
Людмила Потапчук
Проходите, раздевайтесь
Детская поликлиника. Прививки, хмурые врачи – и неизменные очереди у кабинетов. Думаете, это кошмар? Нет, все не так плохо, как кажется, – а гораздо, гораздо хуже! В блеклых стенах поликлиники пробуждаются зловещие сверхъестественные силы. «Куда по помытому?!» – орет инфернальная уборщица со шваброй. Все взрослые будто сходят с ума. А чудной малыш в колготках с пузырями на коленках – то ли мальчик, то ли девочка – норовит всех покусать. История одного странного и страшного дня в детской поликлинике, рассказанная четырьмя самыми обычными школьниками. За дверями остались их будни: учеба, обиды, многодетная семья, разведенные родители, домашнее обучение. Жуткая сказка стала явью, заложный покойник из славянской мифологии захватывает поликлинику. Как выбраться из страшной ловушки? Как утихомирить жаждущую крови нечистую силу? Подросткам придется собрать все свое мужество. И даже посетить кладбище.
Людмила Потапчук родилась в 1979 году в Ульяновске. Лет с одиннадцати писала стихи. К окончанию Литературного института твердо знала, что никогда не будет писать ничего похожего на художественную литературу. Не всем же быть поэтами-писателями. А потом один текст победил в конкурсе «Электронная буква», еще два побывали в коротком списке конкурса «Книгуру», а повесть «Проходите, раздевайтесь» вошла в число победителей Литературного конкурса «Белой вороны».
© Людмила Потапчук, 2021
© Виктория Попова, иллюстрации, 2022
© ООО «Издательство Альбус корвус», 2022
* * *
Руслана. Калинка, бассейн и фломики

А я не хочу ходить в этот факинг бассейн.
А он мне вообще не сдался.
Я просто не физкультурная. Я и в школе физру не люблю. Мне на ней скучно и плохо. Либо вопят все, бегают, воняют, как в зоопарке, толкаются – ради какого-то пыльного мячика. Почему я должна орать и толкаться ради мячика? Я что, обезьяна? Либо упражнения какие-то дебильные. Лежи на спине, ноги вверх, ноги вниз. Лезь на канат, как будто ты опять обезьяна. Зачем?
Вот потому, что я физру не люблю, меня и отправили в бассейн. Физручка, козлиха, отловила матушку и давай втирать: девочке нужно, ах, девочка то, девочка это. Точнее – ни то у вас девочка и ни это, а дохлый матрас какой-то. Отведите в бассейн, что ли, может, потонет.
Ну, так она, конечно, не говорила.
А в бассейне я вообще не могу.
Я просто не могу, когда орут, вот правда. Я половины слов не понимаю, если орут. А там все тренеры такие горластые. А наша Дельфиниха – у нее как будто горло из железа. Она даже если рядом с тобой стоит, так орет, как будто ты глухая. Даже здоровается так, что в ушах больно.
Иногда, правда, не здоровается. Смотрит на тебя как на собачью какашку, и все. Я так один раз ее довела. Иду мимо, говорю – здравствуйте. Она молчит. Я ей: здравствуйте. Она молчит и смотрит, и губой дергает, как если бы я воняла, а я из душа. Я ей: здравствуйте. И поклонилась еще, чуть не в пояс. Она как заорет: тебе, Калинка, особое приглашение нужно, что ли, давай уже, пошла.
А поздороваться не судьба. Нечего со всякими какашками здороваться.
Я же от этого бассейна один раз чуть не избавилась. Только-только вся эта фигня началась, мне десять лет было. И вот утро, через час выходить, ехать в эту хлоркой воняющую пыточную, а матушка в магазин вышла, а я дома. И я стала играть. Сама с собой, я это тогда любила, чтобы только твои правила и играешь во что хочешь. Я в тот раз играла в инопланетян. Как будто я с другой планеты, прилетела на Землю, хожу, со всеми знакомлюсь. И я себе на лоб налепила крышек от фломастеров. Если снять с фломастера крышку, высосать из нее воздух, а потом быстро, пока он обратно не вошел, прилепить ее ко лбу, то она сама держится. На щеке почему-то не держится, на носу тоже нет, а на лбу – как приклеенная. Короче, обалденная из меня получилась инопланетянка, как настоящая. Я взяла у мамы зеркало и смотрела в него, и сама с собой разговаривала.
Потом слышу – замок щелкает. Я крышки со лба сняла, фломики в них засунула обратно, зеркало на место, раз быстренько за стол, типа за домашку. И тут матушка. Пора, говорит, собирайся. Ахбожечки ж вы мои, что, говорит, это у тебя на лбу? Ты что, на лбу рисовала?
Ну мне что – признаваться? Что я, десятилетняя кобылушка, взрослая девочка, только что была с крышечками от фломастеров на лбу? Не знаю, говорю, а что у меня на лбу, вроде ничего не было.
Матушка ахает, охает, тащит меня к зеркалу, а у меня весь лоб, конечно, в розовых кружочках.
Ой, говорю, надо же.
Матушка забегала. Чешется, говорит? Болит? Температуру заставила мерить. Потом куда-то звонила. Потом говорит: в бассейн тебе, само собой, нельзя, я тебя к врачу записала, к платному, конечно, воскресенье же, ну да что делать, у тебя же явно кожная болезнь.
Я так обрадовалась, что не в бассейн!
А потом слышу – матушка звонит Ковалихиной мамаше.
Ковалиха – это моя одноклассница, соседка по дому, и еще мы в один детсад ходили, и еще нас наши матери в одном роддоме рожали, и даже лежали там, в роддоме, по соседству, потому что родили нас в соседние дни. Меня двадцать третьего, Ковалиху двадцать четвертого.
Ковалиха, в отличие от меня, очень физкультурная. Нам обеим на семилетие по велосипеду подарили. И я, помню, смотрела на этот велосипед и очень старалась улыбаться, чтобы родителей не расстроить. На фига вот мне этот велосипед! Лучше бы карандашей купили! Деньги только потратили, а их, папхен говорит, и так вечно нет. А Ковалиха была счастлива. Она на нем потом рассекала, как гонщик, и дополнительные колесики почти сразу сняла, и каталась на двухколесном. А я так и ездила с колесиками по бокам, и мне было скучно ездить. А наши мамы и папы так надеялись, что мы с ней будем вместе кататься.
Ага. Щас.
Ну вот в бассейн нас с Ковалихой тоже в один и тот же отдали. И Ковалиха, конечно, сразу поплыла как рыба. А я, а я, а я.
Ну вот, и звонит матушка Ковалихиной мамаше, и говорит – в бассейн не поедем, у моей что-то на коже, какая-то болезнь, наверняка заразная, так что мы сейчас к врачу, а вы уж там предупредите, что моей не будет.
И я думаю – вот задница.
Ковалиха же на весь класс раздудит, что у меня кожная зараза. И что меня тогда ждет?
Я к матушке подошла, подергала. Матушка телефон выключила, смотрит. А у тебя, говорит, и нет уже ничего на лбу, надо же. Но мы все равно к врачу съездим, ведь откуда-то же эта сыпь взялась, может, опять появится. Собирайся.
Я уже собралась, а потом мне чего-то стало страшно ехать к врачу. Ведь будут же делать всякие мерзкие штуки, совать в меня железячки, наверняка колоть иголками. И за каждую мерзкую штуку с матушки возьмут денег, а у нас и так их вечно нет.
Я тогда пошла к матушке и все рассказала. Про крышки от фломастеров.
Матушка чуть на пол не села. Ты и даешь, говорит. Даже не ругалась.
Но в бассейн мы в тот раз не поехали, и это было здорово.
Я потом много раз думала – а может, надо было поехать в эту клинику? Пусть бы искали у меня болезнь. Может, и нашли бы. Папхен говорит, если врачи захотят у кого-то найти болезнь, они найдут, особенно если клиника платная.
И, может, не было бы тогда этого гребаного бассейна.
Но он есть, и мы сидим тут с папхеном в гребаной поликлинике в очереди к гребаному врачу, чтобы он нам дал гребаную справку. На полгода. Потому что у меня нет, к сожалению, кожных болезней, а штука с крышками от фломиков второй раз не прокатит.
Главное, Ковалиха все равно по всему классу раздудела. Только не про заразу, которой у меня не было, а про то, что я играла в инопланетянку. Матушка же ее мамаше еще раз позвонила, успокоить, что милая Русланочка не больна. Как будто они не плевать на милую Русланочку хотели. И да, и весь класс потешался, что Калинка ходит по дому с фломастерами на лбу. «А почему не с карандашами? А почему не с ботинками?» Даже забыли свое любимое «Руслана, Руслана, где твой Людмил». И еще одно свое любимое: «Калинка, калинка, калинка моя! В саду ягода...» – ну и так далее.
Калинка. Я – Калинка.
Ковалиха – Ковалева, Катя – Петрова, Дарья – Огурцова. Все как люди. А я – Калинка.
И поди еще проговорись родителям, что тебе это вообще не в кайф.
А я один раз при них все-таки ляпнула – как жить вообще с фамилией Калинка. Матушка охнула. А папхен заржал как ненормальный и потом говорит: «Разве можно жить с фамилией Фердыщенко?»
Я вообще не секу, кто этот Фердыщенко. Я без понятия, можно ли жить с его фамилией, и мне по барабану. Но почему-то уверена, что нормально он с ней живет.
Потом, уже перед сном, я вдруг задумалась – а папхен ведь тоже Калинка!
Главное, матушка – Орлова, а папхен – Калинка. Почему я тогда не Орлова?
И каково папхену быть Калинкой?
А потом думаю – а никаково. Если ты препод в вузе, всем пофиг, что ты Калинка. Хоть Дерьмович, пофиг. Ты препод, и ты взрослый. Кто на тебя пальцем покажет?
А я никогда не стану преподом в вузе. Потому что сразу после девятого пойду работать. Меня учиться никто после девятого не заманит, ни калачом, ни чем там еще заманивают. Я буду работать и деньги зарабатывать. В каком-нибудь сетевом кафе. Там еще бывают объявления, что можно начать с простого... с простого кого-нибудь, а потом пойти по карьерной лестнице. Вот я и пойду по карьерной лестнице. И никогда ни у кого не буду просить денег.
Родителям об этом, конечно, сейчас не скажешь. Да и потом – страшно. Они только и говорят – а вот если тебя сюда учиться, а вот если тебя туда учиться. И, конечно, не в нашем крошечном городишечке, а чтобы каждый день ездить на электричке в супер-пупер-мегаполис. Как отец ездит в свой вуз. А я просто хочу, чтобы у меня были свои деньги, чтобы их всегда хватало. Не потому что я такая жадная, а чтобы не просить ни у кого. На каждую фитюльку.
А пока – а пока надо нормально сдать ОГЭ, чтобы отстали.
И получить эту справку, чтобы отстали.
И отходить еще чуть не полгода в этот долбаный бассейн, чтобы отстали.
И отсидеть в этой очереди.
Блин, и ведь пришли, как белые люди, по записи, откуда очередь-то? Сидим, сидим, как эти.
А тут еще этот Андроид. Сидит и пялится.

Иван. Хохлома, учеба и красота

А тут еще эта матрешка.
На самом деле я ничего не имею против народных промыслов. Я понимаю, что многим нравится вся эта пресловутая хохлома. Гжель. Мезенская роспись. Жостовские подносы. Что там еще бывает, надо погуглить. Но меня не на шутку раздражают подобные вещи на человеческом лице. Неважно, на женском или на мужском. Мне кажется, несколько странно наносить краску на лицо, когда за окном уже двадцать первый век.
А у нее, извините меня, пожалуйста, неестественно румяные щеки, неестественно красные губы и неестественно черные ресницы. И брови, конечно же, нарисованные. Я, конечно, понимаю, что это в наше время модно – рисовать себе брови. Я допускаю, что многие считают целесообразным следовать моде. И тем не менее не могу прогнать от себя мысль о том, что это несколько глупо.
Я специально читал о моде. Я знаю, что женщины долгое время носили корсеты, чтобы все думали, что у них на самом деле тонкая талия. А потом корсеты отменили, и женщины стали делать очень низкие вырезы на платьях, чтобы всем показать, какая у них грудь. И еще мочили нижние юбки, чтобы все видели, какие у них ноги. Мне это кажется таким же глупым, как носить совсем короткие юбки зимой. Или надевать брюки слишком короткие, не прикрывающие щиколотки, даже если на улице мороз. Только потому, что этого требует абстрактная мода. Я убежден, что одежда должна быть в первую очередь удобной.
Но неразумно подобранная одежда меня все-таки не настолько раздражает, как краска на лицах.
А у нее было раскрашенное лицо. И я стал на нее смотреть. Мама говорила мне, и даже не один раз, что если молодой человек пристально смотрит на девушку, то ей может показаться, что она ему нравится. Я убежден, что подобный взгляд на вещи принижает значимость женского интеллекта. Мой личный опыт подсказывает мне, что женщины учатся в школе не хуже, чем мужчины, а иногда даже лучше некоторых мужчин. А значит, они умеют думать и соображать. То есть, как следствие этого, могут сообразить, что если кто-то на них смотрит, то ему, возможно, что-то в них, наоборот, не нравится.
Я смотрел на нее, потому что она мне как раз не нравилась. Потому что расписывать себя под хохлому – это неестественно, а красота у меня ассоциируется с естественностью.
И я захотел ей это сказать, но сдержался.
Психолог, к которому я хожу, утверждает, что очень важно уметь сдерживать свои порывы, потому что их проявление может кого-нибудь обидеть, а у меня нет оснований сомневаться в его компетентности. Поэтому я не пошел к ней и не стал ничего говорить.
Мне вообще девушки не нравятся.
То есть те девушки, с которыми я знаком, мне не нравятся.
Я не столь со многими девушками знаком. Я же получаю образование при помощи надомного обучения. Точнее, это только так называется официально – надомное обучение. А на самом деле это всего лишь термин, потому что в реальности я хожу в школу, но при этом занимаюсь с учителем с глазу на глаз. С каждым из учителей. И не сижу в классе со всеми, потому что, когда я сижу в классе, мне тяжело сосредоточиться на изучаемом предмете. Я трачу слишком много сил на каждого из обучающихся, на то, чтобы привыкнуть к каждому, и на учебу сил у меня уже не остается.
У меня уже был печальный опыт обучения в школе на общих основаниях, то есть в классе с большим количеством других обучающихся. Свой первый класс я помню не очень хорошо, но я слышал, как мама кому-то рассказывала, что поначалу она приводила меня домой из школы и ей казалось, что я маленький трупик. Это образное выражение. Разумеется, я не был трупиком, просто мама считала, что я проявляю очень мало чувств и этим похож на неживого.
Образные выражения нужны для того, чтобы разнообразить речь.
В первом классе я сменил три школы. Я это помню, но не хорошо.
Помню, что во втором классе я влюбился. Или мне так казалось. Это уже была частная школа, и там было мало детей, и среди этих детей была девочка Карина, с которой я дружил.
Мы писали там не в тетрадях, а в альбомах, потому что это была не совсем обычная школа. И я весь альбом изрисовал сердечками и надписями «Карина». И даже написал на обложке: «Не открывать никому, кроме Карины и Ольги Анатольевны». Ольгой Анатольевной звали нашу учительницу.
Я помню, что в третьем классе Карина куда-то уехала и в связи с этим исчезла из нашего класса. Я помню, что мама говорила кому-то: в классе было две девочки, красивая и веселая, и Ивану нравилась веселая. Я не знаю, что красивого было в девочке по имени Соня. Я почти не помню лица Карины. И мне от этого иногда грустно.
Но я хорошо помню, что Карина не красила свое лицо.
Я хорошо помню, как переехали мы сами, и как поселились в этом маленьком городе на самой его окраине, сменив маленькую квартиру на большую, и как я пошел в обычную школу. Как много там было людей и как они шумели на уроках. Как учительница носила на своей голове волосы, выкрашенные в три разных цвета, хотя была старой. Как она задавала мне вопрос, потом, не дожидаясь ответа, уже следующий, потом еще один, и еще, и махала на меня рукой, и задавала вопрос уже другому учащемуся, а я все стоял и думал, как ответить на все ее вопросы. И потом отвечал, но это было уже не нужно.
Я помню, как мама перевела меня на это надомное обучение. Уже в другой школе. И мне сразу стало проще учиться, потому что я не отвлекался на других учащихся, от которых очень много шума.
Я помню, как две незнакомые мне девочки стали ходить за мной по школьным коридорам и смеяться. Во время перемен, когда я переходил от одной учительницы к другой. Они смеялись и показывали на меня пальцами, чтобы я догадался, что смеются они именно надо мной. И я один раз спросил, что именно их во мне смешит, но они не ответили. И я стал говорить с мамой. Я сказал ей, что, когда стану совсем взрослым, буду жить один. И мама сказала – ну что же. И еще спросила – а нас с папой в гости пригласишь? И я ответил – почему нет. И повторил, что буду жить один. И мама сказала: в смысле – не женишься? И я сказал – да, не женюсь.
Я не знаю, почему я так сказал. Известно же, что не все женщины одинаковые.
Но почти все они с определенного возраста стараются красить свои лица, чтобы казаться более красивыми, а это обман.
И эта матрешка тоже красит, и мне почему-то это важно.
Я видел ее в школе. Она была немного более толстая, чем большинство девочек, но не самая толстая. Вообще мне нравилось, что она не очень тонкая. Это ее украшало. Но у нее было слишком яркое лицо, и это мне было неприятно. И я понимал, что она не обязана быть мне приятной. Но все равно меня раздражало ее яркое лицо.
А теперь я встретил ее здесь.
Сюда, в поликлинику, мы с мамой пришли, чтобы получить какую-то важную справку для ОГЭ. Мама не хотела ее получать. Но ее заставила та дама, которая служит заведующей учебной частью, это называется сокращенно завуч. Завуч сказала, что поскольку я ребенок с особенностями развития, то школе очень нужна такая справка. Чтобы я сдавал не все экзамены и чтобы мне дали на экзаменах дополнительное время.
Мне не нужно дополнительное время. Я письменные работы всегда сдаю раньше времени, и учителя удивляются, что там все правильно. Я быстро и хорошо работаю, если меня не отвлекать. И я бы сдал все экзамены без проблем.
Но завуч сказала, что я ребенок с особенностями развития.
Я считаю, что у всех есть особенности развития. Ведь в каждом классе есть высокие и низкие, и одни растут быстрее, а другие медленнее. И одни учатся хорошо, а другие плохо. И одним больше нравится биология, и они учат биологию, а другим – русский язык, и они забывают про биологию. Но их не заставляют ходить в поликлинику по всем врачам. А меня заставляют. Я сказал это маме. И мама сказала, что я прав, но что мы все равно получим эту справку, раз им так нужно, пусто только отстанут.
И я подумал, что лучше сделать, как говорит мама.
И вот мы сидим в коридоре поликлиники. И это очень странно, потому что мы заранее записались на прием в электронной регистратуре и нас должны принять вовремя. Но к нашему кабинету очередь, и поэтому я сижу на жестком стуле и смотрю на эту матрешку, расписавшую себя под хохлому.
И матрешка сидит со своей мамой и вообще не смотрит на меня, и это, наверное, хорошо.
А потом приходит одна из тех, которые надо мной смеялись.
Дарья. Смехотунчики, овцебык и Поэтус

