Арсен Гуссе

Тысяча и одна тайна парижских ночей

НЕЗАКОННОЕ ПОТРЕБЛЕНИЕ НАРКОТИЧЕСКИХ СРЕДСТВ, ПСИХОТРОПНЫХ ВЕЩЕСТВ, ИХ АНАЛОГОВ ПРИЧИНЯЕТ ВРЕД ЗДОРОВЬЮ, ИХ НЕЗАКОННЫЙ ОБОРОТ ЗАПРЕЩЕН И ВЛЕЧЕТ УСТАНОВЛЕННУЮ ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВОМ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ.

Поздним вечером, заскучав, пять сумасбродных светских девиц решили выпить чаю в обществе... самого Сатаны. Дьявол не явился на их ритуальный призыв, и тогда самая отчаянная из собравшихся, Жанна д’Армальяк, предложила нечистому... себя самое. Тут же слуга возвестил о прибытии маркиза Сатаны. Невероятный красавец, он выпил чашку чая в компании перепуганных девиц и удалился, пообещав Жанне, что каждую полночь станет являться к ней. Нетрудно догадаться, обещание свое маркиз выполнил, и даже перевыполнил, влюбившись во вздорную красавицу...

Парижский полусвет живет и дышит страстями, а в такой атмосфере процветают только пороки – не потому ли черт появился именно в Париже конца XIX века? Правда, нравы прекрасных парижанок, которые он внимательно изучал на протяжении тысячи и одной ночи, изумили даже его... Созданный французским писателем Арсеном Гуссе, которого Эмиль Золя называл «одним из великих дубов романтического леса», этот роман пользовался в России огромной популярностью. Он был написан в 1875 году, а в Москве начал продаваться уже в 1877-м!

Arsène Houssaye

LES MILLE ET UNE NUITS PARISIENNES

Подготовлена по изданию «Тысяча и одна тайна парижских ночей, или Сердечные драмы», Москва, 1877 г. в типографии Индриха, Сретенка, дом Карлони

Перевод с французского, приведенный в соответствие с современными правилами орфографии и пунктуации, под редакцией Янины Забелиной

Серийное оформление и иллюстрация на обложке Екатерины Скворцовой

Оформление обложки Татьяны Гамзиной-Бахтий

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство АЗБУКА», 2025

Издательство Иностранка®

* * *

Том первый

Книга первая. Монсеньор дьявол

Глава 1. Как девица Жанна д’Армальяк стала одержима бесом в лето от Р. X. 1873-е

В тот год случилось странное происшествие, о котором много говорили в Париже.

Однажды вечером в отеле на бульваре Мальэрб пять молодых девушек, три иностранки и две француженки, собрались во время отсутствия своих матерей, уехавших на бал. Бал был официальный, число приглашенных ограниченно, и взять этих девушек никак не получалось. Впрочем, они рассчитывали повеселиться ничуть не меньше, нежели у министра.

Они начали с игры на фортепьяно, пения, танцев.

Так как после этого первого выражения веселости у них оставалось еще много времени, они стали опасаться скуки и спрашивали одна другую, как бы еще позабавиться. Каждая озвучила более или менее внятно собственную мысль.

– Ни одного мужчины! Это очень грустно! – сказала первая.

– Только одного? – вздохнула вторая. – Это или слишком много, или недостаточно.

Третья промолчала. Четвертая решилась упомянуть черта, а пятая весело предложила:

– Не пригласить ли его пить с нами чай?

Молодые девушки, хотя и христианки, были несколько суеверны. По их понятиям, Дух Божий давно восторжествовал, и монсеньор Сатана скончался в эпоху Средних веков более или менее поучительной смертью.

– Однако ж, – сказала первая, – нельзя слишком на это полагаться.

– Правда, – согласилась вторая, – веря в существование духа зла, мы верим в существование черта.

Третья заметила, что римско-католическая апостольская церковь зиждется на вере в духов. Она всюду допускает двух стражей: торжествующего ангела и падшего духа. Что же такое падший дух, как не воин Сатаны, который хватает вас при выходе от обедни и ввергает в бездну страстей. Не слова ли это святого Августина?

– Ну, – возразила пятая девушка, – если дьявол существует, то вызовем его.

Эта девушка – самая решительная, храбрая, смелая и самая необузданная в своих увлечениях, называлась д’Армальяк.

Легко сказать: вызвать дьявола, но еще нужно знать, как его вызывают. Одна предложила сделать круги, долженствующие изображать спиральную лестницу в ад. Другая упомянула о вертящихся столах.

– Что касается меня, – заявила Жанна д’Армальяк, – то я не знаю ни белой, ни черной магии, но думаю, что можно вызвать дьявола, сказавши: «Сатана, если ты не театральный черт, не страшилище, нарисованное на картине, то приди в полночь пить с нами чай».

– Я не осмелюсь говорить так с духом тьмы, – выразила опасение одна из девушек, Мина Томсон, – впрочем, думаю, он не придет.

Д’Армальяк припомнила слова одного спирита, учившего, будто нужно подарить что-нибудь дьяволу, чтобы приобрести его расположение.

– Поступим так, – сказала она.

Первая не заставила себя упрашивать; в этот день она получила письмо от двоюродного брата, который хотел побрататься с нею; она вынула это письмо из портмоне и бросила в огонь.

– Настоящее адское пламя, – заметила на это д’Армальяк.

– О, потому, что письмо было пламенное, – отвечала жертвоприносительница.

– К несчастью, я не могу сжечь любовной записки, – пробормотала ее соседка. Она открыла портмоне и вынула оттуда банковый билет в двадцать франков.

– Вот все, что я могу подарить.

Она бросила в огонь двадцатифранковый билет. Он не запылал, подобно любовной записке, но, без сомнения, горел так ярко, что дьявол должен был почувствовать удовольствие.

Третья бросила в огонь прядь своих белокурых волос, упрямую прядь, которая являлась истинным магнитом для всех добивавшихся ее сердца и приданого.

– Вот так подарок! – вскричала д’Армальяк. – Я никогда не решилась бы на подобный поступок. Вспомните, что если дьявол поймает вас хотя бы за один волос, то овладеет всем телом.

– Я не боюсь, – заверила ее белокурая девушка. Но в глубине души она ужасно боялась.

Четвертая держала в руках платок, до того тонкий, что прошел бы через игольное ушко, дорогой для нее не потому, что стоил ее матери пять луидоров, а по иной причине: накануне в вальсе ее кавалер прижимал его к своим губам.

Сгорая вместе, платок и прядь волос распространили нежное благоухание.

– Ну, Сатана, ты должен быть доволен! – вскричала д’Армальяк.

Тщетно пробовали девушки еще потешаться над дьяволом, переглядывались без улыбки или с принужденным смехом, испытывая неопределенное беспокойство, которое охватывает душу в момент событий.

– Но вы, – сказала американка девице д’Армальяк, – вы еще ничего не подарили.

– Правда, я напрасно ищу подарка; у меня ничего нет. Первая пожертвовала любовь, вторая – деньги, третья – кокетство, четвертая – воспоминание. Что же мне подарить Сатане?

– Последуйте средневековым примерам, подарите себя.

– Как вы прытки, хотя сами пожертвовали только двадцатифранковый билет.

– А если я вместе с тем отдала и себя, потому что, имея эти деньги, могла сделать доброе дело и искупить смертный грех.

Д’Армальяк встала и нагнулась к огню зажечь свой веер в виде павлиньего хвоста – чудо, скрывавшее внезапный румянец и бледность ее бабушки.

Она принесла эту жертву единственно из похвальбы.

Странное и страшное зрелище представилось тогда: описывая круги горящим веером, д’Армальяк вскричала с увлечением древней пифии:

– Сатана, отдаю тебе свою особу на один год со днем!

Глава 2. Маркиз Сатана

За сим наступило гробовое молчание. Д’Армальяк хотела рассмеяться с той целью, чтобы изгладить неприятное впечатление от своего поступка, но смех замер на ее губах.

– Не заметили ль вы, как дрожал дым? – пробормотала американка.

– Я заметила только то, что часы показывают теперь полночь, – ответила Мина Томсон.

Часы пробили раз, два, три.

– Странно, – сказала американка, – они остановились.

Раздался четвертый удар, потом пятый, шестой, но так медленно и тихо, будто отголоски боя часов вдали.

Наконец, прозвучал седьмой удар; это была минута сильнейшего страха, потому что все пять молодых девушек явственно слышали, как человеческий или нечеловеческий голос проговорил каждой из них на ухо: семь – восемь – девять – десять – одиннадцать.

Двенадцать – это слово произнес голос над ухом д’Армальяк.

– Слышали?

– Да – кивнула Мина Томсон, – мне казалось, что ад открыл над моим ухом огненный рот и прокричал одиннадцать.

– Точно так, как и мне, – сказали прочие.

Пять молодых девушек придвинули кресла и стулья к камину, так что образовали плотную группу перед огнем, пораженную внезапным страхом. Вошел слуга и доложил о графе Корнвалийском.

Пять красивых головок повернулись; ни одна из девиц не знала графа Корнвалийского.

– На свете нет графов Корнвалийских. – Д’Армальяк знала наизусть родословную книгу титулованных фамилий.

Когда вышел слуга, гость сказал, кланяясь д’Армальяк:

– Вы правы; я для того только принял этот титул, чтобы войти в дом, не беспокоя вашей прислуги.

– Кто вы?

– Маркиз Сатана.

При этом имени все побледнели.

– И этого имени нет в родословной книге, – сказала Жанна д’Армальяк.

– И, однако ж, – отвечал маркиз, делая шаг, – я принадлежу к самым древнейшим родам. Некоторые дворянские фамилии начинаются со времени потопа, мой род еще древнее.

Д’Армальяк попробовала рассмеяться, но побледнела как смерть и не нашлась, что отвечать.

Маркиз Сатана продолжал:

– Вы сейчас вызывали меня. Я явился, что вам угодно?

Молодые девушки встали; они уже не смеялись, ибо перестали сомневаться в том, что видят перед собою дьявола. Одна упала в обморок, другая скрылась в соседнюю комнату, третья перекрестилась и спряталась за оконной драпировкой, четвертая упала на колени; одна только д’Армальяк сохранила присутствие духа.

– Я не боюсь вас, – сказала она, стараясь говорить твердо.

– Я также не боюсь вас, – возразил маркиз Сатана, нежно взявши ее руку. – Да и зачем меня бояться? Я добрый малый; приказывайте, и я буду повиноваться, но только помните: каждую полночь я буду господином вашего сердца и вашей судьбы.

– Что же вы сделаете?

– Это мой секрет. Теперь прошу спрятавшихся девиц прийти в себя и сделать мне честь пить со мною чай. Пусть не говорят, что вы меня вызвали только для того только, чтобы вытолкать за дверь как первого бродягу; не забудьте, я маркиз.

Он наклонился над упавшей в обморок девицей и дал ей понюхать спирта. Она открыла глаза и нашла его лицо до того красивым, что позволила ему поднять себя и посадить в кресло.

Потом маркиз обратился к стоявшей на коленях девице и сказал:

– Встаньте!

Та повиновалась бессознательно. Спрятавшаяся за оконной драпировкой сама возвратилась к камину, повинуясь таинственной воле маркиза. Последний отправился в соседнюю комнату и вывел оттуда Мину Томсон.

– Как! – мягко упрекнул он ее. – Вы, храбрейшая из всех, убежали скорее прочих!

Молодая девица почти улыбалась, желая видеть в маркизе лишь молодого человека, подслушавшего их разговор и хотевшего воспользоваться случаем.

– Вы никогда не убедите меня в том, что вы дьявол, – сказала она, всматриваясь в маркиза.

– Думайте, что вам угодно; я овладел вами, потому что беру свое всюду, где его нахожу.

Глава 3. Как пять молодых девиц пили чай с дьяволом

Маркиз позвонил; в дверях показался лакей.

– Подайте чаю, – велел ему маркиз тоном хозяина.

Приказание было немедленно исполнено.

Молодые девицы переглянулись, спрашивая самих себя, не сон ли это. По знаку маркиза они сели за стол, но почти не дотрагивались до чая и только толкали друг друга локтем или коленом, не смея поделиться вслух своими впечатлениями.

Чтобы развеселить их, маркиз принялся рассказывать им несбыточные анекдоты, но девицы не смеялись; впрочем, Мина Томсон попробовала улыбнуться насмешливо. Маркиз Сатана сидел между нею и Жанной д’Армальяк.

– Вы свой в этом доме? – спросила последняя, продолжая считать все за шутку.

– Я свой в каждом порядочном доме.

Маркиз разливал чай с женской грацией.

Молодые девицы тайком поглядывали на него.

– Посмотрите, – сказала испанка своей соседке, – как искрятся его глаза.

Маркиз услышал эти слова.

– Я отчасти ваш соотечественник, долго жил в Испании и назывался там Дон Жуан – Сатана.

Д’Армальяк скрыла свое волнение, рассыпавшись в любезностях маркизу.

– Дон Жуан – Сатана! Я хотела бы, чтоб мой муж имел такое прекрасное имя.

– В этом случае готов служить вам.

– Но я не жена вам.

Маркиз отпил чаю из японской чашки.

– Чай отличный в этом доме, и я приду опять, – сказал он, обращаясь к Томсон.

– Ну, монсеньор Дьявол, уходите, – сказала девица. – Напившись с нами чаю, вы должны доставить это же удовольствие другим. Скоро возвратится моя мать и сделает нам строгий выговор, если застанет в обществе такого прекрасного молодого человека.

– Не извольте беспокоиться, ваша мать не увидит меня. Я виден только вам, потому что вы меня вызывали; точно так же каждую полночь вы одни будете меня видеть.

Маркиз показал им волшебный камень: темно-зеленую яшму с красными крапинками.

– Этот камень скрывает меня от всех глаз.

– Как бы то ни было, – возразила Томсон, – я тогда только буду довольна, когда вы уйдете.

– Повинуюсь. – Маркиз поднялся. – Тем более что меня ждет в высшей степени добродетельная женщина, с которой я совещаюсь каждую полночь.

Маркиз встал, поцеловал руку Жанны д’Армальяк и вышел в дверь, как простой смертный.

– Наконец-то убрался! – выдохнула та, разглядывая прикрытую дверь.

– Эта шутка переходит всякие границы, – сказала испанка. – Кто он такой?

Все отвечали, что никогда не встречались с маркизом Сатаной, который явился так кстати.

– Однако ж я напрасно стараюсь смеяться, – признала Томсон. – Я вся дрожу. Видите, не следует шутить с огнем, особенно с адским.

Все пятеро старались убедить себя, что если это не был сон, то они принимали молодого человека, который ошибся дверью и подслушал их разговор.

Глава 4. Не следует шутить с адом

Решили скрыть все, и на другой день четыре молодые девицы вспоминали о приключении с единственной целью – посмеяться над ним.

Но пятая, д’Армальяк, проведя всю ночь в лихорадочном состоянии, почувствовала, что все ее мысли заняты исключительно приключением.

Вечером она отправилась в гости вместе со своей матерью. В полночь, к ее немалому удивлению, она вальсировала с маркизом Сатаной, хотя прежде обещала этот танец другому кавалеру.

– Это вы? – удивилась она.

– Ведь теперь полночь!

Ужас оледенил девицу.

– Пощадите! Пощадите!

И она хотела вырваться из рук маркиза, но чем больше старалась, тем крепче держал ее маркиз.

Но страннее всего было то, что он увлекал ее в танец с такой страстью, что Жанна, несмотря на свой ужас, чувствовала какое-то дикое, неведомое упоение.

– Как ты бледна, – сказала ей мать по окончании вальса.

– О, если бы ты знала, мама!

Мать изъявила желание знать, но дочь молчала.

На другой день Жанна д’Армальяк осталась дома и рано легла спать, но в полночь проснулась и увидела маркиза Сатану, который смотрел на нее с любовью.

– Опять вы! – сказала она, бросаясь к другому краю постели.

– Опять я! – отвечал он нежно. – Не говорил ли я вам, что в полночь всегда буду вашим господином?

Пробило полночь.

– Как долго бьют часы! – воскликнула девица, приходя в еще больший ужас.

Прежде чем раздался двенадцатый удар, маркиз Сатана успел прижать ее к своему сердцу и поцеловать.

– Странно, – сказала она, побледнев, – я как будто пьяна.

К счастью, маркиз уже исчез.

И всякую следующую полночь, где бы ни находилась – в театре, на балу, концерте или у себя дома, – она получала поцелуй. Маркиз Сатана не заставлял ждать себя.

Напрасно защищалась она: ее сжимали пламенные объятия и целовали огненные уста.

Она приходила в трепет, бледнела, иногда вскрикивала и падала в обморок; поэтому ее мать говаривала:

– Я в отчаянии: у моей дочери бывают минуты умопомешательства.

Эти минуты длились не больше двадцати секунд, но секунды эти были двадцатью веками для Жанны д’Армальяк. И никто, кроме подруг девиц, участвовавших в приключении, не знал причины внезапной бледности и обмороков Жанны.

Она удивлялась, что ее мать не видит маркиза Сатану, являющегося в полночь. Однако припомнила, что маркиз показывал ей драгоценный камень, делавший его невидимкой.

Четыре подруги начали думать, что дело принимает серьезный оборот.

Они не слишком хранили тайну, но говорили о событии с таинственным видом. Некоторые из знакомых им спиритов, предавшихся мании столоверчения, утверждали, что Сатана набирает себе сторонников в Париже.

Мина Томсон, единственная наперсница Жанны д’Армальяк, говорила себе: «Она дурно кончит».

Но все это происходило зимой 1873 года.

Глава 5. Разъезд после оперы

Около того же времени случилось другое происшествие.

Это было во время разъезда после оперы. Женщины не скрывали своих бриллиантов – улыбок – взглядов. Все они так или иначе сыграли в зале свою маленькую комедию, но окончательное слово произносили на лестнице.

Одна прощалась со своим любовником, подмигивая ему через плечо мужа; другая оскорбляла соперницу высокомерным взглядом.

Немного выше выступала герцогиня С. Клотильда, гордясь своей добродетелью.

Свежая и румяная графиня, прозванная Саленсийской розой, просила своего кузена, гусарского лейтенанта, охранять ее юбки. На шлейф ее платья наступили еще только три раза – и это был ее кузен!

Нельзя думать обо всем. Гусарский лейтенант был занят единственно модной девицей, сидевшей в амфитеатре и скрывавшей свою бурную ревность и грубые прелести под платьем цвета увядших листьев.

Юная проказница на невероятных каблуках со своей обычной дерзостью говорила ополоумевшему музыканту, вознесшемуся на седьмое небо:

– Потрудитесь убрать свой нос, который мешает мне видеть бриллианты мадам Паива.

Музыкант повернул свой нос, громадный, как монумент. К несчастью, проделав это, он помешал другой любопытной особе созерцать жемчуг госпожи Мюзар.

В эту минуту рассеянный дворянин наступил на шлейф княгине, декольтированной донельзя.

– Глупая тряпка! – отреагировала княгиня.

– О, – возразил рассеянный дворянин, – ей приличнее быть на вашей груди, чем в устах.

– А-а! – сказал кто-то. – Вот идут лишенные трона короли.

Действительно, я увидел двух испанских, трех итальянских королей и нескольких французских принцев, спускавшихся с лестницы.

– Посмотрите, – сказала герцогиня, указывая на герцога Омальского, – разве он не был бы прекрасным королем Франции, если бы не вмешивался в наши дела?

– Вмешательство очень полезно, – заметил Каролус Дюран.

– А что вы скажете о герцоге Немурском? – произнесла одна дама. – Вот настоящий Генрих V, потому что он похож на Генриха IV.

Затем спрашивали, не принадлежит ли к числу сверженных королей красивый мужчина, шедший рядом с принцами как равный с равными.

Это был молодой человек, белокурый, с рыцарской осанкой, изящно одетый и во всевозможных орденах. Он обедал у министра, предполагал ужинать у актрисы.

Я обводил глазами живую лестницу, кланяясь направо, налево и отыскивая одного из четверых моих друзей.

Четыре друга – не более и не менее.

К несчастью, ни один из них не был в опере, хотя давали «Дон Жуана». Но это была золотая клетка без соловья.

Белокурый повернулся ко мне и сказал с симпатической и вместе с тем насмешливой улыбкой:

– Вы ищете своих друзей? Первый курит перед Тортони; второй позлащает свои железные цепи; третий ложится в постель с намерением читать Монтеня.

Я молча взглянул на странного репортера; он продолжал:

– Ах, извините, я не имел чести быть вам представленным, но мы старинные знакомые. А вот, кстати, и Мари Коломбье, которая послужит нам соединяющим звеном.

Хотя я не люблю знакомиться с первым встречным, однако покорился обстоятельствам. Коломбье представила мне своего друга, говоря:

– Господин Сатана, благородный иностранец, отечество которого мне неизвестно, так как он много путешествовал. Он очень умен и очень богат. Мы ужинаем вместе, и вы должны быть нашим собеседником.

Пока говорила Мари Коломбье, я заметил, что благородный иностранец поднял руку над проходившей женщиной, будто приветствуя ее.

Но это не было приветствие.

Я немного удивился, заметив, что указательный палец нового знакомца загорелся ярким пламенем.

– Что вы делаете? – спросила актриса.

– О, это старая привычка. В своих путешествиях я выучился по-еврейски и, чтобы не забыть, написал на этом языке предсказание на лбу этой дамы.

Он поклонился нам и ушел вслед за ожидавшим лакеем; у подъезда стояло купе монсеньора.

И я сказал Коломбье, что ее знакомый странная личность.

– Берегитесь, вы, возможно, принимаете одного из тех иностранных принцев, все владение которых ограничивается парижской мостовой.

– Не бойтесь, я видела его паспорт: он мальтийский командор, испанский гранд, герцог и еще кто-то, но путешествует инкогнито, под именем господина Сатаны.

– Господина Сатаны! Чертовское имя!

– Ведь я говорила вам, что он древнего рода! Пойдем ужинать.

Глава 6. Ужин

Маркиз Сатана не заставил себя долго ждать. Он вошел в гостиную актрисы, как барон в свои владения; разговаривал со всеми будто возвратившийся из путешествия друг, а не как посторонний человек, ни с кем не знакомый.

Случаю угодно было посадить нас почти рядом за ужином – разделяла нас только прозрачная актриса.

Ужин был очень весел.

Остроумие искрилось, как шампанское в бокалах.

Маркиз, объехавший Землю, говорил, как подобает человеку, повидавшему целые миры.

Он знал все. Он вызывал тени прошедшего, начиная от самой глубокой древности, будто являлся современником великих людей всех времен. Речь его была звучна и блестяща. О чем бы его ни спросили, он тотчас отвечал. Его нашли бы обворожительным, если бы в нем не проглядывала по временам какая-то презрительная снисходительность к собеседникам.

Разумеется, говорили о театре. Он допускал только трех комических поэтов: Аристофана, Мольера и Бомарше. Остальные, по его мнению, только литераторы, самый скверный род людей, потому что они живут и говорят, повинуясь не своему сердцу, а согласно прочитанным книгам.

– Например, – сказал он, – я знал одного из них, начавшего мастерски и окончившего ученически, потому что имел несчастье заглянуть в книгу, вместо того чтобы по-прежнему читать великую книгу природы.

Говорили преимущественно о женщинах: и в этом отношении, как во всех прочих, маркиз доказал, что никто не может его превзойти.

Было три актрисы, готовых защищаться зубами и когтями. Болтовня достигла сверхъестественных размеров. Все удивлялись тому, что имели столько ума и, казалось, находились в неведомой доселе атмосфере, наполненной электрическими искрами.

Вдруг Коломбье вскричала:

– Что-то горит! Разве не ощущаете вы запаха?

– Кто знает! – ухмыльнулся маркиз. – Быть может, под нами открыта дверь в ад.

После ужина, когда стали разъезжаться, он предложил мне место в своем купе.

Как только мы расселись по углам, он закурил сигару, которая загорелась сама собой.

– Я позабыл предложить вам, – сказал он. Достал сигару с искоркой на кончике и совсем зажженную подал мне.

Я не хотел, чтобы он продолжал рисоваться передо мной.

– Мой друг, – обратился я к нему, – благодарю за первый шаг к сближению. Мы старые знакомые, но я видел вас только издали.

– Серьезно? Вы меня знаете?

– Знаю хорошо. Ведь вы Сатана.

Маркиз засмеялся.

– Тсс! Я путешествую инкогнито.

– Зачем приехали в Париж?

– Развлечься, подобно всем развенчанным королям.

– Так вы развенчанный король?

– А вы этого не знаете? Нашли, что мне нечего делать; что я даже слишком много работал. Теперь, когда дан толчок, зло развивается само собой. Захотели сберечь мое жалованье. Меня лишили всего, даже прогнали. К счастью, я переслал несколько миллионов в чужие края. Я пользуюсь неограниченным кредитом у Ротшильда. У Вечного Жида было пять су в кармане, у меня же – двадцать пять луидоров. Я нашел, что ваши добродетели и ваша совесть мне по плечу.

– Тише! – возразил я. – Во Франции еще есть французы и француженки.

– О, немного!

Я стал защищать своих соотечественников и соотечественниц.

Дьявол разразился совершенно адским хохотом.

– Вам, – продолжил я, – известны только совесть честолюбивых и добродетели полусвета.

– Вы говорите о совести и добродетели?

Он язвительно-насмешливо улыбнулся.

– Мой друг, я не имею ни величия, ни достоинства, ни энтузиазма – никакого подобного качества, – но обладаю рысьими глазами и волчьими ушами. Я умею видеть и слышать. Жизнь – бал, где все надевают маску и домино, чтобы скрыть свои совесть и сердце. Не хотите ли заняться их сниманием?

– О, это будет новое схождение в ад, – покачал головой я. Мы подъехали к моей двери. – Серьезно, как ваше имя?

– Вы сами сказали: дьявол. Вот моя карточка:

Маркиз Сатана, герцог д’Антас.

24, Авеню де Инператрис.

Я прочитал эту карточку при свете каретного фонаря.

– Даже в Испании нельзя называться Сатаной, – сказал я маркизу, – притом вы знаете: я не верю в черта.

– Не прикидывайтесь неверующим. Неужели вы думаете, что я первый черт, попавший в Париж? Благодаря Богу это наше второе отечество. Всякий из нас является сюда поживиться насчет женщин. Нельзя быть хорошо воспитанным, не пожив в Париже. Но мы остерегаемся говорить, кто мы. Черти далеко не так скверны, как их представляют. Мы всегда строго следовали моде и даже предупреждали ее. Мы задавали тон, а хорошим тоном не зовется ли теперь дурной? Однако я заговорил вышедшим из моды языком, следовало бы сказать «шик». Знайте, мой друг, всегда среди самого лучшего общества в Париже у вас был какой-нибудь черт и служил вам примером.

– Ерунда какая, – снова возразил я маркизу. – Мы сами могли бы поучить черта.

– Потому что постоянно учитесь у него, – отвечал он. – До завтра! Не забудьте, мы ужинаем вместе.

– В котором часу вы ужинаете?

– В полночь.

– А где ужинаем? В аду?

– Успокойтесь: в парижском аду.

– Прощайте.

Глава 7. Письмо, пригодное для того только, чтоб его бросили в печь

На другой день я получил следующее письмо, достойное быть прочитанным:

Будем друзьями, но не спрашивайте меня, кто я: человек или не человек – все равно.

За свои грехи я осужден быть любопытным.

Вот почему меня изгнали из традиционного ада в парижский.

Я не апеллировал против приговора.

Творец, не желающий смерти грешника, потому что смерть есть покой или отдых, дал мне отличное место в адской комедии несравненного города.

Для меня нет масок. Нет и игры веером.

Я читаю во всех сердцах и забавляюсь глупостью влюбленных, которые не умеют читать. Хотелось бы иногда подсказать им роль, но я осужден молчать.

В качестве зрителя, знающего игру страстей, я в самом начале уже вижу конец. Я сужу о драме или о комедии, но не аплодирую и не свищу.

Сегодня у меня нет дела, и я готов рассказывать вам романы.

Нет, не романы, а истинные события.

Я вижу, как перед моими глазами развивается то веселый, то трагический сюжет: смех на мотив отчаяния.

Чем больше изучаю я парижскую жизнь, тем больше убеждаюсь в том, что человек должен пройти сперва через сферу зла, чтобы достигнуть области добра.

Не есть ли Магдалина символ этой теории, дьявольской – высказанной Мефистофелем?

Итак, если угодно, я начну рассказывать вам странные и драматические события «Тысячи и одной парижской ночи».

Мой кузен, Хромой Бес, вскрывал крыши домов, чтобы узнать тайны. Я все упростил. Я сделался парижанином, безупречным, если не бесстрашным. Я бываю на всех празднествах – как у принцессы, так и у актрисы. Я вожусь со спортсменами, охотниками, театралами, клубными игроками и с жертвами мадемуазели Цветок Зла.

Я представляюсь всюду, здесь и там, и еще дальше. У меня в кармане двадцать пять луидоров. Мне говорят: этого мало. Я отвечаю: довольно с избытком.

Чего нельзя купить даже за пять луидоров?

Но оставим это в стороне. Если позволите, мы будем беседовать после каждой истории. Мораль стану объяснять я – как добрый малый.

Маркиз Сатана

Р. S. Не забудьте, что завтра я жду вас ужинать.

Читая это письмо, я обвинял дьявола в педантизме, но напрасно хотел прекратить это дурное знакомство: тайная сила влекла меня невольно.

– Ну, alea jacta est![1] – сказал я, подбрасывая шляпу. – Перейду адский Рубикон и отправлюсь ужинать с чертом.

Глава 8. Схождение в ад

В полночь я стучался в дверь маркиза Сатаны – в дверь красивого отеля рядом с принцессой.

Стоявший постоянно на часах негр проводил меня к Его Мрачности.

– Вот и я, любезный дьявол, с адским аппетитом, – проговорил я.

– Дорогой философ, – отвечал мне дьявол, – сегодня мы ужинаем не вдвоем, несколько молодых девиц назначили мне свидание в Английской кофейной. Для вашего ума это будет настоящий пир, потому что каждая из них постарается произнести побольше глупостей. Но час ужина еще не пробил, и, если угодно, мы отправимся пока в парижский ад.

– Разве, по вашему мнению, Париж ночью стоит Парижа днем?

– Вы правы, за добродетель перестали награждать, и всякий человек спешит показать новый порок.

Маркиз Сатана напомнил мне схождение Данте в ад; но что значит ад Данте, ад наказаний, в сравнении с Парижем, адом проклятий?

С Данте углубляешься в мрачную ночь мучений, но плачут одни только призраки. Париж же есть ад живых: слышны крики и рыдания, но кричат и рыдают страсти. Люди стремятся невесть куда, закрыв глаза, через изменяющую, через продажную, через убивающую любовь. Ради увеселения сердца – должны же смеяться уста – терпят ненависть, гнев, мщение, позор всякого рода; переходят от отчаяния к отчаянию. Отвергают сестру, жену, дочь, если только не хотят жить профанацией и развратом.

Каччанемико Данте продавал свою сестру, прекрасную Гизолу; сколько людей продают своих жен и дочерей, и нет демона, который бичевал бы их, крича: «Прочь, развратник! Здесь нет продажных женщин».

Судьба смеется над всеми; многие носят крест за измену отечеству или другу; этот бросает свой герб в банковую тьму; тот принимает псевдоним, чтобы низвергнуться в ад журнализма.

Вот женщина идет творить добрые дела, но она не вернется домой иначе, как предав разврату мать своих детей; вот другая, одержимая неутолимой жаждой золота, продает себя путем брака восьмидесятилетнему старцу, чтобы приобрести вскоре двадцатилетнюю праздную жизнь; вот прелестные шалуньи, отправляющиеся в рощу в столь небрежно-сладострастных и невинных позах, замышляют разорение семейств; но для них мало черпать золото обеими горстями: они возьмут также и сердце и бросят его под ноги своих коней, они возьмут также и душу и ввергнут ее во мрак раскаяния.

Но обратимся в другую сторону. Вот прибегающие к Творцу, но отвергаемые им, потому что выходят из дома молитвы в сопровождении семи смертных грехов; да, эта молится, но молитва не сломит ее гордыни; та преклонила колени на холодном камне, но сладострастие сжигает ее постоянно. Маркиза завидует герцогине; герцогиня жадна и физически, и нравственно, она хотела бы отнять для своего завтрака всю долю бедных. У этой мещанки кошелек набит золотом, но она редко его открывает. Эта угрюмая добродетель оскорблена до глубины души и гневается на всех красивых женщин; она бьет своих детей, чтобы наставить их на путь истины; она бьет саму себя, чтобы оправдать свою злобу. Эта мать семейства, окруженная целыми толпами, засыпает на ложе из роз, не помышляя о соломенном одре своих детей. А сколько еще других смертных грехов, кроме символизованных церковью? Что такое ложь? Измена? Клевета? Тому, кто сказал, что женщина – четвертая богословская добродетель, можно бы ответить: это восьмой смертный грех. Но что значат все эти грехи? Мы в розовом аду, спустимся по спиралям преступления. Вот угол воров: все воруют; не смотрите за весами торговца, но берегитесь его совести. Все поддельно, как у торговца общественными удовольствиями, так и у продавца колониальными товарами, в которых нет ничего колониального. Взгляните на мелкого торгаша, когда он спускается в погреб, заперев свою лавочку; уверяю вас, что он имеет целью фабриковать вино и кофе, в которых не будет ни того ни другого; но успокойтесь, его сегодня же обокрал биржевик, которого обворует его любовница, а ее обкрадет друг ее сердца, не говоря уже о ее кухарке.

Поднимемся на одну ступень. Вот свадьба; женится молодой скептик, скрывающий свои долги; но завтра же его поймает тесть, который на другой день обанкротится или вступит в новый брак.

Что остановило вас на краю набережной? Не эта ли несчастная, бросающая в воду своего ребенка? Не осуждайте ее. Она обезумела от любви и не отступает перед преступлением, потому что у нее еще осталась последняя искра невинности. Где виновный? Он весело ужинает в Золотом Доме. Язон отдал своему вознице прекрасную Гипсипилу [2]. Данте осудил его бегать от одной пропасти к другой перед окровавленным кнутом. В Париже Язона увенчали бы розами.

Напрасно отвращаете взоры: всюду одно и то же зрелище, если только оно не заменяется убийством и грабежом. Но подождем еще спускаться в этот кровавый ад: мы встретили бы на первом шагу Чакко [3] Данте, мрачное сумасшествие маркиза де Сада, измельчавшее бешенство сладострастия Нерона, контрабандный таинственный яд Медичи и всевозможные кровавые оргии.

Данте, мрачный и глубокий гений, освещает страсти адскими факелами и небесным светом; но не преступил ли он меры, бичуя живым огнем стольких непокорных и грешных людей, которые были бы приняты в лучшем парижском обществе? Не жестоко ли наказана Франческа да Римини [4] за два поцелуя, которые едва были преддверием прелюбодеяния? Данте был страшен для бедного мира: он вызвал бурю, чтобы разбить сластолюбцев о неприступные скалы, он выпустил, как в отчаянной битве, чудовищ против скупцов, он погрузил обжор в вечную грязь, гневливых – в кипучий ил, тиранов – в кровяное море, законников – в вечно кипящую смолу; он дал огненное ложе еретикам, свинцовую мантию – лицемерам, жупел – лесбийцам; он превратил самоубийц в страдающий кустарник, мошенников – в гадов; он одел Улисса огненным одеянием; он вскрыл утробу Магомета; он набросил гнойный покров на жену Пентефрия [5]. Данте придумывал всевозможные мучения, всегда находя, что мучимый мало страдает.

От всех мучений огня он перешел к мучениям холода, от которых падает клочками плоть. Здесь умирают, не умирая. Замерзанием во льду начинается бесконечный ряд других страданий: это гробовая тишина, но не смерть! В холодном аду нет утешения в движении или жалобе; никто не говорит, никто не слышит. Там-то трехглавый Сатана льет слезы из шести глаз, когда жует знаменитого грешника Иуду, постоянно пожираемого и вечно не умирающего.

Я понимаю казнь Иуды, предавшего своего Бога, учителя, друга; но зачем та же казнь для Брута? Изменил ли он своему отечеству, поразив Цезаря?

Данте грозит во имя Бога-мстителя; ему неизвестен милосердный Бог. Что сказал бы он теперь о парижском аде, где всякого рода измена, лицемерие, роскошество, мошенничество живут на широкую ногу, с безоблачным челом, светлым взглядом, с улыбкой на устах. И между тем все эти личности, полные гордости и окруженные удовольствиями, уже давно пребывают душой в аду, и только их телесная оболочка осталась на земле.

Бросив беглый взгляд на тайны ночного Парижа, мы отправились в Английскую кофейную ужинать с актрисами, в числе которых находилась Роза-из-Роз, считавшая себя остроумной потому, что была шумна; Олимпия, считавшая себя красавицей потому, что ее одевал Ворт; Мария, считавшая себя молодой потому, что была раскрашена; Адель, считавшая себя неодолимой потому, что ее прозвали Цветком Зла.

– Это ваша кузина? – поинтересовался я у дьявола.

– Троюродная сестра. Она работает отлично и уже разорила трех глупцов. Вчера из-за нее дрался один идиот, завтра будет убит другой. Полезно оказаться в числе ее друзей.

Ужин был богат шампанским, но не весел. Роза сделала открытие, будто шампанское располагает к глупости, потому что сегодня вечером все глупы.

– Недурно! – заметил дьявол.

Говорили о любви и вышедшем из моды божке, который нашел себе убежище в комической опере. Дьявол решил, что следовало бы послать его в провинцию.

– Нет, нет, – возразила Цветок Зла, – я сделала из него себе грума. Он передает мои письма. Я заставлю его носить шлейф моего платья.

– Я, – сказала Мария, – я верю еще в любовь и докажу это тем, что оставлю вас всех, как только мой любовник покажет нос в дверях.

– Полно! – усмехнулся маркиз Сатана. – Ты любишь своего любовника?

– До безумия. Я готова за него броситься в огонь.

Дьявол вынул свои легендарные двадцать пять луидоров и бросил их Марии.

Это были пять монет по сто франков, новенькие, с молоточка.

– Отлично! – сказала Мария с радостью на лице.

Остальные четыре протянули руки.

– Хватит на всех! – вскричала Роза.

– Посмотрите, – обратился ко мне дьявол, – все пятеро соблазнены пятью стофранковыми монетами. А между тем они принадлежат к числу богатых актрис, имеющих кареты.

– О, – вскричала Цветок Зла, – я беру свою долю только по принципу. Что значит пять луидоров!

Дьявол посмотрел ей в лицо и отвел ее к двери.

– И ты любишь своего любовника, старого парикмахера, который благодаря твоей протекции играет теперь роли первых любовников в Монмартрском театре?

– Кто это сказал тебе?

– Я знаю все.

– Ну так знаешь и то, люблю ли я его.

Маркиз Сатана взял ее руку:

– Держу пари, что сегодня же ты откажешь ему, если я вздумаю предложить тебе свои услуги.

– Pardieu! [6] У тебя денег куры не клюют.

Дьявол соблазнил Цветок Зла.

– Но, – предупредил он ее, – твой любовник похудеет с горя.

– Пусть умрет, если хочет, – ответила Цветок Зла, целуя стофранковую монету.

Глава 9. Дурное знакомство

Я остался с тремя актрисами.

– Он отличный человек, – сказала Роза-из-Роз, когда уехал маркиз Сатана с Цветком Зла.

– Да, – заметила Мария, – человек, который дает по пятьсот франков, не требуя платы той же монетой.

Для этих особ плата той же монетой есть женщина.

Я возвратился домой, размышляя обо всех моих дурных знакомствах, начиная с маркиза Сатаны.

Кто бы он ни был, я не боялся его и даже находил некоторое удовольствие презирать его влияние, гордиться перед ним и громче него смеяться над человеческой мудростью. Он дал мне неслыханный дар: второе зрение. При помощи его глаз я видел так же, как своими собственными, и потому с этих пор не существовало для меня никаких тайн. Я прослежу обе параллельные линии, по которым идет человеческое сердце, я разгадаю загадку истины и загадку лжи; присутствовал ли когда кто-нибудь при подобной комедии? Жизнь – маскарад, на котором не будет для меня масок.

С тех пор как черт подал в отставку и ушел из ада, он, вероятно, расхаживает между нами в виде любезного человека, прекратившего дела, и нет в нем ничего адского. Колдуньи перестали собираться на шабаш, ворожеи не открывают более своих святилищ, алхимики перестали делать золото. Фауст был последним воплощением Сатаны.

Если с эпохи Возрождения он и пробовал расставлять сети на земле, то никто не попал в них, потому что он добрый малый. И, однако, напрасно ратуют против вызывания духов: страсть к чудесному присуща человеческому сердцу.

Как бы то ни было, я далеко не восхищался своим знакомством с маркизом Сатаной; он был большой барин, но вместе с тем авантюрист. Он забавлял меня своим резким и глубоким умом; своим искусством увлекать женщин, своими злыми выходками против человечества; казалось, он побывал в университете Лабрюйера, Ларошфуко, Шамфора и Бомарше [7]. Напрасно говорил он мне, что явился прямо из ада, – я не хотел верить ни одному слову. И, однако, с ним я переходил от одного удивления к другому.

Каким образом знал он так хорошо все известное и неизвестное мне, мне, читающему уже давно книгу современных страстей? Почему так близко знаком с Парижем, хотя случайно попал в него? В одну зиму он сделался общим другом, но преимущественно другом модных женщин. Нет актрисы, которая не ужинала бы с ним! Ни одной куртизанки, которая не предложила бы ему места в своем купе! Ни одной женщины полусвета, которую бы он не уверил в том, что она покоряет свет большой.

Париж тем замечателен, что иностранцы, едва вступив в него, чувствуют себя как дома. Русский, испанец, англичанин, итальянец всюду имеет доступ, лишь бы принадлежал к порядочной фамилии и был богат; даже туда, где не скоро пускают благородного парижанина, иностранец входит первым; он присутствует на всех публичных и семейных праздниках; у него не спрашивают, откуда и куда идет. Ему оказывают шотландское гостеприимство, никогда не спрашивая о его происхождении. Вот почему встречаешь иногда в лучших салонах принца, которого не пустили бы на порог в другом городе.

Каждый день я давал себе слово проверить титулы маркиза Сатаны, но поток жизни увлекал меня, не давая времени опомниться. Однако в один прекрасный день я отправился к префекту полиции и заговорил с ним о маркизе.

– Кажется, – начал префект с улыбкой, – вы хотите порыться в полицейских актах, относящихся к маркизу. К несчастью, Коммуна [8] сожгла их все. С тех пор как стали путешествовать без паспорта, можно приехать из ада с нарочным поездом, и я не буду иметь права спросить: «Откуда ты и куда едешь?» Все уверены, что это дьявол; почему же не так? Его сила и лукавство доказываются тем, что он никогда не говорит о себе. Маркиз Сатана бывает в лучшем обществе, если только есть теперь лучшее общество. Он платит наличными, и притом щедро. Он порицает добродетели, но не бьет женщин. Следовательно, префекту полиции не о чем спросить его.

– Я полагал, что Франция и ад хотя и соседи, однако договора об уничтожении паспортов не подписывали.

– Я доложу об этом правительству. А зачем вам такие подробные сведения?

– Этот черт вверил мне политические тайны, которые приведут вас в содрогание. Он сказал мне, как окончится Республика, как принц...

– Тсс, – произнес префект, – если станете рассказывать дальше, мне придется вас арестовать.

– С вами за компанию.

Префект предложил мне сигару.

– Это сигара маркиза Сатаны. Вот все, что я знаю.

– Курил! Курил их! – отвечал я, кланяясь остроумному префекту.

Я отчаялся разгадать тайны дьявола. Я ничем не рисковал; продолжал видеться с ним из-за непреодолимого любопытства, тем более что захотел расспросить его о некоторых загадочных женщинах, и преимущественно о д’Армальяк.

Книга вторая. Сокровище мужа

Глава 1. Муж и жена

В этот день монсеньор Сатана звал меня в лес.

Его лошадь – самое капризное в мире животное, родившееся на заводе герцога Гамильтона. Все любовались ею, поэтому она капризничала, как захваленный актер; например, хотела во что бы то ни стало идти на двух ногах, будто человек, подняв две остальные с радостным ржанием.

Мы ехали в баснословно легком экипаже, так что я считал себя на волосок от смерти и не рассчитывал на спасение. Раз взял вожжи: лошадь принялась вальсировать, толкая все проезжавшие экипажи.

– Роза! – крикнул дьявол Розе-из-Роз, вышедшей из экипажа на берегу озера. – Помогите укротить лошадь, с которой вы так хорошо управляетесь.

Действительно, Роза некоторое время владела этой сумасшедшей кобылой. Она уверенно подошла к животному, говоря с ним ласковым и твердым голосом. Лошадь, казалось, узнала Розу, навострила уши и стала перед ней как вкопанная.

– Видите ли, – сказала нам Роза, – мне стоит сказать слово, и все повинуются. – Потом прибавила: – Как люди, так и животные. – И принялась ласкать свою старую подругу. – Теперь можете продолжать свою прогулку; лошадь полетит как стрела.

– Услуга за услугу, – сказал дьявол Розе, – сегодня вечером умрет один из ваших друзей; навестите его около полуночи.

Едва мы успели поклониться, как были уже далеко.

– Что значат ваши последние слова? – спросил я у спутника.

– Не знаю еще сам, что случится, – ответил он, – но знаю, что готовится странная драма. По возвращении из леса мы отправимся, если угодно, взглянуть на эту кровавую комедию.

Через полчаса мы оказались на проспекте Эйлау, в маленьком старинном отеле; разумеется, дьявол не замедлил предложить мне историю.

В комнате собрались пять человек, не считая умирающего: священник, напутствовавший его и оставшийся поговорить; сестра милосердия, читавшая отходную; лакей, поддерживавший умирающего; старый друг, желавший закрыть ему глаза; наконец, врач, удивлявшийся медленному наступлению смерти.

– Кончено, – сказал вдруг врач.

Лакей отнял руки от покойного, священник подошел к постели, старый друг нагнулся над ним, взяв его за руку.

– Мой лучший друг! – прошептал он.

Этот единственный друг покойного был Лашапель, спортсмен, занимавшийся исключительно лошадьми и хорошенькими женщинами.

Был декабрьский вечер, но подступала ночь, ибо небо покрылось густыми тучами; поэтому зажгли свечи на камине, хотя было еще только четыре часа.

Сестра милосердия, подумавшая обо всем, вышла и почти в ту же минуту возвратилась с двумя восковыми свечами, которые поставила возле смертного одра.

Недалеко от постели находился сосуд для святой воды в виде ангела, который несет младенца на небо, – чудное произведение византийского художника. Сестра милосердия обмакнула древесную ветвь в святую воду и окропила лицо умершего.

В комнате царило глубокое молчание, побудившее кухарку Викторию сказать:

– Точно боятся разбудить бедняжку!

Этот бедняжка был виконт Арман де Мармон, который еще в ранней молодости отличался задорной гордостью в модном свете. Он вступил на дипломатическое поприще, но, в сущности, жил сложа руки, хотя имел весьма ограниченное состояние.

Он был беден и дерзок, ни с кем не уживался и ссорился со всеми. Доброе сердце и плохая голова. У него остался только один истинный друг. В минуты гнева он восстановил против себя всех своих знакомых.

Находясь при лондонском посольстве, он женился на шотландке оссиановского типа, символе воплощенной поэзии, что, впрочем, не мешало ей иметь все стремления плотской и животной жизни. Жадная, злая, сластолюбивая, без всякого движения в душе, она понимала только чувственную жизнь.

Виконт де Мармон любил ее до безумия, больше, чем она желала, для нее существовала только та страсть, которая начинается вечером и прекращается утром. Проснувшись, она предпочитала чашку шоколада платоническим излияниям; небольшой кусок ветчины казался ей гораздо приятнее поцелуев мужа. Для ее укрощения и обуздания необходима была сила, все прочее оказывалось бесполезным. К несчастью, Мармон, несмотря на всю свою дерзость, был платоник в любви, он много говорил о наслаждениях, но слишком часто не шел дальше предисловия.

Как бы то ни было, но однажды разнеслась молва, что виконт де Мармон, женатый на красавице шотландке и проживавший в Париже, разошелся с ней по несходству характеров, так как один из супругов был холоден как лед, а другой пылок как огонь.

Это известие удивило целый уголок Парижа. Знали хорошо, что виконт ревнив, что прекрасная шотландка любила страстно балы, театры, скачки, летние поездки на север и юг и пренебрегала своим домом; что вся ее привязанность сосредоточивалась, конечно, не на муже... Но, во всяком случае, она была не хуже прочих женщин, которые ищут удовольствий, потому что им нечего делать. Никто не предвидел столь быстрой развязки в виде развода, ибо со дня свадьбы прошло только три года.

Что стало с молодой женщиной?

Виконт де Мармон отправился в свое перигорское имение, чтобы избежать выражения соболезнования, и, вероятно, все поскорее забыть; прекрасная шотландка, без сомнения, возвратилась на родину, в старый замок, где познакомился с нею виконт во время охоты. В Париже все совершается так быстро, что спустя несколько недель перестали говорить как о муже, так и о жене.

Развод произошел в последний карнавал; наступило 13 декабря, несчастный день; следовательно, уже полгода Мармон жил уединенно, страдая душой и телом.

Кухарка, не теряя времени, пошла за простыней, чтобы накрыть ею своего хозяина.

– Самая тонкая простыня! – сказала она, развертывая ее перед огнем. Потом, обращаясь к Лашапелю, продолжала: – Все это удивительно. Оба молоды и красивы, и что же? Какой конец! Жена где-то пропала без вести, муж умер. Видите ли, барин слишком любил барыню, и любовь его была настоящая тирания.

– Тс! – сказал друг виконта.

Но кухарка продолжала словно самой себе:

– У него было доброе сердце, но иногда он приходил в бешенство. Когда убежала его жена, выгнал всех из дома. Я самовольно вернулась через несколько дней и по-прежнему разговаривала с ним откровенно; и если осталась, то потому только, что не осуждала его жену; он умер с горя, бедняжка.

Лашапель хотел сперва отослать кухарку на кухню, но потом стал внимательно слушать.

– Что же, в сущности, произошло между ними? – спросил он вполголоса.

– Барин бил барыню; барыня была прелестна, но немного глупа. Ее постоянно окружали влюбленные. Не скажу, что она заходила слишком далеко, но тем не менее устраивала для барина адскую жизнь; поэтому в дни ссор я всегда боялась, что он пустит в ход револьвер или кинжал. Вам известно, что в минуты гнева барин не помнил себя. Так-то, как говаривала моя мать, никто не избегнет своей судьбы.

Священник спросил тогда у лакея, давно ли заболел виконт де Мармон; лакей недавно поступил в дом и потому предоставил кухарке отвечать за него.

– Вот в чем дело. Барин сначала прожил здесь пять недель, оплакивая разлуку с барыней; он был в отчаянии, и я думала, что он никогда не утешится. Однако ж барин подавил наконец свое горе. Я посоветовала ему съездить к родным в Периге. У него нет в живых ни отца, ни матери, но есть сестра, которую он очень любил. Поездка утешила его несколько, но все же он возвратился, совершенно убитый горем.

Затем кухарка рассказала, что по своем возвращении виконт пожелал устроить себе спальню в той самой комнате, в которой умер; при этом ссылался на то, что комната выходит в сад, по которому он гулял день и ночь; напрасно кухарка говорила ему, что эта комната сыра, – он приказал поставить в ней постель, говоря, что каждый день станет топить камин. С наступлением осени кухарка высказала ему, что комната настоящая могила и что следует перейти на второй этаж; но никакие ее убеждения не могли побудить виконта расстаться с этой комнатой.

– Без сомнения, бедняжка непременно хотел умереть здесь, – прибавила кухарка в заключение своего рассказа.

И, в свою очередь, обмакнув древесную ветвь в святую воду, окропила покойника с истинной верой простых людей.

Смерть уже наложила свои безжизненные тени на лицо виконта. Еще не закрыли глаз де Мармону, но, очевидно, чувство зрения уже угасло в нем.

Опять наступило молчание; всякий смотрел на покойника, силясь разгадать тайну смерти.

Тогда сказала кухарка:

– Огонь гаснет.

Она зажгла развернутый журнал, чтобы растопить камин, но обожглась и бросила на пол горящую бумагу; огонь от последней перекинулся на приготовленный саван.

Тогда произошла одна из тех странных сцен, в возможности которых сомневаются даже сами очевидцы.

Глава 2. Тайны смерти

Умерший полчаса тому назад, смерть которого подтверждена врачом, накануне еще утративший всякое чувство и доживавший в беспамятстве последние часы, не могший даже поднять головы при напутствовании святыми дарами... встал с поразительной быстротой, соскочил с постели, протянул высохшие пальцы, схватил горевший журнал и саван, бросил их в камин и возвратился к постели, на которую упал без движения к величайшему ужасу всех присутствовавших.

Врач подбежал к нему и, прикладывая руку к сердцу виконта и поднося зеркало к его губам, вскричал:

– Он умер! Умер!

Кухарка, в свою очередь, подбежала с пузырьком в руке.

– Полноте, – сказал ей врач, – вы можете облить его уксусом четырех разбойников, и он не дрогнет.

Священник стал читать молитву.

Мертвого уложили в постель и повели разговор о странном случае.

По словам врача, некоторые нервные натуры сохраняют еще искру жизни, хотя по наружности они совершенно мертвы; этим объясняется их минутное возвращение к жизни, но, во всяком случае, это последняя искра.

Лашапель, практичный человек, любящий добиваться объяснения всему, задавал себе вопрос: по какой причине Мармон, после двенадцатичасовой агонии, уже мертвый, почти похороненный, мог испугаться горевшего журнала, который упал на ковер? Какое ему дело до земных происшествий, даже до пожара в доме? Это удивляло Лашапеля тем более, что характер виконта был очень беззаботный: будь он здоров, не стал бы тревожиться из-за пожара.

После минутного размышления Лашапель, казалось, открыл причину: он полагал, что его друг, отличавшийся таинственностью, скрыл под паркетом золото и драгоценные вещи.

Мы вышли из дома вместе с Лашапелем. Он высказал нам свое мнение о сокровище виконта. Маркиз Сатана предложил ему сигару, чтобы не выразить своих мыслей.

Вечером, рассказывая в обществе женщин легкого поведения, пообедавших в Золотом Доме, случай ожившего мертвеца, Лашапель был до того неосторожен, что вторично высказал свое предположение о сокровище, вероятно, спрятанном на том месте, где лежал ковер.

Эти слова не пропали даром.

В числе женщин находилась одна, которая в течение нескольких недель являлась любовницей виконта до его брака. После развода виделась с ним, но не могла ни утешить, ни воскресить его любви. Во всяком случае, она, добровольно или насильно, была вхожа в дом.

Этой женщиной была упомянутая выше Роза-из-Роз.

– Ах! – вскричала она. – Виконт умер, не простившись со мною. Это тем хуже, что он обещал дать мне долю в наследстве. Он был пресмешной человек, подарил мне бриллиантовые серьги и отнял их накануне своей свадьбы. Правда, заплатил мне за них, но все же серьги мои.

Она дала себе слово побывать у виконта на пути домой.

Глава 3. Отчего Роза-из-Роз упала в обморок

Роза уехала рано, желая посетить умершего.

Кухарка не благоволила к ней, однако к кому ж еще было обратиться около половины двенадцатого ночи? Со слезами на глазах Роза сунула кухарке в руку стофранковый билет, умоляла дозволить ей взглянуть на умершего, ссылаясь на свое знакомство с ним и повторяя, что это был единственный человек, которого она любила.

Кухарка, расправляя стофранковый билет, отвечала, что не находит в этом ничего дурного, но что в комнате умершего сидит сестра милосердия, которая ни за что в мире не сойдет со своего места.

– Скажите ей, что я сестра покойного; это тем правдоподобнее, что, по словам виконта, мы очень похожи друг на друга.

Кухарка, по-видимому, решилась и пошла вперед. Возвратясь через несколько минут, она сказала Розе, что сестра милосердия, уступая просьбе, оставит ее на два часа с покойником.

Кухарка провела Розу к смертному одру.

– Если вам сделается страшно, позовите меня, – предложила кухарка, утирая две слезинки уголком передника.

– Чего мне бояться? – прошептала Роза. – Я никогда не делала ему зла, а он всегда желал мне только добра.

– В таком случае я отведу сестру милосердия наверх, где она уснет ненадолго, а между тем, если достанет сил, я приберу в доме.

Роза осталась наедине с мертвецом, но недолго смотрела на него: не за тем ведь пришла сюда. Она приблизилась к камину, в котором весело горел огонь, и взглянула на опаленный ковер.

– Здесь.

Комната освещалась только двумя восковыми свечами и каминным огнем; поэтому Роза зажгла свечи на камине, потушенные в момент смерти виконта.

– Здесь, – повторила она, отрывая ковер при помощи носка и каблука туфли. Потом топнула ногой по паркету: ей показалось, что под полом зазвенело золото и драгоценные вещи. Как проникнуть под паркет, куда влекла ее непреодолимая сила?

Роза хотела сперва сделать кухарку участницей своего предприятия: женщина сговорчивая, взявшая, не задумавшись, стофранковый билет. По всей вероятности, она не откажется от другого билета за свое участие в тайне, тем более что Роза не хотела украсть наследство, а только надеялась отыскать свои бриллиантовые серьги, а также и те драгоценные вещи, подарить которые обещал ей виконт несколько раз. Вот и все.

Она позвонила, но кухарка не пришла на зов.

Она позвонила еще раз, отворила дверь и позвала Викторию – такое имя носила кухарка. Не дождавшись, сама отправилась за ней со свечой в руке и нашла ее в глубоком сне перед расходной книгой.

– Виктория! – сказала Роза, тряся ее за плечо.

Но Виктория спала тем сном, который охватывает человека после утомительных дней, полных волнения.

Роза возвратилась, говоря:

– Тем хуже для нее, я одна сумею справиться.

Она прихватила поварской нож, полагая, что он окажет ей существенную услугу, и вошла в комнату мертвеца. Сердце Розы сильно забилось, но она победила свое волнение.

Она с лихорадочной торопливостью принялась за дело и вскоре заметила, что ковер был прибит у камина медными гвоздями и по ширине камину соответствовал; следовательно, предположение Лашапеля оказывалось в высшей степени вероятным. Но как вытащить шесть гвоздей? Роза попробовала сделать это ножом, но при первой же попытке отломился кончик орудия; тогда она стала действовать ножом как долотом, и вскоре извлекла все гвозди.

Ковер снят; как теперь сладить с паркетом? Всматриваясь пристальнее, она заметила, что размеры предполагаемой крышки тайника совершенно соответствуют размерам снятого ковра.

Роза уверяла себя в невозможности поднять паркет, но непреодолимая сила удерживала ее на коленях. Жадным взглядом она впилась в кусочки дерева, под которыми скрывалось сокровище. Ей мерещились бриллианты.

– Странно! – сказала она вдруг, заметив дюжину винтов; следовательно, паркет можно снять, как ковер. Но величина тайника приводила ее в изумление.

Подумав, Роза решила, что виконт, без сомнения, не призывал слесаря всякий раз, когда хотел полюбоваться на свое сокровище. Почему бы ей не повторить то, что проделывал он?

Не веря даже в возможность достигнуть цели, она попробовала отвернуть один винт концом обломанного ножа; винт легко вывернулся. Продолжила с прочими и без особенных препятствий извлекла остальные винты.

Как поднять эту часть паркета, почти такую же тяжелую, как дверь у погреба? Воля дает силу и ум. Роза засунула два пальца в отверстия для винтов, ближайших к камину, и потянула вверх часть паркета, которая наконец уступила ее усилиям; в первый раз она выпустила крышку тайника из рук, но во второй подняла ее настолько, что в образовавшуюся щель смогла просунуть щипцы и порадоваться своей победе.

– Наконец-то! Стало быть, нет ничего невозможного.

Роза просунула руку в щель и отдернула ее с трепетом, но захватила одну серьгу.

– Точно лед там лежит, – сказала она себе. Посмотрела на серьгу: это был камень в восемнадцать каратов.

– Не странно ли, что я тотчас напала на нее? – удивилась Роза своей находке. – А другая серьга? – Опасаясь, что ее застигнут во время работы, поднялась и заперла дверь на задвижку.

А возвращаясь к камину, увидела себя в зеркале и испугалась своей бледности. Взглянула на покойника, будто хотела сказать ему: «Не бойся; я ничего больше не возьму». Потом стала на колени и сразу откинула приподнятую часть паркета.

Перед нею предстало такое зрелище, что Роза вскрикнула и упала в обморок.

Глава 4. Сокровище виконта

Что же увидела Роза? Она еще лежала в обмороке, когда через некоторое время прибежала перепуганная кухарка, не знавшая, как долго проспала. Она очень удивилась тому, что дверь заперта на задвижку.

На ее стук не последовало ответа; она окликнула, ей не отвечали.

– Что произошло? Не испугалась ли она?

Кухарка опять окликнула; страх обуял ее, и она побежала будить сестру милосердия.

Был час ночи. Все соседи спали. Слышался только шум ветра. Кухарка сожалела о том, что осталась на ночь одна с сестрой милосердия, ибо в случае несчастья нельзя было рассчитывать на постороннюю помощь.

– Видите ли, сестра, – сказала Виктория, потрясая дверь в комнату мертвеца, – если дверь не отопрется, то нам останется одно: влезть в окно, выходящее в сад.

Но дверь недолго сопротивлялась усилиям Виктории, обладавшей руками Геркулеса и железными ногами. Задвижка отскочила. Сестра милосердия вошла первая и тотчас увидела Розу, лежавшую около камина.

– Ого, – сказала кухарка, – она здесь уснула.

Сестра милосердия подошла поближе. И, в свою очередь, вскрикнула и упала на колени, но сохранила присутствие духа.

– Что это значит? – спросила кухарка.

Вдруг она отступила на шаг в сильном испуге.

Она узнала виконтессу де Мармон в саване, с открытой головой, в могиле, вырытой ее мужем.

– Бедная женщина! – воскликнула Виктория, складывая руки. – Кто бы мог подозревать, что она здесь.

Сестра милосердия спрашивала глазами кухарку.

– Только Смерть могла бы вам ответить, – вздохнула Виктория, нагибаясь ниже, чтобы лучше рассмотреть покойницу.

Прекрасная шотландка была завернута в кисею и покоилась на ложе из ароматов, которые своим благоуханием заглушали трупный запах. Молодая женщина была набальзамирована по всем правилам египетской науки и потому, несмотря на шестимесячное пребывание в земле, сохранила свою красоту. Синеватые веки маскировали недостаток – запавшие глаза. Лоб, щеки и подбородок напоминали слоновую кость. Нос заострился. Губы еще были красны, потому ли, что их подкрасила она сама, или потому, что их подцветили после бальзамирования, и полуоткрыты. Видны были прекрасные зубы, стиснутые во время агонии.

Какого рода была агония?

– Посмотрите, сестра, – сказала вдруг кухарка, – у нее недостает одной серьги.

– Странно, – сестра милосердия откинула волосы умершей, – ухо разорвано.

Кухарка, не верившая тому, что Роза пришла с целью помолиться за умершего, указала тотчас:

– Это она взяла серьгу.

Виктория стала искать серьгу и нашла ее под рукой Розы.

– Так вот зачем она заперла дверь на задвижку! – промолвила кухарка.

Глава 5. Агония любви

– Понимаете? – спросил меня маркиз через несколько дней.

Я отвечал, что, по моему мнению, виконт Мармон убил свою жену в припадке дикой ревности.

– Да, убил ее, не предполагая убить. Он, как вам известно, бил ее; она была из храбрых, презирала его, смеялась над ним. На каждый удар отвечала смертельным оскорблением. В этот день подзадоривала его, говоря насмешливо, что изменила ему двадцать раз. «Молчи! Молчи!» – кричал он ей. Она продолжала. Виконт схватил ее за горло и задушил, как бешеную собаку.

– Безумие любви!

– Вы уже знаете, что он не помнил себя в гневе. Едва умерла прекрасная шотландка, как он застонал от скорби. Хотел убить себя, потом стал надеяться возвратить ее к жизни; ласки и поцелуи не помогли: она была мертва.

– Отчего же он не убил себя?

– Он заперся в той комнате, где задушил жену. После нескольких часов отчаяния утратил желание умереть и привязался к покойнице, которую пожирал глазами. Что делать? Он не хотел объявить всему Парижу: я убил жену, обратил в прах этот венец творения.

– И тогда, без сомнения, явилась у него мысль вырыть самому могилу для жены.

– Да, он хотел сперва похоронить ее в саду, но, обожая ее красоту, не мог решиться скрыть ее навсегда от глаз. Путешествуя по Египту в 1869 году, при открытии Суэцкого канала, виконт изучал мумии вместе с Теофилем Готье [9] и одним армянином, который уверял, будто открыл древнее искусство бальзамировать. Вот почему им овладела одна из тех маниакальных идей, которые доводят до гроба; он решил забальзамировать жену и хранить ее почти на глазах, чтобы упиться своей скорбью, жить ею и умереть от горя.

– Гораздо проще было оставить ее в живых!

– Виконт никому не мог вверить своей тайны. Поэтому отказался от мысли похоронить убитую в саду, где мог бы выстроить подземную часовню, а вспомнил о той комнате, где убил жену и где она, еще не остывшая, лежала на софе. Под комнатой не было наката: паркет находился на слое асфальта, которым залили почву, чтобы предохранить здание от сырости. Вечером виконт отказал трем слугам, говоря, что на другой день отправляется с женой в долговременное путешествие. И, оставшись один, совершил эту ужасную работу. На другой день вечером все было окончено.

Сатана рассказал потом, что в течение трех или четырех дней до своего путешествия и по возвращении в Париж виконт наслаждался созерцанием умершей жены. Следы быстрой агонии исчезли при бальзамировании. Убитая сделалась мертвенно-бледной, почти прекрасной и улыбающейся.

Виконт не мог долго прожить в подобном обществе. Он умер в комнате убийства, не имея времени перенести труп в сад, где, наверное, его никогда не нашли бы под слоем земли толщиной в несколько футов.

Под конец виконт предал себя Божьему милосердию, умирая ежедневно от тысячи страданий, поддерживая свою агонию созерцанием трупа, целуя ковер, когда не имел более сил открыть могилу.

– Вот почему гнев – смертный грех, – подытожил маркиз Сатана. – Он поражает и убивает.

Он показал мне фотографическую карточку виконтессы де Мармон. Это была прелестная женщина с густыми белокурыми волосами и голубыми томными глазами. В виде насмешки на шее было надето сердце, пронзенное стрелой.

– Что касается Розы, – добавил маркиз в заключение, – то она не требовала серег. Когда вы ее встретите, заговорите с ней о ее страхе, и она расскажет вам, с каким ужасом припоминает белую фигуру, освещенную слабым светом восковой свечи. Расскажет, бледнея при одном воспоминании, как сорвала одну серьгу, коснувшись рукой холодного лица.

Книга третья. Земной ангел

Глава 1. Предложение Сатаны

Однажды утром маркиз Сатана сказал мне:

– Вы не верите в демонов, но, быть может, верите в ангелов. Вчера вы любовались женщиной, у которой на лице написана кротость и доброта; настоящее ангельское лицо.

– Вчера, где?

– В Опере, в соседней с нами ложе.

– Ах да.

– И вы смотрели на нее страстно, как влюбленный, готовый приступить к объяснению.

– Сперва мне казалось, что я знаю ее, но, наконец, я отвернулся, потому что не люблю терять напрасно время. Эта женщина способна любить только платонически.

Дьявол взглянул на меня насмешливо.

– Вы хорошо сделали. Лицо этой женщины есть зеркало ее души.

И маркиз Сатана рассказал мне историю дамы, прозванной «воплощенной добродетелью». Историю эту я знал отчасти.

Если бы Франция имела побольше таких капитанов, как Шарль Флерио, то все немцы были бы оттеснены за Рейн.

Оказав чудеса храбрости в битве при Мар-Латуре, он пролил свою геройскую кровь в Луарской армии. Его любили все, несмотря на различие мнений. Он же имел одну только приверженность – отечество; им руководил один только долг. Он был республиканцем во времена Республики, империалистом в эпоху Империи, и никто не смел обвинять его в шаткости убеждений.

Во время Коммуны он жил в Версале, страдая еще от ран, но скрывая свои страдания, ибо решился первым броситься в Париж.

На улице Оранжери он часто встречал молодую девушку, белокурую, бледную, высокую, худощавую, похожую на призрак; ее прелестное личико дышало невинностью; глаза были полны кротости, уста выражали целомудрие; с первого взгляда становилось ясно, что эта девушка незнакома с чувственными наслаждениями любви.

«Напрасно говорят, что нет больше невинных созданий, не ведающих притворства», – подумал капитан.

После трех встреч они обменялись взглядами с невыразимой нежностью. Капитан сознался, что прекрасные глаза небесно-голубого цвета расшевелили его сердце. Девушка, казалось, была также глубоко поражена.

При четвертой встрече они обменялись улыбками, как старинные знакомые.

– Так судьба велит, – сказал себе капитан, – чувствую, что до безумия полюблю эту молодую девушку.

При пятой встрече он поклонился с ласковой улыбкой.

– Позвольте мне отдать вам честь, – сказал ей Шарль Флерио. И положил руку на эфес шпаги. – Это старый друг, – продолжал он. – Если когда-нибудь вас оскорбят, ручаюсь, что моя шпага защитит вас.

– Меня никогда не оскорбят, – отвечала молодая девушка, делая шаг вперед.

– Как знать! – возразил капитан. – Вы так прекрасны, что нельзя молчать о вашей красоте.

– Я не поверю. Прощайте.

– Прощайте. Еще одно слово. Я должен вам сказать, что до встречи с вами я считал себя чужим в Версале; благодаря вам хочу вечно в нем жить.

– А я хотела бы бежать из него. Вы не можете представить себе, до какой степени я здесь скучаю; я живу в Версале на походную ногу, и вы сами видите, что на мне всегда одно и то же платье, но не смею вернуться в Париж.

– А, вы парижанка? Без сомнения, вы здесь с семейством?

– Нет, я сирота; был еще у меня дядя, но он убит при Рейхсгофене.

– Хороший человек! Если угодно, я буду вашим дядей.

– Вы очень молоды.

Эти слова задели капитана за живое; со своими черными волосами, большими усами и загорелым лицом он казался сорокалетним, хотя ему только сравнялось тридцать лет.

Он рассеянно пробормотал несколько вопросов, желая знать, есть ли у молодой девушки средства жить в Версале.

Она отвечала, что благодаря Богу имеет довольно денег, чтобы ждать окончания осады Парижа. Состояния у нее нет, но имеется от дяди наследство в несколько тысяч франков, не считая драгоценных вещей, доставшихся ей от матери.

– Как же вы проводите время в Версале?

– Скучаю; к счастью, на этих днях благодаря маркизе д’Арвер я нашла урок музыки и пения.

– А, вы поете?

– Как все. Прощайте.

На этот раз молодая девушка упорхнула, как птичка.

Капитан запел старую песенку: «Une fille est un oiseau» [10] и сказал, припоминая стих Эмиля Ожье:

– Она прелестна, восхитительна, обворожительна!

Глава 2. Эклога капитана

Две мысли пришли капитану по двум противоположным дорогам.

– Ах, – пробормотал он. – Какое счастье быть ее любовником! Ах, какое счастье быть ее мужем!

И он подумал, что напрасно говорят худо о женщинах. Женщина более, чем мужчина, образ божества на Земле; она обладает всеми первобытными добродетелями: кротостью, милосердием, покорностью, преданностью.

Так размышлял капитан.

Не похожа ли встреченная им девушка на ангела, прячущего крылья? Не было ли небесного выражения в ее взгляде и в улыбке?

И он, любивший до сих пор только полногрудых женщин, нашел обворожительным худощавый стан этой молодой девушки. Его влекли, скорее, стремления души, нежели похоть глаз и губ.

Он дал себе слово при первой же встрече узнать, где девушка живет. Судя по всему, жилище ее находилось недалеко от улицы Оранжереи, потому что он почти всегда встречал ее близ церкви Святого Людовика.

Но ни в этот день, ни на другой капитан не видел ее; это повергло его в сильную печаль, потому что дышал он только свиданиями. Затем предположил, что, вероятно, она пойдет к обедне, и на другой день утром отправился к церкви.

Действительно, девушка вскоре пришла, но не одна: ее провожал мужчина с невзрачной наружностью – один из тех разочарованных молодых людей, которые стремятся показать, будто принадлежат ко всем кружкам общества, поскольку следуют моде, но не способны усвоить изящества, какое присуще породе. Так что, несмотря на все усилия этих господ, сейчас видишь их происхождение.

Капитан был поражен. «Что это значит? – подумал он. – Не влюбленный ли это? Эта молодая девушка идет к обедне с подобным негодяем?»

Шарль Флерио не откладывал на завтра своего намерения разузнать все. Как все горячие натуры, он прямо приступил к делу и подошел к молодой девушке. Она не смутилась и не покраснела от того, что ее встретили в обществе упомянутого молодого человека, – лицо ее осталось таким же, как и в прошедшие дни.

– Я был уверен, что найду вас здесь, – сказал капитан.

– Да, я часто хожу в эту церковь; не так ли, кузен?

Она с обворожительной невинностью повернулась к «воплощенной моде».

– А, у вас есть кузен? – спросил капитан, пристально взглянув на молодого человека. Потом с дерзостью прибавил: – Не убит на войне, как дядя?

– Это не его вина, что состоял он в вольных стрелках.

Вольный стрелок не выглядел воинственным, когда на него взглянул Шарль Флерио.

Эта сцена произошла на паперти.

– Сейчас начнется обедня, – сказал капитан, опуская пальцы в сосуд со святой водой, – прощайте. Если вы скажете мне свой адрес, я приду побеседовать с вами о вашем дяде.

Молодая девушка тотчас отвечала без всякого смущения:

– Улица Сатори, четыре.

– Ваше имя?

– Мари Леблан.

Капитан перекрестился.

– Эта святая вода пахнет духами, – пробормотал он, взглянув на «воплощенную моду», и протянул руку девушке, как будто желая вызвать его на дерзость, но последний нисколько не рассердился.

– До свидания.

Капитан вышел из церкви, ломая голову над тем, кто этот кузен, казавшийся самозванцем.

В тот же день он постучался к Мари Леблан.

Она с радостным лицом отворила дверь.

В своем домашнем кокетливом платье, с плохо убранными волосами и в туфлях из синего атласа, она была еще прекраснее.

– Ах, – сказал капитан, – плохо воевать с вами, я побежден, едва увидев вас.

– Однако же я без оружия.

– Вы обворожительны. Вашего кузена нет здесь?

Мари посмотрела на капитана самым невинным образом.

– Кузен не живет со мной.

– Он не нравится мне.

– И мне также; что же делать, я не могу прогнать его.

– Что он делает в Версале?

– И не говорите об этом. Я советую ему снова поступить на службу, но он любит только рядиться.

– Эти люди – истинная язва Франции; богат ваш кузен?

– Я не заглядывала в его карман. Знаю, что он не отказывает себе ни в чем, живет в отеле «Резервуар», нанимает виктории и ездит на Монмартр.

Мучимый ревностью капитан невольно спросил:

– Вы ездили с ним на Монмартр?

– О, только один раз; он сказал, что покажет в зрительную трубу тот дом, в котором мы жили с дядей.

– Ваш кузен сын вашего дяди?

– Нет, он из другого семейства.

– А, очень рад, ибо хороший солдат не может родить такого сына.

Мари, сев за фортепьяно, перебрала клавиши.

– Сыграйте мне арию из «Пуритан».

– Ах, я умею только вальсы.

– Вальсы! И вы даете уроки музыки! Ну, сыграйте вальс.

Молодая девушка с увлечением исполнила вальс.

– Видно, что вы много вальсировали.

– О, всего только три или четыре раза; вы знаете, женщины умеют вальсировать, никогда не учась.

Слушая один из вальсов, под звуки которых кружились знатные дамы империи, Шарль Флерио с любовью наклонился к Мари. Он вдыхал благоухание юности, распространяемое двадцатой весной музыкантши.

– Как прекрасна молодость, – прошептал он, – как прекрасна она, когда ее украшают целомудрие, невинность, добродетель!

Капитан знал только покупную любовь; он был рожден солдатом, и настоящей его любовницей было отечество; он, как и все, имел любовные приключения, но останавливался всегда при первом слове страсти, находя утешение в новой женщине и не воображая, что мог бы когда-нибудь играть роль сентиментального влюбленного. Его сердце было девственным лесом, куда он еще никогда не заглядывал. Поэтому он всецело предавался этой внезапной страсти, которая в его глазах придавала новый вид всем вещам: солнце ярче светило, небо было яснее, горизонт золотистее; вокруг разливалась радость. Храбрый и добрый до сих пор, он чувствовал себя теперь мужественнее и лучше. Он не мог не воскликнуть: «Прекрасная вещь любовь!»

Он провел целый час с молодой девушкой в прелестной любовной болтовне, в которой слова служат исходными точками тысячи тайных грез и невысказанных порывов. Истинный язык есть язык глаз и души; это единственное красноречие в любви.

Не один раз собирался он проститься с Мари, но не мог оторваться от обворожительной прелести зарождающейся любви. Наконец, простившись, с полминуты смотрел на нее, как будто боялся, что не увидит ее больше.

– Позволите мне прийти завтра? – спросил он.

– Нет, – отвечала она, потупившись.

– Отчего?

– Я боюсь полюбить вас.

При этих словах, сказанных с безыскусной простотой, капитан нагнулся поцеловать девушку в лоб. Она не сопротивлялась и поднесла свое личико, покрытое ярким румянцем стыдливости.

Шарль Флерио едва удержался, чтобы не обнять ее; так хотелось прижать ее к своему сердцу.

– Прощайте, прощайте. Завтра я приду. – И он сбежал с лестницы, будто боялся, что вернется назад.

На другой день они встретились в парке, в роще Лавальер, как если бы назначили здесь свидание. Не сумею выразить, с каким восхищением капитан отыскивал цветы в траве и подавал их Мари.

Она целовала и прятала их на груди. Шарль Флерио хотел разделить цветы; начался весьма поэтический любовный спор. Молодая девушка краснела, капитан также краснел, говоря:

– Вот розы, которые я хотел бы сорвать на ваших щеках.

Эту сцену нарушил известный светский лев; он прошел мимо и поклонился влюбленной.

– Вы знакомы с ***? – спросил ее капитан.

– Да, это мой кузен.

Капитан закрутил усы.

Глава 3. Как женятся

Во время Коммуны я жил в Версале, подобно многим парижанам, которым приходилось плохо в родном городе. Я знавал немного капитана Шарля Флерио. Однажды он вошел ко мне без доклада, как человек, мало заботящийся о подобных пустяках.

– Есть что-нибудь новое, капитан?

– Да, – отвечал он, – сегодня дело идет не о взятии Парижа, а о женитьбе.

– Надеюсь, вам не нужен мой совет?

– Я только за ним и пришел.

– Вы полагаете, что я даю советы?

– Да, даровые. Вот в чем дело, слушайте внимательно. – Я подал ему сигару и огня. – Я удивлю вас: я влюблен. В Версале мне встретилось самое обворожительное создание – молодая девушка с золотистыми волосами и белая, как лилия. Никогда в жизни я не видел ничего прелестнее. А какая грация! Какая кротость! Это воплощенная греза. Одним словом, идеальная женщина.

– Да, кажется, есть и такие на свете.

– Я не верил, но, увидев ее, признал себя побежденным.

– В таком случае вы счастливец; вам остается только получить реванш.

– Кажется, она и я скованы одной и той же цепью. Знаете ли, что затрудняет меня?

– Говорите.

– Видите ли, я по своему произволу могу стать любовником или мужем этой девушки. И вот что заставляет меня просить у вас совета.

– Я не замедлю дать его: как только вы окажетесь в положении ее любовника, не стоит труда становиться еще мужем.

На лице капитана мелькнуло выражение худо скрытого нетерпения.

– Вы отвечаете мне шуткой; будьте серьезны, потому что я говорю серьезно. Я обожаю эту девушку. Она – воплощенные сердце и душа; мне кажется профанацией сделать ее своей любовницей.

– Любезный капитан, вы похожи на всех, требующих совета. Вы уже решились и станете следовать только тем советам, которые соответствуют вашим желаниям.

– Нет, я не таков; если вы скажете мне, что не должно жениться на сироте, не имеющей ни семейства, ни состояния, я не пойду ни в церковь, ни к мэру.

– Не мое дело судить о денежном вопросе; однако же замечу, что в настоящее время платья стоят очень дорого; но так как молодая девушка, будучи вашей любовницей, издержит на свои наряды гораздо больше, чем будучи вашей женой, то лучше обвенчаться с нею. Что касается вопроса о семействе, то здесь представляется столько доводов за и против, что я промолчу.

– Ну, ваш совет не совсем удовлетворителен.

– Видите, у вас имелось твердо принятое решение, когда вы пришли ко мне.

– Может, вы будете моим свидетелем?

– О нет, будь это дуэль на шпагах, не отказался бы. Теперь вы, конечно, быстро приметесь за дело, хотя настоящая минута неудобна для свадьбы. Давно вы знаете свою прелестную невесту?

– Моя невеста еще не невеста; я знаю ее не так давно, даже совсем не знаю, но угадываю и чувствую, что, промедли я здесь еще пять минут, она не будет моей женой.

Капитан обезумел, и ничто в мире не воспрепятствовало бы ему жениться на Мари Леблан.

Я заговорил о его матери.

Он отвечал, что молодая девушка была бы ангелом-хранителем его матери и его самого, поскольку нарисовал трогательную картину своей жизни с ней. Картина эта навеяла ему мысли золотого века.

– И вы будете моим свидетелем, – объявил он в заключение, – или, правильнее сказать, одним из свидетелей со стороны Мари, потому что у нее нет никого, кто подвел бы ее к алтарю.

– Как! – вскричал я. – Нет даже кузена?

Капитан умолчал о двух кузенах. Он так глубоко любил, что не осмеливался оскорбить ее подозрением.

– Еще одно затрудняет меня, а именно пригласительные билеты. Написать: «Госпожа Флерио имеет честь уведомить вас о браке Шарля Флерио, своего сына, с девицей Мари Леблан» нетрудно, но как написать: «Девица Мари Леблан имеет честь уведомить вас о своем бракосочетании с господином Шарлем Флерио»?

– Вы правы, капитан: останется только означить одинаковый с вами адрес. Но если эта девушка ангел, как вы уверяете, то почему вы не отвезете ее до брака к вашей матушке? Сообщив: «Госпожа Флерио имеет честь уведомить вас о бракосочетании девицы Мари Леблан с Шарлем Флерио», вы убедите всех, что получаете жену из рук своей матери.

Капитан горячо пожал мне руку, словно я спас его от беды. Он ушел, сказав, что займется приготовлениями к свадьбе. На пороге я посоветовал ему трижды повернуть языком во рту, прежде чем произнести «да».

Он отвечал, что сделает еще лучше; мы должны были встретиться в Версальском парке, и, если я, увидев девушку, найду ее недостойной, он, несмотря на все горе, прервет с ней всякое сношение.

Встреча произошла; хотя я намеревался отнестись скептически, однако, признаюсь, был обезоружен ангельской чистотой Мари Леблан; ее наружность, взгляд, улыбка, голос, поза – все выражало чистоту души. Ее нос показался мне слишком заостренным, а губы несколько тонкими, но ничто не нарушало в ней стыдливой скромности молодых девушек, еще не знакомых с грехом любопытства.

Кроме того, капитан был так счастлив, что я боялся собрать тучи на его горизонте. Ведь он был для меня просто знакомый. Я не имел права читать ему нравоучения и удовольствовался тем, что не выразил восторга, но согласился, что молодая девушка – прелестнейшая картинка во всем Версале.

– Да, – сказал мне капитан, – прелестнейшая картинка, которая, однако же, не скоро утратит свежесть красок.

Глава 4. Первая неделя медового месяца

Вступление в Париж помешало капитану заключить брак в Версале, как он предполагал. События разлучили нас. Он не возобновлял просьбы быть его свидетелем, так что о его браке я узнал из пригласительного билета. Шарль Флерио последовал моему совету: на первой странице мать извещала о бракосочетании своего сына, а на второй – о браке девицы Мари Леблан.

Я увиделся с капитаном не раньше годовщины битвы при Шампиньи, когда мы оба явились поклониться дорогим теням. Я нашел его далеко не радостным, а бледным и печальным.

– Любезный капитан, – обратился я к нему. – Простите, что я не поздравил вас письменно, узнав о вашей свадьбе; но события так быстро сменяются одни другими, что не имеешь времени подумать о друге.

Он сообщил мне, что очень счастлив и ведет весьма уединенную жизнь.

– Совершенно справедливо: счастье любит скрываться.

Мы пожали друг другу руки и расстались. Об этой встрече я сохранил грустное воспоминание. «Решительно, – сказал я сам себе, счастье – печальная вещь».

Если хотите знать, почему счастье – печальная вещь, то возвратимся к медовому месяцу капитана.

Когда было подавлено возмущение, капитана повысили, и его простая ленточка превратилась в бант. Разумеется, этот бант впервые прикрепила ему Мари Леблан. Он не хотел больше ждать и желал быть так же счастлив в любви, как и на войне. Бракосочетание совершилось почти через две недели; капитан взял отпуск, чтобы съездить в Оранж, представить молодую своей матери. Дом наполнился радостью. Мать, правда, знала, что невестка небогата, но полагала, что для счастья не нужно денег. Притом же молодая была так прелестна! Во всем округе Оранж ее приветствовали как новое светило.

Шарль Флерио повез Мари на юг, чтобы доставить ей развлечение, потому что через неделю семейной жизни она, казалось, стала немного скучать. Но напрасно указывал он ей на ландшафты и памятники, на море и берега; жена его призналась ему, что тоскует по родине, а родиной ее был Париж.

– Все это прекрасно, но я уже видела – на декорациях в театре.

Капитан решился отправиться в Париж в конце медового месяца. К счастью, его полк стоял тогда в Пепиньере, но он стал беспокоиться: а вдруг как пошлют в провинцию или в Африку? Что скажет тогда молодая жена, которая так любит Париж? «Тем хуже, – подумал капитан, – надо приспосабливаться к обстоятельствам; станем ловить минуты, не заботясь о завтрашнем дне».

Он поселился с женой на Елисейских полях, в отеле «Лорд Байрон», в котором жили одни только иностранцы. Шарль Флерио хотел завтракать и обедать в своей комнате, но госпожа Флерио уже не была стыдливой фиалкой. Она так упрашивала мужа, что они стали завтракать и обедать за общим столом.

– Очень забавно, – говорила Мари, – видеть лица всех иностранок, которые хотят подражать парижанкам.

Вскоре она заметила, что если парижанки предписывают моду американкам, то последние прививают первым свою страсть к приключениям.

Капитан не находил ничего дурного жить в обществе иностранцев, но вскоре заметил, что такая жизнь очень нравится его жене: за столом она возвышала голос, отваживалась вступать в разговор, была почти запанибрата со всеми, поэтому в очень короткое время сделалась душой общества.

Однажды вечером Шарль Флерио сказал своей жене:

– Этот общий стол опротивел мне; Боже сохрани меня от ревности, но я нахожу, что сидящий рядом с тобой испанец слишком много разговаривает, так что поглощает все твое внимание и не дает мне времени сказать слово.

– Ну, мы обменяемся местами, и все мое внимание будет посвящено тебе, – предложила ему жена с самым целомудренным видом.

В течение нескольких дней не было и речи об испанце, но однажды за завтраком капитан, опоздав на несколько минут, нашел того сидящим по другую сторону и продолжающим прерванный разговор с Мари.

– Ты села не на свое место, – выговорил он жене, не имея сил скрыть свое неудовольствие.

Молодая женщина немедленно заняла свое прежнее место и так прелестно улыбнулась, что Шарль Флерио сожалел о сказанных им словах. Завтрак прошел в молчании. Возвратясь в свою комнату, молодая женщина заплакала, и муж просил у нее извинения в своей грубости.

– Говорил тебе, что не следует обедать за общим столом: если тебя забавляют эти люди, то на меня наводят скуку.

– Что делать? Для развлечения у меня нет полка, есть только фортепьяно. Слушаясь тебя, я разучусь говорить.

Шарль Флерио поцеловал свою жену:

– Ты права; сам я неразговорчив, и нет у нас в Париже друга, достойного бывать в нашем доме.

– Однако не могу же я сидеть в четырех стенах.

– Да, ты опять права. Нельзя ли тебе гулять в саду или прохаживаться на Елисейских полях?

– Сад хорош только для детей; что же касается прогулки на Елисейских полях, то я согласна, если ты дашь мне викторию.

– Викторию?

– Одноконную викторию. Я была бы в восхищении, а ты гордился бы своей женой.

– Ты полагаешь, что я не горжусь тобой?

– Нет, потому что меня никто не видит.

– Но, моя милая, экипаж заводят только богатые или разоряющиеся.

– У твоей матери больше ста тысяч франков.

– Сто тысяч франков – небольшая горсть золота! Знаешь ли ты, что на эти деньги можно прожить не больше ста дней среди безумной парижской роскоши!

– Что ж, так говорят все мужья. За шестьсот франков в месяц можно иметь экипаж; не пожертвуешь ли ты для меня этими деньгами в течение каких-нибудь двух-трех месяцев?

На этот раз госпожа Флерио поцеловала мужа. Цепи были так сладки, что он оказался побежденным.

– Ну хорошо; завтра будет у тебя экипаж, но общему столу – конец.

На другой день в лесу появилась молодая и свежая красавица, по-видимому, принадлежавшая скорее к высшему обществу, чем к полусвету.

Шарль Флерио видел, как она выехала с улицы Лорда Байрона, и пожалел, что не отправился вместе с ней. Лошадь, виктория и кучер были изящны; капитан подобрал все отлично, как влюбленный и как человек со вкусом.

– Отчего же мне не доставить бедняжке удовольствия? – говорил он. – Когда поселимся в провинции и окружим себя детьми, ей некогда будет думать об этих пустяках. Молодость должна перебеситься.

Капитана ждали в казармах; он рано освободился и пошел в лес, надеясь еще встретить там жену; кроме того, ему хотелось подсмотреть, довольна ли она экипажем.

Он издали узнал ее и спрятался за группу деревьев. Она была еще прекраснее в своем удовлетворенном тщеславии. Но каково же было удивление капитана, когда он заметил, что его жена делала рукой знаки в ту и другую сторону.

– Она с ума сошла, – прошептал капитан.

Он следил за Мари глазами и вскоре заметил, что она очень развязно улыбалась молодому франту, ехавшему верхом. Виктория ехала шагом, и потому капитан в скором времени очутился у подножки.

– Довольны ли вы? – спросил он у жены.

– О да; я задыхалась в своей комнате; здесь я отдыхаю; садитесь со мной вместе.

Шарль Флерио не заставил просить себя вторично.

В течение нескольких минут он посматривал на все искоса, стараясь подметить, не продолжает ли она кланяться направо и налево; но она сидела спокойно в позе невинной девушки.

Капитан, не умевший ничего скрыть, спросил жену, почему она раскланивалась туда и сюда, будто со всеми знакома.

– О боже мой, я поклонилась двум кавалерам, которых где-то встречала прежде, может быть, у своего дяди.

Глава 5. Вторая неделя медового месяца

Капитан, по обыкновению, обвинил себя.

Прошло несколько дней; напрасно он уверял себя, что не имеет никакой причины ревновать, – ревность терзала его сердце, он вздыхал о том времени, когда его полк пошлют в провинцию, но сердился на самого себя за свою подозрительность.

Однажды портниха его жены приготовила ему сюрприз: счет на две тысячи семьсот франков за летние платья. Показав его Мари, капитан сказал ей, что подобная портниха не по их состоянию.

– Черт возьми, я не думал, чтоб стоило так дорого одеть добродетель.

Молодая женщина заплакала и спросила, не хочет ли он водить ее совершенно без платья; она жаловалась на недостатки во всем – у нее только четыре пары ботинок и восемь шляпок.

До сих пор капитан не подозревал о подобном мотовстве.

В казармах он был тверд, а дома уступчив; его гнев таял от любви; кроме того, едва возвышал он голос, как Мари бросалась ему на шею и обезоруживала.

– Тем хуже, – говорил он, – счастье стоит дорого; нужно платить за свое блаженство.

Они написали матери, представив картину издержек юного хозяйства. Мать, ничего не положившая в свадебную корзинку, прислала десять тысяч франков. К несчастью, этих денег достало лишь на уплату долгов.

– Я была бы совершенно счастлива, – сказала однажды жена капитану, – если бы ты позволил мне съездить в Трувиль; это ввело бы тебя в моду.

– В моду! Я солдат, а не франт.

– Разве можно жить летом в Париже?

– Ведь у тебя есть экипаж для прогулок в лесу.

– Кто же теперь ездит в лес?

– Ты знаешь, я уже брал отпуск и теперь не имею права просить новый.

– Скажи, что хочешь ехать на воды лечиться от ран.

– Удивляюсь тебе, ты не знаешь препятствий.

Госпожа Флерио готовилась обнять мужа.

– Ты, конечно, не откажешь мне?

Капитан отказал в первый раз, но, повторив просьбу, Мари восторжествовала. Условились ехать в Трувиль.

На другой день после приезда Шарль Флерио убедился в том, что сделал глупость; его жена, под предлогом необходимости носить льняную одежду, заказала себе целую груду костюмов для купания; по четыре на день, которые должны были заменяться новыми дважды в неделю. Из экономии отдали экипаж Бриону, но в Трувиле пришлось нанять другой, вдвое дороже.

Капитан опять написал матери, но обвинял не жену, а самого себя: придумал небывалые долги, будто бы сделанные до свадьбы; он надеялся скрыть их от матери, но теперь ясно видел, что из жалованья удовлетворить кредиторов не получится, и потому-то просил еще десять тысяч франков. Добрая женщина поверила, но, посылая деньги, предупредила сына, что при подобном образе жизни скоро исчезнет их небольшое состояние.

Капитан получил новый отпуск – на Трувиль – благодаря полковнику, который очень любил подчиненного и смотрел сквозь пальцы на его отлучки, говорил даже, что морской воздух ему полезен. С некоторого времени Шарля Флерио находили чрезвычайно бледным, но не подозревали, что истинные раны, подрывавшие его здоровье, были раны брака.

Глава 6. Прогулка в Гульгат

Шарль Флерио жил понедельно в Трувиле и Париже. Оп пришел бы в восхищение от этой рассеянной светской жизни, если бы самые печальные предчувствия не терзали его сердце. Некоторые люди страдают за будущее точно так, как другие терзаются прошедшим.

Прибыв однажды из Парижа днем ранее, он не застал жену дома; ему объявили, что она уехала на заре в своем экипаже.

– Одна? – спросил он.

– Да, одна в виктории; но ее сопровождали несколько кавалеров, отправившихся вместе с ней в Гульгат.

– Кавалеры! Какие кавалеры?

– Не знаю. Те самые, которые гуляли с ней у моря.

Взбешенный капитан побежал курить сигару на морском берегу.

Сигара хороший советчик; капитан пошел по дороге к Гульгату, будто обязался встретить жену; он шел скоро, подстрекаемый ревностью; он сделал четверть лье, пол-лье, лье, но не встретил Мари. Уже хотел повернуть назад, как на изгибе дороги приметил лошадь.

– Как! – вскричал он. – С моей женой мужчина!

Он пошел прямо к виктории, как будто на врага. Вскоре они встретились.

– Мой муж! – сказала молодая женщина своему спутнику.

Тот побледнел от испуга, ибо не был солдатом.

Он принадлежал к тем молодым людям, которые проматывают состояние на женщин и ездят на воды с целью поправить свои дела через брак: законная жена должна заплатить долги законной любовницы.

Спутником этим был Жорж Гариссон, сын провинциального банкира. Триста тысяч франков, промотанных в три года, дали ему право убежища в полусвете; видя истощение кошелька, он отправился в Трувиль, питая безумную надежду соблазнить богатую невесту своим искусством ездить верхом, плавать и наряжаться по моде. В ожидании этого счастья он вел в виктории почти преступный разговор с госпожой Флерио.

Жорж Гариссон побледнел при виде капитана, но госпожа Флерио сохранила свой невинно-спокойный вид.

– Что вам угодно здесь? – спросил капитан молодого человека.

Последний не был трусом и, без сомнения, отвечал бы с достоинством, но молодая женщина с самым безыскусным видом сказала своему мужу:

– Мой друг, это мой кузен.

Это был третий кузен.

– Уж не много ли кузенов! – воскликнул капитан.

Жорж Гариссон вышел из виктории.

– Я уступаю вам место.

– Вы уступаете мне место! – сказал Шарль Флерио, подняв вверх свою перчатку.

– Понимаю, – отвечал молодой человек, – вот моя карточка.

Капитан взял карточку и, садясь в викторию, бросил ее к ногам жены.

– Пошел скорее! – крикнул он кучеру.

Потом, обратясь к молодой женщине, сказал:

– Потрудитесь-ка объяснить мне комедию с этим третьим кузеном!

И он посмотрел на Мари как на великую актрису.

Действительно, в этот день, как всегда, она была великой актрисой. С видом непритворной искренности говорила капитану, что нет ничего худого в прогулке в Гульгат; что из числа молодых людей, бывших там сегодня в одно время с ней, Жорж Гариссон утомил свою лошадь. Она считала его кузеном, потому что ее дядя называл Жоржа племянником. Бедняга при всех просил у нее позволения доехать в ее экипаже до Трувиля; в этом поступке она не видит ничего достойного порицания и в отчаянии от того, что капитан дурно смотрит на вещи, тогда как она глубоко его любит.

Во всем этом не было ни одного слова правды.

– Удивляюсь вашему притворству, – сказал жене капитан, едва сдерживая свое желание вытолкнуть ее из экипажа. – Как! Под маской невинности вы будете скрывать все проступки, не обнаруживая никогда волнения; вы творите зло, будто это была самая обыкновенная в мире вещь. О, я не знаю создания презреннее вас, потому что вы только надеваете маску добродетели.

Молодая женщина посмотрела на мужа, не утратив обычного вида невинности.

– Вы сумасшедший; я ни одного слова не поняла из того, что вы сказали.

– Хорошо, я объяснюсь: вы позорно обманули мою душу и сердце. Меня обворожило ваше лживое лицо. Я снизошел до того, что женился на вас. Это будет позором моей жизни, как стало уже позором имени. Третий кузен сходен с двумя первыми. Я вижу ясно, что в Версале, как в Париже и в Трувиле, вы недостойно изменяли мне, как последняя женщина!

Мари приподнялась.

– За это слово вы дорого поплатитесь, – сказала она пронзительным голосом.

Капитану показалось, будто сабля пронзила его сердце.

– Что это значит?

Молодая женщина не отвечала мужу и сделала кучеру знак остановиться.

Едва лошадь пошла шагом, как она выпрыгнула на дорогу, сказав капитану:

– Прощайте!

– Прощайте! – прошептал капитан, взбешенный невозможностью продолжать увещевание.

Трудно изобразить гнев и скорбь капитана; он обожал эту женщину, но из гордости не хотел позвать ее; кроме того, зачем прощать ее последнюю измену?

Тысячи противоположных мыслей боролись в его уме.

Когда отъехал экипаж, капитан повернул голову. Мари сбивала зонтиком головки репейника.

«Посмотрим, взглянет ли она на меня», – подумал капитан.

Действительно, она смотрела не на него, а на своего любовника.

– Жестокая! – выдохнул Шарль Флерио. Этот железный человек, не плакавший с детства, залился слезами. – Жестокая! Я строил свое счастье на безумной мечте! Это ангельское личико обмануло меня. Я считал добрым делом спасти от всех опасностей бедную и одинокую сироту. Верил в ее любовь! А между тем должен был сомневаться даже в ее благодарности. Я угодил в ад и спасся из него.

Капитан не сознавал еще, что этим адом была его жизнь.

Его беспокоила смешная сторона дуэли в Трувиле, который есть одновременно Париж и провинция: болтовня с одной стороны, сплетни – с другой, не говоря уже о газетных репортерах.

– Дуэль неизбежна, – решил капитан, топнув ногой. – Она докажет свету, что я женился на распутной женщине. Как мог я быть до того слабым, чтоб подчиняться всем ее капризам? Не следовало ли принудить ее жить в семействе?

Но, сердясь на самого себя, он уже чувствовал, что в его сердце зарождается прощение.

Глава 7. Без названия

Не доезжая немного до Трувиля, капитан приказал кучеру повернуть назад.

Он говорил себе, что если застанет жену с Гариссоном, то расстанется с ней навсегда; если же, напротив, увидит ее одну, без спутника, то посадит в экипаж и, конечно, предложит условия примирения. Капризам будет положен конец; она возвратится к семейному очагу с покорностью кающейся, которая, наконец, поняла серьезные обязанности супруги.

К немалому своему удивлению, он увидел Жоржа Гариссона, который также сбивал тростью головки репейника.

«Что бы это значило?» – подумал капитан.

Ему не суждено было узнать о случившемся. Вот история в двух словах.

Как только скрылся из виду экипаж капитана, молодая женщина пошла к своему любовнику.

– Знаешь, что случилось со мной? Он оскорбил меня, и я его бросила.

– Вернее, моя милая, капитан бросил тебя.

– Повторяю, я его бросила. Итак, моя участь решена; что бы он ни делал, я не вернусь к нему.

– Куда же ты пойдешь? – спросил ее холодно Жорж Гариссон.

На этот раз лицо воплощенной добродетели выразило оскорбленную гордость.

– Куда пойду? И ты спрашиваешь меня об этом? Я пойду к тебе.

– Полно! Ты знаешь, что это невозможно. Завтра я буду драться с твоим мужем. И не хочу осложнять дело.

Госпожа Флерио поглядела в лицо своему любовнику.

– Вы подлец. Вы встречаете меня брошенной на дороге и спокойно проходите мимо.

– Ну, я и иду себе, потому что подлец.

Затем он зашагал дальше.

Молодая женщина не верила своим глазам; она смотрела ему вслед, будучи твердо убеждена, что он вернется.

Но нет. По мере увеличения расстояния Жорж ускорял шаги, как человек, твердо решившийся на что-то.

Мари Леблан повторила вслед своему любовнику те самые слова, которые сказала мужу:

– За это слово вы дорого поплатитесь.

Жорж Гариссон позабыл о жене и думал только о муже. Дуэль так сильно занимала его мысли, что он не мог думать о любовном приключении, тем более что связь с Мари Леблан была для него простым капризом, продолжать который он не хотел. Позавтракал с нею в Гульгате; десерт прошел очень весело, и Жорж, в противоположность капитану, не желал добиваться большего счастья.

Тем не менее Мари Леблан не задумывалась над своим положением. В Трувиле ее осыпали любезностями; она не сомневалась, что, утратив разом мужа и любовника, найдет нового поклонника.

Поэтому, когда на дороге, в двух ружейных выстрелах от Жоржа Гариссона, ее встретил капитан, лицо ее имело обычное выражение спокойствия и кротости. Она, не шевельнув бровью, сдерживала душевные бури, как прибрежные скалы ярость волн; правильнее сказать, она была до того бессовестна, что в ее сердце не оказывалось уголка для угрызений совести; с удивительной естественностью она делала зло, не удивляясь ничему и подчиняясь стремлениям естества с мусульманской беззаботностью. Зная Мари хорошо, стоило бы удивляться одному: ее привычке лгать, но ложь ближе к природе, чем истина; ложь есть доспехи слабых и робких, доспехи женщин, которым пришлось бы идти без брони в бой, если бы они придерживались истины.

Следовательно, Мари Леблан только повиновалась второй природе; она действовала напрямик, любя новизну и, до безумия, шум и роскошь. Ее лицо, выражавшее стыдливость, стояло в резком противоречии с ее плотью и душой. Она беззаветно, как восточные рабыни, предавалась: вы желаете меня, вот я. Одним словом, это было прекрасное чудовище целомудрия.

Почему Мари вышла за Шарля Флерио?

Потому что он хотел на ней жениться. Она подчинилась этому желанию без увлечения, но и без борьбы. Притом ее забавляло замужество, особенно с военным, получившим крест в то время, когда армия была на военном положении.

До тех пор она жила чем Бог пошлет, переходя беззаботно от одной связи к другой, потому что для этого бесстрастного сердца мужчина всегда был мужчиной.

Рассказ о дяде был такой же выдумкой, как и все прочие ее рассказы. Поводом послужила ее мать, жившая в качестве любовницы и служанки у одного старого полковника, который позволил ее дочери учиться музыке, чтобы потом девушка сама могла давать уроки.

Но уроков она никогда не давала. Шестнадцати лет сбежала из дома и стала любовницей флейтиста из театра Валентино; от флейтиста она возвысилась до молдаванского князя, который, как говорят в мастерских, отполировал ее.

Куколка превратилась в бабочку.

Во всем Париже все, кроме капитана Шарля Флерио, знали истину о девице Мари Леблан.

Об этом браке говорили мало, потому что капитан был неизвестен в бульварном мире; мало-помалу, когда молодая женщина стала опять появляться в лесу, однако в обществе своего мужа, никто не хотел верить, что они обвенчаны, так что капитан, справедливо гордившийся шпагой, не видел, в какую пропасть упал.

Возвратясь назад, он вышел из экипажа и подошел к жене.

– Мари, – обратился он к ней. – Ради чести моего имени вы должны приехать со мной в Трувиль.

– Вы вернулись тем более кстати, – прозвучало с обычной кротостью, – что я не в силах больше идти пешком.

Очарованный прелестью этого милого и проклятого голоса, капитан подал руку жене.

– Хорошо, – улыбнулась она. – Вы стали опять таким, каким были до отъезда в Париж.

– Что произошло со времени моего отъезда? Скажите мне всю правду.

– Только то, что вы видели.

Мари Леблан взглянула на мужа своими небесно-голубыми глазами.

Шарль Флерио, стремившийся снова предаться своим иллюзиям, начал сомневался в измене жены. Подумал, что самая ее невинность губит ее в его глазах. Если она виновна, почему не хитрит, подобно женщинам, которые скрывают свое поведение? Осмелится ли изменница посадить своего любовника средь белого дня в открытый экипаж?

«Все равно, – думал капитан, – у нее слишком много кузенов».

Прибыв в Трувиль, сели обедать, не прерывая молчания.

– Поедем куда-нибудь сегодня вечером? – спросила молодая женщина, вставая из-за стола.

– Да, если вам угодно встретить третьего кузена.

– Вы опять принимаетесь за старое? Я думала, все забыто.

– Я не забываю.

Мари Леблан взяла свечу и отправилась в свою комнату.

– Куда вы едете?

– На бал в казино; вы знаете, сегодня праздник.

– Да, сегодня праздник.

Капитан остался курить в столовой и спрашивал себя, возможно ли, чтобы его жена забыла так скоро.

«Стало быть, у нее нет ни ума, ни сердца? И, однако же, в наших разговорах она ежеминутно обнаруживает недюжинный ум; у нее быстрый и верный взгляд; она угадывает прежде, чем я выскажу свою мысль. Эта женщина настоящая загадка для меня».

Капитан поднялся наверх – взглянуть, действительно ли Мари собирается на бал. Она сидела полураздетая перед круглым зеркалом и убирала себе голову натуральными цветами. Таким образом, он видел ее сзади и спереди, и никогда еще жена не казалась ему столь прелестной. Улыбалась себе как истая кокетка, изучающая свои малейшие движения.

Магнетизм был сильнее гордости: капитан потихоньку подошел к жене, думая, что она его не видит, нагнулся поцеловать ее в плечо. Но Мари заметила его и, быстро повернув голову, подставила губы для поцелуя.

– Нет, – сказал капитан, опомнившись. – Я не хочу быть дураком и не позволю теперь водить себя за нос.

Молодая женщина снова принялась убирать себе голову, будто ничего не случилось.

– Поклянись мне, – сказал ей муж, – что ты не изменила.

Мари Леблан повернула голову.

– Разве я осталась бы здесь, если бы оказалась недостойной вас?

– В самом деле, – прошептал капитан. – Если только ты не последняя из тварей.

Мировая была скреплена поцелуем.

– Но ты не поедешь на бал.

– Поеду, если ты любишь меня; кроме того, я должна быть там: что станут говорить о тебе, если я не приеду?

Капитан вполне одобрил это мнение.

– Ты, наверное, права, – сказал он громко, потом прошептал: – Положительно, я был глуп, глядя на вещи с трагической точки зрения. Лучшим доказательством ее невинности служит желание ехать на бал.

Мари убедила супруга в том, что он, как умный человек, должен все забыть, даже дуэль. В самом деле, эта дуэль накинет на нее тень подозрения, а она, жена его, не хотела бы этого. По ее мнению, следовало драться с Жоржем Гариссоном тогда только, когда он сделается дерзок.

Разумеется, Шарль Флерио сопровождал свою жену. В этот вечер она была прелестнее, чем когда-либо, и лучезарной радостью затмила первых красавиц.

Жорж Гариссон также приехал на бал, но, увидев капитана вместе с женой, пошел в игорную комнату, прошептав: «Несчастный в любви счастлив в картах».

