Софья Ролдугина, Джезебел Морган, Женя Юркина

Немного о чудовищах

Слова Софьи Ролдугиной, Жени Юркиной и Джезебел Морган звучат словно шаги в густом лесу, где ночь не кончается. Здесь шорохи превращаются в голоса, дома оказываются живыми, а тихие песни – ловушками для тех, кто осмелился слушать.

Здесь принцессы не ждут спасения, колыбельные убаюкивают навеки, ведьмы рассказывают свои истории, а чудовища говорят голосами, в которых легко узнать самого себя. Это сказки, которые не рассказывают детям – слишком страшные, слишком правдивые.

Поэзия, где свет фонаря дрожит перед тьмой и каждый читатель рискует обнаружить за строкой собственный страх.

© Морган Д., текст, 2025

© Ролдугина С., текст, 2025

© Юркина Е., текст, 2025

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

* * *

Софья Ролдугина

Сказки старые и новые

Чьи шаги так тихи, легки? Кто бежит по лесной тропе?

А в корзинке что? Пироги? Если хочешь, оставь себе,

Тут всего на один зубок. Ох, и скучно же тут, в глуши!

Нам бы вот поболтать чуток – сядь, послушай. И не дрожи.

Говоришь, он тебя спасёт? Это кто ещё? А, герой...

Твой? Призналась ему? Как нет? Хочешь, сердце ему открой.

Я слыхал, что любовь – палач... и спасение для души.

Станет больно – тогда заплачь и скажи, что я разрешил.

Если мир будет подл с тобой, не тушуйся и не робей:

Позволяю тебе быть злой и по вторникам есть людей,

Только, чур, не поздней шести – или лучше добавь в салат.

Впрочем, это я пошутил. А в салате вкусней шпинат.

Ни компания, ни родня от депрессии не спасёт —

Лучше зубы, как у меня, отрасти на двадцатый год.

На тридцатый – учись смотреть, а потом – закрывать глаза:

Раз промотана жизнь на треть, значит, поздно плестись назад.

В волчьей шкуре житьё не рай. Выбирай, что тебе милей:

Любишь красное – надевай, о потерянном – не жалей,

Если будет щемить внутри – значит, сердце там где-то есть.

А захочешь поговорить – возвращайся. Я буду здесь.

БАШНЯ

Когда-то раньше всё было проще. Драконы, рыцари, колдуны —

В своих сражениях скоморошьих почти невинны, почти равны,

Почти что дети в прозрачных, ясных и однозначных оттенках чувств.

Но время тянется, и, к несчастью, я не старею – и я учусь.

Твои усилия бесполезны, ведь мне достаточно подождать,

Позволить старости и болезням тебя до остова обглодать.

Но если ненависти лет триста – с любовью разницы нет на вкус.

Когда-то раньше всё было чистым.

Я это чувство почти боюсь.

Длиннее к вечеру тень от башни. Я жаден; я не отдам своё.

Наверно, будет немного страшно скитаться здесь до конца времён —

И ты, впечатанный в этот город, стоптавший улицы до костей,

Наотмашь смотришь с немым укором из междустрочия на листе,

Почётный пленник в густом тумане, закатный отблеск на витраже.

...наверно, будет немного странно врагом прикидываться уже?

Ты сможешь даже почти поверить, что будет лучше, что ты привык,

Но в горле, стиснутом до потери дыханья, пеной клокочет крик.

Ты вечен? Что же, я тоже вечен, я буду ждать, и мне хватит сил.

Когда ты сделаешь шаг навстречу – я окончательно победил.

Когда приткнёшься к порогу башни, ведь больше некуда, больше не...

Всё представляется настоящим в оцепененье и в тишине.

И в этом вынужденном молчанье, как будто ставшем для нас тюрьмой,

Я ставлю сорванное дыханье в хрусталь фамильный – и на трюмо.

Сомкнувшись, тонко дрожат ресницы, и каждый выдох – наперечёт.

Красиво, правда, мой мёртвый рыцарь?

Ты посмотри, как оно цветёт...

БАШНЯ#2

Предай меня, пожалуйста, как всех.

Оставь меня, пожалуйста, в покое.

Спасись хотя бы тем, что ты жесток,

Безжалостен, неумолим как рок...

Но ядовитый вёх, и белый мех,

И этот образ мрачного изгоя —

Он сердца твоего уже не скроет.

Я, знаешь, к сожалению, не слеп —

А ты как на ладони в этой башне,

Ты уязвим – в дурацкой доброте,

В готовности довериться не тем,

Как будто и не знаешь всех легенд,

Возвысивших тебя и оболгавших...

Но если впрямь не знаешь – это страшно.

Охотиться на духов и химер —

Давно уже скорее долг, чем труд.

Но с каждым веком меч всё тяжелее.

А может, это я слабею?

Мне меч бы заменить на револьвер,

Но пули мёртвых тварей не берут.

...зато меня, наверное, возьмут.

Не хочешь относиться как к врагу —

Назначь мне плату: кровь, и плоть, и душу,

Пусть это будет сделка, договор...

Но ты уже уставился в упор:

«Я просто помогу, ведь я могу».

А ведь и правда, только ты и сдюжишь.

Но от улыбки маетно и душно:

Мои друзья, соратники и братья,

Делившие и радость, и нужду,

Все те, с кем мы плечом к плечу стояли, —

Я вспомню их по именам едва ли.

Погибли; перемолоты проклятьем.

Так брось меня, не отводи беду —

Не выходи из башни, мой колдун.

БЕЛЫЙ – АЛОМУ

(Неблагой – Благому)

Я триста лет знаком с его хитрой рожей,

родился он в ноябре – охладелом, чалом.

Хотя ему с другими сходиться сложно,

он не адепт трагического начала.

И к поясу приторочены спицы,

а не кинжалы.

Шнурки, бусины и косицы —

всё безнадёжно

алое.

Его одежды дорожные —

осиновые, кленовые.

Я с ним становлюсь болтливее.

Но мне по душе безмолвие:

поля уязвимо белые, согбенные ивы

сонные,

бураны летят, по небу раскинув седые

гривы,

я в шутку скидываю с него корону...

И он замирает в эту секунду – и умирает тоже.

Заносит следы его

моё дыхание.

И лёд одевает бусины сияющими гранями,

и я заплетаю снежное в его киноварные пряди.

Мне кажется возмутительно серьёзным —

и настоящим —

его лицо, отражённое в глади

озёр, подо льдом спящих.

Но всё же есть нечто жуткое,

шаткое,

в этой почти-смерти.

Со смехом я возвращаю корону ему – шутка,

давай, улыбнись, ну же,

ты нам дураком нужен,

угрюмцам двоим тесно —

вон лёд на реке треснул...

И та же глубокая трещина раскалывает мне сердце.

Ступай же, приятель, дальше, бродяжничай по дорогам,

в своей шутовской короне пурпурного чертополоха,

носись по холмам диким, зелёным и крутобоким,

я буду с тобой вечно – вплетённым в косу сполохом.

ВАСИЛИСЕ

Неуверенно, тонко ложатся на холст стежки,

Еле теплится огонёк – еле теплится и чадит.

Значит, время пришло рукоделие отложить,

Значит, время пришло за околицу выходить.

А за первой стеной воздух сладок, душист и пьян,

Так беги во весь дух и, когда упадёшь – не ной.

Только дальше тропа однажды свернёт в бурьян:

Встанут лозы колючие плотной – второй – стеной.

Мир за ней – точно страшный дремучий лес,

Так несись напролом, если ощупью не пройти!

Здесь научат тебя не разнеживаться в тепле

И считать перед каждым ответом до десяти.

Когда станет тебе от уроков не по себе —

Череп сдёрни у ведьмы с колышка и иди.

Ведь за третьей стеной только марево до небес,

И скитаться тебе в этом мареве до седин.

Ты поймёшь, что и правда все горести от ума,

Сердце больше – отчаянья шире диапазон...

За четвёртой стеной оседает росой туман,

И прозрачней ледышки становится горизонт.

Неуверенно, робко ныряет игла в канве.

Незаметна цепочка следов под сухой листвой.

...Как во сне – как слепая, чумная – идёшь на свет.

Только чувство такое, как будто идёшь домой.

* * *

Эта сказка древнее гор: вот тиран, вот его народ, что спасения

от него по-овечьи покорно ждёт – а в пророчествах сущий вздор, где-то сгинул герой в ночи.

Чем опасней и гаже хворь, тем лекарство сильней горчит.

Пусть у зла есть и чин, и сан, горы золота в сундуках, но в саду у тебя – дурман, аконит, белена, сумах. Если отсвет надежды слаб, то тогда настаёт черёд госпожи ядовитых трав, ведьмы пустошей и болот; собирая по лепестку смертоносный дурман в горсти, ты готова уже врагу дар прощальный преподнести – полной чашей.

А в чьей руке... В той, что ближе – тебе ль не знать?

Кто отправил гонца к тебе?

Верный рыцарь.

Служанка.

Мать.

Неизбежен такой финал, как закат или как рассвет. Но как только побеждена хворь – в лекарстве нужды и нет: видишь отблеск того костра, на котором тебе гореть?

Госпоже ядовитых трав за услугу оплата – смерть.

Крутят воды реки времён без помех колесо судьбы. Ход событий определён, но в узоре у прях слепых что-то явно пошло не так:

на могиле растёт трава, и похоже, что жив твой враг.

...Как ни странно, и ты жива.

Триста лет пролетело вмиг, а расклад, как ни глянь, не нов: твой противник, жесток, велик – в белой башне до облаков.

Но у башни есть тень.

В тени, там, где сад утонул в дыму, ты посеяла аконит, наперстянку и белену. Не явился опять герой, за спасеньем к тебе идут: называют тебя сестрой, бьют челом – отведи беду!

Ты кивнёшь.

Но придёшь к врагу – и предложишь ему альянс.

Вместе легче быть начеку; берегись, бунтовщик, смутьян – раньше правила только сталь, нынче правит и сталь, и яд.

А тебе не к лицу печаль, но к лицу золотой наряд – и ещё золотой венец, тот, что дал твой заклятый враг.

Там, в узоре – сумах, борец, олеандр, паслён и мак...

Что мораль?

А морали нет, каждый думает о своём...

Но, пожалуй, идти во тьме чуть полегче, когда вдвоём.

* * *

Любила усложнять девица А: для тела фитнес, книги для ума, поесть – чтоб и полезно, и красиво. Девица Б – за то, чтоб упрощать, не надо ей том-яма – дай борща, из увлечений – шопинг, семки, пиво...

И так бы жили – каждая в своём мирке, который, словно водоём, закрытая от всех экосистема; но их столкнула в очереди в банк сама, что называется, судьба – и тут же обозначились проблемы.

Им выпал на двоих один талон.

Девицы зацепились языком, пытаясь доказать, кто тут правее – но очередь устала слушать их. Пришёл охранник, выставил двоих на улицу, ни капли не жалея. Там спорили б они до хрипоты, в запале с «вы» переходя на «ты», под вой кошачий и под гомон птичий...

Но ливень был не в курсе их проблем – прошёлся одинаково

по всем и вымочил до нитки без различий.

Девица Б, промокнув целиком, грозится тучам сжатым кулаком и брякает:

«Да чтоб вас разметало!»

Немедля начинает ветер дуть, и за каких-то несколько минут

на небе пелены как не бывало.

Девица А, чихая, говорит:

«Не заработать как бы нам бронхит, ты падай мне на хвост —

и полетели, ведь я живу здесь рядом, на углу».

...и достаёт из сумочки метлу – новейшей раздвигаемой модели!

Теперь они подруги, ясен пень.

Под пиво и под чай улун-женьшень наводят порчу, суету

и шухер, гадают по теням и облакам, не спорят никогда

по пустякам...

А банк сгорел – ну, если верить слухам.

* * *

Дилижанс уезжает в девять. Кажется, навсегда.

А ты собираешься будто бы к морю, в лето:

Зонтик, перчатки, шляпки – словом, белиберда.

И – книга моя, в которой описано это.

Поезд отходит в девять, идёт до фьордов.

(Мы знаем, на самом деле – в слепую вечность.)

Стоишь, с подножки машешь, смеёшься вроде,

Под мышкой – моя книжка, где всё размечено.

«Космический странник» из доков отчалит в полночь —

Туда, откуда, по слухам, возврата нет.

Ты к краю вселенной уносишь мою горечь —

И книгу мою, в которой предсказано это.

А я остаюсь. До одури тихо в доме.

И в пальцах – планшет ли, перо, стилус...

Пожалуйста, хоть страницу, ведь я помню!..

...чтоб странствие чуть подольше тебе снилось.

ДОППЕЛЬГАНГЕР

Сэнди одна. Месяц, неделю, век?

Это как помутнение в голове.

Дом непривычно тих, необычно пуст,

Стало гораздо меньше цветов и бус,

Больше не остаётся открытым кран,

И почему-то сохнет в горшке герань.

К счастью, Сэнди работает на износ —

Тем, кто устал, кажется, всё равно...

Щурится с фото траурного сестра:

«Сэнди, любой закат истончает грань,

Сэнди, закутай зеркало пеленой.

Сэнди, не только я смотрю за тобой...»

Лето приходит. Лето душит её.

Пахнет река патокой и гнильём.

Сэнди устала. Выжата, как лимон.

Падает на кровать и, наверно, в сон.

...Комната в рыжих сумерках ли, в огне?

Простыни липнут к телу, как будто нефть.

Снится ей что-то страшное, как чума:

Словно бы голос сестрин зовёт со дна;

Путник в горячке мечется – мёртв ли, жив? —

Злая ночная птица над ним блажит;

В сером ущелье спутались низ и верх —

Сжатый в могиле каменной, стонет цверг.

Сэнди идёт на голос, как на маяк —

Поле, река, ущелье, пустырь, овраг...

«Не торопись, балбеска», – сестра ворчит.

Голос – почти её. И глаза – почти.

Сэнди не верит.

Сэнди несётся к ней.

Фото чернеет медленно, как в огне.

* * *

Там, где чаща лесная торжественно зеленеет,

Там, где мох – словно лисий пушистый мех,

Кем-то было начертано:

«Здесь живут феи».

И я верю – я слышала шёпот и звонкий смех.

...И где прерию наживо режут ножи хайвея,

Там, где море травы колышется на ветру,

Я видела знак:

«Здесь живут феи»,

А на нём – отпечатки крошечных нежных рук.

...И среди небоскрёбов, где люди смелей и злее,

Где навек пропадаешь, если не там свернул,

В тупике есть граффити:

ЗДЕСЬ ЖИВУТ ФЕИ.

Там невидимых крыльев мерещится тихий гул.

...И на страшной войне, где сердце за час черствеет,

А за два – расцветает багряным цветком в груди,

Процарапано в камне:

«Здесь живут феи» —

И как будто бы что-то такое в пыли блестит.

...И на солнечном юге, где лавровые аллеи,

Где под сенью магнолий – смирение и покой,

...И на севере, где не всегда по утрам светлеет,

Где в отвесные скалы вгрызается злой прибой,

Я читала по гальке:

«Здесь

живут

феи».

...только феи нигде не видела ни одной.

КОЛЫБЕЛЬНАЯ

(Заклятие)

Уже поздно бить в набат,

Надевать доспех —

От любви оберега нет, она с лёта бьёт,

И на две души у любви одно остриё.

И тебя рассекло оно только час назад,

Он два дня как мёртв,

Но ему всё смех —

«Ты не спрячешься, блажь моя, от меня никак,

Я тебе не враг».

Майским ветром тебе укрываться – рыбацкой сетью,

И расчёсывать волосы частым гребнем совиных криков.

На закате ты станешь колосом в ржавом свете —

Пшеницей дикой,

Он придёт, чтобы поле сжать —

И сожмёт в кулак.

А зерно упадёт в ручей, прорастёт на дне.

Обернёт он колосом, как бедой, рукоять ножа,

Он уйдёт на войну, чтоб хоть на день тебя забыть,

Посмотри – он погиб, и в зрачках у него пожар,

А в груди – свинец.

Его череп укатит река в ледяную зыбь,

Где снега – как слюда.

Да в глухую седую топь,

И речная трава прорастёт через белый лоб —

Это ты обвилась вокруг, ты сплела венец,

Колыбельные на ночном языке поёшь.

Опускается на болота колючий снег,

От совиных криков чернеет заклятый нож —

И не спрятаться друг от друга вам никуда.

Поздно бить в набат,

Ни к чему надевать доспех...

* * *

Круг из соли тонок, как будто нить... Милая колдунья, не будь сурова —

Путника одинокого не гони и позволь промолвить хотя бы слово.

Знай: мой дом от чужаков сокрыт. У холмов, где ветви к земле приникли,

Тайную дорогу нам озарит россыпь огневеющей земляники.

И пусть ягод слаще на свете нет, ты смотреть – смотри, но не смей касаться:

Ведь осока, острая, как стилет, рассечёт протянутые к ним пальцы.

Берег мягок, словно гагачий пух, ночь туманом стелет и укрывает;

Та постель нежней материнских рук – но, увы, холодная и сырая.

Если там цветы – то дурманный яд. Если огоньки – значит, над болотом.

Бродит ночью женщина, говорят, и она оплакивает кого-то,

И её глаза – как седой хрусталь, в глубине зрачков перелив багровый,

И слегка слабеет её печаль от глотка густой человечьей крови.

Если неподвижна поверхность вод и луна плывёт над низиной сонной —

Тихой песней в омут к себе зовёт бледное дитя в золотой короне.

В топком иле светятся черепа, словно жемчуга на груди невесты —

Сколько ни явилось гостей бы нам, каждому по чину найдётся место.

Правит той страной мой король-отец, только власть его всем давно постыла:

Он жестокий изверг, хитрец и лжец – так давай уложим его в могилу?

Милая колдунья, пойдём вдвоём! Будешь мне женой или добрым другом —

Я приму, что сердце решит твоё.

Я люблю тебя.

Выходи из круга.

* * *

Мойре снится порой под утро:

У неё есть сестра-двойник.

Только сон этот почему-то

Всё сильней проникает в жизнь.

Варит кофе она, зевая,

Чутко дремлет, глаза прикрыв...

И как будто судьба иная

Проступает сквозь негатив.

Это небо синее сапфира,

На песок наступать горячо,

И молочная сладость инжира

В белом полдне течёт и течёт.

У судьбы еле слышный голос,

Нитка тянется, чуть видна...

Мойра ждёт свой последний поезд —

На перроне стоит одна,

Ощущая себя старухой

С ледяной пустотой в груди...

В то же время бесплотным духом

Через южную ночь летит.

Месяц жёрновом канул в море,

Терпким дымом чадят костры.

Коркой соль на губах – и горечь

От лимоновой кожуры.

Снова утро и снова морок —

То ли морось, а то ли снег.

Собирается Мойра долго,

Тело движется, как во сне...

Вдруг сестра её в платье белом

Загорелой взмахнёт рукой —

И в оконце заиндевелом

Завиднеется южный зной.

* * *

Что ты опять плачешь? Вот идиотка, право...

Вылечится скоро твой бессердечный город —

Ветер метёт аллею, пальцы опять немеют,

Талой воды море, хоть на плоту плавай.

Дышишь на снег летом – мятой и земляникой,

Город оскал прячет. Город такой алчный!

Залпом тебя выпил, захохотал хрипло —

Вот уже взгляд выцвел, плечи твои никнут.

Что ты опять плачешь? Мёртвые не жалеют,

Пробуют чёрный кофе, ловят тебя на слове —

Снова зовут на встречу, раз уже изувечив,

Гладкие, белоглазые статуи из музея...

Ты ещё не устала? Правильней и слаще

Не исцелять – резать, и рассуждать трезво,

К сердцу не принимая, словно глухонемая,

Мёртвая, как твой город... Что ты опять плачешь?

Что ты опять плачешь?

ИБСЕН

Ты уничтожил все улики. Облагородил образ Григом.

Но вот сидишь, читаешь книгу – смешно признаться, о себе.

Есть повод пересесть за столик, упомянуть о песне Сольвейг —

Искусство робких недомолвок, в котором всякий преуспел.

И вспомнить, может быть, когда-то: вот кресло у окна, вот латте,

И мы, как будто экспонаты в палате мер и полумер,

Случайный спор, в котором двое с души снимают слой за слоем,

Как с луковицы, наносное... А есть ли сердцевина, Пер?

Не страшно знать – неинтересно, да и не время, и не место,

И только пустота в наследство: ни дел, ни знаний, ни имён...

А впрочем, имена остались. И это, Пер, уже немало.

Небытие – рациональность, когда мир перенаселён.

ПЕСНЯ НАД ПРЯЖЕЙ

Мастерица пела и пряла.

С песней в лад вилось веретено,

Из кудели вытянулась нить —

Невесома, призрачно-бела,

Как ручей под полною луной.

И спешила дальний холм обвить

Лёгкой ниткой узкая тропа,

И как в реку выльется ручей —

Так она вольётся в дальний тракт,

Там пройти – сто платьев истрепать,

Износить сто вышитых плащей...

Песня звонко ластилась к ветрам,

И летела вдаль над синевой,

И ручьём звенела на ветру,

И печалью сердце обвила —

Невесомой нитью шерстяной:

«Пусть тропинки все совьются в круг,

И чужбина станет немила,

Пусть ладья стремится на причал —

По морям настранствовалась всласть.

Пусть вернётся тот, кто обещал,

Кто оставил плакать, петь и прясть...»

КЭТЛИН

Полвека судачит весь белый свет,

В глуши и в самой столице:

Чем Кэтлин из Клонса, искусней нет

В Ирландии кружевницы.

Старуха О’Тулл учениц не берёт,

И родственниц дальних даже...

Сидит и сидит себе над ручьём

И кружево вяжет, вяжет.

И много людей приходило к ней,

Но Томми их всех хитрее:

«Секретов твоих не прошу, о нет,

О феях мне спой, о феях».

«О, Томми, Томми, совет один:

Вовек с ними не встречаться.

Добра на этом пути не жди —

Несчастье найдёшь, несчастье.

Пусть зарево фей над холмом зажглось —

Не нам у костров тех греться.

Пылающих ягод рябины гроздь

У сердца храни, у сердца.

И если ты мимо холма идёшь,

Когда наступает вечер,

То честный, холодный железный нож

Покрепче держи, покрепче.

Мелодия арфы зовёт к себе

И голос ласкает уши —

Прекрасного пения в темноте

Не слушай тогда, не слушай.

А если шаги за спиной слышны

И смех бессердечный, юный —

В глаза, что ярче седой луны,

Не вздумай смотреть, не вздумай».

Так пела старуха, водя крючком —

Всё кружево выплетала.

Но вдруг улыбнулся малютка Том —

Лукаво, о, Кэт, лукаво!

«Слова твои, Кэтлин О’Тулл, мудры,

И голос хорош, и песни.

Пойдём же туда, где горят костры

За тисовой рощей, вместе?

Там феи тебе поднесут вина,

Чтоб слаще спалось и пелось.

Ведь вы, мастерицы, по нраву нам,

И смелость в почёте, смелость!»

Сказал – и плеснул из ручья водой,

Промокла до нитки Кэтлин.

Но что же с горбом её, с сединой?

Исчезли они, исчезли!

Девчонка склоняется над ручьём,

Не верит себе, смеётся —

Вот рыжие локоны над плечом,

Как солнце горят, как солнце!

...Пылающих ягод рябины гроздь,

У сердца храни, у сердца.

...И этот холодный железный нож

Покрепче держи, покрепче.

Но это от фей не спасёт, мой друг.

По нраву ты им пришёлся?

Они под холмы тебя уведут,

Как Кэтлин О’Тулл из Клонса.

* * *

Пятое сентября, без четверти три утра.

Дорогой дневник, мне опять не спится,

Ведь в моей голове, как в клетке, сидит убийца,

У неё глаза бесцветные старой птицы,

Очень сильные пальцы, на горле широкий шрам.

Дорогой дневник, мне давно уже не до смеха.

Она вроде бы знает, как заткнуть эту дуру сверху,

Проучить шефа, поставить на место хама, достичь успеха...

Она будто бы просто болтает с собой о своём,

Но мне страшно, что я всё лучше слышу её.

Первое марта, полночь. Милый дневник,

Теперь в моей голове их двое.

Они постоянно ссорятся между собой и

Не дают ни себе, ни мне ни минуты покоя.

Тот, второй – чародей, ловелас... а ещё шутник,

Только шуточки у него – запишу, и сгорит бумага.

Он хохочет. Пекусь, говорит, о твоём же благе,

Ведь убийца тебя не научит владеть языком, как шпагой.

Я ворчу на него: эй, заткнись, что, других нет тем?

Но когда он молчит, то не хочется жить совсем.

...Я не знаю день

и не знаю час.

Дорогой дневник,

Я боюсь уснуть —

и проснуться

потом.

Без них.

ПОСВЯЩЕНИЕ ЙЕНУ ЛОЙЕРОЗУ

В саду прекрасных цветов без счёта – благоуханием полон он.

Не знает юность ни зла, ни страха – о, бесконечный и добрый сон.

И ты всей грудью вдыхаешь запах, но отчего же в груди болит?

Смотри: то розовый олеандр – цветок, что сладок и ядовит.

Взрослеть – оставить тот сад навеки и впредь дорогой идти другой.

Печаль со знанием неразлучна, как соль морская с морской водой.

Вино предательства – для наивных, твой кубок вылит, а не испит:

Ты помнишь розовый олеандр, что так же сладок и ядовит.

Не вечно солнцу гореть в зените, и ночь приходит за днём всегда.

И как бы ни был глубок колодец, однажды кончится в нём вода.

Ты, покоривший вершину славы, заброшен ныне и позабыт...

И только розовый олеандр цветёт – и сладок, и ядовит.

Всей грудью запах его вдыхая, ты знаешь точно, что дарит он.