А она мне говорит – че ржешь.
«Че ржешь, че ржешь». А че я могу сделать? Ну смехотунчики на меня нападают, когда я на него смотрю, на Андроида. Ну ржачный он. Ходит, как в гипс его завернули. Руки-ноги палками торчат. Смотрит как торчок. Если говорить начнет – прям пипец, обтребухаться и не жить, как будто учебник вслух читает. Дроздофил какой-то.
Елтыть, таких вообще надо за решетку, а его к нормальным пускают.
Эх, Синькиной нету, вместе бы поржали. И пофиг, что тут его мамаша. Мамаша у него тоже шизанутая. «Юные леди, чего вы хотите от моего сына?» Без трусов побегать. Детей, елтыть, хотим. Таких же обдолбаев.
Я как его увидела, так и ржанула, не удержалась. Сидит такой, как конь на скамейке. Ыгыгы ходячее. Фу-ты, нет, сидячее.
И тут эта вылезла, Калинка-малинка. Че, говорит, ржешь.
И не ответить ей нормально – мамаша Андроида тут же сидит, и у Калинки папаша сидит, врачихи ходят, сестра на посту дубинит, делать ей нефиг, на меня уставилась. Ну ладно, хорошо. Ну, я мимо прошла. Все равно тут на скамейках места нет, а я че, лысая, стоять тут.
Села. Сижу и думаю – а кто из них куда? Андроид – ну этого к любому доктору можно, этого лечить – не перелечить. А Руслана наша Людмиловна, у нее-то чего заболело? В школе всегда здоровее всех, вообще не пропускает.
Да, в общем, мне пофиг.
Лол, я в первом классе, в сентябре еще, хотела с ней законнектиться. Так хотела. Вот с ней. Чего-то долбануло меня тогда. Сидит такая на задней парте. Как царица. Разодетая вся. Я ходила вокруг нее, ходила. На перемене подсела, сижу, рот раскрыть не могу. А я вообще-то не из таких, чтобы помалкивать, а тут чего-то меня переклинило.
Потом говорю – как, говорю, тебя зовут.
И эта ласково так: Руся, говорит, а тебя – знаю, тебя – Дарья.
Ведь запомнила, что Дарья, а не Даша. Я уже тогда никому не давала себя звать Дашей. Даша. Фу.
И мы иногда играли с ней потом на переменах. У нее в телефоне до фигища всяких игрушек было. Я всегда хотела играть в Соника, а ей нравилось понемножку то в одно, то в другое, и я не спорила.
А потом она пригласила меня к себе в гости. В воскресенье. Адрес объяснила, все такое.
Мне бы тогда еще про нее просечь, но я чего-то лопухнулась. Не, ну я такая прихожу, открывает ее мамаша и на меня вылупилась. А где, говорит, твоя мама. А где ей быть, говорю, дома с мелкими, а может, гулять их повела, кто ее знает.
Чего, думаю, ей моя мама сдалась.
Ну, дала мне тапочки, такие, в виде кроликов. Надевай, говорит. И тут выплывает эта Руся: Дарья, говорит, добрый день. Мама, это моя школьная подруга Дарья, я тебе о ней рассказывала.
Прямо как во дворце. Я чуть не удрала, но не удрала, застыла потому что. Потом отмокла, ноги в кроликов сунула, и эти две повели меня к этой Русе в комнату.
Ошизеть! Целая комната. И там – компьютер! Кресло с колесиками! Еще кресло, мягкое. Еще и табуретка. Кровать под потолком, с лесенкой и с горкой еще. Собачки какие-то меховые. Стол со всякими карандашами и фломастерами. И все для этой одной Руси.
Ну я, когда ее мамаша урулила, ничего, освоилась, и мы еще играли на компе, и потом кидались меховыми этими собачками, и на одной, самой большой, скакали по очереди, и было, в общем, суперски. Еще ее мамаша нам потом чай принесла, на подносе, с плюшками, велела не крошить, но мы все равно накрошили, и никто нас не ругал.
Мы еще после плюшек играли, но Русю позвали обедать. А я такая сижу, смотрю, ну ее мамаша – идем, говорит, Дарья, пообедаем. Ну мне чего, я пошла.
Кухня у них – как целая квартира. Хоть десять гостей зови. И мы сели там за стол, и мамаша тоже, и папаша прирулил Русин, и ели красный борщ, и еще что-то такое ели, я уж не помню, и пили чай, опять с плюшками. И я такая, как дура, еще говорю этой Русе: у вас, говорю, наверное, денег много. И мамаша ее с папашей на меня как уставятся, как на голую. А эта Руся мне: ну что ты, Дарья, у нас их вечно не хватает. И папаша ее такой еще хихикнул.
И мы ели, а я все думала – на что же они такое их тратят-то, раз не хватает. Может, лечатся от чего, может, больные? Лекарства – они ж дорогие, думаю.
Чай выпили, ее мамаша такая – Русе, говорит, пора заниматься английским. И на меня такая косит.
Я думала, думала. Может, думаю, остаться, посмотреть, как она английским занимается. Потом думаю – да ну его в баню, не хочу. Я, говорю, домой пойду.
Переобуваюсь в прихожей, они смотрят, смотрят, а у меня, как назло, блин, кроссовка не застегивается, липучка не прилепляется. Только прилепила, Русин этот папаша – а мы, говорит, давай-ка тебя проводим.
Ну, мне чего. Провожайте.
Дошли до моего дома. Мы с Русей еще впереди шли, болтали, а папаша сзади, как конвой. И в подъезд потом оба со мной пошли, и в квартиру зашли. Я еще думаю – вот хорошо, мать полы намыла, чистенько, и еще лепешки жарит, вообще суперски, с кухни так и пахнет, и дымок такой синенький под потолком от этой жарки, и хоть я и поела в гостях, а прямо хочется этих лепешек. Мелкие прибежали, уже с лепешками оба, веселые, и не дерутся. А эти два стоят как два столба, не заходят, и эта Руся еще улыбается и говорит: здесь, говорит, не прибрано, но очень мило.
И ушли как-то сразу, даже мать не повидали. А мне было жалко, что не повидали. Я уже по дороге придумала, как мать такая выйдет, а я ей такая: «Мама, добрый день, это моя школьная подруга Руся». А мать бы так и села бы на пол!
И только ночью, когда уже все спать легли, у меня прям в голове все это забулькало. И «не прибрано, но мило». И как они не заходили и стояли. И «у нас денег не хватает». И как ее обедать одну сначала позвали. И это – типа, пошла-ка ты уже в пень, девочка, сидит тут и сидит, а у Русечки вон английский, хотя на самом деле нету никакого английского, если б был, они с папашей провожать бы меня не пошли. И Русечкина комната с компом и креслами, и кровать с горкой. И «где твоя мама, девочка». Типа, нормальных девочек везде мамочки водят за ручечку, а ты одна шлындраешь, как никому не нужная, и похрен, что у мамы у твоей еще двое мелких.
Аж дышать стало трудно.
Короче, я когда утром в школу прирулила, в класс вошла, я уже не к ней сразу, к этой Русе, как всегда, а за свою парту. Говорю чего-то соседке, ну, Синькиной, ржу чего-то. А когда эта Руся сама подошла, заговорила, я ей просто не ответила, и все. Зыркнула по ней, как по пустому месту, и все.
И у нее такие глаза стали, как если бы я ей врезала. Стоит и смотрит. Потом ушла.
И я еще смеялась, когда Синькина сказала – не, говорит, ну ты видала, вылитый овцебык.
И я еще жалела сначала иногда, что мы с Синькиной стали над ней смеяться. Но потом над ней еще и другие ржали, не хуже нас, и совсем уж стало ясно, что она чмошная и только перед учителями выделывается. И все равно до сих пор бывает – посмотришь на нее, и так противно и жалко вместе. Жалко, и от этого еще противнее, вот в животе где-то, сверху.
Да ну ладно, не все же над ней ржут. Дружит же она с кем-то. С такими же чмошными.
Вот Андроид – вот кого не жалко. Над этим хоть оборжись, ему все равно по барабанищу. Он как робот, он вообще не соображает и не чувствует ничего. У него и лицо всегда одинаковое.
Ну и вот. Ну и я сижу и думаю – а чего это наша Калинка-малинка за него заступается-то? «Че ржешь». Может, запала? Ахах, даже для нее зашкварно.
Еще сижу и думаю – ни хрена себе очередина к нашему участковому. Сейчас же, типа, все по записи, сто лет уж никто никого не ждет, в коридоре не толпится, не орет ни на кого, не ломится «мне только спросить». А тут поди ж ты. Это когда ж я свой гребаный больничный закрою? За полночь? Мне ж полы еще мыть.
И тут – цирк уехал, клоуны остались – для полного комплекта уродов еще и Поэтус нарисовывается.

Егор. Претензии, бабушка и тошнота

Поэтому бабушка меня сюда и привела.
Хотя быть здесь мне не хочется и незачем. Особенно с бабушкой. Но я здесь. Кто в этом виноват? Никто не виноват.
К маме какие претензии? У мамы другая семья. У мамы двое маленьких детей и беспомощный творческий муж, не приносящий домой денег. И что в связи с этим взять с мамы? Понюшку внимания (это мне), фунт сарказма (это бабушке), кило презрения (это отцу), ну и чмоки-чмоки-чмоки. Это всем. Этого не жалко.
К папе опять же какие претензии? У папы работа. Точнее – работы. И на работах на этих все козлы. Этот бездарь. Этот придурок. Этот не платит. Этот платит, но не вовремя. Этот – вовремя, но мало. А не на работах все просят денег. Все – это и мама, и бабушка, и, выходит, я.
А к бабушке какие претензии? Один сбежал. Другая тоже. И я на ее голову. Здоровый лось. Посуду мою после третьего напоминания. Знаю много, учусь паршиво. Не выучил теорему синусов и косинусов. Вместо того чтобы книжки читать, просиживаю штаны за компом. Играю в тупые игры. Если и читаю, то всякую фигню и тоже на компе, а не старую добрую пухлую бумажную книжечку в креслице возле торшера, как делают нормальные люди. Очень скоро испорчу себе желудок, потому что ненавижу домашние супы и обожаю мусорные гамбургеры, мало того – имею позорное пристрастие к ядовитой лапше быстрого приготовления. Очень скоро испорчу себе глаза, потому что компьютер, и зачем только отец мне его купил, да еще и накачал туда игрушек и книжек, да еще и интернет оплачивает, никто о ребенке не думает, только бы какое баловство. И очень скоро испорчу себе жизнь, потому что вот такой вот уж я.
Ну, жизнь моя испорченная бабушку мало волнует, с этой испорченностью она уже смирилась. Желудок, видимо, тоже не волнует – он же внутри, его не видно. А вот глаза как-то внезапно заволновали. То еще удовольствие – водить меня слепенького по улицам. Ну или – софт-вариант – покупать мне очки и всякие линзы.
Мои слова о том, что я отлично вижу, и вблизи, и вдали, что глаза у меня не болят и не болели никогда, для бабушки, конечно, как шум ветра. Кто разговаривает с ветром? Никто, если голова в порядке. А у бабушки, у единственной из нашей недосемьи, она в порядке, голова. Она вместо моих родителей воспитывает этого обалдуя (это меня), да еще и работает. И на работе, между прочим, все с ней советуются.
И вот, значит, я, высоченный лоб, иду по коридору поликлиники с крохотулечной бабушкой только что не за ручку, и ведет наш путь нас к кабинету окулиста, где мне должны проверить зрение, убедиться, насколько оно у меня упало (вариант, что ничего у меня никуда не падало, даже не обсуждается – чего сказки обсуждать, да?), назначить какие-нибудь таблетки, пилюльки, порошки, притирания, компрессы, а в идеале – уколы, и самое главное – объяснить мне, обормоту, что компьютер – это плохо для моих глаз, что зрение я себе испортил именно компьютером.
И вот мы идем, бабушка, значит, меня тащит на невидимом тросе, как кораблик баржу, а коридор длинный и узкий, а в коридоре, как нарочно, расселись по разным лавкам две девицы из параллельного и еще один чудик, Цухлов, кажется, тоже из девятого, но не знаю из какого. Но да, из нашей школы. И все на меня, конечно, смотрят, и на бабушку, конечно, тоже, и все, конечно, думают – фу, позор, с бабулечкой пришел, мальчик маленький.
То есть, может, и не думают, но мне-то кажется, что думают!
Да ведь сто пудов думают.
Хотя Калинка сама с отцом пришла, а этот чудик, Цухлов, вообще с мамой. Но никого не сопровождает леденящая душу стража в виде суровой бабушки размером с пиксель.
Огурцова вон вообще одна. Хотя, может, и нет, может, мать просто вышла куда-то.
Огурцова – тот еще фрукт с шипами. У нее одно время была идиотская привычка – подходить ко мне в школе, задавать нейтральный вопрос типа «который час?», выслушивать ответ типа «двадцать минут второго» и начинать его повторять мерзотным голосом стопятьсот раз, да еще громко, чтоб все слышали.
– Двадцать минут втааарооова! Ихихихи, двадцать минууутвтароооова! Ахахаха!
И ведь никогда так не делала, если никого рядом не было из ее подружек. Ей нужна была публика, и публика заранее к ней добренькая. В одиночку ахахакать ей было неинтересно.
Ну я раз вытерпел, два вытерпел. Три. Потом сам за ней стал повторять. Она мне: «У вас какой сейчас урок?» – и я ей, гнусненько так: «У вас какооойщасссурок!». Ну такое. Никто как-то не смеялся, и она еще смотрела как на плесень, типа – ты что, заболел, мальчик.
А все равно прокатило, с вопросиками своими она от меня отвяла.
И переключилась зато на этого чудика.
Я видел, как они с еще одной козой из того же класса ходили за ним на перемене хвостом и гоготали. А он от них уходил, и лицо у него было каменное, и я еще подумал – может, ему пофиг? Правда? Потому что если не пофиг, то он очень классно делает вид, что пофиг. Покерфейс. Мне бы так уметь. Но тут он побежал, и руки у него были как приклеенные к бокам, а он все бежал, и пробежал мимо меня, и я увидел... Не знаю толком, как сказать, в общем, стало понятно, что совсем ему и не пофиг.
И я пошел домой, и все было хорошо вроде, но мне как-то так стало противно от всего на свете, что хоть стену грызи. У меня вообще бывает, что начинает от всего тошнить. Не в смысле как если отравился, пойду отдам ужин обратно природе, а мозговая, что ли, такая тошнота. Или душевная. Духовная. Не желудочная, короче.
От такого обычно помогает много ходить. Просто пойти куда-нибудь, и не прогуливаясь, а быстро, как будто торопишься, как будто вообще опаздываешь. И наматывать километры по городу. Фрик-мордой-вниз. Потом домой придешь – и все, сил только на то, чтобы сбросить с себя уличное, ответить бабушке что-нибудь вежливое и завалиться спать, и пофиг на уроки, важнее в школу живым прийти.
А тут не сработало. Все равно тошнит.
И я тогда написал отцу.
Я ему иногда пишу, когда все достает. Типа: бабушка крышей поехала. Или: училка по математике – вампир. Матери такое не напишешь. То есть можно, но она сразу начинает в ответ что-то умное и занудное: взрослые люди работают для твоего блага, а ты, а ты. А отец почему-то отвечает как человек. Как человеку.
И вот я написал: как поступить, если при тебе человека унижают, а ты ничего не можешь сделать? Сказать себе: ты дерьмо? И жить с собой как с дерьмом?
И он молчал, молчал. И мессенджер показывал, что он печатает, но сообщение не приходило, и я все думал – как можно твои пару слов пять часов печатать, а? Давай уже, рожай, что ли.
И потом пришло: «Ты умеешь сочувствовать тому, кого унижают. Значит, ты уже не дерьмо. А это немало».
И я сразу: «А ему на фига мое сочувствие, если он о нем не знает? Я молодец, а он пусть терпит?»
И он: «Я не должен тебе такого советовать, но во взрослом мире за это в морду бьют. За унижение».
И я: «А если это девушка? Ей тоже в морду?»
И он опять печатает, печатает. И потом: «Тогда можно просто сказать ей, что ты о ней думаешь».
Я: «И как это поможет тому человеку?»
Он: «Не знаю. Но ты перестанешь чувствовать себя дерьмом».
Я: «Если это ему не поможет, то я все-таки им буду, ну и смысл?»
Он: «А за что она его так?»
Я: «Он, знаешь, вообще странный».
Он: «А знаешь, плюнь на эту дуру, плюнь с Останкинской башни и поговори с ним».
Я: «Про что?»
Он: «Неважно. Покажи ему, что он не один».
И я ничего не ответил, потому что фигня какая-то. А потом подумал и ответил: «Спасибо». А потом еще подумал и решил – поговорю. Что я, совсем, что ли. Посочувствовать молча – всегда пожалуйста, а поговорить – кишка, значит, тонка. Надо уж до конца, раз начал.
Хотя он, этот чудик, конечно, того.
Ну и чего? Это что, преступление? Бить за это, что ли? Ну или ржать, чем лучше-то. Я и сам же это проходил, знаю, как это, когда над тобой ржут. Ну ответил, да. А он чудик, он не может ответить.
Ну, девушка. Хотя какая это девушка? Если надо будет, то и в торец даст не хуже мужика. И выражаться умеет не хуже мужика. Мне бабушка за такие выражения губы бы уже разбила.
Хотя, может, и ей дома губы бы разбили. Может, она дома лапочка и деточка. И только в школе с цепи срывается.
Но девушка еще та, да.
Вот Калинка – девушка. Ох какая девушка.
Мало того, что – глаза, губы, щеки, и то, что ниже. Все как с картины. Так она еще и человек!
Наши классы как-то на литре объединили, их училка заболела. И нас с ней поставили в пару – обличать городничего и всех прочих Земляник. Из «Ревизора». И я что-то бекал и мекал, а она! Как она обличала! Как будто этот городничий ее родную бабушку обокрал, гад такой. Все кольца с цепочками вынес, еще и на паркет наделал. Как она выступала! Как глазами сверкала! А я только как дурак: бе, ме, кукареку.
Я потом все хотел к ней подойти и сказать: я не настолько бе и ме, как кажусь. Я ж читаю, и все читал, что надо, по литре, и пишу еще. Да, фанфики, не всем же сразу «Ревизора» писать. Ну и что, ну и фанфики, ты почитай, а потом и выводы уж делай.
И подошел почти, а потом думаю – ну почитает, ну выскажет свое фу. И что я тогда? Ну нафиг.
Так вот и хожу вокруг нее и молчу. Ну и кто чудик? Я или этот?
Вот. А теперь я сижу в гребаной очереди к гребаному окулисту, который ничего у меня не найдет, потому что искать и нечего. И Калинка тут, и Огурцова тут, и этот чудик, вот они мне как на тарелочке поданы, а я все равно ничего не делаю.
А потом ее отец, Калинки, начинает выступать не хуже дочери.
Руслана. Папхен, фантазии и кукла

И тут, как выступ в стене, милый мой папхен. Вынырнул в эту бурлящую родительскую муть. Откашлялся себе в кулак. И человеческим языком говорит.
А что, говорит, мы тут, господа, сидим. Мы, говорит, например, на восемнадцать сорок записаны, а сейчас уже семь, поликлиника до восьми. Из кабинета педиатра вообще выходил кто-нибудь? Кто сейчас должен пойти – вы? Вы? А вы на сколько – на восемнадцать ноль-ноль? Ну и чего сидите? Зайдите уже, посмотрите, может, там и нет никого. Я имею в виду, из посетителей. Что – «вышли бы и позвали»? Я вас умоляю, кто бы вас позвал, зачем им это. Им бы только работать поменьше, деньги все равно капают, врач спит, служба идет. Сидит там какая-нибудь, с позволения сказать, пупочка в халате, пасьянсы на компе раскладывает, или чем там сейчас модно развлекаться в рабочее время. Знаете, угодно вам ждать – вы ждите, а я пойду и все узнаю. И если там нет пациентов, то мы первые и пойдем на прием. Да слышал я, что сейчас ваша очередь. Но вы почему-то сидите и молчите тут, пока рак на горе... что-то сделает. За вас. А я вам не рак, чтобы за вас что-то делать. У меня, знаете, дочь есть.
И все на него смотрят, а он все разоряется, но никуда при этом не идет.
И я ему: паап. Тихонечко.
А он обернулся, как гаркнет: «Что – пап? Я отсидел тут себе уже все!» Глаза бешеные.
Как будто это я его заставила все себе тут отсиживать.
Я вообще не могу, когда на меня орут, да еще и ни за что. Я отвернулась. И прямо уперлась глазами в Огурцову. Огурцова вроде как за Андроидом заняла, а сама отсела подальше. И я вижу – сидит она на своей лавке, пальцы в волосы запустила, шевелит ими, как будто на голове насекомых ищет. И на папхена смотрит с недоверчивым восхищением. Типа – слизняк слизняком, да еще и Калинкин папаша, а вон как орать умеет, ну надо же.
Тебе бы, думаю, такого папхена. Уж ты бы с ним спелась.
И пока я на Огурцову пялилась, пропустила момент, когда папхен в кабинет все-таки зашел. Как-то он это незаметно сделал, ни дверь не хлопнула, ничего. Просто я оборачиваюсь, а папхена нет. Андроид сидит, в телефон тыкается, мать его тут же, и все, кто в очереди был, тут как тут, а папхен исчез.
И, главное, из кабинета его трели не доносятся. Тишина. Видимо, там он присмирел внезапно. Увидел страшную врачиху, шаркнул ножкой, как мальчики из старых книжек, и принялся нижайше просить у ее превосходительства.
Я ждала, ждала, пока он выйдет. Достало. Встала, к двери подхожу. Та тетка, которая на восемнадцать ноль-ноль, аж расшипелась: вооот, теперь всеее будут без очереди ходить, совсееем обнаглели уже. Но с места при этом не двигается. Под ее шипение я дверь и открыла.
А за дверью ко мне спиной стоит папхен и своей спиной весь кабинет загораживает. И тишина, и ничего не происходит.
Я говорю: пап.
И громче: пап!
И ладошкой его за плечо потрогала, потому что он не реагировал.
А он чуть голову повернул: куда, говорит, кто тебя звал, за дверью подожди. А ну вышла отсюда по-быстрому!

