
Анастасия Гор
Сказания о мононоке
Четыре заповеди чтут жители страны Идзанами: живи по сердцу, работай по уму, отвечай добром на добро, а если умер от несправедливости, то упокойся с миром. Но сказать проще, чем сделать. Сотни духов, жаждущих отмщения, населяют Идзанами вопреки ее святым заветам. Их называют мононоке, и нет ничего страшнее, чем когда в твоем доме объявляется один из них.
Хочешь вернуть покой – плати экзорцистам или жди таинственного Странника. Говорят, духи боятся одного его имени. Юная госпожа Кёко Хакуро из обедневшего дома потомственных экзорцистов считает, что единственный способ восстановить доброе имя семьи – это превзойти Странника. Но сначала его нужно как-то найти... И убедить стать ей учителем.
Первая часть нового цикла Анастасии Гор «Сказания о мононоке».
Фэнтези-детектив в мире, вдохновлённом японскими сказаниями и легендами. Ёкаи, о'ни и даже боги – красочное приключение учителя-лиса и его полуслепой ученицы, полное опасностей и тайн.
Вас ждет слоуберн, яркий авторский мир и очень много котиков!
Иллюстрации hagu.
Посвящается моим котам Персику, Усику и Себастьяну, которые доказали, что демоны существуют на самом деле.
История вдохновлена Японией, но происходит в альтернативном мире смешанных эпох, поэтому не претендует на достоверное отражение её мифологии, культуры или истории, и некоторые её элементы намеренно изменены.
© Гор А., текст, год издания 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Сказание первое
Юная госпожа и хитрый демон
I
Сами боги позаботились о том, чтобы Кёко Хакуро никогда не стала экзорцистом. Её жизнь началась с того, что она умерла.
– Почему не кричит?.. Почему не кричит?!
Дедушка был первым, кто принял Кёко на руки даже вперёд повитух, суетившихся с горячими полотенцами, вымоченными в рисовой водке, вокруг роженицы. Он же и унёс Кёко, этот скрюченный клейкий свёрток, которым она тогда была, из комнаты, чтобы мать не слышала звенящей тишины, что воцарилась в комнате вместо торжественных звуков рождения. Кёко не заплакала, как плачут все дети, делая первый вздох, потому что не было этого вздоха: пуповина обвилась вокруг шеи так туго, что попросту не оставила для него места. Холодной была кожа Кёко, синюшной и чешуйчатой, в запёкшихся багряных сгустках. Примчавшийся дедушка не дал её ни разглядеть, ни вытереть – побежал затем в оружейную и там бросил Кёко на стол, чтобы перерезать кольца задушившей её пуповины фамильным мечом Кусанаги-но цуруги. Словно надеялся обернуть против смерти мощь и ярость десяти тысяч мононоке, заключённых в него. Но с чего бы им, злым духам, насильно отправленным на покой, да так и не обретшим его, помогать младенцу?
И Кёко осталась мёртвой.
Такой она пробыла даже дольше, чем ушло у её дедушки, Ёримасы, на то, чтобы вырезать из дерева сакаки фигурку священной лани, стерегущую теперь домашний алтарь. А выреза́л он её очень старательно, надеясь тем самым умилостивить богов, когда у его невестки начались схватки. То случилось в девятый день девятого месяца года. Словом, всё с самого начала предвещало новорождённому одни лишь страдания[1]. Не найти худшего времени, чтобы привести в мир ребёнка – даже женщина-о́ни[2] и та бы стиснула зубы, но протерпела до следующего утра.
Невестка старого Ёримасы, однако, стерпеть не смогла. Разродилась, как назло, быстро, ещё и в час Быка, около двух часов ночи, когда правят сплошь тёмные силы. Повитухи даже кадки с водой натаскать не успели, только на корточки её усадили и помогли схватиться за крепления под потолком, чтобы не завалилась[3].
Ладонь у Ёримасы совсем огрубела после долгих лет обращения с мечом, и кожа Кёко сразу пошла мозолями там, где он остервенело растирал её узкую грудку. Будто высечь искры из неё пытался. Рёбра, ещё мягкие, податливые, как тесто, гнулись под заскорузлыми пальцами, едва не ломаясь. Сломался бы и сам стол, приложи Ёримаса хоть чуточку больше усилий. Он ворочал щуплого младенца с боку на бок, тряс, как зонтик после дождя, хлопал по спине, насильно вталкивая человеческий жар в то, что самими богами не было для него предназначено. Всё потому, что Ёримаса верил свято: даже богов можно переубедить. Особенно если ты всю жизнь положил к ногам мёртвых, чтобы даровать покой живым.
Вот он и не сдавался.
Подпрыгнул несколько раз перед столом, отбил пяткой по полу, хлопнул в ладоши, привлекая внимание небес, как делали в храмах, и трижды воскликнул:
– Идзанами, Идзанами, Идзанами!
Только она, решил Ёримаса, способна здесь помочь. Только она может вмешаться, снова зажечь в Кёко то, что остальные боги, её дети, затушили. Ибо и сама Идзанами мать, породившая восемь миллионов ками и всех людей. А как мать может не откликнуться на слёзы и скорбь другой матери? Те были слышны Ёримасе и фигуркам на алтаре даже сквозь дюжину сёдзи[4], разделявших его оружейную со спальней и родильным ложем.
Повитухи, закалённые детскими смертями и тишиной, которой заканчивались каждые девятые роды – определённо несчастливое число в жизни Кёко, – давно разучились скорбеть и бороться с судьбой, поэтому утешали её мать чёрство: «Ну-ну, тише, родишь ещё!» Все они ждали, когда же старый суеверный оммёдзи тоже успокоится. Ведь богов, знали повитухи, невозможно переспорить.
Но старого Ёримасу они, очевидно, знали и того хуже.
– Вы слышите плач, госпожа? Это ребёнок плачет, ребёнок! Ох, госпожа...
Покрывая фигурки для домашнего алтаря глазурью – Ёримаса выстругал новую каждый раз, когда замечал, что живот его невестки снова прибавил в обхвате, – он молился о внуке, что сможет испить с вином пепел былой славы их дома и воскресить его величие в своём дыхании. Но боги всегда слушали молитвы вполуха. Потому и подарили ему не внука, а внучку, заодно отобрав у неё всё, что могло бы исполнить дедушкины чаяния, включая это самое дыхание. Должно быть, не следовало ему водить дружбу с ёкаями[5] – так он лишь прогневил богов... Но разве виноват Ёримаса, что порой с мононоке без них не справиться? Или что они мешают такое вкусное тосо – горячее саке со специями, способное согреть даже в самую студёную зиму? Хотя, может, дело было не в нём и не в ёкаях, а в его сыне, привезшем с собой чужеземку из странствий, совсем не похожую на наследницу третьего дома оммёдзи, которую ему сватали изначально. Впрочем, какая уж разница? Нет её, этой разницы. Только не тогда, когда внучка Ёримасы так завизжала у него на раскрытых ладонях, словно надеялась остаться мёртвой.
Синюшность ушла, растворилась во вновь забурлившей крови. И пусть осталась нездоровая бледность с выбеленными радужкой и зрачком левого глаза, Ёримасе новорождённая Кёко показалась совершенно очаровательной. Стоило ему взяться за хлопковые пелёнки, чтобы поскорее завернуть её и приложить к материнской груди, как те промокли насквозь – так сильно он вспотел. Да одним его кимоно, если выжать, можно было бы вымыть весь дом! Пока Ёримаса пытался кое-как обтереться, чтобы никого не смутить, голоса и все прочие звуки за сёдзи исчезли.
Мать на родильном ложе больше не плакала. И не радовалась тоже.
Матери больше не было.
Зато осталась Кёко, и визжала она ещё с неделю, да так истошно, что дедушка снова начал молиться Идзанами и стругать оленьих кукол, умоляя простить его роду все грехи, за которые Кёко была им ниспослана.
– Хватит, дедушка! Это скучно и совсем не смешно.
– Как же так? Ты ведь всегда до икоты хохочешь с того, как я об этом рассказываю... Неужели моя Кёко выросла?
– Хочу послушать что-нибудь другое, не про себя! Про тебя хочу. Расскажи о мононоке, дедушка!
Как и историю своего рождения, всё об их мире и о том, что страшного и завораживающего в нём есть, Кёко узнала от Ёримасы. Ей было три, когда её посвятили в ремесло их рода и объяснили, почему у них на пороге иногда стоят понурые незнакомцы в траурных одеждах, увешанные защитными амулетами, хотя, заросшая дремучими ивами, что прекрасно отгоняли от дома любое зло, земля Хакуро сама по себе являлась защитой. А уж на чайной террасе, под ветвями вечно цветущей ивы хакуро, бояться было нечего и подавно. Покрытая бархатными розовыми лепестками, она, вопреки законам природы, вымахала в три-четыре раза выше дома. Именно там дедушка Кёко, Ёримаса Хакуро, и принимал тех, кого на людях называл «заказчиками», а в узком семейном кругу – «жертвами». Иногда Кёко составляла ему компанию, садилась на специальную плоскую подушечку-дзабутон после того, как приносила гостям пиалы с сенча, и тоже слушала, что же у них стряслось. Кто умер и отказывался упокоиться вопреки святым заветам на этот раз.
– Поверить не могу, что мой муж хочет забрать нас всех с собой в могилу! – рыдала вдова, и пиала в её пальцах дрожала сильнее, чем сами пальцы, отчего ненароком можно было заподозрить и притворство. И всё же не столь было оскорбительным лицемерие, сколько то, что она проливала на своё хомонги[6] один из самых дорогих сортов чая, который только можно подать гостям. – Он ведь при жизни и мухи не обидел! Был таким покладистым, совсем не упрямцем, даже не гордецом – при его-то достатке... Как же извращает людские души смерть!
– Это делает, госпожа, не смерть, – отвечал ей Ёримаса, оставляя пометки кистью на деревянной дощечке. Кёко, подпрыгивая на своём дзабутоне, смогла рассмотреть и прочесть из-за его плеча лишь иероглифы «жадность» и «жена». – Это с ними делает несчастная жизнь, которую они прожили, не найдя в себе смелости превратить её в счастливую.
Иногда гости покидали чайную террасу, даже не зайдя в сам дом, демонстративно опрокинув чашки или вовсе чайничек, чтобы красноречиво намекнуть: в услугах Хакуро после таких оскорбительных разговоров они больше не нуждаются. Людям, объяснял дедушка Кёко, просто претит правда, но именно в том, чтобы её выяснить, и заключается истинная работа оммёдзи. Ведь не способен обрести покой тот, кто не был услышан и понят.
«Несчастная жизнь?! Да моя дочь жила как принцесса! У неё было всё!» – ответил как-то Ёримасе купец, заслышав подобное. И так отвечало большинство. А потом неизбежно оказывалось, что это «всё» подразумевало лишь ожерелья из яшмы, шёлковые кимоно и внимание слуг. Но не защиту от родительских унижений или мужа, выбранного поневоле, злоупотреблявшего саке и изнасиловавшего свою жену уже через два часа после того, как она явила на свет его первенца. А иногда под личиной мононоке и вовсе оказывалась никакая не дочь, а человек, чьё имя пытались утопить на дне семейной истории, привязав к нему камень, дабы скрыть навлечённый позор или собственное злодеяние. Словом, лжи в работе оммёдзи хватало с лихвой. Она всегда предшествовала появлению нового мононоке, и не было ничего предосудительного в том, что Ёримаса окружал себя правдой во всём, в чём только мог. Возможно, поэтому он и любил рассказывать Кёко истории из прошлого, ведь не существовало ничего честнее.
– Вы сможете упокоить его душу? – всхлипывая, спросила вдова, всё-таки вернувшись в дом Хакуро двумя неделями позже, когда мононоке сжил со света и всех её слуг, и ещё двух других экзорцистов, нанятых откуда-то издалека.
– Упокоить, боюсь, что нет, – ответил Ёримаса и тут же пояснил, когда вдова переменилась в лице: – Если душа уже переступила черту, поддалась злому умыслу и обратилась в мононоке, то ничего, кроме другого злодеяния, её не упокоит. Но сделать так, чтобы супруг не потревожил вас больше, я могу. Это зовётся изгнанием. В конце концов, мы, оммёдзи, не просто так носим вместе с талисманами ещё и мечи...
– Знаешь, почему эта ива такая высокая и не опадает даже в кан-но ири – «приход ужасных холодов»? – спросил Кёко дедушка, когда они в очередной раз пили травяной чай под её ветвями.
В ту пору кан-но ири как раз и зачинался – того и гляди мог пойти первый снег. Но в чайном домике на террасе, несмотря на сквозняк, всегда было тепло, и отнюдь не благодаря жаровне с углями в её центре, где стоял их низкий церемониальный столик. Всё дело, уже тогда догадывалась пятилетняя Кёко, было в иве. Даже зимой, в самые свирепые холода, когда многие жители Идзанами шли в горные храмы молиться о благополучии и исцелении, нежно-розовые листочки, по форме напоминавшие колокольчики, не съёживались и не бледнели. В отличие от ивы обычной ветви хакуро торчали во все стороны, такие низкие и пушистые, что даже ребёнок, как Кёко, мог запросто дотянуться и понюхать их. Это она частенько и делала. Было достаточно приложить к извилистому, одетому в мох стволу обе ладони, чтобы мигом согрелось всё тело. Жар древо излучало такой, будто внутри него спал живой человек, даже теплее и живее, чем Кёко – бледная и вечно озябшая, она даже поздней весной носила кимоно с шерстяной подкладкой.
– Мы кровь от крови Мичидзане Сугавары – великого политика и, к несчастью, одного из великих же мононоке[7]. Великое бедствие, как его называли. Он наслал мор на столицу и сгубил весь императорский род, из-за чего сёгуну пришлось взять бразды правления в свои руки[8]. Когда Сугавара был изгнан другими нашими предками, его род раскололся на пять семей оммёдзи. Первая из них, Абэ[9], по сей день служит лично сёгуну при дворе, в то время как другие четверо разъехались по разным концам страны. Того, кто отправился на запад, возглавил пятую семью и посадил здесь эту иву, звали Хирима. Если ты посмотришь на хакуро в дикой природе, то увидишь, что эти деревца никогда не перерастают человека. Но вот наше...
И Кёко тут же уставилась вслед за дедушкой на иву, разглядывая её в оба глаза, пусть один из них почти ничего не видел. Дерево ведь было не просто выше даже самого рослого самурая, а поднималось над узорчатой глиняной черепицей их дома.
– Саженец нашего дерева привёз в Идзанами чужеземный торговец и подарил Хириме в благодарность за мононоке, изгнанного с его корабля. Так полюбил Хирима это дерево, что не вынес, когда то вдруг начало чахнуть от неизвестной болезни годы спустя. Тогда он совершил мигивари ни татсу – «замещение другого собой»[10]. Хириме было уже под восемьдесят, так что ему нечего было больше ждать от жизни, кроме красоты любимого древа... Преклонил он перед ним колени и попросил обменять все годы, что ещё ему отмерены, на то, чтобы увидеть в последний раз, как оно цветёт. И знаешь, что случилось после этого, Кёко? – Она покачала головой. Дедушка всегда спрашивал это «знаешь?», прежде чем рассказать что-то важное, чтобы Кёко точно хорошо это запомнила. – Ива распустилась у него на глазах, а на следующий день Хирима не проснулся. Зато проснулась ива хакуро и не спит по сей день. С тех пор мы сами имя Хакуро и носим.
В этот момент к их чабудаю как раз подоспела Аояги[11] с подносом. Шлейф её каракоморо, шёлковой накидки, наброшенной поверх двадцатислойного кимоно, струился меж босых ног, расстилаясь по стылой земле, как павлиний хвост. Тоже розовый, тоже с узорами мелкими, как листья, шелестевшие над чайным домиком. Её распущенные тёмные волосы, струившиеся по спине, навевали мысли о древесной коре, а гибкий высокий стан – о стволе. Если бы Аояги взобралась на иву, то слилась бы с ней или, быть может, и вовсе превратилась обратно в одну из её ветвей. Сколько бы Кёко ни вглядывалась в это румяное круглое личико – а делала она это с рождения, – никогда не видела на нём ничего, кроме улыбки. Даже морщин.
– Принеси-ка мне кувшинчик саке, Аояги, – обратился к ней Ёримаса, пока та, опустившись подле чабудая на колени, разливала им свежезаваренный чай.
– И печенье, которые Кагуя-химе испекла! То, что в форме рыбок, – добавила Кёко и чуть не задохнулась от восторга, когда Аояги, уйдя и быстро вернувшись, действительно принесла свежеиспечённый бисквит с хвостиками, как у кои, и начинкой из сладкой бобовой пасты.
– Ива, – сказала она вместо кивка, подавая их. – Ива.
Это означало одновременно и «Ваши рыбки, юная госпожа», и, возможно, «Скажите, если захотите что-нибудь ещё». Кёко пока не умела разбирать её речь целиком, но дедушка обещал, что однажды у неё это получится. Правда, не раньше, чем Аояги отойдёт Кёко в наследство, как когда-то она передалась Ёримасе от его отца, а тому – от деда и того самого Хириме, не подозревающего, что, отдавая дереву хакуро свою жизнь, он тем самым породил жизнь совершенно новую и необычную. И невероятно преданную.
– Ива, – повторила та снова, когда вечером, перед сном, принесла Кёко тайком из кухни ещё одну рыбку. – Ива.
То, что Аояги с каждым годом становится всё послушнее Кёко, хотя должна была слушаться лишь одного хозяина – Ёримасу, – уже тогда должно было насторожить. Но для пятилетней малышки это был лишь ещё один повод для гордости, ещё одна история, как те, что предопределили характер Кёко самым непредсказуемым и нежелательным для всей семьи образом. Впитав их все до единой, как корни деревьев впитывают воду в пору сливовых дождей, она решила, что раз появилась на свет лишь благодаря тому, что дедушка не смирился с судьбой, то и она сделает то же самое.
Кёко тоже переборет судьбу и станет экзорцистом.
– Ты девочка! – вскричал, услышав об этом в первый раз, Мичи Хосокава, единственный ученик её дедушки. Ёримаса взял его под своё крыло просто потому, что они с Кёко были ровесниками и ей требовался хоть какой-нибудь друг вместо тех, что обзывали её «юки-онна»[12] за бледность кожи, за молочного цвета глаз и за странную историю её рождения, которую повитухи быстро разнесли по всей Камиуре. Поскольку в ином случае Хосокаве[13] было суждено скитаться по улицам и попрошайничать, – оба его родителя из самурайского рода совершили сэппуку, обвинённые в предательстве родины, – у него не осталось иного выбора, кроме как с Кёко дружить. Точнее, пытаться. – Ты девочка! – повторял он без остановки, мешая ей заучивать иероглифические сигилы для офуда – бумажных талисманов с разными свойствами, помогавших в экзорцизме. – Пускай и из дома оммёдзи, но девочка! Девочка! Ещё и слепая, как крот. Ты можешь быть геомантом или медиумом, но не оммёдзи. И ты должна быть кроткой и послушной мужчине, то есть мне! А не то... Ой!
После этого Кёко не выдержала и швырнула ему в глаз камень, из-за чего Хосокава сам едва не ослеп. С тех пор он больше никогда не говорил такой ерунды.
И всё же именно тогда, не из-за его слов, но из-за самого его присутствия, Кёко начала понимать, что осуществить её мечту будет сложнее, чем она думала. Знатное происхождение, опыт, накопленный поколениями предков, семейная библиотека и дедушка, повстречавший за свою жизнь больше мононоке, чем водилось цикад в траве (а водилось их там очень много – каждое лето задний двор имения шумел, как море в сезон тайфунов), – всё это перечёркивал один факт её рождения.
Кёко была девочкой, и она умерла, появляясь на свет. На её ладошках даже опытные хироманты не нашли бы линию короче, чем линия жизни. Всё потому, что ей с самого начала было суждено строить песчаные замки на дне Жёлтых вод с другими нерождёнными детьми, а не разучивать заклятия и таскать с кухни печенье. И хотя, когда Кёко впервые повели в храм, чтобы назвать богам её имя, вместе с ней понесли и семьдесят бумажных жертвенных фонарей – по одному на каждый год, на который требовалось отсрочить её несчастья, – это вовсе не означало, что однажды судьба не дотянется до Кёко через их заслон... К тому же, чтобы стать экзорцистом – неважно, по зову рода или же богов, – нужно отвечать трём критериям: быть здоровым физически, быть здоровым душевно и родиться в счастливый день. Кёко соответствовала лишь второму из этих требований. Но после инцидента с камнем Хосокава и с этим явно бы поспорил.
Вероятно, именно поэтому самые простые заклинания для активации самых незамысловатых офуда, которые Кёко учила в ту пору – заклинание остановки, заклинание защиты и иже с ними, – так и остались единственными практиками из колдовства оммёдо, которым дедушка её обучил. Он утверждал, что это лишь потому, что каждый офуда при срабатывании пьёт жизненную силу владельца, которой у Кёко от рождения и без того немного, а потому ей не рекомендовано ими пользоваться. Но она с каждым годом убеждалась всё больше: человек, ненавидящий ложь, лжёт искуснее всех.
Обоим Ёримаса вкладывал в руки деревянные мечи, но лишь Хосокаву он поправлял, шлёпал плоской стороной бамбуковой трости, если тот хотя бы сутулился, даже если Кёко в это время намеренно корчилась и крючилась. Обоим Ёримаса объяснял, что офуда изготавливают в храмах, а оммёдзи их только берут и используют, чтобы не тратить лишнее ки, но только Хосокаве он тайком рассказывал, как сигилы всё-таки написать, изготовить офуда самому, если вдруг они закончатся, а мононоке загонит в ловушку. Обоих Ёримаса поднимал на рассвете, но вот Кёко могла и проспать, при этом не познав ни одного наказания, в то время как Хосокаву за пятиминутную задержку ждал пустой вечер без ужина. Обоих Ёримаса накануне мацури[14] водил в храм посмотреть на кагура – ритуальный танец жриц-мико, – и только Кёко он заставлял разучивать его наизусть вместе с её мачехой Кагуя-химе. Хосокаву же он в это время забирал в имение оттачивать удары меча.
Обоих Ёримаса посвящал в искусство оммёдо...
Но по-настоящему готовил к нему лишь Хосокаву.
Поэтому Кёко, как могла, готовилась сама. Хосокава ей, правда, иногда тоже помогал, хоть и на своих условиях.
– Не передумала? – спросил он, когда Ёримаса отправился в соседнюю деревню, где особо зловредный мононоке наводил страх сразу на тысячу её жителей, отказываясь покидать местную реку. И Кёко, пользуясь моментом, попросила Хосокаву показать, чему же его тайком учил дедушка, водя в тутовую рощу за кладбищем каждый четверг. Поскольку Кёко к кладбищу было запрещено приближаться и на ри[15] – в семье до сих пор боялись, что духи захотят вернуть то, что когда-то причиталось им по праву, но было насильно отнято, – она в это время репетировала кагура и потому уже измаялась от любопытства.
Вот и ответила решительно, одёрнув полы кимоно и случайно образовавшиеся складки на штанах-хакама, чтобы ни то, ни другое случайно не задралось в процессе:
– Показывай давай! Быстрее, пока дедушка не вернулся!
Хосокава боязливо оглянулся по сторонам. Драться, даже понарошку, с юной госпожой из дома оммёдо не то чтобы сильно поощрялось. Будь её положение чуть выше – а выше стояли только князья-даймё, – ему бы причиталось минимум десять ударов плетью после. Это, конечно, не останавливало его от попыток утопить Кёко в онсене, когда они вместе плескались нагишом в горячих источниках, но всё же сейчас в его руке был деревянный меч, а не мочалка. Задний двор, впрочем, пустовал, а Аояги хоть изредка и выглядывала из дома наружу, чтобы отряхнуть от пыли татами, всё равно была нема, как дерево – буквально. И всё-таки Хосокаве не очень-то хотелось прослыть негодяем, обижающим маленьких девочек.
Однако обещанные из ларца Кёко куколка самурая и камицубамэ – бумажные ласточки на верёвке, которые порхали от ветра как живые и как живые же ворковали от привязанных к ним колокольчиков, – быстро разрешили его внутренний спор.
– Ладно, – буркнул Хосокава, и Кёко просияла. – Но только один раз. Смотри, не зевай!
Он спрятал в карман разукрашенную куколку самурая (камицубамэ Кёко обещала донести ему позже) и закатал рукава юкаты, прежде чем поднять меч на уровень груди, где виднелся её запа́х. Затем Хосокава согнул колени и прижался к земле, как лягушка. Кёко сделала точно так же, стараясь повторять точь-в-точь, а потому неуклюже пошатываясь с непривычки. Голову ей приходилась держать под наклоном, чтобы следить за Хосокавой здоровым глазом и ничего-ничего не упускать.
«Стать песком, по которому он ходит, – повторяла себе Кёко голосом дедушки. – Отпечать на себе следы. Запомнить всё с первого раза».
Ведь пусть они и купались с Хосокавой вместе, и ели вместе, и даже спали под одной крышей – Хосокаве, правда, достался футон в помещении для слуг, – помогал он ей всегда не охотнее, чем богомол стал бы помогать муравью. Так что второй попытки у неё и впрямь могло и не быть.
– Готова?
В ответ Кёко выставила перед собой меч, и вполовину не такой исцарапанный и надколотый, как у него, потому что Хосокава со своим тренировался намного чаще, дольше и свирепее. Пожалуй, ей стоило это учитывать, прежде чем просить показать поставленный дедушкой удар не на соломенном пугале или подпорках дома, а на ней. Несмотря на то что Ёримаса покрыл их мечи несколькими слоями лака, чтобы дети не нацепляли заноз, несколько таких вонзилось Кёко под ногти, как иглы, когда Хосокава обрушился на неё с разбегу и отправил её меч в полёт, а следующим ударом – саму Кёко.
О своей просьбе она жалела ещё долго, но особенно – когда каталась в слезах по траве и выплёвывала выбитые зубы. Благо, что молочные. И благо, что было их тогда штук десять или одиннадцать (по похожей причине). Поэтому она предпочла с парными тренировками завязать, а если просила Хосокаву показать ей что-нибудь эдакое, чему отказывался обучать её Ёримаса под самыми разнообразными и неубедительными предлогами, то только с безопасного расстояния. Всё увиденное Кёко затем повторяла в одиночестве снова и снова, чтобы компенсировать скромные навыки совершенством, до которого они доведены. Ведь оммёдо, сам дедушка говорил, – это вовсе не о том, чтобы мастерски владеть оружием, а о том, чтобы мастерски использовать его против мононоке. Так что пусть Хосокава и дальше становится прекрасным мечником, решила Кёко.
А она, в свою очередь, станет прекрасным оммёдзи!
На вершину покатой крыши имения Кёко после домашних уроков вскарабкивалась с удивительными лёгкостью и проворством. Отсюда город Камиура лежал перед ней как на ладони и был подобен морским гребешкам с Большого моря. Именно на перламутровые панцири моллюсков походила та плеяда храмов, что паломники и оммёдзи заложили на пиках каменистых гор, через которые пролегал один из пяти главных торговых путей Накасэндо. Над карминовыми колпаками храмов вился муслиновый белый дым, и вместе с ним по жилым кварталам тянулся запах жжёного уда и плавленой смолы. К этому неизбежно примешивался аромат вина и сливового ликёра – их громыхающие бочки развозили между прилавками всякий раз, когда близился очередной мацури. Кагуя-химе в таком случае тоже всегда была где-то там. Кёко было достаточно прислушаться, чтобы узнать, где именно: колокольчики-судзу на её запястьях так звенели, когда она в танце натягивала тетиву церемониального лука, что, должно быть, будили все восемь миллионов ками.
Впрочем, вряд ли они злились. Кагуя-химе танцевала слишком хорошо, чтобы на неё вообще можно было злиться. Мико в прошлом, она, вопреки традициям, мико и осталась, даже после замужества. Пусть уже не проводила обряды и ритуалы над новорождёнными и новобрачными, как раньше, и не носила каждый день белое косоде с красной юбкой, но неизменно их надевала, коль приглашали на сцену. Боги действительно её любили – никто в Камиуре так и не смог её кагура превзойти. Кагуя-химе охотно этим пользовалась и, несмотря на упрёки старых консервативных жрецов, продолжала танцевать.
Лишь спустя много лет Кёко поняла, что кагура просто был единственной радостью в жизни Кагуя-химе с тех пор, как она связала эту жизнь с её отцом.
– Слушайся Кагуя и заботься о сёстрах, – говорил он каждый раз Кёко перед своим уходом так, будто она правда могла не слушаться и не заботиться. – И заканчивай лазать по крышам. Свалишься ведь однажды! Ты маленькая госпожа или маленькая мартышка?
Сплошь грязные носочки-таби, которые должны были оставаться белыми, всегда выдавали её с потрохами. Вот и сейчас отец усмехнулся, и его ладонь, жилистая и зачерствевшая, прямо как у дедушки, взъерошила её короткие чёрные пряди, сплетая из них дроздовое гнездо. Кёко поморщилась, но руку не скинула, только продолжила помогать упаковывать сумки, словно её отец был каким-то посыльным, а не оммёдзи. Дедушка так его и называл: «Этот хикяку»[16]. Они двое ссорились чаще, чем здоровались, ведь, в отличие от Ёримасы, отец Кёко не ждал заказчиков, восседая в своём имении, а сам странствовал от дома к дому, спрашивая, нужна ли помощь. Но не само странствие было так унизительно, по мнению Ёримасы, как то, что это приносило золота намного меньше, чем наторговывали за год даже самые незадачливые рыбаки. Только запах саке, синяки и ссадины приносил с собой отец Кёко, когда возвращался, и только одну лишь мысль – что совсем скоро он уйдёт опять.
Уйдёт и даже не озаботится тем, что не видит, как растёт его старшая дочь и двое других, уже от второй жены, взятой в дом всего спустя год после кончины первой.
Третья дочь только-только научилась ползать и как раз выглядывала из-за спины Кёко, болтаясь в обвязанном вокруг её плеч платке. Кёко нянчила обеих сестёр, пока Кагуя-химе снова выполняла обязанности жрицы в Высоком храме. Впрочем, если бы Кагуя-химе знала, что отец уйдёт именно сегодня, она бы наверняка сорвалась сюда прямо посреди кагура. Поэтому, понимала Кёко, оно и к лучшему, что её здесь нет. Дедушка провожать отца тоже не вышел, заперся в комнате вместе с уже спящей Цумики. В этот раз Кёко приходилось давиться прощанием и печалью одной.
«Оммёдзи ведь, – пыталась внушить она себе дочернюю гордость, нежным касанием к кожаным ножнам прося меч внутри них защищать её отца в дороге. – Папочка просто выполняет свой долг».
– Обещаю вернуться к Танабате с гостинцами! – улыбнулся тот напоследок, по очереди целуя их с Сиори в лоб.
Та пищала у Кёко за спиной, как котёнок, а сама Кёко вымученно улыбалась в ответ. Она знала, что теперь не увидит отца до самого лета, до седьмого дня седьмого лунного месяца по лунному календарю, пока в праздник Танабату прекрасная звёздная принцесса-ткачиха снова не сочетается узами брака с земным пастухом.
А тем временем на улице бушевала метель.
– Не повезло, – вздохнул дедушка однажды, когда ему пришло извещение об отмене заказа, за выполнение которого он взялся всего несколько дней назад. Кёко тогда уже исполнилось десять.
Пусть семья, запросившая услуги экзорцизма, проживала в другом городе в неделе езды, да и не было ещё доподлинно известно, что терзает их именно мононоке, а не какая-нибудь дурная болезнь (перед визитом оммёдзи пострадавших всегда сначала осматривал врач), Ёримаса теперь брался и не за такое. Хотя воплощением фамилии Хакуро была гибкая и вечно цветущая ива, а не прекрасная, но мимолётная сакура, однако именно как лепестки сакуры и осыпался их дом. Первый лепесток облетел ещё задолго до рождения Кёко и даже её отца – в ту пору, когда Ёримаса сам прослыл пылким и наивным юнцом под стать своей внучке. Страна Идзанами знавала множество войн, но никогда такую кровопролитную, как та, в которой два великих сёгуна рвали её на части, точно рисовый пирожок. Достоинством Ёримасы же всегда была верность. Верность же была и его недостатком. Когда пришлось делать выбор – тот сёгун, что был с самого начала, или же его молодой потомок, который вознамерился им стать, – Ёримаса свой выбор сделал.
И прогадал.
Голова его сёгуна ещё долго украшала пику дворцовых врат.
И пусть свою голову Ёримасе сохранить удалось, ибо после войны страна кишела обозлёнными мононоке и потому не могла позволить себе лишиться одного из пяти столпов оммёдо, клеймо тодзама – «неблагонадёжный» – на его лбу горело ярко. Буквально. Лишь спустя десять лет Ёримасе разрешили распускать волосы, чтобы прикрыть обезображенный иероглифом лоб, а ещё спустя столько же – перенаправлять в казну не восемь десятых дохода, а всего пять.
Впрочем, первое, в отличие от второго, никогда не было для Ёримасы проблемой, ибо не так страшен вид клейма, как вид медленно пустеющего дома. А пустел он стремительно, сразу по множеству причин: после присвоения дому Хакуро статуса тодзама те его члены, что не были связаны с ним кровью слишком уж плотно, отреклись и от фамилии, и от наследия, и даже от искусства оммёдо. Ещё треть выкосила сама война, прежде чем закончиться, а остальных – мононоке, которых она оставила после себя. Так и осталась лишь одна главная ветвь – ветвь Ёримасы – и три его сына, двое из которых погибли ещё в младенчестве, едва научившись держать головку. Достаточно для того, чтобы дом оммёдо держался на плаву, но не для того, чтобы он процветал. Да и уж точно не тогда, когда в Идзанами воцарился мир при новом сёгуне, и потому, в отсутствие зла, почти перестали появляться злые духи.
«Никогда не думал, что мир во всём мире возможен, – сказал дедушка как-то раз, пролистывая семейные записи и обнаружив, что за весь год ему довелось изгнать не более трёх мононоке. – И никогда не думал, что буду тому так не рад...»
Кёко не знала, ощущают ли другие дома оммёдо нехватку работы так же, как остро это чувствовали Хакуро, но для их рода это был ещё один гвоздь в крышку гроба.
Ещё же одним таким гвоздём был некий Странник.
– Первый клиент за четыре месяца, и того у меня из-под носа увёл! – цокнул языком дедушка, складывая извещение в четыре раза и придавая его огню в бронзовой чаше, где по старой военной привычке сжигал все бумаги с его именем в письменах. – Вот же негодник!
Как и в случае с Аояги, уже тогда Кёко следовало обратить внимание на то, что дедушка всегда называл Странника «негодником» и никогда – «мерзавцем», как то делали другие экзорцисты, оказавшись на его месте. В голосе дедушки не слышалось ни злобы с завистью, ни даже элементарного разочарования. Возможно, думала Кёко, потому, что он знает, сколь развращают подобные чувства душу. Ни одному экзорцисту не хотелось бы самому обратиться в мононоке после смерти. Все они регулярно проходили хараи, обряд очищения, и медитировали, дабы избежать такой участи.
Позже Кёко узнала, что дело было совсем не в этом.
– Странник – тот человек, который изгоняет мононоке без разрешения Департамента божеств? – спросила она, поднапрягшись, чтобы наглядно дедушке продемонстрировать, насколько внимательно она всегда слушает его истории. – Любой оммёдзи ведь должен сначала получить у них разрешение, если не принадлежит к одному из пяти домов или не прошёл обучение, верно?
– Верно, – кивнул дедушка, пряча улыбку. – Но, полагаю, Странника это не особо волнует.
– Почему же его не поймают?
– Потому что не помнят, – ответил Ёримаса.
– В каком смысле? Ты сам о нём рассказывал...
– О том, как он выглядит, или всё же о том, чем он занимается? – Кёко запнулась, судорожно вспоминая, и дедушка покачал головой. – Молва о Страннике по всему Идзанами ходит, но тем, кто его встречал, интересно, кто он такой, не меньше, чем тем, кто слышит о нём впервые. Чары то, должно быть, да ещё какие! Крепкие, что и Кусанаги-но цуруги не разрубишь. Любит Странник знакомым незнакомцем оставаться, и мне понятно почему: проблем так меньше.
– А он бывал когда-нибудь в Камиуре? – принялась любопытствовать Кёко. Её фантазия уже рисовала его портрет, то, каким мог бы быть человек, породивший при своей жизни три сотни легенд, в то время как даже великие полководцы после смерти порождают максимум три десятка.
– Бывал, – кивнул опять дедушка, и Кёко затаила дыхание, подавшись к нему на своём дзабутоне. – И отнял у моего деда один из заказов. Тот слишком долго думал, браться за него или нет, – вот мононоке и распоясался, внимание Странника привлёк. Наш род тогда ещё процветал, насчитывал дюжину совершеннолетних мужчин, так что им, как ты догадываешься, такое не по нраву пришлось. Оммёдзи не любят Странника вовсе не потому, что он выскочка нахальный, стирающий себя из памяти людей... – Дедушка выдержал паузу, чтобы смочить холодным саке горло, когда появившаяся Аояги наполнила из кувшина его чашку. – Его не любят, потому что он изгоняет мононоке совершенно бесплатно, в отличие от нас. И вдобавок делает это до неприличия быстро, словно у него совершенно нет никаких других дел! Действительно негодник, правда же?
И дедушка рассмеялся. А ведь этот Странник буквально голыми руками вырвал добычу из цепких зубов волка, который всю зиму её выслеживал. Ёримаса даже уже собрал походную сумку и подковал коня в дорогу – завтра он планировал выдвигаться на подмогу той семье. Ярко-жёлтый цвет его кимоно, добытый из дорогого шафрана – цвет оммёдо, на который, как гласили поверья, мононоке даже больно смотреть, – выцвел с годами до бледно-соломенного, но в темноте, при зажжённых кругом свечах, всё равно сиял.
Этому кимоно вместе с многочисленными амулетами, надетыми поверх него, было суждено вернуться в ящичек для одежды, а мечу Кусанаги-но цуруги, впервые за несколько месяцев снятому со стены, – так и остаться в красных лакированных ножнах.
– Ох, если Странник был в Камиуре так давно, то он, должно быть, сейчас уже совсем дряхлый, – вырвалось у Кёко, и дедушка рассмеялся опять. О том, что Ёримаса тоже примерно такого возраста, она не подумала. – Им что же, может оказаться кто угодно, раз никто не запоминает его лица? Как же тогда люди понимают, кого просить о помощи?
– Они и не просят, – ответил Ёримаса, снимая с пояса ножны и отодвигая их в сторону, как Кёко и думала. В реальности этот жест показался ей ещё грустнее, чем в мыслях. – Позвать его нельзя, нанять – тоже... Странник сам появляется там, где он нужен, и тогда, когда он нужен. Но всегда своевременно, должен сказать, ну, или почти. Притворяется торговцем и носит большо-ой такой короб за спиной, – то ли людей за нос водить любит, то ли зарабатывает таким образом на жизнь... А ещё знает тысячу разных заклинаний, использует офуда без рук и владеет сразу двадцатью четырьмя сикигами.
– Двадцатью четырьмя?! Ух ты! Это ж сколько ки иметь нужно, чтоб распоряжаться таким количеством сикигами... Вот бы и нам так уметь...
– «Нам»? Считаешь, мне до него далеко, да?
Дедушка, прежде державший руки на чабудае и подливавший себе ещё саке из керамического сосуда-токкури, повернулся. Он не выглядел оскорблённым, скорее подтрунивал, но Кёко всё равно смущённо втянула голову в воротник кимоно.
– Ну. – Стёсанные во время стирки пальцы затеребили шнурки на рукавах. Ещё полчаса назад Кёко помогала мачехе готовить ужин и забыла их развязать, подобранные, чтобы не мешались. Прислуги к тому времени у них уже не осталось – не на что было содержать. И теперь Кёко приходилось вести хозяйство с Аояги и Кагуя-химе на равных. – Ты сказал, что он изгоняет мононоке «до неприличия быстро», в то время как и у тебя, и у отца на одного уходит в среднем пара недель...
– У Акио-то? – фыркнул Ёримаса, и губы его сжались в тонкую линию, а брови приподнялись и образовали почти треугольник на лбу, отчего Кёко прикусила себе язык. – С Акио никого не сравнивай, ни меня, ни тем более Странника! Он больше дурака валяет, чем действительно занимается изгнанием. Там, наверное, и мононоке-то один в год, максимум два. И, как назло, единственный сын ведь! Ни положиться на него нельзя, ни наследие доверить. Вот что мне делать с ним, спрашивается, а? Бамбуком его избить? Так нет же...
«Боги, зачем я вообще о нём заговорила», – сокрушалась Кёко, пока ещё пять минут выслушивала гневную тираду.
Обсуждать с дедушкой отца было сродни тому, чтобы с медведем обсуждать капкан, который раздробил ему заднюю лапу. В промежутках между проклятиями и сетованием на то, что Акио опять покинул имение неделю назад, Кёко в конце концов успела быстро вставить:
– Вот помнишь ту вдову, которая наплакала нам в чайном домике целую пиалу, пока не оказалось, что она сама мужа и отравила? Ты с тем случаем и вовсе шестнадцать дней возился. А Странник, наверное...
– У Странника бы заняло дня два, – согласился Ёримаса с необычайной лёгкостью и отхлебнул ещё саке. – Действительно.
Больше он ничего о нём не сказал, но Кёко хватило и этого. Странник был силён, возможно, даже сильнее, чем любой оммёдзи из пяти великих домов и Департамента божеств, стоявшего во главе всех храмов и поверий. Даже Ёримаса, когда-то лучший в своём деле в западной части страны, это признал. А значит, не было мононоке, который оказался бы этому Страннику не по зубам, и не было экзорциста, который выполнял бы свою работу лучше, чем он.
И именно тогда у Кёко зародилась эта идея. Правда, прошло ещё семь лет, прежде чем ей наконец-то выпала возможность воплотить её в жизнь. Это произошло, когда для неё настало время выходить замуж, дедушка уже перестал быть оммёдзи, а в Камиуре впервые за долгие и мирные двадцать лет вдруг наконец-то объявился один из самых жестоких мононоке в истории их города.
Когда молодой господин, закрывая на ключ аптекарскую лавку поздним вечером, невзначай назвал её, ждущую его под зонтом, «милой невестой», она подумала, что он шутит или нечаянно оговорился. Когда молодой господин позволил ей называть себя «женихом» – нет, даже настойчиво о том попросил, трепетно сжимая её руку в повозке, когда они возвращались домой, – она решила, что кто-то из них двоих, видимо, болен. Но когда он стал всё чаще заговаривать об общем доме и предаваться мечтаниям о совместной жизни где-нибудь далеко-далеко, она наконец-то смогла поверить: они и вправду поженятся, несмотря ни на что.
И будут, несмотря ни на что, друг друга любить.
А не смотреть приходилось на многое, даже жмурить глаза: на разницу в положении и на позор, который неизбежно обрушится на весь его род, когда всем и обо всём станет известно; на отсутствие у невесты приданого и даже семьи, которая могла бы на это приданое наскрести хотя бы несколько шёлковых скатертей ради приличия; на долгую тайную связь, которая давно перестала быть всего лишь плотской, и на её безграмотность, идущую вразрез с его образованностью, учёностью и врачебной практикой среди придворных чинов. Он знал несколько языков, а она толком не знала даже того, на котором каждый день говорила и получала приказы.
Впрочем, с безграмотностью они уже почти разобрались. Благодарных пациентов у талантливых потомственных врачей всегда много, а потому много даров. Всяких интересных и разных, в частности книг и томиков древних поэтов, которых матушка бы не хватилась и которые молодой господин потому мог без опаски проносить в беседку домашнего сада. За изгородью, среди терпко пахнущих трав, которые в расцвете своём будут собраны и пойдут в новые микстуры и мази, аристократ и его слуга переставали быть таковыми и становились теми, кем тайно были на самом деле – женихом и невестой.
– Ты прибралась на столе перед тем, как прийти сюда, моя милая? Иначе матушка снова будет сердиться. Помни, мы никоим образом не должны вызывать подозрений и её недовольства, а иначе...
– Прибралась я, мой милый. И взяла с собой новые книжки, которые ты на той неделе принёс! Послушай, что нашла в них и смогла самостоятельно прочесть.
– Ну-ка, удиви меня.
– «Ах, сорвать бы маки на железном холме, закрасить ими в алый цвет слова любви на моём языке...»
– Не на «железном» холме, милая. Там написано «небесном».
– Ой.
Пока она читала вслух, он заваривал в чайничке свои любимые травы. Названия всех ей было не дано и не положено знать, но запах душицы преследовал её с самого детства – ещё с тех времён, когда жив был отец, но уже умерла мать, и он всячески старался подрастающей дочери её заменить. Утешал, когда руки при зимней стирке обмерзали в холодной реке, и баловал, когда за труды его хозяева поощряли лишней монетой. Чай был сладким – избыток липового мёда – и обжигающе горячим, таким, что не выпьешь одним глотком, даже если её жених на том настаивал, мол, так целительных свойств в травах сохранится больше. Он всячески пододвигал к ней пиалу, пока она отодвигала её обратно, перебирая страницу за страницей, книгу за книгой, увлечённая новым миром, который он для неё открыл.
– А вот это я ещё не читала... «Сказания народа Эд-дзи»...
– Эдзо[17], – снова аккуратно поправил её жених.
– Это ведь тот самый северный остров, где живут дикие племена и ёкаи?
– Ну. – Он хохотнул, прячась от неё и её корявого, но старательного чтения за рядом склянок из тёмного матового стекла, которые выстроились на столе, чтобы позже быть заполненными порошками из минералов и свежими взварами. У него всегда было столько работы, что приходилось брать её из лавки домой. – Про ёкаев это всё слухи. Впрочем, будь я ёкаем, то да, жил бы именно в Эдзо. Климат там злой, боги злые и племена, раз у нашего владыки двадцать лет ушло, чтобы их приструнить, видимо, тоже... Так что ёкаям там самое место.
– О нет! – воскликнула невеста вдруг, и жених её чуть не перевернул уже закупоренные и готовые к продаже баночки с края стола. – Здесь написано, что Дикий лис проглотил целый город и теперь хочет съесть солнце! Действительно, невероятно злые боги обитают в этом Эдзо. Неужели кто-то и вправду способен пойти на такое преступление? Что же нам делать, если солнца не станет? Мы ведь все здесь заледенеем...
– Ха-ха, – засмеялся над ней жених и выхватил уже изрядно помятую книжку. – Какая же ты у меня, Хаями, глупышка! «Сказания» от слова «сказать», а сказать что угодно можно, даже всякую глупость. Давай ты больше не будешь читать, ладно? Вот, выпей лучше, а то остынет... Вкусно?
В ответ на кивок он забрал у неё пустую пиалу, улыбаясь мягко-мягко, глядя нежно-нежно, так, что мягкость и нежность эти, как шёлковые нити, латали ту пустоту, которую теперь можно было в его глазах под роговой оправой очков заметить. Но только если вглядываться очень внимательно и не быть доверчивой, влюблённой и всегда видящей в людях исключительно хорошее.
Поэтому она, глупышка, и впрямь ничего не заметила.
А уже через несколько месяцев другая молодая женщина, совсем не глупая и не безродная, обряжалась в свадебные кружева, чтобы стать женой её жениха.
И всё уже было готово. И всё уже было правильно по всем канонам и заветам рода, как нужно и как хорошо; распланировано до мельчайших деталей и слов от «Спасибо, что приняли меня в семью, госпожа Якумото» до тех, что она скажет наутро, когда будет лежать на шёлковых простынях и чувствовать между бёдер покалывание. Трудолюбивой женой она собиралась стать молодому врачу, хозяйственной и послушной. Да не успела: ночью что-то позвало её из-за створок окна, когда она снова, уже девятый день подряд, не могла уснуть. Все эти девять ночей ей снились её собственные похороны, а не долгожданная свадьба, и они же состоялись через три дня, когда невесту обнаружили на её футоне бездыханной.
Не было у неё не только дыхания, но и одежды, и крови. Вообще ничего, кроме широко распахнутых глаз и приоткрытого рта, как если бы кто-то уже тогда сказал ей: «Не ты первая, и не ты последняя. Несколько невест таких будет, и я всех заберу, ибо этот жених может принадлежать лишь одной, хочет он того или нет».
II
Май – это месяц с богами.
Жители страны Идзанами верили, что сама Идзанами – верховная матерь-богиня, из чрева которой родилась их земля и которая потому и заслуживает зваться её именем, – в середине мая собирает в своём Небесном Дворце всех прочих богов. Оттого и тайфуны в это время зачинаются в море, крушат низкорослые хижины на берегах – то бог бури Сусаноо спешит первым явиться на празднество. Потому и заливается весь мир искристым золотым светом, прогревается до недр и корней, и короткими такими становятся ночи – Аматерасу, богиня солнца, радуется торжеству, а Цукиёми, лунное божество, сестре во всём потакает. Потому и рис всходит, собираются урожаи, а плоды становятся сладкими – это Инари-лисица, божество изобилия, делится с людьми дарами с праздничного стола. И все восемь миллионов ками разжигают восемь миллионов костров, дабы по очереди сплясать вокруг них, взявшись за руки с матерью. Оттого на страну и опускается такая жара.
«Вот бы потушить хотя бы парочку этих их кострищ! Им что, десяти-двадцати недостаточно?!» – жалобно думала Кёко, пока карабкалась вверх по крышам, бесшумно выскользнув из имения. Ей пришлось до колен закатать хакама, чтобы по лодыжкам не стекал пот, а рукава кимоно подвязать лентой-тасуки, как перед приготовлением ужина. Но даже прохладный шёлк одежд не спасал от майского зноя, предвещавшего самое жаркое лето за последние десять лет. Пересушенная почва изнывала в ожидании сливовых дождей. Те должны были начаться в лучшем случае через неделю, и торговцам приходилось прятаться под навесами, позволяя покупателям и их кошелькам ускользать. Узкие улочки, проложенные деревьями гинкго, наводнили шляпки пёстрых бумажных зонтов, и вся Камиура превратилась в яркий купеческий короб, в котором вместо бабочек порхают расписные веера и опадают соцветия бирюзовых глициний.
Ещё до того, как пересечь по крышам весь двор, а затем перебраться по ветвям сторожащих его ив через раскидистый мост, Кёко учуяла кисло-сладкий аромат гречневой лапши в устричном соусе. Как назло, ларёк на колёсах, ятай, пристроился прямо возле реки с рыжими карпами, дымя и скворча маслом рядом со столярными цехами и жилыми домами.
«Должно быть, там хороший поток, рабочие ведь всегда голодны», – подумала мимоходом Кёко и не ошиблась. Проскочить по крышам незаметно на этом участке у неё едва получилось: к ятаю за считаные минуты выстроилась целая вереница прохожих.
В отличие от столицы и крупных городов, где районы делились по промыслу – торговые, швейные, гончарные, увеселительные, – Камиура сплетал и запутывал улицы, как пьяный паук. Потому Кёко его и обожала: дома здесь росли плотнее, чем зубы, а острые углы тёмно-синих крыш, плоские, как лезвия самурайских мечей, неизбежно царапались друг о друга. Их фигурные завитки с лицами они́ служили опорами, а соединённые между собою желоба – тропами, по которым Кёко могла добраться из одной части Камиуры в другую. И пускай пользовалась она этим нечасто, – по крайней мере, не днём, когда с возрастом её вытянувшийся стан стало так просто заметить, – перемещаться над городом, а не по нему, всегда было для Кёко особенным удовольствием.
Где ещё, если не с крыши, увидишь, как босоногая юдзё[18] бежит зимой по заснеженным улицам, прижимая к голой груди ворох пёстрых одежд, пока за ней несётся клиент, которого она обчистила? Или как дети играют в кицунэ-кён[19], опуская проигравшего головой в отхожее место? Или как проводят митае – один из мацури в честь первого дня зимы, когда крестьяне рисуют на полях за городскими стенами колосья, чтобы к лету эти поля проросли? Благодаря крышам Кёко тайком даже на выступлениях театра кабуки бывала, когда они останавливались в Камиуре проездом, и не заплатила за это ни одного мона. Хосокава тогда хотел пойти вместе с ней, но свалился ещё на подъёме: силой он, может, и походил на медведя, но и ловкостью тоже. А вот Кёко и тем и другим скорее походила на кошку и продолжала развивать свой скрытый талант.
Бесшумная и пронырливая, она до сих пор держала половину семейства в неведении, отчего же так прохудилась крыша имения за последние несколько лет. Теперь она не только сандалии-гэта перед окном оставляла, но и белые таби тоже, приноровилась ступать босиком, пускай пару раз и резала ступни. Зато крыша под ногами не скользила и не хрустела, Кёко легко балансировала даже на самых острых её краях. В буран или ливень Кёко ступала одинаково ровно, и ветер нёс её по черепице легко и стремительно, точно осиновый лист. Это было проще, чем обращаться с мечом, и уж точно веселее, чем танцевать кагура.
Это было как обрести свободу.
Оставив жилые домики с маленькими садиками и фонтанами позади, Кёко и в этот раз быстро добралась до ремесленных лавок и рынка. Воздух, тугой и влажный, прилипал к коже, точно глина, из которой в лавке под синим навесом местные умельцы лепили на заказ горшки. Кёко проскочила прямо у них над головами быстрее, чем навес бы всколыхнулся от сквозняка, и оказалась на окраине города – так далеко от дома, что округлая розовая верхушка хакуро растворилась где-то вдалеке.
Зато Кёко могла наконец-то увидеть похороны.
– Ах, молоденькая! Какая молоденькая! И хорошенькая... Ах, какая же хорошенькая! Бедная, бедная девочка...
Цикады без умолка трещали в кустах азалии, словно тоже обсуждали произошедшее в начале недели. Кёко остановилась, свесилась с края пологой крыши – кажется, то был храмовый амбар – и вгляделась в горизонт. Дальше крыш не было – только надгробия. Каменные прямоугольные колья с иероглифами, среди которых кучковались маленькие карапузы из мрамора – подношения для нерождённых детей. Каждая фигурка была чьей-то болью, и за столетия существования города этой боли здесь скопилось немерено. Кёко попыталась пересчитать все статуэтки взглядом, но быстро сбилась со счёта. Идентичные друг другу, разодетые в шапочки и одежды из красной пряжи, они мостились у могил женщин, что умерли в родах или потеряли дитя.
«Где-то здесь похоронена мама, – подумала Кёко. – Где-то здесь должна быть похоронена я».
Она отпрянула от границ кладбища, как и от своих мыслей с вязким ощущением смерти, сочащимся из бледно-серых камней. Если бы Кёко не была отмечена ею ещё при рождении, она бы всё равно не осмелилась зайти туда, где обитают мёртвые, даже чтобы хоть раз увидеть надгробие матери собственными глазами. Живым и здоровым, рождённым в счастливый день, и тем не советовали ходить на кладбище чаще пары раз в год. Поскольку кладбище – это всегда пустой и бездонный колодец, а каждый человек – родниковый источник. Оммёдзи же – водопад. А шум водопада не может не привлекать тех, кто страдает от жажды.
Поэтому, вместо того чтобы спускаться с крыши и идти вглубь земли мёртвых, Кёко обогнула её по земле живых, по линии, где пристройки перемежались с кленовыми деревьями, в изумрудных юбках которых как раз можно было затеряться. За ними между каменными фонарями шлёпали чьи-то сандалии, шаги сливались в топот. Похоронная процессия тянулась из города к кладбищу.
Возглавлял её каннуси – священнослужитель одного из храмов в церемониальных белых одеждах с плиссированной юбкой, в маленькой чёрной шапочке-токин поперёк лба. Позади него, в две шеренги, с листьями дерева сакаки в руках ступали послушники, освещая путь для самого гроба, который несли следом. Он-то и привлёк внимание Кёко. Дерево светлое, лакированное, со спилами на крышке, тонкими и изящными, как кольца огненных змей... Похоже, что кедр, а его может позволить себе отнюдь не каждая вторая семья. Кёко даже не была уверена, что её собственный дом смог бы наскрести для неё на нечто подобное.
«Точно она», – кивнула самой себе Кёко.
Дочь торговца, в чьи шелка, по слухам, кутаются жёны всего сёгуната. Теперь она тоже была замотана в них, отцовские, наверняка белоснежно-алые, как тот свадебный наряд, который ей так и не довелось надеть.
Процессия двигалась быстро, а потому не оставила Кёко возможности как следует рассмотреть изнеможённые лица скорбящих. В глаза бросился только их вид – бледные, выцветшие от горя, прямо как траурные одежды светло-серых тонов. Удивительно, как сложно среди них было вычислить отца покойной и до чего же легко было вычислить мать: глаза впавшие и полубезумные, отражающие кукольный лик поломанной игрушки-нингё, которую та отчаянно прижимала к исцарапанной шее.
«Царапины от её же ногтей, – поняла Кёко с первого взгляда, наученная на заказчиках дедушки под крышей чайного домика. – Пыталась разодрать себе лицо, когда узнала о смерти дочери. Слой белил такой толстый, что сыпется».
Сердце Кёко сжалось, но экзорцист в ней отринул сочувствие и стыд. В конце концов, она понимала, к чему проведёт её промедление. В конце концов, это тоже был выбор, и она сделала его ради семьи и мечты.
Кёко свесилась ещё чуть-чуть ниже, придерживая пальцами ворох листвы, похожей на птичьи перья, чтобы открыть правому глазу больше обзора на гроб. Впервые она видела столько офуда. Обычно хватало всего одного, чтобы отогнать дзикининки[20], охочих до мёртвой плоти, но для чего может понадобиться сразу двадцать? А они колыхались по всему периметру гроба, шелестели и щекотали руки тех, кто его нёс, взвалив себе на плечи. Чернила на некоторых текли от палящего солнца, капали на дорогой кедр и тропу, будто тоже оплакивали усопшую. Не защитить сам гроб они были призваны, догадалась Кёко, а защитить от того, что внутри него. Ведь, по поверьям, проклятие, умертвившее тело, в этом теле и остаётся, пока не выберет следующее.
– Дураки, – прошептала Кёко, качая головой. – Это никакое не проклятие!
«Это мононоке».
Кёко была убеждена в этом так же, как в том, что виновники его появления на свет на самом деле уже давно и прекрасно обо всём осведомлены. Но почему-то они до сих пор не стоят на пороге дома Хакуро с мешочком монет, и не то чтобы Кёко была опечалена этим. Наоборот... В деньгах её семья, несомненно, нуждалась, но в том, чтобы мононоке оставался в Камиуре как можно дольше, нуждалась намного больше.
Уже третья девушка за последние полгода, помолвленная с одним и тем же молодым доктором, умерла, едва успела их помолвка состояться. И на всех похоронах пахло одинаково – сыростью и железом, точно в погребе у мясника. Земля почти горит от жары, но процессия несёт с собой стужу. Ветка, на которой Кёко сидела, даже стала раскачиваться сильнее, когда под ней проносили гроб. И если это можно списать на ветер, то запах – нет. Вот почему Ёримаса каждый раз заваривал сенчу для посетителей чайного домика – выносить по-другому смрад мононоке для оммёдзи было сложно. Сродни тому, как охотнику чуять звериный мускус в своей постели.
– Такая молоденькая была, такая здоровая и румяная! И померла ни с того ни с сего. Говорят, из паланкина выпала прямо под копыта скачущему жеребцу. До чего нелепая смерть для такой красавицы! – сквозь топот сандалий причитал без конца старушечий голос, скрипучий, как старые сёдзи. Пожилая госпожа в траурном белом мофуку плелась позади процессии под руку с госпожой чуть моложе, но тоже заставшей не только рождение Ёримасы, но и, должно быть, свадьбу его родителей. Они обе едва передвигали ногами, не то от усталости – дом торговца, помнила Кёко, находился у самых ворот, а значит, процессия вышагивает уже больше часа, – не то из страха эту процессию нагнать. Перешёптываться на похоронах, цокая языками, в таком возрасте уже хотелось больше, чем скорбеть.
– Всё родители её виноваты! Надо было думать, прежде чем с семейством Якумото связываться. Будто не понимали, чем их затея обернётся. Прошлая-то тоже выпала, хоть и не из паланкина, но из окна... И у всех тех ведь выражение такого неописуемого ужаса на лицах, будто они увидели перед смертью нечто кошмарное! Вот как ещё это объяснить?
– Думаешь, проклятие?
«Нет же!» – снова застонала Кёко мысленно.
– А как же! – ответила старуха. – Там, где девки молодые гибнут, ещё и красивые такие, всегда какое-то проклятие да постаралось. Сестра моего бывшего мужа в молодости подрабатывала якухарай[21]. Говорит, это похоже на богомолью порчу.
– Какую-какую порчу?
– Ту, которую наводят перед тем, как сами помрут. Помнишь, как год назад, ещё весной, служанка из дома Якумото с обрыва в горах бросилась? Слышала, ей не заплатили и на улицу выставили – обвинили в краже столового серебра. А больше никто такую к себе брать не захотел – вдруг правда? Не выдержала голода и позора, бедняжка! Вот и сбросилась, чтобы хоть смертью от клеветы своё имя очистить – дедушка её ведь самураем был, говорят. А напоследок всё семейство и прокляла. Якумото – они же какие? – жадные, все аптекарские лавки в городе к рукам пригребли...
– И правда, и правда! Дичает оно, видно, это проклятие. Семьи предыдущих невест-то хоть дарами обменяться с Якумото успели, а эта померла и того раньше. Что же дальше будет... Якумото ведь и дальше продолжат стараться сыночка своего куда-то пристроить – один же в Камиуре остался, брат уехал. Ах, сколько девок ещё погубит! Им бы якухарай хорошую. Или вообще оммёдзи, вдруг и не проклятие это, а мононоке...
«Нет-нет, никакой якухарай! И уж тем более никаких оммёдзи!» – взмолилась мысленно Кёко, едва справляясь с соблазном свеситься с дерева вниз головой и прикрикнуть на старух, чтобы меньше языками чесали и больше следили за процессией.
Мысли-то их были совершенно разумными, а потому из-за них весь план Кёко мог пойти насмарку. Ведь чем больше жертв и несчастий прогремит на весь город, тем выше вероятность того, что молва об этом пойдёт по всему Идзанами.
И затем сам Странник явится в Камиуру.
«...Отнял у моего деда один из заказов. Тот слишком долго думал, браться за него или нет, вот мононоке и распоясался, внимание Странника привлёк». Кёко помнила слова Ёримасы так же отчётливо, как и все его прочие сказки. Не так давно она перебрала в оружейной с дюжину деревянных дощечек и старых, уже рассыпающихся в пальцах бумаг с печатями предков-оммёдзи, чтобы найти описанный дедушкой случай и укрепиться в своей надежде. Её прадед, Хакуро Такаши, отказывался браться за тот заказ четыре месяца, прежде чем появился Странник. Кёко же ждёт уже пять. А значит, если этот Странник до сих пор жив, вполне возможно...
Дзинь-дзинь!
Кёко вздрогнула, на секунду решив, что это её собственные мысли так звенят в голове. Она была уверена, что никто, кроме неё, больше не додумается подглядывать за похоронами, сидя на дереве, но вдруг усомнилась: в кленовой листве напротив что-то прыгало с ветки на ветку. Можно было решить, что в кроне запутался колокольчик-фурин, сорванный с чужого крыльца, но сквозь листья проглядывался пёстрый узор, как у мотылька, и такие же полупрозрачные крылья. Оба расправленные, с причудливой асимметрией, какую природа в естестве своём не выносит, а потому создать не могла. Правда, одно треснутое, да сильно, но всё равно красивое. Действительно, это никакой не мотылёк: Кёко прищурилась и разглядела блеск, какой бывает только у эмалированного стекла. Похоже, детская игрушка, но нигде не видно спирали и лески. Прыгает сама, сама порхает, взбирается по стволу, как насекомое, точно живая...
И смотрит на Кёко человеческим лицом-рисунком.
Та едва не свалилась с дерева, так сильно подалась вперёд, пытаясь его рассмотреть. Но дзинь-дзинь! И мотылёк сорвался вниз, нырнул куда-то за один из каменных фонарей, а две пожилые госпожи, отставшие от процессии, испуганно охнули, вскидывая вверх головы с высокими восковыми причёсками. На клёне над ними, однако, уже никто не сидел.
Оставив и стеклянного мотылька, и гроб, Кёко бежала назад вприпрыжку, заставив себя забыть обо всём, что не касалось дела. Мононоке, главное – мононоке! И он почти на острие её меча.
Сбоку, в хвосте реки, берущей своё начало за имением Хакуро, лениво вращались неповоротливые водяные мельницы, зачерпывая эту самую реку в желобы и накручивая её, как льняную нить. Кёко не могла избавиться от ощущения, что такие же нити запутываются у неё вокруг пальцев, только ведут они не к воде и не к мельнице, а к другим людям и её мечте, ради которой она ими жертвует. Только бы не порвались эти нити или не задушили её случайно.
Несколько минут, пока Кёко скакала по крышам, её преследовали звон колокольчика и отголоски старой молитвы, зачитываемой каннуси на кладбище позади. Она обогнула мельницы и свернула на юг, где вдоль домов красные дубы обнимались с глициниями, зазывая в глубокий и дремучий лес, через который можно было подняться к горным храмам. Ей следовало сразу отправиться туда, но она забыла переодеться. Думала, что чувствует время так же хорошо, как улочки Камиуры, по которым могла бы гулять вслепую, но, когда оказалась на крыше дома и отодвинула сёдзи, вдруг увидела, что из-за двери её комнаты уже торчит чья-то голова. Опоздала!
– Сиори! Сколько раз я говорила тебе не входить ко мне без разрешения?
– Сестрёнка, сестрёнка!
Сиори заверещала, совершенно её не слушая, пока Кёко протискивалась в окно с козырька, придерживая полы юкаты. Маленькими чёрными глазками, словно у рыбки-кои, Сиори смотрела, как Кёко складывает и убирает пояс оби под сложенный футон. Для неё прогулки старшей сестры вовсе не были чем-то новым, но и нормальным, надо сказать, тоже. За молчание Сиори неизменно требовала у Кёко по две банки сладкой толчёной анко в месяц, и, судя по коричнево-рыжему следу вокруг её щербатого рта, как раз настало время для следующей взятки.
– Сестрёнка! – снова взвизгнула Сиори. Две аккуратные бронзовые прядки по бокам от лица подпрыгнули вместе с ней, перескочившей татами. – Кагура, кагура!
– Что «кагура»? Выучила новое слово?
– Мамочка уже ушла танцевать! Ты должна танцевать вместе с ней! Ты забыла, сестрёнка?
Ничего Кёко не забыла, просто не хотела идти. Она улыбнулась тому, как смешно Сиори произносила слово «кагура», ещё не выговаривая сложные звуки, а затем закрыла за собой окно, чтобы спрятать улику. Двор их имения считался большим даже по меркам домов оммёдзи, но из комнаты Кёко всё равно было слышно, как в саду копошится Цумики. Должно быть, снова перемалывает в ступке лепестки гиацинта, пытаясь перемолоть само будущее и прочесть его. Если у кого-то из их семьи и был прирождённый талант к геомантии, то именно у Цумики: уже в четырнадцать лет земля говорила с ней, как с самураями говорят их мечи. Камни всегда пели у неё под пальцами. Даже сейчас Кёко, закрой она глаза, могла услышать музыку её гаданий.
Вместо этого Кёко, однако, перешагнула футон, отодвинула створку встроенного в стену шкафа и обменяла свою юкату на одеяние мико. Сложенное любовно и бережно, Кёко аккуратно развернула его, разгладила складки на белоснежном косоде и сбрызнула его сиреневой водой для цветочного аромата, прежде чем натянуть поверх дзюбана[22] и заправить косоде в юбку, такую алую, будто вся кровь, что проливала Идзанами, рожая восемь миллионов ками, впиталась в ткань. Олицетворение смелости и добродетели, солнца и облаков, божественного и человеческого. На ноги Кёко впопыхах натянула носочки, а волосы на затылке увенчала гребнем из китовой кости, который сама Кагуя-химе подарила ей, когда впервые пришла в этот дом. Белить лицо Кёко не стала – куда уж белее! Людей пугать? – и заткнула за пояс юбки офуда по привычке, как делали все оммёдзи перед тем, как выйти из дома.
– Сестрёнка, мне позвать Цумики?
– Нет, не надо. Вы остаётесь здесь.
– Почему?
– Вы в прошлый раз чуть алтарь своими играми не перевернули, забыли? Кагура отныне только для взрослых. Всё, иди отсюда, мне пора к Кагуя-химе.
– Что ещё за Кагуя-химе? Разве ты танцуешь не вместе с мамочкой?
Кёко перекусила пополам улыбку, потому что умиление в ней, как и во всех старших детях по отношению к младшим, снова боролось с призрением. Потрепав Сиори по бронзовой макушке – та едва доставала ей до колен, – Кёко распахнула двери и снова бросилась бежать.
Из-за того, что имение уже и не помнило опытных слуг, не считая одной Аояги, некоторые сёдзи покрылись таким слоем пыли, что поменяли цвет с кремового на серый. Пауки под потолочными балками мнили себя хозяевами: почти каждую неделю Кёко вытряхивала несколько из своего футона. Пусть солнечный свет легко просачивался сквозь бумажные перегородки, коридоры всё равно казались тёмными и душными. Некоторые комнаты стояли закрытыми уже на протяжении долгих лет, и постепенно их становилось всё больше. Словно имение болело и чахло, лишаясь кусок за кусочком, как человек лишается рук или ног. Ветхие ширмы, расписанные заморским орнаментом, напоминающим переплетение кошачьих хвостов, были тем единственным, что осталось от былой роскоши, которую Кёко видела в детстве. Мебель исчезала из дома помалу: сначала им пришлось продать всё, что было покрыто лаком, потому что лакированные изделия высоко ценились; затем с публичных торгов ушли какемоно – писанные по шёлку картины – и праздничные многослойные кимоно. Яшмовые ожерелья, бронзовые зеркала и фарфоровые чайные наборы в конце концов тоже продали. Тем не менее «слёзных денег», как называли деньги, вырученные с нищеты или несчастий других – а род Хакуро уже был и несчастен, и нищ, – едва хватало на содержание имения. Когда дедушка слёг, они закончились, а полгода назад им впервые пришлось попросить в долг, чтобы организовать достойные похороны.
– Здравствуй, папа.
Кёко следовало бы поспешить, но пробегать впопыхах мимо домашнего алтаря, не воздав почести, ей не позволяла совесть. Она невольно замедлила шаг, рефлекторно поправила мисочки с рисом, солью и саке, стоявшие возле дощечки с выгравированным каймио отца, посмертным именем, и там же протёрла рукавом маленькое зеркальце. Больше её отец не ходил в далёкие странствия и не оставлял своих дочерей и жену – он всегда был рядом, как и другие предки рода Хакуро. Подношения для них, ещё тёплые, свежие, стояли на полке.
«Вот как заканчивают свою жизнь оммёдзи, – сказала ей тогда Кагуя-химе, когда гонец вложил им в руки письмо. Она узнала его незамедлительно по особой белой бумаге и красному воску. – Всего два исхода, и оба полны страданий».
В том письме, извещающем о смерти Хакуро Акио во время одного из обрядов изгнания, даймё, которому он пытался помочь, обещал доставить его тело «в облагороженном, посильно исправленном виде» через неделю.
Тогда Кёко впервые задумалась, как же сильно Кагуя-химе, должно быть, ненавидит оммёдо. Оно отнюдь не всегда отбирало жизнь мгновенно – порой оммёдо делало это даже медленнее, чем любая болезнь. И непонятно, что лучше: быть плохим экзорцистом и умереть от того, что один из мононоке сломал тебе позвоночник, как то случилось с отцом, или быть экзорцистом хорошим и просто растратить своё ки настолько, чтобы лишиться движения, слов и даже мыслей. Именно второе и произошло с Ёримасой несколько лет назад.
Половицы скрипели по всему дому, но там, где располагалась дедушкина спальня, они щебетали. То были «соловьиные» полы, созданные одним из мастеров давно минувшей эпохи. Мелодия звучала, как флейта, а Ёримаса очень её любил, каждый раз спрашивал, кто там идёт, если слышал. Кёко до сих пор не привыкла, что в его покоях теперь царит тишина.
– Аояги, присмотри за дедушкой сегодня, – бросила ей Кёко на ходу, когда та вынырнула из-за угла с подносом. Минуло почти семнадцать лет, а они словно только догнали друг друга, выглядели теперь ровесницами и походили на сестёр даже больше, чем Кёко походила на Сиори или Цумики. В том же воздушно-розовом кимоно, которое никто никогда не стирал, но которое никогда и не пачкалось, и с тем же самым ответом на устах, Аояги поклонилась ей:
– Ива. Ива.
Язык её Кёко так и не открылся, но теперь, чтобы добиться повиновения, ей даже не требовалось соединять указательный палец со средним. Семейный сикигами, наследуемый по старшинству и крови, слушался её тем лучше, чем старше она становилась. По крайней мере, так думала маленькая и наивная Кёко. Умная и взрослая Кёко же знала: Аояги теперь служит ей, потому что больше не нужна Ёримасе. Сикигами умирающим ни к чему.
Гэта Кёко звонко стучали по выложенной галькой тропе, разрезавшей двор Хакуро на две половины, а затем также застучали по мосту под ивами, стволы которых оплетали симэнава – тугие соломенные верёвки с бумажными талисманами, знаменующие то, где берёт своё начало и конец священная земля. Кёко без раздумий её покинула, и ветер, удушливый и знойный, закрутил её несобранные волосы у неё же перед лицом. К тому моменту как Кёко взобралась на крутую покатую гору к главному храму через рощу глициний и гинкго, косоде висело на ней, влажное от пота и тяжёлое, как банное полотенце, а барабаны у храмовой сцены вовсю стучали.
– Кёко, у тебя всё хорошо?
Приставкой «химе» к имени в простонародье величают не иначе как писаных красавиц, и Кагуя определённо была одной из них, причём отнюдь не только ликом. Даже если бы Кёко вдруг заартачилась и стала отрицать, что рот её мачехи, розовый и пухлый, похож на лепестки сакуры, а волосы – на лисий мех, прямо как у самой Инари, ей бы всё равно совесть не позволила сказать, что Кагуя-химе не была доброй. Пожалуй, даже добрее, чем Кёко того заслуживала. Вот и сейчас она лишь покачала головой удручённо, когда Кёко, даже не удосужившись прополоскать рот на входе в храм и поклониться, в спешке влетела во внешнее святилище.
– Не волнуйся, ты почти не опоздала. Сделай глубокий вдох и приложи к щекам медную тарелку. А то все решат, что ты подхватила простуду.
И ни слова о том, в каком растрёпанном виде она примчалась, и ни вопроса, где была, если не в своей комнате, ведь в храм семье положено отправляться вместе, рука об руку. Пока Кёко, пристыженная одной лишь её учтивостью, молча выполняла наказ – держала у лица холодную посуду, чтобы её кожа вспомнила, что она вообще-то мертвенно-бледная и никогда в жизни не была такой красной, даже после онсена, – Кагуя-химе закончила жечь ароматические палочки, поставила их вместе с липкими комочками риса на алтарь под золотыми амулетами и поднялась с колен.
Ещё двое незнакомых Кёко мико дожидались команды под навесом. Сами тонкие и изящные, но щёки круглые и надутые, потому что сдерживают смех. Кёко, понимая, что насмехаются над ней, только отвернулась. Она не то что на мико, но и на девицу была не очень-то похожа. Не растила всю жизнь волосы, а стриглась под камуро[23], как делали издревле все экзорцисты. Носила только кимоно, приближённые к ярко-жёлтому цвету оммёдзи, даже не следила за модой и сезонами, когда пора надевать узор из лотосов к лету, а когда – осенний, с кленовыми листьями. Пожалуй, больше всего Кёко не любила кагура по двум причинам: вот из-за таких мико и потому, что кагура – это танец. Кёко не создана для танцев – она создана для того, чтобы быть оммёдзи. Почему никто этого не видит?
Пока Кёко остывала, барабаны на улице разошлись, загремели так, словно звали не мико, а самого бога бурь. Даже щипцовая крыша дрожала от грохота, того и гляди посыплется малахитовая черепица. Несмотря на то что то был главный и единственный в городе храм Идзанами, выглядел он обычным, даже непримечательным. Уж точно скромнее, чем храм того же Сусаноо, возведённый из чёрного оникса на самой высокой горе, или храм Инари, сплошь и поперёк засаженный золотым ячменём. Возможно, потому что «Идзанами есть земля», как говорили каннуси, но Кёко слабо представляла себе верховное божество, которому бы пришлись по вкусу бревенчатые постройки, похожие на сарай, и пустой рис в качестве подношений. Зато здесь было много офуда, даже больше, чем в домах экзорцистов. Прямо как сегодня на кладбище.
– Девочки, пора. Да узрит Идзанами наш танец!
Бубенцы судзу, браслеты с которыми сёстры-мико вскинули вверх, рассмеялись в лицо Кёко вместо самих служительниц. Удивительно, как легко их перезвон затмил громогласные барабаны, сделал их совершенно невзрачными на своём фоне. Этот звук Кёко любила, а тяжесть гохэя – бамбукового жезла, украшенного двумя лентами, – напоминала ей тяжесть меча. Кагуя-химе перекатывала в пальцах такой же, и вместе они двинулись из внутреннего святилища к уличной сцене. Пионовидный красный бант оби, завязанный за её спиной, резко контрастировал с лаконичной церемониальной одеждой.
«Понабралась привычек у благородных господ, потому что уже давно не мико», – судачили все, кто не знал истинной причины.
А знала её здесь только Кёко.
«До сих пор прячет живот, а ведь тот уже как маленькая дынька».
Кёко незаметно придерживала Кагуя-химе, когда та поднималась у алтаря, под локоть. Точно так же она придержала её и когда та спускалась, чтобы, покинув святилище во главе их труппы, взойти на сцену и застыть там, возведя к небу гохэй, не двигаться и, кажется, даже не дышать, пока не запоёт флейта.
«Выше, Кёко, – мягко журила её Кагуя-химе во время репетиций в детстве, когда у той возникал соблазн бросить вниз затёкшую руку и либо сбежать, либо расплакаться. – Тянись так, будто на твои пальчики вот-вот сядет синица. Она красивая-красивая, ниспосланная самой Идзанами. Тянись, чтобы коснуться крыльев матери всех матерей».
И Кёко каждый раз тянулась, вопреки боли в мышцах и кипящей в ней злости: из неё неотступно пытаются воспитать мико, а не экзорциста. Она утешала себя тем, что так закаляет тело, развивает пластичность, которая непременно пригодится ей позже, когда она возьмётся вместо гохэя за меч. И нет, дело вовсе не в том, как Кагуя-химе смотрит на неё, когда она слушается – точь-в-точь так смотрела бы мать. Той у Кёко не было, она истекла кровью из лона, что не смогло породить даже живое, породило лишь мёртвое. И всё-таки...
Почему-то Кёко танцевала тогда. И продолжает танцевать до сих пор.
«Выше, Кёко», – сказала она самой себе, но почему-то снова голосом Кагуя-химе, и выпрямила спину, расправила плечи, заводя руку высоко-высоко, так, чтобы удерживать гохэй буквально на кончиках пальцев, заставить его парить в воздухе отдельно от тела, а бумажные ленты – реять, несмотря на отсутствие ветра. От него сцену хорошо заслоняли спины тех, кто в несколько рядов сидел на татами и, не моргая, лицезрел потеху для ками. Танцовщицы подражали богам, создавшим кагура, но вот окружали их по-прежнему люди.
Купцы и ремесленники, паломники и живописцы, чиновники, что исполняли в Камиуре поручения сёгуната, и даже несколько самураев, сопровождавшие их, нарочито рассаженные так, чтобы создать собой «ложе», защищённое от простолюдинов. Все они были здесь, разодетые, кто во что: чиновники – в богатых кимоно из шёлка южных провинций, остальные – в застиранных юкатах или в парадных неброских хомонги. Выбритые лбы самураев блестели от пота, а причёски всех дам напоминали покрытые воском ракушки, забранные на затылке по столичному образцу, который пришёл в этом году на смену длинным чернявым косам. С краю, в самом последнем, пятом ряду, сидели несколько юношей, которых можно было принять за девушек: лбы тоже выбритые, но прикрыты косынками, и кимоно сплошь женские, с глубокими рукавами – то актёры театра кабуки, наверное, пришли посмотреть, есть ли, что позаимствовать для спектакля.
Изящность Кагуя-химе была природной, а вот изящность Кёко – зазубренной. Но вместе они напоминали прилив и отлив, следуя друг за другом со сверхъестественной точностью. Кёко до сих пор не могла привыкнуть, как же свободно и быстро могут двигаться её руки, когда она держит ими гохэй, а не меч, и как удобна кагура, чтобы, когда смотрят на тебя, смотреть в ответ.
Возводя руку с гохэем и неспешно кружась, Кёко незаметно изучала людей. Вот тот самый чиновник в высокой шляпе, защищённый по бокам двумя мускулистыми самураями, с трудом подавляет зевок. А вот шепчутся те актёры, хихикают и, кажется, строят глазки кому-то из ряда напротив. Мало кто представлял здесь для Кёко хоть какой-нибудь интерес, но несколько таких человек всё же имелось. Самым примечательным в них было то, что никого из этих людей Кёко не ожидала здесь увидеть.
Юроичи Якумото. Не узнать его после всех происшествий было попросту невозможно, и не столько из-за его строгого чёрного кимоно с семейным камон в виде вереска на плечах – такой же камон был проставлен и на норэнах[24] всех принадлежащих Якумото аптек, – сколько из-за глаз. Запавшие, абсолютно невыразительные за пожелтевшими стёклами круглых очков... Такие, будто смерти всех трёх невест отпечатались на обратной стороне их тёмно-ореховой радужки. В остальном же: обычные волосы цвета как перезрелый каштан, подстриженные так же нелепо-округло, и тонкие черты лица, вылепленные аристократической кровью.
Рядом с Юроичи Якумото восседала его мать. А то, что это мать, Кёко поняла сразу же – похожи как капли воды, большая и маленькая. На обоих – никаких траурных атрибутов, никакого выражения скорби по ещё одной почившей невесте. Да что там! Мать его и вовсе едва в ладоши не хлопала, пришла смотреть на кагура, а не на то, как в землю пристраивают очередной гроб, заколоченный ими почти что собственноручно. Хосокава про таких женщин говорил: «уместна, что хурма летом» – любимая его поговорка. Интересно, что бы он сказал про самого Юроичи? Заметил ли вообще, что тот тоже пришёл?
Минутку...
А где сам Хосокава?
«Выше, Кёко! Не косолапь и не маши гохэем, это не палка», – опять заговорил голос Кагуя-химе в её голове, хотя та даже не взглянула, когда Кёко едва не споткнулась.
Ей пришлось выждать ещё две мучительные минуты, прежде чем танец наконец-то развернул их к тории лицом, и Кёко, делая поворот, смогла бегло осмотреть присутствующих ещё раз. Несколько юношей, похожих на Хосокаву – тоже курчавые и остроносые, – затесались на последних рядах, но никто из них не бесил Кёко до трясущихся поджилок одним своим видом, а значит, среди них настоящего Хосокавы не было. А он следовал за ней всегда и всюду, даже тогда, когда не хотел или когда не хотела она. На кагура приходил тем более. Так что если Кёко и была в чём-то уверена, то только в одном: коль Хосокава не здесь, значит, он в беде. Или беду творит.
Осознание этого окончательно убило всё удовольствие от танца. Повезло, что они сегодня исполняли кагура самый простой, а не «танец одержимости ками» – камигакари, – который мог длиться часами. Однажды Кёко собственными глазами видела, как Кагуя-химе плясала с полудня до следующего заката, не испив ни глотка воды, потому что в тот день у сёгуна выздоровел от паучьей лихорадки наследник, и всем мико во всех храмах было поручено уважить богов. Кёко бы и за десять жизней подобного не осилила. Даже сейчас – а танцевали они не более получаса – из-под прямой чёлки стекали градины пота, каждый вздох обжигал, и где-то в груди нестерпимо болело, будто, рисуя в воздухе гохэем иероглифы, Кёко нечаянно проделала в самой себе брешь. Даже на лицах двух сестёр-мико белила скатались, и все они едва не рухнули на татами, когда, осыпанные аплодисментами, возвратились во внешнее святилище.
– Ох, до чего же тяжело плясать в такую жару! – пожаловалась одна.
– Зато, считай, что плясали вместе с богами! Май же на дворе, – приободрила её вторая.
– А пожертвования уже можно забирать, а? Нам же тоже причитается, не только храму, верно?
«Верно, – ответила ей Кёко мысленно. От усталости во рту уже язык не ворочался. – Я только ради этого и согласилась. Одна Кагуя-химе не принесёт в семью столько, сколько мы сможем принести вдвоём».
Несмотря на то, как дрожали у неё ноги, на татами вслед за сёстрами-мико Кёко не села, потому что не стала садиться и Кагуя-химе. Она остановилась подле алтаря со спиной такой прямой, что хоть бамбук привязывай, и вдыхала носом, а выдыхала ртом, укрощая пульс. И не скажешь, что беременна, а ведь ещё месяца три – и разрешится от бремени! Кёко на всякий случай молча держалась в такие моменты рядом. Вдруг, такими-то темпами, эти месяцы ей не понадобятся?
– Госпожа Хакуро! Лунный свет не танцует так на речной глади, как вы танцуете на сцене камиурского храма. Поистине можно решить, что ками освящает вас собой, сама Идзанами вашими стройными ручками двигает!
Несмотря на то что Кёко каждый раз оборачивалась, так и не сумев привыкнуть, что вот уже как пятнадцать лет «госпожой Хакуро» зовут не одну лишь её, в этот раз она даже не дёрнулась. Только продолжила наливать воду в железный кубок из чана, прекрасно зная, что как на небе может быть лишь одна луна, так только Кагуя-химе может услыхать подобную лесть. Очевидно, во внешнее святилище пожаловали гости.
– А это, полагаю, и есть ваша падчерица?
– Верно. Моя прекрасная старшая дочь, – ненавязчиво поправила Кагуя-химе, и Кёко всё-таки пришлось повернуться, чтобы отдать ей кубок и поклониться новым знакомым. Две мико к тому моменту покинули святилище, а все зрители – татами, разложенные вокруг храмовой сцены. Через арку, с которой сползали симэнава и талисманы офуда, просматривались пустая терраса и двор, окольцованный камфорными деревьями, где даже ни одного каннуси не было видно. Храм напомнил Кёко пруд, к которому дедушка водил их с Хосокавой в детстве: стоило взволновать воду маленьким камешком, и все карпы тоже бросались вроссыпную. Очевидно, этим камешком для храма был конец представления кагура – или же те двое, кто стоял напротив неё.
Плотный дым поднимался от ароматических палочек и курильницы, в которой шипели смолы, образовывая между ними завесу. Внешнее святилище было достаточно просторным, чтобы вместить в себя церемонии и многолюдные службы, но отчего-то Кёко вдруг сделалось очень тесно. Эти двое – мужчина и женщина в чёрно-белых одеждах – словно заполонили собой всё пространство. Возможно, дело было в том, как они нависли над Кёко, изучая её со всех сторон.
Накодо. Это определённо были накодо.
Сваты или профессиональные сводники, составляющие достойные пары, как комбинации в настольную игру маджонг.
– Будто в чан с молоком уронили, а потом макушкой засунули в печь! – зашептала одна накодо второму, цокая языком при этом так громко, что сразу стало ясно: они и не пытались обсуждать Кёко так, чтобы их не услышали. Скорее даже наоборот. – Светлая кожа всегда была в почёте, особенно сейчас, – ох, вы вообще видели, сколько стоят нынче белила без свинца в составе? – но это считалось бы слишком светлым, даже если бы в моду вдруг вошли привидения. Ощущение, что ещё немного, и я смогу увидеть её душу!
– Пугающая внешность, – поддакнул накодо-мужчина хмуро, обхватив пальцами свой подбородок с вьющейся, как детская косичка, бородкой. К его счастью, Кёко всё ещё помнила и про воспитание, и про почтение к старшим. Даже если это трудно, ох, как трудно! – А что у неё с глазом? Она ведь только на один слепая, да? В остальном-то здорова? Детей выносить сможет?
«Даже если бы была слепой полностью, как будто я глазами детей собираюсь носить!» – зло подумала Кёко. Чтобы не высказаться вслух, ей пришлось прикусить себе язык. К горлу подкатил кислый ком, прямо как тогда, когда она ещё в детстве узнала про будущее, уготовленное для всех живых женщин – и для неё тоже.
Будущее, в котором её захотят выдать замуж и лишить и фамилии, и наследия Хакуро.
Не придумай она уже тогда, что с этим делать, не стояла бы сейчас так спокойно и не таращила бы глаза, распахнув их широко-широко, дабы накодо убедились: нет, она не слепая, и да, левый глаз у неё и впрямь жуткий, такой, каким не захочешь, чтобы на тебя смотрели ночью или искоса. Неудивительно, что соседская ребятня обходила её за ри, и даже Хосокава первое время спрашивал, не лишится ли он своей драгоценной души, если будет смотреть на неё слишком долго. На какое-то время Кёко даже сама поверила, что её мать была юки-онна, но тогда бы Кёко видела этим серебряным глазом хоть что-то, не так ли? Но она не видела ничего. Словно одна часть её лица осталась мёртвой, как если бы смерть полоснула Кёко напоследок ногтём, прежде чем согласиться отдать дедушке в руки. То было вечное напоминание: как она один глаз Кёко цвета лишила, посеяв после себя лишь пепел, так и второй, карий, однажды лишит. Только уже навсегда.
– Так-то на лицо весьма миловидная, – добавила накодо-женщина, будто попыталась примешать к вылитому на Кёко дёгтю хоть каплю мёда. – И не такая высокая, как прошлая наша невеста, и бёдра, сразу видно, широкие, рожать не замучается. А щёчки и подрумянить можно! Зато крепкой выглядит, даже не скажешь, что в родах случилось такое несчастье.
И этим, снова мысленно ответила Кёко, она тоже обязана дедушке. После рождения к ней приводили восемь кормилиц, и у всех спустя день ушло молоко – пересохло в груди, стоило приложить к ней именно Кёко. Потому её пришлось вскармливать сладким наваром из риса с добавлением патоки, что, однако, действительно не помешало Кёко вырасти здоровой и даже не болеть каждую зиму, как вечно болели Цумики с Сиори. Кёко, может, и впрямь была невезучей, но скорее для всех остальных, нежели для самой себя.
– В какой день и год, говорите, она родилась? – спросил мужчина-накодо, и Кагуя-химе, прежде улыбающаяся терпеливо, немножко поморщилась.
– Нам надо знать точную дату и время, чтобы всё рассчитать и учесть. От этого ведь зависит, какого мужа ей подберём! Чтобы точно у них всё заладилось. А ещё хорошо бы взглянуть на её ладошки, – подхватила накодо-женщина. – Вдруг один окажется из огня, а второй – из стали? Чтобы к нам претензий потом никаких не было, коль однажды развестись захотят. Мы же за всё отвечаем! И мы бережём свою репутацию!
– Вы говорили, что у вас уже есть несколько кандидатов на примете. – Кагуя-химе никогда не врала, но от ответа всегда уходила ловко. – Предлагаю встретиться в имении Хакуро за чаем на следующей неделе. Что скажете?
– Мы подберём для вашей дочки самого пригожего мужа! – заявила женщина-накодо, когда они с Кагуя-химе обменялись ещё десятком любезностей, обсудили «несчастную Кёко, благо, что в счастливых руках» и, наконец, распрощались.
– Ну это уж какой согласится, – добавил мужчина чуть тише, и женщина толкнула его под рёбра локтем.
Завеса из благовонного дыма словно развеялась с их уходом, и храм оживился. Заскрёб веник по полу в руках каннуси где-то на заднем дворе, заскрипели вытряхиваемые и складываемые в кучу татами. На сливовых деревьях, что перемежались с камфорными, ещё не созрели круглые и махровые плоды, из которых осенью все семьи готовят приправу умэбоси, но Кёко уже видела сквозь прорези в расписных окнах, как они набухают, оранжевые. Косоде всё ещё прилипало к спине Кёко. Она потела, пусть уже не танцевала, и нестерпимо хотела нырнуть в какой-нибудь прохладный источник или хотя бы умыться.
«Жарко, так жарко», – стенала Кёко, и почему-то у неё в голове не было ни одной мысли об ушедших накодо и браке, как если бы они забрали все эти мысли с собой.
Зато Кагуя-химе явно беспокоилась, но непонятно из-за чего – то ли из-за выбора мужа, то ли из-за того, что не волнуется Кёко. Позволив себе ослабеть и показать это, она оперлась рукой на алтарь и, поскольку они с Кёко остались в святилище только вдвоём, наконец-то стала вести себя так, как и положено беременной женщине, отплясавшей кагура полчаса: ссутулилась, отпустила улыбку и застонала.
– Кёко, полагаю, нам нужно многое обсудить...
– Ты не знаешь, почему Хосокава сегодня не пришёл?
Кагуя-химе моргнула несколько раз глазами чёрными, как агаты в её браслетах, и скрепила пальцы на животе. Каждый её жест, как у потомственной мико, всегда был выверенным и осознанным, но этот – нет. Этот жест она повторяла всегда, когда была беременна, и ещё чаще теперь, когда носила ребёнка от мужа, погибшего даже прежде, чем они оба узнали о скором прибавлении.
– Наверное, остался с господином Ёримасой, – ответила Кагуя-химе, немного погодя. – Они обсуждали что-то в его покоях, когда я уходила.
– Обсуждали?
Кагуя-химе, по унаследованному от покойного мужа долгу, хорошо заботилась о Ёримасе: заваривала мягкую кашу, ставила благовония, проветривала комнату, – но Кёко брала на себя все остальные заботы, начиная с того, чтобы расчесать дедушке волосы, и заканчивая тем, чтобы этой кашей его накормить. Возможно, Кагуя-химе было просто невдомёк, что её дедушка ни с кем не разговаривал вот уже три месяца. Даже по имени Кёко больше не звал, никаких тебе «внучка» и уж тем более «подойди». Пусть глаза его каждое утро открывались, а вечером закрывались опять, осмысленности в нём было не больше, чем в новорождённом. И если дедушка наконец-то накопил достаточно ки, чтобы снова заговорить, хоть и ненамного... То почему же не с ней?
– Знаешь что, Кёко, – Кагуя-химе отвернулась к алтарю, наклонилась неуклюже, придерживая стянутый оби живот, и подобрала с подставки какой-то мешочек. – Ступай-ка ты домой побыстрее. Этот порошок недолго хранится, надо сразу заварить его с кипятком и дать господину Ёримаса.
– Что это?
– Перемолотый желчный пузырь змеи. Говорят, помогает циркулировать ки. Я выменяла его у каннуси в качестве уплаты за сегодняшнее выступление. Так что? Отнесёшь? А то я медлительная нынче стала, сама понимаешь. Мне ещё помолиться нужно, храмовые мико меня потом обратно сопроводят. Об остальном поговорим вечером.
Кёко запнулась на секунду, пока её дочерний долг боролся с тревогой, а затем коротко угукнула и спрятала мешочек в маленькую бирюзовую коробочку-инро, болтающуюся на её поясе как раз для всяких мелочей. Сейчас у Кёко была лишь одна цель – поскорее добраться до дома и узнать, куда пропал Хосокава, чтобы, не дай Идзанами, это не привело к тому, чего в глубине души Кёко боялась намного сильнее, чем какой-то там свадьбы.
Кагуя-химе никогда не была геомантом, но ей пришлось им стать, точно так же, как и танцевать кагура в храмах даже на сносях, чтобы у них на столе каждый вечер была пища, а в закромах оставалось по меньшей мере три мешка риса. Именно поэтому теперь в чайном домике под ивой вместо людей, измученных мононоке, принимали тех, кто хотел убедиться, что покупает дом в правильном месте, или хотел узнать, сколько у него будет денег, жён и детей. Там же Кагуя торговала омамори – прелестными мешочками с зашитыми внутрь молитвами и пожеланиями – и, как прочие жрицы храма, изготавливала офуда на заказ, но не для оммёдзи, а для личных целей: их вешали на домашнем алтаре, чтобы чувствовать себя в безопасности. Несмотря на то что иногда Кёко помогала ей и с тем и с другим, ей всё ещё было больно наблюдать, как их дом медленно, но неотвратимо превращается в обыкновенную магическую лавку. Даже сейчас, прижатые камнем, на террасе под солнцем высыхали новые талисманы, и, сколько ни нюхай старые половицы, запах чая, что распивали, сидя на них, уже не почувствуешь – он давно выветрился и забылся, как и то, для чего на самом деле служила эта терраса веками.
Кёко хотелось забраться на неё, заварив крепкий чай, разметать вокруг все офуда и вспомнить истинное предназначение террасы, но пришлось промчаться мимо почти без оглядки. Ещё никогда так быстро Кёко не преодолевала расстояние между домом и храмом, словно инро жёг ей ладонь, а раскалённая дорога – ступни.
– Кёко? Выступление в храме что, уже закончилось?
Она была готова поклясться, что, когда покидала имение, из спальни Ёримасы не доносилось ни звука, ведь, проходя мимо покоев дедушки, Кёко каждый раз инстинктивно прислушивалась, заботливо и тревожно.
«Соловьиные полы, – поняла Кёко теперь, когда наступила на них, и на эту мелодию Хосокава высунулся из-за отодвинувшихся сёдзи. – Он и тогда меня услышал. Они оба. И сразу затихли...»
Конечно, это была лишь догадка, но отчего-то Кёко не сомневалась, что верная. Быть может, то на ухо шептала ревность, некогда детская, но повзрослевшая и окрепшая вместе с ней. Когда Хосокава, переступив порожек, поклонился напоследок дедушке, оставшемуся лежать в комнате, и закрыл за собою дверь, соловьиные полы пропели снова, только тяжелее и дольше под его громоздкой поступью. Углы инро отпечатались на ладони Кёко – так сильно Кёко стиснула её. А вот руки Хосокавы были пусты: ни подноса, ни полотенец, ни коробок с фруктами, которые он обычно приносил после работы с рынка. Словом, ничего, что объяснило бы присутствие Хосокавы в комнате Ёримасы. Значит, Кагуя-химе не померещилось. Они действительно что-то обсуждали.
– Прости, что не пришёл сегодня в храм, – виновато склонил перед ней курчавую голову Хосокава. – С работы поздно отпустили. Я думал, что успею. Люблю смотреть, как ты танцуешь.
– Ой, не ври уж!
Хосокава улыбнулся уголками рта, ведь они оба знали, что это неправда. Даже если Хосокава и впрямь не пропускал ни одного её выступления, то вовсе не потому, что любил кагура. Скорее, он любил корчить гримасы из зала и с надеждой ждать, что из-за этого Кёко где-нибудь да споткнётся.
Карминовый цвет его губ, пускай и перечёркнутых белёсым шрамом, тоже невольно вызывал у Кёко зависть – почему мужчины могут родиться с такими и обходиться без кошенили?! – как и то, что на него не смотрели косо, когда он стригся даже ещё короче, чем она. В конце концов, длинные волосы и оммёдо были несовместимы, ибо, согласно поверьям, впитывали в себя все ки и становились для мононоке приманкой. Прямо как жареная бобовая паста для Сиори. Потому каштановые кудри Хосокавы и заканчивались у мочек ушей, а вот чёлка постоянно падала на лоб – как у Кёко, только косая. С ней и со шрамами, пересекающими его лицо, он отчего-то напоминал ей барсука, чью шкурку тоже расписывают тёмные и белые полосы. В детстве Хосокава был таким же пухлым и округлым, пока дедушка и его тренировки с мечом не слепили из него поджарого, мускулистого мужчину. Изношенное, но ухоженное кимоно с неброским серебряным рисунком снова на рукавах было заляпано чернилами, похожими на продолжение узоров. Удивительно, какой грязной на самом деле была работа геоманта, порой даже грязнее, чем работа экзорциста.
– Как чувствует себя дедушка? – спросила Кёко. – Он говорил что-нибудь?
– Говорил? – переспросил Хосокава так же удивлённо, как она, когда услышала нечто подобное. – Ты ведь знаешь, что он уже давно не говорит. Уж точно не со мной.
– То есть пока ты был в комнате, вы не общались?
– Нет, – Хосокава нахмурился. – Я просто поздно закончил с последним заказом. Когда понял, что уже опаздываю в храм, решил дождаться тебя здесь. Мы с Цумики прибирались в саду... А потом я решил зайти к господину Ёримасе. Ещё раз прости меня.
И он опять склонился.
Кёко надеялась на такой ответ... Но удовлетворения почему-то не испытала. Тем не менее кивнула, принимая его извинения, и отступила в сторону, позволяя Хосокаве пройти. Музыка, льющаяся из-под его ступней, пока он шёл через коридор, напомнила Кёко об их забавах из детства, о том, как они распевали песенки-варабэута, перекидывая друг другу мяч. Как же много времени утекло с той поры...
Слишком много, чтобы Кёко так просто его отпустила.
– Мичи, – окликнула она, и широкая спина в чёрном кимоно вздрогнула, когда Кёко так непривычно обратилась к нему по имени. Оно и впрямь ощущалось во рту совсем не так, как фамилия, какое-то солёное, вязкое, точно ячменный сок. – Ты ведь не стал бы от меня ничего скрывать, правда?
Хосокава медленно повернулся.
– Правда, – ответил он. – Я ведь видел тебя голой. Считай, мы связаны на семь следующих жизней.
Лицо Кёко опять вспыхнуло, словно она опять сбегала до храма и обратно, и она сделала несколько шагов вперёд. Рука, отпустив инро, сама взлетела вверх и как следует хлестнула Хосокаву по плечу, но не выбила из него ничего, кроме низкого рассыпчатого смеха.
– Нам было по пять лет! – воскликнула Кёко в своё оправдание, но тут же понизила голос и воровато оглянулась на пустое имение. – Банный этикет не распространяется на детей!
– Хм, – Хосокава окинул её долгим придирчивым взглядом, и Кёко сразу поняла, что сейчас снова последует какая-то глупая шутка. – Не думаю, что там что-то сильно изменилось с тех пор.
От того, чтобы Кёко повторила свой детский подвиг и швырнула ему в глаз камень, Хосокаву спасло лишь то, что в этот момент в дом вошла Кагуя-химе. Её не было видно за поворотами коридоров – спальню дедушки перенесли поближе к домашнему святилищу, подальше от прохожих мест, сразу же, как он занемог, – но зато было слышно: стук гэта, снимаемых на порожке, скрип сёдзи и тяжёлые вздохи. Так дышат женщины, когда им уже не терпится поскорее родить. Кёко мысленно позвала Аояги, велела ей заварить чайничек бодрящего зелёного чая и подогреть тёплую воду для ванны, а затем вернула свой взгляд к Хосокаве.
В профиль, когда он наклонял голову и кудри его пересыпались в другую сторону, было видно каждый из шрамов. Как паутина, которой поросли потолки имения, словно Хосокава случайно упал в неё лицом, когда ему исполнилось четырнадцать и Ёримаса впервые взял его с собой на изгнание. Эти бледные, тонкие нити... След, который можно было бы принять за отметину от медвежьих когтей или волчьих, но такой глубокий, что ещё месяц после, сняв с лица Хосокавы бинты, можно было разглядеть и пересчитать все его зубы. Неудивительно, что сразу после Хосокава стал демонстрировать к геомантии небывалый интерес, а к оммёдо – его отсутствие. Полудрагоценные гадальные камешки, может, и были скучными, но, по крайней мере, не пытались никого убить.
– Третью невесту семьи Якумото схоронили, – сказала Кёко, внимательно наблюдая за его реакцией. – Что ты скажешь мне на это, а? Будешь продолжать твердить, что у нас в Камиуре нет никакого мононоке?
– Ах, ты опять за своё. – Хосокава закатил глаза и устало потёр большим пальцем точку на переносице, которую растирал всегда, когда у него зачиналась головная боль. – Я ходил к семейству Якумото позавчера.
– Что? – встрепенулась Кёко. Рукава её кимоно взметнулись, словно возмущались вместе с ней. – Без меня?! И без одобрения дедушки? Что они сказали?
Не зная, какой ответ она боится услышать больше: что он всё испортил и изгнал мононоке сам или же что упустил такую великолепную для любого, даже не до конца обученного оммёдзи возможность, – Кёко навострила уши и шагнула к Хосокаве поближе. Он же сглотнул нервно, но взгляд её, горящий, стойко выдержал, как если бы не врал:
– Сказали, что нет у них никакого мононоке. На порог меня толком не пустили, выдворили тут же под предлогом, что сыну их нездоровится после кончины невесты, мол, ромашковым настоем его пора отпаивать, а не сплетни всякие мусолить.
– А ты что? – продолжила расспрашивать Кёко.
– А я что? – вскинул брови Хосокава.
– Просто ушёл?
– Ушёл.
– Почему?
Чувства, которые испытала от услышанного Кёко, претили ей самой.
«Ты чего! Это ведь хорошо, что он не изгнал мононоке! – сказала она самой себе. – Если бы изгнал, Странник бы точно в Камиуру не заявился, а так у тебя всё ещё есть шанс!»
Но кто-то – наверное, праведный экзорцист внутри неё, выращенный на дедушкиных сказках, – был в Хосокаве разочарован. Оттого вопросы к нему, зародившиеся ещё в тот день, когда он отказался от ремесла оммёдо после одного-единственного изгнания, пусть и не слишком удачного, только росли.
– А что я, по-твоему, должен был делать? – разумно спросил в свой черёд Хосокава. Его горло, однако, странно дёрнулось. – Ворваться к ним в дом с мечом и изгнать мононоке насильно? Сама знаешь, что так нельзя. Форму и Желание ещё как-то понять без согласия можно, но вот выяснить Первопричину... А не узнаешь Первопричину или ошибёшься – сам на тот свет отправишься. Это тебе не признание в государственной измене раскаёнными щипцами выуживать! Это людские чувства. Здесь деликатный подход нужен.
Форма. Первопричина. Желание[25].
Оммёдзи учили, что мононоке невозможно пронзить обычным мечом, потому что сначала нужно истиной пронзить три их сердца. Пойми, как выглядит мононоке в своём естестве, кто он и чем стал после смерти. Узнай, почему он всё ещё здесь, почему разъярён настолько, что даже блаженный покой и перерождение не соблазняют его. Выясни, чего мононоке хочет, и не дай ему этого получить. Как живые отличаются друг от друга, так отличаются друг от друга и мёртвые – каждого ведёт их собственный путь. Но ни те, ни другие никогда не выложат о себе правду так просто. И мечом острым её никак не разузнать. Именно поэтому главное оружие экзорциста и не меч вовсе. Главное оружие – это ум и хитрость.
И то и другое у Хосокавы, надо признаться, было отточено на славу. Может быть, он уже и не так горел оммёдо, как в юности, и довольствовался геомантией, но навыки определённо не растерял. Спина и выправка всегда оставались прямыми и жёсткими, почти как у самурая, взгляд – цепким, а натура – гибкой, подвижной. Дедушка ведь не только меч учил его держать все эти годы, но и самого себя тоже.
Так, чтобы безбожно соврать Кёко прямо в лицо и совершенно при этом не дрогнуть.
Она убедилась в своей правоте тем же вечером, когда осталась одна в своих покоях, отужинав тофу с карасиками, которые Кагуя-химе купила на рынке по пути домой и зажарила в соевом соусе с водорослями и ростками сои. Сладковатый и маслянистый рыбный бульон, который остался во время готовки и не выпарился, Кагуя-химе разлила по пиалам и вручила Кёко с сёстрами вместо мисо-супа. От него в желудке у Кёко до сих пор было тепло и тяжело. Подобное чувство сытости прекрасно располагало ко сну и помогало переносить любые невзгоды.
«Бедные сикигами, – подумала Кёко невольно, когда, ещё смакуя на языке остатки терпкого бульона, зашла в свои покои и увидела Аояги, послушно ждущую её на коленях возле футона. – Быть лишённой голода, даже самого желудка! Только розовые листья и ивовая кора».
Они набивали тело Аояги, а потому не оставляли места пище. Кёко же любила поесть, даже когда у неё особо и не было аппетита, как сегодня. Домашняя наваристая стряпня, разделённая вместе с играющими в куклы сёстрами, каждый раз напоминала ей, почему она делает то, что делает.
Почему она тоже всех обманывает.
– Аояги, – позвала Кёко, усевшись на татами. – Помнишь, я просила тебя присмотреть за дедушкой? Расскажи мне всё, что ты слышала в его комнате после этого. Слово в слово.
Ох, до чего же сильно хотелось Кёко похвастаться перед всеми, как мастерски она владеет Аояги! Как же ей хотелось поделиться если не с дедушкой, то с Хосокавой или даже Кагуя-химе, что теперь она не только приказать Аояги перестирать всё бельё в доме может, но и к знаниям её прикоснуться, ко всем органам чувств.
Как хорошо, что Кёко так и не рассказала об этом никому.
Рукава многослойного кимоно прятали худые светлые пальцы, подол – босые ступни, а каскад длинных волос – лебединую шею. Аояги, сидя напротив, всё это время оставалась в сэйдза[26], совершенно неподвижной, как само древо, из которого она вышла той самой безлунной ночью, когда прародитель Хакуро обменял на него свою жизнь. Только губы, похожие на маленькие лепесточки, вдруг задвигались плавно и размеренно, повторяя весь разговор, подслушанный ею, да ещё и голосами тех, кто вёл его между собой:
– Я и так и эдак склонял её к ремеслу геомантии или храмовой жрицы! Но нет у неё к этому ни интереса, ни таланта, а быть татакимико[27] для неё опасно – в связь с мёртвыми-то вступать, когда сама мёртвой побывала! Вечно ходила за мной, как цыплёнок за курицей, истории рассказать просила, меч показать, ремесло оммёдо... А я что? Сердце-то не каменное. Как отказать внучке старшей, которую первый на руки принял, душу которой вымаливал пуще, чем свою собственную? И так несчастная, любви материнской не знавшая, не нужная даже родному отцу, которому пятьсот мон[28] всех детей дороже, коль он сможет объездить на них ещё несколько префектур... Ах, Акио! Моё драгоценное разочарование.
Кёко съёжилась, покрылась гусиной кожей под дзюбаном, не успев накинуть сверху юкату. Казалось, даже волоски у неё на руках зашевелились от того, как правдоподобно, с пугающей точностью Аояги воспроизводила голос Ёримасы. Словно она проглотила его и он говорил откуда-то из её недр. Она даже кряхтела, как он, обессилевший, выдерживала те же самые раздражающе долгие паузы и дышала часто, глубоко, как дышат старики-оммёдзи, собирая на языке последние капли ки, чтобы изъявить потомкам свою последнюю волю. А это, не сомневалась Кёко, она и была, та самая последняя воля.
– Господин, – теперь устами Аояги отвечал Хосокава, как всегда приглушённо, даже робко. Он благоговел перед Ёримасой, ибо тот не одной лишь Кёко заменил отца. – Я не уверен, что понимаю...
– Не позволь Кёко стать оммёдзи, Хосокава, – сказал голос дедушки, и всё внутри Кёко оборвалось, как если бы тонкую ивовую ветвь разломали о колено пополам. – Дом Хакуро пал ещё при мне. На мне же его слава и закончится, пора с этим смириться. Даже если у Кагуя-химе родится сын, рядом с ним уже не будет никого, кто смог бы достойно его обучить. Да, женщины способны быть превосходными оммёдзи, и дом Сасаки, возглавляемой одной из них, тому пример... Но не Кёко. Ей не было предначертано жить, ты думаешь, ей будет предначертано выжить? История её изгнаний закончится на первом же мононоке. Стать хорошей женой, может быть, геомантом, но кирпичиком в стене чужого рода – её удел. Такой я вижу судьбу всех моих внучек.
Аояги говорила что-то ещё и голосом Ёримасы, и голосом Хосокавы, но Кёко её – их – уже не слушала. Она обхватила голову руками, качнулась к полу и ударилась о набитый хлопком футон лбом, чтобы он впитал в себя своевольно брызнувшие слёзы. Разумеется, Кёко знала, что так будет. Но знать и слышать почти в лицо – совсем разные вещи. Её надежды и мечты, и без того прозрачные, как испарения от лампы в храме, обернулись коптящим, прогорклым дымом. Кёко задохнулась в них и глухих рыданиях.
– Я не стану возлагать на тебя надежды моего дома, ибо ты лишь мой ученик, а не сын, и, как наставник, я подвёл тебя в тот день, когда позволил мононоке причинить тебе вред и испить из меня все ки, приковав к постели. Но я возложу на тебя заботы о Кёко, если ты питаешь те же желания... Женись на ней и стань ивовой кровью. После этого ты сможешь...
Аояги замолчала, когда Кёко, не в состоянии даже дышать – не то, что говорить, – кое-как соединила указательный палец со средним и тем самым велела ей сделать это. Тогда уста Аояги наконец-то сомкнулись, вид её снова сделался покорным и отсутствующим, а вечно юное тело – неподвижным. На мгновение Кёко подумала о том, чтобы броситься к ней с футона и обнять, лишь бы обнять хоть кого-то, но затем снова уткнулась в тот носом и продолжила плакать. А плакала Кёко ещё долго... Пока не разозлилась.
Злость и стала её утешением.
– Сёгун хочет отобрать наше имение.
Кагуя-химе встретила Кёко той правдой, какую ожидаешь от решительной оммёдзи, но никак не от мягкой и кроткой мико. Впрочем, Кёко следовало догадаться, что она сразу перейдёт к делу. Они и так слишком долго откладывали этот разговор, но после столь бесцеремонного визита накодо даже просто ждать утра было невыносимо. Поэтому они встретились перед сном, после ванн и того, как Сиори и Цумики улягутся, и не останется во всём имении прочих звуков, кроме стрекота цикад и перешёптывания ивы хакуро с деревьями сливовыми, растущими за оградой. К тому моменту щёки Кёко уже успели высохнуть, но глаза оставались красными и припухшими. Кёко не стала припудривать их и умываться холодной водой.
«Хорошо, – подумала она, смотрясь в круглое зеркало перед тем, как отправиться к Кагуя-химе. – Пускай думает, что я плакала из-за замужества. В конце концов, бамбук всегда трещит, прежде чем согнуться. Так ей будет проще поверить, что я смирилась».
Судя по тому, как Кагуя-химе тут же налила ей пиалу горячего чёрного чая со сливками, её затея сработала. Сама Кагуя-химе при этом, надо сказать, выглядела не лучше: без красок и румян, лишённое вежливой и застенчивой улыбки, её лицо казалось на порядок старше и... несчастнее. Волосы, этот густой лисий мех – наследие коренных жителей островов к югу отсюда, где поклонялись Инари и с которых Кагуя-химе происходила родом, – струились по узким плечам и грудям, уже пополневшим. Плотное сатиновое косоде больше не стирало женственные изгибы и округлости, но это по-прежнему делал оби, обвязанный вокруг талии. Отнюдь не цветастый, не золотой и не завязанный на спине роскошным бантом, как те, что она носила на людях. Этот пояс был ритуальным – бесшовный отрез тёмно-синего кимоно её мужа, заметно поистрепавшийся за две прошлые беременности, ибо женщина повязывала его каждый раз, как ребёнку в её чреве исполнялось полгода. Кёко сомневалась, что пояс по-прежнему стоит использовать как оберег – разве могут защищать вещи, чей хозяин теперь покойник? – но молчала. То, как Кагуя-химе теребила его, когда потирала живот, говорило ей больше, чем слова. Носить этот пояс для неё уже было никакое не суеверие, не попытка защититься от злых взглядов и духов – это была любовь и тоска.
– Сёгун сообщил об этом в письме? – спросила Кёко, бросив взгляд за спину, на столик, как тот, на котором перед ними стояли блюдца со сладостями-моти. Только по главному столу стелились скатертью письма, оставив место лишь для кисточки с чернильницей, пластинок воска и нескольких металлических печатей, позволявших ставить подпись Хакуро одним нажатием пальца. Может, Кагуя-химе и не могла считаться формальной главой семейства, но именно она и вела все его дела. Потому под ногтями её и чернело, а из груди вырвался тяжёлый вздох.
– Не совсем. Департамент божеств вежливо поинтересовался, как обстоят наши дела с финансами... А обстоят они, как ты знаешь, не очень. – Она опустила глаза на чаинку, всплывшую на поверхность в её пиале. Предвестник скорых новостей, правда, необязательно хороших. – Остались только семейные реликвии и само имение, но когда дела станут совсем плохи, мы не сможем продать ни то, ни другое, ибо если всем этим по какой-то причине больше не в состоянии владеть дом оммёдо, то по закону им начинает владеть сёгунат. К тому же у Хакуро больше нет наследников по мужской линии...
– С каких пор отсутствие мужчин в доме оммёдзи стало причиной отбирать титул и священную землю? – встрепенулась Кёко. – Как же третья семья Сасаки? Разве все секреты оммёдо и главенство их рода не передаются от дочери к дочери? Разве их основательница, Странно-Одетая-Руй, не была женщиной?[29] Да, она притворялась мужчиной, пока её мастерство оммёдзи не признали, но...
– При императоре никому и впрямь не было дела до того, женщина ты или мужчина, – ответила грустно Кагуя-химе. – Но ты знаешь, что случилось. Мононоке Мичидзане Сугавара уничтожил их род. Теперь есть только сёгунат. А сёгун, как любой воин, на женское самоуправство смотрит весьма однозначно... Слышала, у семейства Сасаки дела тоже шатки как раз по этой причине.
Кагуя-химе могла не продолжать. Семьи оммёдо, как и любые другие, уже пять веков имели то, что имели: если ты не мужчина – ты не продолжение рода. И пусть оммёдзи во многом делали поблажки – например, позволяли им самим не делать никаких различий между мужчинами и женщинами внутри ремесла и семьи, – сейчас это было ещё одним рисовым зёрнышком на чаше весов. И, конечно, не в пользу Хакуро. Учитывая, что в прошлом их род уже впал у сёгуната в немилость, это зёрнышко и вовсе могло опрокинуть весы верх дном.
– Когда в роду не остаётся мужчин, – продолжила Кагуя-химе, – у этого рода есть только два выбора: или погибнуть, или ввести в семью мужчину искусственно, скажем, усыновить какого-нибудь мальчишку или мужа дочери, передать фамилию ему... Но мы, оммёдзи, не можем даже этого. Пять великих домов должны наследоваться по крови или уповать на милость сёгуна, который сам решит, кому их передать. Так что, когда господина Ёримасы не станет... Сёгун, несомненно, обратит на нас свой взор.
Эти слова – о том, что дедушка может уйти из жизни в любой момент, – звучали в имении не впервые, но всё ещё царапали кожу, как плохо пришитая к кимоно подкладка из шерсти. Кёко поморщилась, а вот лицо Кагуя-химе не изменилось. Как было усталым, так и осталось, разве что морщины вокруг губ разрезали лицо ещё глубже.
«Или кто-то из нас – ну, явно не я – в ближайшее время родит наследника, – поняла Кёко. – Или...»
«Нужно снова обеспечить работой дом и завоевать ему славу».
– Ты рано хоронишь мужскую ветвь дома Хакуро, – сказала Кёко, хотя не хотела этого говорить. – У тебя всё ещё может родиться мальчик.
Кагуя-химе залпом осушила свою пиалу. Кёко поступила со своей так же. Майский зной не отпускал Идзанами даже ночью, но ей всё равно казалось, что она замёрзла.
– Это девочка, – прошептала Кагуя-химе, не поднимая тёмных глаз, и то, как безнадёжно это прозвучало, почему-то ранило Кёко. Быть может, потому что полоснуло по живому, такой же свежей гнойной ране, нанесённой её собственным дедом. – Я раскидывала камни белого кварца на песке и варила рис. Узоры получились тонкие, а рис липкий, как каша... Будь это мальчик, первое было бы широким, а второе – рассыпчатым.
Кёко фыркнула:
– Гадают геоманты, а все геоманты – люди. Людям же свойственно ошибаться. Значит, гаданиям тоже.
– Хм.
Кагуя-химе больше ничего не сказала. Её пальцы, которые должны были оставаться нежными, как у мико, но покрылись мозолями и мелкими шрамами от домашнего хозяйства, задумчиво очертили край пустой пиалы, как вторая рука очертила изгиб спрятанного под оби живота. Полгода назад пропасть между ней и Кёко засыпало землёй с могилы Акио Хакуро, а сегодня на ней, кажется, проросла трава. Кёко больше не могла на неё сердиться.
Допив третью по счёту пиалу в целительной тишине, Кагуя-химе наконец-то заговорила снова, и Кёко даже вздохнула с облегчением, что та не дала ей надолго расслабиться:
– И здесь мы подходим к вопросу о твоём замужестве... Пойми, Кёко, я вовсе не хочу обрекать тебя на несчастье! Но у меня подрастает ещё двое дочерей и вот третья на подходе, а ты – старшая из них. Уже женщина. Лунная кровь идёт у тебя с четырнадцати лет, верно? – У Кёко предательски дёрнулось правое веко. – Тебе семнадцать. Мне было столько же, когда я вышла за твоего отца. Это самый подходящий возраст. Моё сердце успокоится, если я буду знать, что ты в надёжных руках. Уверена, Мичи сможет обеспечить тебе...
– Мичи? Причём тут Хосокава?
Кагуя-химе заморгала так часто, словно ей в глаз попала соринка. Обе они думали, что просчитали и спланировали этот разговор до мелочей, и обе ошиблись.
– Мичи Хосокава – ученик господина Ёримасы, – начала Кагуя-химе осторожно. – Вы росли бок о бок с детства, как щенки в одной лежанке. Он вырос в доброго и красивого мужчину, работящего и трудолюбивого. Мне казалось это логичным. Вас с Хосокавой связывает крепкая дружба, которая, как плодородная почва, может однажды породить камелию. Вдобавок не хочу тебя огорчать, но два часа назад накодо прислали весть, что другие двое кандидатов уже нашли себе невест, поэтому остаётся только...
– Нет.
Это прозвучало резче, чем Кёко рассчитывала. Пиала со звоном опрокинулась на блюдце, благо, что пустая. Кагуя-химе всегда была сговорчивой и гибкой, будто в ней самой с рождения текла ивовая кровь – недаром дедушка Ёримаса выбрал её второй женой для Акио, – но спорить с ней она никогда не позволяла, а уж помыкать тем более. Оттого брови её – рыжие, под стать волосам, – сошлись на переносице, желваки прорезались, и она втянула воздух носом, определённо собираясь Кёко осечь.
Но не успела.
– Я не выйду замуж за Хосокаву, – заявила Кёко. – Я выйду за Юроичи Якумото.
– Что?
«Женись на ней и стань ивовой кровью».
«Люблю смотреть, как ты танцуешь...»
«Может однажды породить камелию...»
Кёко тряхнула головой. Нет, о Хосокаве и разбитом сердце – его или своём, она ещё не поняла, – Кёко подумает потом. Она не отступится от плана, который вынашивала столько лет.
Она не упустит последнюю возможность стать настоящим оммёдзи.
– Почему ты хочешь именно за Юроичи Якумото? – спросила у неё Кагуя-химе.
«В чём подвох?» – звучало это так. Кёко знала, что Кагуя-химе не дура, чтобы поверить в любовь с первого взгляда, вспыхнувшую между ними на кагура всего за день до этого момента, но на самом деле Кёко было вовсе не обязательно заставлять её верить. Было достаточно сделать так, чтобы она захотела поверить. Ведь когда хочешь, на всё прочее можно закрыть глаза.
– Он второй сын, – выпалила Кёко. Пальцы её так стиснули поясок на юкате, что едва тот не развязали. Костяшки побелели от натуги. – Первый сын Якумото, слышала, работает доктором в сёгунате, а значит, имеет там связи, что может помочь нашему положению, когда придёт время. Сам же Юроичи должен наследовать аптекарскую лавку, а это прибыльное дело. При этом он слабохарактерный и подвержен женскому влиянию, судя по его властной матери. Я слышала, как она бранит его, когда ходила на рынок за бизарами для дедушки... Всех трёх невест для него отбирала именно она, не отец. Юроичи даже принимает успокаивающую микстуру для нервов, так что им будет весьма удобно управлять, как и прибылью лавки, когда та отойдёт ему. На брак Якумото быстро согласятся, ибо не думаю, что для Юроичи теперь найдутся в Камиуре другие невесты...
– Откуда ты столько знаешь о них?
– Ты ведь меня замуж не только ради своего успокоения выдать хочешь, но и ради отсылки паланкина[30], не так ли? А семья Якумото невероятно богата, паланкин до самой крыши загружен будет! – продолжила тараторить Кёко так, будто воздух в её лёгких никак не хотел заканчиваться. Не рассказывать же, что она уже полгода бегает по крышам и, как одержимая, шпионит за всей их семьёй? – С Хосокавы же взять решительно нечего. Вдобавок он в любой момент может всё бросить и начать ездить по деревням в поисках заказов, как Акио. А ещё родители Хосокавы совершили сэппуку, а значит опозорены и у сёгуна в немилости... Юроичи Якумото куда более благоразумный выбор в сравнении с ним.
«Прости, Хосокава! Прости, Кагуя-химе».
Упоминание Акио Хакуро не прошло для неё бесследно, резко отбросило на её лицо такую же тень, какая неизбежно появляется в комнате, если заслонить ладонью свечное пламя. Чем больше Кёко говорила, тем мрачнее Кагуя-химе становилась... И тем ближе, знала Кёко, она к своей цели. Ведь именно так выглядит человек, когда признает чужую правоту, а Кёко все свои аргументы и доводы вылизала, как кошка новорождённых котят. Она готовилась полгода к этому моменту.
– Ты не боишься? – спросила Кагуя-химе вдруг. – Стать четвёртой.
«Стать мёртвой», – услышала в этом Кёко.
– Я из дома Хакуро. Я ничего не боюсь, – хмыкнула она высокомерно, поведя плечом так, что с него сползла юката. – К тому же их преследует вовсе не мононоке, а проклятие. Спроси у Хосокавы, он к Якумото ходил, проверял, знает.
– Ты говоришь так, будто проклятие – какой-то пустяк...
– По сравнению с мононоке-то? Конечно! Как только брак будет заключён, оно само спадёт, ведь явно на чёрное вдовство сделано. Да и редко какое проклятие больше трёх человек забирает. Всё сложится хорошо.
«По-другому ты меня не заставишь, – пусть у Кёко был всего один не засеребрённый глаз, но взгляд её кричал об этом. – Я сбегу, брошусь со скалы или перережу себе горло, но ни за кого, кроме Юроичи Якумото, не выйду. Я последняя надежда вовсе не для Хакуро – я последняя надежда для тебя и твоих детей. Какое тебе до моей безопасности и счастья дело? Просто согласись».
Глаза Кагуя-химе сощурились подозрительно... А затем закрылись с облегчением.
«Поверила».
– Хорошо. Пусть это будет Юроичи Якумото. Только пообещай мне одно, Кёко...
– Да?
– Не заставляй меня жалеть об этом.
– Разумеется.
«Опять поверила».
III
Когда-то Ёримаса сказал, что душу, обратившуюся мононоке, уже не спасти. Её невозможно упокоить – можно только заточить. Именно поэтому Кусанаги-но цуруги[31], легендарный меч семьи Хакуро, вмещал в себя десять тысяч таких душ. И каждая из них делала его лишь тяжелее, лезвие – острее, а удары – смертоноснее. Но сколько бы Кёко не вглядывалась заворожённо в лезвие, мононоке в нём никогда не отражались, даже не кричали и не рвались наружу.
«Может быть, всё-таки нашли покой? – размышляла она, касаясь меча кончиками пальцев и каждый раз с шипением отнимая руку, когда на тех выступала кровь. – Может, быть заточёнными, наконец-то обрести компанию и дом для них покой и есть?»
Вещь, в которую мононоке переселялся добровольно – вернее, прятался, – становилась проклятой. Вещь же, в которую мононоке изгоняли, – священной. Потому для последнего старались выбирать оружие, ибо не было для мононоке ничего страшнее, чем видеть перед собой то, что сразило уже множество из них. Так, у каждой из пяти великих семей оммёдо имелся свой легендарный меч, но ни у одной – такой, как Кусанаги-но цуруги.
– Знаешь, почему нашей семье достался именно он? – спросил дедушка Кёко, когда впервые показал его. Прошло ещё несколько лет, прежде чем она смогла выговаривать имя меча без ошибок и с первой попытки, но ту историю она запомнила навсегда, слово в слово: – Мы получили Кусанаги-но цуруги, потому что это означает «Меч, скашивающий тысячу трав». Когда-то очень давно он принадлежал богу ветра Сусаноо. Однажды тот заблудился в такой высокой траве, что не было видно звёзд, и лишь Кусанаги помог ему выбраться. Одним взмахом Сусаноо скосил целое поле, срезал все травы, цветки и ростки... Но не древо, что росло на его краю. То была ива. И хотя меч, несомненно, изуродовал её ствол глубокими бороздами, она не сломалась, только согнулась чуть-чуть. Всё потому, что ива – мягкое дерево, гибкое. Ну теперь понимаешь? – И Кёко стыдливо покачала головой, на что дедушка лишь рассмеялся. – Это зовётся символикой. Было бы куда менее поэтично, достанься нашему роду Тоцука-но цуруги – его ещё называют «Меч, рубящий небесные крылья». С крыльями-то у нашего рода ничего общего нет, хе-хе. Они с мечом Кусанаги, к слову, близнецы... Оба выкованы самой Идзанами, которая разжевала для этого своё яшмовое ожерелье и облака, а затем выплюнула десять осколков – по пять на каждый из мечей. То самые сильные орудия из всех священных, когда-либо дарованных богами оммёдзи. Тоцука-но цуруги, правда, не имеет хозяина больше, принадлежал клану Сасаки да пропал бесследно уже давно... Так что давай беречь Кусанаги, венец мастерства нашей богини, ладно?
Хосокава, в коем не текла ивовая кровь, не мог выносить прикосновение к Кусанаги-но цуруги дольше нескольких секунд, а вот Кёко могла. И с тех пор каждый раз, когда дедушка снимал с пояса и откладывал ножны, чтобы сходить в онсен или отужинать, она тихонечко доставала меч и прижималась ухом к его эфесу, пытаясь услышать дыхание Матери Всех Матерей. Гладила, резалась и опять гладила, как дикого зверя – по плоской стороне лезвия вдоль хамона, оставшегося от закалки в небесном огне, как по взъерошенному загривку. Её не пугали ни десять тысяч мононоке, заточённых в нём, ни то, что из-за них меч настолько же проклят, насколько и божественен. Напоследок Кёко всегда обязательно очерчивала окружность ажурной золотой цубы, переплетение трав и цветочных стеблей, которые рассекал на две части хвостом морской змей – одно из воплощений бога Сусаноо. Кожа ската на эфесе с золотыми вставками под ней была мягкой на ощупь, как хлопок.
Неудивительно, что рукоять Кусанаги-но цуруги так хорошо продалась и позволила семье Хакуро забыть о деньгах на целых три года, когда Кагуя-химе отнесла меч кузнецу и отпилила её.
Кёко не могла сказать, что возненавидела её после этого, но обиду затаила тёмную и глубокую, а вид меча с тех пор вызывал у неё свербящую боль, похожую на зубную. Теперь под пальцами Кёко, дотянувшейся до токонома[32], где меч прозябал уже несколько лет, скользила дешёвая тёмно-красная, почти как ржавчина, обмотка, а в просветах её виднелось простое железо. Только гарда осталась, тот самый змей среди трав и цветов, который примыкал к лезвию так прочно, что даже матёрый кузнец не смог отделить одно от другого. Конечно, истинная ценность Кусанаги-но цуруги заключалась отнюдь не в том, сколь богато он украшен, а в том, что любой, кто его держал, никогда не проигрывал мононоке. Когда были детьми, они с Хосокавой всегда наперебой восхищались этим, а после долгих споров и хвастовства замолкали, снова смотрели на меч, затем – друг на друга... И думали об одном и том же:
«Вот бы он достался мне».
– Тридцать первого мая? Разве это удачный день для свадеб?
– Как геомант, я заверяю вас, что весьма удачный. Это год Кролика, в год Кролика конец любого месяца всегда благоприятен, и май не исключение. Или вы переживаете, что подготовка займёт больше времени? Тогда, может быть...
– Ох, нет, у нас ещё с прошлой помолвки всё готово! То есть... Гхм.
Кто-то поперхнулся, закашлялся за сёдзи переговорной комнаты, и жужжащий женский голос, навевающий мысль об осином рое, ненавязчиво подхватил нить разговора:
– Для нас, Якумото, сроки никогда не были проблемой. К чему ждать середины лета? В конце мая кое-где ещё цветут глицинии... Это будет очень красивая свадьба, если сыграть её в одном из горных храмов!
– Но, жена моя... Мы изначально вообще строили планы на август... Сейчас ещё не поймать чернильной рыбы и морского ушка, а какой без них счастливый брак? И дары подготовить нужно, и послать приглашение сёгуну – ну, он, конечно, не явится, но ради приличия, – и слепить много-много моти, не меньше сотни! Так, на всякий случай, вдруг всё же явится, а...
Кёко лезть не стала. Она вообще не изъявила желания присутствовать, когда родители Юроичи Якумото в сопровождении накодо пожаловали в имение на личное знакомство с родителями невестки, и потому теперь Кёко слонялась по имению без дела, перебирала семейные реликвии и параллельно подслушивала. Все свадебные вопросы, как и расходы, ложились на плечи глав семейств, так что Кёко в принципе не должно было там быть. По традиции ей вообще полагалось сидеть под присмотром старшей женщины в покоях, ждать окончательного вердикта – а коль вердикт и так уже ясен, то даты, – и беречь до неё своё прекрасное лицо, здоровье и целомудрие. Вот только никакой старшей женщины, кроме Кагуя-химе, в доме не было, да и прекрасного лица со здоровьем тоже. В наличии было одно целомудрие, но Кёко рассудила, что оно никуда не денется, если она возьмёт с собой сумку с твёрдым плетёным дном и отправится на базар за свежими сплетнями, как делает это каждое воскресенье и вторник с тех пор, как решила дождаться Странника. Заодно поищет эту самую чернильную рыбу да морское ушко и выбросит их обратно в реку, чтобы семья Якумото и то и другое искала как можно дольше.
Ведь Странника в городе до сих пор нет, а значит, и изгонять мононоке рано. Рано жениться. Потянуть бы ещё немного время, а коль всё-таки не сложатся столь удачно звёзды, то...
– И давно это госпожа юки-онна влюблена в сынишку Якумото?