И нет печали, и только сладость – о, бесконечный и добрый сон.

РОЖДЕСТВЕНСКОЕ

Моя знакомая из архива на Чёрной Речке —

Крупный специалист по семейным связям.

У неё есть журнал, где все ходы размечены

И записано всё единожды кем-то сказанное.

Иногда мы болтаем за кофе с ликёром в сумерках,

И она со мной делится фактами любопытными:

Что зима происходит от тех же корней, что музыка,

Что в цивилизованном прячется первобытное...

Или вот что город в дальнем родстве с шампанским:

Те же горлышки бутылочные и пробки,

Так же голову кружит, делает ярче краски,

И теплее – зиму, и гораздо смелее – робких.

А ещё у неё теория есть простая,

Что каждый из нас – ангел, по существу.

(Доказательства – убедительней не бывает,

И доставят их обязательно к Рождеству.)

* * *

Если тянется ночь, как повесть,

Где теряется смысл и суть —

Выходи и садись на поезд,

Идущий куда-нибудь.

Кости, рельсы, цветы и шпалы —

Не смотри под колёса тут.

Заплатив непосильно мало,

Выбираешь не ты маршрут,

Пожирая глазами вехи,

Так, как ржавчина бритву ест,

Ты наполнишься медным эхом —

В четверть, наполовину, весь.

А над городом одичалым,

Где заводы – почти дворцы,

Телебашня луну поймала

И ведёт её под уздцы.

Берег режет соломку улиц,

Заунывно река поёт,

Вдруг ныряет с моста безумец,

А лицо у него твоё.

И стыдливо молчат вокзалы,

И надрывно орёт клаксон...

Поезд перебирает шпалы,

Уплывая куда-то в сон.

СКАЗОЧНИКУ

ты сказочник; за нежным, тихим словом —

несладкая, неласковая суть.

кто хочет отыскать ручей медовый,

рискует ненароком утонуть.

в железных башмаках твоих сюжетов

сочувствия и жалости на грош:

одной – семь долгих лет плестись по свету,

другой – плясать, пока не упадёшь.

судьба несправедливая – не редкость,

ты можешь выбирать и раздавать:

одной, простой – огрызки и объедки,

другой, волшебной – птицы в рукавах.

ты каждой по рожденью не отмеришь —

отсыплешь наугад чего-нибудь:

девчонке путь укажет ведьмин череп,

царевне – осветит звезда во лбу.

ты сказочник; закона нет другого:

пусть черти спят, пусть омуты мелки,

но выбирая то, единственное слово —

не лги.

* * *

Ты открывал её, будто святую книгу,

Глазами ел и пальцами льнул к страницам.

О, рыцарь слова, хранитель пустых реликвий —

И просто рыцарь.

Она ж тебя – как первый набор конфет

В монастыре воспитанная сластёна:

О, тёмный мусс, орехи... И взгляд в канве

Горчаще-тёмной.

Её хранил ты – книгой в нирване шкапа

И помнил смутно, может быть, по обложке,

Без дрожи в пальцах, ужаса поцарапать

Оклад из кожи.

Она ж тебя – коробкой из гибкой жести

Из-под конфет, в которой томятся снимки;

Тот хлипкий мостик туда, где пока что вместе —

«Ма», «па», улыбка.

Вы тихо шли – не за руки – в общей жизни

И добрались до светлых пустых окраин.

Ты подождёшь подольше, незлой мой книжник,

Сластён без очереди пускают.

ТЁМНАЯ КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Спи, дитя.

Догорел закат, не поёт свирель...

Спи, ведь ночи летние коротки.

Вот и кошка спрятала коготки,

Мягкой лапкой трогает колыбель,

Под золою светятся угольки —

И молчит судьба, и сокрыта цель.

А тебе расти, а тебе взрослеть,

Облачаться в золото и шелка,

Заклинать погосты и облака,

Босиком ходить по чужой земле,

Средь других тропу свою отыскать...

Спи, дитя.

Побежит тропа, как река, вперёд.

Есть один дворец далеко в глуши,

Ни живых, ни мёртвых там – ни души.

Во дворце тебя королевич ждёт.

Только окликать его не спеши:

Стерегут под крышей нетопыри,

Их глаза пылают, как янтари,

И полынь сквозь грудь его проросла.

Там в высоком небе звезда горит —

Хоть горит, а всё ж не даёт тепла,

И земля в округе белым-бела...

Спи, дитя.

Ты войдёшь туда, как живой огонь.

Пусть тебя погибелью нарекут,

Только знай, что ты – справедливый суд,

Знай, что будет слово твоё – закон,

Ты возьмёшь страну, и дворец, и трон.

Чары королевича не спасут:

Побегут ручьи – и растает лёд,

И тогда вода проведёт межу

Между тем, что живо, и тем, что жуть.

...если же он первым тебя найдёт —

Я в глубокий сон его погружу.

Спи, дитя.

* * *

Тётушка А. знала толк в полезных советах.

«Не ходи, – она говорила, – за бедняков и поэтов,

Не бери в долг и тем более в долг не давай,

Под стрелой не стой и других туда не пихай,

Свежесть рыбы определяй по чешуе и жабрам,

Никогда не верь сплетникам, радио и жабам,

По ночам одна не гуляй, новостей не слушай

И от холода береги сердце, хвост и уши».

Тётя, в общем-то, зуб даю, говорила дело.

Я не слушала, я не верила, я взрослела.

Не гуляла ночами – на стреле сидела в болоте,

Новостями и сплетнями пробавлялась на радио, по работе,

Раздавала кредиты с зарплаты, кому – забыла,

Твёрдо знала: в сушёных мышах и жабах сокрыта сила,

И кого-то брала за жабры, считая себя большой...

Наконец сбежала с поэтом без гроша за душой.

Вот мне триста лет. На плечах своя голова.

С высоты веков понимаю, что А. права.

(И особенно – в деле рыб и чужих долгов.)

У меня три хвоста, том стихов, целый прайд котов,

Я пережила шесть охот на ведьм, две войны, чуму,

Знаю цену сплетням, этому да тому...

Но когда вокруг толкутся лисята или, там, воробьи

И в глаза глядят, просят: мудростью одари,

Я молчу и на солнце грею шкуру свою.

Ни о чём не жалею

и советов

поэтому

не даю.

* * *

Бывает, что в начале октября

Накатывает серость бытия —

Становится уже не до приличий;

Опять сменились правила игры,

И катится весь мир в тартарары,

И катится по рельсам электричка —

А в электричке едет на завод

Технолог Жанна, что который год

Учиться собирается на фею —

Но прежде скинуть лишний килограмм,

Семнадцать лишних лет, кредит и хлам,

И мужа, что надёжно сел на шею.

И в той же электричке, скажем так,

Катается по пятницам чудак —

Не джинн, не маг, но в целом чудотворец.

Проходит в ярком вязаном шарфе,

(Бывает, что изрядно подшофе,

А нынче – в полемическом задоре.)

И говорит технологу: «Пардон,

Мой комплимент, возможно, моветон...

Вы – фея в человечьей грубой шкуре».

На улицах гремит какой-то ад:

Фанфары, ветер, гром и листопад —

Смешалось всё в осенней поздней буре.

Молчанием смущённый до седин,

Приносит извиненья мнимый джинн,

Но молвит тут технолог: «Нет, вы правы».

И прямо со скамьи, сквозь потолок,

Туда, где неба синий лоскуток,

Взмывает ввысь, легко и величаво.

Мир в целом не меняется никак:

Умнее не становится дурак,

Святой не получает откровений,

Но пасмурный октябрьский тучесвод,

И лица пассажиров, и завод

Становятся светлее на мгновенье.

...Есть, говорят, великий страшный план,

Где прошлое и сущее – туман,

И будущее – просто длинный прочерк.

Он остаётся в ящике стола,

Пока вершатся добрые дела —

Забытый и закрытый на замочек.

ФИНИСТ

Тянется нить шершавая из клубка,

По огрубевшим пальцам скользит легко,

Скоро уж размотается целиком...

Лижет дорога пыльные облака

Тёплым, колючим кошкиным языком.

Северный край тих, леденист и хмур.

Южный – от века сух, каменист и гол.

Ветер оскал горы превращает в скол,

Камень отлогий – в кружево и ажур,

Губы кровавит корочкой тонкой соль.

Север и юг – разница в девять лет,

В пару железных стоптанных башмаков.

Взгляд опусти: след попадает в след,

С глиняного обрыва на звук шагов

Огненной ягодой щурится бересклет.

Путь был полынен, долог, далёк, тернист.

Кончилась нитка в дымной сухой степи —

Здесь даже ветер горек и ядовит.

...Белые косточки в пригоршню собери,

Солью омой – может, он полетит.

ХИМЕРА

Лето сулит кофейне большой улов.

Редко свободен треснутый стол в углу:

Рваная ширма, пепельница и стул —

Как бы курилка с небом поверх голов.

Ольга приходит в девять. Всегда как штык —

Остро, железно, точно и очень зло.

Всех разговоров – сера, зола и соль.

Дым от её ментоловых жжёт язык.

Ольга сквозь зубы цедит: «Содом, бедлам...»

Полупустую пачку на стол кладёт:

Тот, кому это нужно, возьмёт и сам,

Тот, кто откажется – видимо, идиот.

Леся влетает в полдень, под кофе-брейк.

Чашку мою хватает, берёт мой хлеб,

Курит из пачки, оставленной на столе,

Вертит кольцо с жемчугом в серебре.

Жизнь для неё – праздник, большой банкет.

В это она верит уже сама.

Всех разговоров – патока, джем, шербет.

Ольгину пачку Леся кладёт в карман.

Женя в кафе заходит почти что в три,

Вовремя, со своими и без проблем —

Не развивает скучных и страшных тем.

Видно, приходит именно покурить.

К вечеру мне молчание как десерт —

Не говорить, только кивать едва.

А неподвижность окаменелых черт

Многообразно можно истолковать.

В десять я возвращаюсь на постамент —

Поздно, кафе закрылось, и город тих.

Кошка со рваным ухом ворчит во сне

В долгой тени каменных крыл моих.

Самайн и другие кошмары

Льётся октябрь бледным вином из кубка,

Тычется по оврагам слепой туман,

Ветки рябин косточек птичьих хрупче —

Близок Самайн.

В стылой дали будто скулит кто-то,

Тонкий ледок манит – шагни, сломай,

Сонмы огней мечутся над болотом —

Близок Самайн.

Пёс во дворе прячется под корытом,

Полной луны алым горит кайма,

Запертые двери теперь открыты —

Близок Самайн.

БУРЬЯН

Его высевали на выжженных пустырях.

Он рос, побираясь корнями по голышам.

Ветра завывали, по-чёрному истеря.

Он жался к камням, металлически дребезжа.

Его пожирали, топтали, срывали, жгли.

Он плёлся ковром и цеплялся шипом за шип.

Пока мы горшки лепили из мокрых глин,

Он глины сухие петлями плетей крошил.

Он так жаждет жить, как не снилось тебе и мне,

И страха не знает, поскольку он сам есть страх.

Давно перерос колыбель из пустых камней

И рвётся в наш мир, где дожди и земля щедра.

...Мне чудится сон: я спускаюсь в притихший сад,

Там яблони сохнут в коконе жёстких лоз.

Тянусь рукою: лимонник, вьюнок, мускат?

А чёрный шип пробивает ладонь насквозь.

* * *

Словно понимая вдруг, ты идёшь быстрей.

Немигающим взглядом уличных фонарей

я слежу за тобой. Оседает белёсый пар

в переломанном свете автомобильных фар.

Я боюсь – ты уйдёшь купить какую-то ерунду,

будто в воду, рухнешь в раннюю зимнюю темноту

и всплывёшь только по весне в новостях, кретин,

когда реки взбухнут мутными зеркалами льдин.

Вот ты пялишься вверх со дна, рожа – в лоскуты,

я смотрю с моста: только бы не ты, только бы не ты...

Я боюсь незакрытых окон и чердаков,

поездов – без глаз, без сердца и тормозов,

и того, что с шестого верхи решёток острей копья...

И что ты это видишь ясно, как вижу я.

Я себе проедаю пульсом дыру в груди,

а оттуда сочится только: не уходи.

Ты как я, но на триста лет моложе, на сто – дурней,

узнаю это варево кислых мыслей и злых идей.

Я кричу: «Оставайся здесь!» – изо всех зеркал.

Потому что мне никто это не сказал.

* * *

Когда натянутое – лопается,

И вверх по стенам течёт вода,

Я снова падаю – как в пропасть —

В твоё циничное «никогда».

Плюётся радио белым шумом.

Ты весь как вылитый из свинца.

Глухой стеной опустевших рюмок

Зачем тебе меня отрицать?

Скажи: тебе это просто снится.

Нажми на «сбросить» и обнули.

Как будто жёлудь или грибница,

Я вырастаю из-под земли.

Несчастье может случиться с каждым —

Вот ночь, вот лестница, нет перил...

Но я желаю узнать однажды,

Как ты бы мне это объяснил.

Ночами в окна скребутся ивы,

Всего лишь ивы – зачем бледнеть?

Ты думал, мёртвые молчаливы,

Но я хочу позвонить тебе.

НОЯБРЁВОЕ

Вот и я. Не в себе, не дышу, и душа еле в теле, но

Здесь по правилам можно выть, а вот горевать не велено.

Небо серостью перемазано, на просвет – синева, там,

Где в пробое сквозном, глазном, ветры крутятся бесновато.

И от холода веки смежило: баю-бай,

Засыпай, моя радость алая, забывай.

И меня бесприютностью, словно вечным дождём, накроет —

Обезумев, швырну прохожему самое дорогое.

Он мерзавец, бродяга, фокусник и хохочет хрипло:

Ты дарила бы, дура, золото, не халтуру-липу.

И по улице вниз покатится налегке,

Моё сердце бездумно комкая в кулаке.

На нетленное звали – врали, поили сиюминутным,

Как мышей на сырные крошки, заманивали уютом.

А пришла – и, как будто нищенка, на пороге ною.

Что мне – в щели лезть или сквозняком прорываться с боем?

...бессердечная, прорастаю из небылья.

Вот и я. Принимай, люби меня. Вот и я.

ОТКРОЙ!

Открой мне, мой принц.

Это я для тебя соломенный стог

Спряла в золотой шёлк.

Мои руки исколоты до того,

Что ладонь стала клешнёй.

Открой мне, мой принц.

Это я превратила сундук листвы

В полновесное серебро.

Но устали глаза лунный свет ловить,

И теперь я слепа, как крот.

Открой мне, мой принц.

Когда мой отец распознал подлог,

Над тобою сгустилась мгла.

Это я, презрев свой дочерний долг,

Ему голову с плеч снесла.

И пока не очнулся от смерти он,

Как бывало уже не раз,

Мы бежали от гнева его вдвоём,

До того, как закат погас...

Открой мне, мой принц!

Ты меня в столице назвал чужой

И казнил к исходу того же дня.

Я теперь пришла за своей ценой.

Так впусти меня.

* * *

Там, где водились варги и упыри,

Там, где скитались призраки до зари,

Где над болотом ночью звучал хорал —

Пряничный домик в самой глуши стоял,

Тропы к нему позаросли быльём.

Жили в том доме с сёстрами мы втроём:

Старшей сестрёнке больше семи не дать,

Младшей сестрёнке с виду всего лишь пять.

В час, когда мгла ложилась промеж могил,

Очень Серьёзный Дядя к нам приходил,

Страшными взрослыми горестями пугал:

«Кончится детство – будет сплошной аврал,

Каменной лапой схватит за горло жизнь,

Выдавит сны, надежды и миражи,

Чтобы опустошённую эту плоть

В каменной ступке позже перемолоть».

Если туман сгущался, как молоко,

Взрослая Тётя плакала под окном:

«Вам от тоски не спрятаться и в глуши —

Жизненный смысл вынь ей и покажи.

Рано она поднимется поутру,

Выгрызет вам клыками в груди дыру,

Смысл же не отыщется – через год

Злая тоска вас целиком сожрёт».

Младшей сестричке, кажется, всё равно —

В пальцах её мелькает веретено.

Старшая села с зеркалом у печи —

Зубы свои железные наточить.

Стылой воды с речки я принесу —

Выйдет из дяди Очень Серьёзный Суп.

К тёте добавлю сахара и муки —

И напеку Взрослые Пирожки.

Эй, налетайте, варги и упыри!

В Пряничном доме жаркий очаг горит,

От угощенья ломится щедрый стол —

Год пролетел, снова Самайн пришёл.

САМЫЙ ЗЛОЙ ВОЛШЕБНИК

Он очкаст и бородат,

У него стеклянный взгляд,

Словно пять минут назад

Он восстал с постели.

Три ужасных колдовства

Знает он: «Садитесь, два»,

«Семь утра, а ты сова»,

«Вечный понедельник».

Серый волк сожрал овец?

На работе мрак и здец?

Ситх сопящий – твой отец?

Неспроста всё это!

На душе скребёт манул?

Друг идею умыкнул?

Где-то рядом прошмыгнул

Он по всем приметам.

Он авада, он цейтнот,

Он в любую дверь войдёт —

Боком, задом наперёд,

Просочится в щели.

Этой ночью, на Самайн,

У него горит дедлайн,

И спешит к тебе на чай

Самый Злой Волшебник.

СЕМЕЙНЫЕ ЦЕННОСТИ

У меня большое и любящее семейство,

Хотя мы друг другу фактически неродные:

Нас кровь объединяет и образ действий —

И то, что мы немножечко неживые.

Дедушка Фредди любит подвижные игры

И знает целую тысячу сказок на ночь.

За свитер в полосках мы его дразним тигром,

А днём он бессилен, как жук, опрокинутый навзничь.

Вот дядюшка Декстер. Он честен и добр без меры,

Но строг вместе с тем – и отчаянно чистоплотен.

Нам бабушка Борджиа ставит его примером

За трепетное отношенье к своей работе.

Тётушка Аннабель, как считают, куколка,

Ей свадебное платье идёт до ужаса.

Она, как и все мы, не любит толпу и сутолоку,

А в людях ценит уменье кричать и мужество.

Кузен троюродный... мягко заметим, клоун —

Слегка повёрнут на красных шарах воздушных.

Вчера налакался яду и плакал сонно,

Что им пугают тинейджеров непослушных.

Сестрёнка Садако – любимица и красавица,

В кино прославившись, стала теперь затворницей.

Она от поклонников в тёмном колодце прячется,

Но иногда не против и познакомиться.

Главой семьи мы, конечно, считаем Влада —

Его репутация, замок, доход стабильный...

Он выглядит старомодно в своих нарядах

И до сих пор не пользуется мобильным.

Семья-то большая, но вместе все собираемся

Мы только по праздникам, ради проказ и каверз.

Место для вечеринки всегда меняется.

...Кстати, а не напомните мне свой адрес?

ДЖОКЕР

Опять тебя клонит в сон...

Послушай, Лиз,

Здесь, в метро, между вагонами,

Где отраженьями сонными

Мы друг к другу висками, лбами

Стыло-бледными, как у ламий,

Прижимаемся, мысли сплавив —

Обитает вне всяких правил

Беспощадный Стеклянный Джокер.

Тебе уже страшно, Лиз?

Он капризный, алчный, жестокий,

Он по локоть в чужих кошмарах.

И, обманывая сонары

Заблудившихся в Лимбе, спящих

Он делает мёртвыми чаще,

Чем ты запекаешь в пирог джем...

Куда ты глядишь, Лиз?

Не знаю, зачем он живёт, чем,

Но видел тень от его ресниц

И чуял запах большой резни:

От смерти не ускользнёт никто —

Нищий, сновидец ты или кот,

Джокер возьмёт тебя в оборот.

Не засыпай в метро!

Ты слушаешь, Лиз... Лиз?

Про чувства

БЕЗОТВЕТНОЕ

От тебя – письмо. Доставка совами.

Ты меня упрекаешь бессмысленно, бестолково,

Что совсем позабросила нашу общую альма-матер.

...я сижу и думаю: может, и правда хватит?

Ложные цели и средства не по карману,

Диван, мигрирующий в нирвану,

На вопрос: «Как дела?» – сказать вроде и нечего,

Мол, из эльфа дивного мутирую в человечка?

Мол, всех дел – дом/работа/работа/дом?

Я же знаю, ты спрашивал не о том.

Но нет сил от чистой души покаяться,

Не пишу, не рисую – и в этом разница,

Мой фамилиар – не лисица хитрая,

А блажная птица с эмблемы Твиттера.

Мне б твои проблемы!.. Хоть завалящие.

У тебя ведь всё там по-настоящему.

В гардеробе – Нарния, дыры в планах творческих,

И зовут по прозвищу, не по имя-отчеству...

Ты не удивляешься ничему – а чего такого?

Там, у вас, всем почту разносят совы.

...нет, нельзя расстраивать.

Надо поберечь тебя.

И поэтому

снова я

не отвечу.

* * *

Вот звонкая, пронзительная грусть.

Вот я – с самой себя как будто слепок.

А ветер налетит – так оторвусь, как яблоко, замёрзшее, от ветки... Как пахнут в зиму яблоки! Вином и первым непросыпавшимся снегом, когда он надвигается стеной.

...вот словно наступил на кубик лего – нежданная, пронзительная боль, и глупая немного, и смешная.

Всё то, что с неба выпадет зимой, до лета обязательно растает.

Но мы ещё не летом, мы сейчас. Тут сумрачно, морозно, одиноко, и смотрит, не мигая, лунный глаз, и огоньки во всех мигают окнах, как будто это код или сигнал, передающий вирус непокоя.

Снег невесом, но всё-таки упал.

Что ж, значит, в нём главенствует земное.

Любой умолкнет звук; любая грусть утихнет, оставляя отпечаток. Мы поплывём, прокладывая курс по книгам, или блогам, или чатам, поставим вешки – или маяки... Да, лучше маяки – чтобы горели.

И тут, и там мерцают огоньки.

И – будто согревают в самом деле.

* * *

Смешное сердце истерит и в целом тянет вниз —

Нет смелости, чтоб вдаль смотреть, и сил на чепуху.

Но острые надломы крыш шлифует лунный диск,

Чтоб не поранился никто, гуляя там, вверху.

Ночь забирает нож из рук и вкладывает в них

Пустую школьную тетрадь, набор карандашей —

Мол, хочешь, клетки заштрихуй, а хочешь – зачеркни,

А хочешь – в клетках запиши, как дышится душе.

И я меняю сто часов бессонницы и мук,

Подвешенности в пустоте в ста метрах от земли

На много-много глупых букв – до онемевших рук

И до звенящей пустоты в том месте, где болит.

Меняю «можно мне не быть?» на «можно мне уснуть?» —

И спать,

и спать,

и спать,

и спать без мыслей и без снов,

Чтоб без билета проскочить – да в новую весну,

Где одуванчики летят, белёсо и легко.

...И я за ними вслед лечу, беспечна и бела.

А ночь хохочет мне вдогон:

смотри,

не умерла!

* * *

Фотокамера делает нас немного бессмертными —

Инстинктивно понятная истина для любого.

Эти тысячи дней, вложенные в конверты,

Эти тысячи призраков, спрятанные в альбомы,

Эта музыка, оглушительно прозвучавшая

И молчанием сердце ранившая намеренно.

Фотография – словно выстраданное причастие

Совершенного вида, прошедшего времени.

Дом, который построил, которого не осталось;

Друг, который уехал и адреса не оставил.

На бумаге отпечатывается память

И живёт в безыскусной простой оправе.

Чёрно-белое; схваченное в движении —

Вскользь, вдали; подёрнутое дымкой...

Вот бессмертие, данное в ощущениях:

Мой двойник уходит за край снимка.

* * *

Он к городу присматривался долго, задумчиво цепями грохотал, как призрак романтического толка, пока вокруг сгущалась духота – и темнота всё больше уплотнялась, сиреневее, чем сама сирень.

...А в точке, где кончается усталость и робко начинается мигрень, сидела я с седьмым стаканом чая и думала: ну точно ливанёт.

Он громыхал под облаком ключами, грозился, что, мол, хляби отомкнёт – и шёл по крышам длинными шагами, и наблюдал, отстукивая такт, как люди с разноцветными зонтами по улицам затопленным летят.

...Вот я бегу, петляя между ними, пакетом укрываясь кое-как, а ливень хлещет с неба сильно-сильно, и волосы мне путает, дурак. И ржёт: да ты сама, наверно, дура, смотри, кругом какая красота, какая обалденная фактура у вон того промокшего кота!

Увы, я не эстет и не романтик, чтобы в промокшем видеть благодать.

Зато я накормить могу. И бантик на ниточку для игр привязать. И угол дома высвободить где-то... А этот кот теперь, наверно, мой – и это ослепительное лето, накрывшее, как ливнем, с головой.

А он уходит – и грохо-хо-хочет, довольный тем, что нынче натворил.

Висит между землёй и небом мостик – из света, без опор и без перил.

* * *

Из осени не вырваться никак. Она меня зажала, как тисками.

Сентябрь смотрит в щёлку, как маньяк, и трогает холодными руками,

туман на узких улицах застрял – он плотный, точно ведьма зелье варит.

Я солнечного августа дитя, как выжить в этой серости и хмари?

От ветки оторваться – и лететь, себя вообразив листом кленовым?

...Дождями обречённые на смерть, колонны одуванов безголовых

по выстывшим обочинам стоят – и кажется, что взглядом провожают:

попробуй-ка, впишись в видеоряд, весёлая, беспечная, чужая.

Кольцо всевластья, знамя октября – что прячешь, осень, ты в своём кармане?

Немыслимая лёгкость бытия помножена на сложность ожиданий.

Загадка не загадана ещё, ответ уже написан на заборе.

А за забором – ярко, горячо волнуется осиновое море,

замри, фигура: раз, и два, и три...

Из объектива выпорхнула птичка.