Нет, нормально? И рявкает еще так, как будто я к нему в душ вломилась.
Ну, думаю, и пожалуйста. И вообще я домой пойду. Мне не сдался ни ваш факинг бассейн, ни ваша поликлиника, ни ваша очередь ненормальных, ни рявканье вот это на пустом месте.
Никуда я не пошла, конечно. Тем более что на улице холод, а номерки у папхена. И что мне, без куртки бежать? В одних бахилах? Села и стала сидеть.
Достала телефон, заткнула уши наушниками, сижу слушаю, и тут подходит Настырный. Стоит и смотрит.
Вот кому фамилия ну совсем не подходит. Огурцовой бы такую носить.
Стоит и молчит. Я сначала делала вид, что ничего не происходит, потом не выдержала, конечно, и наушники из ушей, и давай тоже на него смотреть.
Молчали, молчали, потом он говорит: привет.
Привет, говорю.
А ты, говорит, здесь зачем.
За справкой, говорю, а ты?
К окулисту, говорит, но мне туда не надо, это бабушкины фантазии.
А в моем случае, говорю, папенькины и маменькины фантазии.
И он: а если я тебе одну ссылку пришлю, ты не обидишься?
Откуда ж мне знать, говорю. Смотря какую ссылку. Ты присылай, а там посмотрим.
Окей, говорит. А куда?
И я хихикнула так неожиданно басовито, совсем как Огурцова. Ну куда, говорю (быстро говорю, чтобы он не зациклился на моем псевдоогурцовском хихиканье), давай в личку, ты же есть в каких-нибудь соцсетях? У меня страничка в этом, ВКонтакте, только я там Ягодка.Ру.
Он, бедненький, даже завис, как Андроид, секунд на несколько. Но быстро справился, молодец. Ага, говорит, вот почему я тебя не нашел. То есть я много кого, говорит, искал. Ну не очень много, но некоторых. На всякий случай, мало ли что. Я, говорит, тебе вот сейчас и вышлю, ой, что-то ты у меня не находишься.
И как-то так вышло, что вот он тычется, как цапля, в свой телефон, а я уже тоже стою и гляжу в его экран. Да ну, говорю, ну ты чего, не «Ягокда», а «Ягодка», делаешь из меня какую-то белибердень.
И опять как-то так вышло, что мы уже вдвоем стоим и ржем, как ненормальные, над этой Ягокдой, что вот мы уже идем по коридору и опять ржем над еще какой-то ерундой и что мы вообще ушли в другое крыло второго поликлиничного этажа. Не знаю, как так получилось, оно само, честное слово.
Знаешь, говорю, сейчас было очень классно, но давай вернемся, что ли, а то папхен выскочит, а я пропала. А вдруг надо срочно в кабинет идти к врачу, а я тут торчу.
Врачу – торчу, говорит, о, рифма. Да ты, говорит, не торопись, там надолго. Там и моя бабушка в кабинет зашла к окулисту, и еще одна какая-то мамочка к педиатру своему вломилась, ребенок сидит на скамеечке, а ее нет и нет. Тут явно коллапс какой-то, в этой поликлинике, может, интернет пропал, может, еще чего. Не факт, что мы сегодня вообще к врачам попадем. Вон и тут, говорит, видишь, ребенок один играет, тоже, видно, родители пошли правды добиваться, да и застряли.
Я гляжу, куда он показывает, и несколько прифигеваю, если честно.
В общем, все это крыло пустое, нет никого. И между дверями в кабинеты – детский уголок, ну, стульчики маленькие, коврик такой, мягкий, с нарисованными дорожками, по которым машинки можно возить, и самих машинок хватает, и куклы валяются, большие, маленькие, одетые, раздетые, всякие, и мягкие собачки с медведями, все, что нужно, в общем, чтобы маленькие дети особо не орали, не канючили и все такое. Я еще подумала – а что же эти, из другого, из нашего крыла, мамочки детей своих сюда не привели, чтобы они не там мамкали, а тут поиграли. Наверное, надеялись быстренько к врачам попасть – и домой.
Ну и вот, и среди валяющихся кукол и собачек сидит ребенок. Вроде мальчик. Стриженный очень коротко, почти что бритый. Может, четыре года, а может, и меньше, я в малышах не особо разбираюсь. И какой-то... не такой. Неправильно что-то с ним.
Нет, я к детям вообще-то нормально отношусь. А тут мне захотелось просто уйти поскорее. Ну, неприятный ребенок, бывают ведь неприятные взрослые, почему бы не быть неприятному ребенку. И я уже рот открыла, чтобы сказать – слушай, Настырный, в смысле Егор, пойдем назад, и папхен уже выйти должен, и твоя бабушка, потеряют же нас, мы же и будем виноваты.
Но ни фига я не сказала, потому что Настырный этого ребенка позвал.
Малыш, говорит. А мама твоя где?
А малыш сидит себе, ноль реакции, колупает там себе что-то.
Пожалуйста, думаю, не трогай ты этого малыша, пусть его родители трогают сколько им влезет, оставь ты его в покое, пойдем.
Ни фига. Настырный – он и в Африке Настырный. Раз шагнул, два шагнул, и уже с этим малышом рядом, и на корточки еще присел. Ну ты чего, говорит. Привет. Где мама-то?
И малыш молчит и колупается, а Настырный все ждет. И малыш замирает, медленно поднимает голову, медленно рукой куда-то показывает.
– Там, – говорит.
Вот фак, я уж думала, неговорящий.
Да ты не переживай, маленький, говорит Настырный, ласково так говорит. Мама сейчас вернется, не бойся. А во что ты играешь-то?
И неприятный малыш медленно, страшно медленно опускает голову и продолжает колупаться. И я вдруг понимаю, что иду к нему, к нему и к Настырному, вот просто ноги сами шагают, а сама все смотрю на этого малыша.
И вижу, что он делает. Как он играет.
Он сидит на полу, то есть на коврике, и на коленях у него лежит кукла. У моей бабушки есть похожая, на шкафу сидит. Большая старорежимная такая кукла, с круглыми глазами, с черными ресницами, с яблочными щеками и с блондинистыми волосами. И вот эти блондинистые волосы он выдергивает из куклиной головы. Волосок за волоском. Прядь за прядью. Сидит и выдергивает у куклы волосы.
И складывает рядом с собой на коврик.

Иван. Пессимизм, усики и халаты

И тут мама взъерошивает мне волосы.
Она знает, что я такого не люблю, но все равно так иногда делает. А я знаю, что ей это почему-то нужно, и не очень возражаю.
И еще мама говорит:
– Ванюш, я думаю, надо нам домой идти. Ничего мы тут не дождемся, видишь, что творится.
И тут мне становится странно. Потому что двойственно. Сторона первая: мне очень хочется домой, потому что дома приятно, там теплый ужин, там моя комната, мой компьютер, мое компьютерное кресло, а тут жесткая деревянная лавка, тусклый свет, плохо работает интернет на телефоне, незнакомые шумные дети и полная непредсказуемость. Сторона вторая: я хорошо знаю, что, если мы сейчас не получим от педиатра справку, нам придется снова сюда записываться, и снова сюда идти, и сидеть здесь опять, и не факт, что очереди не будет, вполне возможно, что теперь в поликлинике всегда будут очереди, что теперь тут такой порядок в связи с переменами.
Перемены бывают и к лучшему, но обычно они ничего хорошего за собой не несут.
И я сначала ничего не ответил. Потом заметил, что я слишком шумно дышу, а мама из-за такого расстраивается. И я подышал тихо, немножко посжимал и поразжимал кулаки, чтобы успокоиться, и сказал:
– Возможно, имеет смысл еще немного подождать.
Тогда мама сказала:
– Давай так: ждем еще пятнадцать минут и отправляемся домой, идет? А завтра я попытаюсь к заведующей прорваться.
Я сказал ей, что, по моему мнению, это бесполезно, а мама ответила, что я все-таки страшный пессимист.
Мы посидели еще несколько минут, и я почувствовал, что мне нужно отлучиться в туалет, и я сказал об этом маме и ушел. И там долго мыл руки, и смотрел в мутное зеркало, и пытался понять, нравится ли мне мое лицо или нет. Не пришел ни к какому выводу. Отдельные части мне нравятся, а другие нет. Меня раздражает, что у меня начали расти усы, но они не настоящие, а похожи скорее на черный пух. Я один раз сказал маме, что устал носить на лице это уродство. Но мама сказала, что это не уродство, а милые юношеские усики и что я могу, конечно, их сбрить, но тогда очень скоро придется бриться каждый день. И теперь я никак не решу, стоит ли их сбривать.
А когда я с этими своими несбритыми усиками и чистыми до скрипа мокрыми руками вернулся к кабинету, то мамы на скамейке уже не было.
Вообще не было никаких взрослых. Сидели и бегали всякие дети, и, конечно, вопили, потому что иначе они, по-моему, не умеют. А взрослых не было ни одного.
И этой злобной девушки, которая надо мной смеялась в школе, тоже не было.
И я никак не мог понять, что мне теперь делать, и немного посидел на скамейке. Не происходило ничего. И я пошел в кабинет врача, в который должен был зайти вместе с мамой и в который еще до этого ворвался Калинкин отец.
Я постучал, но на стук никто не ответил, и тогда я открыл дверь.
Там было темно.
Видимо, оттуда уже все ушли, пока я был в туалете. И врач, и Калинкин отец, и моя мама, если она вообще сюда заходила. Так я подумал. И просто закрыл дверь. И постоял немного около двери, потому что не знал, куда теперь идти, а потом зачем-то пошел к соседнему кабинету, и постучал, и снова не дождался ответа, и открыл дверь, и убедился, что за дверью горит свет, и сказал:
– Прошу прощения, можно?
И шагнул в кабинет.
И там, в кабинете, за столом сидела женщина в белом халате. Она смотрела в чью-то медицинскую карту, а карта лежала на столе. Она просто смотрела в карту и ничего больше не делала, не писала, не переворачивала листки, и у нее были большие очки и почти белые волосы, но не седые, а специально покрашенные, и она была очень худая, и халат был ей немного велик.

И я сказал ей:
– Простите, но я хотел бы узнать, не заходила ли к вам сюда моя мама.
И она сначала не смотрела на меня, а все смотрела в карту, а потом медленно повернула ко мне голову и очень громко спросила:
– Какой участок?
Все пациенты в поликлиниках разделены по участкам, чтобы врачам было удобнее. Так мне объясняла мама.
И я тогда сказал:
– Пятнадцатый.
И женщина начала говорить еще громче.
Она говорила:
– Пятнадцатый участок – это не этот кабинет! Пятнадцатый участок – это соседняя дверь! Чего вы лезете, чего вы претесь к врачу чужого участка, я прямо удивляюсь! Я одного не могу понять, неужели сложно запомнить, в какой вам кабинет! Если с памятью проблемы, так обращайтесь в регистратуру и уточняйте! У меня уже ни сил, ни времени объяснять вам элементарные вещи!
Я еще раз спросил ее, не было ли здесь мамы. И еще раз спросил. Но она не слышала, потому что все время разговаривала. Она все говорила и говорила об участках, и о том, что у нее нет сил, и что мне не сюда, и что у нее много работы. И я не стал ее дослушивать, а ушел и закрыл за собой дверь.
Я спустился на первый этаж, туда, где регистратура и гардероб. Я хотел спросить о маме у служительницы гардероба, но он был почему-то закрыт, и никакой служительницы не было. Это было странно, потому что в гардеробе висела разная верхняя одежда, а это означает, что множество пациентов еще не забрали свои вещи и находятся в поликлинике. Я стал думать, что одежду, конечно, можно теоретически забрать и самостоятельно, если пролезть через окошко для выдачи одежды. Ведь дверь в гардероб закрыта, а окошко почему-то не закрыто. Просто снять одежду с крючка и повесить на ее место номерок. Но ведь это против правил, а правила придуманы, чтобы людям было удобнее жить. Потом я подумал, что раз окошко в гардероб открыто, то служительница наверняка вышла по своим надобностям ненадолго и сейчас вернется, надо просто подождать.
Тем не менее она не возвращалась, хотя я ждал ее в течение довольно долгого срока. И мне становилось все тревожнее, и я заметил за собой, что снова стал слишком громко дышать. И я тогда пошел к окну, за которым была регистратура. И из этого окна выглянула на меня женщина, немного похожая на ту, из кабинета, только без очков, и не так громко сказала:
– Номер участка.
Я ей ответил, что пятнадцатый, хотя собирался спросить, не видела ли она мою маму. Просто она таким голосом сказала про участок, что было трудно не ответить.
Еще она спросила:
– Фамилия?
И я ответил, что я Цухлов.
– Год рождения?
И я назвал ей год своего рождения, и она сощурилась на меня, и заговорила уже громче:
– Папаша, вы мне что тут несете. Какого года рождения ваш ребенок?
Я сказал, что у меня нет ребенка. И только собрался спросить о маме, как эта женщина стала кричать.
Она кричала, что раз я несовершеннолетний, то есть сам ребенок, то разговаривать она со мной не будет. Что пусть я приведу родителей, и тогда вот с ними у нее будет разговор. А мне она карту дать на руки не может, потому что я ребенок.
Я дождался, пока она откричится. Я немного постучал пальцами друг о друга, чтобы успокоиться. И я сказал, что рад бы прийти к ней с родителями, но отец мой сейчас дома, а маму я нигде не могу найти. Что карта мне сейчас не нужна. Что как раз хотел спросить о маме – потому что не знаю, где она.
И женщина из окошка повторила за мной:
– Где она.
И потом сказала:
– Понятия не имею.
Она сказала это не очень четко, и я даже не сразу понял. Прозвучало как «понятеиэю».
Говорить четко и ясно нужно для того, чтобы тебя понимал собеседник.
Я не хотел больше с ней разговаривать, потому что это было бессмысленно. Я прошелся по всему первому этажу. Там тоже, как и на втором, было несколько детей без родителей, только они не бегали, а сидели рядом друг с другом, и один играл на планшете, а другие смотрели, как он играет, а еще один тихо плакал и все говорил шепотом – мама, мама. И я ушел от них, и поднялся по лестнице на второй этаж, и решил заходить во все кабинеты по очереди, чтобы выяснить, в который из них все-таки зашла моя мама. Ведь ясно же, что куда-то она зашла.
В некоторых кабинетах было темно.
В других были заперты двери, и я даже не смог войти, а на мой стук никто не отвечал.
В еще одном была квадратная женщина со шваброй, вся косматая, и эта женщина закричала на меня:
– Кто разрешил? Кто разрешил?
И из ее рта полетели брызги, и я вышел очень быстро и закрыл за собой дверь.
Еще в одном сидел мужчина, немного лысый, и его немногочисленные волосы были ему на лысину зачесаны, как будто так ее можно скрыть от посторонних глаз. Я даже не успел с ним поздороваться, а он уже сказал:
– Ко мне приходят маленькие дети, а ты вон какой здоровый. Чего тебе нужно?
И это было совсем глупо, еще глупее даже, чем в регистратуре. Потому что если он педиатр, то к нему приходят те, кому еще нет восемнадцати. То есть не всегда это маленькие дети. Например, подростки – это вообще не дети.
Разумеется, я не стал указывать ему на его глупость – люди на такое обычно реагируют чрезмерно бурно. Я очень спокойным голосом спросил у него, не заходила ли сюда моя мама, и даже принялся ее описывать: черные брюки, серая водолазка, темные волосы до плеч. Но этот мужчина перебил меня. Он сказал:
– Ты такой здоровый, а ищешь мамочку, как маленький. Не совестно?
И еще сказал:
– Давай-ка ступай отсюда, у меня работы много.
Хотя, когда я вошел, он вообще ничего не делал, просто сидел за столом, и компьютер у него на столе был выключен.
Я вышел в коридор, стал ходить и думать. Я думал, что в происходящем вообще нет никакой логики. Одни мне говорят, что я слишком большой, другие – что слишком маленький, и все отказываются мне говорить, видели ли они мою маму или нет. И нигде нет ни одного взрослого, я имею в виду родителей, и маленькие дети остались без присмотра. И в кабинетах делается какая-то ерунда, потому что все ведут себя странно, невежливо и глупо.
Я не пришел ни к какому выводу, и мне стало уже совсем тревожно, и вдруг я увидел, что дверь одного кабинета приоткрыта и за дверью светло. И я понял, что я там еще не был. И мне почему-то стало казаться, что мама именно там, что мне непременно нужно туда зайти, что, как только я туда зайду, все разрешится как-то очень хорошо. И я пошел и даже не постучал в дверь.
А там не было мамы.
Там была очень коротко стриженная женщина в белом халате. И волосы у нее были седые, но еще не совсем белые, а такие как металлические. И глаза у нее были как металлические, такого цвета, как железо. И очки в черной толстой оправе. И халат на ней сидел как приклеенный.
Когда она стала говорить, я услышал, что у нее металлический даже голос.
Она сказала:
– Здравствуйте.
И это было вежливо и на вы, но звучало так, как будто она бьет по столу железной палкой.
И я тоже поздоровался, а она сказала:
– Что встали? Проходите, раздевайтесь.
И я понял, что эта стриженая тоже собирается, как и остальные здесь, нести нелогичную чепуху. И я понимал, что говорить с ней не имеет смысла, но все-таки заговорил. Сказать по правде, закричал. Я кричал, что в этой поликлинике творится чушь, и где все взрослые, и где хоть один адекватный человек, и где, в конце концов, моя мама. И она немного послушала, а потом, не меняя свое лицо никак, достала откуда-то самую настоящую железную палку и вправду принялась стучать ею по столу, как будто прочитала мои мысли о ее голосе.
И мне стало страшно, страшно до того, что у меня стало дрожать все тело, и я замолчал. А она тогда прекратила стучать и опять сказала:
– Проходите. Раздевайтесь.
И я побежал.

Дарья. Тетка, девочка и сюр

Сижу и думаю – бежать отсюда надо.
Во-первых, ясно, что сегодня никто никому никаких бумажек не выдаст. Что-то у них тут подвисло, к бабке не ходи, а сразу народу признаться – облажались мы, идите, типа, домой – это им никак, ну понятно же.
Во-вторых, все как с ума посходили. Мамаши побросали своих мелких, стали ломиться в двери, уходят и не возвращаются. Мелкие, наоборот, сидят, как будто так и надо, как будто прям веселее не бывает, чем без матерей в коридоре остаться. Тетка с поста куда-то опять же упорола. Поликлиника вот-вот закроется.
Я и сама чуть умом не тронулась – взяла и вместо того, чтобы домой пойти, сунулась в один кабинет. Причем не куда мне надо было, а к хирургу. Вот взбрело мне в голову, что туда надо зайти и спросить. «Мне только спросить», ага-ага. Как медом мне там намазали. Вот прямо как зомбированная: поднялась, добрела, постучала, захожу. А там тетка явно сумасшедшая, здравствуй-дерево, сиди-я-сама-открою. Я ей: извините, не скажете, ждать врачей, не ждать, вы вообще сегодня работаете или как. А она на меня выпялилась глазами своими, смотрит, как высасывает из тебя что-то, так и впилась глазами. И говорит: проходите, говорит, раздевайтесь.
Я, главное, уже пуговицы начала расстегивать на кофточке. Потом меня как дернуло: я что делаю-то! Да зачем, говорю, я просто узнать, врачи сегодня работать будут, нет, мне больничный закрыть. А эта дербанутая как рявкнет: так, сколько мне еще раз повторять, особое приглашение нужно, что ли, прошла сюда и разделась.
И я ей, короче, такая: вам, говорю, надо – вы и раздевайтесь. Ну и вышла в коридор, дверью хлопнула. Вот, думаю, еще и маньячилло на мою голову, ну и день.
И ведь дошла уже до лестницы, домой собралась, как вдруг слышу – их голоса. Калинки и этого, Поэтуса. И дернуло что-то меня: надо к ним пойти, спросить, как у них вообще – вдруг удалось чего добиться. Раз уж никого тут нормальнее нет.
Прихожу на голоса, а они сидят ладком на скамеечке и смотрят на еще какого-то ребенка. Ребенок мелкий, сидит играет сам по себе, а эти на него уставились и ни с места.
Ну зашибись, еще двое с катушек съехали.
Все-таки на всякий случай спросила. Привет, говорю, ну вы чего, прошли врачей или тут без мазы?
Калинка только дернулась, не отвечает. Поэтус так помолчал, потом говорит:
– Не прошли. И скорее всего – да, без толку.
Так домой чего не идете, говорю.
Они переглянулись и объясняют. Что у одной папочка куда-то запропал, а у другого бабулечка. И то ли оба в одиночку до дома идти боятся, то ли еще что.
Вот, думаю, чуфло-то где. Два дебила – это сила, ага.
Потом думаю – да ладно, если бы моя мать тут запропастилась, я тоже фиг бы домой пошла.
Ну, села с ними рядом.
Вот ведь мамаши-то, говорю, детей побросали. Хорошо хоть, сегодня не грудничковый день, а то, интересно, грудничков бы тоже тут оставили?
Эти молчат, переглядываются.
Ну и фиг, думаю, с вами.
Э, говорю, малыш, э, во что играешь-то, можно к тебе?
А малыш и головой не повел, и только Поэтус – да он, говорит, странный какой-то.
На себя бы посмотрел.
Ну, у меня не было настроения пререкаться, и я пошла к этому малышу. Пошла, присела рядом.
Ну ни фига себе, думаю.
Малыш-то как малыш, а вот взрослых, которые за ним смотрят, поубивать бы на месте. Кофточка застиранная, в уродский какой-то цветочек, ни формы уже, ни цвета у этой кофточки, висит мешком, на одном плечике дырка зашитая, на другом две незашитых, на вороте следы не то каши, не то еще чего. Колготки! Я такие колготки только на старых фотках видела, где моя бабушка еще маленькая была. Вот бабушка маленькая в таких колготках – это понятно, это когда было, а тут на тебе, живой ребенок, а у него висячие пузыри на коленях, пальчики в дырке застряли, шевелятся. На голове волосики такие коротенькие, брили, что ли, или под машинку. И под носом зеленое засохло. Кто ж тебя, думаю, умывал, ничего не умыл. Кто ж тебя одевал. Вот уж на что моя мать захлопотанная, а мелкие у нее и одеты всегда чистенько, и умытые, и веселые. И сморкаться в этом возрасте уж точно сами умели.
И, главное, сидит, чего-то с куклой такое делает, а сам от меня коленкой заслонился, чтоб я, типа, не подглядывала, секреты у него.
А меня, говорю, возьмешь поиграть?
Фиг там, молчит.
А хочешь, говорю, конфету? А то у меня, знаешь, конфеты в кармане, все думаю, кого бы угостить, а придумать не могу.
Ну тут, конечно, стриженая голова поворачивается, глазенки на меня хлопают. Кто же конфет, мол, не хочет. А у меня как раз чупа-чупсы в кармане, мелким своим приготовила, они это дело обожают, ну я ему один и сунула.