– Не называй меня так!
Она не обернулась, но окрысилась инстинктивно. Инстинкт же тот был родом из детства – бежать, бежать, когда тебя догоняют. Хосокава погнался за ней ещё у ивовых деревьев, обвязанных симэнава, мимо которых Кёко прошмыгнула быстро-быстро, тщетно надеясь не привлечь внимания его и Цумики, вместе с которой он ковырялся в саду. Ещё пятнадцать минут после они играли в какие-то нелепые салки: Кёко бросилась через мост, прочь от имения – и Хосокава следом; она за угол магазина фарфора – и он туда же; она на рынок – он и там попытался её нагнать! Даже один из офуда использовал – «Замри, Кёко Хакуро!», – она едва избежала пленяющих чар, нырнув в уличную толпу. Вот жулик!
Всё это время их обоих сопровождал странный металлический звон, и Кёко всё же обернулась разок, чтобы проверить, не прицепился ли к кому-то из них фурин. Тогда-то Хосокава её и догнал, возле ятая, торгующего той самой гречневой лапшой в устричном соусе. Крытая тележка с жаровней и стойкой для посетителей переехала сегодня поближе к городской площади, где, несмотря на будний день, собралась возбуждённая толпа. Кёко решила, что это из-за глициний: в Камиуре их насчитывалось немного – ивы здесь хозяйничали, а не вистерии, – и те, что были, росли или в крутых горах, куда так просто не поднимешься, или меж пёстрыми шатрами, как раз там, где сушёную чернильную рыбу раньше и продавали. Потому последние и привлекали столько людей: каждому хоть разочек за сезон хотелось распить саке под их ниспадающими ветвями и отведать темпуру, какую готовят из их опавших лепестков.
Когда глицинии облетали, казалось, что дорогу выстилают аметисты, а небо затягивает пурпурная гроза. Увы, жара, душившая Идзанами с начала мая, в этот раз отмерила глициниям короткий срок: всего за несколько дней Камиуру укрыло их розовым и лиловым цветом, и шаги Кёко уже скрадывались умирающими листьями.
Снова оторвавшись от Хосокавы, она миновала ещё несколько прилавков – там торговали клубникой и морской капустой – и остановилась под бамбуковым козырьком закрытого в дневное время идзакая[33], где было достаточно просторно, чтобы спокойно поговорить. Глицинии росли на рынке полукругом, образуя своеобразный норэн по всему его периметру. Длинные ниспадающие ветви гладили прохожих по макушкам и верхушкам шляп, многослойные, как подолы женских нарядных кимоно. Кёко засмотрелась на них и на гудящее скопление людей под деревом самым пушистым и раскидистым вдали, а затем перевела взгляд на Хосокаву, как он того хотел, никак не оставляющий её в покое.
– Что ты удумала? – спросил он прямо, но Кёко была к этому готова, поэтому ответила без колебаний:
– Не я, а Кагуя-химе. Это зовётся замужеством и случается со всеми женщинами, когда они взрослеют.
– Ты знаешь, о чём я, Кёко. Я сроду не поверю, что это Кагуя-химе для тебя сама Якумото выбрала. Она никогда жестокой или безумной не была, а только жестокому безумцу сейчас и взбредёт в голову с их семьёй связываться! Подходила ко мне, спрашивала, правда ли то, что на них всего лишь проклятие, а не мононоке... Сразу ясно всё стало. Ты сама попросилась за него! Значит, удумала что-то, а мне не рассказываешь. Может, мне и вправду к Якумото в дом в таком случае заявиться, а? Изгнать мононоке насильно, чтобы ты успокоилась и жила с Юроичи счастливо до конца ваших дней?
– Не смей! – встрепенулась Кёко, но тут же себя одёрнула. Довольный взгляд Хосокавы её уколол, как швейная булавка, случайно забытая портнихой под подкладкой, и она мигом взяла себя в руки. – Сам говорил, что это опасно, без согласия и помощи пострадавших изгонять мононоке. Ещё и бесплатно шкурой своей рисковать вздумал? Не заплатят же без уговора!
– Плевать на деньги! Главное, что глупость тебе не дам сотворить и жизнь свою под откос пустить. Или вообще её лишиться.
– Так ты поэтому здесь?
– Конечно! Я шёл за тобой от самой речки...
– Я не об этом. Я имею в виду, поэтому ты до сих пор в Камиуре?
– А?
– Ты уже три года работаешь геомантом, выучился по старым книжкам, когда дедушка слёг, у Цумики и Кагуя-химе опыта набрался и попутно подрабатываешь, где только сможешь. То писцом у кожевника заделаешься, то дозорным... Я всё знаю, Мичи. – Хосокава сощурился, слушая её внимательно, и агатовые глаза его, раскосые, как у Кёко, стали выглядеть какими-то незнакомыми на знакомом лице. – Ты уже полгода как выплатил долг дому Хакуро за своё обучение. Ты больше ничего ни мне, ни Ёримасе не должен, и ты это знаешь. Особенно учитывая, что провести церемонию и официально записать тебя в реестр Департамента божеств он так и не смог... Так почему ты не уедешь? Почему до сих пор не изгоняешь мононоке по всей стране? Не отправишься, скажем, в столицу? Не поверю, что просто испугался после того случая, и поэтому мечту оставил! Ты геомантию всегда презирал. Значит, всё из-за меня. Точнее, ради...
– Кёко, замолчи.
Ничего не изменилось в лице Хосокавы – только голос, – и опять раздался тонюсенький, мелодичный звон, заставивший Кёко оглянуться по сторонам бегло и заметить, что всё больше людей стекается под ту самую глицинию, словно там раздавали что-то бесплатное, да не безделушки какие-нибудь, а рыбу или мясо. Правда, оттуда же слышалось девичье хихиканье, а значит, то вряд ли обычная еда.
Что же там происходит?
– Прогнать меня пытаешься, смутив? – продолжал донимать её Хосокава, и Кёко вздохнула устало.
– Нет, только открыть глаза на то, на что ты тратишь свой талант и лучшие годы.
– Я знаю тебя, Кёко, а потому знаю и то, что ты делаешь...
– Ничего ты не знаешь, – огрызнулась она.
– Я живу с тобой под одной крышей с пяти лет, – фыркнул Хосокава.
– Под одной крышей, а не кожей. Можешь ли ты утверждать, что знаешь названия всех растений и плодов, которые способна взрастить земля, по которой ты семнадцать лет ходишь? Или, может, ты знаешь названия всех камней в мире, раз ты геомант?
– Почему Юроичи Якумото? – Хосокава будто не слышал её. Тряхнул руками, отчего потёртые рукава его чёрного кимоно задели тёмно-синие подвязанные рукава Кёко. Она увидела под ними кулаки, которые он сжимал и прятал. Такими же сжатыми были его зубы, когда он спросил: – Почему Юроичи, когда есть я? Это из-за шрама?
– Что? – оторопела Кёко и даже прыснула со смеха. – Посмотри на меня. Я похожа на женщину, которая станет отвергать мужчину из-за шрама? Ещё одно доказательство того, что ты меня совсем не знаешь.
Её левый глаз, засеребрённый смертью и почти не видящий, действительно не давал ей таких привилегий – как и многих других. Например, считаться одной из камиурских красавиц подобно Кагуя-химе или той же Цумики, ещё не оформившейся до конца в женщину, но уже несколько раз приносившей домой корзину, набитую до отказа фруктами за счёт ухажёров. Кёко никогда не жаловалась и не гневалась за это ни на родных, ни на судьбу – в конце концов, она мечтала стать экзорцистом, а не женой, – но неизбежный отпечаток на характер это накладывало.
Поэтому Кёко совершенно не представляла, что делать, когда мужчина хватает тебя за обе руки и целует, не спросив сначала согласия.
А поцеловал её Хосокава так, будто ужалил, даже губам стало больно, затем – языку, когда в её рот ядовитым кинжалом вонзился язык его. Яд тот был кислый на вкус, похожий на яблочный уксус, и лился прямо в горло, горел в венах, щипал в глазах, переворачивал верх дном желудок.
«Отпусти, отпусти, отпусти!»
Но он всё никак не отпускал. Оказывается, ничего приятного в поцелуях нет. И в мужском внимании нет. И в любви нет. Только чувство, что тебя берут и не собираются отдавать, даже тебе самой. Кёко бы лучше ещё раз повстречалась со смертью, чем оцепенела бы вот так позорно, позорно же поцелованная у всех на глазах, прямо посреди площади, с зажмуренными глазами, с руками, выронившими сумку, беспомощно стучащими наотмашь по воздуху и чужому лицу. Всё потому, что с мононоке её бороться учили, а с людьми, которым доверяешь, которых к себе подпускаешь и которые делают потом с тобой что хотят, – нет.
Дзинь-дзинь!
– Ай! Ты меня порезала?!
Кёко не резала, но нечто блестящее, витражное и похожее на мотылька с нарисованным человеческим лицом сделало это. Оно перескочило Хосокаве через плечо и оставило вскинутым стеклянным крылом с трещинкой поперёк длинный разрез на его щеке прямо поверх старого шрама. Кровь потекла так обильно, пропитывая белый воротник кимоно, словно причудливая игрушка целилась туда намеренно.
«Как давно она тут? – задалась вопросом Кёко. – Неужели сидела на его оби всё это время? Так вот что звенело всю дорогу...»
Удивительно, как быстро любопытство оммёдзи вытравило из её вен пущенный Хосокавой яд. Сам же оммёдзи в ней поднял голову, откинул с лица чёлку и, небрежно вытерев покрытые чужой слюной губы тыльной стороной ладони, подхватил с земли сумку, развернулся и бросился в толпу. Туда же, лавируя между людскими телами, с мелодичным звоном юркнул мотылёк, спикировав на землю.
– Кёко! Подожди...
– Ступай к Кагуя-химе и скажи ей, что ты был у семьи Якумото и это проклятие, а не мононоке, – бросила она напоследок Хосокаве, обернувшись на полушаге и сверкнув на него обоими глазами. Неизвестно, какой из них – слепой или зрячий – выглядел в этот момент более устрашающим на её окаменевшем, лишённом всяких эмоций лице. – И больше никогда не смей меня целовать.
Затем Кёко окончательно повернулась к Хосокаве спиной и скрылась среди людей, потоком текущих к глициниям. А он остался стоять на месте с протянутой рукой, зажимая второй кровоточащую щёку.
От напудренных женщин в шёлковых косоде пахло жасминовой водой и матчей – вероятно, возвращались домой из чайного дома, – а от охотников, несущих на продажу перепелиные тушки в мешке – рисовым хлебом и табаком. И те и другие толкались, пытаясь подобраться к глициниям поближе, и несколько дородных женщин с младенцами за спиной, возвращавшиеся с полей после утренней вспашки, старательно оттоптали Кёко ноги. Краем глаза она заметила даже хикяку, чьё любопытство заткнуло зов долга, и одну мико, очевидно, посланную из храма за благовонными палочками, но тоже присоединившуюся к всеобщим волнениям. Рыночная площадь, как кагура, всегда собирала самых разномастных господ, от крестьян и ремесленников до самураев и знати, но никогда – столько людей, сколько сегодня. Все они стремились к подножию стройных глициний, но вовсе не ради них самих.
А ради того, кто сидел под их ветвями, скрестив ноги и расположив перед собой деревянный торговый короб.
Кёко разглядела его не сразу. Она просто следовала за звоном, старательно ловя нежный звук сквозь гомон и дребезжание телег. Голова её вертелась на все сто восемьдесят градусов, от чего шея начала болеть, а ноги путаться между собой. Стеклянный мотылёк звал, и в этот раз она не рискнула его упустить. Пошла мимо толпы в обход, чтобы не застрять где-нибудь посередине, пронырнула под руками и локтями тех, кто окружил высокую глицинию, и оказалась сбоку вплотную к ней. Ещё бы пара неуклюжих шагов, и расстеленное по земле красное покрывало с большим деревянным коробом, возвышающимся в его центре, коснулось её носков.
– А мазь от бородавок у вас есть? – прокряхтела старуха, почтительно пропущенная толпой в первый ряд. Её морщинистое лицо с такими нависшими веками, что было не видно глаз, покрывали те самые бородавки, которыми, очевидно, и был обусловлен её интерес.
Толпа впервые резко замолчала и уставилась сначала на старуху, а затем на таинственный деревянный короб перед ней, когда юноша, сидящий позади него на земле, ответил:
– Прошу.
Старуха сунула руку в короб по локоть и, толком в нём не копошась, выудила на свет матовую глиняную баночку, из-под крышечки которой сочился зеленоватый лечебный крем.
– С вас семьдесят мон. Что-нибудь ещё?
– В Камиуре в этом году совсем нечем дышать. Хочу спастись от жары! – выкрикнул кто-то.
Толпа опять замолчала и опять пропустила вперёд нового покупателя, на этот раз девушку помладше самой Кёко, ещё с косичками вокруг лица, какие носят дети. Она тоже запустила вслед за старухой руку и достала из короба расписанную шёлком утиву[34], которой тут же взмахнула напротив своего лица, покрытого жирным слоем глянца, прежде чем вздохнуть с облегчением.
Тогда торговец за коробом опять произнёс:
– С вас двести медных мон.
– За обычный веер?!
– Изысканная работа, – пожал он плечами. – Следующий.
– У моей дочки день рождения, но у меня только сорок мон... Медных, не серебряных... Найдётся ли что-нибудь подходящее?
Торговец опять пожал плечами и указал жестом на свой открытый короб, мол, погляди сам. Короб был достаточно большим, чтобы в нём могли поместиться и баночка с мазью, и утива, и новые гэта, которые, успела заметить Кёко, он отдал кому-то перед всем этим... Но откуда же там взялось место для фарфоровой куклы размером с годовалого малыша?! А ведь именно её мужчина и вытащил! Одетую в роскошный алый наряд из шёлка и кружева, какого даже в гардеробе у Кагуя-химе не сыскать, и с длинными чёрными волосами, перевязанными жемчужным бантом. Мужчина – обычный рыбак, если судить по соломенным сандалиям и круглой шляпе-сандогаса, – ахнул, прижал куклу к груди и переспросил, не шутка ли это, продавать такое сокровище всего за сорок мон. Столько три порции лапши в ятае стоят! Убедившись, что торговец серьёзен, он подал ему связку мелких монет.
Откуда-то из толпы, уже вновь сомкнувшейся кольцом вокруг торговца с его красным покрывалом и коробом, послышалось визгливо:
– Что? Как это?! А мне веер за двести мон продал!
Так к молодому торговцу выстроилась бесконечная очередь. Ветви глицинии, под покровом которых он разложил напольную лавку, словно тоже пытались заглянуть в недра бездонного короба, осыпая всех присутствующих лепестками, но ни в коем случае не самого торговца – лепестки ложились только вокруг. Короб же выглядел как самый обычный, из лакированного кедра, с металлической отделкой по краям и с тканевыми ремешками, позволяющими надеть его на спину и понести дальше, в следующий город или куда глаза глядят. Все странствующие торговцы такие носили, знала Кёко, даже её отец иногда, если у него набиралось с собой слишком много вещей. Но ни один торговец никогда не промышлял всем и сразу, от кукол до мазей, всегда специализировался на чём-то определённом.
И уж точно никто из них не владел колдовством, которое позволяло стеклянным мотылькам оживать и, мелодично звеня, прятаться на дно этого самого короба, как в нору, пока все вокруг слишком заняты своими желаниями.
– Мне бы отрез шёлка, чтобы жёны самих даймё завидовали!
– А мне подарочный набор для саке нужен. Вы посуду продаёте?
– Нефритовые шпильки есть?
– А мне нужно... нужно... Ох, я ещё не придумала, что нужно.
– Это не проблема, – ответил торговец. – Ненужного я не продаю. Просто суньте руку в короб.
Он сидел, сложив руки на бёдрах, и только головой слегка кивал, когда очередной покупатель бросал монетки в деревянный короб, как в колодец. Монетки падали совершенно беззвучно, ни обо что не стучали, как если бы короб был выложен изнутри мягкой тканью или действительно не имел дна. Вокруг за считаные минуты стало так многолюдно, что Кёко, окажись она там, где стояла с Хосокавой до этого, уже точно не смогла бы сюда протолкнуться. Точно все жители Камиуры решить испытать таинственного торговца и его не менее таинственный короб. При этом на самого юношу никто, кроме Кёко, особо не смотрел... И кроме неё же никто словно не видел его по-настоящему.
О, потому что если бы они и вправду видели, то деревянный короб потерял бы для них всякий интерес.
– Разойдитесь! Разойдитесь! Что вы здесь устроили?! Без разрешения даймё и торговой гильдии осуществлять продажи в Камиуре с этого года запрещено! Для кого на воротах объявление висит?!
Лысоватый городовой, которого Кёко часто видела с верхушек крыш слонявшимся от одного дома развлечений к другому, растолкал толпу и протиснулся в её центр. Очевидно, его, как и Кёко, привлекли всеобщий энтузиазм и шум, чему он, однако, быстро положил конец: для того хватило одного взмаха саблей над коробом. Девицы в шёлковых кимоно из борделя; рабочие, побросавшие свои станки; дети, тянувшие родителей за подолы и уговаривавшие тоже попытаться вытащить из короба куклу – все-все-все тут же развернулись и засеменили прочь, подхватив друг друга под руки. Никому не нужны были неприятности, даже торговцу, способному достать что угодно для кого угодно. Поэтому к тому моменту, как с нижних веток глицинии облетело ещё несколько лепестков, его короб и красное покрывало уже исчезли.
Городовой продолжал разгонять людей, демонстративно держась за эфес своей сабли, а Кёко тем временем прильнула спиной к соседнему гинкго, запрыгнув на верхушку каменного фонаря, и ждала, когда хаос вокруг утихнет и можно будет спуститься оттуда, не страшась, что её раздавят. Торговца она уже потеряла за чужими спинами, и оттого притоптывала нервно. Но городовой свою работу знал: уже спустя минуту площадь опустела, женщины разошлись по домам, возвращаясь к домашнему хозяйству, а мужчины – по лавкам, кузницам и храмам. Ятаи медленно ползли через город, путники стреножили под дозорной башней лошадей, инспекторы досматривали гружёные телеги. Стало так просторно и свободно, что сорванные ветром лепестки глициний гарцевали в воздухе и успевали пролететь минимум один кэн[35], прежде чем осесть. Но ни один из них так и не осмелился пристать к торговцу. Мягкая лиловая тропа стелилась за ним. По ней Кёко, быстро спустившись, его и выследила.
– Простите?
Пожилая мико, у которой Кагуя-химе училась кагура и которая уже давно, наверное, переродилась, про таких говорила: «На самом деле – мальчик, а между прочим – девочка». Чаще всего от неё это слышали актёры театра кабуки, те самые, что носили женские кимоно и лицами обладали столь миловидными и утончёнными, словно с них все мужские шероховатости ещё в детстве наждаком сточили. Таким и был этот торговец, – а может, снова задумалась Кёко, тоже актёр? Только актёры на её памяти не боялись наряжаться в пурпур, а тот ведь, нечто между сумерками и ягодами черники, олицетворял божественность и потому столетия считался цветом императорской династии и династии сёгуна. И пусть его вот уже три года как разрешили носить всем, кроме крестьян, мало кто решался его надеть. Табу это поколениями передавалось с молоком матери и давно уже стало кровью.
Но торговца, кажется, условности не волновали, как и то, что кимоно на нём и вправду девичье: с длинными рукавами, обычно неудобными мужчинам, с тремя-четырьмя слоями и оби широким, завязанным пышным бантом, как распустившийся пион. По золотой ткани извивался облачный узор. Такой же шёл по воротнику и рукавам, а на самой ткани в самом низу – не то перья, не то спирали. Лишь длина кимоно, укороченного до колен и распахнутого, была продиктована мужской натурой, как и зауженные штаны-хакама, подвязанные для удобства. Кожу на запястьях торговца, вплоть до ладоней, прятали бинты.
Нет, то отнюдь не наряд актёра. И не странствующего торговца тоже. Хотя одежда его всё-таки была людской, лицо и всё остальное – нет.
– Простите? – повторил он, и Кёко вздрогнула, наконец-то справившись с оцепенением. – Позволите мне пройти?
Уши у него были большие и острые, топорщились в разные стороны, как у песчаной куницы, и каждое ухо увенчивало по три круглые серёжки-жемчужины разных цветов друг за другом: белая, серая, чёрная. В миндалевидных глазах, что внимательно смотрели на загородившую ему дорогу Кёко, тоже не было ничего человеческого: радужка нефритовая, зрачок матовый, а взгляд такой пронзительный и оценивающий, будто хищник примеряется к дичи, просчитывает, за сколько прыжков сумеет её настичь. Тёмно-красный узор кумадори[36], очерчивающий внутреннюю сторону век, крапинками расходящийся под ресницами и идущий вдоль переносицы, напоминал следы крови, что остались от прошлой жертвы. Правда, Кёко совсем не чувствовала, чтобы от торговца исходила какая-либо угроза. Даже наоборот... Его хотелось разглядывать, любоваться, вбирать в себя все детали от неестественно длинных, графитового цвета ногтей до чернявых волос, вьющихся на плечах, точно лозы, собранные где-то большой бронзовой бусиной, а где-то – тонкой косой; хотелось запомнить всё до последней мелочи, чтобы никогда уже не забыть, как забывали все прочие. Ведь это определённо был...
– Странник! – ахнула Кёко и едва сдержалась, чтобы не ткнуть пальцем ему в грудь. – Тот самый, что злым духам жития в Идзанами не даёт и о котором молва поколениями ходит! Странник, который изгоняет мононоке, но сам, похоже, при этом...
– Я торговец, – ответил тот, прервав её на полуслове. – Также, помимо всякой всячины, торгую лекарственными снадобьями и порошками. Что вас беспокоит? Головная боль? Диарея? Недержание жидкостей?
– Что?
– Недержание жидкостей, спрашиваю, беспокоит?
– И часто вы спрашиваете у незнакомых женщин про недержание жидкостей?
– Только когда оно у них есть.
– Нет у меня ничего подобного!
– Уверены? Жидкости бывают самыми разными. Говорят, слова тоже, как вода...
«Это он сейчас так поэтично намекнул, что я слишком много болтаю?»
Кёко насупилась, но рот всё-таки закрыла. Прослыть плохим оммёдзи для неё было куда страшнее, чем нахалкой, но всё-таки не стоило забывать о правилах приличия с тем, кто, как она надеялась, скоро станет ей учителем. Эта мысль заставила её нервно стиснуть в пальцах кимоно. В сжатом кулаке Кёко пыталась раздавить свою нервозность. Да как это сделать? Дедушка ведь с самого детства рассказывал ей о нём! Появляется из ниоткуда, торгует чем придётся и владеет двадцатью четырьмя сикигами. Наверное, тот амулет из стекла, похожий на мотылька, один из них. Правда, дедушка что-то всё-таки перепутал, видимо: говорил, Странник чарами покрыт, которые стирают из памяти его лицо, но Кёко ничего такого не ощущала. На его молочно-персиковых щеках не было ни толики характерного для колдовства перламутра. И морщин там тоже не было, хотя Ёримаса утверждал, что ещё юнцом его видел, когда сам только постигал искусство оммёдо. Впрочем, это даже к лучшему, чему бы научил Кёко дряхлый старик?
– Торго-овец, – повторила тихо Кёко, растягивая гласные, словно ждала, что они сливовым соком по её языку разольются, смочат пересохшие губы и горло. Странник, если то действительно был он, выжидающе склонил голову вбок. Крупная бронзовая бусина в волосах почти коснулась лямки короба на его плече. – Слышала, у вас всё на свете купить можно. Насколько всё?
– Всё-всё, – ответил Странник без колебаний и только затем оглянулся назад, проверил, нет ли нигде поблизости городового.
– А чернильная рыба есть? – спросила Кёко. – К празднеству нужна.
– Если так уж нужна... – Странник спустил сначала один ремешок с плеча на локоть, затем второй и перетащил короб со спины на грудь, удерживая его на весу перед Кёко, – то вы её достанете.
Щёлкнула квадратная деревянная крышка – ни надписи, ни замка, ни узора – и отодвинулась. Короб распахнулся, нутро его очутилось у Кёко перед лицом, и, сглотнув, она осторожно в него вгляделась, но не увидела ничего особенного. Слишком темно. Лучи солнца точно ломаются о наполняющий его воздух и потому не попадают внутрь, но на дне, кажется, что-то скомканное, как одеяло. Рядом – ножны, а может, поварёшка или удочка, какой-нибудь посох... Словом, и впрямь барахло, хоть и умещается в одном месте непонятно каким образом. Точно колдовство, но совсем не то, какое Кёко ожидала от легендарного экзорциста.
Она вздохнула, собираясь с духом, и запустила руку в густую маслянистую тень. Пальцы ухватились за пустоту, но стоило немного сдвинуться, пошевелить запястьем, как ногти царапнули гладкую поверхность, совсем не похожую на скользкую каракатицу или свежую рыбу. Кёко нерешительно потянула руку вверх.
В её ладони лежала рукоять клинка из чистого золота, обтянутая кожей ската.
– Ох, ну что же вы товар роняете! – запричитал Странник, когда пальцы Кёко разжались на ней испуганно, дёрнулись прочь, словно Кусанаги-но цуруги теперь жёг и её, ивовую кровь. А это рукоять Кусанаги-но цуруги и была. Или, может, просто очень похожая... В той, вспомнила Кёко с трудом, прижав к груди дрожащие пальцы, было и серебро, и золото, а здесь золото чистое, цельнолитое.
Нет, всё же это не та самая рукоять, но и точно не чернильная рыба.
– Я продаю не то, что люди ищут, а то, что им нужно, – объяснил Странник, и, когда он улыбнулся, Кёко померещились зубы, как у животного, мелкие и острые, словно наконечники охотничьих стрел. – Очевидно, это для вас сейчас куда ценнее. Брать будете?
Кёко немо покачала головой, даже боясь спрашивать цену такой рукояти и ещё больше боясь узнать, откуда короб знает то, что никому, кроме самой Кёко, знать не положено. Странник пожал плечами и сунул рукоятку обратно, подобрав её с земли и отряхнув.
– Желаю вам хорошего дня, – поклонился он Кёко, обошёл её и как ни в чём не бывало двинулся прочь. Высокие гэта застучали по выложенной глициниями тропе.
Ещё несколько минут после этого Кёко смотрела ему вслед, на удаляющийся пионовый жёлтый бант и пурпурное кимоно, расписанное по бокам тёмными перьями и светлыми завитками, пока и то и другое окончательно не скрылось за рядами ятаев и лавок. А потом...
– Надо отыскать чернильную рыбу как можно скорее... И отнести её Якумото, – сказала она самой себе и бросилась бегать по рынку.
Несмотря на то что Аояги была физическим воплощением древа, передвигалась она точно ветер. Бесшумно перескакивала с крыши на крышу даже ловчее Кёко – как если бы от каждого нового своего хозяина перенимала часть умений, училась. Она становилась воздухом и тогда – действительно настоящим ветром – просачивалась в дверные щели и окна. Плоть изменить свою не могла, но вот потерять её на время, вновь обратившись розовым махровым листком, ей давалось легко. Кёко за ней в такие моменты даже не следила и не подсказывала, не направляла – Аояги просто знала маршрут, потому что его знала Кёко, тайком прогуливающаяся туда время от времени. Так были устроены сикигами, и так они претворяли замыслы хозяина в жизнь, делали то, что он сам делать не может или не хочет. Или то, что опасно.
«Она на благо всей Камиуры служит, – утешала себя Кёко, когда скрещивала указательный палец со средним и мысленно отдавала приказ. – Помогает потомкам того, кто душою с ней поделился, вновь засиять».
У запрудья, где ловили вкуснейших жирных карпов, даже в суровую зиму за особым стеклом всегда зеленели особые травы – и целительные, и ядовитые. Сам же дом внешне походил на храм. Денно и нощно, вот уже более полугода, в окнах его горел яркий свет. Когда Аояги возвратилась оттуда, все двадцать слоёв её кимоно несли на себе запах тех самых лечебных трав, благовоний и специй. Семья Якумото пыталась вытравить из дома коль не самого мононоке, то хотя бы все признаки его присутствия, но это явно не помогало: моросью и железом от кимоно Аояги всё равно пахло тоже.
– Благодарю тебя, Аояги.
А благодарила Кёко сердечно, даже поклонилась ей, когда забирала из её длинной руки трубочкой свёрнутое письмо – последнее из тех, что было ей нужно. В заломах, в трещинках, сложенное и разложенное сто тысяч раз, с проплешинами по краям, выеденными печным пламенем, которому письмо предали, но из которого его же вытащили. Последнее, вероятно, сделала сама Аояги – от её рук веяло дымом. Кёко старалась не думать об этом, как о воровстве. Дедушка неподвижно лежал за её спиной на постели. Аояги не стала ждать, когда Кёко возвратится к себе, и пришла к ней сразу, пока та ещё наводила в покоях Ёримасы порядок.
Крупные застарелые капли чего-то оранжевого, похожего на ржавчину, образовывали поверх и без того безобразно кривых иероглифов пузыри. Кёко прочитала размытое стихотворение несколько раз, а затем достала из рукава кимоно ещё несколько писем, которые собрала за последние пять месяцев. Какие-то – тоже украв, а какие-то – выменяв у сопричастных за маленькие безделушки или тайком сэкономленные моны.
«Десять мешков риса. Пять рулонов парчи. Жалованье за три месяца (двумя связками мон). Аренда комнаты на два месяца. Продление на месяц. Паланкин закрытый».
«Приходи в час Крысы к обрушенному мосту под храмом Тамагучи. Не бойся. Матушка больше ничего не сможет сделать. Мы уйдём вместе».
«На один флакон: 1/2 зверобоя, 1/2 шалфея, ложка полыни, 1/4 рисового уксуса, размешать и подержать над паром до образо...»
Половина последнего отсутствовала, клочок с безымянным рецептом Кёко достался жалкий и оборванный, но всяко лучше, чем ничего. Помимо прочего, в её «коллекции» была вырезка из дневника, которую Кёко, сколько бы ни шарила по рукавам своего кимоно и комнате, почему-то так и не смогла найти. Благо, что запомнила: «Лишит наследства? Не может, не может!»
Кёко всегда и всё прочитанное наизусть запоминала, ибо имела привычку проговаривать его про себя по десять раз с закрытыми глазами. Так она завязывала новые узелки на той паутине, которой уже оплела имение Хакуро и саму себя, и распускала старые, оказавшиеся лишними или отжившие своё. Так письмо из родового гнезда Якумото покрылось ещё несколькими изломами к тому моменту, как Кёко наконец-то спрятала его в рукав кимоно, прежде чем возвратилась к дедушке.
«Вот как заканчивают свою жизнь все экзорцисты».
Она думала об этом каждый раз, когда смотрела на то, как беспомощно лежит Ёримаса на простынях чистых и новых, которые она закончила менять всего несколько минут назад до прихода Аояги. Руки её всё ещё болели от дедушкиного веса, который ей приходилось перетаскивать, чтобы как следует расправить и застелить под ним верхний слой яэдатами. Это горькое настоящее в её голове никак не хотело уживаться с тем прекрасным прошлым, в котором Ёримаса мог поднять её одной рукой и закружить, а она со смехом карабкалась по нему, как белка, и он от того даже не сутулился и не кряхтел.
Ки, которой у него тогда ещё было в избытке, многие оммёдзи зовут дыханием, но, по мнению Кёко, она больше походила на кровь: была у всех от рождения, восстанавливалась, если вытекала, но коль вытекала до последней капли, то оставляла тело коченеть, доживать своё. Обычные люди не знают подобных бед, потому что не режут самих себя и не поят своей кровью нуждающихся... А вот экзорцисты делают именно это. И когда делают слишком часто – или слишком долго, – лишаются всего следом за ки.
– Вот как заканчивают свою жизнь экзорцисты, – повторила Кёко и даже не заметила, что вслух. – Так пусть это будет хотя бы не зря.
Она опустилась на колени подле яэдатами. Сложенный из семи-восьми футонов, чтобы обеспечить дедушке надлежащий комфорт, он был таким высоким, что Кёко спокойно опёрла на него подбородок, погладив Ёримасу по прохладной жилистой руке. Свежезаваренный чай с толчёным желчным пузырём змеи настаивался рядом.
– Сегодня я видела Странника. Он и впрямь притворяется торговцем. Продаёт всё на свете от мазей до кукол и этим, похоже, зарабатывает на жизнь. Вот почему за изгнания денег не берёт, хотя они бы, несомненно, принесли ему куда больше... А ещё уши у него острые не по-людски и зубы такие же! Я его хорошо запомнила, и, надеюсь, он меня тоже. Ведь мы с ним ещё встретимся.
Кёко улыбнулась уголком губ и наклонилась над Ёримасой, будто ожидала, что и он вот-вот улыбнётся. Лицо дряблое, от края до края в морщинах, таких, что в них уже утонули и его рот, и нос. Дедушка не любил бриться, поэтому Кёко его бороду, почти серебряную, только подравнивала, а отросшие до плеч волосы расчёсывала костяным гребнем. Кагуя-химе с Аояги же мыли его и одевали. Словом, все они заботились о Ёримасе достойно, но глаза карие, как ствол хакуро за окном, с каждым днём будто всё сильнее проваливались в глазницы. Открывались утром, вечером закрывались – и всё. Вот и сейчас Кёко смотрела в них молча и видела в больших чёрных зрачках отражение своего лица. На самом деле она жаждала вовсе не дедушкиной улыбки, а слов. Он ведь заговорил с Хосокавой, верно? Почему ему так повезло услышать его голос, а ей – нет?
«Стать хорошей женой, может быть, геомантом, но кирпичиком в стене чужого рода – её удел. Такой я вижу судьбу всех моих внучек».
Впрочем, это к лучшему, что она не слышит.
Кёко выжала полотенце, сливая впитавшийся в него смягчающий отвар назад в миску. Семья Якумото хорошие травы из своей лавки подарила, самые дорогие, и Юроичи даже их лично Кёко принёс. Правда, задержался подле неё не дольше минуты и на неё почти не смотрел – иное считалось бы дурным тоном, хотя на самом деле было продиктовано страхом. По одному его лицу в тот момент, тусклому и абсолютно невыразительному, становилось ясно, что это не он Кёко в жёны берет, а его родня. В чём-то ей было даже жаль Юроичи Якумото, но лакированную коробочку, до отказа набитую травами, она всё-таки приняла, и так состоялась помолвка.
От трав кожа дедушки разрумянилась и засияла, точно они и впрямь подарили ему здоровье. Кёко ласково и заботливо обтёрла всё его лицо, предварительно согрев в руках полотенце, и прошептала то, что сказать в полный голос никогда бы не решилась:
– Не переживай, дедушка, род Хакуро пал при тебе, но при тебе же успеет восстать. Свадьба моя меньше чем через пару недель, уже в следующее воскресенье – Кагуя-химе говорит, то благоприятный день. А значит, в следующее воскресенье я стану оммёдзи. Я снова увижусь со Странником... И уговорю его стать мне учителем. Мой жених поможет мне в этом, хочет он того или нет, а взамен я освобожу его от мононоке. Это ведь честная сделка, правда?
Вставая, Кёко не заметила, как скрюченные пальцы Ёримасы незаметно дёрнулись на простыне.
IV
Кёко пришлось ещё десять дней ждать своей свадьбы, и всё это время она почти не смыкала глаз.
Земля Хакуро – священная земля, запретная для зла, неугомонных духов и уж тем более для неупокоенной мстительной души. Но что-то тёмное всё же стало виться вокруг Кёко с тех самых пор, как она приняла в дар ящичек с лекарственными травами и таким образом сказала «да».
Воздух в её комнате сделался стылым и промозглым, как тот, что стелился у могил, а сквозь сон, глубокой ночью, как раз где-то в час Быка, когда в мире происходит всё дурное, Кёко постоянно мерещился звон бубенцов и повизгивание кото[38], словно мимо их двора проходила похоронная процессия. Несколько раз она распахивала сёдзи, по пояс высовывалась наружу и вглядывалась в зернистую, как бархат, темноту, но ничего, кроме неё, не видела. Только ветви хакуро колыхались на расстоянии вытянутой руки: словно не желая отставать от расхваленных горожанами глициний, ива зацвела ещё пышнее, свесилась к окнам Кёко и теперь пыталась в её спальню с любопытством заглянуть. Листья и приклеенные к подоконнику офуда шелестели, и только это помогало Кёко хотя бы под утро как-нибудь уснуть.
Из-за розовых омамори, стащенных Сиори с чайной террасы и прибитых к стенам, её комната напоминала запутанный кошками клубок. К успокоению Кагуя-химе, семьи Якумото и своему собственному, Кёко почти все десять дней из спальни не выходила, а если такое и случалось, то она быстро, почти бегом, возвращалась назад. Сама не знала, на кого боится наткнуться больше: всё-таки на мононоке, чьё внимание она уже, несомненно, привлекла, или же на Хосокаву, которому Кагуя-химе поручила караулить их чертоги и чей голос потому чаще обычного доносился из-за угла.
Родовое гнездо для каждой помолвленной девы до свадьбы – её убежище. А для той, которая охотящегося за ней мононоке за нос водит – ещё и последняя броня. Оммёдзи свои имения всегда вместе с каннуси строили, заговаривали каждый его брусок, на каждой половице с обратной стороны вырезали иероглиф «защита». Ивы, росшие у моста и одетые в симэнава, как в нарядные пояса, служили стражей даже лучшей, чем люди: не знали покоя, с места не двигались, никого не пускали, все недобрые намерения отваживали.
И всё же в своей охоте мононоке не знал покоя. А то была самая что ни на есть охота, остервенелая, смелая, даже нахальная. Кёко хорошо знала, что это за звон ей является по ночам, – так духи страху наводят, – и почему ей на самом деле не спится, – так чувствуешь себя, когда кто-то смотрит, но кого не можешь увидеть ты сам. Из-за этого стоило ей лечь на футон, как по тому словно рассыпали гвозди. Каждая минута без движения вонзала их Кёко под рёбра, скребла по позвоночнику и бокам. Она ёрзала, крутилась, сползала на пол, затем вставала и, жалея, что не может выбраться на крышу – уж больно там сейчас небезопасно, – бесцельно наворачивала по комнате несколько кругов, а затем ложилась снова. Там же, где она оставляла таби с гэта, каждый день набиралось с десяток пустых пиал из-под ромашкового чая. Неудивительно, что Юроичи Якумото был так бледен и молчалив в ту их встречу, когда передавал травы: проживи Кёко вот так вот, на когте у мононоке, ещё бы месяц, тоже бы тронулась умом.
– Поди прочь! – Однажды она не выдержала, распахнула опять окно и закричала в ночь, стоя босиком в одной нижней рубахе на голое тело. – Или покажись. Слабо, а?
Конечно, никто так и не показался. Мононоке бы не смог, даже если бы очень захотел – силёнок для такого маловато, слишком мало ещё невест для того сгубил. Потому только сновал в кустах шиповника и за деревцами хурмы, тревожил птиц и родовую землю, но на неё саму не наступал.
«Кёко, эй, Кёко!»
«Выгляни в окно ещё раз, Кёко».
«Кёко, эй, Кёко!»
Голос бесполый и эфемерный, даже и не голос будто вовсе, а вой ветра в дымоходе, намеренно начинающий звать, только когда она уже на грани сна и яви – ни минутой раньше. После этого Кёко всегда дрожала подолгу и принималась пересчитывать омамори, чтобы успокоиться. Хосокава был первым и последним из них двоих, кого Ёримаса взял на обряд изгнания. После он слёг, иссушённый мононоке и разочарованием в себе, ибо Хосокава оказался на пропитанном кровью ложе с изуродованным лицом, откуда не вставал ещё два месяца. Так что Кёко сама никогда не видела мононоке воочию, но зато уже и слышала, и чувствовала. И этого, надо сказать, ей вполне хватило.
На восьмой день завтрак Кёко принесла Сиори. Она же рассказала, что они с Кагуя-химе повстречали в аптеке жениха Кёко, «красивого такого, но грустного, будто ему не досталось бобовой пасты». Кёко с Сиори всегда было просто, как со всяким малолетним дитём: помани пальцем, наобещай гору сластей, принеси куклу в дар из старого сундука – и вот у тебя есть второй сикигами, прям как Аояги, только, может, немного глупее. С Цумики же всё было сложнее. Родившаяся всего через три года после того, как родилась Кёко, она выросла умной, а потому, как многие умные женщины, быстро стала замкнутой и отчуждённой, чтоб другие не прознали о её уме. Внимательная, но ко всему равнодушная; окружённая сёстрами, но одинокая даже больше, чем Кёко (пусть и по доброй воле). Точно сама земля, которая может быть сухой без полива и чёрствой, но всё равно любое зерно в себе взрастит. Может, потому Цумики и возилась с камнями да всякими кубиками дни напролёт, не проявляя никакого интереса ни к мононоке, ни к сёстрам. Иногда Кёко даже забывала, что та умеет говорить.
Но именно Цумики оказалась у неё на пороге в девятый день.
И вложила в ладони вместе с подносом, полным еды, круглый матовый камешек.
– Что это? – спросила Кёко растерянно.
– Оникс. То, что ожидает твой брак.
– Ты гадала на моё замужество? Ох, ну и сколько же у меня будет детей? Видимо, один?
– С Юроичи Якумото? – уточнила Цумики серьёзно, притворившись, что не заметила, как Кёко щерится и строит из себя дурочку, катая камешек по ладошке, тёплый, точно его только-только вытащили из печи. – Нисколько.
– Тогда что же означает оникс?
– Зависит от случая. Или «вдовство», или «гибель в девичестве».
Больше Цумики ничего не сказала. Вылитая мать – рыжая, темноглазая, миловидная, – Цумики, однако, как мать прятать расстройство совсем не умела. Веки у неё были опухшими, слой пудры на лице – скомканным. И то, что Цумики плакала из-за неё, напугало Кёко даже больше, чем само предсказание.
Камень она оставила под подушкой, хотя тот и впрямь стоило предать печи, как любую весть о несчастье. Камень грел заледеневшие пальцы, когда Кёко снова не могла уснуть из-за шёпота, и не позволял забыть, сколь многое стоит на кону.
– С тобой ничего странного в последнее время не происходило? – спросила Кагуя-химе за общим завтраком на десятый день – тот самый, заветный, которого Кёко боялась, что не дождётся. Синяки под глазами она свела припарками с полынью, а огуречным соком вернула глазным яблокам белизну. Словом, выглядела так, будто не зажимала ночами голову под футоном, не таскала тайком из чайной ещё больше офуда и не читала часами молитвы. Так что ответила Кёко нарочито бодро:
– Не-а. Говорила же, что глупости всё это. Видишь меня? Всё со мной в порядке.
– Хм, да, действительно. – Кагуя-химе задумчиво отпила чай, но в лицо Кёко вглядываться не перестала. – Перед смертью невесты жаловались на бессонницу, мол, то погребальные саваны за окнами им мерещатся, то голоса... И ни одна из них так и не дожила до дня свадьбы. Похоже, ты была права. То лишь обычное проклятие.
Кёко робко улыбнулась в ответ на подозрительно гладкую улыбку Кагуя-химе, державшейся за край своего лазурного праздничного кимоно. Тёмные глаза её щурились, смотрели оценивающе, но, как выяснилось позже, она в тот момент просто прикидывала, сколько белил на Кёко нанести, и в итоге решила, что нисколько, «дабы не пугать людей», как выражались накодо. От недосыпа кожа Кёко и так стала прозрачной, как рисовое тесто. Потому ей только в губы багряную краску втёрли, подвели глаза и подмазали углём ресницы, но прежде баловали целых два часа.
Кёко старалась не думать о том, сколь много на самом деле в свадьбе от похорон: что для мужчины – рождение, для женщины – смерть. Кёко предстояло умереть в своём доме и воскреснуть в чужом, а потому с ней сегодня прощались: накормили сытной кашей с кусочками перепёлки с утра, принесли целое блюдце жареной пасты, напоили чаем с жирным, почти глянцевым молоком и набрали с такими же сливками ванну, скребли мочалкой до скрипа, будто пытались снять с неё грязь вместе с мясом, прежде чем натереть жасминовым маслом. И только после всего начали наряжать сразу в четыре руки: Кагуя-химе занималась лицом и нарядом, а Цумики – причёской.
Белое. Красное. Снова белое. Алая рубаха, жемчужного цвета платье с рукавами длиннее, чем его подол. Накидка со шлейфом ещё белее, чтобы подчеркнуть переход, а подкладка – алее, чтобы отогнать злых духов. Узкий оби, золочёный, как листья в солнечном октябре, – один из подарков семьи Якумото, – вместе со страхом сдавливал рёбра. Пока Цумики ругалась, что короткие волосы Кёко не соберёшь в достойную причёску, и с ворчанием вплетала в них хризантемы, Кагуя-химе разглаживала на тканях птичий узор. Всё, что надели на Кёко, было призвано принести ей удачу, но всё, чем являлась Кёко сама по себе, до самых костей, было одним сплошь несчастьем.
Свадебный паланкин уже ждал перед входом, прямо под священной хакуро, что плакала над ним махровыми розовыми лепестками. Яркий и красный, чтобы сразу бросаться в глаза, – торжество! – с золотым козырьком, толстыми шнурами и бахромой. Оттуда уже выгрузили все дары и отнесли в дом. Два белых веера, морскую капусту – чтобы было много детей, – сушёного тунца, бочонок саке к праздничному столу, целое ведро свежих моллюсков для супа к нему же, чернильную рыбу («Чернильная рыба! Всё же нашли!») и, конечно же, несколько свёртков с золотом и серебром. В комнатах, где всегда было тихо, теперь и на минуту не воцарялся покой: Якумото прислали целую свиту слуг и кухарок в помощь Кагуя-химе, ведь гостей в первый день принимало семейство невесты.
Звяканье посуды, кипение бульона, шкворчание масла и пронзительный плач Сиори: Кагуя-химе сообщила ей, уже пытающейся влезть в паланкин, что Кёко поедет отдельно. Церемония была назначена на девять утра, и оставалось всего ничего, но Кёко, только-только шагнув к паланкину за порог, тут же воротилась обратно.
– Ох, совсем забыла попросить благословения дедушки! Даже если он не услышит, не могу без него. Вы мне позволите?
Конечно, они позволили. Даже в ужасной спешке никто бы не посмел отказать. Уже спустя пару секунд соловьиные полы пропели у Кёко под ногами, но совсем тихо, потому что она ступала по ним на носочках, а затем и перепрыгнула вовсе, неуклюже подобрав подол какэсита. Не хотела, чтобы все знали, что к Ёримасе она так и не зашла: времени на то было слишком мало, а стыда – слишком много. Нет, пока она не исполнит задуманное и пока у неё не получится, Кёко даже в глаза ему не посмотрит, пускай те уже не смотрят в ответ. Ведь, чтобы получить прощение, сначала нужно его заслужить... А простит он её с трудом, когда узнает, что она сделала.
– Ты Кусанаги-но цуруги, скосивший тысячу трав в руках бога ветра Сусаноо, – прошептала Кёко, беззвучно сняв фамильный меч с токонома, вытащив из красных лакированных ножен и вернув их на место, а сам меч оставив в руке. – Ты ещё не принадлежишь мне и, возможно, никогда моим и не станешь. Но я прошу тебя – вас – оказать мне услугу... Как скосил ты тысячу трав, так помоги мне сегодня скосить одного мононоке.
Она не знала, услышал ли её меч и не сбудется ли предсказание Цумики. Кёко уже слышала торопящие её голоса на пороге дома, а потому спешно задрала накидку и сунула Кусанаги-но цуруги под пояс белого платья, перевязала, скрутила на бок, чтобы не было видно в прорезях громоздкую железную рукоять, и выпрямила спину, дабы лезвие не проткнуло ей рёбра. Правда, когда Кёко забиралась в паланкин, она всё равно поранилась. Что-то хрустнуло у неё под ногой – морская соль? Красные бобы? Откуда они на земле? – и кровь побежала по животу ручейком, пропитала нижний слой платья. Но всё вокруг и так было настолько празднично-красным, что никто этого не заметил. Даже сама Кёко, пока не почувствовала уже внутри паланкина острую боль – и там, на боку, и где-то в груди от того самого чувства, которое, как ей казалось, оммёдзи не должны испытывать.
Кёко ужасно боялась.
– Я оммёдзи Кёко Хакуро, потомок Великого Бедствия Мичидзане Сугавары, приходящаяся роднёй клану Абэ, клану Сасаки, клану Якихиро и клану Ходжо. Восемь миллионов ками населяет земли Идзанами и от стольких же злых духов наши семьи избавили их. Ещё десять тысяч подобных им заточено в мече Кусанаги-но цуруги, что висит сейчас на моём поясе. Его лезвием, своим словом, ивовой кровью я предупреждаю тебя: не смей трогать меня, мононоке.
Каждые десять минут в паланкине Кёко шептала это в рукава своего кимоно и в темноту, когда та начинала сгущаться напротив. Занавеси дрожали, точно от ветра, хотя все окна были закрыты, и трещала тростниковая подстилка, стонали извозчики, как если бы Кёко ехала не одна. Нечто, без сомнений, забралось за ней следом ещё возле имения, не устрашившись офуда, кои она приклеила ещё дома под свой подол. Но, вероятно, они всё же работали, поскольку иначе Кёко бы вряд ли смогла добраться до храма живой. К тому моменту, как паланкин остановился, из-под ногтей у неё сочилась кровь, так крепко она стискивала рукоять меча, продев руку под накидку. Другой же рукой Кёко держалась за поручень внутри паланкина: учитывая, что последняя невеста погибла, выпав из него, подобная осторожность не казалась лишней. Мононоке всегда были предсказуемы и примитивны в своей жажде отмщения, но отнюдь не глупы: ни один из них не стал бы добровольно охотиться на оммёдзи. То, кто они такие, кто такая Кёко, можно было прочесть в воздухе, искрящемся вокруг неё даже без всяких заклятий. И всё же, когда ты сам подставляешь свою шею к пасти волка, наивно полагать, что он откажется сомкнуть на ней зубы.
Особенно когда ты намереваешься войти в его логово и отобрать то, что он так остервенело защищает, считая своим.
«Ах, сорвать бы маки на небесном холме, закрасить ими в алый цвет слова любви на моём языке!»
К тому моменту, как раздвижные дверцы паланкина открылись и Кёко ослепил белый утренний свет, она так устала повторять одно и то же и держать оборону, что запуталась в своём какасэта и едва не упала. Несомненно, все, кто уже ждал её снаружи, наверняка сочли бы это дурным предзнаменованием (и правильно бы сделали), так что ей повезло устоять. Подбирая слои столичного шёлка – ещё один подарок семьи Якумото, – Кёко судорожно пыталась понять, почему стихотворение само зажглось на обратной стороне её век. Она сама вспомнила эти слова? Или кто-то о них напомнил? Шёпот, донёсшийся сквозь бархатные занавески, был таким вездесущим, неосязаемым, что его легко можно было спутать с собственными мыслями.
«Ах, сорвать бы маки на небесном холме...»
Весь тот час, что двое поджарых крепких мужчин несли её в горы по змеящейся тропе, обходя по традиции все известные камиурские храмы, Кёко ни разу не выглянула в окно, не заинтересовалась пасмурневшей за выходные погодой или окликами и поздравлениями горожан. Несмотря на крайне сомнительное удовольствие делить свою повозку со смертью и некоторое физическое неудобство – свадебный головной убор цунокакуси царапал лоб и низкий потолок паланкина, – в той темноте, заглушённой шторами и позолотой, и в одиночестве Кёко думалось лучше всего. Там она успела перебрать в пальцах все нити своего плана, прощупать и проверить на прочность все заплетённые узелки, вспомнить прошлое и доказательства... Но всё равно растерялась, оцепенела, когда оказалась перед высоким храмом, окутанным глициниями и сиянием свечей.
И перед целой толпой, что её встречала.
– Посмотрите, какая красавица!
То воскликнула женщина-накодо, та самая, которую Кёко с момента знакомства на кагура видела в имении даже чаще, чем своего жениха: она регулярно захаживала на чаепития к Кагуя-химе, дабы обсудить подробности свадьбы. Кёко поклонилась ей низко, выражая свою благодарность, но ещё ниже поклонилась семье Якумото, когда просеменила до них, едва передвигая заржавевшие за час в паланкине коленки. На фоне неба, накрытого монолитной тучей, как могильной плитой, и затушившей все майские костры богов, фигура госпожи Якумото в пёстром ситцевом кимоно отбрасывало странную бесформенную тень. На ней, как и на стоящем рядом господине Якумото, не было лица, лишь любезные восковые маски, слепленные правилами приличия и знатным происхождением. Зато мононоке наконец-то от Кёко отстал, точно решил, что в паланкине ему уютнее, и там остался.
Семья Якумото стояла справа, за каннуси, а семья Кёко – слева, за маленькой утончённой мико. Как маленькая горстка орехов против целого ведра, настолько много гостей пришло со стороны Якумото, несмотря на страх перед проклятием. В это же время со стороны Хакуро не было никого, кроме них самих. Живот Кагуя-химе, снова спрятанный под широкий оби с пышным бантом; рыжие прядки выглядывающей из-за её спины Сиори; сжатые губы Цумики, такой мрачной, что вид её казался болезненным. Хосокава... И его чёрное кимоно с серебристым узором, которое он даже не удосужился в честь праздника сменить, и заживающая ссадина на щеке. Кёко выхватила всё это боковым зрением, когда подходила к жениху.
– Опять с белилами переборщили, – услышала она бормотание мужчины-накодо за спиной.
– Боюсь, на ней их нет, – ответила ему женщина печально.
Юроичи Якумото церемонно принял Кёко под свой красный зонт. Длинный, бледный, точно призрак, в таком же невзрачном кимоно и складчатых хакама, с очками на ястребином носу и лицом, что стало казаться в два раза старше со дня помолвки. Уставший, но невозмутимый. От него пахло ромашковым настоем и саке.
– Доброе утро, Кёко.
И всё. Больше он ничего ей не сказал. Словно они не на собственной свадьбе, а на рынке нечаянно встретились. Только вместо того чтобы разойтись каждый по своим делам, взялись под руки, встали под одним зонтом и прошли через тории. Храм, стоящий на возвышении неровно и кособоко, будто он вот-вот упадёт, взирал на Кёко как-то недобро, а она на него не смотрела вообще. Ритуальная музыка гагаку, которую играли следующие за гостями музыканты – трещотка, свистящий гобой, певчая арфа-куго, – не давали сосредоточиться. Но сильнее всего мешали большие острые уши, топорщившиеся из толпы гостей.
«Странник здесь!»
Легендарный оммёдзи! Человек – человек ли он? – которого она обязана – сможет ли? – заполучить в наставники. Иде-аль-но! Как Кёко могло так повезти? Семья Якумото всегда была скрытной, даже Хосокаву выпроводила, пытающегося про мононоке разнюхать. Стоило догадаться, что они и Странника, как Странника, не впустили бы.
«Поэтому он и прикидывается торговцем, – смекнула Кёко сразу. – Не только на жизнь себе зарабатывает, но и другие жизни тем самым спасает. Втирается в доверие, изучает жертв, узнаёт... Но почему так долго? Почему он в таком случае до сих пор не изгнал мононоке? Десять дней – вовсе не два дня, как говорил Ёримаса. Что, если этот мононоке совсем не так прост, как кажется? Или дело в чём-то другом? Неважно», – рассудила Кёко.
Значит, она прямо на глазах у Странника мононоке и изгонит. Вперёд него. Перед ним.
«Иде-аль-но!» – повторила счастливо она.
Их со Странником взгляды пересеклись на мгновение... И тут же разминулись, потому что он, идущий плечом к плечу с госпожой Якумото, как её старый друг, отвернулся, точно Кёко запомнилась ему тогда на площади не больше, чем остальная толпа, выкрикивающая свои пожелания в его короб. Он что, правда её не узнал?!
Впрочем, куда больше Кёко интересовало другое.
– Почему он здесь? – спросила она. Ей пришлось мысленно схватить себя за подбородок и сжать его крепко, чтобы не оборачиваться на Странника слишком часто.
– Кто? Старик в острой шляпе? – Юроичи приподнял над их макушками бамбуковый зонт, по которому моросил мелкий дождь, и, не сбавляя шага, повернул назад голову. Меньше, чем того, что ему есть до неё хоть какое-то дело, Кёко ожидала, что он ей вдруг ответит. – Это чиновник из столицы, наставник моего старшего брата. Родители пригласили его, потому что надеются, что он брату с продвижением по службе поможет. Сам брат при этом не приглашён. Мило.
Юроичи выкладывал всё без утайки, будто Кёко уже стала частью их семьи. Это настораживало, но Кёко решила тем воспользоваться и заодно скрасить их путь к алтарю:
– Нет, я про юношу в пурпурном кимоно с жёлтым оби и со странными... – Кёко осеклась, решив умолчать об этой детали. Вдруг никто больше не видит? – Того, который ступает рядом с госпожой Якумото.
В этот раз Юроичи ответил, даже не обернувшись:
– Ах, торговец? Да, он матушке быстро по нраву пришёлся, хотя ей обычно не нравится никто и никогда. Наверное, потому что услугу большую родителям оказал за совершенно незначительную плату, помог рыбу раздобыть к застолью, какую даже у островных моряков в сезон едва отыщешь...
«Так вот где они её взяли! Не зря я тогда по возвращении с рынка рассказала Кагуя-химе про умелого торговца, у которого есть всё на свете. А она, видать, рассказала о том Якумото... Выходит, всё сложилось так идеально благодаря мне! Какая я всё же молодец!»
– ...Фонари не красные, а розовые, чтоб не как у всех, и подносы новые, и ещё несколько вещиц, – продолжал перечислять Юроичи. – Твой свадебный пояс, кстати, тоже. Хорошо, что он почти задаром нам достался. Надоело тратить деньги на невесту, которая всё равно помрёт.
На мгновение Кёко подумала, что ослышалась, но нет. Впрочем, это было ожидаемо. Действительно, обходительный и воспитанный аристократ не смог бы стать объектом одержимости мононоке, а значит, Юроичи Якумото только притворялся таковым. Письма, кропотливо собираемые Кёко, доказывали это, как и его улыбка в ответ на её слова:
– Ты говоришь так, будто надеешься на это.
– Так и есть. Хочу поскорее домой вернуться. В такую жару продукты портятся быстро, много пациентов с несварением, а значит, у меня много работы в лавке.
Кёко хмыкнула. Как хорошо, что Юроичи Якумото всё-таки не станет ей мужем: либо она изгонит мононоке и надобность в том отпадёт, либо умрёт, как предсказывала Цумики. Учитывая, какой Юроичи грубиян, Кёко только радовало отсутствие третьего варианта.
Да и жуткая тень всё-таки не осталась в паланкине. Зернистая, она плелась за Кёко по каменной тропе, дёргая её за шлейф накидки, и чем ближе к храму они с Юроичи подходили, тем резче и заметнее проступали её черты, а нападки становились яростнее. Кёко молилась, чтобы никто этого не заметил, особенно Кагуя-химе, поэтому шла быстро-быстро, но вынужденно застряла у тэмидзуи, где Юроичи вдруг подавился во время отмывания рта[39] и отхаркнул воду прямо Кёко на кимоно. Тень, успела увидеть она, просто пережала ему горло под кадыком жирными щупальцами. От этого глаза Юроичи, болезненно желтушные, ещё больше налились, забегали затравленно, и вся кровь, что ещё кое-где теплилась в его щеках, отхлынула от лица к костяшкам сжатых кулаков. Их родня держалась позади, но мико и каннуси, что по обычаю вели новобрачных в храм, уставились на них двоих и побледнели.
Благо, едва Кёко успела испугаться, что они всё поняли и сейчас отменят свадьбу, как Юроичи схватил её под локоть и, не дав ей закончить собственное очищение, потащил в храм вперёд служителей.
– Скоро всё закончится, скоро всё закончится, – бормотал он, взлетая вверх по лестнице, пока Кёко тщетно пыталась поспеть за его широкими шагами в узком кимоно.
Действительно, поскорее бы закончилось! К тому моменту, как они двое наконец-то достигли алтаря, Юроичи Якумото окончательно переменился, даже внешне. И так красавцем не был, но теперь лицо стало совсем уродливое в необъяснимом раздражении, как если бы он был разочарован, что она до сих пор не умерла. Желваки ходили туда-сюда, взгляд метался по залу, а гости тем временем рассаживались по своим местам на дзабутоны. Странник сел где-то в задних рядах, и Кёко, к своему сожалению, потеряла его из виду.
Началось.
– Юроичи Якумото и Кёко Хакуро пришли просить благословения у богини царственной, землю рождающей, коей хвалы возносят в храме Четырёх рек, что в Камиуре. Так смиренно говорю я в этот час.
«Ах да, точно, – подумала Кёко со скукой, выслушивая молитву каннуси под арочным сводом и наблюдая за пляской босоногой мико с зелёной ветвью сакаки меж ними тремя. – Храм Четырёх рек. Вот как он называется. А я-то слышу, журчит что-то поблизости...»
Пожалуй, ни одна девица во всём Идзанами ещё не проявляла такой небрежности к своей свадьбе, как Кёко. Та даже не задумалась, а к какому именно храму, собственно, доставил её паланкин. Всё, что она мысленно отметила и что её интересовало – что храм расположен в горах, а значит, в нём тихо и безопасно. Следовательно, мононоке не вырвется на свободу и не навредит другим, коль что-то пойдёт не так. Сам же храм небольшой, но добротный: спрятаться негде, разбушеваться – тоже, но балки под крышей при этом укреплены бамбуком и синим камнем, поэтому не обвалятся. Что там снаружи, Кёко и вовсе не смотрела; не оценила, как органично, межуясь с клёнами, на самом деле высажены вокруг пышные глицинии, которые свадьба успела застать на пике их цветения. Она вообще заметила их, лишь когда опустилась коленями на плоскую подушку напротив алтарного столика и оглянулась проверить, открыты ли окна. Да, открыты. Нехорошо.
Музыканты остались на крыльце, стихла гагака, храмовые двери с глухим стуком закрылись. Несмотря на то что с самого утра Кёко не видела на улице ни одного луча солнца, в храме было так светло, точно ками разожгли один из своих божественных костров прямо тут, в этом зале. Талисманы с металлическими колокольчиками отражали пламя сотни свечей, множили его, будто рождали мириады светлячков. Блики танцевали вместе с мико на деревянных полах, и благовонный дым от палочек-сэнко струился по ним, обещая своей зыбкой полупрозрачной завесой защиту, как обещали её офуда, которых здесь, на оконных рамах и балках, явно было больше положенного.
«Предупредили, кого сочетать браком будут. Каннуси и мико знают».
Потому каннуси и заикается, а мико – спотыкается. Все, кроме гостей, ожидают беду и торопятся.
Ох, не зря.
– Почему так холодно? На улице как будто кан-но ири, а не май! – услышала Кёко недовольное бурчание среди гостей, ёжащихся и зарывающихся поглубже в свои кимоно. Дыхание стало паром, а тело – льдом. Кёко тоже это почувствовала, даже раньше и сильнее прочих, потому что сидела к Юроичи Якумото, источающему всё это, вплотную.
– Идзанами-но микото, Идзанами-но микото! Богиня браком со светом сочеталась, и ками – восемь миллионов ками, – и первые люди – восемь тысяч первых людей, – и первые звери – восемь сотен первых зверей, – и острова – восемь островов – рождены были. И когда родились они все, то стали вступать в брак между собою, и так рождены были и другие звери, и другие люди. С позволения Идзанами-но микото двое сочетаются браком сегодня.
«Закрась в алый эти слова...»
«Закрась в алый эти слова».
«ЗАКРАСЬ В АЛЫЙ ЭТИ СЛОВА!»
Боги Кёко редко благоволили, поэтому, быть может, удача и улыбалась ей только в тех местах, где богов на самом деле нет.
Разом захлопнулись все оконные сёдзи, прищемив подглядывающие в них ветви глициний, и затрепыхались, съёжились в предсмертной агонии талисманы-офуда под потолком. Белоснежный головной убор Кёко осыпало пеплом, и вместе с ним всё вокруг почернело, укрылось матовой тенью. Разом потухло больше половины свечей. Алтарь с дребезгом покатился, а пиала с саке, из которой жених и невеста должны были вместе испить, треснула. То, что брызнуло из неё на молитвенные дощечки в полу перед Кёко, было красным и пахло железом – никакая не рисовая водка, а кровь. У каннуси она потекла прямиком изо рта, а у мико, выронившей священную зелёную ветвь, – из глаз и ушей. Они всё ещё пытались шептать молитвы и петь, когда оба рухнули друг за другом плашмя.
Двери, как и окна, не открывались: несколько гостей Якумото, включая чиновника в остроконечной шляпе, тут же повскакивали с дзабутонов и бросились к ним, а затем, не сумев отпереть, попытались выбить. Кому-то из них поотрезало носы и пальцы: сёдзи на миг открылись, а затем щёлкнули и захлопнулись снова, как пасти гончих собак. Оттого и крови, и криков стало ещё больше. Половина гостей тут же упали в догэдза[40] и принялись замаливать свои прегрешения, хотя вряд ли понимали, что к чему.
Только Юроичи Якумото не двигался. С опущенной головой, он остался сидеть неподвижно, даже когда Кёко поднялась с подушки и хлестнула его длинным рукавом свадебного кимоно, выкинув ладонь вперёд.
– Мононоке!
Её голос утонул в пронзительных визгах и затерялся в скрежете когтей где-то под потолком. Такую посмертную ярость Кёко доселе даже не представляла: балки, укреплённые бамбуком и камнем, которые она прежде находила надёжными, крошились, а благовонный дым стал прогорклым и кислым, точно не нарду со смолами и миррой жгли, а гниющий труп. Ни один талисман не смог бы даровать защиту от такой ненависти, ни один храм, ни одна мико и ни один каннуси. И ни одна молитва. Возможно, даже ни один оммёдзи.
Но откуда Кёко было об этом знать?
– Мононоке! – повторила она громче.
Гул, который доносился ниоткуда и отовсюду разом, обернулся треском костей из той могилы, в которой этот дух так и не нашёл свой покой. Кёко тут же попятилась, закрылась руками от ошмётков разломанного невиданной силой дерева, воска и пепла офуда, и запустила пальцы в рукав свадебного кимоно, где карман был особенно узким и неудобным, а потому с трудом вместил в себя все собранные улики.
– Я знаю твою историю, а потому знаю и Форму, и Первопричину, и Желание. Слушай меня, и пусть все обеты спадут!
Сердце подпрыгнуло к горлу и почти перегородило словам дорогу. А именно в тех, помнила Кёко завет Ёримасы, настоящая сила оммёдзи. В истине, которую он должен найти; в чувствах, которые должен понять; в тайне, которую должен разгадать и рассказать всем, кто имеет к ней отношение, и тем более тем, кто не имеет. Потому что хоть мононоке и невозможно упокоить, но его нужно избавить от горя и усмирить.
Кусанаги-но цуруги, железная рукоять которого легла Кёко в ладонь, отражала её намерения и ветхую, махровую темноту, затопившую алтари, бронзовые зеркала и мозаики. Сам мононоке тоже был где-то в ней, прятал эту свою форму, как до последнего делают все подобные ему, но затих, стоило Кёко веером раскрыть перед ним доказательства.
– Мононоке зовут Хаями Аманай, – заговорила она, и ещё треть свечей погасла, а те, что до сих пор горели, борясь с холодом и темнотой, стачивались быстро, будто ножом, и горели пламенем не жёлтым, а синим. – Да, та самая Хаями, которая работала наёмной прислугой в доме Якумото с тех пор, как умер от паучьей лихорадки её отец. Якумото платили ей щедро, отвечали на её старательность и услужливость добротой... Но добрее всех к ней был их младший сын, Юроичи. И опьяняющей была любовь, как маковый цвет, и возвышенной, как небесные холмы, и запретной, как слова о том, что потомственный доктор из семьи богатых аптекарей полюбил нищую осиротевшую прачку. Как долго продолжались ваши тайные встречи, Юроичи? Год? Полтора? Прямо под носом у драгоценной матушки и отца, уже присматривающих тебе знатную невесту среди купечества.
Часть гостей, которых разбросанные под ногами носы и пальцы ничему не научили, продолжали ломиться сквозь двери, а другая часть попряталась за перевёрнутую духом мебель, в том числе несчастные накодо. Все они, так или иначе, были вынуждены Кёко свидетельствовать и внимать, когда она развернула одно из писем перед бесцветным лицом Юроичи, написанное его же витиеватым, как у всех врачей, почерком. Другое Кёко показала госпоже Якумото, под дрожащими коленями которой рассыпались её яшмовые бусы, и господину, который продолжал упорно молиться в прижатые ко рту ладони.
– Глупая девка, – сказала мать Юроичи на это. – Не надо было нам с оммёдзи связываться, тьфу!
Кагуя-химе, сидящая рядом, вздохнула устало, совсем не гневно и не разочарованно, как Кёко от неё ожидала. Молча она держалась за свой живот и прикрывала его благоговейно, прижимаясь спиной к стене в углу рядом со Странником, чей золотой бант на поясе торчал из-за опорного столба. Кёко, найдя их обоих взглядом, тут же принялась искать и Сиори с Цумики и Хосокавой, но без толку. Где они? Успели выскочить через окна, когда всё началось? Хорошо спрятались где-то за алтарём? Надеясь, что их исчезновение к добру, а не к худу, Кёко...
Застопорилась.
Странник.
«Почему он молчит? Почему молчит и смотрит так пристально, не вмешивается? Что-то не так...» – прошептал ещё неокрепший зародыш оммёдзи в Кёко.
«Нет, нет, всё хорошо. Это он даёт тебе шанс! Продолжай!» – сказал в ней глупый ребёнок.
Юроичи Якумото здесь – гнойная рана. Он – тот укус на теле города, через который хворь в лице мононоке проникла в Камиуру и отравила трёх невинных невест. Нужно закончить начатое. А дальше хоть потоп!
– Юроичи, – продолжила Кёко и снова повернулась к нему. – Ты возил Хаями в соседнюю префектуру под предлогом того, что хочешь навестить брата в столице. Вот чеки и вырванные страницы из счётной книги... Ты, надо признать, был весьма заботлив с ней. Однажды родители это заметили. Госпоже и господину Якумото даже выставить Хаями, обвинив в краже, пришлось, лишь бы её от тебя отвадить. Но это не помогло, для истинной любви ведь не бывает преград. Хаями осталась без работы, и ты продолжал ей помогать. Но вечно так продолжаться не могло. Вы решили сбежать из города. Тогда родители пошли на радикальные меры – пообещали оставить тебя без наследства. А риск безденежья у всякого аристократа любовь отобьёт, не так ли? И ты передумал. Пришёл к обрыву, через который раньше переправлялись паломники и где зачинались все ваши свидания, и там объявил, что изменил своё мнение. Что никуда не пойдёшь. Слово за слово, упрёк за упрёком... Случайно толкнуть в порыве ссоры – маленький пустяк. Но только если за спиной не пропасть.
И Кёко кинула на пол, к Юроичи и к округлившимся глазам госпожи Якумото, ещё несколько записок: счётный лист с любовными подарками и их стоимостью, назначение встречи, корявые стихи, рецепт с успокоительным настоем, которым Юроичи заглушал свою совесть после. Всё это приземлилось на половицы, швы между которыми заполнила сочащаяся из них самих кровь. Юроичи, запачкав в ней свои тёмно-серые хакама, напоминал муху, застрявшую в паутине, только он уже даже не дёргался. Поднял голову, низко опущенную, как во время молитвы каннуси, посмотрел на Кёко снизу вверх тёмными глазами в упор...
И усмехнулся.
– Откуда у тебя... – послышался голос госпожи Якумото.
Она и то отреагировала живее. В разводах пудры и угольной туши, с рассыпавшейся по плечам причёской, госпожа Якумото ткнула дрожащим пальцем на размётанные бумажки, которые погнал по храму ветер.
Кёко пожала плечами:
– У меня есть сикигами по имени Аояги, она хорошо проникает в чужие дома. Ещё у вас много работников, посыльных и пациентов, которые слышат и знают больше, чем говорят... И вы один раз сумочку у овощной лавки на рынке забыли, пока отходили за рыбой. Пришлось её забрать вместе со всем содержимым. Извините.
Цунокакуси упал с головы Кёко от дрожи, пронзившей храм от основания до крыши. Возможно, она сказала что-то, что пришлось мононоке не по душе, или же её рассказ ему наскучил. Прежде притихший – что, как наивно думала Кёко, было хорошим знаком, – мстительный дух снова разбушевался. Древесная стружка осыпала её узкие плечи, на стенах, издающих чудовищный скрежет, проступили следы босых ног и ладоней, нелепо маленьких и кривых, с семью и десятью пальцами. Каннуси и мико, прежде лежащие почти бездыханно, вздрогнули и захрипели, тоже покрывшись ими, как если бы нечто невидимое пробежалось по ним. Затем треснуло большое бронзовое зеркало за алтарём – последнее, что оставалось нетронутым, – и оставшиеся свечи погасли.
Зато загорелся Кусанаги-но цуруги, который Кёко вытащила из-под какэситы, нырнув рукой под запа́х кимоно. И горел он ярко; ярче, чем костры восьми миллионов ками, хоть и отражал в себе лишь темноту.
– Форма – юрэй, женщина-любовница, преданная возлюбленным, – объявила Кёко, как приговор. – Первопричина – запретная любовь к безродной нищей девушке и её убийство. Желание – сделать любимого навек своим.
Меч в руке оказался невероятно тяжёлым. Он-то и на поясе, кое-как привязанный шнуром от рубахи, тянул Кёко к полу, но сейчас и вовсе стал неподъёмным. Шест, с которым она тренировалась годами, не шёл с ним ни в какое сравнение. Запястья у Кёко заныли, руки прогнулись в локтях – держать меч приходилось сразу обеими, – и задрожали пальцы, покрытые от волнения пóтом. Кёко расставила и упёрла в пол ноги, порвав подол шёлкового кимоно, и занесла Кусанаги-но цуруги над головой, целясь в мононоке, уже оформившегося у противоположной стены. А форма его была совсем не такой, какую она себе представляла или описывала: силуэт не женский и даже не женоподобный, а круглый, как бочка; покрытый слизью, таким густым и непроницаемым её слоем, что и не разглядеть ничего под ним. Вот что между половиц сочилось – может, и кровь, но с какой-то примесью, как выделения. Если потолок храма начинался там, где заканчивалась верхушка глициний снаружи, то и мононоке вырос до этих глициний. Без глаз – их не видно, с когтями – тоже не видно, но слышно. И топот ног, словно конь понёсся на Кёко через весь храм, разметав вокруг визжащих гостей. Сам мононоке, перепрыгнув Юроичи в искристом свечении меча, визжал тоже, да сразу четырьмя голосами.
«Четыре голоса?.. Почему четыре? Трое женские, а ещё один словно бы...»
– Нет, нет!
Любая ошибка для оммёдзи – смерть, потому большинство оммёдзи и успевают ошибиться только один раз за всю жизнь. И неважно, что именно ты сделал не так: неверно определил форму, не разобрался до конца в причинах или же ошибся в желании. Оружие, не услышавшее истину, превращается в ничто. Даже священное и выкованное самими богами, хранящее в себе десять тысяч пойманных душ.
Дзинь-дзинь.
С таким звоном порхал стеклянный мотылёк из сундука торговца. С таким же звуком разлетелся Кусанаги-но цуруги на мелкие осколки и застучал по полу от столкновения с мононоке.
– Соберись назад! Соберись, умоляю!
Кёко ещё никогда так не стенала. Упала на колени, не выдержав слабости в ногах, и погрузила в эти осколки руки. Те, с неровными, угловатыми краями, но симметричные друг другу, сверкали, как драгоценные каменья. Целых пять. Их грани резали до мяса, словно больше не хотели, чтобы Кёко их касалась, и вскоре все они померкли в её крови, покрытые ажуром тёмно-алых пятен. Она сломала, сломала меч! Как изувеченное божественное тело, он лежал на её раскрытых истекающих ладонях, абсолютно безжизненный и мёртвый. Десять тысяч мононоке внутри него продолжали хранить молчание, и это напугало Кёко гораздо больше, чем если бы кто-то из осколков с ней вдруг заговорил. Сила покинула Кусанаги-но цуруги вместе с сиянием его острия, железный эфес укатился под алтарь и затерялся где-то среди тел, упавших от удара, ранений или страха.
Однако что и почему бы ни случилось с Кусанаги-но цуруги, с мононоке нечто случилось тоже. Небесная сталь из яшмы и облаков обжигала всех, кто не имел права её касаться, что уж говорить о тех, против кого она была обращена? Мононоке отскочил от лезвия ещё в момент удара, взревел неистово и съёжился, как моток шерсти в кипятке. Перепуганные гости тут же бросились искать и зажигать масляные лампы, чтобы не оказаться в кромешной темноте, и несколько минут в храме происходила какая-то неразбериха.
– О нет, – вздохнула Кёко, когда зажглась первая лампа, и она поняла, что мононоке нигде не видно.
– Где эта тварь?! – запаниковали сами гости.
– Может быть, оно ушло?..
– Сзади, сзади!
Когда мононоке слаб, он прячется, но отнюдь не всегда в вещах или в тени.
– Ах, нужно поскорее раздобыть ему невесту! Чтобы никогда не вскрылся тот позор!
Первой, кого настиг мононоке, стала госпожа Якумото. Она вскричала одновременно своим и чужим голосом, встала с кучи сваленных дзабутонов и неестественно дёрнулась всем телом в разные стороны: руки – влево, ноги – вправо, голова вообще вперёд. Вернув контроль хотя бы над пальцами, она вцепилась ими себе в рот, зажала его, пытаясь насильно закрыть. Но, как бы ни сопротивлялась госпожа Якумото, мононоке ворочал её языком и двигал её же губами, заставляя повторять слово в слово все свои ехидные и ядовитые речи из прошлого:
– И конюха дочка уже сгодится, лишь бы эту тварь от него отвадить! Что?.. Кого-кого предлагают накодо? Девчонку-оммёдзи? Ох, девчонка-оммёдзи! Прекрасно! Её мононоке вряд ли осмелится трогать, значит, больше шансов дожить до свадьбы. Пошли к ним хикяку с гостинцами! Передай, что мы согласны!
Юроичи расхохотался. Кёко метнула на него растерянный взгляд, решив, что мононоке выбрал его своей следующей оболочкой, но нет, веселился он, похоже, искренне. А чего бы не смеяться, когда деспотичную мать превратили в куклу? Мононоке играл с ней, дёргая туда-сюда, и, похоже, тем самым сломал несколько хрупких старушечьих суставов. Хрусть! Госпожа Якумото застонала и упала навзничь.
– Кагуя-химе, не надо!
Кёко не узнала собственный крик, а только вскрикнуть она и успела, рассыпав осколки меча, которые сгребала руками. Кагуя-химе отпустила свой живот, неуклюже подползла к обмякшей госпоже Якумото, которую муж никак не мог привести в чувства, и тоже попыталась ей помочь: схватилась за оби, чтобы развязать, дать больше простора для дыхания. Мононоке этим тотчас же воспользовался: покинул плоть старую и изношенную, испив всю её ки, и выбрал себе плоть здоровую и молодую. Прямо через беременный живот вошёл, вонзился в неё ножом, и Кёко вздрогнула, будто это она собственноручно его воткнула. Оттого живот Кагуя-химе вздулся ещё сильнее, как если бы ребёнка что-то потеснило, и Кагуя-химе ахнула, согнулась пополам, снова в него вцепившись. Плечи её, покрытые рассыпавшимися кудрями, как огнём, задрожали мелко...
А затем вдруг расслабились.
Кёко, вскочив и перепрыгнув разбросанную мебель, бросилась к ней через весь зал.
– Кагуя! Кагуя!
«Ах, Кёко! Если бы красота была ключом, то она бы смогла открыть лишь те двери, за которыми ничего нет», – сказала ей Кагуя-химе однажды, и тогда Кёко не поверила ей.
Осознание пришло позже, когда Акио ушёл в очередной поход, тот самый, что впоследствии стал для него последним. Кагуя-химе была красавицей. Она была хозяйкой клана Хакуро и заботливой матерью... Но никогда – любимой женой. Ибо не уходят от любимой жены в далёкие странствия, оставаясь подле неё лишь несколько дней в полугодие, чтобы зачать детей; а эти самые дети не находят её на кухне в слезах, врущую, что она резала лук, хотя перед ней лежит репа. Любимые жёны не танцуют, когда по заветам больше не имеют прав танцевать, и не рискуют навлечь на себя гнев древних богов просто потому, что только танец до сих пор и приносит им в жизни хоть какую-то радость. Словом, Кёко могла только догадываться, насколько Кагуя-химе на самом деле несчастна, ибо она не смела жаловаться вслух. До этого момента.
Кагуя-химе вдруг встала и повернулась к Кёко лицом, подсвеченным по бокам масляными лампами, а оттого страшным и искривлённым в тенях и одержимости.
– Куда ты уходишь? – спросила Кагуя-химе трескуче. – Почему опять меня оставляешь? Я что, делаю недостаточно?
– Кагуя...
– «У женщины нет надлежащего повелителя. Супруг её властелин».
Кёко попятилась, наступив на попадавшие с её головы хризантемы. Красные лепестки, лишь на тон темнее бегущей отовсюду и по самой Кёко крови, раскрошились под платформой её гэта. Кагуя-химе тоже их раздавила, приблизившись к Кёко вплотную, и за её светлым лицом, прямо под тонкой розовой кожей, проплыла чёрная слизь. Руки Кагуя-химе безвольно висели вдоль тела, оставив живот неприкрытым и уязвимым, потому Кёко сразу поняла, что это не она. Мононоке распоряжался её слабым телом свободно, как собственным. Снова наизнанку душу выворачивал, а вместе с ним – прошлое и всю боль, от которых больно стало и Кёко.
– «Нет у женщины иной души, кроме очага в её доме. Очаг и есть её душа, – Кагуя-химе цитировала наставления из «Великого свода для женщин», который Кёко перед свадьбой тоже полагалось читать, вот только она ещё в детстве растопила этой книгой очаг в главной комнате. – Нет у женщины других обязанностей, кроме как следовать во всём желаниям супруга, вставать раньше его, а ложиться – позже и работать во благо его дома и счастья. Супруг и есть и её дом, и счастье». Ты моё счастье, Акио. Я подарила тебе двух дочерей, я забочусь о Кёко, как о третьей, я повинуюсь твоему отцу, как тебе бы повиновалась, оставайся ты рядом... Скажи же, что я делаю не так?!
Кёко жадно схватила ртом воздух, снова наступила вслепую на что-то: под её ногой раздался хруст – наверное, то была рама разбитого алтаря. Юроичи на них двоих смотрел, все гости смотрели, Странник... И никто ничего не делал, даже сама Кёко.
А мононоке тем временем продолжал веселиться, заставляя Кагуя-химе плакать.
– Ты знаешь, что не так, – ответил в ней дух голосом Акио, прямо у неё изо рта. Кёко передёрнулась, покрылась вся мурашками на спине и руках, ведь даже не думала, что услышит его ещё хоть раз. Прямо настоящий, тоже постоянно уставший – эту усталость Кёко в детстве принимала за равнодушие. – Живая она. Живая, моя Химико! И рано или поздно я её отыщу.
– Это я твоя, Акио! – вскричала уже сама Кагуя-химе. Слёзы бежали по красным щекам таким обильным ручьём, словно она вновь находилась там, в этой спальне, где ссора с мужем накануне его отъезда снова разбила ей сердце, и так склеенное по кусочкам дюжину раз, пока Кёко и остальные дети спали в соседнем крыле под мерный стрекот цикад. – Я твоя, а не та женщина! Она бросила тебя с младенцем на руках, а я никогда не бросала! Ты женился на мне, ты выбрал меня, ты меня полюбил... Полюбил же? Полюбил, правда?
Голос Акио ей не ответил, и тогда Кагуя-химе зарыдала в голос, как безутешное дитя, закрыв лицо длинными рукавами.
– Ненавижу! – завопила она сразу пятью голосами. – Ненавижу, ненавижу, ненавижу! И тебя, и эту женщину, и её дочь! Ненавижу свою жизнь!
– Достаточно, мононоке. Оставь её.
Офуда прошелестел у Кёко перед лицом. Оно тоже было мокрым – мокрым и сопливым. Кёко утёрлась от слёз, которых даже не замечала до этого момента, и сделала ещё шаг назад, пропуская мимо себя фигуру в пурпурных одеяниях. Офуда на ладони Странника, который он невесомым жестом наклеил Кагуя-химе на лоб, запечатав и её уста, и веки, и сердце для овладевшего ею мононоке, был совсем не таким, какие Кёко с мачехой продавали на чайной террасе. Иероглифы те же – «защита», «благословение», – но, наложенные друг на друга, они образовали ещё один, нечитаемый знак, похожий на остроконечный цветок. Ещё и чернила алые, как кровь. Кёко была готова поклясться, что цветок тот колыхнулся и закрылся. У Кагуя-химе же подогнулись ноги, и она приземлилась на дзабутон, не упала, а легла мягко, точно заснула.
«Химико...»
– Идзанами-но микото! Идзанами-но микото, спаси нас!
Снова визги и молитвы. Снова кровь, но уже не из-под половиц, а из ран: мононоке, напитавшись ки и разбухнув, как морская капуста, опять увеличился в размерах, округлился и принялся всё крушить, перемещаясь в тени. Летающие зеркала и мебель, обваливающаяся крыша и расколотый алтарь. Гости кинулись врассыпную, кого-то завалило мебелью в углу; побились масляные лампы и лишь чудом не начался пожар. В храме снова потемнело... А затем стало светло-светло, как и должно быть майским утром: короб на спине торговца вдруг приоткрылся и выпустил дюжину сияющих стеклянных мотыльков. Вспорхнув под потолок со звоном, они зависли там, и мононоке завис тоже. Закончились его буйство и погром, а зернистый сгусток, скрывающий истинную форму и оттого похожий на огромное яйцо, потянулся вверх... И принялся скакать за мотыльками, пытаясь их поймать. Отвлекающий манёвр – кажется, то был он, – сработал.
– Это не юрэй, – сказал Странник, когда Кёко облегчённо осела возле Кагуя-химе на пол. – Ты ошиблась.
«Я и сама это уже поняла!» – почти огрызнулась она, но вовремя себя одёрнула. Не достойны её слова сейчас быть острыми. Таким должен был быть её меч, а не язык, но она и его сломала. Потому опустила голову повинно и перед стоящим рядом Странником, которого, наверное, только утомила, и перед мононоке, которого не смогла изгнать, и перед людьми, которых подвергла опасности. Перед судьбой, с которой не поспоришь, Кёко склонилась тоже.
Дедушка был прав. Она отвратительный оммёдзи. Нет, она даже вообще не он.
«И всё-таки кто или что тогда мононоке? Может, сирё?» – принялась невольно гадать Кёко, пока торговец подбирал с пола, разглаживал и перечитывал её записки, те бесполезные клочки, которые она считала доказательствами, но которые даже не смогла связать воедино. Кёко не раскрыла истину – она её выдумала. Но где же тогда истина настоящая?
«Нет, не сирё. Сирё приходят лишь к родственникам, пытаются затащить их в могилу за собой. Может, тогда фуна? Говорили, на дне того обрыва, куда упала Хаями, камни, но что, если на самом деле там болото? Может, она не умерла сразу, выжила, а потом утонула? Утопленница... Их невозможно изгнать, но они не заходят в города, она должна была остаться на своём месте. Значит, снова не то. Кто же тогда?..»
Кёко все варианты перебрала, пока сидела там возле Кагуя-химе, уложив её голову к себе на колени, и баюкала, гладя по спутавшимся волосам. Дедушка учил, что, коль не знаешь форму духа, то просто опиши его при жизни – в конце концов, все виды духов не упомнишь, а некоторые и опытным оммёдзи доселе неизвестны. Да, так и нужно было сделать! Зачем Кёко стала умничать? Зачем вообще полезла вперёд Странника? Зачем затеяла всё это?!
«Глупая, глупая, глупая!»
– Смотри, юная госпожа. Поругаешь себя потом.
Кёко на секунду испугалась, что Странник и мысли читать умеет, но нет, всё просто было написано на её жалком, перепачканном сажей, слезами и кровью лице. Она послушно подняла голову и обнаружила, что Юроичи смотрит на неё, но больше не улыбается и не смеётся. Сидит там же, где положено сидеть примерному жениху, будто ждёт продолжения свадьбы. И ничего не делает, ничего из того, что делал бы настоящий жених, сын, мужчина на его месте. Госпожа Якумото лежала за порванной шёлковой ширмой, и господин Якумото до сих пор не мог её разбудить; гости попрятались за раскуроченную мебель и друг за друга, а существо, что отняло у него трёх невест и пыталось отнять четвёртую, увлечённо перепрыгивало со стены на стену, как кузнечик, охотясь на летающих мотыльков из стекла. Было ли Юроичи всё равно? Или так выглядела усталость, та самая, с которой Акио продолжал покидать родной дом и возвращаться? Какую начинают испытывать все люди, если слишком долго страдают. Юроичи принадлежал этому мононоке – и, в отличие от его родителей, уже давно не пытался с этим спорить.
– Так и не решился сам рассказать? – спросил у него Странник, вернув ему все бумажки; написанные и его рукой, и не его. Пышный жёлтый бант пояса оказался у Кёко перед лицом и закрыл ей весь обзор на храм. Зато она видела короб, висящий у торговца на спине, и маленькую тёмную щель под его крышкой, из которой продолжали выскальзывать мотыльки, отвлекая и занимая мононоке.
– Какая разница, расскажу я или ты? – отозвался Юроичи глухо. – Ты ведь всё равно духа изгонишь. За этим ты и пришёл в Камиуру, не так ли?
– Это моя работа, – кивнул Странник.
– Так выполняй её. Надеюсь, у тебя получится лучше, чем у этой девчонки.
– Разумеется. Но сначала вот что я тебе скажу: лучше принять наказание в пятьдесят лет тюрьмы, чем обещать девушке умереть вместе с ней и нарушить обет. За это несчастья будут преследовать тебя ещё семь следующих жизней.
Стеклянные мотыльки под потолком вторили мелодичным звоном. Мононоке всё-таки поймал одного, и тот канул в бездну, растворившись в безликой тьме. Свечи вокруг не горели, но капали и шипели. Могильный холод, пробиравший до озноба, сменился потрескивающим жаром и прокатился по храму волной. Даже пульсирующая боль в изрезанных ладонях Кёко притупилась. Так ощущалась истина – то же самое, что колдовство.
– Что... что он сейчас сказал? – зашептались гости вокруг.
– Девчонка-оммёдзи сказала, Хаями столкнули, но это...
– Так это было двойное самоубийство?
«Мы уйдём вместе», – вспомнила Кёко слова одной из записок.
«Мы умрём вместе», – наконец-то поняла Кёко её значение.
Не то чтобы это было нечто, что никогда до них двоих никто не делал, но в Камиуре раньше не жило таких глупцов или до одурения влюблённых. Прыгнуть в пропасть, держась за руки, или выпив одновременно яд, или сделав ещё что-нибудь, что убило бы двоих одновременно, имело смысл лишь в том случае, если других способов быть вместе, как и шансов, не осталось. Только вот у Юроичи было достаточно денег, чтобы и без наследства бежать с возлюбленной из города вприпрыжку.
«Денег-то много, – тут же поправила себя Кёко, глядя на него, спрятавшего глаза за бликующими очками, покрывшимися мелкой паутиной сколов. – А вот желания – никакого. Хоть в чём-то я была права. Подлец».
– Хаями Аманай была доброй и красивой, но безграмотной, – произнёс Странник, и Кёко осторожно дотянулась через Кагуя-химе до разбросанных по полу записок, подтянула к себе одну, ту, что предлагала «закрасить в алый цвет слова любви на языке». Такой корявый почерк, что о необразованности совсем несложно было догадаться. Но... – Читала плохо, а писала и того хуже. Из семьи прислуги, прислугой рождена, прислугой и повстречала смерть. Мать умерла в родах, росла с отцом. Должно быть, из-за этого она порой и не знала совсем простых вещей. Например, почему у женщин каждый месяц кровь идёт, и по какой причине она вдруг идти перестаёт, а живот начинает расти, сколько ни худей...
Кагуя-химе на коленях у Кёко дёрнулась и приобняла одной рукой свой живот, будто тоже поверить не могла в услышанное. Тогда мононоке вдруг потерял интерес к блестящим игрушкам. Странник, однако, даже не покачнулся и не вздрогнул, когда тот рухнул с потолка, проломив собой пол в паре кэнов перед ним. Зато Юроичи от неожиданности со вскриком завалился на бок и отполз. В окружении вжавшихся в стены гостей, Странник и мононоке оказались один на один посреди разгромленного храмового зала, и отчего-то Кёко вспомнился театр кабуки. Странник всё это время был здесь и постановщиком и актёром.
– Ты, Юроичи, потомственный врач, твои деды и прадеды тоже врачами были, – продолжил он медленно, почти лениво спуская ремешки короба с плеч, а сам короб ставя на землю перед своими ногами. – Ты сразу понял, в чём дело, но ей сказал иное. Советовал оби затягивать туже, чтобы выходили газы, и поил микстурой из зверобоя и полыни. Но, как ни старался, ничего не получалось. Удивительно, как сильно ещё нерождённое дитя может хотеть жить.
«На один флакон: 1/2 зверобоя, 1/2 шалфея, ложка полыни, 1/4 рисового уксуса...»
«Так это был не рецепт успокоительной микстуры. – Кёко содрогнулась от отвращения. – Эти же травы провоцируют выкидыши».
– Отравить её было нельзя, все в городе знают ведь, как в травах ты хорошо разбираешься. А убить по-другому, собственноручно, смелость нужна, даже мужество. Поэтому ты в ней долго мысль о неравной любви и неминуемой гибели взращивал, а потом, когда ждать было уже некуда, того и гляди кто-нибудь поймёт, спрятал столовое серебро от матери, чтобы она во всём Хаями обвинила. Лишённая всего, ты всему и начинаешь верить, особенно возлюбленному. После ты назначил ей встречу у вашего моста, и там всё свершилось. Отпустить её руку в последний момент – это ведь не совсем убийство, правда?
Повисла звенящая тишина... А затем поднялся гул. Возмущение оказалось даже сильнее страха.
– Эта служанка что же, так и не узнала, что была беременна? – ахнул кто-то из гостей.
– Так ведь этот подонок сказал ей, что совершить двойное самоубийство – единственный способ быть вместе, раз родители против! Они умеют в уши лить, я-то уж знаю, – запричитала выбравшаяся из-под стола женщина-накодо.
– Обрюхатил бедную девочку и сам же убил!
– Кошмар какой... Она прыгнула, а он – нет... Просто стоял и смотрел? Неудивительно, что эта Хаями обратилась мононоке и пришла за ним!
– Не она мононоке, – прошептала Кёко.
Четыре звука плача, лишь три из которых женские. Топот неуклюжих ног. Округлый силуэт, как фасоль или яйцо.
– Форма, – произнёс Странник, распахивая крышку своего короба. – Конаки-дзидзи.
«Дух умертвлённого ребёнка».
И это действительно был он, теперь Кёко видела воочию. Вот они, тянутся из темноты пухлые ручки, которые должны быть маленькими и милыми, но уродливые и раздутые, сплошь мышцы, не обтянутые кожей. Вот он, топот ног, которые ещё должны уметь ходить, но уже вынуждены бегать; поэтому и форма долго не держится, поэтому мононоке и перемещается так хаотично, прячется в тенях, учиняет беспорядок и хватает, тянет, толкает. Из паланкина, из окна... Вот и четвёртый плач – детский, заходящийся, как кашель, – и даже запах. Это пахло скисшим молоком.
Действительно самый настоящий конаки-дзидзи. Этому ребёнку, который никогда и не жил, было суждено отправиться в Страну Жёлтых вод, чтобы после переродиться, но он решил остаться. Если подумать, у него и Кёко было много общего: оба умерли до того, как покинули материнскую утробу, и оба отказались это принимать. Кёко словно смотрелась в разбитое зеркало – оттуда на неё взирал ребёнок, у которого, в отличие от Кёко, не было никого, кто мог бы за него бороться. Ребёнок, которому по-настоящему не повезло.
– Первопричина – дитя, нерождённое вследствие убийства, – громко произнёс Странник. – Желание... Защитить свою мать.
Он запустил руку по забинтованный локоть в короб... И вытащил оттуда рыбку – совсем не меч, как ожидала Кёко и, судя по возгласам, все присутствующие. Рыбка та занимала не больше трети его ладони, из обожжённой глины, расписанная так искусно, точно и вправду парчовый карп. Пятна на хвосте, полосчатый узор на плавниках, а в пузе что-то громыхает, звякает, словно рыбка проглотила бубенцы вместо червяка. У Кёко была такая. А потом и у маленькой Цумики. После – у Сиори... У всех младенцев, начиная с первых недель жизни, потому что только так и можно унять их плач, когда сделать это не удаётся даже матери.
Дзинь-дзинь!
Каким разным бывает этот звук. Даже Кёко нашла его успокаивающим в этот раз, когда Странник слегка потряс рыбкой, держа её за хвост, и опустился на одно колено.
Больше он ничего не говорил, а мононоке не рычал и не плакал ни одним из четырёх голосов. Тьма и уродство отслоились от него, как кожура, и снова раздался топот, а затем – истеричный всхлип, с которым Юроичи Якумото завалился на спину, когда мимо него просеменил голый, сплошь покрытый волосами, как мехом, карапуз. Лицо точь-в-точь как у ребёнка, да и тело тоже; разве что он круглее и высотой с собаку, но как собака и лохматый. А ещё мёртвый. Пухлыми синими ручонками он потянулся к погремушке, зажатой меж острых графитовых ногтей, и схватил её за хвост.
Дзинь-дзинь!
Конаки-дзидзи потряс рыбку. Вправо-влево. Вверх и вниз. Бусины перекатывались в полой глине и звенели. Свечи, их потёкшие огарки, снова зажигались там, куда указывала пятнистым плавником рыбка, а когда конаки-дзидзи захихикал, ни одной потухшей не осталось вовсе. Заливистый детский смех и широко раскрытые белёсые глаза, как у Кёко, но сразу оба, навеки стали одним из самых горьких её воспоминаний.
После этого малыш ушёл: развернулся с глиняной рыбкой в руках и шагнул во тьму, которая спустя секунду развеялась от света, впущенного отворившимися сёдзи. Гости тут же посыпались через них наружу. Сквозь мелькающие перед глазами перепачканные кимоно Кёко разглядела спину Странника и то, как он подбирает с пола рыбку, которая исчезла вместе с конаки-дзидзи сутью, но оболочкой осталась в мире людей. Он не вернул её в короб, а сунул в рукав, прежде стерев им что-то с лица. Затем Странник обернулся, улыбнулся во весь ряд заточенных клыков и сказал:
– Церемония окончена.
V
К тому моменту, как все покинули храм Четырёх рек на вершине гор Камиуры, стали ясны две вещи. Во-первых, Юроичи Якумото умрёт всеми презираемым, одиноким и бездетным, а во‐вторых, в ближайшие полгода свадьбы в Камиуре играть точно не будут, а сам храм, возможно, закроют или снесут. Ведь пусть в этот раз и обошлось без летальных исходов, сбежавшиеся из соседних храмов настоятели ещё долго выковыривали из щелей в полу отрубленные пальцы и успокаивали оставшегося без них чиновника. Вся ответственность несправедливо легла на плечи самого храма, ибо тот не смог сдержать «нашествие злых сил», и уже куда более справедливо – на семью Якумото, которая «по небрежности своей допустила их покушение на высокопоставленное лицо». Странник же, передав одной из мико завязанную в мешочек глиняную рыбку и поклонившись, вышел из храма, и никто не стал его останавливать.
Кроме Кёко.
– Прошу, возьми меня в ученицы!
Она представляла себе это не так. Не подол свадебного кимоно, рваный до бёдер, кирпично-красного цвета от грязи и пыли; не тропу из красных цветов и крови, что тянулась за ней; не опадающие глицинии, среди которых силуэт Странника почти терялся, фиолетово-золотой, подсвеченный солнечными лучами, что выглянули из-за пелены облаков в тот самый момент, когда закончилась церемония изгнания. Кёко обещала себе держаться достойно и показать фамильную стать Хакуро, но жалко ударилась коленями о землю, припала перед Странником к земле лбом в догэдза и принялась умолять:
– Прошу, возьми меня в ученицы! Позволь учиться у тебя!
– Не возьму и не позволю, – ответил он ей, даже не оглянувшись. – Не годишься ты для этого, юная госпожа.
И продолжил идти, унося на спине лакированный короб.
В минуту отчаяния древо ломается поперёк. Ива же гнётся. Кёко стиснула зубы, но лица от земли не оторвала, не выпрямилась, даже слыша мучительный шелест лепестков глициний и зная, что расстояние между ней и Странником увеличивается, разверзается пропастью такой же, в какую упала Хаями Аманай.
– Я Кёко Хакуро из пятого дома оммёдзи, и этот дом умирает. Мой дедушка, Ёримаса Хакуро, в шаге от своей кончины, а вместе с тем под угрозой все его надежды, все чаяния, которые я имела наглость сама на себя возложить. Он с детства рассказывал мне о Страннике. Загадочном торговце, который путешествует по всему Идзанами и помогает изгонять мононоке совсем безвозмездно, ни одного мона взамен не берёт. Духи страшатся его, едва завидев, а другие экзорцисты ненавидят, ибо пытаться сравниться с ним в оммёдо сродни тому, чтобы пытаться превзойти самих ками... У меня нет ни брата, ни отца. Других мужчин в семье нет тоже. Мне не у кого учиться, да и не хочу я учиться у других. Только у Странника. Чтобы дому славу вернуть, чтобы не вымерло ремесло оммёдо. Всё готова делать! И ношу любую сносить, и любые задания, и любые опасности. Молчаливой буду, покорной буду, ни слова поперёк не скажу, пока...
– Безвозмездно помогает, говоришь?
Кёко всё тараторила и тараторила, давясь отчаянием, слезами и поднятым с тропы песком. Из-за этого она не сразу расслышала, что шуршание лепестков под зубцами гэта прекратилось, а Странник стоит и смотрит на неё издалека, но будто бы вблизи. Иначе не объяснить, почему Кёко, осмелившись приподнять голову и выглянуть из-под своей чёлки, смогла разглядеть перед собой лишь два горящих нефритовых глаза и острую улыбку. Весь мир её на них сомкнулся и стал ничем, когда она услышала:
– Вообще-то не совсем. От чая, ночлега и сытного ужина я бы не отказался.
И так они оказались в имении Хакуро.
Его священная земля, казалось, вибрировала у Кёко под ногами, когда она ступила на неё, слегка покачиваясь от изнеможения и потрясений этого дня. Тот на самом деле только начинался, время едва перевалило за полдень. Но для Кёко он уже был закончен. Измазанная в скверне, видимой и невидимой – кровь, воск храмовых свечей, позор, – она чувствовала, как земля отвергает её, сопротивляется ей, вот и гудит. А потому первым делом отправилась принимать ванну.
– Спасибо, Аояги.
– Ива. Ива.
Травяная мазь, жирная и вязкая из сока алоэ, приятно остудила воспалённые порезы, а мятно-можжевеловая вода обеззаразила. Цумики лекарства всегда изготавливала добротные и без всяких врачей, и Кёко невольно подумалось, что им повезло: в аптекарские лавки для Хакуро теперь путь точно заказан. Она бы не отказалась воспользоваться семейными горячими источниками и как следует попариться, чтобы вытравить воспоминания о Юроичи Якумото из себя вместе с пóтом, но источники находились там же, в горах, где и камиурские храмы, от которых впредь тоже хотелось держаться подальше. Поэтому Кёко довольствовалась ванной, похожей на глубокую бочку, и втирала мазь в ладони, которые напоминали изрезанную бумагу. Мелкие и крупные, длинные и короткие, глубокие и не очень порезы от осколков меча испещряли её руки до самых кончиков пальцев. И поделом. И пускай так. Кровь капала в ванну, когда Кёко давила на них. Ей нужна была эта боль, чтобы как следует объяснить себе, что именно она натворила.
– Как, говоришь, зовётся этот меч?
Она вернулась к Страннику сразу же, как отдала грязное и изодранное свадебное кимоно Аояги с повелением сжечь, а сама обрядилась в чистую хлопковую юкату и вышла из спальни. Тогда-то и обнаружилось, что Странник действительно всё ещё здесь, в имении Хакуро, сидит под розовой ивой на чайной веранде в окружении заготовок для талисманов и до сих пор пьёт чай, который Кёко заварила ему, прежде чем отправиться в купальню. Пока Кагуя-химе отдыхала – Странник любезно посоветовал не срывать с её лба офуда ещё несколько часов, чтобы она как следует выспалась, – они могли забыть о приличиях и поговорить наедине. Правда, стоило Кёко остаться со Странником наедине, как её руки, израненные, снова начали дрожать.
– Кусанаги-но цуруги, – ответила она, уже сидя на дзабутоне напротив. Солнце плескалось в остывшем чае, упавший с ивы розовый листок плавал у Кёко в чашке на самой поверхности, но не тонул. – «Меч, скашивающий тысячу трав». Это фамильная реликвия. По легенде, в нём заключено десять тысяч мононоке... Не знаю, правда, там ли они всё ещё.
Все эти годы Кёко думала, что если однажды ей доведётся беседовать с самим Странником лицом к лицу, то она глаз от него оторвать не сможет. Но нет. Тяжесть стыда приковала её взгляд к надколотой пиале, и даже когда Странник закатал длинный пурпурный рукав кимоно и потянулся к ней через стол за осколками, она не подняла головы. Все части меча лежали в том же порядке, в каком были соединены ещё этим утром – грань к грани, остриё к острию, – но больше не смыкались. Кёко несколько раз собирала их вместе, сжимала так крепко, что получала новые порезы, но Кусанаги-но цуруги разваливался обратно. Сломанное, как и положено, оставалось сломанным. От этого Кёко чувствовала себя даже хуже, чем выглядел этот меч.
– Могу я взглянуть?
Странник спросил об этом, уже когда взял осколок в руки через свой спущенный бинт, чтобы не притрагиваться к нему голыми пальцами. Тогда Кёко всё-таки подняла взор и зацепилась им за ослабшие повязки на его запястьях, пропитанные мазью так же, как льняные повязки на ладонях Кёко. Только от них пахло не травами, а костровым дымом и тёплым деревом, и от этого запаха клонило в сон, как если бы там ещё был примешан обезболивающий млечный сок. Кёко бы тоже такой не повредил – ладони пульсировали, от боли хотелось выть, – но она его не заслуживала. Поэтому, кусая губы, терпела и смотрела молча, как Странник вертит один осколок перед носом. В том отразилось задумчивое, юное несоразмерно славе и опыту лицо. Быть с таким лицом оммёдзи, а не актёром театра или поэтом – настоящее кощунство.
Ни одной ссадины на нём, ни одного пятнышка на кимоно после изгнания. Волосы лежали, едва касаясь его плеч, ровно так же, как в первую их встречу, будто застыли во времени, собранные под левым ухом большой бронзовой бусиной, а под правым – свободно рассыпанные. Только красный узор на щеках, кажется, чуть поменялся. Было ли там, под глазами, семь точек, а не шесть?
Большое лисье ухо с жемчужными серёжками дёрнулось, когда Странник вдруг почти прижался им к плоской стороне осколка, будто к морской ракушке. Пока он молчал, изучая меч, у Кёко было немного времени подумать. Удивительно, какой умиротворяющей ощущалась теперь тишина в имении Хакуро. Никто в него на странность не ломился – ни жрецы, ни чиновники, ни Якумото. И то было хорошо.
«Может, снова чары? – подумала Кёко, покосившись на Странника. – Что за колдовство он использует?»
А там, в храме, это и впрямь больше напоминало колдовство; что угодно, но только не известное ей доселе оммёдо.
– Та погремушка, которую ты достал из короба и отдал мононоке... Ты потом оставил её мико соседнего храма, да? – спросила Кёко осторожно.
– Да, – кивнул Странник, не отрываясь от осколка.
– И что она должна с ней делать?
– Закопать её возле обрыва, где Хаями Аманай погибла. Ей там самое место.
– Это разве безопасно?
– А что в этом небезопасного?
– Ну, вдруг раскопают волки или бродячие псы. Или даже человек... Тогда конаки-дзидзи может вернуться.
– С чего бы это?
Кёко поморщилась мысленно. Очевидно, то была одна из вредных привычек Странника – отвечать вопросом на вопрос.
– Он ведь заточён в эту рыбку. Всех мононоке, когда изгоняют, заключают в изгоняющее орудие.
– Разве было похоже там, в храме, что я делаю нечто подобное? – Вот опять. – Я не изгоняю мононоке, юная госпожа. Я помогаю им обрести покой.
«Если душа уже переступила черту, поддалась злому умыслу и обратилась мононоке, то ничего, кроме самого злодеяния, её больше и не упокоит».
Все пять домов оммёдо издревле делали так, как она говорила – пленили, вовсе не «даровали покой». Разве что его иллюзию. Кёко даже не представляла, о чём именно Странник говорит, но да, именно на это увиденное ею и походило больше всего. Успокоение, какого даже она никогда в жизни не знала. Умей Кёко даровать его так же, как делал он, возвысило бы это её дом над остальными четырьмя?
«Вот оно!» – поняла она. То, чему Кёко хочет научиться. Нет, просто обязана!
– Если это правда возможно... то почему же другие оммёдзи не делают так?
– Потому что это несколько сложнее, чем размахивать мечом, и в разы опаснее для людей, – отозвался Странник, и Кёко незаметно навострилась, когда он это произнёс. «Для людей». – Теперь конаки-дзидзи свободен и скоро переродится в новой семье, которая в этот раз уж точно будет его любить. А что касается твоего меча... – Странник медленно вернул осколок на место, поиграв с ним в когтях и завязав спущенный бинт обратно. – Я не слышу здесь никаких моно-ноке.
Там, на полу разгромленного храма, в пыли, грязи и горе, перед скопом священных осколков и с едва дышащей мачехой на коленях, Кёко думала, что хуже быть уже не может. Но, как всегда, она ошибалась.
– Это что же получается... – Кёко побледнела так, как не бледнела ещё ни разу в жизни, даже когда умерла. – Я выпустила на свободу десять тысяч злых душ?!
Странник пожал плечами:
– Я только сказал, что не слышу их в Кусанаги-но цуруги. Выпусти ты и впрямь на свободу такое несметное количество мононоке, думаю, мы бы уже об этом знали.
– Тогда что с ними? А что будет со мной? Что мне делать?
Странник пожал плечами ещё раз.
– Рукоять не от этого меча, – сообщил он, снова подкатив её к себе, безобразно дешёвую и вдобавок покрытую коричнево-зелёным налётом, которого, Кёко была готова поклясться, ещё вчера не было. – Может быть, дело в этом. Ты ведь вытянула золотой эфес из моего короба на площади, верно? Думаю, не зря. Если в мече и вправду десять тысяч мононоке, ему нужно что-то, что поможет их сдержать. Гарда. – Он обвёл ногтем дракона, прорывающегося сквозь вихрь из травы и листьев. – И крепкая рукоять. А ещё мастерство оммёдо... Ты неверно определила Форму, Первопричину и Желание. То, что сломался только меч, а не ты, – скорее удача, чем неудача.
Кёко даже отрицать или оправдываться не стала, с готовностью встречала все летящие в её огород камни прямо лбом. Да и, возможно, Странник прав был. Она ведь жива, не так ли? А с её везением это уже победа. Ну и что, что теперь замуж её точно никто не возьмёт, сёгун таки обратит на Хакуро свой взор, а Кагуя-химе и дедушка будут в ярости? Звучит, конечно, плачевно, но это лишь отрезает для Кёко все пути к отступлению. Нет у неё больше этих путей. Только одна маленькая и заросшая плющом дорожка.
– Клан Хакуро – один из... – начала Кёко, наконец, свою заготовленную речь, которая должна была или изменить всё, или уничтожить, но Странник вдруг снова её перебил:
– Что бы ты делала, если бы я не пришёл?
– А? – осеклась она, закрыв рот обратно.
– Ты ведь меня ждала. – Странник откинулся назад и смерил Кёко взглядом уверенным, но не высокомерным, каким смотрел бы на неё сейчас любой другой человек на его месте. – Поэтому мононоке так долго в Камиуре пробыл под носом у одной из великих семей. Да и других причин выходить замуж за мужчину, к которому он привязан, я не вижу. Так что было бы, если бы я не пришёл?
Кёко сглотнула нервно.
– Сама бы духа изгнала...
– Как? Ты пыталась и сломала Кусанаги-но цуруги.
– Мой друг, Мичи Хосокава, всё это время ждал снаружи храма, присматривал за сёстрами, как выяснилось. Он тоже изучал оммёдо, он бы помог мне... Вместе мы бы справились...
– Было не войти в храм, не выйти из него. Мононоке наложил печать, – парировал Странник. Чай в его пиале закончился, но у Кёко слишком дрожали руки, чтобы она взялась за чайничек и налила ему ещё. – Тебе бы один на один пришлось разбираться с ним. Именно об этом я и спрашиваю. Что случилось бы, если бы ты не справилась?
«Все бы погибли», – ответила Кёко мысленно, но не вслух. Вслух такое и говорить не имело смысла, настолько то очевидно. Но и другого ответа у Кёко не было, только виновато уроненный к коленям взгляд и опущенные плечи.
– То, что жениха своего ты бы оплакивала не дольше, чем велят приличия, я уже понял, – продолжил Странник, грея пальцы о чайную чашку. Он сам подлил себе ещё чая. – Но что насчёт тебя самой? Совсем смерти не страшишься, значит?
– Страшусь, конечно, человек я или кто? Однако страх – не повод отступать. Так отец учил.
– И во сколько лет умер твой отец? – Поняв по выражению лица Кёко, что лет ему было не так уж много по этой причине, Странник усмехнулся. Беззлобно так, скорее печально. – То-то же. А вот бы умел бояться и отступать, то, может быть, прожил дольше. Страх – это хорошо. Особенно в наших делах. Бесстрашный экзорцист – мёртвый экзорцист.
– Почему же ты тогда сразу не вмешался? Когда у меня не получилось. Ты ускользнуть мононоке дал, вселиться в госпожу Якумото и Кагуя-химе...
– Мне нужно было его выслушать, – ответил Странник просто. – Мононоке не умеют говорить, поэтому они говорят через боль чужого прошлого. Конаки-дзидзи же совсем бесхитростные, как настоящие дети... И слабые. Ты просто ещё не видела действительно опасных мононоке, юная госпожа.
– Но...
– Конаки-дзидзи представлял реальную угрозу только для невест Юроичи Якумото. Вот ответ на мой вопрос, что случилось бы, если бы я не пришёл – ты бы умерла, и всё.
Кёко вскинула голову, чёлка разметалась по лбу, и удивлённый вздох застыл на её приоткрытых губах, так и не облачившись в слова. Странник же улыбнулся широко, почти как тогда в храме, словно хотел дать ей полюбоваться на его острые зубы. В этой улыбке хищного было даже больше, чем в его странных ушах.
Вот какой он, значит, этот таинственный Странник... Сам себе на уме, но вовсе не такой подлец, каким его считает большинство оммёдзи. Каннуси и мико в храме действительно пришли в себя почти сразу же, как всё закончилось, разве что языки себе пооткусывали и напились собственной крови. А отрезанные пальцы... Ну, это меньшее, с чем можно расстаться, повстречав мононоке.
– Можно задать вопрос? – спросила Кёко.
– Слушаю.
– Как ты узнал, что Хаями Аманай была беременна, если даже она сама была не в курсе?
– Когда я ходил в гости к Якумото, обсуждал с ними сделку и спросил, почему не видно их прислуги, госпожа пошутила, что «их прошлая служанка не только серебро воровала, но и, должно быть, еду, потому что толстела не по дням, а по часам, поэтому больше слугам они не доверяют», – ответил Странник без утайки и, заметив недоумение на лице Кёко, пояснил: – Госпожа Якумото до сегодняшнего дня тоже не знала о ребёнке.
Зато он как будто знал всё и обо всех. Спросил, как зовётся меч, но держался за осколки через бинт, пальцами их не касался, словно был в курсе, что тот чужака, в коем не течёт ивовая кровь, обожжёт. Зашёл на чайную террасу и сел, даже не усомнившись, для чего она предназначена, хотя мало что осталось от её былого блеска и уюта. И про то, что Кёко выжидала его, догадался. И ни про семью, ни про дедушку больше не спросил, зато про отца покойного откуда-то знал, хотя Кёко не помнила – может, от усталости, – заговаривала ли о нём.
Да уж. Если и завёлся в Камиуре по-настоящему хитрый демон, то это точно не конаки-дзидзи.
– Теперь твой черёд отвечать на вопросы, юная госпожа. – Она кивнула, отодвинула чашку, приготовилась... – Твой глаз. Что с ним? – ...и оказалась застигнутой врасплох, ибо ждала вопросов сложных и заковыристых, испытывающих нравы, принципы и саму душу, ведь именно это должно было быть у оммёдзи безупречным. Конечно, здоровье тоже, но...
– Незрячий, – ответила Кёко неохотно.
– Почему?
– Уродилась такой.
– А когда уродилась? В какой день и который час?
«Соври, соври, соври!»
– В девятый день девятого месяца. – Нет, врать не стала, и скулы от этого так свело, точно она вышла с мокрым лицом в мороз. – В час Быка, между двумя и тремя ночи...
Уголок рта, выкрашенного в светло-лиловый по верхней губе с маленькой чёрточкой поперёк нижней, дёрнулся странно.
– Какие-нибудь ещё родовые травмы были?
«Соври, соври! Хотя бы сейчас, хотя бы раз! Ты ведь знаешь, что он никогда тебя не возьмёт, если узнает. Никто бы не взял...»
– Нет, – ответила Кёко. – Я полностью здорова.
Её внутренний голос выдохнул с облегчением, и даже совесть в ней почти не всколыхнулась. Смерть в утробе ведь не травма, рассудили они с её совестью вместе. И пусть это означало, что, окажись она в толпе людей, средь которых смерть выбирает себе компанию, когти её уцепятся за Кёко в первую очередь, та не считала это проблемой. Умереть рано – не самое худшее сейчас.
– Что будешь делать со своей жизнью, юная госпожа, если я откажу тебе? Если я всё ещё считаю, что не годишься ты для оммёдо?
– Ничего.
– Что?
– Ничего, – повторила Кёко чуть громче. Ивовый листок всё-таки затонул на дне её чашки. – Ничего я не смогу сделать. Я бы хотела сказать, что всё равно последую за тобой, буду скитаться по Идзанами, пока опять не отыщу, или же отправлюсь в другой дом оммёдо, попытаю удачу там, или вообще схвачу один из обломков и вспорю себе живот, но... У меня есть, ради чего оставаться в Камиуре, причём то же самое, ради чего и не оставаться. Просто с тобой, великим Странником, второе перевешивает первое. Но коль не сложится... Я выйду замуж. Снова, уже по-настоящему. Может быть, даже за Хосокаву. Буду и дальше деревянным мечом махать, по крышам бегать и ждать, когда поблизости заведётся новый мононоке. К нашей следующей встрече я подготовлюсь лучше.
Кёко сделала глоток чая и проглотила его вместе с листком. По языку прокатилась остывшая горечь, и на душе стало чуточку легче. Быть может, от чая, в котором отчётливо ощущался бергамот с ромашкой, а может, от смирения, тоже горько-сладкого. Кёко закрыла глаза, чтобы переварить и первое, и второе и чтобы не видеть ни лица Странника, ни обломков меча между ними.
Скрипнули половицы террасы.
– Я не могу взять тебя в ученицы, – повторил Странник, поднимаясь с дзабутона, – пока не обсужу это с лидером твоего клана. Без разрешения старейшины в ученики не берут.
Он привстал на носочки, потягиваясь и разминая затёкшие ноги в подвязанных до икр хакама, а затем поднял короб, продел руки в его ремешки и водрузил на спину. Кёко показалось, что крышка его слегка отъехала в сторону, приоткрылась и оттуда выглянуло стеклянное витражное крылышко с трещиной поперёк.
Минутку. Неужели...
Странник берёт её в ученицы?
Вот только...
– Мой дедушка парализован, – выдавила Кёко растерянно. – Ему шестьдесят, но он уже растратил все ки и совсем не говорит последние несколько месяцев, даже губами не шевелит.
– Ох. Ну, если так... – Странник задумался, и не успела Кёко обрадоваться, что он даже готов обойтись без этого и что у неё получилось – получилось! – как Странник добавил: – Коль твой дедушка хочет, чтобы ты у меня училась, ему придётся заговорить. А в ином случае... Нет, значит, нет.
И ухмыльнулся её вытянувшемуся лицу.
Казалось, Странника нет уже целую вечность. На несгибающихся ногах Кёко проводила его в дом, а затем к комнате дедушки, по соловьиным полам прямиком через расписанные журавлями и золотом сёдзи. Он шагал за ней безмолвно, и – до чего странно! – те самые полы даже не пропели под его весом, хотя он был выше её на полголовы. Сделав шаг за черту спальни, выложенную тёмно-зелёными татами, Странник поклонился низко-низко, и его лакированный короб не дал Кёко увидеть промятую дедушкину постель. Спустя секунду сёдзи сдвинулись обратно. Странник и парализованный Ёримаса Хакуро остались наедине.
Сквозь пропитанную маслом бумагу не просачивалось ни силуэтов, ни голосов. Кёко осталась стоять в проходе, гадая, что же там происходит. Самым большим её страхом было, что ничего. В конце концов, Ёримаса и вправду не разговаривал больше, а всю накопленную ки истратил на ту тайную беседу с Хосокавой. Едва ли ему хватит её теперь, даже чтобы просто кивнуть головой, а значит, радоваться Кёко рано. Ей снова остаётся только ждать.
– Мичи?
Он показался там, в начале коридора, очевидно, только возвратившись домой после того, как сходил к храму и проверил, всё ли улеглось. На его поясе висел старый дедушкин меч – подарок из оружейной, ныне распроданной и опустевшей, – а повседневное чёрное кимоно с серебристым узором осталось чистым. Ещё никогда Кёко так сильно не радовалась, что Хосокава оказался бесполезен. Она даже улыбнулась, преклонила голову и выпалила сразу, чтобы облегчить сердце:
– Спасибо, что присмотрел за Цумики и Сиори! Они рассказали, что это Кагуя-химе повелела тебе остаться с ними снаружи храма. Я рада, что вы оказались в безопасности и никто из моей семьи по-настоящему не пострадал.
Хосокава подошёл – соловьиные полы опять запели, – но ничего ей не ответил. Кёко не стала сразу выпрямляться, желая должным образом выразить своё почтение, но затем всё-таки вскинула подбородок. То, что произошло между ними тогда на рынке, теперь казалось сном, как и вся жизнь до этого. Поцеловать без спроса – такой пустяк! Уж по сравнению с тем, что она натворила... Кёко не смогла бы разозлиться на него после такого, даже если бы хотела.
А Хосокава, как оказалось, изнутри пылал.
– Зачем ты сделала это?
– Что именно?
– Ты знаешь.
– Ты тоже. Странник ведь...
– Зачем забрала Кусанаги-но цуруги из имения? Идиотка! Как ты могла его сломать?!
На тренировках Хосокава всегда двигался быстро, но никогда настолько, как сейчас. Будто и впрямь хотел нанести удар. Рукав чёрного кимоно коснулся её рукава. Хосокава потянулся было... и бессильно сжал пальцы в кулак возле её шеи, так и не осмелившись схватить. Только тогда Кёко позволила себе вздрогнуть.
– Неужели воля дедушки для тебя ничего не значит?! – вскричал он, уронив обратно руку. – Тебе совершенно безразличны его желания?
– Нет, вовсе нет! – заблеяла она. – Я...
– Тогда почему ты не вышла за меня?
– Что? При чём здесь это?
– Ты ведь знала, чего он желает! Знала и не послушалась!
– Погоди... Откуда ты... Ах!
И тут же блеять перестала. Вообще замолкла, широко распахнув глаза.
«Я возложу на тебя заботы о Кёко, если ты питаешь те же желания... Женись на ней и стань ивовой кровью. После этого ты сможешь...»
Кёко не могла сказать точно, когда именно Хосокава изменился. В детстве он был гораздо злее, а оттого честнее. Потому у Кёко никогда и не было с ним никаких проблем. Если сердится – швыряется в неё обидными прозвищами, если радуется – охотится вместе с ней за цикадами в траве. Раньше – вяжущий во рту каштан, теперь – орех, о скорлупу которого можно ненароком сломать зубы. Кёко никогда не считала Хосокаву лучшим другом, но тем не менее он им был. Потому что других друзей у неё не было вовсе. Потому что Хосокава, как он и говорил, видел её всякой и по-всякому. Съедал рисовую кашу, если её не хотела съедать Кёко, и шёл за речку добывать хурму в августе, хотя она созревала только в ноябре. Словом, Хосокава всегда был при ней, простой и понятный.
Оттого этот вопрос и ощущался так чужеродно, как и его поступок.
– Что дедушка сказал тебе на самом деле, Мичи?
Всё это время Кёко считала, будто то совпадение, что дедушка нашёл в себе силы заговорить с ним ровно в тот день, когда её нет рядом, и ровно о тех вещах. С не менее наивной уверенностью она считала, что о её управлении Аояги – об этом маленьком, этом несовершенном, этом простом и единственном таланте, в котором Кёко открыла для себя столь много, словно в одном цветке обнаружила тысячу других соцветий, – никому не известно. Она ведь ни с кем этим не делилась, но притом совершенно забыла, что с годами её уровень владения сикигами стал заметен и так. Своего собственного и постоянного сикигами Хосокава не имел – геомантам они ни к чему были, – но о том, на что они способны, был хорошо осведомлён.
Как и о том, что нужно сделать, чтобы изменить свой голос и говорить чужим, а потом вновь своим, чтобы запутать чересчур восприимчивого сикигами. Передать его разговор с самим собой и притвориться, что того не было, будто Хосокава бережёт чувства Кёко и заботится о ней. Двойная, а то и тройная ложь.
– Что сказал дедушка?! – повторила Кёко громче, но Хосокава её будто не слышал. Запустил пятерню себе в волосы, накрутил кудри на пальцы и потянул, ходя туда-сюда по соловьиным полам, заставляя их уже вопить под ним, не петь.
– Ты просто должна была прислушаться к его словам! Ты ведь всегда прислушивалась... Что в этот раз пошло не так? Даже Кагуя-химе хотела, чтобы мы поженились! Если мы бы правда это сделали...
– Отвечай мне! – Кёко вцепилась в него так, как ещё минуту тому назад он хотел вцепиться в неё. Сжала воротник кимоно, отчего наружу полезла белая рубаха, а сам Хосокава, хоть и был выше ростом, с кряхтением навалился на неё. – Какими были настоящие слова Ёримасы, Хосокава?!
– Да чего ты заладила?! Никакими! Никакими, понятно? Не было слов! – Он ударил её по рукам, чтоб отцепилась, и порезы на ладонях Кёко вспыхнули, забелили болью всё в глазах. Чистые бинты потемнели от крови. – Ты ведь видела его! Он даже двигаться не может. Как вообще можно было поверить, что он говорил? Ох, Кёко, Кёко... А хочешь скажу, почему ты поверила? Потому что ты помешалась на своём оммёдо! Ничего, кроме него, уже не видишь. Даже о том, как Ёримаса любит тебя, забыла. Страсть делает тебя уязвимой и тупой, Кёко. И вот ещё что...
Он продолжал унижать её, а Кёко – не слушать. Она привалилась спиной к стене рядом с сёдзи, вытянула руки вдоль тела и вздохнула так глубоко, так шумно, будто никогда не дышала раньше. Или, по крайней мере, все те две недели, что плела вокруг себя паутину, в которой в конечном итоге сама и запуталась.
Счастье. Она чувствовала такое счастье!
«Не позволь Кёко стать оммёдзи, Хосокава. Стать хорошей женой, может быть, геомантом, но кирпичиком в стене чужого рода – её удел». Дедушка этого не говорил.
Дедушка никогда ничего подобного не говорил!
– Ты видишь это? Видишь? – Хосокава всё не унимался. Ткнул пальцем в свою изуродованную щёку, вдавив Кёко в стену не весом, но злобой, под тонкой корочкой которой на самом деле пузырилась истинная его натура. Та самая, заточённая предательством родни, огрубевшая от горя и потерь, а затем пленённая в оковы долга, чужих подачек, снисходительности... И в конце концов надорванная когтями мононоке, после которых дедушка принёс его на своей спине домой, без сознания сплошь в окровавленных повязках. – Я чуть не умер в тот день! Тебя не было там, поэтому ты не понимаешь. Конечно, Ёримаса не стал брать с собой наследницу, это ведь только меня не жалко. Но не господин Ёримаса всему виной, нет, а моя слабость. Я плохой экзорцист, Кёко. Я даже к Якумото на самом деле не ходил ни разу! И в храм на твою свадьбу не пошёл, согласившись с девчонками остаться вовсе не потому, что Кагуя-химе не посмел ослушаться, а потому, что и не хотел идти. Страшно было. Страшно. Ты вообще знаешь, что это такое? – И он, вытащив из ножен свою катану, швырнул её на пол. – Ты права была там, на площади. Не хочу я всю жизнь с камнями и грязью возиться! Я оммёдзи быть хочу! Но не готов ради этого умирать, а с Кусанаги-но цуруги у меня был бы шанс, ведь с ним ни один оммёдзи никогда не проигрывал... До тебя, конечно. Из-за тебя, дура, моя мечта теперь тоже обречена!
– Так ты только поэтому поцеловал меня? Чтобы к своей кандидатуре склонить, жениться на мне, стать ивовой кровью, как Кагуя-химе, и унаследовать меч? Серьёзно?
– Да. – Хосокава втянул воздух через нос, и его плечи, напряжённые, наконец-то опустились. Кажется, ему и самому от всего этого тошно было. Но уж точно не больше, чем Кёко. – Мне жаль, но ты меня как женщина никогда не привлекала.
– Ох, пойду и утоплюсь от горя, – ответила Кёко язвительно, и Хосокава горько усмехнулся. Но она быстро эту усмешку обратно стёрла, когда оттолкнулась от стены, выпрямилась и, поправив образовавшиеся складки на юкате, сказала тихо: – Ты вовсе не плохой экзорцист. Ты крыса, которая захотела жить с котами и решила, что, откусив чужой хвост, получит свой. Ты больше мне не друг, Мичи Хосокава.
– Белый опал. «Возмездие».
Хосокава стоял спиной к главному коридору, а потому не видел, как Цумики зашла в дом с заднего двора, где снова практиковала разные гадания, на сей раз с песком и металлической золотой пластинкой, на которой тот требовалось рассыпать, прежде чем брошенные камни оставят на нём свои следы и предсказания. Длинная рыжая коса лежала на её спине, как высунутый язык пламени из очага. В тёмно-зелёном кимоно она напоминала жрицу, какой когда-то уговаривала её стать мать. Вечно отрешённое выражение лица, словно она и вправду была лишь сосудом для божественной воли, впервые приобрело живой и понятный Кёко розовый оттенок.
«Ого, – удивилась Кёко. – Цумики умеет злиться!»
– Кагуя-химе приносит свои извинения за то, что господин Ёримаса не в силах закончить твоё обучение, Мичи Хосокава, – отбарабанила Цумики. – Мы более не имеем прав, власти и причин удерживать тебя в имении Хакуро.
– Цумики, позволь объясниться...
– В качестве выражения глубочайшего сожаления и раскаяния мы даём тебе месяц на то, чтобы подыскать себе новый дом и дело, которое сможет удовлетворить твои амбиции, пускай это и не оммёдо. Все нажитые за эти годы вещи мы также даруем тебе безвозмездно, можешь забрать их с собой.
И она, прошуршав плохо подвязанным, а оттого слишком длинным кимоно по полу, встала рядом с Кёко и поклонилась низко, почти в пол, точно и вправду извинялась, а не выставляла Хосокаву на улицу спустя целых двенадцать лет, что он здесь провёл. Ужас и стыд оставили Хосокаву мычащим и разрумянившимся, кровь будто снова заполнила старые порезы на его лице. Но пререкаться и спорить он только с Кёко умел и никогда – с Цумики.
«Никогда – с Цумики...»
– Красная глина, – прошептала та, глядя на кончики испачканных после сада пальцев. – «Разбитое сердце».
Геомантия, которой она учила Хосокаву с тех пор, как ей исполнилось двенадцать, заставляя сидеть часами с ней в саду и переставлять горшки. Цветы, что они выращивали вместе; камни, которые передавали друг другу из рук в руки; таблицы, которые составляли, с которыми сверялись в древних текстах; знаки, которые вместе читали и учились трактовать... «Вместе». Если Цумики и общалась с кем-то из семьи, то только с Хосокавой, однако теперь даже не смотрела ему в лицо, уставилась под ноги точно равнодушно. Нет, обиженно.
Кёко решила не лезть.
Дзинь-дзинь!
– Что это? – спросил Хосокава, вскинув голову к расписанным дедушкиным сёдзи.
Кёко говорить ему ничего больше не собиралась. Только затаила дыхание и прислушалась, не стучит ли ещё об пол деревянный короб, не слышатся ли какие-нибудь голоса.
– Это Странник, – ответила вместо неё Цумики вполголоса. – Наша Кёко теперь его ученица.
Гранат и сердолик сверкнули в её маленькой ладошке, и не успела Кёко спросить об их значении – точно ли это не очередная «гибель в девичестве?» – как Хосокава сдвинулся с места. Что-то переменилось в его лице до неузнаваемости – хотя Кёко теперь и так почти ничего в том не узнавала, – и он попытался сдвинуть дверь.
– Мичи, не смей туда входить!
– Отойди, юки-онна.
– Что ты собираешься делать?
– Не твоего ума дело. Просто отойди.
– Ты ведёшь себя как капризный ребёнок, а не как мужчина! Хватит!
Кёко втиснулась между ним и дверью, выставила локти и колени, отталкивая Хосокаву назад, не давая испортить жизнь и ей, коль он уже испортил собственную. Плотная бумага васи натянулась под их весом, когда оба налегли на дверь, и соловьиные полы жалобно застонали. Кёко как могла загораживала собой проём, но Мичи сжал в пальцах бумажный талисман, вытащенный из рукава, прошептал что-то, и сёдзи сами распахнулись за её спиной. Кёко, как специально, первой ввалилась внутрь, потеряв спиной опору, и чуть не рухнула перед яэдатами.
