Пу Сунлин

Странные истории (рассказы)

В рассказах знаменитого китайского писателя Пу Сунлина (1640–1715), известного также под псевдонимом Ляо Чжай, решительно сметены границы между миром действительным и миром волшебной феерии. Это изысканные, по-настоящему странные истории, тончайшие и мудрые восточные сказки.

© Алексеев В. М., наследники, перевод на русский язык, предисловие, комментарии, 2018

© Оформление. ООО «Издательство «Пальмира». АО «Т8 Издательские Технологии», 2018

***

Знаменитый китайский писатель Пу Сунлин (1640–1715), более известный под псевдонимом Ляо Чжай, был человеком громадного поэтического таланта, до тонкостей знающим все тайны китайского языка. О переводах академика В. М. Алексеева, представленных в этом сборнике, китайские ученые отзываются как о непревзойденных образцах воссоздания рассказов Пу Сунлина на иностранном языке.

Содержание книги «Странные истории» вращается в кругу причудливого и сверхъестественного, но за необычным стоит реальная жизнь, которая изображена с подлинной виртуозностью и талантом. Эта и другие книги Пу Сунлина уже более трех веков являются «лакомым блюдом» для ценителей изящной словесности.

Предисловие переводчика

Настоящий сборник рассказов Ляо Чжая, написанных, вероятно, в начале XVIII века, но получивших распространение не ранее конца того же века, написаны в оригинале китайским классическим языком, демонстративно отдаленным от разговорного. Поэтому и перевод их есть лишь перевод приблизительный, особенно в диалогической части, ибо русский язык не знает непроизносимого, вернее, неслышимого литературного языка.

Фантастика, составляющая все содержание этого сборника, является тем не менее лишь фоном для произнесения приговора над характерами и действиями выведенных в рассказах лиц – приговора, идущего исключительно из идеологии Конфуция. Эти рассказы, таким образом, являются типично китайскими не только по фабуле и обрисованной ею обстановке, но и по самому ценному для историка литературы и всякого просвещенного читателя – по оригинальной оценке такого же оригинального материала.

Вкратце вся идеология Ляо Чжая может быть представлена так. Человек, особенно ученый, литературно образованный и сам литератор, не может создать своего земного счастья, ибо удел этого счастья отчасти предписан фатумом, отчасти зависит от его собственной личности, так что он может принять в себя от счастья только то, что в состоянии хранить. Он, как сосуд, вберет в себя и выдержит только то, что ему положено. Счастье же, как нечто незаслуженное и немыслимое, может вывести из человеческих ограниченностей только человека особого, с неограниченно великим духом. Мелкий, дюжинный человек пройдет мимо него, упустит его, даже не заметив, что оно к нему приходило.

Однако, поскольку дело касается личности, ученый, склонный к ее совершенствованию в свете своей науки, может и должен на свое счастье повлиять. Его прогресс и есть подготовка к принятию этого счастья. Но если он понимает науку лишь как формальную тренировку карьериста, то он обманывает себя, но отнюдь не свое счастье: оно не считается с узкими взглядами узкого человека.

Таким образом, существует лишь один тип человека, приближающегося к совершенству, – это тип ученого, просветлевшего в науке и опознавшего в ней великую истину о суверенном добре, которое не знает никаких компромиссов. Суждение этого человека о вещах мира и есть истина. Он и в счастье и в несчастье одинаков, ибо суждение о вещах важнее самих вещей. Но так как таковым был только Конфуций, а все остальные его последователи лишь более или менее таковы, то их задевают вещи, и они реагируют на вещи постольку, поскольку в тех заметно приближение к идеалу или отклонение от него.

Это суверенное суждение совпадает и с фатумом, который искушает, но никогда не губит настоящего человека. И если на земле его не ценят и он в капкане у злых людей и обстоятельств, то его ценят там, где, вероятно, есть свобода от надуманных людьми условностей, в мире блаженных полулюдей и духов.

Но нет ничего подлее жадного к вещам человека-полуживотного, искренне чтящего и понимающего лишь то, что вкусно и приятно. Его презирает счастье и, коснувшись его, казнит его точно такою же долею злосчастья.

Рассказ покажет, как шел на мираж счастья достойный и недостойный человек и как трагедия его личности, начавшаяся моментом его встречи с немыслимым, превратилась или в злой фарс, или в катарсис, жизнь, «прямую» и настоящую.

Что ж это за счастье, даруемое фатумом и многообразными его агентами в виде духов, бесов, оборотней и необыкновеннейших людей? Это богатство, это почет, это и слава, это и любовь. Но только любовь способна проявить в человеке им самим не сознанное, и рассказы Ляо Чжая чаще всего рассказы о любви, не знающей пределов, и о любви-пародии, маразме жалких полуживотных.

В этот сборник вошло много рассказов, предназначавшихся для второго тома «Лисьих чар», но так как, по мнению многих моих друзей, высказывавшихся по поводу этой первой книжки, искусственное сюжетное соединение производит на читателя расхолаживающее впечатление монотонности, я, не соглашаясь с ними, все же подчиняюсь их совету и даю выбор рассказов иной, не соединенный в одну общую идею, и рассказы о лисицах чередуются с другими, развязка которых не угадывается по соседству.

В последнее время появилось очень любопытное издание рассказов Ляо Чжая, переведенных с классического языка на разговорный фраза за фразой. Уничтожив, таким образом, тот самый язык, который и составляет, как и во всяком другом литературном произведении, единственное его достоинство, оставили фабулу, но и она, по искусному своему ведению и крайнему богатству, может пленять, как пленяет остроумный сам по себе анекдот, рассказанный вяло и пошло.

Тем не менее я даю только опыт перевода ляо-чжаевых новелл, но не самый перевод, ибо компромисс – не решение вопроса. В самом деле, мне самому не менее, чем свежему читателю, ясно, что читаемость моего перевода далеко отстоит от читаемости обычных переводов и что, таким образом, я отошел от принципа перевода-пересказа, наиболее приемлемого для читателя этой книги, наряду со всякою другой, также переводною. С другой стороны, и в смысле научно-филологического перевода этот перевод также не решение вопроса. Для этого нужно было бы выбросить местоимения, перевести диалоги без вмешательства разговорных вставок, а главное, избежать всяких следов разговорно-обычного языка. Этот лабораторный перевод потребовал бы совершенно иных примечаний, и притом в таком количестве, которое превысило бы текст в сотню раз.

Перевод мой по-прежнему рассчитан не только на читателя, не знакомого с оригиналом, но и на лиц, которые всегда имеют возможность судить меня со стороны точности перевода и даже манеры выразить эту точность настолько, чтобы она не мешала книгу читать. С этой стороны я считаю свои книги переводов учебными книгами, что и было неоднократно подтверждено компетентными людьми, которых и в дальнейшем при рецензии моих переводов прошу обращать внимание на мою в этом отношении эволюцию.

1928

Химеры Пэн Хайцю

Лайчжоуский студент[1] Пэн Хайцю в своем загородном доме сидел над книгами. До семейного дома было очень далеко, наступила уже, как говорится, средняя осень[2], а вернуться к родным все не удавалось – и ему без друзей и без компании было скучно, тоскливо. Здесь, в деревне, думалось ему, не с кем поговорить. Есть, правда, некий Цю, известный здесь литератор, но в нем было что-то непонятно отвратительное, и Пэн обращался с ним небрежно.

Луна уже взошла[3], и Пэну стало еще скучнее. Делать нечего – пришлось, как говорится, «заломить планку»[4] и пригласить к себе Цю.

Сели пить. Пока пили, кто-то постучал в ворота. Мальчик, прислуживавший в кабинете Пэ-на, вышел к дверям. Оказалось, какой-то молодой ученый желает видеть хозяина. Пэн вышел из-за стола и чинно попросил гостя войти. Обменялись приветствиями, сели в кружок. Пэн спросил, где гость живет и из какого он рода.

– Я из Гуанлина, – сказал гость. – Фамилия у нас с вами, сударь, одинаковая, а величать меня Хайцю. Эта прекрасная ночь застала меня в гостинице, и мне стало как-то особенно тяжело. До меня дошли слухи о вашей высокой и тонкой образованности, и вот я являюсь к вам без всякого третьего лица!..

Пэн оглядывал говорившего. Холщовое платье[5] на нем было чисто и опрятно. Говорил он и улыбался с непринужденной, живой текучестью. Пэну он очень полюбился.

– Вы, значит, – сказал он радостно, – мой сородич...

Вечер этот, что за вечер?

Гостя милого встречаю! —

и велел подать вина, угощая гостя, как давнишнего приятеля. Он заметил по настроению гостя, что тот как будто сильно третирует Цю. И в самом деле, когда Цю с почтением пытался втянуться с ним в беседу, гость отвечал надменно и бесцеремонно. Пэну было стыдно и неловко за Цю. Он постарался вмешаться в их разговор и предложил начать с народных песен под общую выпивку. Поднял глаза к небу, кашлянул раз-другой и запел про фуфэнского молодца[6].

Весело смеялись.

– Ваш покорнейший слуга, – сказал гость, – напевать не мастер, так что нечем отблагодарить, как говорится, за «Солнечную весну»[7]. Нельзя ли кого нанять за меня?

– Как прикажете, – сказал Пэн.

– А что, у вас в Лай нет ли какой-либо известной певицы?

– Нет, не имеется, – отвечал Пэн.

Гость погрузился в молчание и так сидел довольно долго. Потом обратился к мальчику.

– Вот что, – сказал он, – я только что позвал кой-кого... Там, за воротами... Проводи-ка сюда!

Мальчик вышел и действительно увидел какую-то девицу, прохаживающуюся перед дверями дома. Мальчик поманил ее и привел к гостям. Ей было лет дважды восемь, может быть несколько больше... Живым-живая бессмертная фея!

Пэн был совершенно ошеломлен... Усадил ее... На ней была ивово-желтая накидочка, и запах ее духов сразу же наводнил все углы.

– Ну, что, – спросил ее участливо гость, – очень трудно небось было бежать за тысячу ли?

– Как же, как же, – с улыбкой сказала дева.

Пэн был весь удивление и стал было ее расспрашивать, но гость уже обратился к нему.

– Очень жаль, – сказал он, – что в ваших местах здесь нет красавиц... Я вот и позвал ее сюда с лодки, плывшей по Западному озеру[8]!.. Вот, милая, вы сейчас только что в своей лодке пели про легкомысленного молодца, – обратился он к деве. – Это очень мило! Пожалуйста, спойте нам это еще раз!

И дева запела[9]:

Человек без страсти, чувства и любви,

Ты повел уж коня мыть на весенний прудок...

Вот уж голос твой томительно далек...

А над Цзяном[10] свод небес так чист, высок,

И в горах так слабо светит лунный рог!

Ты тряхнул головой – нет, не вернешься ко мне,

На дворе ж поутру белым-белеет восток.

Не ропщу, не виню долгой разлуки года,

Горько лишь знать: счастья короток часок.

Где ты будешь ночевать, скажи, дружок?

Не лети, как летит ивовый в ветре пушок!

Даже если не быть знатным вельможей тебе[11],

Никогда не ходи в дом, где ляньцюнский[12] цветок!

Гость достал из чулка яшмовую флейту[13] и дул в такт ее пению. Кончилась песня – остановилась флейта.

Пэн был вне себя от изумления, сидел и беспрерывно хвалил.

– От Западного озера до нас разве одна тысяча ли? И вдруг вы что-то крикнули – а приглашенная уже здесь! Уж не бессмертный ли вы волшебник?

– Ну, о бессмертном смею ли я и говорить, – ответил гость. – Просто я, знаете, смотрю на десятки тысяч ли, как на свой двор! А вот что, господа: сегодня вечером на Западном озере воздух и луна великолепны как никогда. Нельзя, право, чтоб нам туда не заглянуть! Могли ли бы вы идти за мной туда погулять?

Пэн согласился, желая внимательно присмотреться к странным причудам гостя.

– Очень буду рад, – сказал он.

– В лодке? На коне? – спросил гость.

Пэн подумал и решил, что в лодке будет интереснее.

– Хотелось бы в лодке, – ответил он.

– Здесь у вас, – сказал гость, – скричать лодку будет, пожалуй, далековато. А вот на Небесной реке[14] – там, наверное, должен быть перевозчик!

С этими словами он помахал рукой кому-то в воздухе.

– Лодка, сюда! – крикнул он. – Эй, лодка, сюда! Мы хотим ехать на Западное озеро... За платой не постоим!..

Не прошло и мгновенья, как из пространства слетела к ним ярко расписанная ладья. Ее окружали со всех сторон пары-тучи. Все влезли в ладью и видят, что в ней стоит человек с коротким веслом в руках, а к веслу плотными рядами приткнуты длинные перья, так что оно с виду напоминает перовой веер.

Человек взмахнул веслом – и чистый ветерок загудел вокруг них, а ладья стала плавно вздыматься и уноситься в выси туч. Она плыла по направлению к югу – мчалась, как стрела.

Миг – и она уже опустилась на воду. В лодке слышно было лишь томленье-гуденье скрипок и флейт; в уши вонзались звуки поющих. Вышли, стали смотреть. Луна отпечаталась в волнах, одетых туманом, и гуляющих на озере – людная улица!

Рулевой перестал двигать веслом, предоставив теперь лодке плыть самой. Всмотрелись пристальней – и впрямь: это было Западное озеро.

Тогда гость прошел на корму, достал оттуда диковинные яства и чудесное вино и, весь в радостном возбуждении, стал перед гостями пить.

Вскоре затем к ним стала медленно подходить ладья с высоким корпусом[15], подошла и поплыла рядом с их ладьей. Взглянули в ее окно: там сидело двое или трое каких-то людей, которые играли за столом в шахматы[16] и раскатисто хохотали.

Гость взмахнул чаркой и сказал, подав ее деве: – Это втяни! Милую я провожаю!

Пока дева пила, Пэн, весь в любовном томлении, ходил возле нее взад и вперед, охваченный одной лишь страшащей его мыслью, что она уйдет. Он тронул ее ногой, и дева косою волною очей послала ему взгляд, от которого Пэн взволновался страстью еще пуще прежнего. Он требовал назначить срок следующему свиданию.

– Если вы любите меня, – сказала дева, – вы только спросите и назовите имя Цзюаньнян... Не найдется меня не знающих!

Гость сейчас же взял у Пэна шелковый платок и передал его деве.

– Вот я за вас назначу срок, – сказал гость, – пусть это будет через три года!

С этими словами он поднялся с места, посадил деву к себе на ладонь и произнес:

– О фея! О фея!

И сейчас же ухватился за окно соседней ладьи и втолкнул в него деву. Отверстие окна было всего в несколько дюймов, так что дева продвигалась, распластавшись и извиваясь, как змея, но не чувствовалось, чтобы ей было узко.

И вдруг с соседней ладьи послышался голос:

– А, Цзюаньнян пробудилась!

И сейчас же лодка заработала веслами и отплыла. Затем, уже издали, было видно, как она дошла до места и остановилась. Видно было также, как люди вышли из лодки нестройной толпой и исчезли.

Настроение у плывших сразу упало, и Пэн стал говорить со своим гостем о том, что ему хотелось бы выйти на берег и вместе с ним посмотреть, как там и что.

Только что они стали это обсуждать, как ладья сама собой уже причалила. Вышли из лодки и резвым шагом стали от нее уходить.

Пэну показалось, что он прошел уже ли[17] с чем-то, как подошел отставший гость. Он подвел к Пэну коня и дал ему держать его, а сам сейчас же опять ушел.

– Подождите, – сказал он, – я займу еще пару коней и приду опять.

Прошло порядочное время, а он все не появлялся. Прохожие стали уже редеть. Пэн взглянул на небо: косая луна уже катилась к западу, и цвет неба шел к утренней заре.

Куда пошел Цю, ему было неизвестно. Он держал коня и ходил с ним взад и вперед, не имея определенного решения: не то двигаться дальше, не то идти назад. И так, с поводьями в руках, он дошел до места, где причалила ладья, но и сама ладья и гость уже исчезли.

Пэн подумал теперь, что в его поясном мешке[18] совершенно пусто, и при этой мысли ему стало еще тоскливее. А небо уже сильно светлело, и при свете утра он увидел, что на коне лежит небольшой кошелек с накладным узором. Посмотрел, что в нем, и нашел там лана[19] три-четыре. Купил себе поесть и стал терпеливо ждать.

Пэн не заметил, как дело уже подошло к полудню. Тогда он решил, что, пожалуй, лучше всего будет пока что разузнать о Цзюаньнян, а там уже потихоньку можно будет собрать сведения о Цю. Решив так, стал спрашивать, называя всем имя Цзюаньнян, но таковое было никому не известно. Настроение у него стало все хуже, безрадостнее. На следующий день он поехал дальше.

Конь был смирный, хороший. На его счастье, он не хромал и не слабел, но вернулся Пэн домой только через полмесяца.

Когда все трое сели в ладью и поднялись в воздух, мальчик, прислуживавший в кабинете Пэна, пришел в дом, где жила семья, и доложил, что барин исчез, как ангел. В семье стали плакать и причитать: думали, что он уже не вернется. И вдруг Пэн привязал коня и входит в дом... Семья была радостно поражена, столпилась вокруг него, принялась расспрашивать, и наконец-то Пэн рассказал им подробно о всей этой приключившейся с ним небывальщине.

Однако, рассказывая, он подумал, что ведь он вернулся-то в свое село и к своим колодцам один. А вдруг да семья Цю начнет дознаваться, как это так случилось! Ему стало при одной этой мысли страшно, и он запретил своим домашним что-либо распространять.

Во время рассказа Пэн упомянул о том, как у него появился конь. Публика гуртом пошла в конюшню посмотреть на коня, подарок святого чародея. Пришли – а конь вдруг куда-то исчез. Остался только Цю. Он был привязан к яслям соломенною крутенкой.

В крайнем изумлении от этого зрелища, побежали к Пэну, зовя его выйти посмотреть. И Пэн увидел, что Цю стоит опустив голову в колоду, с лицом, мертвым, как пепел. Пэн задал ему вопрос, тот не ответил, и только два глаза его то открывались, то закрывались. Больше ничего...

Пэн совершенно не мог вынести этого зрелища, отвязал Цю и положил его на кровать. А Цю лежал, словно лишившись и души и дыханья. Стали вливать ему суп, вино – он понемногу уже мог глотать. Наконец среди ночи начал слегка оживать и вдруг остро захотел лезть на рундук. Пошли с ним, поддерживая и помогая: он положил там несколько кусков конского навоза...

Покормили его еще, попоили – и наконец он смог говорить. Пэн подошел к кровати и стал его подробно расспрашивать.

– Как только мы сошли с ладьи, – рассказывал Цю, – этот самый человек отвел меня поговорить с ним. Мы пришли в какое-то совершенно безлюдное место, и он в шутку хлопнул меня по затылку. И вдруг я потерял сознание, почувствовал томление и свалился с ног. Полежав так ничком, через некоторое время я очнулся, оглянул себя: а я, оказывается, уже стал лошадью. Я все ясно понимал, только не мог говорить... Эта, знаете, история – большое для меня унижение, стыд и срам... В самом деле, нельзя, скажу я вам, доводить об этом до сведения моей семьи... Умоляю вас: не выдавайте меня!

Пэн обещал. Велел заложить повозку с верховым и быстро поехал провожать его домой.

С этих пор Пэн так и не мог забыть своего чувства к Цзюаньнян. И вот прошло еще три года. Воспользовавшись случаем, что муж сестры служил в Янчжоу[20], он направился туда навестить их. В этом городе жил один человек известной семьи, некий Лян, находившийся в связях с Пэ-нами. Как-то раз он дал обед и пригласил Пэна с ним выпить.

За столом появилось несколько гетер-певиц... Все они подходили и почтительно представлялись гостям. Лян спросил, куда делась Цзюаньнян. Слуги доложили, что она больна. Хозяин разгневался.

– Эта девчонка, – кричал он, – зазналась, цену сама себе вздувает!.. Веревкой связать ее и сюда привести!

Пэн, услыхав имя Цзюаньнян, поразился этим и спросил, кто она такая.

– А это – веселая дама, – сказал хозяин, – певичка. Но она, скажу вам, – первая во всем Гуанлине. Теперь, изволите ли видеть, у нее завелась кое-какая известность, – так, не угодно ли, сейчас уж и зазналась, сейчас уж и неприлично себя ведет!

Пэн решил, что совпадение имени в данных обстоятельствах совершенно случайно. Тем не менее сердце екало «тук-тук», и его охватывало нетерпение: страстно захотелось хоть раз на нее взглянуть.

Вскоре пришла и Цзюаньнян. Хозяин обеда принялся ее отчитывать и журить. Пэн внимательно ее рассматривал: так и есть, она самая – та, которую он видел тогда, в середине осени.

– Она, знаете, мне давно знакома, – сказал Пэн хозяину. – Сделайте мне одолжение, простите ее великодушно!

Цзюаньнян тоже пристально посмотрела на Пэна и, по-видимому, тоже была поражена.

Лян не нашел времени во все это вникать, а просто велел всем сейчас же взяться за чарки и действовать.

– А помните ли вы еще, – спросил Пэн, – песню про беспутного молодца или уже забыли?

Цзюаньнян все больше и больше пугалась. Уставилась в Пэна глазами и только по прошествии некоторого времени стала петь известную уже Пэну песню. А он слушал этот голос – и тот так живо ему напомнил ту самую осень!

С вином покончили, и хозяин велел ей услужить гостю в спальне. Пэн схватил ее за руку и сказал:

– Неужели ж наконец-то сегодня происходит наше свиданье, условленное три года тому назад?

Цзюаньнян принялась рассказывать.

– Как-то давно, – говорила она, – я с некоторыми людьми плыла по Западному озеру. Не выпила я и нескольких чарок, как вдруг словно опьянела, и в этом мутном состоянии кем-то была взята под руку и поставлена среди деревни. Вышел мальчик, ввел меня в дом, где за столом сидело трое гостей...

Так вы, сударь, один из них, не правда ли? Затем мы сели в ладью и прибыли на Западное озеро. Там меня через окно вернули обратно. Меня вы нежно-нежно держали за руку... А я потом все время силилась это вспомнить, но говорила себе, что это только сон. Но, между прочим, шелковый платочек явно был при мне, и я, знаете, его все время берегу, как говорится, за десятью прокладками!

Пэн рассказал ей, в свою очередь, как было дело, и оба от удивления только и делали, что вздыхали.

Цзюаньнян припала к нему всем телом на грудь и зарыдала.

– Святой чародей, – говорила она, – уже был нам милым сватом. О сударь, не смотрите на меня как на вихревую пыль, которую можно только бросить, и не переставайте помнить о женщине, живущей в море скорбей и мук!

– Ни дня не прошло, – отвечал ей Пэн, – чтобы у меня из сердца уходило то, что было сказано и условлено тогда в ладье. Если бы ты, милочка, только пожелала, то я не пожалел бы для тебя потоком опорожнить мошну, даже коня продал бы!

На следующий день он довел об этом до сведения Ляна, занял у своего служилого родственника и за тысячу лан вымарал ее из списков гетер. Забрал с собой и приехал с ней домой.

Как-то они зашли с нею в его загородный дом. Там она все еще могла узнать, где они в тот год пили.

Писавший эту странную историю скажет так:

Лошадь – и вдруг человек! Надо полагать, что и человек-то был... лошадь!

Да если б он и был настоящей лошадью, было бы, право, жаль, что он не человек!

Подумать только, что и лев, и слон, и журавль, и пэн[21] – все терпят от плетки и палки[22]... Можно ли сказать, что божественный человек не обошелся с ним еще милостиво и любовно?

Назначить срок в три года... Тоже своеобразная, как говорят, «переправа через море страданий»[23]!

Лиса острит

Вань Фу, по прозванию Цзысян, житель Босина, в молодости занимался конфуцианской наукой. В доме были кое-какие достатки, но судьба его сильно захромала, и, прожив уже двадцать с лишком лет, он все еще, как говорится, не сумел подобрать траву цинь[24].

В этой местности был скверный обычай часто объявлять повинности за богатыми домами[25]. Люди солидные и честные доходили чуть не до полного разрушения своих хозяйств. Как раз Вань был объявлен подлежащим повинности. Он испугался и бежал в Цзинань, где снял помещение в гостинице.

Ночью появилась какая-то девица, чрезвычайно с лица красивая. Вань пришел от нее в восторг и, так сказать, усвоил ее. Попросил ее назваться. Дева сказала сама же, что она, прямо говоря, лиса.

– Только, – добавила она, – я не буду для вас, сударь, злым наваждением!

Вань был очень доволен и не стал относиться к ней с недоверием.

Дева не велела Ваню делиться помещением. А сама с этих пор стала появляться ежедневно, жила у него, лежала с ним. Вань же во всех ежедневных тратах жил всецело на ее счет.

Так они прожили некоторое время. У Ваня завелось двое-трое знакомых, заходивших к нему и постоянно остававшихся ночевать, не уходя к ночи. Вань тяготился этим, но не решался отказать. Делать нечего, пришлось сказать гостям, чту тут по-настоящему происходит. Гости выразили желание взглянуть хоть раз на святое лицо. Вань сообщил об этом лисе. Она тут же обратилась к гостям:

– Смотреть на меня? Зачем это? Я ведь как люди!

Гости слышали ее голос, мило-мило звучавший, слово за словом, перед самими, казалось, глазами, а куда ни обернись, хоть на все четыре стороны, – никого не видно.

Среди гостей Ваня был некто Сунь Дэянь, паяц и записной остряк. Он усердно просил Ваня дать ему свидеться с лисой.

– Вот удалось мне, – добавил он при этом, – слышать нежный ее (ваш) голос. Вся, знаете ли, душа моя, все мое существо так и полетело куда-то за все пределы. Зачем ей (вам) так скупиться на свою красоту? Зачем заставлять человека, услышавшего голос ее (ваш), только и делать, что думать о ней (вас)?

– Послушай, добродетельный внучок[26], уж не хочешь ли ты своей прапрапрабабушке писать, как говорится, «портрет грядущей в радости»[27]?

Все гости захохотали.

– Я лисица, – продолжала невидимка. – Да разрешат мне гости рассказать кое-что из истории лисиц. Очень желаете послушать или не очень?

– Мм... да, мм... да, – отозвались гости.

– В одной деревне, – начала лиса, – была гостиница, в которой давно уже водились лисицы. Они выходили и нападали на проезжих. Узнавая об этом, посетители предупреждали друг друга и не ночевали в ней. Через полгода в помещениях повеяло нежилым и страшным. Хозяин сильно затужил и более всего избегал говорить о лисе. Вдруг как-то появился проезжий издалека, говоривший о себе, что он иностранец. Увидел ворота гостиницы и решил заночевать. Хозяин очень обрадовался и пригласил его войти. Только что он хотел это сделать, как прохожие шепнули ему тихонько:

– В этом доме водится лиса!

Проезжий испугался и сказал хозяину, что он хочет переехать в другое место. Хозяин принялся уверять его, что это сущий вздор, и тот остался.

Только что он вошел к себе и прилег, как увидел массу мышей, выползших из-под кровати. Проезжий сильно перепугался, бросился бежать, крича, что было сил, что тут лисица. Хозяин стал расспрашивать.

– Лисица здесь устроила себе целое гнездо! – кричал гость сердито. – Зачем было обманывать меня, говоря, что лисы нет?

Тогда хозяин спросил, как выглядит то, что он видел.

– То, что я сейчас видел, – ответил гость, – тоненькое-тонюсенькое, маленькое, хорошенькое... Если это и не лисьи дети, то, конечно, лисьи внуки[28].

На этом и кончила рассказывать. Гости на креслах так и осклабились.

– Раз вы не удостаиваете нас свиданья, – сказал тут Сунь, – то мы останемся ночевать и ни за что не сочтем нужным уйти. Мы помешаем вашему, так сказать, Янтаю[29].

– Ну что ж, – смеялась лиса, – оставайтесь ночевать, ничего! Только если против вас будет что-либо предпринято, то уж, пожалуйста, не давайте этому застрять в душе!

Гости испугались, как бы она из злобы не выкинула с ними штуки, и все тут же разошлись.

Однако каждые несколько дней, обязательно приходили разок и требовали, чтобы лиса посмеялась и поязвила.

Лиса была остроумна до чрезвычайности. Что ни скажет, при каждом слове сейчас же укладывала гостей вверх ногами. Записные остряки не могли скрутить ее. И вот публика в шутку стала называть ее Барынька-Лиса.

Однажды она поставила вина и устроила, так сказать, «высокое» собрание. Вань занимал место хозяина пира. Сунь и еще два гостя уселись налево и направо от него. На последнее место, вниз[30], поставили диванчик и просили пожаловать лису. Лиса отнекивалась, сказав, что не умеет пить вина. Тогда все стали просить ее сесть и беседовать. Она согласилась.

Вино обошло уже по нескольку раз. Публика решила бросать кости, играя под вина в так называемые «усы тыквы»[31]. Один из гостей попал на тыкву и должен был, значит, пить. И вот он взял свою чарку, перенес на хозяйское место и сказал:

– Барынька-Лиса, вы такая чистая и трезвая... Возьмите-ка вместо меня пока эту чару и пейте!

Лиса засмеялась.

– Я ж не пью, – сказала она. – Но хотела бы изложить одну историю, чтобы помочь вам, моим почтенным гостям, пить!

Сунь заткнул уши: ему неприятно было слушать. Гости же предложили хором:

– Кто будет ругать человека, того штрафовать!

Лиса захохотала.

– Ну а если, положим, я буду ругать лису, – то это как?

– Можно, – сказала публика.

И стали слушать, склонив уши, а лиса рассказывала следующее:

– В былые дни некий сановник выехал послом в государство красноволосых[32] и надел на себя шапку из лисьих грудок[33]. Приехал и представился тамошнему царю.

Царь увидел эту шапку и удивился.

– Что это за шкура, – спросил он, – у нее такой нежный и густой волос?

Сановник ответил, что это лиса.

– Об этой твари, – сказал царь, – мне во всю жизнь не приходилось ничего слышать! Этот знак ху[34] – в каком роде будет его начертание?

Посланник стал писать в воздухе[35] и докладывать царю:

– Справа – большая тыква, слева – маленький пес[36].

Гости и хозяин опять захохотали на весь дом.

Двое из гостей были братья Чэни. Одного звали Чэнь Соцзянь, а другого – Чэнь Совэнь[37]. Видя, что Сунь сидит сильно сконфуженный, один из них сказал:

– Куда, скажите, девался самец-лис, что он позволяет своей самке-лисе источать подобный яд?

Лиса продолжала:

– Только что рассказанная история еще ведь не окончена, а меня уже сбил с толку этот ваш собачий лай... Позвольте ж кончить! Далее, значит, царь этой страны, видя, что посланник приехал на муле, тоже чрезвычайно изумился... Тогда посланник стал докладывать ему:

– Он рожден от лошади!

Царь удивился еще больше.

– В Срединном царстве, – продолжал посланник, – лошадь рождает мула, а мул рождает жеребенка.

Царь стал внимательно расспрашивать, как это бывает.

Посланник докладывал:

– Лошадь родила мула – это слуга вашего величества видел. Мул родил жеребенка – это слуга вашего величества слышал[38].

На всех креслах опять громко захохотали. Публика, зная теперь, что лису не переговоришь, решила после этого, что тот, кто первый станет над кем издеваться, да будет оштрафован и станет, так сказать, «хозяином восточных путей»[39].

Вскоре от вина стали хмелеть. Сунь шутя обратился к Ваню:

– Возьмем какую-нибудь двойную строку[40], пожалуйста, подберите!

– Именно? – спросил Вань. Сунь сказал:

– Публичная дева выходит из ворот, спрашивает о возлюбленном человеке. Когда приходит: Миллион счастья![41] Когда уходит: Миллион счастья!

На всех креслах разом погрузились в думу, но подобрать не могли. Лиса засмеялась.

– А у меня есть! – сказала она.

Публика прислушалась. Лиса читала:

– Драконов князь[42] издает указ, ища прямого (честного) советчика. Черепаха-бе – тоже может сказать. Черепаха-туй – тоже может сказать![43]

В креслах, со всех четырех сторон, не было человека, который бы не опрокинулся в изнеможении.

– Послушайте, – сказал рассерженный Сунь, – ведь только что мы заключили с вами условие... Как это вы опять не воздержались?

– Винб действительно за мной, – рассмеялась лиса. – Однако не будь этих слов, не удалось бы подобрать, как следует. Завтра утром устрою обед, чтобы искупить свой грех!

Посмеялись – на этом и кончили.

Всех таких мастерских шуток и острот лисы никогда и никому не передать.

Через несколько месяцев она вместе с Ванем поехала к нему на родину. Добрались до границы Босина.

– У меня в этих местах, – сказала она Ваню, есть кое-какая родня, с которой я давным-давно прервала отношения. Нельзя, однако, чтоб разок хоть к ним не зайти. Время сейчас, знаешь, позднее, так что мы с тобой вместе у них переночуем, а утром и в путь. Так и ладно будет!

Вань спросил, где же они живут. Она показала, прибавив, что это невдалеке. Ваню это показалось странным, ибо раньше здесь никакого жилья не было, но он решил: будь что будет – и пошел за ней. Ли через два действительно показалось село, в котором он отродясь никогда не бывал. Лиса подошла и постучала в ворота. К воротам вышел какой-то сероголовый[44]. Они вошли – и увидели перед собой ряд дверей, друг за другом, и здания, громоздящиеся одно над другим. Красиво, замечательно – точь-в-точь как у именитых богачей!

Сейчас же их провели к хозяевам. Старик и старуха сделали Ваню приветственное движение и усадили его. Накрыли стол полным-полно всяческою роскошью и обращались с Ванем, как с зятем.

После обеда остались ночевать. Лиса явилась к Ваню рано и заявила:

– Если я сейчас же приду домой с тобою вместе, то боюсь, как бы не напугать людские толки. Иди-ка ты вперед, а я приду за тобой следом.

Вань поступил так, как она ему сказала, пришел первым и предупредил домашних. Вскоре пришла и лиса. Она говорила и смеялась с Ванем, но все только слышали, человека самого было не видно.

Прошел год, у Ваня опять были дела в Цзи[45], и лиса опять пошла с ним вместе.

Вдруг появилось несколько человек, с которыми лиса вступила в беседу, с величайшим оживлением болтая с ними о холоде и тепле[46]... Затем она обратилась к Ваню:

– Я, видишь ли ты, собственно-то говоря, живу в Шане[47]. Так как у меня с тобой давнишняя связь судьбы, то я и была с тобой столько времени. А вот сегодня прибыли мои братья, и я хочу с ними поехать к себе, так что не могу уже тебе во всем угождать!

Вань удерживал ее. Не согласилась и тут же ушла.

Хэннян о чарах любви

Хун Дао жил в столице. Его жена из рода Чжу обладала чрезвычайно красивою наружностью. Оба они друг друга любили, друг другу были милы. Затем Хун взял себе прислугу Баодай и сделал ее наложницей. Она внешностью своей далеко уступала Чжу, но Хун привязался к ней. Чжу не могла оставаться к этому равнодушной, и друг от друга отвернули супруги глаза. А Хун, хотя и не решался открыто спать ночью у наложницы, тем не менее еще более привязался к Баодай, охладев к Чжу.

Потом Хун переехал и стал соседом с торговцем шелками, неким Ди. Жена Ди, по имени Хэннян, первая, проходя через двор, посетила Чжу. Ей было за тридцать, и с виду она только-только была из средних, но обладала легкой и милой речью и понравилась Чжу. Та на следующий же день отдала ей визит. Видит – в ее доме тоже имеется, так сказать, «маленькая женочка», лет этак на двадцать с небольшим, хорошенькая, миловидная. Чуть не полгода жили соседями, а не слышно было у них ни словечка брани или ссоры. При этом Ди уважал и любил только Хэннян, а, так сказать, «подсобная спальня» была пустою должностью, и только.

Однажды Чжу, увидев Хэннян, спросила ее об этом:

– Раньше я говорила себе, что каждый супруг, «мил человек»[48], любит наложницу за то именно, что она наложница, и всякий раз при таких мыслях мне хотелось изменить свое имя жены, назвавшись наложницей. Теперь я поняла, что это не так... Какой, скажите, сударыня, вот у вас секрет? Если б вы могли мне его вручить, то я готова, как говорится, «стать к северу лицом и сделаться ученицею»[49].

– Эх ты! – смеялась Хэннян. – Ты ведь сама небрежничаешь, а еще винишь мужа! С утра до вечера бесконечной нитью прожужжать ему уши – да ведь это же значит «в чащи гнать пичужек»[50]. Их разлука усиливает их чрезвычайно. Слетятся они и еще более предадутся своему вовсю... Пусть муж сам к тебе придет, а ты не впускай его. Пройдет так месяц, я снова тебе что-нибудь посоветую.

Чжу послушалась ее слов и принялась все более и более наряжать Баодай, веля ей спать с мужем. Пил ли, ел ли Хун хоть раз, она непременно посылала Баодай быть вместе с ним.

Однажды Хун как-то кружным путем завернул и к Чжу, но та воспротивилась, и даже особенно энергично. Теперь все стали хвалить ее за честную выдержку.

Так прошло больше месяца. Чжу пошла повидаться с Хэннян. Та пришла в восторг.

– Ты свое получила, – сказала она. – Теперь ты ступай домой, испорти свою прическу, не одевайся в нарядные платья, не румянься и не помадься. Замажь лицо грязью, надень рваные туфли, смешайся с прислугой и готовь с нею вместе. Через месяц можешь снова приходить.

Чжу последовала ее совету. Оделась в рваные и заплатанные платья, нарочно не желая быть чистой и светлой, и, кроме пряжи и шитья, ни о чем другом не заботилась. Хун пожалел ее и послал Баодай разделить с ней ее труды, но Чжу не приняла ее и даже, накричав, выгнала вон.

Так прошел месяц. Она опять пошла повидать Хэннян.

– Ну, деточка, тебя, как говорят, действительно можно учить![51] Теперь вот что: через день у нас праздник первого дня Сы[52]. Я хочу пригласить тебя побродить по весеннему саду. Ты снимешь все рваные платья и разом, словно высокая скала, восстанешь во всем новом: в халате, шароварах, чулках и туфлях. Зайди за мной пораньше, смотри!

– Хорошо, – сказала Чжу.

День настал. Она взяла зеркало, тонко и ровно наложила свинцовые и сурьмовые пласты, во всем решительно поступая, как велела Хэннян. Окончив свой туалет, она пришла к Хэннян. Та выразила ей свое удовольствие.

– Так ладно, – сказала она и при этом подтянула ей «фениксову прическу»[53], которая стала теперь блестеть так, что могла, как зеркало, отражать фигуры.

Рукава у ее верхней накидки были сделаны не по моде. Хэннян распорола и переделала. Затем, по ее мнению, фасон у башмаков был груб. Она в замену их достала из сундука заготовки, и они тут же их доделали. Кончив работу, она велела Чжу переобуться.

Перед тем как проститься с ней, она напоила ее вином и наставительно сказала:

– Когда вернешься домой и заприметишь мужа, то пораньше запрись у себя и ложись. Он придет, будет стучать в дверь – не слушайся. Три раза он крикнет, можешь один раз его принять. Рот его будет искать твоего языка, руки будут требовать твоих ног, на все это скупись. Через полмесяца снова придешь ко мне.

Чжу пришла домой и в ослепительном своем наряде явилась к мужу. Хун сверху донизу оглядывал ее; вытаращил глаза и стал радостно ей улыбаться, совсем не так, как в обычное время.

Поговорив немного о прогулке, облокотилась, подперла голову рукой и сделала вид, что ей лень. Солнце еще не садилось, а она уже встала и пошла к себе, закрыла двери и легла спать.

Не прошло и нескольких минут, как Хун и в самом деле пришел и постучал. Чжу лежала прочно и не вставала. Хун наконец ушел. На второй вечер повторилось то же самое. Утром Хун стал ее бранить.

– Я привыкла, видишь ли ты, спать одна... Мне непереносимо тяжело будет опять беспокоиться.

Как только солнце пошло к западу, Хун уже вошел в спальню жены, уселся и стал караулить. Погасил свечу, влез на кровать и стал любезничать, словно с новобрачной. Свился, сплелся с ней в самой сильной радости и, сверх того, назначил ей свиданье на следующую ночь. Чжу сказала: «Нельзя» – и положила с мужем для обычных свиданий срок в три дня.

Через полмесяца с небольшим она опять навестила Хэннян. Та закрыла двери и стала говорить.

– Ну, с этих пор можешь уже распоряжаться своей спальней одна и как угодно. Однако вот что я тебе скажу. Ты хоть и красива, но не кокетка. С твоей-то красотой можно у Западной Ши[54] отбить покровителя, а не только у подлой какой-нибудь!

Теперь она в виде экзамена заставила Чжу взглянуть вбок.

– Не так, – заметила она. – Недостаток у тебя в том, что ты выворачиваешь глаза.

Стала экзаменовать ее, веля улыбнуться, и опять сказала:

– Не так! У тебя плохо с левой щекой!

С этими словами она с осенней волной глаз[55] послала нежность, а затем вдруг раскрыла рот, и тыквенные семена[56] еле-еле обозначились.

Велела Чжу перенять. Та сделала это несколько десятков раз и наконец как будто что-то себе усвоила.

– Ну, теперь ты иди, – сказала Хэннян. – Возьми дома в руки зеркало и упражняйся. Секретов больше у меня не осталось. Что касается до того, как быть на постели, то действуй сообразно обстоятельствам, применяясь к тому, что понравится... Это не из тех статей, которые можно передать на словах!

Чжу, придя домой, во всем стала действовать так, как учила Хэннян. Хун сильно влюбился, волнуясь и телом и душой, только и думая, как бы не получить отказа. Солнце еще только склонялось к вечеру, как он уже сидел у нее, любезничал и улыбался. Так и не отходил от двери спальни ни на шаг. И так день за днем, это превратилось у него в обыкновение. Она, в заключение всего, так и не могла вытолкать его и прогнать.

Чжу стала еще лучше обходиться с Баодай. Каждый раз, устраивая в спальне обед, она сейчас же звала ее присаживаться вместе. А Хун смотрел на Баодай все более и более как на урода. Обед не кончился, а он ее уже выпроваживал.

Чжу обманным для мужа образом забиралась в комнату Баодай и запирала дверь на засов. Хуну всю ночь негде было, так сказать, себя увлажнить.

С этих пор Баодай возненавидела Хуна и при встречах с людьми сейчас же начинала жаловаться на него и поносить. Хуну же она становилась все более и более противна и выводила его из себя. Мало-помалу он стал доходить в обращении с ней до плетей и розог. Баодай разозлилась, перестала заниматься собой и нарядами, ходила в рваном платье и грязных туфлях; голова у нее была вроде клочьев травы, так что уже нечего было считаться с ней, как с человеком.

Хэннян однажды говорит Чжу:

– Ну-с, как тебе кажется мой секрет?

– Основная правда, – отвечала Чжу, – конечно, в высшей степени очаровательна. Однако ученица могла идти по ней, а в конце концов так и не познать ее. Вот, например, что значило, как вы говорили, «дать им полную волю»?

– А ты разве не слыхала, что человеческому чувству свойственно тяготиться старым и восторгаться новым, уважать то, что трудно дается, и не ценить того, что легко? Муж любит наложницу, это не обязательно значит, что она красива. Нет, это значит, что ему сладки внезапные захваты и манят счастьем трудно дающиеся встречи. Дай ему вволю насытиться, и тогда жемчужины, скажем, и деликатесы и те надоедят; что ж говорить о похлебке из лопуха?

– А что значило: сначала замараться, а потом блистать?

– Ты отстала и не была на глазах; ему казалось, что наступила долгая разлука. Потом, вдруг он увидел тебя в пышной красоте – и это было для него то же, как если б ты только что появилась. Смотри, например, как бедный человек, который вдруг получил рис и мясо, вдруг начинает смотреть на грубую крупу как на безвкусицу. Притом же ему не легко давалось – и вышло, что она-де нечто старое, а я новость; она дается легко, а со мною трудновато. Это ведь и был твой способ поменять место жены на наложницу!

Чжу это очень понравилось, и обе стали задушевными подругами на своих женских половинах.

Прошло несколько лет. Вдруг она говорит Чжу:

– Мы обе с тобой чувством своим словно одна. Я, конечно, должна была не скрывать от тебя своей жизни и давно уже хотела тебе ее рассказать, но боялась, что ты потеряешь ко мне доверие. Теперь же, перед своим уходом и на прощанье, я решусь сказать тебе все по совести. Я, видишь ли, лисица. В молодости своей мне пришлось пострадать от мачехи, которая продала меня в столицу. Муж мой, однако, обращался со мной великодушно, и хорошо, так что я не решалась сейчас же с ним порвать и вот в полной любви дожила до сего дня. Завтра мой старик отец начнет отделяться от своего трупа[57], и я пойду его повидать и больше сюда уже не вернусь.

Чжу схватила ее за руки и принялась горько вздыхать. Рано утром она отправилась повидать ее, но весь дом был в крайней тревоге и в смятении: Хэннян исчезла.

Автор этих странных историй сказал бы следующее:

Купивший жемчуг не ценил жемчуг, а ценил коробку[58].

Чувства к новому и старому, к трудному и легкому таковы, что тысячелетия не могли разрушить эти заблуждения. Но именно среди них-то и удается проводить средства, как превратить ненависть в любовь.

Древний подлый министр, льстиво служа царю, не допускал его до людей, не давал ему взглянуть в книги[59].

Отсюда мне ясно, что для того, чтобы куда-нибудь втиснуться и укрепить там свой фавор, имеются способы особых традиций.

Чжэнь и его чудесный камень

Чаньаньский чиновник Цзя Цзылун, проходя случайно по соседнему переулку, увидел какого-то незнакомца, обладавшего живым, элегантным духом. Спросил, кто такой. Оказалось: студент Чжэнь из Сяньяна, снявший здесь временное помещение. Цзя всем сердцем увлекся им и на следующий же день пошел занести ему свой визитный листок[60]. Студента как раз он не застал. Заходил после этого еще три раза – и все не мог его поймать. Тогда он тайно отправил своего человека подсмотреть, когда Чжэнь будет дома, и затем пошел к нему, Чжэнь притаился и не выходил к нему. Цзя пошел шарить по дому, и наконец Чжэнь вышел. Прижали друг к другу колени, изливаясь в беседе. Поняли друг друга и очень полюбили.

Цзя явился в гостиницу и послал мальчика за вином. Чжэнь, вдобавок ко всему, оказался умелым выпивалой, причем ловко острил. Обоим было очень весело и приятно. Когда вино уже готово было кончиться, Чжэнь поискал в своем сундучке и достал оттуда сосуд для выпиванья. Это была яшмовая чарочка без дна. Чжэнь влил в нее чарку вина, глянь: она полна через край! Тогда он взял чарку поменьше и стал ею вычерпывать в чайник. И сколько он ни черпал, вино в чарке нисколько не убывало.

Цзя подивился и стал настойчиво выспрашивать у него тайну.

– Я, знаете, не хотел свиданья с вами, – сказал Чжэнь, – и это вот почему: у вас никаких иных недостатков нет, кроме еще не очищенного алчного сердца. А это – тайное средство бессмертных людей. Могу ли я его вам передать?

– Что за несправедливость! – воскликнул Цзя. – Да разве я жадный человек? Если и рождаются где-то во мне по временам мечты о роскоши, то только оттого, что я беден!

Посмеялись и разошлись.

С этих пор стали заходить друг к другу без перерыва, совершенно забывая, кто к кому. Но каждый раз, как Цзя случалось бывать в затруднительном положении, Чжэнь сейчас же доставал кусок какого-то черного камня, дул и наговаривал над ним, потом тер им о черепки и обломки, которые сейчас же превращались в серебро. И он дарил это серебро Цзя, причем только-только, чтобы тому хватало на расходы, – никогда больше, ничего лишнего. Цзя же всегда просил прибавить.

– Говорил же я, что ты жаден! Ну что это такое? Ну что это такое?

Цзя был убежден, что если ему говорить открыто, то дело ни за что не удастся, и принял решение воспользоваться его пьяным сном, чтобы украсть камешек и затем предъявлять ему требования. И вот однажды, после того как они напились и легли, Цзя тихонько поднялся и стал шарить в глубине одежды Чжэня. Тот заметил.

– Ты, скажу тебе теперь по правде, – промолвил он, – погубил свою душу. Нельзя тут жить!

Простился с ним и ушел; нанял себе другое помещение.

Прошло этак с год. Цзя гулял как-то на берегу реки; заметил камень, блистающий, весь чистый, необыкновенно напоминающий вещицу студента Чжэня. Подобрал и стал беречь, как драгоценность и сокровище.

Через несколько дней вдруг к нему пришел Чжэнь с удрученным видом, словно у него случилась какая-то потеря. Цзя выразил ему сочувствие и ласково стал спрашивать.

– То, что ты видел у меня, помнишь, прежде, – был камень бессмертного для превращения в драгоценный металл. В те давние дни, когда я дружил и странствовал с Баочжэнь-цзы[61], он полюбил меня за твердость и стойкость; подарил мне эту вещь. А я в пьяном виде ее потерял. Погадав тайно, я открыл, что она должна быть у тебя. Если ты сжалишься надо мной, как, помнишь, в истории с «возвращением пояса»[62], то я не посмею забыть о благодарности.

Цзя засмеялся.

– Я в своей жизни, – сказал он, – никогда не смел обманывать друга. Действительно, как ты гадал, так и есть! Однако кто, скажи, лучше знал о бедности Гуань Чжуна, как не Бао Шу?..[63] Ну, а ты как поступишь?

Чжэнь просил разрешения подарить ему сто ланов.

– Сто ланов? – сказал Цзя... – Не мало! Передай лишь мне твой наговор и дай мне лично попробовать... Отдам без всякой досады!

Чжэнь выразил опасение, что ему вряд ли можно поверить.

– Послушай, друг, – сказал на это Цзя, – ты ж ведь святой: разве не знаешь ты, что Цзя не может потерять доверие друга?

Чжэнь передал ему наговор. Цзя, усмотрев на крыльце большой камень, хотел испробовать на нем, но Чжэнь схватил его за локоть и не давал двинуться вперед. Тогда Цзя подобрал половинку кирпича, положил на булыжник и сказал:

– Ну, а в таком роде штука – не много будет?

Чжэнь разрешил, но Цзя стал тереть не кирпич, а булыжник. Чжэнь весь изменился в лице и хотел вступить с ним в драку, как булыжник уже превратился в слиток серебра. Цзя вернул камень Чжэню.

– Ну, раз сделано такое дело, – сказал со вздохом Чжэнь, – о чем тут дальше разговаривать? Тем не менее наградить человека совершенно зря счастьем и благополучием – значит непременно навлечь на себя небесную кару... Вот что: если мне можно будет избежать наказанья, то согласишься ли ты пожертвовать за меня штук сто гробов да готовых одежд из оческов ваты штук тоже сто?

– Зачем, скажи, я хотел достать деньги, а? – спросил Цзя. – Конечно, не для того, чтобы хранить их в яме! Ты все еще смотришь на меня как на раба, стерегущего богатства!

Чжэнь выразил свое удовольствие и удалился.

Цзя, завладев серебром, стал, с одной стороны, благотворить, с другой – на него торговать. Не прошло и трех лет, как все, что положено было раздать, было роздано полностью.

Вдруг появился Чжэнь, взял его за руку и сказал:

– Ты, друг, действительно честный человек. После нашей с тобой разлуки дух счастья доложил небесному богу, и меня вычеркнули из списков святых. Но с тех пор как ты почтил меня своими щедрыми дарами, мне, за эти добрые дела и заслуги, удалось погасить положенную кару. Я хочу, чтобы ты старался дальше... Не разрушай дела!