А он, значит, куклу раз себе за спину, леденец у меня цап – и сам отвернулся, к кукле своей, и давай разворачивать. Ко мне спиной.
Так пока он конфету цапал, я одну вещь разглядела. У него на пальчике колечко из ниточки. То есть из нескольких ниточек, цветных.
Ах ты ж елки, думаю, ну ни фига ж себе. Да ты же девчонка.
Или нет? Фиг вас теперь разберет, то у мальчишек лохмы чуть не до пояса, то девчонки бритые, как зеки. Хотя меня тоже в детстве стригли коротко, мать только к школе разрешила волосы отращивать. Но вот такой выбритой я не ходила, нет.
Так что, может, думаю, и не девчонка, нет же таких законов, чтобы мальчикам нельзя было ниточки на пальцы мотать. Игры, может, у них теперь такие. С нитками.
А этот мальчик-девочка, пока я сижу думаю, моим чупа-чупсом так и чавкает. Аж затылок шевелится.
Я руку протянула, хотела этот затылок погладить – ну до того малыш прикольно им шевелил, сил нет. Фиг там – малыш как дернется от меня. И отскочил, прямо сидя, и куклу отодвинул, и снова за чупа-чупс. Как звереныш недокормленный – и голодный, и людей боится; сам и еду возьмет, сам тебя и цапнет.
Ну ладно, думаю, питайся пока. Встала, пошла к этим чуханутым – взрослее все равно рядом никого нет. Давайте, говорю, может, кого-нибудь главного поищем, заведующую какую-нибудь, пусть скажут, надо нам ждать вообще или можно сваливать.
– К заведующей без толку, – Поэтус говорит. – Едва ли она так поздно... так допоздна... в общем, ушла давно, я думаю. А кого-нибудь взрослого поискать – это мысль, да. Может, хоть что-нибудь объяснят.
– А смысл, – это Калинка голос подала, снизошла, королевна. – Все равно родителей ждать.
Ну, мне-то, говорю, не ждать, я тут без конвоя. Но найти кого-нибудь надо, вон малыш один сидит. Да и вообще, куча детей без присмотра, это куда годится вообще. Правда, я, говорю, одну врачиху тут побеспокоила уже, но она, по ходу, чокнутая.
– У тебя, по ходу, все чокнутые, – Калинка говорит.
Да что ты, говорю, да неужели. Тебе, говорю, объяснить, куда тебе идти, нет? Популярно, а? Для особо одаренных?
И я бы объяснила, да. Но не стала. Потому что подошел малышок этот бритый, с палочкой от чупа-чупса, с мордочкой всей в чупа-чупсе, блестящей, липкой.
И говорит:
– Съела.
Ага, думаю, ага! Все-таки ты девчонка!
А сама ей: съела – вот и молодец, вот и умничка. Давай-ка мы с тобой эту палочку выбросим, давай?
А она палочку раз – за спину спрятала и говорит:
– Мое.
Ишь ты. Ну ладно, говорю, твое, но, может, умоемся пойдем, а то ты вся в конфете, нехорошо такой грязнючкой ходить, давай, а то мухи на тебя налетят, пойдем, я знаю, где туалет.
И руку к ней протягиваю.
А эта как отпрыгнет!
Как кошка от огурца. В интернете такой прикол был – люди клали позади кошки огурец, пока та не видела. Сидит кошка такая, ест из миски, вдруг оглядывается – а там огурец, длинный такой, ну, кошка, короче, скачет тут же с места, прям взвивается, а потом убегает, очень ржачно. Вот и эта так же взвилась – как отскочит, молча. Только не ржачно совсем.
Я вообще с мелкими нормально. Со всякими, не только со своими братьями, а с любыми. И вот так от меня ни один мелкий еще не скакал. Эх ты, думаю, модель с обложки, кто ж тебя так запугал-то. Бьют тебя, что ли, дома? И что с тобой теперь делать, с такой красивой?
Мама-то твоя, спрашиваю, давно ушла?
– Нет, – говорит.
А куда ушла, помнишь?
– Туда, – говорит. И рукой машет, а куда машет, непонятно. И пятится, пятится от меня обратно к своей кукле, и, пока пятится, опять рукой машет:
– Туда.
А на руке ногти черные, грязные, острижены криво.
А-бал-деть.
И еще Поэтус такой сзади мне:
– Ну странный же, скажи? Что-то с ним сильно не так.
Ага, говорю. Странный девочка, очень странный, что-то не так с этот девочка.
– Я имел в виду, ребенок странный, – говорит. – Слово «ребенок» вообще-то мужского рода.
Ну хоть что-то здесь мужского рода, говорю.
И тут Калинка:
– Хамло.
Тихонечко так, как будто никому, и смотрит в пол. Вроде и припечатала, а вроде как бы и не при делах.
А в табло, говорю.
Молчит.
Да ну, думаю, вас в пень, пойду-ка я к мелкой, что ли. Что-то она меня растревожила. Странная, не странная, а как-то за нее стремно.
Оборачиваюсь – а ее нет.
Ёшкин, меня как током ударило. Я аж забыла, что мысленно этих дебилов в пень послала, что меня только что «хамлом» припечатали. Так меня тряхануло. А где она, говорю, куда делась? Не видели?
А они как уставятся глазами.
– Только что тут была, – это Поэтус. – Когда она успела исчезнуть? И куда, главное?
– Ни фига себе сюр, – это Калинка.
– Нет, ну вообще ведь ни звука не было, – это опять Поэтус. – Испарилась, что ли?
И тут-то как раз звук и появился. Такой: бум, бум, бум, бум. Мы все трое так одновременно и подпрыгнули: я на месте подскочила, как зайчик на детской елке, а эти двое со скамейки своей как взлетят. А бум-бум все ближе, а мы стоим втроем, как закаменелые, и сердце у меня такое: бум-бум, бум-бум.
А потом откуда-то как вылетит Андроид. Еще безумнее, чем всегда. И забумбумкал своими огромными ножищами прямо к нам.
Я аж выдохнула. Блин, никогда не думала, что Андроиду обрадуюсь.
А он прибумбумкал, стоит, дышит.
– Здесь, – говорит, – этим вечером происходит что-то нехорошее.

Егор. Фанфик, двери и бабка

Нехорошее, говорит, происходит. А то, думаю, мы сами не догадались.
А потом рассказывает такое, что я понимаю: да, не догадались. Либо не догадались, насколько крупно попали. Либо – о том, что ты, чудик, мозгами совсем поехал.
Рассказывает, что вроде как в каждом кабинете сидит по чокнутому врачу или типа того.
И самое что прикольное – его вдруг Огурцова поддерживает. Причем на таких серьезных щах, что сразу видно – не чтобы поглумиться, как всегда, а по правде. Ага, говорит, ту, что «проходите, раздевайтесь», я сама видела, вообще жуть, извращенка.
Я так удивился, что на нее уставился, как этот. Да что там – мы все на нее уставились, как эти. От таких вообще не ждешь ничего человеческого, а тут вдруг – раз.
И она тоже на нас уставилась, как в первый раз видит. А потом как рванет.
И я ей еще такой – ты куда?
А она развернулась рывком – домой, говорит, чего мне тут сидеть, я-то без мамочки. Меня дома уже потеряли, говорит, а я тут торчу, в этом дурдоме, блин.
И убежала.
Ну и вали, говорит Калинка. Тихо так.
И дальше – дальше этот чудик ходит, топает туда-сюда, и пальцами как-то так перебирает, и дышит еще, как вентилятор, а мы с ней сидим, с Калинкой, и что делать, непонятно. И вроде жуть творится, и вообще, а на меня вдруг такой восторг нашел, что хоть пляши.
А когда у меня восторг и еще когда я стесняюсь, я начинаю чушь нести.
А тут и то и другое. В общем, я сам себя не мог остановить. И наболтал такого, что на десятерых хватит и еще останется.
Сначала я нес что-то о том, что мы как будто в средневековом замке и наши взрослые вроде как заблудились в его темных коридорах и не могут найти к нам дорогу. Хотя эта несчастная двухэтажная поликлиника ну никак, ну ничем не напоминала средневековый замок. И Калинка – она кривилась, молчала, а меня как кто-то за язык дергал. И я спросил – а ты читала когда-нибудь фанфики, ну, такие выдуманные истории по всяким там фантастическим произведениям или сказкам? А она сказала – нет, я такого не читаю, неинтересно и глупо, но меня было уже не остановить, что-то внутри перло как танк. И я стал рассказывать, что сочинил один фанфик по Гарри Поттеру. И стал его пересказывать. Типа, как будто в одно прекрасное утро просыпается Гарри Поттер – а он уже не взрослый Гарри Поттер, победивший Волан-де-Морта и родивший трех детей, а снова маленький мальчик, лет так семи, но всю свою жизнь помнит, просто ему опять семь лет и живет он опять у Дурслей. И он начинает ждать одиннадцати лет, и вот ему уже одиннадцать, а письмо из Хогвартса ему и не приходит, потому что в этой реальности он не волшебник, а сквиб, то есть колдовать не умеет. И он почему-то знает, что Волан-де-Морт все равно попытается его убить, но как ему противостоять без магической силы? И вот Гарри вырастает, и делает все, чтобы задружиться с этим мерзким Дадли, своим братом, и вместе с ним организовывает банду, от которой стонет весь Литтл-Уингинг, а потом и весь Лондон. И когда Волан-де-Морт до него добирается... Не знаю, что дальше, дальше я не придумал, ты как думаешь, что там могло быть?
А она только плечом дернула и сидит.
Ну, думаю, я и болтун. Когда не надо.
И стал придумывать, что еще сказать поумнее, чтобы все исправить, и почти придумал, как вдруг подлетает этот чудик, Цухлов, и начинает еще большую чушь нести. Типа – Гарри Поттер, конечно же, в такой ситуации должен был написать письмо директору школы, потому что... И принимается нам пересказывать все семь книг о Гарри Поттере. Калинка зевает, я мысленно вою волком, а он все никак не заткнется.
Тоже, наверное, понесло, как и меня.
Тут-то Огурцова и приходит. Еще более чудная, чем Цухлов, вся какая-то встрепанная. А за ней целый выводок ребятни. Так и толкутся вокруг нее, как семеро козлят вокруг козы.
Фиг, говорит, отсюда домой уйдешь. Одежду-то я из гардероба добыла бы, не проблема, да двери-то входные заперты. И окна на первом этаже не открываются, я дергала-дергала, никак вообще. И эти вон, мелкие, без родителей бегают, хрень, говорит, какая-то. Но это, говорит, ничего, потому что я матери позвонила, все объяснила, что тут творится, она говорит – сейчас братьев соберет и сюда двинет, будет разбираться, а если что, так полицию вызовет.
Тут мы с Калинкой так переглянулись – и разом, как по команде, телефоны достаем.
И я еще думаю: Калинке ведь то же самое в голову сейчас пришло, что и мне. Типа – вот сидим мы, как не знаю кто, ждем чего-то, несем чушь (то есть это я несу чушь), а могли бы давно взять и просто позвонить. Я – бабушке, а Калинка – отцу. Но не додумались. Огурцова додумалась, а мы нет.
И вот мы набираем, а чудик Цухлов нам что-то жестами показывает и сказать что-то пытается, издает какие-то отдельные звуки – ну вот совсем не ко времени. И я аж зубы стиснул, чтобы на него на гавкнуть, потому что ну очень хотелось, но понятно же, что не надо. А Калинка – та не выдержала. «Да подожди ты, – говорит, – со своим Гарри Поттером!»
И Цухлова как будто кто заткнул и обездвижил, а я как раз дозвонился.
Ну и толку. Только гудки в трубке. Я слушал-слушал, дослушался до «абонент не отвечает», кнопку нажал. Гляжу на Калинку, а у нее, судя по бестолковому ее виду, то же самое.
И тут Цухлов-чудик рот все-таки раскрыл. Я, говорит, сказать хотел, что это без толку. Я маме уже тринадцать сообщений отправил, она часть не прочла, а часть вообще ей не дошли.
И Калинка такая:
– Но Дарья же маме звонила, и все было в порядке. Дарья, ты же нормально дозвонилась?
И Огурцова голову поднимает от своих бесконечных детишек и говорит: да вообще без проблем, сейчас подойдет.
И еще говорит: а я твою бабку, кстати, на первом этаже видела, она по ходу тоже тронулась. Бегает и твердит: заложный, заложный. Это, что ли, у тебя ласковое прозвище такое?
– Блин! – кричу я ей. – А раньше сказать не могла?
А я, говорит, не нанималась вообще-то за твоей бабкой следить.
Ну вот и как с ней после этого разговаривать? А я вот только что подумал, что она ничего.
Я прямо с места и рванул на лестницу, скатился на первый этаж. Весь его оббегал, обсмотрел – нет там никакой бабушки. Вообще никого нет, и в регистратуре окошко пустое. Что б тебя, думаю, прыщами засыпало, Огурцова, пошутила так пошутила, оборжаться и не жить.
Набрал еще раз бабушке – вообще телефон недоступен.
Маме позвонил – не отвечает.
Отцу набрал, так тот звонок сбросил. И пишет сразу: старик, извини, нет вообще времени, заказ срочный, надо до утра работу сдать.
Я ему тогда пишу: форс-мажор, не можем выйти из поликлиники, все двери закрыты, все врачи исчезли, ни родителей ничьих, никого, только дети бесхозные, что делать?
Не прочитано. Не читает. Работа у него. Важная. А я не важный, я так. Я подожду. Я – потом.
Ну, как всегда. Ты удивлен, Егор? Нет, ты не удивлен.
Не удивлен я был, конечно, но рассердился так знатно, что пошел двери таранить. Ну как пошел – побежал. Саданул в них всем собой, потом еще раз, аж плечо заболело. Не, ни фига, даже не дрогнули.
И тут мне сзади как гаркнут:
– Ах ты хулиган!
Я оборачиваюсь, а там бабка гардеробная, которой мы одежду сдавали. Только когда мы сдавали, она была такая улыбчивая, спасибо-пожалуйста, а тут стоит, подбоченилась, ноги расставила, смотрит прищурившись, как будто прицеливается. Как будто сейчас по мне прямо из глазниц начнет стрелять очередями.

– Хулиганье! – кричит. – Кому там неймется? Кто велел двери ломать? Распоясались совсем! Сейчас милицию вызову!
Я так испугался, что ей в ответ закричал.
– Вызывайте! – кричу. – Вызовите уже кто-нибудь полицию! Где все, где моя бабушка? Почему выйти нельзя? Двери откройте!
– Куда, – орет, – тебе двери открыть? Нельзя двери открыть, поликлиника закрыта! В восемь закрывается! А уже больше восьми давно! Вон какой здоровый, понимать должен! Закрыто, а он ломится!
– И что теперь делать? – это уже я ору.
– Ну не двери же ломать! – это она, бабка.
И тут как раз у меня телефон и звякнул. Достал, смотрю – сообщение от отца. У меня даже сердце внутри подпрыгнуло: прочитал, сейчас разберется, поможет, что-нибудь точно придумает, он же у меня креативный!
А он вот что написал: «Классный будет фанфик! Это по какому фэндому?»
Как плитой припечатал.
Это он, значит, решил, что я идею нового фанфика ему пересказываю.
Я тогда как заору:
– Да что вы, сговорились, что ли, все?!
Проорался, набрал ему еще раз – не ответил. Ну, я написал: «Пап, это не фанфик, реальность, мы не можем выбраться, тут какой-то кошмар, и бабушка исчезла».
Смотрел на экран, смотрел – не прочитано.
Оборачиваюсь – нет этой гардеробной бабки, как смыло ее.
Ну, думаю, в конце-то концов, не ждать же ей, пока я с телефоном наобщаюсь. Пойду, что ли, наверх.
И тут сверху как раз и заорали.

Руслан. Мама, окно и гадкая

Орала она как резаная. Я уж подумала – всё, хватил нашу Дарью Кондратий, не глумиться ей больше над всякими андроидами. Главное, сидела спокойно, по телефону разговаривала, ну я не вслушивалась, понятно. Потом закончила, телефон в карман убрала, посидела немного – и как давай орать в пространство! Вот так: ААААА!
Андроид, бедный, аж на месте подпрыгнул. Потом начал еще быстрее туда-сюда ходить. И дети маленькие все от Огурцовой разбежались, сгрудились в детском уголке, сидят, глазами хлопают.
Я посидела немного. А что делать? Это ж Огурцова. К ней подойдешь, потом так нахлебаешься, что сама пожалеешь. Потом все-таки встала, подошла. Ты чего, говорю, что случилось?
И тут Настырный еще подскочил, откуда только взялся. Дышит тяжело. Кто кричал, говорит, что у вас тут такое?
Смотрю – а Огурцова плачет. Молча. Лицо даже не изменилось, сидит как каменная, а слезы катятся.
Андроид туда-сюда бегает.
Дарья, говорю. Ну что? Что такое?
Она слезы руками прямо вытерла, без платка, всхлипнула два раза и говорит:
– Мне мать позвонила. Сказала, что она тут стоит, у поликлиники, у входа. Что двери в поликлинику заперты, что все окна в поликлинике темные, а значит, никого в ней нет, да и еще бы, поликлиника-то уже закрыта, время – девятый час. А она мелких собрала, поперлась сюда по морозу. А я, типа, ей наврала! И где же я шлындраю, и где меня теперь искать! И что я... Что я...
И опять плакать. Без слов, без всхлипов.
И я ее еще так по руке погладила осторожненько, а она все плачет, и тут Настырный:
– Так она здесь? – говорит. – Твоя мама? Еще не ушла же далеко? Давайте ее из окна позовем! Если она у входа, то это, значит, какое окно?
– Вот это, – говорит Андроид. И пальцем тычет в сторону детского уголка.
И мы все вчетвером ломанулись через детский уголок к окошку, я еще наступила на какую-то машинку, чуть не грохнулась. И прилипли все к стеклу, лбами, носами, я еще так руками, ладошками от света заслонилась, чтобы лучше было видно, за окном-то уже стемнело. И вижу – да, идет женщина, с ней двое детей. Уходит от поликлиники, от нас уходит.
И мы как начали все вопить – мы здесь, не уходите, мы тут, эй! И Дарья орет – мама, мам, я тут, мама! А женщина даже не оборачивается. Не слышит.
Огурцова аж на пол осела.
А Настырный давай ручку форточки дергать. Вверх-вниз. Дергал-дергал – никак. Потом вдохнул, выдохнул – и так дернул, что, когда она открылась, аж на пол упал, почти что на Огурцову.
И сразу на нас как дохнуло морозным воздухом, свежим, острым таким – ничего ж себе, думаю, как же тут душно-то было, а мы и не замечали!
И Огурцова как рванет к этой форточке. Настырного отпихнула, голову высунула, кричит – мама, мам, ма-ма, да обернись ты, что ли, да стой же!
Потом как начнет в форточку лезть.
И хоть сразу видно было, что не пролезет, узкая очень форточка, но мы с Настырным не сговариваясь к ней подскочили и давай ее оттаскивать. Я еще и говорю зачем-то какие-то глупости: Дарья, ну ты чего, холодно же, зима, простудишься. Как будто это самое страшное сейчас – простудиться. А она брыкается как не знаю кто, еще локтем мне заехала, больно.
В общем, стащили мы ее с подоконника на пол.
И дальше было такое, что, если бы кто рассказал, я бы не поверила. Во всю эту творящуюся в поликлинике чепуху проще было бы поверить, чем вот в это. В то, что мерзотная Огурцова будет сидеть на полу и плакать с привсхлипываниями, как младенчик, а я буду ее обнимать, и гладить по голове, и говорить что-то такое, что детям обычно говорят, глупости какие-то вроде «шшш-шшш, тихо-тихо, ну-ну-ну». И что Егор Настырный, которого от Огурцовой корежит не хуже, чем меня, тоже будет сидеть рядом и осторожно, как будто боясь испачкаться, похлопает огурцовское плечо. И – как будто этого мало – что Андроид, наша школьная инопланетная достопримечательность, который ни с одним из нас, кажется, словом-то ни разу не обменялся, подойдет на своих ходулях и протянет Огурцовой – Огурцовой, блин! – бутылку воды, полулитровую, и скажет таким ровным низким голосом, как прогудит: «Надо сделать несколько глотков, возьми, я отсюда еще не пил».
Не поверила я бы в такое ми-ми-ми ни за что.
И вот сидим мы втроем, только что все не в обнимку, как лучшие друзья, и Андроид рядом присел на корточки, и у меня так вдруг в глазах защипало, прямо тоже заплакать захотелось, как вдруг Огурцова давай ржать. Вообще без перехода без никакого – только что рыдала и вот уже захлебывается смехом.
И говорит через этот смех:
– Где я шляюсь! Мать говорит – где, говорит, я шляюсь! Напились, говорит, небось там или накурились! Или еще похуже! Компания, говорит, у вас веселая! А я тут сижу... водичку мне... попить... с этими... с вами... вот сейчас как напьюсь... водичкой!
И бутылкой андроидской, которую мы ей всунули, так потрясывает. Лихо так.
И что-то как переключилось – и вот мы уже сидим вчетвером и ржем, как ненормальные. В детском уголке! На коврике! Среди разбросанных машинок! И дети мелкие тоже рядом в кучку сбились и хихикают.
И даже когда она явилась, мы не сразу остановились. Еще какое-то время ржали и всхлипывали.
Хотя я сразу поняла, что это она. Та, о которой Андроид рассказывал. Поняла еще до того, как Дарья ее увидела и начала в нее тыкать пальцем и сквозь хохот выкрикивать:
– Да-да, се... секундочку! Мы сейчас... сейчас водичкой набухаемся и все к вам придем! В кабинет хи-хи-хирурга! Придем и разденемся, как вы просили!
И мы как взорвемся очередным смеховым приступом. А она стоит и смотрит, молча.
Плохо при ней смеялось, если честно. Так что мы замолчали довольно быстро. И стали на нее глядеть, а она на нас.
Нехорошая у нее какая-то была внешность. Не такая. Вроде ничего особенного: ну, волосы седые, сероватые такие, очень коротко острижены, практически под ежика – ну и что? Моя бабушка не устает, например, говорить, что чем старше женщина, тем короче должна быть прическа. Это у нее такие шпилечки в сторону моей мамы, у которой волосы длинные и вечно распущенные. А бабушка стрижется коротко, и это стильно, и ей идет. А этой, с ежиком, вообще не шел ее ежик. Очень противный у нее был ежик.
Ну очки. Мало ли у кого очки? А у этой как нарисованные. Таким выпуклым гелем, из тюбика. Сто лет как немодные, черные, жирные, уродливые. Никто не ходит в таких очках. Никому не идут такие очки.
Нос такой, как у уточки хвост. Мне почему-то всегда казалось, что люди с такими носами непременно должны быть добродушными. Улыбаться, шутить, угощать маленьких детей какими-нибудь плюшками или конфетами. А по этой было сразу видно, что скорее она повесится, чем ребенку конфету даст.
Рта вообще нет. Щель какая-то вместо рта.
И глаза, главное, как сверла. Или как болты. Так вот сейчас в тебя и вкрутятся, впилятся по живому.
А если честно, то пофиг, какая у нее там внешность. Будь она хоть раскрасавицей, все равно была бы противной. Вот стоит она, смотрит, и идут от нее какие-то волны, как будто газ, что ли, и от этого невидимого газа становится все гаже и гаже. Гаже от гадкого газа. Я чушь, кажется, несу. Ну и пусть я чушь несу, а только так и есть, гадкая.