Капитан был в этот вечер счастливейшим человеком на свете.

Ибо счастье настает после бури. Это радуга после грозы.

Глава 8. Пропасть

Но недолго был счастлив Шарль Флерио. До отъезда в Трувиль он еще раз заметил, что Мари слишком предается рассеянной жизни; она ненавидела дом, или, правильнее сказать, ее домом стало казино; там только она дышала свободно.

Для ее мужа наступило новое мучение по возвращении в Париж, где Мари снова принялась за рассеянную жизнь: лес, театр, концерты на Елисейских полях – все летние удовольствия. У нее проявились стремления к крайней роскоши: она стала поговаривать о бриллиантах, посещать, в свою очередь, Ворта, выслушивать советы по моде; начала намекать на лошадей госпожи Мюзар и госпожи Паива.

У капитана кружилась голова; никто не понимал, как человек с таким гордым характером, строгое лицо которого дышало энергией, как солдат, двадцать раз смотревший в глаза смерти и привыкший повелевать, мог беспрекословно повиноваться нелепым прихотям этой куклы. Один из друзей сделал капитану несколько тонких намеков, выступив адвокатом общественного мнения; но Шарль Флерио так дурно принял этого друга, что потом уже никто не решался открыть ему глаза. Разумеется, долги росли с каждым днем; капитан терял голову. Писать матери значило уморить ее с горя; не заплатить значило поднять против себя бурю. Он нашел ростовщика, который дал ему двадцать пять тысяч франков, взяв доверенность на получение пятидесяти тысяч из наследства.

– Бедная женщина! – говорил капитан, плача над портретом своей матери. – Если бы ты знала, как проматывается на дюжину платьев то небольшое состояние, которое ты скопила для меня ежедневным трудом и всякого рода лишениями.

В этот день он вошел в комнату жены и показал ей цифры.

– Послушай. Я добуду денег для уплаты твоих долгов, я хочу сказать, наших долгов, но эти деньги достанутся мне недешево. Умоляю тебя отказаться от своих безумных расходов.

– Безумных расходов! Да я самая экономная женщина на свете; вот уже в третий раз Лаферьер переделывает мне платья.

– О, я знаю.

– Безумные расходы! Нет женщины, менее требовательной, чем я. Уже неделю не покупала ботинок, моя шляпа сделана еще в прошлом месяце, а белье я меняю только утром и вечером.

– Верю, ты не выходишь из экипажа.

– Да, кстати об экипаже; во что бы то ни стало ты должен купить мне парную викторию, потому что в одноконной я очень похожа на кокотку.

– Я подумал об этом, моя милая; у тебя совсем не будет экипажа, – это самое лучшее средство не быть похожей на кокотку.

– Мне ходить пешком! Полно! Ты настолько любишь меня, что не подвергнешь подобным лишениям.

Разговор долго продолжался в этом тоне, но слова остались словами. Напрасно утверждал муж, что заставит покориться его воле, – жена отстояла все свои права на расходы, предпочитая в противном случае умереть.

– Умереть или развестись!

Слово «развод» в первый раз слетело с ее губ. Капитан сердился, но Мари настаивала, повторяя, что подобная ей женщина не рождена для жизни в захолустье. Уже не раз высказывала она теорию, что красивые женщины имеют свое призвание и что тем хуже для того, кто не понимает их.

Капитан, поставленный в тупик, – потому что никакая логика не устоит против женской, – вложил свою волю в ножны, говоря: будь что будет. Кроме того, его ждали на Орсейской набережной; он резко простился с женой, взяв у нее экипаж, чтобы доказать, по крайней мере себе, если не ей, что он все-таки глава дома.

Когда он прибыл на место, полковник показал ему маленький револьвер и объявил, что один из его солдат, волонтер, застрелился с отчаяния в любви.

– Счастливец! – прошептал капитан.

Глава 9. Мать и жена

Около этого времени капитан получил письмо о тяжкой болезни своей матери. В тот же день он уехал в Оранж.

– Сегодня вечером я отправлюсь в церковь помолиться за твою мать, – сказала ему Мари.

Приехав в Оранж, он встретил врача, знавшего его еще ребенком.

– Она умрет, но вы приехали вовремя, – обронил тот.

– Что с ней?

– Я настолько люблю вас, что ничего не скрою. Вы, сами того не зная, причинили много горя бедной женщине; вы не только просили у нее суммы, которые превышали ее скудные средства, но и прислали на днях закладную на пятьдесят тысяч франков, занятых вами в Париже; этот удар окончательно сразил вашу мать.

Слова старого врача как гром поразили капитана.

– Как! – вскричал он в отчаянии. – Я убил свою мать!

– Я не говорю этого, мой друг, но вы знаете, что в ее лета денежные вопросы возбуждают сильное волнение. Деньги – последний друг стариков, особенно когда все их семейство состоит лишь из одного сына, находящегося в отсутствии.

Капитан побежал к матери; она была уже близка к смерти, но он сомневался в этом.

– Матушка! – бросаясь на колени перед постелью, воскликнул капитан.

– А, это ты, мой бедный Шарль. Бог милосерд, он даровал мне милость видеть тебя перед смертью.

– Вы не умрете, матушка; ваша смерть убьет меня.

– К чему жить мне – одинокой, наполовину разоренной и без тебя?

– Не говорите этого, матушка; зачем тревожить себя денежными расчетами?

– Я тревожусь только за тебя, потому что твои дела в Париже, кажется, идут очень дурно.

– О, Мари! – прошептал Шарль Флерио.

Но это не воспрепятствовало ему послать через полчаса депешу жене.

Мать хотела, чтобы сын завтракал у ее постели; он согласился выпить чашку шоколада в обществе пришедшего врача.

Неожиданный приезд сына придал сил госпоже Флерио.

– Мне лучше, – сказала она врачу.

Но улучшение было искусственное, и почти тотчас она умерла.

Смерть матери глубоко огорчила капитана; он всегда питал к ней искреннее чувство, ибо она являлась для него идеалом всех женских добродетелей. Поэтому-то, воспитанный в семейной среде, он не понимал всех подлостей Мари Леблан.

Но это не помешало капитану отправить жене вторую депешу, потом третью, потом четвертую.

После похорон его задержали хлопоты о наследстве; правду сказать, он не хотел тотчас получить это наследство, бывшее для него какой-то святыней, и считал себя не вправе даже думать о нем; но, без сомнения, кредитор был предупрежден, потому что на другой же день распорядился опечатать все имущество умершей, что послужило для капитана новым источником горя. Как бы то ни было, он должен был остаться еще на несколько дней в Оранже.

– Это тем неприятнее, – сказал ему нотариус, – что, если вы не поладите с кредитором, он устроит продажу имущества при самых невыгодных условиях: суд опишет все, и едва ли что-нибудь останется вам.

– Как! – вскричал Шарль Флерио. – Все опечатано? Это оскорбление памяти моей матери. Я даже не имею права взять что-нибудь на память!

Возвратясь в Париж, он надеялся тронуть жену своими слезами. «В сущности, – думал капитан, – она была бы отличнейшим созданием, если бы что-нибудь могло ее взволновать».

Плохой философ зло заметил, что доброта – соседка глупости, но философ сам был глуп, высказывая этот софизм. Доброта есть, так сказать, эссенция души, ее последнее слово. Глупцы злы. Капитан обладал доброй душой, или добротой души. Он был грозен как воин, с саблей в руке, и женственно кроток как человек.

Не было более сострадательной и милосердной натуры; он страдал от чужих мучений и давал больше, чем позволяли его средства. Относительно подаяния помощи капитан был ребячески суеверен; однажды упрекнули его в щедрости, не соответствовавшей его состоянию. «Полноте, – сказал он, как бы извиняясь, – я не обладаю добродетелью человеколюбия, ибо оказываю помощь по суеверию. Мне кажется, что от этого улучшится моя судьба».

В то утро, выходя из дебаркадера, он встретил бедного и в память своей матери дал ему сто су. Потом вернулся и дал еще сто су – за жену в память своей жены. Блаженная иллюзия слепого сердца!

Горничная отворила ему дверь. Было около шести часов утра, едва рассветало. Он прямо пошел в комнату Мари, взяв у горничной свечу.

– Где же она? – спросил он, ища жену глазами на постели, софе, даже в уборной.

Постель была не смята; он позвал горничную.

– Где барыня?

– Вышла из дома.

– Как! Вышла из дома! В котором часу?

– Вчера.

– Вчера?

– Да, вчера, около обеда, прочитав вашу депешу. Может, поехала вам навстречу?

Капитан вспомнил, что накануне отправил жене депешу, в которой извещал, что останется в Оранже еще на несколько дней.

– Так. Мы, вероятно, разминулись.

Глава 10. Влюбленный лев

Горничная ушла, капитан остался один в размышлении, не возвратиться ли ему в Оранж. Он решил послать туда телеграмму, ибо предполагал, что жена его находится на пути между Парижем и Марселем. Сердясь на неудачу, подошел к камину, на котором лежали визитные карточки и письма; увидел карточки своего полковника и двух друзей, а также карточку графа д’Эмбрена, которого вовсе не знал.

– Это еще кто такой? – проговорил капитан с недобрым предчувствием.

Он прочитал письма. Первое было от его генерала и выражало искреннее соболезнование в связи со смертью его матери; капитан прочитал его вторично, со слезами на глазах. Но слезы его высохли при чтении второго письма – любовной записки от неведомого графа д’Эмбрена.

Дорогая Мари!

Я ждал вас вчера и жду сегодня. Мы пообедаем дома, в той маленькой голубой комнате, которую вы так любите. Моя карета, по обыкновению, будет ждать вас у третьей двери от вашего дома. Если нужно будет, я провожу вас в полночь, но надеюсь заставить вас забыть о времени.

Граф д’Эмбрен

И это письмо капитан прочитал дважды. Ему казалось, что все это он видит во сне: он не знал, что делать. Все рассказы о жене не могли убедить его, до такой степени он хотел жить среди своих иллюзий; но на этот раз сомнение было невозможно.

– Как! – воскликнул капитан, скомкав и бросив письмо. – Как! Эта несчастная женщина, которой я все простил, изменяет мне даже в минуты отчаяния, когда я только что лишился матери. И я, слепец, еще сомневаюсь! Она разорила меня, довела мою мать до гроба и еще осмеливается позорить мое имя! О Боже мой! За какие грехи ты наказываешь меня так жестоко? О, матушка, матушка!

Он горько зарыдал, понимая, что все погибло безвозвратно, и вспомнил о солдате, застрелившемся с отчаяния в любви.

– Он, по крайней мере, не свел свою мать в могилу! – проговорил капитан.

Шарль Флерио стал припоминать прошлое; до встречи с Мари Леблан в Версале он вел жизнь честного человека.

И эта женщина с ангельскими чертами лица повергла его в ад; он жил лишь одной любовью к ней, любовью как будто ниспосланною в виде наказания за дурное дело.

И, однако же, капитан не мог изгнать из мыслей прелестный образ, вводивший всех в заблуждение; он думал о первых радостях своего сердца, когда Мари дарила его очаровательной улыбкой; вспоминал о блаженстве, какое испытывал, когда она шаловливо падала в его объятия. И невольно представлялся ему вопрос: неужели в любви могут заключаться все преступления и отчаяние?

Произнеся имя матери, капитан, к своему удивлению, произнес и имя Мари. Без сомнения, изменяла ему не супруга, но та молодая девушка, образ которой он лелеял в своих мечтах; напрасно, однако, старался он отделять молодую девушку от женщины – разве не были обе они одним и тем же созданием?

Капитан хорошо это понимал, ибо сердился на самого себя за все свои низости; он задавал себе вопрос, не есть ли любовь безумие, не уничтожает ли страсть все прочие чувства в сердце, неужели мужчина, предавшись любви телом и душой, не сознает более своих поступков.

Он бил себя в грудь и в лоб. Смертельный враг, увидев его в эту минуту, пришел бы в содрогание, протянул бы ему руку; на всем свете не было человека несчастнее капитана.

Кто не почувствовал бы сострадания к человеку, который всегда свято хранил свято свое имя и честь, который терпит разом все муки и все скорби, и нет никого, кто бы его утешил!

– Стоило же уцелеть в трех или четырех битвах, где я мог бы славно умереть! – сказал он с горькой улыбкой.

Капитан хотел захватить свою жену у графа д’Эмбрена и покончить с ней трагически. Он убьет графа, убьет жену, убьет самого себя.

– Нет. Подобный мне человек не убивает женщин.

Кроме того, он чувствовал, что взгляд прекрасных глаз Мари обезоружит его, как бы ни был силен его гнев.

Он всегда подчинялся влиянию этой женщины и никак не мог избавиться от него – он, не знавший страха, бившийся один против десятерых, он, о ком в дневном приказе было сказано: «Капитан Флерио дрался как лев». Да, он стал влюбленным львом, без когтей и зубов, покорным той, которая остригла ему когти и вырвала зубы. Это своего рода проклятие.

Глава 11. Приданое ангела

Он упал в кресло перед угасшим камином, не зная, что делать.

Рассвело; свеча еще горела, когда госпожа Флерио отворила дверь. Он узнал ее по шелесту платья, но не повернул головы.

– Это ты? – сказала Мари.

Горничная не осмелилась ее предупредить.

Он ничего не отвечал.

Мари поняла, что он прочитал записку графа д’Эмбрена, но принадлежала к числу тех женщин, которые не скоро признают себя побежденными.

– Представь себе, – продолжала она, подходя к мужу, – мне снилось, что ты возвратишься сегодня утром. Я только говорю «снилось», в сущности же я не смыкала глаз во всю ночь.

Капитан готов был ее убить.

Она не умолкала:

– Я провела все время у постели одной своей приятельницы, лежащей при смерти, и, как видишь, не раздевалась... Бедная женщина! Не оправится. Ну что ж? Ты так и не скажешь мне ни слова?

– Нет, – выдохнул капитан, не хотевший говорить даже и это слово.

– Если бы ты знал, как я думала о тебе и о твоем горе!

Капитан встал грозный, обезумевший:

– Запрещаю вам произносить имя моей матери!

– Я не понимаю тебя, – сказала Мари, по-видимому, не испугавшись гнева своего мужа.

– Вы не понимаете меня! – Он поднял брошенное письмо и кинул его жене в лицо.

– И вы вообразили, – сказала она со своей ангельской улыбкой, – что я провела ночь у графа д’Эмбрена?

– Ни слова больше! Ложь еще сильнее возмущает меня, нежели ваши измены. Я едва сдерживаю себя, чтобы не раздавить вас, как змею. Вон!

– Вы приказываете мне уйти?

– Да, и тотчас, иначе я выброшу вас.

– Но вы забыли, что я у себя дома.

– У себя дома? Не потому ли, что здесь осталось только разорение и позор?

– Нет ни того ни другого. Вы, без сомнения, хотите промотать с другой женщиной наследство матери.

– Наследство матери!

Ослепленный бешенством капитан бросился к жене.

– Помогите! – закричала она.

– Да, да, зовите на помощь. Я скажу, за что выгоняю вас.

– Я не боюсь вас, – возразила Мари, – я хорошо знаю свои права. Разведемся, если угодно. Вы записали на мое имя приданое, отдайте его, а без приданого я не уйду.

Это было новой раной для капитана. Считая свою жену развратной, он не предвидел, однако, того, что она станет требовать приданого, которое записал на ее имя единственно для того, чтобы она не слыла нищей.

– Ваше приданое, – сказал он тоном величайшего презрения. – Советую вам требовать его через суд.

– Вы правы, и я пойду к своему адвокату.

– Идите, идите!

Капитан не мог не выгнать свою жену.

– Наконец-то, – сказал он, – я не увижу ее больше.

Он подошел к камину, взглянул еще на портрет матери. Невольно увидел себя в зеркале и испугался своей бледности, искажения лица и блуждающего взгляда. Он едва узнал себя. Последнее потрясение убило его. Все было ему ненавистно, он жаждал смерти, но не имел мужества идти ей навстречу. Он был похож на пассажира, который на разбитом корабле отдается на произвол бури и не кидается в море, ища спасения или смерти. Почти без движения он упал в кресло и погрузился в дремоту, желая закрыть и внутренние очи, чтобы не видеть больше образа той женщины, которая постоянно занимала его мысли.

Его навестил полковник и с удивлением заметил его унылость. Напрасно постарался оживить в своем подчиненном бодрость духа.

– Я никогда не утешусь, – повинился капитан.

– Кой черт! Всегда и во всем можно утешиться, – ответствовал полковник с философским видом. – Я также лишился матери, потерял жену, однако не пал духом. Ваша жена утешит вас!

Капитан готов был все рассказать полковнику, но смолчал, так как тот заговорил о красоте и достоинствах его жены.

Вечером возвратилась домой Мари. Он отказался видеться с ней и лег спать, выбросив из комнаты все ее вещи.

– Хорошо, – произнесла она с достоинством. – Я знаю, как поступить.

Через три дня капитан оказался на краю могилы: лихорадка истощила его силы; каждую ночь он бредил.

Мари пригласила доктора, но капитан не принимал лекарств и только утолял палящую жажду небольшими глотками воды.

Глава 12. Прощание солдат

Тем вечером жена подошла к его постели.

Он посмотрел на нее как на призрак.

При виде этой могучей головы, на которую смерть уже наложила свою печать, Мари упала на колени.

– Вот что вы сделали со мной, – сказал он ей. – Я не прощаю вас, потому что меня проклянет матушка, когда я сейчас предстану ей.

– Вы не умрете.

– Что мне делать, если останусь жив? Вы овладели моим сердцем и растоптали его; оно умерло.

Наступило молчание; капитан в последний раз глядел в лицо, которым так долго восхищался. Оно хранило прежнее выражение кротости и невинности и больше, чем прежде, походило на ангельское. Капитан снова подчинился чарующему впечатлению; еще немного – и он взял бы руку Мари, поднял и простил бы ее.

Но в эту минуту мимо окон проходил его полк: музыканты играли увлекательный воинственный марш.

Капитан был в восхищении.

– Ах! – вскричал он. – Я чувствую, что воскрес.

Он встал и взял руку жены, но для того только, чтобы вытолкать ее за дверь.

Потом дотащился до окна и стал глядеть на своих друзей: офицеров и солдат.

– О, мои друзья! Мои единственные друзья! – Он прильнул к окну. – И когда подумаю, – сказал он со слезами на глазах, – что все это я принес в жертву...

Весь полк, знавший о его болезни, поднял глаза к окну. Многие узнали капитана в стоявшем за стеклом призраке.

– Прощайте, друзья! – прошептал он, махая им рукой.

Из чувства нежной внимательности полковник ехал на лошади капитана.

– Мой добрый конь, – пробормотал Шарль Флерио, – я не сяду больше на тебя.

С этими словами он упал в кресло.

Когда вошла его жена, он уже был мертв.

– Так всегда и бывает! – сказала она. – Вот я и вдова.

И она поглядела в каминное зеркало на свое прелестное, ангельское личико.

Глава 13. Мораль

Эта история глубоко растрогала меня, ибо я хорошо постигал все страдания этого героя, которого любовь вовлекла в самое низкое рабство.

Маркиз Сатана напомнил мне легенду о змее, скрытой под крыльями голубки.

– Пословица говорит, что не следует верить наружности. Тем хуже для капитана, который имел глаза для того, чтобы ничего не видеть.

– Однако он был не глуп.

– Не исключено, но вы, вы были вчера вдвойне глупы, когда не поняли сути ее лицемерного лица.

– Эта женщина клевещет на природу и Творца, потому что лицо есть зеркало души.

– Если вы когда-нибудь встретитесь с ней, то займитесь изучением этого противоречия: лицо ангела, душа развратницы.

– Да, я встречусь с ней, потому что хочу скорее узнать, что скрывается на дне этой пропасти.

– Я знаю, что там, – вздохнул маркиз Сатана. – Ровно ничего.

– А мораль истории?

– Следующая: самый заклятый враг солдата – женщина, потому что перед ней он всегда безоружен.

Книга четвертая. Побежденный Дон Жуан

Глава 1

Обретенный рай

Однажды вечером, когда мы вдались в бесконечную область, заглядывая во все уголки сердца и отыскивая там женщину, дьявол сознался наконец, что добродетель еще не совсем изгнана из этого мира.

Но, улыбнувшись лукаво, он сказал назидательным тоном:

– Что может значить добродетель, если ее не искушают? Что такое добродетель, когда искушаю ее я? Я не говорю о легионе женщин, которые воображают, будто знают любовь, потому что нарожали множество детей. Я не говорю о тех, которые бессознательно добродетельны в своей жизни, полной труда и жертв. Я говорю о праздной женщине, имеющей время взвесить за и против, и оканчивающей злом по той простой причине, что она любопытна.

– Исключая тех, – возразил я, – которые оканчивают добром, потому что природа дала женщине чувство достоинства.

– И вы знаете таких? – уточнил дьявол.

– Я только таких и знаю. Gazette des Tribunaux [11] доказывает, например, что существуют развратные женщины, а брачные конторы – что есть девицы-невесты. Но меня окружают только образцы целомудрия. Позвольте, не далее как вчера я видел одну, которая служит натурщицей для мадонн и, пережив истинную страсть, хороша и как натурщица для дев.

– Вот куда забралась добродетель! – усмехнулся дьявол, пуская в окно облако табачного дыма, словно подавая знак аду.

Я рассказал ему историю Клотильды, прозванной Белой Лилией:

Евгений Ор, молодой живописец, родился в Париже, но вырос под испанским солнцем; он вспыльчив, горяч, смел. Клянется именами Фортуни и Мадрацо Фортуни-и-Марселя [12]. И в своей мастерской, как и в салонах полусвета, играет роль Дон Жуана.

Женщины этого круга позируют ему. Он пишет их девами: Данаями, Магдалинами, Венерами и, как вдохновенный художник, представляет их так, как они того желают. Поэтому слава о нем гремит в салонах Лаборд, в ложах на авансцене мелких театров, на берегу озера, везде, где мнимый high-life [13] стремится затмить истинную роскошь и истинный большой свет.

Знакомство с этими дамами не препятствует Евгению Ору являться в официальные салоны, но там он чувствует себя неловко. Говорит, что в этих салонах все оканчивается на первой же странице. Он хочет поскорее шепнуть последнее слово любви, чтобы потом рассуждать о ней с платонической точки зрения.

В минувшем году Евгений имел законченное мнение о женщинах. По его словам, нет добродетели; это лишь пустое слово стоиков. Он не верил в добродетель Лукреции и Иосифа. Обыкновенно он говорил с некоторым самодовольством:

– Я, например, вовсе не Антиной, не Алкивиад, не Люций Вер, не граф д’Орсей [14]; и что! Я, как вы меня видите, человек неотразимый, потому что не останавливаюсь на полдороге. Решив, что женщина должна принадлежать мне, я достигаю того, что она падает в мои объятия; причина тому то, что я верю в силу воли, в магнетизм страсти.

Ему отвечали:

– Вам ничего не стоит разыгрывать Дон Жуана, потому что вы нападаете всегда только на таких женщин, которые не защищаются.

Но Евгений стоял за парадокс, близкий к истине, будто женщины легкого поведения, вошедшие в свою роль, оказываются далеко не всегда доступны. Они вначале так часто проигрывали ставки, что наконец хотят вернуть свое и вознаграждают себя если не вещественно, то нравственно, оказывая сопротивление.

Но теперь мнение Евгения Ора о женской добродетели совершенно изменилось. Слушайте.

Он должен был написать для молельни герцогини Готрош мадонну в стиле Анджелико Фьезольского [15]: сверхчувственную фигуру, окруженную лучами. Обыкновенные натурщицы не могли служить моделью для подобной картины.

Однажды утром Кабанель прислал ему молоденькую девушку шестнадцати лет, с идеальным профилем, небесно-голубыми глазами, настоящую грезу, видение.

Разумеется, рисуя эту красоту, Евгений с первого же дня полюбил ее, но той чувственной любовью, которая закипала в нем при виде всех женщин, приходивших в его мастерскую. Молодая девушка по имени Клотильда жила в семействе бедном, изобиловавшем детьми. Родители не знали, что делать с ней, и отдали к портнихе, но девушка изнурила себя там шитьем. Знакомый с семейством живописец сказал матери, что ее дочь может служить натурщицей – только для лиц – у исторических живописцев, которые заплатят ей по сто су за сеанс. В доме нечего было есть: мать покорилась необходимости, Клотильда повиновалась. Кабанель дал ей луидор за сеанс. За Кабанелем последовал Шаплен; за ним Стевенс. Когда мать, поначалу сопровождавшая дочь, увидела, что художники – честные ребята, занимавшиеся только своим искусством, – бояться за нее перестала, та стала ходить одна. Таким-то путем попала она в мастерскую Евгения Ора.

Он не знал ее истории, однако не сомневался в том, что видит перед собой молодую девушку, невинную в полном смысле слова. И, хотя любил женщин постарше, по привычке стал волочиться за Клотильдой.

Она, казалось, не понимала его намеков, потому что приходила не с этой целью; поэтому Евгений, не знавший в любви преград, вступил в область сентиментальности.

Девушка слушала его с любопытством; слова художника были для нее тарабарской грамотой, но голос, нежный и обворожительный, радовал. Мало-помалу Клотильда дошла, наконец, до понимания, однако считала все лишь шуткой; любовь представлялась ей в виде брака, а вообразить себе, чтобы модный художник женился на ней, никак не могла. Вследствие этого она постоянно говорила ему: «Вы смеетесь надо мной».

Между тем сеансы следовали за сеансами; каждые два или три дня художник переделывал лицо, не достигая того святого выражения, которое представлялось его умственному оку. Впрочем, он не спешил окончить работу, ибо мастерская стала для него, будто по волшебству, земным раем. Каждое утро, входя в нее, Клотильда приносила с собой какое-то сладостное веяние садов Дамаска, где когда-то он находился.

Глава 2. Добродетель в любви

Евгений Ор хотел жить в этой атмосфере, дышать чистым воздухом Возрождения. Он запер двери мастерской для всех своих прежних знакомых, мужчин и женщин.

Это было осенью; он так братски предложил Клотильде завтракать с ним, что на другой же день она приняла его приглашение. Завтрак, поистине скромный, состоявший преимущественно из персиков и винограда, стал лучшим временем дня для художника.

Поначалу он садился напротив молодой девушки, а под конец стал занимать место рядом с нею, на диване, пропитанном запахом табака. Лучший персик всегда предназначался Клотильде. Напрасно отказывалась она, художник всегда побеждал ее сопротивление. Точно так же бывало и с виноградом; художник со сладострастным любопытством смотрел, как она кусала фрукты: у нее были такие пунцовые губы и белые зубы!

– Истинный плод, – сказал Евгений ей однажды, – это ваши уста.

Она отвечала, что не понимает, и действительно не понимала.

Для ее развлечения художник нарисовал прелестную сельскую сценку, в которой Жан-Жак бросает вишни двум красавицам, вышедшим на раннюю прогулку, и говорит: «Мои губы тоже вишни, и я готов их бросить вам».

На этот раз Клотильда поняла; внезапный румянец вспыхнул на ее щеках.

Евгений Ор подумал, что теперь настала минута действовать; он взял ее руку и поцеловал. Не встречая сопротивления, хотел поцеловать губы, но Клотильда торопливо встала. Он пробовал ее удержать, но девушка выскользнула и побежала к дверям.

– Милое дитя мое, не принимайте этого всерьез. – Евгений подошел к ней, взяв, однако, палитру, потому что завтрак окончился.

– Очень рада, – проговорила девушка, входя на подиум.

– Видите ли, – сказал художник взволнованным голосом, – я потому хотел вас поцеловать, что люблю.

– Вы смеетесь надо мной, – прошептала Клотильда, потупившись.

– Сохрани Боже; с той минуты, как я увидел вас, во мне произошел переворот. Напрасно стараюсь бороться – вы победили меня.

– В таком случае нужно поговорить с матушкой.

– С вашей матушкой? Но я хочу говорить только с вами.

– Ну так я не стану вас слушать. Кроме того, я не верю ни одному вашему слову.

– Но если ваши уши не слышат меня, то глаза видят.

– Может быть... – прошептала Клотильда, открывая молитвенник, который следовало ей читать во время позирования.

Евгений Ор подошел поближе.

– Клянусь вам, Клотильда, я люблю вас всей душой.

– И я также люблю вас всей душой.

Эти просто сказанные слова не убедили художника.

– Напротив, это вы смеетесь надо мной, – сказал он Клотильде.

– Вы дурно думаете обо мне.

– За что вам любить меня?

– Почему ж и не любить?

Евгений Ор рассказал Клотильде, как она принесла ему с собой счастье, как своей милой простотой украсила его мастерскую, как изгнала от него смертные грехи, воплощенные в женщинах дурного поведения, которые устраивали у него шабаш.

– Все ненавистно мне, – признался он, – все становится приятно для меня, как только увижу вас.

– Если бы вы говорили серьезно, я сама была бы счастлива.

– О да, я говорю серьезно.

Художник опять взял руку своей модели:

– Любовь не преступление, а слияние душ. – И, приблизясь еще, продолжал: – Это слияние губ.

На этот раз ему удалось поцеловать Клотильду, прежде чем она успела отвернуться.

Глубоко оскорбленная, девушка встала, сбежала с подиума и бросилась за шляпкой.

– Простите, Клотильда.

– Я не прощу, потому что вы не любите меня. – У нее навернулись слезы на глазах.

– Остановитесь, Клотильда; клянусь, что не буду надоедать вам.

– Верю вашей клятве. Но так как мы не можем понять друг друга, то прошу вас считать меня лишь бедной девушкой, которая ходит к вам на сеансы.

Евгений Ор переходил от одного удивления к другому: он был мастер вести атаку и нападал на женщин с фронта, с фланга и так далее. Поочередно покорный и дерзкий, страстный и насмешливый, увлекал их то жгучими словами, то неожиданным красноречием. Женщины не любят слышать одно и то же; но перед Клотильдой он ясно сознавал, что его тактика совершенно негодна, и хорошо понимал, что отстоит на сто тысяч лье от этой девушки.

И, однако, он любил ее, как и она его; но сила ее заключалась именно в том, что любовь делала ее добродетельной.

Глава 3. Сердце и уста

Прошло несколько дней; разговаривали нежно, высказывали друг другу трогательные вещи, но не подвинулись даже на шаг; правильнее сказать, едва чувственность делала шаг, любовь уходила опечаленная.

Наконец это сопротивление раздражило Евгения: его мучила страсть, он дурно спал, сидел постоянно дома, всюду скучал, предпочитая чему угодно свою мастерскую даже тогда, когда не было в ней Клотильды. Комнату его украшали три или четыре карандашных изображения молодой девушки, развешенные с самым сентиментальным выражением. Художник так привык к плотским удовольствиям, что не мог освоиться с чистой сферой души и не имел силы обуздать свои разнузданные чувства: напрасно твердил он себе, что эта молодая девушка – воплощенный идеал чистейшей добродетели, поскольку видел в ней только женщину и хотел обладать ею как женщиной. Его взорам представали только ее лицо, руки и ноги, но воображение дорисовывало все телесные прелести. Походка Клотильды была проста и грациозна, и Евгений Ор не сомневался, что все в ней носит печать высшего художника, и удовлетвориться немым созерцанием никак не хотел. Ежеминутно желал он открыть объятия и заключить в них Клотильду. Много раз, когда она позировала, Евгений приподнимал ей волосы, чтобы придать им большую нежность и легкость, и при каждом прикосновении ему казалось, будто пальцы его обращаются горящими головнями, до такой степени действовал магнетизм.

Никому из своих друзей Евгений не поведал об этом превращении Дон Жуана в Вертера [16]; он надеялся восторжествовать над Клотильдой и говорил себе, что не всегда гений-хранитель оберегает невинных.

Клотильда баюкала себя надеждами на супружество, хотя хорошо понимала, что целая бездна отделяет ее от Евгения Ора. Ему же ни разу не пришла мысль о браке. Не в его правилах было жениться, когда он чувствовал себя влюбленным; хотя с каждым днем влюблялся все больше и больше, ни о чем подобном думать не хотел.

Однако натурщица не могла вечно позировать; мадонна была окончена. Мать Клотильды удивлялась медленности, с какой рисовалось лицо. Дважды приходила она вместе с Клотильдой, беспокоясь, что ее дочь ходит постоянно в одну и ту же мастерскую. Но художник не имел сил расстаться с молодой девушкой, которая сделалась очарованием его жизни и душою его сердца. Он находил смешным питать платоническую любовь, однако продолжал лелеять ее, надеясь постоянно на грядущий день.

Наконец работа закончилась; Клотильда пришла скорее для того, чтобы проститься, ибо в последние три или четыре сеанса Евгений едва прикасался к кистям.

И в этот день они завтракали вдвоем, на том же диване, пропитанном запахом табака.

– Скажите, Клотильда, – спросил художник, – достанет ли у вас мужества не приходить завтра, послезавтра, никогда?

– Это необходимо.

– Стало быть, вы не знаете, как будет грустно для меня не видеть вас?

– Я приду, но не скоро; моя мать обещала Дюрану присылать меня все эти дни.

– Кстати, я забыл, что должен вам много денег. Вы считали?

– Нет. А вы?

– И я не считал.

Художник взял календарь.

– Я разорен. Мой долг простирается до пятисот шестидесяти франков.

Евгений Ор пошел в свою комнату и вскоре вернулся, побрякивая двадцатью восемью луидорами.

– Это, – сказал он, – отдайте своей матери; но я не могу перенести мысли, что вы позировали даром. Вот вам двадцать восемь луидоров.

Клотильда, казалось, обиделась.

– Никогда! – сказала она.

– Однако это очень неблагоразумно. Вы ничего не хотите взять на память обо мне?

На столе лежали цветы. Клотильда взяла розу и воткнула ее в волосы.

– Вы обворожительны, – сказал ей художник.

Он опять хотел ее поцеловать; она с прелестным добродушием наклонилась к нему.

– Извольте, потому что мы расстаемся.

Это был дивный поцелуй, какого Евгений еще ни разу не срывал с влюбленных губ.

Он вообразил, что может позволить себе больше, но целомудрие Клотильды во всей своей непреодолимой силе остановило его порыв. Опять Евгений Ор почувствовал себя, так сказать, обузданным в своей страсти. Никогда еще не подчинялся могуществу добродетели.

Я встретился с художником примерно в то время, и он рассказал мне о своей невинной любви, свежей, как фиалка.

– Вы не можете представить, что совершилось со мной! Я будто окунулся в весну и сам превратился в цветущий боярышник.

Говоря это, он смеялся над собой, но слова его были искренни.

– Чем же окончится эта невинная любовь?

– Не знаю. Знаю только то, что я на седьмом небе и отчаиваюсь в блаженстве.

– Счастье – призрак: схватишь – и нет ничего в руке.

– Клянусь вам, если бы Клотильда оказалась в моих объятиях, счастье перестало бы быть призраком. Но едва ли я достигну этого блаженства, если только не вступлю с нею в брак.

Через несколько дней Клотильда вошла в мастерскую Евгения Ора.

– Зачем вы пришли! – воскликнул он. – Я хочу вас забыть.

– Я не желаю, чтобы меня забыли.

– Моя любовь так сильна, что я не смею видеться с вами.

– А моя так глубока, что я не могу не видеть вас.

– Если бы вы меня любили...

Художник прижал Клотильду к сердцу, но вскоре опустил руки, встретив взгляд сияющих голубых глаз.

– Я умру с горя, – сказала она со слезами.

Евгений покусился сорвать поцелуй, решив добиться цели, но Клотильда была мужественна в своем целомудрии. Ради любви высокой она боролась против чувственной. Страсть опять потерпела поражение.

– Прощайте, – вздохнула она. – Вы не любите меня.

– Нет, это вы не любите меня.

– Я не люблю вас! Да, не люблю...

Дверь мастерской затворилась за молодой девушкой при ее последних словах.

– Удивительное создание! – пробормотал Евгений Ор. – Не думает ли она, что я стану просить ее руки?

Клотильда ничего такого и не думала. Она любила художника глубоко, всем сердцем и всей душой, но ей казалось, что, профанируя любовь, она ее утратит. Чувство ее было высоко, и она целомудренно наслаждалась им. Евгений Ор был воплощением грез молодой девушки: красив и славен, талантлив и умен. Думать о нем, смотреть на него, когда он работает, рисовать его в своем воображении составляло всю жизнь Клотильды; прижаться к его сердцу, ощущать его объятия было бы для нее блаженством, но против этого восставала ее природная добродетель.

Один моралист сказал: «Гордость сопротивления могущественнее желаний любви».

И боролась Клотильда победоносно против самой себя, не осмеливаясь вернуться к молодому художнику, который рассчитывал победить ее своей холодностью. Она заболела.

Узнав о болезни Клотильды, Евгений Ор навестил ее.

– Как не заболеть здесь! В вашей комнате трудно дышать, из нее не видно ни деревьев, ни неба.

– О да, ни деревьев, ни неба; уже год, как я не дышала деревенским воздухом.

– Ну, оденьтесь, и я повезу вас на Энгиенское озеро; там устроил я теперь свою мастерскую.

– О, я готова. Я оживаю при одной мысли оказаться среди деревьев.

– Ступайте, ступайте, – сказала ее мать художнику. – Вы честный человек и один можете ее спасти.

Клотильда вверилась Евгению Ору. Он выделил ей лучшую комнату в своем павильоне и устроил восхитительную жизнь в кругу цыплят, голубей, птиц и цветов. На своей гребной лодке он катал девушку и водил ее гулять по всем прелестным тропинкам долины Монморанси.

Клотильда скоро поправилась, бледность ее сменилась нежным румянцем. Радость засияла в глазах. Таким образом прошло лето. Все, видя, как они идут рука об руку, называли их счастливыми любовниками, созданными друг для друга, так они были прелестны.

Но они были не любовниками, а влюбленными.

Напрасно в течение лета Евгений Ор старался победить Клотильду: неудачи преследовали его. Он знал всю глубину любви девушки и не имел силы расстаться с ней; впрочем, даже привык к странной прелести этой непобедимой любви. Тщетно твердил представлял он Клотильде, что для нее не существует ни общественного мнения, ни матери, ни сестры; она неизменно отвечала: «Для меня существуют добродетель, душа и Бог. Ради них я люблю вас».

– А потом? – поинтересовался дьявол.

– Потом ничего. Влюбленные живут пока в Энгиене, но возвращаться в Париж им ни к чему: ничего не изменится. Отрицайте после этого добродетель.

– Чем же было бы мое могущество, если бы я изредка не показывал вида, будто верю в существование добродетели? Впрочем, мы еще встретим эту бесподобную Клотильду.

Книга пятая. Господин Павел и девица Виргиния

Глава 1. Господин Павел и девица Виргиния

Маркиз Сатана повез меня к Лаборд, в самый аристократический салон.

Там принимали только воплощения семи смертных грехов по рекомендации господина или дамы, уже вовлеченных в узкий круг. В салоне вальсируют и танцуют, как и в большом свете, разве что с меньшей непринужденностью и развязностью. Танцоры и вальсеры говорят там прямо, без околичностей, а танцорки и вальсерки корчат из себя пансионерок, играя веером. Улыбки их так и дышат невинностью. Одним словом, они стараются казаться добродетельными. Их зовут дамами святого Луи.

Попав в салон впервые, посторонний человек может вообразить, особенно в начале вечера, что все эти высокомерные особы совершенно недоступны. Надобно, однако, сказать, что они прибыли сюда не на показ, а повеселиться в своем кружке и похвастать своими бриллиантами. Не исключено, что в самом конце вечера они позволят предложить им ужин, но вначале обнаруживают презрение к богатству. Не следует, впрочем, отчаиваться: все бывающие там дамы имеют любовников и потому не прочь устроить сцену ревности.

Приехав туда, мы застали представление нового лица. Кора Безжемчужная, разодетая и самодовольная, привезла с собой очень молодую девушку, одев ее в свои обноски. Та была одна из ее портних. Обратив внимание на красоту девицы, Кора сочла за лучшее не томить ее в неизвестности.

– Не правда ли, – сказала она своим друзьям обоего пола, – я сделала отличную находку? Взгляните на эти плечи, в первый раз являющиеся в свет, и на лукавые глаза, которые не смеют показать, что за мысль крутится в головке. А зубки! – Кора Безжемчужная продолжала расхваливать новоприбывшую, как будто дело шло о лошади. Слушатели выражали свое одобрение улыбками.

– А теперь, – продолжала покровительница, обращаясь к одному из своих прежних любовников, – повальсируйте с ней. Она немного грустна, и ее нужно развеселить.

И Кора рассказала, что девица Виргиния любила Павла. По воскресеньям они ходили в Воксал. Павел работал с сусальным золотом, но в руках его оставалось мало драгоценного металла. Бедная Виргиния не могла должным образом подать свою красоту. Имея милое личико, нельзя, согласно понятиям века, привязаться к одному поклоннику. Виргиния решила, наконец, разорвать связь и начать жизнь авантюристки.

При этом рассказе Виргиния сделалась грустна. В глазах ее читалось, что она вспомнила о Павле и подавила вздох. Но, как истая женщина, она быстро перешла от одной мысли к другой, взяв руку вальсера, подведенного ей покровительницей.

– Какая хорошенькая, – сказал я дьяволу, глядя на вальсирующую Виргинию. – Она причинила много горя Павлу, но посмотрите, как любезничает со своим кавалером.

– Да, она уже утешилась, – признал дьявол. – Таковы все женщины, и только чересчур чувствительные привязываются к одному поклоннику, все же прочие окружают себя цветником из обожателей и упиваются разнообразием красок.

– Звучит красиво, – сказал я дьяволу, – но знаете вы женщин не лучше всякого другого. Единственная любовь этой девушки доставляла ей большее счастье, чем доставят все дурачества, в которых ей предстоит погрязнуть.

– Это старая песня, всеми забытая. Знайте, что в дрянном платье нет счастливой женщины. Женни, Розина и Мими не годятся для нашего времени; явившись теперь, они сделались бы постоянными заказчицами Ворта.

– Да, но, будучи упакованы в наряды, вышедшие из рук Ворта, они пожалеют о том, что утратят простой букет фиалок ценой в су, это благоухание первой любви, которое скрашивает всю жизнь.

– Не я, а вы говорите красиво! – вскричал дьявол, смеясь надо мной. – Повторяю еще раз, что эти девушки, едва приоткрыв дверь ада, бросаются в нее стремглав и не оглядываясь. Что такое первая любовь? Смешное приключение, над которым они сами подшучивают со вторым поклонником. Вы увидите, как эта Виргиния посмеется над Павлом.

Действительно, девушка вальсировала с увлечением, забыв свою первую любовь и наслаждаясь всеми радостями неожиданности. После дьявол предложил ей стакан пунша в нижнем зале. Мы расспрашивали ее о прошедшем и о надеждах на будущее. Виргиния открыла нам свое сердце, уже зараженное страстью к роскоши; она хотела ездить в карете.

– В таком случае вам недолго придется ждать, – заверил ее дьявол.

– Не знаю, мне уже делали предложения, но все эти франты, как мне сказывали, только шутят. Один предлагал осыпать меня золотом и бриллиантами, другой упомянул только о пяти луидорах, последний, кажется, говорил серьезно.

– Она уже довольно опытна, – отметил дьявол и велел подать Виргинии другой стакан пунша.

Мы спросили, решится ли она вернуться домой или, правильнее сказать, к Павлу, одетая в подобное этому платье.

– Попробуй-ка он не найти меня красивой в этом наряде! А если станет коситься, тем хуже для него. Кроме того, я не обвенчана с ним.

Виргиния много веселилась у Лаборд. В час пополуночи она уехала.

Было уже четыре часа утра, когда она, образумленная несколько, стучалась в дверь Павла.

Влюбленный бедняк не спал всю ночь. В безумной ревности он схватил нож, клянясь отомстить.

Увидев вошедшую Виргинию, но не прежнюю, а нарумяненную и набеленную, волочащую небрежно шлейф платья, стоившего две тысячи франков, он убедился в измене, схватил нож и вскричал:

– А, так-то ты поступаешь?

– Да, так; ну, что же дальше? – спросила Виргиния, не думая, что все серьезно.

Но дело оказалось не шуткой. Павел кинулся к ней и нанес три раны в грудь. Девушка закричала и упала навзничь, вытянув руки.

Гнев Павла исчез.

– Что я наделал? – вскричал он, отбросив нож.

Он стал на колени около Виргинии и начал молить о прощении; задыхался, не находил слов; страх и отчаяние овладели им.

– Если меня схватят, я не увижу ее больше.

Павел решился бежать и скрыться, но хотел сперва помочь Виргинии, хотя уже весь дом проснулся. Он отнес раненую на постель, стараясь не запачкать кровью своего платья.

Уложив девушку, Павел вылил ей на голову остаток воды в графине.

– Виргиния! Виргиния! – повторял он нежно. – Очнись и скажи, что прощаешь меня. Его терзал еще страх наказания; он прошептал: – Если она захочет спасти меня, то ей стоит только сказать, что она сама себя ранила.

Холодная вода привела Виргинию в чувство.

– Убийца! – выдохнула она, потом принялась кричать и звать на помощь. Павел окончательно растерялся и убежал.

Через час явилась полиция, но тщетно искала его, как в этом доме, так и в соседних.

Виргинию положили на носилки и отправили в Hotel Dieu [17], где прибытие красивой девушки в окровавленном богатом платье произвело сильное волнение. Девушка была так бледна, что не сомневались в близкой ее кончине.

Раны оказались глубоки, но не смертельны: врачи объявили, что Виргиния выздоровеет через шесть недель. Но шесть недель жестоких страданий – дорогая плата за удовольствие вальсировать у Лаборд.

Некоторые из салонных девиц приняли в ней участие и навестили в больнице.

– Утешься, – говорили они ей. – Эти три раны увеличат втрое твою славу; мужчины любят женщин, о которых говорит стоустая молва, и окружат тебя целой толпой.

Господа посылали ей конфеты от Гуаша; Изабелла ежедневно приносила букеты. Выпросили для Виргинии отдельную комнату, где она почти забыла, что находилась в Hotel Dieu.

Наконец девушка выздоровела. И в четверг, в октябрьский солнечный день, около полудня за ней приехала Кора Безжемчужная.

Когда они сошли вместе, экипажа у подъезда не оказалось. Им сказали, что кучер отправился к моргу проезжать лошадей, не рассчитывая на скорое возвращение седоков. Целая толпа молчаливо шла за утопленником, которого нашли около моста Нотр-Дам.

– Взглянем на него, – предложила Виргиния, опираясь на руку покровительницы.

Они последовали примеру кучера и отправились за толпой.

Им сказали, что утопленник – молодой человек с длинными белокурыми волосами; утверждали, что он утопился «с отчаяния в любви».

– Однако, – сказала одна женщина, – он так хорош собой, что нельзя его не любить.

Несмотря на свою слабость, Виргиния ускорила шаги, так что пришла с Корой к дверям морга в ту самую минуту, когда вносили утопленника. Выражение его лица было свирепо и вместе с тем нежно.

– Это Павел! – тихонько вскрикнула Виргиния.

– Как, он? – повысила голос Кора Безжемчужная, подходя к трупу.

– Да, мой друг, но он хорошо сделал, что умер, ибо я никогда не простила бы его.

Это было заключительное слово истории.

– Видите, – сказал мне дьявол, – эта девушка бесспорно моя добыча.

– Знаете ли, история Павла и Виргинии внушает мне желание открыть роман Бернардена де Сен-Пьера [18] и подышать чистым воздухом девственных лесов и невинной любви.

Глава 2. Смерть, достойная римлянина

– Так как вы все знаете, – обратился я к дьяволу, – то поведайте мне, как же умер археолог, который всюду делал раскопки с целью открыть лестницу в пирамиде.

– Археолог? Какой?

– Любезный человек, вообразивший себя историком и государственным мужем, но, в сущности, только лишь профессор.

– А, этот провинциал афинской школы, никогда не бывший ни афинянином, ни даже спартанцем. Он коверкал римскую историю, но, до́лжно сознаться, сумел умереть как римлянин.

– Ну, расскажите мне о его последних минутах.

Маркиз Сатана, казалось, старался припомнить.

– Да, да, вот в чем дело. Слушайте: я нарисую вам картину его смерти. Испробовав все, он во всем разочаровался – прикасался холодными устами ко всем чашам и не находил в них ничего, кроме горечи; бывал доволен другими, но не собой; имел стремления, но не силы; честолюбие, но не энергию. Он хотел разыграть роль оратора, но не обладал красноречием; тревожил великие исторические имена, но вызывал только призраки; ему не хватало преимущественно того, что делает людей великими: любви. Из всего человечества он любил только самого себя. И хотел умереть с единственной целью обессмертить себя или, по крайней мере, завещать своей академии славное имя, но бессмертие – гордая богиня, она подает руку только равным и забывает о подобных нашему археологу.

– Но вы не говорите, как он умер.

– Однажды вечером, сыграв партию в вист для препровождения времени, возвратился домой и заглянул внутрь себя: обсудил всю свою жизнь, подвел дебет и кредит своего ума. И понял, что сказал и сделал все, что было ему суждено сказать и сделать. Свое сердце погрузил в ничтожество вещей или в ничтожные дела. В эту ночь он был философом. Зачем терзать в грядущем времени красивую и молодую жену созерцанием своей угрюмой фигуры? Имеет ли он право навязывать ей свое горе? Он взял кинжал, посмотрел на него, поцеловал: кинжал мог в одну секунду погрузить его в вечность. Раскрыл грудь, приставил острое оружие к сердцу, потом отбросил его, потом опять приставил. Смерть, как и любовь, упоительна. Взор его помутился. «Жить? – сказал он и, взглянув на мрачный горизонт отчаяния, прибавил: – Умереть?» Ему предстало лучезарное неизвестное. Он верил в загробную жизнь, надеясь в то же время остаться в памяти людской. Потихоньку стал нажимать на оружие, не решившись еще твердо избрать эту римскую смерть. Капли крови выступили на коже; все окрашенное в красный цвет приводит в исступление: нельзя безнаказанно смотреть ни на пурпур солнца, ни на пурпур крови. Теперь он не мог овладеть собой и мало-помалу вонзил кинжал в сердце со словами: «Кончено!»

– Это невероятно. На другой же день утром кинжал оказался в ножнах.

– Вот в чем дело, – возразил дьявол. – Когда он закричал: «Кончено!», вбежала жена, растерянная и плачущая, не желавшая смерти мужа; взяла кинжал, омыла его своими слезами и поцелуями и вложила в ножны, в полной уверенности, что таким образом скроет самоубийство мужа; но истина никогда не теряет своих прав. Поняли?

– Да, у всякого человека бывают минуты безумия, и никто, даже мудрецы, не избавлен от них.

– Он отправился делать раскопки в царстве теней.

Глава 3. Герцогиня с родинкой

Герцогиня *** небрежно лежала на диване в своей молельне и переписывала в молитвенник мысли, заимствованные у госпожи Ментенон [19], начиная со следующей: «Составлять счастье других не значит грешить, если жертвуешь чем-нибудь, и, напротив, будет грешно, когда получаешь удовольствие».

Ей принесли письмо; она взглянула на него, как в конце обильного обеда смотрят на новое блюдо. Ее сердце поглотило так много любовных писем, что, наконец, пресытилось.

– И это нужно прочитать, – пробормотала она, с презрением распечатывая конверт.

Письмо было от маркиза Кальверо, ее первого поклонника.

– О чем он пишет мне? – спросила она, узнав его почерк.

Письмо было следующее:

Прелестная герцогиня!

Мне изменили двое: вы и счастье. Сегодня ночью я проиграл сто десять тысяч франков; мне остается только пустить пулю в лоб, если я не заплачу этой ничтожной суммы в течение суток. Вы можете спасти мне жизнь, вы, убившая мое сердце; вы знаете мое родство и знаете, что мне предстоит еще наследство от двух теток.

Я проиграл эти сто десять тысяч франков вашему обожателю. Испросите у него двадцать четыре дня вместо двадцати четырех часов; мне нужны сутки, чтобы съездить в Испанию и возвратиться, но я не могу ехать, не получив от вас успокоительной вести. Надеюсь, вы не откажете мне в этом доказательстве дружбы, хотя любовь никогда к ней не ведет.

Вспомни о своей родине, Манолла!

Целую ваши ресницы.

Маркиз де Кальверо

Р. S. Вы получите это письмо в полдень, я знаю, в это время вы дома. Если к полуночи у меня не будет вашего ответа, я отправлюсь экстренным поездом на тот свет.

Всякая другая женщина была бы взволнована при чтении такого письма, но герцогиня только вскинула глаза с утонченным кокетством, светлые ресницы затрепетали, словно колосья на фоне лазурного неба.

– Превосходно! Он хочет, чтобы я заплатила его карточный долг, хотя никогда не платил любовных.

Лакей стоял у двери в ожидании ответа.

– Вы, кажется, видите, что я еще не встала.

Когда лакей вышел, герцогиня осторожно опустила голову на подушку и мирно заснула.

Дивная душа, парившая так высоко, что не могла тревожиться земными бедствиями!

Когда она проснулась, письмо, упавшее на пол, напомнило ей маркиза де Кальверо, о котором она и думать позабыла.

– Впрочем, я могла бы сделать кое-что для бедного маркиза: выпросить у графа двадцать четыре дня. Об этом нужно подумать.

Герцогиня взяла небольшое зеркало со стола, установленного подле дивана.

– Как он любил эту родинку! – сказала она с бледной улыбкой, рассматривая черное пятнышко в уголке левого глаза. – Правда, эта родинка придает мне пикантности.

Она вспомнила, что однажды маркиз де Кальверо застал ее за туалетом. «Хотите стать еще прелестнее? Хотите иметь больше выражения в лице?» – произнося эти слова, он дотронулся ляписом до верхней половины ее щеки. «Что вы делаете?» – вскричала она. «Помечаю предмет своей страсти; пока будет существовать эта родинка, до тех пор мое сердце не перестанет биться для вас».

Герцогиня потребовала свою кошку.

Жоржетта, горничная, привела Мими, ангорскую кошку с чрезмерно длинной шерстью, подняла ее и посадила на грудь хозяйки.

– Здравствуй, Мими! Я умерла бы со скуки, не видев тебя! Как ты красива! Поцелуй меня, Мими.

Герцогиня страстно поцеловала коварное животное.

Лаская кошку, она брала в рот ее лапы.

– Герцогиня чистит когти Мими, – пробурчала горничная, осмелившись прервать гробовое молчание.

Герцогиня не ответила, но подумала: «Сумею вычистить их и себе».

На ее лице мелькнуло жестокое выражение.

Эта женщина была очень несчастна в своей первой любви. Испытав все муки ревности и измены, она поклялась мстить мужчинам, когда ее сердце не будет пылать непреодолимой страстью.

Она отомстила, пожертвовав маркизом ради графа, питая надежды мстить еще долго.

Доложили о графе.

– А, это вы. Я не ждала вас.

– Вы, стало быть, не любите меня больше?

– Разве когда-нибудь я вас любила?

– Я люблю за двоих.

– За себя и за маркиза?

– К чему напоминаете вы мне о бедственных днях?

– Потому что хочу поговорить с вами о маркизе.

– Кстати, я разгромил его этой ночью.

– Да, и разорили.

– Не был ли он уже разорен?

– Вы не надеетесь, что он вам заплатит в течение суток?

– Да, не надеюсь.

– А если вы дадите ему сроку двадцать четыре дня?

– Он еще менее заплатит.

– Прекратим этот разговор.

Герцогиня закурила папиросу.

Это был единственный ее ответ маркизу.

Через несколько секунд о маркизе совсем забыли.

Герцогиня не была из числа тех женщин, которые в лице второго поклонника любят первого.

Кроме того, граф, казалось, был опытнее маркиза в искусстве любить; за любовью последовала страсть.

В этот день, без сомнения, погода стояла очень бурная, потому что вечером в своей ложе герцогиня сидела очень бледная; женщины, разумеется, острили, что ее дешевенькое выражение придано посредством щепотки рисовой пудры. Она ни разу не вспомнила о маркизе де Кальверо в том самом театре, в котором его обожала. Давали «Свадьбу Фигаро». И, однако, испанский хохот не напомнил ей, что другой испанский гранд доживал свои последние минуты.

Она возвратилась домой в половине двенадцатого, привезя с собой одну из своих знакомых, чтобы иметь право напоить графа чаем, не компрометируя себя.

Между тем как знакомая, женщина-политик, читала вечерний журнал, герцогиня осторожно придвинула свои губы к уху графа и, не спуская глаз с часов, нежным голосом сказала ему:

– Как я вас люблю!

Пробило полночь, маркиз де Кальверо заряжал пистолет.

– Ты уверен, – спросил он своего лакея, – герцогиня ничего не отвечала?

– Да, господин маркиз. Без четверти двенадцать я разговаривал с ее лакеем. Герцогиня не написала сегодня ни одного письма.

Раздался выстрел, маркиз упал.

– Полночь! – прошептала герцогиня, закрываясь веером.

В этот вечер она была восхитительно прекрасна.

Чуть побледнела, потому что думала о первом поклоннике, касаясь губами губ второго обожателя.

Это был страстно-жестокий поцелуй.

Книга шестая. Прегрешения Жанны

Глава 1. Влюбленный дьявол

Несколько раз случалось мне видеть маркиза Сатану задумчивым и грустным.

– Я полагал, – сказал я ему, – что вы в качестве падшего духа не подвержены, как мы, припадкам грусти.

– Приняв облик человека, я вместе с тем подчинился всем переменам атмосферы. У меня также бывают дождливые дни.

– Не влюблены ли вы?

Дьявол насмешливо взглянул на меня.

– Влюблен! Я постоянно влюблен. Не стоит быть философом человеческого сердца, если не понимаешь, что подобный мне светский человек должен иметь одни лишь любовные заботы. В любви я полагаю всю мою гордость и могущество.

– Отчего же вы угрюмы сегодня?

– Оттого, что я несчастлив.

– Вы мечтаете о счастье в любви?

– Да, по той простой причине, что без нее нет и счастья.

– Какое же любовное похождение занимает вас теперь?

– То же, что занимало вчера и будет занимать завтра.

– Расскажите.

– Начало вам известно: не припомните ли вы историю Жанны д’Армальяк?

– Ах да, поговорим о ней.

Маркиз Сатана, казалось, собирался с мыслями.

– После той шалости пяти молодых девиц, которые хотели видеть дьявола, я, наконец, убедил д’Армальяк в том, что она принадлежит мне по всем законам ада; но она вовсе не так глупа, чтобы долго верить мне на слово. Несколько дней кряду мне удавалось встречать ее всюду ровно в полночь: я надеялся, что в душевной тревоге она кинется в мои объятия. Но, вместо того чтобы возбудить любовь к себе, я вселил только страх; она презирает и будет презирать меня. Напрасно я стараюсь ее забыть – любовь к ней не угасает в моем сердце, но, как говорят дети Востока, не для меня цветут розы в саду калифов.

Дьявол вздохнул, не хуже всякого влюбленного.

– Видите, – продолжал он, – с влюбленным дьяволом происходит ровно то же, что с влюбленной куртизанкой; это открытый рай, но ни тот ни другой не могут войти.

Глава 2. Портрет девицы Жанны д’Армальяк

В кругах высшего общества много говорили о горделивой и высокой красоте молодой девушки со славным именем Жанна д’Армальяк.

Молодые люди замечали, что она принимает слишком надменный вид для особы без приданого, как будто деньги должны придавать гордости.

Д’Армальяк имела множество причин не преклонять колена перед богатством. Она была гораздо счастливее, нося известное имя, чем обладая состоянием; могла ли она роптать на судьбу, сознавая себя первой красавицей? Правда, она слышала, что женятся лишь из-за денег, но в простоте своего сердца думала, что на мужчин клевещут.

– Не правда ли, она прекрасна? – сказал мне однажды дьявол, увидев ее на Елисейских полях в ландо госпожи Трамон.

– Да, – отвечал я с удивлением, – это не красавица, а олицетворенная красота.

– Совершенная красота есть печать неба, потому что она первозданная добродетель, первенствующая над всеми прочими. Кто говорит – красота тела, тот говорит – красота души. Душа может прегрешать, переходить от одного падения к другому и погрузиться во тьму ночную; вдаться в порок, запятнать себя всеми грехами, но в минуту любви или раскаяния ее мгновенно окружает ореол невинности. Облик, созданный Творцом, не должен быть лживой маской: в прекрасном теле обитает прекрасная душа.

Дух зла искушает преимущественно венец создания: дивную душу в дивном теле. Если красота часто изнемогает, то потому, что ведет постоянную борьбу, что ежечасно подвергается опасностям, что все хотят взять от нее свою долю и одержать над ней победу. Одна только Лукреция спасла себя ударом кинжала. Елена, Аспазия, Клеопатра, Диана Пуатье, Нинон де Ланкло, Помпадур [20] – все испытали роковую судьбу красоты. Лавальер, как новая Магдалина, омыла слезами сладкое преступление любить.

Маркиз Сатана сказал мне, что послезавтра Жанна д’Армальяк поедет на бал к герцогине с родинкой.

– Если хотите, мы также отправимся.

– Пойдем, но с условием, чтобы вы не строили козней этому дивному созданию.

– Это значило бы заставить ее быть настороже, а я не так глуп, – качнул головой дьявол. – Кроме того, я упустил случай, но буду отомщен без всякого усилия с моей стороны. Вам хорошо известна моя система: женщины сами стремятся к своей погибели; не нужно подталкивать их, потому что иначе они способны по духу противоречия повернуть назад.

Дьявол опять сделался печален.

– Ах, – сказал он, – в прошедшем году я был слишком уступчив. – Маркиз Сатана рассказал мне о своем появлении в кругу пяти молодых девиц. – Как дурно я сыграл свою роль! Эта девушка с твердым характером. Через несколько дней она указала мне на дверь. Никакая сила не одолеет сопротивления женщины, если только она не любит, а Жанна д’Армальяк не любила меня. Она сделала еще лучше. Поставила между нами свою гордость, а гордость нелюбящей женщины есть недоступная гора.

– Почему же она вас не полюбила? Разве у вас нет власти заставить любить?

– Нет; в любви я вхожу только в открытые двери. У меня нет дара убивать добродетель. Я одерживаю победы только над женщинами, которые не защищаются. Но зато и у меня бывают минуты торжества. Хотите знать, чем кончит Жанна д’Армальяк?

– Да, хочу.

– В таком случае поезжайте со мной к герцогине.

– Поедем.

– Я давно знал герцогиню, одну из тех женщин, которые царят и правят в своем доме, потому что мужья их пристроились в области оперных танцовщиц. Правда, носился слух о двух ее поклонниках, кажется, схожий с клеветой; притом один обожатель умер, а другого она прогнала.

Для меня она была тем прелестнее, что я весьма редко бывал у нее. Когда ты имеешь сказать что-либо от души, то не следует часто видеться. Умный человек только заглядывает в салон, но не пребывает в нем. Говоря об одном из своих обычных посетителей, герцогиня выразилась: «Не знаю, что мешает мне оправить его в рамку и повесить на гвоздь в передней».

В этот вечер, когда я говорил ей о ее красоте, она сказала мне:

– Вам предстоит узреть писаную красавицу: Жанну д’Армальяк. И как подумаешь, что нельзя найти ей мужа! Моралист с большим основанием мог бы сказать теперь: «Бедность не порок, но хуже порока».

В свете много молодых девушек, имеющих все качества, чтобы сделать мужа счастливым, но мужчины отвергают такое счастье, если нет денег. С точки зрения супружества Франция последняя страна, и к ней преимущественно можно отнести слова моралиста: «Нет счастья без денег». В других странах человек не заботится о завтрашнем дне; для него любовь – наличные деньги, приданое – красота, сердце, ум; но во Франции боятся завтрашнего дня как заимодавца; думают не о том, чтобы капитализировать свое счастье, но о том, чтобы капитализировать свои доходы. В жизни устраиваются, как в крепости, которую не хотят допустить до сдачи вследствие голода. До того боятся несчастной судьбы, что не дают места счастливой участи; деньги заставляют делать гораздо больше низостей, чем любовь. И однако один поэт сказал: «Любовь – самое дерзкое и вместе с тем самое подлое божество».

Жанне д’Армальяк суждено было испытать на себе эту истину: прекрасное, умное порождение славного рода, она обладала всеми качествами, но была бедна.

Была бедна – означало, что ее мать едва имела двенадцать тысяч ливров годового дохода для жизни в Париже. Она выезжала и делала долги; во всяком случае, дома жили вовсе не роскошно со времени смерти отца: квартира в две тысячи четыреста франков, плохой стол, плохая портниха, расход на перчатки и обувь, расход на шляпы и прачку! Однако, соблюдая экономию, делали в год не более трех тысяч франков долга.

Как дать приданое Жанне д’Армальяк, когда росли долги? Мать намекала на старуху тетку, которая владела старым замком, но уже было известно, что этот замок отписан церкви. Как поступить? Впрочем, если короли вступали в брак с пастушками, то почему же какому-нибудь принцу не жениться на девице д’Армальяк?

Жанна, вступив в гостиную герцогини, ослепила всех; красота, как солнце, нестерпимо сияет, особенно когда соединена с молодостью.

Доложили о госпоже и о девице д’Армальяк. Хотя мать шла впереди, но ее не видели: глаза всех были обращены на дочь. Образовался круг. Одна любопытная хорошенькая женщина, способная еще одерживать победы, признала себя побежденной, вскрикнув невольно: «Она чересчур хороша!»

Жанна шла с величественной небрежностью олимпийской богини, которую провожали тысячи вздохов. Ее лицо выражало ту раздражающую холодность, которая выступает лишь маской сильных страстей.

Хотя д’Армальяк родилась на юге, но по задумчивой важности могла назваться северной уроженкой; грезы овевали ее чело. Однако она была скорее южная, чем северная блондинка; ее волосы имели скорее блеск юга, чем бесцветность севера. Кроме того, в ее черных глазах горело полуденное пламя, хотя она прикрывала его выражением презрения. Это был вулкан, засыпанный снегами. Без сомнения, в салонах герцогини не появилось тем вечером более высокомерной спесивицы; казалось, девушка создана из другого материала, чем сидевшие рядом с ней женщины. Она не тщеславилась своей красотой, но, подобно скучающим в театре зрителям, не удостаивала своим взглядом комедии света.

Потому что до сих пор ее сердце было заперто тремя замками.

Для большинства женщин быть красивой ничего не значит, если их не любят; быть любимой ничего не значит, если они сами не любят. Я не говорю здесь о Клименах; те только любуются своей красотой в зеркале, и губы даны им для того только, чтобы целовать свой веер.

Глава 3. Адский вальс

Герцог де Банос ввел д’Армальяк, мать и дочь, в танцевальный зал. Не было ни одного пустого места, но красота творит чудеса: две невзрачные женщины встали и скрылись, словно опасаясь показаться еще невзрачнее в соседстве этой молодой девушки. Всюду слышался вопрос: «Кто это?» Жанну почти не знали, потому что она не любила общества и упрямо отказывалась от всех приглашений, наслаждаясь в своем уголке и деля время между книгой и музыкой, этими двумя друзьями, с которыми беседуешь или расстаешься по произволу. Там и сям отвечали любопытным, что новая звезда называлась Жанна д’Армальяк.

– Счастье ее, что она хороша, – сказала одна дама своей соседке, – потому что у ее матери нет ни гроша.

– Красота – тоже наличные деньги, – заметила та. – Позволили бы вы своему сыну жениться на ней?

– Нет, мой сын не так богат, чтобы заключить брак с бесприданницей.

Говорившая таким образом дама выделила своему сыну только сто тысяч франков годового дохода, поэтому тот искал миллионное приданое. С тех пор как все женатые мужчины обзавелись любовницами, какое им дело до красоты жен?

Двадцать танцоров бросились приглашать несравненную красавицу. Все они улыбались, как дитя, сорвавшее пурпурный или золотистый плод; но д’Армальяк отвечала им с таким глубоким презрением «я не танцую», что они тотчас поворотили назад, и уже без улыбки.

Жанна разговаривала с матерью, будто и не подозревая, что в зале танцуют.

– Какая ты странная, моя милая Жанна, – сказала ей графиня д’Армальяк, – точно не принадлежишь этому свету.

– Кто знает? – отвечала Жанна задумчиво. – Неужели тебе было бы приятно видеть меня среди этой толпы? – прибавила она с большим оживлением. – Взгляни на всех этих девиц, это настоящая ярмарка невест. И сколько пошлостей там говорится!

– Я в этом и не сомневаюсь; впрочем, в своей молодости я также имела минуты эксцентричности...

Жанна прервала ее:

– И была еще моложе меня.

– Пожалуй. Я хотела сказать тебе, что в свете нужно поступать так, как все поступают. Гордость не должна ослеплять нас до такой степени, чтобы мы из боязни торной дороги свернули в сторону.

– Ну хорошо, я пойду вальсировать, если меня пригласят. Прочих танцев, ты знаешь, я не люблю.

– Вальс, вальс, – пробормотала мать пасмурно, – он хорош для несчастных жен. Но рано или поздно ты составишь хорошую партию, потому что я похлопочу об этом.

– Если тебе посчастливится; ты предполагала выиграть мне приданое в лотерею, и ничего не вышло.

– Недостало только одного номера.

– То же случится и со мной; я ошибусь одним номером и вместо мужа, который должен бы озолотить мою жизнь, возьму того, что без единого су.

Кадриль закончилась; оркестр теперь заиграл ритурнель вальса Tour du monde [21], под звуки которого кружится весь свет.

Подошел вальсер и обменялся с д’Армальяк почти незаметной улыбкой; казалось, они были давно знакомы или принадлежали к одному и тому же тайному обществу.

Он не поклонился ей с той глубокой покорностью, с какой кланялись другие молодые люди, а сохранил природную гордость, слегка кивнув, и спросил д’Армальяк, угодно ли ей вальсировать с ним. Хотя мать не дала еще своего согласия, Жанна встала и взяла руку молодого человека, будто повиновалась своему року.

– Вы похищаете ее только на время вальса, – заметила графиня д’Армальяк, любившая сыпать остротами.

Молодой человек отвечал ей прежней улыбкой и увел Жанну, которая стала еще прекрасней, как будто волшебная палочка пробудила внезапно ее душу.

– Я приехал сюда на одну минуту, – сказал вальсер, – но, увидев вас, желаю, чтобы бал продолжался вечно.

– Вечно! Сколько минут?

– Столько, сколько их сочтется в ночи.

Они закружились в вихре вальса.

В первый раз Жанна была восхищена до упоения. В течение двух зим ей случалось иногда вальсировать, не подчиняясь, однако, магии танца. Она чувствовала, как исчезала ее гордость под жгучими взглядами Бриансона; сердилась на себя за это и тщетно пыталась принять высокомерный вид. У нее потемнело в глазах, сердце волновалось непреодолимым чувством.

Внимание окружающих лиц было посвящено исключительно Бриансону и д’Армальяк. Прочие пары вальсирующих казались только спутниками этих двух блестящих звезд.

Заметили, что молодые люди имели большое сходство. У обоих – неукротимая натура, гордость происхождения, резкость в очертании губ; оба имели повелительный вид. Никто б не взялся предсказать, кто из них останется победителем: мужчина или женщина. Только всегда ли есть восторжествовавший и покоренный?

Весьма редкий случай сводит мужчину и женщину равной силы, одинакового типа и характера. Пословица: «Qui se ressemble s’assemble» [22] несправедлива, как все пословицы; сходятся крайности, противоположности: брюнет любит блондинку, деятельный – ленивицу, шутник – простушку, утонченный – глупенькую.

Бриансон и д’Армальяк могли и не ужиться. Однако дивно ладили во время вальса, то поэтического, то страстного и пылкого.

Женщины продолжали разговаривать о красоте д’Армальяк. Так как в парижских салонах почти все они небольшого роста, то отмечали, что девушка слишком высока, но прибавляли, что у нее античный профиль, то есть красота статуи. Немногие понимают красоту: для большинства людей некрасива та женщина, в лице которой нет жалкого чувства и мелкого выражения. Нужно уметь вести беседу глазами, самими взглядами, придавать лицу сообразное с обстоятельствами выражение, одним словом, наряжать свое лицо. Благодаря Богу д’Армальяк обладала чувством высокого и потому не могла кроить свое лицо согласно случаю; для нее дороже было простое благородство или благородная простота; характер ее красоты был иной, очень редкий у блондинок: бледность со слабым румянцем, не мертвенная, но живая; жизнью дышали уста, душевный огонь горел в глазах: взгляд ее был молния. Руки и ноги совершенны по форме; очертания их отличались грацией; плечи были несколько полны, руки несколько длинны. Поэтому, когда говорили о дружбе д’Армальяк с женой министра, одна злоречивая женщина не преминула сказать: «У этой девицы слишком длинные руки». Обвиняли девушку в том, что у нее есть родинка около глаза, будто бы сделанная ляписом, но обвинение это было клеветой – Жанна употребляла все средства, дабы уничтожить эту, как говорила она, порчу своего лица. Она любила изысканный, но не искусственный ум. Не знаю, имела ли она много дурных привычек, но любила хмурить брови, как Юнона в отсутствие Юпитера. В эти минуты красота ее почти исчезала. Пропадала не только прелесть выражения, но портилась и чистота линий. Увидев себя тогда в зеркале, девушка сердилась на себя и окончательно утрачивала красоту; но гораздо чаще она сохраняла всю свою ясность, так что говорили: «Она надевает маску, чтобы быть непроницаемой».

Душа д’Армальяк не проглядывала сквозь земную оболочку; глаза ее не говорили о сердечном волнении.

Между тем вальс окончился. Бриансон повел Жанну к ее матери, стараясь затеряться в толпе, чтобы подольше идти с ней под руку. По-видимому, и Жанна не спешила.

– Если вам захочется еще вальсировать, позовите меня, – сказал Бриансон.

Этот язык не оскорбил ее, но потряс до глубины души: еще немного, и она ответила бы: «Ну что ж! Если буду вальсировать, то позову вас!» Однако она промолчала.

– Странно, – продолжал Бриансон, – я приехал сюда для того только, чтобы не быть невежливым в отношении герцогини, и между тем увлекся балом. Представьте, я готов изменить всем своим обязанностям.

– Не сомневаюсь в этом, – заметила Жанна с тонкой насмешкой. – Я убеждена, вас ждут ужинать в Английской кофейной или на каком-нибудь балу полусвета.

– Совершенно так; сегодня ужин актрис в Английской кофейной и громадный котильон у одной из дам полусвета; меня ждут в обоих местах. – Марциал Бриансон нежно взглянул на д’Армальяк: – Если вам угодно провальсировать со мной три раза, я не поеду ни туда, ни сюда.

– Провальсировать три раза с вами? Никогда! Я была бы в отчаянии, что лишу вас обычных ваших удовольствий; я никогда не становлюсь поперек чужой дороги. Торопитесь к этим дамам или девицам: они гораздо веселее меня.

– Может, и так, но достоверно то, что я скучал бы в их обществе, если бы вы приказали мне уехать отсюда.

– Я ничего не приказываю вам; если вы любите вальсировать, то всегда найдете танцорок у герцогини. Взгляните на этих двух девиц в голубом и розовом.

Бриансон огляделся.

– Эти девицы! Нет!

В эту минуту они подошли к графине д’Армальяк. Бриансон весело поклонился и вручил дочь матери с видом человека, не желающего тратить даром свое время.

Жанна была очарована.

Маркиз Сатана подошел ко мне.

– Не правда ли, она прекрасна?

– Да, я готов влюбиться.

– Немножко поздно. Она не хотела полюбить меня, но зато протанцевала адский вальс. Мое мщение началось!

Несмотря на ядовитую улыбку, лицо дьявола выражало гнев, любовь, ревность.

Д’Армальяк, не поворачивая головы, видела, как уехал Бриансон. Известно, что у женщин есть глаза сзади. Идите за одной из них по улице, и женщина увидит, что вы следуете за ней, имея какое-то намерение, становитесь нетерпеливы, колеблетесь, – и ни разу не повернет головы.

Жанна вздохнула и прошептала:

– Уехал.

В самом деле, Марциал сделал знак товарищу; они вышли вместе из салона, как люди, спешащие уехать. Товарищем этим был Рене Марбуа, аудитор в государственном совете, живший только ночью и спавший днем.

– Скажи, пожалуйста, – спросил он у Марциала, – будешь ты продолжать знакомство с красавицей, с которой так безумно вальсировал?

– О Боже мой, – отвечал Марциал, – быть может, мы танцевали в первый и последний раз. Прежде я почти никогда ее не видел, но несколько знаком с ее матерью, которая любит ядовитые разговоры. Как-то вечером у министра я беседовал с ней о том о сем. Это честная женщина, но язык у нее, как бритва.

– У нее прелестная дочь.

– Да, но только не мой идеал; в ней слишком много неземного; сейчас казалось мне, будто вальсирую со статуей.

– Со статуей! – вскричал Рене. – Ты сейчас свел ее с пьедестала. Еще немного, и эта Галатея запела бы «Эвое» [23], как госпожа Угальд.

– У нее будут минуты увлечения, но через мгновение она опять взойдет на пьедестал. Ты знаешь мой вкус: я люблю настоящую парижанку, не такую высокую и важную, цветущую и поющую, вечно улыбающуюся и никогда не задумывающуюся. Жизнь – не серьезная книга.

– Да, я знаю, каких парижанок ты любишь.

– Зачем же тогда терять время с девицами, ищущими жениха?

– Тем более что у нее нет приданого.

– Ты знаешь это достоверно?

– О, ее мать нисколько этого не скрывает. Она говорила мне, что дает за своей дочерью на пятьдесят тысяч бриллиантов, и ничего больше. По смерти мужа у госпожи д’Армальяк осталось тринадцать тысяч ливров дохода, на которые ей приходится поддерживать блеск своего имени.

– Плохо.

– Но девица д’Армальяк так красива, что ее возьмут без приданого.

– Конечно, и муж озолотит ее.

– Совершенно так.

Товарищи сошли с лестницы, миновали прихожую и отправились докончить вечер в Английской кофейной.

Глава 4. Как раздувают огонь

Пока Рене сообщал Бриансону сведения о д’Армальяк, последняя также получила сведения о Бриансоне, и вот каким образом.

Едва отбыл Бриансон, как Жанну пригласил танцевать другой кавалер; сперва она отказалась, но, обиженная скорым отъездом Марциала, решила забыться в вальсе и дала согласие.

На диване было место; новый кавалер, знавший мать, бесцеремонно сел около Жанны, пока танцевали кадриль. Графиня д’Армальяк, страстная бонапартистка, разговаривала тогда с Кератри, который расхваливал ей всю прелесть четвертого сентября; между тем новый кавалер заговорил с Жанной о Бриансоне.

– Я вполне уверен, что вы не знаете, с кем танцевали вальс.

– Нет; зная своего кавалера, никто не стал бы вальсировать.

Молодой человек поклонился.

– Покорно благодарю, но тем не менее не следует ставить меня на одну доску с Бриансоном. Я человек серьезный.

Теперь наступила очередь молодой девицы поклониться, причем весьма насмешливо.

– Это и видно. Вы, без сомнения, чиновник.

– Вы угадали; со вчерашнего дня я помощник прокурора.

– Со вчерашнего дня! И вы не довольны этим счастьем, а ищете развлечений в свете!

– Да, Дюфор, мой покровитель и адвокат герцогини, испросил мне приглашение, сказав, что я могу управлять котильоном.

Жанна вторично поклонилась.

– Вы в самом деле серьезный человек.

Молчание. Кавалер не находил предмета для беседы, но Жанне очень хотелось, чтобы он возобновил разговор о Бриансоне. Тот, по-видимому, угадал ее желание, потому что почти тотчас сказал:

– Ради чести своего имени Бриансон не должен бы смущать Париж любовными похождениями; нет ни одной дурной женщины, с которой бы он не связался; вчера еще он был в Опере с Корой Безжемчужной.

Жанна притворилась рассерженной, говоря своему кавалеру:

– Кажется, вы сами хорошо знаете всех дурных женщин?

– Что делать! Нужно знать Париж, чтобы не натворить глупостей. Но есть разница между «знать» и «быть знакомым»; я знаю этих женщин с целью никогда не разговаривать с ними, тогда как Бриансон знаком с ними. Знаете ли, куда он теперь отправился? Где-то, говорят, назначен бал и ужин, и вот туда-то поехал он распоряжаться котильоном: у всякого свое дело. О подобных господах нельзя сказать, что они не видели утренней зари, потому что они ложатся с восходом.

Жанна кусала губы и ежеминутно была готова прервать болтуна; но любопытство брало верх над гневом.

– Да, кажется, все молодые аристократы начинают таким образом свою жизнь, но потом остепеняются.

– Бриансон никогда не остепенится и всю жизнь обречен корпеть в посольстве; его скомпрометировали девицы, игравшие им, как мячиком.

Жанна не хотела остаться побежденной; каждое слово терзало ее, но она отвечала.

– Я слышала, – прошептала она, стараясь сохранить маску беспристрастия, – что герцог Морни был лучшим министром, Жанвье – лучшим префектом, а Рокплан – лучшим директором Оперы. Глупцы не могут заставить говорить о себе ни худо, ни хорошо.

Кавалер не принял этого на свой счет, хотя Жанна пристально на него смотрела.

– О, я никого не осуждаю: молодость должна перебеситься, но тем не менее нужно сохранить достоинство ради чести своего имени и семейства. Бриансон промотал три четверти состояния, это его дело; но разве он не позорит седин своего отца, появляясь каждый день с новой тварью? Я кое-что знаю об этом потому, что он живет на улице Цирка, номер восемь или десять, а я почти напротив – номер семь.

– По всей вероятности, – обронила Жанна, – вы упражняетесь в красноречии, чтобы произносить речи в суде. Не предстоит ли вам завтра громить Бриансона или кого-нибудь подобного ему?

– О, у нас в провинции не бывает таких дел.

Никогда ни один человек, желая поразить соперника, не возвышал его так, как возвысил Бриансона помощник прокурора.

Заиграли вальс из «Фауста». Молодой чиновник встал и подал руку Жанне. Ей хотелось отказать, но тем не менее она приняла предложенную руку. Сомнительно, однако, чтобы кавалер нашел удовольствие в быстром вальсе, потому что Жанна едва передвигала ноги. Любопытные особы тотчас рассудили, что помощник прокурора далеко не так увлекателен, как Бриансон. Пот градом лил со лба молодого человека, как будто он силился свернуть гору. Окончив тур, д’Армальяк поблагодарила его; он настаивал в отчаянии, но она сказала ему: «У меня кружится голова», – и подошла к матери. Одна из присутствующих дам заметила:

– Уж, конечно, не от него кружится голова Жанны д’Армальяк.

Помощник прокурора, разумеется, не счел себя разбитым, ибо в конце вечера графиня д’Армальяк, после длинного с ним разговора сказала своей дочери:

– Сама судьба привела нас к герцогине: если хочешь, можно устроить твой брак с молодым человеком, который вальсировал с тобой.

Любовь до того слепа, что д’Армальяк вообразила, будто мать говорит о Бриансоне, но иллюзия ее развеялась, когда та продолжила:

– Он порядочный человек, у него со временем будет сорок пять тысяч франков дохода. Не аристократ, но из хорошей фамилии. Притом чиновничество – своего рода аристократия. Его фамилия Деламар, можно предположить, что ее следует писать де ла Мар, это чисто орфографический вопрос. Его назначили в Дакс; правда, немножко далеко, но имеет и свою хорошую сторону: послужит поводом совершить приятное путешествие в медовый месяц; через полгода он переберется в Версаль, а Версаль – тот же Париж.

Жанна дважды взглянула на мать.

– Скажи, пожалуйста, ты говоришь серьезно? – спросила она. – Ты самым бесцеремонным образом распоряжаешься моей жизнью и посылаешь меня в Дакс, как в Сан-Клу, однако тебе хорошо известно мое отвращение к чиновничеству.

– Тем хуже для тебя. Чиновники далеко не то, что говорит о них народ, они любезны и умны. Конечно, выйдя замуж за чиновника, нельзя жить во дворце...

– Ну если так любишь чиновничество, то выходи сама за Деламара, – отрезала Жанна.

– Я говорю серьезно, – возразила графиня д’Армальяк, – это настоящий клад, нельзя встретить танцора, у которого было бы сорок пять тысяч франков дохода. Вспомни, что у меня нет ничего, что доход мой пожизненный, что у нас нет никаких надежд. В Париже не женятся на бесприданницах ради их красоты.

– Я не выйду замуж.

– Ты с ума сошла; нет ничего смешнее старой девы.

– Я еще несовершеннолетняя.

До сих пор графиня говорила кротко, теперь она повысила тон и сказала:

– Я хочу, чтобы ты вышла за Деламара.

– Маман, ты не понимаешь сама, что говоришь.

– Ты опять начинаешь сердить меня. Довольно. Я принужу тебя составить твое счастье; я знаю свою обязанность.

– Угодно вам танцевать со мной?

Вопрос был задан страстным танцором, который не хотел пропустить кадрили и так кстати прервал этот разговор между матерью и дочерью.

– Я не танцую, – привычно повторила д’Армальяк, потом, обратившись к матери, продолжала: – Мы едем, маман?

– Уже! Не стоило труда приезжать.

– В другой раз ты поедешь одна.

Жанна встала; ее примеру последовала мать.

– Сейчас придет Деламар, – сказала она в отчаянии. – Он сочтет дерзостью с моей стороны, что я его не подождала.

Действительно, в эту минуту подошел молодой человек, не перестававший любоваться Жанной.

– У вас больше не кружится голова? – спросил он у Жанны.

– Уверяю вас, что чувствую себя слабой после вальса.

Жанна могла бы прибавить: после вальса с Бриансоном.

– Дайте мне руку, – велела графиня Деламару, – вы проводите нас до буфета.

– Не позволите мне проводить вас до дома?

– Нет, – сказала Жанна, – это будет вам не по пути, потому что вы живете на улице Цирка.

Через четверть часа она сидела одна в своей комнате. Хотя ночь была зимняя и соловьи не пели в саду, однако Жанна открыла окно, как будто хотела мечтать при лунном свете. Воспоминание о Бриансоне являлось ей с неотразимой силой; перед ее глазами стояло улыбающееся и насмешливое лицо человека, который заботился лишь о том, чтобы посмеяться и повеселиться.

– Да, – сказала Жанна, – сама судьба привела меня сегодня к герцогине.

Глава 5. Портреты влюбленного и влюбленной

Марциал Бриансон был похож на большинство наших молодых современников, которые беззаботно отдаются на волю течения, вместо того чтобы мужественно с ним бороться.

На упреки в праздности он отвечал, что поступает подобно всем. Под этим словом «все» нужно разуметь его клубных друзей, которые когда-нибудь примутся за дело, а до тех пор едва встают к завтраку, проводят час-другой у кого-нибудь из дам полусвета, ездят верхом к озеру, обедают в модном кабаке, например в Английской кофейной, теряют вечера с полусветскими девицами, показываются иногда в свете, говоря, что именно там еще составляется карьера.

Марциал не был обделен ни умом, ни сердцем и вел себя хорошо в качестве капитана в последнюю войну; в политике и в искусстве он доказал, что имеет собственное мнение, но его поработили дурные привычки; лень, его обычная гостья, каждое утро притупляла его волю. Обладая скромным состоянием, он твердил себе, что надо же, наконец, трудиться если не в качестве гражданина, то в качестве человека, что он должен работать если не для других, то для себя. Но какое дело избрать? Он знаком с герцогом Брольи: не начать ли ему дипломатическую карьеру, вступив в консульство? Марциал сожалел о том, что не продолжал военной службы после Коммуны, ибо теперь уже был бы капитаном. У него был дядя банкир, но этот дядя не хотел держать его даже в качестве последнего писца; притом же он сам думал, что банк есть нечто унизительное, хотя уже давно финансовая знать занимала первые места. Подобно многим, Бриансон говорил себе, что, в конце концов, вся его задача состоит в приискании богатой невесты, которая сочтет за особое счастье быть графиней Бриансон.

Правда, Марциал сознавал, что обязанности жизни, сведенные единственно к погоне за приданым, недостойны порядочного человека, но оправдывал себя тем, что не властен в своей судьбе. Впрочем, он не отчаивался в том, что когда-нибудь наступит и его время. Не мог ли он занять важное место? Ему уже предлагали должность окружного советника.

Деламар сказал правду, что Марциал, выйдя из отеля герцогини, отправился в Английскую кофейную, где его ждали с величайшим нетерпением. Едва он отворил дверь, как непризнанная певица, сидевшая за фортепьяно, бросилась ему навстречу и едва не задушила в объятиях, как будто они не виделись целый год; да, они очень давно не виделись: со вчерашнего дня.

– Я перестала ждать тебя, – упрекнула его певица. – Еще минута, и я была бы далеко.

– Я нашел бы тебя, моя прелестная Маргарита.

Певицу звали Маргарита Омон. Хотя она была в обществе женщин с дурной репутацией, однако обладала природным благородством своих небрежных манер. При иных условиях она могла быть светской львицей. Поток увлекал ее, но она боролась с ним.

Она пылала страстной любовью к графу Бриансону, потому что он сам был лучше прочих молодых людей своего полета, и предполагала дебютировать в Опере, но этот желанный час еще не пробил.

– И однако, – говорила она, – этот час будет моим торжеством.

У Маргариты не было недостатка ни в голосе, ни в методе; красивая собой и высокого роста, она обладала всей утонченностью и изяществом актрисы, жившей в порядочном обществе. Не сомневались, что она упрочит свое положение на сцене, где возбудит симпатию к себе при первом же выходе. В театре нужно очаровывать зрение и слух.

Марциал обожал Маргариту, Маргарита обожала Марциала. Но никто не удивится, если я скажу, что это обожание не препятствовало Марциалу делиться сердцем со всеми женщинами; но все будут удивлены, если я скажу, что в течение полугода Маргарита ни разу не изменила Марциалу; поэтому о ней стали поговаривать как о баснословной женщине.

Легко понять, что Жанна д’Армальяк весьма некстати вмешалась тут со своим сердцем.

Ужин в Английской кофейной был так же весел, как и ужин у герцогини.

Но таково сердце человеческое: из всех присутствующих только один Марциал был грустен; несмотря на безумную любовь к Маргарите Омон, он чувствовал, что Жанна д’Армальяк глубоко поразила его сердце.

Глава 6. Приманка греха

На другой день, как и вчера, образ Марциала не выходил из мыслей Жанны, а образ последней стоял перед глазами Марциала. Жанне снился Марциал: Марциал, а не Деламар просил ее руки; он уезжал в Дакс и предполагал переехать в Версаль. Очаровательное путешествие. Жанна полюбила чиновничество и даже ездила слушать обвинительные речи мужа: он казался ей прекрасным в своей черной мантии. Ужасное пробуждение: вместо Бриансона только Деламар...

После полудня одна из приятельниц матери пригласила Жанну в лес. Разумеется, Жанна искала там Бриансона, но отъявленные модники едут в лес тогда только, когда публика возвращается домой. Следовательно, Жанна напрасно бросала беглые взгляды на все виктории и купе. Но, проезжая проспектом Императрицы, она увидела Марциала, он правил двумя вороными конями, запряженными в фаэтон и хорошо известными всему турфу.

Жанна питала надежду, что Марциал мимоходом поклонится ей; и он действительно послал улыбку, но только не ей, а Персиковому Цветку, тридцатишестилетней простушке, которая постоянно играет свою комедию в одном и том же духе. Эта улыбка, которую хотела бы перехватить Жанна, стала для нее ударом кинжала.

– Он даже не заметил меня, – прошептала она с бешенством, – но что я значу для него? Ничего; будь я богатая наследница, он, быть может, обратил бы на меня внимание, но к чему годна светская девушка без приданого, так как эти девицы служат ему забавой!

Жанна была сильно уязвлена.

Она пришла к тому убеждению, что честная женщина далеко не всегда бывает самой счастливой. Награждается ли здесь, в этом мире, добродетель? Напрасно молодая девушка будет свято исполнять свой долг, подчиняться требованиям воспитания, семейства, пожертвует гордостью роскоши и упоением страстей. Кто, кроме ее собственной совести, узнает о том? И кто наградит ее за все самоотвержение среди более или менее позолоченной нищеты?

А между тем вдавшаяся во все крайности женщина живет полной жизнью: для нее гранят бриллианты, ткут шелковые ткани, плетут кружева, воспитывают кровных лошадей, выращивают кло-де-вужо и шато д’икем [24]; для нее не успевают работать иглы и ножницы Ворта. Для нее жизнь – бесконечный праздник, на котором, правда, плачут, как и на всех праздниках, но на котором больше смеха, чем слез. А та, что пожертвовала собой ради семейства, часто умирает безвестная на нищенском одре, между тем как запятнавшую себя всеми семью смертными грехами сопровождает целая свита репортеров, которые воспоют ей в журналах похвалу. Но, быть может, часть воздаяния наступит в загробной жизни? Да, насладившаяся здешней жизнью погружается в бездну зол, тогда как пожертвовавшая всем возносится в лучезарном сиянии.

Вот какие мысли занимали Жанну, когда она ехала вместе с приятельницей матери. Добродетель ее уже ослабела. Не погубит ли ее гордая спесь, которая просвечивала во взгляде, в улыбке?

– А ведь он даже не заметил меня! – прошептала она. – Я заставлю его смотреть на меня.

Глава 7. Дуо за столом

В этот день мать и дочь обедали у госпожи Трамон, модной женщины, которая не оскорблялась своей репутацией острого языка, потому что кстати и некстати блистала своим умом.

Раз в неделю собиралось к обеду у госпожи Трамон общество из двенадцати человек, принадлежавших к аристократии и к литературному миру; это была смесь племен и умов.

Госпожа Трамон была еще великолепна, хотя уже достигла зрелых лет; вот почему она не ревновала, вот почему графиня д’Армальяк с дочерью находились в числе приглашенных женщин. Дочь была прекрасна, а мать еще не превратилась в развалину; кроме того, графиня обладала таким же острым языком, как и госпожа Трамон.

Хотя Жанна задержала графиню д’Армальяк, однако они приехали не последними. В этот день госпожа Трамон пригласила знатную итальянку, славившуюся своим прекрасным голосом; она приехала получасом позже назначенного времени и вошла под руку с Марциалом Бриансоном.

– Опоздайте еще на пять минут и я сказала бы: «Лучше никогда, чем поздно», – встретила их госпожа Трамон.

– Заметьте, что меня задержала знаменитейшая итальянская певица, – сказал Марциал.

– Но я не имею чести вас знать, – проговорила певица.

Они подъехали к дому в одно и то же время; в передней Бриансон предложил руку, чтобы ввести итальянку в гостиную.

– Да, – сказал Марциал, кланяясь итальянке, – но я хорошо вас знаю и пустил своих лошадей вслед за вашим экипажем с единственной целью: иметь честь предложить вам руку в передней госпожи Трамон.

Раскланявшись с гостями, он подошел к Жанне, как будто приберегал ее на закуску.

– Вы стоите возле Жанны, подайте ей руку и проводите в столовую, – велела госпожа Трамон.

Сказано – сделано.

– Я очень сожалел о своей забывчивости на вчерашнем балу, – сказал Марциал Жанне. – Как мог я позабыть предложить вам после вальса чашку замороженного кофе? Сегодня же исправлю свой проступок.

– Это будет тем более кстати, что со вчерашнего дня я чувствую жажду, – сказала Жанна.

Действительно, она была в лихорадочном состоянии. За столом у госпожи Трамон садились как попало: хозяйка не хотела заслужить упрека в том, что посадила пылкого с хладнокровным, миролюбивого с задорным. Разумеется, Бриансон не уступил своего места возле Жанны.

Когда за столом не более двенадцати, разговор делается общим, особенно в таких домах, как дом госпожи Трамон, где во время обеда редактируют политическую, литературную, светскую и скандальную газету Парижа.

Зная обычаи дома, Марциал громко заговорил о том о сем; этим он платил свой долг, оставляя за собой право вполголоса обращаться к соседке, пока «горлопаны» будут держать речь.

Через пять минут он завел самую интимную беседу с Жанной.

О чем они говорили? Чего не высказали? Жанна, богатая сердцем, нашла много ума в Марциале. Он поочередно казался страстным, веселым, подшучивая над другими и над собой. Он старался доказать Жанне, что она была прекраснее всех и что он страстно ее любит.

– Я не верю ни одному вашему слову, – произнесла она вдруг.

– Потому что я говорю вам это просто, – возразил он с пламенным взглядом. – Если мы не живем больше во времена бледного сентиментализма, то неужели у нас меньше чувства, чем у всех этих плакс минувшей эпохи? Мы подобны гладиатору: идем с улыбкой навстречу любви.

– Вы правы, – сказала печально д’Армальяк. – Полюбить – значит идти навстречу смерти.

– Да, но более медленным и более приятным путем.

– Путем слез!

Марциал взглянул на Жанну:

– Сегодня утром вы шли путем, усыпанным розами.

Жанна попробовала улыбнуться:

– Я шла этим путем вчера во время вальса.

Молчание. Марциал высказал несколько парадоксов о страстях. Вторично наступило молчание.

Жанна заговорила первая, не поднимая глаз:

– Вы так говорите о страстях, как будто живете исключительно среди них. Не пишете ли вы грамматику страстей для руководства юношества?

– Сохрани Боже! Кроме того, я говорю о любви только по слуху, потому что никогда не любил, кроме вас.

– Не сомневаюсь, ведь после вальса вы умчались на всех парах.

– Я бежал от опасности.

– Вы спешили найти убежище в Английской кофейной. С теми девицами вы не подвергались опасности.

– О нет, эти девицы не устрашают меня! С ними нет опасности запутаться в бесконечной страсти; со светской же девицей, как вы, например, попадаешь в львиный ров, отдаешь сердце, душу, жизнь, становишься способен на все пожертвования, на все геройские подвиги.

Хотя д’Армальяк была глубоко взволнованна, однако сохранила присутствие духа и прервала Марциала, сказав:

– Можно подумать, что вы играете в театре роль влюбленного.

Он отвечал, возвысив голос:

– Вы никогда не будете любить!

Жанна повторила, как эхо:

– Никогда!

Но Бриансон заметил волнение сквозь маску и не счел себя побежденным; он понял, что магнетизм его любви сильно поразил молодую девушку, что рано или поздно Жанна по первому его мановению бросится в его объятия.

Один итальянский рассказ превосходно рисует эти первые порывы. Влюбленные поселяне хотят бежать, но постоянно попадают на ту же дорогу; вокруг них летает паутина, которая мало-помалу охватывает их тонкими нитями; влюбленные могли бы разорвать их, но думают, что сама судьба противится их разлуке. Они могут только любить друг друга.

Таковы все влюбленные; они сковывают себя идеальными узами, воображая, что так написано в Книге судеб. Нет ни одной женщины, которая не сказала бы в минуту своего падения: «Так судил мне рок!»

Надобно же оправдать чем-нибудь свою вину.

После обеда госпожа Трамон во всеуслышание сказала Бриансону:

– Ну, вы даром потратили время; меня очень забавляла ваша платоническая любовь к этой прекрасной статуе. Жанна – богиня, ей можно только поклоняться, но любить ее нельзя.

– Да, вы правы, – отвечал влюбленный, приняв глуповатый вид, – да, я даром потратил время, но лучшие минуты в моей жизни те, которые я теряю даром.

Госпожа Трамон обратилась к графине д’Армальяк:

– В двадцать лет вы были такой же, как Жанна? И у вас было мраморное сердце?

– Да, – отвечала графиня; потом, нагнувшись, прошептала: – Но впоследствии я сумела отлично вознаградить себя.

– А, вы, как и я, рядитесь в павлиньи перья; вы были невинны до глупости. Вот что значит быть родовитой!

– Кстати, – проговорила графиня, – могу сообщить вам приятную новость. Я хочу выдать Жанну замуж.

– Выдать Жанну замуж! За кого?

– Не слыхали ли вы когда-нибудь о молодом помощнике прокурора, Деламаре?

– Ла Мар, де ла Мар, – нет, никогда.

– Если не ошибаюсь, то через полтора месяца моя дочь будет госпожа Деламар.

– Кто он? Хорошего рода и с состоянием?

– Теперь двадцать пять тысяч дохода и столько же впоследствии.

– Она его любит?

– Любовь в браке! Ведь мы же прожили без нее.

– Кто же решил этот брак?

– Мой брат. Что делать, имея только громкое имя и бриллианты...

Госпожа Трамон, несчастная в браке, невольно сказала:

– Какое несчастье выдавать замуж такую прелестную девушку!

По мнению госпожи Трамон, муж был особенным созданием, во всех отношениях недостойным жить с женщинами. Она не нарушила брачного обета, хотя вдавалась в сентиментально-платоническую любовь, но ненавидела женатых мужчин; в ее глазах как свой муж, так и все прочие мужья были одного поля ягода.

Жанна пришла в отчаяние, узнав из слов матери, что брак ее с Деламаром решен ее дядей. Дядя обожал девушку и защищал от матери, которая очень часто мучила ее своими капризами; Жанна надеялась, что в известный день получит от него небольшое приданое, и потому подчинялась ему до сих пор; как устоять против его просьбы выйти за Деламара? Брак с последним был браком по рассудку.

Лицо Жанны омрачилось.

По возвращении домой где-то около полуночи графиня д’Армальяк имела грозное объяснение с дочерью; Жанна была принуждена замолчать перед доказательствами матери.

Графиня упрекала ее в чрезмерном кокетстве с Бриансоном.

– Повторяю еще раз, что твое поведение весьма дурно: ты упивалась словами этого молодого человека, и я не сомневаюсь, что об этом расскажут Деламару.

Жанна привскочила.

– Деламару! Разве я его жена?

– Дай Бог, чтобы ты была его женой! С моей шеи свалится забота о тебе.

– Не знаю, почему ты беспокоишься обо мне, как будто я еще малый ребенок.

Я не стану передавать весь разговор от слова до слова; приведенные выше слова были только его началом. За холодными словами последовали горькие, за горькими – резкие. Дошло, наконец, до того, что графиня схватила дочь за руку и вытолкала ее из своей комнаты, сказав:

– Это уж слишком! Ты уморишь меня с горя!

Как все горячие натуры, графиня имела добрые и сердитые минуты. Она не помнила себя в гневе, и расположение ее духа изменялось так быстро и внезапно, что ее брат, видя ее плачущей или смеющейся, говорил обыкновенно: «Барометр показывает хорошую погоду...», или «...дождь», или же «...перемену и бурю». Он обещал являться к ней с дождевым зонтиком, когда заставал ее в слезах, которые проливала графиня при всяком удобном случае; вся вина сваливалась обыкновенно на нервы.

– О, мои нервы, мои нервы! – повторяла графиня.

Жанна почти всегда оставалась невозмутимой при переменах в настроении духа своей мамаши, жалела ее, ласкала ее, но никогда не хотела настроить и себя на тот же лад, что приводило в отчаяние графиню, которая желала, чтоб ее дочь принимала живейшее участие во всех ее радостях и во всяком ее горе.

Изгнанная из комнаты матери Жанна спрашивала себя, действительно ли она виновна. В чем? В любви к Марциалу. Но увлечение было так внезапно, что она могла сказать: «Я не виновата».

Она вошла в свою комнату, зажгла свечи и взглянула на себя в каминное зеркало. Она была до того бледна, что почти испугалась. Со вчерашнего дня произошла в ней перемена: глаза стали как-то больше и пламеннее, лицо, так сказать, прониклось глубоким чувством, волновавшим ее сердце.

– Нет, я не узнаю себя. – В ее взгляде была какая-то неопределенная грусть, наводившая ужас. – Любовь, какая грустная вещь! – проговорила она.

Жанна вспомнила о матери и о Бриансоне и сочла себя несчастной.

– Мать отталкивает меня, – прошептала Жанна, – а он не призывает. – Заплакала и упала на колени возле своей постели. – Спаси меня, Боже!

Она стала молиться, но вскоре заметила, что все мысли ее заняты исключительно Марциалом.

Жанна встала с колен и стала медленно раздеваться, не зная сама, что делает. Голова ее пылала, и Жанна подумала, что ей не удастся поэтому заснуть. Она взяла роман – опять то же: мысли стремились к Марциалу. Когда страсть овладеет сердцем, тогда нет для него никакого романа, кроме самой страсти.

Однако к утру Жанна заснула, но тем тревожным сном, который скорее изнуряет, чем подкрепляет. Поэтому, встав около девяти часов, она дрожала как в лихорадке и не могла укротить бурю в своем сердце.

Добрая мысль привела ее к комнате матери; Жанна хотела примириться с матерью и привести ее в хорошее расположение духа. Она решилась сломить свою неукротимую гордость, но вместе с тем приняла твердое намерение не выходить замуж за Деламара.

Графиня д’Армальяк никогда не запирала двери в свою комнату, но на этот раз Жанна не могла ее отворить; она постучалась тихонько. Графиня не отвечала, хотя Жанна знала, что мать проснулась, так как потребовала чашку шоколада.

Гордость снова заговорила в сердце молодой девушки. Жанна поспешно вернулась в свою комнату, сказав:

– Кончено! Тем хуже для меня и для нее!

Она торопливо надела черное платье, черную шляпку, накинула на плечи шубу и сбежала с лестницы.

– Вы к обедне? – крикнула ей горничная.

Жанна не отвечала.

Сойдя с лестницы, она едва не вернулась назад.

– Нет, – сказала она, – невозможно, чтобы я пошла туда.

После минутного колебания она почти побежала, не оглядываясь назад.

На улице она знаком подозвала фиакр и забилась в нем в угол, как будто пряталась.

– Куда ехать? – спросил кучер.

Д’Армальяк жили на бульваре Мальэрб; Жанна сказала кучеру:

– Недалеко, на улицу Цирка; но через проспект Габриэль.

– Который номер?

Молодая девушка не осмелилась сказать номер.

– Остановитесь на проспекте Габриэль. Поскорее!

Если вы не угадали, то сейчас увидите, куда она поехала.

В своих мечтах, мучивших ее во время тревожного сна, Жанна уже переносилась в этот дом, бывший для нее и раем, и адом. Она припоминала, что у нее недоставало сил взойти на лестницу, что Марциал сошел вниз и, как будто по волшебству, перенес к себе. Осуществится ли этот сон? Дома ли Бриансон? Достанет ли у нее смелости переступить порог? Не встретится ли кто-нибудь из знакомых? Кроме того, Жанна не знала, на каком этаже квартира Бриансона. Решится ли она спросить о том у привратника?

Пока ее занимали все эти вопросы, фиакр быстро ехал.

– Экипаж едет слишком скоро, – проговорила она, как будто чувствуя под ногами пропасть.

Фиакр остановился на проспекте Габриэль, на углу улицы Цирка.

Жанна медлила выйти; кучер взглянул на нее и, казалось, недоумевал.

– Да, здесь, – сказала ему Жанна.

Наконец она вышла из фиакра и пустилась идти быстрыми шагами.

– Знаю, знаю, – проворчал кучер, не получив платы, – она не хочет, чтобы я знал номер. По-видимому, наняла меня по часам. – И он передвинул часовую стрелку на пять минут вперед, потом стал читать свой журнал.

Глава 8. Завтрак Маргариты

Жанна ошиблась стороной улицы и едва не попала в дом Деламара.

– Боже мой! Я и не подумала об этом, – пробормотала она, перебегая через улицу.

Вошла в ворота и спросила у привратницы, на каком этаже квартира Бриансона.

Пристально смотря на Жанну, привратница отвечала, что Бриансон живет на третьем этаже; потом с лукавым видом прибавила:

– Кажется, у него кто-то есть.

Жанна поняла слова привратницы и готова была вернуться назад, но из ребяческой гордости решилась показать вид, будто не обратила внимания на сказанные слова; она прошла мимо привратницы, гордо подняв голову, и стала храбро взбираться на лестницу.

Достигнув второго этажа, она испугалась жильца, который, встретясь с нею, поклонился ей с вежливой улыбкой.

Ей показалось, будто ее узнали, но вернуться было уже поздно.

Через минуту она звонила у дверей Бриансона.

Ей отворил маленький негр.

– Господин Бриансон?

– Ваше имя?

– Неизвестная.

Маленький негр, казалось, задумался, так как его господин приказывал ему несколько раз: «Если ты впустишь такую-то или такую-то, то я тебя вышвырну в окно».

Но Бриансон никогда ему не говорил: «Если придет незнакомая дама, откажи ей».

На основании этого грум, зрело обдумав, решился ввести даму в гостиную, сказав, что доложит о ней графу.

– Разве есть гости? – спросила Жанна, понизив голос.

– Да и нет, – отвечал негр, знакомый с дипломатическим языком.

Едва он вышел, как Жанна услышала следующие слова Бриансона:

– Дама в черном, в десять часов утра – дурное предвещание.

«Без сомнений, – подумала Жанна, – он разговаривает с одним из своих друзей».

Она хотела бы сделаться невидимкой, как в волшебных сказках, чтобы все видеть и слышать, но уже стала жалеть о том, что пришла сюда.

Вошел Марциал; Жанна, не трогаясь с места, ждала его.

– Это вы? – спросил он, скрывая под улыбкой свое удивление.

Он взял ее руку.

– Нет, не я, – сказал она, открывая вуаль.

Она была бледна как смерть; ее прекрасные глаза окружились черным; лицо имело трагическое выражение.

– Нет, это не вы, – повторил он. – Что такое случилось?

– Вы не угадываете?