Цзя поинтересовался узнать, какую должность на небесах исполняет Чжэнь.

– Я, видишь ли, лис, обладающий сверхземным Дао-путем. Происхождения я самого ничтожного и не мог допустить себя до оков греха. Вот почему всю жизнь свою я себя щадил и не смел ничего делать зря!

Цзя поставил вина, и они предались веселому выпиванию, точь-в-точь как то делали в прежнее время.

Цзя дожил до девяноста с чем-то лет. Лис появлялся у него от времени до времени.

Крадет персик

Когда я был еще мальчиком, я как-то пошел в главный город. Мой приход совпал с весенним праздником[64]. По старому обыкновению, за день перед этим во всех лавках и у всех продавцов разукрашивались здания, где били в барабаны и дудели в трубы. Народ шел в приказ фаньтая[65]. Это называлось «дать театр весне».

Я с товарищами пошел повеселиться и поглазеть. Гуляющих в этот день была прямо-таки стена. В зале сидели четыре важных чиновника, одетых в красное платье и поместившихся друг против друга на восток и запад. В те дни я был еще дитя и не мог разобрать, что это были за чиновники. Я слышал лишь гуденье человеческих голосов, гром барабанов и вой труб, положительно меня оглушавших.

Вдруг появился какой-то человек, ведший за руку мальчугана с растрепанными волосами, а на плече несший коромысло с грузом. Он поднялся наверх, имея, по-видимому, что-то сообщить сидевшим там господам. Однако тысячи голосов кипели и волновались, так что я не слыхал, что он там говорил. Мне видно было лишь, что в зале наверху смеялись.

Вслед за тем появился синий служитель[66] и громким голосом велел ему показывать фокусы. Этот самый человек, получив такое приказание, сейчас же встал и спросил, какие фокусы надо показывать. В зале переглянулись и обменялись несколькими словами. Сторож спустился к нему и спросил его от имени господ, в чем он наиболее силен. Он отвечал, что может вырастить вещь шиворот-навыворот. Сторож пошел сообщить это господам чиновникам. Через минуту он спустился опять и велел фокуснику утащить персик. Тот громко согласился. Он снял с себя одежду и покрыл ею свой сундучок. Затем сделал недовольную гримасу и сказал:

– Ах, господа, господа властители! Вы не знаете, не понимаете! Ведь твердые льды еще не растаяли... Откуда ж, скажите, достану я вам персик?.. Однако, если мне его вам не принести, боюсь, рассердится сидящий к югу лицом[67]... Ну как мне быть?

– Отец, – сказал мальчик, – раз ты уже дал обещание, как же ты будешь теперь отказываться?

Фокусник довольно долго стоял в унылом раздумье.

– Ну, – сказал он наконец, – я все это зрело и окончательно обдумал. Теперь еще только начало весны, снега еще лежат кучами. В мире людей где тут искать это самое? А вот в садах Ванму[68] персик во все четыре времени года никогда не вянет и не отходит. Там, вероятно, найдется, а коль найдется, надо будет, значит, его с неба украсть – вот и все!

– Еще чего? – сказал ему сын. – По-твоему, на небо по ступеням, что ли, можно взойти?

– А вот у меня есть такой способ, – сказал фокусник. И с этими словами он открыл свой сундучок; оттуда вытащил свернутую веревку, примерно на несколько сажей, расправил ее конец и бросил его в воздух. И тотчас же веревка встала в воздухе, выпрямившись и словно за что-то зацепившись. Не прошло и нескольких мгновений, как он снова подкинул, и чем больше подкидывал, тем выше уходила веревка. Вот уже она там, где-то в неразличимой выси, ушла в тучи, и в то же время в руках фокусника она уже была вся.

– Иди сюда, сынок, – крикнул фокусник. – Я уже старый и дряхлый человек. Тело стало тяжелое, неповоротливое. Я не могу туда идти. Мне нужно, чтобы сходил ты!

С этими словами он вручил веревку сыну.

– На, держи ее, – добавил он, – и можешь лезть!

Сын взял веревку с крайне нерешительным видом и сказал отцу недовольным тоном:

– Папа, какой ты, право, глупый-преглупый! Ты хочешь, чтобы я доверил себя этой веревке-ниточке и полез в высь небес, на десятки тысяч сажен... А вдруг да среди дороги она лопнет или разорвется... Останутся ли хоть косточки мои?

Отец снова принялся понуждать его, крича и наседая.

– Я, – твердил он, – уже, как говорится, «потерял из уст своих»[69]; каюсь, да не вернешь... Потрудись, мальчик мой, сходи... Да ты, сыночек, не горюй... Украдешь, принесешь – нам с тобой пожалуют господа сотенку серебром, и я уж, так и быть, возьму тебе красавицу жену!

И вот сын ухватился за веревку и, извиваясь по ней, стал лезть вверх. Он перебирал руками, за которыми шли следом ноги, и лез, словно паук по паутине. Лез, лез – и понемногу стал уже входить в тучи, в высокое небо, где его стало больше не видать.

Прошло довольно долгое время – и вдруг упал персик, величиной с хорошую чашку. Фокусник пришел в восторг, схватил персик и поднес господам в зале. В зале стали друг другу его передавать, рассматривать... Прошло опять порядочное время, а господа не могли понять, настоящий это или фальшивый.

Вдруг веревка упала на землю. Фокусник принял испуганный вид.

– Погибло все, – вскричал он. – Там наверху кто-то срезал мою веревку. На чем же будет теперь мой сын?

Через несколько минут что-то упало. Фокусник посмотрел – оказывается, то была голова его сына. Он схватил ее обеими руками и стал плакать.

– Значит, он там крал персик, – причитал отец, – а надзиратель заметил... Сынок, пропал ты!

Прошло еще некоторое время. Упала одна нога. За ней вскоре стали падать вразброд разные члены тела... И наконец там больше от него ничего не оставалось.

Фокусник был сильно удручен. Подобрал все, кусок за куском, сложил в сундук и закрыл его.

– Только этот один сын у меня и был, – причитал он, – каждый день мы с ним, бывало, бродили то на юг, то на север... А вот теперь, повинуясь господскому строгому велению, сам того не ожидая, попал он в такую непостижимую беду. Придется тащить его на себе, где-нибудь зарыть...

Он поднялся в зал и стал там на колени.

– Из-за этого самого персика, – начал он, – я убил своего сына. Пожалейте ничтожного человечка, помогите на похороны... Я тогда придумаю, как вас отблагодарить, «свяжу хоть соломы»[70], как говорится, что ли!..

Господа, заседавшие в зале, были крайне поражены, сидели в полном недоумении. Каждый дал фокуснику серебра. Тот принял и спрятал в пояс.

Тогда он хлопнул по сундуку и крикнул:

– Бабар, ты что ж не выходишь поблагодарить? Чего там ждешь?

И вдруг какой-то мальчик с взлохмаченной головой приподнял ею крышку сундука и вышел, повернулся на север[71] и поклонился в землю. Это был его сын.

До сих пор все еще помню этот фокус: очень уж он был необыкновенный!

Потом мне довелось слышать, что эти штуки умеют проделывать «Белые Лотосы»[72]... Так что уж не их ли отпрыск был этот человек?

Оскорбленный Ху

В Чжили[73] жила богатая семья, в которой хотели нанять учителя. Вдруг является некий сюцай[74], входит в ворота и рекомендуется; хозяин приглашает его войти. У сюцая открытая, живая речь, и он хозяину становится дружески-приятным.

Сюцай назвал себя Ху. Хозяин вручил ему плату и поместил у себя в доме.

Ху вел уроки с большим усердием и отличался сочным проникновением – не чета какому-нибудь начетчику низшего типа. Однако случалось, что он уйдет гулять, а придет лишь поздно ночью. Запоры у дверей явно-явно наложены, а он, не постучав даже, уже сидит у себя в комнате. Все тогда высказали друг другу тревогу, решив, что это лис.

Тем не менее было ясно, что мысли у Ху определенно не злые, и его ублажали, чтили; не нарушали в отношении к нему строгой вежливости из-за того только, что это было странное, неестественное существо.

Ху знал, что у хозяина была дочь. Он стал домогаться брака и неоднократно давал это понять, но хозяин делал вид, что не догадывается.

Однажды Ху отпросился в отпуск и ушел. На следующий день появился какой-то гость, привязавший у ворот черного осла. Хозяин встретил его и ввел в дом. Лет ему было за пятьдесят. Одет он был в свежее, чистенькое платье и такие же туфли. Вид у него был тихого и утонченного человека. Сели. Гость сказал о себе, и хозяин наконец узнал, что он, как говорится, стал для Ху льдом[75].

Хозяин молчал. Прошло довольно много времени.

– Ваш покорный слуга, – сказал он наконец, – с господином Ху уже друзья, и такие, про которых говорят, что между ними нет встречных огорчений. К чему непременно брачиться? Кроме того, скажу вам еще, что моя дочурка уже обещана другому. Позвольте утрудить вас передать господину мои извинения!

– Я определенно знаю, – сказал гость, – что прекрасный предмет вашей любви[76] еще лишь ждет помолвки... Зачем вы так усердно отказываете?

Повторил это дважды, трижды, но хозяин все твердил: нельзя. Гостю было, видимо, стыдно.

– Мы, Ху, – сказал он, – тоже, как говорится, родовитая семья... Разве уж так мы ниже вас, сударь?

Хозяин тогда заявил определенно:

– Сказать по правде, у меня никаких нет прочих соображений, кроме одного только: я ненавижу его породу!

Гость, услыша это, разгневался. Рассердился и хозяин, и они стали нападать друг на друга все резче и резче. Гость вскочил и вцепился ногтями в хозяина. Хозяин велел слугам взять палку и прогнать его. Гость убежал, оставив своего осла.

Посмотрели на осла. Видят: шерсть у него черного цвета, придавленные уши, длинный хвост... Тварь огромная. Взяли его за узду, потянули – не двигается. Стали бить, а он под ударами так и упал; жж-жж... запело в траве насекомое.

Хозяин понимал, что, судя по его гневным речам, гость непременно явится отомстить; велел быть настороже. На следующий день и в самом деле огромной толпой явилось лисье войско, кто верхом, кто пеший, кто с копьем, кто с луком; лошади ржали, люди кипели – звуки, жесты, все смешалось в дикий-дикий хаос.

Хозяин не решился выйти из дому. Лис во всеуслышание сказал, чтобы подожгли дом. Хозяин пугался все сильнее и сильнее. Один из наиболее крепких повел за собой домашних слуг и с громким криком выбежал из дому. Залетали камни, дошли до стрел – с обеих сторон так и били, поражая и раня друг друга.

Лисы стали понемногу слабеть. Их увели беспорядочной толпой. На земле был брошен нож, блестевший ярко, словно иней или снег. Подошли, чтоб подобрать. Оказалось – это лист гаоляна[77]. Публика засмеялась.

– Ах, значит, вся их сноровка только в этом! – говорилось вокруг.

Однако из опасения, что они появятся снова, караулили еще строже.

На следующий день сидели и разговаривали, как вдруг с неба сошел какой-то великан, ростом в сажень с лишком и в несколько аршин поперек себя. Размахивая огромным ножом, величиной в дверное полотнище, стал убивать одного человека за другим. Тут все схватили в руки стрелы и камни и кто чем стали в него бить. Он свалился и издох. Оказывается: соломенный призрак[78].

Публике теперь это казалось все более и более легким, несерьезным. Лисы в течение трех дней более не появились, и публика тоже стала полениваться.

Как-то раз, только что хозяин влез в ретираде на рундук, как вдруг увидел лисье войско, появившееся с натянутыми луками и со стрелами под мышкой. Начали в него беспорядочно стрелять. Стрелы уселись ему в задние места. Хозяин, страшно перепугавшись, что было силы стал кричать, чтоб бежали драться, и лисы ушли. Вытащили стрелы – смотрят, а это стебли лопухов.

И в таком роде продолжалось с месяц, а то и больше. Лисы то приходили, то уходили – нерегулярно. Особенного вреда, положим, они не наносили, но все же ежедневно люди несли строгий караул.

Однажды появился студент Ху во главе своих войск. Хозяин вышел к нему сам. Ху, увидя его, скрылся в толпе. Хозяин окликнул его. Делать нечего – пришлось выступить.

– Ваш покорный слуга, – сказал хозяин, – считает, что он ни в чем не ошибся в смысле вежливого внимания к вам, сударь. Зачем же, скажите, вы подняли войска?

Толпы лис хотели стрелять, но Ху остановил их. Хозяин подошел, взял его за руку и пригласил войти в его прежнюю комнату. Тут он поставил вина и стал его угощать, говоря ему тихо и свободно:

– Вы, сударь, человек умный и должны меня извинить. При моем к вам чувстве и расположении, неужели я не был бы доволен вступить с вами в брачное родство? Только судите же сами: у вас всё – и повозки, и лошади, и здания – большею частью не те, что у людей. Моей дочери, находящейся в столь нежном возрасте, идти за вас – вы должны же это понять – невозможно. К тому же, знаете, пословица гласит: «Сорвешь тыкву сырой – во рту неприятно». Что вам в ней, сударь?

Ху сильно смутился.

– Не беспокойтесь, – сказал хозяин, – прежняя наша приязнь остается в силе. Если вы не отвергаете еще меня, считая меня мусором, то вот видите, младшему сыну в моем доме уже пятнадцать лет, и я хотел бы дать ему, как говорится в таких случаях, «с распоясанным чревом лежать у кровати»[79]. Не знаю, насколько найдется ему подходящая?

– У меня, – сказал радостно Ху, – есть молоденькая сестренка. Она моложе вашего почтенного сыночка на год и очень даже недурна. Вот ее дать, как говорят, «в услуженье по выметальной части»[80], – что вы на это скажете?

Хозяин встал и поклонился. Ху сделал ответный поклон. Затем хозяин стал потчевать Ху и был в отличном настроении. Предыдущая ссора целиком была забыта. Он велел поставить вино и другие напитки для угощения тех, что пришли с Ху. И баре и люди веселились и тешились вовсю.

Хозяин расспросил подробнее о местожительстве Ху, желая, как водится, поднести гуся[81], но Ху отказался. Свечерело; зажгли, продолжая пир, свечи, и Ху ушел совершенно пьяным. С этих пор все стало спокойно.

Прошел с чем-то год. Ху не появлялся. Кое-кто уже думал, что его сговор одно вранье, но хозяин был тверд и ждал его.

Прошло еще полгода, и вдруг Ху пришел. Поговорили о тепле и холоде. Затем Ху сказал:

– Сестра моя совсем взрослая. Прошу вас подождать, когда будет счастливый день[82], в который нам послать ее служить свекру и свекрови.

Хозяин был крайне доволен. Тут же уговорились о сроке, и Ху ушел.

С наступлением ночи и в самом деле появились носилки и кони, привезшие молодую жену. Ее приданое было очень богатое, роскошное. Поставили среди комнаты – так заняло почти всю комнату. Молодая жена представилась свекрови. Она была мила и красива на редкость. Хозяин был очень доволен.

Приехал проводить сестру Ху и один из младших братьев. Оба они говорили очень тонко и умно. Да и пить умели тоже ловко. Ушли только на рассвете.

Молодая жена, оказывается, умела предсказывать урожайные и плохие годы. Поэтому во всех хозяйственных предприятиях с ней считались.

Братьев Ху с их матерью мог видеть каждый, когда они иногда являлись проведать молодую.

Невеста-монахиня Чэнь Юньци

Студент Чжэнь Юй происходил из Илина в Чу[83]. Он был сын второго кандидата[84], сам вполне владел стилем и отличался прекрасною наружностью. Он пользовался в этом отношении известностью еще с очень нежного возраста.

Когда он был еще ребенком, один гадатель, посмотрев на его лицо, сказал так:

– Впоследствии ему суждено будет взять себе в жены даосскую монахиню[85].

Отец с матерью сочли это за шутку. Стали уже приговаривать ему невесту, но, к их огорчению, все не могли ни на ком остановиться: одна была слишком низка, другая – слишком знатна.

Мать студента была урожденная госпожа Цзан. Ее родня жила в Хуангане. Как-то раз по делам студенту пришлось туда идти, чтобы повидать свою вторую бабушку[86]. Ему сказали там слова, ставшие поговоркой:

Четыре облака в Хуане[87]:

Младшие не имеют равных.

Дело в том, что в этом уезде был храм Патриарха Люя[88], а в храме этом жили даосские монахини, все прекрасные собой. Отсюда и поговорка.

Этот небольшой храм был всего лишь в десяти с чем-то ли от деревни, где жили Цзаны, и наш студент тайком от них направился в храм. Постучался. И в самом деле, там оказались четыре даосские монахини. Они с большим самоуничижением и в то же время с большой охотой бросились его привечать-принимать. Вид у них был очень приличный, чистенький.

Та же из них, что была моложе всех, была так красива, что и во всем просторном мире ничего подобного нельзя было найти. Студенту она пришлась по душе: он устремил на нее весь свой взор. Она же, подперев рукой лицо, смотрела себе куда-то в сторону.

В это время три прочие девы-монахини собирали на стол посуду и кипятили чай. Студент воспользовался удобным случаем, чтобы спросить у младшей, как ее имя и фамилия.

– Меня зовут Юньци, – отвечала она. – А по фамилии – Чэнь!

– Странно, – сказал в шутку студент. – А ведь мне, ничтожному студентику, как раз фамилия Пань[89]!

Чэнь краска бросилась в щеки. Она опустила голову и молчала. Потом поднялась и ушла.

Тут же сейчас заварили чай и стали подносить гостю отборные фрукты. Разговорились, сказали, как каждую зовут. Одна назвалась Бай Юньшэнь[90]. Ей было тридцать с лишком. Другая оказалась Шэн Юньмянь. Этой было с чем-то двадцать. Третью звали Лян Юньдун. Она была в возрасте двадцати четырех – двадцати пяти лет, но была тем не менее младшей из всей братии.

Юньци так и не появлялась. Это привело студента в крайнее уныние, и он спросил о ней.

– Эта девчонка, – отвечала Бай, – боится незнакомых людей!

Студент поднялся и стал прощаться. Бай употребляла все усилия, чтобы только его удержать, но он не остался и вышел.

– Вот что, – сказала Бай на прощанье, – коли хотите видеть Юньци, можете снова завтра зайти!

Студент вернулся к своим; весь помысел его был охвачен самой пылкой любовью.

На следующий день он опять появился в храме. Даоски были дома, кроме одной Юньци. Студенту было неудобно торопиться с вопросом, а девы-монашки уже накрыли на стол и оставляли его обедать. Студент усиленно отказывался, но его не слушали. Бай наломала ему хлеба, дала в руку палочки и принялась самым усердным и сердечным образом его угощать.

Наконец студент спросил:

– А где ж Юньци?

– Придет сама, – был ответ.

Прошло опять довольно много времени. День, по-видимому, уже склонился к вечеру. Студент собрался уходить, но Бай задерживала его, ухватив за руки.

– Посидите пока здесь, – говорила она, – а я пойду и притащу нашу девчонку сюда, чтоб она имела счастье к вам явиться!

Студент остался. Сейчас же заправили лампы, собрали вина. Юньмянь тоже ушла. Вино обошло уже по нескольку раз. Студент стал отказываться, говоря, что уже пьян.

– Выпейте три чарки, – сказала ему Бай, – тогда Юньци выйдет!

Студент исполнил это, выпил, сколько было сказано. Тогда Лян тоже, в свою очередь, поднесла ему столько же и стала упрашивать, потчевать его. Студент и их осушил до конца. Затем, перевернув чарку, заявил, что он пьян.

Бай взглянула на Лян.

– У нас с тобой, знаешь, лица неважные, – сказала она, – нам с тобой не уговорить его выпить еще. Ты пойди-ка притащи сюда девчонку Чэнь; скажи, что ее милый Пань давно уже поджидает свою Мяочан!

Лян удалилась, но вскоре вернулась и сообщила определенно, что Юньци не придет. Студент собрался уходить, но была уже глубокая ночь. Он притворился пьяным и лег навзничь.

Прошло несколько дней. Он все не решался опять пойти в монастырь. А в сердце все время думал о Юньци, не мог забыть. И лишь от времени до времени подходил поближе к монастырю, высматривал ее, поджидал.

Однажды дело было уже к вечеру. Бай вышла из дверей с каким-то юношей и удалилась. Студент был восхищен: Лян-то он не очень боялся. Ринулся к дверям и давай стучать.

К дверям вышла Юньмянь. Он спросил ее, кто дома, и узнал, что Лян тоже куда-то ушла. Тогда он осведомился и о Юньци. Шэн провела его и, войдя с ним в какой-то двор, крикнула:

– Юньци! Гость пришел!

Студент только и видел, как двери в комнату закрылись с шумом.

– Заперла дверь, – сказала с улыбкой Шэн.

Студент стал у окна и сделал вид, что собрался говорить. Тогда Шэн вышла. Юньци говорила ему через окно:

– Меня, знаете, сударь, здесь держат, как приманку, а вас здесь удят... Если будете сюда ходить часто, то жизни вашей конец. Я, правда, не смогу всю жизнь до могилы хранить чистый устав монахинь, но не решусь также воспользоваться этим обстоятельством, чтобы нарушить свой стыд и честь. Я только хотела бы найти такого, как милый Пань, и служить ему!

Тогда студент дал ей обещание быть с ней до белой головы.

– У меня, – сказала Юньци, – есть наставница, вырастившая и выпестовавшая меня. А это ведь не легко ей далось! Если вы действительно меня полюбили, принесите ей двадцать ланов серебром и выкупите таким образом меня. Я буду вас ждать три года. Если же вы рассчитываете здесь на свидание, как говорится, в тутовых кустах[91], то на это я пойти не могу!

Студент обещал, но только лишь собрался он высказаться перед ней сам, как снова появилась Шэн, и он вышел вслед за ней. Потом откланялся ей и вернулся к себе.

На душе у него было тяжело, брало уныние. Стал думать, как бы так изловчиться, чтобы во что бы то ни стало и через каких-либо третьих лиц пробраться к ней и хоть разок еще подойти поближе к ее милому существу; но как раз в это время прибыл из дому слуга, сообщивший ему, что отец захворал; ему пришлось ехать днем и ночью, чтобы только вернуться вовремя.

Вскоре кандидат, его отец, умер. У матери завелись в доме строжайшие порядки, и студент не решался довести до ее сведения о своих сердечных делах. Все, что он мог сделать, это сурово урезывать свои расходы и день за днем копить.

Стали появляться предложения брака, но он отказывал, ссылаясь на свой траур по родителю. Мать не желала его слушать, но студент сказал ей кротко и ласково так:

– В прошлый раз, мама, когда я был в Хуангане, моя вторая бабушка пожелала женить меня на некоей Чэнь, и я, сказать правду, очень бы этого хотел. Но вот теперь случилось наше большое несчастье, вести оттуда застряли... Я давно уже не ездил в Хуанган проведать ее. Вот если б мне туда скоренько слетать!.. Если ничего из этого не вышло, дело не слажено, то я послушаюсь, чего ты, мать, от меня хочешь!

Мать согласилась, и вот, забрав все свои сбережения, наш студент направился в Хуан.

Прибыв туда, он явился в храм и вдруг нашел, что помещения пустуют, холодные, заброшенные, – совершенно иная картина против прежней! Вошел несколько глубже в храм. Там увидел лишь какую-то старуху монахиню буддийской веры, которая сидела в кухне и стряпала. Студент подошел к ней и стал задавать ей вопросы.

– В третьем году, видите ли, старая даоска умерла, а все «Четыре тучи» рассыпались, словно звезды по небу!

– Куда же они девались? – спрашивал студент.

– А вот, Юньшэнь и Юньдун бежали с развратными молодцами. Намедни я как будто слышала, что Юньци временно поселилась где-то к северу от нашего уезда. Известий же, касающихся Юньмянь, я не знаю.

Слыша такие слова, студент затужил, велел запрягать и сейчас же поехал к северу от города. Тут он стал наводить справки в каждом попадавшемся ему на пути даосском храме, но следов было мало.

В тягостном унынии вернулся он домой.

– Вот что, мама, – солгал он матери, – дядя мне сказал так, что старик Чэнь, видишь ли, поехал в Юэчжоу. Когда же он вернется, то дядя пришлет к нам гонца!

Через полгода вдова поехала навестить свою мать и спросила ее, между прочим, об этом деле. Та в совершенной растерянности ничего не понимала. Вдова рассердилась было на сына за обман, но старуха выразила предположение, что внук стакнулся с дедом один на один, а ей они ничего не сообщили. К счастью, дед уехал куда-то далеко, и раскрыть эту чепуху не было возможности.

Вдова, по данному ею храмовому обету[92], собралась на Лотосовый Утес и постилась сначала у подошвы горы. Как-то раз, когда она лежала в постели, хозяин гостиницы постучал ей в двери и проводил к ней какую-то девушку-даоску, чтобы та побыла с ней вместе ночью. Девушка назвалась Чэнь Юньци.

Узнав, что госпожа живет в Илине, она пересела к ней на постель и стала изливать ей жалобы на свою жизнь. Говорила она, вызывая своими словами в слушающей глубокое сострадание.

После всего прочего она сказала вдове наконец, что у нее есть двоюродный брат, студент Пань, родом оттуда же, откуда и вдова.

– Прошу вас, – взмолилась она при этом, – дайте себе труд приказать кому-либо из ваших детей или племянников передать ему одно мое словцо: пусть только скажут от меня, что такая-то живет пока в монастыре «Гнездящегося аиста», в келье старшей наставницы Ван Даочэн. Скажите, что я с утра до вечера горюю и страдаю. День проживу, что год прошел. Пусть он поскорее придет навестить меня. Я, передайте ему, боюсь, что не знаю, как будет после нынешних дней.

Вдова спросила, как в точности имя и прозвание[93] студента Паня, но дева и их не знала, а сказала только:

– Ну, да раз он в училище, то сюцаи, думаю, наверное, о нем слыхали!

Еще не рассвело, как она уже спозаранку простилась с госпожой и на прощанье еще раз настойчиво и убедительно напомнила ей свою просьбу.

Когда госпожа вернулась домой, то стала рассказывать сыну и, между прочим, дошла до этого разговора. Студент встал на колени перед ней и так стоял все время.

– Мама, – говорил он, – скажу тебе всю правду: этот так называемый студент Пань – я, твой сын, и никто иной!

Госпожа расспросила, как и что, и, узнав от него про все эти обстоятельства, сильно рассердилась.

– Негодный мальчишка, – волновалась она, – ты развратничаешь направо и налево по храмам и монастырям... Смотрите-ка, даоску берет себе в жены! С каким же ты лицом покажешься и ее покажешь на свадьбе родным и гостям?

Студент поник головой, не смея более проронить ни одного слова.

Затем студент поехал на экзамен в уезд[94] и тайком там нанял лодку, чтобы разыскать Ван Даочэн. Когда же он прибыл на место, то оказалось, что Юньци полмесяца тому назад уже куда-то ушла странствовать и с тех пор не возвращалась.

Студент вернулся домой, приуныл и заболел. Как раз в это время скончалась старуха Цзан. Вдова Чжэнь поспешила на похороны матери, но на пути с похорон сбилась с дороги и попала к некоей Цзин, которая оказалась ее двоюродной сестрой.

Тотчас она была приглашена в дом, где увидела какую-то молодую девушку, лет восемнадцати-девятнадцати, красоты совершенно очаровательной, невиданной.

Вдова, все время думавшая о том, как бы найти сыну прекрасную жену, чтобы он только не дулся на нее, была в душе поражена впечатлением от этой девушки и стала расспрашивать свою сестру о ней и ее жизни поподробнее.

– Это некая Ван, – отвечала та. – Она Цзинам племянница. И опора и прибежище[95] у нее потеряны, и она временно живет здесь!

– А кто ж ее жених? – любопытствовала вдова.

– Нет жениха!

Вдова взяла девушку за руку, заговорила с ней. От нее веяло грацией и ласковостью. Вдове она сильно полюбилась, и ради нее она осталась переночевать.

Затем она потихоньку сообщила о своих намерениях сестре.

– Великолепно, – отвечала та. – Только этот человек высоко себя ценит. Иначе зачем бы ей до сих пор так шататься без цели? Разреши, я с ней поговорю!

Вдова пригласила девушку лечь с ней на одну постель, стала с ней болтать и шутить с огромным для себя удовольствием. Девушка сама пожелала считать вдову своей матерью, и та ликовала. Пригласила ее вернуться вместе с ней в Цзинчжоу. Девушка была этому предложению особенно рада, и на следующий же день они обе в одной лодке вернулись домой.

Когда они добрались до дому, то оказалось, что студент все еще болен: так и не вставал. Мать, желая чем-либо порадовать больного, послала служанку шепнуть ему:

– Барыня для вас, барич, привезла красавицу!

Студент не поверил. Припал к окну, взглянул: еще прелестнее, чем Юньци!

И подумал он про себя, что вот уже прошел их трехгодичный срок свидания, а она как ушла куда-то странствовать, так и не возвращалась. Можно предположить, что ее яшмовое лицо[96], наверно, уже нашло себе владельца, так что, заполучив эту красотку, можно очень хорошо утешиться.

Подумал, просиял, заулыбался и изменил выражение лица. Болезнь мигом прошла.

Тогда мать пригласила обоих молодых людей чинно представиться друг другу. Когда студент вышел, вдова спросила девушку:

– Ну что, ты поняла теперь, зачем я тебя взяла с собой сюда?

Девушка улыбнулась.

– Да, уже поняла. Но зато вы, мама, не знаете, что я думала, когда собралась с вами сюда ехать. Я в молодости была просватана за некоего Паня из Илина. Но от него давно уже нет никаких вестей. Должно быть, он уже нашел себе достойную пару. Если так, то я буду вам, мама, невесткой. Если этого еще не случилось, буду веки вечные вам как дочь и скоро-скоро отблагодарю вас за всю вашу ко мне доброту!

– Ну, если у тебя уже дано обещание, принуждать не будем. Только вот что. Несколько времени тому назад мне случилось быть на горе Пяти Патриархов[97]. И вот, знаешь, ко мне является некая даоска-монашенка и спрашивает меня о Пане. Теперь – опять этот Пань! А я наверное знаю, что среди наших илинских более или менее видных людей нет такой фамилии!

– Как, – воскликнула в изумлении девушка, – это вы были, мама, та женщина, которая спала там у Лотосовой горы? Ведь та, кто спрашивала вас про Паня, – я самая и есть!

Тут только мать все поняла, поняла и улыбнулась.

– Ну, если так, – сказала она, – то студент Пань, скажу тебе определенно, – здесь!

– А где? – любопытствовала девушка.

Вдова велела служанке привести сына и спросила его. Тот был поражен.

– Как! Ты и есть Юньци? – воскликнул он.

– А ты почем знаешь? – спросила она.

Студент рассказал все, что было, и она наконец узнала, что история с Панем была только шуткой.

Узнав, что Пань и есть студент, она застыдилась, что с ним все время говорит, и побежала сообщить обо всем этом вдове. Та спросила ее, откуда вдруг у нее появилась новая фамилия Ван.

– Да это моя настоящая фамилия и есть, но даоска, меня наставлявшая, полюбив меня, удочерила, и я шла под ее фамилией.

Вдове все это понравилось. Она выбрала счастливый день[98] и устроила им брачную церемонию.

Возвратясь к предыдущему, видим, что дело было вот как.

Юньци вместе с Юньмянь жили возле наставницы своей Ван Даочэн, но когда той пришлось круто, то Юньмянь ушла от нее в Ханькоу. Юньци была балованна, наивна, работать не умела да и к тому же стыдилась вообще выходить по даосским службам. Даочэн это очень не одобряла.

Случилось затем так, что ее дядя Цзин поехал в Хуанган, где встретился с ней. Она лила слезы. Тогда дядя увез ее с собой и заставил ее снять свой даосский наряд.

После этого он хотел сватать ее за видных людей и упорно скрывал поэтому, что она когда-то была монахиней. Тем не менее всем, кто, как говорится, справлялся об ее имени[99], она выражала несогласие. Дядя и его жена не понимали, чего она хочет, и стали относиться к ней весьма недружелюбно, так что когда в тот самый день вдова взяла ее с собой и они могли вручить ей девушку, то почувствовали, словно свалили с себя тяжкое бремя.

По соединении в чаше[100] каждый из новобрачных все время рассказывал, что с ним приключилось. Их то охватывал восторг, то брали слезы.

Молодая оказалась весьма почтительной к старшим и усердно внимательной, так что вдова очень ее полюбила. Однако она только и знала, что играла на лютне и особенно охотно в шахматы; знать не знала, как вести хозяйство и домашние дела. Вдову это сильно огорчало.

Через месяц с небольшим вдова отправила обоих молодых к Цзинам. Они там погостили несколько дней и поехали обратно. Когда они плыли в лодке по Цзяну, вдруг мимо них прошла какая-то другая лодка, в которой сидела даосская монахиня. Подплыли – оказывается: Юньмянь!

Юньмянь единственная из всех была дружна с Юньци, и молодая, обрадовавшись ей, пригласила ее к ним в лодку. Обе делились друг с другом всем «кислым и горьким», случившимся после разлуки.

– Куда же ты теперь едешь? – спрашивала молодая.

– Я, видишь ли, – отвечала та, – давно о тебе тосковала. Наконец отправилась в дальний путь, пришла в монастырь «Гнездящегося аиста», и вдруг узнала там, что ты пошла к Цзинам. Вот я и решила проведать тебя в Хуангане. А того и не знала, что тебе уже удалось соединиться со своим возлюбленным! Смотрю теперь на тебя: ты словно фея... А я, значит, осталась без тебя бесприютной странницей: то поплыву, то причалю... И не знаю теперь, когда все это кончится!

Сказала и горько вздохнула.

Молодая придумала следующее. Она велела ей переодеться в другое платье, сняв монашеское, и идти под видом ее сестры. А она возьмет ее пока в компаньонки ко вдове, а там понемножку да помаленьку можно будет и ей подобрать приличную пару. Шэн согласилась.

Приехали домой. Молодая сначала доложила старухе, и затем только Шэн вошла в дом. Манеры у нее были как у девушки из хорошего дома, а в разговоре и шутке она проявляла великолепное понимание светских вещей. Старухе, как вдове, было очень скучно, одиночество ее удручало, так что, обретя себе Шэн, она была в высшей степени довольна и боялась лишь одного: как бы та от нее не ушла.

Шэн вставала спозаранку и принималась хлопотать вместо старухи, не считая уже себя гостьей. Старуха все больше и больше приходила от нее в восторг и про себя уже подумывала, не взять ли ее в дом, как сестру молодой, чтобы покрыть этим ее прежнее монашество. Так она думала втихомолку, но не решалась об этом заговорить.

Однажды старуха забыла что-то сделать и побежала спросить у Шэн, а у той, оказывается, это давно уже для нее было готово. Воспользовавшись тогда представившимся случаем, она сказала ей: «Наша сударушка с картинки не умеет вести хозяйство. Что с ней делать? Вот ежели бы молодая была вроде тебя, мне нечего было бы и тужить!»

Старуха не знала, что у молодой это давно уже было на уме, она только боялась, как бы мать не рассердилась. Теперь же, услыша от той подобные речи, она засмеялась и сказала: «Раз матушка меня любит, то молодая жена может ведь изобразить Ин с Хуан[101]... Как вам кажется?»

Мать не отвечала, а тоже раскатисто смеялась вовсю. Молодая прошла к мужу и сказала ему, что старуха уже закивала головой. Тогда очистили и прибрали отдельное помещение, и молодая говорила Шэн:

– Послушай-ка, помнишь, когда мы еще с тобой в монастыре спали на одной подушке, ты, сестрица, говорила мне, что только бы нам с тобой найти человека, который понимал бы, что значит любовь и ласка, – что мы бы обе стали служить такому человеку? Помнишь или нет?

У Шэн невольно замигали глаза.

– Что ты, что ты, – пролепетала она, – да ведь когда я говорила про любовь и сближение, я ни о чем таком и не помышляла... Просто вот думала: целый день трудиться и хлопотать, а никто, никто и не будет знать, сладко ли, горько ль тебе... А вот за эти дни матушка наша соблаговолила приласкать меня за мою работишку. И душе моей стало вдруг отчетливо ясно, где холодно, а где тепло. Так что, если ты не издашь, как говорится, «указа прогнать пришельца»[102] и велишь мне быть постоянной компаньонкой матушке, то все мои пожелания этим будут удовлетворены. Я и не буду даже мечтать об исполнении того, о чем мы тогда говорили!

Молодая передала это матери. Та велела обеим им зажечь свечи и произнести обеты сестер, поклявшись, что они никогда не будут в этом каяться.

Вслед за этим она велела сыну исполнить с Шэн обряд, полагающийся мужу с женой.

Когда они пошли спать, Шэн заявила ему:

– Вот что, знаешь, я ведь двадцатитрехлетняя старая теремница!

Студенту не верилось. Но вдруг... пало красное и заполнило весь матрац. Студент диву дался...

– Почему ты думаешь, что я так рада найти себе милого? – шептала она. – Совсем не потому, чтобы я не могла добровольно оставаться одинокой затворницей. Скажу тебе по правде: мне невыносимо было краснеть, угощая гостей, словно в каком-то, как говорится, «кривом палисаднике»[103], и в то же время иметь тело теремной девушки. Вот этим разочком я воспользуюсь, чтобы приписаться к вашей семье и чтобы за тебя служить твоей старухе матушке. Буду здесь экономкой, заведующей домоправлением. А что до супружеского удовольствия в спальне, то ты уж, пожалуйста, ищи его у другой!

Через три дня она свою постель перенесла к матери. Та гнала ее прочь, но она не уходила. Тогда молодая, спозаранку забравшись к матери, заняла ее место на постели и улеглась спать. Делать было нечего, и новой пришлось идти к студенту.

С этих пор они через два-три дня стали чередоваться. Привыкли и стали считать, что это в порядке вещей.

Вдова в свое время любила играть в шахматы, но с тех пор, как она овдовела, ей было некогда этим заниматься. Теперь же, когда у нее была Шэн, все дела по дому пришли в образцовое состояние, и ей целый день нечего было делать. И вот в часы безделья она садилась с молодой за шахматы. Зажигали свет, варили чай... Старуха слушала, как обе жены играли на лютне, и только за полночь расходились.

– Даже когда был жив отец моего сына, – говорила старуха знакомым, – и то я такой радости иметь не могла!

Шэн заведовала всем, что уходило и приходило, записывала и давала старухе отчет. Та ничего не понимала:

– Вы вот обе говорите мне, что в детстве вы были сиротами и знали только грамоту, лютню да шахматы. Кто же тебя всему этому-то выучил?

Шэн смеялась и рассказывала все по правде. Смеялась и старуха.

– Вот ведь, и я тоже, – говорила она, – никогда не хотела женить сына на даоске, а теперь – на-ка! – получила сразу двух!

И тут она вдруг вспомнила, что было нагадано ее сыну, тогда еще отроку. Вспомнила – и поверила, что нельзя убежать от того, что предопределено судьбой.

Студент дважды был на экзаменах, но все не выдерживал.

– Хотя наш дом и не из богатых, – сказала наконец старуха, – но все же кое-какой землицы наберется с триста му. Да тут еще нам повезло с Юньмянь, так ловко со всем управляющейся. Нам что дальше, то все теплее и сытнее становится. Ты, сынок, будь только у моих колен да забирай своих обеих жен и вкушай удовольствие вместе со мной. Я не хочу, чтобы ты искал себе богатства и знатности.

Студент повиновался.

Впоследствии Юньмянь родила мальчика и девочку, а Юньци – девочку и трех мальчиков. Мать умерла, когда ей было уже за восемьдесят.

Ее внуки, все как один, вошли во дворец полукруглого бассейна[104], а старший, рожденный от Юньмянь, даже прошел на областных отборах[105].

Седьмая Сяо и ее сестра

Сюй Цзичжан из Линьцзы жил в деревне Мельнице, что к востоку от города. Занимался он ученым делом, но пока безрезультатно; ушел с родных мест и стал служителем при канцелярии.

Как-то раз пошел он к родным жены. Возвращался домой в пьяном виде. Дело было уже к вечеру. Дорога выходила к могильным склепам дома Юев. Когда он проходил этими местами, то большие здания так и замелькали перед ним своею красотою. У одних ворот сидел какой-то старик. У Сюя появилась винная жажда, ему пришло на ум напиться, и вот он, сделав перед стариком приветствие, попросил у него дать ему чего-нибудь такого. Старик встал и пригласил гостя войти в дом. Поднялись в гостиную, где старик дал ему пить. Когда он кончил пить, старик сказал:

– Такой, знаете, темный сейчас вечер, идти будет трудно... Останьтесь пока здесь, переночуйте, а утром раненько и в дорогу. Как вам кажется, а?..

Сюй, со своей стороны, тоже чувствовал себя от усталости прямо умирающим, и на это предложение он с радостью согласился. Старик велел слугам приготовить вина и подать гостю, сказав ему при этом следующее:

– У меня, старика, к вам есть словечко, – не презирайте только его, как какую-нибудь большую волну. Ваш безупречный дом имеет прекрасную славу, и с вами стоит породниться брачным путем. У меня есть молодая дочь, которая еще не просватана. Хочу дать ее в жены низшего ранга. Осчастливьте, соблаговолите протянуть руку и ее подобрать!

Сюй в вежливом беспокойстве не знал, что ответить. Старик тут же послал слугу объявить всем родным и родственникам и, кроме того, передал, чтобы девушка принарядилась. В один миг один за другим появились четыре или пять человек в высоких, горой стоящих шапках и широких поясах[106]. Девушка тоже вышла в сияющем наряде. Красота ее лица совершенно выделялась среди обыкновенных лиц. Сели все вперемежку и стали пировать.

У Сюя и дух и душа, помутнев, пришли в хаотическое волнение, и он хотел только поскорее лечь спать. Вино обошло их по нескольку раз, но он упорно отказывался, сказав, что не может с собой справиться. Тогда старик послал маленькую служанку проводить мужа с женой за полог и запереть их вместе – пусть там и сидят.

Сюй спросил ее о родне и фамилии. Она назвала свою фамилию Сяо и сказала, что в семье она седьмая по счету[107]. Он стал далее подробно разузнавать о положении и состоянии ее родных, на что она отвечала:

– Хотя я сама и ничтожна по происхождению, нисколько не знатна, однако, как пара жениху-канцеляристу, я, наверное, не засрамлю его. К чему так усердствовать с допросами?

Сюй, утопая в ее прелестях, прильнул к ней в самой полной и совершенной любовной близости, больше никаких особых подозрений не высказывал.

– В этих местах, знаешь, нельзя обзаводиться домом, – сказала молодая женщина. – Я хорошо знаю, та, что будет моей старшей сестрой в твоем доме, обладает в высшей степени ровным и добрым характером. Может быть, она не будет нам мешать? Ты иди домой, приготовь какое-нибудь помещение, а я приду уж сама!

Сюй обещал. Вслед за этим он положил свою руку ей на тело и, теряя сознание, начал засыпать. Когда же он проснулся, то в его объятиях было уже пусто. Цвет неба уже сильно посветлел, но тень сосен заслоняла утро. Под ним был подложен пласт просяной соломы толщиной больше фута. Сюй ахнул от изумления и пошел домой.

Рассказал жене. Та в шутку вычистила и прибрала помещение, поставила туда кровать, закрыла двери и вышла.

– Новая женушка, значит, сегодня прибывает, – сказала она.

И оба принялись хохотать.

Солнце уже закатилось, когда жена шутливо потащила Сюя открывать дверь.

– Смотри, – говорила она, – новая, поди, уж не сидит ли в спальне?

Вошли, а перед ними на кровати сидит красавица в роскошнейшем наряде. Увидя вошедшую пару, она поднялась им навстречу. Муж и жена остолбенели, а она, закрывая рот рукой, совершенно беззвучно смеялась. Затем она поклонилась им обоим, выразив им почтение и серьезность своих чувств. Жена Сюя занялась приготовлением обеда, предоставив им обоим радоваться своему слиянию.

Женщина вставала спозаранку и принималась за работу, не ожидая понуканий и назначений.

– Мои сестры, – сказала она однажды Сюю, – хотят к нам прийти взглянуть на нас.

Сюй выразил опасение, что второпях ему нечем будет принять гостей.

– Ну, все они знают, – возразила молодая, – что у нас в доме небогато, и заранее пришлют все съестное. Надо только попросить сестрицу нашего дома взять на себя труд сварить и состряпать это!

Сюй сказал жене. Та изъявила свое согласие. И действительно, после утренней стряпни пришли люди с вином и разной снедью, сложили все это с коромысел и ушли. Жена принялась за исполнение обязанностей повара. После полудня пришли в дом шесть-семь женщин, из которых самой старшей было не более как около сорока. Они уселись в кружок и стали вместе пить, наполнив всю комнату раскатистым смехом.

Жена Сюя, притаившись под окном, разглядывала их, но видела только мужа и Седьмую, которые сидели друг против друга и пили. Остальные же гости были в углу комнаты, невидимы. Северный Ковш уже повис в углу комнаты, когда они наконец с криком и шумом ушли.

Молодая пошла провожать гостей и еще не возвращалась. Жена вошла в комнату и увидела, что на столе стоят чашки и подносы совершенно пустые.

– Эти холопки, кажется, все были голодны. Ишь ведь их вылизали как: словно собака гладкий камень!

Вскоре молодая вернулась и стала ласково-искренне благодарить ее за труды; вырвала у нее из рук посуду и стала мыть сама, торопя законную жену идти и мирно себе ложиться спать.

– Гости приходят к нам в дом, – говорила ей жена, – а мы допускаем, чтобы они сами припасли, что пить и есть... Не смех ли это? На днях их нужно будет еще раз пригласить к нам!

По прошествии нескольких дней Сюй исполнил слова жены и велел молодой снова позвать гостей. Те явились и принялись есть и пить вовсю. Однако оставили четыре подноса, не прикоснувшись к ним ни ложкой, ни палочками. Сюй поинтересовался, что это значит. Девы засмеялись.

– Ваша супруга думает, что мы злые. Вот мы и оставляем нарочно для нашей стряпухи.

За столом была одна девушка лет восемнадцати-девятнадцати в башмаках из некрашеного холста и в белом грубом платье.

– Это молодая вдова, – сказали Сюю.

Ее звали Шестой. В ее живости и манерах была очаровательная красота. Она любила смеяться и умела говорить.

Знакомясь с Сюем все ближе и ближе, она стала над ним смеяться и острить. Установили чарочное правительство[108], в котором Сюй занял должность секретаря и запретил насмехаться и балагурить. Шестая сестра сплошь да рядом попадалась в нарушении этого приказа, и ей пришлось тянуть к себе одну за другой чарок десять, если не больше. Она быстро захмелела и наконец была пьяна. Ее пахучее прекрасное тело было теперь в нежной лени, слабое и безвольное, еле-еле держащееся... Вскоре она ушла. Сюй зажег свечу и пошел ее искать. Оказалось, что она сладко спит в темном алькове. Сюй приблизился к ней и слился с ее губами. Она даже и не почувствовала. Сердечное полотнище уже заволновалось[109], как вдруг из-за стола послышались с разных мест крики, зовущие Сюя. Он быстро оправил ей платье. Глядь – в рукаве у нее шелковый платочек. Украл его и выбежал.

Подошла полночь, и гости вышли из-за стола, а Шестая все еще не просыпалась. В пологи вошла Седьмая, стала ее расталкивать, – и наконец она, зевая и потягиваясь, встала, завязала юбку, оправила волосы и ушла вслед за другими.

Сюй неотступно, неотвязно думал о ней и тосковал, не выпуская ее из сердца. Он уже хотел было, как только очутился в пустом месте, развернуть оставшийся у него платочек и любовно его рассмотреть, как тот исчез. Сюй стал искать. Он подумал, что, провожая гостей, уж не обронил ли платочек по дороге. Взял свечу, стал светить ею пристально на всех крыльцах и выходах; куда делся платочек – так и не нашел. Ему стало как-то не по себе.

Молодая спросила его, в чем дело. Сюй нехотя ответил.

– Нечего обманывать и врать, – сказала она с усмешкой. – Платочек-то люди уже унесли! Напрасно утруждаешь свое сердце и свои очи!

Сюй, испугавшись этих слов, рассказал ей все, как было, начистоту. Упомянул также, как он все тоскует и думает.

– Она с тобой, – сказала Седьмая, – не имеет старой судьбы, и связь ваша только здесь!

– Как это так? – спросил Сюй.

– А вот так. Она, видишь ли, в предыдущей своей жизни была девой песен, а ты был ученый на службе. Ты ее увидел и влюбился. Оба родителя тебе помешали, и твоим намерениям не суждено было осуществиться. Разволновавшись чувством, ты заболел и был на краю катастрофы. Ты тогда послал ей сказать: «Я уже не встану. Мне бы только, чтоб ты пришла, чтоб дала мне разок потрогать твою кожу, – и тогда я б умер без сожаления!» Та дева согласилась сделать, как ты просил, но в то же время ей случилось быть занятой разными делами, и она не пошла к тебе сейчас же, а прибыла через вечер. Оказалось, что больной уже умер. Таким образом, в первой жизни у нее с тобой была судьба для одного прикосновения. Все, что выходит за эти пределы, это уж вне упований.

После этого Сюй опять устроил обед и снова пригласил всех дев. Не явилась только Шестая. Сюй решил, что молодая заревновала, и предался сильной злобе и досаде. Однажды молодая сказала ему:

– Если ты понапрасну меня винишь в том, что касается Шестой, то, скажу тебе по правде, она просто не желает сюда прийти; в чем, скажи, тут моя вина? Сегодня вот уже восемь лет с тех пор, как мы слюбились, и я ухожу, – буду с тобой прощаться. Позволь мне придумать все, что только в моих крайних силах, чтобы разрушить это былое заблуждение. Она, правда, не придет, но не может же она запретить нам туда идти самим! Вот поднимемся к ним в дом, пройдем к ней... И неизвестно, может быть, как говорится, человеческое решение победит небесное определение!

Сюй с радостью согласился. Молодая взяла его за руку, и они вспорхнули в ветре, словно шествуя по пустотам. В одно мгновение они уже были в ее доме с желтой черепицей, широкими, просторными залами, изломами и извивами ворот и дверей. Все это нимало не изменилось против того времени, когда он этот дом видел в первый раз. Тесть и теща вышли к ним оба вместе.

– Смотри, грубая девчонка! – сказали родители. – Ты давно уже получила теплоту и ласку, а мы, старики, эти остатние годы разрушаемся и слабеем... Не странно ли, что ты нас забыла своими посещениями и проведываньями?

Сейчас же накрыли столы и устроили пир. Молодая стала расспрашивать о сестрах, старших и младших.

– Все они вернулись к своим семьям. Только одна Шестая живет здесь у нас.

Тут же крикнули служанку, веля ей просить Шестую появиться к ним. Она долгое время не выходила. Молодая прошла к ней и стала ее тащить. Наконец она появилась, но с опущенной головой, скромная, молчаливая, непохожая на прежнюю балагурку. Вскоре старик и старуха откланялись и ушли.

– Смотри, сестра, – сказала молодая, – какая ты высокомерная и самомнящая! Ты заставляешь человека меня ненавидеть!

Шестая слегка усмехнулась.

– Послушай, ветрогон, зачем ты ко мне пристаешь?

Молодая взяла у них обоих чарки с остатками вина и заставила их обменяться и пить.