Что бы ни собирался делать секунду назад Мичи, он, оказавшись в спальне Ёримасы, резко передумал: застыл как вкопанный рядом с Цумики, и Кёко пришлось быстро повернуться, чтобы понять почему.
Возле яэдатами на коленях сидел Странник. Ни одна из простыней, которые собственноручно расправляла на футонах Кёко, не смялась под Ёримасой за последние четыре месяца. А он сам ни разу не менял своего положения: не сдвигал и не сгибал ноги, не переворачивался на бок и даже не находил достаточно ки, чтобы повернуть налево, к приоткрытому окну с щебечущими птицами, голову...
Но зато впервые поднял руку. Ладонь его, морщинистая, лежала прямо у Странника на макушке, приминая волосы. Однако стоило Кёко судорожно вздохнуть, рука соскользнула обратно вниз и снова повисла на краю.
Никто не издал ни звука. Даже Странник. Он медленно поднялся, надел на спину свой короб и посмотрел на них.
– Не злоупотреблю ли я гостеприимством семьи моей ученицы, если попрошу вас о ночлеге? – спросил он. – И о ещё одной пиале чая. Такой вкусный!
Жёлтый – цвет оммёдо.
«Это солнце, которого мононоке страшатся, потому что тьме подчиняются и только на тьму смотреть и могут», – утверждали древние дощечки в библиотеке имения, сохранившиеся ещё с эпохи Хэйан[41].
«Это золотая кровь, что течёт в жилах Идзанами, которая наполнила наши моря и реки, но, отразив раз в себе небо, стала голубой», – убеждали сказки, которые Кёко читала Сиори перед сном.
«Это чтобы нас в толпе было хорошо заметно и люди сразу с мошнами монет и просьбами к нашим ногам бросались», – с усмешкой объяснял дедушка, с гордостью продолжая носить своё выцветшее соломенно-жёлтое кимоно, как самурай носит доспехи.
У Кёко такого кимоно никогда не было, чтобы прямо для неё купили отрез, чтобы для неё его пошили и ещё вдобавок увенчали спину большим семейным камоном – ивовой ветвью – да выбрали оби янтарный или розовый под стать. Зато у неё было кимоно мужское, наверное, одно из отцовских или уготованное для сына, которого ждали, но не дождались. Сиори откопала его в комнате, куда никто уже давно не ходил и где она прятала свои банки с бобовой пастой. Кимоно волочилось по полу шлейфом, предназначенное для фигуры высокой и крепкой, и имело всего пару слоёв и укороченные рукава, которые так любили мужчины, потому что они, в отличие от женских, не мешались.
Кёко тоже оценила удобство, лаконичную ярко-жёлтую ткань с практически невидимой, перламутровой тесьмой в форме ивовых листьев. Она заправила её в красные хакама, которые ей вручили в храме, как будущей мико (они были самыми удобными, поскольку предназначались для репетиции танцев), и затянула талию широким нежно-коралловым оби, похожим на цвет хакуро, которая подглядывала за ней через окно всё то время, что она одевалась и собирала вещи.
Ничего, кроме свежих бинтов для рук, тасуки для подвязки рукавов, свёрнутой циновки и комплекта нижних рубах Кёко брать не стала. Все книги и броши, игрушки и шёлковые одеяния подрастающим сёстрам без приданого были нужнее. Главная драгоценность – Кусанаги-но цуруги – и так осталась при ней, но лишь потому, что рука не поднялась вернуть его в таком виде в токонома. Кёко сунула туда лишь заржавевшую железную рукоять, а осколки пересыпала в ножны и повесила их на пояс. Решила, что вернёт назад в имение, когда починит.
Правда, как чинить священные орудия, Кёко не имела ни малейшего понятия. Но, как выяснилось к следующему утру, она вообще многого не знала. Как Странник всё-таки изгоняет мононоке, не пленяя их? Почему он согласился взять Кёко в ученицы? Что дедушка сказал ему? Говорил ли он вообще? Есть ли у Странника хоть какая-то совесть? Очевидно, что нет, потому что, вместо того чтобы ответить хотя бы на один из этих вопросов, он наелся анко, которой Сиори, смущённо хихикая, угостила его, съел целую миску риса и завалился прямо у ирори[42] на кухне спать.
Были у Кёко и другие вопросы, но уже не к нему. Тем не менее она сидела подле футона Кагуя-химе молча, пока, подложив под поясницу подушку, та пила принесённый чай. Пришлось добавить в тот немного тростникового сахара, ибо из-за Сиори со Странником у них закончились все пирожки. А сладкое, рассудила она, Кагуя-химе сейчас нужно даже больше, чем лекарство.
– Вкусно, – сказала она, прислоняя к губам кайму нагретой чашки, но не делая новый глоток, а только вдыхая исходящий из неё аромат. – Ты готовишь замечательный чай, Кёко.
Её ослабленному телу, пережившему вторжение мононоке и продолжающему вынашивать в себе жизнь, всё ещё не хватало собственного жара, и потому Кёко укутала ей ноги, положив под те ещё тёплую жаровню, и чай тоже заварила самый лучший, с редкими мурайя и сотэцу с южных островов, откуда Кагуя-химе происходила родом. Она однозначно узнала их вкус, прищёлкнула несколько раз языком, пока распробовала, и в конце концов залпом осушила половину чашки.
Поднос с едой тоже уже стоял пустой, хотя Кёко не была уверена, что их с Цумики темпура съедобна.
«Поела. Хорошо».
Ещё бы лучше было, правда, если и дальше бы спала: хоть бледность изнеможения исчезла и губы снова алые, как маковые лепестки, сидеть ей явно было тяжко. Во многом, правда, из-за живота, а не последствий одержимости. Нижняя рубашка мягко облегала его, рядом покоился отрез от пояса Акио.
Они обе долго молчали.
– Кёко, я хочу, чтобы ты знала. – Кагуя-химе нарушила тишину первой, когда допила чай. – Я никогда тебя не ненавидела.
Одержимость мононоке выворачивает человека наизнанку: редко когда физически, к счастью, но сердцем и умом почти всегда. Однако ничего своего, чужого или нового, мононоке в человека не привносит – он ключ, а вот человек – уже ларец. Тайны, страсти, прошлое, неприязнь и боль... Всё принадлежит ему, не духу. Кагуя-химе же всегда была достойной, но там, в храме, она была ещё и честной. Прежде всего с самой собой.
Потому и плакала сейчас, заглушая чайной чашкой всхлипы и утираясь рукавом. Волосы, точно рыжий мех, лежали в беспорядке, укрыв под ней футон.
– Её звали Химико, – продолжила она, когда Кёко позволила ей это своим внимающим молчанием. – Твою родную мать. Это её кимоно.
Кёко бегло глянула вниз, на струящуюся жёлтую саржу, мерцающую под прямыми солнечными лучами из-за сёдзи, точно она сама соткана из них.
– Я подумала, оно мужское...
– После Странно-Одетой-Руй многие женщины-оммёдзи начали носить мужскую одежду. С тех пор Странно-Одетой никого больше и не называли. – Кёко показалось, что Кагуя-химе ухмыльнулась, но она не могла проверить: взгляд намертво прилип к кимоно. Оно вдруг перестало казаться Кёко удобным, сдавило грудную клетку и бёдра, отяжелело, словно напиталось воды. – Химико это кимоно не носила, оно должно было стать ей подарком на твоё рождение. Она забеременела сразу после свадьбы. А когда родила, сбежала, в чём была... Прямо с ложа. В окно выпрыгнула, по словам повитух, и исчезла. Господин Ёримаса не хотел, чтоб ты знала. Боялся, что вместе с Акио искать её начнёшь.
– Не начну, – резко ответила Кёко и сама удивилась: голос её даже не дрогнул, хотя внутри дрожало всё. Она ни словом о том, что узнала ещё в храме, ни с кем не обмолвилась, ни одной своей мыслью мать не воскресила. Думать о ней, верить, что и впрямь до сих пор жива, злиться, что не знала об этом раньше, и грезить о встрече – всё то непозволительная роскошь. Нет, безумие. Ведь даже если саднило под рёбрами, точно Кёко ударилась ими о дверной косяк, даже если подушка за прошлую ночь намокла от слёз... – Зачем искать того, кто бросил? Мне не нужна вторая мать. Одной вполне хватает.
Кагуя-химе выдохнула через упавшие на лицо рыжие пряди, прилипшие к щекам. Взгляд – недоверчивый и пугливый, как у той синицы, что однажды упала на землю Хакуро, сломав о ветку крыло, и которую Кагуя-химе помогла Кёко выходить. Она во всём и всегда Кёко помогала. Как это сразу было не ясно?
– За всё тебе спасибо, Кагуя-химе, – сказала Кёко и согнула спину, чтобы прижаться к полу лбом. – Ты ласку мне дала, которую я не видела, заботилась обо мне, как о других своих дочерях, будто ничем я от них не отлична. Волосы мне с малых лет состригала, в онсене мыла, кормила, оби приучила завязывать так, чтобы не стыдно было выйти на улицу. Научила танцу – прекрасному танцу! – и позволила мне совершить глупость, выйти замуж за Юроичи Якумото, чтобы я мононоке изгнала, даже если тебя саму подвергну риску. Бобы с солью вокруг дома каждую ночь рассыпала, защищала меня, как и чем могла, снова танцевала под окном с бубенцами-судзу. Вот что за ночной звон это был все десять дней... За всё тебе, Кагуя-химе, спасибо, – повторила она. – Ты моя мать, и я больше не опозорю твоё воспитание.
Губы, как маковые лепестки, красные, а кожа такая же мягкая. Кёко замлела, когда Кагуя-химе взяла её за щёку, поддела подбородок пальцами и погладила под слепым белым глазом.
– Ты знаешь, что больше не можешь жить в доме Хакуро? – спросила она.
– А?
– По старым негласным законам, если женщина вышла из отчего дома в свадебном одеянии, то она этому дому больше не принадлежит. А покуда порог своего жениха ты так и не переступила, чтобы начать принадлежать ему... Отныне ты свободна, Кёко, и, как взрослая и свободная женщина, ты можешь делать, что пожелаешь. Например, пойти со Странником, куда он поведёт. – Кагуя-химе больше не всхлипывала, но с ресниц на отёкшие щёки капали слёзы. – Главное, храни впредь письма за пазухой, а не в рукавах. Бумага легко выскальзывает.
Она протянула Кёко одну из тех записок, выведенную рукой Юроичи Якумото, что та собирала по всей Камиуре, и в имении доме, и на рынке из чужих сумок, и даже из мусора (при помощи Аояги и чернорабочих, конечно). Одно из стихотворений, ею по небрежности где-то из коридоров дома потерянное. Улика, что помогла Кёко выйти на след мононоке, а Кагуя-химе – на след её собственный.
– Ступай со Странником, – повторила она. – И не возвращайся, пока не станешь великим оммёдзи и не исполнишь мечту своего дедушки.
– Но ты же меня потом примешь обратно, правда? – робко уточнила Кёко на всякий случай. – Скажем, через два года или три, когда все о том забудут... Законы-то, сама сказала, старые и негласные... Или я вообще-вообще в имении Хакуро жить не смогу больше?
Кагуя-химе, услыхав это, рассмеялась звонко.
– Сможешь, конечно, но вопрос в другом... Захочешь ли после того, что увидишь за его пределами?
В этот раз как велела ей Кагуя-химе, так Кёко и сделала. Утёрла слёзы Сиори, впервые в жизни обняла Цумики на прощание, велела Аояги присматривать за ними, решив, что сикигами семье нужнее, и простилась с дедушкой, но издалека, не заходя к нему из стыда, подступающих к горлу слёз и недостатка смелости. Но прежде чем уйти – сначала из спальни, а затем и из имения Хакуро, покинув его, вероятно, на куда более долгий срок и дальнее расстояние, чем Кёко когда-либо уходила от дома и Камиуры, – ей пришлось вернуться к Кагуя-химе, потому что та пожелала поговорить со Странником лично. Кёко хранила уважительное молчание, стоя в углу, но, не в силах сдержаться, внимательно слушала и рассматривала обоих.
– Посланник Инари?
– Почему вы так решили?
– Я с южных островов, что зовутся Ханами. Мой народ столетиями возделывает рис, а потому не существует для него божества милосерднее и свирепее, чем Изобильная Лисица. Люди с континента считают, что в нас течёт её кровь, коль мы сплошь рыжие – даже в Камиуре, когда моя семья сюда переехала, ходили такие слухи, – но это не так. Красные волосы всего лишь волосы. Настоящие лисы выглядят иначе. Они выглядят как...
– Я странствующий торговец.
– Тогда почему ты изгоняешь мононоке, ещё и бесплатно? Юрист семьи Якумото сказал, ты не взял ни одного мона, велел всю компенсацию оставить нам. Благодаря тебе ещё год мы сможем жить спокойно, но, пожалуй, это слишком...
– Я всего лишь выполняю свою работу.
– Хорошо. Тогда возьми с собой хотя бы хлеб. Две корзинки. Нет, три.
И так в сумке Кёко оказалось несколько рисовых лепёшек. Она сразу же отщипнула маленький кусочек, когда они спускались с крыльца. Жуя липкое, тянущееся тесто, Кёко мысленно клялась хакуро, шелестящей им вслед: «Я вернусь сразу, как только научусь изгонять мононоке ничуть не хуже, чем Странник. Я вернусь, и дедушка всё ещё будет жив, у Кагуя-химе родится сын, а сёстры ещё даже не выйдут замуж. Я вернусь».
Кёко не врала.
По крайней мере, специально.
Сказание второе
Слепой даймё из провинции Кай
Молодой господин уже пятый месяц не покидал своего замка, а служанка молодого господина уже пятый месяц не покидала его самого.
Стоило дню угаснуть, как свече на камидане[43], она запиралась в каморке для тех, кто был чуть ниже её положением, и принималась толочь в ступке ямамомо – листья горного персика. Переминала их с высохшими куколками шелкопрядов, с серебрящейся паутиной, с зыбким пеплом из сожжённых морских раковин, с кунжутным маслом и ртутью, со своими молитвами и заклинаниями, которые выучила ещё у предков на их языке. И как одно делало горькое сладким, второе – сухое липким, а третье – разбитое целым, так всё вместе должно было сделать больное снова здоровым. Иногда она прокалывала пальцы костяными иголками, вливала в смесь свою кровь, как жертву, смотрела, что из того получится, лелеяла надежду и душила в себе отчаяние. Иногда добавляла пыльцу ликориса, иногда – пыльцу неизвестных цветов с лапок пчёл. Она бы добавила в мазь пыль самих звёзд, если бы только смогла до них дотянуться. Но всё, что ей было под силу, – это сорвать красный плод с вершины нектарного дерева или выменять у странствующего торговца склянку с таинственным веществом. И попробовать ещё раз.
– Ветерок? Эй, где ты, мой ветер?
Молодой господин уже седьмой месяц был слеп. Служанка молодого господина уже седьмой месяц искала способ это исправить.
– Да где же ты...
Женщине не пристало носить на своём лице шрамы. Мужчине не пристало носить на своём лице ничего, кроме них. Но чуть больше, чем полгода назад, всё каким-то образом поменялось местами, перевернулось вверх дном, и теперь служанка молодого господина находит утешение в том, что он её больше не видит. Конечно, война и на него наложила свой отпечаток, но не такой. Милосердная, война не тронула юность, не тронула красоту, какая только может быть у мужчины благородных кровей, воинской стати, спокойного нрава. Жестокая, война забрала себе вместо них то, чего у неё никогда не было и быть не могло, ибо слепая ярость и порождает слепое. Она заточила свой каприз в стеклянном порошке мэцубуси и вложила бархатный мешочек с ним в руки врагу, а затем с его помощью забрала весь полынный цвет радужки. Война оставила после себя лишь молочную белизну, сломанный меч и доспехи, которые больше не пригодятся, а ещё затаивший дыхание замок и тишину.
По крайней мере, молодой господин не погиб, и служанка молодого господина каждый четверг зажигала в честь этого на камидане красный бумажный фонарик, выражая богам свою благодарность.
– Ветерок?
– Я здесь!
Послышался грохот и стук, с каким сбивают локти о косяки и роняют деревянные ширмы. Молодой господин почему-то посмеивался, когда снова что-то ломал себе или мебели, пытаясь самостоятельно добраться туда, куда его обычно отводила пара заботливых рук. Однажды служанка молодого господина спросила, что смешного в его упрямстве и её беспокойстве от этого, и он ответил:
– Я просто знаю, что, когда что-то падает, ты приходишь гораздо быстрее.
И после этого опять врезался в тумбу.
Тогда служанка молодого господина сделала вид, что верит, будто молодой господин, выигравший битву с именем своего сёгуна на устах и переплывший ради этого океан, до сих пор не запомнил расположения всех вещей в комнате. Она подвела его за руку обратно к постели, усадила на мягкий, набитый хлопком футон, позволяя чёрному рукаву ненадолго переплестись с рукавом розовым, волнистым русым волосам – с почти белоснежными от порошков и настоек, а мозолистым пальцам, огрубевшим от рукояти меча, – с покрытыми ожогами от неправильных трав. Тонкие губы изогнулись в улыбке. Пухлые губы укоризненно цокнули. Служанка молодого господина села подле него на колени, расположив рядом мисочку с вязким тёмно-серым бальзамом, и аккуратно, почти ласково сняла хлопковую повязку с его головы.
– Ты такая красивая, – сказал молодой господин.
– Вы меня видите? – обрадовалась она.
– Нет, но я помню.
Она цокнула снова и мягко отвела от своего лица его руку, не дав коснуться того, что осквернило бы эту память и всё испортило. Пальцы вновь переплелись, затем слиплись в бальзаме, а после тронули тем же бальзамом кончики белых ресниц, скрыв от мира молочно-туманный взор, как весь мир давно был сокрыт от него. Узенькой бамбуковой палочкой служанка молодого господина осторожно наносила прохладную мазь ему за нижние веки, затем растирала по верхним, а после покрывала чистую хлопковую повязку тем, что осталось, и опять туго обвязывала её молодому господину вокруг головы, скрепляя узлом на затылке. Он морщился время от времени, но безропотно терпел с повиновением, какое обычно не смеешь ждать от высокородных господ.
– Болят? – спросила служанка молодого господина.
– Перестают болеть, когда ты накладываешь мазь.
– Хорошо.
Чёрное атласное кимоно струилось по обнажённым плечам, прямо поверх голой кожи без нижней рубахи. Лицо молодого господина оставалось нетронутым, но вот тело... Тело – нет. Служанка молодого господина изготавливала мазь и для этих ран тоже – точнее, приносила ровно половину того, что готовила для своих собственных, – и потому они зажили быстро и больше его не тревожили. Бледно-розовые, где-то бугристые, а где-то тонкие и гладкие, как те шёлковые нити, которые служанка молодого господина расщепляла и толкла пестиком в смесь. Она инстинктивно поправила его кимоно, затянула потуже узкий домашний пояс, и его руки поднялись, потянулись к её лицу. Она ненавязчиво убрала их опять, опустила обратно вниз, чтобы он не почувствовал шрамов и не узнал больше, чем мог сейчас вынести.
– Говорят, среди заснеженных равнин Эдзо, на самом краю восьмого острова, до сих пор живут дикие племена, которых благословили все восемь миллионов ками... – заговорила тихо она, надеясь отвлечь. – Ибо там растёт трава, что исцеляет мёртвых – ио-шин-ши, – и трава, что лечит все недуги – со-рин-ши. Один купец рассказал, как туда добраться...
– Интересно, – улыбнулся даймё. – Эдзо достаточно неблагоприятный край. Говорят, там много диких лисов и других ёкаев. Правда отправишься в такую даль ради меня?
– Да. И когда вернусь, я снова буду танцевать для вас всю ночь напролёт.
– Станцуй сейчас. Пожалуйста. Я так скучаю по твоим танцам...
Служанка молодого господина сию же минуту отставила пустую миску. Встала, прицепила браслеты с бубенцами судзу на щиколотки, поклонилась.
Молодой господин ничего не видел, но слышал, как звенят её шаги, как слегка скрипит под ними пол и шелестит многослойное розовое кимоно. Как ветер действительно поднимается даже за закрытыми сёдзи и перебирает его длинные волосы, словно тоже причёсывает, как служанка молодого господина прежде делала это золотым гребнем, когда забирала локоны в безупречный высокий хвост. Тот, кто называл себя братом молодого господина, тем временем подглядывал в замочную скважину. Та, кто называла себя его будущей женой, приколачивала к дереву соломенную куклу на заднем дворе, одетая в белое кимоно. Те, кто называл себя его верными поданными, делали что угодно, но только не подчинялись.
Служанка танцевала перед своим господином посреди тёмной остывающей комнаты.
Молодой господин улыбался и хлопал.
VI
Сами боги позаботились о том, чтобы Кёко Хакуро никогда не стала экзорцистом... Поэтому и согласились даровать ей Странника в качестве учителя.
За целый день пути они не обменялись ни единым словом. А путь тот, начавшийся ещё на рассвете, пролегал через кленово-хвойный лес, в обход крутых камиурских гор, зыбких в окутавшем их утреннем тумане, и часто шёл ухабами или через бурелом, о который Кёко вскоре отбила себе все пальцы на ногах. Прежде лишь единожды она покидала родной город – пять лет тому назад, когда дедушка взял её с собой в столицу, чтоб уважить традицию синкай котай[44], к которой его, как тодзама, обязали наравне с даймё. Однако всё, что Кёко запомнила из той поездки, – хлопья снега, что обжигали ей лицо, чашку чая сенча в обмороженных руках и лютую метель, какая на целую неделю заперла их в вымирающей, но милой деревеньке по пути обратно. В картах же Кёко разбиралась из рук вон плохо, сколь бы ни старалась, а потому и не представляла даже, что ждёт их там, за лесом, который они пересекали. Вероятно, торговый тракт, возможно, даже Накасэндо – один из пяти крупнейших, а потому многолюдный, шумный, такой, что и не протолкнуться между телег и караванов. Кёко толпы не любила – недаром по крышам лазала чаще, чем ходила по каменной тропе, – но сейчас ей это казалось всяко лучше, чем путешествовать со Странником наедине. Ведь хоть он и Странник, прославленный и почитаемый великий экзорцист, но юноша, то есть мужчина. Малознакомый, непонятный, и, вероятно, не человек. Кто знает, чего ей, наивно увязавшейся за ним хвостом, от него ждать?
Впрочем, уже через три часа она перестала переживать об этом и высматривать в нём замаскированную под доброту опасность. Странник оказался тихим, если не сказать вообще отсутствующим. Шёл бесшумно, но ловко и решительно, словно не чувствуя веса короба за спиной, высоты гэта и никакой ответственности за Кёко: несколько раз она застревала меж деревьями, цепляясь за коряги, и теряла Странника из виду, из-за чего он, забыв о ней, уходил далеко вперёд. Не сразу, но Кёко всё-таки заметила: нет, отнюдь не через дикие и неведомые заросли ступает Странник, а по давно кем-то вытоптанной, но запрятанной от чужаков тропе – её им прокладывали чайные кусты с гибискусом и листья, опавшие от жары раньше срока. Кажется, тут росли даже ивы, в том числе хакуро. Причём почти такие же высокие, как дома: каждый раз, когда Кёко оборачивалась, то видела где-то вдалеке розовые, махровые ветви с дивными распушёнными лепестками. Впрочем, быть может, то был мираж, плод её тоски по дому, с которой она тут же отворачивалась назад.
«Вот, значит, как скитается между городами Странник», – думала Кёко, глядя ему в спину. Десятилетиями или даже столетиями несёт на плечах этот свой таинственный короб и не известное никому бремя, действительно странствует. Вот как колышется при этом его золотисто-жёлтый оби в облачном узоре с коричневой тесьмой и развеваются по-женски длинные рукава, в которые он прячет ягоды и недозревшую хурму, срывая мимоходом. Вот каково следовать за кем-то столь могущественным и проницательным, загадочным и недостижимым, о ком слагают легенды, но кого при этом даже не узнают и не примечают на улицах.
Вот каково быть ученицей лучшего в Идзанами оммёдзи, в одиночку изгнавшего сотни мононоке.
Словом, очень и очень никак.
– Хм. Мне казалось, до торгового тракта ближе... Что ж, видимо, придётся заночевать прямо тут. Юная госпожа ведь не против спать на свежем воздухе?
Кёко всё-таки угадала: они шли к Накасэндо. И в то же время ошиблась – на последовавший за тем вопрос, в какой именно город они направляются, Странник только пожал плечами. Он буквально на всё ими пожимал, чем уже начинал её безмерно раздражать. Не то чтобы она много о чём его расспрашивала («Это ведь невежливо, это навязчиво, это ни к чему», – одёргивала себя без конца Кёко), но всякий раз, как только подворачивалась возможность, он делал это. Приподнимал сначала правое плечо, а затем левое. Или оба сразу. И сам так и не заговорил, ни словом не обмолвился ни о себе, ни об их планах, ни об обучении, на которое отнюдь не силком, а по доброй воле согласился. Конечно, глупо было ожидать, что последнее начнётся тотчас же, как они покинут Камиуру, и всё же да – именно на это Кёко в глубине души надеялась. Дедушка приучил её знания поглощать, а не выпрашивать, но, видимо, то и будет первый ей урок.
– Отныне в день можно бесплатно задать только два вопроса.
– Что?
Кёко не знала, как именно Страннику удалось подобрать столь подходящий момент, но она как раз только-только открыла рот. Он распахнул крышку короба, установив его под деревом, и обернулся с тем самым довольным выражением на лице, которое Кёко ненавидела даже чуточку больше, чем его пожимание плечами.
– Я изгоняю мононоке бесплатно, а потому приходится экономить и зарабатывать на всём остальном. К тому же ты теперь моя ученица... А за содержание учеников отвечает учитель. Это значит, что экономить мне отныне придётся ещё усерднее, в том числе свои силы.
– Но разве из твоего короба нельзя достать что угодно и когда угодно?
– Нет. Один человек – одна вещь в сутки, та, в которой он нуждается, даже если сам о том не знает. Вдобавок со мной это не работает, ибо я коробу хозяин, а значит, нуждаюсь в нём самом, – ответил Странник и зачем-то выставил перед Кёко указательный палец. Только спустя несколько секунд растерянных морганий она поняла, что это значит: один вопрос из двух уже засчитан.
Вот же!
Кёко плотно сжала губы. Странник улыбнулся:
– Тоже экономить решила?
– Пожалуй, да. На всякий случай уточню, а дополнительные вопросы в какую стоимость?
– Каждый по пятьсот медных мон или сто серебряных.
– Сколько?!
И сжала губы ещё сильнее, вспомнив, что у неё в кармане всего пятьсот медняков и есть.
И пусть это было возмутительно, глупо, даже кощунственно – так он обычный торговец или всё же её учитель?! – Кёко так и подмывало спросить что-нибудь ещё. Как он находит мононоке? Откуда у него этот короб? Правда ли, что её дедушка видел его ещё юнцом, а значит, время над ним не властно? Сколько же ему тогда лет и откуда он? Где овладел таким оммёдо, каким не владел из экзорцистов никто и никогда? Вот только чем больше нарядов в шкафу, тем сложнее из них выбрать – и с вопросами точно так же.
– И ох, да, совсем забыл: вопросы могут касаться только оммёдо. Никаких вопросов о моём прошлом и кто я такой.
– Так нечестно!
– Будешь меньше отвлекаться, и так за мной не поспеваешь, спотыкаешься без конца.
– Но...
– Цыц.
«Посланник Инари?»
И пускай половина вопросов из-за его ограничения тут же отсеялась, у Кёко остался один, задать который хотелось особенно сильно. Она думала об этом всё то время, что выполняла наказ Странника приготовить ужин: высыпала пакетик со специями в варящийся рис и мешала его деревянной ложкой в чугунном котелке, чтобы он как следует разварился и разбух.
«Красные волосы всего лишь волосы. Настоящие лисы выглядят иначе. Они выглядят, как...»
Кёко поначалу решила так же, как Кагуя-химе, но чем дольше косилась на лениво развалившегося под клёном Странника зрячим глазом, тем больше в этом сомневалась. Изобильной Лисице, чьи посланники – другие лисы, не было никакого дела до оммёдо и злых духов, а потому и её верным слугам тоже. Разве что это был совершенно другой лис другого рода, происхождения и племени – кицунэ. Не божественный слуга, а демон – ёкай, – каких тысячи видов живёт на свете, даже побольше, чем самих людей.
Хуже только если это ногицунэ...
«Дикий лис? Пфф, нет, на него он точно не похож», – быстро рассудила Кёко, как только снова глянула на Странника и убедилась, что у того ни кровавых слюней нет, размазанных по лицу, ни когтей по локоть длиной, ни чёрных хвостов, острых, по преданиям, как стрелы, и как стрелы своих жертв пронзающих. То безумные существа, одержимые неутолимым голодом – лисы, что ели лисов, и поплатились за это. Может быть, они даже страшнее, чем мононоке. Но именно поэтому Странник однозначно на них не походил.
Однако он явно всё-таки ёкай. И это по-прежнему звучало глупо: зачем ёкаям изгонять тех, кто не так уж далеко ушёл от них по своей природе? Кто тоже из тьмы сотканный, во тьме живущий, тьмой питающийся. Мононоке ведь даже их формы способны принимать, носить те же названия, которые и нужно знать для ритуала изгнания. И пусть ёкаи вовсе не синоним зла, в отличие от мононоке, разве станут первые вторых бояться? А зачем им тогда помогать в избавлении от них?
И это уже не говоря о том, что ёкаи появляются всё реже и реже.
«Но ведь появляются! А когда-то и вовсе на каждой улице жили», – напомнила себе Кёко и почему-то сделала это именно голосом дедушки. А затем сама же принялась с собой спорить: «Так раньше же то было, намно-ого раньше». Ещё когда Аояги была просто ивой, дом Хакуро – горсткой дощечек, на которых каннуси рисовали священные знаки, а Камиура – малочисленным селением, не успевшим разрастись до гор, где построили самые первые храмы. Тогда ёкаи и впрямь там жили. Тогда они себя даже супругами с людьми нарекали, у святилищ с ними венчались, а затем зачинали детей. Делили с людьми страну почти поровну и перемежались друг с другом, как чёрные овцы с белыми, ибо одним стадом и являлись на самом-то деле – все дети одной Идзанами.
Где-то, слышала Кёко, так до сих пор и есть, но в Камиуре оно давно уже в прошлом: храмы, не считая храмов Идзанами, ёкаи не любили – якобы симэнава и тории доставляли им дискомфорт, а в Камиуре и шагу нельзя было ступить, чтобы на них не наткнуться. Может, раза три или четыре Кёко видела на рынке кого-то, кто не являлся человеком, но старался на него походить: пушистый, словно беличий хвост, торчащий из-под юкаты; рога на висках, пустое лицо без рта, носа и глаз. Одни говорили, что ёкаи просто научились так мастерски походить на людей, что теперь стали от них неотличны. Другие же утверждали, что ёкаи вымерли, а третьи – что просто ушли.
Пословица, сохранившаяся от них, которую и Ёримаса порой использовал, объясняла не всё, но достаточно: «С людьми жить – себя не ценить». Странно, но теперь Кёко, кроме как на самых старых дощечках, почти не встречала молитв, где «Богиня браком со светом сочеталась, и ками – восемь миллионов ками, – и первые люди – восемь тысяч первых людей, – и первые звери – восемь сотен первых зверей...» дополнялось бы «и первые ёкаи – восемь тысяч первых ёкаев». С каждым столетием одно отделялось от другого лишь больше, как масло от воды. Но до сих пор встречались «капли», которые стать частью воды стремились, и наоборот.
Кёко это нисколько не пугало. Не пугали её ни ёкаи, ни даже ониби – блуждающие огни, души мёртвых, ведущие путников к погибели, – или убагаби, огни пламенные, испепеляющие всех, кто их увидит. Её пугали только мононоке, сломанный меч в ножнах, который громыхал при каждом шаге, и, может быть, немного – Странник. А точнее, его наточенные и мелкие, как у полевого хищника, зубы. И этот взгляд... Почему он так на неё смотрит?
– Горелым пахнет.
– Ой!
Кёко быстро переложила в пару лёгких керамических мисок часть риса – ту, которая не почернела и не прилипла ко дну котелка, – и подала одну Страннику вместе с мочёными сливами из домашней банки и лепёшками Кагуя-химе. Рядом с его соломенной циновкой, уже расстеленной для ночёвки, лежала пузатая фляга из тыквы-горлянки и длинная костяная кисэру[45], плотно набитая табаком, вытащенным из развязанного кисета. Курить на голодный желудок было не принято, поэтому сначала Странник взялся за рис. К тому моменту, как Кёко только положила в рот первые рисинки, он уже вовсю жевал, проглатывая комочек за комком.
Вкус добавленной из пакетика специи ужалил язык.
– Какой кошмар! Не ешь это, не ешь!
Кёко вскочила с циновки, плюясь, и выхватила миску у Странника из-под носа, нечаянно опрокинув на землю свою. Он, однако, методично жевать от этого не перестал. Закинул палочками в рот то, что уже держал к тому моменту, и только затем поднял на Кёко прищуренные глаза.
– В чём дело?
– Я задумалась и случайно высыпала сюда всю приправу, которую ты мне дал с чугунком!
– А нужно было не всё?
– Конечно нет! Это же копчёная соль!
– Копчёная соль? Хм. Так вот что мне подарили на камиурском рынке... А я решил, что это толчёная горчица.
– Такую соль надо добавлять всего щепотку, она ведь потому и дорогая, что ужас какая концентрированная! Прошу меня простить, я... я приготовлю новый рис. Хороший рис. Сейчас быстро всё сделаю!
– У нас нет больше риса, – ответил Странник и, забрав назад свою миску, невозмутимо продолжил есть.
Кёко стало дурно. Омерзительно солёный, невыносимо солёный, солёный до горечи и тошноты! Да ещё и с дымным привкусом, как у яблоневых головешек, на которых эту соль и коптили. Кёко съела всего один комок, но рис до сих пор разъедал её губы и десна, того и гляди весь рот волдырями пойдёт. Недаром камиурская соль тем и славилась, что одного её мешка хватало на год, а такого пакетика – на месяц. Одна щепотка на кончике ножа идеально балансировала целую кастрюлю супа, а вот две горстки уже убивали этот суп напрочь. Кёко и себя хотелось убить за невнимательность, за то, что снова воспитание Кагуя-химе позорит. Знай она, что всё так обернётся – что, став ученицей Странника, она невольно станет ему прислугой, – то проводила бы на кухне куда больше времени!
– Всё в порядке, – сказал Странник утешительно и съел у неё на глазах ещё несколько рисовых комочков. Даже тот, что был золотисто-коричневый, всё же подгоревший и со следами копоти от старого чугунка. – Я всё равно не чувствую вкуса.
– Что? – заморгала Кёко удивлённо. – Почему?
– Проклятие, – пожал он плечами. – После встречи с мононоке. Переживать не о чем, такое случается. Лет через сорок само пройдёт.
Проклятие.
Её семья, как и любая семья оммёдзи, знала, что это такое, не понаслышке. У Ёримасы было три сына, и третий, Акио – единственный, кто выжил, – чудом успел зародиться в утробе матери за месяц до того, как Ёримаса ошибся во время одного из обрядов изгнания и стал бесплодным. Кёко не знала, что именно он определил не так у той повесившейся любовницы-юрэй – её Форму, её Желание или же Первопричину, – но последствия были разрушительные и для него самого, и для всего их рода. У оммёдзи столько попыток изгнать мононоке, сколько у него ки и вещей, которых в случае неудачи можно лишиться. Если, конечно, повезёт и этой «вещью» сразу не станет жизнь. Ибо из тьмы сотканное, во тьме живущее, тьмой питающееся и отравляло тоже тьмой. Оттого Кёко даже не знала, что поражает её больше – то, что Странник продолжает уплетать гадкий рис, или же то, что он, выходит, не всеведущ.
Иногда Странник тоже ошибается.
И, будто чтобы доказать это, Странник доел всю миску риса, а затем отставил её на траву и закатал длинные пурпурные рукава кимоно. Запястья тонкие, изящные, как у девицы, и пальцы такие же, не считая ногтей – ногти же скорее звериные, чем человеческие (Кёко мысленно переименовала их в «когти»). Зато кожа была явно людской, нежной и кремово-белой без всякой пудры, и заживала потому так же плохо и медленно, как у всех. А ран на ней, бугристых, вздутых и розовых, образовывающих на руках рыболовную сеть и похожих не то на ожоги, не то на рубцы, было много. Начинаясь над запястьями, они заканчивались невесть где – вероятно, у локтей или даже выше, там, где достать можно было лишь полностью раздевшись.
«И это тоже, должно быть, из-за проклятия? – вспомнила Кёко, вновь сидя на своей циновке и вяло клюя разбавленный водой пересоленный рис, который теперь ей тем более в горло не шёл. – Ноги под хакама забинтованы до колен. Тоже результат проклятия?»
– Да, – сказал Странник вдруг, словно Кёко спросила об этом вслух. – Подарок от цукумогами.
– Старой ожившей вещи, обернувшейся мононоке?
– Доспехи одного ронина, – кивнул Странник. – Разбойник перерезал ему горло во сне, когда тот уже был седым стариком, и присвоил броню. А всё нательное хорошо хозяев своих запоминает, особенно если не расставаться с ним долгие годы, вместе отражая стрелы и мечи... Доспехи убили разбойника сразу же, как он их надел перед своими дружками. И меня убить пытались. Не подумай дурное, мне их надевать ради дела пришлось, чтоб понять, как упокоить... Знаешь, как тяжело с бывшими самураями? Так вот с их вещами ничуть не легче! Благо, что недолгое это проклятие, хоть и болезненное. – Странник скрутил грязные бинты в жгут, сунув в нательный карман, и осмотрел свои запястья придирчиво. – Ага, уже заживает. Будь добра, достань мне маковый бальзам из короба, без него я не усну.
Пока Кёко послушно вставала, она думала лишь о том, как же хорошо, что цукумогами в их краях редкость. Озлобленные люди – это куда ни шло, но разбираться с их озлобленными вещами, обретшими свой характер, – работа грязная, как в хлеву. Изгнать не изгонишь, поэтому их только обезвреживать, запечатывать дюжиной талисманов и хоронить в хозяйской могиле. А ведь ту ещё надо найти, раскопать, потом мёртвых задабривать, просить прощения... Интересно, как Странник смог кусок металла упокоить? Неужто можно отправлять на перерождение духов так же, как и души?
Короб, кстати, стоял к Страннику вплотную: распахни деревянную крышку, протяни руку да просто сунь её внутрь! Но Кёко перечить не стала. Молча перебралась на другой конец зажатой в тисках клёнов поляны, подползла к коробу с другой от Странника стороны и послушно отворила крышку. Та откинулась назад резко, точно волк пасть разинул.
«Наверняка какое-то испытание на смелость», – решила Кёко.
Обычная с виду коробка походила на тёмную бездонную яму. Кёко смотрела в неё и не видела ничего, искала ладошкой стены или дно – и не чувствовала. Со вздохом зажмурилась и залезла туда по плечо рукой, покопошилась, пока не наткнулась пальцами на нечто, плавающее в темноте, и вытащила...
– Дайфуку? – удивился Странник. Кёко, если честно, удивилась не меньше, сжимая в ладони мягкий бледно-розовый кругляш из тонкого теста с бобовой пастой внутри. – Ты что, голодная?
– Да, немного, – призналась смущённо Кёко. – У меня-то вкус не пропадал, а рис солёный! Как это вообще работает? Опять не то! Я ведь думала о маковом бальзаме...
– Неважно, о чём ты думаешь. Важно то, в чём ты нуждаешься, – хмыкнул Странник, привалился спиной к дереву и подложил руки под чернявую, увенчанную бронзовыми бусинами голову. – Можешь съесть дайфуку. Бесплатно.
– Но бальзам...
– Я его и сам достать могу. Просто хотел посмотреть, что достанешь ты.
«Так и знала!»
Кёко едва сдержалась, чтобы не закатить глаза. Он не улыбался, а буквально щерился, как кот, перед которым в траве ковырялась мелкая мышь-полёвка. Стоило Кёко отодвинуться от короба, как тот сам зашевелился, открылся снова, уже без чьей-либо помощи, и выпустил наружу и нужную баночку с мазью, и стеклянного мотылька с нарисованным человеческим лицом, несущего её на своих витражных крыльях.
– Эти мотыльки... Это ведь твои сикигами? – попробовала разузнать Кёко. – Дедушка говорил, у тебя их двадцать четыре...
Странник молча показал ей два пальца – два вопроса, – и Кёко кивнула согласно. Гулкую тишину между ними, порождённую безразличием одного и неловкостью другого, инстинктивно хотелось заполнить, а своё сердце от тяжести, наоборот, освободить. Правда, с последним разговоры вряд ли помогут – поможет лишь возвращение домой. Цумики и Сиори («Чем сейчас занимаются сёстры, интересно?»), Хосокава («Так они с Цумики были влюблены?»), Кагуя-химе («Как она себя чувствует?»), Аояги («Так же ли она послушна?») и дедушка («В порядке ли он?»). Меньше всего Кёко ожидала, что будет тосковать по дому, а тоска эта оказалась невыносимой.
Странник посмотрел на неё через ленты чистых бинтов, которые расправлял в воздухе, давая нанесённому на раны бальзаму время впитаться. Ресницы у него были чёрными, как уголь, а взгляд – светлым и зелёным. Будто сам лес, стрекочущий и жужжащий вокруг, на Кёко смотрел, а вместе с ним – все населяющие его хищные звери. Из-за кумадори на лице и лиловой помады вдоль верхней губы постоянно казалось, что он улыбается, даже если он на самом деле этого не делал.
– Один из твоих сикигами, с маленькой такой трещинкой на крыле, спас меня на рынке как раз в тот день, когда мы познакомились, – брякнула Кёко. – Наверное, я должна поблагодарить тебя...
– Нет, не должна. Я здесь ни при чём. Они мои глаза там, где меня нет, но это не сикигами.
– А что тогда?
Ответ, остро чувствовала Кёко, лежит на поверхности. Странник сам помог ему всплыть, а теперь терпеливо молчал – то ли чтобы ещё пятьсот мон с неё не взимать за расспросы, то ли чтобы заставить думать.
«Точно. Доспех ронина...»
«Цукумогами?!»
Кёко прекрасно понимала, что не все ожившие вещи становятся мононоке, как ими отнюдь становятся не все умершие и призраки, ибо мононоке – не просто неупокоенная душа, а душа, желающая причинить другой душе зло. И пускай ничего злого в этом мотыльке не было и в помине, Кёко всё равно подбоченилась, когда тот с мелодичным и уже хорошо знакомым «дзинь-дзинь!» спикировал с крышки короба к её лицу. Уставился на неё глупой нарисованной физиономией и непропорционально большими, огненно-рыжими пятнами на крыльях, поперёк одного из которых шла трещина, расширяющаяся у основания, как разлом. Дзинь-дзинь! Дзинь-дзинь! Эта трещина почти резала мотылька пополам, и Кёко, как ни старалась, не могла вспомнить, всегда ли она была такой глубокой или стала таковой по её вине.
Она нерешительно подставила к крылу палец, но затем передумала и убрала его назад.
– Спасибо, – сказала она мотыльку, слегка поклонившись. – Ты очень мне помог.
«Дзинь-дзинь!» – ответил он и упорхнул обратно в короб, но сначала врезался в крышку, потому что летал из-за повреждённого крыла немного косо.
Если и знала Кёко что-то ещё о цукумогами кроме того, как много с ними мороки, так это то, что вещи должно хотя бы лет восемьдесят исполниться, чтобы она стала живой. А раз она Страннику служит, то вещь явно его. Сколько же тогда самому Страннику лет? Кёко и без того понимала, что явно больше, чем тот возраст, на который он выглядит, лишённый всяких морщин и изъянов, говорящий о потери вкуса на десятилетия как о мимолётной хворобе и раскусывающий людей и их замыслы, как орехи-гиннан. Однако ей этого было недостаточно. Ей хотелось знать всё и обо всём, что с ним связано. Сотня вопросов жгла Кёко язык, как соль в рисе, но она и то и другое проглотила насилу.
После ужина они почти не говорили. Только перед тем, как дневной свет затушили сумерки, цикады заглохли, уступив вечер соловьиной трели, а рослые деревья стали напоминать скрюченных старух, столпившихся вокруг их лагеря, и пришло время ложиться спать, Странник вдруг подбросил Кёко на циновку баночку маковой мази. Та прокатилась по шерстяному покрывалу, и не успела Кёко притронуться к ней, как почувствовала эфирный запах водяного омежника и чего-то дымного, душного, возможно, золы, что окрашивала мазь в пепельно-серый цвет, не внушающий доверия. И всё же этот цвет был лучше, чем тот иссиня-красный, которым наливались ладони Кёко от осколков меча и пота с сукровицей, скопившихся за день на порезах под задеревеневшими повязками.
– Мажь тонким слоем днём и вечером, – напутствовал Странник, продолжая устраиваться на ночлег. – Поможет.
– Бесплатно? – уточнила Кёко недоверчиво.
Странник ухмыльнулся:
– Бесплатно. Оммёдзи нужны его руки, без них, увы, никак. Так что, прежде, чем мы начнём твоё обучение, ладони должны зажить.
«Обучение? Он сказал про обучение? Ох, слава Идзанами-но микото, он всё-таки будет меня обучать, а не только молча водить по лесам!»
Кёко радостно нанесла на порезы мазь тонким слоем и лишь тогда вдруг осознала, как же сильно, оказывается, у неё болели всё это время руки. Она точно сунула их в сугроб: маковый сок в составе свернулся на краях ранок, покрыл их матовой плёнкой и мгновенно обезболил, остудил. Кёко опрокинулась на циновку от облегчения под чернеющим небом.
– А от чего, кстати говоря, спас тебя мой цукумогами? – спросил Странник вдруг.
– От Хосокавы.
– А что он сделал?
– Поцеловал меня против моей воли.
– Хм. – Странник помолчал немного. – Хороший цукумогами.
Он лёг, подложив одну руку под голову и погрузив пальцы в разметавшуюся по подстилке чёрную копну, которая будто стала частью сомкнувшейся вокруг ночи. Серебряные, яшмовые, бирюзовые и железные защитные амулеты на его шее позвякивали даже от обычного ветра. Дзинь-дзинь, дзинь-дзинь!
Кёко никогда раньше не ночевала в лесу, не спала на голой земле рядом с почти незнакомцем-мужчиной, и потому была уверена, что до утра глаз не сомкнёт, но маковый сок в мази, напоившей её порезы, будто и её саму напоил, одурманил. Веки отяжелели, тело под шерстяным покрывалом – тоже, и Кёко пришлось драться со сном, щипать под кимоно свои рёбра, чтобы ещё немного продержаться. Она, сколько могла, вглядывалась через вялое пламя в силуэт по другую от него сторону.
То, что вилось вокруг них обоих и напоминало клочки зыбкого тумана между надгробиями, которые она видела с крыш Камиуры, свербело в носу запахом жжёного табака. Странник курил, растянувшись на спине, разувшись и закинув одну ногу на другую, а пепел с кисэру стряхивал на расчищенный от травы и листьев песок за своей головой. Когда длинные графитовые когти постукивали по костяной трубке, шевеля в маленькой чаше табак – стук, стук, стук! – Кёко вспоминался шум дождя, стучащий по крыше родного имения. А когда Странник в очередной раз пускал между раскрашенных губ молочно-белое облако, – фьють, фьють, фьють! – почему-то вспоминался ветер и то, как уютно он гудит зимой под полами и в дымоходе. Грудь его поднималась и опускалась размеренно. Длинные рукава укрывали его сверху, как одеяла, и в какой-то момент Кёко заметила, что вьющийся у него изо рта дым больше не похож на туман.
Он похож на сновидения.
Животные – не хищные, а собаки и кошки, – гоняются друг за другом по кругу, виляя хвостами; мчащиеся по трактам повозки, гружённые бочками со сливовым вином, и одинокие всадники; мико, танцующая безудержный и неистовый камикагура на храмовой сцене; синие щипцовые крыши, ятаи с едой, облетающие на ветру бирюзовые глицинии. Кёко, перепрыгивающая с крыши на крышу, целёхонький Кусанаги-но цуруги в её руке, и красные бумажные фонари, за которыми она гналась, плывущие по небу вместе с рубиновыми листьями в честь осеннего мацури, где на празднике в центре города, её уже ждали дедушка, сёстры и отец.
Странник вдыхал в себя дым горьких трав, а выдыхал истории. Сквозь них тускло просвечивались звёзды и узкий серпик луны, похожий на коготь Изобильной Лисицы. И Кёко вдруг поняла, что глаза её давно закрыты, но она всё равно видит Странника и то, как он курит, смотрит на небо, а затем, через уже мёртвый огонь, на неё.
– Спи, юная госпожа, а не то и завтра заставлю тебя есть пересоленный рис, – шепнул он, словно бы немного с нежностью, и Кёко послушно уснула.
На следующий день, к полудню, они дошли до тракта Накасэндо, и в первые же десять минут Кёко едва не задавила телега. Странник в последний момент выдернул её за бант оби из-под колёс, и тогда она впервые испытала на себе его силу. Словом, эти руки только выглядели изящными, но двигались быстрее, чем трепещут стрекозиные крылья, и легко могли удерживать человеческий вес, если судить по тому, как Кёко почти улетела в траву. Странник при этом на неё даже не оглянулся, шёл всё время чуть впереди, но перехватывал подобным образом ещё несколько раз. Они следовали за вереницей лошадей, паланкинов, пеших путников и таких же странников, как они сами. Камиура тоже была отнюдь не селом и расчерчивалась широкими дорогами из белого и серого камня, но торговый тракт не шёл с теми ни в какое сравнение: широкий, как полноводная река, и такой же подвижный. Кто-то ехал из столицы выполнять поручения сёгуната, а кто-то – в столицу, чтобы их получить. Или на север, где земля, сплошь покрытая горной породой и снегом, не могла принести плоды, но давала крепкий и редкий зелёный мрамор. Кто-то же держал путь на юг, к островам, где круглый год можно питаться свежими фруктами, а несколько паломников шли в Камиуру, шепчась о её красотах и о том, что нужно «обязательно посмотреть на кагура, какой пляшут только там, точно ками с небес спустились».
Ступая рядом со Странником так, что их пышные банты, коралловый и золочёно-жёлтый, иногда соприкасались, Кёко заметила годзэ – слепых женщин с бивами, дудками и трещотками, зарабатывающих на жалости прохожих и своей красоте (недаром разрез их кимоно тянулся почти до бёдер, заливая румянцем всех, кто его замечал, особенно тех паломников). Мимо проскочил, расталкивая людей, суетливый хикяку с набитым узелком, а следом за ним – художник или поэт: красивый юноша, тоньше бамбуковой трости, нёс в руках пергамент, закреплённый на дощечке, и что-то выводил на нём кистью прямо на ходу. Кёко видела торговцев с коробами наперевес, как тот, за которого себя выдавал Странник, и актёров театра кабуки, с которыми он мог бы запросто слиться. В общем, много чего она видела, но только не город где-нибудь впереди. Тракт казался бесконечным.
Двуцветные плоские камни чередовались между собой – чёрный с синим, синий с чёрным – и образовывали геометрические фигуры, плоские, отполированные чужими сандалиями. Везде было чисто – ни навоза, ни пережжённых майским солнцем листьев, – а деревянный указатель собирал толпу на перекрёстке и, будто бы их «пропалывая», отправлял одну часть людей по опасно узкой дорожке вдоль поднимающегося обрыва, а другую – дальше по тракту, к ряду каменных башен. Так Кёко и Странник наконец-то достигли первого города – своей остановки.
– Досмотр! Досмотр!
Городовой остановил их у заставы, выловив из очереди. Кёко даже бегло глянула на своё кимоно, заподозрив, что дело в нём: саржа, лоснящаяся, дорогая, да ещё и жёлтая, как рассвет и лопухи. Путешествующие женщины и без того внимание всегда привлекали: требовали доказать, что ты не чья-то беглая жена или дочь, показать разрешение от родителей или от мужа на перемещения. Конечно, это в том случае, если ты не оммёдзи. Кёко повезло додуматься прихватить с собой из дома фамильную металлическую печать, и от неё тут же отстали. А вот к Страннику, наоборот, стали приставать с особым пристрастием.
– Торговец? А налог на внутригородскую торговлю уплачен?
– Так пустой же короб. Взгляните. – Странник отворил тот прямо у городового перед носом. Кёко мысленно пометила, что в будущем надо обязательно как-нибудь ему намекнуть, чтобы он, когда врёт, улыбался поменьше, а не как сейчас. И ещё чтоб контролировал свои уши: кончики их забавно подёргивались. – Нет там ничего. Мы как раз закупаться в город приехали.
– А это что тогда? За поясом.
– Просто талисманы...
– Нет-нет, не трогай! Дай сюда! Я сам всё досмотрю.
Странник мирно поднял вверх руки, когда городовой выставил перед ним саблю и выдернул у него из-под оби охапку офуда, какие и у Кёко, между прочим, под оби были. Несколько бумажных лент взвились из-за ветра, упорхнули у городового из пальцев и постелились на землю к его ногам. Он с бурчанием наклонился, подобрал те, на которых Кёко мельком заметила те самые иероглифы, образующие экзотический цветок, значения которых она не знала.
– Талисманы, значит, провозить нельзя, а мышей можно? – фыркнул Странник.
– Что? Каких ещё мышей?
Стражник обернулся к соседней телеге, гружённой корзинами с вишней, которые другой досматриваемый и кряхтящий торговец таскал туда-сюда на склад. Кёко даже не заметила, чтобы Странник к офуда с «обманом» как-либо прикоснулся – руки его оставались вытянутыми вдоль тела. Но тот вдруг затлел прямо у городового под ногой, а пара вишенок вдруг покрылась шерстью, обернулась мелкими рыжими мышами-полёвками, что бросились из ящиков врассыпную. Стражник, принимающий ввоз, взвизгнул, как девица, побросал все декларации и принялся звать на помощь. Интерес к Кёко и Страннику со стороны городовых тут же был утерян.
– Как ты это сделал? – прохрипела Кёко, когда они, подобрав все бумажные талисманы, уносили прочь ноги и искали чайную, где можно было бы укрыться и заодно полакомиться после долгой дороги местными дайфуку с яблочной начинкой. – Ты ведь даже не прикасался к талисманам, когда городовой их все отобрал. И вслух ничего не говорил! Как же он сработал?
– Что ты вообще знаешь о колдовстве оммёдо? – поинтересовался Странник в ответ, высматривая что-то среди различных прилавков и магазинов, которые здесь, в этом городе, все были выкрашены сплошь в тёмно-красный цвет. Кёко надеялась, что он выискивает что-то знакомое, может быть, даже место обитания следующего мононоке, с которым ей уже не терпелось встретиться.
– Ну, что «колдовство» – это громко сказано. Вся наша сила в бумажных талисманах, которые можно пробудить с помощью прикосновения и особых слов, – ответила Кёко неуверенно, шагая следом. – Каждый раз это затрачивает ки, а у простых людей ки мало, поэтому их и могут использовать и создавать лишь те, кто обогащён духовно, то есть сами оммёдзи или жрицы. Но оммёдзи ещё и при изгнании ки расходуют, поэтому к услугам храмов обращаются – заказывают изготовление талисманов там, берегут себя... А ещё эффект талисмана зависит от того, какой иероглиф на нём написан. Вот твои иероглифы я не понимаю совсем, они вроде бы одинаковые на всех твоих офуда, но действия каждый раз, заметила, разные.
– Так и есть, потому что это особые талисманы, универсальные для любых заклятий. Словом, на все случаи жизни.
– Ого! Разве такое возможно? А можешь... можешь научить меня изготавливать такие? Или они очень много ки требуют?
– Много не требуют, но нет, научить всё равно не могу. Я не умею писать, только читать.
– Что?
– Что?
Странник ухмыльнулся и вытер тыльной стороной ладони испачканные уголки губ. К этому моменту он уже купил в одном из ятаев то самое розовое дайфуку и вовсю его уплетал, даже не поинтересовавшись, не хочет ли Кёко тоже. Лиловая помада ни на верхней губе, ни на нижней при этом даже не смазалась. Как завидно!
– Слишком длинная цепочка. Любят же люди усложнять себе жизнь.
– О чём ты?
– Какая разница, будешь ты говорить вслух заклятие и держать при этом в руке офуда, если пробуждают его не твои слова с касанием, а ки? Повтори заклинание мысленно, представь, что касаешься, если по-другому не можешь, – и вот. Даже заучивать семейные заклинания на самом деле вовсе не обязательно. Их можно выдумывать. Слова – лишь способ ки направить и сконцентрировать в нужной точке, не более того.
– А дополнительное ки это, случайно, не затрачивает? – спросила Кёко осторожно.
– А чего ты так трясёшься за своё ки? Всё спрашиваешь, спрашиваешь о нём. С ним что-то не так?
– Ну, я часто болела в детстве. – Опять ей пришлось соврать. – Дедушка говорил, из-за этого у меня мало жизненной силы, и потому не стоит офуда слишком часто использовать...
– Какой глупый дедушка.
Кёко почувствовала, что нагревается изнутри. Никто – ни человек, ни мононоке, ни ёкай, ни лис – не смел так отзываться о Ёримасе. Она даже Хосокаву однажды ведром по голове огрела, когда он с дуру брякнул «старикан». Странник смотрел на неё пристально, точно тоже этого ожидал. Нет, даже добивался. Испытывал на прочность те её слова о полном ему послушании, которые она выпалила тогда от отчаяния, стоя перед ним на коленях и умоляя взять её в ученицы. И слизывал липкое тесто с яблочным джемом с кончиков пальцев, прежде чем показать Кёко один.
Только два вопроса. Точно.
Ещё минут двадцать после этого они бесцельно бродили по городу под разноцветными норэнами, точно высматривали что-то, но Странник так и не сказал, что именно. Город оказался в два раза у́же, но длиннее и извилистее Камиуры, как кишка изгибался вдоль шумной и усеянной лодками реки, что питала горячие источники и рёканы. Поделённый на ремесленные и отраслевые кварталы, город был усеян домами высокими, острыми и кучными, и не было там ни милых балкончиков, ни плавных покатов, ни выступов – словом, ничего, что соблазняло бы Кёко ненадолго оставить Странника, забраться повыше и пробежаться по ним, поглядеть на город сверху. Достопримечательности не впечатляли тоже: из них здесь могли заинтересовать только увешанный красными фонарями юкаку[46] размером с целый район и множество идзакая для купцов. После возвышенного, утончённого, отполированного, почитаемого и пронизанного всем божественным Камиуры второй крупный город в жизни Кёко казался ей полным разочарованием.
Впрочем, как и её обучение.
После того как Странник наконец-то закончил наматывать круги, щёлкнув пальцами и пробормотав нечто вроде «О, как славно!», они отправились на рынок. И пока скупились, уже минуло шесть часов вечера, а значит, город запер ворота, и до шести утра было теперь не выйти. Кёко в душе возрадовалась: сегодня они будут ночевать в рёкане, спать на мягком футоне, в тепле и четырёх стенах! Она бы не ликовала так сильно, если бы знала, что ради этого им придётся идти на другой конец города, туда, где дешевле, и что Странник всё равно не сможет позволить им больше, чем комнатушку размером с ящик для овощей. Впрочем, это всё равно было лучше, чем лес: хозяйка любезно предоставила им несколько поленьев для растопки ирори, дабы они могли сами приготовить себе ужин, и разрешила пользоваться горячими источниками. Следующие два часа Кёко отмокала в сернистой воде и соскребала с помощью рисовых хлопьев и золы с кожи грязь, которой успела покрыться за прошлые дни пути.
– А что мы завтра делать будем? – спросила Кёко, пока готовила ужин в банной юкате и рылась одной рукой в тканевой сумке, где лежали ингредиенты для кацудона: чёрствый хлеб для панировки, зелёный лук, яйца, отбивная из свинины, водоросли и рыбная чешуя для бульона-даси. Огонь мерно потрескивал в углублении в полу, вокруг которого они со Странником расстелили хлопковые татами. Он же снова курил полулёжа, прислонившись спиной к своему коробу, и ни словом не обмолвился о том, что высматривал тогда днём на улицах и что в конце концов высмотрел.
– Увидишь, – ответил только, и всё.
Кёко скрипнула зубами. Видимо, ей сегодня всё же придётся исчерпать свои бесплатные вопросы.
«Как бы сформулировать так, чтобы выудить из него побольше?..»
– Как ты узнаёшь, где именно нужен? То есть... Как находишь мононоке?
С кончиков её волос всё ещё капала вода, и от этого в комнате пахло серой. Странник выдохнул колечко дыма под низкий бревенчатый потолок. Если бы Кёко не додумалась открыть сёдзи чуть раньше, она бы точно здесь задохнулась.
– А как ты просыпаешься по утрам и засыпаешь ночью? Есть вещи, которые мы не можем не делать. Сколько ни пытайся не просыпаться – проснёшься, сколько ни пытайся не засыпать – рано или поздно заснёшь. Сколько ни странствуй по Идзанами – однажды мононоке да встретишь. Это я и делаю. – Странник снова приложился к кисэру, сел, вновь выдохнул дым и потянулся за тарелкой с готовым и шипящим от масла кацудоном, оглушив Кёко звоном своих амулетов, прежде чем наконец-то договорить: – Находить и изгонять мононоке – моя работа.
На следующий день Кёко стало ясно: он действительно это и имел в виду. Не было никаких тайных поисков мононоке, в которых Кёко подозревала Странника всё это время, не готовая признавать, что ей, возможно, не стоило уходить за ним из Камиуры. И то, что он обнаружил на улицах прошлым днём, бескрайне довольный, тоже на самом деле не было каким-нибудь злым духом или его беспечной жертвой, ещё не подозревающей об этом.
Это было место под накренившейся, расколотой надвое молнией сосной, под которой он расстелил красное покрывало и уселся торговать.
– Здесь вокруг лавки, которые работают допоздна, и несколько чайных и питейных домов, а значит, и проходимость отличная. Идеальное место, чтобы подзаработать! – пояснил он.
«Всё готова для него делать! И ношу любую сносить, и любые задания, и любые опасности. Молчаливой буду, покорной буду, ни слова поперёк не скажу».
Кёко несколько раз повторила себе свои собственные слова, о которых теперь жалела и которые Странник процитировал ей, когда она попыталась взбрыкнуть и утащить его оттуда. Так что пришлось взяться за новую работу, а работа её заключалась в том, чтобы зазывать прохожих.
«Деньги за каждую шестую продажу – твои, на личные траты», – пообещал ей Странник, и после этого дело сразу пошло бодрее.
– Подходите! Подходите! Снадобья, куклы и веера. Мечи! Искусные, прекрасные, редкие мечи! Книги и кимоно, разные сласти. Всё, что сердцу нужно и уму. Просто подумайте о желаемом и возьмите! Это даже лучше, чем колдовство!
Кёко сама кричалку придумала, чем немножко, но гордилась. Пусть её природная мертвенная бледность топила любой намёк на румянец, внутри она сгорала от стыда. В ярко-жёлтом кимоно, коралловом оби, с причёской камуро, она стояла посреди рынка и нахваливала несуществующий товар, размахивая руками посреди толпы и пытаясь внимание этой самой толпы привлечь, перетянуть её к себе от прилавков с кварцевыми бусами и рыбой. Странник тем временем сидел и... Ну, сидел. Спина прямая, как ещё один меч, ноги скрещены в чёрных хакама, на макушке – золотистая, как его пояс, повязка, чтобы солнце голову не пекло. А вот про голову Кёко никто не думал, даже она сама.
«И так уже рассудком тронулась, раз занимаюсь этим, – рассудила Кёко. – Куда уж хуже?»
– А что-нибудь для вдов у вас имеется?
По крайней мере, у неё получалось: всё больше людей оборачивалось, всё больше подходило к деревянному коробу, окованному металлом по краям, и всё больше заглядывало внутрь. Правда, Кёко не была уверена, что то её стараниями, а не благодаря стайке юдзё, которые, прикрываясь расписными веерами, в таких же расписных нарядных кимоно, хихикали вокруг, бросая на Странника заинтригованные взгляды. А там, где хоть три-четыре девицы собираются, тут же их набегает ещё больше. А следом за ними, конечно, мужчины, а значит, их жёны, их дети и свекрови с роднёй. Словом, на самом деле Кёко и не нужно было ничего делать, чтоб привлечь покупателей, – достаточно того, что Странник сидит на одном месте и демонстрирует всем свой миловидный лик, нефритовые глаза, чёрные кудри, забранные под косынку и в бусины. Те отбрасывали с десяток солнечных зайчиков по красному покрывалу, и казалось, что оно горит.
– Для вдов? Что вы имеете в виду?
Кёко села рядом, на краю этого самого покрывала и принялась наблюдать. Перед коробом мялась женщина средних, но отнюдь не преклонных лет, хотя и впрямь вдова: голова замотана в полотенце-тэнугуи, какое обычно служанки перед уборкой или готовкой повязывают, но в котором на улицу выходить считается неприличным. Только если волосы под тэнугуи не обрезаны в память о прошлом, тогда совсем другое дело... Вокруг плеч женщины шла верёвка, подвязывающая рукава, какую и Кёко использовала, а в ногах стояла корзина продуктов.
– Мой супруг почил три года тому назад, но я остаюсь ему верна и не хочу выходить повторно замуж. Снова заботиться о ком-то и прислуживать, детей рожать... Ну, вы понимаете, – объяснила женщина вполголоса, перегнувшись к Страннику через короб. – Вот только... Беспокоит...
– Что беспокоит?
– Нечистые мысли и беспокойные сны. Я просыпаюсь мокрая... Везде. Может быть, у вас есть лекарство? Какой-нибудь порошок или чай?
– Ах, кажется, я понял. Да, у меня найдётся кое-что для вас.
Странник наклонил к женщине короб. Недоверчиво глянув сначала на него, затем на самого Странника, она послушно сунула руку внутрь почти по подвязанный у локтя рукав... И вытащила оттуда нечто длинное, слегка изогнутое кверху, со шляпкой, как у гриба, но совсем на гриб не похожее. И залилась такой краснотой, будто у неё резко подскочило давление. Затем спрятала спешно заветную вещицу в корзинку, поглубже в кочаны капусты, расплатилась, поклонилась и бросилась бежать.
– А? Что она вытащила? – растерянно спросила Кёко, глядя ей вслед. – Что это была за вещь?
– Ты никогда раньше такого не видела? – удивился Странник и улыбнулся как-то странно, когда Кёко покачала головой. – Ну и прекрасно.
Они просидели там дольше, чем планировали, до самого вечера, потому что спустя полчаса после того, как убежала вдова, налетели её подруги и стали наперебой делиться однотипными историями – немного, как показалось Кёко, приукрашенными и не очень правдоподобными. Но все ушли довольные, с такими же деревянными грибами, предназначение которых Кёко в глубине души не хотела знать. Зато за этот день у Странника действительно набралось в разы больше покупателей, а у Кёко благодаря тому – целая пригоршня монет. Одну половину она отложила для Кагуя-химе, чтобы отправить почтой, а вторую добавила к тем деньгам, что собирала для хорошего мастера. Которого, правда, всё ещё искала да никак не могла найти.
– Простите, госпожа, но такое никому не починить, проще переплавить! – вынес свой вердикт очередной кузнец, мастерская которого как раз подвернулась по пути к постоялому двору на тракте. Кузнецов городских Кёко к тому моменту уже всех обошла и потому особо на чудо не уповала, но всё равно решила попытать удачу ещё раз. Нырнула под коричнево-зелёный норэн, за которым подковывали взмыленных лошадей и продавали недорогие, но острые танто для торговцев, врачей и женщин высшего сословия, которым в одиночку странствовать без оружия очень не рекомендовалось. Кёко тоже подумывала себе такой прикупить, но от этого вина за сломанный Кусанаги-но цуруги ещё сильнее душила. Будет ли то предательство уже дважды?
Так она и носила лишь осколки с собой и высыпала их перед каждым, кто был в фартуке из вываренной кожи и рукавицах, хотя бы отдалённо похожий на кузнеца.
– Это пропащий меч, – изрёк как раз подходящий под описание мужчина, придирчиво осмотрев неестественно ровные края фрагментов. – Оставьте его здесь, госпожа. Могу за тридцать медных мон сплавить вам серёжки или браслет.
– Нет, спасибо, не нужно.
– Ладно, давайте за десять.
– Нет, нет, прошу! Верните меч, эй!
Перед тем как вернуть осколки в ножны, Кёко каждый раз заворачивала их в холщовый отрез, бережно перематывала и гладила пальцами, уже почти зажившими. «Идзанами-но микото, Идзанами-но микото, прости меня за утерянное орудие твоё!» Как Тоцука-но цуруги канул в бездну, так канул следом из-за неё и Кусанаги. Но любая бездна, знала теперь Кёко по коробу Странника, вовсе не так уж бездонна. Оттуда всякое можно достать, а значит, и в мире всякое можно найти. Может быть, даже того, кто всё-таки починит её меч или хотя бы подскажет, как это сделать. Кёко всё равно больше ничего не оставалось.
«По крайней мере, десять тысяч мононоке в мече оказались ещё одной дедушкиной сказкой, – успокаивала себя Кёко, закрепляя ножны. – Было бы совсем плохо, окажись, что я и впрямь выпустила на волю десять тысяч злых духов, которые на протяжении столетий кропотливо изгоняли мои предки».
Да, слава Идзанами, она и вправду этого не сделала.
По крайней мере, в первую неделю после того, как расколола меч.
Это случилось на девятый день путешествия, когда Кёко и Странник снова не успели добраться ни до города, ни до постоялого двора или почтовой станции, и потому заночевали прямо у речки, застигнутые шестью часами вечера и темнотой прямо там, где жарили карпа, выловленного для них местным рыбаком. Карп был жирным и сочным, ещё несколько минут он брыкался у Кёко под ножом, пока она потрошила его, прежде чем бросить в сковороду вместе с древесными грибами шиитаке, что росли и были собраны там же. Ей до сих пор претила мысль, что она, юная госпожа, спит посреди холмов в компании незнакомого мужчины, который даже спустя столько времени более понятным словно бы и не стал. И всё же Кёко не могла отрицать, что была в том своеобразная прелесть. В том, как пели над головой маленькие птички-угуйсу, когда она просыпалась, и в том, как садились на её сумку и руки сверчки, когда засыпала; как Странник курил каждый вечер, стоило им улечься, и как они часто, забираясь в глубокие зелёные дебри, натыкались на отдыхающих журавлей, на отбившихся от стада пятнистых оленей и на коричневых зайцев. Они покупали еду на деньги, которые зарабатывали на городских площадях, и никогда долго не задерживались на одном месте.
«Выходит, я теперь тоже странница», – думала Кёко.
Если бы её попросили описать её ощущения одним словом, она не смогла бы выбрать ни одно другое, кроме как «свобода». Такой ни у одного оммёдзи в её роду не было, а уж у женщин и подавно.
Вот и сейчас Кёко, поджав ноги, свернулась на циновке, расстеленной среди кустов магнолий и папоротников, под ветвями высокого розового и похожего на иву хакуро пушистого древа, что защищало от ветра. Ночь была звонкой и звёздной, как и положено всем ночам в начале июня. Лодыжки чесались от комариных укусов, и Кёко подтянула к себе коленки так, чтобы табачный дым Странника протянулся вокруг них и, горький, отогнал назойливых насекомых. Опушка тонула в этом матовом, тяжёлом и травяном мареве, распускающемся от бледного оранжевого огонька, что тлел на кончике кисэру. И если Кёко открывала посреди ночи глаза, например, чтобы отойти в туалет за деревья, то каждый раз терялась несколько первых секунд, думая спросонья, что плывёт средь молочного океана. Дым не рассеивался и продолжал волнами колыхаться вокруг, даже когда Странник кисэру тушил и благополучно засыпал.
Именно поэтому Кёко, отчего-то проснувшись глубоко за полночь, не сразу поняла, что что-то не так.
Дым, панцирем защищающий их привал, выглядел совершенно обычно, разве что чуть резвее обычного шевелился. Словно не они одни укутывались в него, а был ещё кто-то третий, кто жадно тянул на себя это зыбкое одеяло, закручивал спиралью по центру там, где уже затух костёр. Кёко следовало бы сесть, шёпотом позвать Странника и достать коль не Кусанаги-но цуруги, то хотя бы его осколок, но тело её продолжало спать. Может, и сознание тоже спит? Может, ей это мерещится? То, как вздымается слева кокон, как восстаёт человеческая фигурка под ним, а затем справа, и затем снова слева...
Кёко попыталась хотя бы открыть рот, замычать, позвать, но ни одна мышца её, кроме поднятых век, не отзывалась. Чьи-то ледяные пальцы пересчитывали её позвонки, поднимаясь от поясницы к затылку. Может быть, это чары? Может быть, просто кошмар? Папоротники шелестели за спиной, Странник расслабленно и глубоко дышал на своей циновке, и лес вокруг был тихим и безмолвным, каким никогда прежде не был.
Кёко охватил болезненный нездоровый озноб. Она чувствовала себя как на кладбище, куда ей нельзя ходить, или как в храме, точно вновь выходила замуж за Юроичи Якумото. Сытый желудок скрутило, и что-то откинуло плед с её спины, поползло вверх по босой ноге и задышало у самого уха, отодвинув с него взъерошенные чёрные волосы.
Запахло промозглой сыростью, железом и кровью.
– Я тебя укушу, красавица! Я тебя попробую, сладенькая! Я тебя съем, милашка моя!
Кёко скосила глаза вбок и увидела мерзкую тварь. Желание мононоке ей тут же стало понятно, стала очевидна и его Форма, покрытая колючим слипшимся ворсом, и о своей Первопричине злой дух тут же сам ей поведал:
– Замуровала меня в шахте. Убила меня, убила любовью, камнями и остывшими чувствами. Скучный я, скучный, наскучивший! Первая, несравненная, единственная милашка моя, любимая предательница! Там столько пауков было, столько пауков кусало меня, пока кусать стало нечего. Теперь я сам буду кусать и поедать красавиц. Ам-ам!
Ворс ощетинился на плоском паучьем теле, двенадцать переплетённых рук и ног, покрытых шерстью с ярко-алым ядовитым окрасом, заключили Кёко в объятия, а восемь круглых, налитых кровью глаз уставились на неё, вытаращенные на лысой башке. Та взбухла и вылезла на конце волосатого и толстого туловища, точно гнойный прыщ. Костяные клешни и сразу трое челюстей клацали перед Кёко, насильно перевёрнутой на спину. Вязкая слюна, такая же ядовитая, как окрас мононоке, залила ей глаза.
Только когда дышать стало нечем, когда Кусанаги-но цуруги, лежащий в ножнах под её циновкой, завибрировал, зазвенел, обращая белёсый дым вокруг в чёрный, смоляной и удушливый, на той стороне от костра засветился бумажный офуда в красных чернилах.
– Прочь!
Два иероглифа, наложенные друг на друга и образующие цветок, вспыхнули на всю поляну и ослепили Кёко, а затем вытолкнули, уняли внутренний озноб, растопили налитый в тело свинец, вернули подвижность, саму жизнь, и прогнали чёрные едкие тени вместе со страхом и мононоке. Лишь клешни успели клацнуть напоследок в миллиметре от носа, и «Сладкая, сладкая, такая сладкая! Скоро я обязательно заберу от тебя кусочек!» осталось эхом звучать в облизанных ушах.
Кёко покрылась гусиной кожей, согнулась пополам, выкашливая залившийся ей в рот и ноздри яд, которого на самом деле не было, и вскочила с циновки, мокрая от пота насквозь, но затем сразу же упала назад. Даже с чёлки, прилипшей ко лбу, текло, и зубы стучали, как в пору самых суровых зимних холодов.
– Что?.. Что?.. Что?..
Она так и не смогла договорить. Металась из стороны в сторону, всё ещё путая сон и явь, пытаясь понять, где она находится – тут или где-то там. Ночь оставалась необычайно тиха, смотрела на неё скрюченными ветвями деревьев и светящимися с них жёлтыми совиными глазами. Кёко даже после поцелуя с Хосокавой не чувствовала себя настолько грязной, что хотелось бросить всё и нырнуть с разбегу в речку.
А на той стороне от костра мерцал офуда в тонких когтистых пальцах и, медленно догорая, осыпался пеплом.
В конце концов талисман облетел на землю лоскутами и крошками, и вокруг снова стало беспробудно темно, но, благо, лишь на секунду: Странник бросил в кострище ещё один офуда и разжёг огонь намного легче, чем это делала с помощью кресала несчастная, не смеющая возразить ему Кёко. Они оба уставились сначала друг на друга, а затем на пламя, умиротворяющее, фарфорово-бирюзовое.
Кёко, однако, потребовались бы сейчас все восемь миллионов божественных костров, чтобы действительно успокоиться лишь от их вида. Вкус жирного карпа снова ощущался во рту, смешанный с кислой желчью, и рука её так и зависла над красными ножнами, не посмев прикоснуться к ещё остывавшему мечу.
«Ледяной. Так вот отчего так холодно стало».
То, чем она защищалась, в чём находила надежду для всего своего рода, даже в сломанном и разбитом виде, вдруг стало таким же опасным, как призрачный яд, от которого у Кёко всё ещё чесалось и щипало лицо.
Она обхватила колени руками, пытаясь сжаться в комочек, и только когда сердце её стало стучать не быстрее, чем молот того кузнеца по наковальне, Странник наконец-то заговорил:
– Выходит, правдива твоя семейная сказка. Десять тысяч мононоке, заключённые в Кусанаги-но цуруги, действительно были и есть.
– Но ты ведь сказал, что не слышишь их там!
– Отсутствие шума не означает отсутствие жизни. Ты ведь, когда спишь, тоже не храпишь. По крайней мере, громко. – Он улыбнулся уголком раскрашенного рта, но Кёко не нашла в себе силы улыбнуться в ответ. Тогда Странник вновь сжал губы в тонкую линию и потёр рукавом кимоно щёку задумчиво. На той ещё виднелся отпечаток циновки.
– И куда подевался этот паучий мононоке? Ты его что, так легко упокоил?
– Конечно нет. Я просто его прогнал. Но куда он подевался, не знаю. Быть может, к своему прошлому «хозяину» вернулся. Вот тот удивится. – Странник хмыкнул снова как-то слишком весело.
– Давай я куплю у тебя золотую рукоять со змеем, а? – жалобно выдавила Кёко. – Ту, которую на рынке тогда вытащила... Вдруг благодаря ей меч сам собой соберётся? Или больше не будет мононоке выпускать. Сколько она стоит? Ты только скажи. Всё заработанное всю жизнь отдавать буду, если потребуется! Лишь бы сработало...
– Да не сработает, успокойся, – вздохнул Странник тяжело и устало. Он снова потянулся к своей кисэру, но, немного подумав, поморщился и отложил её назад. – Тем более то, что в короб возвращается, возвращено в него навек. Больше ты её не достанешь.
– Тогда что мне делать?!
Кёко спрашивала это уже не впервой, но с каждым разом это звучало всё надрывнее и отчаяннее. Странник смахнул с лица всклоченные волосы, с которых перед сном всегда снимал бронзовые украшения и бусины, и принялся рассуждать:
– Согласно легенде об Идзанами и двух священных орудиях, которую ты рассказывала... – «Я рассказывала разве?» – она выковала их из пяти осколков, прожевав своё яшмовое ожерелье и облака. У тебя в ножнах тоже осколков именно пять, верно? Хотя они разрознены, вместе они – всё ещё меч. Значит, десять тысяч мононоке и в том и в другом.
– Что ты имеешь в виду?
– Духи до сих пор в металле, в лезвии. Деление меча на осколки – это лишь появление выходов, которые, однако, сначала нужно найти. Добраться до граней. А это занимает время... Девять дней на одного мононоке как раз и достаточно, и по символике подходит – один мононоке каждый день, на который приходится «несчастье».
– Хочешь сказать, такое будет происходить каждую девятую ночь?! – схватилась за вновь подпрыгнувшее сердце Кёко. От одной лишь мысли об этом её будто опять двенадцатью лапами скрутило и сжало в пружину.
Странник только вновь улыбнулся:
– Зато у тебя есть, м-м, примерно двести сорок шесть лет, чтобы успеть починить меч до того, как из него выберутся все-все мононоке. Это гораздо лучше, чем если бы они освободились разом, не так ли? И теперь мы знаем, к чему быть готовыми. Попробуем обвязать меч офуда утром и запечатать как следует. Вот только...
– Что?
– Здесь офуда особые нужны, самые мощные, а такие у меня уже закончились... Значит, завтра к Нане отправимся.
И Странник лёг назад на циновку.
Кёко даже не стала спрашивать у него, что за Нана. Ей, откровенно говоря, было уже всё равно. Она осторожно отодвинула меч палкой, которой прежде ворошила поленья в костре, а затем и циновку отодвинула – в противоположную сторону. Кёко улеглась, накрывшись с головой покрывалом, но так и не уснула. Вместо этого она разглядывала свои ладони в темноте, размотав повязки, которые только вечером простирала и просушила, но которые вновь были пропитаны кровью и гноем. Порезы открылись, будто не прошло тех дней, за которые они почти зажили, и даже маковая мазь, которой Кёко воспользовалась на следующий день, ей не помогла.
Число «девять» определённо ненавидело Кёко, а Кёко ненавидела его. Всё в мире Идзанами было закономерно.
VII
С тех пор как Кёко в очередной раз поверила в судьбу и злой рок, обрушившийся на неё при рождении, она перестала попрекать Странника за его лень и безразличие к её обучению, а во время привалов начала незаметно стелить свою циновку поближе к его. Пережить поздней ночью встречу с паучьим чудовищем, выползшим из её ножен, которые она носила на поясе круглые сутки, почему-то оказалось сложнее, чем инцидент с Юроичи Якумото. Быть может, потому что тогда Кёко была готова (по крайней мере, она так считала), а сейчас – нет. Здесь она лежала, парализованная от макушки до пят, и могла сгинуть от разрыва сердца и лёгких, потому что именно это и случалось с жертвами мононоке, если те приходили к ним во сне. Так, быть хозяйкой Кусанаги-но цуруги теперь означало быть под прицелом девяти тысяч девятьсот девяносто девяти озлобленных душ, жаждущих отмщения в смерти, и потому ещё никогда Кёко не спала так плохо и не бежала через лес так резво, как к некой Нане, которую она знать не знала, но на которую очень надеялась.
Они со Странником оказались там спустя три дня, а «там» – это в роще из чёрного тутовника, в листьях которого, прямо меж пузырчатых, поспевших раньше срока ягод, ворочались белые шелковичные черви и гроздья их куколок. Последние поблёскивали на заходящем солнце, пушистые, как дорогая ткань, которой им и было суждено стать. Такие хрупкие, такие маленькие, размером с ноготок или всего-навсего чуть больше. Кёко даже не представляла, сколько таких коконов нужно на одно кимоно или хотя бы на нижнее платье. Зато ягоды были сладкими, вяжущими на языке: она сорвала несколько мимоходом и из-за того, что отвлеклась, опять чуть не потерялась.
Заблудиться Кёко не дали нити, что в какой-то момент заблестели меж листьев и которые Кёко поначалу приняла за паутину, пока, в глубине тутовой рощи, их вдруг не стало так много, что из пейзажа исчезла вся зелень и осталось лишь серебро. Уходящие в бесконечную даль, тянущиеся высоко-высоко, точно от самой луны берущие своё начало, нити запутывались в верхушках деревьев с неестественно толстыми, извивающимися ветвями и обряжали их. Местами они так тесно переплетались, что образовывали тугие мосты, соединяя одну часть рощи с другой, как живое и мёртвое. А мёртвого в тутовой роще было удивительно много – как и во всём остальном мире ровно пополам с живым: свежие, ещё шевелящиеся куколки внезапно сменились на сухие и неподвижные, рассыпающиеся от дуновения ветра. Зато нитей там было в три раза больше, в несколько слоёв, и рос из-под земли древний ветхий храм.
Красные тории не венчали его – только два многовековых камфорных древа, шириной с дозорные башни и обвязанных теми же шёлковыми нитями. Кёко сроду таких громадных деревьев не видела, даже её легендарная ива хакуро казалась на их фоне кустом. Странник стоял между ними и торопил её, махая рукой. Нити качались в такт, хотя ветер с самого утра спал. День выдался душным, Кёко чувствовала себя в низине тутовой рощи как на дне кипящего чугунка, накрытого крышкой, и успела как следует пропотеть, пока спускалась вниз по каменной лестнице. Раз ступенька, два ступенька... Всего три сотни, вымощенных камнями. Кёко быстро омыла руки и прополоскала рот в тэмидзуи, прежде чем они со Странником, уже завершившим ритуал, подошли к самому храму.
– Какой маленький, – вырвалось у неё. – Здесь правда кто-то живёт?
Камиурские жрецы приняли бы этот храм за курятник. Но это не мешало ему быть красивым в мелочах: в маленьких деревянных бабочках, нанизанных на черепицу по краю крыши; в зажжённых даже днём каменных фонарях; в светлячках, кружащихся вокруг чашек со сластями, преподнесёнными предкам; в нежно-бирюзовых занавесках-норэн, развевающихся вместо сёдзи; и в самой тутовой роще, лелеющей крошечный храм в своих длинных, ломящихся от коконов и пузырчатых ягод руках. Серебряные нити тянулись у Кёко и Странника над головами, навесом выстилая сверху дорожку к крыльцу. Проникая в отверстия крыши, они обвивались вокруг балок и пальцев той, что танцевала перед алтарём.
То была мико, но на мико совсем непохожая: косоде белое, а хакама сапфирово-синие, и рукава длиннее положенного раз в пять или десять, настолько, что волочились за ней по полу. Каштановые волосы тоже длинные, забранные в толстую, перевязанную красными нитями косу. Ни браслетов с колокольчиками на руках, ни людей вокруг, но храм поёт ей, сам воздух играет музыку в ритм её бон-одори – танцу неупокоенных духов. И пузатые маленькие фигурки, расставленные на перилах и окнах, подпрыгивают. Кажется, из редкого белого кахолонга – Цумики называла его жемчужным опалом. Прыжок, взмах, поворот, прыжок снова... Мико танцевала неистово, точно сама беспокойным и неутомимым духом стала, и ткала кругом полупрозрачные полотна, выстилая изнутри храм мягким, бархатным серебром.
Кёко мгновенно поняла, на кого эта мико похожа – на бабочку. И в то же время на ткача-паука, а ещё на Кагуя-химе, которая танцует так же умело и прекрасно. Правда, было в ней что-то пугающее... Возможно, округлая белая маска, расписанная на щеках и оставлявшая открытыми лишь губы, пухлые и тёмно-сливовые, как от вина.
Ещё один взмах, прыжок, прыжок...
Резкий вскрик.
– Ай! Что же ты, глупая лодыжка, – проныла мико, осев на пол и схватившись пальцами за тонкую, перевязанную бинтом щиколотку, которую вытянула из-под подола кимоно в сторону пузатых фигурок. На секунду Кёко померещилось, что их кольцо стало плотнее, точно они столпились вокруг неё, предлагая помощь. – Да, болит. Наверное, мне ещё рано танцевать... Ох, правда? Если ты так считаешь. Может, и впрямь попробовать... Угу...
Голубые шнурки, завязанные по бокам маски, легли ей на плечи, когда она наклонилась к статуэткам – послышался шёпот, которым мико с пустотой обменивалась. А затем она подтянула к себе ногу, пряча её обратно под подол, и захихикала.
– Ты что такое говоришь! Фу, как пошло. Перестань! Мы же не одни!
Кто-то однажды сказал Кёко, что родинка над уголком рта – признак безумия или врождённой склонности к нему. А учитывая, что у мико таких родинок было сразу две, прямо в её ямочках на щеках – и справа, и слева, – Кёко даже почти не удивилась. Но на всякий случай наклонилась к плечу Странника, пока они оба стояли перед крыльцом, и спросила шёпотом:
– С ней всё нормально?
– Нет, – ответил Странник. – Но ты не обращай внимания.
И, поправив короб за спиной, двинулся вперёд.
Кёко была уверена, что точно не сможет не обращать внимания на такое, тем более что мико, похоже, и была той самой Наной, на которую Кёко молилась все последние дни... Но нет, знакомство прошло на удивление гладко. Мико вышла к ним сразу, как заметила (одна из статуэток, которую она поставила на ладонь и поднесла к лицу, словно шепнула ей что-то на ухо, заставив наконец-то повернуться к входу), – и тут же расплылась в улыбке. Но маску так и не сняла: ни когда они кланялись друг другу, ни когда она пригласила их войти в храм, ни даже когда накрыла небольшой столик во внутреннем святилище. Там, возле печки, лежал такой же шёлковый пёстрый футон, а ещё стоял большой сундук и гора медной посуды, среди которой затесалось штук двадцать пиал, наставленных друг на друга горкой и опасно кренящихся вбок. Кёко гипнотизировала их взглядом, пока пила суп из чашки – горячий бульон с пастой мисо и водорослями вакаме был именно тем, что нужно после долгого дня пути, как и долгожданный уютный дом вместо соломенных циновок на земле.
Даже сейчас Странник не изменял себе и молчал, зато вот Нана болтала без умолку, будто воссоединились не два, а сразу три старых друга:
– Это храм местной богини шелковичных червей. У него нет названия, как у богини нет имени, но он здесь уже больше семисот лет стоит, представляешь?
От неё же Кёко узнала, что храм построили ещё в эпоху Хэйан – эпоху элегантной тьмы, как её прозвали поэты. И он дольше был заброшен, чем обитаем, пока Нана его не нашла. Не спрашивая ни у кого разрешения – не то чтобы здешнему даймё, а уж тем более сёгуну, вообще было до этого храма дело, – она прибрала здесь всё к рукам, а заодно прибралась сама: отремонтировала крышу и стены силами тех, кто натыкался на храм в своих путешествиях, как Странник; перестроила крыльцо, вернула к жизни тутовую рощу, которая перестала цвести ещё в прошлом веке, снесла тории и...
– Что-что ты сделала? – переспросила Кёко, не поверив своим ушам и чуть не опрокинув на себя чашку с супом.
– Снесла тории, – повторила Нана с улыбкой. – Они мешали.
«Обозначение священной земли, защищающее от всего нечистого и опасного, злонамеренного и даже смертельного, как проклятия и мононоке! – ужаснулась Кёко, но уже не вслух. – Эта жрица вообще в своём уме?!»
За них порой сами оммёдзи прятались. То, что возводили всегда в первую очередь, даже прежде самого храма, дабы отделить мир земной от божественного, грязное от сакрального, эта Нана просто взяла и...
– Спилила, ага, – пожала она плечами. В прорезях её маски – лишь темнота. Кёко убеждала себя, что это из-за недостатка света и неравномерно расставленных вокруг свечей. Тени забивались под её маску и превращали лицо в пустой провал. – Я только комаину оставила, уж больно они прелестные, на моих любимых сиба-ину похожи! Понимаешь, юная госпожа... Ты ведь уже взрослая и наверняка успела заметить, что то, что тебя защищает, всегда тебя саму же и ограничивает. Невозможно посадить в банку бабочку и в то же время познать её истинную красоту, ибо красота бабочки заключается в свободном полёте. Да и за тории прячутся, когда боятся, а я вот ничего не боюсь. Моя богиня очень гостеприимна, и потому я тоже должна гостеприимной быть. Храм мой открыт для всех, кто человек, был им когда-то или хотел бы им стать. Видела же, как тутовая роща расцвела? А ведь она ещё десять лет назад не была такой! Гостеприимных хозяев даже природа любит.
И она заулыбалась, будто правда не понимала, что натворила, а затем принялась рассказывать Кёко про то, как правильно срывать куколки шелкопрядов и замачивать их в горячей воде, чтобы размягчить и размотать нить. Все кимоно, что отбрасывали длинные тени сквозь бумажные дверцы шкафчика-тэнсу и чьи рукава выглядывали из щелей наружу, точно внутри прекрасные девы толпились, Нана ткала сама, а затем через неких друзей продавала на рынке Минато, негласной столицы провинции Кай, границу которой Кёко со Странником пересекли этим утром.
– А этот прохиндей теперь правда твой учитель? – Нана вдруг мотнула головой на Странника, и Кёко промычала смущённо, пытаясь вспомнить, когда она или Странник успели упомянуть о том:
– Да, вроде того...
– Соболезную.
– Спасибо, – ответила Кёко, не успев подумать, на что Странник бросил на неё поверх своей миски с супом неоднозначный взгляд. – Гхм. Значит, в свободное время ты прядёшь и танцуешь одори? – попыталась сменить тему Кёко.
– Нет. Я пряду, когда танцую. С помощью танца ведь многое делать можно, – объяснила она, и Кёко бережно натянула между пальцев одну из тугих толстых нитей, серебрящихся прямо между ними и чайными чашками. Свет от пламени словно путался в них, и вместе с нитями узлами завязывались причудливые и непропорциональные тени. – Танец – это всего лишь инструмент, не так ли? Проводник желания.
– Ох, да, да, точно, – закивала Кёко рассеянно. – Кстати об инструментах и желаниях... У нас тут есть меч, который нужно...
– Что случилось с твоей ногой, Нана? – встрял неожиданно Странник, и Кёко покосилась на него озадаченно.
«Возможно, – решила она, – он просто не хочет нарушать гостевой этикет. Так сразу переходить к столь сложным просьбам и вправду невежливо».
По крайней мере, это правило было важно соблюдать ей, незнакомке. Впрочем, была ли Кёко для Наны такой уж незнакомой?.. Хотя Странник не представил их друг другу, та четырежды к ней обратилась «юная госпожа» и один раз даже по имени. Это вызвало у Кёко внутренний зуд. И взгляд начинал невольно цепляться за белоснежную маску, пытаться понять, что под ней.
«Откуда? Откуда? Откуда она меня знает?»
Нана неловко потеребила голубую завязку сбоку от этой самой маски и инстинктивно подтолкнула под себя щиколотку, пряча её поглубже в складках хакама.
– Ох, то нелепая случайность! На краю рощи в этом году столько мушмулы поспело, что грех было не сходить и не набрать несколько корзинок. Мы с подругой отправились туда на рассвете, и по пути к нам ещё кое-кто присоединился... Вы вот знали, что мушмулу медведи любят? И что они бегают с такой скоростью – один в один, как кони! Нам даже корзинки побросать пришлось. Я ногу подвернула сильно. Ничего, пустяк. – Нана отмахнулась и добавила совершенно будничным тоном: – Вот моя подруга вообще так навернулась, что аж с обрыва упала и свернула себе шею, бедняжка.
Кёко подавилась супом.
Нана со Странником обменялась ещё несколькими любезностями. Он предлагал поделиться мазью из короба, Нана отнекивалась; он сочувствовал и предлагал притащить поленья к печке, Нана снова отнекивалась; он сказал, что может принести ей мушмулу на обратном пути, и она согласилась... А Кёко тем временем ждала, когда же речь пойдёт о мече, и молча смотрела перед собой. Нить разговора после сломанной шеи для неё окончательно потерялась. Зато вокруг пальцев Наны, которыми она по привычке перебирала в воздухе, завязывалось всё больше и больше узлов. Пузатых фигурок из жемчужного опала вокруг них тоже стояло много: то были какие-то человечки, похожие на Дзидзо, и существа, доселе Кёко невиданные, с животными мордами, множеством глаз и хвостов. Странник набил кисэру свежим табаком, закурил, и Кёко, вдохнув уже знакомый потянувшийся к ней дым, моргнула раздражённо...
А затем резко распахнула глаза, вспомнив, что пять минут назад в комнате не было никаких фигурок вовсе.
– Эй, – шепнула она, подтолкнув Странника локтем. – Ты ничего не замечаешь?
– М-м? Хочешь ещё супа? Вот же обжора! Как мне тебя такую прокормить?
Он опустил трубку и посмотрел на Кёко. Рот его приоткрылся беззвучно и изогнулся, кончики ушей, сплошь в жемчужных серёжках, дёрнулись. Кёко не сомневалась: так он смеётся над ней, просто не вслух. Она постоянно видела это его выражение, когда спотыкалась о бурелом или спрашивала, что за очередной гриб достала из его короба смущённая женщина.
«Идзанами-но микото, клянусь, однажды это я буду так смотреть на него, а он будет беситься и чувствовать себя идиотом!»
Пока Нана продолжала болтать, Кёко отвернулась и быстро пересчитала каменные фигурки взглядом: где-то с десяток на подоконнике, столько же у Наны за спиной и половина у раздвижной двери, к которой Кёко повернула голову, когда что-то дёрнуло её за подол кимоно. Она осторожно отодвинула ткань, чтобы понять, что именно, проверить, не Кусанаги ли это на её поясе ожил раньше назначенного девятого дня... Порезы на ладонях только-только подсохли и перестали её беспокоить, но снова заныли, когда Кёко стиснула кулаки.
Нет, то был не Кусанаги-но цуруги.
Его вообще на её поясе не оказалось.
– Эй!
Вместо этого красные лакированные ножны лежали под бамбуковой ширмой у раздвижной двери – слишком далеко для того, чтобы оказаться там случайно. Прямо на них стояла ещё одна каменная фигурка, серо-бронзовая в свете свечей и персиковых лучах солнца, что уже заходило снаружи храма. Казалось, то была собака, как комаину, но со змеиным хвостом и крючковатым птичьим клювом. Кёко моргнула снова – и меч отполз от неё ещё дальше. Вместе с фигуркой. Моргнула ещё раз – и вот они оба уже почти за ширмой.
– Какого?.. Верни сейчас же!
Кёко была готова поклясться, что фигурка двигается и не двигается одновременно. Тяжёлая, из цельного куска кахолонга, она завалилась на спину с подозрительной лёгкостью и укатилась под ширму, утаскивая вместе с собой её ножны за кожаный ремешок. Кёко мгновенно вскочила и, едва не порвав покров шёлковых нитей под ногами, вывалилась через раздвижные сёдзи во внешнее святилище следом за катящимся – точнее, украденным – мечом.
Благо, что украсть его по-настоящему не успели – только выволокли на порог, и Кёко тут же ножны за тот самый ремешок и перехватила, удержала на месте и притянула к себе. Фигурки рядом никакой уже и в помине не было – они стояли на окнах и странно гудели. Прошло несколько секунд, прежде чем Кёко, выпрямившись, поняла: это звук исходит не от них. То топот лошадей с улицы.
Кто-то резко дёрнул Кёко за оби, вернув во внутреннее святилище к горке пиал, которая опять покачнулась. Её окутали табачный дым и шёлк.
– Вам срочно надо уйти, – сказала Нана.
Кёко встрепенулась, махнула головой и выставила перед собой Кусанаги-но цуруги.
– Сначала меч!
– Меч?.. А что с ним? – спросила Нана, и хотя Кёко не видела её глаз, она точно знала, что та хмурится, нервно озираясь на окно, за которым нарастал шум.
– Ах да, совсем забыл. Проклятый, сломанный, – объяснил в двух словах (буквально) Странник, стоящий возле ширмы. – Запечатать надо. Офуда для того нужны, да посильнее. Эти твои особые...
– Я ведь показывала тебе, как их изготавливать.
– Так я же это, ну...
– Ты что, до сих пор не научился писать? Обещал же, что поработаешь над своей каллиграфией!
– Он правда писать не умеет? – изумилась Кёко, ведь тогда, в городе, она решила, что Странник шутит.
Нана только покачала со вздохом головой.
– Ладно, ладно, – сдалась она. – Я всё сделаю. Но не сейчас.
– Долго нам ждать?
– Дней пять.
– Хорошо, – сказал Странник.
– Не хорошо! – воскликнула Кёко, сжимая пальцы на лакированных ножнах, которые уже вернула себе на пояс и придерживала теперь на всякий случай рукой, косясь назад, на каменные фигурки. – Ты сам сказал, что мононоке каждые девять дней появляться будут. А через пять дней как раз настанет девятый, и если мы не успеем запечатать меч до ночи...
– Хм, действительно. Надо управиться за четыре, Нана, а не то Кёко окончательно рассудок потеряет.
– Всё с моим рассудком в порядке! Я ведь оммёдзи. Дело не в этом...
– Конечно-конечно. Напомни, кто из нас двоих видит бегающих каменных человечков?
– Но они правда чуть не утащили мой меч, эти статуэтки из святилища! – вспыхнула Кёко, тыча пальцем в сторону алтаря, где по-прежнему стоял их ровный ряд, пока до неё дошло. – Минутку... Я ничего не говорила о каменных человеках. Ах! Так, значит, ты тоже их видел!
– А? Что ты сказала? Какие человечки?
Кёко знала, что обучаться у Странника, величайшего из экзорцистов, будет непросто и что ей наверняка придётся страдать. Но она никогда не думала, что страдания эти будут настолько ужасны. Горение плоти живьём не сравнилось бы с тем, что Кёко чувствовала, когда он пытался делать вид, что он не говорил минуту назад то, что сказал, и улыбался вот так, демонстрируя звериные клыки, из которых две пары особенно сильно выпирали и заострялись сверху и снизу. Зверем он и был во плоти. Нет, чудовищем! Хуже, чем мононоке, которые собирались терзать Кёко по ночам на протяжении трёх лет, потому что Странник делал это ежедневно. Согласился учить, но не учил; отвечал на вопросы, но ответов Кёко каким-то образом так и не получала; вёл за собой, но никуда не приводил; и только раздражал её, дразнил, издевался. В какой-то из дней Кёко даже решила, что это и есть один из его уроков – урок терпению, – пока она наконец не поняла.
Народный титул «Великий» просто не означает, что человек при этом не идиот.
– Ну вот, слишком поздно, – охнула Нана, и они оба повернулись к ней. – Вам надо спрятаться. Сидите здесь, и чтоб ни звука, поняли? Я позже всё объясню.
А в следующую секунду храм вздрогнул, и желание спрятаться у Кёко действительно возникло, хотя она ещё и не понимала от кого. Судя по нарастающему грохоту, по каменной лестнице с холма спускалась по меньшей мере дюжина лошадей. Они громко ржали, остановившись где-то возле тэмидзуи, а затем всадники спешились, и звуки снаружи стали ещё хуже: мужские голоса, лязг железных доспехов, крик «Стройся!», который всегда знаменует по меньшей мере появление благородных господ.
«По крайней мере, не разбойники», – утешилась Кёко, но при виде Наны, судорожно задёргивающей занавески и тушащей очаг водой, засомневалась, не было бы лучше повстречаться с ними. На мгновение под кухонной занавеской мелькнуло золото паланкина, который по лестницам с холма спустили не иначе как с помощью ветряных ками, и показался широкоплечий высокий силуэт, прыжком покинувший его.
Кёко тут же пригнулась, руководимая жестом Наны, а Странник надел на спину свой короб, продев руки через ремешки. Крышу паланкина, успела увидеть Кёко, венчали резные львы и кисточки чёрной бахромы.
«Чёрная! – ахнула про себя Кёко. – Выше этого цвета только пурпур, а значит...»
– Нана, у тебя неприятности? – спросил Странник, но Нана на вопрос не ответила. Сказала только:
– Прошу вас, не вмешивайтесь. Он не должен узнать, что здесь есть кто-то ещё. Я ему обещала.
И выскочила за дверь. А вместе с ней повыскакивали все каменные статуэтки, которые в этот раз исчезли даже быстрее, чем Кёко моргнула, просто «оп» – и нет их. Шёлковых нитей, выстилающих потолок, тоже поубавилось: все они, очевидно, устремились вслед за своей хозяйкой, как змеи. Покой внешнего святилища уже нарушил топот. Половицы скрипели под весом самураев в рогатых шлемах, и Кёко успела насчитать аж десять таких, подставив зрячий глаз к узкой щели вдоль сёдзи. Тени оттуда легли на лицо Кёко, и на несколько минут она словно и на второй глаз ослепла – настолько много во внешнем святилище скопилось людей и так мало осталось фонарей, которые они бы не закрыли собой.
Когда самураи рассредоточились по углам, Кёко наконец увидела то, что увидеть и пыталась: тот самый человек, выбравшийся из паланкина, очутился в центре зала. Прямой, как игла, и такой же колющий в своих резких движениях и жестах. Чёрная накидка без рукавов, накрахмаленные и торчавшие, как наконечники стрел, наплечники, струившиеся в пол хакама, и шёлковые завязки-помпоны в виде хризантем под грудью и на боковинах штанин. Все слои расписывал столь мелкий и утончённый узор перламутра, что казался игрой света на ткани, но присмотрись – и разглядишь среди тех камоны благородного рода, вытканные такой же серебряной нитью, как та, которую протянула за собой Нана. Она прямо напротив молодого господина и стояла.
– Скучала по мне, жрица? – спросил её он, поддев кончиком пальца за подбородок, опущенный вместе с маской.
Пепельные волосы, забранные на его затылке атласной лентой и костяным гребнем, напомнили Кёко о дыме из кисэру Странника, которую он успел затушить, чтобы запах табака и белёсый дым не просочились за дверь. А ещё Кёко почему-то вспомнила любимую сказку Цумики о жестоком лунном принце, которому до того не нравилось, что его невеста смотрит по ночам на звёзды, что он выколол ей глаза и всегда носил их с собой, дабы они только на него отныне и глядели, когда он вытаскивает их из кармана.
Кёко бы не удивилась, если бы и этот молодой господин вынул из-за пазухи нечто подобное.
– Ты ведь не нарушила наших правил? Ты здесь одна?
– Конечно, ваше благородие. Я готовила ужин. Желаете угоститься?
– Нет, не желаю.
Кёко отодвинулась от сёдзи и на всякий случай забралась за ширму к Страннику, сидящему там. Нефритовые глаза светились в темноте, как драгоценности на дне шкатулки.
– Это даймё провинции Кай, – сообщила Кёко тихо, наблюдая, как подёргиваются его уши, будто он слышит всё даже на таком расстоянии. – Вот только... Необычно это...
– Что необычно? – впервые Странник посмотрел на Кёко так, как она хотела, чтобы он посмотрел на неё хотя бы раз – с неподдельным интересом.
– Конечно, я могу ошибаться, ибо всего в Идзанами двести шестьдесят два даймё и всех упомнить невозможно, но... Я уверена, что даймё провинции Кай должны звать Шин Такэда, и он прославленный воин. В газетах писали, что год назад он одержал победу над варварами за океаном и доставил сёгуну целый корабль, нагруженный золотом и каменьями. А где это видано, чтобы воинов в паланкине носили? Или чтобы они по маленьким лесным храмам ездили, когда дел в провинции всегда невпроворот. К моему дедушке в Камиуру один даймё как-то заглядывал, когда я ещё была ребёнком, так вот он Ёримасу за год о своём визите предупреждал...
Странник снова молчал, но внимал ей – впервые Кёко в этом не сомневалась. Видела мельком, как щурятся нефритовые глаза, вспыхивают и гаснут за смоляными ресницами, когда он что-то обдумывает.
– Может быть, сегодня ты наконец снимешь для меня маску, милая Нана? – раздалось из-за сёдзи.
– Нет, ваше благородие, пока не могу.
– Очень жаль. Тогда ты станцуешь для меня.
Кёко выбралась из-за ширмы и снова втиснула лицо в щель. Молодой господин больше не стоял, а сидел в позе лотоса на необычайно высоком дзабутоне, где обычно сидит сама жрица, когда возносит молитвы. Подпирая левой рукой подбородок, второй он небрежно взмахнул – и главные двери храма, открытые до этой поры, захлопнулись, отрезая поток посвежевшего к вечеру воздуха, раскачивавшего бумажные фонари. Оттого всё вокруг замерло, и самураи, выстроившиеся шеренгой вдоль голых стен, тоже. У Кёко сердце ухнуло в груди от того, как страшно, оказывается, звучит лязг мечей и доспехов, когда они окружают тебя кольцом. Теперь им со Странником уж точно не уйти незамеченными. Знать бы только, какой секрет связывает этого молодого даймё и жрицу заброшенного храма и почему им нельзя показываться... Неужто запретная любовь? Да непохоже. Впрочем, едва ли Кёко достаточно знала о любви, чтоб судить.
Сложив руки поверх пояса сапфировой юбки, Нана поклонилась восседающему перед ней господину.
– Боюсь, я не смогу и этого, ваше благородие. Несколько дней назад я ходила в лес и повредила ногу...
– Это отказ?
– Не отказ, господин, а лишь просьба выждать время. Каждый мой шаг нынче пронизывает боль, а боль портит красоту, которую вы достойны видеть. Следовательно, танец тоже окажется испорчен.
– Нет, Нана, это отказ, как бы поэтично ты его не описала. Значит, ни маску снять не хочешь, ни показать мне танец, который, говорила, второй месяц для меня готовишь... Зачем же я тогда сюда приехал?
– Сжальтесь, господин! Вы говорили, что прибудете на следующей неделе, но навестили меня раньше. Я не успела подготовиться. Обещаю...
– Что за жрица такая, которая не может танцевать из-за мозолей? Или что там у тебя, – продолжал возмущаться даймё. – Может быть, тебе и храм не очень-то и нужен? Гляди, как много стоит кругом свечей... Что, если одну кто-нибудь уронит? А всё здесь из сухого дерева и соломы. Полыхнёт так, что не останется ни храма, ни тутовой рощи, ни этих чудесных нитей, из которых ты плетёшь себе роскошные кимоно. Зато и танцевать не придётся, верно?
Воцарилась трескучая, неестественно морозная для июня тишина. А затем нечто за спиной Кёко загудело, точно ветер в дымоходе завыл или волк оскалил зубы. Но не было здесь ни того, ни другого – только Странник, который медленно выпрямился во весь рост, стиснув пальцы на ремешке короба так, что его длинные когти вошли ему в ладонь, оставляя красные серпы. Он сделал шаг к двери, а Кёко – от неё. И оглянулась, ища каменные фигурки поблизости, надеясь, что хоть одна да спряталась тут вместе с ними.
– Что ты задумала? – спросил Странник, когда Кёко дёрнула его за край кимоно, останавливая, молча покачала головой и бросилась к подоконнику.
«Зачем тебе это? – Кёко прочла этот вопрос в отражении собственного лица, мелькнувшего в отполированных пиалах, мимо которых она проскочила. – Ты даже не знаешь эту женщину! – услышала она в шорохе нитей, каскад которых случайно задела плечом. Вдогонку ей донеслось вместе с эхом шагов по ту сторону сёдзи: – Неужели всё это ради того, чтобы впечатлить Странника?»
Нет, вовсе не ради него. Кёко это знала точно. Даже если ей нравилось, как его тревога, прежде проступавшая на поверхности напускного спокойствия, вдруг становится осязаемой, колючей, заставляет его потянуться к ней и попытаться перехватить когтистыми пальцами. Даже если ей правда хотелось, чтобы он не дразнился, а общался на равных, воспринимал как оммёдзи, а не как служанку, принятую на службу из жалости. Даже если Кёко чувствовала себя в долгу перед Наной, хотя та ещё даже не нарисовала ни одного талисмана.
Кёко поступала так ради себя – чтобы позже, когда она будет смотреться в настоящее зеркало, не видеть там вместо «Зачем тебе это?» вопрос «Почему ты ничего не сделала?».
Она поймала в кулак маленькую пузатую фигурку, притаившуюся под окном, и поднесла её к глазам – видящему и невидящему.
– Я знаю, ты живое, – прошептала Кёко. – И Нана тебя слышит, а я и другие – нет. Скажи ей, чтобы согласилась станцевать перед молодым господином. Пусть она ответит ему, что стерпит ради него любые мучения, и то будет самый прекрасный танец, который он видел в жизни. Ибо я станцую вместо неё.
Целую минуту ничего не происходило. По крайней мере, Кёко так думала, а когда перестала пристально вглядываться в камень фигурки, которую вернула на место, и моргнула, то вдруг поняла, что её уже давно там нет. А ещё спустя минуту скрипнули, отодвигаясь, сёдзи, и Странник пропустил вперёд Нану.
– И что же ты собираешься ему танцевать? – спросила она у Кёко, и та хмыкнула потрясённо. Надо же, сработало!
– Я только один танец знаю, и, к счастью, он идеально подходит для мико, – призналась Кёко тихо, так, будто не была в ужасе от собственной затеи. – Кагура. Я станцую ему кагура.
– Кагура? – переспросила Нана таким утробным, жужжащим голосом, словно повторяла какое-то проклятие. Кёко не была уверена, на какую именно реакцию она рассчитывала, но она точно не ожидала того, что прорези в маске Наны вдруг станут ещё темнее, как если бы глазницы её провалились на самое дно черепа. – Нет, нет. Ни за что! Мы не танцуем кагура в этом храме!
– Нана, не так громко, – зашипел на неё Странник у ширмы.
И без того глупая улыбка Кёко, которой она пыталась вселить во всех уверенность (в первую очередь в саму себя), стала выглядеть ещё глупее.
– Что не так с кагура? Это же храм... Кагура и храм – почти синонимы...
– Мой – нет. Кагура здесь запрещена.
– Но...
– Нет. Я всё сказала.
– Зря ты так, – вмешался Странник. – Кёко танцует кагура просто великолепно. Ну, уж точно лучше, чем готовит рис.
– Откуда ты знаешь? – сощурилась подозрительно Кёко. – Про то, как я танцую. Я даже не помню, чтобы рассказывала об этом, а на моём выступлении ты точно ни разу не был.
– Хм, как странно, – улыбнулся он, потирая подбородок. – Я уверен, что был. Может, ты просто меня не заметила?
– Невозможно.
– Я сидел в первом ряду. Даже хлопал.
– Снова издеваешься!
– Накодо и желчный пузырь змеи.
– Что?
Странник улыбнулся чуточку шире. Кёко перестала улыбаться вообще. И дышать тоже.
«Откуда, откуда он, ёкай его побери, знает?! Не сидел он там! Не сидел, я уверена. Снова за нос водит, хитрый лис!»
Но больше, чем неправда, которую Странник умел каким-то образом превращать в правду, Кёко ошеломил жар, вдруг разгоревшийся на её щеках, как от пчелиного жала. Благо, что больно так же, как от пчёл, не было, только горячо и красно, хотя кожа её ни того, ни другого никогда не терпела.
«Он правда считает, что я хорошо танцую? Ох...»
– Никакого кагура в моём храме! – повторила Нана, стоя между ними двумя, и Кёко очнулась.
– А что тогда? Лучше будет, если он сгорит?!
Нана застопорилась, задрожала, как голубые шнурки по бокам её маски. В отчаянии она прильнула к Страннику, зашептала ему что-то настолько тихо, что даже Кёко, стоящая почти вплотную, не услышала, а затем, дождавшись такого же мягкого ответа, Нана кивнула, схватила в охапку несколько мотков шёлка и нырнула за другую ширму. Та разделяла внутреннее святилище с подсобным помещением и шкафом.
– Что с ней не так? – спросила Кёко, кажется, не в первый раз. – Почему мне нельзя танцевать здесь кагура?
– Говорил же, не обращай внимания, – вздохнул Странник. – Лучше поторопись и одевайся. Очевидно, этот господин не отличается терпением.
Так Кёко и сделала. Нана вернулась к ним из-за ширмы с вытянутыми руками, на которых лежали сверкающие пояса и ткани, гребни и заколки. Даже новенькие гэта она принесла, да на опорах повыше, почти с ладонь высотой, ибо Кёко была ниже Наны на несколько сунов[47], но походить на неё должна была точь-в-точь. Нана также была тонкой, как стебель, и оби вокруг талии и груди Кёко пришлось затянуть настолько туго, чтобы сравнять с костями всякую округлость, сжать, как пружинку или жгут. Причёску же, наоборот, распушили, закололи чёлку, подвернули локоны так, точно они тоже длинные, но забранные на затылке. Нежно-бирюзовое кимоно скрадывало оставшиеся различия в фигурках, а маска – совершенно непохожее лицо. Нана отказалась снимать и отдавать свою, но принесла похожую, только чёрную, с позолотой вместо киновари. Кёко её надела и окончательно перестала чувствовать себя собой.
– Наконец-то! Я уж начал думать, что ты сбежала.
Кёко коротко улыбнулась в ответ. Губы, покрытые толстым слоем сафлоровой краски, чтобы казаться ярче и пухлее, ощущались тяжёлыми и неподвижными, будто в гипсе. Она делала короткие, маленькие шажки, подражая шагам Наны, которые мысленно отметила про себя и запомнила, как по привычке, с детства, запоминала всё вокруг. Нана при ходьбе слегка отводила назад локти, руки держала всегда под животом, а маску вскидывала вверх, точно та ничего не прятала, а лишь подчёркивала. Кёко делала всё то же самое.
Всего раз она ходила на представление театра кабуки, но легко убедила себя, что сейчас это оно и есть. Теперь Кёко – мико, жрица заброшенного храма в тутовой роще безымянной богини, и перед ней восседает её молодой господин, для которого несколько дней пути – ничто, лишь бы узреть, как она танцует. И все актёры Кёко знакомы, и весь сюжет она знает наизусть... Но понятия не имеет, кто эта женщина, сидящая позади даймё.
«Она была здесь всё это время?»
В полупрозрачных пионовых платках, эта женщина глядела на Кёко, что была Наной, так двояко, что под этим взглядом могла как ледяная ненависть свербеть, так и простая скука.
«Получается, это она вылезала тогда из паланкина? Приехала вместе с даймё? Как я сразу её не заметила!»
– Я жду, – напомнил о себе молодой господин. – Начинай.
Кёко с детства ненавидела кагура. Может быть, потому что она знала, что если в оммёдо ей никогда со Странником не сравниться, то в кагура ей никогда не сравниться с Кагуя-химе. Та знала больше тридцати видов танца, различающихся от провинции к провинции, и в четыре раза больше связок. То облегчение, которое танец всегда приносил Кагуя-химе, Кёко приносил только меч, и даже неважно, деревянный или железный. Ей было не дано танцевать безупречно, божественно, невыносимо прекрасно – словом, так, как танцевала мачеха, – но она и впрямь танцевала великолепно. По крайней мере, Странник так сказал.
Удивительно, как сильно Кёко теперь хотелось в это верить.
Она взмахнула коротким шестом с лоскутами разноцветной ткани, который ей вручила Нана вместо гохэя, и покрутилась на цыпочках. Один в один Кёко повторяла тот танец, который исполняла последним, когда её жизнь ещё не разбилась на кусочки, как Кусанаги-но цуруги. Тем не менее кагура всё равно получался другим. Шаги стали резче, взмахи шире, а разноцветные лоскуты то взмывали вверх, то падали вниз, летели, летели, как стрелы, которые Кёко воображала себе.
«Дзинь! Дзинь! Дзинь!» – звенели бубенцы на лодыжках. И кроме них и скрипящих под весом гэта половиц не было в святилище прочих звуков. Кёко танцевала в тишине между самураями, бумажными фонарями и каменными статуэтками, что незаметно начали собираться вокруг.
Бум. Бум. Бум!
«Это... барабан?»
И певчая, точно пастушья флейта-сякухати. И сямисэн, который в дрожащих струнах своих напоминал детский плач. И бива, чей низкий, басовитый звук навевал мысли о стрекочущих в траве цикадах. Выходя из внутреннего святилища, Кёко нарочито прихрамывала, как Нана, изображая несколько секунд, что превозмогает боль, но сейчас же и вправду нечаянно споткнулась. Ибо музыка, что вдруг подхватила Кёко и которую невольно подхватила она, играла сама по себе. Даймё этому даже не подивился, словно здесь то считалось нормальным. Взор его ни на секунду от Кёко не отставал, точно его к рукавам её кимоно пришили. Всё мельтешило в узких прорезях фарфоровой маски – «Ох, Идзанами-но микото, как Нана вообще в ней что-то видит?!», – и лишь когда Кёко остановилась на миг, чтобы перевести дыхание, она вдруг заметила, что зрителей у неё куда больше, чем кажется.
Каменные пузатые фигурки больше таковыми не были – теперь вокруг неё сидели не то звери, похожие на людей, не то люди, похожие на зверей. Гигантские жабы размером с пятилетних детей, разодетые в банные халаты, с теми самыми музыкальными инструментами в руках; тануки, енотовидные собаки, в соломенных шляпах и плащах, высовывающие чёрные мокрые носы из-за фонарей; мужчина в гребенчатой кирасе, которого можно было бы спутать с одним из самураев даймё, если бы не карминовая кожа; женщина со слишком длинными руками и ногами, которыми она обматывала саму себя, как платьем, и человек неопределённого пола и внешности, который неожиданно повернулся к Кёко задом, раздвинул его половинки и высунул наружу круглый синий глаз. И все, как один, висят над полом, муслиновые, как пар от закипающей воды, сквозь который просвечивается мебель. Как и положено призракам, они источали холод, который Кёко не чувствовала, разгорячённая от танца, но который заставлял женщину в пионовых шелках зябко ёжиться и зарываться в них поглубже.
«О таком я точно должна буду спросить! Пусть Странник хоть тысячу мон запросит, но не отвертится!»
Ещё никогда Кёко не собирала вокруг себя столько зрителей – мёртвых и живых, человеческих и не очень, подыгрывающих ей на музыкальных инструментах (а жабы знали в биве толк!) и просто покачивающихся в такт. Кёко моргала так часто, как могла, надеясь, что они вот-вот опять исчезнут, и решила закончить выступление побыстрее.
Она вытянула носок и прочертила вокруг себя круг, присела, а затем неожиданно заметила, что один из самураев оттолкнулся от двери и направился вперёд...
И резким движением вскинул над молодым господином короткий меч, трясущийся в покрытой жилами руке.
И, так и не донеся его до темечка даймё, вместе с оружием упал плашмя.
– Ваше благородие! Ваше благородие! Вы целы?! Ваше благородие!
Кёко не поняла, что произошло, да и вряд ли понял кто-то другой. Призраки, ещё мгновение назад хлопавшие в ладоши, растаяли, точно их здесь никогда и не было. Только пузатые фигурки, в которые они попрятались, покачнулись. Несколько покатились по импровизированной сцене, сбитые самураями, которые ринулись к сидящему на полу даймё со всех сторон. Женщина в шёлковых платках зашлась леденящим душу воплем: оказывается, несостоявшийся убийца завалился прямо на неё, исторгая из-под рогатого шлема поток зловонной чёрной рвоты, как давно запёкшаяся кровь. Скрюченные пальцы всё ещё стискивали эфес короткого меча, и всего несколько сунов разделяли его лезвие с даймё, который медленно, почти лениво повернулся. Ни испуга на лице, ни ярости, но изумление и даже недовольство, когда, расталкивая их всех, мимо Кёко и самураев промчался Странник с деревянным коробом наперевес.
– Отойдите! Отойдите! Я могу помочь!
Он упал рядом с самураем на колени, с поразительной лёгкостью перевернул его, всего в доспехах, на спину и нырнул рукой в свой короб, крышка с которого уже съехала вбок. Даймё отодвинулся в сторону, наблюдая, как Странник возится с хлопковыми мешочками и склянками, выбирая нужное, пока вдруг не убирает всё назад.
– Не успел.
Самурай, распластанный перед ними, уже не двигался и не дышал.
Нана возникла рядом с Кёко, опустившей рукава и шест. На обеих – маски, обе как две капли воды похожие, пока Кёко не решила снять свою. Под вновь обратившимся к ней взором молодого господина она со вздохом поражения вытащила украшения из волос...
Глаза у даймё оказались голубовато-зелёными и тёмными, как полынь и ночь. В такую же ночь Кёко и Странника уже спустя несколько минут выволокли за шкирку самураи, связав им руки обрывками верёвки из храмового колодца, прежде чем втолкнули обоих в паланкин. У Странника отобрали короб, у Кёко – возможность переодеться, а у Наны, оставшейся позади и упавшей перед разгневанным даймё на колени с криком «Сжальтесь, господин!», – шанс объясниться и всё исправить.
– Что ж, зато нас подвезут, пешком тащиться не придётся, – сказал Странник с неуместной улыбкой, когда под страшный лязг доспехов и ржание лошадей их с Кёко паланкин взяли и понесли куда-то. – А танец и вправду был хорош.
VIII
– Итак, – произнёс даймё, и голос его эхом прокатился по залу. – Поведай же нам, что ты видишь здесь.
Хорошо, что спросили не Кёко. Она до сих пор не видела ничего, кроме пляшущих перед глазами разноцветных пятен и мушек, играющих с нею в салки. Хотя она уже пять минут как стояла на одном месте на твёрдом полу, её до сих пор покачивало взад-вперёд, настолько ухабистой выдалась дорога от храма. То скатывалась куда-то в низину, чуть ли не в подземный мир, то поднималась и шла почти вертикально. Из-за этого Кёко несколько раз порывалась пробить лбом потолок паланкина, а в какой-то момент и вовсе упала на Странника. После этого и до самого окончания поездки они так и ехали в обнимку: Странник держал её одной рукой за плечи, а другой – чуть повыше талии, там, где заканчивался пояс оби. И не было в том ничего пошлого, интимного или даже смущающего. Если Кёко что-то и чувствовала, то исключительно безопасность, насколько вообще её можно испытывать, когда тебя везут невесть куда и невесть для чего.
Странник, очевидно, всю дорогу размышлял о том же. Не изменяя себе или попросту боясь, что их услышат, он молчал, и волосы Кёко над правым ухом колыхались от его тёплого дыхания. Нефритовые глаза время от времени вспыхивали в темноте паланкина, как две свечи, и Кёко замечала, что он сжимает её руками крепче каждый раз, когда паланкин поворачивает и наклоняется. Действительно держит, чтоб опять не упала, потому что несли их кое-как, проявляя бережности не больше, чем к двум мешкам с рисом. От постоянной качки, безызвестности и духоты – им даже оконной щели не оставили! – Кёко в конце концов заснула, повесив голову. Сложно было сказать, как долго они ехали, но к пробуждению Кёко тьма вокруг словно посерела, а воздух посвежел и запа́х росой, как если бы их везли всю ночь и снаружи уже зачиналось утро.
Когда паланкин внезапно остановился, а звенящая внутри тишина раскололась под натиском голосов снаружи, Странник сжал её заледеневшую ладонь и произнёс:
– Не бойся. Ничего не говори, пока не останемся одни, и со всем, что услышишь, соглашайся. Не ты им нужна, а я, поэтому если что, то никого, кроме меня, и не убьют.
Пока Странник этого не сказал, Кёко и не допускала мысли, что кого-то из них вообще станут убивать. Ну и что, что она притворилась мико, которой не является и которая, очевидно, связана с даймё узами несколько крепче, чем узы между господином и его слугой? Ну и что, что у них на глазах состоялось покушение на него и Странник, которого там и вовсе не должно было быть, ворвался в самый эпицентр? Ну и что, что раньше, в ту же эпоху Хэйан и другие эпохи, отличающиеся куда менее терпимыми нравами, людей казнили и за меньшее?..
Как же они влипли!
Кёко сглотнула и уставилась в темноту паланкина, на ту её тонкую, зыбкую пелену, сквозь которую и пробивался мягкий шёпот Странника. Завет «Не бойся» явно не работал, ибо именно это Кёко и сделала – ахнула, испугалась, – когда дверца паланкина резко отворилась и что-то завесило обзор перед единственным здоровым глазом. То, поняла Кёко спустя секунду, ткань холщового мешка, который им обоим надели, прежде чем выволочь на улицу и потащить туда, куда Кёко, даже будь она действительно оммёдзи и главой Хакуро, никогда бы так просто не попала. Туда в принципе не попадал никто, кроме членов сёгуната, других даймё и членов их семей, ибо то была тэнсю – главная башня замка, где проживал тот, кто владел и заправлял здесь всем на расстоянии минимум в две сотни ри.
Кёко убедилась в этом, когда мешки с них всё же сняли и они оказались в окружении ещё большего числа людей, чем в храме. И все, как один, мужчины, одетые в каригину с чёрными колпаками или доспехи. И все, как один, держат руки на дощечках для записей или на эфесах мечей. И те и другие – в ожидании правды и ответов.
К счастью, находить ответы и проливать свет на правду – и есть главная задача экзорциста.
– Как пожелаете, – кивнул Странник на приказ даймё и сделал шаг вперёд, к телу мёртвого самурая, которое разложили в центре приёмного зала на старом покатанном покрывале, заляпанном кровью и зловонной чёрной массой, которую тот перед своей смертью и исторг.
На фоне роскошных шёлковых картин со львами и драконами, таких же шёлковых полов, выкрашенных в золото балок и запаха тлеющих в углу благовоний, пытающихся перебить трупное зловоние, мертвец в замызганных доспехах выглядел противоестественно, почти вульгарно. Противоестественно он, впрочем, и умер: никаких видимых ран на теле, правая рука до сих пор изгибалась вверх под странным углом и пыталась сжимать воздух отсутствующими пальцами. Те ему отрезали, чтобы вырвать из них, окоченевших, меч, настолько крепко самурай держался за него даже после смерти. Синюшный, покрытый странными, лиловыми и зелёными пятнами, самурай раздулся за это время, как рыба-фугу, и превратился в безобразное желе. Даже голова его так распухла, что воины еле-еле сняли с неё шлем: Странник сам попросил об этом, закончив обхаживать и рассматривать труп со всех сторон. К телу он не притрагивался, даже не наклонялся слишком близко, но нефритовые глаза бегали туда-сюда, когти что-то отстукивали по одному из яшмовых амулетов на груди. Раз, два, три... Что же он считает?
«Может, зелёные пятна, – предположила Кёко, стоя поблизости под надзором ещё одного крепкого поджарого самурая, от которого ей запретили отходить. – Или эти странные чернильные вены на коже».
Или, возможно, приметы, по которым Кёко внезапно поняла...
– Он давно мёртв, – произнёс Странник, выпрямившись и обернувшись к даймё, что сидел в конце зала на платформе в окружении ближайших своих людей. В их число входили пожилой самурай с выбритым лбом и в полосатой монцуки – вероятно, каро[48] – и мужчина помладше и похудее, с любопытным и проницательным взглядом, в обычном скромном хаори, зато с целой связкой ключей на верёвочном поясе с нэцкэ[49] в виде оленя – должно быть, дзёдай[50]. Оба переглянулись и обратили свои взоры на даймё, который, подпирая щёку, выглядел так, будто на очередной танец мико смотрит, а не на убийцу и преступление. Он так и не спросил, кто Странник и Кёко такие и почему они прятались в храме тутовой рощи.
«Странник прав. Даймё действительно и так знает, кто он».
– Ты что, за идиотов нас держишь?! – рявкнул седой самурай. То, что он именно каро, Кёко убедилась в два счёта. Никто другой бы не осмелился говорить вперёд своего господина. Должно быть, не только глава самурайского клана, но и кровный родственник. – И так ясно, что он не спит!
– Вы не поняли. – Странник сложил на животе руки, будто чувствовал себя неуютно без своего короба, который ему до сих пор не вернули. Кёко эту его боль разделяла: без своего меча, который отобрали тоже, она чувствовала себя ещё беспомощнее, чем с ним. Без короба Странник даже выглядел каким-то не таким. Возможно, потому что тот добавлял ему пару сунов в росте и некоторую ширину в плечах, без которых на фоне самураев он казался слишком хрупким. – Этот человек мёртв уже двое суток, а может, и больше. На вас, благородный господин, покушался вовсе не ваш слуга и самурай, а одержимый труп .
По залу, меж рядами рассаженных вдоль стен мужчин, прокатился тревожный шепоток. Кёко невольно вспомнился храм в Камиуре и её свадьба. Тогда она впервые узрела, что есть одержимость на самом деле – люди с вывернутыми наизнанку душами, пляшущие под дудку сокрытых пороков и позабытых несчастий. Этот труп определённо на них не походил, но на то он и труп – пустая оболочка. Он двигался совсем как человек там, в храме, и ничем себя не выдавал, пока одержимость не закончилась. Очень, надо сказать, вовремя... Интересно, что её прервало?
«Может быть, сам Странник? Но у него ведь закончились его особые офуда, а обычные не способны изгнать мононоке из захваченного тела...»
– И кем, скажи на милость, этот труп был одержим? – громко спросил какой-то мужчина в чёрном колпаке, какие обычно носили счетоводы.
– Мононоке, конечно, – ответил Странник таким тоном, будто это было само собой разумеющимся. Судя по тому, что лицо даймё совсем не вытянулось и вокруг никто даже не зашептался, то и впрямь не стало для присутствующих новостью. – Мононоке не привязаны к месту, где были убиты, как обычные призраки, но они привязаны к людям, на которых направлена их злоба. И все они могут ненадолго брать чужое тело под контроль. Однако только трупы подходят для контроля столь долгого и незаметного, поскольку они не могут оказать сопротивления. Мононоке этот крайне необычен тем, насколько он умён: он хотел не просто убить вас, господин, а сделать так, чтобы никто не догадался, что это сделал дух.
Кёко внимательно следила за тем, как Странник снова обходит труп, присаживается возле, что-то рисует пальцами по воздуху, но не касается. Там, в храме с Юроичи Якумото, Кёко так и не поняла, как именно он выяснил всю подноготную, ведь не видела его расследования воочию. Теперь же, когда ей представилась такая возможность, она старалась даже не моргать лишний раз, боясь что-нибудь пропустить.
– Что ему нужно? – спросил даймё. – Что этот злой дух хочет от меня и нашего замка?
– То же, что и все мононоке – отомстить или, вернее, исполнить старое затаённое желание, которое в эту месть облачено, – ответил Странник. – Точнее не скажу, пока не изучу всё как следует. Мне потребуется доступ во все помещения замка и ко всем, кто его населяет, включая слуг, самураев, наложниц и жён, а также самого даймё... Я имею в виду, настоящего даймё, истинного благородного господина. Вашего старшего брата, полагаю, чью роль вы так блестяще отыгрываете. Он чем-то болен? Поэтому вы здесь вместо него? Ему хватит сил поговорить со мной?
Кёко беззвучно ахнула – не то от самоуверенности, которой Страннику всегда было не занимать, не то оттого, что она всё-таки оказалась права. Снова шепоток, на этот раз по большей части возмущённый, предложивший «преподать самонадеянному юнцу урок». Косые взгляды, лязг доспехов и мечей... И улыбка даймё, который на самом деле даймё не был.
Молодой господин взбил подушку, подложил себе под спину и вздохнул.
– А они не врут, – хмыкнул он, – эти крестьянские языки, что болтают о великом и загадочном оммёдзи, который всегда появляется там, где он нужен, и за считаные дни спасает тех, кто в нём нуждается. Причём всегда безвозмездно... Безвозмездно же, правда? Видимо, сами боги послали тебя в тот храм в тутовой роще, а мне – ту милую жрицу, что свела нас вместе. Ты ведь изгонишь нашего мононоке, верно, Странник?