Марциал бессмысленно посмотрел на Жанну.

– Говорите, что случилось?

– Случилось то, что я хотела бы быть на тысячу футов под землей.

Марциал, подшучивавший даже в самые драматические моменты, прошептал:

– А, понимаю. Хочется быть на тысячу футов под землей, а не на десять в земле?

– Не смейтесь, – возразила Жанна, еще сильнее опечаленная, – я хотела бы умереть.

Марциал нежно, с братским чувством, обнял Жанну; последняя поняла, что в нем не говорила любовь, и потому грустно сказала:

– Я вижу хорошо, что вы не понимаете, почему я пришла.

Марциал старался прочитать в глазах молодой девушки.

– Не смею понять, – прошептал он.

Теперь Марциал поцеловал ее в лоб, расцеловал ее глаза.

– Слезы, – сказал он.

– Нет, я не плачу, – отвечала Жанна, подняв голову и вырвавшись из объятий Бриансона, – однако понимаю, что помешала вам, придя так рано: лучше было бы совсем не приходить.

– А, теперь понимаю, – сказал он, снова обняв ее. – Вы знаете, я никогда не считал женщин серьезными.

Марциал пламенно прижал Жанну к своему сердцу.

– Ах, как я счастлив, – прибавил он.

– Нет, вы не счастливы, – сказала Жанна, опять вырвавшись из его объятий, – вы не счастливы, потому что не любите меня, вы не счастливы, потому что не одни здесь; я чувствую присутствие женщины в вашей комнате.

– Какая мысль! Откуда вы это знаете?

– Я обладаю вторым зрением, и меня нельзя обмануть. Откройте мне всю правду.

В прекрасных глазах Жанны было столько невинности, что Бриансону недостало духу обмануть ее.

– Да, у меня сидит женщина. Я настолько люблю вас, что не могу скрыть истину.

– Кто эта женщина?

– Вы знаете или, правильнее сказать, не знаете, что все мы живем по-братски со многими заблудшими актрисами, у которых нет иного дома, кроме дома молодых людей, ужинающих с ними; они, сами не зная зачем, возвращаются вместе с нами к нашим очагам; причина подобных браков – скука одиночества; утром отпирают двери, и птички улетают.

Слова Марциала были для Жанны непреложной истиной. Он говорил так развязно, что она поверила, будто гостья Марциала была для него совершенно посторонней.

– Ну, – сказала она, – отворите ей дверь, иначе я уйду.

– О нет, не уходите, но дайте мне время любезно ее выпроводить. Я не знаком с ней, но, по-видимому, она благовоспитанная особа, и поэтому нужно дать ей время принарядиться.

И, взглянув на д’Армальяк, прибавил:

– А вам не нужно принаряжаться, потому что вы цветете красотой и молодостью.

Измученная душевным волнением Жанна упала на канапе и закрыла лицо руками, между тем как Марциал отправился вежливо выпроводить свою любовницу.

Маргарита Омон, его любовница в течение полугода, соединила красоту с миловидностью и принадлежала к высшему кружку полусвета, где имела свободный вход во все гостиные – от салона Розали Леон до отеля Коры Пирль.

Эстер Гимон объясняла ей, как женщины приобретают ум. Субиз научила ее искусству постоянно играть и никогда не проигрывать. Она променяла русского князя на Бриансона. Обладая хорошим голосом, клялась, что сделается великой певицей, а в ожидании этого влюбилась в Марциала, который платил ей взаимностью. Он расставался с ней только по вечерам, когда отправлялся на несколько часов в свет, питая надежду найти там более или менее богатую жену.

Впрочем, он принадлежал к числу людей, любящих свет и полусвет, как та знаменитая актриса французского театра, которая имела двух обожателей с целью любить одного для другого: когда у нее оставался один обожатель, она его не любила.

О, Ларошфуко![25] О, бесстрашный исследователь недоступных областей человеческого сердца, сколько девственных лесов остались неизвестны для тебя!

Марциал обещал Маргарите завтрак, один из тех веселых завтраков влюбленной четы, за которыми забывают, что жизнь есть долг.

Как избавиться от Маргариты на этот день?

– Знаешь ли, – сказал Марциал, входя в уборную, где Маргарита доканчивала свой туалет, – ко мне приехала невестка.

– Невестка! – вскричала Маргарита. – Ты никогда не говорил, что у тебя есть брат.

– У меня их три или четыре, но ведь я не имею привычки говорить о своем семействе. Я не болтаю, как ты, по целым дням об отце, матери и сестре.

– Ну, какое же мне дело до твоей невестки?

– Я должен с ней завтракать.

– А я?

– Ты отправишься завтракать к своей сестре.

– Это плохая шутка.

– Я нисколько не шучу; хочешь двадцать пять луидоров на расходы?

Маргарита готова была рассердиться, но, будучи корыстолюбива, смирилась при виде золота и даже удостоила улыбнуться.

– Хотелось бы мне взглянуть на эту невестку.

– Уж не хочешь ли приревновать меня? Не стоит – у нее красный нос.

– С тобой не знаешь, за что взяться; когда мы вместе идем, то на каждом шагу встречаем одну из твоих жертв, хороша была бы процессия, если бы все они вздумали посетить тебя.

– Полно, ты хорошо знаешь, что одной только тебе я дал ключ. Уходи поскорей!

– Уходи и никогда не возвращайся?

– Мы обедаем вместе в кофейной Риш, ступай вперед и займи комнату; если вздумаешь ехать в лес, пригласи кого-нибудь из моих друзей.

– А ты не поедешь в лес?

– Нет, у меня захромала лошадь.

Бриансон поцеловал Маргариту и тихонько подвел к двери в переднюю.

– Хромает-то твоя любовь, – сказала Маргарита, уходя.

Когда Марциал вернулся в гостиную, Жанна сидела в прежней позе.

– Не правда ли, – сказал он, – я скоро выпроводил гостью?

– Наконец-то, – прошептала д’Армальяк.

На ее лице промелькнула слабая улыбка, как будто выражавшая удовольствие от одержанной победы, но почти тотчас уступила место грустному выражению: она провидела в радости горе.

Марциал сел возле нее. Хотя он был отъявленный искатель любовных приключений, однако лицо его выражало теперь беспокойство: настоящее приключение было для него слишком неожиданно. Он никогда не считал светских женщин добродетельными, но теперь не верил своим глазам, видя в своей гостиной Жанну, принесшую ему свое сердце, красоту, душу. Правда, он питал о самом себе хорошее мнение, но не считал себя достойным такого счастья.

Тем не менее он не хотел вернуть Жанну на истинный путь.

«Что с воза упало, то пропало», – но Марциал уже задумывался о завтрашнем дне. Серьезная страсть привела Жанну к нему; как после часов упоения победить эту страсть? Убеждение оказывалось тут бесполезным.

Марциал решил выспросить сперва у Жанны, как понимает она любовь, зачем пришла к нему и намерена ли остаться здесь.

Некоторые женщины только выискивают случая высказаться. Жанна настолько любила Марциала, что не могла не сказать ему всего; она передала слово в слово все происшествия за последние два дня, рассказала, как он преобразил ее своей любовью, как графиня хотела принудить ее выйти замуж за Деламара, как в отчаянии и в пылу страсти она пришла к нему сказать: «Я вас люблю».

– Не позавтракать ли нам? – сказал вдруг Бриансон.

– Ах да, – прошептала д’Армальяк, – для вашей гостьи был приготовлен завтрак; я не голодна.

– Но уже одиннадцать часов.

– Если хотите, я сяду за стол.

– Аппетит является за столом.

Он позвонил; вошел маленький негр.

– Подан завтрак?

– Да, граф.

– Огонь разведен?

– Настоящий адский.

Марциал обратился к Жанне:

– Это необходимо, потому что здесь холодно.

Он взял ее руку и повел.

Д’Армальяк очень удивилась тому, что завтрак подан в спальне и почти не решалась войти в комнату, где не далее как за четверть часа была Маргарита. Но комнату уже прибрали, и, не будь кровати, ее нельзя было бы счесть за спальню.

Д’Армальяк вздохнула и переступила порог; с той минуты, как она смирила свою гордость, ей казалось, готова была перенести всякое унижение, лишь бы повиноваться своему сердцу.

Не обращая никакого внимания на окружающие предметы, она прямо подошла к камину, в котором ярко горел огонь.

– Вы любите шампанское или рейнвейн? – спросил ее Марциал.

– Ни того ни другого; я пью только воду.

– Вы плохая собеседница, сударыня; вчера вы ничего не ели. Однако я помню, что наливал вам пить, и вы много пили.

– У меня был лихорадочный жар.

– Однако отведайте хоть немного яиц с трюфелями и пирога с гусиной печенкой.

Д’Армальяк взяла кисть винограда.

– Я съем немного винограда.

Марциал, сидевший напротив Жанны, взял кисть винограда и поднес ее к губам д’Армальяк.

– Хотите ли знать, – сказал он, – как мои земляки и землячки узнают, хорошо ли будет вино? Они, целуясь, ощипывают ягоды.

С этими словами Бриансон нагнулся к Жанне и поцеловал ее, отрывая губами одновременно с ней несколько ягод.

Он напомнил ей стихи поэта:

Nous mordîmes tous deux: la grappe était si blonde,

Si fraiche notre bouche et si blanches nos dents!

Jusques au dernier grain, en oubliant le monde,

Et ne voyant le ciel que dans nos yeux ardents!

Jusques au dernier grain, ô morsure profonde!

Ce grain était de pourpre – et nous avions vingt ans! [26]

Но Жанна не слышала стихов. Какое ей было дело до чужой поэзии, когда она сама всецело предалась своей?

Поцелуй Марциала был так нежен, что Жанна почти забыла свою ревность; ей казалось, что она своей любовью очистила эту комнату, в которой не осталось теперь ни одного атома от ее предшественницы.

Марциал, евший бы за четверых при Маргарите, был так взволнован теперь, что лишился аппетита; он едва прикоснулся к блюдам, торопясь догнать Жанну, которая уже дошла до десерта.

– Я выпью кофе, – сказала Жанна, когда грум принес хорошенький чайный прибор из японского фарфора.

– Вот каковы женщины, – сказал Марциал. – Они любят то, что льстит глазам. Кто сказал вам, что кофе будет хорош?

– Он будет хорош в этой красивой чашке, – сказала Жанна, любуясь рисунком на чашке.

– Вы любите японскую живопись?

– Да, потому что люблю колористов.

Жанна не только выпила чашку кофе, но и налила себе вторую; горящий в камине огонь, поцелуй Марциала, горячий кофе привели ее в возбужденное состояние.

– Отличная вещь кофе, – сказала она, бросив на Марциала страстный взгляд.

– Да, заметил он: я никогда не забуду стиха Делиля, выученного еще в школе: «Je bois dans chaque goutte un rayon de soleil» [27].

– Какой прекрасный стих, – сказала д’Армальяк, – можно подумать, что он принадлежит Виктору Гюго.

– Ваша правда. Читая Делиля, спрашиваешь себя, зачем попал сюда этот стих.

– Поэты, как женщины, приходят в забвение, когда устареют.

– Что касается меня, то я вовсе не имею надобности пить кофе, чтобы упиться солнечными лучами; мне стоит только взглянуть на вас.

– Вы смеетесь надо мной; я пришла сюда в виде дождливого дня, с заплаканными глазами.

– Да, но теперь вы не плачете.

Слова Марциала стали антифразисом, потому что именно с этой минуты Жанну охватила скорбь: она бросилась в волчью пасть и вышла из нее измученной, отчаянной.

Но как радость – соседка печали, то Жанна была очень счастлива в этот день. Марциал не был пошлым влюбленным; он сказал ей «люблю» с неотразимой нежностью; он обвил ее руками, как цепями из роз, он вознес ее до небес, откуда падают на землю для того лишь, чтобы увидеть только одни тучи.

Глава 9. Почему Жанна плакала, сидя у Марциала около камина

Почему? Не знаю.

Д’Армальяк то бледнела, то краснела; иногда поднимала голову взглянуть на себя в зеркало, но едва осмеливалась видеть свое отражение в стекле. Судя по ее блуждающим взорам, можно было сказать, что она не сознавала ни места, где находилась, ни своего положения. В глазах уже не светилась невинная беззаботность. Одним шагом она переступила через те чистые и ясные ступени юности, на которых все помыслы посвящены семейству, все мысли стремятся к лазурному горизонту, на котором видят в грозе одну только радугу.

Но шаг сделан. Мрачные тучи облекли чело Жанны; она близка была к ступени слез; она могла бы вернуться к прошедшему, но минувшее невозвратно. Хотелось бы схватить все, потерянное дорогой, но, подобно Орфею, не имеешь права вернуться назад.

Тщетно отталкивают девственность сердца, девственность души и тела: нельзя вновь облечься в одежду невинности, нельзя вновь завязать Венерин пояс, нельзя вновь окружить себя ореолом целомудрия.

Д’Армальяк не хотела знать ни великости своей жертвы, ни глубины бездны: она безумно бросилась в неведомое, повинуясь единственно своему сердцу, в котором кипела горячая любовь. Однако она сознавала, что близка к падению, но тем не менее хотела пасть с большей еще высоты, чтобы доказать Марциалу всю силу своей любви.

Страсть ее вспыхнула так быстро, что Жанна не имела времени подвергнуть ее внутреннему анализу; и покорилась ей слепо; внезапная любовь – самая ужасная любовь.

Когда молодые девушки имеют время для борьбы, когда они прибегают к защите веера – я хочу сказать, своего кокетства, – тогда они облекаются в стальную броню, но в первые минуты страсти они сами, без всяких доспехов, бросаются навстречу опасности.

Глава 10. Сердечные драмы

Бриансон не сидел у камина; он ходил по комнате, почти угрюмый, посматривая то в окно, то на Жанну; казалось, он не смел с ней говорить. Нагнулся, поцеловал ее волосы. Она вздрогнула.

– Какой чудесный запах! – сказал он, приподнимая прядь белокурых волос Жанны. – Прекрасны одни только белокурые волосы! Я люблю только их!

– Давно ли? – спросила Жанна с насильственной улыбкой.

– С тех пор, как вас увидел.

Жанна протянула руку обнять Марциала.

– Любите меня, Марциал, вы для меня жизнь и смерть.

Марциал поднял ее, сказав:

– Я люблю вас.

Она снова замолчала, он опять стал ходить по комнате.

«Что мне с ней делать?» – спрашивал себя Марциал, хмуря брови.

В самом деле, он не мог ни предложить Жанне вернуться домой, ни оставить ее у себя, как потому что это взбесило бы Маргариту Омон, так и потому, что в качестве светского человека не хотел восстановить против себя общественное мнение, имея любовницей девушку, которая, до своей любви к нему, имела все права стать достойной матерью семейства.

Бриансон позволял себе случайные связи с той или другой авантюристкой, потому что быль молодцу не укор, но иметь любовницей светскую девушку – преступление против общества.

Мало-помалу он осознал, что все эти рассуждения оказываются теперь слишком поздними. Зачем недостало у него мужества противостоять своему увлечению, ибо он только увлекался, а не любил? Не лучше ли было бы прижать Жанну к своему сердцу, и сказать ей: «Я вас люблю, но не возвращайтесь ко мне».

И теперь еще он мог поступить таким образом, но мать Жанны отказалась бы принять опозоренную дочь. В этом убеждали его некоторые слова молодой девушки.

С другой стороны, он не мог предложить ей квартиру как потому, что она не принадлежала к числу женщин легкого поведения, так и потому, что средства его были ограниченны; притом же это значило бы принять на себя скучную обязанность.

Как поступить? Он продолжал посматривать на часы. Жанна сама хорошо знала, который час. Она постоянно спрашивала себя, что подумает о ней мать; гнев Жанны быстро исчез и уступил место раскаянию. Сидя перед камином у Марциала, она припоминала восхитительные часы, проведенные у другого камелька в тихой беседе с графиней д’Армальяк, которая была невыносима в минуты бури, но обворожительна в прекрасную погоду.

– Я должна написать матери, – сказала она вдруг Марциалу.

Начало было положено.

– Писать? – произнес Марциал, не зная, что скажет дальше. – Писать – значит сделать глупость; поверьте мне, будет гораздо лучше, если вы отправитесь домой...

Жанна повернулась и во все глаза посмотрела на Марциала; последний продолжал, несколько заикаясь:

– Сочините сказку, будто слушали проповедь отца Феликса, были в духовном концерте...

– Потом? – сухо прервала его Жанна.

– Потом? Маман примет вас с отверстыми объятиями, вы пообедаете с ней.

Жанна медленно поднялась, грозная, как богиня мести.

– Потом?

– Потом? – спокойно продолжал Марциал, подходя к ней. – Вы отправитесь вечером с маман в общество, посвятите несколько мгновений воспоминанию обо мне, а я буду носить ваш образ в своем сердце до завтрашнего дня, когда вы опять придете завтракать со мной.

– Не смею понять ваших слов, – произнесла Жанна с самой горькой и отчаянной улыбкой. – Знаете ли, почему вы отсылаете меня в объятия матери? Потому что я уже в тягость вам. Быть может, бывшая здесь до меня особа поджидает вас ехать в лес; без сомнения, она обедает, ужинает с вами... а на другой день вы сведете здесь... – Марциал хотел прервать Жанну, но та оттолкнула его и продолжала: – Оба предмета своей страсти, пока не найдете третий, который прогонит два первых. – Д’Армальяк гордо подняла голову; ноздри ее раздувались, глаза горели, грудь поднималась, на губах играла презрительная улыбка.

Никогда Рашель в роли Федры не выражала лучше оскорбленной страсти.

– Полно, полно, гневная красавица, – сказал Бриансон, – не смотрите на вещи с трагической точки зрения. Я хочу все устроить, а вы думаете, будто готов все погубить; вы госпожа моей судьбы – приказывайте, и я буду повиноваться.

Женщина повинуется только самой себе; все дело состоит в том, чтобы ее вдохновить; как только Жанна перестала слушать советы Марциала, она стала советоваться с собой.

И вскоре опять, раба своей любви, была в объятиях Марциала.

– Да, – сказала она вдруг, как будто эта мысль пришла ей в голову сама собой, а не была подсказана Марциалом, – я вернусь к маман. – И, глядя вопросительно на него, прибавила: – И никогда, быть может, не возвращусь сюда?

– О, тогда я похищу вас! Попробуйте сделать, как говорите, и вы узнаете, люблю ли я вас. Я не могу прожить минуты без вас!

У Бриансона свалилась гора с плеч; волосы, щеки, глаза и губы Жанны были осыпаны поцелуями.

– Видите ли, – прошептал он, – я знаю только этот язык.

– А я, – прибавила Жанна замирающим голосом, – умею только его понимать.

Глава 11. Таков уж свет

Жанна д’Армальяк вернулась к своей матери; пробило четыре часа, когда она стучалась в дверь своего жилища.

– Ах, сударыня, – сказала горничная, отпирая дверь, – если бы вы знали, как плакала ваша матушка и как она будет счастлива, опять увидев вас!

В самом деле, едва горничная произнесла эти слова, как графиня д’Армальяк, сторожившая с самого утра, бросилась, точно сумасшедшая, навстречу дочери.

– Это ты! – вскричала она с искренней радостью и принялась целовать дочь, обвиняя себя во всем. – Ах, милая Жанна, не оправдывайся, я одна во всем виновата. Что же делать, не могу совладать с собой; из желания сделать людям много добра, делаешь им много зла; я от всей души хотела, чтобы этот брак устроился как можно скорее. Но, во всяком случае, я не буду приставать к тебе с ножом к горлу.

Жанна не могла опомниться от изумления, найдя столько нежности в матери; она поцеловала ее, говоря, что это облачко нисколько не омрачит ее любви к матери.

– Ты знаешь, – сказала ей мать, – я во всем дохожу до крайностей; в журналах то и дело говорится о самоубийствах, и я, поверишь ли, придумала, что ты в наказание мне решилась посягнуть на свою жизнь. О, это убило бы меня!

«Как знать, – подумала Жанна, – я, быть может, и покушусь на самоубийство».

– Как провела ты день? – спросила мать, которой и в голову не приходило заподозрить дочь.

Жанна никогда не лгала, по крайней мере, в серьезных случаях. Она покраснела и напрасно старалась рассказать вымышленную историю: слова не сходили с языка. Впрочем, она пробормотала, что была у одной из подруг, жившей очень далеко.

– Остальное после расскажу. А как ты провела время?

– Я ждала тебя к завтраку, не понимая ясно, потом села за стол, съела кисть винограда, выпила чашку чаю и затем отправилась искать тебя; но не понимала, где найти? Я поехала к герцогине, к госпоже Трамон, к твоей приятельнице Анжель; разумеется, нигде не говорила, что ищу тебя.

В эту минуту послышался звонок. В комнату вошла, по обыкновению с шумом, госпожа Трамон.

– Ах, друзья, какая толкотня на берегу озера. Положительно, многие ездят туда без приглашения. Будь я префектом полиции, я поступила бы с экипажами этих девиц точно так же, как с омнибусами Елисейских полей: велела бы им ехать другой дорогой. Скандал, да и только. Двигаясь по-черепашьи, наткнулась на экипаж этой Маргариты Омон, любовницы нашего друга Бриансона. Поблагодарю же я его сегодня вечером. Представьте себе, она лорнировала меня, будто я совершенно ей равная.

– Хороша собой? – спросила Жанна рассеянно и, по-видимому, не ожидая ответа.

– Хороша ли! Красавица. Вот почему извиняют Бриансону его дурачество. Впрочем, он не платит за ее лошадей и за бриллианты.

– За что же он платит? – спросила Жанна.

– Кажется, дает ей стол и квартиру. Но и это обходится ему не дешево, потому что подобные особы любят простор и хороший стол.

Опасаясь обедать глазу на глаз с матерью, Жанна старалась удержать госпожу Трамон, посещения которой всегда были минутные, до такой степени она торопилась с новостями в другой дом.

– У вас никого не будет посторонних? – спросила она.

– Никого, – отвечала графиня д’Армальяк, – и я могу предложить вам золотого фазана из Шантильи.

– О, вы стали орлеанисткой с четвертого сентября; я же разделяю все мнения и потому готова отведать вашего фазана. Велите сказать моему кучеру, чтобы он приехал за мной в девять часов.

Обед прошел весело, потому что госпожа Трамон всегда обладает неистощимой веселостью.

В девять она увезла с собой Жанну, сказав ее матери, что к половине двенадцатого та будет дома. Госпожа Трамон хотела, чтобы Жанна угощала у нее чаем трех или четырех ее коротких знакомых, в том числе русского князя, которому, быть может, вздумается присвататься к девушке. «И подлинно, – думала она, – Жанна больше будет похожа на княгиню, чем он на князя».

Итак, Жанна отправилась к госпоже Трамон. Ее мать осталась дома, так как выезжала в свет только при важных случаях.

Русский князь заинтересовался Жанной, которая забавлялась, кокетничая с ним, но не находя в том большого удовольствия, потому что постоянно думала о Бриансоне. Где он? Что делает? Думает ли о ней? Наконец доложили о Бриансоне, у которого нашелся свободный часок. Госпожа Трамон была, как говорится, в ударе и готовилась обменяться с ним несколькими острыми шутками.

– Боже мой! – сказала она, увидев входившего Бриансона. – Я была уверена, что вы придете сегодня вечером.

– Почему?

– По причине сродства, или магнетизма, или сцепления атомов: приехала д’Армальяк, значит, и вы должны.

Жанна пролила чай на скатерть; Марциал серьезно призадумался о том, не открыла ли она чего-нибудь хозяйке дома.

Через минуту русский князь мог бы ему сказать: «Не заслоняйте мне солнца», ибо Марциал овладел вниманием Жанны с видом человека, едва с ней знакомого.

– Ах, как я счастлив снова встретить вас, – сказал он, посылая ей глазами пару поцелуев, на что та отвечала томным взглядом.

– Знаете ли, о чем я думаю? – сказала ему Жанна.

– Не знаю, быть может, обо мне.

– Это само собой разумеется, но я думаю еще о том, что после утреннего моего визита к вам, я сижу здесь, будто ничего не бывало. Все это кажется мне сном. Как! Я ваша любовница, и все кланяются мне и говорят со мной с уважением. Вам покажется удивительным, что это оскорбляет меня. Где же наказание?

– Что ж тут удивительного? Мир полон подобных примеров. Неужели вы считаете себя менее достойной, чем большинство преступных женщин, которые кичатся в своих великолепных салонах?

– Я считаю себя достойной сожаления наравне с этими женщинами. Но меня приводит в отчаяние то, что напрасно свет будет уважать меня, когда я утратила уважение к самой себе. Если бы я не была упоена вашей любовью, то с ужасом взглянула бы на себя.

– Вы знаете, что я вас обожаю, любил только вас одну и никого больше не буду любить.

Марциал говорил в эту минуту со всей искренностью. Эта непредвиденная встреча глубоко тронула его сердце; заискивания русского князя пробудили его ревность. Кроме того, Жанна была столь прекрасна, горделива, величественна! Не истинное ли торжество – победа над ней? Марциал втайне наслаждался своим счастьем.

– Сегодня мне говорили о вас, – сказала ему Жанна.

– Разве кто встретил меня?

– Видели не вас, но Маргариту Омон, производившую фурор в лесу своими лошадьми, которые, впрочем, подарены ей кем-то другим, а не вами. Вы же, как сказывала госпожа Трамон, платите за ее стол... и квартиру.

– Какая клевета!

– Нет, чистая истина. – И, посмотрев на него с выражением глубокой любви, Жанна прибавила: – И эта истина убьет меня.

В эту минуту госпожа Трамон взглянула на Жанну и Марциала.

«О каком серьезном предмете они разговаривают? – подумала она. – И Жанна бледна как смерть».

Глава 12. Я не забуду

Простились, как будто предстояло нескоро увидеться, хотя и было назначено свидание на другой день.

Д’Армальяк осталась наедине с госпожой Трамон, которая убедительно советовала ей не полагаться на лукавые слова Марциала.

– Видите ли, – говорила она, – русский князь неравнодушен к вам; вы рождены быть княгиней; следовательно, нужно действовать сообразно с этими данными и не упускать русского князя.

Жанна придвинулась к камину, будто почувствовала на своих плечах весь снег России.

– Князь очарователен, – отвечала она, – но я не хочу расставаться со своим отечеством.

– Кто же говорит об этом? Князь, вероятно, согласится жить в Париже.

– У каждого человека своя судьба. У меня нет притязания иметь свою звезду, но тем не менее я думаю, что, несмотря на все свои усилия, должна буду покориться судьбе.

– Берегитесь; так говорят ленивцы, подчиняющиеся потоку жизни. После этого можно дойти до того, что позволить похитить себя, успокаивая свою совесть тем, что такова твоя судьба! Подумайте об этом, мой друг.

Купе госпожи Трамон ожидало Жанну, чтобы отвезти ее домой; Жанна поцеловала свою приятельницу и обещала приехать к ней обедать на другой день.

Когда она садилась в экипаж, кучер спросил, везти ли ее домой.

– Да, – отвечала она и, помолчав с минуту, прибавила: – Через улицу Цирка.

Как знаток парижской географии, кучер заметил, что по этому маршруту будет дальше, но тем не менее повиновался.

Зачем Жанна хотела ехать через улицу Цирка? Уж не имела ли намерения посетить Бриансона? Не желала ли прервать его свидание с Маргаритой Омон?

«Я с ума сошла, – сказала она самой себе, садясь в купе, – как достало у меня духу приказать кучеру ехать через улицу Цирка? А что, если разболтает, по какой дороге вез меня домой!»

Она подумала, что приказание ее было очень глупо, так как Марциал, по всей вероятности, еще не вернулся к себе, ибо никогда не ложился спать раньше двух часов.

Экипаж так быстро проехал мимо дома Бриансона, что Жанна едва успела послать мысленно поклон жильцу. Через два дома ей встретилась карета; последняя остановилась у дверей Марциала; из нее вышла женщина.

«Это его любовница», – подумала Жанна, высунув голову из кареты.

Она готова была приказать кучеру остановиться; ее сердце терзали все демоны ревности.

– Вот настоящий ад! – прошептала она.

Возвратясь домой, Жанна зашла к матери, которая уже легла в постель; она думала усмирить бурю в сердце, но провела такую же страшную ночь, как накануне. Не ранее утра впала в забытье, сопровождающееся всеми лихорадочными видениями. Молилась и клялась самой себе никогда больше не видеть Бриансона. «Нет, – говорила она, – я не увижу его больше, он честный человек и отринет прошлое». Потом, царапая ногтями грудь, прибавила: «Но я не забуду».

«Могу ли я вырвать из сердца эту любовь?» – думала Жанна в отчаянии.

В десять часов она встала, принарядилась, приняла веселый вид и отправилась к Марциалу, не заходя в комнату матери. Стучась у его дверей, давала себе слово не входить, если у него был кто-нибудь. Она вызовет Бриансона и скажет ему одно только слово: «Прощай!» Разумеется, он станет ее удерживать, но она отомстит ему презрением за подобную измену.

Негр отворил дверь и, увидев Жанну, улыбнулся, как своему человеку в доме.

– Если кто-нибудь есть, то я не войду, – сказала она.

– Мы одни, – отвечал негр, – граф ждет вас.

У д’Армальяк отлегло на сердце; она переступила порог, Марциал встретил ее с объятиями, как будто после долгой разлуки.

– Целый век я не видел вас, – сказал он.

– Век, продолжавшийся только двенадцать часов.

Повторилась вчерашняя сцена, с той разницей, что завтрак вышел веселее, чем накануне, хотя радости нечаянного не было, но было наслаждение известным, которым они полнее упивались. Жанна забыла о Маргарите Омон; Марциал сознавал, что никогда еще не любил такого красивого создания, как Жанна. Он владычествовал над ней силой ее любви к нему, но в то же время чувствовал, что сам подчиняется своей любви к Жанне, и объяснить себе своей вчерашней решимости отказаться от нее не мог; все казалось ему сном: возможно ли, что он победил эту высокомерную девушку?

Десять дней сряду Жанна в один и тот же час приезжала к Марциалу. Ей пришлось десять раз солгать матери и взять в поверенные старинную свою подругу, страстную любительницу музыки, американку Анжель Гарри. Как плохая музыкантша, Жанна приводила свою мать в отчаяние, теперь же объявила, что страстно полюбила музыку и ежедневно берет уроки у своей приятельницы, вместе с которой завтракает. Графиня д’Армальяк, как известно, почти никогда не выезжала, и потому Жанна не опасалась, что мать откроет ее обман.

Впрочем, она не надеялась на продолжительность счастливой жизни; ежедневно давала она слово поговорить серьезно с Марциалом, то есть предложить ему свою руку, но хотела, чтобы мысль об этом пришла ему самому. Однако негодный много говорил о любви и ни разу не заикнулся о браке.

Наконец на десятый день Жанна решилась приступить к этому щекотливому вопросу.

– Я много об этом думал, – сказал Марциал, – но как обвенчать две позолоченные нищеты? У нас обоих нет состояния. Я секретарь посольства с жалованьем тысяча восемьсот франков, все ваше приданое состоит из бриллиантов, которые дает за вами ваша матушка; хороши мы будем среди неслыханной роскоши модных людей!

– Для меня роскошь – любовь, – сказала грустно Жанна. – Неужели вы думаете, что я мечтаю о восьмирессорных каретах и о платьях со шлейфами? Я продам свои бриллианты; счастье, поверьте мне, не разъезжает четверней.

– Но не ездит и в фиакре, – сказал Марциал.

Рука Жанны покоилась в руке Марциала; она выдернула ее с внезапным негодованием.

– Что с вами? – спросил Марциал.

– Я не прощу себе того, что унизилась до разговора с вами об этом предмете, – отвечала она. – Если б вы любили меня, то уже давно просили бы моей руки у матери. Мне, видно, суждено переходить от одного разочарования к другому.

Лицо Жанны совершенно изменилось. Она смотрела на Марциала, как будто ждала от него рокового слова.

– Вы хорошо знаете, Жанна, что я вас люблю; именно эта любовь и запрещает мне сделать вас несчастной, предложив вступить со мной в брак.

На губах Жанны появилась горькая улыбка.

– Правду сказать, вы чрезмерно добры, и я до сих пор не понимала вас. Простите, что я на несколько часов оторвала вас от прекрасных привычек парижской жизни...

Бриансон снова овладел рукой д’Армальяк.

Но она встала и надела шляпку.

– Прощайте и забудьте, как я забуду...

Марциал испробовал все, чтобы удержать молодую девушку, он даже намекнул на свадьбу, но та ушла поспешно, пылая негодованием.

– Я сказала, что забуду его, – прошептала Жанна, выйдя на улицу. – Забыть! Забуду только в могиле.

В этот день вечером она с матерью должна была ехать к госпоже д’Арфель.

«Я отомщу, – подумала Жанна. – Там будет Деламар, и я скажу ему, что люблю его».

Это значило мстить самой себе.

Вечером, когда она совсем оделась, с ней сделался обморок. Силы изменили ей, она не перенесла всех треволнений этого дня. Однако Жанна вскоре очнулась и упрашивала мать ехать без нее.

После отъезда графини она легла и взяла роман; но ночная сорочка жгла ее, как платье Деяниры [28]; она пылала ревностью и удивлялась, что Марциал не пишет ей. Мог ли он так равнодушно перенести внезапный разрыв? Почему не остановил ее силой? Почему не последовал за ней до самой наружной двери?

– О, Марциал не любит меня, – прошептала она со вздохом, – он предан Маргарите, и я была для него лишь тягостным бременем. А я, несмотря на все его проступки, несмотря на свою оскорбленную гордость, несмотря на свой гнев, люблю его до безумия. Он взял мою жизнь и стал сам для меня жизнью.

Она спрыгнула с постели и открыла потайной ящик в письменном столе, где хранился жемчуг.

– О, мой милый жемчуг, – сказала она, побледнев. – Ты утешишь меня во всем. – В эту минуту ее блуждающий взор остановился на портрете отца. – Отец! – Она всплеснула руками. – Я – д’Армальяк и опозорила это славное имя.

Глава 13. Часы любовного сумасшествия

Жанна долго вертелась в постели, не имея сил охладить пылающую голову, сдержать биение сердца.

Она взглянула на часы: было уже одиннадцать часов; Жанна вскочила и торопливо оделась в только что снятое платье, чтобы иметь возможность сказать матери, будто хотела приехать к госпоже д’Арфель.

Но не туда желала она отправиться, стремясь на улицу Цирка, решившись на все, даже на самые крайние поступки. Прибыв в дом Марциала, она стала взбираться на лестницу. Грум, игравший в карты с привратником, пошел за ней следом и сказал, что графа нет дома.

– Я подожду его, отворите дверь.

Негр повиновался.

Погода была холодная; Жанна дрожала и обрадовалась, найдя огонь в камине.

– В котором часу возвратится граф?

– Едва ли и сам он может сказать это.

Грум говорил докторальным тоном, точно собирался прочитать наставление своему господину, следуя примеру слуг в старинных комедиях.

– А эта девица приедет раньше него? – спросила Жанна.

– Он мне ничего не говорил об этом.

– Она приезжает каждый вечер?

– О нет. Она приезжает только тогда, когда ей становится дома страшно.

– Вчера была?

– Не помню.

Д’Армальяк нашла недостойной себя расспрашивать негра.

– Хорошо, – сказала она, приказывая ему жестом удалиться, – я подожду немного.

Негр проворчал сквозь зубы:

– То-то будет потеха, если граф приедет с другой.

В своем ослеплении Жанна забыла об уважении к самой себе, но теперь, пришедши к Марциалу, покраснела от стыда.

– Как! – вскричала она. – Я унизилась до того, что явилась сюда.

Оставшись одна, Жанна стала допрашивать мебель, этого безмолвного свидетеля, имеющего, однако, своеобразную, нескромную физиономию. Так, в вазе на камине Жанна увидела медальон, которого там не было накануне. Она схватила его, открыла и нашла в нем портрет. Портрет этот, разумеется, был Марциала. Маргарита Омон настолько понимала вещи, что не могла оставить у своего любовника медальон с портретом другого поклонника.

– И медальон висел на шее этой девицы! – сказала Жанна, бросая медальон в камин.

Маргарита Омон оставила в комнате и другие следы своего визита. На столе лежал раскрытый роман со шпилькой вместо закладки, на подсвечнике около венецианского зеркала висела гирлянда из искусственных васильков и мака, которую Маргарита оставила тут, убирая себе голову.

Роман и гирлянда присоединились к медальону.

Марциал не возвращался.

Жанна не хотела, чтобы мать расспрашивала, как она провела время. Правда, Жанна могла сказать, что поехала за матерью, но, прибыв к дому, не решилась войти, боясь вторичного обморока, но на все это потребовалось бы не больше получаса. Поэтому Жанна решила вернуться домой.

Проходя через столовую, она кликнула задремавшего грума.

– Если ты поклянешься хранить тайну, я дам тебе пять луидоров, – сказала она ему. – Граф не должен знать, что я была здесь в его отсутствие.

Негр поклялся всеми своими богами.

Жанна вернулась раньше матери и легла в постель, но не могла, как и прежде, найти спокойствия.

На другой день во время завтрака она сказала графине:

– Маман, я решила отдать свою руку Деламару.

– А сердце? – спросила мать, вопросительно глядя на дочь.

– Мое сердце? – отвечала Жанна. – У меня его нет.

А между тем, пока она говорила, сердце ее разрывалось на части.

Глава 14. Жанна д’Армальяк танцует

Графиня д’Армальяк принадлежала к числу людей, которые уверены, что все устраивается само собой, без всякого содействия с их стороны. Поэтому она нисколько не удивилась тому, что ее дочь вспомнила о Деламаре, ибо, по ее мнению, это было в порядке вещей.

Она говорила, что новейшее общество не признает браков по склонности и что поэтому остались только браки по рассудку.

Графиня уведомила Деламара, который еще не терял надежды, находя поддержку в родных Жанны. Он явился на другой день и получил приглашение обедать с дядей Жанны.

Говорили о политике и литературе. Деламар быстро надоел Жанне, хотя та и сознавалась, что он говорит не хуже других. Разница состояла в том, что Деламар, облекшись в доспехи избитой морали, изрекал при удобном случае назидательные правила, причем так часто, что невольно рождалось сомнение, не шутил ли. Впрочем, он мирился с духом новейшего общества, и, если бы страсть к судебной карьере не охватила его тотчас по выходе из лицея, он, без сомнения, сделался бы одним из приятнейших людей.

Начав ходить в дом, Деламар изложил все свои соображения и представил Жанне будущее счастье в том виде, в каком видел его сам сквозь призму своего честолюбия. Жанна слушала только наполовину. Какой бы рай ни рисовал ей Деламар, она нашла бы его очень скучным, при условии жить там с ним. В самом деле, чем мог быть для этой разочарованной девушки идеал чиновника, начинающего карьеру в провинции? Но у Жанны достало сил оставить Деламара в том убеждении, что она разделяет все его виды.

Дело шло быстро. Дядя, хотя и небогатый человек, обещал прибавить пятьдесят тысяч франков к бриллиантам, которые давала мать.

При подписании брачного контракта присутствовали самые короткие знакомые. Танцевали под фортепьяно. Бывшая в числе гостей госпожа Трамон спросила у Жанны, отчего у нее блуждающий взгляд.

– Не знаю, – отвечала Жанна со странной улыбкой, – мне сказали, что нужно танцевать, и я танцую.

Госпожа Трамон нагнулась к одной из своих знакомых и шепнула:

– Ну, этой совсем не весело.

Госпожа Трамон была против этого брака. Она не сомневалась, что знатная и прекрасная собой девица, какова была Жанна, должна непременно выйти за владетельного герцога или, по крайней мере, за князя вроде знакомого ей русского, который относительно Жанны не высказал никакого определенного намерения.

В душе Жанны боролись два противоположных стремления. Одно, более могучее, влекло ее к Бриансону – это была страсть. Другое, более кроткое, указывало ей на материнские объятия – это была покорность, пожертвование.

В самом конце вечера госпожа Трамон вдруг спросила Жанну:

– Разослали вы приглашения?

– Это дело маман, – отвечала молодая девушка.

– Не забудьте моих друзей: русского князя и Бриансона; оба они говорили мне вчера о вас.

– Что же они сказали?

– Князь в отчаянии, но будет радоваться вашему счастью.

– Он очень добр.

Жанна тоскливо слушала, надеясь, что госпожа Трамон заговорит о Марциале.

– Что касается Марциала, то он сказал, что желал бы занять место вашего жениха, но не способен к семейной жизни: он настолько любит всех женщин, что не в силах предпочесть только одну.

– Следовательно, мое замужество нисколько его не удивило?

– О Боже мой, нет. Между нами будь сказано, если бы у вас было пятьсот тысяч франков приданого, он не задумался бы просить вашей руки; вы знаете, что теперь все сосредоточивается на одних деньгах.

– О мое сердце! – прошептала Жанна, отворачиваясь от госпожи Трамон, чтобы скрыть свою бледность.

Глава 15. Небо и ад

Грум не преминул выдать тайну. Когда возвратился его господин с Маргаритой Омон, он сделал знак, что имеет сообщить нечто по секрету.

– Ну, говори, – сказал Марциал, оставшись наедине с негром.

– Это секрет, и с меня взяли клятву не разглашать его.

Марциал не сомневался в том, что эта тайна касалась Жанны.

– Говори же! – приказал он нетерпеливо.

– Приходила дама, – отвечал негр, – пробыла здесь четверть часа и побросала в огонь все, что попалось ей под руку, поэтому не обвиняйте меня.

Выдавая тайну Жанны, грум рисковал сделаться клятвопреступником, но предпочитал скорее лишиться царствия небесного, чем своего места.

– Что она бросила в огонь? – спросил Марциал с живейшим любопытством.

– Я не разглядел хорошо, потому что смотрел в замочную скважину, однако заметил, что она, кажется, бросила в огонь книгу, гирлянду и медальон. Когда она ушла, я спас, что мог, но, ради Бога, не говорите ей, что я все рассказал вам, – у нее такие страшные глаза, и я опасался, что она меня прибьет.

Негр умолчал, однако, о том, что надеялся получить пять луидоров.

Марциал написал Жанне следующую записку:

Я все жду вас, но вы забыли дорогу к моему дому. Мысль потерять вас приводит меня в отчаяние.

Как могли вы предположить, будто не живете постоянно в моем сердце? Могу ли забыть вас хоть на минуту после тех незабвенных часов, которые провел с вами?

Эти часы будут сладким воспоминанием всей моей жизни. Ради Бога, Жанна, придите хоть раз, хотя бы для того, чтобы сказать: «Прости!»

Вас ждет мое сердце, моя душа, вас ждут мои объятия...

Марциал

– Что вы там делаете? – крикнула Бриансону Маргарита Омон из другой комнаты.

– У меня есть одно денежное дело, – отвечал он, – и я, чтобы не забыть, написал с вечера.

С этими словами он запечатал письмо и вручил его своему негру.

– Ступай спать, – сказал Марциал груму вполголоса, – завтра ровно в семь с половиной часов будь у церкви Святого Августина; там увидишь эту даму – она пойдет к обедне; отдай ей это письмо, хотя бы с ней была горничная.

Марциал знал, что по воскресеньям Жанна ходила в восемь часов к обедне в церковь Святого Августина.

Негр подумал, что дама, вероятно, не забудет отдать ему обещанные пять луидоров.

Расчет его оказался неверным. На другой день он увидел шедшую д’Армальяк, подбежал к ней и отдал письмо, но та поблагодарила его только наклоном головы.

Жанна прочитала письмо за обедней, положив его на молитвенник; при первых словах она побледнела, при последних покраснела.

Хотя письмо было написано скорее страстным, чем влюбленным человеком, однако Жанну снова охватило упоение любовью.

«Как знать! – подумала она. – Если бы я захотела, то могла бы изгнать девицу, которая удерживает Марциала в праздной жизни. Он любит меня и не решается покончить с ней».

Но мало-помалу завеса спала. Жанна убедилась, что любовь Марциала основана лишь на чувственности и потому не давала сил жертвовать предметом своей страсти. Она вознесла свою душу к Богу.

– Боже, Боже мой! Спаси меня от этого человека! – произнесла она, скрывая свои слезы молитвенником.

Глава 16. Непостоянство сердца

Возвратясь домой, Жанна тотчас села за лакированное бюро писать Марциалу.

«Вы хотите проститься, Марциал. Правду сказать, я очень удивилась тому, что вы вспомнили обо мне, ибо мой долг забыть вас, ибо ваша обязанность вычеркнуть мое имя из книги вашей жизни».

Перо выпало из рук Жанны.

– Вот и я начинаю витийствовать, – сказала она.

Жанна понимала, что самым лучшим красноречием будет молчание, но женщины плохо усваивают это красноречие: мучения сердца заставляют их терзать перо. Поэтому Жанна продолжала:

Зачем вы становитесь поперек дороги и лишаете меня мужества, когда я хочу поступить хорошо? Ваше сердце злобно и любит только одно зло. Вы думаете, что взрывы страсти суть выражения любви; благодаря Богу, я прозрела теперь, и все ваши сладкозвучные слова будут бессильны.

Прощайте – вы того хотите. Сожгите это письмо, и пусть вместе с его пеплом развеется воспоминание о начатом романе, которому я больше не верю. Несмотря на свое злое сердце, вы настолько честны, что никогда своим поклоном не принудите меня в свете, где мы будем встречаться, ответить вам поклоном... или сказать, что я незнакома с вами...

Написав последние слова, Жанна подумала: «К чему писать?» Она хорошо понимала, что единственным ответом может быть только молчание.

В этот день Бриансон был больше, чем когда-нибудь, влюблен в Жанну, потому что не виделся с ней и не получал от нее писем. Сперва он с какой-то самонадеянностью ждал ее, будучи вполне убежден, что она покорится любви, мало-помалу пришел в нетерпение и лихорадочное состояние.

В два часа Бриансон еще так и не завтракал, поджидая Жанну и посматривая на ее место за столом. Наконец, он решился завтракать один, надеясь, что она придет. Воспоминание о Жанне являлось ему с неотразимой прелестью. До сих пор страсть его была мелка, теперь он в первый раз понял, что глубоко любит Жанну: недаром прошла она близко от него – пламя ее любви коснулось и его.

– У меня даже нет ее портрета, – пробормотал он, припоминая все очарование этой гордой красоты, смягченной любовью.

В первый раз принес он ей жертву: на камине стоял фотографический портрет его любовницы, он разорвал и бросил его в огонь.

– Как! – произнес Марциал. – Она больше не придет сюда? Неужели угаснет любовь, едва начавшись? Я держал в руках свое счастье и разбил его, как игрушку!

Напрасно выходил он в переднюю, напрасно высматривал с балкона – Жанна не приходила.

Прошла неделя. Время не успокаивало его сердца, с каждой минутой он забывал Маргариту и привязывался к воспоминанию о Жанне. Развлечения не помогали. Прекрасный образ воспламенял его душу.

Среди этих волнений ему было приятно вернуться мысленно к Жанне с какими-то девственными стремлениями. Его жизнь началась грозой; теперь он любил заглядывать в безоблачную лазурь. Ему казалось, что ореол цветущей юности Жанны бросает на него отблеск: чего не находил он в Маргарите, то нашел в этой молодой девушке, которая любила только его одного; напрасно твердил он, что можно любить одну женщину, – он в глубине сердца признавался, что любит одновременно их обеих. Любовь его была похожа на концерт, в котором скрипка чередовалась с виолончелью. Кроме того, он не считал свою любовь глубокой, но едва заглядывал внутрь себя, как признавался, что над ним владычествуют два образа, символизирующие два рода любви. Он хотел бросить одну для другой, но боялся, что расстанется именно с той, которую сильнее любил.

Колеблясь между этими двумя женщинами, Марциал постиг силу рока, которая играет главную роль в древних трагедиях.

Однажды, не зная куда отправиться обедать, он поехал к госпоже Трамон, питая неопределенную надежду встретить там Жанну. У госпожи Трамон он застал пианиста, которого оставила обедать эта милая болтушка, дабы не утратить привычки болтать; говорят, что, обедая одна, госпожа Трамон громко разговаривала с четырьмя фамильными портретами, украшавшими столовую.

Марциал назвался на обед.

– Согласна, но с условием, что вы не станете есть.

– Условие неудобное – я не завтракал.

Говорили о том о сем, разумеется, беседа вскоре перешла на Жанну.

Госпожа Трамон объявила Марциалу о предстоящей свадьбе Жанны; она уже была сговорена.

– Вы знаете, – сказал Марциал, скрывая свое волнение, – я сильно ухаживал бы за нею, если бы дело о браке не зашло так далеко.

– Вы не имели бы успеха; я знаю женщин.

– Вы вполне убеждены в том, что знаете их?

– Я знаю их так же хорошо, как и мужчин. Жанна д’Армальяк не принадлежит к числу тех, которые попадают в западню.

– Я с доброй целью буду за ней ухаживать.

– Стало быть, вы иногда ухаживаете и с дурной целью?

Марциал не ответил на этот вопрос, предавшись всецело своим мыслям.

– К несчастью, – прибавил он, – у меня нет ни гроша.

– Так же как у нее; вы поквитались бы и жили дружно. Если хотите, еще не поздно; я могу помочь вам, и вы сразитесь с Деламаром. Во вторник вечером Жанна приедет ко мне в последний раз перед свадьбой. Приедут также три или четыре англичанки-красавицы, две парижанки; можно будет приволокнуться; это ваше дело, не упускайте же случая. Впрочем, я рассчитываю на вас и не забуду прислать вам завтра утром записку.

Когда подали десерт, пианист выразил свое участие в беседе тем, что сел за фортепьяно; этим случаем воспользовался Марциал, чтобы проститься с госпожой Трамон под тем предлогом, что не любит музыки.

– Я потому стал бы обожать д’Армальяк, – сказал он, взглянув на пианиста, – что она никогда не спела ни одного романса и никогда не мучила фортепьяно.

Глава 17. Опасность писать письма

Итак, во вторник был у госпожи Трамон более или менее танцевальный вечер.

Первым приехал граф Бриансон, хотя ворочался с дороги за письмом Жанне, которое, по его предположению, должно было произвести в ней перемену.

Вторым явился Деламар, хотя и он сделал крюк, чтобы предложить невесте и ее матери проводить их к госпоже Трамон. Жанна отказалась от его услуг, говоря, что будет еще время ездить с ним, как с мужем. При входе в комнату Деламар, хотя и приехал один, взглянул на Бриансона с торжествующим видом.

«Бедный, – подумал Марциал, – если бы он знал историю своей будущей жены, то был бы менее горделив».

Съехались все, за исключением Жанны с матерью. Марциал стал опасаться, что они не приедут. Наконец они прибыли и вошли: мать – торжествуя, как и следует матери, выдающей дочь замуж, невеста казалась очень грустна. Она кланялась направо и налево, не различая никого и воображая, что ей кланяются. Однако она заметила или, правильнее сказать, почувствовала присутствие Марциала.

Госпожа Трамон пошла ей навстречу и осыпала любезностями:

– Без вас и праздник не в праздник; вы душа гостиной и утеха глаз; если бы у меня не были нарумянены губы, я бы вас расцеловала.

Марциал, казалось, не принимал никакого участия во всем происходившем в гостиной, однако не терял Жанну из виду; она показалась ему еще прекраснее в своей бледности, потому что, несмотря на все усилия, не могла изгладить на своем лице выражения тайных мук сердца.

Общество стало оживляться. Приехавший пианист уселся за фортепьяно и начал барабанить. Когда он окончил, госпожа Трамон попросила одну из молодых англичанок спеть что-нибудь.

Мисс Дженни Рамсон исполнила французский романс; можете представить себе, как это было прекрасно; тем не менее общество наградило певицу громкими рукоплесканиями. Марциал воспользовался этим шумом, чтобы поклониться Жанне.

Последняя холодно отвечала на его поклон, как будто едва была с ним знакома. Он настойчиво желал говорить с ней, но Жанна, казалось, не понимала.

Марциал терял голову. Оставшись почти наедине с ней, позади группы гостей, он хотел вручить ей письмо, за которым ворочался с дороги домой и которое написал на тот случай, если ему не удастся поговорить с Жанной. Видя ледяное выражение ее лица, он заключил, что разговор невозможен. Поэтому спрятал письмо в перчатку и сунул его в руку Жанны; но молодая девушка, решившись не видеться с ним больше, отказалась взять письмо.

Она встала со своим обычным гордым видом и ушла в соседнюю комнату, желая отделаться от Марциала. Письмо упало около ее ног, чего не заметил Бриансон, не спускавший глаз с лица Жанны; ему даже представилось, что Жанна вышла в соседнюю комнату с единственной целью прочитать письмо или же переговорить с ним лично. Вот почему он пошел за нею вслед.

Едва они оба вошли в другую комнату, как одна из молодых американок, видевшая передачу письма, подняла последнее и вскричала:

– Кто потерял записку?

Эта молодая девушка принадлежала к числу тех особ, которые любят поднимать шум из-за пустяков. Она подняла руку с письмом.

– Записка! – сказала другая. – Нужно ее прочитать!

– Вслух! Вслух! – сказала третья.

Четвертая тут же потребовала, чтобы читали как можно громче.

Случай показался забавным, вокруг нашедшей столпились все знакомые.

– Письмо запечатано, – сказала она с таинственным видом, – но так как нет адреса, то секрет принадлежит нам всем.

– Читайте! Читайте, – сказала другая.

– Читайте сами; я умываю руки.

И американка передала письмо той, которая требовала чтения.

Требовала особа, только что спевшая романс. Собрав похвалы за свое пение, она хотела пожать лавры и в качестве чтицы.

Поэтому она нисколько не усомнилась распечатать письмо.

– Слушайте, – сказала она и стала читать:

Это прощальное письмо, потому что вы хотите расстаться. Зачем не пришли вы, когда я ждал вас, обуреваемый мучениями, ласкаемый надеждами? О, на этот раз вы не вышли бы из комнаты, с которой навеки нераздельно будет соединено воспоминание о вас...

– Что такое? – спросила госпожа Трамон, подошедши к группе и ничего не понимая.

Злоречивый слушатель объяснил ей, что читают любовную прозу, которую мисс Рамсон намеревалась переложить на музыку для фортепьяно.

Наступило глубокое молчание; все поняли, что чтение этого письма далеко не забавно, так как было нарушением чужого секрета.

Но мисс Рамсон, мечтая лишь о производимом ею эффекте, продолжала читать, как будто дело шло о литературном отрывке.

Вы обвиняете меня, потому что я не смотрю, подобно вам, на любовь с трагической точки зрения. Но в глубине своего растерзанного сердца я чувствую, что моя любовь сильнее вашей. Для вас она была новинкой; в минуту романтического увлечения вы пришли ко мне и повторяли свои визиты, находя в них развлечение для себя. Теперь, убедившись в моей любви, вы не хотите больше меня видеть. Я не могу покориться вашему желанию. Вы унесли с собой мою душу; напрасно успокаиваю я свое сердце – оно не повинуется и требует вас, потому что вы его жизнь...

Умоляю, придите хоть на один час, хоть на одну минуту: вы должны выслушать те нежные речи, которые высказываются в поцелуе.

– Тсс! – вскрикнула госпожа Трамон, вырывая письмо из рук мисс Рамсон. – Я не хочу, чтоб о нас говорили как о сумасшедших. Это письмо, вероятно, шутка. – Все лица, веселые до сих пор, сделались серьезными. Впереди всех стоял Деламар. – Если только, – продолжала госпожа Трамон, ветреная, как самая молоденькая девушка, – если только никто не заявит своих прав на это мастерское излияние страсти. – Она видела, что письмо было без подписи. – Ну-с, чье письмо и кому оно назначалось?

Все в один голос закричали, что никто из них не получает подобных записок.

После тишины поднялся такой шум, что бывшие во второй комнате перешли в первую.

– Неслыханная вещь! – сказал Деламар Жанне. – Кажется, одна из этих девиц потеряла присланное ей письмо, которое оказалось формальным ее обвинением.

– Да, да, – подтвердила госпожа Трамон, обращаясь к Жанне, – я вижу, что сделала глупость, допустив чтение этого письма, ибо завтра же репортеры огласят соблазнительную историю: некая девица, имеющая поклонника, ездила к нему несколько раз. – Жанна молчала. – Ну, моя дорогая, у вас отличное зрение – скажите мне, кто из девиц имеет поклонника: я отошлю ее домой.

– Признаюсь, – сказала Жанна, – я не вижу, против кого могла бы служить уликой эта записка.

– Ну так прочитайте ее сами.

И госпожа Трамон поднесла письмо Марциала к глазам Жанны.

– Вот обвинительный акт, – сказал помощник прокурора своей невесте.

Увидев почерк Марциала, Жанна потеряла власть над собой и почти в обмороке упала на руки госпожи Трамон.

В эту минуту вошел Марциал.

– Что случилось? – спросил он у госпожи Трамон.

– Разве вы не знаете, что нашли записку, которая взволновала всех? Вот она.

Марциал сохранил присутствие духа и громко рассмеялся.

– А, отличная история! – вскричал он. – Я знаю этот почерк.

Глава 18. Канун свадьбы

Обморок Жанны продолжался семь или восемь секунд. Хотя уже с некоторого времени отчаяние овладело ее душой, однако у нее достало сил подавить волнение, правда, любовь повергла ее почти в безумие, но чувство долга к матери и самой себе одержало верх. Открыв глаза, она прежде всего увидела Бриансона, который в волнении прятал свое письмо.

Бледность Марциала поразила ее.

– Он любит меня! – прошептала Жанна.

Их взгляды встретились с выражением бесконечной любви. Жанна прижала руку к сердцу и отвернулась, обмахиваясь веером.

Марциал готов был подойти к ней, когда приблизился Деламар.

– Вы нездоровы? – спросил Жанну молодой помощник прокурора.

– Не знаю, что такое со мной делается, – ответила она, – пойдем в оранжерею вздохнуть на свободе, здесь душно.

Она взяла его руку. И более, чем когда-нибудь, поняла, что этот человек никогда не может стать ее мужем, потому что при одном прикосновении руки к платью жениха почувствовала отвращение.

«И, однако, он честный человек, – думала Жанна, – он обладает всеми качествами, которые я желала бы найти в Марциале».

В оранжерее Деламар рассыпался в тонких любезностях и нежных словах, которые раздражали Жанну, вместо того чтобы успокоить. Есть еще люди, воображающие, будто сантиментами можно победить женщин. Но, как говорил Стендаль, для страждущего сердца гораздо лучше рюмка шампанского, чем целый графин оржада.

– Я вижу, – закончил излияния Деламар, истощив все свое красноречие, – вам будет скучно здесь; теперь более одиннадцати часов, не желаете ли ехать домой?

– Да, предупредите маман и проводите нас.

Через пять минут графиня д’Армальяк и будущие супруги сидели в карете, нанятой Деламаром нарочно для этого случая. Деламар много говорил о приготовлениях к свадьбе: все было готово как у мэра, так и в церкви. В четверг предполагалось совершить гражданский брак; в пятницу назначался семейный завтрак, в субботу – церковное бракосочетание в церкви Святого Августина.

Жанна так равнодушно слушала рассказ о всех этих приготовлениях, как будто не она была невестой; поэтому прения шли только между ее матерью и женихом, она же все находила отличным.

Когда карета остановилась у дверей графини д’Армальяк, молодой помощник прокурора протянул руки, чтоб помочь Жанне выйти из экипажа; но она, как птица, порхнула мимо.

Он схватил ее руку.

– О, Жанна, вы не всегда будете гнать меня. – Последовал нежный поцелуй и пожатие руки матери. – До завтра и навсегда!

«Никогда!» – подумала Жанна.

Ей представилось, что если завтра приедет Деламар, чтобы вместе с ней ехать к мэру, то вместо жены найдет покойницу.

Оставшись одна в своей комнате, она написала Деламару следующее письмо:

Вы честный человек, и я решаюсь открыть вам свое сердце. Я думала, что полюблю вас, но вот уже канун свадьбы, а я питаю к вам только глубокое уважение. Любовь не пришла, а я из числа тех, которые мечтают о любви в браке.

Бог свидетель, что не по недостатку доброй воли я не полюбила вас. Я старалась пробудить к вам чувство в своем сердце – старания мои не увенчались успехом, и мы обязаны отказаться от брачных уз, которые были бы несчастьем для нас обоих.

Я правдива и не могу играть комедию. Изберите себе жену, которая будет вам предана душой и телом. Приглашения разосланы только самым близким друзьям; повидайтесь с ними завтра и объясните отказ чем угодно, например моей неизлечимой болезнью. Как знать! Быть может, придется разослать приглашения на похороны.

Прощайте; что бы ни случилось, не вспоминайте обо мне с негодованием.

Жанна д’Армальяк

Закончив, Жанна позвала горничную, которая ждала ее в уборной.

– Слушайте, Эмма, это письмо должно быть у Деламара завтра в семь часов утра. Ни слова моей матери! Не говорите ей также о том, что я уйду теперь; принесите поскорее мое черное платье.

Когда платье было принесено, Жанна, взглянув на него, подумала:

– Отчего же не отправиться мне в подвенечном?

И она надела белое платье.

На ее лице явилось странное выражение. Она закуталась в шубу и вышла, не оглядываясь, но мысленно посылая поцелуй матери.

– Так вот оно что! – проворчала горничная. – Барышня опять принимается за свои глупости.

Жанна вернулась, едва достигла лестницы.

– Я позабыла, – сказала она, открыла письменный стол и вынула три или четыре жемчужины.

– Странно, – проворчала горничная, когда ушла Жанна, – меня разбирает охота доложить обо всем графине. – И через секунду прибавила: – Нет, уж лучше не докладывать: так и клонит ко сну.

Глава 19. И, однако, она была прекрасна

Куда отправилась Жанна?

Улица Цирка как магнит влекла ее к себе.

В половине первого она постучалась к Марциалу. Верный своим обязанностям грум отворил ей.

– Ах, мне кажется, вы пришли не вовремя. У графа сегодня ужин; загляните сами в столовую, если не верите мне.

Жанна отказалась от предложения, еще раз она была поражена в сердце.

– Как! Еще не кончено. Эта Маргарита заставит меня перенести тысячи мучений.

Жанна вообразила, что ужин предполагался только для двоих, но если бы увидела стол, накрытый для шестерых, то убежала бы опрометью. Однако мысль о том, что Маргарита приедет с Бриансоном, не воспрепятствовала ей войти в спальню.

«Это будет праздничным букетом», – подумала она.

Заметив бледность Марциала у госпожи Трамон, Жанна вообразила сперва, что, без сомнения, одержит верх над своей недостойной соперницей; что Бриансон пожертвует, наконец, для нее Маргаритой; что она его найдет готовым жениться на ней...

Последняя мечта ее рассыпалась в прах.

– Я проклята! – сказала она. – Я не могу делать ни добра, ни даже зла.

Она села за маленький столик, взяла перо и торопливо написала:

Ваши поступки, Марциал, недостойны. Вы снова отрываете меня от долга и ввергаете в смерть и муки. Ваша любовь превратилась в мщение. Вы наказываете меня за мою любовь; это жестоко с вашей стороны; никогда ни одну бедную женщину не терзали столь гнусным образом. Или вы никогда не страдали, Марциал, или мстите мне за раны, нанесенные вам другими женщинами. Вы избрали меня жертвой, потому что я была чище, выше, горделивее других. О, Марциал, это невыразимые муки! В былые времена разрывали преступника, привязав его к четырем лошадям. Мне кажется, что эта казнь применена к моему сердцу. И, однако, сегодня вечером ваше лицо не было зверским; оно выражало чувство. Но выражение это было только маской; вы надели ее с целью обмануть меня в ту самую минуту, когда я поклялась больше не видеться с вами. Не утонченная ли это жестокость? До чего хотите вы меня довести? Я нарушила свой долг как дочь и женщина, и мне остается одно спасение – смерть, смерть без надежды на прощение!

Зачем скрывать? Я отказалась от замужества и пришла сюда, беззаветно преданная вам; но, вступив, ясно вижу, что меня не ждали.

Для вас я была только минутной прихотью.

Жанна выронила из рук перо, спрашивая себя, о чем еще писать?

Взяв из письменного стола три или четыре жемчужины, возбудившие подозрение горничной, она не решила умереть в квартире Марциала, но хотела иметь смерть под рукой.

В самом деле жемчужины были фальшивые, содержавшие очень сильный яд. В своем постоянно романтическом настроении Жанна убедила себя, что необходимо иметь всегда под рукой яд и кинжал. Она вынула жемчужины, посмотрела на них и сказала с горькой улыбкой:

– В мою свадебную корзину положили жемчуг.

Она схватила перо и докончила письмо.

Я также умею мстить. Когда вы, Марциал, вернетесь с этой женщиной, скажите ей, что место занято.

Жанна не подписала письмо, бросила перо и подошла к камину. Увидев себя в зеркале, она невольно воскликнула:

– И, однако, я была прекрасна!

Глава 20. Брачное ложе

В этот день граф Бриансон пригласил нас ужинать: меня, маркиза Сатану, Оффенбаха, маркиза Сент-Жоржа и музыканта. Маргарита Омон хотела пропеть арии из оперы, чтобы дать нам высокое понятие о своем голосе и методе.

Встретясь в кофейной Риш, влюбленные возвратились вечером, сгорая еще сильнейшей страстью, хотя в сердце Бриансона носился бледный образ Жанны.

Пробило полночь. Ужин был назначен в час. Он состоял из холодных блюд, и потому еще не пришли оба официанта.

Грум находился на кухне. На этот раз он не спал, предчувствуя грозу в доме. Заслышав шаги Марциала, он поспешил к двери предупредить графа о прибытии Жанны, но не осмелился заговорить с ним.

Первой вошла Маргарита Омон.

Была ли она голодна и предполагала ли оказать честь ужину, неизвестно; не подлежит сомнению только то, что она вошла, напевая арию из «Дочери рынка».

– Полно, полно, – сказал ей Марциал, – я уже десять раз штрафовал тебя сегодня; пожалуйста, замолчи.

Но Маргарита, пообедав весело, пела во все горло.

– Берегись, милая, ты разбудишь собаку соседки.

– Зачем же твоя соседка так рано укладывает спать свою собаку? Тем хуже для нее. У тебя в квартире я все равно что дома.

С этими словами Маргарита Омон переступила порог в столовую.

– Умираю от жажды, – сказала она. И бросилась к серебряному ведру, где в растаявшем снегу плавала бутылка шампанского.

Но прежде чем пить, Маргарита зашла в спальню сбросить шубу и шляпку. Ее глазам представилось неожиданное зрелище.

На постели лежала Жанна, с опрокинутой головой, повисшими руками, одетая в белое окровавленное платье.

Вскоре пришел Марциал; его также поразило это зрелище. Не будучи хладнокровным человеком, он подумал, что сошел с ума и что все это мерещится ему.

Он бросился к Жанне, оттолкнув попавшуюся ему на дороге Маргариту.

– Это что значит? – спросила Маргарита, опомнившись.

Марциал схватил руку Жанны.

– Жанна! Жанна! – кричал он. – Что вы сделали? И я виной тому! Жанна! Жанна! Скажите, что вы не умерли!

И он прикоснулся губами к челу молодой девушки.

Маргарита Омон подошла.

– Ну, кажется, нашу постель считают брачным ложем или столом в морге. Отчего она не умерла у себя на квартире?

Марциал повернулся, в гневе топнул ногой и проговорил: «Молчи!» – таким голосом, от которого Маргарита побледнела сильнее, чем от ужасной картины. Однако она осмелилась проворчать:

– Прикажи же ей говорить.

– Послушай, – ответил Марциал, ведя Маргариту к дверям, – я предавался с тобой всем гадостям, но теперь твое бесстыдство достигло крайних пределов. Ты должна понять, что тебе остается одно: уйти и никогда больше не приходить сюда.

Маргарита Омон хотела защищать свои права.

– Ни слова! – продолжал Бриансон, выталкивая ее из спальни. – У тебя нет ни сердца, ни души, если ты не понимаешь, что должна без оглядки бежать при виде этого ужасного несчастья. Эта женщина умерла, и ты убила ее.

Маргарита уступила внезапно воскресшей энергии Марциала; она ушла, прошептав с гордостью:

– Я никогда не вернусь.

Глава 21. Два ужина

Маргарита Омон встретилась с нами на лестнице.

– Ступайте, – сказала она, подавая нам руку, – ступайте, увидите премилые вещи. Вы приехали ужинать и найдете девицу, которая поужинала ядом. Меня же вежливо выпроводили.

Мы не поняли ни слова. Маргарита спустилась, мы поднялись.

Бриансон не запер дверей, так что мы вошли в комнаты и достигли спальни.

Какое зрелище! Марциал осыпал поцелуями мертвенно-бледную Жанну.

Он подошел к нам, как только увидел. Лицо его выражало глубокое отчаяние.

– Правда, – сказал он нам, – я пригласил вас ужинать, но подобные праздники не существуют больше для меня.

Он увел нас в столовую, не желая, чтобы мы узнали женщину, лежавшую на постели.

– Вы честные люди, и потому моя просьба хранить все в тайне бесполезна, – сказал он нам. Потом, чтобы сбить нас с толку, прибавил: – Впрочем, эта женщина неизвестна в Париже. Она вообразила, будто я ее люблю, и пришла ко мне умереть.

Произнося эти слова, он подталкивал нас к двери. Когда мы вышли, запер ее на ключ.

Едва мы очутились на улице, как дьявол сказал мне:

– Я чересчур отомщен. Мое предчувствие, что Жанна окончит дурно, оправдалось вполне.

– Вы уверены, что она умерла? – спросил я.

– Разве сами вы не видели? Уже цвет лица стал восковым.

– Однако вы во всем виноваты.

– Нет, не я, а страсти. Я сам лишь игрушка того, кто ищет рассеяния во всем. Однако не станем расстраивать себя сильными ощущениями, которые притом могли бы воспрепятствовать нам хорошо поужинать.

– Где?

В ту минуту, как я сделал этот вопрос маркизу Сатане, глаза наши были ослеплены ярким светом в окнах противоположного дома.

– Прекрасная трагедия и веселенькая комедия, – сказал дьявол со своей обычной улыбкой. – Это жених Жанны, Деламар, хоронит свою холостую жизнь.

– Как! Рядом с бедной девушкой, которая только что умерла!

– Разве неизвестно вам, что он живет напротив Бриансона?

– Случай сводит и не такие противоположности.

– Вы знаете, что мы можем отправиться к нему ужинать. Он пригласил не только меня, но и одного моего друга, испанца, который должен привезти свою любовницу Розу-из-Роз, ибо: «Pour être magistrat, on n’en est pas moins home» [29].

– Пойдем, если только вы уверены, что не оправдается над нами пословица: «Незваный гость хуже татарина».

– Вам не будет неприятно увидеть этот контраст. Идем.

Я последовал за маркизом Сатаной.

Нас приняли ласково, дружески. Садились за стол. Веселье искрилось в бокалах и в сердцах. Только один Деламар находился в каком-то неопределенно тревожном состоянии, столь совместном с его важностью. Однако он желал, чтобы веселились на его празднике, последнем в его холостой жизни. И не подозревал того, что случилось в противоположном доме. Предполагал, что Жанна питает симпатию к графу Бриансону, но не сомневался в том, что она честнейшая девушка в мире. Надеялся быть с нею счастливым, гордился ее красотой и славным именем. Один из его друзей говорил ему, что Жанна несколько компрометировала себя с Бриансоном, и даже намекал, что она бывала у Марциала; но Деламар обрезал его, сказав:

– Неправда; я живу напротив и никогда ее не видел.

Разумеется, Жанна не высовывалась в окно, когда бывала у Бриансона.

Веселились много у Деламара. Один из гостей предложил тост за молодость, другой – за супружество.

– Вы не пьете? – сказал я маркизу Сатане.

– Мой друг, – отвечал он, – я не верю более в молодость, никогда не верил в супружество.

Глава 22. Кинжал

Марциал вернулся в спальню; в отчаянии, бессознательно, устремил пристальный взгляд на Жанну, лицо которой покрылось смертельной бледностью.

Он заметил в складке ее платья небольшой кинжал, которым она часто играла у него; уже в первое их свидание она сказала: «Я никогда не любила драгоценных вещей, но не нашла бы странным, если бы женщины носили маленький кинжал за поясом».

Без сомнения, в последнюю минуту она решила умереть скорее от кинжала, чем от яда.

– Кровь! Кровь! – вскричал Марциал.

Он не решался осмотреть рану. Глаза его были вытаращены, но он ничего не видел.

– Жанна, Жанна! – сказал он, приподнимая ей голову. – Прости мне свою смерть. Упал на колени и вторично прошептал: – Жанна, Жанна, прости мне свою смерть.

Минуту постоял он в молчании, мысленно воссылая к Богу горячую молитву, молитву обуреваемой отчаянием души. Потом осыпал себя упреками:

– Эта девушка, чистейшее создание, знавшее только Творца и свою мать, пришла ко мне, отдала свои сердце и душу, и я, как жадный зверь, растерзал ее сердце, погубил душу. Она принесла мне все радости – я наделил ее одной лишь скорбью. Как была она прекрасна и как еще теперь хороша!

Марциал схватил окровавленный кинжал, чтобы поразить себя.

Он надеялся, что, убив себя, получит прощение от Жанны.

Но, прежде чем исполнить свое намерение, Марциал подошел к камину, снял портрет матери, поцеловал его и сказал:

– Ты также простишь меня!

По его мнению, смерть его была добрым делом, он надеялся спасти этим путем честь Жанны. Найдут Жанну у него в квартире, но в чем упрекнуть их после смерти? Она готовилась выйти замуж за нелюбимого человека, пришла к Бриансону, которого любила, открыла ему свое сердце, но решилась умереть. Он, не могши убедить ее остаться в живых, предпочел лучше умереть, чем жить без нее. Кто осмелится заподозрить Жанну, когда оба они умерли?

– Да, я должен умереть, – сказал Марциал, приставляя твердой рукой острие кинжала к сердцу...

В эту минуту постучали в дверь.

Том второй

Книга седьмая. Воскресение

Глава 1. Пробуждение матери

Графиня д’Армальяк проснулась около десяти часов утра и кликнула горничную.

Последняя, согласно заведенному порядку, принесла утренние журналы и чашку шоколада.

– Эмма, видели вы сегодня Жанну? – спросила графиня.

– Нет, графиня, – отвечала горничная.

– Скажите ей, что мы пойдем со двора до завтрака.

– Не знаю, дома ли барышня, она, кажется, пошла в восемь часов к обедне. – И горничная проворчала сквозь зубы: – Надобно же замолить свои грехи!

– Ступайте сейчас и узнайте, дома ли моя дочь.

Некоторые люди предчувствуют несчастье, но госпожа д’Армальяк не обладала вторым зрением и жила изо дня в день, не заботясь о завтра. Так и теперь графиня для того только желала видеть дочь, чтобы поговорить с ней о подвенечном платье.

Эмма возвратилась, говоря, что Жанны нет в ее комнате. Впрочем, она и не трудилась дойти до комнаты, зная, что та еще не вернулась.

Рассуждая сама с собой, графиня пришла к тому убеждению, что настало время выдать замуж свою дочь.

Раздался звонок.

– Это она, – сказала графиня, – отворите ей дверь и пришлите ко мне.

Горничная вернулась одна – без Жанны.

– Какой-то господин велел мне передать вам карточку, – сказала она графине.

Графиня взяла карточку и прочитала: «Граф Бриансон».

– Что ему нужно от меня в этот час?

Она едва знала Марциала, которого встречала у герцогини и у госпожи Трамон, ей было известно, что он нравился Жанне, но графиня никак не предполагала, чтобы поводом его раннего визита была ее дочь.

Любопытствуя знать причину визита, она торопливо оделась, приказав горничной ввести Бриансона в гостиную.

Она вошла туда почти в одно время с Марциалом.

– Как вы рано встаете, – сказала графиня с ласковой улыбкой, как будто Марциал принес ей добрую весть.

Но улыбка исчезла, когда графиня заметила бледность и печаль Марциала.

Целый час Бриансон, призвав на помощь все свое мужество, обдумывал, как уведомить госпожу д’Армальяк о случившемся с ее дочерью. Во всяком случае, надобно было открыть ей истину, хотя и не всю.

– Графиня, – прошептал он, протягивая ей руку, – я должен сообщить вам дурную весть.

Госпожа д’Армальяк поняла, что дело идет о ее дочери.

– Жанна! – вскричала она, побледнев, и упала на руки Марциала.

– Графиня, – продолжал Марциал, усаживая ее в кресло, – вот что случилось. Вы хотели отдать свою дочь замуж за Деламара; она его не любила и вообразила, будто любит меня, я не старался возбуждать в ней никаких надежд, но она открыла мне свое горе, и мы сделались искренними друзьями.

– Но где моя дочь?

– Сейчас скажу.

– Вы ее видели сегодня утром?

– Да.

– Но как же вы приехали говорить со мной о ней, когда она еще не вернулась?

– Я приехал просить вас отправиться ко мне.

– Еще раз спрашиваю: где моя дочь?

– У меня.

– У вас!

Графиня вскочила. Бледная, с распущенными волосами, блуждающим взглядом, она была похожа на богиню мести.

– Она, стало быть, с ума сошла! У вас? Это просто ловушка.

– Ради Бога, выслушайте, графиня, я расскажу вам...

– Ничего не хочу слышать!

Графиня позвонила:

– Эмма, оденьте меня поскорей!

Она быстро вернулась в свою спальню.

– Я буду вас ждать! – крикнул ей Марциал.

Графиня не отвечала.

Хотя гостиная была крошечная комната, однако Марциал большими шагами ходил вокруг стола, на котором были разбросаны визитные карточки.

– Во всяком случае, – прошептал он в чрезвычайном волнении, – увидев свою дочь, графиня угадает, что случилось.

Он подошел к двери в спальню и сказал графине, что отправится домой, на улицу Цирка, номер десять, где и будет ее ждать.

Сойдя вниз, он увидел, что графиня хорошо сделала, отказавшись ехать в его экипаже, потому что место в последнем уже было занято.

Там сидела бледная Маргарита Омон, которая следовала в фиакре за Марциалом с улицы Цирка, куда явилась утром, волнуемая негодованием и любопытством. Она любила Марциала и боялась, что это событие разлучит их.

Когда Марциал разговаривал с графиней, Маргарита отпустила фиакр и забилась в экипаж, который, по ее мнению, больше принадлежал ей, чем Марциалу.

– Наконец-то явился, – сказала она, когда Марциал подошел к дверце.

– Да, явился, но ты зачем здесь?

– Я? Я в своем экипаже.

– Ну, если это твой экипаж, так и сиди в нем.

Маргарита высунула из дверцы руку, чтоб ухватиться за Марциала.

– Нет, нет, мне нужен ты, а не экипаж.

Она удержала насильно Бриансона.

– Полно, милая Маргарита, ты умна и поймешь, что бывают дни вынужденного развода.

– Я понимаю только любовь, понимаю, что люблю тебя и не хочу развода, кроме того, разводы бывают только в супружествах.

– Прощай! – сказал Марциал, вырывая свою руку.

Но, взглянув на Маргариту, он увидел в ее глазах непритворные слезы.

– Ты сумасшедшая, – сказал он, просунув голову внутрь экипажа, – ты знаешь, что я люблю тебя, но дай мне, пожалуйста, четверть часа свободы. Я не хотел этой страшной драмы, которая обрушилась на меня, подобно грозе. Я теряю голову. Оставь меня в покое, по крайней мере, на один день.

В эту минуту из подъезда показалась графиня д’Армальяк в сопровождении горничной.

Увидев Марциала около дверцы кареты, она вообразила, что он разговаривает с ее дочерью:

– Жанна! – сказала она громко.

Бриансон повернулся и сделал поклон графине, которая уже была около дверцы.

Маргарита поняла ее ошибку и сделала жест, как будто хотела сказать: «Я не ваша дочь».

– Зачем здесь эта женщина? – спросила графиня у Бриансона.

Она поняла, что Маргарита соперница ее дочери.

Марциал не находил слов для ответа.

– Не знаю, – сказал он наконец, – я взял первую попавшуюся карету, кажется, она принадлежит этой даме.

С этими словами он сделал знак проезжавшему фиакру, будто хотел нанять его для себя. Но графиня в нетерпении пошла навстречу фиакру и села в него вместе со своей горничной.

Марциал отворил дверцу своей кареты.

– Видишь, что ты наделала! – сказал он Маргарите. – Эта дама – мать бедной девушки, которая лежит у меня убитая. Что подумает она обо всем этом? Она ясно видела, что ты моя любовница.

– Ты обещал ей жениться на ее дочери? Я ли виновата в том, что девушка нанесла себе удар кинжалом? Она, она отняла тебя у меня.

– Своей болтовней ты помешаешь мне приехать вовремя.

– Вели кучеру ехать на улицу Цирка, я выйду на улице Сент-Оноре.

Марциал приказал кучеру доставить его домой не более как в пять минут.

Он сел рядом с Маргаритой: последняя поняла, что почти совсем овладела вновь своим поклонником, и сказала ему с непритворным выражением:

– Бедняжка! Так она в самом деле умерла?

Глава 2. Воскресение

Между тем графиня поднималась по лестнице к Бриансону, убитая горем, не зная, в каком положении найдет свою дочь.

Погибла ли Жанна или только пришла к Марциалу в одну из тех минут ослепления и любопытства, которые предшествуют падению?

Графиня убеждала себя в том, что ее дочь не могла, очертя голову, броситься в объятия Бриансона. Правда, Жанна любила его, но какова бы ни была любовь, девушка, подобная ее дочери, не утратит в одну минуту женской стыдливости.

Графиня не знала еще, что Жанна ночью скрылась из дома. Ей не пришло в голову зайти в комнату дочери и взглянуть на постель, которую, впрочем, нашла бы смятой.

Прибыв к Бриансону, графиня была далека от мысли, что ее дочь отравлена и поражена ударом кинжала.

– Я бреду, как во сне, – твердила она при каждом шаге.

Марциал встретил графиню в передней и молча пошел впереди нее до самых дверей спальни. На пороге он обернулся.

– Мужайтесь, графиня.

Графиня уже была в спальне, чувствуя скорее отвращение, чем страх. Но, увидев бедную Жанну, поняла, наконец, что здесь разыгралась ужасная драма.

Она не сказала ни одного слова, бросилась к постели и полумертвая с рыданиями упала на свою дочь.

– Маман, – проговорила Жанна, обхватывая ее голову обеими руками, – маман, прости меня. – И более тихим голосом прибавила: – Из отвращения к браку я потеряла голову и хотела умереть.

– Что же, наконец, случилось? – спросила еще более ошеломленная графиня.

Жанна не имела ни сил, ни мужества отвечать.

– Графиня, – сказал Марциал, подавляя свое волнение – я хотел у вас в доме объяснить все, о чем буду говорить теперь.

– Говорите.

– Ваша дочь страшилась брака с Деламаром. Она хотела исполнить вашу волю, но это было выше ее сил. Ей казалось, что она любит меня, и потому-то она решилась прийти сюда. Она романтична, как все молодые девушки, и хотела лишь наказать себя за любовь ко мне, а меня за то, что я ее не любил, по крайней мере, думала так. Она вошла сюда во время моего отсутствия, легла, приняла яд и поразила себя кинжалом. Не роман ли это?

Марциал хотел продолжать, но графиня уже перестала его слушать, а приподняла дочь, раскрыла ей грудь и блуждающим взглядом смотрела на почерневшую рану.

– Жанна! Жанна! Моя дорогая Жанна, скажи мне, что ты не умрешь?

– Нет, не умру, потому что господин Бриансон спас меня вопреки моему желанию.

Мать бросила на Марциала взгляд, наполовину свирепый, наполовину ласковый.

– Представьте себе мое удивление, – продолжал он, – когда я, возвратясь домой, нашел вашу дочь в обмороке, бледную как смерть, раненную в грудь. Не приди я, она умерла бы. Я даже счел ее мертвой и хотел убить себя, но в эту минуту позвонили. Вошел доктор, призванный моим грумом. С первого взгляда он объявил, что рана от кинжала не смертельна, но, осмотрев тщательнее, прибавил, что ваша дочь отравилась. Какое нужно противоядие? «Она не умерла, – сказал доктор, заметив биение ее сердца, – но проживет ли она столько времени, чтоб мы успели дать противоядие?» Я открыл окно, доктор давал больной нюхать спирт. Ее глаза были открыты, но не видели ничего, вдруг она вздохнула и прошептала: «Маман! Я отдала бы все на свете, чтобы вы были здесь в эту минуту». Доктор отверг мое предложение послать за вами, ибо находил вредным для больной всякое волнение. Что же сказать дальше? Ваша дочь очнулась, вот этим распятием я на коленях заклинал ее жить, и она согласилась принять противоядие.

Графиня с горячей молитвой поцеловала распятие, потом опять обняла дочь.

– Бедная сумасшедшая! – сказала она, радуясь тому, что нашла Жанну, и скорбя о том, что та находится у Бриансона. – Что скажут о тебе?

– Графиня, – сказал Бриансон, взяв одновременно руки матери и дочери, – имею честь просить у вас руки вашей дочери, Жанны д’Армальяк.

Природная гордость вспыхнула в молодой девушке.

– Нет, – сказала она, вырывая свою руку, – вы обвините меня в подготовке этой комедии с целью навязаться вам в жены.

– В таком случае зачем же ты сюда пришла? – спросила мать.

– Затем, чтобы не выходить замуж за Деламара. Я хотела умереть, теперь же буду жить для Бога. Вернусь домой и, оправившись от болезни, вступлю в монастырь кармелиток, где меня ждет моя подруга Бланка.

– Ты с ума сошла, – сказала графиня с неудовольствием, – у меня нет никого, кроме тебя, а ты хочешь покинуть меня.

– Так судил рок, – отвечала молодая девушка, – ради Бога, маман, одень меня и перевези домой.

– Вы хорошо знаете, что это невозможно, – сказал Марциал, – я уже спрашивал доктора, когда можно будет отправить вас домой, и он отвечал, что вам необходимо два дня безусловного спокойствия. Вот почему я не повез вас к графине, а пригласил ее сюда.

– Наверное, слова доктора справедливы, но я чувствую, что у меня достанет сил доехать домой.

Жанна попробовала встать, но почти тотчас упала и лишилась чувств, ослабев от волнения, а также от яда и раны.

– Боже мой! Боже мой! – запричитала графиня д’Армальяк, не зная, что делать. – Дочь моя умерла. Боже, Боже мой! Не призывай к себе моей дочери!

Хотя Бриансон не отличался нежностью, однако выронил две слезы. Отказ Жанны глубоко поразил его, он ясно сознавал, что оскорбленная гордость молодой девушки воспрещала ей иметь супругом человека, который изменил ей, как изменяют любовнице.

Теперь, когда Жанна отвергла его, Марциал почувствовал, что полюбит ее всей душой, если только она останется в живых, ибо доктор еще не ручался за раненую, особенно если не оградят ее от сильных ощущений.

– Поклянитесь, – сказала мать Бриансону, – что ни одна живая душа не узнает о пребывании моей дочери у вас.

– Клянусь, – отвечал Бриансон, – потому что я скрыл ее имя как от прислуги, так и от доктора.

– Позвольте же мне остаться наедине с дочерью до той минуты, когда она будет в состоянии вернуться домой, не подвергая свою жизнь опасности.

Жанна пришла в себя, Марциал стал перед ней на колени и почтительно поцеловал ее руку, потом поклонился графине и вышел из комнаты.

Он бессознательно побрел к Елисейским полям, как будто хотел случайно напасть на добрый совет. С ним встретился приятель, который увел его в клуб, где Марциал сел играть.

– Ты счастлив, – сказали ему товарищи по игре, – тебе так и везет.

– Я будто выигрываю? – Он вопросительно взглянул, точно с луны свалился.

К обеду Марциал вернулся домой и просил позволения взглянуть на Жанну, но графиня велела ему сказать, что умоляет его отказаться на этот день от своего желания.

Марциал повиновался и ушел обедать в Английскую кофейню. Едва он сел за стол, как рядом с ним уселась Маргарита Омон.

– Ну, что делается у тебя дома? – спросила она.

– У меня теперь нет дома, – отвечал он.

Он рассказал Маргарите, что предоставил свое помещение в полное распоряжение матери раненой девушки.

– Тем лучше, – заметила Маргарита, – ты отправишься ко мне. После всего случившегося для меня невыносим один вид твоей квартиры.

Марциал вторично взял с Маргариты обещание никому не рассказывать об этом трагическом происшествии.

– Я буду молчать, но скажи мне имя этой сумасшедшей.

Бриансон отвечал, что раненая – американка по имени Мередит.

– Будь покоен, это такое имя, которого я никогда не запомню.

Маргарита Омон обедала с Марциалом и без умолку болтала до тех пор о сумасшествии американки, пока, наконец, он не приказал ей замолчать – ему постоянно мерещилась умирающая Жанна; по силе своего отчаяния Марциал судил о глубине своей любви к ней.

Маргарита озлилась и в припадке гнева принялась трунить над добродетелью светских девушек, которые за патентом на нее отправляются в полночь к своим любовникам. Марциал рассердился не на шутку, встал, бросил салфетку на стол и ушел.

– Иди, иди! – кричала вслед ему Маргарита. – Полюбуйся на нее.

Очутившись на бульваре, Марциал спрашивал себя, хорошо ли поступил он, разорвав связь с Маргаритой в то время, когда ему отказала Жанна.

Из двух бывших любовниц у него теперь не осталось ни одной.

– Как холодно! – сказал он, закутываясь в пальто.

В этот именно вечер нас познакомил маркиз Сатана.

– Вот счастливый человек, – сказал мне дьявол, кланяясь Марциалу, – его обожают все женщины, он всегда имеет по две любовницы.

– Да, – согласился Марциал, – но теперь мне требуется третья.

– Вы правы, – заметил я, – иметь двух любовниц – значит не иметь ни одной; сила любви заключается в единстве – нужно иметь или семьсот жен, подобно Соломону, или только одну.

Бриансон не слушал, все мысли его заняты были одной только Жанной. Он боялся глубоко полюбить ее и вместе с тем утратить ее любовь.

– Не она, а я ранен, – говорил он, прижимая руку к сердцу, – и рана будет смертельна, если Жанна перестала меня любить.

Глава 3. Соперницы

Бриансон два раза в день заходил за сведениями о Жанне, ночевал же в Grand Hotel, предоставив свою квартиру в распоряжение графини д’Армальяк и ее дочери.

На второй день он написал Жанне следующую записку:

Любя вас глубоко, я умею только повиноваться. Будьте у меня, как у себя дома, приказывайте – мое дело только повиноваться. Молю Бога воскресить вас. Когда вам будет лучше, подайте мне знак, и я паду к вашим ногам, чтобы навек принадлежать вам или для того, чтобы проститься.

Прошло четыре мучительных дня. Ни одного слова от Жанны или от ее матери. Когда Марциал являлся в переднюю, ему почти всегда отвечали одно и то же: «Жанна очень больна, доктор еще продолжает опасаться, мать не осушает слез».

Один только грум твердил, что все окончится благополучно, но Бриансон не слушал его.

Он пошел к доктору с намерением расспросить его подробно. Тот отвечал, что рана не опасна, но яд продолжает действовать. Бедная девушка стояла на краю могилы.

Только на десятый день Бриансон получил следующие строки от матери Жанны:

Граф, придите, моя дочь хочет говорить с вами. Слушайте, но сами молчите, потому что малейшее волнение убьет Жанну.

Графиня д’Армальяк

Записку эту Марциал получил в то время, когда сидел за общим столом в Grand Hotel. Он бросил салфетку, схватил шляпу, и с более радостным сердцем поспешил на улицу Цирка.

Едва он вошел в комнату больной, Жанна горько улыбнулась и подняла руку, будто хотела подать ее Марциалу, но рука упала прежде, чем он успел ее взять.

– Наконец-то я увиделся с вами! – обратился он к Жанне, раскланиваясь с ее матерью.

Жанна сделала матери знак удалиться. Графиня молча повиновалась.

– Бедная женщина! – прошептал Марциал. – Она почти столько же страдала, как ее дочь.

– Не станем говорить о моих страданиях, – сказала Жанна, – что значат телесные мучения в сравнении с душевными? – И, помолчав с минуту, продолжала: – Богу не угодно было призвать меня к себе. Одним суждено умереть, а мне жить...

Марциал прервал Жанну:

– Жанна, уделите мне долю страданий.

– Бо́льшую, чем вы хотели бы, Марциал. Вы подсмеиваетесь, произнося слово «страдание», но берегитесь, я говорю серьезно. Вы предложили мне руку, я принимаю ее. Тем хуже для вас, вы должны были отправить меня домой в то время, когда я могла вернуться к матери с гордо поднятым челом и с чистым сердцем. Имея одну любовницу, вы хотели сделать из меня другую. Какая же лучше? Не знаю...

– Не будем никогда говорить о первой.

– Я буду молчать о ней! Сперва я отказалась стать вашей женой, потому что вы единственная причина всего зла. Кроме того, я думала лишь о смерти; какое же мне было дело до замужества in extremis [30], которое только выставило бы мое падение в более ярком свете? Но сегодня я принимаю ваше предложение.

Марциал пламенно поцеловал руку Жанны.

– Если это жертва, я принимаю ее с благоговением, если это любовь, отвечу тем же. Жанна, я буду жить для вас, единственно для вас.

Жанна позвонила: в дверях появилась графиня д’Армальяк.

– Маман, – сказала ей дочь, – все устроено: как только я буду в состоянии отправиться в церковь, Марциал Бриансон обвенчается со мной. Не так ли, Марциал?

Марциал отвечал утвердительно дочери и матери.

– Послушайте, Марциал, – продолжала Жанна вполголоса, – доктор позволил перевезти меня сегодня, ходите к нам ежедневно, но дайте слово не возвращаться сюда, в этот проклятый дом. Продайте мебель и переберитесь на другую квартиру.

– Вы правы, Жанна, и потому из всего, что находится здесь, я хочу оставить только портрет моей дорогой матери.

Подошла графиня д’Армальяк.

– Теперь, – сказала она Бриансону, – поцелуйте Жанну и уходите.

Марциал ушел с радостью в сердце и с расстроенными мыслями. С одной стороны, он радовался тому, что Жанна простила его и улыбалась ему глазами и губами; с другой – беспокоился о том, что вопрос денег начинал вытеснять вопрос любви. Марциал заботился не о самом себе, но о том, чтоб не осудить Жанну на нищенскую жизнь, ибо считал недостойным себя не окружить свою жену всей возможной роскошью. Как же поступить? Имея весьма ограниченное состояние, он рисковал разориться в самое короткое время.

– Alea jacta est! [31] – вскричал он, принимая вновь беззаботный вид – чему быть, тому не миновать.

Когда он спустя два часа вошел в Grand Hotel, ему подали письмо с гербом (читай: с благоуханием) Маргариты Омон.

– Ах, черт возьми! – воскликнул он. – Я и позабыл о ней.

Но он вовсе еще не забыл ее. Жанна овладела его сердцем, однако не вытеснила из него Маргариты; теперь оно напоминало крепость в момент приступа, когда враги и друзья сражаются грудь с грудью. Бриансон, как истый сибарит, так много насладился ласками куртизанки, что сохранил о них сладкое воспоминание. В его воображении рисовались с обаятельной прелестью все сцены этой романтической комедии, продолжавшейся полгода: прогулки по морю, путешествие в Монако, ложи на авансценах мелких театров, шумные ужины, упоительные свидания глаз на глаз, все дурачества сумасбродной юности.

– Я не стану читать ее письмо, – пробормотал Марциал, как будто опасался, что его опять поработит эта проклятая любовь.

Но у него недостало духа разорвать и выбросить письмо.

Возвратясь в свою комнату в гостинице, Марциал положил его на камин. Но, написав Жанне записку, полную глубокой любви, укладываясь в постель, не утерпел, чтобы не распечатать и не прочитать письмо Маргариты.

Вот какого содержания оно было:

Милый Марциал

Я хотела побороть свое сердце, но должна сама покориться. Я старалась смеяться и дурачиться, но сегодня мне изменили силы, и я признаюсь, что умираю с горя. Воображают, что нет ничего проще, как переходить от одной любви к другой, но для этого нужно не иметь сердца.

Я думала, что сердце – пустое слово, но теперь вижу свою ошибку. Мое сердце – я вся. Если еще любишь меня, приходи немедленно, если даже не любишь, то все же приди. Клянусь, я не могу жить без тебя. Я знаю, ты любишь другую, но ради сладкого обмана дари мне хоть один час в день. Меня терзает горькое отчаяние.

Целую тебя. Не говорю о своих слезах, потому что это глупо, притом же ты станешь смеяться надо мной.

Маргарита

Бриансон напрасно старался укротить свое волнение при чтении этого письма: он глубоко любил Маргариту как прежде, так и теперь.

Он перечитал свою записку Жанне, потом – письмо Маргариты.

– Отлично, эти две страсти опутали меня с головы до ног.

Он требовал совета у рассудка и сердца: рассудок советовал никогда больше не видеть Маргариту, но сердце взяло верх.

Была половина первого. Марциал вышел на бульвар, не зная сам хорошо, как поступить дальше. Остановил фиакр и велел отвезти себя на улицу Мальэрб, где оставил письмо Жанне, затем в том же фиакре отправился к Маргарите.

«Во всяком случае, – подумал он, – я могу еще раз увидеться с ней, чтобы проститься навсегда».

Но...

Маргарита Омон, заливаясь горькими слезами, бросилась в объятия Марциала. Нужно же было ее утешить.

И...

На другой день в полдень она еще не утешилась.

Глава 4. Любовь к нескольким женщинам в одно и то же время

Бриансон попрал рассудок и достоинство. Можно предположить, что денежный вопрос тревожил его, заставляя уклоняться от обещанного брака. Но нет, ничуть не бывало. Он перестал заботиться о состоянии, решив жить, как Бог велит. И снова подчинился любви к Маргарите, конечно, не с целью позабыть Жанну; в этом случае он повиновался року, подобно всем людям, воля которых умирает при первом столкновении.

– Не правда ли, – сказала ему Маргарита, когда он уходил, – мы принадлежим друг другу до самой смерти?

– Не говори мне о смерти.

– Напротив, стану о ней говорить. Не думаешь ли ты, что у меня недостанет мужества нанести себе удар кинжалом? Достанет, и я не промахнусь.

Бриансон знал, что этот род сумасшествия заразителен, и потому хотел переменить разговор.

– Милочка, ты рождена жить и быть красивой...

– И любить тебя, и быть любимой тобой. Ты должен обедать со мной, так как отказываешься завтракать.

– Хорошо, я обедаю с тобой.

Марциал обещал только на словах, не зная, что будет дальше.

Возвратясь к себе в Grand Hotel, он нашел письмо от Жанны.

Бедная девушка снова подчинилась всем своим иллюзиям. Она пересказывала Марциалу все свои грезы о счастье, о безоблачном и светлом будущем.

Письмо оканчивалось следующими словами:

Маман любит вас, как родного сына. Приходите обедать с ней. Я стану смотреть на вас и буду счастлива. В этом будет заключаться мой обед, потому что мне не дают еще ничего, кроме молока.

– Я пойду обедать с Жанной, – решил Марциал, увлекаясь своим чувством к ней.

Но в час обеда он хотел бы разорвать себя пополам.

Кто не любил одновременно двух женщин, тот не поймет Марциала; но из всех страстей любовь – самая прихотливая страсть; сила и слабость сердца заключаются именно в том, что оно никогда не изучало аристотелевой логики.

Бриансон любил Маргариту Омон и подчинялся обаянию Жанны д’Армальяк.

В этом никто не виноват, кроме его сердца.

Одна актриса, известная выразительной игрой и остроумием, говорила:

– У меня было много поклонников в жизни, но всегда по два разом.

– Почему? – спрашивали ее.

– Потому что один побуждал меня любить другого. Сидя с одним, я всегда обещала себе больше наслаждения с другим. В любви необходимо реальное и идеальное; реальное – мужчина у ваших ног, идеальное – отсутствующий поклонник.

Но не все способны отделять реальное от идеального. Сколько людей принимают идеальное за реальное! И сколько людей впадают в противоположную ошибку.

Сердце человеческое – неизведанная бездна. Напрасно станем спускаться туда с Вертером и Дон Жуаном, Альцестом и Дегрие [32] или, правильнее сказать, с Ларошфуко и Лабрюйером [33], которые в этом случае стоят выше всех семи греческих мудрецов. У всякого человека свой характер и своя страсть. Самое замечательное в этом Божьем создании – это бесконечное разнообразие. Одна душа так же мало похожа на другую, как одно тело на другое. На известном расстоянии все представляется сходным. Бюффон [34] сказал: это человек, это лев, это орел, это роза; но какое разнообразие для моралиста, философа, романиста, для такого философа и романиста по преимуществу, имя которого Лесаж или Бальзак. Мужчина, скажет Бюффон, будет любить женщину по закону природы; поэт скажет – по закону божескому; Евангелие повелевает любить только свою жену; Магомет учит любить всех жен, если маисовое поле достаточно велико и может прокормить их всех. Анналисты утверждают, что сердце может биться для одной только женщины, другие говорят, что сердечная привязанность может дробиться до бесконечности. Вчера Везувий сжег Геркуланум, завтра сожжет Помпею. Рассудок ли управляет сердцем, или сердце властвует над рассудком? Кумская Сивилла, египетские сфинксы, шотландские колдуньи плохо отвечали на этот вопрос. Станем ли внимать поэтам, которые одевают любовь в радужное платье, препоясывают Венеру радугой, венчают сладострастье ореолом идеального? Всюду видим ту же божественную любовь, но лишенную обаятельной простоты чистых сердцем: тут-то и начинается многочисленность жен; поэзия овладевает созданием Творца и, в своей гордости, хочет возвысить его: Гораций воспевает глаза Лидии, но обожает волосы Хлои и только что перестал восхищаться устами Нееры.

После поэзии, если не вместе с ней, наступает упадок или, если угодно, цивилизация, что все равно. Тщеславие, первенствующая богиня дня, пролило свой яд в самую глубину сердца. Тогда-то являются донжуаны. Они привязываются к женщине, потому что она известна в лесу или в опере; гонятся за другой, потому что она славится красотой в знатном кругу. Единственная любовь! Это младенчество искусства. Разве нет вечера и утра? Нет в театре залы и кулис? Когда оканчивается бал герцогинь, тогда едва начинается прыганье этих особ. Не следует ли бывать в том и другом свете? Парижанином становишься тогда только, когда принят в обеих сферах. Не восхитительно ли иметь рай у себя дома и ад у своей любовницы? Что значит счастье без слез?

В эпоху первобытной цивилизации один мужчина любит одну женщину; последняя становится слепком первого, ее душа слагается по образцу его души; в женщине отражается мужчина, в ней он любит себя и страдает, в ней он хочет умереть: это необразованный, первобытный человек. Он перестал быть целым, не имеет варварских нравов первобытной эпохи, но зато небесный луч не озаряет больше его чела; простые наслаждения кажутся слишком жалкими, их приправляют всей изысканностью невозможного и непредвиденного; вот почему одно и то же сердце обуревают две любви.

Это упоительные, деспотические, безжалостные любви.

Марциал обедал с графиней под обаянием Жанны.

Но перед обедом написал Маргарите, что будет с нею ужинать.

Глава 5. Он ее любит – немножко – много

Однако Жанна не поправлялась; при всем своем желании жить она не могла справиться с лихорадкой. Организм ее был сильно потрясен, и для выздоровления потребовались не только все силы молодости, но и много времени. Каждую неделю она надеялась назначить день свадьбы, но уже прошло больше месяца, и однако не могли даже сделать оглашения.

Бриансон приезжал по два раза в день. Он завтракал с матерью и дочерью; Жанна не всегда вставала, и тогда придвигали столик к постели, чтобы она вообразила, будто совсем здорова; впрочем, она была счастлива; герцогиня *** и госпожа Трамон часто ее навещали; со слов графини, они распустили в свете слух, что накануне свадьбы сделался с Жанной жестокий припадок, что она хотела пожертвовать собой идеям матери, но что в последнюю минуту, обессилев под бременем жертвы, жестоко заболела.

Марциал, казалось, был нежнее, чем когда-либо; ежедневно привозил цветы, конфеты, лакомства. Часы проходили в дружеской беседе. Жанна была любопытна, и Марциал пересказывал ей все свои действия до мельчайших подробностей; она хотела, чтобы он продолжал бывать в свете и театре, хотя бы с единственной целью передавать ей, что делается в мире.

Говоря, что он пересказывал все свои действия до мельчайших подробностей, я упускаю из виду Маргариту Омон. Но Марциал не терял ее из виду; посвящая в день четыре часа своей невесте, он проводил два часа с любовницей; следовательно, жизнь его нисколько не изменилась; ежедневно он обещал себе расстаться навсегда с Маргаритой, но на другой день забывал свое обещание. Он видел, что многие из его друзей расстаются с любовницами только накануне свадьбы, и подло предавался своей двойной страсти.

В один прекрасный солнечный день герцогиня *** уговорила Жанну одеться и ехать с ней.

– Я повезу вас в лес, теперь там еще нет никого. Мы напьемся молока на Pré Catelan.

Жанна согласилась; она предполагала, что, подышав чистым воздухом среди деревьев, скорее поправится в здоровье.

Девушка еще была так слаба, что пришлось снести ее на руках в экипаж герцогини; но, достигнув проспекта Императрицы, она почувствовала себя лучше и поблагодарила герцогиню, сказав: «Вам обязана я своим выздоровлением; посмотрите, у меня больше нет лихорадки». С этими словами она протянула руку своей приятельнице, которая заметила ей, что тело здорово, когда душа весела.

Таким образом, среди веселой болтовни, они доехали до Pré Catelan.

«Наконец, – подумала Жанна, – я выздоровела; сегодня пятница, завтра Марциал может сделать оглашение, а через две недели мы обвенчаемся».

Герцогиня собиралась в Испанию; Жанна упросила ее остаться на свадьбу, говоря, что теперь дело не расстроится.

– Я так радуюсь вашему счастью, – отвечала герцогиня, – что не уеду до вашей свадьбы. Вы будете прелестны в этот день, и я не хочу лишить себя удовольствия насладиться подобным зрелищем.

Приехали на Pré Catelan.

– Какое несчастье, – сказала Жанна, – уже есть народ.

– О, не беспокойтесь, это больные; притом мы не выйдем из экипажа.

Подъехав к молочной, герцогиня знаком подозвала одну из прислужниц и велела дать две чашки молока. «Парного, – уточнила она и прибавила: – Пошлите за ним на скотный двор».

Следя глазами за уходившей прислужницей, Жанна увидела двух особ, от которых опять сделалась с ней лихорадка, почти бред. Эти две особы были Бриансон и Маргарита, весело выходившие из скотного двора. Казалось, они пили шампанское, до такой степени находились в отличном расположении духа.

Омон нагнулась сорвать маргаритку, между тем как Марциал свертывал папиросу. Обрывая маргаритку, куртизанка, не обращая внимания на окружающих, говорила вслух: «Ты меня любишь: немножко – много – страстно...»

– Нисколько, – сказал Марциал.

Маргарита кинула ему в лицо ощипанные лепестки.

В эту минуту Жанна упала на руки герцогини.

– Что с вами, моя дорогая Жанна?

– Что со мной? Разве вы не видите Марциала с его любовницей?

– Да, вижу. Это подло.

Герцогиня прижала Жанну к своему сердцу.

– Да, да, скройте меня, – говорила Жанна, – я не хочу, чтобы он увидел меня.

Вечером Бриансон должен был приехать к графине д’Армальяк.

Он явился с прежним улыбающимся лицом и с прежними влюбленными взглядами. Жанна до того была больна, что не могла говорить.

– А! Это вы, – прошептала она чуть слышно.

Она ничего не рассказала своей матери.

– Вы опять больны, Жанна, и это приводит меня в отчаяние!

– Неужели? Я больна потому, что сегодня получила еще удар кинжалом.

Она пристально посмотрела на Марциала:

– Как провели вы утро? – спросила Жанна кротким голосом.

Марциал не подозревал, что его могли видеть с Маргаритой на Pré Catelan. Дети закрывают лицо руками и воображают, что их никто не видит. Парижане странствуют по Парижу среди его суетни, толкотни в полной уверенности, что их не замечают. Марциал никогда не таился, будучи убежден, что никому нет дела до его поступков, и потому беззаботно отвечал Жанне:

– Был кое-где, ездил верхом в лесу, чтоб там свободнее думать о вас.

– А, да, чтобы свободнее думать обо мне в уединении?

– Влюбленные никогда не остаются наедине, потому что перед ними постоянно носится любимый образ. Но что такое вы говорили о другом ударе кинжалом?

Жанна сдерживала себя и прикрывала рану улыбкой; но теперь не могла больше обуздать своего гнева.

– Да, удар кинжалом; теперь он смертелен, потому что нанесен вами.

– Мною?

– Да. Я видела вас с той особой, когда она ощипала маргаритку и бросила вам в лицо оборванные лепестки.

Марциал стоял, как пораженный громом.

– Прощайте, – продолжала Жанна, сдерживая слезы, – вы дважды убили меня; если я воскресну, то, ради Бога, не убивайте в третий.

Напрасно молил Марциал словами и взглядами, Жанна была непреклонна; она с такой непоколебимой волей указала ему на дверь, что он невольно повиновался.