И даже малыши от нее стали отползать. Отходить. Один и вообще в конец коридора убежал.
И гадкая помолчала-помолчала, подождала, пока мы все окончательно утихнем, и потом заговорила. И голос у нее оказался тоже как сверло. Как сверлом по железу. Скрипучий такой и гнусавый.
– Рада, – говорит, – что вам так весело в нашей поликлинике. Еще больше рада, что вы наконец утихомирились. Здесь все-таки не увеселительное заведение, здесь вам не шалман. Смеяться будете в другом месте, а здесь люди работают.
– Да кто работает-то, ни одного врача, – это, конечно, Огурцова выступила. – Одни придурки какие-то в кабинетах. И где наши родители?
– Повторяю, – это гадкая. – Здесь. Люди. Работают. А вы мешаете. Вот лично вы. Вы мне что ответили, когда я вас в кабинет пригласила? Дверью об косяк вы мне ответили. И как я должна работать с такими пациентами? Как я наверху объясню, что выпустила необследованной такую сложную пациентку?
– Да сами вы... – кричит Огурцова.
Кто «сами», она не докричала. Потому что гадкая как начнет дубасить по стене. Штырем каким-то железным, откуда только его вытащила. Мы аж подскочили.
А гадкая продубасилась и говорит:
– Так. Окно закрыть, быстро. Вот вы!
И в Андроида палкой же и тычет, и тот, как заведенный ключиком – топ, шлеп, шлеп, хрясь, – поднимается, идет к форточке и ее обратно запирает.
– Теперь, – гадкая говорит, – о ваших родителях.
– А почему, – это Настырный. – Почему выйти нельзя? Двери закрыты почему?
– Я договорю с вашего позволения, – это опять гадкая. – Сейчас сюда пришлют ваших родителей. И они смогут забрать вас домой. Без родителей я никого отпускать не имею права.
Тут Дарья:
– А я сюда одна пришла, мне двери откройте просто. Меня дома ждут, мать уже с ума сходит.
– Я что, – рычит гадкая, – непонятно выразилась? Без родителей никто отсюда не выйдет! Ни-кто! Вы несовершеннолетние. Что до вас, девочка, то, возможно, за вас поручится кто-то из родителей ваших... друзей. В противном случае я буду вынуждена сдать вас в руки полиции.
– А че я сделала?! – орет Дарья.
Тут гадкая опять как своей палкой застучит. И в такт своему стуку:
– Тишина! Ти-ши-на! Кто! Вас! Приглашал! Выступать?!
И помолчала потом, подышала так со свистом в тишине, и прямо вот видно, как ей приятно, что мы такие запуганные сидим на полу, и малыши еще всхлипывать начали. Потом развернулась, и зашагала от нас, и ушла совсем.
Иван. Дети, бабушка и маленький старик

Совсем мне это не понравилось.
Непонятно было, кем является эта женщина с металлическими глазами. Возможно, она заведующая поликлиникой или главный врач. Но почему же она не представилась и вообще ничего нам не объяснила? И зачем отказалась выпускать ту, которая надо мной смеялась? И с какой целью стучала на нас железной палкой? Я никогда не видел, чтобы на людей стучали палкой, добиваясь того, чтобы люди замолчали.
И куда она дела наших родителей? Почему они все незаметно исчезли? Откуда она, эта стальная, их пришлет? Как можно куда-то прислать живых и к тому же взрослых людей?
Все это было странно и некрасиво, нелогично. И мне это не нравилось, потому что мне очень даже не по себе, когда в окружающем пространстве нет логики. И я опять стал быстро ходить и старался не обращать внимания на маленьких детей, потому что некоторые из них плакали, не очень громко, но очень раздражающе. Я вообще с огромным трудом переношу детский плач и любую чрезмерную детскую активность, и мне совершенно все равно, что я когда-то был таким же и тоже издавал громкие звуки. И громко плакал, когда не мог чего-то объяснить словами.
Мама объясняла мне, что детский плач специально сделан таким неприятным, чтобы взрослые сразу реагировали и делали так, чтобы ребенку было приятно и чтобы он не плакал. Это мне было понятно. Но в тот момент я хотел только одного: чтобы все эти дети замолчали.
И я все ходил вперед и назад по коридору, а та, которая надо мной смеялась, сидела на полу и уже не плакала, а шепотом говорила какие-то запрещенные слова. Пока она плакала, мне даже хотелось сделать для нее что-то хорошее, и я дал ей свою бутылку с водой, я всегда ношу с собой воду. Но она даже не сказала спасибо, и я не знаю, было ли ей это приятно. И хотя потом она даже стала смеяться, я не уверен, что ей было весело.
Ее зовут Дарья, и это ей подходит. Не всем людям подходят их имена.
Вот она сидела и ругалась, тихо, для себя, а матрешка присела на скамейку с хвостатым мальчиком и тихо с ним переговаривалась, а я опять был как будто один.
И тут стальная женщина привела бабушку хвостатого.
Конечно, он не по-настоящему хвостатый, как тигр, например. Но у него на голове хвост. И не из всех волос, а из части. По бокам голова у него выстрижена коротко, а на середине короткий хвост из оставленных волос. Я не знаю, почему он не выстриг себе все волосы или не оставил все длинными, мне это непонятно. Так ходят многие, и мне это тоже непонятно.
А бабушка у него – нормальная бабушка.
Но сейчас она вела себя совсем не нормально.
Стальная ее не просто вела, а тащила за плечо, как будто хотела арестовать и посадить в тюрьму. Я видел в кино, что так полицейские водят преступников. А бабушка не вырывалась, но шла как-то косо, и глаза у нее были вытаращенные, и она все время что-то тихо говорила.
И стальная притащила бабушку к нам поближе и сказала ей:
– Женщина, ведите себя прилично!

А нам:
– А вы сидите здесь и слушайтесь старших!
При этом бабушка ничего неприличного не совершала, а вокруг нас не было старших, которых можно было слушаться. Кроме этой странноватой бабушки.
И хвостатый сразу кинулся к своей бабушке и говорил ей – бабуль, пойдем домой, пойдем скорее, ну ты чего. Но бабушка никуда не пошла, а вместо этого пошатнулась, и хвостатому пришлось сажать ее на скамейку, чтобы она совсем не упала. И я еще подумал – вот тот взрослый, который должен отвечать за подростка, и что толку, что этот взрослый – взрослый, если за него за самого надо кому-то отвечать? Если этот взрослый сидит на скамейке и шатается из стороны в сторону, и глаза у него испуганные и вытаращенные, и бормочет он что-то непонятное?
А бормотала она, эта бабушка, что-то вроде «заложенный» или «заложено». Я тогда подумал: может, она считает, что ее хвостатый внук болен, и жалуется, что у него заложен нос? Тогда почему жалуется не этой стальной, а в никуда?
А потом еще подумал, что это она на стальную жалуется всем, что это у стальной нос заложен и она сейчас перезаражает всех нас. Потому что бабушка, бормоча, тыкала в стальную пальцем.
Показывать пальцем считается некрасивым, нужно говорить словами, а не тыкать.
И стальная снова сказала ей:
– Ведите себя прилично, женщина!
И ушла вдоль по коридору.
И хвостатый стал очень тревожно спрашивать бабушку, может ли она идти, и как она себя чувствует, и что-то еще спрашивал тихо, используя это непонятное мне слово – заложен, заложенный, заложено? И к ним подсела Дарья и что-то говорила, судя по интонации, просила о чем-то. Возможно, о том, чтобы бабушка хвостатого забрала ее с собой из поликлиники. Хотя было понятно, что забрать она никого не может, потому что в данный момент ей самой плохо.
А матрешка стояла поодаль и не подходила к ним. И я понял, что просто не могу сейчас к ней не подойти.
И я подошел и сказал ей, что меня зовут Иван, потому что первому представиться – это вежливо. И она немного дернула круглым своим плечом и сказала:
– Руслана.
Мне почему-то понравилось, что она Руслана.
И я сказал:
– Ты, конечно, красивая, но я не понимаю, для чего ты так красишь свое лицо.
Она дернула плечом еще раз и немного раздраженно ответила, что ничего не красит и вообще косметикой не пользуется.
Мне это было удивительно, но приятно. И я не знал, что еще ей сказать, и поэтому сказал:
– Хорошо.
И отошел, и стал смотреть на нее издали.
Мне было приятно на нее смотреть.
В конце концов, она не виновата, что природа одарила ее столь обильно.
И я все смотрел на нее, а потом мне пришло вдруг в голову, что неприлично рассматривать человека, словно картину в музее, потому что человеку от этого может стать не по себе. Мне, например, не по себе, когда на меня очень долго смотрят. И я стал смотреть в сторону коридора, а на Руслану посматривал только иногда.
И вскоре я увидел этого необычного ребенка.
Мне, если честно, все дети не особенно нравятся, и я не могу себе представить такой ситуации, в которой я бы захотел, чтобы у меня самого родился ребенок. Возможно, это исключительно потому, что я сам еще не окончательно вышел из невзрослого возраста. И, тем не менее, мне очень неприятно думать о том, что какой-то маленький, шумный и непредсказуемый человек будет от меня зависеть и все время от меня чего-то требовать.
Маленькие дети меня немного выводят из равновесия.
Но этот ребенок был еще хуже, чем другие дети. Он вел себя тихо, но, мне кажется, было бы лучше, если бы он шумел или даже плакал. Что-то в нем было совсем не детское, и это было неправильно и сильно раздражало. Он медленно шел по коридору и немного шаркал ногами, как маленький старик, и смотрел прямо на меня, и даже не моргнул ни разу, как мне показалось. Он шел ко мне, шел на меня, и глаза его смотрели мне в лицо, и они были похожи на два дула огнестрельного оружия. Я видел в кино, как одни люди прицеливались в других из оружия, и видел, как выглядит это страшное круглое отверстие, из которого должна вылететь пуля. Круглое, пустое и темное. Вот такие были глаза у этого ребенка. И я весь оцепенел и тоже стал смотреть на этого ребенка не мигая, только совсем с другими чувствами, чем когда раньше я смотрел на Руслану. А ребенок все шел, и я видел его все ближе и увидел, что кожа у него на лице шершавая и желтоватая, а еще под глазами и на щеках у него маленькие морщинки, которых не бывает ни у каких детей, которые бывают у людей пожилых и немного уже старых.
И мне стало так страшно, что я как будто заледенел весь внутри. И я сначала так и сидел заледеневший, а потом мне стало еще страшнее, и я одним прыжком отскочил от него – и нечаянно врезался в Дарью.
Разумеется, Дарье это не очень понравилось. Разумеется, она сообщила мне, что я придурок и косой, и сделала это не тихо. И бабушка хвостатого тоже дернулась и сказала: «Ах ты мамочки мои». А хвостатый ничего не сказал, только посмотрел на меня, как дикий.
И тут Дарья увидела этого ребенка. И вся сразу стала улыбаться, как будто в жизни не видела ничего милее. И сказала ему: «Привет, малышка!»

Дарья. Волчонок, конфеты и полиция

О, говорю, малышка, привет, ну ты как?
А она только глядит волчонком. Потом еще начинает пальцем ковырять зеленое у себя под носом.
Вот честно, первый ребенок в моей жизни, который со мной не контачится. Обычно они на меня гроздьями лезут. Ну ладно, ок, придется, думаю, прибегать к запрещенным приемам, раз такое дело.
А как, говорю, насчет еще одной конфеты? Или ты уже конфетами наелась?
О, сработало! Смотрит на меня своими волчачьими глазами, смотрит, ручку протягивает – типа, давай, раз обещала, чего смотришь.
А ты хитрая, говорю. За просто так тебе, значит, конфеты? А ты мне что? Нет, давай так: ты мне говоришь, как тебя зовут, а я уж тебе тогда конфету. Должна же я знать, кого конфетами кормлю.
Девчонка тогда ручку убрала, глаза в пол и начала топтаться. Легонечко так топает и еще покачивается вправо-влево, сандалики на ней какие-то пыльно-серенькие, по полу тюкают. И вроде это и забавно, мелкие вообще иногда такие прикольные, но тут и не забавно совсем.
Потом раз – замерла, глаза на меня, ручку опять вперед и говорит:
– Зида.
Ух ты, ничего себе у тебя имя, говорю, я таких и не слышала никогда.
И ведь вру внаглую. Потому что я как услышала – Зида, так у меня как кольнет что-то внутри, как шипом: откуда-то я такое знаю, кого-то точно так звали по-дурацки, но вот кого – убейте меня, не помню. Зида. Страшно что-то знакомое.
И, главное, эта Поэтусова бабка тоже на имя шарахнулась. То есть от имени шарахнулась. Как дернется в сторону, не хуже Андроида. И забормотала опять свое: заложный, говорит, это заложный. Только теперь не в тетку дербанутую пальцем тыкает, а в эту Зиду.
Ну совсем, думаю, некоторые уже в укулеле. Ей, бабке, как видно, очень нужен рядом кто-нибудь заложный. Тетка ушла – ладно, и девочка сойдет. Для сельской местности.
С другой стороны, нос у мелкой ведь и правда заложен, аж вон зеленый весь и припух. Когда у моих братьев такие припухшие сопливые носы, мать берет больничный и сидит дома, запихивает в них таблетки (в братьев, не в носы, конечно) и поит отварами. И, понятное дело, не дает им ходить вот такими зеленоносыми, они чистенькие всегда, отмытые, только дышат ротиками и говорят в нос.
И тут что-то у меня прямо в голове скакануло. Как будто туда пробрался Андроид и начал там, внутри, дергаться.
Нос заложен! Говорит в нос! Так вон чего!
И скакануло, видимо, не только у меня в голове. Потому что вдруг голос подала Калинка.
Зина, говорит. Так ты Зина! Зина, да?
И малышка медленно так к ней голову поворачивает, сморит, медленно кивает – ага, типа, да.
Лол, как я сразу не додумалась. Ну какая Зида. Зина! А я знаю, как я не додумалась сразу. Зина – это ж такая седая-суровая, еще постарше вон Поэтусовой бабки. А не вот эта мелкая. Не бывает таких маленьких Зин. Ну, может, и бывают, но редко, я точно ни одной Зины не знаю, чтобы ей меньше шестидесяти было.
С другой, думаю, стороны – мало ли, как чьи родители выеживаются. Калинку вон вообще Русланой назвали, и ничего. Ну, Зина. С кем не бывает.
А Зида, то есть Зина, покивала-покивала Калинке, а потом опять ко мне – медленно. И такая мне:
– Ты говорила, у тебя конфеты.
Ага, думаю, хитрая-мелкая, так ты не только по словечку можешь, ты вон как заговорила! Вот что конфеты могут сделать с человеком. Ну чего, обещание – оно и в Африке обещание, достала ей еще чупа-чупс. Останутся, думаю, мои братики сегодня без леденцов, ну ладно, потом другие куплю. Да и все равно один леденец только оставался, а им на двоих один дать – как войну начинать, на фиг надо, дураков ищите в зеркале.
И она важно так у меня эту чупа-чупсину берет, не цапает, как в первый раз, а так медленно. Ага, думаю, ты таки приручаешься, Маугли ты мое зелененькое, ну, ешь давай.
И вот она ест, чмокает, и даже вроде глазки эти ее волчьи немножко повеселели, или мне показалось. И другие мелкие как-то стали тоже подтягиваться, смотрят, перешептываются. Эх, думаю, знала бы, прикупила бы с полкило таких маленьких леденчиков в обертках, раздала бы всем. А то одной чупа-чупсы, а остальным ничего.
И вдруг Андроид мне в ухо как гаркнет!
Не, ну я всегда знала, что он ненормальный, но не настолько же.
Да и не то чтобы он гаркнул, просто сказал громко, громче, чем надо, и неожиданно еще. Но прямо в ухо!
Полицию, говорит, надо вызывать!
Ты, говорю, дурак, что ли. Вот на фига. Тебе же сказали – сейчас родители придут, и всех нас выпустят, и меня с вами. Чего в ухо орешь.
А он: чрезвычайная ситуация, надо позвонить в полицию. Никто не придет. Возможно, это террористический захват здания, и наших родителей уже взяли в заложники, и мы все тут заложники. Вот и бабушка Егора говорит – заложник, заложник, она что-то знает, от этого и нервничает. Надо срочно, говорит, незамедлительно сообщить в правоохранительные органы.
Очень мне, конечно, захотелось ему сообщить, кто он такой есть и куда ему идти со своим гарканьем в ухо и со своей полицией. Но как-то вдруг вспомнилось, как он мне бутылку с водичкой совал, когда я расплакалась. Думаю – ну чего ему говорить, не поймет же все равно, да и жалко его как-то.
А еще тут Калинка: а давайте, говорит, позвоним, хуже не будет точно.
И Поэтус, конечно, как верный рыцарь, тут же за телефон. Ну давай, ага, давай, выделывайся перед ней, думаю.
Оборачиваюсь к Зине – а нету Зины. Мелкие другие тут крутятся, в глаза заглядывают, ну я ж говорю, они вечно на меня гроздьями лезут, а этой и нет. Э, говорю, ребят, а Зина-то где? А они только смотрят, типа не понимают, какая такая Зина.
Не, ну нормально? Дети среди бела дня теряются.
Стою, глазами хлопаю, слушаю Поэтуса. А он в свой телефон такое несет!
С другой стороны – а что бы я на его месте несла.
Мы, говорит, сейчас в поликлинике, четверо школьников, и еще дети, и моя бабушка. Нет. Нет! Не так! Мы не можем выйти. Да мы днем пришли! Двери закрыты! Тут еще дети. Я не знаю чьи! Не с нами! А если нас... А родители... А может, залож... террори... пожалуйста!
И еще какую-то хню несет.
Потом так телефон от уха убрал, посмотрел на него пару секунд и давай вопить прямо в экран:
– Да чтоб вас там всех!
Прямо как я после материного звонка.
Отвопился, отмолчался, потерпел наше с Калинкой тормошение и тогда только объяснил.
Ему, в общем, не поверили, что и неудивительно. Сказали – а что это вы, ребяточки, на ночь глядя в поликлинику залезли. А шли бы вы домой и дурью не маялись. Ах, двери закрыты, ай-ай-ай, а вы их подергать не пробовали? А от себя толкать? А мы, конечно, сейчас проверим, что за террористы поликлиничные такие, а вы, главное, там сохраняйте спокойствие и это, не балуйтесь.
Потом немного поржали и трубку положили.
И такой жалкий вид у этого Поэтуса стал – я аж пожалела, что мало чупа-чупсов захватила. Такой, блин, ребеночек, хоть конфеткой утешай. Ну ты не это, говорю, не сильно удивляйся, они просто подумали – подростки балуются, давай, может, я позвоню. Или давай, может, твоя бабушка. Хотя она, конечно, это, ну, расстроена, но вдруг, что мы теряем-то.
Просто мне почему-то очень хотелось его утешить.
И он на меня вылупился как на говорящую лошадь – ааа, разговаривает! Но номер на телефоне набрал и бабке своей сунул.
Только она, кажется, еще хуже сделала. Как давай кричать – помогите, помогите, заперли нас, тут чертовщина, чертовщина! Полиция! Помогите!
Потом замолкла, задышала тяжело – видимо, полицейские опять трубку бросили.
И еще Поэтус говорит – ну, по крайней мере, мы попробовали.
И что-то такая у меня внутри стала пустота, хоть саму себя утешай чупа-чупсом. Нет, не то чтобы я всерьез на полицию рассчитывала, но, видимо, заразилась от Поэтуса энтузиазмом, а тут меня по голове бабахнули. И стою я такая бабахнутая.
И тут Калинка как заорет: папа!
Егор. Кобыла, курица и бардак

