
Евгения Басова
Наблюдатели
Вы знаете, что среди нас живут те, кто был отправлен на Землю, чтобы наблюдать за людьми? Иногда они прикидываются кошками или собаками, иногда – ещё кем-то. Они знают секрет перемещения в прошлое или в будущее. Они внимательно наблюдают за здешней жизнью. И мы вместе с ними.
Герои рассказов Евгении Басовой – очень разные люди. Например, Игорёк очень любил своего папку, но не знал, каким тот был на самом деле. Миша уверен, что одна из кошек тёти Оли – гуманоид с другой планеты. А детдомовцы Света и Сашка мечтают дружить с «домашниками» и готовы отдать другу единственный апельсин...
«Здешние не научились ещё жить так, чтобы каждый был сыт и обогрет». Так говорят о жителях Земли наблюдатели. Им запрещено помогать – нужно только следить, чтобы земляне не попали ненароком в будущее. Но что, если люди сами создают своё будущее?
Евгения Басова пишет о том, что волнует современных подростков, – о взрослении и осознании себя в этой жизни. Писательница хорошо известна нашим читателям. Её книги издаются и переиздаются в «КомпасГиде» уже много лет. Евгения – лауреат «Книгуру» и конкурса имени К. Чуковского, финалист премии имени В. Крапивина.
Художница Светлана Махрова сделала удивительно точные иллюстрации, отражающие жизнь героев рассказов и созданную писательницей атмосферу.
© Евгения Басова, текст, 2025
© Оформление. ООО «Издательский дом „КомпасГид“», 2025
Дед и птичка

Дом наполнялся воздухом, тысячи запахов входили в него, когда отец с матерью после зимы раскрывали окна. Маленькая птичка в саду спрашивала: «Вить? Вить?» – и он знал от учительницы, что это была горихвостка.
Обрывки газеты лохматились по краям рамы, они шли в печку; тряпочки, присохшие за долгую зиму, снимали, складывали в мешочек: будут опять холода! Мама грела воду, чтобы стёкла получше отмылись, он строгал серое мыло. В какой-то год им с братом дали по окну, они сравнивали, у кого чище, и мутные разводы не уходили с его окна, сотрёшь в одном месте, глядь, снова кривые полосы, уже там, где их не было!
О мытье окон говорили заранее – что, мол, пора, в следующий выходной... Но у матери в выходной была стирка, а уж следующее воскресенье становилось днём окон, большим днём!
Старик помнил эту слаженность, эту общность, отцовы слова звучали для него и сейчас: «Не знаешь, как делать, – спроси и слушай, что говорят тебе». Он и внукам повторяет: «Не знаешь – слушай», – а те точно сами всё без него знают, доказывают один одному непонятное, в кухне спорят, и он приходит из своей комнаты сказать им: «Я слышу, я всё слышу!» – а ему в ответ отмахиваются, не руками – словами:
– А мы ничего секретного не говорим!
И бабка, жена, встревает:
– Они же не кричат! Им что, как приходят – вовсе не разговаривать?
А старику всё равно, как они обойдутся, станут ли открывать рот. Не хочет он слышать про то, что ему непонятно, – настырные звонкие голоса раздаются в доме, звонкие-звонкие, а не птицы. Старик бы хотел сейчас слушать птиц, раскроешь окно, а к тебе по имени: «Вить? Вить?»
– Окно надо помыть, – говорит старик домашним за ужином.
И тут бабка поддерживает его, упирает глаза во внучку:
– Леночка, как бы нам помыть окна? – точно речь идёт о сложнейшей задаче по физике или о школьном проекте «Наш город в пятнадцатом веке».
Леночку бесит, когда ей не говорят прямо: «Нужно сделать то и то», – а говорят экивоками: «Как бы нам?» И бабка видит её скрываемое раздражение и с ходу выкладывает приготовленный для спора аргумент:
– А то у меня сосуды, мне самой уже нельзя голову вот так задирать.
Всё верно. Бабке нельзя. И окна мыть Леночке. Их в этом году ещё не мыли. И кому, как не ей, живущей со стариками, этим заняться? Леночка возьмёт сухую салфетку, достанет стеклоочиститель, оставшийся с прошлого года. И раз-раз. Хуже всего, когда о мытье окон, или пола, или чего угодно приходится разговаривать. И бабушка напевно рассказывает, где что у неё болит, почему она не может всё сделать сама. Слушать всё это так долго, как раньше было долго – о том, что бабка могла бы всё сделать сама, но нет, внучка должна учиться тому и другому. Теперь, видно, считается, что она выучилась. И чтобы прекратить разговор, она отвечает:
– Хорошо. Я вымою в выходной.
И старики недовольны, что спор заканчивается, не начавшись. Дед наступает:
– Могла бы и сама догадаться. Почему не смотришь, что нужно сделать по дому?
В выходной Леночка встаёт раньше, чем в школу. Старики спят. Тихо-тихо выходит она в кухню. Дед появляется у неё за спиной, когда она брызгает на окно моющим средством. Он говорит: «Этим пользоваться нельзя. От этого портится резиновая прокладка. Сделай мыльный раствор. Окна требуется протирать мыльной тряпкой и после смывать мыло водой. И дальше уже сухой тряпочкой...»
Лена ахает: «Это же на целый день!» – и дед соглашается: «А ты как думала?» Леночка спорит: «Но я не могу мыть окна весь день», – и дед не понимает, как это она не может. Он слаб и не может ударить кулаком по столу или топнуть ногой. Он думал, что станет показывать внучке, где ещё остались разводы, и ласково, тихо говорить: «А отойди-ка, посмотри от дверей – и сама увидишь».
Но теперь он кричит:
– Иди отсюда, не надо, я сам вымою!
И тут же пугается, что она и вправду уйдёт. И Лена понимает, что вот сейчас можно миролюбиво сказать:
– Давай я осторожно – стеклоочистителем? Чтобы не попал на резину?
И дед радуется:
– Ты осторожно не сможешь, я сам побрызгаю, а ты – только смывать!
И уже боится высказать ей, что она неправильно трёт окно, да и кто знает, вдруг так и нужно, если моешь без воды, насухую. Лена влезает на табуретку, слезает, тянется, изогнувшись, за окно. Дед запоздало напоминает, что сперва моют рамы, потом стекло, но она и с рамами уже закончила.
Нынешние окна не надо заклеивать на зиму, они и так закрываются плотно-плотно. Рамы у них сборные, ступенчатые по краям. Дед проводит белоснежной салфеткой в желобках между ступеньками, в самых потаённых местах. Показывает почерневшую салфетку внучке:
– Вот как ты моешь!
Леночка знает, что дед ничего ей сделать не сможет, и она уходит из кухни, чтоб деду стало некого укорять.
Деду скучно, и он идёт за компьютер. Он давно пользуется интернетом. Дед видит плохо, но слышит зато хорошо.
– О’кей, гугл, как вымыть пластиковые окна?
Бойкий женский голосок щебечет ему про окна, и он зовёт Леночку: «Послушай!» – но та не хочет учиться: у неё с собой тряпка и стеклоочиститель, она сдвигает занавески в дедовой комнате, и тому кажется, что сейчас окно распахнётся – и в комнату войдут нездешние звуки. Он не всегда помнит, где он и в каком году, но если глянуть вниз, на ноги – на растопыренные тёмные пальцы, на жилы, – то сразу поймёшь, отчего ты чувствуешь ноги: они кажутся мягкими – не прогнулись бы под тобой, удержали бы. Маленьким ты разве их чувствовал каждый миг? Но если поменьше ходить, если сесть и не слышать своих домашних, то ясно-ясно представишь, что за окном сейчас раздастся: «Вить! Вить!»
– Не открывай окно, – говорит он Леночке. – Не надо его мыть. Сам потом вымою.
И бабка тут как тут:
– Это когда ты его вымоешь сам, когда вымоешь?
Дед отмахивается от неё:
– Молчи!
– Лена, – частит бабка, – пойдём, в большой комнате, в большой комнате вымоешь, а дед пока успокоится, после сюда придёшь.
И он тоже машет внучке:
– Иди, иди отсюда, – а сам поворачивается к монитору. – О’кей, гугл. Купить горихвостку в клетке.
Деду вся родня твердит, чтобы он пользовался такси, а он не может смириться с излишними тратами: ведь у него есть льготный проездной билет и в троллейбусе ему всегда уступают место. Но в этот раз дед вызывает такси. Леночка окна моет, а бабка пошла прилечь, задремала – никто его не остановит.
Сейчас можно купить что угодно – были бы деньги. Дед возвращается с чем-то большим, но лёгким, обёрнутым китайским мешком. Под мешком оказывается клетка, и в ней птичка: с воробья ростом, сверху серенькая, с грудкой кирпичного цвета и аккуратным чёрным нагрудником. Если такая в полёте раскроет хвостик оранжевым веером, сразу поймёшь, какое из всех возможных птичьих имён подходит ей больше всего. Только птичке летать негде, она ударяется о решётку и справа и слева, сбивает крылом поилку.
Леночке никогда не хотелось держать птицу в клетке. Котёнка, щенка – да, но бабка и дед всегда были против. Бабка говорила: «С них же будет лететь шерсть! А ты лишний раз тряпку в руки не возьмёшь!» – и дед подключался: «Да где лишний раз, вообще не берёт в руки тряпку. Не скажешь взять – сама и не додумается».
Птица не разляжется перед тобой кверху пузиком и не даст почесать за ушком, да и вообще её страшно в руки брать – вдруг что сломаешь? Она и сама крылья поломать может: вон как ударяется о прутья!
– Накройте, накройте обратно её, – говорит дед. – Пусть успокоится. И вообще, выйдите все отсюда! Она чувствует вас, чужих!
Лена слышит, как бабка по обыкновению что-то бубнит, дед возражает громко, с энтузиазмом:
– Она говорить со мной станет! Слышала, как птица звать может: «Вить? Вить?»
Знаток, продавший деду горихвостку, сказал: «У вас, видно, смещение в памяти. Весной у них другие песни, „вить-вить“ – это летнее. Или вы в разгар лета окна расконопачивали?»
Деду всё равно. Он ждёт, и он рад будет любой песенке. Но птичка в темноте сидит тихо, а если накидку снять – опять начинает биться. Лена помнит, как притащила из подъезда котёнка и дед загораживал ей дорогу в дом:
– Унеси куда хочешь. Он здесь не нужен.
Деду никого не жаль, никого! Ему пришло в голову мучить птицу, и спорить с ним бесполезно, хотя бабка и начинает:
– Кто чистить у неё станет? Ленку не заставишь, а я сама не могу, мне запах этот...
– Я сам, сам! – отмахивается от неё дед.
Наутро Лена собирается в школу, из дедовой комнаты доносится ясное:
– Вить? Вить?
Лена заглядывает к деду тихонько, зная, что тот не любит, когда его тревожат. Они с бабкой и живут в разных комнатах. Дети разъехались, квартира им позволяет, и телевизоры у них свои. Бабка любит смотреть телешоу, а дед – все подряд фильмы, и всё про животных, и новости...
Птичка сидит на серванте, оглядывается в комнате, спрашивает:
– Вить? Вить?
И дед улыбается ей ласково:
– Ну, я Витя. Ну, что? Зайди, – говорит он Лене, – посмотри. Ко мне привыкла.
Лена вошла – птица спорхнула, полетела к окну, стала о стекло биться.
Когда Лена пришла из школы, птицу, видать, снова усадили в клетку. И клетку накрыли старой скатертью.
Вечером бабушка говорит:
– Что-то тихо сидит птичка, жива ли она?
А дед отвечает:
– Жива, жива. Я её отпустил.
– Как – отпустил? – говорит бабушка, снимая с клетки скатерть.
А после спрашивает:
– Ну и зачем ты пустую клетку моей скатертью накрыл?
Дед отвечает:
– А кто вас знает? Станете бухтеть: зачем, мол, отпустил?
– Ну и зачем? – спохватывается бабушка. – Надо было назад отвезти, чтоб деньги – назад. Зачем вообще было покупать птичку? Я ведь узнаю, узнаю, сколько ты за неё заплатил!
– Вот, начинается! – говорит дед.
Назавтра Лена встаёт, а дед уже поднялся, уже ванная занята, а ведь ему с утра спешить некуда, это она опаздывает.
Дед в уличных джинсах, в клетчатой рубахе выходит за дверь. Лена, не попив чаю, выскакивает с ранцем за ним. Дед ходит медленно – она видит его впереди на дорожке, он двинулся в противоположную от школы сторону. Ну и пускай она опоздает. Она слышала: старики иногда уходят куда глаза глядят, ищи потом.
Но дед быстро устаёт, садится на лавочку в сквере. Трещат воробьи. Он думает: «Хоть бы одна горихвостка!» Хочется ему, чтоб его окликнули: «Вить! Вить!» Может, не обязательно, чтоб это была такая, с оранжевым хвостиком? В разных странах птицы и звери кричат по-разному, по крайней мере если верить людям, которые там живут. Он помнит из школьного учебника по русскому языку, что петухи в Англии говорят: «Кок-ей-дудл-ду!»
«Ерунда какая, как может петух говорить „Кок-ей-дудл-ду“», – думает дед. Но теперь ему хочется быть человеком из какой-то страны, где воробьи говорили бы: «Вить? Вить?» – как горихвостки летом.
– Вить? – спрашивает он у воробья.
– Чив, – отвечает воробей.
– Вить?
– Чив.
– Эх ты, – машет рукой дед.
Он прощает птицу за непонимание. И бабку прощает за то, что пилила его вчера: птица, мол, испачкала скатерть. И внучку нерадивую, которой каждый раз напоминать надо, чтоб в доме прибралась, он прощает. Солнце светит, и ему хорошо. Ой, хорошо! Тело становится лёгким, и кажется, он может подняться вверх, к птицам.
В детстве, набегавшись с друзьями и запыхавшись, он плюхался на чьи-нибудь брёвна или в траву, и ему казалось, что он умеет летать. Отдышится, взмахнёт руками – и вверх! Но это ни разу не удалось, потому что его всегда торопили друзья, тянули играть дальше. Или мама звала домой, говорила: «Забегался! Как будто дома ничего делать не надо!» Сейчас, сейчас она появится перед ним и уведёт с собой. Он уже долго – на улице.
Да вот и она! Сейчас он легко поднимется со скамейки и побежит к ней.
Внучка возникает перед ним среди цветущей сирени.
– Деда, пойдём домой? Ну правда, пойдём домой!
Под ярким солнцем

Вагончик был двухэтажный, чтобы внутри было больше места. Папа должен был наклонять голову, а Игорь мог ходить в полный рост. Он и прыгать мог на первом этаже, а на втором прыгать было нельзя. Коробки с папиным инструментом, с книгами, с консервами и с одеждой Игоря (папа говорил – с тряпьём) стояли у стен, а в середине лежали матрас с одеялом, и, чтобы взять запасные трусики и носки в детский сад, надо было осторожно обойти постель.
Матрас с ящиками был спальней. На первом этаже был кабинет. Там у печки стоял небольшой стол, и папа иногда убирал с него миски с кастрюлей на пол, а на столе расстилал газету и доставал наполовину исписанную тетрадь. Мешать папе было нельзя, а он, должно быть, хотел заполнить всю тетрадь своими мелкими неразборчивыми строчками. Но листы не кончались. Папа говорил Игорю погулять на улице, а в непогоду надо было тихо играть в спальне, на втором этаже. Зря, что ли, спрашивал папа, я сделал второй этаж?
Игорь помнил, как они с Нравственным Воспитанием приехали на побывку из детского сада, в субботу, – а в вагончик нельзя было войти: дверь была загорожена крест-накрест рейками, и эти же рейки, палки и доски были внутри, они были и железные, и деревянные. На полу всюду лежали золотистые завитушки. Игорь знал уже: дерево, срезанное тонким слоем, кудрявится. Нравственное Воспитание показывала им стружку в детском саду, когда говорила про большие деревья. Из таких строят дома. И папа, видать, договорился с кем-то, у кого были большие деревья. Из деревьев ему сделали рейки и столбы, на которых станет держаться второй этаж.
У вагончика и внутри – всюду были люди, знакомые и незнакомые Игорю. Дядя Вася, отец Миры, Вилена и Люции, спрашивал у отца:
– А оно надо тебе, тот второй этаж? Того и гляди забудешь – голову ушибёшь!
Игорь пугался за дядю Васю, но папа отвечал ему неожиданно весело, как другие люди говорят, как в садике дети, и нянечка, и даже Нравственное Воспитание может сказать:
– Не верил я, что снова стану жить в двух этажах. И вот получил такую возможность!
Игорь тогда подумал: всё дело в том, что дядя Вася говорил с папой как бы не всерьёз, как бы дурашливо – он со всеми так говорил. Вот ему и не попало! И сам Игорь однажды, когда за обедом опрокинул сливовый компот из консервной банки на стол, подавил в себе трепет и произнёс услышанное в детском саду, когда коленку разбил, – стараясь, чтобы получилось легко, между прочим, так, как умел дядя Вася:
– Эка беда!
Отец медленно поднял голову, стал приподниматься на табурете – и Игорь забыл о той лёгкости, с которой люди могут перекидываться словами. Привычный страх охватил его. Игорь сполз с табурета под стол, но папа не стал доставать его оттуда. Папе достаточно было и того, что Игорь спрятался.
Не так было, когда Нравственное Воспитание пожаловалась ему, что Игорь берёт в садике не своё и что пропавшую у Коли фуражку нашли у Игоря в шкафчике, а общего пушистого зайца, подарок шефов, так и не нашли. «Ну-ка неси зайца», – сказал папа.
Наталья Матвеевна говорила много, торопливо, стараясь произнести в секунду как можно больше слов. Среди них повторялось непонятное: «Нравственное воспитание». Папа, кажется, совсем не слушал её и потом не слушал, как она громко кричала: «Не надо, Виктор Сергеевич, стойте, я не за тем! Я не для того к вам пришла!» – точно это её били, а папа только отшвырнул её к стене, чтобы она не ловила на лету ремень. Игорь тоже кричал и плакал, но не так громко.
«Учу», – бросил папа заглянувшему на шум дяде Васе, и тот скрылся.
Игоря успело обдать стыдом: теперь и Вилен, и Мира, и Люция, и все в посёлке узнают, как папа его бил.
И правда, на другой день – было как раз солнечно, и там, где под ногами хлюпало, стало белым-бело от цветков пушицы, – стоило Игорю показаться на улице, его встретили радостные крики:
– А тебя пороли! Папка тебя вчера порол!
Игорь думал, что и Наталья Матвеевна расскажет об увиденном у него дома детям в садике, но там ему никто про папин ремень не напоминал.
Так Игорь окончательно уверился, что в садике жить легче, чем дома. В садике нянечка тётя Шура проверяла, кто как завязал шнурки, и помогала тем, кто сам затянуть не умел, и завязывала на двойной бантик. А дома папа и не глядел, как Игорь завяжет шнурки, и говорил только: «Запнёшься, нос расшибёшь – в другой раз сделаешь лучше».
В садике не надо было мыть ложки и миски в ручье, в котором руки переставали слушаться и ты не чувствовал их. Тётя Шура мазала Игорю потрескавшиеся пальцы вазелином, осторожно перебирала их в огромных мягких ладонях. Было хорошо, и он чуть не расплакался, когда она выпустила его руки и погрузила свои в раковину с торчащими из воды тарелками.
На руднике работали каждый день, а садик не работал по выходным. И бывало, выйдя из маленького автобусика, развозившего детей по домам, они заставали вагончик запертым. И тогда Игоря вели в другой вагон, к дяде Васе, где всегда были Вилен, Мира и Люция и была сварена на всех каша с консервами. Игорю казалось тогда, что он и не уходил из сада, вот только на улице никакой ограды не было, они с Виленом убегали так далеко, что домики еле виднелись.
Дети качались в тундре на чавкающих кочках или прыгали так, что летели брызги. Солнце сияло над зелёной равниной всю ночь; оно не уходило, а только двигалось по небу, Игорь видел его над собой то справа, то слева. Люция появлялась перед ними с Виленом из ниоткуда, сердитая, в промокших ботинках и тёмных внизу от воды чулках. Говорила:
– Дороги не найдёте назад! И утро скоро уже, мать приедет – обозлится, что никто не ложился.
И правда, автобус с прииска скоро приезжал и оставлял у домика тётю Валю. Она не злилась ни на кого и, кажется, вовсе никого не замечала. Бывало, она ела остывшую за долгую солнечную ночь кашу, скребла торопливо ложкой о днище, а бывало, сразу укладывалась, сворачивалась клубком, так что становилось не видно, что под одеялами кто-то лежит. Во всех домах, когда были взрослые, дети должны были вести себя тихо-тихо.
– О, приехал! А помнишь, как тебя папка порол! – приветствовал Игоря в тот день Вилен.
Его сёстры, возившиеся с полным мешком крупы, глянули на Игоря молча. Мира кивнула ему с высоты. Встав на табуретку, она развязывала мешок, Люция стояла внизу наготове с миской. В кастрюле уже шумел кипяток, и крышка на ней прыгала, колотилась.
Игорь привык, что все люди говорят мало, а если можно не открывать рот, то и вообще молчат. В разговорах всегда есть что-то неправильное и тревожное. У папы время от времени собирались гости, так вот они говорили много и непонятно. Игорь должен был тихо лежать на втором этаже. «Спи, говорю!» – приказывал отец, стоя на лесенке, голова в проёме, – и спускался вниз. А там двигались табуреты и ящики, заменявшие табуреты, гремела посуда – он слушал: вот кастрюля, вот бутылка, стекло. И главное, там перебивали друг друга и вскрикивали, чем дальше, тем громче; мелькали слова, за которые папа мазал ему губы горчицей. Рано или поздно кто-нибудь начинал плакать – сперва в голосе слышались слёзы, и человек торопился досказать начатое, пока они не победили его. Но вот у него больше не остаётся слов и он только рычит, или слышны громкие тонкие всхлипы, или вдруг вылетает в тоске ступенчатое «гы-гы». Тишина, и в ней бьётся только один голос. Но вот возникают ещё голоса и заглушают, прячут за собой плач, как будто встают в плотный круг, чтоб скрыть в середине товарища, сделавшего что-то постыдное.
Игорь под хоровод голосов описался на втором этаже и не сразу заметил, а когда заметил, наверно, сразу уснул. Проснулся, кажется, сразу же – оттого, что папа тряс его, повторяя: «Ну ты зассыха!» И оказалось, что уже пора в детский сад. Игорь в тот раз одевался не быстро, шнурки просовывались не в те дырочки, папа понукал и понукал его, и Игорь в страхе пытался понять, этот голос рыдал вчера или нет. Или он заслонял, закрывал собой вместе с голосами-товарищами чей-то ещё голос?
В садике Нравственное Воспитание тоже говорила и говорила, как будто стараясь закрасить своим голосом те голоса, что засели у Игоря в голове. Даже за обедом она не умолкала, хотя сама же учила с ними стихи: «Когда я ем, я глух и нем!» – и все должны были повторять за ней хором. Игорь не думал раньше, для чего людям стихи, и не знал, что, когда ешь, можно разговаривать. Папка же стукнуть может, вот Игорь и привык, что нельзя. Но сама Наталья Матвеевна не умолкала, её голос требовательно звучал над столиками, над головами:
– Дети, что мы сейчас едим?
Кто-нибудь из-за столика отвечал испуганно – как всегда, когда спрашивали то, что всем известно:
– Кашу.
И она снова спрашивала:
– А какая это каша? Кто знает? Ну-ка?
И сама отвечала:
– Пшённая!
Слушала, как стучат ложки, и опять спрашивала:
– А кто знает, что такое пшено?
У Игоря дома, как у всех, были запасы. На первом этаже стояли и мешок пшена, и два мешка гречки, и мешок риса. Игорь видел такие мешки в магазинах. Папа говорил, их привозили на больших кораблях, как носки и ботинки. Всё это делали где-то далеко. А у Натальи Матвеевны получалось, что это пшено раньше было травой, вроде пушицы в тундре. Должно быть, это сказка: захочешь есть, а в тундре растёт съедобная трава!
А в другой раз Наталья Матвеевна пришла с сумкой, из которой достала рыжего зверя. Игорь, после того как папа побил его из-за игрушечного зайца, говорил себе, что терпеть не может пушистых зверей. Но зверь оказался не игрушечный, а живой. Он дичился, глядя на тянущихся к нему детей. Наталья Матвеевна объясняла, что зверя надо гладить, едва касаясь, между ушками и по спинке, и тогда он станет мурлыкать.
У Артура, Степана и Улечки отцы добывали зверя, но никому бы не пришло в голову оставить какого-нибудь живым, и принести в садик, и наливать ему в мисочку остатки обеда, прежде чем убить его и снять с него шкурку.
Игорь думал, как скажет Вилену:
– Нам сегодня в группу живого песца приносили. Или не песца, забыл. Он оранжевый, и он ест, что и мы едим!