Вот катится в осиновой заре по вычерненным рельсам электричка,

по окнам капли наискось бегут – а ну-ка, дождик, осень потуши-ка.

...Я вижу неба голубой лоскут —

и делаюсь вдруг

лёгкой,

как пушинка.

* * *

В детстве мне говорили: вырастешь и узнаешь, что почём, кто виноват, что делать. Из испуганной, из нелепой вылупится другая, у которой в порядке душа и тело. Ничего не болит и не чешется; стойка – почти охотничья – так изящна...

А я выросла и прошу (кого – не знаю): дай мне убежище.

Дай мне счастье.

И вроде оплачены все квитанции, в холодильнике есть и борщ, и пицца, электричество есть в подстанции и улыбки на лицах. Научилась звонить незнакомым первая, не стыжусь отправлять резюме и кляузы...

Только вот не в порядке нервы и

не верю ни в нетфликс, ни в санта клауса.

До сих пор разбираюсь в добре и зле – и где та граница, разница; столько лет топчусь по земле и не знаю, что нравится мне, что не нравится.

Сделалось постепенно страшное, острое, то, что было проще и слаще.

Раньше спросила бы: эй, я взрослая?

А теперь: слушай, а я вообще

настоящая?

* * *

Неси меня, лиса, куда глядят глаза, чтоб хоть на полчаса был только ветер в харю – и волосы назад! Неси сквозь листопад, чтоб корочка из льда хрустела, как сухарик, и мы по льду, по льду неслись и на ходу хватали там и тут лист жёлтый или алый... Там воздух свеж и чист, и рыжие лучи, и сколько ни молчи, а тишины всё мало; там красный бересклет, всё суета сует, и смерти будто нет – а есть, так ненадолго.

Здесь хмарь и темнота, и дыр во всех местах – латать не залатать, пытаться-то без толку.

Неси меня, лиса! Туда, где чудеса!

Я не справляюсь сам с дурацкой жизнью этой.

Не хочешь?

Можешь съесть, но только бы не здесь, ну не в петлю же лезть!

...ни знака, ни ответа.

Терзаться ни к чему: ни сердцу, ни уму. Придётся самому выкручиваться, значит. Туман как молоко, и в голове легко; вот клевер – лепестков четыре.

На удачу.

Сплетает сеть паук, ажурную, как пух; свет льётся, словно звук из золотого рога, и рыжий-рыжий сад – как рыжая лиса...

Я не смотрю назад.

Меня

несёт

дорога.

ЗЕЛЁНЫЙ ПУТЬ

Река не вынесет меня к морю.

Ведь кто-то должен прорасти на берегу и на обрыве запустить корни в песок и глину, и скрепить грунт, чтоб не осыпалось и не размылось, не обвалился под ногой спуск...

А от реки идёт волной сырость, и птичьим цоканьем частит пульс.

И вот весна. И утонул в пенном черёмуховом снеге ближний склон, и небо тянется к земле немо, и от низин ещё несёт льдом, и я клонюсь с обрыва в тот омут, где целый выводок чертей ждёт...

Река меня совсем другой помнит и отражает в глубине вод.

Я столько раз переживу зиму, что пустота меня внутри съест, и вот однажды под цепным ливнем раскину ветви до земли – в крест, в последнем выдохе ветрам вторя, последнем семечке летя – въявь...

Оно, конечно, поплывёт к морю.

И прорастёт чуть дальше, чем я.

ВЫШЕ

С высоты большое кажется маленьким,

Страшное – в лучшем случае удивительным.

По бокам проспект подпирают сталинки,

Выше вьются ангелы да хранители,

Сеют перья белые, снеговатые,

Укрывают крыши пушистым облаком...

Всех старушек помнит ещё девчатами

Этот звонкий город со строгим обликом —

И крылатых кормит зимою досыта,

И несчастных кружит до отупения,

И рябиновой украшает россыпью

В парке спуск с истоптанными ступенями.

Вот сижу на верхней и зла не помню я —

Ни о пробках утренних, ни о детстве,

Но стаканчик с кофе двумя ладонями

Отчего-то стискиваю покрепче:

Город стал внезапно какой-то камерный,

Не пугают с главной страницы новости,

И живётся точно с включённым таймером

С этой обретённой внезапно лёгкостью.

Так, что страшно порой зажмуриться,

Проверяя – дышишь ещё? Не дышишь!

...под ногами вдруг обрести не улицу —

А метель

И выбеленные

Крыши.

* * *

Чтоб не ехала крыша

И не текла,

Каждому человеку нужно немного тепла.

В день – восемь объятий,

Два с половиной чуда и чашка кофе,

Полчаса поваляться в кровати

С кошкой у изголовья.

Если же крыша едет,

Если дело совсем плохо —

То объятий уже десять

И стакан фейхуёвого сока,

Чуд по меньшей мере четыре,

Чтобы чисто было в квартире,

Под дверью котёнка в коробке —

Рыжего,

С горы просвистеть на лыжах,

А после найти в подсобке,

В альбоме,

Старое фото

Кого-то

Очень знакомого...

Если не поможет и это —

Значит, крыши, увы, нету.

Но не стоит впадать в отчаяние —

Когда-нибудь,

Я клянусь,

Обязательно полегчает!

* * *

Скажи мне, что я сплю. Я не расстроюсь.

Вчера в метро дурацкий ржавый поезд отвёз меня куда-то не туда. Всё с виду было словно бы прилично; ну, выхватил взгляд парочку отличий, но так на незнакомых станциях всегда.

Наверх я поднялась на автомате. Зевала, а потом решила: хватит – и кофе в автомате же взяла. Явилось чудо, где его не ждёшь: был кофе упоительно хорош, я мельком удивилась, ну, дела... И был по расписанию июль, по логике – обычный вестибюль, но я шагнула со ступеней прямо в август.

Медовый, упоительный, живой.

Там зрели яблоки, и был окончен бой, фронт облаков плыл белый, словно парус. В газете – спорт и кинофестиваль (и я не разглядела год, а жаль), и ничего – про списки и потери.

У барышни в комбезе, с бабл-ти, спросила я, как к площади пройти... Ты можешь мне и верить, и не верить, но там (где проходил весной парад!) разбили парк прогулочный – и сад.

Вот часто говорят, что время лечит.

Я там ждала, пока не отболит; и небо превращалось в антрацит.

...а после я проснулась – на конечной.

И был июль; был душный старый поезд.

Скажи мне, что я сплю. Я не расстроюсь.

СМЕРТЬ

Иногда Сашке хочется умереть —

В понедельник, как правило, в пять утра.

Она чай наливает – заварки едва на треть —

И не думать старается ни черта.

Ни о том, как тошнотно брести до метро в толпе,

Ни о том, что пора бы зубного найти врача...

Когда Сашка – почти – к столу приглашает смерть,

Кошка ей на колени запрыгивает, мурча.

Лида вечером чувствует снова себя никак.

Год прошёл. И Шекспир опять: «Быть ли, нет?»

А когда из всех углов выползает мрак,

То вполне очевидным кажется ей ответ.

Нет, не быть. Круг замкнулся. Ей сорок. В груди болит.

Всё по-прежнему. Выход? Господи, намекни!

Вдруг – звонок. Там соседка, бабуля: «Ой, Лид, а, Лид?

Что-то худо мне... сердце... в «Скорую» позвони...»

После пары не хочет Серёга домой идти.

Будет мамка ругаться: «Из дурня не выйдет толк».

Но когда он почти кидается на пути,

То внезапно на весь перрон верещит свисток.

Мент усатый ворчит: «Не признал? Бог с тобой, Серёж.

Ну, поди-ка сюда, у меня к тебе разговор».

Этот мент на папаню немного его похож,

Только вот не пьян и как будто к Серёге добр.

Жизнь разбитая снова склеена на «Момент».

Будто в сказке счастливой, рассказанной в старину —

Эти кошка, старушка, сердитый усатый мент

Каждый раз помогают совсем не пойти ко дну.

У неё много лиц, хоть знакомо всем лишь одно.

Есть кошачья шубка, шинель есть и кимоно.

Её люди встречают в Венеции и в Москве —

У неё сострадания хватит, пожалуй, на целый свет.

Очень редко она достаёт из кладовки свою косу.

...и приходит обычно, когда её не зовут.

ТИШИНА

Камням нужны моменты тишины – тогда яснее слышен голос неба.

Под водопадом холодно. Подножие скалы облито мхом, как мехом,

Как старым бархатом сырым, и будто гребень скалы прочёсан гребнем

Из золота – и кости, и ореха.

Молчание везде. Следы на узком пляже должны исчезнуть до шести.

Бездонная, солёная могила – море, море, которое и льнёт,

И ластится, и шепчет – нарушает. Мне этого не вынести-нести-нести-нести...

Так на горячечных ладонях носят лёд.

Так тишина – растаяла. Так пена оседает на скале

И, впитываясь в мох, который там – под водопадом – устилает нишу,

Его солёным делает, принадлежащим бездне, глубине и мгле.

Я – камень. И я слышу. Слышу...

* * *

Просыпается на излёте зимы, в нигдебре —

В чаще города, в самых дремучих дебрях,

Там, где трубы в небо дымом грохочут,

Где кварталов многоэтажный росчерк.

Ходит, шаркает всеми шестью ногами

Тяжко-тяжко, словно таскает камни;

Когти, зубы втягивает поглубже,

Чай заваривает в немытой кружке.

Кожу сбрасывает, лезет в чужую шкуру:

Под жульё косит, хамьё ли, дуру,

Ей же, видишь, главное – прицепиться,

Знай меняет облики, лица, рыльца.

Шепчет на ухо: «Будь же поосторожней», —

Массой всей наваливаясь тревожной...

Тащишь, сыплешься, словно мешок песка —

На горбу хроническая тоска.

* * *

Человек читает ленту:

У кого-то вышла книга.

Кто-то скоро выйдет замуж,

Вышло новое кино...

В качестве эксперимента

Жизнь подсовывает фигу —

Выходи-ка, друг, за рамки.

(А не сможешь, так в окно.)

Он старается как лучше,

Торопясь, решает ребус,

Бултыхается в запаре,

Как лягушка в молоке.

А потом, когда наскучит,

То в большое это небо,

Как большой воздушный шарик,

Улетает налегке.

Говорят, оттуда, сверху,

Наши ленты видно лучше —

Кто когда откуда вышел,

Кто куда зачем пришёл...

Только нам наверх не к спеху.

...Впрочем, если сесть на кручу

И затихнуть тише мыши —

Ничего почти не видно.

Потому и хорошо.

* * *

Шажок, ещё шажок – опять февраль, как будто так и надо. Оледенели берега, оледенелая река; туман стоит над городом и садом. Шажок, ещё шажок – я равновесие поймала еле-еле. Дышу; пишу; сыта, одета и при деле.

Шажок.

Оплачен счёт и куплен хлеб – я молодчина, да?

Шажок.

Есть отопление и свет, горячая вода. Есть дом, коты есть и друзья, и есть слова, которые пока что можно...

И те есть, что нельзя.

И те, что осторожно.

Февраль – то минус вдруг, то плюс, то с неба льёт, то сыплет. А в голове бардак, дурман, как будто приступ гриппа, и то отпустит, то сожмёт в тисках тревога.

Шажок, ещё шажок.

Вот так.

Вот это называется «дорога».

Смотреть под ноги, а не вдаль. Без паники и спешки.

По-ти-хонь-ку.

Шажок.

А если кто-то лезет напролом – шажок в сторонку.

Тут, в стороне, хоть скользко, но не так. Стой, как дурак – вздыхая и глазея то на людей, то вниз, то в небеса. И – чудеса – чем дольше пауза, тем будто ты живее.

Как сквозняком, вдруг тянет бирюзой сквозь облако. Грозит грозой прогноз, несёт пургу и рок, как будто мерин сивый...

Да, не весна ещё.

Шажок. Ещё шажок.

Тут холодно.

И всё-таки красиво.

* * *

Я рукой в карман, а в кармане – боль.

Не занять ничем. Не унять ничем.

Что мне делать с ней, вот такой, дурной?

И прогнать её бы, сказать бы: брысь, тут весна прекраснее, чем эдем, и цветёт сирень до небес и ввысь, истерично пахнет овраг и луг, и лицо всё мокрое от дождя.

Так светло, что страшно смотреть вокруг.

И пушинки шёлковые летят – одуванчик солнечный поседел, истончается на ветру, гляди! И над головой начал пух редеть – в облаках дыра.

И дыра в груди.

Даже как-то стыдно. Со всех сторон – трели птиц, черёмухи пенный вал; всё весной ликует здесь в унисон – что же ты, дружок, не возликовал?

...только боль моя – вот она, со мной. На ладошке возится, как птенец.

Я её накрою другой рукой: крепни, боль, живи и расти большой – чтоб расправить крылышки наконец.

А когда взлетишь ты, набравшись сил, и когда закроешь полмира ты – и черёмуху, и грозу, и луг, и сирени вянущие кусты, я свернусь клубком, я в траве усну.

...отдохну в тени от могучих крыл.

Лисы графства Рэндалл

ВРЕМЯ ЧАСОВЩИКА

Вот семьдесят лет, милый друг, как ты отдан беде.

В саду заплелась ежевика с тугими вьюнами, и башня прядёт свою тень, точно ведьма – кудель, и камень растрескался – веришь? – состарился камень, и страшно устал, как (дай время) устану и я. Пока же мне, впрочем, и думать об этом не стоит. Я врос в нашу землю корнями, как цепкий бурьян, и так же бесплоден и высушен...

Впрочем, пустое.

А крыс стало больше. Плодятся, что та саранча, и прут из щелей и углов, с чердаков, из забитых подвалов, из моргов, притонов и – стал я теперь замечать – из душ человеческих; серым бессмысленным валом весь город затоплен. Нас трое на эту орду. Один дарит свет, а другая – надежду на чудо, а я... как часы из загадки, иду да иду, но только на месте топчусь – ни сюда, ни отсюда.

Пусть с каждой зимой всё бледнее я помню тебя, но – вот парадокс – понимаю точнее и глубже то мёртвое время, когда был железом распят наш город в прицелах не молкнущих пушек и ружей. И город горел; и Агония – имя ему, как имя Агония – миру, что был нам купелью... Но в час, когда солнце почти задохнулось в дыму, ты стал, как река – только больше, сильней и полнее, нахлынул – и смыл: смерть и сажу, огонь и войну, и я целовал это небо, как будто впервые, но понял лишь к вечеру – ты не вернёшься, мой друг...

...и город – живой! – стал подобен холодной пустыне.

Но всё повторяется. Круг ли, спирали виток – я чую агонию в смрадном крысином засилье. И тени густеют над городом в точке зеро, они собираются, точно гнездо себе свили, и ждут возрожденья... чего? Не хочу даже знать. Но знаю другое: я стану тем яростным светом, который сожжёт и развеет крысиную рать.

И сам растворится.

Мы встретимся?

Веришь?

Хоть где-то?

Не будем о грустном. Пока есть надежда и долг... Вот лучше послушай: намедни забрёл ко мне мальчик. Он просто дышал и смеялся; я словно оглох – и ослеп, а может быть, слышал и видел иначе. И мы хоронили его канарейку в саду – в коробке, обитой внутри чем-то скользким и алым. Я позже оставил его у людей, на мосту.

...смотрел...

...улыбался...

И думал: не всё, знать, пропало.

КЭРОЛ И ЗИМА

Осенью, в рябиновой тишине Кэрол ждёт с тоской наступленья стужи.

Кэрол знает: если начнётся снег, лучше бы совсем не ходить наружу.

Ноги, будто налитые свинцом, сердце бьётся редко и еле слышно...

У Зимы – потерянное лицо вечного бесчувственного мальчишки.

Он за Кэрол следует по пятам. Говорит, что будто бы охраняет,

Говорит, под городом заперта стая крыс – и якобы непростая,

Стая, жадная до сердец и душ... Люди в темноте пропадают чаще...

Кэрол твёрдо знает, что это чушь:

Он один из монстров здесь настоящий.

Хоть простые правила той игры, только новый уровень всё же сложен.

Взрослый мир, увы, пострашнее крыс. Строже и нетерпимей тоже:

Непохожие на себя умы переварит в жадной своей утробе.

Кэрол с нетерпением ждёт Зимы:

Он один предать её неспособен.

А раз так – не лгал он и в остальном: крысы этот город почти что съели.

Держат их пока в кулаке стальном хлёсткие и яростные метели.

Крысы терпеливо умеют ждать и победу летом себе пророчат...

Но когда за Кэрол придёт беда —

То Зима наступит июльской ночью.

...Снег идёт – на улицы, на дома, на останки страшной крысиной стаи.

До смерти измученная Зима на скамейке медленно засыпает.

Тени утекают сквозь водосток, от луны остался один обрубок.

Кэрол плачет и целует седой висок,

Нежно – как могла целовать бы губы.

МИРИЛЛ

Спальня как будто колодец ундины, тайный подводный русалочий грот. Пахнет забвением, холодом, тиной, что-то тоскливое разум грызёт. Вот бы окно распахнуть, прокричаться – самый естественный поворот. Вышивка вьётся на стареньких пяльцах...

– Мирилл, никто не придёт.

Да, это самый естественный выход – выкричать боль и отдать темноте, Мирилл давно с репутацией психа, нервной актриски а-ля варьете. Кажется, кто-то ляпнул намедни – Мирилл навроде старух из «Макбет». Сплетни, конечно, дурацкие сплетни...

– Город прислушивается к тебе.

Город с почтеньем, готовностью, жаждой слушает каждый случайный каприз. То, что несчастье случится однажды, чувствует Мирилл где-то внутри. Крик разольётся по улицам, пьяно в небо уткнётся, увьёт фонари. Город накроет колючим бураном.

– Мирилл, в окно до утра не смотри.

Видишь, теперь эта боль лишь снаружи. Снег бьётся в стекла, как чокнутый рой. Пусть он кого-нибудь насмерть завьюжит, главное, что это всё не с тобой. Кто-то уйдёт и не сможет вернуться, кто-то кого-то спасёт, как герой... Сливки лакает из битого блюдца верный и ласковый твой домовой.

Снова – спокойствие, вышивка, пяльцы, кошки, глинтвейн и немое кино. Сны не сбываются – даже не снятся. Сплетни? Да полноте, ей все равно. Синие ленты вплетая в косицу, Мирилл беспечна и счастлива, но... Что-то плохое однажды случится.

– Город безумно влюблён – и давно.

1

Рельсы время источило,

через шпалы мох пророс,

Нотой резкой и фальшивой

режет уши скрип колёс.

Кислым-кислым светом поит

лунный серп сухую рожь.

Ржавый поезд, мёртвый поезд...

Ты его так долго ждёшь?

2

Рельсы время источило,

через шпалы мох пророс,

Нотой мягкой и сонливой

плавит волю гул колёс.

Память медяка не стоит,

ноги путает тимьян,

Тихий поезд, ржавый поезд...

Отвези меня к холмам.

3

Рельсы время источило —

верно, кончилась война.

Звёзды плавают в чернилах.

Город тёмен, тих и наг.

Скрип колёс – как будто скрипка.

Лунный серп к холму приник...

Сквозь неверный сон и зыбкий

улыбнётся Проводник.

РОМАНС ПРОЩАНИЯ

Тимьян и клевер, тимьян и клевер...

К луне лениво прильнули тени,

Оплыл на отмели след олений

И дама в алом раскрыла веер.

Молчанье дола, молчанье неба...

Железом хладным холмы изрыты,

Там жерла пушек кивают сыто,

Нутро мотора ворчит свирепо.

Беспечность танца, забвенье песни...

Иглой под кожу – в долине рельсы,

Озёра горьки, проливы пресны,

А дивный отсвет вот-вот исчезнет.

Туманом дышит бессонный север,

У дамы в алом – седые пряди,

А веер наглым юнцом украден...

Сплелись, как войлок, тимьян и клевер,

Тимьян и клевер.

ТРОЕ ДЛЯ ОДНОГО

(триптих)

Когда лужи снаружи кроет хрустящая корочка,

Плотный мрак за окном наполняется белой горечью,

И движения примерзают к железным поручням,

То из старших ворот появляется часовщик.

Когда хрупкое «завтра» на стрелке минутной корчится,

Перетянутый нерв достигает предела прочности,

И на сорванном выдохе сон выгорает дочиста,

То фонарщик безмолвно выходит из средних врат.

Когда крошится тонкий лёд от хвостов русалочьих,

Поезда и сигналы играют друг с другом в салочки,

И химеры с карнизов слетают к проёмам арочным,

То из младших ворот проводник выступает в ночь.

Если ты их встретишь – не заговаривай.

Если заговоришь – не называй имени.

Они кажутся улыбчивыми и ранимыми,

Но в глазах у них золотое марево.

Их слова притягательны и обманчивы.

Их вино пьянее первой влюблённости.

Всё выглядит бессмысленным, отвлечённым, но

Поздней согласие обретает значимость.

Только шаг из холодной комнаты —

Твоё время навеки замерло.

Ты сжимаешь ключи от города.

Ключник выбран по старым правилам.

Сезонное

4:15 am

Тёмен путь, и будущее темно – как просёлочные дороги ночью.

Пусть до рези вглядываешься, но лбом пересчитаешь все пни и кочки.

Наугад иди или погадай, в медной джезве кофе сварив погуще.

Гуща осыпается по краям. Близок край – хочется верить, лучший,

И свеча коптит, прогорев на треть, тонкую ладонь обжигает воском.

Если сердце в ступке перетереть – может, и появятся отголоски,

Указатель вырастет из земли: прямо, до упора, потом направо.

Хоть бы взяли за руку, провели, хоть бы доску бросили над канавой!

Тёмен путь, и в будущем тоже мрак. Заглуши мотор или шаг замедли —

Пахнет земляничником буерак, звёзды в небе теплятся еле-еле,

Кофе в джезве – кажется, на глоток, от свечи остался один огарок,

Виснет дым, и вспыхивает восток, самый край, но как же он, Боже, ярок,

Как надрезан солнцем вдоль бирюзы... На руках розовый сок, смотри-ка —

С непривычки не обожги язык горьковатым привкусом земляники.

* * *

По улице проехала весна.

Когда ещё, признаться, и не ждали, скатилась, нажимая на педали покоцанного велика «Десна» – ну, знаете, такого голубого, как это ваше небо над Москвой, где серого-то вровень с синевой... И что, казалось, в этом бы такого, но тут внезапно некий буйный птах в рябине выдал две смешные трели. Потом с карнизов жахнули капели, качели разогнались во дворах, и корабли поплыли вдруг по лужам – сплошь алые тугие паруса.

И день длиннее стал на полчаса.

И стал вкуснее скудный поздний ужин.

И кофе лучше прежнего бодрит.

Кондуктор в нашем сто втором трамвае признался нам, билеты проверяя, что сердце нынче больше не болит. И улыбнулся!

Может, раза три.

И мы с собой несли улыбки эти, как, знаете, в карманах носят дети каштаны, леденцы и фонари.

Пусть был январь. И смерть была, и страх, привычная почти что безнадёга, раскисшие и грязные дороги, и дикая усталость по утрам, когда никак не выбраться из сна – но всё же отчего-то стало легче.

Наверное, весна, как время, лечит.

Пожалуйста, лечи меня, весна.

ГОД ИЛИ ГОРОД

Солнце ласкается, льнёт к проталинам, снег проминает боками. Встань, соблазнись, побеги – как маленькая – с горки за облаками. Наст под ногами хрустит, разламываясь, не наступай – хрупко! Солнце пригрелось на склоне, ласково лижет пустые руки.

Так и задумано, так и записано – но не для нас, не нами; можно вернуться, конечно, мысленно, в тот драгоценный самый... год или город? Нет, не читаются выцветшие чернила. Год или город...

Какая разница.

Солнце горит вполсилы, воду лакает из луж бензиновых, дремлет на теплотрассах, кормит чумные ручьи в низинах серым лежалым настом. Слякоть съедает асфальт сквозь трещины, не наступай – грязно! Небо не видится, а мерещится – призрак голубоглазый. Сумрак потягивается под окнами – зябкий, сырой, сонный.

Что-то едва под ребром ёкает – эй, соблазнись, вспомни.

С горки бежит существо высшее, лёгкое, как синица – врежется с лёту и дух вышибет, ойкнет и извинится. Солнце несётся за ним, дразнится, по волосам гладит...

...Время учиться читать – пальцами – выцветшие тетради.

ДЕКАБРЬ

Я вчера видела в переходе,

Как декабрь выкручивал руки осени.

Вроде шлялось там до черта народа, вроде

У полиции дело было под носом, и

Одна старуха, замёрзшая и сутулая,

Посмотрела на них в упор и плюнула...

Можно воздух резать этими скулами,

На руках качать – золотую, юную,

Но никто не крикнул: да что ты делаешь,

Изверг в белом! Или даже: ату его!

Будто все такие же нипричёмно-светлые

Или вовсе за смертную казнь ратуют.

Он ограбил её, отобрал монисто и,

Оттаскав за волосы, отшвырнул в угол.

Я, конечно, не претендую на истину,

Но разве можно так поступать друг с другом?

А она тотчас же затихла, скрючилась...

Вдруг мальчишка, паинька и отличник,

Произнёс тихо: здесь будет лучше, и

Уложил осень в футляр скрипичный,

Словно в колыбель. Он ушёл, укачивая,

Бормоча: разбужу через год примерно.

Его скрипка, порядочно озадаченная,

У стены вздыхала легко и нервно.

Я подсела, притронулась к её боку,

Одолжив ненадолго свой голос как бы.

Всё же он красивый, пусть бы и жестокий,

Прошептала скрипка, этот твой декабрь...

Я кивнула: в общем-то, не поспоришь,

Я, пожалуй, даже смогу полюбить его —

Горе тёплой осени и моё горе,

Белоснежно-сумрачного убийцу.