В этот вечер ему предстояло, по обыкновению, отправиться к Маргарите Омон; он написал эти строки:

Теперь, Маргарита, все кончено: судьба разлучает нас, мы не должны больше видеться.

Марциал

Книга восьмая. Признания Каролины

Глава 1. Последнее слово любви

Я прохаживался перед кофейной Мира с несколькими друзьями, в том числе с маркизом Сатаной. Смеялись над дьяволом, который сам смеялся над всеми.

– Нет ли чего нового? – спросил я, расставаясь с ним.

– Старые новости, но ни одной свежей, ничего непредвиденного.

– А Жанна д’Армальяк?

– Не станем говорить о ней сегодня, потому что у ее поклонника дуэль. Завтра я буду в состоянии говорить.

– Почему же не сегодня?

– Потому что на свете существуют журналисты: довольно одного слова, чтобы была другая дуэль.

– Прощайте.

– Постойте, – сказал мне маркиз, – вчера одна особа вверила мне рукопись, украденную у одной из ее приятельниц.

– С целью напечатать ее в фельетоне «Адской Газеты»?

– «Адская Газета» – все равно что «Фигаро» или «Галл», – усмехнулся маркиз, увлекая меня в Splendide-Hôtel. Там он имел пристанище в своих ежедневных приключениях.

Маркиз отворил ящик в столе и, подавая мне сверток, перевязанный розовой лентой, сказал:

– Вот рукопись.

– Отлично! Эта рукопись не принадлежит безвестному автору, который всюду толкался с нею. От нее веет нежным благоуханием фиалок.

– Фиалок! Скажите лучше, что от рукописи веет грехом.

Я развязал рукопись и прочитал там и сям несколько строк.

– Не правда ли, как хороши эти иероглифы? Тотчас видишь, что женщина вылила на бумагу свое сердце и душу.

– Женщина-грешница.

– Может, и так, но в настоящую минуту она еще жива. – Сатана взглянул на часы. – Но ей остается прожить только три часа, – прибавил он.

– Почему?

– Прочтите ее историю.

– Три часа прожить! Стало быть, она стара?

– Ей двадцать пять лет без трех часов.

– Вы рассказываете мне басни.

– Как всегда, истинные происшествия.

– Хороша она?

– Хороша ли!

Маркиз подал мне фотографическую карточку, снятую Надаром [35] в ясный солнечный день.

Я узнал Маргариту Омон, любовницу Марциала Бриансона.

– Что вы о ней скажете?

– Прелестна! Вам известно, что я знаю ее лучше, чем вы. Она хочет умереть потому, что Марциал Бриансон вторично прогнал ее. Я не хотел бы, чтобы она умерла через три часа. Где она?

– Не знаю.

– Знаете.

– Говорю вам, нет! Кроме того, я не мог бы предупредить ее смерть.

– Где она живет?

– Бульвар Мальэрб, пятьдесят; она отправилась обедать с одной из своих приятельниц и подышать в последний раз чистым воздухом у Каскада.

– Пойдемте к ней.

– Она не вернется.

– Где она обедает?

– Не знаю.

Маркиз Сатана протянул мне руку.

– Как бы то ни было, но я не могу отправиться с вами отыскивать Маргариту Омон. Я сегодня обедаю у испанской королевы, которой сообщу приятные известия.

– Испанскую королеву вы, конечно, не уверите в том, что вы дьявол?

– Нет, потому что в молодости она часто видела меня при дворе. Прощайте! Идите отыскивать Маргариту, старайтесь ее найти и спасти, если только не воспротивится тому судьба.

Маркиз Сатана уехал.

Так как мне было все равно, где обедать, то я вошел в Английскую кофейную, спросил отдельную комнату, и начал перелистывать рукопись.

«Что могла она рассказать? – думал я. – У нее много ума, она остроумна, ненавидит пошлость; очень может быть, что ее рассказ забавен».

Я пробежал несколько строк в начале, середине и конце рукописи и потом вернулся опять к началу.

Целый час провел я за чтением этой истории. Я передаю ее слово в слово, за исключением орфографических ошибок, которые, однако, следовало оставить.

Глава 2. Мои признания

Предисловие. 15 декабря 1872...

Любите вы предисловие? На мой взгляд, книга жизни есть предисловие смерти. Но в предисловии одна только страница, а в книге – тысяча.

Я не стала бы тратить столько чернил на рассказ о своих деяниях и жестах, если бы сцепление обстоятельств не поставило меня в среде парижской комедии, некоторые лица, сцены и картины которой я могу очертить.

Все годится для истории эпохи, даже царапание женщин, даже дурное царапание дурных женщин.

Нередко женский глаз делает открытия там, где философ ничего не видит; причина тому та, что женщины дальше историков проникают за кулисы всех театров. Они видят актеров света прежде, чем те выйдут на сцену, видят их в то время, когда те возвращаются после торжества или падения.

Кроме того, я пишу эти записки единственно не для того, чтобы иметь удовольствие говорить о самой себе. Погубленная и возрожденная силою любви, я хочу посредством любви спасти некоторых из тех женщин, которые будут меня читать. Если удастся мне спасти хоть одну из них, то я с радостью скажу: «Мой труд не пропал даром», и тогда почию в безмятежном покое.

Отважная путница, носимая прихотью течения по морю, полному подводных скал, я до своего крушения на самой опасной из них видела тихие и тенистые острова, сулящие счастье одинокому путнику, дающие убежище даже в той области, где зарождаются, бушуют и торжествуют самые сильные страсти. Я хотела воздвигнуть маяк над подводными скалами, благодаря которым терпела одно крушение за другим, и сняла топографию областей счастья, виденных мною в промежутки между бурями.

Извини меня, враг-читатель, если я говорю языком мореходов: недаром же я странствовала по океану страстей.

Кроме того, мой дед был вице-адмиралом!

При этом воспоминании я печально склоняю голову. Что сказал бы он о всех моих дурачествах?

Не поэтому ли я могу сказать вместе с Нинон Ланкло [36]: «Если бы пришлось, то я предпочла бы быть повешенной», или вместе с Софи Арну [37]: «Зачем я родилась? Если для того, чтоб умереть, то следовало раньше предупредить меня об этом». Но Софи Арну и Нинон Ланкло умерли восьмидесяти лет, тогда как я в двадцать хотела написать свою эпитафию.

Под громким смехом много скрывалось горя в моей жизни. Когда мне было шестнадцать лет и я еще верила всему, даже любви, в мою комнату залетела хорошенькая ласточка и билась крыльями о зеркало. Я поймала ее, чтобы поцеловать и повязать ей на шею розовую ленту, которой были связаны мои волосы.

Увы, она так сильно ударилась о зеркало, приняв его за открытое небо, что умерла в моих руках.

Это было печальным предсказанием для всей моей жизни.

Я умру, как эта бедная ласточка. Ударюсь головой и сердцем о любовь, мечтая видеть небо, – и найду только смерть!

Глава 3. Фрина

Я забыла назвать вам свое имя. Меня знают только под вымышленным именем Маргарита Омон, но мое настоящее имя Каролина Диана де Фурко.

Если вы любопытны, то я скажу вам, что имею право на графскую корону. Я родилась богатой, но это весьма старинное богатство погибло прежде, чем я вошла в годы рассудка. Годы рассудка! Я никогда не доживу до них. Годы рассудка – это эпоха смерти, сказала бы я, если бы не боялась прослыть восьмым мудрецом Греции. Богатство погибло, и мое семейство, потерпев последнее кораблекрушение, укрылось в Париже, на острове Святого Людовика.

Положение еще не было отчаянное; наняли квартиру великолепную, но сильно запущенную. Мебели почти не было.

От кораблекрушения моя мать спасла только троих детей, пенсию и много сомнительных долгов, между прочим, один в виде полиса Общества морского страхования. Но какое вам дело до всего этого?

Моя сестра находилась в Сент-Дени, брат готовился вступить в Брестскую школу, а я играла в жмурки с мебелью в гостиной.

Мать запиралась в спальне и плакала: частью о моем отце, частью о погибшем состоянии. Она писала много писем, но труды ее были напрасны: деньги не приходили. Вскоре нам пришлось оставить остров Святого Людовика и переселиться в нижний этаж небольшого дома в Пасси.

Первое мое воспоминание относится к детскому балу у госпожи де л’Эпине, где я поразила всех своими дурачествами и «милыми выходками». Я танцевала и вальсировала, как фея. Меня много ласкали и внушали «уважение к самой себе». Возвратясь домой, я с четверть часа смотрелась в зеркало, принимая позы вальса.

Уже в то время был гений в моих ногах.

Надеюсь, вы не любопытствуете видеть меня за игрой в волан; это весьма мне приятно, ибо я не хочу профанировать детства, проведенного благочестиво в родительском доме, под надзором матери, которая была воплощенной добродетелью, и среди библиотеки отменно хороших книг. Это не значит, что я была ангелом. Скорее, чертом, но, наигравшись досыта, становилась серьезной, и мать могла ожидать, что из меня выйдет хорошая женщина.

Говорят, в библиотеке всегда найдется место для дурной книги. Однажды, роясь в шкафах, я напала на разрозненный том «Куртизанки Греции».

Зачем попал сюда этот том? Его спрятал здесь накануне мой брат.

Во мне произошла перемена, можно сказать, революция, когда я прочитала фразы вроде следующих:

«Фрина была одной из красивейших куртизанок древности. Одежда скрывала многое из ее красоты. Никогда не ходила она в публичные бани, но в день Элевсинских празднеств являлась совершенно обнаженная, одетая лишь своими волосами, и входила в море. В такую-то минуту ослепленному художнику Апеллесу представилась Венера, выходящая из волн.

Страстно любивший ее Пракситель взял ее моделью для своей Книдской Венеры. У ног Амура он сделал следующую надпись: „Пракситель подарил меня Фрине за ее благосклонность. Я не пускаю больше стрел, но вливаю любовную отраву в пламенные взгляды, которые бросаю“.

Пракситель предоставил Фрине взять этого Амура или своего сатира. „Отдаю тебе мое лучшее произведение, – сказал он ей, – выбор нелегок, но я сохраню тайну“. Фрина улыбнулась и дала тайное приказание рабу. Через несколько минут возвестили Праксителю, что его мастерская сделалась добычей огня. „О боги! Спасем сатира, спасем Амура“. “Пракситель, я выбираю последнего. Успокойся, ты лишился только своей тайны“. И Фрина подарила Фесбии это дивное произведение.

Обвиненная Эвфиасом в уголовном преступлении, она была прощена; по этой причине Эвфиас не хотел с тех пор говорить в собраниях, до такой степени был оскорблен. Фрину обвиняли в том, что она разоряет и развращает греков, профанирует посредством пародии Элевсинские таинства. Обвинение было тяжко; ее привели на суд гелиастов. Любовник Фрины, оратор Гиперид, видя, что не производит своею речью никакого впечатления на судей, призвал Фрину, обнажил ей грудь и вскричал: „Вот мой довод“. Не захотели присудить к смерти столь красивую женщину, но постановили, чтобы защитник не говорил своей речи, обнажив грудь обвиняемого.

Фрина предложила фиванцам выстроить за свой счет их город, разрушенный Александром, если они только согласятся сделать следующую надпись: „Александр разрушил его до основания, но Фрина, куртизанка, выстроила вновь“.

Поклонники Фрины сделали из золота ее статую и поставили в дельфийском храме на мраморной колонне. Статуя была работы Праксителя. Увидев ее, циник Кратес сказал: „Вот памятник целомудрию греков“. Статуя находилась между изваяниями лакедемонского царя Архидама и Филиппа, сына Аминты. Над нею была надпись: „Фрина Фесбийская, дочь Эпикла“».

Когда мой брат вернулся домой вечером, я сказала ему:

– Отличные вещи узнала я о греческих философах. Платон, Сократ, Эпикур, Диоген, Демосфен и Сократ, Аристид и другие считали за честь добиться ласк куртизанки.

Он засмеялся:

– Ты отыскала мою книгу?

– Да, – отвечала я, – так за тем-то учат вас греческому языку, чтобы посвятить в подобные басни! Если не ошибаюсь, Греция была непрерывным карнавалом.

– Да, – сказал он и, посмотрев мне прямо в лицо, прибавил: – разве было бы тебе приятно выиграть процесс, обнажив грудь обвиненной?

– Да, если бы я была мраморной красавицей.

Брат стал отыскивать свою книгу, но я, в свою очередь, спрятала ее; он всюду смотрел, не подозревая, что я положила ее под подушку.

Эта дурная книга, конечно же, послужила поводом к дурным снам. Я также отправилась в Коринф, ходила с большим торжеством приносить обет Венере! Я, как Фрина, служила моделью для Праксителя, уже гордясь поклонением, как будто была мраморной красавицей.

На другой день я хотя и находилась под надзором матери, но с увлечением прочитала еще раз эту книжку и вместе с последней страницей, казалось, открыла светлый Эдем.

Взглянув на бедное наше жилище, я с грустью думала о той скудной жизни, которую мне предстояло вести.

До этого времени моей заветной мечтой было сделаться учительницей; таково было желание матери, которая, не утратив гордости в дни невзгоды, говорила, что жить своими знаниями не значит унижать себя.

Учительница! Многих видела я в полинялых платьях, старомодных шляпках и стоптанных ботинках!

Хотели также посадить меня за фортепьяно и сделать чудом музыкального мира: но у меня не оказалось никакой способности терзать клавиши. Я училась, но, вслушиваясь в свою игру, чувствовала непреодолимую охоту завыть по-собачьи.

Неужели собаки так же нервны, как я?

Прочитанная мною книга побудила меня взяться опять за музыку. Я мечтала, что игра на фортепьяно откроет мне настоящий вход в свет, тогда как, будучи простой учительницей, я при всем моем знании не пойду дальше классной комнаты.

– Маман, – сказала я вдруг, – мне хочется быть музыкантшей. Ты говорила правду, и я возвращаюсь к твоей первой мысли.

В тот же день снова взяли фортепьяно. Мать восхищалась тем, что я опять принялась за музыку. Она с ангельским терпением давала мне первые уроки и, главное, слушала мою игру, от которой выли собаки. Сама я уже не выла, а представляла себя чудом, которому весь мир рукоплещет.

Я училась терпеливо в течение полугода, до самого того дня, когда явилась в консерваторию. Нашли, что у меня нет природных способностей к музыке.

Я заплакала от злости и хотела проиграть ногой гамму на спине профессора. Но почти в то же время едва не кинулась ему на шею, потому что он посоветовал моей матери представить меня в класс танцев. Он находил меня высокой, стройной, гибкой. Смотря на мою ногу, он очертил в двух словах мое призвание: «Посмотрите, в ее ноге больше ума, чем в руке».

Сама судьба говорила его устами.

Проходил мимо Обер [38].

– Она далеко пойдет... если легка.

Я была очень легка и пошла далеко, очень, очень далеко!

Я вступила в «танцы» одновременно с Евгенией ***, Аделью ***, Леонтиной *** и другими звездами оперного неба, которые взошли на первую ступень знаменитости.

Глава 4. Букет шиповника

Я прожила на свете пятнадцать лет и стала недурна, напоминая скорее деву Жана Гужона, чем деву Рубенса. Нет ни полувыпуклостей, ни полурельефов. Талия ловкая, ступня маленькая и красивая, нога стройная и более или менее округлая. По утрам, когда я ходила пешком в консерваторию, за мной шли толпой по улице.

Ум опередил быстрое развитие тела; я много работала, согласно требованиям профессора, но также много изучала по книгам жизнь. После классов я читала, читала и читала до глубокой ночи. Вскоре я поглотила текущую литературу и запас библиотек для чтения. Преимущественным моим чтением были сочинения Бальзака, Жорж Санд, Альфреда Мюссе. Я повторяла сольфеджио и уроки музыки с очень нежной и прекрасной девицей, дочерью нашего привратника. Она читала Ламартина и постоянно рисовалась. Моя мать держала себя важно и почти холодно; эта сдержанность оскорбляла мое сердце, которое уже требовало привязанности. Не один раз я плакала, читая некоторые из любимейших книг, но слезы вызывались не бедствиями героями, а мыслью о моем одиночестве среди шумной толпы.

Благодаря чтению мой ум усвоил романтическое направление; однако я еще не чувствовала припадков любовного недуга, как говорится в мадригалах минувшего времени. Будучи только простодушной девочкой, я жаждала лишь дружбы. Моя подруга, дочь привратника, любила только Ламартина. Наконец я нашла двух прелестных и опасных подруг.

Анжель и Лаура были несколько старше меня: семнадцати и восемнадцати лет. Обе красивые, умные, как пажи, более отважные, чем гвардейцы. Они были дочерями полковника, умершего в Крыму; дух непокорности был в них до того силен, что их попросили удалиться из Сент-Дени. По совету старинного друга, старой архивной крысы, мать определила их в консерваторию: Анжель – в отдел танцев, Лауру – в драматический класс, хотя белокурая Лаура меньше всех была способна к драме. Они жили на Ормской набережной; мы ходили по одной дороге. Находясь в одном классе, мы завязали дружбу, разорвали ее, потом снова сдружились, хотя я не отличалась миролюбивым характером.

Вскоре я сильно привязалась к Лауре. Что за прекрасная спутница, когда мы все трое, закутавшись в пледы, решились вступить на бульвар! Сколько веселых минут она доставила нам, несмотря на ветер и дождь, преследовавшие нас всю дорогу! Ее солдатская веселость была неистощима. Лаура ругалась не хуже любого гренадера. Ее отец, выслужившийся солдат, не мог бы не признать ее своей дочерью. Если наши матери, пуская нас одних по улицам Парижа, рассчитывали, что Лаура сумеет защитить нас от опасных сетей, расставляемых бульварными завсегдатаями, то, конечно, были правы; но они забыли о врожденном женском любопытстве.

Сколько этих бульварных героев отступало в страхе и с длинными носами перед воинственным приветом Лауры! Какие сарказмы сыпались на них! И как неистово смеялись мы, закрывшись платками!

Анжель в меньшей степени обладала находчивостью и насмешливостью, но имела больше мечтательной сентиментальности. Это был воплощенный бес с примесью романтической героини.

Однажды, когда мы вышли из консерватории, нас захватила гроза.

Зонтиков не оказалось. Посоветовавшись, мы с ужасом узнали, что все наше богатство состояло из десяти су, следовательно, нельзя даже ехать в омнибусе.

– Проклятие! – воскликнула Лаура. – Не укрыться ли нам в пассаже Панорам? Быть может, мы там встретим Марио или Рафаэля.

– Да, – поддержала ее сестра, – если даже и не встретим их, то, по крайней мере, спрячемся от грозы.

И мы побежали к пассажу. Дорогой я спросила Лауру, кто это – Марио и Рафаэль.

– Ты шутишь! – отвечала она. – Сама знаешь, что они влюблены в нас. Первого зовут Марио, и я прозвала его Рио; второй учится живописи, и потому Анжель зовет его Рафаэлем. Это их военные имена, так как они ведут с нами войну.

– Так у вас есть поклонники?

– Да, да, притворяйся, что не знаешь этого; ты должна их хорошо знать, потому что часто видела, как они следуют за нами по пятам.

Я вытаращила глаза от изумления, потому что видела всегда только пентюхов, которых Лаура так уморительно сгоняла с дороги.

Когда мы пришли в пассаж, Анжель взяла меня за руку.

– По́лно тебе, – сказала она, – не притворяйся больше простушкой; это не идет к твоим лентам. Рио и Рафаэль два красивых господина, которые иногда заходят в Мадридскую кофейню почитать журнал. По вечерам они отдыхают от занятий, куря сигары под нашими окнами; в былое время пели серенады, теперь курят. Понимаешь?

– Понимаю только то, что ничего не понимаю, – отвечала я с каким-то любопытством, как будто входила в подземелье, полное таинственности.

Лаура осмотрела меня с головы до ног, залилась смехом и, обращаясь к сестре, вскричала:

– Положительно, это невинная голубица!

Не знаю почему, мне хотелось плакать: я вспомнила о своей матери.

По знаку Лауры явились влюбленные, точно выросли из-под земли.

– Куда пойдем? – спросил один из них, небольшого роста брюнет с тонкими усами, точно сейчас вышедший из рук парикмахера.

– Дорогой Рио, – отвечала Лаура, – нас занесло страшным порывом ветра...

Мы вернулись на бульвар, и Рио повел Лауру к Английской кофейной.

– Ну а Каролина? – спросила Анжель, указывая на меня взглядом.

– Так как она ваша подруга, – отвечал Рафаэль, – то и не должна расставаться с вами...

– Тем менее, – прибавил Рио, – что я вижу Гастона, который будет рад подобной встрече.

В мгновение ока мы устроились в маленькой комнатке Английской кофейной.

Гастон сел рядом со мной, жал мне руки, целовал их и на все тоны повторял:

– О, какое счастье!

Все это совершилось так быстро, что я не имела времени обдумать случившееся.

Теперь, глядя на вещи издали, с холодным рассудком и горькой опытностью, я пришла к тому убеждению, что вся эта сцена – даже порыв ветра – была подготовлена заранее. Ведь мы были около оперного театра!

Гастон был друг Рио, в течение нескольких дней я замечала, что он шел за нами следом, хотя в то же время не видела ни Рио, ни Рафаэля, которые также не отставали от нас; следовательно, справедливо говорят, что самые невинные и неопытные девушки всегда замечают мужчину, который их любит.

Что отвечала я на речи и уверения Гастона? Этого я не сумею вам сказать; вероятно, мои ответы отличались односложностью и неопределенностью. Я была сильно взволнована и чувствовала, что не обладаю красноречием, особенно когда сравнивала себя с Лаурой и Анжель, которые храбро отвечали своим поклонникам и в то же время делали честь угощению, поданному по распоряжению этих господ. Все это имело целью приучить меня, как выражалась Лаура.

Положили, что с этого дня трое друзей будут ежедневно ожидать нас близ оперы.

В течение целого месяца они не пропустили ни одного дня. Но, несмотря на насмешки моих двух приятельниц, я не подчинялась чувству, увлекавшему меня к Гастону.

Однако я почти любила его.

В своей книге «Любовь» Стендаль написал любопытные страницы относительно вопроса, которая любовь драгоценнее: первая или вторая?

Я разделяю мнение тех, которые ему доказали, что вторая любовь драгоценнее. Правда, многие могли бы сказать: «Если только не третья!»

Гастон де Фуа – так прозвали его друзья в насмешку, потому что он родился в Фуа, – был лет двадцати пяти. Я считала его тогда красавцем, потому что он был очень похож на модную картинку. Впрочем, в этом сходстве он полагал всю свою радость и торжество. Прибавьте к этому развязность, острый ум, всегда несколько наполеондоров в кармане безукоризненного жилета, и вы признаетесь, что он был героем шестнадцатилетней девочки, которая частенько не завтракала, отправляясь в класс, где в продолжение нескольких часов надрывала себя выделыванием различных па.

Гастон было одно из его имен; его звали еще Марциал. Он был сын графа Бриансона, умершего в Крыму. Назвать теперь Марциала по имени – значит нарисовать его портрет, так как он известен всему свету. Он, как лев дрался с пруссаками. Быть может, вам скажут, что он снова сделался крэвэ...

Воображают, будто крэвэ – молодые идиоты, которые повергают все свое состояние к ногам куртизанок.

Если между ними есть идиоты, то я их не знаю.

Все те крэвэ, которые ужинали со мной и возили меня на скачки и на воды, были умными людьми, обладавшими мужеством юности и страстей. Я не говорю уже об истинном мужестве: сколько из них, оказав чудеса храбрости, убиты пруссаками.

Быть может, все эти крэвэ разорятся, но будьте уверены, что когда-нибудь вы их увидите депутатами, префектами, послами или по меньшей мере консулами, подобно крэвэ времен Людовика-Филиппа и Наполеона III.

Я видела в Золотом доме или в Английской кофейной все славные имена императорской или республиканской Франции: барона И., герцога Р., барона Э., графа де ла Б., графа де С., маркиза К., герцога Ж.-К. и этого, и того.

Все они крэвэ, но ручаюсь вам, что они процветают и, пройдя школу бурной жизни, перешагнут через многих честолюбцев, изнывающих в кабинетном уединении.

Я любила Гастона со всей наивностью, со всею глупостью, со всей силой и свежестью первой любви, состоящей из новых ощущений, неясных желаний и бесконечного любопытства.

Правда, примешивалась еще смутная мысль о свободе, о бешеной и упоительной жизни, о нарядах, доводящих ум до восторга, и о блестящих экипажах.

Однако, несмотря на дождь, холод, карнавал и зимние увеселения, я не шла еще дальше предисловия: пожимания рук, нескольких поцелуев, сильных волнений и множества тайных вздохов. А какие причудливые сны во время лихорадочных ночей! Апрель, теплый и зеленый апрель, рассыпал на землю свои благоухающие фиалки и лилии.

До этого времени Гастон казался терпеливым и покорным, но вполне убежденным, что рано или поздно будет обладать мною. Как только показались первые почки на деревьях Елисейских полей, он стал выражать страстное желание покинуть гладкие тропинки платонизма и вступить на головоломную дорогу реальной любви.

Итак, однажды утром, когда мы входили в Оперный пассаж, перед нами явились Гастон, Рафаэль и Рио.

– Дальше нельзя! – сказал последний, заграждая нам дорогу руками.

– Сегодня не ходят в консерваторию! Долой ее и всех консерваторов! – вскричал Рафаэль.

– Сегодня день Амура, – сказал мне Гастон, – и его следует провести за городом.

– Наконец, чего же вы хотите? – спросила Лаура.

– Мы хотим сказать, о будущая Рашель, что решили провести с вами этот день за городом, и решили овладеть вами убеждением, хитростью и даже, в случае нужды, вооруженной силой.

И Рио погрозил нам красивой тростью, внутри которой был скрыт кинжал.

– Ах, за город! – вскричала Лаура, хлопая в ладоши. – Чудесная мысль! Конечно, не Рафаэлю она пришла на ум.

Я прервала Лауру:

– Сегодня нам будет весело, а завтра каково?

– Там под большими деревьями придумаем какую-нибудь ложь, – отвечала Лаура; потом с живостью прибавила: – Куда же мы отправимся?

– В Сен-Клу, отечество поющих дроздов и жареных пескарей.

– Все готово; руки кавалерам, и двинемся под звуки «Прощальной песни»!

И Гастон де Фуа торжественно стал декламировать первые стихи национального гимна Шенье:

– La Victoire en chantant nous ouvre sa barrière... [39]

Он взял меня за руку.

– Когда мы возвратимся? – спросила я.

– Когда-нибудь, – отвечал он со смехом.

– Но моя мать...

– По́лно, – сказала Анжель, – в ожидании тебя мать вторично выйдет замуж.

Эта поездка приготовлялась нарочно для меня в течение более недели. Ждали ясного солнечного утра.

Рассказывая это, я испытываю болезненное наслаждение, понятное только тем женщинам, которые, подобно мне, изведали все романтическое увлечение любви среди блеска и поэзии прекрасного весеннего дня.

Мы не спеша дошли пешком до станции Святого Лазаря. Бульвары, облитые солнечным светом и почти безлюдные в этот ранний для парижан час, представлялись мне в ином виде. Теплый воздух был напоен благоуханием фиалки и ландыша. Никогда карликовые деревья на площади Мадлен не казались мне столь веселыми и как будто улыбающимися.

Во мне еще шевелились некоторые сомнения, но Гастон нежно увлекал меня; он, казалось, был так счастлив! Великое искушение – сделать кого-нибудь счастливым. Притом же мысль о радостной свободе в течение целого дня, на чистом воздухе, в густом лесу затемняла мой рассудок и подталкивала далее.

Входя в вагон, я была почти так же весела, как обе мои приятельницы.

Когда мы вышли на Сен-Клудской станции, Гастон остановил нас в ту минуту, как мы готовились бегать, подобно вырвавшимся на волю пансионеркам, и сказал нам почти следующее:

– Надеюсь, мы будем шалить, как целый выводок молодых птиц, но предупреждаю, что близ пруда, в «Сороке-рыболовке», приготовлен завтрак, и было бы жестоко заставлять его ждать. Затем, после прогулки по суше и по воде, по лесам и лугам, вы должны посетить мой дворец, где найдете сельский обед и новенький орган. Вы можете танцевать...

– Пожалуйста, без всяких программ! – вскричал Рио. – Не думаешь ли ты, что эти дамы отказались на нынешний день от консерватории для того только, чтоб подчиниться твоим программам?

– Однако должны же они побывать в моем замке...

– У тебя есть замок?

– Неблагодарные, я ведь нарочно для вас построил его! Это швейцарская хижина, где я предполагаю вести жизнь Робинзона.

– А Пятница?

– Это мой повар. Но, будучи богаче Робинзона, я надеюсь иметь на своем пустынном острове еще несколько диких товарищей и рассчитываю на вас...

– А, вот что! Да ты, Гастон де Фуа, настоящий принц, – сказал Рафаэль.

– Банковый или цыганский принц? – спросила Анжель.

– Влюбленные всегда бывают принцами, – отвечала Лаура наставительным тоном, – не так ли, Каролина?

С этими словами она толкнула меня к Гастону, который прикоснулся своими губами к моим.

Я быстро вырвалась и стала бегать полувеселая, полупечальная.

Началось сумасшедшее беганье, которое привело нас к большому пруду; здесь на берегу мы увидели хозяина «Сороки-рыболовки», который ожидал нас в белом фартуке, надвинув колпак на правое ухо.

После этого первоначального завтрака, за которым не было недостатка в шампанском, мы подробно осмотрели швейцарскую хижину, которую Гастон называл и дворцом, и замком.

Хижина стояла на косогоре среди небольшого английского сада, который со всех сторон был окружен густой стеной буков, берез, дубов и вязов. Густой шиповник закрывал эту стену, образуя вокруг сада белый и розовый пояс, от которого веяло благоуханием.

О, как я любила этот розовый цветок, столь простой и вместе с тем столь поэтический! Сколько раз с того времени давала по луидору бедному овернцу на Елисейских полях, прося его найти мне в Булонском лесу цветущую ветку шиповника! Вдыхая его благовоние, я на несколько минут переносилась в незабвенное прошлое, и сердце мое наполнялось несказанным блаженством.

Была ли то любовь? Нет, в аромате первых роз я искала упоения шестнадцати лет.

Не цветы, а юность свою посылала я отыскивать в лесу.

Танцевали в этот день не под писк органа, а под звуки эраровского рояля. Гастон пошел со мной в беседку из ломоноса и других цветущих растений, откуда к нам доносился смех Лауры и громкий голос Рафаэля.

Гастон вполголоса разговаривал со мной. Что сказал он? Ничего. Это была тарабарская грамота, и однако я поняла ее.

А потом?

Отправились в Париж – я такой же, какой приехала. Поэтому, гордясь сама собой, я смело поцеловала мать.

Клянусь в том шиповником следующей весны.

Глава 5. Непредвиденное и неизвестное

Мы променяли остров Святого Людовика на Пасси и поселились в нижнем этаже небольшого дома на улице Помпы, недалеко от Жюля Жанена [40].

Сказать мимоходом, это был первый знаменитый человек, которого я видела. Он ездил в фиакре, как простой смертный. Мне сказали, что он отправляется таким образом в Академию. Почему же не Академия делала ему визиты?

Вторая знаменитость, жившая по соседству, был Россини. Я серьезно спрашивала себя, неужели нужно иметь такую толщину, чтоб обладать умом.

Я, будучи тонкой до прозрачности, отчаивалась иметь когда-нибудь ум. Однако вспомнила Обера, такого же прозрачного, как я, который во всяком разговоре со мной вставлял умное словечко.

Наше бедное жилище украшалось садиком величиной в ладонь, с одним абрикосовым деревом вместо рощицы и сточной ямой вместо фонтана. Правда, в нем пели птицы, но это были канарейки в клетках.

Мать жила здесь, как и на острове Святого Людовика, на 1500 франков в год, забыв минувшую роскошь, находя утешение в Боге и предавшись заботам о троих детях: сыне, отправлявшемся в Брестскую школу, старшей дочери, все еще бывшей в Сент-Дени, и обо мне.

Я никогда не расставалась с матерью, кроме тех дней, когда отправлялась к кузинам на улицу Серизе.

В Сен-Клу я больше не ездила.

Мать, выучив меня читать, обучила также писать.

К чему? Я читала дурные книги и пишу теперь плохую!

Милый друг, Гастон де Фуа, употреблял все средства завлечь меня в новые сети. Но я была робка, как лань, и скрывалась в глубине лесов, то есть в объятиях матери или под абрикосовым деревом нашего сада. Он осмеливался преследовать меня до самой двери, доводя свою страсть до крайних пределов: ездил со мною в омнибусах!

Я предчувствовала, что рано или поздно сделаюсь его жертвой, но испытывала какое-то наслаждение сопротивляться своему влечению.

И не упала в объятия моего дорогого Гастона де Фуа. Сопротивляясь своей любви и отталкивая влюбленного, я казалась сама себе добродетельной.

Но однажды, когда у меня недостало времени на размышление, я преглупо попалась в западню, как будто случай распорядился моей судьбой.

Случай! Нет, не случай, а тщеславие. Женщины гибнут скорее от тщеславия, чем от самой любви.

Роковой день! Я вышла из консерватории в пасмурную погоду, рассчитывая идти к Биржевой площади и сесть в омнибус, ходивший в Пасси; меня уже разбирала злость на то, что приходилось запачкать свои хорошенькие ботинки – я всегда была изящно обута – отвратительной парижской грязью.

У дверей консерватории остановилась карета; лошади были так прекрасны, экипаж так хорош, что я остановилась полюбоваться на это чудо.

В это время меня нагнала одна из приятельниц.

– Это карета графа, – сказала она мне, – видишь корону?

– Графа? Какого графа?

– Имя его неизвестно. Он любовник Евгении ***.

– Я думала, что он ездит только в фиакрах.

– Видишь? Он ждет ее. Нам никогда не дождаться подобного счастья, хотя у нас красивые личики и стройные ножки.

С этими словами она ушла, приплясывая.

Зачем я осталась на тротуаре? Причина та, что граф высунул голову из окна кареты и ласково улыбнулся мне.

Я улыбнулась со своей стороны. Тогда граф отворил дверцу и знаком пригласил сесть в экипаж.

Почему я села без церемонии? Разве шел дождь? Был ли граф похож на вельможу? Не потому ли, что мне казалось забавным занять в карете место Евгении?

Ничего не могу ответить на эти вопросы.

Вот что произошло дальше.

Граф овладел моим умом. Мое сердце еще принадлежало Гастону. Но граф упоминал о золоте, от него веяло аристократизмом, он знал все и, казалось, обладал ключом от золотого замка фантазии.

Кроме того, лошади бежали так скоро, экипаж был так хорош!

Я хотела спросить, куда мы едем, но поняла, что это не мое дело.

Мы проехали Елисейские поля, миновали Триумфальную арку, вступили на большой Нейльский проспект. Вскоре я увидела старинный парк, усеянный теперь красивыми виллами – что я говорю? – замками.

Над самой Сеной, там, где стоял дворец покойного короля, лошади остановились перед небольшим отелем во вкусе Людовика XIII, затерянном среди зелени; плющ уже обвил все решетки.

Граф вышел из кареты и подал мне руку.

На крыльцо вышла экономка, женщина лет сорока.

– Граф обедает здесь? – спросила она.

– Да, – отвечал граф.

– Ночует?

– Не знаю.

Затем граф обратился ко мне с утонченной вежливостью:

– Я не знаю вашего имени, но это все равно для меня; я также не скажу вам своего – зачем знать его? Вам принадлежит этот дом, деревья, фонтан, верховая лошадь Мустафа, лодка на Сене, все находящееся в доме и кредит у Ворта на двадцать пять тысяч франков.

Мне казалось, что все это я вижу во сне.

– Теперь, – продолжал граф, – приказывайте, как полновластная хозяйка. Вам будут повиноваться все, не исключая и меня.

– Ну так поцелуйте меня!

Глава 6. Затворническая жизнь

Обед не отличался ничем баснословным, но тем не менее его нельзя назвать скудным.

Я старалась проникнуть в тайну, но граф постоянно отвечал шутками или сентенциями. Он забавлялся моим удивлением и любопытством, но был настолько умен, что не открывал мне тайны.

Вечером он предложил кататься на лодке, но я отказалась по причине дурной погоды. Мы вышли в сад и прогуливались, несмотря на дождь.

– Это выучит меня оставлять зонтик Евгении! – сказала я графу.

– Она расплатится с вами за это, – отвечал он со смехом.

Но не прибавил ни слова.

На другой день граф уехал рано утром.

– Мне хотелось бы оставить вам лошадей и карету, – сказал он мне, – но я никогда не езжу в омнибусах. Если умеете ездить верхом, ступайте на Мустафе в лес; если же боитесь, катайтесь по соседним проспектам. Мустафа смирное животное и сбросит вас тогда только, когда вы его раздражите. В доме найдете амазонку, которая будет вам почти по талии.

При этом граф улыбнулся, как будто вспомнил о моей предшественнице.

В детстве я ездила верхом с братом, но с тех пор ни разу не садилась в седло; впрочем, я не боязлива и в тот же день поехала на Мустафе в Нейльский парк.

– Когда вы вернетесь? – спросила я графа.

– Никогда не ждите меня; быть может, я приеду сегодня или через неделю.

Это не понравилось мне, однако было уже поздно рассуждать. Оставалось примириться с новой жизнью; кроме того, меня подстрекало любопытство.

Притом я уже послала письмо к Ворту!

Через три дня я совершенно преобразилась, так что не узнавала себя.

Приобретя амазонку по талии, я отправилась на Мустафе в Булонский лес.

Я узнала графа, шедшего пешком с Халиль-беем и Соером. Он сделал мне знак, как будто хотел сказать, что приедет сегодня.

Граф привез с собой Халиль-бея; они обедали у меня и потом увезли в театр варьете посмотреть Шнейдер. В антракте я спросила отворяльщицу лож, знает ли она графа.

– И да и нет, – отвечала она, – он русский, но имени его я никогда не могла выговорить.

В полночь граф возвратился вместе со мной и пробыл три дня. Он похвалил мои платья и вкус. На другой день, услышав мое пение, предложил мне вступить на соответственную сцену.

– Кстати, – сказал он, – вы не жалеете о консерватории?

– Нет, благодарю Бога; я не рождена для того, чтоб танцевать.

Прошло три месяца этой затворнической жизни. Граф приезжал изредка, мы катались на лодке, мечтали в саду, много читали. В Париж ездила я не более одного раза в неделю – побывать в театре.

Хотя я очень любила Мустафу, но не каждый день отправлялась в лес. Несказанная лень овладела всем моим существом. Я проводила жизнь в горизонтальном положении. Я много думала о матери, много писала ей, но не получала ответа. Только раз меня встретила сестра и рассказала о гневе и печали моей матери.

Многие дочери легко смотрят на своих матерей, я же никогда не могла забыть своей. Что бы я ни делала, предо мной носилось печальное и важное лицо матери, и как будто слышался ее укор: «Что ты сделала с собой?»

Глава 7. Что такое счастье?

Граф был преоригинальный человек. Я никак не могла узнать его имени. Все называли его графом или любезным графом. Я не осмеливалась расспрашивать его друзей и тщетно добивалась истины от слуг. Впрочем, окружающие меня люди отличались молчаливостью, как будто сообразовались с характером графа. Только Антуанетта, исполнявшая обязанности кухарки и домоправительницы, имела по временам припадки откровенности.

По ее словам, граф проводил свою жизнь в облагодетельствовании молодых девушек. Антуанетта знала его привычки и уверяла, что если граф не приезжал всякий день, то потому, что имел других, подобных мне, пансионерок.

– Он немного помешан, – прибавила Антуанетта. – пока вы будете довольны, и он будет счастлив, но когда вы сделаетесь печальны – тогда его только и видели. Он предоставит вам все находящееся здесь, и затем поминай его, как звали.

– А вы?

– Я? Я знаю его; отправлюсь к нему в Париж, и затем начнется та же история с другой.

– Так он несчастлив?

– Нет; у него много денег, но и много горя. Жена его отвратительное создание. Сам же он в известные дни должен принимать вид вельможи. Но почести надоедают ему. Он одевается по необходимости в мундир, но лучшими его минутами бывают те, которые он проводит с вами или с другой.

– С другой! Зачем вы это сказали мне?

– Вы не ревнивы. Позвольте ему действовать как угодно, если в этом заключается все его счастье.

Слова Антуанетты заставили меня продумать всю ночь.

– Не совсем будет весело, если он кинет меня, потому что найдет печальной.

Я решила встречать его с более веселым лицом, но напрасно старалась строить улыбающуюся физиономию: когда являлась его пасмурная фигура, во мне застывала вся кровь.

Он пробовал улыбаться, но улыбка придавала его лицу еще печальнейшее выражение.

Чаще всего он бывал молчалив; тогда слушал меня с некоторым удовольствием и даже пробовал дурачиться, подобно мне; но все это вело лишь к тому, что, пользуясь его обществом, я становилась умнее.

Часто писал он мне записки в три строчки, в которых с неподражаемым искусством высказывал многое. Записки эти были для меня превосходными уроками. Я хотела соперничать с ним в лаконизме и отвечала записками в шесть строк, в которых мне удавалось сказать кое-что. Если теперь я умею написать записку, то этим обязана графу. Мужчина создает женщину.

Все, и хорошее, и даже дурное, имеет конец. Без сомнения, страсть к новизне побуждает нас жаждать завтрашнего дня. Пока эта странная жизнь была новинкой для меня, до тех пор казалась мне прелестной, не исключая даже дней грусти. Но наконец я заметила, что один день похож на другой: тот же сон, тот же обед, та же лошадь, та же лодка, тот же сад – все одно и то же.

Чудесные розы, столь любимые мною, имели тот же цвет; им следовало сделаться синими, чтобы доставить мне развлечение.

Я меняла цвет своих платьев, но в лесу не имела ни одного человека знакомого; женщина хочет быть красивой только для знакомых взоров.

Притом же я ездила в лес большей частью в амазонке. Карету давали мне не более одного раза в неделю: это было маленькое купе без гербов, запряженное вороной лошадью, которая, без сомнения, возила в остальные дни моих соперниц.

Однажды утром скука гнела меня неслыханным образом. Я часто вспоминала о матери и сестре; теперь я принялась плакать.

– Хотя бы навещала меня мать или позволили мне ездить к ней!

Но я хорошо знала, что мать не простит мне ни отличного помещения, ни прекрасных нарядов.

Я посмотрела на отель, посмотрела на сад, открыла гардероб, поиграла, как дитя, со своими драгоценными уборами.

– И все это принадлежит мне! – сказала я; потом через минуту прибавила: – И все это так наскучило! – Я вспомнила графа. – Опять он явится со своим ледяным лицом; опять я должна буду петь, смеяться, быть веселой!

Глава 8. Мустафа

Настала одна из тех решительных минут, которые бывают кризисом в жизни. Я сбросила дорогое платье и оделась в самое простенькое из черного кашемира, в котором обыкновенно гуляла по Сене... Ни одной драгоценной вещицы. Прическа гладкая, шляпка черная, кружевная.

Для полной простоты моего костюма я взяла дождевой зонт.

– Прощай! – сказала я, бросив лукавый взгляд на жилище.

– Куда вы? – спросила меня Антуанетта. – В сад? И с дождевым зонтиком?

– Это зонт от солнца, – отвечала я.

И пошла прямо в конюшню.

Там я залилась слезами. Из всего бывшего в доме моя лошадь была особенно дорога для меня.

– Прощай, мой милый Мустафа!

Еще немного, и я осталась бы ради коня. Я поцеловала его раз двадцать, и он, казалось, понял меня и заржал на прощание.

Когда я вышла за решетку, представился вопрос: куда идти?

Я пошла направо, по большому Нейльскому проспекту с намерением сесть в омнибус; я гордилась, как будто ехала в карете четверней.

Потому что чувствовала себя опять достойной самой себя и матери. Я опять была свободна, не зависела от прихоти искателя развлечений.

И, однако, не смела отправиться прямо к матери, хотя около Триумфальной арки села в омнибус, шедший в Пасси.

Не помню, в каком-то старинном романе Мариво [41], известном по простоте слога, героиня, не зная, куда идти, и видя проходящих девушек одних с нею лет, говорит: «Как они счастливы! Их ждут».

Эти вырвавшиеся из души слова пришли мне на память, когда я выходила из омнибуса. Вместе со мной вышли две девочки; они были веселы, держали каждая по букету и, казалось, торопились.

– Как они счастливы! – прошептала я печально. – Их ждут.

Я бессознательно шла за ними, ломая голову над тем, как явиться к матери.

Вдруг открылась дверь: на пороге стояла женщина, обе девочки бросились ей на шею.

– Как они счастливы! – повторила я опять.

Мне казалось, что я забыта всеми на свете, даже самим Богом. Я попрала честь фамилии; из глупого тщеславия ездить в карете пожертвовала сердцем, добродетелью, всем.

В первый раз я поняла всю глубину своего унижения и звала смерть.

Войдя в безлюдную кофейню, я написала матери:

Маман,

возвращаюсь убитая и очень несчастная. Простишь ли меня?

Эту записку я отправила с овернцем, который принес мне следующий ответ:

Я полгода жду тебя.

Глава 9. Блудное детище

С величайшим волнением я вступила в маленький садик в Пасси, где была счастлива, не подозревая того.

Все было упреком для меня: обнаженные осенью кусты, лежавшие на лужку листья, осенние цветы, побитые уже морозом; все с отчаянием упрекало меня в неблагодарности.

Слезы готовы были хлынуть из глаз; я подавила их.

Сидевшая у окна мать увидела меня и бросилась навстречу, но, сделав шаг, остановилась как вкопанная. Я подбежала к ней, бросилась в ее объятия, зарыдала, опустилась на колени.

– Если бы ты знала, маман, как я наказана!

Ни слова в ответ. Мать не могла ни плакать, ни говорить. Притом же, не желая ничего знать, она предпочитала молчание.

Это молчание убило меня. Я хотела все рассказать, излить свое сердце, признаться в своем заблуждении. О, в этот день я постигла всю благотворность исповеди.

Все женщины унаследовали от прародительницы частицу неверия. Последнее разрастается в сердце и дает цвет, и только после первых слез страсти сердце прибегает к Творцу.

Было время завтрака. Сели за стол. Теперь еще я вижу этот простой завтрак, который манил меня больше, чем роскошные столы прошлого. Мать не заколола упитанного тельца для блудного детища: свежее яйцо, котлета, четыре ореха и перерезанная пополам кисть винограда.

Мы все еще хранили молчание. Я украдкой взглядывала на мать, не смея прямо смотреть на нее. Каждую минуту хотела встать и опять прижаться к ее сердцу, но не смела, чувствуя себя недостойной ее гостеприимства.

И, однако, ничто не изменилось в доме. Все стояло на своем месте и не утратило обычного вида. Солнечный луч пробивался сквозь занавески; кукушка весело выскакивала, возвещая час; старинные гравюры по-прежнему представляли жизнь Аталы или Павла и Виргинию.

Вдруг я вздрогнула, заслышав хлопанье крыльями; это влетел воробей, которого я приучила брать корм с моих губ.

Я забыла об этом друге и теперь с непритворной радостью смотрела, как он с чириканьем прыгал по столу и взлетал ко мне на плечо. Я повернулась к нему лицом, он протянул носик и начал нежно ласкать меня.

Лакомка! Ему хотелось всего отведать.

Я со слезами гладила его; теперь заплакала и мать, сдерживавшая себя до сих пор.

У нас обеих развязался язык.

Я против ее желания рассказала все. Она передала мне, как жила в мое отсутствие и как ждала меня каждый вечер. Много часов насчитала она в эти бессонные ночи!

– Но, – сказала она, как будто в заключение, – жизнь бедной матери полна мучений; ей остается прибегнуть к Господу, и он поддержит ее.

После завтрака я взяла какую-то книгу, лежавшую на письменном столе. Заметив это, мать подала мне пергамент, сказав:

– Ты хочешь читать, прочти это.

Пергамент заключал всю историю моей фамилии.

Всем известна дивная сцена предков Эрнани. Такая же картина развертывалась предо мной: поочередно представали в соответствующих костюмах благородные личности, оставившие в наследство потомкам только свою храбрость.

Вот пергамент, осуждавший меня:

Королевский патент,

Признающий графское достоинство за Шарлем *** и его потомками.

7 октября 1787, Версаль.

Сего числа, в седьмой день июня тысяча семьсот восемьдесят пятого года, Его Величество Король, пребывая в Версале, изволил рассмотреть соображения, приводимые в свою пользу Шарлем ***, полковником королевского полка. Его фамилия, начало коей восходит к весьма отдаленным временам, родственна с самыми знаменитыми домами, а именно: де Донкур, де Туази, де Тремон, де С.-Морис Ламбре и де Шатле. Антуан де *** был назначен в 1557 губернатором города и замка Компьень. Петр де ***, служивший в 1641 капитаном в Бретанском полку, лишился руки в битве при Гонкуре в Пикардии, и получил много ран в других сражениях. Антуан де ***, пожалованный в генералы в 1657, оказал Франции важные услуги: в 1651 был назначен начальником Русильона; в 1667 отнял у испанцев множество деревень, которыми он овладел; в 1668 принудил их снять осаду Бельгарда; в 1672 содействовал взятию крепости Нимвеген; отличился в битвах при Зейнтцеме и Энзейме, происходивших в 1674; наконец в 1675 убит в сражении при Тюркгейме, где командовал правым крылом армии. Поступивши по примеру предков в военную службу, де ***, подобно им, отличился своим геройством. Таковы причины, побуждающие Его Величество пожаловать титул, который будет для де *** знаком милости, а для его потомков приглашением идти по следам предков. В силу всего вышереченного Его Величество сим патентом возводит в графское достоинство упомянутого Шарля де *** совокупно с его детьми и нисходящими потомками по прямой линии, рожденными и имеющими родиться от законных браков, дозволяет им титуловаться графами во всех актах и местах, как судебных и несудебных, с тем, однако, что графский титул не соединится с каким-либо владением и что возбраняется присваивать его какому-либо земельному участку, что будет подтверждено и наследниками Его Величества. Кроме того, Его Величеству угодно присоединить графскую корону к их гербу.

Людовик.

Де Ламени, граф де Бриеннь

Когда я окончила чтение, слезы хлынули у меня из глаз; я не смела взглянуть на мать.

– Зачем полгода тому назад ты не дала мне прочитать этого пергамента? – спросила я ее, опустив голову. – Клянусь душой, я была бы достойна тебя и предков.

Что будет со мною?

Глава 10. Полотняная дева

После обеда мать, занимавшаяся по обыкновению шитьем, вдруг заснула: волнение ослабило ее, как и меня. Она подрубала толстую голландскую салфетку; я любовалась на суровый цвет и чистоту последней.

Как только заснула мать, я осторожно взяла салфетку из ее рук и продолжила подрубать. Пальцы мои так и бегали.

Не прошло и пяти минут, как мать открыла глаза. Она грустно улыбнулась.

– Оставь мое шитье, иголка уколет тебя, – сказала мать, беря у меня салфетку.

– Нет. Мне нравится работать.

– Если ты рассудительная, то не вернешься в консерваторию. Это дурная школа, и мне было бы приятнее видеть тебя ученицей у какой-нибудь порядочной белошвейки, потому что ты всегда любила хорошее белье.

– О да! – вскричала я. – Оно так красиво, чисто, бело.

– У меня есть знакомая белошвейка на улице Мира, которая примет тебя с удовольствием, потому что один из ее родственников, служивший во флоте, был обязан многим моему отцу.

Я упрашивала мать свести меня к белошвейке в тот же вечер, чувствуя, что не совладаю с собой, если проведу еще несколько дней в праздности.

Меня приняли хорошо, но заметили, что моя прическа слишком кокетлива. Это белошвейное заведение было настоящим монастырем.

Мне объявили, что будут отпускать только по воскресеньям, от обедни до полуночи.

До полуночи – слишком много времени.

В первые дни я пристрастилась к этому музею полотен всех стран. Умея рисовать, находила истинное удовольствие в рассматривании узоров, арабесок, вензелей, украшений; невыразимым наслаждением было для меня гладить рукой эти кучи белого, как снег, полотна. Приезжало несколько невест, и мне казалось, что для них было гораздо приятнее выбирать себе белье для приданого, чем драгоценные вещи. По моему мнению, истинная роскошь женщины есть белье.

Моя страсть к белью и полотну казалась до того странной, что меня вскоре прозвали Полотняной девой.

К несчастью, в третье воскресенье Полотняная дева отправилась в Мабиль.

Воскресенье – самый плохой день для Мабиля: встречаешь только жалкие наряды, случайно попавшие семейства, несколько кухарок и печальных куртизанок.

Но в этот вечер приехал в Мабиль весь высший кружок турфа.

Меня окружили, быть может потому, что я была красива, и, без сомнения, потому, что была неизвестна.

Напрасно драпировалась я в свою более или менее геральдическую гордость – турфисты до того были остроумны и утонченны в своих выходках, что я наконец стала смеяться и болтать.

– Пусть не говорят, – вскричал один из них, – что мы даром хлопотали!

– Ваши хлопоты могут относиться только к кухне, – отвечала я, указывая на проходивших в это время кухарок.

И много других глупостей в подобном роде.

Пробило половина двенадцатого: я ушла и, сев в фиакр, крикнула: «На улицу Мира!»

Вскоре я заметила двух кучеров вместо одного, но, предавшись воспоминаниям о вечере, думала только о молодых повесах и об их подругах, которые явились мне, как действующие лица бесконечной комедии.

Фиакр остановился. Один из кучеров спрыгнул с козел и подал мне руку. Никогда я еще не видела столь любезного кучера.

Это был виконт ***, сын сенатора.

Я узнала его.

– Видите, – сказал он мне, – я решился взобраться на козлы единственно для того, чтобы пригласить вас принять участие в нашей беседе.

Эта выходка победила меня.

Я согласилась ужинать с веселым обществом, решив, впрочем, остаться Полотняной девой.

Но тут не было гор саксонского и голландского полотна, которые защитили бы меня.

Но – honny soit qui mal y pense [42].

В этот вечер я была окружена тремя или четырьмя поклонниками, и, быть может, именно это обстоятельство спасло меня.

Глава 11. Завтрак

Начинало светать, когда веселое общество решило завтракать в кофейне «Мадрид».

Я смеялась, но была печальна, понимая, что опять лишилась всего.

Возвратиться ли к матери, ехать ли на улицу Мира?

Я могла еще спастись, но любопытство, подстрекнув меня принять ужин, побудило согласиться и на завтрак. Да и к чему скрывать? Виконт *** несколько нравился мне.

Я не прощала ему грубого его разговора с женщинами, но так как он говорил со мной ласково, то показался обворожительным. Притом же я хотела, чтоб он не разговаривал с прочими так, как со мной.

Он сел в экипаж и пригласил меня.

– Это против правил, – сказал ему один из его друзей, – я открыл ее, и если ты овладеешь моей находкой, то я попотчую тебя добрым ударом шпаги.

– Этот идиот доведет меня до того, что я влюблюсь в вас, – прошептал виконт.

Оказались еще и другие претенденты: маркиз К., ныне удалившийся от света, скропал рондо в честь моей красоты.

Виконт взял мою руку.

– Думаю, что нельзя быть несчастным с тобой. Ты весела и чувствительна. Если когда-нибудь мне вздумается завести любовницу, я постучусь к тебе.

– Но я не отворю двери.

– По́лно! Я предложил бы тебе тысячу франков в месяц, экипаж три раза в неделю и уютную квартиру.

Я улыбнулась.

– Вы шутите! Я отказалась от большего: от целого состояния, от движимости в сто тысяч франков, от четверки лошадей и от груд золота.

– Старая песня!

– Не знаю, старая ли это песня, но знаю, что отказалась от целого состояния.

– Отчего?

– Оттого, что изнывала от скуки.

– Ну, я буду любить тебя и не стану давать денег.

– Это мне больше нравится.

Вообще, созерцая солнечный восход, человек становится менее корыстолюбивым.

Виконт заглянул внутрь себя и, под влиянием раскаяния, поведал мне все свои дурачества. Он промотал состояние, и теперь все его имущество состояло в красивом лице и в уме. Он также томился скукой, двадцать раз изменил своим любовницам, которые десять раз изменили ему. Это было непонятно для него. Он готов был расплакаться.

Прибыв в «Мадрид», виконт поклялся, что, если я полюблю его, он бросит свою Коралию.

– Никогда! – сказала я ему.

И объяснила, каким образом стала самой добродетельной белошвейкой в Париже.

Стали завтракать.

Втайне я давала себе слово вернуться на улицу Мира.

Отчего же я попала на улицу Пепиньер?

Оттого, что там жил виконт.

Кончено, мне не вернуться больше к матери, ибо я вступила в заколдованный круг. Мать простила меня раз, но теперь мои слезы не могли бы ее обезоружить.

И, сказать ли, я не чувствовала охоты плакать. Сумасшествие овладело всем моим существом, как будто я попала в царство феи Тапаж.

Фея Тапаж! Кадриль Оливье Метра, одного из современных музыкантов. Фея Тапаж! Я приближаюсь к триумфу в своем падении.

Однажды после веселого обеда предложили ехать в Мабиль.

Не помню, как мы вошли. Я, казалось, не шла, а летела, до такой степени была под влиянием шампанского и музыки.

В Мабиле есть места для прогулок, поле для танцев и салон для болтовни. В салоне сумасбродный виконт *** берет меня за талию и увлекает в вихрь вальса под звуки оркестра, играющего Tour du Monde.

Да, в этот вечер я совершила кругосветное путешествие. Важный профессор танцев, Марковский, предложил мне танцевать без музыки. Я не задумалась согласиться и помчалась с Марковским, который, хотя и предполагал во мне легкость, но не думал найти, так сказать, воздушность.

Откинув голову назад и распустив белокурые волосы, я едва касалась носками земли. Вокруг меня образовалась целая толпа. Собрался весь Париж – виновата, не было Леверрье. И однако на мабильском горизонте всходила новая звезда! Уже бросали букеты, англичане кричали «ура!», немцы молчали, но, без сомнения, думали, что я прилетела из сказочной области.

– Вы учились? – спросил меня Марковский.

– Да, выучила грамматику, – отвечала я.

Он не понял и понесся вдвое скорее. До этого времени мои ноги едва касались земли, теперь же гасили сигары у любопытных зрителей. Воздух стонал от бешеных рукоплесканий, у цветочниц не осталось ни одного букета; при последнем обороте Марковский бросил меня в оркестр, как бросил бы легкое платье или индийскую шаль.

Тут были не одни англичане и немцы, но собрался цвет общества и журналистов.

– Как ее имя? – спрашивали громко друг друга.

– Как ее имя? – сказал Делааж д’Ор. – Офелия!

Таким образом этот пророк всех восходящих звезд дал мне новое имя.

Но я, не желая прославить дурачествами свое имя Каролины де Фурко, назвалась иначе и объявила всем, что меня зовут Маргаритой Омон, ибо не хотела прицеплять к своей личности побрякушек.

Леон Гозлан, погасивший сигару; Аврелиан Шоль, ходивший со знаменитой актрисой; Нестор Рокеплан, любивший оперу на чистом воздухе; Ксавье Обрие, другой нескончаемый парадокс; Поль Бодри, Шамфлери, Берталь, князь Любомирский, какой-то герцог просили меня протанцевать менуэт.

Протанцевать! Да разве я умела танцевать?

Танцевать в опере немудрено; кто не танцует там? Но танцевать в Мабиле, пред такими зрителями, – есть о чем подумать. В Мабиле нужно создать свой танец, выдумать новые па, поражать неожиданностями, бросать туда и сюда остроумное или едкое слово. И притом создавать непрерывно, не повторяться, идти крещендо, сыпать неслыханными выходками, чтобы быть осыпанной бриллиантами.

Я пустилась – танец оказался вполне достойным Мабиля.

Англичанки закрыли себе лица руками, парижанки аплодировали, мои друзья всех сословий – ибо я уже приобрела бесчисленное множество друзей – засыпали меня букетами.

Мое торжество было так велико, что Алиса Провансалка, оригинальная танцовщица, назвала меня бесподобной и бросила букет.

Кажется, меня почтили букетами и Леонида Леблан, и Мари Коломбье, и Анна Дельон, и Кора Пирль, и другие славные актрисы всех театров, посетившие в этот вечер Мабиль.

Теперь меня удивляет только одно: я находила удовольствие танцевать в Мабиле и танцевала там целое лето, как будто только и было мне дела.

Говорят, в последние годы своей жизни Альфред Мюссе постоянно был пьян от абсента. То же могу сказать и о себе: мои ноги постоянно были пьяны от мабильских танцев и вальса.

Глава 12. Испанская комедия

Мраморная красавица чаще всего питает истинную страсть к одному только поклоннику, ему же имя легион. Потому-то ее мебель, туалет, состояние есть ее биография.

Но я не вела знакомства с этим поклонником, я была похожа на ту англичанку, которая скорее предпочла утонуть, чем спастись, протянув руку мужчине, который не был ей представлен.

Однажды в итальянской опере сосед по креслу, богатый испанец, предложил мне состояние, если я составлю его счастье. Перед этим целое утро тревожили меня приходившие кредиторы; у меня ничего не осталось за душой, кроме юбки: я предчувствовала, что вскоре придется идти по миру!

Я отказала.

А между тем испанец сулил горы золота.

Я злилась на себя, но вместе с тем находила удовольствие доказать самой себе, что умею владеть собой даже в то время, когда в кармане нет ни гроша.

Мое сердце всегда жаждало чего-нибудь романического.

Назначь испанец мне свидание в Толедо или Севилье, я, по всей вероятности, отправилась бы туда, может быть, даже вместе с ним, но из итальянской оперы до Английской кофейной так близко, что не стоило трудиться. Ехать же из Парижа в Толедо или Севилью, без сомнения, показалось испанцу слишком далеко.

Наступила эпоха морских купаний. Я уехала на две недели в Биарриц.

Однажды, отправляясь купаться, я встретила испанца.

– А, это вы, – сказал он, – какое счастье!

Теперь, на чуждом берегу – так это далеко от бульвара Капуцинов – испанец показался мне другом. Еще немного, и я бросилась бы ему на шею.

– Как жаль, – сказал он, как будто сожалея о несбывшейся мечте, – я здесь не один.

– Покажите же мне ее, – отвечала я, – в моей душе кипит желание бросить ее в море.

– Тс, вот она! – произнес испанец.

Раскланявшись со мной, он пошел навстречу донне, которая смутно напоминала мне маркизу Амаегуи. Бледна, как прекрасный осенний вечер.

О, сердце человеческое! Я ревновала, но, не имея привычки служить помехой чужому счастью, пошла своей дорогой.

Когда я была в нескольких шагах от этой четы, испанец поклонился мне и подвел свою донну.

– Я сказал ей, что вы одна из звезд прекрасного парижского неба, и донне угодно познакомиться и обедать с вами.

Мне стало жаль донну. Она совершенно преобразилась во француженку, и испанского остались в ней только глаза. Шиньон с кудрями, завитками, косами, цепочками, лентами и жемчужинами был целой эпической поэмой. Впрочем, всякая женщина с гирляндами из жуков, с длинным шлейфом, красными перчатками, желтыми ботинками и парижской развязностью есть своего рода монумент. Чудесные черные волосы донны были окрашены в буровато-белокурый цвет. Подкрашено было и лицо: черным около глаз и красным на губах. Я гордилась тем, что сейчас только вышла из воды и была натуральна. Волны так много целовали мое лицо, что не оставили на нем ни единого атома белил.

Донна старалась говорить французским языком Пиренеев – французским наречием испанских басков, как выразилась бы Академия. Испанец сказал ей, что я первая танцовщица оперы, чем несколько оскорбил меня.

Вскоре я поняла, что вижу пред собой одну из цариц испанского полусвета, бывшую светскую женщину, которая предпочла иметь нескольких поклонников, чем одного мужа.

Обменявшись несколькими пустыми словами, я хотела продолжать свой путь.

– Нет, – сказал мне испанец, – мы все трое отправимся кататься по морю на маленькой яхте, которая ждет лишь моего приказания.

При этих словах он указал на разукрашенное судно, уже замеченное мною.

Кататься, хоть бы и по морю, всегда приятно. Я согласилась участвовать в прогулке.

Спустя десять минут я весело вспрыгнула в яхту. Помогая мне войти, испанец совершил такой быстрый маневр, что яхта вышла в открытое море, прежде чем успела войти донна, занятая своими юбками и ослепленная распущенными волосами.

Она вскрикнула, я вскрикнула, испанец вскрикнул.

Потом залился смехом.

– Посмотрите, как ветер уносит нас, – сказал он.

На море не было ни малейшего дуновения ветерка, но смышленый матрос работал веслами изо всех сил.

Донне было не до смеха. Она изломала свой зонтик, послала нам проклятие и удалилась с комической важностью.

– Что вы думаете обо всем этом? – спросил меня испанец.

– Я думаю, что вы знаток женского сердца; желая обладать двумя женщинами, надобно уметь пожертвовать одной из них.

Куда привезла нас яхта?

Я не люблю докучных вопросов. Кроме того, к чему говорить об этом, так как я вернулась.

Глава 13. Отравленный кубок

Два года вела я эту сумасбродную жизнь. Мне подарили купе и викторию. По утрам я ездила в лес; обедала там и сям. Когда же обедала дома, у меня собирались гости – люди лучшего света. Вечер я проводила в театре. Или у Лаборд, или у одной из подруг; в полночь отправлялась в Золотой дом, или в Английскую кофейную, или черт знает куда.

Не следует воображать, что весело в этой жизни, в которой пляшут и ужинают. Это жизнь страстей. Кто же может предупредить их игру? Некоторые из моих приятельниц пережили настоящие романтические драмы.

Кто не помнит ударов кинжалом де Гранпре или де Гранпри, прозванной за это Кинжальницей? Кто забыл о женщине, выскочившей из окна? Кто не знает об ударах ножом, нанесенных Юлии на авансцене? И сотни других происшествий, которые можно описать кровью жертв.

Я никогда не любила драмы. Смерть не страшна мне, но я боюсь холодного оружия.

Когда я ужинала всякий вечер, во мне родилось такое отвращение к жизни – к своей жизни, – что я решилась покончить с собой. Я ничего не любила и жаждала лишь забвения или молчания.

Доставляло ли мне удовольствие окружавшее меня веселье, шумное, но искусственное? Давно уже я слышала одни и те же глупости и приходила в отчаяние преимущественно оттого, что по сто раз смеялись одному и тому же острому слову. Следовало бы хоронить без эпитафии ум, отживший свое время!

Мне хотелось, чтобы моя смерть была эффектна; я не хотела преглупо задохнуться дома от угара, подобно белошвейке, и решила умереть за ужином в Золотом доме, среди смеха, сигарного дыма и брызг шампанского – конец, достойный начала.

Я захватила с собой пузырек лавдана.

Когда я села за стол, мной овладела нервная веселость, перешедшая всякую меру. Я толковала и вкривь и вкось, высказывая, вероятно, очень глупые суждения, потому что собеседники и собеседницы помирали со смеху.

Известно, в Золотом доме не всегда смеются.

Когда граф Г. собрался уезжать, я сказала:

– Мне также нужно отправиться.

Я вынула пузырек с лавданом и, показывая вид, будто надеваю перчатки, вылила содержимое его в стакан шампанского.

Один из моих друзей нагнулся ко мне и шепнул:

– Куда отвезти тебя?

Я не ответила.

– Ты не пьешь, – сказала мне Коралия.

– Пью за здоровье моих поклонников, – сказала я, взяв стакан, и выпила все до последней капли, не поморщив бровью и не побледнев. – Теперь, друзья, – продолжала я, – вы можете запеть De profundis [43], потому что я отравилась.

Молчание. Гробовое молчание. Потом все разом заговорили:

– Она с ума сошла!

– Правда ли это?

– Не с отчаяния ли в любви?

– Не проигралась ли она?

– Так как я умерла или почти умерла, то доставьте мне удовольствие, произнесите мою надгробную речь, – предложила я.

– Пошлите за доктором, – сказала какая-то сострадательная душа.

– Если позовут доктора, – вскричала я, – то переломаю все и брошусь из окна.

– Ну что ж! – сказал один собеседник, прибывший из Японии и много видевший на своем веку. – Прочтем ей надгробную речь. Она жила в союзе с семью смертными грехами...

– Тс! – сказала Коралия. – Вы даром потратите свое красноречие. Правда, она влила яд в свой стакан, но я видела это и подменила своим.

Эта минута была самой лучшей в моей жизни. О непостоянство женского сердца! Я жаждала смерти и хотела только жить. Расцеловав Коралию за ее поступок, я не желала больше прикоснуться к отравленному стакану.

Стало быть, греховный мрак менее ужасен, чем могильный?

Глава 14. Адский вальс

К немецкому Рейну, к правому его берегу, я никогда не имела сильного пристрастия. Обладая красотой, немцы не умеют ею пользоваться; имея деньги, они только считают их; пылая страстью, берегут ее в тайне.

Однако в Бадене я встретила белокурого ловеласа, напоминавшего собой заблудившуюся комету. Он высказывал парадоксы, заменил родное пиво шампанским, танцевал с иностранками, играл и вообще жил на широкую ногу.

Он был австриец, друг князя Меттерниха [44].

Когда я проигрывала и оставалась с одним луидором, он, будучи моим противником в игре, доказывал, что я брала ставку, тогда как на самом деле ставка принадлежала ему. Трудно поступать благороднее в игре.

Находясь в опасности проиграть битву, принимают всякого солдата, откуда бы он ни пришел.

Все это, однако, не воспрепятствовало мне проиграться однажды до последней нитки.

Австриец встретил меня под деревьями, против консерватории.

– Вы все проиграли? – спросил он меня.

– Все, даже отчаяние.

– Намерены вернуться в Париж?

– Нет! Хочу отправить последнюю депешу.

– За деньгами для игры?

– Да, у меня есть мысль: я хочу поставить десять раз кряду по пять луидоров на девятнадцатый номер.

– Черт возьми! Вы сорвете банк.

– Да; сегодня мне исполнилось девятнадцать лет, и я хочу, чтобы банк поплатился за это.

– Пойдемте. Я ссужу вам тысячу франков.

– Вы получите их обратно.

И мы направили шаги к рулетке.

– Постойте-ка, – сказала я, – не до́лжно играть очертя голову; следует дождаться минуты вдохновения.

Он предложил мне мороженого, а потом, почти таким же образом, и свое сердце.

Я приняла то и другое. Бывают дни, когда принимаешь все.

Вдруг я вскочила и подбежала к рулетке.

– Пять луидоров на девятнадцатый номер, – сказала я, подавая крупье билет в тысячу франков.

Билет возвратился мне с тремя тысячами пятьюстами франков.

Я с благодарностью отдала билет своему кредитору.

– Тем не менее признательность моя не угасла, – сказала я австрийцу.

Разумеется, я продолжала играть.

Известно, что иногда шарик упрямо попадает на один и тот же номер.

– Девятнадцать! – провозгласил крупье и подал мне еще три тысячи пятьсот франков.

– Теперь вы можете назначить высшую ставку, – сказал мне австриец.

– Тс! – отвечала я. – Вы расстраиваете все мои соображения. Сколько вам лет?

– Двадцать семь.

Я тут же поставила по тысяче франков на девятнадцать и двадцать семь.

Девятнадцатый номер выиграл.

Я становилась героиней; взгляды всех обратились на меня, пока я складывала тридцать четыре тысячефранковых билета с видом женщины, привыкшей иметь в руках большие суммы.

– Девятнадцать! – прошептал крупье хриплым голосом.

Банк был сорван. Ему справили богатые поминки.

Что касается меня, то горевать было не о чем.

– Поверьте мне, – сказал мой спаситель, – отправимся сегодня вечером на берега Рейна, и пусть мой старый замок будет свидетелем моего медового месяца.

Я никогда не видела немецких замков, но чувствовала к ним страх, порожденный легендами об их привидениях.

Притом увезти меня насильно из Бадена значило спасти от неминуемого разорения. Я предпочитала вежливо натянуть нос банку.

– Поедемте, – ответила я своему юному бургграфу.

Через час все было готово, и баденские клячи тащили нас к амбаркадеру, но никогда кровные лошади не казались мне красивее этих кляч.

Обедали в Карлсруэ; к одиннадцати часам приехали в Оффендаль.

Графа не ждали. Он едва добудился прислугу, которая занималась виноделием. Он называл их садовниками, но они были его виноделами. Весь сад состоял из скалы, по которой расползлись лозы, как озябшие ящерицы.

Хотя еще не наступила осень, но вид готических башен, до половины разрушенных, произвел на меня тяжелое впечатление.

– Не прикажете ли затопить камин? – спросила я графа.

– Да, – отвечал он, – и притом виноградными лозами, как в легендах.

– Не говорите о легендах. Осветим а giorno [45] и заснем, разговаривая о Бадене или Париже.

Пришлось ждать добрых полчаса, прежде чем развели огонь, который еще ярче выставил холодную наготу исполинских развалин. Не было ни одной рамы, где бы уцелели все стекла. В комнате, которую граф называл спальней, мы спугнули филина, улетевшего с пронзительным криком.

– Верите вы приметам? – спросила я графа.

Он был бледен и встревожен. Я уже приходила в отчаяние от того, что рискнула приехать в подобный замок.

– Не пугайтесь, – сказал мне граф, – прислуга не ожидала моего приезда, но вы сами убедитесь вскоре, что здесь еще можно жить и хорошо ужинать, когда обладаешь терпением.

Он подвел меня к окну и, открыв его, сказал:

– Посмотрите, как эффектно освещает луна эти развалины.

– Да, – отвечала я, – луна есть солнце развалин, но я предпочитаю дневное светило.

– Вы не романтичны. Взгляните, как чудесно отражается в волнах луна, скрытая в облаках.

Он указал на облака и на Рейн.

– Чудесно, – отвечала я, – но мне смертельно хочется спать.

И я опустилась в старое вышитое кресло, твердое, как камень.

Несмотря на жесткость ложа, я почти заснула. Но граф схватил меня и, напевая что-то, пустился вальсировать.

Меня обуял страх; я вспомнила адские вальсы германских легенд. К довершению ворвавшийся в окно ветер погасил свечи.

– В этом замке, – сказал мне граф, – нельзя спать от полуночи до часу.

Я пристально посмотрела на него: он говорил серьезно.

– Кто из нас рехнулся: вы или я? – спросила я.

Граф почти столько же трусил, как и я. Он велел подавать ужин.

– Вы знаете, я не люблю таинственности, – сказала я ему, – ваше гостеприимство нисколько не похоже на шотландское, вы играете со мной комедию единственно для того, чтоб поддержать молву о немецких привидениях.

– Дитя мое, мы, немцы, питаем благоговение к прошлому. Мы продолжаем верить, что наши предки собираются на пир в том месте, где были могущественными и высокими властелинами. Замок обворожителен, но каждую ночь от одиннадцати до часа призрак посещает эту комнату. Говорят, в эти часы платят долг черту.

– А вы разве должны ему?

– Не знаю.

– Какой же монетой платят?

– Не скажу, потому что вы испугаетесь.

Принесли ужин: майнцскую ветчину со смородиновым вареньем и яичницу с абрикосовым.

Мне стало легче дышать, особенно при виде двух бутылок рейнвейна.

Мы сели за стол, но веселость не была нашей гостьей. Я выпила один за другим три стакана вина.

– Это вино следует пить утром, – сказала я, – на ночь оно вредно.

– Хотите шампанского?

– Нет, я и без того уже охмелела.

Тщетно старалась я смеяться. Пять минут спустя развалилась в кресле и почти заснула.

Но граф опять схватил меня, поставил на ноги и опять готовился пуститься в вальс.

– Если это шутка, то она плоха, – сказала я. – Если же хотите танцевать, позовите музыку.

Потом, сбросив шляпку и казаки, я стала раздеваться и обратилась к графу со следующими словами:

– Послушайтесь моего совета: возьмите подушку и ложитесь на диване, чтобы защитить меня от привидений.

– Готов исполнить ваше приказание, – отвечал он, взглянув на часы, – но не раньше как через полчаса.

Меня одолел сон.

– Хотя бы пришел сам прусский король с наследным принцем и князем Бисмарком и предложил бы сыграть с ними в trente et quarante [46], я и тогда бы не могла преодолеть сна.

Я улеглась на диване и уже перенеслась в область снов.

Граф тревожно наклонился надо мной. Я спала.

Он пристально рассматривал черты моего лица, как будто хотел разгадать мои сновидения, и вскоре заметил, что я нахожусь под влиянием тяжелых снов, потому что кричала и махала руками.

– Невероятно! – сказал он. – Постоянно повторяется одно и то же: мертвецы хотят вальсировать с живыми.

Он насильно поставил меня на ноги, обвил рукой талию и стал быстро кружиться в вальсе, хотя по легкости я, сонная, не была похожа на сильфиду.

Мало-помалу я проснулась, испуганная сновидением, не понимая, зачем танцую, и воображая, что сейчас поскользнусь и упаду в бездну.

– Пощадите, пощадите! – говорила я со слезами.

Но граф, не отвечая мне, продолжал вальсировать.

Я попробовала было толкать его ногой и кусать, но граф не обращал на это внимания; он, так сказать, закусил удила и стал напевать вальс Штрауса, под звуки которого я часто танцевала. Мне казалось, что он поет De profundis.

Пробило час.

– Довольно, – сказал он, – с этой минуты замок Оффендаль обворожителен. Вы уснете крепким сном и завтра будете поражены красотами страны.

– Все равно, – отвечала я, – мы завтра утром уедем, не так ли? Но объясните мне причину этого бешеного вальса.

Он отказался наотрез.

На другой день в полдень я в ужасном гневе уехала из замка. Граф печально улыбался.

– Стоит ли беспокоиться об этом? – сказал он.

Это было его последнее слово.

Я встретилась с ним на одном из оперных балов.

– Хотите вальсировать? – спросила я его.

– Нет, – отвечал он, – я вальсирую только в замке Оффендаль.

Его лицо привело меня в трепет.

Из Оффендаля я отправилась в Эмс.

Меня приняли за светскую женщину и объявили в журналах о моем приезде, как будто я была могольской царицей.

В журнале «Лето», издающемся в Эмсе во время сезона, описана моя особа. Вот это описание:

Она из Парижа; ее волосы прекрасны, как сонеты Ронсара, золотисты, как спелый колос пшеницы, и разлетаются при малейшем дуновении ветерка; она любит белый цвет, который лучше оттеняет ее чудные глаза, затмевающие все прочие черты лица. Ее ножке позавидовала бы Сандрильона. Трудно представить себе что-нибудь прекраснее нежного румянца щек и белее чела. У всех женщин есть бриллианты, но нет рук, которые были бы достойнее ее рук носить эти драгоценности: это не женщина, но сильфида. Она скользит, а не идет. Хотите рассмотреть ее, но она уже далеко.

«Она уже далеко!» Как верно схвачена эта черта. Raoul de Navery fecit [47].

Я боялась быть одинокой в Эмсе, где проживают лишь иностранцы. Но едва уселась завтракать под деревьями, как увидела разом Понмартена, Альберика Сегона, Аврелиана Шоля, Гектора Каллия, своего приятеля португальского министра, и своего врага князя *** и многих других.

Они завтракали по двое, заняв самые тенистые места.

Заметив меня, они предложили место и тост за мое прибытие.

Этот завтрак оставил по себе самое приятное воспоминание.

Альберик Сегон выиграл пять тысяч франков и пригоршнями сыпал умом. Другие собеседники платили ему той же монетой. Это была сшибка острых слов и парадоксов, от которой побледнели бы все немцы, бывшие на прогулке.

Во время десерта подошел граф Ормуа, проигравший пять тысяч франков Альберику Сегону. Если последний был весел при выигрыше, то граф Ормуа не уступал ему в мрачности. Ему нужна была жертва. Он едва не выщипал волосы у критика, но критик был уже плешив. Дело принимало серьезный оборот; еще несколько слов, и состоялась бы дуэль.

– Вы во всем виноваты, – говорил граф Ормуа, – вы поздоровались со мной, попросили огня закурить сигару, и вследствие этого я опоздал.

– Ваша сигара уже не курилась, – возразил критик.

– Да, но вы разговаривали со мной и тем испортили мое вдохновение.

– Зачем же вы шли через ту же дверь? Я благовоспитанный человек и кланяюсь знакомым.

– Милостивый государь, не кланяются тому, кто идет играть в trente et quarante.

Критик был в отчаянии.

– Хорошо, хорошо, – сказал граф, – нашелся человек бешенее меня; больше мне ничего не нужно.

Противники готовы были плеснуть рейнвейном друг другу в лицо, но Понмартен примирил их, сказав какую-то остроту.

Жизнь на водах, долженствующая быть самой тихой, оказывается на деле самой бурной.

Возбужденная примером Альберика Сегона, не заботясь о проигрыше графа Ормуа, так как он проиграл оттого только, что критик попросил у него огня, я отправилась играть, но не в trente et quarante, а в рулетку.

Я пробовала ставить поочередно на все четные номера, но шарик упрямо останавливался на нечетных. В полчаса я проиграла пятьдесят луидоров.

Я вернулась под деревья, отыскивая глазами выигравших и проигравших.

Альберик Сегон успел все спустить, а граф Ормуа отыграться совсем.

Предложили прогулку в горы на ослах. Я была недовольна.

Поэтому мой осел получил больше ударов хлыстом, чем прочие. Я вполне убеждена, что тогдашние баденские ослы и лошади говорили друг другу: «Вот этот господин выиграл; он легок и позволил мне сорвать травки. А вот эта дама проиграла; ландшафт ей не нравится, и она погоняет меня, хотя и без того я бегу хорошо».

Это был первый мой проигрыш. Труден только первый шаг. Нужно привыкнуть ко всему: в житейской рулетке проигрыш повторяется очень, очень часто!

Глава 15. Фантазио

В этот день мне выпал счастливый номер. В числе прогуливающихся был один парижанин, которого, если угодно, я назову Фантазио. Он не посовестился употребить во зло мою неопытность.

Это была истинная страсть. В Париже нет времени любить; в провинции не умеют любить; за границей понимают любовь.

Все страсти должны бы отправляться на воды или на морские берега. Там настоящее для них отечество.

Заботы все оставлены в родном городе, кроме заботы любить; не докучают ни кредиторы, ни слуги, ни знакомые. Бродишь там и сям на полной свободе, чуждаясь всего, что говорят и что происходит вокруг, занимая невидное место на празднике жизни.

Эта блаженная жизнь в лесах, на гуляньях, в уединенных местах продолжалась две недели.

Но Фантазио любил только кратковременное счастье.

Однажды утром, почувствовав боль в груди, он отправился пить воду прямо из источника и самым льстивым голосом посоветовал мне не вставать с постели, говоря, что я прекрасна с распущенными волосами, в немецкой постели, на которой простыня не больше виноградного листика.

На другой день та же песня.

Я не верила, что у него серьезно болела грудь, но мне было так хорошо в постели, что я усыпила в ней свою ревность.

Но она разбудила меня на третий день. Фантазио ушел, не простившись со мной. Я оделась кое-как и нагнала его почти у самых деревьев гульбища.

Вот какая картина представилась моим глазам.

Фантазио подходил к молодой голландке, белокурой, как я, гибкой, как тростник, бледной, как осенний вечер. Приблизясь к ней, он поклонился. Голландка взглянула на него и улыбнулась. О чем они разговаривали? Это вы сами угадаете.

Я хотела броситься к ним, но почему же не насладиться медленно своей ревностью?

Эта голландка, молодая девушка, приехала в Эмс с матерью и тремя сестрами. Романтичная до крайности, она вообразила, будто страдает грудью, будто близка к смерти, и потому хотела унести в могилу какое-нибудь воспоминание о любви в здешнем мире.

Фантазио говорил мне о ней на спектаклях и концертах. По его словам, лицо ее дышало страстью, на нем как будто было написано: «Любить = умереть».

Я, со своей стороны, заметила только ее великолепные волосы, какие едва ли еще можно найти у любой северной красавицы.

Я поступаю великодушно, говоря «красавица»: профиль был хорош, но очертания губ дурны, вследствие чего девица кривила рот при улыбке.

Говорят, ревнующие женщины невидимы, до такой степени они умеют стушевываться. Поэтому напрасно Фантазио озирался во все стороны: я пряталась всякий раз за дерево. Впрочем, он опасался не меня, в полной уверенности, что я крепко сплю.

Дело в том, что молодая голландка в восемь часов утра ходила пить воду прямо из источника; обычно ее сопровождала младшая сестра, страшная ленивица, которую едва удавалось разбудить. Таким образом, голландка уходила раньше нее.

Фантазио, по-видимому, знал об этом и потому-то оглядывался с беспокойством.

Я видела, что он уже обладал сердцем голландки; они понимали друг друга даже без слов.

Вдруг моя парочка повернула назад и отправилась в английский сад, совершенно безлюдный в этот час дня. Я притаилась, чтоб не пропустить ничего из предстоящего зрелища.

Вот они в тени ясеней и плакучих ив; уверяю вас, это была живая сцена из настоящего зарейнского романа.

Я забилась под ветви, точно Диана, подстерегающая козленка. Я не хотела проронить ни одного их слова, ни малейшего изменения в выражении их лиц. Представляю здесь их разговор, который прерывался пением соловья.

Он: Как вы прекрасны и как я вас люблю!

Она: Вы говорите это по-французски, но не осмелитесь сказать по-немецки.

Он: Вам хорошо известно, что я не знаю немецкого языка.

Она: Потому-то вы и хотите одурачить меня на французский лад.

Он (страстно): Неужели эти дивные волосы будет целовать голландец?

Она: Вы знаете, что по первому вашему слову голландец будет принесен в жертву французу.

Немая сцена. Взгляды полны любви. Вследствие магнетического влечения головы сблизились. Он поцеловал ее волосы; она едва не поцеловала его бороду.

И солнце не скрыло своего лица! И я не бросилась, вооруженная гневом и десятью ногтями!

Ревность терпелива. Мои мучения еще только начинались. Судите сами!

Фантазио умелой рукой распускает ее волосы, которые скрывают ее лицо под своими ласкающими волнами.

К чему эта фантазия? Он после говорил мне, что был влюблен только в волосы и хотел утонуть в них.

Упоение продолжалось лишь несколько секунд, но все же это было упоение. Когда он подобрал и связал волосы девицы, она была бледна, как влюбленная. Он сам был бледен, как смертный грех.

Но этим еще не окончилось. Теперь она заговорила первая.

Она: Прошу вас, приезжайте в Роттердам просить моей руки у отца. Я не хочу быть женой этого франкфуртского банкира. Я хочу жить в Париже, жить вместе с вами.

Он: Не станем говорить ни о Роттердаме, ни о вашем отце, ни о банкире. Будем говорить о ваших чудных глазах! Ваши волосы привели меня в упоение, не нарушайте же этого обворожительного сна.

Она: Вы все шутите. Ради Бога, не целуйте меня больше! Многие здесь уже знают нас; вот идет дама, которая иногда разговаривает с моей матерью.

Он: Она читает журнал и не видит нас.

Она: Когда увидимся?

Он: Мне пришла одна мысль. Но можете ли вы отстать от матери и сестер, когда они будут смотреть на игру или пойдут на концерт?

Она: Могу. Что ж дальше?

Он. Напротив курзала есть гостиница, в которой я занял комнату номер восемь...

Она. Зачем вам эта комната?

Он: Любя уединенную жизнь, я часто провожу там время. Если бы вы знали, какой прекрасный вид из моего окна!

Она: Даже ночью?

Он: Преимущественно ночью. Я уже открыл там звездочку. Ведь вы придете?

Она: Нет.

Он: Я считал вас романтической.

Она: Да, но я не сумасшедшая.

Он: Вы не любите меня.

Она: Я не люблю вас?!

Девушка взглянула на Фантазио со слезами на глазах.

Он был похож на Мефистофеля.

Голландка еще несколько раз повторила «нет». Наконец сказала, что если при первом вальсе на концерте она поставит фридрихсдор на двойной нуль, то придет любоваться звездами.

Затем они расстались. Она торопливо побежала хлебнуть воды из источника; Фантазио закурил сигару с сатанинской улыбкой.

Я не могла опомниться в течение десяти минут, но сумела, однако, сдержать себя и подошла к нему, как будто случайно оказалась тут.

– Так рано! – сказал он мне.

– Да; кажется, и у меня болит грудь.

Я взяла его руку и приложила к своему сердцу.

– Ты в самом деле больна, – сказал он, испугавшись учащенного биения этой удивительной части нашего организма.

Вечером, при первых звуках штраусовского вальса, прекрасная голландка поставила фридрихсдор на двойной нуль.

Я была там, играла, выигрывала. Фантазио предполагал, что я ничего не вижу, а между тем ни один жест не ускользнул от моего внимания. Никогда взоры влюбленных не телеграфировали лучше.

Через несколько минут он и она поднимались по лестнице в гостинице.

Ему дали свечу, но голландка загасила ее, боясь встретить кого-нибудь из знакомых.

Наконец они на втором этаже; входят в комнату. Настоящий рай быть с ним! Быть с ней! Сколько нежных слов скажут они друг другу при лунном свете, при блеске звезд!

Он уже думает опять распустить ей волосы, осыпать их поцелуями, насладиться их созерцанием.

Она уже думает, что теперь не станет торопиться подбирать и связывать свои волосы. Прильнет к нему, забудется в сладком упоении, за которое платят страданиями целой жизни. Она видит под ногами бездну и готова с увлечением броситься в нее.

Он отворяет дверь. Она входит первая.

Ночь темна; он запер дверь и не спешит зажечь свечу.

Отчего же вдруг осветилась комната?

Оттого, что я была там и хотела видеть. Со мною пришел также франкфуртский банкир.

Раздался крик, последовал обморок.

Я подала свой флакон; это было моим единственным мщением.

Не правда ли, я обладаю сценическим дарованием?

На другой день – страшный скандал в Эмсе. Но это не помешало влюбленным украсть на третий день час любви у франкфуртского жениха и даже у меня!

Глава 16. Любовь

По возвращении в Париж мной овладело сумасшествие, самый опасный его род: безумная любовь. Я любила Фантазио, который любил всех женщин. И как глубока была моя любовь к нему!

Куртизанками становятся только случайно.

В древности это было своего рода звание; изучали искусство, получали степени в школе философов. Конечно, чаще женщина учила самих философов. Но в новейшую эпоху она пользуется лишь правом кратковременного пристанища.

Ее можно сравнить с путешественницей, которая по причине сломавшегося экипажа принуждена остановиться в гостинице и волей-неволей развлекается суматохой, толкотней, шумом, порывами веселья, песнями пьяных, дурачествами хмельной компании. Но как бы ни была привлекательна эта жизнь, полная приключений и неожиданностей, путешественница несказанно радуется, когда починят ее экипаж и она выберется на торную дорогу, окаймленную с обеих сторон деревьями, где солнечный луч оживит ее душу.

Я не знаю ни одной знаменитой куртизанки, которая не сожалела бы о своем шерстяном платье и не жаждала сделаться дамой-патронессой, с тем, однако, условием, что сохранит в сердце самую дорогую свою любовь.

Мне пришлось прочесть старинную сказку о женщине, которая приготовилась бросить в огонь все свои воспоминания. Во сне явился ей дух и сказал: «Брось в огонь свое сердце; когда он угаснет, ты забудешь все».

Я также хотела бы бросить в огонь свое сердце, чтобы все забыть, исключая, однако, одно воспоминание, которое желаю сохранить до самой смерти: воспоминание о Фантазио, ибо его любовь дала моему сердцу новую жизнь.

Напрасно смеются над прекрасным стихом Виктора Гюго «Son amour m’a refaît une virginité» [48], никогда не сделают его смешным, потому что в нем есть глубокое человеческое чувство. Все куртизанки, живущие сердцем и умом, подтверждают истину этого стиха, излившегося из любви, как изливается чистый источник из горы. Всякий раз, когда истинное чувство овладевает подобной мне женщиной, последняя становится совершенно иной: она с ужасом отвергает все позорившее ее, даже самое воспоминание. К несчастью, это возрождение, благодаря которому она становится выше самой себя, только обманывает ее. Окружающие люди по-прежнему видят в ней лишь погибшее создание, кокотку. И именно это приводит ее в отчаяние. Она готова отдать все на свете, лишь бы возвратить несколько прекрасных дней минувшего и, преисполнясь любви, надеть прежнюю одежду невинности.

К счастью, я любила человека без предрассудков. Действительно, для Фантазио была дороже красота, чем добродетель. Он имел сходство с любителями искусств, которые не заботятся о том, находилось ли уже произведение в руках двадцати других владельцев. Поэтому я не страдала от мысли, что слишком недостойна любви. Но в то же время я поняла, что вытерпела бы тысячи мучений, если бы мне пришлось иметь дело с человеком, который ревнует к прошедшему. Иные женщины обладают способностью смотреть сквозь пальцы на свои преступления. У меня же нет этой чудесной беззаботности: настоящее не изглаживает прошедшего.

Итак, за исключением нескольких огорчений, я была счастлива своей любовью к Фантазио. Мы вместе провели в Париже очаровательную зиму. Я была ревнива. Если он не ухаживал за женщинами, то женщины завлекали его. Это был бесконечный ряд обманов, который несколько утешал меня в моих прежних плутнях. Но Фантазио обезоруживал меня улыбкой или одним словом. По сжатости его письма были верхом совершенства. Поэтому я получила с тех пор отвращение к сентиментальностям во вкусе Вертера.

Я не из числа охотниц до пошлой любви даже в то время, когда плачу.

Глава 17. Гнев князя

Среди веселья меня всегда охватывает грустное предчувствие; я предвижу смерть в жизни. Мой смех всегда оканчивался горькой улыбкой. Некоторые находят все прекрасным, я нахожу все дурным. Но меня приводит в отчаяние преимущественно то, что на каждом шагу я провижу смерть: ею наполнены все мои мысли, ее страшится моя душа. Много любовных связей похоронила я, и все они приподнимают саваны, когда я мысленно переношусь к прошлому! Но любила ли я этих поклонников? Говорят, что предметом первой любви бывает человек, предметом остальных – самое чувство; другими словами, с первым поклонником поют песню, с прочими – один только припев. Действительно, второй поклонник – знакомая песня, а третий – она же, но наигрываемая шарманкой. Грустнее всего то, что первую любовь нельзя сделать вечной, даже в супружестве. Странствования по области страсти то же самое, что увеселительная поездка, которая доставляет нам удовольствие потому только, что имеет конец; на каждом шагу приходим в восхищение, но представьте себе, как было бы нам приятно, если бы нас осудили вечно приходить в восхищение! Любовь – дивная вещь, но любить постоянно – смертельная скука, если только не меняется предмет страсти.

Именно таким образом я и поступила. Воображают, что новый поклонник будет выше своего предшественника, но вскоре замечают, что все мужчины одинаковы: пропитаны в равной степени эгоизмом и тщеславием; их любовь заключается в самолюбии. Правда, некоторые слепо предаются страсти, но почти всегда принадлежат к числу тех поклонников, которыми не дорожит женщина. Отдавая свое сердце, я всегда попадала впросак, потому что мне не платили взаимностью; к счастью, я обладала искусством маскировать свою любовь. Мужчина жесток, когда не подл: он с восторгом упивается нашими слезами, и потому-то женщина становится, в свою очередь, жестокой. Некто Клеопатра, которую мы все знали, когда были очень молоды, говаривала, показывая свое чудесное ожерелье из жемчуга: «Все это ничтожно; истинное мое жемчужное ожерелье – слезы поклонников, оросившие мой путь».

Да и каков был ее путь! Итальянская маркиза, французская куртизанка, иностранная княгиня, потому что вышла за князя ***.

Заговорив о титулованных лицах, не могу умолчать здесь о своем приключении с одним иностранным князем.

Возвращаясь однажды из леса, я ехала по проспекту Елисейских полей на паре дурно объезженных коней, которыми правила сама и которые угрожали разбить меня. Один из прогуливавшихся, князь ***, бросается к лошадям, спасает меня от катастрофы и берется за вожжи.

– Я больше не расстанусь с тобой, – сказал он мне, – иначе ты наделаешь глупостей.

– С тобой я наделаю их больше, потому что мы такая же плохая пара, как эти лошади.

Он был упрям, не отказался от своего намерения и увез к себе на Королевскую улицу. Под страхом смерти, с пистолетом в руке, он приказал мне быть его законной женой в течение года с днем.

Вот статьи контракта:

1. Г-жа *** ни разу больше не посетит своего прежнего жилища, так как может встретить там кого-нибудь из своих друзей, спрятавшегося в шкафу.

2. Г-жа *** ни разу не допустит к себе свою прежнюю горничную, так как последняя может дать ей дурной совет.

3. Г-жа *** не напишет ни одного письма, кроме записки, извещающей о ее отречении от мира.

4. Г-жа *** не будет ездить ни к Ворту, ни к Лаферьер, которые приедут ко мне на дом снять с нее мерку.

5. Г-жа *** откажется от всех знакомых в лесу, не удостоит никого ни взглядом, ни улыбкой.

6. Г-жа *** не станет перемигиваться в театре ни с Фором и ни с кем из тех, о которых можно сказать: «Видна птица по полету».

7. Г-жа *** не будет ездить ни к матери, ни к сестре, ни к знакомым, даже под предлогом спасти их жизнь.

8. Ввиду предстоящего супружества будущий супруг записывает за будущей супругой приданое в сто тысяч франков, каковая сумма будет вручена упомянутой супруге тотчас по заключении брака.

Я подписала и утвердила все эти статьи не по причине обещанных ста тысяч франков, чему верила только наполовину, но потому, что для князя стоило сделать дурачество; он был груб, но страстен; безрассуден, но честен; сыпля деньги и буяня, он приобрел первенствующее место среди самых щедрых и буйных людей.

Мне было приятно идти с ним по жизни рука об руку.

Думают, будто легкие женщины накидываются на деньги, как голодный на пищу. Это неправда, и надобно отдать им справедливость в том, что они, считая поклонника недостойным своей любви, презрительно проходят и мимо денег, и мимо поклонника. Странное общество! Оно не возмущается, когда мужчина отдает себя за приданое жены, хотя бы последняя была отвратительна, и вопиет против женщины, пользующейся щедротами своего обожателя. Что касается меня, то я позволяла только любимому человеку дарить мне деньги.

И вот я в качестве quasi-княгини водворилась на Королевской улице, в одном из тех домов, в которых вы встречаете огромные комнаты во вкусе Людовика XVI, расписные потолки, украшения над дверьми, строгие и прелестные орнаменты. Стены были покрыты старинными шелковыми тканями или гобеленовскими коврами. Я приходила в восхищение, променяв свое гнездышко на эти мнимо величественные покои. Казалось, выросла на два фута. И князь заметил во мне быструю перемену. Моя осанка сделалась гораздо благороднее и строже. Правда, во мне уцелело поползновение к нелепостям, но я оставила за порогом свое упрямство и те выходки, которые придавали моему характеру нечто фантастическое.

Я уже начала верить в возможность блаженных для меня дней, когда однажды утром князь застал меня за письмом одному из моих поклонников, который, считая себя забытым, подкупил мою горничную.

Князь был ужасен в припадках ревности; он вырвал из моих рук перо и бросил его мне в лицо. Перо, как будто стрела, вонзилось в мою щеку. Я обуздала свое бешенство, притворилась спокойной и продолжала писать. Гнев князя дошел до последних пределов. Он схватил меня за обе руки и стал вертеть, как куклу.

– А музыка? – спросила я его с величайшим хладнокровием.

– Знай, – отвечал он мне, – что женщина должна принадлежать мне телом и душой, иначе я прогоню ее.

– Я приехала сюда не затем, чтобы меня прогнали; я хозяйка здесь. Ступайте вон!

Лев смирился. Через пять минут мы рука об руку ходили по залам, строя воздушные замки на будущее, как будто нам предстояло прожить вместе целый век.

Я почти привыкла к этим ужасным взрывам ревности человека, не умевшего сдерживать себя.

Разумеется, чем ревнивее был князь, тем больше раздувала я его ревность.

Всякий день я садилась к окну в то время, когда публика едет в лес. Сидя на балконе с презрительным видом, я тем не менее делала глазки и посылала улыбки. Князь грозил мне даже хлыстом, когда я бывала в лесу. Хотя мне было воспрещено приближаться к озеру, однако я часто являлась там. Встретив меня, князь делал строгий выговор; если я отвечала, он замахивался на меня и даже готов был дать пинка, как собаке. Такое обращение возмущало меня, но я продолжала терпеть свое позлащенное рабство. Отчего же я была так высокомерна и так покорна? Оттого, что я любила его немного.

Но строгий надзор не воспрепятствовал мне завязать сношения с внешним миром. Есть тысячи способов обмануть ревнивца, даже такого, который держит вас под замком. Прочтите легенду о прекрасной венецианке, которую муж опутал сеткой с головы до ног. Моя измена не простиралась так далеко; я была скорее романтична, чем испорчена, и только начинала романы, никогда их не оканчивая.

Одному я писала, что сижу в укрепленном замке, зная очень хорошо, что он не осмелится освободить меня.

Другому писала с просьбой прислать мне цветы, чтобы подышать благоуханием свободы. Тому я жала ладонь, выходя из оперы под ручку с князем. Ужиная в Английской кофейной, ошибалась комнатой под предлогом поправить прическу. И тысячи других обманов женщины, протестующей против тирании.

Такая жизнь продолжалась три месяца. Я рассчитывала на трехгодичный контракт, но в ту самую минуту, когда, по моему мнению, лев был укрощен, он набуянил до того, что явился полицейский комиссар. Конечно, я не позвала бы его, предпочтя скорее быть убитой, но прислуга, опасаясь трагического конца, вовремя предупредила стража с трехцветным шарфом. В тот день милостивейший князь дал мне пинка в живот.

Я проболела три месяца, и все считали меня умершей, так что мой первый выезд в театр привел всех в изумление. Князь сидел в оркестре; мы ни разу не виделись со времени вынужденного развода и, как благовоспитанные люди, обменялись самой любезной улыбкой. На другой день князь прислал мне великолепную жемчужину, осыпанную бриллиантами, и при ней записку: «Кольцо разлуки».

С тех пор он, как вы знаете, женился два или три раза.

Говорят, его жены умирают с горя, потому что слишком его любят. Я начинаю верить тому, что любят только тиранов.

Глава 18. Комедия

Я жаждала известности и сожалела, что у меня недостало мужества сделаться музыкальным чудом; читая роман Жорж Санд, принималась пачкать бумагу; побывав в Лувре, чувствовала страстное желание сделаться такой художницей, как Рафаэль и Тициан.

Увы! Мне было не суждено прославиться ни живописью, ни романом, ни музыкой.

Я могла приобрести известность только вальсом.

К счастью, моя слава продолжалась лишь один день.

Я помышляла также о сцене. Гоштейн пригласил меня для волшебных пьес; Монтобри дал дебют в характерном танце. В парижском Буффе я играла богиню; в Gaîté мне предложили роль фаворитки из предместья Сен-Марсо. Я соглашалась и не соглашалась; моя гордость жаждала большего. Я хотела играть Селимену – никак не меньше.

Без сомнения, я буду играть только роль кающейся грешницы.

Я хочу сказать: безрассудной! Часто помышляю о раскаянии, но не имею к тому сил. Притом же я не без гордости хотела пройти до конца путь куртизанки. Я сбросила маску и ничего не боялась, кроме своей совести, но и ту сумела усыпить. Вскоре заговорили обо мне в семействах и в мире туристов. Я проносилась над состояниями, как проносится гроза над жатвой. Конечно, цель моя состояла не в накоплении богатства, а в пользовании неслыханной роскошью. Немного спустя я сделалась кошмаром для П. в ее баснословном салоне, для С. в ее роскошной спальне, для М. в ее великолепной конюшне. Я, подобно Розалии Л., имела редкую мебель; вела большую игру, чем Субиз, хотела быть прекраснее Деверии и остроумнее Каролины Летесье; поэтому за моим столом собирались по первому знаку князья и знаменитости.

Вскоре слава обо мне распространилась за пределы Франции, так что всякий иностранец, прибыв в Париж, хотел быть мне представленным. Клезингер и Карпо выставили мой бюст. Каролус Дюран списал с меня портрет для выставки; странная история! По ошибке подписали имя герцогини под этим портретом, и я сама не узнала себя. Следовательно, моя жизнь была рядом побед и торжеств.

Период моего величия продолжался три года. Кажется, настает теперь период падения, не потому, что моя красота утратила блеск, но потому, что я по природной лени не могу продолжать войну и резню.

Я болтала с вами вчера, болтала сегодня. А завтра? Я уже сказала вам, что не люблю докучных вопросов.

Завтра, быть может, я постучусь в убежище Святой Анны.

И, придя туда, никогда больше не взгляну на свет.

Там буду оплакивать свои грехи и постараюсь забыть, что слишком много вальсировала.

Там буду просить прощения в том, что имела глупость нацарапать эти записки и открыть свое сердце.

Простится ли мне?

Глава 19. Последние страницы

Здесь оканчиваются признания Каролины де Фурко, мелко написанные вороньим пером.

На прибавочных листах Каролина продолжала свои записки; эти последние страницы написаны нетвердой рукой.

До сих пор ее рукой управляли ум и сердце. Каролина, как говорится, заслушивалась сама своими речами. Но на последних страницах нет ни одной хорошей фразы, ни одного меткого слова. Судите сами.

«Четверг.

Я прожилась до последней нитки; придется на днях продать картины или драгоценные вещи, а между тем я должна была выслушать предложение патентованной куртизанки, которая устраивает браки с левой стороны: она сулила мне пять тысяч франков за позволение ввести в мой дом графа Марциала Бриансона. Кажется, он видел меня в лесу. „Пять тысяч франков, – сказала я, – небольшая сумма, но слишком велика для меня“. – „Ну, если она слишком велика, то я оставлю себе тысячу франков“.

Я отказала; она стала упрашивать согласиться ради нее самой; „дело“ сладилось; он приедет ко мне пить чай.

Странно! Не знаю почему, но я предчувствую, что это знакомство будет для меня гибельно.

Пятница, утро.

Я не спала сегодня ночь. Отчего страшусь самой себя, тогда как до сих пор не боялась ничего? Приехал он.

Бедное сердце, что было с тобой!.. Я краснела и бледнела... Граф Бриансон и мой Гастон де Фуа – одна и та же личность. Прошло с тех пор восемь лет, и я едва его узнала.

Я готова была провалиться сквозь землю.

– Это вы, – сказала я ему, – как же мы с вами не виделись?

– Я воевал и путешествовал.

Мы заговорили о прошлом. Я стала опять такой же робкой, какой была в то время. Он рассчитывал найти во мне умную женщину, опытную, зараженную скептицизмом, и встретил пансионерку. Нам обоим было неловко, как людям, не нюхавшим пороха.

Я мучилась. Он любил девушку, а встретил теперь куртизанку. Будучи благородным человеком, он удовольствовался тем, что поцеловал мне руку.

Он принес букет, но букет был отравлен. Когда уехал Бриансон, я стала любоваться букетом и нашла в нем письмо. Подстрекаемая любопытством, распечатала его: в нем оказалось только пять билетов по тысяче франков каждый.

Билеты едва не полетели в огонь, но они не принадлежали мне.

Завтра он приедет обедать; я положу эти деньги на его тарелку.

Суббота, полночь.

Он обедал. Увидел свои пять тысяч франков. Взял их обратно и просил извинения. Я увела его из столовой. Бросилась в его объятия. Плакала. Он стал на колени предо мной.

Странное начало обеда. Конец восхитительный. Мы опять сели за стол, друг против друга, и казались настоящими влюбленными, которые насыщаются только поцелуями.

Через минуту мы уже дошли до десерта. Опять поцелуи.

Боже, как я люблю его и как хотела бы умереть!

Суббота.

Ужасно глупо! Я считала себя неуязвимой и теперь влюбилась до безумия в Марциала Бриансона, как влюбилась четыре года назад в Фантазио.

Любила ли я Марциала восемь лет назад, когда его звали Гастоном? Нет, и доказательством тому служит то, что не отдалась ему. Но как люблю его теперь!

Потому ли, что он красив? Это не может быть причиной. Потому ли, что он хорошо ездит верхом? Что был героем в последнюю войну? Что говорит со мной обворожительно нежно? Вчерашний вечер я провела с ним в ложе на авансцене маленького театра. Я не слышала ни одного слова из того, что говорилось на сцене. Не знаю, кто играл: Фаргейль или Массен; любовь унесла меня за облака.

И, однако, наша первая встреча не имела ничего романтического.

Через полгода.

Счастье нельзя рассказать. Я провела в истинном блаженстве шесть месяцев, шесть веков, шесть дней!

Я надеялась на вечное счастье, но поперек моей дороги стала женщина. Марциал не искал ее; она овладела им и отняла у меня. Я бешусь и мучаюсь.

Он простился со мной навсегда; последнее слово – мой смертный приговор. Я решилась умереть.

Неужели он считает меня способной играть своим сердцем, как первая встречная? Нет. Он извлек меня из пропасти; я снова падаю в нее.

Мне опротивела эта жизнь, эта вечная погоня за чужими деньгами среди общего порицания, среди проклятий матери и своих собственных.