Странник улыбнулся, словно его умиляло, когда раскусывал не только он, но и его. Он склонил голову низко, выражая то ли почтение, то ли согласие, а руки сложил за спиной. Недовольный шёпот среди казначеев и служащих поднялся опять. Только самураи остались тихи, но их мнение наверняка тоже было единым – его выразил каро, наклонившийся к молодому господину и попытавшийся разубедить:
– Это же не человек, господин! Вы только посмотрите на него!
«О, так другие люди всё-таки видят его уши и зубы», – удивилась Кёко. Но сейчас это открытие принесло ей лишь новые переживания, а не облегчение.
– Вы правда хотите оставить его в замке?! Ёкаям нельзя доверять! Помните, как в городе завёлся один, лис с пятью хвостами, который актёром театра притворялся? А вдруг и этот такой же...
Даймё поднял руку – каждый его жест казался вялым и небрежным, точно он не приказы раздавал, а отмахивался от мух, – и самурай тут же замолчал. Смолкли и все остальные тоже, а Странник поднял голову, и на несколько секунд их с даймё взгляды скрестились, точно клинки. Было в них обоих что-то отдалённо схожее, возможно, неуловимая, читающаяся не в лице, но в глазах опасность – тёмно-зелёных и чёрных, блестящих и матовых, насмешливо сощуренных и взирающих высокомерно. Молодой господин хоть и не являлся даймё, но власть имел в его отсутствие соразмерную, а нрав, похоже, куда более резкий и тяжёлый, совсем не такой, о каком Кёко в книжках и газетах читала.
– Твой ответ, Странник, – произнёс он громко и нетерпеливо.
– Изгонять мононоке – моя работа, – развёл тот руками. – Почему бы не выполнить её, коль я уже здесь? К тому же не думаю, что у меня действительно есть выбор. Если не помочь, в замке продолжат умирать люди. Этот самурай ведь далеко не первый, так?
– Восьмой за два месяца, – подал вдруг голос управитель замка, а тот оказался у него натянутым, высоким, будто он изо всех сил старался быть любезным. И добавил уже потише, повернувшись к молодому господину и нахмурившемуся каро: – Великий Странник на нашей стороне – это ведь подарок богов! Молодой господин очень мудр и удачлив. Нам и впрямь не стоит упускать такой драгоценный шанс. Слишком уж много жертв за такое короткое время. Надо было обратиться к оммёдзи, ещё когда одна из служанок выдавила себе глаза толкушкой посреди приготовления обеда и бросилась в колодец...
– Да уж, вряд ли она сделала это потому, что пересолила рис, – насмешливо протянул Странник, и Кёко бросила на него угрюмый взгляд. И чего он вечно веселится, даже когда их практически берут в заложники?! Что там за травы в его курительной трубке? – Помимо того, что мне понадобится доступ ко всем помещениям и служащим замка, я также попрошу вернуть мне мой короб...
– Нет, – категорично отрезал молодой господин, даже не дослушав. – Ты получишь его и свой меч – «Мой меч!» – не раньше, чем выполнишь то, ради чего мы привезли тебя сюда. Мои люди сберегут и то и другое, пока этого не случится. – И он метнул взгляд на дзёдая, который тут же кивнул и склонил голову, демонстративно беря за то ответственность.
– Я не смогу выполнить то, ради чего вы меня привезли, без своего короба, – резонно заметил Странник. – По крайней мере, он должен быть у меня во время ритуала, когда я установлю Форму, Желание и Первопричину. Короб – часть процесса упокоения мононоке. Без него я даже не смогу начать.
– Хорошо, во время ритуала его тебе доставят, – неохотно согласился молодой господин в конце концов, спустя почти минуту размышлений. – Что-нибудь ещё? Нужна ли тебе эта девица, которая посмела обмануть меня? Или я могу оставить её себе и пусть танцует, пока не стопчет ноги в кровь и не умрёт от обезвоживания?
Кёко так привыкла держаться в стороне и быть частью декораций, что ей это даже стало нравиться: не надо врать, не надо ничего выдумывать, заискивать. Наконец, было что-то, отдалённо напоминающее урок! Смотри, запоминай, учись. Это Кёко и делала, сосредоточенно вглядываясь в потные от июньской духоты и уставшие от разговоров лица советников, отполированные шлемы самураев, шёлковые картины на стенах и жесты самого Странника. Из-за этого Кёко даже не сразу поняла, что речь идёт о ней. Она моргнула удивлённо и вдруг заметила, что все смотрят на неё.
Смотрят и, как молодой господин, посмеиваются.
– Это моя служанка, подобрал в одном из прибрежных городков, – быстро проговорил Странник. – Пытается учиться у меня оммёдо. Очень плохо у неё получается. Бестолковая и бесталанная совсем, но было бы славно, если бы вы её мне оставили. Её помощь очень пригодится, да и танцует она неплохо – вам же понравилось, верно?
Кёко сдержанно промолчала. Такое описание – «бестолковая служанка» – ей и вправду пока больше подходило, чем «ученица», учитывая, что она только и делает, что ходит за Странником хвостом, зазывает покупателей и варит рис. Кёко сделала маленький шажок вперёд, убедившись краем глаза, что надзиратель-самурай не против, и поклонилась молодому господину так низко, словно стоя пыталась дотянуться лбом до пола.
Молодой господин только опять хмыкнул со своей платформы.
– Расскажи мне, как ты понял, что я не истинный даймё, – приказал он Страннику вдруг, когда Кёко выпрямилась и вернулась на место. – Я пользуюсь его паланкином и самураями, сижу на его месте, ношу его одежду...
– Опыт, – ответил Странник учтиво. – За свою жизнь я видел тысячу даймё...
– Но их всего двести шестьдесят, и они почти никогда не сменяются за поколение.
– Вот именно, – улыбнулся он уголком подведённого лиловым цветом рта и, чуть погодя, добавил: – А ещё мне моя служанка рассказала, как выглядит Шин Такэда.
– А служанке откуда знать?
– Она любит читать любовные романы. О вашем брате уже несколько написано.
Щёки Кёко вспыхнули. Молодой господин же рассмеялся, да громко, глубоко, так, что, когда поднимался с дзабутона на ноги, его смех не заглушили даже топот и шум, поднятый всеми мужчинами, что с почтением поднялись и поклонились следом.
– Рео Такэда меня зовут, – сказал он напоследок, когда уже прошёл через весь зал к раздвинувшимся сёдзи мимо Странника и Кёко. В прощальном поклоне Кёко приходилось почти утыкаться взглядом в труп, распластанный на полу, и оттого дышать через рот, чтобы не чувствовать поднимающиеся от него ядовитые пары. – Опроси слуг, Странник, и доложи мне о том, что удалось узнать и какие выводы ты сделал. После я решу, достоин ли ты встретиться с даймё. Ах да... – Рео Такэда обернулся, перебросил через плечо косу длинную и лоснящуюся, серую, как пепел от сгоревшего дерева. – У тебя есть два дня, чтобы изгнать мононоке из моего замка. Потом я убью твою одноглазую служанку, а ещё через два дня – тебя.
Даже когда Рео Такэда, оказавшийся братом истинного даймё Шина Такэда, ушёл в сопровождении всех своих советников и управляющих, Кёко продолжала молчать. Она попросту не знала, что сказать, да и выражение её лица само по себе оставалось весьма красноречивым. Странник пожал в ответ плечами, улыбнулся невозмутимо и махнул рукой:
– Не волнуйся. Два дня – это валом времени. Я и при худших обстоятельствах справлялся за меньший срок. К тому же нас теперь двое. И да, поздравляю! Разве ты не ждала, когда же начнётся твоё обучение? Это как раз оно! Надеюсь, ты рада.
Нет, Кёко не была рада.
Как и было велено, начали они с прислуги. У Кёко было много слов, которые хотелось сказать – вернее, высказать – Страннику, но времени и смелости у неё хватило только на «Угу» и «Куда сейчас?». Она семенила за ним по длинным коридорам хвостиком (опять), держась позади на несколько почтительных шагов, и косилась на деревянные панели из бамбука, шёлка, позолоты, которые внешне было ничем не отличить от мрамора и камня. То и впрямь была тэнсю – сверкающая, на высоком, как гора, каменном фундаменте башня с ониксовой черепицей, которая делала её похожей на задравшего голову журавля с чёрно-белым оперением. Не удержавшись и мимоходом высунувшись в одно из открытых окон, Кёко насчитала аж семь выстроенных вдоль рва бытовых построек и столько же этажей тэнсю. Чем выше к небу, тем у́же и меньше были этажи, но внутри, Кёко догадывалась, роскошнее. Там, под самым шпилем, что царапал безоблачный голубой атлас неба – их паланкин действительно доставили в замок на рассвете, – по традиции располагались покои самого даймё. Странника и Кёко же выпустили в самом низу башни, на первом этаже недалеко от кухни, где, готовясь к завтраку, уже гремели сковородками, топили печь и замешивали рисовое тесто слуги.
– Прошу, уделите нам всего несколько минут. Мы делаем это с позволения и распоряжения благородного господина Рео Такэда. Если каша из-за этого и правда пригорит, я собственноручно приготовлю новую! – во всеуслышание произнёс Странник, подняв вверх раскрытые ладони, когда старшая служанка в тэнугуи с запачканным соусом полотенцем, заправленным за оби, замахнулась на него поварёшкой, жалуясь, что он отвлекает их от дел. Нечего, мол, языками чесать, «покуда весь замок не кормленный, а господин Рео так вообще поутру злой, как цепной пёс, того и гляди загрызёт кого-нибудь, если оставить его голодным; а ещё им к вечернему пиру нужно приготовить аж тридцать блюд!».
Остальная прислуга заозиралась, кто на кого, и Кёко тем временем за каждым внимательно исподтишка следила, как Странник и велел перед тем, как решительно войти на кухню. Всего двенадцать женщин, трое молодые, а одна почти как Кёко, но уже беременная. Все в опрятных кимоно неброских тонов, чтобы брызг от масла не было заметно; с тэнугуи на макушках, не позволяющими волосам мешаться; без пудры и белил, но с подведёнными губами и глазами. Часть кухни была выложена циновками, а часть утоптана глиной и отведена для грязной работы. Все служанки двигались синхронно, перемещались от стойки к стойке, от кастрюли к котелку, от ирори в полу к кипящей в углу воде, точно единый отлаженный механизм. Разве что пока Странник и Кёко не вонзились в него гвоздём.
Многие тут же стали отнекиваться, отворачиваться, выпроваживать их. Страннику пришлось применить всё своё обаяние и словарный запас, чтобы наконец-то сойтись с ними на том, что они будут говорить по очереди, дабы работа не встала колом. Уединяться для этого было решено в пустующей комнате для чаепитий напротив.
«Как хитро, – подумала Кёко, расположив перед собой дощечку для записей, чернильницу и кисть, выданные одним из самураев, когда они со Странником уже уселись за перегородкой. – Странник вроде бы служанкам уступил, а вроде бы сделал так, как ему нужно, чтобы наедине с каждой остаться... Так никто правду бояться говорить не будет, да и проще их к себе расположить. Как именно он это сделал? Ах да, сначала надавил и почти поссорился, а потом предложил выгодный ему компромисс... Так и запишем».
И Кёко сделала несколько пометок на самом краешке дощечки, так, чисто для себя, чтобы не забыть. Обучение ведь как-никак!
– Расскажите, когда, на ваш взгляд, всё началось? – спросил Странник, когда к ним пожаловала первая служанка. Случилось это спустя пятнадцать минут ожидания, когда они уже начали беспокоиться, что никто к ним так и не придёт. Наверное, они долго спорили между собой, кто станет первой. Так в комнату вошла самая молоденькая, в хлопковом фартуке, уже местами покрытом тестом. Она придерживала рукой беременный живот, когда садилась, и принесла с собой чайничек зелёного чая и несколько рисовых лепёшек, которые Кёко сложила себе в карман: неизвестно ещё, будут ли их кормить!
– Наверное, когда господин Шин Такэда с войны полгода назад вернулся, – начала служанка, немного погодя, задумавшись крепко и теребя пальцами фартук.
– Полгода? – переспросила Кёко, отвлекшись от дощечки. – Но нам сказали, что смерти начались всего два месяца назад и...
Странник прочистил горло, и она, прикусив язык, послушно замолчала, хотя и не поняла зачем и почему. Разве хорошо, если служанка сейчас уйдёт в дебри истории полугодичной давности и отнимет у них времени больше, чем надо, да запутает вдобавок только сильнее?
Очевидно, Странник так не считал, поэтому и сказал мягко:
– Прошу, продолжайте. Что случилось, когда Шин Такэда вернулся с войны?
Служанка застопорилась, посмотрела на Кёко так, что та почти решила, что своим вмешательством всё испортила, но затем вздохнула и расслабила плечи.
– В народе говорят, что господин – это лодка, а слуги – вода, по которой она плывёт, и второе первое может опрокинуть... Но, как по мне, всё наоборот. Если происходит с господином недоброе, то и слугам ждать беды. А наш господин, как вернулся, несёт за собой сплошь шторм.
– Вы имеете в виду, что у него начались перепады настроения? – уточнил Странник, пододвигая к служанке пиалу, что вообще-то предназначалась для него. Сразу сделать глоток она не решилась, но как только сделала, сразу заговорила бодрее:
– Нет-нет, не в настроении дело! Господин Шин Такэда нравом всегда отличался достойным, почти кротким для мужчины его положения. Любовные романы, которые о нём пишут – не то чтобы я читала, гхм, просто слышала, – не врут. Он благородный человек, и война того не изменила. Шторм он принёс в своих глазах... Ослеп на оба из-за вражеского мэцубуси.
Дощечка чуть не выскользнула у Кёко из пальцев. Мэцубуси? Порошок из толчёного стекла, свинца, древесных опилок, икры жабы-хикигаэру и красного перца, который, если пустить его в глаза, этих глаз навсегда лишит? Об этом ни в одном из любовных романов не писали, да и в газетах, на всяких листовках тоже. Понятно почему: слепой господин – слабый господин, а значит уязвимый.
«Поэтому Рео Такэда, его брат, и представляется даймё. Действительно не просто обязанности исполняет, а играет роль. Сёгун, очевидно, тоже не знает. Вот так секрет», – догадалась Кёко, видя, как служанка мечет взгляд от пиалы к двери, от лица Странника к её лицу. Сама испугалась того, что сейчас сделала.
– Только, умоляю, не говорите никому, что это я рассказала! Эта тема у нас под запретом. Но раз вы здесь для того, чтобы избавить нас от мононоке, то, полагаю, о таком нельзя молчать...
– Верно, всё верно, – приободрил её Странник. – Всё, что вы расскажете, останется между нами. Продолжайте, пожалуйста.
– С тех пор как Такэда Шин ослеп, в замке часто услышать можно, как мужчины ссорятся между собой. О том, что будет дальше, если зрение к господину не вернётся. Что у него нет до сих пор наследников и что свадьбу играть с госпожой Акане, ещё отцом выбранной ему в невесты, он всё так же отказывается непонятно почему... Непослушным мальчишкой его старшие мужи называют. Не нравится им, что он с их мнением не считается, сам единолично все решения принимал и продолжает принимать. Неспокойно, словом, в замке, но так было ещё до всех этих смертей. Эти смерти просто потопленные лодки.
И служанка резко замолчала, когда с той стороны двери раздался стук, напоминающий о выделенном времени и очереди из блюд, которые ещё предстоит приготовить. Спешно извинившись, она неуклюже встала, схватила чайничек, который сама же и опустошила, и понеслась на кухню. Спустя несколько минут на смену ей пришла другая девушка.
– Когда, на ваш взгляд, всё началось? – спросил Странник и её.
К четвёртой служанке, беседу с которой он начал с того же самого вопроса, Кёко наконец поняла, почему он его задаёт. Ещё ни разу его не спросили в ответ закономерное: «А что значит это “всё”?» – каждый вместо этого сразу пускался в рассказы о чём-то. Ведь у каждого это «всё» было своё, одинаково важное и животрепещущее. Из-за этого, правда, ответы служанок и впрямь Кёко иногда путали, но, понимала она, только сплетение новых нитей и способно заплести дыры в старых. Только так получится свести концы с концами и понять, где они все пересекаются. Ведь история мононоке всегда берёт своё начало вовсе не с первого убийства.
Начало истории мононоке – это всегда пережитое горе.
– Ой, да не сыщешь другого замка, где интриг было бы больше, чем у нас, в провинции Кай! – поделилась одна из служанок. – Шин Такэда ведь ещё в пятнадцать лет титул даймё от покойного отца перенял, верой и правдой сёгуну служил, а верные люди всегда быстро наживают врагов... Пока он был зряч и опасен, половина любила его, а половина – боялась. Теперь одна половина по-прежнему любит, но вторая-то половина больше не боится.
– Ой, да всё у нас хорошо! – заявила другая, деловито сложив руки на груди. – Подумаешь, восемь человек померли! В годы паучьей лихорадки это число показалось бы всем малой кровью. Та служанка, что глаза себе выдавила, вообще к саке вместе со стражей приложиться любила, так что её участь сразу предопределена была. Не понимаю вообще, как ей благородного господина доверяли кормить... В смысле, носить ему еду.
– О жертвах рассказать?.. А можно не я? Уж больно жуткая это тема! Не хочу о ней говорить! – поёжилась третья служанка. – Тогда рассказать о самом мононоке? Ну, я, как и другие, не видела его никогда... Однако чувствовала, было дело. Да-да, чувствовала! Запах жимолости и персика... Каждый день, когда умереть кто-то должен. Меня этот запах теперь даже во сне преследует.
– Ой, а я видела, видела! Мононоке! – залепетала седьмая служанка. – Однажды мне пришлось выносить горшок среди ночи, потому что рыбу несвежую прислали, ползамка отравилось. И там, в общем, меж деревьев недалеко от храма, брёл белёсый дух... И голова у него светилась, точно он нёс на лбу фонарь, а изо рта такие зубы острые торчали, словно гвозди! Бежала я оттуда сразу!
– Большинство волнений в замке, на мой взгляд, исходят от госпожи Акане – невесты Шина Такэда, – поделилась почти шёпотом восьмая. Как оказалось, не такими уж все эти служанки были неразговорчивыми, болтушками оказались ещё теми! Только и успевали друг друга в чайной сменять. Может быть, потому что Странник каждой из них улыбался и чай, предназначенный ему, подливал. Кёко из-за него так и не сделала ни глоточка, зато писала на дощечке много. – Теперь, когда благородный господин болен, господину Рео, возможно, жениться на госпоже Акане вместо него придётся... А кому понравится, когда мужчины тебя перебрасывают друг другу, как мячик в кэмари?[51] Такие разговоры, кстати, ходят, что господин Рео и сам следующим даймё может стать! Ведь как только сёгун обо всём прознает... Не можем же мы всю жизнь в этой башне сидеть! Нам её уже полгода покидать запрещают – всем, кто здесь работает и кто господина лично видел. Вот и начинаем вариться в одном котле...
– Невеста господина, госпожа Акане, пожалуй, больше всех страдает, если уж вы говорите, что мононоке порождает несчастья. Очень, очень его к Рен ревнует, и ведь совесть не позволит сказать, что безосновательно! – обмолвилась старшая служанка. Она пришла последней, та самая, что на Странника поварёшкой замахивалась, но оказалась в итоге болтливее всех – и потому ценнее.
К тому времени у Кёко уже пальцы покрылись чернилами и мозолями, а она сама устала записывать. Кажется, завтрак давно подали, откуда-то веяло свежей выпечкой и пряностями, а солнце, просачивающееся сквозь щели в окнах, порыжело. Как же долго и много оммёдзи приходится говорить с людьми!
– Кто такая Рен? – спросил Странник. Кёко со вздохом сделала на дощечке ещё несколько пометок кистью.
– Служанка.
– Которая? Кажется, мы уже всех опросили на кухне...
– Нет-нет, что вы! Рен не работает на кухне, она у нас особенная. – И это, удивительно, вовсе не звучало как зависть или упрёк. Скорее как обычная констатация факта. – Любимица господина. Чужеземка, трофей от варваров в подарок на один из дней его рождения. Росла с ним бок о бок. Повезло девчонке... Господин Шин со всеми нами хорошо обращается, но с ней лучше всех. Даже у госпожи Акане нет таких украшений в ларце, какие Рен под своей одёжкой носит. Случайно в бане видела, гхм... Славная на самом деле эта Рен, так что не могу сказать, что отношение к ней незаслуженное. Старательная, трудолюбивая, верная. Покоя не знает, вечно идеально всё сделать хочет, правильно, чтоб без изъяна... И сама идеальная тоже. Была, по крайней мере.
– Была? Она что, одна из жертв мононоке?
– Нет, что вы, Идзанами упаси! – передёрнулась женщина, схватившись за сердце. – Я говорю о шрамах! Кто-то изуродовал бедняжке лицо, пока господин был в отъезде. Нам она сказала, что с лестницы упала, когда переносила зеркало в покои госпожи Акане, сама, мол, и изрезалась... Врёт, конечно. Если госпожа Акане и имеет к тому отношение, то уж точно не зеркалом, а словом, которое наверняка одному из самураев и отдала! Ой! – Служанка прижала ко рту ладонь, выпучив глаза, прямо как Кёко от удивления. – Вы только, прошу, никому не говорите, что я вам рассказала! А не то, не дай Идзанами, и мне среди ночи «зеркало по лестнице отнести» поручат...
Странник кивнул понимающе. Плечи служанки опустились, расслабились, и она, напрочь забыв о каше, продолжила болтать вовсю, даже о том, о чём её никто спрашивать не собирался. Странник едва успел вклиниться между рассказом о любимых блюдах госпожи Акане и о том, каким Рео Такэда был хорошеньким в детстве:
– А где мы в таком случае можем найти госпожу Рен?
– Она сейчас не в городе и, возможно, даже не в провинции. Говорю же, покоя наша Рен не знает! Как господин ослеп, так и не оставляет поиска лекарства. Всё уже перепробовала, всех лекарей и врачей обходила. Вот теперь отправилась на северные острова, аж в Эдзо, где травы, мол, особые растут, считай божественные. Ох, не знаю, не знаю, получится ли у неё... Господину-то будто всё хуже и хуже. Он без Рен всегда чахнет, ест плохо, спит подолгу и не выходит. Возможно, чтобы немощным его не видели – вечно о косяки мебели бьётся, – но с Рен о том забывает. Только её к своим глазам и подпускает, никому больше даже повязки накладывать не даёт. Завтра-послезавтра, надеюсь, всё снова станет как прежде. Весточку Рен присылала десять дней тому назад, что как раз должна вернуться! Встречу её и сразу к вам направлю!
– Благодарю. Так и сделайте, пожалуйста.
После этого служанка наконец ушла. Четвёртый чайник чая к тому времени опустел, сёдзи хлопнули, открылись и закрылись в двадцатый раз, а на кухне вовсю готовились уже не к завтраку, а к ужину, тому самому пиру, который – обмолвилась ещё одна служанка – господин Рео часто любил без повода закатывать в последнее время. Всех советников, казначеев и даже знать из города созывал. У Кёко тоже урчало в животе, да так громко, что над ними всё же смиловались и принесли пару мисок собы с маринованной редькой и сашими. Пока они жевали, сидя в той же чайной, Странник читал исписанную Кёко дощечку.
– Надо больше разузнать о жертвах. Кого именно мононоке убил, когда и как.
– Почему ты женщин об этом не спросил?
– Потому что они женщины, – ответил он таким тоном, что Кёко захотелось закатить глаза. – Сразу норовят сбежать, стоит разговору зайти о смерти. Не видела, как все тестом запачканные ходят? Руки дрожат, под глазами синяки, на взводе слишком... Да и что им знать о жертвах? О таком надо говорить с охраной. Это они с покойниками обычно имеют дело, находят их, вытаскивают, переносят, потом наводят справки, как и мы. Справишься? Ты теперь знаешь, как это делается. А я тем временем советников опрошу, потом попробую поговорить с самим Рео Такэда. Если разделимся, быстрее управимся. Только во двор одна не выходи – пока ограничимся тэнсю.
Кёко кивнула рефлекторно раньше, чем успела осознать, на что она подписывается. Мужи, принадлежащие к самурайскому сословию, – это тебе не пугливые служанки! На них не фартуки, а доспехи, и если они и станут с девчонкой, как Кёко, говорить, то, вероятно, всё закончится на «Пошла отсюда!» или чем похуже. И всё же она вдохнула сквозь стиснутые зубы, захватила палочками лапшу и с характерным звуком всосала её остатки. Странник прав – так будет быстрее. Да и явно не ей, ещё одной «служанке», говорить с теми, кто заправляет в замке всем. К Рео Такэда Кёко и вовсе на десять ри не хотелось приближаться.
– Прежде чем мы разойдёмся, расскажи мне, что произошло тогда в храме, – Кёко наконец-таки уличила момент попросить об этом, когда Странник доедал последний ломтик редьки. Сытый, довольный, он сейчас выглядел наиболее расположенным к таким вопросам. Может, даже увиливать и издеваться над ней не начнёт.
– Очевидно, Нана и господин Рео – любовники, – пожал плечами Странник, и Кёко поперхнулась, пытаясь проглотить застрявшую в горле лапшинку. – Вообще-то Нана не из тех, кто станет заводить подобные связи, но учитывая, что он ехал в старый захолустный храм только ради её танца...
– Я не об этом! Я о том, как ты мононоке из одержимого трупа изгнал. Ещё бы немного ведь, и он действительно господина Рео заколол. Тогда бы нас двоих точно повесили, без всяких сомнений.
– Кто сказал, что это я мононоке изгнал? – Странник оторвался от своей миски и глянул на Кёко из-под чёрных вьющихся локонов, упавших ему на глаза вместе с несколькими бусинами, которыми те были забраны. В этот раз его привычка отвечать вопросом на вопрос по-настоящему застала Кёко врасплох.
– Кто же тогда это сделал?
– Ты.
Повисло молчание. Только Странник продолжал причмокивать соусом.
– Я?! Я это сделала? Но я даже не видела его! Я ведь была занята танцем всё время. Или ты имеешь в виду...
Кёко вспомнила, как рьяно Нана сопротивлялась, когда Кёко предложила исполнить кагура. Не потому ли, что храм был полон тех, для кого священный храмовый танец сродни тому, чтобы смотреть на солнце в безоблачный день, не приставив ко лбу ладонь козырьком? Недаром на кагура всегда водили слабых и захворавших, тех, кто ощущает несчастье или если оно само преследует их. Оттого кагура и зовётся священным танцем. Кагура – это всегда исцеление.
– Кагура, – тихо повторила Кёко. – Так одержимый труп успокоил мой кагура...
– Ты слишком хочешь походить на своего деда, – сказал Странник, увлечённо ковыряясь палочками на дне миски. – Но ты не Ёримаса Хакуро. Ты Хакуро Кёко. И ты любишь танцевать.
Она не была согласна с этим в полной мере или, возможно, просто не до конца понимала истинное значение этих слов. Оттого пальцы сами потянулись под запàх кимоно, туда, где обычно висели красные ножны, и сжали там пустоту. Прежде Кёко испытывала тревогу и расстройство от того, что у неё забрали меч, но на секунду в её душе вдруг воцарился покой... И затем опять тревога. Кусанаги-но цуруги не просто оружие или даже реликвия – это наследие. И коль Кёко возложила на себя роль того, кто наследие несёт, она должна принять его всё без остатка и безукоризненно следовать фамильной тропе, верно? Верно?..
– А храмовые статуэтки? – спросила Кёко. – Точнее, те, кто в них живёт. Я видела жаб в банных халатах! Им, кстати, мой танец особенно понравился. Не знала, что у жаб такой хороший вкус.
Странник приподнял одну бровь и усмехнулся:
– Ты знала, что ёкаи не могут становиться мононоке? Возможно, потому что, в отличие от людей, они никогда не отрицают свою тёмную сторону. Поэтому та и не побеждает их, не пленит ни при жизни, ни после неё. Мононоке – порок исключительно людской. Но при этом для ёкаев любой мононоке тоже враг. Даже яд скорее. Убитые им ёкаи не могут упокоиться и переродиться минимум сто лет...
– Так, значит, то были призраки ёкаев?
– Да.
– Это из-за мононоке ёкаи перестали с людьми соседствовать? – продолжила расспрашивать Кёко, и Странник покосился на неё так, будто собирался напомнить о правилах, но затем вспомнил, где и как они оказались, и смолчал. – То есть я знаю, что есть города, где ёкаев по-прежнему на улицах можно встретить, – говорят, в Эдо[52] живёт известный мастер и учитель кэндзюцу[53], который на самом деле тэнгу[54]. Но когда-то их было гораздо больше... Кто-то считает, они все в Эдзо сбежали, где до сих пор живут дикие племена, отказывающиеся признавать себя частью Идзанами. А кто-то утверждает, что они просто на изнанке мира жить научились – там же, где люди, но незаметно для них...
Что-то переменилось в лице Странника на мгновение. А может, у него просто нос зачесался от красного перца, который всегда оседал на дне миски. Так или иначе, тонкие брови сошлись на переносице, проступили желваки и сморщился нос. Кёко судорожно принялась вспоминать, что могла негожего ненароком ляпнуть. Дело в самом разговоре об исчезновении ёкаев? В мастере-тэнгу? В Эдзо?..
– Много на то причин было, но самая важная, что человек – это человек, а ёкай – это ёкай. Давай обсудим это позже, ладно? Разрешу задать сразу четыре вопроса вне очереди! Встретимся в этом же зале на закате. Старшая служанка обмолвилась, у господина Рео на застолье планируются голуби в глазури и печенье из каштана и рыбного фарша... Надеюсь, и нам что-нибудь перепадёт!
И Странник поднялся, даже не дожидаясь, когда она кивнёт. Только сунул ей за пояс парочку офуда, которые, как оказалось, притаились у него в рукаве и которые он назвал «универсальными», мол, каким заклятием хочешь, таким и пробуди. После этого он оставил Кёко одну, и она, сминая в пальцах талисманы, лишний раз подивилась, насколько же легко и ловко он умеет приспосабливаться. Всегда чувствует себя в своей тарелке, даже если в той кипящее масло налито. Бесстрашный, бессмертный или действительно дурак?
– Вы не могли бы ответить на несколько вопросов? Касательно недавних событий и... мононоке. Это поручение господина Рео Такэда. Мы с моим учителем пытаемся разобраться в происходящем...
Как Кёко и думала, разговаривать никто из самураев с ней не собирался. Она вышла из чайной залы после Странника, как только доела остатки собы – не пропадать же добру? – и направилась в южное крыло, где окна были открыты для проветривания, все до единого, и пожилой мужчина орудовал по углам метёлкой и снимал паутину с потолка. Там Кёко снова выглянула наружу, уже внимательно и не спеша осмотрела внутренний двор, застроенный другими башнями: для прислуги, для самураев, для наложниц, для детей от них (и тот и предыдущий пустовали и выглядели бесхозными. Крепостная стена из серого камня и рыжей сосны возвышалась вдалеке, между двумя кольцами рва, в которых журчало серо-голубое течение и откуда веяло прохладой. Части двора соединяли деревянные настилы и кварцевые дорожки с маленькими садиками, засаженными вдоль них. Уже отцветшие сакуры тут и там перемежались спеющими сливами, а чуть дальше мелькнула даже розовая макушка хакуро. В подножии красного клёна ютилась маленькая кумирня для повседневных молитв, а за ней, едва проглядываясь сквозь пышную крону, алели тории – должно быть, там же храм для семейных церемоний даймё. Род Такэда, очевидно, любил львов даже побольше драконов: их Кёко только за первую минуту насчитала с дюжину на крышах и ещё столько же на барельефах.
В отличие от обычных поместий, таких как Хакуро, тэнсю выглядела внутри обманчиво пустой, почти лишённая изысков, какие ожидаешь увидеть в обители столь высокопоставленного лица. Не считая дорогой бумаги васи и искусной резьбы на балках, коридоры и комнаты были совершенно покинутыми. Кёко передвигалась по ним, как по лабиринтам, и опасливо принюхивалась, не пахнет ли кровью и железом, а затем прислушивалась – не скребут ли где-то когти, как ножи? Даже самураев и постов оказалось меньше, чем Кёко рассчитывала увидеть после восьми необъяснимых смертей: должно быть, их было так мало, чтобы сократить количество людей, знающих о слабости даймё.
А может, и по другим, более недоброжелательным к самому даймё причинам...
– Вы помните, когда именно в замке стали происходить несчастья? Или когда, на ваш взгляд, всё началось? – спрашивала одно и то же Кёко битый час то у одного самурая, то у другого. И никто ей не отвечал. Кёко приходилось перекатываться с пятки на носок, а иногда даже подпрыгивать, чтобы заглянуть очередному самураю под шлем и увидеть там хотя бы линию губ, настолько высокими они были. – А-у, господин? Это поручение Рео Такэда! Вы слышите? Я должна опросить всех жителей замка... Пожалуйста, поговорите со мной! Я здесь, а-у!
Следующий самурай, уже четвёртый по счёту, безучастно стоял в конце коридора, соединяющего южное крыло с западным, и упрямо делал вид, что никакая девчонка в одежде мико, которую Кёко не на что было сменить, не мельтешит перед его глазами. Отказываясь сдаваться, Кёко навернула ещё несколько кругов по этажу, затем тихонько поднялась на третий, предназначенный для более важных особ. Там, в случайно обнаруженном закутке, где самураи отдыхали, трапезничали и играли в маджонг, ей наконец-то повезло.
– Чего тебе, девка? – гаркнул на неё каро, когда она пристала к очередному охраннику с расспросами. – Чего шастаешь тут без дела, людей моих от службы отвлекаешь?
– Учитель послал разузнать о жертвах.
– Так женщин на кухне иди спроси! Или ты считаешь, самураи пуще баб болтают? Безмозглые ёкаи...
– Я не ёкай, – возмутилась Кёко и поправилась, понимая, что иначе в защиту Странника ей нечего будет сказать: – Мы не ёкаи. Мы оммёдзи.
– Это не даёт вам со Странником права устраивать общественные допросы в замке благородного господина. Пошла прочь, пока я тебя не выпорол!
– Ну и ну! Где твоё хвалёное благородство, добрый друг? Она же всего лишь ученица. Хороший ученик всегда делает то, что ему велено.
Кёко натянулась, как струна, вдруг оказавшись между двумя мужчинами – главой самурайского клана, всё время держащего руку на эфесе своего меча, и дзёдаем, позвякивание ключей на поясе которого, как и его шаги, Кёко от страха перед каро даже не расслышала. Олень-нэцкэ погладил её по руке, когда управитель уже наклонился, жестом привлекая Кёко к себе и отваживая от неё недовольного каро.
– Пойдём, девочка. Я сам расскажу тебе всё, что хочешь знать. Только сначала уйдём отсюда, чтобы достопочтенный господин Рицу не дышал на нас огнём, а то он всё ближе к тому, чтобы превратиться из змеи в дракона. Не окажем ему такой чести.
– Слышал, ты разбил свою старую нэцкэ. Жаль, искусная была вещица, – уколол в свою очередь тот, кивнув на его пояс. – На оленя поменял? Хм... Олень – благородное животное, не терпящее притворства и пустой манерности. Определённо не твой выбор.
Дзёдай ухмыльнулся, а каро двинулся назад к самураям. Только прежде глянул на Кёко не иначе, как с холодным выверенным призрением. Впрочем, на управителя он смотрел ничуть не более дружелюбно, и это натолкнуло Кёко на мысль, что он сам по себе такой человек. А такого человека пусть Странник лучше сам опрашивает. Не хватало ей ещё порки у публичного столба!
Поэтому Кёко охотно пошла за дзёдаем, пускай у неё и начинали побаливать уши от того, каким натянуто-высоким голосом он говорил и как был без конца вежлив и улыбался. Он завёл её в комнатку для чайных церемоний со словами, что как раз собирался перекусить, самолично заварил им обоим матчу и предложил Кёко булочки на пару, от которых Кёко любезно отказалась.
– Так мне о жертвах рассказать нужно? Хорошо, хорошо. Я одну из них даже сам обнаружил, так что помню всё в мельчайших подробностях, записывай! Итак, первым убили дзёдая... Ох, нет, не меня, конечно! Я о прошлом управителе. Меня взяли как раз на его место. Имени не помню, но знаю, что задушили его прямо в постели, и лицо жуткое у него было, с высунутым языком и глазами навыкате. А под ногтями...
«Занозы», – сделала пометку Кёко и принялась повторять про себя всё шёпотом, как она привыкла это делать, чтобы не забыть.
Словно скрёб ими половицы перед смертью. Никакого чужого присутствия в комнате не нашли. Второй жертвой стал писарь, который после того, как Шин Такэда ослеп, писал за него письма в сёгунат и отчёты. Был обнаружен во внешнем рве со вспоротым животом, кишки плавали вокруг. Почти та же самая участь и следующего писаря даймё постигла, вследствие чего пошёл слух, что эта должность проклята. С тех пор Рео Такэда пишет письма вместо брата сам.
Четвёртой жертвой стал провизор, принимающий припасы у торговцев, – его насмерть затоптал в конюшне конь. Пятой стала личная служанка госпожи Акане, которая также обычно топит господам бани по субботам: она зачем-то наелась ликорисов, которые вызвали у неё почти мгновенную кому, и заживо сварилась в горячей воде, свалившись в офуро. Шестой жертвой была та самая служанка, выдавившая себе глаза и сбросившаяся в колодец. Господин Рео после этого нанял глухого старика, чтобы носил даймё еду и топил бани (женщины теперь боятся).
Седьмая жертва – тоже самурай, как тот одержимый труп. Был соратником Шина Такэда, воевал с ним бок о бок на войне, а как вернулся домой, встал во главе личной охраны с дозволения каро. Нёс караул возле покоев в часы Крысы[55] и Зайца[56]. В одну ночь оказался раздет догола, доспехи остались в коридоре, а сам повесился на вишнёвом дереве у того колодца, куда сбросилась служанка... Теперь спальню даймё караулят по двое, людей каждую неделю меняет и лично выбирает господин Рео.
«Ничего общего у жертв не было, – пометила Кёко также. – Кроме нескольких вещей: всех находили лежащими на животе лицом вниз, всех умертвили глубокой ночью и у всех следы удушья на шее, но увечья разные. Только первый, прошлый управитель, был задушен, и больше ничего. Остальных же будто бы...»
«Казнили?»
Кёко вежливо поблагодарила дзёдая за информацию и булочку, которую он всё-таки ей всучил и велел спрятать куда-нибудь в рукав. Она откланялась впопыхах, опасаясь, что последуют взаимные расспросы: кто они со Странником такие, откуда, правда ли он ёкай и что они уже выяснили. Однако на деле дзёдай даже не предпринял попытку что-нибудь узнать: помахал Кёко и тут же увлёкся другими пирожными. Возвращаясь в чайную залу – вернее, блуждая в её поисках, – Кёко перечитывала исписанную к вечеру вдоль и поперёк дощечку.
Получается, большинство погибших – приближённые даймё? Те, кто регулярно видел его воочию. При этом сам даймё почти не покидает своих покоев – неудивительно, что брат его всю власть в замке к рукам прибрал.
«И всем убитым удачно подыскал замену, даже в своём собственном лице. Обеспечил себе доступ к почтовым перепискам, а значит, и связям со внешним миром, и поставил везде своих людей», – поняла вдруг Кёко и на ходу сделала ещё одну пометку.
После она остановилась у окна, опёрлась локтями на неширокую раму и свесилась наружу с усталым вздохом, размышляя. Как-то слишком уж избирательно и в то же время хаотично мононоке подыскивает себе жертв... В чём заключается отмщение, если убить служанку и человека, который заполняет за тебя скучные бумаги? И что заставило мононоке вдруг перескочить с обычных слуг на брата самого даймё? Кому же именно он мстит в столь непоследовательном ключе? И откуда появился?
Все служанки утверждали, что до этого, вот уже как десять лет после окончания паучьей лихорадки, никто из служащих замка больше не умирал. Шин Такэда даже казни и сэппуку устраивать запретил на его территории, настолько любит чистоту и не переносит смерть. Может, мононоке пришёл сюда извне? Или в замке было совершено убийство, о котором никто не знает или просто не говорит вслух?
В конце концов Ёримаса много таких историй Кёко рассказывал, нескольким она даже сама становилась свидетельницей на чайной террасе. Нередко мононоке – последствия стыда, семейной тайны, попытка избавиться от бремени, которым стал некогда любимый человек. Но кто-то из служанок наверняка бы о подобном проболтался или хотя бы намекнул! Многие – Странник у них спрашивал – годами тут работали, одна – почти полвека! И никто подходящую под ситуацию смерть не вспомнил, зато многие вспоминали госпожу Акане...
– Госпожа Акане, – задумчиво промычала Кёко и подняла опять дощечку, чтобы сделать новую пометку.
Сзади хлопнула дверь. Что-то зашипело, как капли воды, упавшие на раскалённую сковородку.
Цварк!
А с таким звуком зацепился за гвоздь и порвался рукав одолженного Наной кимоно. Шёлковые нити в нём были не только блестящими, засеребрёнными в лунном свете, но и прочными, как канаты. Лишь благодаря им рукав до конца не разошёлся, а сама Кёко не упала вниз с третьего этажа тэнсю, который из-за фундамента был высотой минимум с шестой. Она буквально повисла над пропастью, ведь нечто толкнуло её прямо в спину и перебросило через оконную раму.
Визг так и умер у неё на языке, толком не родившись – то животный страх мгновенно убил его. Кёко беззвучно открыла рот, и воздух, застывший от холода, которым повеяло из замка, пробкой застрял у неё в горле. Кёко лишь чудом могла дышать. Запах свежести, сладость растущих в садике безротиков, водянистой прохлады окислился на языке, приобрёл мерзкий железистый привкус, и запах мононоке, который было ни с чем не спутать, заполнил лёгкие. Он же вытеснил ужас от слетевших с ног гэта, выскочившей из рук и разбившейся вместе с ними дощечки с письменами и рябивших внизу камней... И пробудил первобытные инстинкты.
«Держись, держись!»
Руки взлетели вверх, едва зажившие от порезов ладони, ещё замотанные в повязки, намертво вцепились в оконную раму, до крови поломались от натиска ногти. Голова кружилась, и оттого кружились перед глазами Кёко верхушки деревьев, постройки и цветочные клумбы, каменные дорожки и люди, таскающие туда-сюда кадки с водой и даже не замечающие её. Не сразу, но Кёко сообразила, что вниз ей лучше не смотреть, и задрала голову. Она никогда не боялась высоты, но даже булыжник, упав оттуда, откуда вот-вот могла упасть она, раскололся бы надвое. От её пустой черепушки же ничего не осталось бы и подавно.
«Сосредоточься, сосредоточься!»
Кёко зажмурилась на мгновение, а когда снова открыла глаза, то увидела свесившуюся с козырька крыши мохнатую кошачью морду, будто подпалённую и выжженную до черноты на фоне остальной её кремовой шерсти. В два раза крупнее обычного, почти размером с собаку, и в два раза причудливее: бесхвостый, с рубиновыми кисточками на ушах и разноцветными глазами: один не просто голубой, а топазовый. Другой – жёлтый. В оскаленной пасти, где собиралась вязкая слюна, точно животное бешеное, мелькнул раздвоенный язык. Когти кота с такой силой вонзались в крышу, когда он рванул прочь, что пробили кровлю и оставили после себя длинные борозды.
«Откуда здесь кот?! Это он меня в спину вытолкнул? Что за неистово сильная зверюга! Нет, после такого ты уж точно не уйдёшь!»
Если то мононоке, решила Кёко, лучше ей и впрямь разбиться, чем упустить его. Руки окрепли, напряглись, жилы и мышцы проступили под кожей, а на ладонях вновь открылось несколько порезов. И всё же Кёко подтянулась вверх, отцепила рукав от спасшего её гвоздя и взобралась на подоконник. Но не спрыгнула в коридор с облегчённым вздохом, а ухватилась за край козырька и подтянулась вверх следом за котом.
«Ты маленькая госпожа или маленькая мартышка?» – спросил её отец однажды, и теперь Кёко знала, что ей стоило ответить: «Я оммёдзи, и я просто делаю то, что умею лучше всего».
А лучше всего она умела взбираться на крыши и бегать по ним, как та кошка, за которой она теперь гналась. Гэта давно ударились о землю и затерялись где-то, но то было к лучшему: босиком Кёко лучше чувствовала черепицу. Пальцы и пятки резались о её края, но так ловчее и безопаснее, нежели когда скользит деревянная платформа.
Кёко летела по замковой крыше, перепрыгивая через треугольные щипцы и башенки, похожие на драконьи гребни. Даже черепица напоминала чешую – сверкающая, узорчатая и со знаками, что были призваны защищать от наводнений и пожаров. Очень скоро оказалось, что это совсем не то же самое, что бегать по верхушкам хлипких и одноэтажных камиурских домов: замок огромный, с крутыми скатами и шпилями, с целыми площадями и сам был точь-в-точь как уснувший дракон!
Тело Кёко окончательно стряхнуло с себя тяжесть пережитого страха и вновь приобрело воздушность и лёгкость. Не напоминай она себе постоянно, что это погоня, а не веселье, она бы, наверное, смеялась в голос, настолько соскучилась по лазанью. А разноглазый кот тем временем продолжал убегать – только пушистый бесхвостый зад впереди виднелся.
– Замри! – воскликнула Кёко, выдернув из-за пояса офуда, который дал ей как раз на такой случай Странник. Она выбросила вперёд руку с талисманом и пригляделась к нему так, чтобы силуэт кота оказался будто бы на бумажном краю, а затем выдохнула ещё раз по буквам: – За-м-ри! Как вода по зиме, как воск на затухшей свече, как звёзды на небе по велению богов!
Кот оглянулся и – Кёко была готова всем наследием Хакуро в том поклясться – улыбнулся ей. Но ни одна его лапа, ни одна мышца при этом не замедлилась и не застыла, хотя офуда загорелся, пробуждённый, и чуть не обжёг Кёко кончики пальцев.
«Почему заклятие не сработало?! Я сделала что-то неверно? Как же тогда остановить кота?»
Крыша замка, понимала она, не бесконечная, а кругами бегать они не могут. И в окно не сиганёшь – на всех этажах отсюда и до этажа даймё они наглухо закрыты, ибо слишком близко к небу, а значит, к пекущему летнему солнцу. Так что карабкаться вверх смысла нет – только прыгать... Почему же тогда мононоке не прыгает? И почему вообще убегает, если пытался её убить? Разве он не должен попытаться ещё раз?
– Ох, не надо было тебя слушать! Ох, что я наделала, глупая... Ох, что теперь будет со всеми нами!
Кёко услышала женские стенания совершенно внезапно, ибо раздавались они оттуда, откуда она в принципе никаких голосов не ждала – из-за створок окна, сквозь щели в котором проглядывалась тускло освещённая спальня в пурпурно-алом убранстве. Кёко к тому времени уже потеряла проклятого кота из виду – тот, ничуть в отличие от неё не запыхавшись, сиганул за торец очередной башни и исчез. Сколько бы она ни выглядывала пушистый хвост, за какие бы углы ни смотрела – ничего. Упустила. Ругая себя, Кёко в конце концов рухнула от усталости на черепицу, попыталась привести в порядок дыхание и мысли. Сердце вооружилось кинжалом и неистово кололо её в ребра. Порванный рукав кимоно трепался, обнажая левое плечо с длинной розовой царапиной, оставленной тем же гвоздём. А спустя несколько минут Кёко перестала серчать на судьбу и поблагодарила её.
Потому что за окном, возле которого она сидела, копошились двое людей. Та самая женщина, охающая и ахающая, и некий мужчина.
– Ты всё сделала правильно, Акане. Ещё немного, и Рео новым даймё станет, и всё забудется как страшный сон. Давай, иди сюда, отвлекись...
Шорох простыней, затем – шуршание татами. И дыхание – даже тяжелее, чем у Кёко, всё ещё держащейся за бок. Она приставила зрячий глаз к одной из щелей, пытаясь разглядеть что-то кроме возни, от которой у неё румянились щёки и поднималась к горлу тошнота, но смогла увидеть немногое.
Женщина... Кажется, та самая женщина, что приехала с господином Рео в тутовую рощу к Нане!
«Значит, это и есть та самая невеста даймё, которую все жалеют?»
Только в этот раз на ней были не пионовые платки, а тонкое шёлковое кимоно, которое она сбросила перед мужчиной, тем самым загородив его собой. Мелькнули широкие молочно-белые бёдра, голая грудь, длинная копна чернявых волос. Послышались непристойные влажные звуки. Оба они шептали, а шёпот делал голоса плохо различимыми, и Кёко, как ни старалась, не могла вспомнить, где ещё слышала тот, что мужской. Кажется знакомым, но...
Кто-то из них двоих зашипел.
– Ай, осторожно, Акане! Чего ты ногтями впиваешься?!
– Тот одержимый труп! – захныкала она опять. – Я никак не могу забыть... Он едва Рео не убил! Прямо у меня на глазах! Два часа в бане отмывалась, платки все повелела бросить в печь, а до сих пор чувствую эту чёрную липкую кровь на своей коже... От неё и не кровью пахло, нет, а гнилью! Как от стухшей рыбы.
Мужчина крякнул не то от раздражения, не то от того, что госпожа Акане нечаянно пихнула его коленом куда-то в пах, когда садилась. Он тоже вроде сел, когда перестал сгибаться пополам.
– Вдруг мы следующими станем? Вдруг Странник этот всё узнает? Мы ведь не сможем оммёдзи обдурить! Не сможем!
– Да мало ли, кто этот проходимец вообще такой! Кто сказал, что он и правда Странник? Уши большие и зубы острые ещё ни о чём не говорят. С ним девчонка тем более, а я никогда не слышал, чтобы Странник брал себе учениц. А даже если и он это, то нам же оно на руку, нет? Пусть изгонит эту тварь, и ничего нам бояться не надо будет!
– Боюсь, боюсь... Всё равно боюсь... Плохо сплю по ночам.
– Ты ведь носишь с собой офуда, которые я тебе дал? Носишь. Ширмы расставила, талисманы развесила, как каннуси говорил? Расставила и развесила. К Шину больше не ходишь? Не ходишь. В храме молишься? Молишься. Мы с тобой под защитой ками, Акане, ибо заботимся о будущем всей провинции Кай. Господин Рео щедро отблагодарит всех, кто стоял на его стороне, когда всё свершится...
Кёко отпрянула резко.
«А госпожа Акане и впрямь та ещё страдалица», – подумала Кёко саркастично.
Пускай дедушка и говорил, что умение слушать и, когда надо, подслушивать – одно из оружий оммёдзи, делать ей то было крайне неловко, почти неприятно. Мужчина же за окном вроде бы стал одеваться... Должно быть, окончательно разочаровался в их встрече. Снова зашуршала ткань, зарябили тени. Голая фигура госпожи Акане оставалась неподвижна на футоне, пока она плакалась:
– Нет, нет, не могу так больше. То не жизнь, а сплошь страдание! Надо рассказать. Надо во всём сознаться!
Она натянула и запахнула наспех юкату, повязала подобранный с пола пояс и попыталась встать. В щелях створок только и успели что мелькнуть её округлые бёдра и гладкие узкие плечи, которые масляный фонарь укутал в лучи янтарного света. Но мужчина вдруг эту невесомую накидку с неё сорвал, схватил Акане за обе руки, и фонарь отчего-то затух.
– Замолчи же, замолчи! Надоело уже твоё нытьё. Успокойся!
– Пусти!
– Слушай сюда. Думаешь, полюбит тебя и примет Шин Такэда после того, как ты ему всё расскажешь? Или Рео? Или кто-нибудь другой? Им будет достаточно узнать о нас, чтобы ты рядом со мной на виселице болталась, не говоря уже о том, что это ты наложила то проклятие. Мы с тобой единое целое, Акане. Умение сверкать голыми сиськами всё равно не поможет тебе стать женой даймё, а вот я помогу. Ты только мне по-настоящему и нужна, слышишь? Слышишь? Успокойся, Акане! Глупая избалованная девка!
Вряд ли после таких слов хоть кто-то бы и вправду успокоился. Вот и госпожа Акане задёргалась ещё сильнее, забилась и хлестнула мужчину по щеке с такой силой, что шлепок зазвенел в воздухе, как разбитая ваза, и долетел до Кёко. Ругательства и брань, тихое повизгивание, как когда рот зажимают ладонью, и скрип промятой циновки следом за:
– Тише, тише, дура! За окном, кажется, кто-то есть!
Цварк!
«Неужто набрался смелости вернуться?» – удивилась Кёко и даже испытала радость облегчения, что ей больше не придётся прижиматься ухом к чужому окну, – у неё уже и так было ощущение, что она измазалась с головы до ног в грязи. Со вздохом Кёко потянулась к новому офуда за своим поясом, готовясь повернуться резко и уж в этот раз точно наложить на кота заклятие...
Но рука её как до пояса дотронулась, так и упала назад, потому что обмякло всё остальное тело. Прям как тогда на ночлеге, когда один из десяти тысяч мононоке вырвался из Кусанаги-но цуруги и собирался вонзиться ей в горло. Кёко словно покрыли толстым слоем глины: мышцы задеревенели, ноги вросли в крышу, как у статуи, и даже язык больше ей не подчинялся, камнем лежал во рту. Кёко не могла сдвинуться с места, так и стояла напротив запахнутого окна. Только глаза вбок скосила, чтобы увидеть, как мелькнуло там, за ней, серебряное кимоно.
Это был никакой не кот.
Горло её обхватила и сдавила человеческая рука.
Правда, пальцы на ней были такими длинными, что обернулись вокруг шеи, как жгут. Кёко почувствовала себя так же, как, должно быть, ощущала себя в утробе матери, когда обвязалась собственной пуповиной – она задыхалась. И ничего, абсолютно ничего не могла с этим сделать. Даже пошевелиться или хотя бы вцепиться в эту самую руку, душащую её прямо посреди белого дня без всякого сопротивления и драки! Только жалобный хрип вместо дыхания сорвался с её губ под действием парализующих чар, и ноздри заполнил запах гниения, сырости и свежей крови.
«Какая разница, будешь ты говорить вслух заклятие и держать при этом в руке офуда, если пробуждают его не твои слова с касанием, а ки? А ещё на самом деле заучивать семейные заклинания вовсе не обязательно. Их можно выдумывать...» – сказал Странник однажды. Это было всё, что Кёко успела вспомнить, когда её единственный зрячий глаз начала медленно затапливать чернота от нехватки воздуха.
«Как лёд по весне...»
Кёко медленно сжала в кулак пальцы одной руки.
«Как воск на горящей свече...»
Кёко сжала в кулак пальцы другой.
«Как солнце на небе по велению богов. Отомри!»
Бумажный талисман Странника, заткнутый за её пояс, загорелся голубым огнём.
Хватка длинных пальцев не ослабла, но пошла сеточкой трещин и раскололась та глина оцепенения, что сковывала тело Кёко. Понимая, что противостоять сейчас мононоке без своего меча, Странника и способности твёрдо стоять на ногах равносильно «смерти в девичестве», какую предсказывала ей Цумики, Кёко нырнула вниз, чудом выскользнула из удушающей петли и, сделав несколько шагов вбок, выбрала меньшее из двух зол.
Она рухнула на черепицу и скатилась с крыши.
IX
Падать с крыши замка – это, оказывается, долго.
Кёко прежде падать не доводилось, так что это стало для неё открытием. Всю свою жизнь она всегда умудрялась сыскать опору, вернуть баланс, уличить момент, чтобы отступить назад... Отчего же в этот раз всё пошло не так? Отчего Кёко оказалась слабее подло подкравшейся сзади тени, пала жертвой каких-то чар и позволила на себя напасть? Отчего даже не закричала? Ни тогда, ни теперь, пока летела вниз. Будто не только слепой на один глаз была, но ещё и немой стала. Из-за этого проклятого глаза Кёко, кстати, так и не разглядела настоящего мононоке как следует: пока она кувыркалась, соскальзывая с козырька, то успела выхватить лишь серебро накидки. Бабочки, шитые на ткани... То явно нарядное кимоно, почти праздничное. Мягкий его рукав хлестнул Кёко по лицу, когда она вырвалась из хватки.
Темнота удушья наконец рассеялась, и на смену ей пришла аляпистая рябь. Пока Кёко приближалась к земле, вокруг мелькали окна – сначала закрытые наглухо, затем распахнутые – и ветви вишнёвых деревьев, за которые она старалась ухватиться в полёте рукой. Слишком далеко! И не было, как назло, ни спасительных гвоздей, которые бы порвали второй рукав и удержали, ни длинных козырьков. Об один Кёко с размаху приложилась плечом и тут же отскочила, как мячик. Вниз, вниз, только вниз. И солнце было таким ярким – соломенно-янтарное, как одеяния оммёдзи; и июньский воздух был горячим, лизал щёки, как щенок; и пахло уже не железом и сыростью, а выпечкой, которую готовили на кухне, и зеленью, и благовониями из маленькой кумирни под алым клёном, и персиком. Да, персиками откуда-то пахло тоже.
В конце концов тело Кёко пронзила боль. Но не как от удара, нет, а как от тысячи шипов, что вонзаются под кожу. Кёко всё-таки вскрикнула, даже завизжала, и рефлекторно свернулась, поджав к животу ноги и пряча за ладонями лицо. Что-то било её и в то же время ломалось с треском, замедляя падение, словно Кёко всё-таки ухватилась за дерево и приземлилась прямо в объятия ветвей.
– Ива. Ива.
Кровь на губах почему-то ощущалась сладкой, как ягодный сироп. Быть может, от облегчения. Или же Кёко присыпало пыльцой с розовых лепестков, что раскачивались над ней, как игрушки над детской колыбелькой, пока она, распластавшись, лежала на спине и пыталась мысленно дотянуться до каждой своей конечности, проверить, на месте ли они. Ни одна из них всё ещё не слушалась Кёко, но зато она сразу поняла, что её кимоно задралось до бёдер: ветер обдувал то, что ему обдувать было не положено. Пожалуй, только благодаря стыду Кёко всё-таки нашла свои руки, кое-как дотянулась до подола и одёрнула его, а затем притронулась к своему лицу и ощупала медленно, боясь обнаружить там сломанный нос или пробитый лоб. Посмотрела на свои пальцы – крови нет, фух, – а затем сквозь них, на небо. Пушистых розовых ветвей там больше не было, зато было:
– Ива?
Кёко медленно села. Власть над телом вернулась к ней вместе с болью в каждой её клеточке, и она неуклюже задрала голову к Аояги, которая стояла там в своём многослойном, похожем на павлиний хвост клубничном кимоно. Линия её губ всегда оставалась прямой, как ещё одна ветка, но уголки её сейчас загибались почти в человеческую улыбку.
– Почему ты здесь?! – воскликнула с ужасом Кёко.
Неужели она случайно скрестила большой палец со средним, как показывал дедушка, и призвала её? Нет-нет, это вряд ли. Даже если бы Кёко сделала так, всё равно не было ни единого шанса, что Аояги успеет её настичь, когда до Камиуры несколько недель пути. Значит, она была здесь всё это время... Но объясняться Аояги, конечно же, не собиралась. Вместо этого она повторила, моргая этими своими кукольными глазами:
– Ива. Ива.
– Исчезни! – выдохнула Кёко, но вовсе не потому, что злилась, а потому что из-за угла тэнсю нарастал железный лязг, какой способны издавать лишь самурайские доспехи. Аояги тут же сложила рот в аккуратное «О», словно удивилась приказу Кёко, но действительно исчезла – раз! – и всё. На протянутую ладонь Кёко лёг крупный нежно-розовый лепесток, бархатный и тёплый на ощупь, словно чужая кожа.
– Ты что тут делаешь, болтливая девка? Тебе кто тэнсю покидать разрешил?!
К тому моменту, как Кёко с кряхтением и продолжавшим колотиться сердцем встала на ноги, немного отряхнулась и сунула лепесток в рукав изрядно потрёпанного кимоно, к ней вышел каро, неся под мышкой шлем. Он так скривился при виде неё, будто она стояла перед ним не в ссадинах, а в навозе.
– Где твой учитель? И... Что с твоим кимоно и волосами? Ты по деревьям лазала, что ли? Ох, и куст сирени разрыла!
– А? – Кёко растерянно глянула на этот самый куст у неё в ногах, действительно поломанный и действительно с ямой у корней, необычно узкой и глубокой, присыпанной сверху клочками травы, которые смело её падением. – Ох, ну, ветви, может, и я сломала... Но я точно ничего не рыла!
– А ну в башню бегом!
И он загнал её назад, как сбежавшего из клетки зверька, подталкивая в спину тупой стороной меча. Благо, Кёко только это сейчас и было нужно – вернуться поскорее в безопасное укрытие и к Страннику. Напоследок она глянула на крышу, но, разумеется, никого там не увидела – ни кошек с разноцветными глазами, ни мононоке, укутанных в серебряное кимоно. Только ряды окон, среди которых уже было невозможно найти ни то, из которого она выпала, ни то, в каком слышала разговор госпожи Акане. Кёко всё ещё было холодно – где-то там, внутри, от ужаса и близости к смерти в шёлковом её облачении. Неужели ей придётся сталкиваться с этим чувством всю жизнь, коль она решила быть оммёдзи?
Кёко не знала, как переживать страх или избавляться от него. Всё, что она знала наверняка, – это что ей немедленно нужен Странник.
– Кошка, госпожа Акане, мононоке, Аояги! – выпалила Кёко одно за другим, когда наконец-то его нашла, и почему-то не в чайной зале, где они договорились встретиться и отужинать, а на втором этаже, где располагались сплошь маленькие комнатушки для слуг. Перед одной из них, с закрытой и необычно узкой дверью, на коленях Странник и сидел. В одной руке он держал мешочек соли, в другой – красные бобы. И то и другое Странник насыпал вдоль порожка по очереди широкой линией, пока Кёко, взмыленная и запыхавшаяся, не появилась на горизонте и не принялась верещать.
– Что это значит? – нахмурился Странник, убирая мешочки, отряхивая руки и выпрямляясь. – Ты без меня в идзакая пить саке ходила?
– Я всех, кого перечислила, встретила одного за другим сегодня!
– В смысле завела себе в замке новых друзей? Отрадно слышать!
– Да нет же! – Кёко вздохнула глубоко, начиная закипать. – Я была наверху, опрашивала самураев, как ты велел, и остановилась возле окна, чтобы кое-какие пометки сделать... А затем меня вытолкнул из него бесхвостый кот! Я чуть не разбилась! Побежала за ним по крыше, и там, за окном, оказалась госпожа Акане. Она, гхм, с каким-то мужчиной любви предавалась... Не знаю, кто он, не смогла узнать. Потом вдруг появился мононоке, наложил на меня какие-то чары, что я с места сдвинуться не смогла, и схватил за горло. Вот почему все жертвы, которых поутру находили, на животе лежали! Он всегда нападает сзади! Он бы и меня задушил, если бы я заклятие на саму себя не наложила. Использовала офуда без рук, прямо как ты, представляешь? И заклятие тоже сама выдумала, несколько слов поменяла наоборот и... Ах да. Потом Аояги появилась и подхватила меня. Видимо, от самого особняка следовала за нами. Немудрено, что я вечно, как в лес ни погляжу, иву розовую вижу! Ой, а где моя дощечка?..
– М-да, точно пила, – изрёк Странник многозначительно, дослушав весь её беспорядочный сумбур до конца, и наклонился. – Дыхни-ка.
Кёко закатила глаза, но послушно дыхнула.
«Дзинь-дзинь!» – сказал что-то витражный мотылёк с нарисованным лицом и трещинкой поперёк крыла, запорхав над его плечом. Он будто бы тоже принюхивался.
– Хм, нет, не пила. – Странник повёл перед недовольным лицом Кёко носом. – Выходит, на самом деле всё это с тобой приключилось. В таком случае странно, что ты ещё жива.
Особой радости в его словах не прозвучало, и Кёко вопросительно приподняла правую бровь. Взглянув на мешочек с солью, который Странник сунул в рукав кимоно, и на бобы, она следом глянула на дверь, а затем – на витражного мотылька, усевшегося ему на воротник.
– Откуда он здесь, если короба нет?
– Цукумогами, – усмехнулся Странник. – Повезло, что они такие своенравные. В коробе их долго не удержишь. Сами откроют, если нужно.
– А что насчёт даймё? Ты уже поговорил с ним или с господином Рео?
– Нет и нет. Господин Рео к пиршеству готовится, а даймё, сказали, нездоровится после очередной мази...
– А чем ты тогда тут занимаешься?
Кёко с любопытством кивнула на полосу бобов и соли.
– Ловушку делал, – ответил Странник небрежно и отмахнулся, как всегда не захотев объяснять. – Так что там с котами и скелетами?
Витражный мотылёк отцепился от его воротника и подлетел, прежде чем продолжить свою службу и унестись вперёд по коридору. Кёко же принялась рассказывать Страннику всё, что с ней случилось, во всех деталях, которые ещё были свежи у неё в голове, как бесчисленные царапины на её избитом и ноющем теле под кимоно. То ли по мере того, как он рассматривал её и замечал потёртости, то ли по мере её рассказа, вечно смеющееся лицо Странника, выкрашенное кумадори, становилось всё серьёзнее. Таинственная дверь с рассыпанной на порожке солью и красными бобами окончательно утратила для него интерес.
– Идём.
Велев Кёко не останавливаться и продолжать говорить, он взял её за руку и повёл куда-то. Не сбиться при этом с мысли оказалось тем ещё испытанием: на ощупь когти Странника оказались совсем не острыми, когда сжались вокруг её ладошки. Оказывается, Кёко всё ещё бил озноб: она поняла это, только когда в тёплых и изящных пальцах Странника согрелись её собственные, заледеневшие. Он сбежал по лестнице вниз, продолжив тянуть её за собой, и, со словами «Мы ненадолго, во внутренний двор» миновав пост не успевшего даже встрепенуться самурая, вытащил их на улицу. Вообще-то Кёко надеялась сегодня из башни больше не выходить, но Странник шёл слишком уверенно, чтобы она посмела ему перечить. А шли они, к счастью, в противоположную от места её падения сторону, в рощу, где слышался бой гонга и виднелись карминовые врата семейного святилища.
– Вот и они, – изрёк Странник после того, как обошёл вокруг одно из камфорных деревьев, обвязанных симэнава, по кругу, и ткнул пальцем в мелкие борозды на его стволе. Кёко к тому моменту не только уже закончила свой рассказ, но и успела сосчитать все соломенные верёвки и бумажные отрезы. Камфорное дерево то было настолько толстым и могучим, с пять рук в обхвате, что Страннику пришлось ощупать его всего, дабы отыскать эти отметины, которые он затем ей показал. – Видишь? Их оставила госпожа Акане. Так и знал, что речь об этом ритуале.
– Как ты вообще догадался, что она именно к этому дереву ходила?
– Потому что это симбоку – местное священное древо. А тот ритуал, который провела госпожа Акане, называется уси-но токи маири – «посещение храма в час Быка». Это проклятие на смерть. Помнишь, как одна из служанок сказала, будто мононоке в лесу видела и выглядел он как белёсый дух со светящейся головой и острыми зубами? То был никакой не мононоке, а Акане! Ведь чтобы проклятие сработало, нужно соблюсти массу условностей: явиться в храм между двумя и тремя часами ночи, обрядившись в белое платье, а на голову надеть железную подставку, на которую котелок ставят, и привязать к каждому её рогу по свече, а во рту гвозди ещё держать. И прибить одним из этих гвоздей соломенную куклу с именем врага к священному дереву. Причём – это самое важное – повторять это нужно семь дней подряд. Надо же, какая упрямая женщина! Обычно это дело бросают уже на четвёртый.
Странник ухмыльнулся каким-то своим мыслям и посмотрел на Кёко, которая никаких поводов для веселья здесь, в отличие от него, не находила. Осквернённая святыня, проклятие на гвоздях, слепой даймё, заговор и кошки... Что вообще происходит в этом замке?!
– Не волнуйся, проклятие не сработало, – махнул рукой Странник в ответ на встревоженный вид Кёко.
– Почему же?
– Служанка и её ночной горшок. – Он снова усмехнулся. – Если ритуал увидит кто до истечения седьмого дня, то он теряет силу и надо начинать сначала. Вряд ли госпожа Акане в курсе.
– То есть это никак не относится к убийствам и появлению мононоке? – усомнилась Кёко, и Странник покачал головой. – Зачем же ты тогда привёл меня сюда?
– Просто так. Это ведь забавно! И жутко. Уси-но токи маири – исконно женское проклятие, его обычно накладывают на неверных мужей и их любовниц. Разве живые женщины после такого не кажутся тебе куда страшнее мононоке, а? – И Странник заулыбался, но быстро перестал, когда Кёко скривилась.
Она уселась на старый скошенный пень, облокотилась на свои колени, морщась, – те ещё болели, стёсанные при падении, – и попыталась навести в голове порядок. В той уже всё перемешалось.
– Но госпожа Акане, похоже, считает, что это всё из-за неё...
– Даже если бы ритуал сработал, причиной появления мононоке это бы не стало. Очевидно, тот мужчина, которого ты слышала с госпожой Акане, просто очень хочет, чтобы она в это верила и была с ним заодно. Ты сможешь опознать его по голосу? Или, может быть, уже слышала его где-нибудь раньше?
– Я... М-м, не уверена... Он звучал странно, вроде бы знакомо, но...
– Ладно, не беда. Это всё равно может сыграть нам на руку, если придумать как... Кстати, после того как мы с тобой расстались, я как раз повстречал госпожу Акане в коридоре и попытался заговорить с ней, но она тут же заверещала, что негоже невесте даймё с мужчиной один на один общаться, и унеслась наверх. Наверное, как раз в ту комнату, где ты её потом застала.
«Надо же, как целомудрие блюдёт», – не удержалась Кёко, хоть и в мыслях. Она покачала головой, пытаясь вытряхнуть из неё образы двух полуголых тел на красных простынях. Хорошо, что щёлки в ставнях узкие и показывают мало... Плохо, что они вообще там есть.
– А что насчёт дзёдая и каро? – уточнила она.
– Оба отказались со мной говорить, сославшись на количество дел.
– Дзёдай тоже? Хм, как странно... А со мной он говорил весьма охотно. Знаешь, меня беспокоит один человек...
– Кто же?
– Одна из служанок сказала, что жизнь в замке теперь – это шторм... Мне кажется, что Рео Такэда и есть глаз бури, – решилась озвучить Кёко, совсем тихо, правда, почти шёпотом, и оглянулась опасливо на всякий случай. – Почему он за все два месяца других оммёдзи в замок не привёл? И дал нам всего пару дней, будто намеренно ищет повод нас убить. А любовник госпожи Акане сказал... странное. «Ещё немного, и Рео новым даймё станет». Это что же получается, мы оказались втянуты в политический заговор? Брат собирается идти на брата? Как же так получилось, что мононоке одному из них столь удачно благоволит, устраняет всех, кто Шину близок? Правда, и самого Рео чуть не убил... Хм, вот это не сходится. А вдруг госпожа Акане и впрямь колдовством владеет? А вдруг то покушение на Рео было показное? А вдруг...
– Хватит. – Странник вдруг щёлкнул её по лбу. Кёко даже не заметила, как он вплотную к ней подошёл, настолько плотной была та шаль, в которую её замотали собственные мысли. – Слишком много «вдруг». В нашем деле додумывать недопустимо, как и мешать одно с другим. Оставь эти политические распри, госпожа. Мононоке интересоваться братской междоусобицей не станет, а замыслы Рео нас не касаются. Он всё равно слишком высоко стоит, чтобы до него можно было добраться, не упав и не свернув по дороге шею. Что же касается колдовства госпожи Акане... Нет такого заклинания, чтобы превратить мононоке в послушную зверушку. Это тебе не сикигами вроде Аояги. Вот если бы в замке у кого-то такой водился, то, может быть...
И Странник резко замолчал. Кёко тоже послушно затихла. Голова у неё и так почти дымилась, пока она пыталась собрать эту мозаику. Как ни посмотри, рисунок на ней выходил нелепым и кривым, хотя казалось, что они собрали уже достаточно мерцающих осколков.
«Может быть, у Странника получится? Да, наверняка получится, ведь он знает всё и обо всём».
И, словно в доказательство этого, Странник пробормотал:
– Ты сказала, что видела кота на крыше и он тебя столкнул. Может быть, не все шесть убийств были совершены мононоке... Хм. Идем-ка в тэнсю, поужинаем. – Он поманил Кёко пальцем с тёмно-серым когтем, словно она сама была котом, и та уставилась на него снизу вверх растерянно. – Когда желудок наполняется, голова освобождается. И да, ты молодец. Отдам тебе сегодня свою паровую булочку. Только не подслушивай больше ничьи разговоры, ладно? Какое-то нездоровое это увлечение.
Паровую булочку Странник ей, однако, так и не отдал, потому что их на ужин не было. Зато было настоящее застолье аж из восьми блюд. На кухне к пиршеству господина Рео наготовили столько подносов с дичью, рыбой и мясом, что Кёко как «служанку» даже помогать таскать их привлекли. За это им обоим перепала бархатистая тыква и креветки в темпуре, рамен с маринованным яйцом, клёцки из капусты и те самые голуби в глазури с рыбно-каштановым печеньем, оставляющим на языке сладко-солёный маслянистый привкус. А старшая служанка в истрёпанном зелёном кимоно – та самая, которая громче всех поначалу гнала Кёко и Странника прочь, – даже тайком подложила им сливовое дайфуку к чаю в качестве гостинца. Словом, лепёшками с завтрака и паровыми булочками можно было и не запасаться. Для того чтобы съесть всё это, Страннику и Кёко потребовалось полтора часа и маленькая комнатка в конце коридора, куда их вежливо попросили спрятаться подальше от глаз гостей и где хранились недозревшая хурма и кухонная утварь. Из-за стенки было слышно, как в праздной зале горланят песни, шутки, тосты. От саке голос прорезался даже у самых скромных счетоводов, и где-то там, сквозь звон бокалов и токкури, слышалось зазывающее:
– Пейте, пейте! Вам нальют ещё! Сколько пожелаете теперь саке будет в доме доброго даймё!
Такэда Рео явно умел располагать к себе людей – и казначеев, и самураев. Не страшась, что тайное станет явным, и гнева настоящего даймё, он даже привёз в тэнсю краснощёких ойран[57]: те развлекали гостей особой игрой, когда нужно догнать друг друга, не пролив при этом ни капли саке из чаши. Внемля призыву-тосту, все они, собравшиеся, завизжали, загоготали, запели ещё громче под дребезжащую музыку сямисэна.
«Конечно, – подумала Кёко, сморщившись, когда за их фусума[58] кого-то, как ей показалось, стошнило. – Как такого даймё не любить? Не какой-то скучный воин, воспитывающий всех в строгости. Рео, несомненно, знает к людскому сердцу самый короткий путь...»
Странник просидел задумчиво весь ужин, отказавшись это комментировать. В перерывах между воплями и блюдами на их столе, сменявшими друг друга, он поделился, что уже опросил большинство служащих сегодня и что они оказались крайне бесполезными из-за своего прагматичного ума, ибо «даже если мононоке их вверх тормашками перевернёт, будут твердить, что просто поскользнулись». В то же время ничего подозрительного, что свойственно присутствию мононоке, в замке он больше не нашёл: ни плесени на стенах, ни чрезмерной сырости, ни мёртвых кошек или крыс. Значит, сильный то мононоке, рассудили они с Кёко. Умеет не привлекать внимания. В учётной книге тоже ничего не нашлось – ни записей о смертях до тех, что начались два месяца назад, ни о чём-то странном, что им предшествовало. Только бесконечные телеги купцов и травников, которые до сих пор каждое воскресенье доставляли к воротам разные мази, и несколько увольнений после того, как всё началось.
Поедая одно блюдо за другим, Странник даже не мычал от удовольствия – кощунство! – ведь вкуса всё равно не чувствовал. А вот Кёко аж глаза закатывала, ела так, что за ушами трещало, жутко соскучившись по хорошей стряпне. Еда тёплая, живая – от такой даже ужасы минувшего дня забывались! И пускай срединный этаж тэнсю веселился до самого утра, от чего дрожали все нижние под ним, Кёко всё равно рухнула на свою циновку без сил и довольная, почти счастливая, ведь ей даже позволили помыться.
Правда, постелили Кёко вовсе не рядом со Странником, а в комнате для слуг, где уже ночевали четверо женщин. На осторожный вопрос, не может ли Кёко последовать за ним в противоположное крыло и тоже улечься в хранилище для недозревшей хурмы, женщины страшно выпучили глаза и принялись перечислять, что девице её возраста дозволено, а что – нет. Неожиданная же разлука откликнулась в Кёко не менее неожиданной тревогой, особенно когда старшая служанка, прежде кажущаяся ей неприветливой и ворчливой, заботливо взбила ей подушку, а другая на то воскликнула:
– Чего ты её нянчишь? Взрослая уже! В таком возрасте своих детей рожают! К тому же того и гляди помрёт через пару деньков. Господин Рео ведь, слышала, им со Странником срок на поимку мононоке отмерил... Такая хорошенькая головка, а на корм поросям пойдёт. Эх!
После этого Кёко ещё полчаса не могла заснуть, а потом ещё час, потому что лежала на спине, глядела в бревенчатый потолок и гладила на ладони ивовый розовый лепесток, которому, безопасности ради, повелела таким и оставаться. Сквозь сопение и храп прислуги слышался перезвон витражных мотыльков, сторожащих замок за окнами. Дзинь-дзинь! Дзинь-дзинь! Раньше этот звук успокаивал Кёко – она часто слышала его во время привалов в полудрёме после того, как мононоке из Кусанаги-но цуруги стали удирать, – но сейчас тот только будоражил. Вместе с ним периодически звенело что-то ещё, точнее, бряцало, словно связка ключей. И тоже туда-сюда, туда-сюда...
Уже проваливаясь в сон, Кёко вспомнила ледяные пальцы на горле, запах железа в носу и то, какой хрупкой и драгоценной ощущается жизнь, когда кто-то пытается её отобрать. Сегодня Кёко, вопреки печати рождения, крупно повезло. Инстинкты её от оммёдзи, кровь – от прекрасной розовой ивы, ум – от хитрого Ёримасы, а само тело ей смерть подарила, не жизнь; закалила его, лишив глаза, в обмен на скромную эту уплату. Ещё несколько минут Кёко улыбалась, разглядывая в кромешной темноте свои руки, исцарапанные и отмытые пальцы, ладони с ещё красными шрамами. Надо же... Она даже пробудила талисман мысленно так же, как Странник! Значит, она и впрямь сможет однажды стать как он и даже его превзойти.
Если, конечно, успеет изгнать мононоке из замка даймё и действительно выживет.
Рео, встретивший их наутро, после того как они отзавтракали объедками от наконец-то затихшего пира, и сам был ни жив ни мёртв. Волосы его пепельные, словно сгоревшее древо на него золой осыпалось, забирал на макушке костяной перламутровый гребень. Такого же цвета было и его лицо. А иногда оно вдруг становилось красным, ещё иногда – зелёным... Он сглатывал часто, как человек, который проглатывал обратно только что съеденное, и массировал пальцами виски, пока по одну руку от него возвышался непоколебимый каро, а по другую неловко мялся управитель замка. Поскольку Странник сам в трапезную к Рео нагрянул и Кёко с собой притащил, ей довелось увидеть, чем, оказывается, завтракают мужчины после попойки – мисо-супом с ракушками сидзими и пустой водой.
Кёко не могла не злорадствовать в глубине души.
Щурясь, она внимательно следила за Рео, каждый его жест теперь запоминая, измеряя на чаше весов верности и подлости. И почему Странник отнёсся к этому так небрежно? Предательство ведь всегда зло и порождает. Вероятнее всего, это Рео и навлёк на замок мстительную беду, а даже если нет... Где это видано, чтобы брат вонзал нож в спину брату?! Как Кёко может просто закрыть глаза на это?
– Вы обещали, что я смогу поговорить с благородным господином Шином, – напомнил Странник осторожно, когда Рео повёл рукой, дозволяя ему говорить.
– Боюсь, не получится. Он слишком устал.
– Устал? Но день только начался.
– Мы уже обсуждали это. Лекарства, которые ему дают, имеют побочные эффекты.
– Но мне не узнать Форму, Первопричину и Желание, если я всех до единого в замке не опрошу.
– А меня в таком случае опросить не хочешь? – усмехнулся Рео исподлобья так, будто бросал ему вызов.
– Благородный господин всё ещё ваш старший брат. Вы младший, значит, второй. Я опрошу вас после.
Безупречно прямая и тонкая линия рта Рео подозрительно дёрнулась, будто изогнуться вниз пыталась, но выдержка и железный самоконтроль ей не позволили. Вслух же Рео ничего не сказал и на удивление просьбу Странника всё-таки исполнил, как и своё обещание – со вздохом встал и, стараясь не держаться при этом за гудящую голову, отвёл их обоих через все семь лестничных пролётов наверх. На последний этаж, где жить полагалось только даймё. Убранство там выглядело именно так, как Кёко себе и представляла: ещё больше, чем внизу, шёлковых картин и позолоты, больше тёмной древесины редкой породы и – парадокс – куда меньше самураев и слуг. Точнее, и вовсе никого, даже у расписанных львами и драконами сёдзи, куда Рео, веля Страннику и Кёко подождать, зашёл первым.
«Разве здесь не должна стоять личная охрана? Неужто Рео её убрал после того, как военного соратника Шина убили? И никого даже на замену не поставил?»
От этого Кёко сощурилась ещё сильнее.
– Прошу тебя, брат. Удели им всего пять минут своего внимания. Ты ведь говорил, что согласен...
– Я вправе менять своё мнение. Все оммёдзи нынче – шарлатаны, а ты, если верить Коичи, и вовсе привёл к нам домой ёкая.
– Коичи? Он приходил к тебе?
– Приходил. И рассказал, какое застолье ты закатил вчера на всю провинцию, пока я заперт здесь. Молодец.
– Брат...
Странник и Кёко так и остались переминаться с ноги на ногу снаружи. В этот раз они не подслушивали, нет, – хотя Странник глянул на неё насмешливо, мол, «Что, опять?» – а скорее, были невольными свидетелями. Голоса братьев имели пугающее сходство, даже одинаковость, но к тональности привыкли разной: Рео говорил грубее и жёстче, Шин – деликатнее. Кёко теперь ко всем голосам так прислушивалась, всё пыталась вспомнить и понять, кто же обжимался тогда с госпожой Акане... Начальник стражи и управитель замка, что сопровождали их и всё ещё стояли позади, и Кёко на них тоже порой поглядывала. Интересно, это кто-то из них двоих был тогда с госпожой Акане? У управителя голос слишком, кажется, высокий, а у каро – слишком низкий, но когда ты шепчешь, полон страсти или зол, то...
– Их двое? – спросил даймё из-за сёдзи.
– Двое.
– Странник и его ученица, которая в храме тебя обдурила, притворившись мико?
Рео, кажется, запнулся:
– Д-да, верно.
– Пусть войдёт только она.
– Но...
– Я расскажу всё, что знаю, ей. Странника не пускай.
Кёко заметила, как Странник сжал челюсти, но не было в том недовольства или обиды. Его вид впервые казался Кёко усталым, невыспавшимся, словно именно в эту единственную за последние полторы недели ночь, которую они проводили порознь, Странник, как назло, нашёл себе занятие поинтереснее сна. Длинные чёрные ресницы отбрасывали не менее длинные и тёмные тени на его щеках, а в тусклом свете, задушенном шёлковыми картинами, радужка казалась графитовой, почти что серой. Даже его красный узор будто впитался в кожу и почти слился с ней. Пурпурное кимоно, однако, оставалось безупречно чистым и гладким, хотя Кёко не видела, чтобы он хоть раз стирал его или менял, как она сменила вчера изодранный наряд мико на простую хлопковую юкату, одолженную у служанок. Теперь Кёко ничем от них не отличалась – самое то, чтобы лично с даймё встречаться.
Рео Такэда как раз показался в дверном проёме и жестом пригласил её войти.
«Всё в порядке. Ты видела, как это делается. Ты знаешь, что нужно спросить у него».
Кёко часто говорила себе что-то голосами других людей, но ещё никогда – голосом Странника. Она оглянулась на него, будто он и вправду сказал ей что-то, и увидела, как мягко он улыбается. Ни тени сомнения в той улыбке – значит, и Кёко не стоит переживать.
Подняв голову, она прошла мимо Рео и шагнула в покои даймё.
То, что даймё не пожелал разговаривать с великим оммёдзи и выбрал вместо него девчонку, ни имя, ни статуса, ни рода которой не знал, наталкивало на определённые мысли. Впрочем, он был не первым, кто отказался, – дзёдай с каро тоже не изъявили такого желания, – так что куда больше мыслей у Кёко роилось от того, как странно было в принципе находиться здесь, в покоях самого даймё. Фусума закрылись за ней с характерным щелчком, отрезая от остального мира, и всё вокруг погрузилось в черноту. Окна наглухо закрывала плотная непроницаемая ткань, в углах слабо мигали, точно погибали, масляные лампы.
Кёко ступала практически на ощупь, держась вытянутой рукой за лакированные панели на стенах, пока не вспомнила: господин Шин не видит. Ему ни к чему свет, но вот она без него дважды чуть не упала, пока добралась до центра комнаты и встала среди небольшого количества свечей. Сгибаясь в низком поклоне перед мужской фигурой, лежащей на необычайно высокой и пышной кровати, Кёко мимоходом принюхалась: бальзамический аромат лечебных трав, испаряющегося в лампах масла и цветков персика душил все прочие запахи, если они здесь и были.
– Как тебя зовут?
Кёко выпрямилась и подошла чуть поближе. Мужчина в постели сел. Муслиновые занавески слегка колыхались между боковых колонн, огораживая его, и Кёко не могла разглядеть в этом закутке его лица. Но ровно настолько, насколько Рео производил впечатление человека непреклонного и жестокого, настолько же Шин с первой секунды уже произвёл на неё впечатление полностью тому противоположное. Движения и голос выверенные, спокойные, и вовсе не потому, что он слеп и потому осторожничает – просто чувствуется, что это неотъемлемая часть его хвалёного нрава. Обычные люди называют то «аурой». Она ощущалась тёплой и твёрдой, как нагретый на солнце мрамор: накрывала, подавляла, и если надо, то могла и раздавить. Должно быть, таким был шлейф от тех сражений, через которые Шин Такэда прошёл, и та власть, которой он обладал. Таким людям хотелось кланяться просто так. Это Кёко и сделала.
– Моё имя Кёко Хакуро. Я дочь Хакуро Акио и внучка Ёримасы Хакуро из пятого дома оммёдзи, что к югу отсюда в храмовом городе под названием Камиура. – И лгать таким людям она не могла. – Я попросилась к Страннику в ученицы, чтобы возродить славу моей семьи. Прошу вас, благородный господин, позвольте нам с учителем помочь вам и вашему замку, как вы помогали всем в Идзанами, исполняя волю сёгуна бесстрашно и доблестно на другом краю света.
Господин Шин молчал. Долго молчал, уж точно дольше, чем молчат обычно после представления и знакомства, если только не выбирают в то время, отрубить голову или повесить. В конце концов, Странник никому, тем более Рео, не говорил, кто она такая. И ей не следовало говорить тоже. Но если и было что-то, что Кёко всегда делала с неохотой даже большей, чем готовила и убиралась, так это лгала. Свадьба с Юроичи Якумото, её дедушка, все истории мононоке, что она встречала и слышала, уже ни раз доказали: ложь никогда не бывает во благо.
Господин Шин тяжко вздохнул:
– Так ты не служанка...
– Нет, господин.
– Мой отец был знаком с Хакуро. Большой дом, знаменитый.
– Был, – тихо сказала Кёко.
– Был, – согласился даймё. Они помолчали ещё немного, а затем господин Шин спросил: – Будешь чай?
Кёко заморгала растерянно. Пить сенчу с даймё было чем-то, о чём мечтают многие знатные семьи, но сейчас чай бы наверняка полился у Кёко изо рта, если бы она попробовала его проглотить. Язык от напряжения и тот едва шевелился.
– Если будешь, налей две пиалы из чайничка слева. Если нет, то одну.
Их на столике стояло всего три. Кёко подошла, взялась дрожащей рукой за чугунный чайник, что был едва теплее воздуха в комнате, и послушно наклонила его над одной из пиал, пятнистой, в чёрную крапинку, как крыло пегого зимородка.
– Не трогай её, пожалуйста, – выдохнул даймё вдруг с постели.
Кёко тут же отдёрнула носик от чашки.
– Что?
– Та чашка, что слева. Она, гхм, поглубже. Лучше её.
Когда Кёко в поклоне, уткнувшись лицом в пол, прошла через занавески и поставила на тумбу возле постели чай, а даймё, нащупав её, сделал глоток с удовлетворённым «Ах-х», вокруг резко стало холоднее. Казалось, ещё чуть-чуть, и дыхание Кёко обернётся куцыми клубами пара. Она поёжилась зябко, присмотрелась к даймё, пытаясь понять, чувствует ли он нагрянувший в комнату мороз, но ничего такого за ним не заметила. Даже шаги её, снова приблизившейся от стола к постели, стали звонче, будто Кёко ступала по хрупкому льду.
– Спрашивай, ну же, – произнёс даймё таким тоном, будто улыбался. Похоже, его забавляло, как Кёко мнётся, даже боясь лишний раз выдохнуть в его присутствии. – Брат мой говорит, в замке мононоке завёлся. Раз вы со Странником здесь, полагаю, это и вправду так. Форма, Первопричина, Желание... Что вам надо знать, чтобы подобрать три этих ключа?
– Для начала... Вы можете рассказать, когда всё началось?
– Что «всё»? – То, что даймё нахмурился, Кёко поняла скорее по его голосу, чем увидела, и мысленно выругалась на Странника и его подход. Не так уж он и работает!
– Ну, м-м, странные события... Что-то, чего не случалось в замке или с вами раньше.
– Жизнь даймё, вопреки популярным убеждениям, всегда такая, как «раньше», «тогда» и даже как «давным-давно». Обычная рутина, которую мы тянем из поколения в поколение, из года в год, из войны в войну... Теперь я и вовсе не выхожу из комнаты, мой брат, наверное, говорил вам. Поэтому «всё» для меня есть «ничего». Я не замечаю смены суток, времени, природы. И появления мононоке потому не заметил бы тоже, не подними мои люди тревогу.
– Насчёт вашего брата, господина Рео, – всё-таки не удержалась Кёко. Наверное, Странник разозлится на неё, когда узнает, но она ничего не могла поделать со своим обострённым чувством справедливости. – Вы с ним в хороших отношениях?
– Почему ты спрашиваешь?
– У меня две младшие сестры. Сложно жить с кем-то под одной крышей и никогда не ссориться... Я уверена, порою они меня ненавидели, особенно когда я запрещала им есть пасту анко на ужин вместо риска. Полагайся же мне титул даймё или принцессы, а им – нет, они бы точно задушили меня подушкой во сне.
Господин Шин тихо рассмеялся:
– Рео тоже обожает пасту анко, но, очевидно, он произвёл на вас с учителем неверное впечатление. Да, нрав у него тяжёлый, как телега, полная навозных куч, однако в том не закопаны капканы и мечи. Он прямолинеен, вспыльчив и любит позлословить, но потому и безобиден. Опасные люди – это тихие люди.
– Он уже полгода играет вашу роль. Притворяется даймё. Это вы ему поручили?
– Да. Пока не будет найдено лекарство. – Он указал пальцем на свои глаза в темноте. – Или пока я не признаю, что его нет. Рео мне во всём послушен, однако этого нельзя сказать об остальных, даже о самураях с их кодексом чести... Только саке топит их дурные помыслы и алчные желания, но и те порой всплывают. С каждым днём саке всё больше нужно.
– Саке... – повторила за ним Кёко, и её вдруг осенило.
«И рассказал, какое застолье ты закатил вчера на всю провинцию. Молодец». Так, значит, это было сказано всерьёз?
– Люди любят веселиться, – сказал господин Шин. – Даже я любил. Когда они смеются, то не замышляют зло, становятся добрее, болтают больше о себе, а не о правителях. Это была идея Рео. Из него хороший даймё бы получился, родись я на пару часов позже...
Кёко вздохнула и с трудом выдохнула, когда господин Шин сдвинулся на постели, свесив с необычайно высокого матраса ноги, будто искал более удобное положение. На деле же он подставлял лицо пламени свечей в изножье. Такой лик, поразилась Кёко, явно слепили сами боги, чтобы подчеркнуть его характер, ибо бывают столь аккуратные черты лишь у мужчин мягкосердечных, не у воинов и уж тем более не у даймё. И всё-таки Шин Такэда был и тем и другим сразу – князь провинции Кай по крови и слову сёгуна, привёзший из-за океана целый корабль, гружённый золотом. Кёко видела это по его глазам, по бельмам вместо них, по платине в зрачке, пеплу и туману даже в радужке – один в один как её левый глаз. Даймё смотрел в пустоту, но будто бы на Кёко, и она с уважением поклонилась ему ещё раз, не удержавшись.
И всё же какими бы разными с Рео они ни ощущались, внешность у них действительно была одна – пугающее сходство!
«Потому что они близнецы», – дошло наконец до Кёко.
Только волосы немного, да отличаются, как если бы Рео пытался, но не смог до конца вывести их цвет до такой же белизны, как у Шина.
«Должно быть, порошки и травы дали такой эффект», – догадалась она, оглянувшись бегло по углам, заметив склянки, ступки, колбы там, где копились тени, скрывая их.
Господин Шин подался немного вперёд с постели, и в придачу к его приятной наружности, очень близкой к понятию «красота», Кёко заметила бледность, слишком тёмные круги под глазами и слишком красные губы на фоне того и другого. Даймё выглядел неважно, словно и впрямь болел. Неужели это с ним действительно делают многочисленные принимаемые лекарства? Может, ему дают слишком много мака?
– Вы хорошо знаете своего каро? – продолжила Кёко.
– Да, он племянник моего покойного отца. Его клан служил сначала ему, теперь – мне.
– А что насчёт управителя замком?
– Коичи? Не слишком. Мой брат познакомился с ним, когда ездил в столицу по делам. Коичи брат госпожи Акане, они оба из кугэ[59], младшие дети. Коичи не захотел оставаться в сёгунате и изъявил желание работать при моём дворе, когда его сестра обосновалась здесь. Сначала он был одним из бугё[60], но не так давно, когда прошлый дзёдай почил, занял его место.
Кёко незаметно передёрнулась. «Брат...» Выходит, там, с госпожой Акане, всё-таки был каро, а не управитель Коичи? Или, быть может, вообще другой мужчина. Но кто тогда? Кто-то из старейшин? Казначеев? Вряд ли. Ей пришлось тряхнуть головой, чтобы пока не думать об этом. Хорошо, что даймё этого не видел.
– Простите мне мою дерзость, но... Не могли бы вы также рассказать, какие отношения связывают вас с самой госпожой Акане?
– Хм, госпожа Акане... – В отличие от прошлых вопросов, на которые даймё отвечал с очевидным равнодушием, это прозвучало не иначе, как с тоской, и сопровождалось ещё одним глотком чая. – Образованная, послушная, из древнего достойного рода... Хорошая получится жена. Однако о том, какие у нас с ней отношения, вам лучше спросить её. В личном плане я не могу отозваться о ней ни хорошо ни плохо. А вот у неё, уверен, найдётся, что сказать обо мне.
Кёко мысленно отметила про себя тактичность даймё, которая восхищала её как женщину, но раздражала как оммёдзи. Она забыла взять с собой дощечку, поэтому загибала пальцы на обеих руках – на правой считала собственные вопросы, а на левой – моменты и слова, которые казались ей важными. Так в конце концов она загнула и там и там по четыре пальца. Остался ещё один.
– А что ещё рассказать о своих людях можете? Случались ранее в замке происшествия? Может быть, что-то, что вам самому на ум приходит, когда о мононоке заходит речь. Порой это, знаете, неочевидные вещи. Грубые слова, плохое обращение, предательства... Всё, что могло спровоцировать затаённую обиду.
– Ты в замке даймё, юная госпожа, – усмехнулся вдруг господин Шин. – Здесь все за что-то да обижены на меня. Одному землю не додал, второму – жалованья, третьему – женщину...
– Женщину? Даже из-за женщин вражда случается?
– Разумеется! Случалось, и не раз. Даже – особенно – из-за моей Рен.
– Вашей Рен? – переспросила Кёко и вдруг вспомнила, что именно о ней-то она спросить и забыла. Уточнила быстро, чтобы не показаться невежливой в своём удивлении: – Вы говорите о своей служанке, верно?
– Она подруга детства, – ненавязчиво поправил её даймё, и пускай у Кёко совершенно не было богатого любовного опыта или мужчин в её окружении (кроме дедушки и Хосокавы), чтобы знать, как ощущается и выглядит влюблённость, она всё равно была готова поклясться, что даймё именно влюблён, и никак иначе. Нет, даже более того... Он предан, что само по себе редко случается с благородными мужами, если только речь идёт не о преданности сёгуну. – Рен – ненастоящее имя. Её подарили мне на седьмой день рождения, привезли из-за океана рабыней, как диковинную птичку. Она даже языка нашего не знала, пряталась под кровать или в пустую бочку от малейшего шороха. Имя Рен она сама себе выбрала, потому что я сказал, что его можно иероглифами «северный ветер» и «воин» записать, а она хотела стать сильнее.
– Но Рен нельзя записать как «северный ветер» и «воин», – возразила Кёко робко, и даймё широко улыбнулся. А когда он улыбался, то выглядел ещё добрее.
– Вот именно. Когда она узнала, что я просто пошутил, было уже слишком поздно. Вот она Рен и осталась. Вырасти настоящим воином в душе ей это, однако, не помешало... Она и впрямь очень сильная, моя Рен. Спросите её потом, может быть, она что-нибудь дельное расскажет. А сейчас...
– Да?
– Спасибо за интересную беседу, но мне пора накладывать мазь.
Кёко встрепенулась, когда поняла, что это означает прощание. Точнее, вежливую просьбу удалиться. Она кивнула, но невольно задержалась на месте на несколько секунд, проследив взглядом за пиалой, которую даймё уверенно вернул на тумбу, видимо, уже выучив её расположение. На его побелевших под стать волосам ресницах едва заметно поблёскивала старая мазь, а горстка ткани возле подушки, которую Кёко сначала приняла за снятую наволочку, на самом деле была использованной повязкой в маслянистых пятнах.
Выйти из холодного и тёмного чертога даймё в тёплый и светлый коридор было как вынырнуть из глубокой проруби. Кёко задвинула за собой сёдзи, ещё раз поклонившись напоследок, и только после этого наконец-то выпустила из себя тот ледяной воздух, который набрала ещё там, минуту назад. И повернулась.
В коридоре никого не было.
– Учитель? Странник? Господин Рео?
Кёко медленно обошла весь коридор вдоль и поперёк. Ей было не по себе во владениях даймё, так близко к самому сердцу провинции, почти внутри него, бьющегося и кровоточащего. Пытаясь понять, куда все запропастились, она тихонько заглянула в несколько соседних комнат: все пустые, не такие холодные, как спальня даймё, но явно давно не знавшие людского тепла, заброшенные в отсутствие у того жён и детей. Даже господин Рео, очевидно, проживал этажом ниже, ибо Кёко не обнаружила ни одного жилого помещения, как и его самого вместе со Странником. Тогда она направилась к лестнице, чтобы спуститься вниз, и снова прошла мимо чертогов господина Шина, откуда раздавался неузнаваемый трескучий звук. Однако замедлять шаг и выяснять, откуда он исходит, ей, конечно, не позволили совесть и страх быть повешенной. И то царапающее, нарастающее чувство тревоги, которое колючим цветком расцветало где-то в груди...
Кёко быстро миновала спальню и сбежала вниз по крутым, узким ступенькам, по которым передвигаться можно было только по одному. На шестом этаже стояла тишина. И на пятом тоже. И на четвёртом. И на третьем. Но когда Кёко наконец-то спустилась на первый, в самое основание тэнсю, ниже которого были только стены фундамента, крепко держащие замок, как корни древа...
– Госпожа, госпожа! – окликнула её старшая служанка с полотенцем, перекинутым через плечо. Седой пучок на её затылке порядком поистрепался, а сама она тяжело дышала, словно бегала туда-сюда второпях. И странно, нерешительно улыбалась, словно через силу. – Наша Рен домой вернулась!
– Ох, отрадно слышать. Я обязательно с ней встречусь, только сначала мне нужно найти учителя. Вы его не видели? Он, должно быть, вместе с господином Рео...
– Госпожа Акане! – Служанка не ответила, обернулась вместо этого в конец коридора. – Вы слышали, что я сказала? Рен вернулась! Она, кажется, вас искала, у неё к вам какое-то важное дело...
Кёко проследила за её взглядом. Коридор тянулся мимо маленьких залов для распития чая, поедания сладостей и шитья. Для каждого дела или развлечения зона отводилась своя, и госпожа Акане, очевидно, направлялась в одну из них, но почему-то застыла, когда к ней обратились. Её хитоэ – летнее кимоно без подкладки – струилось в пол, бледно-лиловое с узором, похожим на множество зорких птичьих глаз. Такие же глаза были у неё самой, выглядывали из-за цветочной заколки-кандзаси. Лицо покрыто толстым слоем белил, губы алые, рукава золочёные, жемчужный пояс оби завязан сложным бантом... Она, наверное, собиралась не один час, прежде чем выйти из комнаты, но вдруг развернулась резко, подобрала полы своего кимоно и ушла.
Нет, сбежала.
Кёко инстинктивно подалась вперёд, чтобы последовать за ней, но внезапно раздавшийся крик нарушил её планы, заставил побежать тоже, но в противоположную сторону. Ибо это её звали, и звал тот, кто никогда раньше этого не делал; голосом, каким никогда не говорил; словами, которые никогда раньше не использовал так отчаянно:
– Кёко! Кёко! Сюда! Скорее сюда!
Она думала, что день, когда Странник наконец-то позовёт её подобным образом – точно нуждается в ней, точно не справляется без неё, – доставит ей необычайное удовольствие, станет потехой для гордости и самолюбия... Но вместо этого желудок скрутился тугим узлом. Кёко едва не потеряла гэта, пока добежала до угла, завернула и достигла открытой настежь каморки с дверью узкой и длинной, перед которой Странник ещё вчера рассыпал соль с красными бобами.
Сегодня эту дорожку смыла кровь.
– Ох, Идзанами-но микото...
Кёко даже не сразу признала главу самурайского клана в этом искрученном, обезображенном теле, которое лежало распростёртым посреди каморки под гигантской и осыпающейся дырой в потолке. Половицы, панели на стенах, сёдзи и их обломки – всё покрывал такой плотный багряно-коричневый налёт и слой разорванных кишок, что разглядеть что-либо на столах и полках, кроме этого, было невозможно. Сам каро напоминал фарфоровую куклу, упавшую с высоты и разбившуюся вдребезги: мононоке вывернул наизнанку не только пластины его доспеха, но и его грудную клетку. Рёбра торчали наружу, поломанные и оттого заострённые, как две половинки гребенчатой расчёски. Кёко могла бы даже пересчитать их, а заодно увидеть селезёнку, кусок печени, желудок с непереваренной лапшой, тоже выпавшей наружу... Металл и кости, осколки от разбитых витражных мотыльков хрустели под её ногами, а подошва скользила от крови и растаявшей в ней соли. Странник сидел прямо среди всего этого на порожке. Амулеты, бусины, которые он носил в волосах, подвески – всё попадало, всё сломалось. Алый расцветал на пурпуре, в себя почти целиком его вбирая, а вьющиеся чёрные пряди текли по плечам смолой. Даже нефрит глаз казался Кёко красным, когда Странник схватил её, подоспевшую, за запястье и дёрнул на себя так, что она сама чуть не упала.
– Ты зачем мне сказала, что видела кота?!
– Что? Я не понимаю...
Взгляд Кёко забегал снова. Изуродованное тело самурая в луже крови, замызганные столы и стены, испачканный, растрёпанный Странник... И стонущий господин Рео на его коленях, которого, сплошь покрытого чужими ошмётками и массами, она даже не заметила сразу. Только пепел его волос остался нетронутым и лицо, скривившееся от боли, когда он прижимал к груди насквозь пропитанный кровью лоскут. Кёко пригляделась и наконец поняла: то висят не обрывки ткани, а культя. Вот почему рядом с телом самурая в каморке лежат не две оторванные руки, а целых три.
– Кот на крыше! – воскликнул Странник снова. – Ты сказала, там был кот. Ты соврала!
– Это не так! Я правда видела кота, клянусь!
– Не было никакого кота, Кёко! Но из-за тебя я стал его искать. Зачем? Зачем ты заставила меня отвлечься? Из-за тебя... – И Странник резко замолчал, прижал окровавленную ладонь к глазам, оставив на тех, поверх ресниц и век, багровый отпечаток, и со свистом втянул носом воздух. Голос его затих так же, как затих непонятный Кёко гнев, сменившись сожалением и виной: – Из-за меня. Это я ошибся. Извини.
Крепкая хватка на запястье Кёко ослабела и разжалась, но сжались в воздухе пальцы Странника. Он стукнул самого себя по груди, да так сильно, что у него, наверное, там, под одеждой, остался синяк. Этот его потерянный вид, сначала вспыхнувший, а затем потухший, причинил Кёко больше страданий и стыда, чем она испытывала за всю свою жизнь. Было не различить, где на его щеках кумадори, а где мазки чужой крови. Кёко хотелось стереть их рукавом, но она подавила этот порыв.
Самураи подоспели быстро. Их привёл управитель замка, перепуганный, но чистый, с иголочки – «Разве он не был вместе с господином Рео, каро и Странником, когда я шла к даймё?» – и тут же кинулся к Рео, упал на колени, как верный слуга, причитая: «Ах, мой бедный господин! Помогите скорее господину!» К счастью, кровь, хлещущую из его плеча, удалось остановить. Всё время Рео судорожно хватался за него левой рукой, бормотал что-то о том, что «кажется, сломали правую, пальцы не сгибаются, всё невыносимо режет и горит».
Бинты, которыми его наспех перевязали; саке, которым так же наспех напоили, пока служанки бегали за снотворным маком; раскалённый металл, который приложили к рваному обрубку, заставив господина Рео исторгнуть такой истошный вопль, что у всех присутствующих заложило уши. Теперь Кёко понимала, что имел в виду Странник, когда говорил, что там, в Камиуре, она не видела по-настоящему опасных мононоке. Отрубленные пальцы и носы были ничем по сравнению с ворохом кишок, от которого она ещё несколько минут проглатывала подступающую к горлу желчь, в то время как Странник уже сидел в другой комнате, в безопасности на татами, и просто смотрел на неё.
– Гашадакуро, – выдохнул он без предисловий.
Форма мононоке. В этот раз Странник произносил её совсем не так, как тогда на свадьбе с Юроичи Якумото. «Гашадакуро», сколь не пытайся, было и невозможно произнести тем же тоном и с той же уверенностью, что и «конаки-дзидзи», ибо второе – лишь ребёнок, потерявший себя и родителей. Гашадакуро же – голодный скелет. Любой, кому хоть раз довелось произнести его имя вслух – а никто бы не стал делать это без надобности в добром уме, – мог испытать только отчаяние.
Вот и Кёко тоже содрогнулась всем телом.
– Так на меня тогда на крыше напал гашадакуро? – ужаснулась она и тут же обрадовалась, что ей вообще удалось выжить. – Мой двоюродный дядя погиб от руки гашадакуро, не сумев изгнать его, когда я ещё была маленькой. Дедушка говорил, гашадакуро становятся павшие в битве воины, иногда даже не один, а сразу несколько, из чьих костей он собирается... Они огромные, высотою с башню, но тот, которого я встретила, таким не был. И на нём было серебряное кимоно... Разве гашадакуро носят какие-либо одеяния? И какое отношение он может иметь к даймё? Неужели господин Шин нечаянно привёз его с войны из-за океана?
Странник не ответил. Он как будто ушёл в себя после того, что здесь случилось, а случилось, узнала Кёко от заикающегося управителя, вот что: там, наверху, пока они ждали Кёко из покоев даймё, господин Рео рассказывал Страннику о лекарствах и порошках, которые они используют для его лечения, и Странник попросился в мастерскую, где их готовят. Там-то на них мононоке и напал, попытался снова убить господина Рео и выпотрошил каро, бросившегося на его защиту. Лишь благодаря черте из соли, насыпанной Странником ранее, им и удалось уйти живыми, спрятаться за неё, а гашадакуро заточить по другую её сторону. Потому ему пришлось проломить собою потолок, чтобы сбежать. Удивительно, что другие этажи замка оставались при этом такими тихими, почти безмятежными. Возможно, очередное колдовство.
– Он подкрался сзади, и никто из нас троих не мог пошевелиться. Очевидно, эти чары действуют, если ты на него не смотришь. Такими темпами без моих офуда мы все умрём, – сказал Странник прямо, открыв посветлевшие и прояснившиеся глаза. «Кажется, уже оправился». – Ступай к Нане и принеси их. Выходи через южные врата, они ведут к роще, восточные – к городу...
– Что? Но мы ехали сюда почти полдня! А верхом ездить мне не доводилось. Ещё дольше я буду идти пешком... Меня даже не выпустят!
– После того что случилось, выпустят. Я попрошу. А идти будешь часа два или три от силы. Нас возили по кругу, пока думали, что с нами делать, разве ты не поняла? – Кёко заморгала в ответ растерянно. Нет, она этого не поняла, и Странник испустил усталый вздох. – Если не идти в обход по дороге для паланкинов, а ступать прямо через рощу, то много времени не займёт. Твоя Аояги покажет тебе путь.
Кёко встрепенулась, только сейчас вспомнив о ней. Просунула в рукав пальцы, судорожно ища бархатный ивовый лепесток, но ничего там не нашла. Тогда она повернула голову туда, куда её уже повернул Странник, и увидела рядом покорную, почти неподвижную, как часть здешнего интерьера, Аояги в многослойном розовом косоде. Даже при виде кровавого следа, который тянулся через весь коридор, она не изменилась в своём кукольном, вечно юном лице. Смотрела не на Кёко, однако, а на Странника, и на удивление почему-то ему внимала.
– Она следовала за нами от поместья Хакуро, а значит, и возле храма Наны была, – сказал он. – Должна помнить, где он. Сикигами ведь. Проведи свою госпожу, куда ей нужно, Аояги.
– Ива.
Аояги кивнула и развернулась, но не сдвинулась с места, ожидая её, хозяйку. Та всё ещё стояла перед Странником с понурой головой, со смятым рукавом, которым хотела его лицо вытереть, с тревогой и ощущением, что сейчас что-то не так даже больше, чем несколько минут назад. Тем не менее выбора у неё не было: учитель говорит – ученица делает. Без офуда против гашадакуро они и впрямь все здесь обречены.
Поэтому, поклонившись учителю, Страннику, который теперь не смотрел ей в глаза, Кёко развернулась и помчалась исполнять его поручение.
X
Деревья гинкго, вишни и клёны Кёко отмечала боковым зрением, точно бумажные декорации, сменявшие друг друга. От бега подошва сандалий быстро треснула поперёк. Пальцы ног посинели и опухли, так часто, не жалея себя, она сбивала их о бурелом. Ровная и вытоптанная земля, усеянная пожухшей от жары сэри, сменилась им сразу же, как только Кёко ступила за ворота. Их для неё отворил молодой самурай с бесстрастным, но мертвенно-белым лицом. Выпроваживая Кёко, он сказал ей напоследок: «Делай, что учитель тебе велел, но изгони эту тварь, которая убила нашего каро и посмела открыть охоту на нашего господина!» И бросился к остальным самураям, всем до последнего устремившимся в замок – на защиту обоих господ. Кёко же покинула двор и юркнула в лес, миновав рабочие постройки, без оглядки.
«Дальше, дальше, дальше. Беги, беги, беги! Не думай. Странник подумает обо всём вместо тебя, найдёт решение, соединит все разорванные звенья вместо тебя. Твоя же работа – просто бежать».
Аояги вела её уверенно и, как бы быстро Кёко ни неслась, каким-то образом всегда опережала её на три-четыре шага. Из-за этого Кёко видела лишь шлейф многослойного розового кимоно, трепещущийся позади, как птичий хвост, и реющую копну каштановых волос. Как сикигами, Аояги не знала усталости, её дыхание не сбивалось в пути, ибо она не дышала вовсе, и ноги её никогда не спотыкались тоже. Она летела над землёй там, где Кёко, вся в поту и прилипшей к телу юкате, почти катилась кубарем, но одна от другой не отставала.
И всё же Кёко пришлось замедлиться, а затем и вовсе остановиться, когда впереди показалось болото. Неужто Странник и вправду думает, что она сможет дойти до тутовой рощи и вернуться меньше чем за полдня?! Болото топкое, стоячее, низкими голосами жаб велело ей развернуться и идти назад. Оно тянулось так далеко, что границ его было совсем не видно. Прямо из воды восставали высокие, сухие и ломкие деревья, а над поверхностью летали мухи, пчёлы, и лишь на то, чтобы отыскать у болота край и обойти его, у Кёко ушло лишних полтора часа.
Ступать по зыбкой и поросшей мхом земле, опасно проваливающейся в некоторых местах под её весом, приходилось осторожно. Спустя время Кёко наконец-то стал встречаться чёрный тутовник с неестественно толстыми, извивающимися ветвями, перемежающийся с другими деревьями. Бархатные серебряные куколки приветствовали Кёко, затрепетав беззвучно, как колокольчики без язычков. Она тронула их самыми кончиками пальцев, чтоб не повредить, но приласкать в ответ, и внезапно шагнула на белое полотно, словно невидимую черту переступила. Как прежде перед ней неожиданно раскинулось болото, так вдруг раскинулся снег, захрустев у Кёко под сандалиями.
Здесь июнь кончался – и царствовал настоящий кан-но ири: лёд покрывал тутовые деревья прямо поверх их остролистных верхушек, а объятые льдом куколки шелкопрядов напоминали хрустальные игрушки и звенели, как знакомые Кёко цукумогами, раскачиваемые ветром. Тот тоже вдруг стал северным, заставил юкату Кёко, пропитанную по́том, задеревенеть. Она невольно съёжилась, растирая плечи.
Это место они со Странником определённо не проходили. Должно ли оно вообще быть здесь? Вдалеке рябили зелёные деревья, а значит, там этот клочок зимы уже заканчивался. Оттого заснеженная опушка выглядела как неуместная заплатка на изумрудном кимоно. В её центре вздымался застывший каменистый водопад, и, подойдя поближе, Кёко на мгновение решила, что напротив неё зеркало: ниспадающий поток отразил и её, и державшуюся подле Аояги, тоже замедлившую шаг. Солнечные лучи, преломляясь о стеклянную поверхность, разлетались в воздухе радужными искрами, как чешуя тех карпов, что плескались под неподвижной поверхностью пруда. К нему вели следы босых человеческих ног, а в конце тропы, на кромке, сидела женщина, завёрнутая в кокон собственных волос и колупающая лёд палкой.
Три головы на её плечах было и три шеи, и все они переплетались между собой, шептались друг с дружкой и жарко спорили о рыбе, которую никак не удавалось достать.
Кёко даже забыла, куда шла и зачем, а когда эта женщина (женщины?) повернулась на звук её шагов, то забыла и то, что нужно делать, когда встречаешь в глухом лесу ёкая. Рта у неё тоже было три, и все до ушей разинутые, как у голодных волков, как у них же клыкастые. Глаза жёлтые, по-совиному круглые, словно от разных зверей в одном теле всё в этой женщине смешалось. Даже тело было по-змеиному длинным и голым под всем этим коконом из волос.
– Ох, Юки! Твоя левая шея наконец-то зажила? Отрадно видеть, что они все снова поворачиваются!
Кёко вздрогнула. И Аояги, кажется, впервые в своей жизни тоже. С другой стороны водопада, откуда ни возьмись, возникла Нана, и хотя на её маске по бокам теперь висели бубенцы – маска та была уже другой, – они не издавали ни звука до тех пор, пока сама Нана не заговорила. Видимо, ждали, когда можно будет.
Женщина с тремя головами тут же уставилась на неё, моргнула медленно каждым глазом на каждом лице по очереди, а затем бросила палку вместе с попытками добыть рыбу из проруби и бросилась в лес. Там она и затерялась, снова став его частью. Только следы босых ног и валяющаяся палка остались как доказательство того, что Кёко всё это не померещилось. Золотые карпы продолжали безмятежно плескаться в воде.
– Не принимай на свой счёт, – сказала Нана беспечно, глядя ей вслед. – Она со всеми новенькими такая. Стесняется.
– Так это и есть та самая подруга, с которой ты за мушмулой ходила и которая свернула себе шею по дороге?
– Ага, она самая. У меня не так уж много подруг с такими-то шеями, которые сворачивать можно, знаешь.
Кёко заморгала, потому что в глазах от обилия белого цвета вокруг уже рябило. Нана, как будто специально, тоже в сплошь белый разоделась, даже юбка таковой была – ажурная, с тесьмой почти невидимой, настолько тонкой и искусной. В руке у неё болталась соломенная корзинка, ломившаяся не от мушмулы, но от мелких, разноцветных камней от агатового до перламутра, очевидно, собранных где-то под склоном.
– Что ты делаешь в усыпальнице Курао? – спросила Нана.
– В усыпальнице кого?
– Бога-дракона, который несёт на кончике своего хвоста снег и зиму. Моя богиня – богиня шелковичных червей – была его возлюбленной. Но каждый раз, когда Курао навещал её и заходил в тутовую рощу, все шелкопряды замерзали и гибли, отчего богиня горько плакала. Тогда Курао лёг здесь, – Нана махнула корзинкой на водопад. – И решил, что продолжит её любить, но на расстоянии, коль так ей будет лучше. Слишком долго лежал, однако, потому обратился в камень и уснул... Видишь, сколько снега? Каждый раз, когда я прихожу сюда, кажется, что его ещё больше стало, а граница – дальше, ближе к человеческому миру. Зима постепенно на соседние деревья переходит... Но только туда, где шелкопрядов нет, и никогда вглубь рощи, к храму. Однажды она весь мир накроет, я тебе клянусь, но тутовая роща даже тогда будет продолжать цвести.
Кёко снова посмотрела на водопад, и действительно: в укрытых снегом камнях, кажущихся хаотичным нагромождением, угадывались чуждые природе формы и изгибы. Наклон, как у спины, и гребни из заточенных ледяных осколков. То голова, лежащая меж лап, откуда ныне застывшая вода брала своё начало, и кольцо хвоста, откуда стужа распространялась на деревья. Его кончик, похожий на зубец, поросший синими наростами, как кварцем, лежал у Кёко почти возле ног.
Она невольно сделала шаг назад.
– Офуда. Странник прислал меня, чтобы я забрала офуда. Там, в замке даймё, невообразимое зло творится – гашадакуро...
– Ох, гашадакуро, – повторила Нана и сокрушённо покачала головой. – С таким без моих талисманов и впрямь не справиться! Вот только они уже у него.
– Как это?
– Я взялась за работу сразу же, как Рео вас увёз, и на рассвете отправила в замок всё, что успела сделать за вечер. Юки прямо до ворот доставила, сказала, что видела с верхушки дерева, как стража отдала их Страннику лично в руки. Он разве не сказал тебе?
Кёко стиснула зубы, развернулась на пятках и молча бросилась назад.
«Подлый хитрый лис! – ругнулась она в гневе. – Даже если и не лис, всё равно ведёт себя как лис. Самый что ни на есть настоящий!»
Офуда у него нет, значит? Сбегать за несколько ри и принести их нужно, значит? Глупая она, гонять её туда-сюда можно, как хикяку, значит?! Конечно, она ведь не только слабая, но и глупая, достаточно доверчивая, любому слову великого оммёдзи внемлет.
«Слабая. Глупая. Доверчивая», – повторила Кёко ещё раз мысленно, порезала себя каждым из этих слов глубоко, провела ими себе по горлу, уколола, чтобы неповадно было оставаться такой. – Слабая... И потому лучше отослать меня как можно дальше от замка, чтобы разобраться с гашадакуро самому. Тоже мне, учитель! Кто просил его о такой заботе?! Так я никогда полноценным экзорцистом не стану!»
Кёко ступила сандалиями на тонкий пласт льда, усыпивший землю точно так же, как неразделённая любовь усыпила каменного дракона за её спиной. Каждый её шаг сопровождался новым хрустом, но шагов было всего два. На третьем она остановилась, потому что из-за дерева показалась человеческая фигура. На секунду Кёко решила, что то женщина-ёкай, подруга Наны, возвратилась, но нет, фигура была мужской. Снег, по которому этот человек ступал, таял под ним и становился красным.
– Господин? – выдохнула Нана из-за её плеча.
Колокольчики тревожно зазвенели по бокам от маски, и тяжёлое дыхание Рео Такэда, кажется, их обоих оглушило. Он обессиленно привалился плечом к заиндевелому стволу и чуть не соскользнул по нему вниз, роняя с завязанного узлом пустого рукава и бинтов под ним дорожу из капель крови.
– Нана, – улыбнулся господин Рео.
Лицо почти пепельное, в цвет струящихся за лопатками волос, с которых где-то по дороге, очевидно, слетела шёлковая лента. Там же осталось и его хаори, зацепилось за седло вороного коня, брошенного за изумрудно-снежной чертой. Чудо, что молодой господин с него сам во время езды не свалился! Чёрное кимоно распахнулось до пояса, сам пояс съехал с торса до косточек таза, пионовидные помпоны раскачивались на мятых хакама у бёдер. Рео едва держался на ногах, но тем не менее продолжал идти. Оттолкнулся от дерева, выпрямился, даже сейчас цепляясь за свою стать... Когда Кёко уходила, его рану только-только прижгли и перевязали, но вот он тоже здесь. Даже маковое молоко, которым Рео напоили, не отправило его в беспамятство. Этого не сделала даже боль, которой сопровождалось каждое его движение, и лихорадка, читающаяся в нездоровом блеске глаз и глянцевой испарине на лбу.
Ничего не могло остановить мужчину, если он стремился попасть домой, а домом этим была женщина.
– Что с вами, господин? Ваша рука... Ох, Идзанами!
– Прости, что обижал. Твой храм разрушить... Никогда бы. Хочу туда. Можно мне туда? Ненадолго, к тебе, с тобой... В храм.
Губы сухие, как пергамент, – такой эффект даёт то самое маковое молоко, если выпить его слишком много. Кожа горячая, что даже на расстоянии это чувствуешь; волны жара, что заставляют снег вокруг становиться водой. К подобной дурноте приводит яд, что пускает в кровь незажившая рана. Слёзы, которые копятся под сизыми ресницами и текут по щекам, как у ребёнка, – это страх, который долго держишь в себе и который в этих самых слезах наконец вырывается на свободу.
Рео прошёл мимо Кёко, даже её не заметив, и рухнул в объятия Наны, едва успевшей его подхватить. Её маленькая, сливающаяся со снегом фигура без сопротивления приняла на себя его вес, опустилась на колени, а затем мягко уложила на них Рео.
– Не хочу больше жить в замке, – прошептал он, уткнувшись ей в живот носом. – Не хочу быть Такэда. Не хочу быть даймё. Ничего не хочу. Устал сбегать в твой храм из дома, хочу навечно там остаться. С тобой, в твоей роще...
– Рано тебе ещё, мой господин, – мягко сказала ему Нана, гладя по голове. Её пальцы распутывали спутанное, губы с двумя маленькими родинками над их уголками говорили невысказанное, а фарфоровая маска позвякивала на лице, продолжая что-то скрывать, пока кровь, слёзы и снег вокруг них двоих, обнявшихся на земле, открывали многое. – Помнишь кролика без лапки, которого поймал капкан и которого ты спас, принёс, когда мы впервые встретились? Я ведь его вылечила. И тебя, значит, тоже вылечить смогу.
– Всё равно не вернусь больше в замок. Ненавижу то место, ненавижу этих лицемерных людей. Боюсь. Будь со мной, будь со мной...
Рео бормотал что-то ещё: о мононоке, о том, как он измотан и как каждую неделю, даже чаще, преодолевал десятки ри, лишь бы ненадолго в объятиях Наны от всего укрыться, пока в этот раз за ним не увязалась Акане вместе с самураями, и всё пошло не так; о трещащих костях, о всё ещё горячей левой руке, которая больше не сгибалась; о покойных родителях, умерших один за другим от паучьей лихорадки; о том, что «теперь умрёт и он, если вернётся, если продолжит быть Рео Такэда».
Истёртые о поводья пальцы отчаянно цеплялись за кимоно Наны, лицо, которое ещё недавно казалось Кёко жестоким и острым, явило миру выражение, которого этот мир прежде не видел – напуганное, изнеможённое. Не был господин Рео никаким лунным принцем, отнявшим у возлюбленной глаза. Он больше походил на дракона, который хотел уснуть здесь, в её руках, или же на того раненого кролика, которого могла спасти добросердечная жрица.
Ледяное дыхание водопада словно и до Кёко добралось, приморозило её ноги к земле, но оковы треснули и отпустили, когда Нана подняла к ней свою маску и сказала:
– Иди, всё хорошо. Я присмотрю за ним. Ох, знала бы, что придёшь, захватила бы твоё кимоно! Ты оставила его у меня, помнишь?
– Помню, да... Потом заберу. Сбереги его – и молодого господина, и моё кимоно.
Губы Кёко дёрнулись, сжимаясь, когда она двинулась по дорожке из растопившей снег крови, мимо гарцующего от холода коня, назад, пропустив вперёд Аояги, намеренную показать ей обратный путь.
– Юная госпожа, – окликнула Нана, заставляя Кёко обернуться на ходу ещё раз.
– Да?
– А почему ты всё время ходишь по земле? Тебе же это самой не нравится.
«А что мне делать? Летать?» – растерялась Кёко и, не придумав, что ещё ответить, просто пожала плечами. Зима быстро сменилась летом, когда они с Аояги миновали разделяющую их черту, а звонкие и разодетые в лёд куколки шелкопрядов сменились серебряными и шелестящими. Полные жизни ветви снова закачались над Кёко, изящные, длинные и гибкие, как руки танцовщиц в чайных домах. Посаженные тесно, из-за чего под ногами и образовывался бурелом, деревья наверху путались и соединялись между собой, образуя над головой почти непроницаемый нефритовый панцирь с вкраплениями серебра. Воспоминания перенесли Кёко в родную Камиуру, где такими же царапающими друг друга крышами соединялись между собою дома.
Крыши...
«А почему ты всё время ходишь по земле?»
Через час впереди показались болота – те самые, обход которых в прошлый раз потребовал времени в два раза больше, чем его ушло на всю остальную часть пути. Тогда Кёко глянула на стоявшую рядом Аояги, терпеливо ждавшую её решения, и задрала голову, примеряясь к деревьям, что восставали из топкой, подёрнутой тиной воды. Сухие и тонкие, они посажены были достаточно близко, ветви некоторых соединялись друг с другом... Достаточно ли этого, чтобы допрыгнуть и не упасть?
«Просто попробую, – решила она, найдя дерево, что пониже и покрупнее, растёт ещё на твёрдой земле, чтобы на него можно было забраться. – Всяко лучше, чем потратить ещё полдня и опоздать на изгнание. Нет, не позволю Страннику так просто избавиться от меня!»
Это было не самое безумное, что приходило ей в голову, но, пожалуй, самое странное. Гэта пришлось заткнуть за пояс, чтобы не потерять, и босые ступни приятно, почти знакомо, как настоящая крыша, царапнула жёсткая кора.
Кёко забралась по сучьям на самую верхушку и, стараясь не смотреть вниз и представлять себе, что то просто козырьки, перескочила на соседнее дерево. Потом ещё раз и ещё. Прыгать она умела хорошо, давно наученная расстояниями между башенками на окраинах Камиуры. В отличие от черепицы или почвы ветви дерева хорошо пружинили и сами толкали её вперёд, практически подбрасывали. Прыжок! Редеющие нити шелкопрядов серебрились под ступнями, листья от созданного ею ветра шелестели. Одно дерево обломилось как раз тогда, когда Кёко на него сиганула, и она взвизгнула, едва не свалившись в тягучую зелёную трясину, но всё-таки успела перескочить. Так методично Кёко преодолела половину болот, увидела увязший в воде олений череп, потом медвежий... И в конце концов оставила топи позади.
С предательским трепетом предвкушая, как удивлён и недоволен будет её скорым возвращением Странник, Кёко спустилась с деревьев к ждущей её Аояги и продолжила бежать. Очень скоро густые заросли расступились, и показались призамковые постройки. Ещё десять минут ей пришлось громко стучаться в ворота, чтобы их отворили. Из-за каждого угла теперь слышался лязг самурайских доспехов, но в безопасности, даже оказавшись в защищаемом со всех сторон внутреннем дворе, Кёко себя не чувствовала. Наоборот, чем ближе она подходила к башне-тэнсю, тем сильнее в воздухе ощущалась тревога, а дивный цветущий сад хворал, почти увядший и сгнивший у входа. Кёко снова пришлось много прыгать, на сей раз через пороги: каждый устилала дорожка из соли. Стоило ей переступить через первую и наконец-то оказаться внутри тэнсю, как Кёко бросило в холод, хотя на улице всё ещё стояла жара.
Прислуги нигде не было видно. Кухня, залы, комнаты для встреч и чайных церемоний пустовали. Кёко в необычной для такого места и событий тишине прошлась по первому этажу, прислушиваясь, и не заметила, как дошла до того злополучного места, где каро расстался с жизнью, а господин Рео – с рукой. Дверь в мастерскую была задвинута, но раскрашена алыми отпечатками пальцев и запёкшимися разводами. Кёко не удержалась, робко её отодвинула, просунула голову внутрь и с облегчением вздохнула, не найдя в каморке кишок и конечностей – уже прибрали. Швы между половицами потемнели от крови, и воздух всё ещё пах мононоке, несмотря на обилие свисающих по углам засушенных трав.
Бадьян, розмарин, женьшень, софора, аконит... Веточки сирени. Ликорисы с длинными тычинками, похожими на паучьи лапки, высаженными целой клумбой в горшке и до сих пор живые. На единственном уцелевшем столе стояли бесчисленные баночки: фарфоровые, деревянные, стеклянные, тонкие и пузатые. Они чередовались со ступками и креманками с уже иссохшими, задубевшими мазями. В ходе сражения с мононоке полочки раздвижного шкафа поломались и повылетали, усеяв пол всякой мелочовкой и бинтами. Мастерской явно давно не пользовались, и только из одной миски, лежащей на полу и подобранной Кёко, тёк свежий сок перетёртых персиковых цветков.
– Госпожа Кёко! Госпожа Кёко!
Вот, оказывается, почему нигде не было прислуги – вся она собралась на третьем этаже, где южное крыло отводилось под жилое пространство для родственников и знатных особ. Молоденькая беременная служанка с большим животом сразу же бросилась оттуда наперерез Кёко, поднявшейся по лестнице.
– Госпожа Кёко!
– Что такое? Что случилось? Где мой учитель, управитель Коичи и господин Шин?
– Госпожа Акане ещё утром заперлась в своих покоях и не выходит! – заверещала та, совсем её не слушая. – Сказала, что будет говорить только с оммёдзи! Мы уже несколько часов не можем до неё достучаться. Такими темпами придётся дверь ломать!
– И что? – нахмурилась Кёко. Откровенно говоря, несостоявшаяся невеста, ищущая панацею от нелюбви суженого в любви других мужчин, ещё и со склонностью к наложению проклятий, была последним человеком в замке, который сейчас её интересовал.
– Азуми слышала, как ножницы по ту сторону сёдзи щёлкали, прежде чем и вовсе тихо стало. Госпожа Акане в жизни за них не бралась, не по статусу ей уметь с ними обращаться. Вдруг она с собой беду содеет? Вдруг руки на себя наложит или уже наложила? Прошу, прошу, поговорите с ней, как она того хочет...
Кёко едва сдержалась, чтобы не закатить глаза. Нет, такие девицы всегда себялюбивы – им собаку, а то и другого человека утопить проще, чем себя хотя бы в палец иголкой ткнуть. В том, что с госпожой Акане всё в порядке, Кёко не сомневалась ни на секунду, но усомнилась в другом...
Куст сирени. Персик. Ликорисы. Рео Такэда, который всё это время не хотел становиться даймё, и, значит, искренне защищал брата... Звон ключей, госпожа Акане из семейства кугэ, голодный скелет...
«Только её к своим глазам и подпускает, никому больше даже повязки накладывать не даёт».
«Не трогай её, пожалуйста. Та чашка, что слева. Она, гхм, поглубже».
«Им будет достаточно узнать о нас, чтобы ты рядом со мной на виселице болталась...»
Ох, так вот оно что.
С четвёртого этажа доносился шум, гомон мужских голосов, навевающий дурное предчувствие, и где-то там же, над всеми ними, находился даймё, который уже давно ходил по лезвию ножа и всё резался об него, резался, но продолжал сжимать зубы и не показывал вида. Конечно, Странник справится с этим сам, но разве Кёко здесь не для того, чтобы учиться? И сейчас её урок – не повторить историю на свадьбе с Юроичи Якумото.
Никаких теорий. Только истина. Ей надо убедиться.
– Отведи меня к госпоже Акане, – сказала Кёко служанке. – Я помогу. Только быстро, времени мало.
И та, испустив облегчённый вздох, спешно повела её к покоям. Все женщины, что работали в тэнсю, готовили, мыли или убирались здесь, облепили фусума и тоже гомонили, обменивались жуткими предположениями и вместе причитали, что же делать. Одна прижималась ухом к двери, а вторая продолжала громко зазывать: «Госпожа Акане! Госпожа Акане! Любезно просим вас, откройте!» Кёко осторожно отодвинула в сторону сначала первую служанку, затем вторую. Она не стала звать, стучаться или действительно пытаться что-то выломать. Вместо этого Кёко, обведя зрячим глазом порог, достала из-за пояса последний офуда, который дал ей Странник.
«Откройся».
Хм, а он был прав, даже никакого заклинания толком не потребовалось – хватило намерения и прикрепить бумажный листок к двери. Та щёлкнула с обратной стороны, отъехала в сторону и образовала узенькую щель.
Прислуга, затаившая дыхание, восхищённо охнула у Кёко за спиной. Прежде чем кто-либо из них успел просочиться внутрь, Кёко сделала это сама, оказалась внутри комнаты и вручную заперла за собой дверь.
– Эй, госпожа Кёко! – послышалось возмущённо.
– Госпожа Акане! – раздалось встревоженно.