* * *

Когда погода – дура,

И пасмурно, и хмуро,

Возьми немного сюра

У Кэрролла в развес:

Размалывай помельче,

Заваривай покрепче,

Тоске – ариведерчи,

А осени – привет!

Вливайся помаленьку:

То с книжкой на коленках,

То в пледе, на ступеньках,

Под чай или глинтвейн.

Депра уже не в моде,

Ведь всякий дождь проходит.

Ненастье не в природе,

Ненастье – в голове.

Так пусть войдёт в обычай —

Кормить отряд синичий,

Искать пятьсот различий

В сентябрьской пестроте,

И не плестись понуро —

До самой верхотуры

Сухим листом пурпурным

Лететь,

лететь,

лететь.

* * *

Если жёлтое, то горчит:

Цедра, жёлуди и ключи,

Вечер тускл и шероховат

В свете лампочки в сорок ватт,

Глянь, из зёрнышка проросло —

Корешок, сто страниц, сон.

А мешает в глазах резь —

Значит, что-то в глазах есть.

Если красное – онеметь,

Осознать, что всего треть,

Что прошло-то уже две.

На крылечке сидит век,

Парит модный пока вейп,

Не считает ещё вех,

Напевает себе вслух,

Чешет пёрышки птице Рух.

Если белое – тишина.

Встань. Замри. Обернись на

Север, хлещущий по щекам

Людям, улицам, облакам.

У кого взгляд не примерзал

К небу хрупкому, как бокал?

У того, кто затих, стыл.

У того, кто не есть – был.

Вот окно. За окном, там,

Горечь, тихость и немота.

Листопадом забит сток.

Если осень, тогда – что?

Л...ь.

Ныряя в молоко тумана,

Держи ружьё наперевес:

Зима ещё тебя обманет.

Она обрушится с небес,

Как белый молот. И, живое

Отчаянье вбивая в грудь,

Она глумится над тобою —

Не дай себя перетянуть

В стан тех, кто ею очарован,

Где подо льдом покой... и я.

Рассмейся – и святое слово

Всади ей в сердце из ружья.

* * *

Медленно дождь уходит за горизонт. Город как будто выполосканный весь, вычищенный до блеска от нечистот. Хоть бы куда, только бы стать не здесь, где ты как на ладони перед собой, щурься ли, жмурься – видно во всей красе.

...солнцу вверху приказывают – отбой, сумерки плавно катятся по росе.

Словно в чернила, падаю в эту тень. Слово и память будто бы не мои. Там, в темнотище – ландыши и сирень, ржавые рельсы, ливни и соловьи, книги на полке, яблоки на столе... Стрелка стрекочет – целится автомат в самые сладкие месяцы на земле.

Время ломается, время идёт назад.

Дальше – коленки сбитые, духота, лес из крапивы, солнце над головой. Дальше – зима, зимняя суета, ёлка, смолистый запах её живой. Дальше – букет из розовых хризантем, тяжесть такая – еле несёшь в руках...

Будто и вспоминаешь, но не совсем, будто бы не хватает в тебе куска.

Пахнут лавандой бабушкины платки, злые часы цокают языком – как ни смотри, а не видать ни зги, словно ты где-то в омуте глубоко, память дробится – яростный звездопад. Словно в горнило, падаю в эту муть...

Если идти ощупью, наугад, можно тогда выйти куда-нибудь.

ПОСТАП-БЛЮЗ

Наступает обычный день, и над городом снова дым,

И узорчатая парча за ночь выросла на стекле.

Ототри, погляди: везде на снегу под окном следы —

Хищный зверь там бродил, урча, в полуночной промозглой мгле.

К остановке ползёт трамвай, искры сыплются с проводов.

В небе точно костёр горит. Хорошо бы купить билет —

Вот купить и махнуть за край, позабыть про родимый кров...

Но кондуктора нет внутри, и водителя тоже нет.

В подземелье железный червь по железным путям скользит,

Берегись его, падаван: пусть невзрачен он, а хитёр.

На поверхности, верь – не верь, даже днём не видать ни зги:

Центр нынче укрыл туман – курят призраки «Беломор».

В доме с вывеской «Кофе – здец» пар сочится из всех окон,

И бариста, угрюм и хмур, бьётся с тысячей жадных лап.

Ты без кофе – живой мертвец. Но и с кофе ты тоже он:

Мир вокруг – постмодерн и сюр. В понедельник – ещё постап.

САД

Город N похож на дырявый карман.

Здесь пропадают ключи, документы, люди...

Тина живёт в одной из холодных студий,

Где селятся живописцы и холостяки.

И можно, честное слово, сойти с ума,

Утром в метро ныряя в антропомассу,

Если бы память не сохраняла ясно

Яблочный запах осенью у реки.

Зимнее солнце хрустко, как леденец.

Зимнее солнце споро грызёт рутина.

Офисный воздух скомканным пластилином

Вязнет на рёбрах и не тает в тепле.

Бодро хвостом виляет зверёк песец.

Ночь на носу. Стужа крепче текилы.

Тина устала. «Боженька, дай мне силы!..»

...Сад прорастает инеем на стекле.

Снег есть реальность. Свет и весна – миф.

Фрукты из магазина покрыты воском,

Из-за ангины сок жжётся извёсткой,

Ну-ка, дожуй – ради ли, вопреки...

Пальцем зёрнышко яблочное вдавив

В чёрную землю, Тина зовёт: «Лето...»

Время идёт. Тонкий росток крепнет.

Тина его высадит у реки.

ТВОЯ В.

она проходит по городу шёпотом, стрёкотом

велосипедных шин в сиреневых сумерках.

безумие снов её нарастает с опытом:

увидел последний сразу б – наверное, умер бы.

скорость её измеряют тенями и бликами,

но самое-самое главное в ней обманчиво:

из кошек она вычёсывает мурлыканье

и варит зелёный кофе из одуванчиков.

в её волосах гнездятся стрижи и голуби,

и даже фрейдистов пугает её изворотливость:

сегодня она в глаза проливает олово,

а завтра – уже слепого – ведёт заботливо.

она влюблена в тебя до потери смысла и

до птичьих трелей в пустеющей голове.

трещинами по асфальту – смотри – выписано:

жди.

я иду.

вечно твоя, В.

* * *

Фабрика облаков начинает работу затемно.

Дворники мерно кошмары сгребают с оледенелых крыш,

И по местам расходятся сонные указатели,

Стрелки дрожат, как в компасе: прямо, в метро, в Париж...

Скоро восток засветится розовым нежным золотом —

Это горят кошмарные сны в городских печах.

Пахнет из труб оладьями, мёдом и кофе молотым,

Сливочным рыхлым облаком тянется ввысь печаль.

Если же небо ясное – значит, назло всем дворникам

С крыш наскреблось немножечко страхов и жутких снов.

Сим объявляем, граждане, с утра до ночи вторника

День выходной на фабрике грусти и облаков!

ЧЕРТА

Ты отвечаешь на звонок, а дальше – глухота, и кувырком летит проспект, и под ногами зыбь, и та же вроде бы Москва, но видишь – здесь черта. За ней до чёрта тяжело, до хрипа, до крезы – и ты, и ты, и ты уже за ней на семь восьмых, на ненадёжной мостовой, где до психушки – вздох.

Ты за протянутой рукой – тебе удар под дых.

Возьми назад свой новый день. Верни, как было до...

И в этой сраной глухоте, где хочется не знать, не быть, не помнить, не смотреть ни в почту, ни вокруг, автопилотом прёшь домой, вслепую – на кровать, и падаешь ничком в свой сон, как в чёрную дыру. И спишь, и спишь, и спишь, и спишь – в запой, до тошноты, как будто смысла нет вставать ни завтра, ни потом, до боли, слипшихся ресниц, до грёбаной черты...

...и слышишь тонкий звон сквозь сон – снаружи, окном.

Не в первый раз непервый снег ложится на Москву. Всего лишь снег: смягчилась даль и поредела мгла. Но это держит на плаву – дыши! – и наяву.

А в точку сжатая черта растает от тепла.

Женя Юркина

РАССКАЖИ МНЕ СКАЗКУ

Расскажи мне сказку, обещаю:

Буду слушать, не перебивая,

Прежде чем за несколько мгновений

Рухнуть в паутину сновидений.

Расскажи о старом и забытом:

Почему на море шторм бушует,

Что таится в том шкафу закрытом,

Отчего отныне шут горюет.

Про озёрных дев и их охоту,

Про чердак с манящим и запретным

И про ведьм, летающих на мётлах

В самом тёмном часе предрассветном.

Про морских чудовищ покорённых,

Зеркала, куда нельзя смотреться,

И про призраков неугомонных,

А ещё людей с чернильным сердцем.

Расскажи про монстров под кроватью,

Про луну багряную и волчью,

Про любовь и демонов крылатых,

Разговоры с призраками ночью.

Про народ за дикими лесами,

Комнаты, похожие на души,

Про дома, ожившие с годами,

И про тех, кто им исправно служит.

Расскажи мне сказку, обещаю,

Буду слушать, не перебивая.

И пока твой голос тихо льётся,

Сон дурной ко мне не подберётся.

ЧЕРДАК

Ночью лунной и звёздной баюкала мама меня,

Одеялом лоскутным хотела укрыть от бед,

Перед сном вместо сказок и всех колыбельных она

Повторяла, как заклинание, строгий завет.

«Ты играй, где захочешь, – но помни наш разговор:

Будь свободнее ветра, что веет с вешних полей,

Будь резвее и громче реки, что несётся с гор,

Только дверь на чердак открывать никогда не смей».

В детстве, помню, мне мама длинные косы плела,

Украшала цветами – и каждый был тайный знак:

Для защиты – барвинок, для смелости – белена,

Львиный зев от обмана, в бессонницу – красный мак.

Говорила она: «Веселись, сколько хватит сил,

Будь собой, вольной пташкой повсюду порхай и пой,

Жадно пей эту жизнь, до упаду резвись, пляши,

Только дверь за сургучной печатью вовек не тронь».

Вечерами, когда провожала меня гулять,

Мне дарила шиповник, шептала она у дверей:

«Если влюбишься крепко – прошу, не теряй себя,

Если чарам поддашься его – ни о чём не жалей.

Ты гуляй под луною и пей вино допьяна,

В заповедном саду отдохни и наешься всласть,

Ты от жизни бери сколько хочешь – вволю, сполна,

Только ключ от чердачной двери не стремись украсть».

Если б знала ты, мама, как сладок запретный плод,

Как прекрасна та птица, парящая в небесах,

И красив тот цветок, что в закрытом саду растёт, —

Ты б запретную дверь, клянусь, отворила сама.

И однажды в ночи, утащив твой заветный ключ,

Поднялась я по лестнице с тусклой свечой в руке,

Отворила замок, разломила печать-сургуч,

И тогда я узнала, что скрыто на чердаке...

В этом тесном пространстве курился тягучий дым,

У окна с помелом закипал ведьмовской котёл,

Пахло мёдом и воском, полынным и травяным,

От костей, фолиантов и склянок ломился стол.

Между ними металась она – беспокойная тень

С необузданной страстью в зелёных горящих глазах,

На лице ни морщинки, кожа – шёлковый гобелен,

Ни сединки в распущенных чёрных её волосах.

Но, почуяв меня, обернулась, – взглянула зло:

«Что наделала ты? И зачем отворила дверь?

Ведь придётся тебе разделить со мной ремесло,

Потому что не вытравить ведьмину кровь из вен».

И стояла она в окружении сотен свеч,

И стояла я перед ней – холодна и нема,

Понимая теперь, что хотела она сберечь

Дочь от правды, которой всегда чуралась сама.

Если б знала я, мама, что скрыто на чердаке,

Если б знала, какой тайной силой меня влекло,

Если б знала цветы, которые были в венке, —

Я б запретную дверь, клянусь, отворила давно.

ЧАЙ С ПРИЗРАКАМИ

В старинной чашке с золотым узором

Пускает пар душистый горький чай.

Я слышу шёпот призрачного хора:

Фарфор поёт, готовый отвечать.

Он помнит руки всех своих хозяек,

Их судьбы, тайны, горести и смех,

Напитков вкус, рисунок из мозаик

На деревянном кухонном столе,

Тональность скрипа той буфетной дверцы

И драму чашки с золотой каймой:

Сервиз разбитый, как девичье сердце,

Когда невеста стала вмиг вдовой.

Другая – из глазури обожжённой,

Она до дна просолена от слёз,

На ней следы от губ двоих влюблённых,

Которым вместе быть не довелось.

А чашка с розой помнит вкус отравы,

Как сделал граф свой роковой глоток,

Как тот, кто в жизни был последним скрягой,

Познал судьбы безжалостный урок.

А у другой, из кобальта и злата,

Имеется красноречивый скол:

Свидетелем страстей представ когда-то,

Та чашка пала жертвою на пол.

Во всём многообразии посуды

Лишь чашка с незабудками молчит.

Она хранит секрет о лжи и блуде,

Да только чай предательски горчит.

Вокруг клубятся тени – мне не страшно,

Пока царит в гостиной полумрак

И крепок он, как чай в щербатой чашке,

Здесь призраки со мною говорят.

Мы пьём настой из мяты и душицы,

Фарфор поёт, над чашкой вьётся пар,

Который может в призрак превратиться,

Когда его пробудит редкий дар.

Седеет ночь, и призраки бледнеют,

А я сижу, внимая их речам.

Когда прольётся свет, исчезнут тени,

Оставив недопитым крепкий чай.

МИФ О ШТОРМЕ

Говорят, что шторм не усмирить,

А возможно только переждать,

Я тебя не стану убеждать,

Будто море лодку пощадит.

Только есть об этом старый миф —

Как отважный юноша хотел

Успокоить шторм и морю пел

Песни колыбельные свои.

Жил прибрежный город среди скал,

Принимал торговые суда,

И порою их ждала беда,

Если шторм на море бушевал.

Говорили, что виной тому,

Скованный цепями в западне,

Обитает страшный змей на дне,

Пойманный силками в старину.

И несутся волны к берегам,

И бушует море все сильней,

И в плену ворочается змей,

Угрожая смертью кораблям.

Так и скалы встретили волну.

Были стены города крепки.

Был бы храбрый воин – взял силки

И разящий чешую гарпун.

С голыми руками кто пойдёт?

К змею кто полезет на рожон?

Только наш храбрец вооружён

Чарами, сплетёнными из нот.

Он пришёл на берег и запел

Плавный незатейливый мотив,

И настолько голос был красив,

Что уснул в пучине страшный змей.

И теперь, когда на море шторм,

Музыкант сидит на берегу —

И в ответ оно поёт ему,

Медленно теряя свой напор.

Пусть стихию нам не одолеть,

Штормовое море не унять,

Только колыбельной приласкать

Можно и чудовищ, и людей.

В СКАЗКАХ ТАК ЗАВЕДЕНО

В сказках так заведено:

Бойся ты веретено,

Мачехе своей не верь,

Запирай от волка дверь,

Не проси гостинец тот,

Что в чужом саду цветёт,

Не откладывай побег

И не будь красивей всех.

С ведьмой ты не говори,

Красных яблок не бери,

Будь послушна и нема,

Если жжётся крапива.

Младших братьев не балуй,

Развлекайся на балу,

В полночь уезжай домой,

В башне запертой не пой.

Просьбу мужа выполняй,

Дверь в коморку отворять

Не пытайся, а не то

Ты простишься с головой.

С незнакомкой не ходи,

Брось волшебные бобы,

Сердце береги всегда

От осколков, зла и льда.

Домик с пряничной трубой

Обходи ты стороной

И орех волшебный тот

Не пытайся расколоть.

Зря огниво не ищи,

А свечами из вощин

Освещай свой трудный путь,

Стойко-оловянным будь.

Флейты зов не слушай ты,

Не броди до темноты

В чаще леса, а не то

Повстречаешься с бедой.

Знают все: и стар, и млад,

Что нам сказки говорят.

Отчего же каждый раз

Умудряемся попасть

Мы в грозящую беду,

Но гневим всегда судьбу?

Так доверчивы порой,

Что теряем путь домой.

Мы наивны и смешны,

От отчаянья грешны,

Безрассудны и пьяны,

Если сильно влюблены.

Беззаботны и просты,

Расточительны и злы,

Любопытны и скупы,

Суеверны и глупы,

Как толпа простых невежд,

Но всегда полны надежд.

Может, кто-то и о нас

Сочинит однажды сказ.

МОНСТРУ ПОД КРОВАТЬ

Я боялась тебя. Оставляла зажжённым фонарь,

Чтобы ночью постель освещалась защитным кругом.

Я боялась тебя. И мне виделся сущий кошмар,

Будто тень выползает из шкафа и прячется в угол.

Я боялась тебя. Ты нарочно будил по ночам:

Скрёб оконные ставни и пол под моей кроватью,

Запирался в шкафу и оттуда стенал и стучал,

Точно заживо был погребён колдовским проклятьем.

Не боялась тебя. Одеяло мне было бронёй.

Под подушкой я оберег от кошмаров хранила.

А потом извелась: как же монстру живётся со мной?

Потому что в ответе за тех, кого приручила.

Я по жизни встречала немало пугающих скопищ

И теперь признаю: ты – добрейший из всех чудовищ.

ГРУСТНЫЙ ШУТ

В одной мифической стране

Жил самый грустный шут.

Он сам – в улыбчивой броне,

Но вот глаза не врут.

А в них была его печаль.

Забыв покой и сон,

Шут оттого сильнее чах,

Что тайно был влюблён.

Не в прачку, служку, не в успех,

Не в музыку и хмель,

А в королеву – ту, чей смех

Был звонче, чем капель.

Он сердце вырезать хотел,

Мятежный дух гневил,

Но в том его земной удел —

В страданьях от любви.

При всех он шут и балагур

В звенящем колпаке,

А сам безмолвен и понур,

Как рыба на крючке.

И королева как-то раз

Заметила подвох,

С тех пор не отводила глаз,

Взгляд – как чертополох

Был колок, цепок и жесток —

Избавиться нельзя.

Сама – прекрасна как цветок,

Шипом сердца разя.

Однажды встретились в саду

Та роза и сорняк.

На радость или на беду,

Шут покраснел, как стяг.

И в королеве победил

Пытливый интерес.

Её вопрос его смутил,

И весь задор исчез.

Оставшись с ней наедине,

Колено преклонив,

Он правду выдал о своей

Отчаянной любви.

Никто не видел, как в саду

Спустя короткий миг

Её горячий поцелуй

К его губам приник.

Был страсти полон их роман,

Никто не знал о том,

Что королевская жена

Встречается с шутом.

И страх, как червь, сердца точил

За грязный их обман.

В той в червоточине возник

Один коварный план:

Убить того, кто им мешал, —

Низвергнуть короля,

Пока он первым не узнал,

Что неверна жена.

И яд на губы нанесла,

Чтоб ночью стать вдовой.

И поцелуй смертельный стал

Пьянее, чем вино.

Наутро объявили всем,

Что умер их король.

Когда утихла скорбь в стране,

Жена взошла на трон.

Отныне власть в её руках,

И верный шут у ног.

Он королеву развлекал,

Поддерживал, как мог.

Он пел, гримасничал, шутил

И веселил гостей,

Её вниманьем дорожил,

Был предан только ей.

В постели ночью согревал,

А днём был в свите туз,

И каждый в замке обсуждал

Порочный их союз

Но всё разрушил тот, кто мёртв,

Явившись отомстить.

И призрак короля с тех пор

Хотел их погубить.

Любовников с ума сводил

И требовал ответ,

А в зеркалах заметен был

Знакомый силуэт.

Он приходил к ним по ночам,

Ложился в ту постель,

Где прежде оставался сам

С супругою своей.

Он их преследовал и звал,

Кошмары насылал,

Проклятья на ухо шептал,

Стенал и завывал,

Кружил, назойливый и злой,

Как рой голодных мух,

И навсегда забрал покой

У них зловредный дух.

Они боролись, как могли:

Молитвой по ночам

И травами для ворожбы,

Чтоб духов отогнать.

Но призрак сам как горький яд

И отравил им жизнь:

Потух у королевы взгляд,

Морщины собрались.

Бледна, как мел, нема, как тень,

В конце концов она

Не выдержала этот плен

И бросилась с окна.

О королеве сотню дней

Скорбел и плакал люд,

Но в королевстве всех грустней

Был седовласый шут.

ЧТО БЫЛО РАНЬШЕ

Здравствуй, моё милое дитя.

Утоли напрасную тревогу,

Не волнуйся больше за меня,

Лучше позабудь ко мне дорогу.

Не спеши запреты порицать,

Мне самой невыносимо больно.

Я сегодня утром у крыльца

Волчий след увидела невольно.

Мой ночной кошмар меня настиг.

Вот уж кто нашёл ко мне дорогу.

Не к добру, что лес сегодня тих.

Месть уже у самого порога.

Дверь я запираю на засов,

Только зверь по лесу где-то бродит.

По ночам я слышу волчий зов:

Он меня преследует, изводит.

Столько лет искал мои следы,

Что уже в покое не оставит.

Я его запомнила другим,

Жаль, что память шрамы оставляет.

Был он, точно солнце, светел днём,

Вечерами пел мне серенады,

Только по ночам, голодный, он

Просыпался зверем беспощадным.

Сколько я ни думала тайком,

Кто он – человек в звериной шкуре

Или зверь он в облике людском,

Не смогла понять его натуры.

Пересилил страх любовь мою,

Пусть и ныло сердце от разлуки,

Я бежала. В спину ветер дул,

Раздавался вой – протяжный, жуткий.

В молодости глупая была,

Знала, что мы с ним не будем вместе.

Я его однажды предала, —

Он решил, что я достойна мести.

Я его любила, как могла,

Только не смирилась с тайной гадкой.

От него однажды удрала,

Он решил, что мы играем в прятки.

Сквозь дожди, метели и туман

По горам, лесам, гнилым болотам

От него бежала, точно лань,

Он решил – открыт сезон охоты.

Шла любви и злу наперекор.

Только время нас не примирило.

Столько лет прошло с тех давних пор,

А прощенья я не заслужила.

В лунном свете видела оскал.

Лязгали клыки или капканы.

Годы шли, я думала – пропал,

Но клыки не забывают раны.

Он придёт за мной из той поры,

Где светлы и юны наши лица.

В час, когда затихнут топоры,

Суждено недоброму случиться.

Обо мне, родная, не горюй —

Сила измеряется в отваге.

Мой тебе прощальный поцелуй

С нежностью оставлен на бумаге.

Жизни не бывает без потерь.

Прошлое не вырвешь сразу с корнем.

Знай, что в каждом сердце есть свой зверь,

Тот, которого мы сами кормим.

Помни, что любовь – лесной капкан,

Если попадёшь – оставит шрамы.

Осторожной будь, не верь в обман.

И на нашу долю хватит драмы.

В сказку верь. И в чудо. И в себя.

Напоследок крепко обнимаю.

Прежде чем найдёт меня судьба,

Я закрою дверь и ключ сломаю.

В клочья то изорвано письмо

И развеяно оно над лесом.

Горькой тайне сгинуть суждено.

Пахнет в чаще смертью и железом.

Кто кого, увы, не уберёг,

Знает только той беды виновник.

Вот мелькает алый огонёк.

Край плаща цепляет злой терновник.

ЗЕРКАЛО

Говорили мне: если придёт беда,

Воле чувств поддаваться не торопись,

Если горько заплачешь – то никогда

В это зеркало, милая, не смотрись.

С виноватым лицом пред собой не стой

И – как бы ночь твоя ни была темна —

Не взывай в отчаянии к той, другой,

Что в зеркальной глади заключена.

В отраженье помощи ты не ищи,

Реками слёз своих не питай юдоль,

Помни, что чарам, как и китам большим,

Нужно немного: воля, вода и соль.

Только когда моя боль стала горька,

Я позабыла полностью тот запрет

И оживила в зеркале двойника,

Чтоб ему за меня догорать и тлеть.

Пусть заберёт другая печаль в глазах,

Взвалит на плечи бремя былых обид,

Чтобы у той, кто взращена на слезах,

Сердце узнало, сколько моё болит.

Только в том был коварный её обман,

И пока я металась в своей борьбе,

Та, другая, промчалась, как ураган:

Что встречалось ей – все забрала себе.

Потому перед ней я опять стою,

Потому и прошу у неё ответ:

Отчего я не чувствую, что живу?

Отчего не могу ни играть, ни петь?

И с тоскою глядит на меня она,

И в ухмылке измученно рот кривит:

«Без печали – и радости не видать,

А без сердца, увы, не познать любви,

Ведь отныне оно – у меня в груди,

И все песни твои – на моих устах.

Что ты сделала, милая, погляди,

Стала ты отражением в зеркалах.

Не о том ли меня заклинала ты?

Чтобы в сердце огонь навсегда затих?

Твой погашен пыл и глаза пусты.

Только кто же остался из нас двоих?»

ПРИВОРОТ

Я не знаю, был ли приворот,

Отчего меня к тебе влечёт?

Даже если был он – всё пройдёт,

Ведьме защищаться не впервой.

Я не знаю, порча или рок,

Почему меня к себе привлёк,

Словно взял мой пущенный венок —

И теперь мы связаны с тобой.

Может, это был случайный фарс,

Может, неизвестная напасть

Или просто был двойной сеанс

Наваждений в наших головах?

Незнакома мне природа чар,

Я не помню, что зажгло пожар:

Искра или ведьмина свеча,

В чьих она тогда была руках?

Почему мне стал внезапно люб

Голос твой, излом капризных губ,

Может, демон ты или инкуб,

Приходящий к девам по ночам?

Ни в любовь не верю, ни в судьбу,

Затевая с чувствами борьбу,

Я, боюсь, к открытию приду,

Чтó сердечный трепет означал.

Ты вогнал под кожу острый шип,

Прочно нас двоих по краю сшил.