– Губы ведь уже соединялись, – сказала она. – К чему делать эти манеры?

Вскоре Седьмая тоже ушла, и в комнате остались только они вдвоем. Сюй сейчас же вскочил и начал к ней приставать. Шестая ловко и грациозно отстраняла его и сопротивлялась. Сюй ухватил ее за платье, стал на колени и умолял. Вдруг послышались крики, потрясавшие всю землю, и огненные лучи стреляли в двери. Шестая сильно перепугалась, толкнула Сюя, чтоб он встал, и сказала ему:

– Что мне делать? Беда меня застигла неожиданно!

Сюй засуетился, заметался, не зная, что делать. А женщина уже бесследно скрылась. Сюй, весь в горе, присел немного. Глядь – здания и комнаты разом исчезли. Прибежали охотники, человек десять, с соколами и ножами в руках.

– Кто тут ночью валяется? – кричали они в испуге.

Сюй сказал, будто он сбился с дороги, и назвал им свою фамилию и прозвание.

– Мы только что гнались тут за лисицей! Не видели ли вы ее?

– Нет, не видел, – отвечал Сюй.

Он теперь внимательно распознал эту местность: то был склеп Юев.

Уныло-уныло вернулся он домой и все еще надеялся, что Седьмая снова придет. Утром смотрел и гадал по сорочьей радости[110], вечером искал предзнаменований по узорным наплывам свечи. Но никаких слухов о ней не было.

Это рассказывал Дун Юйсюань.

Царица Чжэнь[111]

Лочэнский Лю Чжунхань был с детских лет туп, но к книгам питал любовь эротомана. Он вечно запирался, предавался своим трудам с остервенением, совершенно не общаясь с людьми.

Однажды, когда он таким образом занимался, вдруг до него донеслись какие-то необыкновенные духи, которые наполнили всю его комнату. Еще минута – и послышались звуки дорогих брелоков в самом многообразном хаосе. Лю с изумлением оглянулся и увидел, что к нему входит какая-то красавица, у которой шпильки головного убора и серьги сияют и переливаются всеми цветами. За нею свита – и все, как есть, одеты в придворные платья с украшениями.

Лю в испуге и удивлении пал на землю. Красавица стала его поднимать.

– Как это так, – спросила она, – ты был такой сначала гордый, а потом вдруг стал таким раболепным?

Лю все более и более трепетал и пугался.

– О небесная фея, – бормотал он, – из каких ты мест? Я ведь не имел случая ни поклоняться тебе, ни знать тебя! Когда же, скажи, до настоящего времени успел я тебя оскорбить?

– Давно ль, скажи, расстались мы, – улыбалась ему в ответ фея, – чтобы уж так помутнеть и потускнеть воспоминанию? Разве это не ты был тот, который, – помнишь, тогда? – сидя с важным и серьезным видом, точил кирпичину?

И вот разложили парчу и кожу, поставили в яшмовых сосудах напитки, и фея торопливо усадила Лю, стала с ним пить и говорить с ним о делах нынешних и древних. И то, что она говорила, было так глубоко и так метко, до того необычно, что Лю, весь растерянный, смущенный, не знал, что ему ответить.

– Я только что успела, – сказала красавица, – съездить к Яшмовому озеру[112], разок там попировать. Через сколько же рождений ты успел пройти, чтобы твой острый ум мог так окончательно отупеть?

С этими словами она велела служанке густо отварить жирный настой из хрусталя и поднести Лю. Лю принял и стал пить. И вдруг, выпив, он почувствовал, как его ум и душа раскрылись и прониклись.

Затем настал уже темный вечер. Все служанки удалились. Фея затушила свечу, разложила постель, и по всем кривым пошла до пределов их радостная любовь.

Еще не рассвело, как девушки свиты уже вновь собрались. Красавица поднялась, но ее роскошный наряд был такой же, как вчера, и прическа оставалась совершенно законченной, так что она и не приводила ее снова в порядок.

Лю, влюбленный, весь приникнув к ней, с неотступным усердием старался выпытать у нее, как ее фамилия, как имя.

– Сказать, что ж, ничего, можно, – отвечала фея. – Боюсь только, как бы не усугубить твоих недоумений. Моя фамилия Чжэнь. Ты же – потомок Гунганя[113], который в те времена из-за меня совершил преступление и пострадал. Этого моя душа, скажу по совести, вынести не могла, и вот наше сегодняшнее свидание вызвано, между прочим, моим желанием отблагодарить тебя моим глупым чувством.

Лю спросил, где теперь Вэйский Вэнь[114].

– Пэй[115], – сказала она, – не более как самый обыкновенный сынок своего разбойника отца[116]. Мне приходилось по нескольку лет бывать среди веселящихся и беспечных людей, принадлежащих к богатой знати; так вот, я иногда встречалась с ним, но не останавливала на нем внимания. Его, видишь ли, в свое время из-за Аманя[117]долго держали в темном царстве[118]. Я ничего более о нем не слыхала. Напротив того, Чэньский Сы[119] стал теперь книжником у Владыки[120]. Раз как-то я его видела.

Вслед за этими ее словами, тут же появилась колесница с драконами, которая остановилась среди дворца. Царица подарила Лю коробку из яшмы[121], сделала прощальное приветствие и взошла на колесницу. Тучи подняли ее, заволокли туманы... она исчезла.

С этого времени литературная мысль Лю сильно развилась. Однако, охваченный воспоминанием о красавице, он весь застыл в думе и имел вид помешанного. Прошло так несколько месяцев, и он стал все более и более близиться к смертельному истощению. Мать его не понимала, где тому причина, и только горевала.

Дома у них была старуха прислуга. Вдруг она как-то говорит Лю:

– Барин, да нет ли уж у вас кого на мысли, и очень даже?

Ее слова вроде попали в цель, и Лю не мог скрыть.

– Гм! Да, да! – отвечал он.

– Вы, барин, напишите-ка, как говорится, футовое письмецо[122], а я сумею его передать и доставить!

Лю в радостном волнении сказал:

– У тебя есть необыкновенный дар... А я до сего времени был темен, как говорили раньше, в «приметах людей». Если же ты действительно сумеешь это сделать, я не позволю себе этого забыть.

С этими словами он сложил письмо, надписал конверт, передал старухе, и та сейчас же ушла.

Вернулась она лишь к полуночи.

– Обошлось счастливо, – сказала она, – дело я не попортила. Только что это, значит, я вхожу в ворота, как привратник, думая, что я ведьма, хотел меня связать, но я достала ваше, барин, письмо, и он понес его. Через самое короткое время мне крикнули войти. Госпожа тоже, знаете, все вздыхает, а сама говорит, что не может снова с вами свидеться; впрочем, она готова была написать вам ответ, да я сказала, что барин наш так извелся и исхудал, что одним словечком его вряд ли излечишь. Госпожа слегка задумалась, потом бросила кисть и сказала мне: «Вот что: будь добра сначала передать господину Лю, что я сейчас же пришлю ему красивую жену». Перед тем как мне уйти, она еще наказала мне, что все то, о чем сейчас только была речь, – думы сотен лет и что только тогда эти расчеты могут длиться вечно, если мы не посмеем легкомысленно о них болтать.

Лю был очень рад этому и стал поджидать. На следующий день действительно появилась какая-то старая нянька, а с ней за руку девушка. Обе прошли к матери Лю. Девушка была с лица такой красоты, что после нее выбрось весь мир. Старуха назвалась фамилией Чэнь, а девушка оказалась ее родной дочерью, по имени Сысян. Чэнь выразила желание посватать дочь в жены. Матери Лю девушка понравилась, и та начала переговоры о браке. При этом старуха не требовала никаких денег, а спокойно себе сидела и ждала, пока не окончатся все церемонии, а затем удалилась. Один только Лю, зная в глубине души, что тут есть что-то необыкновенное, как-то потихоньку спросил у жены, как она приходится той самой госпоже.

– Я, – ответила жена, – бывшая певица из «Медного Феникса»[123].

Лю выразил подозрение, что она бес.

– Нет, – отвечала она на это. – Я вместе с госпожой включена была уже в списки бессмертных, но по случайному проступку мы были свержены и упали среди людей. Госпожа теперь уже снова на прежнем месте, а мой срок изгнания еще не истек. Госпожа упросила небесных распорядителей дать ей временно меня в услужение, с тем чтобы в ее воле было оставить меня или отпустить. Поэтому-то мне и удалось постоянно служить у ее постели и у стола.

Однажды явилась какая-то слепая старуха, которая вела на веревке желтую собаку и просила милостыню в доме Лю, причем пела простые песни под аккомпанемент кастаньет. Жена Лю вышла поглядеть. Не успела она еще как следует стать, как собака сорвалась с веревки и стала ее кусать. В испуге молодая женщина бросилась бежать. Смотрят – ее шелковое платье все оборвано. Лю погнался за собакой с палкой и стал ее бить. Та рассвирепела еще больше и бросилась рвать висевшие куски ткани, так что в мгновение ока было искромсано и изжевано, словно пенька. Слепая старуха ухватила собаку за шерсть на шее, привязала ее и увела.

Лю прошел к жене поглядеть, как она себя чувствует. Лицо ее от испуга еще не оправилось.

– Милая, – сказал муж, – ты ведь бессмертная фея, как же ты вдруг боишься пса?

– Ты, конечно, не знаешь, – отвечала она, – что этот пес – оборотень старого Маня[124]. Он, видишь ли ты, злится на меня за то, что я не исполнила его приказания о так называемом разделении духо́в[125].

Лю, услыша такие слова, выразил готовность купить пса и забить его палкой.

– Нельзя, – сказала жена. – То, что послал в наказание Верховный Владыка, как можно самовольно избивать?

Так она прожила два года. Все, кто ее видел, изумлялись ее красоте. Однако, как ни расспрашивали о ее происхождении, оно оказывалось весьма сильно облеченным в какую-то туманную неопределенность. И все подозревали в ней нечистую силу.

Мать обратилась с расспросами к Лю. Тот рассказал кое-что о ее необыкновенных историях. Мать сильно испугалась и велела ему отпустить ее. Лю не согласился. Тогда мать потихоньку от него разыскала колдуна. Тот пришел и стал ворожить во дворе. Только что он очертил на земле квадрат для алтаря, как женщина сказала с досадой:

– Я, собственно говоря, хотела, чтоб нам быть вместе до белеющих голов. А теперь, смотри, наша мать относится ко мне с подозрением, и, конечно, нам полагается расстаться. Если хотите, чтобы я ушла, то ведь это ж нетрудно, – неужели же меня могут выгнать все эти заклинания и ворожба?

Она тут же навязала прутьев, развела огонь и бросила под крыльцо. В один миг дым застлал весь дом, так что муж и жена, сидевшие друг против друга, потеряли один другого из виду. Слышен был грохот, раскатывающийся, словно гром.

Затем дым исчез. Смотрят, а у колдуна из всех семи отверстий тела течет кровь и он умер. Вошли в комнату, но молодой жены уже не было. Позвали было старуху прислугу, чтобы ее расспросить. Та тоже девалась неизвестно куда. Лю тогда объявил матери, что старуха-то была лиса.

Чудеса второй девочки

Чжао Ван из Тэна вместе со своей женой был предан почитанию Будды. Они не ели ничего скоромного, ничего кровоточащего, и в селе за ними установилась репутация людей благонравных, хороших. Считалось, что у них есть кое-какие достатки.

У них была дочь, Вторая девочка[126], отличавшаяся необыкновенною сообразительностью и красотой. Оба Чжао любили и берегли ее, как жемчужину. Когда ей исполнилось шесть лет, отец отправил ее к учителю заниматься вместе с ее старшим братом Чанчунем. И вот она всего в пять лет уже твердо одолела Пятикнижие[127].

Ее товарищем по школе, так сказать однооконником, был некий студент Дин, имевший прозвание Цзымо, старше ее на три года. Он блистал литературным дарованием и развитием, отличался текучею подвижностью ума и нрава. Он эту девочку полюбил всей душой и сообщил об этом своей матери, прося ее домогаться его брака у семьи Чжао. Чжао согласия не дали, рассчитывая просватать дочь за кого-нибудь из видной семьи.

Так прошло некоторое время. Чжао были совращены в вероучение Белых Лотосов[128], и когда Сюй Хунжу[129] поднял свой мятеж, то вся их семья передалась на его сторону и стала, таким образом, преступниками.

Сяоэр, Вторая девочка, понимала смысл в их книгах, которые умела ловко толковать. Кроме того, стоило ей лишь раз увидеть, как делаются фокусы с бумажными солдатами и гороховыми лошадьми, как она уже овладевала этим искусством в совершенстве. У Сюя Хунжу было шесть маленьких девочек, служивших ему, как ученицы учителю[130], но Эр считалась самой лучшей, и за это ей удалось вполне овладеть его искусством. Отец же ее, Чжао, за заслуги дочери получил у Сюя значительную и ответственную должность.

В это время Дину исполнилось восемнадцать лет, и он уже гулял у Тэнского бассейна[131]. Несмотря на это, он не давал своего согласия на про-сватанье, так как не мог забыть своей Сяоэр.

Он тайком скрылся от родных и перебежал под знамена Сюя. Увидя его, девочка была очень рада, встретила его с необычайной для прочих торжественностью и лаской. В качестве высокодостойной ученицы Сюя, она распоряжалась всеми войсковыми делами, выходила и возвращалась днем и ночью, когда хотела, так что отец и мать никаких ей преград ставить не могли.

Дин же виделся с ней по ночам. Она тогда прогоняла прочь солдат, и они вдвоем оставались до конца третьей стражи[132].

Дин говорил ей шепотком:

– Знаешь ли ты, моя милая, зачем, собственно, я сюда пришел, каковы мои скромные-скромные мечты?

– Не знаю, – отвечала девочка.

– Я, видишь ли ты, не тщеславен, не рассчитываю, как говорится, «ухватиться за дракона»[133]... Уж если я на то пошел, то, скажу начистоту, только ради тебя! Нет, милая, спасения в левых путях. Единственно, чего можно от них ожидать, – это только гибели. Ты ведь, милая моя, такая умница: неужели ты об этом не думаешь? Если б ты могла бежать отсюда за мной, то, уверяю тебя, дюймовое сердечко[134] это не останется неблагодарным!

Совершенно растерявшись от подобных речей, девочка молчала. И вдруг у нее в уме совершенно прояснилось, и она как будто пробудилась от сна.

– Убежать за спиной у родителей, – сказала она после долгого молчания, – бессовестно. Позволь мне сказать им об этом!

И она пошла к своим родителям, стала доказывать им, где настоящая выгода и где крах. Но Чжао ее не понимал.

– Наш учитель, – говорил он, – человек-бог. Какие могут быть у него превратности мыслей и заблуждения?

Девочка поняла, что доказать ему ничего не удастся. Тогда она сменила свою детскую прическу-челку на шиньон замужней женщины, извлекла двух бумажных змеев-коршунов, села на одного сама, на другого Дин. Змеи издали свист ветра, взмахнули крыльями и полетели рядышком, словно птицы цзянь-цзянь[135].

На рассвете долетели до Лайу. Тут девочка свернула коршунам шеи, и они вдруг съежились и упали. Тогда она их подобрала, а вместо них сделала двух ослов. Те донесли их до затерявшейся в глуши гор деревушки.

Они сказались там бежавшими от мятежа и наняли себе помещение. Выходить на люди они стали кое-как, не обращая на себя внимания и стараясь на наряды быть поскромнее.

У них был недохваток в дровах и припасах, что приводило Дина в глубокое уныние. Пошел было он занять крупы у соседей, но никто не согласился дать ему ни меры. Эр же не проявила ни малейшего огорчения. Взяла лишь да заложила свои булавки и серьги, заперла дверь, уселась с Дином вместе и давай загадывать и отгадывать «загадки лампы»[136].

Не то они принимались вспоминать из своих забытых книг и на этом поприще состязались, кто ниже, кто выше. Того, кто проигрывал, другой бил по руке сложенными двумя пальцами.

Их сосед с запада[137], некто Вэн, был отважный человек по части «зеленого леска»[138]. Однажды, когда он возвращался после набега домой, Эр сказала мужу:

– Раз мы богаты таким соседством, чего нам тужить? Возьмем у него в долг тысячу серебром... Даст он нам, как ты полагаешь?

Дин сказал, что это трудновато допустить.

– А я так заставлю его, знаешь, с радостью нам эти деньги внести! – сказала Эр.

И с этими словами она схватила ножницы и вырезала из бумаги фигуру Судного Чина[139]. Затем поставила ее на пол и накрыла куриной клеткой. Сделав все это, она схватила Дина за руку и полезла с ним на кровать.

Разогрели запасенное вино и стали рыться в «Чжоуских Церемонных Статутах»[140] для чарочной конституции[141]. Говорили наобум: такая-то книга, лист, строка – и тотчас же принимались вместе искать. Тот, кому попадались знаки с боковиком еды, воды, укисания[142], – пил. Тот же, кто натыкался прямо на вино, пил вдвое.

Эр сразу же наткнулась на «Виночерпия». Дин тогда взял большую чару, налил ее дополна и заторопил Эр выпить ее до дна. Эр произнесла тоном заклятия:

– Если удастся извлечь эти деньги, ты, сударь, пусть набредешь на главу выпивки!

Дин раскрыл книгу и нашел главу о «Черепаховоде».

– Вот и вышло, – засмеялась Эр.

Накапала вина и передала Дину. Тот не соглашался и не уступал.

– Нет, слушай, – говорила она, – ты теперь водяной воин[143] и должен пить по-черепашьи[144].

Только что они этак поспорили и пошумели, вдруг слышат, как в клетке кто-то крякает. Эр вскочила с кровати.

– Пришел, – вскричала она.

Раскрыла клетку, смотрит – а в мешке лежат огромные серебряные слитки, кусок за куском, заполнив все как есть пространство. Дин ошалел от радости, с которою не мог справиться.

Немного погодя нянька Вэнов с младенцем на руках пришла к ним поболтать и шепотком передавала, что вчера их барин только что вернулся и сидел, накрыв свечу, как вдруг земля под ним разверзлась, и до такой глубины, что не чуялось дна. И оттуда вдруг вылез Судный Чин. Вылез и сказал:

– Я один из управляющих подземного дворца. Бог и повелитель Тайской горы[145] на совещании с властителями темного царства набрел на злостный лист «жестоких гостей»... Придется им поставить тысячу серебряных лампад, по десяти ланов весом каждая. Если ты дашь денег на сотню, то грехи твои и преступления могут быть вычеркнуты.

– Хозяин наш, – продолжала рассказывать нянька, – перетрусил, испугался, бросился зажигать курильные свечи, бить ему лбом о пол и молиться. Затем покорно и благоговейно поднес ему тысячу серебром. Тогда Судный Чин как-то незаметно влез обратно в землю, которая тут же замкнулась.

Муж и жена, слушая все это, притворно покрикивали, выражая свое крайнее изумление.

После этого происшествия они стали прикупать себе то корову, то лошадь. Стали заводить прислугу и оборудовали себе целый большой дом.

Один из местных негодяев, высмотрев все их богатства, столкнулся с такими же беспутными парнями, вместе с ними перелез к Динам через забор и начал их грабить. Муж с женой не успели еще очнуться от сна, как уже грабители, с пуками горящей соломы в руках, наводнили всю комнату. Двое из них схватили самого Дина, один – взял жену за грудь. Она, как была, голая вскочила и, тыча в злодеев пальцем, словно пикой, закричала:

– Стой, стой!

И все тринадцать воров стали, одеревенев, с высунутыми языками. Вид у них был глупый-преглупый, словно то были не люди, а деревянные идолы.

Тогда только молодая надела шаровары и слезла с кровати. Затем она крикнула и собрала всех слуг, велела им скрутить за спину грабителям руки, одному за другим, и вынудила принести повинную, говоря все как есть начистоту.

Она стала их теперь корить.

– Послушайте, – говорила она, – к вам издалека пришли люди спрятать, как говорится, свою голову в ручьи и долы. Пришли и рассчитывали встретить здесь помощь и поддержку. К чему же такое безжалостное бесстыдство? Бывает ведь, что человеку становится иногда очень и очень трудно, но тем, кому приходится туго, никто не мешал бы об этом просто сказать нам... Разве мы какие-то скопидомы, скряги, кулаки? За такие действия вас, шакалы, волки вы этакие, следовало бы по всей справедливости всех казнить... Только вот что, я не могла бы этого вынести! Так вот, вас пока что я отпущу, а уж если еще раз попадетесь, не помилую.

Воры поклонились Эр в ноги, поблагодарили и ушли.

Через некоторое время Сюй Хунжу попался. Оба Чжао с сыном и невесткой были казнены. Студент взял с собой серебра и пошел выкупать малолетнего Чанчунева сына. Выкупил и принес его домой. Мальчику было три года. Дин стал воспитывать его, как свое собственное детище, под своей же фамилией, дав ему имя Чэнтяо[146].

Через это односельчане мало-помалу прознали, что Дины – потомки Белых Лотосов.

Как раз в это время случилось, что напала саранча, нанося вред посевам. Тогда Эр сделала из бумаги стокрылого коршуна и пустила в поле. Саранча ринулась вдаль и уже не появлялась на их поле, которое осталось неповрежденным. Это вызвало среди деревенских общую зависть. Они явились толпой к правителю и выдали Динов головой, как сообщников Хунжу.

Правитель, позарившись на богатство Динов, как на вкусное мясо, схватил Дина и арестовал. Дин сунул ему солидный куш и в конце концов был освобожден, но жена говорила ему:

– Богатство наше пришло к нам, не правда ли, зря. Значит, и правильно, что ему суждено распылиться. Все это так, да, но жить со змеями и скорпионами в одном месте долго нам нельзя!

И вот они задешево продали все, что имели, и ушли оттуда. Осели теперь они в западном пригороде уездного города.

Молодая отличалась феноменальной сноровкой и ловкостью. Она умела экономно вести хозяйство, а в деловом отношении далеко оставляла за собой мужчин.

Попробовали они открыть стекольное дело. И что же? Она каждому поступившему рабочему собственноручно все показывала, шашки-шахматы[147] или лампы – что бы то ни было, все это блистало оригинальностью формы и блеском росписи. Никто на всем рынке не мог за ней угнаться, ей удавалось быстро сбывать товар, даже по повышенным ценам.

Так прожили они несколько лет. Богатством стали славиться еще пуще прежнего. Тем не менее молодая сама смотрела за работами и с прислугой была очень строга. В доме у них сидело едоков – прямо-таки несколько сот, а лишнего рта не было ни одного.

Когда она освобождалась от хлопот, то садилась с мужем варить чай и играть в шахматы. А то брались за классиков или историков и с удовольствием их разбирали.

Все денежные и продовольственные выдачи и поступления, а равно дела прислуги и рабочих отчитывались раз в пять дней, причем Эр сама держала в руках палки[148], а Дин за нею отмечал, выкрикивая имена и цифры. Наиболее усердных награждали, одних больше, других меньше – по заслугам. Ленивых же наказывали розгой, плетью, бранью, простаиваньем на коленях.

В этот отчетный день давался всем отпуск и ночных работ не производилось. Муж и жена, хозяева, ставили вино и угощение, сзывали прислугу, велели петь деревенские песни и хохотали.

Хозяйка была прозорлива, как фея. Никто не смел ее провести. Но так как ее награды плыли всегда поверх заслуженного, то дела было вести легко.

В селе было более двухсот дворов. Тем, кто был победнее, она помогала, смотря по их достатку, ссужая на оборот. И вышло из этого то, что в селе не было ни гулящих, ни ленивых.

Случилась как-то большая засуха. Эр велела жителям села поставить в поле алтарь. Сама же села в повозку и ночью туда выехала. Вышла из повозки и давай делать Юевы шаги[149], заклинательные приемы. И полил ливень сладкого, благодатного дождя... В районе пяти ли все поля были досыта увлажнены. Люди стали еще пуще обожать Эр, как божество.

Она, выходя из дому, никогда не закрывалась, и всякий селянин ее видел. Бывало, что молодежь соберется меж собой и свободно выражается о ее красоте. Стоило, однако, им лично с нею встретиться, как сейчас же принималась самая подобострастная поза, и никто не смел даже поднять на нее глаза.

Осенью она давала деньги местным мальчикам, которые еще не умели пахать, за то, что они ей рвали тмин. Рвали они, рвали чуть не двадцать лет, заполнив тмином целый дом. Люди про себя смеялись над ней, осуждали.

Вдруг в Шаньцзо[150] наступил большой голод, и люди поедали друг друга. Тогда Эр извлекла запасы, смешала их с крупой и стала раздавать голодающим.

Благодаря этому близлежащие деревни сберегли себе жизнь, и никто не спасался бегством.

Историк этих чудес скажет теперь так:

То, что делала Эр, сообщено ей небом. Это не зависит от усилия человека.

И однако не будь этого отрезвления от одного слова – и ей давным-давно пришла бы смерть.

Из этого видим, что в мире, должно быть, немало людей, одаренных совершенно необычными талантами, но по оплошности попавших к негодным проходимцам и через них погибших.

Как нам знать, неужели ж среди учившихся с нею шестерых совершенно не было подобных ей?

И это соображение заставляет меня предаться досаде, что им не встретился свой Дин!

Проказы Сяоцуй

Министр ведомства «Величайших Постоянств»[151] Ван, родом из Юэ[152], когда был еще в возрасте, как говорится, «свитых рожков»[153], лежал однажды днем на постели. Вдруг стало темно, мрачно, грянул внезапно сильный гром. К нему подбежало и под него легло какое-то животное, больше кошки, и, как он ни ворочался, не отходило. Через некоторое время погода прояснилась, и животное сейчас же убежало. Ван посмотрел на него: нет, это не кошка! Тут только он струсил и крикнул через комнату своего старшего брата. Тот, узнав, в чем дело, с довольным видом сказал:

– Ну, братец, ты, наверное, будешь очень знатным лицом. Это ведь к тебе приходила лисица, укрывающаяся от беды, которою ей грозил Гром Громовой[154]!

Действительно, впоследствии Ван в очень раннем возрасте выдержал экзамен на цзиньши, «поступающего служить», и, побыв уездным правителем, стал «помощником государева правления», цензором. У него родился один сын, по имени Юаньфэн, чрезвычайно глупый. Шестнадцати лет от роду он не умел понимать, что значит женщина, что такое мужчина, так что никто из односельчан не брачился с ним. Вана это огорчало.

Случилось, что какая-то женщина в сопровождении молодой девушки вошла в ворота дома Вана и стала сама предлагать девушку в жены. Ван посмотрел на ее дочь: она очаровательнейшим образом была вся в открытой улыбке, настоящая порода фей! Ван был рад ей и спросил у женщины ее фамилию. Она назвалась Юй, дочь же, сказала она, зовут Сяоцуй. Лет ей было две восьмерки. Стали говорить о свадебных деньгах.

– Она, знаете, пока при мне, ест хлеб с мякиной, да и то не досыта, – сказала женщина, – так что если в одно прекрасное утро поместить ее в больших хоромах, дать ей в услужение служанок и слуг, кормить ее досыта жирной пищей, то все ее мечты будут удовлетворены, а мое желание покойно. Разве я за свою овощь требую денег?

Госпоже это понравилось, и она оказала женщине весьма щедрый прием, а та тут же велела девушке поклониться господину и госпоже Ванам.

– Вот тебе свекор и свекровь, – сказала она, – которым ты должна усердно служить... А я сильно тороплюсь и пока уйду, а дня через три, должно быть, снова явлюсь.

Ван велел было слуге проводить ее на лошади, но она сказала, что ее село отсюда недалеко и что не стоит беспокоиться такими сложными хлопотами. Вышла за двери дома и удалилась.

Сяоцуй, нимало не горюя и не тоскуя, сейчас же села и стала рыться и выбирать цветочные узоры для вышивания. Госпоже Ван это было приятно, нравилось, полюбилось. Прошло несколько дней. Женщина так и не появлялась. Спросили молодую, где ее село, но та с совершенно наивным видом не умела сказать, как туда пройти. Тогда родители Ваны дали мужу с женой отдельный двор и велели им закончить брачные обряды. Вановы родственники, услыша, что они подобрали себе в молодухи какое-то бедное ничтожество, стали насмехаться над ними, но при виде молодой все они пришли в изумление, и разговоры прекратились.

Молодая, вдобавок ко всему прочему, была необыкновенно сообразительна и умела угадывать по виду, веселое или гневное настроение у свекра и свекрови. А те, в свою очередь, оказывали ей внимание и любовь, куда более заметные, нежели то бывает в обыкновенных обстоятельствах. Однако они робко-робко вели себя: всё боялись, как бы она не возненавидела их сына за его идиотство. Молодая же все время была настроена радостно, смеялась и не выказывала к нему отвращения.

Единственной ее особенностью была страсть к шалостям. Так, она сшила из холста шар и давай его подкидывать ногами и хохотать. На ноги она надевала маленькие кожаные башмачки и, поддав мяч на несколько десятков шагов, дразнила мужа, веля ему туда-то бежать и принести. Барский сынок со служанкой, бывало, обливаясь потом, бежали друг за дружкой. Однажды случайно зашел сам Ван, и вдруг – тррах – мяч влетел и ударил прямо ему в лицо. Молодая вместе со служанкой унесли ноги, а барский сын все еще прыгал, скакал и догонял мяч. Ван рассердился, бросил в сына камнем, и тот наконец упал и заплакал. Ван рассказал об этом супруге. Та пошла сделать выговор молодой жене, которая лишь опустила голову и легонько улыбалась, а рукой царапала по дивану.

Как только свекровь удалилась, она опять, как глупенькая, запрыгала по-прежнему.

Раз она взяла румян, белил и прочего и разрисовала мужу лицо узорами, словно как у черта. Увидя это, госпожа сильно рассердилась, раскричалась на молодую и давай ее ругать. А та, прислонясь к столу, играла своим пояском; не пугалась, но и ничего не говорила. Госпожа не знала, что делать, и побила за это палкой своего сына. Юаньфэн закричал изо всех сил, и тогда только молодуха пригнула колени и стала просить прощения. Гнев госпожи сейчас же прекратился, и она, остановив свою палку, удалилась. Молодая с хохотом потащила мужа за собой в спальню, отряхнула пыль с его одежды, вытерла у него на глазах слезы, погладила ему рубцы от палки и дала ему в виде гостинца жужубов и каштанов. Муж утер слезы и просиял радостью.

Молодая заперла дверь и снова стала наряжать мужа, делая его теперь то князем-старшиной[155], то жителем Шамо, то, наконец, убрав все прочее, одевала в роскошное платье, затягивала тонкую талию, наряжая его, таким образом, красавицей Юй[156], и заставляла грациозно кружиться в танце походных шатров. А то иногда она втыкала себе в волосы фазаний хвост, играла на пипб[157], дин-дин да дин-дин, тоненько так и нежно, – вся комната оглашалась хохотом. Так она стала делать каждый день, и это превратилось у нее в привычку. Из-за идиотства своего сына Ван не позволял себе пройти к молодой и бранить ее, так что, даже если и слышал что-либо, делал вид, что не обращает внимания.

На одной с ним улице жил цензор Ван. Оба Вана жили друг от друга всего в расстоянии десятка домов, но друг друга не могли переносить. Как раз в это время наступила большая ревизия чиновников, и цензор, боясь, как бы Ван не получил печати Хэнаньского даотая[158], решил повредить ему на этом пути. Ван знал о его происках и страшно горевал, не представляя себе, что тут можно предпринять.

Однажды вечером все рано легли спать. Молодая надела форменную шапку, чиновничий пояс[159] и прочие украшения и принадлежности костюма первого министра. Затем она взяла ножницы и нарезала ими белых ниток, из которых сделала густые усы. После этого нарядила двух служанок людьми в синем платье, изображающими слуг важного чиновника. Тайно и без позволения оседлала лошадь из конюшни и выехала на ней, сказав шутливо:

– Я хочу заехать к господину Вану!

И поскакала к воротам цензора. Там же вдруг она стала плеткой бить слуг, говоря им:

– Я ехал к товарищу министра Вану, а совсем не к цензору Вану!

Повернула поводья и вернулась домой. Доехав до ворот, она привратниками по ошибке была принята за настоящего чиновника, и те побежали доложить Вану. Ван быстро вскочил и побежал учтиво встретить. Тут только он узнал, что это шутка жены его сына. Рассердился страшно.

– Люди только и ходят что по моим промахам, – говорил он жене, – а тут – на-ка! – всю мерзость моих женских комнат так-таки подняли в чужой дом и объявили! Ну, знаешь, моя беда невдалеке!

Госпожа рассердилась, побежала в комнату невестки и принялась ее ругательски ругать. Та только и делала, что глуповато усмехалась, ничего решительно не возражая. Хотела бить – не было решимости, хотела ее гнать – не к кому! Оба супруга в злобе и досаде не спали всю ночь.

В это время первый министр был необыкновенно суровый, и, между прочим, его манеры, внешний вид и слуги – все это ни на малейшую черту не отличалось от того поддельного наряда, что сделала себе молодая женщина. Цензор Ван тоже был введен в заблуждение и принял ее за подлинное лицо. Он неоднократно выходил караулить у ворот Вана. Была уже середина ночи, а гость от Вана все еще не выходил. Цензор заподозрил, что у первого министра с Ваном имеется какой-то тайный заговор. На следующий день оба Вана были на ранней аудиенции у государя. Цензор, увидев Вана, спросил его:

– Вчера ночью, кажется, наш министр приезжал в ваш дом?

Ван, решив, что он над ним издевается, с лицом, полным стыда, сказал в ответ: «Да-да», и то не очень громко. Цензор еще более стал подозревать Вана, и все его подвохи с этих пор прекратились. Наоборот, после этого он стал особенно дружелюбно и радостно его встречать. Ван, убедившись в настоящем положении дел, втайне был рад, но велел жене потихоньку уговорить молодую изменить свое поведение. Та засмеялась и обещала.

Прошел год. Главный министр был отставлен от должности, и как-то случилось, что он послал Вану частное письмо, которое по ошибке попало в руки цензора. Тот сильно обрадовался и начал с того, что поручил кое-кому из хорошо знавших Вана пойти к нему и попросить взаймы десять тысяч ланов. Ван отказал. Тогда цензор лично явился в дом Вана. Ван стал искать свою шапку и халат[160], но найти того и другого не мог. Цензор ждал его долго, рассердился на его невнимание и в сердцах хотел уже уходить; как вдруг увидел Ванова сына, одетого в царское платье и в шапке с бусами[161]. Какая-то женщина выталкивала его из дверей. Цензор сильно испугался, но потом засмеялся, погладил его, снял с него платье и шапку, связал в одеяло и ушел. Ван быстро выбежал, но гость был уже далеко.

Узнав о том, что случилось, Ван в ужасе лицом стал похож на землю и громко заплакал.

– Ну, – сказал он, – это «вода моего несчастья»[162]. Можно, пожалуй, указать уже день, когда заалеет кровью весь мой род!

Тут он взял с женой по палке и направился в комнаты. Молодая, догадавшись, что будет, закрыла двери и дала им волю ругаться и грозить. Ван рассердился и топором раскрыл ее двери. Молодая же, сидя у себя и сдерживая смех, заявила ему:

– Слушайте, отец, вы не сердитесь! Если здесь будет находиться молодая жена, то и нож, и пилу, и топор, и секиру она сама на себя примет, лишь бы не допустить, чтобы беда обрушилась на обоих родителей. Если я вас вижу сейчас в таком состоянии, то уж не значит ли это, что вы хотите убить меня, чтобы, как говорится, «залить мне рот»?

Ван остановился.

Цензор пришел к себе домой и действительно написал обличительный донос, обвиняя Вана в том, что называется «неследованием своей колее»[163], причем в доказательство представил царское платье и царскую шапку. Государь был потрясен этим и лично осмотрел вещи. Оказалось, что шапка с привесками была сделана из просяных сластей, а облачение было не чем иным, как рваным холстом и желтыми обертными тряпками. Государь разгневался на ложный донос и велел по этому поводу еще призвать Юаньфэна. Увидя его глупое выражение – явное, хоть руками сгребай, – государь захохотал.

– Ах, значит, этот-то и мог стать Сыном Неба[164]! – сказал он и отдал цензора под суд.

Тогда цензор стал снова обвинять Вана в том, что у него в доме живет человек с нечистой силой, творящий вредные чары. Судебные власти допросили домашнюю прислугу, которая показала, что ничего другого здесь нет, кроме сына-идиота и его сумасшедшей жены, которые целый день только тем и занимаются, что играют и смеются. Соседи по дому также не дали никаких иных свидетельств, и дело было решено тем, что цензора приговорили к ссылке в юньнаньские войска[165].

С этих пор Ван стал считать молодую женщину замечательной и при этом, видя, что ее мать долго не идет, решил, что она не человек. Подослал к ней жену, чтобы та постаралась выведать от нее, но она только смеялась и ничего не говорила. Жена Вана пристала к ней с расспросами, еще и еще, и тогда она, прикрывая рот, сказала:

– Я – дочь Яшмового Верховного[166]. Разве вы, матушка, не знаете?

Прошло не особенно много времени. Ван был назначен сановником в столицу. Ему было уже за пятьдесят, и он все время горевал, что нет внука[167]. А молодая, прожив у них уже три года, каждую ночь спала отдельно от барского сына, так что, по-видимому, еще не имела с ним ничего секретного. Госпожа Ван велела унести кровать и сказала сыну, чтобы он спал вместе с женой. По прошествии нескольких дней он пришел к матери и заявил:

– Кровать-то у меня взяли, а все не возвращают, злые люди!

И старые и молодые служанки все как одна так и засверкали зубами, а госпожа закричала на него и вытолкнула вон.

Однажды молодая мылась в своей спальне. Сын Ванов, увидев ее там, захотел помыться вместе с ней. Она засмеялась, остановила его и велела ему пока обождать. Затем, выйдя из комнаты, налила свежей горячей воды в кувшин, сняла с него халат и штаны и с помощью служанки втолкнула его. Почувствовав жар и духоту, он громко закричал, что хочет выйти, но жена не слушала его и накрыла его еще одеялом. Через короткое время звуки прекратились. Открыли, взглянули – мертв. Молодая хохотала вовсю, нисколько не смущаясь. Вытащила и покрыла двойным одеялом. Госпожа, услыхав об этом, вошла в комнату, заплакала, потом стала браниться:

– Ты, сумасшедшая холопка, – кричала она, – за что ты убила моего сына?

– Такого глупого сына, знаете, лучше вовсе не иметь, – смеялась та в ответ.

Госпожа еще более разгневалась и боднула головой молодую. Служанки бросились их разнимать и уговаривать. Как раз во время этой суматохи и ссоры вдруг одна из прислуг доложила:

– Барич дышит!

Госпожа отерла слезы, потрогала его, а дыхание уже – сю-сю – так и заходило. Сильный пот обильно засочился, промачивая насквозь тюфяки и матрацы. Так прошло время – ну, чтобы поесть, – и пот прекратился. Вдруг больной открыл глаза и стал озираться вокруг, на все четыре стороны. Оглядел всех слуг, которых, по-видимому, не узнавал.

– Все, что было прежде, я сейчас вспоминаю, – словно проснувшись от сна, сказал он. – Что это значит?

Видя, что его слова уже не идиотские, госпожа пришла в сильное удивление и потащила его к отцу. Тот и так и этак неоднократно испытывал его, – действительно, не идиот! Отец страшно обрадовался, словно получил какую-нибудь редкостную драгоценность.

Поставили теперь кровать на ее прежнее место, постлали снова на ней одеяло, положили подушку и стали смотреть. Молодой вошел в спальню и выслал всех прислуг. Наутро заглянули в спальню – кровать была незанятой и стояла зря. С этих пор идиотские, с одной стороны, и сумасшедшие, с другой, выходки более не повторялись.

Супруги жили тихо и любовно, согласно, словно лютня цинь и лютня сэ[168], словно один был тенью другого.

Так прошел с чем-то год. На Вана последовал со стороны одного из приверженцев цензора донос, по которому он был лишен должности и еще потерпел небольшое наказание. У него давно хранилась яшмовая ваза – подарок Гуансийского губернатора, цена которой была несколько тысяч ланов. И вот он хотел отдать ее в виде взятки тому, кто, так сказать, занимал дорогу. Молодая увлеклась вазой, держала и рассматривала ее, пока она не выпала у нее из рук и не разбилась вдребезги. Полная смущения и стыда, она сама явилась с повинной. Ваны как раз были в невеселом расположении духа из-за потери должности и, узнав об этом происшествии, рассердились и в оба рта пустились ее ругать. Молодая, вся в гневе, вышла и сказала их сыну:

– Живя здесь в твоем доме, я сохранила в живых и в сохранности не одну только какую-то вазу. Как можно после всего этого не оставить мне никакого, как есть, лица, никаких глаз? Говоря с тобой серьезно, я должна тебе заявить, что я не человек. Мать моя в беде, грозившей ей от Грома Громового, встретила и глубоко почувствовала заступничество и крылья твоего отца. Кроме того, у нас с тобой была предопределенная доля на пять лет. Вот, ввиду всего этого, мать и послала меня сюда, чтобы отблагодарить за оказанную ей в свое время милость, а также чтобы исполнить данный тогда же обет. О тех плевках, о той брани, которые я терпела здесь у вас, о тех вытасканных у меня волосах не стоит и говорить: этого просто не сосчитать. Знаешь, почему я не ушла сейчас же? Да потому, что пятилетней нашей любви еще не исполнился срок. Ну а теперь – зачем мне еще здесь оставаться?

И в ярости вышла. Муж погнался было за ней, но она уже исчезла. Ван, придя в себя, все понял ясно и почувствовал себя совершенно потерянным. Полный раскаяния, он видел всю невозможность загладить свой промах.

Молодой Ван вошел в спальню, посмотрел на оставшиеся после жены косметику, на брошенные шпильки и горько заплакал, полный желания умереть. Ему ни сон, ни еда не были сладки, и с каждым днем он все хирел и замирал. Ван, сильно удрученный этим зрелищем, быстро собрался устроить ему, как говорится, «клеевую скрепу»[169], чтобы рассеять тоску сына, но молодого Вана это не радовало. Единственно, о чем он думал, – это как бы найти хорошего художника, который написал бы портрет Сяоцуй. И тогда он стал днем и ночью делать у портрета возлияния и читать молитвы.

Так прошло чуть ли не два года. Однажды ему случилось возвращаться домой из какой-то чужой деревни. Уже блистала светлая луна. За деревней находился сад с павильоном, принадлежавший родне Вана. Ван, проезжая верхом, услыхал за стеной сада чей-то смех. Остановил лошадь, велел конюху держать ее за узду, влез на седло и заглянул в сад: там гуляли и резвились две девушки. Луна зашла за тучи, стало темновато, разобрать было не очень-то легко. Он слышал только, как одна из них, одетая в бирюзовое платье, сказала другой:

– Слушай, ты, холопка, надо бы тебя выгнать за ворота!

Другая же, одетая в красное, ответила:

– Как так? Ты в саду моей семьи, и вдруг кого же это собираешься выгонять?

– Ты, холопка, право, бессовестная, – возражала та, в бирюзовом. – Сама не умела быть женой, так что люди ее выгнали, и вдруг нахально признает своим чужое владение!

– А все-таки, знаешь, я лучше тебя, старшей холопки, на которую нет желающего обратить внимание.

Так отвечала ей дева в красном. Ван вслушивался в ее голос – что-то уж больно похож он на голос Сяоцуй. И Ван громко окрикнул ее. Женщина в бирюзовом ушла.

– Ну, пока что, – сказала она на прощанье, – я с тобой спорить не буду. Твой мужчина, смотри, пришел!

Тут дева в красном подошла к Вану: действительно, это Цуй. Вана охватил беспредельный восторг... Она велела ему лезть на забор, затем дала руку и спустила его вниз.

– Два года мы не виделись, – сказала она, – вот и стал ты горстью высохших костей!

Ван схватил ее за руки, а слезы так и побежали вниз. Стал подробно рассказывать, как он о ней все время думал.

– Я, конечно, знала это, – сказала она. – Только, видишь ли, у меня не было лица, с которым я могла бы снова показаться у ваших. Сегодня я забавлялась тут со старшей сестрой, и опять пришлось нам встретиться. Этого достаточно, чтобы убедиться в том, что предопределенной связи судеб избежать нельзя. Пожалуйста, поедем домой вместе. Если ж нельзя, сделай одолжение, останемся в этом саду!

Ван согласился и послал слугу, чтобы тот бежал домой и сообщил госпоже. Та в испуге вскочила, села в кресло, которое несут на плечах, и поехала. Там она открыла ключом сад и вошла в павильон. Молодая Ван бросилась к ней, пала в ноги и так ее встретила. Госпожа схватила ее за руки и, проливая слезы, стала усердно докладывать ей о своих ошибках, даже не оправдываясь и не извиняя себя.

– Если ты нимало не помнишь о палках и розгах, то, пожалуйста, поедем вместе домой. Утешь поздний закат дней моих!

Молодая сурово и решительно отказывалась, считая это невозможным. Тогда госпожа выразила опасение, что в этой заброшенной даче слишком дико и тихо, и предлагала обслуживать ее большим количеством слуг, но молодая сказала ей на это:

– Никого из всех этих людей я не желаю видеть. Разве вот тех двух служанок, что в былые дни были со мной с утра до вечера, – к ним я не могу не относиться с любовью и вниманием. Кроме них еще, пожалуй, я хотела бы какого-нибудь старого слугу, чтобы он был у ворот, а в остальных никакой дальнейшей надобности нет!

Как она сказала, так все и было сделано. Под предлогом, что молодой Ван лечится на даче от болезни, ему ежедневно стали посылать туда пищу и все необходимое. На этом и кончили.

Молодая все время уговаривала мужа заключить новый брак, но тот не соглашался. Через год или около того у молодой стали вдруг постепенно изменяться брови, глаза и даже голос. Ван достал ее портрет, сравнил – далеко не то, – как будто два разных человека! Ван пришел в сильное изумление.

– Ну-с, – спросила его по этому поводу жена, – посмотри-ка на меня; как я выгляжу теперь по сравнению с той, какой была раньше?

– Красива-то ты нынче, красива, – отвечал муж, – но, по сравнению с тем, что было раньше, по-видимому, не то!

– Что ж, я, пожалуй, состарилась!

– В двадцать-то лет с небольшим разве может человек так скоро состариться?

Молодая засмеялась и сожгла портрет. Ван бросился спасать его из огня, но от него остался лишь пепел.

Однажды она сказала мужу:

– Когда мы еще жили дома, наша мама сказала мне, что я до смерти не сделаю кокона. Теперь оба наших родителя состарились, а ты – сирота. Я же, говорю серьезно, не могу родить дитя и боюсь, как бы не помешать твоему потомству. Прошу тебя поэтому взять себе в дом жену. Пусть она с утра до вечера служит свекру и свекрови, а ты будешь себе расхаживать между нами обеими: тоже никакого ведь неудобства от этого не будет!

Ван согласился с этим и понес брачные подарки в дом сановника первой степени Чжуна. Приближался счастливый срок. Молодая сделала новобрачное платье, туфли и препроводила это в виде подарка к свекрови. Когда новобрачная вошла в ворота дома, то вдруг оказалось, что ее речь, вид, манеры ходить и двигаться ни на волос не отличались от Сяоцуй. Сильно изумленный при виде этого, Ван поехал на дачу, но куда девалась Сяоцуй, никто не знал. Ван спросил у служанок. Они достали красный платок и сказали ему:

– Барыня ушла на время к себе домой проведать мать и оставила вот это для передачи вам, барин!

Ван развернул платок. Там оказалось ввязанным в узел яшмовое цзюэ[170]. Ван про себя догадался уже, что она не вернется, забрал служанок и увел их домой.

Он ни на час, ни на минуту не забывал о Сяоцуй. На его счастье, сидя с новой женой, он испытывал то же, что было бы при виде его старой любви. Он понял теперь, что Сяоцуй предвидела брак с девицей Чжунов и изменила заранее свой вид, дабы утешить его будущие думы и воспоминания.

Целительница Цзяоно

Студент Кун Сюэли был потомок Совершенного[171]. Он был человек, насыщенный культурною начитанностью, писал хорошие стихи. У него был ученый друг Лин Тяньтай. Раз он ему прислал письмо, приглашая его к себе. Студент поехал. В это самое время Лин умер, и студент, бедный, потерянный, не мог ехать домой. Он временно поселился в храме Путо[172] и нанялся в писари к монахам.

К западу от храма, шагах этак в ста, был дом господина Даня. Он был сын магната старой семьи, но в большой тяжбе сильно разорился. Семья была малочисленная, и он переехал жить в деревню, так что с этих пор дом его опустел.

Однажды в воздухе вился и падал большой снег. Было тихо, прохожих никого. Студент шел мимо дверей этого дома, как вдруг из них вышел юноша яркой красоты и в высшей степени изящный. Увидав студента, он устремился к нему и, сделав церемонный поклон, ласково заговорил, стал расспрашивать, а затем пригласил его снизойти и пожаловать к нему в дом. Студенту он полюбился, и тот с большим удовольствием за ним пошел. Войдя в дом, он увидел, что комнаты не очень обширны, но в них повсюду развешены парчовые ковры, а на стенах висит много каллиграфии и картин древних людей. На столе лежит книга, название которой гласит: «Мелкие статьи из Ланхуаня»[173]. Посмотрел, перелистал разок – все статьи, никогда на глаза не попадавшиеся.

Студент, считая, что раз он живет в доме Даней, то, вероятно, он и есть хозяин, не стал расспрашивать о его службе и родне[174], но юноша осведомился очень подробно о том, откуда ведут его следы, и, видимо, жалел его. Стал уговаривать его поставить здесь, так сказать, шатер и проповедовать ученикам[175].

– Я здесь прохожий странник, – сказал студент со вздохом. – Кто будет служить мне в роли древнего Цаоцю[176]?

– Если вы не отринете меня, как какую-нибудь жалкую клячу, – сказал ему на это юноша, – я хотел бы сделать вам поклон у ваших дверей и стен[177].

Студент обрадовался, но сказал, что не смеет быть ему учителем, и просил разрешения быть другом.

Затем он спросил, почему этот дом так долго стоял заколоченным.

– Это, видите ли, дворец Даней. Так как господин Дань в свое время поселился в деревне, то дом его пустовал, и пустовал долго. Моя же фамилия, видите ли, Хуанфу. Дед мой жил в Шэньси. Дом наш спалило степным пожаром, и вот мы на некоторое время воспользовались этими строениями, чтобы здесь оправиться.

Теперь только студент узнал, что он не Дань.

Дело было уже позднее, а они беседовали и смеялись в полном удовольствии. Юноша оставил его разделить с ним постель.

На рассвете появился мальчик, который стал вздувать в комнате угли. Юноша встал первым и ушел во внутренние помещения, а студент сидел еще, закутавшись в одеяло. Мальчик вошел в комнату и доложил:

– Прибыл Старший Господин!

Студент, встрепенувшись, вскочил. Вошел старик, у которого белым-белели и волосы, и виски. Он подошел к студенту и стал его усердно благодарить.

– Господин, вы не выказали пренебрежения к моему тупому сыну и даже соглашаетесь дарить ему ваши наставления! Мальчуган еще только начинает учиться, как говорят, «марать ворон»[178]. Не смотрите на него как на сверстника, хотя он вам и друг!

И с этими словами старик поднес ему пару парчового платья, соболью шапку, чулки и туфли. Затем, видя, что студент умылся и причесался, старик крикнул, чтобы принесли вина и закусок. Студенту было неизвестно, как называются все эти столы, диваны, что были вокруг, одежды, халаты, но они блистали яркими красками, так что стреляло в глаза.