Мать! Я даже не напишу ей. Я жажду только забвения!»

Глава 20. Забвение

Дочитав рукопись, я задал себе вопрос, почему разрыв с Марциалом побудил Каролину желать смерти.

Страсть не может довести до самоубийства, потому что новая любовь утешит в утрате прежней.

Я хотел дознаться и дал себе слово предупредить катастрофу, в возможности которой не сомневался.

Маркиз Сатана никогда не ошибался. «Если он не черт, – думал я, – то, по крайней мере, полицейский префект полусвета».

Я пообедал наскоро. Пробило половину девятого. У меня оставалось впереди полтора часа; я отправился к Каролине и застал ее горничную в слезах. Она встретила меня следующими словами:

– Сегодня вечером моя госпожа сделает что-нибудь над собой.

– Это она сама вам сказала?

– Нет, но я распечатала письмо, которое она приказала мне отнести завтра утром.

– Понимаю; вы действуете не безрассудно: сперва хотите сами узнать, в чем дело. Дайте мне это письмо.

На обороте была надпись: «Марциалу Бриансону».

Письмо было следующее:

Я не хотела даже проститься с тобой перед смертью, но моя воля вторично уступает чувству.

Когда я полюбила тебя, свет озарил мою душу, и я увидела весь позор своей жизни. Другие женщины не брезгуют ничем и совмещают воедино самые высокие и самые гнусные вещи; миновало время, когда любовь возрождала куртизанку к новой, светлой жизни. Чем больше я люблю тебя, тем недостойнее кажусь твоей любви. Я преждевременно изжила свою жизнь и должна нести наказание за прошлое; чем сильнее буду упорствовать любить тебя, тем яснее увижу дно пропасти. Вчера в моем присутствии Коралия сказала: «Какое несчастье, что я не важная птица, иначе вышла бы замуж за своего любовника». И она заплакала. Я не плачу, но сумею умереть. Проведенные вместе с тобой полгода возродили меня к семейной жизни. Напрасно вдавалась я во все крайности, напрасно рядилась в порок – чувствую, что осталась крошкой Каролиной Сандрильоной, любимицей матери.

Другие забывают все, я же помню все. Что такое воспоминание, как не укор совести для подобной мне твари.

Ты не можешь представить себе, какую стену воздвигла между нами твоя любовь, потому что другая женщина заняла мое место. Таков закон; но я жила лишь тобою одним, и мне остается теперь одно – умереть.

И я умру без сожаления.

Воображают, будто мне весело в этом золотистом вихре: у меня даже нет времени заметить, что я живу; наслаждения роскоши и тщеславия длятся не больше одного дня, но радости сердца вечны. Ты скажешь, что я читаю мораль, и не выслушаешь меня до конца. Сохрани память обо мне. Потому что я лучше всех женщин, которых ты встречал и встретишь, и не хочу иметь одинаковый с ними конец. Похорони меня послезавтра, как нищую. Брось в общую могилу и помолись за упокой моей души. Ах, если бы я могла любить тебя со всей невинностью шестнадцати лет, я умерла бы у твоих ног; но я распутна и умру, как жила: среди оргии. Это подло, но, быть может, у меня недостанет хватит мужества умереть в одиночестве.

Если ты счастлив с другой, приведи ее когда-нибудь к общей могиле и, сотряхивая прах, скажи: «Здесь покоится умевшая любить».

Каролина

Я взглянул на горничную, продолжавшую плакать, как будто ей заплатили за слезы.

– Куда уехала она? – спросил я.

– Не знаю. Кажется, ее знакомые того и другого пола обедают сегодня в Каскаде, потому что Коралия, приехав за ней, говорила: «Скорее! Мы обедаем в восемь часов; прочие не возвратятся из леса».

Я не стал дальше слушать и, сев в экипаж, ожидавший меня у дверей, отправился прямо к Каскаду.

Голоса пирующих разносились далеко, и потому я без труда отыскал место пиршества.

«Слава Богу, – подумал я, – Каролина не умрет».

Мне казалось, что маркиз Сатана уведомил меня за три часа до ее смерти с единственной целью: дать мне случай спасти Каролину.

Я подошел к ней и с искренним чувством протянул руку; Каролина улыбнулась, но была бледна и печальна.

– Что привело вас? – спросила она, отодвигаясь как будто для того, чтобы дать мне место.

– Что привело? Вы.

– Уж не влюбились ли вы в меня? До сих пор вы никогда не глядели на меня.

– Нет, я не влюбился, но должен серьезно объясниться. Это целая история, которую я расскажу вам сегодня вечером, если вы дадите слово возвратиться в Париж.

Она вопросительно взглянула на меня. Вероятно, ей показалось, что я хочу говорить о Марциале.

– Да, – отвечала она, – обещайте отвезти меня в моем или в своем экипаже.

– Обещаю.

– Вы сегодня видели Бриансона?

– Нет, но знаю, что он все еще любит вас; отчего нет его здесь?

– Оттого, что мы не должны больше видеться.

– По́лно! Я хорошо знаю это слово «больше», на языке влюбленных оно значит «всегда».

Амфитрион, молодой герцог ***, пригласил меня принять участие в пире. Я не церемонился, потому что не хотел выпустить Каролину из виду.

Одна из присутствовавших актрис, подруга какого-то академика, обратилась ко мне:

– Тебя допустили в заседание, как выражаются в Академии, но с условием, чтобы ты разговаривал со всеми, а не с одной только Каролиной.

Все одобрили эту речь; чтобы не было отдельных разговоров, предложили бесчисленное множество тостов.

– Что ж ты не пьешь? – крикнула актриса Каролине.

– Сейчас выпью, – отвечала последняя, посматривая на стоявший перед нею полный стакан шампанского, – я, в свою очередь, предложу тост.

– Она всегда оригинальна: никогда не делает так, как делают другие.

– Нет ничего удивительного. Она знатного происхождения, ее отец был граф, и она любит только графов.

– Не так, как ты, – ответила актриса, – ты родилась в Тампле и каждую неделю ходишь туда набраться родного запаха.

– Что ж делать? Боюсь утратить честность, водясь постоянно с записными фатами.

Полчаса длилась дерзкая и намеренно глупая болтовня.

Наступило молчание: окончился бой за неимением глупостей в запасе. Каролина встала и, подняв стакан, проговорила:

– Пью за забвение!

И на дне стакана не осталось ни одной капли шампанского.

Я заметил, что Каролина сделалась еще бледнее, но не беспокоился, так как она обещала вернуться со мной в Париж.

Никто, казалось, не понял значения этого тоста. Каролина повернулась ко мне и с принужденной улыбкой сказала:

– Кончено.

Мысль, как молния, блеснула в моей голове. Я вспомнил, что уже раз Каролина хотела отравиться за столом. Правда, я не спускал с нее глаз, но разве долго бросить яд в стакан.

Каролина вытянулась на стуле.

– Я все вижу как в тумане, – сказала она, – поддержите меня.

Я охватил ее руками и приподнял ей голову.

– Вы обещали отвезти меня домой и повезете покойницу. Ради Бога, не оставьте меня здесь.

– Господа! – сказал я громко. – Каролина отравилась.

Все вскочили со своих мест и наперегонки старались ее спасти. Давали выпить кофе и молока, единственные противоядия, оказавшиеся под рукой; но Каролина стиснула зубы, как умершая. И, потому ли, что, как говорила, питала отвращение к жизни, потому ли, что чувствовала наступление смерти, или потому, что яд уже поразил мозговую деятельность, казалось, не сознавала происходившего вокруг нее. Мужчины перебрасывались отрывочными словами, женщины кричали и говорили в один голос, в соседнем кафе старик музыкант наигрывал Les Gardes de a Reine [49]: последние минуты бедной Каролины протекали среди настоящего шаривари.

– Слушай! – сказала мне одна из этих дам. – Она зовет Фантазио.

– Нет, – заметила другая, – она говорит о Марциале.

В предсмертной агонии Каролина видела этих двух поклонников, к которым питала истинную любовь.

Из всего общества я один был глубоко огорчен и с истинно христианским состраданием смотрел на борьбу Каролины со смертью. Я удивлялся ей, потому что знал побудительную причину.

– Она просто рехнулась! – сказала актриса. – Разве у нее не было всего, чего она хотела: отелей, бриллиантов, лошадей?

– Да, – отвечал я ей, – она все это имела, но отдала бы за радость сердца.

– Радость сердца! Это что такое?

Я взял руку актрисы:

– Когда вы полюбите, я скажу вам. – Потом прибавил: – Впрочем, тогда вы не будете нуждаться в моем объяснении.

Я был на погребении Каролины. Нужно чтить всякое мужество, даже мужество самоубийства, когда побудительной причиной бывает высокое чувство.

Каролину похоронили не в общей, а в отдельной могиле, согласно распоряжению Бриансона.

У церковных дверей я встретил маркиза Сатану.

– Ну, – сказал он мне, – не говорил ли я вам, что смерть ее неизбежна?

– Вы потому только знали все, что разговаривали с ней.

– Как бы то ни было, но я вас не обманул.

Я рассказал маркизу, как умерла Каролина, предложив тост за забвение.

– Она не будет забыта, – сказал маркиз. – Бриансон не умер с горя, потому что это невозможно; вы встретите его не здесь, а на кладбище отца Лашеза.

Действительно, мы там встретили Марциала.

Он протянул нам левую руку, потому что правая была на перевязи.

Он выходил на дуэль за одно слово, оскорбительное для Жанны д’Армальяк.

– Я дрался за другую, – сказал он нам, – но думаю, что любил эту.

Книга девятая. Удар веером

Глава 1. Столетняя женщина

Во время Коммуны Париж, как известно, переселился против воли в Версаль.

Однажды на улице Оранжери я увидел проходившую, как тень, старую женщину в черном платье, с бледным лицом, в напудренном плохом парике, прожившую, вероятно, много-много лет. Судя по заученной осанке и по набеленному лицу, эту женщину можно было с первого взгляда принять за старую актрису. Меня поразила она своими чрезвычайно изящными манерами. Никогда не видел я лучшего живого портрета XVIII века. Я подошел к ней. Она улыбнулась мне, как старому знакомому, и своим взглядом, казалось, говорила: «Вы ошиблись, со мной уже поздно говорить».

У нее осталось еще столько кокетства и самомнения, что она вообразила, будто я обращался к женщине, а не к разрушенному памятнику. Поэтому она прибавила, очевидно, с намерением прекратить мое красноречие:

– Мне сто лет. – И пошла дальше, точно двадцатилетняя женщина, сказавшая мне: «Подите прочь!»

Эта встреча произвела на меня сильное впечатление; все мои друзья помнят о ней.

В течение нескольких дней в отеле «Резервуар» только и было речи, что о женщине, сказавшей: «Мне сто лет!»

Молодые актрисы, игравшие тогда действительную комедию в парке Людовика XIV, отвечали на все нежные слова, с которыми обращались к ним: «Мне сто лет!»

Я старался опять встретить столетнюю женщину, но она выходила из дома очень редко. Мне сказали, что ее зовут Бомениль, что она была танцовщицей в Опере. Вот все, что я мог узнать из ее биографии. В настоящее время она жила бедно, платила четыреста франков за квартиру; вместо горничной служила ей кухарка соседки, бывшей кантатрисы в Фейдо. В хорошую погоду они обе бродили вместе по парку, подобно теням или мертвецам, которых забыли похоронить.

О домах можно сказать то же, что и о женщинах. Хотя барон Гаусман избороздил Париж своими перестройками, однако осталось еще много местностей, куда отправляется на поиски любопытный искатель, археолог. Не встречается ли на каждом шагу средневековый Париж в Латинском квартале, Париж Возрождения в окрестностях Королевской площади, Париж XVIII века в каком-нибудь забытом уголке предместья Сент-Оноре?

Таким образом однажды утром, покуривая сигары графа Морни, мы открыли – он, Дорсе и я – персидский замок, в котором я жил до того дня, когда его сломали ради Фридландского проспекта. Несмотря на то что проложили проспект Королевы Гортензии и перерезали все улицы Божон, осталось, однако, еще много домов, построенных в XVIII веке и сохранивших характер того времени – с виноградными лозами, трельяжем, колодцами и буксовыми деревьями. Таков был дом, в котором десять лет назад госпожа Берталь родила тройню – трех девочек, чудо природы и красоты.

Еще теперь существует подобный домик, правда, развалившийся и как будто забытый хозяевами. Вероятно, он составляет предмет долгого процесса о наследстве; он так ничтожен, что никто из наследников не думает о нем; чтобы жить в этом домике, нужно потратить много денег на ремонт, и потому-то он стоит необитаем, окруженный плющом. Виноградные лозы еще цветут, но не дают плода. Один из розовых кустов у дверей погиб уже давно; другой упорствует цвести, но цветы его бледны и без запаха.

Не знаю, почему родилось во мне любопытство осмотреть этот домик. Архитектор Аземар, построивший для императрицы Елисейскую улицу и живший рядом с домиком, сказывал мне, что о последнем существует целая легенда. По его словам, это был один из тех крошечных храмов любви, которые строились финансистами и вельможами для Гимар, Лагерр, Дюте, Софи Арну и других великосветских гетер. Мы часто собирались осмотреть домик, но ключи были у нотариуса Делапальма, который всегда присылал их в то время, когда мы уезжали.

Вчера, когда я проходил мимо садовой ограды, во мне опять проснулось любопытство. Я привстал на цыпочки и увидел, что ключи мне не нужны, потому что в последнюю зиму сорвалась дверь.

Это было вечером. Я решился в ту же минуту проникнуть в этот храм любви, рискуя быть пойманным городскими сержантами, хранящими чужое достояние. В прежнее время я был порядочным охотником; перелезть через садовую стену или взобраться на скалу одинаково легко. И вот я очутился по другую сторону ограды.

Много лет прошло с тех пор, как забросили садик. Ежевика, крапива, дикий левкой овладели дорожками и цветниками. Меня охватило такое же чувство грусти, какое овладевает нами на кладбище. Вокруг, казалось, веяло могилой. Я подумал, что уже поздно войти в дом, так как солнце закатилось, но любопытство подстрекало меня. Дверь стояла полуотворенная. Казалось, дух запустения упрекал меня в желании нарушить гробовую тишину. Вход был плох. В сенях я увидел две запертые двери, одну направо и одну налево; прямо поднималась лестница с железными поручнями очень хорошей работы. Я отворил дверь направо и очутился в меблированной маленькой гостиной, что очень меня удивило. С первого же взгляда я понял, что эта мебель, относящаяся к эпохе Людовика XVI, стояла здесь лишь для парада, потому что гостиная была необитаема в XIX веке.

Не думайте, чтобы я сделал драгоценную находку: конечно, эта мебель не отличалась такой мастерской работой, как в Трианоне, но все же имела характер того времени. Сырость, мухи, пауки, черви и крысы коснулись всего и всюду оставили свои следы. В двух шифоньерках из розового дерева оказалось лишь несколько позеленевших медных сосудов; китайский лакированный столик держался только на трех ножках; два кресла по сторонам камина, казалось, играли в фантастическую игру.

Как уцелели часы, которые, быть может, не указывали времени в течение века? Это было порядочное изделие из мрамора, с позолоченными украшениями, представлявшие греческий храм с Минервиной птицей наверху. Неужели этот механизм указывал часы мудрости?

Я предположил, что прежние владельцы домика, без сомнения, оставили эту старинную мебель на случай своего приезда.

В самом деле, домик мог служить дачей для парижан, живших близ Сен-Жака. Быть может, прежние владельцы жили в провинции и останавливались здесь, приезжая в Париж.

Между тем наступила ночь. Я захотел взойти на первый этаж. Уходя из маленькой гостиной, заметил на камине, над зеркалом, небольшую картину, подражание «Купальщицам» Ватто.

Вернулся к камину и тогда только увидел две пастели, представлявшие двух женщин, улыбавшихся здесь в течение целого века, в шелковых платьях и со взбитыми напудренными волосами. Я поклонился им, как старинным знакомым. Сумерки не позволили мне рассмотреть, хороша ли живопись, но выражение грустной веселости проникло мне в сердце; казалось, я помолодел на сто лет, или, правильнее сказать, в меня снова переселилась моя душа XVIII века, ибо я убежден, что жил в то столетие.

Я хотел продолжить свои открытия и взошел на первый этаж. Дом был невелик, и вскоре я побывал везде. Из трех спален в одной только уцелели кровать и стол; кровать с балдахином, на котором еще висели шелковые занавесы с большими цветами, полинявшие от солнца; на столе лежала салфетка, вышитая какой-нибудь феей XVIII века. Перед кроватью стояли два кресла во вкусе Людовика XV, обитые коврами Бове, на которых были изображены амуры, но уже полустертые и не улыбающиеся более.

От всего веяло холодом времени. Я открыл окно на запад, чтобы впустить угасающий свет дня, но рама с треском упала в сад.

Меня могли принять за вора.

«Конечно, – говорил я себе, – если меня захватят здесь, то будут иметь полное право отвести в тюрьму».

Вероятно, оконная рама не застучала сильно при своем падении, потому что никто из соседей не обратил внимания на звук. Однако мне показалось, что в саду кто-то вскрикнул.

Я спустился вниз и в окно, освещавшее лестницу, увидел неожиданное зрелище: женщину, одетую в черное и стоявшую на коленях около виноградной беседки.

Без сомнения, ее крик донесся до моего слуха. Я не знал, подойти ли к ней или скрыться. Подойти – значило быть очень нескромным; скрыться – было недостойно вежливого человека.

Я медленно спускался с крыльца в прежней нерешительности; наконец решился подойти. Хотя сухие листья хрустели под моими ногами, однако женщина не обращала на это внимания. Подойдя к ней на расстояние двух шагов, я поклонился и сказал:

– Простите, что в своей вечерней прогулке забрел в этот сад.

Она повернула голову без всякого, по-видимому, удивления.

– Что вам угодно от меня? – спросила она беззвучным голосом и хотела встать, придерживаясь за трельяж, но силы изменили ей, и она снова опустилась на колени.

– Позвольте предложить вам руку, – сказал я и осторожно поднял ее.

Эта женщина до того была стара, что ее лицо смеялось над временем. Это была своего рода живая мумия, но, несмотря на все опустошения, сохранила выражение чрезвычайной кротости и уныния, оживленное слабой улыбкой.

Она мне напомнила версальскую столетнюю женщину.

– Не вас ли я встретил во время Коммуны в Версале, на улице Оранжери?

– Коммуны? – отвечала она. – Не помню. Что такое Коммуна? Вы могли встречать меня на улице Оранжери, потому что я там живу.

– Стало быть, ваша дача в Париже?

Она попробовала улыбнуться.

– Иногда я прихожу сюда, потому что здесь провела свою молодость. Ах! Много лет прошло с тех пор. Я перестала считать дни и годы, мне сто лет.

– Да, это вы. Четыре года назад вы говорили мне в Версале, что вам сто лет.

– Ну, так как вы давно знаете меня, то принимаю вашу руку.

Она оперлась на мою руку своей сухой и холодной рукой.

– Зачем вы уехали из Парижа в Версаль?

– Во время революции у меня были там друзья; но в эпоху Директории я возвратилась в Париж. Почему вернулась опять в Версаль, этого не сумею объяснить; просто женский каприз. Я любила Париж и Версаль, потому что имела при дворе поклонника, но он уехал с Карлом X. Я уже была в таких летах, что не могла внушать страсти, и потому решилась отказаться от света. Я так отстала от всего, что выдаются дни, в которые я как будто живу в другом мире. Моя сестра в Версале постоянно советует читать журналы, но это для меня тарабарская грамота; чтобы понять журналы, мне пришлось бы учиться истории. Кроме того, я уже давно не читаю, потому что зрение ослабело, а очки часто пропадают.

Мы подошли к крыльцу; я не смел войти вместе со старухой, но и не хотел удалиться.

– Вы не боитесь ночевать одна в этом доме?

– О, нисколько. Я ничего не боюсь, даже смерти, которая забыла меня. Меня так часто обкрадывали в жизни, что теперь нечего украсть. В этом полуразвалившемся доме заключались когда-то чудеса. Куда они исчезли? Правда, скупщики старья часто искушали меня в минуты совершенного безденежья. Прощайте.

Я поклонился, но не хотел уйти.

– Кстати, как вы попали сюда? Я, кажется, заперла двери.

Вместо ответа я сказал, что живу по соседству и думал, что дом продается.

– Продается? Зачем? Я еще не умерла.

– Признаться, я даже входил в вашу маленькую гостиную, где заметил две пастели, которые произвели на меня сильное впечатление. Не ваш ли портрет одна из этих пастелей?

Старуха, казалось, не хотела отвечать.

– Которая? – спросила она наконец.

– Позвольте мне войти на минуту; я убежден, что не ошибся.

Когда мы вышли, старуха добыла огня и дрожащей рукой зажгла две свечи, которые, судя по их желтизне, начали гореть лет десять тому назад.

– Давно уже не ночевала здесь, – сказала она. – Замешкавшись в саду, не заметила наступления ночи. Времена года потеряли для меня различие.

– Вам не холодно? – спросил я, запирая дверь.

– Нет, – ответила она, – впрочем, под лестницей лежит еще несколько вязанок дров; кроме того, в саду найдется хворост. Но вы забыли сказать мне, которая из этих пастелей мой портрет. Обе они работы Латура!

– И очень хороши. Рисуя женщин, Латур вовсе не льстил им.

– Полноте! Вы начинаете говорить мне комплименты. Да, в свое время я была очень хороша, но не могла похвалиться счастьем.

– Сердечные раны?

– Тсс! Который же мой портрет?

Я указал на пастель, висевшую с левой стороны камина.

– Вот этот. Не правда ли?

– Ошиблись. Это портрет моей сестры. Латур написал нас обеих в одно время. Сестра была еще красивее меня.

– Черты одинаковы, та же постановка головы, та же прелесть во взгляде и в улыбке.

Старуха села в кресло и грустно поникла головой.

– Ваша сестра умерла в молодости?

Старуха быстро подняла голову.

– Кто вам это сказал? Бедная Роза! Ей не исполнилось еще двадцати лет, как она сошла в могилу.

Старуха вздохнула и прислонилась головой к камину. Наступило молчание.

– Умереть в двадцать лет, – сказал я, – прекрасно, с одной стороны, и грустно – с другой. Блаженны умирающие в молодости, но все же комедия света заслуживает того, чтобы пожить подольше.

Я продолжал говорить, но старуха не слушала.

– Ваша сестра также танцевала в Опере?

– Да. Ее звали Роза Бомениль. Учителем ее был Вестрис. Конечно, вы слышали о Розе Бомениль?

Чтобы оживить ее воспоминания, я начал рассказывать про оперу времен Людовика XVI.

Без сомнения, ее поразила правдивость рассказа, потому что она подняла голову и спросила:

– Так вы жили в то время?

– Нет. Все это известно мне из рассказов моей бабушки и ее сестры.

– О, вы свой человек; с вами можно сойтись во взглядах.

И затем старуха принялась рассказывать мне о многом, оживясь точно по волшебству и снова переживая минувшее, как будто под угасшим пеплом таились еще искры. Таким образом, через четверть часа мы были наилучшими друзьями в мире.

– Ах, – сказала она со вздохом, – давно уже я никому не открывала своего сердца.

– В таком случае расскажите мне о себе и о своей сестре.

Старуха не знала меня, но видела перед собой человека, который, по-видимому, готов был сострадать всему, что мучило ее сердце. Начав с воспоминаний, она окончила неожиданным признанием.

Глава 2. Роза и Марго

Вот признания этой столетней женщины:

– Я и сестра происходим из довольно порядочной фамилии: мой отец, Петр Бомениль, служил офицером; мать танцевала в Опере и занималась миниатюрной живописью. Она была хорошо знакома с Грезом, Латуром и Вестрисом, которых я сама знала хорошо. У нее было четыре дочери; что делать с ними, когда нет денег для приданого? Двоих она отдала в Оперу, третью увез шведский посланник, четвертую выучили миниатюрной живописи. В Опере мы имели торжественный успех, но букетами нельзя быть сыту, граф де Вильер напевал мне нежности; я выбрала его своим любовником, зная хорошо, что в Опере нет других супружеств; правильнее сказать, я ничего не знала. Граф был идолом всех женщин, отличался сварливостью, крикливостью, тщеславием; я влюбилась в него, влюбилась до такой степени, что любила его всю жизнь, несмотря на все последующие связи. Он-то и подарил мне этот домик, игрушку в саду. К несчастью, из-за недостатка денег я распродала сад частями тому, другому соседу. Но не дай Бог, чтобы я когда-нибудь посягнула на виноградную беседку!

Да, я родилась в царстве Оперы и, кроме него, не знала ничего. Госпожа Бомениль произвела меня на свет, когда танцевала в «Энее и Лавинии» одну из пятерых вакханок вместе с девицами Аллар, Гейнель, Мион и Асселин, в то незабвенное время, когда девицы Дервьё, Дюпере и Одино представляли трех Граций, Гимар – Венеру, Деперьерр – Амура.

Дервьё была моей крестной матерью; она убаюкивала меня песенкой, которую сложила для Гимар.

Nymphe chantant à bon marché,

Sa voix qui sent la quarante

Est la voix du chat écorché,

Quand elle miaule sur la scène,

Actrice au pays pantins,

Dévote et courant l’aventure,

C’est le miracle des catins,

Aussi boit-elle outre mesure.

Et par dedans et par dehors,

Guimard en tout n’est qu’artifice;

Otez-lui le fard et le vice,

Elle n’a plus âme ni corps.

Vaste océan des Euménides,

Chemin des pleurs et des regrets,

C’est le tonneau des Danaïdes,

Il ne se remplira jamais [50].

Бомениль пропела мне эти стихи голосом удавленной кошки на старый мотив Рамо, если не ошибаюсь. Без сомнения, она потому помнила так хорошо эту песенку, что та была ее первой песней. Потом она снова стала рассказывать, повторяя иногда одно и то же несколько раз.

– Благодаря матери и Дервьё, я, так сказать, была воспитана в Опере и потому не различала добра от зла, если только не справлялась со своей совестью. Меня даром обучали лучшие преподаватели пения: я была как бы ребенком всей труппы. То же самое надо сказать и о моей сестре, которая училась танцевать у Вестриса. Хотя она была моложе меня на два года, однако мы дебютировали почти в одно время. Я играла Энону, когда поставили «Федру» Расина, обезображенную Гофманом; во мне нашли больше красоты, чем голоса. Вскоре я играла Гипсифилу в «Золотом руне»; решили, что я бесподобно пела в ту минуту, когда Медея закалывает меня; на этот раз успех был поразительный. В тот же вечер положили дать мне две тысячи четыреста ливров в год, что сильно встревожило первых персонажей; но на другой день они буквально взбесились, узнав, что граф де Вильер, на которого все зарились, предложил мне тысячу луидоров за супружество в течение года с днем. В домашнем совете я не имела голоса, но мать решила, что если тысяча луидоров будет уплачена в первый же день, то я в течение 365 дней буду принадлежать графу де Вильеру. Таким образом заключались в то время браки; теперь мужчины требуют приданого, а сто лет тому назад сами давали его.

Впрочем, странное было тогда время.

Поверите ли, что моя сестра дебютировала в балете «Первый мореплаватель»? Вестрис танцевал сарабанду на солнце; сестра изображала дикарку, которая до того стала кротка и нежна, что заслужила прозвание Амура. Через несколько дней мы вместе отправились играть при дворе «Эдипа в Колоне».

Когда играли «Данаиду», весь Париж говорил о сестрах Бомениль. Музыкант поцеловал мою сестру после первого балета; это был Сальери, а его друг Глюк пришел в такое восхищение от моего голоса и методы, что обещал дать роль Дидоны, которую поставили сперва при дворе.

Если вам не скучно, то скажу, что около этого времени я заменяла Мальяр в «Диане и Эндимионе».

Бомениль запела знаменитую арию Cesse d’agiter mon âme [51].

Но остановилась на первом стихе.

– Это лебединая песня, – продолжала она, – что делать, недостает духа. Ах, если бы возвратить хотя один час молодости, когда я была соперницей Дозон по красоте и Сен-Гюберти по голосу!

Поэты много писали стихов, когда я играла одну из женщин «Пенелопы», но помню только стихи на Мармонтеля:

Puisque ta muse lurique séjour

A si mal peint le vainqueur du cyclope,

Imite au moins ta sage Pénèlope,

Dèfais la nut ce que tu fis le jour [52].

Разумеется, я протерла глазки тысяче луидоров графа де Вильера. Мать взяла из них свою долю; но, когда я бывала при дворе, меня сильно баловали, и потому я всегда имела деньги.

В Лоншане Гимар уступила место Аделине из итальянской комедии. В 1786 году двенадцатого апреля заметили мою карету рядом с ее экипажем. Любовником у нее был главноуправляющий почтами, и потому она быстро сделала карьеру; лошади ее были подкованы серебром, упряжь с золотыми украшениями; но мои лошади были лучше, а я красивее, и потому успех остался на моей стороне. Герцог Ришелье прислал мне мадригал, в котором говорил: «Отчего мой закат не может согреться вашей зарей?» Глупости, какие говорились тогда всеми умными людьми.

Сестра сидела рядом со мной; мы встретили графа де Вильера.

– Взгляни, как он смотрит на меня, – сказала сестра, не знавшая истории о тысяче луидоров.

– Он смотрит не на тебя, а на меня, – отвечала я.

Увы! Он смотрел одновременно на обеих. В этом взгляде заключалась наша судьба.

Через несколько дней граф де Вильер стал говорить, что подобная мне девушка не может жить как все. У него был домик в предместье Сент-Оноре, где граф и предложил мне провести с ним весну. Этот домик и есть тот самый, в котором мы теперь сидим.

Много потребовалось времени на меблировку этого убежища любви, как говорили в мое время. В течение целого месяца граф ежедневно обещал перевезти меня на другой день. Однажды я вышла из терпения и поехала сама. Представьте мое удивление, когда, отворив садовую калитку, увидела в виноградной беседке моего любовника и сестру: они целовались.

Столетняя старуха оперлась головой о камин.

– Что же было дальше?

Старуха не ответила. Я повторил вопрос; то же молчание. Она, казалось, не слышала меня, до такой степени погрузилась в минувшее. Наконец она взглянула на меня с выражением отчаяния на лице.

– Если бы вы знали!

– Говорите! Вас слушает друг.

Она протянула мне руку.

– Ах, как я несчастна!

– Как можно вспоминать с таким волнением сердечные страдания, перенесенные лет восемьдесят тому назад?

– Да, да, сердечные страдания. Я не забуду их, хотя бы прожила два века.

– Странно! Наш век совершенно иной, потому что сердечные страдания длятся теперь не больше одного дня.

– Если б вы знали!

Столетняя женщина с отчаянием схватилась обеими руками за голову.

Я не смел расспрашивать, однако не предчувствовал того, что она потом рассказала.

Прежде всего она спросила, ревнив ли я; затем стала говорить о своей любви к графу де Вильеру. Как могла она простить сестре ее поступок? И, однако, простила, потому что к ней подошел граф де Вильер.

– Но вы не поверите тому, – сказала она, – что, возвратясь домой с сестрой, я застала их уже не в беседке, а в моей спальне, в тот самый вечер, когда я была в Фонтенбло, где Опера играла при дворе. Теперь слушайте внимательно. Я открываю вам то, чего не говорила никому. – Столетняя женщина смолкла и вздохнула; она, казалось, не могла произнести ни одного слова. – Нет, это невозможно; я не скажу вам того, что было дальше.

Я взял ее за руку и упрашивал продолжать рассказ.

– Впрочем, – сказала она, пристально поглядев на меня, – вы не измените мне. Притом в мои лета самое худшее – невозможность умереть. Выслушайте же конец моей истории, когда мне было двадцать лет.

Граф был настолько умен, что скрылся от сцены ревности и оставил меня наедине с сестрой; он умчался в Париж в моей карете. Уже в его присутствии я сильно ударила Розу веером, а потом, оставшись с ней наедине, вторично замахнулась. Быть может, просьба смягчила бы меня, но сестра с угрозой подняла руку; началась страшная борьба; страсть и гнев удвоили наши силы. Хотя миновала мода на кинжалы, однако в руках моей сестры я увидела это оружие; Роза готова была поразить меня; обезумев от бешенства, я вырвала кинжал из ее рук и нанесла ей удар в грудь; оружие проникло до сердца; Роза вскрикнула и упала навзничь. «Ах, сестра! Ах, Марго!»

Марго – мое уменьшительное имя. Понятно, ревность вдруг угасла в моем сердце. Я осыпала Розу поцелуями – но дело было кончено: она умерла, не произнеся ни одного слова.

Говоря таким образом, столетняя старуха лишилась чувств. Я с трудом привел ее в себя; это удалось мне потому только, что я отнес ее к окну и заговорил о Нини [53], так как одно это воспоминание могло ее оживить.

– Итак, – сказала она, бледная как смерть, – вы знаете мою тайну. Я была настолько низка, что скрыла свое преступление. Моя сестра не раз показывала свой кинжал, и потому в Опере разнесся слух, что она сама себя убила; говорили также, что ночью забрались воры и лишили ее жизни, опасаясь быть открытыми. Разбудив горничную, я сказала ей, что по возвращении домой нашла свою сестру мертвой. Горничная, быть может, подумала, что я сама нанесла удар кинжалом, но никогда не упоминала об этом, хотя еще долго жила у меня. Другая на моем месте продала бы дом, чтобы все забыть; но я всегда питала мрачное пристрастие вспоминать прошлое. Я уже сказала вам, что хожу сюда как будто по обету. Вы видели меня на коленях: я молилась за Розу. Хотя сестра погребена не здесь, но этот дом кажется мне ее могилой. Ночуя тут, я постоянно вижу ее во сне с кинжалом в груди.

Старуха взглянула на портрет сестры.

– Она, бедняжка, также простила меня; она является мне не с грозным видом, а с улыбкой, как на этом портрете. Ах, Роза, Розочка! Я убила тебя ради человека, недостойного тебя и меня. Виновна ли ты в том, что любила его? Разве я сама не любила? Ах, как я любила этого жестокого де Вильера!

Я в последний раз взял руку столетней старухи и сказал:

– Прощайте или, правильнее, до свидания, потому что приду когда-нибудь побеседовать с вами.

– Приходите скорее, потому что в мои лета назначают свидание только за гробом.

Я спросил Бомениль, не проводить ли ее до станции железной дороги в Версаль; но она отвечала, что проведет ночь в Париже с сестрой.

Две покойницы! Но умершая на двадцатом году, казалось, сохранила в себе больше жизни, нежели та, которая еще не сошла в могилу.

– Вы еще, вероятно, не обедали, – сказал я старухе.

Она указала мне на корзинку.

– Тут найдется испанское вино и бисквиты, в случае если я проголодаюсь, – сказала она и, поклонившись мне, прибавила: – Прощайте, прощайте! Я лягу в постель.

Я пожал ей руку и вышел, поручив соседке присматривать за старухой.

– Да, да, – отвечала та, – она сумасшедшая и никого не пускает к себе. Не бойтесь, она всех нас переживет. Это колдунья!

Я рассчитывал встретить Бомениль в Париже или в Версале, но, кажется, она умерла на другой день, возвратясь на улицу Оранжери. Последнее волнение убийственно подействовало на нее. Она снова пережила один час из своей молодости, и этот час убил ее.

В силу ее завещания версальская соседка продала через нотариусов парижский дом и мебель. Дом и земля ушли за сорок восемь тысяч пятьдесят франков.

На днях продавали с аукциона парижскую мебель; разумеется, я купил оба портрета за пять луидоров и развесил их у себя, как две страницы сердечной истории.

Сперва я не заметил, что на портрете Марго Бомениль изображена с веером, тем самым, который послужил поводом к убийству.

Глава 3. Призрак

В прошлом месяце меня уведомили, что домик Бомениль куплен на слом за девятьсот двадцать пять франков. Цена невысокая, потому что железные решетки и балконы, камины и резьба по дереву стоили гораздо дороже. Я пожелал еще раз взглянуть на стены, предназначенные к сломке. Прибыв вечером, я заметил прежний вид уныния и запустения.

Своей наружностью домик, казалось, выражал, что знает о своей близкой кончине. Построенный для любви, будучи свидетелем преступления, оставаясь долго заброшенным, он не ведал разгула XVIII века. Домик отжил свое время и не мог просить отсрочки хотя бы на четверть часа: завтра же примутся его ломать.

Я вошел. Хотя портретов уже не было, но мне казалось, будто я их еще вижу, до такой степени поразили они меня в первый мой визит. Я в последний раз обошел сад.

«Зачем не купил я этого домика? – говорил я сам себе. – Его не сломали бы, а реставрировали в стиле того времени. Можно было отдавать его внаем за такую цену, чтобы получать пять или шесть процентов с затраченного капитала, так как земля продана только за сорок восемь тысяч пятьдесят франков».

Было очень поздно.

Я остановился в виноградной беседке и при последних лучах солнца задумался о прошлом.

Мне казалось, что Бомениль еще не умерла.

Когда наступила ночь, я увидел эту тень целого века; она бродила в черном платье, в странной шляпке с белым пером, которая одновременно напоминала моду прошлого столетия и моду нынешнего.

День я провел в суматохе и пришел сюда пешком из Пале-Рояля; мною овладел тот легкий сон, в котором грезы и действительность сливаются в одно целое.

Тогда явственно увидел я, что из мрачной глубины сада медленно выходит призрак женщины или, лучше сказать, молодой девушки, до того легки и стройны были ее очертания. Это уже была не старуха в черном платье. Я узнал Розу Бомениль с кровавым пятном на груди. Она подошла и стала на колени перед беседкой, как некоторое время назад становилась здесь ее сестра.

Несмотря на страх, я остерегся отогнать призрак, как будто и он должен был поведать мне тайну. Зачем пришла Роза к беседке, около которой молилась ее убийца? Ведь не здесь получила она удар веером и потом кинжалом.

Я решился заговорить с нею.

– Зачем вы сюда пришли? – спросил я тихим голосом, чтобы не напугать ее.

Она подняла голову и уставилась на меня большими глазами, которые казались мне двумя звездами, сорванными с неба.

– Я потому пришла, что нахожусь здесь, – отвечала она свежим голосом.

Я проснулся от волнения; призрак рассеялся, как туман.

Призвав на помощь весь свой скептицизм относительно призраков, я не мог, однако, не заметить одного странного обстоятельства: обе сестры, живая и умершая, приходили молиться на одном и том же месте.

Сны часто бывают предчувствием грядущего, но всегда оказываются отражением прошедшего. Душа наша подлежит таинственным законам неведомого и сливает видимые вещи с невидимыми, реальное с идеальным.

Ко мне подходил инвалид, которому поручено было сторожить ночью дом, чтобы из него не выкрали зеркала, камины и балконы.

– Я наследник, – сказал я инвалиду, – где бы найти лопату и лом? Кажется, под беседкой что-то зарыто; если найдем, то поделимся.

Инвалид не заставил просить себя вторично. Через минуту он принес лопату и лом.

– Начнем вместе работать, – сказал я, – вы станете откидывать землю, а я копать.

И мы начали работать при ярком лунном свете.

Предчувствие не обмануло меня. Проникнув в землю не более как на три фута, лом ударился о кости.

– Что это такое? – спросил инвалид.

– Ах, мой друг, мы ошиблись, – отвечал я, поднимая череп Розы Бомениль, – и не станем спорить о находке. Впрочем, вот вам наполеондор, чтобы не пропали даром ваши труды. Я пойду предупредить комиссара.

Действительно, через пять минут я был в кабинете Анжели, которому рассказал, каким образом отрыл умершую.

Он знал столетнюю Бомениль, потому что та однажды заявляла ему о покраже у ней кружев и мелких вещиц.

– Вот, – сказал он мне, – из всего украденного у нее я мог отыскать только этот веер.

– Вы уступите его мне?

– О, с удовольствием, за двадцать франков в пользу бедных; больше он и не стоит.

– Он стоит больше, – отвечал я, подавая билет в сто франков.

Вчера я повесил веер над портретом.

Сзади рамки, в которую был вставлен портрет Розы Бомениль, я, к немалому своему удивлению, нашел автограф Бомарше, – песенку, которая нигде не помещена:

O, belle Rose, prends-y garde,

Le mot j’aime est plein de douceur;

Mais tel qui souvent le hasarde

N’a jamais eu le mot du coeur.

L’esprit quelquefois s’en amuse,

Il en saisit si bien l’accent,

Que méchamment il en abuse

Pour tromper un coeur innocent.

Il faut une malice extrême

Pour bien distinguer un amant;

Celui qui dit mieux je vous aime

Est quelquefois celui qui ment.

Qui ne sent rien parle à merveille;

Crains un amant rempli d’esprit;

C’est ton coeur et non ton oreille

Qui doit écouter ce qu’il dit [54].

Бомарше

Под песней помещен отрывок из газеты 1786 года:

Пять или шесть английских лордов сидели в партере и многими выходками уже доказали, что щеголи их нации могут, если пожелают, затмить наших. Вдруг им приходит желание заставить оркестр замолчать. Музыканты вежливо просили, чтобы они сами замолчали. К просьбам музыкантов присоединились мольбы актеров и актрис. Тщетно! Мои юные лорды обнажают шпаги и начинают свои подвиги с того, что обращают в бегство оркестр. Потом забираются на сцену и с равным успехом гонят героев и даже богов. Никогда титаны не наводили большего ужаса на олимпийское войско. При этом Юпитер теряет свою молнию, и наши храбрецы осмеливаются бесцеремонно целовать Юнону в его присутствии. Юноной была Дозон. Мало уважили они и целомудрие Дианы, то есть девицы Бомениль. Опасно быть хорошенькой в Опере. Венера защищалась очень плохо, а Марс, желавший помочь ей, подвергся наказанию от наших героев. Наконец, они успокоились и великодушно даровали мир побежденным, но потребовали, чтобы оркестр прославил их подвиги торжественным гимном; затем опера продолжалась.

Бомениль не хотела утратить ни стихов Бомарше, ни газетной прозы.

Книга десятая. Эти девицы

Я рассказал маркизу Сатане историю столетней женщины.

– Она мне известна, – отвечал маркиз, – история Марго Бомениль и ее сестры была настоящим романом в Париже в последние годы Людовика XVI. В оперном фойе громко говорили, что Марго заколола сестру. Но она была так хороша и так печальна, что королеве стало жаль посадить ее в тюрьму. Да и к чему! Преступления, совершенные в припадке умоисступления от любви, не вменяются в вину; пример же наказания не предупредит ни этих припадков, ни поступков, совершаемых в отчаянии. Кроме того, где пределы правосудия? Не думаете ли вы, что человек, медленно убивающий свою жену и смеющийся над законом, менее виновен, нежели тот, который в припадке ревности выкидывает жену в окно или наносит ей удар ножом?

– Не станем рассуждать об этом, потому что я не желаю учиться философии в вашей школе. Имеете новые сведения о Жанне д’Армальяк?

– Вы хотите опередить события. Что сказать вам? Она смеется, чтобы уверить себя, что не плачет; но сердце ее осталось по-прежнему смертельным ее врагом. Мы скоро встретимся с нею, а в ожидании этого пойдем прогуляться.

Маркиз повел меня на погребение свободного мыслителя, которому от роду было три с половиной года. Один из наших великих людей говорил на могиле речь о гражданских и человеческих доблестях этого великого гражданина.

Идеями питаются точно так же, как питаются хлебом. Ум требует пищи. В настоящее время умственный хлеб смешан с большим количеством плевел. Что я говорю: плевел? К нему прибавляют теперь все ядовитые травы.

Мудрость Сократа окончилась цикутой; теперь с нее начинается умственная жизнь, и если ум не умирает в юности, то потому, что привыкает к яду.

Сократ говорил, что мудрость есть здравие души; сколько душ страждет теперь по вине политических шарлатанов, которые хотят устроить мир без религии, семейства и денег! Осуждают на каторгу фальшивомонетчиков; следовало бы назначать умственную каторгу фабрикантам ложных идей: давать атеистам библиотеки, в которых были бы одни атеистические книги, а коммунистам – библиотеки, составленные только из Бабёфа [55] и подобных ему; первые вскоре потребовали бы «Житие святых», а вторые – «Завещание кардинала Ришелье» [56].

Франция беднеет от фальшивой умственной монеты.

Великие писатели века Людовика XIV чеканили чистое золото; в XVIII веке прибавили много лигатуры; теперь едва отличишь фальшивую монету: она стекается отовсюду, снизу и сверху, но преимущественно сверху. Редкий из современных умов не давал ей обязательного курса.

Где же черпать народу доверие, искать точки опоры, как не у высших, передовых умов? Вот почему все люди, которым вверяются умы, должны служить всегда примером Красоты, Блага и Истины.

Давно уже великие умы заискивают Популярности, которая пьянствует в кабаках за их здоровье. Кто, имея несколько гордое сердце и взглянув ей прямо в лицо, не пожелает Непопулярности, этой надменной красавицы, которая бежит мира вместе с Альцестом?

Любя народ, нужно обладать мужеством быть ему полезным и неприятным. Удовольствуйся Ламартин и Виктор Гюго лучшей областью, областью ума человеческого, какими бы дивными проповедниками они были в стихах и в прозе! Кто лучше говорил о Боге и людях, о величии долга, о милосердии, пожертвовании, о поэзии души? Какой бы дивной школой были их книги, если бы они не пристрастились к сиюминутной политике, тогда как должны бы бросить свой орлиный взгляд на политику вечную!

Тщетно проливали они великодушие и преданность на современные бедствия; далеко не смягчив, они только усилили их: Ламартин со всем красноречием жирондиста, Виктор Гюго со всей смелостью монтаньяра. Чего оба они хотели? Человечества, торжествующего над поработившими его предрассудками, как будто можно избавить человека от его болезней. Это непреложный закон; поэтому, кто проповедует жертвование, тот всегда ближе к истине, нежели проповедующий непокорность.

В XIX веке самые симпатичные люди переряжают свою личину. Чем больше у них дарований, тем больше отлынивают они от школы, чтобы поиграть в бесстрашие, непогрешимое бесстрашие и непогрешимость.

– Но не верьте им, – сказал я маркизу, – атеизм – фальшивая монета, принимаемая свободными мыслителями, но отвергаемая великими людьми, которые дают ей обязательный курс. Все они умрут в мире с Небом и, послужив, посмеются над вами.

Любя контрасты, маркиз предложил мне отправиться после упомянутого погребения к одной модной даме, которая живет на Фридландском проспекте и ежедневно угощает полдником отправляющихся в лес женщин.

– Вы не можете представить себе, как восхитительна эта болтовня певчих птичек. Они с шумом влетают в эту золотую клетку, чтобы навострить коготки и клювы. Это примерное сражение ума и любви.

– Любезный друг, – отвечал я, – это, без сомнения, весьма приятное зрелище, но вы заставляете меня сводить весьма дурные знакомства. Поведай я о своих странствованиях по парижскому аду, немедленно заговорят, что я вожусь с дурными людьми.

– Вы помешались! Кто же такое скажет? Какой-нибудь ханжа в белом галстуке; мелкий реформатор, который утром проповедует мораль, но не говорит, куда ходит по вечерам; или же какой-нибудь писака, набивший себе голову так называемыми нравственными романами. Читали вы Горация?

– Читал ли? Не только читал, но даже переводил.

– Ну, Гораций – учитель древних и новейших людей. Не думаете ли вы, что он боялся куртизанок? Не должен ли он был знать коротко Барину, чтобы так искусно описать ее?

Мне казалось, что маркиз Сатана вызвал тень Барины, дивной красавицы, которой поклонялся Рим. Во времена Августа Барина была тем, чем была Фрина в век Перикла. Она держала открытый стол; в ее атриуме жужжала вся раззолоченная патрицианская молодежь; поэты и художники, ораторы и консулы, имперские принцы, все бывали у нее на поклоне. Это Пенелопа, которая, однако, не распускала ночью того, что успела наткать днем; но Пенелопа, хотя и царица, была лишь мелкой сошкой в сравнении с Бариной, которая прогуливалась в носилках по Вечному городу и не уступала дороги римским матронам. Наравне с самыми благородными фамилиями она имела свой дом в Эсквилеях, свое место в цирке и в театре. «Она приносит жертву богам, и Юпитер не поражает ее молнией; она завещает свое состояние Риму, и Рим не отказывается от наследства». Впрочем, Гораций называет эту особу вероломной, как волна, и опасной, как сирена. Но разве ее призванием не была измена, постоянная, вечная измена?

Итак, мне казалось, будто я вижу ее в развевающемся пеплуме, с золотой сеткой на голове, с целым богатством в виде ожерелий и браслетов. Не один прекрасный юноша целует серебряный ремень ее обуви; еще немного, и он останется прикован. Она мимоходом толкает Цезаря. Цезарь и Барина – два неукротимых создания. Их победоносные взгляды встречаются. Оба, герой и куртизанка, устроили резню на своем пути; но святотатственная Барина, быть может, меньше терзается укорами совести, нежели Цезарь. Если владыка потрясает древний мир, то Барина потрясает Рим. «Все удается Барине, – говорит Гораций, – даже если преступает она клятву пеплом своей матери, молчаливой богиней луны, взирающими на нее звездами, всеми бессмертными богами».

И Гораций, обедающий у Барины, говорит всем будущим векам, что римская молодежь растет для нее. «Поэтому она вселяет страх. Мать трепещет за своих сыновей; скряга – за свои сокровища; при одном ее имени бледнеют юные супруги». Она раздувает бурю страстей, идет – и Рим не приходит в негодование; никто не осмеливается противостоять этой страшной и ослепительной судьбе; она до конца дней пребудет безнаказанной красавицей, ибо имя ее сохранилось в течение многих веков в одной из од Горация.

– Не думаете ли, что я боюсь опасных приключений? – сказал я маркизу Сатане. – Желая изучить общество со стороны сердца, надо начинать с вершины, каковы бы ни были личности. Модная же куртизанка имеет своего рода царство. Однако не станем долго рыться в этом навозе, хотя бы и нашлись в нем жемчужины.

Мы отправились полдничать на Фридландский проспект – не в отель Маргариты Белланже, сверженной ныне девицей Ленингер, ни к ее соседке, Дельфине Лицци, ни к Генриетте Друар, ни к Тридцати Шести Добродетелям, ни к Молчаливой.

Мы отправились к Персиковому Цветку. Она гостеприимна от четырех до пяти часов. Любит производить шум и жить в шуме. Поэтому у нее тогда только можно расслышать что-нибудь, когда разом говорят не более четырех человек. А как терзают фортепьяно! Как поют на все известные мотивы! Это шаривари веселости и юности. Чай у нее превосходнейший. Не потому ли, что его подают в старинном японском фарфоре и что хозяйка, хорошенькая собою, подбавляет в него частицу своих двадцати лет? Но какое нам дело до сосуда, из которого пьем, если только сохраняется иллюзия?

За этим чаем рассказывается много историй. Там слышал я все те рассказы, которые намерен поведать свету.

Глава 1. Нарекание имен

Это не старинный рассказ, даже не рассказ, а самая настоящая быль.

Анаис Дюбуа собрала несколько своих приятельниц отпраздновать новоселье на улице Клиши.

Вместе с приятельницами должны были приехать их поклонники.

Успокойтесь, число было ограничено: каждая могла привести только одного. Любимые обожатели были изгнаны, потому что предстояла возможность поставить на карту все состояние. Однако не следует предполагать, чтобы игра принимала безумные размеры, так как эти девицы только что вступали в виноградник куртизанок, и менее богатая ездила в омнибусах, а самая богатая еще не завела кареты.

Зачем попал сюда Делааж д’Ор?

Причина тому очень проста: он везде дома, кроме своей квартиры. Делааж д’Ор – прозорливец, друг всех женщин, охотник до любовных приключений. Он как свои пять пальцев знает состояние всех кавалеров; это ходячий журнал по преимуществу, изобретатель репортерства. Одаренный вторым зрением, он говорит о будущем как о совершившемся уже факте.

Но в этот вечер не состоялась игра у Анаис Дюбуа, потому что не явились записные игроки. Причина этому та, что все они попали в официальный мир: кто в Елисейский дворец, кто к министру иностранных дел, кто к принцессе Матильде, кто к испанской королеве, не говоря уже об обязанностях кружка и семейства.

Делааж д’Ор был задумчив.

– Вы, – сказал он собравшимся девицам, – не знаете, почему эти господа не явились сюда на ужин, достойный лучшей доли; причина та, что все вы имеете два непростительных недостатка. Во-первых, вы еще недавно на службе, а в моде только старые служаки; во-вторых, вы очень хороши, но не удостоились еще получить имена.

– Что это значит? – вскричала Луиза Дешан.

– Это значит, – продолжал Делааж д’Ор, – что если бы, например, вы назывались Роза Полевая, то стали бы знаменитостью завтра и были бы ощипаны послезавтра.

– Как вы прытки, господин колдун! Я не хочу быть так скоро ощипанной.

– Вам, Виргиния Дюпон, – продолжал колдун, – следует называться Девственницей, и тогда дела ваши поправятся. Вы, Катерина Барду, немилосердно истребляющая курительный табак, должны носить прозвание Трубки, при котором вам будут воскурять фимиам в свете.

– А мне какое имя присвоить? – спросила Леонтина Лавинь.

– Вам? Постойте... нашел! Даю вам прозвание Виноградный Лист, и все пожелают обрести с вами потерянный рай.

– А мне? – сказала Жозефина Ардуэн.

– Вы живете только ночью и страшитесь солнечного света – называйтесь же Ночной Красавицей.

– А мне? – спросила Мелани Клемансо.

– Вас уже зовут Нини, но это лишь начало; вы поете, как жаворонок, и вас следует назвать Нини Жаворонок.

В тот же вечер нарекли таким же образом Атласную Кожу, Кинжальницу, Чайный Цветок и Кастаньеты.

Девицы не могли привыкнуть к своим военным именам.

Около половины первого приехал влюбленный поклонник Жозефины Ардуэн.

– Не ищите здесь Жозефины Ардуэн, – сказала ему хозяйка дома, – она превратилась в Ночную Красавицу.

Поклонник остолбенел.

– Не понимаю, – сказал он.

– Мы все приняли новые имена, данные нам Делаажем д’Ором.

– Не намерены ли вы завербовать новых обожателей? – спросил с беспокойством новоприбывший.

– Может быть, – ответила Ночная Красавица, – мы вступаем во второй период развития и хотим жить теперь на широкую ногу, почему и решили не дремать больше. Нам двадцать лет, и наш возраст не причина уступать дорогу сорокалетним женщинам.

Приехал второй, потом третий, потом четвертый поклонники. Им рассказали историю переименования и о намерениях этих девиц.

– Та, та, та! – вскричал один из них. – Да это настоящее восстание в серале.

– Будьте же истыми турками, – отвечала Ночная Красавица, – иначе рискуете опасностью утратить гарем.

С сего достопамятного вечера переименованные девицы приобрели себе славу в том и другом свете.

Глава 2. Девица Трубка

Однажды вечером зашел разговор у Коралловой Бисеринки о том, что стало с Трубкой после ее приключений в Спа.

Одна их трех Каролин сказала:

– Вы, легковерные, не хотите ничего знать, никогда не измеряете бездны мрака, называемой дочерью Евы, и потому-то вам неизвестна судьба общей нашей знакомой. Запомните афоризм: «Если женщина исчезает со светского горизонта на сутки или на полтора месяца, значит, она влюблена».

Одна из этих дам заметила, что бывает влюблена ежедневно и, однако, никогда не прячется.

– Ты не можешь рассуждать об этом, – возразила первая из Каролин, – ты станешь говорить умно, а я хочу высказывать только одни глупости, потому что любовь глупа; ты очень умна и по этой причине никогда не любила. Трубка – иное дело. Мы живем как философы в стеклянном домике, а Трубка таится со своей жизнью. Но я разгадала ее тайну. Слушайте.

Глава 3. История скрытой любви

Семь лет тому назад Трубка называлась Катериной Барду; это была простая девушка, явившаяся из Нормандии искать счастья. В ожидании последнего она поступила второстепенной кухаркой в дом князя Генена.

Нормандия – отечество яблок. Яблоня – древо познания добра и зла. Без сомнения, Катерина прошла под деревом и сорвала яблоко, потому что, едва прибыв в Париж, вкусила от запрещенного плода совокупно с одним серебряником, который отчасти был ее земляком.

Запретный плод разлакомил ее; она не ограничилась одним поклонником, но вербовала многих других; впрочем, возвращалась постоянно к первому.

Всем вам известно умильное личико Трубки с голубыми глазами и красивыми зубами, на которое засматриваются прохожие. Можно подумать, что эта нормандка родилась в Париже, на улице Лореттской Богоматери: маленькие белые ручки, красивая ножка, гибкий стан. Не понимаю, как могла появиться в крестьянском семействе такая красивая девушка; вероятно, ее подменили в младенчестве.

В течение года она переменила только четыре места, потому что была примерной работницей в достопочтенной и величественной корпорации кухарок. Случайно попала она в услужение к выскочке, которая не хуже кухарки приписывала к счетам. Трубка отправилась к графине Сомбрван, говоря, что не хочет служить мещанкам, так как питает отвращение к кухонным счетам, которые ведутся этими дамами.

У графини Сомбрван она вышла на свою настоящую дорогу. Заметив ее деликатную фигурку в громадной кухне своего отеля, графиня возвысила ее до звания горничной. Я не смею говорить об этом в присутствии своей кухарки, которая считает себя выше моей горничной, и, верно, не без основания.

Был вечер у графини Сомбрван; Трубку командировали в переднюю вместе с другой горничной и с цветочницей.

Она так мило нарядилась, что у всех мужчин явилось желание забыть верхнее платье, чтобы на другой день получить его из рук Трубки.

Она имела несомненный успех; один полномочный министр употребил четверть часа на то, чтобы снять свой плащ, и столько же на то, чтобы надеть его, – всего тридцать минут провел он в передней!

– Не получил ли он дурных известий из отечества? – вскричала хозяйка дома. – Наш дипломат занят по горло сегодня вечером, он едва повернулся в гостиной и уже исчез.

Надевая плащ, дипломат дал Катерине Барду свой адрес и сказал:

– Придите завтра ко мне, я человек серьезный и властный, могу быть вам полезен и приятен.

Горничная подумала, что, без сомнения, приятен он ей не будет, но полезен – наверняка.

Поэтому на другой день она явилась по адресу.

– Полномошный министр, – говорила она, глядя с гордостью в зеркало.

В то время Трубка не умела хорошо читать. У нее была еще кухонная орфография, и она писала «рысь» вместо «рис». Вот почему и говорила она полномошный министр, вероятно, производя это слово от мошны.

Дипломат нашел ее такой же хорошенькой, как и накануне.

Они отправились в Мулен Руж, выйдя из дома через заднее крыльцо.

Там спросили комнату для двоих и обед для четверых, за которым насыщались поцелуями.

Катерина вообразила, будто любит министра потому, что он полномошный. И, верно, потому еще, что он рассыпался в любезностях и говорил, что никого не видел прекраснее Катерины, этого ангела невинности. Трубка почти плакала от радости и удовольствия.

Все это продолжалось до одиннадцати часов. Вдруг Трубка сказала:

– Что подумает графиня, возвратясь из театра и не найдя меня дома?

– Ну что ж? Кто-нибудь разденет ее, – заметил дипломат.

Трубка настаивала на возвращении домой, но полномошный небрежно кинул ей билет в пятьсот франков, сказав: «Плачу вам за неделю. Завтра утром вы явитесь к графине и скажете, что родные требуют вас в деревню; затем вы наймете комнату в Баденской гостинице, куда я стану ходить ежедневно и угощать вас самым лучшим турецким табаком, который вы так страстно любите».

Молчаливая удивилась поступку дипломата.

– Если бы Трубка была одета подобно нам, министр не предложил бы ей больше пяти луидоров. Вот что значит контраст. Мне приходит желание нарядиться в чепчик и белый фартук.

– Берегись, тебя могут поймать на слове. Но я продолжаю свой рассказ. На другой день совершилось настоящее превращение. Трубка отправилась в луврские магазины, где издержала четыреста девяносто франков и откуда вышла менее хорошенькой, но зато гораздо лучше одетой.

Она еще не умела носить платья. Выскочки воображают, будто платье наряжает вас, тогда как в самом деле необходимо обладать искусством носить его.

Я познакомилась с ней около этого времени; она казалась неловкой и некрасивой в шелковых юбках, тогда как была прелестна в хлопчатобумажных. Некоторые женщины не сливаются с платьем в одно целое: женщина сама по себе, платье тоже само по себе.

Не думаете ли вы, что Трубка, истратив на одежду четыреста девяносто франков и оставшись в Баденской гостинице с десятью франками в кармане, была счастлива? Нет, она принялась плакать; отдохнув, опять заплакала.

Причиной ее слез было то, что она не любила полномочного министра. А знаете ли почему? Потому что не переставала любить своего первого поклонника. Она в этом не хотела признаться себе, но дело обстояло именно так. Трубка старалась изгнать из сердца эту страсть, особенно когда министр завел ей собственное хозяйство на улице Колизея. Она пробовала доказать себе, что дипломат совершеннейший человек; он говорил с ней как утонченный придворный, обещал парное купе, подарил уже браслеты и серьги, сулил мебель в стиле Людовика XVI, учил ее на фортепьяно, одним словом, хотел сделать из нее модную девицу.

Трубка приходила в восторг, но страдала тоской по родине, подобно солдатам, которые, родясь в отвратительном селении, умирают с тоски о нем в самом обворожительном краю.

Перед ее взорами постоянно носился образ серебряника. Это был красивый малый, широкоплечий, остриженный под гребенку, с насмешливой улыбкой и лукавыми глазами. В нем было что-то бесовское.

Трубка полюбила его, и полюбила не на шутку. Серебряник говорил с нею грубо, обращался еще грубее, и если не замахивался, то нередко давал пинка. По его мнению, он поступал как подобает мужчине. Дипломат казался Трубке слишком женственным. «Конечно! – сказала она через четыре дня. – Я не могу жить без Адольфа».

Так звали ее первого поклонника. Но что сказал бы Адольф, узнав, что его Катерина взяла подарки от аристократа, ибо Адольф был демагог, клявшийся Рошфором [57].

Трубка дрожала при одной мысли об этом. «Он упоминал как-то о Бруте, – говорила Трубка, – он убьет меня».

Адольф соглашался брать подарки от Катерины, но его демагогия воспрещала ему идти дальше.

Когда она была кухаркой, Адольф удостаивал обедать в кухне и увеличивать ее кухонные счета, помножая суммы; но позволить подобному ей ангелу связаться с полномочным министром – вот чего не допускал его надменный республиканизм.

Я знавала Адольфа: он при следующей Коммуне велит расстрелять вас всех за то, что вы были в сношениях с принцами королевской крови.

Как выйти бедной Трубке из этих обстоятельств? Вернуться к графине Сомбрван и снова нарядиться в передник – не хватало мужества; не видеть больше Адольфа – хуже смерти; не получать толчков от этого республиканца без страха и упрека, не распевать с ним романсов, введенных в моду Терезой, не ходить с ним по понедельникам – Адольф справлял в этот день воскресенье – по тавернам в обществе подобных ему забубенных голов, было трижды невозможно.

В глазах министра девица приобретала бо́льшую и бо́льшую красоту, побледнев от печали. Но она не хотела умереть с горя и придумала следующую комедию.

Она взяла к себе в услужение одну из прежних знакомых по лакейской, одно из тех созданий, которые пригодны ко всякой должности как в кухне, так и в комнате. «Милая моя, – сказала ей Трубка, – спаси меня от отчаяния, сходи к Адольфу, скажи ему, что я теперь в услужении у госпожи Креси, знаменитой кокотки. Когда же он придет, впусти его в кухню по черной лестнице, дай вина и скажи, что я сейчас приду. Затем, узнав о его приходе, я тотчас наряжусь в свое кухонное платье, сбегу к нему, и мы будем веселиться, как в былое время. Не правда ли, комедия будет хороша?»

Пригодное на все создание пришло в такой восторг, что расцеловало хозяйку. «Ах, вы остались верны самой себе; почести не испортили вас, как многих других».

Сказано – сделано; серебряник не заставил просить себя, прибежал впопыхах и ворчал, как бульдог, чтобы выразить свою ревность.

Вино на кухне оказалось отличное: шато д’икем, привезенный дипломатом. Адольф умилился. Бросились в объятия и едва не остались в таком положении на всю жизнь.

Мне кажется, что всем нам недостает Адольфа: гоняясь за принцами, мы презираем человека, но не все страдают, подобно Трубке, тоской по кухне.

Она открыла свою тайну, потому что всегда бывает необходим поверенный. Если теперь я выдаю ее секрет, то единственно по привычке изменять своим друзьям; но чем чаще я им изменяю, тем больше их люблю.

Ах, если бы вы знали, как мила Трубка, когда готовится принять Адольфа, наряжаясь в своенравный чепчик, в холщовое полосатое платье и белый передник величиной с виноградный лист. Точно готовится играть комедию, да разве она ее не играет?

Адольф верит всему. Ни разу не пришло ему в голову, что сама хозяйка переряжалась в горничную, чтобы снизойти, виновата, чтобы возвыситься до него.

Он пил вино полномочного министра с таким же неуважением, с каким тянул бы дрянное. Трубка перешла от министра к банкиру, потом к мамашину сынку, потом к отцу семейства, и Адольф попивал винцо всех этих господ.

Две недели тому назад они отправились на ярмарку в Руан, разумеется, в третьем классе, попросту, как следует серебрянику и горничной.

Таким-то образом исчезает часто Катерина Барду, прозванная Трубкой.

В сущности, она права, потому что повинуется сердцу, которое живет единственно этой страстью. Все для Адольфа! Прочим поклонникам достаются лишь крошки с ее стола.

Глава 4. Девица Неизбежная

Не кузина ли она Беспощадной? О нет, она кузина господина Бурдона.

Бурдон – самый деловой человек в мире. Он участвует во всех железнодорожных предприятиях во Франции и во всех заграничных займах. Ему нет времени жить, он едва улучает минуту для любви. Однако известно, что у него четыре любовницы. Я умалчиваю о законной жене, которая никогда не была его любовницей, даже в медовый месяц.

На что ему четыре любовницы?

Он добрый малый, который водит за нос мужчин и позволяет женщинам держать себя под башмаком. У него потому четыре любовницы, что он не смеет бросить ни одной из них. Бурдон уверен, что они обманывают его, но количество утешает его в качестве. В хаосе мыслей он забывает или, правильнее сказать, путает их имена.

Еще сонный, он отправляется утром на совет администрации или на деловое свидание. У него столько же памятных книжек, сколько любовниц, но он забывает их всюду, так что нередко их должность исполняют рубашечные манжеты, белые, накрахмаленные, точно проголаненная бумага.

Не имея памяти, он, сев утром в экипаж, записывает назначенные на этот день дела. Эти записки своего рода стенография.

Арманда означает, что он должен завтракать с одной из своих любовниц, встающей раньше других. Тряпочка означает, что обязан свезти горсть золота этой юной плутовке. Олимпия напоминает ему о необходимости отправить письмо этому падшему ангелу, ожидающему его в Монако. Неизбежная означает, что между одиннадцатью часами и полуночью эта заблудшая овца будет его ждать в ложе на авансцене известного театра.

Возвратясь домой в два часа утра, он уничтожает эти каббалистические знаки. Вот почему от завтрака до ужина он хранит в кармане хлебную корочку.

Но нельзя быть осторожным всякий час. Прачка часто замечала таинственные надписи на рубашечных манжетах. Не желая, чтобы вода смыла эти надписи и унесла в Лету, она списала их в свою книжечку. Став прачкой, она все-таки не утратила женской природы и потому нашла приятным для себя нанести жестокий удар сердцу госпожи Бурдон.

– Сударыня, – сказала она ей однажды, – я часто замечаю надписи на рубашечных рукавах вашего мужа.

– Какие надписи?

– Да такие. Работая постоянно на ваш дом, я сочла своим долгом снять с них копии, чтобы показать вам. Попадаются имена, числа, цифры. Это какая-то тарабарщина, но господин Бурдон, конечно, сумеет ее разобрать.

Госпожа Бурдон стала читать с тревожным любопытством.

– Что это такое? Неизбежная?

– Ах да! Что касается Неизбежной, то это слово я заметила почти на всех рукавах, между тем как Олимпия попалось только два раза.

– Понимаю, это фабричные метки. Я покажу их мужу.

– И я так же думала, – ответила прачка и прибавила про себя: «Так и должно быть, потому что на всех этих девицах есть своего рода метка».

Произошла удивительная сцена, вполне достойная театра, когда вернулся домой Бурдон в первом часу ночи.

– Нам нужно поговорить наедине, – объявила госпожа Бурдон и принесла книжку прачки. – Потрудитесь объяснить, что значит Неизбежная.

Муж клялся, что ровно ничего не понимает.

Вот история этой особы, настоящее имя которой была Анаис Маршан.

Она недурна собой и вошла в моду с того времени, когда лорд Соммерсон удостоил ужинать и переплыть океан в ее обществе.

Перебравшись на другой берег, лорд оставил ее на произвол судьбы.

Это было во время дербийских скачек.

Официальные статистики полусвета ежегодно, в конце апреля, констатируют уменьшение женского населения в окрестностях Елисейских полей и Шоссе д’Антен.

«Куда деваются эти красавицы? Куда девается старая луна?» – спросил однажды Людовик XV у герцога Дюра. – «Не знаю, государь. Я никогда их не видел, но, если угодно, спрошу у Кассини [58]».

Кажется, Кассини отправился за ответом к маршалу Ришелье, который знал об этом еще меньше. Если хотите знать, куда скрываются богини парижского света, то спросите об этом у сивилл Георгиевского фонтана. Они скажут вам, что богини улетают, подобно ласточкам, возвещать весну гиперборейским жителям. К концу мая эти ласточки Бредской улицы возвращаются в свои шелковистые гнездышки. Откуда же они прилетают обратно, бледные, перемерзшие, но с туго набитыми кошельками?

Каждую весну на красивом английском берегу Бенслид Боннс устраивается лондонский карнавал, то есть Эпсомские скачки, которые на языке турфистов называются «синим знаменем Эпсомского турфа».

Туда в назначенный день стремится весь Лондон в каретах четвернями, в стейдж-кочах, мэйл-кочах, викториях, тильбюри, фаэтонах, бругемах, тендемах, догкертах, гигах, кебах, одним словом, во всяком экипаже, выдуманном английскими каретниками от сотворения мира. Среди этого вихря экипажей идет пешком половина Лондона: фабричные, повара, карманные мошенники, нищие, лавочные сидельцы, хорошенькие девушки, мелкие торговцы со своим товаром, фокусники, разносчики, шарманщики. Все это топочет, кричит, ругается, пляшет, поет и толкает друг друга.

Это олимпийское шествие ежегодно призывает бо́льшую часть модных девиц, которые решаются переплыть Ла-Манш.

Их привлекает не конский мир, а мир любезных турфистов, о котором в тесных кружках рассказывают чудеса. Если мы заимствуем у англичан их кровных лошадей, их турф, скачки, то они с лихвой заимствуют у нас модных девиц, которые, однако, недолго гостят в Англии: они питают отвращение к туману, английскому пиву и к чаю с сандвичами. Недели через две они возвращаются во Францию с грудами банковых билетов, а иногда – увы! – с несбывшимися надеждами, доказательством чему может служить письмо Неизбежной, присланное с последних скачек упомянутому Бурдону.

Эпсомские скачки. Раскаяния.

Да, раскаяния, как ты сам убедишься в том. Во-первых, я до сих пор еще не знала, почему так называют лондонские скачки. Но теперь уразумела, что англичане у себя дома пираты и контрабандисты.

Я переехала Ла-Манш с лордом Соммерсоном, который скрылся в своих владениях. Пришлось изменить своим правилам и опять попасть впросак. Представь себе: целую неделю я была в дружеских отношениях с лордом из парламента; он дал мне отличное помещение в своем сердце и, казалось, очень любил меня: я уже видела себя англичанкой, миледи, как вдруг вчера мое чудовище преспокойно объявляет, что расстается со мной и уезжает и Манчестер, где у него стальной завод, жена и полторы дюжины детей!

Какой ужас!

Англичане бывают англичанами только во Франции.

Приезжай поскорее за мной или пришли тысячу франков. Я не стану больше изгонять своего сердца из отечества и будут любить только тебя одного, мой жужжащий шмель.

Анаис

Слог – человек, сказал Бюффон. Не сообщил ли естествоиспытатель своего замечания Неизбежной?

Ее слог понравился Бурдону, и тот послал ей пятьсот франков. Как только Неизбежная ступила на парижский материк, Бурдон опять стал ездить к ней, к великому соблазну женщин полусвета, которые еще не допускали Неизбежную «в свои салоны».

Это была неслыханная страсть.

Госпожа Бурдон не покорилась злой участи иметь соперницей особу с именем Неизбежная и потому приняла свои меры.

Она занялась Альфонсом Шевалье, молодым биржевиком, имевшим четвертую долю в сделках и желающим брать свое всюду.

Кажется, в эту пору Бурдон проиграл половину.

Однажды, разбирая, в свою очередь, счета прачки, он, к немалому своему удивлению, нашел записанными в них батистовые платки с вензелем А. Ш. Так как в счетах должны обозначаться только полотняные платки с вензелем Э. Б., то он произвел следствие, желая знать, какой султан изволил бросить его жене батистовый платок.

Госпожа Бурдон – олицетворение всех домашних добродетелей. Другая на ее месте швырнула бы в огонь платки с буквами А. Ш. Но она была не так глупа.

Разумеется, Бурдон открыл, что платки принадлежали его компаньону по биржевой игре. Быть может, ему было бы приятно, чтобы в конце месяца жена явилась с повинной и восстановила внутренний мир; но оскорбленная честь заставила взяться за оружие, тем более что один из его друзей выразился в его присутствии, будто настало поветрие быть дольщиком мужа. Дрались на границе. Муж был ранен в колено, так что теперь уже не станет так скоро бегать к Неизбежной.

Журналы едва намекнули на эту супружескую драму – третий акт которой окончится комедией развода. Назовут ее Мемуарами прачки. Но ни Брессан, ни Брэндо [59] не возьмут роли супруга, потому что считают несовместимым со своим достоинством играть обманутых мужей. Странная претензия, особенно когда вспомнишь великого Мольера, который вдвойне играл эту роль: у себя дома и на сцене!

Глава 5. Тринадцать за столом

Маркиз Сатана, бывающий иногда в добром расположении духа, показывает мне людей с лучшей стороны.

Дело было в Латинском квартале, у знаменитого ресторатора улицы Контр-Эскарп, у которого иногда обедают желающие скрыть свой голод и страсть.

В этот день собралось двенадцать человек – шесть мужчин и шесть женщин; первые принадлежали к числу серьезных людей или блудных детищ: ученый, итальянский герцог, поэт, хроникер, студент и банкир.

Женщины более или менее относились к классу кокоток. Первая, сидевшая рядом с ученым, умела читать только банковые билеты. Вторая, готовившаяся дебютировать в парижском Буффе, сказывала мне, что у ее поклонника много прочных домов в Париже, то есть имеющих хороший фундамент. Третья репетировала трагическую роль, запивая каждый стих стаканом шампанского. Три остальные были точно олицетворенные Розальбы [60] и как будто нарочно для этого случая вышли из рамок, но они отличались молчаливостью.

Убранство стола, казалось, было взято целиком из волшебной сказки.

Сели обедать. Ученый был остроумен, умник оказался ученым. Серебристая болтовня женщин так и звенела, стремясь завоевать герцога, который рассказывал, во сколько обходится любовь в Париже.

Он был амфитрионом и сам заказывал изящнейшие блюда, извиняясь, что по недостатку времени не мог выписать ласточкиных гнезд. При каждом слове он напоминал, что родился в отечестве Лукулла.

– Тогда было дивное время пиршеств, – говорил он, – теперь приходится класть на зубы то, что попадается под руку; в Древнем же Риме все соседние страны присылали для стола свои лучшие произведения: Эпир – дикую козу, Халкедония – тунца, Испания – миногу, Тарент – устриц, Фригия – треску, один из островов Эгейского моря – орехи, Египет – пальмовые плоды, Хиос – раковины гребешки, Самос – павлинов, а журавлей...

– Журавлей! – сказала одна из девиц. – Я часто видела, что журавли едят, но не знала, чтобы ели журавлей!

И взглянула на соседку.

Шампанское оживляло юностью все задумчивые лица и придавало жизнь мраморным. Веселость, милая парижская веселость, вступала в свои права и заводила свои веселые песенки...

Вдруг трагическая актриса открыла окно, что послужило отдаленной причиной окончания пиршества.

Напротив окна, на углу улицы Контр-Эскарп, стоит старый дом, старый дом старого Парижа. В этом доме, куда никогда не заглядывает ни солнце, ни воздух, живут муж с женой и двумя детьми.

Они также пировали.

Жена не подала на стол, на рабочий стол: ни биска с ласточкиными гнездами, ни палтуса под соусом «Рембрандт», ни йоркской ветчины с соусом из мадеры, ни фрикасе из куропаток à la Houssaye, ни сюпрем из дичи à la Brillat-Savarin, ни филея à la belle jardinère, ни пулярд à la Morny, ни гусиных печенок, ни сальми из бекасов, ни фазанов с перепелками, ни устриц, ни раков по-бордосски в рейнвейне, ни перигорских трюфелей в шампанском, ни талейрановского пудинга, ни пломбира из абрикосов и персиков.

Не было ни мадеры, ни го-сотерна, ни шато-д’икема, ни мальвуазии, ни бордо, ни капского, ни йоганнисберга из погребов Меттерниха.

Хозяйка подала на стол хлеб, воду, дрянное вино, луковицу вместе с антрме, похлебку со свиным салом, фрикасе из потрохов.

Не было ни саксонского белья, ни севрского фарфора, но было много крейльских железных изделий и плохо вылуженной меди.

– Какая картина! – сказала трагическая актриса.

Все взглянули и не решались больше есть; их день прошел в праздности, тогда как из окна в окно жили Труд, Добродетель, Бедность.

Муж был бледен, угрюм, задумчив; он рассеянно смотрел на обед.

Жена была бы красива, если бы имела время заботиться о своей красоте.

Ребенок не сводил глаз с открытого окна и, казалось, не понимал, почему с одной стороны столько роскоши, с другой – столько бедности.

Пирующие хранили глубокое молчание. Из глаз и сердец канула не одна слеза, видимая и тайная.

Между тем отец взял ребенка из рук матери и поцеловал его с нежною и грустною улыбкой.

Актриса положила на тарелку луидор, весь свой капитал, и обошла собеседников, прося у каждого по луидору.

Вскоре на тарелке лежало восемнадцать луидоров; клали, не считая.

Молодого герцога выбрали отнести собранные деньги.

Он взошел в старый дом.

– Веселое общество, собравшееся пообедать насупротив вас, – сказал герцог в волнении, – поручило мне предложить вам средства для вкусного обеда.

И герцог опустил на тарелку восемнадцать луидоров.

– Крошки, упавшие со стола! – сказал муж с гордостью. – Я никому не даю права подавать мне милостыню! Для меня день имеет двенадцать часов, я богаче вас!

В эту минуту вошла его жена с грудным ребенком.

– Извините, – сказал герцог, – нам показалось, что обед ваш плох...

– Он лучше вашего: я обедаю с сознанием исполненного долга, с женой, что заставляет меня находить вкусными самые плохие блюда.

Герцог настаивал.

– Благодарю за доброе расположение, – продолжал отец семейства, – но, повторяю еще раз, я богаче вас!

В это время поэт, смотревший в окно, увидел, что ребенок бросился в объятия отца и осыпал его ласками. Прелестную картину представляли мужественный отец и нежный ребенок, бородатая голова и розовое личико. Они целовались, не обращая ни на что внимания.

Между тем ребенок прикоснулся к восемнадцати луидорам. Ему хотелось, чтобы отец взял их, потому что приятно иметь золото. Но отец остановил ребенка:

– Не трогай, золото обжигает руки беднякам.

И стал рыться в кармане.

– Вот два су, купи пряников или отдай шарманщику.

Потом снова начал просить герцога взять обратно восемнадцать луидоров.

– Ступайте себе обедать, заботясь не о тружениках, а о праздных людях.

И труженик снова сел за стол и снова опустил полуженную медную ложку в старую деревянную чашку.

Глава 6. Западня, или «Последняя мысль» Вебера [61]

– Смотрите внимательно, – сказал мне маркиз Сатана.

Отворилась дверь. Я увидел женщину за фортепьяно. Она играла «Последнюю мысль» Вебера. Ее слушал мужчина, куривший сигару и небрежно лежавший на канапе-помпадур из синеватого дерева с розовыми жилками и с белой обивкой, вышитой на пяльцах. Женщина была красива, с умильным напудренным личиком и с подкрашенными глазами. Мужчина был также красив и также напудрил лицо.

По-видимому, чета жила согласно, так как мужчина встал и поцеловал женщину в голову.

– Твое пристрастие к Веберу, Нини, нельзя не признать основательным.

– Но я также люблю Шуберта, Ребера, Мейербера.

– Да, но не Обера. Его приторная музыка не затрагивает души.

Женщина насмешливо взглянула на него.

– Так у тебя есть душа, Родольф?

– Есть ли душа?! Не одна, а даже две.

– Зачем?

– Чтобы обожать тебя.

Сладкий поцелуй прервал игру на фортепьяно.

– Вот, – сказал я маркизу, – приятно видеть такую семейную картину.

– Вы так думаете?

– Если только исключить запах разных духов.

– Что ж делать? Можно любить друг друга и в то же время иметь страсть к духам. Будем, однако, слушать.

– Нам нельзя терять время, – сказала вдруг женщина, – ты знаешь, Родольф, какие дела предстоят тебе на нынешний день?

– Да, но я заслушался твоей игрой. Сыграй «Серенаду» Шуберта. Она придаст мне силы идти к графине.

Я спросил у маркиза, по какому делу отправляется Родольф к графине, напутствуемый серенадой Шуберта.

Маркиз обещал, что мы это увидим.

Женщина сыграла серенаду, мужчина выкурил вторую сигару. Выпустив последнее облачко дыма, он опять поцеловал музыкантшу, взял шляпу и ушел.

– Помни! – крикнула она ему вслед. – Не оставляй у нее своего сердца.

– Ты с ума сошла! Разве не знаешь, что я люблю только тебя.

– Кстати, Родольф, я вчера видела Флерио, прозванную Земным Ангелом. Она рассказала мне историю жемчужного ожерелья, из которой нам можно извлечь пользу. Ты знаешь, она бывает у герцога Обаноса. Кажется, там она встретила светскую девушку и угадала ее имя: д’Армальяк. Но не станем гнаться за двумя зайцами. Ступай скорее к графине.

Мы отправились вслед за Родольфом к графине Рошмансе, провинциалке, живущей два месяца в Париже, потому что ей было скучно в ее замке в Бургундии. Она хотела насладиться Парижем, хотя бы в течение одной зимы. С ней приехал муж, но он не любит света и ложится спать в Париже, как в Бургундии, в половине девятого, вверяя жену соседям, которые открыли ей двери в мир благородных иностранцев. Графиня предалась всецело обществу и уже прославилась своей страстью к котильонам.

Родольф познакомился с графиней у одной мексиканской красавицы. Танцевали и вальсировали. Блеснули умом и сердцем. Обещали видеться – не у нее и не у него, а на всех более или менее американских балах. Он оставил в ее передней карточку: «Граф Родольф де Сен-Марк». Это выдуманное имя, но кому какое дело до того. В Париже некогда проверять акты о рождении. Бургундка не могла унизиться: она была графиня, и поклонником ее должен быть граф, притом с орденом, так как ее муж имеет орден Христа. Нельзя сказать, какие кресты имел граф Родольф де Сен-Марк: он носил бант, составленный из орденских лент всевозможных цветов. Графиня Рошмансе не сомневалась, что ее поклонник заслужил своей храбростью и умом все известные и неизвестные ордена. Она полюбила его до безумия. Муж очистил ему поле, отправившись в Бургундию взглянуть на свои виноградники, которые более или менее пострадали от утренних морозов в мае.

Между тем граф де Сен-Марк прибыл к графине. Мы не теряли его из виду. Графиня не отличалась красотой – что же хорошего нашел он в этом вздернутом носе? Правда, Роксолана имела своего рода достоинство: прекрасные глаза, у графини же они так малы, что едва видны. Губы, надо сознаться, были настоящими бургундскими губами: красные и сочные, точно виноградная кисть. Но это ничего не значит: подобная женщина не пара такому Антиною, каким был Родольф.

– Ах, мой друг, как я ждала вас! – вскричала графиня, бросаясь ему навстречу.

– Ах, как я вас люблю, Теодула! Но, вы знаете, обязанности света. Сегодня утром я уже виделся с двумя министрами. Революция разорила меня, и я должен позаботиться о своем состоянии.

– Думают ли влюбленные о деньгах?

– Ты права, Теодула, и потому со времени нашего знакомства я позабыл о бирже и о банке.

– Прекрасно, Родольф, прекрасно! Ты знаешь, я ревнива.

Поцеловались. Но Родольф, кажется, менее влюблен в графиню, чем в свою жену, и потому, чтобы избавиться от излияний госпожи Рошмансе, советует ей сесть за фортепьяно.

– Ты знаешь, как я люблю музыку, сыграй мне что-нибудь из Вебера или Шуберта.

Бургундка надулась и села за фортепьяно. Быть может, ей кажется, что поклонник слишком круто поворачивает к платонизму. Но, что бы ни делал он, графиня находит его обворожительным. Кроме того, чувство имеет свою цену, и потому нужно видеть, как она закатывает свои крошечные глазки, уносясь на седьмое небо. Родольф молча курит, лицо его мрачно. По моему мнению, его мысли вертятся около биржи и банка.

Графиня встает из-за фортепьяно и спрашивает:

– О чем ты думаешь?

– О том, что ты меньше любишь меня, нежели я тебя. Ты присылаешь письма, не излившиеся из сердца, как следовало того ожидать. Поэтому, выйдя из твоих комнат, я перестаю верить в твою любовь.

– Не прикажешь ли писать тебе разный вздор? Когда я жду тебя и ты не приходишь, для меня начинается целый ад. Не знаю, что было бы со мною, если бы я еще стала писать тебе.

– Довольно говорить об этом.

Граф взялся за шляпу, как будто хотел уйти.

– Уже?!

На лице графини появляется тревожное выражение.

Сен-Марк еще не успеет сойти с лестницы, как она возьмет перо и напишет ему:

Родольф,

два дня тому назад я сказала тебе, что испугалась своего счастья. Теперь чувствую, что оно ушло вместе с тобою. Что же случилось? Я не верю твоим словам, будто ты опасаешься, что я не люблю тебя. Вспомни, что ты моя первая любовь. Ты так прекрасен и поэтичен! Но, ради Бога, не вини меня. Твоя любовь – жизнь моя. Не видеть тебя – значит умереть. Возвратись же скорее; в ожидании тебя я снова сяду за фортепьяно и стану играть Вебера и Шуберта; мне будет казаться, что ты слушаешь меня; но мои слезы ясно доказывают, что ты ушел, рассеянно простившись.

Теодула

Письмо это попало в руки графини Сен-Марк, которая поспешила передать его Родольфу.

– Теперь дело слажено, – сказала она и громко прочитала письмо.

– Да, – заметил Родольф небрежно, – бургундка связана по рукам и ногам.

– Куй железо, пока горячо.

– Ну, начинай ковать.

Графиня Сен-Марк села за письменный стол.

Госпоже де Рошмансе, Лиссабонская улица, в Париже

Ваш поступок низок. Вы отняли у меня мужа, убили мое счастье, потому что я полагала всю жизнь в любви и обязанностях. Что остается мне – отчаяние? Муж грозит уехать и оставить меня без всяких средств.

В моих руках ваши письма, и, если бы я повиновалась только своей ревности, вы были бы опозорены в глазах всего Парижа и всей Бургундии. Но я светская женщина и повинуюсь благородным чувствам. Я могу спасти вас. Но так как вы главная виновница моего несчастья, то обязаны вознаградить меня, прислав 100000 франков, на которые я могла бы уехать в Англию и жить там с моей дочерью. Муж говорит, что немедленно отправляется в Италию. Но я не верю ему. Он едет вместе с вами. Как бы то ни было, я стану молчать о нем и о вас. Жду сегодня вашего ответа. Завтра у меня достанет мужества написать вашему мужу.

Графиня де Сен-Марк

Окончив письмо, она подала его Родольфу.

– Что скажешь о моем слоге?

– Хорош, – отвечал Родольф небрежно, – я сам не написал бы лучше. Но к чему приплела ты дочь, которой никогда не было?

– Это придаст больше веса. Мать семейства священна. Поторопись отправить это письмо.

– Бедняжка способна выскочить в окно.

– Ну, поди, стань под ее балконом.

Графиня позвонила и велела отнести письмо по адресу.

– Ступайте сейчас же и принесите ответ.

Прошел час.

– Антуан еще не вернулся, – добрый знак, – сказала госпожа Сен-Марк. – Он застал ее дома и ждет, пока она нацарапает ответ.

Наконец вернулся Антуан с письмом, от которого пахло фиалками. Госпожа Сен-Марк схватила письмо.

– Я вне себя от волнения при мысли, что наш бюджет зависит от этой писульки.

– Во всяком случае, в нем нет банковых билетов, – сказал Родольф.

Госпожа Сен-Марк распечатала письмо.

Бедная бургундка, обезумев, попалась в расставленные сети и прислала следующий ответ:

Вы, как говорите, светская женщина и потому не желаете погубить меня.

Я не знала, что граф Сен-Марк женат; я забыла, что сама была замужем, до такой степени потеряла голову в парижском вихре. Не верьте попавшему в ваши руки письму. Я написала его, как пишут страницу романа. В нем нет ни одного слова истины, но так как я виной столь великого несчастья, то вы можете рассчитывать на меня. Вы требуете 100000 франков. Без сомнения, вам известно, что у меня нет под рукой такой суммы; однако сегодня вечером пришлю все деньги, которые назначала на свой гардероб. Впоследствии я скажу нотариусу моего мужа, что была знакома с вами в монастыре, и он станет присылать мне ваши письма всякий раз, когда вы обратитесь к моему сердцу. Но, ради Бога, забудьте все и возвратите письмо, которое, как я уже сказала, было только игрой воображения.

Подписи не было.

– Что ты скажешь? – спросил Родольф.

– Скажу, что нужно подумать. Мне кажется, письмо ее стоит больше суммы, назначенной ею на свой гардероб.

– Да, но действуй осторожнее. Она простодушна, не доводи же до крайности чрезмерными требованиями.

– Ты забываешь, мой милый, что это первое серьезное дело в нынешнюю зиму: три не удались, четвертое принесло едва несколько тысяч франков.

– Да. Я устал до изнеможения от своего трудного ремесла.

– По́лно! Уж не скажешь ли, что дробишь камни для больших дорог?

– Клянусь, что готов быть скорее в серале, чем на этой любовной каторге.

– Можно подумать, что твои труды равняются двенадцати подвигам Геркулеса!

Госпожа Сен-Марк свернула папироску, зажгла ее и подала Родольфу, поцеловав его.

– Ленивец, – сказал она.

Я не верил ни своим глазам, ни своим ушам.

– Нет ремесла, которое не давало бы прибыли, – заметил маркиз Сатана.

– Но есть позорные ремесла.

– О, не сердитесь. В свете много родольфов, как мужчин, так и женщин. Вы удивились бы, прочитав бюджет всех падших женщин, бывающих в известные дни светилом Парижа. Бюджет издержек не представит ничего необыкновенного, но бюджет дохода – своего рода тайна!

– А исправительная полиция?

– О, у этих женщин всюду есть друзья. Например, эта госпожа Сен-Марк в минуты невзгоды бывает любовницей всех и, однако, так дерзка в своих предприятиях, что, быть может, мы встретимся с нею в тюрьме Сент-Лазаря [62].

Между тем чета плутов решила взять в обмен письма деньги, предназначенные графиней в уплату Ворту и Маргарите, рассчитывая, что их наберется от десяти до двадцати тысяч франков.

– Не меньше этой суммы! – сказала госпожа Сен-Марк. – Чем больше я читаю это письмо, тем больше убеждаюсь, что в нем заключается состояние.

– Да, – отвечал Родольф с демонической улыбкой, – ты знаешь хорошо, что, прежде чем отдать письмо, я велю снять с него снимок.

И жена бросилась в объятия мужа.

– Ты умный человек.

– А ты добрая женщина.

В ответ на это музыкантша вернулась к фортепьяно и коснулась чувствительной струны мужа, заиграв Вебера и Шуберта.

Книга одиннадцатая. Приключения Жанны д’Армальяк

Глава 1. Неважные разговоры

Таким образом, мы каждую ночь присутствовали при великой парижской комедии, в этой школе нравов по преимуществу. Франция есть синтез мира; Париж – синтез синтезов. Кажется, все страсти Вселенной получают роковое приказание из Парижа. Всемирная столица не только определяет покрой платья, но и дает движение страстям; она проливает свет и раздувает бурю. Журналы, как посланники, оповещают самые отдаленные страны как о ее мудрости, так и о безумии. Парижане не путешествуют и поступают совершенно основательно, потому что все нации поочередно предстают их взорам.

– Видите ли, – сказал мне маркиз Сатана, – менее опытный черт странствовал бы по свету с целью уничтожать добродетели. Я довольствуюсь владычеством в Париже, потому что владычествовать в Париже – значит быть владыкой Вселенной. Все люди более или менее парижане, исключение составляют немцы, и именно это приводит их в отчаяние. Вот почему они хотят овладеть Парижем, но никогда не достигнут этого; мы осудили их жить в Берлине.

– Оставим в стороне политику, потому что нам нельзя терять времени. Вы обещали доставить мне случай ужинать сегодня с госпожой Флерио, прозванной Земным Ангелом.

– Я сделаю лучше, доставлю вам случай ужинать с Жанной д’Армальяк.

– Полноте!

– Да, вы будете ужинать с ней, но не вступите в разговор. Через три дня большой бал у госпожи Трамон, куда отправимся мы из Оперы и протанцуем тур вальса, чтобы иметь право остаться ужинать. Впоследствии мы встретим Земного Ангела.

Приехав к госпоже Трамон, я еще раз был ослеплен чудной красотой Жанны д’Армальяк. Она шла по салонам, опираясь на руку герцогини ***. Казалось, Жанна оставляла позади себя полосу света. Разумеется, все говорили о ней; это был ее первый выезд после болезни; глаза стали выразительнее, румянец бледнее, она, казалось, постарела на два года, ее можно было скорее принять за юную девушку, но, утратив юношескую нежность, она приобрела больше характера.

– Если это будет так продолжаться, – сказала одна злоречивая дама, стоявшая впереди нас, – то она будет старухой в двадцать пять лет.

– Что делать? – отвечал другой злой язык. – Годы войны считаются вдвойне.

– Что это значит? Разве она была на войне?

– Я хочу сказать: война со страстями.

– Ее история мне неизвестна.

– И мне также, однако я знаю, что эта молодая ханжа должна была выйти замуж за товарища прокурора, но она так боялась утратить родовитость, что бросилась на графа Бриансона. Последний оказался не так глуп. По этому случаю говорят, что она в отчаянии нанесла себе удар кинжалом и вследствие того была полтора месяца на шаг от смерти.

– Простите, что я подслушал ваш разговор, – сказал маркиз Сатана, кланяясь обеим дамам, которых знал хорошо, – но вы рассказываете небылицы. Жанна д’Армальяк не сумасшедшая и не станет ранить себя кинжалом. Очень возможно, что за ней ухаживал граф Бриансон, так как она замечательная красавица, но это не могло побудить ее кинуться в волчью пасть. Напротив, я думаю и громко высказываю, что она отказалась быть графиней Бриансон, не желая оспаривать своего мужа у оперных танцовщиц. Вот и вся история.

Обе дамы приняли слова маркиза за непреложную истину.

– Поздравляю вас, любезный маркиз, – поклонился я ему, – мне казалось, что у вас злой язык, но теперь я с удовольствием заметил, что вы защищаете оскорбленную добродетель.

Маркиз лукаво улыбнулся.

– Я никогда не позволю говорить дурно о Жанне и безнаказанно кидать в нее камни.

– За исключением драгоценных, – прибавил я.

Скрытые за цветами музыканты сыграли прелюдию вальса.

Мимо нас прошла Жанна, опираясь на руку испанского гранда.

– Вы знаете, я вальсирую, – сказала она.

– С кем?

– С вами.

– Вам известно, что я не вальсирую.

– В таком случае с первым встречным.

Я подвинулся вперед и поклонился ей.

– Первый встречный – я.

– Говоря так, я имела в виду умного человека.

– Стало быть, вы отказываете?

– Пожалуйста, без ложной скромности, – сказала она, подавая руку.

Я ничего не знаю в мире упоительнее вальса; кажется, уносишься в неизвестное и бесконечное, в атмосферу любви и света; при седьмом туре находишься за облаками: встречаешь влажный взор танцующей, вдыхаешь благоухание ее юности; оба существа сливаются в одно; это брак на несколько минут с прибавлением музыки. Шамор сказал, что любовь есть противоположность двух эпидерм. Что сказал бы он, если бы вальсировал?

После нескольких туров мы обменялись словами. Жанна призналась мне в своей страсти к вальсу.

– Я хотела бы умереть вальсируя.

Я попробовал разъяснить ей, что смерти не существует.

– Действительно, – говорил я, – живут сердцем, а не телом, переносят с восхищением или с неудовольствием тысячу и одну житейскую метаморфозу. Чувства и страсти непрерывно следуют друг за другом в нашей душе; все великое искусство состоит в том, чтобы уметь насладиться минутой, не заботясь о завтрашнем дне.

И еще другие парадоксы, которые обыкновенно болтают на балах.

– Не понимаю, – отвечала Жанна, – до сих пор, желая насладиться минутой, я только плакала; исполнить ваш совет для меня так же трудно, как увидеть звезду на облачном небе.

– Вероятно, ваша молодость не так печальна?

– Все печально, кроме вальса.

– В таком случае насладимся им сполна.

С последним ударом смычка я провел Жанну к буфету. Все места были заняты. В первом ряду я заметил Бриансона, пившего замороженный кофе. Встреча с ним была приятна для меня. Я хотел изучить лицо Жанны в присутствии Марциала, с которым она не виделась с того достопамятного дня, когда он срывал маргаритки вместе с Омон на Pré Catelan.

Я попросил Бриансона пропустить даму.

Они поглядели друг на друга с сильным волнением, но в то же время с удивительной сдержанностью. Казались совершенно незнакомыми. Бриансон поклонился и отошел от буфета. Жанна прошла мимо него, не удостоив взглядом.

– Это Бриансон, – сказал я ей рассеянно и не делая ударения на имени.

– Кто такой Бриансон? – спросила она, взяв обсахаренную вишню.

– Один из числа модных молодых людей.

– Очень приятно слышать.

– Он немного хвастлив, по его словам, ни одна женщина не может ему сопротивляться.

Я хотел заглянуть в глубину сердца Жанны.

– Он, конечно, богат, потому что, надеюсь, не мог бы иначе пользоваться их благосклонностью. Зачем он сюда приехал? Здесь ему не место.

– Он имеет претензию кружить головы всем порядочным женщинам.

– Если не ошибаюсь, я, кажется, вальсировала с ним однажды. Не хвастал ли он, что пользуется моим вниманием?

– Вальсировать с женщиной – значит пользоваться ее вниманием.

Несмотря на все старания, я не мог проникнуть в душу Жанны. Взгляд остался по-прежнему высокомерным, на устах бродила насмешливая улыбка; что происходило в ее душе? Брала ли ненависть верх над презрением? Освещал ли ее душу бледный луч угасавшей любви? Желала ли она мстить или забыть?

Подошедший посланник помешал мне продолжать разговор. Расставшись с Жанной, я подошел к Бриансону и сказал:

– Мы с вами не виделись с той несчастной ночи, когда вы плакали у смертного одра бедной девушки, которая убила себя из любви к вам.

– Правда, – отвечал он, приходя в волнение при воспоминании. – В сущности, убила себя не та, а другая. – И, вздохнув о Маргарите Омон, продолжал: – Та, которую вы тогда видели мертвой, совершенно здорова и очень весела.

– Вы, кажется, недовольны этим.

– Нисколько, но я не люблю катастроф и никогда не остаюсь на последний акт драмы; женщин же нельзя узнать вполне.

Я хотел дознаться, способен ли Бриансон хранить тайну.

– Не знаю ли я девушки, которая была настолько безумна, что пожелала трагически умереть у вас в доме?

– Может, и знаете, – ответил Марциал, – говорят, она здесь, поищите.

– Стало быть, она светская женщина? Я думал, это простая кокотка, игравшая роль влюбленной куртизанки.

– Нет, она благовоспитанная девушка, но потерявшая голову.

– Могу узнать первую букву ее имени?

– Ее имени! Я сам его не знаю; позабыл, совершенно позабыл.

При этих словах Бриансон прижал руку к сердцу и смертельно побледнел; на его лице появилось выражение глубокой печали. Он не был так непроницаем, как Жанна.

«Быть может, она больше не любит его, – сказал я сам себе, – он же любит ее по-прежнему, если только не оплакивает Каролину де Фурко, известную под именем Маргариты Омон».

В этот вечер Жанна торжествовала по красоте и по уму. За ужином она говорила насмешливо и ядовито; язвительные слова так и сыпались из ее уст, точно бриллианты.

– Вы жестоки, – сказал ей маркиз Сатана, – никому нет пощады.

– Тем менее вам, – отвечала она, – когда-нибудь я отомщу за то, что вы едва не свели меня с ума, выдавая себя за черта.

– Будьте осторожны, я, быть может, и есть настоящий черт.

– Полноте! Я не ребенок, чтобы испугаться вас, но, признаюсь, вы отлично сыграли свою роль. Сам Роберт Гуден [63] не мог бы превзойти вас.

Жанна рассказала о том, как явился к ней маркиз Сатана, как напугал ее, обещав являться в один и тот же час ночи, как он исполнял это обещание в течение нескольких дней.

– Пощадите, – попросил маркиз, притворяясь воплощенной невинностью, – я знаю, что вел себя как школьник, но надеюсь вознаградить себя, когда вы будете замужем.

– Уж не предложите ли мне своей руки?

– Женатый черт! Это насмешит до слез весь ад.

– Почему же вам и не жениться? У вас уже есть рога. – Жанна вдруг смолкла, потом прибавила: – Тсс! Это не мои слова.

Оживленность Жанны ни на минуту не прерывалась грустью. Маркиз обратился ко мне:

– Кончено, она вступила во второй период.

– Достигла второй любви, хотите вы сказать, любезный маркиз. Кого же она полюбит?

– Бог весть. Быть может, станет любить только себя.

Глава 2. Комедия фиакров

На другой день маркиз Сатана уведомил меня, что уезжает в Испанию сражаться за Дон Карлоса, и просил адресовать свои письма на имя герцога Обаноса, жившего на проспекте Императрицы. Он сожалел о том, что окончит карнавал без меня, и прислал приглашение на бал к герцогине ***.

Я не верил, что маркиз уехал сражаться за Дон Карлоса, но предполагал, что он отправился в Испанию вслед за какой-нибудь женщиной. Его скорое возвращение казалось мне несомненным, тем более что в последние дни он проиграл сто тысяч франков и хотел отыграться. Но любовь оказалась сильнее игры.

Я поехал на бал к герцогине, надеясь встретить Жанну.

Она приехала с госпожой Трамон, потому что ее мать, выкрасив себе волосы, страдала жестокой мигренью.

В этот вечер Жанна была в полном блеске.

Госпожа Трамон, обычно взбалмошная и рассеянная, уехала в половине первого, забыв о молодой девушке.

Жанна сама забыла о госпоже Трамон, потому что кокетничала с герцогом Обаносом на глазах Бриансона, который испытывал тысячу мучений.

Это был первый опыт ее мщения.

Отчего около трех часов Жанна позволила провожать себя герцогу Обаносу?

Оттого, что хотела идти дальней дорогой.

А еще и потому, что хотела поддразнить Марциала, который не спускал с нее глаз и видел, как она уехала одновременно с испанским грандом.

На расстоянии между улицей Морни и проспектом Императрицы разыгралась следующая небольшая комедия.

Чтобы сохранить приличия, герцог Обанос сказал, что уступает свой экипаж Жанне, а сам поедет в фиакре. Экипаж герцога двинулся впереди фиакра.

За этим фиакром следовал второй, за вторым третий.

В последнем сидел Бриансон. Это нетрудно угадать.

Но кто сидел в четвертом? Ревность в виде замужней женщины, которая была когда-то любовницей герцога Обаноса и считала позорным, чтобы незамужняя женщина позволила ухаживать за собой этому донжуану.

Прибыв к Триумфальной арке, экипаж герцога остановился согласно полученному приказанию. Герцог вышел из первого фиакра и занял место возле Жанны.

– Странно, за нами тянется целый поезд. Посмотрите.

Напрасно герцог приказывал кучеру ехать быстрее, – фиакры не отставали ни на шаг.

Когда весь этот поезд достиг дверей отеля, Марциал вышел из фиакра почти одновременно с герцогом Обаносом. Он был взбешен и в отчаянии хотел броситься между герцогом и Жанной.

К счастью или к несчастью, его подозвала замужняя женщина, находившаяся в таком же отчаянии и бешенстве.

– Где мы? – спросила она, чтобы скрыть свои намерения.

– Не знаю.

При виде разгневанной и ревнующей дамы смолкли гнев и ревность Марциала. При лунном свете он нашел ее очень красивой, и так как любовь не погасила в нем чувственности, то он предложил ей вывести ее на надлежащую дорогу. Дама знала Марциала и не отказалась от случая отомстить герцогу.

Глава 3. Искушение

Герцог Обанос, не боявшийся править лошадьми на Елисейских полях в момент страшного стечения экипажей, попал в затруднительное положение, застав у себя по возвращении домой несколько женщин. Этот испанский гранд, бежавший из отечества в дни революции, полагал всю свою славу в том, чтобы выигрывать сражения у женщин или быть тонким политиком в любовных приключениях. Кто не знает его в Париже, в мире пиршеств и длинных шлейфов? Он всюду вхож. Эти девицы и эти дамы любят его за черные волосы, окладистую бороду, орлиный взгляд, ядовитую насмешливость, золотое сердце и, верно, за богатство. Он так богат, что мог бы содержать в Париже трех или четырех изгнанных королей. Он обожает блондинок, но не брезгует брюнетками, еще меньше рыжими; если только женщина красива, прелестна или умна, то непременно принадлежит к числу его друзей. Он готов вызвать на дуэль за одно слово, намек, высказанный на счет какой-нибудь из них, а в его руках шпага так же беспощадна, как храбро его сердце. Он обладает и другим драгоценным свойством: у него все тайна; он не рассказывает о своих похождениях и не позволяет болтать о них; одним словом, это порядочный человек с головы до ног. Он живет на проспекте Императрицы, в небольшом отеле герцога Паризи, нанятом им у герцогини с того времени, как бедная Виолетта уехала в Бургундию. Он не имеет претензии разыгрывать роль Дон Жуана, но искусно ведет свои дела; он несколько рассеян и забывчив; у него столько любовных дел, что порой он не знает, за какое взяться. Вот почему в описываемый вечер герцог попал в затруднительное положение. Без сомнения, он доказал Жанне, что ближайшая дорога к ее дому лежит через проспект Императрицы. Впрочем, его удивило быстрое согласие д’Армальяк, которая, по-видимому, подчинялась сердечному влечению к герцогу. Поэтому он вообразил, что Жанна сама упадет ему в руки, как перезревший плод.

В сущности, дело было иначе; Жанна не повиновалась теперь своему сердцу. Хотела ли она отомстить Марциалу, избрав своим поклонником герцога Обаноса? Нет.

Жаждала ли она денег? Она долго страдала от недостатка в них; ее блестящая красота требовала золотой рамки; разве она не имела права на бриллианты и жемчуг? Ей казалось унизительным ездить в фиакре, как простой мещанке, или садиться в омнибус, подобно прачке. Обладая верным и быстрым взглядом, она стала надлежащим образом ценить свет. Теперь, когда сердце увлекло так далеко Жанну, она утратила уважение к самой себе; какое ей дело до чужого уважения, когда она может вести роскошную жизнь? Разве при своем имени и гордости не спасет она приличий? Кто осмелится обвинять ее в том обществе, где три четверти женщин не решатся кинуть первый камень? Где мужчины обворожительны только с грешницами?

Но чтобы вести роскошную жизнь, необходимы средства, и за ними-то ехала теперь Жанна, решившись принять в свадебной корзинке бриллиантовый ривьер или, правильнее сказать, ожерелье из пяти ниток жемчуга, обещанное ей испанским грандом.

Герцог убеждал, что дарит ей упомянутое ожерелье потому, что считает себя счастливым найти столь прекрасное употребление для своих бриллиантов и жемчуга. Украшать прекрасную женщину – не значит ли создать новое произведение искусства? Он успел убедить Жанну до такой степени, что та вообразила, будто герцог, обещая ей подарок, удовлетворял только свою художественную потребность.