Ты меня к себе приворожил —

Разве можно было устоять?

Колдовские травы не спасут

И заклятья мысли не сотрут,

Ты меня опутал, точно спрут,

Прямо в сердце ввёл любовный яд.

ДИВЬИ ЛЮДИ

Расскажу тебе, путник, легенду одну:

Если встретишь ты дивьих людей наяву —

То беги, а иначе могилой твоей

Станут гиблые земли тех диких людей.

С ними встреч не ищи, а найдёшь – не зови,

Кто однажды их видел – давно уж мертвы,

Кто пытался их сущность познать – тот исчез,

А того, кто за ними пошёл, принял лес.

Не склоняйся над водами тихой реки,

Если мельком увидел русалку – беги,

И псоглавцев не вздумай ты приручать —

Их звериную суть никому не унять.

Не надейся, что там одноокая чудь

Не увидит, кто хочет её обмануть.

Не броди, где сокровища древних лежат,

А иначе вовек не вернёшься назад.

Не гонись за крылатым, что в чащу зовёт

И печальные песни о прошлом поёт.

Зачарует, обманет, с ума изведёт, —

Так всегда защищается дивий народ.

Острожным будь, путник, и помни одно:

Есть такое, о чём людям знать не дано.

Не пытайся постичь тайны дивьих земель,

А иначе те станут могилой твоей.

СПИРИТИЧЕСКИЙ СЕАНС

Мы сидим за спиритическим столом —

Круг из рук на скатерти багряной.

Кто пришёл сюда со свежей раной,

Кто – скорбеть о давнем и былом.

Дым клубится, словно бы туман,

Подчиняясь воле тайной силы.

Кто терял и плакал у могилы,

Примет за ответ любой обман.

Во главе стола – седой спирит:

Не лицо, а восковая маска.

Он предупреждает, что опасно

С мёртвыми во мраке говорить.

Мы хотим нарушить тот запрет,

Преступить черту загробной жизни.

Смерть – есть представленье в закулисье,

Если по-другому посмотреть.

Закатив глаза и руки сжав,

Шепчет медиум в глубоком трансе:

«Духи здесь». И в замкнутом пространстве

Всё трудней становится дышать.

Только он призыв промолвил вслух,

Сам собой потух последний факел,

И не разобрать уже во мраке,

Где есть дым, а где явился дух.

Так и начинается сеанс:

Утонул во тьме покров багряный,

Пальцы ощутили холод странный,

Смерть коснулась каждого из нас.

И тогда под нами дрогнул стол,

Словно кто-то снизу постучался,

Горький дым сгустился, воздух сжался,

Из-под ног поплыл дощатый пол.

Крепкий круг никто не разомкнул.

На сеансе нет пути обратно,

В зале полуночного театра

Поднят занавес и слышен гул.

И трепещут пальцы на столе,

И стучат невидимые руки,

Шёпот, крики, звуки, голос жуткий

Стянуты в мистическом узле.

Медиум заговорил не сам, —

Он для духа был чревовещатель,

И заметил каждый наблюдатель,

Что за злобный гость явился к нам.

Скептик побледнел и задрожал.

Дух – не тот, кого мы призывали,

Взгляд его пронзительней кинжала,

Голос – скрежет ржавого ножа.

Заклубился дым под потолком,

Медиум упал без чувств, как кукла.

И когда возникла тень, с минуту

Все сидели в ужасе немом.

«Кто ты?» – прошептал один из нас.

«Я есть тот, кто первым вас услышал».

С каждым словом голос был всё ближе,

Словно разговаривала тьма.

Вспыхнуло вдруг пламя на свечах,

Дух обрёл телесность на мгновенье,

Каждый ощутил прикосновенье —

Будто чьи-то когти на плечах.

Кто-то смог прервать проклятый круг,

Разомкнул холодные ладони.

Дух исчез, зловредный и зловонный,

Словно из могил восставший труп.

Ночью той мы были спасены —

Случаем, прови́деньем, удачей?

Только после этого тем паче

Снятся всем пугающие сны.

Мне теперь покоя не найти.

И зудит болезненно в утробе,

Словно крыса завелась меж рёбер,

И прорваться хочет изнутри.

Это был последний наш сеанс.

Но с тех пор предчувствие дурное:

Нечто неподвластное и злое

Затаилось, ждёт и зреет в нас.

ПИСЬМО ПОД МОГИЛЬНЫМ КАМНЕМ

Письмо под могильным камнем

Запрячу я.

«Зачем ты меня оставил,

Любовь моя?»

Измятый в руках пергамент

Возьмёт земля.

Ответа дождусь не раньше,

Чем октября.

Чернила на бледной коже

Ещё видней.

Ах, сколько минуло, боже,

Со смерти дней?

Меня погубили тоже

Огонь и клеть,

И скоро костру за рощей

Опять гореть.

Тебя называли зверем,

В лицо кляли.

Вдова у могил теперь я,

А где они?

Искала – закрыты двери

На все замки.

Как глупо, что люди верят

В дома свои.

Как будто беда приходит,

Когда зовут.

И смерть остановят с ходу,

Засов запрут.

Но мы не искали повод

Дразнить судьбу.

Нас просто, поймав за горло,

Вели на суд.

Тебя проклинали те же,

Кто столько лет,

Считали, что ты, безгрешный, —

Их друг, сосед.

Найдя на твоей одежде

Кровавый след,

Никто не подумал прежде:

Кто зверь, кто – нет.

Голодный и дикий, страшный,

Он злей волков,

Затравленный, настоящий —

И всем знаком.

А тех, кто навесил вящих

Дверных замков,

Настигнет укус разящих

Его клыков.

...Огонь занимался быстро,

Алел пожар.

В лицо прилетали искры,

Костёр дрожал.

Народ разрывался криком

И прочь бежал,

Следил зверь за пляской дикой

И выжидал.

Когда над деревней волчья

Взошла луна,

Разорваны были в клочья

И стар, и млад.

Нагая пришла, чтоб лучше

Сидел наряд.

Теперь мой кровавый почерк

Внутри письма:

«Супруг, клеветой измучен,

Ходил без сна.

Не ведал, что крови хочет

Его жена,

Узнал он и принял участь

Мою сполна.

А всё, что здесь было, отче,

Моя вина».

КРЫЛАТЫЙ ГОСТЬ

Говорила мне сестрица:

Суждено беде случиться,

Если ночью оставлять

Окна настежь в тёмный сад.

И нельзя внимать во тьме

Трелям птичьим при луне.

Чем прекраснее мотив,

Тем опасней их призыв.

Но однажды я сквозь сон

Вдруг услышала его.

И в окне моем возник

Лунный черноокий лик.

Говорила мне сестрица:

Всякая ночная птица —

Это хищник или демон

В оперении из тлена.

Лжёт – и речи мёда слаще,

Слова правды не обрящет.

Я не слушала её.

Одиночество моё

Было хуже, чем угрозы,

И свербело, как заноза

В сердце трепетном моём,

Что с тех пор в руках его.

Говорила мне сестрица

С тем крылатым не водиться.

Повторяла и молилась,

Чтобы я не оступилась.

Прогоняла и кляла,

Сеть терновую плела,

И заманивала в клеть,

Уходя, гасила свет,

Будто мой крылатый друг

Мотыльком летел к тому,

Кто зажёг в ночи фонарь

И томится у окна.

Говорила мне сестрица:

Худо в демона влюбиться.

Запирала в ночь окно

И лавандовый венок

Мне от морока плела,

Под подушкой берегла

Крест и тайную мольбу

Отвести мою судьбу.

Сколь препятствий ни чинила,

А меня не защитила

От любви и страсти той,

Что повелевала мной.

Говорила мне сестрица:

Что слезами не отмыться

От позора и греха

Поцелуев жениха.

Угрожала, и просила,

И удерживала силой,

Запрещала и ругала,

Горько плакала, стращала

И серебряной водой

Окропляла двери в дом,

Чтобы мой крылатый гость

Весть дурную не принёс.

Говорила мне сестрица,

Что нельзя освободиться

От его волшебных чар,

Обративших жизнь в кошмар.

Только стоило ему

Появиться самому

У нее перед окном —

Позабыла всё о том,

Что сама мне говорила.

Не спасла её ни сила,

Ни терновый оберег,

Ни молитва, ни побег.

Утром в комнате пустой

Мне явился знак дурной:

На подушке – как разлом

С черным траурным пером,

Был прощальный жест от той,

Кто звала меня сестрой

И пыталась уберечь,

От беды предостеречь.

Так исчезла навсегда

Милая моя сестра.

Не осталось от неё

Ровным счетом ничего,

Ни единого следа:

Ни молитвы, ни креста.

Только реет на ветру

В нашем брошенном саду

Весь запутавшись в ветвях,

Белый саван в кружевах.

САМЫЙ ТЁМНЫЙ ЧАС

Волки воют,

Ветер стонет —

За окном зима.

Совы хнычут,

Ведьмы кличут —

Полная луна.

Ветер свищет,

Звери рыщут —

Занялась метель.

Кот мурлычет —

Сон девичий,

Тёплая постель.

Самый тёмный,

Переломный

Час сошёл на нет.

Небо дышит,

Птицы свищут —

Наступил рассвет.

ПАУЧИЙ ДОМ

Видишь, там, на склоне, ветхий дом?

Изувечен временем и мрачен,

Рухнет он в любой момент, а значит,

Вряд ли кто-то обитает в нём.

И на фоне выжженой травы

Чёрное пятно теперь как плесень.

Старожилам всем давно известно,

Отчего хозяева мертвы.

Дом всегда обходят стороной,

Словно он проклятием заразен

Или видом столь он безобразен,

Что внушает страх самим собой.

Хочешь, мы отправимся туда?

В дом войти отважится не каждый.

Спорим на монету, что однажды

В дом я пробирался без труда?

Знай: наверх дорога нелегка.

Притаившись на пологом взгорке

И вонзив железные подпорки,

Дом напоминает паука.

Нас встречает облако из мух,

Что вокруг роятся, как приманка.

Вскроем дверь, как дно консервной банки,

Выпустим заку́поренный дух!

Слышала, что люди говорят?

Будто здесь железные кровати

С мертвецами в коконах. Но, кстати,

Пауки и бабочек едят.

Берегись, – не то заманят в сеть.

Чуешь, веет холодом и гнилью?

Окна здесь давно покрыты пылью,

И снаружи всё не осмотреть.

Дом ловить мы будем на живца.

Дверь толкнёшь плечом – скрежещут петли.

Первым я пойду проверить, нет ли

Здесь хозяев или мертвеца.

Залетай, пока открыта дверь.

Пол скрипит под нашими ногами,

Вьётся пыль косматыми клубами,

Словно нас встречает серый зверь.

Слышишь, как из тёмной глубины

Льётся песня старого рояля,

Словно бы заранее все знали,

Что сегодня в дом заглянем мы.

Отчего ты, бабочка, бледна?

Ближе подойди, на всякий случай,

Раз ползёт по телу страх паучий,

Нужно вместе выбираться нам.

Чуешь, дом питается тобой?

Ты ему по вкусу, я уверен,

За спиной твоей закрылись двери

И накрыло нас кромешной тьмой.

Не волнуйся, вот моя рука.

Не дрожи, для страха нет причины.

Знаешь, в чём есть хитрость паука?

Ждёт он трепетанье паутины.

Жертву он заманивает в сеть,

И с ловушкой той, незримый, рядом,

Может притворяться и терпеть,

Жертву напоить смертельным ядом,

Прежде чем бедняжку поглотить.

Кто же пауком

здесь может быть?

О ЖИВЫХ ДОМАХ

В домах заброшенных, познавших одиночество,

Годами зреет разум, как вино.

Настанет день – и в окнах заколоченных

Зажжётся свет, прорвётся полотно.

И существа, ожившие во времени, —

Теперь они ни люди, ни дома —

Для городских земель нет хуже бремени,

Страшнее хвори и больней клейма.

Им целый век – не срок, а имя – бе́злюди,

Дома свободные, лишённые жильцов.

Что скажешь им и как ты будешь действовать,

Когда предстанешь перед их лицом?

Пройдёшь запутанными коридорами,

Найдёшь ли путь, что приведёт назад,

И сердце дома, что хранит историю,

Которую не может рассказать.

Живыми стенами, глазами бледными

И зовом призрачным сведёт с ума.

Уйдёшь ли ты, напуганный легендами,

В которых пробуждаются дома?

Считают их уродливым чудовищем.

А от всего, что кажется нам злым,

Мы прячемся и часто ищем помощи,

Всё дикое и жуткое – клеймим.

Зовут их язвами на теле города.

А всё, что угрожает и страшит,

Мы избегаем, будто жалящего овода,

И отмахнуться от беды спешим.

Другие верят, будто это демоны,

Боятся их, как бешеных зверей.

А от всего, что нами не изведано,

Спасаемся замками у дверей.

Так среди нас живут в изгнанье безлюди.

Разумным часто суждено изгоем быть.

А то, чем мы уже привыкли брезговать,

Вовек нельзя принять и полюбить.

Как у людей без рода и фамилии,

Судьба их незавидна и трудна,

Дома томятся в траурном бессилии,

Пока хранитель не придёт туда.

Утешит одинокие исчадия,

Взамен найдёт себе приют и кров.

Их сила – дар, а служба им – проклятие,

Не всякий будет к этому готов.

Но судьбы безлюдей и всех хранителей

Переплетаются тугим узлом.

Нельзя сбежать покорному служителю,

Нельзя нарушить с домом уговор.

Пусть жизнь непредсказуемо изменчива,

Но сколько нам друг друга ни гневить,

Дома живут, покуда живо человечество,

Все безлюди нуждаются в любви.

ГОРОД КАМНЯ И МЕТАЛЛА

Город камня и металла, сумрака и лжи,

Что с тобой, приятель, стало, тайну расскажи.

Город мрачный и угрюмый, как больной старик,

Отчего ты так безумен, где твой прежний лик?

Где же шумные кварталы, ярмарок огни,

Где мои инициалы на домах твоих?

Город, где сердца людские забраны в металл,

В камне – стены городские, крыши – сотни жал,

Что впиваются, пронзая небо до костей:

Там, за серой кожей, знаю, белые, как мел,

Облака, что проливают дождь из свежих ран.

Что же, город, будет с нами, если ты – пропал?

Проведи меня до дома, где хмельной квартал,

Я по уличным изломам долго тосковал.

Пахнет здесь вином и ромом, дымом чахлых труб,

Каждый поворот – знакомый, а знакомый – друг.

Город дикий и жестокий, пленник злых дождей —

Здесь так много одиноких брошенных людей.

Здесь так много одиноких брошенных домов,

Что не зря ходили толки, будто нездоров

Город, где забыться в хмеле нужно поскорей.

На твоём болезном теле язвы пустырей

И ожоги от пожаров – заскорузлый струп,

Город под завесой пара, в копоти из труб.

Всех зимой перемолола горькая судьба,

Нужно больше алкоголя, чтоб согреть себя.

Мы двумя ногами вмёрзли в этот крепкий лёд.

Город, над которым звёздный ясный небосвод,

Отогреться не старайся пряным молоком,

Приведи меня, скитальца, в мой безлюдный дом.

БЕ́ЗЛЮДИ

В пыльных окнах – да зажжётся свет,

В комнатах – прервётся тишина.

После стольких одиноких лет

Старый дом очнётся ото сна.

Глас его, взывающий из стен, —

Недовольный треск оконных рам,

Стук и тихий шорох в полутьме,

Эхо, что гудит по этажам,

Боли крик из трещин и прорех,

Рокот вместе с гулом медных труб,

Скрипы лестницы, ведущей вверх

И расшатанной, как старый зуб.

Дрожь его – дыхание и пульс,

Зрящий глаз – под матовым стеклом,

Время не разрушит крепких уз

Памяти покинутых домов.

В прошлом были преданы они,

А теперь по жилам их течёт

Сила та, что бережно хранит

Тайны всех жильцов наперечёт.

Не благодаря, а вопреки

Старый друг секрета не предаст.

Ключнику не отпереть замки,

Пришлому за двери не попасть.

В доме обитает верный страж,

Носит ключ от сердца на груди.

О, покорный одинокий паж,

Сколько бремени ему нести!

Дом, который опустел давно,

Заключил его в объятья стен.

Только домовому знать дано,

Сколько боли в этом существе.

ШКАФ

Мудрец говорил, что людская привязанность

Губит простую природу вещей,

Которые нам подчиняться обязаны,

Вместо того – подчиняют людей.

Так слушай о том, что однажды случается,

Если поддаться соблазнам своим, —

Историю давнюю, что начинается

С девушки в лоне богатой семьи.

Влюблённая в платья, она, одержимая,

Шкаф заполняла до самых краёв,

И в этой шкатулке сокровищ хранимые

Вещи наследием стали её.

Подолгу крутилась она перед зеркалом

И наряжалась без всяких причин,

Любила журналы, заботы с примерками,

Роскошь шелков и мерцанье парчи.

И каждое утро она, окрылённая,

Вновь приступала к тому баловству.

Как будто принцесса, навек заточённая

В собственном старом дубовом шкафу.

Она одевалась, спускалась по лестнице,

Взгляды пленила лишь видом своим.

Ходили легенды, что этой прелестнице

Платья кроили четыре швеи:

И были у первой узоры жемчужные,

Следом вторая бралась за атлас,

Другой удавалось изящное кружево,

Дело четвёртой – корсетный каркас.

Она любовалась своим отражением:

Как силуэт обрамляют слои,

Когда превращается ткань в откровение

И оживает в руках у швеи.

Она танцевала в фатине и бархате,

В платьях из шёлка и органзы,

Меняла наряды, мечтала и тратила

С жаждой внимания и новизны.

И шкаф разрастался голодным чудовищем

С полным нутром дорогого тряпья —

И долгие годы хранились сокровища,

Которых другим касаться нельзя.

Но смерть и судьба предстают неожиданно:

С телом рассталась девичья душа,

Но даже тогда ей, бесплотной, невидимой,

Каждая вещь оставалась важна.

Отныне она навсегда обручённая

С сотней нарядов, утративших шик,

В шкафу как в дубовом гробу погребённая.

Дух её к платьям надёжно пришит.

Никто не посмеет нарушить владения,

Призрак не любит незваных гостей.

И вещи посмертно имеют значение,

Как прежде они подчиняют людей.

ДОМУ

О, дом. В тебе застыло время

И управляется тобою.

Служить живому дому – бремя,

Но я с хозяином не спорю.

На волю рваться бесполезно,

Нет смысла в яростном протесте.

И если чувства – это плесень,

Давай покроемся ей вместе.

Ты стал мне домом и приютом,

Благословеньем и проклятьем,

Моей тюрьмой, врагом и другом,

Моим противником и братом.

И я внимал словам напутствий, —

Закрыть замки, держать удары.

Но если чувства – безрассудство,

Давай сойдём с ума на пару.

Ты хочешь, чтобы я был рядом,

Освободиться не пытался

И одиночеством, как ядом,

Вдвоём с тобою отравлялся.

Я – заключённый добровольно,

Но словно бы застрял в капкане,

Так если чувства – это больно,

Пускай вскрывают наши раны.

Мы оба скроены из камня

И прочно скованы металлом,

Меж молотом и наковальней

Судьба нас часто закаляла.

Ты хочешь, чтобы я был предан

И твоему покорен зову,

Но если чувства под запретом,

Пускай нас судят по закону.

Ты мне от сердца ключ доверил,

Но как жестоки эти игры:

Когда в тюрьме открыты двери,

А узник не способен выйти,

Как будто он – безвольный призрак

В очерченном кругу из мела.

Так если чувства – скверный признак,

Давай его признаем смело.

Ты хочешь, чтобы я отрёкся

От всех людей – как ты когда-то,

Но если мы вдвоём сорвёмся,

Кому скорбеть о безвозвратном?

Ты хочешь знать, хозяин, где я,

Кого люблю, кого целую.

Так если чувства – крепче хмеля,

Давай пьянеть напропалую!

Ты ждёшь, когда в разбитом сердце

Появится второй осколок,

Ты приправляешь острым перцем

Вкус ржавчины от шестерёнок —

Так время тянется натужно,

И в полночь бьют часы по нервам.

Но если чувства нас разрушат,

Давай проверим, кто же первый.

ТРИНАДЦАТЫЙ

В комнате слышен размеренный ритм —

Эти часы не о времени,

Множество «я», что таятся внутри,

Ждут своего появления.

Сколько бы стрелкам вперёд ни идти,

Он не допустит забвения.

И шестерёнок натруженных скрип —

Это его колыбельная.

Маятник мерно качает свой груз,

Личность на личность меняется:

Есть среди них цирковой балагур,

Повар, охотник и пьяница,

Изобретатель, художник и трус,

Сыщик, который всем нравится,

Мелкий воришка, смельчак, трубадур,

Лирик с аптекарской скляницей.

Сонная одурь заглушит печаль,

Горечь безумие вытравит.

Там, где касались осколки зеркал, —

Шрамы и старые швы кровят.

Нравом своим он похож на медаль,

Как эту двойственность вытерпеть?

Смел и труслив, правдолюбец и враль,

Сон равновесие выправит.

В полночь горит, словно пламя свечи,

Утром – он тлеет и плавится.

Скрип шестерёнок натужно звучит,

Маятник мерно качается.

Так день за днём и без всяких причин

Все ипостаси сменяются,

На циферблате – двенадцать личин,

Лишь бы не выпал тринадцатый.

Тих и потерян, запущен и дик,

Словно бы сад без хранящего.

Прежде о нём говорил часовщик, —

О механизме неслаженном.

Чтобы тринадцатый здесь не возник,

Важно усилие каждого.

За циферблатом – тринадцатый лик,

Где же найти настоящего?

ЛЕГЕНДА ОБ ОЗЁРНОМ ДОМЕ

Над тихим озером стоял, заснеженный как пик,

Из камня дивный особняк, – нет мрамора белей.

В зеркальной глади отражён, и был его двойник

Сравним с китом, покрытым льдом из Северных морей.

Уже не вспомнить, кто там жил и окна зажигал,

Чтоб каждый вечер дом служил для местных маяком.

Никто не знал, как он возник, но знали, как пропал,

И с той поры дом стал для них легендой городской.

«Счастливец тот, кто там живёт», – шептали, разглядев

На пристани русалок сонм, влюблённых в тёплый свет,

Несчастен тот, кого найдёт любовь озёрных дев,

Поскольку чар с былых времён губительнее нет.

И правду знали мудрецы. В одну из тех ночей,

Когда зажгли огни жильцы в особняке большом

И золотом взялась вода от света витражей,

Вскипела, вспенилась она и обступила дом.

Русалки за руки взялись и в ореоле брызг

На берег резво понеслись на гребне злой волны.

Накрыла бурная вода и разломала вдрызг

Ту пристань, что для них была милее глубины.

С намереньем забрать того, кто был давно им люб,

Они достигли берегов, влекомые на свет.

Одни расшатывали дом, как старый ветхий дуб,

Другие, запустив силки, напали в большинстве.

Тянули за собой туда, где тина, ил да мгла.

И в стены дикая вода вгрызалась, словно зверь.

И сила всех озёрных дев безжалостна была

Дом быстро сдался перед ней – и где же он теперь?

Все люди видели, как пик русалкой покорён.

Покуда в озере не сник его последний шпиль,

Вода бурлила, как в котле, проглатывала дом,

Но вскоре он пропал на дне – и возвратился штиль.

С тех пор иные мудрецы озёрных дев клянут,

Передают сынам отцы предание о том.

И пусть пред истиной велик страх повторить судьбу,

Но жалок он, увидев лик легенд былых времён.

Немало лет прошло, когда явились смельчаки,

Чьи быстроходные суда прорвались напролом.

А с ними были гарпуны да прочные силки, —

Ловцы, дерзнувшие найти на дне Озёрный дом.

Но целью был не только он, поскольку дикари

Служили выгоде одной – наживе, серебру.

Поймать русалок нелегко. Коварны и быстры,

Они, украв огромный дом, накликали беду.

И снова вспенилась вода. Команда хитрецов

Охоту сразу начала, заполнив волнорез.

В добычу превратились те, кто раньше был ловцом,

Тела в плену морских сетей покрыли берег весь.

А после их, как рыб простых, по бочкам растолкав,

Грузили дев, ещё живых, в торговые суда.

Когда исчезли дикари, пришли издалека

Те, кто надеялся найти немного серебра.

Но вскоре след озёрных дев исчез, как звёзды днём,

Остался только барельеф из мраморных ундин.

С тех пор покоится на дне забытый всеми дом.

И нет в нём больше ни людей, ни рыб, а ил один.

ВОЗДУШНЫЙ ЗМЕЙ

Если б я был воздушным змеем,

Я бы в небе парил, летая,

Над полями, где ветер веет,

Где касается солнце края.

Я бы птицей бумажной, яркой

Развевался среди лазури

И нырял бы зеркальным карпом

В облака, что не знают бури.

Я бы птиц настоящих встретил,

Я бы стал оттого счастливей,

Если первым грозу заметил

Перед тем, как польётся ливень.

Постигал бы искусство полёта,

Наблюдал горизонт событий

И узнал, что такое свобода,

Даже если привязан нитью.

На тончайшей своей верёвке

Танцевал бы в порывах ветра,

Угловатый, смешной, неловкий

И влюблённый в тебя безответно.

Твоего бы запястья касаясь,

С облаками лёгкими вровень

Танцевал, чтобы ты смеялась

И твой взгляд был ко мне прикован.

А когда бы устал от воли,

От простора и круговерти,

Я вернулся к тебе, позволив

Приручить меня пуще ветра.

Я в твоих бы руках остался —

Успокоенный и покорный —

И служить бы тебе поклялся,

Как бессонный ночной дозорный.

