Шеннон Данлоп

Вселенная между нами

Роман популярной американской писательницы Шеннон Данлоп «Вселенная между нами» – фантастическая история любви в параллельных вселенных. В одной из них Элиза погибает и ее смерть разбивает сердце лучшей подруге Анне и кузену Лиаму, который пытается найти смысл в жизни, уже разрушенной предыдущими потерями. В других вселенных Элиза жива и судьбы героев складываются по-другому. Анна и Лиам снова и снова встречаются. Они не могут выбрать, в какой реальности им хотелось бы остаться, поэтому обречены на путешествие, охватывающее множество миров.

«Вселенная между нами» напомнит читателям «Полночную библиотеку» Мэтта Хейга, однако она рассказывает о проблемах, которые волнуют молодые сердца: первая любовь, отношения с родителями, принятие важных решений и принятие самого себя. Книга понравится подросткам (18+) и взрослым, ценителям оригинальной фантастики и тем, кто верит в настоящую любовь и неизбежность той самой встречи.

Посвящается физикам и лирикам, а также всем тем, кто пытается постичь Вселенную во всей ее прекрасной многогранности

#trendbooks

Привет, дорогие читатели!

Вы держите в руках книгу редакции Trendbooks.

Наша команда создает книги, в которых сочетаются чистые эмоции, захватывающие сюжеты и высокое литературное качество.

Вам понравилась книга? Нам интересно ваше мнение!

Оставьте отзыв о прочитанном, мы любим читать ваши отзывы!

Copyright © 2024 by Shannon Dunlap

Иллюстрация на обложке © Наиля Бикмухаметова

© ООО «Клевер-Медиа-Групп», 2025

Книги – наш хлѣбъ

Наша миссия: «Мы создаём мир идей для счастья взрослых и детей»

Увертюра

Загадку, лежащую в основе квантовой реальности, можно выразить одной фразой: то, что мы видим, глядя на мир, фундаментально противоположно тому, чем он является на самом деле.

ШОН КЭРРОЛЛ, квантовый физик

1

В ДАННОЙ ТОЧКЕ ВРЕМЕНИ И ПРОСТРАНСТВА этого мира Анна готовит себе макароны с сырным соусом. Однако о макаронах, которые разварились до совсем уж неаппетитного состояния, она и не думает. Так же как не думает и о том, над чем обещала себе поразмыслить во время этого короткого перерыва, – о своем соло для прослушивания. Но даже будь это единственным, что занимало бы ее мысли в оставшиеся до выступления дни, она все равно не смогла бы исполнить его идеально.

Вместо этого она представляет, как опускает левую руку в подсоленную воду, весело булькающую в кастрюле. Такие идеи посещают ее регулярно, хотя в реальности она, конечно, никогда бы не сделала ничего подобного. Это все равно что стоять на краю высокой скалы, испытывая необъяснимое желание прыгнуть. Не раз она воображала, как разбивает кулаком оконное стекло. Или как в ее запястье вгрызается любящая полаять соседская овчарка по кличке Уэнделл. Или как она опускается на колени и кладет ладони на подъездную дорожку, ведущую к дому, как раз в тот момент, когда машина родителей сдает назад, и колеса медленно наезжают на ее руки, вдавливая их в бетон. От постоянных занятий кисть безостановочно пульсирует, и она воспринимает эти странные видения как ментальный способ преодолеть боль, в некотором роде взять над ней верх.

Резкий телефонный звонок нарушает тишину, эхом разносясь по дому. Анна даже не двигается с места, чтобы взять трубку. Кто вообще звонит в такое время, в середине дня? Разве что торговые представители да какие-нибудь агентства, проводящие социологические опросы. Или Элиза. Боже, должно быть, это и вправду Элиза. Анна закрывает глаза, дожидаясь, когда телефон перестанет звонить. После нескольких секунд тишины звонок раздается снова. Это точно Элиза.

Элиза стала ее лучшей подругой с тех пор, как в возрасте пяти лет они начали вместе ходить на плавание. Анна и по сей день так представляет ее другим: «Моя лучшая подруга Элиза». Однако в последнее время ей кажется, что это звание слегка устарело, как заношенный и севший после многих стирок свитер. По правде сказать, сейчас ей трудно испытывать к Элизе что-либо, кроме раздражения. Ее стало слишком много, и слишком много всего было в ней.

Анне не нужно все, ее интересует только одно – а именно стать величайшей скрипачкой из всех, которых когда-либо знал мир. Когда-то мама Анны хотела, чтобы дочь пошла по ее стопам, однако ошибочность этого плана стала совершенно очевидной после того, как четырехлетняя Анна безутешно проревела все три первых танцевальных выступления. Зато когда на школьном уроке музыки она впервые взяла в руки скрипку, то почувствовала, как большая гиря у нее внутри превратилась в воздушный шарик: вот что сделает ее особенной. Правда, с течением времени Анна поняла, что не знает, как дотянуться до своей амбициозной мечты, как ухватить ее ноющей от боли рукой.

Телефон умолкает, и Анна вдруг спохватывается, что забыла включить таймер, и ругается себе под нос. Давно пора слить с макарон воду и перемешать их со сливочным маслом, молоком и сырным порошком, добавив замороженные соцветия брокколи. А потом возвращаться к репетиции.

Обычно ее мрачные, жестокие фантазии быстро улетучиваются, однако сегодня они упорно терзают ее мозг, пока она, стоя за высокой кухонной столешницей, жует переваренные макароны и недотаявшую брокколи. Ее запястье – гильза с динамитом, готовая взорваться в любой момент, усеяв все вокруг миллионами картечных осколков. Она ест правой рукой, спрятав левую под мышку, как сломанное крыло. Какой была бы ее жизнь без всего этого? Осталась бы она собой, если бы не играла на скрипке? Анна знает: технически да. И все же трудно представить себе мир, в котором у нее не было бы музыки – главного якоря в ее жизни.

* * *

– Пожалуйста, давайте сосредоточимся, – просит Лиам.

Они проторчали в гараже родителей Гэвина почти два часа, но за это время успели поразительно мало, всего-то несколько раз прогнать новую песню. Хотя Гэвин, их барабанщик, и правда старается держать ритм, гитарное соло Криса выходит до того тяжелым и тягучим, будто он волочит по полу чей-то труп, а басовая партия Эрика звучит так отрывисто и неровно, будто он то и дело спотыкается об этот труп и, потеряв равновесие, пытается устоять на ногах. За правым глазом Лиама, пульсируя, нарастает головная боль. Он нутром чует, что песня «Dark Dark Matter»[1] хороша или могла бы такой стать, просто Эрик с Крисом не могут вдохнуть в нее жизнь. Сколько бы электрического разряда он ни вкладывал в свой вокал, результат один – асистолия, отсутствие сердечного ритма.

– До концерта меньше двух недель, – напоминает он.

– Меньше двух? – c притворным удивлением переспрашивает Эрик. – Правда? Что же ты предыдущие восемь тысяч раз не говорил нам об этом?

Отчаявшись из-за отсутствия продуктивности, Лиам авторитарно запретил курить и пить во время сегодняшней репетиции, но это единоличное решение возымело обратный эффект: Эрик стал раздражителен, а Крис то и дело ворчал себе под нос о фронтменах, которые считают себя пупами земли.

Крис посмеивается над комментарием Эрика, и Лиаму очень хочется двинуть ему по роже. Крис ему вообще не особо нравится, но в этом городишке трудно найти приличного соло-гитариста. Хотелось бы ему, чтобы кто-нибудь вроде его двоюродной сестры Элизы научился играть. Может, у нее и нет музыкального таланта, но на сцене она смотрелась бы в миллион раз лучше Криса.

– Если бы вы, ребята, хоть раз сыграли как настоящие музыканты, я бы, может, и заткнулся, – ворчит Лиам.

Гэвин, приподняв бровь, смотрит на Лиама, затем спокойно кладет барабанные палочки на ближайшую горку банок с краской и складывает руки на груди в ожидании неизбежной ссоры. Этот парень – нечто среднее между невинным ребенком и буддистским монахом, и такое сочетание наверняка бы дико бесило, если бы не было таким искренним.

– По-твоему, существует реальность, в которой твое козлиное поведение сделало бы из нас классную группу, да, Лиам? – замечает Крис, и в его голосе проскальзывают нотки обиды и праведного гнева, от которых у Лиама обычно сносит башню.

Опять они за старое. Разбуди его среди ночи, Лиам на автомате отстоит свою сторону в этом повторяющемся из раза в раз споре. Глаз продолжает пульсировать, и замечание Криса «по-твоему, существует реальность» эхом отдается в голове, вызывая в глубине души какое-то смутное волнение. Вообще-то он нередко думает о теории Мультивселенной, про которую рассказывала мисс Кили на уроках физики в прошлом году, о заумных и не укладывающихся в голове законах квантовой механики, гипотетически приводящих к тому, что Вселенная постоянно разветвляется на собственные копии, снова и снова, до бесконечности. Возможно, существует параллельная реальность, в которой Крис не такой придурок, и другая, в которой Эрик хоть что-то собой представляет.

Возможно, есть параллельная реальность, в которой он, Лиам, уже стал признанным всем миром музыкальным гением. И, возможно, есть параллельная реальность, в которой Джулиан все еще жив, в которой оказалось, что клетки костного мозга Лиама подходят для трансплантации. Но эта не та реальность, в которой он находится.

* * *

Кондиционер в стареньком хетчбэке давно никуда не годится, так что Элиза до упора опустила боковое стекло, и встречные потоки воздуха овевают высунутый в окно левый локоть.

Стоит один из тех последних душных августовских деньков, когда высокая влажность и неизбежность приближающегося учебного года донимают в равной мере. Водительский стаж у нее невелик – права Элиза получила только в начале лета. Однако она хорошо знает этот участок дороги на полпути к торговому центру, в котором работает на каникулах. Каждый день через фудкорт проносится толпа разношерстных посетителей: замотанных покупателей, занимающихся спортом бабулек и праздношатающихся подростков. Для них Элиза выкладывает на круглые булочки ломтики мяса и сыра, кусочки маринованных огурчиков и салата айсберг. Сейчас она опаздывает, но совсем немного. Она могла бы ехать быстрее, но дорогу загораживает светло-голубой пикап, медлительный и неповоротливый, местами начинающий ржаветь, с наклейкой сзади: «Мой ребенок надрал задницу твоему отличнику»[2].

Она выруливает на левую полосу. Может быть, потому, что уже представляет себе недовольное выражение на лице Кента, когда придет на несколько минут позже того времени, когда должна его сменить. Кент жутко занудный, на уме у него одни баскетбольные тренировки и его глупая подружка Андреа – и все-таки ей не хотелось бы сейчас выслушивать его нытье и претензии. А может быть, потому, что относится к тому типу людей, которые всегда предпочитают действие бездействию и в любой ситуации стремятся что-то предпринять. Или, быть может, потому, что где-то глубоко внутри, в самом дальнем закоулке ее души ждет своего часа темное желание встать на краю высокой скалы и прыгнуть вниз. Впрочем, причина не так уж и важна. Вселенную заставляют ветвиться частицы столь малые, что их даже трудно себе представить. А вовсе не человеческий выбор.

В этот момент оба автомобиля съезжают с пологого холма, и когда Элиза нажимает на педаль газа, чтобы обогнать пикап, тот тоже начинает набирать скорость. Проблема в том, что по встречной полосе мчится мусоровоз. Ее мозг озаряется, словно всполохами фейерверка, вариантами действий, и на мгновение она замирает в нерешительности: сбавить или пойти на обгон? Она вдавливает педаль газа в пол.

Певица поет по радио о том, что разрывается на части. О чем думает Элиза в тот момент, когда на нее надвигается устрашающая морда грузовика с мусором? Не о двоюродном брате, который в двадцати милях отсюда в пустом дровяном сарае веселится с барабанщиком из своей группы, пытаясь отвлечься от неудач сегодняшней репетиции. И не о подруге детства, которая сидит на краю кровати, застеленной желтым покрывалом, и встряхивает кистью левой руки, пытаясь избавиться от боли, чтобы снова и снова повторять пьесу для поступления в оркестр, снова, и снова, и снова. И уж точно не о квантовом физике Хью Эверетте и его множественности миров, потому что Элиза никогда о нем не слышала и у нее нет такой прогрессивной учительницы по физике, как у двоюродного брата.

Вместо этого она вспоминает случай из далекого прошлого, когда однажды в детстве прыгала на соседском батуте, прыгала и прыгала до тех пор, пока ощущения в желудке не стали по-настоящему неприятными. И все же она никак не могла заставить себя остановиться, и даже после того, как слезла с батута, часть нее как будто продолжала скакать, ее второе «я» никак не могло успокоиться.

В 1954 году Хью Эверетт пытался понять, каким образом электроны реализуют волновые функции, существуя в суперпозиции нескольких возможных квантовых состояний, то есть пребывая в момент времени более чем в одной точке пространства. Его предположение заключалось в том, что не только частицы находятся во множестве положений одновременно, но и мы, наблюдатели, тоже. Люди как объекты макроскопического мира подчиняются волновой функции так же, как элементарные частицы в микромире. Элиза несется навстречу мусоровозу, и электрон несется сквозь пространство. Электрон движется не вправо и не влево, а в обоих направлениях сразу. Вправо и влево. Мир разделяется на две альтернативные ветви, в очередной раз копируя себя в бесконечной совокупности вероятностей.

Электрон движется влево, и в одной физической реальности машина Элизы вырывается вперед, водители пикапа и грузовика резко нажимают на тормоза, и она легко проскальзывает обратно на правую полосу. Единственным отголоском произошедшего остается недовольное блеяние клаксона мусоровоза и ее учащенное сердцебиение, которое через несколько секунд приходит в норму. Песня по радио сменяется на другую, пикап остается далеко позади – и вскоре спокойное течение дня на исходе лета возвращается в свою колею. Но вот в другой ветви Мультивселенной этого не происходит.

2

Электрон движется вправо

Я И САМ ПОНИМАЮ, что зря распинаюсь, но позволяю высокопарной тираде вырываться изо рта:

– Это же отличает нас от других! Почему мы вообще хотим спустить наш звук в какое-то дерьмовое болото мейнстримного радио? Но уж если на то пошло, то нужно работать усерднее и быстрее!

Я умолкаю и закрываю глаза перед гневным натиском собственных слов, выжидая, когда пройдет ощущение потерянности. Такое со мной иногда случается – меня вдруг охватывает чувство собственной ничтожности и кажется, будто я крошечная субатомная частица, вращающаяся с бешеной скоростью, не имея возможности повлиять на что-либо. Частица-призрак. Тогда я напоминаю себе: я Лиам, я настоящий человек, мир действительно существует, как и наша музыкальная группа.

Я открываю глаза и смотрю на то, как Гэвин медленно строгает ветку, и на кучку тонких закручивающихся стружек. Если бы мы ставили лагерь, из этого можно было бы развести небольшой костер. Репетиция давно закончилась, и мы сидим в лесу у него за домом, в его естественной среде обитания. Год назад он основал скаутский кружок «Орел», и никто, увидев его в накрахмаленной скаутской форме, никогда бы и не подумал, что в свободное время он крутой барабанщик-металлист.

– Ага, – откликается Гэвин. – Просто Крис воображает, будто он Стиви Рэй Вон[3] или типа того. А Эрик... Да кто его поймет? Наверное, он готов играть любое музло, лишь бы был допинг, – смеется он.

Гэвин всегда не против меня выслушать, но не принимает все так близко к сердцу, как я, из-за чего разговаривать с ним порой еще хуже, чем вообще ни с кем не общаться.

Встав, чтобы потянуться, ощущаю каждую мышцу тела. Все еще немного навеселе. По крайней мере головная боль прошла. Было бы так хорошо просто остаться здесь, и пусть время ускользает, как песок сквозь пальцы. Но мне пора домой. В последнее время моя суперспособность ловко избегать встреч с отцом особенно обострилась, но для этого нужно придерживаться строгого графика. Я протягиваю Гэвину ладонь для прощального рукопожатия, и он на короткий миг по-мужски крепко меня обнимает. Он мой единственный друг, который способен на такое, и я никогда не признаюсь ему, как сильно мне это нравится, как я восхищаюсь тем, что у него любое дело получается так легко и естественно.

Пробираясь по грязному лесистому склону к машине, я то и дело поскальзываюсь и смущенно озираюсь, хотя вокруг нет никого, кто мог бы увидеть это и посмеяться надо мной. Мои ботинки определенно созданы для красоты, а не для удобства. Клочок земли, которым владеет семья Гэвина, находится в глуши, вдали от города, и обычно я с удовольствием предвкушаю спокойную поездку обратно: пышные кроны деревьев, олени, щиплющие травку на полях вдоль дороги, – но сегодня все мысли заняты Крисом, Эриком и всей этой лабудой. Я всего-навсего хочу петь песни, которые взрывают людям мозг; странно, почему все остальные на свете не хотят того же? В общем, никто меня не понимает. Лучше всех, похоже, понимала Мюриэль, хотя она не занимается музыкой. Да и все то время, что мы были вместе, ее штормило от собственных проблем.

Пока мир расплывается за боковыми стеклами, я представляю, будто несусь на гребне звуковой волны, захлестывающей весь земной шар. Она подхватывает тех, кто кое-что смыслит в рок-музыке, и накрывает с головой всех остальных.

Мне было девять, когда я впервые услышал «Smells Like Teen Spirit»[4]. И я был потрясен тем, что Земля продолжает вращаться как ни в чем не бывало, что она не сошла со своей оси и не перекувыркнулась вверх тормашками под натиском этого грохочущего, сносящего, словно ураган, все на своем пути звука. С тех пор прошло много лет, сейчас на дворе 1998 год, на сонных радиоволнах мягко покачиваются очередные хиты Nickelback или Сreed, и давно пришло время для больших перемен. Приближается рассвет нового музыкального тысячелетия, и я знаю, что мое предназначение в том, чтобы стать его частью. Если бы только Крис и Эрик хоть немного постарались. Если бы только я знал, как показать миру, насколько великими мы бы могли быть.

Я все еще погружен в мысли о новой песне, когда вхожу на кухню. И сразу же понимаю: что-то не так. В воздухе разлито напряжение. Так бывает, когда тошнотворное постоянство жизни сходит с накатанных рельсов. И еще вокруг тихо – не слышно ни звуков включенного телевизора, ни радио, ни голосов родителей, которые в это время обычно заняты приготовлением ужина. Все самое плохое случается именно так – в тишине. Мама в одиночестве сидит за кухонным столом с заплаканными глазами и наполовину пустым бокалом белого вина.

– Элиза... – выдыхает она хриплым, срывающимся голосом.

3

Электрон движется влево

– ЭЛИЗА... – говорит она.

Водя смычком по струнам, я стою в своей комнате, но представляю, что парю в космической пустоте, и заодно провожу сеанс самовнушения: «Я Анна, прямо сейчас я становлюсь великим музыкантом, я обязательно пройду это прослушивание, я огромная и неостановимая планета...» И вдруг голос матери прерывает мои грезы.

– Элиза, – повторяет она.

Я открываю глаза и трясу головой, как тугоухая собака, надеясь, что мама поймет намек, но она только пожимает плечами и, оставив дверь приоткрытой, уходит.

Влетев в комнату с драматическим видом голливудской звезды, Элиза плюхается на мою кровать, не обращая внимания на то, что сейчас я вообще-то занята визуализацией тонкой грани совершенства, столь необходимого исполнению этого произведения. Правда, оно практически недостижимо. Даже мой преподаватель по игре на скрипке мистер Фостер – человек чрезвычайно самонадеянный – пытался отговорить меня играть один из «Двадцати четырех каприсов для скрипки соло» Паганини.

Элиза одета в бледно-голубое рабочее поло закусочной Submarine Dreams, на левом плече которого засохло маленькое пятнышко горчицы.

– Отработала два часа, а потом меня отправили домой, представляешь? Да этого едва хватит, чтобы отбить стоимость потраченного бензина.

– Элиза, мне нужно репетировать. Я очень переживаю из-за этого прослушивания. Я тебе об этом вчера говорила.

И я не кривлю душой. Завтра у меня последний индивидуальный урок перед прослушиванием, и как бы я ни ненавидела проводить время с мистером Фостером, он столь раздражающе талантлив (и его расценки столь высоки, от чего мой отец далеко не в восторге), что каждая минута в его обществе должна идти мне на пользу. Я беру скрипку в руки, как укулеле, и беззвучно перебираю струны. Мы с Элизой уже не раз это проходили, и я знаю, что нужно делать. Если я прямо сейчас уберу скрипку в футляр, это только отсрочит тот момент, когда мне удастся выпроводить Элизу, поэтому я держу ее наготове, как оружие. Элиза приподнимается на локтях и вздыхает:

– Ну да, прослушивание. Вокруг которого в последнее время вращается вся наша жизнь.

– Твоя жизнь вокруг него не вращается, только моя, – парирую я. – Разве на прошлой неделе ты не жаловалась, что тебя слишком нагружают на работе? И что ты терпеть не можешь своих коллег? Теперь у тебя есть свободное время.

– Ой, дорогая Поллианна[5], спасибо тебе, что разобралась с моими проблемами, – морщит нос Элиза.

Как же несправедливо, что, даже корча рожи, она остается симпатичнее меня. Однажды, будучи совсем маленькой, я выпала из окна квартиры на втором этаже, где мы тогда жили, и, к удивлению врачей отделения неотложной помощи, легко отделалась, практически не пострадав.

– Везучая, – всякий раз повторяет отец, вспоминая тот случай, но моя мама всему умеет найти метафизическое объяснение.

Она описывает свои чувства от того, что увидела меня тогда в больнице живой и невредимой, чуть ли как не религиозное переживание.

– Ты взглянула на меня с улыбкой младенца. Казалось, будто ты родилась во второй раз, – всегда говорит она. – Тогда я поняла, что ты будешь в два раза более великой, чем мы могли бы себе представить.

Иногда я смотрю на Элизу, на ее идущее изнутри свечение, ее энергию, на то, как все дается ей без видимых усилий и происходит будто бы по ее собственному плану, на то, как вообще легко у нее получается быть самой собой, мне нет-нет да придет в голову мысль, что, может быть, Вселенная каким-то образом нас перепутала. Это она особенная, поцелованная Богом. А я... просто я. Просто Анна, упертая ломовая лошадь, из-за глупых россказней матери стремящаяся к чему-то недостижимому.

– Давай куда-нибудь сходим, займемся наконец чем-нибудь. Ну пожалуйста, – просит Элиза.

Она рассеянно берет с кровати футболку с логотипом Grinville High – нашей школы – и, как тряпкой, оттирает ею горчичное пятно со своей рабочей формы. Подумаешь, ничего особенного. Всего лишь футболка, в которой я сплю, и все же я чувствую, как сердце сжимают коготки неприязни.

Не буду отрицать, что часть меня хочет сказать «да», плюнуть на все и отправиться погулять вместе с Элизой, но это хилая, крошечная часть, раздавленная бетонной плитой огромной ответственности. Единственный реальный выход в подобных ситуациях – полностью проигнорировать присутствие Элизы и продолжить играть, что быстрее всего заставит ее уйти, потому что она не считает и никогда не считала скрипку чем-то интересным. Однажды она назвала ее «гитарой для зануд».

Вместо того чтобы сыграть свое сольное произведение, я исполняю короткий отрывок из «Увертюры до мажор» Фанни Мендельсон – один из тех, которые частенько застревают у меня в голове. Бедняжка Фанни – вся семья подшучивала над ней, игнорируя ее талант и лелея надежды лишь на то, чтобы удачно выдать ее замуж. Всегда оставаясь в тени своего дурацкого братца Феликса, Фанни упорно трудилась, но так и не смогла достичь тех высот, к которым стремилась.

Элиза со вздохом поднимается с кровати, будто музыка сама по себе является тяжким бременем, постоянно лежащим на ее плечах, в то время как для меня это то единственное, что держит меня на плаву как здравомыслящее человеческое существо. Я не совсем расслышала, что она сказала, выходя за дверь, но кажется, это было что-то вроде: «Счастливо оставаться наедине с самым одиноким человеком на свете».

I

Каждое квантовое превращение, происходящее на каждой звезде в каждой галактике в каждом отдаленном от нас уголке Вселенной, расщепляет нашу земную реальность на мириады копий самой себя.

БРАЙС ДЕВИТТ, квантовый физик

4

Направо

ГОСПОДИ, Я ВЕДЬ РАНЬШЕ никогда не бывал на церемонии прощания. Это мало что меняет, тем не менее так и есть, и меня, находящегося в одной комнате с гробом Элизы, поражает странность самого этого факта. Все остальные, кажется, знают, что нужно делать: тихо разговаривают, грустно улыбаются, обнимают за плечи тетю Кэролайн, долго стоят перед столом с фотографиями Элизы в траурных рамках. Все это кажется настолько постановочным и потрясающе фальшивым, что мне хочется выкинуть что-нибудь из ряда вон выходящее: начать рвать на себе волосы, или швырнуть на пол одну из фотографий, или проорать последнюю ноту песни, которую я сочинял вчера ночью и в черновом варианте назвал «Bathtub of Blood»[6].

Но здесь присутствует и мой отец, который уже давно сурово сверлит меня взглядом. Если кто и приходится здесь как нельзя кстати, так это он, по своему обыкновению одетый во все серое. Он выдвигает нижнюю челюсть еще немного вперед с таким видом, как будто может читать мои мысли. Если бы я и впрямь поддался одному из своих мимолетных деструктивных порывов, он пришел бы в дикую ярость, и его бы нисколько не удовлетворило мое объяснение, что Элиза, даже будь она жива, совсем не возражала бы против такого. Мы с Элизой сосуществовали в семейной системе координат без малейшего трения. Она была такой милой и забавной – два качества, которых я обычно не ищу в других людях, но и бунтарский дух, с которым мне приходилось считаться, был ей не чужд. А потом она берет и ни с того ни с сего врезается лоб в лоб в гигантский мусоровоз, что было вообще-то просто крышесносным и самым захватывающим дэт-металлическим поступком из всего, что можно себе вообразить.

Рядом со мной беззвучно материализуется женщина в желтом свитере с аккуратно уложенными волосами.

– Воды? – спрашивает она, касаясь моей руки, и это звучит как секретное кодовое слово, но потом я замечаю, что она действительно протягивает мне бутылку воды.

– Это мне? – тупо отвечаю я вопросом на вопрос, забирая бутылку.

– Ты же ее брат? Соболезную твоей утрате, – произносит она с хорошо отрепетированным сочувствием, слегка наклонив голову.

При слове «брат» мой желудок совершает сальто, как будто эта случайная сотрудница похоронного бюро может заглянуть вглубь меня, в самую мою суть, где хранится запечатанная коробка с воспоминаниями о Джулиане. Но она, конечно, не может. Это похороны Элизы, и она наверняка принимает меня за ее родного брата Дэвида.

– Я... я ее двоюродный брат, – запинаясь, выдавливаю я.

– О, понятно, – кивает она и ретируется, бесшумно проходя сквозь толпу в поисках скорбящих более интенсивно, чем я.

Наверное, мне стоило сказать что-нибудь еще. Теперь сижу с бутылкой воды, которая мне не нужна и с которой я не знаю что делать. Делаю неловкий глоток, а потом залпом выпиваю половину, чтобы поскорее от нее избавиться. Папа снова смотрит на меня, губами беззвучно произнося: «Прекрати». Опускаю взгляд на свои руки и только сейчас замечаю, что с противным звуком сжимаю и разжимаю тонкие стенки бутылки. Решаю немного пройтись.

Я не захожу на ту сторону комнаты, где стоит гроб. К счастью, сейчас его крышка закрыта, но чуть раньше, когда среди присутствующих были только члены семьи, мы могли зайти в комнату и попрощаться с Элизой, пока крышку еще не опустили. Я стоял в коридоре и медлил. Страх, что я потеряю сознание или мне станет дурно, если я увижу мертвую Элизу, накатил на меня, как цунами. Когда я отказался от предложения войти, губы моего отца изогнулись в презрительной ухмылке. И, честно говоря, я его понимаю, потому что почувствовал по отношению к себе то же самое. Это ведь я написал песню Corpse Lover[7], это я прочитал монолог «Бедный Йорик» в школьной постановке «Гамлета», а теперь не могу найти в себе сил зайти в комнату, где находится моя мертвая кузина. Мама, неловко погладив меня по спине, сказала, что я могу поступить так, как посчитаю нужным, но мне стоит принять во внимание, что последняя встреча с Элизой может помочь мне «подвести некоторую черту». Чего-чего?

Почему-то она никогда не говорила о возможности «подвести черту» в отношении Джулиана, но прежде чем я успел придумать, что ей ответить, она проскользнула в комнату, где уже находилась ее сестра, а я остался стоять там, где стоял, стараясь не встречаться глазами с одетыми в черное людьми, торопливо проходившими мимо в поисках туалета. «Мы откармливаем всех прочих тварей, чтобы откормить себя, а себя откармливаем для червей»[8]. Если бы Шекспир жил в наши дни, он бы точно стал хеви-металлистом.

Как бы то ни было, сейчас гроб надежно закрыт, но та часть комнаты, где он стоит, все равно ощущается как черная дыра печали, в которую, вращаясь, втягивается толпа собравшихся. Я чувствую себя спокойнее на внешних кругах этого вращения, заполненных людьми, которым не хочется находиться здесь почти так же, как и мне. Здесь попадаются люди среднего возраста – очевидно, учителя Элизы. Время от времени они здороваются и заговаривают с кем-то из подростков. Некоторые из них выглядят абсолютно убитыми горем, веки у них покраснели и припухли. В то же время у других вид скорее беспокойный, и, похоже, они были бы не прочь поскорее смыться отсюда.

– Лиам, верно? – обращается ко мне один из них, мужчина в жутко заношенном свитере.

Я с ним не знаком, но еще до того, как он представляется, понимаю, что это школьный хоровик.

– Я видел ваше выступление на региональном хоровом конкурсе прошлой весной. Твое соло было очень впечатляющим.

– Э-э, спасибо, – бормочу я.

Не то чтобы я не любил похвалу, но сейчас мне точно не хочется быть в центре внимания, а голос у этого человека звучит, как иерихонская труба, что не редкость среди тех, кто изо дня в день твердит другим о важности контроля над дыханием. Кое-кто из одноклассников Элизы с любопытством посматривает в нашу сторону.

– С какими коллективами планируешь выступать в этом году? – спрашивает мужчина.

– Пока не знаю, – отвечаю я уклончиво.

На самом деле в этом году я собираюсь бросить хор, потому что меня тошнит от таких людей, как этот парень. Эти унылые ребята из года в год ведут себя так, будто я неописуемо подвожу их из-за того, что не хочу в миллионный раз петь «Как говорил отцам нашим» из «Магнификата» Баха[9]. Я пока, правда, не объявил эту новость, потому что мою маму она разочарует, а папа в очередной раз убедится, что его подозрения насчет моего скверного характера подтвердились. Промямлив любопытному хоровику что-то вежливое и бессмысленное, я ускользаю по направлению к углу комнаты, где заметил мусорное ведро. Хочу в конце концов выбросить эту дурацкую бутылку. Возле мусорки стоят старшеклассники и внимательно слушают, как парень в спортивной куртке что-то рассказывает об Элизе.

– Когда она не приехала вовремя, я как будто уже все знал, понимаешь? Так бывает – ты просто знаешь. Откуда, как? Сам не понимаю. Как будто по яйцам пробегают мурашки или типа того.

Неописуемо бледная девушка задумчиво склоняется к его плечу, словно он выдал какую-то мудрую истину. Пока я ехал сюда в машине, пообещал себе, что не буду вести себя с друзьями Элизы как козел, потому что такое уже случалось (не спрашивайте почему; обычно мои мысли заняты текстами новых песен или чем-то вроде того, а вовсе не продумыванием сценария моего козлиного поведения, но поскольку немало людей уверяли меня, что я тот еще козел, хочешь не хочешь, а приходится принять, что это, по крайней мере отчасти, правда). Элиза всегда была милой не только со мной, но и с моими друзьями, когда ей доводилось с ними пересекаться. Однажды она сказала Гэвину, что он мог бы стать первооткрывателем Южного полюса, если бы родился чуточку раньше, – клянусь, это был единственный на моей памяти раз, когда он покраснел. Так что я должен вести себя прилично. Но кто он вообще такой, этот парень в спортивной куртке? Большинство стоящих вокруг него ребят улыбаются или кивают на его слова, кроме одной девушки в темно-синем платье, которая, скрестив на груди руки, откровенно закатывает глаза. Этого мне достаточно, чтобы на пути к мусорке грубо толкнуть его плечом.

– Эй, полегче! – говорит Спортивная Куртка.

– Пошел ты!

Жесткое столкновение с его плечом подбодрило меня так, как не смогли бы все бутылочки с водой в мире.

– Ты нарываешься, бро? На похоронах? – спрашивает Спортивная Куртка.

Он быстро оглядывается по сторонам, и я понимаю, что он сдерживается только потому, что в нескольких шагах рядом находятся его учителя. Но мне плевать, кто тут есть, а кого нет, я бы с удовольствием нашел повод врезать кому-нибудь прямо сейчас.

– Это прощание, а не похороны, – говорю я ему. – И хватит болтать тут о влиянии моей покойной двоюродной сестры на твои яйца.

Краем глаза я вижу, как девушка в синем платье разворачивается и уходит. Интересно, какое у нее было выражение лица: довольное или сердитое? Спортивная Куртка примирительно поднимает руки, и тут я слышу позади себя: «Лиам?» Я и не заметил, как подошла моя мама. В ее присутствии эти предположительно друзья Элизы съеживаются, как нашкодившие малявки. Вот же – почти взрослые люди, а при появлении родителей ведут себя как малые дети. Я по крайней мере всегда остаюсь самим собой.

– Прошу прощения, что прерываю, – подходит мама, бросив едкий взгляд на Спортивную Куртку.

Мое сердце мгновенно расцветает от любви к ней. Что бы там между нами ни происходило, я ценю в ней это отточенное чутье на тех, кто заслуживает доверия, и то, что она всегда может за милю заподозрить что-то неладное.

– Лиам, не поможешь мне достать кое-что из машины?

Я киваю и иду за ней, не обращая внимания на облачко шепота, которое повисает у нас за спинами. Мы молча выходим из комнаты и, миновав мрачный мраморный вестибюль похоронного бюро, выходим из здания к тому месту, где припаркован внедорожник моего отца. И только тогда она шумно выдыхает и произносит:

– В общем, мне нужна сигарета.

– Ты же не куришь, – поднимаю я бровь.

– Сегодня курю.

– Логично.

Извлекаю мятую пачку American Spirits из кармана пиджака, где она пролежала неизвестно сколько времени, вытряхиваю из нее две штуки и проверяю другие карманы в поисках зажигалки. Мама в ожидании опирается на машину, скрестив лодыжки и подставив лицо солнцу. Я всегда знал, что она очень хороша собой, но сейчас, когда я вижу ее такой, с зажатой между пальцами сигаретой, у меня в груди щемит от восхищения. Она старше, чем большинство мам моих друзей, – все-таки разница между мной и Джулианом была семь лет, – но она и круче их всех. То, как она, одетая во все черное, наклоняется к подставленному мной огоньку, напоминает сцену из какого-то старого французского фильма.

– Это вредит твоему голосу, ты же знаешь, – говорит она спустя несколько минут молчаливого курения.

– Знаю. Поэтому делаю это нечасто. Почти никогда. Держу их на тот случай, если какой-нибудь придурок стрельнет сигаретку на парковке.

Даже не улыбнулась.

– Почему ты затеваешь ссору на похоронах двоюродной сестры?

– Это не похороны, а прощание.

– Не выношу, когда вы с отцом задираете друг друга. Хотя бы сегодня этого не делали.

Ах, вот оно что. Ну конечно. Это из-за папы. Мог бы догадаться по ее хмурому выражению лица.

– Ну пусть не принимает все, что я делаю, на свой счет. Вот какое ему дело, какие ботинки я ношу?

Это относится к нашей утренней стычке, когда мой любящий отец потребовал от меня немедленно переодеться, иначе он не позволит мне сесть в машину. Маме удалось добиться хрупкого мира: договорились, что я могу остаться в своих любимых джинсах и в этом, как она выразилась, «видавшем виды пиджачишке», но заменю армейские ботинки на отцовские парадно-выходные туфли.

– Не сегодня, Лиам, – повторяет мама, выставив вперед руки и пресекая поток слов.

Я пожимаю плечами. Да пожалуйста. Просто постараюсь не пересекаться с ним пару дней, если ее это успокоит. Пинаю мыском отцовского ботинка пыльную покрышку.

– Вся семья в сборе, и мне постоянно кажется, что вот-вот придет и Элиза. А потом вспоминаю. Это так... паршиво.

– Да, очень паршиво.

– Как там тетя Кэролайн?

– Не очень, но это и понятно, – говорит мама, делая длинную затяжку, а затем наклоняется, чтобы стряхнуть пепел на асфальт. – Боже, даже не верится, что это коснулось нас обеих. Она была так внимательна ко мне после смерти Джулиана. Она была единственной, кто помог мне справиться в те первые недели.

После этих слов она бросает на меня встревоженный взгляд.

– Все в порядке, – говорю я. – Мне было пять лет. Вряд ли я мог бы стать для тебя спасительной соломинкой.

– Сам факт твоего существования был для меня соломинкой, не говоря уже о том, как меня возвращали к реальности всякие ежедневные рутинные дела, связанные с заботой о тебе, – вздыхает она. – В общем, сейчас я пытаюсь вспомнить, что говорила и делала тогда Кэролайн, но это все равно что снова вернуться в то время, понимаешь? После того как было потрачено столько сил, чтобы перестать прокручивать это все в голове, это так мучительно.

Киваю, не зная, что ответить. Я действительно верю, что мое существование очень много значило для нее тогда. Но на мгновение задумываюсь о том, что, быть может, она просто убедила себя в этом.

– Что-то я слишком много болтаю, – вздыхает мама. Она все еще держит окурок, и я забираю его у нее из пальцев. – Пора возвращаться. А ты бросай эту гадость, пока у тебя не начался рак.

Наверняка это была всего лишь шутка, но потом до нее доходит, чтó она только что сказала, и на глазах у нее наворачиваются слезы.

– Забудь, что я это сказала, – встряхивает она головой.

– Все в порядке, мам, – успокаиваю я ее, хотя мою грудную клетку словно сдавливает изнутри железным кольцом; она никогда не упоминает ничего, что хотя бы косвенно связано с Джулианом. – Сегодня просто плохой день.

Откашлявшись, она снова возвращает на лицо дежурную улыбку.

– Точнее не скажешь. Не затевай ссор с отцом. И с незнакомыми людьми. – Мама указывает на меня пальцем и словно собирается сказать что-то еще, но вместо этого разворачивается и уходит обратно к зданию.

На улице жарко, как в печке, а я все еще в пиджаке. Весь в испарине, я обхожу машину с той стороны, где есть хотя бы немного тени, но это мало помогает. Бросаю две недокуренные сигареты на асфальт и прижимаю носком ботинка. За похоронным бюро виднеется небольшая рощица, в которой стрекочут цикады. Обстановка была бы почти идиллической, если бы не обстоятельства.

И тут я замечаю девушку в синем платье. Она сидит в машине на водительском месте в нескольких ярдах от меня. Ее глаза закрыты. Я чуть не прыскаю со смеху: она что, ушла сюда вздремнуть? Немного странное место для сна. Проходит несколько секунд, а она все так же совершенно неподвижна, словно не спит, а... Мое сердце начинает биться быстрее. Вдруг с ней что-то не так? Бывает же, что у людей случаются сердечные приступы, инсульты или что-то еще из-за свалившегося на них горя.

Я медленно иду в ее сторону, готовый повернуть назад, если она пошевелится. Подхожу вплотную к ее машине, но девушка все еще неподвижна. Когда я стучу в окно, она не вздрагивает от испуга, а просто открывает глаза и смотрит на меня в упор, как будто кого-то ждала. Выглядит это жутковато и в то же время маняще: я будто попал то ли в фильм ужасов, то ли в ремейк «Спящей красавицы». На мгновение меня охватывает сильное желание сбежать, но она уже опускает стекло.

– Да? – спрашивает она как ни в чем не бывало.

Из стереосистемы автомобиля льется скрипичная музыка, мелодия взбирается все выше и выше.

– Я Лиам, – представляюсь я.

– Знаю, – отвечает она, протягивая руку к приборной панели, чтобы выключить музыку.

Она делает это небольшим и четким поворотом запястья, оборвав ноты так резко, будто разделила что-то надвое. Я чем-то обидел эту девушку?

– А, – говорю я, – если тебя обидело то, что я сказал тому парню, приношу свои извинения.

– Кент Макгенри тот еще придурок, – категорично заявляет она, и я понимаю, что она не столько злится, сколько пытается сдержать эмоции.

Это хорошо знакомая мне стратегия поведения. В любом случае она достаточно разумна, чтобы не купиться на ту лапшу, которую навешивал всем на уши Спортивная Куртка, так что я все-таки решаю не сбегать. Она смотрит на меня снизу вверх, прикрыв глаза рукой от солнца.

– Мы с тобой уже знакомы. Когда мы были мелкими, я постоянно видела тебя у Элизы дома.

Постепенно обретая очертания, из тумана вырисовываются кое-какие воспоминания. Было время (несколько месяцев, а может, целый год?), когда я еще не дорос до того, чтобы быть предоставленным после уроков самому себе, пока мои родители на работе. Тетя Кэролайн забирала меня после занятий, потому что я тогда учился в том же округе, что и ее дети, но школы у нас с Элизой были все-таки разные. И да, у них дома часто бывала другая девочка. Вместе с Элизой они бегали по заднему двору, придумывали странные танцевальные номера и раскачивались на качелях, сделанных из автомобильных покрышек. Я никогда не обращал на них особого внимания, потому что, хотя девочки были всего на год младше, мне они казались совсем мелкими – сейчас точно не могу вспомнить почему. А потом в какой-то момент все изменилось: мы переехали в наш нынешний дом в округе Мерсер, мама начала работать риелтором, ее график стал более гибким, а я после школы мог заняться своими делами.

– А, ну да. Теперь вспомнил.

– Не вспомнил, – уверенно говорит она. – Но это не страшно.

– Прости. Давно это было.

Сейчас уже далеко за полдень, но солнце изрядно припекает мне спину, и я вытираю пот с шеи. Мне бы снять пиджак, но тогда дурацкие деловые туфли моего отца будут выглядеть еще нелепее.

– Напомни, как тебя зовут?

– Анна, – отвечает она и просовывает руку в окно, как для официального приветствия, и я принимаю ее ладонь в свою.

Руки – это, как правило, не то, на что я обращаю внимание у других людей, но нельзя не заметить, как красивы руки у нее – тонкие, гладкие и слегка прохладные на ощупь. Будто это не живая плоть, а скульптурный слепок руки. Затем она кладет ладони на руль, глядя в лобовое стекло, и вздыхает:

– Не хочу туда возвращаться. Во всяком случае пока там не станет меньше людей. Если еще хоть один человек скажет мне, что у меня по крайней мере остались воспоминания о ней, я закричу. Не гипотетически. Я действительно закричу.

Мне тоже нужно вернуться, вести себя прилично, думать грустные мысли об Элизе. Но мой папа не сможет злиться на меня, если меня там не будет, не так ли?

– Не хочешь куда-нибудь сгонять? – спрашиваю я. – Ненадолго.

Она смотрит прямо перед собой, как будто не слышала этого предложения, и, видимо, обдумывает мои слова, а потом смотрит на меня и кивает:

– Почему бы и нет? Садись.

5

Налево

– И КОГДА ЖЕ ТЫ УЗНАЕШЬ? – спрашивает Элиза.

В ее голосе слышатся нотки раздражения, из-за чего мне хочется бросить трубку, но я бы никогда не поступила настолько грубо. Элиза, бывало, выкидывала со мной такие номера, но это же она, ей сходит с рук все, на что я никогда бы не решилась. Мы не виделись с тех самых пор, как она, надувшись, ушла из моей спальни, хотя прослушивание состоялось уже два дня назад.

– Наверное, в ближайшие несколько дней, – отвечаю я, прижимая беспроводной телефон к подбородку, чтобы потереть левое запястье. Мрачные видения с нанесением себе увечий утихли после прослушивания, но боль в руке никуда не делась. – Какие планы на выходные? Хочется как-то отвлечься от ожидания.

– Не знаю, будет ли тебе это интересно, – говорит Элиза.

Честное слово, иногда общение с ней сродни попыткам договориться о чем-то с трехлетним ребенком. Стараясь придать своему голосу неподдельный энтузиазм, я поддразниваю ее:

– Скажи – и увидишь.

– Ты же знаешь моего двоюродного брата Лиама? – спрашивает Элиза, и в мой сердечный ритм перед следующим ударом добавляется изящный форшлаг[10].

Лиам. Конечно, я знаю Лиама. И дело не в том, что Элиза время от времени упоминает о нем, вот, мол, любимый двоюродный брат. Дело в том, что я была по уши влюблена в него в детстве и во время наших игр у Элизы дома часами тайно обдумывала, как завоевать его расположение. У него были завораживающе длинные ресницы, и все равно он производил впечатление мрачноватого, загадочного и уверенного в себе ребенка, и все это вместе убедило меня в том, что он самый интересный человек на Земле.

Однажды мы с Элизой уговорили Лиама записать вместе с нами радиопередачу на старый кассетный магнитофон ее отца. Мы потратили на это несколько часов: Элиза была диджеем, Лиам пел песни, изображая разных исполнителей, а мне было поручено заниматься звуковыми эффектами, шуршать бумагой и по команде встряхивать в коробке всякую мелочевку. Когда я сыграла на детском синтезаторе Элизы несколько мелодий поверх одной из его песен, он явно был впечатлен.

– Как ты этому научилась? – спросил он.

– Природный талант, – пожала я плечами. – И уроки игры на фортепьяно по методу Судзуки[11] в пять лет.

Он рассмеялся, и несколько часов я как будто парила над землей. Нам пришлось прервать наш эфир, когда за Лиамом приехала его мама. К тому моменту они с Элизой никак не могли договориться о том, включать или нет в передачу фрагмент о Тени[12] (она была полностью за, а он не мог понять, почему действие нашего шоу внезапно перенеслось в 1930-е годы. На следующий день, когда я предложила им продолжить нашу затею, Лиам был чем-то недоволен и сосредоточенно играл в компьютерную игру. Перед уходом я вытащила кассету из магнитофона и спрятала в рукав, чтобы потом послушать дома, но сейчас не могу вспомнить, послушала ли я ее в итоге и куда именно убрала. Наверняка она до сих пор где-то здесь, в моей комнате. Я бы ни за что ее не выбросила, потому что, конечно, не забыла, как сохла по Лиаму. Но я скорее умру, чем признаюсь в этом Элизе.

– Скажи честно, если не хочешь идти, – говорит она. – Тебе не обязательно сидеть там, выдумывая оправдания, чтобы смыться.

– Хм... – бормочу я, возвращаясь к разговору. – Извини, связь на пару секунд пропадала. Я пропустила, что ты говорила.

– Говорю, у группы Лиама в эту субботу концерт в пиццерии возле железнодорожных путей.

– Это там, где по выходным обычно играют всякие старперы в гавайских рубашках? Типа кавер-группы Джимми Баффетта?[13]

Слушая Элизу вполуха, я подтаскиваю стул поближе к шкафу, чтобы взобраться на него и дотянуться до верхней полки, где хранится коробка с моими детскими сокровищами.

– Не знаю, – вздыхает Элиза. – Может быть. Вообще-то они играют металл, типа очень-очень тяжелый металл. Их группа называется Feral Soul[14]. Или, может, Fatal Soul[15]? Они несколько раз меняли название. – Она делает паузу. – Возможно, это будет просто ужасно.

– Да нет, звучит даже забавно, – говорю я, сидя на кровати и перебирая извлеченные из коробки обрывки браслетов дружбы, старые поздравительные открытки и маленьких игрушечных зверюшек.

– Правда? – спрашивает Элиза.

Я закрываю глаза, сосредотачиваясь на том, чтобы наконец прийти с Элизой к взаимопониманию.

– Знаю, в последнее время я была не очень-то легка на подъем...

Честно говоря, не особо горю желанием туда идти. Группа у них, похоже, нелепая, а мне хочется уберечь светлый образ Лиама, который я хранила в своей памяти все эти годы, словно вещи в этой коробке, неизменным. Но не хочу, чтобы Элиза и дальше на меня дулась.

А еще я хочу провести эти несколько дней конца лета легко, немного пофилонить во время моих последних смен в кафе-мороженом, почувствовать себя такой же беззаботной, как все вокруг. И, кроме того, всегда есть шанс, что Лиам с первого взгляда распознает во мне природную красоту и талант, незаметные всем остальным, и тогда мы вместе покинем эту невзрачную обыденность и заживем возвышенной жизнью, полной изящества и буйной страсти. Вот прямо так и будет, ага.

– Я правда хочу пойти.

– Тогда сделаем это! – восклицает Элиза. Она всегда легко идет на мировую, достаточно малейшего намека на извинения. Это то, что мне в ней всегда нравилось. – Я заеду за тобой на монополемобиле в семь. Можем перекусить перед концертом.

– Хорошо, – откликаюсь я, позволяя радостному волнению Элизы просочиться немного и в меня.

Повесив трубку, вновь просматриваю содержимое коробки, и тут мой взгляд натыкается на нее – вот же она, аудиокассета с надписью «Производство Э-Л-А», сделанной зеленым маркером на этикетке. Наши инициалы, а почерк, должно быть, Лиама. Я едва снова не хватаю телефон, чтобы позвонить Элизе и сообщить о своей находке. Но все же не делаю этого. В машине Элизы, до того старомодной и крошечной, что ее можно было бы использовать как игрушку для игры в «Монополию», есть магнитола, но не уверена, что хочу слушать кассету вместе с ней. Я закрываю коробку крышкой и возвращаю на полку снова покрываться пылью.