И все нынешние выходные Игорю было бы хорошо в доме у Вилена, Миры и Люции, как всегда было. Но теперь Вилен напомнил ему про то, что папа его порол, – и Игорь выскочил за дверь.
Автобус, который привёз его из сада, теперь уезжал от домиков по проваливавшейся мокрой дороге. Игорь кинулся следом, растянулся и сразу промок в колее, полной воды.
Из автобуса его заметили. Нравственное Воспитание вышла и побежала к нему, и после она писала что-то отцу на обрывке газеты по другим буквам и вставляла записку в дверную щель так, чтобы папа сразу увидел её.
В садик, оказывается, в выходной было нельзя. И они поехали к Наталье Матвеевне домой. Она жила там же, в посёлке, в настоящем двухэтажном доме, но только в одном этаже, в маленькой комнате. Рыжий зверь вышел их встретить. Наталья Матвеевна привязала на верёвку бумажку и показала Игорю, как зверь может играть с тобой. Звали зверя Мурлыша. Он был необыкновенно мягкий, хотя и живой, и он был тёплый. Ночью он лёг спать с Игорем и мурлыкал, хотя Игорь даже не гладил его.
Утром в дверь постучали, вошёл папа и велел Игорю собираться домой. И пока Игорь одевался и завязывал шнурки, папа не глядел на него. Он благодарил Наталью Матвеевну за то, что приютила у себя Игоря, и обещал разобраться с сыном за то, что тот не захотел переночевать у соседей, как всегда ночевал. «Бить снова будет», – понимал Игорь.
Наталья Матвеевна робко сказала папе:
– Виктор Сергеевич, я смотрела в документах. Оказывается, у Игоря есть в городе мать. Вы жили там какое-то время, пока не переехали сюда...
Она как будто ждала от папы ответа, и папа хмыкнул, нехорошо хохотнул:
– В городе не прижился, зато сынка прижил! – и махнул рукой. – Да что за город, одно название – город...
Игорь видел, что Наталье Матвеевне, как и ему, не понравился папин ответ.
– Я не про то... Я это... – забормотала она и вдруг проговорила, как выдохнула: – Вы не успеваете Игоря забирать, вам трудно. Может, вы отвезёте его в город к матери?
И тогда папа уже иначе, растерянно, посмотрел на неё. Игорь и не видел его таким. Но папа сразу же улыбнулся и сказал:
– Ей остался ещё сын. А этот похож на меня, этот мой.
Игорю стало так, будто его обнял, обхватил лапами со всех сторон огромный Мурлыша. Игорь понял, что может забыть, как папа порол его, и как в домике надо передвигаться без звука, без скрипа, когда он сидит за столом и пишет, и как про шнурки ему говорил: «Расшибёшь лоб – научишься», а добрая тётя Шура может хоть всей группе завязать их сама. Всё стало неважно, когда папа сказал про него «этот мой», и, когда они шли через ослепительно-зелёную тундру, он спросил:
– Папа, а ты мне Мурлышу принесёшь?
– Какую мурлышу? Кошку? – переспросил папа. И сказал: – Что за ерунда. Дом пустой всю неделю, куда кошку?
Игорю захотелось прижаться к папиному пальто и чтоб он обнял его – как он сам обнимал Мурлышу. Они шли по чавкающей зелени под ярким солнцем, и Игорь представлял, что идёт прижавшись к папе и тот обнимает его. Он решил, что будет теперь представлять это каждый раз, когда идёт вместе с папой. «Я похож на него!» – думал Игорь. В это не верилось, но ведь папа сам так сказал. Папа – высоченный, худой и очень светлый, почти белый, как те доски, из которых у них сделана лестница в спальню. Шаги у папы большие, дыхание хриплое, громкое – можно считать на ходу вдохи-выдохи. А Игорь не умеет так громко дышать. Может, потом научится? Передних зубов у папы недостаёт, как у школьников, с которыми детсадовцев возят в автобусе. Голова у папы на верхушке блестит; он, как Игорь, носит фуражку, и по краям из-под неё выбиваются бело-жёлтые, просвечивающие на солнце стружки. Игорь снизу рассматривает их, когда папа протягивает руку – и в самом деле приобнимает его.
Дома папа разводит для них двоих в кипятке сухое молоко, в незакрытую дверь заглядывает дядя Вася, и вслед за ним подтягиваются папы больших мальчиков из дальних вагонов и одинокий бездетный человек Скрынников. Значит, уже вечер, и сейчас Игорю скажут идти спать, а папа будет на первом этаже с гостями кричать и, может быть, плакать.
Игорь лежит на животе на матрасе. Что-то произошло с ним. Теперь он может понять, когда кто говорит. Вот дядя Вася, вот Скрынников, а вот папа. Никак не спутаешь голоса. И что говорит каждый голос, Игорю хорошо слышно, хотя все перебивают друг друга и, как всегда, громко гремит посуда. Все говорят слова, за которые тебе бы намазали губы горчицей. Нравственное Воспитание объясняла детсадовцам: «Надо глохнуть на время, когда слышишь такие слова».
Игорь никогда не понимал, как это – глохнуть. И теперь он всё хорошо слышал, как и всегда, – но неправильные слова стали вдруг не важны. Игорь легко пробирался сквозь них. Внизу люди торопливо рассказывали, как с ними обошлись несправедливо, плохо и как им чего-нибудь жаль. Скрынников всё вспоминал про какую-то Ленку.
– Ленка – у-у-у какая! – тянул мечтательно, точно у него много времени, и вдруг начинал торопиться, боясь, что не дослушают: – Ленка, да, моя... Кто про что думал, когда увозили его, а я: как Ленка без меня будет? Со мной разберутся, отпустят домой – я думал, ну, два дня, неделя пройдёт, уверен был, что за мной нет вины, а вот Ленка не станет меня ждать, переметнётся там к одному... О матери, о себе самом и не беспокоился, а только – мол, Ленка уйдёт! А вины за мной не было, я не сомневался...
– Ты говорил, говорил уже, что вины не было, – перебивали другие, и чей-то, скрынниковский наверно, кулак ударялся о стол с такой силой, что Игорь наверху вздрагивал.
– Вы все говорили о том! – гремел Скрынников, и его голос сразу срывался. Должно быть, это и раньше он плакал, Скрынников! Игорь думал: «Хорошо, что не папа...»
– А я потерялся в том, что есть на мне, а чего нет... – вкрадчиво, тихо вступал дядя Вася. – Меня и не били, а только я понял, что бить могут, так и обездвижило меня... Как не своими руками, чужим почерком – всё подписал: готовили мы, мол, убийства мирных служащих. Состав группы, и кто у нас главный был. Иным, знаю, в камерах спать не давали, такая мера воздействия, а у меня сон сам ушёл, сколько лет не сплю, всё думаю, как увижусь с ребятами... или – если мать у кого жива.
– Не увидишься ты ни с кем, – отвечали ему, как будто успокаивая, – со всем кагалом своим ехать, что ли, собрался? Чего выдумал? Спокойно живи, тебя так и закопают здесь, в тундре.
– А здесь плохо лежать, в воде будешь, – беспокоился уже о другом дядя Вася.
Ему отвечали:
– Девять месяцев во льду лежать будешь, недолго в воде, что оно – лето здесь?
– Да хоть живой, хоть мёртвый – в воде... Идёшь, то ли живой, то ли нет, ноги из грязи выдираешь при каждом шаге, а он идёт по обочине, кого-то среди нас высматривает. И вышло – меня. Остановился, спрашивает: «Как смотришь?» – а как я на него смотрю? Как смотреть – это никто над собой не властен. Шагай дальше, чтоб я на тебя не смотрел, так он – нет, орёт: «Как смотришь?!» – и раз кулаком мне в зубы! «Ты, говорит, у меня ляжешь, останешься тут, в воде!»
«Это что, папе – так?» – не понимал Игорь. Снизу послышался глухой звук, и получалось, что в прошлые разы тоже плакал папа.
Игорь не помнил, как его кинуло к лестнице. Он не находил под ногой перекладин, и просто вывалился вниз, и не запомнил, ушибся или нет. Он обнимал папу и кричал без слов, его била дрожь, дядя Вася растерянно повторял:
– Мальчонка-то всё понимает, при мальчонке мы позорим себя...
Папа после говорил Игорю виновато:
– Ну я дурак.
И махал тетрадью:
– Вот что должен я – оставить про то, что сам знаю... Не перемалывать со своими, кто и так знает, а чтоб дальше, дальше распространялось.
И просил Игоря:
– Я напишу, а ты передай потом...
– Кому? – чуть слышно спрашивал Игорь.
Папа махал рукой:
– Знал бы я!
Игорь уже не понимал ничего. Кому должен он будет отдать тетрадь, когда папа заполнит её? Папа и сам не знает! Вот и сказал про себя: «Дурак». Это слово не из тех, за которые мажут губы горчицей, но Игорь слышал сто раз: лучше его не произносить. Да и как папа может быть дураком, он ведь папа?!
Теперь он твёрдо решил закончить тетрадь. Отправляя Игоря в понедельник в сад, он положил ему в карман куртки купюру, сказал:
– Отдашь этой... ну, – и, не вспомнив, махнул рукой с усмешкой: – Нравственному Воспитанию. Пускай заберёт тебя, нравится ей с тобой нянчиться. А я писать должен.
И объяснил ему непонятно, будто оправдываясь:
– Я знаю. Кто знает, должен написать. А то ведь там, дома у нас, и не знают.
Игорь не понимал, где – дома, но спросить у папы боялся.
Он гулял с Натальей Матвеевной возле школы и вокруг садика, где, он привык, народу всегда видимо-невидимо, а теперь они были только вдвоём. Он убегал от неё по трубам теплотрассы, тянущимся высоко над землёй, она бегала за ним по чавкающей земле и по щебню внизу, а когда он оказался совсем высоко и хотел прыгнуть, она подхватила его на руки, обняла.
Дома она читала ему про детей, которые заблудились в лесу; лес – это много больших деревьев, и Игорь думал, сколько больших красивых домов из них можно построить. Но это была сказка.
Он стал проводить выходные у Натальи Матвеевны, и в садике, в группе, у него был секрет. Все думали, что Наталья Матвеевна общая, а она была только его. Он один знал, что дома она ходит в жёлтом халате в зайчиках. Перед сном она расчёсывает свои короткие тёмные волосы и накручивает их на бигуди. Игоря она укрывает одеялом до носа и целует в нос. А на одеяло к нему ложится Мурлыша и даже во сне поёт свою тихую песенку.
Однажды Мурлыши не стало. Он не вышел к двери встречать их с Натальей Матвеевной, и, когда Игорь спросил, где он, воспитательница неохотно ответила:
– Пропал, видно. Убежал, дурачок. Наверно, уже разорвали его.
– Кто разорвал? – спросил Игорь.
– Собаки, – отозвалась она. – Да мало ли кто в тундре разорвать может.
Папа в тот день пришёл за ним в посёлок к Наталье Матвеевне и велел идти с ним. Воспитательнице он сказал спасибо и объяснил:
– Так вечно у чужих не проживёшь. Забудет скоро меня, скажет: «Какой такой у меня отец?»
И, когда Игорь остался у Натальи Матвеевны снова, она, укрывая его, спросила:
– Ты бы хотел, чтобы я была твоей мамой?
Он удивился, вспомнил маму Люции, Вилена и Миры – как она, свернувшись, лежит на постели и её под одеялом почти не видно. И маму школьника из дальних вагончиков – как она гоняла сына за что-то по хлюпкой тундре, он мчался, перепрыгивая с кочки на кочку, а она прыгала следом, крутя ремень с пряжкой над головой. Игорь улыбнулся и сказал:
– Какая же ты мама? Ты воспитательница Наталья Матвеевна. Это... Ты – Нравственное Воспитание.
В детском саду ложились по часам, и у Натальи Матвеевны тоже. Игорь не знал, что яркое солнце стало ненадолго прятаться – наступали сумерки. И среди них начинало появляться время полной тьмы, ночи, пока ещё очень короткое. В садике стали давать ягоду – морошку. Взрослые говорили, что ягоды много, она уродилась в этом году, и что совсем скоро осень, а следом за ней зима. И тогда станет темно, как будто на небе выключат солнце, повернув выключатель.
В один из последних, может быть, тёплых дней Игорю велели одеться и сесть в автобус, хотя был ещё не выходной. Наталья Матвеевна поехала вместе с ним. Он увидел издали, что у вагончика толпится народ, как в тот раз, когда привезли доски, и подумал, что длинные доски снова громоздятся внутри. Люди входили в вагон и выходили, и, когда они с Натальей Матвеевной протиснулись внутрь, он и впрямь увидал доски, длинные и светлые, струганые. Папа лежал в ящике, поставленном одним краем на стол, другим, неустойчиво, на мешки с сухим молоком.
Игорь кинулся к папе – и сразу понял, что звать его бесполезно. Позже он не мог вспомнить у себя острой горести и этого ощущения, что никогда больше его папы не будет. Папа, казалось ему, лежал в ящике, потому что сам так захотел. Он не двигался и не говорил ни с кем, потому что не хотел двигаться и разговаривать. Игорь привык, что папа всегда поступает как хочет, и его рассказ про то, как ему не разрешили не что-то делать, а просто смотреть, и даже стукнули за это кулаком в зубы, казалось, то ли был, то ли нет.
Дядя Вася рассказывал, будто оправдываясь:
– Возле столовой, спешили с ним, он присел, сейчас, говорит. А мимо нас идут, идут... Докторица сказала: сердечник.
– Кто же не сердечник, – отвечали ему, – все мы сердечники, Витька первый дорогу для нас проложил...
У гроба на табуретке сидела женщина со смуглым лицом, очень полная и оттого величественная, как дальняя сопка. Она повернула Игоря к себе за подбородок и сказала:
– Эк, значит, какой!
А Наталье Матвеевне сказала:
– Не реви, молодая! Найдёшь себе ещё, их тут больше, чем нас.
– Я не... Я... – стала говорить что-то Наталья Матвеевна, но приехавшая, видно, посчитала разговор завершённым и повернулась к Игорю:
– Знаешь, кто я? Ну-ка, узнаёшь?
Игорь не узнавал её. Но по тому, как она по-хозяйски с ним говорила, он понял, что это должна быть мама, и спросил:
– Ты моя мама?
– Узнал... – расплылась в лице женщина. – Значит, поладим с тобой. Узнал.
Игорь постарался быстрее выскользнуть на улицу. У вагона к нему подошёл незнакомый мальчик, выше его, смуглый и черноволосый, очень щекастый. У мальчика не хватало передних зубов, впрочем, на месте двух уже выросли до середины зубчатые, новенькие.
– Ты брат, значит, – сказал Игорю мальчик.
Игорю послышались расположение и доброта, и он спросил у брата о том, что его сейчас беспокоило:
– А мама дома дерётся?
Мальчик ответил:
– Не знаю, я же в интернате живу.
Через два года Игорь тоже поступил в интернат. Он уже умел читать, а в интернате его научили понимать по-письменному и самого заполнять страницы узкими ровными строчками. И он думал теперь, что смог бы понять, о чём папа писал в тетради. Главное было найти тетрадь.
На зимних каникулах их, как обычно, отпустили домой. Город располагался южнее, чем посёлок у рудника, и зимой здесь не стояла ночь утром, днём и вечером, но темнело рано. Вдвоём с братом Славой они вошли с тёмной улицы в полутёмный подъезд, а потом – в ярко освещённый коридор. У мамы жужжала электропрялка, тесно стояли мешки с крупой и сухим молоком, лежали тюки песцовой шерсти, из которой она пряла на продажу толстые нитки. Мама глянула на сыновей и сказала:
– А, здесь уже.
Это означало, что ей надо выключать прялку и идти в кухню разогревать ужин, и надо будет передвигать мешки и складывать в угол тюки, чтоб мальчики не задевали их, когда станут ходить по дому.
Игорь сразу же спросил, где тетрадь. Но оказалось, что мама даже не знала, что отец писал что-то мелко в тетради. И после она сказала:
– Пожгли всё лишнее. Провиант я продала соседям, книжки детишки взяли, а мусор пожгли. В вагончик, думаю, давно кто-то новый вселился, какая тетрадь...
Игорь потом всегда помнил о том, что тетрадь сожгли, – и от этого перед ним стало часто возникать папино лицо, и папа говорил, что Игорь должен её кому-то отдать. Наверно, надо было держать её у себя, в чемоданчике, с которым ездишь в интернат, – пока тебе не встретится человек, которому будет нужна тетрадь.
Игорь думал, что, если бы папа не умер, они и сейчас жили бы в вагончике в тундре. И хотя он стал уже школьником, он мог бы видеть Наталью Матвеевну, мог бы прибегать к ней в детский сад, а на выходные, может быть, она бы, как прежде, брала его домой. «Я бы уже – и крупу, и консервы из магазина донести, и в доме что-то помочь, – думал Игорь. – Она бы точно могла брать меня к себе».
Ему снилась теперь Наталья Матвеевна. На коленях у неё сидел Мурлыша, целый и невредимый. В руках у неё была папина тетрадь. Наталья Матвеевна собиралась читать Игорю вслух, как когда-то читала сказки. Но только она открывала тетрадь и подносила к глазам, он просыпался – и он так и не узнал, про что в ней написано.
Игорь захотел отправить письмо Наталье Матвеевне – про то, что вырос и учится в интернате и хочет найти папину тетрадь. На конверте он написал название посёлка и потом – «В детский сад, Наталье Матвеевне», фамилии её он не знал.
Подумав, он написал второе письмо, Люции, Вилену и Мире и их отцу дяде Васе – как звали их маму, Игорь уже не помнил.
Его мама сказала ему, что для живущих в вагончиках письма надо отправлять на рудник – оттуда ей и пришла телеграмма про папу. И что, если посылаешь письмо в учреждение, всегда требуется фамилия того, кому пишешь.
Он думал, что не знал ни одной фамилии. Но потом вспомнил: Скрынников, бобыль из дальних вагончиков. Игорь отправил ещё одно письмо, Скрынникову.
От Скрынникова и пришёл ответ, но писала Наталья Матвеевна. Она сообщала Игорю, что больше не работает в детском садике, что они с Максимом Кондратьевичем поженились (оказалось, что Скрынникова так звали – Максим Кондратьевич) и хотят ехать в центральные районы страны. Сейчас это разрешено, писала Наталья Матвеевна, и мы хотим рискнуть начать жизнь с начала. Мурлышу она никогда больше не видела, а папину тетрадь забрала себе из кучи выметенного из вагончика мусора, стала листать и остолбенела. И после, писала Наталья Матвеевна, я всю ночь читала и плакала. И дальше писала: «Твой папа был хорошо образованным человеком, у него такой чёткий и тонкий слог, сразу в душу, может, он стал бы писателем, и кто знает, вдруг тебе передадутся его таланты, ведь ты очень похож на него».
Скрынников, писала Наталья Матвеевна, так и охнул и онемел, когда прочёл то, что успел написать папа. И после ходил сам не свой и говорил, что написанное Виктором Сергеевичем ни в коем случае не должно пропасть, потеряться. И в конце концов он уговорил Наталью Матвеевну послать папину тетрадку в Москву, в научный институт. За три года никакого ответа им не пришло. Кажется, папины слова действительно затерялись во времени и в бесконечном пространстве огромной страны. Наталья Матвеевна иногда вспоминает тетрадь и плачет по ней. Но иногда ей кажется, что тетрадь никак не могла пропасть. «А то, что нам не ответили, – так кто мы такие», – писала она Игорю. То, что оставил его папа, есть где-то, уверяла его она, всё это существует где-то и рано или поздно попадёт к тем, для кого важно пережитое Виктором Сергеевичем и ещё многими, многими людьми. И значит, папа оставил свои записки не зря.
День рождения

Думаете, апельсином не больно, особенно по этой косточке, снизу под подбородок, и если Артур запустил его? У меня зубы клацнули, ну, думаю, сейчас, погоди! Но он был уже в углу столовой, откуда Матильда за всеми смотрит. Ей хочешь не хочешь не выйти, пока все не съедят обед и не пора будет вести нас на самоподготовку. Тогда на помощь Матильде прискачет Шрельда.
Но мы долго обедаем, поэтому Матильда одна. Артур за неё спрятался и со спины за плечи держал: не обернёшься! В воздухе летали запущенные кем-то яблоки (а ими ещё больней, когда в тебя попадут!), мелькали конфеты в бумажках, и тут Шрельда зашла вдруг – узнать, долго ли ещё ждать, – и как же она орала! Я думаю, что её завтра уволят. Как трудовика, того, что съездил Артуру по уху, и ещё одну тётку, вроде по английскому, она ни одного урока не провела, а уже сказала про нас «отребье». Шрельда здесь неделю, и всё крепилась, а тут за полминуты выкрикнула всё, что хотелось ей. Про то, что наши матери были не скажу кто, а мы думаем, что нам все должны, в семьях ребёнок не видит столько яблок и апельсинов, и смартфонов у многих нет, а нам тащат спонсоры – и за это они сами уроды.
Все так и застыли кто где стоял, стало тихо. Артур, всё ещё прятавшийся, повернул Матильду, как куклу, в углу, чтоб его стало видно, и произнёс:
– Бе-бе-бе-бе!
И тут я запустила в него яблоком и попала! Шрельда поглядела на меня больными, беспомощными глазами – точно ища защиты у меня, хотя с чего бы? – и вылетела вон. И тогда я тоже помчалась к умывальнику прикладывать к лицу холодные тряпки, которые всегда там лежат. Мне было надо, чтобы не остался синяк. А он, я чуяла, хотел появиться. У нас многие с синяками, подумаешь! Но мне важно быть без синяков в среду, когда нас поведут в школу! Так-то мы учимся в своём корпусе, а по средам и пятницам у нас тренажёрка при школе для домашников и ещё бывает бассейн.
На физре мы всегда одни – только наши, с нашим же Петром Павловичем, в школе расписание составили так, чтобы разные дети не травмировали друг друга – так и хочется сказать: «Бе-бе-бе-бе!» – у них математика или там история в это время, ни у кого нет физры. Но когда идёшь по коридору, ты всё-таки можешь травмировать их. Артур и ещё несколько наших уже сколько раз задевали каких-то мальчиков, и кто-то из школы приходил жаловаться директрисе, было слышно, как она орёт в кабинете:
– Это сироты! Думайте, что говорить!
Артур, Коля, Вася и Гена сидели потом в тёмной комнате. У нас как раз три тёмных комнаты плюс кладовка, если наказывают и кого-то четвёртого.
Я тоже однажды чуть не пожаловалась, что домашник травмирует меня. Хотя что бы я сказала? Он же ничем не кидался, и не подходил, и пальцем меня не тронул, он только смотрел, а смотреть разрешается. Я назвала его Глазки. Его, конечно, как-то зовут, но я не знаю как. По средам и пятницам, только войдя с улицы на их территорию, я всегда смотрю: здесь ли Глазки? И он всегда здесь, в коридоре. Глазки у него небольшие, тёмные. Сидят глубоко, из глубины блестят... Я даже не знаю, что в них такого. Но он меня травмирует. Каждый раз я думаю: «Ага, здесь!» И представляю: вот если бы он увидел, как мы кидаемся апельсинами или ещё что похуже, не скажу что. Ленку и Славика из-за такого держали в тёмных комнатах, в разных, конечно, и Славик орал: «Мне что, под кровать делать!» – потому что ему забыли поставить горшок.
Глазки никогда не узнает про мою жизнь. Им с нами, может, вообще говорить позорно, поэтому наши мальчишки и стараются незаметно подставить им ножку, или стукнуть в коленную чашечку, или за шиворот запустить что в руках окажется. Лучше бы Глазки не высовывался из своего класса, когда нас приводят. Когда я вижу его, на нас с Катей налетают задние пары, а Катя резко дёргает меня за руку.
Я не знаю, отчего мне так не хочется, чтоб он увидал мой синяк. Но синяки не спрашивают. К среде скула налилась фиолетовым, сбоку заходило за ухо, а снизу – под воротник водолазки. И я сказала себе, что подумаешь, я тёмную комнату терпела и не плакала никогда, а тут – какой-то Глазки.
Он, точно, ждал у раздевалки, когда нас приведут. И он высматривал в общем строю меня. Наверно, меня трудно было узнать. Но он уже оказался рядом, дотронулся до моей ладони и сразу исчез, как не было, а в руке у меня было что-то. Я долго боялась посмотреть что. Мне хотелось, чтобы никто больше не видел, и когда я наконец смогла запереться в кабинке, я прочитала его записку: «Приходи ко мне на день рождения сегодня в 5 часов». И адрес. Улица, дом.
Я подумала, что это должно быть недалеко, домашние дети ходят в ближайшую к дому школу.