Здешняя бумага, которую использовали как основу для стен, хорошо заглушала звуки, а множество расставленных кипарисовых ширм не пропускали силуэтов. Неудивительно, что служанкам снаружи казалось, что госпожа Акане не подаёт признаков жизни. Кёко двинулась вглубь спальни, между этими самыми ширмами, за которыми Акане, как за крепостной стеной, пряталась. Бамбуковый лес из золотого шёлка, летящие кружевные журавли, цветы и осаждающие их сатиновые пчёлы... Кёко протискивалась мимо пёстрых картин по плиткам из света, проложенным на полу пламенем свечей. Несмотря на то что в окна ещё лился оранжевый закат, их здесь было зажжено уже больше, чем в храме.
До чего же от этого жарко! И светло. И тихо. Только золотые ножницы снова щёлкают где-то.
– Госпожа Акане?
Кёко позвала её мягко и остановилась у тени, что отбрасывала сидящая женщина. Никаких больше длинных рукавов и багряных губ. Никаких кандзаси в причёске и увенчанного цветочным узором хитоэ. Лицо всё ещё выбеленное, но уже не пудрой, нет, а страхом. Волосы струились по спине, нерасчёсанные, точно ночь истекала ей на плечи. Те дрожали, прямо как ножницы в руке. Щёлк, щёлк, щёлк! Они резали над левым запястьем пустой воздух. Красивое лицо, омытое слезами, ещё влажное, выглядело совершенно апатичным.
– Тебя зовут Кёко? – спросила госпожа Акане, не отрывая взора от своего отражения в ножницах; от отчаяния, одиночества и ошибок, что глядели на неё через них.
– Да, всё верно, госпожа.
– Скажи мне, Кёко... Почему мужчины вечно выбирают других? С тобой когда-нибудь случалось подобное?
Кёко сделала короткий шаг вперёд. Тень госпожи Акане слилась с её тенью, стала безобразным и бесформенным чернильным существом, заточённым в клетку из света, которым госпожа Акане залила всю комнату, но от которого сама же пряталась в углу, подогнув босые ноги.
– Нет, – ответила Кёко. – Но я знаю женщину, которая переживала подобное из года в год. Она выбирала, а её – нет.
«Ах, Кёко! Если бы красота была ключом, то она бы смогла открыть лишь те двери, за которыми ничего нет».
Госпожа Акане подняла голову. С Кагуя-химе у неё не было никакого сходства: та была лисою, богиней Инари, обрядившейся в человеческую кожу, а Акане же скорее походила на печального ворона с подрезанными крыльями, который не умел летать, поэтому клевал так больно. Даже кимоно теперь на ней было соответствующее, тёмное и с таким же узором, как перья. Бусинки чёрных глаз казались совсем крохотными под отёкшими веками. Кёко и вправду не знала, каково ей сейчас, ибо Кёко никогда не была женщиной, которую выбирают или даже не выбирают. Она всегда была лишь дочерью оммёдзи.
И как дочь оммёдзи она знала кое-что другое.
– Вы поэтому в храм вместе с господином Рео поехали? – спросила Кёко, стараясь избавиться от нажима в своём голосе, который вызывала бьющаяся на задворках подсознания мысль: «Быстрее! Торопись! Странник и даймё ждут!» – Чтобы посмотреть на ту, кого даже он выбрал вместо вас? На жрицу...
– Да, – ответила коротко она. – Странная, диковатая девица... Я так и не смогла понять.
– Вас тоже далеко не каждый понять сможет. Делить футон с братом... Это правда заставляло вас чувствовать себя любимой?
– Ха. Значит, Коичи всё-таки не показалось тогда... Это была ты за нашим окном, – прошептала она, не отрывая остекленевших глаз от ножниц. Удивительно, но она даже не переменилась в лице от услышанного, будто давно ждала, когда кто-то произнесёт эти отвратительные слова вслух. – Да.
– Что «да»?
– Это заставляло меня чувствовать себя любимой. Никто и никогда не делал ради меня того, что сделал он.
– Так вы знали обо всём с самого начала?.. Что это никакое не проклятие?
– Знала, конечно. Как не знать? Мы ведь одна семья. Он бы не стал так часто напоминать о нём, если бы то правда была моя вина, а не его.
– Но вы по-прежнему верите, что всё это было ради вас? Очнитесь, Акане. Это было ради власти – и только. Никто по-настоящему не любит вас, потому что вы сами себя не любите.
Госпожа Акане ощетинилась мгновенно, и Кёко, ткнув её пальцем в эту её незаживающую рану, внимательно за тем следила. Подошла ещё ближе, чтобы каждую деталь узреть того, как намертво вцепилась она в ножницы, как побелели её костяшки, как она вжалась в циновку под собой и подалась ближе к окну, к свету, от которого морщилась, но в котором видела спасение.
– Вы хотели видеть оммёдзи, – снова заговорила Кёко, когда та сжала губы, демонстративно замолчав. Что ж, придётся подтолкнуть. Пришла пора узнать наверняка. – Вам есть ещё что рассказать мне, госпожа Акане? Или, может, позвать Рен и вы расскажете всё ей? Мы как раз встретились в коридоре, она тоже хотела с вами поговорить после своих странствий...
– Перестань. – Акане зажмурилась, всхлипнула и придвинулась к одной из кипарисовых ширм, прижала ножницы к груди, но уже не так, будто дурное учинить думала, а так, словно оборонялась. – Ты ведь уже знаешь... Не можешь не знать. Будто я не понимаю, чего вы с той безмозглой служанкой добиваетесь! Хотите напугать меня! Хватит врать, что видели её!
– Врать?.. А зачем нам врать? Рен сейчас у господина Шина, накладывает мазь...
– Не может быть того, не может!
– Почему?
«Скажи это, скажи!»
– Потому что нельзя видеть мертвецов!
«Наконец-то».
Кёко вдохнула глубоко, так, что лёгкие заныли. Наполнила их пылью, поднявшейся со скрипнувших под её шагом половиц, тёплым и плотным запахом испаряющегося масла, дымом от благовонных палочек, что тлели в камидане у циновки. Кёко оказалась в самом центре комнаты и медленно повернулась вокруг своей оси, чтобы посмотреть на изнанку ширм. Бумажные талисманы, тканевые мешочки с заклинаниями, пришитые красной нитью... Всё это – баррикады для защиты от зла.
– Мне так жаль, мне так жаль, – бормотала Акане в слезах. Кёко пришлось приложить немало усилий, чтобы разобрать её сбивчивую, истеричную речь, где звуков рыдания и всхлипов было больше, чем гласных звуков. – Если это правда... Если Рен действительно вернулась... Прошу, скажи ей, что я не хотела для неё такой участи! Чего угодно хотела, но не этого. Коичи, мой дурак Коичи, зачем, зачем?..
Кёко перекатилась с пятки на носок, развернулась и принялась протискиваться через защитные ограждения из ширм обратно. Госпожа Акане что-то верещала ей вслед, просила не уходить, коль она знает приёмы оммёдо, которые могут защитить её, если мстительный дух явится прямо сюда. Но Кёко всё равно ушла, потому что её и так уже ждали. Открыла фусума, выскочила наружу и с трудом, шевеля локтями, протолкнулась через гурьбу заохавших служанок, сыплющих ей вопросами вдогонку.
И опять бежать, бежать, бежать. На этот раз уже вверх, по лестнице, в покои даймё.
– Кёко?
Ах, как всё-таки отрадно было слышать своё имя таким изумлённым тоном! И ах, каким необычайно длинным, оказывается, способно становиться у Странника лицо! Даже карминовый кумадори на нём вытянулся, а глаза стали большими-большими, из-за чего разросся и дикий лес в них. В таком лесу легко можно заблудиться и потеряться на целых две жизни. В остальном же, вдруг обнаружила Кёко, Страннику совершенно не шло выглядеть встревоженным – самоуверенный, он был куда красивее. Кажется, Странник и сам понимал это, поэтому быстро вернул себе самообладание.
– Ты вернулась от Наны так скоро? – спросил он, встретив её на четвёртом этаже уже с лакированным коробом, висящим за спиной.
– Да, спасибо за утреннюю прогулку. Мне не понравилось.
Уголок его подведённого рта дёрнулся невольно. Кёко же осмотрела несколько заветных офуда, торчащих у него из-за пояса, – белоснежная накрахмаленная бумага, хитросплетение иероглифов, образующее остроконечный цветок, на этот раз тёмно-бордовых, не просто красных, – и повернулась к коридору. Тот выглядел плачевно, как если бы в её отсутствие за эти несколько часов здесь состоялось несколько сражений: обломки досок, пробитые и порванные стены, разбитые вдребезги цукумогами, от вида которых у Кёко защемило сердце даже больше, чем от вида мёртвых тел, лежащих там же. Сложно было разобрать, кто где, самурай это или казначей. Слишком много трупов, а от катан нет толку: там, где мононоке, не услыхавший свою Форму, Первопричину и Желание, толк есть лишь от слов.
Рука Кёко невольно дёрнулась к поясу, и тоска по Кусанаги-но цуруги пронзила её стрелой. Если Страннику вернули его короб, то где же меч?
– Господин Рео сбежал из комнаты сразу же, как его забинтовали, – сообщил ей зачем-то Странник. Наверное, надеялся снова поручить какую-нибудь бесполезную задачу. – Боюсь, далеко в таком состоянии, не повстречав беду, он уйти не сможет...
– Уже смог. Рео сейчас у Наны. С ним всё хорошо.
Странник кивнул, не скрывая облегчения. Неужели чувствовал ответственность за него? Как, впрочем, и за всех других. Неудивительно, что даже уцелевшие самураи, что были выше его на несколько голов, держались позади в ожидании дальнейших указаний. Словно это на нём, Страннике, чёрные доспехи из непробиваемых пластин, а не женское кимоно с золочёным пионовым бантом. Руки спокойно опущены вдоль тела, но напряжены и сжаты пальцы. Взгляд острый из-под чёлки, собранной бронзовой бусиной. Ни одного лишнего движения.
– Ты знаешь, где сейчас Коичи? – спросила Кёко. – И что... что случилось с лестницей?
А с лестницей, ведущей на верхние этажи, всё было даже хуже, чем с коридорами, – полная разруха. Ступени осыпались мелкой стружкой, а сам проход завалило досками, фрагментами перил и железными нагрудниками, которые кто-то будто специально с покойных самураев стащил, чтобы переплавить их в забор.
«Не даёт пройти», – поняла Кёко, наклонившись к глубокому разлому, и Странник сказал ей в подтверждение:
– Мононоке. Я поспешил к Шину Такэда, но он меня опередил, отрезал даймё от остального замка. Коичи не повезло остаться с ними.
Странник взмахнул рукавом, и уцелевшие цукумогами, всё это время висящие под потолком, мягко приземлились на сломанные ступеньки и странно зажужжали. Кёко не сразу поняла, что так звучит их колдовство: слаженно они стали собирать ступеньки по частям, а обломки каким-то образом сращивать обратно. Некоторые мотыльки переносили их внушительный вес прямо на гранях своих тончайших крыльев. Но затем – бам! Один удар чего-то сверху, от которого дрогнул потолок, и всё, что они успели починить, рассыпалось обратно. Несколько цукумогами сплющило вновь посыпавшимися брёвнами, и треск стекла пробрал Кёко до мурашек, ужасающе похожий на звук ломающихся костей.
– Мононоке всю тэнсю своим присутствием пропитал, как бисквит сиропом. Уже несколько часов не даёт подняться нам наверх. Видишь там, в проёме за перилами, рябит, как будто водяная гладь? Это его чары. Мононоке запечатал все проходы – и на пятый этаж, и на шестой этаж, и на седьмой. Если будем пытаться силой через них прорваться, замок может рухнуть.
Кёко поморщилась недовольно. Сложила руки на груди, пересчитала взглядом все поломанные ступеньки и торчащие, как занозы, брёвна, а затем снова взглянула на такого же озадаченного Странника.
– Есть идеи, учитель?
– Надо мононоке чем-нибудь отвлечь, чтобы цукумогами и самураи с лестницей успели разобраться. Я могу провести ритуал призыва здесь, чтобы выманить его и изгнать там, где нам самим удобно, но для этого придётся дождаться глубокой ночи...
– И всё? Никак по-другому до чертога даймё не добраться? Ты ведь столько всего умеешь...
– Многое, действительно, – согласился Странник. – Но не проходить сквозь стены и не летать.
«Юная госпожа, а почему ты всё время ходишь по земле?»
– Девчонка верно говорит. Не вы ли здесь великий экзорцист? Наш господин в беде! И никто до сих пор не знает, что с ним происходит. Вдруг он уже мёртв? А господин Рео без вести пропал! Почти весь клан самураев перебит, даже отправить на его поиски нам некого. Всё это из-за вас! Вы мононоке только злите!
Один из мужчин, которого Кёко запомнила по выбритому, как у самураев, лбу, по наеденному на придворной службе животу – даже больше, чем у той беременной служанки, – протиснулся откуда-то и принялся Странника всячески хаять и бранить. Другие казначеи, прятавшиеся в соседних комнатах, но выглянувшие, тут же к процессу подключились. Отовсюду послышалось возмущённое: «Не ждать, сразу здесь его повесить, чтоб задобрить мононоке!», «Из-за него мы потеряем обоих наследников Такэда!», «Надо было приглашать настоящего оммёдзи!». Только самураи хранили молчание и воинскую стать: в отсутствие обоих господ и убитого каро им слушаться было некого, поэтому и причин выступать против кого-либо тоже, к счастью.
Кёко с ужасом ждала, как далеко всё это зайдёт, но Странник о том не слишком беспокоился. Он выслушал брызжущего слюной казначея внимательно, пока он не замолк, а затем выдернул из-за пояса сложенный офуда.
– Как хорошо, что я умею хотя бы это, – вздохнул Странник, когда казначей упал к его ногам плашмя с талисманом на лбу, наклеенным быстрым и выверенным движением.
Пока все, резко отхлынув от него, верещали (но уже вполголоса), что «все ёкаи такие, прямо как уличные собаки, стоит в дом их пригласить, как они тут же забираются на хозяйскую постель», Кёко занялась делом. Она осторожно обошла мужчин, дёрнула задвижку на окнах и бегло осмотрела проём. Да, короб Странника в такой явно не протиснется, а сам он даже со своей хвалёной ловкостью свалится где-то по пути. Потому, даже не став озвучивать своё предложение, Кёко воспользовалась им сама: ухватилась обеими руками за оконную раму и вскочила на узкую жёрдочку.
– Вернись сейчас же, Кёко!
– Нет. Даймё, учитывая природу гашадакуро, может скоро умереть. Разве он не потому зовётся «голодным скелетом», что выпивает своих жертв досуха? – Ответом Кёко стало долгое молчание красноречивее всяких слов. – Я займу мононоке, а ты расчистишь путь. Пять минут как-нибудь продержусь. Может, даже десять. Аояги, – Кёко запустила пальцы себе в рукав, куда спрятала её лепесток ещё на подходе к замку, и позволила ему выпорхнуть в коридор, а затем снова стать прекрасной девой и поклониться ей, внимая. – Помоги Страннику с лестницей. Делай всё, что он говорит.
– Не возьмёшь её с собой? – удивился Странник.
– Аояги не боевой сикигами. Она не умеет драться – только выполнять поручения. Всё, я пошла.
– Не смей сама пытаться назвать Форму, Первопричину и Желание, Кёко!
– Они мне уже известны.
– Да? Так же, как в прошлый раз?
Кёко обиженно насупилась. Вопреки её ожиданиям, Странник не бросился следом и не стал пытаться ухватить её за тасуки, которым она на ходу подвязала рукава, как перед уборкой. Даже по имени больше не окликнул. Зато послышался новый грохот – и новая часть лестницы сложилась обратно по частям в разы быстрее, чем до этого, словно он теперь прилагал к тому в несколько раз больше усилий.
Снова разувшись, Кёко аккуратно ступила на узкую каёмку чёрной черепицы. На верхних этажах та словно была острее: углы вонзались Кёко промеж пальцев, резали. Где-то возле пятки обожгло до самой косточки, но, стиснув зубы, она продолжила карабкаться. На цыпочках, стремясь быть невесомой, шустро и легко перебиралась с козырька на козырёк. Пробежалась по краю крыши, запрыгнула на выступ между четвёртым этажом и пятым, а затем схватилась за навес над слуховым окном, увенчанный глиняными масками о́ни, и подтянулась.
Несмотря на то как просто ей это давалось, мышцы её за день заметно подустали. Руки в локтях тряслись, коленки подгибались и дрожали. Солнце быстро нагрело ей макушку, и нестерпимо захотелось пить. Проглотив слюну и представив, что то вода, Кёко опять подпрыгнула. Этажи замка надстраивались друг над другом неравномерно, напоминали нагромождения коробок: где-то выше, где-то ниже, один край нависает над другим, и, как конус, башня становится заметно у́же кверху. Однако асимметрия архитектуры буквально прокладывала для Кёко дорогу. За считаные минуты она достигла седьмого этажа.
Спальня даймё встретила её всё тем же холодом, почти морозом, а удачно незакрытое окно легко пропустило Кёко внутрь. Она спрыгнула, присела под подоконником на корточки и тут же увидела две тени на кровати, не одну.
– Ах, любовь моя, – прошептал обессиленный даймё в руках скелета.
– Моя любовь, – вторил ему гашадакуро. – Мой господин.
Серебряная ткань кимоно переплеталась с чёрной, как их тела. Сквозь молочные, отполированные до белизны кости просвечивались очертания живого человека, заключённого в их клетку – это мононоке нянчил Шина Такэда в своих объятиях. Тот лежал поверх скомканного одеяла, прижимался щекой к костлявому плечу между ключицей и длинной тонкой шеей, увенчанной обрывками верёвки и пустым черепом над ней. В чёрных глазницах нечему было видеть, а в грудной клетке нечему было стучать, но держал гашадакуро распластанного даймё так, будто разглядывал его и точно сердце голодного скелета билось лишь о нём одном. Костяные пальцы расчёсывали копну обесцвеченных лекарствами волос, очерчивали щёки и хлопковую повязку на глазах, в травяных и землистых пятнах, от которой комната утопала в аромате персика. Терпкий запах свежей мази даже смрад мононоке перебил.
Никогда прежде Кёко не видела картину столь жуткую и трогательную одновременно. Мононоке, лелеющий смертного человека, чьё ки – прекрасное, мощное ки, некогда циркулирующее жидким огнём по венам, – он медленно и неизбежно поглощал все эти месяцы. Вовсе не побочные эффекты от лекарств мучили господина Шина, а их запретная связь, привязанность смерти к жизни.
Молодой господин, ослепший на войне, и его подруга детства, первая и единственная любовь, в чьих руках он добровольно расставался с жизнью.
Всё это время, пытаясь собрать воедино кусочки пазла, Кёко не понимала, что же не так... Теперь же, наконец, осознала: всё это время мозаика не собиралась, потому что отсутствовал самый важный его элемент.
Они со Странником опросили всех, кроме Рен.
Никуда и никогда, ни в какие странствия, Рен не уезжала.
– Эй, девчонка-оммёдзи! Ученица! Что с твоим проклятым мечом?!
Кёко вздрогнула от неожиданности, от шёпота, раздавшегося прямо из приоткрывшегося за спиной тансу[61]. По-прежнему сидя под окном, наблюдая за увлечёнными друг другом гашадакуро и его жертвой, она повернулась и увидела, как оттуда высунулась голова, вся блестящая от пота. Кёко не особо придавала значения тому, как выглядит управитель Коичи, даже не всматривалась ни разу в его лицо, но это определённо был он, хотя голос она его поначалу даже не узнала. Больше никакой натянутой любезности, а потому никаких высоких нот – грубый, хриплый. Как раз такой, какой она слышала тогда на крыше. Насколько же опытным, а главное, заядлым притворщиком нужно быть, чтобы даже голос иметь не один, а сразу несколько?
Его пальцы, отчего-то показавшиеся Кёко короткими и безобразными, сжимали красные лакированные ножны её Кусанаги-но цуруги.
– Какого ёкая ты носишь с собой сломанный клинок, тупица?!
А сам клинок, все пять его осколков, мерцали на полу под шкафом. Кёко сначала поплохело от этого зрелища, а затем она чуть не засмеялась, преисполнившись злорадства.
«Где он меч мой достал? Украл, чтобы против мононоке использовать? После того, что случилось с Рео, передумал его на место даймё выдвигать, решил вместо этого господина Шина спасти и стать героем? Если так, то кто из нас двоих ещё тупица», – подумала Кёко, невольно покачав головой. И почему люди вечно считают, что оружия оммёдзи без самих оммёдзи уже достаточно? Зачем она и Странник, да и пять великих домов, были бы нужны в таком случае?
– Любовь моя...
Шин Такэда на постели опять застонал, словно от боли, но нет, той он на самом деле не чувствовал. Когда ки выходит, это всегда неподъёмная тяжесть и сон, в который клонит тело, но не разум. Просто глаза, хоть и незрячие, уже не открываются под целительной повязкой, а движения становятся медленными, дыхание – поверхностным. Потеря ки – то же самое, что кровотечение, только истекает кровью сама душа. Но нет, господин Шин застонал вовсе не от этого... Просто гашадакуро потревожил его, разбудил, опьянённого близостью к смерти, когда мягко переложил на постель и оставил его.
Молочно-белые кости мелькнули под развязанным кимоно. Оно было призвано скрыть смерть и уродство, но на самом деле лишь подчёркивало их: смерть делало ещё страшнее, а уродство – ещё уродливее. Кладбищенский холод погасил свечи, и по нарастающему трескучему звуку Кёко поняла: её заметили.
Скелет возвысился в центре комнаты. Поначалу ростом с женщину, которой он когда-то был, а спустя мгновение – уже с медведя, стоящего на задних лапах. Ткань затрещала на начавших расти костях, порвалась, обнажая тонкие рёбра. Кёко могла видеть через них кровать с лежащим господином Шином, но вскоре грудную клетку гашадакуро затянуло бездонной чернотой. Мононоке стремительно принимал свою истинную форму.
– Рен! – позвала Кёко громко, пытаясь этого не допустить. Позади неё хлопнула дверца шкафа: Коичи спешно спрятался назад. Кёко же вытянулась во весь рост и решила встретить гашадакуро лицом к лицу, чтобы её снова, как тогда на крыше, не парализовало. «Смотри на него. Не дай зайти за спину и снова оглушить, иначе в этот раз точно задушит», – велела она себе и повторила ещё громче: – Рен! Твоё имя Рен! Рен!
– Я знаю, как меня зовут.
У Кёко волосы на руках дыбом встали. Бессвязный гулкий шёпот, похожий на эхо из пустого колодца, перестал быть таковым и превратился в членораздельную и внятную речь. Кёко не помнила, чтобы дедушка рассказывал о таком; чтобы предупреждал, что не все мононоке – звери, повинующиеся инстинктам и охваченные жаждой отмщения. Что они могут общаться, даже мыслить. Ибо Рен – гашадакуро – остановилась, почти нависнув над Кёко. Ждала, когда она ответит. Рен была мёртвой и живой одновременно. Хотя мёртвой, конечно, намного больше.
– А меня... Меня зовут Кёко, – выдавила та, не придумав ничего лучше, чем представиться и даже немного поклониться. – Не хочу показаться невежливой, но... Ты знаешь, что с тобой случилось?
– Да. Я умерла.
Кёко судорожно сглотнула, глядя на гашадакуро снизу вверх. На череп, откуда сочилась, почти капала на кончик носа Кёко тьма. На серебряное кимоно, нити на котором растянулись под её новыми размерами и сделались бесформенными, потеряв свой лоск. Шёлковые бабочки, старые, истёртые завязки... Мужской крой. Кимоно принадлежало Шину Такэда – его подарок.
– Ты знаешь, кто тебя убил? – спросила Кёко. Она была готова поклясться, что Коичи в шкафу в этот момент немножко запищал.
– Нет, – ответила Рен к их обоюдному облегчению. Костяные пальцы, мелодично постукивавшие, когда задевали друг друга, поднялись к позвонкам шеи, накрутили верёвку на них, настолько туго стянутую, что даже после смерти дух не мог от неё избавиться. Кажется, на похожий жгут ключи повязывают и носят. На одном его конце даже осколок керамики позвякивал – кусочек разбитой нэцкэ. – Её набросили на меня ночью. Задушили. Не видела лица. Не помню. Только звон, руки и верёвку... Чьи именно, уже неважно. Вовсе не мести я ищу.
Кёко впервые видела, чтобы мононоке не только говорил, но и сам о своей судьбе рассказывал. Она даже растерялась, но затем тряхнула головой и возразила:
– Ты мононоке. Все мононоке следуют за своей местью. Возможно, не все это признают, но...
– Ты оммёдзи. Ты можешь знать всё на свете о мононоке, но ты ничего не знаешь обо мне!
Воздух в спальне стал студёным. Ни один ветер, кроме северного, с самой вершины вулкана в центре Идзанами спустившегося, не смог бы броситься в лицо Кёко так остервенело. В неё точно вцепился всей пастью голодный волк. Она взметнула рукава юкаты, пытаясь загородиться, и попятилась назад, а когда сморгнула выступившие от рези в глазах слёзы и отняла от них ладони, то увидела, что Рен уже не просто ростом как медведь, а как маленькая башня внутри большой. Почти до свода потолка гладкой черепушкой достаёт! Она росла, и замок дрожал.
– С чего всё началось? – воскликнула Кёко, спрашивая у самой себя то, что спрашивала у всех других уже два дня. – С того, что молодому господину подарили привезённую из-за океана девочку-рабыню, которая толком не знала языка. С того, что он воспылал заботой и любовью к ней – сначала как к подруге, а затем как к женщине, когда они оба повзрослели. Но даймё не может позволить себе женитьбу на чужеземке, а уж на слуге без племени, рода и приданого – тем более. И всё-таки на другой жениться он был не в силах тоже... Ибо человек слова Шин Такэда. Коль поклялся в верности, так будет верен до конца. Вот с чего всё началось – с любви.
– Перестань! Довольно!
Кёко не знала, почему мононоке, едва заслышав рассказ о себе, всегда цепенеют и становятся безоружными. Быть может, потому что хотят дослушать до конца? Потому что их жажда отмщения – не что иное, как желание того, чтобы об их трагедии услышали другие, весь мир, что обошёлся с ними так несправедливо и безжалостно. Кёко надеялась, что и с гашадакуро это сработает, что он остановится в размерах до того, как проломит собой крышу и прихлопнет башню костяной ногой, но Рен во всём от обычных мононоке отличалась. Она начала расти ещё быстрее, по десять сунов за секунду. Серебряное кимоно разошлось по швам на плечах.
– А потом... потом война, разлука, слепота... И попытки всё исправить, верно? Ты лечила Шина всем и как могла, а Рео тебя во всём поддерживал. Даже согласился Шину не рассказывать, что тебя из ревности с лестницы на пару с зеркалом столкнули, чтоб изрезалась. Я всё думаю... Могло ли это быть тебе предупреждением не лезть? Ты ведь самая верная сторонница даймё, а значит, всегда главная помеха, – Кёко продолжала тараторить, не зная, что ещё ей делать. Спина скелета согнулась пополам, чтоб он мог уместиться в спальне, вот настолько он вырос уже. – Как ты могла оставаться в стороне, когда над твоей любовью висит угроза? И тогда тебя убили. Это случилось после того, как ты вышла в сад собрать очередные растения для мазей, да? Ты выкапывала корешки и случайно выкопала вместе с ними записку, какими заговорщики из числа самураев и советников между собою обменивались, чтобы не встречаться лично. Именно так ты узнала, что готовится заговор. Тот разрытый куст сирени... Мои сёстры тоже так секретами обменивались, это казалось им весёлым, пока они нечаянно не сломали материнский жасмин. Ты не успела рассказать ни самому Шину, ни Рео обо всём. Только вернулась назад в замок, а там верёвку накинули.
Кости Рен в очередной раз треснули пополам, но дальше, заметила Кёко, не выросли. Она сделала короткую паузу, чтобы набрать в лёгкие побольше воздуха, и заговорила снова, вглядываясь в темноту в пустых глазницах гашадакуро, в его грудную клетку и рёбра:
– После этого заговорщики взялись за дело. С осторожностью, надо признать, чтобы своего нового ставленника, Рео, не прогневить. Его легкомысленный нрав, который на самом деле был попыткой всех задобрить, показался заговорщикам обещанием лучшей жизни... Поэтому сначала они решили обойтись малой кровью и просто раскрыть правду о здоровье Шина Такэда сёгуну. Вот только тем, кто работает в тэнсю и знает о его состоянии, даже внутренний двор покидать запрещено, не то что замок. И всё же выход нашёлся – писарь. Его каллиграфия всем в сёгунате знакома, а значит, не возникнет сомнений в достоверности. Он написал письмо с признанием от лица господина Шина вместо того, что тот ему продиктовал, и собирался отправить вместе с почтой... Тогда ты его и убила. А потом и следующего писаря тоже, когда он попытался закончить начатое, и провизора, который пытался письмо вместе с торговцем за ворота передать. Служанку, пятую жертву, тоже не помиловала, ибо когда заговорщики не смогли Шина подставить, они решили его убить. Слышала, служанка ликорисов в таком количестве наелась, что умерла в офуро... Яд из них, я полагаю, она и должна была в ванну Шину подмешать?
– Мои цветы для того украла, – прошипела Рен вдруг, прежде хранившая молчание, и воздух вокруг зазвенел почти мелодично, как если бы лёд в нём, от которого у Кёко уже задубели пальцы ног, стал осязаемым. – Из моей мастерской... Осквернила!..
– Шестой была служанка, которая еду Шина пыталась отравить, потому что именно ей всегда поднос поручали ему отнести. А седьмой – самурай, военный соратник Шина, – за золото заговорщикам продался. Он всегда один покои сторожил, настолько Шин доверял ему. Такому человеку не составило бы труда войти и перерезать во сне слепому господину горло... Я всё правильно говорю?
– Правильно, – подтвердила Рен.
– Есть, однако, ещё одна жертва – бывший управитель замка... Но его убил другой, тот, кто хотел занять его место и закрепиться при дворе даймё, а не находиться постоянно в разъездах. Не ты. Ибо твоё Желание... – Кёко сделала маленький шажок вперёд и очутилась с Рен нос к носу, – спасти возлюбленного. Всё это время ты просто защищала его.
Гигантский скелет снова затрещал, но на этот раз для того, чтобы сложиться. Рен словно ссохлась, пригнулась обратно к полу и уменьшилась – всё ещё не с человеческий рост, но опять с медведя. Её руки, неестественно длинные, как у паука, подобрали полы разошедшегося кимоно и запахнули, натянули поглубже на себя, пытаясь спрятать и спрятаться. Эхо, которым снова наполнилась комната – костяной треск, звонкий мороз, свист ветра и девичий плач, – донесло до Кёко:
«Не сдавайся, не сдавайся, не сдавайся».
«Борись, борись, борись».
«Защищай. Не знай покоя. Не уходи».
– Можно спросить тебя кое о чём? – прошептала Кёко, боясь снова спугнуть или разозлить Рен, а потому подбирая слова осторожно. – Что такого сделал Рео, что теперь ты пытаешься убить его?
– Родился, – ответила она. – Всё это из-за него.
И эхо снова подхватило:
«Виновен, виновен, виновен».
– Но господин Рео не участвовал в заговоре, – возразила Кёко. – Он даже не хочет быть даймё. Почему, думаешь, он постоянно сбегает в заброшенный храм в тутовой роще? Чтобы спрятаться от всех, даже от себя.
– Не было бы его, никто бы не пытался навредить моему господину. Заговорщики и недоброжелатели будут всегда, но вот Рео один. Рео – близнец, второй и последний мужчина в семье Такэда. Без него Шин будет единственным наследником. Титул сохранят за ним, даже несмотря на его увечье, – прошептала Рен. Голос её, однако, звучал неуверенно. Даже эхо студёной, леденящей дух скорби прозвучало в этот раз робко:
«Это так? Это так? Это так?..»
– Нет, не так, – ответила резко Кёко. – Если бы ты убила Рео, Шин остался бы совсем один и не принёс бы ему титул никакого счастья. Теперь брат – его единственный близкий человек, Рен. Неужели ты правда хочешь разлучить их?
Рен всё понимала, но не могла сопротивляться своей новой природе, даже если отказывалась её принимать. Мононоке – искажённая, разбитая вдребезги душа, потому и любовь, отражаясь в ней, искажается тоже. Преданность становится одержимостью, нежность – алчным желанием владеть, и всё заканчивается смертью обоих, как от заразной и неизлечимой болезни. Потому, какой бы разумной и верной ни оставалась Рен, каким бы чудом иль колдовством ей ни удалось сохранить от распада рассудок, исход её пребывания в замке и этого разговора был предопределён с самого начала.
– Убью Рео, – прошептала она, сжимая в костлявых пальцах рукава своего кимоно. Те порвались прямо в них, ибо кости её опять стали расходиться и трещать.
«Убью Рео, – вторило эхо. – И никто не сможет занять место моего господина!»
Кёко едва успела увернуться, но не от костяных рук, вдруг вытянувшихся и попытавшихся схватить её, а от цукумогами, просвистевшего у неё над ухом и ударившегося о череп Рен с такой силой, что и тот и другой треснули. Рен отшатнулась, взвизгнула так по-девичьи, будто ей правда стало больно, а Кёко лишь успела мимоходом подумать: «Бедный мотылёк!», когда под её ногами замерцали витражные осколки. Странник своих подручных, похоже, не жалел. Ему повезло, что сколько бы старых ни раскрошилось, из его короба всегда появлялись новые: Кёко уже слышала за спиной жужжание следующих цукумогами, а заодно и самого Странника тоже, взлетевшего вверх по кривой и шаткой, но починенной лестнице. Самураев он оставил внизу, вошёл в одиночестве с лакированным коробом за спиной и шестью офуда, которые распростёр между пальцев – по три в каждой руке, – и загородил собой Кёко.
– Запечатываю!
И офуда стало много – каждый из шести листков расслоился ещё на десять, а каждый из десяти – на сто. И на всех, как на одном, тёмно-красные чернила и иероглифы, что вместе образуют дивный сад. И все устремились к стенам, окнам, потолку. Прилипли к дереву с бумагой, намертво приклеились, не оставив между собой ни одного суна свободного пространства даже на полу. Всю комнату словно обтянули непроницаемой тканью, откуда на них взирала тысяча цветков – сбоку, сверху, снизу. Всё сплошь в талисманах, а потому не войти, не выйти. И не сбежать, силою не проломить и даже не вырасти больше, как бы ни пыталась сделать это Рен, упёршись затылком в потолок и пополам согнувшись. Они заперли мононоке в ловушку – и себя вместе с ним.
– Выпусти меня! Выпусти!
Коичи выпрыгнул из шкафа очень не вовремя, очевидно, завидев Странника и сначала обрадовавшись тому, а затем запаниковав. Сиганул к двери, вместо того чтобы и дальше прятаться спокойно и пережидать; вцепился в неё пальцами, пытаясь сорвать бумажные талисманы, следящие за ним маленькими закорючками знаков вместо зрачков. Ни один ему, однако, не поддался. Тогда Коичи стукнул по фусума кулаком и завыл. Ключи на верёвке с маленькой фигуркой-нэцкэ в виде оленя на его поясе зазвенели.
Дзинь, дзинь, дзинь.
Странник оглянулся.
– Не могу. Если сниму хоть один офуда, весь барьер спадёт. Нельзя дать мононоке принять свой полноценный облик или сбежать. Ритуал изгнания уже идёт.
– Открой, кому говорю! – воскликнул тот, и снова тем самым голосом. Настоящим, таким же, как его искажённое яростью лицо. – А не то я...
– Не то что? Тоже задушите меня шнуром с нэцкэ и ключами?
«Зачем он это сказал?»
Рот Коичи приоткрылся обескураженно, брови так нахмурились, что почти легли ему на веки. Если бы Странник не был здесь единственным, кто мог их защитить, он бы наверняка и вправду вцепился ему в горло. Вот только Коичи ошибался.
Его Странник с самого начала защищать и не собирался.
«Зачем он это сказал?» – подумала Кёко снова, бросила испуганный взгляд на Рен, заметив, как та, борясь с обклеенным офуда потолком, от услышанного тоже вдруг застыла, будто вспомнила. А потом схватилась костяными пальцами за горло, тонкое, почти прозрачное, как один из тех глиняных сосудов в её мастерской, и сжала его так, как сжали тогда сзади ключным жгутом, прежде чем повалить животом на пол, чтобы она так и не увидела, кто это сделал.
Рен тихо ахнула. Рен всё поняла.
– Не могу... не могу пошевелиться, – выдавил Коичи, так плохо шевеля губами, что слов было почти не разобрать. Секунду назад он барабанил обеими руками по двери, но теперь застыл, неспособный обернуться даже тогда, когда гигантская костяная рука, молниеносно протянувшись через комнату, схватила его за пояс и дёрнула на себя. – Оммёдзи! Странник! Помоги мне!
Каждый раз, когда Кёко начинало казаться, что она наконец-то хотя бы чуть-чуть узнала Странника поближе, он делал что-то, что тут же убеждало её в обратном. Но в этот раз кое-что о нём она всё же поняла. Странник не врал, когда повторял это снова и снова:
– Моя работа не в том, чтобы помогать людям. Моя работа – изгонять мононоке.
– КОИЧИ!
Рен подняла кряхтящего и обездвиженного управителя в воздух. Невообразимо длинные пальцы, в сложенном виде напоминающие капкан из острых спиц, обогнулись вокруг него и надавили. Пропорции были ужасающими: огромный гашадакуро, который, не сдержи его офуда, уже был бы размером с тэнсю, и маленький жалкий человек. Снова треск костей и истошный вопль. Коичи сломался пополам, а затем Рен и вовсе раскрошила его в труху: сначала пережала бёдра и косточки таза, а затем подняла несколько пальцев выше, к рёбрам и груди. Кёко была готова поклясться, что слышит влажный звук, с которым лопаются его внутренние органы, превращаясь в кашу. Рен специально развернула его к себе лицом, чтобы он на неё смотрел, чтобы видел тот пустой скелет и череп, которыми он тоже скоро станет. Ноги Коичи лишь чуть-чуть дёрнулись над полом, а затем утратили чувствительность и обмякли. Руки выкрутились в судорогах, прежде чем Рен оторвала и их. Перебитые кости, как иглы, порвали кожу и вышли наружу, живот разошёлся тоже в области пупка, и нечто, похожее на лёгкие, вылезло и полилось у Коичи изо рта.
Рен не просто сжимала его в руке – она его раздавливала, разминала пальцами, как тесто, пока его нутро не хлынуло наружу с тошнотворным чавкающим звуком.
– Кёко, даймё! – закричал Странник вдруг, точно отдал приказ, и Кёко тут же пришла в себя.
Полупрозрачные муслиновые занавески, отделяющие спальное место от остальной комнаты, дрожали, закрученные ветром, который поднял гашадакуро вокруг себя. Словно танцевали вокруг кровати даймё призраки прошлого, несбывшиеся мечты, его чаяния и сам его дух. Последний уже выходил из тела, ибо даймё бился в конвульсиях на нагромождении футонов и кашлял, кашлял, выкашливал всего себя на простыню. Вязкая, смолянистая кровь пенилась на его лице, переполняя рот на пару с желчью, скапливаясь в ямочке на подбородке и стекая вниз.
«Даймё! – повторила Кёко себе. – Он сейчас захлебнётся!».
Она кивнула Страннику и бросилась вперёд, под шторы и некогда изящные руки Рен, которые уже давно убили Коичи, но продолжали мять, перемешивая кровь с костяной пылью, кожу с одеждой, плоть с холодом и небытием. Проворная, тихая, Кёко бесшумно проскользнула снизу, обошла гашадакуро и запрыгнула на высокую постель. Даймё уже не дышал к тому моменту, как Кёко подняла и толкнула его под плечи, переворачивая со спины на бок. То, что затопило ему лёгкие, брызнуло наружу, их освобождая. Шин Такэда судорожно вздохнул и опять закашлял, но булькать перестал. Нужно было вытаскивать его отсюда побыстрее, вот только как утащить на себе такую тяжесть?..
– Форма – гашадакуро, голодный скелет.
Послышался шелест, с каким Странник всегда снимает короб.
– Первопричина – задушенная служанка, узнавшая о предательстве и ставшая помехой из-за любви к молодому господину. Желание... Кёко!
Она как раз придумала, что делать: схватила и подтянула к себе простынь, порвала её на лоскуты и принялась обвязывать даймё под руки и грудь, чтобы попробовать стащить с постели и выволочь из комнаты. Хватит ли ей на это сил и что за грохот сзади, словно дребезжит и раскатывается повсюду мебель, Кёко подумать не успела. Повернуть голову – тоже. Тело прекрасно слушалось её всего мгновение назад, а тут вдруг перестало. Пальцы разжались, рот безвольно приоткрылся, и смерть, подкравшаяся сзади, дыхнула ей в затылок.
А затем обездвиженную Кёко обняли костяные руки.
«Как лёд по весне, как воск на горящей свече...»
Удивительно, с какой скоростью был способен двигаться гигантский полусогнутый скелет. С головой, которая теперь не прошла бы и в колодец, и с руками как клешни, он при этом не оставил ни ей, ни Страннику ни шанса. Поверх тонкого служебного оби на талию Кёко легли костяные пальцы, и даймё выскользнул у неё из рук, а постель осталась там, внизу. Рен подняла её над полом, как Коичи, но не сжала. Вместо этого Кёко поднесли к тьме, что разливалась пятном меж костяных рёбер под отодвинутым лоскутом порванного серебряного кимоно.
Её заклинание сбилось.
Кёко не понимала, что перед ней разверзлось, но выглядело оно как ничто в своём первозданном виде. И в том «ничто» вдруг отразилось «что-то» – наверное, лицо Кёко, заворожённое чёрным бархатом мёртвого нутра, как небо, лишённое звёзд. На ощупь нежное, как гладкие крылья мотылька, как мякоть сладкого летнего фрукта. Такому даже сопротивляться не хотелось.
И Кёко смирилась.
– Кёко!
Из последних сил она обернулась, чтобы увидеть, как Странник бросает к ногам короб и распахивает его. Однако достаёт оттуда не очередных цукумогами или какую-нибудь детскую игрушку, нет, а меч. Длинная катана с отдалённо знакомым Кёко хамоном на лезвии зажглась аквамариновым светом ещё до того, как он её обнажил, достав из лакированных синих ножен.
– Тоцука-но цуруги, разрежь небесные крылья!
Его сияния не хватило. Кёко всё равно нырнула под рёбра гашадакуро и погрузилась в темноту.
– Ты чего ревёшь? Рёва-корова! Хватит уже плакать. С тобой становится скучно. Ты ведь должна меня развлекать, но что-то не смешная ты совсем. Вся в соплях... Мой визгливый брат и то повеселее будет. А что у тебя с волосами? У жителей Идзанами не бывает таких волос. Почему они похожи на золото? Ты что, связку мон съела? Ха-ха! Ну же... Десять дней прошло, сколько мне ещё ждать? Эй, ты вообще понимаешь, что я говорю? Вылези из-под кровати, пожалуйста. Я не собираюсь тебя бить.
– Г-госпожа...
– Господин. Я господин, а не госпожа.
– Госпожа...
– Ты вообще знаешь наш язык? Видела иероглифы когда-нибудь? Вот, смотри, я покажу.
«Приютил, приютил, подарил дом там, где должна была быть тюрьма».
– Я же сказал, что это сделала не Рен!
– А кто тогда, господин? Ваш отец будет недоволен, если это вы уронили в колодец меч, подаренный сёгуном на пятисотлетие вашего дома... За это вам назначат минимум двадцать ударов розгами.
– Да, это я его уронил. И я готов понести за то соразмерное наказание, коль отцу будет так угодно. Можешь приступать прямо сейчас.
«Страдал, страдал, чтобы уберечь».
– Вы просите отдать её вам? Наложницей?..
– Гхм, не наложницей, а четвёртой женой.
– Это почти то же самое.
– Разве госпожа Рен не достигла женской зрелости ещё три года назад? Ваша тётя сказала, вашему дому пора искать, куда её пристроить, чтобы вы могли...
– Больше не думайте. Не ваше это. Уходите и не тревожьте меня подобными просьбами. Трёх жён любому мужчине вполне достаточно, заботьтесь о них сполна.
«Не отдал, не отдал, никому не стал отдавать, чтобы осталась с ним».
– Госпожа Акане каждую ночь льёт слёзы по тебе.
– Мне нет дела до госпожи Акане и её слёз. Уверен, многочисленные любовники найдут способ её утешить.
– У тебя всё ещё есть долг перед отцом, Шин, перед сёгуном и родом...
– И я исполню его с лихвой, когда отправлюсь на войну. А потом вернусь, женюсь на тебе и...
– Шин.
– Что не так? Для остального есть мой брат. Он продолжит род Такэда, если то потребуется.
– Слышал бы тебя сейчас сам Рео.
– У него нет выбора. В конце концов, я всё ещё его даймё. И твой, надо сказать, тоже. Подчиняться мне – это честь, которую вам оказали ками.
– Конечно-конечно, господин.
– Ай-ай, не дёргай меня за волосы! Ты их расчёсываешь или пытаешься сделать меня лысым?
– Извините-извините, господин.
– Что-то мне не нравится твой тон. А ну иди сюда и вырази своё почтение, как подобает!
– Шин! Отпусти! Мне щекотно, Шин! Ха-ха!
«Любил меня, любил меня, несмотря на то что любовь наша вечно будет под запретом...»
– Это ты, мой ветер? Рен?
– Я, мой господин.
– Но Коичи сказал, что ты уехала. Я решил, ты отправилась за со-рин-ши – травой, что лечит все недуги, – как обещала...
– Нет, мой господин. Я найду способ вылечить тебя и здесь, дома. Я никогда и ни за что тебя не покину.
– Твоя рука... Такая гладкая и холодная... Ох, Рен.
– Да? Что-то не так?
– Нет-нет... Всё в порядке. Иди сюда. Пожалуйста, просто иди сюда. Не уходи больше.
«Остаться, остаться вместе. Хотя бы так, раз не дано иначе».
Тьма, которая поглотила Кёко, наполнялась эхом многих голосов и дней. И детскими слезами, тоской по дому. И смехом, звоном упавшего меча, стукнувшегося о камни и нырнувшего на дно колодца, когда нечаянно выскользнул из рук во время ребяческих забав. И ревностью, юношескими спорами, нежеланием отдавать другому то, что частью сердца стало вопреки законам. И поцелуями, их мягким долгим звуком, запахом цветов в саду, которые приминались под их телами. И стонами, мозолистыми пальцами в белокурых волосах, затем – развязывающими пояс кимоно.
Всё было в этой тьме – и ничего. Всё яркое, а затем – померкшее. Всё сокровенное, хранимое в ларце души, как драгоценные каменья, которые вдруг разбились, оказавшись хрупче, чем стекло. Всё тёплое, местами даже обжигающее, и всё остывшее, замёрзшее навек. Всё, чем Рен была и чем был для неё Шин – и наоборот.
Кёко омыло их судьбой, словно она в мягкое течение реки нырнула. Но чем глубже, тем становилось холоднее. Один поток впадал в другой, и Кёко всё несло, несло куда-то – вслед за шёпотом «Любовь моя», вслед за «Может быть, сбежим?». Скандалы, ругань, споры с членами семейства. Прощание с даймё, отбывшим на войну. Глухая ночь и уханье совы. Мысли о женитьбе, счастье. «То возможно?» Госпожа Акане в слезах, её хватка в волосах, бессильный крик. Просьба отнести зеркало днём позже, тёмная лестница, тяжёлая бронзовая рама... Толчок в спину. Стекло, порезы, кровь. Голос на грани того, как сознание теряешь. «Не мешайся больше ни ей, ни мне». Травы, бесчисленные травы – о, как много трав! – и сожжённые, истёртые, исколотые пальцы на подушечках. «Ищи, ищи, ищи лекарство, бестолковая девчонка!» «Мне неважно, сможет ли он снова меня увидеть, я всё равно навек принадлежу ему». «Что они задумали? Не может быть! Рео знает? Надо скорее Рео рассказать!» «Помогите, помогите! Не могу дышать! Шин!»
Кёко двигалась на ощупь. Волна схлынула, тело стало лёгким, руки и ноги снова вернули себе подвижность, и она снова могла соображать. Где она сейчас? Где все?
«Это чистая любовь. Она светла. Почему же тогда вокруг меня темно?»
Да, вокруг было действительно темно. Лишь голос Рен стал для Кёко ориентиром – звонкий, чёткий, уже не эхо былых дней, которые не вернуть, а зов. Она тоже была где-то здесь, в этом жёрнове, где перемалывались мысли и чувства, прошлое и будущее, человеческое и злое в мононоке. Кёко сосредоточилась на себе, на своём кимоно, которое на ней почему-то было солнечно-жёлтым, обвязанное коралловым оби с мечом в красных лакированных ножнах на боку. Иллюзия. Должно быть, навеянный мононоке сон. Удивительно, сколь он был реалистичен и в то же время прозрачен, как вода: где-то за ним, снаружи, Кёко слышала лязг металла, звон цукумогами, грохот мебели и крики. То был Странник. Они всё ещё в тэнсю, а Кёко – внутри Рен.
– Отпусти меня, – сказала Кёко громко, задрав голову куда-то вверх.
«Нет, – ответила она тоже откуда-то отовсюду разом. – Пока ты здесь, оммёдзи не станет меня изгонять».
– Почему это?
– Сейчас ты часть меня. Изгонит – и нам придётся уйти вместе.
Кёко нервно хохотнула:
– Боюсь, ты плохо его знаешь, моего учителя. Разве ты не видела, как он принёс Коичи тебе в жертву? Не думаю, что моё присутствие в... тебе станет для него помехой.
«Тебя не отдаст. Ты его ученица. Он обещал Ёримасе присматривать за тобой».
Грудь Кёко поднялась, вздулась, хотя здесь ей можно было не дышать. Поместье Хакуро, окружённое ивами с колышущимися на них симэнава. Дюжина пустых и заброшенных комнат с соловьиными полами и террасой, на которой поколениями пили чай и где теперь высыхали талисманы на продажу. Когда Странник зашёл в комнату к её дедушке, полы не издали ни звука под его весом. Он остался с парализованным Ёримасой наедине, чтобы спросить у него, как у главы клана, согласен ли он отдать ему Кёко в ученицы. Она так и не узнала, что Ёримаса тогда ответил, и ответил ли вообще, учитывая, что уже несколько месяцев ничего не говорил.
«Речь же об этом, да? – растерялась Кёко. – Странник тогда пообещал дедушке присматривать за мной?».
«Нет, – ответила Рен, и Кёко вздрогнула, удивлённая, насколько тесно сейчас, оказываются, они связаны, почти переплетены. Ещё немного – и станут одним целым. – Я о метели».
– Какой метели?
Рен не ответила. Кёко потрясла головой, ущипнула себя за щёку, но не почувствовала боли. Не потерять себя, находясь в ком-то другом, тем более внутри мононоке, было сложно. Что это вообще за обратная одержимость такая?! Почему каждый раз, когда Кёко думает, что в этот раз она таки подготовилась к любому исходу, оказывается ровно наоборот? Так теперь всегда будет?
– Рен, тебе нужно уйти, – заговорила Кёко снова миролюбивым тоном. – Ты не можешь защищать Шина вечно. У него для этого есть Рео и другие слуги... Он мужчина, воин. Он даймё. Шин не маленький ребёнок.
«Уйти? – кажется, это было всё, что она услышала. Кёко всё ещё не понимала, откуда звучит её голос, и из-за этого ей приходилось крутиться на месте, барахтаться в темноте. – Я не ты. Я не бросаю тех, кого люблю».
А вот это уже была пощёчина! Пока Кёко перебиралась вплавь через воспоминания Рен, та купалась в воспоминаниях Кёко. Рыжая копна волос... Нет, даже целых три. Вкус бобовой пасты. Беременный живот, бархатная ива, Аояги... Кёко потребовалась вся её сила воли, чтобы не дать Рен победить так просто и лишить её того равновесия, которое она находила там же, где теряла – в свой семье.
– Я их не бросала! – раздражённо воскликнула она. В последний раз Кёко приходилось так нелепо оправдываться, когда она порвала деревянным мечом шёлковые сёдзи и схлопотала подзатыльник от ещё живого отца. – Я не отрицаю, что сама приняла это решение, но это не значит, что оно далось мне просто. Я ушла только для того, чтобы однажды к ним вернуться. Думаешь, я не скучаю и не боюсь, что у меня этого не выйдет? Думаешь, не жалею, не допускаю мысли, что всё было зря? Иногда нам приходится оставить тех, кого мы любим, – крикнула Кёко в темноту. – Это неизбежно, чтобы все – вы оба – смогли двигаться вперёд.
Рен снова надолго замолчала. И её воспоминания, весь этот водоворот, то и дело норовящий снова затянуть Кёко и засосать на дно, наконец-то тоже успокоился, улёгся. Мелкая, тревожная рябь пришла на смену захлёстывающим волнам. Кёко воспользовалась этим: шагнула куда-то, пытаясь к душе Рен приблизиться, и постаралась быть помягче. Как Кагуя-химе, которая её взрастила. Как Странник, когда доставал глиняную рыбку для конаки-дзидзи. Как человек, а не оммёдзи.
– Гашадакуро появляется из костей тех, кто сражался, но проиграл, – прошептала Кёко. – Ты яростнее любого самурая сражалась за своего господина. Действительно «воин» и «северный ветер».
«Это имя... – всхлипнула темнота. – Такое глупое! Такое горькое... Глупый Шин!»
– Ты помнишь своё первое имя? Настоящее? Которое принадлежало тебе до того, как тебя забрали.
«Нет. Или да... Мама... Кажется, мама называла меня... Кастория?»
– Смотри, как я сломала самое дорогое, что обещала защищать, Кастория, – сказала Кёко, накрыла пальцами рукоять меча и на треть вытащила его из ножен. Даже в пустоте, в этом идеальном сне, сотканном из их потерь, мечтаний и надежд, тот был разбит на части. Пять осколков осыпались обратно в ножны, и в пальцах Кёко осталась лишь железная рукоять с некогда прекрасной золотой гардой, через которую летели дракон и лепестки цветов. – Его уже не починить. С твоим господином будет то же самое.
«Что ты имеешь в виду?»
– Мононоке питаются человеческим ки, чтобы поддерживать своё существование. Это для них – для вас – инстинкт, как для людей дышать. Ты ведь заметила, что Шину становится хуже? Речь не только о глазах. Его слабость, бледность, кашель...
«Да... Я думала, это из-за лекарств. Эти глупцы, что зовут себя врачевателями, дают ему бесполезные настои...»
– Дело не в настоях. Ему так плохо, потому что ты отказываешься его оставить. Он не исцелится до тех пор, пока ты не уйдёшь, Кастория, а коль останешься... Скоро Шин умрёт.
«Ты не врёшь? Это... не исправить по-другому?»
– Нет. Там, где мононоке, всегда смерть. Я уверена, что ты и сама это понимаешь. Тебе надо обрести покой.
«Без него я не знаю, что это такое. Он мой покой и есть».
– Скажи ему об этом. Попробуй попрощаться с ним, – сказала Кёко. Ещё никогда она так тщательно, как сейчас, не следила за тем, что говорит. – Обычно, когда прощаешься, становится легче. Уходить без слов в любом случае никогда не стоит.
«Но я не хочу, чтобы он видел меня такой... Чтобы знал, чем я стала».
– Так разве он не знал этого с самого начала? Он ведь всё это время защищал тебя, пока ты защищала его, – осторожно заметила Кёко, и Рен вздохнула так глубоко, что откуда-то прямо в лицо Кёко подуло морозным ветром.
«Хорошо. Но только при одном условии. Я обещала Шину, что ещё станцую для него... Ты мне разрешишь? Ты меня пустишь?»
– Да, конечно.
«Скажи это».
– Я разрешаю и пускаю.
И в ту секунду Кёко поняла, что сказала что-то, что ей говорить не следовало, ибо тьма расступилась сначала, даруя ей долгожданное освобождение, но затем вокруг снова затрещали кости. Рёбра, что баюкали её, как в колыбели, вонзились Кёко в живот, распороли его наживую и забрались к ней под кожу, а вместе с ними внутрь юркнула Рен. Как будто всё тело Кёко набили ватой: оно стало лёгким, но совершенно неуправляемым, чужим. По крайней мере, это было не больно. Кёко только замахать руками успела, прежде чем и они перестали ей принадлежать. Тогда Кёко беспомощно заверещала:
– Нет, нет! Я не это имела в виду! Я думала, речь идёт о том, чтобы подпустить тебя к Шину!
«Позволь мне. Позволь мне. Я видела, как ты танцуешь в храме... Позволь мне быть тобой!»
Кёко стиснула зубы, сжалась коль не телом, то всей душой, мешая потеснить её в собственной плоти, но затем... Ох, всё-таки сдалась. Потому что Рен ощущалась не как хищный зверь, вторгшийся без спроса в охотничью хижину и, как говорили казначеи, забравшийся в хозяйскую постель, а как случайный путник, добрый замёрзший гость, попросившийся на ночлег. Она не присваивала, а одалживала. Потому погладила Кёко изнутри, извинилась немо, мягко, деликатно отодвигая волю Кёко в самый дальний угол её оболочки, и Кёко поморщилась недовольно, но уступила. Тогда кости гашадакуро сложились назад, голодного скелета не стало, и тьма выплюнула Кёко обратно в мир, одержимую мононоке.
Одержимость та, однако, была совсем не похожей на то, что видела Кёко тогда в храме, когда конаки-дзидзи прятался внутрь госпожи Якумото или Кагуя-химе. По крайней мере, её не ломало пополам, да и её душу Рен не потрошила, даже не трогала. Вместо этого они обе, сплетённые воедино, прошлись по спальне и оглянулись. Сложно было сказать, сколько времени прошло, но царил в ней погром: полупрозрачные шторы, изрезанные на тонкие полосы, трепетали от сквозняка, а короб Странника и он сам лежали в противоположных друг от друга концах комнаты. Последний даже не двигался, будто уснул, подперев спиной стену и ссутулившись, но глаза его были открыты, а в ладони лежал небесный меч Тоцука-но цуруги. Бронзовая бусина, выпав из вороных взъерошенных волос, откатилась к горсткам пепла от использованных офуда и осколкам амулетов. Впервые Кёко видела, чтобы его пурпурное кимоно было таким грязным, алое на подоле вдоль каймы. Всё внутри неё тут же невольно взбунтовалось от этого зрелища, и она едва не вытолкнула Рен из себя.
«Он жив! – попыталась успокоить её она. – Просто измотан стараниями вызволить тебя».
Не сказать, чтобы Кёко это сильно утешило или тем более избавило от чувства вины. Странник же действительно моргнул, давая понять, что находится в сознании, и немного наклонился вперёд, садясь поудобнее. Пальцы его выпустили меч, пока вокруг предостерегающе жужжали витражные цукумогами. Он выглядел так, будто уже смирился с потерей Кёко... Будто тоже уступил. И даже не обрадовался, увидев её вместо исчезнувшего гашадакуро. Лишь сузил глаза, по-волчьи глядящие из-под разметавшейся чёлки, и хмыкнул так, что стало ясно: он не просто догадался, а увидел, кто стоит перед ним на самом деле.
– Рен, – произнёс Странник.
– Рен? – послышался хриплый шёпот с другой стороны.
Странник тут же утратил для них обеих интерес.
Они – Рен и Кёко – повернулись к постели за занавесками, сделали несколько шагов через них и застыли напротив постели, на которой, тоже сгорбившись, сидел Шин, вытирая рукавом рот и засохший вокруг него кровавый ореол. Он всё ещё выглядел изнеможённым – впавшие щёки, осунувшееся лицо, пепельная кожа, почти такая же белая, как волосы, – но взгляд заметно прояснился, вернул былую осмысленность и твёрдость, несмотря на слепоту. Только по одному этому взгляду в Шине легко даймё признать было можно – то воинская стать, милосердная и благородная, читающаяся, даже когда мелко дрожат и опускаются изрядно похудевшие плечи.
Он стёр пальцами остатки мази с ресниц, отвёл с линии бровей хлопковую повязку... И Кёко увидела, что ясность в глазах ей не померещилась, по крайней мере, в правом: туман не ушёл из него полностью, но разошёлся, проклюнулась желтизна искажённого карего цвета. Очевидно, сами ками Рен благоволили, позволив им обоим, наконец, увидеть друг друга хотя бы на несколько минут. То было настоящее прощание.
– Рен... Кажется, я... я тебя вижу...
«Сегодня я наложила на его глаза последнюю мазь из тех, что создала. Хорошая мазь. В ней не со-рин-ши, но вся моя любовь и пыль моих костей».
Они – Рен и Кёко – счастливо улыбнулись.
Несомненно, даймё видел плохо, даже ужасно, но будто бы так и нужно было, будто бы это было даже к лучшему сейчас. Девчонка-оммёдзи в юкате служанки, укутанная в белёсую пелену, становилась прекрасной эфемерной девой из фарфора и серебряных шелков, с копной белокурой и вьющейся, с глазами светлыми и губами розовыми, как малина, которую они срывали с кустов и ели на лугу детьми. Возможно, дева, стоящая посреди комнаты, была такой взаправду, ибо даже Странник, оставшийся сидеть у стены, не звал Кёко и не препятствовал. Все видели – или знали – сейчас только Рен.
Та поклонилась своему господину на постели... И плавно, на носочках качнулась вправо. Раздался звон, словно на лодыжках у неё сами собой застегнулись невидимые браслеты с бубенцами судзу. Он сопровождал каждое её движение, как длинные рукава многослойного кимоно, которое она носила раньше, как ветер, который нёс теперь запах персика и лечебных трав.
«Когда вернусь, я снова буду танцевать для вас всю ночь напролёт».
Рен помнила собственный завет. И Шин Такэда помнил. Бледные глаза смотрели, пускай почти ничего не видели, а бубенцы судзу продолжали звенеть в потеплевшем, растопившемся воздухе. Ни одного жеста, ни одного шага Рен не перепутала, не сбилась, несмотря на то что каждый из них всё больше отдалял её от Шина и людского мира. Её маи, освоенный в юности у одной из наложниц прошлого даймё, оставался таким же совершенным, лёгким в каждом повороте, точно птичка порхала, пересаживаясь с ветки на ветку. Словно не было под её ступнями щепок и раскуроченной мебели, вороха кишок и крови, забрызгавшей шёлковые стены; страданий и долгих стенаний, что предшествовали им.
Кёко не могла распоряжаться своим телом, управлять, но то всё равно по праву принадлежало ей, поэтому она могла чуть-чуть направить. Изменить несколько движений, а значит, и весь танец, его посыл. Так Кёко и сделала: с крохотным нажимом увлечённую господином Рен куда нужно повела.
«Теперь ногу вправо, руку влево. Взмах рукавом над головой. Присядь...»
Эти маленькие движения, как маленькие стяжки на подкладке кимоно, заметные лишь опытным швеям, мягко и без труда вписались в её танец. Замечала ли Рен, что происходит? Понимала ли, что шаги и жесты не полностью её? Доверяла ли слепо или же попросту смирилась? Кёко не знала. Она просто продолжала танцевать кагура.
«Ты слишком хочешь походить на своего деда. Но ты не Ёримаса Хакуро. Ты Хакуро Кёко».
Странник, как всегда, был прав.
«Это несколько сложнее, чем размахивать мечом, и в разы опаснее для людей».
И прав опять. Кёко всё ещё чувствовала, как она и Рен смешиваются друг с другом, связанные так прочно, что сложно понять, где заканчивается одна и начинается другая. Но обоих при этом питает одно ки – энергия живой Кёко, ибо у Рен её больше нет. И прямо сейчас Кёко ощущала, как та смыкается вокруг них, кипит, порождает что-то человеческим экзорцистам доселе неведомое, рвётся и утекает наружу целыми ручьями, как кровь из множества мелких колотых ран. Пускай Рен и не сопротивлялась, но выдержит ли Кёко это? Не вернётся ли, не заберёт её себе смерть, которую она уже однажды отвергла? Получится ли у Кёко не изгнать, а упокоить?
И если нет, будет ли Странник винить во всём себя?
Придётся проверить.
Пришло время учиться.
«Позволь мне подарить тебе истинный покой, Кастория».
И с каждым новым шагом тело словно теряло в весе, становясь всё легче, всё свободнее и послушнее Кёко, истинной его хозяйке. Теперь она вела Рен, а не наоборот, и та подчинялась безропотно, затихла, из высокого всепожирающего костра превратившись в тлеющие угли. Одержимость и то, как она заканчивалась, ощущалось подобно развязанному кимоно, будто кто-то наконец-то ослабил слишком тугой пояс. И невидимые бубенцы судзу почти смолкли. И мороз в комнате ослаб. И ветер улёгся, а Странник поднялся и, спрятав меч, надел короб себе на спину.
Ещё немного, и Кёко снова станет Кёко, а Рен станет Рен, отбросив суть гашадакуро, – и уйдёт. Они обе чувствовали это, и Кёко уступила в последний раз. Никаких иллюзий больше. Никакого танца. Вместе они поклонились, завершив его, и подошли к даймё.
– Прощай, мой господин, – прошептала Рен, и Шин задрал к ней голову. Лишь вблизи, наклоняясь над краем постели, Кёко разглядела, что лицо его сплошь мокрое, выцветшие ресницы дрожат, слёзы скатываются из-под них, а все остальные мышцы неподвижны. Даже губы не сжаты. Шин Такэда не привык плакать и не знал, что это такое, до этого дня.
– Нет. – Одно простое слово, и столько горя в нём. Мозолистые пальцы сжались на свисающем рукаве, смяли его в кулак ещё до того, как Рен попыталась отстраниться. – Останься со мной. Останься.
– Я не могу.
– Ты клялась мне в верности.
– Я не могу...
– Тогда забери меня с собой. Просто... побудь рядом ещё немного. Я уже умираю. Ещё немного, и я наконец-то...
– Я не могу, – повторила Рен с надрывом. – Я никогда бы не поступила так с тобой.
– Что мне тогда делать, Рен? Что мне делать без тебя?
– Заведи жену, детей, встреть старость бок о бок с Рео и пройди десяток новых битв. Проживи эту жизнь так, как если бы меня никогда в ней не было. А когда мы вновь встретимся в следующей... Обещаю, я снова буду танцевать для тебя.
Губы даймё на ощупь были такими же, как его характер, – мягкими и твёрдыми одновременно. На вкус как кровь и травы. Кёко позволила Рен даже это – смешать его дыхание с её дыханием, ощутить язык у языка, а шершавые мозолистые пальцы на щеке, – и затем ритуал завершился. Тело почти обмякло, одно с другим разъединилось, и Кёко – уже Кёко – отошла от постели, выпрямилась, открыла глаза.
«Спасибо, – услышала она, – что позволила мне в последний раз станцевать перед моим господином».
После этого Кёко молча упала, но не ударилась об пол. Кто-то мягко подхватил её под талию и плечи, и она легла в объятия сильных, изящных рук и опавших, облетевших со стен офуда, – и снова погрузилась во тьму, в которой на сей раз не было ничего, кроме самой Кёко и её искреннего пожелания:
«Прощай. Пусть твоя следующая жизнь будет счастливой».
XI
Кёко и не подозревала, что настолько чёрная тьма, как та, в которую она провалилась, способна порождать настолько красочные сны.
Чернично-синий – такого цвета была полоска неба, разрезанного закатом поперёк и виднеющаяся из приоткрытого окна. Аквамариновый – таким было свечение, излучаемое клинком древнего меча, который это небо мог ещё на дюжину частей рассечь. Пунцово-алый – такими были капли, которые скатывались с держащих его рук и прокладывали по устеленной бумагой комнате тропу. Пурпурным было кимоно, нефритовыми были глаза, зорко глядящие с хищным прищуром, и перламутровыми, словно отполированный океаном жемчуг, были те искры, что высекал Тоцука-но цуруги при ударе о молочно-белые кости гашадакуро.
«Странник!»
Кёко прокричала его имя не просто громко, а пронзительно, но никто её не услышал. Половицы не скрипнули под её весом, занавески, которые пронзал мелькающий тут и там меч, не поднялись под её протянутыми пальцами и даже не дрогнули. Всё потому, что её руки на самом деле вовсе не шевелились, ноги не сделали ни шага вперёд, а всё тело оставалось неподвижным, как камень, ибо не было никакого тела вовсе. Был только бесплотный неосязаемый дух, онемевшие губы, стук крови, что продолжала капать с рукавов и вторить имени, по которому плакала, беспокоилась душа:
«Странник! Странник! Странник!»
Он так ни разу не обернулся и не посмотрел на неё. Впрочем, а куда было ему оборачиваться? Кёко висела где-то над полом, между потолочными балками, но в то же время словно сразу во всех углах одновременно. Не дышала, хотя лёгкие её раздувались и ныли от боли. Ничего не говорила, ни звука не могла издать, но горло её саднило, как если бы она уже сорвала голос, пытаясь дозваться до Странника, который всё продолжал и продолжал нападать на Рен прямо перед постелью бессознательного даймё. Ведь...
«Я здесь! Здесь! Со мной всё в порядке!»
Минутку, что происходит? Кёко ведь уже давно не в гашадакуро и не в Рен, а Рен не в ней. Она изгнала мононоке – вернее, упокоила, как она того заслуживала, – и успешно завершила ритуал, блестяще исполнила священный кагура на радость Кагуя-химе, что её учила, и всем богам. Даймё теперь в безопасности, его больше не тошнит кровью вперемешку с желчью, и он не истекает собственным ки. Он даже, кажется, прозрел, а в комнате не холодно и не темно, не опасно и не страшно. Замок теперь свободен, но...
Почему же Странник всё ещё размахивает мечом перед голодным скелетом, осклабившим беззубую пасть, а под ногами их чавкает месиво кишок и трещит разрушенная мебель?
«Это... то, что было? Всё это происходит не сейчас».
И Кёко перестала звать, в том убедившись, когда увидела себя; бледную, маленькую руку с испещрённой белёсыми шрамами ладонью, которая на секунду вынырнула из темноты костяной грудины, а затем юркнула обратно. Это правда было. То пережёванный мононоке и ритуалом изгнания разум – или сам мононоке? Или сам ритуал? – зачем-то показывает ей то, что сама она пропустила.
Странник сражался, да не так, как положено сражаться юноше с его худощавой комплекцией, и даже не как оммёдзи. Владел катаной если не в совершенстве, то умело, но то было отнюдь не классическое кэндзюцу, которому её с Хосокавой Ёримаса обучал. Удары Странника короткие, кистевые, как уколы, словно у него яри[62] в руке, а не катана. И ката[63] какая-то рваная, бессвязная, но тем не менее позволяет ему без труда отсекать конечности гашадакуро, как тростник. И поступь странная, ритмичная, прямо как у Кёко, когда она кагура танцует, или как у актёров театра во время нихон буё[64] – ритмичная, выверенная череда шагов. Странник не спотыкался, не цеплял обломки перевёрнутых ширм ни сандалиями, ни развевающимися полами своего кимоно, умудряясь перемещаться циклично и плавно даже в этом неприлично узком пространстве между гашадакуро и южной стеной. Эфес, перевязанный лентами из кожи ската, он держал обеими руками, но время от времени перехватывал одной, а вторую выбрасывал в сторону и использовал для сохранения баланса, когда гашадакуро толкал и оттеснял его назад.
Взмах, взмах. Чирк!
Тоцука-но цуруги – «Как? Откуда он у него?» – ослепительно сиял. То было изумительное зрелище – великий меч в руках великого оммёдзи. Щёки Странника пылали от усталости, словно прихваченная морозом рябина. Пурпурные рукава с тиснением летали, янтарный пояс ослаб и почти упал. Кёко всегда подозревала, что людского в Страннике столько же, сколько звериного, но сейчас людское исчезло вовсе: верхняя, выкрашенная в лиловый губа поджата, клыки – «Они всегда были у него такими крупными?!» – выступали вперёд, а зрачок так расшился, что проглотил радужку. И этот низкий, вибрирующий звук, вырывающийся на каждом его вздохе, сквозь звон меча и треск костей...
«Он что, рычит?»
– Верни, – процедил Странник, когда опять упал от размашистого удара голодного скелета, едва не проломив спиною стену. Затем он поднялся, поднял следом Тоцука-но цуруги и, выставив его перед собой, повторил снова: – Верни!
Ни одного другого слова больше. Только взмах мечом – и всё повторилось по кругу.
Кёко казалось, что бой их будет длиться вечно, и она вечно была готова это лицезреть. Смотреть на Странника, очаровываться его яростью, упорством и этими ловкими, воздушными движениями... Но всё закончилось – не для них, но для неё. Кёко моргнула, и бархатная темнота вокруг сомкнулась. Исчезло всё, даже проблески света и цветов, словно она оказалась внутри непроницаемой яичной скорлупки.
Уютно, тихо и спокойно.
Так хорошо, что Кёко даже не захотелось пытаться её разбить. Она ничего не видела, но зато слышать и чувствовать вдруг стала многое: треск огня, волны тепла от печки и свист, какой часто слышится зимой. Обычно он знаменует наступление кан-но ири и раздаётся одинаково во всех домах, будь то маленькая деревянная лачуга или каменный замок. То ветер ползёт в дом по трубе, протискивается сквозь щели в половицах, застеленных соломенными циновками, и сёдзи. Кёко ощущала его покусывание на кончиках пальцев рук и ног, но что-то мороз вдруг остановило. Кёко укутали бережно, крепко-крепко.
– Эй, юная госпожа. Юная госпожа, вы меня слышите?
Кёко попыталась разомкнуть всё ещё слепленные тяжестью уста, чтобы дать жизнь одному-единственному имени, снова застучавшему в висках, – «Странник, Странник!» – и тем самым рассказать, что она и вправду слышит, она жива и здесь. Но, увы, ничего не получилось. Темнота не собиралась её так просто отпускать, а тело то ли было, то ли его по-прежнему не было. Неужели именно так ощущается растрата всего ки? Именно это случилось с её дедушкой? Так он проводит свои дни? А теперь что, то же самое ждёт и Кёко?! Она никогда больше не откроет глаза, не сможет двигаться, ходить, смеяться, стать оммёдзи? Она...
– Заснула, Ёримаса?
– Да, похоже на то. Умаялась с дороги, бедная. В паланкине, должно быть, укачало.
«Дедушка?»
Это точно был он. Несмотря на то что в последний раз Кёко слышала его голос больше полугода назад, она бы ни с одним другим его не спутала. Чистый, мягкий, ещё даже без того сипения, которое предшествовало параличу. От радости сердце её забилось где-то в горле, имя Странника на устах сменилось именем Ёримасы, но, как и прежде, покинуть их не смогло. Нечто тёплое и колючее продолжало её со всех сторон согревать, огонь – трещать, а два голоса – говорить между собой. Она узнала их обоих. Очередное видение из прошлого плелось, и Кёко попалась в его сети.
– Ну, паланкин вам обоим долго теперь ещё не светит...
– Да, по таким сугробам ни одна лошадь не пройдёт. Придётся дожидаться окончания метели. Наверное, до утра...
– Ты оптимист. Метели длятся здесь по много дней. Готовься помирать со скуки.
– Ха! Не думаю, что ты позволишь мне скучать. Это смешно, как юдзё на преклонении у каннуси. «Скука» и «Странник» в одном предложении!
Кёко принялась рьяно бодаться с тьмой, колотить изнутри её по скорлупе кулаками, ногами, даже головой. Чтобы высунуться наружу, чтобы дедушку не только услышать, но и увидеть воочию ещё хоть раз... Но затем кое-что осознала и затихла. «Он обещал Ёримасе присматривать за тобой» и «Я о метели». Так сказала Рен. Эти её слова тогда показались Кёко загадочными и престранными – ни толики узнавания, ни одной догадки не мелькнуло тогда у неё в голове, – но сейчас вдруг появилось и то и другое. Как фрагмент из детства, который ты знаешь лишь по рассказам взрослых, но который по ощущениям будто бы пережил сам. Как соринка в глазу, которой там уже нет, но резь от которой долго не проходит. Как сон, который ты забыл.
Или который кто-то стёр.
– Она только о тебе и болтала все эти недели до синкай котай... А когда мы столицы достигли, так расстроилась, что ты нам не повстречался! Всё уповала на путь домой, и не зря ведь. В несчастливый день родилась, но, по-моему, крайне для того удачлива.
– Удача ли это, что пурга вас в заброшенный храм загнала?
– Раз тебя сюда же загнала нужда в офуда – однозначно да.
– И что такого ты рассказал юной госпоже обо мне, позволь узнать, что она так интересом к моей персоне воспылала? Неужто про змея водяного? Или про выдру, которую мы вышвырнули из постели дочки рыбака?
– Нет, Идзанами с тобой! Не годится такая история для детских ушей. Я лишь сказал, кто ты и каков на деле... Ученицей она твоей мечтает стать.
– Дедушка! Зачем ты ему всё рассказал!
– О, проснулась!
«Этот голос... Третий... – Кёко содрогнулась всем своим естеством. – Он так похож на мой. Это и была я».
Всё, что она могла, заложница тёмной скорлупы, – это продолжать слушать. Продолжать вспоминать. По-прежнему ничего не видела, ибо затопленному навек суждено остаться на самом дне, но кружилась на волнах тех вод, поднятых словами Рен. В конце концов, даже когда отрезаешь кусок ткани, из края остаются торчать нитки. А зашьёшь дыру заплаткой – обнаружишь под ней шов. Нитки, швы и трещины – всё это тоже было в скорлупе. Кёко прижалась к ним ухом, пока снаружи кто-то суетился, топтался, лязгал чугунком.
– Поела? – снова раздался голос дедушки. – Отдохнула? Теперь, может, станцуешь нам, двум уставшим путникам?
– А я, что ли, не путница и не устала?
– Ха-ха! Ты как будто не только не путница, но и даже не девочка. Разговариваешь под стать мальчишке.
– Ой, простите...
– Ну же, Кёко. Этот господин просто очень хочет посмотреть на твою кагура, ну же.
– Я... я не люблю... танцевать...
– Ничего страшного, – и снова голос Странника. Уже тогда он говорил с ней этим раздражающе безмятежным тоном, словно это ему всё равно, а не ей. – Маленькие девочки вечно самых посредственных вещей стесняются. Я всё понимаю.
– Ничего я не стесняюсь! И вовсе мой танец не посредственный! И я не маленькая! – А затем после долгого возмущённого молчания: – Ладно, хорошо, смотрите.
Бубенцы судзу. Дедушкин смех. Вздох Странника, который, как надеялась тогда действительно маленькая Кёко, выражал восторг или хотя бы удовлетворение от её старательных, ещё не слишком ловких шагов. Хижина выла на свирепом ветру, как одичалый волк, и снаружи хрустел снег, которого уже к утру выпало по самые колени. Это Кёко помнила, как и всю остальную поездку на синкай котай, а вот храм в тутовой роще, загнанных и закоченевших лошадей и курящего трубку Странника, сидящего возле ирори и смотрящего на её танец, – нет. Всех трёх дней, которые они провели там, запертые метелью, не сохранилось в памяти Кёко. Там, в кружеве воспоминаний, осталась лишь узкая прореха, которую она доселе даже не замечала. Всё это время она и вправду не помнила целых три дня своей жизни.
Зато помнили все остальные.
«Как, говоришь, зовётся этот меч?»
«Понимаешь, юная госпожа... Ты ведь уже совсем взрослая».
«Кёко танцует кагура просто великолепно. Ну, уж точно лучше, чем готовит рис».
Всё это время Странник знал и её, и кто она такая.
– Я не уверен, что хочу этого. – Дедушка вновь заговорил из-за скорлупы неожиданно, когда Кёко уже решила, что видение на том окончилось. – Не уверен, что смогу позволить. Принять решение... трудно. Я рассказывал, что случилось при её рождении. Не желают боги принимать таких оммёдзи.
– И всё-таки приняли, раз она здесь.
– И всё-таки... Ты знаешь, что я сделал ради этого. Мне нужно больше времени. Можешь пока заставить её забыть?
– «Пока» здесь не работает. Либо навек, либо...
– Значит, навек.
– Она и так забудет. Все забывают. Ты и сам меня не признал сначала.
– Нет, нет, я не про твоё лицо, я про саму встречу. Всё, что случилось с ней в поездке, включая эту метель и... Ох, милая Нана ведь не затаит на нас обиду?
Тишина показалась Кёко звонче, чем связка мон, которую она однажды рассыпала посреди городской площади. Ответ Странника тоже был громким:
– Да будет так. Пусть юная госпожа растёт крепкой и счастливой.
– Ха, с этим проблем не будет! А я подарю тебе один красивый меч взамен, хочешь?
– Не хочу.
– Ты хочешь.
– Не хочу.
– Ты не можешь не хотеть такого красивого меча, поверь.
– Я не... Боги, пусть метель поскорее закончится!
И скорлупа разбилась.
Правда, за ней не оказалось ничего стоящего – только эхо того, что Кёко знала уже и так. Плач белокурой девы-чужестранки в розовых цветах с изрезанным осколками лицом. Тонкие нежные пальцы в обесцвеченных белых волосах. Ступки с травами, каморка мастерской, сосуды и лекарства. Поцелуй сухой, горячий и прощальный. Кёко снова потеряла себя где-то в остатках Рен. Её омывало течениями сна и яви с двух сторон – тёплая волна далёкого прошлого и холодная волна реальности, за которую она пыталась ухватиться призрачными пальцами, да всё никак.
«Опять видения?»
Как проблески солнца, с трудом пробивающиеся через водяную гладь, на поверхности которой Кёко бесцельно дрейфовала, они и впрямь снова стали появляться. Волны, что вдруг устремились к ней и накрыли собой, были буйными.
Вот старшая служанка в зелёном кимоно валяет паровые булочки в рисовой муке, прежде чем бросить их на печку. Щёки у неё румяные, прядки взъерошенных волос выбиваются из пучка, и бормочет кому-то: «Коичи-то? Чтобы жалеть сестру? Да брось! Таким людям никого, кроме них самих, не жалко. Тело бедной Рен нашли в реке – торговцу заплатил, чтобы увёз, как такой человек может жалеть кого-то?.. Ой». И вдруг глаза её округляются дико, испуганно, когда она видит в отражении висящих кастрюль силуэт, что стоит за ней в дверях, хотя никого там на самом деле нет. «Что такое, что случилось?» – верещит беременная служанка, подбегает к ней, разбивая посуду, когда старшая служанка заходится таким визгом, что у всех в соседних коридорах закладывает уши. «Дух! Я видела духа!» – кричит она и почему-то тычет пальцем прямо в Кёко. Та ничего сказать ей – объясниться, обидеться, хотя бы открыть рот, – не успевает. Всё вокруг опять меняется.
Теперь госпожа Акане рыдает на футоне, а спустя мгновение визжит прямо как служанка до неё. Она смотрит в упор на Кёко, оказавшуюся вдруг среди бамбуковых, обклеенных талисманами ширм, и повторяет одно и то же: «Прости меня, прости меня! Пощади меня, прошу!» Складывается пополам в догэдза, роняет непричёсанную голову возле золотых ножниц, воткнутых в пол рядом с подносом нетронутой еды. «Прости меня, Рен!» – слышится вслед, но сказать, что она никакая не Рен, Кёко снова не успевает. Место, в котором она находится, меняется ещё раз.
Она по-прежнему в замке, но теперь где-то на последних этажах, под самым раздвоенным, как рога, шпилем. На поломанной лестнице корпят рабочие, складывают брусок к бруску, разбирают завалы мононоке, и древесная стружка с пылью заполняет коридоры душным облаком. Поэтому Шин Такэда стоит возле открытого окна неподалёку, высунувшись до пояса наружу, и Кёко каким-то образом почти слышит, о чём он думает: «Я снова вижу только для того, чтобы видеть это?» Снаружи перекапывают его прекрасный сад, половину которого высадила Рен. Корешки торчали кверху, кустарники пообломали, деревья спилили, чтобы выкорчевать. «Улики, – поняла мгновенно Кёко, – ищут всюду, как и причастных среди казначеев и советников».
Поступь даймё больше не слабая и не шаткая, даже если вид всё ещё такой, а волосы бесцветные, забранные в тугой хвост с неаккуратно выбившимися по бокам прядями. Теперь он заплетает себя сам. Он сам же и одевается, затягивает потуже пояс кимоно, когда позади появляется словно бы ещё один Шин Такэда, только немного другой. Их отличают волосы – серые и белые – и глаза теперь, когда глаза Шина больше не сокрыты под повязкой, – тёмные, как буря, и светлые, как туман. А ещё у них разные рукава кимоно: один рукав Рео завязал в узел, болтается свободно – он пуст. Шин смотрит туда недолго, на этот рукав, поджимает губы и меняется в лице, когда Рео к нему подходит. Кёко не слышит, что они говорят друг другу – говорят ли? – но всё понимает прекрасно, когда Рео вдруг падает на колени.
Шин не успевает его поймать, но опускается рядом и держит, держит долго, крепко, под плечи и за голову, прижимая Рео к своей груди. «Мне так жаль, мне так жаль, – Кёко лишь это удаётся в свисте их дыхания разобрать, и она не уверена, кому из них двоих принадлежат эти слова. Кажется, обоим сразу, одни и те же. – Я должен был защищать вас лучше. Я должен был стараться лучше. Я должен был быть тебе хорошим братом».
В этот раз Кёко остаётся незамеченной и так же незаметно ускользает прочь – теперь в перекопанный сад. Не рабочие с лопатами, с блестящими от пота лбами, изуродовали его, но предательства и ложь. Там, на одном из уцелевших клёнов, сидит бесхвостый кот с выжженной мордой и подглядывает за всеми, но в первую очередь – за самой Кёко. Сидит, как храмовая статуэтка, в идеальной симметрии сложив перед собой все четыре лапы, моргает разноцветными глазами со змеиными зрачками и скалится. Нет, улыбается.
«Чего тебе надо?! Что ты здесь опять делаешь? А ну брысь прочь, раз ты не мононоке! Обманул меня и моего учителя!»
Кёко всё ещё не могла кричать, но попыталась. Резко бросилась вперёд, протянула руки, уверенная, что в этот-то раз она точно поймает пушистого злодея, кем бы он ни был на самом деле... Но вместо этого она упала куда-то в очередной раз, закружилась, провалилась сквозь пятнистую шкуру, сквозь изломанные ветви деревьев и любимые Рен цветы, а затем сквозь мир и нити, что его сплетали, и – оп! – на другую часть двора. Ночь за это время сменила день, а день – ночь, и на горизонте разлилось зарево рассвета, туманно-жёлтого, как молоко с маслом. Высокие замковые ворота, распахнутые настежь, словно протягивали руки навстречу восходящему солнцу. В их беззубом рту возвышался Странник, повернувшийся к замку спиной, а лицом – к кромке леса, откуда пахло бриллиантовой росой. Пионом распускался его янтарно-золотой оби, и явь со сном опять смешались.
Странник и Кёко каким-то образом смешались тоже.
Сердце в его груди стучало так гулко, – вот Кёко будто бы в собственной груди ощущает его стук, – а шум крови в висках походил на морской прибой, хотя она никогда вживую его не слышала. Ей даже померещилось на мгновение, что она отныне сам Странник и есть, что просочилась ему под кожу, обрядилась в неё, как в чужое кимоно. Чёрные кудри щекотали плечи, круглые жемчужины-серёжки блестели в непропорционально острых ушах. Нефритовые глаза в лес смотрели и этот же лес в себе отражали, прямо вместе со всяким диким зверьём, бурым медведем и притаившимся в глубине чёрным лисом. Горло дёргалось, Странник часто сглатывал, а следы под платформой его гэта на земле уже провалились, глубокие-глубокие, прямо как выбоины – такие появляются, если человек стоит на месте несколько часов кряду. Стоит, смотрит и мучается...
«Уйти мне или нет?»
Это точно были не мысли Кёко. Возможно, и не мысли вовсе. Но зов, порыв, подкреплённый твёрдым взвешенным решением... А затем растаявший, как вуаль тумана на заре, в которой Странник собирался раствориться, покинув замок незаметно для всех других на пару со своим лакированным коробом. Ибо обещать присматривать и нести ответственность не одно и то же. Ибо учить и защищать, заботиться и вести за собой, быть кому-то наставником, другом... Всё это Идзанами ему не дано.
«Мне даны только страдания – чужие и свои».
И всё-таки... Вдруг он ошибается? Может, ему лучше остаться? Поводов для этого ведь много. Невидимая призрачная рука, цепляющаяся за его янтарный оби. Витражный цукумогами с трещинкой поперёк крыла, который тоже осуждающе жужжит у него над ухом с самого вечера. Пересоленный рис, комки которого он так и не смог соскрести со дна своего чугунка... И щуплый, завёрнутый в несколько слоёв дышащий свёрток, оставшийся в покоях под крышей и не шевелящийся уже десятый день.
«Нет, нет. Я поступаю правильно. Они за ней присмотрят», – сказал Странник себе и тут же сам на то ответил: «Но не так хорошо, как присмотрел бы я. Без Рен нужных лекарств не знают, порезы на ладонях хоть и старые, но у таких-то лекарей и те загноятся, не говоря уже об остальном».
«Ёримаса будет недоволен. Нельзя ей позволять столь безрассудно духов упокаивать, тратить много ки, с мононоке в один сосуд сливаться. Вообще заниматься оммёдо нельзя», – сказал себе Странник опять и опять же принялся с собой спорить: «Но она всё равно не угомонится, даже если в Камиуру вернётся. Не дай ками пойдёт в другие дома оммёдо, а там ей за такой талант быстро снимут голову с плеч, как только поймут, что к чему».
«Моя работа – изгонять мононоке», – повторял Странник себе изо дня в день, из столетия в столетие, и впервые следом за этим прозвучало что-то ещё: «Но быть ей учителем... Это приятно».
И, вздохнув, опустил лямку короба с плеча, а вместе с ней свою голову, позволяя кудрям с круглой бронзовой бусиной упасть ему на глаза и скрыть в них трещащий от сомнений лес. Затем Странник выпрямился, развернулся... И посмотрел на Кёко, что вдруг отделилась от него и снова стала собой, прямо в упор.
– Кёко, – прошептал он нежно. Его взор в её взоре, его дыхание в её дыхании, его губы на её губах. Вот только всё эфемерное, зыбкое, совершенно неуловимое и прозрачное, кроме разве что слов: – Я же велел больше не подслушивать. Возвращайся сейчас же назад в своё тело!
«А?»
И явь от неяви тоже отделилась, как масло от воды. Что-то толкнуло её в грудь – не сам Странник, нет, но его приказ, – и не стало круговерти из воспоминаний, чужих мыслей, чужих страхов и сомнений, плеяды комнат, по которым Кёко всё это время наворачивала круги, сама того не понимая, как прежде наворачивала их в своём подсознании, пока то не выпустило её наружу. Только это «наружу» оказалось даже слишком, ведь из-за этого теперь...
– Её дух всё ещё блуждает, – сказал кому-то Странник. – Из замка зачем-то вышла. Встретил её прямо во дворе, представляешь!
– Хи-хи, привязалась к тебе, да так крепко, посмотри.
– Это не повод для веселья, Нана. Если вдруг заблудится...
– Не беспокойся, не заблудится. Она уже здесь, вернулась. Жар сошёл.
Он замычал что-то себе под нос и сел на татами. Кёко поняла это по тому, как шевельнулся пол, на котором она лежала. Ох, наконец-то она вновь чувствовала что-то, что было ей понятно и не напоминало сумасшествие! Даже будто бы ощущала собственные руки, лежащие под безобразно мягкой подушкой. Всё ещё слишком неподъёмные для ослабшего, только-только вернувшегося в тело духа, но уже свои родненькие.
«Какая же это радость – быть живым человеком, а не призраком!» – подумала Кёко с облегчением.
Её воспалённый разум действительно остыл. Дно бурного течения, где Кёко, точно полумёртвую рыбёшку, бросало от берега к берегу и било о камни, сменилось стеклом. Кёко свернулась под ним и отдалась долгожданному покою, отдыхая от странствий не физических, но душевных. Что бы с ней ни происходило, оно – слава Идзанами! – наконец-то заканчивалось.
– Думаешь, она нас слышит? – спросил Странник, наверное, в шагах пяти-шести от Кёко.
– Да, без сомнений, – ответила ему Нана. – Веки дрожат.
– Хорошо. Тогда садись, поговорим.
«Сам ругал, что подслушиваю, а теперь намеренно делать это заставляет», – подумала Кёко раздражённо, и даже пальцы чуть-чуть под одеялом сжала. Нана в замок пришла, значит... Только с ней Странник и мог разговаривать так фамильярно, зато ничего от неё не таил, не игрался с ней, как с Кёко. Был честен. Кёко почти завидовала.
«Наверное, принесла новые офуда. Интересно, не забыла ли она про моё кимоно?»
– Ты был прав.
– Я знаю. Но... В чём именно на сей раз, напомни?
– Это не Идзанами тебя испытывает, а просто мононоке и впрямь стало меньше. Но она...
– Тсс, не так громко.
– Сколько вы странствовали вместе? Чуть больше недели? И сразу гашадакуро... Такими темпами ты уже к следующей Танабате управишься.
– Надеюсь.
– Так уж надеешься? Всё ещё хочешь... этого? Жизнь-то у тебя весёлая. Зачем такую...
– Нана, хватит. Я хотел поговорить, но не об этом.
Журчание и аромат настоянного чая. Шуршание ткани, как когда вытягиваешь ноги, и постукивание когтя по трубке, как когда Странник забивает табак в кисэру, прежде чем закурить.
– Как ты смогла уйти так далеко от храма? – спросил он.
– Не знаю, – отвечала Нана. – Просто с тех пор, как она станцевала для Рео, я чувствую такую... лёгкость. Будто вообще могу пойти куда хочу.
– Кагура. Это всё кагура. Не понимаю, зачем косить травы той, кто может их растить.
– Она ещё юна. – В тоне Наны бархатной лентой тянулось утешение, а в тоне Странника – непонятная Кёко, гнетущая тревога. – В этом возрасте, в такой семье и с такими нравами сложно понять, кто ты и каков на самом деле. Тем более она не любит танцевать. Она лишь любит чувство, которое танец ей даёт – свободу...
– Я тоже много чего не люблю. Бобы, например, или суши... Однако в мире есть вещи, которые мы просто обязаны делать, и следовать своей природе – одна из них. Тем более ты ошибаешься. Всё она прекрасно любит.
И танец, сам собой всплывший в голове Кёко, – каждое движение, которому её Кагуя-химе научила, которое отпечаталось на внутренней стороне её век, которое должно было веселить богов, а теперь изгоняло мононоке, – это подтверждал. Даже если сама Кёко до сих пор отрицала.
Да... Ей и вправду тогда понравилось.
– Продолжишь её учить?
– Продолжу. Если она, конечно, сама захочет после всего, что здесь случилось.
Отчего-то Кёко показалось, что он не только о гашадакуро и его ужасах говорит, но и обо всём том, что показали ей его последствия. Горький дым из трубки тянулся прямо к её носу и щекотал лицо, гладил по щекам в образовавшейся умиротворённой тишине.
– Нана...
– Да?
– Больше не подходи к ней слишком близко.
– Ха-ха, смешной ты.
– Я не шучу. Это ради твоего же блага. Ещё бы немного, и она бы тебя...
– Ты ведь знаешь, что одного танца недостаточно. Боюсь, ей придётся танцевать для этого всю жизнь.
И не было в том хвастовства – одна печаль.
– Хорошая ты девочка, Кёко, – проговорила Нана после тихо. – Вот только как бы этот дуралей тебя не загубил.
– Эй! Я вообще-то ещё тут.
– У тебя ученики когда-нибудь были?
– За кого ты меня принимаешь? – Странник хмыкнул. – Конечно нет.
– Ох, Идзанами... Пойду помолюсь за неё. Сиди здесь один, а то надымил, как в идзакая. Она, кстати, скоро уже проснётся. Проветри.
И Нана оказалась права: стоило сёдзи щёлкнуть, а её шагам за ними затихнуть, как к Кёко начала возвращаться былая подвижность. Сначала сжались и забрались поглубже под подушку пальцы. Затем Кёко слегка потянулась носком, потому что икры у неё занемели, и пошевелила губами, ещё не в состоянии произнести внятные слова, но уже в состоянии распробовать их, заплести на кончике языка. Кровь опять забурлила, неподъёмная тяжесть начала растворяться в ней, а стеклянный купол вокруг Кёко – раскалываться. Сквозь трещины в нём в её мир проникли первые цвета, запахи и ощущения: сладость рано поспевших слив умэ, которые не сегодня так завтра отправят на вино; мягкость домотканого хлопка, которым обтирают её лицо, умывают, перекладывая поудобнее на подушки. Солнечный свет был таким горячим, что ещё немного – и прожёг бы в щеке Кёко дыру, если бы она не сдвинулась и наконец-то не открыла глаза.
Кто-то приветливо погладил её по руке.
– Странник!
Привыкшая быть немой, а потому постаравшаяся на славу, чтобы наконец-то заговорить, она вскрикнула громче, чем ожидала. Даже чересчур громко. Спина её выгнулась, Кёко подорвалась и рывком схватила чужое запястье, боясь упустить. Прикосновение к чужой коже после холода и тьмы было сейчас заветнее, чем глоток воды для пересохшего горла. Вот только...
– Странник...
То был не он. Старшая служанка уставилась на неё растерянно, бегло глянула на побелевшие пальцы Кёко, намертво вцепившиеся в неё, и смущённо отодвинулась от края циновки. Рядом стояли тарелки со свежеприготовленной едой – рис и цыплёнок в панировке, и хотя теперь единственной мыслью Кёко было «Идзанами, как же стыдно!», она едва проглотила то количество слюны, что выработалось у неё во рту от голода. Как же давно она не ела?
– Ох, госпожа Кёко! Ваш учитель отошёл, – проблеяла старшая служанка, и Кёко склонила голову извинительно, быстро отпустив её руку и опустившись назад на подушку. – Благородный господин Шин пригласил его к себе. Я сейчас же сообщу им, что вы очнулись. Съешьте пока курочку, госпожа Кёко, я всего полчаса назад её приготовила!
– Постойте.
Старшая служанка замерла посреди комнаты, прижав к груди пустой поднос. Остановилась так, чтобы Кёко с постели, даже привстав на локтях, видела лишь её спину в зелёном кимоно и пучок на затылке, в котором уже проглядывалось несколько седых прядей. Хосокава назвал бы такую внешность, как у неё, «мышиной»: невзрачная, тусклая, с такими чертами лица, которые и красивыми назвать сложно, но и уродливыми тоже не назовёшь. Даже цвет её глаз Кёко не помнила, но была уверена, что он карий, как у большинства жителей Идзанами. И что губы её тонкие, как две ниточки, а между бровей обязательно морщинка. Однако недаром эта женщина была старшей на кухне: Кёко слышала, что она за всей прислугой присматривает, почти управитель домом. А значит, женщина эта волевая, с характером, такая мужа своего в ежовых рукавицах держать будет, а сына непременно воспитает человеком достойным. Вовсе не скучны такие женщины, нет. Их невзрачность – их защита там, где царит раздор и где убивают других слуг.
Иногда даже у тебя на глазах.
– Вы ведь видели, как это случилось? – спросила Кёко, не поднимая головы. В той всё ещё что-то звенело, словно гвозди в пустой банке перекатывались. – Видели господина Коичи? Как он... как он убил Рен.
Женщина судорожно вздохнула и стиснула поднос крепче, так, что дерево заскрипело под её ногтями.
– Да, – ответила она. – Я не могла уснуть в ту ночь, поэтому отправилась мыть полы в коридорах – чего лежать без дела, мять циновку? А возле мастерской была какая-то возня... Эти звуки... Госпожа Рен боролась до последнего, пока этот мерзкий человек не придавил её животом к полу. Я спряталась... Меня не заметили. А потом я...
– Что вы?
– Ничего. Я ничего не сделала. Хотя могла.
– Вы испугались. Любой бы испугался на вашем месте и предпочеёл сделать вид, что ничего не видел. Вас бы тоже убили, если бы вы рассказали кому-нибудь.
– Я знаю, но... Госпоже Рен, наверное, было так страшно! Бедная, бедная девочка. Бедный мой господин, что остался без неё! Они так любили друг друга, а я...
– Эти несуществующие письма, рассказы о скором возвращении Рен, а затем то, что вы якобы видели её в коридоре... Вы пытались напугать госпожу Акане, чтобы она во всём созналась? Подыгрывали лжи, но тем самым ложь и раскрывали. Да и мне с учителем, где искать, подсказывали, – произнесла Кёко мягко, по-прежнему лёжа в ворохе одеял, пошитых из овечьих шкурок. – Вы очень храбрая для обычной служанки. Спасибо вам за помощь.
Напряжённые плечи женщины расслабились, но лишь немного. Она опустила голову, шмыгнула носом не то в знак согласия, не то потому, что плакала беззвучно, и слегка кивнула. Кёко больше не стала ничего говорить и ни о чём спрашивать, иначе это было бы сродни тому, чтобы давить пальцами незаживающую рану. Она слишком хорошо знала, как дорого обходится трусость и желание помочь, когда ты помочь не можешь. Шрамы от такого никогда не сольются с кожей, всегда видны невооружённым глазом будут, прямо как те, что на ладонях Кёко. Она внимательно вглядывалась в них, пока старшая служанка вытирала рукавом лицо и раздвигала сёдзи.
– Надеюсь, Рен больше на меня не сердится, – прошептала сна.
– Она и не сердилась, – ответила Кёко ей вслед. – Рен добрая. И следующая её жизнь тоже будет доброй. Всё и у неё, и у вас в замке теперь будет хорошо.
Кёко не врала. Когда служанка ушла, она снова сомкнула веки, чтобы дать зрячему глазу немного отдохнуть от яркого света – в комнате было так солнечно, что ей даже ненадолго показалось, будто она и вторым глазом теперь видит. Кёко уже ощущала, что замок тих и спокоен. Воздух больше не трещал, как во время грозы, и слуги не разносили тревогу, как заразу, – даже в их скольжении за сёдзи чувствовалась лёгкость. Где-то слышался смех. Они словно выздоровели вместе со своим даймё, и жизнь – нормальная жизнь, здоровая, обычная, – журчала как река. Громыхали поварёшки, плескалось в кадке бельё, скрипели джутовые верёвки на улице, где это бельё развешивали. Кёко невольно вспомнилась родная усадьба, и от этого она чуть снова не провалилась в сладкий послеобеденный сон, хотя, казалось, выспалась. Просто, наверное, в желудке стало слишком тепло после того, как она слопала всю курицу с рисом. Кёко скинула с себя тяжёлые шкурки, перекатилась на спину, раскинулась, позволяя свежему воздуху проникнуть под её дзюбан.
– Ты чего развалилась, как морская звезда? Тебе плохо или, наоборот, слишком хорошо?
Вообще-то Кёко было хорошо, но и впрямь резко поплохело, когда она, ещё даже не успев разомкнуть веки, увидела сквозь ресницы силуэт возвышающегося над ней Странника. То, как бесшумно он ходил на таких высоких гэта, было даже более противоестественно, чем его большие торчащие уши. Не менее возмутительной вещью оказался её дзюбан, распахнувшийся до бедра, куда Странник, однако, не смотрел, словно не было ему дела, женщина она, мужчина или правда звезда морская. Голову склонил к плечу, а короб, заметила суетливо прикрывшаяся Кёко, оставил у двери. Вместо этого у него на локте висело несколько капающих дымящихся припарок, и он разложил их у себя на коленях, когда сел возле её футона.
– Не двигайся. Пусть полежит немного, – велел Странник, накрыв её лоб горячим влажным компрессом, из которого сочилось какое-то янтарное масло, должно быть, из мастерской Рен. Чёлка Кёко, немного отросшая, тут же промокла в нём.
– Что со мной было? – спросила она, скосив глаза сначала на компресс, а затем на сосредоточенное, раскрашенное кумадори лицо Странника. То был какой-то новый рисунок, тоже красный: круги расходились над бровями, как леопардовые пятна, лучи тянулись через глаза вниз, словно стрелы. – Я была привидением? Это из-за того, что я истратила много ки?
Странник слегка надавил на компресс раскрытой ладонью, заставляя Кёко держать голову ровно. Не то для лечебного эффекта, не то чтобы заставить её замолчать.
– Можно сказать и так. Я ведь предупреждал, что не дано людям практиковать упокоение.
– Так я... я помогла Рен упокоиться, как ты тогда в храме помог конаки-дзидзи? Даже без волшебного короба и игрушек?
– Игрушки и короб – это мой метод. Тебе они ни к чему, – ответил Странник терпеливо.
И хотя вслух он это не сказал, Кёко и сама уже поняла: танец. Танец её метод. Пожалуй, недаром ей так не нравилось в детстве танцевать – судьба вечно ей назло всё делает, даже не те таланты дарит. А ещё... ещё ей никогда так плохо не было, как после этих священных танцев.
– И что, такое со мной теперь каждый раз будет, когда я буду танцевать кагура? – сглотнула Кёко.
Странник запнулся и отвёл взгляд к пустым тарелкам у футона.
– Если соединишь это с обрядом экзорцизма – да. Просто так – нет. Для тебя, как и для всех людей, упокоение под запретом. Если ещё раз прибегнешь к нему без моего разрешения...
– Но я это случайно сделала! И-интуитивно! У меня выбора не было!
– ...и я выгоню тебя из учениц. Ты услышала меня?
Кёко насупилась обиженно, но кивнула:
– Услышала.
На самом деле Странник звучал совершенно беззлобно и даже не сердито. Его ладонь всё ещё лежала на её лбу поверх компресса, кончиками пальцев цепляя линию волос и поглаживая их. И лес в его глазах больше не казался ей диким – то роща или даже цветник. И губы его, сжатые словно бы недовольно, на самом деле сжимались от беспокойства, которое до сих пор не улеглось. Кёко всю накрыло его дымным, мускусным запахом, и его амулеты звенели для неё, ложились, свисая, ей на грудь, обрамляя, как доспехи. Всё естество Странника будто бы теперь тянулось к Кёко после того, как он сам же хотел её оставить. Даже кончики его вьющихся чёрных волос на неё ниспадали. Кёко даже не заметила, как смело, бездумно накрутила один из его локонов на свой указательный палец. К макушке их приминала жёлтая косынка, и Кёко вдруг поняла: нет, это масло и травы в компрессах не из мастерской Рен. Он сам их собрал для неё, перетёр и сварил.
– Ещё и Рен стать тобой позволила, совсем головой не думаешь! – продолжал ворчать Странник себе под нос. – Одержимость тебя ещё больше ослабила, а вместе с тем привязь к земному миру. У таких, как мы, душа при малейшем нажиме от тела отходит, прямо как переспелое яблоко от ветки.
– «У таких, как мы»? – переспросила Кёко опять, задрав к нему голову. – Ты имеешь в виду, у оммёдзи, которые практикуют упокоение?
Странник почему-то не ответил. Только убрал с её лба компресс, но тут же заменил его на следующий. Кёко было даже страшно спрашивать, сколько у него их там, поэтому она спросила о другом:
– Сколько раз я уже забывала тебя, Странник?
Его рука с тёплым травяным мешочком, потянувшаяся к её лбу, замерла в воздухе, так и не коснувшись.
– По мелочи или чтобы ты забывала целые дни, проведённые вместе? – спросил он вдруг, сориентировавшись гораздо быстрее, чем Кёко того ожидала. Его же вопрос напугал её так, как не пугал ни один мононоке, даже под рёбрами защемило. Кёко резко села. Странник выпрямился тоже, опустил руку с компрессом, с раздражающим спокойствием посмотрел ей в глаза. У обоих они были миндалевидные, но у Странника чуть у́же, с низкими веками и пушистыми чёрными ресницами, из-за чего и казалось, что он смотрит всегда немного насмешливо. Но только не в этот раз, когда ему предстояло ответить на самые сокровенные её вопросы. А тех было намного – намного – больше двух.
– И то и другое, – ответила Кёко наконец. Чудо, что голос её не сорвался.
– По мелочи раза три или четыре. Когда я в храм камиурский на твоё выступление пришёл, когда посещал похороны одной из невест Якумото и, кажется, когда у ятая с гречневой лапшой случайно тебя толкнул.
– Ты меня толкнул?!
– Случайно, – повторил он, и Кёко вдруг поняла, откуда взялось то пятно от соуса на её воротнике, которое она два часа не могла отстирать, когда вернулась домой.
Она помнила только это и длинную вереницу людей, тянущуюся к ятаю, пробираясь мимо которого, Кёко однажды всё-таки не сдержалась. Помнила вкус той самой лапши, остро-солёный, как небесные перчики, растущие на самой высокой горе, и как сидела с миской под навесом среди других посетителей, шерстя взглядом прохожих... Это было ещё за месяц до свадьбы с Юроичи Якумото, так давно, что ощущалось теперь, как в другой жизни.
– А чтобы я целые дни с тобой забывала? – спросила Кёко осторожно, подавшись вперёд. – Сколько раз было такое?
– Всего единожды. Та метель в тутовой роще.
Кёко вздохнула с облегчением, но снова задержала дыхание.
– Дедушка всё тебе обо мне рассказал? – спросила она, сжала пальцами простыню. – Что я танцую, что я мечтаю стать твоей ученицей, что я, прежде чем родиться...
– ...умерла, – закончил Странник за неё. – Да. Только ленивый мне о том в Камиуре не поведал.
– В каком смысле?
– Твой дедушка, Кагуя-химе, Хосокава... Все сочли своим долгом сообщить.
– Хосокава?! – переспросила Кёко. Ни к дедушке, ни даже к Кагуя-химе у неё вопросов не возникло – оба родители, оба заботились, оба хотели Странника, как учителя, предостеречь, – но в Хосокаве, как недавно выяснилось, подлинной заботы не было и в помине. Кёко тут же вспомнила, как он в покои Ёримасы рвался. Не потому ли, что был на Странника зол? Хотел выяснить, отчего же тот согласился взять Кёко в ученицы даже после того, как он всё ему рассказал, перехватив тогда на рынке...
– На рынке, – подтвердил Странник, кивнув. – Он действительно догнал меня там и сразу поведал о тебе.
– А Тоцука-но цуруги у тебя откуда?
Странник ухмыльнулся удивлённо. Правда не думал, что Кёко один из пяти легендарных мечей узнает, да ещё и меч-близнец того, который унаследовала её семья? Она, даже застряв наполовину в грудной клетке гашадакуро, слепая на один глаз, парализованная и то разглядела золотую рукоять – там знакомый ей дракон летел не через травы и цветы, но через облака вокруг всей гарды. Ни один меч так не сияет. Ни один меч, кроме Тоцука-но цуруги, много лет назад не пропадал. Ни один меч не режет небесные крылья .
Странник наклонился слегка вперёд, снова прижал припарку к её лбу, отодвигая чёлку и растягивая момент перед ответом – видимо, размышлял, имеет ли он право говорить:
– Твоего дедушки подарок.
– Тогда в метель подарил?
– Нет, раньше, когда мы впервые встретились. То было лет сорок или пятьдесят назад. Я спас его от водяного змея, и это была его мне благодарность. Я не использую оружие против мононоке, но... Порой ничего другого не остаётся. Тоцука-но цуруги служит мне лишь в самых исключительных случаях. А откуда он у твоего дедушки взялся, я не знаю. Украл вроде как.
Кёко передёрнулась, подавилась от возмущения, подкатившего к горлу комом, но проглотила его назад. «Мой дедушка не вор! Он не мог украсть у другого клана!» сменилось «А что, если?..». Ведь это он рассказывал ей, что тот канул в неизвестность, что великая семья оммёдзи потеряла его давным-давно и утратила бесследно. Впрочем, дедушка же говорил ей и то, что обучает её наравне с Хосокавой или что мать её умерла на родильном ложе, а не сбежала, прыгнув из окна.
Словом, врать Ёримаса явно умел хорошо.
– Скажи, Странник... Мой дедушка тоже упокоению у тебя учился? Он поэтому так рано ки истратил, уже к шестидесяти годам? Обычно то случается в семьдесят или даже восемьдесят...
– Он пытался, да, пока не понял, что для людей это невозможно. И тебе тоже придётся это понять.
– Но если я снова попробую станцевать во время изгнания... Может быть, найду такой способ, чтобы...
Странник хорошо читал чужие лица, и в то же время своё умел делать нечитаемым вообще. Кёко каждый раз гадала, что же скрывается под этим шаловливым, не воспринимающим ничего всерьёз манерным видом... И теперь она наконец увидела, ибо Странник эту завесу для неё приоткрыл. За ней оказалось не чувство вины, но её признание; не раскаяние, но сожаление; и беспокойство, сутью от Кёко ускользающее, незнакомое ей, как страх быть отвергнутым, наверное, или нечто очень похожее. Что-то из этого заставило Странника поморщиться, и он сказал будто через силу:
– Кёко, послушай меня. Вот есть люди, склонные к полноте. Есть люди, склонные к простуде иль тому, чтобы рано облысеть. А есть те, кто склонен умереть раньше предначертанного срока. Ты именно из таких людей, Кёко, и беспорядочное применение оммёдо только ближе тебя к этой черте подводит. Ты понимаешь?
Кёко в который раз ответила со вздохом:
– Понимаю. Просто...
– Что?
– Как я смогу превзойти тебя, если буду отставать?
– А ты хочешь именно превзойти и никак иначе? – Странник улыбнулся почти умилённо, и Кёко поняла, что сказала лишнее, смутилась.
– Мне нужно возродить былую славу дома... Научиться тому, что никто до меня больше не умел, – самый верный способ.
– Неправда. Твоя цель – стать известнейшим оммёдзи, верно? С помощью изгнания, а не упокоения, этого тоже можно добиться. Я продолжу тебя учить, и всё получится. На это ки, уверяю, тебе хватит.
– Точно? – Кёко посмотрела на него недоверчиво. – Просто дедушка говорил...
– Забудь, что говорил дедушка. Ты станешь хорошим оммёдзи, если будешь впредь слушаться меня. Велю уйти искать офуда – и ты уйдёшь. Велю спрятаться – ты спрячешься. И больше никогда мне ни о чём, тем более о себе, не лги.
Странник не угрожал и не наказывал её, даже не упрекал в содеянном, но Кёко всё равно решила, что отныне она будет ему послушна. Просто потому, что в его пальцах – куча травяных припарок, словно он не знал, какую из них выбрать, а в воспоминаниях Кёко – его спина и лакированный короб, удаляющиеся от замка. В словах же неуловимая и неосязаемая сила, а ещё то, что сильнее даже её желания возвысить свой род и превзойти всех предков с помощью редкого, уникального и никому не доступного оммёдо.
Его немая, нежная мольба.
Кёко медленно села и повинно, послушно, смиренно склонила перед ним голову вниз.
– Ты что делаешь? Компресс упал.
– Ой.
Несколько минут после этого они провели в тишине, но думали, должно быть, об одном и том же: расколотом и спрятанном по частям, как покойник, прошлом; туманном и опасном, как всякая жизнь оммёдзи, будущем. Странник менял на лбу Кёко припарки и прикладывал к щекам, шее и затылку влажные, горячие и холодные компрессы, да так быстро, ловко, что она не успевала уследить за его движениями. Разговор, однако, ещё не был окончен. Кёко просто дожидалась, когда они оба соберутся с мыслями и будут готовы продолжить его. Тело её всё ещё ощущалось неповоротливым, как после затяжного послеобеденного сна, и голова слегка кружилась.
– Странник...
– Да?
– Так ты потому, что знал меня ещё ребёнком, всё время надо мной, как над ребёнком, и издеваешься?
Странник так нахмурился, что прежние узоры кумадори на его лице образовали новые, сложившись в совершенно другой рисунок.
– Что это ещё значит?! Разве я плохо с тобой обращаюсь? По-моему, вполне достойно! Подстилка на ночлегах у тебя есть, корм, то есть питание, тоже есть, мы гуляем много... То есть странствуем по разным интересным местам. – Странник замолчал резко. Видимо, наконец-то понял, что говорит о ней как о собаке. – Гхм. Просто скажи, что именно тебе не нравится, и я постараюсь это исправить.
– Мне всё нравится, но иногда ты... слишком ты, а не учитель. Ты знаешь гораздо больше, чем другие, и в том, что ты наслаждаешься этим, нет ничего зазорного, но... Почему я могу задавать только два вопроса?! Почему сам не объяснишь, зачем мы на площади, как ярмарочные дурачки, торгуем, или ещё чему-нибудь с офуда не научишь? Или почему ты сразу не сказал, что был на моём выступлении в храме в Камиуре? Или что видел, как двигаются каменные статуэтки Наны, или...
Странник сложил руки на груди, скрестил ноги и откинулся немного назад. Словом, всё в его позе вдруг стало оборонительным, как будто его не отчитывали никогда.
– Каюсь, – изрёк он, тем не менее не став упорствовать. Приподнял немного руки ладонями кверху, и Кёко заметила, что слои бинтов на его запястьях, выглядывающие из-под пурпурного кимоно, стали толще и плотнее. Раны открылись во время сражения? Из них натекла кровь, которую видела Кёко во сне? – Иногда я могу перегибать палку, но это не со зла, а от неопытности. До тебя я никогда не разделял ни с кем своих путешествий. До тебя... У меня не было никого. – И, не успела Кёко оправиться от услышанного, растереть румянец, выступивший на её щеках поверх мертвенно-бледной кожи, как Странник добавил: – Ну а ещё мне просто нравится изводить тебя. Хорошенькая ты, когда злишься. Смешная. А я редко нахожу что-либо смешным. Но с тобой... с тобой мне весело. Тебе со мной разве нет?
«Вообще-то нисколько! – хотелось развопиться на него Кёко. – Ты что, совсем дурак?! Мои нервы тебе не сямисэн, чтоб играть на них!»
Жаль, что запал Кёко уже закончился к тому моменту. Небольшим он оказался у неё, весь растаял от честности и признания Странника, как она сама под одеялом, натянув его до подбородка. Тогда Странник наклонился к ней ниже – ниже, ещё ниже, так, что бронзовая бусина его в волосах легла Кёко в ямочку под ключицей.
– Я же всё-таки лис, – ощерился он во весь свой острый рот.
Кёко так резко приподнялась на локтях, скинув шкурку обратно, что они чуть не стукнулись лбами.
– Я так и знала, что ты кицунэ!
Зубы наточенные, как наконечники стрел, больше не казались Кёко хищными, а он сам – надменным или таинственным. Несомненно, у него было много секретов под этим его узорчатым оби, внутри короба и собственной души, но теперь Кёко верила, что сможет постичь их все. Ибо Странник вдруг сложил все припарки, встал на ноги, отряхнул хакама и, подняв свой короб из угла, надел его на спину и сказал:
– Не совсем, но... близко. Хочешь узнать моё имя?
– Твоё... Что?
– Ну, такая штука, имя. Его ещё при рождении дают, как правило, мама с папой.
Он взялся за сёдзи, чтобы уйти и дать ей одеться. Кёко поняла это по тому, как прежде он кивнул на противоположный край её циновки, куда она до этого даже не смотрела. Там лежало сложенное жёлтое кимоно, родное, но какое-то уж слишком яркое, – даже желтее, чем забродившее сливовое вино, и ярче, чем июньское солнце. И хакама выстиранные, красные, а ещё какой-то новый пояс к нему в придачу, совсем не тот, что Кёко в храме оставляла, а как соединение двух её половин, оммёдо и кагура – тоже жёлтый и тоже красный, весь в косичках шёлковых нитей, на кончиках которых поблёскивают бубенцы.
– Так хочешь или нет? – поторопил Странник её, растерянную и не знающую, куда именно сейчас смотреть.
За окном трещали цикады, но Кёко вдруг показалось, что мир стал кротким и немым. Должно быть, ему тоже не терпелось узнать одну из величайших тайн истории, которую она смаковала ещё в детстве, когда фантазировала, как станет великим оммёдзи и превзойдёт Странника и по силе, и по уму. Ведь только другой великий и был достоин узнать имя Великого, разве нет?
– Смотря сколько это будет стоить, – улыбнулась Кёко натянуто, обняв коленки под натянувшимся дзюбаном.
– Ты спала десять дней, так что накопила порядка десяти вопросов... Будем имя за десять и считать. Подходит?
Имя.
Имя великого Странника.
Настоящее. Вслух. Для неё.
Кёко быстро кивнула.
– Ивару. Меня зовут Ивару.
Оно, такое сокровенное, прозвучало небрежно, как простое «да» или «нет». Странник – Ивару – отодвинул сёдзи, впуская в комнату ароматные пары с кухни, прохладу от лежащих в основании замка камней, причитания слуг, шорох метёлки и те разношёрстные, беспокойные, живые звуки, от которых Кёко, кажется, уже отвыкла. Напоследок он бросил ей:
– Одевайся и ступай на задний двор. Нана уже ждёт тебя там. Сегодня надо запечатать Кусанаги-но цуруги.
На самом деле у Кёко ещё много вопросов оставалось, когда фусума открылись. О «Разрезающем небесные крылья», о дедушке и их со Странником знакомстве, о том, что значит «не совсем, но близко», об их странном с Наной разговоре и что же именно (как?) всё-таки сделала тогда Кёко с Рен... Но лишь один из вопросов сам скатился Кёко на кончик языка, подталкиваемый услышанным и тем, что ей неожиданно пришло на ум.
– Ивару? Никогда такого имени в Идзанами не слышала. Как оно пишется?
Странник, однако, уже вышел за дверь, поэтому не ответил ей.
Ну, или не поэтому.
Кёко вздохнула, промокнула краем шкурки лоб, ещё мокрый от отваров, и снова посмотрела на стопку одежд. Там же, прислонённый к ней, Кусанаги-но цуруги и лежал, хотя Кёко была готова поклясться, что до того, как Странник вышел из комнаты, его там не было. Красные лакированные ножны, железная рукоять, окислившаяся и позеленевшая вдоль незамысловатого узора после того, как меч раскололи её ошибки... На нём не было видно отпечатков потных ладоней Коичи, но Кёко всё равно поёжилась от инстинктивного желания окунуть меч в бочку с водой и отполировать как следует. Она потянулась к нему через весь футон, схватилась за середину ножен и подтянула ножны к себе.
Меч был всё таким же тяжёлым, как и раньше, с трудом поднимешь одной-то рукой. И сверкал он, как яшма, из которой по преданию был отлит. И резал, как драконья чешуя, безупречно гладкий, напитанный перламутровым светом и...
Абсолютно целый.
Дзинь-дзинь!
Кёко вытащила из ножен невредимый Кусанаги-но цуруги, и пять его осколков были собраны воедино – край к краю, остриё к острию, – так, что ни один кузнец не заметил бы тех линий, что их разъединяли. Сердце Кёко успело стукнуть громко, но всего один раз – и меч распался на куски, осыпав её колени и футон.
– Идзанами-но микото, – выдохнула Кёко потрясённо, держа в пальцах отломанную рукоять, но уже не чувствуя отчаяния.
Теперь Кёко, глядя на неё, чувствовала только новообретённую надежду.
Нана и вправду ждала её снаружи во внутреннем дворе. На фоне перерытого по приказу даймё сада, обломанных деревьев и плотной застройки служебных зданий она, жрица запустелого храма, выглядела несколько нелепо. Как привидение, скиталась туда-сюда не по проложенной камнем тропе, а по нефритовой, местами выжженной жарой до соломы траве, раскинув летящие рукава белоснежного косоде и чертя по земле подолом незабудковой юбки. Она что-то напевала себе под нос: маленькие милые родинки над уголками рта поднимались и опускались, губы то складывались полукругом, то крепко сжимались. Фарфоровая маска всё ещё была при ней, на сей раз тоже синяя, глазированная, с пушистыми красными кисточками по бокам и бубенцами, звенящими при малейшем наклоне головы, в отличие от бубенцов на оби Кёко: та не поняла почему, но как только она его надела, те стали беззвучны.
Поверх пояса Наны, как украшение, тянулась длинная лента бумажных талисманов. Кёко догадывалась, что их Нана приготовила для её меча. Она несла тот осторожно, держала обеими руками, всё ещё чувствуя соблазн снова попытаться его достать и собрать воедино, но в то же время зная, что та долгая секунда в спальне была всего лишь подсказкой, а не ответом. К тому же сегодня, как выяснилось, был девятый день после того, как Страннику пришлось отражать нападение сбежавшего мононоке лично. Он сказал, что во второй раз из меча выбрался уси-о́ни – существо с бычьей головой и паукообразным телом. Кёко уже почти ненавидела пауков.
– Начинаем? – спросила Нана, когда та подошла.
Кёко не знала, что именно они начинают и как это будет выглядеть, но кивнула. После истории с Рен, чьи холодные костлявые пальцы она до сих пор ощущала в своих собственных, Кёко вряд ли можно было чем-то напугать. Поэтому она вытянула перед собой меч, демонстрируя решимость, и Нана повела её в сторону маленького семейного храма Такэда. До самого́ лилово-коричневого домика с бумажными фонарями они, однако, не дошли, а остановились возле тэмидзуя неподалёку от того древа-симбоку, к которому госпожа Акане проклятую соломенную куклу прибивала. Здесь Кёко умылась, прополоскала рот и омыла руки, прежде чем Нана жестом подсказала ей, что надо подставить и Кусанаги-но цуруги под струи воды, бегущей из полых бамбуковых жёрдочек.
– Омой его. Скажи, что избавляешь этот меч от скверны и всего, что делает орудие оружием, а то, чем защищаешься, – тем, что убивает.
– Я избавляю этот меч от скверны и всего, что делает орудие оружием, а то, чем защищаешься, – тем, что убивает, – принялась послушно повторять Кёко, бережно сунув в купальную чашу меч.
– Покрой его солью. Скажи, что изгоняешь всякое зло в нём, из него, за ним.
– Я освящаю этот меч и изгоняю всякое зло из него, в нём, за ним.
– Достань осколки и проделай с ними то же самое по отдельности. Только не поранься! Если хоть капля крови упадёт, придётся начинать сначала. Любая кровь – это кегарэ[65].
Кёко делала всё так, как Нана ей велела, – следовала ритуалу охараи, через который обычно другие люди, сами экзорцисты, проходят, а не их вещи. Сама Нана при этом ни к чему не притрагивалась – ни к Кёко, ни к тэмидзуя, ни к мечу – и стояла напротив. Кёко же как следует ополоснула красные ножны, потёрла их рукой, убедилась, что нигде на поверхности не осталось ни следа. Затем она переняла из руки Наны бархатный мешочек с солью, развязала его и высыпала горстку под рукоятью, распределила так же ладонью по всем ножнам, отряхнула заботливо. С осколками всё оказалось несколько сложнее: каждый Кёко приходилось подцеплять и доставать ногтем, чтобы действительно не порезаться, затем так же мыть, читать над ним норито[66] по словам, осыпать солью, снова читать норито, убирать, прежде чем взяться за следующий. Так Кёко все осколки бережно, кончиками пальцев, перебрала и возвратила обратно.
– Ты Песнь Идзанами знаешь? – спросила у неё Нана, и Кёко ответила ей одним оскорблённым взглядом. Даже если она так и не стала мико, как можно, танцуя кагура, такое не знать?! – Тогда вместе со мной. Мир в четырёх направлениях – Юг и Восток, Север и Запад – царственная богиня озаряет. До кромки, где небесные врата возвышаются, до предела, куда земля уходит. До кромки, куда голубые облака тянутся, до предела, где они опадают. До кромки, где теряется нос корабля, до предела, где смерть с жизнью соединяется...
– До кромки, где небесные врата возвышаются...
Нана перекинула Кёко конец длинной бумажной ленты, расписанной красными знаками – на сей раз не только такими, что цветок образовывали, но и другими причудливыми, заковыристыми, нечитаемыми, – и принялась раскручивать свой пояс. Накладывать печати оказалось в разы проще, чем очищать меч: бумага сама липла к ножнам, обматывалась в несколько слоёв, пока весь Кусанаги-но цуруги собой не покрыла, от окованного металлом конца ножен до эфеса. Даже проблеска небесной стали под гардой не осталось.
– Мир в четырёх направлениях – это мир покоя. Оберегай, защищай, упокаивай.
– Оберегай, защищай, упокаивай.
Подобные ритуалы только казались простыми с виду, но, закрепляя последнюю полоску талисманов, перевязывая так, чтобы точно не порвалось и не соскользнуло, Кёко почувствовала, как Кусанаги-но цуругу недовольно дёрнулся под её рукой. Точнее, дёрнулись те, кто был в нём заточён, охараи усмирённые, но всё же не упокоенные. Кёко невольно начала перебирать офуда быстрее.
– Значит, мононоке больше не будут каждую девятую ночь выползать?
– Не знаю, – ответила Нана, пожав плечами. К тому моменту они уже закончили, помыли ещё раз руки и двинулись назад. – То, насколько этих офуда хватит, мы узнаем позже. Никогда раньше не запечатывала такое количество мононоке в такой маленькой вещичке!
Вежливая улыбка Кёко предательски переломилась пополам. Ну как так-то?! И никаких гарантий? И всё же, понимала она, это лучше, чем ничего. По крайней мере, сколько-то девятых ночей они со Странником проспят спокойно.
– Можно задать тебе ещё вопрос, Нана?
«Я сегодня только вопросы, похоже, всем и задаю».
Кёко ступала по каменной гладкой тропе, постукивая по ней гэта, а Нана – по траве рядом. Она словно терпеть не могла всё рукотворное, человеком созданное, и потому предпочитала даже того не касаться. Ответила она Кёко коротким «угу», когда они обходили несущих лопаты рабочих. Те Нану, ловко увернувшуюся в последний момент, чуть не сбили.
– Какая связь между Странником и богиней шелковичных червей?
Нана взглянула на неё через тёмные прорези в маске, сквозь которые, вопреки законам мироздания, самих глаз видно не было, и рассыпалась в смехе звонком, как звук бубенцов возле её ушей.
– Никакой совершенно.
– Тогда почему он идёт именно в твой храм за офуда, когда их для оммёдзи может изготовить любая мико и любой каннуси? И как вы с ним познакомились?
– Жизнь – это нить. Шёлк то, хлопок или колючая шерсть... Солнечный цвет, огненный или чёрный... Запутанная она или прямая. Моя богиня рада каждому, кто к ней воззовёт, и любого гостя, который явится и о том попросит, она наказ давала щедро напоить тутовым вином. Думаю, при выборе храма это стало для Странника решающим фактором. – Нана захихикала по-детски, и Кёко не могла отрицать, что то хоть и звучит смешно, но, учитывая характер Странника, похоже на правду. – А познакомились мы с ним, когда он меня усмирил.
– «Усмирил»? Как это?
– Госпожа ученица! Ликом бела, как юки-онна, но на ногах вроде стоит твёрдо, не шатается. Не помню, ты всегда такой была или всё ещё не выздоровела?
Господин Рео никогда раньше к ней лично не обращался. Поэтому Кёко даже оторопела на миг, решив, не обознался ли он, позвавший её со спины. Неспешно господин Рео обходил выкорчеванные деревья с кустарниками, чьи корни торчали кверху, как искорёженные пальцы, и нагнал её возле сирени, при взгляде на которую у Кёко невольно сжалось сердце. Выглядел господин Рео и сам неплохо: умеренно румяный, тоже не шатающийся, как тогда в лесу, и с волосами, собранными на макушке, что были на полпути к тому, чтобы вернуть себе природный чёрный цвет. Очевидно, даймё больше не нуждался в двойнике, да и не мог Рео отныне его роль играть: один-то рукав висел, лишённый самой руки.
Нана перед ним выпрямилась, собрала длинные рукава в пальцах, но не поклонилась, даже голову не опустила в знак почтения. Господин Рео тоже её не поприветствовал. Он смотрел на Кёко глазами сказочного лунного принца, немного красными вокруг от усталости, бессонницы и, возможно, слёз.
– Ты уже виделась с моим братом?
– Ещё нет, господин.
– Он сейчас с твоим учителем, хочет лично попрощаться перед тем, как вы отбудете. Не заставляй его ждать. Он какой-то там особый чай даже заварил... Смотри, остынет.
– Конечно, господин.
– И ещё кое-что...
– Господин?
– Хм. Нет, ничего. Забудь.
И Рео развернулся на пятках, чтобы двинуться прочь, но прежде чем уйти, поклонился Кёко почти так же низко, как она ему.
Благодарности так и не прозвучало, но Кёко всё равно осталась польщённой. Двое слуг, не отстающих от Рео, но держащихся на два-три шага позади, мимоходом сообщили Кёко, что будут молиться за её с учителем здоровье. Все теперь её со Странником почитали, восхваляли почти, словно они были ками, что снизошли до людей и спасли их от Рен. Не сказать, чтобы это было неприятно.
– Ох, ну и жуть, – пробормотал мальчишка-служка на ухо другому, оглянувшись на Нану, когда она склонила голову вбок и раздался звон бубенцов её маски. – Наверное, дух несчастной Рен всё ещё где-то здесь. Надо и за неё будет помолиться сегодня!
– Да, да, обязательно помолимся!
Кёко не успела сказать им, что никакие молитвы Рен уже ни к чему. Теперь она свободна и может быть везде, где пожелает, и вряд ли то отныне замок или его внутренний двор. Служки, однако, оглянулись ещё несколько раз, пока шли, перешёптывались каждый раз, когда Нана трясла головой с бубенцами. Даже сам господин Рео обернулся... Обернулся, да отвернулся назад, на Нану не взглянув.
«Что такое? – взволновалась невольно Кёко. – Рассорились? – Нет, не бывает такого с молодыми господами и жрицами, в которых они влюблены. – Скрывают, что знают друг друга?»
Но какой в том смысл, когда это Нана руку его залечивала – вернее, то, что от неё осталось, – останавливала заражение и кровь, согревала в своём храме целую (уже поведали Кёко) неделю?
– Всё в порядке, они просто меня не видят, – объяснила Нана, улыбнувшись Кёко невозмутимо. – Никто, кроме прикоснувшихся к искусству оммёдо. Я слишком далеко от храма отошла. Там, где заканчивается тутовая роща, заканчиваюсь и я сама.
– Нана...
Её имя сорвалось с губ Кёко, как ещё одна молитва-норито. Здесь, в замке, к пальцам Наны не тянулись серебряные тутовые нити, но Кёко была готова поклясться, что видит их сверкание вокруг её фаланг, будто она испачкалась в жидком лунном свете и не отмылась. Только Нана, единственная из всех, даже ловчее ками, и имела силу к нему притрагиваться. Играла с этим светом сутки напролёт, даже когда ясный день стоял; плела, ткала и заплетала, создавала наряды самой Идзанами под стать. Даже старое полежавшее кимоно, попав к ней в руки, воссияло. Даже обычный пояс оби стал произведением искусства. Вот из чего он соткан был – из окрашенной нити тутового шелкопряда, такой лоснящийся, такой плотный, но мягкий и почти неощутимый на талии Кёко, словно его не было вовсе. За спиной её теперь бант раскрывался пышный и пионовидный, прямо как у Странника. То сам лунный свет, Наной превращённый в ткань, и есть. Неземное, незримое мастерство, которое она в одиночестве оттачивала годами.