* * *

В субботу я надеваю темно-синее платье, кардиган и подаренные бабушкой серьги с камнем «кошачий глаз», почти идеально сочетающиеся с моими глазами. Сегодня я проверила почтовый ящик примерно восемь миллионов раз, ожидая от дирижера, мистера Хэллоуэя, подтверждения о зачислении в оркестр. Но пока ничего. Каждый раз, когда я открываю маленькую дверцу почтового ящика, желудок сжимается, а затем разжимается, пропуская сквозь стенки жижу разочарования, заполняющую все мое существо. Это очень изматывает, и я уже жалею, что пообещала Элизе пойти с ней на концерт. Мне просто хочется хоть какой-то определенности, пусть даже новости будут плохими. Но пока что есть только бесконечная неизвестность.

Я смотрюсь в зеркало в ванной, собираю волосы в хвостик, снова распускаю, корчу себе рожу, гадая, вспомнит ли меня Лиам. Слышу, как Элиза входит через парадную дверь, как к себе домой, и начинает болтать с моей мамой.

– Ух ты, секси! – восклицает Элиза, когда я, сдавшись после нескольких попыток что-то сделать со своими волосами, вхожу на кухню.

Мне тут же хочется вернуться в свою комнату и переодеться. На Элизе темные обтягивающие джинсы, ботинки на высоком каблуке и что-то вроде фанатской футболки с отрезанной горловиной. Ее короткие волосы собраны в небольшие торчащие пучки, и выглядит это, как обычно, просто потрясающе. Элиза – эдакий хамелеон, которого трудно отнести к той или иной категории. По этой причине большинство людей в школе и не знают, что о ней думать. По той же причине я считаю ее абсолютно невыносимой, но мне всегда интересно, чего от нее ждать дальше. Сегодня с утра она могла быть одета в безразмерную фланелевую рубашку с ниткой жемчуга на шее. Могла переписываться с приятелем из Южной Кореи или рисовать натюрморт в стиле другой эпохи. С Элизой может произойти все что угодно.

Оторвав взгляд от газетной страницы, мама смотрит на нас обеих. Интересно, больно ли ей видеть, что ее единственная дочь почти всегда самый некрутой человек в комнате. В прошлом моя мать была танцовщицей. Каждой клеточкой тела она до сих пор транслирует в пространство непринужденную уверенность в себе. Даже сейчас в рубашке свободного кроя и легинсах мама выглядит одетой более подходяще для концерта, чем я.

– Только посмотрите на эту парочку, – умиляется она. – Будьте осторожны на дорогах, ладно?

– Конечно, миссис Эйч, – отвечает Элиза быстрее, чем я успеваю открыть рот. – А какие у вас с супругом планы на сегодняшний вечер?

– Ну, – говорит мама с легким смешком, – по субботам у нас уроки бальных танцев.

Вскоре после того, как мои родители повстречались, и за несколько лет до моего рождения тяжелая травма колена положила досрочный конец маминой танцевальной карьере. И тот факт, что мой отец – книжный червь по натуре – каждую неделю добровольно вальсирует в паре со своей грациозной супругой, может свидетельствовать лишь об истинной преданности. Всем известно, что каждое его решение, возможно, даже то, которое привело к моему рождению, направлено только на то, чтобы сделать мою мать счастливой. Эта щенячья отцовская любовь всегда казалась мне разновидностью глупости, и все же если бы кто-то относился так же ко мне, я бы точно не расстроилась.

– Звучит зажигательно, – подмигивает Элиза, и, пока они дружно хихикают, у меня есть несколько мгновений, чтобы поискать в сумочке блеск для губ.

Борясь с желанием снова спросить маму про почту, раздумываю над тем, не родилась ли я по ошибке не в той семье. Может быть, много лет назад меня подкинули на Землю, а в какой-то другой реальности живет на всю катушку настоящая Анна?

– Возвращайтесь к полуночи, – говорит мама нам вслед, когда мы выходим за дверь, хотя я почти уверена, что моих родителей самих в это время еще не будет дома.

* * *

Пиццерию Mozzarella on the Tracks[16] я всегда терпеть не могла: голые по пояс самовлюбленные парни, играющие в волейбол на заднем дворе, дурацкие шуточные названия блюд в меню («Грибанька с грибочками», бургер «Толстый бюргер»), уродливые шорты на семьях, играющих в мини-гольф в соседнем заведении. Я едва не произнесла эту последнюю колкость вслух при Элизе, но вовремя прикусила язык. Элиза всегда умеет выставить мое мнение незначительным и злобным, даже если это всего лишь проницательные наблюдения.

Кавер-группа The Lost Shakers[17] только что выступила и выносит свое оборудование со сцены, в то время как мы с Элизой заказываем пиццу среднего размера под названием «Мое сердце». Заигрывая с официантом студенческого возраста, Элиза пытается заказать пиво, несмотря на то что на наших руках нарисованы гигантские крестики – знак, что мы несовершеннолетние, – а когда он отказывает, делает вид, что все это было шуткой. Я изображаю глубокий интерес к меню, чтобы скрыть свое смущение.

– Ага, вот и Лиам, – радуется Элиза.

Я оборачиваюсь и вижу, что он подключает провода к усилителю. Выглядит он почти так же, каким я его и помню, разве что плечи стали шире и линия подбородка заострилась.

Лиам одет очень просто – в джинсы и черную футболку, но при этом ногти на руках покрашены в черный и на запястье болтается замысловатый браслет – можно подумать, что он сделан из средневековой кольчуги. Короче, Лиам выглядит восхитительно, и я надеюсь, что Элиза не заметит, как румянец заливает мою кожу.

– ЛИ-АМ-ЛИ-АМ! – оглушительно вопит Элиза, пока я украдкой за ним наблюдаю. – Мы здесь! Анна считает, что ты секси!

Я разворачиваюсь на стуле, но прежде замечаю, как Лиам, явно очень довольный, машет Элизе рукой. Она машет в ответ, пока я не пихаю ее под столом ногой:

– Почему ты всегда так делаешь? – шиплю на нее я. – Такое ощущение, что ты живешь только для того, чтобы постоянно меня унижать.

Вид у нее недоумевающий. Тут как раз приносят нашу пиццу, и Элиза накалывает вилкой одно из артишоковых сердечек, не потрудившись переложить ломтик себе на тарелку.

– А почему тебя это смущает? Потому что ты действительно думаешь, что он секси? Да я уверена, многие так думают. Большинство людей, не связанных с ним кровными узами.

– Дело не в этом, – отвечаю я раздраженно.

Нахмурившись, посыпаю свою половину пиццы красным перцем чили, который, как я знаю, Элиза терпеть не может, так что теперь ей не придет в голову стянуть у меня кусочек.

– На самом деле Анна думает, что ты выглядишь как кусок дерьма! – кричит Элиза в сторону сцены. – Но лично я считаю, что басист у вас симпатяга.

Я украдкой бросаю молниеносный взгляд в сторону группы и вижу, что Лиам обменивается ухмылками с худым, как жердь, нечесаным блондином, лайтовой версией Курта Кобейна. Я сползаю по спинке стула, закрывая лицо рукой.

– Хватит, умоляю.

– Ой, да ладно, Анна. Вообще-то люди думают о тебе не так часто, как ты думаешь.

Мы уже на грани ссоры, какие случались между нами миллион раз, и в тоне Элизы чувствуется капелька яда. Мне хочется огрызнуться в ответ и сказать, что зато люди думают, что она идиотка, куда чаще, чем ей кажется, но это же должен быть вечер примирения, поэтому вместо ответного удара я откусываю огромный кусок пиццы, обжигая себе небо расплавленным сыром. Итак, я никогда не осмелюсь заговорить с Лиамом. И умру несчастной и одинокой. Да и черт с ним. И, кстати, браслет у него дурацкий.

– Давай поиграем в директора по кастингу, – предлагаю я наше старое развлечение в отчаянной попытке сменить тему. – Басист – это определенно Курт Кобейн.

– Не актер и к тому же мертвый, но ладно, я понимаю, к чему ты клонишь, – говорит Элиза. – А как насчет солиста группы The Lost Shakers? – спрашивает она, кивая в сторону барной стойки, где видавшие виды дяди потягивают текилу.

– Однозначно Джефф Бриджес, – говорю я, прищуриваясь.

– Ладно-ладно, сама вижу, – улыбается Элиза.

– Официант?

– Э-э, – мычит Элиза, слизывая весь сыр и начинку со своей пиццы – привычка, которая жутко меня бесит. – Может, прокатит за Уилла Смита?

– Да ни за что, – возражаю я, наблюдая за тем, как тот рассеянно чешет нос за своей стойкой. – Разве что как один из статистов на съемках фильма с Уиллом Смитом.

Фыркнув, Элиза заливается смехом, и тогда воздух между нами ненадолго становится кристально чистым, ни одна тень наших обычных взаимных упреков не омрачает вечер.

– А что насчет Лиама? – спрашивает Элиза.

Лиам не похож ни на кого, кроме самого себя. Но я не хочу произносить это вслух. Если бы ее вопрос и не прервал хрупкий контакт между нами, это сделала бы группа, которая начала настраивать инструменты и проверять микрофоны. Мы оплачиваем счет, чтобы можно было встать поближе к сцене, где с выпивкой в руках уже слоняются несколько человек. Потягивая безалкогольное пиво, я опять жалею о том, что напялила кардиган.

– Привет, Мерсер! – кричит Лиам так, будто приветствует полный стадион фанатов. – С вами The Straitjackets![18]

Не могу сказать, чего именно ждала от группы, но, когда начинается первая песня, я с трудом подавляю желание заткнуть уши. Это не просто громко; это агрессивно громко, воинственно громко. Кажется, что барабаны хотят напасть на меня, колотя в запертую дверь моей грудной клетки. Судя по тому, как двигаются пальцы гитариста, он играет что-то невообразимо сложное, но это никак не отражается на общем звуке. Басист, кажется, совершенно остекленел и не вполне осознает, что происходит. Что касается Лиама, то у меня было смутное представление о нем как о хорошем певце еще с тех времен, когда мы были детьми и он делал глупые пародии на поп-песни для нашего радиошоу. И сейчас, во время выступления, он иногда действительно поет, и это звучит нормально, но вместе с тем из его рта извергается множество других звуков: рычание, сдавленные хрипы, скрипы и крики. Все вместе это похоже на ожившее лоскутное одеяло, сшитое, как Франкенштейн, из разных кусочков, – очень злое, безобразное и способное тебя придушить.

Я оглядываю зал, пытаясь оценить, какое впечатление это действо производит на других слушателей. Примерно половина, похоже, искренне наслаждается происходящим, остальные, видимо, испытывают то же, что и я. В другом конце помещения вижу бумерского вида мужчину в рубашке поло, который скручивает кусочки салфетки и затыкает ими уши. Несколько человек, обладающих бóльшим тактом, выходят через двери на задний дворик, где до сих пор продолжается игра в волейбол.

Элизе как будто весело, хотя не уверена, что по задумке эта музыка должна оказывать именно такой эффект. Она с энтузиазмом танцует, время от времени потряхивая головой или вскидывая рокерскую «козу», но при этом ее движения представляют собой мешанину разных стилей, дико не сочетающихся с музыкой: роботинг, хастл, чарльстон. Потом она отдает мне свой напиток и скачет на месте, как чирлидерша. Через пару песен она уже потягивает какой-то напиток у одного парня старше нас, который, кажется, выпустился из нашей школы в прошлом году. Брэндон? Бенджамин? Что-то вроде того. На танцполе становится все более людно, и Элиза проталкивается к сцене, а я использую это как удобную возможность отойти назад и встать в сторонке. А потом, в начале следующей песни, Лиам окидывает взглядом зрительный зал и замечает меня.

– Следующая наша песня для Анны, которая считает, что я секси, – выдыхает он в микрофон, и мое горло сковывает спазм, так что я не могу нормально сглотнуть.

Несколько человек смотрят на меня, а Элиза оглядывается через плечо и, смеясь и присвистывая, поднимает в воздух кулак. На мгновение мне хочется исчезнуть, но я немного забываюсь, когда понимаю, что первые такты песни по-настоящему прекрасны: гитарист мягко сплетает друг с другом серию арпеджио на фоне проникновенного напевного голоса Лиама.

– Дни, когда не можешь заглянуть внутрь себя, – поет он, и меланхоличная мелодия так глубоко меня трогает, так тонко совпадает с моим мироощущением, что я чувствую, как строптивая и осуждающая моя часть уступает место истинным и чистым чувствам.

В нашем детстве вокруг Лиама сформировался эдакий ореол трагичности. Его родной брат и двоюродный брат Элизы, Джулиан, умер, когда мы были маленькими детьми. Иногда я представляла, что когда после моего падения из окна смерть прошла мимо меня и я, невредимая, сидела в отделении неотложной помощи, обреченный Джулиан в это же время был наверху, в онкологическом отделении. Раньше мне казалось, что эта выдуманная история была доказательством связи между мной и Лиамом. Сейчас такого рода суеверные представления, конечно, остались далеко в прошлом, но в этот момент, слушая, как Лиам поет, словно для меня одной, я почти поверила в это снова.

Песня на мгновение замирает, а затем барабан разрушает всю магию ужасным, разрывающим барабанные перепонки грохотом, участники группы начинают прыгать по сцене, а Лиам кричит в микрофон что-то вроде «Непроницаемый туман!», но это не точно, потому что в этом шуме решительно ничего невозможно разобрать. Все инструменты как будто соревнуются друг с другом в уровне громкости. Такая перемена в песне показалась жестокой насмешкой надо мной, и какой бы энтузиазм я ни проявляла поначалу к этому вечеру, на этом он для меня окончательно перестал быть томным.

6

Направо

АННА ВЫЕЗЖАЕТ СО стоянки похоронного бюро и жмет на газ. Меня обдает волной прохладного воздуха из кондиционера. Это пробуждает что-то в моей вялотекущей крови и заставляет снова почувствовать себя самим собой. Повозившись со стереосистемой, я переключаюсь с CD-диска, который она слушала, на местную станцию классического рока, и она никак на это не реагирует. Радиостанции в этом городе тот еще отстой, но на этой иногда крутят нормальные треки. Пару секунд послушав, как Оззи поет про Железного человека в сильном магнитном поле[19] – и это идеально, – я спрашиваю:

– Куда едем?

– Ты же сам предложил куда-нибудь сгонять. Я думала, у тебя есть идеи.

– Хм. Может быть, рванем подальше? На чаепитие в «Уолдорф»?[20] О, или, знаешь, я слышал, тут неподалеку проходит прелюбопытное прощание с покойной.

Она не то чтобы улыбается, но уголки ее рта слегка приподняты.

– Что ж, тогда, получается, мы едем сюда, – говорит она и резко сворачивает направо, на парковку у небольшого кафе-мороженого. Даже в жаркий день никто не покупает мороженое в предобеденное время; два пластиковых столика перед входом пустуют. Мы не могли уехать дальше, чем на пару миль от похоронного бюро, но, кажется, будто прибыли на необитаемый остров.

– Угощаю, – говорю я, когда мы выбираемся из машины, – за то, что увезла меня оттуда. Что будешь?

– М-м-м, – протягивает она, серьезно задумавшись. – А ты?

Для меня тут не о чем и думать.

– Ореховое с пеканом.

Она выглядит разочарованной.

– Это старперский выбор. Серьезно, когда сюда подъезжает машина, набитая стариками, я заранее знаю, что все они закажут ореховое с пеканом.

– Так ты здесь работаешь?

– Несколько вечеров в неделю. Только летом. Я буду со вкусом печенья со сливками.

– Рожок или стаканчик?

– Ты меня просто убиваешь. Стаканчики для дилетантов. Если ты закажешь ореховое с пеканом в стаканчике, я, наверно, вернусь в машину и брошу тебя здесь одного.

Мы что, флиртуем? Не знаю, как это назвать, но мне нравится такой заход с подколами. Это лучше, чем та серая пустота на ее лице, когда она сидела в машине, закрыв глаза.

Кудрявому мальчику, лицо которого показывается в окне для заказов, на вид лет двенадцать. Он здоровается с Анной и подает нам рожки с мороженым бесплатно, и мы безрадостно смотрим на пустые пластиковые сиденья, заляпанные пятнами от мороженого.

– Не хочешь прогуляться? – спрашивает Анна.

Мы неспешно пересекаем парковку по направлению к приземистому маленькому зданию по соседству, откуда ведет вещание местная новостная радиостанция, и несколько минут молча едим подтаявшее мороженое. Сладкие капли сползают по руке. Ее локоть касается моего, и мне нравится быть к ней так близко. Хотя вообще-то она не совсем в моем вкусе.

– Так, значит, вы с Элизой тесно дружили? – говорю я наконец, когда у меня в руке остается только самый кончик рожка.

– Да, – отвечает она и, помедлив, добавляет: – Правда, этим летом мы мало виделись.

Я киваю. Мне хочется сказать ей, что она не должна чувствовать себя виноватой из-за этого, но понимаю, что она все равно будет чувствовать вину, что бы ни сказал ей какой-то незнакомец. Горе – коварный маленький демон.

– Элиза из тех людей, которые хотят делать миллион дел одновременно, – вздыхает Анна, – но у меня не было выбора, кроме как сосредоточиться, по-настоящему сосредоточиться, на скрипке, иначе я бы никогда не попала в госоркестр. Она этого просто не понимала. Ей хотелось, чтобы я оставалась ее подружкой по играм, как в детстве. И что теперь? Она не получила того, что хотела. И я тоже. Теперь ее нет, и ничего невозможно исправить.

Она резко замолкает, смущенная потоком собственных слов.

– Жизнь – это гребаный мусор, – пою я, чтобы поднять ей настроение, а затем закидываю остаток вафельного рожка в рот и играю рифф на воображаемой гитаре. – Это из моего нового хита, который так и называется «Жизнь – это гребаный мусор».

На ее лице ненадолго расцветает искренняя улыбка, и я поражен тем, как это ее преображает: меняется форма глаз, на правой щеке появляется ямочка. А ведь она хорошенькая, теперь я это вижу. Я и раньше встречал таких девушек, как Анна, – девушек, настолько серьезных, что они будто закованы в броню. Возможно, я просто никогда не оказывался рядом в нужный момент, чтобы увидеть, как эта броня с них спадает.

– Это уж точно, – говорит она, но, заметив мой пристальный взгляд, замолкает, глядя то на свое мороженое, то на радиовышку на дальней стороне новостной станции – куда угодно, только не в мою сторону.

– Оркестр – это не шутка, – говорю я. Я пел вместе с ними в прошлом году, когда на Рождество хор штата давал с ними сводный концерт, но сейчас не упоминаю об этом. – Жаль, что из этого ничего не вышло.

Она отвечает не сразу. Мы доходим до металлического забора, окружающего радиовышку, и Анна садится на землю в небольшом пятачке тени, прислонясь спиной к забору. Я сажусь рядом с ней – так, чтобы чувствовать близость ее плеча к своему.

– Прослушивание завтра, – говорит она. – Я не могу туда пойти.

– Почему нет? – спрашиваю я, а потом понимаю, что уже знаю ответ.

– Из-за похорон. Все, чего она хотела, – это я, немного моего времени. Я не могу... – Анна делает паузу и смотрит на небо. – Просто не могу. И, пожалуйста, не говори мне, что она хотела бы, чтобы я была счастлива, или что она все равно никогда уже об этом не узнает, или что-нибудь еще из тех идиотских вещей, которые люди говорили мне за последние несколько дней.

– Господи. «Она все равно никогда уже об этом не узнает»? Неужели кто-то действительно такое сказал?

Анна кивает, закрыв лицо руками:

– Мой препод по игре на скрипке. Он хуже всех.

– Эй, это была та пьеса, которую ты собиралась сыграть? Та, которую ты слушала в машине?

Она снова кивает, ее лицо по-прежнему скрыто ладонями. То, как она замыкается в себе, как ей хочется исчезнуть, хорошо мне знакомо. Наверное, до сих пор у нее не умирал никто из близких, и если это так, то ей предстоит пережить кое-что из того дерьма, которое мне, к несчастью, уже известно, – то, что потеря ощущается как центр притяжения в твоей Вселенной в течение еще многих лет после случившегося.

– Звучало красиво, – говорю я, не очень удачно пытаясь изобразить доброжелательность.

– Красиво? – Она опускает руки и смотрит на меня с вызовом. – Это не красота. Паганини был настолько ожесточен, что люди поговаривали, будто он в сговоре с самим дьяволом. Над его телом отказались проводить христианский обряд погребения. Эта пьеса похожа на... авиакатастрофу. На человеческое жертвоприношение.

– Круто, – улыбаюсь я. – Сегодня ночью я собираюсь написать новую песню и постараюсь, чтобы она звучала как авиакатастрофа.

– Подумай над тем, чтобы назвать ее в мою честь, – говорит она.

– Так и сделаю. Песня Анны, двоеточие, человеческое жертвоприношение.

Мороженое съедено, но еще несколько минут мы просто сидим, молча, глядя на то, как солнце опускается все ниже, окрашивая облака в коралловый цвет. Мир всегда накрывает вас, словно ковровой бомбардировкой, своей красотой в тот самый момент, когда вам меньше всего хочется замечать его красоту. Прошлой осенью я раз и навсегда расстался с Мюриэль под самым необыкновенным красным кленом. В моей памяти дерево осталось не просто алым, но охваченным пламенем.

– Может, для тебя сделают исключение? – наконец спрашиваю я. – Разрешат пройти прослушивание позже?

– Может быть, – говорит она. – Но от одной мысли о том, что мне нужно будет играть, становится тошно. В прямом смысле, физически плохо. Я не могу взять в руки инструмент с тех пор, как узнала, что случилось.

Я запрокидываю голову. Радиобашня возвышается над нами, как какой-то космический корабль, ее острие пронзает небо. Логически я понимаю, что это всего лишь маленькая местная башня с минимальным радиусом вещания, но когда сидишь в ее тени, она выглядит почти устрашающе, и кажется, что она и впрямь может перенести нас за пределы земной атмосферы.

– Я лучшая подруга Элизы, но не могу заплакать на церемонии прощания с ней, – говорит Анна. – Я скрипачка, но не могу играть на скрипке. Я античеловек.

– Чушь собачья, – возражаю я. – Ты не становишься менее человечной, если не хочешь играть на скрипке. Я серьезно. Быть хорошим в чем-то – не то же самое, что хотеть это делать.

Она пожимает плечами.

– В этом году я не собираюсь выступать в школьном хоре, – признаюсь я. – Хочу сосредоточиться на собственной музыке.

– Я бы хотела чего-то такого же, – говорит Анна. – Раньше скрипка казалась мне моим предназначением, а теперь... – вздыхает она. – У тебя никогда не бывает чувства, что ты проживаешь не свою жизнь?

Что-то вспыхивает у меня внутри, в крови пробегает электрический разряд. Может быть, мы с ней – зеркальные отражения друг друга. Может быть, это судьба, чудесное совпадение, что мы оказались здесь и сейчас, хотя я пока не понимаю, что все это значит. Интересно, бывают ли дэт-метал-группы со скрипачками?

– А может, ты и должна это делать. Играть на скрипке в рок-группе или еще где-нибудь. Проложить свой путь.

– Играть в рок-группе? – переспрашивает она удивленно. – С трудом представляю себе будущее, в котором я буду играть в рок-группе.

– Ладно-ладно, – смеюсь я. – Наверное, я забегаю вперед.

Пламя внутри немного утихает, но не гаснет. Это должно что-то значить, что мы оба музыканты, оба ищем новые способы самовыражения в искусстве. После того что случилось с Джулианом, я не верю в Бога, это просто больше невозможно, но я действительно считаю, что должна быть какая-то великая сила, управляющая бытием, – и разве не эта сила свела нас вместе? Мне очень хочется сплестись с Анной пальцами, снова почувствовать прохладную кожу ее ладони. Чтобы не сделать чего-нибудь неловкого, подсовываю руку под бедро.

– На что похожа твоя музыка? – спрашивает она.

– Это, ну, «варварский визг над крышами мира»[21], – отвечаю я. Ни с того ни с сего мне становится неловко за то, какую музыку я создаю, а затем абсолютная ущербность этого факта наполняет меня разочарованием в самом себе. – Это музыка не для всех. Но, может быть, это как раз твое. Приходи на наш концерт в эти выходные – и сама узнаешь.

– Хм... – сомневается она. – Хочу увидеть превью.

– Здесь?

Она смотрит мне в глаза и улыбается, и я снова чувствую электрический разряд под кожей.

– Величие затмевает контекст, – говорит она.

Не могу с этим поспорить. Закрываю глаза, набираю полную грудь воздуха и выдаю последние несколько тактов Dusk All Day[22]. Я представляю, как радиобашня посылает мой голос все выше и выше, за орбиту Земли, прямо к звездам.

– Разрушенье остановить нельзя, друзья мои, – пою я, и, когда открываю глаза, она смотрит на меня, часто моргая, явно слегка ошарашенная, а у меня кружится голова, как после аттракциона, когда сразу не можешь осознать, где ты и кто ты.

– Брависсимо! – восклицает она со смехом, искренним звонким смехом, но по тому, как смотрит на меня, я понимаю, что смеется она не надо мной. – Это было потрясающе. Лучшее выступление, которое когда-либо видела эта парковка.

На долю секунды мне мерещится, что я чувствую, как частицы наших тел, вибрируя, сталкиваются друг с другом.

– Нам пора идти, – говорит Анна.

– Думаю, да, – отвечаю я, но все во мне сопротивляется тому, чтобы вот так уйти отсюда, из этого «здесь и сейчас», навсегда покинуть этот странно приятный момент.

Начался «золотой час», как называют это время фотографы, когда все выглядит лучше, чем есть. И все же я встаю и иду за ней обратно к машине, глядя, как она отряхивает сухую траву с подола юбки, и пытаюсь запечатлеть в памяти красоту этого жеста.

На обратном пути нам снова неловко друг с другом. Она спрашивает о подробностях концерта, я рассказываю. Кручу ручку магнитолы, переключаясь между радиостанциями, но только для того, чтобы чем-то занять руки.

– Кажется невероятным, что мир продолжает существовать без нее, – произносит Анна, заезжая обратно на парковку похоронного бюро.

– Да, – киваю я, пока она ставит машину на то же место, где парковалась раньше. Бóльшую часть жизни я прожил в состоянии отсутствия, как бы в негативном пространстве, и понимаю, о чем она говорит. – В квантовой физике есть такая гипотеза... Считается, что существуют триллионы копий Вселенной, ее бесчисленные вариации. А это значит, что есть такие миры, в которых Элиза никогда не попадала в автомобильную аварию. И такие, в которых ее вообще никогда не существовало.

– Ох... – выдыхает Анна.

Не знаю, что заставило меня заговорить об этом, обычно я держу это при себе. Она ставит машину на стоянку, но не выключает двигатель. На коже ее руки, там, где заканчивается рукав платья, вижу мурашки. Неужели это из-за того, что я рассказал ей о множественности миров? Или виной всему кондиционер, который все еще дует слишком сильно?

– А ты сам в это веришь? – спрашивает она. – Думаешь, так и есть на самом деле?

– Не знаю, – честно отвечаю я. – Наверное, это не имеет большого значения, потому что, как бы то ни было, мы заперты здесь. И не можем выбирать, как бы это сказать, лучшую версию Вселенной.

– Ну да... – Она откидывает голову на спинку сиденья. – Не думаю, что в силах вернуться туда прямо сейчас. Увидимся завтра на похоронах.

– Если только ты не решишь пойти на прослушивание.

Ее глаза, которые до этого казались мне карими, на самом деле являют смесь зеленого, золотого и кофейного оттенков, они словно пруд, поверхность которого отражает вечерние лучи солнца. Хотел бы я упасть в него и утонуть.

– Не в этой Вселенной, – говорит она.

Возвращаюсь в комнату с гробом Элизы. Большинство учителей и одноклассников уже ушли. Когда прохожу через комнату, чтобы обнять тетю Кэролайн, папа подходит ко мне сзади и цедит сквозь стиснутые зубы:

– Где ты был?

Какая разница? Я все еще ощущаю вкус мороженого во рту, и воспоминание об Анне в золотом свете заходящего солнца все так же свежо в моих мыслях, и я чувствую, что, возможно, в мире что-то изменилось.

7

Налево

ПОСЛЕ КОНЦЕРТА ЭЛИЗА подрядилась вместе со мной помочь группе собрать музыкальное оборудование. У меня все еще звенит в ушах, пока я тащу на парковку какую-то часть ударной установки, сделанную не иначе как из свинца. Элиза взялась нести всего два провода, закинув их себе на шею, и теперь, хихикая, заговорщицким тоном болтает со светловолосым басистом.

Сгрузив свою ношу на заднее сиденье микроавтобуса барабанщика и стараясь быть вежливой, я неловко улыбаюсь Лиаму, который пьет воду из бутылки в нескольких ярдах от меня.

– Отличное выступление, – говорю я.

Лиам улыбается мне, но я не могу точно определить, что кроется за этой улыбкой.

– Что ж, спасибо. Ты выглядела так, будто тебе по-настоящему весело.

О да, понятно: сарказм.

– Прости, – бормочу я.

– Да не бери в голову. – Он указывает на меня бутылкой. – Слушай, а мы раньше не встречались?

Я обхватываю себя руками, как будто мне стало холодно, инстинктивно пытаясь сжаться в комок:

– Мы часто виделись в доме у Элизы, когда были детьми.

– Хм... – Он подходит немного ближе и всматривается в мое лицо, пока я, не зная, куда деться, просто стою, уставившись в землю. – Не-а, не припоминаю.

Чувствую укол досады, но относится он не столько к Лиаму, сколько ко мне самой: я злюсь на себя за то, что помню его с такой кристальной ясностью, и за то, что жажду его одобрения, как тогда, так и сейчас.

Смотрю в сторону Элизы, которая все еще разговаривает с басистом. Они стоят рядышком и что-то курят. Ну просто замечательно. Элиза явно не в себе – человек, с которым невыносимо общаться, и я ненавижу, когда приходится это делать. Такие разговоры всегда беспросветно пусты и зациклены. Чтобы отделаться от Лиама, возвращаюсь в пиццерию и, прежде чем забрать еще часть оборудования, захожу в уборную.

Стенки кабинки изрисованы граффити, сделанными пьяными посетителями, и хотя находиться здесь не очень приятно, я не тороплюсь, прокручивая в голове состоявшееся прослушивание, перематывая его и кое-где ставя на паузу, как видео.

Я должна попасть в оркестр. Если в моем резюме будет указано, что я играла с исполнительской группой государственного уровня, у меня будет шанс поступить в действительно хорошую консерваторию, может быть, даже в Джульярд[23]. Дело, однако, даже не в этом. Иногда я думаю, что стараться, по-настоящему стараться, и все-таки потерпеть неудачу – это худшее, что могло бы со мной случиться. Несмотря на то что я понимаю: это не совсем так, – в глубине души чувствую, что это правда.

Воспользовавшись еле живой сушилкой для рук, тащусь обратно к сцене, чтобы взять еще какое-то оборудование. Когда я поднимаю что-нибудь левой рукой, запястье пронзает несильная, но резкая вспышка боли, которая, вибрируя, распространяется вверх по руке.

На обратном пути к микроавтобусу замечаю группу взрослых чуть моложе моих родителей, которые едят пиццу за столиком у задней двери, и среди них сидит мой учитель по скрипке. Я пытаюсь незаметно проскочить мимо, но потом слышу, как кто-то произносит мое имя, и неохотно поворачиваюсь как раз в тот момент, когда мистер Фостер встает со своего места и направляется ко мне.

Ох, как же я иногда скучаю по миссис Осло... Эта статная дама преподавала мне игру на скрипке с пятого класса, а в прошлом году наконец оставила своих последних учеников и окончательно ушла на пенсию. У миссис Осло бывали обострения артрита и провалы в памяти, но в конце урока она всегда давала мне ириску и никогда бы не стала настаивать, чтобы я называла ее по имени. Теперь я вынуждена иметь дело с Зови-меня-Гэри. Я знаю, что должна быть благодарна. Он несколько лет выступал с Филадельфийским филармоническим оркестром, а сейчас играет в Кливлендском симфоническом оркестре и куче других ансамблей. Он один из самых талантливых музыкантов, которых когда-либо подарил миру этот город, и то, что он сейчас снова живет здесь, – не более чем случайность. Вроде как его привел сюда сыновний долг перед больными родителями, как я поняла из смутных обрывков сплетен. Когда мы играем вместе, я иногда чувствую, как меня приподнимает над землей (или по крайней мере увлекает за собой) сила его звука. И все же... он абсолютно нетерпим по отношению к моим ошибкам, постоянно перебивает, когда я пытаюсь задать ему вопрос, и всегда пялится так, словно ему интереснее разглядывать меня, чем слушать. Короче говоря, он мне не очень-то нравится.

И вот он здесь, обвивает меня рукой, прежде чем я успеваю поставить на пол чехол с ударными тарелками. От него пахнет чересчур ядреным одеколоном и пивом.

– Получила письмо? – спрашивает он. – Уверен, ты в восторге.

– Письмо? – повторяю я, а мое сердце, словно бабочка, уже вырывается из груди, хлопая крылышками.

Зови-меня-Гэри поворачивается к столику своих друзей и указывает на меня:

– Анна – это я, только в своем поколении. И с физическими данными получше.

Мужчины за столом ухмыляются и опускают глаза на свои бокалы, а две женщины рядом с ними фыркают и закатывают глаза. Одна из них бросает в Фостера скомканную салфетку. Они же все пьяны. Я выскальзываю у него из-под руки, из-за чего он на секунду теряет равновесие.

– Какое письмо? – спрашиваю я снова.

– Я сегодня получил список, – отвечает Зови-меня-Гэри, все еще слегка покачиваясь. – Ты единственная из всей школы, кого в этом году взяли в госоркестр. А в группу первых скрипок нелегко попасть одиннадцатикласснику.

И тут мне становится безразлично, что Зови-меня-Гэри такой противный и сам себя ставит в неловкое положение, я даже внутренне не против, когда он, поздравляя, хлопает меня по плечу. Первое, что мне хочется выкрикнуть: «Теперь я настоящий человек!» – но я так смущена этим порывом, что просто говорю:

– Спасибо. Я не знала. Спасибо, что сообщили.

Потом хватаю чехол с инструментами и мчусь на парковку, чтобы найти Элизу. Я чувствую себя окрыленной, я могла бы кататься на этом чехле для тарелок, как на доске для серфинга, по волнам своего чистого ликования! Элиза все еще курит с басистом, но прямо сейчас я слишком счастлива, чтобы обращать на внимание на то, что она как будто совсем про меня забыла.

– Ты как? – спрашивает Лиам.

Он сидит на бампере микроавтобуса, а я ничего не могу с собой поделать и улыбаюсь во все лицо, как маньячка. – Выглядишь так, будто надышалась веселящим газом.

– Да ничего особенного... Просто оркестр, в который я очень хотела попасть... Я понравилась им на прослушивании.

– Оркестр штата? – спрашивает Лиам, вставая и небрежно потягиваясь.

Что-то настораживает меня в его поведении. Радостное волнение, наполнявшее грудь, прячется обратно в сердце, как заползает в свою раковину осторожное морское существо.

– В прошлом году я выступал в хоре штата, – говорит он, – но не уверен, что снова приму их приглашение в этом сезоне. Ездить раз в неделю в Колумбус на репетицию – это довольно запарно, знаешь?

Я с трудом сглатываю. Ездить на репетиции – это пустяки, главное – место в оркестре. Чувствую себя ограбленной. Радость, которая причиталась мне в момент торжества, была у меня украдена. Черт с ним. Я запихиваю чехол на заднее сиденье микроавтобуса. Спасибо хоть на том, что Лиам, разминаясь, наклоняется и тянется кончиками пальцев к носкам своих ботинок и поэтому не может видеть мои злые слезы, навернувшиеся на глаза. Мне всегда ничего не стоит заплакать, эта склонность часто становится причиной моего позора, но, похоже, я не в силах ее контролировать. Элиза подбегает и запрыгивает Лиаму на спину.

– Привет, кузен! – восклицает она. – Ну вы и отожгли. Я так рада, что пришла!

Лиам хватает ее за руки, прижимая к спине, а затем выпрямляется, кружась, а Элиза смеется, как маленький ребенок. Видимо, сегодня не удастся поговорить с ней об оркестре. Найдется ли когда-нибудь в мире Элизы место для меня как для кого-то большего, чем просто ее подружка? Опустив кузину обратно на землю, Лиам говорит:

– Могло быть намного лучше, если бы эти парни хоть чуть-чуть постарались. Но спасибо, что пришла. Есть шанс, что подбросишь меня домой?

– Конечно, конечно, конечно, – восклицает Элиза, глупо улыбаясь. – Бе-е-е-ез проблем!

Одним быстрым движением я выхватываю ключи из сумочки Элизы:

– Поведу я. Твоя мама больше никогда не выпустит тебя из дома, если ты получишь еще один штраф.

Это постоянный повод для наших ссор – Элиза считает, что я слишком строгая и властная, но на этот раз она только смущенно улыбается:

– Твоя правда, Анна-банана. Поехали.

– Чур, я спереди! – выкрикивает Лиам, а затем со всякими приколами в скандинавском духе прощается со своими товарищами по группе.

Я нажимаю кнопку на водительском сиденье, выдвигая его вперед, чтобы Элиза смогла забраться на тесное заднее сиденье машины. Когда мы все усаживаемся, Элиза наклоняется вперед между двумя передними креслами и кладет голову сперва на плечо Лиама, а затем на мое. Я поворачиваю ключ в замке зажигания, и Элиза вся аж трясется от вибрации мотора.

– Ого, как будто кто-то ходит по моей могиле, ребята, – смеется она.

Лиам живет в другой стороне от нас с Элизой, и внезапно я чувствую смертельную усталость. Как бы мне хотелось немедленно телепортироваться в постель, жаль, что этому не бывать... А еще я бы хотела вышвырнуть Лиама из машины и оставить его на обочине, но это столь же маловероятно. Я опускаю стекло, чтобы поймать ветерок и немного взбодриться.

– Ребята! – Элиза, снова просовывает голову между передними сиденьями. – Гляньте, какие сегодня красивые звезды! Как думаете, они были бы такими же красивыми, если бы некому было на них смотреть? – хихикает она.

– Иногда мне кажется, что они выглядят слишком идеально, – замечает Лиам. – Как будто кто-то пытается одурачить нас этими декорациями или типа того.

– Ого, с ума сойти, – выдыхает Элиза. – Прямо как в том фильме, как его там?..

Звезды всегда казались мне нотами наоборот – нотами, безудержно скачущими по небу, вместо того чтобы сидеть на своем месте на нотном стане. Иногда я думаю о том, как бы звучала эта музыка, если бы кто-то мог их сыграть, прочитав музыку Вселенной с листа.

– Так здорово, когда мы все вместе. – вздыхает Элиза. – Прикиньте, что было бы, если бы мы трое остались близки после того, как Лиам сюда переехал?

– Есть такая штука – теория множественности миров, – говорит Лиам, указывая, где надо свернуть направо. – Суть ее в том, что существуют триллионы копий Вселенной, ее бесчисленные вариации. И это значит, что есть такие миры, где мы все лучшие друзья. Как бы тебе это понравилось, а, Анна-банана?

Не собираюсь смотреть на него, не хочу видеть язвительную ухмылку на его общепризнанно великолепном лице. Его теория звучит пусто и глупо или по крайней мере слишком просто – как будто кто-то, кому ближе романтика, чем логика понимания научных фактов, развел ее содержание водой. Но если это правда и есть множество других Анн, живущих другими жизнями, хотелось бы мне, чтобы существовала Вселенная, в которой мне не нужно постоянно задаваться вопросом, достаточно ли я хороша.

II

Я чувствую близкое родство с альтернативными Максами, хотя мне никогда не доводилось с ними встречаться. Они разделяют мои ценности, мои чувства, мои воспоминания – они мне ближе, чем братья.

МАКС ТЕГМАРК, квантовый физик

8

Направо

В ДЕНЬ ПОХОРОН ЭЛИЗЫ мы с Анной не обменялись ни единым словом. Находясь от нее на некотором расстоянии, я наблюдал за ней, продолжая подмечать всякие мелочи: родинку на левой стороне шеи; чрезвычайно прямую осанку, которую она, видимо, переняла у своей матери, сидевшей рядом; едва уловимый запах духов или, может быть, шампуня, который я почувствовал, когда она проходила мимо меня в конце церемонии, слегка помахав на прощание. Часть меня хотела бы найти способ снова сбежать вместе с ней подальше от печали, черных платьев и траурных букетов. Но другая часть с трудом может представить, что мы с ней когда-нибудь будем встречаться. Она такая правильная, замкнутая, что называется, застегнутая на все пуговицы и сильно, очень сильно отличается от Мюриэль. Она не в моем вкусе, твердил я себе в тот день, но потом ловил себя на том, что воспроизвожу в мыслях какую-то часть ее тела: полные, строгие губы, длинные пальцы, изгиб плеча.

И вот она здесь, выглядит слишком шикарно для этой дурацкой пиццерии, сидит одна за маленьким столиком в глубине зала. Пока мы готовились к выступлению, возможность ее появления была единственным, что занимало мои мысли, и она все-таки пришла, взаправду и во плоти, и теперь пьет что-то через соломинку, обхватив ее нежными губами.

Я решаю установить с ней зрительный контакт во время пения, чтобы наладить между нами какую-то ощутимую связь. Но, находясь на сцене, не могу заставить себя смотреть в ее сторону и прячусь в музыке. В животе такое ощущение, будто два хомячка борются за управление одним рулем, – верный признак того, что эта девушка каким-то образом зацепила меня сильнее, чем кто-либо еще, с тех пор как Мюриэль перешла к нам в девятом классе. (Боже, как она была прекрасна – бóльшую часть каждого урока геометрии я проводил за тем, что рассматривал маленькую, но интригующую полоску кожи там, где ее свитер не доходил до пояса джинсов.)

– Эта песня для Анны, которая готова мириться с моими промашками при выборе мороженого, – выдыхаю я в микрофон, надеясь, что эта маленькая шутка, понятная только нам двоим, заставит ее улыбнуться. Пока я пою вступительные такты песни «Impenetrable Fog»[24], украдкой смотрю на нее сквозь ресницы, и она слушает так внимательно. Это самая красивая из всех наших песен.

Мы добираемся до конца сет-листа если не успешно, то по крайней мере быстро, и Анна подходит к сцене с почти счастливым видом, хвалит наше выступление и предлагает помощь со сборами музыкального оборудования. Мне удается уговорить ее поехать домой вместе. Помимо прочего, это позволит сбежать от Криса и Эрика. На сцене они допустили все мыслимые ошибки – вступали не вовремя, сбивались с темпа и безудержно фальшивили, выдавая ноты, похожие на звуки отрыжки. Когда Анна повторяет, что концерт ей понравился, я смущенно отмахиваюсь. Она тормозит на подъездной дорожке перед моим домом и кладет свою ладонь на мою:

– Нет, правда. Ты талантлив, не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять это.

Я смотрю на наши сложенные руки, словно это два плота, увлекаемые течением.

– Мы могли бы намного лучше, если бы ребята хоть чуть-чуть постарались.

– Так выступай сольно. Твоя музыка – это твоя музыка; разве не это ты мне говорил? Ты не обязан делиться ею с ними, если не хочешь.

Что я хочу, так это поцеловать ее, но не делаю этого. Может быть, я слишком труслив, чтобы рискнуть. Смотрю, как пульсирует кожа в плавном изгибе ее шеи. Вынимаю руку из-под ее ладони и, как какой-нибудь доброжелательный школьный психолог, мягко сжимаю ее плечо. Просто кошмар. На деревянных ногах, пошатываясь, выхожу из машины. Вот и все, дело сделано. Я опоздал на корабль, и он больше никогда не проплывет мимо этого берега. Счастливого пути.

Мне, конечно, удалось поцеловать Мюриэль к концу нашего первого совместного учебного года. Узнав, что она увлекается фотографией, я повел ее на заброшенный железнодорожный мост. Опередив меня, она вскарабкалась на его опору, чтобы сфотографировать вид на открывшуюся внизу пропасть. Я чуть не потерял сознание от страха, но все-таки полез следом за ней, а потом мы поцеловались прямо над бездной, на волосок от неминуемой смерти. Я позволил ей убедить себя, что мне понравился этот выброс адреналина, что я испытал что-то кроме душераздирающего страха, и потом продолжал позволять ей и, вероятно, множеству других людей верить, что я слишком крут, чтобы меня беспокоила мысль о смерти. Только я-то знаю правду: я был трусом тогда и остаюсь им до сих пор.

Анна выезжает задним ходом на тихую улицу, но прежде чем скрыться в темноте и навсегда исчезнуть из моей жизни, опускает стекло и окликает меня:

– Эй, не хочешь как-нибудь встретиться? Поболтать обо всяком музыкальном занудстве?

Очень редко, но удача все же благоволит даже таким трусам, как я.

* * *

Пару дней спустя я заезжаю за ней в кафе-мороженое, где у нее закончилась одна из последних рабочих смен этим летом, и мы отправляемся в безлюдный парк, в котором я обычно останавливаюсь по пути к дому Гэвина. Это мое тайное убежище, где я сочиняю тексты песен, бормочу себе под нос рифмы и проговариваю вслух то, что приходит в голову. Я никогда и никому не показывал это место, но мне кажется правильным пригласить туда другого серьезного музыканта.

Поездка сюда похожа на первое свидание, но очень уж неловкое и к тому же по ощущениям совсем неправильное, ведь мы едем в чересчур навороченном внедорожнике моего отца, а не в стареньком седане, в котором она приезжала на церемонию прощания с Элизой.

Однако как только мы добираемся до парка и садимся (соблюдая приличную дистанцию и на разные валуны, причем я уступил ей более высокий и удобный камень), то чуть-чуть расслабляемся. Она захватила с собой немного конфет, которыми в кафе посыпают мороженое. Пока мы лакомимся ими, я рассказываю ей историю об M&M’s: когда мне было лет семь или восемь, я узнал слово «дегустатор» и сообщил родителям, что могу определить цвет M&M’s по едва заметным различиям вкуса между красителями. Они подыграли мне: клали конфеты разного цвета мне в рот, притворяясь, что не замечают, как я украдкой подсматриваю сквозь ресницы. (Это было в те времена, когда родители все еще хотели видеть во мне что-то необыкновенное, – усилие, от которого они в конце концов отказались.) Когда я уже начинаю загоняться насчет того, с какой стати вообще стал рассказывать ей эту идиотскую историю, она говорит:

– Это мило. Думаю, должно быть больше песен о таких вещах: о маленьких и очень личных воспоминаниях, которые и делают твою жизнь именно твоей.

– Не уверен, что знаю, с чем можно срифмовать M&M’s, – смеюсь я.

– Думаешь, шучу, но я серьезно, – говорит она. – И, кстати, слово «Эдем» почти рифмуется.

У меня нет желания писать песни ни об M&M’s, ни о моих родителях, но я позволяю себе перебрать несколько приятных воспоминаний из детства: мама уютно устраивается рядом со мной и Джулианом на диване, чтобы почитать нам книгу; я прижимаюсь щекой к мягкой потертой шерстке мистера Пипса – плюшевой овечки, моей любимой игрушки; из кухни доносится запах печенья, которое печет тетя Кэролайн.

В Анне есть что-то такое, от чего мне хочется рассказать ей все это, хотя я никогда ни с кем не говорил о Джулиане, даже с Мюриэль, даже когда мы с ней были максимально близки. Но сейчас черед Анны рассказывать свою историю: о том, как она объелась мятными конфетами Junior Mints, когда мама впервые повела ее на «Щелкунчика». Теперь чувство тошноты и тяжести в животе ассоциируется у нее с тем моментом, когда она посмотрела на свою мать снизу вверх во время танца феи Драже и увидела, что глаза у той наполнены слезами.

– Когда я позже спросила ее, почему она плакала, мама сказала: «О, Анна, потому что это было так красиво», – но даже в детстве я понимала, что, скорее, это связано с тем, что она больше не может танцевать.

Анна много жестикулирует, и мне интересно, делает ли она это намеренно, понимая, какие изящные у нее руки.

– Черт, – говорю я. – А вот это действительно песня.

– Ну в таком случае это была бы песня для скрипки, – улыбается Анна. – Я не умею петь, – а затем шутливо низким голосом затягивает: – А это блю-ю-ю-юз, о да, про конфеты Junior Mints.

Мы смеемся, но на смену веселью снова приходит это чувство: мне начинает казаться, что она бы хотела, чтобы я ее поцеловал. Но осуществить это неудобно из-за разной высоты камней, на которых мы сидим, и пока я раздумываю, как непринужденно справиться с этим препятствием, пауза затягивается, и вот Анна уже пытается заполнить ее светской беседой, стараясь не встречаться со мной взглядом.

– У твоей группы намечаются еще концерты в ближайшее время? – спрашивает она.

– Не-а, – отвечаю я, не вдаваясь в подробности вчерашнего телефонного разговора с Крисом, который стал ныть, что мы не даем ему играть, как он хочет, и выдвинул нелепый ультиматум: либо я дам ему возможность демонстрировать свои навыки игры на гитаре в большем количестве песен, либо мне придется искать нового гитариста. Я просто сказал: «Ладно», – и повесил трубку.

Вообще-то мне неохота заниматься поисками нового гитариста, поэтому в итоге мы будем проводить репетиции, слушая, как Крис наяривает свои затянутые соляки, которые мало что добавляют к песням. Но сначала пройдет неделя, в течение которой мы все не будем друг с другом разговаривать: я и Крис – дуясь из-за ссоры, Эрик – весело проводя время в другой компании, Гэвин – занимаясь тем, что обычно и делает: вырезая вручную новые барабанные палочки из дерева, которое сам же медитативно срубил, или что-то в этом роде. Все как обычно, как всегда, и я дико устал от всего этого. Вместо того чтобы пытаться что-то объяснить Анне, я говорю:

– Держу пари, музыкант из тебя куда круче, чем любой из них.