Вино обошло по нескольку раз. Старик поднялся, стал прощаться и ушел, волоча за собой посох. Закусывать кончили. Юноша представил Куну свои упражнения в стильном изложении. Все это были вещи, написанные в старинной форме[179], современных же типов не было совершенно. Кун поинтересовался узнать, почему это у него так выходит.

– Я, видите ли, – отвечал юноша, – не ищу, чтобы продвинуться и овладеть степенью и чином![180]

К вечеру он опять наливал Куну и говорил ему:

– Сегодняшний вечер весь пройдет в удовольствии. А завтра так уже не позволяется! Эй, – крикнул он мальчишке, – посмотри, лег спать или нет Старший Господин. Если он уже лег, то можешь тихонько позвать сюда Сянн, Ароматную Рабу.

Мальчик удалился. Прежде всего он принес пипа́ в вышитом чехле. И тотчас за этим вошла служанка, красная, нарумяненная, прелести исключительной. Юноша велел ей играть «Сянских жен»[181]. Она взяла косточку и начала трогать струны, возбуждая волны сильной грусти. Играла она тактами и зажимами кастаньет, совершенно непохожими на то, что слышал до сих пор Кун.

После игры юноша еще велел ей обнести вином по большому бокалу. Кончили пить только в третьей страже[182].

На следующий день они встали рано и уселись заниматься. Юноша оказался в высшей степени сообразительным и способным: стоило ему пробежать что-либо глазами, как он уже читал это наизусть. Месяца через два-три он уже владел кистью с поразительным мастерством.

Оба уговорились теперь устраивать выпивку каждые пять дней. Садясь пить, юноша сейчас же звал Сянну. Однажды вечером студент, уже полупьяный и в разгоряченном настроении, так и уставился в нее взглядом глаз. Понимая его, юноша сказал:

– Эта служанка – воспитанница моего отца. Вам здесь пусто и далеко, семьи нет... Я днями и ночами давно уже о вас думаю. Придется, пожалуй, вам сыскать какую-нибудь прекрасную подругу!

– Если вы серьезно хотите облагодетельствовать меня, удружить, – сказал Кун, – нужно, чтоб та была непременно вроде Сянну.

– Вот уж действительно, – засмеялся юноша, про вас можно сказать словами пословицы: «Мало что видели, много чему дивитесь»[183]. Если такую считать красавицей, то ваше желание, знаете, удовлетворить легко!

Прожили так полгода. Как-то студенту захотелось попорхать за городом. Придя к воротам дома, он нашел их закрытыми извне и спросил, почему это так.

– Мой отец боится, что всякие связи и знакомства вносят в мысли беспорядок. Ввиду этого он и решил отказаться от гостей.

После этих слов студент тоже стал спокойнее.

Наступили сильные жары и парная духота. Они перенесли свой кабинет в садовую беседку. У студента на груди вдруг вскочила опухоль величиной сначала с персик, а через ночь уже с чашку. Она болела и мучила студента, который стонал и охал. Юноша наведывался к нему с утра до вечера. Сон и аппетит пропали. Еще прошло несколько дней, чирей разрастался, и больной еще решительнее отказывался от пищи и питья. Зашел и сам старый хозяин, сел против него и тяжко вздохнул.

Юноша сказал:

– Я, папа, вчера ночью подумал, что чистую болезнь[184] нашего почтенного учителя может вылечить сестренка Цзяоно. Я послал уже человека к бабушке позвать ее домой. Что это она так долго не приходит?

Как раз в это время вошел мальчик и доложил:

– Барышня Цзяо пришла. Тетка и барышня Сун тоже здесь.

Отец с сыном быстро пошли в комнаты, и через несколько мгновений юноша привел сестру и показал ей Куна. Ей было лет тринадцать-четырнадцать. Кокетливые волны глаз струились умом. Тонкая ива рождала красоту. Студент поглядел на нее, увидел ее лицо – и все охи, все стоны в один миг забыл. Весь дух его жизни так от нее и воспрянул.

– Это мой чудесный друг, – поторопился сказать юноша, – не отличающийся от единоутробного брата. Сестренка, ты хорошенько его вылечи!

Девочка, справляясь с застыдившимся лицом, отвела свой длинный рукав, подошла к постели и стала осматривать больного. Пока она трогала и держалась рукой, студент ощущал ее ароматный дух, – а тот был куда лучше всякой орхидеи[185].

– Поделом у вас такая болезнь, – засмеялась дева, – сердечный пульс взволнован! Однако, как ни опасна болезнь, вылечить ее можно. Только вот что: кусок кожи уже весь наполнен. Иначе, как разрезать кожу и выскрести мясо, нельзя!

И вот она сняла с руки золотой браслет и наложила его на больное место, полегоньку да потихоньку все прижимая да прижимая. Чирей вздулся на дюйм, если не выше, выйдя за браслет, но зато остальная опухоль у корня вся целиком собралась внутрь и уже больше не походила шириной на чашку, как прежде.

Затем она другой рукой раскрыла газовый свой воротник, отвязала привесной нож, у которого лезвие было тоньше бумаги, и, держа браслет в одной руке, а нож в другой, она легким-легким движением прорезала нарыв у самого корня. Темно-красная кровь хлынула потоком, замарав кровать и постель.

Студент настолько жаждал близости к нежно-кокетливой красавице, что не только не чувствовал боли, но, наоборот, все боялся, что она скоро кончит дело с разрезом и недолго еще будет возле него.

Вскоре она отрезала гнилое мясо, которое напоминало своим круглым-круглым видом нарост на дереве, притом только что срезанный. Затем она крикнула, чтобы принесли воды, обмыла ему место разреза. Наконец выплюнула из рта красный шарик величиной с ядро самострела и приложила его к мясу, надавливая и катая его во все стороны. Прокатился шарик первый раз – и Кун почувствовал, как в нем ярко вздымается горячий огонь. При втором прокате его стало легонько щекотать. После третьего оборота по всему телу разлилась чистая прохлада, которая так и текла в костный мозг.

Девочка подобрала шарик, вложила его в рот – и проглотила.

– Выздоровел! – сказала она и быстро выбежала.

Студент подпрыгнул, вскочил и пошел благодарить. Упорная его болезнь словно потерялась. Однако он весь повис в думе о яркой красоте ее лица и мучился, не владея собой. С этих пор он забросил книги и тупо сидел, не имея больше никаких оснований надеяться. Юноша уже заметил это и сказал:

– Я вам, старший мой братец[186], уже, как говорится, «искал вещь по признакам и нашел прекрасную пару»!

– Кого? – спросил Кун.

– Тоже из моей родни!

Студент погрузился в раздумье, пребывал в нем довольно долго и только промолвил:

– Не надо!

Отвернулся лицом к стене и продекламировал:

По морю плыл я когда-то волнистому – речь о воде не трудна ль мне[187]?

Кроме как там, на Ушаньских утесах, – все, что на небе, не тучи[188]!

Юноша понял его намек.

– Мой отец относится, знаете, с большим уважением к вашему безбрежному дарованию ученого, и всегда ему хотелось породниться с вами путем брака. Все дело в том, что у нас есть только одна маленькая сестренка, которой слишком мало лет. Но есть у нас милая Сун, дочь моей тетки, которой семнадцать лет. Она, знаете, совсем не груба и не урод. Не верите мне – так вот: сестрица Сун каждый день проходит мимо беседки в нашем саду. Подкараульте ее у передней пристройки, посмотрите – и сами увидите!

Студент сделал, как ему было сказано, и действительно увидел, как появилась Цзяоно вместе с красавицей. Ее рисованные брови[189] – излом лука, бабочка; ее лотосовый крючочек подкидывает феникса[190], и вообще она по сравнению с Цзяоно, как старшая и младшая сестра. Студенту она сильно понравилась, и он просил юношу быть, как говорится, «вырубателем»[191].

На следующий день юноша вышел из комнат и поздравил Куна.

– Слажено! – сказал он.

И вот приготовили им отдельный двор и устроили студенту брачную церемонию. И в эту ночь тимпаны и флейты полною мощью глотали, прахи земли сетью густою неслись. Казалась она феей святою мечтаний; и вдруг с ним будет под одним и пологом, и одеялом! И Кун решил, что чертоги Широких Студеных дворцов[192] не всегда там, за тучами высших небес.

После этого «соединения в чаше»[193] Кун чувствовал, что сердце его, душа удовлетворены совершенно.

Однажды вечером юноша обратился к нему со следующими словами:

– Доброту вашу, проявленную в отшлифовке, как говорится, и отделке моей[194], мне ни на один день не забыть... Однако на днях господин Дань, покончив со своим судом, возвращается домой и очень спешно требует своего помещения. Мы решили оставить этот дом и уехать на запад[195], так что создается положение, при котором нам трудно будет вновь жить вместе.

Сказал, а у самого так и закрутились в груди нити мыслей о разлуке.

Студент выразил желание ехать вместе с ними, но юноша советовал ему вернуться к себе на родину. Студент сказал, что это будет трудно сделать.

– Вам нечего беспокоиться, – сказал юноша. – Можно будет сейчас же отправить вас в путь.

Не прошло и минуты, как старик отец привел свою Сун и подарил студенту сто лан желтого золота. Юноша взял мужа и жену за левую и правую руки, велел им закрыть глаза и не смотреть. И вот они как-то вспорхнули и пошли по пустотам. Могли только ощущать, как свистит в их ушах ветер.

Летели долго.

– Приехали! – сказал юноша.

Студент открыл глаза и в самом деле увидел свое родное село. Теперь только он убедился, что юноша не человек.

Радостно постучал Кун в ворота своего дома. Для матери это было совершенною неожиданностью, да еще тут же она увидела его красивую жену. Принялись все вместе радоваться и утешаться... Наконец Кун обернулся – юноша уже ушел.

Сун служила своей свекрови как хорошая дочь. О ее красоте и добродетели слава шла не только по ближайшей округе, но и далеко за ее пределами.

Впоследствии Кун выдержал экзамен на цзиньши[196] и получил должность судьи в Яньане. Забрал семью, отправился на службу; но мать его, за дальностью расстояния, не поехала.

Сун принесла мальчика, по имени Сяохуань. Кун за сопротивление «прямо указующему» чину[197] был отставлен от должности и из-за целого ряда препятствий не мог вернуться домой.

Однажды он, охотясь в полях за городом, повстречал какого-то красивого юношу, скачущего на великолепном жеребце. Юноша так на него и поглядывал. Всмотрелся: да это молодой Хуан-фу! Кун натянул вожжи, остановил коней – и к ним сошли печаль и радость, одна за другой.

Юноша пригласил Куна поехать к нему. И вот они прибыли в какое-то село, в котором от деревьев был густой мрак, ибо они заслоняли собой небо и солнце. Войдя к нему в дом, он заметил, что повсюду были «золотые пузыри» и «гвозди-поплавки»[198], – вполне, что называется, родовитая семья!

Спросил его о сестре. Оказывается, она вышла замуж, но свекровь умерла, и она в глубоком горе.

Переночевав, Кун простился и уехал. Потом вернулся вместе с женой. Пришла и Цзяоно. Взяла на руки Кунова сына, стала обнимать, покачивать, играть с ним.

– Ай-ай, сестрица, – сказала она, – ты смешала нашу породу!

Кун поклонился ей и благодарил за оказанное ему тогда благодеяние.

– Смотри, – сказала она сестре, – твой муж знатен, рана тоже давно залечена, а боли-то все еще небось не забыл?

Ее муж, господин У, тоже пришел познакомиться и навестить. Переночевав ночь-другую, уехал.

Однажды юноша, сделав страдальческое лицо, сказал Куну:

– Небо посылает нам злое бедствие. Можете ли вы нас спасти?

Кун не понимал, в чем дело, но самым решительным образом заявил, что он берется. Юноша выбежал, созвал всех домочадцев в гостиную, где они, став в ряд, стали ему кланяться. Кун был в сильном недоумении и стал настойчиво расспрашивать.

– Мы, – сказал юноша, – не люди, а лисицы. Сегодня будет большая беда от Громового[199]. Если вы согласитесь идти на опасность, то весь наш дом может рассчитывать на жизнь и невредимость. Если ж нет, то прошу вас забрать сына и уходить, чтобы не обременять нас!

Кун поклялся жить и умереть вместе с ними. Тогда юноша велел ему встать с мечом в руках у ворот.

– Громовик ударит – так вы не шевелитесь, – сказал он ему в виде наставления.

Кун сделал, как было велено. Действительно, он уже видел, как темнели тучи. День померк. Стало мрачно и черно, как камень и[200]. Обернулся, посмотрел на старый их дом: уже не было высоких дверей и палат, а виднелась лишь высокая могила – целый холм, а в нем огромная бездонная нора. Кун весь растерялся от изумления, но как раз в это время раздался раскат грома, потрясший холмы и горы, словно плетенку-веялку. Пошел быстрый ливень...

Безумный ветер вырывал с корнем старые деревья... Кун стоял, ослепленный и оглушенный, но нимало не шевелился, неподвижный, как гора. Вдруг среди клубов тумана и черных ват он увидел, как что-то вроде беса с острым клювом и длинными когтями выхватило из норы человека и стало вместе с дымом прямо вздыматься вверх. Прищурясь, взглянул Кун на одежду и башмаки, и ему показалось, что это как будто Цзяоно. Он рванулся, подпрыгнул, отделившись от земли, и ударил беса мечом; вслед за его ударом бес упал вниз. Миг – и гора обвалилась. Гром грянул резко и свирепо... Кун свалился и тут же умер.

Вскоре погода прояснилась. Цзяоно уже могла подавать признаки жизни. Увидя, что студент лежит мертвый рядом с ней, она громко заплакала.

– Господин Кун умер за меня. Как мне жить теперь?

Сун тоже вышла, и они обе понесли его в дом. Цзяоно велела Сун поддержать ему голову и прежде всего головной шпилькой разнять ему зубы, а сама ухватилась за щеки и языком пропустила внутрь красный шарик. Затем она прильнула к его губам своими и стала дуть. Красный шарик вошел в горло вслед ее вдуванию и там заклокотал. Через некоторое время Кун очнулся и ожил. Видит: вся семья стоит перед ним... И ему казалось все происшедшее туманом: словно то был сон, от которого он просыпается. Теперь, когда вокруг него вся семья была одним клубком круглым-круглым[201], он оправился от испуга и выразил радость.

Решив, что в этом заброшенном месте долго жить нельзя, он дал мысль всем вместе вернуться к нему на родину. Весь дом наперерыв одобрял это предложение, за исключением Цзяоно, которой оно не нравилось. Тогда Кун стал просить ее поехать вместе с господином У.

Однако ж, помимо этого, он с тревогой думал, что старик и старуха, пожалуй, не согласятся расстаться со своими молодыми детьми. Целый день говорили об этом, так и не поехали.

Вдруг вбежал, весь в поту, лившем ручьями, и с учащенным дыханием, молодой слуга из дома У. Все, крайне встревожившись, бросились его расспрашивать. Оказалось, что семья У в тот же день потерпела разгром. Весь дом погиб целиком.

Цзяоно, топнув ногой, предалась горькой печали и не могла остановить своих слез. Бросились утешать ее, уговаривать. Теперь предположение о совместном возвращении на родину Куна было окончательно решено.

Кун пошел в город устраивать свои дела. Через несколько дней он все закончил, затем, работая ночами, собрал свое имущество и поехал домой.

Дома он дал юноше свободный сад, который с тех пор был постоянно закрыт снаружи и открывался только тогда, когда приходил Кун со своей Сун.

Кун жил с юношей и его сестрой как одна семья. Вместе играли в шахматы, пили вино, беседовали, пировали.

Сяохуань подрос и стал красивый, тонкий, изящный. В нем было что-то лисье. Когда он выезжал погулять в столицу или у себя на улицу, все знали, что это лисий сын.

Я, историк этих чудес, скажу:

Вот мое отношение к студенту Куну:

Мне не завидно, что он получил очаровательную жену; но завидно, что он получил нежного друга.

Смотреть на его лицо: можно забыть голод. Слушать его голос: можно «раскрыть щеки» и улыбку.

Добыть столь прекрасного друга; иногда беседовать с ним, выпивать...

Тогда, как говорит поэт:

Свою красоту вручает мне он,

Душа же моя к нему идет[202].

...И это куда быстрее, чем в классическом стихе: «Верхом вниз куртка-штаны»[203] – на зов властителя из дворца.

Силю это знала!

Девушка Силю была дочь ученого человека из Чжун-ду. Кто-то за ее изящную, прелестную талию шутя назвал ее Тоненькой Ивой (Силю). Она с детства отличалась смышленостью, разбиралась в литературных вещах и особенно любила читать книги по физиогномике[204].

Характером она была скромна, молчалива. Никогда, бывало, не скажет про человека, хорош он или дурен. Одно только: когда приходили спрашивать ее имя[205], она непременно просила, чтобы ей дали хоть раз на этого человека поглядеть. И вот она пересмотрела так очень многих, но все говорила: не подходит и этот! А лет ей уже стукнуло девятнадцать. Отец и мать сердились на нее.

– Что ж, значит, во всей Поднебесной так-таки и не найдется тебе достойной пары, – говорили они, – и ты, выходит, будешь стариться со своей прической-рогулькой? Так, что ли?

– Сказать правду, – отвечала Силю, – я все хотела человеческим победить небесное, но вот уж прошло порядочно времени, а это не удалось. Такова, значит, моя судьба! Начиная с сегодняшнего дня прошу вас, родители, – я повинуюсь только вашему приказанию!

В это время нашелся некий студент Гао, очень известный уже молодой ученый, происходивший, кроме того, из старой, видной семьи. Услыхав о Силю, он, как говорится, положил ей птицу[206]. Совершили обряд. Муж с женой отлично друг другу пришлись.

От первой жены у студента остался мальчик. Сиротку звали Чанфу. Ему было пять лет. Молодая обходилась с ним с безупречной и полной ласковостью, так что когда она, бывало, уйдет к своим проведать, то Чанфу сейчас же принимается кричать, плакать и бежит за ней. Она его бранить, отсылать прочь – ни за что не перестанет...

Приблизительно через год после свадьбы Си-лю родила сына и назвала его Чанху, Вечная Опора. Студент спросил, чем объяснить, что она именно так его назвала.

– Да так, ничего особенного, – ответила она. – Просто я надеюсь, что он постоянно будет у твоих колен, держаться за тебя!

В отношении домашних рукоделий молодая была достаточно небрежна и никогда на них не обращала внимания. А вот что касалось того, как расположены их поля, к востоку ли, к югу ли, или сколько причитается внести оброка, об этом она дознавалась по записям и документам, и все боялась, как бы не было неточностей.

Прошло уже порядочное время, как она однажды говорит студенту так:

– Вот что, слушай – будь добр, не вмешивайся в дела по дому и хозяйству, предоставь их мне. Дай мне самой с ними справиться. Не знаю, смогу ли я вести твой дом или нет.

Студент исполнил ее просьбу. Прошло полгода, и действительно, в доме не произошло ни малейших упущений. Студент опять восхищался своей примерной женой.

Как-то раз он отправился в соседнее село кое с кем выпить. Вдруг во время его отсутствия появился пристав, взыскивающий недоимки по оброку. Он стучал в ворота и бранился. Силю выслала слугу, чтобы успокоить его, но пристав не уходил. Тогда она отправила мальчика в село, велела ему бежать бегом и воротить студента поскорее домой. Пристав наконец убрался.

– Ну что, моя Тоненькая Ива, – смеялся студент, – понимаешь ты хоть теперь-то, что и умница жена, а все не то, что дурак муж?

Слыша эти речи, Силю опустила голову и заплакала. Студент испугался, привлек к себе и начал утешать, но она так и не повеселела.

Студент не мог допустить, чтобы все домашнее хозяйство лежало бременем на ней, и хотел по-прежнему взять его на себя, но Силю опять не согласилась. Она ранехонько подымалась, ложилась поздней ночью и управляла имением с еще большей рачительностью. Еще за год до срока она уже копила оброк следующего года, так что недоимочные пристава ни разу за целый год не появлялись к их дверям торопить с уплатой.

Она пошла и дальше и таким же порядком стала думать о пище и одежде, вследствие чего их бюджету стало еще просторнее.

Студент был страшно рад.

– Моя Тоненькая Ивушка, – шутил он с ней как-то раз, – почему, скажи, ты тонкая?.. А потому, что и брови у тебя тонкие, и талия тонкая, и волны очей тонкие, а еще приятно мне, что и ум у тебя особенно тонкий!

Силю отвечала ему в такт:

– Мой Гао, Высокий, действительно высок! И нравственности ты высокой, и дух твой высок, и литературный стиль твой высок... Все, чего я бы желала, – это то, чтобы и годами жизни ты был еще выше всего этого.

Один раз кто-то из односельчан хотел продавать отличный гроб[207]. Силю, не жалея больших денег, гроб этот купила. Денег на уплату не хватило; тогда она всеми способами постаралась выпросить взаймы у своих родственников и односельчан. Студент считал, что эта вещь вовсе не до зарезу нужна, круто запретил ей покупать, но кончилось все-таки тем, что она не послушалась и купила. Через год с чем-то в селе у них был покойник, семья которого явилась к Гао, чтобы откупить у них этот гроб по удвоенной цене. Студент позарился на цену и стал говорить по этому поводу с женой. Но та не соглашалась. Он спросил, что за причина такого отказа. Она молчала. Спросил еще раз, а у нее уже заблестело в глазах, готовых заплакать. Подивился про себя этому, но не хотел ее раздражать и оставил дело.

Прошел еще год. Студенту было двадцать пять лет. Жена запрещала ему отлучаться далеко. Чуть, бывало, он вернется попозже, как уже по дороге идут друг за другом слуги с приглашением поскорее пожаловать. Товарищи шутили над ним, ругали...

Однажды он пошел пить к одному из приятелей. Там он почувствовал себя неважно и поехал домой. Едва проехали полпути, как свалился с лошади и тут же умер... Стояли самые жаркие, парные дни. К счастью, одежда и саван были уже давно запасены... И в селе теперь только преклонились перед всеведением Силю.

Чанфу было десять лет; он только что начинал учиться писать сочинения. Как только отец умер, он стал капризничать, лениться и не желал заниматься наукой. Кончилось тем, что он убежал к пастухам и стал проводить время с ними. Силю бранила его, но он не исправлялся. Дала ему розог, плетки, но он был по-прежнему груб и туп. Мать ничего с ним поделать не могла, позвала его к себе и сказала ему так:

– Ну, раз ты не желаешь как следует учиться, могу ли я тебя заставить силком? Только вот в чем дело: в бедном доме лишних людей не бывает, так что ты переодень-ка то, что на тебе, и иди работать вместе со слугами. А не пойдешь, так буду бить плеткой – тогда не кайся!

И вот она одела его в рваные обноски и послала пасти свиней. Когда он вернулся домой, то сам взял себе глиняный горшок и пошел хлебать жижу вместе с работниками.

Через несколько дней, измучившись, он заплакал, стал перед нею во дворе у дома на колени и сказал, что хочет учиться по-прежнему. Мать же отвернулась к стене, оставила его так стоять и не стала слушать.

Делать было нечего, взял кнут, вытер слезы и ушел. Осень уже кончилась, одеться было не во что, на ногах тоже не было ничего. Холодный дождь мочил его насквозь, и он только съеживался, пряча голову, словно нищий. Сельские жители смотрели на него и жалели. Те же из них, которые брали себе вторую жену, или, как говорится, продолжение семьи, предупреждали своих против Силю как против дурного примера. И так кругом ее шли толки и пересуды, а она, прослышав обо всем этом, оставалась равнодушной, не обращая внимания.

Чанфу не мог вынести своих мучений, бросил свиней и убежал. Мать и не подумала посылать в погоню, узнавать о нем, а предоставила ему делать, что хочет.

Через несколько месяцев ему уже негде было выпрашивать себе хлеба, и, весь изможденный, он сам добровольно вернулся домой. Войти прямо в дом он не посмел, а упросил со слезами на глазах соседку-старуху пойти и сказать о нем матери.

– Если он в силах вытерпеть сотню палок, – сказала мать, – то пусть явится. Иначе – пусть поскорее уберется!

Услыхав это, Чанфу ринулся в дом и, горько плача, выразил желание получить палок.

– Ну что, – спросила мать, – теперь-то ты каешься или нет?

– Каюсь, – ответил сын.

– Ну, раз каешься, то мне незачем тебя колотить, – сказала мать. – Будь доволен тем, что будешь опять пасти свиней! Но если еще раз провинишься, не помилую!

Чанфу зарыдал.

– Нет, – кричал он, – я хочу, чтобы ты дала мне сто палок... Я прошу дать мне снова учиться!

Мать не слушала. Старуха соседка принялась ее усовещивать, и она наконец приняла его. Вымыла, дала одеться и велела заниматься с братом Чанху у того же учителя.

Чанфу проявил теперь прилежание, совершенно непохожее на прежнее, и необыкновенно острое внимание. Через три года он уже гулял у полукруглого бассейна[208]. Почтенный Ян, бывший тогда губернатором, увидел его сочинение, нашел его талантливым и велел выдавать ему ежемесячное пособие натурой, чтобы, как говорится, помочь ему на огонь в лампе.

А Чанху был необыкновенно туп. Сидел над книгой несколько лет, а не мог, что называется, даже имени своего и фамилии запомнить. Мать тогда велела ему бросить книги и заняться сельским хозяйством. Но он любил гулять зря и терпеть не мог работать. Мать рассердилась.

– Везде-везде люди чем-нибудь занимаются. Раз ты не можешь учиться да не хочешь работать на земле, то что же, в самом деле, не лучше ли прямо сдохнуть скелетом в канаве?

И тут же прибила его палкой.

С этого дня он пахал и работал вместе с батраками. Стоило ему как-то утром встать попозже, как на него уже посыпались ее ругательства. А в то же время она все, что было из одежды получше, из еды и питья повкуснее, отдавала старшему. Чанху, конечно, не смел ничего сказать, но в душе спокойно к этому относиться не мог.

Когда полевые работы закончились, мать достала денег и послала его учиться торгово-разносному делу. Но Чанху оказался человеком блудливым и азартным игроком. Как только начал дело, сейчас же все потерял. Пришел к матери и обманул ее, сказал, что судьба свела его с разбойниками и ворами. Но мать догадалась и с бранью принялась его колотить чуть не до смерти. Чанфу стал на колени и так, не вставая, умолял ее перестать; предлагал ей бить лучше его, чем брата; тогда только гнев ее спал.

С этого дня стоило Чанху выйти за ворота, как она уже внимательно за ним наблюдала. Чанху слегка подтянулся, но удовлетворения его душе не было.

И вот однажды он попросился у матери ехать с другими торговцами в Ло. На самом же деле это был только предлог к далекому пути для простора всяким желаниям. Попросился, а всей душой так и замирал, так и трепетал: все боялся, что она его просьбы не удовлетворит.

Но мать, выслушав его, не выразила ни сомнений, ни опасений; сейчас же достала тридцать ланов мелкого серебра, снабдила его всем необходимым для пути, а в заключение всего вручила ему слиток серебра.

– Вот, – сказала она, – это наследство из мошны твоих служилых предков. Этого нельзя тратить. И я кладу эту штуку сюда для того, чтобы, как говорится, «придавить» тебе пожитки. Пусть это будет на случай крайности, не иначе! Да, вот еще что. Ты еще только учишься далеко ходить: на особо значительные барыши рассчитывать ты не смеешь. Ты только не потерпи убытку на данные мною тридцать ланов, вот и будет достаточно!

Отправляя его в дорогу, она еще раз подтвердила то, что было сказано. Чанху дал обещание исполнить и удалился. Он сиял от радости, получив наконец желанную свободу.

Придя в Ло, он распростился со спутниками и отправился ночевать к известной певице и гетере Ли; провел с ней вечеров десять... Разменное серебро незаметно пришло к концу. Однако, помня, что у него в мешке лежит еще большой кусок, он не тревожился по поводу этого оскудения. Наконец дошло и до слитка. Отрубил – оказалось, что серебро фальшивое. Чанху страшно испугался, мгновенно потеряв на лице краску... А старуха из дома Ли, видя, в чем дело, обрушилась на гостя с холодными словами.

Чанху в душе уже потерял покой, но с пустой мошной идти ему было уже некуда, да к тому же он рассчитывал на то, что гетера вспомнит, как она столько времени с ним дружила, и сразу с ним не порвет.

Но вдруг появились двое каких-то людей с кангой[209], моментально замкнули ему шею. Весь трепеща от испуга, не понимая, что он такое сделал, он умолял со слезами объяснить ему, в чем дело... Оказалось, что гетера, увидав фальшивое серебро, пошла и донесла в местное управление.

Чанху привели к правителю, который не дал ему говорить в свое оправдание, а велел дать палок, чуть не забив его при этом насмерть. Чанху посадили в тюрьму. Никаких денег при нем уже не оказалось, и над ним тюремные надсмотрщики жестоко измывались. Чанху ходил по тюрьме и просил милостыню, чтобы кое-как продлить остаток своего прозябания.

Только что Чанху ушел, мать обратилась к Чанфу.

– Вот что, – сказала она, – ты запомни, что через двадцать дней я должна послать тебя в Ло. Дел у меня чересчур много. Боюсь как-нибудь забыть об этом.

– Что это значит? – спросил Чанфу и просил объяснить.

Но она умолкла, готовая рыдать. Чанфу не посмел спросить ее еще раз и ушел к себе. Через двадцать дней он спросил ее. Она вздохнула.

– Твой брат, – сказала она, – так же легкомыслен и развратен, как ты в свое время, помнишь, был небрежен к науке. Ведь если бы я не рискнула получить дурную славу, то разве ты был бы тем, что ты сейчас? Люди называли меня жестокой, но никто из них не знал, как слезы плыли по подушке.

Сказала и заплакала. А Чанфу стоял навытяжку, внимательно и покорно слушал, но не смел задавать вопросы. Наконец она перестала плакать.

– У твоего брата, – вымолвила она, – не умерла еще развратная душа, и я нарочно дала ему поддельного серебра, чтобы ее сокрушить. Теперь, по-моему, он уже сидит в оковах. Генерал к тебе относится прекрасно. Пойди попроси его... Ты сможешь тогда избавить его от смертельной опасности и родить в нем стыд и раскаянье!

Чанфу сейчас же отправился в путь. Когда он пришел в Ло, то брат уже сидел в тюрьме три дня. Чанфу пришел в тюрьму, взглянул на брата, а у Чанху лицо, глаза были уже как у мертвого духа. Увидя брата, он не смел поднять на него глаз. Чанфу заплакал.

В это время Чанфу был заметно отличаем у губернатора, питавшего к нему расположение, так что всем вокруг его имя было известно. Местный правитель, узнав, что он брат Чанху, поспешил того немедленно выпустить.

Придя домой, Чанху, все же боясь, что мать сердится, пополз к ней на коленях. Мать взглянула на него и сказала:

– Ну что, исполнились твои желания?

У Чанху закипали слезы, он не смел пикнуть. Чанфу стал вместе с ним на колени. Тогда лишь мать крикнула им, чтобы они поднялись...

С этой поры Чанху до боли каялся и стал самым прилежным образом вести дела по хозяйству. Если случалось ему полениться, то мать на него уж не кричала и с него не спрашивала.

Так прошло несколько месяцев, а она и не думала с ним заговаривать о торговле. Тогда он захотел было сам у нее попроситься, но не посмел, а сообщил о своем желании брату. Мать, узнав об этом, выразила свое удовольствие. И вот вместе с Чанфу она кое-что подзаложила, подзаняла и дала Чанху денег. Через полгода он уже удвоил капитал.

В этом же году осенью Чанфу был на испытаниях победителем. Через три года получил степень цзиньши. А младший брат его расторговался уже до сотен тысяч.

Кое-кто из города заходил в Ло и видел мать Гао. Ей было всего сорок, а на вид – тридцать с чем-то. Одета же просто, скромно, словно из самой обыкновенной семьи.

Вот что скажу по этому поводу я, автор этих странных историй:

Появится к нам то, что черной душой именуется[210], мачеха то есть. Глядишь, и вот снова трагедия сына, одетого в листья-камыш[211], налицо. Так, древнее время и наше – одной ведь норы барсуки[212]! Становится горестно очень!

Бывает и так, что захочет из нас кто-нибудь избежать нареканий и сейчас норовит, выпрямляя кривую, уж слишком держаться строжайше прямой. И вот доходят до того, что, сложа руки, попустительствуют детям: пускай, мол, как хотят! И не приструнят их ни разу. Далеко ль это отстоит от жестких мер и наказаний?

Одно скажу: вот я сегодня, например, ударю мной рожденное дитя – и люди этого за грубость не сочтут. А вот таким же поступить порядком с ребенком из чужого чрева – сейчас же явятся толпой и будут тыкать пальцы и поносить со всех сторон.

Теперь что до Силю. Она, конечно, не была жестокой только к сыну, что ей достался от другой. Ну а, положим, если б свой вдруг оказался умницей? Сумела бы она и в этом случае такое проявить к ребенку отношенье, чтоб обелить себя пред светом и людьми?

Смотрите ж, как она, однако, не уходя от неприязни, терпя хулу и клевету, в конце концов добилася того, что оба сына один чиновным стал, другой богатым, – все это на людях, чистенько на глазах!

Не правда ли, такое поведенье, не говоря уже о женской половине, среди мужчин, и то лишь среди стойких, как сталь, встречается, пожалуй!

Изгнанница Чанъэ

Цзун Цзымэй из Тайюаня, учащийся студент, ездил вместе со своим отцом. Как-то раз на пути они временно остановились в Гуанлине. У отца была старая знакомая старуха Линь, жившая под Красным Мостом, и вот однажды он, проходя вместе с сыном по мосту, встретил ее. Старуха настойчиво приглашала их зайти к ней. Заварила чай, стала беседовать.

Какая-то девушка очутилась с ней рядом. Это была исключительная красота! Старик усердно ее расхваливал. Старуха, глядя на Цзуна, говорила:

– Ваш сынок такой тихий, нежный, словно сидящая в тереме девушка. Это признак, как говорят гадатели, будущего счастья. Если вы не отнесетесь к ней с презрением и не откажетесь, то она может послужить вам, как говорится, «при сорной корзинке и метелке»[213]. Что вы на это скажете?

Отец поторопил сына встать из-за стола и велел поклониться старухе.

– Одно слово – тысяча золотом! – сказал он.

Перед этим, оказывается, старуха жила одинокой, как вдруг к ней сама явилась эта девушка, жалуясь на свое сиротство и свои беды. Старуха спросила, как ее зовут. Оказалось, что ее имя Чанъэ[214]. Старухе она понравилась, и та оставила ее у себя жить. Сказать правду, она рассчитывала на то, что девушка будет для нее, что называется, «редкостно ценным товаром».

Цзуну в это время было четырнадцать лет. Поглядев на девушку, он в душе ликовал и решил, что отец непременно закрепит дело сватовством. Однако отец, вернувшись к ним домой, как будто забыл об этом. Сердце студента горело, накаливалось. Он тайно от отца сказал матери. Узнав об этом, отец засмеялся.

– Послушай, – сказал он, – да ведь тогда я просто с жадной старухой пошутил! Она не знает даже, если продать желтое золото, сколько за него взять! Ну а я разве мог об этом так легко говорить?

Через год отец и мать вместе умерли. Цзымэй не мог забыть своего чувства к Чанъэ и к концу траура поручил кой-кому передать о его намерениях старухе Линь. Сначала старуха не приняла предложения. Цзун рассердился.

– Я, – сказал он, – отродясь не умел «гнуть свою поясницу зря». Почему бы этой старухе смотреть на мой поклон как на ни цяня не стоющий? Уж если она нарушает прежний наш уговор, пусть мне хоть поклон вернут!

Старуха сказала на это следующее:

– Я тогда, вероятно, пошутила с твоим отцом и обещала. Может быть, это и было, только окончательных слов мы не говорили. Вот я, значит, и забыла совершенно. Ну, раз ты теперь об этом заговорил, то ведь разве я держу ее, чтобы выдать за «небесной милостью царя»? Скажу коротко: я каждый день ее снаряжала и готовила – да, действительно имея в виду обменять ее на тысячу золотом. Теперь же прошу лишь половину, идет?

Цзун рассчитал, что ему будет трудно это устроить, и дело оставил.

Как раз в это время по соседству с западной стороны сняла помещение одна вдова, у которой была дочь, достигшая уже шпилек в прическе[215]. Ее звали детским именем Дяньдан. Цзун случайно ее увидал и нашел, что она по красоте и изяществу не уступит Чанъэ. Стал думать о ней с любовью и постоянно старался открыть себе к ней доступ разными подарками. Через некоторое, довольно продолжительное время она стала понемногу привыкать к нему и нет-нет да пошлет, бывало, взором глаз ему свое чувство. Однако как ни хотелось им поговорить, подходящего случая не было.

Как-то вечером она перелезла через стену, чтобы попросить огня. Цзун был в восторге, схватил ее, задержал, и с этих пор они радостно слюбились. Цзун предложил пожениться, девушка отказывалась, говоря, что ее старший брат ушел с товаром и еще не вернулся домой. С этих пор они стали пользоваться всяким предлогом, чтобы друг к другу заходить, и их взаимные отношения уже имели вид и манеры совершенно тесных.

Однажды Цзуну случилось проезжать по Красному Мосту. Заметив, что в воротах стоит как раз Чанъэ, он быстро помчался мимо нее. Чанъэ смотрела на него и подзывала рукой. Цзун остановил шаг. Девушка позвала снова, и он въехал. Она стала ему выговаривать за нарушение обещания. Цзун рассказал, как было дело, и вошел в комнаты. Девушка достала слиток желтого золота и хотела вручить ему, но Цзун не брал, отказывался и говорил:

– Я считал уже своей судьбой разлуку с тобою навсегда. Вот почему у меня появились искания на стороне. Взять золото и думать о тебе значило бы нехорошо поступить с другой. Взять золото и не думать о тебе значило бы провиниться перед тобой. Нет, в самом деле, я не решаюсь брать на себя тяжести проступка перед кем-либо.

Девушка долго молчала.

– О твоем уговоре, – сказала она наконец, – я отлично осведомлена. Этому делу никоим образом не бывать. Но даже допустим, что оно совершится, я не буду сердиться и роптать на твою измену. Скорее уходи, – старуха идет!

Цзун в полном замешательстве не знал, на что решиться, взял золото и поехал домой. Нити мыслей у него жестоко перепутались, и в какую сторону идти, вперед ли, назад ли, он совершенно себе не представлял.

Через ночь он осведомил об этом Дяньдан. Дяньдан была глубоко согласна с тем, что он сказал, и лишь советовала ему остановиться всецело на Чанъэ. Цзун молчал. Она выразила тогда желание стать низшей, наложницей. Цзун обрадовался этим словам и сейчас же послал сваху с деньгами к старухе Линь. Та не сказала ни слова и отдала Цзуну Чанъэ.

Когда Чанъэ вошла в дом, Цзун передал ей слова Дяньдан. Чанъэ слегка улыбнулась и сделала вид, что очень одобряет. Цзун, обрадованный таким ее отношением, хотел сейчас же сказать об этом хоть слово Дяньдан, но посещения Дяньдан уже прекратились. Чанъэ, понимая, что это сделано было ради нее, решила в таком случае на время отправиться домой проведать старуху и нарочно дать Дяньдан случай прийти. Она велела при этом Цзуну украсть у нее привесный карманчик.

Действительно, после ее ухода Дяньдан явилась, и Цзун стал с ней обсуждать их дальнейшие планы. Она только и сказала на это, чтобы он не торопился. Затем она сняла платье и стала любовно с ним шутить.

Под ребрами у нее висел пурпурного цвета «лотосовый» карманчик[216]. Только что Цзун вознамерился сорвать его себе, как она заметила это, изменилась в лице, поднялась и сказала:

– У вас, сударь, по отношению к некоторым сердце одно, а по отношению ко мне – двойное. Человек с душой изменника! Позвольте после этого прервать с вами всякие отношения!

Цзун исчерпал все, что мог придумать, лишь бы удержать ее и рассеять недоразумение, но она не слушала и решительным шагом вышла.

Однажды Цзун завернул к ним, чтобы наведаться и разузнать. Оказалось, что там уже поселился какой-то новый жилец из У, а Дяньдан с матерью давным-давно переехали. Ни тени, ни следа! И спросить не у кого! Вздохнул, подосадовал – на этом и кончил.

С тех пор как Цзун женился на Чанъэ, его дом сразу же стал богатеть. Потянулись непрерывной линией высокие здания и длинные переходы, заполнившие собой всю длину улицы.

Чанъэ любила шутить, острить, балагурить. Как-то раз она углядела картину, изображавшую красавицу.

– Я говорю себе, – сказал при этом Цзун, – что таких, как ты, милая, под нашими небесами нет двоих. Вот только не удалось мне повидать Летающей Ласточки[217] и одалиски Ян[218]!

– Если хочешь их повидать, – ответила Чанъэ, – это будет нетрудно.

С этими словами она взяла картину-сверток, взглянула внимательно разок и побежала к себе в комнату. Там она стала перед зеркалом и нарядилась, подражая «Летящей Ласточке, танцующей в ветре». Затем она стала изображать фаворитку Ян, «несущую в себе опьянение».

При этом она то вырастала, то уменьшалась, то полнела, то худела, изменяя свой вид сообразно требованиям того или другого момента. От нее веяло, и дышали ее движения чем-то вплотную точным, тем самым, что было на картине. Во время представления, когда она приняла позу, пришла со двора служанка, которая ее совершенно не могла признать, испугалась и спросила у своих подруг, кто это. И затем только, внимательно всмотревшись в нее, она наконец воскликнула от пробуждения и засмеялась. Цзун был доволен.

– Вот у меня есть своя красавица, – сказал он, – а вместе с ней все красавицы тысячелетий очутились в моей спальне!

Однажды ночью, только что он крепко уснул, ворвалось в дверь несколько человек, и на стены стрельнули лучи света. Чанъэ быстро вскочила.

– Воры пришли, – сказала она в испуге.

Цзун, проснувшись, хотел прежде всего кричать и звать людей, но какой-то человек приставил к его шее сверкавшее лезвие, и Цзун, трясясь от страха, не смел дохнуть. Другой человек схватил Чанъэ, взвалил себе на плечи, и с шумом все они исчезли.

Теперь только Цзун закричал. Сбежалась прислуга. Оказалось, что все драгоценности, бывшие в спальне, целы: не пропало ни мельчайшего пустяка.

Цзун сильно загрустил и, весь придавленный горем, потерял способность соображать. У него не стало больше почвы для сердечных чувств. Пожаловался правителю. Тот послал погоню, чтобы схватить злоумышленников, но никаких решительно вестей о них не было.

Так протянулись нудной чередой три-четыре года. Весь в гуще своих горьких дум, Цзун часто испытывал отсутствие в себе всякой привязанности к жизни.

Под предлогом явки на экзамен он поехал в столицу. Прожил там полгода и все время следил, выискивал, выспрашивал, дознавался – не было способа, к которому бы он не прибегал. Вот как-то раз совершенно случайно, проезжая по переулку Яо, он встретил какую-то девушку с грязным лицом, в рваном платье, еле-еле ковыляющую, словно нищая. Он остановился, посмотрел на ее лицо – Дяньдан! Цзун оторопел.

– Как дошла ты до столь печального вида? – вскричал он.

– После нашей с тобой разлуки, – отвечала дева, – мы поехали на юг. Старуха мать у меня, как говорится, «подошла к жизни»[219], а меня схватил злодей и продал в богатый дом, где меня били, позорили, морили голодом и холодом... Не могу даже говорить об этом!

Цзун заплакал, на землю покатились слезы.

– Можно ли тебя выкупить? – спросил он.

– Вряд ли. Боюсь, что хлопот и трат будет много, но ты не сумеешь ничего для меня добиться!

– Должен сказать тебе правду, – продолжал Цзун, – за эти годы у меня появились изрядные достатки. Жалко, что здесь я на чужой стороне и денег на прожитие у меня в обрез. Я не откажусь выпростать всю мошну и продать коня, но, если то, что требуется для выкупа, слишком велико, придется вернуться домой, похлопотать и как-нибудь устроить!

Она назначила ему выйти завтра на западную стену и встретить ее в ивовой роще. Сказала еще ему, чтобы он пришел один и не брал с собой человека. Цзун обещал. На следующий день он направился туда пораньше. Дева оказалась уже на месте. Она была одета в кафтанчик, свеженький, светленький, и выглядела совершенно не тою, что вчера. Удивленный Цзун поинтересовался узнать, как это случилось.

– Вчера, видишь ли, – сказала она с улыбкой, – я испытывала твое сердце. На мое счастье, оказалось, что в тебе живет еще настроение того, помнишь, «человека в кафтане из толстого шелка»[220]. Пожалуйста, пойдем к моей убогой хижине. Мне нужно тебе по-настоящему воздать должное!

Прошли несколько шагов к северу и очутились у самого ее дома. Тут она сейчас же достала закусок, вина, села с ним и стала весело болтать. Цзун стал подговариваться, чтобы ехать домой вместе.

– У меня, знаешь, слишком много мирских пустяков, меня обременяющих, так что идти с тобой я не могу. А вот вести о Чанъэ, скажу определенно, до меня очень даже дошли!

Цзун бросился к ней с вопросом, где Чанъэ.

– Где она пребывает и куда ходит, все это окутано флером некоей дали, некоей выси, непонятной и непостижимой, так что я, пожалуй, не сумею тебе рассказать во всех подробностях. Но в Западных Горах живет одна старая монашенка, кривая на один глаз. Спроси ее – она наверное знает!

Затем оставила его у себя спать.

Утром на рассвете она указала ему тропу, по которой Цзун дошел до места. Там стоял старый буддийский храм. Все его стены вокруг окончательно разваливались. В чаще бамбуков была келья, в половину нареза[221], крытая соломой. В келье сидела старая монахиня и чинила свой халат. Увидя, что пришел гость, она выказала к нему полное равнодушие, оставив его без привета и поклона. Цзун сложил руки в жест приветствия, и только теперь она подняла голову и обратилась к нему с вопросом. Цзун назвался и сейчас же довел до ее сведения, кого он здесь ищет.

– Мне уже восемьдесят лет, – сказала монахиня, – я стара, слепа и от мира совершенно отошла. Откуда мне знать вести о красавицах?

Цзун настойчиво упрашивал, и настроение монахини стало сдавать.

– Сказать по правде, – промолвила она наконец, – я ничего о ней не знаю. А вот завтра вечером ко мне зайдут две-три родственницы, молодые девушки. Может быть, они осведомлены о ней – этого я не знаю. Ты можешь прийти сюда завтра вечером!

Цзун вышел. Когда на следующий день он снова появился, то монахиня куда-то ушла, и обломки ворот были закрыты. Цзун стал выжидать. Прошло много времени, часы уже торопились вперед. Светлая луна взошла в выси. Ночной ворон грустно каркал. Цзуна охватывал страх. Он не знал, куда ему теперь деваться, и принялся нерешительно бродить взад и вперед.

В это время он издали увидел нескольких девушек, пришедших откуда-то к храму. Глядь, и Чанъэ тут! Цзун обрадовался до исступления, сорвался, бросился к ней и схватил ее за рукав.

– Ты насмерть перепугал меня, грубый человек! – вскричала Чанъэ. – Какая досада, что у этой Дяньдан такой щедрый язык! Из-за нее придется дать чувству и страсти себя опутать!

Цзун увлек ее, чтобы где-нибудь сесть, схватил за руки и стал на все лады ее ласкать. Рассказал ей о всех своих бедах и мытарствах и сам не заметил, как растрогался печалью.

– Скажу тебе теперь всю правду, – промолвила Чанъэ. – Я и на самом деле Хэнъэ[222], но присуждена в опале и всплывать и утопать в мирской суете. Мой срок уже истек, и вот я устроила так, что меня будто бы украли разбойники, – это для того, чтобы прервать все твои надежды. Монахиня эта тоже служит у Ванму[223] дворцовой смотрительницей. Я с самого начала отбывания небесной кары получала от нее приют и видела сочувствие. Вот почему всякий раз когда я удосуживаюсь, то всегда захожу к ней сюда проведать, жива ли она. Отпусти меня, сударь, а я тогда приведу к тебе Дяньдан!

Цзун не послушался, поник головой и стал ронять слезы. Дева взглянула вдаль.

– Слушай, – сказала она, – сестры идут сюда!

Только что Цзун оглянулся вокруг, как Чанъэ уже исчезла. Цзун зарыдал до потери голоса. Ему не хотелось больше жить, и, сняв пояс, он удавился. И вот в темном-темном забытьи он чувствует, как душа его уже вышла из своей оболочки и в грустном унынии не знает, куда теперь направиться. Вдруг он видит, что пришла Чанъэ, схватила его, подняла вверх, так что ноги его отделились от земли, и втащила в храм. Потом толкнула его и крикнула:

– Глупый ты, глупый ты! Чанъэ, смотри, здесь!

И он вдруг словно проснулся от сна. Когда он несколько отошел, дева сказала с гневом в голосе:

– Ах ты, подлая холопка Дяньдан! Меня погубила и милого убила! Этого я тебе уж простить не могу!

Цзун сошел с горы, нанял повозку и поехал домой. Там он велел слугам собрать вещи, двинулся в обратный путь, выехал за западную стену столицы и явился к Дяньдан поблагодарить ее. Но дом оказался совсем каким-то другим. Изумленный, вздыхая, он повернул обратно и втайне был доволен, что Чанъэ не знает об этом. Когда же он въехал в ворота, то она уже встречала его с улыбкой.

– Ну что, сударь, – спросила она, – видел ты Дяньдан?

Цзун, сраженный этим вопросом, ответить на него не мог.

– Слушай, сударь, – сказала она. – Уж раз ты нарушил верность Чанъэ, то где тебе достать Дяньдан? Будь добр, посиди-ка здесь, подожди. Она сама должна сюда явиться.

Не прошло и небольшого времени, как и в самом деле Дяньдан явилась и, растерявшись, порывисто припала к дивану. Чанъэ сложила пальцы и дала ей щелчок:

– Ты, бесовская твоя головушка! Немало погубила ты людей.

Дяньдан била лбом в землю, только и умоляя что об избавлении от смерти какой угодно ценой.

– Ты столкнула человека в яму, – сказала Чанъэ, – и еще хочешь освободиться от тела для занебесных пустот!.. Вот что, слушай: Одиннадцатая из дев Просторно-студеного Чертога[224] не сегодня завтра спускается в мир, чтобы выйти замуж. Нужно будет ей вышить сотню подушек и сотню пар башмачков. Иди-ка со мной, и будем вместе работать!

Дяньдан ответила ей почтительным тоном:

– Я бы просила разрешения работать отдельно и посылать вещи в известные сроки.

Чанъэ не согласилась.

– Вот что, сударь, – сказала она, обращаясь к Цзуну, – если ты сумеешь, что называется, заставить ее щеки расплыться, то я сейчас же ее отпускаю!

Дяньдан кинула взор на Цзуна. Тот засмеялся, но ничего не сказал. Дяньдан посмотрела на него гневными глазами и попросила позволения вернуться домой, заявить своим. Чанъэ позволила, и она ушла.

Цзун поинтересовался узнать ее прошлое и выяснил, что она – лисица с Западных Гор.

Он купил возок и стал ее поджидать. На следующий день она и в самом деле явилась. Домой поехали все вместе. Если кто-нибудь любопытствовал на этот счет, то Цзун отвечал обманчиво.