Нет, намного дольше.
Ибо прясть лунное серебро – задача не людская. Рисовать особые знаки такой силы, что один можно разделить на десять, а десять – ещё на тысячу, и пленить с их помощью самого гашадакуро, а то и десять тысяч мононоке – задача не для мико. Всё это подвластно только ками или какому-нибудь божественному духу.
Или же мононоке, что, помогая других мононоке пленить, собственную вину тем самым искупает.
– Помнится, совсем девочкой папа повёз меня в Хэйан, чтобы показать мне Золотой храм в объятиях осени, – произнесла Нана, отошла на несколько шагов от неподвижно застывшей Кёко, вглубь травы, что ей до лодыжек доставала, и перекопанного сада. – С тех пор я мечтала жрицей стать, да не в каком угодно храме, а только в Золотом. Ни один другой меня так не влюбил в себя. Женщин туда тоже принимали – редкость для той поры. Но... мне отказали. Каннуси, выслушав меня, сказал, что слишком красива я для жрицы, а красота к помыслам дурным склоняет – что меня саму, что тех, кто меня увидит. И словно в доказательство он плоть мою затребовал... И я её дала. Но обещание своё каннуси не сдержал. Даже тогда, опороченная, я продолжала упорствовать. Ибо ах, Золотой храм так прекрасен был! Не нужно было мне другого места, цели и любви... Даже красоты не нужно было. – Нана обернулась к Кёко, тряхнула длинными, летящими рукавами, скользнув ими по своей глазированной маске, прежде чем её снять. – Когда мне отказали в седьмой раз, я раскалённые щипцы из ирори выхватила и выжгла эту порочную красоту, как все того хотели.
Бубенцы в этот раз не звякнули и остались полностью безмолвны, как и Кёко. Залитая солнечным светом дева, что плела из лунного сияния, превратилась в драгоценную статуэтку, покрытую трещинами. Волосы её, сейчас забранные высоко на затылке в традиционную для давно минувшей эпохи причёску, – чернёная бронза; юбка в широкую складку, колышущаяся от ветра, – сапфир... А лицо – фарфор, что разбился вдребезги. Ожоги испещряли его от верхней губы, над которой обычно лежала маска, до лба. Ни бровей, ни ресниц у Наны не было, но зато между ними тянулась шёлковая нить – шов маленькими узелками смежил её веки, прочно те зашив. Под этими веками, уже догадалась Кёко, нет самих глаз, потому и в маске их не видно. Пустые глазницы, прямо как у гашадакуро.
– К несчастью, я переусердствовала, – сказала Нана таким тоном, словно находила это забавным. – Раны загноились, а каннуси не стали меня лечить, прогнали, чтобы репутацию Золотого храма не пятнать. Спустя несколько дней я умерла от заражения.
– И ты... – Кёко сглотнула слюну, ставшую кислой от поднявшегося к горлу желудочного сока. Как назло, она сегодня хорошо позавтракала. – Ты обернулась мононоке, чтобы отомстить им?
– Да, но не успела. – Кёко нахмурилась, приблизилась снова немного, чтоб понять. – Не одну меня, видимо, свёл с ума Золотой храм. Один из молодых каннуси сжёг его дотла, чтобы «красоту пламенем очистить и сохранить её вовек, как есть»[67]. И поделом всему тому, что золото и золотое... Теперь любовь моя – это серебро.
Нана надела маску обратно, поправила её осторожно, выученным жестом сдвинув так, чтобы она легла ровно там, где нужно, прикрыв всё, что выдало бы её. Подходить к Кёко она не стала: не была глупой, даже если была безумной, поэтому всё понимала, видела, как Кёко инстинктивно Кусанаги-но цуруги запечатанный перехватила покрепче. То инстинкт – «Мононоке!» – в ней вскричал, но затем немедленно затих. Ибо от Наны не пахло железом, промозглостью и кровью, и цветы в её присутствии не гнили, и гусиной кожей не покрывались у Кёко плечи. Не расскажи Нана свою историю, Кёко бы так и не узнала, кто она такая, а значит, реальной опасности в ней нет. Природа у Наны людская даже больше, чем у Рен. И оттого Кёко... Кёко снова растерялась.
«Сколь же многое мы, пять великих семей, ещё не знаем о мононоке на самом деле?»
– Почему Странник не даровал тебе покой? – спросила Кёко робко, надеясь, что это не прозвучит невежливо. – Ты не захотела? Попросила тебя оставить?
Нана кивнула, не задумываясь и не таясь.
– Слишком много убивала, чтобы так просто заслужить покой.
– Кого? – Кёко сама нашла ответ лишь на секунду позже, чем спросила: – Те статуэтки... Ты убивала ёкаев?
«Как же давно она жила! – удивилась, почти ужаснулась Кёко, когда Нана кивнула ещё раз. – Застала времена, когда ёкаи с людьми Идзанами пополам делили? Значит, то и вправду было?»
– Ёкаев. – Нана вздохнула. – Они тогда жили в тутовом лесу. Я пришла туда, потому что мне не за кем и некуда было больше идти после сожжения Золотого храма, и коль убивать было некого тоже, то взялась за тех, кого мико и каннуси уже ненавидели в ту пору, считали низменным плодом богов... Сгубила всех, кто не успел сбежать. А потом явился Странник и усмирил меня. С тех пор мы друзья, и даже ёкаи на меня больше не сердятся. Я забочусь о них, пока им не настанет срок переродиться. Развлекаю их своими танцами и нарядами как могу или гостями подобно тебе. Спасибо большое, кстати! Они в храме тогда здорово с тобой повеселились.
Кёко бы не назвала это весельем: каменные статуэтки, одержимые призраками, как выяснилось, воровали у неё меч, а она возвращала его назад. Но что-то такое шевельнулось в груди Кёко – острое, будто ветка репейников, проглоченная целиком, – что она не осмелилась ни возразить, ни сказать что-либо. Нана явно не печалилась о прошлом, легко перескакивала с темы на тему, и Кёко тоже решила перескочить, чтобы не терзать лишний раз ни её, ни себя. Задумалась только мимоходом, знал ли о природе Наны дедушка... «Милая Нана» называл он её, а Ёримаса хорошо в людях разбирался – и неважно, живых или нет.
– Тебе понравился твой наряд? – спросила она, поддев по очереди бледным ноготком и жёлтое кимоно, и жёлто-алый пояс с серебряной вышивкой. Кёко сама к ней подошла через поляну высокой травы, чтобы продемонстрировать свою доброжелательность, показать, что не боится и тоже принимает её. В той траве засилье цикад было – стрекот доносился со всех сторон. – Кимоно я в сумахе покрасила, чтобы оно ещё ярче стало, а пояс пошила в промежутках между тем, как рисовала офуда. Не снимай ни то ни другое. Отныне кимоно не порвётся и не испачкается, прямо как у Странника, а пояс ни одному духу телом твоим овладеть не даст. Бубенцы же на шёлковых шнурках будут звенеть тогда, когда о приближающемся зле предупредить нужно.
– Ах, так вот почему они всё время молчат! – поняла Кёко и покрутилась немного, чтобы маленькие бронзовые колокольчики задрожали на тонких разноцветных верёвочках, тянущихся поверх оби. Даже сейчас они не издали ни звука, и Кёко, посмотрев на Нану с улыбкой и благодарностью, вконец успокоилась.
– Да. Всё это ради того, чтобы Ивару больше не волновался. Никогда не видела, чтобы он десять дней подряд не ел!
Ивару.
«Она тоже знает, как его зовут».
Они с Наной отныне хранили его тайну на двоих, и Кёко ещё никогда ни один секрет так не смаковала, не растягивала во рту и мыслях сладко-сладко, будто лакомый кусок дайфуку.
«Ничего не ел, значит, так переживал?.. – Кёко улыбнулась. – Ну и поделом!»
– Береги его, – сказала ей Нана напоследок, прежде чем махнуть летящим рукавом и с мелодичным звоном маски раствориться в солнечных лучах за сливовыми деревьями, уже разродившимися сладкими плодами.
Она так и не узнала, о ком та говорит – о мече, обвязанном офуда, новом поясе или же о Страннике.
Чай гёкуро, который ждал Кёко в тясицу[68] – дорогу к нему она отыскала лишь благодаря господину Рео, подвернувшемуся ей по пути, когда она потерялась на задворках, – был на вкус как морская соль и печёные каштаны. Такой чай обладал безупречными тонизирующими свойствами и был не по карману даже великим домам оммёдзи в расцвете их славы, так что Кёко пообещала себе выпить до последней капли всё, что ей нальют. Она сидела на дзабутоне, плечом касаясь плеча Странника. Их гэта стояли у крыльца, и по чайному домику гулял освежающий сквозняк. От озера, где он стоял и из-за которого, признался Шин, в сезон дождей его затапливало, веяло спасительной в июне прохладой.
– Приятно знать, что я такой не один, – произнёс даймё, странно улыбаясь, и Кёко обнаружила, что оба его глаза – совсем-совсем белёсый левый и чёрно-белый правый – смотрят на правый глаз её. – Нас таких аж двое!
Кёко невольно вспомнила Нану, с которой только недавно распрощалась, и нервно рассмеялась. Но то, что их таких уже трое и в Идзанами в последнее время явно наблюдается какая-то нехватка глаз, говорить не стала. Странник на всякий случай невзначай кашлянул рядом.
Должно было быть испито минимум две чашки, чтобы можно было отринуть приличия и заговорить о том, о чём хотелось, но Кёко понимала, что уже не может ждать. Терпением Странника, сидящим в позе лотоса с полуприкрытыми глазами, она не обладала, а полдень был уже не за горами. Им со Странником ещё предстояло добраться до почтовой станции Минато, прежде чем совсем стемнеет.
– «Не трогай её, пожалуйста. Другая чашка. Та, что слева».
Странник рефлекторно отдёрнул руку от своей пиалы, хотя слова Кёко предназначались не ему. Они были для даймё, который к своей чашке тем не менее тянуться не перестал, но хмыкнул и сжал на ней мозолистые пальцы. Ему как раз самая крайняя пиала слева и досталась. Задрожавшие губы господин Шин спрятал за узорчатой каймой, втянул с характерным для горячего напитка свистящим звуком чай, позволяя Кёко продолжить:
– Так вы сказали мне, когда попросили разлить чай тогда в покоях. Но ведь не о чашках велась речь и даже не о чае вовсе. Там Рен была, я угадала? Она хотела меня убить, а вы её остановили. «Не трогай её». Вот почему воздух сделался таким холодным. Мононоке всегда находился подле вас и жил у вас в покоях, выходил только в мастерскую, чтобы изготовить мазь, или затем, чтобы убить предателей. Поэтому же вы Странника в комнату не пустили, отказались от стражи и выселили господина Рео на нижний этаж. Чтобы Рен никому вреда не причиняла больше.
Странник стиснул пальцы, лежащие на коленях, в кулаки. Вьющаяся чёлка упала ему на лоб, скрывая от Кёко выражение лица. Но она чувствовала, что ему не понравилось услышанное, ибо, отправляя Кёко всего лишь опросить даймё, он даже не подозревал, что посылает её в логово гашадакуро.
Даймё же покрутил чашку в пальцах.
– Да, – ответил он. – С каждым днём она слушалась меня всё меньше – всё меньше походила на мою Рен, – но я делал всё, что мог. Жаль, что этого всё равно оказалось недостаточно.
На щеках его расцветал румянец тёплый и здоровый – свидетельство снова циркулирующего, восстановившегося ки. Даймё теперь свободно передвигался по замку, пускай чаще всего в сопровождении брата, чтобы привыкнуть коль не к темноте в глазах, то к вечному туману и размытости. Кёко знала, что говорить с ним о произошедшем, несмотря на его хорошее самочувствие, всё ещё кощунство. Оно будет таковым даже десять лет спустя, ибо пепел от имени любимого человека горчит на языке до самой смерти. И всё же Шин сам настоял на том, чтобы они пришли сюда; чтобы вспомнили всё, прежде чем наконец забыть.
– Вы только Рен позволяли мазь на свои глаза накладывать, – продолжила Кёко аккуратно. – Следовало сразу догадаться. Служанки ведь несколько раз о том упомянули, а потом господин Рео сказал, что вы заняты, потому что вам мазь накладывают... Удивительно, как никто не придал значения. И эти скверные побочные эффекты от многочисленных лекарств... Скажите, пожалуйста, когда именно вы поняли, что Рен, навещающая вас, мертва?
– Почти сразу, но убедился в том, лишь когда она впервые в жизни отказалась танцевать, – ответил даймё, не выждав ни секунды. Ему нужно было кому-то рассказать об этом – то, что он даже самому себе долго говорить отказывался. – И этот запах... Моя Рен никогда раньше не пахла кровью. Я попросил её добавлять больше персиковых цветов в мази и жечь больше свечей, чтобы скрыть это.
«Тогда забери меня с собой. Побудь рядом ещё немного. Я уже умираю. Ещё немного...»
Отказываться впускать в покои великого оммёдзи. Добровольно иссушать себя, поставить на своё место брата и приучать его вести дела. Не вести охоту на предателей, убийц, не задавать вопросов, чтобы не узнали и не стали ни о чём расспрашивать его. Прятать смерть в своих покоях и защищать её от жизни, терпеливо ждать, когда она его с собою заберёт... Шин Такэда и вправду человек своего слова. То, на что он был готов пойти ради возлюбленной мононоке, могло бы стать ещё одной легендой, но обернулось для всего замка страшным сном.
Он улыбнулся Кёко вежливо, предлагая ей налить ещё пиалу, но в той улыбке самой улыбки – её истинной природы – не было. И вряд ли будет когда-либо вновь.
– Вы уверены, что не хотите задержаться и погостить немного? – спросил даймё, когда и Кёко, и Странник допили третью чашу в умиротворённой тишине и стали собираться, зашелестев полами кимоно. – Госпожа Кёко, вы чувствуете себя достаточно хорошо для путешествий?
– Да, вполне. Со мной всё в порядке, спасибо за заботу, – быстро проговорила Кёко то же самое, что ответила прежде Страннику на десять аналогичных вопросов подряд. Ни тому, ни другому она решила не рассказывать, что так её торопит вернуться к странствиям запечатанный меч, который она хотя бы на секунду, но собрала воедино.
«Нужно собрать опять. Нужно понять, что помогло, и продолжать учиться. Нужен новый мононоке».
– А провизия в дорогу? Можно ли предложить вам в качестве вознаграждения коль не деньги, то...
– Деньги, – сказал вдруг Странник, вскинув голову. – Вы можете их предложить, да.
Кёко уставилась на него, уже водрузившего короб себе на спину и поправляющего на плечах тканевые ремешки.
– Разве Странник изгоняет мононоке не совершенно бесплатно? – спросили они с даймё почти хором.
– Я делаю это бесплатно, всё вёрно, – кивнул он серьёзно. – Но моя ученица – нет. У неё две младшие сестры и третья на подходе, а сама она из благородного дома оммёдзи от крови Мичидзане Сугавары, поэтому услуги её стоят недёшево, а именно... – И он назвал такую неприличную сумму, какую Кёко даже в руках никогда не держала и какую ей даже мысленно повторить было страшно. Странник же добавил как ни в чём не бывало: – Отправьте две трети от суммы в Камиуру, пожалуйста, в имение Хакуро.
И Шин ему тоже как ни в чём не бывало ответил:
– Будет отправлено с завтрашним же гонцом.
Кёко так опешила, что забыла поклониться. Вспомнила об этом на ступеньках тясицу, бросилась назад и чуть не пробила лбом чайный стол, согнувшись пополам слишком резко. Шин Такэда подавился чаем и засмеялся.
Прежде чем покинуть замок, Странник и Кёко заглянули на кладбище за семейным храмом Такэда. Заходить не стали – Кёко не стоило сейчас посещать места, которые чужое ки, как пьянчуги саке, пили, когда всего две недели назад она столько его отдала. Но издалека они вместе посмотрели на новое надгробие. Такое же прямоугольное, как и все, но выше, чем положено, и из лазурита, а не серого камня. В одном ряду с надгробиями всех членов семьи Такэда и застеленное жёлтыми цветами персика. Даже днём вокруг горели маленькие стеклянные фонари, и мисочки с паровыми булочками, моти, фруктами и благовониями были щедрым пиром для несчастных духов. Там же поблёскивали бубенцы судзу, которые Кёко от её имени попросила в дар Рен преподнести, и роскошная цветочная кандзаси госпожи Акане, которая, слышала Кёко, была уже на полпути в столицу, в сёгунат, вместе с раскромсанными частями возлюбленного брата.
Могильная земля, даже издалека ощущала Кёко, свежая, рыхлая, влажная. Потому что свежевскопанная. Рен всего несколько дней назад похоронили.
– Надо же, – сказала Кёко, когда они со Странником уже шагали к отворившимся для них воротам, и по её затылку вдруг застучали холодные капли дождя. – Сливовые дожди всё-таки начались! Думала, их уже не случится в этом году.
Хрустнул и раскрылся красный бамбуковый зонт, который Странник спешно выудил из короба. Кёко пришлось прильнуть к его плечу, чтобы они могли под ним уместиться. Она выставила из-под бумажного навеса пальцы, надеясь поймать на них несколько капель, но намочила целый рукав. Дождь усиливался, и Кёко начинала бояться, что зонт его не выдержит, но затем она вспомнила, как Странник доверил ей своё настоящее имя, и поняла, что довериться его зонту и руке, что взялась за руку её, – меньшее, чем она может ему отплатить.
– Зато по жаре тащиться не придётся. Идём. Мононоке и их сказания уже ждут.
– А они тебя забудут вскоре, да? Даймё и все остальные, кто видел.
– Да. Ровно через девять дней. Так это работает, если я к ним не прикоснусь, а просто уйду.
Девять. Опять это злополучное число.
Обернувшись, Кёко увидела в окнах замка два мужских силуэта на седьмом этаже, гурьбу из нескольких толкающихся женских – на первом и какую-то пушистую тень на верхушке гинкго, которое помахало Кёко ветвями точно так же, как она помахала свободной рукой всем им. Странник вёл её за собой в леса, держал к себе вплотную, чтобы ни она, ни перевязанный талисманами меч на её плече не намокли. Даже когда они вышли за ворота, переступили малахитовую, как его глаза, и поющую голосами цикад кромку, а затем оставили замок провинции Кай позади, он так и не отпустил пальцы Кёко.
Сказание третье
Дворец императрицы кошек
Одна бесхвостая кошка однажды попробовала хозяйскую кровь.
Жизнь её до этого была размеренной и ничем не примечательной, истинно кошачьей: полной мышей, которых по зову первородного долга требовалось ловить, и человеческих рук, которые норовили её погладить, когда она пробегала вниз по улице. Однако эта кошка была не ничья и даже не чья-то, а принадлежала одному определённому хозяину и жила в определённом доме, даже своё место на соломенной циновке имела, прямо возле очага, где жар каждый вечер облизывал уставшие за день лапки. Хозяин звал её «Мио-Мио», потому что, когда она у него появилась, отданная в дар в честь Танабаты, он ещё не умел выговаривать прочие звуки.
«Мио! Мио-Мио!» – подзывал он её, стуча пухлыми ладошками по крыльцу, с которого ему было запрещено спускаться, и тогда кошка – ещё котёнок – неслась к нему через весь двор. Двор тот был совсем мелким, огибал один скромный несчастный колодец, стоящий у ворот, но даже на таком узком пространстве их дом всё равно терялся, до неприличия крошечный. В таком, болтали соседи, и блохам было бы тесно. И это несмотря на то, что жил там единственный в деревне портной, весьма умелый и даже талантливый! И всё же, как это часто бывает с людьми талантливыми, но кроткими и низкого происхождения, он всегда довольствовался малым. Потому и царила в доме если не вопиющая нищета, то красноречивая бедность. Потому и не было у хозяина кошки игрушек иных, кроме куколок из сушёной травы и палок, которые при должной фантазии могли ненадолго стать мечом. Кошка как могла старалась заполучить ему новые, приносила на порог добытых мышей, надеясь, что хозяин поиграет хотя бы с ними, но хозяйка хозяина – у людей то называется мать – каждый раз выметала их всех обратно.
– Папа, папа, не надо!
– Так принято, сын. Иначе после тринадцатого дня рождения жди от своей кошки беды. Смотри, какая у неё морда чёрная! А какие чёрные лапы! Будто из пламени подземного мира сбежала. И эти глаза... Они даны ей точно не просто так, а чтобы злые силы видеть!
– Но ей же будет больно, папа!
– Ничего страшного, переживёт. На то она и кошка.
Боль от киридаши[69], попытавшегося оборвать саму её суть одним взмахом, была нестерпимо мучительной. Надолго её запомнила кошка. Ещё долго после этого она лежала на боку, истекая кровью, пока хозяин перевязывал хлопковым отрезом от скатерти тот куцый обрубок, который ещё даже не успел стать пушистым хвостом. Он плакал вместе с кошкой, скорбел по её красоте и природе, стыдился того, что не защитил, и поэтому всю неделю брал с собой на циновку, укрывал одеялом, как человека, несмотря на брезгливое ворчание отца и оханье матери. Кошка на них зла не держала: не отрубил бы ей хвост хозяин хозяина, сделали бы то деревенские, ведь кошка с одним хвостом однажды обзаведётся двумя, а значит, обернётся демоном и принесёт всем в округе погибель.
А пока кошка приносила только мышей.
С хозяином они подолгу играли в мягких отрезах ткани, из которых его отец, окрасив, шил наряды на продажу для местных, а из кое-каких, что подороже, – в столицу. Из совсем крошечных, оставшихся бесхозными лоскутков он таки разрешил хозяину мастерить игрушки, но только для кошки, ибо хозяин уже тогда был слишком взрослым, на его взгляд. Кошка за них двоих радовалась первому помпону – который, правда, уже на следующий день случайно закатила в печь, – и первой не живой и не мёртвой мышке с бусинками заместо глаз, о которую можно было точить отросшие когти. Спустя время мышь та поистрепалась, а ещё чуть позже кошка утратила к ней интерес. Только спала круглые сутки, начав седеть.
Когда седина тронула пузико, умерла хозяйка хозяина – его мать. А когда седыми сделались ушки, умер хозяин хозяина – его отец – и сам хозяин остался совершенно один.
– Продай мне свою кошечку, – сказала однажды ему старая владелица псарни. – Она всё равно ведь уже старенькая, долго не проживёт. А я тебе дам взамен серебряную монету!
– Что вы будете с ней делать? – спросил хозяин, крепко прижав замершую Мио к груди.
– Не буду таить. В раскрошенных кошачьих когтях много полезных свойств, а цельные они – прекрасные защитные талисманы от паучьей лихорадки! Кошачья печень не такая целительная, как лисья, но тоже питательная, пригодится, – ответила ему владелица псарни и уже потянулась за кошелём.
Если бы он правда отдал, она бы не стала сбегать и упорствовать, вгрызаться в чужую руку, царапать когтями и даже шипеть. Она бы смиренно приняла судьбу, выбранную для неё её человеком, и шкуркой бы кремовой, которую вывесили просохнуть на окно позже, всё равно бы боготворила и восхваляла его.
Но шкурка в тот день осталась при кошке, а она сама – на руках у хозяина, под запáхом его кимоно, куда он сунул её, чтобы спрятать от алчных старушечьих глаз, прежде чем поскорее унести в дом и на всякий случай подпереть веником сёдзи.
– Ничего, Мио, мы как-нибудь проживём, – успокаивал их обоих хозяин, сидя у очага, в котором горело последнее, взятое в долг полено, и разглаживая комки уже седой шерсти на холке любимицы, свернувшейся у него на коленях. – У меня ещё осталось несколько клубочков отцовского хлопка, я сошью из них хаори и продам на рынке. Заработаем чуть-чуть, купим целую рыбёшку и наедимся до отвала! Да, наедимся... – И их животы, одинаково пустые, заурчали в унисон, поддерживая друг друга. – А потом в Эдо пойдём, к тому швейному мастеру, у которого отец учился. Я тоже выучусь у него. Будет у нас с тобой своя швейная мастерская, будем наряды для всего сёгуната шить! Из парчи, сатина серебряного, как звёзды, из нитей тутовых шелкопрядов. Только потерпи немножко, Мио... И нам никогда больше не придётся голодать.
Кошка хозяину всегда верила свято. С прялкой он и вправду обращался ловко, прямо как она со своими когтями: колесо крутил быстро, а нити протягивал и перебирал и того быстрее. Хорошо обращался с иголкой, особенно когда надо было подшить какому-нибудь соседскому ребятёнку хакама, до которых тот пока не дорос, или нашить фамильный камон приезжей дворянской семье. При отце к ним часто захаживали с мотками тканей ярких, цветных, а потому и с монетами в плату. Однако настали сложные времена, когда молодой сёгун пошёл против старого, и войны, которые всегда в первую очередь разоряли совершенно непричастное к тому население. Отца лишили сначала его арендованной мастерской, а затем – богатых клиентов, пока в конце концов не лишили и самой жизни. Повезло, что он уже успел выучить хозяина к тому сроку, пропустить через его худые, ещё неокрепшие по-мужски руки десятки моточков хлопковых нитей и вытканных из них кимоно. Если так подумать, не знали кошка и её хозяин настоящих бед, с которыми не могли бы справиться...
До появления хатамото-якко[70] или, как их заслуженно прозвали в народе, кабукимоно[71], банда которых как раз пересекала их деревню накануне лютейшей в кан-но ири пурги. Минул тогда кошке как раз тринадцатый год.
– Это хаори на продажу, оставьте его, прошу! Я шил его двадцать дней!
– Ну-ну, не забывай своё место, хозяин. Мы дражайшие гости, ты сам пустил нас на порог...
– Только потому, что вы почти выломали дверь.
– Да что тут ломать? Издали твоя лачуга прямо как курятник! Мы даже не поверили поначалу, что здесь правда кто-то живёт. А хаори добротное, мягкое. Рукастый ты мальчишка! Возьмём-ка это хаори с собой, по очереди носить будем, верно, парни?
Хозяин был очень добрым, поэтому кошка его должна была быть злой. Едва тронули рукав разложенного на циновке хаори грязные пальцы разбойника-самурая, как она оттолкнулась от деревянного ящика, взлетела в воздух и приземлилась прямо ему на лицо. Когти запустила под кожу, как ядовитые жала, зубами вгрызлась в и без того переломанный нос, принялась царапать, рвать и визжать, пытаясь защитить самое дорогое, что ещё было у её хозяина, ибо хозяин был самым дорогим у неё.
– Проклятая тварь!
Последняя миска с рисовой кашей, которую голодному хозяину пришлось отдать семи гогочущим пьяным мужланам, вторгшимся в его жилище посреди ночи, перевернулась и покатилась по полу. Изодранный человек – черт досточтимого самурая в нём уже не осталось и в помине – вцепился в кошачью шкуру, отодрал кошку от своего лица и замахнулся, собираясь бросить её в трещащую, как смех семи мужланов, печь.
– Не трогай её! Не трогай Мио!
На кошку наступили, кошку швырнули об стену, ударили, и шипение обернулось треском ломающихся костей и слабостью в лапах. Уши дёргались на макушке, затухающий слух резали крики и звон. К тому моменту, как глаза её снова открылись, узкие зрачки стали широкими, грудная клетка раздулась от глубоко вздоха, а кусочки разбитого болью мира собрались воедино, в деревянной лачуге уже стало тихо и мирно, а за окном – светло и даже не снежно. Кошка встала медленно и с трудом. Обошла лежащую миску с застывшей слипшейся кашей, миновала почти догоревший очаг и, пошатываясь, потёрлась мокрым носом о неподвижную руку хозяина, лежащего на тёмно-алом футоне лицом.
Звук, который она издала, был похож на её имя.
«Мио-мио!»
Хозяин больше не отзывался.
Тогда наклонилась кошка к луже крови, что ещё не успела впитаться в постель, высунула шершавый розовый язык и принялась лизать её, как молоко. Да так жадно, остервенело, с каждым глотком отдаваясь всё больше этому сладко-солёному вкусу, что в конце концов от лужи не осталось и капли. Даже между половиц, вместе с пылью всё выскребла, а потом принялась лапкой очищать умытую в крови мордочку, чтобы последние багряные росинки с усов собрать и отправить в рот. Напилась вдоволь хозяйской крови кошка, из голода и жажды ли, из тоски по хозяину ли, а может, просто от древних спящих инстинктов, по велению судьбы проснувшихся на четырнадцатом году её жизни. Слиться с хозяином хотела кошка, возвратить его или вернуться к нему самой, чтобы вместе хотя бы так быть, кровь к крови, шерсть к коже, хвост к тёплым и исколотым швейной иголкой пальцам.
Бесполезным оказалось отрубать кошке хвост.
Обернулась кошка прелестным кудрявым юношей, как тот, которого она любила преданно все тринадцать лет и была обречена любить ещё тринадцать последующих жизней. И проплакала кошка весь день и всю ночь над остывшим телом с перерезанным горлом, точь-в-точь таким же, какое было теперь у неё. Затем надела кошка его хаори из отцовского хлопка, брошенное посреди комнаты, и отправилась на гору Асо, где несколько вершин и где одна зовётся Нэкодакэ – Кошачьей горой.
Там её уже ждала императрица кошек.
XII
Сливовые дожди в этом году затянулись до самого августа..
Всё это время Кёко и Страннику приходилось тесниться под одним зонтом, хотя вознаграждение, часть которого казначей Шина Такэда выплатил ей перед уходом лично в руки, хватило бы на ещё один, даже шёлковый, а не бумажный. Но Странник сказал, что короб его не бездонный (разве?) и там нет столько места для зонтов, а нести его на себе Кёко вскоре устанет, ведь на левом её плече и так Кусанаги-но цуруги висит, а на правом – узелок с вещами. И хотя узелок она позже отдала Аояги, которая снова расправилась из нежно-розового ивового лепестка в послушную деву и теперь бодро шагала сзади, спорить Кёко не стала. Ей нравилось, как Странник привлекает её к себе за локоть, когда небо затягивают тучи, как касается боком её бока и как пурпурный рукав с её жёлтым сочетается, когда руки их переплетаются, будто солнце наступившие сумерки встречает.
Большую часть дождей они, впрочем, всё равно пережидали под навесами чайных и почтовых станций, поскольку, сойдя с торгового тракта Накасэндо – уж больно жарко и многолюдно там становилось летом, – они угодили в вереницу мелких городов и деревень. Медленно преодолевали их один за другим, неспешно, потому что Кёко совсем недавно переболела и, пускай чувствовала себя просто прекрасно, Странник каждые несколько ри делал в тени остановку. Передвигались они преимущественно утром, когда ещё свежо, или вечером перед закрытием дорог. Днём же их непременно кто-то да вылавливал в толпе, узнавая по ярчайшему, стараниями Наны, жёлтому кимоно Кёко. Нередко это заканчивалось тем, что их просили о помощи, а заодно предоставляли и ночлег с сытным ужином, и укрытие от дождей, в том числе ночных и холодных, проливных, от которых даже несколько хатагоя[72], видела Кёко, затопило. Так почти целый месяц они со Странником расхаживали по всяким селениям и сталкивались со странными, подчас неведомыми и запутанными делами.
– С какой стороны этот зелёный шар появляется, говорите?
Не сводя глаз с задумавшегося деревенского старосты, Странник протянул руку и не глядя поправил на макушке Кёко соломенную касу, надвинув шляпу поглубже ей на лоб, чтобы она снова не схватила солнечный удар, как на той неделе. От соломы у неё жутко чесался лоб, да и выглядела она в ней как гриб-переросток, но ворчать уже устала и только молча вернула касу на прежнее место, но в качестве компромисса отошла при этом в тень. Её, негустую, но прохладную, отбрасывал раскидистый, но наполовину облетевший дуб – единственное спасение для пастухов посреди огромного и голого поля пожжённого просо. Староста привёл их сюда, как назло, в самый солнцепёк, потому что утром ему нужно было собрать с жителей налоги и рассудить односельчан, которые устроили войну из-за украденной свиньи. Кёко на загоны и курятники только издалека посмотрела, но уже, казалось, насквозь пропахла ими. Может быть, потому что она вляпалась в коровью лепёшку по пути на поле и до сих пор не могла отскрести её остатки с платформы своих гэта.
– Во-он оттудова. – Староста наконец сообразил и махнул рукой на левую часть поля, куда-то за кромку мирно шелестящих кипарисов, из-за которых они как раз и пришли. Там жил сам староста с женою и там же возвышался амбар, в котором их со Странником вчера приютили. – Каждую ночь с часа до двух. Летает тута и тама, летает!
– «Тута» и «тама» – это где именно? – вздохнул Странник. Они стояли на одном месте уже так долго, что он снял короб с плеч и опустил на землю. Кёко и самой давно хотелось очутиться где-то «тама», лишь бы не «здеся», на жаре.
– Да всюдова! – ответил староста и почесал морщинистый лоб, покрывшийся по́том под шляпой. Как назло, прямо такой же, как у Кёко, только из осоки. Неудивительно, что Странник так настаивал на том, чтобы она её носила. – Иной раз и в дома ломится, по крышам колотит! Просо из-за него косить совсем никак. Поджигает его то и дело, когда опускается, – нарочно небось! Хочет нашу деревню изжить, проклинает, мстит!
Странник обошёл всё поле ещё раз по кругу, пока Кёко, впервые радуясь, что она ученица, а не учитель, сидела под дубом на корточках, обсасывала соломинку и смотрела, как кумадори, кажется, уже течёт у Странника по лицу вместе с по́том. Может быть, стоило ему шляпу одолжить?
«Не, – быстро передумала Кёко, вспомнив, как он над приставшей к её гэта коровьей лепёшкой смеялся. – Обойдётся».
– Да, вы полностью правы, – вынес свой вердикт Странник ещё час спустя. Для этого он обошёл поле ещё раз, уже с коробом наперевес, и привёл их троих к кипарисовой роще со скромным, затерявшимся среди деревьев надгробием, расположенным дальше остальных на импровизированном кладбище, почти за его чертой, словно покойный любил проводить время в одиночестве и созерцать природу – и теперь и то и другое делал за него памятник. – Шар вылетает отсюда, из этой могилы. Это неупокоенный дух человека, который здесь захоронен.
– Ага-а! Я говорил же, говорил!
Староста притопнул ногой, сплюнул что-то на землю и помахал рукой деревенским, нетерпеливо выглядывающим из-за кустов. Странник их с поля ещё в самом начале спровадил, чтобы не судачили, не сплетничали и не мешали ему.
– Неупокоенный дух, а не мононоке, – повторил Странник, сложив руки на груди. – Почему вы не провели по этому человеку заупокойную службу?
– А? Что? – Староста подавился тем, что собирался снова плюнуть себе под ноги. Седые волосы лезли из-под касы ему в глаза, уже плохо видящие и постоянно щурящиеся от солнца и возраста. – Как вы узнали?
– Сначала ответьте. Содеял дурное? Преступник какой? Насильник или убийца?
– Нет, нет, что вы! Он сироткам при жизни помогал, десятерых вырастил под своей крышей, как родных. Налоги платил вовремя, в долги не влезал, даже лошадь мне однажды всего за мону одолжил... Хороший, словом, был человек!
– Тогда в чём же причина?
– Так это... он сам не захотел. – Староста протёр рукавом лицо, смахивая пот. Вопросы Странника или, возможно, его суровый взгляд из-под повязанной косынки кого угодно взмокнуть бы заставили и без летнего солнцепёка. – Он при жизни всегда говорил, что презирает всех этих каннуси, мол, только и горазды, что пожертвования тянуть для ками, которые их всё равно не слышат, и набивать себе животы. Нет бы собственными руками добро творить... Оттого он даже в храмы никогда не ходил. Вот мы с приятелями и решили его выбор уважить, закопать, помянуть, да и всё на том...
– Неважно, что говорил и делал человек при жизни. После смерти прощаться со всеми следует одинаково, – сказал Странник строго, буквально отчитывая старосту. – Пригласите каннуси, проведите по покойному службу, как полагается, каймио ему дайте – и упокоится он уже на следующий день, больше не потревожит ни вас, ни поля.
О, сколько же счастья было в хакама Кёко, когда она вприпрыжку бросилась за Странником прочь с просяных полей! А затем и из этой деревни, где не было ни горячих источников, чтобы помыться, ни уютных чайных домов, ни даже рынка как такового: жителей насчитывалось столь мало, что все они просто обменивались продуктами между собой. Зато для Кёко со Странником завернули в дорогу рисовый хлеб, немного козьего сыра и ещё всяких вкусных и полезных вещей, даже тёплый плед из овечьей шерсти для будущих прохладных ночей – ему Кёко очень обрадовалась, потому что её старый плед после ночлега в амбаре курами пропах. Этот, впрочем, благоухал немногим лучше.
– Что-то не так? – спросила Кёко, когда Странник неожиданно потерялся позади и, обернувшись, она обнаружила его почти на том же месте, которое они прошли – она прошла – ещё пару минут назад. Он задумчиво вглядывался в пустую чащу, и руки его вновь лежали крест-накрест на груди.
– Нет, ничего, – ответил он, но не сразу. – Идём, чего ты встала?
– Так я встала, потому что ты встал!
– Иди, говорю.
– Слушай, а может быть, ты для нас поохотишься? – предложила Кёко заодно. Дальше они всё-таки не двинулись, решили устроиться на ночлег здесь, в небольшой лощине под горным каскадом, поскольку оба совсем измотались из-за жары. – Видела пару кроличьих норок тут по пути...
Странник тем временем стряхивал муравьёв со своей циновки, которые нашли его подстилку такой же удобной, как и он сам, поэтому обернулся к Кёко не сразу. Но когда сделал это, ответ уже был написан у него на лице.
– Ты сейчас пытаешься пошутить насчёт того, что я лис?
– Не пошутить, а... предложить идею. Мы давно не ели ничего мясного. Ты ведь умеешь превращаться? Почему я ни разу не видела, как ты это делаешь?
Странник хмыкнул и вдруг тряхнул циновкой так, что отправил муравьёв в полёт. Как назло, несколько из них приземлились на подстилку Кёко и таким образом удачно переехали.
– Я не люблю шерсть, – ответил он небрежно, и разговор на том, очевидно, был исчерпан.
Однако Кёко сделала мысленную пометку в голове: «Возможно, не умеет превращаться. Но... разве такое может быть?»
То откровение Странника в замке даймё не утолило, а лишь раззадорило её любопытство, и она ничего не могла с этим поделать. И пусть на вопросы о себе он по-прежнему не отвечал, хотя бы косвенно, хотя бы мимоходом, она пыталась разузнать о нём что-нибудь ещё. Правда, безуспешно.
После того как надоедливые муравьи всё-таки искусали их за ночь, они решили, что с дикими лесами и деревнями на время стоит завязать, и вернулись к торговому тракту, а оттуда двинулись к плотно населённым и крупным городам. Несколько дней торговли на площадях – и Кёко накопила ещё столько же, сколько у неё уже было, и по обычаю отправила больше половины суммы домой в Камиуру.
«Всё-таки я ушла не зря. Всё-таки здесь от меня больше проку», – думала с гордостью Кёко над каждой суммой, которую заворачивала в особый бумажный свёрток, прежде чем заклеймить и отдать хикяку на одной из почтовых станций. Всё-таки со Странником её место, а не за каким-то там мужем. Тут и денег побольше, и впечатлений...
Самых ярких впечатлений у неё набралось аж два за месяц, и оба волей судьбы были связаны с лисами. Но не такими, как Странник, нет, и даже не такими, каких Кёко себе представляла... Они повстречали первую лису средь белого дня во время одного из переходов по лесу – и чуть не погибли.
То был тракт, соединяющий очередную деревню, где обычную тлю приняли за доротабо – дух заброшенных полей, – и город Сага. Кёко со Странником не собирались прямо там останавливаться – сливовые дожди ещё шли. Но именно те и застали их врасплох, размыв почву, а на дороге, по которой они решили срезать путь, как раз подвернулся заброшенный минка[73]. Соломенная крыша сгнила и прогнулась, глиняные стены развалились, но благодаря тому образовался пригодный навес. Странник и Кёко забрались под него, развели костёр, высушив собранный по дороге хворост при помощи офуда, и сели есть рисовые лепёшки.
Когда дождь поутих, почти перестал идти, Кёко решила не ждать, пока Аояги закончит собирать новый хворост (старый почти догорел), и сама отправилась наполнять тыкву-горлянку к ручью. Тот находился недалеко, Кёко даже оттуда чувствовала запах табачного дыма из трубки Странника. Вода была холодной-холодной – почему-то не прогрелась за лето. Пальцы Кёко быстро покрылись гусиной кожей.
«Опять дождь пошёл», – решила она, заметив, как по стылой глади вдруг побежали круги, большие, частые. Но на макушку ещё не капало.
Когда следом раздался плеск, Кёко наконец-то подняла взгляд.
Не считая Странника, она никогда прежде не видела лисов ни в их людском обличье, ни тем более в первородном – но всё же сразу поняла, кто перед ней. Что-то древнее, неосязаемое, родственное инстинкту выживания, подсказало ей: ногицунэ. Дикий кицунэ, питающийся плотью сородичей, впавший в неистовство и несущий сплошь разрушения. Их следы – сгустки засохшей крови, от которой ногицунэ ещё не отмылся, – Кёко и видела на серой шкуре, будто белый мех посыпали пеплом и натёрли углём у корней. Уши большие и топорщащиеся, острая, как стрела, морда, на которой видно лишь два глаза навыкате, неопределённого цвета, но с красными склерами, и ряд кривых жёлтых зубов. Больше и выше, чем мерин, но тише, чем любой другой хищник. И целых три пушистых хвоста, подняв ветер, веером раскрылись у него над головой. Их с Кёко разделяла река, за которой темнела непроходимая чаща, а по воде продолжали расходиться круги – это в неё капали пузырившиеся в пасти слюни.
– Не шевелись.
Даже если бы возникший рядом Странник не сказал ей этого, Кёко бы и так с места не сдвинулась – не могла. Тело парализовало от страха настолько, что она боялась моргнуть. Казалось, если сделает это, то глаза откроет уже в лисьей пасти или сразу у ногицунэ в животе. Одичавший ёкай тоже не двигался. Кёко не знала наверняка, но чувствовала, что это – из мира охоты, нечто звериное, испытание и последний шанс выжить, подаренный жертве из снисхождения.
Галька, рассыпанная вдоль ручья, зашуршала. Странник хоть и велел Кёко не двигаться, но сам медленно приближался – до тех пор, пока его плечо не прижалось к её плечу. Он так часто курил, что табачный дым будто стал одной из нитей его кимоно, заплёлся узелком в волосах среди бронзовых бусин, и Кёко осторожно вдохнула его, успокаиваясь. У неё за поясом не было ни одного офуда – все остались на привале. И у Странника, заметила она, их не было тоже. А утробное гудение ногицунэ в это время становилось всё громче и громче. Он больше не смотрел на Кёко – Странник полностью завладел его вниманием. Даже пасть щёлкнула.
– Самбе, – прошипел лис, роняя в ручей слюну, копящуюся за оскаленными зубами. – Самбе...
Кёко покосилась на Странника, пытаясь понять, что это значит. Он-то определённо понимал, это было ясно по его лицу – по тому, как оно совсем не изменилось. Иначе он нахмурился бы. А если бы удивился, то широко бы раскрыл глаза. Но вместо этого Странник ответил голосом бесцветным, ледяным, как те капли, что всё ещё стекали по пальцам Кёко и пузатой фляге, в которую она вцепилась намертво:
– Моё.
И дикий лис ушёл. Прежде, однако, ещё раз облизнулся, тараща на Кёко налитые кровью лупастые глазища, подмёл землю тремя хвостами и склонил морду низко, к самой воде, пригнув передние лапы, будто кланялся на прощание. Только после этого он попятился и скрылся в шелестящей роще, оставив после себя душное облако горького мускуса. Так благополучно миновала угроза, но не страх.
– Ты чего прижалась? – спросил её Странник, когда они оба простояли, неподвижные, ещё несколько минут, всматриваясь в гулкий лес, чтобы убедиться, что ногицунэ ушёл. – Так сильно испугалась?
– Не испугалась, а тебя приготовилась защищать! – заявила Кёко. По дрожащим коленкам любой бы понял, что храбрилась, но, впрочем, она и не совсем врала. В ответ на вопросительно выгнутую бровь Странника Кёко пояснила: – Дикие лисы ведь других лисов едят, разве нет? Потому их дикими и зовут. Что, если бы он и тебя... Ну... Он ведь хотел есть, не так ли?
– Хотел, – кивнул Странник. – Но не меня.
– А?
Если бы Странник раньше сказал, что дикие лисы не только других лисов едят, она бы вряд ли тогда выстояла. Всю следующую ночь Кёко не спала, хотя они и не остались ночевать в минке, а всё же дошли до города – подальше от греха и леса. После этого Кёко зареклась кликать беду и шутить над природой Странника.
Второй встреченный лис оказался всего лишь чуточку приятнее первого. Точнее, то был лисий дух, а ещё точнее – кицунэцуки, человек, который был им одержим.
Кёко раньше слышала о таком лишь краем уха, из всяких сплетен и слухов, коими наводняется каждая улица, когда домохозяйки собираются вместе на чаепитие или отправляются дружной гурьбой за продуктами на рынок. Мол, странно ведёт себя такой-то человек, словно бы одичал, грызётся со всеми, скандалит, обманывает.
«Не иначе как телом его овладел бешеный лис!» – сокрушались сплетницы, но Кёко-то, как оммёдзи, знала, что любая одержимость выглядит совершенно иначе. То не узколобие с прямолинейностью, не хамство и даже не склочность.
Любая одержимость – это всегда болезнь.
И торговец воздушными змеями, сам извивающийся точь-в-точь как полоз на замаранной жёлтым и красным постели, связанный верёвкой по рукам и ногам, несомненно, был одержим. Кёко почувствовала запах мускуса ещё на городской площади города Сага, как только женщина в сером халате с такой же серой кожей – его жена – появилась там и, протянув трясущейся рукой горстку монет, попросила «лекарство от лисьей хвори для мужа». В двухэтажном, не слишком роскошном, но и не скромном доме на окраине развлекательного района, куда она их привела, и вовсе пахло как в псарне. На столах гнездились деревянные каркасы и расписанные полотна – недоделанные змеи и фонари. Под ногами же валялись их сломанные и подранные части, как будто до них нечаянно добрался дикий зверь. На углах мебели виднелись отпечатки зубов, похожие на человеческие, а ширмы, которыми была огорожена постель, рассекали следы от когтей. Оттуда доносился повторяющийся звук – «хи, хи, хи!» – будто кто-то пытался смеяться над чем-то не очень забавным или смеху лишь подражал.
– Хи, хи, хи!
Лиса скалилась на них щербатыми зубами смуглого немолодого торговца в рваной нижней рубахе. Выпячивая таз, он странно вилял им, точно размахивал невидимым хвостом. В таких ситуациях первым делом стоило вызвать врача, проверить, не лишился ли попросту человек рассудка. В жару легко портилось саке, а потому оно могло попортить кровь! Или, быть может, всё дело в безденежье, спаде торговли, ибо зреющие сливы зовут дожди, а дожди – ураганы, и те ломают воздушных змеев, даже не дав им воспарить. Словом, определение одержимости – дело деликатное с массой подводных камней и условностей, но...
Человек перед ними определённо не был пьяным, сумасшедшим или притворщиком, даже Кёко это видела. Пушистый хвост оставался невидимым, но падали, разлетались от него подушки и священные статуэтки, а ещё поднимался жуткий сквозняк. Возле постели уже стояла инари-ороси – одна из народных якухарай, «избавительница от лисов». Женщина в ажурном, тонком, с бубенцами на рукавах косоде, какие обычно носят по праздникам, и с волосами тоже неуместно распущенными, ещё и красно-коричневого цвета, как ягоды аукуба. Кёко слышала, инари-ороси специально их высветляют и красят порошком сумаха, чтобы больше на Изобильную Лисицу, покровительницу свою, походить. Лично Кёко казалось это лицемерием, сродни тому, как если бы она пурпурное кимоно надела, наточила зубы и обстригла уши, дабы те стали остроконечными.
Опасливость Кёко по отношению к инари-ороси только окрепла, когда та, не заметив её появления, вдруг улыбнулась скулящему мужчине, сделала затяжку бамбуковой кисэру, которую держала в пальцах, и выпустила дым чуть ли не в лицо ему. Затем она обернулась, и рука её с трубкой, а заодно и улыбка упали при виде Странника, показавшегося в дверях следом за Кёко. Спустя минуту он занял место инари-ороси у постели страдающего, а Кёко тем временем незаметно подвязала тасуки свои длинные рукава, продев шнур под плечами. Она теперь всегда так делала, когда поняла ещё в замке даймё, как то удобно, когда рукава не только во время готовки не мешаются, но и во время погонь или драки. А отчего-то Кёко казалось, что погоня и драка сегодня неминуемы...
– Это не мононоке, – сухо изрёк Странник очевидное.
После таких слов Кёко обычно сразу же разворачивалась, собирала вещи и готовилась уходить. Но этот раз её ноги вросли в пол. Невозможно было повернуться спиной к человеку, который так корчился и кривлялся в агонии на постели, гавкал по-псиному, клацая зубами, и по-псиному же был обречён умереть. Кёко видела отчаяние, не в нём, но в женщине, что стояла рядом. Оттого ей стало совсем тошно, когда Странник сказал:
– Я ничем не могу здесь помочь.
– Зато я могу, я! Я же говорю, что только я – единственная ваша надежда. Я лис на раз-два отваживаю, за шкирку вышвырну и эту плутовку! Только две тысячи серебряных мон мне понадобятся для того, – протянула избавительница, вклинившись между Странником и женой мастера. Голос у неё был такой елейный и притом невинный, будто она всего-то мешочек риса выпрашивала, а не целое состояние для мелкого купца. – Одна тысяча мон пойдёт в храм Изобильной Лисицы, как жертва, чтобы она благословила твоего мужа, а ещё одна на инструменты: редкий красный шафран для молитв, особое покрывало из редчайшего чёрного шёлка, которое только в Бон[74], под взорами предков, плетут...
– Я ничего бы для своего мужа не пожалела, всё бы любви своей отдала, но нет у меня столько денег, нет! – всхлипнула жена и почти повисла на длинном рукаве Странника. Обычно он чурался прикосновений, сразу отпрыгивал или даже толкал локтем, если кто-то незнакомый и чужой вторгался в его личное пространство, но сейчас стерпел. Даже другую руку подставил, подхватил женщину под плечи, помогая ей, сгорбленной, стоять. – Мы закрыты уже четвёртую неделю, денег едва хватает на аренду! Я и так уже всё, что мы с мужем откладывали, отдала. Прошу вас, помогите!
– Ах, вот ты какая! Всё ищешь, где тебе подешевле. Я же не за красивые глазки плату беру, а за работу. Без меня бы лиса уже давно изжила твоего муженька с белого света. – Инари-ороси, уперев в бока руки, недовольно сощурилась. Брови её, нарисованные, делающие лицо похожим на самурайскую маску (не самую симпатичную, надо сказать), сошлись на переносице и почти образовали треугольник. – Я же сказала, твой муженёк сам виноват! Лисы просто так в людей не вселяются! Небось браконьерствовал на досуге или покупателей обманывал, где кицунэ ему ненароком и попалась. Говорю же, не отделаться ему от неё, она его изнутри сожрёт, если я не спасу!
– Не охотник мой муж! У нас в доме даже оружия нет, только палочки с сокуи![75] – воскликнула женщина оборонительно, даже сейчас мужа своего, тявкающего на неё, защищая от обвинений. – И не обманывал никого никогда! С четырнадцати лет он змеев мастерит, на фестивалях первые места занимает. Старательный и всегда зарабатывает только честным трудом!
– Ох, первые места на фестивалях, значит? – Странник, прежде наблюдавший за двумя женщинами отстранённо, будто не питавший ни к одной из них интереса, вдруг оживился и вцепился острым, как булавка, взглядом в инари-ороси. – Известный человек, получается, ваш муж? И фестиваль майский как раз минул, немногим больше месяца назад... Скажите мне, добрая госпожа, эта инари-ороси на вашем пороге когда появилась?
– Недели две назад, наверное... Когда муж бросаться на меня начал и укусил в первый раз, вот прямо сюда, вот. – Жена мастера закатала рукав до локтя, показала Страннику и приблизившейся из-за его спины Кёко отметину красную, воспалённую – и вправду один в один след от звериной пасти.
– Именно тогда инари-ороси попросила вас первую часть суммы внести, чтобы она его утихомирила? – уточнил Странник, на укус толком не взглянув. Он по-прежнему смотрел только на крашеную избавительницу, что вдруг стала делать шажок за шажком по направлению к двери. – И сразу, как она вошла в дом, ваш муж и впрямь словно бы пробудился, заговорил, как человек, дал себя связать послушно, а потом опять впал в неконтролируемое неистовство... А лиса в нём, случаем, не рычит, что мужнино нутро сожрёт вот-вот?
– Да-да, рычит время от времени! – подтвердила женщина.
– Но при этом всё чего-то ждёт, не так ли? Уже несколько недель. А как только инари-ороси в поле зрения мужа вашего появляется, сразу замолкает обратно...
– Да, да, всё так! Благодарна я очень инари-ороси! – продолжала кивать женщина, не в силах связать одно с другим.
– И трубку при себе инари-ороси всегда носит, – сказал Странник. Уголки губ его дёрнулись, словно ещё немного, и он улыбнётся довольно (а доволен он был не иначе как самим собой). – Такую тонкую бамбуковую, с маленьким костяным навершием в виде головы животного, тоже на лису похожего...
Кёко обернулась – инари-ороси тут же спрятала в рукав кисэру, уже затушенную. И Кёко наконец всё поняла – в эту самую секунду, ненамного раньше, чем несчастная жена торговца. А инари-ороси уже обошла Странника полукругом, отвела чёрные, подведённые углём узкие глазки и, придерживая длинные полы косоде с узорами, в которых угадывались очертания лисьих морд, попятилась к двери.
– Это ваша инари-ороси к вам в дом лису подсадила, – сказал Странник как есть. – Приметила, должно быть, вашего мужа на фестивале воздушных змеев, когда он денежный приз свой забирал, и решила тот отнять. Это её ручной лисий дух овладевает людьми по её же приказу, а живёт в курительной трубочке. Мошенница, словом, ваша милая избавительница!
«Всё-таки не зря я рукава подвязала», – подумала Кёко, бросившись наперерез удирающей инари-ороси.
Та оттолкнула выскочившую перед ней Кёко плечом, да так сильно, что она налетела спиной на ящики с посудой и побила чашки, едва вместе со шкафом на бок не завалившись. Связанный мужчина громко расхохотался с постели лающим, заливистым звуком – «хи-хи-хи, хи-хи-хи!», – перестав брыкаться и глядя заискивающе вслед избавительнице, хозяйке своей. А хозяйка очень шустрой была, бегала на высоких гэта, как босиком, и даже Аояги, по мысленному зову Кёко появившуюся в проходе, с ног сбила, ударив лбом о косяк. Только Странник смог её поймать, перехватил рукой за коричнево-рыжие волосы на затылке, когда одна нога инари-ороси уже была за порогом. И, накрутив их на свой кулак, рывком вернул её назад в комнату, толкнул и поставил на колени.
– Пусти меня, пусти! – верещала инари-ороси.
– Ты изгонишь лису из мастера воздушных змеев.
– Не буду я никого изгонять! Не мой это дух, не мой! Не докажешь ничего!
– Ты изгонишь лису из мастера воздушных змеев, – повторил Странник медленно, почти по слогам, развернув её к себе так, что у инари-ороси хрустнула шея. Он заглядывал ей в глаза сверху вниз, как голодные собаки заглядывают в полную миску. Немудрено, что уже спустя минуту она затихла и, сдавшись, согласно кивнула. – Изгонишь бесплатно, прямо сейчас, и вдобавок отдашь всё, что за эти недели успела заработать, ибо из-за тебя человек занемог, и лавка его закрылась. Сейчас же к ритуалу приступишь, а потом уйдёшь отсюда и больше никогда не появишься. Если я ещё хоть раз услышу про одержимость лисицей в Саге или где бы то ни было... Если ещё хоть раз просто на улице тебя увижу... Клянусь, ты узнаешь, как больно кусаются лисы, когда у тебя нет трубки, способной их усмирить.
Ох, эти зубы!.. Эти острые, как наконечники стрел, клыки, выступающие по бокам сверху и снизу. Сами по себе белоснежные, ровные и прежде мелкие, но сейчас словно бы увеличившиеся в размерах и чудом умещаются в таком маленьком рту, подведённом лиловой краской. Кёко, поднявшись с пола и потирая ушибленную поясницу, заворожённо уставилась на зубы Странника, скалящиеся так близко к лицу инари-ороси, что она наверняка их все пересчитать успела. Но, возможно, ей было не до того: она вовсю плакала, шмыгая раскрасневшимся носом, будто её не по заслугам обидели. Наверное, ручной лисий дух, к которому она так привыкла, сильно отличался от настоящего кицунэ. В Страннике количество звериного и людского всегда менялось по его собственному желанию.
«Кицунэ, – повторила Кёко мысленно, всё ещё не привыкшая к этому слову. – Мой учитель – кицунэ. Кицунэ, кицунэ! – Она до сих пор радовалась этому, как ребёнок. – Так здорово же, так необычно!» – И даже сейчас ей стоило больших усилий не заулыбаться. То было бы совсем уж не к месту: жена несчастного торговца в голос рыдала и причитала над мужем, а он и сам всё «хи-хи-хи, хи-хи-хи».
Ох, как же от всего этого у Кёко ещё несколько часов кружилась голова! И ужасно болела поясница.
– Несмотря на то что одержимых называют кицунэцуки и дух вселяется в них лисий, к кицунэ они не имеют никакого отношения. Это я в свою защиту говорю, – хмыкнул Странник, закуривая на крыльце трубку с новым мятно-перечным табаком, когда всё закончилось и Кёко, растирая синяк на копчике, уселась рядом с ним в ожидании. В благодарность за помощь их обещали вкусно накормить, и на кухне в доме теперь суетилась обнадёженная жена торговца, пока над самим торговцем ворожила растрёпанная инари-ороси, пообещавшая управиться уже к закату. – У кицунэ всегда есть физическая оболочка, поэтому мы не можем ни в кого вселяться. То, чем одержим мастер воздушных змеев, – дух лисы обычной, лесной. Инари-ороси сами их в капканы ловят и убивают, чтобы привязать к себе, а потом натравливают, на кого вздумается. Жестокие это люди, только чужие имена позорят – что Инари, что кицунэ... Переночуем сегодня тут, ладно? Хочу убедиться, что эта мошенница не обманет жену торговца и он правда освободился.
– Я и не знала, что ты людям не только с мононоке помогаешь, – призналась Кёко, невольно вспоминая то, что Странник обычно повторял себе, как норито: «Моя работа – изгонять мононоке».
Он, кажется, вспомнил это тоже, поэтому хмыкнул, затянулся кисэру ещё раз, прежде чем ответить:
– Обычно я и не помогаю, но... – Он покосился на посветлевшее лицо Кёко и выпустил из лёгких весь дым вместе с тяжёлым выдохом. – Иногда случается. Я человек настроения.
– Да, я заметила.
Они просидели в тишине до тех пор, пока не приготовилась темпура и рисовая лапша в соусе мисо. Тогда же к ним вышла инари-ороси и с неподобающе жеманным для её положения видом сообщила, что изгнание прошло успешно. В доказательство она продемонстрировала свою бамбуковую трубку, откуда дым теперь вился исключительно чёрный и на каждой затяжке издавал то самое заливистое «хи-хи-хи». Проверив торговца – для этого Странник призвал несколько витражных цукумогами, которые сели тому, уже неподвижному и крепко спящему, на грудь, – Странник кивнул инари-ороси и отпустил её. Та, однако, не спешила уходить, мялась на крыльце ещё несколько минут и, когда Кёко уже снова начала тревожно подвязывать рукава (на всякий случай), всё-таки сказала:
– Сто медных мон с собой дайте хотя бы. Закупоривать обратно лису вообще-то тоже работа!
– Это ведь твой собственный сикигами.
– Да, но не очень-то послушный!
«Вот же наглая мерзавка!» – разозлилась не на шутку Кёко, а затем и вовсе чуть не загорелась, когда Странник открыл короб, достал оттуда синий бархатный мешочек и действительно отсыпал щерящейся инари-ороси сто мон.
– Чтобы по другим домам не пошла, а действительно уехала, – пояснил Странник, наконец-то выпроводив её и устало махнув рукой. – Завтра ещё заработаем.
– Это был мой мешочек и мои сто мон!
– Ну, значит, ты заработаешь.
Ворчала Кёко ещё долго, даже с набитым ртом и когда темпуру палочками из общей миски вылавливала. Но быстро успокоилась, когда Странник ей два бесплатных вопроса сверх обычного докинул. Кёко, впрочем, и так почти не тратила их: обо всём, что нужно – а иногда и не нужно – в делах оммёдо, он теперь сам ей рассказывал, пытался стать хорошим учителем и ошибки свои исправить. Порой Кёко сама просила его помолчать, потому что у неё голова от него уже болела. Заклинания для офуда, которым он её учил, пока они брели бок о бок по торговому тракту, были до ужаса сложные, практически целые ритуалы! Кёко о таких и не слышала никогда («Талисман, который укорачивает тебе волосы?.. А такое зачем?»). Правда, как рисуются сигилы для них, он показать не мог – не умел, но обещал заглянуть в какой-нибудь храм и там об этом попросить. Поэтому Кёко больше не жаловалась на своё обучение. Месяц выдался насыщенным и на него, и на прочие события, в том числе на случайные и удивительные встречи.
Так, в той самой деревеньке, где им пришлось полдня торчать на просяном поле, они повстречали убумэ – призрак женщины, не сумевшей разродиться и скончавшейся в муках. Полуголая, она брела с мотком окровавленных пелёнок в руках, что некогда были ребёнком. Потянувшись к обомлевшей Кёко посреди полуночной улицы, она протянула ей свёрток, немо моля забрать его, позаботиться. Кёко из жалости выставила руки, но приняла в них лишь пустоту: дух женщины тут же растаял. После этого она до утра сидела возле ирори, скармливая огню каштановые скорлупки, чтобы успокоить растрёпанные чувства и перестать вспоминать о Кагуя-химе. Странник тоже не спал, только делал вид, а сам краем глаза присматривал за Кёко. Как оммёдзи, они оба были бессильны перед такими душами, ведь их удел – изгонять мононоке, воплощение зла и мести. А это было воплощение безутешного горя.
Ещё они видели тануки на торговом тракте, неудачно попытавшегося сойти за каннуси: он перепутал «воронью шляпку» эбои, которую те носили, с рыбацкой, а из-под его каригину по земле волочился пушистый, в белую полоску хвост. Были и другие мелочи, связанные с ёкаями и другими не-людьми, которые стали подозрительно часто попадаться им по пути. Несколько даже работали на постоялом дворе, где Кёко со Странником останавливались, и общались с гостями почти на равных.
Но не приключалось со Странником и Кёко за всё время самого главного – того, ради чего они и звались экзорцистами.
Никак не встречался им ни один мононоке.
Вообще-то Кёко не видела в этом проблемы, даже если ей тоже хотелось поскорее испытать Кусанаги-но цуруги, а точнее, то нечто, что позволило собрать его ненадолго воедино и вернуло надежду. Дедушка рассказывал, что даже в былые времена, когда между некоторыми даймё кипели войны и междоусобные распри порождали множество мононоке, ждать новый заказ порой приходилось неделями. А уж когда в Идзанами воцарился мир, ожидание и вовсе стало для дома Хакуро синонимом их фамилии. Кёко не знала, как обстоят дела у остальных пяти домов, но лично она ждать привыкла. Правда, как будто не привык Странник: он то и дело вздыхал разочарованно, подёргивал острыми ушами и почему-то непременно поглядывал при этом на Кёко, будто ждал, что она мононоке из своих хакама вот-вот достанет.
Когда они покинули дом мастера воздушных змеев, наконец-то закончились сливовые дожди. На окнах ещё спящих домиков раскачивались белоснежные куколки тэру-тэру, смастерённые местными детьми. Вчера Кёко слышала, как эти же дети, потрясывая ими с подоконников, звонко пели о том, как «отрубят кукле голову, если дождь не прекратится и солнышко к ним не выглянет»[76]. Она могла только представлять их восторг, когда те проснутся несколькими часами позже и обнаружат, что их молитва всё-таки была услышана. Кёко с Цумики и Сиори когда-то делали точно так же.
Она думала о них каждый раз, когда наталкивалась на кого-то младше себя или когда гогочущая ребятня, как сейчас, едва не сбивала её с ног на рынке, шумно играя в онигокко[77]. Они со Странником заглянули туда, чтобы пополнить припасы перед долгим переходом по тракту, и, чтобы управиться побыстрее, разделились. Аояги уже несла несколько доверху набитых мешков позади Кёко, пока та высматривала среди прилавков, что ещё им нужно. Поэтому когда в ноги ей вдруг рухнула девочка лет пяти, которую нечаянно толкнул в спину старший брат, руки у Кёко были свободны. Она помогла малышке подняться, по привычке вытерла грязь с её разбитых коленей рукавом, как обычно поступала с Сиори... И вдруг заметила в её руках нечто знакомое, что не видела ещё ни у кого и нигде.
– Подожди минутку! Это же...
Но девочка уже убежала, ведомая старшим братом, тянущим её за рукав. Кёко быстро потеряла их из виду в разношёрстной толпе, а вместе с тем потеряла, не успев как следует рассмотреть, и игрушку, похожую на мотылька с витражными крыльями. Кёко даже невольно оглянулась по сторонам, проверяя, не стоит ли Странник где-нибудь на площади, раздавая из своего короба теперь не только товар, но и собственных цукумогами. Однако всё встало на свои места, когда прямо перед лицом Кёко пролетел ещё один, на тонкой, почти невидимой в солнечных лучах леске.
Выбросив вперёд руку, Кёко ловко поймала его.
– Это мои кайдзю![78] – гордо объявил торговец за прилавком, когда она проследила, откуда тянется леска, до другого её конца. Оказалось, то и впрямь было стекло, прохладное на ощупь и собранное из других маленьких, точно разбитых, кусочков стёкол. Правда, не такое изящное и тонкое, как то, из которого цукумогами Странника были сделаны, но тоже очень красивое, матовое и поразительно лёгкое. Кёко покрутила игрушку и так и сяк, прежде чем вернуть торговцу в руки и спросить:
– Как же оно летает? Не бумага ведь и не воздушный змей.
– Всё дело в особом способе выдувания стекла. Это мастерство редчайшее, семейное, мы его из поколения в поколение передаём! – ощерился торговец, уже почти старик, но было видно, что рукастый: стол перед ним кренился под весом целого войска таких же мотыльков, расписанных на самые разные мотивы, и между ними, деревянными щитами, мечами, резными куклами и другими детскими забавами почти не оставалось свободного места. – Этому мастерству только в Эдзо учат.
– Эдзо? – встрепенулась Кёко. – Так вы оттуда?
– Не я сам, но мои дед с бабкой. Из самых северных коренных племён! Сейчас там только охотники и заядлые рыболовы живут. Земля-то промёрзлая, не вырастишь ничего, даже скот кормить толком нечем...
– А что эти игрушки? – Кёко постучала ногтем по одному из мотыльков, отозвавшемуся ей глухим звуком и покачиванием скрученной под крыльями лески. – В них играют местные дети?
– М-м, чаще да, чем нет, – ответил торговец уклончиво. – Но я создаю таких кайдзю, чтобы с ними можно было именно играть, да-да! Берите смело, вашей сестрёнке или братику точно придётся по душе!
– Так, значит, изначально это всё-таки не игрушки? – продолжила допытываться Кёко, и торговец недоверчиво сощурился. Видимо, начал подозревать, что ничего покупать она у него не собирается, а только любопытство своё утоляет. – Для чего же они тогда?
– Ух, – сдался он довольно-таки быстро. – Для всякого. Их в храмы носят, как подношения, кладут под двери для защиты от зла... Правда, некоторое зло такие игрушки, наоборот, любит, так что тут надо быть осторожным, на узоры у них на крыльях важно смотреть. Вот видишь, похоже на глазки? – Торговец подёргал за леску, обвитую вокруг его толстых пальцев так, что тот мотылёк, которого Кёко ему принесла, словно воспарил у неё перед глазами, задёргался, как живой, и загарцевал по воздуху. – Такие от ногицунэ защищают, а их в Эдзо тьма сколько водится. Кайдзю будут им в глаза смотреть, пока ты сама удираешь! С ними же как с любыми другими бешеными зверьми, по-другому нельзя, иначе набросятся, растерзают... Мои кайдзю тебя даже от Того-Кто-Приходит-Со-Снегом спасут! Купи парочку, купи, вдруг окажешься в тех местах проездом, вижу же, что ты путешественница...
– Что значит «Тот-Кто-Приходит-Со-Снегом»? – снова спросила Кёко. По спине у неё пополз мороз при упоминании ногицунэ и воспоминании о том самом, встреченном возле минки, и действительно захотелось прикупить парочку таких кайдзю или позаимствовать у Странника похожие. – Это такой ёкай? Никогда о таком не слышала.
– Нет, это злой ками. Вожак и отец всех ногицунэ, – сказал торговец. – Некоторые ему даже поклоняются, странные то люди... В горах много храмов Дикому лису найти можно.
– Но ками не бывают злыми...
– Ты так говоришь, потому что не бывала в Эдзо! Боги не так уж сильно отличаются от людей. Наступи добродетельному монаху на ногу десять раз, и посмотрим, каким спокойным тоном он будет с тобой говорить!
– Так, значит, и Тому-Кто-Приходит-Со-Снегом просто кто-то что-то да сделал, раз он стал таким, верно?
Торговец запнулся, сощурился многозначительно, и Кёко быстро прикусила язык. Кто же спорит с тем, на чью помощь надеется? Никак она этого запомнить не может.
– Ты покупать будешь или нет? Купи, я искренне советую! Такие кайдзю со всякими лисами работают... Даже с обычными, гхм. Тебя, кажется, как раз преследует один, девочка.
– А?
Кёко время от времени посматривала через плечо на рынок, проверяя, не движется ли в её направлении лакированный короб, но стоило ей не смотреть туда всего минуту, как, обернувшись в следующий раз, она обнаружила тот прямо за ней. Сверху торчало два острых уха и мигала пара насмешливых нефритовых глаз, пока Странник, перетащив короб себе на грудь, что-то в него упаковывал. Наверное, опять менял свои ожерелья и амулеты из яшмы: на каждом рынке он парочку да покупал и чередовал, чтобы не носить всё и сразу (хотя, если судить по их количеству, ему этого явно очень хотелось).
– Почему у меня такое чувство, будто ты пытаешься разузнать обо мне у совершенно чужих людей? – спросил у Кёко Странник, когда, схватив её, не успевшую промычать в ответ хоть что-нибудь, под локоть, уволок от прилавка торговца и его мотыльков.
– Потому что ты сам о себе ничего не рассказываешь! – всплеснула руками Кёко, пытаясь отвоевать себя назад и вырваться.
– Да? А ты пробовала спросить? У тебя ведь есть два законных вопроса в день.
– Ты ведь как-то сказал, что я могу задавать их только касательно оммёдо...
– Ну ты хотя бы попробуй.
– Ладно... Расскажи-ка мне, уважаемый Странник, откуда ты родом? Тот человек продаёт игрушки, очень похожие на твоих цукумогами. Значит ли ты это, что ты...
То, что она увидела дальше – причём раньше, чем успела договорить, – ничуть её не удивило: затылок Странника и его короб на спине, когда он развернулся на платформе своих гэта и, просвистев что-то себе под нос, двинулся через толпу прочь. Заметить появившуюся на его губах ухмылку Кёко не успела, но она чувствовала её кожей и всем своим оскорблённым естеством, над которым он не уставал издеваться. Жаль, что он успел утянуть их так далеко, что Кёко так и не нашла обратной дороги к прилавку того торговца – только пустой стол на том месте, где, как она думала, он был.
– Да хорошо я себя чувствую! Правда, хорошо!
– Не может быть ничего хорошего после того, как ты десять дней в бреду валялась. А ну сиди и пей!
Несмотря на то что прошёл уже месяц и уже даже закончились сливовые дожди, они по-прежнему останавливались каждые три ри на долгий – около часа – привал. Кёко могла бы ещё шесть ри легко без остановки пройти, но Странник и слушать о том не хотел, всё причитал насчёт того, что случилось тогда в замке Шина Такэда. И вот опять всучил ей пузатую флягу с коровьим молоком, уваренным на костре, горячим, ещё и с такой пышной пенкой, что Кёко только от одного запаха уже стало плохо. На вкус оно, впрочем, было недурным, немного подслащённое мёдом и с необычными, добытыми ими на одном из рынков заморскими специями. Однако Кёко пила его в таких количествах, что уже на саму флягу смотреть не могла. Всё потому, что молоко считалось лучшим лекарством от хвори, по крайней мере, по мнению Странника. Он сидел в это время на корточках напротив и, щурясь, следил, чтобы она выпила всё до капли, ничего не вылила под малиновый куст, как делают непослушные дети. Поэтому Кёко и вправду пришлось допить, и только тогда Странник, удовлетворённо кивнув, разрешил им двинуться в путь.
– О, а я по таким деревьям в провинции Кай бегала – ой, то есть лазала, – когда ты меня за офуда к Нане послал! – поделилась Кёко, тыча ладонью наверх. Они со Странником ещё в городе решили, что прекращение сливовых дождей сулит им в этот раз дорогу через дзельквовый лес, раз больше не сыро и не скользко. По иронии судьбы или же по вине тех самых дождей, из-за которых размыло почву, спустя всего два или три ри перед ними возникло топкое болото. – Я тогда добралась по деревьям даже быстрее, чем когда шла в обход. Может, и сейчас так сделаем?
– Ты это серьёзно? Перебраться через болото по деревьям? – приподнял тонкую бровь Странник, глядя на неё так, что Кёко смущённо втянула голову в воротник кимоно. – Я похож на макаку больше, чем на лиса?
– Почему на макаку сразу?! А я, по-твоему, она?.. Нет, не отвечай, не смей. Белки и кошки тоже по деревьям, между прочим, лазают! И это... это удобнее, чем кажется.
– Лазать по деревьям не может быть удобнее, чем ходить по земле.
– А вот и может! Ветки пружинят и...
– Иногда ты правда меня пугаешь, юная госпожа, – вздохнул Странник, поправляя короб на спине. – Мы пойдём, как все люди, в обход.
– Скучный ты.
– Я нормальный.
И они втроём, вместе с Аояги, молча нёсшей их покупки с рынка и несколько других вещей, двинулись на восток. Как всегда, Кёко не знала, какой город повстречается им следующим. Она слепо доверяла Страннику и просто брела за ним, как утёнок за уткой. По-прежнему готовила им обоим из того, что они покупали, раскладывала циновки, пока Странник забивал в кисэру новый, выменянный где-то на рынке сливовый табак, и даже стирала в реке их нижние рубахи и прочие вещи. А когда приходило время устраиваться на ночлег, сворачивалась на своём футоне, поджав ноги, и клала рядом перевязанный талисманами и ныне безмолвный меч, из которого по девятым дням больше ничего страшного не вырывалось, кроме разве что лёгкой недовольной дрожи.
Как раз наступил очередной девятый день, когда Кёко со Странником заночевали неподалёку от постоялого двора, потому что в нём мест для них не нашлось из-за священного праздника Танабаты: половина людей отправлялась в романтичные странствия, а вторая половина, наоборот, спешила поскорее вернуться домой. Когда Кёко вдруг проснулась от странного чувства, непохожего ни на одно другое, а потому не поддающегося описанию, в только-только выпавшей росе отражалось созвездие Субару над её головой, а значит, стояла круглая полночь.
Сначала Кёко решила, что её разбудил звук, похожий на топот, как если бы мимо на лошади проскакал припозднившийся путник. Она полежала ещё немного с закрытыми глазами, надеясь снова уснуть, пока не поняла, что звук тот и не отдалялся, и не приближался, методично повторяясь снова и снова вместе с шорохом мелких камней и песка. Оба звука показались Кёко чересчур мягкими, складными и ритмичными, и примешивалось к ним что-то ещё – не то болтовня, не то шипение. Будто кошки за кустами мяукали.
«Кошки!»
Кёко сначала себе не поверила, когда поднялась тихонько со своего футона, оставив ивовый листок Аояги под подушкой, обошла сладко спящего в обнимку с кисэру Странника и, прокравшись ещё пару минут, высунулась из-за дзелькв. После встречи с ногицунэ она уже поняла, что шастать по лесу в одиночестве себе дороже, и всё же было в этих звуках что-то чарующее, какой-то зов, на который невозможно не откликнуться.
Её левый глаз ничего не видел, но правый даже в махровой серебрящейся ночи разбирал причудливые очертания, совершенно не похожие на людей. Ей пришлось высунуться ещё дальше, сделать ещё пару шажков в свет масляных фонарей, которые несла на себе слаженно движущаяся вереница, чтобы наконец разглядеть: то действительно никакие не люди! Массивные когтистые лапы, взъерошенные хвосты, острые морды с ушами и пушистыми кисточками на них, лоснящиеся шкурки самых разных окрасов – одноцветные и трёхцветные, пятнистые и полосатые, с аккуратными «рукавичками» и неаккуратными вкраплениями, больше похожими на лоскутные одеяла... Это были самые настоящие коты. Некоторые из них шли, как вполне обычные, на четырёх лапах, только ростом человеку по пояс, а некоторые – прямо на двух лапах и ростом уже со всего человека. Обряженные в шёлковые хитоэ[79], каких порой не находится в сундуках даже у высокородных господ; в широкие и ажурные пояса, в гэта и плоские зори, в юкаты и шляпы, надвинутые на розовые носы с длинными, похожими на струны бивы, усами.
Друг за другом все они шли по тропе дзельквовой рощи, по которой ещё днём пробирались и Кёко со Странником, и то было действительно настоящее шествие – котов двадцать, тридцать, а то и все пятьдесят!
«Нет, не просто коты. Это бакэнэко и нэкомата».
И впервые за месяц бубенцы на её красно-жёлтом поясе, как назло, предупреждающе зазвенели.
– Человечек? – мгновенно услыхали звон все пятьдесят котов. – Ох, смотрите, здесь человечек!
– Что ты делаешь тут совсем одна в поздний час, человечек?
– Хочешь пойти с нами, человечек?
На неё уставилась минимум несколько дюжин глаз – жёлто-янтарных, рубиново-красных, хризолитово-зелёных и все, как один, с узкими, лентовидными зрачками. Шествие резко замедлилось. Кёко не знала, что удивило её больше – само появление демонических кошек в столь поздний час и в столь необычном для них месте или же то, как часть из них, раскачивая фонарями на серповидных когтях и в соломенных касах, вдруг воодушевлённо ринулись к ней. Уже спустя секунду её обступили со всех сторон, и пускай Кёко прямой угрозы от них не чувствовала, бубенцы на её поясе тревожно звякнули снова.
– Как тебя зовут, человечек?
– Тише, тише, ты её пугаешь, рыжий!
– А ты мне весь хвост уже отдавил, осторожнее, ш-ш-ш!
Бакэнэко от нэкомата Кёко отличала плохо. Знала лишь, что первые умеют превращаться в полноценных людей – словом, оборотни, подобные кицунэ. А вторые же как люди всегда на двух лапах ходят, говорят и быт ведут, будто люд они и есть, но второй личины притом не имеют. Зато хвоста у них аж два, поэтому, если верить слухам, они сильнее. Те, кто обступил Кёко, именно на нэкомата и походили больше всего. И вилось вокруг неё не три хвоста – хотя перед ней стояли три ёкая, – а сразу шесть. На них, изогнутых крючком, тоже висели фонари, и свет от них плясал на дзельквах вокруг тропы безобразными беззубыми тенями. Кёко почти ничего не видела из-за него и толкавших друг друга кошачьих морд, скалившихся в неестественной для животных улыбке. Рядом обломились несколько веток азалии и малины: коты раздвинули их, пытаясь протиснуться к Кёко поближе, и она непроизвольно попятилась.
– Ну так что, пойдёшь с нами? – спросил рыжий кот.
– Извините, – проблеяла Кёко. – Но я не...
– Смотри-смотри, с нами и другие человеки есть! – Полосатый кот с порванным до основания ухом махнул фонарём куда-то в конец шествия, где между двумя нэкомата в розовых косоде и цветочных венках действительно брела пара молодых розовощёких купцов; смеющихся, весёлых, трущихся о кошечек, ведущих их; с початой бутылкой саке и роняющих на землю дорожку из дурно пахнущих капель.
– Давай же, человечек! Пошли, пошли с нами!
– Добрый вечер.
Трое ёкаев пушистой волной отхлынули назад, когда перед ними, возле Кёко, появился ещё один. Сонный, взлохмаченный, но так, что невооружённым глазом этого не заметишь – поймёшь только если оставлял его сопящим на своём футоне и точно знаешь, что он спал. Странник ненавязчиво раскрыл перед кошачьими мордами свои пурпурные рукава, словно отгонял их подальше, как назойливых мух, и таким образом загородил собой Кёко. Коты и вправду отступили, но не ушли. Узкие зрачки расширились, уши задёргались, носы – тоже. На Кёко они так не реагировали, а от Странника у них даже на груди шерсть встала дыбом. По очереди от них раздалось сначала мяуканье, потом – фырканье, а затем: «Лис, лис, это лис! Терпеть не могу лисов! От них пахнет как от псины». И двое умчались прочь, нырнули обратно в мурлычущее шествие, продолжавшее течь вдаль по тропе. Остался лишь один нэкомата, не спохватившийся вовремя и теперь вынужденный говорить за всех.
– Куда вы путь держите? – спросил его Странник и рукой отодвинул Кёко ещё дальше за спину. Покачнувшись от этого, она едва не упала.
– Во дворец императрицы нашей, императрицы кошек! – ответил ему кот в широкую серую полоску, вернее, промурлыкал. Ещё бы немного, и совсем бы его речи было не разобрать, настолько отличалась она от человеческой. – Танабата же завтра! Хоси мацури, любимый праздник нашей госпожи. Небесная кошка связывает свой хвост с лесным котом-охотником. Не желаете, случайно ли, отправиться во дворец вместе с нами и стать на празднике почётными гостями?
– Нет, случайно, не желаем, – ответил Странник резко и ещё раз отпихнул назад Кёко, попытавшуюся высунуться из-под его рукава. «Да сколько можно?!» – Хорошо вам добраться до дома!
Кот раздражённо поморщился – насколько коты вообще могут морщиться, – вильнул недовольно хвостом, отчего едва не разбил о дерево фонарь, и, не пожелав ничего подобного в ответ хотя бы ради приличия, на мягких лапах поспешил за удаляющимся ночным шествием.
– Тебя не учили не заводить друзей в лесах? Вечно ты каких-то зловещих попутчиков нам находишь. Может, мне тебя привязывать к себе на привалах? – ворчал Странник, когда уже тащил её за руку прочь.
– А почему мы не можем присоединиться к котам? Что в них такого страшного? – спросила она. Не то чтобы Кёко правда хотела, – идея водиться со столь настырными и бесцеремонными созданиями в принципе ей не нравилась, пусть и было любопытно взглянуть на таинственный дворец императрицы кошек и её праздник хотя бы одним глазком. Но «не можем» в поведении Странника было слишком уж кричащим. Почти как «нельзя». А Странник так редко накладывал на что-либо запрет, что Кёко просто не могла не заинтересоваться причинами.
– Почему да почему, – проворчал он и вздохнул устало, отпустив вожжи своего сурового, поучительного вида, который принял для внезапно нагрянувших котов и под которым на самом деле скрывался вид сонный и помятый. – Завтра сама увидишь.
И она, вернувшись к их разбитому привалу и с трудом заснув – топот и мяуканье шествия слышались до самого рассвета, – действительно увидела наутро. Да жаль, что «развидеть» не могла.
– Идзанами-но микото...
Чуть дальше, где этой ночью траву окропило саке из трясущихся рук двух легкомысленных купцов, её пропитала кровь. В таком количестве, что, удобренная – нет, даже залитая, – земля породила алые, как мак, бутоны. Они склонялись над обглоданными молочно-белыми костями, усеявшими поляну за тропою тут и там. Нетронутыми коты оставили лишь головы – должно быть, неаппетитные на вид или на вкус, – а вот конечности сгрызли. Половины выеденных туловищ Кёко решила не искать, но догадывалась, что найдёт, если пройдёт немного дальше: по пути у неё под ногами хлюпали кишки. Удивительно, что Кёко не слышала ночью ничьих предсмертных криков – учитывая, что коты по своей природе любят играть с добычей и есть предпочитают исключительно свежее, ещё живое, смерть купцов наверняка была мучительной.
– С нами бы случилось то же самое, если бы мы пошли? – выдавила Кёко, после того как её перестало тошнить в кустах, куда она бросилась, толкнув Странника плечом, когда нечаянно наступила на чьё-то лёгкое и то лопнуло прямо под её носком.
– Со мной, вероятно, да, а вот тебя бы во дворец всё-таки отвели и там уже в свиту императрицы пристроили. Тоже обратили бы в какую-нибудь хорошенькую кошечку, – протянул Странник, затягиваясь из кисэру. Обычно он не курил по утрам, но от таких зрелища и запаха, какие стояли перед ними, отравляя лесную свежесть и прохладу, покурить хотелось даже Кёко, хотя она никогда этого не делала. – Так кошачье шествие и поступает со всеми, кого повстречает по пути во дворец накануне праздников: половину обращает, а половину ест. Забавно, правда? Часть тех кошек, которых мы вчера видели, в обычное время домашние, живут себе у людей припеваючи, и никто об их сущности не ведает, не знает, куда они сбегают по ночам. То, что кошки больше всего на свете молоко любят, просто сказки – больше всего на свете они любят человечье мясо!
Конечно, всякие нэкомата и ногицунэ среди ёкаев сродни хатамото-якко среди людей – ни теми, ни другими остальные не гордятся, – но тогда Кёко невольно подумала, что, может быть, и нет ничего удивительного и даже плохого в том, что ёкаи больше не живут бок о бок с людьми.
«Для ёкаев такая жизнь явно даже интереснее, – рассудила она. – А для людей безопаснее...»
– Юная госпожа, – позвал её Странник вдруг, стоя лицом к дзельквовой роще, куда вчера ушли демонические коты и куда больше не хотелось идти ей. Он постучал графитовым когтем по затушенной трубке, выбивая из неё уже скуренный табак, и, когда Кёко подошла, брезгливо обойдя алые участки и горстки костей, сказал: – Ты видишь что-нибудь за деревьями?
– Я? – На секунду Кёко решила, что Странник не придумал ничего лучше, чем поглумиться над её слепым глазом – ещё только этого он не делал! – но затем вгляделась в изумрудную листву, как и они, изрядно пожёванную жарой, и поняла, что он не шутит. Слишком уж серьёзно всматривается в неё. – А что там должно быть?
– Кто-то прямо сейчас наблюдает за нами. Опять.
– Опять?..
– Да. И здороваться, видимо, по-прежнему не собирается.
– Хм, может быть, нам стоит...
Ивовый лепесток всегда был Кёко послушен и никогда никуда не порывался без её мысленного или словесного на то указания. Кёко так и не поняла, была ли её мысль столь быстрой и неуловимой, что она сама не успела её осознать и рефлекторно сложила вместе пальцы нужным образом, или же Аояги сама приняла то решение, но розовый лепесток вдруг ни с того ни с сего выскочил из её рукава и взлетел. Подпрыгнув на ветру, он обернулся прекрасной, тихой и безропотной девой в розовом косоде с копной каштановых волос, а затем нырнул в чащу. И не успела Кёко опомниться и позвать Аояги обратно, как она точно так же из чащи и вынырнула. Только короткий визг и шипение раздались в промежутке между тем и другим, а спустя мгновение и Кёко, и Странник уставились на здоровенное, пушистое и неистово брыкающееся животное у неё в руках, схваченное сразу за все четыре лапы.
– Не боевой сикигами, говоришь? – ухмыльнулся Странник, удивлённый не меньше её. – Почему мы раньше её за белками и зайцами нам на ужин не посылали?
– Она тебе не охотничья собака, – ощетинилась Кёко невольно. – И это мой сикигами, а не наш!
– Подойди и погляди в таком случае, кого там твой сикигами поймал.
– Я и отсюда вижу. Это... – Кёко осеклась, когда и впрямь подошла чуть ближе. – Кот! Тот самый кот!
– Какой-какой кот?
– Которого я видела в замке Шина Такэда на крыше! Он ещё из окна меня вытолкнул. Это он, он! Я же говорила, что правда видела там кота!
Странник прищурился, и миловидное лицо его перестало быть таковым, приняв недоброе, угрюмое выражение, словно не только Кёко затаила на этого подлого зверя обиду.
«Ах да, точно... Странник ведь искал его по всему замку вместо гашадакуро, из-за чего местный каро расстался с жизнью, а господин Рео – с рукой», – вспомнила Кёко и заранее посочувствовала коту.
Вместе они склонились над ним, почти вопящим от возмущения в ловушке рук сикигами – на вид-то женских, но крепких, как ветви векового древа. Шерсть у кота действительно была кремовой, как рисовая мука вперемешку со ржаной, а вот морда чёрная-чёрная, словно в дёготь окунутая, и такие же чёрные, обугленные наполовину лапы. Усы при этом короткие, словно обрезанные, а хвоста и вовсе нет – вместо него плоский куцый обрубок. Кёко знала это старое суеверие: «Отрежь коту хвост, чтобы потом не пришлось отрезать голову». Ведь, дожив до тринадцати лет, домашний кот может обратиться демоническим и сожрать своих хозяев. Кёко не знала, правда то или нет, но у этого кота хвоста, может быть, и не было, зато были неестественно яркие, разноцветные глаза и красные кисточки на прижатых ушах. А ещё голос почти человеческий и по-человечески же дерзкий, даже крикливый:
– Р-руки, руки прочь от микусигэдоно-но бэтто её прекрасного величества! Не трогать мои прелестные лапки, не тр-рогать!
– Ой, это девочка! То есть кошка, – удивилась Кёко, отдёрнув инстинктивно руки от взъерошенного кремового бока, в который собиралась ткнуть пальцем. Аояги отчего-то повторила этот её жест, тоже резко отпрянула и дёрнула руками, разжимая их. Воспользовавшись моментом, животное тут же взвилось, вцепилось в них когтями и зубами, оставляя несколько алых полос. Кровь тут же выступила у неё на коже, но, вязкая и тёмная, как древесная смола, так и не пролилась – сразу втянулась обратно.
Кошка же – и почему Кёко тогда решила, что это кот? – оттолкнулась от груди Аояги задними лапами, почти опрокинув её на землю, и перескочила на ближайшую дзелькву. Вопреки ожиданиям Кёко, Странник не стал гнаться за ней или ловить, только хмыкнул и задрал голову вверх.
– Что же хранительница Высочайшего ларца делает в лесу совершенно одна? – осведомился он необычайно высокомерным даже по его меркам тоном. – Неужели якшаетесь с шествием дворовых котов, пока ваша прекрасная госпожа не видит? Вы, кажется, сильно от них отстали.
Кёко не ожидала, что кто-то из бакэнэко – а это определённо была бакэнэко – станет их преследовать, да ещё и так долго.
«Целый месяц, выходит?»
Кёко загнула бегло несколько пальцев, считая, сколько прошло времени с их первой встречи в замке даймё, а затем сложила руки на груди и встала рядом со Странником, вопросительно глядя туда же, куда и он – на верхушку пышной узловатой дзельквы.
«Ещё и микусигэдоно-но бэтто...»
Самый высокий-то титул среди женщин при человеческом (и, видимо, кошачьем) дворе! Абы кому возглавлять императорскую швейную мастерскую, распоряжаться всеми тканями и одевать саму императрицу не доверят. А значит, этой кошке здесь, в лесу, на хвосте у них и у сумасбродного шествия, и вправду не место.
«Интересно, если у кошек есть микусигэдоно-но бэтто, то, значит, должны быть и свои кугэ, и князья? – Кёко так впечатлилась, что невольно задумалась не о том. – А есть ли у них свой совет? Или, может, министерства? Например, министерство по кошачьим туалетам или клубкам шерсти...»
Бесхвостая кошка вдруг свесилась к ним с ветки, прервав ход её мыслей.
– Именно потому, что я хранительница Высочайшего ларца, я и здесь, – фыркнула она. Подумать только, как презрительно может смотреть на тебя существо, которое едва достаёт тебе до колен и наверняка гадит куда-нибудь в песочек! – Я пришла с личным приглашением от императрицы кошек, а вы так бесцеремонно лапаете её дражайшую слугу!
– Приглашением? – повторил за ней Странник. – После того как ты мою ученицу убить пыталась? Это же и вправду ты была в замке даймё Такэда? А теперь утверждаешь, что ты добрая посланница своей императрицы...
– Никого я не выталкивала! Она сама упала! – Кошка свесилась ещё ниже, цепляясь когтями за кору и оставляя на ветке длинные борозды. Морда её была острой, как стрела, уши большими, как лопухи, и эти рубиновые кисточки на них реяли, развевались, будто вражеские знамёна. Кёко жуть как хотелось подпрыгнуть, чтобы добраться до этой мерзавки и дёрнуть её хорошенько за круглую культю хвоста! Быть может, тогда бы поняла эта хранительница, как Кёко перепугалась, когда висела над пропастью на одном несчастном ржавом гвозде! – Я просто пыталась сбежать, – продолжала оправдываться кошка. – Меня преследовала дур-рацкая костлявая дева! Я лишь на секунду в покои её господина нос сунула, даже лапкой через порог ступить не успела, а она ка-ак набросилась, как погналась за мной через всю тэнсю!
Обида Кёко немного поутихла. Она опустила руки, расслабила плечи, внимательно глядя на кошку, жалея, что по морде, как по лицу, нельзя понять, лжёт она или говорит правду. Но на правду то и впрямь было похоже: кошка лишь от неё оттолкнулась, чтобы выскочить в ближайшее открытое окно, а сама забралась на карниз и дала дёру. Тогда же Рен за спиной Кёко и появилась у спальни госпожи Акане. Если так, то, выходит, вовсе не за Кёко пришла тогда Рен на крышу... А за пронырливой демонической кошкой, которую сочла угрозой для своего господина. Кёко лишь оказалась у неё на пути.
– Допустим, – ответил Странник, тоже поразмыслив об этом минуту-другую и согласившись. – А чего же ты тогда преследовала нас так долго, но не показывалась на глаза? Понятно, что в замке ты гашадакуро испугалась, но что потом? Что заставило тебя так долго ждать? Уж не Танабата ли, когда вы путников во дворец ведёте, свиту императрицы вашей пополняете? Ничего подозрительного, как же.
– Подозрительно, – согласилась кошка серьёзно и, неуверенно покосившись на отступившую за Кёко Аояги, вдруг спрыгнула на камень. Села перед ними почти покорно, глядя снизу вверх, будто преимущество их признавала, а вместе с тем свою и в Кёко, и в Страннике потребность. Сверкнули глаза её уже не солнцем и морем, а небом пасмурным, ненастным, как то, под которым они скитались в пору сливовых дождей. – То приглашение не хороводы водить и не пляски, не разделить с нами медовое молоко и чествовать звёздную кошку с лесным котом-охотником. То приглашение для Великого оммёдзи, Странника в пурпурных одеждах, избавителя Идзанами от зла, которого я искала десять круглых, как жемчужина, лун... Ведь во дворце кошачьем завёлся мононоке, и императрица наша в смертельной опасности!
– Невозможно, – тут же ответил Странник, даже не выслушав её рассказ, к которому уже приготовилась Кёко, до конца.
– Кошки никогда не врут, – самодовольно вздёрнула морду хранительница.
– Мононоке – порок сугубо людской. Не водятся они среди ёкаев, ибо ёкаи ими не становится. Или вы убили парочку смертных в своих чертогах, которые не захотели шерстью обрастать? Тогда нечего призывать теперь оммёдзи, сами виноваты.
– Ах, тебе ли упрекать нас в кровожадности, лисичка! Всем бакэнэко и нэкомата, вместе взятым, до тебя как цикаде до бабочки, – ощерилась вдруг кошка язвительно и принялась намывать передние лапы в тех местах, за которые её Аояги держала. Кёко покосилась на Странника осторожно, но никакой перемены в его лице не заметила. Только, может быть, в челюсти: те сжались плотнее. – Да и ты ведь знаешь, что все, кто превращается в кошек, в итоге становятся ещё счастливее, чем были до этого. Мы дарим людям то, о чём они все в глубине души мечтают!
– Спать, вылизывать себя между ног и выпрашивать кильку на кухне? – саркастично протянул Странник. – Да, это определённо звучит как счастье.
– Позволь поправить: спать о-очень и очень много! – хихикнула хранительница. – А разве кошки бы спали столько, если бы не видели сны? Так представь, какие они у нас потрясающие!
– Это всё равно не объясняет, почему ты Танабаты дожидалась, чтобы с просьбой к нам – гхм, то есть к моему учителю – обратиться, – наконец-то подала голос Кёко вопреки этикету, не выдержав. Кошка за это время ни разу не взглянула на неё, словно Кёко тогда всё-таки выпала из окна и разбилась насмерть. Только жиденькие усы в её сторону небрежно дёрнулись – нет, даже всего-навсего один ус, – когда кошка ответила:
– Потому что во время Танабаты мне будет легко провести вас во дворец, не вызвав подозрений у придворных и тем самым сохранив происходящее в тайне, по воле моей прекрасной госпожи. Заодно проще будет выманить мононоке. Р-разве они не тянутся ко всему, что источает свет, дабы затушить его?
Звучало это резонно. Кёко нахмурилась и снова отступила назад, позволяя Страннику принять решение, как он делал это обычно. Даже если она сама считала, что обязанность любого оммёдзи – помогать каждому, кто попросит. Неважно ведь, люди то страдают от мстительной души или же ёкаи. Мононоке – всегда смерть. Все живые существа умирают одинаково и, как это случается чаще всего в присутствии мононоке, мучительно.
– Давно это началось? – спросил Странник, задумчиво перебирая в пальцах пустую кисэру. – Говоришь, десять лун меня искала. Значит, больше года назад?
– Больше года, – кивнула кошка. Она примостилась на камне поудобнее и, закончив с передними лапами, начала бесстыдно вылизывать задние. Кажется, о манерах кошки знали мало. – Пока я не ушла, он успел сожрать троих. Страшно подумать, сколько жертв на его счету теперь!
– Сожрать? – вскинула брови Кёко. – Буквально? В смысле, как паровые булочки?
– Как вафельных рыбок, скорее. С аппетитом и хрустом.
После увиденного на поляне, где обглоданных костей было больше, чем хвороста, слово «сожрать» не понравилось Кёко вдвойне. Её рвение поскорее найти следующего мононоке и разобраться с ним, чтобы отточить свои навыки экзорциста и, возможно, снова пробудить меч, от этого почти полностью поутихло. Однако Странник вдруг тряхнул рукавом, пряча трубку во внутренний карман, и сказал:
– Хорошо. Мы пойдём. Если вдруг с императрицей кошек и вправду случится беда или её вовсе не станет, бакэнэко и нэкомата – особенно нэкомата – вкрай распояшутся. То станет тёмным временем для всех ёкаев, не только для тех, у кого лапы есть. Сродни междоусобице даймё... Словом, веди нас, микусигэдоно-но бэтто, к кошачьей горе Нэкодакэ самым кратчайшим путём, который ты знаешь.
– Мио, – выдохнула кошка от облегчения. – Зовите меня отныне так.
Кёко почти была готова поклясться, что хранительница Высочайшего ларца не ожидала, что Странник согласится настолько просто. Она уронила вниз мокрую, слюнявую лапку, дёрнула ушами нервно, сморщилась, выгнула спину, потянулась, села – и всё это буквально за несколько секунд. Затем Мио – «Какое милое имечко для такой подлюки!» – спрыгнула с камня и, немного пошипев на Аояги, хотя та стояла неподвижно и только следила за ней глазами, бросилась в лес.
Странник с Кёко, переглянувшись, двинулись за ней.
Кёко не имела ни малейшего представления, на что это будет похоже. Дворец самой императрицы, пускай и не людской; таинственная гора, где, успел мимоходом объяснить Странник, родина всех бакэнэко с нэкомата; Танабата, на которой чествуют воссоединение не принцессы-ткачихи с земным пастухом, как привыкла Кёко, а воссоединение звёздной кошки с котом-охотником. Всё это звучало так дико и так интригующе! Нетерпение Кёко росло, шаг становился шире, шире, быстрее и порывистее, а в голове будто образовывались дыры, через которые напрочь вылетали все слова, которые Странник по дороге ей говорил. О том, как надлежит вести себя перед Её Величеством, как не остаться без руки (ответ: не пытаться погладить бакэнэко), как не покрыться случайно шерстью во время их пребывания в замке и что делать, если всё-таки покроешься или выяснится, что их завели в ловушку. Кёко очень старалась запомнить всё, кивала, порой переспрашивала, но снова терялась в собственных мыслях, едва посмотрев на мягко ступающую впереди кошку, которая за неимением хвоста смешно виляла задом. Ни разу Мио не обернулась, не проверила, не потерялись ли они в лесной чаще. Только продвигалась строго вперёд, иногда перебираясь по деревьям и веткам, и держалась на расстоянии, близко не подходила. Возможно, из-за того, что Аояги шла рядом с Кёко, неся их сумки, но готовая в любой момент бросить их и снова поиграть в охотника.
Странник несколько раз пытался заговорить с Мио, разузнать, кто, как и при каких обстоятельствах умер в замке императрицы, и задать своё излюбленное: «Когда, по-твоему, всё началось?» Мио, однако, каждый раз уходила от ответа, ограничиваясь почти тем же, что сообщила ещё вначале: троих сожрали заживо, все трое были чёрными и трижды же случалось это на рассвете до криков первых петухов, чему всегда находилось несколько свидетелей. Правда, напуганных до того, что после они напрочь забывали человеческую речь, бормотали только: «Чёрная шерсть, чёрная шерсть!», а потом сбегали из дворца, бросая службу и «все любимые клубочки с шерстью». Оттого даже выяснить не получалось, о ком – «Чёрный, чёрный!» – они твердили: о погибших или же о самом мононоке.
Будь у Кёко с собой деревянная табличка, она бы обязательно всё это записала. Впрочем, Мио рассказывала так мало, что вполне можно было и запомнить.
«Может, боится, что мы за это даже не возьмёмся, если сразу поймём, в чём дело?» – предположила Кёко, насторожённая.
На её взгляд, такая таинственность была в разы хуже, чем если бы Мио сразу выложила им все кровавые подробности. Страннику, однако, было нормально и так и так: он продолжал послушно идти, не настаивая на мгновенных ответах, и поэтому Кёко без возражений тоже шла следом.
– Забыл сказать. Есть ещё кое-что, к чему ты должна быть готова, юная госпожа, – произнёс Странник неожиданно вечером, дёрнув Кёко за рукав и заставив их отстать от Мио на некоторое расстояние. – Не вздумай ничего правдивого кошкам о себе рассказывать, поняла? И тем более настоящим именем представляться. Когда ёкай знает твоё имя, он знает о тебе и всё остальное, а сейчас это может быть нам во вред. Всегда отвечай неправду, а чтобы было проще, говори от правды ровно противоположное. Имя же себе выбери созвучное или похожее. Главное, чтобы ты сама запомнить могла и не перепутала.
– Так ты поэтому никому ни прошлого, ни имени своего не рассказываешь? – удивилась Кёко. – Привычки ёкая?
Странник хмыкнул, но не ответил. Кёко же принялась подбирать себе новое имя – Странник сказал, что можно остановиться на одном и всем и всегда только его называть. Пока она выдумывала, старалась не разбить пальцы на ногах о камни: те попадались всё чаще и чаще по мере того, как земля уходила вверх, образуя хребет. Спустя ещё час они шли уже не по дзельквовому лесу, а карабкались на крутой склон, и стало ясно, что где-то впереди гора. Мио в ответ на недовольное кряхтение Кёко – как же тяжело было идти! – мяукнула, что её кратчайший путь и вправду настолько короток, что они доберутся до Нэкодакэ уже к заходу солнца.
Благо, кошки, судя по всему, и впрямь никогда не врали.
– Ньян-ньян-ньян, ньян-ньян-ньян!
Гора Асо оказалась не чем иным, как действующим вулканом – кальдерой среди острых зелёных вершин, похожей на дно глубокой тарелки. Лес, сшитый из заплаток дзелькв, сосен и гинкго, расступился перед Кёко и остальными так внезапно, что ещё бы несколько опрометчивых шагов, и она бы скатилась вниз, туда, где мерцало огромное, круглое и горячее, как кипяток, озеро бирюзового цвета. Белёсый пар, поднимающийся от него, сплетался с овечьими облаками, наливающимися сиренью в преддверии заката, как синяки на детских коленках. Оказалось, они вышли к вершине горы Асо, но не к той, что нужно. Зато благодаря этому могли наблюдать, как в низине с одного пика на другой тянется бесконечная вереница демонических зверей.
– Ньян-ньян-ньян! Звёздная кошка сочетается браком с лесным котом-охотником! Ньян-ньян-ньян!
Мурлыканье стояло такое, что вся гора вибрировала, будто тоже урчала с ними в унисон. Разноцветные летние одеяния мерцали, бренчали бивы под серповидными когтями, свистели флейты и реяли, путаясь друг с другом, пушистые хвосты. Те, у кого их было по два, сцеплялись одним хвостом с одной кошкой, а вторым – с другой, и так весь холм накрыло шерстяным ажуром, как скатертью. Солнце зашло за гору быстро, прямо у Кёко на глазах, и тогда масляные фонари, которые коты несли с собой, превратились в сотню маленьких зеленоватых огоньков, точно море светлячков облепило горы. Мурлыканье, как путеводная нить, влекло к себе и за собой. В каждом мягком, рычащем звуке, в каждом «мяу!» Кёко чудилось нежное, соблазнительное приглашение, и тело её дёрнулось вслед за шествием даже раньше, чем у бросившейся в его гущу Мио.
– Добро пожаловать во дворец нашей императрицы! – воскликнула она, мигнув в сумерках разноцветными глазами. Впереди, на кошачьей горе Нэкодакэ, возвышался красный, как осенняя листва багряника, замок. Его ворота проглатывали пушистое шествие, а вскоре они проглотили и Кёко со Странником, присоединившихся к нему.
XIII
Спуск в низину к вулкану, где их едва не ошпарило потоком горячего воздуха, и переход на противоположную горную вершину занял больше времени, чем Кёко ожидала. К тому моменту, как они, с трудом втиснувшись в вереницу ушастых демонических существ, как в очередь за лапшой к ятаю, наконец-то достигли окованных золотом врат и прошли под нефритовые крыши багряного дворца, ночь уже опустилась на Идзанами. Лампы, раскачиваясь на острых когтях и хвостах, плыли по воздуху словно сами по себе. Мелькающие где-то между ними светящиеся глаза с узкими зрачками было легко спутать с подрагивающими восковыми огарками. Всё это образовывало ручей зернистого свечения, который нёс Кёко со Странником, крепко взявшихся за руки, всё дальше и дальше, в самое сердце потустороннего мира. Тот запел и заурчал ещё громче с заходом солнца, чествуя ночь, как чествуют её все хищники, ибо она укрывает их и утоляет голод. Звёзды хороводили на небе вместе с пляшущими фонарями и хвостами: Кёко была готова поклясться, что каждый раз, когда она задирала голову и смотрела наверх, те меняли своё положение, даже если она делала это каждую секунду. Нетрудно было и уверовать, что люди всё это время славили совсем не тех богов и там, в вышине, действительно звёздная кошка бежит навстречу своему лесному коту-охотнику.
А затем Кёко, Странник и Мио каким-то образом оказались во дворце.
«Да мы с учителем забираемся всё выше и выше! – почти с гордостью подметила Кёко, таращась на резные ажурные арки и ширмы из редких древесных пород, расставленные каскадом вдоль коридоров, словно их здесь коллекционировали вместо картин. – Так скоро и до самого сёгуна дойдём!»
Как замок даймё отличался от ветхой хибары деревенского старосты, так он отличался и от дворца императрицы кошек, только, конечно, ровно в противоположную сторону. Всё то, что в замке даймё было просто богато, здесь же было роскошно, затейливо и вычурно даже по меркам избалованных и капризных кугэ. Словно тут жили не кошки, а какие-нибудь вороны и сороки, которые хватали и сносили сюда всё, что блестело, переливалось и сверкало, дабы внутри дворца ночь можно было спутать с утром. Шарообразные разноцветные люстры под потолком, каких Кёко не видела даже у заморских торговцев – будто кто-то разбил стёкла и зеркала, а затем собрал заново, только кое-как, перепутав часть одних осколков с другими. Из-за этого сами огни становились разноцветными и причудливыми, раскрашивали то немногое, что каким-то чудом всё же избежало участи стать лоснящимся и блестящим. Колонны глянцевые, глазированные, тоже красные, как в храме, подпирали собою своды такой высоты, что там сумел бы поместиться целый гашадакуро – и можно было бы даже не накладывать на него никаких сдерживающих печатей.
Боясь случайно потерять в такой толкучке Аояги, Кёко забрала у сикигами баул, обернула её ивовым листком и спрятала надёжно, а сама сильнее прижалась к Страннику, тоже боясь потеряться. Только когда они миновали вместе с шествием несколько широких, как тракт Накасэндо, коридоров, Кёко вдруг осознала, что никакого внутреннего или внешнего двора во дворце императрицы кошек нет и в помине – только сам дворец как здание. Быть может, потому что кошки считали своим личным двором весь мир, а любой тёплый угол и закуток, судя по всему, – личной лежанкой: Кёко несколько раз чуть не наступила на сопящие меховые клубки, утомившиеся от шествия и улёгшиеся прямо на полу посреди дороги.
Когда она переступала очередной такой, стараясь нечаянно не отдавить никому хвост – они волочились и хлестали её по бокам и щекам буквально отовсюду, – Странник вдруг резко отпустил её руку, отвернулся и, уткнувшись носом в свой рукав, оглушительно чихнул.
– Что с тобой? – испугалась Кёко. – Заболел?
– Конечно нет, – оскорбился он, но носом шмыгнул прямо как при настоящей простуде, ещё и поворачиваться к ней отказался, глядя нарочито в другую сторону, прячась за тканью своего рукава. – Просто... Апчхи! Аллергия.
Кёко так удивилась, что всё-таки сбилась с шага и оттого позволила Страннику оторваться от неё. Пока она его нагоняла, он снова успел чихнуть. Два раза.
– Только не говори, что у тебя аллергия на...
– ...кошек, – всхлипнул Странник и всё-таки опустил рукав, но только для того, чтобы достать из него льняной платок и вытереться. В последний раз Кёко видела столько соплей ещё у Сиори, когда та по детской дурости запихала в рот весь корень васаби и принялась обсасывать его, спутав с леденцом. Ей тогда, правда, было всего три, и даже у неё нос не был настолько красным. Если бы Странник всё это время не шёл рядом, то Кёко бы решила, что он успел закрасить свой кумадори или стукнуться о стену. – На улице не так, как в закрытых помещениях. Совсем забыл, как много кошек на Табату вместе собирается... От них слишком много шерсти.
И в доказательство правдивости его слов мимо лица Кёко проплыл клок чьей-то рыжей шерсти, от которого Странник шарахнулся в сторону, как от хвори.
«Аллергия на кошек? У лиса?» – Кёко приподняла брови, наблюдая, как, нечаянно задев какого-то нэкомата коробом, Странник извиняется перед ним, а затем опять чихает. Даже Мио, наконец вспомнив об их существовании, обернулась и злорадно хихикнула.
– Зачем надо было соглашаться идти во дворец кошек, если ты в присутствии кошек даже дышать не можешь? – вздохнула Кёко тяжко, но ответом ей стало очередное «апчхи!», ещё более пронзительное, чем предыдущее. – Исчерпывающе, – признала она.
Благо, скоро Странник затих, потому что затихло и пропало шествие. Кёко не поняла, как и куда именно. Это случилось внезапно: Мио, не упускать из виду которую теперь было её задачей, поскольку Странник ничего не мог разглядеть впереди из-за своего платка, просто вдруг вынырнула из толпы куда-то в сторону, и Кёко, схватив Странника под локоть, скорее поспешила за ней и её поторапливающим «Императрица ждёт, императрица! Быстрее!», – когда же Кёко обернулась, то увидела позади них лишь опустевший коридор. Шествие будто и вправду обернулось водой и утекло куда-то под землю иль в тайные залы. Окончательно забыть о нём не давали только звуки бивы – как призрак, её мелодия продолжала следовать за Кёко и Странником по пятам. Обувь липла к полу из-за пролитых сливок, которые коты на ходу распивали из тыкв-горлянок – и хмелели от них даже пуще, чем люди от саке. Недаром даже здесь, в стихшем коридоре, облицованном нефритом и оттого холодном, Кёко то и дело приходилось переступать через похрапывающие шерстяные моти.
– Это Чертог Высшей Гармонии, – произнесла вдруг Мио, быстро-быстро перебирая лапками по глянцевым плиткам, которые неожиданно сменили традиционный паркет у них под ногами и циновки из ситника. – Всего чертогов пять.
И это было всё, что она соизволила сообщить им о дворце, – остальное Кёко пришлось додумывать самостоятельно.
«Значит, чертоги – это внутренние помещения? Дворцы внутри дворца?» – принялась соображать она, вспоминая свой единственный визит в столицу – в сёгунат на синкай котай и башню даймё, в которых ничего подобного определённо не было. Как, впрочем, и такого количества бронзовых статуй – изображающих, конечно же, кошек с приподнятыми лапами, – выстроившихся вдоль обеих стен, словно ещё одно шествие. Искусно вырезанные арки походили на бумагу, а тончайшие завитки в них – на нераспустившиеся вишнёвые почки. Каждые пять шагов у Кёко на кончике языка завязывался очередной вопрос, но на шестой она неизбежно его проглатывала: Странник молчал, а значит, и ей следовало молчать тоже. Впрочем, он, судя по всему, был здесь не впервые, в отличие от неё. Ну не может человек, внезапно оказавшись в подобном месте, оставаться таким равнодушным, совершенно не крутить головой и только тереть платком свой сопливый красный нос!
Кёко почти страдала от того, что их ведут по дворцу так быстро и неумолимо, не давая возможности осмотреться. И всё же она заметила: чем ближе, как ей показалось, они к императрице, тем меньше вокруг становилось роскошеств и тем больше диковинок. В зале, похожем на нефы храмов, куда Мио в конце концов их привела, соединялись сразу все миры – и людской, и демонический; и восемь островов Идзанами, и земли, что лежали далеко за океаном. Здесь не было ни нефрита, ни золота, ни шёлковых картин и ширм, зато были стены цвета слоновой кости, подушки бархатные, расшитые жемчужинами, и широкие отрезы ткани, натянутые под куполообразным потолком, как паруса. И никаких сёдзи, даже фусума не было тоже: порог венчали полноценные врата, непропорциональные и изогнутые, как полумесяц, и раздвигающиеся сразу в обе стороны. С отсутствием окон хорошо справлялись светильники, как те, что встречались в коридорах, но ярче и ещё более странные, по форме похожие не то на чужеземные фрукты, не то на воздушных змеев. Весь зал напоминал шерстяной моток – переплетение перламутра с драгоценными камнями и тканями мягкими и лёгкими, как воздух; такой уютный, полный урчащих слуг и тяжёлого аромата смолянистых благовоний, что Кёко, как только она вошла, тут же начало клонить в сон.
Бодрость и волнение ей вернул вид пьедестала у противоположной стены, в центре которого она не сразу признала трон, как в самом зале не сразу признала зал не обычный, а тронный. Восемь ступеней вели к вершине, и восемь же ширм из махила, витиевато расписанных и восходящих по высоте, служили трону спинкой. Кошки, кошки, снова кошки – лесные и горные, песчаные и снежные, домашние и совершенно дикие, – лишь приглядевшись, можно было узнать в узорах ширм их фигуры, раскрытые пасти и переплетённые друг с другом хвосты. В дыме от расставленных в подножии курильниц то был уже не пьедестал, а туманная гора, где обитали хищники. Все они словно устремились к трону, теснили друг друга у императрицы за спиной, в то время как восьми кошкам всё-таки удалось с этих полотен выбраться. Выплавленные из серебра, они нависали над троном – и, щерясь, стерегли. Ибо та, что его занимала, кажется, глубоко спала.
Кёко бы, наверное, и не поняла, что то действительно императрица, если бы Мио не ринулась на другой конец зала и не прижалась там, у первой ступеньки, животом к красно-золотому ковру, вытянув перед собой передние лапы. Была ли императрица кошкой или же человеком, выглядела она, скорее, как моток ткани. Буквально: огромный и пёстрый матерчатый клубок мерно и глубоко дышал – вверх и вниз, вниз и вверх. И только это выдавало в нём – под ним? – живое существо. А ещё, конечно, то, что Мио звала и кричала громко:
– Когохэйка![80] Достопочтенная императрица Джун, Кошачья Владыка, Хозяйка молочных рек, Хвост-Из-Жемчуга и Когти-Из-Стали! Хранительница вашего ларца исполнила доверенное ей поручение и привела Странника, Великого оммёдзи в пурпурном одеянии, к вашим ногам. Он смиренно просит вас пожертвовать ему одну ниточку из клубка вашего времени...
Подняли голову бакэнэко, дремавшие на подушках в своих малых обличьях, что ничем не отличались от обличья обычных котов, кроме второго хвоста. Встрепенулись и зашуршали по углам нэкомата в каригину, обновляя благовония в курильницах и следя за тем, чтобы в зале было не холодно, не жарко. Остальные слуги, каждый из которых был занят своей работой – или её отсутствием, – тоже встрепенулись. Кошка, державшая бронзовый поднос со свежими фруктами и незаметно подворовывавшая оттуда виноградины, в закрутившейся суматохе чуть его не выронила. Кёко даже и не замечала, сколько в тронном зале кошек, пока они вдруг не принялись взволнованно бегать туда-сюда. И каждая озиралась на них со Странником, возбуждённо виляла хвостом и шептала что-нибудь на ухо другой.
Кёко дождалась, когда Странник примет решение двинуться вперёд, и просто пошла за ним. Вместе они приблизились к величественному трону, остановилась на том месте, где прежде стояла Мио, уже ускользнувшая в тень тканевых навесов, и опустились на колени в нижайшем поклоне. Лоб Кёко ударился о мягкий ковёр. От него тоже пахло сливками.
– Благодарю вас за приглашение, Когохэйка, – начал Странник почти торжественно. – Я и моя ученица здесь, чтобы изгнать мстительного духа из вашего царства и вернуть покой вам и вашим поданным. Хранительница Высочайшего ларца уже поведала нам о бедствии... Клянусь, мы приложим все усилия, чтобы освободить вас от всех тревог, а кошачий дворец – от мононоке.
Тишина. Она, звенящая и бесконечная, стала Страннику единственным ответом, даже когда он в этом безмолвии прождал несколько минут.
– Когохэйка Джун?..
Кёко обуздала желание выпрямиться, но чуть-чуть, совсем слегка, приподняла голову и бегло глянула на трон. Гигантский клубок на нём по-прежнему шевелился не сильнее любой другой спящей кошки: вдох-выдох, выдох-вдох. Даже слуги императрицы и то реагировали живее: зашептались – точнее, замяукали, – повели ушами, приглядываясь к гостям из-под своих распушившихся хвостов. Тогда Кёко скосила глаза вбок, на Странника, но увидела в выражении его лица понимания происходящего не больше, чем было у неё. Всё-таки оторвав лоб от пола, Странник посмотрел снизу вверх на пьедестал и прочистил горло.
– Когохэйка!
– А? Тут кто-то есть?
Вялый женский голос, вполне человеческий, просочился сквозь импровизированный матерчатый шатёр. Что-то внутри него и под ним наконец-то ожило, зашевелилось, и между верхними бирюзово-розовыми слоями образовался маленький просвет.
Странник прочистил горло ещё раз, обменялся многозначительными взглядами с Кёко, немо подтверждая, что он тоже растерян, и повторил ещё раз, громче – чтобы, очевидно, не пришлось потом повторять снова:
– Я Странник, мы с ученицей прибыли по просьбе хранительницы Высочайшего ларца избавить ваш дворец от мононоке...
– Мононоке? Какого ещё мононоке?
«Императрица уже ждёт!» – сказала Мио перед тем, как впустить их в зал и исчезнуть, и вот Кёко снова стала сомневаться в этом её «Кошки никогда не врут». Если императрица и ждала кого-то, то точно не их.
Она раскрывалась перед ними, как цветок. Ткани, спутанные и застилающие друг друга, наконец-то расползлись в стороны, являя сердце кошачьего народа и дворца. Сначала вниз соскользнули покровы пастельные, полупрозрачные и нежные, как парча, затем – землистых тонов и бежевые... После очередь дошла и тканей ярких, сочных, на каждый из которых наверняка ушла не одна бочка сумаха или кошенили. Чем больше распускался матерчатый кокон, тем больше менялись его цвета. Самые глубокие же слои неожиданно оказались самыми тёмными, и именно из них наконец-то вынырнула фигура императрицы. Словно огромная кошка, свернувшаяся в клубок под хозяйским одеялом, она высунула из-под них голову и разомкнула веки.
Нет, императрица вовсе не была сонной, ленивой или неохотной, поняла Кёко сразу же, как увидела её воочию.
Она просто была несчастной.
И печальнее женщины ещё не видел белый свет.
Все ткани, что сползли с неё и укрыли пьедестал, на самом деле являлись двадцатью четырьмя слоями императорского дзюни хитоэ[81]. Светлые материи ушли вниз, спрятались под материями яркими и ягодными, но затем вместе с ними превратились в едва заметные прожилки под накрывшей их сверху чернотой. Одеяние это пошили из самой студёной и непроглядной зимней ночи, рукава щедро усыпали золотыми улыбками полумесяцев, а ворот – серебром падающих звёзд. На талии же прихватили широким поясом из того же ажура, какой плотно облегал шею императрицы под медальоном, похожим на коробочку-инро в форме когтя, в который мало что могло поместиться, но который наверняка много для неё значил.
Первым делом императрица задумчиво тронула и потеребила именно его. Белоснежными были её длинные руки и не менее длинные когти на них. Багряными, как кровь, были губы и ликорисы в заплетённых волосах, кричавшие о горе и связи с подземным миром, а может, о желании поскорее стать его частью. Чернильными были сами косы, всего две, широкие у основания и с узким хвостиком на концах, с короткими прядками по бокам от лица. Такими же чёрными были большие кошачьи уши, торчавшие из них – единственное, что выдавало в этой прекрасной благородной женщине настоящего зверя.
Светлыми у неё были только глаза, подведённые сразу и красным, и чёрным, и золотым. Круглее, чем у всех жителей Идзанами; не добрые и не злые, будто бы неживые даже, стеклянные, зато изумительной красоты – два светло-жёлтых цитрина или же новорождённый огонь. Зрачки в них тоже когти напоминали, узкие-узкие.
– Почему на девочке жёлтое кимоно? – спросила вдруг императрица.
Тут же стало ясно, что и второго приветствия Странника она не расслышала. Вероятно, не расслышит и третьего. Зато императрица наконец-то заговорила, да и смотрела ясно, осмысленно, ещё бы чуть-чуть, и даже можно было бы сказать, что с любопытством. Прямо на Кёко, правда, которая робко подняла голову от пола, когда к ней обратились.
– Ты оммёдзи?
– Да, Ваше Величество.
– А почему на тебе красные хакама? – спросила вновь императрица. – Ты жрица храма?
Кёко стушевалась, не уверенная, кивать ли ей и в этот раз. Да и нужно ли было кивать в первый.
– Не знаю, Ваше Величество. Возможно, я и то и другое сразу, – ответила ей Кёко. – Или ничего из этого.
– Как тебя зовут?
Кёко покрылась холодным потом на спине, вспомнив наставления Странника о правде и ёкаях и судорожно примеряя на себя новые имена. У неё перед глазами буквально пронёсся целый их список, а затем само собой представилось, как Странник её бамбуковой хворостиной бьёт по хребту за то, что она по пути во дворец выбрать себе имя так и не соизволила и теперь подставляет их обоих. Поэтому Кёко выпалила первое, что пришло ей на ум – а ум у неё всегда был своеобразным:
– Моё имя Нана, Ваше Величество.
Странник, сидевший на полу рядом, вздохнул тяжело и умудрился выразить в этом вздохе всё, что о ней думал. Но Кёко правда считала, что имя хорошее: не только потому, что оно красивое и означает счастливое число «семь», в то время Кёко по жизни преследовала ненавистная девятка, но ещё и потому, что его она точно запомнит и не спутает ни с каким другим. А настоящей Нане знать об этом вовсе не обязательно.
– И почему ты здесь, Нана? – спросила императрица, моргнув так медленно, будто она вот-вот уснёт опять.
Странник открыл рот, чтобы повторить ещё раз, но не стал. Только постучал по своему колену пальцами так, чтобы Кёко это увидела, и слегка отклонился назад, мол, вперёд, у тебя это, похоже, лучше получается.
– Я здесь с учителем, Великим оммёдзи Странником, – ответила Кёко, почтительно опустив лицо в пол. – Мы пришли избавить вас от страшной напасти в лице неупокоенной мстительной души, мононоке.
– У меня во дворце завёлся мононоке?!
«Ну, теперь я точно надеру уши этой бесхвостой!» – подумала Кёко, попутно прикидывая, о чём ещё Мио могла им соврать, если соврала даже о том, что императрица в курсе происходящего. Нет, она определённо была не в курсе или, по крайней мере, успела обо всём позабыть: лицо её вытянулось, и та тоска, та беспросветная грусть, что даже золотую кайму на её кимоно делали тусклой и невзрачной, растаяли, как морская пена. Слуги её зашуршали в тенях и подушках, замяукали, тоже удивлённые чем-то. Вряд ли они не знали о мононоке, а значит, дело было в другом... Быть может, в том, как ожила колыбель из многослойного одеяния, как всколыхнулись все нижние кимоно и даже заскрипел кошачий трон, когда императрица приподнялась на нём.
– Джун-сама! Джун-сама! – заохали слуги – белые кошки в роскошных косоде, стоявшие на задних лапах, а в передних нянчившие кувшины с молоком и подносы лакомств. – Вы, наверное, голодны... Поешьте же, поешьте!
– Нет-нет, не хочу.
– Но вы не ели так давно! Десять лун, а то и больше! Пожалуйста, пожалуйста...
– Я в порядке. – Императрица отвернулась от них, махнула рукой и свесилась со своего пьедестала куда-то вниз, туда, где мелькали стоявшие трубой кошачьи хвосты, суетившиеся вокруг неё так, что даже у Кёко в глазах замельтешило. – Позовите Мио. Куда она ушла?
«А действительно, куда?» – озадачилась Кёко, оглянулась на полукруглую дверь, дорога к которой теперь была полностью свободна, потому что все кошки тронного зала столпились вокруг своей госпожи. Из-за этого, когда Кёко повернулась обратно, она уже не увидела императрицу: перед ними со Странником вырос такой плотный ряд из шерсти, торчащих усов и светящихся глаз, что пришлось попятиться, лишь бы не затоптали.
«Что происходит?! Как императрица может не знать о том, что происходит в её владениях? Отчего все так взволновались и заметались?»
Поразмыслить об этом как следует Кёко не успела: кто-то куснул её за пальцы, а Странника так сильно толкнули в бок, что он едва не завалился. Словом, их активно выпроваживали и даже попрощаться с императрицей как положено не дали – выставили из тронного зала даже быстрее, чем у Странника снова налился красным нос и он чихнул. Пять раз подряд.
– Страшно представить, как долго ты сдерживался, – насмешливо протянула Кёко, пока он сгибался пополам, прикрываясь пурпурным рукавом и чихая в него настолько сильно, что тот взвивался, как от сквозняка. Ей очень хотелось позабавиться над ним ещё, – отомстить-таки за ту коровью лепёшку! – но были вещи поважнее. Например, двери, похожие на ворота, закрывшиеся за ними и явно больше не намеренные их впускать. – И что нам теперь делать?
– Теперь вы гости нашей драгоценной госпожи Джун-сама, и наш долг показать вам всё её радушие и гостеприимство! – проурчал кто-то позади.
То оказался очередной кот, высокий и со шкуркой мягкой, как песцовый мех, серой и отливающей небесно-голубым. Усищи длинные, а глаза совсем крошечные, как бусинки из хризолита, какие иногда на сумочки-кинчаку для гейш пришивают. Суйкан, какой обычно носят чиновники при дворе, смотрелся на нём почти комично. Рядом стоял кот поменьше, даже скорее «котик»: пухленький и рыжий, похожий на буханку заморского оранжевого хлеба, какой её дедушке однажды продал странствующий торговец. С мясистыми щёчками, этот рыжий кот сначала только мурлыкал, а потом ни с того ни с сего начал тереться о Кёко, когда она послушно двинулась за его большим сородичем. Как выяснилось, им двоим поручили сопроводить их со Странником в купальни.
– Купальни? – переспросила Кёко. – Я всегда думала, что кошки ненавидят воду...
– Мы не любим воду, но мы любим быть чистыми! – ответил ей лазурно-серый кот, имя которого почти так и звучало – Лазурь. – Когда ты большая кошка, почти как человек, вылизываться до-о-олго приходится. Вот Джун-сама и отстроила купальни, чтобы нам было проще. Воду она там сделала тёплой, как парное молоко, и такой же сливочной на вкус! Купаться стало одно удовольствие. Вы, человеки, точно оцените! Не хочу показаться бестактным, но должен предупредить: купания перед заселением во дворец – это обязательно. От вас разит.
Чем именно, Кёко уточнять не стала. Наверняка её ждал ответ, что лисом, лесом или теми, кого они повстречали по пути. Посещение бань не входило в их со Странником планы, но, как и он, продолживший изредка чихать в рукав, возражений она высказывать не стала. Кимоно её, может быть, теперь и оставалось безупречно чистым благодаря особым чарам Наны, но вот тело – нет. Париться и тереться мочалкой до скрипа Кёко по-прежнему любила, а не делала она этого уже очень давно, ещё с остановки в Саге.
– Вообще-то вас сразу омыть надо было, прежде чем к Джун-сама пускать. Невежественная Мио снова проявляет неуважение к Джун-сама!
Кёко ещё давно заметила, что все коты без исключения обращаются к своей императрице не просто Когохэйка, а прямо-таки «Джун-сама» – высшее то уважение, даже любовь, как к вышестоящему члену семьи, которому кланяешься в ноги, но о котором печёшься безмерно, будто он тебе одновременно и защитник, и дитя. Пока Странник оставался подозрительно тихим, вжимаясь лицом в свой рукав – видимо, боролся с очередным приступом, – Кёко решила спросить сама:
– Ваша императрица не жалуется ни на какие недуги?
Кёко понимала, как неучтивы подобные вопросы, но решила, что их можно простить тем, кто прибыл сюда выполнять работу и хочет сделать это на совесть.
«Совершать ошибки важно для того, чтобы больше их не допускать», – сказала она себе, вспоминая Шина Такэда.
Тогда она не придала значения его дурному самочувствию, бледности и слабости; по неопытности даже не задумалась о растрате ки. Поэтому с императрицей Кёко навострилась сразу. Хоть и не болезненной та была, но вялой и медлительной, что могло быть одинаково как следствием ментального расстройства, так и мононоке, наведывавшегося к ней тайком. Кто знает, как проявляется такое у ёкаев? Запасов ки, говорил Странник, у них как риса в подвале у зажиточного самурая. Но они ведь всё-таки должны как-то ощущать его потерю?
– Нет ли нужды беспокоиться о её здоровье? – продолжила Кёко осторожно. Странник покосился на неё предостерегающе, но вмешиваться не стал. Значит, считал этот вопрос пригодным и, возможно, даже ценным. – Госпожа Джун-сама выглядит так, будто испытывает недостаток жизненных сил.
– Скорее, самой воли к жизни, – ответил Лазурь легкомысленно, даже не оскорбившись, что о его достопочтенной хозяйке любопытствуют подобным образом и на подобные темы. Спина Кёко расслабилась, перестав натягиваться струной. Похоже, хоть это место и зовётся дворцом, но до дворца сёгуна и его строгих нравов ему далеко. В конце концов, кошки есть кошки, и у этого необязательно только одни недостатки. – Мы привыкли, что она такая. С ней это уже давно... После того, что случилось, это неудивительно. Бедная, бедная наша Джун-сама!
– А что именно случилось?
– Единственного котёночка своего схоронила. – Лазурь понизил голос, приглаживая лапой с чёрными подушечками топорщащиеся усы. – Уже сколько лет минуло – пятнадцать? двадцать? – а всё так же безутешна. Роняет слёзы каждую ночь исправно в один и тот же час, когда с ним простилась. Скончался у неё в утробе, так ни разу и не вздохнув, зато сердце ей на всю жизнь изранил.
Шаг Кёко оборвался на секунду, прежде чем возобновиться. Её сердце это тоже почему-то ранило, да так глубоко, как могло ранить лишь то, что уже когда-то оставило свой шрам. Было бы лицемерием говорить, что Кёко могла понять чувства императрицы, но тем не менее... Может, она и не мать, которая потеряла, но ребёнок, которого потеряли. Потому чувство утраты жило в Кёко с первого мига вернувшейся жизни, как горькое послевкусие на языке, сколько бы сладостей ты ни съел. Должно быть, и императрица чувствует нечто похожее, только в разы сильнее. Должно быть, нечто такое чувствовала и её собственная мать...
Но, очевидно, не долго. Больше её мать, вероятно, думала о том, как сбежать, бросив дочь, мужа и всех остальных.
– Искупаться и очиститься мы согласны, но после этого нам нужно исследовать дворец, – наконец-то заговорил Странник. Возможно, потому что до сих пор молчала Кёко. Она поклялась себе никогда не вспоминать о некой Химико, но всё же вспомнила. Кёко тут же тряхнула головой, пытаясь это исправить. – Необходимо изучить места, где были зафиксированы нападения мононоке, и собрать информацию о жертвах. Поскольку уже завтра Танабата и начнётся большое празднество, нужно разобраться с этим мононоке как можно быстрее.