– Ну, – отвечает она, – я почти уверена, что уж на скрипке-то играю лучше чем они.

Она, конечно, просто шутит, но в этой шутке есть доля правды: вот он, талант, настоящий талант, прямо передо мной, и нет ни одной причины, чтобы продолжать валять дурака с недоучками, когда можно найти способ объединить мои идеи с ее мастерством. Какая разница, что она не хочет играть в рок-группе? Какая разница, что я вообще-то ни разу не слышал, как она играет на скрипке?

– Давай делать музыку вместе, – предлагаю я. – Давай расскажем друг другу побольше историй, а потом посмотрим, удастся ли превратить их в песни.

Она открывает рот, как будто хочет возразить, затем поджимает губы, задумавшись и в рассеянности постукивая пальцами по колену.

– Это будет не похоже на обычную группу, – говорит она в конце концов. – Только скрипачка и вокалист... Даже не знаю, что из этого получится.

– А кому понравится, если о нем можно сказать в двух словах? – улыбаюсь я.

– Ладно, – соглашается Анна.

Она выглядит такой счастливой, какой я ее еще не видел. Кажется, это начало чего-то хорошего.

* * *

Несколько дней спустя мы сидим в гостиной Анны, пытаясь сотворить немного волшебства. Реальность начала нового проекта, однако, немного отличается от его головокружительного предвкушения. Нет ничего более совершенного, чем тот момент, когда вне зависимости от моей воли идея рождается на свет. И все же мы пытаемся, и я чувствую, что Анна хочет, чтобы у нас что-то получилось, так же сильно, как я. И, возможно, одного этого желания уже достаточно.

Сегодня она в первый раз, по крайней мере насколько мне известно, взяла в руки скрипку с тех пор, как умерла Элиза. В том, как она обращается с инструментом, нет ни робости, ни деликатности. Никаких лишних движений. Она делает это почти грубо, и от нее веет мягкой уверенностью. Выглядит очень, очень сексуально.

– Знаешь, – говорит она, – если бы я все-таки прошла прослушивание в оркестр, то сейчас ехала бы на первую репетицию. Если бы поступила, я имею в виду.

– Ты бы поступила, – уверяю я, потому действительно в этом не сомневаюсь. – Тебя это огорчает? То, что ты сейчас не там?

– Да не то чтобы сильно, – отвечает она. – Просто сейчас это все кажется таким... далеким. Как будто было в другой жизни.

Недавно она ушла из школьного оркестра и послала к черту своего частного преподавателя. Она рассказала мне об этом на прошлой неделе, чуть ли не шепотом, как будто призналась в страшной тайне. Анна делает медленный, контролируемый вдох, словно собирается погрузиться в холодную воду.

– Что теперь?

– Теперь ты находишь песню, которая, я знаю, уже живет внутри тебя, и играешь ее, – говорю я. – А я в восторге падаю перед тобой на колени.

– Никакого давления или чего-то в этом роде, – улыбается она мне.

– В точку. Никакого давления.

Анна настраивается на игру: прогоняет туда-сюда гаммы, исполняет отрывки каких-то музыкальных тем, словно крутит ручку радио, пытаясь найти нужную частоту. И затем переходит к мелодии, скользящей цепочкой нот в минорной тональности, которые в последнюю секунду разрешаются мажорным аккордом.

– А хорошо, – говорю я. – Черт возьми, это действительно хорошо.

Она прерывается, зажимает скрипку под мышкой, заправляет волосы за ухо.

– Нет, не останавливайся! – прошу я, но она качает головой и делает шаг назад.

– Этот маленький фрагмент пришел мне в голову, когда я одевалась сегодня утром, но не знаю, что там должно быть дальше, – говорит она.

Я на мгновение отвлекаюсь на мысль о том, как она одевается, о мягкой ткани ее футболки, скользящей по лифчику, о гладкости ее кожи.

Анна плюхается на диван, где в уголке устроилась ее собака, и шерсть животного взметается от этого движения. Поморгав мутными глазами и тихо поскуливая, пес снова прячет нос под заднюю лапу. У меня аллергия на животных – я почувствовал, что глаза начали чесаться, еще до того, как собака показалась в поле зрения, но не стал упоминать об этом.

– Прости, Твайла, – говорит Анна.

Я напеваю мелодию, которую она играла, пытаясь удержать ее в памяти.

– О чем ты думала, когда сочиняла эту музыку?

Ее лицо на мгновение омрачается.

– Об Элизе, наверное. Все еще трудно думать о чем-то другом.

– Тогда расскажи мне историю о ней. Одно из тех воспоминаний, которые ты тогда перебирала.

Она тяжело вздыхает, молча поглаживая шерсть между собачьих глаз. Но отказа не последовало, так что я терпеливо жду.

– Ну ладно. Как-то раз зимой, в очень снежный день, я прошла пешком весь путь до дома Элизы, чтобы помочь ей построить снежный замок на заднем дворе. Нам было тогда... Не знаю, может быть, лет по девять? Когда я пришла, оказалось, что это будет не обычный замок. У Элизы было несколько прямоугольных пластиковых контейнеров, которые она где-то раздобыла. Она наполняла их снегом и заливала водой. Получались твердые ледяные кирпичи, прямо как настоящие. Это было в некотором роде гениально, на самом деле, как огромный лоток с кубиками льда. Я была просто поражена этим.

– Потому что сама бы до такого не додумалась?

– Именно! Ты же знаешь Элизу. Она была в миллион раз изобретательнее, чем все вокруг. В общем, это занятие наскучило еще до того, как мы построили одну стену, и она предложила вместо этого покататься на санках с большого холма по соседству. Все дети называли его холмом Камикадзе, потому что он был очень крутым и внизу росло много деревьев, которые нужно было ловко объезжать, когда несешься сломя голову со склона. Мне туда не хотелось. Но ты же знаешь, какой могла быть Элиза.

– Скажи это вслух. Какой она могла быть?

Анна нахмурившись смотрит на меня, ее явно смутил этот вопрос в стиле психотерапевта.

– Прости, – говорю я. – Иногда нужно просто продолжать говорить, пока не нащупаешь текст песни.

Анна чешет Твайлу за ушами, а та в ответ колотит задней лапой по дивану.

– Элиза была непредсказуемой. И, как правило, полной решимости настоять на своем, настоять до последнего, лишь бы все вышло, как она хочет.

Анна делает паузу, и я вижу, что ей немного не по себе, но мне нравится, что она честно рассказывает об Элизе. Я никогда не считал Элизу настойчивой, но могу поверить, что для Анны так и было. Фальшь я вообще ненавижу больше всего на свете.

– Она уговаривала меня подняться на вершину холма, просто чтобы посмотреть, и я согласилась, потому что мне не хотелось просто развернуться и снова топать до дома пешком. Я целых полчаса добиралась к Элизе по снегу, и это не считая времени, которое потратила на то, чтобы уговорить маму отпустить меня одну. Когда мы поднялись на холм, я посмотрела, как она пару раз скатилась оттуда, а потом Элиза сказала, что мне нужно тоже сесть на ее санки, просто чтобы посмотреть.

Я уже знаю, что будет дальше. Есть в Анне особая хрупкость, которая даже во мне пробуждает какой-то низменный разрушительный импульс. Это похоже на желание потянуть кошку за хвост, но только если ты уверен, что она не оцарапает тебя в ответ. Чувствую покалывание стыда, но пытаюсь игнорировать это и сосредоточиться на рассказе.

– Ну я и села на сани. И тут же почувствовала толчок в спину. Я не просто поехала вниз, а потеряла равновесие и уже не могла управлять санями. Они с разгона врезались в дерево, и я ударилась, так сильно, что от верхнего левого зуба откололся кусочек. Помню, как села и, сунув пальцы в рот, взяла с языка этот крошечный белый треугольничек.

За сомкнутыми губами ее язык на мгновение скользит по зубу, о котором идет речь. Ее язык, ее зубы, ее идеальные губы... Я без необходимости откашливаюсь.

– Элиза, конечно, прибежала, и я помню, какими широко раскрытыми и испуганными были ее глаза, но я просто сказала: «Мне нужно идти», – и убежала. Где-то я слышала, что, если человеку отрезало палец, нужно скорее отвезти пострадавшего в больницу, где палец смогут пришить обратно, так что я подумала, что если смогу достаточно быстро добежать домой со своим осколком зуба, то все будет в порядке. Но на полпути я выронила его и не смогла найти в снегу. И вот тогда я разрыдалась.

– Черт, – говорю я. – Так вот что ты думала об Элизе? Почему же вы с ней остались друзьями?

– На самом деле это не конец истории, – отвечает Анна.

Она делает глубокий вдох, и я вижу, что она старается рассказать все правильно, и на этот раз ее уязвимость вызывает у меня желание защитить ее, что гораздо легче принять.

– Мои родители смогли отвезти меня к стоматологу только на следующий день, потому что дороги были плохо почищены, но когда мы наконец добрались туда, оказалось, что все не так уж и плохо. Помню, как доктор Ганхерст напевал какую-то песенку, пока возился с моим зубом, а потом сказал мне:

– Не волнуйся, помпончик. Люди постоянно скалывают себе зубы.

Он сделал мне такую пломбу, что, даже если присматриваться, ни за что не догадаешься, что там был скол. Так что ничего страшного не случилось.

Но вот что главное: когда мы вернулись домой, Элиза строила замок у нас на заднем дворе. Я все еще была слишком зла на нее и не хотела выходить на улицу, хотя моя мама очень просила меня выйти и сказать ей, что зуб мне восстановили. Элиза строила замок весь день, пока не стемнело, а потом ушла, даже не постучав в дверь. Когда я вышла во двор, то увидела, что она соорудила гигантский куб с брезентом вместо крыши и доской вместо двери, внутри было два кресла изо льда, а на снегу рядом с ними она написала: «Прости меня».

Мы никогда не упоминали о случившемся и так никогда и не посидели вместе в тех ледяных креслах, но снег был так плотно утрамбован, что куб простоял много недель, даже после того, как все остальное растаяло.

Я легко могу представить Элизу там, в снегу, поднимающую ледяные блоки, которые были размером почти с нее.

– Ей нравились широкие жесты, – говорю я. – Однажды она забрызгала красной краской футболку с изображением индейки и надела ее на наш семейный ужин в честь Дня благодарения в знак протеста против бессмысленного убиения самой главной птицы Америки.

– Да, это в ее духе, – кивает Анна.

Она поднимает скрипку к плечу и легкими движениями смычка наигрывает ту же мелодию, что и раньше, так тихо, что ее едва слышно.

– Я-то всегда считал, что Элиза не очень решительный человек, но, возможно, дело в том, что она умела отпустить ситуацию. Когда я прав и чувствую это, то цепляюсь за свою правду, держу ее зубами. Думаю, что большинство людей такие. Но она не держалась ни за свою правоту, ни за сделанные ею ошибки.

– Так вот о чем для тебя эта история? – Анна хмурится и снова проигрывает тот же фрагмент мелодии. – Да, это был широкий жест, как ты и сказал. Но это также был способ заставить нас обеих забыть о ее ошибке, не позволить нам застрять на этом. Это одно из качеств, из-за которых я больше всего по ней скучаю.

Она играет музыкальную фразу в третий раз, но на этот раз не останавливается, продолжая мелодию, постепенно увеличивая громкость, пока наконец не обрывает игру на резкой диссонансной ноте – и она звучит не как ошибка, а как возглас несогласия.

– Боюсь без нее застрять в этой точке, – говорит Анна, избегая моего взгляда.

Я хочу протянуть руку и обнять ее, утешить или посочувствовать ей, потому что мне знаком этот страх одиночества, необходимости бороться за то, чтобы быть цельной личностью, когда чувствуешь, что у тебя отняли что-то важное.

Но еще больше мне хочется колотить кулаком по воздуху, как идиот, залезть на крышу и орать, потому что то, что она только что сделала, раскопав это воспоминание, которое породило собственную мелодию, прекрасно и полно артистизма. Это то, к чему я всегда стремлюсь, когда пишу песни, но мне редко удается ухватить суть. Я только сидел здесь и слушал, но мое сердце бешено колотится, шея вспотела. Это то, чего катастрофически не хватало во всех взаимодействиях с группой, – неудержимая радость творчества.

Но вместо того чтобы вообще что-то предпринять, я замираю, стараясь не спугнуть новорожденную песню, обращаясь с ней, как с пугливым оленем. Я жду, пока Анна снова сыграет всю мелодию, и на этот раз мычу мотив вслед за ней.

– Кажется, я почти нащупала что-то, – сосредоточенно хмурится она.

– Можешь сыграть еще раз? – прошу я.

И на этот раз пытаюсь спеть несколько спонтанных строк:

– Холод. Как долго

Растет ледяной кристалл...

Холод. И снова

Безвыходный день настал.

Сыграв последнюю ноту, она смотрит на меня и улыбается, и готов поспорить на миллион долларов, что в этот момент наши сердца бьются в такт, а потом мы оба хихикаем, как маленькие дети, от того, как нам хорошо. За этой классически правильной внешностью скрывается рок-звезда. Я знал это и раньше, но теперь уверен. Созидание, красота и жизнь – все это сливается воедино и расширяется внутри меня, подобно вспышке, в результате которой рождается сверхновая звезда. Я хочу взять ее ладони в свои, встаю, уже готовый к этому, мои руки уже протянуты, но тут мы слышим, как открывается входная дверь, и в комнату входит ее мама, словно посланец с другой планеты.

– О, привет, – говорит она незнакомцу в своей гостиной.

Мы оба тупо смотрим на нее, пока она не протягивает изящную руку и не говорит:

– Я мама Анны.

– Это Лиам, – поспешно представляет меня Анна, пока я пожимаю руку ее матери, а Твайла просыпается и мягко спрыгивает с дивана. И потом выпаливает: – Он музыкальный гений.

Мать Анны удивленно приподнимает брови:

– Вот как? Знаешь, Лиам, а ведь Анна и сама неплохо играет на скрипке.

– Я заметил, – бормочу я. Вся кровь моего тела прилила к лицу, и я чувствую себя неумехой, застигнутым врасплох.

– Пошли, Твайла, поищем что-нибудь вкусненькое и оставим этих вундеркиндов заниматься своими делами.

Слегка поскуливая, собака убегает вслед за ней на кухню. Я хочу еще музыки, но мы слышим, как мама Анны открывает шкафы и раскладывает продукты, и оба знаем, что чары развеяны. Это даже забавно, как легко оглушительный рокот создания произведений искусства уступает место тихой, скучной рутине повседневной жизни, и я, улыбаясь, беру куртку и рюкзак.

– Может быть, нам стоит как-нибудь повторить?

Я говорю это с иронией, потому что в этот момент для меня очевидно, что нас соединила какая-то могущественная космическая сила и всякие «может быть» совершенно излишни. Однако она кивает со свойственной ей серьезностью.

– Это не просто песня, Лиам. Я думаю, это могло бы стать целым представлением. Чем-то средним между концертом и спектаклем.

Как только она произносит эти слова, я вижу все целиком, прекрасное и устрашающее в своем совершенстве. Все еще витая в облаках, я откланиваюсь, и напоследок Анна заключает меня в объятия, и в этом больше чувства, чем в обычном прощании между двумя творческими личностями, делающими что-то вместе. Она стоит в дверях и машет мне, когда я выезжаю с подъездной дорожки, и свет из дома создает вокруг нее сияющий ореол, как будто она сама светится изнутри. Она – солнце, центр недавно открытого мира.

9

Налево

Я ОТКАЗЫВАЮСЬ от предложения папы отвезти меня на первую репетицию, поведу машину сама. В конце концов, профессиональный музыкант не должен полагаться на то, что его повсюду будет возить отец. Я так боюсь застрять в пробке и опоздать, что выбегаю из школы и еду прямо туда, по дороге пригоршнями закидывая в рот крендельки, вместо того чтобы заехать куда-то и нормально поесть, и в итоге приезжаю слишком рано. Репетиционный зал еще даже не открыт, и я несколько минут расхаживаю по коридорам пустого университетского здания, прежде чем решаю подождать на крыльце. Элиза позвонила накануне вечером, чтобы пожелать удачи, и, к ее чести, не стала капать мне на мозги из-за того, что я хочу пораньше лечь спать, а не болтать допоздна.

– Слушай, – сказала она, – ты играешь на скрипке в тысячу раз лучше, чем все, кого я знаю. Так что не дай этим снобам заметить, что вспотела, ладно?

Это была не совсем та ободряющая речь, на которую я рассчитывала, но сейчас, оправляя на себе рубашку, чтобы ткань не липла к влажным подмышкам, вынуждена признать, что Элиза хорошо меня знает. На самом деле хотелось бы, чтобы она была здесь, – ее умение искрометно бравировать здорово бы меня поддержало. Но я сижу тут совсем одна, борясь с желанием проштудировать ноты. Вместо этого достаю из сумки взятую в школьной библиотеке книгу «О мышах и людях» и делаю вид, что могу сосредоточиться на том, что там написано. Внезапно я понимаю, что ко мне кто-то приближается и встает прямо передо мной, но продолжаю сидеть, уткнувшись в книгу, в надежде, что смогу избежать разговора с этим человеком, кто бы он ни был.

– Бедный Ленни[25], – произносит стоящий передо мной парень.

У него в руках тоже скрипичный футляр. Одет он в довольно поношенный свитер, а густые каштановые волосы выглядят так, будто парень забыл причесаться, но у него уверенная, расслабленная улыбка. Не знаю, что и делать: очароваться его очевидной непринужденностью или испугаться.

– Бедные кролики, – парирую я, стараясь соответствовать легкости его тона.

– Литература, одиннадцатый класс? – спрашивает он, кивая на книгу, и я киваю в ответ. – Ты же новенькая в оркестре? Не бойся, мы не кусаемся.

Это такой неуклюжий способ продемонстрировать, что сам-то он давно не новенький, что на меня что-то находит и я ни с того ни с сего, ей-богу, подмигиваю и выдаю:

– Жаль, что кусаюсь я.

Он смеется. Как раз в этот момент по ступенькам поднимается мистер Хэллоуэй и, проходя мимо, хлопает парня по плечу.

– Вот и наш концертмейстер, – говорит он.

– Благодарю, маэстро, – откликается тот.

– Ты это заслужил. Даю тебе возможность насладиться новым статусом в течение недели, а потом, прости, начнем работать над концертино Бартока.

Они оба смеются, а я чувствую себя очень маленькой. Мистер Хэллоуэй поворачивается ко мне.

– Анна, не так ли? Мы рады, что ты теперь с нами.

Я выдавливаю из себя слова благодарности, и он уходит в здание. В любой другой ситуации я была бы вне себя от радости от такого приветствия со стороны дирижера и от того факта, что он помнит мое имя. Но сейчас мой восторг оттеняет волнение из-за встречи с первой скрипкой. Неудивительно, что у него такая уверенная улыбка.

– Поздравляю с назначением, – говорю я. – Это большое достижение.

– Да ничего особенного, – беззаботно откликается он. – Я не расслышал, как тебя зовут. Я Сергей. Как Рахманинов.

– А я Анна, – говорю я, пожимая ему руку и тщетно пытаясь вспомнить каких-нибудь знаменитых музыканток с таким же именем. Мой мозг цепляется за необычное русскоязычное звучание его имени, и я выпаливаю: – Как Каренина, полагаю?

Сергей смеется и поднимает футляр со скрипкой.

– Хорошо, что здесь поблизости нет поездов. Увидимся внутри, Анна.

Еще несколько минут я притворяюсь, что читаю, хотя попытки сосредоточиться еще безнадежнее, чем раньше. На самом деле слова просто роятся перед глазами, пока я представляю, как мое запястье нанизывают на вилы, поджаривают на сковороде и с хрустом переламывают, как шею кролика. Представляю, как оно расщепляется на мельчайшие частицы под натиском оглушительных звуковых волн группы Лиама. Мимо проходят нескольких человек с футлярами для инструментов, и я пытаюсь прикинуть, сколько еще нужно человек, чтобы репетиционный зал достиг критической массы. Это важно, потому что мне бы не хотелось снова общаться с Сергеем до начала репетиции. Его самоуверенность одновременно притягательна и неприятна, и если я буду слишком много думать об этом, то наверняка разнервничаюсь и не смогу сыграть как можно лучше. Вот и все.

Я пробираюсь в заднюю часть зала, где все складывают пустые футляры и вешают верхнюю одежду. Крепко сжимая скрипку, чтобы руки не дрожали, нахожу свою партнершу по пульту и представляюсь. Мишель – веснушчатая, спортивного вида девушка с бесстрастными зелеными глазами – старше меня на год и почти не улыбается.

– Ты не против, если мы воспользуемся моими нотами? – спрашивает Мишель. – У меня уже кое-где размечена аппликатура.

Не дожидаясь ответа, она разворачивается на стуле, чтобы продолжить разговор с подругой, которая сидит позади нас. Молча засовываю папку с нотами под стул и осматриваюсь. Я должна радоваться своему месту, которое находится прямо в середине первой скрипичной секции, но замечаю, как несколькими рядами впереди Сергей перебрасывается шутками со своим партнером по пульту, и ничего не могу с собой поделать: хочу сидеть там.

Незаметно пролетает первая половина репетиции. Мистер Хэллоуэй немного рассказывает о песнях из программы нашего первого концерта, который состоится всего через несколько недель, и мы предварительно проигрываем несколько из них. Меня воодушевляет звук, который уже сейчас кажется насыщеннее, чем у школьного оркестра. Потом приходит время разбиться на небольшие группы для работы в секциях, и я иду за Мишель и ее подругой в другой кабинет дальше по коридору, похожая на потерявшегося щенка. Преподаватель по игре на скрипке – пожилой мужчина со слишком крупными для его лица зубами – улыбается нам, стоя в передней части класса.

– Позже я поручу Сергею отшлифовать с вами эту часть, но сегодня давайте все вместе проработаем те самые замысловатые фрагменты из Дворжака, – говорит он.

Мы играем несколько сложных мест, помечая в нотах карандашом особые движения смычка. В какой-то момент он просит нас сыграть по двое. Когда настает наша с Мишель очередь, нервы у меня натянуты до предела, пальцы двигаются резко, как механические, но мне удается справиться с собой и обуздать нервное возбуждение. Когда мы заканчиваем, преподаватель указывает на меня своим смычком.

– Берегитесь ее. Это маленькая горячая петарда. – И все смеются, за исключением Мишель, которая хмурится.

Запястье пульсирует, но мне все равно. Мой фитиль зажжен, и я готова взорваться дождем разноцветных искр. Когда играет Сергей, я не могу не признать, что он очень хорош. Конечно, не красавец в общепринятом смысле, но что-то есть в том, как свободно он двигается во время игры, как раскачивается из стороны в сторону его тонкий торс, как будто это происходит само собой, помимо его воли, – это очень сексуально, и мое лицо вспыхивает, когда я смотрю на него. Однако петардой его не называют.

Мы заканчиваем репетицию на пятнадцать минут раньше. Мистер Хэллоуэй заказал пиццу – угощение в честь нашей первой совместной репетиции и спасение для моего урчащего желудка.

– Это будет хороший сезон, ребята, – обещает он.

Тело так гудит от перенапряжения, что я чувствую себя вибрирующим камертоном и, несмотря на голод, хотела бы, чтобы мы не прерывались, а репетировали полных два часа. Это было бы намного проще, чем пытаться вести светскую беседу с кучей незнакомцев, у каждого из которых, похоже, здесь уже есть друзья. Пару минут я неловко топчусь рядом с Мишель и ее подругой Дайей, которые откровенно меня игнорируют, а затем с трудом встреваю в разговор трех альтистов о последнем фильме с Сандрой Буллок. Они, как я и предполагала, благосклонно принимают меня в беседу – альтисты всегда приветливее скрипачей. Что ж, по крайней мере пицца очень вкусная.

Я иду к своей машине, облегчение от того, что я пережила этот вечер, наполняет грудь, точно только что открытую птичью клетку. И вдруг я слышу позади себя:

– Эй, Анна Каренина!

Сергей бежит ко мне через полутемную парковку. Проезжающая машина сигналит и резко тормозит, и моя рука непроизвольно тянется ко рту, но он просто улыбается и машет водителю.

– Попасть под поезд – это же моя тема, помнишь? – говорю я, когда он, запыхавшись, подходит ближе.

– Это была Geo Metro[26]. Скорее всего, она бы от меня отскочила, – улыбается он, махнув рукой. – Ты сейчас куда?

– Э-э, – тяну я, чуйкой Человека-паука улавливая его намерение предложить мне свою компанию, и сама не знаю, хочу этого или нет. – Мне нужно вернуться в Гринвилль. Завтра с утра – в школу. И родители, должно быть, меня уже заждались, – быстро прибавляю я. Говорю слишком много, но боюсь остановиться. – Это же была моя первая репетиция, и все такое, понимаешь.

– Конечно, – кивает он невозмутимо, как будто не замечая моей уловки. – Приезжай пораньше на следующей неделе. Перекусим вместе.

Это не вопрос и не предложение, больше похоже на рекламную информацию. Открываю рот, еще не зная, что сказать, не зная даже, что я думаю о приглашении, но Сергей воспринимает это так, будто я собираюсь отказаться.

– Да что тут думать. Скажи «да».

И я... ай, ладно, к черту. Я так и делаю.

* * *

– То есть ты говоришь, что он не то чтобы очень секси, но и не можешь сказать, что он совсем не секси?

Элиза лежит на полу своей спальни, время от времени делая «мостик» и созерцая меня, таким образом, вверх тормашками. Я сижу в рабочем кресле, как обычный человек.

– Что ты вообще делаешь? Разве нам не надо выходить через пять минут? – спрашиваю я.

Сегодня суббота, и я остаюсь ночевать у Элизы. Она уговорила меня сходить на еще один концерт, хотя с бóльшим удовольствием я бы заказала китайской еды и заснула перед теликом под какую-нибудь киношку из проката. Этот концерт по крайней мере профессиональный – в театре в сорока минутах езды от дома Элизы будет выступать группа под названием The Nothings[27]. Но мы поедем на машине с Лиамом и его басистом Эриком, а я бы предпочла больше никогда в жизни никого из них не видеть.

– Ой, да они, скорее всего, опоздают, как мажоры, – говорит Элиза, поднимаясь на ноги. – Не парься. Лучше бы рассказала мне побольше о своем новом парне.

– Он не мой парень, – раздраженно говорю я и тут же раздражаюсь еще больше от того, как по-детски звучит эта фраза.

На самом деле мне даже трудно вспомнить, что именно меня так привлекает в Сергее, когда я нахожусь рядом с ним. На ум приходит только его крупный нос, видавший виды свитер и тот факт, что я ужасно хочу быть лучше, чем он. Сергей определенно относится к тем людям, которым на вид уже как будто лет под сорок, и не могу сказать, нравится ли мне это в нем или нет.

– Он не секси, – говорю я спокойнее. – Думаю, дело в его уверенности в себе.

– Его уверенность. М-м-м, то, как он держит в руках свою скрипку, – смеется Элиза, виляя бедрами, пока ищет в шкафу что-нибудь подходящее для выхода. Я швыряю ей в голову скомканную толстовку, хотя то, что она сказала, недалеко от правды.

– Элиза! Лиам здесь! – кричит ее мама снизу.

– Да уж, вот тебе и опоздали, как мажоры, – бормочу я не то чтобы очень тихо себе под нос.

– Мне еще нужно сделать прическу, – заявляет Элиза, натягивая черно-белые брюки, которых я раньше у нее не видела. – Можешь спуститься и поболтать с ними?

Ну конечно же. Я рычу и бросаю на нее взгляд из разряда «будешь мне должна». Вообще-то Элиза уже немного меня достала, и я не прочь отдохнуть от нее, прежде чем мы проведем весь вечер в компании друг друга. Так что, проверив содержимое своей сумочки, я медленно иду на кухню, где парни мило беседуют с мамой Элизы.

– Я так рада, что у вас есть своя группа, – говорит она. – У Лиама всегда была склонность к музыке. Помню, как он расхаживал по этому дому в подгузниках, играя на маленьком барабанчике.

Лиам, улыбаясь, проводит рукой по волосам, встрепывая их и одновременно придавая им еще более идеальный вид.

– Спасибо, тетя Кэролайн. Это... э-э-э... определенно добавляет очков моему имиджу рок-звезды, – шутит он, и они оба смеются.

Я прикусываю губу. Как же несправедливо, что полные придурки так классно выглядят. Эрик смеется с запозданием странным пронзительным смехом. Он выглядит нервным и так усердно жует жвачку, что я слышу влажный звук его двигающихся челюстей, когда подхожу ближе. Я в курсе, что Элиза организовала эту вылазку только ради того, чтобы провести время с Эриком, но я этого не понимаю. Эрик странный, выглядит как скользкий тип, и от него резко пахнет, не могу понять чем. А еще он часто подвисает, подолгу глядя в пространство. Сергей, по крайней мере, способен поддержать беседу.

– Анна, – вовлекает меня в разговор мама Элизы. – Сколько нарядов Элиза уже примерила?

– Только один, – отвечаю я. – Она была слишком занята гимнастикой.

Услышав это, мама Элизы возводит глаза к потолку.

– Как дела в оркестре? – спрашивает Лиам.

– Отлично, – отвечаю я. В этом вопросе чувствуется какой-то подвох, хотя он вроде бы совершенно нормальный, на удивление даже вежливый. – Все очень милые. И, знаешь, действительно талантливые.

– Это хорошо, – беспечно говорит Лиам. – Слышал, что там любой готов пырнуть тебя ножом в спину, лишь бы занять твое место. Но я рад слышать, что все там такие же милые, как ты.

Он улыбается мне, а Эрик снова смеется.

– Не все такие головорезы, как ты, Лиам, – отбривает его мама Элизы, обнимая меня, но от этого я чувствую себя только хуже, еще чуть более жалкой, чем являюсь, и испытываю облегчение, когда она уходит. – Пойду посмотрю, удастся ли поторопить Элизу.

Эрик и Лиам начинают обсуждать песню, над которой работают, а я тем временем борюсь с потоком непрошеных мыслей. Я бы хотела, чтобы Сергей был больше похож на Лиама. Дело не только в том, как он выглядит, – в Лиаме есть какое-то щедрое свечение, которое заставляет меня тянуться к нему, искать пристанища в этом источнике света. Я чувствую раздражение на себя и хочу отмотать все назад. Я представляю, как Лиам обматывает шнур микрофона вокруг моей пульсирующей болью левой руки и тянет, тянет, тянет, пока она не оторвется.

– Погнали, сучки! – выкрикивает Элиза, буквально впрыгивая в комнату.

Она выкидывает рок-н-ролльное коленце и наяривает на невидимой гитаре, прислонившись спиной к ошарашенному Эрику. Сейчас только семь часов, а я уже мечтаю о том, чтобы этот вечер поскорее закончился.

10

Направо

Прошла неделя с тех пор, как Анна открыла перед нами новые музыкальные возможности – словно взломала замок сундука с сокровищами. Каждый раз, когда я прокручиваю в голове сочиненную ею мелодию об Элизе, она нравится мне все больше.

Анна тоже нравится мне все больше, но в то же время я почему-то чувствую себя хуже. Мне потребовалось несколько бессонных ночей, чтобы разобраться в себе, и когда я нашел ответ, это было как удар под дых: если у Анны хватает духу, чтобы переплавить свои воспоминания об Элизе в музыку, значит, я должен сделать то же самое с воспоминаниями о Джулиане. Мы с Анной очень, очень разные, но оба тонко чувствуем, насколько глубока и резонансна скорбь. Что-то подсказывает мне, что трагические события, произошедшие в наших жизнях, могут стать основой для настоящего произведения искусства, чего-то неслыханного, особенного. Но даже по прошествии стольких лет от воспоминаний о Джулиане исходит радиоактивное излучение, и мне страшно подходить к ним слишком близко.

Я приглашаю Анну на мое «рабочее место» в парке, но прошу ее встретиться уже там, так что по дороге могу собраться с мыслями, не разговаривая ни с кем, даже с ней. Она выглядит встревоженной, когда выходит из машины. Я все еще точно не знаю, что собираюсь сказать. Ветер раскачивает деревья, и Анна плотнее закутывается в кардиган.

– Я должен тебе кое-что рассказать, – выпаливаю я, прежде чем успеваю струсить. На ее лице возникает выражение глубокой печали, и я догадываюсь, о чем она думает: что я собираюсь бросить наш проект.

– Нет-нет, это не то, о чем ты могла подумать, – говорю я, потирая ладони, чтобы согреть их. Сейчас уже прямо настоящая осень. – Это о Джулиане.

– Ох... – Она медленно опускается на камень, и в ее взгляде нет ни капли облегчения. – Лиам, тебе не обязательно это делать. Если не хочешь.

– Хочу.

Я тоже сажусь на камень и набираю в легкие холодного воздуха. У меня странное чувство, что я не меньше Анны жду того, что готово слететь с моих губ. Позже я не смогу в точности вспомнить свои слова, потому что воспоминания подобны воде, вытекающей из решета во всех направлениях сразу. Но сейчас я знаю, что рассказать ей о Джулиане.

О том, что в больничных комнатах ожидания, где я провел столько времени, кондиционеры всегда включены слишком сильно. О, я стал знатоком помещений, предназначенных для ожидания: от великолепной игровой зоны в окружной детской больнице в часе езды от нашего дома до уютных комнат с плюшевыми креслами и свежими журналами при кабинетах различных специалистов, от просторного зала в лечебном центре, где было бы совсем скучно, если бы не медсестра по имени Шарлин, которая хранила коробку с трансформерами за своей стойкой специально для меня, до того последнего закутка в местной больнице. Все, что я помню о нем, – это жуткий холод и вендинговый автомат, на одном из держателей которого, зацепившись, висел пакетик с крендельками, манивший меня своей кажущейся досягаемостью. Мама всегда брала с собой мой рюкзачок с книгами, восковыми мелками, фруктовыми снеками и мистером Пипсом, но в тот раз мы уезжали из дома в спешке, и она его забыла. Я прождал там конец ночи и большую часть дня с одним родителем, а затем с другим, поскольку они поочередно уходили к Джулиану. Пару раз они уходили ненадолго вдвоем, попросив меня оставаться на месте, чего раньше никогда не случалось и потому напугало меня до чертиков. Но большую часть времени я просто дремал на коленях у одного из них, впадая в оцепенение, чтобы аккумулировать тепло, иногда чувствуя дрожь в их груди и понимая, что им тоже холодно.

А потом в середине дня приехала тетя Кэролайн и забрала меня, и я помню, какой невероятно теплой показалась мне ее кожа, когда она взяла меня на руки. «Мне жаль, жучок», – сказала она, уткнувшись мне в макушку, и я подумал, что ей жаль, что мне пришлось так долго ее ждать. Она отвезла меня к себе домой, к Элизе и Дэвиду и дяде Рику, и я не помню, когда именно и от кого узнал о том, что Джулиан умер.

Я рассказываю Анне о холодной комнате ожидания, но мне самому это кажется неправильным, я начал не с того: говорить о Джулиане только в момент его смерти – это то, что я терпеть не могу. Проблема в том, что у меня не так уж много конкретных воспоминаний о нем, если не считать тех нескольких случаев, когда он кричал на меня за то, что я брал его игрушки, или за то, что шумел или надоедал ему. Рассказывать об этом тоже было бы не совсем правильно, потому что Джулиан был обычно добр ко мне, и причина, по которой мне запомнились его гнев и раздражение, в том, что эти эмоции были для него нехарактерны.

Тогда я пробую другой путь. Я делюсь смутными воспоминаниями о том, как просыпался ночью от холода и прокрадывался через дверь в комнату Джулиана. Наши комнаты были смежными – на самом деле это была одна большая спальня, которую предыдущий хозяин дома по какой-то причине разделил на две, но в то время мне казалось, что попасть на другую половину – это все равно что оказаться в ином мире. Я забирался в постель Джулиана и согревался его теплом, которое шло от него, как от печки. Только гораздо позже я понял, что сильный жар был последствием лечебных процедур; меня же знобило из-за кондиционера, который родители включали на полную катушку, чтобы Джулиану было комфортнее.

Он обычно спал крепко и даже не двигался, когда я забирался в кровать и сворачивался калачиком рядом с ним. Иногда он, правда, просыпался и, сонно улыбаясь мне, прижимался вспотевшим лбом к моему прохладному, а затем снова погружался в сон. Было бы здорово, чтобы в те моменты Джулиан мог о чем-нибудь поговорить со мной: рассказать историю или дать совет, как выжить в нашей чертовой дурацкой семье, будучи единственным ребенком. Но это, конечно, мои нынешние представления о Джулиане как о мудром старшем брате, каким он стал бы сейчас, если бы еще был жив. Тогда он был всего лишь испуганным одиннадцатилетним ребенком.

Я чувствую, как у меня сосет под ложечкой, словно при падении, и сломя голову несусь на скоростных санях по скользкой дорожке воспоминаний, одновременно обжигающе холодных и горячих: о кусочках льда, которыми я любил кормить Джулиана, когда он лежал в больнице, и о том, как он никогда от них не отказывался, независимо от того, чувствовал ли себя настолько плохо, что едва мог пошевелиться, или более-менее сносно; о дымящихся чашках чая, которые мама заваривала себе по ночам, горячих настолько, что они остывали на столе по двадцать-тридцать минут, прежде чем чай можно было пить, и о том, что с тех пор я больше никогда не видел, чтобы она пила чай; о невыносимой духоте на заднем сиденье автомобиля жарким летним днем и о том, как Джулиан учил меня уворачиваться от металлических частей ремня безопасности; о школьной поездке на каток в третьем классе и о том, как хорошо я тогда стоял на коньках, хотя до этого никогда раньше не выходил на лед, и как Брайс Пенске обозвал меня из-за этого феей, и я потом, сам не понимая почему, много лет избегал катания на коньках.

И вот я здесь, внизу этого бешеного спуска, все эти маленькие фрагменты воспоминаний привели меня сюда, и теперь я вижу, что ждало меня в самом конце. Тем летом мне было тринадцать. Родители снова, как и несколько лет подряд до этого, на целый месяц сняли коттедж на озере. Мне всегда нравились такие каникулы. Нравилось, что от многочасового плавания у меня разыгрывался зверский аппетит и я с удовольствием набрасывался на поджаренные на гриле бутерброды с сыром; нравилось, как мама, лежа в шезлонге на скалистом пляже, расслабленно читает, и то, как отцу иногда приходилось на несколько дней уезжать домой по делам. Но тем летом в воздухе витал дух противоречия. Мы с родителями все время оказывались в оппозиции друг к другу. Они придирались ко мне – я огрызался. Самые мелкие, безобидные вещи – моя стрижка, музыка, которая мне нравилась, футболки с группой, которые я купил на деньги, подаренные бабулей и дедушкой на день рождения, – становились полем битвы. Я не скупился на ответные удары и прицельно бил по всему, к чему мои родители относились благосклонно, включая наше совместное пребывание на озере. Я угрюмо слонялся по коттеджу, отказываясь купаться, жаловался на отсутствие приличной стереосистемы, засиживался допоздна, раздражая их шумом телевизора и своими шныряниями по кухне.

Именно в этот и без того напряженный момент я объявил, что не желаю вступать в школьный дискуссионный клуб в следующем учебном году, когда пойду в старшие классы, хотя мой отец вскользь упоминал о том, что это будто бы заранее предрешено. Я не понимал его страстной любви ко всякого рода переговорам. Он утверждал, что участие в клубе будет хорошей подготовкой к поступлению на юридический, но в моем понимании это имело мало общего с тем, чем занимался он сам в качестве адвоката по недвижимости. Мне казалось, что его работа в основном состоит из перебирания бесконечных бумажек и встреч с капризными стариками. К тому же черта с два я когда-нибудь пойду учиться на юриста, да хотя бы просто задумаюсь об этом, и я удивлялся, что мой отец все еще не пришел к этому умозаключению самостоятельно. Тем не менее в тот августовский день, когда я упомянул, что хочу попробовать попасть в осенний мюзикл вместо дискуссионного клуба, отец так сильно стиснул зубы, что казалось, вот-вот их раскрошит.

– Дело во мне, полагаю, – сказал он. – Ты готов на все что угодно, лишь бы не слушать моих советов, даже если это испортит твое резюме для поступления в колледж.

У меня еще не хватало навыков ведения пресловутых дискуссий, чтобы объяснить ему, что настойчивое стремление свести все к своей персоне было признаком его крайней зацикленности на себе и явного игнорирования моей индивидуальности и сильных качеств. (Примерно год спустя я научился указывать на это и без занятий в дискуссионном клубе.) Вместо этого я выдал что-то крайне красноречивое вроде: «Мне все равно. Ты не можешь меня заставить».

– Уверен, что смогу, – горько рассмеялся отец. – Но ты мог бы просто последовать моему хорошему совету. Правда, в этом случае ты упустишь возможность мне досадить.

Мы находились на застекленной задней веранде, где было немного прохладнее, чем в остальной части коттеджа. Мама сидела за маленьким столиком, не принимая участия в разговоре, но при этом даже не пытаясь притворяться, что занята кроссвордом, который начала разгадывать.

На отце были брюки, хотя на улице перевалило за девяносто градусов[28]. Интересно, думал я, сколько времени прошло с тех пор, когда я в последний раз видел его ноги? Годы, по-моему.

– Не вижу причин, по которым ты не мог бы совмещать занятия в театре и дискуссионном клубе, если бы овладел кое-какими навыками тайм-менеджмента. Ты будешь посещать клуб в этом году или вообще не получишь разрешения ходить ни на какие внеклассные занятия, – заявил он.

– Хорошо, тогда я ничего не буду делать, – парировал я. – А как же резюме для колледжа, из-за которого ты ссышь кипятком?

Отец опять стиснул зубы, и на секунду я увидел в его глазах желание причинить мне физическую боль. Вместо этого он крепко сжал подлокотник кресла и произнес с напускным спокойствием:

– Не используй при нас такие выражения, особенно при матери.

Тут уж я не выдержал и закатил глаза не только из-за этого глупого чопорного аргумента, но и потому, что мама была тут вообще ни при чем. Я как раз собирался сказать об этом, но тут отец продолжил:

– У тебя нет ни капли уважения к тому, как много мы с мамой для тебя делаем. Ты и понятия не имеешь, через что мы прошли, чтобы просто привести тебя в этот мир.

При этих словах мать с громким щелчком положила ручку на стол, но мы с отцом были слишком поглощены спором, чтобы обратить на это внимание.

– Во всем, что не так в твоей жизни, ты пытаешься обвинить меня. Если тебе не нужны проблемы со мной, зачем вообще было меня рожать?

Отец резко втянул носом воздух:

– Если бы ты хоть немного представлял себе, каким разочарованием был с самого начала...

– Не надо, – сказала мама, и это единственное произнесенное слово оказалось подобно брошенному камню, сокрушившему все остальное, что можно было бы сказать.

Родители переглянулись, и на мгновение я был сбит с толку, буквально парализован тем, что увидел на лице своего отца. Это был стыд. Он выглядел как человек, который нарушил обещание или по крайней мере почти нарушил.

Я встал и ушел с веранды. Ноги стали ватными, кровь стучала в ушах, хотя я еще не понимал, что именно произошло. Я услышал, как мама что-то сердито говорит ему за моей спиной, что-то вроде: «Ты никогда не сможешь забрать такие слова назад». Внезапно мне стало невыносимо жарко, поэтому впервые за это лето я сбросил на ходу одежду и прямо в нижнем белье прыгнул с маленького причала в воду. Там было довольно мелко, и вода уже хорошо прогрелась, но мне она показалась ледяной, и как только я вынырнул, тело начала бить дрожь.

Джулиан. Мама вовремя удержала его от упоминания этого имени. Я был уверен в этом. Почему я никогда раньше не задумывался о том, что мои родители столько лет откладывали рождение второго ребенка, а когда, наконец, на это решились, то выбрали именно тот момент, когда их первый ребенок был смертельно болен? Мама редко говорила о болезни Джулиана, но если такое случалось, обычно давала один и тот же стандартный ответ: «Мы так и не нашли подходящего донора костного мозга, хотя проверили каждого члена семьи. Мы перепробовали все, буквально все».

Тот факт, что меня проверили на совместимость еще в младенчестве и оказалось, что мои клетки не подходят для пересадки, не был для меня новой информацией, но я всегда слышал это так: «Мы перепробовали все доступные методы лечения, кроме трансплантации костного мозга, которая была невозможна». А вот теперь я понял истинный смысл этого утверждения: «Мы даже родили второго ребенка в надежде на то, что донором костного мозга может стать он, но с самого начала, с самого момента своего появления на свет, он оказался долбаным разочарованием».

Я никогда не был желанным ребенком. И поэтому не нужен им и сейчас. Неудивительно, почему отец так сильно недоволен мною. Мало того что он получил бракованную модель для замены по-настоящему любимого сына, так подделка оказалась еще и неподходящим источником запчастей.

Я был раздавлен и, что еще хуже, чувствовал себя из-за этого глупо. Я плавал долго-долго, представляя себя амебой, живущей в холодном глубоководном сумраке, которая высохнет и сдохнет, едва выползет на сушу. Я оставался в воде еще долго после того, как услышал, как отъезжает отцовская машина, и после того, как над озером разнеслись чужие голоса, – на берегу было много других домов, и кого-то звали к ужину.

Наконец мама вышла с пляжным полотенцем и села на край причала. Мне хотелось исчезнуть, скрыться под водой, но меня била дрожь, а руки и ноги еле двигались от усталости. По шаткой старой лестнице я вылез из воды и остановился возле мамы:

– Ты никогда не хотела еще одного ребенка.

Все это время я держал эти желчные слова во рту и не мог удержаться, чтобы не выплюнуть их. Она не возразила: «Конечно, хотела!» И вообще никак не отразила это обвинение, которое, на мой взгляд, заслуживало уважения за его дерзкую честность.

– Я люблю тебя больше, чем ты можешь себе представить, – вместо оправданий сказала она, пока я вытирал полотенцем капли воды с покрытой мурашками кожи. – И отец тоже тебя любит. Долгих десять лет ему было больно, и теперь он не знает, как чувствовать что-то еще.

Я не хотел слушать, как мама извиняется за отца, поэтому, спотыкаясь, пошел к коттеджу, подбирая по пути сброшенную одежду. Мама окликнула меня, но я не оглянулся. Когда она поняла, что я не смогу быть ничьим спасителем? В первый же день моей в жизни? Или еще раньше? Должно быть, она хотела избавиться от меня. Но вместо этого разыграла спектакль длиною в жизнь, имитируя нормальные детско-родительские отношения между нами. Мне хотелось блевать, хотелось физически исторгнуть из себя все мерзкое, темное и ядовитое, но я не чувствовал тошноты, только изнеможение, поэтому рухнул на кровать в своей комнате.

Проснувшись, я был весь в поту из-за толстого стеганого одеяла, которым меня укрыла мама. Я проспал до следующего утра, и пока был в отключке, она сходила пешком на другой конец города, чтобы купить пончики в своей любимой маленькой пекарне, и оставила на кухне для меня несколько штук с запиской: «Ты – лучшее решение в моей жизни».

Из кухонного окна мне было видно, как она сидит в шезлонге на заднем дворе, как блестят на солнце ее светлые волосы, и тогда я решил, что приму ее ложь, приму предложение помириться, потому что у меня нет другого выбора. Но вот отец – совсем другое дело. Я решил, что дождусь восемнадцатилетия, а потом никогда больше с ним не заговорю.

А потом я заплакал, захлебываясь отвратительными слезами вперемешку с соплями, которые накрыли меня подобно огромной волне и так же внезапно отхлынули. Съев пончик с желейной начинкой, я осознал, что от меня воняет потом и озерной тиной, и принял душ, долгий и горячий, а когда вышел, жизнь продолжилась. Я больше не заговаривал о своем брате с родителями в течение нескольких месяцев или, может быть, даже лет, а отец не проронил ни единого чертова слова, когда я не записался в дискуссионный клуб той осенью.

* * *

Честно говоря, я не вполне уверен в том, достаточно ли связно прозвучали все эти истории для Анны, и даже в том, прозвучали ли они вслух или, может, так и остались у меня в голове. Начав, я был не в силах смотреть на нее, и все говорил и говорил, и сейчас мне кажется, что это было чересчур, до нелепости долго. Наконец, я смотрю ей в лицо, боясь увидеть там жалость, но вместо этого вижу выражение, которое трудно прочесть. Это что-то среднее между торжественной серьезностью и злостью, даже отталкивающей свирепостью.

Она молчит, а мне трудно сглотнуть, рот переполняется слюной. А потом она встает, достает скрипку из футляра и начинает играть, и звук такой прекрасный, будто я всю жизнь жаждал услышать его. Она играет ту же мелодию, над которой мы работали раньше, но вскоре она развивается в новом направлении, с медленными, печальными нотами, и разрешается гармония очень приятно, почти радостно. Мне хочется петь, и я пою:

– Клетка крови.

Где-то в мире

есть ли кто-то, кроме

одиноких нас?

Вдалеке летят кометы,

в костном мозге жизни этой

так же холодно сейчас?

Последняя печальная нота эхом разносится по парку.

– Да, – кивает она. А что еще тут можно сказать?

Случайный прохожий, глядя на нас, увидел бы двух молодых людей, спокойно занимающихся музыкой, но для меня все происходящее подобно мощному взрыву бомбы.

Анна садится рядом со мной, так близко, что, когда наши плечи соприкасаются, кажется, будто мы поддерживаем друг друга. Она склоняет ко мне голову, и я вижу аккуратный пробор ее волос, чувствую запах ее шампуня, как тогда, на похоронах Элизы, что-то цветочное. Может быть, жасмин? Я все еще чувствую себя развинченно, но шум в голове начинает рассеиваться, и мне становится легче от того, что все эти воспоминания больше не заперты внутри меня.