– Папа! – кричит Калинка. И вскакивает, и бросается бежать.
Я тоже вскочил, конечно. И зачем-то за ней рванул. Смотрю – самый настоящий отец Калинки идет по коридору.
И что-то в нем сильно не так. Что-то в нем ужасно мешает порадоваться тому, что вот наконец возвращаются к нам обещанные взрослые родители, а значит, весь этот абсурдный бардак скоро закончится и нас отпустят по домам.
Он, Калинкин отец, даже не идет, а марширует, как какой-нибудь солдат в строю. Или нет, нет – вышагивает, как офицер из какого-нибудь старого фильма. Важный такой, сосредоточенный на одной цели. Ни влево, ни вправо – вперед, трепещите, враги.
Калинка, кажется, тоже что-то такое заметила, потому что сначала побежала к нему, может, обнять хотела, не знаю, но, когда подбежала, так резко встала на месте, что я почти удивился, не услышав визга тормозов.
– Папа? – говорит.
И он ей – тем же голосом, каким до этого всем выговаривал про «Что мы тут все, господа, сидим», – как отпечатает. Прямо по лбу.
– Что – папа? Что тебе – папа? Взрослая кобыла вымахала, задницу отрастила, как вон у трех кобыл, а всё ей папа. Всё папкает. Что тебе опять папа должен? Что я опять всем вам должен, а? Пашешь целыми днями как конь, а им все что-то надо от тебя! Ну? Что – папа?
Калинка как воздухом подавилась – икнула тихонечко и стоит с подавившимся лицом. А я – сам от себя не ожидал – так тоненько, по-девчоночьи хихикнул. Так: «Эх-хихи!» Это все его лошадиные выражения: дочь – кобыла, сам – конь. Вот и я нечаянно заржал за компанию.
И он так глянул на меня через Русланино плечо. Не глянул, нет – перевел взгляд. Начальственно так.
– А это, – говорит, – еще что?
– Я, – говорю, – Егор. Настырный.
И он:
– Что настырный – это я вижу. К вам, молодой человек, никто, кажется, не обращался, нечего тут рот открывать. Шустрые все пошли, как я погляжу. Ну! Руся! Это что такое?
И рукой так царственно в мою сторону поводит. Вроде как это я – не кто, а что. Неодушевленное «что».
Калинка тихонечко пробормотала про «вместе учимся». И тут ее отец взбесился окончательно.
– Учимся! – вопит. – Вместе! Это с кем ты вместе, а? Ты как себя ведешь вообще? А не рано ли тебе вместе? Нет, вы посмотрите на нее, господа хорошие, еще под стол пешком ходит, а уже вместе! Уже вон мужики вокруг нее толпятся! Юбку одерни, корова! Вместе! Бесстыдница! Я тебе сейчас так всыплю, мало не покажется! Вместе!
Нет, я, конечно, не был знаком с Калинкиным отцом. Мало ли, может, у них в семье так принято – вопить друг на друга по поводу и без повода и при этом чушь нести. Может, человек работал-работал как конь, да и доработался до состояния невменько. Да и логика в его воплях присутствовала типично родительско-взрослая: им ведь когда удобно – мы большие вымахали, а когда по-другому удобно – еще маленькие, под стол пешком ходим. И все-таки нес он настолько идиотскую ерундень, что тут и я воздухом поперхнулся.
– Пап! – кричит ему Калинка. – Ты чего, совсем? Пап, я вообще ничего не понимаю, ты о чем?
И он:
– Я тебе дам – пап! Ты как с отцом разговариваешь? Не понимает она! Понималка потому что не выросла, мозги куриные!
Ну вот, думаю, была кобыла, теперь уже курица. Ни фига так себе эволюция.
В общем, Руслана губы поджала и дала ему проораться. Стоит, молчит, глаза сузила. И потом тихо так:
– Домой пойдем?
И тут папочка пошел на новый виток.
– Домой? Ах, тебе домой? Тебе бы лишь бы домой! А вот напомни-ка мне, сударыня ты моя, мы зачем сюда пришли? А? А?
– За справкой, – Калинка говорит. Серенько так говорит и тихонечко.
– За какой?!
– Для бассейна.
– Ага, это мы помним! А вот еще мне напомни – мы справку для бассейна получили, нет? Что головой мотаешь, язык проглотила? Словами!
– Нет, – Калинка говорит.
– Ну и куда ты домой собралась?
Калинка тогда еще постояла около него, помолчала, губу закусила, потом развернулась и пошла по коридору обратно.
– А ну стоять! – кричит ей папаша. – Далеко собралась?
А сам на месте стоит. Ну правильно – куда она уйдет, максимум до окошка в конце коридора.
Мне что было делать? Я за ней пошел. Иду и думаю: ну, Калинка, у тебя и папочка.
Только подумал, она останавливается, как будто я ее за веревочку дернул. И, не разворачиваясь, мне:
– Я не понимаю, что с папхеном. Никогда такого не было.
– Кто тебе тут папхен? – орет папхен сзади. – Это что за выражения такие? Бессовестная!
Ну, думаю, и слух у него.
– А ну сюда вернулась по-быстрому! – орет папхен.
И сразу за папхеном женский крик:
– Иван! Накажу!
И мы синхронно с Русланой обернулись, а там такое!
Там уже целая толпа народа. Как они появились, когда успели, откуда взялись – я вообще не понял. Мы ж на секунду отвернулись буквально. Короче, выдала нам поликлиника пропавших родителей, причем всех сразу. И эти выданные скопом родители очень деловито суетились вокруг своих ребят, мрачно и почти молча. Ну как молча – гудели там что-то непонятное, но было не особо слышно, что именно.
А та, что кричала, – это, как я понял, была мама того чудика. Ивана Цухлова.
Ох, как это было на нее непохоже. Я же ее видел в школе, она вечно по учителям ходила, что-то там им втолковывала, что-то от них выслушивала. И всегда была очень тихой. Бывают такие люди, которые специально все время говорят тихо, и от этого все остальные замолкают и начинают к ним прислушиваться, типа чтобы важное не пропустить. Вроде тихие люди, а вроде, получаются, много кем командуют. Тихо так, да. И сама еще такая тоненькая, нежненькая, но почему-то видно, что обидеть себя не даст. И сына обидеть не даст, по крайней мере, пока она с ним рядом.
Я и представить себе не мог, что она может так разораться. Да еще и на своего сыночка.
Да еще такими словами.
– Идиот! – кричит. – Кретин недоделанный! Тебе русским языком сказали: пройди в кабинет и дай себя обследовать! Ты какого лысого оттуда удрал, придурок? Почему ты взрослых не слушаешь, почему ты от врачей убегаешь? Стой смирно, когда я с тобой разговариваю, хватит дергаться!
А он, этот Иван, и правда дергается. Как марионетка на ниточках. Или хуже – будто через него пропустили электрический ток. Стоит, молчит и весь подергивается, и еще кистями рук трясет.
А мать его все кричит на него и кричит. Как одержимая.
– Хорош мне тут сопеть как потерпевший! Ты можешь вести себя как нормальные люди или нет! Потрясись мне еще тут, о, смотрите, сейчас взорвется и всех забрызгает, ой, боюсь-боюсь! Я тебя сейчас за ручку к врачу отведу, как маленького! Чтобы тебя уже наконец обследовали! Идиотик несчастный, всю жизнь мне испоганил! Да хоть разорвись ты тут, никто не пожалеет, кому ты сдался вообще!
И тут мне вдруг показалось, что у меня голова взорвалась.
Потому что вопить вдруг принялась Огурцова.
Если бы мне за пять минут до всего этого сумасшествия кто-нибудь рассказал бы, что хамка Огурцова Дарья начнет заступаться за чудика Цухлова Ивана, да еще и перед его собственной матерью, да еще и изобразит при этом цыганочку с выходом, я бы только пальцем у виска покрутил бы. Потому что есть на свете вещи, которых в принципе не может быть никогда.
А вот нате вам.
– Заткнитесь! – это да, она, Огурцова. – Замолчите! Перестаньте на него орать! Вы сами! Вы сама! Сама вы идиотка! Вы что, с ума, что ли, сошли, хватит, хватит! Хва-тит!
Я только что челюстью об пол не ударил. Если бы ударил, было бы слышно всем. Потому что такая тишина наступила после огурцовских выкриков, что хоть ее ножом режь.
– Вы все здесь с ума посходили! – это опять Огурцова, да. – Выпустите нас уже домой! Вот вы, – и тычет пальцем, как пистолетом, в Цухлову-мамашу. – Вот вы! Взяли бы и отвели его домой, чем тут гадости орать! Поликлиника закрыта, бумажек никто нам сегодня не даст, так давайте по домам! Мне лично завтра в школу идти!
– Офигеть, – это уже Руслана. Тихонечко так.
Но Дарья ее услышала.
– А ты вообще! – кричит и пальцем уже в Руслану тычет. – А ты! Вообще.
Видимо, она не придумала, что именно Руслана «вообще». Потому что замолчала. Постояла так немного со своим пальцем наперевес, палец медленно опустила, развернулась и пошла к лестнице.
А вот фигушки, так ей уйти и дали.
Потому что с лестницы выскочило это.
У этого был синий висячий халат, всклокоченные очень кудрявые волосы, серое неровное лицо и глаза как дыры. Вот как просто в сером картоне кто-то взял и дырки проделал. Карандашом. Серым, да.
И еще была швабра. И держало оно эту свою швабру как лопату. Типа – сейчас я тут вас всех вскопаю и на компост переведу.

И это со шваброй как на Дарью загорланит:
– Куд-да по помытому!
Огурцова аж назад отпрыгнула, как кузнечик. Совсем как огуречик.
А та, со шваброй:
– Ходят тут по чистому и ходят! Сами не знают, куда им надо! Вот врач отпустит – и давайте по домам, нужны вы тут! А пока нечего переться! Перемывай потом за вами! Я найду на вас управу!
И полы, что интересно, не моет, просто шваброй в воздухе машет. И полы не то чтобы недавно мытые. Не грязные, но и не мокрые. Полы и полы. Как везде.
И Дарья ей:
– А вы-то чего на меня орете!
А оно:
– А не надо мне полы пачкать! А то я живо на тебя управу найду!
А Дарья:
– Да пожалуйста, я сама помою, что напачкала, не вопрос!
А оно:
– Так я тебе и доверила инвентарь! Ишь!
И тут вдруг откуда-то со стороны лестницы, ласково так:
– Дарьюшка. Дарьюшка!
Руслан. Родители, швабра и кто кому нравится

Дарьюшка, говорит. Ну ты чего. Ну ладно тебе, чего ты.
И я с ужасом понимаю, что это пришла мама Огурцовой. Мало того что пришла – привела с собой двух ее маленьких братиков.
И я еще думаю – а чего это я ужасаюсь? Раз она смогла сюда прийти, значит, отсюда можно и выйти! Нет?
И такой у меня сразу восторг внутри! Чушь какая-то творится, папхен совсем не в себе, но раз можно выйти наружу, то я выйду, и никто меня не остановит, пусть попробуют!
Я к ней, конечно. Здравствуйте, говорю, э, Ксения Ильинична, а я одноклассница Дарьи, а вы скажите, вы как сюда вошли? Двери открыты были?
Ноль внимания мне уделила Ксения Ильинична. Обогнула меня, как столб, и мальчишек своих за собой провела, они меня даже и не коснулись.
Дарьюшка, говорит. Дарья. Да что ж ты шумишь, разве так можно. Мне вот позвонили, вызвали. А я с кем маленьких оставлю, папа-то работает в ночь. Пришлось с собой их брать. А ты, оказывается, не даешь себя обследовать. Дарья, ведь это медработники, им виднее. Пройди ты уже в кабинет хирурга, а? Ну ради меня, ради мальчишек вот. А потом и домой пойдем. Вместе, а?

И Дарья стоит такая, ушами хлопает, и я еще думаю – ну а чего не пройти-то, раз после домой отпустят.
А потом думаю – что-то тут не так.
Мама Дарьи – она же вроде думала, что ее дочь где-то зависла, а поликлиника закрыта. Она же вроде приходила сюда и ушла ни с чем, еще и на Дарью по телефону ругалась. А теперь ведет себя, как будто ее из постели только что выдернули. Фиг бы она стала спать, если бы думала, что ее дочь пропала. Фиг бы она Огурцову сейчас отчитывала, как маленькую, если бы внезапно поняла – вот она, дочь, нашлась, и про поликлинику не врала.
И Дарья – она, видимо, пришла к такому же выводу.
– Мать, – говорит. – С тобой все нормально вообще?
А та ей: дочка меня, говорит, огорчает, не слушается старших, а больше – чего больше, ничего больше, все вроде хорошо в остальном-то.
– Мне вообще-то больничный закрыть, – это Дарья. – Вот на хрена мне в кабинет хирурга?
Что тут началось.
Всех этих пресловутых взрослых, больших и умных, как будто в розетку включили.
Они все – и мой папхен, который совсем было замолк и замер, и мама Андроида, ну, Цухлова, и Дарьина мать, и эта работница швабры – начали орать хором. То есть нет, не хором, в хоре все вроде одно и то же поют. А они – одновременно, но разное. Я только некоторые фразы различала.
Огурцова-старшая орала:
– Без разговоров на осмотр! Прошла и разделась!
Мать Андроида орала:
– Да вы все тут чокнутые! Чокнутые!
Папхен орал:
– Руся, молчать! Будешь делать то, что я скажу!
Хотя я и так молчала.
Уборщица махала шваброй и орала:
– Куда по помытому!
Мало того – орали в сто голосов родители маленьких детей. Орали на своих малышей, я не слышала что, но рты разевали так, будто кого-то хотели проглотить, и некоторые на детей замахивались, а еще некоторые и подзатыльники отвешивали, так что очень скоро заорали и дети тоже.
И я даже не очень удивилась, когда из ниоткуда подлетела эта гадкая тетка, и принялась стучать по стене железной палкой, и, перекрывая всех, заорала, как в мегафон:
– Ти-хо!
И все тут же замолкли и замерли, как в немой сцене из «Ревизора».
– Всех родителей! – кричит гадкая. – Родителей детей от четырнадцати и старше! Прошу проследовать со мной с целью подписать бумаги! Разрешающие нам! Провести ряд обследований! И манипуляций! С вашими детьми! Всех родителей! Детей до четырнадцати! Прошу проследовать за мной вместе с детьми!
– Ну и голосище у нее, да?
Это Настырный сказал. Негромко, но прямо мне в ухо.
Блин, говорю, зачем так пугать. Ты лучше мне скажи, что за манипуляции с нами провести хотят.
– Знаешь, – отвечает. – Предпочел бы не узнавать. Ни в теории, ни на практике. А вот ты мне лучше знаешь что скажи. Куда уборщица девалась?
– Прошу не задерживаться! – кричит гадкая.

Ну ты, говорю, нашел проблему. Ушла куда-нибудь.
– Не я нашел, а это проблема нас нашла. Проблемы, точнее. Предки свихнулись, домой не пускают, а уборщица превратилась в эту вот кричащую.
Как, говорю, превратилась? Ты серьезно, что ли?
– Не знаю. Но где та со шваброй стояла, там сейчас эта командует.
Ну, может, говорю, та ушла, а эта пришла.
– Может. Но они как-то очень быстро поменялись. Уйти с того места за две секунды можно только сквозь стену. А я в этот сюр не верю.
А в превращения, говорю, веришь?
– Молчать, Руся! – это уже мой папхен. – Чтобы здесь стояла и никуда ни ногой!
– Я сейчас вернусь, – это мать Андроида его перекрикивает. – И поведу тебя на процедуры!
И Огурцова-старшая еще что-то кричит. И потом все как-то быстро произошло, как будто включили ускоренную съемку. Раз – родители скомкались в кучу, малышей за ручки тянут внутрь этой кучи. Два – выстроились в линию, как на уроке физры. Три – вот они все уже в другом конце коридора. Четыре – остались только мы четверо. Я, Настырный, Цухлов и Дарья.

Нет, пятеро. Еще Настырного бабушка.
Маленькая такая, испуганная, сидит на лавочке, что-то бормочет. Так мне ее что-то жалко стало, невыносимо. Она когда только в поликлинику пришла, такая была решительная, даже как будто грозная. Как Екатерина Великая, только сильно уменьшенная в размерах. А тут...
А тут мы вчетвером вокруг нее столпились и начали друг друга перебивать.
– Бабуль. Бабуля! Встать можешь? Давай попробуем все-таки домой уйти, а? – Это Настырный.
– Вы как себя чувствуете, вам, может, помочь? – Это я.
– Какая-то эпидемия сумасшествия, может, тут воздух такой? – Это Дарья.
– Если сказать по правде, то мне сейчас очень страшно и вообще не по себе. – Это Андроид.
И еще что-то похожее мы говорили, и мы с Настырным один раз даже попытались с двух сторон приподнять его бабушку, но она только висла у нас на руках, мотала головой, жмурилась и охала.
А потом Настырный сказал:
– Вам не кажется, что она всех, ну, кроме нас, заразила собой? Да нет, что вы так смотрите, не бабушка. Я об этой начальственной крикунье, которая еще про манипуляции. Которая увела всех.
– Как, – говорю, – заразила? Чем?
– Не чем, а вот собой. Они все стали такие же, как она. Чушь несут, ведут себя как зомби. Вот ты, Иван, ты свою маму когда-нибудь такой видел? Нет? Я же ее помню, она обычно другая совсем. Руслана, а твой отец часто на тебя орет?
Ну, говорю, бывает иногда, но не такие глупости, это точно. Может, и да, заразился каким-то безумием. А может, наконец решился сказать мне, что думает на самом деле. Что я тупая кобыла с куриными мозгами. Может, просто кто-то соскреб с него вежливость.
– А мне, – это Андроид, – не очень хочется верить, что мама говорила то, что думает. Если и она обо мне так думает, я вообще не знаю, как жить.
– Не думает! – это Огурцова Андроиду. – Вообще не бери в голову. Она просто свихнулась, как и остальные.
Ничего так ты его утешила, говорю.
– А ты! – это она мне.
– А ты, – это уже Егор Андроиду, – чего приплясываешь? Нервничаешь?
– Нет, – Андроид говорит. И продолжает приплясывать.
– Понятно, – говорит Егор. – Мне тоже бы выйти... в одно место, но одному стремно. Давай вместе? Девушки пока за бабушкой присмотрят. Присмотрите же?
– Нет, блин, по домам пойдем, – это Огурцова.
Присмотрим, говорю.
И правильно он попросил нас за ней присмотреть. Потому что, только они с Андроидом скрылись, тут же появилась эта. Со шваброй.
И принялась на бабушку наезжать.
– А вы, – скрипит, – чего тут расселись? Особое приглашение нужно, что ли? Вам документы подписать, а вы тут. А ну встала и пошла живенько!
– Вы что, – Огурцова ей. – Не видите, человеку нехорошо. Куда она пойдет.
Та, со шваброй, потопталась-потопталась, губы поджала. Потом говорит:
– Ну ладно. Вам сюда документы принесут. Раз вы такая престарелая.
Бабушка тогда ойкнула, и еще больше сгорбилась, и пошатнулась. И пока мы с Огурцовой ее поддерживали и прямо сажали, та, со шваброй, куда-то делась. Была – и нет.

Мы еще молча посидели, и Огурцова такая:
– Ты заметила, куда она ушла?
Нет, говорю. Как в стену.
– Может, это призрак? Через стены ходит? Надо ее в следующий раз потрогать, чтобы проверить.
Я, говорю, что-то не хочу тут никого трогать. И еще меньше хочу, чтобы меня трогали.
И мы опять помолчали.
– А он не такой дурак, как я думала, – говорит Огурцова. – Ну, этот. Андроид наш.
А с чего, говорю, ты вообще взяла, что он дурак.
– А он что, тебе нравится?
Если я не считаю его дураком, говорю, так что, сразу и нравится? Не нравится. Иногда бесит. Сегодня вот подошел – зачем, говорит, ты лицо красишь. Какое его дело? Во-первых – не крашу. Во-вторых – мое лицо! Захочу – и начну краситься, никого не спрошу. Возьму вот и губы в зеленый выкрашу. Или вон сделаю себе брови нарисованные в половину лба. Или вообще завью их в барашек. Или сбрею. Будут еще всякие тут мне указывать.
Что-то меня прорвало, в общем.
А Огурцова:
– Да это комплимент был. Просто кривой. Ну, это ж Андроид, он же не может прямо сказать, что ты симпатичная.
Ага, говорю. Суперсимпатичная. Кобыла с тремя задницами.
Огурцова тогда:
– Дура ты, Калинка, и не лечишься.
Помолчали.
– А этот тебе нравится? Ну, Настырный?
Вот пристала со своим «нравится».
Никто, говорю, мне не нравится. Больше всего мне не нравится, что они, кажется, в туалете там в унитаз провалились. Мне бы тоже надо, а бабушку одну не оставишь.
– Да почему одну, я с ней посижу.
И что мне было делать? Признаваться, что я тоже тут одна ходить боюсь, по этой факинг поликлинике? В общем, я встала и собралась даже идти, хотя и жутко было от одной мысли, что я одна пойду.
Но одной мне идти не пришлось.