Однако с тех пор, как Чанъэ во второй раз вернулась домой, она стала вести себя серьезно, не острила, как повеса, и не хохотала. Цзун стал ее всячески понуждать к разным нескромным шуткам, но она ограничивалась тем, что учила проделывать их Дяньдан. Дяньдан отличалась сметливостью исключительной и ловко кокетничала. Чанъэ любила спать одна и все время отказывалась, как говорится, «замещать вечера». Однажды ночью, когда водяные часы ударили уже три, до нее все еще доносился из комнаты Дяньдан раскатистый, беспрерывный смех. Она послала служанку подкрасться и подслушать, что там такое. Служанка вернулась, в чем дело – не сказала, а только попросила самое госпожу пройти туда. Чанъэ припала к окну, взглянула... Оказывается, Дяньдан, вся застыв в румянах и наряде, изображает ее, а Цзун хватает, обнимает и зовет ее Чанъэ. Чанъэ усмехнулась и отошла. Не прошло и нескольких минут, как вдруг совершенно неожиданно у Дяньдан заболело сердце. Она быстро накинула на себя платье и потащила Цзуна за собой в помещение Чанъэ. Войдя в дверь к ней, она тут же пала к ее ногам.

– Что я тебе, – удивлялась та, – врач или ворожея, занимающиеся, как говорится, «задавливанием счастливой соперницы»? Ты ж сама хотела, схватившись за сердце, изображать знаменитую Си[225].

Дяньдан била головой в землю и твердила лишь, что сознает свою вину.

– Выздоровела ты! – сказала Чанъэ.

Дяньдан поднялась, проронила усмешку и вышла.

Как-то раз она шепнула тайком Цзуну:

– Я, знаешь, могу заставить нашу барыню изобразить нам Гуаньинь[226].

Цзуну не верилось, и он в шутку держал с ней пари. Когда Чанъэ усаживалась, скрестив ноги, то зрачки ее закрывались, словно она погружалась в сон. Дяньдан потихоньку достала яшмовую вазу, воткнула в нее иву и поставила на столик, а сама спустила волосы, сложила ладони рук и стала в позу прислуживающей у нее сбоку. Вишневые губки полураскрывались, слегка виднелись зерна тыквы. Зрачки нимало не мигали. Цзун смеялся. Чанъэ открыла глаза и спросила, что это значит.

– Я изображаю, – сказала Дяньдан, – Драконову дочь, что прислуживает Гуаньини.

Чанъэ засмеялась – так и оставила, но в наказание велела ей изобразить, как поклоняется отрок. Дяньдан подвязала свои волосы со всех четырех сторон, подошла к ней на поклонение, упала на землю, стала так и этак ворочаться, крутиться, принимая всевозможные позы. Налево и направо она косо изламывалась, так что могла чулками потереть у уха. Чанъэ «раздвинула, как говорится, свои щеки» и, сидя, ткнула ее ногой. Дяньдан подняла голову, взяла в рот «фениксов крючок»[227], слегка коснулась его зубами. Чанъэ шутила и смеялась и вдруг почувствовала, как нить кокетливого чувства поднимается в ней от конца ноги кверху, устремившись прямо в сердечную келью. В мысль проникло беспутство и в сердце блуд. И казалось ей, что она с собой не совладает. Тогда она вся как-то быстро духовно подобралась и крикнула на Дяньдан:

– Ты, лисья холопка! Смерть бы тебе – вот что! Ты что же, так и будешь морочить людей без разбора?

Дяньдан испугалась, разинула рот, бросилась наземь. Чанъэ опять принялась ей строго выговаривать. Все же бывшие тут ничего не понимали.

– Лисий нрав у нашей Дяньдан, – говорила Цзуну Чанъэ, – не исправляется к лучшему. Вот и я только что чуть не была одурачена, и если б только я не была из тех, у кого давние корни пущены глубоко, то разве трудно упасть в эти тенета?

С этой поры она всякий раз, как виделась с Дяньдан, обращалась с ней очень сурово, и та стала ее все больше и больше бояться.

– Я у нашей барыни, – заявила она как-то Цзуну, – в каждой части ее тела, во всей ней не найду решительно ничего такого, чего бы я не любила, как родного, самым сильным чувством. А между тем и сама не заметила, как вышло так, что я не только не смею приласкаться к ней глубже, но уже и допустить этого, пожалуй, не могу!

Цзун передал это Чанъэ, и та стала обращаться с ней как в первое время. Однако, считая их забавы и шуточки бесчинством, она неоднократно делала Цзуну предостережения и внушения, но тот не мог ее послушаться, и вслед за ним все служанки, старые и молодые, наперерыв старались фамильярно шутить и играть с хозяевами.

Однажды двое из них вывели под руки служанку, наряженную фавориткой Ян[228], и давали глазами ей понять, чтобы она притворилась, будто у нее лень в костях, и приняла вид пьяной. Потом они быстро отняли от нее свои руки, и служанка вдруг грохнулась на крыльцо с таким шумом, словно рухнула стена. Все тут бывшие громко вскрикнули, подошли поближе к ней, пощупали, а фаворитка уже, оказывается, представила им смерть у Мавэйского взгорья[229]. Публика тут перепугалась и помчалась доложить господам. Чанъэ охватил испуг.

– Беда пришла! – вскричала она. – Ну, что я говорила?

Пошли, осмотрели – спасти уже было невозможно. Послали человека сказать об этом отцу служанки. Этот человек, всегда отличавшийся безнравственным поведением, прибежал с криком, взял на плечи труп и внес в гостиную, где стал браниться на тысячи ладов. Цзун заперся у себя, дрожал от страха и не знал, что предпринять. Чанъэ самолично вышла и стала журить этого человека.

– Хозяин этого дома довел своими шутками служанку до смерти. Закон не дает способа откупиться. А между тем как знать, что тот, с кем приключилась столь неожиданная смерть, не оживет снова?

– Все четыре конечности ее уже обледенели, – кричал отец служанки, – какой тут еще может быть разговор о ее жизни?

– Не ори, – сказала Чанъэ. – Допустим, что она не оживет! Ну что же? Известно ведь, что на то есть у нас судья!

С этими словами она вошла в горницу, потрогала труп. Глядь – служанка уже оживает и встает вслед за движением ее руки. Чанъэ повернулась и закричала гневно:

– К счастью, наша прислуга не умерла. Как ты, вор этакий, холоп, мог тут так бесчинствовать? Свяжите-ка его соломенными веревками и отправьте в управление!

Человек не мог ничего возразить, стал на колени и умолял простить его.

– Ну раз ты сознаешь свой проступок, – сказала Чанъэ, – я тебя временно избавлю от суда. Однако такие, как ты, скверные людишки, все то так, то этак: ничего определенного. Если оставить у нас твою дочь, то в конце концов она станет для нас утробой всяких бед. Нужно будет, чтобы ты ее сейчас же увел отсюда, а уплаченные за нее деньги – сколько там было – изволь поскорее вернуть и устраивайся как знаешь!

И послала его под конвоем нескольких человек, велев им позвать двух-трех стариков из его деревни и просить их подписаться в качестве свидетелей под контрактом. После этого она крикнула служанке, чтобы та подошла к ней, и велела ее отцу самому спросить, нет ли у нее какого-либо нездоровья.

– Нет, – отвечала та.

Только после этого она вручила дочь отцу и отослала их. Затем она собрала всю прислугу, стала им делать выговор за выговором и всех поколотила.

Кроме того, она позвала Дяньдан и наложила на нее в этом смысле строжайший и срочный запрет.

– Теперь только я поняла, – сказала она Цзуну, – что тот, кто стоит над людьми, даже в улыбке не может себе позволить легкомысленной несерьезности. Начало всех этих штук идет от меня, а зло, видишь, потекло теперь так, что и остановить невозможно. Вообще, кажется, горе – это мрак, радость – это свет, и когда свет достигает предельной высоты, рождается мрак. В этом заключается определенная судьба людей, идущая по какому-то кольцу. А на эту беду со служанкой я смотрю как на некоторое постепенное осведомление наше, идущее от духов того света. И если мы будем по-прежнему пребывать в грубом омрачении, то вслед этому настигнет нас и полная, сокрушительная погибель.

Цзун с большим почтением выслушал ее, а Дяньдан со слезами на глазах молила вытащить, освободить ее. Тогда Чанъэ ухватила ее за ухо и отпустила руку только через некоторое время. Дяньдан на минуту погрузилась в забытье и вдруг словно пробудилась от сна, бросалась куда попало и в радостном восторге пела и танцевала.

С этих пор в женской половине у Цзуна стало чисто, чинно: никто не смел шуметь.

Служанка добралась до своего дома и внезапно, без всякой болезни, умерла. Отец ее вручил выкупные деньги деревенским старикам и поручил им просить от его имени Чанъэ сжалиться над ним и простить. Она согласилась и, кроме того, пожертвовала ему, из чувства к своей бывшей прислуге, дерево на гроб, с чем и отпустила стариков.

Цзун часто горевал, что у него нет сына. Как вдруг Чанъэ в животе своем услышала плач мальчика. Взяла нож, распорола себе левые ребра и вытащила – впрямь: мальчик!

Не прошло и небольшого времени, как она опять понесла. Опять раскрыла себе правое ребро и вытащила девочку. Мальчик был ужасно похож на отца, а дочь на мать. И того и другую просватали за детей потомственной знати.

Историк этих странных случайностей скажет при этом следующее:

«Ян-свет в зените, Инь-мрак рождается» – верховные слова! А все-таки, если у меня в спальне завелась фея, которая, на мое счастье, может довести до апогея мою радость, уничтожив мои беды; может вскормить мою жизненную мощь и задавить мою смерть, – то в радостях подобного царства состариться – что ж? Хорошо бы! А фея, видите ли, в нем тоскует!

Конечно, то, что она сказала о вычисленном в небесных вращениях судеб вечном круговом движении, – правильно, и рассудку надлежит это признать. Тем не менее чем, скажите, объяснить, что в мире бывают люди, находящиеся в долговечном горе, без единого просвета?

При Сун[230] говорят, жил человек, искавший бессмертного блаженства, но не нашедший его.

– День побыть бессмертно блаженным, – говаривал он, – и тут же умереть! Нисколько не было б обидно!

На такие слова я, знаете, не мог бы уже улыбнуться!

Что видел пьяный Ван Цзыань

Ван Цзыань, известный в Дунчане студент, терпел в экзаменационных залах неудачи. Войдя на экзаменационный двор, он почувствовал, как его надежды загорелись с особой силой. Когда же подошло время вывесить списки выдержавших, он свирепо напился и совершенно пьяный пришел домой и улегся в спальне.

Вдруг какой-то человек докладывает ему, что приехал верховой с оповещением[231]. Ван, шатаясь-мотаясь, вскочил и крикнул:

– Дать вестнику десять тысяч[232]!

Домашние, видя, что он пьян, морочили его и старались успокоить.

– Знай себе спи, – говорили они. – Уже дали!

Ван улегся. Вдруг опять кто-то вошел к нему и сказал:

– Ты прошел на цзиньши.

– То есть как это я мог достичь этой степени, – изумился Ван, – раз я не ездил в столицу?

– Ты забыл, что ли? – возразил человек. – Третьи экзамены[233] уже закончились!

Ван пришел в полный восторг. Вскочил и заорал:

– Подарить вестнику десять тысяч!

Домашние врали опять:

– Спи, пожалуйста. Уже подарили!

Прошло опять некоторое время[234]. Стремительно влетает к нему человек и говорит:

– Ты академик в ханьлинь, выбранный по дворцовому экзамену. Твои служители уже здесь!

И он действительно увидел двоих людей, кланяющихся ему у постели. На них были чистые, строго приличные шапки и одежды.

– Угощаю их вином и обедом! – кричал Ван.

Домашние опять что-то врали, смеясь над пьяным себе в кулак.

Прошло опять порядочно времени. Ван решил, что нельзя же не выйти на село поблистать.

– Эй, служители! – закричал он громко.

Кричал не один десяток раз – никто не отвечал.

– Лежи, лежи пока, – смеялись домашние, – они сейчас куда-то ушли.

Долго тянулось время. Наконец служители и в самом деле снова появились. Ван застучал по кровати, затопал ногами и стал ругаться.

– Вы куда подевались, тупые рабы? – кричал он.

Один из служителей осерчал.

– Ах ты, шалопай, голоштанник! – закричал он. – Мы с тобой сейчас лишь пошутили, а ты и всерьез бранишься?

Ван рассвирепел. Быстро вскочил и ударил служителя, свалил с него шапку, но и сам грохнулся на пол.

Вошла жена, подняла его.

– До чего ж ты пьян! – сказала она.

– Как так я пьян? – возмутился Ван. – Негодяй такой служитель... Я и проучил его...

Жена засмеялась.

– Слушай, ты, у нас в доме всего только одна прислуга, которая днем тебе стряпает, ночью тебе греет ноги... Откуда это вдруг взялись служители, чтобы ходить за твоими нищими костями?

Сыновья и дочери улыбались во весь рот. Хмель стал понемногу проходить. И вдруг – словно проснулся ото сна... Понял, что все только что бывшее – чепуха.

Тем не менее помнил еще, как сбил со служителя шапку. Сейчас же прошел за дверь и нашел там шапку с кисточкой[235], величиной с винную чарочку.

Все были крайне удивлены.

– Прежде, знаете, черти издевались над людьми, – смеялся сам над собой Ван, – а теперь я попал к лисе в переделку!

Автор этих странных историй добавит следующее:

У студента сюцая, входящего на экзаменационный двор, есть семь, так сказать, сходств.

Когда он только что туда входит, то напоминает нищего, несущего короб, бело(голо)ногого. Когда выкликают имена, то чиновник кричит, служители бранятся... Студент – словно преступник в тюрьме.

Когда он проходит в свою серию и келью[236], то что ни дыра, то высунута голова, – что ни конура, то торчит нога[237]... Студент походит тогда на замерзшую к концу осени пчелу.

Когда он выйдет с экзаменационного ристалища, настроение темным-темно. Небо и земля кажутся какого-то особого цвета, измененными. Студент похож тогда на больную птицу, выпущенную из клетки.

Но вот он начинает ждать экзаменационного объявления. Его пугают уже и трава и деревья. Его сон полон причудливых фантазий. Стоит лишь ему представить себе на минуту, что желаемое достигнуто, как в одно мгновение вырастают перед ним терема, залы, хоромы. Вдруг, наоборот, придет ему в воображение картина потери надежд – и сейчас же: тело и кости сгнили. В эти дни, гуляет ли, сидит ли он, ему трудно сохранять спокойствие, и студент напоминает мне теперь обезьяну на привязи.

Вдруг влетает верховой с вестями. А на листе меня-то и нет! И тогда все настроение резко меняется. Весь я как-то деревенею, словно умираю... Совсем как муха, нажравшаяся яду: как ни трогай ее – не чувствует.

В первое время, как только он потерял свою надежду, его душа – зола, его мысль убита. Крепко бранит экзаменаторов за слепоту, а сочинения свои за неудачу. Что же – значит, нужно сделать факел из этого самого, что лежит на столе! Не догорело еще – ногами растоптать... Не растоптал еще – в грязную канаву!.. И затем, растрепав волосы, броситься в горы, где сесть лицом к каменной стене[238]!.. Появись теперь ко мне кто-нибудь с разными там: «Далее увидим...», «И сказано было...» – сейчас же схвачу нож и устремлюсь за ним в погоню! Да еще, пожалуй, и так: вы, те, кто когда-либо говорил со мной о стильных упражнениях[239] и вел меня к успеху, – я вам задам!.. Ах, взять в руки копье и за ними в погоню!

Проходит некоторое время... Дни все отдаляются да отдаляются, и дух понемногу успокаивается. Опять начинает зудеть набитая к искусству рука. И студент теперь напоминает мне горлицу, у которой разбились яйца: ей бы только ветку в клюв, и опять строить гнездо – еще раз наново заняться выводками.

Вот все эти картины студенческой жизни для тех, кто в самой игре обстоятельств, – горе: они плачут, рыдают, собираются умирать. Если же кто со стороны посмотрит на них – смешно, очень смешно!

Ван Цзыань в своем сердце пережил в течение нескольких минут десятки тысяч мысленных нитей. По-видимому, черт или лис давно уже про себя над ним смеялись, и вот использовали наконец его опьянение для издевательства. Когда человек на постели очухался, еще бы ему не хохотать над собой во все горло!

Однако вкусить от сладкого осуществления надежды удается ведь не больше чем на миг, и все господа академики испытывают такие состояния не более как минуты две-три в жизнь... А Цзыань вкусил эти наслаждения все целиком в одно утро!

Выходит, что лисья благостыня была для него не хуже благодеяния экзаменатора!

Чародей Гун Мэнби

Лю Фанхуа из Баодина был богатей на всю округу. Человек он был задушевный, любил принимать гостей, так что за столом у него всегда сидело человек сто. Он живо входил в нужду человека и не скупился дать ему хоть тысячу ланов. Гости и приятели занимали у него деньги и никогда не отдавали.

Однако среди них был некто Гун Мэнби, родом из Шэньси, – этот за всю свою жизнь ни у кого ничего не просил. Бывало, он придет – и весь год проведет у Лю. Речь у Гуна была изящная, живая; Лю сидел и спал с ним чаще, чем с другими.

У Лю был сын, звали его Хэ. Ко времени, о котором сейчас разговор, ему еще завязывали на голове рожки[240]. Он звал Гуна дядей, а тот тоже охотно с ним играл. Бывало, Хэ придет из школы домой, а Гун сейчас же начнет с ним отламывать из пола кирпичи и куски их закапывать в землю, словно клад серебра, – все это смеясь и шутя. Было пять комнат, и они почти все полы пораскопали и понаделали кладов. Над Гуном смеялись, ставя ему на вид ребячество, но Хэ это нравилось: он любил Гуна, несмотря ни на что, и привязался к нему больше, чем к кому другому из посещавших дом гостей.

Прошло лет десять. Дом начал мало-помалу опустошаться. Уже не хватало на нужды большого гостеприимства, и гости стали понемногу редеть. Тем не менее человек с десять все еще засиживались до поздней ночи за беседой, как и в былое время.

Года Лю завечерели, а дела с каждым днем все падали и падали, но он все еще нет-нет да отрежет, бывало, от себя земли, чтобы на вырученные деньги готовить дома кур да каши. А Хэ тоже был из транжир. Глядя на отца, и он тоже заводил себе компании мальчуганов-приятелей. Отец никаких запретов на это не налагал.

Немного времени еще прошло, Лю захворал и умер. А к этому времени дело дошло до того, что не на что было устроиться с похоронной обстановкой. Тогда Гун достал денег из собственной мошны и справил Лю весь обряд. Хэ проникся к нему еще большим чувством и стал теперь доверять дяде Гуну решительно все – и малое и крупное.

А Гун, как, бывало, ни придет к ним откуда-нибудь, непременно тащит в рукаве черепок. Придет в комнату и, глядишь, бросит его куда-нибудь в темный угол. Зачем это он делал, теперь уже решительно никто не мог понять.

Хэ все время жаловался Гуну на свою бедность.

– Нет, – возражал ему Гун, – ты не знаешь, как трудно бывает человеку в горе. Что тут говорить о безденежье? Дай тебе хоть тысячу лан – ты сейчас же все спустишь!.. Настоящий мужчина мучится только тем, что он себя еще не утвердил, а тревожиться о бедности – стоит ли?

Однажды Гун стал прощаться с Хэ, сказав, что собирается домой. Хэ заплакал и все твердил, чтобы Гун поскорее приходил назад. Гун обещал и с этим ушел.

Хэ все беднел и не мог уже себя прокармливать. Все, что было получено за заклады, понемногу исчезало... Хэ со дня на день ждал прихода Гуна, рассчитывая, что тот сразу все устроит. А Гун, как говорится, стер свои следы, скрыл свою тень, ушел – словно желтым журавлем улетел...

Еще при своей жизни Лю сосватал Хэ в семье некоего Хуана из Уцзи. Это была старая, видная, состоятельная семья. Время шло. Прослышав, что Лю обеднел, Хуан начал про себя каяться в своем решении. Когда Лю умер, ему послали траурное оповещение, но он даже не явился на похороны, а все старался теми или другими словами извинить себя дальностью расстояний и прочим.

Когда у Хэ траур кончился, мать послала его к тестю, чтобы лично уговориться о свадебном сроке. Она рассчитывала на то, что Хуан пожалеет мальчика и окажет ему внимание.

Хэ пришел. Хуан, услыхав, что он одет в рваное платье и что на ногах у него дырявые туфли, крикнул привратнику, чтобы тот не смел его принимать. При этом он велел передать пришедшему следующее:

– Иди домой и достань сто ланов. Достанешь – приходи, нет – так, будь добр, с этих пор между нами все кончено.

Когда Хэ это передали, он громко зарыдал. Соседка-старуха, жившая насупротив Хуанов, пожалела мальчика и предложила ему поесть. Затем она подарила ему триста мелких монет, приласкала и отправила домой.

Мать Хэ и плакала и волновалась, но ничего поделать не могла. Тогда она вспомнила, что в былое время восемь и даже девять человек из десяти гостей, собиравшихся у них, были им должны. И вот она послала его просить у них помощи, выбирая для этой цели наиболее богатых и солидных.

– Нет, – отвечал ей Хэ, – те, кто раньше с нами знался, знались из-за нашего богатства. Вот дай мне сесть в высокую повозку, запряженную четверкой коней, то даже тысячу ланов занять у них – и то было бы нетрудно. Но при таком моем положении кто из них станет помнить о прежнем добре и о старой дружбе? Да вот еще что: отец давал деньги, никогда не требуя ни расписок, ни поручительств. Взыскивать долги трудно: нечем доказать!

Однако мать настаивала, и Хэ послушался. Прошло больше двадцати дней, а он не мог достать ни монетки. Впрочем, нашелся некий богач Ли Четвертый, видевший в свое время много добра и ласки у них в доме, – так тот, узнав про эти их обстоятельства, подарил им с чувством исполняемого долга один лан.

Мать и сын горько рыдали, и с этих пор перестали на что-либо надеяться.

Дочь Хуана была уже в возрасте прически[241]. Услыхав о том, что ее отец отстранил Хэ, она решила про себя, что это неправильно. Когда Хуан захотел, чтобы она вышла за другого, она заплакала.

– Молодой Лю, – сказала она, – не бедным же родился! Представьте себе, что он был бы еще богаче прежнего, разве его мог бы вырвать у нас какой-либо наш соперник? А теперь, раз он беден, так и бросить его? Это бессовестно!

Хуану эти речи не нравились, и он принялся на сотни ладов этак и так ее убеждать, но девушка так и не поддалась его словам. Старик и старуха разгневались на нее и с утра до вечера плевались и бранились. Девушка притихла.

Вскоре после этого на Хуанов ночью был сделан набег грабителей, которые чуть не до смерти запытали калеными прутьями мужа с женой, а все домашнее имущество, что называется, в рогожку свернули – забрали начисто.

Три года старики кое-как существовали, а дом все разрушался и падал. Появился с запада какой-то торговец, который, прослышав, что девушка Хуанов – красавица, выразил желание просватать ее за пятьдесят лан. Хуан, позарившись на такие деньги, дал согласие, рассчитывая насильно отнять у дочери ее собственную волю. Но дочь, разузнав про эти его планы, оделась в рваные лохмотья, выпачкала грязью лицо и под покровом ночи убежала.

По дороге она шла, прося милостыню, и месяца через два наконец добралась до Баодина. Там она разузнала, где живет Хэ, и явилась прямо к нему в дом. Мать Хэ сочла ее за жену нищего и крикнула ей, чтобы убиралась, но девушка всхлипнула, зарыдала и стала ей себя называть. Тогда мать взяла ее за руки и тоже расплакалась.

– Дитя мое, – говорила она, – как это ты дошла до такого вида?

Тогда девушка, вся полная грусти, рассказала ей, как все это случилось. И мать с сыном плакали.

Потом ей дали помыться, и краса ее сочно засверкала; брови, глаза заискрились и загорелись. Мать с сыном ликовали.

Тем не менее в доме стало три рта, так что пришлось в день есть только по разу. Мать плакала и говорила:

– Мне с сыном, что ж, – так и полагается... Уж кого жаль мне, так это его достойную жену, которую мы так плохо содержим!

Молодая улыбалась и успокаивала старуху:

– Когда ваша молодая невестка была в нищенках, это состояние ей было хорошо знакомо. Сравнить с нынешним днем мое прошлое – это значит понять, что существует разница между небесным райским чертогом и подземной адской тюрьмой.

У матери разнимались в улыбку скулы.

В один прекрасный день молодая как-то забрела в нежилое помещение. Там она увидела груды нарезанной травы, закрывавшей весь пол без малейшего промежутка. Она стала потихоньку продвигаться вперед, к внутренним комнатам. Там были груды пыли и грязи, а в темном углу лежала куча каких-то вещей. Она тронула кучу ногой – нога отскочила. Подняла, посмотрела – все сплошь «чжутийское»[242]!

Пораженная этой находкой, она побежала сказать Хэ. Хэ побежал с ней осмотреть как следует и обнаружил, что все те черепки, которые в свое время бросал в угол Гун, превратились теперь в белое серебро.

Теперь, в связи с этим, Хэ вспомнил, как в детстве он с Гуном хоронил обломки в комнатах. «Уж не превратились ли и они в серебро», – подумалось ему. Но их старое жилище было уже заложено соседу с восточной стороны. Хэ мигом выкупил и взял себе. Видит, лежат кое-какие обломки кирпичей, а запрятанные черепки вышли наружу, так и валяются. Он уже совершенно было потерял всякую надежду, но вот раскопал под другими кирпичами, а там ярко-ярко засверкали сплошь белые слитки. В мгновение ока у него уже были сотни тысяч.

Вслед за этим он выкупил все свои угодья, все свое хозяйство, приобрел слуг – и в доме стало красивее и наряднее, чем в былые дни.

Теперь Хэ в приливе чувств воскликнул:

– Если я не установлюсь прочно, я оскорблю этим моего дядю Гуна!

И вот он заставил себя, как говорится, спустить шатер[243]. Через три года он уже прошел на областных отборных испытаниях.

Тогда он взял с собой сто лан и отправился благодарить старую соседку Хуанов. На нем было новое платье, прямо-таки стрелявшее в глаза. С десяток, а не то и больше, рослых слуг сидели на ретивых конях, похожих на драконов... А у старушки была всего одна комнатка!

Хэ уселся на диван. Люди кричали[244], лошади бесились – шум их заполнил всю деревенскую улицу...

После того как дочь Хуанов исчезла, торговец с запада начал наседать на старика, требуя обратно деньги, выданные на свадьбу. Но чуть ли не половина их была уже истрачена. Пришлось, чтобы только выплатить долг, продать старый дом. И от этого Хуаны обеднели, стали терпеть лишения, как в свое время Хэ. Теперь, слыша, как великолепно шествует их бывший зять, они закрылись, предались скорби – и только.

А старая соседка Хуанов купила вина, приготовила обед и давай угощать Хэ. Угощала и рассказывала, какая девушка была достойная и как жаль, что она убежала.

– Ну, а ты женат или нет? – спросила она у Хэ.

– Женат, – отвечал тот.

После обеда он потащил старуху посмотреть его молодую жену, посадил ее в повозку и вместе с ней вернулся домой.

Дома к ним вышла нарядная молодуха, которую, словно фею, поддерживала толпа служанок.

Увидели друг дружку – и были донельзя поражены. Потом стали рассказывать о происшедшем.

Молодая участливо спросила, как поживают родители.

Старуха прожила у них несколько дней. За ней ухаживали, ее угощали изо всех сил самым радушным образом. Сшили ей отличное платье, и вообще сверху донизу одели во все новое. Наконец отправили ее восвояси.

Старуха, вернувшись, явилась к Хуанам и сообщила им все подробности о дочери и передала о ее участливом за них беспокойстве. Муж и жена были прямо-таки ошеломлены.

Старуха советовала им идти к дочери, но Хуан изобразил на лице затруднение... Наконец холод и голод стали невмоготу – делать нечего: пошел в Баодин.

Дойдя до ворот, увидел высокие красивые хоромы. Привратники засверкали на него сердитыми глазами, и целый день ему не удалось дать о себе знать. Но вот вышла какая-то женщина, и Хуан, сделав ласковое лицо и говоря самыми подобострастными, холопскими словами, заявил ей о себе и просил ее тихонько от всех сообщить о нем госпоже.

Через несколько времени женщина эта вышла к нему и проводила в боковое помещение.

– Барыня очень хочет с вами свидеться, – сказала она, – но боится, как бы не узнал барин. Надо будет пока еще подождать удобного момента. Вы, почтенный человек, сюда пришли невесть когда, уж не голодны ли?

Хуан стал рассказывать про свои горести. А женщина поставила перед ним полный сосуд вина и два блюда закусок. Кроме того, положила ему пять лан, сказав при этом так:

– Барин наш, видите ли, сейчас обедает в жениных покоях, и барыня боится, что ей не удастся выйти к вам. Завтра с утра вам следует пораньше отсюда уйти, так чтобы барин не услышал!

Хуан обещал. Утром встал спозаранку и собрался в путь, но замки еще не были открыты. Старик остановился в воротах, сел на свой узел и стал ждать. Вдруг раздались крики, выходит барин, и только Хуан хотел спрятаться, как Хэ уже увидел его и спросил, что это за человек. Слуги ничего не могли ответить. Хэ вскипел гневом.

– А, так это, наверное, какой-нибудь мерзавец. Ну-ка, свяжите его да отправьте к властям!

Слуги гаркнули в ответ и прикрутили его к дереву короткими веревками. Хуан, горя от стыда и ужаса, не знал, что сказать. Но тут же вскоре вышла вчерашняя женщина, встала на колени и сказала, обращаясь к Хэ:

– Это мой дядя, господин! Он пришел вчера поздно вечером, я вашей милости и не доложила!

Хэ велел развязать старика, а женщина проводила его за ворота.

– Забыла я сказать привратнику, – сказала она. – Вот и получились из-за меня эти неровности... Барыня говорит, чтобы вы, когда надумаете, направили сюда старую барыню под видом продавщицы цветов и чтобы она пришла вместе с соседкой.

Хуан обещал, пришел домой и рассказал все это старухе. Та, соскучившись по дочери, сейчас же сказала соседке, и та действительно пошла вместе с ней в дом Хэ. Им открыли дверей с десяток, а то и больше, пока они не добрались до апартаментов молодой.

А на молодой была надета накидка; она носила высокую прическу; жемчуга и изумруды кружили тонкими узорами; запах духов так и ударял в вошедшего. Стоило ей издать звук, как старые и малые служанки уже бежали к ней, окружая ее со всех сторон плотной толпой. Они придвигали к ней золотые кресла и диваны, клали двусторонние подушки. Проворные девочки уже заваривали чай.

Обе женщины шепотом спрашивали друг друга о здоровье и самочувствии, смотрели друг на дружку, и в их глазах блестели слезы.

К ночи молодая велела отвести старухам комнату и уложить их там спать. Матрацы и подкладки были нежные, мягкие, никогда не виданные у них даже в прежние, богатые дни...

Так они прожили здесь дня три-четыре. Молодая выказывала им самое полное внимание. Старуха, отведя дочь в пустую комнату, плакала и сознавалась в своей прошлой неправоте.

– Ну, – возражала ей молодая, – между нами, матерью и дочерью, какой грех не забудется? Вот только гнев мужа все еще не утих. Берегитесь, чтобы он не узнал!

И как только приходил Хэ, старуха сейчас же скрывалась. Но вот однажды, только они с дочерью уселись колени к коленям, как вдруг вошел Хэ, увидел и рассердился.

– Это что еще за тварь, деревенщина? – ругался он. – Смеет еще пододвигаться к барыне и сидеть с нею рядом! Вытаскать у нее волосы до последнего!

Соседка Хуанов бросилась к нему.

– Это, – залепетала она, – моя, как говорится, «тыква и конопля»[245], старуха Ван... Она цветами торгует... Будьте добры, уж не взыщите!

Хэ поднял руки и извинился[246]. Затем сел.

– Вы, почтеннейшая, пришли, оказывается, вот уже несколько дней, а я все занят, так и не успел ничего узнать... Ну, что, эти старые скоты Хуаны живы еще или нет?

– Оба вполне хорошо поживают, – отвечала старуха. – Только вот бедны так, что жить невозможно. А вы, барин, такой богатый, такой знатный[247]... Отчего бы вам хоть разок не вспомнить об отношениях зятя к старому тестю?

Хэ ударил кулаком по столу.

– Как? – вскричал он. – Да ведь если бы в те дни не вы, старушка, если б вы не дали мне из жалости чашки кашицы, то разве я мог бы вернуться к себе домой? А теперь, вдруг, я захотел бы еще дать им себя обдирать и на себя сесть! Что за мысль пришла вам?

Говорил и, рассердись, в ярости топнул ногой, вскочил и давай браниться.

Молодую взял гнев.

– Пусть они недобрые, нехорошие люди, – сказала она, – но это мой отец и моя мать. Вспомни, как я еле-еле издалека приплелась сюда к вам, с нарывами и обмороженными частями рук, со сквозными язвами на ногах... Я считала ведь, что ни в чем не провинилась перед тобой. Как же это ты теперь в присутствии дочери бранишь отца, заставляя ее невыносимо страдать?

Хэ смирил свой гнев, встал и вышел. Старуха Хуан была мертва от стыда, в лице ни кровинки... Запрощалась и собралась уходить. Дочь дала ей тайком от всех двадцать ланов.

Старуха вернулась к себе, и все сношения между семьями прекратились. Молодую это глубоко заботило. Тогда Хэ послал им приглашение. Муж с женой явились, полные стыда и не имея слов для извинений.

Хэ принялся извиняться.

– В прошлом году, – говорил он им, – вам угодно было осчастливить меня своим посещением. Но вы не сказали мне открыто о себе и вот заставили меня дать волю многим, многим грехам!

Хуан только бормотал: «Да-с, да-с...»

Хэ велел переодеть их, дать им другую обувь и оставил их жить.

Они прожили этак с месяц, но у Хуана на душе покоя не было, и он неоднократно заявлял о том, что собирается домой. Хэ подарил ему сто ланов белого серебра и сказал при этом так:

– Купец с запада дал пятьдесят. Я теперь эту сумму удваиваю!

Хуан принял деньги с лицом, вспотевшим от стыда. Хэ проводил его в повозке и с конной свитой.

В вечереющие годы Хуан считался у себя довольно-таки зажиточным человеком.

Преданная Ятоу

Студент Ван Вэнь происходил из Дунчана. С самого детства он отличался искренностью и твердым характером. Собравшись раз съездить в Чу[248], он перебрался через Большую реку[249] и остановился в одной гостинице. Тут он вышел со двора побродить.

Его земляк и родственник Чжао Дунлоу, крупный торговец, часто не приезжавший домой годами, увидя здесь Вана, взял его за руки, сильно обрадовался и тут же пригласил зайти навестить его. Дошли до места, где жил Чжао. Какая-то красивая женщина сидела в комнате. Удивленный, изумленный Ван попятился назад, но Чжао потащил его и крикнул при этом через окно:

– Ницзы, уходи!

Ван пошел. Чжао поставил вино, собрал закуску и стал, как говорится, болтать о тепле и холоде[250].

– Что это за место и жилье? – осведомился Ван.

– Это маленький, так сказать, «дворец с кривой решеткой»[251], – отвечал Чжао. – Я давно уже странствую и вот на некоторое время снимаю у них помещение для постели и ночлега.

Во время этого разговора Ницзы часто входила в комнату и выходила. Вана коробило[252], ему не сиделось спокойно, весь так и сжимался... Он встал из-за стола и стал прощаться. Чжао схватил его и силком усадил.

Вдруг Ван заметил какую-то молоденькую девушку, проходившую мимо дверей с той стороны. Она поглядела на Вана, и «осенние волны»[253] взметнулись неоднократно – в бровях и очах таилось чувство. Весь вид, все манеры были женственно-грациозны, – настоящая фея-небожительница!

Ван всегда отличался строгой корректностью. Тут же на него нашло какое-то затмение, словно он сам себя потерял, и он сразу же спросил, кто эта красавица.

– Это, – отвечал Чжао, – вторая дочь нашей старухи. Ее маленькое прозваньице – Ятоу, Воронья Головка. Ей четырнадцать лет. Эти самые, как их принято, кажется, называть, «люди с обмотанными головами»[254] часто дразнили аппетит старухи большими деньгами, но девочка упорно к ним не желала. Дело доходило до того, что мать ее за это била плетью и розгой. Девочка все ссылается на свое малолетство и жалобно просит оставить ее в покое. И вот до настоящего времени она ждет предложения.

Ван, услыша эти слова, опустил голову и сидел молча, словно не в своем уме, и отвечал на вопросы все время невпопад – странно как-то.

– Если у вас, сударь, – стал шутить Чжао, – нависает в ее сторону некоторая мысль, то мне придется быть вашим, как говорится, «топором во льду»[255].

– Нет, – отвечал Ван, весь какой-то растерянный, – на этом желании я не дерзаю остановиться!

Тем не менее солнце уже склонилось к вечеру, а об уходе он и не заговаривал. Чжао стал опять трунить над ним и приглашать.

– Ваша чудесная мысль, – сказал ему Ван, – вызывает во мне глубокую признательность и уважение. Мошна вот, как говорится, против шерстки идет[256]... Как тут быть?

Чжао, зная резкий, ярый характер девочки, решил, что она, конечно, ни за что не согласится, и поэтому обещал помочь Вану десятком ланов. Ван поклонился, поблагодарил и стремительно вышел; появился затем с деньгами, собранными до мельчайшей монеты. Всего набралось около пяти ланов. Чжао отнес их к старухе, и та, конечно, нашла, что этого мало.

– Слушай, мать, – сказала ей при этом Ятоу, – ты каждый день бранишь меня за то, что я не была для тебя, как говорится в таком случае, «денежным деревом»[257]. Позволь же сегодня попросить у тебя разрешения стать тем, чего ты от меня хотела. Стоит ведь только мне начать учиться жить по-человечески, как день, в который я тебя отблагодарю, уже обозначится. Не отвергай же богатого бога[258] только из-за того, что денег маловато!

Старуха, зная упрямство девочки, была очень рада уже и тому, что та изъявила хотя бы лишь согласие и покорность ее желанию. Приняв предложение, та послала служанку пригласить господина Вана.

Чжао это было неприятно, и он в душе раскаивался в своем предложенье. Пришлось добавить денег и передать старухе.

Ван и девочка вкусили теперь радость и наслажденье в самой высокой степени. Затем она сказала ему:

– Ваша покорная слуга принадлежит к низшему классу людей, так называемых «цветов в дымке»[259]. Мне, конечно, не быть вам парой. Однако, раз вы удостаиваете подобной привязанности, мое чувство долга и ответственности сейчас же становится в высшей степени серьезным. Теперь, если вы, вытряхнув весь свой кошелек, купили эту одну лишь ночь радости, то как же нам быть завтра?

Ван, весь в слезах, горько всхлипывал.

– Не горюйте, – сказала дева. – Я брошена в этот «ветер с пылью»[260], по правде-то говоря, вопреки моему желанию. Все дело в том, что мне еще не встречалось человека, как вы: честного, стойкого, на которого можно положиться. Прошу вас, давайте ночью убежим!

Ван принял это с радостью и сейчас же поднялся.

Поднялась и дева. Прислушались: на городской башне пробило три удара[261]. Дева быстро переоделась в мужскую одежду, и они вместе торопливо вышли. Постучали в дверь к хозяину. У Вана давно уже были два осла, и теперь он, под предлогом спешного дела, велел слуге сейчас же двинуться в путь. «Дева привязала к ляжке слуги, а также к ушам ослов талисманы и, дав им вожжи, велела скакать вовсю. Глаз она не велела открывать. Только за ушами слышен был свист ветра.

Наутро прибыли к устью реки Хань, где наняли комнату и остановились. Ван от этих необыкновенных событий пришел в крайнее изумление.

– Сказать тебе, – промолвила тут дева, – ты как, не испугаешься? Я – не человек... Лиса! Мать моя, жадная до блуда, каждый день подвергала меня жестокому обращению, так что сердце мое было полно неприятных чувств. Теперь мне повезло – и я высвободилась из горького, как говорится, моря[262]... За сотни-то верст она уже не узнает, и можно надеяться, что все обойдется без несчастья.

Ван, в общем, не выражал сомнений и двойственных предположений и сказал непринужденно:

– В спальне сижу я напротив мимозы. Дом наш – в нем только четыре стены[263]. Сказать по правде, трудновато тут чем-либо утешиться. Боюсь, что в конце концов мне придется быть оставленным тобою и брошенным!

– К чему подобные опасения? – говорила дева. – Теперь пока что продадим товары и поживем. На два-три рта, при скромности и умеренности, может и хватить... Но можно продать ослов и пустить эти деньги в оборот.

Ван сделал так, как она сказала. Сейчас же он поставил у ворот небольшой прилавок и сам, работая наравне со слугой, занялся здесь продажей вина и разных соусов. Дева принялась делать жилеты и вышивать лотосовые мешочки[264]. Ежедневно зарабатывали они более чем достаточно, пили и ели превосходно.

Прошло более года, и они стали уже мало-помалу обзаводиться прислугой, молодой и старой, а Ван с этих пор уже не надевал, как говорится, «бычачьих носов»[265], а всего лишь присматривал за выполнением работ, не больше.

Однажды молодая женщина вдруг загрустила, запечалилась.

– Сегодня ночью, – сказала она, – должна произойти неприятность. Как нам быть, как нам быть?

Ван спросил, в чем дело.

– Мать, видишь ли ты, – отвечала дева, – уже успела разузнать обо мне, и мне придется вытерпеть много оскорблений и насилий! Если она пришлет сестру, то мне нечего тужить... Боюсь, что мать явится сама!

Дело было уже к полуночи, когда она, сама себя поздравляя, сказала:

– Ничего! Не беда! Сестрица идет!

И действительно, не прошло и минуты, как вошла, распахнув двери, Ницзы. Ятоу бросилась ей навстречу с улыбкой и приветом, но та стала браниться.

– Ты, бесстыжая холопка, – кричала она, – ишь ведь, побежала за ним и спряталась! Мама велела мне связать тебя и увести!

С этими словами она вынула веревку и стала обматывать Ятоу шею. Та вскипела гневом.

– Что за преступление, – кричала она, – идти с одним-единственным мужчиной!

Ницзы пришла в ярость, схватила сестру за платье, рванула и оторвала воротник. Сбежалась вся домашняя прислуга. Ницзы испугалась и убежала.

– Сестра ушла, – сказала Ятоу, – значит, мать теперь уж появится самолично. Великое несчастье мое уже недалеко. Надо бы поскорее что-нибудь придумать!

И стала быстро укладываться, чтобы снова перебраться в другое место.

Вдруг, совершенно неожиданно, вошла старуха с таким сердитым лицом, что, как говорится, хоть руками нащупывай.

– Я давно знала, – кричала она, – что ты холопка, невоспитанная и бесчинная девчонка!.. И вот пришлось мне явиться самой!

Ятоу бросилась ей навстречу, стала на колени, горько заплакала и взмолилась, но старуха, ничего не говоря, схватила ее за волосы и потащила вон.

Ван в тоске и унынии бродил из угла в угол. Пропали и сон и аппетит... Он бросился было к Большой реке в надежде деньгами выкупить Ятоу, но когда он явился туда, то нашел, правда, дом и все по-старому, но люди и вещи уже успели исчезнуть. Стал расспрашивать местных жителей, но никто из них не знал, куда они переселились. Ван в горе и унынии вернулся к себе, распродал все, что было, проезжим, захватил все деньги и поехал к себе домой на восток.

Прошло несколько лет. Приехав случайно в Яньскую столицу[266], он зашел в воспитательный дом, где увидел мальчика лет семи-восьми. Слуга Вана был поражен его сходством с хозяином и то с той, то с другой стороны пристально, не отрываясь, вглядывался в него. Ван спросил, что это он так смотрит на мальчика. Слуга улыбнулся и сказал. Ван тоже улыбнулся и стал внимательно разглядывать мальчика, у которого было какое-то совершенно особенное изящество стати и манер. Ван тут же подумал, что у него сейчас нет потомства. И вот, так как мальчик был на него похож и ему полюбился, он его выкупил. Спросил, как его зовут. Мальчик назвался Ван Цзы.

– Да, но тебя ведь бросили еще в пеленках, – удивился Ван, – как это ты можешь знать свою фамилию и свое имя?

– Мой воспитатель, – отвечал мальчик, – раз как-то сказал мне, что когда меня нашли, то на моей груди лежала записка, в которой было обозначено: «Сын Ван Вэня из Шаньдуна».

Ван изумился до испуга.

– Я как раз Ван Вэнь и есть. Откуда ж быть у меня сыну?

И решил, что это был, очевидно, какой-то однофамилец, с тем же притом именем, но в душе был тайно рад и сильно полюбил мальчика, привязался к нему.

Когда он приехал домой, то все, кто видел мальчика, не спрашивая, уже знали, что это сын студента Вана.

Цзы, подрастая, становился сильным и очень воинственным, любил полевые охоты, не занимался хозяйством. Ему нравилось драться и доставляло удовольствие убивать. Ван между тем никак не мог его обуздать и удержать.

Помимо этого, Цзы сам говорил про себя, что умеет видеть бесов и лисиц, но никто не верил. Но вот как-то вышло, что в их деревне оказался пострадавший от лисы, и Цзы пригласили пойти туда взглянуть. Тот явился и сейчас же указал на то место, где притаилась лиса, приказав нескольким из бывших тут бить по тем местам, куда он водил. Сейчас же послышался лисий вой, и стали падать на землю клочья шерсти вместе с кровью. После этого в доме стало тихо. Люди стали смотреть на Цзы с возрастающим удивлением.

Однажды Ван, гуляя по людной улице, совершенно неожиданно повстречал Чжао Дунлоу, на котором и шапка и платье были надеты как попало, причем и сам он выглядел истощенным, каким-то черным.

Сильно изумившись при его виде, Ван спросил, откуда это он появился. Чжао страдальческим голосом попросил разрешения поговорить где-нибудь наедине. Ван тогда привел его к себе и велел поставить вина.

– Когда старуха раздобыла Ятоу, – рассказывал гость, – она стала бить ее по чем попало палками и розгами. Затем они перебрались на север, и старуха снова хотела, как говорится, отнять у нее волю, но дочь поклялась, что до смерти не будет иметь второго. Тогда старуха заперла ее на замок и бросила. Тут Ятоу родила мальчика и выбросила его в глухой переулок. Я слышал, что он в воспитательном доме... Должно быть, уже большой... Это, сударь, от вашей плоти!

У Вана брызнули слезы.

– Небо, – сказал он, – даровало мне счастье, и злополучный сын мой уже у меня!

И рассказал все от начала до конца.

– Ну, а вы-то, сударь, – спросил он в свою очередь, – как это вы дошли до этого состояния, стали таким опавшим и помятым?

– Да, – вздыхал Чжао, – теперь только я узнал, что человек в своей любви, протекающей в этих самых зеленых домах[267], не должен быть слишком честным и порядочным... Ах, да что и говорить!

Оказалось, что сначала, когда старуха переехала на север, Чжао поехал с ними, вместе с товаром, уместившимся в коробе за спиной. Тяжелый же товар, который было трудно двигать, он весь распродал задешево. Во время пути пришлось платить носильщикам и вообще покрывать все их расходы, так что трат было бесконечное множество и убыток был огромный. А тут еще Ницзы стала требовать от него все больше и больше, и вот через несколько лет десятки тысяч ланов исчезли начисто. Тогда старуха, видя, что, как говорится, золото в постели[268] кончилось, стала с утра до вечера обращать к нему, так сказать, белые глаза[269], да и Ницзы стала все чаще оставаться на ночь в богатых домах, так что иногда не возвращалась по нескольку вечеров. Чжао выходил из себя, прямо-таки не выносил этого, но ничего поделать не мог.

Как-то раз старуха отлучилась из дому, и Ятоу позвала Чжао из окна.

– В этих «кривых решетках», – сказала она, – никакого любовного чувства быть не может. Что дает связь, так это деньги! Вы все еще любовно приникли к дому и не уходите... Смотрите – подберете себе огромную беду!

Чжао охватил испуг. Он словно только что начал просыпаться от сна. Собравшись в путь, он тайком заглянул к Ятоу, которая вручила ему письмо ддя передачи Вану. И вот Чжао вернулся к себе, а теперь, при встрече, все и рассказал, как было.

Затем тут же он вынул письмо Ятоу, в котором говорилось следующее:

«Знаю, что Цзы уже у твоих коленей. О моих бедах и злосчастьях господин Дунлоу сам сумеет рассказать все подробно. О прежней злой причине твоей жизни стоит ли даже говорить? А я, сидя в темной комнате, из мрака вовсе не вижу небесного рая. Раны от плетки разрывают кожу, пламенем голода горит сердце. Сменяется утро с вечером – словно проходит год. Если ты, государь мой, не забыл, как мы с тобой на реке Хань в снежную ночь согревались под легким одеялом, передавая его друг другу, – ты подумай с сыном, и вы, наверное, сумеете вызволить меня из напасти... Однако хотя мать и сестра так жестоки, все-таки они моя плоть и кость, и ты вели ему не наносить им вреда и не губить их – так я хочу!»

Ван прочел письмо и неудержимо зарыдал. Он одарил Чжао деньгами и шелком и отпустил его.

В это время Цзы было уже восемнадцать лет. Ван рассказал ему все от начала до конца и затем показал письмо от матери. Он сейчас же помчался в столицу и стал расспрашивать, где живет старуха У. Оказалось, что у них как раз был полон двор повозок и коней.

Цзы прямо вошел в дом, где в это время Ницзы пила с купцами, торгующими на озерах. Увидав Цзы с ножом в руке, она так и переменилась в лице. Цзы бросился вперед и зарезал ее. Гости перепугались, решив, что это грабитель. Взглянули на труп женщины, а она уже превратилась в лису.

Цзы с ножом в руках пошел прямо дальше. Видит – старуха присматривает за служанками, готовящими суп. Он подбежал к дверям кухни, так что старуха не заметила, оглянулся во все стороны, быстро вытащил стрелу и пустил ее в балки.

Оказалось, сдохшая, с простреленной грудью лиса.

Цзы тут же отрезал у нее голову, побежал разыскивать место заключения матери, нашел, камнем разбил запоры – и вот у матери с сыном, что называется, даже пропал голос.

Мать спросила, где старуха.

– Я ее уже казнил, – ответил сын.

– Как же ты, дитя мое, – рассердилась мать, – не послушался моих слов?

И велела похоронить за городом, в поле. Цзы сделал вид, что согласен, содрал с лисы кожу и спрятал. Затем стал рыться в старухиных сундуках, свернул в узел золото и деньги, отдал матери и вернулся с нею домой.

Муж с женой опять счастливо соединились... И гореванье и радость, одно с другим разом, появилось...

Отец спросил, где старуха У.

– У меня в мешке! – сказал Цзы.

Отец в испуге стал расспрашивать дальше, а Цзы уже подавал ему обе шкуры. Мать в гневе бросилась его ругать.

– Противный, непокорный сын! Как ты мог это сделать?

И, зарыдав, в горе стала сама себя бить. Не находила себе места, металась из стороны в сторону, искала смерти. Ван стал изо всех сил утешать ее и успокаивать, крикнув сыну, чтобы тот зарыл шкуры. Цзы разозлился.

– Что ж это, – кричал он, – нашла теперь спокойное и радостное пристанище и вдруг забыла о том, как ее драли и били?