ВЕДЬМА-ЧЕРНИЛЬНЫЕ-РУКИ

В одном из далёких селений

Жила-была странная ведьма:

Ни жабы, ни мётел, ни зелий

Она при себе не имела.

Зато управлялась умело

С печатной машинкой и лентой,

Творила она своё дело,

Которое стало легендой.

Шептались, что так колдовала

Слова для ужасных заклятий,

Магический ритм выбивала

Из недр машинки печатной.

Но ведьме до тех кривотолков

Решительно не было дела,

Чужие догадки нисколько

Её колдовство не задели.

Сидящая вполоборота,

Она, в полумраке вечернем,

Так сильно горела работой,

Что руки её почернели —

И въелись под кожу чернила,

Что всяко могло показаться:

Как будто с магической силой

Сочатся слова из-под пальцев.

За этим её ритуалом

Украдкой следили соседи,

Концерта вечернего ждали,

Где ведьма играла в дуэте.

Сидела она на ступенях

Под сенью задумчивой ивы

С машинкой своей на коленях,

А к ней обращались учтиво:

«О, Ведьма-чернильные-руки,

Да будьте вы добросердечны!

Развейте вечернюю скуку,

Фантазию дайте потешить!

Скажите, в какой ипостаси,

Чернильные чары творите?

Читайте нам ваши рассказы

И новые тоже пишите!

О, Ведьма-чернильные-руки,

Отсыпьте немного историй —

И пусть разнесут по округе

Цитаты, сюжеты, героев».

И ведьма согласно кивала,

И все на помосте дощатом

Садились вокруг и внимали

Под небом с черничным закатом.

Порхали чернильные руки,

Ритмично машинка бренчала,

И были в магическом стуке

Все радости, боли, печали,

И были в том буквенном зелье

Спасенье разбитого сердца,

Надежда, покой и веселье,

Простая гармония терций.

Играя на клавишах мерно,

Секрет знает мудрая ведьма:

Когда в эту магию верят —

Чернила становятся зельем.

МЕТАМОРФОЗЫ

Осенний озноб ведет к катастрофе,

И я превращаюсь в сахар,

Который, нырнув в твой горячий кофе,

Осядет на дне стакана.

И если с судьбой в борьбу я вступаю,

То в пекло шагаю смело,

Доспехи стальные я надеваю,

Горю Орлеанской девой.

Когда в моём сердце ноют обиды,

То я становлюсь колючкой,

И лучше тебе сорняк ядовитый

Не трогать, на всякий случай.

А если тоска накрывает камнем,

То я становлюсь невидимкой,

Чтоб больше никто не увидел случайно

В глазах ни единой слезинки.

Когда ты уходишь, – хмурюсь нарочно,

Опять запасаюсь терпеньем,

А вечером я, обернувшись кошкой,

Усну на твоих коленях.

Меняется жизнь от края до края,

А я нахожусь в пограничье,

Поскольку всегда я сама решаю

Кем быть и в каком обличье.

НЕБО И ПТИЦЫ

Я сошью себе платье из крепа

Да повешу его в гардеробной,

Прутья ивы обнимут крепко,

Станут мне как вторые рёбра.

Я вплету себе в волосы ленты,

И пускай забавляется ветер.

В ускользающем том моменте

Будет чист горизонт и светел.

Кто сказал, что для смелых полётов

Непременно нужны нам крылья?

Мы живём под небесным сводом,

Но боязнь высоты пересиль я, —

То летала бы вольною птицей

И кружила в лазурных пенатах:

Поднималась бы с первой денницей,

Возвращалась с лучами заката.

Отчего же надежда потухла,

Кто виновен в досадной потере?

Может, птицы пустили слухи,

Чтобы мы перестали верить?

И теперь вся братия пернатых

В облаках по-хозяйски резвится,

Наслаждаясь палитрой закатов.

Кто внизу – пусть завидуют птицам.

Мы давно позабыли о чуде,

Мы давно перестали верить,

Только тело всё помнит, как будто,

Потому так и просится в небо.

И свербит под лопатками память, —

Незажившее место излома.

Может, раньше мы были крылаты,

Но низвергнуты ветром из дома.

ДОЖДЬ

Я лежала и слушала дождь.

Потолок одевался в тени,

Сквозняки щекотали колени

И пускали по телу дрожь.

Из окна доносился шум,

Как авто разрезали лужи.

Непогодой был город разбужен —

От того же с утра угрюм.

Тонкий тюль обнимал сквозняки,

Кот бродил в полусонной квартире,

И стучали под ритм три-четыре

По паркету его коготки.

Превращались мурашки в озноб.

Я лежала и слушала капли,

Как они барабанщиком стали,

Заигравши по крышам дробь.

Нужно было захлопнуть окно,

Не пуская в квартиру холод

И туман, что спустился на город,

С неба вылитый, как молоко.

Но мне нравился этот звук:

Точно капли-слова по старинке

Всё стучат по печатной машинке,

Разбиваясь о клавиши букв.

Кофе был на чернила похож.

И во имя бумажных героев

Недописанных мною историй

Я лежала и слушала дождь.

ЛЮДИ И КОМНАТЫ

Люди – как комнаты, души за дверью.

Просто послушай, если поверил:

Радостный стрёкот печатной машинки

Или иглу, что скребёт по пластинке,

Шелест от крыльев книжных страниц,

Гул пианино, расстроенный вдрызг.

Пусть в моей комнате снова бардак,

Слушай, как щёлкает что-то в замках.

Стой на пороге в грязных ботинках,

Щурясь от света, считая пылинки.

Вешай пальто, проходи босиком

По коридору, направо потом.

Хочешь ли чаю? Сахара сколько?

Может, добавить лимонную дольку?

Пусть эти стены пропитаны кофе,

Он – вне границ твоих философий.

Пей крепкий чай, слушая джаз.

Чай повторяет цвет моих глаз.

Сложи из газеты кита-оригами,

А у меня будет море в стакане.

Так и сидим: я – взволнована страшно,

Кот в ожиданье добычи бумажной.

Пусть мои окна с видом на город,

Где-то есть дверь, ведущая к морю.

Слушай, как плещутся волны в стакане.

Хватай чемоданы, щёлкай замками.

Смотри, как идёт мне полоска на платье!

Бери за запястье в браслетных объятьях.

Но, уезжая со мной, посмотри ты,

Чтобы все двери были закрыты.

Пусть комнаты разделены коридором,

Книги – на сердце, под рёбрами – море.

О ПРОЩЕНИИ

Говорят: «Умей прощать обиды

И на сердце гири не держи»,

Но не объясняют, как зашить-то

Раны исцарапанной души.

И щекам дают совет негласный:

Принимать не только поцелуй,

Что бы ни случилось – будь согласным,

Если бьют – смирись и не горюй.

Дали по щеке – подставь другую.

Но в ответ я с храбростью борцов

Защищаюсь, спорю и рискую —

Мне обидно за своё лицо.

Может, два удара я б стерпела...

Да мешает низкий болевой порог,

У меня терпимости «ноль целых...»

И чувствительность повышена у щёк.

Говорят, что не прощать – постыдно,

Нужно подставлять лицо рукам.

Забывают только: от обиды

Будет больно вовсе не щекам.

Тело посвербит – забудет вскоре,

Лёд потушит холодом ушиб.

Ну а ты к своей душе попробуй

Подорожник с йодом приложить.

Потому ко фразе вездесущей

Правило простое прикрепи:

Если кто посмеет плюнуть в душу —

Привыкай вычерпывать плевки.

Принимай обиды со смирением.

Только если до краёв души налить,

Вседозволенность под флагом всепрощенья

Может твою гордость утопить.

МОРЕ ВНУТРИ

Китам нужна глубина, шум волн и морская соль.

Я знаю: внутри меня есть место для одного.

И где-то меж рёбер он поселится навсегда

И будет хранить мой сон, под сердцем едва дыша.

И в этой ночной тиши, где эхом звучит прибой,

Две родственные души, мы сшиты одной судьбой.

Останемся в море том, под толщею синих вод,

Где время течёт песком и призрачен небосвод.

Будь вольным, прекрасный кит, а я сберегу твой дом.

Пусть всё, что в душе свербит о пройденном и былом,

Уходит на глубину обломками корабля,

А я за тобой нырну, когда позовёшь меня.

СЕМЬ ЧАШЕК

Чашка кофейная раз —

Кто виноватый из нас?

Правда горька может быть,

Если не подсластить.

Чашка кофейная два —

Вдребезги бьются слова,

Речь твоя – хрупкий фарфор,

Мною разбитый о пол.

Чашка кофейная три —

Злость закипает внутри,

Я – раскалённая медь,

Как бы тебе не сгореть.

Чашка четвёртая в счёт —

В доме, забытая, ждёт.

Кофе остывший – бурда,

С чувствами та же беда.

Чашка кофейная пять —

Ты начинаешь гадать,

Сложится гуща на дне

В памятный знак обо мне.

Чашка кофейная шесть —

С первым глотком надоест.

Ты обжигаешь язык,

После становишься тих.

Чашка кофейная семь —

Вкус опротивел совсем.

Я улыбнусь невзначай:

«Может, попробуем чай?»

ГОСТЬЯ

Небо оделось в осень,

Ты – в мой любимый свитер.

Куртки на улицу просят,

Пледы – остаться в квартире.

Осень раскрасила листья,

И воду горячую в кране:

В палитре оттенки «лисий»,

«Тыквенный» и «янтарный».

Город пропах дождями

И чем-то дымно-мускатным,

А то, что есть между нами, —

Кофейно-корично-мятным.

Туман дымит папиросой,

Чайник на кухне настырен.

В город приехала осень

И поселилась в квартире.

ОСЕННЕ-КОШАЧЬЕ

Знаешь, кот, опять настала осень,

Дышит в окна дымом и туманом,

Скоро будет холодно, готовься

Прятаться под нашим одеялом.

Слышишь, как бормочут батареи?

Говорят, что летом заскучали.

Чуешь, пахнет мятой и шалфеем?

Твой хозяин называет это «чаем».

А пойдем на кухню, сварим кофе?

Чтоб согреться, нам и кружки хватит...

Но не изобрел никто из профи

Средства лучшего, чем тёплые объятия.

Вот дымится кофе пряной свечкой,

Ты чихаешь от пыльцы корицы.

Можно стать имбирным человечком,

Если в нашем доме поселиться,

Или пряничным котом – тебе виднее,

Осень всех нас делает другими...

В гардеробной свитера собою грея,

Ты их превращаешь в меховые.

Знаешь, кот, спасибо за заботу!

Без тебя и батареи мало.

Но пока не потеплело ни на йоту,

Приходи ко мне под одеяло.

* * *

Отвези меня в лес, к ещё не рождённым книгам

И горным ветрам, что воют в ушах натужно.

Писать электронные буквы становится дико,

Когда в этой комнате телу и мыслям душно.

Горящим экранам не жалко моих историй,

Которые просто стук пальцев по клавиатуре,

А лесу и книгам не нужно друг с другом спорить:

Что общего есть у дерева с литературой.

Свернутся черновики в журавля-оригами,

И каждая буква поселится в клетке тетради.

Знаешь ли, сколько изломов на этой бумаге?

Сколько на сердце моём синяков и ссадин.

Бумаге щекотно от буквенных прикосновений,

Чернила посеют смыслы, наполнят корни.

Когда-нибудь здесь, на высохшем теле деревьев,

Взойдут молодые побеги моих историй.

ЧЕМОДАНЫ

Веет кофе из бумажного стакана,

Мы стоим на станции знакомой.

Говорят, что наши чемоданы —

Это гардеробы, но без дома.

Может быть, мы тоже пилигримы?

Для которых пыль дорог – как сахар.

(На зубах скрипит и пользы мнимой

Не сказать, что нет, но крайне мало.)

Как легко, когда вся жизнь, как папка,

Может в чемодане поместиться.

Если что не так – бери в охапку

Да лети по миру вольной птицей.

И бросая, что сломалось, по дороге,

Налегке, приятель, путешествуй:

Нерешённые проблемы и тревоги,

Вдрызг разбитые мечты, очки и сердце.

Всё в теории продуманно и ладно,

Только жизнь приводит довод веский:

Мы когда-то возвращаемся обратно

С тем, что накопили за поездку,

И туда, где прежде оставляли

Всё, что нам казалось лишним.

То не мы – меняются вокзалы

И попутчики по поезду и жизни.

Просто мы болтаемся в вагонах,

Тесных и забитых, как скворечник,

И бездумно пялимся по окнам,

Прежде чем доедем до конечной.

Наблюдаем мир в железных рамах,

За стеклом – осенний ливень хлещет.

Мы таскаем в наших чемоданах,

Что накоплено за жизнь – и то не вещи.

Чемоданы все уже в заплатках,

Жизнь их, правда, сильно помотала.

Ну а ты попробуй, как лошадка,

Прыгать от вокзала до вокзала.

Так что приговор уже известен:

Я как будто чемодан без ручки.

Нет, не тот, который бесполезен,

А который обнимать бы лучше.

(В общем, тот, что просится на ручки.)

Но опять пора бежать, куда-то ехать...

На вокзале в жизненной толкучке

Так не хочется остаться без билета.

Хочется стоять в красивом платье,

Или, если осень, в макинтоше.

Что за жизнь свою смогла понять я:

Мир – такой же чемодан, но чуть побольше.

ЧЕРНИЛЬНОЕ СЕРДЦЕ

Смотри, под моей рубашкой

Чернильное бьётся сердце.

Как бы одежде бумажной

От чувства не загореться.

Объятый огнём и дымом,

Бесхитростен и буквален

Я рядом с тобой незримо,

Взгляни, я почти реален!

Правдивее всех историй,

Сильнее любых фантазий.

Я замкнут и непокорен,

Капризен и безобразен,

Колюч, как мой скверный почерк,

Решителен, груб и дерзок,

Обманчив, зловреден, склочен,

Нервозен, навязчив, мерзок.

Я вспыльчивый и угрюмый,

Насмешник и провокатор —

Таким я и был придуман,

Таким меня сделал автор.

Из текста живого слеплен,

На книжных страницах заперт,

Я – тот, кто навечно сцеплен

С тем миром, где мой писатель.

Во многом мы с ним похожи,

Мы словно два отщепенца:

Чернила на бледной коже,

Чернила в измятом сердце.

Прижми ты к нему бумагу —

И слово оставит оттиск,

Доверься тайному знаку,

Закончи свой долгий поиск.

Мы оба знаем, в чём правда,

Когда сюжет милосерден.

Пока ты – влюблённый автор,

То твой персонаж бессмертен.

Джезебел Морган

ТРОПА

...И когда в межсезонье тошно от темноты,

Убежать бы искать избушку на курьих ножках.

Чтоб сказала Яга: «Я гостей не ждала, но ты

Заходи, обогрейся и отдохни немножко.

Здесь и банька готова, трапеза на столе —

Да тебе ли не знать, как пересекать границы.

Я ждала тебя столько зим, столько жарких лет,

Что в безлунные ночи тебе начинала сниться.

Проходи же, не бойся, смой с себя русский дух,

Чтоб по тропам лесным ступать неземной и лёгкой.

Вот клубочек тебе – стороной обойти беду,

И светящийся череп – путь освещать далёкий.

Так иди же себя искать сквозь извечный лес».

За клубочком вослед на тропу я шагну бессловно,

Ей вести через край земель, через край небес,

Ведь дорога к себе не бывает простой и ровной.

А когда и дороги, и время сомкнут кольцо,

Проведя меня сквозь пучины, потери, войны,

Я к началу вернусь, посмотрю я Яге в лицо

И узнаю себя.

И останусь навек спокойна.

ДРАКОНЬЕ СЕРДЦЕ

Приходил ко мне сын драконий,

Приносил самоцветов россыпь,

Говорил, что меня он помнит

Яркоглазой, сладкоголосой,

С раскалённым драконьим сердцем

Под пергаментно-тонкой кожей.

Говорил, я могла согреться

Лишь огнём, что нутро мне гложет.

Говорил, мой полёт был светел,

Как кометы нездешней росчерк.

Только смерть изловила сетью

И оставила среди прочих

Обессиленных и забытых,

Обречённых быть человеком.

Говорил, нет страшнее пыток,

Чем бескрылой жить век за веком.

Я внимала ему без страха,

Без тоски о нездешнем небе.

Стали крылья холодным прахом,

Колдовство обратилось в небыль,

Только стало дышаться легче,

Словно спали с меня оковы,

Словно сон, что тянулся вечно,

Никогда не начнётся снова.

Мне в объятьях друзей согреться

Бесприютных небес ценнее.

...И зачем мне драконье сердце,

Если смертное жарче греет?..

ПУЧИНА

Обрастает солью моё нутро,

Разъедает солью мои глаза.

Старый волхв пророчил мне царский трон,

Но твою измену не предсказал.

Милый брат, не ты ли меня хранил

От лихого взгляда, любой беды?

Так когда в тебе поселилась гниль,

Затопила душу твою, как дым?

Неужели золото или власть

Для тебя дороже моих речей?

Я ошиблась раз в тебе, только раз,

Задремав в ночи на твоём плече.

А потом удар – и полёт со скал...

Расскажи мне, братец, тебе легко ль?

Не грызёт тебя ли теперь тоска,

Принесла ль тебе моя смерть покой?

Утащили волны меня на дно,

Равнодушно раны мои омыв.

И отныне царствовать мне – одной

Над пучиной, полной безбрежной тьмы.

У меня кораллы и жемчуга,

Серебро с затопленных кораблей.

У меня и море само – слуга,

Всех верней и преданней на земле.

Ну а ты, мой брат, что обрёл взамен?

Ты теперь опаслив и одинок,

Ты боишься к морю сойти во тьме,

Ты боишься: яд подольют в вино.

Ты себя предательством отравил,

Потому на муки и обречён.

О мой брат, потерянный для любви,

В шуме волн услышь:

Ты давно прощён.

ВРАТА ХОЛМОВ

Как был ты прекрасен, пресветлый князь,

У ног моих в верности мне клянясь,

Себя и судьбу навсегда вручив.

Ты мне обещал – наша вечна связь,

Залогом ей будет огонь свечи.

Как ты обещал быть моим клинком,

Нести моё слово и мой закон

За право со мною делить постель.

Ты сердце моё покорил легко,

И я подарила тебе метель.

И я подарила сплетенье чар,

И меч, что быстрее разит луча,

И тайны, которых древнее нет.

О, ты был коварен, ты выбрал час,

Чтоб ими меня поразить во сне.

Одну лишь ошибку ты совершил,

Забыв: у таких, как я, нет души,

А значит, и смерти не знаем мы.

В холмах, среди холода и тиши,

Ты запер меня за вратами тьмы.

Но время союзник здесь не тебе,

И осень идёт, множа ворох бед,

И силы теряет моя тюрьма.

Спасенья не сыщешь ты в ворожбе,

Что ты обещал мне – возьму сама.

Закат наступает, кровав, суров,

И ржою изъеден тугой засов,

И тает в ладонях твоих свеча.

Самайн открывает врата холмов,

Ты ждал меня, милый?

Ну что ж, встречай.

ГОЛОС

Бабка учила: тот, кто в тумане кличет – нечисть, легко меняющая обличье. Будет родным казаться, тревожить душу, но ни за что не слушай его, не слушай!

Мне говорили: суженый год, как сгинул, что ж его ждёшь ты с верностью лебединой? Может, червей он кормит в чужой землице, может, нашёл он счастье с чужой девицей.

Только тебя я ждать и года готова: раз обещал вернуться – то сдержишь слово, и в темноте тебе зажигаю свечи...

...Ох, мне бы вспомнить горькие эти речи!

Осень ведёт с собою гостей незваных, ближе и ближе к дому ползут туманы, слышу я шёпот, жалобный плач под дверью, я не хотела б верить, но всё же верю, как мне тебя оставить, мой друг любимый, мне ли не знать – сердца наши неделимы.

Пусть ты зовёшь во тьму, тишину и голод, холодно, страшно, но —

я иду на голос.

* * *

Подарила Макошь мне три иглы,

Подарила ниток цветных мешок,

Чтоб расшила я покрывало мглы

Травяным узором, нежней, чем шёлк.

Чтоб звенели реки из хрусталя,

Чтоб мерцал над реками бисер звёзд —

Золотой иглой вышиваю я,

И она терзает меня до слёз.

А когда приходит рассветный час,

Наступает время иглы стальной:

Чтобы вышить счастье, тоску, печаль,

Паутину чувств на тропе земной.

Вышиваю их за стежком стежок,

И в груди расходится пустота,

И игла стальная мне пальцы жжёт,

Начинает сердце стучать не в такт.

И сама я – нить, что узор ведёт,

Прихотливый, как языки огня,

Но когда закончится нитям счёт,

Что тогда останется от меня?

Только контур, полнящийся золой,

В пустоте растаявший, не скорбя.

И тогда сошью костяной иглой

Из того, что вышила я, – себя.

ПОЛЫННЫЕ ПЕСНИ

Надо мной сияла звезда Полынь,

И я пела ей о последних днях,

Как придёт бескрайняя злая стынь,

Как закроет небо поток огня,

Как возложат жертвы на алтари,

Как со звёзд шагнут те, что звёзд древней,

Как погаснет свет, что горит внутри,

Как погаснет свет, что горит вовне.

И сияла ласково мне звезда,

Слаще мёда был мне полынный сок,

И кипел в груди богохульный дар,

Освещая ночь в темноте лесов.

Но когда звезда покатилась вниз

И сбывались песни, все как одна,

И нездешний хлад потушил огни,

Мне осталась гулкая тишина.

И полынный сок ныне стал как яд,

Растворилась в вечности даже смерть.

В пустоте осталась одна лишь я,

Но кому мне петь и о чём мне петь?

ОЛЬХОВАЯ КОРОЛЕВА

Я пришла к тебе, так венчай меня

Мёртвой тяжестью можжевеловой.

Мне соткало вуаль отчаянье,

И она белоснежней белого.

Вот пришла я к тебе, смиренная,

Вот стою пред тобой, покорная.

Догорает закат сиреневый,

Обнажает лощина корни, я

Стану белым холодным семенем,

Отрекаясь навек от имени.

Пусть укроет земля – согрей меня

И корнями ты обними меня.

Мне расти через тьму беззвёздную,

Расцветать над своими ранами,

Чтобы рано ли или поздно ли

Встала рядом с тобою – равною.

* * *

Осень – время бежать от старого,

если выбросить слишком жаль.

Путь обратный затянет марево,

ощетинится сонмом жал,

тропку-стёжку укроет листьями,

и поди её разыщи!

Пробирайся следами лисьими,

вера в чудо – твой лучший щит.

Ты не бойся бродить, аукая,

в подступающей темноте,

пусть и бродит вокруг сторукая

многоглазая чья-то тень,

будет песнями путать тихими,

звёздным светом слепить глаза.

Не гадай: то ли леший, лихо ли,

не оглядывайся назад.

Будет страшно и будет весело

на осеннем твоём пути.

Вострый месяц из тучи свесился,

чтобы ярче тебе светить,

чтобы вышить дорожку бликами

до рассвета, а там, за ним,

за дубами, рябиной, липами

в окнах мягко горят огни.

Подходи же, не бойся, к двери, и

она впустит тебя, скрипя.

И наградою за доверие

ты в лесу отыскал – себя.

ТЬМА

Набегает тьма и об ноги трётся:

«мау-мау, чем ты меня накормишь?

может, боль? она на кусочки рвётся

так легко. Ты после о ней не вспомнишь.

или горем? Горькое, как микстура,

или, может – горькое, как отрава.

Ты его жалеешь, поверь мне, сдуру,

Лучше мне отдай на игру-расправу!

Детский страх, быть может? Он очень вкусен!

Я так голодна, накорми скорее!

Ты не бойся, милая, не волнуйся,

ведь без них ты станешь куда сильнее.

Мне отдай, что раньше тебя сломало,

что в нутро вонзилось осиным жалом.

Мау-мау, мало мне, мало, мало!

Накорми меня, накорми, пожалу...»

Сладок голос тьмы, ещё слаще речи,

так легко и просто поверить было б,

чтобы стало проще, спокойней, легче,

чтобы боль моя обернулась силой,

пустяками стали бы все заботы

и решались как на автопилоте...

Если сдамся и ей отдам хоть что-то,

тьма меня потом целиком проглотит.

ЦАРЕВНА-ЛЯГУШКА

Пока лягушачья кожа в печи трещит,

Пока Иван веселится и празднует,

Ищу свой калёный меч и надёжный щит.

Прости, мой царевич, всегда мы хотели разного.

Ты, может, не видишь, да только твоя стрела

Так и торчит под моей ключицею.

Кто бы поверил, что сказка пойдёт на лад,

Кто ожидал, что чудо случится.

Время, мой глупый царевич, рассудит нас.

А любовь... пусть она остаётся песнею.

С детства, царевич, я знаю одно – война

Сказку любую делает интереснее.

Шкурка дотлеет, а после – иди искать

Да себя изводить угольно-чёрной ревностью.

Разве забыл, царевич, как меня звать?

Марьею, да.

Не Искусницей, а Моревною.

КАРЕЛИЯ

Камни здесь зубам подобны,

их вода неспешно лижет,

и седые смотрят скалы

в отраженья в водах тёмных,

в водах тёмных, неспокойных.

Здесь по тропам ходят духи,

что иных озёр древнее,

и поёт им песни ветер,

и плащом им служат тучи.

А в следах их – россыпь ягод,

алых, что подобна крови.

Протяни ладонь к ним, путник,

и сорви их, коли смел ты.

Коли смел ты, приходи же

по забытым этим тропам

к этим ледяным озёрам,

к неспокойным этим скалам.

Прикоснись к камням замшелым,

отдохни под тенью сосен

и под плеск воды о камни

позабудь про шумный город.

Оставайся с нами, путник,

став водою и камнями,

и костями в мох врастая,

и в покое растворяясь.