В пять у нас ещё самоподготовка, потом полдник и прогулка в нашем дворе. До прогулки ты не получишь куртку и сапоги. Но я знала, что Саша прячет куртку у себя в комнате, и я смогла незаметно забраться к мальчишкам, а на ногах у меня были кроссовки для спортзала – сейчас не так холодно. Куртка была велика, и значит, легко было спрятать подарок! Я прихватила для Глазок апельсин, домашние же не видят таких апельсинов. Я бы взяла ему ещё и смартфон, но мой разбился – Владик не нашёл, чем ещё запустить в Артура. Не зря нам говорят: не берите в столовую телефоны! А так бы он кинул стаканом или тарелкой. Теперь жди, когда привезут новые телефоны! Но апельсин подарить – тоже хорошо. Домашние дети не кидаются апельсинами. Они видят их редко, это нам полагаются фрукты.
Я пролезла в дыру в заборе возле кустов. Там есть магазин – Саша и держит куртку, чтобы ходить в него, деньги он стреляет у прохожих, а я не стала ни у кого просить, я только говорила: пожалуйста, скажите, где вот такая улица и такой дом? Многие сперва думали, что я хочу спросить у них денег или без спроса отнять, и не хотели со мной разговаривать. Но я точно решила, что найду дом Глазок, вот и нашла его.
Ещё от двери я поняла, что у Глазок много народа. И я подумала: все же захотят апельсин! Как станут делить? По дольке? Но мама Глазок ввела меня в комнату, и я увидела на столе вазу, полную апельсинов! Обманщица Шрельда, не зря её уволили из детского дома! Глазки смотрел на меня, и все смотрели тоже, и я поняла, что стою в середине комнаты, протягивая ему свой апельсин, – и я не знала, что делать, когда мама Глазок сказала:
– Этот апельсин мы положим отдельно, – и увела меня в кухню.
Глазки вошёл было следом, но его мама сказала ему:
– Давай к гостям, сейчас Света поможет мне – и придёт.
А мне велела заправлять сметаной салаты и перетирать бокалы для лимонада. Я сперва боялась, что она станет кричать на меня – она же не работает у нас и ей можно, – но после я перестала бояться. А скоро все в комнате стали играть в игру, там надо было без слов показывать разное, так, чтоб все отгадывали, и его мама сказала:
– Это смешная игра, пойдём присоединимся?
И было правда очень смешно, я бы никогда не подумала, что так весело будет у Глазок. Без слов можно показать гуся, пылесос, стиральную машину, тигра, вертолёт – и что хочешь! Потом кто-то предложил в жмурки, мы тоже в неё играем, а в эту, с гусем и пылесосом и всем подряд, я не знаю, кого могла бы научить.
Глазки с мамой пошли провожать меня, и чем дальше мы отходили от их дома, тем мне становилось страшней. Мама Глазок говорила, что звонила директору и договорилась, что я побуду в гостях, и мне ничего не будет. Но я ей всё меньше и меньше верила. Не в то, что она правда звонила нашей директрисе, а просто она по пути всё больше и больше становилась ненастоящей. Как будто я сама придумывала на ходу, что она скажет дальше, – и она это и говорила. А Глазки из мальчика Вовы, с которым мы играли весь вечер, опять превращался в Глазки, в того, кого я начинала высматривать, только войдя в школу, хотя он меня и травмировал.
– Я узнаю, как забирать тебя на выходные, – сказала мне мама Глазок.
Но как бы не так! В семьи отпускают только за хорошее поведение!
Я сижу в тёмной комнате. Так наказывают тех, кто пытался удрать. Мне сказали, я буду здесь до следующей недели – никто столько ещё не сидел. Я хуже всех, меня не было целый вечер и я утащила Сашину куртку. Матильда больно сжала мне руку выше локтя и сказала:
– Радуйся, что тебя запирают, а то бы он сейчас разобрался с тобой!
В семье, где я была в гостях, узнают теперь, какая я на самом деле, и больше ни за что не позовут. Домашний мальчик меня забудет, ведь я всю неделю не буду ходить в школу! Матильда повторяет это, как будто я с одного раза не поняла, и снова пугает:
– Смотри, запущу к тебе Сашку!
Когда она исчезает, Саша и в самом деле заходит. У него есть скобка, которой он открывает замки. Я сразу понимаю, что это Саша, хотя здесь темно.
– Я нечаянно, – говорит он. – Если бы я знал, что ты – к домашнику на день рождения, я бы молчал, что куда-то пропала куртка.
Он протягивает мне что-то в темноте, и я понимаю, что это апельсин.
Змеи, пиявки и медведи

Вдоль реки тянулись густейшие заросли, и воды за ними было не видно. Среди кустов мелькали белые, розовые и жёлтые цветы; листья на кустах были узкие и жёсткие, такими легко порезаться. Ветки кустов были нелетнего тёмно-бордового цвета, под листьями скрывались колючки. Ноги у Люды и Даши давно уже были в царапинах. Стояла жара, с реки слышались голоса. Люда попыталась раздвинуть ветки, это не удалось, тогда она легла на живот и проползла у корней по земле. Даша ныла сзади:
– Ну ты даёшь! Я, может, тоже хочу посмотреть, кто там...
Прямо перед Людой купались в реке папа, мама и четверо детей. Один мальчик и одна девочка примерно её лет, а может, чуть старше, и ещё одни мальчик с девочкой, должно быть, моложе Даши. Младшие норовили уплыть на глубину, папа окликал их, и они возвращались, а старшие легко переплывали неширокую реку туда и назад. Хуже всех плавала мама. Она побаивалась воды. Младшая девочка плюхалась перед ней на живот и кричала:
– Мама, а ты вот так, вот так!
И мама спрашивала у неё растерянно, как маленькая:
– Как? Как?
«Толстая, вот и не может плавать», – прошептала Люда в кустах.
Она заметила уже, что на маме были нелепые спортивные трусы с лампасами и верх купальника не подходил к ним.
Почему-то ей было необходимо искать в купающихся людях плохое. Иначе совсем невыносимо было видеть, как нежно папа поддерживает маму и как брызгает в них вон та малявка.
«А дома они все дерутся! – думала про детей Люда. – Четверо, все против всех... Подушки летают, карандаши. Это сейчас на реке места много, вот они и заодно...»
– И мячик они ловить не умеют, – как будто вторя Людиным мыслям, пробормотала Даша.
Она тоже проползла под колючими ветками на животе.
У купальщиков был надувной сине-бело-оранжевый мяч. Младший мальчик пытался плавать, обняв его, но мяч выскальзывал; старший брат поддавал по нему, и мяч плюхался возле берега, не отбитый никем. Течение сносило его назад, к середине, там кто-то его, так и быть, ловил. Семья была слишком занята самой собой, друг другом, и ей не нужен был мяч для того, чтоб было хорошо. «Толстая, толстая, разъелась», – повторяла Люда, представляя, как её мама скривилась бы, глядя на купающуюся женщину.
Хотелось есть. Но возвращаться было ещё рано. Люда с мамой гостили у родни в большом сельском доме. Воду здесь набирали в колодце и грели на плите огромными вёдрами, и женщины только и знали, что чистить рыбу, и нарезать овощи, и мыть какую-нибудь зелень для супа. А после еды долго-долго мыли посуду. Люда боялась, что и её заставят помогать. Она ненавидела мыть посуду, а здесь это было гораздо хуже, чем в городе: руки надо было погружать в таз, где в тёплой воде плавали остатки еды, они прилипали к пальцам, а уж тарелки очистить от них до конца было вообще нельзя.
Но оказалось, все взрослые были довольны тем, что она стала дружить с двоюродной сестрой Дашей, на два года младше. Дашина мама говорила: «Наконец-то я могу выпустить Дашку со двора», – и Люда была рада, что от неё ничего больше не требовалось.
Дашу привозили в село каждый год; её мама знала, где ближние магазины и как затопить печь в летней кухне, а Даша знала про местных детей, кого как зовут и где кого можно встретить. Она всегда старалась провести Люду в обход каких-нибудь скамеек на улице и мимо спортивной площадки. Ещё с прошлых лет она была в ссоре с местными, и стоило им с Людой появиться, как им начинали свистеть или кричали слова, которые Люда бы ни за что не повторила, а чаще окликали их противными голосками: «Катенька! Светик! Леночка!» – точно пытаясь угадать их имена, и смеялись. Было не понять, на что здесь обижаться, но всё равно было обидно.
Волей-неволей они должны были уходить за село, в заросли вдоль реки – туда, где никого из местных не встретишь.
Ноги зудели от колючек, хотелось домой – но только если бы дома было как-нибудь по-другому. Взрослые сейчас, должно быть, домывают посуду, что-нибудь выясняя между собой. Мама кричит: «Я тебе говорю, этого не было!» – а тётя Саша уличает её: «Как не было? Я же говорю, это было!» – или, наоборот, сама доказывает, что чего-нибудь не было. У них тоже оказалась давняя ссора, как у Дашки с местными детьми.
Даша ныла:
– Куда ты затянула меня, а вдруг здесь хищники? Сейчас как медведь за ноги схватит! А то ещё змеи в траве, а мы тут лежим...
Если бы не Даша, то Люда, может быть, играла бы с местными в волейбол, а по вечерам они с деревенскими рассказывали бы страшные истории. Но получалось, что так никогда не будет. И теперь она разглядывала людей в реке и думала про старшую девочку: «Её тоже заставляют за малышнёй следить! И ей скучно!» Папа поднимал младшего сына высоко над водой, и тот рыбкой нырял с его рук. «Это он сейчас не плачет, – говорила себе Люда, – а так вообще он зануда и нытик, как все мелкие!»
Прямо перед ней было шумное, искрящееся, как вода в реке, счастье.
– Ты знаешь их? – спросила она у Даши почему-то охрипшим голосом, и та сказала:
– Откуда? Видишь, они с того берега. У них и одежда на том берегу. Только мяч...
Сине-бело-оранжевый мяч, забытый, качался среди водной травы, совсем близко. Даша вдруг поползла вперёд, змейкой извиваясь среди колючек. Люда увидела, как она по пути сломала одну из веток, та хрустнула, но купальщики ничего не услышали.
«Зачем она, что будет делать?» – думала Люда.
Не поднимаясь на ноги, Даша схватила прибившийся к берегу мяч – и в ту же секунду проколола его острой веткой, и воздух стал выходить наружу, так шумно, что Даша, кажется, сама испугалась. Она бросила сдутый мяч назад в реку, вскочила, уже не таясь, в полный рост и крикнула:
– Бежим!
Но кусты не отпускали её от воды. Она заметалась перед ними и тут же снова упала на землю и двинулась под колючками по-пластунски, и потом у неё платье оказалось порвано на спине.
Люде надо было задом отползать на тропу. Она подумала, что сейчас намертво застрянет среди веток. Так и должно было произойти, так и будет – за то, что они с Дашей сделали. Теперь чужие отец с матерью без труда поймают её!
Люда вжалась в землю с такой силой, точно собиралась зарыться и жить в норе, упёрлась локтями и рванулась, царапая живот... Не верилось, что они с Дашей опять на тропинке и можно встать на ноги и бежать со всех ног. Они мчались так, точно за ними гнались медведи и змеи, и страшно было думать, кто ещё гнался.
– Они видели нас? – едва отдышавшись, спросила Люда.
– Меня точно видели, – выдохнула Даша.
И тут же в её глазах блеснула радость:
– Так им и надо! В реке, между прочим, пиявки есть! Уж к одному кому-нибудь точно присосалась...
Люда не знала ничего про эти места, и она вполне верила Даше, что здесь есть и медведи, и змеи, и пиявки. Пиявки – на дне реки. Какая-нибудь наверняка впилась в ногу кому-то из купальщиков. Отцу, или матери в спортивных трусах, или кому-нибудь из старших или из младших. И вдобавок у них теперь нет мяча.
«А что они...» – бормотала Даша. Дальше шло неразборчивое, но Люде не нужно было ничего объяснять. И правда: а что они? Люда знала, что сама никогда не будет купаться в заросшей реке с мамой и папой, а если и будет, то присутствие родителей будет её тяготить. У неё нет родной сестры и двух братьев, а если взять с собой Дашу, да и кого угодно, то всё равно всё будет не так. Зачем должна быть на свете чья-то звенящая, дразнящая радость, если сама ты так радоваться не сможешь?
Никогда ещё не было ей так горько.
– Ничего, мы завтра за реку пойдём, – точно утешая её, пообещала Даша.
– Зачем за реку? – безучастно спросила Люда.
– Ну, не всегда же эти гусята гуськом ходят, с мамой-папой! Можно подкараулить, когда они будут без взрослых, и наподдать...
Люда секунду смотрела на двоюродную сестру. Получалось, что завтра им опять будет плохо – вот так, как сейчас. И они будут нарочно разыскивать этих, младших брата и сестру, потому что всё так и есть, абсолютно точно: им с Дашей плохо жить, а этим малышам хорошо! Те, кому плохо, – будут бить тех, кому хорошо. Люду охватил ужас: вот уже она должна что-то делать как человек, которому жить плохо. Она повернулась и кинулась бежать от сестры. Даша кричала вдогонку:
– С ума сошла? Я что, без тебя, одна по деревне пойду?
Людина мама неумело несла ведро грязной воды, чтоб вылить её в огороде в специальную яму. Из ведра плескало маме на тапочки.
Люда кинулась маме наперерез:
– Уедем отсюда, пожалуйста! Прямо сейчас! Я больше не могу здесь!
Мама поставила на дорожку ведро и вдруг обняла её. Сказала чуть виновато:
– Я думала, тебе хорошо, ты отдыхаешь... И я хотела, чтобы мы как-нибудь с тобой... Здесь есть река. Я думала сказать бабушке и тёте Саше, чтобы не рассчитывали в какой-то день на меня и что мы с тобой не будем обедать... Мы пообедали бы в придорожном кафе, возле бензозаправки. Я бы хотела, чтоб мы с тобой сходили на реку, на целый день.
Она заглянула Люде в лицо.
– Может быть, завтра, а? И послезавтра тогда уедем?
Мама говорила невероятно грустно и устало. Люда ещё не видела её такой. Она прошептала в ответ:
– Там пиявки... В воде...
Больше всего хотелось, чтоб мама стала ей возражать, что никаких пиявок нет или что пиявки – это совсем не страшно. Подумаешь! И что не страшно, если к кому-то из хороших людей всё-таки присосалась пиявка. Но мама только обнимала её. И тогда Люда заглянула маме в лицо и спросила с надеждой:
– Мам, это же ничего, что там пиявки? Ведь ничего?
Маленький Мук и маленький Игорь

Маленький Мук был человечек с большой головой, неуклюжий, в огромных туфлях, и его дразнили мальчишки, пока не вмешался отец одного из них: сперва он отшлёпал сына, а после рассказал историю карлика Мука. И эта история была такой необычной, что мальчик вырос и описал её в книжке. И теперь вся история Мука – это такая книжка. Сказка.
И Костя Игорю это уже сколько раз объяснял!
– Вовсе это не он написал книжку! – перебивает Костю Андрей, сосед. – Не тот мальчик. Это совсем другой писатель! Сам он вообще не дразнил Мука! Он жил в другой стране, в Германии, а маленький Мук жил на Востоке!
Костя отмахивается: да какая разница? Это было очень давно! Маленький Мук давным-давно умер. И писателя тоже нет, и восточной улицы, на которой мальчишки окружали Мука и наступали ему на туфли, чтоб он упал. Но Андрей от Кости не отстаёт:
– Нечестно объяснять маленьким про что-то неправильно! Если бы у меня был такой брат, я бы всё время с ним разговаривал! Я бы ему всё рассказывал, что он спросит!
– Да ты и сейчас, – бурчит Костя, – всё рассказываешь...
Косте иногда кажется, что Андрей приходит уже не к нему – к Игорю!
Костя друга на улицу зовёт, в секретный дом, а Андрей отвечает: «Да ну, сегодня холодно!» И целый вечер ползает с Игорьком по полу, они строят что-то или рисуют, стоя на четвереньках.
Андрей думает, что это такая радость, когда у тебя младший брат! Он и слушать не хочет про то, как брат подталкивает тебя, когда пишешь. И на столе смотри ничего не оставляй! Тетради, краски, конструктор – всё прячь, тем более гайки, винтики из конструктора – вдруг проглотит? Но и отбирать нельзя ничего – заревёт во весь голос, бабушка прибежит, и начнётся:
– Ты что, Костя, ему сделал? Что сделал он тебе, Игорёк?
Костя только и слышит про то, что с братом надо ласково обходиться! Не выдирать из рук, что он схватит без спроса, а переключать внимание. Брат трясёт твоей недоделанной моделью, как погремушкой, вот-вот саданёт ею о стол, а ты ему ласково:
– Игорёк, а давай почитаем книжку?
И брат как бы снисходительно соглашается.
Но только он сам выбирает, что́ почитать. Папе, маме и бабушке может принести «Козу-дерезу», «Ивана-Царевича», да хоть «Колобка». Но Костя должен всегда про Мука читать. Он и читает.
Но книжка всегда стопорится на третьей странице – там, где старинная улица, мальчишки в чалмах и цветных шароварах, а среди них – нелепый растерянный Мук.
– Они его опять обижают! – кричит Игорёк.
Костя уже объяснял брату: дальше мальчишки поймут, что делали плохо! Но это приходится объяснять снова и снова. История наконец-то идёт дальше, но через две страницы Игорь спохватывается, листает назад – проверить.
И ахает:
– Нет, они всё равно обижают его! – и смотрит на брата в удивлении.
Тот же прочитал, что Мука перестали дразнить. Но картинка-то – вот она. Значит, Мука всё-таки дразнят?
– Это раньше было, раньше! – втолковывает ему Костя. И думает: «Да и вообще, всё было давно. Причём это сказка! Этого вообще не было...»
– Ну-ну-ну, мальчишки! Нельзя! – грозит в книжку пальцем Игорёк.
Папа говорит, все были такими, как он, только не помнят. Выходит, и Костя был совсем глупым? Книжка – это не мультфильм, в книжке ты сам сменяешь картинки, когда листаешь! Но поди объясни это Игорю! Андрей, например, и не объясняет. Он тоже грозит пальцем в страницу:
– Что, много на одного – очень храбрые? Вот я вам покажу!
Игорь смотрит на него с надеждой.
Андрею удаётся дочитать сказку почти до середины, когда Игорь перестаёт слушать. Маленькие не могут слушать долго. Кубик с приклеенным зайцем становится для Игоря интереснее, чем вся история Мука, скорохода в волшебных туфлях.
Андрея зовут домой, а Игорь бежит в кухню к бабушке. И Костя наконец берёт большую коробку, разрезает целлофан, открывает. Как много всего в коробке! Костя находит книжку с картинками и чертежами. «Для изготовления фрегата...»
– Костя! – Игорь уже опять рядом с ним. – Ты тихо читаешь! Игорь ничего не слышит! – Это он сам про себя так говорит: «Игорь». – Костя, читай Игорю громко!
И Костя послушно читает:
– «Для изготовления фрегата аккуратно вырежьте все детали по контуру. Будьте внимательны, ни в коем случае не срезайте белые клапаны...»
Костя знал, что детали надо вырезать с клапанами, но ему вдруг становится страшно, что он мог это забыть – и тогда всё бы испортил.
На день рождения ему подарили деньги, две новых купюры, и он сам купил себе подарок – модель небывало, нереально красивого корабля. На голубой коробке фрегат в белой пене парусов плывёт в океане. Про корабли тоже есть много сказок и много фильмов. У Кости они все сливаются в одну историю, и он бы не смог рассказать её, он представляет только начало: он видит подходящий к причалу корабль и знает, что сейчас по трапу взойдёт на него!
Не верилось, что этот корабль, точно как настоящий, можно построить самому. Но ведь можно, можно! И в маленькой книжке рассказывалось, как именно – шаг за шагом!
– «Осторожно загните клапаны вовнутрь», – читал вслух Костя.
Игорь смотрел на него с растерянностью, недоумением и обидой – и вот уже он готов зареветь и затопать на весь дом.
– Это не та книжка! – кричит он.
И снова тащит про своего Мука.
Тут бабушка зовёт Костю. Она делает презентацию для своей работы – про то, как какие-то люди ездили на автобусе в лес и как они потом ходили в театр.
Бабушка умеет организовывать разные экскурсии. Но она не может сама сделать простой презентации и даже не помнит, в каких папках у неё сохранены фотографии.
Игорь пытается влезть на колени к Косте и тоже постучать по клавиатуре. А бабушка стоит рядом и смотрит на Костю, как Игорёк смотрел: с нетерпением и обидой. Ей кажется, внук мог бы сделать ей презентацию в две секунды, а он тянет, возится.
Наконец Костя находит все её фотографии и начинает их размещать где нужно. И бабушка говорит:
– Вот ведь повезло с внуком! Не у всех есть такой внук! Ты в нашей семье компьютерный гений!
Бабушке нравится повторять: «Компьютерный гений!» А бывает, и мама похвалит Костю, если он ей в чём-то поможет. Или вообще просто так приобнимет его. И Косте тогда кажется, что его любят так же, как раньше, когда Игоря не было, – два года назад!
Он показывает бабушке, как подписать снимки, и наконец идёт в детскую. Игорь – за ним. И Костя видит... Как это?
Когда Игорь это сделал? Он ведь всё время крутился возле него и бабушки...
Уже всё. Это Костин фрегат. Костя вдруг вспоминает: клапаны... Какие клапаны? Как в этих неровных обрезках, в клочках бумаги понять, где были клапаны, где верхняя, где нижняя палуба, мачты, лестницы...
Бабушка вбегает и оттаскивает Костю от орущего Игоря.
– Сколько говорили тебе, прячь от него свои поделки! Он что понимает? Это ты понимать должен, а не его винить! Отец вернётся, узнаешь, как это – когда большой лупит маленького!
Она разжимает Костины пальцы, вцепившиеся в Игорево плечо намертво.
Бабушка сильнее Кости. И она забыла уже, что Костя – компьютерный гений. Она утаскивает Игоря к себе в комнату, всё ещё выговаривая Косте:
– И поделом, раз такой бестолковый! Ножницы лежат на виду – забыл, что у тебя есть младший брат? Сиди теперь один в комнате!
Но Костя не может здесь оставаться, когда на столе и под столом – всюду обрезки. Мама уберёт их в мусорное ведро. Или ему скажет убрать. Нет, нет, он не будет!
Костя выскальзывает в прихожую. Бабушка Игорю что-то громко читает. Не Мука, замечает Костя, бабушке позволено читать что-то другое.
Костя идёт по улице. Если бы и правда можно было вернуть время назад! Глупый Игорь думает, что можно, что оно само возвращается куда хочет. Если на картинке дразнят Мука, то значит, прямо сейчас дразнят, хотя это было пятьсот или тысячу лет назад.
Если бы можно было откатить время всего на час! Когда он только распечатал коробку, только рассматривал картонки с непонятными, хитрыми, волшебными деталями...
А если бы... Если откатить время на два с половиной года, когда ещё не было никакого Игоря. Костя упросил бы маму с папой, уговорил бы, объяснил, что не надо ему никакого брата. Он бы плакал, кричал и, если надо, топал бы, как Игорёк... Игорьку-то они всё позволяют, особенно когда он закричит и затопает...
Костя бежит, заливаясь слезами, прохожие пытаются остановить его: «Мальчик! Мальчик!»
Быстрее!
Это секретный дом! Костя перелезает через ограду детского садика. Хорошо, что на участке никто не гуляет. В доме – забытые малышами кукольные кастрюльки, а под скамейкой лежит резиновый заяц. Такие же домики есть на всех участках, и Костя не знает, почему они с Андреем выбрали именно этот. Здесь совсем тесно, если тебе уже девять лет.
Наконец-то можно плакать, без опасения, что тебя кто-то о чём-нибудь станет спрашивать. Горе окутывает Костю. Ему кажется, когда он бежал по улице, горе летело за ним вслед и он чувствовал его затылком. И если бы он бежал быстрее, оно отстало бы от него... Но теперь оно здесь, с ним. Оно заполняет домик, Костя цепляется пальцами за отошедшую от стены доску, царапает её. Так плохо ему никогда ещё не было. Он не думает, что́ станет делать потом – вечером или завтра, и не думает, что не учил уроков. Он знает, что домой больше не пойдёт. Никогда-никогда.
Кто-то ощупывает его, спящего. Он слышит голоса. Отец, мама. «Ишь какие, пришли наказывать меня! – думает Костя. – И всё равно я после от вас уйду!»
На улице в темноте мама плачет. Обнимает его, повторяет: «Сыночек наш!» Рядом топчется Андрей. Понятно, это он показал им секретный дом. Папа говорит Косте:
– Игорь же глупый, прости его!
И тоже тянется обнять, с мамой вместе.
– Чего выдумал, – говорит, – тоже ещё, конец света! Пока человек живой, всё можно поправить!
Костя со сна не понимает, что происходит. Ему не верится: его не наказывают? Ему, наоборот, говорят: «Прости Игоря»?