Иван. Полиция, легенды и шипение

Пришлось мне его ждать, потому что он надолго застрял в своей кабинке. И, кажется, с кем-то там разговаривал. Я помыл руки холодной водой с плохо пахнущим мылом и тряс руками, потому что не было полотенца, и они уже почти успели совсем высохнуть, когда он вышел.
Лицо у него было все перекошенное.
И я тогда спросил:
– Ты что, кого-то там увидел?
И сразу понял, что это глупый вопрос, потому что едва ли кто-то мог появиться в такой тесной кабинке, где и одному-то не развернуться.
А он сказал:
– Нет, я просто опять в полицию звонил.
– И что? – говорю. – Они приедут?
– Ни фига, – отвечает, – не приедет никто. Уже. Потому что они уже приезжали. К закрытой поликлинике с темными окнами. В которой никого нет. Нет тут нас, понимаешь? И то, что свет везде горит, снаружи не видно. Сказали мне, короче, что я придумал очень тупую шутку, что это называется ложный вызов и за такое полагается наказание. А дальше я не стал слушать, ну и вот.
И я тогда сказал то, что раньше сказать не решался.
– Твоя бабушка. Она что-то такое знает. Она говорила – заложники, и что-то еще о чертовщине. Вдруг она знает, у кого мы заложники?
– Да она, – отвечает, – не то говорила. Не заложники. Заложный. Ладно, давай уже двинем, а то девчонки нас уже, наверное, потеряли.
И мы пошли обратно.
И я еще думал, что он думает, что я какую-то глупость сказал. Но выяснилось, что нет.
Не сразу выяснилось. Потому что мы как пришли, Руслана с этой Дарьей тоже пошли в туалет, а если точнее, то побежали. И пока их не было, мы сидели на лавке с двух сторон от бабушки, и хвостатый, то есть Егор, поил свою бабушку водой из той бутылки, которую я раньше дал Дарье. А потом вернулись девочки и уселись рядом с нами, по бокам, и тогда Егор стал спрашивать.
Он спросил:
– Бабуль, а заложный – это ты о ком? Это кто здесь заложный?
И бабушка его немного помолчала и сказала неожиданно звучно:
– Да эта Зида же. Зида-гнида. Зинвасильна.
И тут Дарья ахнула.
– Зида же! – говорит. – А я думала, откуда я это идиотское имечко знаю!
И они с бабушкой, перебивая друг друга, стали рассказывать такое, во что я бы ни за что не поверил, если бы не был заперт ночью в поликлинике и люди вокруг меня не сходили бы дружно с ума.
Если попытаться структурировать их рассказы, то выходит вот что.
Дарья когда-то знала очень старую женщину, которую все почему-то называли Зида. Эта Зида жила то ли в ее дворе, Дарьином, то ли в соседнем. И она была одинокая старуха, с которой никто не дружил, и дети поменьше от нее шарахались, хотя Дарья не знает почему, ведь Зида ничего такого страшного не делала, а просто иногда сидела на лавке во дворе. А дети постарше ее дразнили – Зида-гнида. Кричали это ей и убегали, а она даже на них не смотрела. Дарья сама тогда была еще маленькая, то есть ей полагалось Зиду бояться, и она боялась вместе со своими подругами и слушала о ней какие-то жуткие истории, а потом и сама тоже такие истории научилась рассказывать. Про страшную Зиду, которая крадет детей, ест детей, пьет их кровь, что-то такое. Но та Зида была уже тогда очень старая, а на сегодняшний момент ее уже нет в живых, она умерла как раз в тот год, когда Дарья пошла в школу.
А бабушка Егора тоже знала немножко женщину Зиду. Точнее, Зиду знала старшая сестра бабушки, которая сейчас живет в другом городе, не в нашем крохотулечном городке, а в большом городе у своих детей. А раньше жила тут и работала в этой самой поликлинике, где мы сейчас сидим. То есть тогда здание было другое, старое, но при этом поликлиника была та же самая. И сестра бабушки Егора была здесь медицинской сестрой и делала всем прививки. И еще в поликлинике работала женщина, которую звали Зинаида Васильевна. Она тоже когда-то давно была медсестрой, потом поучилась в институте и стала врачом, хирургом, а потом сделалась постепенно главным врачом. И эта сестра бабушки Егора постоянно на нее жаловалась, потому что была эта Зинаида Васильевна женщиной с очень нехорошим характером и постоянно норовила что-то там сотрудникам не выплатить, я так и не понял, как это вообще можно, но ей удавалось. И любила поорать, и брала какие-то там взятки, и сама всегда знала, кому можно заплатить, чтобы получить то, что она хочет.
И все за глаза ее называли не Зинаидой Васильевной, а Зидой. У нее с детства что-то было такое с носовой перегородкой, и она жутко гнусавила. Это вообще-то исправляется, делают специальную операцию. Но операцию было делать почему-то нельзя, я так и не понял, что-то у нее не то, кажется, было с кровью, не свертывалась, что ли. Вот так много знала сестра бабушки Егора о своей начальнице. Наверное, потому, что они очень много лет работали в одном месте.
В общем, эта Зинаида Васильевна очень сильно гнусавила. И свое имя произносила как «Зидаида». И когда она была еще молодой медсестрой, над ней из-за этого смеялись. А когда стала главным врачом, то смеяться в лицо, конечно, уже боялись, но за спиной звали Зидой. И еще Зидой-гнидой, потому что ее никто не любил, такая она была злобная.
И был с ней очень страшный случай, после которого ей пришлось уйти из главных врачей и вообще из поликлиники. Ну, она тогда была уже в пенсионном возрасте, то есть ей все равно скоро пришлось бы уходить. Наверное. Или нет. Не знаю.
А случай был такой.
Один раз в поликлинику пришла мама с маленькой девочкой, и у девочки в коридоре начался припадок. И мама растерялась, потому что раньше у этой девочки припадков не было, и мама не знала, что делать. А эта Зинаида Васильевна как раз шла мимо по коридору и увидела, что девочка на полу, а мама не может помочь. И тогда Зида сказала, чтобы все отошли, что она знает, что делать. И затянула девочкину майку вокруг девочкиной шеи и стала так держать, и держала долго, а когда отпустила, то девочка так успокоилась, что больше не дышала и не задышала уже никогда.
И после этого был суд, но Зиду-гниду почему-то не осудили. Я не понимаю, как это вообще возможно, но вот так рассказала бабушка Егора. Не осудили. Но в поликлинике она после этого больше не работала. И даже в газете про этот случай писали.
Я слушал и даже не понимал, могу ли я такому поверить. Это было больше похоже на какие-то древние легенды, чем на реальность, да еще и современную.
Мы все это выслушали, и Руслана сказала:
– Ну ни фига ж себе.
То есть она сказала не «фиг», а другое. Я никогда бы не подумал, что она умеет произносить такие слова.
И Дарья – бабушке:
– А заложный-то почему?
Но ответила ей не бабушка, а ответил ей Егор:
– Заложный покойник потому что. Или нечистый покойник. Которого земля не принимает, и он после смерти ходит и всем вредит. Или самоубийца, или кто молодым умер, или убийца, как эта вот Зида. Она же уже умерла давно, а вот ходит и вредит. Что смотрите? Я по фэндому «славянская мифология» столько фанфиков написал. А прочитал в сто раз больше. Не сакральная вообще-то инфа, не верите – сами погуглите.
– Ну ошизеть, – это Дарья. – А с чего вы взяли, – это бабушке, – что это именно та самая Зинаида? Я-то ее помню уже старенькой, а эта, конечно, не юна, но и не дряхлая же.
– Ты ее помнишь живой, – это Руслана. – А она мертвая.
И бабушка тогда сказала:
– Да узнала я ее. У сестры в альбоме была фотография общая, черно-белая еще, то ли с дня медработника, то ли Восьмое марта праздновали, что ли. Там эта Зида в самом центре. Важная, как не знаю что, фу, фря маринованная. Надька, ну сестра моя, все грозилась ей рожки подрисовать или уши ослиные, но что-то забоялась фотографию портить.
– Вообще супер, – Дарья говорит. – А с какого перепугу эта мелкая девочка – тоже Зида? Внучка ее, что ли?
И тут бабушка опять повела себя странно. Она повернула голову в сторону, совсем дико стала смотреть вбок и зашептала:
– Она.
Я тоже посмотрел туда, куда глядела бабушка, но там ничего не было.
– Кто – она, бабуль? – спросил ее Егор, тоже почему-то шепотом.
– Она это, – зашипела бабушка почти неслышно. – Зида. Маленькая, злая, страшная. И со шваброй – тоже она. И все здесь – она. На всем здесь она. Ходит, не спит, место это хранит и поганит, и всех в себя обращает, все она, всё она! И вы будете – она.
И все тише, тише шипит, и мы уже все к ней приблизились, чтобы хоть что-то услышать. И услышать можно было, а разобрать слова – уже нет, потому что в ее шипении гласные слились с согласными, и очень скоро не стало других звуков, кроме «шшш», «ссс» и опять «шшш».
И я вдруг почувствовал, как у меня по спине сбегают вниз очень противные холодные струйки. Может, пота, а может, страха, а может, и чего-то еще, такого чего-то, о чем ни мне, ни науке пока неизвестно. Ведь бывает же такое, о чем науке пока неизвестно. Как дикарям о магнитном поле.
А потом я зачем-то опять посмотрел туда, куда глядела бабушка. И закричал.
Потому что там сидела маленькая девочка Зида.

Дарья. Дитятко, прыжки и зубы

Зида сидит, говорит она. Зида тут сидит. А вот Зида тут сидит.
И посматривает на нас искоса – одновременно и мрачно, и хитренько.
Было непонятно, откуда она взялась, как сумела подойти так тихо и усесться на пол, как долго, а главное, зачем она сидит на полу, а не идет, например, возиться с игрушками в детский уголок. Или не ушла с мамой или с папой, кто там ее привел, когда та сумасшедшая тетка со впивающимися глазами всех увела за собой.
То есть я совсем не верила, да, что эта стриженая девочка и та стриженая седая тетка – один и тот же человек, причем мертвый. В то, что происходит тут, в поликлинике, не просто чертовщина, а ну уж совсем чертовская расчертовщина в квадрате и в кубе. В клеточку и в полосочку.
Вернее, так: не совсем верила.
Но меня не удивило, что Андроид, когда ее увидел, так мощно заорал. Я, если по чесноку, и сама чуть не заорала.
И тут же думаю – ну как же глупо пугаться такой мелкой девчоночки. Пусть даже и страшненькой, и неухоженной, и сопливенькой. И неясно откуда тут взявшейся, на полу сидящей. И зовут которую – Зида, как ту жуткую старуху из моего детства. Которая старуха, кстати, очень коротко обстригала свои седые волосы. Так, что даже череп просвечивал. Лысый розовый череп, как будто у смерти.
Так, думаю, вот сейчас хватит зацикливаться на ужасах. А то нам без этого ужасов мало, ага.
Зиночка, говорю, а ты что здесь одна-то делаешь?
– Зида сидит, – сообщает мне это милое дитятко. Типа, задаешь дурацкие вопросы – получи и ответ такой же.
Зинуль, ну иди, что ли, сюда, говорю. Ты что на пол-то уселась, он холодный, грязный.
И краем глаза вижу, как эта полусвихнутая Поэтусова, ну Егора то есть бабушка, головой мотает – типа, не надо, не зови, не зови. Ну что уж, я уже позвала.
– А вот Зида посидит, – так хитро, злорадненько даже отвечает крошка Зида.
Интересно, думаю. Раньше она, кажется, нас всех боялась, шарахалась, смотрела волчонком. А теперь, похоже, и не боится вовсе. Уверенная такая.
И тут бабушка Егора ко мне перегнулась через Андроида. И шипит:
– Скажи ей: не приходи, мы сами к тебе придем. Скажи: не иди к нам, сами придем к тебе. Скажи...
А и правда, говорю. Давай, Зинуль, я сама к тебе подойду.
Ну и подошла, села рядом с ней на корточки.
Ну-ка рассказывай, говорю, куда твоя мама делась. Ты же с мамой пришла?
– Там, – и пальцем назад тычет. – Там.
Ну, это мы уже слышали, да.
Может, пойдем вместе и ты мне ее покажешь, говорю. Пойдем, я тебя к маме отведу.
А она совсем уж зловредно улыбается, прямо от уха до уха рот растягивает, да еще так медленно. И потом мне:
– Конфеты?
А конфеты, говорю, Зин, закончились, у меня всего два леденца и было. Давай к маме, а? У нее-то уж точно для тебя конфеты есть.
И тут Зидочка так же медленно улыбку с лица убирает, и уже просто злобно смотрит, и еще голову наклонила свою стриженую, вперед наклонила, как будто собралась бодаться. И опять:
– Конфеты. Есть. Дай конфеты.
Я руками развела – ну нет, нету, Зинуль, ну не...
И тут она прыг на меня. С места. Как обезьяна. И роняет меня на пол, я еще спиной треснулась, и мысль такая глупая в голове – синяк же будет. Хотя треснулась не больно.

А вот когда она, Зида, вцепилась зубами мне в шею, больно стало так, что я на секунду аж свет видеть перестала, как если бы кто-то все лампы выключил.
Что я кричала, уже и сама не знаю. Едва ли что-то цензурное.
Как ей удавалось кричать, не разжимая зубов, я тоже не знаю. Я сама орала как резаная (точнее, как покусанная), но она меня перекрикивала своим «ыыы». И вгрызалась в меня. И еще держала меня за волосы. И я тоже схватила ее за волосы и оттаскивала от себя, но эта чертова Зида все не отцеплялась. И тогда я перехватила ее за шею. За шейку. Маленькую, тоненькую, противную до ужаса. И сжала пальцы.
И тогда она от меня отпрыгнула назад, как в обратной съемке. Никто так в реальности не прыгает. И ее шея выскользнула из моих пальцев, хотя я сжимала ее изо всех сил. Да, шею ребенка, да, я, да, вот этими пальцами. Будешь тут сжимать, когда тебя едят заживо.
И мы сидели напротив друг дружки, прямо как две подружки, только я держалась за свою шею, правой рукой за левую часть шеи, и между пальцев у меня текло горячее. А она скалила, как мелкая собачонка, свои редкие молочные зубки, и на зубках у нее была кровь, а в руках – выдранные пряди волос. Моих.
И я, сама не знаю почему, начала повторять про себя, не говоря вслух: уходи. Уходи. Уходи.
И она, Зида, исчезла.
И вот тогда мне стало страшно по-настоящему.
Потому что на меня только что набросилась крошечная девочка и прокусила мне шею.
Потому что у меня текла кровь.
И потому, что она исчезла ровно в тот момент, когда я моргнула. Просто закрыла на секундочку глаза. На долю секунды. А когда открыла, ее уже не было.
И от этого я сама как будто стала маленькой девочкой.
Я же мелкая ужасно боялась мыться в ванне. То есть оставаться в ванной без мамы. Мне все казалось, что если я закрою глаза, хоть на секундочку, то, когда открою, из крана вылезет монстр. Такой, как змея. Вылезет, и распухнет, и меня съест. И мама ничего не могла сделать, потому что я не слушала никаких объяснений, не верила в них и так орала, если она уходила, что мама, бедная, так и сидела со мной каждый раз.
Потом это прошло, сейчас-то я, понятно, ничего не боюсь.
Кроме маленькой Зиды, грызущей шеи.
Так что да, я сидела и орала, не от боли, хотя болело так, что мама дорогая, а от страха. А когда они все ко мне подбежали, и Поэтус с Андроидом, и Калинка, и даже бабушка, то стала орать уже на них и уже словами.
Вы какого пса, ору, там сидели! Вообще кукухой поехали! Вы почему ее не оттащили! Вообще не судьба была помочь, да? Прикольно, когда других до крови кусают, ага?
И у них тут стали такие лица, как будто я их всех по очереди стукнула сковородкой по голове. Чугунной, не тефлоновой.
Дарья, говорит Калинка. Ты что? Кто тебя кусал?
А ты что, ору, в сторону смотрела? Что, не видно было?
Мы видели, говорит Егор, как ты с ней разговаривала. А потом вдруг повалилась на спину и стала себе шею царапать, и кричать, и еще волосы у себя вырывать из головы. А потом ты села и на эту девочку заорала: уходи, уходи! Ну она и ушла... туда вон. Ну и все...
Не знаю, как я его не ударила.
Вообще, говорю, обтребухаться. То есть это я, значит, сама себе шею искусала, да? А милая девочка просто ушла, да?
Не искусала, уточняет Андроид своим ужасно правильным голосом. А расцарапала ногтями. Если по-честному, мне всегда казалось, что отращивать такие длинные ногти опасно, потому что можно кого-нибудь поранить.
И с какого ж бодунища, ору я, мне самой себя царапать? С фига ли баня покатилась? Вы куда все смотрели вообще, я еле отодрала ее от себя!
Тут и бабушка голос подала.
Так, тих-тихо, говорит, пустите-ка, царапала, не царапала, а надо рану обработать, кровища вон так и хлещет. Дайте-ка я сейчас... А то заражение какое...
И движется ко мне, и присаживается, и в руке у нее флакончик маленький такой, темный, и она этот флакончик откупоривает.
Это что, говорю, за хрень.
А корвалол, говорит. Всегда с собой ношу, мало ли что, нервы-то вдруг разыграются, вон жизнь теперь какая пошла. Он на спирту. Ты не бойся, я полью просто.
И голову мне наклонила и действительно полила. Мало не показалось.
Больно было так, будто меня еще раз укусили. Сказать, что я орала, – значит ничего не сказать. И да, завоняло так, как в гребаной преисподней. Вот я прямо сразу поняла, что в преисподней воняет именно так. Корвалолом.
А она, бабка эта, еще: тихо-тихо, ну-ну-ну, пощиплет и пройдет, а зато всех мы сейчас бактерий...
Потом замолчала.
А еще потом: идите-ка сюда, все, ну-ка, полюбуйтесь-ка, что тут.
Это вам, говорю, цирк, что ли, любоваться. Давайте я еще разденусь вокруг шеста.
Но они все равно все ко мне сунулись и уставились на мою шею.
Мамочки, говорит Руслана. Мамочки мои.
Ну ничего ж себе, говорит Егор.
Я убежден, что при помощи ногтей невозможно проделать подобные раны, говорит Иван.
Вот именно, говорит бабушка. Это зубы. Следы зубов.
И они чуть помолчали, и потом все хором начали трындеть, да так шумно, что у меня аж в шее запульсировало. И парни подняли меня под руки, как будто мне покусали ноги, а не шею, и я стоять не могу, и довели до скамейки, и усадили. И бабушка полила своим зловонючим корвалолом старорежимный носовой платок, клетчатый, и попыталась приложить мне его к укусу, типа чтобы кровь остановить, но я заорала так, что она убрала платок за спину и отошла на несколько шагов. А потом, когда я проорала все, что думаю о платке и о корвалоле, и устала уже орать, и замолчала, Руслана и бабушка уселись от меня по обе стороны, а Егор с Иваном сели перед нами прямо на пол.
И они все опять начали трындеть, а у меня как-то совсем не было сил ни говорить, ни думать, так что я только слушала.
Выходило, по их словам, что эта коллективная Зида, которая то маленькая, то большая, то, возможно, уборщица со шваброй, а может, и еще кто-то, спала-спала себе, видимо, в загробном мире (ну или не спала, что там люди в загробном мире делают, я не в курсе), а теперь вот вылезла и начала пакостить. Что злобную Зиду не принимает земля, потому что Зида когда-то убила маленькую девочку – то ли нарочно, то ли нет, теперь уже не докопаться. Что сама Зида – это бабушка рассказала – когда-то умерла здесь, в поликлинике, причем еще в старом здании, хотя тут уже не работала. Пришла зачем-то, прошлась по коридору, и рухнула, и отдала концы прямо на глазах у мам и их детей. И об этом тоже в газете писали, ну в нашей, нашего городишки газете. Что она теперь привязана к этому месту. И поэтому вылезла именно здесь на белый свет. Почему именно сейчас – непонятно, как непонятно, скажем, и то, почему именно в таком-то месте и в такое-то время падает, например, метеорит.
Чего она хочет? – А фиг ее знает, может, перекусать нас тут всех насмерть, может, перезаражать собой, как вирусом, вселиться в каждого по частичке, как, видимо, вселилась во всех взрослых, кроме почему-то бабушки, а потом опять-таки перекусать и переубивать, чтобы все стали такими же вредоносными жителями этого места, как и она сама, и наводили бы здесь жуткий, непонятный, кривой порядок с криками, подзатыльниками и ненавистью.
Почему она не вселила злобную частичку себя в бабушку? – А фиг ее опять же знает, но, может, потому, что, когда все родители принялись ломиться в кабинеты, она, бабушка, никуда не ломилась, а пошла себе, как она сама выразилась, попудрить носик, то есть попросту в туалет, и там задержалась, потому что стало ей что-то нехорошо, а когда вышла, то тут уже вовсю творилась жуть в копеечку, и ей, бабушке, стало еще хуже, и если бы не ее корвалол, то хана бы бабушке совсем.
Почему Зида не вселяется в нас – в меня, в Руслану, в Егора с Иваном? – Может, потому, что детей она ненавидит еще больше, чем взрослых, а мы, сказала бабушка, все-таки еще немножечко дети (на этом месте я скрипнула зубами, но промолчала).
Как ее утихомирить, как от нее спастись? – Вообще непонятно.
И все еще немного помолчали, а потом Руслана – да, вот эта самая Руслана Калинка, умница-красавица-тихоня-и-вообще – говорит вот что:
– Я сейчас, наверное, глупую вещь скажу. Но, может, ее надо убить?