Мы идем к нашим машинам, и я понимаю, что сейчас мог бы запросто поцеловать ее. Для этого не требуется почти никаких усилий. Мы нравимся друг другу, и это то, чего мы оба ждем; я знаю это. Но в груди у меня появляется какое-то новое чувство, которое препятствует сократить дистанцию между нами. И вроде бы ничего не мешает: нет ни ее мамы, которая внезапно приходит домой, ни центральной консоли автомобиля, через которую неудобно тянуться друг к другу. Но я стольким рисковал, рассказывая ей истории из своей жизни, что не могу допустить, чтобы все это просто кануло в воронку романтических отношений. Особенно с кем-то, кто постоянно напоминает мне о моей умершей кузине. А теперь еще и посвящен в мои же воспоминания о Джулиане. И, Господи, я даже не смог наладить отношения с Мюриэль, которая, по сути, была моим зеркальным отражением. Как у меня вообще может что-то получиться с Анной, которая так сильно от меня отличается? Я – метеор, готовый к столкновению, она – ничего не подозревающая планета. Это будет катастрофа, и Анна этого не заслуживает.

Ненавижу, когда со мной такое случается. В голове так много помех, которые портят сладкое чувство облегчения, которое я испытывал, прислонившись к ней всего несколько минут назад. Я хочу быть здесь и сейчас, но не могу, все затмевают помехи из прошлого и будущего.

Она всего в нескольких дюймах от меня, и мне приходит в голову, что она могла бы сама поцеловать меня, поэтому я тяну время, расшаркиваюсь, галантно открывая для нее дверцу машины, но это только увеличивает расстояние между нами.

– Ваш экипаж, мадам, – говорю я.

– Спасибо, – улыбается она, немного поджимая губы и медля, прежде чем сесть в свою машину. – Что ж, спокойной ночи.

Я смущаю ее, как и многих других нормальных людей. Она не будет ждать меня вечно. Оставшись в одиночестве на парковке, спрашиваю себя: принимаю ли я решения относительно Анны, пытаясь избежать еще одной неудачи, или наказываю себя за то, что сделал раньше?

11

Налево

ПОЧЕМУ САМЫЕ ПРОСТЫЕ вещи даются мне с таким трудом? Решить, куда девать во время концерта руки, для меня все равно что пытаться посадить ракету на Луну. Я не умею танцевать, как Элиза, а стоя вот так, скрестив руки на груди, чувствую себя охранником на вечеринке. Надо было надеть брюки с карманами, но вместо этого я выбрала красно-черную юбку, которая тоже кажется мне какой-то неправильной. Пару секунд Лиам внимательно меня разглядывает, и я пытаюсь убедить себя, что парень просто не может отвести от меня глаз, пока он не спрашивает:

– Что с тобой? Ты выглядишь как дежурная по школьному коридору.

Я опускаю руки и хмуро смотрю на него. Элиза и Эрик, протиснувшись сквозь толпу, уже утанцевали поближе к сцене. Даже из задних рядов танцпола я иногда вижу, как их худые руки поднимаются в воздух. Я опять шарю руками в поисках карманов, которых нет, и Лиам поднимает бровь, глядя на меня.

– Никогда не знаю, куда деть руки, – признаюсь я наконец.

– Ох, Анна, – вздыхает Лиам и отходит, оставляя меня одну.

Вот тебе и честность. Я оттягиваю пальцы левой руки назад, чтобы размять сухожилие, и пытаюсь сконцентрироваться на музыке. Группа, по-видимому, очень нравится Эрику, но мне трудно понять, что же в них такого хорошего. Звучит уже третья песня, и я знаю это только потому, что толпа время от времени аплодирует. Все, что они играют, звучит абсолютно одинаково, и если бы кто-нибудь сказал мне, что у них есть только одна песня, которая длится девяносто минут, я бы поверила.

Пока меня никто не трогает, я отключаюсь от происходящего здесь и сейчас и мысленно переношусь на репетицию, состоявшуюся на этой неделе. Пытаюсь представить зал, услышать каждый такт симфонии Дворжака «Из Нового Света». Мои мысли, однако, все время возвращаются к Сергею. Я никогда раньше не встречала никаких Сергеев. Может быть, он русский? Но у него нет акцента. Возможно, его родители – известные музыканты, бежавшие из коммунистической России еще до его рождения. Они играют на виолончели и валторне, решаю я, а затем представляю, как они исполняют какое-нибудь невообразимо сложное произведение, в то время как моя мама на пике своей карьеры прыгает по сцене. В конце они все вместе выходят на поклон, не подозревая, что когда-нибудь в будущем их дети взойдут на вершину скрипичной сцены как неудержимая пара феноменально одаренных музыкантов.

– Держи. – Лиам сует мне в руку стакан. – Извини, что долго. Там была длинная очередь.

– Что это? – спрашиваю я, возвращаясь к реальности.

– Кола. Чтобы тебе было чем занять руки.

И правда. Всего пару недель назад я держала в руках какой-то напиток на его концерте. Иногда я чувствую себя так неловко рядом с другими людьми, что забываю о самом простом решении.

– Очень мило с твоей стороны, – говорю я.

– Ну, – замечает он, – прямо-таки больно смотреть, как ты ведешь себя настолько некруто.

Мы стоим бок о бок несколько минут, слушая музыку и потягивая напитки из стаканов, и нам нечего сказать друг другу. Вскоре на нас налетают Элиза и Эрик, с обоих пот катится градом.

– Ну разве не фантастика? – восклицает Элиза, ущипнув меня за щеки.

Я отстраняюсь от ее пальцев и проливаю холодную газировку себе на рубашку.

– Р-р-р, – рычу я, но Элиза не обращает на это никакого внимания.

Эрик разговаривает с Лиамом, подпрыгивая на носочках и бормоча что-то про басиста.

– Мы ненадолго выйдем на парковку, чтобы Эрик мог покурить, – сообщает Элиза. – Не волнуйся. На выходе мне поставят штамп на руку, и вообще я быстро вернусь.

– Я с тобой, – решаю я внезапно, отчаянно не желая оставаться наедине с Лиамом.

Элиза бросает на меня недовольный взгляд и, наклонившись к моему уху, громко шепчет:

– Не кипишуй. Я почти поймала его в липкую венерину ловушку своей сексуальности.

– Фу, – морщусь я, но безропотно остаюсь на месте, когда Элиза с Эриком направляются к выходу.

Итак, я брошена на произвол судьбы. Группа продолжает наяривать свои бессодержательные занудные песни. Я чувствую себя не в своей тарелке и боюсь оказаться слишком близко к Лиаму. Кажется, нужно что-то сказать, но мысли мельтешат все быстрее и быстрее, все меньше и меньше слов складываются в предложения, к тому же меня раздражают вспотевшие подмышки и пятно от газировки на рубашке. Наконец Лиам придвигается ближе ко мне и заговорщицки шепчет:

– Эта группа довольно так себе, – и улыбается почти дружелюбно.

– Что ж, – говорю я, – пожалуй, в этом наши мнения совпадают.

– И все-таки мне они нравятся, – признается Лиам. – Раньше я часто их слушал. Может, лет пять назад. В любом случае я чувствую какую-то связь с ними, хотя больше и не слушаю такую музыку

– Больше не слушаешь плохую музыку? – спрашиваю я.

– Я имею в виду, не слушаю тупой стоунер-рок, – смеется Лиам. – Такая музыка напоминает мне самого себя в тринадцать. Сразу возникает ассоциация: подросток дуется на весь свет, запершись в комнате коттеджа, который его родители арендовали на летние каникулы. Звучит сердито.

– Так же сердито, как музыка, которую вы играете со своей группой? – Я говорю это скорее в шутку, но он воспринимает вопрос всерьез и молчит так долго, что я решаю, что разговор, наверное, окончен.

– Я думаю, их музыка злее, – наконец отвечает он, и, поскольку я понятия не имею, как на это реагировать, мы продолжаем смотреть на сцену и потягивать наши напитки.

– Может, под эту музыку нужно танцевать так же, как на ваших концертах? – спрашиваю я. – Как будто все могут слышать эту злость?

Лиам снова смеется, затем показывает рокерскую «козу» и несколько раз покачивается вперед-назад. Немного колы из его стакана выплескивается на штанину мужчины прямо перед нами, и тот раздраженно оглядывается через плечо.

Мы опять погружаемся в молчание. На этот раз пауза в разговоре заставляет меня почувствовать себя опустошенно, а не просто сконфуженно. Между нами появилась хоть какая-то связь – крошечная химическая реакция, доказывающая, что дистанция может сократиться, но она пропала так же быстро, как и возникла.

– Может, пойдем поищем их? – предлагает Лиам, и в его голосе звучит отстраненная вежливость, из-за чего я чувствую себя еще хуже, чем если бы он был груб.

– Конечно, – бормочу я.

Лиам выбрасывает свой почти полный стакан в мусорное ведро по пути к двери, и я следую его примеру.

На парковке по-настоящему темно в сравнении с концертным залом, который только казался темным, и моим глазам требуется несколько секунд, чтобы привыкнуть. Я на секунду задумываюсь о том, что это именно такое место, где на людей нападают или похищают, и вдруг спотыкаюсь на неровном асфальте и падаю, успев выставить перед собой левую ладонь. Волна боли прокатывается вверх по руке и отдается в голове, как удар гонга. Никаких злоумышленников вокруг нет, я сама себя чуть не покалечила.

Секунду я тупо сижу на корточках в темноте, приходя в себя и отчасти надеясь, что кто-нибудь поможет мне подняться. Но потом вижу, что Лиам уже стоит у машины, разговаривая с Эриком и Элизой, и выглядит не очень-то довольным. Когда, с трудом поднявшись на ноги, я подхожу к ним, Эрик что-то растирает каблуком ботинка, в воздухе пахнет дымом, запах которого мне не знаком – это не сигареты, а что-то едкое, с металлическим привкусом.

– Завтра на репетиции ты будешь совершенно бесполезен, – говорит Лиам.

– Что такое? – спрашиваю я. – Я что-то пропустила?

Элиза вскакивает и начинает прыгать вокруг меня:

– Смотри, – восклицает она, показывая на противоположную сторону улицы. – Это именно то, что нам нужно!

Тем, что нам нужно, оказывается обшарпанное заведение, над дверью которого тускло мерцает люминесцентная вывеска «Боулинг», некоторые буквы время от времени гаснут, и тогда на ней остается только «Блин». Эрик, хохоча, хватает Элизу за руку, и они бегом несутся к двери, размахивая свободными руками, как безумные марионетки. Я как раз собралась спросить Лиама, что, черт возьми, происходит, но он уже идет за ними, засунув руки в карманы и сутулясь от холода, и мне приходится бежать, чтобы не отстать от всех. Когда мы с ним заходим внутрь, Элиза и Эрик уже берут напрокат ботинки для боулинга.

– Какой размер? – спрашивает меня Эрик. – Играем за мой счет.

– Э-э... у меня болит запястье, – бормочу я.

Вообще-то я бросаю шар правой рукой, но ему не обязательно об этом знать.

– Как хочешь... – Эрик швыряет горсть смятых купюр на прилавок.

Кассир, мужчина с очень красным лицом и ковбойскими усами, хмурится и пересчитывает деньги. Я осматриваюсь. Захудалое местечко. Здесь всего четыре игровые дорожки, причем одна из них не работает – в ее центре красуется большущая дыра. Еще на двух дорожках идет какое-то соревнование, которое, судя по всему, уже завершается, и там все пропитано сигаретным дымом и пестрит командными футболками.

Ковер в вестибюле выглядит так, будто его не чистили с тех пор, как наше поколение родилось на свет. Здесь есть автоматы с жевательной резинкой и презервативами, а также приспособление для полировки шаров, но, похоже, ничего не работает. От всего здесь веет безнадегой.

– Элиза, – зову я, но она уже идет к пустой дорожке, прижимаясь к Эрику, как будто они лучшие друзья на свете, и даже не оглядывается на свою настоящую лучшую подругу.

«Я могла сломать запястье на этой парковке, а она бы даже не узнала об этом», – думаю я, хотя, надо признать, боль уже вернулась к своему обычному уровню. Несколько секунд я не могу найти Лиама, и вдруг мысль, что он бросил нас и едет домой один, проносится у меня в мозгу, как молния. Но нет, вот он, сидит на табурете возле неработающей дорожки и что-то пишет в маленьком блокноте.

– Может, просто вырубим их и вытащим отсюда? – спрашиваю я, настороженно приближаясь к нему.

Лиам даже не смотрит в мою сторону.

– Обдумывал это, – отвечает он. – Но Эрик почти супергерой, когда вот в таком состоянии. Он неуязвим. Лучше просто переждать.

– В каком таком состоянии?

– Когда он под теми или иными веществами.

– А как же Элиза? Она ведь твоя двоюродная сестра.

Я чувствую, что меня охватывает паника. Так и знала, что Эрику нельзя доверять. Почему я не сказала об этом Элизе в тот самый момент, когда мы впервые увидели его?

– Элиза сама принимает решения, как и все остальные, – пожимает плечами Лиам. – Что бы я ей сейчас ни сказал, это не будет иметь для нее значения. Тебе тоже бесполезно сейчас с ней разговаривать.

Во мне вспыхивает пожар гнева, который начал незаметно разгораться в стенах моего сердца еще во время концерта, и все причины, по которым я терпеть не могу Лиама, проносятся сквозь меня, как обратная тяга. Что он знает о том, какие слова я сказала бы сейчас Элизе, или о том, как они повлияли бы на мою лучшую подругу? Он высокомерен, эгоцентричен, просто невыносим, его ботинки выглядят слишком большими для его дурацких ног, он, наверное, часами просиживает перед зеркалом, чтобы придать своим волосам такой сногсшибательный вид, и еще...

– Слушай, ты принимаешь все слишком близко к сердцу. Ты ведь в курсе, да?

Тон у Лиама вполне доброжелательный, но я не в настроении, чтобы кто-то указывал мне, как я должна или не должна себя вести. Я разворачиваюсь, сердито топаю прочь и плюхаюсь на одно из сидений, почти невидимая для них троих, ожидая, когда мир, вращаясь, приблизит нас к завтрашнему дню.

* * *

– Анна с невидимым пламенем внутри, – говорит Сергей, когда мы садимся за столик в маленькой закусочной, где решили встретиться.

Столик такой крохотный, что наши колени сталкиваются, когда я опускаюсь на стул, но он и не думает немного подвинуться, чтобы освободить для меня больше места.

– Пламенем? – переспрашиваю я с нервным смешком. – Вряд ли.

– Такое впечатление, что ты думаешь о восемнадцати вещах одновременно, – замечает Сергей, а затем как бы между прочим добавляет, будто речь идет о времени или погоде: – Это сексуально.

Не знаю, что ответить, поэтому отпиваю воды из стакана, который он мне наполнил. Да уж, чтобы понять, сколько ему на самом деле лет, нужно использовать тот же способ, что и для подсчета собачьего возраста по человеческим меркам, – ему как минимум трижды по семнадцать. Но даже если и так, то что плохого в зрелости?

Пока мы ждем, когда принесут заказанные сэндвичи, я расспрашиваю его о музыке, которую мы играем в оркестре, осторожно добывая дополнительную информацию о других людях из секции первой скрипки. Такое ощущение, что я пришла на деловую встречу с концертмейстером, а не на свидание. Сергей, пытаясь разрядить обстановку, рассказывает историю о том, как два года назад мистер Хэллоуэй начал репетицию с расстегнутой ширинкой, и ему пришлось выбежать в коридор, чтобы застегнуть ее. Вернувшись, он сказал: «Вас восемьдесят семь человек, и ни один не помог человеку избежать конфуза до того, как он сам почувствовал подозрительное дуновение ветерка прямо во время исполнения Шостаковича». Этот комментарий стал чем-то вроде оркестровой байки и, по словам Сергея, до сих пор вспоминается в ключевые моменты для комедийного эффекта. Я смеюсь над этой историей, хотя втайне мне жаль мистера Хэллоуэя, которому, скорее всего, платят недостаточно, чтобы терпеть нас.

– Так, ладно, хватит об оркестре, – говорит Сергей, когда нам приносят сэндвичи. Он заказал с тунцом – это самый отвратительный выбор, какой только можно вообразить, и, чтобы не видеть, как он будет вгрызаться в него, я погружаюсь в созерцание своего бутерброда с фалафелем. – Больше никаких разговоров о музыке до конца нашего свидания.

– Ах, должно быть, это так утомительно – быть в чем-то лучшим и мириться с людьми, которые вечно хотят поговорить об этом, – подтруниваю я над ним, а он смеется и пожимает плечами.

– На самом деле ты единственная, кто хочет со мной об этом поговорить, – признается он. – И довольно настойчиво. Большинство моих школьных друзей изо всех сил стараются игнорировать все, что связано с классической музыкой, а друзья по оркестру относятся к ней как к какой-то коллективной ботанской тайне.

– Твоя семья, должно быть, гордится тобой, – говорю я, пытаясь стереть с пальцев соус тахини.

И почему я не додумалась заказать что-нибудь менее пачкающееся? Я украдкой бросаю на него взгляд, радуясь, что он ест маринованный огурчик, а не сэндвич, и снова представляю его экзотических родителей – русских эмигрантов с их раритетными музыкальными инструментами, контрабандой вывезенными в США из-за железного занавеса эпохи советской политики.

– Ну да уж. Думаю, родители в основном заняты мыслями о том, что делать с Реджи, моим младшим братом. Он вундеркинд в математике, но страдает аутизмом, и ему требуется специальное обучение. Это отнимает у всех много времени. В общем, все сложно.

Я пользуюсь моментом, чтобы осмыслить эти факты: получается, у его брата нерусское имя и Сергей не самый выдающийся член своей семьи.

– О, мне жаль... – И я тут же чувствую, как вспыхивают мои щеки, словно сказала что-то неуместное. – Я имею в виду, что для тебя все это, наверное, тяжело.

Сергей постукивает маринованным огурчиком по тарелке, склонив голову набок. Когда он раскрывает ладонь, я замечаю, что у него такой же характерный изгиб левого указательного пальца, как у меня, – от постоянных занятий. Кривые пальцы скрипача.

– Тяжело? Да, иногда бывает. Или, скорее, в том, чтобы быть нормальным человеком, который способен принимать решения самостоятельно, есть хорошие и плохие стороны.

– Что ты имеешь в виду?

Я настоящая мастерица задавать вопросы – за ними можно спрятаться. Долгое время это было моей основной стратегией ведения разговоров.

– Ну, ты можешь делать что-то, не спрашивая разрешения, и это иногда остается незамеченным. Сомневаюсь, что мои родители сейчас в курсе, где я, и это хорошо, потому что они понимают, что я могу позаботиться о себе и вернусь домой, когда смогу. Но в то же время быть человеком, которого считают ответственным, а значит, предсказуемым, означает чувствовать себя порой довольно одиноко.

У меня комок в горле оттого, что я хорошо понимаю, что он имеет в виду. В моей груди открывается место для Сергея – место, которое я до сих держала на замке.

– У меня нет братьев и сестер, – говорю я. – Но я понимаю, что ты подразумеваешь под предсказуемостью.

– Да, наверное, я угадал это в тебе, – кивает Сергей и улыбается так тепло, что я даже не против того, что воздух между нами слегка пахнет рыбой. – Твои родители не особо предсказуемы...

– О нет, дело не в моих родителях. Я имею в виду свою подругу Элизу. Она как... гроза. С ней классно, но никогда не знаешь, когда ударит молния.

– Звучит довольно тревожно, – замечает Сергей.

– Скорее это порой сильно огорчает. Она встречается с новым парнем, у которого зависимость. И я беспокоюсь, что он может втянуть ее в неприятности. – Произнося эти слова, я знаю, что это не совсем правда. Называть Эрика зависимым после того, как я один раз в тот вечер видела, что он делает, – преувеличение. Что касается Элизы, то она выглядела просто ужасно, когда мы проснулись у нее дома на следующее после концерта утро. Кожа мерзкого серого цвета, глаза опухли, и она постоянно стонала, что чувствует себя в десять раз хуже, чем в тот раз, когда слишком много каталась на ярмарочных аттракционах и ее вырвало корн-догами прямо на меня. Когда я сказала ей, что впредь не собираюсь торчать в каком-то захудалом кегельбане и смотреть, как она гробит свое здоровье, и что не хочу больше видеться с Эриком, Элиза кивнула, широко раскрыв глаза, и сказала:

– Как и я, сто процентов! Не хочу чувствовать себя так снова.

А потом мы пошли на кухню и стали есть пряные тыквенные блинчики, которые напекла мама Элизы, и больше почти не разговаривали. После завтрака я поехала домой с мыслями о том, что мы закрыли эту тему. В тот момент ее слова принесли мне облегчение, но сейчас, сидя здесь с Сергеем, человеком, который видит мир скорее глазами Анны, чем Элизы, у меня появилось неприятное чувство, что ее словам не стоит доверять.

– Я знаю ее с раннего детства, – говорю я. – И это ужасно – видеть, как она совершает, возможно, непоправимую ошибку. Но что я могу сделать? По-дружески поболтать об этом с ее родителями?

– Да уж, – вздыхает Сергей. – Возможно, лучшее, что сейчас можно сделать, – это некоторое время держаться от нее на расстоянии.

Меня как будто окатывает ледяной волной, когда я вдруг представляю себе альтернативную реальность без Элизы. Я больше не ссорюсь с ней по пустякам, не таскаюсь за ней хвостиком, не чувствую себя пассажиром на заднем сиденье во время ее стремительной поездки по бесконечному хайвею. Но также и не созваниваюсь с ней поздней ночью, чтобы обсудить животрепещущий вопрос: кто из парней, Брайан Ларсон или Джонатан Уилтмюллер, самый горячий в нашем классе; не смеюсь до колик над ее рассказами о всяких дурацких затеях, которые пошли наперекосяк; не вдыхаю мягкий мыльный запах ее волос, когда она налетает на меня, как пушечное ядро, и крепко обнимает. Нет, нет, это просто невообразимо.

– Но она моя лучшая подруга, – слабо возражаю я.

– Иногда пути даже самых лучших друзей расходятся, – пожимает плечами Сергей. – Но что я знаю? Не слушай меня. – Он улыбается мне и допивает черный кофе, который заказал к своему сэндвичу.

Мы с Элизой постоянно ходим в сетевую кофейню Higher Grounds[29] рядом с нашей школой, но обычно покупаем просто латте с сиропом, Элиза – с малиновым, а я – с амаретто. Никто в нашем возрасте не пьет черный кофе, кроме, видимо, Сергея. Он кладет свою руку на мою так легко, будто берет чашку или ложку. Наши уродливые руки скрипачей вместе лежат на столе. Может быть, мы с ним и впрямь очень похожи.

– Но, Анна, – говорит он, – ты не обязана отвечать за решения других людей.

Сергей забирает чек, чтобы заплатить за обед. Потом мы выходим и садимся каждый в свою машину, чтобы ехать на репетицию. Я понимаю, что совсем потеряла счет времени, когда смотрю на часы на приборной панели. Мы заходим в зал за несколько мгновений до того, как мистер Хэллоуэй стучит по пюпитру дирижерской палочкой, и Сергей едва успевает опуститься на стул, чтобы сыграть ноту ля, на которую настраивается весь оркестр.

Всю первую половину репетиции мои мысли путаются: рыбный запах изо рта Сергея, мысль о том, чтобы просто отвернуться от Элизы, идеальная линия подбородка Лиама и то, как он кивал в такт музыке на концерте, взмахи руками мистера Хэллоуэя – и мое горящее запястье. В любом случае настоящее облегчение – иметь возможность поговорить с Сергеем и его друзьями во время перерыва, не чувствуя себя насекомым, уцепившимся тонкими лапками за самый край беседы. Впрочем, быть в центре внимания ненамного лучше.

– Это Анна, – объявляет Сергей группе парней, которые в основном выглядят как ботаны.

– Твое имя – палиндром, – говорит долговязый контрабасист.

– Ты встречаешься с Сергеем из-за его физических данных? – спрашивает валторнист.

Это всего лишь шутка, но я теряюсь и не знаю, что сказать.

– На самом деле Анна еще не решила, хочет ли быть моей девушкой, – заявляет Сергей, лукаво улыбаясь мне. – Но она в любом случае поужинает со мной на следующей неделе.

Я заставляю себя улыбнуться ему, зная, что это тоже просто шутка. Шутка с львиной долей правды.

* * *

Три дня спустя на индивидуальном уроке с Зови-меня-Гэри я понимаю, до какой степени стала объектом сплетен. Настроив в начале занятия свою скрипку, мистер Фостер откидывает со лба прядь волос медового цвета (привычка, которая выводит меня из себя) и говорит:

– Слышал, вы с первой скрипкой госоркестра теперь пара. – Он улыбается мне так, будто гордится своей осведомленностью.

– Я бы так... э-э... не сказала, – мямлю я, уставившись на узор на ковре. – Откуда это вам известно?

– Ты не поверишь, как быстро распространяются слухи в этой сфере даже на любительском уровне. – Мистер Фостер взмахивает смычком. – А теперь послушай: иногда это неплохая идея... э-э... встречаться с кем-то, кто уровнем повыше. Но всерьез влюбиться в другого музыканта – это не для слабых духом, Анна. Поверь мне. Я усвоил это на собственном горьком опыте. – Он снова смахивает со лба свои дурацкие волосы.

Я не собираюсь просить его вдаваться в подробности, хотя по нему заметно, что он очень этого ждет. Делаю вид, что очень занята тем, что вытаскиваю из папки сборник этюдов, чтобы он не увидел мою гримасу. Что он вообще может знать? Разве у каждой любви не своя собственная история?

– Ну что ж, – не унимается мистер Фостер, – не говори потом, что я тебя не предупреждал.

III

Как замечательно, что мы столкнулись с парадоксом. Теперь у нас есть некоторая надежда на прогресс.

НИЛЬС БОР, квантовый физик

12

Направо

НАБЛЮДАЯ ЗА АННОЙ, потягивающей свой латте, пока мы ждем, когда назовут наши имена, я вновь восхищаюсь ее красивыми ресницами и тем, как она моргает, глядя в потолок, будто может видеть там что-то такое, чего не видит больше никто. Она опускает взгляд и смотрит на меня через стол.

– Нервничаешь? – выдыхает она едва слышным шепотом.

– Нет, – отвечаю я, и это почти правда.

Мы в местечке под названием Higher Grounds. Для меня это ничем не примечательная кофейня, а вот Анна раньше часто приходила сюда вместе с Элизой. Как-то она призналась, что после смерти подруги избегала этого места. Это маленький городок, где не так много возможностей выступить, и именно Анна нашла объявление о том, что здесь пройдет открытый микрофон, и именно она, глядя на меня горящими глазами, предложила: «Давай попробуем».

В музыкальном плане мы совпадаем сейчас лучше, чем когда-либо прежде. Но с тех пор, как я отказался от идеи романтических отношений с Анной, что-то, спрятанное глубоко внутри меня, кажется, навсегда отстало от ритма. Она моя коллега по группе, постыдно уговариваю я себя. Но давайте будем честны: я не думаю о запахе волос Гэвина, не закрываю глаза, чтобы лучше представить форму губ Эрика.

Толпа сдержанно аплодирует поэту, читающему на сцене стихи. Наш выход сразу после него. Я вижу, как дрожат руки Анны, пока она возится с застежками на футляре скрипки, и мне так сильно хочется взять ее ладони в свои, успокоить и поцеловать их, сказав ей, что она великолепна. Хорошо, что мы решили попробовать сегодня вечером только несложные части нашей программы. Мы будем исполнять фрагмент, который Анна называет менуэтом: парный танец в трехдольном размере, развивающийся по кругу, структура которого заканчивается в той же точке, где началась. Мы представляем это как танец, который исполняем по очереди в паре с Элизой или по крайней мере с воспоминанием о ней. Это не та часть представления, где мы рассказываем о ее смерти. Все же Анна очень нервничает, от нее волнами исходит тревога.

Однако мои опасения, что она может сдаться, не выдержав этого давления, необоснованны; Анна – тревожный человек, но нельзя забывать и о том, что она настоящая артистка и может, стиснув зубы, в нужный момент сделать все как надо. Мы выходим на самодельную сцену, и она разыгрывается, пробегая пальцами вверх-вниз по грифу. Звук ее скрипки настолько дикий и вибрирующий, что публика замолкает, хотя Анна всего лишь гоняет гаммы. Этот звук стал для меня пищей, которой я жажду. Она быстро кивает мне.

В течение минуты прогреваю публику, как можно непринужденнее объясняя, что мы создаем спектакль, посвященный двум людям, которые очень много для нас значили. Теперь Анне пора начинать играть, но прежде она наклоняется к своему микрофону со словами:

– Это для Элизы. Мне бы так хотелось, чтобы она была здесь сегодня вечером, и я знаю, что, где бы она ни находилась, она тоже хотела бы здесь оказаться.

Я чувствую, как приступ раздражения сводит мышцы. Анна не упоминала, что собирается сказать нечто подобное, и это кажется немного дешевым, приторно-сентиментальным приемом. Но здесь собралось довольно много людей, которые знали Элизу или по крайней мере знают, что с ней случилось, так что, возможно, Анна решила, что было бы странно не сказать этих вступительных слов. В любом случае она начинает играть, и я заставляю себя сконцентрироваться на музыке.

Мы используем цепочку луп-педалей для записи своих партий в режиме реального времени. Я видел, как одна группа делала так на своем концерте, и мне понравилась изобретательность этой музыкальной техники, то, что она позволяет по ходу выступления аккомпанировать самому себе. После того как мы начали писать сценарий представления, я нашел несколько стареньких луп-педалей в двух разных магазинах подержанных инструментов в Колумбусе и купил их, опустошив свой банковский счет.

Сейчас Анна исполняет легкий, непринужденный мотив, который составляет основу менуэта. Мелодия звучит так, будто маленький ребенок кружится по гостиной, – свободно, стремительно, очаровательно. Она записывает себя, останавливая запись с помощью одной педали, а затем нажимает другую педаль для воспроизведения зацикленной записи. Потом, когда на заднем плане играет музыка, она наклоняется к микрофону и начинает:

– Когда моей подруге Элизе было семь лет, она решила запомнить названия всех цветов в упаковке из шестидесяти четырех восковых мелков. А затем по одной ей известной причине задумала создать вкус мороженого, который соответствовал бы каждому из них.

В зале раздается тихий смех. Им интересно. Я чувствую искру. Теперь моя очередь записывать. Песня, которую мы сочинили, – это просто названия всех шестидесяти четырех цветов из того набора мелков, наложенные на мелодию, которая вплетается в зацикленную композицию Анны. Слова мягко, словно воздушные пузырьки, поднимаются у меня из груди, и это совсем не похоже на тот экстремальный вокал, который я использую, когда выступаю с группой:

– Лавандовый, красно-оранжевый, индиго, коричневый...

Честно говоря, этот текст было не так просто запомнить, поэтому я закрываю глаза, чтобы сосредоточиться и спеть все правильно. Чувствую, как зрители смотрят на меня, но, что более важно, чувствую, как смотрит на меня Анна, чувствую, как эти наслаивающиеся друг на друга музыкальные партии соединяют нас, притягивают наши центры друг к другу. Я без ошибок добираюсь до конца текста, заканчивающегося словами «сиена жженая», затем нажимаю на педали, и теперь текст песни повторяется поверх скрипичной мелодии. Когда я поднимаю взгляд на Анну, ее лицо светится радостью от того, что мы вместе создаем музыку.

– Элиза начала с персикового цвета, и вкус, который для него придумала, был... персиковым. – Анна произносит это с отличной подачей, и зрители смеются. Они улавливают, они чувствуют. – Меня не было рядом, когда она готовила персиковое мороженое в домашней мороженице, но до меня дошел слух, что она просто положила в форму разрезанные пополам консервированные персики из банки, и они смерзлись в камни, о которые можно сломать зубы. Но Элизу это не обескуражило. Она перешла к следующему цвету... горчичному.

Анна делает паузу, чтобы публика отсмеялась, затем улыбается:

– Это не то, что вы думаете. Это гораздо хуже. – Она скромно смотрит в пол, но, не удержавшись, смеется вместе со всеми. – У нее была идея, что лимон, смешанный с арахисовым маслом, даст как раз правильный цвет. В тот раз я была у нее дома и могу подтвердить, что Элиза оказалась права. Но, увы, это не означает, что мороженое получилось съедобным.

Симпатия аудитории у нас в кармане, и я чувствую, как в груди разливается ликование. Они готовы к путешествию, и, даже если мы заведем их в гораздо более темные места, они последуют за нами. Это сработает.

– Она отказалась от проекта вскоре после того, что мы назвали лимонно-арахисовым происшествием. Но даже сейчас – а я работаю в кафе-мороженом – я вижу всё в цветах того набора. Знаете ли вы, что фисташковый вкус в точности соответствует оттенку мелка цвета морской волны на белом листе бумаги? Знаете ли вы, что клубничный соус фиолетово-красного цвета, но определенно не красно-фиолетовый? Это одна из тех вещей, которым научила меня Элиза, – язык, позволяющий видеть и описывать мир в цвете.

На этом мы заканчиваем первую часть и движемся дальше. Пока я пою о бассейново-голубом цвете, Анна играет новую мелодию, и мы накладываем ее поверх уже записанных дорожек. Я рассказываю историю о том, как в детстве ходил в бассейн вместе с Джулианом, Элизой и Дэвидом, как мы ели конфеты, которые называются «Сейчас и Потом», и как наши языки окрашивались во все цвета радуги.

Мы продолжаем, добавляя и убирая музыкальные дорожки, дополняя их еще несколькими сюжетными линиями, которые вращаются вокруг темы цвета. Анна рассказывает о том, как они с Элизой однажды притащили из дома все шланги и разбрызгиватели, чтобы соорудить на заднем дворе «полосу препятствий из радуг». Я пою о мерцающих цветных дугах. Анна вставляет небольшую цитату из песни «The Rainbow Connection»[30]. Я рассказываю о том, как однажды Джулиан помог мне переплавить целую коробку восковых мелков в гигантскую радужную массу, о том, какой красивой она нам казалась, а наша мама выбросила ее, так как, на ее взгляд, это было просто ужасно, и она решила, что мелки были испорчены случайно.

Мы сильно превысили временной лимит выступления на открытом микрофоне, но это не имеет значения. Зрители притихшие и такие внимательные. Они улыбаются, большинство даже забывают прихлебывать кофе из своих чашек. Я чувствую, что это оно. Это момент, о котором мы будем вспоминать, когда уже станем известными музыкантами с десятками хитов, – момент, когда все началось.

Анна рассказывает последнюю историю, и мы постепенно удаляем все лупы, пока не остается только первый скрипичный мотив. Она говорит о том, что всегда хотела, чтобы Элиза серьезнее относилась к игре на флейте, чтобы они могли вместе выступать в школьном оркестре. Но Элизе к седьмому классу это уже наскучило.

– Зачем сидеть и читать ноты с листа? – цитирует подругу Анна. – Зачем видеть столь многоцветное, как музыка, лишь как скучное сочетание черного и белого? – произносит она последнюю строчку и нажимает на педаль.

Музыка смолкает точно в нужный момент. Тишина, как затаенное дыхание. Мы стоим на этой сцене меньше пятнадцати минут, но чувство такое, будто мы изменили мир. Раздаются аплодисменты, восторженные аплодисменты. Кто-то свистит из глубины зала. Когда мы встаем и неловко кланяемся, публика встает вместе с нами, аплодируя стоя. Я вижу блеск слез в глазах у женщины за ближайшим столиком. Анна тянется к моей руке, и мы еще раз кланяемся, переплетя пальцы.

Зрители хлопают еще громче. Мои мысли снова возвращаются к идее поцеловать ее. Представление прошло без сучка и задоринки, именно так, как я хотел, но вместо того, чтобы подавить мои чувства к Анне, это придало им энергии, заставило подняться бурлящей волной.

Мы возвращаемся на свои прежние места, ноги дрожат, как будто мы пробежали марафон. Я чувствую, что после того, как мы ушли со сцены, все еще долго смотрят на нас, и в этом есть особое удовольствие – притворяться, что мы ничего не замечаем, спокойно потягивая латте, в то время как на сцену выходит следующий исполнитель.

Когда мы надеваем куртки, собираясь уходить, к нашему столику подходит невысокий лысеющий мужчина, который тем не менее ведет себя так, словно он здесь самый важный человек.

– Должен сказать, я впечатлен вашим сегодняшним выступлением, – говорит он и, прежде чем мы успеваем пробормотать слова благодарности, протягивает мне руку и представляется: – Рэй Гудман, руководитель театра Гринвилля. У вас есть что-нибудь еще?

Это небольшой местный театр – иногда я ходил туда вместе с мамой, например посмотреть пьесу, в которой играла одна из ее подруг, а заядлые любители театрального искусства в моей школе всегда репетируют там то одно, то другое. И все же это настоящая площадка для выступлений, а не какая-нибудь кофейня или пиццерия.

– Еще? – неуверенно спрашивает Анна.

– Еще материал? – уточняет Рэй. – В конце следующего месяца у меня будет недельный перерыв в репертуаре, и я ищу, чем бы его заполнить. Может получиться неплохая маленькая пьеса, и без особых затрат на производство, кроме того, что у вас уже наработано. Но материал должен быть, скажем, на час.

– Уже есть, – спокойно заверяю я его. – Мы работаем над полноценным спектаклем уже пару месяцев, и все быстро складывается.

Сказать, что у нас есть программа на целый час, – явное преувеличение, но прямо сейчас все кажется возможным.

– К тому времени мы определенно сможем сгладить все шероховатости.

Рэй улыбается мне, и я жду, что он скажет что-нибудь старомодное вроде: «Мне нравится твой стиль, парень». Вместо этого он говорит:

– Послушайте, ребята, вы должны знать, что я не смогу вам заплатить. Всю выручку с продажи билетов театр забирает себе. Но я мог бы сделать некоторое количество листовок для распространения, напечатать афиши и развесить их за пределами театра. А у вас будет возможность сделать хорошую запись представления с театрального микшерного пульта. Потом сможете использовать ее так, как посчитаете нужным. Звучит неплохо, а?

Анна так краснеет, что у меня мелькает тревожная мысль: а вдруг она выкинет что-нибудь неловкое, например обнимет Рэя. Вместо этого она снова берет меня за руку и сжимает ее.

– Да, – обращается она к Рэю, но смотрит мне в глаза. – Звучит неплохо.

* * *

Мои родители все еще не спят, когда я возвращаюсь домой после того, как подвез Анну. Рассказываю им новости, хотя и умалчиваю о том, чему посвящено представление. Мама обнимает меня:

– Звучит здорово, Лиам.

Даже у отца брови приподнимаются на долю дюйма, что может свидетельствовать о том, что он впечатлен.

Я так устал, что готов рухнуть в постель прямо в одежде, но горячий душ слишком притягателен, чтобы от него отказаться. Некоторое время стою с закрытыми глазами под потоками воды, пытаясь понять, что за кошки скребут на душе. Потом вспоминаю слова Анны перед началом выступления. Что меня в них так зацепило? Она, наверное, нервничала, ей хотелось чем-то заполнить тишину. Однако было в этом что-то еще. То, что она сказала об Элизе, кажется не совсем искренним. «Мне бы так хотелось, чтобы она была здесь сегодня вечером, и я знаю, что, где бы она ни находилась, она тоже хотела бы здесь оказаться».

Во-первых, мы бы не написали эти песни, если бы Элиза все еще жила на этом свете и могла услышать их на вечере открытого микрофона, а во-вторых, думаю, ошибочно предполагать, что тот, кто безбашенно выруливает на полосу встречного движения, мечтает оказаться в кофейне или где-нибудь еще. Не хочу выставлять на всеобщее обозрение искаженное представление о моей погибшей двоюродной сестре.

Но в то же время и Джулиан – часть нашего спектакля. Смею ли я считать, что мой рассказ о нем правдив, ведь все, что у меня от него осталось, – это горстка смутных воспоминаний, извлеченных из зыбей раннего детства? Я выключаю воду и вытираю капли с лица. Похоже, я способен найти изъян в чем угодно, даже в творческом содружестве с прекрасным музыкантом. Как же утомительно быть запертым внутри собственной головы.

13

Налево

В ПОСЛЕДНЕЕ ВРЕМЯ всякий раз, когда я вижу Элизу, мне кажется, что я падаю на дно глубокой ямы. Меня мотает между полным игнорированием нынешнего положения вещей и фиксацией на мельчайших деталях: на том, как она скрытничает, стараясь даже не упоминать имя Эрика, на темных кругах у нее под глазами, на том, что ее кожа будто истончилась и покрылась пятнами, на странном металлическом запахе ее пота. И не могу не спрашивать себя, не предвещают ли эти признаки нечто ужасное в будущем.

Сегодня, например, я должна была разучивать две новые пьесы для зимнего концерта, но лишь начинаю играть, как мысль об Элизе сдавливает мозг, в пух и прах разбивая концентрацию. В конце концов, четыре раза подряд перепутав все в довольно простом отрывке из Штрауса, я сдаюсь и иду к Элизе домой. Я редко появляюсь так неожиданно – обычно это привилегия Элизы.

С легким удивлением приподняв брови, она впускает меня в комнату и сразу же возвращается к тому, чем, по-видимому, занималась до моего прихода, – что-то лихорадочно царапает в альбоме для рисования.

– Что рисуешь? – спрашиваю я с беспечным видом.

– Придумала серию графических романов о девочке-подростке с робоглазом, который видит будущее, и обычным слепым глазом, который может распознавать присутствие злых духов.

Хочу просто сказать «круто» (потому что это и правда звучит довольно круто), но вместо этого неожиданно спрашиваю:

– Это потому, что Эрику нравится аниме?

Я видела на его рюкзаке нашивку в виде мультяшной девочки с огромными глазами, которая показалась мне странной и чересчур детской. Элиза бросает на меня сердитый взгляд:

– Нет, это потому, что я гениальная художница.

– Ладно. – Я обещаю себе больше не упоминать Эрика. – Как продвигается твой проект по истории?

– Э-э... – Элиза пожимает плечами, не отрывая глаз от листа бумаги. – Еще не начинала.

– Элиза! – не удержавшись, повышаю я голос. – Его же сдавать завтра!

Элиза прерывается и начинает копаться в своем рюкзаке, шурша какими-то смятыми бумажками на его дне.

– Нет, вот: эссе о пропаганде времен войны. Срок сдачи в четверг.

Она швыряет листок в мою сторону и снова берется за цветной карандаш. Да, действительно, срок сдачи только через день, но какая разница, я-то закончила свое эссе еще на прошлой неделе.

– Ты хочешь рассказать мне что-то интересное или просто пришла поиграть в полицию домашних заданий?

Мне жуть как неловко, и, раздумывая над тем, не стоит ли уйти, я наблюдаю за тем, как Элиза рисует. Замечаю взъерошенную прядь жирных волос. Похоже, она уже несколько дней не мыла голову.

– Мне кажется, Сергей хочет заняться со мной любовью, но не уверена, что тоже этого хочу, – выпаливаю я.

Элиза отрывает взгляд от страницы.

– Продолжай, – выговаривает она с забавным акцентом.

Я знала, что сказанное привлечет ее внимание, хотя это в лучшем случае небольшое преувеличение. Честно говоря, я до сих пор не до конца уверена в том, чего именно хочет от меня Сергей, поэтому общение с ним вызывает такой стресс. Я заметила, что во время репетиций он и виолончелистка за первым пультом всегда смеются и обмениваются какими-то бессловесными шутками прямо напротив дирижерского пульта мистера Хэллоуэя. У этой виолончелистки красивые рыжие волосы и огромная грудь, и я не понимаю, почему он не пытается ее заарканить. А может, уже пытался и потерпел неудачу?

– Он пытается уговорить меня встретиться на выходных. Не перед репетицией, а просто вместе провести время.

– И ты собираешься это сделать? – спрашивает Элиза. – В смысле заняться с ним любовью?

Я пожимаю плечами, давая понять, что эта идея витает в воздухе, хотя, по правде говоря, не могу представить, что такое произойдет на самом деле. Элиза вздыхает и откладывает карандаш, оглядывая меня с головы до ног.

– Давай посмотрим «Маленьких женщин» и сравним его с Лори, – предлагает она, и меня переполняет такое облегчение от нормальности этого предложения, что требуется вся моя сила воли, чтобы не броситься Элизе на шею.

* * *

Я отлыниваю от встречи с Сергеем на выходных, но, несмотря на отсутствие сходства между ним и Лори в исполнении Кристиана Бэйла, во время телефонного разговора соглашаюсь заехать куда-нибудь перед репетицией на следующей неделе, чтобы мы могли немного пообщаться. Я жду, что он снова предложит встретиться в какой-нибудь кафешке, но вместо этого Сергей называет торговый центр на окраине города.

– И еще. Я, конечно, спрашиваю не по какой-то конкретной причине, а так, для себя, – какие конфеты ты любишь?

– Ну... – бормочу я, на мгновение отвлекаясь на мысль о том, что Сергей – серийный убийца, пытающийся заманить меня неизвестно куда. – Наверное, драже «Дотс»?

– «Дотс»? Серьезно? Ну и выбор! «Дотс»! Боже милостивый! Что ж, не опаздывай и не надейся, что я поделюсь с тобой своим «Кит-Катом». – И он вешает трубку.

Когда я приезжаю, Сергей уже стоит перед кинотеатром с огромной пачкой «Дотс» и «Кит-Катом» исполинского размера в руках.

– Держи! – Он бросает их мне. – Спрячь в свою сумку.

– Ты доверяешь мне этот «Кит-Кат»? – интересуюсь я с невозмутимым видом и чувствую заряд радости, когда он смеется над моей шуткой.

– По понедельникам тут крутят классику, – объясняет он и покупает два билета на показ «В джазе только девушки, или Некоторые любят погорячее», который вот-вот начнется.

– У нас не хватит времени посмотреть его целиком, – протестую я, но Сергей только пожимает плечами.

– Час с Мэрилин Монро лучше, чем без Мэрилин, верно?

И он прав. В кинотеатре липкий пол и пахнет плесенью, а меня уже подташнивает от количества съеденных сладостей, но я все равно хорошо провожу время. Мне нравится слышать глупый смех Сергея, когда Джек Леммон произносит свои реплики. Сергей сидит рядом, положив руку мне на плечи, но при этом не пытается меня лапать или целовать. И это опять наталкивает на мысли о том, почему я чувствую себя так двояко в его обществе.

Мы выезжаем в самую последнюю минуту, каждый на своей машине, и Сергей просит ехать за ним. Но вскоре я теряю его из виду, когда он проскакивает на желтый свет. Я заблудилась, и мне приходится остановиться возле какой-то унылой заправки, чтобы спросить дорогу. Вся в поту, с бешено колотящимся сердцем врываюсь в репетиционный зал, опоздав на десять минут. Мистер Хэллоуэй сердито смотрит на меня, пока я торопливо сажусь на свое место. Перед тем как мы начинаем новую пьесу, он кладет дирижерскую палочку и скрещивает руки на груди:

– Ребята, мы должны начинать работу ровно в семь часов, если хотим как следует подготовиться к концерту, – говорит он. – Мне придется изменить состав секций, если кто-то не считает своей первоочередной задачей приходить на репетицию вовремя.

Он не смотрит на меня, пока произносит это, но я, как и все остальные, прекрасно понимаю, что обращается он исключительно ко мне. У меня горит все лицо. Когда Хэллоуэй, повернувшись спиной к скрипкам, просит группу виолончелистов что-то сыграть, Сергей оборачивается и произносит одними губами «Прости», виновато хмурясь. Вместо ответа я смотрю в пол, все еще чувствуя себя так, словно меня сжали и выдавливают воздух. Моя напарница по пульту Мишель вздыхает:

– Боже мой, неужели у тебя что-то с мастером Игорем? – шепчет она настолько громко, что ее подруга, сидящая в ряду позади нас, начинает хихикать.

Хэллоуэй бросает сердитый взгляд через плечо.

– Давайте соберемся, народ, – призывает он.

Я, однако, не могу собраться. Руки напряжены и при этом слишком медлительны, небрежны и постоянно отстают от ритма. Быстро сменяющие друг друга ноты в той части Бартока, которую мы разучиваем, выходят у меня смазанными и невнятными, и когда я добираюсь до решающей верхней ноты с опозданием на долю секунды, то слышу, что она фальшивая. Я опоздала к общей настройке, так что теперь, пока мистер Хэллоуэй разговаривает с духовой секцией, пытаюсь это наверстать, тихонько перебирая струны.

– Что с тобой? – спрашивает Мишель. – Так увлечена инструментом мастера Игоря, что не успела настроить свой?

Мистер Хэллоуэй кладет свою дирижерскую палочку на подставку перед собой и поворачивается лицом к первым скрипкам, вновь скрестив руки на груди. На этот раз его глаза устремлены прямо на меня.

– Анна, какие-то проблемы?

Мой язык еле ворочается во рту, слово кирпич, завернутый в наждачную бумагу.

– Нет-нет. Просто скрипка немного расстроена. Прошу прощения.

Он продолжает пялиться на меня.

– Так исправь это, – велит он. – Как будто нам больше нечем заняться... Сергей, дай ля для Анны, пожалуйста.

Сергей слегка поворачивается и играет на своей струне ля, на которую настроен весь оркестр. Я настраиваю свою струну ля, затем играю интервалы для настройки трех других струн. Руки дрожат, когда я кручу колки, и дрожит все тело, пока мистер Хэллоуэй и остальные девяносто человек в зале продолжают на меня смотреть. Пальцы соскакивают с колка струны ми, который не удается провернуть, будто из моих рук ушла вся сила, и боль в запястье вспыхивает, как сигнал тревоги. Кажется, все это тянется целый год, хотя на самом деле прошло чуть больше тридцати секунд.