– Там не поправишь, – объясняет он, – там уже всё, на мелкие кусочки!
Он утыкается папе в пальто и громко ревёт, не стыдясь Андрея.
Бабушка выскакивает из кухни и смотрит, как они втроём снимают ботинки и вешают пальто. Игорь шлёпает к ним из дальней комнаты в папиных летних туфлях. Как маленький Мук в своих башмаках. Голова нелепо обмотана свитером и выглядит от этого очень большой.
Костя вдруг вспоминает, как он хотел, чтоб Игоря никогда не было, и смотреть на брата становится невозможно, невыносимо. Он говорит себе: «Но ведь никто не знает, что я... так думал», – но легче ему не становится. Он утыкается маме в рукав, прячет лицо. Мама опять обнимает его:
– Ну, ну, маленький! Всё хорошо! Мы же все вместе!
Назавтра Игорь косится на брата. «Сейчас опять станет просить почитать ему, – думает Костя. – А я не буду. Скажу, что уроков много задали. Или что просто так, не буду, и всё. Никто меня не станет ругать».
Игорь приносит книжку.
– Костя, Игорь почитает тебе!
Костя смотрит на брата, не понимая его. Игорь объясняет:
– Я сам тебе почитаю! – и начинает листать книжку про Мука. – Вот здесь его обижали, а здесь они больше не будут...
Как будто это в сказке самое главное!
И всё-то он понимает, думает Костя. Про время. Что было раньше, а что потом.
Стоя на четвереньках на полу, брат рисует в Костиной старой тетради – а потом кладёт её перед Костей на стол, поверх учебника.
– Вот смотри, Игорь нарисовал, – и поправляет себя: – Я нарисовал.
Костя думает: он же всегда говорил про себя «Игорь». А теперь говорит «я», как все люди.
Перед Костей на листе какие-то кружочки, квадраты. Ручки-прутики тянутся из кривых овалов.
– Это я! Игорь! – говорит Игорь. – А это ты! Это я твои детали порезал! А здесь – нет. Не порезал. Вот здесь ты строишь корабль!
Костя морщится, вспоминая вчерашнее.
– А здесь, – тычет пальцем в свои каракули брат, – снова ты! Игорь стал большой и купил тебе такую коробку...
– Нет, мне папа купит фрегат. В воскресенье, – перебивает Костя.
– А я тоже куплю! – не сдаётся Игорь. – Когда буду большой. А ты будешь маленький, наоборот!
Костя глядит не понимая. Игорь рассказывает:
– Я буду тебе всегда книжку читать про Мука. Хочешь? Когда Игорь будет большой, а Костя – маленький!
– Как это – я буду маленький? А старший кто? Ты, что ли? – теряется Костя. Он что, опять путается во времени?
А Игорю странно, что брат его не понимает. И Костя видит: он улыбается ему, как большой маленькому.
Очарование моё

– Отец у неё был бандит, тощий, рыжий – противно смотреть! Бывают такие, их как ни корми, всё мосластые. И наглый до чего! Чуть он во двор, никому больше места нет, кто за дом, кто в подвал прячется. Он, знаешь, и мне грозил! Раскроет рот: зубищи – во! – ты, мол, отойди, не воспитывай меня! – тётя Оля вздыхает тяжело. – Только я не вижу его больше. Убили, может, или под машину попал. Или товарищи вот его, – она кивает на Мишу, – не дали жизни, прогнали со двора. Не нравится мне этот, Алик, что ли, из второго подъезда...
Мама спрашивает, чтоб что-то спросить:
– Откуда вы знаете, что это её отец?
И тётя Оля отмахивается.
– Как же не знать? Видела, как её мать с ним гуляла. В парке их встретила, говорю: «Не далеко забираетесь, ребята? Глядите, домой не вернётесь!» А им – что? Слушают они, что ли, меня? – и она снова вздыхает. – Мать славная у Машки была. Простая, ласковая. Я думала, Машка и характером в мать пойдёт. А у неё от матери только окрас!
Тётя Оля призадумывается.
– А может, и хорошо, что не в мать? Та была доверчивая, Дуська. Шла ко всем, кто ни позовёт, вот и не стало её. Смотрела я везде по кустам и в подвал кричала ей: «Дуся, Дуся!»
Мама говорит неуверенно:
– Может, кто-то забрал домой?
И тётя Оля внезапно выходит из себя:
– Ой, помолчала бы! Кто её заберёт? «Домо-о-ой!» Ты-то сама многих забрала?
Миша думает: «Не зря папа говорит про тётю Олю „сумасшедшая старуха“!» Он тянет за рукав маму, она испуганно оглядывается на него и отвечает:
– Я – одного.
Тётя Оля нехотя, через силу примирительно говорит:
– Да и куда тебе больше-то? Одного взяла, и спасибо! А кроме тебя кто возьмёт? Только новых подбросят! Все видят, что я тут с ними нянчусь, вот и несут!
В подъезде и вправду откуда-то берутся всё новые котята – писклявые, коротконогие. По ступенькам им таким не забраться. Кто-то заносит их сюда – и домофон не помеха – и оставляет на шестом этаже, если знает, что тётя Оля живёт на шестом. А если не знает, то просто выпускает где-нибудь на площадке.
Миша с мамой однажды увидели: по полу возле лифта ползёт кусок меха – бывают зимой на куртках такие воротники. И только потом заметили, что у воротника есть голова и лапы. Передними воротник загребает, продвигаясь вперёд, задние безвольно выглядывают из густой белой шерсти. А на полу от воротника след остаётся, тёмно-красный.
Мама сказала Мише:
– Не смотри, – и затолкнула в квартиру, где были папа и кот Кот.
И папе велела:
– Забери Мишу!
Потом белое существо лежало у них в коридоре, в Котовой переноске – его еле видно было через решётку. Оно тихо пищало, и Кот сидел рядом и тянул жалобно, тревожно, не по-кошачьи: «Уааааав!» Тётя Оля тоже была здесь и повторяла про кого-то:
– Не люди, совсем не люди!
Мама говорила:
– Может, случайно, может, наехала машина!
Тётя Оля отмахивалась:
– Так надо было не в лечебницу нести, а в подъезд?!
Мама звонила ветеринару, спеша надевала куртку, ботинки. В дверях папа забрал у неё переноску, сказал:
– Давай-ка я съезжу, а ты раздевайся, побудь с Мишей!
Мама благодарно, с виноватой улыбкой передаёт ему переноску.
– Только... – папа неуверенно смотрит на маму, на тётю Олю, – если врач скажет её усыпить... Если сделать нельзя ничего – как быть?
Мама переводит глаза на Мишу. А тётя Оля только сама с собой говорит: «Ой, горе, горе какое!»
Папа возвращается с пустой переноской и сразу же говорит маме с Мишей, что кошку осмотрел врач и сделал что нужно, и она теперь лежит на шестом этаже, у тёти Оли, в её кошачьем общежитии, – он сразу, не заходя домой, занёс кошку туда.
Мама недоверчиво смотрит на него, снова переводит глаза на Мишу, и папа говорит весело:
– Нет, правда, ветеринар обещал, что кости срастутся! Выстригли там у неё всё, конечно, а сперва дали наркоз. Я держал, когда кололи её. А когда операцию делали, вышел, я не любитель смотреть. Может, кому-то нравится... И знаешь, сколько я заплатил? Это людей могут бесплатно лечить, а кошек – только за деньги. И я, как ненормальный...
Он наконец говорит, сколько отдал денег, и мама отвечает неуверенно:
– Ну ладно, что теперь...
А папа не успокаивается:
– Я и назвал её! Там имя спрашивают. Я говорю: «Алексей», а они мне: «У вас девочка!» Я возьми и скажи: «Сметана»! Пришло же в голову! Она белая вся, ни пятнышка! Смыть кровь – так ведь вся белая будет!
Миша с мамой ходил навещать Сметану. Кошки разбегались от них у тёти Оли, прятались под диван и за телевизор. Тётя Оля ворчала:
– Не буду Сметаной звать, что за имя – Сметана? Как можно живое едой назвать?
Мама отвечала:
– Я слышала, наоборот, нельзя – человечьими именами. А у вас тут все – Маши, Дуси.
– И что? – обижается тётя Оля. – Чем они хуже людей? Люди-то какие бывают! Кто-то же бьёт кошек! И этой вот белянке – Сметане – кто-то же кости поломал! И носят при том человеческие имена!
Сметана большая, длиннотелая – и ноги у неё тоже оказались длинными, когда она встала на них. Мама ходила к тёте Оле купать кошку. Папа говорил потом маме:
– Позвали бы меня, я бы лучше держал, когда теперь на тебе всё заживёт! Это на кошках – быстро!
Сметана, отмытая, стала белоснежной, густая шерсть висит чуть ли не до пола. Миша с мамой разглядели, что у кошки разные глаза: один жёлтый, а другой голубой. На спине в шерсти у Сметаны горбик, и задние ноги она переставляет не так быстро, как передние, – задние за туловищем не успевают, цепляются друг за дружку.
Тётя Оля её не берёт гулять. А все остальные кошки, что ни утро, сбегают во двор по ступенькам, и она без лифта, пешком торопится следом за ними, как будто боится оставить хоть на минутку. Она в халате, прозрачные пряди поднимаются надо лбом, по спине прыгает тонкая девчачья косичка, но только седая. Папа, увидя её, раньше начинал тихо напевать: «Кошки! Очарование моё!»
Так пела старуха-кошатница в одном мультфильме. Папа говорит, она была сумасшедшая, как тётя Оля. И Мишин друг Алик тоже так поёт: «Кошки, очарование моё!» – но только не тихо, он может и во всё горло петь, когда во дворе нет других взрослых, одна тётя Оля. И она знает, что во дворе смеются над ней. Она видит Мишу с мамой – и начинает оправдываться:
– Гуляю вот, вывела, дома-то не удержишь! Да всех и не заберёшь домой. Так я ведь и не всех! Я только – кто пропадёт во дворе, только самых маленьких или больных, а эти – сами пускай, покормлю их утром и вечером – и живи как сможешь.
Она неловко тащит кастрюлю с вонючей варёной рыбой. Кошки ниоткуда появляются на крыльце. Она топает на вышедших с нею, своих домашних:
– Фёкла, постыдись, ты-то уже завтракала!
С Машей, у которой отец был бандит, ей не сладить. Маша бьёт по носу невзрачную серую кошечку, и та роняет вонючую рыбу. Тётя Оля говорит, что и Сметане от Маши достаётся, хотя Маша ещё котёнок. Мама подхватывает диковатую Машу и фыркает:
– Ой, не могу! Вы видели её лицо?
Хотя сама же говорила, что у животных не лицо, а морда. Она поворачивается с кошкой к Мише:
– Смотри, какая некрасивая!
Тётя Оля буркает:
– А я что? Говорю же, бандитка будет! Учу её: ты Сметану жалей, она раненая. И той говорю: не будет у тебя котят, не суждено тебе стать мамой, так вот и котёнок для тебя, его любить можно. Не станешь любить, так ведь бандиткой вырастет.
Мама разглядывает притихшую кошку, точно понявшую, что говорят о ней:
– Не пойму, глаза слишком широко поставлены? Или повёрнуты как-то не так. Да ты как будто не кошка, а? – говорит она Маше в самое лицо. В мордочку.
Маша смотрит на неё серьёзно, внимательно. Мама говорит ей:
– Ну прости, не буду я больше над тобой смеяться.
Тётя Оля собирается ложиться в больницу. Она приносит маме с папой ключи. Мама уверяет её, что станет всех кормить и поддерживать чистоту. Втроём они входят в квартиру на шестом этаже, мама первым делом кидается в ванную, где весь пол уставлен лотками – такими, как у Кота, и поменьше, – и надо искать, где поставить ногу, чтоб руки помыть. Папа говорит:
– Извини, Юль, этот запах... Я ещё когда Сметану заносил, подумал: как она здесь живёт? Может, не чувствует?
Миша остаётся с мамой. Она тащит ведро с водой в кухню – мыть пол, там всюду размазан корм на полу. Маша подходит к Мише, трётся о ногу – и отпрыгивает, а потом снова трётся. Он понимает: она зовёт его за собой. В комнате громко тикает старый будильник – круглый, со стрелками и с шапочкой.
– Это часы, – говорит Миша. – Сейчас шесть часов вечера.
И бежит назад в кухню:
– Мама, она мне часы показала!
Мама ползает с тряпкой под столом, она высовывает голову из-под свисающей клеёнки и говорит:
– Что за ерунда?
Но назавтра Маша опять ведёт Мишу к часам, и мама идёт следом. Часы больше не тикают, и кошка говорит недоумённое «мяв?».
Мама отвечает:
– Надо их завести. – И потом спрашивает у кошки: – Всё в порядке? Тикают? – И говорит Мише: – Вот мне кажется, что она всё понимает! Как будто не кошка... А какой-нибудь инопланетянин, что ли?
Папа им дома говорит:
– Ну и зовите инопланетянкой. Или Гуманоидом. А то придумали – Маша. У меня мама Маша, между прочим!
У Сметаны нормальное имя для кошки. И характер кошачий. Сметана мурлычет, а Гуманоид нет. Только Сметана часто болеет. Она перестаёт пить и есть и лежит свернувшись в углу, и даже шерсть из белой становится прозрачной, сероватой. Кошку надо везти к ветеринару на капельницу. И её хозяйке в больнице делают капельницы. Мама ставит на пол переноску, но только Сметана видит её, как вскакивает с места. Ноги не слушаются, но она пытается убежать и громко кричит. Мама всё же заталкивает её вовнутрь, и тогда Гуманоид пытается забраться следом.
– Ну ты-то куда? Ты здоровая! – мама не пускает её, и кошка прыгает сверху на закрытую переноску. Она не царапается больше – знает, мама сильнее, – а только кричит, глядя то маме, то Мише в лицо. И что кричит, сразу можно понять:
– Куда, куда вы увозите Сметану?!
Мама объясняет Гуманоиду: к доктору везу, так нужно! Сметана обязательно вернётся обратно! Мама гладит кошку-гуманоида по чёрно-белой, совсем не пушистой спинке. И кошка успокаивается – спрыгивает с переноски и ложится у двери. Она согласна дожидаться Сметану. И потом, когда все возвращаются, она кидается к большой белой кошке, начинает вылизывать её. Та мурлычет, обнимает её передними лапами.
Мама даёт Мише телефон:
– Позвони тёте Оле! Мне – пол вытирать, здесь опять лужа, а ты позвони, пусть она обрадуется!
Миша кричит в трубку:
– Они подружились! Ваша Маша – не Маша, а просто Гуманоид, такая умная! И она защищает Сметану! Мама только хотела её в переноску, а Гуманоид лезет за ней!
Надо было сначала спросить «Как ваше здоровье?» и «Когда вы пойдёте домой?». Но тётя Оля, видно, не думает, что Миша разговаривает с ней как-то неправильно, она говорит:
– Вот радость-то! А ведь это я их научила дружить, только они не сразу понимают, а люди что, сразу? Люди бывают ещё хуже кошек!
Приходит день, когда тётя Оля возвращается из больницы. Маме уже не надо ходить кормить кошек и мыть пол. Изредка соседка зазывает их попить чаю, но долго они за столом не сидят: этот запах – он всюду, убирай в доме, не убирай!
Кошки всё время появляются новые. Они шипят друг на друга и даже дерутся, сколько бы ни кричала на них тётя Оля. Только Сметана и Гуманоид всегда вместе, и, если кто-то чужой приблизится к Сметане, Гуманоид сразу же выгибает спину и распушает хвост.
С возрастом Гуманоид перестала быть некрасивой, Мише уже кажется: кошка как кошка. Но всё равно её все боятся. Только Сметане с ней хорошо.
Когда Гуманоид гуляет на улице, Сметана тревожно ждёт у двери. Гуманоид знает: кормёжка на крыльце ей не полагается, раз её кормят дома. Она спрыгивает с крыльца. Большие ноги низко нависают над головой: парни сидят на скамейке, нога на ногу. Огромное, непонятное проносится через двор. Над головой ворчат:
– И двора нет! Проезжая улица!
Однажды Гуманоид не возвращается.
Ни тётя Оля, ни Миша с мамой и папой, ни Мишин друг Алик с родителями, ни слесарь дядя Серёжа, нарочно обошедший подвал, – никто не смог разыскать Гуманоида, бывшую Машу. Тётя Оля повторяла, что кошку, как и её родителей, задавила машина. Папа неуверенно возражал, что, может, кто-то забрал домой. Сметана лежала у порога в квартире у тёти Оли, и только иногда мама с папой возили её на капельницы, потому что она ничего не ела. Когда её возвращали в дом, она снова ложилась у порога. «Умрёт скоро», – говорили взрослые. В ветлечебнице им сказали, что рано или поздно капельницы перестанут помогать.
Миша думал: а вдруг кошка Гуманоид и правда была инопланетянкой? Выполнила задание на Земле и улетела к своим в космос. И там она больше не кошка? Но он боялся сказать об этом взрослым – не хотел, чтобы ему стали говорить, что она просто попала под машину.
Миша увидел кошку-гуманоида в октябре, когда шёл из школы. Он бы не узнал её, но тощая, блохастая, в проплешинах кошка вдруг появилась из-за дома – и, громко мяукая, побежала к нему. Он наклонился и спросил:
– Ты гуманоид? – а она уже запрыгнула к нему на руки.
Тётя Оля заплакала и сказала, что ещё не видела, чтобы кошка исчезла надолго – и снова вернулась. «Разве что она эта, как вы говорите, с другой планеты, разумная».
Гуманоид, вымытая в горячей воде с мылом, намазанная чем-то вонючим, лежала возле Сметаны, и обе, счастливые, вылизывали друг дружку. Сметана не обращала внимания на вонючую мазь. Миша думал: её подруга выполнила задание, но ей дали другое, новое, и она побудет ещё на Земле.
Но он был уже большой мальчик и сам не вполне верил в это.
Наблюдатели

Пёс Полкан любит сидеть в кресле. Прыгнет на бархатное сидение, потопчется, уминая для себя ямку, потом устроится в ней и замрёт. Мягкий снег падает, люди не торопясь ходят – мороз небольшой, в валенках они его и не чувствуют. Значит, когда совсем рассветлеется, игра будет.
Полкан, что ни утро, ждёт, когда старик Гермогеныч вынесет кресло, поставит его на привычное место, в конце длинного стола № 8, на котором старушки выкладывают ношеные кофты и чёботы и свежесвязанные носки. Гермогеныч тоже свою мелочёвку раскладывает, ещё в сумерках, ощупью – железки и ремешки, и один старый компас, и часы, понятно. Его так и зовут на базаре: «старик с часами».
Часам его мало кто доверяет – завёл их тебе старик-торговец, а назавтра они уже не идут и сам ты не заведёшь их, сколько ни крутишь колёсико. Ты в мастерскую, а там только глянут под крышку и хмыкнут: «Не могут такие часы ходить, ну никак не могут!» Напрасно ты станешь доказывать: «Они тикали! И стрелки двигались!» Остаётся – опять на базар, к старику, ехать.
А он пожмёт плечами и снова часы заведёт и стрелки поставит как нужно. Спросит у тебя: «Есть проблемы?» И ты руку протянешь за часами и спросишь счастливо: «А что вы сделали?» Ан нет, старик в ответ спросит: «Сколько заплачено было?» И начнёт в кошелёчке толстыми пальцами неловко, долго искать монеты, а часы назад не отдаст. И тебе станет досадно и жалко. Хотя куда надёжней часы на батарейках, и купленные в магазине, понятно, – не с рук. Не ношенные никем до тебя часы.
Гермогеныч и не старается подманить к себе покупателей. Разве что какой коллекционер на рынок заедет, из тех, кто смотрит, сколько часам лет и где именно их сделали, а заводить их каждый день и не собирается. Но коллекционеры здесь редкость, бывает, что за весь день ничего не продашь. Гермогеныч сидит королём в кресле, спиной к базарному ряду, вроде и не ждёт никого, а рядом вдруг появляются три-четыре старика – оставили на кого-нибудь свои залатанные кастрюли и значки с видами городов и древние армейские ремни.
И вот уже Гермогеныч поднялся с кресла и гремит шахматами. Были, были они у него в бауле со скарбом! Он бережно расставляет фигуры, не зная ещё, с кем играть будет. Люди от соседних столов, от одеял, расстеленных на снегу, подтягиваются к нему. Гермогеныч любит играть чёрными, противникам своим говорит всегда одинаково: «Вы начинайте. А мы после вас». Кому-то он сразу фору даёт – берётся играть без ферзя. Ему интересно самому сильную фигуру добыть, пешку в ферзи произвести. Гермогеныч ведёт игру, как сам хочет. Кажется, по одному только его желанию она закончится в пару минут и никто понять не успеет, где, на каком ходу белым уготовано было поражение. Или же он станет вываживать белого короля долго и гонять его с одного края доски на другой, дыша себе на руки, чтоб согреться, надевая и снова снимая варежки и в ладоши хлопая. И зрители вокруг будут, не замечая того, притопывать, и над склонёнными к доске головами будет клубиться пар.
Полкан тоже смотрит на доску. Он стоит на сидении, передними лапами опирается на спинку кресла, и голова его над спинкой высоко поднимается. В кресло никому не позволено садиться, только самому хозяину, Гермогенычу, и Полкану.
– Собака тоже как будто бы понимает в шахматах, – заметит какой-нибудь зритель, но остальные только отмахнутся: не отвлекай!
Хочется угадать, какой ход Гермогеныч сейчас сделает, и если угадаешь, уже радуешься за себя: «И я что-нибудь понимаю!» И если сейчас вдруг придёт покупатель и станет спрашивать у стариков про их ремешки и железки, то от него отмахнутся в досаде. А Полкана, кажется, тронь – он вскинется на тебя и тяпнет, чтоб не мешали. Он то со всеми глядит молча, то тихо начинает поскуливать.
Где, как живёт Полкан – это никто не знает. На нём есть ошейник, не ясно, кем и когда надетый. Может, и был у Полкана хозяин, а теперь нет его. Мало ли на базаре приблудных собак да кошек! Одна, худая, короткошёрстная, бродит возле стола № 8. Её Муркой зовут. У поселковых старушек все кошки – Мурки.
Полкану до кошки и дела нет. Она пробирается среди ног, притопывающих, переступающих на месте. Того и гляди люди наступят ей на хвост или на лапу и сами того не заметят.
По рынку идёт незнакомец, тонкий, в лёгкой для морозного дня одежде, в узких ботинках – ему только от машины добежать, он, видно, коллекционер, и ему улыбаются напряжённо. Он спешит мимо старых книг, и поцарапанных сковородок, и возвышающегося среди них самовара. Старая женщина протягивает ему в обеих руках свою девичью остроконечную шапочку, расшитую серебряными монетами, а через плечо вдобавок у неё перекинуто – кто жил в этих местах, тот видел такие в музее – красное сатиновое платье! Ещё лет пятьдесят назад здешние девушки выходили в таком наряде замуж.
– Ты опоздала, бабка, – говорит коллекционер, – и твоё добро никому не нужно. Здесь раньше стояли твои подружки строем – отсюда и вон до тех ворот. Как настали для вас, для пенсионерок, тяжкие времена, так они все и высыпали – у какой хочешь бери, выбирай!
Старушка начинает оправдываться: мол, да, долго она берегла дорогой наряд, но что-то произошло в её жизни, что-то заставило её прийти сюда. Но чужака уже рядом нет – он торопится к столу № 8, ему Гермогеныча нужно. Скоро, скоро этого базара не будет, кому, как не пришлому человеку, это знать! Город постепенно окружает посёлок. На площади выстроят несколько многоэтажек. А рынок перенесут далеко на окраину. Захотят ли старики ездить туда? У Гермогеныча надо будет не забыть узнать его адрес, дома у него, должно быть, столько чудных вещиц, разве он всё на базар приносит...
Пришлый через головы, над шахматами, наклоняется к старику, а тот выставляет перед собой руку с только что взятым ферзём. Чужой человек подёргивает ногами: холодно!
Кошка трётся о его брюки кремового цвета, он топает на неё: «Пшшш! Пшшш!» Ему только дождаться конца игры, и Гермогеныч выложит перед ним свой товар, и есть ли у него сегодня то, что пришлому нужно, или нет, а тот в любом случае скоро окажется у себя в машине, согреется.
Но вот проигравший выбирается из толпы зрителей – и чужак торопливо протискивается на его место и расставляет фигуры, думает: «Я только один раз, один раз». И в нескольких головах сразу мелькает: «Такой – он возьмёт да и выиграет у старика!» Но после двух первых ходов от этой мысли делается смешно. Полкан смотрит на доску и тихо рычит, почти выговаривает:
– Дуррак! Дуррак!
Мурка забирается под его кресло и оттуда мяучит простуженно, хрипло. Полкану слышится:
– А ты подскажи ему нужный ход, подскажи!