Испанский гранд не понял происходившего в душе Жанны; несмотря на свое фатовство, он удивлялся, однако, быстрой победе над горделивой красавицей. Ему и в голову не приходило, чтобы одной из причин этой победы был вопрос о деньгах. В сущности, герцог был практическим философом, смотревшим на женщин так, как есть на самом деле, и не желавшим проводить их через горнило Платона или Ларошфуко. Он хорошо знал, что моралист, сказавший «все женщины одинаковы», знал только одну женщину. Все они одинаковы, когда дело касается измены, и различны, когда нужно их победить.

Между тем экипаж герцога миновал решетку и остановился перед крыльцом; к дверцам подошел лакей.

– Герцога ждут, – прошептал он.

«Ах, черт возьми, я и забыл», – подумал герцог; потом, подав руку Жанне, сказал вслух:

– Кажется, у меня политическое совещание. Я проведу вас в маленькую гостиную, где оставлю на пять минут, чтобы закрыть его.

Лакей нагнулся к уху герцога.

– В маленькой гостиной ожидает вас одна из этих дам, госпожа Флерио, – прошептал он.

Герцог вспомнил, что обещал пить чай с особой, известной уже нам под именем Земного Ангела, не отказав Цветку Зла, которая изредка приезжала к нему выкурить папироску из испанского табака.

– Я все угадала, – произнесла Жанна, – вы пригласили меня к себе на чай под предлогом показать свои богатства; но, кажется, место уже занято, и я уезжаю домой.

Жанна хотела опять сесть в экипаж. Герцог стал ее удерживать.

– Нет, – сказала она своим обычным повелительным тоном, – прогоните этих женщин, или я уеду.

– Я введу вас на одну минуту в курительную комнату и немедленно выпровожу этих дам.

– А! Их две, три, четыре?

– Только две.

Жанна приняла декламаторский тон:

– Светские женщины?

– Лучше, чем светские женщины: одну прозвали Земным Ангелом, другую – Цветком Зла.

– О, какое счастье для меня! – вскричала Жанна. – Любезный герцог, сделайте мне одолжение, напоите меня чаем в обществе этих двух дам.

– Вы шутите!

– Нисколько. Скажите им, что я иностранка и ничего не знаю в Париже. Мы вдоволь посмеемся.

– Это нелепость, но, во всяком случае, в ней есть капля мудрости.

Глава 4. Земной Ангел является снова

Войдя в переднюю, герцог приказал подать чай в маленькую гостиную.

– Подайте также папирос, – сказала Жанна, – если я буду курить, меня сочтут за русскую.

Госпожа Флерио была уже в маленькой гостиной. Цветок Зла дремала в спальне.

Мари Леблан не дремала, а углубилась в чтение, так что едва могла оторваться от книги, когда герцог отворил дверь и попросил Жанну войти.

– Беру на себя смелость, – сказал он вдове Шарля Флерио, доложить вам о безымянной принцессе, случайно попавшей на проспект Императрицы.

Мари Леблан одним взглядом окинула Жанну и нашла ее до того прекрасной, что невольно встала.

– Любезный герцог, – сказала она испанскому гранду, – мне пришлось вас ждать.

– Кажется, у вас был хороший собеседник, – отвечал герцог, взглянув на открытую книгу; потом, обращаясь к Жанне, продолжал: – Здесь все безымянные женщины. Вот эта, которой пришлось ждать, молодая вдова, приехавшая сюда оплакивать своего мужа. Она так мало была замужем, что ее нельзя назвать женщиной.

Действительно, Мари Леблан сохранила невинное выражение лица. Она стала обмахиваться раскрытой книгой, как веером.

– Признаюсь, мне было бы трудно исповедоваться, я знаю за собой только один грех – свой приезд сюда.

– Теперь для контраста я представляю вам Цветок Зла.

Герцог велел пригласить Цветок Зла.

Красота Мари Леблан привела Жанну в восхищение.

«Невероятно, – думала она, – чтобы женщина, находившаяся здесь в четыре часа утра, сохранила во всей чистоте выражение высокого целомудрия. Свет – маскарад. Но кто же эта женщина?»

Госпожа Флерио была тем же прелестным с виду и внутренне отвратительным созданием, каким мы ее видели в начале нашего рассказа. Ничто не изменилось в ней – ни сердце, ни лицо: это была измена, возведенная в степень культа. Вечно беззаботная, она постоянно улыбалась всему, лишь бы ее платье было хорошо сшито или переделано.

Разумеется, она не оплакивала мужа, убитого горем, и в весьма короткое время промотала небольшое наследство. Остатки от имущества матери едва покрыли расходы на траур, который, впрочем, отличался изящностью. Мари похоронила мужа в пятом разряде и откупила могилу на пять лет. На вопрос, почему она выбрала кладбище Монпарнас, вдова наивно отвечала: «По той простой причине, что я никогда не бываю на левом берегу». Со времени смерти мужа она жила чем Бог пошлет и обманывала любовников, как прежде мужа, ссылаясь на то, что все прекрасное в мире – солнце, лес, опера, цветы – принадлежит всем. Она была эпикурейка, сама не зная того; широкая натура без пылкости.

Мари еще не составила себе состояния, впрочем, была еще очень молода, не старше двадцати четырех лет, а в Париже, как известно, женщины тогда только богатеют, когда достигнут зрелости.

Глава 5. Цветок Зла

Вошла девушка с этим странным прозванием. Смертные грехи не следовали за ней по пятам, а наложили свою печать на ее лицо. Была и красота, но наводившая ужас: упрямые волосы, выпуклый лоб, острый взгляд, мраморные щеки, страстные ноздри, толстые губы, белые, но неровные зубы, заостренный подбородок, великолепные плечи, грудь, непринужденность и все признаки своеобразной красоты.

И, однако, если бы нужно было присудить розовый венок одной из двух женщин, ожидавших в этот вечер герцога Обаноса, то, конечно, выбор пал бы на Цветок Зла.

Природа нередко играет подобным образом, надевая маски, чем обманывает философов и ставит в тупик моралистов. Правда, Цветок Зла вполне заслужила свое прозвание, но в этом навозе было еще много жемчужин или, правильнее сказать, росло много дивных цветов.

Жанна сперва не знала, как держать себя в этом новом для нее обществе; вскоре, однако, приняла такой вид, как будто была на спектакле. Она хранила молчание в полном убеждении, что герцог разыгрывает перед ней комедию, болтая пошлости с этими двумя женщинами. Правда, испанский гранд употреблял все усилия завести какой-то разговор, но Цветок Зла и Земной Ангел отвечали ему односложными словами. Жанна оледенила общество, не говоря уже о том, что обе женщины были очень недовольны своей встречей: Цветок Зла из-за чувства ревности, а Земной Ангел из-за самолюбия. Поэтому все отказались от поданного чая.

Не зная, как выпутаться из затруднительного положения, герцог Обанос, увидев папиросу в руках Цветка Зла, сказал:

– Я хочу рассказать вам историю одной модной особы, страстной охотницы курить табак. Я умолчу о ее настоящем имени и в своем рассказе буду называть просто Цветочком.

Цветок Зла пристально посмотрела на герцога, как будто он кинул камень в ее огород: но испанский гранд хладнокровно продолжал свой рассказ:

– Цветочек рождена для счастья людей, а между тем молва обвиняет ее в том, что она приносит лишь горе. Одни говорят, что у нее дурной глаз, я же нахожу ее глаза прекрасными. Правда, взоры ее не выражают невинности, но не все же могут играть здесь роль ангелов.

Герцог взглянул на Мари Леблан с насмешливостью, которая смягчалась улыбкой; потом продолжал:

– Цветочек прославилась в Париже и в Монако; я даже думаю, что она переплыла Ла-Манш с одним князем и вернулась с другим. Впрочем, она так же внимательна и к буржуа; обладая туго набитым кошельком, можно плыть с ней куда угодно. Желудок Цветочка удивительный; он, точно жернов, перемалывает состояния и ужины.

Рассказ герцога был прерван Цветком Зла.

– Я не так глупа, любезный герцог, как кажусь на первый взгляд. Вы хотите рассказать об одном из моих похождений, потому что Цветочек не кто иной, как я.

– Да, – отвечал герцог, – позвольте же мне продолжать рассказ, который не повредит вам во мнении слушателей.

– О, можете рассказывать. Чего только не говорили обо мне? Но я не сделалась от того ни хуже, ни лучше.

Герцог продолжал:

– Вас нисколько не удивит, если я скажу, что Цветок Зла обманывает своих поклонников, дабы они не ревновали. Обманывает же намеренно или невзначай – такова уж ее природа. Когда ее нет дома, никто из этих господ не сомневается в том, что она производит где-нибудь опустошение. Но удивительно другое обстоятельство, именно – ее исчезновение каждый день после завтрака, однако не с целью обмануть кого-нибудь.

Если вы очень любопытны, то я открою вам эту тайну. В скромной одежде, точно отправляясь в церковь, она уходит из дома, идет направо, поворачивает налево, на улицу, заселенную рабочими; тут она, переводя дух, взбирается на четвертый этаж, тогда как у себя дома отдыхает на каждой площадке, и говорит: «Господи, как высоко!». Поднявшись на четвертый этаж, она звонит. Отпирается дверь. Первыми словами ее бывают: «Он здоров?» – «Да», иногда отвечают: «Нет».

Она врывается и бежит к нему. Дом стар, почернел, перекосился, но, кажется, в нем живется хорошо; окна выходят в сад.

Между тем Цветок Зла успела уже поцеловать его несколько раз. И какие поцелуи! Они сыплются на его голову, глаза, руки. Это какое-то безумие. А он, вне себя от радости, позволяет целовать, посматривая с любопытством.

– О, мой Рене! Как скучала я без тебя!

– И я также! – отвечает Рене, всегда ожидающий свидания.

Он, в свою очередь, протягивает руки и обнимает ее.

Этот Рене любимый поклонник? Сердечная привязанность, которую скрывает от всех Цветок Зла? Истинная любовь, ее прибежище и утешение среди бурных приключений?

Нет, Рене – двухлетний мальчик, ее сын.

У него нет отца. Но что до этого за дело, если она ему мать и любит за двоих, четверых? Рене красив, у него беленькое личико и розовые щечки, как у всех детей, но лукавый взгляд и непринужденность в манерах – признаки хорошего происхождения. Впрочем, Цветок Зла знается только с людьми высшего общества.

Ребенок еще у кормилицы, его уже не кормят грудью, но видно, что хорошо кормили, и потому кормилица вторая ему мать. Когда нет родной, он не имеет времени скучать. Комнатка не богата, но наполнена всевозможными детскими игрушками: тележками, деревянными лошадками, оловянными солдатиками и тому подобным. Нельзя сделать шага, не задев этих молчаливых воинов; берегитесь, есть и пушки, но они, впрочем, не стреляют, зато есть поющие и говорящие птицы, лающая собака, блеющий баран, да, баран, живой баран с курчавой шерстью, амбровым ошейником и с розовым бантом; пребывание свое он имеет в саду, по раза три или четыре в день приходит в комнату. Когда ребенок здоров, то все преисполнено радости и веселья; когда же болен, то нужно взглянуть на его мать: это волчица, стерегущая своих детенышей; тогда она становится дивно хороша; от тревоги, скорби, отчаяния глаза ее делаются еще больше и чернее. Эта женщина, не ведающая религии, бросается на колени и громко молится с увлечением корсиканки; тогда она ставит свечи Богоматери.

В эти дни она говорит всем, что обедает у матери, ее не видно за ужинами в Золотом доме и в Английской кофейной. Напрасно звонят у ее дверей, она не показывается; ей пишут, она не отвечает; для нее существует на Земле один только Рене; она готова пожертвовать всеми своими поклонниками, лишь бы ее ребенок не страдал от прорезывания зубов; она забыла о вчерашних своих похождениях, не может допустить, что завтра опять вступит на знакомую дорогу; это мать в полном смысле слова и во всем величии материнских чувств. И если по прошествии нескольких тяжелых ночей ребенок встретит ее улыбкой, она вам скажет, что все золото в мире не стоит этой улыбки.

Вот почему Цветок Зла может в известные моменты называться Цветком Добра; все лучшие свои чувства и поступки она скрывает от всех. Но – тсс! Замолчим, иначе можем повредить ей в свете, сделать его холодным к ней.

Эти господа не любят матерей семейства, зная хорошо, что мать семейства не может быть любовницей; правда, она сохранит привычки сладострастной жизни, но утратит непринужденность, беззаботность, шаловливость куртизанок, которые отказались и от матерей, и от детей.

Цветок Зла не прерывала больше рассказа, потому что плакала.

Земной Ангел не нашла ничего достойного замечания в этой истории. Где бы она ни находилась – всюду видела и думала только о себе: книга ее жизни была всей ее библиотекой, а роман ее сердца – ее всемирной историей.

Потому она удивилась слезам Цветка Зла.

Жанна вполне постигла эти материнские слезы. Она придвинулась к Цветку Зла и заговорила с ней, как заговорила бы в салоне со светской женщиной. Порывы страсти всегда трогают нас, каков бы ни был их источник. Эта девушка, весело откликавшаяся на ужасное прозвание, прошла все степени куртизанки, не убив в своем сердце того чудного цветка, который зовется первой любовью.

Разговаривая с Цветком Зла, Жанна увидела в ней женщину в полном смысле слова. Вместе с любовью явился ум; собеседница не выставляла напоказ своего раскаяния, ненавидела сентиментальные фразы и старалась казаться хуже, чем была на самом деле.

– Мы еще встретимся, – пообещала ей Жанна, вставая и протягивая руку; потом, обращаясь к герцогу, продолжала: – Отправьте меня домой. Я, как вам известно, не хочу любоваться восходом из окна вашего дома.

Глава 6. Музей соблазна

Герцог Обанос не хотел отпустить Жанну, не показав ей салонов и комнат своего отеля. Это был своего рода Ватикан. Герцог тщеславился не своим богатством, а этим маленьким дворцом, в котором собрал на три или четыре миллиона мрамора, бронзы и самой редкой мебели.

– Зачем вы мне показываете все это? – спросила его Жанна. – Не хотите ли меня поймать в позлащенные силки? Вспомните, что я потому только приехала сюда, что не боюсь вас.

– У меня нет тех намерений, которые вам угодно приписывать мне; но всем этим редкостям будет скучно, если не станут ими любоваться. Встретив женщину с изысканным вкусом, я вожу ее сюда с целью доставить удовольствие моим антикам.

Жанна любовалась мимоходом, но шла скоро; наконец сказала:

– Вы знаете, что вас ждут эти дамы.

Она уже спускалась с лестницы, когда герцог остановил ее, сказав:

– Мы позабыли драгоценные вещи.

Услышав подобные слова, ни одна женщина не в силах совладать с собой, и потому Жанна вернулась в небольшой кабинет, смежный со спальней испанского гранда.

– Посмотрите, – сказал ей герцог Обанос, – как я украсил этот кабинет.

Комната была обита красным дама́, отчего еще лучше сверкали драгоценные камни, размещенные в трех шкафах из черного дерева. В четвертом хранились ордена герцога.

Жанна сначала остановилась перед этим шкафом.

– Признайтесь, – обратилась она к герцогу, – что вы, мужчины, тщеславнее нас, женщин. Все эти ордена служат вам предлогом одеться получше.

– Вы стараетесь быть вольнодумкой, но что бы взяли вы, если бы я предложил вам на выбор орден или бриллиантовый ривьер?

Герцог вел Жанну к шкафу с бриллиантами, но та повернула к шкафу с жемчугом.

– Вы спрашиваете, что бы я выбрала? Жемчужное ожерелье в пять ниток.

– Вам больше нравится жемчуг, нежели бриллианты?

– В тысячу раз больше. Подумайте, что, по словам легенды, жемчуг упал живой из груди Венеры. Это дочери моря, которые жаждут лишь жить на шее или на руке женщины.

Герцог отворил шкаф с жемчугом.

– Да, да, – пробормотал он, взяв ожерелье, – эти дщери моря будут очень счастливы, поселясь на вашей груди. И как прекрасны они сделаются, питаясь вашим нежным телом.

С этими словами испанский гранд надел ожерелье на шею Жанны, расстегнув ей шубу, чтобы жемчуг свободно улегся на ее груди.

– Взгляните, можно подумать, что этот жемчуг уже обрадовался, предчувствуя свое счастливое будущее.

– Тсс! – произнесла Жанна, застегивая шубу. – Я здесь не на балу, а у вас в доме.

– Женщины удивительно нелогичны: отправляются на бал полуодетыми, не волнуясь и не краснея, но кутаются, оставаясь наедине.

– Женщины на балу – то же, что статуи в публичных садах.

Жанна вторично подошла к зеркалу взглянуть, хороша ли она в жемчужном ожерелье.

– Да, да, жемчуг идет мне. Как приятно его носить!

– Приятно и благопристойно. Женщина без жемчуга слишком декольтирована.

– Быть может, вы правы, и потому я удержу это ожерелье до завтра.

– Да, окажите эту милость мне и моему жемчугу, – отвечал герцог с увлечением, – не снимайте его до завтра; он приобретет от того новую прелесть в моих глазах.

Герцог взял руку Жанны и наклонился поцеловать ее в голову.

– Поцелуй за каждую жемчужину.

– Только-то? Но подумайте, что мы можем сбиться со счета. Вы очень лакомы, любезный герцог! А что, если я вас поймаю на слове?

– Ловите, – отвечал герцог и, улыбаясь, прибавил: – Я не стану приставать с ножом к горлу, чтобы получить обратно свой жемчуг.

– Успокойтесь, завтра я рискну приехать сюда, чтобы возвратить вам ожерелье; но явлюсь не раньше полуночи, удивив всю публику в Опере.

– Советую не делать этого; завистливые языки оклевещут вас.

– Полноте! Скажут только одно, что жемчуг поддельный, а это позабавит меня.

Герцог поцеловал Жанну. Последняя несколько рассердилась и сказала:

– Вот это нехорошо; вы еще не знаете меня!

– Полноте, полноте, сердитая красавица; я едва прикоснулся к волосам, полагая, что вы согласны на условие: по одному поцелую за каждую жемчужину.

Жанна улыбнулась:

– В таком случае частица ожерелья составляет уже мою собственность.

– Без сомнения. Притом для меня будет искренним горем получить обратно жемчуг, потому что вместе с ним вы взяли мое сердце, отдавая же назад ожерелье, его-то не возвратите.

– Слова, слова, и больше ничего, – сказала Жанна, подходя к двери.

Герцог проводил ее до кареты и, взяв руку, поцеловал.

– Берегитесь, вот уже две жемчужины мои.

– Да, да, – отвечал герцог, поднимаясь на крыльцо, – но дорога только последняя жемчужина.

Глава 7. Жемчужное ожерелье

Было половина шестого утра, когда Жанна вернулась домой. Мать спала преспокойно, в полном убеждении, что ее дочь теперь будет крайне осторожна в отношении своих поклонников. Кроме того, госпожа Трамон говорили, что Жанна ночует у нее, если котильон составится очень поздно.

Разумеется, Жанна не стала будить мать и объяснять ей, что только явилась домой.

В шесть часов она еще не легла.

Полураздетая, но в жемчужном ожерелье, она любовалась собой в зеркале, находя, что еще никогда не была столь прекрасна. Большинство девушек не достигает к двадцати летам полного развития: руки еще худощавы, а пальцы красны; плечи не приняли еще той полноты и округленности, каких достигают через несколько лет. Но Жанна принадлежала к тому счастливому меньшинству молодых девушек, которые в двадцать лет развиваются в подлинных красавиц.

Следовательно, как с художественной точки зрения, так и с точки зрения любви, было истинным наслаждением видеть Жанну в профиль, в три четверти, вообще в тех позах, в каких она сама себя видела в зеркало. Она то закидывала голову с вызывающим выражением, то задумчиво склоняла ее набок. Она принимала все позы стыдливой или непринужденной грации. На ней осталась только батистовая сорочка, но и та спустилась с одного плеча, так что можно было видеть часть груди, напоминавшей своей блестящей красотой грудь Дианы, которую увидел Эндимион между листьями кустарника, где пряталась эта богиня.

Жанна сделала несколько шагов, надев крошечные туфли на свои миниатюрные ножки, которые вместе с такими же ручками были, как я уже сказал, единственным ее недостатком. Но зато какая тонкость очертаний и какая изящная полнота рук и ног! Однако девушка не обращала внимания на свою красоту и прелести; триста жемчужин ожерелья очаровали ее взоры. Бриллианты блещут и ослепляют, жемчуг же нежен, как голубые глаза: взгляд менее пылок, но более притягателен. Не только глаза, но и шея и грудь Жанны были очарованы; жемчужное ожерелье обвивало и душило ее.

Обладая пылким воображением, она не сомневалась в истинности легенды; жемчуг живет, но живет только на молодой и прекрасной груди. Благородная кровь должна протекать по розовым жилкам, испещряющим этот мрамор. Жанна чувствовала, что жемчуг герцога Обаноса уже счастлив, находясь на ее груди; она взяла его нежно и поцеловала.

– О, милый жемчуг, как люблю я тебя и как ты будешь любить меня! – Облако печали омрачило ее лицо. – Увы! Этот жемчуг не принадлежит мне; он так дорог, что у меня никогда не достанет мужества приобрести его.

Но, подумав с минуту, она задала себе вопрос, достанет ли у нее когда-нибудь мужества возвратить его.

Драгоценные камни способны очаровывать. Какой-то философ говорил о лукавстве вещей; кто станет говорить о душе вещей, тот будет таким же философом. Разве любимая книга не имеет души, как имеет ее дом, портрет? Попробуйте доказать молодой девушке, что бриллианты, рубины, изумруды, опалы, бирюза, топазы так же неодушевленны, как была неодушевленна ее кукла. Она целует эти драгоценные камни, как будто они живые; возвратясь с бала, укладывает их в футляр, как в колыбель. Но с жемчугом поступают еще лучше: спят в нем, и жемчуг разделяет их сон, волнение, мечты, сонные грезы.

Жанна легла спать, не скинув ожерелья.

Проснувшись в одиннадцать часов, она поцеловала жемчуг:

– К несчастью, сегодня вечером я должна тебя возвратить.

Глава 8. Волшебное зеркало

В этот день герцог Обанос прислал Жанне записку, полную любезностей и запечатанную бриллиантовой короной.

В короне было семь бриллиантов, стоивших герцогу двадцать пять тысяч франков.

Жанна нашла это чрезвычайно милым, но, желая доказать, что ей нельзя платить подобной монетой, отвечала:

Вы, дорогой герцог, в высшей степени любезны, но в доказательство того, что я предпочитаю бриллианты вашего слога драгоценным камням, хранящимся у вас в футлярах, я собственноручно истолкла семь камушков, брошенных вами в мой огород и возвращаемых мною в этой записке. Вы не посмеете сказать, что у меня нет доблести.

До свидания! Жму вам руку без всякой злобы.

Жанна

Действительно, письмо горело радужными цветами: девица д’Армальяк засыпала чернила бриллиантовой пылью.

Герцог спрятал это письмо в футляр, написав на обороте: «Пыль в двадцать пять тысяч франков».

Он нашел Жанну вполне достойной себя.

– В ней есть что-то царское, но, если она будет так продолжать, все мои драгоценные камни погибнут в очень короткое время.

И он дал себе слово лучше навести свое волшебное зеркало.

Глава 9. Обыкновенная история

Вечером, когда Жанна, согласно обещанию, приехала к герцогу в половине двенадцатого, испанский гранд еще не возвратился домой. Горничная, молчаливая, как статуя, встретила ее у подъезда и ввела в гостиную. Последнюю можно бы назвать женским салоном не только потому, что в ней ощущался запах рисовой пудры, но и потому, что там можно было найти псише, жардиньерки, букеты, Vie parisienne [64] и все дамские журналы. Жанна прохаживалась, любовалась цветами, любовалась собой.

Раздался стук отворявшейся двери.

«А, это герцог, – подумала она, – хорошо, что не заставил меня ждать; я была готова уехать».

Вошел не герцог, а молодая девушка, бледная и с испуганным взглядом.

– Извините, – выдохнула она, заметив Жанну, – я, вероятно, ошиблась дверью; мне нужно видеть герцога.

Жанна отметила красоту девушки; это была природа без всякого искусства: шестнадцать лет, темные волосы, голубые глаза, рафаэлевский профиль, выражение невинности; рост ни высок, ни мал, одежда модистки, стоившая не более девяноста франков; шляпка и обувь порядочные; верхняя, слегка вздернутая губа казалась кокетством природы, потому что из-за нее виднелись ослепительно белые, ровные зубы.

Не большого труда стоило Жанне понять, зачем явилась к герцогу эта девушка. Когда богатый иностранец поселяется в Париже на короткое или на долгое время, большой город превращается для него в сераль и выбивается из сил, чтобы доставить ему самых красивых султанш или одалисок; ему остается только бросить платок.

– Бедняжка! – прошептала Жанна и опять взглянула на девушку; потом сказала громко: – Садитесь, герцог не замедлит приехать. Вы рассчитывали застать его дома?

– Да. Моя тетка сказала, что герцог будет ждать меня сегодня в одиннадцать часов вечера.

Наступило молчание. Жанна решилась задать еще вопрос:

– Не ошиблась ли ваша тетка? Вероятно, говорилось, чтобы вы пришли в одиннадцать часов утра?

– О нет! Но, если угодно, я уйду.

– Это бесполезно, потому что я задержу герцога не более как на пять минут. Вы не боитесь остаться одна с ним?

Жанна удивилась своей смелости предложить подобный вопрос.

Девушка подняла на нее глаза, как будто спрашивая, по какому праву Жанна задает ей вопросы; потом кротко отвечала:

– Нет, не боюсь. – И прибавила глухим голосом: – Я пришла по делу.

– Это сейчас видно. Давно вы знаете герцога?

– Я совсем его не знаю, но он увидел меня у одной из своих знакомых дам, которой я относила шляпку.

– Стало быть, он хочет заказать вам шляпку? – Девушка покраснела. – Я не имела намерения оскорбить вас, – сказала Жанна.

– Да, я не то, что вы думаете, – отвечала девушка, – я пришла сюда против воли, и потому не следует сердиться на меня.

– Мне сердиться на вас! Я нахожу вас прелестной и чувствую к вам живейшую симпатию.

Модистка поблагодарила признательным взглядом.

– Нищета – дурная школа. Я говорю не о себе, потому что в жизни не нужны все земные блага. Благодаря Богу я сама зарабатываю насущный хлеб; мне дают тридцать франков жалованья в месяц, на которые я могу иметь плохую квартиру и такой же стол, но это ничего не значит; многие не имеют и этого, однако не просят милостыни.

– Герцог добрый человек.

– Да, так говорят, и потому-то я пришла.

– Одна?

– Меня проводила тетка; она ждет теперь в фиакре.

– Кто ваша тетка?

– Сестра моей матери.

– Это не подлежит сомнению.

– Я не то хотела сказать. Приехав в Париж, я остановилась у тетки; мать написала нам, что впала в нищету; продали ее движимость, грозят продать и домик, потому что она поручилась за брата, который оказался негодяем.

– Понимаю: герцог спасет домик вашей матери.

Модистка, вероятно, без всякого умысла, отвечала игрой слов:

– Да, домик будет спасен, а я погибну.

«Ах, если бы я была богата!» – подумала Жанна; потом спросила, как велик долг.

– Моя мать с ума сошла. Представьте себе, она поручилась в одиннадцати тысячах франков.

– И вы надеетесь, что герцог даст вам эту сумму?

– Не одиннадцать, а десять тысяч. – И вполголоса прибавила: – Эти деньги дорого обойдутся мне.

Жанна расслышала эти слова.

«Как знать? – подумала она. – Быть может, эта девушка, жертвующая собой, никогда не имела любовника?»

Жанна подошла к модистке, заговорила с ней о ее искусстве и обещала стать ее покупательницей. Затем сказала, что герцог должен дать десять тысяч ее матери и столько же ей самой для устройства мастерской.

– Да, – отвечала молодая девушка, – но ремесло это не прибыльно. Из числа модисток и портних только у трех или четырех процветают дела; они, как говорится, загребают деньги лопатой.

В эту минуту послышался стук подъехавшего экипажа.

– Ах, Боже мой! Я уверена, что это герцог, – пробормотала модистка.

Ее сердце забилось сильнее, лицо стало бледнее. Многие другие пришли бы на ее месте в восхищение от предстоящего знакомства с испанским герцогом, но юная душа модистки не ведала еще ни роскоши, ни любопытства; она еще не превратилась в дщерь Евы, не переступила семейного круга и не попала в околдованный круг куртизанок.

Глава 10. Девица Боярышник

Жанна пошла навстречу герцогу.

– К вам нельзя приехать, не столкнувшись с женщинами! В маленькой гостиной вас ждет очень красивая девушка.

– А, модистка, – отвечал герцог, – ее прозвали Боярышником, потому что она бела и свежа, как цветок этого растения.

– У меня к вам просьба.

– Вперед даю слово исполнить ее, – отвечал герцог опрометчиво.

– Поклянитесь в том.

– Клянусь, если только вы не попросите выгнать вас.

– Ловлю вас на слове: выгоните Боярышника.

Герцог задумался.

– Это против правил, впрочем, если вы ответите на мою любовь...

– О нет! Вы обещали никогда не говорить мне о любви.

– Зачем же в таком случае обезлюживать мой дом? Я уже говорил вам, что, оставаясь ночью один, боюсь привидений.

– Клянусь своей и вашей душой, что вы не прикоснетесь к Боярышнику.

– Какое вам до этого дело?

– О, я не ревнива и не думаю о себе в настоящее время. Послушайте, герцог, вы порядочный человек и обещали десять тысяч франков...

– Вы, кажется, имеете точные сведения.

– Я знаю все; Боярышник жертвует собой ради матери; дайте ей деньги и отпустите домой. Это доставит вам гораздо больше удовольствия.

Герцог пожал руку Жанне:

– Вы говорите, как Октавий Паризи: «Нужно платить женщинам за их добродетели, а не за пороки».

– И вы, и я – мы оба разделяем это мнение.

– Утром; вечером же у меня нет никакого мнения, кроме того, что ночью все кошки серы. Притом же всякий хочет есть, даже куртизанки. Спросите об этом у политиков. Впрочем, я уже дал вам слово и сдержу его: выпустите эту птичку.

Разговор происходил в передней. Герцог вырвал листок из записной книжки и написал чек в десять тысяч франков на Ротшильда.

– Жертва принесена, – сказал он, подавая чек Жанне.

Последняя поцеловала его.

– Третья жемчужина! – сказал герцог.

– Об ожерелье мы сейчас поговорим. Ваш настоящий поступок прекрасен...

– Да, – отвечал герцог, – тем более что Боярышник – совершенство своего рода. Впрочем, я люблю скачки с препятствиями и никогда не ухаживаю за доступными женщинами. Мне нравится преимущественно нечаянное и невозможное; следовательно, я не обратил бы внимания на Боярышника.

– Позволяю поцеловать ее мимоходом.

– Нет, вы поцелуете ее за меня; я никогда не стараюсь возвратить потерянное.

Глава 11. Гимн добродетели

Жанна в восторге побежала в маленькую гостиную и, поцеловав Боярышника, сказала:

– Я спасла вашу душу; поклянитесь, что всякий раз, как будете в опасности, вы обратитесь ко мне.

Боярышник не понимала ничего и молчала. Д’Армальяк подала ей чек на десять тысяч франков.

– Вот необходимая для вас сумма. Отнесите ее матери и опасайтесь тетки.

Боярышник с увлечением поцеловала Жанну.

– О, как я люблю вас!

– Ступайте с Богом. Надеюсь часто видеть вас у себя.

Жанна проводила ее до крыльца и дала свой адрес.

Герцог поклонился проходившей мимо него добродетели и, когда затворилась дверь, сказал:

– Странно! Я так же доволен, как в те дни, когда не еду в театр, заплатив за ложу.

– Видите ли, герцог: долг есть пожертвование, а пожертвование – душевное наслаждение, ибо на шаг приближает нас к небу.

– Уверяю вас, что я далек от пожертвований и обуздал свою страсть ради вас и Боярышника.

– Вы стоик: делаете добро ради добра.

– Я сибаритский философ и думаю, что природа пригласила меня на все пиршества.

– Если бы вы видели бледность и тревогу девицы Боярышник, то не стали бы отрицать силы добродетели.

– Воплощенная добродетель стоит передо мной. Кто, кроме вас, имеет большее право на это название!

Д’Армальяк отвернулась, скрыть свои слезы.

«Я спасла добродетель, – подумала она с горечью, – но только не свою».

В эту минуту герцогу подали карточки Марциала Бриансона и госпожи Флерио.

– В полночь! – сказал герцог Обанос. – Чего от меня хотят этот человек и эта женщина?

Прочитав обе эти карточки, Жанна побледнела как смерть.

Том третий

Книга двенадцатая. Добродетель девицы Боярышник

Глава 1. Соперницы и соперники

Как попали вместе карточки Бриансона и госпожи Флерио?

Вот объяснение.

Марциал по-прежнему обожал Жанну; напрасно старался он забыть ее – это было свыше его сил. Он всюду следовал за ней глазами, даже в то время, когда не видел. Жестоким мучением было для него знать, что Жанна находится у герцога Обаноса; он прощал ей первую любовь, но не хотел допустить второй, кто бы ни был соперник.

Теперь, как и всегда, Бриансон незаметно следовал за Жанной до самого дома герцога, придумывая самые нелепые предлоги, чтобы проникнуть в этот недоступный отель, потому что испанский гранд никогда не принимал мужчин, кроме тех дней, когда давал обед своим знакомым.

Бриансон еще стоял у дверей, не зная, как поступить, когда прибыла госпожа Флерио. Не было ли это повторением сцены, произошедшей третьего дня? Он знал Земного Ангела, как знали ее все во всем Париже.

– Я знаю, зачем вы приехали, – сказал Бриансон, помогая ей выйти из кареты.

– И я знаю, что привело вас сюда, – отвечала она.

– Вы предполагаете ревность, тогда как меня возбуждало только любопытство.

– Не надевайте маски; вы ревнивы, потому что любите д’Армальяк, я также ревнива, потому что люблю герцога Обаноса. Если хотите, мы оба можем отомстить.

– Каким образом? – спросил Бриансон, обнимая Земного Ангела за талию.

– Вы ищете обыкновенного мщения, я же хочу навеки разлучить предмет вашей страсти с моим поклонником. Герцог принадлежит мне.

– Давно ли? – спросил Марциал с удивлением.

– Два дня.

– Сорок восемь часов?

– О нет! Двадцать четыре часа. Герцог принадлежит мне, и я хочу отнять его у этой светской девушки.

– Так вы решились войти в дом?

– Да.

При этом Земной Ангел позвонила.

– Пойдемте со мной, – предложила она.

Обдумав все, Марциал, как порядочный человек, не желающий заводить ссоры из-за пустяков, решил не входить в полночь в дом человека, с которым не был знаком.

– Без сомнения, вы пошлете ему свою карточку, – сказал он госпоже Флерио, – отдайте в то же время и мою карточку; это произведет драматический эффект.

– Но вы не войдете?

– Нет, но буду поблизости ожидать вас. Если герцог рассердится, то может сам прийти ко мне.

Таким образом карточка Бриансона попала к испанскому гранду одновременно с карточкой госпожи Флерио.

Жанна, как уже сказано, побледнела; герцог разгневался.

Он поспешил в переднюю узнать о причине ночного посещения, но, к своему удивлению, не нашел Бриансона; в нем заговорила ревность.

– Что это значит? Вам нужен кавалер, который проводил бы вас сюда?

Боясь лишиться богатого поклонника, госпожа Флерио повернула к нему свое очаровательное личико и самым нежным голосом сказала:

– Я приехала одна; приехала потому, что люблю и не могу жить без вас.

– Однако надо привыкнуть к тому, – прошептал герцог, гнев которого еще не утих.

– Это жестоко.

При этом на глазах Земного Ангела навернулись слезы.

Испанский гранд был побежден. Подобно Бриансону, он любил утешать женщин.

– Приезжайте завтра, и я осушу ваши слезы, если вы еще будете плакать.

– Завтра – значит целый век; теперь в моде говорить: «Пришла – значит остаюсь».

Испанский гранд нахмурил брови:

– Будьте благоразумны, иначе я никогда не увижусь с вами.

Он снял бриллиантовый перстень и надел его на палец госпожи Флерио. Последняя хотела возражать, защищая свое право убежища, но была ослеплена блеском большого бриллианта в перстне. Это не было победой, но и поражением не являлось. Госпожа Флерио настолько хорошо знала своих поклонников, что не могла поступить безрассудно, и потому, пожав руку герцогу и подставив ему лоб для поцелуя, сказала:

– Повинуюсь. До завтра!

Вернувшись в большую гостиную, куда скрылась д’Армальяк, герцог опять принял веселый вид.

– Это простое недоразумение, – сказал он, – дама приехала одна, но по ошибке послала чужую карточку вместе со своей.

У Жанны отлегло от сердца.

– Что вас встревожило? – спросил герцог. – Ваша особа здесь священна и неприкосновенна.

– Да, – отвечала она, стараясь улыбнуться, – священна и неприкосновенна.

Герцог хотел доказать ей, будто не верит этим двум прилагательным, но Жанна была так же неприступна, как вчера; она не разыгрывала роли Дианы или Юноны, но умела одним холодным словом или смехом обуздывать желания герцога. Поэтому испанский гранд чувствовал, что чем ближе подходит к ней, тем труднее покорить ее, и это самое раздражало его до последней степени, тем более что он угадывал ее приключение с Бриансоном. Разумеется, герцог даже не намекал на последнее; впрочем, он хорошо знал женщин и был убежден, что не так легко победить любившую женщину.

Напомни он Жанне ее любовь к Марциалу, дело его погибло бы безвозвратно, а он глубоко полюбил эту девушку.

Но к его страсти не примешивалась печаль, как к любви Марциала, который теперь любил Жанну ради нее самой и ради Маргариты Омон. Живая украсилась в его глазах всей поэзией умершей. Он любил двух женщин, и обе эти любви слились в одну. При одном имени Жанны сердце его билось сильнее. В ней совмещалось для него все прошлое и все будущее.

Герцог Обанос воображал, что в этот вечер одержит победу, но тщетно осаждал прихотливое сердце д’Армальяк, прибегая ко всем известным способам, становясь надменным и молящим, насмешливым и отчаянным, меняя ежеминутно тактику, действуя всегда нечаянно: Жанна оставалась непобедимой.

Самое странное то, что Марциалу, который расхаживал по проспекту Императрицы, пожирая глазами фасад отеля и тревожно прислушиваясь к малейшему шуму, ни разу не пришла мысль о том, что Жанна может покориться герцогу в этот вечер.

Бриансон надеялся, что д’Армальяк одна выйдет из отеля герцога, но около часа ночи герцог предложил отвезти ее домой. Наняли фиакр, к величайшему огорчению Марциала, который вскоре увидел Жанну, выходившую вместе с герцогом; ослепленный любовью, он готов был остановить лошадей, однако рассудок восторжествовал.

Дорогой Жанна опять заговорила о Боярышнике.

– Вы не можете представить себе, любезный герцог, как я счастлива, что спасла эту девушку.

– Да, – отвечал насмешливо испанский гранд, – вы осчастливили другого – покорно благодарю.

– О, ручаюсь вам теперь за ее добродетель!

Условились свидеться. Д’Армальяк положила жемчужное ожерелье в порфировую вазу на камине, но на другой день утром испанский гранд прислал его обратно в японском ящичке со следующей запиской:

Жемчуг смертельно скучает у меня; будьте милостивы и не снимайте его со своей шеи, где ему так хорошо. Целую ваши розовые ноготки.

У Жанны достало бы мужества отослать назад ящичек, если бы она не открыла его; но, едва увидев жемчуг, она принялась его целовать и опять надела на шею. Пришедшая в это время мать снова высказала свое мнение, что не следует рядиться в «поддельный жемчуг», но внутренне созналась, что в этом ожерелье ее дочь была еще прекраснее. Графиня д’Армальяк жила постоянно в мире иллюзий; она возвратила свое доверие Жанне и нисколько не беспокоилась ежедневными выездами дочери.

«Бедная мать! – подумала Жанна. – Быть может, я вторично полюблю, но у меня недостает сил еще раз обмануть ее».

Глава 2. Неразлучные

Однажды вечером герцогиня *** повезла Жанну к знаменитой герцогине с родинкой, явившейся на первых страницах этой истории. Герцогиня с родинкой была известна больше под именем княгини; ее муж имел еще титул князя, когда слава о ней распространилась в том и другом свете, так что она сохранила за собой прозвание княгини с родинкой или княгини Шарлотты.

Мы познакомились с герцогиней в тот момент, когда она заменила одного поклонника другим и из чувства утонченной жестокости поцеловала последнего в ту самую минуту, когда застрелился первый. Один философ, не любивший женщин, сказал, что у всех у них есть в жилах капля змеиной крови, и потому-то можно ожидать всего от женщины, когда она мстит.

Княгиня очень понравилась Жанне. Она была живым ее контрастом. Обладая надменным характером, строгой, почти грозной красотой, Жанна удивлялась в княгине всем уловкам и притворству, к каким прибегает женщина, скрывающая свои намерения.

Земной Ангел имела только одну маску, княгиня надевала их тысячу, между тем как д’Армальяк не умела носить маски. Княгиня принимала все виды мечтательной и романтической женщины; вы видели поочередно то надломленный тростник, то пригнутый и выпрямляющийся.

В ее глубоких взорах можно было читать самые противоположные книги; она обладала искусством улыбаться и играть веером. Перед такою-то женщиной спел бы Франциск I свою песенку: «Souvent fenme varie, bien fol est qui s’y fie» [65]. Ее душа никогда не хранила впечатлений, подобно зеркалу, проносимому по улице. Она жаждала любви, но презирала влюбленных, находила их глупыми и самохвальными, и потому смеялась над всеми их нежными нашептываниями. Однажды вечером она сказала своему второму поклоннику: «М. Г., я вас не знаю». И с этой минуты поклялась никогда больше не заниматься, – как она выразилась, – дурьим ремеслом. Княгиня обладала очень щекотливой и гордой эпидермой и не могла решиться принадлежать кому-нибудь, даже своему мужу, который решил составить счастье Персикового Цветка.

В свете судили о княгине почти так же, как о Жанне: считали их слишком прихотливыми, называли вольнодумками, записными кокетками, но не обвиняли в перехождении Рубикона любви. С первого же свидания женщины почувствовали взаимное влечение, а через неделю уже не могли расстаться. У Жанны также была родинка, и в большом свете прозвали их обеих «двумя родинками», прибавляя, что они страстно любят друг друга.

Последнее подтверждалось молвой о небывалом происшествии, о котором помнили еще через полгода, хотя в Париже все забывается через шесть дней: в первый передают слух на ухо, во второй – говорят громко, в третий происшествие становится государственным делом, в четвертый – делается достоянием песни, в пятый – переходит в роман, в шестой – о нем рассуждают лишь на кухне, а в седьмой не хотят и слушать о нем.

Так как упомянутое происшествие заслуживает того, чтобы его рассказать, то и помещено оно в книге XIV предлагаемых очерков.

Глава 3. Печаль донжуанов

Вам хорошо известен характер Бриансона, в котором есть одна донжуановская черта. После одновременной любви к двум женщинам он полюбил только одну: Жанна д’Армальяк стала его заветной мечтой. Он достиг уже идеала, держал счастье в руках, но все это оказалось лишь облаком Иксиона [66]; его сердце страдает от утраты двух обожаемых женщин: Маргарита Омон умерла, Жанна д’Армальяк жива, но где ее любовь? Облако печали омрачает его веселое лицо; этот человек, постоянно смеявшийся, улыбается еще теперь, но какое горькое выражение и какая глубокая печаль в его улыбке!

Более мужественная душа искала бы утешения, истинный мужчина предался бы труду и исполнению долга. Натура Марциала стала женственной вследствие погони за приключениями, и он никогда не остановится на этом пути. Женщина должна утешить его в утрате женщины. Но где найти такую утешительницу, когда лишишься очаровывавшей женщины? Однажды в Опере Марциал признался нам, что проводит все время в тщетных поисках. В свете он ничего не нашел, что напоминало бы ему хоть немного Жанну д’Армальяк; в полусвете еще реже встречается Маргарита Омон. Последняя, как он сам говорил, пролила на его жизнь истинное благоухание цветов юности. Напрасно искал он среди подруг своей любовницы женщину, которая имела бы хоть небольшую долю обаяния: те, что встречались ему, озадачивались исключительно своей особой и рассуждали о любви как люди, знакомые только с золотом. Он припоминал, как бедная Маргарита Омон делала чудеса, чтобы прожить на скудные средства и не возбуждать никогда вопроса о деньгах.

Однако Бриансон был не способен оплакивать в уединении погибших для него женщин. Вот почему, отправляясь однажды в лес, он сдержал лошадь, увидев на проспекте Елисейских полей молодую девушку, которая была чудом красоты во всей свежести восемнадцати лет.

Увидев остановившуюся лошадь, молодая девушка подняла глаза, напоминавшие две незабудки, обрамленные длинными ресницами.

Она пошла дальше, почти улыбнувшись.

Вместо того чтобы ехать в лес, Марциал повернул назад и поехал рядом с девушкой по проспекту.

Сотни раз в своих утренних путешествиях девушка встречала мужчин всех возрастов и всех наций, но никогда не удостаивала отвечать на их вопросы, не слушая, как она выражалась, и краем уха.

Но если она презрительно относилась к пешеходам, то ее самолюбие было приятно польщено тем, что на нее обратил внимание человек, имевший свою лошадь. Дойдя до круга, она могла скрыться между деревьями, но подумала, что не следует так поступать с этим прекрасным всадником.

Они оба продолжали свой путь: она – по маленькой асфальтовой дорожке, он – по большой, усыпанной песком.

Начав с нежных взглядов, Марциал тщетно приискивал несколько красноречивых фраз, чтобы выразить свое удивление и обожание, потому что его сердце и глаза были одновременно поражены.

«Она поочередно напоминает мне Жанну д’Армальяк и Маргариту Омон».

Это была иллюзия, но душа живет только иллюзиями.

Около театра Folies-Marigny он рискнул заговорить.

– Как решаетесь вы ходить одна? Как вас еще не похитили?

Молодая девушка, казалось, не слушала и не хотела слушать.

Но Марциал был из числа людей, не оставляющих игры до тех пор, пока не выиграют или не проиграются.

– Зачем вы так рано встаете?

Молодая девушка невольно ответила:

– Рано! И приду очень поздно.

– Хотите сесть на лошадь сзади меня?

Она улыбнулась.

– Это было бы не в первый раз, но вы казались бы очень смешны.

– Может быть, – отвечал Бриансон с улыбкой, – но куда вы придете очень поздно? Вас ждет поклонник?

– Поклонник? Слава Богу, у меня нет ни одного.

– Вспомните только, что в прекрасное майское утро Елисейские поля настоящий рай, а Париж – ад. Куда вы идете?

– К госпоже Од, которая пошлет меня со шляпкой.

– Пешком?

– Разве модистки ездят на лошади?

Марциал и девушка засмеялись.

«Смеется – значит обезоружена», – подумал Марциал и сошел с лошади.

– Вы очаровательны.

Она продолжала идти. Марциал остановил ее:

– Вы очень дурно поступаете; разве я не спутник ваш?

Девушка остановилась поболтать немного. Лошадь показалась ей очень красивым животным; Марциала она еще не разглядела. Во время разговора девушка сообщила ему, что живет на улице Галилея и ежедневно утром ходит пешком на улицу Риволи, откуда возвращается вечером на омнибусе. Ее посылают со шляпками потому, что она лучше других умеет угодить заказчицам госпожи Од.

Марциал сказал, что доставит заказчиц, если она потрудится зайти на улицу Цирка; но модистка не верила его словам. Он понял, что не успел еще внушить доверия к себе; кроме того, ему не хотелось, чтобы его поймали на месте преступления и заговорили о нем в свете как о человеке, который верхом преследует женщин.

– До завтра, – сказал он, садясь на лошадь.

На другой день рано утром он стоял на углу улицы Галилея и Елисейских полей.

Без четверти восемь показалась голубоглазая девушка; она опоздала на пятнадцать минут и сочла это дурным предзнаменованием. Сердца бились у них обоих. Ей снился он и его лошадь; ему снилось, что он увозит ее, посадив на лошадь позади себя, что мать плачет, а сестра просит, чтобы и ее также захватили.

Марциал заметил, что модистка принарядилась.

«Отлично, – подумал он, – ей хочется быть красивее».

Он хотел заговорить, но модистка, проходя мимо него, сказала:

– Будьте осторожнее, меня здесь знают.

Только на улице Альбы согласилась она идти рядом с Марциалом. Уже давно Бриансон не был столь счастлив. Он находился под обаянием майского утра и восемнадцати лет молодой девушки, которые можно было назвать еще одним майским утром.

Бриансон был настолько умен, что не мог допустить разговору прекратиться. Он забавлял спутницу неожиданными фразами, то страстными, то насмешливыми.

Она не знала, верить или не верить ему; она боялась слишком холодной любви. Крайности тревожат молодое сердце. Достигают сильных страстей, не иначе как пройдя через область умеренных.

Марциал не считал модистку достойной розового венка, а между тем Саланси, Нантер, Аржантейль с удовольствием присудили бы ей этот венок, тем более что она всем героизмом добродетели отвергла самые любезные предложения.

Дойдя до круга, Марциал попробовал убедить молодую девушку в том, что она умирает с голода; он имел в виду предложить ей завтрак в Petit Moulin Rouge.

– Правда, я очень голодна, – отвечала она наивно. – Представьте себе, я сегодня встала в пять часов утра, чтобы выстирать свое праздничное платье.

– Вы настоящий ангел.

– Ангел! Мне далеко до него.

– Да, ангел, повторяю опять.

Модистка согласилась позавтракать в Petit Moulin Rouge.

Глава 4. Спектакль на сцене и спектакль на авансцене

Через три дня распространился в Париже слух, будто граф Марциал Бриансон имеет новую любовницу, которую неизвестно где выкопал. Это была олицетворенная юность, красота, ум, прелесть, грация, кротость – все добродетели совершенной женщины.

Поэтому в воскресенье на бегу взоры всех обратились на хорошенькую модистку, сидевшую в виктории, запряженной парой вороных коней Марциала.

Молва дошла и до Жанны. Она узнала, что Бриансон всюду являлся со своей новой любовницей, которая, по слухам, была красивее Маргариты Омон.

Затронул ли этот слух сердце Жанны?

Однажды, на первом спектакле в Водевиле, куда она приехала с княгиней Шарлоттой, в противоположной ложе авансцены явилось знакомое Жанне лицо, но до того преобразившееся, что стало неузнаваемо.

– Она очень хороша, – сказала княгиня, – посмотрите, в нижней ложе на авансцене.

– Да, просто прелестна. Я уже видела ее где-то, но, сколько ни стараюсь, не могу припомнить, кто она и откуда.

Начался спектакль, но д’Армальяк смотрела исключительно на происходившее в противоположной ложе.

Девушка была не одна; вслед за ней вошел мужчина, но сел в тени, так что нельзя было разглядеть его лица.

Когда он подал бинокль молодой девушке, приехавшей с ним, Жанна вздрогнула: в ней воскресло неясное воспоминание.

Мало-помалу мужчина сделался смелее и вышел на свет. Жанна вскрикнула:

– Это Бриансон!

Действительно, это был Марциал; но, узнав д’Армальяк, спрятался в тень, как будто не хотел, чтобы она его видела.

– Посмотрите, – сказала Жанна княгине, – это, кажется, Бриансон?

– Да, – отвечала княгиня, – но я не хотела говорить вам о нем. С ним его любовница?

– Думаю, что не сестра, – сказала Жанна.

– Не следует порицать его, потому что она очень хороша. Красота всегда служит оправданием.

Жанна стала рассматривать в бинокль женщину, бывшую с Марциалом.

– Странно, эта девушка как будто знакома мне.

И она старалась припомнить.

Между тем спутница Марциала уселась грациозно в ложе.

Женщины никогда не удивляются богатству. Кажется, они вместе с молоком всосали привычку к роскоши. Мужчина, напротив, забывает, что некогда его баюкали нежно на груди матери или кормилицы. В несколько дней модистка преобразилась, нисколько не удивляясь тому; для нее стало самым естественным делом наряжать свою красоту в изящные платья, ездить в лес в парной виктории, быть в первое представление в ложе на авансцене в обществе самых модных людей.

Поэтому нисколько не удивительна ее самоуверенность.

Притом же она должна была обладать этой самоуверенностью во внесветской жизни, какова бы ни была авансцена.

Она встретила человека, какой ей был нужен, и в то же время настало ее время ликовать, а такое стечение обстоятельств редко бывает в жизни.

– Боже мой! – сказала вдруг д’Армальяк, схватив руку княгини.

– Что с вами? – спросила княгиня, интересовавшаяся спектаклем на сцене, а не в ложе.

– Что со мной?! Представьте себе, что женщина, сидящая в ложе с Марциалом...

– Ну?

– Та самая девушка, которую я как-то спасла от объятий герцога Обаноса.

– Что же тут удивительного? – сказала княгиня и стала смотреть на сцену. Но Жанна, видевшая только спектакль в ложе, рассказала, как была обманута во всех своих ожиданиях. Она выпросила у герцога Обаноса десять тысяч франков для этой девушки, которая благодарила ее с радостными слезами.

– Поверите ли, что она поклялась прийти ко мне, когда ее добродетель будет в опасности. И что же? Она в объятиях...

Д’Армальяк едва не сказала «моего поклонника».

– А вам какое до этого дело? – проговорила княгиня с нетерпением.

Жанна опустила голову.

– Правда, – прошептала она, сдерживая биение сердца.

Книга тринадцатая. Женское мщение

Глава 1. Западня

Однажды утром д’Армальяк получила следующую записку:

Бульвар Гаусман, 176

Я встречала вас у княгини ***, видела на Елисейских полях и в церкви Святого Августина. Мне было бы приятно познакомиться с вами. Сегодня вечером соберутся у меня знакомые, и я сочту себя счастливой, если вам будет угодно провести с нами время. Вы доставите истинное наслаждение маркизе Монти, которая до обожания любит красоту. Впрочем, вы встретите знакомых, так как обещала приехать княгиня ***. Поболтаем и потанцуем.

Искренне желающая познакомиться с вами

Графиня д’Армонвиль

Жанна старалась припомнить, где могла встречать эту графиню, но старания оказались тщетны. Письмо было написано красивым женским почерком, неровным и своеобразным. Очевидно, почерк был не свободным, а принужденным.

На конверте была изображена красными чернилами графская корона. На бумаге стояла вензелевая буква М. Все казалось весьма приличным.

Жанна поспешила к княгине разузнать обо всем, но та отправилась в Версаль и обещала быть не раньше вечера. Вернувшись домой, Жанна обратилась за советом к матери, которая сказала ей, что Армонвиль очень древняя и знатная фамилия, но что приглашение кажется слишком поспешным.

– Впрочем, – прибавила она, – теперь все делается как попало, и всякий торопится презирать светские законы и уставы.

Графиня д’Армальяк опасалась, чтобы слух о приключениях ее дочери не запер для нее двери в великосветские гостиные, поэтому не стала отговаривать Жанну от неожиданного знакомства.

– Поезжай на этот вечер, – сказала она.

– Поедем со мной.

– Ты знаешь, что я выезжаю только в торжественные дни. Заезжай за герцогиней.

Вечером Жанна оделась просто, но со вкусом.

Перед отъездом зеркало посоветовало ей быть менее простой; Жанна казалась самой себе «угасшей»; она хотела быть блестящей.

– Отчего же не ехать мне в жемчужном ожерелье? У матери столько драгоценных вещей, что никто не удивится, увидев на мне это ожерелье.

Едва надела она жемчуг, как сделалась ослепительно прекрасна.

– Женщина положительно должна иметь рамку, как картина.

Жанна заехала к герцогине, но та, вернувшись из Версаля, немедля отправилась куда-то.

У подъезда ее встретила горничная.

– Вы опоздали; княгиня уже уехала.

– В бальном платье?

– Да, в бальном.

– Не отправилась ли она на бульвар Гаусман, 176?

– Да.

Жанна не сомневалась, что княгиня поехала к госпоже Армонвиль.

Через несколько минут она прибыла по адресу. Около дома стоял целый ряд экипажей, между которыми едва можно было насчитать три или четыре фиакра.

– Я хорошо сделала, что приехала, – сказала себе Жанна, всходя на лестницу, – боюсь только, что будет много гостей.

Она спросила у привратника, где квартира графини, и тот отвечал: «Идите за этими дамами».

Действительно, по лестнице поднимались две дамы, принадлежавшие, по-видимому, к высшему обществу. Они шли на некотором расстоянии одна от другой, потому что их шлейфы занимали пол-этажа.

«Кажется, я отстала от моды, – подумала Жанна, – и, однако, у меня шлейф в три метра».

Она взглянула на свой шлейф, как будто опасаясь найти его очень скромным.

В прихожей обе дамы, едва знавшие друг друга, обменялись взглядами, точно две фаянсовые собачки; ни одна из них не хотела поклониться первой, и потому обе они приняли надменный вид, который и ввел Жанну в заблуждение. Ей казалось, будто она видела этих дам в лесу, в церкви и где-то еще. Она приняла их за иностранок, без сомнения, прибывших нарочно из Сан-Франциско или из Мексики, чтобы утрировать парижскую моду.

Между тем как обе дамы занялись подправкой своих лиц, д’Армальяк вошла в переднюю графини д’Армонвиль.

Она сказала свое имя лакею, вся обязанность которого, очевидно, состояла в докладывании о прибывших гостях. Отворив дверь в гостиную, он громко прокричал:

– Госпожа д’Армальяк.

Эффект был поразительный. Жанна отыскивала глазами хозяйку дома, и хозяйкой дома оказалась пресловутая д’Арсе, прошедшая все степени возможных приключений, появлявшаяся на подмостках театра Variété, дважды продавшая свои драгоценные вещи, трижды разорявшаяся, четыре раза бывшая блондинкой и столько же раз брюнеткой.

В настоящее время она разыгрывала роль светской женщины, потому что к ней вернулся из Чикаго прежний ее поклонник. Поэтому она была строга в выборе общества: едва несколько дев озера, много падших, но замужних женщин.

Ради изменившихся обстоятельств, она приняла имя Армонвиль.

Она подошла к д’Армальяк:

– Сударыня...

– Приехала герцогиня?

– Герцогиня! – Армонвиль, думая, что Жанна смеется над ней, отвечала улыбаясь: – Приехали все герцогини, недоставало только вас.

Она не знала Жанну и задавала себе вопрос, каким образом попала та, не будучи ей представлена. Тем не менее, она потрудилась проводить Жанну в маленькую гостиную и представить одной из своих приятельниц.

Этой приятельницей была Мари Леблан, по мужу Флерио, прозванная Земным Ангелом.

– Графиня, – сказала ей д’Арсе, – представляю тебе девицу д’Армальяк. Как видишь, я принимаю только высшее общество.

Разумеется, в полусвете Земной Ангел пользовалась титулом графини.

Мари Леблан привстала.

– Я не знала вас под этим именем, – сказала она Жанне с нахальством, ибо хотела напомнить ей встречу у герцога Обаноса.

Д’Армальяк бросила на Мари Леблан взгляд высочайшего презрения. Она не хотела ей отвечать, но невольно проговорила:

– Если я надеваю маску, то никто не смеет снимать ее с меня.

Мари Леблан поняла.

– Вы вовремя приехали.

Жанна заметила, что вдова Флерио не спускала глаз с ее жемчужного ожерелья.

«Я погибла», – подумала она.

Д’Армальяк поняла, что попала в ловушку. Уже при входе в первую гостиную она хотела вернуться домой, но остановилась, как будто повинуясь роковой силе.

Она смотрела вокруг, отыскивая знакомое лицо, и видела личности, известные всему Парижу, кроме Жанны. Д’Арсе хотела принимать только светских или по крайней мере полусветских женщин. Но тщетно назвалась графиней д’Армонвиль и обратилась к обществу иностранцев: приехали только три или четыре женщины, попавшие в Париж и всюду являвшиеся. Зато, вопреки ее желанию, явилось много прежних приятельниц. Известно, что эти дамы привозят друг друга.

Одна из них, спрошенная о том, как решилась приехать без приглашения, отвечала наивно: «Зачем прислали бы мне приглашение, когда я не умею читать?»

Таким образом, Жанна попала в общество кокоток высшего полета, в котором замешалось несколько бедняжек, «не знавших грамоты».

Однако она не подозревала всей глубины той пропасти, в которую так опрометчиво попала. Известно, что модные девицы на своих балах принимают вид светских женщин и стараются держать себя, как герцогини. Только после третьего или четвертого вальса сказывается их природа.

Не желая продолжать разговор с Земным Ангелом, д’Армальяк с решительным видом обратилась к хозяйке дома, щебетавшей с двумя турфистами, которые обещали припрятать ее поклонника из Чикаго.

– Будьте так милостивы, – сказала ей вдруг Жанна, – объясните, зачем вы сделали мне честь пригласить на свой бал?

– Я очень рада видеть вас у себя, но не имела чести приглашать.

– Как, вы меня не приглашали! Но я получила от вас письмо, в котором говорится еще о том, что я встречу у вас герцогиню *** и маркизу Монти.

– Уверяю вас, я не знаю ни той ни другой.

– Странно, – сказала Жанна, разгневанная еще больше, – кто же написал это письмо?

– Может быть, госпожа Флерио, которая, сколько помнится, говорила мне о вас.

Теперь Жанна не сомневалась больше в том, что сети были расставлены Земным Ангелом. Она едва поклонилась госпоже д’Арсе и хотела уйти, как увидела на пороге Бриансона.

Глава 2. Цветок Зла

Жанна спрашивала себя, не грезит ли она.

«Боже мой! – с ужасом думала д’Армальяк, поворачиваясь. – Все это устроено женщиной, которая мстит мне за то, что встретила у герцога Обаноса».

Чтобы скрыться от Марциала, ей нужно было вернуться в маленькую гостиную, рискуя столкнуться там со вдовой Флерио.

Разумеется, последняя встретила ее с торжествующим видом, наслаждаясь своим мщением.

В маленькой гостиной собралось столько народа, что д’Армальяк не могла пройти дальше и должна была не только терпеливо сносить улыбку Мари Леблан, но и разговаривать с ней, чтобы не возбудить любопытства.

– Могу я пройти через эту гостиную? – спросила она.

– Да, – отвечала Мари Леблан с обычной грацией, – но вы так прекрасны, что жаль будет, если поспешите уехать.

Мужчины и женщины образовали круг около этих двух красавиц. Госпожа Флерио вполголоса продолжала:

– Кроме того, этому чудесному ожерелью будет неприятно спрятаться так скоро в футляр.

Если можно убить женщину взглядом, то, конечно, в эту минуту вдова Флерио должна была бы отправиться в могилу к мужу. Но взгляд Жанны не обезоружил ее, а только рассердил.

– Мне хорошо знакомо это жемчужное ожерелье; я однажды надевала его и едва не оставила у себя.

– Стало быть, у нас с вами один ювелир?

– Да, удивительный ювелир; у него один шкаф с жемчугом, другой – с бриллиантами, третий – с цветными каменьями: настоящая волшебная сказка.

Никогда в пятом акте драмы зрители не слушали с большим вниманием.

– Как фамилия этого ювелира? – спросила Молчаливая.

Жанна притворилась, будто не слышала вопроса, но Мари Леблан хотела ответить, как вдруг подошла Цветок Зла.

Уже несколько минут она следила глазами за д’Армальяк и не понимала, зачем та явилась сюда, но не осмелилась подойти к ней, уважая ее инкогнито у герцога Обаноса. Но, заметив поединок, в котором Мари Леблан, вооруженная с головы до ног, разила беспощадно соперницу, Цветок Зла поспешила на помощь к последней.

Кроме того, она была расположена к добрым делам, так как в этот самый день молилась о своем сыне, заболевшем корью.

Она стала между поединщицами, как секундант, заметивший неравенство оружия.

– Я уверена, что вы ошиблись дверью, – сказала она Жанне, – вам нужно было подняться этажом выше. Там встретили бы вы у графини д’Арвиль княгиню и других знакомых. Я знаю, кто вы, и знаю также, что здесь вам не место.

Д’Армальяк узнала Цветок Зла, несмотря на ее наряд, совмещавший моды Трианона с модами Директории. Впрочем, модная девушка была очень привлекательна в этом туалете.

– Вы правы, – отвечала Жанна с ласковой улыбкой, – я ошиблась дверью.

Но госпожа Флерио еще не насытилась.

– Кажется, вы часто ошибаетесь дверью, потому что я однажды встретила вас в доме, где не ожидала видеть.

Д’Армальяк отвечала так презрительно и так высокомерно: «Я вас не знаю», что госпожа Флерио стала в тупик. Впрочем, она хотела ответить, но Цветок Зла повела Жанну к спальне, смежной с гостиной.

– Здесь вы можете выйти.

Бриансон шел за ними почти по пятам.

– Прощайте, благодарю вас, – сказала д’Армальяк, протягивая руку Цветку Зла.

Когда она повернулась, ее взгляд встретился со взглядом Марциала.

Новый поединок.

Обладая мужеством, она остановилась на пороге. Бриансон сделал к ней два шага. Жанна вообразила, что, предуведомленный обо всем Земным Ангелом Марциал глядит на ожерелье, и потому своим гордым взглядом, казалось, вызывала его на разговор об этом предмете.

Марциал подошел ближе.

– Вы дрались за меня без моего позволения, – сказала она ему, – это значило оскорбить меня по поводу клеветы.

– Быть может, завтра же я опять нанесу вам подобное оскорбление, – отвечал Марциал, смягчая горькую улыбку. – Я имел честь встречать вас в обществе и не позволю дурно говорить о вас.

Оканчивая свою речь, Бриансон подошел к Жанне. Хотя последняя клялась никогда не говорить с ним, хотя обещала себе никогда не кланяться с ним, однако протянула ему руку на прощание.

Тщетно хотел он ее удержать: она прошла через переднюю, поспешно накинув шубу.

Жанна уже спускалась с лестницы, когда шедший за нею Марциал сказал робким голосом:

– Я думал, что вы отправитесь на бал к госпоже д’Арвиль.

Госпожа д’Арвиль была знакома с госпожой Трамон, но едва знала Жанну, ненавидя ее мать.

– Нет, – ответила Жанна, – я не буду у госпожи д’Арвиль.

– Напрасно: там встретили бы вы герцогиню.

Не желая продолжать разговор на лестнице, Жанна поднялась на одну ступеньку.

– Послушайте, встретясь с вами в этом дурном месте, я должна сказать вам, что попала туда нечаянно, ошибясь дверью, и слишком рассержена, чтобы идти теперь к госпоже д’Арвиль. Прощайте: не хочу больше отрывать вас от ваших знакомых.

И с этими словами, сказанными с горькой улыбкой, д’Армальяк поспешно спустилась с лестницы, ни разу не оглянувшись. Она села в первый попавшийся фиакр, подавленная унижением, но клянясь отомстить так, как мстят женщины.

Д’Армальяк не понимала, как могла иметь успех эта западня, которая, без всякого сомнения, была устроена госпожой Флерио. И поехала не домой, а к герцогу Обаносу, с твердым намерением дождаться его, хотя бы ей пришлось опять столкнуться с какой-нибудь сомнительной особой.

Герцог возвратился из Оперы почти в то же время, как приехала Жанна. Он нагнал ее на крыльце.

– Какое счастье! – вскричал герцог.

– Скажите лучше, несчастье, – прошептала Жанна, стараясь улыбнуться.

Увидев Жанну при свете, герцог был поражен ее бледностью.

– Вы приехали с бала и, вероятно, утомились от вальса.

Жанна рассказала ему всю историю.

Никогда рыкание разгневанного льва, никогда шипение озлобленной змеи не выражали лучше жажды мщения. Жанна была великолепна в своем гневе; она металась по маленькой гостиной, как тигрица по клетке.

– Поистине, вы велики, как гомеровская героиня, – сказал ей герцог.

Жанна пристально посмотрела на него:

– Не смейтесь! Скажите, как отомстить этой женщине.

– Очень просто: оставьте у себя мое ожерелье. Ничто в мире не огорчит ее сильнее, потому что уже больше года она выпрашивает у меня именно его. Но я не расточаю драгоценности, которые имеют большую ценность, нежели деньги.

Жанна сняла ожерелье.

– Теперь я его не надену больше. Оно жгло меня в этом дурном месте, как будто вместо жемчужин были огненные языки.

Она подала ожерелье герцогу.

– Бедные жемчужины, – сказал испанский гранд с сожалением, – никогда не найти мне для вас лучшего места. На вас оправдываются слова испанского поэта: «Вы обезлюживаете для меня женский мир».

Жанна взглянула на жемчуг, как бы прощаясь с ним.

– Поцелуйте его в последний раз.

– Я уже сказала вам, что это огненные языки.

– Напрасно возвращаете вы мне ожерелье; это значит признать себя побежденной в глазах госпожи Флерио. Говорю вам серьезно: показавшись в этом ожерелье, вы не можете обойтись без него.

– Прежде всего я хочу отомстить; какое мне дело до мнения всех погибших красавиц? Да, мщение есть услада богов и женщин!

Жанна ходила большими шагами; взор ее пылал, ноздри раздувались.

Заметив улыбку герцога, она вообразила, что он смеется над ней; не улегшийся еще гнев придал ей нечеловеческую силу. Она стояла перед мраморным столиком.

– Говорю вам, что отомщу, – произнесла она, ударив кулаком по столику.

Удар был так силен, что разбил мраморную доску.

Герцог, следивший за ней глазами, встал и молча подошел взглянуть на это неслыханное зрелище.

Разумеется, после такого подвига гнев Жанны утих.

Они оба рассмеялись.

– Теперь вижу, что надо быть вашим другом! – сказал ей герцог. – Какой у вас сильный кулак!

Д’Армальяк сняла перчатку:

– Оттого, что у меня не женская рука. Моя перчатка будет вам впору.

Герцог поцеловал руку и стал доказывать, что она идеально прекрасна по очертанию.

– И по белизне, – усмехнулась Жанна, показывая синяки.

Но она не отступилась от своей заветной мысли – мысли о мщении.

– Я лягу, – продолжала она, – но клянусь, не засну до тех пор, пока не найду способа отомстить.

– Предчувствую, что мщение будет жестоко.

– Хотите войти в долю?

– О нет! Мщение – услада богов и женщин, но не мужчин.

– В таком случае я буду действовать одна.

Она протянула руку герцогу Обаносу и хотела отправиться.

Испанский гранд подошел к ней и нежно обнял.

– Прощайте, разгневанная красавица; мстите, но любите меня.

Она позволила поцеловать себя в лоб.

Жанна до того погрузилась в размышление, что не заметила, как испанский гранд надел ей на шею жемчужное ожерелье.

Только близ Триумфальной арки, поправляя шубу, она ощупала жемчуг и хотела вернуться, но силы ее были истощены волнением.

«Тем хуже, – подумала она, – ожерелье опять останется у меня».

Жанна не уснула, пока не нашла способ отомстить.

Глава 3. Баккара

Дня через три госпожа Флерио получила приглашение на ужин к одной известной мексиканке, стоявшей на рубеже того и другого света. У мексиканки не танцевали, а играли. Женщины очень любят играть, когда имеют партнерами мужчин. Поэтому госпожа Флерио сочла за счастье для себя попасть в подобный дом. В самом деле, найти подлипал, которые строят вам глазки, дают денег на игру или играют за вас – разве это не идеал искательниц приключений? Особенно когда имеется в перспективе хороший ужин.

Земной Ангел приехала к мексиканке во всем блеске своей красоты, в свежем платье и блестящей шляпке. Поэтому хозяйка дома встретила ее следующими словами:

– Вы точно солнце, и я погашу четыре свечи.

Один из крэвэ прибавил:

– Можно бы потушить и все свечи...

На что ему отвечала мексиканка:

– Видно, у вас много золота для игры.

Сели играть в баккара. Обогащались и разорялись в мгновение ока. Через два часа Земной Ангел в десятый раз громко сказала:

– Я все проиграла.

Она играла на чужие деньги.

Однако молчала о том, что прятала все луидоры, которые могла украсть, дабы в случае проигрыша остаться если не со славой, то с деньгами.

В этом доме не женщины поражали безумной роскошью, а мужчины своей безумной игрой. Были игроки всех наций. Старый и Новый Свет имели своих представителей: новокаледонцев, монегасков, мормонов, спартанцев, буживальцев.

Сели ужинать. Но ужинали так скоро, что едва успевали ухаживать за женщинами, которые, впрочем, мечтали лишь о выигрыше.

Опять принялись за игру, с трюфелем в одной руке и с засахаренным каштаном в другой. Было около трех часов утра, когда новое лицо произвело сильное впечатление своим неожиданным прибытием.

До сих пор являлись самые странные личности, не наводя страха на играющих. Отчего же наступило мертвое молчание при входе нового лица? Оттого, что этим лицом был полицейский комиссар в трехцветном шарфе.

– Господа, – сказал он как светский человек, – мне весьма неприятно тревожить вас; но здесь есть игроки, подвергшиеся наказанию, и девицы, бежавшие из ссылки.

С полицейским комиссаром пришли несколько мужчин в черном платье, но без перчаток. Эти личности принялись за дело. Обыскали того, другого; с первого же раза нашли четыре подобранные колоды карт.

Неслыханная вещь! Одна из этих колод обнаружилась в кармане Земного Ангела.

– О! – вскричала ее соседка. – У нее был карман в платье.

– Иначе нельзя, – отвечала одна иностранка, – отправляясь играть, надо надевать игорное платье.

Пока шел этот разговор, комиссар выложил на стол три горсти золота, найденного им в кармане госпожи Флерио.

Не думайте, что это привело ее в смущение. Со своей обычной невинной улыбкой она сказала:

– Кто-то пошутил, положив все это в мой карман.

– Это не шутка, а подтасованная колода, – сказал комиссар, рассматривая карты.

– Клянусь вам, что у меня не было карт, – возразила Земной Ангел.

– Вы сами видели, что карты найдены у вас, а не у вашей соседки.

Госпожа Флерио заплакала, но тем не менее ее арестовали и отвели в тюрьму Святого Лазаря вместе с двумя другими женщинами, которые хорошо знали туда дорогу.

– Бедняжка, – сказал один из завсегдатаев, – надо признаться, эти полицейские комиссары ужасны. Одних женщин они арестовывают потому, что у тех нет карт, а других потому, что найдут у них карты.

Глава 4. Истина приоткрылась

Прибыв в тюрьму Святого Лазаря, Земной Ангел проливала искренние слезы, потому что не чувствовала себя виновной. Правда, она крала во время игры луидоры у соседей, но это такие грешки, на которые не обращают внимания в полусвете. Женщины становятся еще привлекательнее, когда воруют в игре. Все видят их воровство и позволяют красть, считая это за шалость; кто украдет луидор, тот не стащит билет в пятьсот франков. Поэтому иметь в кармане колоду карт было, по мнению госпожи Флерио, достойно лишь патентованного вора, заслуживающего ссылки на каторгу. Она задавала себе вопрос, каким чудом попала к ней в карман эта колода, и не сомневалась в том, что это было делом женской ревности. Но напрасно перебирала она всех женщин, участвовавших в игре, – ни одна из них не была, по ее мнению, способна на подобную низость; она стала искать дальше и выше. Вдруг в ее голове мелькнула мысль о Жанне, которую она оскорбила дня три тому назад.

– Это она! – вскричала госпожа Флерио, ревность которой воскресла с новой силой.

Со времени встречи с Жанной у герцога Обаноса испанский гранд, часто посылавший за госпожой Флерио, вдруг прекратил с ней всякие сношения. Нельзя таким образом лишиться столь знатного и столь богатого поклонника. Поэтому Земной Ангел не могла простить д’Армальяк, считая ее полновластной госпожой в отеле герцога.

– Это она! И я отомщу ей!

Мы уже видели, как жестоко мстит госпожа Флерио. Теперь начиналась трагедия во вкусе древнегреческой.

Войдя в канцелярию тюрьмы Святого Лазаря, она сказала, что тут есть ошибка, что она умирает от стыда и гнева, что ее следует отвести прямо в больницу и поручить сестре милосердия или духовному отцу. Она хотела исповедаться, прежде чем впадет в бред.

Она была так бледна, кротка, невинна, что начальник канцелярии почувствовал невольное сострадание к ней, хотя уже привык ко всем метаморфозам манон леско [67], захваченных во время вечерней оргии. Чем больше расспрашивал он Земного Ангела, тем больше убеждался, что здесь есть ошибка, которая часто повторяется при раскидывании сетей для известного рода особ.

Так, например, за несколько дней перед тем случилось следующее: преследовали что было сил девушку легкого поведения. Обыскали все места, пользовавшиеся дурной славой.

Дело шло о краже бриллиантов у одного ювелира. Девушка с рыжими волосами преобразилась в порядочную женщину, чтобы производить свои операции в другом конце Парижа. Знали, что у нее, кроме всех любовников, есть один старинный. Не подлежало сомнению, что рано или поздно она придет к нему. Устроили ловушку.

– Идет дама, – сказал как-то вечером полицейский агент, – присмотритесь внимательнее.

Из красивого купе вышла госпожа Аноним, гибкая и легкая женщина, и поспешно взобралась на четвертый этаж.

Задали несколько вопросов кучеру, который, судя по наружности, был кучером одной из этих дам.

– Это она, – сказал полицейский агент, – кучер чванится и не хочет говорить. Дело в шляпе.

Кучер потому не отвечал на вопросы, что считал неудобным разглашать о своей хозяйке, сошедшей с истинного пути. Взошли, приказали отворить дверь, арестовали даму.

– Ваше имя?

– Не скажу.

– Вы девица Дюмутье?

– Нет.

– Кто же вы?

– Не хочу отвечать.

– Ну, ответите другим.

Видя, что его новую любовницу принимают за прежнюю, перепуганный любовник схватил револьвер, чтобы вырвать добычу из рук полицейских агентов, но этим самым подтвердил их предположение и усложнил дело.

Несмотря на его просьбы и на крики дамы, последнюю отвели в тюрьму Святого Лазаря. За нею следом отправился любовник, чтобы объяснить дело. Но перед его носом захлопнули дверь, сказав, что вход сюда дозволяется только прекрасному полу.

Это происшествие едва не погубило госпожу Аноним, которая, впрочем, не оправдалась в общественном мнении, хотя и была выпущена за неимением улик. Три месяца назад она требовала развода с мужем. Мы еще встретим ее впоследствии.

Начальник канцелярии попал впросак, очарованный Земным Ангелом. Он доложил директору, который вышел взглянуть на нее. Они решили сообща, что молодая женщина, без сомнения, арестована слишком поспешно, но что от их власти зависит лишь оказать ей некоторую снисходительность и тем смягчить ошибку правосудия. Они поручили Земного Ангела сестре милосердия.

Оставшись наедине с сестрой милосердия, госпожа Флерио бросилась в ее объятия, стала на колени и умоляла избавить ее от всякого соприкосновения с тварями, населявшими тюрьму Святого Лазаря. Сестра милосердия до того была тронута заплаканным личиком Земного Ангела, что взяла ее в свою келью, сказав: «Не бойтесь, ни один из ваших прекрасных волос не упадет с вашей головы».

В тот же день послали за траурным платьем госпожи Флерио, так как она не могла сидеть в шубе, которая плохо прикрывала ее обнаженные плечи и бальный наряд. Она оделась во вдовий костюм с таким искусством, достоинством и невинностью, что со второго же дня сопровождала всюду сестер милосердия в качестве неофитки. Она расположила всех в свою пользу, казалась до того покорной и преданной воле Божьей, что ни одна из узниц не решилась обозвать ее своей подругой. Служители знали, в чем дело, но уважали эту тайну, тем более что госпожа Флерио была очень щедра.

Она терпеливо ждала дня освобождения, зная, что за нее ходатайствует у префекта полиции влиятельное лицо. Но как жестоко отомстит она д’Армальяк, получив свободу!

«И, однако, как знать, – думала госпожа Флерио, – не опущены ли в мой карман эти карты каким-нибудь бесстыдным игроком в ту самую минуту, когда вошел комиссар? Но все равно: д’Армальяк поплатится за все мои бедствия и горе».

Глава 5. Дамы в стенах Святого Лазаря

Доступ в это учреждение, как известно, очень труден. Нельзя смущать девиц в их убежище, среди труда и молитв.

Однако достаточно знакомства со сговорчивым чиновником, чтобы получить позволение войти в это убежище падших.

Узнав об успехе своей комедии, д’Армальяк пожелала насладиться мщением, пылая еще гневом на Земного Ангела за ее проделку. Она была знакома с одним чиновником, важным советником, светским человеком, большим дамским угодником, который тем охотнее согласился дать пропуск, что сам хотел видеть этих девиц в их настоящей квартире, как выражалась Жанна.

Однажды около часу, после рекреации этих девиц, явились у ворот Святого Лазаря советник, представитель народа, Жанна д’Армальяк и госпожа Трамон.

– Нужно видеть их всех, – повторяла несколько раз Жанна.

Она хотела, в свою очередь, узнать госпожу Флерио, как та признала ее у графини д’Армонвиль.

– Будьте спокойны, – отвечал советник, – в подобных случаях у меня сто глаз, и я заглядываю во все уголки.

– А для меня, – сказал представитель народа, – представится случай изучить пенитенциарную систему.

Госпожа Трамон заткнула уши:

– Тсс! Вы, кажется, готовитесь произнести речь.

Мы не станем следовать за ними шаг за шагом по всем закоулкам сей тюрьмы. Это бесконечное путешествие. Самый опытный человек заблудился бы там, не имея проводником сторожа.

Четверо путешественников уже видели многое. Они удивлялись тому, что все эти девицы так весело сносили свое заключение, лишившись роскошных платьев и драгоценных украшений, взамен которых им дается одежда из грубой шерстяной материи; кроме того, им стригут волосы, это первое и последнее украшение женщины.

«Хотелось бы мне ее видеть без волос», – думала д’Армальяк.

Она видела всех, как шьющих на машинках, так и ничего не делающих; как находящихся в больнице, так и заключенных в кельи, но нигде не встретила госпожу Флерио. Однако последняя была тут. Где она могла спрятаться?

Любопытство никогда не покидает женщин, даже ставших сестрами милосердия. По-видимому, они совершенно отрешились от мира сего, а между тем не упускают случая кинуть тайный взгляд на человеческую комедию. Потому они никогда не лишают себя нового зрелища, которое служит для них отдаленным эхом сего мира, закрытого для них. Когда являются любопытные посетители, они сами становятся любопытными.

В этот день сестры милосердия, узнав о приезде двух прекрасных дам, пожелали все взглянуть на них и полюбоваться на новые моды. Они знали, что посетительницы пойдут осматривать часовню, и потому отправились туда помолиться еще раз.

Разумеется, в их числе была и молодая вдова в черном одеянии.

Часовня была осмотрена в короткое время. Она вся выбелена и не заключает в себе ни одного произведения искусства, так что д’Армальяк и госпожа Трамон смотрели только на сестер милосердия.

Земной Ангел, шепча молитвы и поглядывая на обеих посетительниц, сразу узнала д’Армальяк, которой и в голову не приходило, что госпожа Флерио, попав сюда в качестве падшей женщины, сделалась почти сестрой милосердия: поэтому-то ее и не узнала Жанна.

– Это она! – сказала вдруг д’Армальяк с удивлением.

Не желая упустить случая насладиться мщением, она подошла к госпоже Флерио.

– Как, вы удалились от света?

– Да, я возненавидела свет. Видите ли, заключенные здесь нисколько не хуже тех, которые сидят в салонах.

– Быть может потому, что они раскаиваются?

Разговор между госпожой Флерио и д’Армальяк не мог долго продолжаться, потому что советник уже вышел из часовни вместе с госпожой Трамон. Впрочем, Жанна не требовала большего; ее целью было видеть Земного Ангела в заключении, и цель эта достигнута. Правда, позолотили цепи, но все же она была узница.

– Больше нечего осматривать? – спросил советник у провожавшего сторожа.

– Да, – ответил сторож, – если не считать несколько известных женщин, сидящих здесь уже с неделю.

– Каких женщин?

– Я их не знаю, но говорят, что они способствуют бракам с левой стороны.

– Кажется, я их видел, – сказал советник, – два года тому назад, когда был председателем в ассизах, их судили за совращение малолетних.

– Если угодно взглянуть на них, то потрудитесь вернуться.

– Конечно, надо их всех видеть! – вскричала госпожа Трамон.

Эти милые особы чувствовали себя здесь так же хорошо, как у себя дома, где часто нечего было есть.

Они убивали время в карточной игре. Когда сторож отворил дверь, они спорили о сомнительном ходе, обвиняя друг друга в плутовстве.

Д’Армальяк испугалась этих четырех страшных личностей, представлявших отживший порок; они все разом подняли буйные головы, преклонявшиеся только перед судом, и с любопытством смотрели на госпожу Трамон и на д’Армальяк, думая, без сомнения, что недурно бы обладать такой красотой. Жанна вышла первая из комнаты и встретила на пороге Земного Ангела, которая велела сторожу отпереть соседнюю дверь.

– Вот еще интересная вещь, – сказала она д’Армальяк.

Жанна доверчиво вошла в отворенную дверь.

– Дальше, – продолжала госпожа Флерио, – вы увидите зло в самом корне: трех пятнадцатилетних девочек, взятых на улице.

Вторая дверь этой комнаты вела в большой чулан, куда посадили несколько юных созданий, уличенных в непозволительных сношениях на улице.

Читая дурную книгу, останавливаешься на самых плохих страницах; так и д’Армальяк решилась войти в чулан, предполагая, что за ней идет госпожа Трамон. Она была поражена представившейся картиной: все эти юные создания танцевали канкан, будто были в школе Марковского. Увидев Жанну, они вдруг остановились, боясь подвергнуться наказанию. Д’Армальяк удивлялась искусству, с каким девицы принимали вид самых невинных созданий, чтобы лучше обманывать народ. Не видя спутников, Жанна вернулась в первую комнату и пришла в немалое удивление, когда заметила, что выходная дверь заперта.

– Бланка! Бланка! Бланка! – кричала она все громче и громче.

Но госпожа Трамон не слышала ее криков: она уже сходила с лестницы.

Жанна побледнела от страха и гнева; она была заключена в келью – и кем же? Земным Ангелом, которая отвечала этим на ее мщение.

Она принялась стучать в дверь, но на ее стук, казалось, не обращали внимания. Госпожа Флерио не преминула сказать посетителям, что д’Армальяк уехала вперед.

Жанна продолжала стучать, а потом звать. Сцена была ужасная и вместе с тем комическая, потому что юные создания начали смеяться над ее несчастным приключением.

– Подождите, – сказала одна из них, – мы дозовемся кого-нибудь, подняв адский шум.

Сказано – сделано. Юные создания снова принялись танцевать, с той разницей, что до этого времени они танцевали молча, боясь навлечь на себя наказание, теперь же сопровождали свой танец пением. Поэтому Жанна перестала стучать и звать, в полной уверенности, что явятся сторожа прекратить этот шум.

Действительно, дверь отворилась, и д’Армальяк прежде всего увидела госпожу Флерио в сопровождении сторожа и сестры милосердия.

– Как! – сказала последняя. – Вас заперли!

Жанна выбежала, как стрела, чтобы не поддаться искушению свернуть шею Земному Ангелу, но последняя, отплатив ей в свою очередь, закричала:

– Прощайте! Можете сказать, что были узницей в Святом Лазаре.

Книга четырнадцатая. Княгиня с родинкой

Глава 1. Куда ведет платоническая любовь

Мы предполагаем рассказать событие, в котором принимали участие княгиня с родинкой, Жанна д’Армальяк и Цветок Зла.

Мы позволим себе начать издалека и представим новые личности, достойные внимания.

Княгиня, как известно, была не безупречна.

Она считала себя неприступной вследствие своей насмешливости, но уже два раза встретила «мастера в странном поединке».

В свое утешение она говорила, что была застигнута врасплох, и твердо верила, что отныне будет постоянно настороже.

Встретив своего последнего поклонника, она так громко рассмеялась, посмотрела на него так дерзко, по-видимому, до такой степени забыла о его существовании, что он не осмелился напоминать ей о себе.

Тем не менее княгиня продолжала кокетничать и забавляться вздохами влюбленных.

Одни женщины живут любовью, которую питают сами; другие же живут внушаемой ими страстью.

Кто-то сказал: «Первая красавица в мире может отдать только то, чем обладает». Это нелепость, потому что красавица может дать любовь, сама ее не имея.

Так поступала княгиня. Фильшатель, гусарский капитан, влюбился в нее. Тщетно продолжал он связь с Цветком Зла: страсть к княгине укоренилась прочно в его сердце и не давала ему покоя.

Он отдал бы все на свете за обладание княгиней, но до сих пор его притворное или искреннее отчаяние оставалось тщетным; княгиня доказывала ему, что искуснее его в игре страстей. Он служил ей лишь забавой. Когда капитан заводил речь о своей любви, она заливалась звонким смехом.

И любовное объяснение прерывалось на первых словах.

Уже шесть недель тянулась эта комедия, то на последних зимних балах, то в концерте Мюзара, то в Опере, то в доме княгини, куда он был вхож.

Княгиня очень часто отсылала его к Цветку Зла, которую встречала в лесу и находила очень хорошенькой.

– Видите ли, любезный капитан, – говорила княгиня, – вы напрасно ухаживаете за светскими женщинами. Самые добродушные только понапрасну отнимут у вас время. Обладая, подобно вам, горячей натурой, не следует быть слишком требовательным.

Фильшатель доказывал княгине, что светские женщины милее, потому что обладают умом; княгиня возражала, что нигде нельзя найти более глупости, как около нее.

Она перечислила всех своих приятельниц в доказательство того, что ни одна из них не могла бы выдумать порох.

– Но вы сами, – отвечал Фильшатель, – вы трижды женщина: по уму, сердцу и красоте.

– По уму может быть, но ни по сердцу, ни по красоте. Если вы ищете только временного, то не ездите ко мне. У одних женщин существуют уста для любви, у меня же только для смеха над любовью.

И княгиня принималась хохотать.

Но влюбленный не верил; он упорно преследовал, рассчитывая на свои силы и не веря в неприступность княгини.

Но все его старания были безуспешны.

Прекрасная Шарлотта говорила ему:

– Полноте, капитан; ваши выстрелы не обожгут меня; вспомните, в моем гербе есть саламандры.

Однако она с некоторым удовольствием слушала болтовню влюбленного.

Не боясь больше быть застигнутой врасплох, она даровала ему некоторые привилегии. Княгиня не хотела иметь его своим поклонником, но вместе с тем не желала отказаться от его ухаживаний.

Разумеется, Фильшатель забавлял различным образом Цветок Зла и княгиню. Первую он бил, вторую молил. Кто знает, не переменятся ли роли?

Нельзя ничего предвидеть в области любви.

Хотя княгиня держала влюбленных на почтительном расстоянии, однако некоторым из них давала привилегии, служащие преддверием страсти или любовного приключения. Свет обвинял ее в излишней снисходительности к мужчинам. Князь, закрывший на все глаза потому, что и сам был ослеплен любовью к одной из модных дам, вдруг вздумал ревновать и объявил жене, что она оскорбляет его герцогскую корону.

Княгиня засмеялась и предложила ему отправиться к его паршивым овечкам. Но у герцога бывали дурные дни; он посоветовал ей держать себя построже и обещал очистить дом от всех влюбленных. Прекрасная Шарлотта не поверила ни одному слову и с усиленным рвением предалась кокетству.

Фильшатель стоял целой головой выше всех своих соперников. Следовательно, мог прежде других рассчитывать на победу. Хотя княгиня не любила его серьезно, однако чувствовала к нему влечение ради его лица и характера: он имел сходство с Генрихом IV и бил женщин. Не лучше ли быть битой, чем нелюбимой?

Всякое выражение страсти производит впечатление на женский ум.

Но так как герцог, не бивший ни жену и никого другого, не хотел, чтобы княгиня была бита Фильшателем, то велел отказывать последнему. Всякий раз, когда капитан приезжал, швейцар встречал его следующей фразой: «Князя нет дома», и дверь запиралась.

Шутка показалась неприятной Фильшателю; в четвертый раз он уже не пришел, хотя был влюблен до безумия. Тем не менее он не расстался с любовницей; известно, что эти господа питают страсть и в том и в другом свете.

Отель княгини стоял на проспекте Елисейских полей; в течение нескольких дней кряду Фильшатель проезжал мимо на лошади или курил под балконом, но прекрасная Шарлотта садилась лишь под окна, выходившие в сад. Любовь изобретательна: Фильшатель снял на улице Лорда Байрона небольшую комнату, выходившую окнами в упомянутый сад. Сад был невелик, и потому явилась возможность вести переговоры взглядами. И какими взглядами! Любовь усиливается от встречаемых препятствий, и потому княгиня сказала однажды Жанне:

– Положительно, я наполовину влюбилась в этого Фильшателя.

– Если любите вполовину, то значит, любите совсем, – отвечала Жанна, – наконец-то попались и вы.

В числе привилегий, данных прекрасному капитану, была одна, особенно важная для него: скучая часто по ночам, княгиня выходила в пеньюаре на балкон подышать запахом цветов.

Время было весеннее, когда цветут розы.

Под окном рос великолепный каштан, уже целый месяц покрытый цветками. Казалось, что исполинская фея поставила здесь фантастический букет.

В цветнике росли розы, жасмин и левкои.

Но, без сомнения, Фильшатель нашел это количество цветов недостаточным для своей богини, потому что каждый вечер известная цветочница Елисейских полей приносила ему букет, который он перебрасывал на балкон своей дамы с ловкостью индийского фокусника.

Мужу казалось, что у его жены слишком много цветов; жена отвечала, что в этом состоит вся ее роскошь. Завел же он паноплию, следовательно, не должен восставать против роз.

Прежде княгиня редко бывала в саду, теперь же вдруг полюбила страстно розы. Благодаря этому обстоятельству капитан мог видеть княгиню то одну, подметавшую дорожки длинным шлейфом, то вместе с д’Армальяк, с которой вела бесконечные разговоры.

В деловом и утилизирующем мире приятно видеть восхитительные создания, которые, по-видимому, рождены только для того, чтобы улыбаться, и вся забота которых заключается единственно в возвышении своей красоты. Таково было мнение Фильшателя, который поэтому отдал бы за описанное зрелище свое место в Опере и в парижском Буффе – любимых театрах Цветка Зла.

К несчастью, князь также присутствовал при этом зрелище. Узнал ли он капитана в окне, хотя тот преобразился в турка, начиная с папушей и кончая феской? Двадцать раз был готов капитан бросить записку своей возлюбленной княгине, но все ждал удобной минуты. Однажды вечером он сделал еще лучше: обменявшись несколькими нежными словами, спустился из окна, перелез через пограничную стену и очутился в княжеском саду. Княгиня испугалась и не хотела слушать его; он шел за ней до крыльца, поэтому она покорилась необходимости, тем более что любила романтические опасности. Капитан высказал, что провел последние недели, разыскивая ее в обществе, что умирает от печали, что не может жить без нее.

– Да, да, – отвечала княгиня, – все это известно мне; все это пустая любовная болтовня. Не хотите ли вы похитить меня?

– Не смейтесь; я способен на все.

– Ну, в таком случае убирайтесь прочь.

Капитан ушел, но с тем условием, что ночью, когда князь уедет в клуб или куда бы то ни было, княгиня сойдет в сад наслаждаться платонической любовью с капитаном, который сделался чистейшим платоником.

– Не верю ни одному вашему слову, – отвечала княгиня со смехом, – но мы увидимся.

Она подчинилась обаянию; в следующую ночь княгиня не подавала признаков жизни, но во второй вечер, часов в одиннадцать, сошла с крыльца подобно белой тени.

Фильшатель не замедлил явиться на свидание; от полноты счастья он обнял ее, и объятия были так нежны, что княгиня не оскорбилась. Притом же чувство заговорило сильнее. Княгиня находила, что этот человек, бивший женщин, гораздо нежнее двух ее первых поклонников, и потому допустила усилиться свою любовь. Она рассказала все д’Армальяк, которая, со своей стороны, поведала ей, как еще сильно любит Бриансона.

Они расспрашивали друг друга, гадали на картах, хотели знать будущее, чувствуя, что любовь сильнее воли и что они уже не могут совладать с собой.

Однажды вечером, когда неразлучные сидели на ступеньках крыльца, а князь курил под деревом, капитан Фильшатель, не видя его, перебросил записку; последняя упала к ногам князя; князь поднял и развернул ее.

– О-о! – сказал он. – Любовная записка.

Записка была следующего содержания:

Прелестная княгиня,

сегодня вечером мрачное небо, ни одной звездочки, кроме той, которая будет гореть в вашем окне; не забудьте, Джульетта, что Ромео станет ждать под балконом.

Подписи не было.

Князь топнул ногой, но сдержал гнев.

– Я также буду под балконом, – сказал он и отправился к обеим дамам, которым, разумеется, не показал найденной записки. Чтобы скрыть свое волнение, он завел разговор о дружбе между женщинами.

– Уж не хотите ли ревновать меня к Жанне? – спросила княгиня.

– Благодаря Богу, нет, притом я не ревнив.

– Не думаю. Вы любезно держите меня взаперти под предлогом сильной страсти. К счастью, Жанна услаждает мое одиночество.

– Ваше одиночество!

Князь едва сдержал себя.

– Прощайте, – сказал он, подавая руку д’Армальяк и палец жене.

Перед уходом из дома князь убедился, что револьвер его заряжен.

– Жена говорит, что у меня нет друзей, – прошептал он, – вот этот не изменит мне.

Он вышел и вскоре вернулся.

В полночь княгиня сидела на балконе.

Отчего же не было Фильшателя под цветущим каштаном?

Оттого, что Роберт Амильтон, которого вы не знаете, встретил тряпичницу, с которой вы еще меньше знакомы.

Глава 2. Записной дуэлист

Историю Роберта Амильтона можно назвать самым неправдоподобным романом.

Есть люди, которые в жизни не могут сделать шага, не попав в бездну или опасное положение. Они переходят от одной невероятности к другой, от одной бури к другой, между тем как другие, простоумные, спокойно приплывают к счастливым берегам.

В настоящую минуту я могу сказать вам о Роберте Амильтоне только то, что он дошел до крайней нищеты, полного отчаяния и безверия и готов был посягнуть на самоубийство.

О его происхождении, семействе, воспитании ничего не известно. Когда-то он бывал в лучшем парижском обществе, но не принадлежал к нему официально. Он англичанин? Быть может, только англоман. Осанка его безупречна; он был высокого роста, красив, с черными волосами, гордо поднятой головой. Его состояние? Об этом никто ничего не знал. У него были отличные лошади и любовницы, которые прославились через него.

Но в ту минуту, как он выступает на сцену в этом рассказе, у него не было уже ни лошадей, ни любовниц. От минутного блеска осталась только дерзость. Он доживал тридцатый год, пресытясь всем не потому, что утратил иллюзии, ибо никогда их не имел, не будучи ни поэтом, ни мечтателем, но потому, что не имел больше денег. В итоге оказывалось: слишком много лошадей и беспримерное несчастье в баккара.

– Конечно, – сказал он грустно, – я потерял всякую надежду, и мне остается только умереть.

Как дошел он до этого? У него были красота, храбрость, надменность, непринужденность знатного человека, или комедианта, или фехтмейстера.

Он не был ни знатным человеком, ни комедиантом, ни фехтмейстером.

Однако он мастерски владел шпагой и любезно убивал за всякое неприятное для него слово. Недурно также играл комедию с женщинами. Если он не мог брать знатностью рода, то брал красивой наружностью и был в этом случае счастливее многих, род которых восходит к эпохе крестовых походов.

Последняя его дуэль была с другом, который сделался его врагом, потому что ссудил ему десять луидоров.

Роберт упрямился возвратить эти деньги, и рассерженный заимодавец сказал ему:

– Кончится тем, что тебя станут называть Роберт-шарлатан.

– Это словечко разлучит нас навеки. Я возвращу вам десять луидоров, но вы будете драться со мной.

Сказано – сделано.

Роберт делал чудеса, чтобы добыть десять луидоров.

Он послал их бывшему другу вместе с двумя секундантами.

Бывший друг употреблял все усилия предотвратить дуэль, радуясь возвращению десяти луидоров, а быть может, опасаясь дурного исхода поединка; но, несмотря на все старания, должен был выйти на дуэль.

Роберт удовольствовался только тем, что оцарапал ему руку.

Это служит новым доказательством тому, что не следует ссужать своего друга десятью луидорами, если не обладаешь великодушием занести эту сумму на счет прибыли и убытка дружбы.

Несмотря на свой американский характер, рискующий всем и рассчитывающий на собственные силы в опасных предприятиях, Роберт не мог, однако, найти средств вновь создать себе состояние. «Впрочем, не стоит заботиться об этом», – говорил он в полной уверенности, что тридцатым годом оканчивается молодость. А без молодости что такое жизнь? Ряд скучных дел, постоянная неудача, комедия, в которой играешь мнимых рогоносцев или больных, если только не бываешь ими на самом деле. «Нет, нет, – говорил он, – я сыграл свою роль и не хочу занять второстепенные; ускорим развязку». В корабле оказалась всюду течь. Единственным его спасением была старинная любовница, которая давала ему пристанище, но отказывала в сердце. Так как Роберт был с нею дерзок, то она выгнала его.

Амильтон решил убить себя в тот же день, но хотел прежде позавтракать весело, подобно гладиатору, который с улыбкой на губах встречает смерть. Он вошел к Биньону: все столы были заняты; ему показалось обидным не иметь места для своего последнего пира, и потому он без церемонии уселся за один столик с двумя мужчинами, которые мирно завтракали. Роберт сильно постучал, чтобы позвать прислугу.

– Извините, – сказал ему один из завтракавших мужчин, – стол занят.

– Стол принадлежит тому, кто позже пришел, – отвечал Роберт.

Второй мужчина молча подал свою карточку этому нахалу.

– Вы хотите рисковать своей жизнью? Позавтракав, я пришлю к вам своих секундантов.

В зале нашелся один из друзей Роберта, который стал его уговаривать.

– Не отступлюсь ни от одного куска, – отвечал он, вырывая у прислуги блюдо раков.

Его сочли пьяным. Оба обиженных, не желая тотчас начинать дуэли, позволили ему распоряжаться, но твердо решились расправиться с ним, как только пройдет его опьянение.

На другой день дрались в Сен-Клу. Разумеется, Роберт ранил противника.

– Странно, – сказал он одному из секундантов, – если бы я не дрался с этим человеком, то был бы теперь мертв.

Напрасно расспрашивали его о значении последних слов, он отказался дать объяснение. Оставшись один, он подумал: «Не найдется ли сегодня причины отсрочить смерть еще на день?»

Вечером Роберт отправился в театр, где его хорошо знали, и стал уверять, что имеет место в первой ложе на авансцене. В этой ложе сидели две молодые кокотки. Зная Роберта давно, они позволили ему остаться до прихода мужчин. Когда вошли последние, Роберт посоветовал им убираться вон, ссылаясь на отсутствие знакомства. Мужчины разгорячились; тогда Роберт схватил перчатку одной из этих дам, намереваясь кинуть ее в лицо противникам.

– Посмотрите, ни один из них не обладает мужеством поднять вашу перчатку. – Перчатка была поднята; охрана вывела Роберта из ложи. – Это ничего не значит, я не потерял даром день, потому что добился дуэли на завтра.

В течение целой недели он каждый день имел дуэль по различным поводам; Роберт делал дерзости с отличным тактом, никогда не доходя до оскорбления, что было еще хуже для благовоспитанных людей, так как можно простить оскорбление, но не дерзость.

Дуэли Роберта были настоящей комедией. Одному он говорил: «Уберите свой нос, он мешает мне видеть дорогу», другому: «Наденьте очки, у вас дурной глаз». И всякий вечер, ложась спать, он извинялся перед собой за то, что еще не умер, так как завтра должен выйти на дуэль.

Однако все ресурсы были истощены; Роберт продал все, за исключением того, что осталось на нем; ночевал в разных гостиницах, потому что не мог заплатить за вчерашний ночлег. Наконец исчезла возможность добиться дуэли, потому что все отказывались быть его секундантами: обычные посетители кофейной Гельдер имели на него зуб.

В пятницу Роберт Амильтон тщетно рылся в карманах: там не было ни золота, ни серебра, ни билетов mont-de-piété.

Было около полуночи, а Роберт еще ничего не ел.

Целый вечер он мерил бульвар от Водевиля до Бребана, как будто должен был встретить друга, который предложит ему обед.

Он встретил несколько товарищей, но те предложили ему только сигары.

Кто курит, тот обедает; но в этот день напрасно он курил – голод брал свое. Роберту казалось, что в его желудке орет целая рота солдат.

Он не мог, подобно прочим, войти к Бребану, в кофейную Риш, в Золотой дом, к Биньону, не заботясь об увеличении долга; всюду он был столько должен, что не смел показать носа.

Если же и случалось ему войти под покровительством друга, то ему подавали не карточку кушаний, а счет.

В половине первого сходила с шумом по лестнице от Бребана веселая компания, состоявшая из шести мужчин и шести женщин.

Эта компания провела вечер в Опере, где смертельно скучала, и, чтобы вознаградить себя за скуку, ужинала у Бребана, утешаясь шампанским.

В числе женщин Роберт с удивлением заметил одну, способствовавшую его разорению.

Это была девица Беспощадная, хорошо известная в Париже, от стен Святого Лазаря до места скачек.

Ее называли девицей, хотя она дважды была замужем, не считая браков с левой стороны.

– Каково, – прошептал Роберт, – у нее еще уцелели подаренные мною бриллианты.

Действительно, в ушах Беспощадной сверкали серьги – замечательные бриллианты в шесть-семь каратов.

Роберт невольно подошел к Беспощадной.

– Жанна, – сказал он, – мне нужно с вами поговорить.

– Мне больно! – вскричала Беспощадная. – Разве не видите, что на мне кольца?

– О, некоторые из них подарены мною, – отвечал он.

Жанна Беспощадная кинула на Роберта презрительно-надменный взгляд.

– Я не помню этого.

– А, ты не помнишь! – сказал Роберт в бешенстве. – Ну так я помню, кто ты.

Он нарочно говорил громко, чтобы завязать ссору с кем-нибудь из мужчин.

«Последняя дуэль, – думал он, – положительно, это лучшая дорога на тот свет, потому что теперь я позволю себя убить».

Но никто из мужчин не принял стороны обиженной Жанны Беспощадной.

– Как! – вскричала последняя. – Никто из вас не хочет проучить его?

– По́лно, – сказал один из мужчин, – теперь не время заводить ссору.

– Осталась только одна дуэль, – заметил другой, – дуэль между Францией и Германией.

Последний, сделавший это замечание, не был ни в рейнской, ни в луарской армии.

Глава 3. Цветок на куче навоза

Блестящая мысль мелькнула в голове Роберта Амильтона. Он знавал Девима и остался ему должен двести пятьдесят франков за охотничье ружье, которым пользовался дважды: раз в Фонтенбло, и другой в mont-de-piété [68].

Он знал, что Девим не продаст ему другого ружья на тех же условиях; но не мог ли он умереть благородно, пробуя меткость оружия?

– Это будет моя последняя шутка, подумают, что виной моей смерти – прихоть судьбы. – Он ускорил шаг. – Правду сказать, – продолжал он, – глупо покупать оружие, когда можно даром застрелиться.

К счастью или несчастью, магазин оказался заперт.

– Нет удачи! Даже смерть отказывается от меня.

Он поспешно вернулся, придумывая средства лишить себя жизни.

– Была прежде Вандомская колонна, что служила отличной помощницей самоубийцам. Говорили сторожу: «Посмотрите, как проворно я взберусь». – «Да, да, – отвечал сторож, – но сойти труднее». – «Может быть», – отвечали ему. И, действительно, обходились без лестницы.

Роберт припомнил, что существуют еще башни Богоматери и Триумфальной арки, но, будучи бульварным завсегдатаем, так сказать, выросшим на бульваре, он хотел унести в могилу прах бульвара.

Приходила мысль броситься с моста Искусств, но он умел плавать и раз кинулся отсюда с двумя друзьями, водолазом и студентом.

Он вспомнил об этих друзьях.

Водолаз, принадлежавший Аркинну, умер, спасая тряпичника, который не хотел, чтобы его спасли; студент скончался в Африке, оказав чудеса самоотвержения.

Были еще друзья у Роберта, но по своей гордости он не хотел идти к ним.

– И, однако, – сказал он, – я пошел бы к Монжуайе, если бы его квартира не была на проспекте Императрицы. Одной рукой он подал бы мне луидор, а другой револьвер.

В эту минуту против Бребана остановилась толпа тряпичников.

Она стала готовиться к своим обычным занятиям.

В сердечной простоте Республика воображает, будто уничтожила все привилегии. Она, бедняжка, не подозревает, где их искать теперь. В былое время привилегии находились вверху, ныне же они внизу.

Крючок тряпичника стал жезлом, изукрашенным привилегиями.

Так, существуют династии тряпичников, которые царят перед Биньоном или Бребаном, перед Золотым домом или кофейной Риш. Нужно предъявить свои документы на древнее происхождение, чтобы разбирать сор на тротуаре и мостовой перед этими знаменитыми ресторанами. Не проходит ночи без того, чтобы тряпичник не вошел торжественно по лестнице ресторана, конечно, не с целью спросить отдельную комнату, а с целью возвратить серебряный прибор, найденный в сору.