Через годы над тобою

заалеет россыпь ягод.

К ним другой ладонь протянет

и сорвёт их, коли смел он.

СОБАКЕ – СОБАЧЬЯ СМЕРТЬ

Сколько лет ты гнал меня сквозь леса, через чащи и пустыри?

Пусть меня хлестала бичом гроза, но страшней – у тебя внутри,

ей не знать покоя, забвенья, сна, только ярости громкий вой,

если б свыше подан тебе был знак, сожрала б она и его.

Мой охотник, сколько в тебе беды, сколько боли и пустоты?

Где оставил ты лишь золу и дым, я взрастила потом цветы.

Что ж твердишь ты, что они зло и яд и судьба им гореть и тлеть?

Это жизнь, её зарождаю я, ты приносишь же только смерть.

Ни спасенья мне, ни надежды нет – нашей встрече один итог.

Потому прошу, приходи ко мне, в мой сокрытый лесной чертог.

Где сплету из трав для тебя я сеть, лес укроет меня от бед.

Ты столь щедро сеешь повсюду смерть, что её подарю тебе.

Ты узнаешь, как торжествует жизнь,

Там, где время легло кольцом,

Прорастут цветы из отверстых жил,

Мох укроет твоё лицо.

* * *

Нет вина хмельнее бурлящей крови,

Нет забавы слаще хорошей битвы,

Мы на бранном поле с богами вровень,

Только не внимаем чужим молитвам.

Там, где меч мой вострый желает сечи,

Мы пройдём, не думая о потерях.

Правда есть одна – что никто не вечен,

И никто, как меч твой, не будет верен.

И когда ударит напарник бывший,

И рука, неверная, онемеет,

Захлебнувшись кровью, уже остывшей,

Помни об одном:

Нет её хмельнее.

С ДРУГОЙ СТОРОНЫ РЕКИ

Всплываю в ночи со дна, любуюсь сквозь гладь воды, как сходит ко мне луна сквозь млечный туман и дым от майских ночных костров и тлеющих деревень. Спокойна речная кровь в моём лабиринте вен.

Я жду, что придёт пора и к заводи в темноте придёт мой любимый враг, забыв о защите стен. Плету паутину чар: пусть склонится над водой в холодный полночный час под падающей звездой, пусть взглянет в мои глаза, коснётся моей руки. И я возвращусь назад с другой стороны реки, где в скуке считала дни.

И станем мы вновь – одним.

ОБОРОТЕНЬ

Лучшим щитом становится волчья шкура, если от памяти прячешься в темноте.

Боги молчали, только смотрели хмуро, как я меняю десятки и сотни тел: сильных, звериных, жилистых и поджарых – чёрная шерсть и чёрная сталь когтей. Где я прошёл – не ведали сна пожары, стонала земля под грудой горящих тел. Ни чувства вины, ни страха, ни сожалений – только охоты вечное забытьё. Тени за мной неслись – я бежал от тени, лишь бы не возвращалось ко мне – моё.

Но и богов утомляют дурные шутки, вот они наши переплели пути. Знаешь, царевна, что до сих пор мне жутко, что я и вовсе мог тебя не найти.

Просто позволь прижаться к твоим ладоням, оберегать крупицы дневного сна. Лишь бы не думать, не чувствовать и не помнить, как же давно шкура сделалась мне тесна.

ВОИНСТВО СИДОВ

The host is riding from Knocknarea

And over the grave of Clooth-na-Bare;

Caoilte tossing his burning hair,

And Niamh calling «Away, come away».

Уильям Батлер Йейтс

Кавалькада летит над застывшей Невой,

Над закованной в тёмный гранит мостовой,

А за ней – то ли крик, то ли стон, то ли вой,

В чёрный шлейф собираются птицы.

Из-под острых копыт звёздногривых коней

Рассыпаются искры, что льда холодней,

Запоздалым прохожим летят, как во сне,

Первым снегом в усталые лица.

Это время охоты и время беды,

Время полной луны и колючей звезды,

Среди ночи легко пробудиться седым,

Опьянённым нездешней тоскою.

Это скачет охота над скатами крыш,

И её предводитель отчаян и рыж,

А подруга его – если сможешь, услышь! —

Все зовёт и зовёт за собою.

От курганов и фьордов, озёр и болот

Продолжается скачки незримый полёт,

Кто увидит их в небе – от страха умрёт,

Чёрной птицей отправится с ними.

Это время Самайна. Пусть свечи горят,

Пусть по древним законам вершится обряд,

Чтоб не слышать, не знать, как в ночи октября

Кто-то в небе кричит твоё имя.

* * *

В сентябре шагни в круговерть дорог

И захлопни дверь, преступив порог,

Посмотри, луна встала на ребро

Костяной монетой.

В сентябре иди за своей тоской,

За холодным взглядом, пустой рукой,

Чтобы по ночам не шептать «доколь?!»

Над могилой лета.

Ты услышишь: голос поёт в лесах

О далёких странах и чудесах,

Обещает сон, словно райский сад,

В самом сердце шторма.

Подпевай ему и увидишь путь,

По воде, над топью, сквозь тьму – и пусть!

Позабудь свою человечью суть

Из бездушных формул.

Так иди, иди, позабыв про страх,

Звёздный свет согреет верней костра,

А рябина будет горька, как страсть

К чудесам и бедам.

Так лети! Отныне ты сам – тоска,

И осенний голос, и шум в висках.

Только путь домой не стремись искать —

Не найдёшь и следа.

* * *

Как под чёрной водой просыпалась моя сестра,

Как по чёрной воде проплывали венки из трав,

В каждом тлела свеча, и текла череда огней,

И следила сестра, как их тени скользят над ней.

Просыпалась сестра, в волосах не цветы, а гниль.

Как манили её на поверхность к себе огни,

Сквозь холодную толщу – к жизни, любви, теплу

Поднималась она, вся белая, словно лунь.

Поднималась она среди тех, кто гадать пришёл,

Только платья их – хлопок, её же – тончайший шёлк,

И в глазах не веселье, а горечь, полынь-тоска,

Не браслеты, а водоросли на её руках

И вела её жажда к хрупким людским телам,

И просила сестра любви и чуть-чуть тепла.

Но смолкали напевы, льдинкою таял смех,

Догорали огни, исчезали венки во тьме.

Я пускаю венок, пусть по чёрной плывёт воде,

Разжигаю огонь, чтоб со дна его разглядеть.

Приходи же, сестра, я согрею и обниму,

Приходи же, сестра, за собой уводи во тьму,

Уводи в ледяную жуть, водяной покой.

Но веночек плывёт,

и дрожит огонь

над рекой.

МОРЕВНА

Вот ведёт Моревна Ивана по замку, а кажется – по темнице,

У меня, говорит, поют колдовские птицы,

А в подвале родник, из него по ночам струится

Холодна водица,

Мёртвая и живая.

Что ж не хочешь ты здесь остаться, остановиться,

Пока не затянется рана в груди ножевая.

Просит Иван: раз есть водица, так дай напиться,

Не по сердцу мне здесь остаться.

У меня, говорит, когда-то была сестрица:

Певчая – утром, хищная – ночью – птица.

Да исчезла в змеином танце.

Вот ищу её, перебирая лица,

Только всё ноет сердце,

Дом без неё не дом, холодна темница,

Храм иноверца.

Сил уже нет скитаться.

И Моревна подносит ему воды, улыбается и смеётся,

Птицы поют, стынут камни на дне колодца,

Засыпает Иван, и сердце его не бьётся,

Не печалится о сестрице.

Через сорок дней поседевший Иван проснётся,

От Моревны уйдёт без сердца,

Позабыв, как плакаться и креститься,

Не умея злиться и улыбаться.

А пока он спит, вода по губам струится,

И по чёрным кудрям гладит Моревна братца.

РУСАЛОЧЬЯ

Воды спокойны, а омуты – глубоки,

Дна не видать у медленной Мать-реки.

Выхожу на песок, следы оставляя птичьи,

Через пару шагов – становятся человечьи.

Где мой любимый? Кого он сегодня кличет?

Узнает меня при новой – случайной – встрече?

В прошлом остались и перья, и чешуя:

Он вырвал мне сердце – и сделалась я не я.

Кем я была – и лёгкой морскою пеной,

И юной русалкой – глупой и безголосой.

Он же остался гордым и неизменным:

Лживым, холодным, красивым и белокосым.

Я воздухом стала, после – огнём на век

За то, что ступала рядом с ним по траве.

Кем ни рождалась, петь ему приходила.

Верила: песней можно судьбу исправить.

Сердце его – холоднее речного ила,

Твёрдое, острое – как под ногами гравий.

Всё повторялось, как в песне моей слова:

Как бы я ни любила – он меня убивал.

Но в этот раз обменяемся мы ролями,

Может, тогда счастливыми будем вдоволь?

Если земля – лишь голодное злое пламя,

Вместе со мной он останется под водою.

Будет тебе, любимый, гибель сладка, легка:

Нас на дне обвенчает тёмная Мать-река.

* * *

Он меня научил, как менять направленье рек,

Как дыханием жизнь отнять и вернуть назад,

Как под снегом найти подснежники в декабре

И смеяться, увидев у смерти свои глаза.

Он меня обучал, как учат летать птенца —

Беспощадной рукою вышвырнув из гнезда.

Я летела, о да, стрелою и до конца,

А разбившись, пыталась встать и держать удар.

Я училась всему и лучшей была во всём,

От успехов моих и горы бросало в дрожь.

Я его превзошла.

Он гордился бы, если б он

Не скрывал свои чувства (он в этом весьма хорош).

Мы бы встали на равных, мир погрузив во тьму,

Не найдя для вражды ни жестокости, ни причин.

Он меня обучал, как и клялся давно, всему.

Только самому главному,

слабости,

не учил.

ЦАРЕВИЧ

Сколько верёвочке виться, строке тянуться, яблоку наливному скользить по блюдцу, пряча от глаз то небо, то дно морское, только оно лица твоего не скроет. Скачет царевич по лесу, по чисту полю, кощееву смерть царевич везёт с собою, волк под седлом рычит и роняет пену с белых клыков. Всё ближе родные стены белого града, где славят тебя, героя – лишь одного, хоть подвиг вершили трое. Волку-то что, в наморднике, мной заклятом, – жаждет свободы, бесится, да куда там.

Кощеева дочь оставлена и забыта; мыслит царевич, что будет она убита вместе с отцом под чёрным холодным сводом. Ей ли, отродью, надеяться на свободу, ей ли купить прощение чародейством, ей ли считаться царевичевой невестой?

Ей ли прощать предательство, ложь и подлость?

Я сохранила, царевич, твой тонкий волос. Там, где отца не жалко, – себя жалею: нет ничего, что мести сейчас важнее. Прячься, беги, да выслежу, не оставлю, птиц и зверей скликаю тебе на травлю, спутаю тропки, дороги все перекрою – нет, не успеют тебя величать героем!

Катится яблоко и на глазах сгнивает, тянется магия злобная, огневая, ляжет на плечи тяжкими кандалами, там, где сияло солнце, – бушует пламя. Замер царевич и дышит всё реже, реже...

Сколько верёвочке виться, да я обрежу.

* * *

Он приходит и говорит:

Через темень, сквозь октябри

Я искал на земле твой след,

Только, кажется, был я слеп,

В темноте разглядеть не смог,

Как самайнов огонь горит

На ладони твоей, и сок

Алых ягод блестит в золе.

Он приходит, чеканя шаг,

Говорит: я тебе не враг,

Не охотник, что по лесам

Гонит ланью тебя во тьме,

Верит в лживые голоса,

В божий промысел, божий план.

Я всего лишь прошу тепла,

Я прошу, снизойди ко мне.

Он приходит к моим ногам,

И срывается с губ мольба:

В самый горький и тёмный час

Догорела моя свеча,

Ты пришла, чтобы взять дары,

Затворённую дверь открыв,

И бессильны соль и ножи,

Ты взяла себе всё, чем жил.

В час отчаянья и огня

забери теперь и

меня.

СЛУГА ГОСПОДАРЯ

О моем господаре ходят дурные слухи, и дурные глаза следят за его делами. Говорят, он один повинен во всей разрухе, что накрыла страну, как чёрный могильный камень. Говорят, господарь безжалостен, как гиена, и не знала страна страшнее его тирана, говорят, господарь давно преклонил колено перед ведьмой с болот, хозяйкой ночных туманов.

Я возьму языки, что вырваны у младенцев, я свяжу языки злой волей в волшебном взваре, и от кары моей врагам никуда не деться – нет вернее слуги у нашего господаря. Помню, словно вчера, явился ко мне, безусый, и у ног разложил шелка, ожерелья, камни, что сияли огнём. Молил меня: «Полюбуйся! Подношенье прими, услышь меня, помогай мне!» Но шелка мои – мягкий мох на болотных кочках, ожерелья – рябина, алая, ярче крови. И на что мне блага мирские, хозяйке ночи, позабывшей, когда примерила саван вдовий. И тогда предложил он кровь и чужие муки и бессильные слёзы тех, кем он будет править. Но всё больше и больше просила я за услуги, и забыл господарь покой и звучанье здравиц.

Я свяжу языки, чтоб не множились злые слухи, вырву злые глаза в бескрайнем ночном кошмаре. И за это расплата – голод, война, разруха...

Нет вернее слуги у нашего господаря.

ПЛОДЫ

Всё, что делается из любви, совершается всегда по ту сторону добра и зла.

Фридрих Ницше

Там, где разносится пение Гамаюн

И в небесах закатный горит изъян,

В прах и песок закопаю любовь Твою;

Месяц, пока он болезненно бел и юн,

Вспоит слезами,

Чтоб выросла сквозь бурьян.

Там, где земля солонее морской воды,

А у воды сладковатый кровавый вкус,

К полной луне прорастает любовь, и дым

Прячет её, чтоб цвела, принесла плоды,

Не превратившись

В горящий терновый куст.

Пусть наливаются соком плоды её,

Нежным и сладким для тех, кто устал, ослаб.

Сладость плодов не измучит и не убьёт:

Учат они не добру или злу – враньё! —

Учат тому, что страшнее

Добра и зла.

* * *

Мне отчаянно, мне самайново

В эту тёмную ночь ночей.

До холодного дня туманного

Ощущаю себя ничьей,

То ль отверженной, то ли брошенной

На расправу самой себе.

В подреберье искрится крошево,

Предвещая десятки бед.

Лучше б острый осколок зеркала

Сердце или глаза пронзил,

Чтобы холодом исковерканный

Мир легко указал стези,

Что ведут за границы прежнего

К самой тёмной из королев,

И плевать – Неблагой ли, Снежной ли —

Но прекраснейшей на земле.

Преклонить бы пред ней колени и

В дар отдать ей себя саму,

Встретить взгляд ледяной, олений,

И спокойно шагнуть во тьму.

Чтоб не плакать над горьким чаем и

До рассвета не жечь свечей.

Лучше холодно, чем отчаянно,

Лучше мёртвою, чем ничьей.

ДИКАЯ ОХОТА

Приходил отец, угрожал кнутом

И сверкал болотным огнём в глазах:

«Брось ты эту блажь, возвращайся в дом,

Мы тебя готовы принять назад».

Приходила мать, под окном скреблась

И тоскливо выла голодным псом:

«Мой сынок, проснись, сбрось чужую власть

И забудь девчонку, как летний сон».

Приходили братья в бессветный час,

Но сияло их серебро кольчуг:

«Скоро Дикий Гон, ты вожак и часть,

Этот долг сильней твоего «хочу».

Я бы мог прогнать их, забыть слова,

Только ветра зов с каждым днём сильней,

И трещит личина по тонким швам,

И всё ближе рой колдовских огней.

У любимой слёзы на вкус горчат,

И дрожит её голосок чуть-чуть:

«Для тебя горит на окне свеча».

...Только в час Охоты, в пучине чар

Как найти мне сил не забыть свечу?

МАБОН

Когда осенняя тоска становится горька,

Как дым костров, где сожжена опавшая листва,

Иди туда, где у воды шиповник и ольха,

Иди туда, где над водой звучат мои слова.

Уже сочтён весь урожай и вспоена земля

Кровавой жертвой, чтоб легко прошёл сезон охот.

Иди сквозь лес, что никогда не ведал короля,

Где бродит лишь Рогатый Бог, приветствуя восход

Луны Сказаний в небесах – пришла её пора.

Иди, иди, иди ко мне сквозь темноту и лес.

Я буду говорить с тобой до самого утра,

Пока горят мои слова, как искорки в золе.

Бери их свет, храни их свет, неси к себе домой,

Неси во рту их колкий жар, чтоб растопить очаг,

Чтоб не бояться ничего темнейшею зимой,

Чтоб стороною обошла холодная печаль.

У межсезонья горек вкус, убийственна тоска,

Но если ищешь оберег от злого колдовства —

Иди туда, где у воды шиповник и ольха,

Иди туда, где над водой звучат мои слова.

* * *

Кроме ада и рая – что ещё?

Суть посмертия не ясна.

Сделай, Боже, меня чудовищем

Из чужого дурного сна.

Сделай монстром, кошмаром, призраком,

Чтоб встречал меня только визг,

Чтоб по крышам ли, по карнизам ли

Мне ходить, не срываясь вниз.

Чтоб найти не могли нигде меня,

Но искали – всегда, везде.

Сделай, Господи, эпидемией,

Беспощадной к судьбе людей,

Или шатким мостом над пропастью,

Или смехом среди ночи.

Я хочу не бояться, Господи,

Можешь этому научить?

Только мне не дождаться помощи

Аж до самого дня Суда.

Сделай, Боже, меня чудовищем!

Не бояться чтоб

никогда.

ДЕТИ

Дети приходят со всех земель,

Дети приносят свои игрушки.

Мир их расколот, разбит, разрушен,

Кто же из них даст отпор зиме?

Дети приходят со всех сторон,

Чтобы друг в друге найти защиту.

Каждый их жест до конца рассчитан,

Лгут они лучше, чем лгут таро.

Дети приходят в стальную клеть,

Дети приносят свои вопросы

И средь себя избирают взрослых.

Только не хочет никто взрослеть.

* * *

Как смеялась она тогда: «Не люби меня, человек! Стынет в жилах моих вода, и струится кровь из-под век. Мне нет места в твоей стране, а на той стороне реки ты приют не отыщешь, нет, не протянут тебе руки, не разделят с тобою хлеб, не предложат тебе вино. Там ты будешь и глух, и слеп, одинок и вдвоём со мной. Не ходи за мной, ты живой, слишком кровь твоя горяча. За рекою – лишь тьма и звон, там отыщешь одну печаль».

Рассмеялся я ей в ответ: «Что же, стану тогда рекой. Пусть вода выбьет кровь из вен и подарит взамен покой. Буду рядом с тобой всегда, песней волн у границ миров».

...Стынет в жилах её вода, вместо слёз на ресницах – кровь. Что ей сотни моих потерь, вечность в холоде между скал?

Как смеётся она теперь: «Не люби же меня, река».

ПОДМЕНЫШ

О чём ты кричишь ночами,

Рождённая на причале?

Где те, кто тебя венчали

Короною камышовой?

Где те, кто с тобой кружились,

Пока не ослабнут жилы,

Плясали и ворожили

В Бельтайн у костра большого?

Исчезли они средь танца,

Оставив тебя скитаться

В тумане на побережье,

В венке из сухих акаций,

Сбивая о камни ноги,

Беспомощной, одинокой.

Но жалит и жжёт надежда

Крапивою и осокой.

Дитя, их не жди напрасно,

Ты словно свеча угасла

И стала не интересна.

Венец из рябины красной

Другая в Самайн наденет

И до своего паденья

Внимать будет тем же песням,

Что слух тебе услаждали

Из сумрачных сновидений.

Тебе же – покой забвенья.

Тебя же предупреждали.

* * *

Фейри людей боятся – здесь логика и расчёт,

Каждый с пелёнок знает:

страшней человека нет,

Он – существо дурное, его лишь война влечёт,

Если его ты встретишь, укройся скорей плащом,

Птицей прикинься, камнем,

мусором в стороне.

Чтобы, тебя не заметив, он стороною прошёл,

И тогда —

может быть —

всё сложится хорошо.

Люди боятся фейри, как шорохов в темноте,

Вместо логики – чувства, забытый давно инстинкт:

Фейри весьма коварны, сведут, увлекут в метель,

Те, кто домой вернутся, —

вернутся уже не те,

Сердце своё сжимая, как оберег, в горсти.

Дети всё лучше знают, правила не для них,

Манит детей извечно им не понятный блеск:

Яркий неон рекламы, волшебных костров огни.

Дети сбегают в город от колдовства и книг,

От городского шума дети сбегают в лес.

И остаются где-то, где есть поля, цветы,

Утром – роса и ветер, ночью – огонь костра,

Ставшая былью сказка, радужные мосты.

Город, запретный взрослым, законы его просты:

Верить всегда друг другу.

И умирает страх.

ДАРЫ ФЕЙ

Старшая фея приносит свои дары

Юной принцессе: «Будь молчаливей рыб,

Нежной и тихой – само воплощенье грёз,

Чтоб не узнать солёную горечь слёз».

Средняя фея смотрит на колыбель:

«Нежная девица, слушай: дарю тебе

Голос нежней и звонче, чем пенье птиц,

Чтоб с первой ноты был очарован принц».

Младшая фея молча дары несёт:

Сила, здоровье – они затмевают всё —

Чтобы она не погибла во цвете лет,

Чтобы была прекраснейшей на земле.

Ведьма пришла незваной. О как же строг

Взгляд и остёр, как веретено остро.

Тёмная тень собой накрывает трон.

«О, как нежна принцесса и как тиха —

Всё, чтоб найти благородного жениха

И рядом с ним прожить как в дурманном сне,

Словно ни чувств, ни собственных мыслей нет.

Что ж, раз пришла, дары принесу и я:

Быть тебе, дева, коварнее, чем змея,

Кошки хитрее, мудрее совы, мой свет,

Будешь сильна в интригах и колдовстве,

Чтобы самой решения принимать,

Даже когда в груди ледяная тьма».

Ведьма уходит. Зал укрывает ночь.

Феи вздыхают:

«Лучше б веретено».

ОТРАЖЕНИЕ

1. Держи меня, зов зеркала силён,

Сплети венок мне: в нём полынь, паслён

И лебеда, вороний чёрный глаз.

И меж цветов запрятана игла,

На острие – холодной каплей – яд.

И зеркало почти что полынья,

Вокруг которой льдистый окоём —

Там отраженье мёртвое моё.

2. Держи меня, прошу тебя, держи,

Вокруг меня дробятся витражи,

Из их осколков, словно изо льда,

Я собираю слово «никогда» —

Ведь «вечность» рассыпается в руках

От лёгкого дыханья, сквозняка.

Стекло запотевает изнутри

У зеркала. Прерывист сердца ритм.

3. Держи меня – над озером, чья гладь

Зеркальней амальгамы и стекла,

И с чёрного, невидимого дна

Неспешно поднимается она

Сквозь толщу тёмной, неживой воды —

Сквозь зазеркалье, сквозь туман и дым.

Её объятья – льдом рождённый жар.

Держи меня. Держи.

Не удержал.

ПЕРЕЖИВИ САМАЙН

Когда у еды появляется горький привкус,

У сладких напитков – отвратительно кислый вкус,

Беги в поликлинику, чтобы сделать прививку,

Не слушая мысли «ничего-ничего, привыкну»,

Иначе надгробием станет горящий куст.

Это осень в тебе расцветает хмельной заразой,

В кровь выделяет желтоватый от яда сок,

Красит в багрянец губы, усыпляет разум,

Да, исцелиться можно – если лечиться сразу,

До того, как осень проникнет в сон.

Не успеешь – будут сны о садах туманных,

Сладких яблоках, шуме волн, золотых огнях.

Баю-бай, хороший, скушай небесной манны,

Вкус у неё полынный, дурманный, пряный,

Как узнаешь о нём, как узнаешь ты без меня?

Мне ли лгать тебе о болезнях, о лихорадке,

Страшною сказкой постепенно сводить с ума?

Не впускай в себя осень, не слушай её загадки,

Чтоб еда была терпкой, а твой напиток – сладким.

Спи, мой хороший.

Переживи Самайн.

В ОКТЯБРЕ

в октябре уезжайте в Агру, Венецию, Абердин.

ощутите, что Вы один.

одиночество изучите: на ощупь, на цвет и вкус,

отмечайте, как бьётся пульс.

запишите теченье мыслей: они замедляют ход,

тишина поглощает хор.

и оставшись один в беззвучье, усмирите тупую боль,

примирите себя – с собой.

станьте целостным, неделимым, обретите в себе покой,

исцелите и шрам, и скол.

ощутите готовность к встрече с темнотой-тишиной-зимой

и вернитесь назад.

домой.

* * *

Для сказки любой предначертан печальный исход:

Принцесса умрёт. И чудовище тоже умрёт.

Последнее встретит кончину в великом бою —

Конечно же, бой менестрели потом воспоют.

Победу одержит, конечно, прекраснейший принц:

Он в башню войдёт и принцессу возьмёт словно приз.

И станет принцесса (бесправной) законной женой,

Что в сказке любой не единожды отражено.

А дальше интриги и с милым пажом адюльтер,

Улыбки со вкусом отравы и яд в декольте.

На этом закончится сказка, её сменит быт.

Никто из принцесс не желает подобной судьбы.

Уж лучше в когтях у чудовища смерть отыскать,

Остывшая кровь не билась бы чтоб у виска,

Чтоб принц не добрался, добравшись – уехал ни с чем

И не вспоминал о принцессе в цепочке ночей.

Принцесса собой остаётся до тех пор, пока

На холке у монстра покоится мирно рука.

Но знает любой – у сказки печален исход:

Вот монстр умрёт, вслед за ним

и принцесса

умрёт.