Егор. Битва, шеренга и колыбельная песня

Убить. Она так и сказала – убить.
А то, говорит, эта Зида-гнида сама нас тут всех переубивает.
И еще говорит этим своим голосом, так мелодично, так нежно. И такие вещи.
И, кажется, я один этим шокирован.
Потому что Иван сказал:
– Как ты себе это представляешь в практическом воплощении? Как именно мы ее убьем? У нас же нет оружия.
А Дарья:
– Можно попробовать забраться в кабинет хирурга, вдруг там есть какие-нибудь, я не знаю, скальпели.
И Руслана так пропевает:
– Это же ее кабинет, туда ходить наверняка опасно.
– Да здесь, – это Дарья, – вообще везде все опасно.
И шею свою чуть пальцем трогает. Не то покусанную, не то все-таки поцарапанную.
Бабушка Егора только рот открыла и молчит, и смотрит на них по очереди.
И я только собрался им всем сказать – мы что, всерьез здесь обсуждаем настоящее убийство, вы в себе ли вообще?
Как вдруг появился он.
Лысоватый такой, не очень высокий, в белом халате, с несколькими прядями волос на лысине. Я не увидел, откуда он появился, может, вышел из ближайшего кабинета, а мы, пока разговаривали, и не заметили.
Вышел и говорит:
– А вы что здесь расселись? Вы что здесь делаете? Вы знаете, который час? Поликлиника давно закрыта!
Помолчал, полюбовался нашими удивленными лицами.
– Убирайтесь, – говорит, – вон.
Да мы бы, говорю, с радостью, но двери же закрыты, как же выйти.
– Конечно, закрыты! Ночь на дворе! А вы что хотели? Давайте быстренько на выход, я вам сейчас отопру. Чтобы духу вашего здесь не было, а то полицию вызову.
Когда он про полицию сказал, я вдруг начал смеяться. Не смеяться даже – ржать как конь.
И сквозь собственное ржание услышал Руслану:
– А где наши родители?
– Да откуда же я знаю, – это лысоватый, – где ваши родители. Спят наверняка по домам. А вы просто хулиганы, вы как вообще забрались сюда? Впрочем, мне, кажется, это неинтересно. Встали, вышли по-быстрому, я кому сказал.
– Знаете что, – это Иван. – Я никуда отсюда не пойду, пока не увижу свою маму. Я выйду отсюда только вместе с мамой, это понятно?
– Мама! – кричит лысоватый. – Маму тебе! Шпана! Щенок недоделанный! Я тебе сейчас устрою маму! Вот тебе мама!
И шарах Ивану кулаком в глаз. Быстро так, не размахиваясь.
И у меня голову как будто в кипяток окунули. Девчонки визжат, бабушка кричит, этот Иван такой стоит удивленный, ладонь себе к глазу прижал, а у меня вся голова пылает. Ну не может же такого быть потому что – взять и ударить ни за что. Это так же невероятно, как ожившие покойники. Это еще хуже, чем кусачая девочка. Потому что он же взрослый, значит, должен быть разумный. А он взял – и в глаз.
И я так на этого лысоватого и кинулся, с пылающей головой. Понятия не имею, что я хотел сделать, я же драться совсем не умею, вот вообще. Но я кинулся и, кажется, громко вопил, и в глазах все побелело от жара, и я схватился за что-то руками, за его одежду, что ли.
И вдруг увидел, что нет никакого лысоватого. А есть бабка из гардероба. И я держу ее двумя руками за вязаную кофту.
И я зачем-то заорал:
– Пошла прочь!
И отпустил ее мерзотную кофту. И тут же опять заорал, потому что бабка вцепилась мне в волосы.
– А вот тебя, – ласково так мне, – вот тебя первого на педикулез и проверим. Вот и проверим тебя сейчас. А ну ниже голову, ничего не вижу! Отрастили волосьев, тьфу, смотреть-то противно, не отличишь, мальчик или девочка, да и нечесаные, прям вон колтун, неудивительно, что вши у вас заводятся, стой смирно, сказала!
И я опять заорал, вот совсем не в тему:
– Да я нормально причесываюсь! И голову мыл вчера!
Будто как раз это сейчас и актуально. Мыл ли я вчера голову.
И, главное, пытаюсь ее от себя отпихнуть – и ни фига, бабка как из гранита. А она все шарит у меня в волосах пальцами, кожу царапает. Резинку с хвоста содрала, бросила на пол.
– Аж короста на вас, – говорит. – От грязи. Грязи-то наросло, вот чума-то где.
И как дернет! И еще раз.
Голова у меня и так пылает, а тут еще за волосы дергают. У меня вообще в глазах все замелькало. Поэтому я дальше какое-то время все воспринимал как будто покадрово. Покартиночно. Как в комиксе. В чернушном и омерзительном до рвоты.
Вот я толкаю бабку в толстую грудь.
Вот я вижу в ее пальцах собственные выдранные волосы.
Вот я вцепляюсь своими пальцами в ее лицо.
Вот у меня с боков бабушка и Руслана, они тоже толкают бабку.
Вот они оттаскивают от меня бабку за плечи.
Вот бабка вцепилась в волосы Руслане и дерет их из ее головы.
А вот бабка уже не бабка, а та уборщица в синем халате и со шваброй, и этой шваброй она тычет прямо в мою бабушку, в ее живот.
А вот уборщица уже не уборщица, а она. Зида. Зинаида Васильевна, взрослая, с седыми стрижеными волосами, гнусная, грозная, страшная.
И тут у меня наконец все опять замедлилось до нормального темпа.
Она, большая Зида, просто стояла и смотрела на нас. На всклокоченных, встрепанных, перекошенных, местами даже окровавленных (у Дарьи кровь так толком и не остановилась). Смотрела своими высасывающими глазами и молчала.
А потом ласково так прогнусавила:
– Ну? И что вы здесь устроили? Бойцы.
И еще, помолчав:
– Вам всем нужна срочная медицинская помощь в стационарных условиях. Я немедленно вас оформляю. А пока быстренько все в прививочный кабинет. На укольчик. В шеренгу выстроились, руки за спину и марш.
И я еще подумал своей пылающей головой – а вот фиг ты нас в шеренгу построишь. Черта лысого ты нас куда-то поведешь. Потому что нас много, а ты одна, и вот как ты с нами со всеми справишься, а?
И тут же почувствовал, что меня толкают в спину.
– Ну, чего встал, чухало? Сказали выстроиться, значит, выстраивайся, горе ты мое горькое!
Это сказала бабушка.
И я обернулся к ней, и горящая моя голова стала больно пульсировать, как будто кто-то бьет железной палкой по ней изнутри. Потому что глаза у бабушки были точь-в-точь как у Зиды. Стальные и сосущие. Высасывающие жизнь.
– Давай сюда, что ли, – сказала бабушка гнусавым голосом и дернула меня за рукав.
А они все уже стояли в ровную линию. Руслана – первая. За ней – Иван, сзади него – Дарья. И Дарья крепко держала Ивана за плечи, потому что он все пытался выйти из шеренги. Пытался отойти в сторону, дурак такой, дерганый идиотик, полоумный, зачем он пытался отойти, ведь ясно же, что его место здесь, что, конечно, нам всем нужно срочно пройти в кабинет и подставить медицинской сестре плечо под укол, а перед этим просто необходимо выстроиться в ровную линию, потому что так удобнее идти в одном направлении, так будет лучше, так будет проще, так будет порядок, а порядок – это когда все слушаются старших, старших по возрасту, по званию, по должности, неважно, тех, кто выше и сильнее, ведь они знают, как надо, как должно быть, они всегда всё знают лучше, они уже всё так хорошо придумали, всё придумали, всё.
И я пошел вслед за бабушкой и встал в конец шеренги, ведь именно там было мое место. И мне было хорошо, потому что перестала болеть голова, потому что вообще не было и быть не могло никакой боли.

И мы все как один ждали от нее приказа, и она стояла перед нами, высокая, стальная, мудрая, сильная, такая красивая.
Но вместо приказа я услышал:
– Зина.
Это опять он выступил, он, торчащий отовсюду, как выбившийся цветок из ровного букета, как неподстриженная ветка идеального кустика, как прыщ на гладкой коже, как фурункул. И мне больше всего на свете захотелось подскочить к нему и ударить, вцепиться в волосы, укусить, заткнуть его как-нибудь понадежнее, но я опасался выйти из строя, потому что это нарушило бы наш такой красивый порядок.
А он говорил:
– Зина. Ты же Зина. Ты по-настоящему девочка Зиночка, ты просто обычная маленькая девочка. Я тебя видел, ты ела конфеты.
И еще что-то говорил, такое же глупое и неправильное, и говорил все громче, и вырвался из Дарьиных рук, и шагнул вбок, и наш строй распался, и я схватился за голову, которая опять начала пылать и пульсировать, и с ужасом посмотрел в лицо бабушке, и увидел, что глаза у нее больше не стальные, а обычные, только очень испуганные.
А потом я посмотрел на нее, на большую Зиду, и увидел, что на ее месте стоит коротко стриженная девочка. Очень некрасивая. Очень грязненькая. Ничья.
Надо было к ней подойти и что-то сделать, но я не мог заставить себя шагнуть. И все, видимо, ощущали что-то похожее, потому что стояли на месте и неловко топтались. И даже Иван замолчал.
А потом я услышал песню. Колыбельную.
Пела Руслана. Низким, мелодичным голосом, тихо, еле слышно. Пела песню, которую я сам помнил с детства, с того времени, когда я жил еще с мамой и папой, а не с бабушкой. Пела и медленно шла к девочке Зине.
Баю-бай, баю-бай,
Поди, бука, на сарай.
Поди, бука, на сарай,
Коням сена надавай.
Кони сена не едят,
Все на буку глядят.
Баю-бай, баю-бай,
Поди, бука, за сарай,
Поди, бука, за сарай,
Мою детку не пугай.
Я за веником схожу,
Тебя, бука, прогоню.
Поди, бука, куда хошь,
Мою детку не тревожь.
Баю-бай, баю-бай...
И на этих последних «баю-бай» она, Руслана, уже сидела на полу и держала на руках девочку. И пела, пела свое немудрящее «баю-бай». И это грязненькое злобненькое существо, подумать только, обняло Руслану за шею и совсем закрыло свои пустые страшненькие серые глаза. И так лежало, сцепив на Русланиной шее тощенькие ручки, а потом еще принялось довольно громко посапывать.

А Руслана пела все тише и тише, и совсем замолчала. И только иногда шипела тихонечко: шшш.
На нас, когда мы зашевелились и вразнобой стали к ней подходить.
На шумных испуганных родителей с еще более шумными детьми, которые по очереди появлялись то из одного, то из другого кабинета.
На маму Ивана, заплаканную и опухшую.
На своего отца, очень удивленного и виноватого, с каким-то нелепым, по-детски нахмуренным лицом.
И все слушали ее «шшш» и затихали, и девочка спала и не просыпалась.
И еще долго, очень долго Руслана качала эту девочку и прижимала к себе. А потом медленно и осторожно положила на скамейку и тихонько сняла со своей шеи ее ручки. И девочка все спала.
И мы, еле ступая, все пошли к выходу – молча. И когда я почти дошел до лестницы, то оглянулся.
И увидел, что на скамейке больше нет никакой девочки.
И мы все прошли в открытый гардероб, и разобрали, немножко толкаясь, свою одежду, и тихо друг перед другом извинялись за то, что толкаемся. И вышли нестройной толпой через открытые двери в колючую и свежую зимнюю ночь.
Не приходи к нам
– И долго нам идти еще?
– Настырный, ну что ж ты такой настырный. Вот сюда поворачиваем, сейчас все будет.
– Я, конечно, прошу прощения, Дарья, но зачем ты меня посылала в библиотеку, если все равно собиралась разговаривать с ее соседями и даже с директором кладбища?
– А затем, Ванюшечка, что мне нужна была точная дата ее смерти. Ну и вообще, информация – сила, если ты еще не знаешь.
– И то, что я раздобыл в этих газетных подшивках, пригодилось?
– А как же. Мне ж все сгодится. Я ж у вас чертов гений и суперский организатор, не догадывались?
– Дарья, ты очень крутая, я всегда это знала. В глубине души.
– Калинка, а ты вообще. Хватит уже. Короче, бесхозных покойников обычно кремируют. Но у нашей красавицы была наследница, внучка двоюродной сестры. И эта тварь, короче, написала завещание: типа, если ты, госпожа стоюродная племянница, похоронишь меня честь по чести на этом вот самом кладбище, то тебе достанется моя квартира, а если сожжешь – фиг тебе с репейным маслом, ни хренушечки не получишь. И все заверила как надо, не поленилась к нотариусу сходить. Ну и вот, ну и в итоге Зида вот тут вот и лежит.
– А вот это вот не ее могила?
– Настырный, остынь и следуй за мной. Короче, я нашла и племянницу, и соседок этой Зиды, которые помогали устраивать похороны, и да, ходила к директору кладбища, и это, кстати, было самое противное, потому что я ему, кажется, понравилась.
– Неудивительно. Тебе эти твои зеленые пряди очень идут.
– Калинка, хорош мне льстить.
– Дарья, мне очень странно это говорить, но ты сейчас на редкость хорошо выглядишь.
– А обычно, значит, плохо? Цухлов, напомни, я тебе дам мастер-класс по комплиментам. Возьму недорого. Пряди, если честно, планировались как синие, но мои цыганистые волосы хрен осветлишь. Они осветленные – желтые, ну и вот...
– У тебя что, цыгане в роду были?
– Прабабушка. Позолоти ручку, Настырный, я тебе нагадаю долгое семейное счастье с Калинкой. Шучу, Калинка, нечего на меня замахиваться, шучу я. То есть да, прабабушка была на самом деле, но гадать я не умею, и вообще все это чушь.
– А чего она гореть не хотела? Какая разница, что будет с твоим телом после смерти? Это же все равно уже не ты.
– Русланчик, я же тебе объяснял. Заложные – они любят, чтобы вода, чтобы пить, чтобы воды побольше. Их по-хорошему вообще бы в пруд или в болото, но это сейчас как бы незаконно, а тут земля глинистая, влажная...
– Хватит, меня сейчас стошнит. Я как представлю, что она тут воду пьет...

– Я бы тоже не хотел, чтобы мое тело сжигали. Хотя гнить мне, с другой стороны, было бы неприятно.
– Иван, это всего лишь тело, это уже не ты! Тебе бы не было неприятно, тебе бы было никак!
– Детки, не ссорьтесь. А то бабу Зиду позову. Вот! Вот она, кстати.
– Как живая на фотке. Сейчас железный штырь достанет.
– Так. И что нам теперь делать?
– Скамеечку видишь, Ванюшечка? Садись и чувствуй себя как дома. Так, все достаем еду из рюкзаков и на столик выкладываем.
– Фу, она что, ее есть будет?
– Понятия не имею, но Егорушка утверждает, что так положено.
– И тогда она не оживет снова и больше никого собой не перезаражает?
– А я знаю? Но мы попробуем что-нибудь такое сделать. Раз ее никто не поминает, то мы возьмем и позапоминаем.
– Правильно говорить – помянем.
– Спасибо, умник ты наш газетный.
– Кстати, о газетах. Я вот принес, вдруг вы не читали.
– Самое время, Иван, честное слово. Ого! Опять эпидемия? Риали?
– Дай, можно? Ого! «Неизвестный вирус... пострадали несколько посетителей детской поликлиники города... возможны последствия... главный врач городской больницы... не исключено, что снова бла-бла-бла закупаться масками и санитайзерами». Так это что, все-таки вирус?
– Я полагаю, им просто нужно было придумать рациональное объяснение того иррационального происшествия, которое произошло с нами и нашими родителями в стенах медицинского учреждения после его закрытия.
– Ванюш, в словах не запутался?
– Да чего ты к нему цепляешься. Ты же поняла, что он сказать хотел.
– Как ваши родители, кстати?
– Ну, папхен неделю провалялся с температурой, потом ничего.
– А командует по-прежнему? Моя мать иногда вот очень странная. На мелких орать начала, меня за зеленые волосы чуть не вздернула. Потом в себя приходит, извиняется, но, блин, вообще ж не было такого раньше.
– Папхен пару раз пообещал меня выпороть.
– Фига себе!
– Ну это же недолгие приступы, пройдет, да? Я думаю, просто нервное потрясение. Ты бы, Егор, ты бы вот если бы очнулся поздней ночью в закрытой поликлинике и ничего бы не помнил, ты бы тоже нервно потрясся.
– А я и так трясусь. За бабушку. Но она вроде ничего.
– Моя мама в течение десяти дней была на больничном и чувствовала себя неважно.
– Не орет на тебя, нет?
– Так, как орала в поликлинике, – нет, такого больше не случается. Она не повышает голоса и не говорит тех слов. Но иногда начинает молча смотреть, и губами шевелит, и морщит лицо, как будто хочет сказать что-то неприятное и не решается. Мне от этого очень не по себе.
– Ну ладно, давайте об этом потом, а пока – все еду выложили? Ванюш, это что за коричневые загогулины?
– Это плюшки, просто я их несколько сжег.
– Ты не несколько, ты их все сжег, пекарь.
– Иван, не слушай ее, она сама в жизни ничего не испекла, вот и завидует.
– Я не испекла? Вот этот хлеб видели? Я его сама сделала! На живой закваске!
– Слушай, как я этой закваске не завидую.
– Настырный, ну хорош. Дальше что надо делать?
– Что-что. Есть это все. Но не все, а часть тут оставить. Это будет совместная трапеза типа.
– Надо так надо. Фак, если поем, может, хоть согреюсь, а то дубак.
– Калинка, ты одеваться не пробовала? Сейчас тебе апрель, а не лето. О, а плюшки, кстати, рекомендую! Прикольные такие сухарики. Вы хлеб-то режьте-режьте, колбасу на него кладите-кладите. Мне, кстати, эта ее племянница сказала, что она не просто так умерла, а какой-то яд выпила. Приняла яду и пошла в поликлинику, и там ее на пол вырвало, а потом она упала.
– И тебе приятного аппетита, Дарьюшка.
– Интересно, зачем пить яд, если ты уже почти столетнего возраста. Я бы на ее месте подождал, пока время само все решит.
– Иван, я так понял, ей просто жить надоело. Устала она жить. Одинокая, злобная, никого не любит – какая это жизнь? А смерть не приходила, не брала ее, как сейчас земля не берет. Так, теперь вот колышки втыкаем примерно вот сюда вот.
– Они ж до нее не достанут.
– А это символические колышки. А вот в ноги мы ей веревку эту положим, сейчас, только я ее свяжу узлом. И еще у меня ветки еловые вон в том рюкзаке, их тут раскидать надо.
– Это тебе все бабушка рассказала, да? Она помнит, как надо с заложными? Типа, ноги связать, чтобы не расхаживали где попало?
– Да что ты – помнит. Ничего она не помнит. Тоже где-то что-то читала, как и я, только не в таких количествах. А теперь мы должны все сказать – не приходи к нам, мы сами к тебе придем.
– Я, знаешь, что-то не хочу к ней приходить. Мало ли как она это поймет. И куда заманит.
– Руслана, ты же материалист! Материалистка!
– Давай без «придем». Давай просто чтобы не приходила.
– Ну ок. Зинаида Васильевна, ты не приходи...
– А чего это ты с ней на ты? Обидится!
– Знаешь что? Ну фиг с вами. Зинаида Васильевна, не приходите к нам, пожалуйста, мы... короче, не приходите.
– Не приходите к нам, мы вам колбаски принесем. С хлебушком. Вообще не жалко.
– Знаешь что? Сама такой хлебушек испеки, а потом и прикалывайся.
– Дарья, твой хлеб замечательно удался. Не прихо... Она на меня смотрит. Смотрит!
– Хрена ж себе.
– Скажите честно, она же раньше не улыбалась? Ну, на этой вот фотке? Нет?
– Не знаю, я вообще на нее старался не смотреть.
– Ни хрена не улыбалась, Калинка, я подтверждаю.
– Скалится, как крови напилась! Не приходи к нам! Не приходи!
– Э, слушайте, давайте-ка отсюда по-быстрому. Бегом!
– Не приходи к нам.
– Не приходи к нам.
– Не приходи к нам!