Не зная ни обычаев, ни нравов этих ночных птиц, Роберт подошел взглянуть на их работу. Чужой труд утешает праздных.

– Вот еще вилка, – сказала девочка.

Роберт посмотрел на девочку и на вилку.

«Бедный ребенок, – подумал он, – неужели ей суждено жить в этом навозе?»

У девочки была сестра, взрослая, шестнадцати лет, с чудесными голубыми глазами, черными ресницами, бледная как мрамор и одетая в лохмотья.

«Настоящий призрак», – подумал Роберт.

Но этот призрак внушал ему сострадание; он невольно вспомнил о том граде ударов крюком, из-за которого девушка не могла выйти из своего жалкого состояния.

Недалеко от девушки стояла мегера, не спускавшая с нее глаз, как будто та угрожала бежать.

– Ну, ну! – кричала мегера. – Работай поусерднее, а то еще ничего нет в твоей корзине, лентяйка!

– Если ты скажешь еще слово, я лягу, – отвечала девушка.

– Постой, вот я тебя попотчую!

И старуха погрозила крючком.

– Ударь только, и я позову полицию.

– Чтобы опять попасть в Святого Лазаря, чертово отродье?

– Там лучше, чем дома.

Вмешался тряпичник.

– Каждый может иметь свое мнение, – сказал он.

– Она перестала любить семью, – проговорила мегера, – стоило же родить ее, чтобы она сделалась ни на что не годной! А я работала день и ночь, чтобы сшить ей белое платье. Белое платье! Ха, ха, ха! Тогда как люблю только красный цвет.

– Да, красный, – отвечала девушка, держась на почтительном расстоянии от крюка своей матери, – ты любишь красное вино, красное знамя, красную кровь, красное пламя.

Мать бросилась к дочери:

– Тварь! Так ты хочешь запрятать своих родителей на галеры?

К счастью для дочери, мать, будучи пьяной, оступилась и упала на тротуар.

Роберт Амильтон подошел ближе. Он хотел защитить дочь, думая, что мать вскочит в бешенстве. Но та обессилела и принялась кричать; муж пригрозил ей крюком, если она не закроет «свою пасть», как он выразился. Потом отошел, предоставив ей проспать хмель.

Глава 4. Предложение после полуночи

Роберт пробовал заговаривать с девушкой, но та не отвечала и только взглядывала на него гордо, точно герцогиня.

Он продолжал:

– Я потерял состояние; если вы найдете его в этом сору, принесите завтра ко мне на башню Богоматери.

Матильда – так звали тряпичницу – вообразила, что разговаривавший с ней был полоумным. Взгляд ее сделался сострадательным, но едва она заметила, что Роберт шутит, как снова приняла надменный вид и начала копаться в сору.

Что-то блеснуло при свете газового рожка.

– Говорил вам, что вы найдете мне состояние, – повторил Роберт, не желавший отстать от тряпичницы.

Блеснувшее оказалось великолепной серьгой, бриллиантом в шесть-семь каратов.

Матильда подняла ее, едва взглянула и подала Роберту.

– Это ваша вещь? – спросила она серьезно.

Роберт взял серьгу.

– Странно, – прошептал он и, отдавая находку Матильде, прибавил: – Да, это моя серьга, но вы ее нашли, и я дарю вам.

Мегера услышала разговор о находке. Опьянение ее прошло. Она вскочила и бросилась между Робертом и дочерью.

– Это что значит? – кричала она. – Кто смеет разговаривать с моей дочерью? – Роберт молчал. – Знайте, гражданин, что моя дочь еще малолетняя и не может быть похищена. Я засажу вас в тюрьму, если вы прикоснетесь к ней. Не в первый уже раз хотят увезти ее.

– Вы не знаете меня, я – арауканский король.

– Король! Такой же, как я королева.

Тряпичница ясно видела, что Роберт хотел продолжать разговор.

– Гражданин, время дорого для нас. Идите своей дорогой.

– Мостовая принадлежит всем.

Мегера обратилась к дочери.

– Что нашли сейчас?

– Ничего, – отвечала Матильда, спрятав серьгу за пазуху, – я увидела только пробку от графина.

– Ну, ну, живей.

Роберт не находил средств продолжать разговор.

Вдруг ему пришла счастливая мысль.

– Я, как уже сказал вам, арауканский король и приехал изучать парижские нравы после полуночи. В мои владения солнце никогда не заглядывает, и я хочу учредить братство тряпичников, которые займут одно из видных мест в государстве. В моем королевстве быстро обогащаются, потому что банковые билеты раздаются горстями. Вы в короткое время наполните ими свою плетушку. Позвольте предложить вам стакан вина.

Тряпичница была обезоружена.

Она уже открыла рот, когда заметила, что все кабаки были заперты.

– Ах, не следует смеяться над бедными людьми, – сказала она.

– В кабак всегда можно пройти.

– Да, но мой муж взглянет на это не совсем хорошо.

– Он пойдет с нами.

– Хорошо, только прежде нам нужно перебрать сор у Бребана.

– Эй! – крикнул тряпичник. – Вот Пьеро нашел серебряную горчичницу и такую же вилку. Всего пятьдесят сантимов.

Известно, что первоклассные рестораны платят тряпичникам по двадцать пять сантимов за каждую найденную ими вещь.

Странное дело! Тряпичник честен по необходимости. Он не может продать найденную вещь и лишиться права на промысел. Он убежден, что против него будет свидетельствовать сама мостовая.

– Отнеси это наверх, Матильда, – велел тряпичник.

Среди шумного разговора о второй находке Роберт перекинулся несколькими словами с Матильдой.

Препятствия, мешавшие ему разговаривать с тряпичницей, раздражали его; он привык свободно заводить разговор со светскими женщинами.

Матильда была новинкой для Роберта, пресыщенного страстью.

– Как же она прекрасна, несмотря на свою бледность! – прошептал он.

Мысль о смерти уже не являлась ему. Перед ним открывался новый горизонт.

Неожиданность поразила его, и теперь единственным помыслом Роберта было похитить Матильду.

Но, к несчастью, Матильда была тверда в добродетели.

Роберт заметил, что у нее не было плетушки. Она держала в руках корзину, в которую клала окурки сигар, перчатки, клочки кружев, разорванные или потерянные вуали, ботинки, пояса, подвязки и шиньоны.

– Какой красивый шиньон, – сказала она и невольно приложила его к голове. – Как жаль, что я брюнетка! – прибавила она.

– Вы прекрасны и с черными волосами, – заметил Роберт и посоветовал ей поскорее бросить шиньон в корзину.

– Если бы у меня был такой шиньон и такие серьги, как ваша, – сказала Матильда, – я могла бы выходить днем.

– Пойдемте со мной, – ответил Роберт, – клянусь, завтра же в полдень пройду с вами под руку по этой самой улице.

Тряпичница взглянула на Роберта, как будто сомневалась в его словах или хотела убедиться в том, что он достоин прогуливаться с ней при дневном свете.

Роберт был красив, но Матильде особенно понравилось то, что в нем были надменность и желание владычествовать, качества, которыми она сама обладала.

– Бежим! – сказала Матильда.

Жребий был брошен, Матильда решилась перейти Рубикон, я хочу сказать, ручеек.

Она толкнула ногой корзину и бросила крючок. Решение ее было твердо. Она доверяла Роберту Амильтону и считала его способным защитить ее от отца и матери.

Впрочем, были ли они действительно ее родителями?

Матильда не ошиблась в Роберте. Он накинул ей на плечи пальто, взял за руку и направился в ближайшую гостиницу «Сент-Фал», где надеялся, что полусонный привратник не остановит его спутницу, которую благодаря пальто можно было принять за мальчика.

Матильда сообразила и закуталась в пальто.

Однако им было нелегко достигнуть гостиницы.

Мегера побежала догонять дочь.

– Матильда! Матильда!

Роберт оглянулся.

– Вам уже известно, что я арауканский король, ищу себе королеву и нашел вашу дочь. Она бросила свою корзинку и завтра же получит свадебную. Впрочем, я не забуду пригласить вас на свадьбу.

– Я глуха в этом случае! – кричала мегера, стараясь схватить дочь.

Роберт остановил проезжавшую викторию и, сев в нее с Матильдой, закричал кучеру:

– Двадцать франков, если поедете галопом.

Старуха позвала городских сержантов, но кучер погнал лошадей, не сомневаясь в том, чтобы подобный Роберту человек не имел в кармане двадцати франков.

Таким-то образом тряпичница Матильда была увезена в час пополуночи с улицы перед рестораном Бребана.

Глава 5. Как увозят тряпичницу

Роберт Амильтон приказал ехать галопом.

Лошадь неслась стрелой к заставе Сен-Дени. Но зачем ехать в эту сторону? Для самих парижан Париж имеет много неизвестных местностей. Роберт почти никогда не бывал дальше Барбадосской лавки и потому, доехав до улицы Мазагрань, велел кучеру повернуть на улицу Прованс и ехать через предместье, чтобы не встретить достопочтенного семейства Матильды.

Роберт стал расспрашивать тряпичницу о ее жизни.

– Как могли вы, обладая красивым личиком, вести подобную жизнь?

– Я недавно выросла. Мать наводила на меня страх и уже раз сажала в Святого Лазаря за то, что поймала меня в воскресенье со студентами, обедающими в таверне. Они хотели подшутить над тряпичницей, но я доказала им, что далеко не то, чем кажусь.

– Но у вас весьма приличный вид.

– Я хорошо знала, что недолго придется мне бедствовать, и мечтала о блеске, но должна была ждать еще полтора месяца, пока мне исполнится шестнадцать лет. Мать моя бывает страшна в пьяном виде и не раз била меня до полусмерти. Иначе и быть не может – всякий дерется дома: муж колотит жену, жена – детей, дети – собак. Я не защищаю себя, но питаю ненависть.

При этих словах Роберт взглянул на Матильду, лицо которой вдруг приняло выражение дикой энергии. Он понял, что у тряпичницы настоящая женская натура, деятельная и вместе с тем пассивная.

Он находился в странном волнении, сидя рядом с Матильдой. Несмотря на романтичность, Роберт был не способен воспылать страстью к женщине, поднятой на улице, с крючком в одной руке и с корзинкой в другой. Но молодая тряпичница, нечесаная и оборванная, производила на него какое-то обаяние своими живыми глазами, серьезным выражением и болезненной бледностью.

Уже не первый раз она возбуждала любопытство бульварных парижан. Взглянув на нее раз, хотелось взглянуть во второй, и невольно рождался вопрос: «Как попало сюда это личико?»

Я говорю об ищущих и находящих. В Париже большинство идет своей дорогой, никогда не видя ничего; но утонченные знатоки проникают всюду. Ничто не ускользает от их взоров, так как они не останавливаются на обыкновенных вещах. Это целая наука. Существуют художники, которые никогда не сумеют дать надлежащее освещение своим картинам, потому что никогда не уловят луча; точно так же существуют любопытные, которые никогда ничего не увидят, потому что не умеют видеть живописное.

Матильда часто замечала, что ею любуются. Будучи цельной натурой, чувствуя «нечто», предугадывая свое время, она отказалась до тех пор от кокетства. При ней можно было говорить о ее красоте, и Матильда даже не поворачивала голову. Другая стала бы строить глазки, рядиться с целью возвысить свою красоту. Но она отвергала это, зная хорошо, что чем беднее был ее наряд, тем сильнее поражала ее красота.

Она обладала кокетством в противоположном смысле: щеголяла своими лохмотьями.

Но у нее было кокетство опрятности, можно сказать, страсть к чистоплотности, которая у тряпичницы достойна Монтионовской премии.

В доме Матильды часто недоставало воды. Мать называла ее форелью, потому что она не выходила из воды. Ночью Матильда мыла руки и ноги у каждого фонтана.

Роберт с первого же взгляда заметил красивые руки Матильды. Он заметил также и то, что тряпичница недурно обута, хотя ботинки принадлежали двум парам. Чулок совсем не оказалось.

Но какое платье! Настоящие Истинные лохмотья серо-грязного цвета, полинявшие, истрепанные, разорванные, висевшие лоскутами.

А сверху половинка красного платка, едва прикрывавшая одно плечо.

«Несчастная, – подумал Роберт, – я уверен, что на ней нет рубашки».

Ему пришли две мысли: одна говорила его страстям, другая – уму.

Первая мысль: «Ты вымоешь эту девушку, сожжешь ее платье, обнимешь, прижмешь ее к сердцу. Она перестанет быть тряпичницей и будет воплощенной молодостью».

Другая мысль: «Ты спасешь эту девушку от гибели и нищеты, покажешь ей ничтожность страстей и бездну любви, прикроешь ее наготу, отведешь в приют, где научат ее познавать Бога».

Роберт колебался между двумя этими мыслями. Он отрекся от всех дурачеств, и для него было все равно, считать одной любовницей больше или меньше.

И, однако, тряпичница имела некоторую прелесть для пресыщенного сердца.

Но мог ли Роберт забыть ее платье? Для его любви эти лохмотья были бы одеждой Деяниры; напрасно скинула бы их Матильда – запах и вид отрепья преследовали бы Роберта.

Поэтому он велел ехать на улицу Прованс, чтобы там нарядить Матильду.

На этой улице живет много Аспазий и Фрин, еще находившихся в первом своем периоде.

Первый период самый лучший, потому что это период юности.

Восьмирессорной каретой служит для них виктория по сорок су в час; их портниха – торговка платьем, имеющая одежду для всякого времени года, весеннюю для лета, летнюю для осени, осеннюю для зимы и зимнюю для весны.

Туда-то являются дебютантки украшать свои прелести.

За сто су или за луидор они берут напрокат платье, в котором щеголяют на бульваре, Елисейских полях, во всех дневных и ночных собраниях. Опытный глаз замечает, что платья шиты не по ним.

Имея сношения с женщинами первого периода, а также второго и третьего, Роберт знал бо́льшую часть торговок платьем.

Сколько раз прекращал он споры, возникавшие по поводу того, что надевали платье в дождь, имея право носить его только в хорошую погоду!

Хотя у него не было ни гроша, однако он надеялся найти тут кредит.

Лохмотья тряпичницы поразят при входе, но так как Матильда красива, торговка, без сомнения, будет сговорчива.

Торговки ссужают платье, «судя по лицу». Красота всегда имеет кредит. Правда, иногда торговки провожают свои платья на гулянья, в цирк, в Мабиль и набрасывают мрачную тень на картину.

Одни торговки имеют лавки, другие держат товар на дому. К одной из последних рассчитывал обратиться Роберт.

Поздно; но в дома, населенные множеством жильцов, можно безбоязненно стучаться до двух часов ночи.

Приехали на улицу Прованс; виктория остановилась перед указанным домом.

– Куда мы идем? – спросила Матильда с беспокойством.

Роберт взглянул на нее с улыбкой.

– Мы, – отвечал он, – разденем вас...

Тряпичница забилась в угол виктории.

– Не бойтесь, – продолжал Роберт, – мы разденем вас для того, чтобы одеть.

– Отлично, – отвечала Матильда.

Одна из ее грез была близка к осуществлению. Уже давно тряпичница жила мыслью иметь когда-нибудь настоящее платье.

Поэтому, она проворно вышла из виктории, когда Роберт протянул руку, чтобы помочь ей.

Первый раз в жизни оказывали ей такой почет. Ей, бедной тряпичнице, которая доселе получала лишь толчки, любезно предлагали руку и высаживали из экипажа, как порядочную женщину!

У нее на глазах навернулись слезы.

Роберт заметил их при свете фонаря.

– Вы плачете? – сказал он с непривычным волнением. – О чем?

– Я не плачу, – отвечала тряпичница, стараясь скрыть слезы.

Но, увлекаемая чувством, она тихо склонила голову к Роберту и с рыданьем прошептала: «Я плачу потому, что очень счастлива».

Роберт не выдержал: забыв о лохмотьях, он храбро обнял ее и поцеловал с таким чувством и нежностью, что с тряпичницей едва не сделался обморок.

Глава 6. Сцены у госпожи Радегонд

Роберт поднялся на третий этаж по темной лестнице, ведя за руку Матильду.

Отыскав дверь госпожи Радегонд, знакомой торговки платьем, Роберт, в видах лучшего убеждения, провел рукой по медной дощечке, на которой было обозначено ее имя и ремесло.

Он позвонил так сильно, что оборвал шнурок. Дверь, однако, не отпиралась, и Роберт стал в нее стучать.

Через полминуты вышла женщина в простом наряде, с восковой спичкой в руке.

Это была сама госпожа Радегонд, в одной сорочке, но в ночном чепце.

– В своем ли вы уме, что вздумали будить меня? – спросила она, узнав нашего героя.

Роберт вошел, не выпуская руки Матильды.

Госпожа Радегонд зажгла вторую спичку. Свечи не оказывалось, потому что госпожа Радегонд сожгла последнюю, дочитывая роман.

– Подождите, – сказала она, – я схожу в кухню, где надеюсь отыскать сальную свечу.

Как видите, торговка была экономна и не позволяла жечь в кухне стеариновые свечи.

– Входишь точно к колдунье, – проговорила Матильда вполголоса.

Она уже заметила порядочное количество фарфора и прочей посуды в столовой, а через полуотворенную дверь в гостиную увидела развешанные платья.

Госпожа Радегонд вернулась, держа в каждой руке по сальной свечке.

– А giorno![69] – вскричал Роберт.

– А giorno! – повторила торговка. – Видя вас, следует зажигать две свечи и открывать двери настежь.

Роберт отвесил насмешливый поклон.

– Я не хотел промедлить ни минуты, чтобы представить вам мою юную знакомку, которую только что похитил.

Торговка вытаращила глаза; ей казалось, что она продолжает читать роман.

– Эта молодая особа, – сказала она, осматривая Матильду, – конечно, не ушла из пансиона.

– Нет, но была бы достойна поступить туда, ибо пропитана добрыми правилами.

Матильда сурово взглянула на Роберта, она не любила насмешек.

– Перестанем шутить, – продолжал Роберт, – я сейчас встретил ее около Бребана; вместе с «виновниками своих дней» она копалась в сору. Сама судьба столкнула нас. Поверьте, что так написано в Книге судеб. Представьте себе, она сделала неслыханную находку: бриллиантовую серьгу, которую я в лучшие времена подарил Беспощадной и которая стоит по крайней мере десять тысяч франков, так как за пару я заплатил двадцать восемь тысяч. А бриллианты, как вы сами знаете, повышаются в цене.

– Так, так, граф...

Тряпичница подняла глаза. Она не сомневалась в благородном происхождении Роберта, но теперь была совершенно счастлива, узнав, что ее похититель вельможа.

Роберт никогда не был графом. Но госпожа Радегонд имела обычай давать титулы своим покупателям и покупательницам: меньше торговались с нею.

Госпожа Радегонд поставила обе свечи на стол и, подойдя к Матильде, сказала:

– Что нам делать с ней?

– Прежде всего одеть, – отвечал Роберт, – есть у вас уборная?

– Чтобы не было уборной у торговки платьем?

Роберт, в свою очередь, взял оба подсвечника и пошел в гостиную, сделав Матильде знак идти вперед.

Тряпичница была поражена.

Надо прочесть сказки Перро, чтобы составить идею о впечатлении, какое произвели на ум Матильды пятьдесят платьев всех цветов и материй, разбросанных по стульям.

Девушка выходила из дома только по ночам, днем спала или работала дома. Ей был вверен гардероб семейства. И какой гардероб! Сшитые кое-как разноцветные лоскутки.

Есть гармонирующие и враждебные цвета. Но в доме Матильды сшивали синее с зеленым, красное с розовым, смачивали кампешевым настоем и получали почти одноцветное платье, пригодное для ночных странствований.

Поэтому платья для дам были известны Матильде только по лоскуткам, попадавшим в корзину с сором. Очутившись лицом к лицу с чудесами, собранными торговкой, – бархатными, шелковыми, атласными, кашемировыми, газовыми платьями, сшитыми первоклассными портнихами, – Матильда не могла сдержать крика удивления:

– Как прекрасно!

Так точно вскрикивает от удивления ученик, читая дивные страницы Гомера.

Мужчин занимают поэты, женщин – платья.

Поэтому, пока мужчина играет с рифмами, женщина играет в куклы.

Глава 7. Цена любви

Роберт прошептал что-то на ухо госпоже Радегонд.

– Да-да, – отвечала она, – правда.

В свою очередь, госпожа Радегонд прошептала на ухо Матильде, уводя ее в свою уборную.

Но, дойдя до порога, вернулась в гостиную.

– Красавица, выберите себе платье.

– Выбрать платье! – вскричала Матильда, как будто испугавшись. – Да я не сумею его носить.

– Всякое платье к лицу, когда имеешь ваш рост и красоту, – возразила торговка, – плохая портниха сумеет одеть стройную талию, тогда как самая искусная с трудом сошьет платье на толстую, как бочка, женщину. Уже давно сказал Гаварни, что не платье украшает женщину, а женщина – платье.

В этой лавке готовой одежды Матильда была все равно что ребенок в игрушечном магазине. Ее глаза переходили от одной вещи к другой, не зная, на чем остановиться.

Она выбрала простенькое черное платье, отданное княгиней с родинкой своей горничной, которая снесла его к торговке.

– Да-да, – сказала госпожа Радегонд, – это порядочное платье и будет вам к лицу. Не бросается в глаза, но и не слишком просто. Шесть недель тому назад оно стоило тысячу франков, у меня даже есть счет.

– Тысячу франков! – повторил Роберт. – Материи на пятьдесят и за работу девятьсот пятьдесят – недорого. Сколько вы заплатили за него? Думаю, не больше пятидесяти франков?

– Как вы прытки, милый граф! Вам известно, что я первая торговка, то есть покупаю из первых рук. – Теперь только госпожа Радегонд заметила, что была лишь в сорочке и ночном чепце. – Ах, Боже мой! – сказала она, скрещивая руки на груди. – Заговорившись о платьях, я забыла, что сама не одета.

– О, не беспокойтесь, – отвечал Роберт с улыбкой, – я столько видел плеч на балах, что уже больше не смотрю на них. Но если вам холодно, то оденьтесь.

Застыдившаяся торговка увела Матильду в уборную.

– О, человеческая комедия! – пробормотал Роберт, садясь на диван и рискуя смять лежавшее там платье. – Где ты, Бальзак? Час тому назад я хотел умереть, потому что не находил средств к жизни ни в кошельке, ни в сердце, ни в уме; теперь же все нашел, потому что во мне проснулась сила воли. Еще одна станция жизненного поприща. Решительно, женщина – локомотив: она подталкивает мужчину, без нее жизнь была бы не путешествием, а остановкой на земле.

Роберт задумался о завтрашнем дне. В кармане ни гроша, а тут еще бремя на руках в виде женщины.

– Впрочем, я могу сказать вместе с Мольером: «Беру свое всюду, где только встречаю». Сегодня вечером Беспощадная потеряла серьгу, которую я когда-то подарил ей, вероятно, с той целью, чтобы она была снисходительнее ко мне. Расставаясь с женщинами, следовало бы отнимать подаренные им бриллианты. Тряпичница нашла эту серьгу. Последняя принадлежит ей, но так как тряпичница сама составляет мою собственность по праву завоевания, то я продам бриллиант, чтобы заплатить за ее платья.

Строгий ум мог бы сказать Роберту Амильтону: «Вы говорите необдуманно, забывая, что, даря бриллиант женщине, получаете взамен его другой бриллиант – женщину, следовательно, ваш драгоценный камень принадлежит ей. Тем хуже для вас, если вы променяли бриллиант на страз».

Роберт Амильтон, совесть которого еще не совсем смолкла, не питал особого доверия к своей теории о собственности в делах любви. Любовь, как торговля, имеет свой гроссбух, свой дебет и кредит и требует величайшей честности.

Роберт должен был отнести бриллиант Жанне Беспощадной и выпросить у нее сто су для тряпичницы, так как сам не имел даже и этой ничтожной суммы. Или, при более снисходительном взгляде, предоставить бриллиант Матильде. Кроме того, долгом его было позабыть о существовании тряпичницы Матильды.

Глава 8. Платье тряпичницы

Роберт довольно терпеливо ожидал возвращения Матильды, вымытой и одетой в черное платье.

Без сомнения, госпожа Радегонд находила удовольствие в этом занятии, достойном Овидиевых превращений, потому что Роберт слышал, как она чрезвычайно нежно разговаривала с тряпичницей.

Несмотря на свое происхождение, красота всегда производит обаяние.

«Все равно, – думал Роберт, – бедняжка распространяла вокруг себя сильный запах нищеты. Еще немного, и я был бы готов выйти из виктории. Вот что значит плохо поужинать и подышать воздухом конуры. Пропитываешься каким-то мышиным запахом».

Он крикнул торговке:

– Не забудьте воды Любена.

Госпожа Радегонд ничего не забывала.

– Кстати, – сказал опять Роберт, – Матильда не потеряла бриллиант?

– Нет, вот он.

И торговка принесла Роберту серьгу.

Не увидев бриллианта, эта честная женщина не была бы так предупредительна в отношении Матильды, хотя всегда подчинялась впечатлению красивого личика.

Раздев Матильду, она облила ее с головы до ног душистой водой.

Девушка задрожала, потому что вода была холодна, как лед.

– Не бойтесь, дитя мое, вы сделаетесь еще красивее.

Матильда не сопротивлялась, но сердилась на себя.

Правда, она избавилась от матери, но понимала, что утратила свободу. И смутно сознавала, что перейти от нищеты к пороку значило опуститься еще ниже.

Конечно, ей было приятно скинуть лохмотья и выйти из грязи. Но разве благовония, изливаемые на нее госпожой Радегонд, не были ли зловонием порока? Если бы она была смелее, то снова оделась бы в лохмотья и убежала.

Однако, совершив этот подвиг под влиянием благородного чувства, Матильда вернулась бы назад, будучи достойной дщерью Евы.

– Вы никогда не окончите, – сказал вдруг Роберт госпоже Радегонд.

Он приотворил дверь в уборную и остолбенел от изумления.

Многоопытная госпожа Радегонд, которая, по ее словам, «уже отмыла многих красавиц», надевала на Матильду батистовую рубашку, на которую волнами спустились черные волосы молодой девушки, еще влажные от благовонных вод.

Разнопарные ботинки были заменены маленькими турецкими туфлями.

Матильда была обворожительна.

– Войдите, – предложила госпожа Радегонд Роберту.

– Не входите! – закричала Матильда, скрестив руки на груди. Роберт подвинулся на шаг.

– Нет, не войду, – сказал он Матильде, – я подожду, пока добродетель будет одета.

– Не добродетель, а Венера, выходящая из морских волн, – усмехнулась госпожа Радегонд.

– Вы знакомы с литературой.

– Вам известно, что женщины говорят обо всем, ничего не зная.

Потребовалось еще пять минут, чтобы закончить одевание тряпичницы.

Роберт снова сел на диван. Вдруг ему предстала совершенно преобразившаяся Матильда.

Походка ее была немного неловка, но придавала Матильде особенную прелесть.

Госпожа Радегонд едва приподняла волосы, лежавшие волною на висках; она не хотела испортить обычного выражения Матильды, – выражения итальянской девушки.

Рисовая пудра придала гармонию лицу и скрыла веснушки. Хотя брови были хорошо очерчены, однако госпожа Радегонд подправила их, равно как и углы глаз, что, впрочем, было излишне, так как глаза имели отличный разрез и блеск.

Оставалось дать первый урок невежественной красавице.

Руки, несколько красноватые, можно было подбелить, но не имелось времени исправить ногти.

– Вот что, дитя мое, – мягко сказала ей госпожа Радегонд, – если вы хотите иметь красивые руки, не пейте плохого вина и не обкусывайте ногти. Советую вам пить в течение трех месяцев только шампанское или рейнвейн.

Платье сидело на Матильде, будто было сшито на нее.

– Удивительно, как оно вам к лицу, – сказал Роберт, целуя Матильду.

– Не портите мое произведение, – заметила госпожа Радегонд, – зачем пачкать губы рисовой пудрой?

– Я люблю рисовую пудру, – отвечал Роберт, – она мне напоминает пушок на персике.

Матильда слушала молча. Ей казалось, что она попала в сказочную страну. «Что будет со мной?» – спрашивала она себя.

Госпожа Радегонд напомнила о бриллианте.

– Если хотите, дорогой граф, я завтра спущу его.

– Это не моя вещь, а Матильды, – отвечал Роберт, – она хочет взять за нее десять тысяч франков.

Тряпичница не умела считать. Десять тысяч франков казались ей больше всех миллионов Ротшильда.

– По́лно, по́лно, – сказала госпожа Радегонд, – не станем морочить голову. Возьмем и пять тысяч, если дадут.

– Пять тысяч! – возразил Роберт. – Вы забыли, что за пару серег я заплатил двадцать восемь.

– Не моя вина, что вы были глупы. Беспощадная отлично водила вас за нос. Самые лукавые мужчины, вроде вас, всегда будут проведены ловкими плутовками. Мужчины никогда не считают женщин столь испорченными, каковы они на самом деле.

– Вы говорите, как Ларошфуко.

– Ларошфуко напоминает мне одну презабавную историю. Какой-то Ларошфуко хотел сделаться покровителем Клементины, но бросил ее при первом же слове, потому что она спросила, не двоюродные ли ему братья Максимы Ларошфуко.

– Ну, я обожал бы такую женщину, – сказал Роберт.

– Да-да, я знаю, что вы любите глупых женщин. Предупреждаю вас, милый граф, что в этом отношении вы ошиблись в Матильде. Уверяю, что она далеко не глупа. Многие молчат, но тем больше думают. Матильда молчалива, но молчит, как Сивилла.

– Опять литература.

– Нельзя же быть совершенством! Теперь, дети мои, что я могу сделать для вас?

– Ах, – сказал Роберт, умиравший с голоду, – я готов отдать свое первородство за блюдо чечевицы, потому что не обедал.

– Вы больны?

– Да, моя драгоценная. Сегодня вечером я находился в крайности, могу признаться в этом вам обеим.

И Роберт рассказал, как хотел умереть, как опоздал к Девиму, как встретил Матильду и как эта встреча побудила его отказаться от своего намерения лишить себя жизни.

– Ах, как я счастлива, что встретила вас, – с чувством произнесла Матильда, пожимая руку Роберту.

– Не всегда вы станете так говорить, – прошептал Роберт с горьким выражением.

Матильда вдруг побледнела.

Глава 9. Платье княгини

Госпожа Радегонд была очень услужлива, когда ее ослеплял бриллиант. Несмотря на свой ночной костюм, она поднялась еще на два этажа выше и разбудила кухарку.

Последняя почти тотчас сошла и приготовила подобие ужина вроде театрального, с искусственными цветами и плодами.

К обеду готовили похлебку; кухарка состряпала винегрет из говядины, украшенный сардинами, крутыми яйцами и пучком зеленой петрушки. Никогда Роберт не ел с бóльшим удовольствием. Разумеется, оросили ужин бутылкой шампанского, которое всегда имеется в запасе у торговки готовым платьем.

Госпожа Радегонд села по правую руку Роберта, около которого слева поместилась Матильда. Роберт уделил торговке весьма незначительную часть, а Матильда отдала ему половину своей доли. Ужин был очень весел. Отыскалась банка с вареньем, и Матильда с Робертом ели его одной ложкой.

Выпили бы и другую бутылку шампанского, но в доме оказалась только одна. Поэтому не потеряли голову от счастья.

– Притом же, – заметила торговка, – влюбленные не нуждаются в шампанском для своего упоения.

Роберт серьезно спрашивал себя, влюблен ли он в Матильду?

Прекрасная тряпичница потупила глаза и, казалось, задавала себе тот же вопрос.

– Письмо! – сказала она вдруг.

Роберт и госпожа Радегонд, ничего не понимая, повернулись с любопытством к Матильде.

– Да, письмо, которое я нашла в кармане платья. – Она еще не решалась сказать: моего платья. – Запечатанное письмо, – продолжала Матильда, – посмотрите!

Она подала письмо Роберту.

– О-о! – сказал он. – Голубой сургуч и печать с графской короной.

– Я вижу, что это такое, – заметила госпожа Радегонд.

– Разве вы сомнамбула, что видите?

– Нужно быть не сомнамбулой, а сметливой, чтобы понять, как попало это письмо в карман платья. Княгиня не стала его читать, зная наперед содержание.

– Да вы-то как это знаете?

Матильда с удивлением смотрела на них, как будто они говорили на непонятном для нее языке.

– Так как это письмо запечатано графской печатью, – продолжала торговка, – то, очевидно, не могло быть написано герцогом.

– Любовное письмо всегда можно прочитать, – сказал Роберт.

– Исключая тот случай, когда знаешь содержание.

– Этого знать нельзя, потому что любовь не предвидит даже завтрашних событий.

– Не предвидят только незнающие.

Роберт перевернул письмо и прочел адрес:

Герцогине Шарлотте ***.

– Как приятно пахнет это письмо, – сказала Матильда Роберту.

– Точно мед, так и хочется съесть.

– А какая бумага! – Госпожа Радегонд взяла письмо в свою очередь. – Точно пергамент. Английская бумага. Милые мои, все хорошее идет оттуда: спросите об этом Кору Пирль[70].

– Ну нет, потому что она не осталась там.

– Иногда моя корзинка бывала полна писем, – вспомнила Матильда, оживляясь, – они служили мне вместо романов, я читала с увлечением, если встречала любовные, но только те, которые написаны благовоспитанными людьми. К несчастью, мне попадались лишь клочки.

– Готова биться об заклад, – сказала госпожа Радегонд, – что это письмо к княгине пламенное.

– Отчего же не может быть оно от графини?

– Полноте, почерк не женский, а мужской – и притом почерк влюбленного. Я знаю в этом толк, ибо в свое время вдоволь получала писем.

– Это преглупый почерк, – сказал Роберт.

– Размашистый, – заметила госпожа Радегонд.

– Разумеется, так не писали ни Дон Жуан, ни Ловелас, – усмехнулся Роберт, – потому-то, вероятно, письмо и осталось нераспечатанным.

Госпожа Радегонд высказала предположение, что княгиня, быть может, получила письмо в ту минуту, когда вошел муж или приехал кто-нибудь с визитом, и спрятала в карман, позабыла, отдала платье горничной, а та в полной уверенности, что в кармане нет банковых билетов, продала платье, не обшарив его. Случай!

Затем госпожа Радегонд передала письмо Матильде, сказав:

– Милое дитя, прочтите его.

– Никогда, – ответила Матильда. – Мы не имеем права читать это письмо; нужно отнести его княгине.

Роберт поглядел на госпожу Радегонд, как будто хотел сказать: «Каково! Тряпичница, поднятая на улице, дает нам урок приличий». Действительно, без вмешательства Матильды вскрыли бы письмо, чтобы узнать тайну княгини.

– Что касается меня, – продолжила Матильда, – то я никогда не открывала того, что узнавала из разорванных писем. Я была любопытна, но не разглашала чужих тайн. Другой пищи для сердца я не имела.

Роберт с удивлением смотрел на Матильду и думал, что та, которая искала подобной пищи для сердца, не могла быть дурной женщиной.

«Быть может, я нашел истинную женщину», – подумал он.

Глава 10. Ромео и Джульетта

Госпожа Радегонд не обладала совестью восемнадцатилетней и потребовала письмо назад.

– Ваш поступок превосходен, малютка, – сказала она, – уважать чужие тайны – отлично. Но я не так робка, потому что часто владела чужими тайнами, и по сей причине решаюсь вскрыть письмо.

С этими словами торговка отправилась за маленькими ножницами, чтобы разрезать конверт.

– Не смейте вскрывать письмо! – сказал Роберт повелительно.

– Я уже вскрыла, – ответила госпожа Радегонд и вошла, держа в одной руке конверт, а в другой письмо. – Так как это не моя тайна, то я прочитаю письмо вслух.

– Да, – возразил Роберт, – чтобы все отвечали за ваше преступление.

– Ведь это не государственный секрет.

– Я не стану слушать, – сказала Матильда.

– Да-да, знаю я вас, не станете слушать, а сами не пропустите ни одного слова.

И госпожа Радегонд стала читать вслух, с тем выражением, с каким читает актриса перед рампой:

Прелестная Джульетта.

Посылаю вам мак и василек украсить волосы. Я сорвал эти полевые цветки сегодня утром в Ангиене, вспоминая нашу вчерашнюю прогулку по озеру.

Конечно, вы знаете, что я не любитель луны, но не могу не приветствовать ее как солнце влюбленных. Восхитительно – видишь друг друга, и никто не видит вас.

Я буду жить и умирать, ожидая вас. Если бы вы знали, какое наслаждение смотреться в ваши взоры, два лазурных озера, в которых с восхищением тонет взгляд.

Вы открыли мне дверь жизни. До этого времени я любил в женщине любовь, благодаря вам я люблю теперь женщину в любви.

Вот почему я отдал бы все в мире, даже молодость, чтобы прожить несколько дней, принадлежа вам, но только ни в вашем, ни в моем доме.

Если вы истинная женщина, то пригласите доктора, который посоветует вам ехать на воды в Пиренеи, в Коттре. Вы поедете одна из Парижа.

Я брошу все, и мы украдем счастье, так как судьба не хотела нам его дать. Поступите так, если мое предложение не невозможно.

Не говорю, что целую вас пламенно, – вы не поверили бы этому.

Ромео

– Ну, – сказала госпожа Радегонд, – этот идет прямой дорогой, но, желая жены своего ближнего, ставит некоторые условия: хочет похитить ее только на время. Он умный человек и знает, что после бурного сезона минеральных вод следует возвратить жену мужу. Постойте, здесь есть приписка.

Р. S. Можете довериться Нани, потому что она не знает по-французски.

– Так, – сказала торговка, – княгиня может довериться Нани, но Нани продает мне тайны княгини вместе с ее платьями. Никогда не следует доверять платью секрет.

– Что вы сделаете с этой тайной? – спросил Роберт у госпожи Радегонд.

– О Боже мой, ничего, если только будут продавать мне все платья княгини гораздо дешевле, чем они ей стоят. Я могу сказать вместе с Рашелью: я еврейка, но не жидовка.

– Я не подозревал в вас столь доброй души, – сказал лукаво Роберт и, повернувшись к Матильде, продолжал: – Ну а вы что скажете об этом письме?

– Я не слушала.

– Все равно, скажите свое мнение.

– Мое мнение? Я думаю, что нельзя обвинять княгиню за прогулку при лунном свете. Не следует о ней дурно думать, основываясь на болтовне этого Ромео.

– Полноте! А постскриптум? – спросила госпожа Радегонд. – «Можете довериться Нани». А вот эта фраза еще красноречивее: «...видишь друг друга, и никто не видит вас».

Это письмо, от которого пришел бы в отчаяние Фильшатель, было написано неделю тому назад иностранным министром, который увлек княгиню Шарлотту своим умом. Встретились в Ангиене, любезничали при лунном свете, влюбленный хотел продлить грезу, но влюбленная очнулась и потопила любовь в озере.

Глава 11. Любовь без любви

Вдруг сильно постучали в дверь.

– Ночь приключений, – вздохнула госпожа Радегонд, вставая с некоторым беспокойством.

– Не отпирайте, – сказал ей Роберт.

– Постойте, я послушаю у дверей.

Слышны были шумные голоса.

Стучать в дверь перестали, наступило молчание.

– Какая-нибудь любовная ссора, – сказала госпожа Радегонд, возвращаясь в комнату, – иногда мне приходится мирить.

Роберт важно поклонился.

– Кстати, где будет жить Матильда? – спросила торговка.

– Где придется.

– Это не новость. Как еще вы не скажете, что она будет питаться воздухом. Только в романах можно жить под открытым небом.

– Матильда из числа тех, которым суждено играть в свете первую роль. Ей нужен отель, как Розалии Леон, Коре Пирль, Ленингер и всем тем, которые говорят, как в «Мраморных красавицах»: место честным женщинам! Мир не принадлежит ни робким, ни скромным. Надо храбро поднимать голову и повелительно изъявлять свою волю. Я погиб оттого, что был влюблен. Две вещи останавливают большинство людей на пути к цели: сперва любовь, потом долг.

Обменялись молча взглядом, как будто вопрошая о будущем.

– А вы, Матильда, – спросил Роберт у молодой девушки, – также вдадитесь в сердечные глупости?

Матильда взглянула на Роберта и, покраснев, отвечала отрицательно.

Роберт пришел в восторг от этой лжи, когда на верхнем этаже раздались крики.

– Этот дом настоящее разбойничье гнездо, – сказал Роберт госпоже Радегонд.

Матильда прижалась к нему в испуге.

Бедная девушка страшилась ночных ссор, потому что не проходило ночи, в которую она не была бы свидетельницей драки между пьяными или влюбленными, тем не менее Матильда не могла привыкнуть к этому отвратительному зрелищу. Вследствие этого она питала глубокое презрение к мужчинам, которые бьют женщин, и к женщинам, которые прощают.

– Живущая на том этаже девица очень зла, – пояснила госпожа Радегонд, – ее прозвали Цветком Зла. Это своего рода предсказание, и оно оправдается.

Вторично постучали в дверь.

– Однако мы не можем допустить соседей до резни, – сказала торговка, – пройдите в гостиную и спрячьте Матильду в гардеробный шкаф. В случае нужды мы пособим Цветку Зла.

– Да, – согласился Роберт, бросаясь к входной двери.

Едва отворилась последняя, как вбежала окровавленная женщина.

– Подлец! – воскликнула она и повторила этот эпитет несколько раз. – Избил меня как собаку.

Цветок Зла была еще хороша собой, несмотря на подбитый глаз и окровавленный нос.

Роберт хотел идти вслед за ней, когда услышал шум на лестнице. Это был поклонник Цветка Зла. Роберт прямо подошел к нему.

– Милостивый государь, женщин не бьют.

– Я умею давать уроки, но никогда их не беру. Ступайте спать!

В руках поклонника была палка, в руках Роберта – подсвечник со свечой.

При словах: «Ступайте спать!» Роберт, полагая, что имеет дело с неблаговоспитанным человеком, поднес к его лицу подсвечник.

Поклонник замахнулся палкой, но Роберт отнял ее.

– По какому праву вы вступаетесь в чужие дела? – спросил поклонник. – Разве вы городской сержант?

– Нет, но я люблю войну, как вы сами можете судить, ибо обезоружил вас, а завтра дам вам добрый удар шпагой, если только вы порядочный человек.

Поклонник, опьяневший от вина, любви, ревности и гнева, казалось, понял важность события.

Он подал Роберту свою карточку.

– Теперь, – сказал он, – вы можете отдать мне палку.

Роберт исполнил эту просьбу, читая карточку, на которой значилось: «Виконт Фильшатель, Университетская улица, 3».

Затем Роберт подал ему свою карточку: «Роберт Амильтон, улица кардинала Феш, 10».

Фильшатель прочел ее три раза, взглядывая на Роберта, наружность которого была лучше имени.

– Недостает «Г», – сказал он нахально.

– Может быть, – отвечал Роберт с улыбкой, – но тем не менее у шпаги не будет недостатков.

Роберт уже входил в дверь, когда заметил, что за ним следует Фильшатель.

– Вам здесь нечего делать.

– Как нечего делать? Не хотите ли вы сделаться сторожем моей любовницы?

– Она больше не любовница ваша, потому что вы ее так прибили, как не бьет извозчик своей.

– Хорошо, я согласен на дуэль с вами, хотя в вашей фамилии недостает чего-то, но прошу вас не учить меня хорошему обращению. Вы хорошо понимаете, что я хочу видеть эту женщину, конечно, не с целью колотить опять.

– О, я согласен, если вы намерены утешить ее.

Подвинулись на два шага вперед. Цветок Зла говорила очень громко и с рыданием уверяла, что она несчастнейшая в мире женщина.

Свет упал на стол, на который госпожа Радегонд положила письмо Ромео к Джульетте.

Хотя виконт Фильшатель не обращал внимания на окружавшие предметы, однако случайно увидел письмо.

Он остановился, начал всматриваться и хотел его взять.

– Это что такое! – вскричал он с удивлением. – Письмо к княгине Шарлотте.

Фильшатель стал его читать.

– Что вы делаете? – сказал сурово Роберт.

– Это мое письмо.

– Как ваше?

Фильшатель солгал, чтобы овладеть письмом, рассчитывая спасти честь княгини.

– Да, мое, я сам его написал.

– Это еще недостаточная причина. Письмо принадлежит тому, кому оно писано.

– Опять урок! Скажу вам, что за отсутствием лица, которому написано это письмо, я беру его.

– Что такое? – спросила вошедшая госпожа Радегонд.

– Не обращайте внимания, – отвечал ей Фильшатель, – я нашел у вас на столе свое письмо.

Госпожа Радегонд вошла с целью защищать свою молодую приятельницу, Цветок Зла.

Они многим были обязаны друг другу.

Если торговка содействовала Цветку Зла, снабжая ее нарядами последней моды, то благодарная Цветок Зла оставляла на столе госпожи Радегонд несколько горстей золота, показывая вид, будто дает без счета, между тем как умела отлично считать.

Женщины без учения умеют вести счета.

В сердце каждой мраморной красавицы обретается маленький банк. Правда, не все умирают богатыми, но большинство скапливает себе капиталец на черный день.

– Не придется ли мне иметь еще другую дуэль, прежде чем добьюсь возможности говорить со своей любовницей? – зло спросил Фильшатель.

– У вас нет больше любовницы, – прокричала Цветок Зла, – ступайте к своим великосветским женщинам!

– Эта особа всегда напоминает мне о моих обязанностях, – возразил Фильшатель, стараясь казаться веселым. – Ну что ж? Я и пойду к великосветским женщинам. – И, повернувшись к Роберту, продолжал: – Будьте уверены, что в десять часов свидятся наши секунданты, я только женщин заставляю ждать.

Фильшатель ушел в восхищении от того, что овладел письмом Ромео Джульетте, и вполне счастливый тем, что отделался наконец от Цветка Зла.

Роберт подмигнул бахвальству Фильшателя.

Когда Цветок Зла увидела, что ее любовник добровольно удалился, получив от нее напоминание «о своих обязанностях», она вскричала:

– Он только женщин заставляет ждать! Я потому-то и хотела удержать его сегодня вечером, чтобы заставить ждать его княгиню. Мне бы следовало переломать ему руки и ноги. Он напился, обедая со мной и с Розой-из-Роз. В пьяном виде он бахвалится и потому стал хвастать, что в одиннадцать часов у него свидание с княгиней. Теперь два часа, и птичку нельзя выманить из гнездышка. Он придет поздно. Иди, иди, мой милый, поцелуй пробой и ступай домой.

– Вы, стало быть, больше не любите друг друга? – спросила госпожа Радегонд у Цветка Зла.

– Любовь наша так сильна, что мы стали ненавидеть друг друга. Посмотрите лучше, как он бьет меня!

С этими словами Цветок Зла, вырвавшись из рук госпожи Радегонд, бросилась вслед за Фильшателем. Торговка покачала головой и повторила стих Лафонтена:

– «Гони природу в дверь, она влетит в окно».

Но Цветку Зла не удалось поймать виконта.

Она была поколочена, вот все, что он мог сделать для нее в этот вечер.

Глава 12. На балконе

Между тем виконт, имевший две квартиры – одну на улице Варенн и другую на улице Лорда Байрона, – не поехал в первое жилище, надеясь, что княгиня еще мечтала на балконе. Он поехал на улицу Лорда Байрона.

Фильшатель отворил окно.

Слышала ли княгиня стук? Не подлежит сомнению только то, что через пять минут она отворила окно у себя.

Любя комедию любви больше самого чувства, Шарлотта оставила у себя ночевать Жанну д’Армальяк, обещая ей новое зрелище; быть может, оставила ее и потому, что предчувствовала катастрофу: в ее сердце бушевала буря. Она не сомневалась, что Фильшатель явится, по обыкновению, в полночь; виконт так мало владел ее любовью, что княгиня не хотела наслаждаться этой страстью втайне; кроме того, она все рассказала Жанне, за исключением самого существенного. Женщины в своих признаниях отпирают все двери, но тщательно скрывают потайную.

Приятельницы много болтали в этот вечер. Надеялись позабавиться разглагольствованиями Фильшателя. Приди он в урочный час, Жанна могла бы уехать домой «после комедии», как выражалась Шарлотта. Но когда Жанна хотела проститься с приятельницей, последняя удержала ее и отправила записку графине д’Армальяк, чтобы та не беспокоилась, если ее дочь не вернется домой.

Уже много раз Жанне случалось ночевать у княгини то на широкой постели вроде кроватей времен Людовика XIV, то на бержерке, на которой ложилась сама княгиня в бессонные ночи.

В Книге судеб было написано, что Жанна спасет княгиню в эту ночь – благодаря Цветку Зла, которая задержала Фильшателя.

Последний сел писать завещание, вспомнив о дуэли с Робертом. Но после нескольких строк бросил перо.

– Еще нет шпаги, которая убила бы меня! – вскричал он.

Фильшатель стал к окну и увидел княгиню. Тогда сошел в первый сад.

Взобравшись на стену, уцепился за трельяж, пробрался по стене, как лунатик, и прижался к большой вазе.

Фильшатель находился на расстоянии двадцати локтей от княгини, которая вышла на балкон в кокетливом наряде ожидающей женщины.

Виконт не имел привычки взбираться на балконы ради женщин, но княгиня стоила большего с его стороны риска. Хотя он не был романтичен, однако благодаря страстному ослеплению был готов на все.

Он надеялся, что княгиня сойдет в сад. Княгиня не сошла, и потому виконт счел своей обязанностью пробраться на балкон. Впрочем, зачем же ей быть там в этот поздний час, как не затем, чтобы ждать его? Виконт знал, что князь проводил все ночи вне дома, но не подозревал, что тот воспылал ревностью, перехватив его любовную записку. Поэтому он принялся за дело, в полной надежде сделаться Ромео этой новой Джульетты.

Княгиня не предполагала, что влюбленный зайдет так далеко. Можно ли взобраться на балкон? Она не знала, что в последнюю войну все импровизированные офицеры, в том числе и Фильшатель, делали чудеса гимнастики.

С той минуты, как виконт прочитал найденное в платье письмо, он решился на все.

Притом княгиня подзадорила его, спросив, не встретил ли он ее мужа в клубе.

Эта минута показалась ему самой удобной для путешествия на балкон.

– Тсс! – сказала ему княгиня. – Я запру окно, если вы сделаете еще шаг.

Фильшатель сразу перенесся под балкон.

Его подстрекало не столько найденное письмо, сколько жажда победы; будь он только влюбленным, то, вероятно, не решился бы на подобное предприятие, хотя балкон был и невысок.

«Я не верю в ее высокую добродетель, – подумал он, – и не хочу, чтобы она смеялась надо мной».

Между тем окно у княгини осталось незапертым.

При виде неожиданной опасности княгиней овладело сильное волнение.

В Книге судеб было написано, что Роберт Амильтон встретит тряпичницу, которую нарядит у торговки готовым платьем; что тряпичница найдет письмо в платье княгини, проданном старьевщице; что это письмо, говорящее о любовном приключении, подстрекнет Фильшателя на все, лишь бы достичь успеха.

Сердце красавицы билось сильно.

Если вернется муж?

Правда, он пройдет прямо в свои комнаты, окна которых не выходили в сад. Следовательно, его как будто не будет дома.

Притом опасность привлекает храбрые души.

Княгиня могла бы скрыться в комнату, но геройски осталась на балконе, ободряя себя тем, что будто не боится.

В сущности, она боялась, конечно, не виконта, но всех нескромных окон соседних домов.

В этих окнах прежде не бывало никогда света, но, быть может, какой-нибудь иностранец вздумает приподнять занавеску и посмотреть, хороша ли погода.

К счастью, луна не светила, небо покрылось облаками.

– Впрочем, какое мне дело до них, – прошептала княгиня, – я никогда не встречусь с ними; с той минуты, как во мне умолк голос совести, я не боюсь людей, совершенно чуждых мне по национальности и положению в обществе.

Виконт уже был на балконе: мечта его была близка к осуществлению.

Но в Книге судеб было написано, что он встретит врага страшного, вооруженного с головы до ног.

Потеряв серьгу, подаренную ей в лучшие времена Робертом, Беспощадная не хотела оставаться долго без этого талисмана, возбуждавшего зависть в ее ординарной и экстраординарной публике, и в полночь отправила записку князю, в которой писала, что ее правое ухо не может жить в разлуке с серьгой, почему и просит его, князя, привезти на другой день серьгу, если только он не предпочтет подарить ей полную пару; в противном случае обещала воспретить ему вход в свой дом.

Эта записка привела князя в отчаяние, и он дал себе слово быть беспощадным в своем мщении.

Вот почему он еще не спал в три часа пополуночи.

Глава 13. Как девица д’Армальяк пожертвовала собой для княгини

Итак, виконт пробрался на балкон, как будто вошел в свою комнату.

Видя, что дело заходит слишком далеко, княгиня заперла окно и скрылась в маленькой гостиной. Промедли она еще минуту, бегство было бы невозможно.

– Покойной ночи! – сказал виконт.

– Покойной ночи! – ответила она.

Виконту оставалось одно – войти силой, но он не хотел прибегать к крайним мерам и предпочел слегка постучать в окно. Хотя комната была не освещена, однако он видел, что княгиня стоит близ окна.

– Пощадите меня, – сказал виконт, – я рисковал жизнью, чтобы явиться к вам, но, ради Бога, не осуждайте меня свернуть себе шею на обратном пути.

– Я открыла окно, – ответила княгиня, сопровождая действием свои слова, – но с условием, чтобы вы остались на балконе. Вам не угодно вернуться прежним путем из опасения свернуть себе шею, и вы, кажется, хотите пройти через мой отель.

– Нет, но неужели вам будет приятно, если найдут меня завтра мертвым под вашим балконом?

– Кажется, вы хотите уверить, что боитесь упасть.

– Я хочу только убедить вас в моей любви.

– Иначе и быть не может. Если бы вы не любили меня, то я сочла бы вас за вора и позвала людей.

– Ах, как желал бы я что-нибудь украсть у вас!

Виконт схватил руку княгини.

– Тсс! Мы не что иное, как тени, и не должны касаться друг друга.

– Окажите же мне гостеприимство, если я не что иное, как тень.

– Это невозможно по тысяче и одной причине. Во-первых, я замужем; во-вторых, у меня есть совесть; в-третьих, я не люблю вас. Последняя причина избавляет меня от труда объяснять остальные.

– Вы не сказали бы этого, если бы не любили меня.

– Так вы воображаете, что я не сплю до трех часов с единственной целью ждать вас?

– Да, имею дерзость думать так.

– Прощайте, я запираю окно, а вы будете иметь дерзость уйти с моего балкона с видом человека, будто бы возвращающегося с любовного свидания.

– Будь на моем месте Ромео, вы были бы Джульеттой! – сказал виконт.

– Не понимаю.

Виконт показал ей письмо иностранного министра.

– Еще меньше понимаю.

– Правда, вы не читали этого письма, но я его прочел... и понимаю... очень хорошо понимаю... Позвольте войти и рассказать, в чем дело.

– Рассказывайте на балконе.

– Вы изменили мне на Ангиенском озере.

– В таком случае я изменяю вашему сопернику, принимая вас на балконе, – отвечала княгиня.

– Стало быть, Джульетта любит Ромео?

– Вечно. – Но, не желая рассердить виконта, княгиня рукой зажала ему рот, сказав: – До завтра!

– Я никогда больше не приду, потому что не желаю играть вторую роль, – отвечал виконт с сердцем.

– Прощайте навек! – сказала княгиня, отнимая руку.

Фильшатель не хотел, чтобы его так скоро отпустили, и, перейдя из мажорного тона в минорный, сделался кротким, сентиментальным, молящим. Княгиня смягчилась, но не забыла прибрать к рукам письмо, найденное в кармане ее платья. Беседа приняла более дружелюбный характер, княгиня позволила поцеловать одну ручку, потом другую, потом головку, потом шейку.

Но тем не менее княгиня не позволяла виконту идти дальше балкона: там он был вне дома и, так сказать, выпрашивал милостыню.

В то время, когда влюбленные вели сладкие речи, вдруг раздается сильный шум у одной из дверей. Шарлотта вырывает руку и бросается в уборную, между тем как Жанна, дремавшая в спальне, кидается бессознательно к окну маленькой гостиной.

Вошел князь.

Фильшатель не бежал, подобно трусливым влюбленным, которые, ухаживая за женой, боятся мужа. Впрочем, он так же мало рисковал, оставаясь на месте, как и бросаясь в сад с балкона.

В комнате царствовал мрак. Жанна кинулась в маленькую гостиную, надеясь застать там княгиню.

Раздался пистолетный выстрел. Жанна вскрикнула.

Фильшатель поспешил на выстрел и наткнулся на князя. Не сомневаясь в том, что именно последний стрелял, виконт сбил его с ног. Князь в ту же минуту вскочил, но Фильшатель оттолкнул его к дверям.

– Как! – вскричал он. – Вы стреляете в женщин...

– Я стрелял в вас.

Вышла со свечой горничная, ложившаяся обычно в то время, когда княгиня была уже в постели. Она вскрикнула, увидев окровавленную Жанну.

Фильшатель остолбенел от удивления и не верил своим глазам.

Каким образом княгиня превратилась в Жанну д’Армальяк?

Не меньше был удивлен и князь.

Не Жанне ли писал виконт? Не приезжала ли она часто к княгине с единственной целью видеться с Фильшателем?

Обе эти мысли мелькнули в голове князя. Он подошел к д’Армальяк. Не признаваясь в том, что стрелял в жену или в виконта, так как не знал, на кого из них должна обратиться его ревность, он стал извиняться перед Жанной.

– Я стрелял только в этого мужчину, не зная, считать ли его вором или влюбленным.

Отчего же не вошла княгиня? Оттого, что окаменела от ужаса и уцепилась за портьеру, не будучи в силах сделать шага. Наконец, она опомнилась, молча вошла в маленькую гостиную и бросилась в объятия Жанны, между тем как виконт и князь обменялись карточками.

– Тсс! – шепнула Жанна княгине. – Пусть думают, что Фильшатель пришел ко мне; тогда все спасено. – Говоря таким образом, она смотрела на кровь, струившуюся по ее руке. – Я не чувствую боли, – сказала Жанна. И, улыбнувшись княгине, прибавила: – Вы подарите мне браслет, чтобы прикрыть мою рану.

– Прикрыть мою рану, – повторила княгиня.

Фильшатель понял.

– Я виноват, – сказал он князю, – повинуясь настоятельной надобности переговорить с Жанной д’Армальяк, я решился проникнуть в эту комнату, не зная, что она рядом с комнатой княгини. Будьте уверены, что я не посягал на честь д’Армальяк, так как предлагаю ей свою руку. Следовательно, дуэль между нами невозможна.

Князь поочередно смотрел на всех, как будто предполагал, не дурачат ли его. Но разве он не стрелял в д’Армальяк в ту минуту, когда та стояла у окна и разговаривала с Фильшателем, бывшим на балконе?

И князь поверил очевидности.

– Да, – сказал он, – дуэль невозможна, я не хочу компрометировать вашу невесту и должен просить у вас извинения.

– Не у меня, а у Жанны и княгини.

Князь стал вымаливать прощения у обеих дам.

Глава 14. Надежда на свадьбу

На другой день князь написал записку виконту, приглашая его вечером повидаться в его доме с д’Армальяк.

Отчего тотчас не явился Фильшатель?

Во время завтрака князь спросил у Жанны.

– Когда свадьба?

– Может быть, скорее, чем вы думаете, – отвечала она.

Настал вечер, но виконт Фильшатель не пришел. На другой день та же история. В этот день княгиня подарила Жанне браслет замечательной работы.

– Зачем вы носите браслет? – спрашивали ее в первый раз, когда она выехала в общество.

Жанна отвечала, что хочет скрыть родинку.

Глава 15. Стакан воды в таверне

Что же между тем делает тряпичница в дурном обществе Роберта Амильтона? За две недели у него было девять дуэлей. Хотел ли он выйти в десятый раз на поединок с тряпичницей? Победит ли ее, как прочих противников? Вернувшись к госпоже Радегонд, мы увидим их. Торговка, как сметливая женщина, предложила Матильде ванну, пока Роберт будет дремать на диване.

Матильда купалась только летом и думала, что еще не пришло для того время, но тем не менее согласилась на предложение госпожи Радегонд. До сих пор она думала, что нет других купален, кроме устраиваемых на Сене. Ее приводило в изумление, что надо лечь в ванну на простыню, в воду с миндальной пастой и с уксусом Любена. Еще немного, и она стала бы пить эту воду. Все казалось ей чудесным, даже лебяжьи головы, из которых лилась холодная и горячая вода.

Когда пришла ножная операторша, Матильда не решалась вверить ей свою красивую ножку. Она еще не знала, что в том свете, куда ей предстояло войти, судят о женщине как по ногам, так и по голове. Но позволила заняться руками, надеясь, что последние сделаются красивее.

Она чувствовала себя легче, когда вернулась к Роберту. Последний крепко спал. Госпожа Радегонд разбудила его сказать, что он не знает своего счастья. А счастье это была Матильда. Любопытная торговка дивилась обнаженным прелестям этой красавицы, дожившей до шестнадцати лет и сохранившей всю непорочность. Как никто из товарищей по ремеслу не похитил ее? Как ни один из жаждущих приключений не открыл этого сокровища?

– Будьте уверены, – сказала госпожа Радегонд Амильтону – что я возьмусь устроить судьбу Матильды, если у вас много дела.

– Вы! – вскричал он, проснувшись совсем. – Нет, я лучше отведу ее обратно к матери.

– О, ни того ни другого, – отказала Матильда с ужасом.

Мать была символом минувшей нищеты, госпожа Радегонд – символом будущей бездны.

Роберт спросил у госпожи Радегонд, сколько можно занять под залог бриллианта, найденного Матильдой.

Торговка обещала достать три или четыре тысячи франков, сохраняя за собой право рассмотреть бриллиант при дневном свете. Решили заложить его в mont-de-piété, как только настанет утро.

В половине девятого Роберт и Матильда отправились в лес подышать утренним воздухом. Сидя в виктории, запряженной двумя кровными конями, Матильда, казалось, продолжала пребывать в сказочной области. Она просила проехать до Сен-Клу.

– Если бы вы знали, как мне приятно в вашем обществе увидеть опять эту местность! – сказала она Роберту.

– Почему?

– Потому что я сегодня счастлива и потому что бывала тут, когда принадлежала к числу самых несчастных созданий. Недавно еще мы всем семейством ходили туда в сумерки. Часов в пять утра меня принуждали пить, я отказывалась; тогда меня побили, потом заставляли пить, я не хотела и меня оттаскали за волосы. Я роптала на Бога за свое угнетение, роптала на взошедшее и видевшее все солнце, роптала на окружавшие таверну деревья. Теперь, когда весело у меня на сердце, я хочу испросить прощения у Бога, послать привет солнцу и выпить стакан воды под деревьями таверны.

Все это Матильда высказала в порыве сердца и с такой простотой, что вызвала слезы у Роберта, хотя тот не был из числа чувствительных людей.

– Как жестоко клевещут на этот бедный народ, – сказал Роберт, – он делается дурным от воспитания. Рассмотрев все внимательно, нельзя не прийти к заключению, что есть один только наставник – Бог и одна только школа – церковь.

Поехали в Сен-Клу и остановились около таверны, указанной Матильдой. Хотя Амильтон предлагал ей завтракать здесь, но она упорно отказывалась и требовала только стакан воды.

Этим она хотела как будто стереть следы прошедшего.

Возвратились в Париж. Роберт сделался лучшим против прежнего человеком и разговаривал с Матильдой скорее как брат, нежели как влюбленный.

Но, умилившись чрез меру, он сказал себе: «Однако я не имею намерения отдать ее в Sacré-Coeur![71]»

Виктория ехала мимо Биньона. Роберт приказал кучеру остановиться и объявил Матильде, что они будут тут завтракать.

Всякий человек – ребенок. Роберта забавляло предстоящее зрелище. Ему часто случалось приводить сюда модную девицу, теперь же он являлся с незнакомкой.

Матильда была хороша собой, и потому все обычные посетители подняли голову и стали ее рассматривать. К Роберту подошел один из поклонников красоты и просил познакомить его с Матильдой, говоря, что она прелестнейшая женщина, какую только он видел в жизни.

Роберт представил его Матильде и потом сказал:

– Хвастун, ты и о ней скажешь, как говорил о других: я знаю ее! Ну, не только ты, но и сам я не буду ее знать.

В эту минуту Роберт вспомнил о своей дуэли с Фильшателем.

«Я уверен, что буду убит!» – подумал он, не спуская глаз с Матильды.

Книга пятнадцатая. Дуэли

Глава 1. Дуэль дьявола

Я скучал, не получая известий о маркизе Сатане, и не мог объяснить себе его молчания, которое возбуждало во мне невольное сомнение в его дружбе. Что могло задержать его так долго в Испании? Вернулся ли он на родину? Не подлежало сомнению только то, что ставни в его отеле были все еще заперты. «Тем хуже, – говорил я себе, – он был добрый малый». Большая часть знакомых ему женщин постоянно спрашивали меня, нет ли известий о маркизе Сатане.

Очевидно, недоставало его легендарных двадцати пяти луидоров; много раз в конце ужина он уделял женщинам крошки от своей трапезы.

Быть может, он переписывается с герцогом Обаносом, но прихоть судьбы столкнула меня с его противником, графом Бриансоном. Я не люблю служить и вашим и нашим, поэтому не посещал герцога, хотя маркиз Сатана открыл мне доступ к нему, дав письмо на прощание.

Но раз утром Бриансон пришел просить меня быть его секундантом в дуэли с герцогом Обаносом. Будучи с ним знаком недавно, я отказал, но Марциал настаивал, говоря, что дуэль состоится по поводу той молодой девушки, которая ранила себя кинжалом в его квартире.

– Вы присутствовали при этой драме, и потому позвольте мне повторить еще раз свою просьбу; исполнив последнюю, вы избавите меня от необходимости приглашать постороннее лицо.

Я не знал герцога Обаноса, так как он недавно поселился Париже, и встретил самого порядочного человека, который согласился на дуэль, как будто дело шло о поездке в деревню. Он даже отказался от объяснений, говоря, что нельзя быть нескромным, так как дело идет о женщине. Поэтому имя Жанны д’Армальяк не было произнесено. Правда, я знал причину дуэли: Марциал, обожавший Жанну, не мог покориться судьбе и видеть на ней жемчужное ожерелье герцога Обаноса.

На другой день в три часа дня герцог и Марциал встретились на острове Круасси. Секунданты выбрали место, смерили оружие и расставили противников, которые, раскланявшись, стали в оборонительную позицию.

Марциал напал с бешенством. Герцог только отражал удары, но уже с первой минуты было очевидно, что он щадил Марциала. Герцог был хладнокровен, как будто находился в фехтовальном зале. Однако, судя по злобной улыбке, скользившей по его губам, можно было предвидеть, что он не пощадит своего противника: так точно кошка играет с мышью, едва выпуская когти. Герцог ждал удобной минуты нанести смертельный удар. Марциал, с успехом мерявшийся силами с Фери д’Эскланом, Эспелеттой и Потоцким [72], не понимал намерений противника. Герцог, казалось, был призраком, так что все удары Марциала поражали только воздух. Он устал и сердился; заметив это, противник предложил ему несколько минут отдыха.

Когда возобновилась дуэль, герцог Обанос решил покончить дело. В его глазах блеснула молния, которая заставила меня вздрогнуть, так как я узнал в нем маркиза Сатану.

Маркиз Сатана и герцог Обанос были одно и то же лицо.

Я понял опасность и закричал герцогу, что дуэль не может продолжаться.

При этих словах испанский гранд выбил шпагу из руки Марциала и сказал мне:

– Вы правы. Граф Бриансон не в силах бороться со мной.

Но Марциал, взявшись снова за шпагу, стал опять в оборонительную позицию, вскричав:

– Посмотрим!

Вне себя от гнева, он нападал, как полоумный. Герцог, сохранивший свое хладнокровие, вторично обезоружил его. Марциал требовал продолжения дуэли, отказываясь от всякого примирения.

– Ну, кончим, – сказал герцог Обанос, – я обезоружу вас другим способом.

И, сделав выпад, проколол ему руку.

Пока доктор осматривал рану, герцог Обанос подошел ко мне и с обычной насмешливостью сказал:

– Я не сержусь на него за то, что по его милости потерял день.

– Еще бы сердиться! Отняли у него Жанну и, пронзив сердце, прокололи руку.

Через час, на том же самом месте была другая дуэль на шпагах.

Поединщиками были Роберт Амильтон и виконт Фильшатель.

Виконт был поражен в сердце.

Вот почему он не приходил больше к княгине.

Глава 2. Дуэль женщин

После дуэли Марциал бесился еще больше; он, прозванный неуязвимым в фехтовальном зале, не понимал, как герцог Обанос, никогда не упражнявшийся в фехтовании, так ловко обезоружил и ранил его в руку. Вернувшись домой, он отправил записку девице Боярышник, прося ее приехать утешать его; но та, сделавшись романтической со времени своего приключения на Елисейских полях, завтракала в этот день в павильоне Генриха IV.

Марциал обратился за утешением к одной прекрасной модной особе, которая служила ему в качестве интермедии. Она согласилась уделить Марциалу несколько часов, но с условием свозить ее вечером в Мабиль. Марциал изъявил свое согласие. Поэтому на другой день вечером я встретил его среди мабильянок; он прятал раненую руку.

Знаете ли вы Мабиль? Женщины приезжают туда в роскошных, но чрезвычайно скромных нарядах; ни одна не осмелится явиться декольтированной. Там есть деревья, фонтаны и утесы. И все это, не исключая женщин, имеет более искусственный вид, нежели декорации в Опере.

Когда я встретил Марциала, то шел под руку с герцогом Обаносом, что сильно удивило Бриансона.

– Взгляните, – говорил мне герцог, – вот бывший государственный советник, самый серьезный в мире человек, изучающий искусство управлять людьми при помощи женщин. Быть может, он прав: ум находится в подчинении у сердца, а ключ от последнего – в руках женщины. Спешу оговориться, что не здесь бывший государственный советник продолжает трансцендентные исследования. Он, подобно нам, приехал отдохнуть.

В самом деле, бывшие в Мабиле женщины немногому научили бы философа; словарь их живописен, но содержит очень мало слов: «Здравствуй, разиня», «Ты бы уморил себя», «Поцелуй меня, гадина», «Раздавим кружку пива?»

Пока мы рассматривали шествие юных мабильянок, которые, казалось, печально шли к скале слез о погибшей добродетели, послышался порядочный шум под большой синеватой ивой. Это ссорились две благовоспитанные особы прекрасного пола, явившиеся сюда в первый раз; они схватили друг друга за волосы.

Одна была брюнетка, другая рыжая. За исключением этой разницы, остальное – целый пук искусственных мака, роз, гвоздик и маргариток – было одинаково. Но этот цветник вскоре был уничтожен.

– Не крась волосы!

– А ты не крась лицо!

– Не делай глазок Артуру!

– Убирайся к лешему!

– Молчи, дура!

– Постой, вот я тебе покажу!

И хлоп-хлоп! Шляпки с цветами полетели с голов, тогда соперницы схватили друг друга за шиньоны.

В числе зрителей находился гражданин, изготовивший эти шиньоны и не получивший еще за них платы, поэтому он вмешался в дело.

– Поосторожнее, шиньоны принадлежат мне.

И с особенным рвением прикрепил шиньоны на обеих головах, но ошибся при этом, так что рыжий шиньон попал к брюнетке, и наоборот. Эта метаморфоза охладила влюбленного, которому только и нравились одни рыжие волосы. Можете сами судить о последствиях.

Между тем Марциал Бриансон, постоянно думавший о д’Армальяк и о девице Боярышник, вдруг увидел последнюю с отъявленным волокитой.

– Кончено, счастье изменяет мне.

Заметив Марциала, Боярышник подошла к нему.

– Отлично! – сказала она. – Я думала, что ты меня любишь, и вдруг вижу тебя с женщиной!

Марциала поразила дерзость этой простушки, которая отправилась с кем-то завтракать и упрекает его в том, что он приехал в Мабиль с женщиной.

Но она, казалось, была так чистосердечна, что Марциал не мог ее упрекать, однако спросил, с кем она завтракала.

– О, не стоит говорить об этом. Я только хотела испытать, могу ли кого-нибудь любить, кроме тебя, и теперь ясно вижу, что люблю только тебя.

– Сегодня, а завтра?

– Не знаю.

Книга шестнадцатая. Девица Лучезарная

Глава 1. О нарядах

– Когда был создан мир, – сказал мне маркиз, – тогда в зеленой беседке, служившей вместо уборной, положены были фиговые листья на тот случай, если женщина вздумает ради кокетства прикрыть свою наготу.

В то время платья не разоряли супругов. Женщины, однако, были не менее прекрасны, хотя ходили босиком и вместо зонтика имели природные волосы. Но пришло время, когда решили, что женщина должна прясть, тогда-то она и соткала себе платья. Вскоре понадобились невольницы вертеть прялку. Поэты стали приходить в негодование. Но настали еще худшие времена, когда женщины перешли от шерсти к шелку, начали вышивать золотом вензеля и цветы, так что по цене одного листка можно было определить стоимость роскошных платьев.

Но, по крайней мере, в древности и в Средние века платье сохранялось долго. Историки говорят, что парадные платья надевались в торжественных случаях и переходили из рода в род.

Теперь платье надевается только раз, теперь считают позорным не менять ежедневно платья.

Но изделия Ворта обходятся не дешевле тысячи франков.

И Дюпен не встал из гроба, чтобы вопиять против безумной роскоши женщин, по поводу которой Аврелиан Шоль заметил остроумно: «Никогда женщины не заботились так много о тканях, как с того времени, когда перестали одеваться, потому что они прикрывают себя бреднями». Но эти бредни стоят дорого. Когда же женщина вздумает рядиться в шелк, то издержки не уменьшаются. Китайцы справедливо называют тутовое дерево золотым деревом. Но как проклинают его мужья!

И, однако, кто решится явно восстать против роскоши?

Не думайте, впрочем, что можно обвинять одних женщин; мужчины, в свою очередь, имеют пристрастие к наружному блеску.

Прежде было хорошее время; мужчины заботились лишь тем, чтобы украсить петлицу натуральными цветами. Теперь им нужны ленты всех цветов. Они даже не брезгуют узенькой розовой ленточкой. Нет миниатюрного княжества вроде Монако, нет невероятной республики вроде Гондураса, которые не раздавали бы орденских лент легиону тщеславных.

Но это не все. Кто не может носить орденских лент Гондураса или Монако, кто не имеет ни медали Святой Елены, ни военной, ни за спасение погибавших, тот храбро прицепляет академические шифры, раздаваемые министром народного просвещения.

Но это еще не все. Взгляните на возвращающихся со скачек: они украшены знаком Жокей-клуба. Но не покажется ли вам смешным, что некоторые прицепляют фиолетовую карточку, дабы доказать всему Парижу, что в их кармане оказалось двадцать франков, которые они внесли за позволение видеть, как взвешивают лошадей?

Что бы им уже не прицепить луидор к петличке?

Глава 2. Безумная роскошь женщин

Надо признаться, что платье, скроенное рукой феи, чудо искусства, когда оно облекает красивую женщину, которая умеет надеть его. Рисунок и цвет очаровывают зрение, когда платье спускается с плеч и груди, подобно морским волнам, освещенным солнцем. Корсаж выказывает стройность очертаний и нежно сжимает талию. Юбка мягкими складками падает на красивую ножку. А шлейф? Это род змеи, которая изгибается под кружевами и цветами.

Женщины всюду являются со шлейфами. Они танцуют и вальсируют, не заботясь об этих эфемерных памятниках женской грации. Они хорошо знают, что мужчины обучились не наступать на шлейфы, – исключение составляют те, которые никогда не сумеют проложить себе дороги.

Одна великосветская дама собиралась на бал, пришел ее ребенок проститься и посмотреть наряд матери. «Ах, мамаша, как ты хороша раздетая!» – «Как раздетая?» Дама еще не надела только перчаток и не взяла веера. «Видишь ли, мамаша, у тебя большое платье внизу и крошечное вверху».

На мгновение явилась надежда, что достопамятные бедствия войны и Коммуны послужат для Парижа суровым уроком, который преобразит общественные нравы: уже думали, что все женщины сядут за прялку. Надеялись видеть во всех домах только матерей семейства, одетых в простые платья, сшитые дешевой портнихой, носящих только собственные волосы, бросивших высокие каблуки, не предписывающих более законов моды, возвышающих достоинство женщины ежедневными добрыми делами, вернувшихся к первобытной добродетели, как возвращается к источнику поток, встречая преграду в плотинах. Этими плотинами были катастрофы, ниспосланные Творцом для преграждения потока дурных страстей.

Ничего этого не осуществилось. Конечно, парижанкам, как великосветским, так и плебейкам, нужно отдать справедливость. Они действовали самоотверженно во время осады, оказывая христианскую помощь и терпеливо перенося бедствия. Они поддерживали мужество в защитниках как в час битвы, так и в минуту смерти: история помянет их добром.

Но страсти их смолкли тогда на время. После шестимесячных пожертвований они снова предались своим похвальным привычкам.

Предполагали, что между 1870 и 1871 годами легла бездна. Они легкой стопой перенеслись через эту бездну, уронив слезинку. Но едва попали на другую сторону, как, заглянув в свой дорожный мешок, отыскали опять «безумную роскошь женщин». И вот с бóльшим против прежнего увлечением предались они крайностям, разоряясь с детским неведением, возвращаясь к бездне с очаровательной небрежностью.

Никогда у женщин не было столько нарядов, экипажей, празднеств. Некогда плясали на вулкане, теперь пляшут на развалинах. Веселые неаполитанцы не танцевали среди разрушенных Помпеи и Геркуланума; француженки, быть может, столь же веселые, но более забывчивые, танцуют после войны и Коммуны, как будто ничего не было.

Что сказал бы Ювенал? Он утратил бы свой суровый латинский стих, а если бы заговорил по-французски, то все эти хорошенькие губы засмеялись бы ему в лицо: «Откуда взялся этот человек, не любящий ни женщин, ни балов? Он тянет только старую, всем известную песню; пусть же идет проповедовать в пустыне».

Теперь не станут слушать ни стихов Ювенала, ни прозы Светония. Модный журнал есть истинный политический журнал. Париж предоставляет Версалю право говорить речи, но сохраняет за собой право веселиться.

Прежде карнавал продолжался три дня. Веселились еще немного средь поста. Теперь же карнавал тянется три месяца. И как злоупотребляют этим словом, чтобы предаться всем неожиданностям, нелепостям, прихотям! Прежде давался только один бал в Опере, теперь дается два. Прежде существовал только один Валентино, теперь есть Фраскати; прежде было только Closerie des Lilas, теперь есть Воксал. И в течение этого трехмесячного карнавала Париж улыбается, смеется и кривляется в тысяче мест, от хорошенького зала в Puce qui renifle до красивого зала в Poupée qui fume. Это бесконечный ряд увеселений. Есть также бал могильщиков, но пройдем скорее мимо.

Народ, подобно светским людям, имеет свои сборные пункты. Нужно видеть, как в субботу он швыряет на карнавальное безумие трудовые деньги целой недели. Воскресенье он проведет среди забав, а в понедельник будет пьянствовать с целью забыть, что остался без гроша. Отчего ему не подражать сильным мира сего? Не думаете ли вы, что народ презирает «безумную роскошь». Эта горячка охватила и его. Всякую зиму отправляются на бал Звезды парижские корпорации, в экипажах, белых перчатках, черных фраках, в вырезных платьях со шлейфами, в заемных волосах, со всевозможными цветами на голове, точно целый цветник. Я знаю, что на балах прислуги в ходу наши фраки и платья наших жен; но, за исключением этого, прислуга точно так же швыряет наши деньги за окно.

Все это только невинная игра в сравнении с тем случаем, когда светские женщины отправляются в музей Ворта выбирать себе наряды, чтобы поразить ими своих влюбленных и повергнуть в отчаяние соперниц. Поэтому курс платьев повышается и повышается.

Я помню время, когда платья стоили сто франков; мной овладел ужас, когда товар этот достиг цены в пятьсот. Я покорился участи, когда цена дошла до тысячи, а при двух тысячах стал опасаться за Францию. Женщины были так прелестны, что я простил им. Но при пяти тысячах франков терпение мое лопнуло, и я умываю руки [73].

Шелковые фабриканты скажут, что я брежу, так как двадцать пять метров материи по двадцать франков стоят только пятьсот франков. Да, но портниха хорошо знает, что я не брежу; она скромно сравнивает себя с великим художником, который, купив красок на пятьдесят су, создает картину в пятьдесят тысяч франков. «Материя ничего не значит, – говорит портниха, – необходимо искусство скроить, украсить, чудесно расположить банты и кружева».

Притом назначать на платье двадцать пять метров – значит не уметь считать. Половины метра довольно для корсажа и рукавов, можно даже их совсем не считать, потому что платье начитается, собственно, с пояса. Но платье тогда красиво, когда шлейф тянется по крайней мере четверть часа. Восставали против преувеличения, когда прелестная Друар заняла всю сцену своим несравненным шлейфом; она только на один день опередила моду.

Точно так же на костюмированном балу Эмиля Жирардена, графиня Ля-В., наряженная в костюм naute gommeuse, внушила всем женщинам одеваться подобным образом, до такой степени пышно и нарядно было ее платье. Увидев такое платье, Людовик XIV вскричал бы: «Кто носит такое платье, та должна быть принцессой!»

Материи идет много не на один шлейф, но и на «подправки». Платье не делается сразу; самая лучшая закройщица не может избежать ошибок. Ей нужно кроить, как говорится, из вольного материала. Не имеет ли она права ради своего гения пожертвовать негодным?

При открытии Оперы одна маркиза, прозванная Сфинксом, потому что разгадала все загадки, даже загадки своего сердца, была в чудесном платье из старинной материи, которую отыскала в Венеции. Платье было достойно супруги дожа. Когда стали изъявлять ей удивление, она отвечала: «Цена ничтожная; представьте себе, я платила только по пятьдесят франков за метр».

В самом деле, по настоящей цене платьев оказывалось, что упомянутый наряд маркизы стоил только тысяча двести пятьдесят франков. Но маркиза прибавила: «Я надеялась подарить своей приятельнице такое же платье, но Ворт истратил все сто метров». Когда послышался ропот, она продолжала: «Что же делать? При первой и второй кройке он не был в ударе, при третьей же снова воскрес весь его гений». – «Так что, – сказал насмешливо один из присутствующих, – платье стоит не более пяти тысяч франков». – «Да, – отвечала маркиза, – но вы забываете фасон». – «Тсс! – сказал собеседник. – Я ничего больше не хочу слышать». – «Это еще не все, – продолжала маркиза. – Радуясь тому, что так дешево купила материю, я стала расточительнее и во время своего путешествия в Венецию истратила пятьдесят тысяч франков». – «Стало быть, – сказал собеседник, – говорите прямо, что платье стоит вам столько же, сколько опера».

И чем красивее платья, тем меньше надевают их. Женщина сочтет себя опозоренной, когда станут говорить, что она два раза надевала одно и то же платье. На другой день после бала отсылают платье к портнихе с приказанием преобразить его. Это преобразование стоит дороже самой материи. На днях одна модница пригласила меня обедать.

– Согласен, – отвечал я, – но с условием, чтобы в этот день не приходила портниха.

– Вы думаете, – отвечала она, – что мой обед тем хуже, чем лучше я одета. Успокойтесь, у меня в отличном состоянии как стол, так и гардероб.

Обед был восхитителен. Она пригласила одну из своих знакомых, прося приехать в великопостном платье. Знакомая была так же рассудительна, как и модница, о коей идет речь: правда, каждая из них заказала по два платья, но издержала только по две тысячи франков. «Безделицу», – говорили они, показывая свои великопостные платья.

В Средние века роскошь ограничили королевским приказанием: чтобы парчу, затканные материи, камку носили только куртизанки. «Воспрещается всякой благородной женщине носить что-либо другое, кроме льняных и шерстяных тканей».

Но через месяц король вскричал: «Кажется, в моих владениях живут одни только куртизанки!»

Что сказал бы этот король о современных нам светских женщинах, которые предпочтут скорее одеться подобно куртизанкам, нежели погребсти себя в шерсти и льне?

Если бы я был королем, то приказал бы всем модницам одеться для куртажа в фактуры, присланные им Вортом и другими виртуозами иглы и ножниц.

Без сомнения, вы скажете, что я читаю мораль. Причина тому та, что нынешней зимой на моих глазах происходил спор между Старым и Новым Светом – Парижем и Нью-Йорком – о первенстве в моде, для чего изобретали самые невероятные платья. Это была волшебная сказка в лицах, тем более что все женщины отличались красотой.

Но, слава Богу, вот первая улыбка апреля и последний час карнавала. Привет тебе, весна! Ты одеваешь природу, эту величайшую кокетку, в новый весенний наряд.

Глава 3. Девица Лучезарная

Сколько романов во всех этих платьях! Друг княгини с родинкой, молодая девушка без приданого – едва сто пятьдесят тысяч франков, – приезжает в Елисейский дворец. Ее прозвали Лучезарной не только за красоту, но и за ум. Молодой человек, умирающий от скуки, – у него триста тысяч ливров дохода, – приглашает танцевать молодую девушку. Любовь к ней поразила его сердце.

– Любите вы танцевать? – спросил он.

– Очень, – отвечала она.

– А вальсировать?

– Страстно.

– Хотите сделать мне удовольствие?

Молодая девушка вопросительно взглянула на него.

– Отчего же нет?

– В таком случае не танцуйте и не вальсируйте сегодня вечером. В вознаграждение за эту жертву я предлагаю вам свое имя и состояние.

– Это, может быть, слишком большая награда, – сказала молодая девушка, увлекаемая скорее ногами, чем сердцем, – но вспомните, что я сделала себе платье нарочно для этого вечера...

– Я граф ***, и у меня пять миллионов.

Без сомнения, молодая девушка сочла, что для пяти миллионов можно пожертвовать удовольствием танцевать.

– Поступим лучше так: я буду танцевать и вальсировать только с вами.

– Нет, я хочу жертв без всяких ограничений. Вы царица бала; взоры всех обращены на вас; отправимся в другие комнаты и будем говорить, как муж и жена.

– Уже! – сказала молодая девушка, надувшись и посматривая на свое платье.

Однако она отказалась от кадрили, взяла под руку молодого человека и направилась к лестнице.

– Это деспотизм, – сказала она.

– Да, я хочу быть господином накануне, если не завтра.

Лучезарная взошла на лестницу, говоря себе: «Триста тысяч ливров дохода! Это значит иметь отель, замок, рысаков, великолепный экипаж, путешествия и всевозможные прихоти!»

Поднимались медленно, потому что лестница Елисейского дворца была занята любопытными обоего пола.

Кадриль окончилась. Вдруг молодая девушка слышит ритурнель серенады Оливье Метрà, испанско-французского вальса, полного страсти и чувства. На этот раз она не выдержала: вспомнила, какой эффект должно произвести ее платье; она отдергивает свою руку, скользит, как змея, среди живой волны людей и, вне себя, входит в танцевальный зал. Она сама не понимает, что делает, до такой степени околдовал ее вальс. Незнакомый кавалер ангажирует ее мимоходом и уносит в вихре танца.

Что делает между тем граф ***? Он в отчаянии, у него в руках было счастье, и счастье это разлетается, как дым, потому только, что Вальтейфелю вздумалось заиграть этот проклятый вальс.

Напрасно граф увещевал себя, сердился, клялся никогда больше не глядеть на женщин; он не имел силы подняться по лестнице. Граф опрометью бежит назад, ищет глазами молодую девушку и почти в одно время с ней входит в зал.

Увы! Она уже несется в вихре вальса.

Влюбленный подходит по окончании танца.

– Как, вы уже мне изменяете?

– Я предпочитаю платье, нежели мужа. Разве вы хотите, чтобы мое платье не веселилось сегодня вечером?

– А ваше слово выйти замуж?

– Сколько платьев положите вы в свадебную корзину?

На этот раз влюбленный повернулся к ней спиной: он искал жену, а нашел только платье.

Таким-то образом Лучезарная прошла мимо пяти миллионов в виде молодого порядочного человека.

Вернувшись домой в четыре часа утра, Лучезарная сняла платье, поцеловала его и уложила спать на свою постельку.

Книга семнадцатая. Потерянные письма

Маркиз Сатана подошел к тряпичнице, младшей сестре Матильды, отысканной Робертом Амильтоном.

– Будьте осторожнее, – оказал он ей, – на вашем крючке три любовных письма, за которые я вам заплачу три франка.

Тряпичница подняла три письма, протянув в то же время другую руку за тремя франками. Мы вошли в Золотой дом и стали читать первое письмо.

Кончено, навсегда кончено. Я была бесхарактерна, высказала вам всю свою любовь и все страдания от ваших непонятных и странных капризов. Вы читали в моей душе, были властелином моих мыслей, действий, желаний; признайтесь, что это были мои единственные недостатки в ваших глазах. Действительно, нет ничего скучнее женщины, которая любит вас до безумия, высказывает это со всем пылом страсти, пишет об этом смешной прозой, – женщины, которая не может провести дня, не видя вас.

Зачем встретились вы со мной в жизни? Зачем упорно оставались на моей дороге? Я пробовала подавить рождающееся чувство; эта любовь пугала меня, и я хотела избежать ее; даже в настоящую минуту у меня достало бы сил расстаться с вами навсегда, если бы вы не сделали шага вперед; но вы его сделали, и я, повинуясь непреодолимому влечению, бросилась в ваши объятия [74].

Если не сердце, то ваша память не может забыть того вечера, когда вы, подпершись руками, слушали романс без слов Мендельсона, который я вам играла со всей душой. «Вы великая артистка», – сказали вы мне со слезами на глазах, и я еще теперь чувствую, как пламенно вы прижали свои губы к моей руке, когда еще не замер последний аккорд. Много раз хвалили мой музыкальный талант, и я всегда предпочитала титул артистки всем прочим, на которые имею право по своему рождению и положению в обществе; но в ваших устах титул этот казался мне особенно дорогим! Я думала, что нашла путь к вашему сердцу, что моя красота и воображение покорили вашу душу; я думала, что нашла в вас отголосок своим мечтам, грезам, глубоким и пылким стремлениям! Как умели вы так искусно лгать и выражать то, чего не чувствовали? В вашем сердце было только вожделение, и больше ничего; у вас недостало даже настолько благородства, чтобы не разрушать моей иллюзии; вы холодно, жестоко рассеяли ее, почти смеясь над моим страданием и отчаянием.

Для вас любовь – объятия, для меня – слияние душ. Я понимаю бесконечную преданность, безмолвное пожертвование, глубокую страсть; вы же идете вперед, срывая лишь цветы, и чем обильнее их сбор, тем больше удовлетворено ваше самолюбие; ваше сердце не дает больше той любви, какая бывает в двадцать лет, да и знавало ли ее когда-нибудь?

Довольно выстрадала я в тот долгий вечер, когда ждала вас, считая биение моего сердца! Ничто, даже ни одно слово, не нарушило моего горестного одиночества. Вы даже не вспомнили обо мне! Где вы были в тот вечер?

Впоследствии я узнала это: вы ужинали в веселой компании и повторяли какой-то модной женщине те самые нежности, которые нашептывали мне неделю тому назад. Те же выражения, те же пожатия и те же взгляды. Мне все рассказали, и я не хотела верить; на другой день ваше письмо нанесло новый удар. Вы писали: «Забудьте меня; я невыразимо страдаю, но предпочитаю лучше разбить свое сердце, чем оставлять вас среди иллюзий, пробуждение от которых было бы еще мучительнее. Я не имею больше права на вашу любовь, но прошу вашей дружбы и предлагаю свою. Прощайте, видеться с вами еще раз недостает сил!»

Я читала, не понимая смысла этих заученных строк, и чувствовала только одно: мое сердце, казалось, готово было разорваться. Однако все было так ясно: я надоела вам, и вы нашли благовидный или почти благовидный предлог разойтись без огласки. Я же, все еще доверяя вам, читая и перечитывая это роковое письмо, плакала о себе и о вас, и написала вам: «Пусть будет так. Я знаю все и ни в чем не упрекну тебя; но насладимся счастьем еще несколько дней; мои объятия открыты. Когда ударит час разлуки, я буду мужественна и сильна за нас обоих; моя любовь не угаснет, и я буду для тебя только тем, чем ты прикажешь мне быть».

Эти слова, излившиеся прямо из любящего сердца, тронули ли вас хоть на одну минуту? Теперь я сомневаюсь в этом! Однако несколько дней тому назад вы снова пришли, без сомнения, любопытствуя ближе изучить бедное сердце женщины. Затем снова пошли непрерывные капризы; вы терзали, унижали меня. Я не могу этого забыть и никогда не забуду; я дарила вам только блаженство, вы давали мне лишь несчастье; я отдала вам свою молодость, красоту, любовь, все сокровища сердца и ума; взамен этого вы дали мне только горе, отчаяние и безысходную скорбь.

Но я прощаю вас, не имея сил ни позорить, ни проклинать того, кого я так глубоко любила. Теперь я все знаю; знаю, что вы боялись встретить пылкую и страстную любовь там, где рассчитывали найти только каприз! Прощайте, мы с вами больше не увидимся, я умерла для вас. Дай Бог, чтобы никогда не пробудилось ваше сердце и не растопило своей ледяной оболочки! Потому что тогда вы, без сомнения, испытаете те же самые страдания, которые заставили меня перенести.

Прощайте! Из-за вас погибла моя молодость. Я хотела бы сама умереть, чтобы забыть вас, но поэт сказал:

«Если забвение есть смерть, то смерть не есть забвение!»

Гедвига

– Ну, что вы думаете об этой женщине, дошедшей до отчаяния? – спросил меня маркиз Сатана.

– Думаю, она утешилась.

– Вы притворяетесь скептиком.

– Нет. Но, видя такую любовь и отчаяние в женщине, я убежден, что она сделала первый шаг и приобретет вскоре нового поклонника, чтобы вознаградить себя за первого.

– Вы угадали, но отчаяние было сильнее, чем вы думаете: бедняжка едва не умерла; когда в первый раз изменяют женщине, она воображает, будто настал конец света, будто разрывают пополам ее сердце, и готова отдать будущее блаженство за последний поцелуй.

– Вы хорошо знаете эту женщину?

– Да. Это воистину добренькое создание, которое будет мстить только самому себе. Ее зовут Жюли ***. Она хорошо воспитана, но поставила себе задачей в жизни быть любимой, вечно любимой.

– Это заведет ее слишком далеко.

– Мы еще встретим ее; она хорошая музыкантша и поет с душой. Нам представится случай побеседовать с ней о ее письме.

– Кто же кинул это письмо на улице? Кажется, оно стоило того, чтобы его сожгли.

– Объяснить этого нельзя. Но потеря письма доказывает молодым женщинам, что они должны сами сжигать свои письма, если хотят, чтобы последние были сожжены.

Таким образом маркиз Сатана высказал чистейшую истину.

Мы приступили к чтению второго письма:

Вы говорите, что я прикрываюсь словами, как другие прикрываются маской, что моя любовь так же лжива, как маскарад, и что уже пора прекратить вести переписку. Будьте действительно или притворно атеистом в любви, не верьте в чувства сердца, топчите прошлое!

Несколько оскорблений и бездна ума – отличное средство мстить женщине! Пусть будет по-вашему! Пусть сожгут печальные письма, иллюзии, эти отрывки сновидения, пусть их сожгут ради собственного удовольствия, не заботясь о том, что, быть может, причинят этим боль. Впрочем, какое дело до страданий бедной сумасшедшей, которая через двенадцать часов становится совершенно чужой для нас!

Кто возвратит мне грезы, милые, рассеявшиеся грезы? Кто возвратит мне силы любить? Мое сердце поражено ленью, и самое его страдание лениво. Я должна стиснуть голову обеими руками, чтобы понять свою погибель и одиночество. Я не только утратила радости и грезы, но и погубила сама себя.

Потому что моя душа, как светоч, мерцала и сверкала среди отживших и забытых вещей. Бедный светоч! На тебя попали и погасили две слезы.

Все кончено; как после спектакля падает занавес, так точно упала повязка с моих глаз. Он не любил, потому что через несколько часов забыл обо мне!

Не обливайся кровью, мое сердце, не плачьте больше, мои глаза, меня убивает не скорбь, а страх быть одинокой в этой пустыне, которую зовут светом!

В тебе, моя душа, были струны страсти и поэзии.

И тебя бежит моя утомленная душа, еще девственная в то время, когда я открыла для тебя свои объятия!

Сколько сердец поддалось бы этой столь известной игре! Какой прекрасный шанс для самолюбия, которое возмущается, если не убивает. Он утешится, говорит оскорбленная гордость. Нет, он не должен утешиться; я хочу, чтобы он страдал, и притом через меня. Нет, нет, пусть он страдает.

Я до конца буду женщиной; пусть он думает, говорит, что я обыкновенная женщина, – ты, мое сердце, хорошо знаешь, что это ложь, и прыгает радостно даже при одном шуме его шагов.

Пусть он забудет меня! После вас, мои дорогие письма, которые я прятала на груди, с тем чтобы отдать их ему, после вас он пожертвует и мной. Он превращает нас в пепел, но если когда-нибудь этот пепел упадет на его сердце, то сожжет его.

Диана

Я два раза прочел это письмо.

– Не понимаю, – сказал я маркизу.

– Это нисколько меня не удивляет, потому что женщина, написавшая это письмо, самое странное создание в мире. Она пожирает сердца, не может насытиться чувством, ищет и не находит удовлетворения. Ее знают в театре. Относительно писем она поучит госпожу Севинье [75]. У нее много поклонников, но она не заходит с ними далеко, говоря, что это не стоит труда. Ее любят потому, что ни одна женщина в Париже не умеет лучше нее раздуть пламя; она возбуждает бурю ревности, обладает смехом, который разит, подобно острому оружию, и любит только грозу и бурю. Заснув со сладкой надеждой на ее взаимность, просыпаешься в горе при виде ее холодности. Я черт, но эта женщина хуже меня: она неслыханно жестока и невероятно лукава, но скрывает все это под самой обворожительной в мире улыбкой. Впрочем, она не намеренно бывает жестока; жестокость врожденна ей; она до такой степени любит ранить, что с наслаждением разит сама себя.

– Да, да, я знаю ее; она выходила на поединок со всеми моими друзьями, и ни один из них не уцелел. Мне бы хотелось слышать ее признания. Но как попало это письмо в корзину тряпичницы?

– В этом не виноват влюбленный. Он хранил его вместе с самыми дорогими для него автографами, но письмо было украдено ревнивицей, которая дурно писала и выкинула его в окно. Вот письмо этой ревнивицы.

Я уже читал третье письмо, сохранившее запах духов, хотя валялось некоторое время в мусоре.

Ты знаешь, я не люблю тебя. Отчего? Мне хотелось бы сохранить это в тайне.

Я влюбилась сильнее с того времени, как нашла у тебя проклятые письма, которые доказали, что ты мне изменил.

Эта женщина не подозревала, что ее письма тебе заставят биться только мое сердце.

Тем лучше. Я уснула в своей любви и теперь пробудилась, ревнивая, мстительная, разъяренная, как львица, у которой отняли ее детенышей.

Пусть эта женщина попробует отнять тебя у моего сердца – она увидит, что у меня есть когти и зубы.

Не стоило нанимать балкон, чтобы разыграть роль вечно робкого Ромео. Вернись скорее, иначе я брошусь с балкона – в другие объятия. Они прекрасны, как розы, которые я взлелеяла для тебя; так прекрасны, что я забочусь только о них. Их блеск затмевает мое лицо, и я беру веер не для себя, а для того чтобы укрыть их от солнца. Все мое кокетство имеет предметом только садик моего балкона. К несчастью, я сегодня утром пришла в хорошее расположение духа.

Как глупо с моей стороны болтать об этом, потому что ты любишь ее!

Ева

– Кто эта Ева? – спросил я у маркиза Сатаны.

– Куртизанка высшего полета, ревнивая, как мещанка.

– Имела она причину ревновать?

– Имела. «Потому что ты любишь ее!» Да, он любит эту соперницу, так что в течение месяца называли Еву «влюбленной куртизанкой». Она была при возобновлении Aventurière [76] и аплодировала веером прекрасным стихам Эмиля Ожье [77].

– Удивительно в любви то, что она хотя и дар небес, но по плечу всем; нет герцогини, которая не снизошла бы до нее, и нет погибшей женщины, которая не возвысилась бы до нее.

Книга восемнадцатая. Памятная книжка княгини

Княгиня не была ученой женщиной, а Жанна – синим чулком. Обе они любили только умные разговоры, говоря, что умно писать может всякий, даже глупый, начитавшийся хороших книг.

Однако застали их раз за вписыванием мыслей в памятную книжку в красном переплете и с надписью «Книга потерянного времени».

С ними в компании была одна из их приятельниц, леди, известная под именем Прекрасной Дианы. Сильвия – настоящее имя этой леди – прелестная англичанка, напоминающая портрет Ван-Дейка и умная, как Ривароль. Со всей грацией французского языка она жаловалась, что плохо говорит по-французски.

– Особенно когда подумаю, – сказала она однажды с наивным кокетством, – что, обладая столь дурным выговором, должна каждый вечер играть в салонах роль Селимены [78].

– Но вы говорите, как Нинон де Ланкло, – отвечали ей, – вероятно, любовь учила вас французскому языку?

– Нет, – отвечала она с обворожительным простодушием, – но француз научил меня любить.

Разумеется, любовь была предметом этих любопытных страниц, написанных или, правильнее сказать, нацарапанных тремя приятельницами, которых старые селадоны еще называли Тремя Грациями.

Отчего не обнародовать утраченных страниц этой памятной книжки?

Женщины потому любят настоящего поклонника, что сожалеют о прежнем, которого уже не любят, и желают нового, которого будут любить.

Многие из этих дам играют своими поклонниками, как жонглеры цирка – своими детьми: они их обожают, но выламывают члены.

В любви, как и в ландскнехте, бывает удача. Женщины плутуют, но мужчины настолько благородны, что не замечают плутовства.

Сколько мужчин и женщин не имеют пола! Сколько особ, совмещающих оба пола! Сколько даже таких, которые бывают то одного, то другого пола! В истории есть эпохи мужчин и эпохи женщин. В эпоху Возрождения мы видим только женские натуры, не исключая героев; во время революции преобладает мужская натура, даже у поэтов и куртизанок.

Столь многие женщины похожи на красавицу, уснувшую в лесу. Они спят, пока не явится принц нарушить их заколдованный сон; но принц не всегда приходит.

(Написано княгиней)

Чтобы сохранить свежесть своей любовницы, Болингброк [79] поил ее кровью змеи. В красоте всех женщин осталась капля этой крови.

Соловьев лишают зрения, чтобы они лучше пели: любовь поет только с завязанными глазами.

Мелкие рыбки, умерщвляющие кита, напоминают мне кордебалетных танцовщиц, которые убивают больших банковых рыб.

Праздники любви – то же, что балы; нужно уезжать, прежде чем погаснут свечи.

Древние изображали Венеру без одежд не только потому, что она прекрасна, но и потому, что любовь ничего не скрывает от любви.

С куртизанкой научаются познавать добродетельную женщину, а с последней – первую. Роман обеих написан любовью: высокой и профанированной. Но где оканчивается первая? Где начинается вторая? Не запрещал ли Паскаль своей сестре целовать своих детей?

Одна умная женщина говорила: «Справедлива ли эта ложь?» Женщины до такой степени слили ложь с истиной, что в их лжи всегда есть доля истины, а в истине – немного лжи.

Любовь – враг супружества для мужчин, но советует его девушкам, потому что имеет больше власти над замужними.

Венера была замужем.

Что ковал Вулкан? Цепи для Марса и Венеры.

Воображают, будто женаты, потому что есть жена; но часто случается, что нет женщины там, где есть жена. Ее ум и сердце состоят в супружестве с каким-нибудь знакомым ей фатом. Нет плотского развода, но есть нравственный, а это еще хуже.

Вся политика англичан сосредоточивается на океане.

Вся политика женщины сосредоточивается на любви.

Любовь – это огромный бурный океан вокруг женщины, которая, несмотря на все опасности переезда, решается плыть, чтобы достигнуть твердой земли.

Но чаще всего женщина уподобляется зыбучим пескам.

Сколько гибнет в этих песках, принимая их за берег!

(Написано Дианой)

Любовь часто рождается из ненависти.

Добро и зло постоянно находятся в борьбе и постоянно любят жить вместе.

Великая радость сжать в своих объятиях женщину, которую ненавидел накануне. Ссоры милых часто бывают, в сущности, любовными ссорами.

Любовь имеет только одного страшного врага – смешное. Когда любовь переживает смешное, значит, она высока, как поэзия, переживающая трагедию.

Сколько влюбленных мечтают, будто живут еще своей любовью, тогда как последняя давно уже мертва.

Древние придавали любви оружие, потому что она дерзка, и крылья, потому что она труслива. Любовь поражает и бежит. Следовательно, она самое дерзкое и самое трусливое божество. Геркулес совершил двенадцать подвигов, но любовь победила его и приковала к ногам Омфалы. Нет женщины, которая не влачила бы у своих ног обезоруженной, растерявшейся и молящей любви. Последняя любит только свою дерзость и трусость.

Любовь есть воспоминание предшествовавшей и предчувствие будущей жизни. Поэт справедливо сказал:

«Человек – падшее божество, старающееся припомнить небо».

В войне любви победа остается на стороне умелого, а не храброго. Тактика торжествует раньше силы.

Только в Аркадии любовь побеждается любовью.

Влюбленные подобны глупцам, которые на балу в Опере увлекаются маской, а не женщиной. Когда спадает маска, исчезает и женщина.

Любовь – первая улыбка Евы, первая слеза Магдалины.

(Написано Жанной д’Армальяк)

Добродетель, как и красота, неизвестно, где начинается и где оканчивается.

Женщина создана одновременно с любовью из ребра Адамова. Действительно, мужчина стремится к женщине, как к другому «я» и как к потерянной части самого себя. Он хочет вновь приобрести свою первозданную силу, слиться с другой жизнью, которая есть также его жизнь. Женщина, со своей стороны, находит в себе недостаток величия и героизма мужчины. Она хочет завоевать то, чего ей недостает, или всецело отдаться, понимая очень хорошо, что она лишь подкладка для первоначальной материи, облекающей идею человека.

Но разве подкладка не стоит самой материи?

Гармония рождается от противоположностей и противоречий. Нельзя составить аккорда из одной ноты, написать картину одной краской. Мужественная душа ищет нежной, сила любит прелесть, ум – чувство.

Любя грешницу, видят в ней то существо, каким она была прежде. Умный человек не расспрашивает; к чему читать книгу прошлого, чтобы создать книгу неожиданного?

Маска любви соблазняет женщин больше, чем сама любовь.

Любовь подобна поэту, который всегда находит новые стихи на известный голос.

Любовь питается слезами и кровью, а не молоком и розами, как говорит антология. Это потому, что она питалась молоком диких зверей, когда ее скрыла Венера в неприступных лесах от гнева Юпитера.

Нагая женщина все еще одета стыдливостью – если влюблена.

Отдаваясь телом и душой, женщина все еще сохраняет целомудрие – если бьется ее сердце.

Ищущая ума и находящая любовь теряет ум. Искатель любви утрачивает во время странствования весь свой ум.

Уму ненавистна любовь, а любви ненавистен ум.

(Написано княгиней)

В любви только тираны сохраняют владычество. У добродушных властелинов скипетр превращается в веретено.

Для большинства женщин любовь есть напутственный кубок для путешествия в заоблачные страны. Она бросает мужчину на дороге.

Альфред Мюссе пил абсент в видах опьянения, а не ради самого абсента.

Училась ли любовь арифметике? Желая обмануть, она сперва приставляет нуль к единице и усиливается в десять раз. На другой день прибавляет еще нуль и становится в сто раз сильнее, чем накануне. Таким образом она прибавляет каждый день по нулю до тех пор, пока природа, утратив обманчивую призму, не возвратит ее к единице или, лучше сказать, к нулю.

Нормандия – страна яблок. Яблоко – Евин плод. Потому-то женщина в любви всегда бывает нормандкой.

(Написано Дианой)

Не по волосам, а только лишь по взгляду узнает женщина блондинов. Герцогиня *** сказала раз за обедом: «Сегодня у меня собрались только брюнеты». Ей указали на нескольких бывших там блондинов. «Тсс! – сказала она, – блондины совершенно не то, что думают неопытные люди».

Торжество любви состоит в том, чтобы стать выше всякой гордости и считать себя богаче Ротшильда. Любовь, как король, чеканит монету и, как чародей, превращает воду в вино.

Стыдливость – высокое чувство, потому что естественна. Неприступность отвратительна, потому что притворна. За стыдливостью всегда найдешь женщину, за неприступностью – только глупость.

Во Франции рассудок преобладает над поэзией. Любовь пишет отличные строфы, но не книги. Многие эмансипированные буржуа полагали, будто возвысились до поэзии, потому что были романтичны, но, в сущности, они впали в поэтическую прозу.