– Все в порядке? – спрашивает мистер Хэллоуэй.

Мне удается кивнуть, хотя мое единственное желание сейчас – распасться на отдельные частицы и просочиться в трещины в полу, чтобы меня больше никогда не увидели. Мистер Хэллоуэй бормочет что-то, на что виолончелист в первом ряду улыбается, а затем снова возвращается к проработке партии с духовыми инструментами.

– Прекрати, – резко бросает мне Мишель, кивая на мое колено, которое все еще трясется от страха.

Мне приходится накрыть его ладонью, чтобы оно перестало дрожать, как будто это чья-то чужая нога. Да пошла она, эта Мишель. Хэллоуэй никогда бы и не заметил, что я делаю, если бы она не открыла свой глупый рот. И какого черта она называет Сергея Игорем?

Только позже по ходу репетиции, когда адреналин почти выветрился из моих вен, до меня доходит. То, как Сергей во время игры сутулит плечи, как раскачивается взад-вперед, делает его похожим на горбуна с нетвердой походкой[31]. Это заставляет меня возненавидеть Мишель еще больше, и все же я не могу не задаться вопросом, сколько еще людей в оркестре называют его так. В конце репетиции я чуть не швыряю скрипку в футляр и бегу к своей машине, отчаянно не желая ни с кем разговаривать, особенно с Сергеем.

Дорога домой мучительна, шоссе расплывается перед глазами, словно нечеткий диафильм, в котором снова и снова воспроизводится мое унижение. Я включаю местную поп-радиостанцию, чтобы попытаться заглушить эхо голоса мистера Хэллоуэя у себя в мозгу, но вместо какой-нибудь жизнерадостной танцевальной песенки слышу песню Goo Goo Dolls о том, как они не хотят, чтобы мир их видел[32], и это лишь усиливает мои страдания. Моя рука словно кусок горячей карамели, тающей, растекающейся, непригодной для управления автомобилем.

Когда я прихожу домой, папа уже в постели, потому что завтра ему нужно быть на работе к семи. Мама в одиночестве сидит на диване и смотрит старые записи с репетиций Твайлы Тарп[33]. О-оу. Тревожный звоночек. Видимо, сегодняшний вечер у нее проходит в духе «я могла бы быть такой же, что случилось с той жизнью, о которой я мечтала». Я безумно хочу проскользнуть мимо нее и лечь спать незамеченной, но нет такого пути в мою спальню, который позволил бы избежать встречи с ней, и когда она поднимает на меня взгляд и похлопывает по месту на диване рядом с собой, я вижу, что в глазах у нее стоят слезы, так что же еще я могу сделать? Мама обнимает меня и прижимает к себе слишком крепко.

– Разве она не прекрасна, Анна?

Уф-ф. По мне, так все это выглядит глупо и устарело: блестящие костюмы, пышные прически. Но я знаю, что лучше всего просто сказать «да».

– Почти в четыре раза старше тебя и все еще танцует. По сей день! – говорит она.

Обычно в таких случаях все, что от меня требуется, – это быть молчаливым свидетелем ее меланхолии, но сегодняшним вечером мама явно настроена на задушевный разговор.

– Тебе так повезло, Анна, что ты можешь практиковаться в своем искусстве каждый день. Знаешь, какая это редкость?

Желудок скручивает приступ тошноты, горло сжимается, и я не в силах сказать вслух, что все, чем я занимаюсь, не кажется мне сейчас ни редкостью, ни особым везением. Я опускаю взгляд на мамино колено, укрытое пледом, – ту часть ее тела, которая сломалась задолго до нее самой.

– Мое чудо! – Она проводит кончиками пальцев по моим волосам. – Однажды своим талантом ты потрясешь весь мир. Ты же веришь, что это так?

Твайла Тарп упирается мощными ступнями в мое расплавленное запястье: тебе повезло, тебе повезло, тебе повезло. Я молча киваю в ответ на вопрос матери, кладу голову ей на плечо, закрываю глаза и позволяю звуку телевизора погрузить меня в беспамятство.

* * *

Вряд ли мои чувства на вчерашней репетиции будут понятны Элизе – я уже слышу ее слова: «Тебе пришлось настраивать скрипку у всех на глазах? И что в этом такого?» – так что я решила вообще ничего ей не рассказывать. Но оказалось, что зря об этом волновалась, потому что Элиза не пришла в школу. Ее загадочное отсутствие вызывает у меня преждевременную панику. Элиза из тех людей, которые никогда не болеют, она даже не чихнет, когда у всех вокруг простуда. Я раздумываю о том, где она может быть, и в голове у меня совершенно пусто, если не считать дрейфующего облака тревоги, в центре которого находится Эрик.

Не могу ни на чем сосредоточиться, на уроке английского вообще отключаюсь, подвиснув над рабочей тетрадью по географии. Левое запястье горит, и ощущение усиливается, когда я пытаюсь что-то писать, хотя связи нет никакой, пишу-то я правой рукой. Я представляю, как кладу свое запястье – запястье Анны Карениной – на холодные рельсы и поезд с грохотом несется по нему, размазывая по гладкому металлу. Представляю, как в мрачном готическом подземелье отвратительный горбатый Игорь ампутирует мне руку и пришивает ее монстру, созданному из разрозненных частей тела.

– Анна, прием-прием, – нараспев произносит мистер Карсон, учитель истории.

Я подпрыгиваю от неожиданности, по классу разносится хихиканье.

– А, наконец-то, она снова с нами, ребята.

– Простите, что? – переспрашиваю я, вспыхивая так же, как вчера, когда мистер Хэллоуэй сверлил меня взглядом.

– Я спросил тебя, не знаешь ли ты, где Элиза, – повторяет свой вопрос мистер Карсон.

На самом деле он очень славный, один из тех пожилых учителей с неисчерпаемым запасом дурацких шуток и смешных галстуков.

– Вы же обычно неразлучны и все такое, – добавляет он.

– Откуда мне знать? – Я обхватываю себя руками. – Разве я отвечаю за Элизу?

– Хорошо, – говорит мистер Карсон мягче. – Класс, убедитесь, что ваши имена указаны на листочках, и передавайте их вперед.

Я наклоняюсь к сумке, делая вид, что ищу что-то среди бумаг и тетрадей, на самом деле пытаясь скрыть, что у меня щиплет в глазах. Ни за что не позволю себе открыто расплакаться. Такого со мной не случалось с третьего класса, когда я пришла в школу на следующий день после того, как другой питомец моей матери, пудель по имени Руди, умер от почечной недостаточности. Смельчак Руди был безмерно предан мне без всякой на то причины, он вечно затевал при мне драки с немецкой овчаркой, жившей по соседству, будто был рыцарем – десятифунтовым рыцарем, защищавшим мою честь.

Когда я выхожу из класса, мистер Карсон произносит мое имя, и поскольку он стоит совсем близко, не получается сделать вид, будто не заметила. Поворачиваюсь к нему со словами:

– Я не несу ответственности за решения Элизы.

– Конечно-конечно. – Мистер Карсон поднимает руки кверху. – Я только хотел сказать: что бы ни случилось, Земля продолжает вращаться, да?

Я киваю, не глядя на него, и выбегаю из здания школы к своей машине. Бедный Руди, он тогда описал весь дом. Даже мои мягкосердечные родители не могли смириться с мыслью, что им придется оплачивать долгосрочные и дорогостоящие процедуры диализа для миниатюрного пуделя. После того как его не стало, Твайла еще несколько недель скулила рядом с его лежанкой. Я представляю, как мое разлагающееся запястье лежит в земле рядом с могилкой Руди под кленом на заднем дворе и над ним прорастают маргаритки. Проезжая мимо дома Элизы, замечаю, что ее машины нет на подъездной дорожке. Черт возьми, да где же она?

Я подумываю, не съездить ли в Higher Grounds: может, Элиза там? Но в животе ворочается чувство сродни тошноте, почти физическая потребность заняться отработкой новых пьес для оркестра. У меня нет выбора – на следующей репетиции через неделю я должна быть идеальной. Иначе меня пересадят в конец секции, а может, и вовсе выставят вон.

Начинаю с Сен-Санса, который нравится мне больше. Я надеялась, что это произведение меня взбодрит, но сегодня оно звучит деревянно и тяжеловесно, без той легкости и пружинистости, которые, как я знаю, должны в нем быть. Сжимаю корпус скрипки, выворачиваю запястье, чтобы дотянуться до высоких нот, и боль пронзает меня до самого локтя. Зато звучит немного лучше. Снова, и снова, и снова. Каждый раз, когда мне хочется остановиться на передышку, я вспоминаю, как мистер Хэллоуэй пристально смотрел на меня.

Приступив к Бартоку, что и в более удачные дни бывает непросто, вдруг слышу, что внизу хлопает входная дверь. Странно, почему мама так рано вернулась домой? Но у меня нет времени прерывать занятие, чтобы разузнать, в чем дело. Внезапно дверь в мою комнату распахивается, и мое сердце на секунду замирает. Элиза кричит: «Бу!» – и со смехом валится на пол.

– Боже, Элиза, у меня чуть инфаркт не случился, – выдыхаю я.

Это настолько похоже на старушечье брюзжание, что я тут же стараюсь изобразить безразличие.

– Ты где, кстати, пропадала?

Развалившись на ковре, Элиза медленно потягивается, как кошка, и мурчит:

– Навещала семейство Хуммелей, больных скарлатиной.

Мне потребовалась пара секунд, чтобы сообразить, что это из «Маленьких женщин», – признак того, насколько бурными были последние двадцать четыре часа моей жизни. Ведет себя Элиза как-то странно, но не так, как в боулинге, где она непрерывно и суетливо двигалась. Сейчас все как раз наоборот, будто в замедленной съемке.

– Берегись этих малышей со скарлатиной, – неуклюже реагирую я на ее реплику. – Еще наплачешься из-за них.

– Да я зна-а-а-аю, – тянет Элиза, снова посмеиваясь и зевая.

– Серьезно, Элиза, где ты была? Все сегодня спрашивали о тебе.

Элиза приподнимается на локтях:

– Я расскажу тебе, но пообещай, что не будешь душнить. Это только один раз.

Я киваю, но мне немного не по себе от предчувствия, что это наверняка связано с Эриком.

– Я ходила с Эриком в поход, вот и все.

Никогда не знала, что Элиза – поклонница походов.

– А потом, – продолжает она, – когда мы вернулись к его машине, он смешал нам несколько коктейлей, добавив туда кое-что, просто чтобы мы могли расслабиться и насладиться солнцем.

– Элиза... – Назидательные увещевания уже готовы сорваться у меня с языка. – Что будет, когда тебе позвонят из школы домой по поводу прогула?

– Пф-ф-ф... – Элиза отмахивается от вопроса, как от назойливой мухи. – Я же не идиотка. Заехала домой и стерла сообщение с автоответчика, прежде чем отправиться сюда. А завтра подделаю записку от родителей. – Вдруг на ее лице появляется какое-то отрешенное выражение. – Солнечный свет в ветках деревьев, Анна... Это было так прекрасно.

– Элиза, – повторяю я, вкладывая в это слово всю интенсивность моего осуждения, от которого собиралась воздержаться.

– Анна, – вторит Элиза мне в тон. Затем протягивает руку и дергает меня за штанину джинсов. – Это же всего один раз, понимаешь?

Ну что я могу сделать? Я могла бы закричать, заплакать или сказать, что волнуюсь за нее, могла бы пригрозить, что расскажу все ее родителям, но что это изменит? Она только ожесточится и отдалится от меня, и за ней будет еще труднее уследить.

– Ты не против, если я вздремну здесь, прежде чем поеду домой, Анна-банана? Не парься, скрипичная музыка мне не помешает.

Едва закончив предложение, она засыпает. И под звуки ее тихого храпа я приступаю к работе над «Смертью и просветлением» Рихарда Штрауса.

14

Направо

НА НАШЕЙ СЛЕДУЮЩЕЙ РЕПЕТИЦИИ Анна напоминает мне торопливо щебечущую птичку – новые идеи маленькими лампочками так и вспыхивают вокруг нее.

– У меня до сих пор слегка кружится голова после нашего выступления в пятницу, – улыбается она мне своей самой лучезарной улыбкой. – Было здорово, правда?

– Правда, – соглашаюсь я, хотя ее энтузиазм почему-то вызывает у меня беспокойство. – Было очень здорово.

Она берет скрипку и наигрывает несколько арпеджио, чтобы разогреть пальцы. Затем начинает вести мелодию, которая так же прекрасна, как и все в ее исполнении. Тембр у скрипки такой нежный, за высокими нотами проступает, как очертания ее тела под одеждой, глубокое, насыщенное сопровождение. Я пытаюсь почувствовать то же, что и зрители, которые услышали бы это впервые. Их бы это впечатлило. Но я ничего не могу с собой поделать: то, что подняло Анну над землей и помогло раскрыть крылья ее вдохновению, подтолкнуло меня к обрыву, с которого открывается унылый пейзаж сомнений.

Что, если бы мы не стали выступать на открытом микрофоне? Счастлив ли я в той версии реальности, где мы так и не вынесли наше горе на всеобщее обозрение, чтобы извлечь из него какие-то выгоды? Глядя в широко распахнутые глаза Анны, которые она подняла на меня, закончив играть, я понимаю, что никогда не смогу объяснить ей свое смятение.

– Звучит очень здорово, – говорю я, потому что так оно и есть.

От комплимента ее щеки розовеют.

– Спасибо, – отвечает она. – Я запишу для тебя эту тему, чтобы ты мог подумать над словами. Мне кажется, надо поместить ее отголосок в тот отрывок, о котором я говорила, – ту часть, где рассказывается о том, как мы впервые встретились. – Вот опять.

– Ты имеешь в виду, когда были детьми? Ты же знаешь, я этого не помню, в смысле почти не помню.

– Знаю, – кивает Анна, и я жду, что она скажет что-то еще, но она поджимает губы, давая понять, что не может или не хочет больше говорить.

– Тебя это обижает? Мне было девять лет.

– Скорее десять. И нет, я не обижаюсь. Но это так странно, ведь я-то помню все очень живо. Но, может быть, мы все равно могли бы включить это в спектакль.

– Ну да, наверное. – Я смотрю на нее и остро чувствую, что она не заслуживает быть втянутой в пучину моих сомнений, но то, что вертится у меня в голове, уже готово сорваться с губ. – У тебя не бывает такого чувства, что мы не до конца честны? В отношении Элизы. Я имею в виду, все это задумывалось как своего рода элегия, посвященная ей, верно? Но иногда мне кажется, что в нашем представлении ее образ выглядит проще, чем то, какой она была на самом деле.

– Что ты имеешь в виду?

Мгновение мы оба моргая смотрим друг на друга. Это не напряженное противостояние глаза в глаза, просто я и сам сбит с толку тем, что мои слова ее смутили.

– Я имею в виду, что она на полной скорости врезалась во встречный мусоровоз. Тебе не кажется, что это характеризует ее как сложную личность?

– Лиам, – голос Анны звучит по-детски или, может, так, будто она обращается к ребенку, – это был несчастный случай.

Я внимательно смотрю на нее и понимаю, что она утверждает это всерьез. Качаю головой, сажусь на диван, зарываясь пальцами в волосы. Мы настолько по-разному видим мир, что одно и то же происшествие каждый воспринимает по-своему? Или она меня газлайтит? Даже не знаю, что хуже.

– Она совершила ошибку, Лиам, – продолжает Анна. – Элиза торопилась на работу и неправильно рассчитала, сколько времени ей нужно, чтобы обогнать другую машину. Вот что произошло. Это была ошибка.

– А разве ошибка не является продуктом мышления человека? Или даже его подсознания?

Анна стоит как громом пораженная. Более того, она испугана, и я не знаю, чем это вызвано: правдой, которую я взвалил ей на плечи, или тем, что произнес эти последние слова немного громче, чем хотел. Чувствую себя придурком и жестом приглашаю ее сесть рядом со мной.

– Слушай, на самом деле это не имеет значения. Никакого. Наш спектакль – вот что важно.

Возможно, я пытаюсь убедить самого себя, а не Анну, но, как бы то ни было, она садится рядом.

– Может, сделаем паузу? – предлагает она. – В смысле отложим на сегодня все творческие перспективы. Погнали, я тебя куда-нибудь свожу. Куплю тебе буррито в El Armadillo[34].

Понимаю, каких усилий стоит отступить, когда энергия бьет из тебя ключом. Не знаю никого, кто был бы так же одержим успехом, как она. Разве что я сам.

– Ты же говорила, что ненавидишь это место. От тамошней еды пучит.

– Да какая разница? – улыбается она, легонько толкая меня в плечо. – У нас будет настолько гениальный спектакль, что даже наш пердеж все воспримут как произведение искусства.

И я ничего не могу с собой поделать – смеюсь, и чувство, что связь между нами истончилась, почти исчезает.

* * *

После ужина я подвожу Анну домой, а затем направляюсь прямиком к маленькому грязному прудику, на котором давно не был, – с тех пор как встречался с Мюриэль и между нами все было вроде как в порядке. Еще недостаточно холодно, чтобы пруд замерз, но кое-где на кромке воды уже поблескивает тонкая корочка льда. Мюриэль нравилось это место, потому что к нему можно подъехать на машине и здесь почти никогда никого не бывает. «Волшебный пруд», как она его называла.

На несколько секунд я разрешаю себе то, чего почти никогда не делаю, – поскучать по Мюриэль: по блеску ее прекрасных белокурых локонов, по тому, с какой удивительной точностью она могла передать впечатление о наших общих знакомых, и почти маниакальному веселью, которое охватывало нас, когда мы вместе дурачились. Как-то в середине зимы мы в кедах катались по этому замерзшему пруду. Воспоминание об этом наполнено сумасбродством и визгливым смехом Мюриэль, и только сейчас до меня доходит, что, если бы мы провалились под лед, нам бы никто не помог: на многие мили вокруг не было ни души. Одно тонкое место на льду, один неверный шаг – другой мир...

Мюриэль больше не учится в моем классе. Она перевелась в какую-то дорогую частную школу для девочек в получасе езды отсюда. Мюриэль из тех, кого люди возраста моей мамы называют проблемными. Мы были вместе гораздо дольше, чем следовало, и постоянно ссорились. Она плакала и приходила в ярость от самых безобидных моих поступков. Тогда это изматывало, но теперь я вижу, что в том, чтобы встречаться с человеком, который всегда на волосок от того, чтобы уйти первым, есть особое преимущество: легко притвориться, что ни в одном из ваших разногласий нет твоей вины и что тебе просто приходится терпеть их до тех пор, пока партнер со слезами на глазах не придет просить прощения.

С Анной нет и не может быть таких простых путей. Она настолько уравновешенна, насколько это вообще возможно, и трудно представить, чтобы у нее когда-либо возникали деструктивные мысли. Возможно, это я слишком «проблемный» для нее. Может быть, мне просто хочется, чтобы все остальные были более «проблемными», чем я. Даже Элиза. И все же, мне кажется, я не ошибаюсь насчет автокатастрофы. Я чувствую это. У нас с Элизой общая кровь, и, возможно, я понимаю ее лучше, чем Анна.

Возвратившись домой, я сажусь за стол в своей комнате, за которым никогда не работаю, и пытаюсь записать несколько идей для текстов. Но все не то. Лучше всего мне пишется, когда я выхожу в мир и сочиняю на ходу: набрасываю строчки, сидя на валуне в парке, прислушиваюсь к витающим словам, когда еду в машине, тексты песен находят меня, когда я выполняю какое-то дурацкое задание по углубленному курсу химии. Это одна из вещей, которые мне нравятся в самом себе: творчество – это просто часть меня. Но иногда хочется побыть тем, кто может сесть за письменный стол и заставить себя сочинять.

От собственных мыслей меня спасает телефонный звонок, и я абсолютно точно знаю, что это Анна, даже не сняв еще с рычага трубку старомодного аппарата, который сохранил до того, как родители успели его выбросить.

– Я вел себя как придурок, – заявляю я без всякого приветствия.

– Все в порядке, – отвечает Анна. – Ты был прав. Я не могу знать наверняка, о чем думала Элиза. В день... аварии, да и в любой другой день тоже.

– Спектакль хороший, Анна.

– Знаю и звоню не для того, чтобы ты напоминал мне об этом. Я звоню, потому что сегодня вечером нашла кое-что, что могло бы помочь исправить то, о чем ты говорил. Ты можешь приехать?

– Я думал, ты хочешь, чтобы мы сделали перерыв на этот вечер.

На самом деле мне нравится в ней то, что она не может подавить в себе творческий порыв так же, как я, и меня переполняет тепло от осознания того, что я не одинок в этом мире.

– А ты будто и не сочинял текст, когда я позвонила? – смеется она. – Просто приезжай, хорошо?

– Скоро буду.

* * *

Она открывает мне дверь в пижаме и с мокрыми волосами.

– Извини, – говорит она, заметив, что я смотрю на изображение счастливых мышек на коньках у нее на штанах. – Решение пришло в душе после того, как ты меня подвез.

– Они милые, – киваю я на мышек, на секунду задумываясь о том, каковы они на ощупь. – Твои родители дома?

– Нет, – отвечает она. – Они на... танцевальном уроке? В киноклубе? Не знаю. Но все же заходи. Мне действительно нужно кое-что тебе показать.

Иду за ней на кухню, где на столе стоит очень старый кассетный магнитофон.

– Ого! Где ты взяла эту красоту?

– Одолжила у миссис Бернхардт, живущей по соседству, – говорит она. – Вот что тебе нужно услышать.

Она протягивает мне пустую коробку. На бумажном вкладыше написано: «Производство Э-Л-А». До меня не сразу доходит, что это мой почерк. Анна нажимает на кнопку, раздается щелчок и свист магнитной ленты. Время отматывается назад.

– А дальше наших слушателей ждет настоящее музыкальное угощение. Встречайте Лиама с его новым синглом Somewhere over the Pancakes[35]. Итак, дамы и господа, доставайте кленовый сироп и отведайте эту вкуснятину.

– Что это? – бормочу я завороженно.

И тут мой собственный чистый юношеский голос начинает петь шутливую пародию на «Где-то над радугой», сдобрив ее плохим интонированием в духе Фрэнка Синатры:

– Там, как снежинки, масло тает,

И запах блинчиков витает, —

Вот где ее найде-е-е-те вы меня-я-я.

– А на укулеле играю я, – улыбается Анна.

– Ты шутишь, – не верю я, хотя на самом деле знаю, что все так и есть. А абсурдный конферанс, должно быть, произнесла Элиза. – И сколько это длится?

– Чуть больше сорока пяти минут, – отвечает Анна. – Мы были очень амбициозны. Ты не помнишь, как мы делали запись?

– Вообще-то нет, – говорю я.

Тем не менее понимаю: это именно то, что нужно для нашего представления, то, что нас заземлит, – настоящий артефакт из прошлого, осколок давно ушедших дней. Разве не прекрасно, что рядом со мной такой человек, как Анна, которая стремится сделать явь ярче и четче, а не кто-то вроде Мюриэль, с которой даже самые простые взаимодействия вечно оказывались какими-то смазанными и неопределенными?

– Ты думаешь, что если мы используем некоторые фрагменты этой записи в спектакле...

– ...то зрители смогут услышать голос Элизы, пусть даже здесь ей всего десять лет. Это лучше, чем полагаться на мое сентиментальное представление о том, какой она была.

Я тронут тем, что она так много думала над тем, что я сказал, а не отмахнулась от меня, как от какого-то придурка, как поступили бы большинство людей. Чувствую, как неизбежное сдавливает мне грудь. Может быть, она – моя недостающая деталь. Точно так же, как эта запись дополнит наше представление, так и она, возможно, именно то, что мне нужно, чтобы стать целым.

– Идеально, – и я имею в виду не только кассету.

Анна сидит за кухонной стойкой, выводя на столешнице мелкие узоры своими красивыми пальцами.

– Я думала о твоем рассказе о множественности миров, – говорит она. Я и понятия не имел, что она об этом помнит. – Так трудно представить мир, в котором я никогда с ней не встречалась. Без нее я как будто и не я.

Я наклоняюсь над столом и, протянув руку, прижимаюсь кончиками пальцев к ее пальцам – наши ладони образуют маленькую палатку или пещеру.

– А как насчет мира, в котором мы с тобой никогда не встречались?

Она, улыбаясь, смотрит на наши руки:

– Это немного легче представить, но я не хочу.

Если у тебя есть вторая половинка, это не значит, что вы похожи. Это значит, что друг для друга вы идеальные аккомпаниаторы и что из ваших мелодий, о которых вы сами даже не подозревали, рождается гармония.

Когда я прикасаюсь к ней, то чувствую и слышу всю симфонию целиком. Я осторожно убираю со стола свою руку, и это движение заставляет ее поднять на меня глаза. Я беру в ладони нежный овал ее лица и, пока десятилетняя Элиза рекламирует на кассете туалетную бумагу, наконец целую Анну. Как будто испугавшись, она на мгновение отстраняется.

– Ты уверен?

– Больше, чем когда-либо в жизни, – уверяю я, и она снова наклоняется ближе.

На мгновение чувствую себя невесомым, будто через время и пространство несусь в будущее. Ее руки, ее лоб, ее нос – поразительная близость другого человеческого тела.

Магнитофон щелкает, когда первая сторона кассеты подходит к концу. Тогда остается только тепло ее губ и та безмятежность, которая бывает только от лучших поцелуев, – повисает такая тишина, словно мы находимся за пределами земной атмосферы, там, куда не могут проникнуть звуковые волны.

15

Налево

СЕРГЕЙ ДВАЖДЫ ЗВОНИЛ мне домой в течение следующих трех дней, оба раза передавая сообщения через мою маму, которая пересказывала мне их с приподнятой бровью и намеком на неозвученные вопросы. У меня нет желания обсуждать то, что произошло на репетиции, и я не перезваниваю ему, а когда новых сообщений от него больше нет, испытываю облегчение, как будто исчез один пункт из моего списка причин для беспокойства. Это и без того длинный список. Элиза звонит прямо перед тем, как мне нужно выезжать на урок игры на скрипке, и просит подбросить ее на одну из репетиций группы Лиама и Эрика.

– Не могу, – говорю я.

Даже если бы и могла, перспектива увидеть Лиама представляется пыткой. Он все чаще появляется в моих снах: мы расслабленно танцуем на концертах, прижимаясь друг к другу. Просыпаюсь потная, возбужденная и дико смущенная тем, что не могу контролировать свое подсознание.

– Почему ты не можешь поехать сама?

– Дэвид приехал домой на выходные, и ему нужна машина, – капризно отвечает Элиза. – Ладно, забудь об этом.

И вешает трубку.

* * *

Меня поглощают мысли о том, поехала ли в итоге Элиза на репетицию группы и не рассказывает ли она Лиаму гадости обо мне. Несмотря на это, я очень стараюсь сосредоточиться во время урока. Дома я занималась так усердно, будто от этого зависит моя жизнь, и чувствую, что Зови-меня-Гэри впечатлен тем, как я одолела Бартока, пригвоздив его ноты к земле с помощью силы воли, всего моего тела.

– Отличная работа, – хвалит он. – Теперь тебе нужно открыть сердце навстречу этой музыке, чтобы лучше ее прочувствовать.

– Уже прочувствовала, – бормочу я себе под нос.

Каждый раз, когда я играю последнюю страницу пьесы, моя левая рука отзывается резкой, как удар медных тарелок, болью. Я научилась хвататься за нее, раскачиваться на ней, как на веревочных качелях над зияющим ущельем.

– Рано или поздно, – хмурится он, – ты должна научиться изливать весь свой опыт, все эмоции в музыку. Давай поработаем над Штраусом.

Я неохотно перелистываю ноты. Пьеса Штрауса и близко не так требовательна с технической точки зрения, и я хотела бы потратить больше времени на работу над наиболее трудными местами. Но я слишком послушна, чтобы попросить об этом.

– Штраус относился к романтическому течению, особенно на этом этапе своей карьеры. Его музыка – воплощение индивидуальности и чувствительности. Иногда я даже думаю кое о чем личном, прежде чем сыграть эту пьесу, пытаюсь передать это в звуке. Вот, послушай.

Мистер Фостер играет пьесу минуту или около того. Звучит идеально. Еще бы, он же профессионал. Конкретно сейчас мне трудно найти в себе хоть какие-то эмоции, кроме ничтожной зависти, которую я испытываю к мистеру Фостеру и его состоявшейся карьере. Но я настолько поглощена попытками хоть что-то почувствовать, что не обращаю внимания на то, как он во время игры понемногу придвигается все ближе, вторгаясь в мое личное пространство.

– Хочешь знать, о чем я думал? – спрашивает он, и его улыбка выглядит странно самодовольной.

– Нет! – отвечаю я чересчур быстро и громко. – В смысле я же должна использовать собственные воспоминания и чувства, а не ваши.

Он пожимает плечами и снова ухмыляется:

– Справедливо. Пробуй.

У меня болит рука. У меня болит голова. Я не хочу здесь находиться. Не хочу, чтобы он смотрел на меня, пока я играю. И все равно продолжаю играть. Даже мне слышно, как тревожно звучат ноты. Пока я играю, он придвигается еще ближе. Моя рука почти касается его, и, когда я заканчиваю, Зови-меня-Гэри качает головой. Я замечаю в этом жесте легкую жалость, от которой хочется закричать.

– Ты такая скованная, Анна, – говорит он и кладет руку мне на шею, сжимая ее, будто я котенок, которого он берет за шкирку.

Я слышу его близкое дыхание.

– Ты бы играла лучше, если бы научилась расслабляться.

Он слишком близко, так близко, что если я поверну голову, то коснусь его губ.

– Мне нужно идти, – с этими словами я быстро отступаю в сторону, подальше от него.

Он усмехается, как бы давая понять, что ничего другого от меня и не ожидал. Я сгребаю в охапку скрипку и ноты и выбегаю на улицу, не попрощавшись с Зови-меня-Гэри. Бросаю футляр на заднее сиденье и торопливо завожу машину, потому что хочу как можно скорее оказаться подальше от этого места. Мерзко. Я бросаю взгляд в зеркало заднего вида, словно ожидая увидеть, что он стоит и ухмыляется мне из окна. Но не вижу ничего, кроме невыразительного фасада дома матери мистера Фостера. Представляла ли я, что он когда-нибудь переступит черту? Нет. Он мне никогда не нравился, и теперь кажется абсурдным, что раньше я не понимала почему. Я туда не вернусь. С этого момента придется самой разбираться с оркестровыми произведениями, потому что я больше никогда не приду к нему на урок, и именно от этой мысли, вдобавок ко всему прочему, на глаза наворачиваются слезы. Как же я устала!

Проезжая мимо дома Элизы, подумываю остановиться, чтобы рассказать о том, что только что произошло, но потом вспоминаю, что она, наверное, уехала к Эрику и Лиаму. Мое пошатнувшееся психическое равновесие рождает единственную мысль, которая все повторяется и повторяется в голове: почему в этом мире нет никого, кто мог бы облегчить мне жизнь? Почему все вокруг только усложняют ее?

И я еду домой, чтобы снова репетировать. Не позволю Зови-меня-Гэри отнять это у меня. Не позволю. Однако все пассажи, которые несколько часов назад звучали более-менее сносно, теперь напоминают катание по тонкому льду.

* * *

Сергей так и не звонил мне больше с предложением встретиться, и, опустив на лицо забрало равнодушия, я отправляюсь на репетицию. Но едва заехав на стоянку (на двадцать минут раньше, чтобы исключить любую возможность снова навлечь на себя гнев мистера Хэллоуэя), вижу Сергея. Он стоит, прислонившись к своей машине в той части стоянки, где обычно паркуюсь я, и вид у него такой, как будто он давно меня поджидает. На нем тот же заношенный свитер, как и в тот день, когда я впервые его увидела. Он давно не стригся, и из-за того, что его волосы такие идеально прямые, похож на длинношерстного кролика.

– Привет, – говорит он, когда я выхожу из машины. – Прости за прошлый раз.

– Почему ты меня бросил? – накидываюсь я на него.

Вообще-то я не планировала ничего ему предъявлять и мне неприятно, что в моем голосе так явно звучит обида.

– Ты думаешь, я сделал это нарочно? – Он широко раскрывает глаза. – Сначала я и не заметил, что ты отстала, а потом потерял тебя из виду за вереницей машин. Вот и все.

Он приобнимает меня, но я стою, словно окаменев, и это делает его жест еще более неловким. Покачав головой, я отталкиваю его.

– Мистер Хэллоуэй теперь меня ненавидит. Благодаря тебе.

– Ой, Анна, да он просто был не в духе на прошлой неделе. Сейчас он, наверное, и не помнит об этом.

– Легко тебе говорить! – Я поворачиваюсь к нему спиной, чтобы достать из машины футляр со скрипкой. – Может, ты хоть что-то поймешь, когда так и останешься первой скрипкой, а меня выгонят из оркестра поганой метлой.

– Да ладно тебе, – примиряюще произносит он. Последние несколько недель он бегал за мной, как веселый неугомонный щенок. А сейчас я впервые замечаю на его лице раздражение, и это ранит сильнее всего. – Не будь такой букой. Ты ведешь себя так, будто все на свете против тебя. Мир устроен не так.

Я набираю в грудь воздуха, чтобы сказать ему, что именно так мир и устроен, но вдруг слышу, как с другого конца парковки кто-то зовет меня по имени.

– Глазам не верю, это что, Анна, – доносится до меня. – Суровый критик рок-концертов и кегельбанов?

Я вглядываюсь в полумрак тускло освещенной стоянки, чтобы рассмотреть говорящего, но уже знаю, чей это голос. И с досадой чувствую, что мое сердце забилось быстрее. И ссора с Сергеем тут ни при чем.

– Лиам, – говорю я, когда он подходит ближе. – Что ты здесь делаешь?

– Сегодня у нас совместная репетиция с хором в первой половине. Будем прогонять два общих произведения для зимнего концерта, – сообщает Сергей. – Мистер Хэллоуэй говорил об этом на прошлой неделе.

Видимо, я была слишком занята своими проблемами, чтобы зафиксировать в памяти эту информацию. Во время короткой паузы Сергей и Лиам представляются друг другу. Наверное, это мне нужно было их познакомить, но для этого я сейчас слишком на взводе.

– А я думала, ты не собираешься петь в хоре штата в этом году, – говорю я. – Ведь ездить сюда довольно запарно.

– Я и не собирался, – пожимает плечами Лиам, – но потом мне пообещали, что я смогу спеть соло из «Паяцев». – Когда мы с Сергеем никак не реагируем на это заявление, он добавляет: – Ну, знаете, когда он такой сидит перед зеркалом и собирается убить свою жену и...

– Я знаю, о чем Vesti la giubba[36], – перебивает Сергей. – Мы репетировали ее несколько недель.

Наступает еще одна неловкая пауза, а затем Лиам, извинившись, говорит, что собирается пойти в здание погреться.

– Нет уж, подожди, – хватаю его я за рукав пальто. – Мне нужно пообщаться с ним минутку, – обращаюсь я к Сергею.

Он разводит руками, как бы говоря: «Изволь», – закидывает футляр со скрипкой на плечо и направляется к зданию. А потом, оглянувшись, с улыбкой, в которой сквозит ехидство, предупреждает:

– Только не опаздывай.

– У меня такое чувство, что он слишком высокого мнения о себе, – замечает Лиам, глядя вслед Сергею.

Ничего не могу с собой поделать и фыркаю:

– В твоих устах это наблюдение звучит любопытно.

На лице Лиама играет дерзкая полуулыбка, чертовски привлекательная, хотя он и цепляет ее чересчур часто.

– Слушай, а ты, случайно, не использовала меня, чтобы отделаться от Страдивари? – спрашивает он. – Если что, я не против, но у меня есть кое-какие дела.

– Нет-нет, – быстро отвечаю я. – Сергей просто... да неважно. Я хотела спросить тебя об Элизе. Ты знал, что они с Эриком на днях прогуляли школу?

– Откуда мне об этом знать? – недоуменно качает головой Лиам.

Меня так и подмывает ответить на этот вопрос честно – сказать, что вообще-то настоящие друзья в настоящей жизни делятся друг с другом тем, что с ними происходит, так что не исключено, что Эрик мог и рассказать ему о том, что в последнее время занят разрушением судьбы моей подруги и его двоюродной сестры. Но потом понимаю, что это был не вопрос, а, как и обычно, способ показать, что я выгляжу вопиюще некруто, беспокоясь о чем-то таком, что мне дорого. Поэтому стараюсь быть краткой:

– Я люблю Элизу. И не хочу, чтобы она совершила серьезную ошибку, которую потом невозможно будет исправить, понимаешь?

Лиам кивает и говорит почти примирительным тоном:

– Я знаю, что вы с Элизой близки. И знаю, ты хочешь защитить ее. Но, правда, что ты можешь здесь поделать? Указывать ей, как проводить время? Объяснять Эрику, что употреблять – это плохо? Анна, неужели ты не понимаешь... – Он пожимает плечами. – Ты почти никак не можешь повлиять на решения других людей.

В этом есть отголоски философского тона, которым пару минут назад разговаривал со мной Сергей, и того житейского совета, который выдал Зови-меня-Гэри, перед тем как на меня накинуться, и это разжигает угли медленно тлеющей глубоко внутри ярости. Меня тошнит от людей, от мужчин, которые ведут себя так, будто они всезнающие мудрецы. А я, получается, полная идиотка, не имеющая понятия, как прожить собственную жизнь. Хоть кто-нибудь из них понимает, какие усилия я постоянно прикладываю?

Проношусь мимо Лиама, задевая его плечо футляром для скрипки. Ну его, решу все проблемы сама, потому что всегда все решаю сама.

– Черт возьми, Анна, ты мне чуть руку не оттяпала! – кричит Лиам мне вслед. – Хорошо, что я не твой парень-скрипач, а то обвинил бы тебя в музыкальном саботаже.

Я разворачиваюсь к нему, тяжело дыша:

– Он не мой парень, – слетает с моих губ.

Интересно, до какого момента, если таковой вообще наступит, я перестану отрицать, что Сергей мой парень?

– Только ему об этом не говори, – смеется Лиам, а я не могу придумать в ответ ничего умного, поэтому снова разворачиваюсь и топаю к двери. Подхожу к зданию одновременно с Мишель и одной из ее подруг. Отлично. Дела идут все лучше.

– А-а-а-а-анна, – нараспев обращается ко мне Мишель, пока они тащатся за мной по дороге в репетиторий. – Кто этот красавчик, на которого ты так кричала на парковке?

– Никто, – шиплю я.

– Я же говорила тебе, она маленькая скрытная шлюшка, – громко шепчет Мишель своей подруге, и они обе заливисто смеются.

Первую половину репетиции я выдерживаю только потому, что заставила себя не смотреть в сторону Лиама и других солистов. Это нелегкая задача, поскольку они стоят рядом с мистером Хэллоуэем. Я боюсь, что если задержу взгляд на самоуверенной ухмылке, силуэте угловатых плеч под свитером, сильных руках, которыми Лиам держит ноты, то мое лицо предательски покраснеет, а сердце начнет биться так громко, что все вокруг это услышат, и тогда будет сложнее притворяться перед самой собой, что я не влюблена, и сложнее признаться себе, насколько же это глупо. Несмотря ни на что, он все еще мне нравится. То, что он поет так красиво, не делает ситуацию проще, да еще и мистер Хэллоуэй, когда Лиам заканчивает партию, говорит: «Великолепно, просто великолепно», – и дает знак оркестру наградить его аплодисментами. Мне показалось или я действительно краем глаза видела, как Сергей и Лиам пожимают друг другу руки? Фу. Меня сейчас стошнит.

На время перерыва прячусь в туалете, чтобы исключить любую возможность общения с Лиамом, пока он не уйдет. По крайней мере, это я могу контролировать. Сижу на унитазе, согнувшись пополам, положив голову на колени, и жду, пока пройдут минуты, стараясь вообще ни о чем не думать.

Взяв себя в руки, возвращаюсь на свое место, убеждая себя, что смогу игнорировать любые помехи и с легкостью продержусь до конца репетиции. Всего-то и нужно, что не допускать слишком громких или очевидных ошибок. Однако мои фортификационные укрепления рушатся, когда мистер Хэллоуэй делает объявление.

– Итак, ребята, до конца репетиции я отдаю бразды правления в руки руководителей секций. Давайте поработаем над сложными местами в группах, хорошо?

При этом мистер Хэллоуэй смотрит на Сергея, и тот кивает в ответ, как будто ему уже давно не терпится начать.

Даже в лучшие времена мне не особенно нравилась работа в группах. Как-то унизительно, когда сверстники внимательно изучают тебя и придираются к мелочам. И это не имеет ничего общего с той атмосферой «а ну-ка вместе, а ну-ка дружно» и «помоги товарищу, и он поможет тебе», которую, по-видимому, представляют себе взрослые. Мы перетаскиваем вещи в комнату поменьше и расставляем пюпитры по кругу, вроде как чтобы нам было удобнее общаться. Но у меня такое чувство, что нас вот-вот начнут по очереди выпихивать в центр, как в собачьих боях. По двое, лицом к лицу, чтобы мы вцепились зубами друг другу в глотки. Сергей поправляет натяжение своего смычка, улыбаясь всем присутствующим.

– У кого и с каким фрагментом самые большие трудности? – спрашивает он.

Большинство собравшихся избегают смотреть ему в глаза, перебирают ноты или разглядывают свою обувь. Никто не хочет первым во всеуслышание заявлять о собственных недостатках.

– Как насчет тебя, Олли? – обращается наконец Сергей к своему напарнику по пульту.

Это правильный выбор: скучный, невозмутимый Олли – вторая скрипка, и у него меньше всего шансов потерять лицо из-за плохо сыгранной партии.

– Для меня это, думаю, высокие ноты у Бартока, – отвечает Олли спокойно.

Довольно очевидный выбор, поскольку эту часть реально невозможно сыграть. Так уж случилось, что именно над этим отрывком мы работали с мистером Фостером как раз перед тем, как он опустился до максимальной криповости, и я чувствую, как на меня накатывает волна тошноты. Смотрю на часы над дверью. Мы находимся в этой комнате буквально две минуты. Это значит, что осталось еще около пятидесяти четырех.

– Отличный выбор! – радуется Сергей. – Давайте попробуем сыграть эту часть всей группой. Начиная с верхней части последней страницы.

Мы со скрежетом играем эту часть все вместе, один, два, три раза, но она все еще звучит ничуть не лучше, чем ор мартовских котов.

– Звучит немного фальшиво, ребята, – констатирует Сергей, потирая лоб.

На секунду мне становится почти жаль его; я бы и сама хотела это исправить. Затем он предлагает:

– Давайте сыграем по парам. Постарайтесь по-настоящему прислушаться к своему партнеру, объедините ваши звучания.

Сергей играет вместе с Олли, и это звучит сносно, даже интересно, и всем очевидно, почему они делят друг с другом первый пульт. Однако после них качество исполнения у других пар резко падает, и вскоре приходит время играть нам с Мишель. Я не выпячиваю себя, играю тихо, позволяя Мишель проявить себя во всей красе, ее ошибки лежат у всех на виду, как на блюдечке с голубой каемочкой.

– Мгм, – хмыкает Сергей, когда мы заканчиваем.

Я жду, что он поговорит с Мишель обо всех нотах, которые получились у нее невыносимо фальшивыми, но вместо этого он спрашивает:

– Анна, где же ты? Ты как будто исчезла.

Мы смотрим друг другу в глаза, и я пытаюсь без слов донести до него, чтобы он отступил, перешел к следующему пульту, а если он этого не сделает, я никогда больше не буду прижиматься к нему в кинотеатре. И тогда он говорит:

– Давай сыграем это вместе, ты и я, – и прижимает скрипку к подбородку: – Готова?

Не просто готова. Я готовилась к этому целую неделю, а может быть, всю жизнь. Музыка подчинится мне, даже если остальной мир этого не сделает. На этот раз я играю яростно, громко, даже, пожалуй, слишком громко, но это не имеет значения, потому что Сергей может тягаться со мной в громкости. Мои пальцы ударяют по грифу, находя нужные места, как будто их притягивает туда магнитом, смычок извлекает из инструмента нужные ноты. Я не столько соединяю наши звучания, сколько оттесняю Сергея, огрызаюсь на него через звук. Рука горит, одна из мышц предплечья словно натянута до предела, но сейчас я настроена решительно и вгрызаюсь в музыку зубами. Мы играем вместе максимум пару минут, но наш звук в миллион раз более захватывающий, чем то, что он когда-либо смог бы сыграть с Олли. Я понимаю это еще до того, как мы заканчиваем и несколько человек начинают перешептываться и одобрительно постукивать смычками по своим пюпитрам. Мишель хмуро смотрит на меня. Сергей отбрасывает волосы с глаз.

– Кажется, мне нужна сигаретка, – говорит он, ухмыляясь, и все смеются, кроме нас с Мишель. – Это было необыкновенно, Анна.

Затем он поворачивается к следующей паре скрипачей. Кажется, Сергей доволен собой, но вот мне не удалось изгнать из себя ни одного злого демона, я только призвала новых. Представляю, как отрываю себе левую руку по локоть, используя только силу правой, и вижу, как кровь забрызгивает белые стены комнаты, как со сверхчеловеческой силой тычу ею в грудь Сергея и всем потом еще несколько недель снятся об этом кошмары.

Оставшуюся часть репетиции я горю, как пламень, и мне все еще жарко, когда я убираю инструмент и надеваю пальто. Сергей идет за мной по пятам к парковке, где наши машины стоят рядом. Не буду с ним разговаривать, хотя он без конца болтает о всяких глупых, второстепенных вещах: о баскетболе в колледже, о каком-то фильме с Джорджем Клуни в главной роли. Когда я собираюсь сесть в свою машину, Сергей хватает меня за рукав.

– Ты самый сложный человек из всех, кого я знаю, – говорит он, но это звучит не как обвинение, а просто как констатация факта.

Затем он легко целует меня в губы и садится в свою машину. Если бы он прижался ко мне губами мгновением раньше, я, возможно, укусила бы его, как дикое животное. Но сейчас, после этих слов, чувствую только изнеможение и подавленность.

16

Направо

В БЛИЖАЙШИЕ НЕСКОЛЬКО НЕДЕЛЬ нужно так много всего сделать, чтобы подготовиться к выступлению, что дни проносятся, словно бурный поток. А школьные будни похожи на пороги, между ними приходится лавировать, преодолевать их, не задерживаясь, чтобы остальное время посвящать репетициям с Анной, которая стала смыслом моего существования.

Каждый раз глядя на нее, я снова думаю о том, что взаимная любовь двух музыкантов – это, пожалуй, одна из самых прекрасных вещей на свете. Каждое мгновение, проведенное вместе, как песня, которая становится все громче и сложнее всякий раз, когда клетки наших тел соприкасаются.

– Ты снова к ней поедешь? – в один из дней ворчит Крис, когда мы после школы выходим на парковку для старшеклассников. – Четверг всегда был днем репетиций группы. Братву на телок не меняют, чувак.

Комментарии такого рода раньше привели бы меня в ярость. Я бы придумал какой-нибудь резкий ответ, из-за которого все в группе опять на несколько дней перестали бы друг с другом разговаривать. Но сейчас меня это не волнует.

– Ага, может, соберемся, после того как наше представление состоится, – говорю я. – Дай знать, как прошла репетиция.

Я закрываю дверцу машины, словно ставя точку в конце предложения, и, не обращая внимания на хмурое выражение лица Криса, уезжаю. Даже когда он кричит вслед машине: «Ты погубишь группу!» – я полон решимости оставить все как есть.

Анна оцифровала аудиокассету, и мы поимпровизировали с треками, используя фрагменты радиопередачи Элизы. Глупые детские пародии на песни стали отправной точкой для наших собственных оригинальных мелодий. Творческая энергия и так била из нас ключом, но теперь, когда мы стали парой, кажется, что наш общий двигатель работает на реактивном топливе. Когда просыпаюсь утром, первое, о чем думаю, – это Анна. Пока прихожу в себя после сна, ее звонкий голосок напевает у меня в голове новую мелодию; а ночью слова песни, которую я сочинил днем, становятся моей колыбельной. Мне даже удалось раздобыть небольшую аудиозапись голоса Джулиана. Я извлек ее с домашней видеокассеты, на которой малыш Джулиан лепечет свои первые слова. Однако чтобы получить к ней доступ, пришлось рассказать маме о спектакле гораздо больше, чем хотелось бы.

– Я не стану подробно рассказывать о его смерти, или о нашей семье, или о нашем горе, или о чем-то таком, – заверяю я ее.

Я предложил подвезти маму в книжный клуб и, сидя за рулем, втайне радуюсь, что есть предлог не смотреть ей в глаза. В течение пары минут она молчит, а я уже мысленно прикидываю, чем заполнить в представлении те места, где планировал использовать звук голоса брата. Но когда я подъезжаю к дому Додсонов, она, к моему удивлению, говорит:

– Конечно, ты можешь взять кассеты. В сундуке в моей комнате есть несколько копий.

Да, я знаю про этот сундук печали, полный детской одежды и постельного белья Джулиана. Я никогда не донашивал за ним вещи – возможно, потому, что мама еще в моем младенчестве чувствовала, что их нужно будет сохранить на память.

– Что бы ты ни захотел сказать о Джулиане, не буду тебе препятствовать. Ты его брат, и я не хочу, чтобы память о нем оставалась взаперти.

Чувствую, что за всем этим стоит какое-то «но», и замираю в ожидании его появления. И оно не заставило долго себя ждать.

– Но, Лиам, ты должен рассказать папе о своем замысле до премьеры спектакля. Людям не нравится, когда их удивляют подобными вещами.

Сюжет нашего представления вышел далеко за рамки истории, которую я рассказал Анне в тот день в парке. И у меня нет желания говорить со сцены о том, что произошло в коттедже; это спектакль не о моем отце. И все же, когда я нахожусь с ним в одной комнате, даже мысли о Джулиане обычно заставляют меня внутренне съеживаться.