Полкан огрызается, урчит по-собачьи. А кошке слышится:
– Я же поглядеть только, я, что ли, не понимаю?
Мурка шипит на него, ехидничает:
– Уже все чуют, что ты понимаешь! На уровне их гроссмейстера!
Кто-то из людей, зрителей, топает перед креслом ногой:
– Пшла!
В самом деле, голос у неё тягучий, противный. Кто-то велит Полкану:
– Собачка, а ну разберись с ней!
Полкан понимает, что досмотреть игру ему не удастся. Мурка выскакивает из-под кресла и шмыгает под соседний ряд. Полкан прыгает в снег и с лаем бежит туда, куда она скрылась. И топнувший на кошку ногой смеётся:
– Взять её, Полкан, взять!
Все видят, как Полкан гонит Мурку через базар, как она прыгает по чьим-то старым кофтам, разложенным на клеёнках, и следом, по пятам за ней, скачет Полкан, закидывая разложенную одежду снегом. Торговки только вскрикивать успевают:
– Э! Э!
Наконец перед Муркой дыра в заборе – пара досок выломана. Кошка оглядывается на Полкана, приближающегося к ней, прикидывает: «Пролезет сюда? Вроде должен», – и шмыгает в дыру. Полкан пролезает, оставляя на досках клочки шерсти. За рынком почти вплотную к забору стоят гаражи. Кому из людей придёт в голову забраться сюда? Из-за забора до ближних торговок доносится глухое рычание – и не поймёшь, собачье, кошачье ли.
– Сцепились, – говорит одна.
И вторая, притопывая возле разложенного на снегу одеяла, кивает:
– Ну всё, пропала кошка.
– Да нет, отбивается ещё, – хмыкает первая. – Слышь, оба голоса подают?
– Мы же не зря такие! – втолковывает Мурка за забором Полкану. – Нам с тобой – только глядеть на них, только наблюдать, не вмешиваться!
Полкан оправдывается:
– Я что, не понимаю? Да как сдержишься, если он как слепой – не замечает, что у него делается перед носом? Жалко, что ты не видела, как он зевнул слона и потом сразу ладью! И главное, я не могу тебе при них ничего рассказать! Они каждый раз должны думать, что я тебя съесть хочу!
Мурка вздыхает:
– Но это же твоя стажировка! Ты должен учиться работать самостоятельно. Представь, если бы мы были две кошки или две собаки? Ты бы так и ходил всё время с инструктором...
Полкан говорит с сожалением:
– Ну почему обязательно – кошки, собаки? Ведь мы могли бы быть как они!
Мурка отвечает в недоумении:
– Зачем нам здесь быть как они? Ну выиграл бы ты у всех, даже у Гермогеныча, и стал бы чемпионом базара. Многие захотели бы перекинуться с тобой словечком. И сразу пошли бы вопросы: «А откуда ты, парень, взялся такой, кем ты раньше был, пока не попал сюда к нам?»
Полкан головой мотает:
– А почему снова – этот самый базар? Они же пытаются и космос осваивать! У них есть своя наука, свои секретные лаборатории.
Мурка усмехается:
– Куда нам с тобой! В секретные лаборатории не только кошкам с собаками хода нет, но даже этим, которые летают...
– Снежинкам? – спрашивает Полкан.
Она кивает:
– Снежинкам тоже!
Полкан говорит:
– А если мы были бы такими же, как они? В секретной лаборатории никто бы не стал спрашивать, отчего я умный!
Мурка втянула когти и погладила его лапой по мохнатой морде:
– А ты не понимаешь, что на базаре ещё интереснее, чем в лаборатории? Ты можешь глядеть, как они топчутся в одном шаге от величайшего открытия и сами не знают о том.
– От какого открытия? – удивился Полкан.
– От путешествий во времени! – воскликнула Мурка. – И если они сделают этот шаг, они станут такими же, как мы!
– А они... сделают его? – запинаясь спросил Полкан.
Мурка мурлыкнула снисходительно.
– Если бы они знали, в какую сторону им шагать!
И вдруг учительским тоном спросила:
– А ну, перечисли мне, что нужно для путешествий во времени?
– Вещи нужны, – отозвался Полкан. – Думаешь, я такой простой темы не помню? Надо взять предметы из прошлого и из будущего, сложить их так, чтобы они касались друг друга...
– И если, например, ты хочешь в прошлое? – уточнила Мурка.
Полкан бойко пролаял:
– То надо взять одну вещь из будущего и две из прошлого. Или три, если хочешь далеко в прошлое!
– А если – в будущее? – продолжала экзаменовать его Мурка. Он отвечал радостно оттого, что помнит школьную тему:
– Две вещи из будущего, одну из прошлого! Или три вещи, если ты собрался по времени далеко!
– И вот погляди, сколько здесь предметов из прошлого, – сказала Мурка. – Таких, которые давно исчезли бы, но они продолжают жить, потому что кто-то надеется, что эти вещи ещё послужат ему. Ты видел бабушку с серебряной шапочкой? Когда-то над здешней большой рекой ходили девушки в таких шапочках, позвякивая монетками. Так принято было в их народе. Мы же учили: здесь жили разные люди, и языки, и наряды у них были разные...
Тут она замурлыкала:
– Представь, как красиво было, когда они все одевались к празднику! Хотела бы я примерить такую шапочку!
Полкан фыркает:
– Да ты целиком в ней уместишься, если свернёшься!
Она обижается.
– Ну, не сейчас, когда-нибудь я бы хотела примерить такую. Представь, ты идёшь и звенишь монетками! Вот как сейчас они у неё звенят на морозе. Она приманивает покупателей этим звоном, а кто знает, может, ей чудится, что она молода, и родители живы, и красное сатиновое платье, бабкино, ещё велико – к свадьбе, может быть, впору станет. Живы, живы для неё и платье, и шапочка! Запросто они послужили бы для путешествий во времени!
– Зачем же она продаёт их? – изумился Полкан.
Мурка вздохнула:
– Здешние не научились ещё жить так, чтобы каждый был сыт и обогрет.
– Значит, им надо поскорей в будущее! – сказал Полкан. – Как здорово, если бы мы смогли им помочь!
Он представил себе огромную базарную площадь, накрытую светящимся куполом – точь-в-точь таким, как дома. Под куполом круглый год люди ходили в невесомой тонкой одежде. Только одна старушка была в серебряной шапочке и в красном сатиновом платье. Ей не было никакой нужды его продавать. И всюду стояли шахматы – играй с кем хочешь, хоть ты человек, хоть собака!
– А вот этого слова никогда больше не говори – «помочь»! – осадила его Мурка. – Ты же знаешь, что самая большая провинность наблюдателя – вмешиваться в их жизнь! За это полагается такое, что мне даже страшно сказать вслух...
– Я знаю вообще-то, – пробормотал Полкан.
– И наша с тобой задача – чтоб они ни в какое будущее не попали, – торопливо сказала Мурка. – И в прошлое тоже. Разве что в мыслях пусть путешествуют или во сне. А если кто-то и в самом деле проснётся позавчера или, например, через пяток лет, то сразу будет понятно: виноват!
– Кто? – глупо спросил Полкан, и Мурка лапой толкнула его в нос.
– На всём базаре только две вещи из будущего. Это наши с тобой ошейники.
И она подмигнула ему.
– Мы с тобой не такие уж и бесхозные! По легенде, добрый человек надел на тебя ошейник, чтобы ты выглядел как домашний и тебя не поймали эти, которые собак ловят. А мне добрая бабуля-кошатница купила ошейник от блох. И правильно сделала, скажу я тебе, блохи – препротивные существа.
С другой стороны забора к ним стали стучать. Послышались голоса:
– Э-э, вот уж никак не угомонятся! Всё скулят!
Кто-то принялся расшатывать в заборе ещё одну доску. Так, чтобы и человек смог пролезть. Мурка с Полканом шмыгнули в проход между гаражами, и Мурка спросила:
– А где ты сегодня выть будешь?
И заботливо сказала:
– На улицах больше не вой! А то опять водой обольют из окна. А мороз прибывает, замёрзнешь.
Ночью Полкан садится на середине базарной площади, поднимает голову к небу, и несколько псов тут же присоединяются к нему. Им невдомёк, что только один голос в их общем хоре поднимается к самой Луне и ещё выше идёт – хотя у Полкана совсем тихий вой, тонкий, невыразительный.
– Здесь играют в игру, похожую на нашу фрр-фрр-семь-там-там-сто-четыре! – сообщает Полкан в небо. – Но мало кто умеет играть как следует! Я знаю только одного старика Гермогеныча...
– Ты говорил это в прошлый сеанс, – напоминает ему диспетчер. – И в позапрошлый. Знаешь, скольких наблюдателей я должен опросить ещё? Не повторяйся. Скажи мне, чтó ты узнал нового.
– Я узнал, что здесь далеко не каждый ещё обогрет и сыт! – докладывает Полкан.
Диспетчер отвечает ему:
– Это не ново! Что можешь сказать ещё?
– Покупатель приходил к моему старику Гермогенычу! – отвечает Полкан. – Он был в тонких ботинках, и всё остальное на нём тоже не по погоде. Но он тоже не новый! Я его и раньше видел.
– А я спрашиваю у тебя, что нового! – напоминает диспетчер.
Полкану очень хочется сообщить что-то новое. Ему жаль просто так прервать разговор.
– У них нет плавников на этой планете! – кричит он. – Ни у кого! Я не видел ни одного с плавниками!
– Есть у них и те, кто с плавниками, – возражает диспетчер. – За ними сейчас наблюдает стажёр Пры-У–6, твой одноклассник! У тех, кстати, ни у кого нет ног.
Полкан охает. Выходит, и Пры-У–6 прямо сейчас – без ног! Диспетчер говорит Полкану укоризненно:
– Строение биологических видов данной планеты вы изучали в школе, ещё до отправки на стажировку!
Полкан помнит: да, изучали! Но одно дело знать, а другое – почувствовать самому, каково это – когда у тебя, например, есть только лапы и хвост и, что бы ни происходило, не можешь ты взмахнуть крыльями, подняться в воздух. И плавников у тебя тоже нет. Если ты собака – так и живи до самой смерти собакой!
– Не забывай теорию! – говорит уже гораздо мягче диспетчер. – И подумай: что можешь ты сообщить мне ещё?
– Выходит, что я ничего не могу сообщить, – помолчав с минуту, опять завывает Полкан. – Всё как всегда, без происшествий! Местные условия мы переносим нормально. Я сплю под крыльцом павильона, туда ветер не задувает. А Мурку берёт к себе ночевать здешний сторож, его называют дядь Миша.
Он замолкает, прислушивается. Собаки с базара ему не мешают, он ясно слышит – им с Муркой сверху велят:
– Ошейники берегите!
И дальше:
– Приглядывай за Гермогенычем! Или как там его? За тем, кто играет в фрр-фрр-семь-там-там-сто-четыре!
«Почему – приглядывать?» – хочет переспросить Полкан. Но сеанс кончается, диспетчер торопится, приказывает ему:
– Скажи Эс-трам–1, пускай не спит в домике сторожа.
Эс-трам–1 – это Мурка, инструктор Полкана.
– А где же я буду ночевать? – говорит она Полкану наутро. – Спасибо, сторож дядь Миша меня пускает. Уж я бы расспросила диспетчера, в чём дело. Жаль, мне не положено выходить на связь – это твоя учёба!
– Кис-кис! – раздаётся поблизости.
Они оборачиваются.
– Пшёл! – топает на Полкана старушка. – Ишь ты, не можешь мимо кошки спокойно пройти.
И улыбается Мурке:
– Иди, кисонька, сюда, иди, уж я тебя угощу!
В руках у старушки пакетик дешёвого кошачьего корма. Третий пункт общих правил для всех командировочных: «Питайся одной пищей с теми, кому ты подобен!»
Мурка опасливо, как подобает ничейной кошке, приближается к торговке. В движениях бабушки, в её растянутой улыбке Мурке мерещится опасность. «Это потому, что я в роль вошла, я как местная уже, мне положено бояться», – успокаивает себя Мурка.
И тут старушка вцепляется ей в загривок, пальцы просовывает под ошейник. И товарке, которая по соседству торгует старыми чашками, велит:
– Помоги мне, Андреевна! Подержи её!
Кошке трудно освободиться, если её схватить за шею. Мурка громко мяучит, пытается вертеть головой, скалит зубы.
– Ишь ты, какая строптивая! – укоряет её старушка. – Нам только ошейник с тебя снять! Тебе он сейчас не нужен. Ты погляди на себя, вон какая гладкая, а другую кошечку насекомые с клещами заели!
Поодаль из-за домика сторожа выглядывает клочкастая кошка – глазки-щёлочки, шире они у неё не открываются. Где-то бродила кошка, долго бродила, пока не дошла до базара, а здесь над ней готовы поохать, и дать дешёвого корма, и даже надеть на неё ошейник от блох. Купить новый ошейник в киоске бабушкам кажется накладным. Но Мурка, похоже, не страдает от блох. Может, ей как раз ошейник её и помог. А теперь пусть новенькой тоже поможет! Все кошки на базаре общие, их кормят сообща, и сторож дядя Миша может под крышу пустить ночевать, и ошейники, защищающие от блох, здесь переходят от одной кошки к другой.
Полкан со всех ног мчится к старушкам и сразу обеих сбивает с ног, они валятся на расстеленную клеёнку среди старых блюдец. Одна первой подаёт голос:
– Сбесилась, сбесилась собака, держите!
Мурка стремглав бросается прочь – значит, и ему можно бежать, за ним гонятся и хотят побить. Кто-то частит:
– Это Гермогенычев пёс, это у старика с часами!
И другой голос отвечает:
– Так пускай при себе держит, пускай сажает на цепь!
Между забором и гаражами, куда человеку не пролезть, Мурка говорит ему:
– Я сплоховала. Прости меня. Чувствовала же, что не надо к этой бабуле подходить!
Полкан понимающе глядит на Мурку. Здесь, на Земле, поди разберись, что тебе кажется, что мнится, а что ты заранее верно угадал! Это диспетчер со своей непостижимой высоты может видеть, что ждёт их в будущем, хотя бы в самом ближнем – через несколько часов или дней. А сами они только смутно предчувствовать могут опасность своим кошачьим или собачьим чутьём.
Мурка говорит озабоченно:
– Теперь, может быть, нам придётся убираться отсюда.
Она сказала «может быть», но Полкан взвизгивает и принимается колотить хвостом об железо гаража. Неужто они наконец смогут уйти с базара?
А Мурка продолжает:
– На противоположном конце города, в квадрате Лип-сто, есть аналогичный объект исследования, местные называют его «Рынок колхозный». Мы сможем перебраться туда. Главное – идти по городу ночью, в темноте.
Полкан тяжело вздыхает. Спрашивает:
– А когда мы сможем вернуться домой?
– Ты же знаешь, надо прожить век, – отвечает ему Мурка. – Но не грусти, у четвероногих он совсем короткий! А представь, если бы мы были как эти, на двух ногах! Вот бы пришлось дожидаться!
– Двуногие, – сказал Полкан, – запросто гибнут под машинами и на войне. Я слышал от стариков, друзей Гермогеныча.
– Если мы погибнем с тобой раньше срока, то нам конец, – Мурка ударила по забору лапой. – Я говорю тебе, надо прожить век, всё, что нам было отмерено. Я буду чуть старше, а ты моложе, но тоже дряхлый старик. И когда ты придёшь выть в последний раз, тебе укажут пустую поляну, которую мы с тобой разыщем.
– И что будет? – спросил Полкан.
Мурка сказала:
– Это всегда бывает по-разному. Может, к нам спустится луч, по которому мы пойдём наверх друг за дружкой... А может, если мы будем не в силах идти, за нами прилетит невидимая ладья. Но дома мы выйдем из неё такими же, как и улетали сюда, ещё не вполне взрослыми. И сами удивляться будем, что прожили уже чей-то век!
Полкан закрывает глаза и вспоминает необыкновенную, позабытую лёгкость – так было дома! На его планете никто не знает ни жары, ни холода. Воздух густой, в нём можно кувыркаться и плавать, если умеешь. И все малыши хотят скорей научиться! Мама, папа, учителя, друзья – всё шлют тебе тёплые волны, которые обтекают твои голые руки и ноги, и твои плавники, и щёки, и взъерошивают волосы. Ты качаешься в воздушных волнах, и здесь же все твои одноклассники, и необыкновенно красивая стажёрка, помощница учителя Эс-трам–1 машет плавниками и смеётся, как не умеет смеяться больше никто.
Каждое утро они собирались и играли все вместе, полгорода, чтобы получить друг от друга силы на весь день. Почему-то, когда радость переходит от тебя к кому-то другому, её в тебе делается больше.
Кому здесь он мог бы переслать по холодному разрежённому воздуху радость, думает Полкан – и сразу вспоминает старика с часами. Должно быть, нужна старику чья-нибудь радость, своей собственной радости мало в нём. Полкану это не зря казалось с его собачьим чутьём. Сегодня ночью диспетчер велел ему приглядывать за Гермогенычем! А как приглядишь, как выполнишь задание, если окажется, что не жить ему, Полкану, теперь на базаре? Главное правило всех командировочных – следуй местным обычаям! А у собак на базаре первый закон: «Не тронь человека!» Люди дают тебе работу – сторожить территорию – и дают кров, от них тебе перепадает какая-никакая еда. Людей надо слушаться беспрекословно, иначе кто знает, что они захотят с тобой сделать?
Полкан и Мурка тихо выглядывают из-за забора. Старушки, видно, замёрзли, они споро собирают свой скарб – скоро уйдут. Мурка выбирается из укрытия первая, и тут же её подхватывают поперёк туловища и поднимают над снегом. Пахнет табаком, и она слышит голос сторожа дяди Миши:
– Всё мёрзнешь, Мурлыка? Айда ко мне греться!
Полкан идёт по базару. Редкие покупатели с опаской поглядывают на него.
– Это наш, – успокаивает чужаков Гермогеныч, – его у нас все знают!
У кресла стоит вчерашний высокий и тонкий человек, в последнее время он зачастил сюда. Полкан забирается в кресло. На прилавке расставлены шахматы, Гермогеныч и пришлый коллекционер дышат себе на руки. Сегодня не поиграешь, не покумекаешь как следует над доской.
– Ни в чём нуждаться не будешь, – говорит чужак Гермогенычу. – И всей работы – в шахматишки со мной сыграешь, и, конечно, – часы. Всё, что делаешь сейчас, так и будешь делать. Но, конечно, уже подо мной, с отчётом.
– Так здесь-то я сам по себе, – отвечает ему старик. – Ни перед кем не отчитываюсь.
– А никакого «здесь» скоро не будет, – не отстаёт чужак. – Дело уже решённое, сносим блошиный рынок. И земля, на которой стоишь, уже купленная.
Старик возражает:
– Слыхал я, что договорённости о продаже пока нет. Делят наверху эту землю, да не поделили ещё.
Полкан при слове «наверху» вскидывается, смотрит на небо. Неужто старик тоже ходил ночью выть и сверху ему сказали, что делят для чего-то вот этот кусок земли, через который тянутся чёрные деревянные торговые ряды?
Чужой человек тяжело, давяще смотрит на Гермогеныча.
– Поглядим ещё, – медленно говорит старик. – Может, и останется рынок стоять, как стоял.
– Не останется, – усмехается чужой. – Если кто несговорчивый, здесь или в городской администрации, к тем умные люди другие придумали разные методы.
Он смахивает с доски шахматы и резко идёт к своей машине.
Проходит несколько дней, за которые Полкан опять не замечает ничего нового.
В разрежённом воздухе Земли он спит глубоко и сладко. Ему спокойно под крыльцом старого павильона. И когда он сквозь сон слышит крики и резкий визг, то не сразу вспоминает, что он на поселковом рынке и он – собака. Он ударяется головой о доски крыльца, высовывает голову и видит, как другая собака с тонким, полным ужаса визгом катится кубарем между рядов, и ещё несколько собак, которые – не узнать отсюда – лежат там и здесь, и чьи-то лапы подёргиваются, а чьи-то подняты вверх или раскинуты странно, как у живых не бывает. К забору через площадку бегут люди. По ряду № 8 во всю длину вытянут большой костёр, это целая огненная стена на ножках. Горят сарайчики по краю площадки, и домик сторожа полыхает. Оттуда выскакивает человек, у него огонь прыгает на спине и на животе. Человек судорожно бьёт себя по животу и валится в снег, выкатывается в нём.
«Эс-трам–1! – думает Полкан. – Мурка!»
Он несётся к домику, обегает огонь кругом – нет, нигде нет прохода, разве что сквозь костёр! Но он Полкан, он собака, его шерсть вспыхивает, и внутри делается невыносимо горько, лёгкие заполняет горечь. И когда он снова открывает глаза, вокруг очень светло, и это не свет огня, а свет зимнего дня и снега.
– Один остался, – говорит знакомый голос над ним.
И другие голоса ему отвечают:
– Так долго ли сторожей приманить, вон сколько их по посёлку бегает!
– И не спасли такие сторожа от поджигателей...
Опять первый голос повторяет:
– Один остался. Полкан-шахматист.
Гермогеныч гладит Полкана по холке.
– Я шахматист, и ты шахматист, – улыбается через силу. – Вот только кресло твоё сгорело.
Один глаз у старика слезится.
– И подружка твоя сгорела, – говорит он. – Которую гонял ты. Уж она донимает тебя, донимает – и ты не выдержишь, погонишь её к забору, да... Нету твоей подружки больше, понимаешь?
Полкан стоит на задних лапах, передними опершись на стол № 3. Доски стола обгорели совсем немного. Продавцов мало; те, кто продолжает выходить со своим товаром, вполне умещаются в сохранившихся рядах. По ряду гуляет слух, что кого-то в городе за недавний поджог арестовали, что землю, на которой стоит базар, продавать не будут, что вместо сгоревших рядов отстроят новый павильон. Сегодня ночью Полкану выть, и он рассказывает обо всём диспетчеру. И тот не напоминает ему о том, что предупреждал: не надо Мурке ночевать в домике сторожа, – а только говорит, что иногда наблюдатели гибнут в командировках и что сегодня вся их планета погрузится в траур по Эс-трам–1. Полкану придётся отбывать вахту самому.
– Держись старика, – советует диспетчер.
Наутро, только становится светло, бульдозер сгребает то, что осталось от домика сторожа. Полкан едва не лезет под нож бульдозера – водитель устал отгонять его. На снегу целые горы того, чему названия уже нет, и среди обгоревших досок и какого-то скарба, превратившегося в золу, Полкан видит кусок ошейника! Искусственный материал, сделанный в будущем, сгорел не весь. Полкан прыгает вперёд и хватает обрывок зубами. Нет, ни за что он не расстанется с ним.
И тут же он охает: это вещь из будущего! Что стало с ней, осталась ли после пожара та сила, которая позволяет путешествовать во времени? «Но есть ещё мой ошейник!» – вспоминает Полкан.
Морозный воздух, даже такой разрежённый, как на этой чужой планете, вкусно пахнет. В нём далеко разносятся звуки. Только отойдёшь от рычащего бульдозера – учуешь нежный серебряный перезвон. Это старушка снова принесла на базар шапочку, расшитую старинными монетами. Такие шапочки есть в музеях – хранилищах мёртвых вещей. В школе у Полкана были модели разных мест на отдалённых планетах, и он запомнил, как тяжело могут пахнуть мёртвые вещи в музеях. Если вещь пробыла в музее достаточно долго, она становится негодной для путешествий во времени. Ты, глядя на неё, можешь только представлять прошлые времена. Путешествовать в мыслях и, может, во сне. Но для старушки её свадебный наряд ещё жив. Полкан кидает обрывок Муркиного ошейника на снег у забора, мчится назад, выхватывает у старой женщины из рук её шапочку. Зубы скользят по металлу. За Полканом бегут, и бабушка причитает тонким голосом:
– Как же ты так! Собачка, как же ты так, у меня...
– Полкан, назад! Назад! Фу! – выкрикивает старик Гермогеныч.
«Вторую вещь надо! Вторую из прошлого!» – думает Полкан. Он выпускает из пасти шапочку, лапой подгребает к ней валявшийся на снегу кусок ошейника. Оборачивается, мельком видит, как старик на секунду приобнял старушку-торговку, что-то говорит ей, успокаивая.
«Это же половинка вещи из будущего! – думает с надеждой Полкан. – Одна только половинка маленького ошейника и шапочка, можно сказать, целый шлем из прошлого, вдруг они, если вместе, смогут сдвинуть время назад...» Но нет, Муркин ошейник сгорел и, видно, потерял силу! Старик приближается к Полкану, издали протягивает руки к серебряной шапочке.
– Полкан, отдай!