Мать сердилась все сильнее и сильнее и рыдала не переставая. Цзы зарыл шкуры, пришел и сообщил об этом. Тогда только она стала отходить.

С тех пор как жена вернулась к нему, Ван стал опять благоденствовать еще пуще прежнего. Чувствуя к Чжао признательность за оказанное добро, он наградил его крупной суммой денег. Чжао, между прочим, узнал только теперь, что и старуха, и дочери были лисы.

Цзы оказался в высшей степени почтительным сыном и служил, обожая мать. Однако стоило его нечаянно как-нибудь задеть, как он злым голосом гневно рычал. И вот жена как-то заговорила об этом с мужем:

– Знаешь что, у нашего сына есть какая-то упрямая жила. Если ее не выколоть, то в конце концов он и нас с тобой убьет, и имущество погубит!

Затем, ночью, дождавшись, что Цзы заснул, она тихонько связала ему ноги и руки. Цзы проснулся и сказал:

– За мной нет никакого преступленья!

– Я тебя собираюсь лечить! – отвечала мать. – Не горюй!

Цзы заорал изо всех сил, стал ворочаться, но не мог освободиться от пут. И вот мать взяла большую иглу и стала колоть у щиколотки, вонзая на три-четыре фэня[270]. Затем взяла нож и давай ковырять и резать.

Тррах – что-то так и рвануло. После этого она то же сделала у локтя и плеча и, наконец, развязала Цзы.

Похлопала и велела лежать спокойно.

Рано утром Цзы вбежал, чтобы услужить отцу с матерью, и заплакал.

– Всю ночь, – говорил он в слезах, – я вспоминал о том, что до сих пор делал. Все это было недостойно человека!

Отец и мать сильно обрадовались, и с этих пор Цзы стал мягок и нежен, словно теремная девственница. В деревне его хвалили за примерное поведение.

Лис Чжоу Третий

Чжан Тайхуа был богатый чиновник из Тайаня. В доме у него завелась лиса, мучившая всех нестерпимо. Посылал он смирить ее своими приказами[271] – безрезультатно. Изложил дело местному правителю. Тот тоже, конечно, был бессилен.

Как раз в это время в восточной части этой области также появился лис, который жил в семье одного крестьянина. Все люди его видели: то был седой старик. Он ходил к людям в гости, посещал их по случаю траура и вообще делал все принятое среди людей. О себе он говорил, что он второй брат в семье. Все и звали его Ху Второй[272].

Как-то случайно к правителю зашел с визитом один студент и, между прочим, рассказал про эти чудеса. Правителю пришло по этому поводу на мысль дать чиновнику совет: пусть он пойдет и расспросит этого старика. В это время у него был один из канцелярских слуг из этой именно деревни. Послал справиться: так и есть, без обмана. Чиновник вместе со слугой пошел в деревню, где в доме слуги устроил обед, и позвал Ху. Тот явился, кланялся и благодарил, ничем не отличаясь от обыкновенных людей. Чиновник рассказал ему, о чем у него к нему просьба.

– Знаю, знаю, – говорил лис, – но ничего для вас сделать сам не могу. Вот только у меня есть приятель – Чжоу Третий, который сейчас пока живет в храме Священной Горы, – вот он, должно быть, может подавить эту вашу нечистую силу. Ужо я его попрошу.

Чиновник обрадовался и стал с облегченным сердцем изливаться в благодарностях. Ху перед уходом условился с чиновником устроить завтра обед в восточной части храма Священной Горы. Чжан так и сделал, как он велел, и Ху действительно привел с собой Чжоу. Это был человек с огромной бородищей и железным лицом, одетый в верховой костюм. Выпили по нескольку раз.

– Мне сейчас брат Ху Эр передал ваше желание, и я уже все знаю. Однако эти твари, верно вам говорю, слишком разновидны, повсюду имеют своих последователей, – не очень-то можно их проучить словом, и вряд ли можно будет избежать применения силы. Позвольте уж мне временно поселиться в вашем доме. Отказывать вам и не потрудиться, насколько то позволяют мои слабые силы, я не посмею.

Чиновник, слыша эти слова, подумал про себя, что ведь выходит так, что, прогоняя одну лису, наживаешь себе другую – меняешь зло на зло. Нерешительно мялся, не смея сейчас же ответить. Чжоу это уже заметил.

– Вы уж не боитесь ли меня? – допытывался он. – Я ведь не такой, как другие. Кроме того, у меня с вами давняя определенная судьба. Пожалуйста, не сомневайтесь.

Чиновник согласился. Чжоу еще велел на другой день всей семье сидеть, заперев двери у себя в комнатах, и сделать одолжение – не кричать.

Чиновник вернулся домой и сделал все, как было велено. Вдруг на дворе послышались звуки дерущихся и режущих друг друга людей, утихшие только через некоторое время. Открыли двери, вышли посмотреть: кровью закапаны все лестницы, и на крыльце лежат несколько лисьих голов, величиною с чашку. Смотрят затем в комнату, из которой выгоняли лис. Там сидит Чжоу в важной позе, делает приветствие, смеется:

– Я принял возложенное вами на меня важное поручение, и вся нечистая сила разом уничтожена.

С этой поры Чжоу поселился у чиновника, относившегося к нему как к постояльцу.

Странник Тун

Сюйчжоуский студент Дун имел пристрастие к рубке мечом. Бывало, взволнованный и возбужденный, говорит, что берет на себя все решительно.

Однажды по дороге домой он повстречал какого-то приезжего, который, оказывалось, ехал на своем ослишке с ним по пути. Разговорились. Незнакомец говорил с полной откровенностью, и речь его была сильная, с большим подъемом уносящаяся в какие-то дали.

Дун спросил, как его зовут и как прозвание.

– Я из Ляояна, – ответил незнакомец, – и моя фамилия Тун.

– Куда же вы направляетесь?

– Да вот, видите ли, я уже двадцать лет как из дому и сейчас как раз еду домой, что называется, из заморских стран.

– Вот вы, – сказал Дун, – исходили все земли в пределах морей и видели, конечно, людей неописуемое множество. Скажите, видели ли вы или нет когда-либо человека совершенно необыкновенного?

– А в каком же роде необыкновенного?

Тут Дун принялся рассказывать о предмете своего увлечения, выразив при этом досаду, что ему все не удается найти такого необыкновенного человека, который передал бы ему свое искусство, научив его, как следует.

– Ну, положим, – сказал Тун, – таких необыкновенных людей в какой только земле нет. Все дело в том, видите ли, что передать свое искусство мастера могут только и исключительно тому человеку, который будет или верным слугой своего повелителя, или набожно-благочестивым, отцепочтительным сыном.

Дун с жаром заявил, что он может это сказать именно о себе. И тут же он вынул из-за пояса свой меч, постукал по нему пальцем и что-то запел. Потом хватил мечом по деревцу, росшему возле дороги, желая похвалиться остро отточенным лезвием.

Тун еле заметно ухмыльнулся, разглаживая свою бороду. Потом попросил у Дуна показать ему меч. Дун передал.

– Знаете что, – сказал новый знакомец, бегло осмотрев меч, – он выкован из латного железа, так что в нем сидят пары пота и вони... Самого, скажу вам, последнего сорта эта вещь! А вот у вашего покорнейшего слуги, хотя он и никогда не учился искусному владению мечом, есть все-таки один меч, который очень даже может пригодиться!

С этими словами он полез в полу, достал из нее короткий кинжал, всего в фут с чем-то длиной, и стал стругать им Дунов меч: так волосок по волоску, словно то был не меч, а какая-нибудь тыква или баклажан. Постругав, стал кромсать, и вслед его ударам меч падал косыми кусками, напоминавшими лошадиные копыта.

Дун был несказанно ошеломлен. Тоже попросил дать ему в руки посмотреть. Потрогал, потер, раз и два, – и вернул обратно. Затем пригласил Туна заехать к нему и, когда приехали, стал усердно и настойчиво оставлять гостя на ночлег.

Гость остался. Дун поклонился ему, стуча головой о пол, и просил сообщить ему приемы владенья мечом. Тун отказался, уверяя, что не знает их. Дун, держа у колен свой меч, развил сильную, мощную, кипучую речь, а тот спокойненько слушал – и только.

Уже стража углубилась в ночь, как вдруг Дун услыхал в соседнем дворе какую-то возню и схватку. Надо сказать, что в этом соседнем дворе жил отец Дуна. Дун весь встрепенулся, заподозрив недоброе, подбежал к стене и весь застыл в прислушиванье. Слышит, как кто-то гневным голосом говорит:

– Вели своему сыну поскорее выйти сюда, где я его казню, а тебя тогда помилую!

Еще несколько мгновений, и Дуну показалось, что на кого-то сыплются удары. Человек заохал, застонал в бесконечном крике... И впрямь это был его отец!

Студент схватил копье и побежал было на крик, но Тун его остановил.

– Слушайте, – сказал он, – идти вам туда сейчас, думаю, – значит, не уцелеть... А надо бы внимательно следить за тем, чтобы все шансы были на вашей стороне!

Студент, весь в испуге и недоумении, просил дать ему наставление, как быть.

– Еще бы, – продолжать гость, – грабитель спокойно назвал вас и потребовал к себе явиться. Конечно, он, как говорится, со сладким сердцем вас убьет! А ведь у вас, сударь, нет никаких, что называется, «костей с мясом»[273], так что надо бы передать распоряжение о том, как поступить вашей жене и семье после этого самого[274]. Я же тем временем открою двери и разбужу ваших слуг!

Студент согласился. Пошел в комнаты и сказал жене. Та ухватилась за его одежду и стала плакать. Мужество студента сразу же исчезло, и он с женой полез в верхний этаж дома, где стал шарить лук, искать стрелы на случай нападения грабителя. Все это впопыхах, кое-как...

Не успел он найти, что нужно, как слышит голос Туна с крыши.

– Ну, счастье ваше, – кричал он, смеясь, – воры ушли!

Зажгли свет – а он уже исчез. Осторожно пробираясь, вышли из дому и увидели, что старик только что идет с фонарем домой: он, оказывается, ходил к соседу на выпивку.

И все, что осталось на дворе, – это зола от большого количества пучков соломы.

Понял теперь Дун, что гость и был этот самый необыкновенный человек.

Вот что сказал бы здесь автор этих странных историй:

Верное сердце и сыновнее чувство у человека в крови, в его нравственной природе.

В былые времена жили слуги царей и сыновья отцов, которые не умели за них умереть, а разве – скажите – у них сначала-то не было момента, когда они хватали копье и храбро бежали на свою смерть? Все дело в том, что они упустили момент от поворота в мыслях.

Вот, например, Се Дашэнь и Фан Сяожу. Се заключил с Фаном уговор вместе умереть, а чем кончил? Съел свое слово![275]

Разве мог он знать, что после клятвы, вернувшись домой, не послушает кое-кого на своей постели, который воет и плачет?

У нас в городе жил сыщик, который служил у начальника уезда. Часто бывало так, что он по нескольку дней не являлся домой. И вот его жена вступила в связь с одним из местных повес.

Однажды он приходит домой, а из спальни вдруг выходит и сталкивается с ним молодой человек. В сильном недоумении, он давай допрашивать жену. Но та уперлась и не сознавалась.

Тогда он нашел на постели какую-то забытую молодым человеком вещь. Жена стала в тупик, сказать было уже нечего, бросилась на колени и принялась слезно умолять о прощении.

Человек этот рассердился страшно, бросил ей веревку и понуждал ее покончить с собой. Жена просила его разрешить ей умереть принаряженной. Муж позволил.

Тогда она пошла к себе и стала справлять свой туалет, а муж сидел, наливал себе вино и ждал, кричал, бранился и все время торопил.

Наконец жена вышла, сияя нарядом, поклонилась ему и сказала, еле сдерживая слезы:

– Господин мой, неужели ты и впрямь допустишь, чтобы твоя раба умерла?

Человек с грозным и надутым видом цыкнул на нее. Жена – делать нечего – побрела обратно в спальню.

Только что стала она связывать пояс, как он взял чарку, звякнул ею и крикнул:

– Ну ладно, вернись! Зеленый платок на голове[276] вряд ли может насмерть раздавить меня!

И стали они мужем и женой по-прежнему.

Этот был тоже вроде Дашэня.

Усмехнуться только!

Вещая сваха Фэн Третья

Одиннадцатая в семье барышня Фань, дочь лучэнского «возливателя вина»[277], с детства отличалась красотой и привлекательностью; ее тонкое, одухотворенное изящество было совершенно исключительным. Отец с матерью ценили и любили ее. Когда искали за нее посвататься, то они тут же предоставляли дочери выбирать самой, но она всегда находила в женихах мало желательного.

Дело было в день первой лунной полноты[278]. Монахини в храме Водной Луны устроили молитвенное собрание Юйланьпэнь[279]. В этот день «девы на прогулке словно в небе тучи»[280]. Фань тоже явилась туда и стала, как говорят набожные люди, «следовать своей радости»[281]. В это время какая-то девушка, идя за ней шаг за шагом, часто заглядывала ей в лицо и, по-видимому, желала иметь с ней разговор. Фань всмотрелась пристальнее – перед ней была красавица, для своего времени небывалая, лет этак восьмерки на две. Она понравилась, полюбилась барышне Фань, и та, в свою очередь, устремила на нее свой взор. Девушка улыбнулась...

– Сестрица, – начала она, – вы не будете ли Фань Одиннадцатая[282]?

– Да, – отвечала Фань.

– Ваша прекрасная слава мне давно уже известна. Люди говорят, действительно, не попусту и не зря!

Фань тоже стала спрашивать, где она живет.

– Моя фамилия Фэн, – отвечала девушка. – По счету ж в семье я третья. Живу отсюда недалеко, в соседнем селе!

С этими словами она взяла Фань за рукав и радостно засмеялась... В ее речах и движениях была теплая грация. Фань тут же почувствовала к ней большую и радостную любовь. Обе девушки страстно приникли друг к дружке и не могли оторваться.

– Почему у вас нет сопровождающих? – поинтересовалась Фань.

– Отец и мать у меня рано оставили свет. Дома сидит только старуха прислуга и сторожит у ворот. Прийти сюда ей, значит, и нельзя.

Фань собралась уходить домой. Фэн застыла на ней зрачками и готова была заплакать. Фань тоже стала какая-то рассеянная, потом пригласила ее зайти вместе с ней к ним.

– Ах, барышня, – сказала ей на это Фэн, у вас там красные ворота[283] и затканные шелками двери, а у меня, скромной, нет, как говорится, родни «тростника и камыша»[284]... Боюсь, как бы не навлечь на вас насмешек и высокомерного пренебрежения!

Фань принялась настойчиво приглашать ее, и она наконец ответила, что подождет до другого раза. Тогда Фань вынула одну из головных шпилек и подарила ей. Фэн отблагодарила ее, точно так же вытащив из прически зеленую заколку.

Вернувшись домой, Фань вся была охвачена думой и воспоминанием, необыкновенно острым и тесным. Она достала подаренную ей заколку – ни золото, ни яшма; никто из домашних не знал, что это такое. Фань сильно подивилась.

Теперь она стала каждый день ожидать прихода Фэн и, вся в тоске, наконец расхворалась. Отец с матерью, разузнав в чем дело, послали человека в ближние села расспросить и найти, но никто решительно о ней ничего не знал.

Подошел праздник двойной девятки[285]. Ослабевшая, исхудавшая Фань чувствовала себя совершенно несчастной и с помощью мальчика-слуги, поддерживавшего ее, кое-как выбралась посмотреть свой сад. Она велела постлать себе тюфячок, как полагается, «у восточного забора»[286]. Вдруг какая-то девушка лезет по стене, высовывается и смотрит на нее. Фань бросила взгляд и увидела, что это девушка Фэн.

– Прими меня своей силой! – кричала она мальчику.

Тот сделал, как она велела, и она с шумом спрыгнула вниз. Фань, радостно удивленная, сейчас же встала и потащила ее, заставила усесться на тюфячок. Затем она принялась журить ее за то, что она не исполняет своих обещаний, и спросила, откуда она сейчас-то появилась.

– Мой дом, – отвечала Фэн, – отсюда все-таки далеко, а сейчас я была у дяди, куда пришла позабавиться... В прошлый раз я вам говорила о ближайшем селе, – это я о дядиной семье! С тех пор как мы расстались, мне было очень мучительно о вас все время думать и вспоминать, но знаете, когда бедный и ничтожный дружит со знатью, то прежде, нежели его нога ступит к знатному на порог, в груди у него уже живет стыд и застенчивость. Я все боялась, что ваша прислуга будет смотреть на меня сверху вниз. Вот почему я не приходила, как действительно обещала. А вот сейчас я как раз проходила за этой стеной, услышала женский голос и сейчас же полезла на стену поглядеть: я надеялась, что это вы... Вот и оказалось, что так и есть, как я хотела!

Фань вслед за этим рассказала ей об источнике своей болезни, и Фэн заплакала дождем.

– Знаете что, – сказала она, – о моем посещении надо будет молчать строго-настрого, как о секрете... А то будут болтать и создавать чего нет, раздувать скверное, струить слова о хорошем – все это для меня невыносимо!

Фань обещала. Обе девушки вошли в дом, уселись на одной кровати и с отрадным чувством высказали друг другу всю свою душу. Болезнь сейчас же прошла. Они решили быть сестрами и сейчас же поменялись одеждой и обувью.

Завидя кого-нибудь направляющегося в комнату, Фэн скрывалась за пологом, и так прошло месяцев пять-шесть. Господин и госпожа узнали об этом наконец предостаточно, и вот однажды, в то время как обе девушки сидели за шахматами, незаметно и неожиданно для них вошла госпожа, которая взглянула в лицо Фэн и сказала в крайнем изумлении:

– И действительно, это подруга моей дочери! Слушай, – обратилась она к дочери, – у тебя в комнате есть такая чудесная подруга – нам обоим с отцом это же одна радость... Почему, скажи, ты нам не сообщила об этом раньше?

Девушка тогда довела до сведения матери мнение на этот счет Фэн.

– Вы дружите с моей дочерью, – обратилась теперь госпожа к Фэн, – это нам доставляет наивысшую радость и утешение. Чего же это скрывать?

У Фэн стыд и замешательство покрыли все щеки... Она молчала и только теребила свой поясок...

Госпожа ушла, и Фэн стала прощаться. Фань изо всех сил старалась ее удержать... Наконец она осталась.

Однажды вечером вдруг она, вся расстроенная и растерянная, вбежала и залилась слезами.

– Я ведь твердила тебе, – говорила она, плача, – что мне не стоит здесь оставаться... Вот и пришлось на самом деле сегодня нарваться на этакий позор!

Вся в испуге Фань бросилась ее расспрашивать.

– Только что я сейчас вышла, так сказать, переменить платье, как некий молодой человек грубо подошел ко мне и стал от меня, знаешь, требовать... К счастью, мне удалось убежать, а то если б так вышло, то что у меня было бы за лицо и глаза после этого?

Фань расспросила подробно, как он выглядит, и стала извиняться.

– Не нужно это считать чем-то особенным, – говорила она. – Это мой глупый брат. Вот ужо я пойду и скажу маме: она его проучит палкой!

Фэн стала твердо и определенно прощаться, чтоб уйти, но Фань все упрашивала ее подождать, когда рассветет.

– Дядин дом, – говорила она, – всего ведь пол-аршина отсюда. Стоит только дать мне лестницу, и я перелезу через стену!

Фань, зная, что ее не удержать, послала двух служанок перелезть с ней через стену и проводить ее в дорогу. Прошли они с половину ли, как девушка простилась с ними, отослала их и пошла одна.

Служанки пришли домой, а их барышня легла ничком на постель и стала горевать и грустить, словно потеряла супруга.

Прошло еще несколько месяцев. Однажды служанка Фаней по каким-то делам была в селе, лежавшем к востоку от города, и, возвращаясь вечером домой, повстречала девушку Фэн, которая шла в сопровождении старухи. Служанка обрадовалась ей, поклонилась и стала спрашивать о здоровье. Фэн тоже грустным-грустным голоском осведомилась, как живет ее барышня. Служанка ухватила ее за платье и сказала:

– Третья барышня, вы зайдите к нам. Наша барышня смотрит и ждет вас – вот-вот умрет!

– Я тоже все думаю о сестрице, – говорила Фэн. – Только мне бы не хотелось, чтобы дома знали. Придешь домой, открой дверь сада – я сама и приду!

Служанка, вернувшись, доложила своей барышне. Та обрадовалась и сделала, как было сказано. Глядь – а Фэн уже в саду. Как увиделись они, так и стали говорить, что называется, о «разлуке беспредельной». Нить за нитью так и вили свою речь, не ложась спать. Наконец увидя, что служанки уже крепко уснули, Фэн встала и улеглась на одной подушке с Фань.

– Я, конечно, знаю, – шептала она ей втихомолку, – что ты еще не помолвлена и что при твоей красоте, при твоем уме и при вашем богатом доме нечего беспокоиться о том, что не найдется тебе знатного жениха. Однако юношей в шелку да в атласе, высокомерных и заносчивых, нечего считать. Если уж ты хочешь себе настоящую, прекрасную пару, то уж позволь попросить тебя не рассуждать о том, беден он или богат.

Фань нашла это справедливым.

В давние годы место там было для встречи...

Ныне ж не то: стал там молитвенный дом[287].

– Завтра усердно попрошу тебя дать себе труд поехать разок, и я дам тебе поглядеть на молодого господина, отвечающего твоим желаниям. Я, видишь ли, с малолетства начитана в книгах гадателей по лицу[288] человека и очень даже не шатка в понимании их.

Рано утром Фэн ушла, условившись ждать Фань в буддийском ланьжо[289]. Фань, действительно, приехала туда, а Фэн была там уже давно. Осмотрели все кругом, и Фань пригласила девушку сесть с ней вместе в повозку. Сидя рука об руку, они выехали за ворота и увидели студента, лет семнадцати-восемнадцати, одетого в холщовый халат без всяких украшений, но статного, рослого по виду и фигуре. Фэн, тихонько указывая на него, шепнула:

– Это, я тебе скажу, талант для ханьлинь, Сада Кистей[290].

Фань бегло оглядела студента, и Фэн простилась с ней.

– Сестрица, – сказала она ей при этом, – ты вернись первая, а я приду сейчас же за тобой.

Под вечер она действительно явилась.

– Я только что ходила, как говорят, «за вещью по цвету», искала и спрашивала самым подробным образом. Этот человек оказался моим земляком Мэн Аньжэнем!

Фань, зная, что он беден, не сочла дело вообще возможным.

– Сестрица, – сказала Фэн, – зачем и ты тоже падаешь в человеческие мирские чувства? Если этот человек будет всегда беден и ничтожен, я должна буду выковырять свои зрачки, чтобы они больше не смотрели в лицо судьбы ученых, что на виду у всей Поднебесной.

– Как же быть-то? – спрашивала Фань.

– Я хочу, – отвечала Фэн, – чтобы ты мне дала какую-нибудь вещь, с ней в руках я могла бы с ним условиться и дать ему торжественное обещание.

– Что это ты, сестрица, так уж заторопилась? – останавливала ее Фань. – Отец и мать у меня еще живы. Если они не согласятся, то как же тогда-то быть?

– Если так поступать, то я действительно боюсь, что они не согласятся... Однако если твоя воля тверда, то жизнь или смерть разве могут отнять ее у тебя?

Фань упорно не считала это возможным.

– Да, – говорила на это Фэн, – женщиной уже владеют брачные оковы, а бесовские силы все еще не исчезли. Вот поэтому я и явилась, чтобы отблагодарить тебя за прежнюю ко мне любовь. Позволь, значит, с тобой здесь проститься, а ту шпильку с золотым фениксом, что ты мне подарила, я возьму с собой и подарю ему, вопреки твоей воле.

Только что Фань хотела предложить поговорить ей об этом еще раз, как Фэн уже вышла за дверь.

Студент Мэн обладал большими способностями, но в то время был беден. Поэтому хотя ему было уже восемнадцать лет, но он еще лишь хотел начать выбор подруги и пока не сватался. В тот самый день он вдруг увидел двух красавиц, вернулся домой и предался тайным мечтаньям. К концу первой стражи[291] Фэн постучала к нему в ворота и вошла. Он зажег огонь и узнал ту, которую видел днем.

Обрадовался и стал задавать ей вопросы.

– Моя фамилия Фэн, – отвечала она, – я подруга Одиннадцатой Фань.

Студент был страшно рад. Некогда тут было расспрашивать о подробностях. Он быстро подошел к ней, обхватил и стал обнимать. Фэн сопротивлялась.

– Я не Мао Суй, – заявила она. – Я Цаоцю Шэн[292]. Одиннадцатая барышня желает связать себя с вами вечною любовью и просит меня быть между вами, как говорится, льдом[293].

Студент был изумлен до крайности и не верил. Тогда Фэн достала булавку и показала ему. Студент был вне себя от радости и поклялся так:

– Если она дала себе труд полюбить меня до такой степени, то я, не получив ее, Одиннадцатой барышни, пусть лучше до конца жизни буду холостым!

Фэн затем ушла. Рано утром студент пригласил соседнюю старуху явиться к госпоже Фань. Госпожа нашла, что он беден, и даже вовсе не стала говорить с дочерью, а сейчас же отослала сваху.

Барышня, узнав об этом, потеряла в сердце своем всю надежду и глубоко вознегодовала на Фэн за то, что та ее обманула. Однако золотую шпильку вернуть было трудно. Только и оставалось, что поклясться на смерть.

Прошло еще несколько дней. Сын одного местного магната стал искать сватовства, но, боясь, что дело не сладится, пригласил быть сватом уездного правителя.

В данное время этот магнат был в силе, и господин Фань в душе своей его боялся. Он спросил об этом дочь. Та стала невесела. Стала ее расспрашивать мать. Она все время молчала, ничего ей не сказав, и только появились слезы. Затем она послала кой-кого шепнуть госпоже, что, если то не будет студент Мэн, она до смерти не выйдет ни за кого замуж.

Господин Фань, узнав об этом, рассердился еще больше и окончательно обещал магнату. Мало того, подозревая, что дочь имеет по отношению к студенту тайные намерения, он тут же выбрал счастливый день[294] и торопил с окончанием всех обрядностей.

Разгневанная девушка перестала принимать пищу, целыми днями только и делала, что лежала уткнувшись.

Накануне дня, когда молодой должен был встретить свою жену, она вдруг поднялась, взяла зеркало и стала делать туалет. Мать ее в душе уже ликовала, как вдруг вбежала прислуга, сообщая, что молодая барышня удавилась.

Весь дом был в испуге и в слезах... Горько каялись, но догнать уже было нечем. Прошло три дня, и девушку похоронили.

С тех пор как студент Мэн получил от старухи соседки, как говорится, свой мандат обратно, он пришел в ярость и досаду – хотел даже покончить с собой. Однако издали и обиняками он стал разузнавать и расспрашивать, без всяких оснований надеясь вновь вернуть дело. Когда же он дознался, что у девушки есть уже повелитель, то огонь гнева загорелся в сердце, и все его мечты разом оборвались.

Через короткое время он услыхал о, так сказать, «яшме погребенной и духбх зарытых»[295] и весь в грусти скорбел о погибшей, досадуя, что не умер вместе с красавицей.

Под вечер он вышел из дому, думая, что ему удастся воспользоваться темнотой ночи, чтобы поплакать разок на могиле Одиннадцатой барышни. Вдруг подходит к нему какой-то человек. Подошел ближе – оказывается, это Фэн Третья!

– К счастью моему, – сказала она студенту, – свадьба-радость может состояться!

– Милая, – сказал студент, весь в слезах, – ты не знаешь, что ли, что Одиннадцатой уже не существует?

– Именно по тому самому, что ее нет, я и говорю, что свадьба состоится, – твердила она. – Надо поскорей позвать ваших домашних, чтобы они откопали могилу. У меня, видите ли, есть необычайное средство, которое может ее воскресить!

Студент послушался, открыл могилу, взломал гроб, потом снова закрыл отверстие и сам понес на себе труп. Придя домой вместе с Фэн, он положил труп на кровать, и они вложили в него лекарство. Прошло некоторое время, и труп ожил.

Девушка посмотрела на Фэн и спросила, что это за место.

– Это Мэн Аньжэнь, – сказала Фэн, указывая на студента.

И рассказала, что и как. Только теперь девушка стала просыпаться, словно от сна.

Фэн выразила опасение, как бы дело не было разглашено, и они решили уйти за пятнадцать ли, где и скрыться в горной деревушке. Затем она хотела проститься и уйти, но Фань со слезами оставила ее в качестве подруги, дав ей для жилья особый двор. Затем она продала свои украшения, положенные с нею в гроб, и на эти деньги они стали жить, даже с маленьким достатком.

Каждый раз, как приходил студент, Фэн сейчас же убегала. Фань тогда совершенно непринужденно как-то сказала ей:

– Мы с тобой сестры, не хуже родных по кости и мясу. Однако, в конце-то концов, не сто же лет нам вместе жить! Лучше не придумать, как нам с тобой подражать Ин и Хуан[296].

– У меня, – сказала Фэн, – с детства имеется сверхъестественный секрет, при посредстве которого, то вдыхая, то выдыхая[297], можно долго жить. По этой причине я не желаю выходить замуж.

– Средств, питающих жизнь, – сказала ей на это с улыбкой Фань, – и распространенных в мире, столько, что ими, как говорится, вгонишь в пот вола и заполнишь балки[298]... Вот только кто их испробует на деле?

– То, что есть у меня, – отвечала Фэн, – средство, не известное людям этого мира. То, что распространено среди людей, в общем, не настоящие средства. Только идущая от самого Хуа То «Картина Пяти Зверей»[299] ничего себе, отнюдь не является вздором. Надо сказать, что вообще всякий без исключения человек, культивирующий и выплавляющий в себе высшую природу, непременно желает, чтобы его кровь и дыхание текли просторно и свободно. Если приключилась опасность или неожиданная болезнь, надо сделать «тигра» – сейчас же проходит. Это ли еще не доказательство?

Фань тайком поговорила со студентом, и они решили, что пусть он сделает вид, как будто уезжает куда-то далеко. И вот с наступлением ночи Фань стала угощать ее вином. Когда же она напилась пьяной, студент тихонько вошел к ней и осквернил ее. Она проснулась и сказала:

– Сестрица, ты погубила меня! Видишь ли, если заповедное воздержание от похоти не нарушено, то, когда совершенная истина в нем уже созрела, человеку полагается вознестись на первое небо... А теперь я упала в подлую каверзу! Судьба, значит!

С этими словами она встала и начала прощаться. Фань заявила ей, что у нее были самые искренние и честные мысли, жалобно умоляла ее и извинялась.

– Ну, скажу тебе по правде, – ответила ей Фэн, – я, знаешь, лиса. Взглянув на твое прекрасное лицо, я вдруг почувствовала, как во мне родились к тебе любовь и обожание, опутавшие меня, как кокон, сам себя вяжущий... И вот настал, приключился нынешний день! Это власть демона страстей и от человеческой силы не зависит. Если я еще у вас тут останусь, то демон возродится с пущей силой, будет бездна и бесповоротный провал... Твое, милая женщина, счастье, елей твоей судьбы – все это совершенно прямо и идет куда-то далеко. Любить тебя, дорожить тобой – естественно и для тебя самой.

С этими словами она ушла.

Муж и жена долго стояли в оцепенении страха и от изумления только вздыхали.

Прошел год. Студент действительно победил на местном экзамене и был назначен на должность в ханьлинь, Лес Кистей. И вот он подал свой именной визитный лист[300] и явился к Фаням. Господин Фань, пристыженный и раскаивающийся, его не принял было, но студент настоятельно просил – и тогда его впустили.

Академик вошел и стал исполнять обрядность, требуемую от сына-зятя: пал наземь и с величайшим почитанием стал бить поклоны. Фань страшно рассердился, думая, что академик издевается и третирует его. Однако тот попросил разрешения у Фаня отвести его в сторону и рассказал ему все, как было. Старик не особенно-то верил и послал человека к нему на дом разузнать.

Тут он взволновался донельзя и пришел в полный восторг, но шепнул, чтобы остерегались все это разглашать. Старик боялся, как бы не случилось неожиданной беды.

Прошло еще два года. Сватавшийся магнат был уличен в незаконной протекции и вместе с отцом сослан на Ляодун, в матросы.

Теперь только Фань Одиннадцатая навестила родителей.

Искусство наваждений

Покойный господин Юй в молодости был прям и честен, как рыцарь[301]. С увлечением предавался кулачному спорту[302]. Силища у него была такая, что он мог с двумя жбанами в руках высоко подпрыгивать и исполнять танец вихря[303].

В годы царствования, называемые «Возвышением Правоначалия»[304], он был в столице[305], куда приехал держать высшие дворцовые экзамены[306]. Здесь чем-то заразился и захворал его слуга. Юя это встревожило. Тут как раз подвернулся уличный гадальщик, о котором говорили, что он очень искусно гадает и может в точности определить человеку и жизнь и смерть. Юй решил спросить его насчет слуги.

Только что он подошел к гадателю, как тот, не дав ему еще ничего сказать, спросил:

– Скажите, сударь, вы хотите меня спросить, не правда ли, относительно болезни вашего слуги?

Юй опешил и ответил утвердительно.

– Больному-то, видите ли, – продолжал гадатель, – вреда не будет, а вот вам, сударь, может грозить беда!

Тогда Юй попросил гадать о нем лично. Гадатель взметнул гуа[307] и заявил, растерянный:

– Вы, сударь, должны умереть через три дня!

Юй долго стоял, ошарашенный этим прорицанием, а гадатель меж тем довольно развязно говорил ему:

– Вот что, сударь: ваш покорнейший слуга располагает, видите ли, кое-каким искусством в данном отношении. Уплатите мне за труды десять серебром[308], и я, так и быть, за вас отчитаюсь перед духом[309]!

Юй подумал про себя, что раз уже решено, жить ему или умирать, то разве может человеческое искусство это отвратить. Не согласился на предложение, встал и собрался уходить.

– Вот видите, – сказал гадатель, – вы жалеете денег для такого пустячного расхода... Не кайтесь же, не кайтесь!

Люди, питавшие к Юю расположение, испугались за него и дали ему совет лучше уж хоть всю мошну выворотить, лишь бы улестить гадателя, но наш герой их не слушал.

Время пробежало быстро. Наступил третий день. Юй сидел в своем помещении с серьезным видом, хранил спокойствие и внимательно глядел. Однако весь день ничего неприятного не случилось.

Когда настала ночь, он запер двери, устроил свет[310], сел в позе готового ко всему и облокотился на меч[311]... Водяные часы[312] уже шли к концу первой стражи[313], а все еще не было смертельных для него подвохов, и он уже подумывал о том, как бы идти к подушке.

Вдруг он слышит, как в оконной скважине что-то зашуршало-зашуршало... Юй быстро ринулся взглянуть и увидел, что в комнату проникает какой-то маленький человек с копьем на плече. Опустившись на пол, он вдруг стал нормального роста.

Юй схватил меч, вскочил и рубанул по нему. Удар порхнул по воздуху, не попав, куда было нужно. А человек вдруг опять стал малюсеньким и стал искать прежней скважины, желая, очевидно, убраться вон.

Юй сейчас же ударил по нему опять. Человек повалился вслед за ударом. Юй посветил на него: оказалось – это бумажная фигура[314], разрубленная в пояснице пополам.

Наш герой уже не решался теперь лечь. Сел опять и стал ждать.

Через некоторое время опять что-то такое проникло через окно и выглядело причудливо, ужасно, словно черт. Только что оно достало до полу, как Юй нанес резкий удар... Разрубил – стало двое, и оба заерзали по полу, как черви... Боясь, как бы они не встали, Юй наносил им удар за ударом... Раз-раз – и все прямо в цель. Но звук был не мягкий. Вгляделся пристально: оказывается – глиняный божок[315]! И весь разломан на мелкие кусочки!

Теперь наш Юй пересел уже к самому окну и уставился взором в скважину.

Прошло довольно-таки долгое время. Вдруг он слышит за окном что-то вроде коровьего фырканья и будто какая-то тварь налегает на оконную раму, отчего вся стена заходила, затрещала, готовая, по всем признакам, сейчас же рухнуть[316].

Боясь, как бы стена его не задавила, Юй решил, что все-таки лучше всего, по-видимому, выскочить вон и драться уже снаружи. Тррах! – сорвал засовы и выбежал.

Перед ним был огромный бес, столь высокого роста, что был в уровень с крышей дома. При мутном свете луны Юй видел лишь, что у него лицо черно, как уголь, и глаза сверкают, словно молнии, давая какой-то желтый свет. На верхней части тела у него не было никакой одежды и на ногах обуви, но в руках он держал лук, а у поясницы торчали стрелы.

Пока наш Юй стоял перед бесом, ошеломленный зрелищем, тот уже успел пустить в него стрелу. Юй взмахнул мечом и отразил стрелу, которая тут же упала на землю. Только что он хотел ударить по бесу, как тот пустил вторую стрелу. Юй стремительно отскочил в сторону, и стрела прямо впилась в стену, дрожа и воя.

Бес рассвирепел, выхватил из-за пояса нож, размахнулся им, как порыв ветра, и, уставясь глазами на Юя, изо всех сил ударил по нему ножом. Юй с ловкостью обезьяны ринулся вперед, и нож врезался в каменную плиту, которая тут же раскололась.

Тогда Юй, пробежав у беса промеж ног, резанул его по самую щиколотку. Раздался резкий звук: ррр... Бес еще пуще рассвирепел, зарычал громовыми раскатами, обернулся и снова ударил ножом. Юй опять припал к земле и ползком пролез к бесу. Нож хватил по концу его кафтана и отрезал полу. А в это время Юй уже успел подскочить к бесу под самые ребра и нанести отчаянный удар. Опять раздался какой-то треск, бес свалился и замер.

Юй давай рубить его по чем попало, но слышал лишь звук чего-то твердого, словно то была доска ночного сторожа. Зажег огонь, – смотрит: какой-то деревянный истукан, величиной с нормального человека! И лук и стрелы оставались у пояса, но раскраска и резьба истукана были ужасны, чудовищны. На всех тех местах, куда пришлись удары меча, была кровь.

Юй взял свечу в руку и так сидел до самого утра. Он наконец понял, что эти бесовы твари были подосланы гадателем, желавшим привести человека к смерти, чтобы создать своему искусству славу чего-то божеского.

На следующий день Юй рассказал обо всем этом друзьям, и они всей толпой пошли туда, где сидел гадатель. Тот, издали завидев Юя, в мгновение ока стал невидим.

Один из присутствовавших заметил, что это тоже особое искусство – скрываться от взоров и что его можно парализовать собачьей кровью. Юй поступил, как было указано, и, запасшись чем следовало, пришел опять. Гадатель сейчас же скрылся, как и в первый раз. Юй смочил то место, где он стоял, собачьей кровью, и его взорам предстал тот же гадатель, у которого, однако, все лицо и вся голова были измазаны собачьей кровью. Глаза же так и сверкали, словно то стоял черт.

Гадателя связали и передали властям.

Он был казнен.

Историк этой небывальщины сказал бы при этом так:

Сказано уже, что покупать себе гаданье – своего рода идиотство. Много ль найдется таких жрецов этого искусства, которые не ошибались бы в жизни или смерти человека? Гадать же с ошибкой – то же, что и вовсе не гадать.

Однако раз ты уже совершенно ясно и определенно предсказал мне день смерти, чего тут еще, казалось бы? Ан нет – есть среди гадателей, оказывается, и такие, что для божественного прославления своего знахарства желают использовать чужую жизнь. Эти-то будут, кажется, пострашнее прочих!

Подвиги Синь Четырнадцатой

Студент Фэн из Гуанпина жил в годы Правой Доблести[317]. Он смолоду отличался легкомыслием и свободолюбием. Как-то раз, дав себе полную волю в вине, он шел на заре и встретился с какой-то совсем молоденькой девочкой, одетой в красный плащ. Лицо ее было женственно-привлекательно. За ней шла маленькая служанка. Она бежала по росе, и ее башмачки и чулочки сильно намокли. В сердце Фэна закралась любовь.

Под вечер он возвращался домой пьяный. У дороги с давних пор стоял буддийский ланьжо, который долгое время уже прорастал и разрушался. Из него вышла какая-то девушка. Оказалось, та прежняя красавица. Вдруг она заметила приближение студента, повернулась и ушла в храм.

Студент подумал про себя, как это красавица могла очутиться в молитвенном дворе храма; привязал осла к воротам и пошел взглянуть на этакое диво. Вошел. Обломки стен разрушались и падали. На ступенях крылец тоненькая трава расстилала свой коврик. Студент стал бродить взад и вперед.

В это время вышел пожилой человек с проседью. Шапка и одежда у него были весьма приличны и опрятны. Он спросил гостя, зачем он сюда пришел.

– Да случайно, знаете, зашел в этот древний храм, чтобы взглянуть туда-сюда. А вы, старец, зачем здесь?

– Я – старик, видите ли, живу бродячей жизнью и определенного места не знаю. Здесь я лишь временно нашел приют, чтобы передохнуть. Впрочем, раз я удостоен чести вашим лестным появлением, то у меня найдется горный чай, который я и могу предложить вам вместо вина.

С этими словами он пригласил гостя зайти к нему. За храмовым приделом Фэн увидел двор с блестящей, яркой каменной дорожкой. Бурьянов и лопухов уже больше не было.

Затем вошел в помещение. В этих комнатах и входные занавесы, и пологи над кроватями были окутаны пахучим туманом, который так и ударил в нос вошедшему.

Сели. Стали называться.

– Мне, старикашке, фамилия Синь, – сказал хозяин.

Студент был совершенно пьян.

– До меня дошли слухи, – сказал он, – что у вас есть барышня и что она до сих пор еще не нашла себе приличной пары. Позволю себе нескромную самонадеянность и выражу желание представить вам самого себя вместе, как говорится, с «зеркалом и подставкой»[318].

Синь улыбнулся.

– Разрешите, – сказал он, – посоветоваться с моей старухой.

Студент сейчас же попросил дать ему кисточку и написал следующие стихи[319]:

В тысячу золотом яшмовый пест разыщу,

С пылким усердьем сам я его представлю.

Если Юньин[320] будет на это согласна,

Ей Первоиней[321] сам тем пестом истолку.

Хозяин с улыбкой передал это слугам.

Вскоре явилась служанка и стала что-то говорить Синю на ухо. Тот поднялся и, успокоив гостя, просил его терпеливо пока посидеть. Затем отодвинул занавес, вошел в соседнюю комнату, сказал там тихонько слова три и сейчас же быстро вышел.

Студенту казалось, что старик непременно принесет прекрасную весть, но Синь уселся и начал улыбаться, посмеиваться, не заговаривая ни о чем таком прочем. Студент не мог утерпеть, чтоб не спросить:

– Я так и не знаю еще как следует, что думает и велит передать ваша супруга. Сделайте мне удовольствие, разрешите сомнения, которые теснятся в груди.

– Вы, сударь, – отвечал Синь, – выдающийся и разносторонний ученый человек; я давно уже склонился перед вашей личностью. Однако у меня есть одно личное соображение, о котором я не решаюсь вам сказать.

Студент стал настойчиво упрашивать.

– Видите ли, – сказал Синь, – у меня, как говорится, слабого потомства[322] всего девятнадцать человек, из которых двенадцать уже замужем. Распоряжаться свадьбами и обрядами я предоставил моей, с вашего позволения, старухе. А я по-стариковски уже не вмешиваюсь.

– Ваш покорнейший слуга хотел бы получить лишь ту, которая сегодняшним утром шла по росе, с маленькой служанкой за руку.

Синь не отвечал и сидел перед ним молча. Студент слышит, как там, в комнатах, кто-то, словно пташка, сочно так и выпевает. В пьяном раже он рванул дверной занавес и сказал:

– Если мне не суждено получить достойную подругу, дай же я хоть раз взгляну на ее лицо и этим расплавлю свою досаду!

В комнате, услыша движение крюков, всей группой так и остались стоять, глядя в немом изумлении. Действительно, как и мог ожидать студент, там была девушка в красном. Она взмахнула рукавом, наклонила прическу и стояла, прямая, стройная, перебирая пояс и в упор глядя на входящего студента.

Вся комната пришла в дикое смятение. Синь рассердился и велел слугам вытолкать студента. Тому вино еще сильнее, прямо фонтаном, бросилось в голову – и он повалился ничком в заросли бурьяна. Черепки и камни летели на него со всех сторон дождем. К счастью, в него не попали.

Полежав некоторое время, он прислушался – и услыхал, как его осел все еще жует у дороги. Встал, сел на осла и поплелся шажком. Ночь была мутная, темная, наводящая тоску... Он забрел, заблудясь, в овраг, где струился поток. Рыскали волки, кричали совы... У студента стали вздыматься волосы и в сердце захолодело. Топчась в нерешительности на одном месте, оглянулся на все четыре стороны, так и не узнавая, что это за место. Лишь где-то вдалеке, там, в темном лесу, он увидел огонек, который то светил, то угасал. Подумав про себя, уж не деревушка ли там какая-нибудь, решительно направился туда, чтоб заночевать.

Поднял голову. Перед ним были огромные строения. Постучал плетью в ворота. Изнутри кто-то спросил:

– Откуда это является сюда в полночь господин?

Студент сказал, что сбился с дороги.

– Подождите, я пойду доложить хозяевам, – сказал спрашивавший.

Студент стал ждать, нога к ноге, словно цапля. Вдруг он услышал движенье ключа, и дверь открылась. Вышел рослый слуга и взял у гостя осла. Студент вошел. Видит: в комнате очень красиво, приятно. В гостиной стоят лампы. Немного посидел. Тут вышла какая-то женщина и спросила у гостя его фамилию. Студент назвался. Не прошло и четверти часа, как вышли служанки, ведя под руки старуху.

– Госпожа области[323] прибыла, – было сказано при этом.

Студент встал и, приняв церемонное положение, хотел было уже сделать большой поклон, но старуха остановила его и села.

– Ты не внук ли Фэн Юньцзы? – спросила она.

– Да, – сказал студент.

– Ты, значит, мой внучок-племянник! – сказала старуха. – Часы мои уже останавливаются, и остаток годов идет к концу. От плоти, что называется, и костей моих[324] очень уж пришлось мне жить вдали и отчуждении!

– Я еще ребенком потерял, как говорится, свою опору и надежду[325], – сказал студент, – и едва ли знаю одну десятую часть тех людей, кто жил с моим дедом. И вот мне так и не удалось иметь честь навестить их. Усердно прошу вас указать мне их и назвать.

– Сам узнаешь, – сказала старуха.

Студент не смел расспрашивать далее и сидел против нее, весь погруженный в воспоминания.

– Скажи, племянничек, – спросила старуха, – как это ты попал сюда в такую глубокую ночь?

Студент стал гордо хвастаться своею храбростью и одно за другим по порядку изложил все то, что с ним случилось. Старуха смеялась.

– Ну что ж, – говорила она, – это дело великолепное. К тому же ты, племянничек, известный ученый, ничем не уступаешь невесте. Как может какая-то грубая лисица-оборотень возвышать себя над тобой? Ты, мой друг, не беспокойся: я сумею тебе ее самым милым образом сюда доставить.

Студент выразил свою благодарность и сказал: – Хорошо, хорошо!

Старуха обернулась к служанкам.

– Я и не знала, – сказала она, – что дочь Синя вдруг окажется такою неподатливою и прекрасною!

Служанка заметила:

– У него девятнадцать дочерей, и все они как бы летят, порхают: в них есть жизнь и смысл! Не знаю только, которую из них по счету сватал себе барин.

– Ей, в общем, лет пятнадцать, – может быть, чуть больше, – описывал студент.

– Да это Четырнадцатая! – сказала служанка. – Всего три дня тому назад она вместе с матерью приходила сюда поздравлять вас и желать долгой жизни[326]. Как это вы так основательно забыли ее?

– Да это уж не та ли, – засмеялась старуха, – что делает себе высокие резные «лепестки лотоса»[327] и наполняет их душистым порошком. Не та ли, что гуляет в газовой накидке? Эта, что ли?

– Она и есть, – отвечала служанка.

Старуха продолжала:

– Эта девчонка отлично умеет принимать тот или иной вид, кокетничать и жеманничать. Однако, надо сказать по правде, она действительно, как говорится в древнем стихе, «уединенная и скромная», достойная девушка, и ты, милый племянничек, обратив на нее свое благосклонное внимание, не ошибся. Пошли-ка, – скомандовала она служанке, – Лисенка, пусть позовет ее сюда.

Служанка ответила: «Слушаю-с» – и ушла. Через некоторое время она снова вошла в комнату, доложила:

– Синь Четырнадцатую позвали, она уже здесь.

Вслед за тем показалась девушка в красном. Она прямо направилась к старухе, пала ниц и стала делать перед ней поклоны. Старуха оттащила ее:

– Ты станешь женой моего племянника, – сказала она, – не нужно делать этих церемоний прислуги перед госпожой!

Девушка поднялась и стояла, очаровательная, прелестная. Красные ее рукава были опущены[328] книзу. Старуха поправила ей локоны и волосы, притронулась к ее серьгам и затем спросила ее:

– Что ты за последнее время у себя делаешь?

– На досуге вышиваю на ложке, и только, – ответила она, потупясь.

Затем повернула голову, увидела студента и от стыда вся съежилась, испытывая беспокойство.

– Это мой племянник, – сказала старуха. – Он, видишь ли, весь полон желания вступить с тобой в брак; за что, спрашивается, было заставлять его сбиться с дороги и всю ночь рыскать по оврагам?

Девушка потупилась и молчала.

– Я послала за тобой, – сказала старуха, – не для чего иного, как для того, чтобы быть со стороны моего племянника, что называется, «вырубающей»[329].

Девушка молчала, и только... Старуха велела обтереть кровать, настлать матрацы и тюфяки и тут же устроила им брачное соединенье в чаше[330]. Девушка так и зарделась.

– Я пойду домой сказать отцу с матерью, – сказала она.

– Послушай, – сказала старуха, – я тебе, как говорится, служу льдом[331]... О каком тут недоразумении или ошибке может быть речь?

– Повелению областной госпожи, – возразила девушка, – ни отец, ни мать не посмеют воспротивиться. Тем не менее делать все это торопливо, наспех, кое-как... пусть я, девчонка, умру, но не посмею этого вашего приказания принять!

Старуха улыбнулась.

– Волю у этой девочки, – сказала она, – не отнимешь. – Настоящая жена моему племяннику!

С этими словами она взяла у девушки с головы золотой цветок и дала студенту. Затем велела ему с этим идти домой, чтобы заняться гаданьем о счастливом дне[332]. На этот день и назначила брак. Наконец она отправила служанку проводить девушку.

Вдали уже кричали петухи. Услыша их, старуха послала человека подать студенту осла и проводить его, показать, как пройти за воротами.

Едва студент сделал несколько шагов, как вдруг, обернувшись, увидел, что и село и дом исчезли. Видны были только сосны и дикие акации, которые густо-густо чернели перед ним, да покрывали могилу кучи лопухов и пыреев... И больше ничего.

Студент стал сосредоточенно думать и вспоминать. Наконец он догадался, что на этом месте как раз находится могила министра Се, который доводился братом его бабке... Вот, значит, почему его называли племянником! Он понял уже, что был сейчас с мертвыми духами. Однако что за человек Четырнадцатая, ему было неизвестно. Вздохнул и поехал домой.

Кое-как, без особенной энергии, принялся он за гаданье о счастливом дне, выбрал и стал ждать, хотя его и брало опасливое раздумье, что рассчитывать на обещание мертвого духа – трудно.