– Он психанет, – говорю я.

– Может быть. Но по крайней мере это произойдет не во время твоего выступления.

Она опускает солнцезащитный козырек, чтобы поправить макияж перед зеркальцем.

– Знаешь, люди ведь говорят о вашем представлении. Одна из сотрудниц принесла в офис флаер из закусочной напротив и спросила меня, не о тебе ли в нем речь.

Из-за этого-то мне и страшно до чертиков. До показа осталось всего три недели, а мы все еще каждый день перерабатываем большие куски программы.

– Передавай привет Анне, – просит мама, выходя из машины.

Пару недель назад я пригласил Анну поужинать к нам домой. Спагетти и вежливая болтовня. Неловких моментов было ровно столько, сколько и следовало ожидать. («Можно ли зарабатывать на жизнь игрой на скрипке?» – спросил ее мой отец, отчего я весь сжался, но Анна серьезно ответила: «Да, если будешь в этом достаточно хорош», – и отец улыбнулся, как будто ему понравился ее ответ.) С тех пор мама по крайней мере раз пять упоминала, как сильно ей нравится Анна и как много хорошего говорит о ней тетя Кэролайн. Кажется, в конце этих комплиментов всегда чего-то не хватает, и я не вполне уверен, чего именно: «...но она, кажется, не твоего поля ягода» или «...так что уж, пожалуйста, не облажайся».

– Обратно я поеду вместе с Линдой, – говорит мама. – Но, правда, Лиам, расскажи отцу о представлении.

Знаю, мама права. Но когда? Как? Обычно мы с ним видимся только по вечерам, а иногда и вовсе не пересекаемся, потому что я много репетирую. Отец ни разу не спрашивал меня о предстоящем спектакле, так что комната для переговоров никаким волшебным образом перед нами не возникнет.

Как-то вечером, когда мама целый день занимается показом дома, выставленного на продажу, я набираюсь смелости и говорю отцу, что пишу песни о памяти, и он равнодушно кивает, но я не успеваю произнести слово «Джулиан» – раздается телефонный звонок, и отец уходит в своей домашний кабинет, чтобы взять трубку.

* * *

– Осталось всего две недели, – говорит Анна, убирая скрипку. Она вытирает канифоль со струн и ослабляет натяжение волоса смычка – выглядит это так, будто она выполняет какую-то рутинную гигиеническую процедуру, например чистит зубы. – Можешь в это поверить?

Мысль о премьере вызывает у меня легкую тошноту, но Анна выглядит такой счастливой, что я просто крепко обнимаю и целую ее вместо ответа. Мы решили назвать представление «Призрачные мелодии». Анна считает, что это идеальное название, но я, по своему обыкновению, сомневаюсь. Мне вообще трудно дать чему-то точное определение.

– Как твое запястье?

– Отлично, – улыбается Анна. – Разве не странно? Я имею в виду, что мы постоянно репетируем, может быть, даже больше, чем когда я пыталась попасть в оркестр, но боли почти нет. Как будто каждая клеточка моего тела уверена в том, насколько правильно то, что я делаю, и каким хорошим получится спектакль.

Когда я уже собираюсь уходить и прощаюсь с Анной, надеясь хоть на несколько минут отвлечься от предстоящего представления, в гостиную с торжествующим видом входит ее мама:

– Угадайте, что?

– Интервью? – спрашивает Анна и издает восторженный вопль, когда ее мама кивает.

Поначалу до меня не доходит, что это имеет какое-то отношение ко мне, но затем Анна поворачивается и сжимает мои руки так сильно, как будто пытается меня покалечить.

– Мама связалась с Кассандрой Сент-Клэр из газеты. Она собирается написать заметку о спектакле!

– Знакомая знакомых, – говорит ее мама, пожимая плечами, хотя она явно довольна собой из-за того, что добилась этого. – Хочет поговорить с вами, ребята, на следующей неделе. – И, что-то напевая про себя, она выходит из комнаты вальсирующим шагом.

– Наше маленькое представление выходит в большой мир, – говорит Анна. – Скоро все изменится.

Хотел бы я сказать что-нибудь осмысленное в ответ, но мне трудно не обращать внимания на мрачные раскаты грома надвигающейся бури, которые раздаются в моей груди.

* * *

Автомобиль Анны стоит возле кофейни Higher Grounds. Она явно ждала меня и подходит к моей машине еще до того, как я успеваю припарковаться. Вижу, как сильно она волнуется, поэтому, как только выхожу из машины, беру ее за руку и говорю:

– Полетели.

Улыбка, которой она меня одаривает, такая милая, такая идеальная, что мне хочется всегда быть именно этой версией себя.

Журналистка, которая будет брать у нас интервью, уже сидит за столиком и пьет самый большой капучино, который я когда-либо видел. У нее растрепанные пепельные кудри и темно-красная помада на губах. Завидев нас, она восклицает, сопровождая приветствие смехом заядлой курильщицы:

– А вот и они, те самые молодые люди, о которых судачит весь город!

Кассандра Сент-Клэр – своего рода местная знаменитость, единственный обозреватель культурных событий и критик на весь город.

– Закажите себе что-нибудь, – предлагает она. – Но учтите, в «Ньюс джорнал» интервью появится только при условии, если это будет маленький черный кофе.

Она снова хохочет своим грубоватым смехом, к которому Анна из вежливости присоединяется. После того как мы усаживаемся, Кассандра задает первый вопрос: о чем будет наш спектакль? Нам уже приходилось обсуждать это раньше, когда мы вместе с Рэем составляли афиши, так что Анна «принимает удар» на себя, коротко рассказывая о том, что представление посвящено Элизе и Джулиану, воспоминаниям и поворотам судьбы, которые случаются в жизни. Кассандра делает глоток кофе, а я смотрю на отпечатки в форме красных полумесяцев, которые ее помада оставляет на чашке.

– А какой самой большой страх у вас связан с этим представлением?

– Самый большой страх? – переспрашивает Анна.

– Конечно. Я имею в виду, вы не задумывались о том, как тяжело может оказаться исполнять такой личный материал?

Заметив, что Анна немного смешалась, подыскивая ответ, я решаю вступить в разговор:

– Ну, думаю, что такого рода вещи, знаете, всегда носят личный характер. – Боже, я выгляжу полным придурком. – В смысле это как, э-э... незажившая рана. Но мне кажется, что когда удается найти способ высказаться о том, о чем обычно трудно говорить, – это помогает испытать катарсис.

– Ты имеешь в виду на репетиции, – уточняет Кассандра. – А может быть, перед публикой все будет по-другому?

– Мы с Анной оба артисты, – говорю я твердо. – Несмотря на то что этот материал может быть эмоционально насыщенным, мы написали его для исполнения, потому что такова наша природа.

Да, это прозвучало немного лучше. Анна с благодарностью смотрит на меня поверх своей чашки, в то время как Кассандра что-то записывает в блокноте.

– Ты сказал, что вы оба артисты, – говорит она, откладывая ручку. – Расскажите немного о ваших предыдущих творческих начинаниях и о том, как они соотносятся с нынешним. Анна, ты играла на скрипке классическую музыку, верно?

– Верно, – кивает Анна. – Мне нравилось играть в школьном оркестре, нравилось это чувство общности, но со временем стало казаться, что я достигла пределов своих возможностей на этом поприще. Это больше не доставляло радости, и постоянные занятия начали сказываться на моем физическом самочувствии, на сухожилиях запястья. Сейчас, когда я играю, это более естественный и творческий процесс, и дело, думаю, в том, что в этом материале так много моей индивидуальности.

Мне хотелось бы кое-что добавить, но Анна продолжает:

– И знаете, что забавно, вряд ли кто-нибудь мог бы сказать, что мы с Лиамом похожи друг на друга, но мне кажется, наш дуэт образовался, потому что в творческом плане мы оказались в одинаковых ситуациях. Он играл в группе, в которой для него не было никакого развития. Когда я побывала на их концерте, было так тяжело воспринимать Лиама на сцене. – Она поворачивается ко мне. – Правда же?

Я словно получаю удар под дых. В голове проносится вихрь мыслей: о том, как она приходила на наш концерт; о связи, которую я чувствовал между нами; о хомячках, боровшихся у меня в животе, и о том, как я не решался посмотреть ей в глаза, словно это было равнозначно тому, чтобы смотреть прямиком на свет солнца.

– Э-э... ну песни для группы тоже писал я, – бормочу я. – Но да, у группы сейчас небольшой перерыв.

– Как называется твоя группа, Лиам? – весело спрашивает Кассандра, как будто взбодрившись после того, как заметила между нами недопонимание.

Самое ужасное, что у группы сменилось столько названий, а я так растерялся из-за предательских слов Анны в адрес моей музыки, что правильный ответ мгновенно испарился из головы.

– Группа называлась The Straitjackets, – опережает меня Анна.

– Группа называется The Straitjackets, – повторяю за ней я.

Кассандра задает нам еще несколько вопросов, но мне трудно на них сосредоточиться, и вскоре она допивает свой кофе и резко встает:

– Ну, ни пуха ни пера вам, ребята! – желает она. – Жду не дождусь, когда смогу посмотреть спектакль.

По пути к парковке кровь в висках стучит так сильно, что я чувствую себя огромным, горячо пульсирующим сердцем.

– Почему ты так отозвалась о моей группе? – наконец удается мне выдавить из себя, и я хватаю Анну за руку. Это движение разворачивает ее лицом ко мне, она вся – воплощенное замешательство. – Я же помню, как ты приходила на тот концерт. Помню, ты уверяла меня, что тебе понравилось.

– Что? – У нее все еще недоумевающий вид. Значит, она сказала это не со зла, но не уверен, что мне от этого легче. – Лиам, мне действительно понравился ваш концерт. В интервью я не сказала ничего такого, что означало бы обратное. Я не.... Наверное, я просто... Хотела выразить, насколько то, что мы делаем сейчас, отличается от всего, что было раньше. Вот и все.

Ее тон такой спокойный, что во мне, прямо наоборот, еще больше вскипают эмоции:

– Ты не имеешь права говорить журналистам или кому-либо еще о том, что я чувствую! – кричу я.

Докатился: кричу на девушку на парковке. Женщина средних лет, входящая в кофейню, бросает на меня долгий неодобрительный взгляд. Я отпускаю руку Анны и делаю шаг назад, опускаю голову и складываю руки на груди. Женщина уже ушла, а я все еще стою, стиснув зубы и глядя в землю.

– Группа все еще существует. Она не распалась только потому, что мы с тобой начали работать вместе.

– Лиам... – начинает Анна и молчит, видимо, ожидая, когда я взгляну на нее, но я не хочу делать ей такое одолжение. – Лиам, прости, что я так сказала. Это было глупо.

– Я бы никогда не сказал чего-нибудь обидного про твою классическую музыку. Никогда.

– Ну, – парирует Анна, – вообще-то ты никогда и не слышал, как я играю классическую музыку. Ты никогда не просил что-нибудь исполнить.

Мы оба на мгновение замолкаем. Она, конечно, права, но ярость у меня внутри все еще не утихла.

– Послушай, – говорит она, – если уж на то пошло, вся та работа ума и сердца, которую ты вложил в этот спектакль, сделают твою музыку для группы еще сильнее. Это правда. И я не пытаюсь тебя ограничивать. Просто хочу, чтобы мир знал: то, что мы создали вместе, – это нечто действительно особенное.

Ее слова как ведро воды, вылитое на бушующее внутри меня пламя, но после него остается дымящийся пепел грусти. Хочу спрятаться где-нибудь на день или два, а не рассказывать историю своей жизни перед толпой слушателей. Разворачиваюсь и ухожу, не обращая внимания на то, как она со все нарастающим отчаянием окликает меня. У дурацкого внедорожника моего отца такой хорошо отлаженный и тихий двигатель, что я все еще слышу, как она зовет меня, даже когда поворачиваю ключ зажигания и трогаюсь с места.

Долгое время я еду куда глаза глядят. Не хочу ехать домой или в какое-нибудь место, где обычно сочиняю, чтобы Анна не разыскала меня там и не заставила выговориться. Я не голоден, и мысль о том, чтобы посидеть в каком-нибудь кафе, заставляет меня нервничать. Я даже подумываю о том, чтобы поехать на кладбище, где похоронен Джулиан, чтобы побыть у его надгробия, как это делают герои слезливых мелодрам. Но правда в том, что мои родители отнюдь не завсегдатаи кладбищ, так что я даже не уверен, что смог бы найти могилу Джулиана, – неудача оказалась бы столь же удручающей, сколь постыдно мое желание отправиться ее искать. Вместо этого я все еду и еду, избегая крупных автомагистралей и петляя по извилистым проселочным дорогам, по которым никогда раньше не ездил.

Делать такой спектакль с кем-то, кто так плохо меня понимает, невозможно. Надо бросать это все. Позвоню Рэю и все отменю. Я еду много часов подряд, пока у меня почти не заканчивается бензин, но когда останавливаюсь, чтобы заправиться и спросить дорогу, то понимаю, что, должно быть, ездил кругами, потому что все еще нахожусь в каких-нибудь сорока минутах езды от Мерсера.

На обратном пути проезжаю мимо дома Гэвина. Повинуясь внезапному порыву, останавливаюсь, ни на что особенно не надеясь. Может, его вообще нет дома. Но нет, он там, и мы несколько минут сидим на крыльце, разговаривая о музыке и группе.

– Как вы, ребята? Порепали без меня? – спрашиваю я, стараясь говорить без паники в голосе.

В последнюю минуту Эрик сообщил мне, что они перенесли репетицию на вечер пятницы, но я, конечно, в это время был с Анной.

– Не-а, не особо, – говорит Гэвин. – Эрик так и не появился, так что были только мы с Крисом, который вздумал рассказывать мне о том, как нужно играть на барабанах. – Он закатывает глаза в такой мягкой, типично гэвиновской манере, что это больше похоже на поднятие бровей. – Скажем так, тебя не хватало.

– Прости, – вздыхаю я. – Может, устроим что-нибудь на этой неделе?

– Ну да, можно. Но немного странно слышать это от тебя, учитывая, что ваше представление уже на носу. Вы, ребята, поссорились или что-то в этом роде?

Боже, что за город. Нельзя и на толчок сходить, чтобы об этом не поползли слухи.

– Где ты об этом услышал? – спрашиваю я.

– Просто предположение, – пожимает плечами Гэвин. – Так это правда?

– Не будет никакого представления, – говорю я ему. – Не знаю, почему я вечно ввязываюсь в то, от чего мне только хуже.

– Да ладно тебе, чувак! Все только и судачат, что о вашем выступлении в кофейне. Реально все. Говорят, что это было все равно что наблюдать за рождением новой звезды или типа того. Когда я услышал, что ты подъехал к дому, то подумал, ты пришел сказать, что уходишь из группы.

Ничего не могу с собой поделать, на мгновение с головой погружаясь в волну удовольствия от мысли, что люди обратили на нас внимание, но затем меня снова обволакивает мутная взвесь чувств, пережитых днем.

– Не знаю. Я скучаю по группе. И чувствую, что нечестен сам с собой, занимаясь этим проектом с Анной.

– О, теперь понял, – говорит Гэвин, посмеиваясь, и на этот раз закатывая глаза по-настоящему. – Ты приехал сюда, чтобы я посоветовал тебе не быть таким придурком.

– Нет, ты не понимаешь... – начинаю я, но Гэвин только отмахивается.

– Ну, на всякий случай, если ты все же приехал именно за этим, то вот: я люблю тебя, Лиам, но ты действительно придурок. – Гэвин встает и протягивает руку, чтобы мы стукнулись кулаками, а затем дает понять, что не намерен продолжать разговор. – И если упустишь эту возможность ради того, чтобы в сотый раз за год послушать рассуждения Криса о том, почему Джимми Пейдж[37] позер, тогда – серьезно, Лиам, – я, наверное, никогда тебя не прощу.

Гэвин потягивается, затем стреляет в меня из воображаемого пистолета со звуками «пиу-пиу» и, не сказав больше ни слова, уходит в дом. Вот черт. Наверное, это и есть настоящая любовь по версии Гэвина. Еду домой, размышляя о том, что в его словах есть доля правды. Но правда есть и в том, что чувствую я. Я люблю Анну и ненавижу ее. Да, в человеке могут одновременно уживаться два таких очевидно противоположных чувства. И не понимаю, почему никто вокруг, кажется, так не раздираем этими противоречиями, как я.

* * *

Когда мама следующим утром многозначительно говорит мне, что прошлым вечером Анна оставила для меня огромное количество сообщений, я не могу заставить себя позвонить ей, но и не звоню в театр, чтобы сообщить, что все отменяется. Я вообще боюсь брать в руки телефон, не зная, какой номер начну набирать.

Весь день я чувствую себя подвешенным между двумя крайностями, не в силах понять, какая из них правильная, а потом возвращаюсь домой и нахожу на крыльце пакет. Внутри обнаруживается черная футболка, на которой вручную, с помощью шелкографии, яркой желто-зеленой краской и шрифтом в стиле хеви-метал напечатано The Straitjackets. Еще там лежит записка: «Я буду главной поклонницей твоей группы. Прости меня».

Я понимаю, какая выдержка потребовалась Анне, чтобы не упомянуть о спектакле в этой записке, – ведь это то, что волнует ее сейчас больше всего на свете. На мгновение чувство, которое всегда дремало во мне, превращается в ясную мысль: я бы хотел, чтобы тем, кто остался жить, был Джулиан; он бы знал, как ориентироваться в этом сложном мире, смог бы исправить все, что я сломал.

По дороге к дому Анны я с волнением думаю о том, что скажу, когда ее увижу. Но когда она открывает дверь, мы целуем друг друга, прежде чем успеваем заговорить. Я понимаю, что этот поцелуй помогает избежать слов, но на этот раз молчание приносит мне облегчение.

Обычно мы репетируем в захламленной гостиной, где все слегка пропахло запахом старой собаки, сдвигая в сторону стопки библиотечных книг и газет. Но сегодня Анна ведет меня по коридору в свою комнату.

– Я думала, ты исчез навсегда, – шепчет она, помогая мне высвободить руки из-под рубашки, а затем стягивает через голову свой свитер.

– Я думал, ты забыла, кто я, – говорю я.

Я медлю несколько мгновений, чтобы насладиться зрелищем, пытаюсь запечатлеть ее красоту в мозгу, чтобы вызвать в памяти в следующий раз, когда мне снесет крышу: эти губы, изящный изгиб ее ключиц, полноту грудей под голубым лифчиком. И потом мы снова прижимаемся друг к другу, мои губы на ее шее, на ее плече, ее руки обхватывают меня и притягивают к желто-голубому одеялу на ее кровати.

– Никогда, – вздыхает она, лежа на боку. Ее лицо так близко, что я могу разглядеть каждую ресничку по отдельности. – Я знаю тебя лучше всех.

Она ложится на меня, и вес ее тела стирает все мысли последних двух дней. Как было бы хорошо, как легко, если бы мы могли запоминать то, что творится в душе другого, так же просто, как запоминаем слова песен. Я прижимаюсь к ней, и все слова улетучиваются из нас.

17

Налево

НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ ЭЛИЗЫ нет в школе, и мне ничего не остается, как предположить, что она снова в компании Эрика наслаждается природой, употребляя какие-нибудь запрещенные вещества. (Где они на этот раз? На вершине горы? Или еще где-то на природе?) Сейчас у меня слишком много своих забот, чтобы волноваться о ней, как раньше. К тому же с тех пор, как мы были маленькими детьми, Элиза умела выудить из меня любую крупицу информации, которую я пыталась от нее утаить, поэтому я даже испытываю некоторое облегчение от того, что мне пока не придется рассказывать ей, что вчера вечером я виделась с Лиамом и что мы поссорились из-за нее. Или что я проснулась сегодня утром, думая не о Сергее и даже не о мерзком мистере Фостере, а о лице Лиама, о том, как он наклоняет голову и смотрит на меня сквозь густые черные ресницы, когда спрашивает о чем-то, и о том, что зрительный контакт между нами заставляет меня чувствовать себя единственным человеком на планете.

День тянется невыносимо долго. Рука после вчерашней репетиции болит не переставая, и я умираю от желания вернуться домой, чтобы приложить к ней лед. Мистер Карсон бросает на меня косой взгляд, когда замечает, что Элиза снова отсутствует, но на этот раз ни о чем не спрашивает.

Добравшись наконец домой, приложив лед к руке, а затем пару часов порепетировав (я буду лучше Сергея, буду), я понимаю, что подсознательно все это время ждала, что Элиза ворвется в мою спальню точно так же, как и неделю назад. Когда этого не происходит, ноющее чувство беспокойства снова выходит на первый план. Я иду на кухню, где мои родители вместе готовят ужин.

– Фахитас![38] – радостно объявляет папа и целует меня в лоб. – И, может быть, даже мятное мороженое с шоколадной стружкой на десерт, если мы найдем в себе силы помыть тарелки.

Иногда я не уверена, осознаёт ли мой отец, что я уже почти взрослая, потому что в наших отношениях, похоже, ничего не изменилось с тех пор, как мне было примерно лет семь. Однако он выглядит таким веселым, продолжая натирать сыр, что я пытаюсь искренне ему улыбнуться.

– Как прошла вчерашняя репетиция, любовь моя? – спрашивает мама.

На мгновение я задумываюсь о том, чтобы рассказать ей правду или хотя бы малую ее часть. Но затем увязаю в размышлениях на тему о том, в какие именно фрагменты всей этой паршивой истории стоило бы ее посвятить. Может, рассказать о необходимости соответствовать какому-то призрачному идеалу и испытываемом по этому поводу постоянном психологическом давлении? О неприязни, которую я чувствую к Сергею, и усложняющем все присутствии Лиама? Или о том факте, что у меня больше нет частного преподавателя по игре на скрипке и почему так получилось? Или даже просто про боль в руке? Однако, пытаясь распутать эти нити, я чувствую, что запуталась еще больше, поэтому вместо всего этого говорю:

– Хорошо.

Тут звонит телефон. Это наверняка Элиза. Мою уверенность подкрепляют слова мамы, когда она берет трубку и говорит:

– Конечно, конечно, она здесь.

Но затем одними губами она произносит: «Мама Элизы», – и мое сердце замирает. Мама Элизы ни разу не звонила мне по телефону, и тому, что она звонит сейчас, нет никакого разумного объяснения. Только если случилось что-то ужасное, чему я не могу заставить себя дать название.

– Э-э... алло? – выдыхаю я в трубку.

– Анна, это Кэролайн, – слышу в ответ и готовлюсь к какой-нибудь страшной новости о том, что могла бы предотвратить. Но дальше она произносит: – Не волнуйся, у тебя не будет неприятностей.

Именно так обычно говорят взрослые, когда тебя ждет куча неприятностей. И все же мне становится немного легче, поскольку, если бы произошло что-то непоправимое, она бы сразу сказала.

– Ты не знаешь, куда Элиза могла сегодня пойти?

– Я...

Догадки проносятся у меня в голове. Еще довольно рано, но очевидно, что мама Элизы старается не выдать своего волнения. Они узнали что-то такое, что заставило их беспокоиться, это ясно. Может, в школе обратили внимание на ее частые прогулы? Или, может быть, мистер Карсон напрямую позвонил родителям Элизы? Это нарушение школьного устава, но мистер Карсон – человек старой закалки, и он слишком близок к пенсии, чтобы заботиться о соблюдении правил, которые считает глупыми.

– ...А разве она еще не дома? – спрашиваю я, чтобы потянуть время.

– Нет. Никто не видел ее с сегодняшнего утра. Мы знаем, что ты не виделась с ней, но, может, она тебе о чем-нибудь говорила? О том, куда собиралась пойти?

Я слышу, что мама Элизы прилагает все усилия, чтобы ее голос звучал спокойно и ровно, и искренне хочу ей помочь, но правда в том, что Элиза ничего не говорила мне о том, куда собиралась сегодня. Боже, где же она?

– Я не уверена. В смысле она ничего не говорила. Или вот... она как-то раз упоминала о походе, но не знаю, куда именно.

– Поход? – В голосе ее матери звучит скорее любопытство, чем сомнение. Вероятно, она привыкла к тому, что у Элизы есть странные увлечения, о которых она никогда не слышала. – Ладно, что ж, это уже кое-что. Мы можем проверить стоянки возле начальных точек местных туристических маршрутов.

Я слышу, как она прикрывает трубку рукой, что-то кому-то говорит, наверняка отцу Элизы, а затем снова со вздохом произносит в трубку:

– Хорошо, Рик проедется по окрестностям и проверит парковки. Это очень полезная информация, Анна.

Я начинаю нервничать, зная, что дальше последует неизбежное вытягивание еще каких-нибудь сведений, и понимаю, чтó мне придется сделать. Мама Элизы спрашивает:

– Анна, может быть, кто-нибудь еще знает, где она? Мы ведь понимаем, что Элиза так же дорога тебе, как и нам, и просто хотим убедиться, что у нас есть вся информация.

Повисает тяжелая пауза. Элиза очень на меня разозлится. Она никогда меня не простит.

– Прошу тебя, Анна.

И тогда я выпаливаю на одном дыхании, чтобы скорее покончить с этим:

– Вам нужно спросить у Эрика. В смысле я не знаю, была ли она с ним сегодня, но она говорила, что они вместе ходили в поход... раньше. Так что, возможно, она сказала ему что-то такое, чего не сказала мне. Назвала какое-то место или что-то в этом роде.

– Эрик. Хорошо. Хорошо. И как нам с ним связаться? У тебя есть его номер телефона? Можешь назвать его фамилию?

– Нет, – отвечаю я и подумываю оставить все как есть, но знаю, что это не остановит поток вопросов: как мы познакомились с Эриком, в какую школу он ходит, – а я просто хочу, чтобы это закончилось, хочу знать, что Элиза в безопасности. Я закрываю глаза и говорю: – Вы можете спросить у Лиама. По-моему, они друзья. То есть... они друзья. Он однажды ходил с нами на концерт.

– О, да, конечно, – говорит она. – Лиам. Мгм...

И тут чудесным образом, словно вызванный моим решением настучать, на другом конце провода раздается какой-то шум, в разговоре участвуют несколько голосов, и я уверена, что слышу среди них голос Элизы. Ее мама снова подносит телефон ко рту, ее голос совершенно изменился из-за того, что напряжение спало:

– Она здесь. Вошла как раз, когда ее отец собирался уходить.

На заднем плане продолжается разговор.

– Мне нужно идти. Спасибо тебе за помощь, Анна. Все будет хорошо.

Кэролайн вешает трубку. Мои глаза все еще закрыты. Я представляю себе сцену в доме Элизы, гадая, находится ли она в таком же состоянии, как тогда, когда отрубилась в моей спальне на прошлой неделе, и какую часть нашего телефонного разговора ее мама ей передаст. Но это не имеет значения. Элиза все равно поймет, кто именно упомянул имя Эрика.

Когда я открываю глаза и медленно кладу трубку, то понимаю, что мои родители перестали готовить и смотрят на меня. Твайла бредет на кухню, чуть не опрокидывая свою миску с водой, потому что почти ничего не видит своими старыми глазами, и начинает шумно лакать из нее.

– Все в порядке, Анна? – спрашивает мама.

– Да, – выдыхаю я. – Элизы долго не было дома, но сейчас она уже вернулась.

Мысль о том, чтобы облегчить душу перед ними, найти способ избавиться от неподъемного груза всякого мусора, которым заполнилась моя жизнь на прошедшей неделе, сама по себе слишком тяжела. Вместо этого я буду есть фахитас, слушать, как родители весело болтают друг с другом, буду молча проглатывать тортильи и перец, будто глотаю собственные чувства, а потом потащусь со своей невидимой и непрерывно растущей кучей мусора в постель.

* * *

Сколько бы я ни убеждала себя, что мне все равно, будет ли Элиза злиться на меня за то, что я поступила так, как поступил бы любой благоразумный человек, что я готова выстоять перед бурей ее эмоций, пока она не утихнет, мне все равно больно, когда я замечаю Элизу у ее шкафчика, и говорю, как рада ее видеть, а она встречает меня ледяным молчанием.

С грохотом захлопнув дверцу шкафчика, Элиза подходит ко мне близко-близко, и я вижу, что фиолетовые тени у нее под глазами потемнели, а веки припухли, как будто она много плакала.

– Я не разговариваю с предателями, – произносит она так громко, что все вокруг это слышат.

У меня перехватывает горло, а Элиза резко разворачивается и уходит. Стоящие поблизости шепчутся, кто-то даже присвистывает. «Это несправедливо!» – хочется крикнуть им всем. Несправедливо, что я сдерживаюсь, когда злюсь или раздражаюсь на Элизу, а она, рассердившись, может запросто оскорбить меня на глазах у всех, и я стоически это переношу. Наверное, со мной что-то не так на самом глубинном уровне. Какая-то существенная черта моего характера привела меня не только к этой неравной дружбе, но и в принципе к этому месту в мире. Я не предатель и в глубине души знаю это. Более того, я могу быть настолько верной, что это меня уничтожит.

В дни, предшествующие зимнему концерту оркестра, я не разговариваю с Элизой. Время, которое я могла бы потратить на общение с ней, посвящено репетициям. Я как будто веду с музыкой войну, и моя левая рука болит так, словно получила боевое ранение, но я не останавливаюсь – и побеждаю. Я представляю, как отрубаю себе предплечье самурайским мечом, как просовываю руку в отверстие гильотины, как размахиваю белым флагом до тех пор, пока ее не разносит на куски минометным огнем. Я всегда предполагала, что стисну зубы и как-нибудь преодолею эту боль, но, возможно, это мне не по силам. Возможно, эта агония будет со мной всегда. Возможно, Элиза никогда меня не простит.

За неделю до концерта у меня назначено еще одно свидание с Сергеем, на этот раз в пятницу, когда не нужно потом спешить на репетицию. Он ведет меня в ресторан, довольно хороший. Я заказываю пасту, но на вкус еда как опилки. На этом свидании я избегаю разговоров о скрипке или оркестре, решив подчеркнуть, что для меня существует и что-то другое. Я определенно не буду упоминать Элизу, или Зови-меня-Гэри, или Лиама; мне неинтересно слушать его советы насчет того, что я должна чувствовать или как мне нужно расставлять приоритеты. Разговор получается натянутым и неестественным, и Сергей, похоже, сбит с толку. После ужина я молча выхожу из ресторана, без приглашения забираюсь на заднее сиденье его машины, и мы занимаемся любовью прямо там, на парковке.

Беспокойство на лице Сергея исчезает, как я и предполагала. Когда он просовывает руку мне под рубашку и расстегивает лифчик, все, что я чувствую, – это огонь, пожирающий мою левую руку. Остальная часть меня омертвела, одеревенела, как будто я всего лишь выполняю то, что было предопределено с самого начала. Все эти годы я думала, что пытаюсь найти какой-то смысл в своем чудесном спасении после того, как выпала из окна, но правда в том, что я никогда не переставала падать.

18

Направо

В ДЕНЬ ПРЕМЬЕРЫ я с трудом доживаю до конца уроков, пропуская мимо ушей лекции, и, конечно, с треском проваливаю контрольную по тригонометрии. Но все это неважно. Что действительно имеет значение, так это то, что по крайней мере дюжина людей останавливают меня и говорят, что купили билеты на сегодняшнее представление.

Мы с Анной встретились вчера и несколько раз прогнали все от начала до конца. Получилось почти безукоризненно. И все же я настоял на том, чтобы сегодня мы не репетировали, а отыграли спектакль на премьере с чувством новизны. Такой подход у меня выработался еще при подготовке к рок-концертам, когда нужно придать музыке жизненно важный заряд энергии. Готов поспорить, это предложение заставило Анну забеспокоиться о том, не совершим ли мы какую-нибудь ошибку, которую можно было бы предотвратить на репетиции, или даже, может быть, о том, что я слечу с катушек и вообще не явлюсь в театр.

– Доверься мне, – сказал я ей, но по выражению ее лица понял, что она не может, хотя наверняка и пытается. На сегодняшний день и этого достаточно.

Еду в офис отца – место, от которого обычно держусь подальше. Но на сей раз даже расстарался и купил два лимонада в его любимом кафе. Сейчас или никогда. Но Ребекка, его секретарша, сообщает, что у него встреча, которая продлится до вечера, а потом желает ни пуха ни пера. Я оставляю один лимонад Ребекке, а другой потягиваю в припаркованной машине, чувствуя, что Анна нервничает и ждет меня где-то там, – так работает невидимая связь, которая соединяет нас друг с другом через пространство.

* * *

Меня удивило, когда пару недель назад Анна первой заговорила о том, что перед представлением нам лучше пообщаться в фойе со зрителями, а не ждать своего выхода за кулисами. Щекотливые ситуации такого рода она как раз терпеть не может. Но, по ее словам, спектакль должен быть похож на разговор с друзьями, и мы должны выглядеть как можно более естественно, а не как артисты, держащиеся на расстоянии. Теперь я вижу, что она была совершенно права: людям нравится то, что мы слоняемся по фойе, пьем воду из бутылок, купленных в буфете, и болтаем со всеми подряд, как обычные зрители. Анна разговаривает с парой виолончелистов из своего школьного оркестра, а я обсуждаю с Гэвином и Эриком ужасную идею последнего выпустить песню, которая идет в комплекте с инструкциями, что нужно отлететь перед тем, как можно будет ее послушать. И как раз в этот момент входит Мюриэль. Мюриэль собственной персоной. В длинном зеленом пальто она выглядит очень подтянуто. Иначе говоря, она выглядит просто великолепно. Я собираю нервы в кулак и подхожу поздороваться.

– Лиам, – говорит она. – Даже не могу поверить. Все это так волнующе.

Она сжимает мою руку, и это прикосновение, будто записанное в моей мышечной памяти, заставляет сердце биться сильнее.

– Классно, что ты пришла, – говорю я. – Хотя это было не обязательно.

– Конечно же, обязательно, – возражает она, и вот он, этот нервный, мелодичный смех. – Я хотела прийти.

Через ее плечо я вижу, как входят мои родители. Лицо отца мрачнеет при виде Мюриэль, которая ему никогда не нравилась. Мама ведет его прямо к буфету, где, скорее всего, собирается купить вина, и я на мгновение ощущаю укол вины и беспокойства из-за того, что не был более настойчив и так и не рассказал отцу о спектакле.

– У тебя счастливый вид, – говорю я Мюриэль. Хотя это не совсем так, она и близко не выглядит такой вымотанной, какой была рядом со мной.

– Думаю, можно и так сказать, – снова смеется она. – Я начала бегать по пересеченной местности. Можешь в это поверить? Где я, а где спорт? Это предложила моя психотерапевтка. Она очень хорошая, правда.

– Здорово, – киваю я.

Мне всегда нравилась в ней эта эмоциональная открытость. Я на мгновение задумываюсь о том, могло ли у нас все получиться, если бы она была не так измучена, если бы я был чуть терпеливее. От этих мыслей меня спасает объявление с просьбой к зрителям занять свои места. Мюриэль снова сжимает мою руку и желает удачи, а затем уходит по направлению к залу.

Я выискиваю глазами Анну и иду к ней. Она в том же синем платье, в котором была, когда я впервые увидел ее в похоронном бюро; волосы зачесаны назад – просто, но красиво, и еще на ней больше косметики, чем обычно. На секунду меня охватывает паника от того, что я не узнаю ее, – то же чувство разобщенности, похожее на состояние падения, которое возникло у меня, когда я слушал, как она говорила о моей группе во время интервью. На секунду ощущаю себя частицей-призраком. Но вот она рядом со мной, и я чувствую знакомый запах, ощущаю ее руку на своем затылке, когда она наклоняется к моему уху, чтобы сказать:

– Еще несколько секунд это будет нашим секретом – пока что только мы знаем, как сильно всем понравится спектакль.

Бóльшую часть времени она говорит прекрасные вещи. Я знаю это. Я бы хотел, чтобы мы могли убежать отсюда и заняться любовью, не только потому, что хочу касаться изгиба ее бедер и впадинки на шее, это лишь часть моего желания. Но также и для того, чтобы напомнить себе, что мы живые и настоящие, что связь между нами реальна, а не существует только в моем воображении, когда я чувствую себя потерянным. Прижимаюсь щекой к ее щеке, представляя, как наши мозговые волны синхронизируются, амплитуды совпадают и вступают в резонанс, а затем мы беремся за руки и направляемся ко входу в зал вместе с последними зрителями.

Мы непринужденно подходим к сцене, я вскарабкиваюсь первым и потом помогаю подняться Анне. Сценография предельно проста: два стула, скрипичный футляр, педали для управления плейбэком, пара мониторов и система соединяющих все между собой проводов. Темно-серый фон, который в разных частях представления слегка подсвечивается разными цветами. Микрофоны.

Мы садимся, аудитория замолкает, и мы ждем первого звукового сигнала. Тихий щелчок, затем равномерное жужжание, которое становится все громче, – звук проматываемой пленки, и голос Элизы в роли радиоведущей:

– Ну что ж, привет, слушатели! Сегодня вечером вас ждет потрясающее шоу, наполненное музыкой, которую вы давно мечтали услышать. Так что оставайтесь у радиоприемников, надевайте свои лучшие танцевальные туфли и не вздумайте переключаться.

Ее голос постепенно затихает, и Анна начинает играть главную тему – музыкальную фразу, которая будет звучать на протяжении всего спектакля в различных вариациях. Мелодия такая красивая – ее ноты переливаются скрипичным вибрато, округлый звук, эхом разносящийся по залу, согревает мою кровь. Я наклоняюсь к микрофону, стоящему перед моим стулом, и спрашиваю:

– Что вы делаете, когда слышите голос призрака? Особенно когда этот голос – самый родной на свете звук?

Анна зацикливает мелодию с помощью луп-педалей и начинает рассказ:

– В первый раз я увидела Элизу на занятиях по плаванию в YMCA[39]. Нам было по пять лет. На ней был розовый раздельный купальник, и она всегда-всегда побеждала в соревновании, кто дольше всех сможет задержать дыхание под водой. Ну и кто бы не захотел стать ее другом?

Зрители негромко смеются. Мы начинаем плавно. Голос Анны звучит великолепно, в нем точно сочетаются хрупкость и мягкость. Я слушаю, как она заканчивает вступительный монолог об Элизе, а потом снова начинает играть, и она так хороша, что кажется, будто публика дышит в одном темпе с музыкой. И я пою:

– Призраки витают в вечерней тишине,

Снова оставаясь с тобой наедине.

От дела отвлекают, мешают отдыхать.

Призраки ложатся с тобой в одну кровать.

И только перед началом своего монолога я на мгновение ощущаю приступ страха перед сценой, чувствую, как у меня перехватывает дыхание. Все происходит словно во сне. Анна спрашивает в микрофон:

– Что вы делаете, когда слышите голос призрака? Особенно когда голос кажется не таким знакомым, каким должен быть?

Затем из динамиков доносится короткий отрывок записи голоса Джулиана – его детского голоска, похожего на перезвон колокольчиков. Он повторяет какую-то строчку из стишков Доктора Сьюза[40]: «Бублик, булка, бык, бананы!» – и звонко смеется.

Я чувствую приступ головокружения, мне хочется зажмуриться. Вместо этого прибегаю к трюку, которому меня когда-то научил преподаватель по актерской игре: всматриваюсь в темноту зала так, словно устанавливаю с кем-то зрительный контакт, при этом не рискуя действительно увидеть чье-то лицо. Особенно моего отца.

– Я не помню звучания голоса моего старшего брата в столь юном возрасте. Потому что тогда я еще не родился. До тех пор пока Джулиан не подрос, никто и не подозревал о том, что я когда-нибудь появлюсь на свет, даже мои родители. Однако насколько мне известно, Джулиана любили все. Он был одним из тех эксцентричных маленьких детей, которые мгновенно увлекаются самыми разными вещами и охотно делятся фактами, множеством разных фактов, с совершенно незнакомыми людьми: о динозаврах, лего, животных, самолетах. Сегодня я бы знал гораздо больше об аэродинамике, если бы в те времена Джулиан рассказал мне о ней. Позже, когда он заболел, серьезно заболел, он и об этом тоже разузнал все-все: лимфоциты, бластные клетки, рецидив. Трудно утаить от любознательного ребенка такие вещи.

Не могу судить, хорошо произношу текст или ужасно, знаю только, что эти слова сейчас звучат в ушах зрителей. Чертова Кассандра Сент-Клэр – она была права. Трудно говорить все это перед большим количеством зрителей. Продолжай, просто дойди до конца.

– Все очень сильно любили Джулиана. И до последнего пытались найти донора для пересадки костного мозга. А когда найти не удалось, попытались такого донора создать. Так я и появился на свет.

Я поворачиваюсь, чтобы посмотреть на Анну, и она смотрит на меня с каким-то чистым чувством, хотя не уверен, любовь это, уважение или жалость. Однако я знаю, что зрительный контакт между нами – это то, что поможет мне удержаться на плаву. До конца спектакля мы, насколько это возможно, смотрим друг на друга, даже когда Анна играет, даже когда я пою. Невидимая нить между нами стала такой короткой, что мы оба почти можем ее осязать.

Мы последовательно исполняем все части, которые сочинили: о наших воспоминаниях и о том, что для нас значит музыка, – и наконец доходим до кульминации, когда простыми, короткими предложениями рассказываем аудитории про то, что случилось с Элизой и Джулианом. А потом снова звучит музыка, медленно и тихо, – короткий фрагмент из «К Элизе» Бетховена, который превращается в нашу собственную песню. Под конец мы рассказываем о том, как вместе придумывали спектакль, и о том, каково это – быть теми, кто остался здесь, чтобы продолжать жить дальше.

В финале звучит последний отрывок из радиошоу, которое мы в детстве записали с Элизой. Маленькая Анна говорит: «Как вам такое?» – и играет на дешевом синтезаторе. Ее девятилетние пальчики отбивают на клавишах мелодию, косящую под классический рок-н-ролл. «Просто отпад!» – кричит Элиза, и тут же раздается мой голос, напевающий пародию на песню Дела Шеннона «Run away»[41]: «Как мне больно, нету сил, / Поезд ногу отдавил», – и смех девочек постепенно затихает вдали.

– Знаете, есть еще призраки, о которых вовсе не думаешь, – это твои собственные призраки, – говорю я. – Призрак того, кем ты был, и все призраки того человека, которым ты мог бы стать, если бы в твоей жизни изменилась хоть одна деталь. Или если бы вообще все было по-другому. Иногда бывает трудно понять, какая из версий тебя настоящая. Вот почему так важно найти людей, которые помогут тебе в этом.

Анна играет заглавную мелодию, заканчивающуюся на ноте, которая, серебрясь, переходит в тишину. Мы сделали это, мы добрались до финишной черты. Представление не очень длинное, немногим больше часа, но этого вполне достаточно. Кажется, что прошел не час, а целая жизнь. Анна протягивает руку, и мы вместе встаем, чтобы поклониться.

В зале зажигается свет, и я вижу, как мой отец вытирает глаза. Он первым встает с места, но не для того, чтобы уйти, а чтобы поаплодировать нам. Все встают, хлопают и улыбаются. Море благодарности, куда бы я ни посмотрел. Я поворачиваюсь, чтобы снова взглянуть на Анну, прекрасную в свете софитов. Я выбрал ее, предпочел ее всему остальному, и вот результат. Вот каково это – быть на вершине мира.

19

Налево

Концерт состоится в большом красивом театре, том самом, куда раньше каждое Рождество в качестве особой награды мама водила меня смотреть «Щелкунчика».

– Да ты в центре внимания! – восторженно объявляет отец, когда родители привозят меня в театр на генеральную репетицию, и это правда – на большой афише указаны участники сегодняшнего концерта.

Однако я чувствую только страх, когда открываю дверь и вхожу внутрь. У меня есть парень, который мне почти безразличен, лучшая подруга, которая, конечно же, не придет на самый важный концерт в моей жизни, и всепоглощающее стремление, постоянно вызывающее у меня физические страдания. Да еще и тут, на кого ни посмотри, все одеты в черные костюмы и черные платья. Так и выглядит традиционная форма концертной одежды, но сейчас это больше похоже на похороны. По указателям мы идем в гримерки, которые находятся в подвале, где можно оставить верхнюю одежду и футляры для инструментов. Если бы полгода назад кто-нибудь сказал, что мне будет дозволено войти в святая святых этого театра в качестве артиста, я бы предположила, что испытаю в этот момент абсолютное ликование, радость триумфатора. Вместо этого я чувствую оцепенение, как будто кто-то заглушил звук на струнах, вибрирующих внутри меня.

В гримерке разогревается Сергей, и у меня есть несколько минут, чтобы тайно понаблюдать за ним. На нем костюм, который выглядит так, словно его стащили со съемочной площадки фильма о битлах: брюки в обтяжку, галстук тоньше, чем у кого-либо в комнате. Он подстригся, и теперь его короткие волосы безудержно топорщатся во все стороны. Не могу решить, его стиль очаровательно экстравагантен или просто странен. От мыслей о том, что те же самые руки, которые сейчас играют гаммы, на прошлой неделе ласкали меня на заднем сиденье автомобиля, чувствую себя еще более раздавленной и бессильной. Сваливаю в кучу все свои вещи, кроме скрипки и смычка, и спешу к лестнице, ведущей за кулисы, пока он меня не заметил.

В театре темно и зябко, и из-за нервного возбуждения и прохлады меня начинает бить дрожь. Нужно было попросить у мамы один из ее черных свитеров. Выхожу на пустую сцену, на которой уже все готово к представлению, и сажусь на свой стул. На пару минут мне кажется, что я снова могу дышать. Это все равно что вынырнуть из глубокой холодной воды, и на долю секунды мои мысли возвращаются к тому далекому моменту, когда я впервые увидела Элизу: она вынырнула из бассейна, чтобы вдохнуть воздуха, – глянцевая и восхитительная, почти светящаяся. Ничего не могу с собой поделать – мне безумно хочется, чтобы сегодня она была здесь.

На пюпитрах разложены ноты сегодняшнего концерта, и я пролистываю свой экземпляр. Когда я вижу программу целиком, сочетание кажется мне чрезвычайно мрачным: обреченный Самсон Сен-Санса[42], симфоническая поэма Штрауса о смерти, ария жаждущего мести паяца, которую исполняет Лиам. Не знаю, о чем хотел сказать в своем сочинении Барток, но все, что он написал, звучит так, будто маньяк с топором заявился на семейное барбекю. Внезапно мне кажется зловещим, что я играла эти пьесы неделями, не сознавая, какую безрадостную картину они рисовали. Сергей подкрадывается сзади (я слышу, как он приближается, но решаю не обращать на это внимания) и закрывает мне глаза ладонями.

– Греешься в лучах обожания публики? – шепчет он мне на ухо, а затем неуклюже прикусывает мочку.

Я стараюсь не морщиться. Он убирает руки с моих глаз и садится на стул Мишель.

– Странно, что ты не села на мое место, ведь ты так усердно работаешь, чтобы занять его. – Тон у него шутливый, но в этой шутке очевидна доля правды, и это раздражает.

– Как это понимать? – огрызаюсь я.

К этому времени на сцене уже много музыкантов, рассаживающихся для репетиции.

– Проваливай, мастер Игорь, – требует Мишель, подходя к нам и пиная Сергея ботинком. – Я хочу сесть.

Он не торопится вставать и некоторое время смотрит на нее с ухмылкой:

– Какая же ты стерва, Мишель, – говорит он, а затем встает и величественным жестом указывает на ее стул. – Кстати, ты сегодня прекрасно выглядишь, – адресует он мне и уходит за кулисы.

Вот еще одна причина для зависти: как просто он может отмахнуться от Мишель, не давая ее словам проникнуть к нему в душу. Почему всегда так получается, что я парюсь из-за чего-то больше всех остальных?

Одетый с иголочки мистер Хэллоуэй выходит на сцену, чтобы начать репетицию, и жестом приглашает Сергея начать настройку оркестра. Сначала мы отрабатываем несколько сложных мест, и оркестр звучит, как скачущая своенравная лошадка, хорошо натренированная, но не вполне владеющая собой. Холод сковывает движения руки. Я пытаюсь растягивать сухожилия между произведениями, но ощущение такое, что у меня в запястье толстые, затвердевшие на холоде резиновые ленты. Это не имеет значения. Справляться с трудностями – это то, что у меня получается лучше всего.

Когда Лиам в смокинге выходит на сцену, я буквально теряю дар речи. Он так хорош – словно галантный исполнитель главной роли в старом черно-белом фильме. Когда мы репетируем его соло в последний раз перед концертом, его голос звучит спокойно и уверенно. Полная противоположность тому, как чувствую себя я. Уходя со сцены мимо Мишель, он смотрит на меня. Я и не надеюсь, что он хотел встретиться со мной взглядом. Тогда что же это значит? Но я слишком подавлена, чтобы думать об этом дольше, чем несколько секунд.

Катастрофа случается во время прогона финального отрывка – последней части «Симфонии Нового Света». Во время грохочущего финала, играя высокие ноты на струне ми, я вдруг чувствую, как в моей руке что-то рвется, будто расстегивается невидимая молния. Это ощущается, как взрыв атомной бомбы, за которым следует всепожирающий огонь. Я слабо вскрикиваю, но мой голос утопает в окружающей какофонии.

– А теперь аплодисменты, аплодисменты, аплодисменты, – доносится откуда-то издалека голос мистера Хэллоуэя, пока он тренирует оркестр синхронно кланяться, но я ничего не вижу, перед глазами стоит извергающийся вулкан боли.

– Что с тобой? – спрашивает Мишель откуда-то сверху, и только тогда я понимаю, что все стоят, а я нет.

Ноги дрожат. Я держу смычок и скрипку правой рукой, не зная, какое положение придать левой, чтобы замедлить поток раскаленной лавы. Эта боль страшнее, чем все нафантазированные мной кровавые происшествия, происходящие с этой рукой. Реальность куда ужаснее, она более настойчива, удушающа.