Из кармана у Гермогеныча торчит старая варежка! Полкан бежит к старику, в одно мгновение выхватывает варежку – и назад, кидает на шапочку варежку и валится сверху сам, стараясь коснуться ошейником сразу обеих старых вещей. Старик уже рядом, и приседает с трудом, и смотрит с укоризной, так что невыносимо глядеть на него, и Полкан отворачивается. Теперь перед глазами глухой забор. И вдруг Полкан понимает, что видит забор с обратной стороны. Здесь он не покрашен и зачем-то две доски прибиты крест-накрест.
Полкан оборачивается: да, вот они, гаражи! Мурка легко ударяет его лапой в нос, мяучит:
– Ты что застыл? Я говорю тебе: не вой больше в посёлке, там, где они спят!
И он не понимает смысла её слов. Какая разница, о чём она говорит! Он кидается к ней, сваливает с ног, вылизывает ей спинку, и лапы, и голову между ушами. Он то рычит, то скулит тонко-тонко, он сам себе не верит ещё, что Мурка – вот она. А Мурка отбивается:
– Пусти, что это на тебя нашло?
И спрашивает его сердито, понял он что-то или нет.
– Что – понял? – машинально говорит Полкан.
– Я же говорю, не вой, где люди! Я за тебя всегда боюсь!
Он быстро говорит:
– А ты не ходи ночевать в домик сторожа!
Она вопросительно глядит на него.
– Ты говорил уже... Но почему нельзя?
– Диспетчер всё видит лучше нас, он зря не станет советовать, – неопределённо отвечает Полкан.
Она тихо урчит:
– Сам бы он прилетел сюда в эти морозы... А дядь Миша – он добрый, он любит кошек, нет никакой опасности...
Полкан перебивает её, огрызается по-собачьи:
– Я скажу диспетчеру, что кое-кто не слушается его!
И спешит назад на базар. Позади слышится смешок:
– Жаловаться, что ли, станешь? На тебя не похоже!
И тут же она спохватывается:
– Стой! Надо поглядеть, ушли они или не ушли!
Он не сразу вспоминает, кто должен уйти. Вот и базарная площадь. Ему хочется поскорей увидеть, что всё на месте: и длинный ряд № 8, и кресло старика Гермогеныча, и домик сторожа.
Гермогеныч хватает его за ошейник.
– Попался, озорник! Жалуются у нас на тебя!
Полкан снизу вверх вопросительно глядит на старика. А тот делано грустно говорит:
– Видно, никуда не денешься, придётся забрать тебя к себе.
– На цепи такому место, только на цепи! – частит какая-то старушка.
И ещё одна, с серебряной шапочкой в руках, смотрит на Гермогеныча мягко, благодарно. Она не может отделаться от чувства, что с Гермогенычем связано для неё что-то хорошее. Где-то вроде он заступился за неё, где-то сказал доброе слово. Но когда, где – она вспомнить не может. «Память уже не та», – думает старушка.
Во дворе у Гермогеныча есть добротная, ни одной щели, конура. Прежняя её хозяйка умерла, и только запах чужой собаки, едва уловимый, чувствует Полкан. От его ошейника теперь тянется цепь, которая и до ворот не позволяет добежать. И в голове только одна мысль крутится весь вечер: как сможет он удрать обратно к Мурке? Базар – он рядом совсем, через дорогу, – а до него не дойдёшь!
Во тьме Полкан слышит в соседних дворах, и там и здесь, глухое ворчание, а где-то сторожевой пёс заходится лаем, и другие собаки, незнакомые Полкану, этот лай подхватывают. В общем шуме кто-то маленький с опаской заглядывает в конуру, а потом шмыгает вовнутрь и тычется ему в бок, счастливо урчит:
– Ну у тебя и тепло!
Она сворачивается в клубок, блаженно мурлычет, согреваясь, и тут же потягивается и начинает точить коготки о стенку будки. Совсем недавно ей было страшно, а теперь страх выходит из неё со смехом:
– Ой, не могу! Как я искала тебя – это что-то! Знаешь, меня эти, такие, как ты, ну вот чуть-чуть не съели!
– Чего смешного! – отвечает Полкан. И думает: «А говорят, что на Земле нельзя вернуться по времени назад. Но ведь можно, можно! Просто нам дома сказали, что нельзя, и никто не пробует!»
Сегодня ночью ему не надо выть. Ещё три дня до связи с диспетчером, до планового доклада. Но Полкан просыпается вдруг от яростного зова, который идёт как будто и не снаружи, а изнутри, из груди. Если не выбраться из будки под звёздное небо прямо сейчас, то Полкана просто разорвёт на части.
– Полкан, ты что, не вой, здесь же люди, – трогает его лапой Мурка. – Надо придумать, как освобождаться от этой цепи, когда у тебя сеансы связи.
– Сеансов больше не будет, – слышат они с неба голос. – Вы совершили одно из величайших преступлений, предусмотренных Кодексом наблюдателя. Эс-трам–1! – обращается диспетчер к Мурке. – Скажи мне, помнит ли твой ученик, что на отдалённых планетах, таких как у вас, категорически запрещены передвижения во времени?
– Помнит, – испуганно сказала Мурка. – Конечно помнит! А что?
– А то, – ответил диспетчер, – что нам всей планетой пришлось посылать свои силы в дальний космос, на много тысячелетий назад – прямым ходом к вам на Землю, чтобы нейтрализовать последствия того, что кто-то на одно мгновение прижался своим ошейником к двум старым предметам одежды...
– Как – всей планетой? – охнул Полкан.
Он помнил с самого детства: мама с папой, а позже учителя просили его сесть не шевелясь и представлять гладкие, ровные солнечные лучи, которые всегда идут прямо и никто не заставит их не то что повернуть обратно, но даже немного свернуть в сторону. И все, кто был с тобой рядом, тоже представляли эти лучи. А потом по «Общепланетным коммуникациям» объявляли, что порядок на дальней планете восстановлен и все последствия, которые вызвал поступок очередного агента-наблюдателя, сведены к нулю. И тебе очень сильно хотелось спать.
Провинившихся наблюдателей каждый раз на всю планету называли по именам. Значит, и его назвали. Мама, папа и все, кто его знал, понятно, очень огорчились. И он даже не может объяснить им, что у него не было другого выхода!
– Страшно подумать, если бы они там у вас, с этим их уровнем развития, стали бы путешествовать во времени! – говорит диспетчер. – К счастью, нам удаётся каждый раз, объединившись, вернуть время Земли к исходной точке, так что местные жители ничего не замечают. Иначе бы все они давно сошли с ума, не понимая, в какой временной точке находятся, что с ними случилось раньше, а что – позже. Совсем недавно временной сдвиг устроил твой одноклассник, стажёр Пры-У–6. Его инструктор даже не знал, что он задумал! Представь себе, дельфиний косяк попал в рыболовные сети, и он не захотел с этим смириться! Знаешь, что он сказал мне на дистанционном следствии? «Я не мог видеть, как гибнет мой народ!»
– И он... – растерянно начал Полкан.
– Ну да! – перебил диспетчер. – Конечно, он сдвинул время назад и поспешил увести стаю из опасного места!
Полкан вспомнил, что у Пры-У–6 всегда начинался жар после того, как они всей планетой исправляли результат чьей-то провинности. И, видно, у него были какие-то боли. Так что в младших классах он заранее начинал реветь, когда надо было сосредоточиться и представлять себе прямые лучи. Но всё-таки он садился и представлял себе их вместе со всеми. Только сидел он неправильно. Его пальцы точно сами собой вцеплялись в сидение стула, и весь он подавался вперёд. У Пры-У–6 были слабые мышцы, и почти прозрачные плавники, и очень тонкая, длинная шея, которую ему было трудно держать прямо.
– А как же он... Как он сделал так? – глупо спросил Полкан. – У него что, был тоже ошейник?
– Это у вас ошейники, а у него чип, – объяснил диспетчер. – Двуногие, по легенде, поймали его, а потом то ли выпустили, то ли сам с чипом в плавнике удрал. А с вещами из прошлого у него, как и у вас, проблем не было. На дне моря можно встретить затонувшие корабли, в них разной старины видимо-невидимо.
Диспетчер вздохнул тяжело.
– Теперь он будет сколько угодно искать потерянные корабли. И водить свою стаю. Ему никогда больше не видать ног! А вам, наоборот, до конца жизни бегать на четырёх ногах.
– Нам? – растерялась Мурка. – А почему нам – на четырёх?
– Хороша инструкторша, – укоризненно протянул диспетчер. – Ты даже не заметила, Эс-трам–1, что твой подопечный вернул тебя из будущего!
Мурка переспрашивает испуганно:
– Так мы, значит, были в будущем?
Диспетчер отвечает:
– Не старайся, не вспомнишь. Вам же объясняли: на Земле никто не может помнить будущее. У них совсем нет будущего. Оно появляется для них, только когда уже становится прошлым. – Он снова вздыхает. – Мы и сами-то недавно научились передвигаться во времени. И ещё не знаем, что делать с этим умением. Мы совсем молодая цивилизация. Что же тогда говорить о них...
– А знаете, я... – волнуясь, перебивает его Мурка. – Только не смейтесь, но мне кажется, что мы и в самом деле были в будущем. Выходит, это было будущее! Я помню, как было невообразимо больно и страшно. И у меня громко, просто оглушительно трещала на спине шерсть.
Полкан при свете звёзд машинально глядит на её спинку. И говорит:
– Всё у тебя нормально с шерстью...
Почему, ну почему он думал, что передвинул время незаметно, что никто, кроме базарных торговцев, ничего не видел?! Почему он не ждал этого разговора с диспетчером и совершенно не знает, что говорить? Ведь надо же что-то говорить перед наказанием, все, кто его знал, станут спрашивать друг друга, что он сказал напоследок! А что скажешь?
– Вам теперь до конца жизни носить шерсть, – объявляет диспетчер. – Эс-трам–1, ты как инструктор должна знать, что эта провинность карается смертью. По закону вас ждёт отложенная смерть – она придёт после окончания вашего короткого земного века. Пры-У–6 до конца своей жизни будет плавать в море, – и в голосе диспетчера слышится горестная усмешка. – Он разделит судьбу со своим народом. А вы... Ну-ка, стажёр, проверим напоследок знания! Что ждёт вас?
Полкан только язык высунул и шумно дышит. Диспетчер отвечает себе сам:
– Вы станете теми, чей облик носите сейчас, и больше не будете никем.
Наутро старик выходит во двор и видит жмущихся друг к другу кошку и собаку.
– Надо же, – говорит он, – такой сегодня мороз, что они старую вражду забыли.
И спрашивает у Полкана:
– Это ведь твоя подружка, с базара, а? – будто ждёт ответа.
А потом говорит:
– Греете друг дружку, а оба закоченеете.
Старик освобождает Полкана от цепи, подхватывает на руки Мурку. Полкан вслед за стариком уходит в дом.
Первый раз он попал в жилище земного человека. Здесь пахнет пылью и старой одеждой. И ещё землёй. Полкан вдруг очень остро начал чуять запахи. На подоконнике стоит цветочный горшок. Из него торчат сухие ветки.
Когда не стало супруги, старик то забывал поливать цветы, то спохватывался и начинал поить их очень щедро, обильно, так, что подсохшие было стебельки гнили у корней. И он тогда выносил цветы из дома. Одно растение продержалось дольше остальных, но теперь оно высохло и почернело так, что поливать его стало не нужно. Но Гермогеныч никак не решался вынести последний цветок Таисии и, когда тот попадается ему на глаза, говорит неизвестно кому, точно оправдываясь:
– Пускай стоит. Есть не просит.
На столе старик расчищает место. У него приготовлены два небольших брусочка – надо выстругать замену потерянным в снегу, под столом № 8, пешкам. Старику хочется прийти на базар с полным комплектом шахмат, как ни в чём не бывало. Точно не сгребал все фигуры на снег тонкий, изящно одетый человек, который заранее знает всё, что будет. По крайней мере, он знает, кому достанется земля под чёрными и длинными базарными рядами.
Старик не пойдёт туда, пока не сможет опять, по обычаю, расставить шахматы. В сарае холодно работать. Лучше дома. Никто слова тебе не скажет из-за того, что ты здесь насорил. Кошка с собакой вдвоём лежат на коврике у двери, и полтора десятка часов тикают одновременно. У часов разные голоса, а время они показывают одинаковое, где-то восемь семнадцать. И только одни карманные часы, очень старые, массивные, с цепью, забежали уже в который раз вперёд.
Гермогеныч не может видеть, если с часами что-то не так. Он отодвигает на край стола струганые дощечки, расстилает чистую клеёнку и осторожно вскрывает корпус часов. Внутри – всё, что привык он видеть в механических часах, и он не может понять, отчего зубчатые колёсики ему кажутся странными. Руки Гермогеныча всё делают привычно, по памяти. Но вот он закрывает часы, и они больше не идут. Он снова и снова проверяет: заведены ли? Может, он только хотел завести их, но позабыл? Потом в досаде перекладывает часы на тумбочку.
Собака вскидывается вдруг, встаёт и принимается скулить у двери. Старик выпускает её, и кошка шмыгает следом. Старик думает, что надо приготовить какое-никакое варево, говорит кому-то в воздух:
– Себя забыл, а их не забудешь.
Идёт в кухню, потом возвращается, опять разбирает часы. Через какое-то время раздаётся шипение – вода в кастрюле закипела и залила огонь.
– Так-то на хозяйстве, – говорит сам себе старик, – так-то.
В дверь скребутся коготки, он открывает. Вместе пришли. «Дружные», – в который раз думает он. Снова зажигает плиту и обещает животным:
– А вот мы вместе. Бульончика.
Опять собирает часы и даже не проверяет, идут ли они, – спешит снова на кухню.
На другое утро он медленно идёт к базару, думает: «Я как на отдых иду. Да это и есть отдых. Дома-то – не сиди, хозяйствуй».
Его ряда № 8 больше нет. И нескольких рядов ещё, и домика сторожа. И кресло Гермогеныча сгорело в хозяйственном сарайчике.
На длинном столе № 3 он расставляет шахматы. Две фигурки отличаются от остальных, но всё равно не ошибёшься – это белые пешки.
Никто не подходит к старику играть. Кто-то из его товарищей сразу же повернул домой, только увидев сожжённые ряды. А кто-то боится подойти к нему, думая, что не зря влиятельный человек оказался им, простым торговцем, недоволен. Вот и шахматы его сбросил в снег, две фигурки старик даже не нашёл. Мало ли что последует за этим первым наказанием? И кто знает, что будет, если большие люди подумают, что ты со строптивым стариком заодно.
По ряду гуляет слух, что за поджог кто-то арестован. Но надо это проверить, думает человек, который торгует чашками. В другое время он с удовольствием сыграл бы с Гермогенычем. Каждый раз приходится ждать очереди. А сегодня и покупателей-то нет. Наслышаны в городе, что рынок сгорел.
Постояв немного, старик собирается домой. И потом все его дни проходят дома и он не считает их. Понятно, что морозы пришли надолго и весна не скоро. Однажды старик видит, что цветок на подоконнике как будто ещё не до конца усох и на нём остаются листья: есть сморщенные, серые, а есть хотя и подвявшие, но ещё зелёные. Стебли под пальцами – упругие.
– Ожил, – говорит цветку Гермогеныч.
И Полкану кивает:
– Гляди, ожил. Ну, я теперь его не оставлю. Я теперь... – он задумывается, – в книжке прочитаю, как растить его. У Таисии была такая книжка.
Цветок на окне становится с каждым днём всё пышнее. Ветки, сухие с вечера, наутро наливаются влагой. Полкан, положив голову на лапы, глядит, как старик вилкой рыхлит землю в горшке. Собаке не понять, что делает Гермогеныч, но ясно одно: все его занятия полны высокого смысла, – и Полкан будет всеми силами охранять спокойствие Гермогеныча, чтобы он мог делать что захочет.
Когда у забора тормозит машина и во дворе появляется незнакомец, Полкан летит к нему впереди старика, сам себя оглушая лаем. Кажется, лай и несёт его вперёд! Полкан сбивает чужака с ног, и блестящий предмет выпадает у того из руки, втыкается в снег.
Калитка противно визжит, и на Полкана сзади обрушивается неожиданный удар, в глаза течёт липкое.
Но просыпается он абсолютно здоровым – как не было ничего. В этот день он с ворчанием провожает по двору к дому гостя, старика, торговавшего чашками. Тот спрашивает у Гермогеныча:
– Здоров? А что на рынке тебя не видно?
И после ухода гостя Гермогеныч говорит своей собаке:
– Что я там, на рынке, не видел? Сгорел рынок, нет его.
Потом калитку приоткрывает старая женщина – и сразу её захлопывает, когда видит Полкана, и начинает стучать в забор и безнадёжно, тонким голосом, звать:
– Хозяин! Хозяин, а? Выйди, а то собака у тебя здесь!
Так что Полкану приходится забежать в дом и за штаны вытянуть Гермогеныча на крыльцо. Старая женщина, косясь на Полкана, входит в дом, и Полкан чувствует остатки её страха, даже когда в доме уже гудит стиральная машина и в кухне из кастрюли идёт никогда не слыханный им запах.
– Я сам всё могу, – оправдывается перед старушкой старик. – Просто интереса не было хозяйствовать.
И она тоже говорит, как будто извиняясь:
– А я смотрю, не стало вас на базаре, думаю, жив, нет.
Он отвечает:
– Да какая с того базара польза!
Она возражает ему:
– Уж не скажите! Тухью-то свою я всё же продала!
– Что продала? – переспрашивает старик.
– Девичий убор мой, с монетками. По-нашему это тухья, – объясняет старушка и отворачивается от старика, в стенку глядя, частит: – Очень полезно бывать у нас на базаре, очень полезно! В любой день ходи – никогда не знаешь, когда придёт твой покупатель!
Наутро старик просыпается в пыльной, неубранной комнате и не может понять, отчего ему хорошо. «Видно, Таисия снилась мне», – думает он. А как снилась, какой сон был – как ни старается, вспомнить не может.
В этот день он садится перебирать свои часы, вглядываясь в каждый циферблат, как будто в лицо. Он не помнит, откуда у него какие часы. Где-то нашёл, обменял, купил дёшево, кто-то отдал ему ненужные. Каждый вечер он заводит их все, чтобы ни одни не остановились за ночь. Ему хорошо спится под их тиканье, оно сливается в один тонкий и нежный звук. А наутро он прикладывает к уху то одни часы, то другие, чтобы услышать их отдельные голоса. Со всеми часами, кажется, всё в порядке. И только с теми, которые и раньше доставляли ему беспокойство, с карманными тяжёлыми часами снова что-то не так!
Он не сразу понимает, в чём дело. Стрелки движутся в обратную сторону! Возможно ли это? Верить ли глазам? Давно ли они идут так? Осторожно он открывает корпус часов, вглядывается в шестерёнки. Потом касается их пинцетом – и вдруг одна шестерёнка выскакивает, катится по столу и падает на пол. Старик с трудом опускается на четвереньки. Под столом он не может ничего найти. Там очень пыльно. Ему вдруг бросается в глаза щель между досками.
– Как так? – потерянно говорит он Полкану. – Как так?
Ни одна деталь от других часов не подходит вот к этим, карманным. Они теперь остановились намертво. И Полкан не знает, чем огорчён старик, он только чувствует, как дом заполняется тяжестью – и не вздохнуть. Вечером Полкан садится у будки выть, как по обыкновению воют собаки, и Мурка пристраивается рядом. В соседних дворах многие вторят Полкану, и он в общем хоре не сразу узнаёт голос, идущий с неба.
– Мы очень молодая цивилизация, – слышат собака с кошкой смутно знакомые слова. – Вы знаете, мы только недавно стали свободно перемещаться в пространстве и во времени! Мы только учимся пользоваться этим умением!
Полкан не сразу замечает, что с неба как будто оправдываются.
– Мы только разрабатываем наши законы! – говорит им диспетчер. – И всей планетой принимаем решения!
– Да, да! – кивают Полкан и Мурка, не понимая ещё, к чему клонит диспетчер.
Оба вспоминают вдруг, что знают о какой-то дальней планете и что Полкан уже разговаривал по ночам с кем-то в неоглядной вышине.
– Планета решила простить вас, – объявляет диспетчер. – Вы снова станете наблюдателями! А после окончания вашего земного века вы вернётесь домой. И Пры-У–6 вернётся, когда закончится его жизнь дельфина. Как раз тогда состарится его инструктор – двуногий, живущий на берегу. Правда, это будет ещё нескоро. Оба они достаточно молоды по земным меркам. Да и вы ещё очень молоды. Вашего века вполне хватит на век старика. На то, что осталось от его века.
Полкан и Мурка, ошеломлённые, сидят, прижавшись друг к другу. Обоим постепенно всё ярче вспоминаются их дом и город под куполом, и оба разом представляют своих родителей, обнимающих их возле Кабины перемещений, провожающих в дальний путь. И теперь стоишь на четвереньках, мохнатый, в снегу, а чувствуешь мамины руки на своих голых плечах! Мамам же бесполезно повторять: «На Землю – это же вроде как в спортивный лагерь! Все так ездят!»
Полкан мотает головой, чтобы стряхнуть оцепенение. О чём-то давно хотелось ему спросить диспетчера – и он вдруг вспоминает о чём.
– Для чего мы здесь с Эс-трам–1? – кричит он в небо. – И для чего в море нужен Пры-У–6? Зачем нас отправляют на дальние планеты, если мы не можем никого накормить и обогреть, не можем никого спасти? Даже друг друга нам спасать запрещено!
– Вы копите наши общие знания про отдалённые уголки Вселенной. Что делать с новыми знаниями, Совет планеты определит позже. А пока он решил, что вы достойны вернуться домой. Планета отложила все свои дела и снова стала направлять на Землю лучи – так, чтобы время снова отвести обратно, к той самой точке, когда вы забыли, кто вы и откуда, и стали просто кошкой и собакой! Надеюсь, что и в этот раз никто на Земле не заметил ничего странного, даже старик с часами.
Мурка не умеет выть на Луну, но она громко, хрипло мяукает, привлекая к себе внимание диспетчера.
– Вы сказали, что у Пры-У–6 инструктор – двуногий! – кричит она. – Значит, можно попасть на Землю и такими, да? Как люди? То-то я гляжу на старика и думаю: наверно, он тоже наблюдатель, как мы, но только мы не узнаём друг друга?
– Его слушаются часы! – подтверждает Полкан. – Я давно заметил. И ещё я думаю, что у нас он мог бы стать знаменитым игроком в фрр-фрр-семь-там-там-сто-четыре! Правда! Он просто непостижимо играет в здешние шахматы!
Он слышит, как диспетчер усмехается в неоглядной вышине:
– Инструктор у Пры-У–6 не похож на Гермогеныча. Он птица. А ваш старик – он просто человек с этой планеты. По отношению к нам, значит, из далёкого прошлого. Так бывает. Иногда люди рождаются не в своё время, и мы не знаем, чем это объяснить. Он бы вполне мог быть кем-то из нас, но никто не расскажет ему об этом.
Диспетчер усмехается, как будто совсем невесело.
– Кошки с собаками по-человечьи не говорят. Ваша задача – копить наблюдения, понятно?
Наутро старик решает наконец пойти на рынок. Полкана он ведёт с собой на поводке, Мурка бежит следом. Все вместе они видят чёрные ряды углей и обгорелых досок на снегу на месте ряда № 8 и ещё нескольких рядов. Бульдозер сгребает то, что осталось от домика сторожа. По ряду № 3 ползёт слух, что кто-то в городе арестован за поджог. Старик, торгующий чашками, твердит: «Надо бы всё проверить! Не опасно ли сюда выходить?» – и Гермогенычу кажется, что он когда-то уже слышал его. Наверно, во сне.
Людей на рынке совсем мало. Гермогеныч видит старую женщину, держащую в замёрзших руках шапочку, расшитую звонкими монетками.
Он чувствует, что с этой старушкой для него связано что-то необыкновенно хорошее. Вроде как появилась она перед ним однажды, когда он был в чёрной тоске, сказала доброе слово. И он глядит на неё, пытаясь вспомнить, какое это было слово и когда. У женщины и в молодости, видно, были узкие глаза, а сейчас они и вовсе стали как щёлочки. И из них на старика льётся мягкий свет.
– Глянь, Мурка, у неё глаза – как у наших людей, дома! Из них лучи идут! – тявкает Полкан.
И старушка спрашивает у старика:
– Ваша собачка не укусит?
Гермогеныч рад, что разговор завязался сам собой. Мотает головой, говорит:
– Это же Полкан, товарищ мой! Мне кажется иногда, что он всё понимает. Вроде как мы. И кошка тоже. Разве что вот не говорят.
Старушка улыбается ему. Она думает о том, что ей всё нравится в старике. И когда он глупости говорит – как маленький ребёнок, – ей нравится тоже.
Рассказ про волка

Старик позвонил к соседям, открыл восьмилетний Павлик, сказал:
– А мамы нет дома, Игнатий Иванович.
Старик улыбнулся:
– Я, скорее, к тебе. Возьми, прочитай это.