Он еще раз сходил в тот самый храм. Но его здания были в состоянии полной заброшенности, и от них веяло холодом нежилого. Студент стал расспрашивать у живущих около храма поселян. Ему сказали, что в храме постоянно являются лисицы.

«Ладно, – думал студент про себя, – если получу красавицу, то пусть она хотя бы и лисица, все равно, – и это будет великолепно».

Когда настал этот день, студент убрал комнаты, подмел дорожки и поочередно со слугой смотрел вдаль и ждал. Подошла полночь, но все еще было тихо. Студент уже потерял всякую надежду, но сейчас же за дверями раздались крики. Он бросился к туфлям, вышел взглянуть, а расшитая повозка уже стояла во дворе, и две служанки помогали молодой сесть в ее зеленую комнату[333].

Среди ее картонок и ящиков с нарядами лишних вещей, по-видимому, не было. Но двое слуг, с целой гривой волос на голове, принесли огромную, величиною с целый жбан, «разбей-полную» копилку, спустили ее с плеч и поставили в угол гостиной.

Студент был так счастлив получить красивую подругу, что и не думал относиться к ней с подозрением, как к неестественному созданию и нечеловеку.

– Как это так, – спросил он, впрочем, ее однажды, – один какой-то мертвый дух[334], а твой дом так усердно чтит его и так к нему словно прилип?

Жена отвечала:

– Да, но министр Се теперь занимает должность объездного уполномоченного всех пяти столиц[335], и мертвые духи вместе с лисицами нескольких сот ли в окружности бегут в его свите. Вот отчего он так редко возвращается к себе в могилу.

Студент не забыл, как говорится, о «выправительнице прихрамыванья»[336] и на следующий же день отправился на ее могилу для принесения жертвы ее духу. Вернувшись домой, он увидел у себя двух слуг, которые поздравляли его, держа в руках парчу с узорами раковин[337]. Все это они положили ему на стол и ушли.

Студент рассказал жене. Она взглянула на вещи и заметила:

– Да это же вещи областной нашей госпожи!

В городе, где жил Фэн, обитал также сын сановника «Серебряной Террасы»[338] Чу, который с малых лет был с Фэном товарищ по кисти и ту-шечнице[339] и обращался с ним в высшей степени бесцеремонно. Услыша теперь, что студенту удалось жениться на лисе, он послал ей разные подарки, а затем и сам пришел с визитом в гостиную и поздравил с вином в чарке. Через несколько дней он, вдобавок к этому, «загнул визитный бланк»[340] и явился пригласить на выпивку.

Услыхав об этом, жена сказала:

– Когда намедни приходил этот господин, я сделала в стене отверстие[341] и взглянула на него. У этого человека обезьяньи глаза и коршунов нос. С ним долго жить нельзя. Тебе не следовало бы идти к нему!

Студент обещал. На следующий день Чу явился в дом и спросил объяснения причин, по которым он позволил себе нарушить слово. Тут же кстати он поднес ему свои только что написанные стихи. Фэн стал их критиковать, допустив при этом насмешку и издевательство. Чу был сильно сконфужен и, недовольный, ушел.

Студент пришел к себе и стал, смеясь, рассказывать об этой истории в спальне жены. Та заметила ему недовольным тоном:

– Этот господин – шакал, волк. С ним фамильярничать не приходится. Смотри, ты не слушаешь моих слов, как бы не дойти тебе до беды!

Студент улыбнулся и просил извинения, и с тех пор как только встречался с Чу, то сейчас же льстил ему и поддакивал. Прежняя размолвка понемногу таяла.

Наступил местный экзамен, на котором Чу оказался первым. Он, стараясь быть корректным, все же внутренне торжествовал и послал человека, приглашая студента на попойку. Тот отказался и пошел только после неоднократных таких же приглашений.

Когда он явился, то узнал, что это день рождения хозяина. Гостей и присных была полна гостиная. Были роскошно накрыты столы с угощеньем. Хозяин достал свое экзаменационное сочинение и показал его студенту. Друзья-приятели теснились плечо к плечу, вздыхали и расхваливали.

Обошло по нескольку раз вино, и в зале раздалась музыка, где смешались барабаны с флейтами. Гостям и хозяевам было очень весело.

Вдруг Чу обратился к Фэну:

– Вот, знаешь, пословица-то гласит: «На экзамене не судят о литературных достоинствах...»[342] Теперь я понял, что эти слова неправильны. Я, к конфузу моему, очутился выше тебя... Но почему? Да потому, что несколько фраз в первой части моего сочинения хоть на один, скажем, номер[343], да несколько выше твоих!

После этих слов хозяина вся зала единогласно выразила ему свое одобрение. Студент, который был уже пьян, не мог утерпеть, чтобы не расхохотаться.

– Как? – воскликнул он. – Ты до сих пор все еще думаешь, что добился этого успеха своими литературными качествами?

При этих словах студента у всех присутствующих с лица сошла вся краска, а хозяином овладели стыд и злость, так что даже сперло дух. Гости стали понемногу уходить. Фэн тоже быстро исчез.

Проснувшись трезвым, он начал раскаиваться в том, что сделал, и пошел сказать жене. Та стала невеселой.

– Скажу тебе, знаешь, откровенно, – заявила она, – ты именно, как говорят, «повеса из деревенского переулка»[344]. Ведь если ты применишь ничтожно-легкомысленное обращение к возвышенно-благородному человеку, то погубишь свою же нравственную личность. Если же применишь ее к ничтожному, мелкому человеку, то убьешь свое же тело... Да, знаешь, твое несчастье уже недалеко. Мне не вынести, чтоб быть свидетельницей твоего разгрома и унылых блужданий. Позволь с этих пор от тебя отстать и проститься.

Студент перепугался, заплакал, сказал, что он раскаивается.

– Если ты хочешь, чтобы я осталась, – объявила она, – то я с тобой заключаю уговор, а именно: с сегодняшнего дня ты запрешь ворота и прекратишь все сношения с друзьями-приятелями. Не смей также давать себе волю в выпивке.

Студент усердно внимал этим словам, как приказанию.

Четырнадцатая была как человек усердная, скромная в расходах и в то же время совершенно открытая, лишенная всяких предрассудков. Целые дни она проводила за шитьем и тканьем. Иногда она по собственному почину шла домой, чтоб «успокоить родителей»[345], но ни одной ночи вне дома не провела. Кроме того, она от времени до времени доставала золото и деньги на расходы. А если за день что-нибудь оставалось, она бросала в копилку. На целый день она запирала двери, а если кто-нибудь заходил проведать, то она приказывала слуге извиниться, но отказать.

На следующий же день пришло спешное письмо от Чу. Жена студента сожгла его, не сообщив ничего мужу. Еще через день студент пошел за город навестить семью умершего друга и встретил там Чу, который схватил его под руки и стал изо всех сил тащить к себе. Студент сказал, что у него есть дела, и отказывался идти, но Чу велел кучеру натянуть поводья, обхватил Фэна и помчался с ним домой, где сейчас же велел подать, что называется, «очищенного и крепкого», но Фэн сплошь отказывался и очень рано уже собрался уходить. Чу хотел даже загородить путь, но безрезультатно. Тогда он вызвал своих домашних женщин, которые ударили в гитары, – и началась музыка.

Студент всегда отличался несдержанным характером. Все это время он сидел взаперти в своем же доме, чувствуя крайнюю тоску и болезненное угнетение. И вдруг ему выпал теперь случай отчаянно напиться! Воспрянув сейчас же духом и разойдясь вовсю, он уже перестал крутить свою беспокойную мысль. Напился всласть, потерял сознание и лег тут за столом.

У Чу была жена из семьи Жуаней, отличавшаяся сварливостью и ревностью. Ни одна служанка, ни одна наложница не смела пользоваться румянами и притираньями. Как раз накануне этого одна из служанок прошла в кабинет Чу, но была ею накрыта и получила удар палкою по голове, от которого череп треснул, и она пала мертвой тут же на месте.

Чу злился на Фэна за то, что тот насмеялся над ним и выказал свое пренебрежение. Целыми днями он измышлял способы ему отомстить и наконец решил напоить его пьяным и в чем-либо его оклеветать. Воспользовавшись тем, что студент пьян и спит, он перенес труп убитой на кровать, прикрыл двери и быстро удалился.

В пятой страже[346] Фэн протрезвился, проснулся и, заметив, что лежит на столе, приподнялся, чтобы поискать подушку и постель. Но там вдруг оказалось что-то мягкое и жирное... Подтянув к себе туфли, он подошел, пощупал – человек! Ему пришло на мысль, что это, вероятно, хозяин прислал мальчика-слугу, чтоб спать с ним, и давай его толкать. Человек был недвижим, лежал мертвецом.

В сильном испуге выбежал Фэн из комнаты и в диком исступленье заорал. Вся прислуга разом поднялась. Зажгли огонь, увидели труп, схватили студента и стали грозно на него кричать. Чу вышел, осмотрел труп и клеветнически обвинил студента в том, что он, принуждая служанку к разврату с ним, убил ее. Фэна арестовали и препроводили в Гуанпинское управление.

Жена его только на следующий день узнала об этом, залилась слезами и сказала:

– Я давно уже знала, что сегодняшний день наступит!

И стала с этих пор ежедневно посылать мужу серебро и медные деньги.

Представ пред областным начальником, студент не мог дать ни одного настоящего показания для устранения своей беды, и его с утра до вечера били, колотили палками до того, что слезла кожа с мясом.

Жена пошла сама его проведать и расспросить. При виде ее студенту горе сдавило душу, и он не мог ничего ей сказать. Поняв, что пропасть, в которую его ввергло несчастие, уже очень глубока, она посоветовала ему дать ложное сознание вины и этим путем избежать казни. Студент заплакал и выслушал ее, как приказание.

Пока она ходила туда и обратно, никто ее не замечал, даже на расстоянии полуфута.

Она вернулась домой, стеная и горюя. Сейчас же отправила от себя свою служанку и несколько дней жила одна. Затем с помощью старой свахи она купила девушку из хорошей семьи, которую звали Луэр. Она была уже в возрасте, когда зашпиливают прическу[347]. Лицо у нее блистало самой яркой красотой. Фэн стала с ней вместе есть и с ней вместе спать, лаская, любя ее и обращаясь с ней совершенно иначе, чем со всеми другими слугами.

Студент сознался, что нечаянно убил, и был присужден к удавлению. Слуга, получив об этом весть, прибежал домой и, полный горя, передал ее, буквально не владея голосом. Фэн же выслушала с невозмутимым спокойствием, словно это ее мыслей не задевало.

Наконец приближался уже срок осенних приговоров[348], и вот тут она наконец в беспокойстве заторопилась, заволновалась, засуетилась, забегала. Стала уходить утром, чтобы лишь к вечеру вернуться... Туфли ее не знали отдыха. Но каждый раз, как она находилась где-нибудь в безлюдном месте, она принималась горько и жалобно рыдать от неизбывной печали. Дошло до того, что и сон ее и аппетит сильно пострадали.

Однажды после полудня вдруг появилась лиса-служанка. Фэн так и вскочила, бросилась ее уводить и что-то говорить, закрывшись от всех. Когда же вышла, то все лицо ее было полно улыбки, и она стала заниматься хозяйством, как в спокойное время.

На следующий день слуга пришел в тюрьму, где студент передал через него жене, чтобы она пришла еще раз перед вечной разлукой. Слуга исполнил приказание. Жена вяло обещала и вообще не потревожилась и не погоревала, оставив все это без малейшего внимания, как нечто, ее совершенно не касающееся. Домашние стали втихомолку осуждать ее за злое равнодушие.

Вдруг по всем путям закипели слухи о том, что сановник Чу отрешается от должности и что Пиньянскому «наблюдателю и следователю» предписано высочайшим именным указом разобрать и окончить дело студента Фэна. Слуга, услыша это, полный радости побежал сказать своей госпоже. Та тоже выразила радость и сейчас же отправила человека в областное управление за справкой. А студента, оказывается, уже выпустили из тюрьмы. Увидел его слуга – горе и радость объяли обоих.

Сейчас же был схвачен Чу-сын, который при первом же допросе дал полные показания о деле, после чего студента сразу же отпустили с миром домой. Он пришел, увидел жену в ее комнате – слезы у него так и покатились. Жена тоже, глядя на него, вся приуныла, но потом, забыв горе, они предались радости.

Тем не менее Фэн так и не знал, как это удалось довести дело до сведения государя. Жена засмеялась и указала ему на служанку.

– Вот, – сказала она, – ваш государь, заслуженный министр!

Студент остолбенел... Стал расспрашивать, как это так. Оказалось следующее.

Когда жена отправила служанку, то велела ей ехать в Яньскую столицу[349] с тем, чтобы проникнуть во дворец и изложить несправедливость от имени мужа. Служанка прибыла ко дворцу, но там оказался сторожащий и охраняющий входы[350]. И вот ей пришлось несколько месяцев бродить лишь взад и вперед по Дворцовому каналу[351], попасть же было невозможно. Она уже стала опасаться, как бы не опоздать и не погубить дела. Только что она собралась домой, чтобы поговорить на этот счет, как вдруг раздались вести о том, что Сын Неба[352] готовится осчастливить Датун[353]. Служанка побежала вперед и приняла вид странствующей гетеры. Государь зашел, как говорится, в «кривую загородь»[354], где она удостоилась его самого полного внимания и любовной ласки. При этом государь выразил ей свое сомнение, сказав, что она не похожа на человека из этого самого «праха в ветре»[355]. Тогда она уронила голову и заплакала. Государь спросил, какое у нее горе или обида.

– Я, ваше величество, – отвечала она, – происхожу из Гуанпина; я дочь студента Фэна (такого-то). Мой отец по несправедливости посажен в тюрьму и уже близок к смерти, а меня продали в эту «кривую загородь».

Государь был тронут ее горем, подарил ей сто лян серебра и перед отьездом расспросил ее подробно о деле с начала до конца, причем кистью на бумаге записал имя и фамилию, добавив, что он хочет с ней делить богатство и почет.

– Удалось бы только нам с отцом жить вместе, – сказала она на это, – я не хочу пышности и отборных яств!

Государь кивнул головой в знак одобрения и отбыл.

Служанка теперь обо всем этом докладывала Фэну; тот бросился бить поклоны, а слезы в обоих глазах так и сверкали.

Прожив с ним недолго после этого, жена вдруг сказала ему следующее:

– Не будь, знаешь, это из-за моего чувства к тебе и роковой нашей связи, зачем бы мне обрекать себя на такие надоедливые хлопоты? Когда тебя схватили, я рыскала и носилась по всем твоим родственникам, и ни один, понимаешь ты, из них не дал мне никакого ответа. Как у меня тогда было кисло в душе, уверяю тебя, я не могу и высказать. И вот я теперь, глядя на этот мир праха и пошлой грубости, все более и более тягочусь и мучусь... Для тебя я уже давно воспитала прелестную подругу, так что за всем этим можно будет с тобой проститься.

При этих ее словах студент заплакал, повалился ей в ноги и не поднимался, пока она наконец не осталась.

Ночью она послала Луэр услужить ему при почивании, но он решительно воспротивился и не принял. Наутро, взглянув на жену, он увидел, что светлая красота ее лица сразу стала спадать, а через месяц она начала стареть и дряхлеть. Через полгода она уже была темна, черна, словно деревенская старуха.

Студент почитал ее, так и не замещая другой. Вдруг она опять заговорила о расставанье.

– Послушай, ведь у тебя же есть прелестная подруга, – добавила она при этом, – зачем тебе нужен этот Цзюпань[356]?

Студент стал умолять ее и плакать, как и в прошлый раз.

Так прошел еще месяц. Она внезапно захворала, перестала есть и пить и скелет скелетом лежала на своей половине. Студент подавал ей горячую воду и лекарства, служа ей, как отцу с матерью. Ни одно лекарство не помогало, и она отошла.

Студент загрустил и готов был, казалось, умереть. Затем на деньги, пожалованные государем служанке, он устроил ей похороны и монашеские службы.

Через несколько дней служанка тоже ушла. Тогда он сделал женой Луэр, которая через год принесла ему сына.

Однако год за годом был неурожай, и дом все падал и падал. Муж и жена не знали, что и предпринять. Сидели друг против друга, как тени, предавались печали.

Вдруг он вспомнил про копилку в углу комнаты, куда, как он часто видел, Четырнадцатая бросала деньги.

– Вот не знаю, – прибавил он, – существует она или нет?

Подошел к углу. Он был весь как есть заставлен чашками из-под бобовых консервов, плошками из-под соли и прочими вещами, наполнявшими комнату ряд за рядом. Все это, одну вещь за другой, он сбросил прочь, взял палочки для еды и попробовал шарить в копилке. Оказалось туго до того, что нельзя было проникнуть. Разбил копилку вдребезги. Оттуда волной хлынуло серебро и медь.

С того времени Фэны вдруг сильно разбогатели. Впоследствии слуга Фэна как-то побывал у гор Тайхуа, где встретил Четырнадцатую. Она ехала на сизом муле, а ее служанка трусила за ней на осле.

– Господин Фэн здоров? – спросила она и добавила: – Передай твоему господину от меня, что я уже занесена в книгу святых!

С этими словами она пропала из виду.

Примечания

1

Студент. – Здесь и далее: вообще в значении молодого ученого, книжника. В то время, когда жил Пу Сунлин, китайский ученый был наследником и носителем только своей китайской культуры – главным образом литературной. Его образование с малых лет начиналось отнюдь не с детских текстов, а сразу с учения Конфуция и всего, что к нему примыкает, то есть конфуцианских канонов, которые надлежало выучить наизусть и понимать в согласии с суровой традицией. Затем молодой человек приступал к чтению историков, философов и главным образом к чтению литературных образцов – классиков. Целью его было выработать образцовый литературный стиль и навыки, дабы проявить себя достойным образом в сочинении на государственном экзамене. Подобное образование занимало двадцать, а то и больше лет.

2

Средняя осень. – Каждое из четырех времен года китайцы делят еще на стадии: сильную, среднюю, последнюю. «Средняя осень» приходится на восьмой месяц лунного календаря. Это – особенно 15-го числа – праздник луны, семейный и торжественный.

3

Луна уже взошла. – Очевидно, полная луна 15-го числа.

4

«Заломить планку» – фигурное выражение для понятия «писать письмо», основанное на том, что древним материалом для письма китайцам служил бамбук, расщепленный на планочки.

5

Холщовое платье. – Выражение скорее фигурное, чем конкретно передающее существо дела. «Холщовым платьем» называется в литературе скромный наряд китайского ученого – по-видимому, для антитезы с его прихотливым и богатым внутренним содержанием.

6

Про фуфэнского молодца. – Из произведений великого поэта VIII века Ли Во.

7

«Солнечная весна» – одна из песен, которые, по свидетельству древнего поэта Сун Юя, своею изысканностью были доступны лишь ограниченному кругу людей. Следовательно, перед нами – выражение вежливости: «тонкая», «достойная» песнь; выражение это употреблено здесь с явной иронией, принимая во внимание предыдущую речь о «народных» (деревенских) песнях.

8

Западное озеро (Сиху) – знаменитое своей красотой, как природной, так и приумноженной многовековыми стараниями поэтов, находится у города Ханчжоу, в провинции Чжэцзян. Если провести от Лайчжоу, где сидят собеседники, о которых здесь речь, простую прямую линию (через моря, озера, реки, болота, горы) к Западному озеру, то и тогда в ней будет не менее 750 километров, что даст не тысячу ли, как говорит Хайцю, а около полутора.

9

И дева запела. – Перевод следующих далее в тексте строк, ввиду того что это песня с неустойчивым ритмом, а главное – с одною текущей рифмой, сделан более в сторону приблизительной музыкальной передачи, нежели абсолютной точности.

10

Цзян – река, по преимуществу Янцзыцзян.

11

Даже если не быть знатным вельможей тебе – ради чего только и имели бы смысл долгие отлучки из дому. Выражение это взято из поэзии и ее гиперболического языка, коренящегося в древних текстах.

12

Линьцюн – место, где поэт Сыма Сянжу (II век до н. э.) встретился с Чжо Вэньцзюнь, бросившей все и побежавшей делить с ним его скромную судьбу: она провидела в нем будущего великого человека.

13

Достал из чулка яшмовую флейту. – Китайский чулок сшит из белого холста и скорее напоминает нам высокий сапог с голенищем. Очевидно, у гостя был чулок монашеского типа, не запрятываемый в штанину и не перевязываемый у щиколотки.

14

На Небесной реке – то есть на Млечном Пути.

15

Ладья с высоким корпусом. – Эти лодки-дома убираются к вечеру с большою пышностью и плывут по местам, прославленным своею красотой, давая возможность пирующим наслаждаться всем, чем только можно.

16

Играли... в шахматы. – Китайские шахматы бывают двух родов: «слоновые», приблизительно напоминающие наши, и «облавные» – с большим количеством фигур и с малосхожими движениями. Последний тип шахмат считается особо замысловатым, и на каждую партию затрачивается бесконечное число часов.

17

Ли – мера длины, около половины километра.

18

В его поясном мешке. – В поясе, поддерживающем штаны, был карман для громоздких китайских денег и для кусков серебра.

19

Лан – (или лана, современное лян) – меновая единица серебра (примерно 580 грамм).

20

Служил в Янчжоу – недалеко от места событий, происходивших семь лет тому назад на юге Китая.

21

Пэн – баснословных размеров птица из китайских притчей поэта-философа Чжуан-цзы.

22

Терпят от плетки и палки – то есть подчиняются воле святых подвижников.

23

«Переправа через море страданий» – буддийское выражение идеи спасения, напоминающее христианский образ «житейского моря» и «тихого пристанища».

24

Подобрать траву цинь – то есть пройти на первом экзамене. То же, что «войти во дворец полукруглого бассейна», так как трава цинь растет у берегов этого бассейна-пруда; то есть выдержать экзамен на первую ученую степень и вступить в списки учеников уездного училища конфуцианцев, имевшего при храме Конфуция, в котором происходили экзамены, особой формы бассейн, требуемый древним уставом. Отбор государственных людей производился в Китае на основании особых литературных испытаний, долженствующих свидетельствовать о степени проникновения молодого человека в конфуцианское исповедание китайской культуры. Эти экзамены были троякими, в порядке их постепенности, начиная от кандидата первой степени и кончая «поступающим на службу», экзаменовавшимся в столице. После третьих экзаменов государь созывал новых кандидатов к себе во дворец и предлагал им письменные вопросы по разным статьям, главным образом – как то вообще лежало в основе всего экзаменационного делопроизводства – по государственному управлению. Прошедшие на этом экзамене получали или, вернее, должны были получить высшие должности.

25

Объявлять повинности за богатыми домами – то есть заставлять богатых людей отвечать своим имуществом за недоимки.

26

Добродетельный внучок. – Слово сунь (внук) произносится и пишется одинаково с фамилией спрашивающего – Сунь Дэяня.

27

«Портрет грядущей в радости» – портрет покойницы. Эвфемизм, то есть выражение, имеющее смысл обратный действительности или же украшающий ее.

Вся соль остроты заключается в том, что лиса называет Суня своим внуком – животным, дьявольским отродьем.

28

Лисьи внуки – опять шарада-острота над все тем же Сунь Дэянем.

29

Янтай – название горы. Древний князь видел во сне, что он слюбился с феей, которая сказала, что она бывает по утрам тучею, а по вечерам дождем у подножия этой горы.

30

На последнее место, вниз – то есть там, где сидит хозяин-распорядитель.

31

«Усы тыквы» – игра, которая, по-видимому, состоит в сложной ответственности многих за промах одного.

32

Государство красноволосых – то есть европейцев. У Ляо Чжая есть рассказ «Ковер красноволосых», напоминающий миф о Дидоне.

33

Из лисьих грудок – ценность этой роскоши вошла в пословицу.

34

Ху – лисица.

35

Стал писать в воздухе. – Китайцы не воспринимают на слух большинства слов книжного, идеографически мыслимого языка и описывают их или при помощи указания составных частей (как сейчас будет видно), или начертанием на ладони, стене, в воздухе и тому подобными способами.

36

Справа – большая тыква, слева – маленький пес. – Знак ху (лисица) действительно состоит из знака «тыква» и знака «собака». Шараду надо читать так: «Справа от меня, лисы, сидит большая тыква (дурак), а слева – собака!» Комплименты для гостей неважные, но сказанные с якобы невинным остроумием.

37

Одного звали Чэнь Соцзянь, другого – Чэнь Совэнь. – Эти два собственных имени в переводе значат: «то, что видано» и «то, что слыхано».

38

Мула —...видел... жеребенка —...слышал. – Принимая во внимание имена братьев Чэнь, можно понять остроту так: мул – это Чэнь Соцзянь, жеребенок – Чэнь Совэнь, – оба животные, скоты.

39

«Хозяин восточных путей» – хозяин пира. Издавна понятие востока связано в Китае с понятием хозяина, а запада – с понятием гостя. Хозяин – это «человек востока». Наоборот, учитель, живущий в доме на положении гостя, – западный гость.

40

Двойную строку – параллельную. Чтобы понять главную пародиальную основу этого и всех последующих издевательств, надо иметь в виду следующее. Китайцы сызмальства приучались подбирать соответствующие друг другу слова и фразы. Вторая, параллельная фраза составлялась из слов, имеющих антитетическое значение и стоящих грамматически (синтаксически) строго на тех же местах. В старинном слоге этот параллелизм соблюдался как нечто особенно украшающее речь. И много веков протекло в упражнениях, ведущих к овладению этим своеобразным искусством, но мучивших детей, учившихся писать. Именно с составления параллельных фраз начинались уроки литературы, и вкус к этим хитрым словопостроениям оставался на всю жизнь.

41

Миллион счастья! – Ваня зовут Фу – Вань Фу, что значит «Миллион счастья!» – обычное в древности приветствие женщины по адресу мужчины. Фразу, предложенную Сунем, надо внутренне понимать так: «Эта девка-лиса только и знает что своего возлюбленного Вань Фу. Вань Фу да Вань Фу...»

42

Драконов князь – повелитель подводного царства, рыб, черепах и им подобных.

43

Черепаха-бе... может сказать, черепаха-туй... может сказать! – Принимая во внимание, во-первых, что черепаха – ругательство, означающее рогоносца, а во-вторых, что имя Суня, предложившего первую фразу, Дэянь, то есть «может сказать», вторую, параллельную фразу лисы надо понимать следующим образом: «Этот Дэянь и так черепаха, и этак не лучше!»

44

Сероголовый – слуга. В старину слуги повязывали голову серым, вернее, синим платком.

45

Цзи – Цзинаньфу, главный город провинции Шаньдун, где Вань впервые встретил лису.

46

О холоде и тепле – о погоде и всяких пустяках.

47

В Шане – в Западном Китае, то есть далеко.

48

«Мил человек» – обычное название супруга.

49

«Стать к северу лицом и сделаться ученицею». – По ритуалу Древнего Китая государь сидел лицом на юг, а придворные стояли лицом к нему, то есть на север. Так же полагалось сидеть в своей сатрапии любому высшему чину, как бы замещающему государя, по отношению к младшим чинам, повернутым лицами на север. То же делали и ученики из крайнего уважения к учителю, столь характерного для Китая, и все члены семьи в отношении к главе – отцу.

50

«В чащи гнать пичужек». – Из книги мыслителя Мэн-цзы: «В глубину вод кто гонит рыбу? – Выдра. В чащи кто гонит пичужек? – Коршун. К Тану и У (доблестным завоевателям) кто гнал народ? – Цзе и Чжоу (разбойники-цари)».

51

Тебя... действительно можно учить! – Слова древнего старца из «Исторических записок» Сыма Цяня, который, испытав терпение одного молодого человека, будущей знаменитости, обещал научить его высшей мудрости и действительно научил.

52

Праздник первого дня Сы – первый день под циклическим знаков сы в третьей луне. В этот день древний обычай велел отправляться на реку и с орхидеей в руках мыться, отгоняя все нечистое, накопившееся за зиму. Конфуций этот обычай весьма одобрял. Впоследствии стали пользоваться этим днем для больших собраний ученых стихотворцев, которые тут же, на берегу реки, слагали стихи, присуждали премии отличившимся и штрафовали вином плохих собратьев. Частый мотив в китайской поэзии.

53

Подтянула ей «фениксову прическу». – Феникс – условный перевод названия китайской мифической птицы фэнхуан, появление которой приносит счастье и радость. Феникс и его самка – самые любимые в Китае символы супружеского счастья. Женские головные украшения, особенно брачная шапка, изображают летящего феникса. Так было сначала принято для цариц и дворцовых дам, а потом мода, конечно, распространилась и на весь женский Китай. «Фениксова прическа» не только формой своей, но и шпильками, заколками и так далее напоминает голову феникса.

54

У Западной Ши. – Западная (по месту жительства ее родных) Ши (Си Ши), знаменитая красавица древности. Пораженный ее красотой и особенно ее совершенно необыкновенным и мастерским кокетством, южный князь постарался воспитать в ней это уменье до чрезвычайных размеров и затем... подослал к своему сопернику, которому она до того вскружила голову, что коварному князю ничего уже не стоило его разбить и захватить его владения.

55

С осенней волной глаз – то есть с глазами, цвет которых подобен отстоявшейся от летней мути дождей воде осенних рек.

56

Тыквенные семена – то есть белые зубы. Образ, известный еще древней, классической поэзии Китая.

57

Старик отец начнет отделяться от своего трупа – то есть после смерти его труп начнет исчезать, как полагается бессмертному, перешедшему в это состояние после внешней смерти.

58

Купивший жемчуг не ценил жемчуг, а ценил коробку. – Одна из притчей мыслителя III века до н. э. Хань Фэй-цзы говорит, что некто продал другому человеку жемчуг, для которого он сделал коробку из мимозы, надушил ее пахучим перцем, обвил ее розами и перевязал изумрудным листом. Покупатель взял коробку, а жемчуг возвратил продавцу.

59

Не давал ему взглянуть в книги. – Евнух Чоу Ши-лян, служивший в IX веке тайскому государю У-цзуну, учил сотоварищей: «Смотрите будьте осторожны: не давайте царю читать книги и приближаться к ученым-книжникам, а то, как только он увидит, в чем было процветание и где была гибель царств и династий, он ощутит в сердце тревогу – и нас всех казнит».

60

Визитный листок – на большом листке красной бумаги писались черной тушью фамилия и имя. Приписки приветственного характера делались тут же.

61

Баочжэнь-цзы – прозвание даоса-алхимика, означающее «Мыслитель, объявший истину».

62

Если ты сжалишься надо мной, как, помнишь, в истории с «возвращением пояса». – Некая женщина, желая задобрить высокопоставленное лицо древности, случайно зашедшее в какой-то храм, оставила там, как бы забыв, три драгоценных пояса. Сановник вернул их ей. Гадатель, обсуждая этот случай, отказался от прорицания и нашел, что тут действуют какие-то тайные, наследственные доблестные силы души.

63

Кто, скажи, лучше знал о бедности Гуань Чжуна, как не Бао Шу. – Гуань Чжун, знаменитый политический мыслитель и деятель VII века до н. э., в молодости своей дружил с Бао Шу, который не сердился на его жадность к деньгам, выражающуюся в обсчитывании, ибо понимал чувства бедного человека. Гуань Чжун говорил, что отец и мать его родили, но понял и знает только Бао Шу.

64

Совпал с весенним праздником – то есть с праздником весеннего равноденствия.

65

Фаньтай – губернский казначей, второе после губернатора лицо.

66

Синий служитель – сторож из канцелярии местного правителя.

67

Сидящий к югу лицом – то есть высший местный чин, как бы замещающий государя, который, по древней традиции, должен сидеть к югу лицом. См. подробнее коммент. 49.

68

Ванму – Си-ванму или Ванму, фея далеких западных стран, живущая в мраморном дворце у Яшмового озера и Изумрудной реки. В ее садах цветет вечный персик, дающий плод раз в три тысячи лет. Миф о Си-ванму сохранился во многих исторических и литературных произведениях, однако науке не удалось еще разгадать странного ее имени (Мать Западных Царей).

69

«Потерял из уст своих» – то есть сказал лишнее.

70

«Свяжу хоть соломы». – Посмертная благодарность. Намек на предание о том, как один старик, благодарный за устроение судьбы своей несчастной дочери, уже после смерти явился незримым порядком на поле сражения и помог ее благодетелю победить, связав противника соломенными путами.

71

Повернулся на север – то есть лицом к заседавшим господам.

72

«Белые Лотосы». – Буддизм, проникнув в Китай не позже I века н. э. и сразу же наводнив китайскую литературу бесконечными переводами своих священных книг, породил ряд сектантских вероучений, одним из которых было «Вероучение Белого Лотоса». «Белые лотосы» – тайное общество, основанное на буддийских верованиях; возникло в XIII–XIV веках, боролось против монгольского владычества; продолжало организовывать крестьянские восстания и в период маньчжурского господства Цинской династии, в конце концов жестоко подавившей его.

73

Чжили – старое название провинции Хэбэй, в которой находится столица Пекин (Бэйцзин) – «Северная столица».

74

Сюцай – первая литературно-ученая степень (младший кандидат) в старом Китае, получаемая после экзаменов в уезде; «бакалавр», как переводили это звание европейские синологи. Может значить просто – ученый, книжник, студент. Здесь вообще, в последнем значении.

75

Стал для Ху льдом – то есть сватом. Ляо Чжай пользуется древним литературным рассказом о вещем сне, где стоящий на льду разговаривал с кем-то подо льдом. Снотолкователь разьяснил ему так: лед изображает посредничество между светом надо льдом, то есть началом солнечным и мужским, и светом подо льдом, то есть началом мрачным и женским (инь – ян). Посредничество это напоминает сватовство, отсюда: «топор во льду» – сват, «разрубить лед» – сватать.

76

Прекрасный предмет вашей любви – то есть ваша дочь. В китайском вежливом языке личные местоимении изо всех сил избегаются, заменяясь описательными выражениями, в которых все лестное относится к собеседнику, а все унизительное к говорящему.

77

Лист гаоляна. – Имеется в виду высокорастущее грубое просо. Стебель идет на топливо.

78

Соломенный призрак – соломенные чучела, изображавшие слуг, жен покойника; их бросали в могилу или сжигали на ней.

79

«С распоясанным чревом лежать у кровати». – В «Цзиньшу», в жизнеописании поэта и каллиграфа Ван Сичжи (321–379), рассказывается, как один человек послал своего ученика выбрать в семье Ванов зятя. Глава семьи велел ему выбирать любого и пройти в помещение сыновей. Вернувшись, ученик доложил, что все сыновья Вана прекрасны. Но все строго выдержанны и горды. Только один из них лежал себе у кровати совершенно распоясанный, словно ему ничего не известно. «Этот-то и есть настоящий», – сказал тот, кто посылал. «Настоящий» оказался знаменитым Ван Сичжи. Отсюда жених и зять называются в вежливом языке «распоясанными».

80

Дать... «в услужение по выметальной части» – или «услужить вам по уборке комнат» – вежливо-уничижительное выражение для понятия «быть женой», ведущее начало с давних времен, когда ханьскому императору будущий тесть говорил: «У вашего верноподданного, государь, есть молодая дочь, которую я хочу сделать вашей служанкой с метлой и сорным коробом».

81

Желая... поднести гуся. – В подарок семье невесты. Один из древних брачных обрядов, предшествующих свадьбе.

82

Подождать, когда будет счастливый день – то есть нанять гадателей, которые, на основании хитрых чертежей и еще более хитрых книг, вычислят и определят счастливый для брака день, проведут обряд очень сложного гадания, для которого имелась особая профессия специалистов. Без этого вообще не предпринималось ничего важного, тем более важнейшее дело брака.

83

Чу – название древнего удела, окончившего свое существование еще в III веке до н. э. Литературный стиль любит заменять географические названия древними именами. Чу употреблено вместо губернии Хубэй, до которой из Шаньдуна, где происходит действие, действительно далеко.

84

Второго кандидата – собственно говоря, «Сыновнею почтительностью и честностью прославленного». Так именуется эта степень в литературном языке на том основании, что во II веке до н. э., когда впервые было повелено представлять нужных людей от всех областей Китая, их выбирали по высоким нравственным качествам, среди которых сыновнее благоговение стояло всегда на первом месте. Затем название «сынопочтительного, честного» (сяолянь) свелось к чисто литературному словоупотреблению вместо всем известного – цзюйжэнь.

85

Взять... в жены... монахиню. – В Китае это звучит еще более дико, чем звучало у нас, так как женщины-монахини пользуются скорее дурной, чем хорошей славой: их оторванность от семьи и от связанного с нею регламента создает в умах патриархально настроенных людей предвзятое к ним нерасположение.

86

Повидать свою вторую бабушку – то есть «внешнюю» бабушку. «Внешней» родней называется родня жены, как не принимающая участия в созидании «нутра», недр семьи.

87

Четыре облака в Хуане – то есть четыре монахини, в собственные имена которых входит слово «облако». Девочки в старом Китае чаще всего назывались порядковыми числительными: Первая девочка, Вторая и так далее с присоединением для посторонних фамилии – Чжан Первая, Ли Вторая и тому подобные. (Так же – в порядке их появления на свет – именовались в массах неграмотного населения и мужчины – Ван Пятый, Чжоу Третий.) Однако гетеры, актрисы, женщины-монахини, а также девушки, начитанные в литературе (редкость в старом Китае), всегда имели свое особое прозвание и имя, в противоположность тем, кому не полагалось выходить и быть известными за порогами своей патриархальной сатрапии.

88

Патриарх Люй – Люй Дунбинь, знаменитый подвижник VIII века, ставший одним из самых популярных богов Китая. На иконах он изображается с мечом за плечами (магический меч, главный атрибут заклинателя... Иногда это «драгоценный меч», состоящий из монет с каббалистическими надписями), и в славословии ему говорится, что он ходит невидимкой, сокрушая, по молитве верующих, нечистую силу.

89

Как раз фамилия Пань. – В биографиях видных женщин китайской истории есть повествование о буддийской монахине, называвшейся Чэнь Мяочан (то есть тою же фамилией, как и Чэнь Юньци) и отличавшейся, кроме красоты, умением слагать прекрасные стихи и играть на цитре. Некто Чжан Ганьху, назначенный правителем на юг, проездом остановился в храме, где она жила, влюбился и пытался привлечь ее к себе. Однако был сурово отвергнут. Прошло некоторое время, и Чэнь Мяочан вступила в тайную связь с другом Чжана, Пань Фачэном. Узнав об этом, Чжан велел Паню подать прошение, в котором указать, что монахиня давно уже за него просватана, и на этом прошении, как народоправитель, положил резолюцию: быть им мужем и женой. Ляо Чжай предполагает, что история эта известна монахине, которая при сопоставлении своей фамилии Чэнь с вымышленною фамилией Паня поняла, что он намекает на возможную с ней связь.

90

Одна назвалась Бай Юньшэнь. – Юньшэнь – «Облака глубоки». В именах даосских монахинь, героинь рассказа, главную роль играет юнь – облако, как местопребывание бессмертных.

91

Свидания... в тутовых кустах – намек на песню из «Шицзина» о свидании влюбленных.

92

По данному храмовому обету – поставить свечи (курительные палочки) перед изображением божества в знаменитом храме, путь к которому далек и труден.

93

Имя и прозвание. – В Китае нет системы шаблонных собственных имен, принятой в христианских и мусульманских странах. Во всякой приблизительно грамотной семье мальчику дается имя оригинальное, редко повторяемое. Первое официальное имя дает тот, кто обучает его начальной грамоте, а друзья дают второе, которое находится обыкновенно в каком-либо контексте с первым. Фамилий в Китае также очень ограниченное количество, и потому имя и прозвание играют существенную роль, тем более что слова, их изображающие, берутся из литературного обихода в самых прихотливых комбинациях.

94

Поехал на экзамен в уезд. – Экзамены производились в уездном городе, куда съезжались окрестные молодые ученые. См. подробнее коммент. 24.

95

И опора и прибежище – отец и мать, литературное каноническое выражение, продиктованное гипертрофией родительского пиетета (сяо). Рассказы Ляо Чжая изобилуют примерами религиозного почитания старших (сяо) – главной добродетели патриархального Китая, которая лежит в основе всей конфуцианской морали, определяя как семейный уклад, так и общественный, ибо сыновняя почтительность простирается и на почитание отца большой семьи – государя.

96

Яшмовое лицо – прекрасное. «Яшмовый» не означает, конечно, происхождение, а значит «прекрасный», «чудесный», ибо яшма ценится в Китае выше всех других камней и служит вообще предметом обожания и мистической поэтизации. В литературе это – самый классический и изысканный образ. Яшма чиста, струиста, тепла, влажна, одновременно мягка и тверда. Она не грязнится, не зависит от окружающей ее температуры и, следовательно, есть лучший образ благородного человека, не зависящего от условий жизни. Яшмы в руке поэта – его стихи. Яшмы в порошке – это разбросанные по бумаге перлы каллиграфа. Яшма – это красивая девушка, это – человеческая доблесть; яшма – это милый, прекрасный человек, ибо чистое сердце его сквозит и струится, как яшма. Наконец, «яшмовый сок» – это вино. Так, у Бо Цзюйи:

Жбан приоткрыв, лью-разливаю по чаркам

Яшмовый сок, желтого золота жир.

97

Пять Патриархов – то есть патриархов буддийской церкви в Китае, из которых самый популярный – Бодидхарма, первый патриарх, прибыв в Китай в 520 году, сел у Средней Священной горы в позу созерцателя, повернувшись лицом к стене, и, по преданию, просидел девять лет, так что на скале будто бы запечатлелось его изображение. В монастыре Шаолиньсы мне показывали в 1907 году эту стену с «отпечатавшимся» на ней портретом.

98

Выбрала счастливый день. – См. коммент. 82.

99

Справлялся об ее имени – брачный обряд: отец жениха пишет письмо родителям невесты, прося осведомить его об ее имени. На это родители невесты отвечают подробно, помечая те особые циклические обозначения, которые приходятся по два на каждый – на год, месяц, день и час ее рождения и необходимы для гадания.

Здесь означает сватовство.

100

По соединении в чаше. – Имеется в виду самый торжественный обряд свадьбы: соединение губ молодых в одной чаше вина.

101

Ин с Хуан – две сестры, жены древнего государя Шуня. Государь Яо (XXIII век до н. э.) отдал своему достойному преемнику Шуню обеих своих дочерей в жены. Одну звали Нюйин, а другую Эхуан.

102

«Указ прогнать пришельца» – указ первообъединителя Китая Цинь Шихуана, изгоняющий из государства пришлых ученых, советников-конфуцианцев.

103

«Кривой палисадник» – или «дворец с кривой решеткой». Так, собственно, называлось расписное дворцовое здание. Но с тех пор, как это выражение было употреблено поэтом Ли Шанъинем (IX век):

Занавеска (дверная) легка, а портьеры тяжелы,

Вот золотая кривая решетка...

Оно стало обозначать те дома, куда вход легок, а внутренние покои ограждены от взоров, то есть публичные дома.

104

«Во дворец полукруглого бассейна». – См. ком-мент. 24.

105

Прошел на областных отборах – отборах государственных людей. См. подробнее коммент. 24.

106

В высоких, горой стоящих шапках и широких поясах – то есть в важных придворно-чиновничьих нарядах, как и полагается родственникам знатного дома, пришедшим на важное семейное торжество. Вообще, шапка и пояс считались в Китае описываемой эпохи (XVII век) эмблемами чиновничьей карьеры. Известное благожелание гласит: «Да передадутся из поколения твоего в поколение шапка и пояс!»

107

Седьмая по счету – Седьмая Сяо. См. подробнее коммент. 87.

108

Установили чарочное правительство – особое, так сказать, винное начальство. Выбирается начальник, которого все выпивающие слушаются. Проштрафившийся выпивает по приговору начальства лишнее. А так как пьяному показаться на улицу стыдно, то подобный штраф близок к действительному наказанию.

109

Сердечное полотнище уже заволновалось. – В древнем памятнике «Планы сражающихся царств» чуский ван (князь) говорит о себе: «Лежу – мне в кровати неудобно; ем – мне пища не вкусна; сердце мечется, колеблется, словно флаг, повешенный в воздухе...»

110

Гадал по сорочьей радости. – Сорока (сицяо) предвещает радость (си), и ее стрекотанье считается хорошей приметой. В частности, она предвещает возвращение путника.

111

«Царица Чжэнь». – В основе рассказа лежит следующий исторический анекдот. Лю Чжэн, по прозванию Гунгань, знаменитый поэт и генерал III века, один из семи так называемых цзяньаньских мудрецов, отличался способностью спорить и возражать, отвечая без малейшего промежутка. Дело вышло так, что наследник престола выбрал его вместе с другими в компанию литературных талантов. И вот, сидя со своими учеными друзьями за вином и придя в особое умиление, царевич велел своей супруге, великой княгине, по девичьей фамилии Чжэнь, выйти и поклониться гостям. Большинство гостей пало наземь, и только один Лю посмотрел на нее, как на обыкновенную женщину. Его схватили, хотели казнить, но заменили смерть ссылкой на принудительные работы в качестве гранильщика камней. На двор гранильщиков зашел как-то сам император, увидел, что Лю сидит с важным, серьезным видом за своей работой. «Что скажешь о камне?» – спросил у Лю государь. Лю, желая воспользоваться случаем, чтобы сказать о себе и оправдаться, стал на колени и отвечал так: «Камень идет с утесов Цзинских гор. Он снаружи отливает всеми пятью цветами, а внутри таит самые знаменитые сокровища. Гранить его – ему сиянья не прибавить, резать его – ему линий-вен не причтешь. Он держит в себе прямой и крепкий дух, который он воспринял от самой природы вещей. Однако его вены кривы и извилисты: они вьются и кружат, и им выпрямиться не удается!» Государь посмотрел направо и налево, расхохотался и в тот же день простил Лю. (Прямой – чжэн – намек на имя Лю – Чжэн. Вены – ли – то же слово, что ли – правда. Извилистый – цюй – то же слово, что цюй – обида, кривда. То есть, переводя эту фразу на явную двусмыслицу, надо передать ее так: «Я, Чжэн, прям и тверд: такова моя природа. Однако моя правда льется причудливой кривизной и все не может дождаться своего выпрямления».)

112

К Яшмовому озеру – то есть к местопребыванию царицы фей Си-ван-му. Слева от дворца – Яшмовое озеро, справа – Изумрудная река. См. подробнее ком-мент. 68.

113

Моя фамилия Чжэнь. Ты же потомок Гунганя – то есть Лю Гунганя (Лю Чжэна). См. коммент. 111.

114

Вэйский Вэнь – то есть государь, называемый посмертным титулом Вэнь (Просвещенный) и начавший собою династию Вэй (220–266).

115

Пэй – (Цао Поп или Цао Пи) – так звали государя Вэнь-ди до его возвеличения.

116

Разбойника отца. – Имеется в виду Цао Цао (155–220), отец государя Вэнь-ди, поэт и удачливый воевода, который употребил свое умение и дарование на приобретение для себя и своего рода царского престола. Китайские литература и театр изображают его злодеем.

117

Из-за Аманя. – Амань – прозвание Цао Цао.

118

В темном царстве – то есть в аду, где Цао Пэя судили как насильника и узурпатора Цао Цао.

119

Чэньский Сы – то есть известный поэт Цао Чжи (192–232), третий сын Цао Цао, основателя династии Вэй. Его пожаловали титулом Чэньского Великого Князя, а после смерти ему был присвоен титул Сы (Мыслитель). Он, может быть, самый блестящий представитель китайской литературы III века.

120

Стать... книжником у Владыки – то есть личным секретарем и хранителем печати у Высшего божества, понимаемого, впрочем, скорее всего схоластически, как отражение земного порядке на небесах.

121

Коробку из яшмы – см. коммент. 96.

122

Футовое письмецо. – Китайцы писали сверху вниз, и их письмо имеет вид продолговатого и узкого четырехугольника. Поэтическое выражение описывает письмо как «известие в фут длиной».

123

Бывшая певица из «Медного Феникса» – то есть из башни Медного Феникса, одной из трех, построенных Цао Цао, который перед смертью отдал сыновьям распоряжение заточить в нее всех своих наложниц и гетер-певиц, поставив каждой по кровати в шесть футов длиной со спущенным вышитым пологом. Им должны были к обеду подавать мясо и вино. Каждое пятнадцатое число месяца они должны были перед пологом проявлять свое искусство.

124

Старого Маня – то есть Цао Цао (Аманя).

125

О так называемом разделении духов. – В числе своих предсмертных распоряжений Цао Цао отдал еще нижеследующее. Он велел все духи и вообще туалетные аксессуары разделить между его многочисленными женами.

126

Вторая девочка. – См. коммент. 87.

127

Пятикнижие. – Священное пятикнижие конфуцианцев заключает в себе Ицзин – гадательную и философскую Книгу Перемен, книгу песен и гимнов – «Шицзин», книгу исторических преданий – «Шуцзин», летопись удела Лу, составленную Конфуцием, – «Чуньцю» и трактат о церемониале и благочинии – «Лицзи». Вся эта материя была далеко не по мозгам малышам, хотя они перед этими пятью усваивали еще четыре книги (Сышу – Четверокнижие) самого Конфуция и о нем его учеников и последователей. Конечно, отметить столь раннее одоление китайской Библии маленькою ученицей следовало как явление исключительное.

128

Вероучение Белых Лотосов. – См. коммент. 72.

129

Сюй Хунжу – один из первых главарей Белых Лотосов.

130

Служивших ему, как ученицы учителю. – Строжайшая система повиновения учителю и очень сильно напоминающая сыновнее благочестие, являющееся основною добродетелью старого Китая.

131

Гулял у Тэнского бассейна – выдержал экзамен. См. подробнее коммент. 24.

132

До конца третьей стражи – до часу ночи. В вечерние и ночные часы время определялось по сменам пяти страж: 1-я – с семи до девяти вечера, 2-я – с девяти до одиннадцати, 3-я – с одиннадцати до часа ночи, 4-я – с часа до трех, 5-я – с трех до пяти утра.

133

«Ухватиться за дракона» – то есть искания честолюбивых людей у сильных мира сего. В «Хоуханьшу», истории поздней Хань, рассказывается, что, когда первый государь этой династии (с 25 года н. э.) Гуанъу-ди взошел на престол, один из его сподвижников выступил с такою речью: «Государь, те, что пошли за вами, бросив родных, бросив свою насиженную землю, и ринулись за вас среди стрел и камней, – все эти люди определенно рассчитывают ухватиться за чешую дракона или же прильнуть к перу феникса для выполнения своих планов и мечтаний».

134

Дюймовое сердечко – или дюйм сердца, то есть самая его сердцевина. Читаем у поэта: «Мои думы о тебе нельзя тебе послать: они только тут, в этом дюйме сердца!» Или у другого: «Древность тысячи лет в изящном слове, – ее светлое, ее темное понимает дюйм сердца».

135

Цзянь-цзянь – фантастическая птица, описываемая древним словарем изжитых старинных слов: она летает, соединив свои крылья с подругой.

136

«Загадки лампы» – вечерние развлечения в виде иероглифических шарад: китайская письменность сообщает языку раздвоение на литературный и разговорный, тем самым приготовляя целую сеть загадок и каламбуров.

137

Их сосед с запада. – Китайцы не любят обозначений при посредстве правой и левой руки, но точно ориентируются по странам света. Европейцу странно встречать в китайской поэзии такие выражения: «Надпись к востоку от кресла», «Живу беспечно в северном подворье» – и тому подобные. Еще страннее фраза разговорного языка: «Эй, слепой, к востоку иди, слышишь!», «Прибей-ка гвоздь севернее» – и так далее.