– Итак, ребята, – слышу я голос мистера Хэллоуэя. – Вы усердно работали в этом семестре, так что давайте сегодня вечером покажем им, на что мы способны. У вас все получится.

Он говорит еще что-то о том, что до начала концерта мы можем подкрепиться, внизу для нас приготовлены закуски и напитки, и о том, что нам нужно не слишком шуметь, когда двери театра откроются для публики.

До меня эта информация почти не доходит. От боли все тело покрылось испариной. Как только мы заканчиваем, я вскакиваю со своего стула, надеясь, что смогу посидеть в тихой кабинке туалета и как-то понять, что делать дальше. Однако когда прохожу через кулисы, кто-то крепко хватает меня за локоть, чуть не выбивая инструмент из руки, и резко разворачивает на сто восемьдесят градусов. Хорошо, что Лиам сжимает мою правую руку, а не ту, которая превратилась в сгусток агонии.

– Это все ты, не так ли? – спрашивает он, затаскивая меня в темный угол за одной из боковых портьер. – Эрик целыми днями ходит как в воду опущенный, отказываясь приходить на репетиции группы, потому что, по его словам, мир не имеет смысла без Элизы.

Поверх плеча Лиама я вижу, как остальные участники оркестра проходят мимо, направляясь вниз, чтобы поесть крендельков и выпить газировки. Здесь есть и несколько взрослых, в основном учителей или музыкантов, помогающих с организацией концерта, в том числе Зови-меня-Гэри, непринужденно рассказывающий жене мистера Хэллоуэя что-то такое, отчего та хихикает.

– Трудно было просто остаться в стороне, да? – злится Лиам. – Ты даже своей лучшей подруге не доверяешь настолько, что не можешь позволить ей совершать собственные ошибки.

– Это была не я, – мямлю я, еле ворочая языком. – Наверное, кто-то из учителей рассказал ее родителям. Я упомянула Эрика, но они бы все равно рано или поздно обо всем узнали.

– Любое действие имеет какой-то эффект, – рычит он. – Один из них заключается в том, что моя группа на данный момент едва ли является группой.

Моя собственная жизнь разваливается на части, а я стою тут и слушаю о чужих проблемах.

– У тебя что, нет дел поважнее, чем орать на меня? Спеть соло перед сотнями людей, найти надежного басиста и так далее?

Пока я выпаливаю это, Сергей проходит мимо с таким видом, будто ему на все наплевать. Я вдруг понимаю, что мне никогда не стать таким скрипачом, как он. Мне слишком не все равно. С этой мыслью в сочетании с болью невозможно справиться стоя, и я делаю шаг назад, нащупывая стену, на которую могла бы опереться. Но за мной только занавес, я теряю равновесие, одно колено подгибается, и я падаю.

– Ты чего это... – удивленно бормочет Лиам, протягивая руку, чтобы поддержать меня, а затем, когда видит, что я больше не могу стоять прямо, произносит что-то вроде: – Эй, эй, полегче...

Все кончено. На этот раз все действительно кончено. Я из тех, кто справляется, но здесь и сейчас не могу справиться с этим всем. Немыслимо сесть и отыграть сейчас концерт от начала до конца. Я выпускаю скрипку из рук, просто роняю ее на пол, и она падает с удивительно музыкальным грохотом.

– Ты в порядке? – спрашивает Лиам, но мысль о том, что со мной все в порядке, настолько смешна, что вместо ответа я начинаю смеяться – пронзительно и неудержимо.

– Лиам, – говорю я, держась за него больной рукой, и чем крепче моя хватка, тем яростнее полыхает огонь внутри запястья; я чувствую влагу на своих щеках, хотя не помню, чтобы мне хотелось плакать, – почему вся жизнь – это гребаный мусор?

Он улыбается и в то же время хмурится, что неудивительно, ведь ему приходится удерживать от падения малознакомого человека в полуобморочном состоянии.

В этот момент, прежде чем он успевает позвать на помощь, я целую его. Это абсолютно бессмысленное решение, и я могу объяснить его только острой необходимостью хоть за что-то ухватиться, последней попыткой выкарабкаться из трясины отчаяния. Он, к счастью, не отстраняется, потому что иначе я бы упала на пол рядом со своей скрипкой.

Весь шум, помехи, суета и даже большая часть боли на мгновение исчезают, и мы стоим, прижавшись друг к другу губами, соединившись в каком-то безмятежном покое, вне законов времени. Я чувствую, как все точки соприкосновения между нами – наши губы, руки, грудные клетки – оживают, наэлектризовываются, как будто наши тела обмениваются частицами. Я уже не падаю. Я вибрирующая волна. Я везде и нигде.

Позже мне придется найти в себе силы, чтобы самостоятельно встать на ноги, взволнованно принести Лиаму сотню извинений, взять скрипку и убраться к чертовой матери из этого театра, придется найти кого-нибудь, кто ампутирует мне левую руку, избавив от страданий, придется уехать из страны, чтобы больше никогда не видеть Лиама и до конца своих дней не вспоминать этот момент своей жизни. Но не сейчас, не сейчас.

IV

Жизнь сложна,

И я такой же[43].

МАРК ОЛИВЕР ЭВЕРЕТТ, фронтмен рок-группы Eels и сын квантового физика Хью Эверетта

20

Направо

НЕДЕЛЯ, В ТЕЧЕНИЕ КОТОРОЙ идет спектакль, проходит настолько динамично, что я чувствую, как каждая клеточка, каждый атом моего тела движется к какому-то головокружительному итогу. Каждую ночь голова гудит почти до рассвета. Рэй позволяет нам дать дополнительный показ, затем еще два, а потом мы вынуждены освободить сцену для постановки черной комедии Кессельринга «Мышьяк и старые кружева», где среди прочих играет моя бывшая воспитательница из детского сада. Грустно видеть, что все подошло к концу, но в то же время я так устал, что испытываю и облегчение.

На следующий день после завершающего показа я предлагаю Анне поехать в парк, где у нас проходили первые робкие репетиции. Вернуться в начальную точку кажется хорошим способом завершить начатое и побыть с ней наедине, но Анна, поморщившись, говорит, что на улице слишком холодно, и просит вместо этого встретиться в Higher Grounds.

И вот я здесь, грызу кофейные зерна в шоколаде, чтобы не заснуть, пока кожа не начинает неприятно вибрировать. Под столом Анна прижимается своим коленом к моему, и это приятно, но я все равно чувствую себя немного не в своей тарелке из-за того, что она выбрала именно это место.

Последний раз, когда мы были здесь, ассоциируется с предательством. В опубликованном интервью фокус направлен на нас двоих, особое внимание уделено тому, что мы создали спектакль после того, как не виделись много лет, с детства. Группа упомянута вскользь. И все же я до сих пор ловлю себя на том, что увяз в придаточном предложении, в котором речь шла о моей рок-группе, в которой для меня «не было никакого развития», – от этой фразы во рту кисло, как от лимона, и я надеюсь, что Крис не увидит эту статью до тех пор, пока мы не возобновим репетиции.

Но все это просто эгоистичное нытье. Мне не нравится это мое качество – зацикливаться на негативе и долго хандрить по этому поводу, так что я стараюсь, действительно стараюсь преодолеть это в себе. В конце концов, есть много положительных моментов, о которых можно думать. На сцене нас было не остановить. Тетя Кэролайн пришла на одно из представлений и прорыдала от начала до конца, а после кинулась нас обнимать, приговаривая: «На целый час вы вернули ее мне». И хотя мой отец так и не обсудил со мной содержание спектакля, он стал определенно меньше ко мне придираться. Во время одного из финальных выступлений я увидел, что он проскользнул на задний ряд и смотрел шоу в одиночестве. И вот мы сидим в кофейне, и Анна, такая счастливая, какой я ее никогда прежде не видел, говорит, что у нее есть для меня сюрприз.

– Сюрприз? – уточняю я. – Хороший или плохой?

– Хороший, – улыбается она, взяв меня за руку. – Очень хороший.

Но мое сердце все равно колотится сильнее, чем обычно. Наверное, это из-за кофейных зерен, убеждаю я себя.

– Сегодня утром мне позвонил менеджер театра Circle Tour в Колумбусе. Они хотят, чтобы в течение недели в декабре мы дали у них показы «Призрачных мелодий». Это маленький театр, но я поискала фотографии, и это такое классное место – открытая сцена, прекрасная акустика.

– Декабрь... Это всего через пару недель.

– Да, но он сказал, что спектакль им понравился и в него не потребуется вносить много изменений. Лиам, – говорит она, прищуриваясь, – это хорошие новости. Действительно хорошие новости.

– Ты права, – киваю я, хотя чувствую, как в душе, в самом центре моего существа, все ниже, ниже и ниже опускается тяжелый камень. Анна слегка разжимает пальцы на моей ладони. – Кажется, я немного устал от выступлений, вот и все. И с нетерпением ждал возвращения к репетициям с группой, хотя это может и подождать. Еще несколько дней отдыха, и я, вероятно, не смогу сдержать радости.

Анна с чрезвычайно сосредоточенным видом рассматривает заусенец на большом пальце правой руки:

– Да, конечно, я тоже устала. Но они хотят увидеть пробный показ спектакля на своей сцене завтра днем, чтобы сделать по ходу кое-какие замечания.

– Завтра? – переспрашиваю я. – Замечания? Но у нас же завтра школа.

На ее лице появляется удивление. Оно и понятно. Мне и самому с трудом верится в то, что я, самопровозглашенный бунтарь, всерьез считаю школу препятствием на пути к великому искусству.

– Понимаешь, устроить прогон вечером не получится, потому что в это время там идет другое представление. У меня уже есть разрешение от родителей, так что я уверена, и ты придумаешь, что сказать своим.

Я беру и разгрызаю еще одно кофейное зернышко. Медленно разжевываю, глотаю и только потом спрашиваю:

– То есть ты рассказала своим родителям об этом новом приглашении до того, как сообщила обо всем мне?

– Только потому, что хотела сделать сюрприз, – поспешно отвечает Анна. – Я подумала, что будет уместно сделать это здесь. В конце концов, это первое место, где мы выступали вместе. Место, где нас открыли.

Я буквально прикусываю язык, чувствуя, как он разбухает и вжимается в зубы. Знаю, что смотрю на все сквозь призму мрачного упрямства – со мной иногда такое случается, – но в самом деле, как мы можем быть родственными душами, если так сильно отличаемся друг от друга даже в мелочах? Следующая мысль, возникшая в моем мозгу, взвинчивает меня еще больше.

– Почему они позвонили тебе? Почему не попросили о встрече с нами обоими?

– Наверное, нашли номер моих родителей в телефонной книге? – вздыхает Анна, и я слышу в ее голосе раздражение. – Я не знаю. Слушай, мы можем поехать туда завтра и поговорить с ними? И обещаю, что если тебе и дальше это все еще будет казаться плохой идеей, то мы откажемся.

– Я не говорил, что это плохая идея.

– Да, но ты ведешь себя так, будто я строю козни за твоей спиной. А это был всего лишь пятиминутный телефонный разговор, и три минуты из них менеджер разглагольствовал о том, какие мы оба талантливые.

Она протягивает ладонь, чтобы снова взять меня за руку, но я грубо убираю ее под стол.

– Лиам, – говорит она, – пожалуйста, не делай этого.

– Не делать чего?

Выражение ее лица неприятно жесткое.

– Не уродуй нечто прекрасное.

Есть темная версия меня, которая хотела бы швырнуть эти слова обратно ей в лицо, которая предложила бы ей самой сыграть спектакль, раз уж она не может смириться с тем, что я такой, какой есть, которая встала бы и ушла из кафе в ночь. Но я лучше этой версии. Знаю, что могу подняться над этим, даже когда люди ведут себя со мной так, будто я ни на что не годен.

– Что ж, – говорю я, – тогда посмотрим, как все пройдет завтра.

Она встает со своего места, пересаживается на мою сторону стола и кладет ладони мне на лицо. Чувствую, что люди за соседними столиками смотрят на нас. Я знаю, что Анна обычно так не поступает.

– Я так сильно люблю тебя, – говорит она. – И хочу, чтобы весь остальной мир тоже тебя полюбил.

Даже среди грязи и щебня есть жизнь. Я чувствую это, когда она меня целует. По дороге домой размышляю о том, что еле удержался от того, чтобы не послать ее к черту. Не могу поверить, что я был так близок к тому, чтобы все сжечь, бросить спичку туда, где совсем недавно открыл новый источник счастья, который всего несколько недель назад казался мне бесценным сокровищем. Иногда мне кажется, что я вытворяю весь этот беспредел только ради того, чтобы пощекотать себе нервы.

От кофейных зерен сердце скачет галопом до глубокой ночи. Я встаю, прохаживаюсь по комнате, пытаюсь писать тексты для песен группы, убеждаю себя, что обязательно нужно немного поспать, и некоторое время лежу в постели, вертясь с боку на бок. Этот цикл повторяется до тех пор, пока небо не начинает светлеть, а затем я погружаюсь в неглубокий сон, и мне снится Мюриэль.

Она стоит посреди цветочного поля, на ней то длинное зеленое пальто. Повсюду растут маленькие цветочки десятков разных оттенков. Она собирает их в букет, но стоит ей сорвать цветок, как в ее руке он становится серым. Она дует на него, пытаясь оживить, но от этого он только осыпается. Разочарованная, она бросает его и переходит к следующему, который тоже умирает и превращается в прах. Мое «я» во сне знает, что нужно окликнуть ее и сказать то, что говорила мне Анна, – что она не должна уродовать нечто прекрасное – и тогда ее проблема исчезнет. Но вместо этого она рвет цветы все быстрее и быстрее, сея хаос и разрушение по всему полю. Раздается ужасный скрежещущий звук, как будто низко пролетает самолет, и она поднимает голову, но потом я осознаю, что это звонит мой будильник.

У меня такое чувство, будто я вообще не спал. По большому счету так и есть. Тащусь в школу, потому что родители настояли, чтобы я позанимался хотя бы полдня, прежде чем поеду на встречу, а мне не хочется прибавлять ссору с ними к прочим своим неприятностям. К тому времени как я забираю Анну из ее школы, чтобы ехать в театр, глаза и кожа болят так, словно слишком чувствительны для того, чтобы я мог выходить на улицу.

Театр Circle Tour примостился рядом с огромным торговым комплексом – факт, от которого мне сильно не по себе. Гринвилльский театр не назовешь центром современного драматического искусства, но, по крайней мере, он не находится в двух шагах от ларька с синнабонами. Менеджер, который звонил Анне, выходит нам навстречу, и это знакомство не особо помогает мне унять беспокойство. Его зовут Стив, у него почти седые волосы, собранные в хвостик, и красные очки. Когда мы пожимаем друг другу руки, я замечаю, что у него самая мягкая кожа из всех знакомых мне людей.

– Я ваш большой поклонник, парень, – говорит Стив, сжимая мою правую руку в своих бархатистых ладонях.

Однако когда мы оказываемся внутри, я вынужден признать, что само по себе помещение театра очень классное. Как и говорила Анна, сцена здесь открытая, с сиденьями, расположенными с трех сторон от подмостков, и даже есть небольшой балкон. Здесь больше сидячих мест, чем в театре Гринвилля, и они не разбросаны по залу, а как бы устремляются к сцене. Трудно представить, чтобы на любом концерте здесь не возникло ощущения близости и интимности. Короче, это идеальное место для нашей музыки.

– Что ж, – говорит Стив, – пока что располагайтесь, а потом мы начнем, хорошо? Я буду слушать из кабинки.

Анна достает скрипку, пока я настраиваю упрощенную версию нашего оборудования для записи и воспроизведения дорожек.

– Что у него с руками? – шепчу я Анне, но она только смущенно улыбается, пожимает плечами и начинает небольшую разминку на своей скрипке.

Мне бы тоже следовало распеться, но я так устал, что мне вообще трудно что-либо делать. Вместо этого я молча сижу и слушаю Анну, которая звучит здесь просто прекрасно, ноты скрипки похожи на яркие брызги краски внутри черной коробки. На сцене загорается неяркий свет, а затем из ниоткуда раздается голос Стива, который предлагает нам начинать с самого начала, когда мы будем готовы. У меня такое чувство, будто меня засасывает в длинную темную трубу. У нас нет с собой всех записей, поэтому Анна начинает с того, что играет вступительную тему. На секунду я пугаюсь, что, когда открою рот, то ничего не смогу сказать, но вот мой голос звучит, слова эхом разносятся по залу, но они как будто не связаны со мной, словно возникают из того же черного Нигде, откуда раньше донесся голос Стива:

– Что вы делаете, когда слышите голос призрака?

И все же я не совсем дилетант. Включается своего рода автопилот: я произношу свои реплики, пою – все происходит по сценарию. Я вижу, что Анна очень старается, чтобы все получилось, на лбу у нее блестят капельки пота, инструмент у нее в ее руках как будто выдает больше звука, чем обычно. Какая-то часть меня хотела бы помочь ей, снять с нее часть бремени. Но другая часть, бóльшая часть, просто очень, очень устала.

Мы не показываем спектакль от начала до конца. Стив время от времени прерывает нас, очевидно, проходясь по каким-то пунктам своего списка заметок, просит проиграть ту или иную часть. Я слышу, как говорю о своем брате, но не вижу Джулиана таким, каким представляю его со сцены, не чувствую того, как он обнимал меня, когда я вылезал из своей постели ради того, чтобы забраться к нему. Мы делаем все как нужно, но, когда заканчиваем, Анна не смотрит на меня.

– Мы сегодня немного не в своей тарелке, – извиняется она, когда Стив спускается к нам на сцену. – Мы можем лучше, правда.

– Эй, нет проблем, – утешает ее Стив. – Я понимаю. Привыкнуть к новой сцене – дело не быстрое и не простое. Это же не генеральная репетиция или что-то в этом роде.

На лице у Анны заметно облегчение, но для меня эти слова звучат пусто.

– Когда я был на шоу, возникло ощущение, что оно очень крепко сбито, так что у меня не так уж много предложений. Но мне показалось, что зрителям не хватает ваших историй об Элизе и Джулиане. Думаю, вы могли бы немного расширить их, понимаете? Притормозите и дайте нам еще больше поводов влюбиться в них.

– Конечно, – говорит Анна. – Мы можем это сделать. Верно?

Наступает неловкая пауза, прежде чем я осознаю, что они оба смотрят на меня, ожидая моего подтверждения.

– Э-э... конечно, – киваю я. – Я подумаю об этом.

– Чудесно, – радуется Стив, потирая свои маленькие мягкие лапки. – Чудесно.

Он еще говорит что-то о контракте, о продаже билетов, и я впервые осознаю, что нам за это заплатят. И это после одного из самых невыразительных выступлений в моей жизни.

На парковке я говорю Анне, что не смогу вести машину, не купив сначала чего-нибудь перекусить и не зарядившись кофеином. На другой стороне торгового комплекса мы находим небольшую закусочную, оформленную в стиле ретро пятидесятых годов, и я чувствую себя немного живее, вдыхая запах масла, жареной картошки и кофе. Анна углубляется в меню и в итоге заказывает только кусочек лимонного пирога. Пока мы ждем заказ, она снова и снова обматывает вокруг пальца бумажную трубочку.

– Что там произошло? – спрашивает она. – Ты злишься на меня из-за того, что он позвонил мне, а не тебе?

– Не знаю, – отвечаю я, и это самое честное, что я могу сейчас сказать. – По какой-то причине я сегодня не смог прочувствовать материал.

И тут я вижу, как одинокая слезинка срывается с ее ресниц. Прежде чем она успевает коснуться щеки, Анна ловит ее костяшками пальцев, но при виде этого у меня возникает ощущение, что к моей лодыжке прикреплена наковальня, которая утягивает меня вниз, под землю, через мягкое, обитое винилом сиденье, через линолеум на полу. Она стойко перенесла все тяжелые темы, которые мы обсуждали, горе после смерти лучшей подруги, сочувствие, подаренное мне в связи с утратой Джулиана, – но плачет она из-за моей дурости.

– Анна, – говорю я, но она только качает головой.

Я сажусь рядом с ней и обнимаю ее.

– Все будет хорошо. Я просто немного... запнулся. Все встанет на свои места.

– Хорошо, – тихо шепчет она как раз в тот момент, когда официантка ставит наши блюда на стол.

– Обещаю, – с этими словами я целую ее в макушку.

Хотя она и не просила давать никаких обещаний, хотя я понятия не имею, смогу ли его сдержать. Мы едим, почти не разговаривая, но сидим так близко, что наши руки соприкасаются.

На улице рано темнеет, из-за короткого светового дня кажется, что уже гораздо позже, чем на самом деле. По дороге домой Анна смотрит в окно, и когда я спрашиваю ее, о чем она думает, она отвечает, что пытается вспомнить мелочи об Элизе, которые мы могли бы добавить в спектакль. Я тоже пытаюсь обдумать предложение Стива, пытаюсь сфокусировать внимание на Джулиане, но смутные воспоминания продолжают ускользать. Единственное, что я помню сейчас отчетливо, – это мой сон о Мюриэль. Я вижу, как она рвет цветы. Снова, и снова, и снова.

* * *

В ту ночь я заснул глубоким сном без сновидений и проснулся с ощущением, что стал другим человеком, как будто в буквальном смысле вселился в новое тело. Ужасный туман выветрился из мозгов. Ну не глупо ли, что я загнал себя в такое мрачное состояние просто потому, что переутомился? Еще лучше то, что решение наших творческих проблем пришло ко мне посреди ночи. Оно проникло в голову, пока сознание было в отключке, и вот теперь оно у меня, словно запакованный подарок. Остается только запечатлеть его на бумаге.

Весь день мое тело пребывает в реальном мире: одевается, садится за руль, едет на уроки, – но мысли витают где-то далеко. Я записываю в блокнот тексты новых песен, новые истории. В груди у меня бушует такой мощный водопад, который бывает только тогда, когда я знаю, что все правильно и хорошо. Когда я представляю, как к этому новому материалу добавляется проникновенный надрыв скрипичной музыки Анны, то у меня аж мурашки бегут по коже. После школы еду прямо к ней домой. Должно быть, я похож на щенка, который скребется в дверь, чтобы показать хозяину кость, которую откопал на заднем дворе, но я не могу ждать ни секунды.

– Я пишу новые песни, – заявляю я с порога, как только она открывает дверь.

Я жду, что на ее лице расцветет восхищение, в ее глазах даже будто и зажигается что-то похожее, и все же, и все же... радость, которую я испытывал весь день, не передается ей сразу. Выражение ее лица больше похоже на облегчение. Неважно. Она увидит. Она поймет. До моего прихода Анна занималась уроками, и ей нужно время, чтобы настроить на музыку себя и свою скрипку. Не в силах больше держать это в себе, выпаливаю:

– Я все понял. В этой серии показов я уберу материал о Джулиане и заменю его на новый, о Мюриэль. Таким образом, спектакль обретет свойства живого существа, которое постоянно меняется, эволюционирует. Это отражение того, о чем мы думаем в данный момент. Только представь: люди захотят смотреть его еще раз, потому что им будет интересно узнать, каким он стал теперь. Они будут покупать билеты снова и снова, хотя дело и не в деньгах. Даже название теперь действительно имеет смысл, потому что у самого представления будут призрачные версии, наслаивающиеся одна на другую.

– Мюриэль? – переспрашивает Анна, словно поперхнувшись, словно это слово – маленькая косточка, застрявшая у нее в горле.

– Но не волнуйся. Это не значит, что тебе тоже нужно убрать все об Элизе перед выступлениями в Circle Tour. Ты можешь оставить этот материал на столько, на сколько тебе захочется. Хоть на целый год, если хочешь.

Анна тяжело опускается на диван, все еще держа в руках скрипку:

– Кто такая Мюриэль?

Я качаю головой, расстроенный тем, что разговор увязает в деталях. Я так надеялся, я по-настоящему верил, что Анна сможет оценить мое творческое озарение, не превращая все в какую-то глупую романтическую мелодраму.

– Я познакомил вас с ней в театре, не помнишь? Но новые песни на самом деле не столько о ней, они о жизни.

– Она твоя бывшая, верно? Та самая, у которой было так много проблем, что с ней было невозможно находиться рядом? – говорит Анна.

– В том-то и дело, что ее проблемы, видимо, были отражением моих собственных. Мы были как зеркала, усиливавшие худшие наклонности друг друга, пока все наши переотражения не сфокусировались в мощный световой луч, который ни один из нас не мог контролировать. Вообрази себе, какие классные образы мы могли бы использовать в представлении! Например, установить гигантские зеркала напротив зрителей, чтобы заставить их взглянуть на самих себя.

– Лиам, – говорит Анна, – это безумие.

Я облизываю внезапно пересохшие губы:

– Послушай, я понимаю, что времени мало и ты нервничаешь из-за этого. Но мы можем быстро все устроить. Я уже придумал несколько новых мелодий для скрипки, которые подчеркнут то, что людям больше всего нравится в твоем звучании. Это будет...

Я все еще подыскиваю подходящее прилагательное, когда замечаю острый блеск гнева в глазах Анны. Пока она говорит, я не могу смотреть ей в лицо. Вместо этого смотрю на Твайлу, свернувшуюся калачиком на диване и дрожащую, будто греческий оракул в трансе. Ее катарактные глаза похожи на крошечные зеркальные диски.

– Мало времени? – переспрашивает она. – Нет, Лиам, дело не во времени.

Она трясет головой, как будто пытается выкинуть оттуда все, что я только что ей сказал.

– Дело, черт возьми, в том, что мы вместе создавали этот спектакль в самый трудный момент нашей жизни. Вот о чем это все. Это история не только о Джулиане или Элизе, но и о нас самих. И я скажу тебе, чего нет в этом представлении. Это не пустой холст, который ты можешь изрисовать грустными каракулями про свою бывшую девушку.

Я чувствую, как на меня накатывает волна грусти. О нет, только не это. После всего, что случилось, она так же уродлива, как и все остальные. Она хочет удержать меня, не дать сделать то, что я могу. То, для чего я предназначен.

– Не торопись судить. Позволь мне показать тебе кое-что из того, что я придумал, – умоляю я.

– Не хочу это слушать, – отрезает Анна. – Не хочу ничего слышать о Мюриэль. И не хочу отказываться от музыки, над которой мы вместе мучились, ради того, чтобы разучить песни, которые ты за один день выудил из воздуха. Я хочу, чтобы ты помог мне выступить на этом шоу, нашем шоу, а не усложнял все.

Я чувствую, как в этот момент все распадается на части под натиском обрушившейся волны. Чувствую, как мир расщепляется на параллельные тропинки. Почему она не может понять, что если Вселенная ветвится на множество других, то и спектакль тоже должен разветвляться? Закрываю глаза, борясь с головокружением. Творческая энергия, наполнявшая меня весь день, покидает тело, и меня затягивает в гигантскую космическую воронку. А потом в комнате становится очень тихо. Волна отхлынула. Анна кладет руки мне на плечи и целует в висок, как это делала моя мама, когда я был маленьким.

– Прости меня. Я просто защищаю то, что мы создали вместе, потому что это очень, очень важно для меня. Но я не должна была быть такой злой. – Она прижимается своим лбом к моему. – У нас появилась эта возможность, потому что людям понравилось наше представление. И мы должны показать его так же, как раньше, по крайней мере на этот раз. Ты же это понимаешь, да?

– Я больше не хочу рассказывать о своем брате, – признаюсь я, не открывая глаз. Эти слова удивляют меня самого, потому что весь день я почти не думал о Джулиане и мне не было страшно говорить о нем на сцене, тем не менее это правда. – Не хочу, чтобы он снова и снова умирал.

– Прости, – опять вздыхает Анна.

Ее лицо так близко, что я чувствую запах ее дыхания, в котором смешаны аромат кофе и чего-то искусственно сладкого, и я отстраняюсь. Я всегда любил тебя, я всегда любил тебя, я всегда любил тебя.

– После этого ты можешь написать хоть целое шоу о Мюриэль, и я сыграю в нем на скрипке, – говорит она. – Я готова играть с тобой столько, сколько ты захочешь. Но, пожалуйста, давай выступим в Circle Tour с тем, что уже есть. Можешь, пожалуйста, сделать это ради меня?

Таков мир, в котором я нахожусь; таков путь, по которому я мчусь. Я так ясно вижу будущее. Я знаю, что будет дальше, а вот она – нет. Что мне остается, как не следовать за мелодией, которая уже звучит? Открываю глаза и смотрю на Анну. Иногда, когда она сильно нервничает, у нее начинает подергиваться левое веко, и я вижу, как сейчас оно пульсирует. Твайла тревожно тявкает, будто хочет о чем-то предупредить, но с опозданием. Затем снова опускает голову и засыпает.

– Конечно, – говорю я. – Давай репетировать.

* * *

В течение следующих двух недель время течет странным образом: оно не движется вперед, а будто закручивается в обратное течение, из-за чего у меня возникает ощущение, что мы будем вечно готовиться к выступлению, но оно так никогда и не состоится. Однако в конце концов мы все-таки оказываемся на краю нашей собственной черной дыры – наступает вечер премьеры.

Фойе Circle Tour, тесное и извилистое, не располагает к тому, чтобы общаться со зрителями, как мы делали в качестве части представления в театре Гринвилля. Так что Стив попросил нас остаться за кулисами. Пока все рассаживаются по местам, Анна переминается с ноги на ногу у выхода на сцену, стоя за светоотражающей лентой, которая отделяет закулисье от поля зрения публики.

– Вон наши родители. И несколько человек из школы. Но в основном здесь люди, которых я никогда раньше не видела. – Она шумно, со свистом выдыхает. – Думаю, это хорошо, что новые люди посмотрят шоу. Но в то же время меня от этого немного тошнит.

Не уверен, говорит она это мне или самой себе. Я подхожу к ней сзади и обхватываю за талию, зарываясь лицом в ее волосы.

– Мне всегда нравился запах твоего шампуня, – говорю я.

– М-м, правда? Это дешевый шампунь из аптеки, ничего особенного.

– Анна, – шепчу я, но в отличие от нее я не очень красноречив, да мне и нечего сказать, поэтому я просто повторяю ее имя, ощущая его вкус на губах. – Анна. Анна.

– Лиам, Лиам, Лиам, – повторяет и она, нервно смеясь, а затем оборачивается, чтобы посмотреть на меня. – Пора. Ты готов?

Я совершенно не готов, поэтому вместо того, чтобы сказать «да», отвечаю:

– Погнали.

Мы выходим на сцену, занимаем свои места и начинаем представление. Все кажется таким привычным, хотя спектакля даже не существовало всего несколько месяцев назад, и погрузиться в него все равно что надеть удобную куртку. Все звучит лучше, чем на репетициях в течение нескольких прошедших недель; выступление перед живой аудиторией снова придало материалу энергии. Чтобы угодить Стиву, Анна добавила несколько забавных историй об Элизе и даже одну новую песню. Это неплохо, но не думаю, что спектакль стал принципиально лучше. Что касается меня, я признался Стиву, что не могу сказать о Джулиане больше, чем уже сказал, потому что имею дело со скудными воспоминаниями из раннего детства, и Стив, к его чести, не стал развивать эту тему дальше.

Только в последней трети шоу я начинаю отходить от привычного сценария. Звучит песня о том, что вообще такое воспоминание, о том, каково это – пребывать в настоящем и прошлом одновременно. Анна играет простую, красивую мелодию, которую мы сочинили вместе, в точности так, как мы репетировали, но вместо последнего куплета я написал новые слова:

– Вот становится прошлым и этот момент,

Хоть запомнить его мы еще не успели.

И на память четкого снимка взамен

Остается обрывок растекшейся акварели.

Анна замечает разницу – конечно, как иначе. Я чувствую, как она бросает на меня косой взгляд, но в ее игре нет ни малейшей запинки. Скрипка ничего не выдает публике. Когда песня заканчивается, я наклоняюсь к микрофону и смотрю на зрителей, внимательно изучаю их в течение нескольких секунд. Я чувствую, что им быстро становится не по себе.

– В этом месте я обычно рассказываю о наших собственных призраках, о том, каково было осознать, что мы с Анной писали музыку вместе и раньше, когда были маленькими детьми, и о том, как мы оба почти забыли об этом, почти потеряли навсегда. Но сегодня я хочу поговорить о другом. Я хочу поговорить о том, каково это – стать призраком того, кем ты хочешь быть. Прямо сейчас, в этот самый момент.

Я чувствую, как Анна замирает рядом со мной, словно кролик, который пытается остаться незамеченным для хищника.

– Видите ли, мне нравится примерять на себя разные маски. Мне нравилось выходить на сцену в роли впечатлительного младшего брата, эмпатичного бойфренда. Но это не может длиться долго.

Я поворачиваюсь, чтобы посмотреть на Анну. Ее лицо окаменело, за исключением крошечного тика на левом глазу, который виден только мне.

– Анна в этой истории не антагонистка. Не она меня во все это втянула. Но она помогла мне увидеть правду, когда сказала журналистке о моей группе в прошедшем времени.

Анна не пытается говорить в микрофон, но ее голос все равно слышен в зале:

– Лиам, я не это имела в виду. Я же попросила прощения...

– Когда она это сказала, я начал размышлять о том, кто я по своей сути, о том, чтó во мне всегда остается неизменным. И я понял. Моя истинная природа в том, что я неудачник.

В аудитории начинается какое-то движение, перешептывания, нарастает беспокойство.

– Я не выполнил свое первоначальное предназначение – не спас Джулиана. И вот я здесь, продолжаю портить эту историю, в которой, как предполагалось, должен быть какой-то смысл. Но еще я рок-звезда, и если я неудачник, так тому и быть, но прямо сейчас, в настоящем моменте, а не в прошлом.

– Лиам, не надо, – просит Анна.

Ее рука, сжимающая скрипку, напряжена так сильно, что стала белой, совершенно бескровной.

– Анна недавно сказала мне, что этот спектакль о нас, – я снова смотрю на зрителей.

Большинство из них явно сбиты с толку, не понимая, что именно они видят, и является ли замешательство Анны частью представления. На секунду мой взгляд падает на маму, которая совсем не выглядит сконфуженной. У нее разочарованный, но не удивленный вид, как будто с самого начала она была готова к тому, что ее подведут.

– Она была права. Речь здесь идет о том, чтобы найти настоящего себя среди всех своих призрачных версий. Перед вами сейчас самый подлинный я из всех возможных. И вот как бывает, когда я что-то разрушаю.

Я хотел сказать эту последнюю фразу Анне в лицо, но в последнюю секунду теряю самообладание и говорю это в зрительный зал. Поворачиваюсь, чтобы посмотреть на нее. Она не заплакала, как я предполагал. И я не узнаю в ней ту девушку, с которой познакомился на похоронах Элизы. У меня снова возникает это странное, головокружительное чувство неузнавания, когда я спрашиваю себя, кто она такая, но теперь, несмотря на то что только что сказал, задаюсь и другим вопросом: а кто я такой? «Вот как бывает, когда я выступаю с этим шоу в последний раз, – думаю я. – И вот как бывает, когда я тебя бросаю». Я сделал это не для того, чтобы причинить ей боль, – я знал это с того самого момента, когда эта идея впервые пришла мне в голову. Но не было ли все это изощренным способом причинить боль самому себе?

– Прости, – говорю я, поворачиваюсь и ухожу за кулисы. Беру пальто и иду к выходу через заднюю дверь. Слышу, как за моей спиной Анна начинает играть на скрипке песню, похожую на ту, что мы написали вместе, но звучащую все же немного по-другому.

Что бы она ни сделала дальше, это, вероятно, заставит публику полюбить ее еще больше. С ней все будет в порядке. На улице я чувствую себя птицей – раненой, мечущейся из стороны в сторону, но свободной от земного притяжения. Бегу по ухоженному тротуару, окаймляющему торговую зону, пробираясь в темноте к фасаду здания. Мне ничего не остается, как бежать, – Анна привезла меня сюда на своей машине, и я не могу как ни в чем не бывало бродить по театру, дожидаясь, пока мои шокированные родители выйдут вместе с остальными зрителями. Но затем – как будто мы точно рассчитали время – я заворачиваю за угол и вижу, как из парадных дверей выходит Мюриэль в своем зеленом пальто и оборачивается, чтобы встретиться со мной взглядом.

– Ты, – тяжело выдыхаю я, останавливаясь как вкопанный. – Я не знал, что ты будешь сегодня здесь.

– Я здесь. – Она делает ко мне шаг.

– Ну тогда, наверное... извини.

Черт. Я не могу поверить, что я на самом деле это сделал.

– Это было волнующе, – говорит она с легкой улыбкой. – Как будто смотришь на то, как кто-то выпрыгивает из окна.

Я не знаю, как это воспринимать, – как комплимент или шутку, но мне сейчас все равно.

– Подвезешь меня? – спрашиваю я. – Пока разъяренная толпа не вышла, чтобы меня растерзать.

– Конечно, – говорит Мюриэль, и ее улыбка становится шире. – Кто быстрее к машине!

Мы бежим к парковке, и на нас обоих то и дело накатывают приступы истерического смеха. Мюриэль, натренировавшись бегать по пересеченной местности, с легкостью обгоняет меня даже в своих зеленых туфлях на высоком каблуке.

21

Налево

МНЕ НИЧЕГО НЕ ОСТАЕТСЯ, как убежать. Оказывается, в руке у меня зажаты запасные ключи от отцовской машины, хотя не помню, чтобы искала их в сумке. Я так и оставила свою скрипку лежать на полу за кулисами; не захватила ни сумку, ни пальто. Ничто из этого больше не имеет ни малейшего значения. Пошатываясь, прохожу через вестибюль, в котором никого нет, кроме нескольких опоздавших, и выхожу на парковку, прижимая левую руку к телу, как смятое, бесформенное крыло.

Машина моего отца кошмарного зеленого оттенка, и я обычно стесняюсь ее брать, но сейчас цвет становится преимуществом – ее легко заметить среди стоящих рядами элегантных серых, черных и белых автомобилей. Я падаю на водительское сиденье, дрожа в равной степени от боли и холода, и с трудом берусь пострадавшей рукой за руль. Мне отвратителен скулеж, который при этом вырывается изо рта.

Время перестало течь плавно, непрерывной линией, превратившись в череду осколков: растерянное выражение лица работника парковки, когда я проношусь мимо него, не заплатив; рев клаксонов, когда делаю крутой поворот направо, игнорируя встречный поток; зеленый дорожный знак, указывающий выезд на шоссе, который я, направляясь в эту сторону, воспринимаю как судьбоносный.

Я девочка, упавшая с неба; девочка, у которой был второй шанс, слишком ценный, чтобы его упустить; девочка, которой суждено было вырасти и достать до облаков. Однако я была слишком тупа, чтобы понять, что крыльев у меня давным-давно уже нет и я больше никогда не смогу летать. Моя рука расплавилась, как воск, который никогда больше не затвердеет.

Я еду по небольшому шоссе, всего четыре полосы шириной. Между мной и машинами, которые проносятся мимо в противоположном направлении, почти нет расстояния. Если я чуть-чуть поверну руль, дело будет сделано – и я наконец почувствую тот удар, который каким-то образом пропустила, когда много лет назад выпала из окна. Я вижу, как на меня надвигается грузовик, набирая скорость, которая, казалось бы, невозможна для такого громоздкого транспортного средства. Мой взгляд встречается с его фарами, которые направлены на меня, как пара зловеще горящих глаз. Мы как будто узнаём друг друга, ощущение дежавю электрическим разрядом пробегает по телу и отдается в запястье, где сосредоточена вся боль. Грузовик подозрительно косится на меня, призрак из мира кошмаров.

В самую последнюю секунду мои руки резко выворачивают руль вправо, я пересекаю полосу движения, и симфония визга тормозов и ревущих клаксонов достигает крещендо у меня за спиной. Я жду столкновения, мощного удара, но ничего такого не происходит. Вместо этого я выскакиваю за обочину и оказываюсь в зарослях сорняков, а затем рефлексы берут верх, и я нажимаю на тормоза. Машина некоторое время съезжает в кювет, а затем резко останавливается. Я могла кого-нибудь убить, и трудно поверить, что этого не произошло. Закрываю голову руками, едва различая нарастающий позади вой сирен.

* * *

– О Анна, – выдыхает мама, подбегая ко мне, лежащей на кровати в отделении неотложной помощи. – О Анна, Анна, Анна...

Кажется, в панике она растеряла все остальные слова. Позже я узнаю, что мои родители были совершенно сбиты с толку, когда концерт начался, а я так и не появилась на сцене. Они вышли из зала и некоторое время тщетно пытались меня найти, но обнаружили только мой брошенный инструмент, что вызвало у них небольшую панику. Пытаясь вспомнить, где припарковали машину, они бродили по стоянке, когда за ними прибежал сотрудник театра и сказал, что медсестра отделения неотложной помощи пытается дозвониться до них по телефону в билетной кассе.

– О Анна, – снова говорит мама, проводя пальцами по большому свертку со льдом, который привязан к моей руке.

Сухожилие сильно повреждено, но не разорвано полностью. Его можно вылечить с помощью правильной физиотерапии. Молодой врач отделения неотложной помощи сказал все это, даже не взглянув мне в лицо.

– Где папа? – с трудом выговариваю я. От обезболивающего, которое мне дали, язык превратился в кашу.

– Пытается вернуть машину, – вздохнув, отвечает мама, а затем, видя, что по моим щекам текут слезы, добавляет: – Не думай сейчас об этом.

– Я не смогла, – всхлипываю я. – Я должна была стать в два раза более великой. Ты всегда так говорила.

– Я никогда не имела в виду... – начинает моя мама, но затем слова снова покидают ее. – О Анна, – повторяет она еще раз, обхватив меня руками, сильными, жилистыми руками танцовщицы, и крепко прижимает к груди, как будто я маленький ребенок. – Само твое существование для меня – чудо. Тебе не нужно быть чем-то бóльшим, – говорит она, и хотя я знаю, что это не совсем правда и что сказано это только для того, чтобы утешить меня, мое сердце будто само по себе всхлипывает, потому что это то, что я всегда хотела услышать.

* * *

Когда я звоню мистеру Хэллоуэю, чтобы извиниться за то, что ушла с концерта и теперь насовсем ухожу из оркестра, он беседует со мной вежливо и доброжелательно.

– Ты очень хорошая скрипачка, Анна. Дай отдых своей руке, пусть заживет. Мы будем рады видеть тебя снова, когда бы ты ни была готова вернуться.

Я говорю ему, что вернусь, как только смогу, и уже собираюсь повесить трубку, когда он добавляет:

– Все будет хорошо. Даже если у тебя не будет возможности вернуться, все в любом случае будет хорошо. Я серьезно.

Не могу подыскать слов, чтобы ответить на это последнее утверждение, поэтому беззвучно кладу трубку на рычаг, как будто вообще ничего не слышала.

* * *

Как-то раз сижу на ступеньках перед школой и жду, когда мама заберет меня, чтобы отвезти на физиотерапию, как вдруг чувствую, что кто-то легонько пихает меня в поясницу. Не оборачиваюсь, я и так знаю, что это Элиза, которая упорно игнорировала мое существование почти месяц. Она садится рядом со мной.

– Слышала, ты чуть не разбилась, – говорит Элиза.

– Кто тебе это сказал? – фыркнув, спрашиваю я, холодея при мысли, что Элиза ответит: «Мой двоюродный брат», потому что Лиам – это та тема, которая точно выбьет меня из колеи, если сейчас придется все объяснять.

Но Элиза говорит только:

– Маленькая птичка.

Минуту она молчит, а потом соединяет большие пальцы и поднимает ладони, изображая птицу, которая садится мне на плечо и нежно чмокает меня в шею «клювиком», а я отворачиваюсь и ухмыляюсь, чтобы не разулыбаться, как дурочка. Элиза опускает руки на колени, и мы сидим так еще минуту, пытаясь найти путь к тому, что, как мы обе понимаем, должно произойти дальше.

– Прости, – говорю я. – Мне не следовало вмешиваться. На самом деле меня это никак не касается.

– Все в порядке, – отмахивается Элиза. – Они бы все равно узнали. Я вела себя глупо.

Я киваю, но мне бы хотелось, чтобы Элиза уточнила, когда именно была недостаточно разумна. В те дни, которые провела с Эриком? Или когда была настолько беспечна, что родители просекли, что что-то не так?

– Прости, что я так вела себя с тобой, – произносит Элиза.

Именно эту фразу Элиза всегда использует, чтобы извиниться, – волшебные слова, которые она повторяет с тех пор, как мы были детьми. Они всегда означают окончание ссоры. И они по-прежнему подходят к ситуации, но как будто не обладают такой же силой, как раньше. Я обхватываю себя руками, чтобы защититься от холода. Хотелось бы мне, чтобы Элиза сказала что-нибудь получше, чтобы все исправить, но она выглядит уставшей, такой же уставшей, какой себя чувствую и я. Не уверена, что кто-то из нас сможет восстановить сломанные опоры. Элиза запрокидывает голову и смотрит в небо.

– Думаю, сегодня ночью пойдет снег, – говорит она.

Мамина машина заезжает на стоянку.

– А я так не думаю, – возражаю я, вставая и закидывая рюкзак на плечо здоровой рукой. – Еще недостаточно холодно.

– Ладно. Но если снег все-таки пойдет, ты должна снова стать моей подругой.

Я ничего не отвечаю на это, но, открывая дверь маминой машины со стороны пассажира, слышу, как Элиза спрашивает:

– Идет?

– Идет, – бросаю я через плечо, достаточно громко, чтобы она меня услышала.

Позже, когда мы возвращаемся домой из физиотерапевтического центра и мама включает дворники, чтобы смахивать с лобового стекла большие рыхлые снежные хлопья, я чувствую, как слезы облегчения щиплют глаза, как будто они, как и осадки, появились откуда-то извне.

* * *

Через пару дней Элиза заезжает за мной, чтобы отправиться на лекцию «Наука для всех». На ней огромные очки в черепаховой оправе и облегающий розовый свитер.

– С каких это пор тебе нужны очки? – спрашиваю я.

– Безрецептурные линзы, – сообщает Элиза. – Хочу сегодня поиграть в сексуальную библиотекаршу, чтобы подцепить какого-нибудь умника.

Я закатываю глаза, но про себя должна признать, что Элиза попала в точку. О лекции прознала, конечно, она с ее талантом выискивать информацию обо всех доступных общественных мероприятиях – увидела афишу этой серии лекций в находящемся неподалеку филиале кампуса Государственного университета Огайо.

– Скорее всего, кучка ботанов просто распивает там пивко, – сказала она мне по телефону. – Но в этот четверг у них заявлена тема по метеорологии, значит, нам точно туда надо, правильно же? Может, ты наконец узнаешь, как понимать, когда пойдет снег.

Оказалось, Элиза недооценила это мероприятие, что для нее нехарактерно. У входа в одну из самых больших лекционных аудиторий школы толпится множество людей, которые покупают попкорн и маленькие пластиковые стаканчики с вином на столах с закусками. Здесь и студенты колледжа, и люди постарше, и даже несколько ребят нашего возраста. Все едят, пьют и наслаждаются обществом друг друга, и только в тот момент, когда зрители начинают рассаживаться по своим местам, я понимаю, что атмосфера немного напоминает репетицию оркестра. А точнее, беззаботное веселье, которое, казалось, владело на репетициях всеми, кроме меня.

При одной мысли о репетиции у меня в груди поднимается пузырек страха. Сергей позвонил мне на следующий после концерта день, а я все еще не перезвонила ему. Достаточно одной мимолетной мысли о Сергее или Лиаме, не говоря уже о Зови-меня-Гэри, чтобы меня начало мутить. Элиза тычет меня острым локтем в бок, прерывая ход моих мыслей.

– Я почти уверена, что вон тот метеоролог положил на тебя глаз, – шепчет она.

Не хочу даже смотреть на того, о ком говорит Элиза. Мне не нужна еще одна влюбленность, ни входящая, ни исходящая. Я просто рада тому, что Элиза вернулась. Но все же спрашиваю:

– Откуда ты знаешь, что он метеоролог?

– Знаешь, как-то странно – у него на шее висит карта погоды, на которую он все время тычет пальцем, – говорит Элиза, и мы обе хихикаем, пока первый оратор утихомиривает толпу.

Следующие девяносто минут оказываются довольно интересными. Я наконец признаюсь себе, в то время как профессор истории шутит об ушедших в прошлое способах предсказывать погоду, а Элиза фыркает от смеха, что все еще помню, как это – веселиться. Заметив, что Элиза делает какие-то записи в блокноте, я представляю ее в роли метеоролога. Но потом вспоминаю, что она меняет планы на будущее по нескольку раз на дню. Эта хамелеонистость вызывает зависть, но потом я думаю... что, может быть, могла бы стать такой же. Может, я не обязана быть той, какой всегда хотела себя видеть.

Выходя из здания после окончания презентаций, мы уже строим планы, что приедем на следующую лекцию из серии, как вдруг видим мать Элизы, стоящую на парковке. Я не могу понять выражение ее лица, но оно определенно не предвещает ничего хорошего. Неужели Элиза, все еще находящаяся под домашним арестом или чем-то в этом роде, не сообщила родителям, что поедет сюда? Нет, на лице ее мамы не гнев.

Элиза замирает рядом со мной, а затем, обладая более тонкой интуицией, бросается к матери. Я быстро иду в их сторону, но не успеваю приблизиться настолько, чтобы расслышать слова мамы Элизы, от которых моя подруга сгибается пополам, падает на тротуар и хватается за волосы. Ее мама присаживается на корточки и неловко гладит дочь по спине, но Элиза отталкивает ее.

– Ты же его ненавидела! – слышу я ее слова, когда подхожу ближе, и каким-то образом понимаю, чтó произошло.