Он протянул Павлику несколько густо испечатанных листов. Буквы на них были маленькими и бледными, а кое-где они были только продавлены в бумаге.
Павлик знал, что Игнатий Иванович печатает на машинке. Это она каждый день стучит за стеной – то непрерывно, будто сыплется что-то мелкое, падает и никак не закончится, то вдруг короткими очередями: «Так-так! Так-так! Так-так-так-так!»
Мама уговаривала соседа купить компьютер. Она говорила старику: «Вы больше платите другим за перепечатку своих историй!» Но он отнекивался, вздыхал, что компьютер ему уже не освоить. И робко спрашивал у мамы:
– Вы не помогли бы мне перепечатать на компьютере? Я только что написал новую повесть...
Мама отвечала:
– Знаете, я ведь работаю целый день! И вечером тоже печатать?
– Я заплатил бы вам, – неуверенно предлагал Игнатий Иванович.
Мама морщилась:
– Мы же с вами друзья. Какие деньги я могу запросить с вас?
И он улыбался:
– Тогда без денег, по-дружески.
Мама отвечала:
– Я же говорю вам, что не так и не так.
И когда он уходил, хмыкала:
– Много таких друзей, которым бы только на шею сесть и проехаться!
Но старик, видно, не терял надежду, что мама станет печатать для него. Он заходил чуть ли не каждый вечер и исподволь начинал рассказывать, что́ он написал ещё. Павлик привык, что все люди в его историях жили или в самом лесу, или совсем рядом с лесом.
– Михалыч – это лесник, – говорил Игнатий Иванович. – И он в толк не берёт, как это браконьерствовать можно, птиц-зверей убивать. Вот вроде как Захарий Кузьмич из ближней деревни, из Дровянинова. Тому своя выгода всё заслоняет, так и глядит сквозь неё, по-другому не может. А Михалыч – он святой человек, ему все зайцы, все медведи в лесу – вот как тебе товарищи.
Игнатий Иванович кивал Павлику, уточнял:
– Товарищи-то у тебя есть? В классе не обижают тебя?
Мама настораживалась:
– Это с чего его должны обижать?
– Чувствительный мальчик, – объяснял старик, – это сразу же понял я, как увидел его. Такой он у вас деликатный, тихий.
И говорил Павлику:
– Ты, если тебя дети донимать станут, мне скажи. Я могу прийти, побеседовать с ними про то, что и звери хорошее отношение понимают. Мы все – часть природы, живые, к чему обижать друг друга...
Мама осторожно спрашивает:
– Вы, верно, долго жили в лесу?
– До пятнадцати лет в лесу жил, – подтверждал он. – Вы, может, читали в моих книгах, что папа у меня был лесник. Мы жили всей семьёй на лесном кордоне, сколько я помню себя и до пятнадцати лет, а это уже юноша, – улыбался он. – Всё детство прошло в лесу...
Мама говорит ему:
– А потом что?
Старик переспрашивает:
– Что – потом?
Мама уточняет:
– Ну, после пятнадцати лет?
Старик отвечает:
– В район поехал, в училище поступать. Надо было дальше учиться, чтобы родителям помогать. Так-то я в деревенскую школу ходил, семь километров туда, семь назад. Только в большие морозы оставался ночевать у товарищей...
Мама спрашивает:
– А после, значит, поехали на лесника учиться?
Старик отвечает уже с лёгкой досадой, как будто ему вдруг разговор надоел:
– На токаря, в городское училище я поехал. Там койку давали в общежитии, и работали мы, ребята, с первого курса на фабрике. На ноги свои становились. А в тридцать два года я учился заочно в университете – и тут понял, что могу писать книги. Читать-то всегда я любил. И тут вдруг – сам. Про это я рассказываю в предисловии вон к той книжке, – кивает он в сторону книжной полки.
И мама скажет потом:
– Углядел.
У Павлика с мамой дома стоят две книжки с фамилией соседа-старика на обложках. Обе обложки истрёпанные, с обломанными, махристыми уголками. И внутри у страниц загнуты уголки, бумага мягкая, серо-жёлтая. Станешь листать слишком быстро – и сразу треск и кусочек у тебя в руках остаётся. Мама говорит Павлику: «Поставь-ка на место, пока совсем не изорвал».
Она читала эти книжки, когда была маленькой. И у неё их брали одноклассники, поэтому книги стали такими старыми. Мама говорит, что раньше книг было мало и их часто печатали на серой бумаге, без картинок, даже для детей. Сейчас-то кто станет читать такие? Павлик открыл одну из любопытства, когда мамы не было, – а там про слепую лошадь. Вроде жила она в деревне около леса – а где она ещё могла жить, если про неё Игнатий Иванович написал? Взрослые хотели что-нибудь сделать с ней, потому что от неё не было пользы, а дети защищали её и сами кормили и ухаживали за ней.
Павлик не был в деревне, и лошадь он видел только на площади в праздник. Он даже катался в повозке, и ему разрешили дать лошади хлеба с солью. Было страшно, хотя она только губами дотронулась до его пальцев, не укусила. И он жалел теперь, что так сильно боялся – и не поглядел, какие у неё глаза. Вот совсем он её глаз не помнил.
А у той, в книжке, глаза были грустные, и не сразу можно было понять, что она ими не видит. Маленькая лошадка на площади, должно быть, видит, куда тянуть повозку с детьми, но отчего-то её стало жаль заодно с этой, из книжки. Павлику хотелось ещё раз увидеть городскую лошадку, поглядеть, какие у неё глаза, и ему надо было всё время ходить на площадь – он каждый раз уговаривал маму сделать крюк, когда они шли по городу. Но больше они лошадку не видели, и он думал, что с ней могло что-то случиться. Мама сказала: «Проверим в День города. Я думаю, с ней всё хорошо и она точно будет на площади. Ещё раз покатаешься и покормишь солёным хлебом».
Но День города ещё не скоро – только летом. В другой раз Павлик взял вторую книжку. Она опять была про детей, которые жили около леса. Только одну их подружку увезли в город, и она там лежала в больнице. Она думала, как потом поймает как-нибудь зайца, чтоб он жил у неё, но она умерла. Павлик заметил, что у него капают слёзы – бумага их впитывала очень быстро и становилась прозрачной, сквозь одни буквы проступали другие, так ничего и прочитать будет нельзя. Он испугался, что испортил книжку, поскорее закрыл её и поставил назад на полку. «Не стану, – думает, – больше читать, что пишет Игнатий Иванович».
Но оказалось, поздно решил: про девочку-то он уже прочитал. С ним в классе училась Катя Анохина, она больше болела, чем в школу ходила, и все привыкли, что её на уроках нет, а тут Павлик стал вспоминать, как на Новый год Катина мама пригласила нескольких ребят в гости, и его тоже. Синяя ёлка стояла, задвинутая в угол, чтобы можно было танцевать как хочешь, и они прыгали всей цепочкой, схватив за бока друг друга, и Дед Мороз, сам выше ёлки, с выбившимися на лицо угольно-чёрными прядями, прыгал со всеми, вскидывал длинные и тонкие ноги, и красные полы кафтана взметались над ними. Катя сидела в постели, обложенная подушками, и хлопала в ладоши, и чуть что громко смеялась.
Павлик подумал вдруг, что она с тех пор не была в школе. На перемене он подошёл к Марии Андреевне, спросил:
– А когда придёт Катя Анохина?
И та удивилась:
– Вспомнил! Катя Анохина в нашем классе не учится.
– А где... учится?
– В санаторной школе, – сказала Мария Андреевна и посмотрела ему в лицо. – А тебе зачем?
– Низачем, – сказал Павлик и поскорее ушёл в коридор.
Ему хотелось спрятаться, но везде, куда ни глянь, были одноклассники. Мимо него на всей скорости летел Толя Андреев. Павлик посильней оттолкнулся – и прыгнул ему на спину.
Андреев от неожиданности присел, а потом завертелся волчком на месте – и верещит на весь этаж:
– Пашка, смотри, получишь!
А Павлик пришпоривает его коленками, отвечает:
– Сперва сбрось меня! Ты лошадка моя! Погнали до того конца!
Коля Петров, и Саша Калюжный, и Таня Вилкина, и ещё несколько девочек собрались, смотрят, как он гарцует, и все смеются. А Толя чуть не ревёт, обещает:
– Я брату скажу!
Павлик радуется: «Вовсе не тихий я, на меня и жаловаться обещают!» Толик подбрасывает его на спине, а он думает: «Вот точно, теперь никогда, никогда не буду читать книжки Игнатия Ивановича! Зачем я должен читать его книжки?»
Идёт из школы и видит, как гуляет старик во дворе. Двор белый. Со всех сторон – белые новенькие малосемейки. Нетронутый ещё, новый снег только выпал. И по белому снегу идёт старик в чёрном пальто и на шлейке, на поводке, ведёт рыжего кота. И тот выделяется на снегу, как лисица в его старых книжках.
Павлик бегом в подъезд. А вечером старик снова приходит в гости, опять рассказывает, что он написал ещё. А сам на маму поглядывает, ждёт, что уж такую-то интересную историю она согласится перепечатать. Сама предложит, а после сама и отошлёт куда нужно по интернету. Он, точно хвастаясь, говорит: «Интернетом я не владею». Его дело, мол, истории сочинять. И эта, новая, уж наверняка понравится людям, которые делают книги и отправляют их в магазины. Они перешлют её по интернету художнику, и тот нарисует Михалыча, лесника, и браконьера Захария, и всех медведей и зайцев, сколько их ни описал старик. Сейчас книжки делают на белой гладкой бумаге, странички будут хрустеть, когда их листаешь.
– М-м-м, – тянет старик и улыбается.
– Игнатий Иванович, – спрашивает его Павлик, – а в этой новой книжке никто не умрёт?
И старик сразу перестаёт улыбаться.
– Как это – никто? – говорит. – Михалыч умрёт, лесник. У него сердце не выдержит, оттого что люди природу губят. Такие вот как Захарий... Как только их земля носит, а?
И на маму глядит, как будто мама знает ответ.
Мама молчит. А старику говорить хочется.
– Бывает, – говорит он, – что звери лучше нашего добро понимают. Они и не трогают того, кто им добро делает. Вот, волки, например, они благородные звери, а человек – он всякий...
И после этих слов на Павлика смотрит:
– Ты маме давал прочитать, что я приносил тебе?
Павлик теряется. Он и сам только начал читать про то, как мела метель и кидала снег пригоршнями в окно, так что и не слышно было, когда в него кто-то постучал. Павлик разбирал выдавленные в бумаге буквы, смотрел их на свет – старик жаловался, что не может нигде новую ленту купить для своей машинки. Печатные машинки давно не продают – и ленту не продают тоже. Павлику надоело, и он решил, что дочитает потом как-нибудь. И старик вовсе не говорил, что надо показать это маме.
Мама тоже вопросительно глядела на Павлика. Старик объяснил:
– Я там волка спас. Это рассказ, как я спас волка.
Мама сказала:
– А. Хорошо, мы почитаем.
И когда старик ушёл, не спросила у Павлика, что это был за рассказ. А Павлик нашёл дырчатую бумагу, уселся возле настольной лампы, стал читать. В рассказе к леснику приехал товарищ, который вёз с собой связанного волка. Мела метель, и человек вошёл в дом греться, а волка оставили возле дома. Сын лесника, мальчишка пяти лет – младше Павлика, – вышел и долго смотрел на волка, и волк смотрел на него в страшной, небывалой тоске. И мальчишка просто не мог не спасти волка, он принялся распутывать узлы, но они не давались, и тогда он принёс большие ножницы. И зверь, когда все верёвки были разрезаны, просто встал, встряхнулся и кинулся прочь. А мальчишке казалось, что он мельком всё же поблагодарил его, и ничего не говорилось о том, что сделали взрослые, когда увидали, что мальчик отпустил волка.
– Мама, а волков можно отпускать? – спросил Павлик.
– Куда отпускать? – не поняла мама.
Поглядела на продавленные листы, сказала:
– Ой, я устала что-то. Давай завтра поговорим.
А завтра только мама с работы – её подруга заглянула к ним, тётя Наташа. Они сидели втроём, чай пили. Павлику было скучно. Он думал: «Хоть бы пришёл Игнатий Иванович».
И тут он вправду приходит. Мама открыла ему и ввела в комнату. Павлик подумал, что старик снова станет рассказывать, что он написал, и можно будет спросить у него про волка – куда его везли и что было потом, когда взрослые увидали, что волка нет. Но мама на старика глядела с опаской – ей больше хотелось разговаривать с тётей Наташей, а не слушать его. И старик, видно, понял это – он только прошёлся по комнате, от двери до книжной полки, поглядел на свои старые книжки и отказался от чая, сказав: «М-м-м, я позже зайду».
– Кто это? – спросила, когда он ушёл, тётя Наташа.
Мама назвала фамилию старика.
И тётя Наташа спросила:
– Живой?
Мама сказала, точно сама не веря себе:
– Мы соседи. Мы с Пашкой въехали сюда, и оказалось – вот...
И тут же спросила:
– Хочешь напечатать его новую книжку?
– Как – напечатать? – не поняла тётя Наташа.
И мама ответила:
– Как всё печатают. В ворде, например.
Тётя Наташа в изумлении поглядела на неё:
– Всю книжку? Я что, совсем уже...
И обернулась к полке, где стояли среди других книг две с фамилией старика на корешках. Сказала:
– А помнишь, читали когда-то его книги?
Она взяла с полки ту, в которой про девочку и зайца, стала листать. Сказала:
– Ох, я ревела над этой вот.
И кивнула на Павлика:
– Сейчас они-то такое читать не станут.
Павлик ушёл в кухню, сел в темноте у окна, стал ждать, когда тётя Наташа уйдёт. К нему доносился её голос:
– Я слышала, он вроде всю жизнь прожил в лесу. Думала, если он жив, то и сейчас живёт где-то среди зверей.
И мама отвечала:
– Он только до пятнадцати лет в лесу жил. А потом в училище поступил.
Тётя Наташа спрашивала:
– А чего ж он тогда... Как будто всю жизнь там жил? И ещё в его книгах так много умирают, я не могу!
Мама ей говорила что-то тихо, и тёти-Наташин голос звенел в ответ:
– Раньше в книгах так часто кто-нибудь умирал! И не боялись же это детям давать. А теперь всем нужен счастливый конец!
Павлик тихонько вышел в подъезд и позвонил к соседу.
– Я дочитал про волка, – сказал он. – Вы не написали там дальше: того мальчика не ругали потом? Забыли, что ли, про это написать?
– Это я мальчик, – сказал старик. – А папы и его товарища давно нет на свете. Разве так важно сейчас, ругали они меня или не ругали? Самое главное – я спас волка. Мне очень, очень хотелось спасти волка.
Павлику в его словах послышалось странное.
– Много лет хотел я спасти волка, – повторил старик. – Когда мне было пять лет, однажды зимой поднялась такая метель, что, когда к нам постучали в окно, никто и не расслышал...
Он говорил точь-в-точь так, как написал в своей истории. Папин друг вёз куда-то живого волка. Мальчишка вышел из дома поглядеть на него. Волк лежал связанный, пятилетний Игнат встретился с ним глазами, да так и застыл и потом ещё много лет помнил этот взгляд. И его мучила вина, он думал: «Почему я не развязал его?» В глазах у волка он видел небывалое, не встреченное никогда больше желание жить, желание свободы и тоску по ней. Надо, надо было отпустить его, думал он уже взрослым. Всю жизнь он верил, что звери чувствуют добро и что ему, мальчику, волк ничего бы не сделал. А про то, для чего нужен был волк папиному товарищу, куда тот вёз его и что сказали бы старшие, увидев пропажу, – про то Игнатий Иванович вовсе не думал.
– Много лет я представлял, как напишу этот рассказ – про то, как я спас волка, – говорил Павлику старик. – Переиграю то, что было давно, переменю прошлое. Но мне страшно было решиться на такое. И только теперь я подумал: сколько мне лет, сколько ещё я буду откладывать – уже и умирать пора... И вот поменял я, что было, – выжил мой волк, в лес ушёл, только его я и видел...
Павлик с опаской посмотрел на старика, заметил, что они так и стоят у него в полутёмном коридоре. Кот вышел из комнаты и тёрся о Павликовы ноги. В дверь позвонили, и она сразу открылась – было не заперто, – и мама сразу схватила в охапку Павлика, сказала:
– Конечно, надо было здесь тебя искать!
Дома он спросил:
– А почему в книжках раньше много умирали?
– В каких книжках? – переспросила мама.
Сказала неуверенно:
– Наверно, теперь медицина лучше.
Павлик назавтра в школе думал, что девочка, которой хотелось поймать зайца, жила давно, вот врачи и не смогли вылечить её. У Кати Анохиной всё должно быть хорошо, она же учится в санаторной школе! Но ведь и в старые времена люди болели и выздоравливали. Почему старик в своей книжке не захотел спасти её, как спас волка? Надо будет спросить его. А если старик не захочет ничего поменять, Павлик попробует сам переписать историю, так, чтобы девочка осталась жива. Возьмёт новую тетрадь, на обложке напишет: «Книга». Или нет, и так будет понятно, что это книга. Он напишет такой же заголовок, как у той, старой. Но это будет уже вторая часть, продолжение!
Так думал он и по пути домой – и он не понял, откуда они появились. Толик Андреев и его старший брат вышли из-за снежной кучи возле подъезда. Павлик сразу понял, что это Толиков брат, шестиклассник. И тот видел, что уже ничего говорить не надо, Павлик и так всё понял. Павлик и не испугался даже, а только досаду ощутил и удивление: вот оно как бывает, оказывается. Толик грозился, мол, брату скажу, – и сказал, и брат специально пришёл сюда его бить. Было им, значит, известно, где Павлик живёт, или теперь нарочно они узнавали. Бить его будут, видно, здесь, у подъезда, на этом белом снегу. Павлик огляделся: по двору к ним шёл старик, а перед ним бежал, натягивая поводок, рыжий кот.
– Мой сосед идёт, – сказал Павлик мальчишкам.
И они трое стали глядеть, как грузный старик медленно приближается по дорожке. У подъезда он поздоровался и спросил:
– Павлик, твои товарищи?
Павлик кивнул, и старик улыбнулся Толику с братом, сказал:
– Хорошо... А как же зовут товарищей?
– Это Толик Андреев, – нетвёрдым голосом сказал Павлик. – А это...
– Это Петя Петухов! – перебил его Толиков брат.
И старик снова протянул, теперь уже неуверенно:
– Хорошо.
Он медленно наклонился, поднял кота на руки. Ещё раз оглянулся на мальчиков, хотел что-то сказать, но не сказал – и вошёл в подъезд.
– Что ж ты не ушёл с ним? – спросил Толиков брат, когда за стариком захлопнулась дверь.
Павлик удивился. Он только теперь представил, что мог бы шмыгнуть в подъезд вслед за Игнатием Ивановичем.
– А он знает, – сказал брату Толик, – что мы снова придём. А этот старик его всё время караулить не будет.
– Ну да, – подтвердил брат. – И мы же можем его вон там, по пути, встретить. – Он кивнул на угол дома.
– И этот твой дедушка ничего не сделает.
Павлик хотел сказать, что это не дедушка вовсе – сосед. Но Толиков брат сплюнул на снег и сказал:
– Да он и так ничего нам не сделает. Сам еле ходит.
И Павлик почувствовал несправедливость и сказал:
– Он волка спас.
Братья уставились на него.
– Он старый уже, – сказал младший.
А старший спросил:
– Где тут, интересно, у нас волки?
Павлик вслед за ним оглядел одинаковые многоэтажки. Почему-то важно было, чтобы они поверили. Чтобы не стали смеяться над стариком.
– Это давно было, – заговорил Павлик. – Он тогда в лесу жил. И он сперва испугался и не спас волка. А потом переиграл всё и спас. Разрезал верёвку – и всё, волк в лес убежал...
Ему всё в этот миг понятно было: ну да, старик всё переиграл, вот только как Андрееву с братом про это сказать, он не знал.
Оба они глядели на него, силясь что-то понять.
– А, давно, – сказал наконец старший, как будто подводя итог и соглашаясь: мог старик волка спасти, если это было давно.
И младший кивнул, потому что он всегда соглашался со старшим.
С волком теперь всё было понятно, и казалось, что всё понятно и с Павликом тоже. Братья топтались возле чужого подъезда, потом старший сказал:
– Ну что? Домой?
Толик вопросительно на него поглядел. И брат вполсилы дал ему подзатыльник. Сказал:
– Не ссорьтесь, пацаны. А то как два дурака.
Павлик смотрел, как они идут через двор по белому, нетронутому почти снегу. Там были только следы старика и следы кота. Потом он спохватился: «Да, ведь надо домой!» И пошёл в свой подъезд.
Старуха Звездопадова

Всюду висели афиши: «Скоро! Соревнования спортивных семей!»
Завуч поймала Алика в коридоре, руку подставила так, чтобы он налетел на неё. Спросила:
– Ваша семья участвует в соревнованиях?
– Н-нет, я не знаю точно, – ответил Алик.
– Как так? – укорила его завуч. – Твоя мама занимается спортом!
– Не занимается она, – замотал головой Алик. – Совсем! Она только танцует босиком. И то если никто не видит, даже папа...
Тут он запнулся. Мама, должно быть, хочет, чтобы про танцы никто не знал. Только он, Алик, Маша, Ваня и маленькая Милка могут знать. Потому что они танцуют вместе с мамой – и тоже кружатся и прыгают, высоко вскидывая ноги. Даже Милка пытается за всеми повторять. Если бы кто-то увидел их – наверняка стал бы смеяться, даже папа. И когда он возвращается с работы, мама приглушает музыку и говорит чуть виновато:
– Мы тут немного разминались...
Правда, один раз она сама рассказала, что танцует, – и кому? Совсем чужой старухе. Они впятером шли через базар, и вдруг маму окликнули:
– Женщина, купите себе пуанты!
Старуха была жилистая, почерневшая, с огромным носом. Волосы туго стянуты назад – такие гладкие, точно приклеенные к голове. А перед старухой на прилавке лежали непонятно какие вещи, цветные лоскутки, ленты, метёлки из травы, стояли пузырьки с коричневой, зелёной, чёрной жидкостью, и ещё много, много всего теснилось перед ней. Старые игрушки точно были! Алик запомнил дудку с трещиной во всю длину. Он ещё удивился: «Кто купит такую, сломанную?»
В руках старуха держала по тряпочному тапку с завязками и для чего-то – с квадратными толстыми носами. Завязки болтались на ветру.
– Я не танцую, – сказала мама старухе.
А та ответила недоверчиво:
– У вас четверо детей, и вы не танцуете? Были бы у меня четыре такие оглоеда, я бы каждый день перед ними танцевала!
Мама стала оправдываться:
– Нет, я танцую, конечно... Когда никто не видит... И я босиком! А эти, пуанты, они мне будут велики.
– Сорок второй размер, – гордо ответила торговка и для верности с силой потопала на месте, за прилавком. – Большая нога – значит, на земле крепче стоишь!
Мама неловко улыбнулась, не зная, что сказать. И следом улыбнулись все они: Алик, Маша, Ваня и Милка. И дальше пошли вдоль ряда. А старуха им вдогонку кричит:
– У меня ещё есть размеры!
Мама через плечо бросает ей:
– Спасибо!
Старуха опять:
– Ну тогда музыку, чтоб танцевать, купите!
Алик оглянулся, а она размахивает своей треснутой дудкой.
Мама приобняла Алика на ходу, спросила сердито непонятно у кого:
– Зачем я только ей сказала, что танцую?
И на него, должно быть, мама сейчас бы рассердилась. Зачем он стал рассказывать в школе, что она танцует? Это, наверное, секрет.
Он улыбнулся завучу неловко, сказал:
– Мне к Маше, в первый «А», нужно, – и шмыгнул на лестницу.
В спину раздалось:
– Надо участвовать в соревнованиях!
Алик заходил к Маше каждый день – поглядеть, всё ли в порядке. А тут вдруг прямо к нему идёт Машина учительница. Он думал, сестру сейчас ругать будут. Но учительница спрашивает у него:
– Мама с папой слышали уже? Скоро соревнования спортивных семей!
Алик не успел удивиться, что ему за перемену второй раз про эти семьи говорят. А Машина учительница уже объявляет им с Машей:
– Ваш папа просто не может не участвовать! До сих пор помню, как в третьем классе он взял кубок!
И завуч тут как тут. Видно, за Аликом следом шла.
– А мама, – говорит, – у них скачет со скакалкой, как козочка! Я всё гляжу в окно...
Алик морщится. Мама – как козочка! А Машка объясняет:
– Это потому, что у папы бессонница!