138

Человек по части «зеленого леска» – горный грабитель.

139

Судный Чин – исполнитель подземного правосудия, в его руках власть над душою грешника. Он изображается в китайском талисманном искусстве как страшного вида военный или гражданский чиновник, с вытаращенными от гнева глазами и поднятой ногой – поза для страшного удара мечом по бесу. В этом образе слилось много разных верований, он эклектичен, но для народа ясен, как заклинатель и укротитель бесов, а потому действительнее любого божества.

140

«Чжоуские Церемонные Статуты». – «Чжоули», древняя книга, считающаяся классической, но не входившая в Пятикнижие, почему герои рассказа могли ее и не знать наизусть.

141

Для чарочной конституции – или чарочного правительства. См. подробнее коммент. 108.

142

Знаки с боковиком еды, воды, укисания – то есть с определителем, указывающим приблизительно основную группу понятий, в которую входит данное слово: например, стол, груша, топорище – к группе «дерева», с его характерным боковиком; печаль, радость, мечты, планы – к группе «сердца», и так далее.

143

Водяной воин – в подводном царстве царя драконов.

144

Пить по-черепашьи. – Как известно из истории знаменитых китайских древних пьяниц, в числе других пьяных изуверств это означает: завернуться в ковер, вытянуть шею и пить, потом снова съежиться и уйти в ковер.

145

Бог и повелитель Тайской Горы заведует подземным судилищем, распределяя награды и наказания всем мертвым.

146

Чэнтяо – «Продолживший линию моих жертв предкам», то есть усыновленный. В рассказах Ляо Чжая постоянно встречается характерная для патриархального Китая боязнь китайца прервать свой род. Тут не только страх за накопленное богатство, но прежде всего страх религиозный: так как только мужчины полномочны совершать жертвоприношения предкам, то без мужского потомства китаец всегда чувствует себя обиженным судьбой. Дочери в счет нейдут: не приносят жертвы духу.

147

Шашки-шахматы. – Китайские шахматы (не для экспорта, а для домашнего употребления) похожи на шашки, но с цветным иероглифом «воеводы», «слона», «пешки» и так далее, написанным на верхней стороне.

148

Держала в руках палки. – Система учета рабочих по палочкам, даваемым им и приносимым обратно.

149

Юевы шаги. – Мифический государь Юй (XXIII век до н. э.), приводя в порядок реки страны, страшно устал и захворал. Ноги у него скривились и высохли, и он стал ходить так, что ни одна нога не могла заходить вперед другой. Китайские заклинатели видели в таком шаге одно из наиболее действенных средств своей ворожбы. Они уверяли при этом, что ходят по созвездиям и те им, конечно, помогают.

150

Шаньцзо – литературное название провинции Шаньдун.

151

Ведомства «Величайших Постоянств» – церемоний и жертвенных обрядов, особенно совершаемых в храме предков государя.

152

Юэ – провинция Гуандун, лежащая приблизительно там, где было древнее удельное княжество Юэ.

153

В возрасте... «свитых рожков». – У маленьких детей на бритой голове оставляют отдельные пучки волос, завитые в рожки и скрепленные ленточками.

154

Гром Громовой – дух, избивающий нечистую силу. На заклинательных картинах изображается в виде птицы с большим клювом и когтями. Вокруг него летят в пламени пять или девять барабанов, символизирующих удары по всем пяти сторонам света (включая центр, от которого отсчитываются страны света). Талисманные графические заклинания, которым посвящена на китайском языке огромная литература, представляют собой прихотливо замаскированные иероглифы, а также звездные символы, решающие судьбу человека. Общая формула подобного заклинания: «Гром убивает (убей) бесов!» Иногда этой фразе предпосылается слово «Приказ», то есть: «У меня в руках есть приказ Высшего духа об истреблении бесов, меня наваждающих».

155

Князь-старшина – историческая фигура древнего удельного периода (до III века до н. э.), излюбленная в китайской повести и театре как отрицательный тип тирана.

156

Красавица Юй – подруга самого знаменитого из князей-старшин – Сян Цзи.

157

Пипб – старинный щипковый музыкальный инструмент, род лютни.

158

Даотай – чиновник особых поручений, обладавший не только особыми полномочиями, но и совершенно особыми доходами.

159

Шапка, чиновничий пояс. – См. коммент. 106.

160

Стал искать свою шапку. – Шапка в китайских правилах вежливости играет не меньшую роль, чем в европейских, только применение ее обратно нашему: при церемонном приеме шапку надевают даже дома и снимают только тогда, когда об этом усердно попросят.

161

В шапке с бусами. – По древнему ритуалу царь носил шапку с бусовидными, параллельно висящими на конце платформы привесками, сеть которых почти закрывала лицо.

162

«Вода моего несчастья». – Так выразился один древний верный министр, взглянув на Фэйянь, «Ласточку в полете» – новую наложницу ханьского государя Чэн-ди (I век до н. э.). «Она затопит огонь», а огонь – символ династии.

163

«Неследование своей колее» – то есть преступление против высшей власти, когда подданный превышает положенную ему меру вещей и выходит из своей колеи. После открытого восстания это преступление являлось самым тяжелым, и за него полагалась смертная казнь, иногда с уничтожением всего рода.

164

Стать Сыном Неба – императором.

165

Юньнаньские войска посылались в окраинную провинцию Юньнань, в непроходимых горах которой жили народности, сопротивлявшиеся китайскому владычеству.

166

Яшмовый Верховный – бог, которого позднейший даосизм наградил всеми атрибутами власти над небом и землей, дав ему, однако, чисто земное происхождение и, как видно, любовные связи с землей, по типу греческих божеств.

167

Горевал, что нет внука – продолжателя рода. См. коммент. 146.

168

Цинь и сэ – многострунные цитры с поверхностью, изогнутою в продольном направлении, гармония двух сходных инструментов – символ супружеского лада и согласия.

169

Устроить ему... «клеевую скрепу» – взять вторую жену.

170

Яшмовое цзюэ. – Цзюэ, как иероглиф, пишущийся с левым определителем «яшмы», значит полукольцо; но с левым определителем «слова» означает расставание. Таким образом, подарок этот символически говорит: «Прощай!» Ребус ведет начало с древности, когда царь этим путем вежливо сообщал чиновнику о его отставке, и наоборот: посылая полное кольцо (хуань), велел ему вернуться (хуань) к должности.

171

Потомок Совершенного – то есть Конфуция, который, передав потомству заветы совершенных государей древности, сам стал для этого потомства совершенным, то есть совершенно мудрым, «учителем тысяч поколений». Благодарные обоснователю монархизма императоры награждали его титулами вроде: Первоучитель, Распространитель Просвещенности, Высшее Совершенство и так далее. Потомки Конфуция, Куны, живут на его родине в провинции Шаньдун. Прямой его потомок, старший в роде, был до революции 1911 года облечен государственными почестями.

172

В храме Путо – то есть в храме, названном так во имя священной горы Потала.

173

«Мелкие статьи из Ланхуаня». – Ланхуань – Блаженная Страна Яшмовых Звонов – место в гроте бессмертных, куда забрел в своих странствованиях знаменитый писатель и сочинитель странных историй Чжан Хуа (232–300). Несмотря на свою огромную начитанность, он там нашел книги, которых никогда не видал и о которых даже не слыхал. Тут были тома ранних историй Китая, книги о «десяти тысячах стран и государств» и, наконец, «Тайные откровения и пурпуровые знаки книг о семи светящихся шариках (бессмертия) Золотой Истины, что в пурпуровом сиянии Яшмовой Столицы». Следовательно, книга, о которой речь в рассказе, состоит из апокрифических сказаний, неизвестных герою – ученому начетчику.

174

Расспрашивать о его службе и родне – проявление обязательной вежливости. Китайцу кажется знаком высшего презрения не расспросить о фамилии, службе, семье, имуществе и прочем. Патриархальность китайской семьи требовала точно помнить всех бесчисленных родичей со стороны отца и со стороны матери.

175

Поставить... шатер и проповедовать ученикам. – Так делал знаменитый преподаватель конфуцианского канона Ма Жун (79–166), который устраивал как бы особый шатер, где помещались ученики, а сам сидел в зале, где его утешали женщины-артистки. Несмотря на такое скандальное пренебрежение к старому конфуцианскому этикету, этот «проникновенный», как его называли, конфуцианец имел среди своих учеников много знаменитых впоследствии людей.

176

Цаоцю. – Древний софист Цаоцю Шэн, живший во II веке до н. э. и занимавшийся прославлением имени своего земляка, еще более знаменитого Цзи Бу, для утверждения его славы и государственной его полезности.

177

Сделать вам поклон у ваших дверей и стен – то есть быть вашим учеником, хотя бы и не на самом деле, а из уважения к вашим достоинствам.

178

«Марать ворон». – У известного поэта Лу Туна (VIII–IX века) был маленький сын, который любил мазать тушью по книгам и стихам отца. Тот, находя у себя на столе подобные сюрпризы, писал в честь своего сына добродушные стихи:

Вдруг появляюсь я. Вижу – на столике жижа свороченной туши.

Все перемазано: письма, стихи мои – словно почтеннейший ворон.

179

В старинной форме. – Вся китайская изящная литература развилась из древних типов стиля, сначала сурово классичных, а потом выработанных до совершенства ритмики. Слава этих произведений, уже к III веку н. э. закончивших цикл всех литературных достижений, оставалась живой и неизменной вплоть до самого последнего времени. Однако уже с VIII века н. э. в нормальное образование входили так называемые «современные изложения», основанные, впрочем, исключительно на «старинных». Переводчик оговаривается, что тексты и названия рассказов передаются им в несколько распространенном, но отнюдь не измененном виде, ибо большинство рассказов Ляо Чжая названы собственным именем главного действующего лица... сочинений нового стиля – экзаменационных. Эти сочинения называются «современными» в противоположность «старинному стилю», подражающему знаменитым мастерам древности, не знавшим никаких экзаменационных стеснений и, конечно, редко кому доступных в смысле подражания. Экзаменационные сочинения требовали долгой тренировки, но, конечно, не представляли собой истинно литературных произведений: в погоне за успехом кандидаты писали исключительно схоластические сочинения, почти стереотипной формы. Однако в продаже всегда имелись великолепно изданные, считающиеся образцовыми произведения, которые жадно скупались подражателями. После 1905 года, когда экзамены были отменены, они стали только загромождать рынок, как ненужный хлам.

180

Не ищу, чтобы продвинуться и овладеть степенью и чином! – И поэтому не желаю заниматься по выработанным экзаменационною практикой шаблонам. См. предыдущий коммент. (179).

181

«Сянских жен». – Сянские жены – две жены древнего императора Шуня, оплакивавшие его при реке Сян, у места его смерти. Их слезы оставили следы на прибрежном бамбуке. Эта тема является излюбленной для поэтов и писателей Китая.

182

В третьей страже. – См. коммент. 132.

183

«Мало что видели, много чему дивитесь». – Полностью: «Мало что видел – много чему дивишься. Видишь верблюда – и думаешь, что это у лошади вспухла спина».

184

Чистую болезнь. – Здесь образец вежливого эвфемизма. В случае если речь идет о самом себе, говорят: «грязная» болезнь.

185

Лучше всякой орхидеи. – Начиная с Конфуция китайцы всех времен восхищались «царственным ароматом» орхидей. Ляо Чжай, обладавший гениальной литературной памятью, имеет здесь, очевидно, в виду рассказ о красавице из гарема императора У-ди, у которой «дыхание было как орхидея».

186

Старший мой братец. – Очень серьезная для патриархального Китая вежливость. Надо заметить, что в присутствии старшего брата младшему всегда приходилось стоять.

187

Речь о воде не трудна ль мне? – В книге Мэнцзы: «Конфуций взошел на восточную гору и счел маленьким свое княжество Лу. Взошел на гору Тай – и вся поднебесная страна ему показалась маленькой. Поэтому тому, кто смотрит на море, трудно представить себе (иную) воду, а тому, кто блуждал в воротах совершенного человека, трудно вести (иные) речи».

188

Все, что на небе, – не тучи. – Речь идет о легенде, рисующей страсть одного князя к фее на горе Янтай (см. подробнее коммент. 29). Она (как вдохновенно уверяет поэт Суй Юй, описавший легенду в своей замечательной оде «Горы высокие Тан») явилась князю, бродившему в тех местах, в сновидении и сказала, что она утром бывает тучей, а вечером дождем. Отсюда и самое последнее проявление любовных чувств носит литературно-поэтическое название «туч и дождя». Оба стиха, которые декламирует удрученный безнадежностью Кун, взяты из поэмы танского Юань Чжэня, написанной в память безвременно умершей жены, отличавшейся редким литературным дарованием.

189

Рисованные брови. – В древнем словаре, восходящем к началу нашей эры, слово «дай», которое стоит в данном тексте, объясняется так: «выщипывают брови по волоску и затем растушевкой замещают (дай) их».

190

Ее лотосовый крючочек подкидывает феникса. – В искалеченной бинтованием миниатюрной ступне четыре малых пальца подгибаются компрессом, а большой палец растет, образуя с атрофируемыми следами пальцев как бы треугольник, который в литературе часто сравнивается с ростком бамбука. От этого носок получается острый, и эту своеобразную красоту подчеркивают еще тем, что конец башмачка загибают вверх крючком. Лотосовый крючок – поэтический эпитет изуродованной женской ноги, имитирующей распускающийся лотос. Уместно привести легенду, говорящую о начале ужасной моды уродовать женские ноги. Предпоследний государь династии Ци (V век) велел выбить из золота лотосовые цветы и покрыть ими пол, по которому послал ходить свою любимую наложницу: «Здесь что ни шаг, то рождается лотос под нею». Остается догадываться, что у этой женщины был особой формы подъем ноги. Мода, поэтически разогретая, стала свирепствовать беспощадно. Женскому башмачку, как важнейшей и наиболее действительной части туалета, стали сообщать самые прихотливые формы, расписывая его яркими красками, расшивая парчой и придавая ему, наконец, форму головы феникса, реющего в тучах.

191

Быть, как говорится, «вырубателем» – то есть сватом. Выражение берет свое начало из стихов «Шицзина», в которых говорится, что как топорище вырубается только топором, так и брак устраивается только свахой или сватом:

Обрубают топорище – как?

Без топора нельзя!

Берут жену – как?

Без свахи не получишь!

192

Чертоги Широких Студеных дворцов – поэтическое название луны, как местопребывание феи Чаньэ, очаровательной танцовщицы.

193

«Соединение в чаше». – См. коммент. 100.

194

В отшлифовке, как говорится, и отделке моей. – Читаем в стихах «Шицзина»:

Вот он, топкий, благородный господин:

Словно вырезан, словно отточен,

Словно отделан, словно отполирован!

Что за серьезность! Что за достоинство!

Что за величие! Что за утонченность!

Вот он, тонкий, благородный господин!

До конца мне его не забыть!

Конфуций толковал эти стихи в смысле личности, вырабатываемой воспитанием, о котором он говорил всю жизнь.

195

Уехать на запад – то есть в Шэньси, откуда семья приехала сюда, на восток.

196

Цзиньши – экзамен «поступающего на службу». См. подробнее коммент. 24.

197

«Прямо указующему» чину – то есть главному прокурору.

198

«Золотые пузыри» и «гвозди-поплавки» – в старом Китае украшения фасадов богатых домов и присутственных мест.

199

От Громового. – См. коммент. 154.

200

Камень и – черный драгоценный камень.

201

Вся семья была одним клубком, круглым-круглым. – Конфуцианская идея семейного лада чрезвычайно популярна. Пословицы вроде «Единым клубком, в ладном духе» и тому подобные – излюбленная тема китайских народных картин и может быть представлена в виде ребусного изображения круглого (полный – округлый) толстяка, держащего свиток с надписью: «Семейный мир приводит к счастью».

202

«Свою красоту вручает мне он...» – Стихи из оды Сыма Сянжу (179–117 годы до н. э.).

203

«Вйрхом вниз, куртка-штаны». – В классическом стихе «Шицзина» говорится о подданном, который, одеваясь по зову из дворца, в спешке поменял местами куртку и штаны.

204

Книги по физиогномике. – Искусство гаданья по чертам лица было сильно распространено в Китае. Литература по физиогномике очень обширна, но, как все оккультные сочинения, написана совершенно непереводимым на обычный язык стилем.

205

Спрашивать имя – свататься. См. коммент. 99.

206

Положил ей птицу. – Обряд, предшествующий свадьбе.

207

Отличный гроб. – В соответствии с патриархальной религией и культом предков, смерти в Китае всегда уделялось чудовищное внимание. Похоронный обряд необычайно сложен и тянется мучительно долго. Место, где надлежит похоронить покойника, избирается магическим компасом в руках гадателя-геоманта (конечно, шарлатана), и откупить его надо любой ценой. Гадание о выборе кладбища считается первой обязанностью каждого сына или дочери. Геомант же, разумеется, не торопится, и все это время гроб стоит в доме (только богатые могут переправить его в храм). Гроб делается поэтому с особой заботливостью, и щели его заливаются знаменитым китайским лаком, не пропускающим газов. Панихида может тянуться чуть ли не месяц. Для заупокойного служения приглашаются всевозможные служители культа, дабы привлечь побольше духов. Все это стоит денег огромных. Ритуал похорон обставлен с предельной роскошью: покойника несут в тяжелом двойном гробу и в тяжелом балдахине, для чего требуется много носильщиков; перед ним несут всякого рода древние символы почтения к важной персоне; женщин сажают в экипажи, и так далее. Одна похоронная обрядность могла истощить благосостояние зажиточной семьи надолго.

208

Гулял у полукруглого бассейна. – См. коммент. 24.

209

Канга – деревянный хомут, надеваемый на шею преступника и запирающийся на замок.

210

Черной душой именуется. – Один древний автор посвятил мачехам трактат «О черных душах».

211

Одетого в листья-камыш. – Известный своим почитанием родителей ученик Конфуция Минь Цзицянь терпел много горя от мачехи, которая одевала его в куртку, утепленную сережками тростника. Отец рассердился и хотел выгнать ее, но примерный сын сказал: «Если мать дома, один сын одинок. Если мать уйдет, трое будут холодать».

212

Одной ведь норы барсуки! – Одного поля ягоды!

213

«При сорной корзинке и метелке». – См. ком-мент. 80.

214

Чанъэ – или та же Хэнъэ, фея луны. Будучи простою смертной, она украла у своего мужа лекарство бессмертия, взлетела ввысь и поселилась в чертогах «Широкого Студеного дворца» – луны.

215

Достигшая шпилек в прическе – то есть пятнадцати лет, когда, по древнему обычаю, девочке позволялось сделать прическу и продеть шпильки.

216

«Лотосовый» карманчик – маленький привесной карманчик для туалетных принадлежностей. Древний ритуал требовал, чтобы на парадном платье непременно висело это украшение. Вероятно, на нем вышивался цветок лотоса, но возможно, что это простое созвучие.

217

Летающая Ласточка – прозванная так за неподражаемую легкость танца, любимая одалиска императора Чэн-ди (I век до н. э.). Завороженный ее чарами государь забросил все дела, и династия пошла к упадку. «Мягкое и теплое царство» называл тело он своей любимой наложницы. См. также коммент. 162.

218

Одалиска Ян – знаменитая красавица VIII века по имени Юйхуань. Государь Сюань-цзун отнял ее у своего сына и возвеличил так, что в народе сложилась даже пословица. Негодяи-родственники ее были поставлены на все важные места.

Народному негодованию не было предела, но очарованный царь ничего не хотел знать. Наконец, когда войска пригрозили бунтом, он смирился и велел ее убить, хотя и горевал о ней весь остаток жизни.

219

«Подошла к жизни» – вместо «отойти от жизни» – благоговейный эвфемизм. Подобно этому, на гробах пишут шоу – долгая жизнь. См. также коммент. 27.

220

Настроение... «человека в кафтане из толстого шелка» – то есть повредившего другу, а потом воспылавшего к нему прежнею нежностью. Политический советник Фань Суй (III век до н. э.) в начале своей карьеры служил у крупного сановника Сюй Гу, который оклеветал его в преступлении, и Фаню пришлось вытерпеть позор бамбуковых палок. Он бежал в сильный удел Цинь и там скрылся. Когда Сюй Гу приехал в Цинь, Фань надел рубище и пришел к нему. Сюй Гу, в котором проснулось чувство к другу, снял с себя толстый шелковый халат и надел на него. Это и спасло клеветнику жизнь.

221

В половину нареза – полосы. Китайский дом строится из особых полос – единиц, не совпадающих с нашим делением на комнаты.

222

Хэнъэ – или Чанъэ, фея луны. См. коммент. 214.

223

Ванму. – См. коммент. 68.

224

Просторно-студеный Чертог – луна.

225

Си – Си Ши, знаменитейшая красавица древности. В притчах Чжуан-цзы читаем: «Си Ши, страдая сердцем, кисло смотрела на свое село. Уродливые односельчанки, увидя ее гримасу, нашли, что это красиво, и, вернувшись к себе домой, тоже хватались за сердце и смотрели кисло. Богатые люди, видя подобное, закрывались у себя дома и не выходили. Бедные же уходили с семействами прочь. В чем же дело? Да в том, что те уроды, находя красоту в кислой гримасе, не понимали, откуда она». См. также коммент. 54.

226

Гуаньинь – переводное имя бодисатвы Авалоки-тешвары, который в Китае особенно чтится. Сначала он изображался в мужском образе, потом в женском. Не уходя из мира в нирвану – окончательное и блаженное угасание жизни, он жертвует собой, чтобы помочь страждущему. Изображается в женском облике, сидящим на лотосе. Рядом стоит яшмовая ваза с ивовой веткой (кропило со святой водой). Перед божеством распластался отрок Шаньцай, рядом стоит девочка – «Драконова дочь».

227

«Фениксов крючок». – См. коммент. 190.

228

Фаворитка Ян. – См. коммент. 218.

229

Смерть у Мавэйского взгорья. – Когда государь Сюань-цзун со своей фавориткой Ян спасались бегством от мятежного Ань Лушаня и проезжали мимо взгорья Мавэй, войска потребовали, чтобы фаворитка, как виновница всех бед, была предана смерти. См. подробнее коммент. 218.

230

Сун – династия, 960–1279 годы.

231

Верховой с оповещением. – В обычае было оповещать домашних об успехе на экзамене. «Весть о победе» потом отпечатывалась и наклеивалась на доме лица, выдержавшего экзамен. В китайской деревне сплошь и рядом можно было видеть подобные объявления даже еще в 1907 году.

232

Десять тысяч! – Мелких медных монет.

233

Третьи экзамены. – См. коммент. 24.

234

Прошло опять некоторое время. – Переводчик должен поневоле прибегать к таким странным оборотам, так как китайцы той эпохи не исчисляли времени по часам и минутам.

235

Шапку с кисточкой. – Слуги больших чиновников считались и сами чиновниками и носили роскошное платье – предмет зависти многих скромных чиновников, выдвинувшихся благодаря своим собственным заслугам.

236

В свою серию и келью. – На экзаменационном дворе кельи студентов располагались сериями, обозначаемыми одним из тысячи неповторяемых знаков известного «Тысячесловия».

237

Что ни конура, то торчит нога. – Экзаменационная келья так узка, что в ней, как ни пошевелись, не сохраниться от взоров.

238

Сесть лицом к каменной стене. – Как патриарх Бодидхарма. См. коммент. 97.

239

О стильных упражнениях – к экзаменационным сочинениям. См. коммент. 179.

240

Ему еще завязывали на голове рожки. – Ребенку до шести лет пробривали голову, оставляя маленькие островки волос, связываемых в пучки. См. также ком-мент. 153.

241

В возрасте прически. – См. коммент. 215.

242

Все сплошь «чжутийское». – Чжути – название уезда, где в древности добывалось прекрасное серебро.

243

Заставил себя... спустить шатер – то есть предаться учению, не видя никого, даже близких, как делал великий конфуцианский учитель древности (II век до н. э.) Дун Чжуншу, который, завесив себя полотном, не глядел на мир. Ученики подходили к нему по очереди, иным так и не удавалось увидеть его лицо.

244

Люди кричали. – В привычки китайского магната входило окружать себя целым штатом слуг, даже в чужом доме. Известный обычай китайской знати, содержащей огромное число слуг, которые передавали приказания окликами от одного к другому. Стоит ему крикнуть, как они хором откликаются, свидетельствуя о своей неусыпной бдительности.

245

«Тыква и конопля» – то есть родня, ползучая и цепкая, как эти растения.

246

Поднял руки и извинился – сделал приветствие, сложив руки в кулаки и подняв снизу вверх до лба или, при более небрежном приветствии, до груди.

247

Такой богатый, такой знатный. – Термин «богатый, знатный» (фу гуй), установившийся в Китае с очень давних времен, употребляется как разговорная идиома. Народ, видя, как быстро обогащаются за его счет чиновники-правители, привык отождествлять чины с богатством и часто повторяет это сочетание слов.

248

Чу – провинция Хубэй. См. коммент. 83.

249

Большая река – Желтая река, Хуанхэ.

250

О тепле и холоде. – См. коммент. 46.

251

«Дворец с кривой решеткой». – См. коммент. 103.

252

Вана коробило. – В патриархальном Китае женщина не смела появиться перед мужчиной. Патриархальные нравы Китая требовали, чтобы женщина была затворницей – яо тяо, «глубоко упрятанной». Нажим на строгость поведения особенно заметен в XII веке, с утверждением неоконфуцианской доктрины. Философ Чэн И говорил: «Голод – дело малое, а вот нарушить женское целомудрие – дело большое».

253

«Осенние волны» – очи красавицы. См. ком-мент. 55.

254

«Люди с обмотанными головами» – певцы и танцовщики, завсегдатаи публичных домов. Выражение вызвано, вероятно, обычаем дарить артисткам, исполняющим перед гостем танцы, парчовые и шелковые куски материи для головных накидок. У Бо Цзюйи (772–846) читаем:

Вся молодежь из Улина веселого бросилась крыть им всем головы:

Что-либо спето – красным шелкам счета не знает никто.

255

«Топором во льду» – сватом. См. подробнее ком-мент. 75.

256

Мошна... против шерстки идет. – Литературный намек на историческое повествование об одном бедном поэте, который явился в большой город с черным мешком и на вопрос, что у него там, отвечал стихами:

Только имеется денежка там... Так, для вида:

Жестко мошне, думаю я, от стыда!

У позднейших поэтов, в частности у Ду Фу, находим этот же мотив.

257

«Денежное дерево». – На китайской народной картине, изображающей житейское благо, которое мерещится голодной фантазии бедного человека, рисуется дерево с медными деньгами вместо листьев – «дерево, с которого стряхиваются деньги». Но и в литературном обиходе встречается этот образ. Так, рассказывается, что одна красавица гетера перед смертью сказала матери: «Ну, мама, твое денежное дерево валится!»

258

Не отвергай же богатого бога. – Бог богатства Цайшэнь – наиболее чтимое из божеств. «Живой богатый бог» – разбогатевший хозяин, так сказать воплощение незримого.

259

«Цветы в дымке». – Этот чисто поэтический образ разросся в иносказательное сравнение с женщиной, живущей роскошью и наслаждением, и, наконец, с гетерой.

260

«Ветер с пылью» – то есть бренный мир, уподобляемый мутному воздуху, в котором кружится пыль, вздымаемая ветром. Выражение это буддийского происхождения и поэтому содержит в себе смысл «суета сует». Красным прахом, вероятно не без влияния картин лёссовой пыли, в сухие дни застилающей все красно-желтым туманом, называется мир сует, жалкий мир людей.

261

Пробило три удара – пять часов утра.

262

Из горького... моря – или моря горечи, страданий. См. также коммент. 23.

263

Дом наш – в нем только четыре стены. – Из исторического повествования о поэте Сыма Сянжу, претерпевшем ради своей возлюбленной крайнюю бедность.

264

Лотосовые мешочки – нечто вроде футляров или кисетов. См. коммент. 216.

265

Не надевал... «бычачьих носов». – «Углублением бычачьего носа» называется подколенная впадина. Отсюда короткие штаны, носимые поденщиками, были названы в том же историческом повествовании о поэте Сыма Сянжу – «бычачьими носами».

266

Яньская столица – как в изысканном, литературном языке называется Пекин по имени древнего удельного княжества, бывшего приблизительно в этих краях.

267

В... зеленых домах. – Зелеными домами сначала называли роскошные виллы и даже дворцы, но потом это именование было применено в поэзии к описанию дома гетер и стало означать публичный дом.

268

Золото в постели – деньги под подушкой.

269

Белые глаза. – Поэт Жуань Цзи (III век) делил людей на две категории: на умных и интересных, на которых он смотрел полными (черными) глазами, и на грубо пошлых, к которым он поворачивал куски белков, оставшиеся от брезгливо полузакрытых глаз.

270

Фэнь – мера длины, 3,2 мм.

271

Смирить ее своими приказами. – Считалось, что повеление чиновника распространяется и на бесов.

272

Звали его Ху Второй – созвучно с ху (лисица).

273

Нет никаких... «костей с мясом» – то есть родных братьев.

274

После этого самого – то есть после смерти.

275

Се Дашэнь... Съел свое слово! – Се Дашэнь, или Се Цзинь (1369–1415), известный ученый своего времени, поклялся вместе со своими единомышленниками скорее умереть, чем допустить себя до службы у государя, занявшего трон при крайне подозрительных обстоятельствах. Однако, узнав, что один из его товарищей при переживаемых критических обстоятельствах сидит дома и смирно кормит свою свинью, воскликнул, смеясь: «Ах, вот как! Он даже со своей свиньей не хочет расстаться, не говоря уже о жизни. Ладно же!» И нарушил клятву, то есть «съел слово», как и некоторые другие из заговорщиков. Остальные же были казнены или отравлены.

276

Зеленый платок на голове. – В древности человеку, продававшему за деньги жену, обертывали голову зеленым полотенцем и называли его проститутом (мужем проститутки). Так гласит предание. Надо заметить, что зеленый цвет считается цветом рогоносцев и тщательно избегается. Причиной этого странного соединения представлений является, вероятнее всего, цвет черепахи, которая, по поверью, имеющему солидную давность, совокупляется со змеем и является, таким образом, прототипом мужей-рогоносцев.

277

Дочь... «возливателя вина». – В древнее время при торжественных собраниях местных обществ для возливания вина духу-покровителю выбирался наиболее почтенный во всех отношениях человек. Затем этими словами вообще обозначали почтенного выборного старшину. Наконец, это превратилось в государственный институт, и «возливателем» в уездном, а тем более и столичном храме Конфуция стали назначать одного из наиболее уважаемых деятелей.

278

В день первой лунной полноты – пятнадцатого числа первого лунного месяца, праздник фонарей. Совпадает со второй половиной февраля нашего стиля.

279

Юйланьпэнь. – Уламбана, или, в китайской передаче, Юйланьпэнь, – день «повешенных вниз головой» грешников в аду и потом вообще всех грешников и умерших. В этот день безмолвные китайские храмы и монастыри наполняются народом, причем наиболее пожилые и набожные стоят толпами перед костром горящих в медной курильнице свеч и внимают похоронному речитативу буддийских молитв, а молодежь пользуется случаем освободиться от надзора тюремного начальства и показать себя друг другу.

280

«Девы на прогулке словно в небе тучи» – стих из древней классической книги од, гимнов и песен – «Шицзина». Ляо Чжай, как первоклассный стилист, пользуется литературным наследием старины, приобщая его к течению своего ритмического рассказа.

281

«Следовать своей радости» – то есть ходить по храму и делать все то, что вызывает в душе, проникнутой светом буддийской веры, искреннюю радость (конечно, в интересах храма и монахов), и особенно – дарить храму деньги и вещи, сообразно своему искреннему усердию. Затем вообще бродить по храму, осматривая его и исполняясь религиозного чувства, также называется «следовать (своей) радости».

282

Фэн Третья... Фань Одиннадцатая. – См. ком-мент. 87.

283

Красные ворота издавна считались признаком жилья именитого человека. Все дворцовые здания, а также все храмы и монастырские строения отделывались деревом золоченым и выкрашенным в ярко-красный цвет.

284

Родни «тростника и камыша» – то есть разросшейся и все покрывающей, дающей доступ повсюду.

285

Праздник двойной девятки. – Девятое число девятой луны, праздник осени и осеннего цветка – хризантемы.

286

«У восточного забора». – Из известного каждому образованному китайцу знаменитого стихотворения поэта Тао Цяня (365–427), певца хризантемы:

Рву хризантему там у забора, к востоку;

В темной дали вижу Южные горы.

«У восточного забора» поэтому означает: у куртины хризантем, пышно к этому времени расцветающих.

287

«В давние годы место там было для встречи...» – По-видимому, это экспромт Фэн или приведенная по памяти цитата. «Молитвенными домами» – вернее, «местом для совершенствования Дао» назывались, сообразно пониманию самого слова Дао, разные места, где пребывали святители, храмы и даже наскоро устроенные для совершения молебнов и панихид приготовления.

288

В книгах гадателей по лицу. – См. коммент. 204.

289

В буддийском ланьжо. – Ланьжо – название буддийского храма, передающее китайскими иероглифами санскритское слово «лаяна», что значит: место покоя и отдыха.

290

Сада Кистей – то есть Леса Кистей (ханьлинь) – собрание кистей, пишущих самые авторитетные в стране книги, в том числе и историю Китая, своеобразная старая китайская Академия наук.

291

К концу первой стражи. – То есть около девяти часов вечера. См. подробнее коммент. 132.

292

Я не Мао Суй... Я Цаоцю. – Мао Суй был один из ученых советников удельного князя, говоривший о себе, что он вроде шила в мешке: стоит его лишь туда положить, как не только острие, о котором говорит известная пословица, но и все шило целиком из мешка вылезет. Цаоцю Шэн был такой же советник, но старавшийся основать свои заслуги на распространении чужой славы, а именно славы знаменитого стратега удельного периода Цзи Бу. Фэн хочет сказать, что она не сам гений, а лишь его сообщница.

293

Быть... льдом – то есть свахой. См. подробнее коммент. 75.

294

Выбрал счастливый день. – См. коммент. 82.

295

«Яшме погребенной и духбх зарытых». – Из стихотворной надгробной надписи (на смерть жены):

Глубоко-глубоко зарыли яшму.

В тайные тайники закопали духи́!

296

Ин и Хуан. – См. коммент. 101.

297

То вдыхая, то выдыхая. – Особые физиологические упражнения с дыханием человека для сообщения ему чувства отрешенности от мира. «Выдыхать старое и вбирать в себя новое – вот искусство, руководящее высшим стремлением и питающее жизнь человека», – восклицает даосский философ Чжуан-цзы (IV век до н. э.).

298

Вгонишь в пот вола и заполнишь балки. – То есть книг этого сорта столько, что если их нагрузить на вола, то он вспотеет, а если их сложить дома, то высота их будет до самых балок (в комнате без потолка).

299

Хуа То – знаменитый врач древности (III век), который приписывал картине пяти зверей (тигра, оленя, медведя, обезьяны и птиц) феноменальное значение, действующее на кризис болезни без промаха.

300

Именной визитный лист. – См. примеч. 60.

301

Рыцарь. – Переводчик не рискнул бы употребить это слово, подобный перевод китайского слова «се» был бы непростительною русификацией, если бы в классическом определении иероглифа «ся» (се) (по знаменитому словарю Канси, изданном в XVIII веке) не стояло следующее: «Се – это значит то же, что и созвучное, но пишущееся несколько иначе „се“ – „брать на себя“, то есть это те, кто своим влиянием, властью и своею силой пользуется для помощи другим». О таких героях, проникнутых велением нравственного долга, поддерживавших слабых и сокрушавших насилие, в Китае сохранились не только легенды, но и обширные, заслуживающие самого серьезного доверия исторические повествования. Уже у первого китайского историографа Сыма Цяня (умер около 80 года до н. э.) встречаем целый ряд жизнеописаний, собранных в главу монографии «О странствующих ся – рыцарях». Очень естественно, что они наполнили собой впоследствии всю китайскую литературу, создав образы и в поэзии, и в повести, и в романе.

302

Предавался кулачному спорту. – Кулачная борьба – и, может быть, нечто вроде современного бокса, хотя и не в такой общественной гипертрофии, – существовала в Китае с давних дней как пользующееся известностью искусство. Различают две школы этого искусства: внешнюю и внутреннюю (эксо– и эсотерическую). Внешняя школа была, по-видимому, скорее всего, простым продуктом обстоятельств. На склонах горы Сун, священного, так называемого Срединного Утеса, расположился старый монастырь Шаолинь, основанный первым китайским буддийским патриархом. Местность горная и безлюдная приютила, кроме спасающихся от мирской суеты монахов, еще и толпы грабителей, устраивавших на обитель набеги. Тогда монахи этих мест завели у себя особого рода тренировку, обязательную для всех и состоявшую в усвоении приемов борьбы с грабителем, обезоруживающих его без убийства, строго воспрещаемого, как известно, буддийскою религией. Интереснейшие иллюстрации этих монашеских упражнений еще в 1907 году покрывали собою стены некоторых зал монастыря Шаолинь, и снимки с них привезены пишущим эти строки в Ленинград.

«Внутренняя», эсотерическая школа китайских боксеров вырабатывала, по-видимому, какую-то непоколебимую выдержку, парализующую нападение и свергающую противника своевременным спокойным жестом. Традиция этой школы моложе первой, но тоже гнездится где-то в X–XI веках.

303

Танец вихря – мимические телодвижения. По свидетельству китайских историков, этот танец силы и ловкости занесен в Китай от кочевников.

304

В годы царствования, называемые «Возвышением Правоначалия». – Для уточнения даты и с целью дать лучшие способы избежания личных обозначений правящего государя или его предшественников, имена которых, как известно, были совершенно запрещены для произнесения и даже воспроизведения в письме с незапамятных времен китайской цивилизации, со II века до н. э. входит в обычай обозначать не самого государя, а его эпоху, для каковой цели придумывался особый девиз, называвшийся «нянь хао», «титулованием годов» (правления данного государя). Этот государственный обычай существовал вплоть до падения Юань Шикая в 1916 году, и, таким образом, встречаемые русским читателем «имена» вроде Канси, Гуансюй и тому подобных не суть имена государей по типу русских и европейских (Иаков I, Николай II), а обозначения, принятые ими для своего царствования (иногда сменявшиеся в течение одного и того же царствования по нескольку раз). Поэтому правильнее всего было бы сказать не «государь Канси», а «государь, титуловавший свое правление девизом Процветания и Блеска». Впрочем, перевод этих девизов – вещь нелегкая, ибо это почти всегда – тайный намек на канонический текст, обнаружить который не сразу может и опытный китайский начетчик. Время правления государя, называвшего свое царствование титулом Канси, – с 1662 по 1723 год. Девиз, приведенный здесь, указывает на конфуцианское православие. Он был принят последним государем династии Мин, предшественницы последней Цин, начавшим царствовать в 1628 году и окончившим жизнь в 1644 году Ляо Чжай рассказывает о случае, бывшем на памяти его современников.

305

Был в столице – то есть в Пекине, столице Китая с конца XIII века.

306

Держать высшие дворцовые экзамены. – Отбор государственных людей производился в Китае сначала по признакам наивысшей нравственности, засвидетельствованной всею данной округой. Вслед за тем, начиная со II века до н. э. и до самого последнего времени, отбор этот производился на основании особых литературных испытаний, долженствующих свидетельствовать о степени проникновения молодого человека в конфуцианское исповедание китайской культуры. Эти экзамены были троякими, в порядке их постепенности, начиная от кандидата первой степени и кончая «поступающим на службу», экзаменовавшимся в столице, а в отборной группе даже в присутствии самого государя. Таким образом, всякий кандидат, ищущий высшей степени, обязан был путешествовать из своей провинции в столицу, что было далеко не для всех достижимо.

Экзамены этого типа были упразднены в 1905 году и заменены типами, известными европейскому школьному делу. См. также коммент. 24.

307

Гадатель взметнул гуа. – Особая практика гаданья по гуа, то есть по мистическим фигурам, вернее, элементарным чертежам, составленным в мистические триграмм, различных сочетаний из трех цельных и прерванных линий, в планомерном чередовании, прослеженном в приуроченных к ним историческою традицией значениях.

308

Уплатите... десять серебром. – Речь идет о весовой единице серебра – лян (лана, таэль). Десять лан серебром – сумма для того времени крупная.

309

За вас отчитаюсь перед духом – то есть вознесу заклинательное моление, чтобы предотвратить имеющее напасть на вас несчастье.

310

Устроил свет – то есть приспособил к горению лампочку с маслом, несколько напоминающую древние греческие.

311

Облокотился на меч. – Народная религия китайцев, во многих своих статьях теоретизированная даосизмом, считает, что против незримого мира нечистой силы могут быть применяемы чисто конкретные средства человеческой действительности. Между прочим, для «разрубания» нечистой силы всякий заклинатель в Китае пользуется «драгоценным мечом» (см. подробнее коммент. 88), имеющим силу наносить материализующие бесов удары. Наученный этою традицией обыватель не сомневается в том, что и ему может удаться столь ясный для рассудка прием заклинателя.

На амулетах, заклинательных картинах и иконах этот меч изображается источающим языки пламени. Знаменитый заклинатель Люй Дунбинь изображается на иконе с мечом за плечами, и в славословии ему говорится о том, что он ходит по Китаю невидимкой, сокрушая по молитве верующих окружающую их нечистую силу.

312

Водяные часы – часы с довольно сложным устройством, известные в Китае с отдаленной древности. Однако здесь это простая фигура.

313

К концу первой стражи. – То есть около девяти часов вечера. См. подробнее коммент. 132.

314

Бумажная фигура. – Фигуры из бумаги – самый обычный прием китайской симпатической магии. Если кто захочет кого погубить, то достаточно произнести соответствующую молитву или же заклинание и произвести над бумажной фигурой то самое, чего желают в действительности. Бумажная фигура тогда превращается в живого человека или же сливается с ним, произведя в нем все искомые последствия. Жгли бумагу, то есть бумажные изображения разных предметов, людей и животных, обслуживающих потребности покойного, чтобы огонь претворил их в потустороннюю действительность.

315

Глиняный божок. – Статуи китайских богов обычно лепились из глины. Это наиболее дешевый и легкий способ скульптуры, который, как известно, был также применен к лепке статуи Будды в ленинградском ламайском храме на Старой Деревне.

316

Какая-то тварь налегает на оконную раму, отчего вся стена заходила, затрещала, готовая... сейчас же рухнуть. – Стена, в которой находится китайское окно, представляет собой огромный оконный переплет, затянутый бумагой, с более тонкими просветами (за последнее время затягиваемыми стеклом) на месте, долженствующем пропускать свет. Чтобы сорвать этот переплет со столбов, не требуется чрезвычайной силы.

317

В годы Правой Доблести. – Китайцы издавна привыкли не называть своих государей по именам, которые строго воспрещено писать и произносить, но титуловать их годы правления (См. подробнее коммент. 304). Так, государь, о котором здесь речь, годы своего царствования от 1500 до 1522 года, называл, в силу тех или иных откровений, ему внушенных или же им самим воспринятых, Правою Доблестью, и это было официальное название. Однако обращаться к государю с этими словами было также невозможно.

318

С «зеркалом и подставкой». – Намек на исторический анекдот о некоем Вэнь Цяо, который, овдовев, начал ухаживать за племянницей. Тетка поручила ему найти дочери жениха, но он, сам лелея эту мысль, представил себя в качестве жениха и подарил при этом невесте зеркало с яшмовой подставкой. В Китае любят иносказания и придают им огромное значение. Благодаря необыкновенной звуковой эластичности китайского языка эти иносказания быстро превращаются в ребус. В данном случае слово «зеркало» (цзин) есть ребус слова «покой» (цзин), а слово «подставка» (ань) есть то же для слова «мир» (ань). Поставив эти вещи в доме брачущихся, думают этим сказать: «Аньцзин!», то есть «Мир вам и покой!».

319

И написал следующие стихи. – Прежде чем их читать, нужно знать, что их содержание тесно связано со следующим чудесным рассказом из мира бессмертных, принадлежащим известному танскому автору рассказов «чуаньци» Пэй Сину. Некто Пэй Хан, встре-тясь с красавицей Юньцяо (Завиток Туч), получил от нее следующие стихи:

Раз выпьешь бесценною напитка – сотни чувств рождаются,

Истолчешь в порошок Первоиней – увидишь Юньин.

Синий Мост – это ведь гнездо святых духолюдей!

Зачем карабкаться по утесам в Яшмовую Столицу?

Впоследствии ему пришлось проехать мимо почтовой станции у Синего Моста. Хотелось пить. У одного дома стояла какая-то старуха. Он приветствовал ее и просил напиться. Старуха велела Юньин принести кружку воды. Пэй Хан захотел на ней жениться. Старуха сказала ему на это, что у них есть волшебная пилюля бессмертия, но что надо достать яшмовый пест и ступу, чтобы пилюлю истолочь. Вот если ему удастся добыть эти вещи, то он получит и девушку. Пэй достал их. Старуха заставила молодых толочь пилюлю. Через сто дней старуха проглотила ее, вошла в грот бессмертных и выслала им навстречу родню для совершения брачной церемонии. Пэй с женой вошли в грот и стали верховными духолюдьми.

320

Юньин – то есть ваша дочь, которую я сравниваю с феей фантастического, всем нам известного рассказа.

321

Ей Первоиней... истолку. – Как и в европейской средневековой алхимии, древние китайцы называли продукты своей феерической индустрии самыми прихотливыми именами, смотря на них как на волшебные индивидуальности. Таким образом, студент этими стихами хочет посвататься к дочери старухи Синь, как и в самом волшебном рассказе.

322

Слабого потомства – то есть собственных детей. Вежливо-самоуничижительное выражение.

323

Госпожа области. – Женам и, особенно, матерям китайских сановников издавна присваивались жалуемые каждый раз государем почетные титулы, которые восходили и нисходили не менее сложною иерархией, нежели мужские чины. Данный титул очень высок, вроде фрейлины. Переводить, за неимением равнозначащих русских терминов, остается лишь дословно.

324

От плоти и... костей моих – то есть от близких родственников.

325

Свою опору и надежду – то есть отца.

326

Желать долгой жизни – то есть поздравлять с днем рождения.

327

«Лепестки лотоса». – См. коммент. 190.

328

Рукава были опущены... – из церемонной почтительности.

329

«Вырубающей» – то есть свахой. См. подробнее коммент. 191.

330

Соединенье в чаше. – См. коммент. 100.

331

Служу льдом – то есть свахой. См. подробнее коммент. 75.

332

Гаданье о счастливом дне. – См. коммент. 82.

333

Ее зеленую комнату. – Древний брачный обычай велит молодой на все время брачного пира сидеть в зеленой палатке и принимать поздравления, не выходя из нее.

334

Мертвый дух. – Имеется в виду старуха сваха.

335

Пяти столиц. – Число «пять», излюбленное китайцами для очень многих сочетаний, прилагается (по числу стран света, к которым китайцы причисляют и то место, от которого все отсчитывается, то есть центр) и к формуле столиц (чисто номинальной), которая в разные времена изменялась. Так как на том свете дела, в общем (по доверию народа), те же, что и на этом, то и столицы те же, и начальство должно быть то же и в том же количестве.

336

О «выправительнице прихрамыванья» – то есть о свахе. В погоне за оригинальным образом и выражением, как уже неоднократно видели, Ляо Чжай не останавливается ни перед чем. Здесь он намекает на выражение древнего поэта Цюй Юаня (IV век до н. э.), который, в свою очередь, образ свахи заимствует из древних мифов. Перевод, таким образом, является лишь приблизительным, ибо архаичные слова могут в конце концов оказаться даже не китайскими.

337

Парчу с узорами раковин – то есть особо ценную материю, воспетую еще в древних китайских жертвенных одах.

338

Сановника «Серебряной Террасы» – литературное обозначение высшего чиновника, начальника данного управления, заведующего всем делопроизводством по поступающим из провинций докладам областных начальств. Серебряные Террасы – древнее название сначала дворца, потом ворот внутри дворца, около которых находилось присутственное место, заведовавшее принятием докладов от провинциальных властей, и, наконец, как то принято в изысканном литературном китайском слоге, – высшей чиновничьей инстанции, пребывающей в пределах дворца-города.

339

Товарищ по кисти и тушечнице – то есть по школе.

340

«Загнул визитный бланк». – «Визитный бланк» в Китае, собственно, не загибали, как у нас, а складывали в виде коленопреклоненного человека. См. также коммент. 60.

341

Я сделала в стене отверстие – что очень нетрудно: стены состоят из резного деревянного переплета, затянутого бумагой. См. также коммент. 316.

342

«На экзамене не судят о литературных достоинствах...» – пословица о чиновниках, ответственных за экзаменационную сессию, но исключительно о лицах, подающих сочинения и имеющих ту или иную протекцию. Всем известны фантастические строгости былых китайских экзаменов. Однако лучше верить пословице.

343

На один... номер – то есть одну бамбуковую палочку, употребляемую в качестве счетной единицы.

344

«Повеса из деревенского переулка» – то есть легкомысленный верхогляд, хотя и смышленый, тороватый. Из древнего мыслителя Сюнь-цзы (III век до н. э.).

345

«Успокоить родителей». – Древнее выражение, означающее обычай, по которому молодая, прожив с мужем день-два, возвращалась в свою семью на побывку, чтобы спросить о здоровье родителей и о том, спокойны ли (здоровы ли) они.

346

В пятой страже. – См. коммент. 132.

347

В возрасте, когда зашпиливают прическу – пятнадцать лет. См. подробнее коммент. 215.

348

Срок осенних приговоров. – По древней теории китайских мыслителей, осень – пора умирания, и поэтому к осени приурочивались казни преступников. Это обыкновенно происходило в девятой луне на площадях столицы и, как зрелище, привлекало еще в сравнительно недавнее время целые толпы европейцев.

349

Яньскую столицу – Пекин. См. подробнее ком-мент. 266.

350

Сторожащий и охраняющий входы. – С древнейших времен в Китае существует поверье, что нечистая сила старается проникнуть в жилой дом человека через двери. Следовательно, ей всегда нужно противопоставить силу светлую, которая могла бы остановить нежелательное проникновение. Одним из наиболее распространенных способов присвоить своему жилищу светлую силу является изображение на дверях двух воевод грозного вида, закованных в латы и мечущих стрелы в дерзких бесов.

351

По Дворцовому каналу – то есть по каналу, ведущему из дворца за ворота и стену Пекина.

352

Сын Неба – то есть китайским император, приносивший небу жертвы и считавший его как бы своим отцом.

353

Датун – Датунфу в провинции Шаньси. Невдалеке расположен знаменитый буддийский Утайшаньский монастырь.

354

Зашел... в «кривую загородь». – Так в поэтическом языке именуется веселый дом. См. подробнее коммент. 103.

355

«Праха в ветре» – см. коммент. 260.

356

Цзюпань. – Страшный, безобразный демон, по буддийским рассказам. Здесь намек на известный анекдот об одном муже, боявшемся жены. Когда над ним смеялись, он излагал следующее. Есть три причины бояться жены. Когда она молода и обаятельна, бойся ее, как живого бодисатву (будущего будду). Когда все перед ней уже полно детьми, бойся, как мать Девяти Чертей. Когда же ей стукнет пятьдесят, а то и шестьдесят, а она все еще пробавляется румянами да белилами, становясь то синей, то черной, бойся ее, как Цзюпаньту (санскрит. Кхумбхандхас). Разве все это не заставляет нас бояться жен?