– Да-да, разумеется, – промурлыкал Лазурь и послушно ускорил шаг.
У Кёко почти получилось снова сосредоточиться на деле, когда у неё над ухом внезапно что-то затарахтело. К боку прижалась тёплая шкурка, и так Кёко выяснила, что очень полюбилась рыжему коту за те десять минут, что они шли вместе до дворцового онсена. А ещё спустя пять Кёко уже не знала, куда от него деться и можно ли считать то, как он жмётся к ней, посягательством на её девичью честь. Или только на людскую?
– Госпожа, – промурлыкал в какой-то момент рыжий кот, когда она в очередной раз попыталась ненавязчиво отпихнуть его от себя локтем и спрятаться за короб Странника. – Ты так пахнешь... Мож-жно помочь тебе ум-мыться?
– Что?
– Выл-лизать тебя можно? Поч-чистить.
В его блестящих расширенных зрачках Кёко увидела своё вытянувшееся лицо. Только потому, что этот кот был в разы меньше остальных и кончики его ушей едва доставали ей до груди, она не завизжала и не принялась бить его наотмашь, завидев его высунутый шершавый язык, пытающийся дотянуться до её лица.
– Нет! – воскликнула Кёко, отбросив от себя пушистый рыжий хвост, которым кот попытался её обвить. – Нет, ни за что! Нельзя!
У Кёко было ещё много вопросов – в смысле, не таких, как о рыжем коте, а нормальных, об императрице и всём, что здесь происходит, – но она не решилась задать ни один из них, пока не обсудит всё со Странником наедине. Кёко полагала, что он придерживается такого же мнения, потому и молчит, не пытается расспросить ни о чём Лазуря, как обычно расспрашивает свидетелей, и только подёргивает острыми ушами да щурится. Кёко тоже щурилась, но дёргала не ушами, а носом: принюхивалась тут и там, пытаясь учуять что-то мерзкое и знакомое, какую-нибудь прель или затхлость. Но ни здесь, ни тогда в шествии ничего подобного не ощущалось. Быть может, потому что всё перебивал мягкий запах сливок, которые здесь распивали за каждым углом, и солоноватый мускус с кошачьей шерсти... А может, здесь попросту не было никакого мононоке. В конце концов, императорский дворец в десять раз больше тэнсю Такэда – если бы они с Сиори и Цумики решили сыграть здесь в прятки, то искали бы друг друга до скончания веков.
Ох, и долго же им придётся такими темпами искать самого мононоке...
Ох, и хорошо же в кошачьих банях!
Купальни и вправду потрясали своим размахом, совершенно не похожие на онсены и горячие источники, которые Кёко доводилось посещать раньше. Полы здесь были не из дерева, а из плиток с резными розочками и завитушками по центру; потолок высокий и белоснежный, точно стоял погожий зимний день; витые колонны поддерживали арочные своды и заслоняли причудливые треугольные окна, а сами источники скорее напоминали огромные и распиленные пополам бочки, выложенные шероховатым молочным камнем. Такого же молочного цвета, будто и впрямь разбавленная сливками, была бурлящая в них вода. Воздух над ней совсем не двигался, висел горячий и тугой. Даже не дойдя до самих купален, а только ополаскиваясь из кадок в помещении по соседству, Кёко уже надышалась серой – разогретая вулканом, вода была ей перенасыщена. Мысль, что ей предстоит искупаться в термальных водах Асо, наполняла тело Кёко зудом нетерпения. Наконец-то её деревянные мышцы расслабятся, кожа станет бархатной, а здоровье упрочнится! То что нужно после давнишней лихорадки и долгих странствий, что были и что ещё предстоят.
– Не пей. Не ешь. Не мойся здесь!
Кёко прижала к груди дзюбан, который уже спустила с плеч, и судорожно оглядела пустой предбанник, где не было никого, кроме неё, – ни котов, ни тем более других людей. Только несколько кимоно висели на ширме, но то правда были всего лишь кимоно – Кёко даже проверила, осторожно потыкав в их складки пальцем. Затем она заглянула за сами ширмы, после – за выдвижной шкаф и стойку с кадками для омовения... Но так никого и не нашла.
– Кто это сказал? Здесь кто-нибудь есть?
Кёко не знала, успокоило ли её то, что ей никто так и не ответил, или же, наоборот, напугало лишь сильнее. Желание купаться точно сократилось вдвое. Она ещё минут десять боролась сама с собой, топчась посреди предбанника, пока всё же не разделась догола, решив, что коль ей даже не послышалось и кто-то подсматривает за ней, то в любом случае помыться надо.
– Хочешь сесть так, чтобы смотреть на восток или чтобы видеть запад? Говорят, если в онсене смотреть на запад, кости с зубами крепче будут, а если на восток – ноги и печень...
Кёко лишь чудом сохранила крупицы достоинства оммёдзи и не взвизгнула, завидев в купальнях Странника, развалившегося вдоль бугристого бортика на выступе. Погружённый в воду чуть больше, чем по пояс, он прислонялся затылком к плоскому нагретому камню и глубоко, размеренно дышал, позволяя подземному бурлению его баюкать. Сквозь матовую толщу воды проглядывались очертания бледного торса и вытянутых ног. Прежде чем Кёко опомнилась и задрала голову как можно выше к потолку, она мазнула взглядом и по его ключицам и груди: на них было что-то красное, но Кёко пришлось бы подойти поближе, чтобы сказать, что именно. От пара волосы Странника вились, складываясь в тугие чёрные колечки у висков и под острыми ушами, и руки его, мокрые, блестящие, будто покрывало тонкое стекло. Под этим стеклом проступал рельеф и мышцы, которые сложно было заметить в свободных пурпурных рукавах, но которые объясняли ту лёгкость, с которой Странник управлялся с Тоцука-но цуруги, и силу его ударов.
Кёко как стояла на краю онсена, замотанная в банное полотенце, так и вросла там в землю. Оставить его при себе, а не выйти голой, было-таки её божественным провидением, не иначе! Кёко просто опасалась, что здесь её подловит рыжий кот и снова начнёт тереться, поэтому решила, что лучше до конца разденется потом, когда будет спускаться в воду. Кота, однако, не оказалось – зато оказался лис.
Правда, неизвестно, что было хуже.
– Почему ты здесь?!
– А почему ещё ходят в онсен? – ответил, как всегда, вопросом на вопрос Странник, но на сей раз то было справедливо.
– Онсены разделены на мужские и женские вот уже как сорок лет! Приказом девятого сёгуната! Смешанные на всех восьми островах уже давно запрещены...
– Не забудь сообщить об этом императрице, потому что она, очевидно, не следит за современными нововведениями. – Странник пробулькал что-то ещё, погрузившись в воду по подбородок. Спустя минуту он вынырнул обратно, и тогда Кёко наконец разобрала: – Эта купальня предназначается для почётных гостей Её Величества. Тут по соседству есть ещё одна, обычная. Кишит котами. Там нэкомата намывают бакэнэко, причём буквально, языками... Если хочешь, можешь присоединиться к ним.
Нет, Кёко не хотела. Она запыхтела, топчась у кромки. Молочно-белая вода, пахнущая серой, набегала ей на ступни, щекотала, будто звала поскорее в неё нырнуть. Измотанное тело просило о том же. Не то чтобы Кёко была яростной поборницей старых нравов и традиций, вовсе нет. В детстве, примерно до шести лет, прежде чем между их телами стали появляться заметные отличия, они с Хосокавой всегда купались вместе, порой даже в одном офура, если нужно было согреться зимой после долгих снежных игр. А горячие источники в горах, право пользоваться которыми было закреплено за семьёй Хакуро ещё с незапамятных времён, и вовсе для мужчин и женщин никаких разделений не имели – просто ходили туда, как правило, по очереди. Вероятно, будь Кёко такой же старой – ой, то есть древней, – как Странник, на глазах у которого сменялись поколения, а вместе с ними – их законы, она бы тоже относилась к таким вещам гораздо проще. Подумаешь, мужчина! Подумаешь, голый! Подумаешь, хлопает рукой по выступу у себя под боком, с хитрой улыбкой приглашая сесть у него под боком и...
«Минутку, что-что он делает?»
Кёко закатила глаза, и тогда Странник закрыл свои, откинул голову на камень и лениво потянулся.
– Я не смотрю. Залезай быстрее, нам ещё масса работы предстоит.
– Я ведь не покроюсь от этой воды шерстью, правда?
– А?
Странник приоткрыл правый глаз.
– В одной детской сказке старый торговец забрёл в кошачий дворец и сам стал котом, когда его водой из местного источника окатили, – нерешительно пробормотала Кёко. – И я слышала голос в предбаннике...
– Голос? Что за голос?
– Предупреждение... Что мыться здесь нельзя, и есть, и пить... Эй, эй, что ты делаешь?!
Странник засмеялся и хлопнул по воде руками так, что брызги долетели до Кёко и окропили её лодыжки. Она тихо вскрикнула, отшатнулась и наклонилась, вглядываясь в кожу, проверяя, не лезет ли оттуда пучками мех.
«Фух, кажется, нет».
– Брось, – сказал ей Странник, снова смыкая веки. – Это не так работает. Обещаю, я никому не позволю превратить тебе в кошку. Как иначе мы странствовать будем? У меня ведь аллергия.
Поколебавшись ещё несколько секунд ради приличия и убедившись, что Странник действительно не смотрит, держит веки плотно сомкнутыми, Кёко осторожно развязала полотенце, спустила его вниз и, сложив у кромки, быстро шагнула в воду. Так торопилась поскорее залезть в неё, да поглубже, хотя бы по грудь, чтобы этой непроницаемой толщей укрыться, что в итоге чуть не поскользнулась и не нырнула носом, как форель.
Воздух был горячим, но вода – приятно тёплой. Запах серы поднимался от неё к лицу, накрывал вуалью с головой. Кёко не видела, но чувствовала, что уже раскраснелась. Она отплыла от сидящего Странника подальше, к противоположной стенке ванн, и примостилась там на пологом выступе. Снаружи онсен казался ей огромным, но сейчас, когда Странник тоже был здесь, вдруг сжался до размеров свечного коробка.
– Значит, восток? Хороший выбор, – прокомментировал Странник, когда открыл глаза и перетащил себе на макушку маленькое полотенчико. – Крепкие ноги всем нужны, особенно тебе, чтоб бегалось по деревьям и крышам легче.
Кёко промолчала, надеясь, что Странник тоже немного помолчит. Он так любил это делать тогда, когда не нужно, но, как назло, не тогда, когда ей действительно этого хотелось. Едва она перестала зажиматься там, в углу, расслабила сведённые на спине лопатки, плечи и раскинула руки по краям, как его голос снова пробрался к ней через паровое облако и журчание воды, хлещущей в купальню по бамбуковым желобам:
– А что это за следы у тебя на рёбрах?
Ей пришлось глянуть вниз, сквозь матово-молочную воду, чтобы понять, о каких именно следах он говорит. Спустя секунду после того, как до Кёко дошло, что речь о двух молочно-белых полосах, которые пересекали три нижних ребра слева, до неё дошло и то, что Странник – тот ещё пройдоха. И зрение у него что надо, и ловкость – такое разглядеть да сделать это незаметно. Положения тела в воде ничуть не изменил, головы с камня ничуть не повернул, глаз не открыл, но увидел всё и даже больше.
«Бесстыдный лис!»
На несколько минут Кёко погрузилась в воду по самый нос, как крокодил, и на всякий случай обхватила себя руками и скрестила ноги, прикрыв всё, что можно и нельзя.
– Это от меча Хосокавы, – ответила она неохотно, когда вынырнула. – В детстве мы много дрались, но называли это «тренировками». Я просила показать мне приёмы, которым дедушка его научил, а меня – нет. И он, в общем-то, показывал, не стеснялся...
На самом деле Кёко могла показать Страннику намного больше отметин, чем те жалкие две полоски, которые он увидел: точно такие же и под коленками у неё красовались, и на локтях, и под ключицами, и даже на спине, оттого, что она, не выдерживая ударов, постоянно падала на мелкую гальку. Благовоспитанной девице иметь их на своём теле было равносильно непотребству, даже кегарэ, но вот для оммёдзи то вполне простительно. По крайней мере, если под одеждой, ярко-жёлтой да отвлекающей внимание от всех внешних недостатков. Лицо и шею Кёко с детства берегла, особенно затылок – самое привлекательное место в теле женщины, как утверждала Кагуя-химе, – и пыталась беречь руки, но...
Даже под поверхностью матовой воды порезы от осколков Кусанаги-но цуруги можно было пересчитать все до единого. Глубокие, до сухожилий с мясом, мелкие и розоватые штрихи. Хорошее напоминание об ошибках – и о том, чтобы уметь их себе прощать, но исправлять. Кёко всё больше понимала Ёримасу, годами не прикрывавшего чёлкой лоб с выжженным сёгуном клеймом. Быть может, однажды она даже поймёт и то, почему он о таких вещах, как Тоцука-но цуруги, ей не говорил.
– А на копчике что? – спросил вдруг Странник.
Кёко вскинула сначала голову, а затем и брови.
«Ах, он и туда тоже смотрел, значит! Но как, если я даже не помню, чтобы поворачивалась к нему спиной?!»
– Само в глаза бросилось, – сказал он в своё оправдание совсем неубедительно. Видать, Кёко за время странствий с ним уже научилась предъявлять обвинения без слов, одним взмахом ресниц, когда моргала.
– Как же, – буркнула Кёко, осторожно вытягивая под водой ноги. Из вредности она противилась Страннику и его любопытству несколько минут, но потом всё же рассказала: – Дети с ледяной горки столкнули. Мне было два или три, зима снежная выдалась, у меня тогда ещё не было сестёр, играться потому тоже не с кем было... Пыталась подружиться с теми, кто жил поблизости, детьми красильщика и владельцами ятаев. Меня не очень-то жаловали за мои глаза и род, вот с горки кубарем и спустили. Я на камни налетела, что были под снегом. Все ноги и спину ободрала.
– Ты это помнишь? – спросил Странник, вглядываясь в неё через клубы пара. В этом мареве, душном и молочном, всё казалось сном, и он напоминал её давнюю фантазию, размытый, тусклый силуэт из тех самых детских грёз, в которых Кёко становилась сильной, знаменитой и великой, как он. – То, как тебя толкнули и как ты ударилась.
– Нет, – ответила Кёко. – Только игру помню... Горку и снежки... Маленькая ещё была.
– Откуда тогда знаешь, что случилось?
– Кагуя-химе порой этот случай припоминала, когда я на сестёр жаловалась, мол, они всего-то-навсего волосы мне бобовой пастой измазали, не с высоты толкнули же... И шрам долго заживал, дедушка иногда интересовался, не ноет ли он.
За плеском воды, вдруг забившей не только из спущенных бамбуковых желобов, но и откуда-то из земли – видимо, пришла пора обновлять воду, – Кёко смогла ненадолго скрыться от шёпота своих старых печалей и навязчивых мыслей. Краешком глаза она замечала, как Странник ворочается, то опускается на дно ванны, то забирается обратно на выступ, плещется, позволяя воде его омыть. Кёко же сидела неподвижно, запрокинув голову к выбеленному потолку, и воскрешала в голове смутные воспоминания, как утопала в искрящемся снегу, пока он не перестал быть белым и не стал красным. Удивительно, но она тогда даже не заплакала. И на детей не затаила обиды тоже. Даже униженной, одинокой себя не чувствовала. Может быть, потому что у неё были Аояги с дедушкой или потому что она уже тогда осознавала себя исключительно как оммёдзи. А что это за оммёдзи такой, который плачет из-за других детей, пускай он и сам ещё ребёнок?
– Боль ты тоже не запомнила? – спросил Странник приглушённо, когда Кёко уже решила, что они к этой теме больше не вернутся. Она только покачала головой. – Как странно... Обычно именно боль всегда запоминается. Особенно когда ты маленький, а потому беспомощный, и заставить тебя почувствовать её даже легче, чем рассмешить. Повезло тебе, – Странник вдохнул пар полной грудью, – что ты её не помнишь, эту боль.
На мгновение ей померещилось, что теперь они говорят вовсе не о ней.
«Мне даны только страдания – чужие и свои».
– Кажется, тот кот к тебе неровно дышит, – заговорил внезапно Странник снова, и Кёко передёрнулась, соскользнула от неожиданности с выступа в более глубокую и горячую воду, забарахталась в ней и судорожно обернулась назад, на коридор между витыми колонами, за которыми мелькнули сначала длинные усища с маленькими зелёными глазками, а затем рыжий хвост. – Сначала друг детства, потом сам даймё, теперь бакэнэко... Ты прямо-таки сердцеедка, Кёко!
– Даймё?! Не было у нас ничего с даймё, ты что такое говоришь! – Щёки её налились таким жгучим жаром, что на них можно было бы приготовить кацудон. – Его целовала Рен, а не я!
– И всё-таки физически то был первый твой поцелуй. Ой, нет, подождите... Второй же, да?
– Хватит вспоминать Хосокаву! Это было... фу! Оба раза фу! Вот скажи, ты специально весь месяц выжидал момента, чтобы пошутить об этом, да? Когда я голая и с тобой в одной купальне!
– Ага, всё верно.
Кёко сползла со страдальческим стоном под воду почти с головой. Всё-таки не было такой уж большой разницы между лисами и котами – и те и другие играли с Кёко, как с мышкой-полёвкой. Несомненно, даймё Шин Такэда был очень хорош собой – нужно было быть на оба глаза слепой, а не на один, чтобы не заметить этого, – но думать о мужчине столь высокого положения и в такой ситуации Кёко бы ни за что себе не позволила. Тело тогда всё ещё было её телом, губы были её губами, и даже голос был её голосом, но то, что это тело, губы, голос делали, – нет. Всё это ей не принадлежало. Несомненно, Шин тоже это понимал, потому и ни разу, ни одним словом не вспомнил о том после. Потому и сама Кёко не вспоминала.
Но, кажется, только не Странник.
«Не иначе как ревнует, а?»
Странник вдруг резко поднялся из воды.
«Я что, сказала это вслух?!»
Завеса пара расступилась, обнажая статный силуэт. Вода доставала ему не выше, чем до низа живота, где над угловатыми косточками таза обычно завязывались шнурки хакама. Сейчас, конечно, никаких хакама не было, а вместе с тем не было ничего, куда ещё можно было бы деть глаза, чтобы не пялиться.
«А чего же, впрочем, не смотреть? Он же на меня смотрел, обманщик!»
И она с усилием воли и жаром на щеках вперила взгляд перед собой, в приближающуюся фигуру. Стройный, как она и ожидала, но не женственный, как ожидаешь тоже, когда смотришь на него в этом пурпурном кимоно женского изящества и кроя. Красные пятна на груди – точнее, то, что Кёко приняла за них в тумане, – на самом деле были продолжением кумадори. Полосы, точно незаживающие раны от когтей, и кольца, которые их в себя заключали. Линии тонкие и толстые, вертикальные и горизонтальные, идущие друг за другом или друг друга пересекающие подобно шрамам. Узоры тянулись по плечам крепким, натренированным тяжестью лакированного короба, и спускались по рёбрам к плоскому животу.
Капли воды, вплетённые в них, делали тело Странника похожим на картину из шёлка, будто роса застряла в алой паутине. То, что было вышито, вряд ли мог прочесть кто-либо, кроме самого Странника и ками. Ибо чернила эти не текли в воде, не растворялись, но каким-то образом менялись, появлялись там, где – Кёко была готова поклясться – их раньше не было. Например, поверх запястий, которые Кёко видела, когда Странник снимал бинты, что прятали проклятые раны. Только они там всегда и были, губчатые и блестящие, как ожоги. Но не теперь – проклятие сошло, оставило неровные, как грязь, светлые следы, и в обход них красный узор вился, словно тело его мало-помалу окутывал осенний плющ. Красное, красное, всё такое красное на коже белой, как фарфор. Как кровь, когда-то его отметившая. Как ещё одно проклятие.
Странник подходил к Кёко медленно, неспешно, словно давал ей время рассмотреть его. И Кёко рассматривала, беззастенчиво, с упоением, потому что, не считая Хосокавы, чьё кимоно иногда своевольно распахивалось во время тренировки, никогда прежде не видела мужчин вблизи. Тем более голых. Тем более настолько невоспитанных и дерзких.
Разглядывая Странника, Кёко напрочь забыла о том, что тем самым позволяет ему разглядывать её в ответ.
Об этом она вспомнила, лишь когда их со Странником колени соприкоснулись. Кёко сразу взвилась, подогнула их, плотно сжала бёдра, грудь прикрыла обеими руками и сгруппировалась вся, как шар. Старалась не думать при этом, что Страннику совершенно не помешало разглядеть её шрамы то, что она даже не поворачивалась к нему спиной, – страшно представить, сколь многое он видит теперь. По его улыбке, напоминающей перевёрнутый полумесяц, какой в Идзанами можно было увидеть на небе только весной, понятно было и так – многое, очень многое.
Он наклонился. Мокрые завитки его волос тронули волосы её, а грудь, исписанная кумадори, оказалась у Кёко на уровне лица. И никакой паровой завесы, что разделила бы их, больше не осталось. Вообще ничего, кроме жара, поднимающегося от воды, и вулканического сернистого аромата. Кёко стало так горячо, словно под ними разверзлось само жерло, и в то же время тело сковало, как льдом кан-но ири. Не шевельнуться.
Долгий глубокий вдох без выдоха. Верхняя губа, выкрашенная лиловым, с маленькой чёрточкой внизу, дрогнула, плотоядная улыбка растянулась ещё шире.
– Не доверяй котам, – сказал он тихо, постучал когтем по ряду жемчужных серёжек в его остром ухе и махнул куда-то мокрой головой.
Кёко растерянно моргнула – глаза уже начало щипать от того, как давно она этого не делала, пока пялилась, – и покосилась влево, на бамбуковый жёлоб у неё под ухом, из которого вода лилась мощным, свистящим потоком.
«Так он подошёл настолько близко, чтобы никто нас не услышал?»
Кёко и не думала, что те чувства, которые она испытала от этого озарения, вообще можно испытывать одновременно – облегчение и разочарование.
– Забавно слышать это от лиса, – выдавила из себя она, пытаясь хотя бы немного развести плечи и придать себе такой же беспечный вид, какой был у него. Вот бы и ей быть такой уверенной, стоя перед кем-то совершенно голой...
– Никто другой тебя распознавать ложь так не научит, как тот, кто умеет лгать лучше всех на свете, – самодовольно заявил Странник, но затем сделался серьёзным: тонкие брови сошлись на переносице, и хотя по его лицу всё ещё было невозможно определить возраст (посмотри утром – и увидишь юношу, посмотри вечером – и увидишь зрелого мужчину), в уголках зелёных глаз проступило несколько морщинок. – Мононоке среди ёкаев не бывает, а уж коль здесь один завёлся, то коты точно знают, кто тому причина. Это непременно человек, а людей, как ты уже знаешь, в кошачий дворец лишь в двух случаях приводят...
– Чтобы съесть или чтобы обратить в котов? – прошептала Кёко, и Странник немедленно кивнул. – Выходит, где-то что-то пошло у них не так. Думаешь, не стали сразу сознаваться, чтобы императрицу не гневить?
– Скорее, не пугать. А может, и говорили ей что-то, да она не услышала... Сама видела, какая она сейчас. В любом случае к ней лезть пока не будем. Начнём, как всегда, со слуг, в частности с хранительницы Высочайшего ларца. Заметила, что она сразу из тронного зала удрала, как только нас представила?
Кёко замычала, делая вид, что задумалась. Сложно было строить логические цепочки в такой-то приятной воде, духоте и без одежды. И всё же одна идея ей на ум пришла. Она даже нечаянно разжала руки, упёрла их в выступ позади себя и приподнялась, чтобы выглядеть и звучать внушительнее.
– На Танабату сюда стекаются коты со всех восьми островов, не так ли? А мононоке всегда празднества прельщают. Он точно объявится к завтрашнему вечеру, и тогда мы могли бы...
– Кёко, ты не хочешь сесть обратно в воду?
– Ой!
На спине кумадори Странника шёл ровной широкой полосой вдоль позвоночника, и там, между острыми лопатками, прорезающимися под кожей при движении, Кёко внезапно узнала символ – остроконечный загадочный цветок, один в один как на его талисманах. Будто тело Странника – ожившее офуда. Однако прежде, чем случилось так, что она его увидела, Странник наклонился ещё ниже, стал ещё ближе – так, что вода с его волос закапала Кёко на лоб и щёки, – и вкрадчиво сказал, вернее, отдал распоряжение:
– Не танцуй кагура здесь. Ёкаям от священных танцев становится жутко неуютно, порою даже больно.
– Хорошо, я поняла.
– И никакого упокоения духа – изгонять мононоке тоже буду я.
– Но...
– Это ты тоже поняла, Кёко?
Может быть, легкомысленный дурак. Может быть, хитрый бесцеремонный лис. Может быть, и лжец по своей природе... Но всё ещё её учитель.
– Поняла, – сказала Кёко, правда, уже сквозь зубы.
– Не доверяй котам, – повторил Странник, и то, что ожесточилось в нём от беспокойства, требуя её повиновения, снова стало мягким. В том числе и взгляд, и голос, и даже кончики пальцев с острыми когтями, которыми он поддел лицо Кёко, чтобы она смотрела на него, а не в сторону, опять надувшись. – С ними сложнее, чем с людьми. Людей можно подслушать, запугать, запутать, подловить... С кошками так не получится.
– Что же тогда делать будем?
– А что ещё делать? То, что они любят больше всего, конечно. Играть с ними! И да, отнесись к своему третьему поцелую ответственно.
– Что?
– Имею в виду, не целуйся больше с кем попало.
Пока он выходил из купален и повязывал вокруг пояса снятое с головы и всё-таки намокшее полотенечко, Кёко дважды поймала себя на том, что ищет у него над ягодицами рыжий хвост, и трижды на том, что смотрит на сами ягодицы. После она ещё полчаса сидела по нос в воде и кусала себя за язык, чтобы он, резко укоротившийся от стыда, удлинился обратно. К концу этого же получаса на неё наконец-то снизошло озарение, связавшее старое воспоминание с рынка с тем, что она случайно и мимолётно увидела, когда Странник, поднимая полотенце, повернулся к ней боком...
«Ах, так вот что это были за грибы, которые он вдовам раздавал!»
И Кёко с головой погрузилась под воду, надеясь свариться в ней заживо.
* * *
– Можно тебя вылизать?
– Нет.
– Можно умыть?
– Нет.
– Мож-жно?
– Нет.
Всё то время, что она за Странником ходила по длинным коридорам дворца, пухлый рыжий кот семенил за ней. Кёко так с ним намаялась, что теперь отвечала односложно, одно и то же, даже невпопад. Ему бессмысленно было объяснять, что у людей вычищать друг друга языками не в ходу, да и она уже самостоятельно помылась в банях. Вон какая вся распаренная! Даже белизна её, дарованная смертью, обратилась на руках цветом персика, придав Кёко пугающе здоровый вид. С кончиков волос слегка покапывало, и вода стекала ей за шиворот, собиралась между лопатками на спине, пропитывая жёлтое кимоно, заправленное в хакама. Она бросилась из онсена, едва вытершись полотенцем – настолько боялась от Странника отстать и потеряться. Однако даже когда она шла рядом с ним, её всё равно продолжал преследовать этот рыжий кот. С лапками белыми, будто в носочках таби и перчатках, и тарахтящий без конца, мурлычущий. В общем-то безобидный, но надоедливый до жути. Кёко не знала, что он в ней нашёл – «Влюбился, что ли?!» – и предпочла не узнавать. Только отодвигала каждый раз от себя рукой его морду, чтобы не мешал слушать серого кота в суйкане, который показывал им всякие местные странности так, будто проводил экскурсию по достопримечательностям.
– А здесь у нас вода иногда красная капает, – сказал он, обводя рукой несущую стену дворца из серого камня.
– Красная? – Странник постоянно уточнял и расспрашивал обо всём, как положено оммёдзи.
– Да, как кр-ровь из загнившей раны, только холодная, будто уже остыла, но не свернулась. И пахнет странно.
– Как именно пахнет?
– Железом и землёй сыр-рой, словно ты в подвал заброшенный спустился. Мер-рзко!
Лазурь двинулся дальше, Странник и Кёко с прилипшим к ней рыжим котом – за ним.
– Вот тут иногда странные звуки слышатся, прямо из-под пола.
– Какого рода? Сейчас ничего нет. – Странник опустился на корточки, чтоб проверить, прислонился ухом к тёмному паркету, придерживая короб за спиной рукой.
– Постукивания, обычно ритмичные такие. Что-то вроде «тук-тук-тук», но иногда «гр-ряц, гр-ряц»!
Странник издал многозначительное «Хм-м». Его волосы тоже до конца не просохли и оттого вились больше обычного, особенно та прядка, что была забрана в большую бронзовую бусину и раскачивалась под левым ухом. Надо сказать, что и сами уши у него подёргивались в кошачьем дворце чаще, да и нос тоже, даже сильнее, чем у самой Кёко. Впрочем, второе могло быть из-за его аллергии... Пока они пересекали один-единственный коридор, Странник уже чихнул три раза, а голосом он говорил тихим и надрывным, будто ещё чуть-чуть – и заплачет.
– А здесь что находится?
– Здесь последнюю жер-ртву три недели назад нашли, точнее то, что от неё осталось.
– А что осталось? – спросила Кёко, подавшись вперёд, поближе к Страннику и заодно подальше от урчащего рыжего кота.
– Только хвост, – ответил Лазурь, сложив на груди лапы. – От третьей кошечки кусочек ушка уцелел, а от первого коготь. То вместо них и захоронили. От остальных же и вовсе не осталось ни-че-го.
Несмотря на то что сомневаться в словах Лазуря не приходилось – зачем ему о таком врать? – сложно было заподозрить в зале, куда он привёл их, бывшее место преступления. Посреди пустой васицу[82] лежали лишь дорогие, обтянутые шёлком татами и чистый свиток пергамента с небрежно разложенными кистями, словно набор ждал прихода каллиграфа – и точно не ждал двух подозрительных оммёдзи. Конечно, наверняка здесь всё давно прибрали, но уж на сёдзи – здесь их бумага была светлее, чем в коридоре, – и на кипарисовых полах кровь должна была оставить хоть какие-то следы.
Другие места, где тоже были обнаружены части жертв – или где их предположительно убили, – Лазурь тоже показал... И снова ничего. Ни отпечатков, ни неестественного запаха, ни царапин от когтей, ни каких-либо улик. Не оказалось даже свидетелей – как и говорила Мио, все они на следующий же день из дворца сбежали. За полгода в пасти мононоке, по подсчётам Лазуря, сгинуло пятеро котов, и двоих хватились лишь многими днями спустя, когда некому стало выполнять работу.
«Какой-то неторопливый мононоке, – отметила Кёко мысленно, подсчитывая на пальцах общее количество жертв и вспоминая, какими завидными темпами расправлялась с недоброжелателями своего господина Рен или конаки-дзидзи с невестами Якумото. – Впрочем, это, кажется, и делает его более опасным. Следов старой крови нет, а значит, он и вправду съедает котов целиком... Никогда о таком не слышала. Чем он их, интересно, переваривает?»
– Не ешь. Не пей. Не мойся!
Кёко застыла на месте, заозиралась, пытаясь понять, откуда снова доносится голос. То почти приглушённый шёпот будто бы из самих камней. Человеческий ли? Кошачий ли? Не разобрать, словно бы даже бесполый. Слова звучали смазанно, невнятно. Кёко узнала их лишь благодаря тому, что уже слышала тогда в онсене. Она быстро нагнала Странника и дёрнула его за рукав, чтобы проверить, слышал ли он.
– Опять! – воскликнула Кёко.
– Что опять?
– Предупреждение! Не есть, не пить и не мыться в кошачьем дворце.
Странник приподнял правую бровь, уши его знакомо дёрнулись. Медленно он обвёл взглядом резные деревянные панели, наложение которых делало коридор иллюзорно длинным и узким, как кошачий хвост, и, замедлив шаг, прислушался.
– Голоса? Предупр-реждения? – удивился Лазурь, когда Странник, немного погодя, спросил его об этом. – У вашей ученицы, должно быть, просто хороший слух! Дворец сейчас полон гостей, а слышимость хорошая... Я, если честно, подобного не замечал. А что, это тоже может быть мононоке?
– Возможно, – ответил Странник задумчиво и потянул Кёко за руку, чтобы она больше не отставала и дала ему знать, если услышит что-нибудь снова.
Ещё долго они ходили по дворцовым коридорам, всюду смотрели и слушали. Один этот серый кот в полоску им за десять сошёл, всё и обо всех рассказал. Правда, запинался иногда, долго и муторно вспоминая, или путался в именах, а затем причитал: «Столько кошек нынче тут развелось, столько кошек!» И снова подтвердил слова Мио: все, кто погиб, тоже сплошь чёрными были – никаких других мастей. Несколько мелких служек, которые обычно таскают котятам молоко; один – целитель, сведущий в кошачьих травах, который ухаживал за котами уже старыми, немощными, или теми, на кого собак натравили или кому отрубили хвост. Ещё одна кошечка, сгинувшая в пасти мононоке последней, работала швеёй в Высочайшем ларце под началом у Мио.
– Мио! – тут же встрепенулась Кёко, стоило Лазурю упомянуть её вслух и тем самым почти подтвердить её причастность к происходящему если не прямую, то косвенную. – Думаю, я могу сходить и поговорить с ней. Могу же, учитель?
Сложно было скрывать, что ею движет затаённая обида. Падение из окна, а затем и с крыши Кёко точно запомнила навсегда. И, судя по тому, каким снисходительным взглядом Странник её наградил, от него то не укрылось. Но, кажется, он эти чувства её понимал и, возможно, даже слегка разделял:
– Да, ступай. Расспроси о кошке-швее и заодно с другими из ларца поговори тоже. Если выясним, почему мононоке именно чёрных котов забирает, то узнаем и всё остальное. К тому же что-то мне подсказывает, что Мио может располагать информацией, ценность которой даже не осознаёт...
«Или осознаёт, потому намеренно скрывает», – добавила мысленно Кёко.
Она изо всех сил старалась приструнить своё злорадство и взыгравшую паранойю, но сложно поверить, что существо, из-за которого ты едва не погиб, совершенно не имеет отношения к тому, что теперь вокруг гибнут другие. И всё же Кёко пообещала себе, что она постарается быть беспристрастной и выполнить работу оммёдзи как подобает. Даже если Мио действительно не приложила к происходящему ни одного коготка.
«Хоть бы всё-таки приложила! Иначе никакого удовольствия презирать того, кто ни в чём не виноват».
Когда Кёко уходила, попросив Лазуря подержать рыжего кота за хвост, чтобы он снова за ней не увязался, Странник вовсю нюхал несущую стену, к которой они к тому моменту возвратились. Прислонился к ней сначала обеими руками, а затем лицом, видимо, пытаясь уловить, откуда капает та странная «холодная кровь», о которой Лазурь говорил. Кёко из любопытства тоже всё вокруг себя нюхала, пока искала Мио: и мебель, и бумагу сёдзи, и сам воздух. Первое пахло пылью и старым деревом, второе – хорошо промасленной бумагой, третье – мускусом от животной шерсти, клочки которой уже облепили всё её кимоно. А когда она завернула туда, куда Лазурь наказывал, запахло ещё и молоком. Судя по звону поварёшек и шипению, как если бы двое котов сражались за паштет, где-то поблизости располагалась кухня. Кёко миновала её, держа в уме описанную серым котом дорогу, и, оказавшись на развилке у латунных вадокеи[83], мерно стрекочущих в ожидании следующего часа, вдруг поняла, что не знает значения слова «мяуво», которое использовал Лазурь, когда Кёко спросила, куда ей в конце повернуть.
Надеясь, что это означает налево, Кёко юркнула под круглый арочный свод, соединяющий упомянутый им Чертог Соединения, где жил малый императорский двор, с Чертогом Срединной Гармонии.
Так она оказалась прямо там, где ей нужно было быть, хоть и не там, где ей хотелось.
«Дзинь-дзинь!»
Кёко встрепенулась, застыла, бросив взгляд вниз, на своё жёлтое кимоно и бубенцы, продетые сквозь шёлковые нити вокруг пояса. Её сердце остановилось, но быстро забилось вновь: нет, нет, не оно, не бубенцы то звенят, а значит, никакого притаившегося зла неподалёку. Звенело что-то ещё, другое, но так пронзительно, жалобно, тонко, словно звало о помощи. А затем... разбилось. Треск стекла походил на треск костей, и тогда Кёко вмиг всё поняла.
– Что вы делаете?! Это вам не игрушка!
Кёко и раньше встречала в коридорах демонических котов: иногда мимо проходили нэкомата на двух лапах в низко опущенных шляпах-сандогаса, из-под полей которых лишь усы торчали, и несли коробы на плечах точь-в-точь как у Странника, гружённые чем-то тяжёлым. Бывало, что под ногами у неё проскакивали и обычные кошки – по крайней мере, внешне, такие, что и от домашних не отличить. Видела она и прекрасную деву, которую почти приняла за человека: тело изящное, человеческое, а морда меховая и пятнистая. Словом, Лазурь был прав, кошачий дворец кошками же и кишел, забитый накануне Танабаты под завязку. Но когда Кёко увидела сразу семерых нэкомата, всё равно удивилась, неладное почувствовала. Сбившиеся в кучу у обтянутых джутом колонн, похожих на длинные когтеточки, они мяукали, резвились и веселились неподобающим для сего места, близкого к императорским покоям, образом. Видать, Странник был прав тоже: ничего не интересовало кошек больше игр.
– Это сикигами моего учителя! Оставьте его в покое!
Кёко с трудом протиснулась через виляющие хвосты, сгорбленные пушистые спины и ушастые морды. Звон тем временем уже сделался трескучим и надрывным. На полу, окружённый со всех сторон, беспомощно трясся витражный мотылёк, из последних сил отбиваясь от ловящих его когтей. Он так старался опять взлететь и такое бесчисленное количество раз обратно падал, что трещина на крыле уже дошла до основания, того и гляди переломит крыло пополам.
«Тот самый цукумогами, что спас меня от Хосокавы! Разве не будет справедливо спасти его в ответ?»
– Прочь, прочь, мохнатые демоны!
Кёко нечаянно наступила на чей-то беспокойный хвост. Истошный вопль вызвал сначала всеобщую суету, а потом настоящую панику: в воздухе зареяло хвостов ещё больше, прямо перед лицом Кёко воздух располосовала чья-то лапа. Она чудом успела пригнуться, растопырила локти, распихивая наседающие туши, и всё-таки вкатилась в толпу кубарем, а затем так же выкатилась обратно. Несчастный мотылёк был у неё в руках.
– Говорю же, никакая не игрушка это! Вы вообще понимаете, что я говорю?! Ауч!
Коты словно одичали, пружинили на месте, клацая зубами. Разодетые прилично, но напрочь о приличиях забывшие. Кёко увернулась от очередного выпада и всё же рукою поплатилась: тыльную сторону ладони лизнули чьи-то когти.
«Ну вот! Царапины от кошачьих когтей всегда такие болючие и так долго заживают! Хуже, чем от меча!» – заныла она, пряча истерично звенящий цукумогами в ладонях у груди.
А затем её толкнули. Да так сильно, что Кёко потеряла равновесие, руки её разжались от удара, который пришёлся прицельно в них, и цукумогами выскочил наружу. Он опять зазвенел в ужасе, но тут же взмыл вверх, надеясь укрыться среди балок потолка, похожего на дно перевёрнутой лодки. Он был почти у цели, добрался до шарообразных мозаичных люстр и...
...снова оказался в чужих руках. Человеческих, но с длинными ониксовыми когтями. Кудрявый юноша поймал цукумогами одним прыжком – словно от воздуха оттолкнулся и взлетел, перескочив даже растерянную и хлопающую глазами Кёко.
– Поймала! Хе-хе-хе.
Демонические коты зашипели со всех сторон, послышалось недовольное: «Нечестно!» и «Не по правилам, отдай!». Похоже, всё это время здесь происходило какое-то соревнование, одному из участников которого Кёко, сама о том не ведая, подсобила. Юноша щерился счастливо, словно мотылёк в его руках был выплавлен из золота, а не из обычного стекла. Он приземлился на обе ноги мягко и совершенно беззвучно, закрутился вокруг своей оси, щеголяя уловом перед другими котами, и застыл, взирая на Кёко, возникшую перед ним.
– А? Почему ты здесь? – спросил юноша, опередив гневную тираду, которая уже зрела у неё на устах. – Разве вы со Странником не должны сейчас обходить дворец?
– Мио?
Кёко отпрянула и осмотрела его – её? – ещё раз, теперь уже внимательно. И наконец заметила: точно, два кошачьих уха на макушке с шерстью кремовой точь-в-точь как у неё и с красными же кисточками! Они почти терялись в непослушных, каштановых кудрях, неприемлемо коротких для молодой женщины (если ты, конечно, не оммёдзи) – всего лишь до уровня челюсти. Губы тонкие, лицо миловидное, с маленьким, аккуратным носиком, глаза большие и разноцветные, а зрачки в них узкие. Кёко ждала, что хранительница Высочайшего ларца – самое приближённое к императрице лицо, между прочим! – уж точно будет обряжена в тончайшие шелка фурисодэ, но нет. Такую юкату, как на ней, – серую, хлопковую и в такой мелкий бледный узор, что ткань казалась одноцветной, – можно было увидеть на любом простолюдине. Только хаори в глаза бросалось: чёрное, но из ткани блестящей, не то сатин, не то атлас; с молочно-золотой оборкой и такого же цвета рисунком, вплетённым в ткань столь деликатно, что он становился заметен лишь при определённом освещении и под правильным углом. Это делало хаори одинаково уместным что для празднеств, что для прогулок или чайных церемоний. Кёко бы даже назвала его искусным, действительно достойным того, чтобы хранительница Высочайшего ларца его носила, если бы только не дюжина заплаток на спине и по бокам.
«Искусное, – согласилась всё же Кёко. – Но изношенное».
В таком наряде и вправду не понять, кто перед тобой: миловидный юноша или просто не слишком женственная девушка. Черты лица Мио в человеческом обличье тоже однозначного ответа не давали; рост невысокий, телосложение худощавое, почти как у ребёнка; ещё и ведёт себя как истинный мальчишка. Вернее, кошка.
– Твоя, что ли, забавка? – хмыкнула Мио, раскрутив цукумогами в пальцах, как волчок, и цокнула языком с досадой, когда Кёко растерянно кивнула. – Ц-ц. Забирай.
Мио разжала когти вокруг цукумогами, прежде стиснутые так крепко, что тот уже хрустел, и мотылёк радостно упорхнул. Мио упорхнула тоже, сразу следом: развернулась на месте, хлестнув Кёко по груди рукавом, и бросилась мимо всё ещё гомонящих котов дальше по коридору. Как раз тому, который Лазурь описывал – слабоосвещённый, гладкий, весь в расписанных панелях и с такой же «колодезной» крышей, – а значит, именно тот, который был Кёко нужен. Как, впрочем, и сама Мио.
– Не иди за мной. Тебе сюда нельзя!
Конечно же, Кёко это не остановило, даже наоборот, открыло в ней второе дыхание. Она ускорила шаг, когда Мио попыталась от неё оторваться, и вместе они, друг за дружкой, шмыгнули за массивные, окованные розовым металлом двери, похожие на ворота точно так же, как и двери тронного зала. Дворец императрицы кошек в принципе на людской ничем не походил, однако швейная мастерская – а это, мгновенно поняла Кёко, была именно она – и вовсе превзошла самые смелые её фантазии.
Несмотря на то что Кёко ни разу за всё время не довелось подняться или спуститься здесь по лестнице, из сетчатых окон с красными рейками неожиданно открылся такой вид, будто они оказались на вершине Асо: снаружи раскинулись все соседние пики и леса с деревьями мелкими, как рисовые зёрнышки. Мастерская занимала вовсе не один этаж, а два, три или даже четыре, сквозные, без потолка. Многоярусные шкафы-тансу, подпирающие собою стены, уходили далеко ввысь. Несчастная белая кошечка всё подпрыгивала, подпрыгивала на стремянке, но, так и не сумев добраться до верхних полок, сорвалась и упала камнем. Благо, элегантно приземлилась на все четыре лапы и только вздохнула тяжко.
Другие кошки, рассаженные по углам в нишах, напоминающих альковы, оживлённо щёлкали костяными ножницами, резво сшивали яркие отрезы, снимали друг с друга мерки, а затем примеряли получившиеся наряды и цокали языками, оценивая труды друг друга. В отличие от прочих чертогов никто здесь не отлынивал от дел, работа вовсю кипела. Нити плелись, сетью тянулись от одного стола к другому, и Кёко то и дело приходилось пригибаться или прыгать, чтобы не застрять внутри этого гигантского клубка.
Безусловно, императорская мастерская была прекрасна, но, Идзанами-но микото, научил бы хоть кто-нибудь этих кошек прибирать за собой!
Мио, однако, беспорядка нисколько не чуралась. Без оглядки на Кёко она перескочила несколько кошек и тумбочек, выхватив у кого-то из них по дороге серебряные ножницы с дужками, как рыбьи плавники; выдвинула один из ящиков, сунула себе под мышку несколько рулонов шёлка, вытащенных оттуда, и, отпрыгнув, бросилась по направлению к нише в конце мастерской.
«Рабочее место Мио», – догадалась Кёко и вместе с тем заметила, как там тихо и безлюдно. Другие кошки, мимо которых проскочила Мио, кланялись ей, замирая, и к алькову не приближались. В нём её ждали только стол и стул, причём высокие, будто Мио не по размеру. Из путевых заметок, которые порой публиковали в газетках Камиуры, Кёко помнила, что такой стул зовётся табуреткой, но даже не представляла, как на нём сидеть – упасть же можно, страшно! Да и ноги как подогнуть? Куда сложить?
Кёко внимательно следила, как Мио на табуретку забирается, будто коршун, а не кошка, прежде пробежавшись рукой по подписанным комодам: «шёлковые ленты», «бархатные ленты», «золотые иголки», «серебряные булавки». Компанию Мио составлял деревянный манекен, облачённый в нарядное утикакэ, как слиток золота. Даже кимоно Кёко, перешитое Наной, казалось на его фоне тряпкой.
– Спектакль пройдёт чудесно. Когохэйка любит жёлтый, но обычный жёлтый, простой жёлтый, её недостоин, – забормотала Мио, сделала что-то на своём столе так быстро, что Кёко не увидела, что именно, и снова засуетилась вокруг манекена, с табурета соскочив и едва его не перевернув. Кёко так и не поняла, обращается она к ней или же с самой собой болтает. – У меня полно работы, уже завтра Танабата. Кыш-кыш-кыш отсюда!
Ах, видимо, всё-таки к ней.
– Мне надо опросить всех швей. Поручение Странника. Разреши, пожалуйста, тебя отвлечь.
Последнее Кёко добавила неохотно. Может, перед ней и кошка, но всё ещё хранительница Высочайшего ларца. Цукумогами зазвенел у Кёко над ухом, словно подбадривая её. Она вздрогнула – он, должно быть, ещё в коридорах к ней прицепился и теперь сидел на плече. Мио глянула искоса на них обоих, и при виде цукумогами зрачки её невольно расширились. Мотылёк тут же затих и спрятался подальше за воротник, решив не испытывать судьбу.
– Вы, кошки, совершенно не обучены манерам! – проворчала Кёко, когда Мио так ничего ей и не ответила. Прямо как те высокомерные самураи в замке даймё, тоже делала вид, что никакой Кёко нет, шила что-то на рукаве утикакэ, напевая себе под нос. – Врёте, чужие вещи ломаете, домогаетесь, теперь ещё и помогать не хотите, хотя сами же пригласили...
– Домогаемся? – переспросила Мио и даже иголку опустила, которой обшивала контуры звёздного рисунка на утикакэ маленькими драгоценными градинами, похожими на застывший солнечный свет. Кёко в шитье совершенно не разбиралась – Кагуя-химе её только ухаживать за домом учила, – но и то заворожилась тем, как ловко и красиво пальцы Мио двигаются, будто перебирают струны бивы.
– Один рыжий кот прохода мне не даёт, всё вылизать... – Кёко поёжилась, – меня хочет.
– Ты что же это людские непотребства с кошачьей заботой путаешь! Момо[84] помогает в банях мыть котят!
– Котят? – захлопала глазами Кёко.
– Детёнышей. Детей! Момо, когда был ещё обычным котом и водился в писарской лавке в Эдо, дети камнями забросали, и один стукнул его по голове. С тех пор Момо, м-м, глуповат немного... Но зато добрее бакэнэко ты во всём Идзанами не найдёшь! Коль он предложил помыть тебя, то, наверное, принял за ребёнка. Считай это комплиментом, ты ведь небось уже старая. Вы, люди, все так рано стареете.
– Мне семнадцать! – возмутилась Кёко.
Мио фыркнула и издалека ткнула в неё иголкой:
– В семнадцать коты уже доживают свой век. Так что да, ты определённо старая.
И продолжила шить как ни в чём не бывало. У Кёко даже немного от сердца отлегло: по крайней мере, у неё во дворце не появился непрошеный поклонник, а значит, можно не бояться разгуливать одной. И всё же это была не та информация, за которой Кёко пришла. Странник ждал, и мононоке тоже.
– Почему ты именно Странника искала? – Кёко решила начать издалека, прошлась немного по нише вдоль шкафа-тансу и заметила, как недобро ведёт вслед за ней ушами Мио. Видимо, боится, чтобы что-нибудь не испачкала и не сломала. Кёко и сама боялась, а потому, неловко потоптавшись на месте, вернулась назад и заломила руки за спину. – Человеческие оммёдзи, конечно, сторонятся ёкаев, а то и вовсе нынче в них не верят, но привести кого-нибудь из них было бы явно проще, чем по всему Идзанами одного-единственного выслеживать. Ещё и не зная, как именно он выглядит...
– Потому что Странник не человек, и этого уже достаточно, чтобы ему довериться, – снова дёрнула ушами Мио, отвернувшись к застеленному отрезами столу. Всем своим видом она выказывала Кёко, как не хочет с ней общаться, но тем не менее отвечала. – Молва о нём не только среди вашего народа ходит. Он и у нас весьма известен. Возможно, мы, ёкаи, знаем о Ивару даже больше, чем вы.
«Ивару? Так она знает, как его зовут?»
Та улыбнулась Кёко так, что ей это не понравилось даже больше, чем услышанное. В груди стало тесно, будто оби, который пошила Нана, кто-то резко сзади затянул. Неужели Кёко в её глазах и вправду мышь, с которой можно так беззастенчиво играться? Преследующая их от замка даймё, Мио наверняка многое узнала – не о Страннике, нет, а о Кёко. Например, то, как жаждет она выяснить его прошлое, природу... И как легко на такой соблазн должна поддаться.
Ага, ещё чего!
– А то дзюни хитоэ, которое на императрице сегодня было, тоже ты пошила? – спросила Кёко вдруг, сделав несколько шагов ближе к манекену. И от темы мононоке будто отвлеклась, как Мио, очевидно, того хотела, но и не позволила подцепить её на острый коготок.
– Конечно, – ответила Мио не без гордости. Однако выдал её не голос, абсолютно равнодушный, а всё те же уши, трепещущие на макушке, как стрекозиные крылья. Ах, так вот как разговор с ней вести нужно... Вот оно, слабое место Мио – такое же, как у Кёко Странник. Императрица. – Уже как сорок лет я хранительница Высочайшего ларца.
«Сорок лет?! И после этого она говорит мне, что я старая?!»
– А этот наряд, должно быть, для Когохэйки к Танабате?
– Всё верно. К вечеру мне надобно его закончить, так что буду очень признательна, если ты...
– А там у тебя что?
– Где? Нет, нет, туда тебе нельзя! Стой на месте!
Инстинкты Кёко от оммёдзи, кровь – от прекрасной розовой ивы, ум – от хитрого Ёримасы, а тело ей смерть подарила, не жизнь... Потому смерть она и чует, как собака лесную дичь. То было даже не железо, не сырая стылая земля, как на кладбище после урагана, и не кровь, а просто смерть, смерть, смерть. Кёко её нутром почувствовала, не носом, да так внезапно, что пошла кругом голова. То был какой-то зов, будто голодное урчание в чьём-то животе, вибрация, что прошлась по ногам, рукам, самим костям, ускорив сердцебиение. Только его стук Кёко и стала слышать, а ещё звуки шитья вокруг – щёлк, щёлк, щёлк! – и тревожный звон цукумогами на её плече. Нет, нет, это звенит не мотылёк... А бубенцы. Все разом, что Нана к её поясу пришила. Рука инстинктивно взметнулась к мечу в красных ножнах, висящему за плечом, сжалась поверх обклеивших его офуда. Разорвать бы их, обнажить бы Кусанаги-но цуруги, схватиться хотя бы за один осколок... Ибо что-то сидело в большом, расписанном глициниями и сакурой сундуке, который стоял в самом глубоком и дальнем месте ниши так, что Кёко бы его и не увидела, если бы вдруг не ощутила. Красивый, отполированный, блестящий...
Оттуда, была готова поклясться Кёко, и веет смертью.
– Не трогай!
Мио уронила на стол иголки, упёрла в бока руки и бросилась за Кёко, которая уже подошла вплотную к сундуку.
– Кёко, нет!
Всё случилось так быстро, что Кёко даже не запомнила, как именно, и даже не успела удивиться, что то кричит уже не Мио. Опять щелчок – на этот раз замка. Скрип крышки и оглушительный звон медных бубенцов. Всё, что Кёко поняла, это что мононоке кинулся прямо ей в лицо, а невесть откуда появившийся Странник дёрнул её назад и загородил собой. Длинные кошачьи когти, каждый размером с серп для жатвы просо, прошли насквозь через его грудную клетку и вонзились прямо в сердце.
XIV
В замке даймё Кёко уже доводилось видеть, как алый цвет поглощает пурпур, но ещё ни разу до этого пурпур не растворялся в том целиком.
«Кровь, кровь, кровь. Откуда столько крови? Как её остановить?!»
Жизнь Странника хлестала сквозь пальцы Кёко на пол и покидала его, сколько бы она ни зажимала рану. Возможно, потому что было слишком поздно: прежде чем Кёко смогла хотя бы добраться до него, ей пришлось отразить с десяток ударов обсидиановых когтей, защищаясь обмотанными ножнами Кусанаги-но цуруги. Как раз к десятому удару талисманы на нём затрещали, крепкие благодаря чарам Наны, но не вечные. Порезы на них едва не заставили всё колдовство и расписанные иероглифами листки облететь. Кёко и её меч держались из последних сил.
Несмотря на вихрь разноцветных тканей, древесной стружки от разломанной мебели и багряных брызг, она хорошо разглядела мононоке. То был не кот, но гигантский кошачий зверь. Смоляная шерсть дыбилась на его боках, и все кошки императорского двора, которых мононоке поглотил когда-либо раньше, словно рвались наружу: тело его выглядело подвижным и каким-то жидким, ходило ходуном и постоянно меняло свою форму. Морда напоминала маску из кости, как если взять кошачий череп и содрать с него всю кожу. Там горело два жёлтых глаза со зрачками настолько тонкими, что их было невозможно разглядеть. Отсутствие зрачков, впрочем, хорошо компенсировала видимость зубов – каскад осколков и гвоздей, собранных в неестественно широкую, человекоподобную улыбку. Но гораздо больше Кёко ужаснуло количество хвостов. Их было десять.
«Чем больше хвостов, тем больше сила».
Кёко уже не помнила, откуда это знала: из книг, из случайных откровений Странника или же от дедушки, – но отчего-то не сомневалась, что такое количество хвостов даже по меркам мононоке ненормально, ведь у ёкаев, будь то нэкомата или кицунэ, никогда в природе не насчитывалось больше девяти. Что же это за Форма, превосходящая их всех?..
В рыке мононоке смешался рык тигриный, шипение кота и визги его жертв, но звук того, как Странник проламывает спиною шкаф, показался Кёко намного громче. Едва сняв его с когтей и швырнув в тансу, мононоке снова бросился в атаку, и Кёко едва успела выставить перед собою меч. Никто им не помог: кошки, пугливые создания, бросились врассыпную, и даже Мио лишь скалилась из угла, покрывшись шерстью на человеческих руках, но совсем не по-человечески выгнувшись дугою. Уже спустя несколько минут у Кёко перед лицом взвилась первая отклеившаяся лента исписанной сигилами бумаги. Мысль о том, что ещё немного – и все талисманы полностью спадут, застучала в голове, перебиваясь судорожным и уже почти знакомым: «Держись, держись, держись!»
Её взгляд панически метался от шкафа к шкафу, от ларца к оцепеневшей Мио, от неё – к Страннику, погребённому в завалах под тансу, а затем к костяной морде с горящими глазами, которая с каждой секундой всё больше заслоняла ей обзор и становилась ближе. Мононоке давил, давил на меч, схватившись за него зубами, и Кёко в конце концов не выдержала, упала на спину. Ещё бы немного – и пол под ней, распластанной, пошёл бы мириадами трещин, как и она сама. Мононоке навалился на неё всем весом, расставив лапы по бокам от её головы. Будь он чуть умнее, то просто бы взмахнул одной из них, и никакой бы головы у Кёко не осталось вовсе.
Или дело было совсем не в том, насколько он умён?
– Я приду.
Его дыхание было зловонным и горячим. Десять тонких, как плети, хвостов хлестали по столам, переворачивая и рассекая мебель. Жёлтые глаза вглядывались в неё, а она вглядывалась в них. Мононоке сжимал челюсти на обмотанном мече, и Кёко тоже невольно стискивала зубы. Он шипел ей прямо в ухо, пока ей на губы капала его вспененная красная слюна:
– Я приду и съем всех кошек и котов, даже звёздную принцессу с лесным котом-охотником! Я сожру их внутренности, выпотрошу каждого котёнка и оставлю только шкуры, чтобы императрице было чем утереть слёзы, когда она будет хоронить весь свой народ. Попробуй сделать с этим что-нибудь, оммёдзи!
Это было вызовом, но звучало как проклятие. Тяжесть, которая почти раздавила Кёко, вдруг исчезла. Ноющие от боли локти свободно разогнулись, и она даже не сразу поняла, почему ей стало так легко, а главное, куда делась оскаленная кошачья пасть и почему вместе с ней исчез и меч. Зажатый между челюстями, Кусанаги-но цуруги так и остался у него в зубах, выскользнув из её вспотевших пальцев. Всё это время мононоке вовсе не пытался его сломать – он хотел отнять.
И забрал меч с собой, перескочив через Кёко, зал, визжащих распушившихся котов и двери, выбив последние ударом десяти хвостов, прежде чем сбежать из мастерской и скрыться.
Так Кёко не только сломала, но и потеряла Кусанаги-но цуруги. Однако с этим, вдруг поняла она, можно было смириться. А вот спокойно жить, потеряв своего учителя, – нет. Поэтому всё, что о чём она могла думать в тот момент, и было:
«Кровь, кровь, кровь. Как же её остановить?!»
Когда Кёко, толком не переведя дыхания, перевернулась на живот, подползла к обломкам тансу и, кое-как раскидав их в стороны, вытянула из-под них Странника, кровь уже залила все половицы, а он сам не шевелился.
– Ивару! Ивару!
На вкус его имя оказалось терпким и свежим, как лимонная мята. Это был первый раз, когда Кёко попробовала его. Прежде это был секрет, который лишь она и он хранили, но теперь оно молитва. Теперь оно бремя, которое придётся нести в одиночестве. Сначала крик, а потом бледный срывающийся шёпот, на который никто больше не отзовётся.
«Надо было звать его этим именем чаще...»
– Ивару! Пожалуйста, открой глаза!
Иногда Кёко грелась о Странника на перевалах, когда земля остывала к ночи и знойный ветер на пустырях сменялся пробирающим сквозняком. Там, между костром и его циновкой, образовывалось пространство, отдалённо напоминающее дом, и Кёко спала сладко-сладко, ни разу во сне не замёрзла. Вместе с табачным дымом от Странника к ней тянулось тепло, а между лопаток, в которые она однажды случайно уткнулась носом – нет, правда случайно! – он был совсем горячим. Тогда она поняла: там сосредоточие его силы и, может быть, сама душа.
Пробравшись рукой Страннику под спину и коснувшись его между лопатками теперь, Кёко нашла лишь холод. И впервые рядом с ним замёрзла.
«Надо было защищать его лучше, надо было лучше учиться...»
Кровь покрыла пальцы, заляпала жёлтые рукава, и некогда сияющее кимоно превратилось в зарево заката. Кёко обеими ладонями зажимала длинные разрезы на груди Странника, пытаясь остановить кровь, и, когда останавливать стало уже нечего, обхватила его голову руками, подтянула к себе, укладывая на свои колени. Пряди спутались и сбились, бусины скатились, и амулеты на шее, где Кёко искала пульс, но не находила, больше не звенели.
«Надо было чаще его касаться...»
Её пальцы рассеянно исследовали его лицо. Нижняя губа, прежде бледно-розовая, теперь была как верхняя, выкрашенная лиловым цветом. Кёко провела кончиком испачканного дрожащего мизинца по переносице и тем самым проложила новый кумадори, продолжила узор, соединяя точки под длинными ресницами и размазывая неправильный багрянец по его мраморным щекам. Странник ощущался таким тяжёлым на её руках, но выглядел кукольно-пустым. Оказывается, тёмно-красный становится ещё темнее, если к нему примешивается соль от слёз. Кёко позволяла им капать на него. Совершенно неподвижный, он, вероятно, умер почти мгновенно, когда обсидиановые когти пробили его грудную клетку, и Кёко вдруг поняла, что в ней тоже умерло... что-то. Возможно, желание быть оммёдзи или то, что и родиться толком не успело, а потому осталось безымянным.
«Надо было, надо было, надо было...»
– Не трогай меня! – взревела Кёко, когда Мио осторожно подкралась сзади и попыталась поднять её голову с его груди. Когтистые пальцы мягко зарылись в волосах, и Кёко тряхнула головой, пристроенной у Странника в изгибе шеи, сжалась, обхватив его руками. От рыданий, в конце концов обернувшихся икотой, Кёко вздрагивала каждые несколько секунд и потому совершенно не почувствовала, как что-то вздрогнуло уже под ней.
– Это ты из-за меня так убиваешься, красавица?
Два верхних больших клыка, выпирающих в ухмылке. Кёко не раз напарывалась на них взглядом, и ощущалось это как будто Странник её кусал. Несильно так, игриво, как в забавах прикусывают друг друга все щенки и все котята. Однако когда Кёко увидела эту же ухмылку сейчас, ей показалось, что Странник вонзился в неё до мяса и даже вырвал кусок.
– Нет, не может быть.
Они встретились носами, а когда Кёко резко подалась вперёд, то и лбами тоже стукнулись, почти с характерным звуком. Странник ойкнул и поморщился, но попытки встать из-под неё не предпринял. Просто лежал в разметавшемся вокруг кимоно, окровавленный до шеи, будто его целиком вымочили в бенибане[85] и забыли отжать. Ещё и улыбался так, как может улыбаться только человек, напрочь лишённый совести и всего святого.
Пурпурное кимоно изодранным было, а сам Странник под ним – нет.
Кёко несколько раз проверила. Наклонилась снова, припала ухом к груди Странника, а там действительно мерное «тук-тук-тук», прямо барабаны бьют. Приложила два пальца к шее – Странник засмеялся, мол, ему щекотно, – и пальцы сначала согрело вернувшееся тепло, почти огонь даже, а затем ужалил пульс. Грудь его ладонью она тоже потёрла, прямо промеж дыр в ткани и разрезов, сквозь которые виднелась раскрашенная кумадори кожа. Кровь запеклась на них, но прежней раны под этой кровью не было.
Нисколько не удовлетворённая этим, Кёко схватилась за запа́х его кимоно и потянула в стороны с такой силой, что едва пополам не порвала. Под возмущённые: «Эй, эй!» – она изучила каждый сун на груди Странника вдоль и поперёк, едва новую дырку в нём не проделала, пока пыталась найти хоть одну царапину, хоть маленький штрих, доказывающий, что ей не померещилось и он правда умер у неё на глазах и мёртвым же оставался несколько минут.
– Там ничего нет, юная госпожа, – пробормотал Странник, вырывая из её хватки ворот своего кимоно и завязывая его обратно.
Тон у него был более чем успокаивающий, ни капли раздражения иль растерянности.
«Ага, значит, понимает, что меня успокаивать нужно! Значит, признаёт, что есть после чего успокаиваться!»
Кёко могла бы решить, что то был трюк какой, притворство, но нет: Странник, конечно, дурак, однако между «дураком» и «конченым идиотом» всё же большая пропасть. Да и как объяснить, что вся его кровь теперь на Кёко? Она даже лизнула палец и скривилась: медная, солёная, однозначно настоящая живая кровь. Кончики пальцев до сих пор покалывало от её напора.
– Твоё сердце, – прошептала Кёко едва слышно, озадаченно осев. – Я видела, как мононоке пронзил его...
– Тебе показалось, – ответил Странник небрежно, тоже садясь.
– Не ври мне.
– Он ранил меня в плечо, кровь оттуда. Вот, смотри. – И он стянул кимоно с левого плеча, спустив ворот до ключиц. Там и впрямь разрез с гематомой виднелся, но, судя по форме, оставили его не когти, а части упавшего тансу. Кёко в том не сомневалась, но сил что-то доказывать у неё не было – были только слёзы, которые всё ещё собирались в уголках глаз и капали на хакама. Лишь когда Странник надел рукав кимоно обратно и с ворчанием вытер мокрые дорожки с её лица, они перестали течь.
– Для лиса ты просто ужасно врёшь, – сказала Кёко, измотанная, испитая случившимся почти до дна. Она будто все ки за день растеряла и потому даже не заметила, что его пальцы всё ещё лежат на её щеке.
– Зато для лиса я невероятно живуч, не правда ли? Даже кошки с их девятью жизнями так не могут. Кстати о них...
Кёко никогда не сможет забыть пережитый ужас и простить Странника, заставившего её пройти через это, но она вмиг забыла об усталости, когда повернулась следом за ним и обнаружила вокруг плотное кольцо из бакэнэко и нэкомата, верещащих, спрашивающих наперебой: «Что это было?» и «Вы целы? Вот было бы интересно, если нет!». Кудрявая девушка, больше похожая на подростка-мальчишку, с кремовыми ушами и хвостом, тоже стояла среди них, но попятилась, когда Кёко встрепенулась и процедила:
– Мио, это всё ты!
Высочайший ларец обратился в руины, и только манекен в углу ниши, облачённый в золотой утикакэ, каким-то образом остался цел.
– Это всё она!
Кёко не постеснялась повторить это ещё раз в присутствии императрицы. По-прежнему похожая на многослойный цветок, чьи верхние лепестки отражают в себе ночь и звёзды, которые как раз должны были уже проклюнуться на небе за окном, она восседала на своём троне ровно в том же положении, в каком Странник и Кёко видели её ещё днём. За всё время поменялись только благовония в чашах: от подожжённого физалиса по тронному залу распускалась сладость, и Кёко слегка мутило. Впрочем, возможно, не от самого запаха, а от того, что в швейной мастерской она несколько раз приложилась о пол затылком, когда мононоке остервенело на неё бросался. Кровь, которую Кёко до сих пор ощущала на своих руках, сколько бы раз ни вымыла их в воде с растворённой мукой[86], тоже не способствовала хорошему самочувствию.
По крайней мере, кимоно её снова было чистым. Нана и впрямь сделала с ним что-то невероятное – оно совсем не пачкалось в пути, а когда случалось ему покрыться пятнами, как сегодня, те за считаные минуты растворялись в желтизне. Так Кёко предстала перед императрицей совершенно чистая в своём традиционном ослепительном наряде, хотя после нападения мононоке прошло не больше получаса. Даже по Страннику, чьё кимоно обладало такими же свойствами, невозможно было сказать, что совсем недавно его ранили и, более того, убили. И он, и Кёко стояли ровно; выглядели как с иголочки, и лишь дрожание у неё в ногах, кислый привкус во рту и слабость служили доказательством того, что всё и вправду было. А ещё ощущение пустоты в руке, которую Кёко по привычке держала на эфесе ныне пропавшего меча, и Мио, невозмутимо стоящая подле трона и сносящая все обвинения с гордо поднятой головой, будто все они – не более чем брызги раскалённого масла из сковороды.
– Мононоке выскочил из её ларца, что стоял в её же нише! – продолжала Кёко в запале. В этот раз она даже не упала в догэдза перед императрицей, так, лишь мельком поклонилась, прежде чем указать на Мио. – Он бросился прямо мне в лицо, и, если бы не Странник, я бы не стояла здесь. А она тем временем даже не попыталась нам помочь! Вот вам ещё доказательства: Мио раньше уже пыталась меня убить, выбросив из окна, из-за чего я едва не разбилась. Она отказалась отвечать на мои вопросы в швейной мастерской и, – перечисляла Кёко, загибая пальцы в рукаве, – привела нас почему-то именно накануне Танабаты. Подозрительное поведение, вы не находите, Ваше Величество? Вам также должно быть известно, что ёкаи не способны становиться мононоке, а значит, там, в швейной мастерской, был человек... Уж не один ли из тех, кого убила Мио, одержимая местью за своего хозяина?
– Кёко... – позвал приглушённо Странник за её плечом, но было слишком поздно.
Всё, что Кёко слышала в этот момент, – то, как Мио напротив дышит. Всё тяжелее и прерывистее с каждым её словом, но особенно тяжело в конце; особенно когда услышала заветное «хозяин». У неё даже рот слегка приоткрылся, и между удлинившихся клыков мелькнул не по-кошачьи, а по-змеиному раздвоенный язык. У Кёко было совсем немного времени, чтобы собраться с мыслями по пути в зал, но зато у неё было уже достаточно опыта в том, как словами в людях разжигать пламя. Всё её нутро жаждало увидеть, как Мио изнутри горит.
Она знала, что права. Следовало догадаться сразу.
– Форма этого мононоке – кайбё, – объявила Кёко громко, и по тронному залу прокатился гомон слуг-котов, подсматривающих из-за колон за тем, что вдруг превратилось в суд.
– Кайбё?! – разобрала она в этом рокоте из недоуменных «мяу!». – Так мононоке всё-таки ёкай?!
– Нет-нет, – Кёко потрясла головой и потёрла пальцами виски, вспоминая, что здешние обитатели об оммёдо, должно быть, совершенно ничего не знают, а значит, надо пояснить. – Кайбё – разновидность бакэнэко, да. Демонический кот, испивший кровь своего хозяина, которого убили несправедливо или который покончил с собой и целью жизни которого является отомстить обидчикам... Мононоке же – это мононоке. Называя его «кайбё», я говорю лишь о его внешней форме, которую он выбрал, как аллюзию на того, кто привёл его во дворец и убил и кого он теперь поэтому преследует на самом деле. Настоящим кайбё является хранительница Высочайшего ларца – мононоке лишь её отражение.
Кошачьи глаза вокруг – огоньки свечей, их дыхание вместе – ветер. Оно прокатилось по залу, всколыхнуло волосы Кёко у шеи и прижало уши Мио с красными кисточками к её макушке. Пальцы, исколотые иголками для шитья, спрятались в широких рукавах, молочная вышивка на искусном чёрном хаори сложилась в здешнем освещении во что-то странное, стала напоминать кости, просвечивающие под одеждой. Кёко воочию видела, как в Мио постепенно отступает человеческое и пробуждается звериное... Впрочем, сама Кёко сейчас была зверем ничуть не меньше. Вцепилась в Мио намертво и собиралась разорвать, как чуть не разорвали её учителя.
– Я думаю, что вас преследует дух человека, которого Мио однажды привела во дворец и в качестве акта личного возмездия попыталась обратить в кота, но случайно – или не случайно – убила. Я права? Ты ведь действительно кайбё, Мио? – Кёко говорила медленно, будто вливала яд по капле в чашу с молоком и осторожно перемешивала, чтобы напиток не свернулся, не прокис, а отравил как нужно. – Знаешь, как именно я это поняла? То, кто ты такая. Первое – это твоя сила, – теперь Кёко обращалась к ней напрямую и стала потихоньку вливать яд всё больше, больше. – Когда бакэнэко в форме кошки, они и по силе равны кошке. Ты же одним толчком выбросила меня в окно, а кайбё считаются сильнейшими из вашего демонического рода. Второе – это отсутствие хвоста. Сами по себе кошки не могут обратиться без него. Значит, ты испила чью-то кровь. Вероятно, человека, у которого жила, ведь именно так это обычно происходит. Это, кстати, как раз подводит нас к третьему пункту – твоё обличье. Именно так, как ты выглядишь сейчас, наверняка выглядел твой...
Произнести слово «хозяин» во второй раз Кёко не успела.
Пламя в разноцветных глазах взвилось и погасло – его проглотили чёрные зрачки. Низкорослое, ещё почти детское тело только казалось таковым, но на деле же силы в нём было даже больше, чем у десяти самураев. Мононоке могли заимствовать форму отнюдь не всех ёкаев, а только тех, чья природа у людей ассоциировалась со злодеянием. Потому кайбё, овеянный людскими страхами и предрассудками, как раз был в их любимом списке. Кёко мало знала о том, как именно и почему дух умершего выбирает себе Форму – случайно, по наитию, по поэтическому умыслу, как то случилось с Рен, или же осознанно, чтобы точнее всего описать своё страдание и намерение...
Единственное, что Кёко знала наверняка, так это то, что и тот искусственный кайбё, и этот, настоящий, – самые жестокие и беспощадные среди себе подобных.
– Мио! Стой!
Лапа с пятью лезвиями-когтями, что ещё мгновение назад была человеческой рукой, зависла в одном суне от лица Кёко.
«Я права», – лишний раз убедилась она.
Об этом ей сказало всё, начиная с ощеренной пасти Мио, которая в один прыжок её настигла, и заканчивая судорожным вздохом Странника за спиной. Кёко, в свою очередь, даже не шелохнулась. Она смотрела в темноту расширенных зрачков и наблюдала, как медленно те сужаются обратно, когда Мио, борясь с самой собой, всё же отступила, не смея ослушаться императрицы. Втянула когти, вернулась к трону и повинно опустила голову. Кёко свою опустила тоже, раскаиваясь за то, что от пережитого ужаса и злости напрочь забыла о манерах.
Наказания – немедленного, по крайней мере, – благо всё же не последовало: императрица опять молчала, застывшая на троне и задумчивая, как роскошный чёрный василёк. А затем она вдруг сдвинулась: наклонилась слегка вперёд, облокотившись на трон, и подпёрла щёку кулаком. Смотреть на неё Кёко более не решалась – вместо этого она уставилась на собственные руки. Кожа на ладонях была чистой, белой, не считая розоватых шрамов. Ничего красного – красное осталось только в памяти и опять всплыло у неё перед глазами. Кровь, кровь, так много крови. Ни обычная, ни чужая; то кровь, что уже почти родная. Он, Странник, наверняка даже этого не понял. Ей придётся вымыться ещё в десятке рек, прежде чем она хоть немного забудет тот глубокий багряный цвет и ужас, внушённый им.
– Мио, – заговорила императрица наконец. Позвала она только одну, но вздрогнули они обе. – Есть ли в словах девочки в жёлтом правда?
– Есть, – ответила Мио покорно. – Вашему Величеству уже известно, какая именно.
– Стало ли её больше? Или, может, меньше?
– Нет, не стало.
– Почему же мононоке появился именно из твоего ларца?
– Он не мой, он общий. Это ларец всех швей, мы туда оставшиеся после пошива отрезы ткани складываем, лоскутные одеяла для нуждающихся из них потом шьём. Должно быть, мононоке прятался там и поджидал следующую жертву...
– А почему ты Страннику и девочке в жёлтом во время битвы не помогла? Скажи и мне, и им.
Кёко приподняла голову ровно настолько, чтобы из-под ресниц увидеть, как Мио смиренно повернулась к залу и, заложив руки за спину, объяснила:
– Всем, кто из рода кошачьего, запрещено причинять друг другу какой-либо вред. Это обет древний, в нашей крови и усах, на самих кончиках шерсти, который мы дали первой Когохэйке и блюдём до сих пор, хотим того или нет. И поскольку мононоке поглотил уже нескольких из нас...
От услышанного Кёко разочарованно щёлкнула языком. «Вон оно как получается...» Об этом нюансе ей было доселе неизвестно, но как бы она ни отказывалась это признавать, оправдание этот нюанс давал достойное.
– Значит, моя хранительница к появлению мононоке непричастна, – вынесла свой вердикт императрица, и Кёко дёрнулась, но голову не подняла и уж тем более не открыла рта. Только рукава смяла в пальцах, чтобы ногти вошли в ткань, а не ей в ладонь. Шрамов на тех и так было уже достаточно. – Скажи мне, девочка в жёлтом, почему ты так отчаянно хочешь найти виновного?
– Чтобы мы могли установить Первопричину и Желание, – растерянно моргнула Кёко, на что императрица вдруг заговорила с ней об оммёдо так, как прежде не говорил ни один человек, кажется, даже Странник; это было поучительно:
– Первопричина – то, почему мононоке появился, а Желание – то, чего он жаждет в своём отмщении. Виновника – его имя, титул или пол – для ритуала изгнания знать совершенно не обязательно. Гораздо важнее выяснить, кем был когда-то тот, кто мононоке стал. И, вероятно, вы уже и так на правильном пути. Коль им может стать только человек, то человека и ищите. Мы в этом вам поможем. Кошки вовсе не так беспорядочны и хаотичны, как вы могли решить, – у нас есть список тех, кого мы приводим, чтобы съесть, и отдельный список тех, кого в себе подобных обращаем. Поскольку мононоке в замке, как оказалось, обитает уже год, эти списки, правда, будут очень длинными... Но вместе с моими слугами вы наверняка управитесь до завтра. Завтра ведь этот мстительный дух придёт за моими поданными, так он сказал, верно?
Кёко выслушала всё внимательно, не выдавая того, сколь удивлена познаниями императрицы, и неуверенно кивнула.
– Он ясно дал понять, что ненавидит обитателей дворца, – произнесла она, воздержавшись от того, чтобы повторять его слова про шкурки для утирания слёз и выпотрошенных котят. – Судя по всему, этот мононоке разумен и проницателен. Мы уже встречали мстительных духов такого рода раньше. Это несколько усложняет дело... Такие мононоке не просто нападают, а следуют выверенному плану, могут хитрить, караулить, даже красть.
– Твой меч как раз украли, слышала. У тебя есть предположения почему? В нём было что-нибудь особенное? – спросила императрица.
Кёко заколебалась и бегло глянула через плечо. Странник держался стройной тенью среди теней погуще и кривее, которые отбрасывали шепчущиеся за колоннами коты. Надеясь увидеть в выражении его лица подсказку, как ей ответить так, чтобы впоследствии не пожалеть об этом, она, однако, не увидела ничего вообще – даже эмоций. В матовых глазах плескались мысли, для Кёко совершенно непонятные, и ей пришлось решать самой. Пальцы снова сжали воздух там, где всегда висели ножны, а потом сжалось что-то у неё в груди, стоило только представить на секунду, как дворец охватывает паника: «Не один мононоке, а десять тысяч! Здесь, во дворце, они могут вырваться на свободу, и их сдерживают только бумажные талисманы, которые, возможно, уже порвались!» Впрочем, мог быть и другой исход... Коты – трусливые в той же мере, что и жадные. От этого Кёко сжалась даже сильнее, чем в прошлый раз: расскажет правду и может своё божественное орудие больше не увидеть, даже если кто найдёт. Божественное все мечтают в коллекции иметь.
– Фамильный, – ответила Кёко просто. – От предков достался, поэтому дорог мне. Другого меча у меня и нет... Поэтому мне очень нужно его вернуть! Но главное, конечно, защитить ваших подданных от мононоке.
– Распорядиться отменить празднование в честь Танабы, Ваше Величество?
Кот в банном кимоно, под которым скрывалась ещё мокрая после онсена серая шкурка – Лазурь, – осторожно высунулся к императрице. Впервые она не заставила себя долго ждать, ответила мгновенно, потирая пальцем подбородок:
– Нет, ни в коем случае. На Танабату коты и кошки со всех концов страны съезжаются, среди них много котят и молодых, а первый визит на гору Нэкодакэ – день, который запоминается на все девять жизней. К тому же союз лесов и звёзд священен, я не имею права не чествовать его. И... знать, где мононоке появится в следующий раз, всяко лучше, чем искать его по всему дворцу. А я так понимаю, что мононоке только праздника и ждёт... Значит, решено. Не придумать дара для звёздной кошки и кота-охотника лучше, чем упокоение злого духа!
– Хотите превратить праздник в ловушку? – уточнил Лазурь и поёжился, шерсть на его спине приподнялась и натянула кимоно.
– Хочу, – сказала решительно императрица. – Наш капкан такой большой, что почти медвежий. Это Странник и девочка в жёлтом. Уверена, они смогут духа изгнать. А коль не справятся... – Кёко затаила дыхание, вытянулась во весь рост, как струна, готовая к угрозам и очередному прощанию с головой, но вместо это услышала: – Что же, не беда. Я сама разберусь с мононоке. Завтрашний день станет для него последним, даю слово.
«Кошки есть кошки», – вспомнила Кёко слова Странника. Императрица всего лишь большая кошка тоже, а значит, все подданные – её котята. Они замурлыкали, завибрировали из всех углов в ответ, как эхо её слов, действительно выдохнули с облегчением и успокоились, поверив её обещание даже больше, чем, кажется, верили в Кёко и Странника.
– Надо же, надо же! – услышали они из-за колонн, когда, поклонившись императрице, покидали тронный зал. – Час Быка уже минул, а Когохэйка наша так и не проронила ни слезинки. Впервые за двадцать лет!
– Да когда же ей ронять их, когда в замке тако-о-ое происходит?! Тут впору нам самим рыдать!
– А нам чего рыдать? Пока с нами Джун-сама, не видать мононоке ни кошек, ни котов, ни их котят как своих ушей! Наша Джун-сама ведь сильнее всех оммёдзи. Она столько всего умеет, я собственными глазами видел! У людей-оммёдзи, говорят, научилась!
Не удержавшись, Кёко оглянулась, но больше на Мио, нежели на императрицу. Та снова прильнула к трону, имея наглость что-то бурно обсуждать, предлагать, как рассадить гостей, чтобы их обезопасить... Как же кошка, испившая крови своего хозяина, смогла забраться настолько высоко, чтобы стать хранительницей? И неужели императрица правда верит ей? Кошки и в самом деле настолько похожи на людей? На своих приближённых смотрят как на свет, а на их промахи – сквозь пальцы. И точно смогут ли они узнать правду о прошлом мононоке, если не узнают правду об убийце?
«Придётся», – понимала Кёко. Ведь императрица наложила практически прямой запрет. Ничего не остаётся, кроме как следовать новым правилам игры.
– Кёко, – позвал вдруг Странник. – Подойди сюда.
Кёко даже не заметила, как на пороге тронного зала застряла. Двери так хлопнули у неё за спиной, что едва не отрезали ей бант оби, но тона Странника она испугалась намного сильнее. Невозможно было сказать, что сокрыто под ним – так могли звучать и злость, пока ещё сдерживаемая, и обычная спешка. Он остановился под сенью сетчатых окон, где не было любопытных котов, и поманил Кёко рукой.
Она послушалась незамедлительно. Отошла за ним в тень, остановилась напротив и слегка поклонилась... Но выпрямилась, когда лицо её тронула прохладная рука. Странник сначала правой ладонью за правую же щёку взялся, а затем левой – за левую. До этой секунды Кёко даже не замечала, как пылает изнутри. Благо Странник одним касанием погасил то пламя, которое она пыталась разжечь в Мио, но случайно разожгла в себе.
Так они стояли почти целую минуту и не двигались. Если бы Кёко не знала Странника и то, каким собранным и молчаливым он становится из-за мононоке, то сказала бы, что сейчас он такой из-за неё. Или, может быть, из-за того, что случилось с ним в мастерской? Раньше руки его были теплее. Кёко давно выучила, какие они на ощупь (он слишком часто хватает её): неестественно гладкие для того, кто хоть и не высекает кресалом искры каждый ночлег, накладывая вместо того талисманы, но каждый день держится за жёсткие ремни короба, раздвигает перед ученицей колючие ветки и полощет руки в ледяной реке, вдобавок ещё и так хорошо владеет мечом. Мозоли у него были только на подушечках пальцев, как часто бывает на лапах зверей, а на запястьях кожа становилась шершавой – то следы от проклятия. Кёко заметила, что Странник перестал наносить на них мазь ещё до того, как они зажили, будто намеренно не хотел долечить. Чтобы исцелились, но не исчезли. Чтобы стали его частью и не давали о чём-то забыть, прямо как шрамы на ладонях у Кёко.
– Ну как, полегчало? – спросил Странник шёпотом, когда Кёко уже окончательно потерялась где-то в глубине его зелёных глаз, изучающих её с выражением, далёким от того гнева, какой она ожидала увидеть.
Всё это время он не сжимал, не мял, не гладил, а просто её держал. Кёко не поняла, что ещё он сделал помимо этого. Возможно, ничего, но она всё равно кивнула, ибо ей и впрямь полегчало.
– Ты там, в зале, мне даже слова вставить не дала, – хмыкнул он, и то, где должен был слышаться упрёк, снова звучало только беспокойство.
– Прошу прощения, – смутилась Кёко. – Я решила, что ты всё ещё плохо чувствуешь себя после нападения и...
– Нет-нет, мне очень всё понравилось. Стоишь, молчишь, а твоя ученица сама все вопросы за тебя решает. Ах, красота! Знал бы, что так можно, давно бы завёл полчище учеников. – И он ощерился, опять весёлый. Ладонь перекочевала со щеки Кёко ей на макушку и потрепала, недолго, но так усиленно, с явной целью превратить её отросшее камуро в сорочье гнездо. Если до этого Кёко думала, что Странник не злится на неё, то теперь снова в этом засомневалась. Не расчешешься ведь потом! – Очень хорошо, очень, – повторил он действительно довольно, и Кёко внезапно поняла: если прежде Странник её учил, то там, в тронном зале, он её экзаменовал. Всё это было специально. – Снова преждевременные выводы, правда, делаешь, но... в этот раз весьма любопытные. Доля правды в них определённо есть.
– Только доля? – нахмурилась Кёко и осторожно вытряхнула когтистую руку из своих спутанных волос. – «Не ешь. Не пей. Не мойся здесь». Помнишь, я говорила, что слышу это предупреждение с тех пор, как мы пришли во дворец? Мы точно знаем, что мононоке – человек, и это предупреждение может быть подсказкой. Мононоке обращённый. Я уверена, что к этому причастна Мио, хоть и не понимаю, зачем ей это скрывать и только отсрочивать беду... Вдруг она руками – вернее, лапами – мононоке врагов устраняет? Своих или императрицы, прямо как Рен. Или вовсе против самой императрицы заговор плетёт... Слышал ведь, что коты котам вреда причинить не могут.
– Хватит тараторить, – простонал Странник, и Кёко захлопнула рот. Правда, только на секунду.
– Может, в записях, которые ведут управители дворца, и вправду что-нибудь найдётся?
– Да, я поищу.
– Отлично! А мне что делать?
– Иди спать.
Кёко поначалу решила, что ослышалась. Заморгала часто-часто, но, когда переспросила, опять услышала это пресловутое и абсолютно неразумное:
– Иди спать, Кёко. Тебе надо отдохнуть. Завтра будет сложный день, ещё предстоит найти твой меч...
– Вот именно! Кусанаги-но цуруги, одно из божественных орудий Идзанами-но микото, пропало, а ты хочешь, чтобы я отправилась в постель?!
– Дело уже идёт даже не к ночи, а к утру. Час Быка заканчивается. Кошки – ночные животные, и именно поэтому дворец ими сейчас кишит. Лучше действовать и искать зацепки днём. Танабата всё равно начнётся только на закате.
– Хорошо. – Кёко сложила руки на груди, и та необычайная лёгкость, с которой она согласилась, приподняла брови Странника. Однако они быстро опустились назад, когда она договорила: – Тогда продолжим завтра. Вместе. И вместе спать отправимся, верно же?
– Я задержусь, – ответил он, как она и предполагала, отчего и издала это раздражённое «Ц-ц!». – Ты помнишь, что случилось с тобой после изгнания гашадакуро, Кёко? И как ты пообещала во всём слушаться меня? Ты должна беречь себя и своё ки...
– Кто бы говорил! Тебя вообще меньше часа назад убили!
– Вот именно. Ты перенервничала, а когда нервы истончаются...
– Заметь, я нервничаю всегда из-за тебя! – перебила его она. – Ты ходячий источник стресса! Не пора ли мне доплачивать за это? На микстуру из валерьяны, чтобы я... – А затем замерла с настолько широко разинутым ртом, что туда можно было засунуть палец. Волоски у неё на руках зашевелились. – Ты только что признал, что умер в швейной мастерской!
– Что-что я сделал? Когда?
Ровно настолько же, насколько великим был Странник, у Кёко был велик соблазн его убить. Просто чтобы посмотреть, оживёт ли он ещё раз. Хорошо, что у Кёко не было с собой меча. И в то же время плохо. Из-за этого она не знала, за что ей в первую очередь переживать.
– Талисманы на Кусанаги-но цуруги почти порвались, – прошептала Кёко серьёзно, усилием воли заткнув свою помешанную на Страннике часть той, другой частью, что была не меньше помешана на оммёдо и желании стать народной героиней. – Я боюсь, если они не выдержат, к одному мононоке может добавиться ещё несколько, в худшем случае все десять тысяч... Я всё пытаюсь понять, зачем дух вообще забрал его. Разве мононоке не боятся всех орудий оммёдзи? Этот кайбё будто бы...
«...играется», – договорила Кёко, но не вслух, потому что пальцы Странника, прежде лежавшие на её щеке, о которых она уже забыла, соскользнули вниз и задели её губы. Нижняя натянулась под тёмно-серым когтем, и Кёко отвела взгляд от его глаз. Странник тоже отвернулся, но для того, чтобы проверить пустые коридоры, которые теперь казались безжизненными: все слуги в тронном зале суетились вокруг Когохэйки, а гости – вокруг бочек с молоком во внешней дворцовой части. Свет шарообразных люстр приглушили: кошки просыпались и жили ночью, но вовсе не потому, что пытались превратить ночь в день. Они ночью наслаждались, и потому атмосфера во дворце соответствовала ей.
– Иди спать, – повторил Странник в третий раз, но мягче, чем до этого, и отступил назад. – Я сам найду тебя, как проснёшься. Ты ведь помнишь, что не участвуешь в завтрашнем изгнании, верно?
– Уже месяц после гашадакуро прошёл! Месяц! – возмутилась она так, как ей не хватило смелости возмутиться тогда в купальнях. – По-твоему, я выгляжу больной?!
– Это мера предосторожности, кайбё силён. В следующий раз сама изгнание проведёшь, но не в этот. – Кёко тихо фыркнула в ответ, посмотрела на свои руки, будто могла своё собственное ки увидеть так, как это делал Странник. Неужели с ней всё действительно так плохо? Она заворчала про себя и собиралась возмутиться вслух, но Странник вдруг бросил: – Там, в зале, ты всё правильно сказала про Мио.
– Но?..
– Но не про мононоке.
– Так ты знаешь, кто он?
– Возможно, – Странник отвечал уклончиво, но Кёко к этому привыкла. Она надеялась только, что ей не придётся привыкать к тому, как небрежно он ерошит ей волосы, потому что Странник сделал это опять, смешал вместе чёлку и передние пряди, уронив их ей на глаза и тем самым закрыв весь обзор на коридор. Когда Кёко расплела ногтями тот комок, в который Странник превратил её причёску, и наконец-то смахнула волосы с лица, он уже стоял в противоположном конце коридора и просил двух идущих навстречу котов показать ему «некий след, что пахнет кровью, но не кровь».
– Идём, юная госпожа! – раздалось знакомое мяуканье. Третий кот, оказывается, уже стоял у неё за спиной. – Слышал, учитель тебя отправил спать. Давай я покажу тебе нашу лежанку!
И место, куда Лазурь привёл Кёко, действительно было самой настоящей лежанкой: огромный – нет, гигантский! – павильон, устеленный слоями хлопка. Из-за этого полы пружинили под ступнями Кёко, разутыми на входе. Никаких футонов и высоких заморских настилов, как в замке даймё, которые, учитывая экзотику дворцового убранства, Кёко ожидала увидеть. Вместо них – обыкновенные лоскутные одеяла, разбросанные тут и там. Здесь и шагу было невозможно сделать, чтобы не пришлось при этом переступать через очередной пушистый клубок: кошки спали где придётся, друг на друге и в обнимку, вдоль стен и прямо посреди прохода. Некоторые пристроились в деревянных коробках, больше похожих на ящики из-под овощей, нежели на спальное место. Лазурь сказал, что сейчас в лежанке только те, кто работал в дневную смену, а непосредственно днём котов тут становится намного больше.
«Куда уж больше?! – думала Кёко всё то время, что перебиралась через них. – И это только слуги!» – также вспомнила она. Для гостей отводились комнаты отдельные, одиночные и, как видела Кёко краем глаза по пути сюда, вполне просторные.
Так почему её, как гостью, не отвели туда?!
Впрочем, Кёко быстро догадалась, где тут мышь зарыта – в Страннике, конечно, и его желании, чтобы за Кёко всюду был надзор. Втиснувшись между наглухо заколоченным окном, чтобы внутрь не проникал пар с озера вулкана, и Лазурем, вылизывающим перед сном свой хвост, Кёко не могла даже спокойно на другой бок перевернуться, чтобы у какого-нибудь кота в углу не задёргались при этом уши. До чего же чуткий слух! Чтобы проверить свою догадку, Кёко попыталась отпроситься у Лазуря попить, на что он тут же подскочил и принёс ей целый кувшин – мол, Странник уже предупредил его, что она слаба, что в особом присмотре нуждается и чтобы он – «Так и знала!» – до утра её никуда не пускал. Однако не страх перед Странником, а манеры не позволили Кёко возмутиться и хотя бы тонко намекнуть Лазурю, что она, как человек, тоже уединение предпочла бы. Пришлось смириться, улыбнуться и кивнуть. И попить, даже если не хотелось, – кувшин-то Лазурь всё-таки принёс, а вместе с ним и тыкву-горлянку с подогретым пряным молоком, которое тоже Странник передал и просил осушить до дна, прежде чем Кёко ляжет спать.
Насильно влив в себя не всё, но несколько глотков, а заодно съев на ужин припасённый онигири с начинкой из тунца, Кёко закопалась поглубже в ткани.
В них, надо отдать котам должное, было уютно и тепло. Взбитый хлопок, домотканые пледы, необработанные шкурки – всё образовывало собой мягчайшие подушки. С затяжками, правда, и в клочках прилипшей шерсти, что, впрочем, делало их ещё более упругими. А там, где так удобно, тяжело думать о непростых вещах и тем более страшных. Вот Кёко и перестала думать вовсе.
«Дедушка... Прости меня, дедушка. Странник снова меня дурит, и меч я упустила, будто мало того, что он разбит. Я бы погналась за ним сейчас, и никакой бы Странник не стал для меня помехой, но... Спать и вправду так охота...»
Измотанную, укрытую чужими хвостами и пушистыми боками, жмущимися к ней со всех сторон, Кёко удерживал на поверхности между сном и явью лишь махровый ивовый лепесток. Она часто доставала его перед сном из рукава и призывала Аояги, чтобы послушать её истории о доме голосами собственных родных, узнать, что она пропустила в своё отсутствие и что Аояги ещё успела застать, прежде чем за юной хозяйкой увязаться. Однако, боясь разбудить котов, Кёко сейчас слушать о том не решилась. Но подумала, что неплохо было бы Аояги в швейную мастерскую отправить, велеть проследить за Мио и за обитателями дворца. Посомневавшись немного – всё же кошачьи когти даже кожу рвут, не то что листья, – она так и сделала.
– До часа Петуха следи за Мио, хранительницей Высочайшего ларца, – прошептала Кёко в бархат лепестка, прижав его к губам. – А как во дворце раздастся первый звон кастрюли и разожгут печь к завтраку, возвращайся ко мне. Будь осторожна и хитра.
Последнее добавлять не требовалось, ибо сикигами, в отличие от человека, осторожен априори – как иначе ему не подвести и исполнить поручение? И всё же Кёко беспокоилась. Закрыв глаз слепой, зрячим она проследила за ивовым лепестком, спорхнувшим с её руки, до самой двери. Сквозняк кошки не любили, поэтому ему неоткуда было здесь взяться, и всё же нечто заставляло лепесток ивы хакуро плясать у них над головами и лететь. В конце концов лепесток перепорхнул через комнату и, достигнув сёдзи, сквозь щель юркнул в коридор.
«Лучше, чем ничего», – успокоила себя Кёко, смирившись с тем, что в остальном ей всё-таки придётся положиться на Странника. В конце концов, опыта и могущества ему было не занимать... Разве что с благоразумием, как выяснилось, проблемы. А ещё с совестью. И с адекватностью. И с честностью немного. А ещё...
Прежде чем Кёко наконец-то заснула за перечислением его недостатков, погребённая в хлопок и кошачьи туши, со спины к ней пристроился Момо. Она узнала его даже не по рыжей шерсти, отливающей медью при потушенных фонарях, и не по тому, как бесцеремонно он прижался, а потому, что он сказал сразу, стоило Кёко удручённо застонать и заёрзать:
– Можно умыть?
Над лениво приоткрывшимися глазами мелькнул оранжевый, как морковка, хвост, и в затылок Кёко мелодично, сладко заурчали. Она вспомнила слова Мио и, надеясь, что хотя бы тогда она не врала, решила сдаться. Кёко ведь знала, каково это, когда в тебя бросают камни... И когда услуги твои не принимают тоже.
– Ладно, давай. Только недолго.
«Хуже всё равно не будет», – сказала себе Кёко и снова закрыла глаза. Урчание, которое кот завёл от счастья, едва половину павильона не разбудило. Он словно уже и сам не ждал согласия услышать и оттого засуетился, ткнулся мокрым носом ей в шею, не зная, с чего начать, но потом всё-таки начал с макушки. Шершавый язык скрёбся о её волосы, и Кёко с ужасом представила, какой слюнявой, мокрой и вонючей проснётся после такого утром, но, слишком уставшая, только молча зарылась лицом в подстилку.
Вдыхая запах нагретой ткани, молока и чистоты, Кёко, уже почти уснув, наконец-то нашла ту занозу, которая весь вечер не давала ей покоя; то, что беспокоило её почти так же сильно, как удивительным образом зажившая грудь Странника, и скребло внутри когтем даже острее, чем кошачий.
Почему от мононоке не пахло как от мононоке? Почему Кёко уверена, что это была смерть?
XV
В хлопковых настилах, котах, слюнях и после долгого похода Кёко не только час Петуха проспала, когда Аояги должна была к ней вернуться, но и даже час Барана, когда в людской, как выяснилось, подавали уже даже не завтрак, а обед, причём лунные пирожные с засахаренной сливой в качестве начинки, которые Кёко так хотелось попробовать ещё вчера.
«Опросила всех слуг и нашла мононоке, ага, как же...»
Пока она, проспав всё на свете и оттого с гудящими конечностями и головой, приходила в себя, пытаясь вспомнить, почему вокруг столько кошек и как они умудряются ходить на задних лапах и говорить по-человечьи, Момо успел умыть её ещё раз. Всю ночь и утро он укрывал её пушистым огненно-рыжим хвостом, и теперь к жёлтому кимоно пристали мелкие пучки шерсти. Зато волосы были мягкие-мягкие, струились сквозь пальцы как шёлк! И никакого слипшегося комка на затылке. Кёко даже расчёсываться не пришлось, настолько чудодейственным оказался кошачий язык.
Она спешно поблагодарила Момо, гордо сидящего на окне и умывающего уже себя, почти жалея, что она раньше на его процедуры не согласилась, и вылетела из лежанки. Прежде, правда, десять минут топталась над мешком со своими вещами, перебирала разные офуда, которыми их Нана в дорогу снарядила, и боролась с соблазном взять всё и сразу. В итоге выбрала самые нужные, защитные, и парочку на тот случай, если Страннику всё же понадобится её помощь (на что она не переставала надеяться в глубине души). Кёко заткнула их себе за пояс, сразу подвязала рукава тасуки, зная, что грядёт, и принялась обходить спящих котов. Правда, всё-таки оттоптала несколько хвостов по пути: как и предупреждал Лазурь, павильон наводнился той частью слуг, которые работали ночью, а тех и вправду было в два раза больше, чем дневных. Поглядывая на них, подёргивающих во сне лапками, Кёко и сама опять невольно зазевалась. Оставшийся с ночи молочный привкус специй на языке, лежанка и царящий в ней покой действовали на неё усыпляюще, и она поспешила поскорее её покинуть, чтобы отыскать Аояги, которая так и не вернулась в установленный срок.
Пока Кёко её искала, вся эйфория от крепкого сна и тёплого приёма в кошачьем дворце успела сойти на нет, а когда всё-таки нашла, то и вовсе сменилась праведным гневом. Ибо Аояги, связанная, висела под потолком.
Неудивительно, что Кёко несколько раз мимо неё прошла и даже не заметила. Она обыскала весь дворец, снова заплутала и каким-то образом оказалась в онсенах, а потом случайно наткнулась на стену, которая, Лазурь говорил, «кровью холодной плачет» и возле которой Странника, вопреки её ожиданиям, не оказалось. Его вообще нигде не было, как и хотя бы одного человеческого лица среди морд хищных и кошачьих. От этого под ложечкой начинало тревожно сосать. Воображение рисовало новую рану в груди, новую реку крови, ещё шире, чем предыдущая; когти, рвущие бархатный розовый лепесток, и то, как Кёко остаётся совсем одна, случайно ныряет не в тот онсен и всё-таки обзаводится меховой шкуркой, а потом вылизывается до конца своих дней, мурлычет, питается крысами и спит, свернувшись клубком, в общей лежанке.
Благо, прежде чем Кёко довела бы себя до истерики и пришла к тому, что нужно срочно бежать из дворца, она таки додумалась вернуться к ныне разломанным дверям швейной мастерской и задрать голову, чтобы проследить, откуда перед ней свисает эта странная розовая нить. Та вела к настоящей рыболовной сети, плети которой удерживали её сикигами в плену, обездвижив по рукам и ногам. У Кёко полчаса ушло только на то, чтобы выловить в коридорах кого-нибудь из котов и попросить стремянку, и ещё столько же, чтобы разрезать самые толстые нити острым крылом прилетевших на помощь цукумогами. В конце концов Аояги с грохотом рухнула на землю, подняв за собой пыль и сочувственные крики Кёко.
– Вот же демоны!
Кёко даже не ругалась, а всего лишь констатировала факт. Правда, громко повторила его вслух несколько раз, пока остальные хлопковые путы разматывала. Вокруг лодыжек Аояги свисали обрывки прочные и неподатливые, как канаты, – их пришлось даже не резать, а пилить. Тот, кто пленил Аояги, точно знал и её вес, и силу; и все слабые места предусмотрел. Замотанная, как куколка гусеницы, Аояги только глазами на Кёко растерянно хлопала. Рот её и тот атласной лентой затянули, а сбоку под щекой завязали бант из золотистого-жёлтого отреза, который явно остался после пошива императорского утикакэ.
– Мио, – процедила Кёко и сунулась в швейную мастерскую, где, конечно, уже не было ни её, ни белых кошек, ни даже погрома после нападения мононоке. Утикакэ не было тоже – манекен в нише хранительницы стоял пустой.
– Щёлк-щёлк ножницами, скрап-скрап тканью, фьють-фьють иголкой, – пропела Аояги не своим голосом, когда Кёко попросила её повторить всё, что она за ночь услышала, и это «щёлк-щёлк» действительно было единственным, что она смогла ей передать. – Шью не одеяния, а судьбы. Солнце снова восходит над кошачьей горой, беды и горести все долой. Ой, посмотрите-ка, кто у нас здесь... Незваная гостья! Снова ловить кошку удумала? Мастерицы мои, а давайте мы лучше сами поймаем её!
– Вот же... Мио! – повторила Кёко и опять будто бы ругнулась.
Вздохнула тяжело и села рядом с Аояги посреди коридора, соображая. По крайней мере, теперь Кёко знала, что Мио всю ночь провела в мастерской, раз и наряд императорский успела дошить, и порезвиться с несчастной сикигами, как с клубком шерсти. Интересно, где она сейчас? И где же Странник?
– Уже в театральной ложе ждёт, наверное! – ответил ей Лазурь, удачно встретившийся во время очередных блужданий по дворцу. Кёко даже испугалась, что случайно во внешнюю его часть зашла, настолько шумной и многолюдной за день стала внутренняя. Всё потому, что лишь раз в год, пояснил мимоходом Лазурь, простых гостей сюда пускают. Не то от счастья, не то от выпитых сливок все вокруг ходили на ушах. А может, и от духоты: в Танабату было принято открывать все окна нараспашку, чтобы впустить вместе с лунным светом благополучие, и тяжёлый, плотный воздух из вулканического жерла затопил дворец вместе с толкающимися, галдящими, поющими котами.
Лазурь был единственным, кого Кёко из управляющих двором знала, так что она вцепилась в него крепко, пристала колючкой к боку богато расшитого суйкана и пошла туда, куда он пошёл. Только так толпы гостей обтекали её, а не сносили с ног. Лазурь подёргивал туда-сюда серым хвостиком – привязанный к нему серебряный колокольчик звенел, предупреждая всех, кто идёт, и тем самым заставляя их расступаться. В ушах его поблёскивали золотые кольца-серёжки, а в лапах он нёс корзину бамбука, на стеблях которого уже раскачивались бумажные записки с пожеланиями – должно быть, традиции у ёкаев такие же, как у людей.
– В театральной ложе? Что он там забыл? – спросила Кёко недоверчиво, когда они прошли Чертог Изобилия и Насыщения, откуда доносились звуки застолья, а вместе с ними и аппетитные ароматы с кухни, где за открытыми дверями лепили разноцветные моти в виде фигурок животных, приносящих удачу. Лазурь, услышав урчание в желудке Кёко, стащил оттуда для неё небольшую черепашку – символ долголетия, которое для Кёко было на вес золота. Она тут же неаккуратно разломила моти и закинула в рот. Аояги всё это время шла позади, и Кёко, периодически оборачиваясь, проверяла, не потерялась ли она среди котов и не стала ли снова чьей-то добычей.
– Странник помогает актёрской труппе, – сказал Лазурь, тоже жуя, но печенье в форме рыбки с начинкой из настоящего рыбьего фарша. – Они сегодня ставят особенный спектакль из трёх частей! С него по традиции всегда начинается праздник. Великий согласился любезно поделиться своим мнением и дать парочку советов, поскольку актёров в этом году набрали молодых, ещё совсем неопытных.
«Ах, так вот про какой спектакль упоминала Мио! – поняла Кёко. – Вот только что Странник может смыслить в театре?»
– А коты здесь чего стоят? Снова какое-то шествие?
Кёко указала на пушистую толпу, которая перекрыла весь коридор. Они никак не могли протиснуться через неё, несмотря на предупреждающий звон колокольчика, и поэтому им пришлось идти вдоль очереди, которой всё не было конца.
– Ох, это всё гости Джун-сама – принесли подарки ей, хотят вручить! Поэтому не ходи к тронному залу сегодня, там, возле дверей, вообще глаза выцарапают, если решат, что ты без очереди лезешь.
– Подожди... Её Величество что, лично каждый дар принимает и благодарит?
– Разумеется. – Лазурь засиял, улыбаясь широко, как человек, и Кёко отметила мысленно, с каким обожанием все, кого она ни спросит об императрице, отзываются о ней. – Наша Джун-сама каждый хвостик ценит! Мы дети её, а она – наша мать. Джун-сама не такая, как людские правители, да? Наша Джун-сама самая лучшая!
Кёко вежливо улыбнулась в ответ, но в душе ужаснулась. Она ещё раз оглядела вереницу гостей и бегло прикинула, что очередь в тронный зал до самых ворот простирается и даже дальше, теряясь где-то на склоне горы Асо. Как же императрица собирается управиться к началу празднества, чтобы лично защищать подданных от мононоке? И насколько же подданные её щедры?
Кёко присмотрелась с любопытством. У одного лапы ломились от яблок золотых, как цветочный мёд, и с таким же сладким медовым ароматом, который через весь коридор за ним тянулся. У другого – от связки пяти дюжин жирных подкопчённых карпов с чешуёй неестественно блестящей и яркой, словно то были не рыбы, а драконы. Кто-то приволок бочок сливового ликёра, и этот запах кедру тоже было не удержать, все стоящие вблизи коты пьянели, мурлыкали и ластились к бочке. Один кот толкал сундук с шелками, другой – сундук с мышами, причём живыми, жалобно пищавшими. Не все дары были богатыми – старый, седой до кончика хвоста кот с длинной шерстью на подбородке нёс только одинокий фонарь из газетной бумаги, – но всех их явно отрывали от сердца. Кто чем мог, тем императрицу и одаривал.
«Хоть бы кончиками усов до ступенек её трона дотронуться!» – шептались в очереди благоговейно. «Лишь бы пожелала моему выводку свежего молока и лёгкой охоты на весь следующий год!» – делилась надеждой мать-кошка с бакэнэко по соседству. «Вот бы вспомнила меня, опять назвала моё имя, как на Сэцубун!» – подпрыгивал от предвкушения молодой кот. «Только бы улыбнулась хоть раз, как двадцать лет назад улыбалась... Пускай и не мне, но кому-то другому. Вон какой дедуля Бо сделал в этом году для неё прелестный фонарик, смотри!..»
Лазурь рассказал Кёко, как вдоль этой вереницы добраться до некоей ярмарки на озере, а оттуда – до Странника, где его видели в последний раз. Самому ему нужно было отнести и бросить бамбуковые тростинки в реку, чтобы желания, привязанные к ним, сбылись. Следуя его указаниям, ориентируясь на аляповатые шары-светильники под потолком, которые становились ярче и роскошнее по мере приближения к внешнему двору, Кёко миновала ещё несколько чертогов. По пути тощие старые кошки окатывали полы крутым кипятком, вымывая из дворца все невзгоды, и одна чуть не ошпарила Кёко ноги, когда она выходила на улицу через главный вход.
Карминово-красный, он должен был вести к пикам Асо – именно через него Странник и Кёко вместе с шествием пришли во дворец, – но сегодня почему-то вёл в совершенно другое место. Первым, что увидела Кёко, были бумажные стаи журавлей, тигров и драконов, парящих в небе – то непропорциональные подростки-котята пускали воздушных змеев и устраивали «воздушные бои», привязав к ним разящие лезвия. Гулянья начинались у самых ворот, и за ними Кёко даже не могла разглядеть наливающегося темнотой неба – только его лоскутки между яркими зонтами и ширмами.
Бирюзовое озеро Кусшаро, которое кипело в кальдере кошачьей горы, должно было находиться совсем с другой стороны, но было здесь, обнимало ярмарочную улицу, тянувшуюся вдоль его берега. Или, возможно, озеро было иное? То, которое человеку не дано узреть, а коль увидит, то человеком больше считать себя не сможет. C этой изнанки Мира-под-Луной дворец казался ещё выше и помпезнее, царапал небо, красный, точно окровавленный коготь. Его не защищали крепостные стены, как саму императрицу не защищала стража, – только неестественно высокий, словно подпирающий небо нефритовый бамбук, межующий несколько дорог, выложенных жемчужно-перламутровым камнем и подсвеченных разноцветными бумажными фонарями на лесках.
Кёко пошла по той дороге, что, широкая и многолюдная, показалась ей центральной. Она решила не торопиться и с осторожностью утолить любопытство: шла неспешно под руку с Аояги, как с давней подругой, и хорошенько осматривалась. А чтобы привлекать меньше внимания, Кёко повелела ей раздобыть бумажный зонтик, с какими здесь разгуливали все, несмотря на отсутствие солнца и дождя. Не то купив, не то одолжив зонт с рыжими карпами, вьющимися вдоль спиц, Аояги уже спустя пять минут ловко спрятала под ним их обеих.
В то, что это лишь подготовка к празднеству, а не оно само, верилось с трудом – настолько большая собралась толпа. Пусть на небе ещё не показались первые звёзды – младшие сёстры принцессы Ткачихи, знаменующие собой начало Танабаты, – вдоль торговых рядов уже вовсю веселили народ актёры саругаку[87]. Они передвигались на высоких ходулях в масках чудовищ и с львиными гривами, протискивались между шатрами, жонглируя фарфоровыми тарелками и игральными костями; зазывали, смешили, запугивали. Кёко не видела их лиц под этими масками, но не сомневалась, что никакие там и не лица вовсе, а пушистые морды. Всюду кошки, кошки, кошки! Молоденькие и изящные, в праздничных косоде, они собирались у ларьков, торгующих пёстрыми кушаками и цветочными заколками, а матёрые, упитанные коты – некоторые из них превосходили в росте самураев, если вставали на задние лапы, – лакомились хрустящими карасиками на деревянных шпажках, которые готовили неподалёку на открытом огне.
Яблоки в карамели, шёлковые таби, гэта с цветочным узором на ремешках... А ещё бронзовые колокольчики с пёрышками, причудливые золотые кольца, похожие на браслеты – кажется, для хвоста, – живые мышки, скребущиеся в деревянных ящиках – не то игрушки, не то закуска. Вполне привычные Кёко сувениры, какими всегда приторговывали на праздничных ярмарках, перемежались вещами странными и непонятными, порой даже дикими, которые кошки, шепчась в длинных тесных очередях, называли между собою «сокровищами». Целый город одноэтажных навесов самых разных форм, цветов и размеров, расположенных настолько тесно, что вместе они образовывали лоскутное одеяло. Бумажные фонари со звёздным рисунком и голубыми огнями плыли над землёй, и только когда один чиркнул Кёко по носу и захихикал, она поняла, что держат их в воздухе вовсе не лески, а духи, огоньками мерцающие внутри. Звонкая мелодия кото и сямисэна скрадывала гомон и крики, в которых Кёко, подслушивая, всё не оставляла надежды найти что-нибудь полезное для себя. А где-то вдалеке хором мяукали кошки – то не людская песнь, но завораживающая и прекрасная. На всякий случай, опасаясь каких-либо чар, Кёко заткнула уши, когда проходила мимо.
Несколько раз ей казалось, что она встретила по дороге настоящих людей, но стоило обойти их, как она понимала, что ошиблась: несмотря на лица, мужские или женские, действительно человечьи, у всех в прорезях кимоно и хакама торчали хвосты. А у одной прелестной госпожи с выбеленным круглым лицом и сложным бантом за спиной в покрытой воском причёске подёргивались серые ушки.
– Где я? Где я?! Почему я весь в шерсти?! Что ты сделала со мной, ведьма?!
Невозмутимо улыбаясь, она льнула боком к остромордому коту, лапы которого странно поджимались и пружинили, в то время как голова крутилась во все стороны. Глаза – большие-большие от страха, а одежды – с фамильными камонами и длинным шлейфом, символизирующим высокий ранг в сёгунате. Ещё до того, как Кёко подошла поближе и услышала, что щебечет над ним эта красивая госпожа, она поняла: точно так же, как все люди здесь на самом деле никакие не люди, так и некоторые коты здесь не совсем коты. Вернее, они не были ими раньше, пока не позволили заманить себя во дворец.
– Девять жизней есть у кошек, и все девять жизней мы теперь проведём с тобой вместе, – промурлыкала госпожа, продолжая тереться о бок новообращённого. – Отныне ты мой возлюбленный, хочешь ты того или нет. Переплетены наши хвосты, как души... Попытаешься это исправить – вырву твой вместе с позвоночником.
Он зашипел на неё, оскалил пасть и сам того испугался, а она звонко рассмеялась в ответ. Кёко резко подурнело. Она убедила себя в том, что это из-за паров, которыми тянуло из бамбуковой рощи, но всё же схватила Аояги покрепче и ускорила шаг. До самого сайдая[88], к которому ей таки пришлось спросить дорогу, чтобы не плутать до самой ночи, Кёко старалась больше не оглядываться: боялась увидеть, что где-то тут торгуют не только карасиками, но и человеческой плотью. На татами возле Странника, которого она нашла в боковой ложе по пурпурному кимоно, Кёко не села, а рухнула.
– Почему ты не разыскал меня утром, как обещал? – обиженно спросила Кёко, складывая зонт и отдавая его Аояги. Места для неё не осталось, поэтому ей пришлось пристроиться за Кёко на подмятый подол собственного косоде.
– Узнал, что такое «лежанка», – ответил он просто. – И сколько там котов. Побоялся, что если зайду туда, то задохнусь. Решил, ты сама меня отыщешь, и, как видишь, оказался прав.
– А что ты ешь?
Странник взглянул сначала на Кёко, а затем на шпажку в своей руке с налепленным на неё шариком мяса и недоуменно нахмурился, точно до вопроса Кёко даже не думал об этом. Жевать он всё же не перестал, пусть на его зубах при этом подозрительно похрустывало нечто, похожее на избыток соли.
– Без понятия. Вкуса ведь всё равно не чувствую. Но по консистенции напоминает печень трески, только в панировке.
– Фу! Лучше выплюнь.
– Не хочу. Меня угостили, это бесплатно.
И он продолжил есть.
Ложу им выделили хоть и скромную, но достойную: маленькая, чтобы только они в ней поместились, она располагалась на втором этаже прямо над партером, где рассаживали простолюдинов, чтобы смотреть на всё поверх их голов, не утруждаясь при этом задирать свою. Ещё и близко к сцене, но не слишком, – словом, самое то, чтобы держать всё под присмотром, даже озеро, на поверхности которого сцена и плавала, как кувшинка.
Конструкция выглядела совсем не похожей на обычный театр кабуки, в котором Кёко бывала прежде, но в то же время своеобразно повторяла его. Большая, прямоугольная, с какими-то бумажными декорациями, которые было не разглядеть, пока фонари над ними не зажгутся. С берегом её соединяло два деревянных моста-ханамити слева и справа, но сцена всё равно раскачивалась, будто ничем не была закреплена. Несмотря на близость лож к воде, жарко не было и серой ничуть не пахло. Вокруг узкой полоски каменистого берега рос только изумрудный бамбук, становясь невероятно высоким и непроходимым вдоль кромки, а потому не позволяя увидеть, что, кроме театра и праздничных улиц, ещё находится вокруг озера – горы ли там, звёзды ли там, или же совсем другой мир.
Оттуда же, откуда пришла Кёко, уже как раз стекались остальные гости. В Камиуре в честь Танабаты тоже нечто подобное устраивали, но никогда – таких масштабов, как на вершине кошачьей горы. Странник, насколько Кёко уж успела его изучить, и то с нетерпением ждал начала. Не совсем прилично вытянув перед собой ноги, он подёргивал одной, пока обгладывал свою шпажку. Его лакированный короб пристроился рядом, удобно загораживая их с Кёко от соседних рядов, проложенных низкой изгородью из того же бамбука и плоских подушек.
– Похоже, никто здесь не боится мононоке. Значит, императрица не стала предупреждать гостей, – поделилась наблюдениями Кёко, откинувшись назад. – И охраны никакой нет... У кошек вообще бывает охрана? Ни одного кота, который носил бы доспехи, не видела. И Мио, кстати, нигде нет тоже... Я попросила Аояги проследить за ней ночью, и, судя по всему, она до утра была в швейной мастерской. А тебе удалось что-нибудь узнать, учитель?
Поскольку Странник оставил все её комментарии без ответа, она перешла в наступление. Он как раз уже доел, а она устала пялиться на его грудь и безупречно чистое пурпурное кимоно, под которое так и хотелось просунуть руку – проверить, не вернулось ли ранение, не обманул ли он её тогда и не продолжает ли обманывать сейчас.
– Да, есть кое-что, – ответил Странник наконец, когда перестал отлеплять языком что-то с внутренней стороны своих зубов и морщиться. Он на Кёко почти не смотрел, выглядывал кого-то в партере, щуря глаза, сегодня кажущиеся Кёко особенно зелёными, прямо как растущий по сторонам бамбук. – Но не уверен, оно ли это.
– Посвятишь?
«Конечно нет», – догадалась она. От этого её тревога стократно возросла: она сама-то ничего важного так и не выяснила, проспала всю ночь, всё утро и даже день и теперь чувствовала себя рядом со Странником бесполезной. Наверное, именно этого он и добивался – держать её в стороне простым наблюдателем.
– Можешь не говорить мне Желание и Первопричину, – уступила в конце концов Кёко, стараясь не ёрзать на месте от предвкушения, чтобы не выглядеть ребёнком. – Но скажи, какой у нас план. У нас вообще есть план?
– Разумеется, есть. Он всегда один и тот же. – Странник обернулся к ней и улыбнулся широко, демонстрируя верхние и нижние клыки. – Давай смотреть спектакль.
Стоило ему это сказать, как спектакль действительно начался, хотя Кёко была уверена, что до него ещё целый час. Быть может, время в императорском дворце попросту шло так, как его ощущали кошки: светлая половина дня проносилась в мгновение ока, а затем началась долгая серебристая ночь. Серебрили её те самые звёзды, вдруг вспыхнувшие над озером одна за другой. Правда, сколько бы Кёко ни вглядывалась, она так и не нашла нигде ни луну, ни хотя бы её краешек или половинку. Пока голубые фонари в расписанной бумаге не зажглись над трибунами, по очереди оплывая и подсвечивая ряды, Кёко в принципе не видела ничего, кроме Млечного Пути, который, по преданиям, и был той парчой, что ткала звёздная принцесса. Или же звёздная кошка.
– Джун-сама идёт! Это Джун-сама!
Заслышав благоговейный шёпот со всех сторон, Кёко внезапно поняла: ночь опустилась, потому что пришла императрица кошек и привела её с собой.
Звуки стихли, даже шум рынка, – остался только шорох, который тянул за собой длинный, струящийся подол утикакэ, расшитый хрусталём. Его золото вспыхнуло в темноте на периферии зрения Кёко, как искра, и она тут же повернулась вместе с остальными, чтобы склониться перед Её Величеством. За ней шествовала свита из пяти приближённых кошек, но Мио среди них не было. Хотя это считалось неприличным, Кёко едва не свернула шею, чтобы рассмотреть императрицу как следует; то, как плавно и грациозно она поднимается по лестнице, чтобы занять место в своей богато украшенной, возвышающейся над всеми ложе.
То был больше не траурный цветок с многослойными лепестками или неподвижная красавица из мрамора, ставшая нетленной частью трона. То была женщина высокая – выше, чем Кёко её себе представляла, – и статная, с выдающимися изгибами, которые у жителей Идзанами было принято ровнять в прямую линию тугими поясами, а у кошек, очевидно, наоборот, подчёркивать. Лицо бесстрастное, белое и матовое, но вовсе не слой пудры, а её собственная кожа. Губы алые, как бутоны роз, пухлые и нежные. Каждый раз, как её чёрные кошачьи уши подёргивались, реагируя на поклоны подданных и слуг, золотые кольца в них позвякивали.
«Величественная», – шепнул детский восторг в Кёко.
«Обольстительная, как гейша», – произнесла женская, но светлая зависть.
«Гордая, непреступная, сильная. Эта сила стальная, как танто, спрятана в длинных мягких рукавах», – заметила наутро оммёдзи.
«Настоящая императрица кошек».
Как только она заняла своё место в ложе, что выступала над остальными и напоминала дно изящной шкатулки, обвязанной парчовыми лентами и хризантемами, весь зрительский зал наконец-то позволил себе вздохнуть. Тишина, однако, не разверзлась, а стала только звонче. В ней было хорошо слышно, как платформа на воде приходит в движение и разворачивается, усеянная вдруг вспыхнувшими жёлтыми огнями, настолько яркими, что на секунду у Кёко зарябило в глазах, и ей показалось, что снова наступил день. То была мавари-бутан – вращающаяся сцена, причуды которой в детстве поражали Кёко до глубины души. Каждый раз, когда она пробиралась по камиурским крышам на выступления разъезжих уличных трупп, она больше смотрела на декорации, нежели на игру актёров: на то, как из-за их спин восстают целые города, леса и горы и как они складываются обратно, а затем, всего лишь выворачиваясь наизнанку, являют совершенно новые дивные миры. Такая сцена позволяла актёрам без пауз и перерывов переходить от одного акта к другому, меняя место действия буквально по щелчку пальцев.
Вот и сейчас всего один поворот на воде – и вместо пустой платформы перед тесно рассевшимися зрителями возникли стены храма почти в натуральную величину: красные ворота, камфорные деревья, обвязанные симэнава, и маленький алтарь с бронзовым зеркалом. Всё из раскрашенной бумаги, но будто бы из дерева и камня. Крепкие, сияющие и такие натуральные, что у Кёко закололо от тоски по дому и даже по кагура где-то в подреберье.
А затем из-под пола вдруг вынырнул не человек и даже не кот, а кукла.
«Так это бунраку?» – удивилась и одновременно восхитилась Кёко. Кукольный театр! В Камиуре таких не ставили, обычно дедушка разыгрывал их для неё и сестёр, используя маленькие резные фигурки из сакаки, которые мастерил между заказами и ритуалами. Настоящих кукол, созданных специально для бунраку, Кёко никогда вживую не видела. Она знала, что обычно они высотою не больше половины кэна, но та, что появилась на сцене, была почти в человеческий рост. Лицо, нарисованное, тоже было совсем как настоящее. То, что это и вправду кукла, доказывал только «бряцк!» на каждом её шаге при повороте шарниров. И никаких кукловодов позади, которые обычно одевались в чёрное, чтобы казаться незаметными, – там действительно никого не было. Кукла двигалась сама собой, но Кёко, как более-менее опытный – теперь – оммёдзи, могла различить некоторую размытость её очертаний, словно её обволакивал туман. То явно были чары.
– Я, юная госпожа из семьи обедневших аристократов, смиренно принимаю судьбу, кою уготовила для меня дражайшая мачеха, а значит, и великая богиня, что молвит всеми материнскими устами! – принялась стенать, мечась по сцене вдоль декораций, кукла. – Теперь я невеста молодого врача, ибо он пусть и безобразен, но богат, а род мой и сёстры мои нуждаются в деньгах. Ах, быть мне всю жизнь несчастной, быть нелюбимою женой! Пережить бы только эту свадьбу... Ведь из-за непутёвого жениха мононоке теперь гонится за мной!
«Подождите-ка...»
Кёко даже при виде гигантского скелета не испытывала такого ужаса, как при виде неуклюжего и плохо поставленного танца, похожего на кагура, который несчастная кукла вдруг стала исполнять под трагичную и печальную мелодию бивы. Кимоно на ней было кораллово-розовое, парик – чёрный и короткий, и хотя других внешних сходств не было, Кёко была почти уверена, что...
– Пожалуйста, скажи мне, что это не я, – выдавила она, повернувшись к Страннику. – Скажи, что это просто совпадение!
– Ох, понимаешь, тут такое дело... Актёрская труппа сказала, что Когохэйка в восторге от таких историй. Вот я и решил поделиться с ними парочкой. – пожал Странник плечами не без улыбки. – Смотри-смотри, там целых три сказания будет! Первое называется «Юная госпожа и хитрый демон».
Клацая и лязгая петлями и креплениями, кукла прошествовала под мшистыми ветвями камфорного древа и упала на колени перед сочувственно охающими зрителями. Лицо её каким-то образом намокло, совершенно неподвижное, ибо деревянное, но в то же время необычайно выразительное с этими нарисованными треугольником бровками и мокрыми дорожками от слёз. Спустя мгновение на куклу обрушились куклы другие, вынырнувшие откуда-то из-под сцены; окружили её, завертели и принялись обряжать в свадебный наряд, петь и танцевать, рассказывая о том, какие ждут её страдания, ибо жених проклят и потому на неё скоро тоже обрушится проклятие. Огни, подвешенные в воздухе над сценой, гасли и мигали, имитируя сгущающиеся вместе с бедою тени. И декорации дрожали, пока их облетали лоскутки из лиловой ткани, как лепестки глициний, а мяукающий голос из-за сцены описывал и толкал сюжет:
– Вот и настал час свадьбы с проклятым женихом. Юная госпожа знала, что не успеет она связать себя узами брака, как отдаст свою жизнь мононоке, уже убившему до неё дюжину невест. Ах, трагедия! Ах, она обречена! Беспомощная рыбка в кошачьих коготках! Кто спасёт бедняжку?
– О Великий Странник! – пропел хор кукол из-за спины вновь плачущей («Почему она постоянно плачет?!») героини. – Великий Странник здесь!
– Я слышал, он красив...
– Я слышал, он щедр!
– Я слышала, он смел и храбр, как водяной дракон!
– Но он лис. Лис, лис, лис!
Кёко не могла сказать, от чего именно ей стало плохо: от не самого чистого пения – кошки совершенно не умели петь! – или же от того, что одну из кукол, в отличие от своей собственной, Кёко узнала сразу, как она появилась в зареве огней. Вся трибуна вздрогнула и заходила ходуном, тревожно шепчась о том, сможет ли Великий Странник спасти юную госпожу от «чёрной свадьбы». Кёко же судьба кукол совершенно не волновала, она-то знала, что всё с ними будет хорошо. Поэтому, вместо того чтобы смотреть, заслонилась рукавом, пытаясь избежать позора, и категорично затрясла головой, когда Странник за это недовольно ткнул её в бок. Лицо у неё уже и так горело, можно было даже готовить на том тамагояки. Пытаясь остудить его, Кёко обернулась на императорский балкон.
«Надо же, ей и вправду нравится», – заметила она с невольным облегчением. Бесстрастная императрица кошек и вправду оживала прямо на глазах. Сначала стали активнее двигаться её уши: вправо-влево, вверх и вниз, ловя звон бубенцов и музыку, поднимающуюся из воды. Спустя ещё несколько действий приподнялись тонкие, как нити, брови, и безупречно ровная линия красных губ сломалась, разомкнулась в букву «О», как у восхищённого ребёнка. Казалось, императрице то и дело приходилось напоминать себе, что она императрица, чтобы не свеситься с балкона: её тело порывалось вперёд, наклонялось, прежде чем она неохотно возвращала себя назад.
«Ладно, я справлюсь, я это вытерплю. Надо просто пережить ещё минут сорок, и всё... Вот бы мононоке пораньше на праздник явился, а!»
Но, как назло, мононоке являться будто бы и не планировал. Кёко глубоко вздохнула и усилием воли заставила себя отодвинуть рукав в сторону, когда кукла мононоке в виде гигантской бумажной жабы (наверное, нехватка материалов сказывалась) лопнула и сдулась под рукой кукольного Странника, у которого из-под повязанной жёлтой косынки почему-то торчали не просто острые уши, а целая звериная морда, ещё и с мехом чёрным, не рыжим. Главная героиня тут же упала перед ним на колени, её шарнирные колени громко стукнулись об пол.
– Прошу тебя, – взмолилась она, – забери меня отсюда! За всю жизнь я не видела никого сильнее тебя. Я тоже хочу стать оммёдзи! Я хочу странствовать с тобой! Быть такой же непобедимой, знаменитой и отважной. Прошу, Великий, скорее сделай меня своей... ученицей, гхм.
«Я сейчас его убью».
Этот спектакль хорошо напомнил Кёко, почему искусству нельзя верить. Правда, теперь она вдвойне не понимала, почему даймё Шин Такэда смотрел на любовные романы, посвящённые ему, сквозь пальцы. Слуги поговаривали, будто он даже имел парочку в своей коллекции... До чего свободомыслящий и бесстрашный человек! Вот если бы Кёко заполучила в своё распоряжение эту куклу, которая уже обрядилась на сцене в жёлтое кимоно и красные хакама, то точно бы её сожгла. Истории, которые рассказывал бунраку – точнее, которые Странник рассказал им, – разительно отличались от того, как всё обстояло на самом деле. Нет, они просто непростительно шли с ними вразрез!
– О Великий! Я не смогу жить более одна! – кричала кукла в жёлтом кимоно над куклой лисьей, баюкая её, сражённую мононоке, в своих руках. – В тебе вся моя любовь и все мои чаяния. Вернись ко мне, будь моим, со мной. Без тебя моему сердцу не для кого биться!
– Я никогда такого не говорила! – зашипела Кёко на сидящего рядом Странника.
– Это авторская интерпретация, они попросили добавить побольше романтики. Цыц, не придирайся!
Почему-то сцена с иллюзорной смертью Странника на руках Кёко шла сразу после их встречи с гашадакуро, но легче смотреть на неё от этого не стало.
«Смешали всё в одну кучу, чтобы сделать сюжет поинтереснее», – фыркнула про себя Кёко, стараясь не воспринимать всё всерьёз, даже если у неё от таких забав мурашки бежали по коже. По крайней мере, кукла Кёко больше не плясала кагура, что прежде делала каждые две минуты, и это вызвало некоторое облегчение. Зато...
– Почему моя кукла в каждом акте признаётся в любви твоей?! Почему не наоборот?
– Я отказываюсь отвечать на этот вопрос.
Спектакль длился долго. Пожалуй, дольше, чем Кёко могла вынести. Странник широко улыбался, безмерно довольный каждой разыгранной сценой, но порой аплодировал невпопад, запоздало, или вовсе тыкал вместо этого пальцем Кёко в бок, мимолётно гладил спину. Это невольно наводило на подозрения, что на самом деле он следил куда больше за ней, нежели за тем, что происходит на сцене, и улыбался вовсе не бунраку, а тому, как быстро выражения её лица сменяются с одного на другое.
На таких мероприятиях пристало сидеть спокойно и неподвижно, но Кёко без конца ёрзала. Когда второе сказание наконец-то завершилось, Страннику снова пришлось аплодировать за обоих, потому что Кёко боялась, что если разожмёт кулаки, то руки окажутся у него на шее и она его задушит. Вместо этого она незаметно обернулась назад. Жёлтые глаза императрицы горели в полумраке её ниши, вокруг них расходились очаровательные морщинки, какие появляются у женщин, только когда они безмерно счастливы или беззаботно веселы. То, что она тоже хлопала вышедшим на поклон куклам, тем самым удостоив их невероятной чести, которой порой не удостаивались живые актёры, говорило о многом. Кёко даже перестала хотеть, чтобы появился мононоке.
«Ну, по крайней мере, императрица смогла спокойно досмотреть спектакль... Вот только что теперь?»
За это время небо из тёмно-синего стало чёрным, и Млечный Путь на нём теперь напоминал разлитую дорожку молока, спускающуюся к горизонту.