Подробности станут известны мне позже. Запрещенные вещества в его крови, отсутствие тормозного следа, что указывает на то, что он потерял сознание или, возможно, у него случился припадок, машина, врезавшаяся в дерево, – эти факты я соберу в общую картину в последующие дни, но уже на парковке понимаю все и сразу с кристальной ясностью еще до того, как мама Элизы прошепчет мне на ухо новость о том, что Эрик мертв. Я чувствую приступ головокружения, вижу призрачный грузовик, встретившийся со мной взглядом своих фар. Так вот в чем дело. Он ехал за Эриком, а не за мной.

– Сможешь отогнать ее машину к своему дому? – спокойно спрашивает меня мама Элизы. – Мы заберем ее завтра.

Не дожидаясь ответа, она кладет мне в карман связку ключей, а затем тянет Элизу за локоть, помогая ей встать. Кажется, мама Элизы настолько хорошо владеет собой, что могла бы просто поднять дочку и засунуть в багажник, если бы это понадобилось.

– Элиза... – говорю я, и она, все еще обхватив голову руками, поднимает на меня взгляд.

Она ждет, что я скажу что-нибудь подходящее в этот единственный в своем роде момент. Но в голове у меня пусто. Мне не хочется повторять обычные идиотские фразы, которые люди говорят, когда кто-то умирает, и я не знаю, как объяснить, что это должна была быть я, а не Эрик. Так что мы стоим молча, пока мама Элизы не открывает пассажирскую дверь и осторожно не вталкивает Элизу внутрь.

– Спасибо, Анна, – говорит мама Элизы, прежде чем сесть за руль и завести двигатель, хотя я не заслуживаю благодарности.

Технически мне запрещено садиться за руль, мои права аннулированы на шесть месяцев после недавних трюков на шоссе, а бандаж на запястье затрудняет управление. Несмотря на это, мне удается благополучно довезти монополемобиль до своего дома. Когда я переключаюсь с кассеты, которую слушала Элиза, на радио, оказывается, что она настроила его на волну с классической музыкой. Это удивительно трогательная мысль – неужели Элиза слушала «скучную музыку» ради меня? Впрочем, если дело касается Элизы, кто может знать, о чем она думает на самом деле?

* * *

Я хочу пойти на церемонию прощания, чтобы поддержать Элизу. По дороге папа, который подвозит меня туда, спрашивает, все ли у меня в порядке. За этими словами, очевидно, скрывается намерение сделать все правильно, как и подобает хорошему отцу, поэтому я решаю позволить ему помочь мне. Таким же образом я пыталась подыграть родителям в первые дни после концерта, но с переменным успехом.

– Я в порядке. Но не хочу ляпнуть что-то не то. В смысле как считаешь, что мне сказать, чтобы не стало еще хуже?

– Да уж, это непросто, – отец морщится и, прищурившись, смотрит на дорогу.

На мгновение мне кажется, что, наверное, это все, что он может сказать по этому поводу, но потом он продолжает:

– Когда умерла бабушка, мне хотелось, чтобы люди сказали, что будут помнить ее, понимаешь? Я хотел знать, что она важна для них и что я буду не единственным, кто сохранит о ней память. Может, ты скажешь что-нибудь такое же об Эрике?

Я прислоняюсь головой к холодному стеклу машины и закрываю глаза. Совет хорош, если не считать того факта, что Эрик мне на самом деле не нравился. Впервые мне приходится сталкиваться с таким противоречием: тебе может быть абсолютно плевать на кого-то, и все же просто по-человечески ты не хочешь, чтобы однажды он был стерт с лица Земли одним рывком автомобильного двигателя. Даже если бы каждый раз, закрыв глаза, я не видела перед собой скорбное лицо Элизы, я все равно не хотела бы, чтобы в ткани Вселенной образовалась дыра размером с Эрика.

– Возможно, самое лучшее, что можно сделать, – это сказать что-то очень простое, – говорит папа, все еще стараясь быть полезным.

– Ладно, – киваю я, выходя из машины. – Спасибо. Я сама доберусь домой.

– Анна, – окликает он, наклоняясь, чтобы посмотреть на меня, прежде чем я закрою дверь. – Не беспокойся о том, что нужно говорить только правильные вещи. Ты хороший человек, и люди это чувствуют. Этого достаточно.

Я машу ему рукой, когда он уезжает, и чувствую к нему легкую жалость. Это общая родительская слабость – думать, что весь мир видит твоего ребенка так же, как ты.

Я никогда не встречалась с мамой Эрика, но сразу же узнаю ее, потому что она точная копия сына. Не могу заставить себя подойти и заговорить с ней, протиснуться сквозь печальную очередь людей перед гробом и в отчаянии оглядываюсь, не зная, куда податься. Комната полна незнакомых людей. Группками стоят ребята из школы Эрика. Элизы нигде не видно. Я неловко стою в углу, пытаясь придумать, что делать с руками.

– Держи, – произносит голос, и, когда я оборачиваюсь, Лиам протягивает мне бутылку воды. – Ты даже на похоронах выглядишь как дежурный по школьному коридору.

– О! – Гляжу на бутылку так, словно это скорпион.

Я знала, что он будет здесь, но, представляя себе эту сцену, надеялась, что буду слишком занята, утешая бьющуюся в истерике Элизу, и, возможно, вообще избегу необходимости с ним разговаривать. Осознав, что все еще тупо смотрю на бутылку, выхватываю ее у него из рук.

– Так лучше? – спрашиваю я, держа бутылку в вытянутой руке прямо перед собой. – Уже выгляжу круче?

– Намного, – говорит он. – В таких обстоятельствах очень важно круто выглядеть.

Следующую фразу я произношу быстро, не дав себе возможности струсить или слишком долго об этом раздумывать:

– Мне действительно очень жаль Эрика, и я говорю это не просто как какую-то дурацкую вежливую вещь, которую должна сказать. Знаю, что он был твоим другом и другом Элизы, и хотя я не очень хорошо его знала, но очень-очень хотела бы, чтобы ничего этого не случилось.

Лиам дожидается паузы в моем бурном словоизлиянии, внимательно меня разглядывая. Делает глоток из своей бутылки с водой, прежде чем сказать:

– Хорошо. – И, помолчав, добавляет: – Круто, что пришла.

Совет моего отца не усложнять оказался не так уж и плох, поэтому я делаю глубокий вдох и перехожу к следующему пункту. С таким же успехом можно покончить и с этим.

– И я сожалею... о случившемся на концерте. Это было совершенно неуместно, и все, что я могу сказать в свое оправдание, это что в тот момент у меня многое пошло не так, и, наверное, я на мгновение потеряла рассудок.

– Ты уже извинилась, – говорит он.

– Да?

– Да, я помог тебе спуститься вниз, прежде чем ты сбежала, и ты извинилась тысячу раз.

– Я совсем этого не помню.

– Думаю, тебе было очень больно. – Лиам пожимает плечами. – Я говорил тогда и скажу сейчас. Тебе не нужно извиняться.

Не знаю, что и понимать под этим пожатием плечами – как будто женщины падают в его объятия и целуют его каждый раз, когда он оборачивается. И все же испытываю огромное облегчение.

– Но вообще не могу оценить твой выбор партнеров для поцелуев. В тот раз я вел себя как придурок. – Он морщится, как будто собирается намеренно уронить что-то тяжелое себе на ногу. – Элиза – самостоятельный человек, это правда, но ты только пыталась быть ей хорошим другом. Так что, наверное... извини.

– Извинения приняты.

– Видимо, мне следовало быть более внимательным к Эрику.

– О, Лиам, не надо. Ты же не думаешь, что мог бы что-нибудь...

Лиам только отмахивается:

– Все в порядке. Нам не обязательно это обсуждать. Из всех людей точно не тебе убеждать меня, что я хороший человек. Прости, что вмешался в твои дела, когда ты сделала то, что, по-твоему, было необходимо. Вот и все.

Я не знаю, что на это сказать, поэтому медленно отвинчиваю крышку бутылки и делаю долгий глоток. В другом конце комнаты появляется Элиза со своими родителями. Она не бьется в истерике, хотя ее лицо опухло от выплаканных слез. На ней неброское черное платье, но в придачу – широкополая черная шляпа, лихо сдвинутая набекрень. При виде этой шляпы мне почему-то становится легче: даже в трагических обстоятельствах Элиза остается собой.

– Кстати, – киваю я в их сторону. – Мне нужно к ней. Спасибо за воду.

Я уже собираюсь уйти, но останавливаюсь, когда он произносит мое имя. Обернувшись к нему, я впервые за сегодняшний день вижу его целиком и не могу не заметить, как он красив в своем темно-сером пиджаке.

– Мне понравился поцелуй, – говорит он, и я чувствую, как кровь громко и неприятно стучит в ушах. Я вспоминаю этот поцелуй, именно так, как боялась вспоминать о нем в течение всех этих прошедших недель: ощутимую близость Лиама, мягкую форму его губ, чувство безмятежности, как будто мир замедлил вращение вокруг своей оси. – И когда я действительно задумался об этом, то наконец вспомнил тебя. И то время, когда мы были детьми. Как записывали втроем радиопередачу.

У меня перехватывает горло. Я так сильно хочу сбежать, но знаю, что будущая я никогда не прощу себя, если не воспользуюсь этим шансом прямо сейчас.

– Слушай, а ты... В смысле, может, мы могли бы потом сходить куда-нибудь? Поесть мороженого или типа того.

Он улыбается мне, и в его взгляде читается то ли извинение, то ли жалость.

– У меня есть девушка. Мы с ней то сходимся, то расходимся, но сейчас... мы снова вместе.

– А, ладно, – отвечаю я, и мне хочется распасться на миллион частиц, таких крошечных, чтобы без следа раствориться в воздухе. – Ну что ж. Хорошо. В общем, пока.

– Увидимся, – кивает он.

* * *

– Тебе не обязательно было приходить, – говорит Элиза позже, когда мы сидим на нашем любимом угловом диване в Higher Grounds. Она сняла свою драматичную шляпу, едва мы вошли, и торжественно водрузила ее на голову кассира, когда тот отдавал нам заказ. Он без всяких вопросов так и остался в ней, обслуживая других клиентов. Без шляпы Элиза выглядит маленькой и уязвимой.

– Я же знаю, ты ненавидишь, когда приходится вести светскую беседу с незнакомыми людьми.

– Я бы в любом случае пришла, – отвечаю я. – Да к тому же, любит человек поболтать или нет, не думаю, что на похороны ходят за этим.

– А почему нет. Может, есть люди, которые заявляются туда просто ради прикола. Это почти как вечеринка, только без танцев и с едой похуже.

По дороге сюда я, сделав глубокий вдох, попыталась сказать Элизе то же самое об Эрике, что и до того – Лиаму, но она только шикнула на меня:

– Ой, Анна, да заткнись. Я знаю, что ты не монстр, жаждавший его смерти.

Тогда я решила больше не затрагивать эту тему, но кажется абсурдным обсуждать предстоящие зимние каникулы или перезапуск сериала «Сайнфелд», когда вместе с нами за столиком сидит тень Эрика. Тогда я снова пытаюсь сказать что-нибудь честное и простое:

– Я беспокоилась о тебе с того вечера четверга. Как у тебя вообще дела?

– Все это похоже на плохой сон. Но только на сон. То есть в целом я в порядке, – говорит Элиза. – И не знаю... Чувствую себя куском дерьма из-за того, что я в порядке, понимаешь?

– Честно говоря, не очень.

– Вроде как я должна жалеть, что меня там не было, ясно? Если бы это случилось всего на несколько недель раньше, так бы, наверное, и было. Я как будто должна жалеть, что меня не было рядом, потому что тогда я могла бы предотвратить это или по крайней мере он был бы не один. И я действительно иногда так чувствую. Но есть и другая часть меня, которая совсем не хочет умирать. И от этого мне становится легче. – Она замолкает на секунду, глядя на меня, и я понимаю, что она ищет на моем лице признаки осуждения. – А потом от этого облегчения чувствую себя еще хуже и снова переживаю один и тот же эмоциональный цикл, снова и снова.

– Звучит изматывающе, – говорю я, потому что кое-что знаю о том, как можно зациклиться на одних и тех же мыслях.

Чувствую, как в бандаже пульсирует мое заживающее запястье, и это что-то вроде со-болезнования. На несколько секунд представляю свою оторванную руку на пассажирском сиденье машины Эрика, мчащейся навстречу катастрофе. Потом делаю глубокий вдох и спокойно отпускаю образ, потому что это еще одна вещь, которой я учусь.

– Думаю, не нужно говорить тебе, что ты не смогла бы это предотвратить. Не похоже, чтобы Эрик был особенно заинтересован в том, чтобы кто-либо указывал ему, что делать.

– Ты этого не знаешь, – качает головой Элиза. – Никто этого не знает.

– Что ж, тогда позволь мне взять чувство вины на себя, – говорю я. – Я рада, что тебя не было с Эриком, когда это случилось. Я испытываю облегчение, потому что мне невыносима мысль о том, что ты могла попасть в ту автокатастрофу. Я бы этого не пережила. Я бы никогда не смогла жить дальше своей жизнью, если бы это случилось.

– Неправда, – снова качает головой Элиза. – Есть же смысл во фразе «жизнь продолжается».

– Нет, – упрямо говорю я, потому что для меня это правда. – Без тебя мир остановился бы.

* * *

Я давно не репетировала. После моего концертного фиаско Полли, неизменно жизнерадостная физиотерапевтка, которая напоминает мне мою учительницу физкультуры в начальной школе, приказала мне вообще прекратить занятия и делать вместо этого ее ужасные упражнения. Которые не только мучительны, но и скучны, и трудно не воспринимать их как наказание. Но я все равно выполняю их неукоснительно, потому что я – это я. Однако через несколько недель Полли, делая какие-то пометки в своем блокноте, замечает:

– Так, ладно. Подозреваю, что ты умираешь от желания снова взять в руки скрипку. Давай поговорим о том, как противостоять повторяющемуся стрессу в будущем.

– Погодите, – недоумеваю я, – мне что, снова можно играть?

Полли откладывает ручку и смотрит на меня с мягким удивлением:

– Разве я не говорила тебе, какие большие успехи ты делаешь?

Так и было, но мне казалось, что эта поддержка исходит от Полли независимо от того, насколько хорошо или плохо обстоят дела у ее пациентов.

– Девочка, здесь ты практически закончила. Осталось всего несколько тестов, чтобы убедиться, что динамика мобильности сустава положительная. Как ты себя чувствуешь? Обычно людям не терпится выбраться отсюда, как бы сильно они ни поддались моему очарованию.

Я чувствую себя глупо из-за того, что так ошарашена этой новостью. В конце концов, ради этого я сюда и приходила, но в какой-то момент начала думать о бежевом зале ожидания, полном пожилых людей, как о чистилище, в котором буду пребывать вечно.

– Знаешь, я тебя понимаю, – продолжает Полли. – Иногда бывает страшно возвращаться к старым привычкам, особенно к тем, которые являются причиной травмы.

Не могу сказать наверняка, что так странно себя чувствую именно из-за этого. На самом деле я все еще постоянно слышу музыку в голове. Но пока моя привычка репетировать находилась вместе со мной в чистилище, я перестала постоянно думать о механике игры: движениях смычка, вибрато, точном расположении каждого пальца на грифе. И теперь не знаю, смогу ли когда-нибудь вернуть все это, да и хочу ли. В конце занятия Полли обнимает меня.

– Ты умница, Анна, я серьезно. Желаю тебе много счастливых минут во время игры на скрипке. Все будет хорошо.

Это почти то же самое, что сказал мне мистер Хэллоуэй по телефону. Почему взрослые всегда так настойчиво убеждают тебя в том, что все будет хорошо, хотя очевидно, что это не так? Вернувшись домой, сижу в своей комнате и смотрю на футляр со скрипкой. По моим ощущениям, за этим занятием проходят часы. Вместо того чтобы открыть его и достать инструмент, я поднимаю трубку и набираю номер Сергея. Он сразу же отвечает.

– Сейчас я не хочу ни с кем встречаться, – выпаливаю я быстро, прежде чем успеваю отступить. – Но мне жаль, что я не приложила больше усилий, чтобы стать хорошим другом. Жаль, что была так поглощена собственными проблемами, когда была с тобой.

– Анна Каренина, – говорит он. – В конце концов, ты же не бросилась под поезд.

– Откуда ты знаешь? – спрашиваю я. – Может, я просто выжила.

– Если это правда, то рад это слышать. Репетиции без тебя – скука смертная. Когда вернешься?

– Не уверена, что вернусь.

– Обещаю не приставать к тебе. С этого момента это будет фильм «Рахманинов и Каренина: приключения друзей».

– Дело не в этом, – невольно смеюсь я. – Сергей... ты никогда не думал о том, чтобы бросить игру на скрипке?

– Конечно, – отвечает он неожиданно быстро. – Постоянно. Почти каждый день. Всякий раз, когда у меня бывает паршивая репетиция, я думаю: «Почему я занимаюсь чем-то таким чертовски трудным?» Но не знаю... Наверное, до сих пор интереснее было продолжать.

Повесив трубку, я достаю скрипку, настраиваю ее и играю несколько гамм, но пальцы кажутся толстыми и медленными, все звучит немного фальшиво и несинхронно. Я готова сдаться, но потом закрываю глаза и играю небольшой фрагмент из Штрауса. Я почти не обращала внимания на это произведение, когда готовилась к концерту, но теперь понимаю, что все эти дни какие-то отрывки из него не выходили у меня из головы. Зови-меня-Гэри утверждал, что это произведение о чувствах. «Смерть и просветление», смерть и преображение. У моей скрипки снова появляется тот мурлыкающий резонанс, успокаивающая вибрация, которая всегда, отдаваясь у меня в ключицах, проникала в самую мою сердцевину. Как мистер Хэллоуэй и Полли, инструмент пытается сказать мне, что все будет хорошо. А скрипка, в отличие от человека, не умеет лгать.

V

В начале были только вероятности. Вселенная могла возникнуть только в том случае, если бы кто-то наблюдал за ней. Не имеет значения, что наблюдатели появились несколько миллиардов лет спустя. Вселенная существует, потому что мы осознаем ее существование.

МАРТИН РИС, астрофизик

22

Направо

СПУСТЯ НЕСКОЛЬКО НЕДЕЛЬ после того, как он сбежал со спектакля, Мюриэль, положив голову ему на колени, говорит, что всегда знала, что они снова будут вместе. Она убеждена, что они две половинки одной души и всегда были ими.

– Мне казалось, это больше похоже на родственные души, – бормочет он.

– А в чем разница? – спрашивает она.

Родственные души, хочет он сказать ей, движутся параллельными путями. В первый раз, когда они сошлись, представляли собой гремучую смесь, чемоданчик со взрывчаткой, бомбу психологических травм и бессознательных влечений, готовую взорваться в любой момент. Сейчас они более контролируемы, менее легковоспламеняемы. Он хочет сказать ей, что вторая половинка души ощущается по-другому – это гармония, в которой объединяются ваши мелодии. Но он не утруждает себя объяснениями, потому что уверен, всего этого на самом деле не существует, а вместо этого говорит:

– В квантовой физике есть такая гипотеза... Считается, что существуют триллионы копий Вселенной, ее бесчисленные вариации.

Мюриэль смеется, поднимается и кусает его за ухо:

– Ой, Лиам, – шепчет она. – Какой же ты чудик.

Он не разговаривал с Анной с тех пор, как убежал из театра. Он убеждает себя, что это для ее же блага, что у нее нет желания видеть его после того, что он натворил. Но в действительности он сам не в силах взглянуть на то, что с ней сделало предательство, не в силах вынести того, как изменились ее глаза, в которые он, как когда-то думал, мог бы смотреть вечно.

Большинство людей ничего не сказали о скандальном эпизоде в театре. Может быть, это все было настолько глупо, что им даже неловко упоминать об этом. Даже мать, когда на следующий день он вошел на кухню, только посмотрела на него, поджав губы, и потом не разговаривала с ним целую неделю.

Отец упомянул об этом, но без гнева. Случись такое до того, как он посмотрел спектакль, головомойки было бы не избежать. Проходя мимо Лиама в коридоре по пути в свой домашний кабинет, он снял очки и, потерев переносицу, как делает, когда у него выдается тяжелый рабочий день, сказал:

– Когда-нибудь, Лиам, ты, возможно, решишь сделать что-нибудь тихо, – и, поколебавшись, добавил: – Тебе нужно извиниться перед этой девушкой, даже если ты больше не хочешь с ней встречаться.

Но для Лиама то, что было между ним и Анной, нельзя назвать словом «встречаться». Это было землетрясение, которое прокатилось по его эмоциональной жизни, перевернув все с ног на голову, а затем утихло.

* * *

Все иллюзии насчет того, что он сможет вернуться к прежней жизни, рассеялись во время первой репетиции группы, которую им удалось организовать в гараже Гэвина.

Сначала все было прекрасно: тот же запах морилки для дерева, исходящий от верстака в углу, тот же полуадекватный Эрик, опаздывающий на двадцать минут, тот же угрюмый Крис, самозабвенно импровизирующий на гитаре, вместо того чтобы слушать других. Но когда они пытаются разогреться на своих старых песнях, которые всего пару месяцев назад он мог бы спеть, хоть разбуди его среди ночи, все звучит как-то не так. Мелодия кажется ломкой, слова – деревянными и странными. Он говорит себе, что слегка все подзабыл, но час спустя песни звучат ничуть не лучше, а может быть, даже хуже.

Он планировал показать им несколько песен, которые написал о Мюриэль во время своего творческого озарения перед последними репетициями с Анной, но сейчас это кажется пустым, бессмысленным. Тогда он так и слышал, как прекрасно эти слова лягут на скрипичную музыку. Но превращать их в песни в стиле металл кажется неправильным – это скорее искажение, чем переложение. В любом случае кто захочет слушать, как он поет о своей бывшей девушке? «Это в прошлом», – думает он, но тут же вспоминает, что Мюриэль – часть его настоящего. Есть и другие тексты песен, которые уже несколько дней крутятся в голове, но у него не хватает духу встретиться с ними лицом к лицу.

Вафельный рожок – для твоей печали,

А стаканчик – для неудач моих.

Мы ели мороженое вначале,

А в конце у нас горечь кофейная на двоих.

– Что с тобой? – спрашивает Гэвин, настороженно вглядываясь в лицо друга.

– Ничего, – отвечает Лиам.

Ничего, кроме Анны. Он не сможет писать ни о ком и ни о чем другом в ближайшие месяцы.

23

Налево

ЭЛИЗА БЫЛА ТАК подавлена после похорон Эрика, безвылазно сидела дома, проводя вечера за складыванием сложных оригами и чтением Камю. Поэтому удивлению Анны не было предела, когда однажды днем подруга позвонила, чтобы сообщить, что заедет через пару часов, чтобы отправиться на лекцию «Наука для всех». Анна старается не подать виду, как она счастлива, что Элиза об этом помнит.

– А у нас будет время заглянуть по дороге в «Рокки»? – спрашивает она. – Сейчас сезон мятных молочных коктейлей, которые ты любишь.

– Тогда приеду на десять минут раньше, – говорит Элиза, и Анна чувствует, что жизнь, кажется, возвращается в свою колею и что есть еще маленькие привычные дела, которые никуда не делись.

Неважно, что всего через год с небольшим они начнут готовиться к поступлению в колледж и, возможно, потом будут жить и учиться в разных городах, а может, и в разных штатах. Неважно и то, что Анна терпеть не может мятные молочные коктейли. Сейчас у нее есть Элиза и связывающая их общая история.

Только когда они занимают в аудитории свои места, до Анны, сидящей рядом с довольной Элизой, которая потягивает коктейль через соломинку, доходит, что тема сегодняшней лекции – квантовая механика. Этот термин для нее почти ничего не значит. И все же она как завороженная слушает доклады о волновых функциях, физике элементарных частиц и Нильсе Боре.

– Пресвятое нейтрино, Бэтмен********, – шепчет Элиза во время аплодисментов в перерыве между выступлениями. – Я совершенно запуталась.

– Ага, – кивает Анна. – Но давай все-таки останемся до конца, хорошо?

Научные концепции, о которых им рассказывают, действительно довольно скользкие, и Анна долго не может разложить их по полочкам у себя в голове. И все же есть что-то волшебное в том, что ее окружает совершенно невидимый мир.

Когда последний докладчик показывает слайд с заголовком «Многомировая интерпретация», у Анны возникает ощущение дежавю, но она не может понять, почему эти слова звучат смутно знакомо. Профессор, веселый на вид мужчина с неуловимым европейским акцентом и растрепанными волосами, рассказывает историю о том, как какой-то физик выпил в баре чересчур много шерри, после чего его посетило главное озарение всей жизни.

– И вот это откровение Эверетта: хотя мы – все мы, например, находящиеся в этой комнате, – и не подчиняемся отдельным физическим законам взаимодействия элементарных частиц, которые изучаем, возможно, между нами и объектами квантового мира есть кое-что общее. Возможно, частица находится не здесь и не там. – Он быстро указывает на две разные точки в воздухе. – А в обоих местах одновременно. И, возможно, наблюдатель этой частицы также находится в обоих местах одновременно. Видите? Итак, один из нас наблюдает за частицей в этом месте, а другой – в том. Это не одно или другое, а одно и другое. И одно не более и не менее вероятно, чем другое.

Но такое раздваивание точек зрения происходит в нашей жизни не раз, и не два, и не несколько раз, в моменты каких-то серьезных изменений. Оно происходит постоянно. Прямо сейчас. Так что же мы имеем? Постоянно расширяющийся набор альтернативных реальностей, в которых разворачиваются все возможные версии событий. Мир постоянно разветвляется, даже если мы – или по крайней мере эти версии нас самих – пребываем лишь на одной его ветви.

Зал взрывается возбужденной болтовней, люди пытаются осмыслить информацию о бесчисленных версиях своей жизни, разворачивающихся в параллельных мирах. Анна думает о своей копии, чье сухожилие никогда ее не подводило, которая все еще играет в оркестре и, вероятно, до сих пор несчастна. Здесь и сейчас, в этом мире, Анна не чувствует себя несчастной.

Она закрывает глаза и слышит симфонию, в которой все инструменты звучат в идеальном унисоне, но потом музыканты один за другим начинают нащупывать собственную мелодию, иногда в гармонии с большей группой, иногда в диссонансе, и все партии звучат по-разному, сливаясь в какофонию множественных вариаций. Вот как она представляет себе многомировую интерпретацию. Когда она открывает глаза, профессор, подводя черту, объясняет, что множество миров не отменяет существование вероятностей.

– Важно следить за статистикой, поскольку, даже если во множественной Вселенной происходит все, что только можно вообразить, по-настоящему необычные события случаются крайне редко.

– Есть ли какие-то постоянные величины во всех этих мирах? – громко спрашивает дама на заднем ряду. – Есть ли что-нибудь, что их связывает?

Часть зрителей начинает собирать свои вещи, очки, шарфы и пустые стаканчики и постепенно двигаться в сторону выхода, и Анна может поклясться, что видит Лиама в дальнем конце зала, застегивающего пальто и натягивающего шапку, а затем выскальзывающего в одну из боковых дверей.

– Последняя часть была крышесносной, но мне она понравилась, – делится с подругой Анна, когда они выходят из здания.

– Так я и знала, – говорит Элиза. – Умняшка.

– Странно, но я почти уверена, что слышала об этом раньше. Какое-то время назад. И почему-то мне кажется, что из всех, кого я знаю, такое мог рассказать только Лиам.

Она вспоминает тот поцелуй и не может удержаться от того, чтобы не представить себе мир, в котором они могли бы целоваться снова и снова.

– Правда? – спрашивает Элиза. – Странно.

******** «Пресвятое что-нибудь, Бэтмен!» – меметичная фраза, которую постоянно говорит супергерой Робин в американском телевизионном сериале «Бэтмен» 1960-х годов.

24

Какофония множественных вариаций

ОНИ ПОЗНАКОМИЛИСЬ В ДЕТСТВЕ, в доме Элизы, и с тех пор, казалось, вращаются на смежных орбитах, связанные силой притяжения. В старших классах, спустя несколько лет ежедневных уговоров родителей, Лиам переходит в школу Анны, и они становятся парой, о которой все думают как о едином целом. Они являются символом единства на протяжении всего подросткового возраста.

Их свадьба – это небольшое, но радостное мероприятие, проходящее в репетиционном зале местного театра, где Лиам получил должность музыкального руководителя. Когда Элиза произносит тост, она признается, что формирование ее личности прошло на фоне их отношений, в которых она многие годы чувствовала себя третьей лишней. В дальнейшем она станет всемирно известным военным фотографом и будет присылать открытки детям Анны и Лиама из таких мест, которые они с трудом смогут отыскать на карте.

* * *

Они познакомились в средней школе, на вернисаже, где среди прочих работ были выставлены рисунки Элизы, и с первого взгляда невзлюбили друг друга. Анна сочла его грубым и самовлюбленным, Лиам увидел в ней только чопорность и занудство.

Они не пересекаются до того дня, когда Лиам исполняет вокальное соло в сопровождении государственного оркестра, в котором Анна полновластно царит как концертмейстер. В конце репетиции ей приходится встать и пожать ему руку, и Лиам узнает в ней ту угрюмую девчонку – одноклассницу его двоюродной сестры.

– В финале ты слишком быстро обрываешь ноту, – сухо замечает она.

В тот вечер Лиам жалуется на нее Джулиану, который спокойно откладывает книгу, которую читает для работы над своей магистерской диссертацией по истории. Джулиан – добрая душа, всегда готов прийти на помощь.

– Возможно, ты так зациклился на этом, потому что вы похожи, – говорит Джулиан. – Наверное, музыка для нее так же важна, как и для тебя. Это все и усложняет.

На генеральной репетиции Лиам очень внимателен. Он не должен спешить, чтобы не испортить финал произведения. Когда ему все удается, он подмигивает Анне, и ее лицо светлеет.

– Ты поешь так, словно от этого зависит твоя жизнь, – говорит ему Анна тем же вечером, когда они потягивают прохладительные напитки в гримерке театра.

Это самый приятный комплимент, который он когда-либо слышал. Годы спустя, когда оба станут знамениты, они будут вспоминать этот момент как поворотный, когда все между ними изменилось.

* * *

Они встретились, когда им казалось, что жизнь превратилась в зыбучий песок, затягивающий их все глубже. Анна бросает игру на скрипке после четвертого или пятого случая домогательств Зови-меня-Гэри. Инструмент в ее руках кажется неподъемным, будто сделан из свинца, а не из дерева.

Она то ходит в колледж, то бросает его, так и не определившись с выбором специальности. А потом ее с головой захлестывают безжалостные требования повседневной жизни. Она возвращается в родительский дом, в свою старую комнату (которую ее мать уже два или три раза начинала переделывать, но не заканчивала ремонт, потому что приезжала Анна), пытаясь предугадать, что будет дальше. Однажды она по наитию решает пойти в местный бар на открытый микрофон.

Один из участников этого вечера – молодой человек с взъерошенной шевелюрой, который красивым голосом поет песни с интересными текстами и ужасно аккомпанирует себе на гитаре. Белокурая кудрявая женщина, сидящая за дальним столиком, что-то выкрикивает, постоянно перебивая его, пока бармен не просит ее уйти.

Анне так жаль его, что она идет против всех своих правил и покупает певцу выпивку, после того как он сходит со сцены.

– Не понимаю, что с ней не так, – говорит ему Анна. – По-моему, она перешла все границы.

Он выпивает половину своего пива, прежде чем признается, что блондинка – его девушка и до этого они подрались. Анна к тому времени уже достаточно навеселе, чтобы сказать ему, что он должен бросать свою девушку и найти гитариста получше. Позже они вместе идут на парковку, наслаждаясь последними минутами вечера.

– Как насчет меня? – спрашивает Анна. – Когда-то я была неплохой скрипачкой. Держу пари, что могла бы научиться играть на гитаре, если бы постаралась.

А потом они целуются, и обоим кажется, что им дан второй шанс и весь мир может измениться ради них.

* * *

Они познакомились, когда самолет набрал высоту тридцать пять тысяч футов. Вообще-то, его не тянет на разговоры. Он в плохом настроении, потому что только что провалил прослушивание в Лос-Анджелесе. Но он уже заметил потертую наклейку с эмблемой оркестра штата Огайо на ее скрипичном футляре, когда она убирала его на багажную полку над сиденьями. Так что не может удержаться, чтобы не спросить ее сразу после взлета, из какого она города.

Дальнейшая беседа проходит так легко, что часы междугороднего рейса пролетают незаметно, пока они спорят о музыкальных группах и обмениваются неудачными историями своих прослушиваний.

Когда он дает ей свой номер телефона во время снижения, она улыбается почти виновато:

– Я замужем, – говорит она, и его сердце падает, как терпящий крушение самолет.

Еще несколько дней после этого его не покидает чувство гнетущей пустоты. Он не знает, что она спрятала маленький сложенный клочок бумаги с его номером в свою сумку и оставит его там по причинам, которые ей самой не до конца понятны. Годы спустя, когда придет подходящий момент, она достанет его, наберет номер и, затаив дыхание, будет ждать, когда на том конце провода поднимут трубку.

* * *

Они встретились, но не по классическим правилам времени и пространства. Никто из тех, кто работает с Анной в лаборатории, не понимает, почему вечер каждой пятницы и все выходные она проводит дома: играет со своим золотистым ретривером по имени Эверетт и пиликает на скрипке, хотя могла бы выбраться куда-нибудь вместе с остальными.

– Эйнштейн играл на скрипке, – объясняет она им. – Он часто повторял: «Я вижу свою жизнь с точки зрения музыки».

– Ага, ты у нас прям настоящий Эйнштейн, – говорит Уилмер, закатывая глаза, но даже Анна знает, что причина попросту в том, что он ей завидует. Все, кто работает с Анной, немного ей завидуют, потому что она находит решения самых трудных проблем именно в тот момент, когда все остальные готовы сдаться.

Однажды днем ее руководитель Джулиан приглашает Анну на чашку кофе. Она волнуется из-за того, что он, возможно, считает это свиданием, но, когда они садятся за столик, понимает, что дело в другом.

– Я хотел пообщаться с тобой, чтобы убедиться, что у тебя все в порядке, – ласково говорит Джулиан. – Иногда ты кажешься немного замкнутой.

– Я в порядке, – отвечает она. – Просто... У тебя никогда не бывает чувства, что тебе чего-то не хватает? Как будто вокруг тебя и твоей жизни вращается темная материя, которая должна была бы обладать свойствами обычного вещества?

Она и сама удивляется сказанному, так как не собиралась обсуждать это ни с кем, тем более со своим начальником.

– Я понимаю, что ты имеешь в виду, – кивает он. – Наверное, я всегда списывал это на то, что был единственным ребенком в семье, но кто знает? Может быть, дело не только в этом.

Она еще долго будет помнить выражение его лица в тот момент, даже когда они станут работать в разных учреждениях, лишь изредка пересекаясь на конференциях.

Во время того обеда они еще немного поболтали о делах и вежливо обнялись, прежде чем разойтись в разные стороны. «Как странно», – думает Анна позже, сидя в своей гостиной и слушая запись «Паяцев» Леонкавалло.

Во время объятия между ней и Джулианом возникла какая-то вибрация, но это было не влечение, которым чаще всего объясняют невыразимую связь между двумя людьми. Это было что-то другое. У нее такое чувство, будто она и Джулиан ощутили тогда присутствие призрака.

* * *

Они встретились в раннем детстве, играя в парке. Они встретились в школьном автобусе. Они встретились на том же уроке плавания, где она познакомилась с Элизой. Они встретились, когда один из них перешел в новый класс в новую школу. Они встретились на семинаре по истории музыки в колледже. Они встретились в больнице в худший день жизни одного из них. Они встретились на каком-то интернет-форуме, а затем лично в фойе кинотеатра, нервничая и не зная, чего ждать. Они встретились в кафе, в художественной галерее, в вагоне метро. Они встретились на школьном концерте, в котором участвовали их дети. Они встретились в доме престарелых. Они встретились.

* * *

Лиам заканчивает урок вокала с угрюмой десятиклассницей, которой нужна помощь в подготовке к хоровому прослушиванию. Он начал подрабатывать в прошлом году, чтобы иметь какие-то деньги во время учебы в колледже, но по правде говоря, ему это нравится. Нравится извлекать более чистый звук из своих учеников, которые уже сейчас кажутся ему намного младше него, вытягивать его из них, как будто осторожно вытаскивая из воды леску с попавшейся на крючок рыбой. Еще ему нравится видеть, какие они все одинаково угрюмые, и нравится чувство облегчения от того, что для него старшая школа осталась далеко позади.

Вернувшись в квартиру, которую он снимает вместе с двумя другими музыкантами, он узнает от парня, играющего на трубе, что на автоответчике для него есть сообщение. Оно длинное, но он слушает его на повторе раз пять и теперь мог бы повторить почти слово в слово.

«Привет! Сообщение для Лиама. Это Анна, подруга Элизы». Здесь она делает паузу и переводит дыхание. «Видимо, нервничает», – думает Лиам. «Я и не знала, что ты живешь в Нью-Йорке. Но вот недавно увидела твое объявление об уроках вокала в кофейне, куда часто захожу. Я тоже здесь, изучаю физику, можешь ты в это поверить или нет. В общем, наверное, это покажется странным, но я подумала, что было бы здорово повидаться с кем-нибудь из родного города... И вот мне пришло в голову, что, может, ты захочешь выпить чашечку кофе в эти выходные в Grace Note[44], ну в той кофейне, где я увидела твое объявление? Например... в эту субботу в три часа дня? Мне кажется... между нами всегда чувствовалась какая-то недосказанность. Я бы хотела извиниться за те ошибки, которые совершила когда-то, но однажды ты сказал мне, что я уже просила за них прощения. Ладно. Вешаю трубку, пока не опозорилась еще больше. На всякий случай, если захочешь связаться, вот мой номер телефона».

Лиам выключает запись и садится за кухонный стол, чтобы подумать. Анна, та девушка, которая поцеловала его за кулисами театра. Девушка, которая проявляла к нему некоторый интерес на похоронах Эрика. Но тогда он был слишком поглощен собственной драмой, чтобы понять, к чему это могло привести.

Лиам не уверен, что хочет ее видеть, хотя и понимает, что это связано не столько с ней, сколько с воспоминаниями о том, каким он сам был не так давно: неуверенным в себе, готовым видеть во всех окружающих недостатки, скорым на то, чтобы почувствовать себя ущемленным или прийти в ярость.

Он уже почти решает удалить сообщение, как вдруг понимает, что его зацепили ее слова «какая-то недосказанность». В голове у него звучит мелодия из «Неоконченной симфонии» Шуберта. Некоторое время назад он перерос свою склонность сжигать мосты и поэтому берет трубку, чтобы перезвонить ей.

* * *

Когда Анна учится на первом курсе в Нью-Йоркском университете и воспоминание о том, как Лиам бросил ее на сцене во время выступления, перестает быть ее каждодневной мысленной жвачкой, она получает письмо – настоящее письмо, написанное от руки. Она сразу узнает его почерк, когда разносчик почты общежития кладет письмо на прилавок вместе с упаковкой печенья от ее матери.

Ей хотелось бы, чтобы наклон букв А и Н не высвечивал черты его лица в ее мозгу, как будто кто-то щелкнул выключателем, но ничего не может с собой поделать. Она сохранила несколько его заметок со времен, когда они вместе работали над спектаклем. Большинство из них были простыми записями по ходу репетиций, но все они всегда заканчивались чем-нибудь вроде: «Я буду любить тебя до тех пор, пока горы этого мира не превратятся в пыль». В моменты своей наибольшей уязвимости она достает их и перечитывает, хотя никогда и никому в этом не призналась бы.

Она раздумывает о том, как уничтожит письмо, когда доберется до своей комнаты. Можно сжечь его в раковине, разорвать на тысячу мелких кусочков, сделать из него бумажный самолетик и выпустить из окна своего четвертого этажа. Ее соседка по комнате, Джой, заходит, когда она как раз обдумывает наилучший способ уничтожения. Они не особенно близки, но Анна в порыве откровенности рассказывает, что у нее в руках, и Джой говорит:

– Черт возьми, Анна, неужели ты даже не хочешь узнать, что там написано? Даже мне интересно, хотя я никогда с ним не встречалась.

Анна не уверена, что существуют такие слова, которые Лиам мог бы предложить ей в качестве извинения и которые исчерпали бы тот темный, маслянистый источник обиды на его предательство, до сих пор временами бурлящий в ее душе. И все же в словах Джой есть резон.

«Анна!

Спасибо, что распечатала это письмо, а не разорвала его на мелкие кусочки при виде моего почерка. Я видел тебя несколько недель назад. Ты шла по Вашингтон-сквер и что-то слушала в наушниках. У меня тогда не хватило духу подойти к тебе, но мне показалось, что Вселенная настаивает на том, чтобы я попытался связаться с тобой. Моя тетя после некоторых излишних любезностей с ее стороны дала мне твой адрес.

Я много думал о том, что должно быть в моих извинениях. Признание своей ошибки? Это несложно. Я был глуп, и мне жаль, что я причинил тебе боль. Объяснение? Это сложнее, и я могу только сказать, что мы, к сожалению, встретились в неподходящий момент моей жизни, когда я еще не усмирил своих демонов, не запер их покрепче в клетке, подальше от тебя, и последние полтора года я провел, сожалея, что тогда не смог сдержать их. Обещание, что подобное больше никогда не повторится? Сомневаюсь, что у меня когда-нибудь будет возможность доказать тебе это, но сейчас я действительно чувствую себя другим человеком, нежели раньше. Это абсолютная правда и, возможно, лучшее извинение, которое я могу предложить.

Если бы ты хотела услышать что-либо из написанного лично, я был бы очень рад увидеться с тобой в следующую субботу, в три часа дня, в маленьком кафе Grace Note, которое тебе наверняка знакомо. Оно находится рядом со станцией «Четвертая Западная улица – Вашингтон-сквер».

Только чашечка кофе и все, чего бы ты еще захотела. Если я тебя там не увижу, обещаю, что больше никогда тебя не побеспокою.

Твой Лиам».

– Ну и дела, – вздыхает Джой, читая письмо из-за плеча Анны и жуя овсяное печенье слишком близко от ее уха. – Так ты собираешься с ним встретиться или как?

* * *

Они оба нервничают, входя в кафе. Слишком многое осталось в прошлом, и кажется, что не стоит его ворошить, выискивать в нем что-то и выкладывать друг перед другом на крошечный столик, поверхность которого покрыта заламинированными нотными листами.

И все же, увидев лица друг друга, первое, что они чувствуют, – облегчение. Это как глотнуть свежей, чистой воды, когда уже добрался до конца долгого, пыльного пути, – для выживания уже не нужно, но все же без этого было бы гораздо хуже.

В колонках играет увертюра «Ромео и Джульетты» Чайковского – одна из самых узнаваемых мелодий о любви всех времен, но они слишком увлечены разговором, чтобы обратить на это внимание. В какой-то момент один из них кладет ладонь на поверхность стола, а другой не задумываясь протягивает руку, и их пальцы переплетаются. Миры вращаются, частицы движутся. Расстояние между ними сокращается.

Благодарности

Хочу выразить благодарность всем, кто помог мне завершить работу над этой книгой. Рукайе Дауду, Фэррину Джейкобсу и их коллегам из «Ашетт»: благодарю вас за то, что дали шанс книге о такой непостижимой вещи, как квантовая физика. Керри Спаркс, вы космически прекрасны; спасибо, что верите в меня.

Я в долгу перед квантовыми физиками, которые ежедневно борются со сложнейшими вопросами мироустройства, особенно перед Шоном Кэрроллом, Максом Тегмарком и, конечно, Хью Эвереттом. Выражаю благодарность Эндрю Лихи за рекомендации по темам музыкального оборудования, вокалистов и рок-н-ролла. Салони Меган, Джулс Сондерс Элмор и Джейсон Лихи были моим первым читателями, и я держалась их советов, как протон держится атомного ядра.

Миллион запоздалых благодарностей моим многочисленным учителям музыки: Этторе Кьюдиони, Рэнди Хейделбо, Энн Мор, Дугу Коллинзу, а также моему единственному и неповторимому учителю физики Тому Смиту. Вам определенно платили недостаточно, чтобы вы нас терпели.

Нэнси и Дуайту Данлопам: спасибо за то, что подарили мне целый мир и терпели мои школьные выступления все эти годы.

Одним из замечательных преимуществ написания этой книги было то, что я нашла время подумать обо всех людях, вместе с которыми занималась музыкой в юности. Большое спасибо моему школьному оркестру, молодежному симфоническому оркестру и друзьям-поклонникам джаз-бэнда, включая (но не ограничиваясь) Ллалана Фаулера, Рэйчел Барнетт Галлас, Миньон Миллер Дуайер, Стива Кеннеди, Тришу Делней, Джона Бойда, Дэйва Хьюмстона, Джея Гойала, Тома Хэнкинсона, Стива Йоста, Сета Робертса и Джоэла Смита. Эта история для вас. Перерыв на обед форева!

И наконец, для Джейсона, Норы и Уинтера: в этом мире, в каждом мире, всегда.

Об авторе

Магистр изящных искусств, выпускница Нью-Йоркского университета. Ранее была еженедельным обозревателем газеты The Phnom Phen Post в Камбодже, ее работы опубликованы в антологии «Как одеться, чтобы купить питахайю? Правдивые истории женщин-экспаток в Азии». Автор книги «Иззи + Тристан». В настоящее время живет с мужем и детьми в Бруклине.

Примечания

1

«Очень темная материя» (англ.).

2

У американских родителей есть традиция клеить на свои машины стикеры, оповещающие, что их ребенок имеет особые успехи в учебе. В противовес этому появились наклейки для родителей, которые гордятся тем, что их ребенок – хулиган.

3

Стивен (Стиви) Рэй Вон – американский гитарист-виртуоз.

4

«Дух юности» (англ.) – песня американской рок-группы Nirvana с альбома «Nevermind».

5

Поллианна – главная героиня одноименного романа американской писательницы Элинор Портер, жизнерадостная и ласковая девочка. Она учит окружающих игре в «радость», находя в любом событии, даже самом неприятном, повод для оптимизма.

6

«Ванна крови» (англ).

7

«Любовница трупа» (англ.).

8

Шекспир У. Гамлет, принц датский. Акт IV. Сцена 3 / Пер. с англ. М. Л. Лозинского.

9

«Магнификат» ― произведение Иоганна Себастьяна Баха, написанное на славословие Девы Марии из Евангелия от Луки.

10

Форшлаг – мелодическое украшение, состоящее из одного или нескольких звуков.

11

Метод Судзуки – всемирно известная методика музыкального развития детей, созданная японским скрипачом и педагогом Синъити Судзуки в середине XX века.

12

Тень – таинственный супергерой, боровшийся с преступностью и несправедливостью, из одноименного американского фильма (1994).

13

Джимми Баффетт – американский певец в стиле кантри-рока.

14

«Дикая душа» (англ.).

15

«Смертная душа» (англ.).

16

«С моцареллой по пути» (англ.).

17

«Потерянные солонки» (англ.).

18

«Смирительные рубашки» (англ.).

19

Имеется в виду песня «Iron Man» группы Black Sabbath.

20

«Уолдорф-Астория» – фешенебельная гостиница на Манхэттене в Нью-Йорке.

21

Цитата из поэмы Уолта Уитмена «Песнь о себе» (пер. с англ. К. И. Чуковского).

22

«Весь день в сумерках» (англ.).

23

Джульярдская школа – одно из крупнейших американских высших учебных заведений в области искусства и музыки.

24

«Непроницаемый туман» (англ.).

25

Ленни – герой повести Джона Стейнбека «О мышах и людях», умственно отсталый, но физически очень сильный работяга. Любит гладить маленьких и пушистых зверьков, например мышек, но периодически случайно их убивает, не соразмерив свою силу. Мечтает жить на собственном ранчо и завести кроликов.

26

Geo Metro – модель автомобиля компактных размеров.

27

«Ничто» (англ.).

28

90 градусов по Фаренгейту – приблизительно 32 градуса по Цельсию.

29

«Возвышенность» (англ.).

30

«Радужная связь» (англ.) – песня из «Маппет-муви», которую поет лягушонок Кермит в исполнении Джима Хенсона.

31

Имеется в виду Игорь – стереотипный персонаж, обычно уродливый горбатый помощник главного злодея. Занимается по поручениям своего господина всякой грязной работой.

32

Имеется в виду строчка из песни «Iris» группы Goo Goo Dolls: «And I don’t want the world to see me».

33

Твайла Тарп – американская танцовщица, выдающийся хореограф. Одна из первых соединила современный танец и балет с популярной музыкой.

34

«Броненосец» (исп.).

35

«Где-то над блинчиками» (англ.) – пародия на одну из самых популярных песен в американской культуре Somewhere over the Rainbow («Где-то над радугой») в исполнении Джуди Гарленд из фильма «Волшебник страны Оз» (1939).

36

«Vesti la giubba» (итал. «Надеть костюм») – известная теноровая ария из оперы «Паяцы», которой завершается первый акт.

37

Джимми Пейдж – гитарист, стоявший у истоков группы Led Zeppelin.

38

Фахитас – блюдо техасско-мексиканской кухни: жаренное на гриле и нарезанное полосками мясо с овощами, завернутое в лепешку – тортилью.

39

YMCA (аббрев. от англ. Young Men’s Christian Association – «Ассоциация молодых христиан») – молодежная волонтерская организация.

40

Доктор Сьюз (настоящее имя Теодор Сьюз Гайсел, 1904–1991) – американский детский писатель.

41

В оригинале песни «Runaway» звучат строчки: «I’m walkin’ in the rain, / Tears are fallin’ and I feel the pain» (англ. «Я иду под дождем, / Капают слезы, мне больно»).

42

Имеется в виду «Самсон и Далила» – опера Камиля Сен-Санса на ветхозаветный сюжет.

43

«Life is hard / And so am I» (англ.) – строчка из песни «Novocaine for the Soul» («Новокаин для души») группы Eels.

44

Переводится как «Форшлаг» (англ.).