И тоже спотыкается. Вдруг про бессонницу не надо было говорить? Папа не любит, когда ему напоминают про его бессонницу. По утрам он собирается на работу, и мама наливает ему чай молча – она объясняла им: бывают такие часы, когда с человеком ни о чём не надо разговаривать. В эти часы кругом должно быть тихо-тихо. Зато вечером она пробует с папой заговорить, спрашивает, как у него день прошёл. И папа в ответ ей что-то непонятное мычит. Она тогда говорит: «А ты сегодня ночью спал хоть немного?» – хотя все и так видят, что не спал. Мама начинает оправдываться перед ним:
– Но Милка же за всю ночь не просыпалась!
И он тоже оправдывается:
– Да мне не Милка спать не даёт, я сам себе не даю. Я говорю себе: «Восемь часов у тебя на сон – как раз норма для человека! Давай быстрей засыпай!» Но если тебе надо что-то сделать побыстрее, то спать не получается. Потом я смотрю на часы и говорю себе: «Вот, семь часов спать осталось. Ещё можно выспаться, если прямо сейчас уснуть! Спи поскорей!» Но снова не засыпается. И я лежу в темноте, стараюсь вас не разбудить, а после говорю себе: «Всего-то четыре часа у тебя, успей немного поспать!» Но всё равно не успеваю.
Мама тогда одевает Милку и Ваню и Алику с Машей велит самим собираться на улицу – чтоб дома стало совсем тихо и папа мог прямо сейчас поспать. Чтобы у него много часов было на сон.
Мама кладёт в рюкзак бутылочку с кефиром для Милки, а скакалки, свёрнутые, уже лежат на дне. А мяч кто-нибудь в руках несёт.
Площадка на улице маленькая-маленькая. А вокруг неё много окон. И где-то, значит, среди них есть окна школьного завуча Натальи Андреевны.
Когда они впятером, вспотевшие, возвращаются домой, мама велит Алику в носках зайти в родительскую спальню, где стоит Милкина кроватка, и тихо-тихо принести на кухню одеяло. «Укутаю её, – говорит, – пусть в кухне засыпает, а с вами мы тихонько поиграем в игру».
Алик только заходит в комнату, а папа раз – и под одеяло с головой. Книжка с кровати на пол падает, громко ударяется. Алик нагибается поднять, а папа высовывается из-под одеяла и просит шёпотом: «Маме не говори, что я не сплю».
Думал Алик потом, думал, как папа может совсем не спать. Однажды попробовал тоже, лежит и думает: «Я как папа, не сплю», – и оказалось, что уже в школу надо вставать, а как уснул, он не заметил.
Можно в школе рассказывать, что папа не спит, или нельзя, им никто не говорил. Но завуч и не стала расспрашивать про папину бессонницу.
– Я, – говорит, – пойду звонить вашим родителям. Кто же ещё у нас лучшая спортивная семья?
Алик не представлял, сколько в городе спортивных семей. Целый стадион! Некоторые родители выглядели как бабушки с дедушками, а некоторые сами были как старшеклассники. Все искали в толпе знакомых, чтобы обниматься с ними, пока человек с громкоговорителем не приказал строиться и равняться на флаг.
Стадион был новый, трибуны желтели и краснели пластмассовыми сидениями, футбольное поле зеленело. За полем белели какие-то стройматериалы, сваи – Алик слышал, что строят бассейн. Но пока ещё там был пустырь, и тоже зелёный-презелёный.
На трибунах почти не было людей, потому что все, кто пришёл, хотели бегать, поднимать гири, прыгать со скакалкой. Только две-три старых бабушки сидели там. Папа зевал у Алика над головой, как будто у него уже кончилась бессонница. Но когда надо было бежать эстафету, он так рванул, что потом уже было неважно, что он, Алик, пробежал так себе, а Машка вообще растянулась на дорожке и потом шла, припадая на правую ногу, хотя он ей орал: «Беги! Беги!» А мама рядом кричала что было сил:
– Маша! Маша, ты молодец! Умничка!
С трибуны тоже кто-то отчаянно, хрипло кричал кому-то:
– Жми! Жми! Давай!
А когда уже можно было дотянуться до палочки в Машиной руке, мама выхватила её у Маши, и Алик не понял, как она в один миг так далеко оказалась, и охнул: «Мам...» – а она уже на другом конце дорожки, там её Ваня ждал. С трибун свистели – чья-то бабуля, оказалось, может свистеть, и она старалась подбодрить своих. По Ване было видно, что он боялся растянуться, как сестра, его все обгоняли. Но папа уже заранее спас положение, он обеспечил их семейной команде такой отрыв, что Ваня теперь мог бежать как угодно.
И гирю папа поднял много раз, и приседал он дольше всех пап! Все папы были раздеты по пояс, потные, от них шёл пар. Папа сказал маме:
– Надо передохнуть.
За футбольным полем был пригорок. Папа спрятался за ним и лёг в траве. Маму позвали отжиматься от скамейки. Алик, Маша, Ваня и Милка пошли за маму болеть. Потом сразу надо было прыгать в длину – судья за всеми следил и складывал результаты на калькуляторе. Победит та семья, у которой мама, папа и все дети вместе прыгнут дальше.
Мама пошла папу звать – и сразу же прибежала одна.
– Сами попрыгаем, – говорит им, – а папа пусть отдыхает!
И результат у них был меньше, конечно, чем у тех, кто прыгал с папой. А потом всех позвали играть в дартс, стали кидать дротики, и Алик не ожидал, что наберёт столько очков! Оказывается, он два раза попал туда, где результаты утраиваются, а потом туда же попала мама, и судья сказал:
– Новичкам везёт.
А потом спросил:
– А где ваш папа?
Мама растерялась:
– Он... Это, не может... Мы без него, нам так посчитайте результат...
Но судья сказал:
– Здесь соревнования семей! Вы должны были прийти в полном составе. Только у кого один родитель, тем можно с одним. Или если вы можете справку предоставить, что кто-то отсутствует по уважительной причине.
– А прыжки нам без справки записали! – начала мама.
Тогда судья по дартсу им говорит:
– Сейчас пойду к судье по прыжкам, разберусь с ним.
И ушёл.
– Ну вот, – говорит мама. – Зря я сказала про прыжки. Теперь нам и прыжки не засчитают.
Все огорчились. Ваня спрашивает:
– Что же делать теперь?
А мама говорит:
– Ты б лучше спросил, как там наш папа.
Пошли они за пригорок, а там на лужайке – народа! Две девчонки, сидя на траве, пьют лимонад. Чей-то чужой папа устроил разминку – приседает-то на одну ногу, то на другую. Чья-то мама, с виду как старшеклассница, поит свою малявку кефиром из бутылочки. А их – Аликов, Машин, Ванин и Милкин – папа в траве лежит, на правом боку, и обе ладони – под щекой, как учат в детском саду. Лицо румяное, дышит медленно, глубоко. Со стадиона музыка летит, крики – ему хоть бы что. А мимо по тропинке от трибун идёт худая-прехудая старуха с большим баулом. Остановилась возле них и говорит маме:
– Здравствуйте, женщина! Вы тут опять со всеми оглоедами? Я-то гляжу, на базаре сегодня мало народа. А все, оказывается, вот где, на стадионе!
Мама отвечает:
– Не шумите, пожалуйста. Видите, человек спит.
Старуха в ответ спрашивает:
– Ночью не спал, что ли? Может, вообще страдает бессонницей?
Маме не хочется вести пустые разговоры. А старуха не отстаёт:
– Ну, что молчишь? Если бессонница – то хочешь, я вылечу его?
– Как так – вылечите? – не понимает мама.
Старуха говорит:
– Волшебную травку дам, будешь ему чай заваривать. Волшебные слова скажу. И просто всей душой пожелаю здоровья. Моя душа-то сколько лет в одиночестве живёт, не тратится ни на кого, в ней силы накопилось много.
Мама говорит с сомнением:
– Ну, если хотите, пожелайте.
– А ты, – отвечает старуха, – ты за это у меня купишь...
– Пуанты? – спрашивает мама.
– Нет, – отмахнулась старуха. – Я помню, что танцуешь ты босиком. Музыку ты у меня купишь! Вот, продам я тебе сонную музыку. Хочешь, сонный баян продам?
– Это как? – спросила мама.
И Алик тоже спросил:
– Разве сонные баяны бывают?
Старуха строго на него поглядела, говорит:
– Негоже перебивать, когда старшие разговаривают. Разве тебя не учили?
И перевела взгляд на маму.
А мама ей сказала:
– Извините. Если нам что-нибудь надо будет, мы купим в магазине. Мы сами решим, что покупать.
И отвернулась.
Старуха снова встала перед ней и говорит:
– Женщина, вы, может, не узнали меня? Я Линда Звездопадова.
– Очень приятно, – сказала мама.
И Алик закивал тоже:
– Очень приятно...
– Я Линда Звездопадова! – снова сказала им старуха. – Когда-то каждый человек в городе слышал моё имя. Я танцевала в нашем театре, когда он ещё не был похожим на театр и злые языки называли его сараем. Все главные партии в спектаклях были мои. В газете печатали мою фотографию, и у меня дома есть эта газета.
И она поглядела на них гордо, как будто ждала, чтобы они сказали ей: «Вы молодец!» Но как скажешь «молодец» такой старой бабушке? Алик подумал: «Наверно, мама знает, что надо сказать».
Но оказалось, это ещё не конец старухиной истории. Она как будто не хотела продолжать, но сделала над собой усилие – и стала говорить дальше, всё так же громко, и получалось, что она всё больше хвастается:
– Примадонна это называется. Я была примадонна Линда Звездопадова в нашем деревянном театре у базара. А когда на высоком берегу построили новый театр, в него пришли новые балерины. Новые – в новом! Что было делать мне? Я стала учить танцам детей. И кстати, – вдруг встрепенулась она, – у меня остались с тех пор пуанты. Разных размеров. Вот на них есть, – она кивнула на Машу и Ваню. – Не нужны?
– Н-нет, я уже говорила вам, – сказала мама.
– Значит, найдётся, что вам нужно! – не отставала Линда Звездопадова. – У меня и чудесные дудки, и трещотки. Я в старой школе работала, знаете школу на горке? Длинная школа была, в один этаж...
Мама сказала:
– Н-нет. Её снесли давно. Мы с мужем уже в новой школе учились.
– Новая школа хороша! – закивала старуха. – Три этажа, большие окна, и чего в ней для детей только не устроили! По-моему, у вас целых три спортивных зала? – повернулась она к Алику.
Тот кивнул.
– И в крайнем левом зале так удобно заниматься танцами, – воскликнула старуха. – Одна стена в нём – сплошные зеркала...
Мама тоже кивнула. А Линда Звездопадова продолжала:
– А какие сейчас учителя танцев! Сами специально обученные, чтобы учить детей! Что оставалось делать мне? Я отправилась на рынок!
И она усмехнулась:
– Я, Линда Звездопадова, на земле крепко стою! Веришь ли ты, у меня никогда не кончится товар. Вся наша труппа, кто жив ещё, все мои знакомые несут мне своё добро. Ненужным оно стало, на сцену-то никому больше не выходить. Так, говорят, может, ты, Линдочка, с выгодой продашь? С процентом для себя? Я весь товар и не перечислю. Но музыка сонная у меня есть, точно. И сонный баян, и сонная труба, и сонная дудочка...
Она загибала длинные костлявые пальцы – и вдруг хитро глянула на маму:
– Слушай, а может, всё-таки пуанты купишь? У меня найдутся на всех этих оглоедов.
И кивнула на Алика, Машку и Ваньку.
Никому не нравилось слово «оглоеды». И всем хотелось, чтобы она скорей ушла. Без неё спокойнее было. А она вдруг как поднимет над папой руки – рукава по ветру взметнулись, будто крылья, – и объявляет:
– С этого дня спать будет ваш папа, как младенец!
Мама ей строго говорит:
– Не машите, пожалуйста, руками над нашим папой. Идите лучше за спортсменов болеть.
Тут как раз всех созывают через скакалку прыгать.
Мама как будто забыла, что им за дартс не засчитали результат, и говорит:
– Ну, побежали.
И старуха с ними пошла на своих больших ногах.
Соревновались, какая семья дольше пропрыгает. Несколько помощников судей глядели, чтобы, если кто хоть разок запнётся, снова не начинал, а честно уходил с площадки на траву.
Милка, понятно, сразу же запнулась, и другие малявки тоже, и Алик пропрыгал только чуть-чуть больше Вани. Ему удивительно было, как люди могут так долго не запинаться. Маша, например, а ведь она младше его на три года! Нога у неё, оказывается, прошла, и Маша забыла о ней. Вот как у неё получается – и на одной ножке, и сразу на двух, и попеременно, будто бежишь на месте.
Но вот и Маша в скакалке запуталась. Из их семьи только мама прыгает. А с ней на площадке всего-то семь человек, нет, уже шесть. Две девочки, пившие возле папы лимонад, а все остальные – взрослые. Но вот и одна девочка запнулась, и вторая выходит вслед за ней, отдувается, тяжело дышит.
Вот уже... вот только два человека, мама и чей-то папа, остались. Мама прыгает так, точно её никто не видит, точно она дома, без всех, танцует. И быстро – раз-раз-раз, и потом с отскоком – раз через скакалку и раз без скакалки, пока тонкая дуга пролетает над головой.
– Хороша! – тянет у Алика над ухом старуха. – Ой, хороша...
А чужой папа всё время прыгает одинаково. Он плотный, невысокий и похож на мяч. Прыгает он не так чтоб очень быстро, но и не сказать, что медленно. Всё время на двух ногах и без отскока. Скакалка у него двигается размеренно, и кажется, что его завели ключиком или батарейки включили, и он так и будет подпрыгивать – тюк-тюк, – пока заряд не кончится. А батарейки хорошие, их надолго хватит... Это мама живая, она дышит тяжело. И старуха за спиной у Алика тоже шумно дышит и охает. Алик хотел от неё вперёд протиснуться, а перед ним Маша с Ваней стоят, и дальше уже площадка начинается. Он в сторону шагнул, и сразу большая девчонка ему говорит:
– Нельзя не толкаться?
И встала так, что маму стало не видно. Он на своё старое место. А мама – раз! – не вовремя подпрыгнула, скакалка её хлестнула по ногам. Мама остановилась. К ней уже судья бежит, мама отдала ему скакалку, а сама только сошла с дорожки – и упала в траву, лицом вниз. Дышит громко. Алик, Маша, Ваня и Милка окружили её, хлопают по спине.
– Мама, мама! – зовут.
Она в ответ:
– Ну сейчас, подождите. Сейчас встану!
Человек на батарейках тоже прыгать перестал. С кем ему теперь соревноваться? Встал над мамой и говорит ей сверху вниз:
– Женщина, вы меня чуть было не уморили...
Мама не хочет отвечать ему. А он говорит:
– Давайте руки друг другу пожмём.
И судья тут же:
– Пожмите руки, – говорит, – пожмите руки!
Тут всем велят опять строиться и начинают раздавать призы. Призов много, все в красивых больших коробках: кому микроволновка, кому чайник, а кому утюг. Ну и всякая мелочь вроде фломастеров. Люди выходят и выходят за призами, а им хлопают и свистят. Ваня тянет маму за шорты, канючит:
– Мам, а когда мы? Когда мы пойдём?
Мама отмахивается от него:
– Нам не достанется призов, мы же без папы, – и дальше хлопает кому-то, машет рукой.
И тут объявляют их фамилию. Оказывается, они заняли второе место в эстафете – когда папа всех быстрее пробежал, и первое место в приседаниях – когда папа ещё спать не пошёл на пустыре, – и второе место за скакалку им тоже засчитали. И полагается за всё это сразу и утюг, и чайник. У них уже были дома утюг и чайник. Но всё равно получилось очень красиво: маме под музыку дали сразу две коробки. Милка вслед за мамой вышла за призами. И Алику тоже пришлось выбежать, чтобы помочь нести коробки. Потом они ещё похлопали другим и пошли к папе.
Он проснулся и сел в траве. Спрашивает:
– Что меня раньше не разбудили?
Мама отвечает:
– Да не было ничего интересного. Через скакалку прыгать – ты не очень.
– Не, это я не очень, – согласился папа.
Взял в каждую руку по коробке, и все пошли домой. Алик боялся, что к ним опять привяжется старуха. Но оказалось, её на стадионе уже нет – как не было.
Наутро, в воскресенье, все уже проснулись – мама, Алик, Маша, Ваня и Милка, – один папа спит. Они позавтракали, тут папа, сонный, в кухню входит.
– Эх, я и спал, – говорит. – Двенадцать часов проспал!
Алик думает: «Значит, старуха вылечила папу?»
И мама тоже смотрит на папу удивлённо:
– Выходит, у тебя прошла бессонница?
Папа говорит:
– Получается, прошла. Я вечером себе сказал: подумаешь, сразу не засну. Завтра выходной, хоть сколько спать можно. И не успел так подумать, как уснул.
После завтрака папа решил немного прогуляться. Он стал одевать Милку, а Ване велел одеться самому. Папа всегда гулял с Милкой и Ваней. Или с Машей и Аликом. Или, например, с Машей и Милкой. Он говорил, что это мама – герой, она сразу со всеми может гулять, а он – только с двоими, по очереди.
Алик с Машей дома играли в настольную игру с пингвинами, пока мама варила борщ, и все вместе мыли тарелки, и подметали пол, и наконец мама села тоже поиграть с ними, как вдруг в подъезде раздались громкие звуки:
– Ту-ту! Ту-ту! Тууу!
И сразу появились папа и Ваня с Милкой. Ваня, надувая щёки, дудел в дудку. Дудка была старая, с трещиной во всю длину. Папа, перекрикивая дудку, говорил маме:
– Ты только посмотри! Представляешь, какое совпадение?
Мама подбежала к Ване и выхватила дудку.
– Её надо помыть! И протереть спиртом! Да он ведь уже в неё дудел!
И накинулась на папу:
– Зачем вы принесли эту чужую рухлядь? Мало у нас своей рухляди?
– Ты не поняла! – отвечает папа. – Там такая старушка... Бывшая балерина! И она, представляешь, тебя знает! Она за тебя вчера болела, пока я спал, – папа рассказывал чуть виновато. – Говорит, ты так скакала, что ей плохо стало, точно она сама через скакалку прыгала. Врачи её спасали, представляешь? Хотели в больнице оставить, а она ушла...
Папа доставал из пакета какие-то сухие метёлки.
– Вот, она говорит, что это лечебная трава. Знает, представь, что у меня бессонница...
– Сколько она взяла с вас? – спрашивает мама.
Папа отвечает тихо, мама кивает на дудку и метёлки:
– Вот за это?
Папа уже и сам растерян:
– Заговорила она меня, сам не заметил, как поверил всему. Сказала, вот это – сонная дудка. Если подудеть, спать будешь, как младенец.
Ванька на ночь и впрямь взялся дудеть – сразу, как только мама велела всем ложиться.
– Завтра понедельник, – сказала мама, – всем рано вставать.
И осеклась: вдруг папа снова не заснёт, раз надо успеть выспаться.
А Ваня тут как задудит! Всё вздрогнули. Ваня объявляет:
– Сонная дудка! Все будут спать как младенцы!
И снова:
– Ту-у! Ту-у! Ту-у!
Соседи стали стучать им по трубе отопления. И мама забрала у Вани дудку. Но папа всё равно сразу уснул.
И потом он спал, как все спят, ещё две ночи, но в четверг опять не мог заснуть, и потом ещё раз – под воскресенье. Хотя и говорил себе: «Можно не торопиться засыпать, завтра смогу спать хоть до обеда». Но бессонница стала приходить к нему всё реже, реже, и уже бывало, что он спал по ночам целый месяц и даже не вспоминал о том, что когда-то не мог заснуть.
Однажды, когда Алик шёл через базар с папой и Ваней, их окликнула старуха Линда Звездопадова. Она спросила у папы, как он спит. Папа ответил:
– Спасибо, не жалуюсь!
И они втроём заспешили мимо, потому что мама велела им ничего больше у старухи не покупать. А если станешь с ней говорить, сам не заметишь – купишь что-нибудь ненужное.
Старуха что-то кричала им вслед, а что – Алик не расслышал.
В сентябре завуч опять велела участвовать в соревнованиях. И папа теперь тоже прыгал вместе с ними и играл в дартс, и они снова получили чайник и много фломастеров. На трибунах там и здесь, редко, сидели зрители. Алик узнал Линду Звездопадову, она помахала ему с высоты, но спускаться не стала.
И потом, когда он шёл с мамой или папой по базару, он искал глазами старуху и тянул взрослых в сторону от её прилавка, чтоб не отвечать на старухины вопросы и чтобы она не стала кричать им в спины.
Но вскоре она куда-то исчезла с базара – будто её и не было.
Внутри что-то есть

Море людей, море снега, море разложенной на снегу, клеёнках и одеялах рухляди. В одном месте, где кончается толпа, гусиная голова растёт на высокой шее из туго набитого рюкзака.
– Додержали! – говорит кто-то сверху. – Старый, кто его купит теперь?
Мишка протискивается между взрослых. Теперь в его нос почти упирается серый клюв. Над клювом блестят маленькие живые глазки, и, когда они видят Мишку, раздаётся долгое шипение.
– У меня красный комбинезон, – виновато говорит Мишка. – Ты боишься красного цвета? У меня просто нет другого комбинезона, вот этот, только один. Зато смотри, у меня зелёные рукавички. Как травка летом...
– Я замёрзла, пошли! – мама тянет Мишку в сторону и дальше, сквозь толпу, вперёд по бесконечному пригородному рынку. Сегодня им предстоит купить совсем недорого сапоги, не сношенные прошлой зимой каким-то мальчиком.
Мамин взгляд выхватывает из всего разложенного на снегу скарба то, что стоит примерить сыну, и отметает всё лишнее. Как вдруг на пути у них оказывается человек, ростом не больше Мишки. Морщинистый, кругленький – старушка, а может быть, старичок, в чем-то непонятном, чёрном, длинном, и руки беззащитно сложены на животе. Внизу, перед человеком, на старом одеяле, потрёпанные детские книжки, гранёные стаканы и грубо сшитое толстое бельё, какого не увидишь в магазинах. И чуть в стороне – грузовик. Машина с глазами-фарами. В кузове – снова глаза, и нос картошкой, и рот, похожий на рот этой старушки или старичка-торговца. Лицо нарисовано на чём-то жёлтом, бугристом. Это груз в кузове, куча песка. Только не рассыпается, и блестит, и смотрит на тебя.
Маленький человечек, не зная, что маму остановило перед ним, поспешно садится на корточки и начинает разглаживать ладошками бельё, надеясь придать ему более презентабельный вид. Наверно, это всё же старушка, не старичок... Мама кивает на машину:
– Сколько стоит этот зверь?
– Пятьсот, – и не успевает карлик ответить, как мама, подхватив Мишку, уже спешит дальше через толпу. Конечно, думает она, торговец не так глуп, чтоб отдать свой товар за бесценок. В магазине было бы куда как дороже! Но если сейчас она отдаст пятьсот рублей за машину – смогут ли они купить сапоги? Маленький человечек смотрит им вслед. Как хочется ему оправдаться, снова заинтересовать дамочку с мальчиком!
– Там детали ещё! – кричит человечек жалобно. – Крышка открывается, и там детали внутри!
Куча песка – заодно крышка. Под ней что-то есть. Но мама утаскивает тебя, и ты не рассмотришь. Наверно, у тебя никогда не будет этой игрушки. Ты будешь её вспоминать. Под эти слова, которые какое-то время будут звучать у тебя внутри: «Там детали ещё!» И вместе с машиной, заодно, ты долго ещё будешь помнить морщинистого человечка и сам не будешь знать почему.
Наконец-то на Мишкиных ногах новые – не очень новые – сапоги. Мама прячет ботинки в сумку. Мишка тянет её:
– Пошли к тому гусю, пожалуйста!
Гуся уже нет. На его месте в двух сумках ждут покупателей откормленные утки. Они совсем не смотрят на людей, тонкие шейки тянутся из сумок навстречу друг другу, и утки, похоже, что-то друг другу говорят. Потом одна, не переставая крякать, начинает водить клювом по шее другой. Целует она её так, что ли? Хочет успокоить и сказать, что все будет хорошо? Хотя ясно всем, что все у них будет плохо и продадут их, скорее всего, на суп. Интересно, как можно успокоить кого-нибудь, кто знает, что все обязательно будет плохо?
– Мама, как странно, – говорит Мишка вечером.
– Что странно? – не сразу, очнувшись от каких-то своих мыслей, отвечает мама.
– Всё это, – он разводит руками вокруг себя. – Иногда просто живёшь, и всё, а иногда становится так странно. Я есть, и я вижу тебя. Ты ходишь, тарелки моешь. Ты есть, и это всё есть. Небо, звери. Я не знаю, как про это сказать...
Мама уже опять в своём мире. Она машинально трёт тарелку и не отвечает Мишке. Тогда он закрывает глаза. Он не спит, но он ясно видит маленького круглого человечка. Карлик с блошиного рынка протягивает ему руку. Мишка знает: сейчас они пойдут к той глазастой машине. И он увидит, что у неё внутри.