ВАЛЬКИРИЯ

Третий год полыхает война кругом, раздувает свои костры.

У Брунгильды разрушен фамильный дом и траншеями сад изрыт, и пока пожирает огонь луга, ждёт Брунгильда сестёр из битв, и она бы молилась за них богам, но не помнит слова молитв.

Где-то взрывы и крики, фосген, иприт, где-то рушатся города. У Брунгильды покой, тишина внутри и способность держать удар, как бы ни был он страшен, беречь других, если нужно спасать – себя, и её опасались бы все враги, этим страхом себя губя, но не может покинуть Брунгильда дом – он ей панцирь, её тюрьма: заклинали её и огнём, и льдом одиноко сходить с ума, ждать, что трупы сестёр принесёт река, беспокойно стоять в дверях – «Раз однажды не выполнила приказ, как теперь тебе доверять?».

Всё черней и черней с горизонта дым, раскаляются небеса, может, кто-то покорно и ждёт беды, проклиная горящий сад, но Брунгильда уходит, собрав паёк, впереди только мгла и тьма, даже Смерть обошла б стороной её, только встречи та ждёт сама. И бросается в самый жестокий бой, в раскалённый от взрывов ад, словно древний берсерк, позабывший боль.

У неё нет пути назад.

Третий век полыхает кругом война, и над миром смог распростёрт, но Брунгильда забыла покой, она ищет гордых своих сестёр в самой жаркой из битв или где-то над, где туманы и вой ветров. И когда осколками от гранат разрывает её нутро, сквозь кровавую тьму она видит свет, снежный высверк, огонь костра, слышит голос бесплотный, как вздох в листве:

«С возвращеньем, моя сестра».

ЭВРИДИКА

Ад Эвридика себе создала сама:

Ни сума, ни тюрьма... да лучше б была чума!

Маска – стальная, только за ней – зима

И абсолютный ноль.

Внутренний стержень? Глупость, три раза «ха!»

Всё, что внутри, – обрывки и шелуха.

Как можно жить, себя изнутри вспахав?

Правильно – жить одной.

Так и живёт – не тронь, да не подойди,

Смотрит она – как будто бы зверь глядит

Злобный, голодный, с чёрной дырой в груди,

Ложью посажен в клеть.

Нежная кожа, экзоскелет, шипы,

Ногти (от крови?) алые, как серпы.

Всюду – враги, да и под ногами пыль —

Некого ей жалеть.

И Эвридика думает: «Я сильней

Глупого мира. Мир – это мой трофей».

Но умирают все рядом с ней: Орфей

Рухнул с шипом в груди.

Вот её личный ад – тишина и лёд,

Рано ли, поздно, но он её убьёт.

Только уже никто за ней не придёт —

Некому приходить.

* * *

Нет у меня ни мёртвой, ни живой воды.

Нет ничего. Зачем ты ко мне пришёл?

Ты же идёшь туда, где темнеет дым:

В крестовый поход за блудной своей душой.

Нет у меня каких-то великих тайн,

Даже клубка, что путь указует, нет.

Только заслышав грай перелётных стай,

Снова и снова ищешь тропу ко мне.

Нет у меня терпения и любви,

Чтобы встречать и помощь свою дарить,

Но у тебя измученный, жалкий вид,

Гордое сердце и пустота внутри.

Я поднимаюсь, делаю первый шаг,

Чтобы утишить боль у тебя в груди.

...Нет ничего. Есть только твоя душа,

Чтоб постоянно ты за ней приходил.

ПОДМЕНЫШ

Я – подменыш, оставленный в этом мире.

Я не знаю за что,

не знаю за что со мной так.

Я пытался смириться и стал я в итоге смирен:

Не выхожу из квартиры и из цейтнота.

Я – подменыш, забытый роднёй. А впрочем,

Я не знаю вообще, а есть у меня родня ли?

Я смотрю в потолок днём и ночью,

и днём,

и ночью,

Ненавижу того, на кого меня променяли.

Я пытался быть человеком, не выделяться,

Только запахи чётче, краски острее, резче.

На меня все смотрели, видели – святотатца,

Нелюдь, искавшего в людях же – человечность.

А другие смеялись: чем ты, мол, недоволен,

Эй, расслабься, приятель, прими свою нетаковость.

Я – подменыш,

мой мир – тюрьма из стекла и боли,

Я не знаю за что, за что я в неё закован.

Я боюсь засыпать, мне всё чаще и чаще снится

Лес опустелый, осенний и злое солнце.

И пустые холмы.

Над свечой раскаляю спицу —

если горло пробить, то подменный мой брат возвратится,

в этот мир – за меня – вернётся.

* * *

А когда уже строчки едва ли не носом хлещут

И уже на губах горчат,

Мир становится ярче, на пару порядков резче,

Из теней выступают почти колдовские вещи —

Те, что раньше не замечал.

Ты стоишь, ошарашен и словно в песок впечатан,

Понимаешь – уже пропал.

И ты пробуешь воду, как пробуют кровь волчата,

И не чувствуешь запаха города, смога, чада,

И обходит тебя толпа.

Мир дрожит, осыпаясь волшебным калейдоскопом,

Разрастается вглубь и вширь.

Мегаполис разбит, как хрусталь от удара об пол:

Где уродливым шрамом темнели, дымясь, окопы,

Появляется царство Ши.

И ты пьёшь это чудо, пока полыхают песни,

Глубоко у истоков чувств.

Но как только начнёшь писать – колдовской мир треснет,

Обнажит повседневный, который тебе стал тесен,

Неудобен, не по плечу —

В нём тебе задыхаться и гнить, превращаясь в плесень.

Вот поэтому я молчу.

XIII. СМЕРТЬ

Смотри же, как темна вода залива,

Смотри же, как черны и скользки камни.

В Самайн холодный, бесконечный ливень

С тебя личину смоет по кускам и

Оставит плоть бесстыдно-обнажённой

И вывернет наружу суть и мякоть.

Самайн идёт.

Смотри же отрешённо

На эту осень. И не вздумай плакать.

Как холодны, как бесприютны скалы,

Ты гол и беззащитен рядом с ними.

Холодный ветер, словно острый скальпель,

За слоем слой с тебя всю кожу снимет

И бросит распростёртым средь мелиссы.

И боль такая, хоть кричи по-совьи.

Ты вспорот и Самайном переписан,

Его чернила из твоей же крови:

Найдёшь ли силы снова встать – нормальным?

Останешься лежать в траве под ивой?

Рождённый заново в холодный час Самайна,

Смотри же, как черна вода залива.

ПОСЛЕДНЯЯ ЗИМА

Тускнеет небо, сухие листья под окна ветер принёс комком, как будто ворох ненужных писем от тех, с кем вряд ли я был знаком. Иду по улицам мимо зданий, мой саундтрек – это рёв машин. Я вижу признаки увяданья: они гнездятся внутри души, как будто горькое, злое семя, чей плод – банальность и суета, и люди строят пустые семьи, не понимая, что здесь не так. Зима, последняя из возможных, прохладно дышит в затылок мне, и обжигает морозом кожу от пепла серый колючий снег. Здесь воздух жжёт мне глаза и горло, железа столько же, что дышать почти что подвиг. Голодный город спокойно, хищно ждёт новый шаг.

Моя родня из холмов и песен давно покинула этот мир – он стал им скучен, не интересен, мол, здесь банальность и тлен, и плесень... На деле, жутко им жить с людьми, где их не любят, где в них не верят, где скепсис их колдовства сильней. Народ ушёл и захлопнул двери.

Они уйти предложили мне. Мол, брат по духу и брат по крови, забудь и жизнь, и друзей, семью, отбрось банальность, стань с нами вровень, ты с нами вечно пребудешь юн, ты с нами будешь кружиться в танцах, из лунной чаши пить звёздный свет, по всем мирам, словно дух, скитаться, искать забвения в колдовстве. Твой брат-подменыш из смертной плоти тебя заменит среди людей – в тоскливом холоде подворотен, где ночь длиннее, чем чёрный день. Он не из нас, он чужой по сути, так пусть вернётся в свой скучный быт – нам дела нет до его судьбы, он будет нами легко забыт, а образ станет далёк и смутен.

Но я не слушал их злые речи: зачем мне песни и колдовство, зачем в унынии тратить вечность вдали от мира, прокляв его?! Пусть «мой» народ проливает слёзы и копит жгучий, холодный яд, а у меня есть моя семья.

Я возвращаюсь сегодня поздно, в карманах – пара зелёных яблок для гордой, смертной моей сестры. За сон спокойный братишки я бы к Самайну все потушил костры. Пусть будет сон их глубок и сладок, и чары им не разрушат жизнь – я зажигаю у окон ладан, я прогоняю прочь миражи. Но это глупо и бесполезно – я сам притягиваю беду: дымится рядом со мной железо и вьётся чей-то недобрый дух, и холод, холод со мною рядом и чьи-то странные голоса. Когда жизнь станет подобна аду – я буду в этом виновен сам.

Я знаю – должен уйти скорее и за собою стереть пути.

Но кто сестрёнку тогда согреет

И брата кто тогда защитит?

ОКТЯБРЬ

Это октябрь. Время горчащих вин,

Время сказаний об одиноких фэйри.

Время, когда не верится в эпик вин,

Но забываешь вчистую об эпик фэйле.

Время, когда не верить в легенды – грех,

Ну а во что же верить, на самом деле?

Время, когда желанней сгореть в костре,

Чем оставаться в чёрством неловком теле.

Время, когда надеешься – заберут

Дикой Охотой, а не промчатся мимо,

Ведь просыпаться осенью поутру

И ощущать себя, как оживший труп,

Невыносимо.

ПИСЬМА

Иггдрасиль, как слёзы, теряет листья, я бегу по следу тропою лисьей, у меня у сердца хранятся письма, адресованные не мне. Я храню и бережно разношу их, может, кто отыщет любовь большую или клад, из пёрышек и чешуек, или пару горстей монет.

Я не знаю, кто и зачем их пишет, запускает их журавлями с крыши, чтоб они взлетали как можно выше, где рождается первый снег. Я ловлю их, к небу подняв ладони, становлюсь спокойнее и бездонней, и чужие письма ночами гонят к адресатам своим во сне.

Я бегу сквозь тень, леденящий ужас, и тропа становится хуже, уже, я шепчу себе, умоляю «Ну же! Мне ведь только бы добежать!». За спиною кто-то скулит и воет, это те, кто раньше несли с собою эти письма. Я бы сдалась без боя, чтоб пополнить кошмаров рать.

Но у сердца жжётся, кипит, трепещет, я несу в себе колдовские вещи, что спасут кого-то; и станет легче прорываться сквозь этот гул. Так что пусть мне больно и страшно тоже, от чужого воя мороз по коже – я не жду, что кто-нибудь мне поможет:

Я должна, значит, я смогу.

XVII. ЗВЕЗДА

Есть правила для живых, чтоб не накликать беду: не рвать цветы сон-травы, не спиливать старый дуб, не звать чужаков во сне, скрывать свои имена. Но правило есть верней: о мёртвых не вспоминать.

* * *

Алира – огонь в ночи – сестру мою нарекли. И солнечные лучи, касаясь костей земли, сияли бледней в сто крат, чем пламя в её глазах. Была такова сестра – что мне про неё сказать? Как мне оправдать её, хотя бы перед собой? То жгучая, словно йод, то горькая, словно боль, то светлая, как печаль, бродила она в холмах, на хрупких её плечах клубочком свернулась тьма. Сестра моя – волчий сон – могла не бояться тьмы и в чаще глухих лесов, и в долгую ночь зимы: за нею вслед шёл огонь, укрыв её, как крылом, и каждый, кто нищ и гол, мог греться её теплом.

Да только кому нужны подобные чудеса? Ей прочили роль жены, свой домик и тихий сад и парочку дочерей, красой непременно в мать.

Вот только судьбы черней не сыщешь; не жизнь – тюрьма. Сестра моя – лунный свет – пыталась себя смирить, но те, кто с огнём в родстве, мятежно, как он, горит и ради своей любви не могут себя сломать – исчезнут, как ни зови, забудут отца и мать, уйдут в тишину, в холмы на той стороне реки, где камень росой омыт, их примут – любых, таких, какие, по сути, есть, их встретят – вином, венцом, и больше ни страх, ни лесть им не омрачит лицо.

Сестра моя – жар огня – покинула нас в Самайн и скрылась в густых тенях. Мы знали: ушла сама, не слушая песен Ши, не видя чужих огней. «Мертва», – честный люд решил и не вспоминал о ней: раз вспомнил – беду навлёк, забудь же о ней скорей!

Но солнечный свет поблёк и больше огонь не грел.

* * *

Есть правила для живых, но разве они верны? Я слышу звон тетивы, я вижу дурные сны в холодный и волчий час, когда торжествует тьма, из-за моего плеча тень смотрит, сводя с ума. Спасения не найти ни в песнях, ни в колдовстве, и не к кому мне идти, когда потухает свет, и когти, острее льда, касаются позвонков.

«Алира», – шепчу, тогда становится мне легко, как будто сестра моя – спасительный мой огонь, в безжалостных снах маяк, – протягивает ладонь, уводит меня из тьмы, хранит ото всех мой сон – от острых когтей зимы, от чудища из лесов.

Пусть все мне твердят: «Забудь, мертва она, хладный труп!»

Я помню мою сестру, и ночью мне светел путь.

СЧИТАЛОЧКА

Вышел месяц из тумана, обнажив для жатвы серп,

Я не жду небесной манны, я привыкла жить как все,

Чтоб работа, тёплый офис, дома – интернет и чай.

Я в самообмане профи: я не слышу, как стучат

Мне в окно седые феи и про волшебство поют,

Я старательно не верю в то, что рушит жизнь мою.

Ставлю песню на повтор,

Утыкаюсь в монитор.

Вышел месяц на охоту в час безумия и чар,

Тени шепчут «кто ты? кто ты?», ластятся к рукам, урча,

Мир качается, двоится, жизнь меняет смысл и цель:

Будто новые страницы обнаружились в конце

Книги, что была однажды мной зачитана до дыр.

Разгоревшаяся жажда странствий – значит, жди беды:

Открывающихся тайн,

Больно ранящих, как сталь.

Шышел-мышел-месяц-вышел, мне указывает путь,

Я за ним шагну на крышу, я за ним нырну в толпу.

Шанс – седьмой/десятый/сотый – не увидит лишь мертвец,

Месяц спрашивает «кто ты?» и зовёт искать ответ.

Тайна, как соблазн, близка —

Я иду себя искать.

ПИСЬМО В ИЗУМРУДНЫЙ ГОРОД

Ну здравствуй, малютка Элли! Я тут услышал:

Ты стала сильнейшей феей в стране волшебной!

Об этом сто раз рассказывал я мальчишкам,

Они же меня едва не забили щебнем,

Теперь я для них изгой, постоянно лишний —

Раз верую в сказки – значит, совсем ущербный.

Тебе-то живётся легче и веселее:

Друзья, приключенья, а не работа в поле.

У нас как всегда – разрушено полселенья,

А кто не сбежал, теперь безнадёжно болен.

Я часто скучаю, особенно остро – летом,

Я верю, что ты вернёшься. А как иначе?

Но стоит мне только заговорить об этом —

Отец твой рычит, а мать твоя горько плачет,

Как будто похоронили, но не сумели

Смириться с потерей и выбросить свечи, ладан.

Нет, всё хорошо. И время всё в кучу смелет,

Не будет Канзас казаться преддверьем ада,

Но где б ни была ты, среди мертвецов ли, фей ли,

Однажды меня забери за собою,

ладно?

ПРАВДИВАЯ ИСТОРИЯ КРАСНОЙ ШАПОЧКИ

«Будь осторожна, – взрослые говорят, —

Знаешь сама, что несколько лет подряд

В нашем лесу пропадают бесследно люди.

Ночью из дома не выходи зазря —

Мало ли кто таиться за дверью будет».

«Будь осторожна, – шепчет седая мать, —

Если исчезнешь, я же сойду с ума!

Что тебя в лес несёт снова на ночь глядя?!»

Ждут за порогом ветер, луна и тьма,

Я выхожу в карминном своём наряде.

Я выхожу в пустынный и тихий лес,

Ворон кричит мне: «Не подходи! Не лезь!»

Плащ мой цепляют сухие кривые ветки.

Ветер в лицо, и пыль стоит до небес,

В самой чащобе домик скрывая ветхий.

Помню по-прежнему самый короткий путь,

Где на стволах белеют следы от пуль,

Где слышнее становится каждый шорох.

Бешено, бешено, бешено бьётся пульс,

Кажется монстром куст или листьев ворох.

Я прохожу, где не может другой пройти,

Волки бегут и прячутся позади —

Ждут, когда же получат свои объедки.

Я же лелею зверя в своей груди,

Мясом кормлю, выпускаю его из клетки.

Зверь вырывается, смотрит на тёмный лес,

Люди не ходят больше в его земле,

Был тут охотник, опасен и подготовлен.

Знаю одна, где спрятан его скелет.

На красном плаще абсолютно не видно крови.

ТРИ СЕСТРИЦЫ

Три сестрицы под окном

Пряли поздно вечерком.

А. С. Пушкин

Мойры – древнегреческие богини судьбы: Клото, прядущая нить жизни, Лахезис, определяющая длину нити, и Атропос, перерезающая нить.

Холод зимний стучится в двери обезумевшим диким зверем, и окутала тихий терем вьюжной сетью карга-метель. Три сестрицы прядут при свечке, коротают унылый вечер, разговор, как всегда, о вечном – о потерянных в темноте.

Молвит первая: «Он прекрасен и, наверное, царь иль князь он, тонкий, стройный, как будто ясень, будет наш запоздалый гость. Я судьбу ему тку попроще, чтоб впотьмах не бродил на ощупь», – нить вплетает, никто не ропщет, тишина – словно в горле кость.

И тогда говорит вторая: «Он шагает сейчас по краю между адом земным и раем, словно нет для него дорог. Я веду его прямо в терем, я пред ним распахну все двери», – пядь за пядью всю нить размерив, для него подбирает рок.

Третья слушает тихо, молча, только щурит глаза по-волчьи, знает: тот, кто блуждает ночью, не зайдёт уже к ним на чай. Был бы выбор у ней, так чтобы царь любовь отыскал до гроба, но... такая зима, сугробы... и сейчас догорит свеча.

Третья щурится и вздыхает: что поделать – судьба плохая, и её бесполезно хаять, путеводные жечь огни. То не первый раз, не последний, меж людьми и судьбой посредник поправляет льняной передник

и бестрепетно

режет

нить.

СЕКУНДА ДО

Стрелки застыли на без пяти, заново круг не рискнув начать. Медленно, с треском летит в утиль первая сломанная печать, и появляется всадник бел (лучше бы всадник без головы).

Я отправляю письмо тебе, в нём только фраза «Иду на Вы», адрес, конечно же, Неверлэнд, но и туда долетит письмо; это подсказка и аргумент, чтобы меня отыскать ты смог к часу, когда придёт всадник рыж, в землю вторую печать втоптав.

Градом ложится на скаты крыш рой разрывных стальнокрылых птах, мир балансирует на краю (да и понятия «мира» нет). Не убегай: и восток, и юг скоро в кровавом сгорят огне, и континенты, легко дробясь, за Атлантидой уйдут на дно. Только раз верю ещё в тебя – выживем оба, без всяких «но», даже когда Бог сорвёт печать третью, четвёртую – вслед за ней.

Слышишь тяжёлый шаг палача – гулкую дробь четырёх коней? Встанешь со мною к плечу плечом? Времени мало, скорей решай! Будет пронзительно, горячо, горько до дрожи, но будет шанс выжить пророкам любым назло, сдав на «отлично» экзамен Жизнь. Нас проверяют сейчас на слом – мол, что ты сто́ишь? Ну, докажи!

Стрелка улиткой ползёт вперёд, свой посекундный отсчёт начав.

Стало неважным, что ты обрёл, – пятая, видишь, горит печать? Души беснуются взаперти, в клетке из рёбер, в границах тел.

Счёт начинается от пяти до растворения в пустоте.

Пять.

Что ты скажешь, не-друг, не-враг, всем ли доволен в том, что успел? Ангелы выстроились у врат, слёзы их – огненная капель, пламя Господне.

Четыре.

Ты – всё, что есть ценного у меня, но ты однажды взорвал мосты и без сомнения променял верность и преданность на покой, чтоб не бурлило ничто внутри. Очень надеюсь, тебе легко было, а мне... Нет, не важно.

Три.

Кто-то шестую печать сорвал, словно игрушку весь мир трясёт. Мне остаются одни слова, чтоб попытаться исправить всё, только, пожалуйста, приходи, повод для встречи – Армагеддон.

Два.

Обрывается всё в груди, нам остаётся секунда до, нам остаётся совсем чуть-чуть, чтобы как раньше вдвоём молчать.

Дальше —

Один.

Потушив свечу, кто-то седьмую сорвёт печать, даже Господь станет глуп и слаб, ненависть, ярость испив до дна. Был бы лишь шанс – я тебя спасла б.

Счёт завершается.

Тишина.

* * *

У легенд не бывает счастливых концов,

Снова траурный марш вместо звонких канцон,

Старый сказочник прячет в ладони лицо

И вздыхает, и шепчет: «Так надо».

Я сижу на дубу и смотрю далеко,

Да, я кот. Я учёный, премудрейший кот.

Хочешь сказку? Пожалуйста, это легко,

Поудобней садись со мной рядом.

Вот принцесса в таинственной башне одна

Пару тысячелетий блуждает во снах,

В этих грёзах есть принц, карнавал и весна,

Значит, незачем ей просыпаться.

Непридуманный принц робко мнётся у стен,

Он боится попасть к сновидениям в плен,

Он твердит: «В этой башне лишь пепел и тлен,

Ну зачем мне туда забираться?»

Он другую принцессу отыщет себе,

Что не носит в кармане три тысячи бед,

С кем ему не придётся смущаться, робеть,

Ощущая себя идиотом.

Он уверен, что счастье – покой и тоска,

Он иного, увы, не сумел отыскать,

И судьба его прочно завязла в песках,

Превращаясь в рутину, болото.

Вот пастух одинокий, он зол и уныл,

Он колдун, он любимый сыночек луны,

Он порою приходит в принцессины сны,

Как один из гостей карнавала.

И принцессу ему нет резона будить,

Ведь с рожденья сыночек луны нелюдим.

Он великий колдун! И такой он один!

А принцесса? Их всюду навалом!

И так катится жизнь по дороге судьбы:

У кого-то унылый, зануднейший быт,

Кто-то долго мечтал, оказался забыт —

Так история вьётся живая.

Что ж ты плачешь, ребёнок, и прячешь лицо?

Не по вкусу тебе злые сказки с гнильцой?

У легенд не бывает счастливых концов.

Их, по правде, совсем не бывает.

ДОБРАЯ ФЕЯ

– Вы кто?

– Добрая фея!

– А почему с топором?

– Вот видите, как много вы не знаете

про добрых фей!

Глупый ребёнок, неужто ты веришь мне,

Не замечаешь на пальцах ни кровь, ни грязь?

Феей зовёшь, но дрожишь, и дрожишь сильней.

Знаешь, у фей не бывает змеиных глаз.

Я по ночам втихомолку брожу по снам,

В каждом кошмаре крадусь за тобой, как тень.

Я твой ловец. Посмотри, как дрожит блесна!..

Знаешь, у фей не бывает стальных когтей.

Я твоя часть, не пытайся сейчас спастись,

Думаешь, это удастся тебе легко?

Глупый мой мальчик, я хищник, я хитрый лис.

Знаешь, у фей не бывает таких клыков.

Холод проник в безмятежный и детский сон,

Тени чудовищ слетают к тебе с луны.

Боль твоя, ужас сплетутся в моё лассо,

Станут твои сновидения мне тесны.

Хочешь, молись, по ночам при луне не спи,

Хочешь, броди по лесам, собирай шалфей.

Мне всё равно, продолжаю кошмарный пир.

Зря ты, мой мальчик, поверил в прекрасных фей.

СПЯЩАЯ ЦАРЕВНА

Напрасно не рвись за мною, мой след не ищи во тьме,

Не гони коня.

Леса все дороги скроют, не сыщешь их и к зиме,

Не найдёшь меня.

Я сплю в тишине холодной, в уютном своём гробу,

Я почти мертва.

Для вас истекают годы, не тронув мою судьбу,

Но пока молва

Гремит обо мне по свету, ты ищешь меня, боясь,

Что и я умру.

Не слушай ты лучше ветер и солнце, луну, мой князь, —

Всё равно соврут.

Не сдавливай лёд запястий, пытаясь нащупать пульс,

Не круши хрусталь.

Прекрасен мой сон и властен, целуй хоть – я не вернусь,

Холодны уста.

НЕДОСТИЖИМОЕ

Мы выходим в путь в предрассветный час,

Оставляя прошлое за плечом.

В фонаре чадит и трещит свеча,

На душе тревожно и горячо.

Я бреду последним, дрожу, молчу,

Нам идти осталось совсем чуть-чуть.

Наша цель – утопия, вечный град,

Город Солнца, Шамбала, Шангри Ла.

Кто-то верит, будто там всяк богат,

Кто-то просит каплю любви, тепла.

Каждый знает, что он найдёт в конце,

Будто есть у счастья один рецепт.

Я теперь последний, кто помнит путь

(кто прекрасно знает, что нет пути),

Я бы мог вести за собой толпу,

Я бы мог сказать, что нельзя дойти

До страны, прекрасней которой нет,

Что её достигнем мы лишь во сне.

Но бреду последним, дрожу, молчу

И надеюсь зря: ну а вдруг, а вдруг?

Мне идти осталось совсем чуть-чуть,

Я уже ослаб, упаду к утру

И увижу город в кромешной тьме,

И к нему проводит старушка-смерть.