«Один, два, три... десять... пятьдесят... сто...»
Кёко считала не звёзды, а котов вокруг. Наверняка не все пришли смотреть бунраку, кто-то остался на рынке или во дворце, но тем не менее нигде за всю историю не собиралось столько кошек, сколько было сегодня здесь. А значит, мононоке обязан появиться. Чего же он ждёт?
– Смотри, – шепнул вдруг Странник.
Кёко, прежде чем послушно посмотреть, рефлекторно схватилась за край офуда, торчащий у неё из-за пояса. Но там, на краю сцены, куда указывал Странник, оказался вовсе не мононоке, а Мио в своём чёрном хаори с молочно-белой тесьмой. Как и все кукловоды-коты, наконец-то показавшиеся из-под пола и вышедшие к зрителям, она тоже кланялась вместе с труппой, заложив руки за спину.
– Хранительнице Высочайшего ларца не пристало участвовать в бунраку, – сказал Странник. – И её не было на репетиции.
«Тогда откуда и зачем она там?» – услышала Кёко в его тоне закономерный вопрос.
Сцена вдруг снова начала вращаться. Замок даймё из выкрашенной в камень бумаги вздрогнул, труппа покачнулась вслед за ним от неожиданности, ойкнула, сцепляясь друг с другом хвостами, чтобы не свалиться в воду. Только Мио удержалась на лапах ровно. По гладкому безмятежному озеру прошлась опасная рябь, а вслед за ней раздался необычный звук – «бульк!», – будто кто-то с неё нырнул.
«Нет, не нырнул... – поняла Кёко спустя мгновение, когда с неба заморосило мелко, часто и промозгло. – А вынырнул».
И, огромный, взлетел со дна озера с такой силой, что поднял за собой гигантскую волну. То был не дождь, а высоко поднявшиеся, прежде чем обрушиться, ледяные брызги. Сцену театра вместе с завизжавшей труппой обдало волной и на несколько долгих секунд похоронило под зеркальной гладью, а зрительские ложи окатило как из ведра. Млечный Путь померк за алым полотном, и светлая шерсть сидящих в партере кошек тоже окрасилась в красный, ибо вода в озере перестала быть водой.
И стала кровью.
– Бежим, бежим скорее! Прячьтесь!
– Мононоке, мононоке!
Нет, всё-таки коты были прекрасно осведомлены о том, что должно произойти. По крайней мере, часть из них, которая тут же бросилась на подмогу к растерянным гостям, схватила их под лапы и поволокла под безопасные навесы подальше от сцены театра, которая опять всплыла на поверхность, но на этот раз с одной только Мио на ней. Мокрая, взъерошенная, та цеплялась за неё, деревянную, когтями, чтобы снова не упасть, а прямо перед зрителями на каменистом берегу возвышался необъятный чёрный кот с горящими жёлтыми глазами. Десять его хвостов разъярённо хлестали по кромке воды, и с неба закапало ещё сильнее.
– Кусанаги-но цуруги! – выдохнула Кёко, заметив в петле одного из них лакированные, перевязанные талисманами ножны.
Кайбё размахивал ими туда-сюда, как приманкой, и хотя Кёко понимала, что это она и есть, тело её инстинктивно дёрнулось вперёд. Смотрел кайбё, правда, не на неё, а на котов, разбегающихся из партера кто куда. Жёлтые глаза неистово вращались, будто он не знал, кого сожрать первым. Пасть с осколками-зубами полнилась пенистой слюной и щёлкала – клац, клац, клац! Издалека мононоке показался Кёко даже больше, чем был тогда в швейной мастерской. Или он действительно стал больше?
– Ты сидишь здесь, – наказал Странник, надавив Кёко на плечо двумя пальцами так, что она и не поняла, как упала обратно, едва приподнявшись на подушке. – Продолжай смотреть спектакль.
– Но там мой меч! Если талисманы порвутся...
Странник не дослушал и рванул вперёд.
Кажется, нападение кайбё не прошло для него бесследно. Странник извлёк урок и теперь двигался ещё быстрее. На секунду Кёко даже задохнулась в поднявшемся за ним ветре, когда он перепрыгнул поручни балкона и, оттолкнувшись от них, спикировал в партер. То, как он стукнул по коробу локтем, открыл его и вытащил оттуда меч, сам короб оставив с Кёко, она даже не заметила. Увидела Тоцука-но цуруги, уже когда он воссиял, а сам Странник оказался на каменистом берегу. Но разве он не говорил, что использует меч только в исключительных случаях, когда ничего другого не остаётся? Значит ли это, что...
«Он так и не сумел разгадать Первопричину и Желание мононоке!»
Ах. Как она сразу не догадалась?
Поверила. Слишком сильно в него поверила, как он сам о том просил. Отринула сомнения и очевидное «узнать за одну ночь всю историю мононоке невозможно», ведь для Великого Странника не бывает ничего невозможного. Позволила себе всю ночь и день проспать, положившись на него, хотя он буквально вчера умер – на самом деле умер! Не помогла, не последовала, не поддержала. Не перебрала тысячи имён в записях управляющего и не нашла следов. Подвела. То, что вина учителя – в равной степени вина ученицы.
«Думай сейчас. Думай! Что это такое?»
Брызги каким-то образом всё не заканчивались, холодная кровь, о которой упоминал Лазурь, до сих пор капала с неба вопреки тому, что само небо оставалось кристально чистым, чёрным, бархатным и звёздным. Кошки вокруг верещали, мононоке гудел и шипел, но у Кёко в ушах стоял лишь шёпот: «Не пей. Не ешь. Не мойся здесь». Хвосты и уши, остающиеся от жертв. Мио, потерявшая хозяина давным-давно и отомстившая за это. Превращение людей в котов и пожирание плоти... Только чёрные коты. Только во дворце императрицы («За Мио дух почему-то не последовал...»). Прятался в ларце в швейной мастерской. Несёт запах смерти вместо сырости и крови. Пик силы в Танабату...
«Почему? Почему? Почему?»
Почему ничего из этого не вяжется друг с другом?
Чем дольше она думала об этом, тем беспомощнее и глупее себя чувствовала. Приходилось то и дело моргать, чтобы промокшие в кровавом дожде ресницы не слипались. Даже если Странник тогда не умер в швейной мастерской, это вовсе не означало, что он не умрёт теперь. В конце концов, абсолютно бессмертных не бывает. Как, впрочем, и абсолютно невезучих... На сей раз Кёко должно было повезти.
– Аояги, помоги котам бежать, – приказала она своему сикигами. – Защищай их.
Затем прижалась коленями к ограждению ложи, перебралась через него и спрыгнула вниз, ещё дальше, чем Странник, почти через весь партер перелетела сразу на прибрежную кромку. Ноги её хорошо пружинили, отдохнувшие после долгого сна. Кёко чувствовала себя полной сил и, как бы ни убеждал её в обратном Странник, полностью здоровой. Коты разбегались, а мононоке урчал, довольный, будто бы смеялся, ловя их хвостами и забрасывая себе в пасть. Но снова только чёрных или, по крайней мере, с тёмной, сливающейся с ночью шерстью. Жертв он обвивал тугими кольцами, почти змеиными, и глотал, не жуя, а на Странника с Тоцука-но цуруги, от выпадов которого легко уворачивался, даже не смотрел. Жёлтые глаза аж закатывались от удовольствия, ложи тряслись, и праздник в честь Танабаты в императорском дворце превратился в оживший ночной кошмар для всех котов, котят и кошек.
Сама императрица по-прежнему стояла на своём балконе, впивалась длинными когтями в поручни и смотрела вниз. Не столько сила воли и здравое решение, сколько коты из свиты удерживали её на месте, хватаясь за края утикакэ и затягивая назад. Если прислушаться, можно было разобрать их уговоры: «Великий Странник справится и сам!», «Её Величеству не пристало подвергать себя опасности!». Кёко и сама считала так же. В конце концов, это они оммёдзи.
И она, перебравшись через нижние ряды, ворохи подушек и клубки, дрожащие под ними, оказалась сначала у кромки воды, а затем по щиколотку в ней.
– Мио! Мио!
Бумажные фонари вокруг мигали, озеро бурлило, и мосты, соединявшие сцену с твёрдой землёй, разломились пополам ещё несколько минут назад, когда мононоке снёс их собой, сражаясь со Странником. Обломки дрейфовали на поверхности озера, и от этого сцену отнесло почти к самому его центру, так далеко, что не достать, не перепрыгнуть даже Кёко. Мио с трудом балансировала там на четвереньках, как настоящая кошка, хоть и в людском обличье, и не сразу, но вскинула голову на отчаянный зов Кёко. Странник же наконец-то привлёк внимание мононоке, отрубив ему один из десяти хвостов – правда, тот мгновенно отрос обратно, – и сияющее лезвие меча высекало искры, снова и снова встречаясь с кошачьими когтями.
– Первопричина и Желание! – крикнула Кёко через воду, утерев залитое кровью лицо рукавом и забравшись на то, что осталось от моста, чтобы оказаться к сцене хоть немного поближе. – Просто скажи, кем был мононоке, Мио!
Мио не отозвалась, хотя Кёко была уверена, что она её услышала. Из-за того, как всё вокруг плыло – и озеро, и сцена, и дождь, застывающий мерзкой коркой на губах, – Кёко несколько раз чуть не упала в воду, пока стояла там. Голова у неё кружилась, и берег позади кружился тоже: Странник и мононоке сцепились, круша и переворачивая верх дном зрительские ложи. Как и тогда с гашадакуро, Странник наносил точные, жалящие удары по чёрным лоснящимся бокам и скалящейся морде, но ему приходилось постоянно выходить из стойки и буквально кувыркаться по гальке, чтобы не оказаться рассечённым пополам. Хвосты кайбё хлестали по нему, земле и мечу, как плети. Кусанаги-но цуруги то и дело мелькал среди их хоровода, и сердце Кёко тревожно замирало на каждом взмахе, глаза следили за тем, как на рукояти развевается край уже отклеившейся бумаги...
– Смотри лучше за своим мечом, юная госпожа, – донёсся до неё голос Мио со сцены. – Талисманы на нём вот-вот порвутся.
Всё внутри Кёко заледенело, как река в кан-но ири. «Она знает?!» застучавшее в висках, быстро сменилось на: «Нельзя этого допустить!» Но не успела Кёко что-то предпринять, даже сойти с развалившегося моста обратно на берег, как мононоке вдруг отбросил Странника ударом лапы в грудь и проскочил у неё над головой. Нет, перелетел. Сцена с Мио опять чуть не ушла под воду, когда он приземлился на верхушку бумажных декораций. Гашадакуро – Рен – тоже оказался человекоподобным мононоке, но ещё ни у кого из них Кёко не видела настолько человеческой улыбки, как когда Мио оказалась прямо перед ним, как главная закуска на тарелке. У неё, маленькой и крошечной, утопающей в его маслянистой тени, не было и шанса.
– Прыгай, Мио!
Кёко не поняла, кто именно это выкрикнул – она, десятки других котов, с аханьем прильнувших к кромке воды и даже забывших от переживания за хранительницу о собственной безопасности, или же императрица, резко свесившаяся с балкона. Уши её дёрнулись, как и всё лицо, губы приоткрылись, и показались верхние и нижние клыки. Если до этого она ещё позволяла себя удерживать и держалась сама, то теперь, видимо, императорскому терпению пришёл конец. Всё, что заставило её опять заколебаться, – это сама Мио и её громкое, распевное:
– О прекрасная Когохэйка!
«Что она делает?!»
Сжимая в пальцах меч, Странник замер у черты, где встречались вода и камни. Даже с ним, божественным оружием, он бы превратился в лёгкую добычу, если бы нырнул. И ему, и всем остальным, включая Кёко, оставалось только смотреть, как медленно кайбё подбирается к выпрямившейся и повернувшейся к нему спиной хранительнице. Мио раскинула руки, будто ждала аплодисментов. С коротких кудрявых волос капала красная вода, чёрное хаори отяжелело, впитав её в себя, и рукава задрались до острых костлявых локтей.
– Когохэйка! – повторила она. – Я никогда не верила в звёздную кошку и лесного кота-охотника. Зачем они нужны, когда есть вы? Вы – путеводный свет, дарящий надежду, но я не заслуживаю греться в его лучах. Знайте же: я соврала. Я и вправду причастна к появлению мононоке. Однако ни одна моя мысль, ни одно моё действие не несло для вас угрозы или зла. Всё, что я делаю, всегда было для вас и ради вас. – Закрыв глаза в ответ на скрип, раздавшийся от сцены, когда мононоке прыгнул вперёд, Мио улыбнулась и шепнула: – Возьми меня, демон, и подавись мной. Даже так я буду навек принадлежать Джун-сама.
– Мио, нет!
Императрица сделала один невесомый шаг и беззвучно спустилась с балкона. Нарядное утикакэ, пошитое рукой хранительницы Высочайшего ларца, слетело. Под золотом, расшитым звёздами, оказался простой хлопок кимоно с хакама и их рыже-жёлтый цвет, почти как цвет одежд оммёдзи. Короткие пряди вокруг её лица встрепенулись, широкие косы упали за спину, золотые колечки в ушах и браслеты оповестили о грядущей буре мелодичным звоном. За спиною императрицы взвивался длинный чёрный хвост с пушистым и белым, как кисточка, кончиком. Кёко даже не знала, что он у неё есть.
Кёко, оказывается, вообще ничего не знала.
«Почему только чёрные коты?» – спросила она себя в который раз, а затем спросила и другое:
«Нет, не так... Почему только чёрные коты и Мио?»
Сцена на воде проломилась под веером из десяти хвостов и весом мононоке, слопавшего Мио целиком. Он затолкал её себе в рот вместе с сандалиями и затем, когда она окончательно скрылась там, безропотно отдавшаяся, сомкнул зубы и прошёлся по ним длинным языком. После мононоке оттолкнулся от обломков сцены, позволив ей окончательно затонуть, и от поднятой им волны окончательно рассыпались мосты. Кёко почувствовала, как доски расползаются у неё под ногами, и уже спустя секунду её по колени проглотила ледяная красная вода. Однако прежде, чем она забралась бы выше, Кёко всё же оттолкнулась. С одного бревна на другое, с бревна на ограждения, ставшие плотом... До берега она не допрыгнула, но хотя бы не промокла целиком. Выползла на камни в хакама, отяжелевших от воды и прилипших к замёрзшим бёдрам, и едва не упала, когда мононоке пронёсся мимо неё.
Теперь кайбё сражался сразу с двумя противниками: Странником, залившим весь берег лазурным сиянием Тоцука-но цуруги, и императрицей кошек, когти которой отрастили ещё с десяток сунов и сверкали, будто металлические. Если Странник – колол и жалил, то императрица – резала. Мононоке, вдруг заметила Кёко, на неё совсем не нападал, только уворачивался – главной жертвой он почему-то выбрал Странника. От этого пурпур переплёлся с чёрным мехом, и периодически между ними настырно протискивался жёлто-рыжий огонь. Все трое были настолько увлечены друг другом, что ими увлеклись и попрятавшиеся за ограждения коты: принялись выглядывать, шептаться, кто-то даже хлопал.
Но никто не замечал, как тлеют бумажные талисманы на Кусанаги-но цуруги.
Решив, что не дать вырваться на свободу ещё нескольким мононоке сейчас важнее, чем быть покорной ученицей, Кёко бросилась вперёд. Мононоке тогда как раз крутился меж опустевших зрительских балконов. Кёко быстро вскарабкалась по перилам одного из них, достаточно высоко, чтобы гигантский раздувшийся кот оказался прямо под ней. Он вращался, как юла, царапался, кусался и ревел, наскоками атакуя Странника и уворачиваясь от императрицы. Пасть его, несмотря на раны – глубокие борозды на рёбрах, – всё ещё скалилась в улыбке, а глаза светились ярче фонарей и звёзд. Несколько хвостов схватили императрицу за запястья, потянули на себя, но Кёко не могла помочь – десятый хвост, крепко держащий меч, как раз оказался перед ней.
«Сейчас!»
Кёко прыгнула, но, судя по всему, везение исчерпалось несколько минут назад, когда она не утонула: мононоке определённо её не видел, занятый императрицей, но вовремя отдёрнул хвост и повернулся задом. Вместо того чтобы схватиться за свой меч, повиснуть, выдернуть его и упасть на землю, побить себе лицо с коленями, но забрать своё, Кёко упала мононоке на спину.
«Ой!»
Массивная туша со вздыбленной угольно-чёрной шерстью, оказавшейся на ощупь как старая и засаленная овечья шкура, содрогнулась. Плоть с выпирающим из-под кожи хребтом и треугольными позвонками, похожими на драконьи гребни, вдруг сделалась мягкой и прогнулась под весом Кёко. Там, где за загривок крепко схватились её побелевшие пальцы, шкуру изнутри вдруг натянула маленькая кошачья лапка – «Проглоченные коты?! Они живые? Внутри него?!» – но тут же убралась назад. Тогда Кёко обхватила его ногами, как слишком большого и дикого коня, чтобы удержаться, и плоть под её икрами прогнулась тоже. Словно весь мононоке был слеплен не из тьмы, не из костей и мяса, а из глины и таял, меняя очертания, там, где Кёко его касалась, от тепла и её давления.
«Это не кайбё?»
Она не успела как следует обдумать это, потому что улыбающаяся морда с зубами-осколками вдруг неестественно перекрутилась на сто восемьдесят градусов и повернулась к Кёко. От смрада, который к её лицу принесло его дыхание, её замутило, а от свиста, с которым десять хвостов рассекли воздух, обрушиваясь сверху, заболели уши.
Не с первой попытки, но Кёко всё же ухватилась за десятый хвост. Спина её неистово горела: два хвоста хлестнули по ней и, кажется, рассекли до мяса, до самих позвонков, проделав дыры в жёлтом кимоно. Кёко вскрикнула, что-то потекло от затылка к пояснице, но пальцы, сжатые на лакированных ножнах, не отпустили. Тогда десятый хвост взлетел и швырнул её так далеко, что весь мир, подлунный он или же надлунный, на несколько мгновений обратился мешаниной красок.
– Держу!
Ещё бы немного, и она бы прочертила собой длинную полосу вдоль берега, ломая кости, но вместо неё это сделал Странник: грудью встретил её спину, поймав под руки. Вместе они вскопали гальку, отлетев туда, где тёмно-коричневый песок встречался с зеленью бамбука. Кёко было совсем не больно, Странник под ней оказался мягким и удобным, и, приподнявшись и повернувшись, она поняла, какой ценой: камни порвали пурпур кимоно, под ним наверняка вся его спина покрылась синяками. Он по-прежнему лежал под ней и прижимал её к себе, даже когда она села, а на вопрос, сильно ли ушибся, молча отвернулся и сплюнул кровь.
– А ты?
Она растерянно покачала головой и опустила глаза. Там, где длинные и исцарапанные пальцы Странника замком сцеплялись у неё на животе, лежали её собственные руки, переплетённые вокруг Кусанаги-но цуруги. Талисманы истончились, местами порванные и почерневшие, но не порвались, и от облегчения Кёко запрокинулась назад. Несколько капель поредевшего алого дождя упали ей на губы, приоткрывшиеся в тяжёлом вздохе, и скользнули внутрь, на кончик языка. На вкус горько-солёные, даже пересоленные. Ни намёка на медь или железо, и нёбо жжёт, как перец. Не будь этот дождь такого алого цвета, Кёко бы даже решила, что это...
– Не кровь, – прошептала она и резко села, но тут же пожалела об этом: спина её горела не меньше, чем рот. Мононоке и вправду сильно её рассёк. Наверное, именно из-за этого и того, как разрывалось и гудело его собственное тело, он не услышал, что она сказала, и не успел остановить её.
Кёко встала быстро и стремительно, оставив Странника лежать. Мононоке крутился вихрем у обломков моста, загнанный к воде императрицей, и хотя лезть между ними сейчас было сродни тому, чтобы соваться между охотничьим псом и кроличьей норой, Кёко это сделала. Взмахнула жёлтыми рукавами, ширмой отделила мононоке от остального мира, возникнув перед ним, и столкнулась со страшным порождением нос к носу.
– Ты не кайбё! – закричала Кёко что есть мочи прямо мононоке в его оскаленную пасть и вдруг увидела, как та, ещё мгновение назад брызжа во все стороны слюной, неожиданно сомкнулась. Это придало ей достаточно уверенности, чтобы закричать опять: – Ты даже не настоящий мононоке! Это всё фарс! Вылезай оттуда сейчас же, Мио!
«Почему ничего не сходится?» – спрашивала себя Кёко снова и снова.
«А потому что тут нечему сходиться», – наконец-то нашла она ответ.
Как невозможно собрать единую картину из осколков множества разрозненных мозаик, так и выдуманные факты, лишь случайно встретившиеся вместе, было невозможно соединить в одну историю.
Потому что никакой истории и не было. Не было ни преступления, ни мононоке, ни убийств.
Это было продолжение бунраку.
И, как самая правдоподобная кукла из всех, которые Кёко доводилось видеть, гигантский чёрный кот молча взирал на неё сверху вниз. Её руки, расставленные в стороны вместе с мечом, уже начали дрожать на весу, пока он всё стоял и стоял над ней без движения. Всё вокруг тоже замерло. По демонической морде невозможно было понять ничего, кроме того, что она перестала улыбаться. Были ли то сомнения, было ли то смирение или же то был страх, но зрачки в жёлтых глазах стянулись в нитку, а то, что отдалённо напоминало ноздри, раздулось. Кёко не оставила мононоке выбора, кроме как лопнуть изнутри и явить все свои тайны. Она знала, что права...
Но почему же тогда случилось не это, а совсем другое?
Бубенцы на кимоно Кёко неистово зазвенели, будто в них вселились духи. Лишь благодаря им она успела среагировать и выставить перед собою меч, отражая разящий выпад серповидных когтей. Кайбё, будь он настоящий или нет, сиганул с такой прытью, будто Кёко поманила его куском мяса, и сила удара пришлась прямо на лезвие Кусанаги-но цуруги. Окажись вместо него лицо Кёко, в которое кот метил изначально, её бы голова треснула от такого пополам.
«Не может быть... Я опять ошиблась?»
Странник вовремя подхватил её под руки сзади, пытаясь помочь устоять, и вместе они упали во второй раз, снова вскопали собою берег, отброшенные в бамбук. Кёко не чувствовала боли – на неё попросту не было времени. Пальцы сжимались на эфесе Кусанаги-но цуруги так крепко, что поломались ногти. Она не отпустила, даже когда летела кубарем, а, приземлившись, сразу посмотрела вниз, проверила... И увидела в красных лакированных ножнах отражение звёзд.
Вдоль берега разметались обрывки бумажных талисманов, порванных когтями. Ничего больше не закрывало его.
– Странник... – позвала надрывно Кёко, судорожно сглотнув.
Голос её дрогнул. Кусанаги-но цуруги тоже задрожал. Она инстинктивно выбросила вперёд руку, а затем скрепя сердце бросила и меч, когда он щёлкнул, обнажаясь сам по себе. Под гардой образовался предательский зазор, как дверь, чтобы выпустить то, что уже устало ждать.
Бамбук, проломленный их спинами, захрустел под поступью вскочившего Странника, тут же поднявшего Кёко за шкирку и дёрнувшего себе за спину, чтобы загородить от того, что сначала было матовым белёсым дымом, а затем за считаные секунды обрело уродливые формы пучеглазого, стоящего на задних лапах кабана.
Меч выпускал из себя облако за облаком.
Второе.
Третье.
Четвёртое.
– Ой-ёй, – выдавил вдруг мононоке-кайбё так же по-человечески, как улыбался всё это время. Только улыбка куда-то делась. Всё это время он стоял в стороне, таращась на меч, выпускавший на свободу мстительных духов, а затем десять его хвостов вдруг поджались, уши пригнулись к затылку, и он бросился в ложе верещащих котов. Но не на них, а к ним, чтобы забиться там под балконы и их обломки. – Извините! Извините! Мы не хотели, честное-честное слово!
– Что? – заморгала Кёко, окончательно перестав понимать, в чём она права, а в чём нет и какого ёкая тут вообще происходит.
Только Странник не выглядел застигнутым врасплох, будто он к худшему из худшего всегда готовился, действительно всё знал наперёд. Подхватил с песка ещё вибрирующий Кусанаги-но цуруги и выверенным движением спрятал его себе в бант под толстый слой оби, так, чтобы тот полностью исчез среди тканей и складок пурпурно-золочёных одежд. Затем Страник прочертил вокруг себя подошвой гэта круг, приняв защитную стойку, и выставил Тоцука-но цуруги, закрывая плоской стороной воссиявшего лезвия половину лица, а всю Кёко закрывая целиком – и мечом, и самим собой.
Ровно четыре девятых дня прошло с тех пор, как Нана запечатала расколотый меч, и потому теперь ровно четыре мононоке стояли перед ними и императрицей кошек, уже оказавшейся по левую от Кёко сторону. Она перебирала золотыми когтями воздух, будто от нетерпения. То, впрочем, при ближайшем рассмотрении оказались вовсе никакие не когти, а тончайшие пластины, надетые поверх них, чтобы сделать те длиннее, твёрже, острее и смертоноснее. Промеж пальцев тянулись цепочки, а кольца, крепящиеся к верхним фалангам, соединялись широким браслетом на запястье, образуя перчатку. Будучи выше Кёко почти на голову, императрица при этом умудрялась быть совершенно бесшумной. Она пригнулась подобно хищному зверю перед прыжком и так же, по-звериному, зашипела. Зрачки сузились, похожие на тот медальон-инро, что бился о её шею поверх жёлто-рыжего кимоно; рот приоткрылся, слюна пеной собралась вокруг клыков. Взгляд её стал диким – не безумным, нет, но и не людским.
И невероятно довольным.
– Двое слева мои, – проурчала она. – Кашима и тэномэ.
«Как она так быстро распознала их Форму?! С первого взгляда! Наизусть всех знает?»
Но ещё быстрее императрица двигалась. Её когти вонзились под горло того, кого она назвала кашима – духом ронина, вернувшимся после смерти защищать своего господина. То был неприлично высокий мононоке-самурай с непропорционально широкими плечами и такими же непропорциональными глазами без радужки, ресниц и даже век («Должно быть, срезали...»). Старые доспехи, искорёженные жестокими битвами – одна из которых наверняка и стала для него последней, – покрывали мускулистое тело, но не могли сойтись у него на груди, ибо та была вывернута наизнанку. Рёбра, изогнутые наружу, напоминали зубцы крестьянских вил. Второй мононоке был ничем его не лучше – голое, обтянутое пепельно-белой кожей существо, бегающее на четвереньках; без глаз, безо рта и без каких-либо намёков на лицо, зато с шестью руками и с зубами на ладонях.
По иронии судьбы, Кёко и Страннику в придачу к демоническому кабану, конечно же, досталось нечто паукообразное, как тот мононоке, что выбрался из меча самым первым на ночлеге в лесу. Словно жизнь хотела, чтобы Кёко усвоила какой-то урок. Может быть, чтобы справилась с ним на сей раз сама?
Только ничего, что могло бы помочь ей с этим, у неё под рукой не было.
– Офуда, – шепнул Странник, не сводя с двоих оставленных для них мононоке ни взора, ни острия меча. – Где твои офуда? Ты взяла их?
– А ты?
– Почему ты спрашиваешь меня? Я же тебе это поручил! Доставай!
Кёко в ответ только смущённо загудела.
«Вот что бывает, когда не слушаешься учителя», – подумала она, глядя на размякшую за поясом бумагу с настолько расплывшимися после купания в озере иероглифами, что их даже прочесть было невозможно, не то что применить.
– Проклятие, – выругался Странник. Он сказал ещё несколько неприличных слов, когда тоже увидел состояние её офуда. – Тогда... Мой короб! Он остался в ложе и... Назад!
Кабан скорее был быком: подался вперёд и, выдохнув трещащий жар, понёсся на них. На бивни, что торчали у него из морды, людей можно было насаживать, как на копья, и эта участь миновала Кёко лишь благодаря Страннику, который в последнее мгновение оттолкнул её локтем. Собственное тело ей плохо подчинялось: напитавшиеся озёрной водой хакама стесняли ноги, а кимоно, мокрое от крови, – всё остальное. Кёко споткнулась, откатилась, жадно хватая ртом воздух от усталости. Взгляд судорожно искал короб Странника под обрушенными балконами – их ложа, как назло, пострадала сильнее всего. С мононоке, у которых невозможно определить ни Желание, ни Первопричину – только Форму, – Кёко дел ещё не имела. Там, на привале, Странник использовал офуда, чтобы просто отправить мононоке прочь к прошлому хозяину. Сработает ли это сейчас, если удастся добраться до его короба с запасами Наны? Или им придётся драться с мононоке до скончания веков?
Кёко мельком глянула на императрицу, гадая, как собирается победить мононоке она, будучи ёкаем, а не оммёдзи. И вдруг обнаружила, что существа с зубами на руках уже нет и в помине... Вообще нигде-нигде нет! Остался только самурай, вокруг которого императрица извивалась, гибкая, как пламя, уворачивалась от нодати – тяжёлого двуручного меча, похожего на яри.
«Как она смогла изгнать второго, не зная его истории?! Или если это не изгнание... то что тогда?»
Вскоре Кёко увидела. Странник перемахнул через кабана и, оказавшись над пауком, взмахнул Тоцука-но цуруги, а затем приземлился на колени и согнулся пополам. Меч выпал у него из рук и с лязгом ударился о торчащий камень.
– Странник! – ахнула Кёко, хотя даже не поняла, ранен он или нет и что случилось в ту секунду.
Мстительный дух перед ним пошёл рябью и неровными штрихами-полосами, словно лоскут ткани покромсали ножницами на несколько частей. Уродство паучьей морды не вызывало жалости, но Кёко вдруг прониклась ей, когда услышала, как громко, как мучительно и страшно он кричит, держась за горло. Так же, как лоскут, паук вдруг сложился пополам... А затем исчез. Кёко стало плохо, словно она стала свидетелем убийства. Она ни разу не видела воочию, как дедушка заключает мононоке в меч, но чтобы с ними делали такое, никогда не видела и не слышала тоже.
«Неестественно, неправильно, так не должно быть», – забилось где-то на уровне инстинктов, но Кёко не могла позволить себе переживать за это больше, чем за Странника.
Он ранил мононоке и убил его, но отчего-то выглядел так, будто ранил и чуть не убил самого себя.
– Ивару!
Странник обхватил пальцами собственную шею, как до этого за неё держался мононоке. Растёр, заскрёб, пытаясь протолкнуть застрявший в горле воздух внутрь или выдавить обратно. В какой-то момент его глаза так сильно закатились, что Кёко почти решила, что пришёл её черёд его ловить. Когда она, обхватив его покрытое испариной лицо, наконец-то смогла развернуть Странника к себе, то вдруг заметила: что-то изменилось... Сложно было сказать, что именно. Как будто рисунок кумадори раньше выглядел полнее. Разве он, подчёркивая его глаза, не расходился под нижними ресницами? Так или иначе, никаких лучей или вкраплений больше не было, и ещё несколько разводов отсутствовали тоже. Рисунок, знала твёрдо Кёко, несмываем, поэтому изменил его отнюдь не пот... Но, похоже, убийство мононоке.
– Всё хорошо, – выдавил Странник, отдышавшись. Он повторил это «хорошо» несколько раз, явно не Кёко пытаясь утешить, а самого себя. – Ещё двадцать четыре вместо двадцати трёх... Двадцать четыре, всё нормально...
– Что? О чём ты говоришь?
Рёв демонического кабана заглушил не только её слова, но даже мысли. Они со Странником напрочь о нём забыли, держась друг за друга, и всё, что успели, – это повернуться. Галька и камни разлетались: вспахивая их бивнями, кабан бросился на Кёко и Странника. Восемь вытаращенных алых глаз и восемь рваных ран на загривке, оставленных, должно быть, ещё при жизни. Сквозь них проглядывались кости, между ними капала дегтярная кровь. Кёко сомневалась, что этот мононоке был когда-то человеком: однажды она нашла в архивах дома записи, как мстительным духом стал белый олень, взращённый при храме и провозглашённый жрецами сосудом для местного ками, но убитый охотником, покусившимся на дорогую шкуру...
Эх, будь у Кёко такая возможность, она бы с радостью разузнала историю кабана!
«Интересная ведь, должно быть...»
Опомнившись, Кёко только Странника за руку схватить успела и дёрнула их обоих вбок, пытаясь уйти от столкновения.
Огненные полы кимоно раскрылись между ними, как завеса. Чёрные косы хлестнули Кёко по щекам, когда императрица выставила когти между её лицом и бивнями, не дав одному напороться на другое. Затем солнечно-рыжий рукав вдруг удлинился вместе с цепочкой на золотом браслете. И то и другое обвилось вокруг морды кабана, и, дёрнув на себя, императрица развернула его в шаге от Кёко со Странником, подпрыгнула и столкнула кабана с неповоротливым мононоке-самураем, с которым сражалась прежде и который потому преследовал её.
– Позволь ей. – Странник удержал Кёко, схватив за руку, когда та уже собиралась стиснуть зубы и, превозмогая боль, хоть как-то, хоть с ножнами вместо меча или одним из пяти его осколков броситься императрице на подмогу. – Посмотри... Ей и вправду нравится. Мио не зря старалась.
Спрашивать в очередной раз, о чём он говорит, Кёко не стала уже из принципа. Только сжала губы и, проследив за снисходительным взглядом Странника, обессиленно сидящего у сломанных стеблей бамбука, тоже обратилась к лавирующей между двумя мононоке императрице. Теперь ей приходилось иметь дело сразу с обоими, но, казалось, она и впрямь была не против. Будто не ощущая веса собственного тела, она мягко и игриво, в танце из когтей, бивней и двуручного меча, уклонялась от любой атаки, а затем бросалась и вгрызалась чуть ли не зубами. Полосовала, рассекала и кромсала. Схватила мёртвого самурая за руку, потянула и вырвала её, как нитку из плаща. Сделала то же самое с одним из бивней, а потом и с кабаньей головой. Кимоно императрицы при этом даже не испачкалось, а аристократическая бледность не разбавилась розовизной. Все коты повысовывались из-под завалов, любопытные, чтобы тоже посмотреть, как падает сначала один мононоке, а потом второй.
Пронзённые дюжину раз золотыми когтями, оба, истошно вопя, исчезли, как паук от меча Странника.
– Что вы сделали? Что вы с ними сделали?!
Кёко не имела права спрашивать такое, но молчать больше не могла. В глазах её, должно быть, читались одновременно и ужас, и восторг. Императрица улыбнулась ей добрее, чем должна была, услыхав такое, и даже слегка наклонилась вниз. Кёко по-прежнему сидела на земле подле Странника, держась за его плечо и держа его. Ни он, ни она не находили сил подняться.
– Ты видишь такое впервые, девочка в жёлтом? – спросила императрица, и Кёко кивнула. Над её лицом всё ещё клубился пар, который она, раскалённый, выдыхала между губ, как дым от кисэру. Грудь вздымалась высоко и часто опускалась. Удивительно, как в таком тесном оби, с растрёпанными косами, после всего императрица могла говорить так ровно и вообще дышать. – Существует не один и не два, а целых три способа избавиться от мононоке. Для первых двух – изгнания и упокоения – требуются Форма, Первопричина и Желание, а для третьего – лишь оружие. Пронзаешь, и, в общем-то, всё. Способ для трусов или слабаков. К сожалению, в текущих условиях мне пришлось самой стать слабой, использовать его и уничтожить эти три несчастные души, тем самым лишив их шанса на перерождение. Ну-ну, не смотри на меня так, девочка в жёлтом... Я ведь сказала, что «к сожалению». Ёкаи презирают этот способ так же, как люди.
– Люди вообще не используют его! – возразила Кёко, содрогнувшись от того, как небрежно всё это прозвучало: и третий способ, и упоминание про три несчастные души, и даже «к сожалению», которым императрица так кичилась, будто это было достойное оправдание.
Уничтожить душу. Лишить шанса на перерождение. Это ведь хуже, чем убийство! Дедушка упоминал об этом лишь однажды, много лет назад, когда Кёко и Хосокава вместе постигали основы оммёдо и вопросы «А почему? А что ещё? А здесь?» звучали каждую минуту. Убийство духа – запретное искусство... Нет, даже не искусство. Преступление. Кёко бы даже в пору отчаяния задуматься о нём не посмела! Немудрено, что Страннику теперь так плохо и он, сгорбив спину, сидит, покачиваясь. Почему же, однако, императрице настолько хорошо? Она чувствовала себя явно лучше, чем следовало бы чувствовать себя тому, кто так беззаботно и играючи сломал три человеческие судьбы. Впрочем, не было ли наглостью для Кёко жаловаться? Их со Странником спасли. Они бы в любом случае не смогли изгнать мононоке по-другому, не выпустив их в открытый мир и не вернув ничего не подозревающим владельцам, а значит... То был единственный выбор.
– Не используют, говоришь? – ухмыльнулась императрица, и Кёко снова вскинула голову. – Скажи это Сасаки, одной из пяти семей оммёдзи. Не поэтому ли ты, Странник, отобрал у них Тоцука-но цуруги? Верное решение.
Кёко осеклась, бросила на Странника испытующий взгляд, но тот ничем себя не выдал. Не сказал, что это вовсе не он выкрал меч, а Ёримаса Хакуро, её дед. И то, что делали с мечом до него Сасаки, не прокомментировал тоже.
«Значит, дедушка знал, что кто-то из благороднейших семейств совершает такие злодеяния?..»
...И не смог выдержать этого позора, пятнающего честь всех досточтимых оммёдзи и оскверняющего божественное оружие Идзанами. Так ли было дело? Или Кёко снова чего-то не знает? Почему, почему самый близкий её человек, так яростно ненавидящий ложь, одной лишь ложью её окружал? Есть ли вообще хоть толика правды в том, что Кёко знает о мире?
– Джун-сама! Наша спасительница Джун-сама!
– Ах, как хороша, как прекрасна наша Джун-сама!
– Сама звёздная кошка и кот-охотник не годятся ей в подмётки! Да что там... Даже Великому оммёдзи с нею не сравниться! Ты только посмотри на этого жалкого лиса в обнимку с девочкой в жёлтом.
Кёко очнулась, когда коты, обступившие свою Когохэйку со всех сторон, мурлычущие и осыпающие её ниоткуда взявшимися лепестками хризантем, вдруг заговорили о них со Странником. Но он даже бровью не повёл и ничуть не оскорбился. Даже наоборот, Кёко с удивлением обнаружила, что он улыбается и уже успел подняться на ноги. Императрица же облизывала длинные золотые когти – красный дождь, наконец-то переставший капать с неба, покрыл их странным сахарным налётом.
– М-м, – промычала она. – Переперчили.
Пока тот не растаял на зачарованной Наной одежде, Кёко поднесла к лицу рукав, высунула язык и тоже лизнула корку, чтобы попытаться распробовать ещё раз.
Горечь, перец, соль...
– Так это акамисо?
Соус из красных бобов.
Странник ухмыльнулся, но сам облизывать пальцы не стал. Всё равно вкуса не чувствовал, и слава богам: этот соус был таким мерзким, что Кёко бы его при других обстоятельствах и не узнала бы. Очевидно, туда слишком много саке или кунжутного масла добавили, а может, и лимона, чтобы сделать консистенцию более жидкой и напрочь лишить её всякого запаха, а заодно не дать соусу застыть слишком быстро и сделаться похожим на глянцевую тёмно-бордовую кровь. Теперь вся картина – наконец-то – и вправду собралась воедино, прямо как кошки, стремительно выбирающиеся из-под завалов и стягивающиеся в партер. Никто из них больше не страшился гигантского чёрного кота с жёлтыми глазами и осколками вместо зубов, хотя тот, протиснувшись, стоял с ними в одном ряду. Только Кёко инстинктивно отшатнулась, но Странник мягко прижал к своему боку, и Кёко, слишком изнеможённая, даже не стала вырываться, хотя очень хотелось. И вырваться, и ударить, даже не наотмашь, а прямо в лоб прицельно, воздать по заслугам за все игры и враньё.
– Я была права, – выдохнула Кёко. – Фарс.
Кайбё словно её услышал, и это сработало как заклятие. Он закатил глаза, забурлил, морда его растянулась и истончилась. Прямо из пасти, из-под искусственной шкуры и слоя кошачьего колдовства стали один за другим выпрыгивать все проглоченные коты. Один, второй, третий... Пока они всей толпой высвобождались, у Кёко как раз появилось немного времени, чтобы поорать.
– Вот какой спектакль ты на самом деле пришёл ставить и смотреть! Ты им всё это время подыгрывал, не так ли? Я понимаю, кошки чокнутые, но ты-то, лис, куда?! – вопила она на Странника, позволив себе забыть, кто здесь ученица, а кто учитель. Тот не только не останавливал её, но и даже муками совести не терзался, судя по тому, как вместо извинений прищёлкнул языком и принялся распутывать её волосы на макушке, мол, она похожа сейчас на «злое гнездо и из-за этого её невозможно воспринимать всерьёз». – Ты осквернил Тоцука-но цуруги! То божественное орудие, дарованное людям самой Идзанами-но микото, а не сэнко ханаби[89], чтобы гоняться с ним наперевес за этими оболтусами! Почему ты сразу не сказал, что никакого мононоке в кошачьем дворце нет и в помине? Ты должен был сказать!
– Хм, странно. Ты точно внучка своего деда? Такая скучная. – Странник изобразил разочарованный зевок, наконец-то оставив её волосы в покое. После него те запутались ещё сильнее, и теперь Кёко не видела его лица, потому что чёлка превратилась в сплошной колтун. – Ладно, чтобы ты не дулась на меня, как рыба-фугу, я скажу: я понял, что никакого мононоке нет, уже под утро, когда всю ночь без толку по замку пролазал, а потом наткнулся на этих незадачливых актёров и увидел, как они пытались в какой-то ящик влезть. Только чёрные коты, потому что тогда шкурка не просвечивает. – Он махнул рукой на целую, уже выбравшуюся из пузыря гурьбу. – В Танабату привели, потому что любимый праздник их императрицы, для которой всё и затевалось. И что значит, я тебе не говорил?! Я ведь сказал, что сказания три будет! Это оно, третье, о дворце императрицы кошек, и есть.
Странник снова ощерился, деловито сложил руки на груди, но Кёко, невзирая на все объяснения, продолжила кукситься. От всей этой кошачьей чехарды с перевоплощениями и интригами у неё уже голова шла кругом. Оглянувшись и мельком пересчитав радостно машущие хвосты гостей и бывших зрителей, Кёко уже даже не сомневалась, что как минимум половина из них тоже была в курсе грандиозной постановки. Как по щёлчку, они замолкли, когда вдруг поняли, что императрица до сих пор тиха, не радуется и не хвалит их. Та дюжина, что несла за представление ответственность и уже покинула свою марионетку, тут же пала ниц. Лишь Кёко и Странник стояли прямо и осмеливались смотреть в бесстрастное, бледное лицо Джун-сама, выжидая, как и когда оно изменится. Именно с таким лицом она восседала на своём троне, когда они пришли, и, должно быть, все двадцать лет до этого.
«И печальнее женщины не видел белый свет...»
И не видел он женщины счастливее, когда она вдруг рассмеялась.
– Не спрашивай, – шепнул Странник украдкой, когда Кёко покосилась на него недоуменно. – Это кошки. Умом их не понять.
– Ох, мои милые! Ох, какие же вы затейники! Ну и удивили вы меня, – залепетала восторженно императрица, обмахивая проступивший на щеках карминовый румянец жёлто-рыжим рукавом. Кёко почувствовала, как весь партер за её спиной вздохнул от облегчения, и невольно вздохнула вместе с ним. – Мио, моя Мио... Это ведь ты всё придумала, я права?
– Я, Когохэйка.
Кёко пропустила момент, как та выпрыгнула из кайбё, оставшегося лежать среди обломков бесполезной и полой шкуркой, пошитой из лоскутов старой ткани, выкрашенной углём. Так же ловко, как она провернула свою авантюру, Мио успела подобрать золотое, вышитое хрусталём и жемчугом утикакэ и, поклонившись, вежливо помогла Когохэйке его надеть, пока та посмеивалась.
– Мне понравилось всё, начиная с того, как вы готовились целый год, чтобы заставить меня поверить в существование мононоке, и заканчивая тем, что даже великого оммёдзи с ученицей привели ради меня. Ох, а ваш костюм! Ох, а первые два сказания! Они были бесподобны, – принялась как ни в чём не бывало хвалить императрица, расправляя рукава и разглаживая складки на одежде, будто бы и вправду обычный театр обсуждала. И смеялась, и смеялась, как все подданные дворца годами о том мечтали... Даже когда вдруг сказала: – Правда, то, что ещё четыре мононоке появились, на сей раз настоящие, – это было чересчур. За это, хоть ваша затея и удалась на славу, наказать мне вас всё-таки придётся.
Кёко не должна была злорадствовать, но ей пришлось стянуть в тонкую линию губы, чтобы случайно не улыбнуться. Если бы её попросили назвать вещь, которая понравилась ей на кошачьей Танабате больше всего, то она бы назвала уши Мио, загнувшиеся в тот момент к макушке, или её вздрогнувшие плечи. Это был невидимый бальзам на изодранную спину Кёко. Та до сих пор болела.
Настроение в партере тоже переменилось. Воздух, который гости и коты-актёры вдохнули и выдохнули тогда от радости, был набран обратно в лёгкие.
– Это... это не было предусмотрено сценарием! – жалобно замяукали они, прячась друг за дружку. – Это вышло случайно! Мы не знали, что меч проклят, сам Странник разрешил его использовать как реквизит!
Кёко мысленно зашипела на него за то, что он позволил себе её фамильной реликвией без спросу распоряжаться. Но Странник и сам возмутился:
– Вы обещали вернуть его в обмен на моё сотрудничество. Не могу сказать, что я согласился участвовать, потому что угрозы побоялся, а не потому что мне понравилась затея, гхм, но печати должны были оставаться невредимыми. При всём уважении к искусному владению Джун-сама мастерством оммёдо, из-за вашего небрежного отношения кровь могла пролиться настоящая, не соус...
– Простите, простите! – проурчал один из труппы, и другой пихнул его в плечо. – Мы изначально забрали меч просто для того, чтобы оммёдзи не ушли... Это Мио нам так сказала! Это она талисманы чем-то там подпалила, а потом напала на девочку в жёлтом!
– Тише ты, тише! У нас не принято своих сдавать, дурак!
«Ах, Мио...»
Кёко уже даже не удивилась. Вот откуда в надутой марионетке такая злоба тогда проснулась, когда Кёко возникнуть перед её мордой посмела и чуть не сорвала третье сказание. В отместку та сорвала её талисманы. От хранительницы Высочайшего ларца меньшего ждать не стоило.
Кёко посмотрела на Мио в упор, тем самым бесстрашно бросая ей новый вызов, но на сей раз в ответ даже взгляд её не встретила. От холодной решительности, которая морозными волнами всегда расходилась от Мио, не осталось и следа. Быть может, потому что она уже сделала то, что считала нужным, исполнила долг, который сама на себя возложила, и не было для неё ничего важнее императрицы и её довольства. Следовательно, ничто другое её не волновало более.
Поэтому Мио всё-таки ожила и подняла голову вверх, лишь когда императрица велела ей:
– Отвечай, Мио. Тебе есть что сказать? Ты осознанно подвергла оммёдзи и моих гостей опасности?
– Спектакль должен был продолжаться, – произнесла она, хоть и не сразу. Сначала опустилась на колени перед императрицей и приняла позу, в какую садились, когда знали, что сегодня исполнится смертный приговор, и собирались свершить его сами. – Третье сказание не могло оборваться прямо во время кульминации. Оммёдо ведь делает вас такой счастливой, Когохэйка... Мононоке и сражения с ними... Снова увидеть вас такой – это всё, чего я хотела. Кошки никогда не лгут, и поэтому я не лгала тоже. Я всё рассчитала, всё предусмотрела, чтобы никто из рода нашего не пострадал...
– Но не беда, если бы пострадали мы, не так ли? Нас, каких-то там оммёдзи, можно и убить?
Императрица молчала, и потому все молчали тоже, но не Кёко. Она и не собиралась встревать, но слова кололи язык, как её со вчерашнего дня кололо воспоминание о красном пятне на заветном пурпуре и не бьющемся лисьем сердце. О том, что она сама несколько раз чуть не рассталась с жизнью за эти два дня, Кёко уже даже не упоминала.
В почти детском лице Мио – безусловная преданность, обманчивая мягкость её прошлого хозяина, которому это лицо принадлежало... Но в разноцветных глазах – отражение когтей, которыми она была готова вонзиться в любого, кто не был им или её императрицей.
– Только если бы это заставило Джун-саму смеяться, – ответила Мио спокойно, и Кёко даже не сомневалась: она совершенно не преувеличивает и не врёт. – Людская жизнь ничто по сравнению с кошачьей. Я бы убила всех людей, если бы это помогло унять боль моей госпожи или вернуло ей её котёнка.
Бубенцы на кимоно Кёко зазвенели.
«Так это они звенели из-за Мио? И тот ужасный запах, словно смерть в лицо дыхнула... Кайбё, готовая и желающая убивать ради своей госпожи», – поняла Кёко, а потом вспомнила, что сказал Странник: «Умом кошек не понять».
И всё-таки Кёко пыталась. Она бегло осмотрела котов-виновников, сбившихся в одну чёрную тучу за спиной Мио, и заметила, что у каждого чего-то да недостаёт: у кого кончиков ушей, у кого целого хвоста... У кота постарше, с седой мордой, и вовсе отсутствовала передняя лапа. Кёко тут же воскресила в памяти, как Лазурь описывал места происшествий, то, что находили вместо жертв.
«Они добровольно с частями тела расставались? – осознала вдруг она. – Чтобы убедить всех в существовании мононоке? И императрицу... Какое же то безрассудство!»
«И какая же великая любовь».
Кёко никогда не видела у людей такого взгляда, как тот, которым коты взирали на свою Джун-сама. Разом весь берег, весь партер, все кошки, стоящие на обломках лож, от самого пухлого комочка до старого кота, покрытого шрамами вдоль тела, тоже преклонили перед ней колени и опустили уши. В этом жесте – их душа, распахнутая и обнажённая, как нижнее платье кимоно и плоть без кожи. Такое людям никогда не заслужить, не выпросить, не ощутить даже – на такую любовь способны лишь животные. Здесь и вправду бессилен ум. Кёко могла лишь предполагать, что чувствует нечто похожее, только когда думала о своей семье.
Императрица сделала пару шагов вперёд, и озеро, вернувшее себе бирюзовый цвет, через зеркало которого шёлковой нитью вился Млечный Путь, заколыхалось в такт.
– Милая Мио, – вздохнула Джун-сама над ней. – Преданная Мио, отважная Мио... Я так благодарна тебе. Такой хранительницы Высочайшего ларца, такой слуги и днём с огнём не сыщешь! – сказала она, и Мио замурлыкала в ответ, прильнула щекой к раскрытой ладони и золотому рукаву утикакэ, который сама пошила, носом потёрлась о ткань и выглядывающие из-под неё пальцы. – Но я не твой хозяин. Понимаешь?
В тоне императрицы – ни ноты упрёка, в её любящем светлом лице – ни намёка на гнев или жалость. Но этого было достаточно, чтобы Мио устыдилась, чего Кёко за ней ни разу не замечала. Нижняя часть спины её задрожала мелко, будто она пыталась вилять хвостом, которого не было. Разноцветные глаза раскрылись широко, приоткрылся острозубый рот, и Мио резко опустила голову, признавая вину, даже если не искренне.
– Не уверена, что понимаю... Разве вы не рады? – промяукала Мио растерянно. – Разве вы не сказали, что вам понравилось?
– Рада. Понравилось, – кивнула императрица. – Я не о том, я не о спектакле. Нельзя относиться к людям так, как ты сказала. Более ценной жизни, чем кошачья, нет. И более ценной нет, чем человеческая. Жизнь есть жизнь, её нельзя сравнить или измерить.
– Однако вы сами сказали мне убить их! Тех людей, из-за которых умер мой хозяин, – воскликнула Мио исступлённо, и Странник с Кёко переглянулись. – Мне правда легче тогда стало. Разве это не значит, что все люди...
– А твой хозяин? – спросила императрица, не дослушав. – Тот что, не был человеком? Или, думаешь, он один такой особенный? И ни у кого из присутствующих здесь не было хозяев не менее достойных? – И она оглядела всех котов. Кто-то закивал яростно, забормотал о своём прошлом хозяине или даже нынешнем, которого покинул ненадолго только ради того, чтобы на кошачью гору в Танабату явиться. – Видишь. Я снова улыбнулась впервые за столько лет лишь благодаря тебе, Мио... Но впервые же я чувствую вину перед нашими гостями. Придётся тебе понести наказание и за это тоже. Вам всем.
Кольцо из бакэнэко и нэкомата, и без того плотно обступивших Кёко со Странником, сделалось ещё у́же и теснее, и до Кёко неожиданно дошло: говоря о наказании, императрица обращается и к ним двоим тоже.
XVI
В эту ночь звёздная кошка всё-таки повстречалась со своим возлюбленным котом-охотником, и когда это свершилось, на небе родились новые звёзды – их котята, один из которых перевернул со стола кувшин с молоком, отчего тот залил весь мир от края до края. И так Млечный Путь стал ещё шире, ещё необъятнее и ярче. Однажды, когда котят станет слишком много и они разольют все-все кувшины на родительском столе, Млечный Путь станет таким большим, что затопит землю и смоет с неё людей. Тогда останутся одни только кошки. И сладкого небесного молока у них будет столько, что можно будет лакать его до скончания веков!
По крайней мере, так утверждал императорский сказитель, развлекающий толпу с каменной платформы, на которую обычно грузили бочки со сливовым вином. Кёко и сама почти уверовала в это, пока слушала его краем уха, уже отработанными движениями пересчитывая поданные монетки и нанизывая их на верёвку, прежде чем кивнуть и дать добро.
– Следующий!
Очередной кот с трудом наскрёб жменю монет в своём рукаве и, вложив её в протянутые ладони Кёко, уставился на неё полными надежды жёлтыми глазами, ожидая одобрительного кивка с таким нетерпением, что хвост его, виляя, отвесил стоящему позади коту несколько пощёчин. В горсти не хватало нескольких мон, а вместо одного и вовсе лежала пустая скорлупка от ореха, но Кёко не смогла заставить себя развернуть кота назад, даже если понимала, что ей, вероятно, потом придётся доплачивать за него из своего кармана. Вместо этого она кивнула и перекусила пополам улыбку, когда кот, издав короткое счастливое урчание, вприпрыжку миновал её порожек и вскочил на помост к Страннику.
– Можно мне? Можно мне? – послышалось из толпы. – Я тоже хочу!
– В порядке очереди! – напомнила Кёко строго. – Проявите терпение. Всем всё достанется, не переживайте. Следующий!
Пересчитав и отложив в уже солидно поднявшуюся стопку ещё одну металлическую связку, Кёко мельком обернулась на Странника. Там, где не нужно, он вечно забавлялся, а там, где можно было и расслабиться, сидел со сосредоточенным и надменным видом, как сейчас. Наверное, пытался не чихать – для него даже окошко под потолком открыли. Со своего насеста из красно-чёрных подушек он возвышался над всем галдящим залом, как бдящий за всеми небожитель. Однако ещё выше его на специальной подставке стоял короб. Крепления отодвинутой крышки, окованной металлом, поскрипывали, когда коты друг за другом запускали внутрь растопыренные лапки. Тот кот, которого Кёко пропустила последним, невзирая на отсутствие у него заранее объявленной суммы, уже тоже когти в бархатную изнанку сунул, а затем вытащил оттуда прицепившуюся к ним рыбку. Ворсистую, из мягкого, как его собственная шкурка, льна с большим золотым хвостом и вышивкой под стать чешуе. Вся толпа, что ещё ждала своей очереди и потому была вынуждена облизываться на чужие дары, тут же взвилась с мяукающим «Хочу! Хочу!» и, кажется, стала в два раза больше: постепенно в отведённый для торговли зал стягивались ещё коты.
Вытянувший рыбку кот поклонился Страннику низко-низко, перехватил её зубами, чтобы никто не отобрал, и ринулся прочь на всех четырёх лапах, хотя поднимался сюда на двух. Каждый, кто был до него и после, вытаскивал если не один в один такую же игрушку, то очень похожую: какую-нибудь шелестящую мышку, скроенную из разноцветных платков, птичку с вороньими перьями или же колокольчик. И все, как один, вцеплялись в них намертво, урчали довольно и бежали хвастаться другим. Или забивались под ближайший подоконник и сразу же принимались резвиться, в процессе сбивая остальную мебель. Словом, шум от их игрищ стоял такой, будто в комнате собрались не коты, а стадо быков. Вереница их тянулась до самой внутренней палаты, такая же длинная, как та, которая днём ранее шла к тронному залу их императрицы.
Кёко могла только радоваться, что их накормили до отвала и прошлым вечером, и утром, и поэтому она, сидя здесь уже пять часов кряду, до сих пор совершенно не голодна и даже чувствует во рту привкус кацудона. Тогда она решила, что это моральная компенсация за инцидент на празднике – как и целебный массаж анма, предложенный ей после, благодаря которому её синяки от мононоке рассосались за одну ночь, – но теперь же понимала, что то было не искупление за прошлое, а вклад в будущее. Вероятно, императрица знала, сколько работы в «наказание» им предстоит, когда властным, свойственным любой императорской династии голосом попросила их со Странником оказать ей услугу и задобрить гостей желаемыми товарами из его короба. Она тогда даже улыбнулась им обоим, на что Мио заворчала от ревности. Это стало ещё одним поводом для Кёко согласиться, не считая, конечно, того, что вряд ли они имели право отказаться.
«Зато я хорошо и вкусно покушала. Это тоже очень важно, – снова подбодрила себя Кёко, сдвигая на край платформы связки монет, потому что в центре для них уже не осталось места. – И денег много заработали, столько домой отправлю, что Кагуя-химе до зимы хватит! И ещё снова онсен можно будет посетить перед уходом... Если мы, конечно, вообще уйдём отсюда когда-нибудь».
Она со вздохом осмотрела очередь, которая всё не кончалась и не кончалась, и жалостливо потёрла ладони. После такого к её шрамам от меча определённо прибавятся мозоли.
Вспомнив о мече – «Ох, ещё же опять разбираться с Кусанаги-но цуруги!», – Кёко покосилась на короб. Странник настоял, чтобы она спрятала меч туда, пока они не покинут императорский дворец, мол, зная шкодливый характер котов, там ему будет безопаснее. С этим поспорить Кёко не могла – она бы и сама охотно в этом коробке спряталась, – но всё ещё чувствовала себя странно с этой неестественной лёгкостью на поясе. Пришлось заткнуть побольше офуда за него, чтобы создать иллюзию собственной защищённости и силы.
– Псс, госпожа Нана! Нана!
Из-за того, что Кёко уже и забыла, что знают её тут совершенно под другим именем, она не сразу откликнулась. Вскинула голову, оторвавшись от подсчёта монет, и поняла, что обращаются к ней, только когда Лазурь уже стоял рядом и тыкался ей в плечо мокрым носом. Носил кимоно – всё ещё праздничное, расшитое журавлями и трясогузками, – ходил на двух лапах и говорил как человек, но вёл себя как типичный кот. И так же зло зашипел на остальных, мол, он здесь по делу, когда коты позади стали возмущаться, что он протиснулся без очереди.
– По какому такому делу? – спросила Кёко, и очередь стала возмущаться ещё громче оттого, что она отвлекается и не пропускает никого вперёд. Лазурь ответил как можно короче, чтобы не испытывать их терпение:
– Джун-сама зовёт.
– Только меня? – растерялась Кёко, когда Лазурь потянул её за рукав.
– Тебя, тебя! Про Странника ничего не знаю, он всё равно сейчас занят, не так ли? Иди, я тебя подменю. Я считать хорошо умею! По крайней мере, до ста. Мне же можно будет потом за это тоже какую-нибудь игрушечку получить, правда? Я хочу бубенчик.
Кёко послушно встала и, поменявшись с Лазурем местами, который уже принялся вслух вспоминать правила счёта, двинулась на несгибающихся ногах к выходу из зала. А не сгибались они потому, что Кёко судорожно перебирала в голове варианты, почему её императрица отдельно от Странника видеть хочет, и заодно вспоминала то, что подслушивала здесь ненароком вместе со сказками катарибэ[90] о звёздах и небесном молоке.
«Говорят, хранительницу Высочайшего ларца заменят!»
«Нет, говорят, её лишат ушей!»
«Нет, говорят, уже лишили – кудряшки теперь не каштановые, а рыжие от крови!»
Кёко всё ещё было дурно, когда она думала о том, могут ли быть эти сплетни правдой. Ещё дурнее становилось от мысли, что Кёко к этому косвенно причастна и что императрица, возможно, собирается разговаривать с ней именно об этом: убедиться, что все доказательства истинны, или же все их опровергнуть. Кёко, несмотря на все её обиды и ещё юношескую, незрелую гордыню, хотелось, чтоб второе. В конце концов, желать, чтобы кто-то признал свои тёмные порывы и принеёс извинения, – одно. Но чтобы этот кто-то потерял всё, начиная от должности при дворе и заканчивая ушами... Это было совсем другое.
В своих гнетущих мыслях она даже забыла спросить у Странника позволения уйти, вспомнила об этом уже на середине коридора, а потому не стала возвращаться. Вперёд Кёко вёл цукумогами – тот самый, с почти отвалившимся крылышком, который больше не мог летать, а потому теперь вечно цеплялся к её одежде и жужжал. Он во дворце уже всё на свете знал, успел вдоль и поперёк его изучить и даже каким-то образом знал, что ждали её отнюдь не в тронном зале, а чуть дальше, в конце коридора, что за ним. Кёко ласково потёрла пальцем красочное личико витражного мотылька, похожее на человеческое, и послушно завернула за ряд каменных фонарей, какие обычно на улице и в храмах ставили, но никак не во дворце. Здесь они границу невидимую обозначали, переступив которую Кёко очутилась перед громоздкими дверьми. Такими же круглыми, как те, что вели в особо важные залы, но из чёрного непроницаемого металла, похожего на застывшую лаву вулкана, на который Кёко смотрела из окна половину прошлой ночи, пока наконец-то не смогла заснуть.
– Не ешь, не пей, не мойся здесь! Ты меня слышишь, девочка?!
Кёко почти подпрыгнула на месте и закрутилась волчком, озираясь на пустой коридор, но никого, как и в прошлые разы, не увидела. Прежде чем она успела закричать что-нибудь в ответ, разозлиться, что коты её снова дурят, или испугаться, круглые двери отворились сами собой, приглашая войти. Тогда из-за них раздался голос уже другой – его Кёко сразу, в отличие от предыдущего, узнала:
– Входи, входи! Закрывай скорее! Иначе вылетят, не поймаем!
Не разбираясь, о чём речь, Кёко сделала, как было велено, ибо велела ей то сама императрица из столпа фарфорового света впереди. Кёко быстро в него нырнула и потянула двери за собой. Те подались намного легче, чем она себе воображала, и сомкнулись с глухим лязгом за мгновение до того, как в узкую щель успел бы просочиться белый хлопковый помпон. Лишь когда этот помпон, натолкнувшись на препятствие, недовольно зачирикал и упорхнул обратно вглубь солнечного зала, Кёко признала в нём шима-энагу – длиннохвостую синицу. Чёрный клювик торчал из пуха, как заноза, и даже крыльев было не разглядеть, настолько крохотными уродились эти птички из далёких северных краёв. Кёко не представляла, что они забыли здесь, но догадывалась: над причёской блаженно улыбающейся императрицы порхала целая стая щебечущих комков, а с деревьев, росших прямо из паркета и исчертивших его корнями, на Кёко смотрели уютные гнёзда из травы и мха.
Несомненно, Кёко не выходила на сей раз из дворца, но оказалась при этом как будто бы снаружи, в чарующем саду. Потолок над головой вроде и был, а вроде бы его и не было: Кёко могла пересчитать все плывущие по небу облака, но ветер не трепал ни её волосы, ни листья причудливых лавандово-розовых растений, оплётших стены. Мелкий дождь, летящие копья которого можно было заметить под определённым углом, тоже недоставал досюда, разбиваясь где-то на полпути о невидимый барьер.
– Стекло, – ответила императрица разом на все вопросы Кёко. – Из него можно делать и не такое. Я этому за океаном научилась.
– Вы были за океаном?
– Я была везде, но только в двух местах я чувствую покой. Это одно из них.
Кёко, опомнившись, поклонилась, как до́лжно, и прошла под купол, где стёкла невиданно больших размеров образовывали треугольный навес, складываясь вертикально. Преломляясь о них, свет становился слепящим и фарфоровым, и Кёко пришлось на несколько секунд зажмурить правый глаз, чтобы к нему привыкнуть. Затем она села напротив императрицы, когда та махнула рукой на такую же бархатную подушечку, на какой сидела сама. Похоже, слова о покое не были просто словами: даже выглядела здесь императрица иначе, в одном летнем фиалковом кимоно без подкладки, расписанном такими же птичьими хвостами, как те, что мелькали у неё над головой. Сквозь кипарисовую чащу по бокам и разросшуюся сорную траву проглядывались статуи, панели, комоды тансу – то и вправду был сад прямо внутри дворца, и неизвестно, как далеко он шёл и где кончался. Где-то вдалеке даже вода журчала, а сама Джун-сама тем временем раскладывала вокруг себя предметы для ухода за мечом: тканевый мешочек, привязанный к деревянному стержню и набитый каменной пудрой учико; набор фланелевых платков, пузырёк с гвоздичным маслом, молоточек... Только самого меча у императрицы не было – была золотая перчатка с когтями длиннее, чем её собственные, лежащая у неё на коленях вместе с ларцом.
– Подданным сюда нельзя, иначе они переловят всех моих птичек. Кошки есть кошки, природу невозможно переделать, – заговорила императрица спустя несколько минут, которые Кёко молча наблюдала за её работой над перчаткой. Для этого ей, правда, пришлось скрепить сердце – работа та была крайне неуклюжей. Императрица то и дело морщила нос, щурилась и в конце концов порезалась о перчатку. Слизнула алую каплю с кончика пальца и посмотрела на Кёко так, что она сразу поняла, что за этим последует. – Поможешь мне?
Наверняка во дворце нашлись бы коты-кузнецы или какие-нибудь ещё достойные умельцы. Перчатки можно было прямо к ним отнести, передать со слугой или же отложить уход до завтра, не заржавеют ведь и не рассыпятся... Но Джун-сама не на то, какими чистыми её перчатки станут, посмотреть хотела, а на то, как Кёко их такими сделает. Это была старинная игра, в которую часто играли взрослые. Повелеть невесте станцевать или зашить кушак, чтобы оценить её женские достоинства, а жениху сказать подстрелить на охоте кабана – всё одно, оттуда. Отполировать оружие – вызов для оммёдзи. Кёко не возражала против того, чтобы его принять.
– Разумеется, Когохэйка.
Кёко поклонилась, с почтением принимая перчатки. Тяжёлые, почти полноценная катана весом, – «Как она так легко машет руками в них?!» – и в маленьких царапинах на лезвиях, особенно где средние и указательные пальцы. Кёко уложила их себе на колени, внимательно осмотрела пластины и сама чуть было не порезалась, но вовремя отдёрнула палец. Может, она и не была кузнецом, и собственный меч её расколот, но ухаживать за клинками она умела. Часто смотрела, как это дедушка с Кусанаги-но цуруги делает, и проделывала то же самое с мечом своим, пусть и деревянным, – запоминала порядок действий.
Вот и сейчас Кёко начала с того, чтобы удалить с лезвий старое масло: взяла салфетку из крупной вязки, погрубее, и принялась осторожно их тереть. Знала, что императрица внимательно следит, чувствовала хитрую улыбку – больше лисью, чем кошачью, – но глаз от перчатки не отрывала. Боялась всё-таки порезаться и в эту взрослую игру ей проиграть.
– Ты из потомственных оммёдзи, милая, или первая в своём роду?
Кёко почувствовала напряжение в плечах и насильно их расправила, чтобы себя не выдать.
«Не вздумай ничего правдивого кошкам рассказывать. Всегда говори ровно противоположение», – таков был завет Странника, и хотя Кёко не могла похвастаться, что слушается его безукоризненно, но в этом подводить не собиралась. Бакэнэко и того, на что они способны, она, откровенно говоря, побаивалась.
– Нет, – ответила Кёко, продолжая протирать перчатку во всех нужных местах. – Мои родители оммёдзи были, но до них – никто.
– Я люблю оммёдо, – сказала императрица с мечтательным вздохом и вытянулась на подушках как на постели. Даже ноги выпрямила и перевернулась на бок, отбросив приличия. Кёко почувствовала некоторое облегчение: похоже, она задала вопрос о её семье только для того, чтобы подвернулся повод рассказать о себе. – Вот почему мои подданные решили, что это сможет меня развлечь. Они оказались правы. Оммёдо... это всё, что когда-либо по-настоящему нравилось мне. Ёкаи его не практикуют, то удел людей: кто мононоке порождает, тот и должен изгонять их, верно? Но один человек научил меня, и мне пришлось по вкусу чувство, что ты другим освобождение даришь. От этого будто сама становишься свободнее. Не лежи на мне императорский долг, который я должна пронести до девятой жизни, то я бы, пожалуй, стала как Странник.
– Вы и вправду невероятно искусны в оммёдо, – признала Кёко без всякого лицемерия. – И ваше вчерашнее кимоно... его цвет...
– Подарок старого друга. – Кёко увидела в отражении золотой перчатки, как она улыбнулась. Грустная то была улыбка. Такая, что сразу захотелось извиниться и в то же время узнать что-нибудь ещё. – Он мне настоящее кимоно оммёдзи пошить обещал... Жалко, не успел. Сама пошить я не осмелилась, выбрала цвет близкий, но не такой же, ибо не пристало не-оммёдзи одеяния оммёдзи носить и равнять себя с ними. Мио это не нравится. Мио называет моё кимоно «апельсиновым недоразумением», ха-ха...
Всё-таки Кёко порезалась. Но прежде чем императрица бы это заметила, стёрла выступившую рубиновую каплю о такие же рубиновые штаны и взялась за мешочек с каменистой пудрой. Сначала она легонько постучала им по одной перчатке, затем – по другой, а после опять вернулась к первой. Покрыла все лезвия и браслеты двойным слоем учико, но не слишком толстым, чтобы то, что должно было защитить металл, не испортило его. К лицу Кёко поднялось облако пыли, и она подождала, пока то уляжется, прежде чем спросить осторожно:
– Мио... Насколько серьёзным будет её наказание?
– А что такое? – Голос императрицы отчего-то сразу повеселел.
Чёрные уши на её макушке подёргивались, отзываясь на щебет белоснежных синиц, распущенные волосы свободно лежали на плечах, как она сама лежала и нежилась в солнечных лучах. И вправду настоящая кошка.
– Переживаешь за неё? Или, наоборот, надеешься? Нет-нет, конечно, первое. Ты ведь у нас добрая душа, не так ли?
Из её уст это прозвучало как издёвка, подмеченная дурная привычка, подобная той, когда смеёшься с открытым ртом или путаешь угол наклона, приветствуя досточтимых господ. Словом, Кёко вдруг смутилась, и даже когда императрица тихо засмеялась, разряжая обстановку, она ответила серьёзно:
– Сколько ни проводи обряд охараи в храмах, сколько ни омывай руки и лицо в тэмидзуи, сколько ни стремись к праведности и прощению, душа всё равно будет пачкаться на протяжении жизни. Чистым ты из неё не уйдёшь. В лучшем случае станет серой под конец, в худшем – чёрной. Главное, чтобы не красной.
Императрица хмыкнула не то задумчиво, не то довольно, подпёрла кулаком щёку, наблюдая за тем, как Кёко возвращается к полировке перчаток.
– Ты всё верно сказала тогда в тронном зале, – произнесла Джун-сама, нарушая мерное «дзинь, дзинь!». – Она и правда кайбё. Её хозяина хатамото-якко убили, ворвались к ним в дом, чтобы заночевать и обокрасть, а он сопротивляться стал. Потом Мио всех их убила, но позже, когда я сама посоветовала ей это сделать. Чтобы упокоилась коль не её боль, то хотя бы её злоба. Ибо если кошка не ест крыс, крысы начинают есть кошку. Крыс, сгубивших её хозяина, было шестеро. Мио принесла мне шесть голов. А потом пошила для меня первый наряд, и я сделала её хранительницей Высочайшего ларца... Что ты обо всём этом думаешь, девочка в жёлтом? Что ты думаешь обо мне? Ты, должно быть, видела, как подданные мои людскими костями и плотью пируют... Как мы приводим тех, кто нам приглянулся, и обращаем их против воли. Разве я не ужасна?
– Я не думаю, что вы ужасны. – Кёко не ожидала, что прозвучит это так уверенно, особенно когда сам вопрос был с очевидным подвохом. Подбирать выражения деликатные, оставаясь при этом честной, она умела хорошо. Ну, в основном. – Я думаю, что, цитируя ваши слова, кошки есть кошки и их природу не изменить – её только держать в узде. Недаром говорят «знать змеиную дорогу – значит быть змеёй». У вас нет возможности поступать с ними иначе.
– Хорошо, – промычала Джун-сама. Кажется, и это испытание Кёко прошла успешно. – А что ты в таком случае думаешь теперь о Мио, когда знаешь её историю? Двоих из тех, кого она убила, она даже съела, говорила, что живьём... По-прежнему не хочешь, чтобы я её наказывала?
Кёко ответила не сразу, сначала отложила пудру в тканевом мешочке и сдула её с перчаток:
– Не хочу.
– А если я скажу, что слишком поздно? Но... – Императрица добавила это многозначительное «но» только после того, как заметила, что Кёко слишком сильно сжала пальцы на перчатках – благо, что на безопасных для того креплениях. Иначе бы к её шрамам на ладонях прибавились новые. – Я вовсе не жестока и даже не строга, когда понимаю мотивы поступков. И... пожалуй, моим подданным действительно было о чём беспокоиться. Любое горе – это болото. Ты либо сможешь перейти через него, либо утонешь. Я вот почти утонула.
После этого императрица затихла надолго, и Кёко за это время закончила полировать её перчатки. Смочила фланелевый лоскут в гвоздичном масле, обработала им все острия, отшлифовала другой салфеткой и подняла обе перчатки по очереди к свету, проверяя, не осталось ли царапин и ржавчины или зазубрины какой, портящей весь труд. Убедившись, что работа выполнена, Кёко с молчаливого одобрения императрицы сложила обе перчатки в ларец из черепашьего дерева и задвинула крышку, стараясь при этом не испачкать в масле подушку. Его пряный запах гвоздики царапал изнутри горло, как и те слова, которые Кёко выдохнула в пол, опять склонившись:
– Мне очень жаль вашего котёночка.
Вероятно, ей не следовало этого говорить. Не потому, что можно было без головы остаться за потакание сплетням – будь Когохэйка человеком, избалованной женой сёгуна, так бы и было, – а потому, что только-только разгоревшееся пламя в жёлтых глазах опять угасло. Те сделались прозрачными, стеклянными, как потолок, слившийся воедино с небом, и мягкая линия губ императрицы сломалась.
Она не заплакала. И даже не замолчала ещё на весь следующий час или, не дай Идзанами, на следующие десять лет. В этот раз она справилась со своей печалью, смахнула её ресницами, моргнув, но ненадолго та всё равно взяла своё.
Императрица подняла руки ладонями кверху и сложила их вместе.
– Мой котёночек, – прошептала она над ними, баюкая пустой воздух.
Даже пальцы Джун-сама держала так, будто не хотела ранить длинными белоснежными когтями детскую головку. Спустя несколько мгновений она опомнилась, и руки её, так ни разу не подержавшие живое и дышащее дитя, упали вниз. Затем одну она подняла к шее, уцепилась ею за цепочку с серповидным кулоном-когтем, который, как и думала Кёко, действительно инро оказался:
– Шерсть с кончика его хвоста, которым он нечаянно в утробе задушился. Это всё, что у меня осталось. Всё, что я схватить успела, когда его забрали и сразу унесли... Даже не знаю, мальчик то был или девочка. Сказали, так меньше убиваться буду. Так скорее забуду. Ошиблись. Не забыла. Продолжаю оплакивать его, даже если не видела как следует ни разу и не ощущала... Плакала ли ты по кому-нибудь, девочка в жёлтом?
– Не уверена, – ответила Кёко тихо. Щебет строящих под крышей гнёзда синиц стал громче, чем её голос. – Но по мне плакали. Я тоже умерла младенцем. То есть... чуть не умерла. Чуть. – Кёко сглотнула сухость во рту, ругая себя за честность. Обещала же Страннику всё наизнанку выворачивать и перевирать! Поэтому, чтобы исправиться, добавила спешно: – Пуповина вокруг шеи обмоталась, и если бы её не успели разрезать, задохнулась бы.
– А что твоя мать? – спросила Джун-сама, слегка подавшись вперёд.
– Умерла в родах, – на сей раз Кёко ответила без запинки. Она даже не считала, что врала, – для неё то была истинная правда. – Бабушка меня выходила, вскормила сладким рисовым отваром из собственных рук, когда кормилицы от меня отказались. В то, что я приношу несчастье, верили... Из-за глаза в том числе. Но бабушка говорила, что то, наоборот, везение – частичной слепотой отделаться.
– Ах, а я-то всё гадаю, отчего ты такая! Значит, с рождения? – спросила Джун-сама, и не будь она императрицей, имеющей право знать всё и обо всём, Кёко бы сочла это совершенно беспардонным. Но она даже в ответ к ней наклонилась, чтобы императрица, коль желала, могла рассмотреть глаз её поближе; левый, засеребрённый настолько, что уже и цветной радужки не видать. – А похоже на последствия мэцубуси. Думала, тебя столичные аристократы за что-то наказали, они это умеют... Как, говоришь, фамилия твоей семьи?
Кёко запнулась на мгновение, вспоминая Шина Такэда и его слепоту от стеклянного порошка, высыпанного в лицо на поле боя, а затем запнулась ещё раз, пока перебирала имена, названия, места, чтобы врать было несложно.
– Хосокава, – ответила она.
– А город, откуда ты родом?
– М-м, Сага. Это в провинции Кай.
– А ладони у тебя чего такие? Сплошь все в шрамах...
– От тренировок с мечом.
– С тем мечом, что проклят? А почему он такой?
– Моя оплошность. Неправильно определила Форму, Первопричину и Желание, и...
– Понятно.
Больше императрица ничего не сказала. Задумалась так, что даже забыла о такой потребности, как моргать, и только смотрела на Кёко, не отрываясь. По крайней мере, кажется, она наконец-то утолила своё любопытство, раз замолчала. Правда, Кёко отчего-то чувствовала себя так, будто наступила кошке на хвост, то есть сказала что-то не то или не так. Было ли всё дело во лжи? Ведь если кошки и вправду никогда не врут, то разве они не должны вмиг определять, когда то делают другие?
– Ваше Величество... Могу ли я идти? Мой учитель, должно быть, всё ещё окружён вашими подданными и нуждается в подмоге.
– Да, разумеется, ступай, – отозвалась императрица тем не менее спокойно.
– Передать ли мне учителю, чтобы он тоже к вам пришёл, как завершит работу?
– Нет, не стоит. Он так чихал с утра, что весь дворец сотряс. Не хочу сидеть здесь вся в соплях. К тому же я и так вас уже надолго задержала, Странник хотел уйти пораньше... Лучше зайди на кухню и скажи, чтобы снарядили вас всем, чем надобно, в дорогу. Обязательно заглядывайте с учителем на Сэцубун – у нас, кошек, по праздникам всегда весело! И береги себя, Нана.
Когда Кёко уходила, подобрав полы своего кимоно и поклонившись в последний раз прекрасной императрице кошек, она знала, что пламя в жёлтых глазах опять горит, ибо оно едва не прожгло ей спину. Длиннохвостые синицы щебетали звонко, будто прощались, и Кёко попрощалась с ними тоже, почти погладив одну по пёрышкам, чтобы отогнать от двери. Она и забыла, что цукумогами прячется у неё на плече: он зажужжал и зазвенел, когда они вышли, словно не она одна испытала облегчение, наконец-то оказавшись наедине с собой.
Правда, ненадолго.
– Мио, – выдохнула Кёко.
Та даже не подняла на неё глаза. Как вошла в коридор с опущенной головой, растягивая за собой по паркетному полу маслянистую тень, так и продолжила идти; мимо Кёко, колонн, матовых блестящих панелей за ними и вышитых шёлком картин, с которых на них смотрели одни только кошки – лесные и дикие, полосатые и длинношёрстные, даже тигры и львы. Чёрное хаори Мио, по-видимому, никогда не менялось, но сменилось кимоно под ним, нежно-персиковое теперь, уже истинно женское, с длинными рукавами.
Кремовые уши с красными кисточками были при ней – Кёко посмотрела на них в первую очередь и выдохнула с облегчением, мысленно отругав себя за то, что, как дурочка, поверила слухам. Императрицу ведь недаром все так любили: разве содеяла бы она подобное с советницей своей даже в наказание? Теперь Кёко верила, что нет. Мио и ходила ровно, не хромала и не горбилась, как если бы её спина заживала от ударов плетью. Словом, была она в полном здравии. Так бы и не обратила внимания на Кёко – наверное, юркнула бы в те самые круглые чёрные двери, тоже спеша к императрице, если бы Кёко сама резко не остановилась и не окликнула её:
– Ты в порядке, Мио?
Мио вздрогнула – неужели правда не заметила? – и слегка повернулась. Достаточно, чтобы, уже пройдя мимо Кёко, мельком оглядеть её сверху вниз. Всё ещё злилась. Потому и слова её тоже прозвучали зло:
– Переживай лучше за себя. Это ты здесь один человек на десять тысяч кошек.
И развернулась, чтобы уйти прочь. Тогда Кёко слегка ущипнула себя за бок, чтобы заставить свои зубы разжаться и выпустить наружу слова, ударившиеся о них; слова, которые она не хотела говорить, но сказать которые считала правильным и важным – для них обеих:
– Я хочу извиниться перед тобой, хранительница.
– За что?
Мио снова остановилась. Всем своим видом она стремилась показать, что не желает Кёко слушать, но тело её выдавало: левое ухо развернулось, шея вытянулась. Пользуясь моментом, перед тем как Мио снова одёрнет себя и на сей раз уж точно уйдёт, Кёко склонилась перед ней по пояс и продолжила быстро, пока кто-нибудь из них снова не стал собой и всё не испортил:
– Слышала, как на пиру коты за своих хозяев тосты поднимают, хвастаются не тем, кто сколько кого кормит, а тем, кто как сильно кого любит и ласкает... Тебя твой хозяин тоже, уверена, сильно любил. А ты любила его. До сих пор любишь, раз столько лет носишь его обличье. Он был красивым человеком, а такие красивые лица бывают лишь у очень добрых людей... Я не имела права заговаривать о нём тогда.
– Да, был, – ответила сухо Мио. – И да, не имела.
Она двинулась дальше, больше ничего не сказав, но, по крайней мере, дослушав. Кёко этого было уже достаточно. Тяжесть, ещё после разговора с императрицей опустившаяся на сердце, как вечерние сумерки, наконец-то потеряла в весе и перестала давить. В конце концов, у Кёко была причина затаить обиду на Мио... Но причина для собственной обиды не может быть причиной для того, чтобы обижать в ответ.
– Эй, Мио!
– Что ещё?
Кёко собиралась дать им разойтись и больше никогда не видеться... Но в последний момент, когда та уже тронула рукой круглые двери и между ними разверзся целый коридор, как пропасть, окликнула её опять. Нет-нет, она просила прощения вовсе не для этого! Не для того, чтобы задобрить и спросить то, что спрашивать ей было больше и не у кого. Кёко правда облегчала душу, успокаивала совесть, а не шла на поводу у корыстных побуждений!
Правда ведь то, правда?..
– Что ты имела в виду тогда в лесу, когда сказала, что «Страннику далеко до бакэнэко и нэкомата, вместе взятых»? И откуда ты знаешь, как его зовут?
Кёко как могла придавала своему голосу небрежность. Все усилия прикладывала к тому, чтобы не выдать отчаяния, сводящего её с ума после того инцидента в мастерской. Больше всего она боялась собственноручно вложить в лапы Мио тот крючок, за который её можно будет потом подвесить. И, кажется, именно это Кёко и сделала.
Мио наконец-то развернулась к ней всем корпусом. Улыбнулась.
– Ах, – промурлыкала она. – Так вот что это было.
– Нет, нет! Я извинилась потому, что сама этого хотела, искренне! Оно здесь совершенно ни при чём, – принялась оправдываться Кёко перед ней так же, как делала это перед самой собой. – Но... одно другому не мешает, верно? Я всего лишь хотела узнать напоследок, ну, что-нибудь интересное... Что известно кошкам о Страннике такого, чего не знают люди?
«Кто он такой?» – застыл в воздухе вопрос. Нет... «Почему он такой?»
Мио сложила руки на груди, скривилась, и в этих двух её жестах капризности читалось даже больше, чем у самых избалованных детей. Из-за этого Кёко до последнего не верила, что Мио ей что-нибудь расскажет, но она вдруг наклонила голову, подпёрла подбородок когтистым кулаком и протянула:
– Впрочем, знаешь... Раз мы теперь друзья... Ты знаешь, что означает имя Ивару? Как оно пишется? – Кёко хоть и не хотела сознаваться, что нет, всё-таки покачала головой. – Неудивительно. Потому что такого имени нет. Зато есть имя Иварасамбе, и оно родом из племён северных островов. Так совпало, что мой хозяин как раз проживал неподалёку от их старых селений, как, следовательно, и я сама...
– Северные острова? Выходит... – Лицо Кёко вытянулось, и Мио ухмыльнулась довольно. Ох, насколько же довольно!
– Имя Иварасамбе означает «тот, кто спускается со склона вместе со снегом».
Как выяснилось позже, Мио в тот момент вовсе не дружескую услугу ей оказывала.
Она мстила.
Когда половина кошек с громким окончанием Танабаты покинула дворец, тот сразу перестал казаться таким безумным. Внешние палаты заметно опустели, а внутренние – успокоились: слуги могли больше не кашеварить часами напролёт и не намывать полы заговорённым кипятком, поэтому тут и там Кёко спотыкалась о шерстяные клубочки, отсыпавшиеся после недель подготовки и упорной работы. В воздухе летали клочки полинявшей шерсти, свет в половине ламп затушили, хотя ещё было далеко до заката, и Кёко бесцельно исследовала дворец в попытках приструнить и очистить растревоженный ум. Будто, постоянно загоняя занозы в пальцы, копалась в старом сундуке. На дне её ждали только ножи, что резали до самой кости, и осколки, как те, на которые распался Кусанаги-но цуруги. Только на сей раз ей удалось их собрать воедино.
«Как он мог мне врать?»
Нет, он и не врал, даже если ей, чтобы укрепиться в своей злости, и хотелось обвинить его во лжи. Странник, наоборот, из кожи вон лез, чтобы не дать ей для того никаких оснований. Потому дурацкую систему с двумя вопросами и придумал. Потому постоянно разворачивался и молча уходил. Потому и раздражал её всякими глупостями, чтобы она о глупостях и думала, а не о нём. Чтобы ему не пришлось отвечать неправдой на её вопросы, он попросту не отвечал вообще.
«Но как он мог молчать всё это время?!»
Эти осколки на самом деле были мозаикой, которую, должно быть, никому из людей веками не доводилось складывать. У неё это тоже слабо получилось – лишь несколько лоскутов сошлись и образовали швы. Грубые, царапающие кожу. Если бы Кёко знала, что из этого выйдет, то никогда бы этот сундук не стала открывать.
«Сколько вы странствовали вместе? Чуть больше недели? И сразу гашадакуро... Такими темпами ты уже к следующей Танабате управишься».
«Как с любыми другими бешеными зверьми, по-другому нельзя, иначе набросятся, растерзают...»
«Мне даны только страдания – чужие и свои».
Кёко не знала, что ей делать теперь. Ей с самого начала не следовало забывать, где её место. Легенда о великом оммёдзи должна была остаться легендой, учитель – лишь учителем. Как и все учителя, временным – может быть, на год, на два или максимум три... Рано или поздно их пути разойдутся. А до того времени и после Кёко спать бы спокойно и ни о чём, кроме самой себя, не тревожиться.
Но как ей спать по ночам теперь, когда она знает, возле кого видит свой сон?
– Умыться, умыться на дорогу!
Когда зеленоглазый рыжий кот Момо перехватил Кёко в одном из коридоров, она даже не воспротивилась. Послушно села на низкую табуретку в мраморном зале, похожем на купальни, только без самих купален. Там было пусто и душно, но именно там утром – Кёко видела – Момо как раз намывал мелких пузатых котят. Кёко сейчас не возражала против того, чтобы тоже почувствовать себя котёнком, забыть ненадолго о Мио – «Ах, эта Мио!» – и Страннике, который, возможно, уже её ищет. Она закрыла глаза, сложила на коленках руки и подставила макушку под шершавый язык, чувствуя, как вокруг неё пушистый хвост вьётся, по плечам гладит и нервно стучит по спине.
– Запах, – пробормотал Момо, нализывая её волосы. – Человечий. Никак не вымоется.
Кёко приоткрыла зрячий глаз. Так он из-за этого всё от неё не отстаёт?
– Это потому, что я человек, – всё-таки решила сообщить ему Кёко, немного помучившись сомнениями, а стоит ли и не расстроится ли он от этого.
Момо и впрямь вдруг замер, откинул назад морду со смешно высунутым языком и уставился на неё. Кёко даже начала переживать, не поплохело ли коту от такой шокирующей новости.
– Пфф, – фыркнул он и снова ожил, к её облегчению. – Не может быть.
И, дёрнув ушами, вернулся к своей работе, после чего ещё десять минут укладывал волосы Кёко, решившей не пытаться больше его переубедить. На прощание она даже обняла Момо, почесав ему шейку, чтобы он замурчал, и двинулась к Страннику, который уже стоял в дверном проёме с коробом за спиной и всеми пожитками. Часть из них Кёко сразу переняла и повесила на себя. Они ещё даже путь свой не начали, а у неё по спине уже тёк пот в три ручья. Правда, не от усталости вовсе... Странник будто почуял его – наверное, подобное чуют все звери, – и придержал Кёко подле себя за плечи, не отпускал до тех пор, пока она не посмотрела ему в глаза.
– Ты готова идти, Нана? А то я уже – апчхи! – не выдерживаю. Предлагаю заночевать в лесу, чтобы я – апчхи! – не умер.
– Да, конечно.
Кёко осторожно выскользнула из-под его руки и засеменила вперёд, пользуясь тем, что Страннику пришлось искать в рукаве платок и вытирать сопливый нос. Лазурь не стал их провожать, уж больно увлёкся своим бронзовым бубенчиком, который счастливо трепал за верёвочку, поэтому Кёко и Страннику пришлось одним идти. Никогда прежде для неё это не было проблемой, разве что в первые дни их странствий, когда Странник знакомым незнакомцем оставался и Кёко не знала, чего от него можно ожидать.
«Он лис, – повторяла себе Кёко, будто боялась забыть. – И он легендарный оммёдзи. Ты всегда знала, что под этим зарыто что-то ещё и что зарытым оно и останется. Знала же, правда?..»
– Не ешь, не пей, не мойся здесь!
– Вот опять!
Кёко, несмотря на то что была погружена в гнетущие раздумья, среагировала мгновенно. Замерла посреди коридора так резко, что Странник, слегка отставший, ударился ей промеж лопаток.
– Ты чего?
– Голос! Предупреждение! Ты что, не слышал? То самое, которое я кайбё приписывала.
– Не говори ерунды. Всё то, что нам показывали, самими котами подстроено было.
– Вот именно! Что, если здесь всё-таки водится мононоке, уже настоящий? Или неупокоенный призрак...
Странник закатил глаза и обогнал Кёко с пренебрежительным видом, но далеко не ушёл. Буквально несколько шагов сделал мимо колонн, за которые Кёко заглядывала нервно, когда откуда-то повторилось:
– Не ешьте, не пейте, не мойтесь здесь!
– Ага! – воскликнула Кёко чересчур радостно, когда Странник тоже заозирался по сторонам и заморгал растерянно. – Вот теперь ты слышал, да?
Очевидно, что да. Оба они обернулись к деревянным панелям на стенах, откуда шёл тот гулкий зов, приблизились к ним медленно и наклонились. Покрытые глянцевым лаком, они ничем от обычных панелей, как в том же замке даймё, не отличались. Но если посмотреть сбоку...
«Тонкие, – обнаружила Кёко и поддела одну ногтем. – И просвет широкий. Там, за панелями, что-то есть. Проход!»
– Прошу, прошу, не трогайте! Никому не говорите! Никто не должен знать!
Белая кошка, несущаяся по коридору с подносом, полным еды, едва не сбила её с ног. Странник Кёко тут же оттащил за пояс кимоно, и белая кошечка вздохнула с облегчением. Тело у неё было человеческим, а вот лицо совсем не лицо, а морда, острая, с длинными усами и пышным мехом, как у кролика. Она поставила поднос на пол и со скрипом отодвинула панель, прежде убедившись, что в коридоре нет других кошек, только Кёко и Странник, удивлённо на неё таращащиеся.
– Этот человек всегда за ухом меня чесал, когда я была обычной кошкой и жила в соседском доме. Куриной печенью меня угощал, прятал под свой зонт, чтобы не промокла от дождя. Не место ему тут, не место! Не заслуживает он котом против воли стать или пойти им на съедение... Забрёл случайно из-за шествия, то нелепая ошибка. Я уведу его из дворца с закатом, клянусь, уведу! Только никому не говорите![91]
В небольшой расщелине, в которую кошка протиснула поднос, показалось бородатое мужское лицо в луче рассеянного света. Глаза почти сумасшедшие, красные, навыкате, лицо осунувшееся, а одежда потрёпанная, мешковатая, как будто мужчина собрал собой всю пыль, пока бродил там, по изнанке дворца вдоль стен, прячась от демонических котов уже несколько дней кряду. Он испуганно открыл пересохший рот, поймав взгляд Кёко, и забормотал нечто вроде: «Девочка, девочка! Почему ты до сих пор здесь?! Я же говорил бежать!» Кошка тут же шикнула на него: «Господин, господин, я же просила, не привлекайте к себе внимания!» – и спешно задвинула панель обратно.
– Ох, бедняга, – вздохнул Странник с почти искренним сочувствием, и его рука снова легла Кёко на плечо. – Он, видимо, всё это время пытался тебе помочь. Думал, ты тоже одна из жертв, заманенных в ловушку... Хочешь съесть его? Или сегодня пировать людьми не будем?
Раньше Кёко бы пихнула Странника локтем под бок, закатила глаза и пожурила за злые шутки над и без того потрясённым человеком. Но сейчас у неё даже на правдоподобную улыбку не хватило сил. Зато, видимо, на поверхность единственного зрячего глаза поднялись все чувства, что она пыталась потопить. Даже любимую пословицу дедушки для этого повторяла: «Без слов – цветок»[92]. Наверное, не помогло. Наверное, пота между лопаток натекло слишком много. Наверное, Странник, тронув её плечи, почувствовал, как намокла и прилипла к спине ткань и как мышцы обратились в камень под его касанием. Потому что это любимое выражение его лица с лёгким прищуром и острыми зубами промеж выкрашенных в лиловый губ вдруг перестало быть таковым, стёрлось под волной холода, который от Кёко исходил.
Он молча убрал руку, и никто из них ничего не сказал.
Так вместе, но уже не плечом к плечу, они покинули дворец императрицы кошек.
Сколько бы Кёко ни оглядывалась назад, она так ни разу и не увидела его вдалеке, даже когда сделала это всего лишь спустя несколько минут. Кошачья гора будто превратилась в обычную – лысая вершина над бирюзовой гладью кипящего озера и высушенные его пара́ми деревья вдалеке. Они со Странником двинулись в обход, спустились вниз в пологую долину, похожую на ров, а затем поднялись опять и скрылись в уже свежем, манящем зеленью лесу. Там на них обоих опустилась долгожданная прохлада: жара явно не собиралась спадать до октября, но всё-таки находиться вблизи вулкана было то ещё мучение, сродни тому, чтобы засунуть голову в ирори. Словом, в лесу после такого было очень и очень хорошо.
Впервые за долгое время им везло: бурелом под ногами практически не попадался. Должно быть, кошачье шествие его расчистило. И даже оставило после себя примятую тропу, змеящуюся среди зарослей дикого жасмина. По ней Кёко со Странником и двинулись, но спустя пару ри, когда небо стало уже форелевым, порозовело, налилось, свернули в заросли погуще.
«Возможно, – решила Кёко, – Странник не хочет, чтобы мы ночью на бакэнэко или нэкомата опять наткнулись».
Ей, откровенно говоря, этого не хотелось тоже. Она обрадовалась, когда впереди показалась лощина, и они пошли по ней, ровной и удобной, как полноценный торговый тракт. По обеим сторонам её обступали клёны, уже пожелтевшие – не от осени, но от жары, – и рядом бежала маленькая, что-то шептавшая им вслед речушка.
Здесь, в отдалении от трагедий прошлого и ещё далеко от бед, что их ждали в будущем, Кёко наконец-то смогла обрести уверенность и быть как та река, что методично точит камни и ни перед чем не останавливается.
Здесь Кёко остановилась и тихо позвала:
– Ивару.
Он обернулся к ней с мягким «м-м?» и таким же мягким выражением лица, будто все эти несколько часов безмолвного пути ждал, когда она с ним заговорит. То было самое подходящее время спросить то, что за эти несколько часов почти свело её с ума, убивая неясностью, привкусом крови во рту даже сильнее, чем участь вечно быть в чужой тени, навязанной женой или даже не стать оммёдзи.
– Ивару, ты...
– Да, что такое?
– Мононоке в кошачьем дворце вовсе не был мононоке, – начала Кёко с очевидного.
Странник посмотрел на неё странно, приподнял тонкую бровь, но кивнул:
– Верно.
– А кровь, которая капала с неба, не была кровью...
– Тоже верно.
– Так и великий Странник, что позволял называть его ёкаем, никогда на самом деле ёкаем не был.
Там, в замке даймё, он сказал, что он «кицунэ, но не совсем». Теперь Кёко наконец-то поняла.
Он и впрямь не кицунэ.
«Говорил, что ёкаям неуютно, когда они на кагура смотрят, но на мои выступления приходил и ни разу не выказывал дискомфорта. Соглашался, что он лис, но форму свою истинную не показывал. Ногицунэ прогнал одним своим присутствием. Умер, пронзённый прямо в сердце, но ожил. Всегда говорит «ёкаи», но никогда, как Мио, «мы»...»
Кёко была готова всё это ему прямо по пунктам перечислить, если бы он, как всегда, принялся с нею спорить и выставлять нелепой. Однако Странник лишь молчал, и признания в том было даже больше, чем в заветном «Ты права». Поэтому Кёко не стала ничего ему доказывать – вместо этого она спросила:
– Почему Дикого лиса из Эдзо прозвали Тот-Кто-Приходит-Со-Снегом?
Они молча смотрели друг на друга, всего несколько секунд, но ощущалось это целой вечностью. Несмотря на пурпурное кимоно, Странник с пейзажем почти сливался, настолько неподвижным был, словно его из камня вырезали и поставили здесь, как комаину. Он наконец-то пришёл в движение как раз в тот момент, когда от этой тишины Кёко уже начало становиться плохо; спустил с плеч ремешки и зачем-то поставил короб на землю. Только спустя ещё минуту, когда он его открыл и вытащил оттуда кресало со свёрнутыми циновками, Кёко поняла зачем: он готовился к привалу. Очевидно, понял, что дальше они сегодня не уйдут. Её Кусанаги-но цуруги в красных лакированных ножнах он вытащил тоже, и желудок у Кёко скрутился в комок.
– Хм, – задумчиво замычал Странник. – Дикий лис? Ты говоришь о каком-то конкретном ногицунэ?
– Нет, я говорю именно о Диком лисе. Это имя, – ответила Кёко. Так и думала, что он будет проверять, что именно она знает, прежде чем поделиться знаниями самому. «Уже к роли учителя привык...» – Полагаю, именно после него слово «дикий» стало нарицательным для лисов злых и обезумевших, потому что он стал первым в своём роде. Так иногда «лисами-инари» по ошибке называют служительниц богини Инари, хотя Инари только одна. Так и Дикий лис не то же самое, что ногицунэ. Дикий лис – это ками.
– Сама догадалась или...
– Сама, – перебила Кёко.
Она не врала. Мио рассказала, но не так уж много, как хотелось. Скорее, ровно столько, чтобы Кёко те самые осколки мозаики самостоятельно, вручную собрала, пускай бы при этом и порезалась. Невидимые раны её до сих пор кровоточили неверием и страхом, и Кёко шумно вздохнула, когда Странник вдруг её поправил, сев на землю и копошась в своём коробе как ни в чём не бывало:
– Я не знаю, почему его связали со снегом. Наверное, потому что он впервые пришёл к людям, когда шла метель... Или, может быть, потому что он жил на вершине гор, где метель шла постоянно. Но это особенность местности, а не его собственная. Дикий лис на самом деле не любит снега. И он не ками.
– Но...
– Когда люди верят, что кто-то является богом, он им становится. Если бы они назвали ками какого-нибудь тануки, то и тануки бы обрёл божественную силу. А если бы нарекли ками зонт или даже дверной косяк...
– Хочешь сказать, Дикий лис всё-таки родился обычным лисом?
– Да, именно так.
– Что же случилось потом? Почему он потерял свою силу и снова обычным стал?
– А с чего ты решила, что он её потерял? – Странник, всё ещё стоя поодаль, на безопасном для Кёко расстоянии, склонил голову набок. Нефрит в глазах стал темнее, чем те непроходимые болота, через которые Кёко пришлось перелезать по деревьям.
– Потому что теперь он просто странник.
Кёко никогда не умела читать по лицам. Уж точно не по лицу Странника, который прятал его под кумадори, под хищной улыбкой с острыми зубами, под прищуром зелёных глаз с пушистыми чёрными ресницами и отблесками бусин в волосах. Каждый раз, когда Кёко думала, что наконец-то поняла его, узнала хоть с какой-то стороны, оказывалось, что всё это время она просто смотрела на игру теней и света. Как кукла в бунраку, смастерённая из того, что было под рукой. Странник был таким сложным, таким странным, таким до нелепости загадочным, потому что он сам уже давно забыл, какой он. Настоящий он никакой даже не оммёдзи.
Он проклятое божество с далёких островов.
– «Изгонять мононоке – моя работа, я не могу не выполнять её», – прошептала Кёко, как эхо былых дней, тех, когда она была ещё наивна, не задумывалась, кто станет так самоотверженно преследовать чужое горе и отказываться от платы, если только не глупец... Или человек, который всё это время находится в неволе. – Никакая это не работа, верно? Это наказание.
Странник закрыл свой короб и принялся раскладывать вокруг него циновки. Одну постелил прямо возле лежащего бревна – знал, что Кёко любит, когда прижимается спиной к чему-то и в эту самую спину ей не поддувает. Костёр тоже был почти готов: Странник редко использовал талисманы для чего-то столь примитивного, как быт, но в этот раз, судя по всему, не хотел от разговора отвлекаться. Когда под небрежным движением его пальцев и офуда, двигающихся так, будто в них было невидимое кресало, начали оранжеветь первые искры и завился тонкой струйкой дым, Странник закопал рядом металлическую флягу, чтобы та нагрелась. Кёко знала, что в ней коровье молоко со специями – то самое, которым он поил её, чтоб она выздоровела. Неужели он правда верил, что она будет пить сейчас? Да Кёко даже собственную слюну не могла проглотить! Настолько пережало горло.
Впрочем, недостаточно, чтобы она перестала спрашивать:
– Ты сказал «двадцать четыре» у озера. Это столько мононоке тебе ещё нужно изгнать?
– Пока да, – Странник кивнул, на сей раз даже как-то неприлично быстро и легко. Будто поскорее хотел со всем этим покончить. – Каждый раз, когда я изгоняю мононоке, я чувствую всё, что чувствовал он в мгновения смерти. Досаду, разочарование, скорбь... Но если я мононоке не упокаиваю, а убиваю, то чувствую ещё и его физическую боль. Вместе с тем от моего текущего счёта один отнимается, а не добавляется. Из-за инцидента во дворце кошек я по-прежнему должен изгнать столько, сколько изгнал до встречи с тобой. То есть двадцать четыре мононоке.
Кёко не ожидала столь развёрнутого ответа и оттого даже оторопела. Ей вдруг вспомнились камиурский храм, конаки-дзидзи, бронзовая рыбка-погремушка в его руках и Странник, стоящий к ней спиной и вытирающий что-то со своего лица...
Так, значит, ей тогда не показалось. Он плакал.
– А сколько мононоке нужно в сумме?
Это было прямо в лоб. Но Странник на удивление и с этим ответом не стал медлить тоже.
– Тысяча триста шестьдесят шесть.
– Это... Гхм. Это довольно много. Почему именно столько? Столько жителей Эдзо верило в тебя как в ками?
– Нет, верило гораздо больше. – Странник отложил флягу с молоком, оставил костёр и повернулся к ней. – Тысяча триста шестьдесят шесть из них я убил.
Он оказался прямо напротив неё, будто бы для того, чтобы она могла его как следует рассмотреть – и увидеть его настоящим. То, как миловидная изящная внешность превращается в наживку, как пёстрая окраска у змеи, а наточенные зубы, которые прежде были просто острыми, – в острые смертельно. Ничто не переменилось в Страннике тогда на самом деле, но для Кёко изменилось всё. Даже кумадори на его лице перестал казаться ей таковым и превратился в отметины, ведущие счёт трагедиям и попыткам всё исправить. Нефритовый лес в глазах Странника ещё никогда не был таким тихим и голодным. Кёко могла поклясться, что это оттуда вьются те невидимые лозы, которые сковали её по ногам и пригвоздили к месту. Иначе почему она не может пошевелиться? Почему просто стоит и смотрит, как медленно, шаг за шагом, Странник приближается к ней? Бесшумно топчет высокой платформой гэта хворост и землю, но следов не оставляет. Сейчас ему даже был не нужен короб, чтобы казаться выше и внушительнее – Кёко и без того не видела существа страшнее.
Рука инстинктивно дёрнулась к поясу, но не нашла там меча. И Кёко оказалась перед Странником совершенно безоружной.
Когда между ними не осталось ни сухих ветвей, ни травы, ни даже свободного пространства, мыслей в голове у Кёко не осталось тоже. Когда же он наклонился к ней, исчезли и запахи вокруг, кроме запаха табака и бальзамических трав. Кёко чувствовала, как душа выскальзывает из её тела подобно тому, как это происходило с ней во время лихорадки в замке даймё. Как буквально просачивается меж её губ с каждым неосторожным вздохом и утекает к губам его, смешивается там с воздухом, прокалённым летней жарой, а затем с душой его собственной. И сердце её бьётся так же быстро, как оно бьётся у него. И кончики пальцев немеют, и ноги, словно Кёко уже наполовину пуста. В замке, когда Кёко, будучи бесплотным духом, коснулась Странника, она случайно им же и стала. Теперь всё было наоборот: это он стал Кёко. Ещё никогда она настолько не чувствовала себя в ловушке.
– Теперь ты знаешь, кто я такой и что я сделал, – прошептал Странник, стоя так близко, что их носы бы соприкоснулись, если бы только он наклонился чуточку ниже. – Ты ещё в кошачьем дворце о том прознала, правда? И всё же покинула его со мной. Ушла в леса, где нет больше никого, кроме нас двоих. Скажи мне, Кёко... Разве ты боишься не дикости сей чащи? Ты не боишься того, кто в ней живёт? Ты не боишься Дикого лиса?
Кёко моргнула один раз, два... Будто смахивала с век золу, от которой под ними защипало. Пальцы её нервно сминали рукава кимоно, и пускай раны на ладонях давно зажили, но почему-то опять болели. Всё тело ныло, сводило судорогой, но отпустило, стоило ей отпустить саму себя; стоило перестать цепляться за древние поверья и рассудок, за все слова дедушки, стучавшие в висках, и жуткие фантазии; стоило наконец-то признаться вслух:
– Я Кёко Хакуро. Я ничего не боюсь, тем более тебя. Ты мой учитель. Хотел бы убить, уже давно бы убил, особенно за пригоревший рис и вечные расспросы. Ну и вдобавок... – Она помедлила немного, выдержала паузу под стать той, которую брали в бунраку перед сменой декораций, и у Странника даже глаза сощурились от нетерпения. – Сложно бояться того, кто начинает чихать до полусмерти от одного вида кошки. И ещё так громко храпит.
– Я не храплю! – Странник закатил глаза, резко выпрямляясь. – Я же говорил, что эти звуки по ночам издаёт мохноногий сыч!
– Да-да, конечно.
Уголок его рта дёрнулся вверх, и то, что Кёко принимала в его глазах за голод, на самом деле оказалось тревогой почти такой же, какую испытывала она, пока не услышала своего собственного ответа. И всё в Страннике снова стало прежним, каким было неделю назад или ещё вчера. И всё снова стало правильным.
Что-то толкнулось ей в грудь, и вместо рукавов пальцы Кёко рефлекторно сжали рукоять катаны: она видела, что Странник вытащил из короба Кусанаги-но цуруги, но не заметила, что всё это время он держал его за спиной. Уже привыкшая видеть меч замотанным в талисманы, Кёко совсем забыла, какой же он алый и прекрасный и какой тоской откликается у неё в душе.
– Выпей, – сказал вдруг Странник, когда отошёл к костру, подобрал что-то и опять вернулся к ней. – Свежее, коты с собой дали. Жаль будет, если прокиснет от жары.
Фляга на уровне его груди поблёскивала на солнце, нагретая, дым вился из узенького горлышка. Даже так из неё пахло пряным молоком.
– Скажи, я правда такая слабая? – спросила Кёко, принимая флягу осторожно, чтобы не обжечься. Её пальцы легли поверх пальцев Странника, а вместе с тем коснулись длинных графитовых когтей. Странник не отдёрнул руку, глядя на неё сверху вниз, и она тоже. Оба они стояли так, что фляга была единственным, что разделяло их. – Или ты тогда во дворце запретил мне мононоке изгонять, если такой имеется, потому что тебе самому это делать нужно, дабы засчиталось? Гашадакуро-то изгнала я, а значит...
Странник посмотрел на неё взглядом, который мог означать одновременно и «Да» и «Нет», и наклонил голову тоже так, будто сразу и кивнул, и покачал. Будто сам в ответе сомневался, пока наконец-то не сказал:
– Да... да. Всё так.
– И взял ты меня с собой из Камиуры, чтобы я помогала тебе находить мононоке? Из-за того, что в мире их всё меньше и всё труднее самому искать. Я как талисман на удачу, только наоборот – на неудачу...
– Хватит говорить так, – на сей раз Странник ответил резко. Он почти вырвал у Кёко флягу из рук, когда она, сморщившись, допила остатки молока. В груди всё ещё было тесно, и она так и не могла сдвинуться с места. Но... И не хотела больше. – Ты не невезучая. Это всё суеверия. Всё с тобой нормально.
И всё же её подозрения, почему он взял её в ученицы на самом деле, Странник не опроверг. Впрочем, не подтвердил он их тоже. Всё потому, что оно и так очевидно было. Во всём Идзанами с его воцарившимся покоем мононоке сейчас днём с огнём не сыщешь, не то что десять или двадцать лет тому назад... А для Странника это как для рыбака затонувшая лодка, что была единственной, или порванная сеть. Как иначе искупить злодеяния? Пришлось обратиться за помощью. Вдвоём находить неприятности и влипать в них всяко проще, чем одному, только у них это «обучением» зовётся.
– Не двигайся, – сказал вдруг Странник и протянул к ней руку ладонью вниз, как если бы по голове хотел погладить.
До этого момента Кёко даже не понимала, почему испугалась тогда, когда узнала о Страннике правду. Потому ли, что действительно думала, будто он может лишить её жизни? Или, быть может, дело было в том, чего она боялась лишиться намного больше?
«Его не помнят. Любит Странник знакомым незнакомцем оставаться, и мне понятно почему: проблем так меньше».
«Так это работает, если я к ним не прикоснусь, а просто уйду».
– Не смей! – воскликнула Кёко, голос её надорвался. Она вскинула сжатые кулаки и ударила Странника наотмашь по рукам, улизнув из-под его протянутых пальцев. – Не смей мои воспоминания забирать! Ты ведь это сейчас собираешься сделать? Из-за того, что я узнала, кто ты такой? Если бросишь меня в лесу одну, то, богами клянусь...
– Глупая. У тебя на чёлке жук.
Кёко застыла на мгновение, а затем так затрясла головой во все стороны, что если у неё и впрямь что-то сидело на волосах, то оно точно отправилось в полёт. Странник тем временем смеялся, костёр за его спиной горел высоко-высоко, и на жёлтое кимоно Кёко приземлялись сухие листья с верхушек клёнов.
А бубенцы на нём, извещающие о приближении зла, так ни разу даже тихонечко не звякнули.
– А у тебя всё-таки форма лисья есть?
– Есть.
– А хвосты?
– Тоже да.
– Много? Пять, семь или девять?
– Достаточно.
– А ты людей ешь?
– Нет.
– Точно?
– Разве что красивых и не в меру любознательных дев.
– Это из-за тебя мононоке перестали жить с людьми?
– Боюсь, ты переоцениваешь моё влияние.
– А когда мононоке всех, что нужно, изгонишь, что тогда будешь делать? Снова станешь ками и вернёшься домой, в Эдзо?
Кёко спрашивала его обо всём подряд и интерес к его персоне проявляла не столько настырный, сколько даже яростный, намного больше, чем он ожидал. Впрочем, она всегда и все ожидания его превосходила. Когда отвечать стало уже невмоготу, да и опасно, тревожно – он не хотел видеть, как она плачет или снова боится, – Странник решил, что ей пора спать, а сам подвинулся ближе к огню.
Чем реже она произносила слово «Эдзо» или «ками», тем было лучше. Чем меньше знала о нём, тем меньше знала о его будущем, а значит, могла не переживать о своём и жить счастливо.
Поэтому он не стал отвечать.
– Ивару... – позвала она опять уже в полудрёме.
– Что ещё?
– Ты когда-нибудь расскажешь мне, за что убил своих последователей? Обещаю, даже тогда я не буду тебя бояться.
То, как она произнесла это, он запомнил на все последующие жизни. Так говорят раненому зверю, что не обидят и хотят помочь. Она будто клялась ему и хотела, чтобы он поклялся в ответ. Ему ничего не оставалось, кроме как сказать:
– Когда-нибудь.
Даже если не собирался эту клятву сдерживать. Какие-либо узы, кроме тех цепей, что уже есть, – не то, что он может себе сейчас позволить, даже если хочет.
Вскоре Кёко и впрямь уснула, но не то чтобы по своей воле. Ложиться на циновку она отказывалась долго, даже когда стемнело, а ворочалась с боку на бок и того дольше. Но вот голова Кёко всё же упала на скомканное одеяло, взбитое вместо подушки, и она провалилась в крепкий сон, обняв обеими руками Кусанаги-но цуруги.
Видимо, молоко всё же подействовало. Несколько капель макового сока, разбавленные в нём, не вязали язык и совсем не чувствовались.
Страннику было стыдно, но только так он мог для них обоих, взвинченных друг другом, спокойствие хотя бы до утра найти... А заодно переговорить с внезапно нагрянувшей гостьей, которой предстояло стать их спутницей и которая, с тех пор как свечерело, сидела в кустах, пряталась там и ворчала об этом. Лишь чудом Кёко её не услышала.
«Вот же обрадуется, когда проснётся», – подумал Странник с усмешкой, подоткнув ей под бок одеяло. Гостья же их села на одном из поваленных брёвен, сверкнула разноцветными глазами, что в ночи тоже напоминали костёр, и принялась вылизывать передние лапы, будто пыталась отмыть их от той черноты, в которую её сами боги макнули и ими, и мордой.
– Разве у тебя есть хвосты? – хмыкнула Мио вместо приветствия, причмокивая. – Я думала, ты теперь такой же, как я. Бесхвостый.
– Поэтому ты такая смелая?
Мио перестала вылизываться, сглотнула прилипшую ко рту шерсть нервно. Желание Странника отправить её назад во дворец с помощью офуда, а то и пинком ноги, очевидно, было написано у него на лице.
Глупые кошки.
– Таково решение Джун-сама, – выдавила она, хотя Странник имел в виду совсем не это. – Её воля непоколебима, её желание – моё желание. Если у тебя есть какие-либо возражения...
– Никаких. – Странник упал на свою циновку и вытянулся с уже подожжённой кисэру в руке, ноги развернув к огню, а спиной откинувшись на то же древо, на котором сидела Мио. Он хотел смотреть на неё краем глаза, видеть, как непроизвольно распушаются её бока, когда он произносит вслух: – Я не против компании, если императрица хочет использовать свою драгоценную хранительницу в качестве летописца и узнать о приключениях двух оммёдзи из первых уст... Именно так ты скажешь Кёко утром, да?
Это «да» прозвучало так, что даже ками устрашились бы ответить по-другому. Мио судорожно вздохнула. Несколько минут после этого они сидели в тишине: лис, курящий трубку под звёздным небом, и кайбё, которая всё ещё не хотела здесь находиться и украдкой поглядывала на лес, в ту сторону, откуда пришла и где находился её дом, который она не увидит теперь ещё очень долго.
– Как давно ты понял? – спросила Мио, кажется, только ради приличия, чтобы не ложиться спать вот так сразу после своего прибытия. От ужина – любезно предложенного Странником ломтя копчёной свинины – она отказалась, только пересела подальше от тянущегося из кисэру дыма, пока Странник наполнял им лёгкие до отказа. Так он чувствовал хоть какой-то вкус, если не на языке, то в горле. Жжение и горечь.
– Не то чтобы давно, – ответил он. – Но уж точно раньше вас.
– За меня не говори. – Мио снова прошлась шершавым языком по чёрным подушечкам правой лапки. – Я поняла не всё, но половину, ещё когда из окна её нечаянно вытолкнула. Она, когда мы играли на крышах в салки, околдовать меня талисманами пыталась, но ничего не вышло – кошка кошке вреда ведь причинить не может, хе-хе.
– Как же ты тогда пыталась её убить во время бунраку?
– А кто сказал, что я пыталась убить именно её? – Сверкнули хитрые разноцветные глаза. – Ты стоял сзади, совсем близко. Табу – так мы это называем – работает, когда кошка в кошку целится намеренно. О том, что кошка под раздачу может попасть случайно, там нет ни слова.
«И вправду глупая, – подумал Странник. – Или очень смелая, мне в лицо такое говорить».
– Её ритуал с гашадакуро я тоже через окошко видела, – продолжала Мио бесстыдно, покусывая коготки. – Сразу подумала, что эта Кёко-Нана колдует совсем как ты, подозрительно... И ки её тоже фонтаном хлещет. Захлестало, если быть точнее, после того скелета. Люди столько ки иметь не могут, как и в принципе проводить упокоение, верно? Слышала про тех экзорцистов, что уже пытались следовать твоему примеру, то, как они в бесполезные маринованные редиски по итогу превратились...
Странник поморщился, но ничего не сказал. Вина за это точила его долгие годы, и когда стало казаться, что она отступила, он пришёл в Камиуру и увидел Ёримасу Хакуро. На маринованный редис он не очень-то походил, но зато был похож на осушенный до дна сосуд. Странник не был уверен, что в том виновата ошибка молодости – в конце концов, он отговорил Ёримасу использовать упокоение достаточно быстро, – но всё равно чувствовал себя прескверно, особенно когда сухие пергаментные руки коснулись его, вечно молодых и гладких. Точно так же он смотрел на их руки с Кёко, когда она в беспамятстве стонала на футоне в замке даймё, хотя знал, что судьбу Ёримасы она не повторит, даже если будет очень стараться. Но всё равно каждый день проверял, не потрескалась ли, не высохла её кожа... Он никогда не думал, что ки может из-под контроля выходить, только в обратную сторону; полниться так, чтобы перелиться через край. Впервые Странник боялся, что сосуд не высохнет, а лопнет. Благо, не лопнул. Благо, Кёко осталась жива. Он её распечатал и теперь не знал, что с этим делать.
Виновата ли в том смерть, которую она пережила в младенчестве, сам Ёримаса с его отварами или же внушённая Кёко неуверенность в себе, сказать было невозможно, как и предсказать, что произойдёт в следующий раз. Поэтому... пускай боится, что с ней случится то же самое, что с Ёримасой. Пускай считает, что ки у неё кошки наплакали, нет, даже мыши. Пускай соберёт свой меч воедино и машет им напропалую...
– Но практиковать упокоение она не будет, – прошептал Странник вслух.
Мио даже вылизываться перестала, вздёрнула вверх глаза и уши.
– А? Почему? Ей же от этого ничего не будет, коль она не человек. Не понимаю. Разве не здорово, когда по свету два Странника бродят? По-моему, это неоценимая помощь! Или конкуренции, лисичка, боишься? – Мио замурлыкала прямо ему на ухо, будто искушала, страхи его вспарывала когтем. Может, надеялась, что если Кёко обо всём прознает, то так она поскорее вернётся домой и всё закончится. – Ах да, тебе же нужно вести счёт... Ей нельзя твоих мононоке отнимать.
– Не в этом дело, – Странник осёк её бесцеремонно, даже грубее, чем когда кто-то выводил его из себя. Возможно, потому что мысль: «Она могла бы стать мной. Она могла бы быть со мной» – посещала его и раньше, но каждый раз впивалась, как иголка в палец, и оставляла после себя кровоточащую ранку. Странник попросту уже настолько искололся об неё, что ещё одного укола бы не вынес. – Её дед был моим другом. Я должен уважать его тайны.
– Какая же это тайна, если то её природа? Всего три искусства оммёдо есть – изгнание, упокоение и уничтожение, – и один из них подходит ей просто и-де-аль-но! Чего тут думать?
– Если продолжит ки пробуждать, такой, какой родилась, станет.
– Так не в этом ли весь смысл? Это моей госпоже и нужно!
– Удивительно... Такая любовь, такая любовь к своей госпоже, а настолько плохо её знаешь, – хмыкнул Странник, и Мио, хотя и была кошкой, окрысилась. – Ты что, правда не понимаешь? Никогда твоя госпожа не пойдёт на такое. Она тебя не для того послала к нам, чтобы ты Кёко воротила, а чтобы приглядывала за ней. Потому что не принадлежит Кёко ни вам, ни вашему миру, как бы кому ни хотелось обратного. Просто представь. – Странник выпустил горький травяной дым в жужжащую летнюю ночь, в пустоту, на другом конце которой спала, свернувшись под его накидкой, Кёко. Странник гладил её по волосам мягким дуновением ветра, а дыханием игрался с дымом, заставляя тот принимать причудливые формы: цветки вистерии, гохэй, надгробия, среди которых он впервые за долгие годы увидел её тогда в Камиуре. – Представь, как она такая возвращается домой. С хвостом, что был отрезан, с глазом, что был ослеплён... И узнаёт, что с ней то содеял человек, которого она считала самым близким. А потом представь, как её за этот хвост подвешивают, ведь сёгун о том прознает рано или поздно. А две семьи оммёдзи из пяти когда-то давно охотились не только на мононоке, но и на ёкаев тоже. Помнишь ли ты это? Я вот помню. В таком случае Кёко и впрямь вторым Странником уготовано стать. Но горькая и одинокая то судьба. Не позволю я случиться с ней такому, нет, ни за что.
И он затушил кисэру, выдохнул последнее облако, почти чёрное на сей раз, удушающее, прямо в Мио, заставив ту поперхнуться и закашляться. Между ними образовалась плотная завеса, но затем рассеялась, и Мио узрела его лицо впритык к своей взъерошенной морде. Странник хотел, чтобы она в упор на него смотрела, когда он скажет это, – только так она могла понять всю серьёзность его намерений и ту силу, которую он вкладывал в свои слова, ибо вот это было настоящее обещание:
– Я и тебя за уши подвешу, если снова болтать лишнее начнёшь и полезешь, куда не просят. Знай своё место, кошка. Знай, что я отрежу тебе голову, если ты снова всё испортишь. Ты поняла меня, хранительница? Ты запомнила, что я тебе сейчас сказал?
Мио издала звук, лишь отдалённо похожий на мяуканье и куда больше – на писк, и кивнула. На дне её жёлтого глаза теперь плескалось что-то матовое, и Странник догадывался, что отныне их всех через Мио кое-кто слышит... Но это его всё равно не остановило. Он должен был убедиться, что их путешествие пройдёт гладко. Даже если уже жалел, что согласился пойти во дворец кошек. Должен был держать Кёко подальше от них, старался же как мог... И всё равно того, кто ему доверял, подвёл!
– Я рассказала о тебе без злого умысла, Иварасамбе, – проблеяла Мио совершенно неубедительно и попятилась. – И я не знала, что Джун-сама отправит меня с вами... Иначе бы язык за зубами держала.
– Нет, ты поступила правильно, – вдруг сказал Странник. – Лучше пусть она обо мне узнает, чем о себе. По крайней мере, это займёт её на какое-то время.
Едва он произнёс это, костёр окончательно затух. Зашелестели и зашептали о ещё одной гостье деревья и кусты ежевики с поспевшими, ломящимися от сока ягодами. Ягоды эти попадали, выстилая ей путь, ибо гостья то была важная, отнюдь не простая. И без того непроглядную ночь накрыла ночь ещё темнее. Силуэт у неё был женским, поступь – бесшумной под стать кошачьим лапам, но одно её присутствие заполнило собою весь лес и выжгло свежий воздух. Темечко будто накрыли чужой рукой, и Странник встал с подстилки, повернулся вместе с Мио к расступившейся листве и опустился на колени, дабы выказать своё уважение. Однако так низко пригибаться, как то сделала Мио, вытянув передние лапы, он не стал. Лишь немного опустился и продолжил глядеть исподлобья на воплотившуюся темноту и её длинные бледные руки с перламутровыми когтями. Те отделились от чёрного силуэта и робко потянулись к привалу, но отдёрнулись назад.
Она так и не приблизилась ни к кострищу, ни к свёртку, сонно ворочающемуся за ним в смутном дурном предчувствии, какое возникает, когда сразу три пары глаз наблюдают за тобой. Пришедшая повидаться напоследок тень – хоть и не сама её владелица – ничего не говорила, колыхалась из стороны в сторону молча и так же молча страдала. Но Странник слышал её предельно отчётливо – даже лучше и яснее, чем ревниво поглядывающая на него Мио. Потому что за эти столетия прекрасно научился слушать души. Так же хорошо он их утешал.
– Нет, нет, ничего страшного, я всё понимаю... В том нет вашей вины, – сказал он ей, мягко улыбнувшись. – Я это не всерьёз о вашей хранительнице. Уверен, мы поладим. Да, я не сержусь, это будет честно... Да, никаких сверхмер. Уверяю, вам не о чем беспокоиться, Когохэйка Джун. Мы с Мио присмотрим за вашим котёночком.
Сказы
Перечень сказаний и историй реальных, на которые ссылаются те или иные события, персонажи или мифологические аспекты книги. Знакомьтесь со сказами по мере прочтения книги при появлении соответствующих сносок и не забегайте вперёд!
Мичидзане Сугавара – японский политик, которого в результате заговора лишили всех должностей и отправили в ссылку, где он и скончался. По преданиям, после своей смерти Сугавара обратился злым духом и стал мстить обидчикам: устраивал засухи, моры и пожары в Киото, а также стал причиной смерти действующего императора. Дух Сугавары упокоился, только когда его возвели в ранг божеств и вернули ему титул.
Абэ – фамилия полулегендарного и самого известного в Японии оммёдзи Сэймэя. Абэ-но Сэймэй жил в XX веке и занимал должность мастера астрономии при императорском дворе. По легенде, его матерью была лисица-оборотень по имени Кудзуноха. В Киото до сих пор существует храм, возведённый в его честь.
Мигивари ни татсу – ритуал, упомянутый в рассказе «Сакура шестнадцатого дня» япониста Херна Лафкадио. Слова переводятся с японского как «Отдать жизнь за кого-то». Сама история рассказывает о старом самурае, который потерял всю семью и каждый день любовался вишнёвым деревом на своём заднем дворе – единственным, что у него осталось. Но однажды дерево заболело. Тогда самурай подошёл к нему и попросил дерево зацвести ещё хоть раз, а взамен пообещал отдать собственную жизнь. На следующий день дерево действительно выздоровело, а ещё через день старый самурай скончался. С той поры дерево всегда цвело, даже если было холодно и выпадал снег.
Аояги – главная героиня рассказа Херна Лафкадио «История Аояги», дочь пожилой семейной пары, жившей в лесной хижине. Однажды остановившийся у них на ночлег самурай по имени Тамотада так влюбился в Аояги, что решил забрать её с собой. Она успела стать ему женой и родить детей, прежде чем ей вдруг стало плохо. Посреди белого дня Аояги умерла на руках Тамотады, успев лишь признаться в том, что она на самом деле дух ивы, которая росла у хижины в лесу. Вернувшись к той хижине после смерти жены, Тамотада обнаружил рядом три срубленных кем-то дерева.
Форма, Сущность, Желание – взаимосвязанные элементы «син», «цзин» и «ю» из даосизма (китайского религиозно-культурного учения), вместе складывающиеся в дао человека, то есть его путь и природу. Именно даосизм лёг в основу искусства и практик оммёдо наравне с синтоизмом.
Странно-Одетая-Руй – прозвище женщины – мастера меча, жившей в XVII веке и происходившей из клана Сасаки. Её отец, тоже мастер кэндзюцу, обучил дочь владению катаной. Впоследствии Руй Сасаки переехала в Эдо (нынешний Токио), где стала обучать желающих фехтованию, а заодно стала грозой местных хатамото-якко (разбойников из самурайского сословия). Одеваясь как мужчина и вооружаясь двумя катанами, она выходила по ночам патрулировать улицы и защищала бедное население.
Кусанаги-но цуруги – одно из трёх полумифических сокровищ и символов власти Японии. Другое его название «Меч, разящий змея». Считается, что богиня солнца Аматерасу подарила Кусанаги-но цуруги первому японскому императору, после чего меч стал передаваться в императорской семье из поколения в поколение. Его использовали во время церемоний коронации, но никогда не показывали народу (только под покрывалом). На сегодняшний день точно не известно, существует ли Кусанаги-но цуруги на самом деле, но перед отречением от престола после Второй мировой войны император Японии велел храму Ацута в Нагое (предположительное местонахождение меча) беречь Кусанаги-но цуруги, ибо «пока он цел, у Японии есть душа».
Золотой храм – буддийский храм в Киото, сожжённый в 1950 году безумным молодым послушником, который тем самым также пытался покончить с собой. Этому событию также посвящена книга Юкио Мисимы «Золотой храм». Спасённый из пожара послушник впоследствии скончался в тюрьме от туберкулёза и психических расстройств.
«Дворец королевы кошек» – народная сказка, главный герой которой, случайный путник, по ошибке оказывается в кошачьем дворце накануне Сэцубуна. От превращения в кота его спасает кошка, которая когда-то жила у его соседей и которую он периодически подкармливал. Она предупреждает путника не есть во дворце и не купаться, чтобы не стать котом, и помогает ему бежать. Напоследок путника успевают окатить водой – там, куда попали брызги, у него выросла кошачья шерсть.
Примечания
В Старой Японии рожать было принято на корточках, чтобы кровь, считающаяся грязной по синтоистским верованиям, не пачкала роженицу.
В Японии испокон веков существует разделение власти: император в основном выполнял религиозную функцию, а сёгун – военную и политическую. Однако в Идзанами сёгун на момент событий книги является единоличным правителем.
Юки-о́нна – разновидность ёкаев, красивая мертвенно-бледная женщина с чёрными волосами, олицетворяющая снежную бурю.
Обращение по имени, а не фамилии, свидетельствует об очень близких отношениях или когда вышестоящий по статусу говорит с нижестоящим, поэтому обычно люди обращаются друг к другу по фамилии, даже будучи друзьями.
Мацури – религиозные сезонные праздники, которые обычно проводятся в храмах и сопряжены с определёнными ритуалами.
Кицунэ-кён – аналог игры «Камень, ножницы, бумага», где их заменяют такие жесты, как староста деревни, ружьё (лук) и лиса.
Норэн – шторки, которые вешают на вход или на окна с названиями места (заведения) или именами владельцев для опознавания и защиты от пыли.
Сэйдза – традиционная «правильная» поза сидения на полу с прямой спиной, сжатыми коленями и лежащими на них руками.
Отсылка паланкина – аналог церемонии выкупа невесты, когда за невестой, чтобы отвезти её на свадьбу, посылается паланкин, гружённый различными дарами.
Кумадори – разновидность макияжа актёров театра кабуки. Тёмно-красный и коричневый цвета обычно использовали для роли демонов.
Тэмидзуя – постройка у храма, напоминающая колодец, где нужно омыть руки и прополоскать рот, чтобы таким образом «очиститься» перед посещением храма.
Догэдза – поза покаяния или высшего почтения, когда человек садится на колени, прижимается лбом к полу и расставляет руки по бокам от головы.
Эпоха Хэйан – период с 794 по 1185 год в истории Японии. История Идзанами альтернатива, но делится на аналогичные эпохи («хэйан» означает «мир», т. е. эпоха спокойствия).
Ирори – очаг, представляющий собой углубление в полу и используемый как для приготовления пищи, так и для отопления дома.
Синкай котай – традиция, согласно которой каждый даймё должен приезжать в замок к сёгуну и отчитываться лично раз в три года.
Кэмари – разновидность футбола, целью которого является сохранить мяч в воздухе максимально длительное время.
Ойран – куртизанки высокого ранга, оказывающие не только сексуальные, но и развлекательные услуги.
Бугё – класс чиновников, куда могут входить начальники казначейств, градоначальники, руководители общественных работ и т. д.
Кегарэ – понятие нечистоты, загрязнения, схожее с грехом (но происходящее не по вине человека, от кегарэ можно очиститься).
Кабукимоно – высмеивающее название хатамото-якко, дословно означает «крашеные клоуны» (поскольку они все ярко одевались, пытаясь подчеркнуть своё самурайское происхождение).
Минка – традиционный дом японских простолюдинов (мелких ремесленников, торговцев, крестьян, рыбаков).
Детская игра-традиция: в Японии кукла олицетворяла монаха, и дети надеялись, что благодаря такой угрозе дождь «испугается» и закончится.