(Написано княгиней)

Романтичные женщины любят прозаических мужчин. Природа не хочет утратить своих прав.

Любовь – расточительница денег. Это вечная мотовка. Она питается своими пожертвованиями, потому что чем больше она дает, тем больше надеется упрочить свою победу. Но ее надежды основываются на зыбучем песке.

Женщины перестали бы ревновать, если бы их соперницы не были счастливы.

Куртизанка проматывает прошлое: наследство; любимая женщина проматывает хлеб на корню: будущее.

Сколько куртизанок умерло, не ведая притворной любви!

Чтобы узнать лета женщины, нужно спросить ее и ее приятельницу. Она скажет 30, приятельница – 40; тогда следует взять среднее число.

Женщины помещают свою любовь в сердце мужчины в виде безвозвратного вклада или требуют по сто процентов. Мужчины не рискуют капиталом, но презирают проценты.

Любовь всегда останется лучшим изобретением, которое нам завещали древние.

Женщина, доходящая до самозабвения с нелюбимым человеком, вскоре забывает о том, что она забылась.

Древним было известно два рода любви: Антэрот [80] и Эрот, любовь глупых и умных. Нам известна одна только любовь, но мы не в потере, потому что она совмещает ум и глупость.

Если под влиянием пылких грез вы странствуете за городом, бойтесь наступить на мировой брак. Вспомните, что во время цветения примул и боярышника все исполнено любви. В каждой ветке вы услышите песнь песней; в каждой былинке увидите брачное ложе.

Олимпийское божество мысли было мужчиной; но что делал бы этот Аполлон без девяти муз? Стало быть, женщины – музы страстей.

Упрямая добродетель подобна укрепленному замку, который потому не опускает подъемного моста, что никто не стучится в ворота.

Восток и Запад сражаются за Елену, вдову пятерых мужей; Геркулес покорен Омфалой; Антоний смирился перед Клеопатрой; Эвридика увлекает Орфея в Элизей; Мерлин окован Вивианой, мертвая Фастрада приковывает Карла Великого к своей могиле; Беатриче возносит Данте до рая.

Венера, выходящая из морских волн, есть глубокий символ: для самой совершенной красавицы необходима соль ума и бури сердца.

(Написано княгиней)

Однажды Аспазия сказала Платону, который водил ее по неизвестным тропинкам сентиментализма: «Сколько дороги мы сделали и к чему же пришли? – К началу».

Платон ошибается, потому что любовь есть опьянение; как же опьянеть, не вкусив от виноградного плода?

Платоники говорят, что Геркулес у ног госпожи своей Омфалы повиновался только своему сердцу. Но когда Геркулес пробавлялся платонизмом у ног Омфалы, он уже совершил двенадцать подвигов.

Влюбленная женщина всегда имеет в виду новую любовь.

Добродетель – платье природы, сшитое после падения с целью скрыть биение ее сердца. Сила женщины состоит в том, что мужчина надеется отыскать добродетель под этим платьем.

(Написано княгиней)

С женами часто бывает то же, что с деньгами: их берут для того, чтобы спрятать.

Отечество любви – небо и земля. Очень часто один из влюбленных обитает на небе, а другой – на земле. Первый любит поэтически, второй прозаически. Которого же из них можно скорее назвать поэтом?

В области любви фальшивая монета имеет обязательный курс.

Уплата не производится настоящей монетой.

Самые лучшие чувства имеют сомнительную метку, и самое страстное сердце содержит много лигатуры.

В этой области глупцы становятся мудрыми, а мудрецы – глупцами.

В этой же области лучше обманывать, чем быть обманутым.

Прекрасно сказал афинянин спартанцу: «Уважай мои пороки, они выше ваших добродетелей». Мы не спартанцы, тем меньше афиняне. У нас страсть не имеет свободного доступа на пир; блудный сын сам закалывает упитанного тельца при первой своей глупости; кто днем швыряет деньги в окно, тот вечером сам кидается на улицу подбирать их.

Каков мужчина, такова женщина; какова женщина, такова любовь, какова любовь, такова жизнь; какова жизнь, такова смерть.

Нет ученого, которому женщина не имела бы права сказать: «Наука – это я».

Первая красавица в мире может дать только то, что сама имеет. Кто это сказал? Она дает и то, чего сама не имеет: любовь.

(Написано княгиней)

Для женщины любовь есть любопытство; для мужчины – любовь.

Говорят, умные люди потому не имеют успеха в свете, что не считают прочих такими глупыми, каковы они на самом деле. Влюбленные безуспешно так же глупы, как умные люди: они не считают женщин дочерьми Евы.

Мы так же мало видим свои страсти, как лошадь, закусившая ночью удила и освещающая дорогу искрами из-под копыт для других.

Новая любовь есть возрождение сердца. В первые дни страсти влюбленные обнаруживают очаровательное кокетство, которое исчезает при первом дуновении грозы.

Новая любовь подобна цветущему боярышнику, который в скором времени превращается в голый куст. Любовь еще поет в нем, но ей можно сказать то же, что сказал крестьянин соловью: «Молчи, глупая птица, ты мешаешь мне спать!»

Роза есть символ скорби, потому что окрашена кровью Венеры.

(Написано Жанной)

Когда в любви мужчина изменяет данному слову, тогда другая сторона, заключившая с ним контракт, благодарит его за это нарушение условий.

Внушая сильную страсть, женщина вскоре испытывает ее сама, иногда к другому лицу – подобно термометру, показывающему изменение температуры.

Александр требовал, чтобы его называли сыном Юпитера. «Перестань, мой сын, ссорить меня с Юноной», – писала ему мать.

Госпожа Барневельдт бросилась к ногам принца Оранского, моля о помиловании ее сына. «Отчего же вы не ходатайствуете за мужа?» – «Оттого, что муж невиновен, а сын виновен».

Граф Нанжи, став ханжой и желая отговорить свою дочь от супружества, сказал ей: «Вдаяй свою деву браку добре творит, а не вдаяй еще лучше творит». Дочь ответила: «Сотворим добро, а лучшее предоставим другим».

Вот как рассуждают женщины.

(Написано Дианой)

Женщины, возбуждающие в нас удивление, слишком совершенны, как трагедии Расина. Больше нравятся те, которые возбуждают в нас вопросы.

Любовь постоянно стремится к неизвестному. Тайна искусства состоит в том, чтобы быть непроницаемым. Когда спадет маска, оканчивается карнавал.

Женщина, которую не любили, подобна неизвестному мотиву.

Начинают любить женщину – начинают напевать и мотив.

Любят – значит, поют, дурно или хорошо, верно или фальшиво.

Знакомый мотив – если только он не принадлежит Моцарту или Глюку – преследует вас, потому что ежеминутно приходит на память. Вы не хотите его напевать, а между тем он поется сам собой. Вы гоните его, он опять тут как тут.

Так и любовь. Так и женщина – если только она не поет в вашем сердце мотивов Моцарта или Глюка.

Жизнь протягивает одну руку любви, другую – смерти, и заколдованный круг готов.

Читая историю жизни, нужно перелистывать в то же время роман последней. Обе эти книги пополняют одна другую. Наконец их перепутывают, ошибаются страницей, не знают, где остановились: это высочайшая ступень знания.

Любовь – нить, которую женщина держит за оба конца и которую мы должны ссучить.

Женщины не живут для истории; их владычество кратковременно, потому что это владычество красоты, которая боится революций Времени.

Любовь не стареет; она умирает в младенчестве.

Подают только нищим. Что может женщина сделать для мужчины, который просит, вместо того чтобы взять?

Если бы мне пели серенады, вымаливая сокровища моего сердца, я дала бы только су.

(Написано княгиней)

Розы любви оставляют свои шипы в нашем сердце.

Нельзя добраться до женского сердца, говоря о самом себе; для этого нужно говорить только о ней. Женщине приятно слушать свои речи, чужие тогда только милы ей, когда в них говорится о ней самой.

Не случается ли вашей душе покидать рано утром свой дом и беззаботно странствовать по свету, не зная о том, будет ли отперта дверь, когда она вернется? Моя душа любит странствовать и часто улетает, сама не зная куда, но оставляет ключ в дверях, не боясь быть обокраденной. Однако случается иногда, что при своем возвращении она находит мое сердце во власти врага.

(Написано княгиней)

Первые объятия дают скипетр мужчине или женщине.

Труднее всего написать книгу собственной жизни, особенно если хотят поставить свое имя. Для женщины книга жизни тогда только приятна, когда не окончена.

В двадцать лет находишь целые запасы мрамора для постройки своего дома или дворца; но почти тотчас замечаешь, что тебе недостает даже камня. И здание обрушивается, прежде чем будет окончено. Только Филемон и Бавкида [81] создали памятник своей любви. Но это была жалкая хижина.

Ах, если бы сердце и ум учились вместе! Но они чужды или враждебны друг другу: живут, как собака с кошкой.

Что доказывает жизнь? Смерть. Что доказывает смерть? Жизнь. Что доказывает жизнь и смерть? Любовь.

Во второй любви мы всегда ищем первую; вот почему больше любят второго поклонника.

Счастье ждет нас где-нибудь с условием, что мы никогда не станем его отыскивать: это воздушный замок.

(Написано Жанной)

Кто не переходит Рубикона, тот не поэт и не влюбленный, потому что поэзия и любовь находятся на том берегу.

Нужно было иметь больше гения Дон Кихоту, чтобы сражаться с ветряными мельницами, нежели Санчо Пансе, чтобы смеяться над Дон Кихотом.

Чтобы научиться познавать женщин, водите знакомство с женщинами. Чтобы научиться познавать мужчин, водите знакомство с женщинами же.

Женщины ловят только химеры будущего или призраки минувшего. Для них жизнь была или будет; существует только вчера и завтра, но не сегодня. Они не живут, а только проходят в жизни.

Мужчина без женщины – не человек.

Мужчине дана философия, женщине – комедия, чтобы она потешалась над философом.

(Написано княгиней)

Несчастлив тот, кто имеет удачу у женщин.

Счастливая любовь – небесное платье, усеянное звездами и освежающее землю после солнечного заката. Несчастная любовь – платье Несса [82], которое жжет непрерывно и беспощадно.

(Написано Жанной)

В «Саду Роз» Саади утешает женщину, говоря, что раскаяние в проступке возвращает ее к состоянию невинности. Стало быть, Гюго только перевел Саади?

(Написано княгиней)

Когда женщина не узнает мужчину, который хвастает ее благосклонностью, тогда нужно верить женщине, потому что мужчина не пользовался ее благосклонностью, иначе оставил бы воспоминание в ее душе.

Заснувшая любовь подобна Самсону: Далила [83] острижет ему волосы во время сна.

Любовь у мужчин – тирания, у женщин – рабство. В тот день, когда женщина сбросит иго, она перестает любить.

(Написано Дианой)

За любовь платят только любовью. Всякая другая монета фальшива.

(Написано Жанной)

Иные женщины подобны французским садам, другие – английским. Уважают больше первых, любят же вторых.

Нинон де Ланкло сказала: «Не покоряют женщин ни мольбами, ни рассуждениями, но берут приступом». Энергичное выражение, над которым призадумаются вышедшие из школы Вертеры.

Кокетки плетут сети для ловли мужчин, но могучие прорывают эти сети, как шмель паутину.

Любовь некоторых женщин убивает, но большинство мужчин привыкают к ней, как Митридат к яду.

До сорока лет в женском сердце только сорок весен, вместо которых оказывается потом сорок зим.

Влюбленные пишут свои клятвы на воде или на прибрежном песке, потому что любовь не знает на другой день, что говорила накануне. Для нее прошедшее значит будущее. Фаон написал на песке: «Буду любить Сафо до смерти». Сафо узнала почерк Фаона и стала на колени, чтобы поцеловать эти слова, но прилив стер их ревнивой волной.

(Написано Жанной)

Любовь слишком тяжелое бремя для двоих, так что приходится взять третье лицо в спутники.

Чаще всего не ум, а глупость спасает нас от наших страстей.

(Написано Дианой)

Всякая любовь, даже материнская, имеет свои скорбь и страдание. Но материнская любовь никогда не напишет над дверьми своего ада слов Данте: «Lasciate ogni speranza voi que antrate» [84].

Кто захотел бы написать историю противоречий, тот написал бы историю женщины. Действительно, женская логика состоит в том, чтобы быть нелогичной; она побеждает только неожиданностями, совершенна только по своим несовершенствам.

Никогда не ухаживайте за женщиной с целью обратить ее на путь истины. Она все-таки не поверит своей добродетели, но сочтет вас простодушным.

(Написано княгиней)

Не делайте из любви романа. Женщина любит только историю. Если же она и вдастся иногда в роман, то бросит вас на пути, чтобы продолжать роман с первым встречным.

Воля человеческая встречает преграду только в желании любить.

Желать любить – значит желать схватить звезду с неба.

Сердце – самый покорнейший слуга случая.

Мужчина действует, женщина управляет им.

Великие страсти берут свое начало в любви и оканчиваются смертью.

(Написано Жанной)

Приятельницы обещали написать каждая не больше трех или четырех мыслей, но женщины не довольствуются малым, когда возьмутся за перо.

Прекрасная Диана составила себе особенные понятия о любви, но не высказала их на письме; по ее мнению, человеческое сердце – неведомый край, география которого никогда не будет написана; там много вулканов, пропастей, девственных лесов и темпейских долин; но самые отважные путешественники никогда не объедут вокруг этого открытого мира, потому что нельзя объехать бесконечное.

Если пластика в женщине указывает на ее судьбу, то преимущественно у Дианы выразилось значение красоты для любви. Формы ее гармонируют с характером. Вместе с превосходством формы она обладает удивительной привлекательностью. Она вдвойне владеет силой и красотой, почему стоит неизмеримо высоко над другими женщинами, прелесть которых не возвышается от выражения.

Красота ее подвижна, как мысль, и неизменна, как статуя, когда она идет, за ней следует целый незримый мир; все члены ее, от плеч до кончиков пальцев ног, продолжают любовную симфонию ее лица; платье, шаль, верхняя одежда не скрывают ничего из ее невыразимой прелести. Бюст ее благороден и горд, ноги напоминают ноги королевы Берты.

Она считает себя безгрешной потому, что грешна только в дурных привычках. Ей приписывают смелость пажа: она потому только так горда, что совесть не может ее упрекнуть ни в чем. Но если – не забудьте этой характерной черты – вы увидите ее когда-нибудь робкой и сдержанной, то знайте, что она, подобно многим, стала грешницей.

Между тем она ездила на все балы, где ее обожают, потому что она никого не любит. Прекрасная Диана говорит, что платоническая любовь или кокетство – страсть ее. Завзятые философы хотели бы исключить эти два слова из академического словаря под тем предлогом, что платоническая любовь ведет в ад страстей Данте. Завзятые философы неправы. Надо же услаждать жизнь улыбкой и несколькими светлыми минутами. Дорога любви чаще всего ведет к супружеству; тем хуже для тех, которые спотыкаются на пути: пример необходим. Невелико преступление промешкать несколько времени на зеленых окраинах дороги, нарвать там маргариток, сделать букет из незабудок, одним словом, провести несколько праздных часов.

У Дианы есть невестка – ханжа. Обе они носят одну и ту же фамилию, потому что вышли за двух братьев. Невестка эта далеко не так добродетельна, как можно бы заключить по наружности. Вместо того чтобы кокетничать, она исповедуется. Но, кажется, исповедуется потому, что чувствует за собой грехи.

До сих пор грехи ее прощались. Получив разрешение, она снова начинала грешить.

Наконец, она дошла до того, что грехи ее открылись вследствие одного таинственного приключения, о котором, однако, говорили мало, потому что слух о нем не перешел за порог трех или четырех гостиных.

Знаете ли, как судили об этом те люди, которые ограничиваются внешностью, не проникая внутрь вещей? Они во всем обвинили Диану. Виновна не она, но так как у нее одна и та же фамилия с невесткой и так как она славится своим кокетством, то и свалили на нее таинственное приключение с ее невесткой.

Не припомните ли подобной истории с госпожами Неерс и Монмартель, прозванной Белокурой Мессалиной?

Выведите из этого заключение: что лучше для светской жизни – спокойная совесть или общественное мнение?

Маркиз Сатана повез меня к княгине и просил не сказывать ей, что герцог Обанос и маркиз Сатана одна и та же личность.

– Зачем эта игра в прятки?

– Затем, что я все еще влюбленный черт.

– Да, но Жанна д’Армальяк не перестала любить Марциала.

Книга девятнадцатая. Пятницы у княгини

Глава 1. Персиковый Цветок

У княгини рассказываются истории.

– Что это за личность Персиковый Цветок, о которой я так часто слышу? – спросила однажды вечером княгиня.

Один из бывших на вечере дипломатов рассказал следующее:

– Мой друг, Людовик де Дама, женат и имеет любовницу. Отвратительно! Но таково время.

В минувшем году Людовик еще не вывозил в свет свою жену. Он сочетался браком в Тарбе и пребывал там в сладостном far niente [85]. Но мало-помалу в нем заговорила любовь к Парижу. Не смея явиться один в Париж – жена его ревнива, – он прибегнул к врачам, которые и отправили его в Спа, куда не могла его сопровождать жена, так как готовилась произвести на свет маленького Людовика.

В Спа, разумеется, он встретился с Персиковым Цветком, иначе Греховным Цветком, иначе Белозубой Нини. Всем известно, что эта особа поочередно принимает вид падшей и честной женщины; у нее удивительная способность к метаморфозам.

Людовик придумал выдать ее в Спа за свою жену. Он жестоко поплатился за это, так как Персиковый Цветок забрала тотчас в свои руки бразды правления.

Он предполагал, что его никто не знает, тем более под вымышленной фамилией Дельма.

Итак, в обществе водопийц Персиковый Цветок была официально признана его женой. Нельзя не упомянуть, что она безукоризненно исполняла эту роль, так что один из ее поклонников, встретясь с ней, не узнал ее.

Таким образом она превратилась в госпожу Дельма, которую всюду принимали с честью, приглашали бывать зимой, расспрашивали о модах. Ставили в пример скромности. Впрочем, она показывалась, так сказать, тайком, избегала игорных зал, носила цветные вуали, ссылаясь на палящие лучи солнца.

Но что произошло, когда по прошествии зимы Людовик привез свою жену в порядочные салоны Парижа?

Большое волнение у госпожи Трамон, когда доложили о приезде настоящей госпожи де Дама.

Многие шепотом говорили:

– Он имеет дерзость вывозить в общество свою любовницу!

– Как любовницу? Где вы ее видели?

– В Спа, где он был с женой.

Персиковый Цветок – драгоценная любовница для путешествий: в Париже она обманывает любовника, в путешествии – его знакомых.

Глава 2. Сестра Агнеса

Перешли к более чувствительной истории, рассказывал ее воин, генерал, раненный при Сольферино.

* * *

Меня силой утащили с поля битвы и поместили в ближайшей вилле, оставленной всеми обитателями; к счастью, отыскалась ванная комната, в которой нашлась проведенная из источника вода; это спасло меня. Я опустил в воду раненое колено и держал его так целую ночь.

На другой день прислали ко мне монахиню, молодую девушку, которая ходила за мной с несравненной кротостью и неловкостью: во время перевязывания раны я кричал во все горло, но она взглядывала на меня, и мой крик смолкал. Глаза у нее были чудесные, почти черные с синеватым отливом. Поэтому я однажды решился сказать ей:

– Смотрите, но не прикасайтесь ко мне.

До этого времени я был для нее не мужчиной, а раненым, но так как раненый поправлялся, то она стала замечать, что в моих словах заключается не одно только чувство признательности. Два раза в день она ходила в монастырь молиться Богу. Напрасно представлял я ей, что Бог вездесущ, она упорно толковала, что единственно перед алтарем чувствует близость божества. Во время ее отлучек я находился в беспомощном состоянии и пришел в еще худшее, когда она объявила, что не придет больше, так как вечером вернутся хозяева виллы.

Я забыл сказать, что она была итальянка и так же плохо говорила по-французски, как я по-итальянски; тем не менее мы отлично понимали друг друга.

При этом неожиданном прощании я пожал ей руку и высказал свое сожаление:

– Что мне делать без вас, сестра?

– А мне!

Несколько минут мы молча смотрели друг другу в глаза.

– Я увез бы вас во Францию, сестра, если бы вы не были монахиней.

Хоть я не сентиментален, однако прослезился. Она заплакала.

– И мы больше не увидимся?

– Нет, – отвечала она, – бедствия войны дали нам некоторую свободу, потому что мы все ходили за ранеными, теперь же все кончено.

– Нельзя видеться с вами в монастыре?

– Нет, но если вы будете ходить к обедне, то можете каждое утро видеть меня сквозь решетку.

Я не вольнодумец, однако более десяти лет не бывал у обедни.

– Хорошо, сестра, я приду к обедне.

Монастырь был смежен с церковью, так что монахини ходили через коридор в небольшую часовню, отделявшуюся двумя решетками, сквозь которые можно было видеть их в полумраке.

Это было слабым для меня утешением, но, не смея похитить монахиню, я дал себе слово сходить в назначенную церковь хотя бы для того, чтобы проститься в последний раз. Я не подозревал, что во мне зародилась истинная любовь.

Напрасно увещевал я себя, что не следует подчиняться сердцу – последнее оказалось сильнее рассудка. Через несколько дней я попробовал выйти из дома и прежде всего отправился в церковь; вследствие этого обитатели виллы решили, что я добрый христианин.

Разумеется, я стал возле решетки ограды, отделявшей церковь от монастырской часовни, и едва повернул голову, как тут же увидел монахиню, которая также уже заметила меня. Опять мы молча и долго посмотрели друг на друга.

Я молился с жаром. Обедня показалась мне очень короткой, я остался в церкви, чтобы проститься с монахиней. Хотя она была не близко от меня, однако до моего слуха долетели ее слова: «До завтра!»

На другой, на третий день и в течение целой недели я каждое утро ходил к обедне, и каждый раз монахиня говорила мне: «До завтра!»

Наконец я решился положить этому конец и дал себе слово проститься навсегда с ней.

Сказано – сделано. Но каково было мое удивление, когда недалеко от меня упало небольшое кожаное портмоне, которое я храню с того времени как талисман.

Генерал вынул из жилетного кармана крошечное портмоне и показал его нам.

– Оно стоит не больше двух су, – продолжал он, – но дорого для меня по многим причинам; с того времени, как оно находится в моих руках, я храню в нем деньги для бедных. Но дело не в этом, и я продолжаю свой рассказ.

Портмоне лежало на расстоянии метра от меня; я подтащил его палкой, поднял и открыл; разумеется, в нем не было ни золота, ни серебра, но была записка, которую я торопливо прочитал:

«Послезавтра останьтесь в церкви. Я приду за вами».

«Остаться в церкви – значит рисковать получить неприятность, – подумал я, – но чему быть, того не миновать».

В назначенный день, когда стали запирать церковные двери, я вернулся и спрятался в исповедальне. Едва наступила ночь, как я стал ежеминутно надеяться увидеть сестру Агнесу, но ничто не нарушало царившего вокруг безмолвия. Я, как известно, не страшусь врага, но, подобно Тюренну, боюсь привидений. Я даже не люблю ехать по лесу в темную ночь; представьте же себе, как приятно было мне сидеть одному в пустой церкви. Я сердился на себя и в каждом бое часов слышал погребальный звон.

Было уже одиннадцать часов, но сестра Агнеса не приходила. Я вышел из исповедальни и, подобно тени, бродил по церкви, натыкаясь на скамьи и столбы, надеясь ежеминутно увидеть мою монахиню. Я предполагал, что она добыла себе ключ от решеток и уведет меня в какой-нибудь известный только ей одной уголок монастыря, где мы сможем свободно разговаривать, не оскорбляя святости места.

Когда пробило одиннадцать часов, за решетками блеснул свет и упал на ступеньки алтаря. Сердце у меня билось сильно. Я пошел к решетке в полной уверенности, что сестра Агнеса отопрет ее, но услышал говор.

«Стало быть, она не одна», – подумал я с беспокойством и в сотый раз пожалел о своем приходе. Подходя к хорам, я, к своему удивлению, заметил четырех монахинь, зажигавших свечи около гроба. Лица монахинь были закрыты, но я тотчас узнал, что между ними не было сестры Агнесы.

Я знал, что в Италии выносят умерших монахов и монахинь в часовню, а на другой день погребают в монастыре.

Следовательно, и теперь вынесли усопшую монахиню. Я надеялся, что в числе сестер, назначенных оберегать покойницу, будет и Агнеса. «А! Вот она», – подумал я. Действительно, в ту минуту, когда уходили монахини, принесшие гроб, я увидел еще инокиню с опущенной головой и с молитвенником в руках, которая была похожа на сестру Агнесу.

Подойдя к гробу, она перекрестилась и стала на колени.

Я едва переводил дух от волнения. «Как, неужели могла ей прийти мысль назначить мне свидание в полночь у гроба монахини? Неужели не могла она выбрать другого места?»

Пришла еще монахиня, но она не стала на колени, а подошла прямо к решетке, которую и отперла не без труда. Еще теперь я слышу скрип ключа в замке. За первой решеткой отворилась вторая. Я ровно ничего не понимал. Зачем монахиня отпирала решетки в полночный час? Уговорилась с Агнесой? Пока я старался решить эти вопросы, монахиня вернулась и вскоре исчезла во мраке. Когда осталась одна только молящаяся, я тихонько прошел через первую решетку, потом – вторую и стал на колени рядом с молившейся монахиней.

– Наконец мы встретились, сестра Агнеса, – сказал я, взяв ее за руку.

Она вскрикнула и выронила молитвенник, потом оттолкнула меня и закрыла лицо руками.

– Не бойтесь, это я, любящий вас всей душой.

Конечно, моя любовь в это время не имела ничего ужасного, сами платоники не могли бы в большей степени отрешиться от всего земного. Четыре часа, проведенные в церкви, убили во мне плоть, так что я видел в Агнесе только сестру, а не женщину.

Несмотря на свое смущение и на испуг, монахиня взглянула на меня.

– Боже! – вскричал я. – Так вы не сестра Агнеса?

И, однако, я еще не был в том уверен, до такой степени было поразительно сходство.

– Сестра Агнеса, – отвечала она, как будто не поняв хорошо, – сестра Агнеса перед вами.

Голос ее казался мне голосом Агнесы, и потому я не понимал того, что она говорила. Наконец, вглядевшись пристальнее, я увидел свою ошибку и понял все.

Сестра Агнеса была передо мной – в гробу, убитая любовью.

* * *

Генерал давно уже замолчал, но все еще, казалось, слушали.

– Да, – продолжал он после долгой паузы, – таково-то было мое приключение в Италии; с тех пор я всегда крещусь, услышав название этой страны.

– Как же вы ушли из церкви? – спросила одна дама, любившая мельчайшие подробности.

– Я вышел, когда отперли церковные двери, а до тех пор молился и плакал. Бывшей около гроба монахине сказал, что заснул вечером в церкви и проснулся тогда уже, когда были заперты двери; что я принял ее за ту монахиню, которая ходила за мной во время болезни на соседней вилле. Поэтому монахиня нашла вполне естественным мое желание помолиться о душе усопшей сестры. Я мог бы выйти через монастырь, но не сделал этого из уважения к обители. Когда наступил день, я снова спрятался в исповедальню, где и просидел до тех пор, пока не стали звонить Angelus [86].

Княгиня сказала, что его рассказ привел ее в трепет.

– Вот другая страшная история, – начал герцог Обанос, – слушайте внимательно.

Глава 3. Не следует шутить с мертвецами

Леон Дидье известен в мастерских как хороший живописец, но имя его еще не прославилось на бирже картин. Правда, продали несколько полотен, но все же была еще необходима рамка, чтобы картина ценилась в пять луидоров. Быть может, завтра же он сделается главой школы, но в настоящее время состоит сверх штата в списках изящных искусств.

Товарищи любят его потому, что он постоянно весел и очень умен. Говорят, ум тоже наличные деньги. Встречаешь столько миллионеров по глупости, что радуешься, встретив ум, хотя бы и низкопробный.

Леон Дидье и его друзья решили однажды отправиться на бал в Оперу, нарядившись в костюмы Пьеро; они предполагали повеселиться вдосталь и потом ужинать в Золотом доме. Слова «Золотой дом» всегда приятно звучат для тех, у кого нет денег. Им кажется, что вместе с шампанским польется золотоносная река.

К этому подвигу начали готовиться за сутки. Каждый начал с того, что продал лучшее пачканье своей кисти.

Счастливее всех был Леон Дидье; он получил девяносто франков за три картины, стоившие ему девяносто часов, не считая полотна, красок и платы натурщицам.

Это было в карнавал 1872 года.

В полночь молодой художник вошел в свою мастерскую одеться в костюм Пьеро и раскрасить себе лицо со всем искусством артиста.

Он остался доволен своей метаморфозой и положил в карман восемнадцать банковых билетов – девяносто франков, – батистовый платок с короной маркиза и карточку приятеля, молдаванского князя, с которым как-то раз разговаривал пять минут в мастерской Жерома.

Нельзя предвидеть, что случится на балу в Опере: это фехтовальный зал, арена, на которой натыкаешься на дуэли.

Леон Дидье, столь же храбрый, как и все, но чрезвычайно дерзкий, обещал при первом крупном разговоре вручить карточку молдаванского князя, обмахиваясь при этом платком с короной маркиза, что произведет отличное впечатление преимущественно на тех дам, которых он предполагал пригласить на ужин.

В ту минуту как он готовился выйти из мастерской, взгляд его упал на скелет, стоявший уже несколько дней в углу. Дидье купил его на аукционе, не зная сам зачем.

Фламандцы, Брейгель, Хальф, Верколи и другие часто изображали мертвую голову около розы. Какой прекрасный случай антитезы для такого поклонника Гюго, каким был Леон Дидье, вся библиотека которого состояла исключительно из произведений упомянутого писателя.

Ему было неприятно смотреть на скелет, так как он боялся, что вид последнего будет преследовать его всю ночь. Но, желая преодолеть свой страх и настроить себя на веселый лад, он пустился танцевать перед скелетом, приговаривая:

– Ну, старый костяк, поедешь танцевать на бал в Оперу? Отправишься ужинать в Золотом Доме? Ведь у тебя еще крепкие зубы.

Затем молодой художник сделал последнее антраша и опрометью побежал вниз по лестнице, чтобы не опоздать к месту сбора.

Разумеется, он танцевал, вальсировал до упаду и веселился на славу. Программа была выполнена буквально; даже дуэль не забыта. Вместо одной маски он ухаживал за двумя. Но это имело не совсем приятные последствия: маски поссорились так, что Леону Дидье осталось только отдать за свою долю ужина и уехать поскорее.

Он лег в постель с твердым намерением встать не раньше полудня. Постель его не была постелью ни принца, ни куртизанки, но в ней хорошо спалось, потому что спальня выходила окнами в сад, где в это время еще не распевали птицы.

Но в эту ночь Леон Дидье не мог сомкнуть глаз; пред его взорами проносились толпы масок, в ушах раздавались кадрили Оффенбаха и вальсы Метрá. Тщетно вертелся он на подушке, тщетно закрывал глаза: ему едва удалось задремать.

Вдруг он услышал странный шум. Сперва ему пришло на мысль, что в дверь мастерской стучится одна из масок, та самая, которая ради него оставила всех ухаживавших за ней.

– Ах, если бы это была она! – прошептал Леон Дидье.

Он уже хотел войти в мастерскую и отворить дверь, но необъяснимое чувство остановило его.

– Нет, это не она! – сказал художник с беспокойством.

Шум приближался к его комнате. Художник вздрогнул; казалось, он расслышал стук костей.

Ему пришел на память скелет.

Шум становился все ближе и ближе; слышались сухие, размеренные шаги. Леон спрятал голову, но тотчас же устыдился своего страха. Он повернулся к двери и хотел зажечь свечку, но никак не мог найти спичек.

Шаги смолкли. Стукнули три раза в дверь.

– Войдите! – сказал Леон Дидье, стараясь быть храбрым.

Он нашел спички и зажег свечу.

Дверь отворилась; на пороге показался скелет.

Перепуганный Леон Дидье забился в дальний угол, но не мог оторвать глаз от страшного гостя.

Скелет не шел дальше порога.

– Я голоден, – проговорил он хриплым голосом, щелкая зубами.

Леон Дидье вспомнил, что приглашал скелет ужинать в Золотом доме.

«Я дурно сделал, что пошутил, – подумал художник, – но его шутка переходит все границы».

Он старался рассмеяться, но скелет, очевидно, не имел намерения шутить.

Леон Дидье открыл глаза, полагая, что гость ушел, но тот стоял на прежнем месте.

– У меня еще крепкие зубы! – сказал скелет с улыбкой.

С молодым художником сделался обморок.

В мастерской поднялась возня; живший внизу скульптор взошел узнать, не случилось ли чего с соседом. Он быстро прошел через мастерскую, но на пороге в спальню встретил скелет.

– Зачем ты здесь? – спросил скульптор с волнением.

Скелет заскрипел зубами, замахал руками и рассыпался на части, упав по направлению к Леону Дидье.

Молодой художник пришел в себя не раньше полудня. Скульптор нашел его едва живого. Через три дня похоронили скелет на кладбище Монмартр. Молодой художник еще до сих пор служит по нем панихиды.

* * *

Таким образом каждую пятницу вечером рассказывались истории у княгини, которая говорила сама себе:

– У меня рассказывают страшные и снотворные истории.

Жанна внимала только истории своего сердца.

Книга двадцатая. Любовные приключения

Глава 1. Слезы Цветка Зла

Повинуясь непреодолимому любопытству, Жанна изредка виделась с Цветком Зла.

Последняя находилась недалеко в то время, когда Роберт Амильтон смертельно ранил виконта Фильшателя. Его отнесли в Буживаль, где у его любовницы был небольшой домик. Везти Фильшателя в Париж оказывалось невозможно; он умер в тот же день вечером. Цветок Зла ухаживала за ним со всей любовью дикого зверя.

– Я не думала, что до такой степени люблю тебя, – говорила она ему, – не бойся, я спасу тебя.

Одно из легких было поражено, и доктор, не рассчитывая на чудо, предупредил Цветок Зла, что Фильшатель не проживет ночи. Виконт не сознавал опасности; правда, он чувствовал себя дурно, но не предполагал, что умрет, особенно в такое короткое время.

Один из его друзей, бывший при нем, рассказывал, как был тронут Фильшатель преданностью Цветка Зла.

– Твоя княгиня, разумеется, не уронит по тебе ни одной слезинки, – сказала она ему.

– Конечно, нет, – отвечал Фильшатель, – княгиня любит только веселиться или, правильнее сказать, ничего не любит. Умри я сегодня ночью, она завтра утром скажет: «Не следовало ему ходить на дуэль».

– Все это потому, что ты ее не колотил, как меня, – возразила Цветок Зла.

Около двух часов ночи Фильшатель оперся на Цветок Зла и приподнялся: он едва дышал.

– Бедняжка! – прошептал он. – Рана смертельна, и я предчувствую, что скоро умру; дай скорее перо, я напишу завещание в твою пользу.

– По́лно! Поговорим, когда ты поправишься.

Виконт поцеловал ее и попросил сходить за приходским священником.

– Да, – сказала она, – я позову священника, но не нотариуса.

Оставшись наедине с другом, Фильшатель написал следующее:

Завещаю двенадцать тысяч франков годового дохода госпоже ***, прозванной Цветком Зла. Это мой лучший друг. Если имеющий родиться от нее ребенок будет мужского пола, то я признаю его своим сыном.

Друг не хотел высказать, что это странное завещание будет оспариваемо. Во всяком случае, оно давало Цветку Зла некоторые права в глазах семейства виконта. Это уже значило нечто.

Действительно, по смерти виконта отец его разорвал завещание, но дал Цветку Зла двести тысяч франков, сказав, что, быть может, усыновит ребенка. В ожидании этого она обещала себе дать ребенку при крещении имя виконта.

Цветок Зла поклялась отомстить за смерть Фильшателя. Но каким образом достигнуть цели? Она не могла вызвать на дуэль Роберта, который удивил весь Париж своими частыми поединками.

Она отправилась к госпоже Радегонд, но последняя не видела больше ни Роберта, ни тряпичницы.

Роберт жил на четыре тысячи франков, взятых под залог бриллианта, но этих денег не могло хватить надолго.

Узнав от друга виконта Фильшателя, что любовницей последнего была Цветок Зла, Жанна д’Армальяк написала ей по настоянию княгини и просила приехать в отель Шарлотты, где она пробудет весь вечер. Записка была за подписью: «Белокурая иностранка».

Питая к Жанне живейшую привязанность, Цветок Зла в тот же вечер исполнила ее просьбу и приехала в отель княгини.

Она была вся в черном; ее бледное лицо выражало глубокую скорбь.

– Вы очень его любили, – сказала ей Жанна, так как княгиня не осмеливалась задавать вопросов.

– Любила ли! Почти столько же, сколько люблю своего сына.

Жанна понимала, что это значит. Они помнила рассказ герцога Обаноса.

Княгиня молча смотрела на Цветок Зла, сознавая, что никогда и ничего не любила. Она только касалась губами кубка любви.

Княгиня завидовала Цветку Зла.

– Лучшим утешением во всем бывает ребенок, – говорила Цветок Зла, – и потому я никогда не могла понять, зачем светские женщины, имея детей, обманывают мужа. Неужели есть матери, ищущие удовольствий и наслаждений, когда в их комнате стоит колыбель!

– Вы правы, – сказала княгиня, – а если в колыбели нет ничего?

– Надо, чтобы было.

– Это, может быть, легко сделать для других женщин, но мы осуждены на бесплодие, когда вкусим от мертвого древа.

Разумеется, говорили много о Фильшателе. Никогда ни один человек не был предметом таких похвал, какими осыпала виконта Цветок Зла.

– Ну, от меня он не дождался бы подобной эпитафии, – сказала княгиня Жанне, когда уехала Цветок Зла.

– Однако вы находили его обворожительным, – ответила Жанна.

– Да, как хорошенькую картинку.

– Как же вы могли питать любовь к двум своим поклонникам?

– Первого я любила потому, что не любила мужа, а второго любила потому, что перестала любить первого.

– Вы не приносите счастья своим поклонникам. Первый застрелился; теперь Фильшатель убит на дуэли. Второй поклонник...

– Тсс! Он так же умер, как и другие. Видите, до чего печальна любовь. И начинается-то она слезами.

– Почему?

– Потому, что сперва нужно отнять поклонника у соперницы. Вы, например, хотели отнять Бриансона у Маргариты Омон, а я – Фильшателя у Цветка Зла. Любовь питается слезами, и потому-то я ее не люблю.

– Быть может, по этой самой причине я люблю ее, – поникла головой Жанна.

– Я не имею времени любить ее, потому что подавляю при первом поцелуе.

Глава 2. Урок географии

Женщины до такой степени любят говорить о себе, что готовы нести небылицы, лишь бы не молчать.

Потому-то Жанна и княгиня Шарлотта признались другу в своих грехах, причем Жанна плакала.

– Оплакивать мужчину – недостойно женщины, – сказала ей княгиня.

– Я оплакиваю не Марциала, – отвечала Жанна, – но себя, свое сердце, душу, молодость.

Княгиня улыбнулась:

– Полюбив во второй раз, вы поймете, что нельзя оплакивать ни своего сердца, ни души. Кроме того, вы будете еще моложе, чем когда-либо.

– Я никогда не полюблю.

– Вы! Не верю...

Речь зашла о герцоге Обаносе.

– Нет, – сказала Жанна, – я не полюблю его, потому что не хочу продать себя.

– А я не хочу отдаться.

Д’Армальяк принадлежала к числу женщин, которые покоряются увлечению, тогда как княгиня любила насилие. У нее, правда, не было третьего поклонника, но вот что случилось.

В свете говорили о некоем quasi Дон Жуане, который влюблялся во всех женщин, потому что не любил ни одной. Он не ограничивался введением и никогда не вступал на окольную дорогу, так что беспощадно убивал всякую встречавшуюся на пути добродетель. Упоминали о той, о другой и так далее до бесконечности. Известно, что в этом отношении нужно быть крайне осторожным и более чем наполовину уменьшать число жертв; но, во всяком случае, жертв этих оказывалось порядочное количество. Однако он не был ни Антиноем, ни Аполлоном; скорее, можно было назвать его фавном, то задумчивым, то грустным, с язвительным взглядом и такой же речью.

Чувствительные особы говорили, что у него есть сердце; веселые нравом говорили, что он умен. Но главным его качеством было искусство доказывать женщинам, что любовь не дает награды добродетели, что она есть слияние, излияние душ. По его мнению, жить значило любить. Эта доктрина, будучи нисколько не хуже других, соблазнила много простых сердец, тем более что взгляды фавна были красноречивы, и он спешил доказать на деле, что его доктрина самая лучшая. Магнетизм делал свое дело, и пациентка пробуждалась уже в то время, когда было поздно опровергать его парадоксы. Главная сила этой доктрины заключалась в том, что ее основатель, по-видимому, не имел себя в виду; он уверял, что уже давно отказался от применения к делу своего учения и говорил только в качестве философа, друга мудрости, почти так же, как Эразм Роттердамский, когда писал похвалу глупости. Княгиня с родинкой встретила в обществе этого доктринера, удивляясь тому, что до сих пор его не заметила. Он казался путешествующим иностранцем, и нужно было предупреждать его, что такой-то памятник заслуживает внимания. Княгиня попросила представить его, тот соизволил и подошел к ней весьма развязно.

– Я уверен, что вы ошиблись, – сказал он ей.

– Нисколько, – отвечала княгиня, – я хотела видеть Родрига и Дон Жуана.

Заметив желание княгини потрунить, фавн предупредил ее и сам стал смеяться над собой.

– Как вы, так и я, – сказала ему княгиня, – мы оба не верим ни одному слову из того, что говорят о вас; однако репутация соблазнителя должна удивлять вас самого.

– О, конечно, да; но уверяю, что не брал патент и не плачу пошлин за это ремесло; впрочем, при случае исполняю обязанности порядочного человека.

Княгиня взглянула на улыбавшегося фавна и начала смеяться, чтобы взять над ним верх.

– Мне говорили, будто есть такие сумасшедшие женщины, которые боятся вас.

– И знаете ли почему? Потому что я не боюсь их.

– Но я, разумеется, не боюсь вас.

– Быть может, вы рассчитываете внушить мне страх?

– Нет, но, вероятно, я приведу в немалое смущение.

Княгиня находила, что разговор принял хороший оборот. Она осмотрелась, чтобы убедиться, не подслушивает ли их кто-нибудь. Княгиня говорила о выпавшем снеге, о танцовщице, приславшей письмо ее мужу, о последней академической речи, одним словом, о всех малозначительных светских и несветских предметах.

Фавн обладал искусством слушать и еще более драгоценным качеством: не быть в тягость. Он уходил всегда раньше конца, что составляет чудо умения жить в свете.

Он встал.

Это несколько озадачило княгиню, которая надеялась продержать его целый час под обаянием своей красоты.

– Прощайте, – сказала она гордо.

– До свидания.

– До свидания! Не думаете ли, что я приеду к вам продолжать разговор?

– Ведь вы не боитесь меня.

– Берегитесь; я способна нагрянуть к вам в одно прекрасное утро, и тогда уже вы будете меня бояться.

Фавн позабыл о княгине, когда однажды, около двух часов пополудни, ему доложили о даме, которая не хотела сказать своего имени. Он вышел в гостиную и застал там княгиню.

– Да, – сказала княгиня, скрывая свое волнение, – как видите, я храбра.

Фавн лукаво улыбнулся.

– Мне сказывали о вашем таинственном отеле, – продолжала княгиня, – и я хотела увидеть зверя в его берлоге.

– От вас зависит остричь когти влюбленному льву.

– В кого?

– В вас.

– В меня?

– Почему бы и нет; не я первый, не я последний.

– Стало быть, вы можете даром тратить время?

– Я люблю только потраченное даром время.

– Ну, можете любить меня, но не станем говорить об этом.

– Согласен, потому что вы умны и хорошо знаете песню.

– Именно так. Если хотите, займемся историей.

– Отличная мысль.

– Прежде всего, скажите мне, почему все замечательные в древности женщины были блондинками, тогда как в стране рождались только брюнетки.

Фавн сел на подушку у ног княгини и взял ее руку; она, казалось, не заметила этого.

– Вы затрагиваете важный вопрос. Действительно, Венера, прекрасная Елена, Фрина были блондинки. Могу сказать вам, что в настоящую минуту я пишу записку об этом предмете для представления в Академию. Греки далеко не то, чем их обыкновенно считают. Греция не что иное, как английская колония, основанная за несколько веков до Гомера. Страна была прекрасна, и несколько допотопных лордов и леди, возненавидя вечный туман Англии, выехали из отечества с целью отогреться на солнышке. Разумеется, они прибыли в страну не в качестве простых смертных и построили себе, до самой горы Олимп, мраморные и порфировые дворцы, и стали выдавать себя за богов и богинь, потому что были прекрасны. Гесиод, Пиндар, Гомер, Фидий, Зевс, Апеллес были их историками, поэтами, скульпторами и живописцами.

Излагая этот парадокс, фавн не терял времени: он овладел другой рукой княгини и снял с нее перчатку; широкий рукав позволял ему видеть руку выше локтя.

– Какая белизна! – сказал он как бы мимоходом, и поцеловал ей руку выше локтя.

– Точка с запятой, – проговорила княгиня.

Но историк уже вернулся к Греции. Одному Богу известно, с каким искусством он выводил тогда на сцену богов и полубогов.

Он говорил до того увлекательно, что княгиня не заметила, как он декольтировал ее руку.

Она невольно созналась, что фавн был великий виртуоз, принимавший вид, будто все его внимание обращено исключительно на предмет разговора. Глаза его горели, а руки разливали магнетизм.

Вдруг он прервал свое изложение и заговорил о руках и ножках княгини; но та снова вернула его к Греции, сказав, что не хочет пропустить этого единственного случая постигнуть древнюю историю.

Фавн спросил, была ли она в Аттике, и, получив на свой вопрос отрицательный ответ, принялся описывать ей эту страну. Не имея под рукой ни бумаги, ни карандаша, он стал пальцем чертить карту Греции на платье княгини.

Княгиня не сомневалась больше в глубоких познаниях фавна и подчинилась обаянию его красноречия. Она хотела рассмеяться и не могла. Поэтому фавн, достигнув известного места в своем рассказе, заметил ей:

– Вы не смеетесь, следовательно, обезоружены.

Княгиня не высказала, что его красноречие очаровало ее, но внутренне сознавала, что приятным образом надевает оковы из роз. Он парализовал ее волю и влил страсть в ее сердце.

Фавн сделал отступление под предлогом необходимости коснуться Сафо и Фаона [87].

– Любовь, – говорил он, – великая задача жизни. Ее разрабатывали олимпийские боги; и ее же указывает нам природа. Просто идя по траве, вы уничтожаете бесчисленное множество брачных лож. Отвергнув любовь, становятся сумасшедшими, подобно Паскалю или Декарту. Декарт видел круговорот, Паскаль – пропасть.

– А вы любите женщину? – спросила княгиня.

Фавн поцеловал ее волосы:

– Любить – значит позлатить горизонт, взять свою долю бесконечности. Любить – значит взирать с высоты, пренебречь ребяческой суетой жизни, сделать первый шаг к бессмертию.

И, развивая эту тему, фавн без труда доказал, что для приобретения блаженства необходимо быть влюбленным. Тщетно княгиня пробовала смеяться над ним, она была наполовину покорена. Сперва она неохотно прикоснулась к кубку страсти, но потом мало-помалу подчинилась упоению.

Когда драматург не осмеливается прямо подступить к главной сцене, тогда переносит ее за кулисы, что весьма удобно для него. Я следую примеру Расина: он не показывает вам катастрофы с Ипполитом [88], но передает рассказ о ней устами Терамена; так точно и я удовольствуюсь, сказав, что когда на другой день встретились мои герои, княгиня громко сказала многим своим знакомым: «Если вы забыли историю и географию, то советую вам взять у него несколько уроков».

Фавн надеялся, что княгиня будет продолжать брать у него уроки, и рассчитывал изложить ей историю Италии, но княгиня была непоследовательна в своих мыслях: через неделю она забыла фавна, который, в свою очередь, забыл ее. Теперь, встречаясь с ним в обществе, она просит представить его:

– Хотя я вас не знаю, но отдаю полную справедливость, полагаясь на слова одной из моих приятельниц, которая сказывала мне о вас много дурного.

Можно ли негодовать на подобные шалости праздных женщин? Не виноват ли отчасти муж, если жена подражает ему, чтобы убить время, чтобы не смеялись над ней, чтобы взять свою долю любви и иметь страницу романа? Честь супружества охраняется семейством, детьми: обязанность всякого мужчины, вступающего в брак, купить колыбель.

У княгини не было детей.

Глава 3. Жанна и Боярышник

Боярышник была романтична. Для нее было настоящей пыткой ее ночное путешествие в отель герцога Обаноса. Если бы она встретила испанского гранда на проспекте Елисейских полей, как встретила Бриансона, то, без сомнения, увлеклась бы, потому что здесь был роман; но, как ни был красив герцог, она не хотела сделаться его любовницей, если дело было заранее устроено.

Поэтому можно предполагать, что Марциал был не первым поклонником Боярышника, которая целый день бегала по Парижу, не встречая, однако, столь опасных романтических знакомств.

Но несомненно то, что она в первый раз полюбила сердцем и умом. Марциал был красив, умен, обворожителен. Хотя он не обладал богатством, однако всегда имел столько денег, что его любовница устраивала себе красивое гнездышко и заводила купе и хороший гардероб.

Боярышник не заботилась о завтрашнем дне и жила нынешним. Следовательно, жизнь с Марциалом вполне ее удовлетворила. Истинно влюбленные не копят богатства.

Бриансон не мог привязаться к Боярышнику в той мере, в какой она привязалась к нему. Боярышник любила его всеми силами души, между тем как он был занят исключительно Жанной. В первый день это был каприз, льстивший его самолюбию, так как Боярышник обладала красотой; но Марциал не думал, что однодневное развлечение продлится целый год.

Много раз хотел он прекратить эту связь; но возможно ли отказаться от красивой девушки, которая вечно весела, щебечет, как птица, и требует только любви?

Жанна не хотела и слышать о нем; поэтому Марциалу осталось привязаться к жизни при помощи этой красивой благоухающей ветви.

Таким образом проходило время. Впрочем, как мы знаем, главным недостатком этого шаткого характера было отсутствие воли или, правильнее сказать, чрезмерная склонность к любви. Он любил Жанну сильно, Боярышника немного. Глубокая, могучая, мучительная страсть к первой препятствовала ему определить свои чувства ко второй; впрочем, он не был способен к внутреннему анализу, потому что увлекался со всем пылом молодости.

Самые мудрые аналитики, правда, очень похожи на чудака голландца, ярого химика, который, приобретя за двадцать пять тысяч франков картину Давида Теньера, уничтожил ее, сняв лак и стараясь отделить каждую краску. Окончив эту работу, он созвал своих друзей и сказал им: «Вот на двадцать пять тысяч франков красной, белой, черной, синей, желтой краски». – «Справедливо, – сказал один из друзей этого каторжного ученого, – только недостает Теньера, чтобы разместить эти краски как следует». Ну так аналитики человеческого сердца очень похожи на этого сумасшедшего: они могут наложить на свою палитру всевозможные краски, но у них будет недоставать кого-то, могущего дать жизнь этим краскам, – Творца.

Итак, Марциал не тратил времени на анализирование своих чувств, но питал их. Две непреодолимые страсти – к Маргарите Омон и к Жанне д’Армальяк – убедили его в том, что человек с самой непреклонной волей не имеет над собой власти, когда им овладеет сильная любовь. Мудрец, сказавший: «Владычествуй над своими страстями», совсем не имел никаких страстей.

Лелея в душе обожаемый образ Жанны, Бриансон проводил жизнь с Боярышником. Есть люди, которые не могут жить в одиночестве и говорят, что женское общество, далеко не развращая мужчин, смягчает их нравы. «Покажи мне знакомых тебе женщин, и я скажу, кто ты». Все мужчины обучались в женской школе.

Вещи имеют свою логику; Жанна тогда только поняла, что еще любит Бриансона, когда увидела его с Боярышником.

Еще раз зашевелилась в ней та странная ревность, которая убивала ее тысячу раз, прежде чем убила Маргариту Омон.

– Не находите ли вы, – сказала Жанна княгине, – что Бриансон компрометирует себя связью с этой модисткой?

– Нисколько; модистка перестала быть модисткой и сделалась порядочной женщиной, потому что красота есть своего рода аристократизм. Будьте уверены, что современное общество прощает мужчине его любовную связь, если только любовница красива.

Княгиня любила Жанну, но, будучи женщиной, не могла ее не уязвить. Все Селимены жестоки.

Жанна тайком посматривала на себя в зеркало с целью убедиться, что она прекраснее Боярышника.

Жанна была прекрасна, Боярышник только красива.

«Все равно, – думала Жанна, – придет день, когда я восторжествую над этою девчонкой».

Но ей приходилось восторжествовать над многими девчонками, потому что однажды, прогуливаясь в лесу с госпожой Трамон, Жанна увидела Бриансона, который обучал Матильду, бывшую тряпичницу, управлять лошадьми – и мужчинами.

Жанна хотела разлюбить Марциала, но тщетно старалась его забыть в светских удовольствиях. Она обладала искусством смеяться и скрывать свои чувства. Никто не подозревал, что она еще любит Марциала. Но однажды она вскричала со слезами:

– Какое несчастье! Чувствую, что люблю его сильнее, чем когда-либо.

Глава 4. Как разыгрывается судьба

Не потому ли вернулась Жанна к герцогу Обаносу, что хотела победить свое сердце? Она всегда была пристрастна к ожерелью, которое не принадлежало ей. Как лишиться его, как не чувствовать его ласк днем и ночью?

Это была неслыханная жертва. Но жертва казалась ей приятной при мысли о Марциале.

Жанна несколько раз являлась в общество в этом ожерелье, говоря, что жемчуг поддельный. Когда же ее упрекали в ношении поддельного жемчуга, она вызывала знатоков решить, чем он хуже настоящего.

Госпожа Трамон замечала ей, что она, как девушка, не может носить ожерелье в пять рядов, приличное только для замужних, но Жанна доказала, что ожерелье возвышает ее красоту.

Итак, однажды вечером она приехала к герцогу Обаносу, который удивлялся тому, что она медлит со своим посещением. Он часто встречал ее в обществе, но почти никогда не разговаривал, желая доказать тем, что не думает о своем ожерелье.

– Успокойтесь, – сказала она герцогу, входя в его гостиную, – я не продала вашего жемчуга.

– Я был вполне убежден в том, – отвечал герцог.

– Почему?

– Потому что он вернулся бы ко мне, так как ювелиры обыкновенно приносят мне редкие вещи. Кроме того, если бы вы его продали...

– Если бы я его продала?

Герцог улыбнулся:

– Вы приехали бы рассчитаться со мной.

– Я привезла его обратно.

С этими словами Жанна распахнула шубу:

– Я привезла его на шее, потому что у меня нет другого футляра.

– Это самый лучший футляр, и потому я оставлю как жемчуг, так и футляр.

– Он обойдется вам слишком дорого; вы должны будете класть туда ежедневно новые драгоценные вещи.

– Как будто их у меня мало!

Жанна расстегнула ожерелье.

– Как жаль, – сказал герцог, – ему так хорошо у вас! Как оно теперь будет скучать у меня!

Хотя герцог говорил это с чувством, однако Жанна заметила насмешливость в его глазах.

– Будьте откровенны, – сказала она, – сознайтесь, что вы довольны возвращением жемчуга; он странствовал по свету, так что можно было подумать, будто он не вернется. Я знаю многих молодых девушек, которые не принесли бы его обратно.

Герцог скрыл как намерения, так и чувства, объявив, что Жанна угадала его тайную мысль: он несколько тревожился, надев ожерелье на шею д’Армальяк, хотя и убеждал себя, что оно не подвергается никакой опасности. Притом его восторженность несколько ослабела, верно потому, что была слишком жива, вследствие чего герцог рад получить жемчуг обратно.

Но по духу противоречия Жанна захотела во что бы то ни стало снова обладать жемчугом, не желая, однако, ясно высказать того. Как действовать, чтобы герцог сам предложил ей взять жемчуг?

Она начала с того, что сделала вид, будто уезжает домой.

В этот самый день герцог обещал приехать в клуб играть в карты. Он предложил Жанне отпустить фиакр и довезти ее домой в своей карете.

Жанне не следовало оказывать эту милость герцогу после того, как он взял назад ожерелье.

Она притворилась очень грустной, но сохранила восхитительную улыбку.

Герцог заметил, что ее лицо омрачилось.

– Расскажите мне о вашем горе, – сказал он.

– Я тогда только горюю, когда приезжаю сюда.

– Вы смеетесь надо мной.

– Нет, но меня раздражает знакомство с подобным вам человеком, которого рвут на клочки все женщины в Париже. Нельзя не любить вас, нельзя отказаться от удовольствия видеть вас часто, но ваш дом постоянно полон, я не говорю уже о сердце.

– Мое сердце всегда пусто и оправдывает слова мудреца: «Женщина горше смерти». В Мадриде и в Париже я злоупотреблял своим титулом и состоянием, чтобы торжествовать над модными женщинами, но тщетно открывал свои объятия – в них всегда оказывался только призрак. Любя одну женщину, наслаждаешься большей любовью, нежели тот, кто обладает многими. Однако мало того, что сам любишь; нужно, чтобы и тебя любили. Станем говорить откровенно: любили вы когда-нибудь?

Жанна, по-видимому, старалась припомнить.

– Да, – сказала она, подавляя вздох, – я любила мать, куклу и ваше жемчужное ожерелье.

Герцог стал также грустен; он раскрыл шубу Жанны и, взглянув ей на грудь, прошептал:

– Бедный жемчуг!

Жанна поспешила запахнуть шубу. Она стояла у дверей в гостиную, где ее встретил герцог, собиравшийся выехать.

– Войдите же, – сказал он Жанне, взяв ее за руку и направляясь к гостиной, но твердо решившись отвезти ее домой по первому ее требованию.

Жанна сняла перчатки, чтобы расстегнуть ожерелье; герцог еще не успел надеть своих. Поэтому, когда он коснулся пальцев Жанны, оба они вздрогнули, и герцог решился прильнуть губами к тому месту, где был жемчуг.

Жанна вспыхнула, но, желая достичь цели, рассердилась только наполовину.

– Отлично, – сказала она, – этот поцелуй стоит двух жемчужин.

– Правда, – отвечал герцог, – а я взял все ожерелье, не отдав вашей доли! Сколько помнится, теперь вам принадлежит семь или восемь жемчужин.

Жанна была в восхищении, что напомнила герцогу его условие.

– Вы плохой счетчик, – упрекнула она, считая по пальцам, – во второе мое посещение мы остановились на третьем поцелуе; у министра вы, нагнувшись около буфета, поцеловали мои волосы; через три дня, у герцогини, вы поцеловали мне руку выше перчатки; вальсируя у госпожи Трамон, вы дважды поцеловали меня при всех в последнем котильоне...

– О, в этом случае поцелуй был официальный.

– Да, но вы поцеловали меня два раза.

Жанна говорила, не поднимая глаз на герцога; последний еще раз поцеловал ее, сказав:

– Положим, двенадцать, и не станем больше говорить об этом.

– Дюжины мало, – отвечала д’Армальяк, смеясь, – все эти поцелуи нужно считать вдвое.

– Черт возьми, – притворно возмутился испанский гранд, – в таком случае мне придется сейчас отдать целый ряд.

Одна из дверей гостиной выходила в сад, правда, крошечный, но удобный для влюбленной четы. Герцог повел туда Жанну гулять при лунном свете в твердом убеждении, что на женское воображение ничто так не действует, как искусственная поэзия.

Действительно, под деревьями насмешливость, этот первый часовой сопротивления, не может сделать ни одного выстрела. Невлюбленные становятся влюбленными, как будто вдыхают любовь вместе с благоуханием травы, цветов и листьев.

Жанна, взяв под руку герцога, пошла с ним в упомянутый садик. Они беседовали о луне и звездах, о неизмеримости неба, о тайнах беспредельности.

Что значит человек на земле, если не кинется в объятия женщины? Что такое мужчина? Ничто, но, если любит женщину, становится всем, потому что любовь возносит к небу.

Так говорил герцог Обанос, и Жанна, находя его слова справедливыми, невольно спрашивала себя: «Что я? Ничто. Но была бы всем, если бы любила герцога, а герцог – меня».

К несчастью, герцог говорил, что никогда не женится.

«О, если бы я захотела, – думала Жанна, – он женился бы на мне».

Но чем страстнее говорил герцог, тем холоднее становилась Жанна. В сотый раз повторяла она себя, что подобная ей девушка не может быть любовницей. А между тем, может ли она выйти замуж без приданого? Согласится ли на жалкое супружество, которое на всю жизнь заключит ее прозябать в четырех стенах?

Труден только первый шаг. Если после часов истинного раскаяния женщина не вступит в монастырь, то непременно падет во второй раз, если только не встретит человека, который одновременно даст ей любовь и прощение.

– Не правда ли, как прекрасна взаимная любовь! – сказал герцог.

– Да, прекрасна, когда действительно любят друг друга, – отвечала грустно Жанна.

Она вспомнила о Марциале.

– На ваших глазах жемчужины!

– Да, это мои собственные.

Жанна сорвала ожерелье, бросила его герцогу и скрылась.

Испанский гранд поднял свой жемчуг, прошептав:

– В Книге судеб написано, что она не сделается добычей ада.

Возвратясь домой, Жанна удивилась тому, как была прекрасна.

– А я еще воображала, что буду нехороша без жемчуга! – сказала она со своей обворожительной улыбкой.

Глава 5. Разбитая статуя

На другой день Жанна принимала неожиданного гостя, Матильду, бывшую тряпичницу.

Горничная отказывала, но ранняя посетительница объявила, что ее ждет Жанна.

Визит этот удивил д’Армальяк, которая только что встала и убирала себе голову.

– Что ей нужно от меня? – спросила Жанна свою горничную с некоторым удивлением.

– Я должна передать вам тайну! – крикнула бывшая тряпичница.

Жанна взглянула на Матильду, но не узнала девушку, хотя пристально рассматривала в Булонском лесу, когда Марциал учил ее править лошадьми.

Горничная вышла; бывшая тряпичница начала говорить:

– Я добрая девушка, хотя и не кажусь такой. Мне известно, что вы знакомы с одной светской девицей, любившей Бриансона. Она не вытребовала от него своих писем. Вот они. Я уверена, что вы будете очень довольны, если возвратите их этой девице, так как она ваш друг.

С этими словами Матильда подала Жанне вскрытый конверт.

– Кто его распечатал? – спросила д’Армальяк, взяв письма.

– Не я! Клянусь, что для меня конверт был запечатан.

– Кто вам сказал, что я знаю молодую особу, которая писала эти письма?

Жанна проницательно смотрела на Матильду.

– Вот в чем дело, – отвечала бывшая тряпичница, – к своему несчастью, я встретилась у Бриансона с Боярышником, настоящей его любовницей, потому что она хочет быть хозяйкой в доме. Она всюду роется, доискиваясь тайн прошлого и настоящего времени. Я сочла своим долгом украсть у нее эти письма, которые она сама украла.

Матильда говорила с таким простодушием, что Жанна не могла решить, знала ли та настоящее имя особы, написавшей эти письма.

– Кто сказал вам мое имя? – спросила она.

– Боярышник, вздумавшая ревновать к вам. Но Бриансон поклялся, что знает вас лишь вследствие знакомства с одной из ваших приятельниц, имя которой он никогда не скажет.

Жанне было прискорбно благодарить одну из любовниц своего поклонника.

– Благодарю, – обронила она, кланяясь с некоторым высокомерием, – я не забуду вас.

Матильда ушла с радостным сердцем. Не хотела ли она доставить себе случай взглянуть, как светские девицы относятся к своим грешкам? Или сравнить себя с Жанной и потом сказать: «Графини ничем не лучше тряпичниц»?

После ухода Матильды в комнате Жанны можно было слышать монолог, достойный древнего и нового театра.

Этот монолог был выражением негодования Жанны на себя.

– О, моя гордость! О, моя погибшая чистота! О, моя униженная красота! Что остается мне, кроме моего падения? Я дошла до того, что вынуждена благодарить эту девушку, принесшую мне клочки моего растерзанного сердца! Я не девушка и не женщина! У меня уже нет ни чистоты душевной, ни беспорочного имени! Нося жемчужное ожерелье герцога Обаноса, я утрачивала, одну за другой, все жемчужины моей графской короны. Я умерла для всего прекрасного и уже чувствую, что свет оттесняет меня в полусвет. Напрасно смеюсь я над другими, я не лучше их. Нет, для меня ничего не осталось, кроме раскаяния. Но будет ли оно принято Небом?

И, помолчав с минуту, Жанна опять начала осыпать себя укоризнами.

– О, моя гордость! – повторяла она с рыданием. – Я любила тебя, как прекрасную мраморную статую, как силу и свет моей души, и что же? Я низвергла тебя к ногам этого человека, пожертвовала тобой, попрала, разбила на тысячи кусков!

Рыдания прервали монолог Жанны. Она была прекрасна в своей скорби.

– О, моя гордость! – повторила она еще раз и, опустившись на колени, стала молиться – за Марциала.

Глава 6. Похищение

Кто похитил Жанну д’Армальяк? В Париже распространился слух, что она исчезла.

Стало быть, ей, воплощенной страсти и увлечению, было скучно в обществе княгини? Допытывались, допрашивали, но ничего не открыли и разочаровались, как после плохого спектакля. Притом же не вечная ли это комедия человеческой глупости? Видев одного фата, вы видели всех. Видев одного глупца, вы видели всех. Видев одного умного человека, вы видели одним глупцом больше. Какой умный человек не хранит, подобно всем, печати первородной глупости? В обществе насмешливой княгини Жанна выучилась смеяться над всеми; она подметила слабую сторону страстных женщин, как подметила недостаток сердца у добродетельных женщин; она решила, что ученый – тот же глупец, но набитый специальностью; финансист – олицетворение дебета и кредита; законовед – враг права. Она не имела притязания на философию, но, сама того не зная, составляла жестокие суждения о человечестве; поэтому над самыми серьезными вещами она смеялась, как скептик, – она, жаждавшая только веры в любовь.

Только одно казалось ей достойным почтения и удивления, именно звание матери. Никогда не проходила она мимо матери семейства, не послав ей привета, мимо колыбели, не осенив ее крестом; в своих прогулках в лесу она завидовала преимущественно женщинам, которые вели за руку своих детей.

Но если верить предчувствиям, то она не надеялась насладиться в своем доме этим зрелищем. Хотя она старалась убедить себя, что Бриансон не единственный человек для нее на земле, однако постоянно возвращалась к мысли о невозможности быть женой другого человека, во-первых, потому, что обманула бы этого человека относительно своего прошлого; во-вторых, потому, что была бы несчастна со всяким, кроме Марциала. Но разве Марциал не утрачен навеки? Кроме того, ее собственная гордость не могла примириться с сердцем. Без сомнения, он всегда думал о ней, потому что после первой дуэли за одно нескромное слово он из-за нее же дрался еще с герцогом Обаносом; правда, имя ее не было произнесено, но она хорошо знала причину второй дуэли.

Но разве в то же время Марциал не оказывал ей неуважения, проводя жизнь в обществе сомнительных женщин? Своим поведением он ежедневно возбуждал соблазн и, конечно, давно скомпрометировал бы себя, если бы не принадлежал к высшему обществу. Жанна не могла допустить, что он ее любит, так как постоянно является с Боярышником или с другими подобными особами. «Он дерется за меня, – говорила Жанна, – но я не в силах оторвать его от дурных привычек; на другой же день нашей свадьбы он отправится с одной из этих девиц проводить медовый месяц. Нет, я не хочу быть посмешищем и готова скорее пожертвовать своим сердцем».

Но пожертвование сердцем начинается снова каждый день, не приводя к желанной цели; напрасно поражают свое сердце, оно не умирает; раздражают его до крайней степени, но не торжествуют над ним, потому что сердце сильнее воли. Поступая в кармелитки, кроткая Лавальер [89] вскричала: «Итак, я никогда не одолею сидящего во мне дикого зверя!» Да, сердце – дикий зверь, который питается страстью и которого укрощают только другой страстью.

Жанна читала письма Лавальер. Женщины легко воображают, будто они созданы по образу великих героинь. Чем больше Жанна изучала Луизу Лавальер, тем больше находила в себе сходства с ней.

– Как бы то ни было, – сказала она раз княгине, – это все-таки конец. Лавальер тогда только узнала счастье, когда посвятила себя Богу.

Своими насмешками княгиня подзадорила Жанну последовать примеру Лавальер.

– Итак, – говорила она, – вы заживо похороните себя по той единственной причине, что Бриансон дурно поступил с вами!

Но, оставшись одна и заглянув внутрь себя, Жанна пришла к глубокому убеждению, что жизнь ее полна печали: у матери были долги, которые росли с каждым днем; Жанна не имела мужества выйти замуж с целью заплатить их. Она страстно любила роскошь и должна была плохо одеваться.

Каждую минуту она страдала от недостатка денег; возвратясь домой от княгини, с сожалением смотрела на простенькие комнаты, в которых каждый стул говорил о скудости. Жанна не рождена была для блаженной посредственности и скорее предпочла бы мрачную поэзию нищеты. Ее привлекали преимущественно все перипетии великосветской жизни с ее блестящими опасностями, но при этом она считала необходимым условием иметь Бриансона своим спутником.

Но этот спутник ехал тогда по другой дороге: Жанна узнала, что Марциал, проведя неделю в Трувиле, где ежечасно встречал Боярышника, уехал с ней в Венецию.

Отправься он в другой город – Лондон, Берлин, Рим, – Жанна не была бы так жестоко поражена. Но уехать в Венецию, город влюбленных, Венецию, которая манила ее в то еще время, когда она играла в куклы, – это значило нанести новое оскорбление ее сердцу и любви.

Вечером Жанна не приехала к княгине в урочный час; в этот вечер все были скучны; известно, что Жанна приносила с собой веселость и ум. Княгиня решила, что госпожа Трамон или герцогиня *** пригласили Жанну в театр; княгиня дулась и говорила: «Не обращайте внимания на мое зверское лицо; я готова грызться, до такой степени зла на Жанну».

Жанна была половиной ее жизни.

На другой день рано утром княгиня поехала к графине д’Армальяк.

– Я в отчаянии, – сказала мать, обливаясь слезами, – вчера вечером Жанна ушла в монастырь.

– В какой?

– Не знаю. Она сказала, что поедет к вам, но сегодня утром прислала письмо, в котором говорит, что я больше не увижу ее. Впрочем, уже давно я предчувствовала эту развязку.

– Тем хуже для меня, – сказала княгиня, – но тем хуже и для нее, потому что она жестоко ошибется.

– Да будет воля Божья! – сказала графиня д’Армальяк и, подняв глаза к небу, прибавила вполголоса: – Самое грустное то, что распространится слух, будто ее похитили.

– И никто не поверит, что она ушла в монастырь! – закончила княгиня.

Том четвертый

Книга двадцать первая. Почему девица д’Армальяк отправилась в Венецию

Глава 1. Почему девица д’Армальяк отправилась в Венецию

Если вы, сударыня, никогда не ревновали, если никогда не питали страсти, если никогда мысленно не заходили в эту область, то закройте книгу – вы не поймете, до какой степени сумасшествия может дойти женщина, когда ею овладеет любовь.

Жанна бежала от матери, бежала от самой себя, надеясь достигнуть забвения; вот почему она ушла к одной из своих знакомых в женский монастырь Святого Андрея.

Эта знакомая, не любившая мира, несколько раз писала ей, что желанный берег здесь, у креста, в молитве и уповании на Бога.

В первый день Жанна думала, что она спасена, проведя несколько часов в раскаянии.

– Да, – говорила ей знакомая, – здесь истинный берег и надежное прибежище. В мире я нашла только крестный путь; каждый шаг был запечатлен тайной скорбью; каждая надежда искупалась слезами. Я жаждала жить, теперь жажду умереть; я вижу, что на земле прекрасна только душа, потому-то она искра божества.

Разумеется, знакомая укореняла в душе Жанны намерение отказаться от света и самыми нежными красками рисовала ей поэзию монастыря, церковные торжества, глубокий мир сердца. Жанна поцеловала ее и поблагодарила за приглашение поселиться в монастыре.

Но наступила ночь, и вместе с ней рассеялись все мечты. Жанна не спала; в ее душу не снизошел мир, в ней по-прежнему ревела буря; ее сердце не хотело спокойствия и требовало жизни среди грозы, тщетно старалась она укротить его, в нем по-прежнему вмещался целый ад.

Увидевшись на другой день со своей знакомой, Жанна призналась ей, что не чувствует себя достойной этого убежища.

– Для тебя, живущей в Боге, это настоящая жизнь, – сказала она, – для меня же – вынужденное раскаяние; я здесь точно в могиле. Если бы была возможность тотчас умереть, я завернулась бы в саван, послав последний привет земле и уповая на Господа; но я сошла в могилу, прежде чем умерла, и потому-то я поднимаю надгробный камень и ухожу.

Тщетно старалась удержать ее знакомая, истощившая все свое красноречие.

Вечером Жанна села в фиакр и приказала кучеру отвезти ее на Лионскую железную дорогу. Вместо того чтобы вернуться к матери, она хотела преследовать свою грезу, хотела во что бы то ни стало найти Бриансона в Венеции.

Но, прибыв на станцию железной дороги, она несколько опомнилась. Как ехать одной, почти без денег, точно беглянке из Шарантона? Поэтому она велела ехать к Елисейским полям, желая в последний раз побеседовать с княгиней.

– Я ждала вас, – сказала последняя, – так как была уверена, что вы соскучитесь в монастыре и вернетесь в мой дом. – Поцеловав Жанну, она продолжала: – Опомнитесь и вернитесь ко мне; я плакала, ибо не могла жить без вас; не повергайте же в горе ни меня, ни свою мать, с этим условием я сделаю все, что вам будет угодно.

– В таком случае, – сказала Жанна, – если хотите излечить меня и не допустить, чтобы я опять ушла в монастырь, то поедемте со мной путешествовать.

– Куда же?

– В город забвения, в Венецию.

– Что это вам вздумалось ехать в Венецию?

Д’Армальяк не сказала княгине, что хочет ехать в Венецию с целью вновь овладеть Бриансоном, которого увлекла Боярышник. Конечно, княгиня не согласилась бы участвовать в путешествии, ибо никогда не любила и потому была не способна понять скорбных наслаждений сердца, которое упивается слезами при виде чужого счастья.

Ехать в Венецию – мечта всех людей. Отчего не ехать туда? Не значит ли это отдохнуть от скучных житейских уроков? Не значит ли это упиться поэзией прошедшего? Разве Адриатическое море, Святой Марк, гондолы, голуби, легенды не потерянный и вновь обретаемый мир?

– Ну, поедем в Венецию, – сказала княгиня.

Жанна поспешила проститься с матерью, которая снова была счастлива и охотно позволила ей ехать с княгиней.

Через четыре дня любопытные на площади Святого Марка могли видеть следующую комедию.

Молодой парижанин ел мороженое около кофейной Флориана в обществе молодой хорошенькой парижанки, на лице которой было написано счастье. Мужчина был менее весел; его лицо выражало тайную грусть, однако он, по-видимому, разделял счастье собеседницы.

Их можно было принять за двух путешественников, которые не торопятся вернуться в родную страну.

По Пьяцетте подходили две женщины под вуалями. Они взглянули на герцогский палаццо, на фасад собора Святого Марка и на площадь того же имени, по которой летали голуби. Вошли в церковь, вероятно, не с целью помолиться, потому что вернулись почти тотчас, любопытствуя видеть все немедленно по своем прибытии.

Вы, конечно, узнали обеих дам.

Они шли по площади. Д’Армальяк первая увидела Марциала и Боярышника.

– Посмотрите! – сказала она княгине. – Нельзя верить своим глазам!

Княгиня не узнала ни Марциала, ни Боярышника, потому что не имела причин узнать их.

– Да, я вижу мужчину и женщину.

– Это Бриансон и Боярышник.

– Отлично выбрали мы время, – сказала княгиня, – эта встреча испортит все наше путешествие; впрочем, вы, конечно, презираете подобные безделицы.

Жанна улыбнулась, чтобы скрыть сердечную тревогу.

– Ну, моя прелесть, – продолжала княгиня, любившая театральные эффекты, потому что страстно любила сильные впечатления, – приступим к делу с самой трудной стороны, спросим и мы мороженого.

С этими словами она повлекла Жанну за собой.

Марциал, сидевший к ним спиной и болтавший с Боярышником, не заметил приближения дам и потому очень удивился, когда Боярышник сказала ему:

– Парижанки!

Он повернул голову и увидел шедших прямо к нему княгиню и Жанну.

Д’Армальяк шла за княгиней, надеясь, что последняя молча пройдет мимо беседовавших; но княгиня, подойдя к Марциалу на четыре шага, закричала ему:

– Здравствуйте, Бриансон, я думала, что вы сидите на Итальянском бульваре.

Марциал встал и поочередно поклонился обеим дамам с более или менее почтительной веселостью, потому что никто не печалился сильно.

– Как, это вы, княгиня? Нельзя не сознаться, что в Венеции вы на своей земле.

– Вы сказали глупость, во-первых, потому, что здесь нет земли, а во-вторых, потому, что приравниваете меня к этому престарелому городу, живущему прошлым. Вам известно, что мне еще нет тридцати лет.

– И никогда не будет.

Д’Армальяк и Боярышник молчали; первая вертела зонтиком, точно собиралась ударить им, вторая не знала, как держать себя.

– Это настоящее мороженое? – спросила княгиня, садясь. – Мне постоянно кажется, будто я все вижу только на рисунке.

– На рисунке! – ответил Марциал. – Здесь их несчетное количество, но я предпочитаю живые картины, и одну из них вы увидите, отправясь на Риальто: настоящее очарование для глаз.

Марциал отодвинул стул и сел рядом с княгиней, чтобы отделить Боярышника от этого поля битвы страстей, ревности, кокетства и ума.

Разумеется, д’Армальяк села сзади княгини, так что обе соперницы были вне арены.

Глава 2. Напрасный разговор

В присутствии Марциала и Боярышника Жанна испытывала меньшее волнение, нежели во время путешествия, предпринятого в припадке любовного умоисступления.

Она сознавалась невольно, что Бриансон был по-прежнему обворожителен. Своей насмешливостью он смягчал все перипетии, и при нем события не становились смешными; он всюду проливал каплю философии, которая препятствовала чувству превращаться в человеческую глупость.

При нем нельзя было смотреть на вещи с трагической точки зрения. Д’Армальяк испытала это несколько раз и, уже возвратясь домой, впадала в печаль. Чувствуя себя столь спокойно в этот день, несмотря на присутствие Марциала, она задавала себе вопрос, как могла быть до того сумасшедшей, чтобы ехать за ним в Венецию. Но через полчаса, когда Марциал скрылся с Боярышником, она снова сделалась добычей всех мук страсти и отчаяния ревности.

В течение получаса Бриансон и княгиня вели разговор, полный юмора и ума. Боярышник стала читать итальянский журнал, хотя ничего в нем не понимала, Жанна же потребовала «все, что нужно для письма», и притворилась, будто занята писанием.

Обещали увидеться, но не спросили позволения у Жанны, тем менее у Боярышника.

– Вы с ума сошли, княгиня, – сказала д’Армальяк, между тем как влюбленная чета плыла по большому каналу, – разве мы можем видеться?

– Отчего же нет? Он настолько благовоспитан, что придет к нам без этой девицы. Ему известно, что мы остановились в гостинице Даниели, и вы увидите, что он явится сегодня же вечером.

– Надеюсь, что нет; впрочем, если не виделись в Париже, то не следует видеться и в Венеции.

– Полноте! Вы хорошо знаете, что французы, попав за границу, видятся, не беспокоясь ни о прошлом, ни о будущем; это ни к чему не обязывает по возвращении в Париж.

Княгиня не ошиблась. Около половины шестого Бриансон один пришел в гостиницу Даниели.

– Он пришел к вам, и я ухожу, – сказала Жанна.

Но Шарлотта удержала ее:

– Нет, если он пришел, то единственно к вам.

Вошел Марциал. Он стал говорить о красотах Венеции и поспешил сказать, что приехал сюда «не для удовольствия». Его обещали назначить консулом в Венецию, это первый пост дипломатии, и потому он приехал испытать, сможет ли акклиматизироваться в городе дожей.

– Но, – сказала княгиня со своей откровенностью, – боясь не акклиматизироваться в отношении венецианок, вы приехали с парижанкой.

– О, я даже не знаю, как она попала сюда.

– Очень просто, вы привезли ее вместе с багажом. Надеюсь, вы оставите ее в консульстве и погуляете с нами по городу.

– К вашим услугам, тем более что я знаю Венецию, как влюбленный знает предмет своей страсти.

– В таком случае вы плохо знаете ее.

До сих пор Марциал не сказал еще ни одного слова Жанне.

– Я вполне убежден, что вы уже акклиматизировались здесь, – сказал он Жанне, – потому что у вас волосы и глаза венецианки.

– Какой венецианки? – спросила д’Армальяк. – У меня белокурые волосы и черные глаза, и я до сих пор видела только черноволосых венецианок с голубыми глазами.

– Ручаюсь, что встретите свои портреты. – И, выразив в голосе и взгляде любовное пламя, Марциал прибавил: – Есть одна, которую я люблю со вчерашнего дня... Если нельзя любить оригинал, то любишь копию.

– Пошлость! – вскричала княгиня. – Говорите прямо; мы знаем, что вы любите нас, а вам известно, что вы даром потеряете время. Мы прибыли из области любви и не вернемся туда; это было хорошо в прошлом году, когда мы были молоды. Не так ли, Жанна?

Жанна подавила свои чувства и, улыбаясь, отвечала рассеянно:

– Кажется, это было гораздо раньше.

Марциал сгорал желанием узнать, зачем обе приятельницы приехали в Венецию.

Он никак не мог вообразить, что Жанна увлекла княгиню с целью видеть его вместе с Боярышником. Он стал ревновать, подозревая тайную страсть, и не удивился бы нисколько, если бы из шкафа вышел какой-нибудь иностранный князь.

Как известно, Жанна любила его, он же обожал ее, но судьба разлучала их, потому что нет ничего страннее человеческого сердца. Казалось, оба они играли в прятки, так как никто из них не верил в любовь другого.

Расстались в час обеда; княгиня просила Марциала свозить ее завтра на могилу Веронезе, ее любимого живописца.

– Быть может, Жанна примет участие в поездке, – прибавила она с лукавой улыбкой.

Не поэтому ли не явился на другой день Бриансон?

В день приезда Жанна, хотя снедаемая ревностью, видела Венецию в розовом цвете, теперь же – в черном; город сделался для нее городом мертвецов; не сумею выразить тех страданий, которые вынесла Жанна, узнав об отъезде Марциала рано утром.

– Видите, как он ненавидит меня, – сказала Жанна княгине, – он даже не выносит моего присутствия.

В силу одного из тех чудес сердца, которых не может объяснить ни один философ, любовь Жанны вдруг превратилась в ненависть, кротость – в жестокость, нежность – в гордость.

– Моя гордость! – сказала она с торжествующим видом. – Чувствую, что ты опять со мной! Ты единственный предмет, который я любила и буду любить! С Марциалом кончено.

Жанна ничего не сказала княгине и укрепилась в своей ненависти. У нее хватило сил притворяться веселой во всех странствованиях по Венеции. По ночам ее сердце превращалось в вулкан, но днем она заставляла его молчать.

Я не стану водить вас вместе с княгиней и д’Армальяк по Венеции.

Они встретили нескольких знакомых обоего пола, как парижан, так и иностранцев. Венеция – пустыня, но в ней никогда не бываешь одиноким. Город тем приятнее, что не встречаешь в нем глупцов. Последние сюда не ездят.

Через месяц Жанна и княгиня были в Трувиле.

Другое море, иное зрелище. Но тщетно бежала Жанна от самой себя, она не могла изгладить в своем сердце образ Марциала.

Глава 3. Другая княгиня

Приехав в Трувиль, д’Армальяк встретила в лесу Бриансона в карете иностранной княгини, которая, подобно буре, проносилась три или четыре раза через Париж.

Герцог Паризи ввел ее в моду, и княгиня продолжала носить золотой кинжал, какой обыкновенно дарил герцог своим любовницам.

Быть может, еще не забыли золотых кинжалов герцога Паризи; полюбив женщину, он втыкал ей в волосы маленький золотой кинжал, который служил, так сказать, признаком победы; однако герцог не расточал этих кинжалов, бывших символом любви, и не давал их первой встречной. В парижском свете еще помнят, что одна красивая и чересчур романтическая девушка закололась подобным кинжалом.

Некоторые светские женщины, попавшие в полусвет, бесстыдно украшали себя этими кинжалами, точно отнятым у врага знаменем. Даже некоторые великосветские женщины употребляли эти шпильки нового рода, как будто последние были введены в моду.

Княгиня носила кинжал не в волосах, а за поясом. Стоило полюбоваться на нее в тирольской шляпе с развевающимися перьями и вуалью. С величием королевы она носила воротничок à lа Marie Stuart [90] и ни перед кем не опускала взоров. Как взгляд, так и улыбка ее были дерзки; она, казалось, презирала и смеялась над всем в мире. Красота ее была чисто пластическая; что же касается души, то, сколько я знаю, ничего подобного у нее не имелось.

Национальность ее скрывалась во мраке неизвестности, но, судя по всему, она была знатного происхождения.

Светские или, правильнее сказать, внесветские люди хорошо знали эту княгиню, которая, как вихрь, пронеслась через Париж. Это была Юнона-тучегонительница, она зажигала молнию и поднимала бурю; так как она была прекрасна, то все спешили приобрести ее благосклонность, предчувствуя, что столь необыкновенная и взбалмошная красавица недолго пробудет в Париже; мир был тесен для нее. Она путешествовала, как облако по прихоти ветра, – я хочу сказать: повинуясь своему капризу. Из-за безделицы мчалась из Парижа в Ниццу, из Ниццы в Венецию, из Венеции в Петербург, из Петербурга в Лондон, из Лондона в Париж. Она так же легко отправилась бы в Новый Свет, как едем мы в Версаль. В мое последнее пребывание в Венеции она поехала в Мадрид, желая видеть торжественный въезд молодого короля, и в тот же день отправилась в обратный путь, между тем как одна молодая парижанка, живущая на острове Святого Людовика, едва-едва решилась добраться до Триумфальной арки.

Я не скажу ее имени и буду, если угодно, называть княгиней Три Звездочки.

Это олицетворенное увлечение. Никогда не имела она времени заглянуть внутрь и «познать себя». Кто она? Она сама того не знает; ей известно только то, что она храбра и ничего не боится, что она прекрасна и торжествует над всеми. Есть ли у нее сердце? Душа? Какое ей до них дело – она живет день за днем. Существует ли для нее завтрашний день, помнит ли она вчерашний? Нисколько. Ее красота надменна, ужасна, беспощадна; она рождена такой и никогда не подчинится страсти; она будет влачить за собой целый легион влюбленных, улыбающихся или приходящих в отчаяние; она станет равно смеяться над слезами и улыбками; как бы ни была велика жертва, она сочтет себя достойной ее: это скорее идол, чем женщина.

Она обладает умом, острым, блестящим, который поражает, как стрела. Как смеется она над всеми объяснениями в любви! Самые высокие чувства так же не важны для нее, как вчерашний день; у нее не хватает времени не только любить, но даже быть любимой.

Ее жажда к золоту неутолима, потому что она вдвойне расточительна: как княгиня и как куртизанка. Мне известно, что один из поклонников дал ей миллион банковыми билетами; она истратила его в год, хотя, как выразилась, «не кидала денег в печь». Этот миллион был ей подарен гражданином Нового Света, вообразившим, что можно таким путем приобрести ее благосклонность хоть на один день; но княгиня постаралась доказать ему, что подарок потеряет всю ценность, если даритель будет требовать вознаграждения. «Впоследствии, – сказала она, смеясь, – когда истрачу ваши деньги, я, быть может, отдам вам свое сердце; теперь же будьте довольны тем, что вашему миллиону весело со мной. Могли ли вы найти ему лучшее назначение?»

Гражданин Нового Света согласился и стал спутником этой кометы нового рода.

Она имела знакомых во всех европейских столицах; двери настежь отпирались перед ее княжеским титулом и блеском красоты. В Париже, где не награждают добродетели, но блюдут ее высокие прерогативы, княгиня Три Звездочки бывала в официальных салонах, но не имела доступа в гостиные древней аристократии; она участвовала в американских празднествах, ездила в полусвет, но не могла проникнуть в дома, открытые лишь честным женщинам. При всей своей гордости, она не умирала, однако, от печали и находила утешение в какой-нибудь колоссальной нелепости.

Напрасно старались доискаться, кто именно состоит ее официальным или случайным поклонником; она, казалось, была безупречна в этом отношении и с таким горделивым презрением обращалась с мужчинами, что никто из них не смел похвастать победой над ней.

Понятно, что с таким созданием дела принимали иной оборот; у княгини были тайны, в которые, однако, не мог проникнуть ни один проницательный глаз; она не имела наперсниц и уничтожала страницы своей жизни, говоря, что прошлого не существует; можно бы сказать, что она играла свою комедию перед зеркалом, на котором не оставляют никаких следов отражаемые сцены.

Молва говорила о ней различно; женщины рассказывали много дурного, мужчины – много хорошего, влюбленные – много хорошего и много дурного.

На третий месяц ее пребывания в Париже личность княгини стушевалась, подобно всем временно пребывающим иностранкам, которые оставляют такое впечатление, что не решаешься сказать, видел ли их в действительной жизни или в романе.

Маркиз Сатана рассказал мне ее приключение с Бриансоном, которого она полюбила до безумия и похитила у Боярышника, как коршун голубка у голубки.

– Видите ли, – прибавил маркиз в заключение, – напрасно презирают сердце; оно всегда восторжествует под конец, несмотря ни на звание, ни на титул.

Глава 4. Путешествие в Париж

Где же была Боярышник?

Чтоб иметь возможность путешествовать с княгиней Три Звездочки, Марциал должен был кинуть Боярышника на дороге.

Д’Армальяк старалась проникнуть в эту новую главу из романа Бриансона.

– Не досадно ли, – сказала она своей приятельнице, – что я не могу сделать шага, не столкнувшись с Марциалом? Кажется, вся задача его жизни состоит в том, чтоб становиться на моей дороге.

– Да, и непременно с женщиной.

– Если не с двумя.

– Марциал – эклектик; он переходит от кантатрисы к модной женщине, от модной женщины к модистке, от модистки к тряпичнице, от тряпичницы к княгине, и притом с полным увлечением, хотя, по-видимому, смеется над всем этим.

– Самое грустное то, что все мужчины таковы, – признала Жанна.

– Лучше и не говорите. Впрочем, будьте покойны относительно Марциала; эта княгиня, желающая казаться сердцеедкой, в сущности, очень жалкое создание и недолго удержит его при своей колеснице, во-первых, потому, что эта перелетная птица обламывает ветку, на которую садится, а во-вторых, потому, что Марциал отличается ветреностью характера.

До своего отъезда в замок Гебриан, где со всей пылкостью Дианы проводила княгиня время охоты, она договорилась с Жанной пробыть в Париже весь июль, ссылаясь на то, что летом это лучшее место для уединения.

В сущности, обе они не могли жить нигде, кроме Парижа. Одни женщины могут дышать только деревенским воздухом, другие – только парижским.

– Мы почти одни останемся в Париже и будем жить, как иностранки, – говорила княгиня, – мы знаем только старый Париж, теперь познакомимся с новым, одним словом, будем странствовать по всемирной столице, подобно добросовестным англичанам, с путеводителем в руках. В настоящее время многие совершают кругосветное путешествие, но едва ли кто-нибудь совершал путешествие вокруг Парижа.

В этом-то путешествии княгиня и д’Армальяк встретили одну из своих приятельниц, госпожу Моранжи, которая также из любопытства странствовала по ночному Парижу.

Книга двадцать вторая. Ночные странствования

Глава 1. Ночные странствования

Некоторые из светских женщин никак не могут насытить свое любопытство; они хотят не только видеть всю парижскую жизнь, но и заглянуть даже за кулисы. Побывав за кулисами, они появляются, наконец, на сцене.

Молва говорила о романтических наклонностях госпожи Моранжи. Она хорошенькая американка, «которая для того вышла замуж, чтобы овдоветь», так как ее супруг умер в конце медового месяца.

Восемь лет назад она приехала в Париж на всемирную выставку. Госпожа Моранжи – обожательница Эдгара По, искательница невозможного. Зачем она вышла замуж за графа Моранжи, у которого не было ни гроша, между тем как у нее имелись миллионы? Затем, чтобы быть замужней женщиной и графиней.

Овдовев и не желая вторично выйти замуж, госпожа Моранжи проводила жизнь в погоне за неожиданным и невозможным, клянясь умереть, как прилично самому эксцентричному человеку Старого и Нового Света. Она ничего не боялась, кроме мещанской пошлости.

Существуют умы, которые не могут привыкнуть к окружающей среде, к размеренной, методической, заранее определенной жизни. Эти умы бегут из тесных рамок нашей жизни, рискуя свернуть себе шею, и непременно задыхаются, оставаясь в опошленной атмосфере.

Один из моих знакомых говорил мне: «Мы чрезвычайно сходны; прыгаем с ветки на ветку, как птицы. Ветка обламывается, а если остается цела, то мы отламываем ее, до такой степени врождена нам страсть к приключениям».

Так точно поступила госпожа Моранжи.

Однажды маркиз Сатана сказал мне:

– Почтите эту женщину: она обладает мужеством заявлять, не стесняясь, свое мнение и осмеливается быть сумасшедшей, сохраняя здравый ум.

Арабы говорят: «Есть дорога к счастью, но путешественники никогда не достигают цели». Весь Париж стремится по этой дороге; в провинции покоряются своей участи, какова бы она ни была, и довольствуются скромной долей, не протягивая руки к невозможному. Искатели неведомого, принимаемые вне Парижа за безумных, терпят неудачу во всемирной столице; но просто умные люди, которые не думают, будто есть для них путеводная звезда, живут, как Бог велит, не насилуя своих стремлений. Это мудрецы, они, быть может, не достигают большого счастья, но, не взбираясь на вершину, никогда не падают с высоты.

Все парижане имеют притязание играть великую роль в любой комедии человеческого тщеславия; как ни взбираются они по крутизне богатства или славы, но все-таки находят, что недостаточно высоко поднялись. Этим объясняется современная скачка с препятствиями; встречаются, торопливо раскланиваются, спешат далее, достигают могилы и наконец познают, что было бы гораздо лучше остановиться и срывать цветочки по окраинам дороги.

Каковы бы ни были местность, небо, горизонт, наши современники никогда не чувствуют себя довольными.

Как пребывающий в отеле на Елисейских полях, так и прозябающий в мансарде в Менильмонтане равно неудовлетворены. Любимый и нелюбимый, – приобретающий состояние и разоряющийся, – занимающий место министра и добивающийся его, – работающий и праздный, – изменяющий жене и обманываемый любовницей, – все жаждут завтрашнего дня, потому что он чреват надеждами для всех; но завтрашний день похож на Фонтенеля, у которого обе руки были полны истин и который не раскрывал их. Эта вера в завтрашний день, это вечное стремление, погоня за неизвестным объясняют ночных странствователей; они так долго и напрасно ждали счастья от дня, что наконец обращаются за ним к ночи.

Ночь также имеет свое солнце, но оно видимо только для посвященных, для питухов абсента, пива и водки; опьянение переносит их в лучезарный мир, который вселяет в них сострадание к водопийцам. В самом деле, как ни упивались бы вы гордостью или любовью, никогда не достигнете вы того высокого презрения к вещам мира сего, тех радужных видений, какими дарит опьянение от пива или водки. Об этом вам говорили по собственному опыту Эдгар По, Альфред Мюссе и Шарль Колиньи.

Полагают, будто перевелись капернаумы [91], но, гуляя по Парижу от полуночи до шести часов утра, вы увидите капернаумы всех классов на рынке, бульварах, на Монмартре и в Латинском квартале. Щегольской капернаум Жерара де Нерваля, закопченный Генриха Мюргера, поющий Гюстава Матьё, одним словом, все старинные капернаумы расплодили множество мелких, рассеявшихся по Парижу; есть мужской, есть женский капернаум, где проводят ночь в перестройке мира, в полетах на небо, в свержении позлащенных идолов, в тысяче невинных игр, которые разлетаются с дымом последней утренней сигары.

Госпожа Моранжи упросила Банвиля и Монселе рассказать ей историю всех парижских капернаумов начиная с первого, увековеченного Жераром Нервалем под именем La Bohème galante [92]. Прекрасная американка хотела знать все воспоминания «Дивана» и «Пивоварни Мучеников».

Глава 2. Капернаумы

Великие умы без министерского портфеля окрестили свою кофейную «Диваном», потому что хотели там жить по-турецки.

Какие боги не имели своего Олимпа в этой академической кофейной!

Однако это были добрые ребята; некоторые из них обладали обширным умом. Но что особенно нравилось мне в них, так это презрение ко всему, что не было искусством, и отвращение к пошлой литературе. Завсегдатаи были или считали себя молодыми.

Но не следует думать, что это была сумасбродная молодежь, та самая, которая в течение шести тысяч лет пренебрегает всеми приличиями, презирая будущность и старость. Нет. Эти молодые люди были серьезны, даже несколько мрачны, в чем была виновата эпоха; в них более или менее отразились Чаттертон, Антони, Ролла [93].

В своем стремлении найти в области искусства нетронутый уголок, в своем горячем преследовании неведомого, эти молодые люди постоянно увлекались вперед, не соображаясь с собственными силами, но полагаясь единственно на свое мужество; это значило не принимать в соображение независящих случайностей. Но зато сколько из них пало на этом пути, полном подводных камней!

По крайней мере, они умирали с душевным миром, без горьких слов, исповедуя на пороге вечности искусство, которое было религией их жизни и за которое они умирали мучениками. Энтузиазм – как изменились времена! – энтузиазм, эта страсть великих душ, убивал их. Говорили, будто абсент помогал в этом энтузиазму, но чего ни возводили на абсент! Вольтер, обожавший кофе, сказал бы, что абсент – немедленный яд. Вольтер, столь часто угощавший цикутой Фрерона [94], осудил бы последнего пить только абсент.

Многие не последовали ни примеру Фрерона, ни примеру Вольтера. Воображение было так живо и прихотливо у этих великих умов, преломлявших копья, что они довольствовались только очертить крупными штрихами предмет, не желая никогда снизойти до механического исполнения. Это исполнение, требующее, однако, известного искусства, они в своем высокомерии называли «ремеслом»! Каково! Ремесло, состоящее в изложении на бумаге созданий этих первовыпеченных натур! Перо испортило бы все!

В «Диване» на улице Ле Пельтье часто раздавался следующий афоризм: «Написанные книги не самые лучшие!» Избранные слушатели, собиравшиеся по вечерам группами на широких диванах кофейной, одни наслаждались созданиями искусств, которые рождались тут всякий вечер и умирали на заре. Поэтому некоторые суровые охранители нравственности, желая заклеймить умственное пьянство, губившее много сил и талантов, прозвали «Диван» клубом курильщиков опиума. Это прозвание надолго останется за ним. Одни рассеялись впоследствии смертью или забвением, некоторые славой; другие же опошлились до отвращения. Немногие могли выбиться из толпы и блестеть наравне с избранниками.

Однажды мне сказали, что «Диван», изгнанный духом-истребителем революций и разрушения, преобразился в академию близ церкви Лореттской Богоматери. Пивоварня Мучеников сохранила живую отрасль званых и избранных «Дивана» с улицы Ле Пельтье.

Называлась ли так Пивоварня Мучеников потому, что стояла в начале улицы с тем же именем? Ранние умы утверждали, что название это происходит от мучеников искусства, поэзии и науки, которые там собирались. Это несколько напоминает остроту Жюля Жанена, который, встретив драматурга с рукописью, сказал ему: «Я знаю, куда вы идете». – «Иду прочесть пьесу своим друзьям». – «Я так и думал! Вы идете на улицу Мучеников».

В Пивоварне Мучеников не было уже той старинной дружбы, которая соединяла завсегдатаев «Дивана» на улице Ле Пельтье, когда предстояло совершить поход против радж, Сарданапалов, Камбизов и Лже-Смердисов [95] литературы. Теперь существовали две партии, резко отделявшиеся одна от другой: фантазеров и реалистов.

Эта академия Мучеников была большим залом со многими рядами столов, напоминавшая баварскую столярную. Хозяином был Кристиан Баптист, считавший всех своих гостей Мольерами и Лесажами.

Домашнее пиво напоминало мюнхенское, столь любимое Лолой Монтес, которая едва не основала академию.

Не знаю, была ли это страна, где процветает Лола Монтес в романтическом образе Мими Шомьер и Манон Бреда, или театр, где пробуют свои силы новые Мопен, – но между обеими партиями, фантазерами и реалистами, стояла еще третья, которая служила соединительным звеном для первых; это была женская партия или, правильнее сказать, женский элемент.

Будучи безразличен относительно доктрин, этот элемент охотно сливался то с фантазерами, то с реалистами.

Эти званые, соединявшие избранников с их крайностями, недостатками, шалостями, которые, однако, никогда не были пошло глупыми, сильно возбуждали мое любопытство, вслед за которым явилась симпатия. В сущности, это скопление сил было полно благородных стремлений.

Виденная здесь мною молодежь никогда не знала пошлости, этого врага, с которым я никак не могу примириться. Несмотря на отчаянные наряды, на крики и хитросплетенные разговоры, я не скрывал своей симпатии к этой постоянно веселой академии. Притом к ней принадлежали строгие, даже очень строгие люди, каковы: доктор Эрбо, Даниель д’Артес, второй или третий из Каналисов, Маркас и другие. Изредка появлялись Олимпия junior, племянник Рамо, быть может, сам Рамо, и Франжоле со своей скрипкой, и Фортунио со своим богемским стаканом.

Это был погребок и академия.

Не знаю, имела ли академия улицы Мучеников влияние на судьбы французского языка. Сюда являлись не с целью работать над нескончаемым словарем, однако я думаю, что обогащали его большим числом новых слов, нежели во Французской академии. Я хочу констатировать только то, что в академию Мучеников ходили не с целью пить пиво, как ходили в сады Академуса для того, чтоб рассуждать о богах. И сколько богов свергалось там ежедневно с высоты Олимпа! Сколько раз Сатурн был изгоняем Титаном, а Титан Юпитером. И разве все эти Аполлоны академии Мучеников не имели своей доли Эмпирея?

Глава 3. Ночные прогулки

Для госпожи Моранжи капернаумом был неизвестный Париж. Ей не было дела до парижских буржуа, таких же, каковы они везде. Подобно своему соотечественнику Эдгару По, она мечтала только о ночных странствователях и эксцентриках. Перечитывая «Ворона», это мрачное и блестящее мастерское произведение, она вызывала Ворона улицы Старого фонаря. Ложась спать, думала только о том, чтобы странствовать по ночному Парижу.

– Счастливцы! – сказала она раз в посольстве, где пользовалась уважением. – Они живут как хотят, между тем как для нас вся жизнь размерена и разлинована, как нотная бумага; не стоит идти, когда знаешь свой путь.

Прикомандированный к посольству Мориц К. предложил госпоже Моранжи провести ночь в странствовании по Парижу.

– Вы можете принять эту прогулку за сновидение, – сказал он.

Госпожа Моранжи громко отказалась, но втайне согласилась.

На другой день в полночь Мориц заехал за ней; она была вся в черном и под двойной вуалью.

– Двойная вуаль по меньшей мере излишня, – сказал ей Мориц. – Вас не так скоро узнают, если будете совсем без вуали; у вас испанское лицо, американские глаза, английский выговор, и потому вас сочтут за иностранку; вы ничем не рискуете, потому что не встретите никого из своих знакомых.

Госпожа Моранжи сбросила вуаль и немного испачкала лицо.

Начали с кофейной Гельдер. Следовало идти постепенно, чтобы видеть все степени упадка человеческого рода.

Госпожа Моранжи пришла в восхищение от этих ночных странствований и готова была начать их опять на другой день. Она задавала себе вопрос, действительно ли счастливы все виденные ею люди, так много было в них увлечения и веселости; все они кричали и смеялись, пили, пели, обнимались; на лицах выражалась радость беззаботности и гордость презрения к человеческой суете.

Вернувшись в свет, госпожа Моранжи почувствовала, что застывает в этой дипломатической атмосфере, где каждый притворялся важным и серьезным.

– Вам, кажется, скучно? – спросила у нее госпожа Трамон.

– Разумеется! Только и слышишь снотворные рассказы и пошлые комплименты, которыми угощаются, точно стаканами оржада.

Так называемые светские удовольствия утратили для нее свою прелесть; она была похожа на тех любителей картин, которые, увидев произведения Диаца, Фортуни, Мадрацо, чувствуют отвращение к немецким художникам; отныне она хотела жертвовать рисунком колориту, чистотой линий – пестроте красок.

Ею овладела странная идея: отправиться одной вечером в «Мертвую крысу», выпить кружку пива в уголке, выкурить несколько сигареток и познакомиться с одним из завсегдатаев с целью доставить себе развлечение.

В самом деле, у нее было все, чтобы скучать: двадцать семь лет, знаменитые друзья, отель на проспекте Королевы Гортензии, красивое лицо и пятьдесят тысяч ливров в год на удовольствия. Долго боролась она с желанием вступить в мир ночных странствователей, тщетно твердила себе, что это величайшая глупость, но чем больше убеждала себя, тем больше решалась изведать это новое удовольствие.

С Морицем она не встречалась и притом не хотела признаться ему в своем желании. Она могла отважиться раз, но повторить прогулку значило впасть в сумасшествие.

Однажды, продремавши целый вечер в любезном обществе, она вернулась домой в час ночи, переоделась в черное платье и, ничего не сказав прислуге, вышла из дома.

На бульваре Курсель взяла фиакр и велела ехать к «Мертвой крысе». Прибыв туда, дала кучеру двадцать франков и приказала ехать за ней на некотором расстоянии. Войдя на порог этой кофейной, она готова была вернуться назад, но призвала на помощь все свое мужество и вошла в ту самую минуту, когда из кофейни выходил один из обычных посетителей.

Заняв первое попавшееся место, она изменила голос и потребовала кружку пива. Ее приход прервал пение Густава Матьё, но поэт вина снова запел, приветствуя ее стаканом. Густав Матьё настолько поэт вина, что не пьет пива. Госпожа Моранжи подняла свой стакан в знак доброго товарищества; окончив последний куплет, Густав Матьё прямо подошел к ней, как к старой знакомой. Говорили о том о сем и о многом другом.

– Кто вы? – спросил он вдруг.

– Скучающая женщина.

– С вашими-то глазами! Этого мы не допускаем здесь. Вы, кажется, пьете пиво – это своего рода нечестье.

Поэт подал ей стакан подогретого вина.

– Вы правы, – ответила госпожа Моранжи, – но я не француженка.

Подошел новый собеседник.

Это был молодой живописец, который только что разрушил Школу изящных искусств и отнял жалованье у членов Института; он вставал вечером, как все ночные странствователи, и негодовал на солнце.

– Солнце под тем предлогом, что не ложится, никогда не встает; поэтому я не мог сегодня работать, – сказал живописец.

– Молчи, – отвечал ему Густав Матьё, – ты тогда только встаешь, когда заходит солнце.

– Потому-то я и начинаю рисовать ночью. Я уже нашел колорит Рембрандта и уверен, что он написал ночью свою картину Ronde de nuit [96]; солнце отбрасывает бледные тени, между тем как газ или даже лампа или свеча дают удивительные эффекты.

И молодой живописец рассказал, что в кабаках Монмартра и Рынка можно найти совершенно готовые картины, которые привели бы Рембрандта в величайший восторг.

– Пойдем туда, – сказала госпожа Моранжи.

Живописец был в восхищении от того, что нашел подобного товарища для странствования; они потихоньку выбрались из зала.

Глава 4. Продолжение

Госпожа Моранжи еще ближе взглянула на эту странную комедию ноктамбулизма, который влачит свой хмель по кофейным и кабакам. Всюду останавливались на несколько минут; она прикасалась губами к кружке пива, принимала неуклюжие манеры женщины, привыкшей к подобным странствованиям, надеясь спастись от всех нескромных взглядов несколькими словами, сказанными с английским выговором.

Она видела невероятные и неслыханные картины! Мужчин и женщин, лежавших на столах или под столами; страстных игроков в домино; певцов, утративших голос; влюбленных, потерявших предмет своей страсти или обманутых женщиной; музыкантов, игравших на скрипке или на флейте в виде отдыха после игры в обществе; женщин, довольствовавшихся только тем, что пускали пыль в глаза; провинциальных теноров, грозивших сжечь Оперу, как будто она еще мало горела; министров без портфеля, лаявших на правительство; архитекторов, обещавших сжечь Лувр; бедняков, кричавших: «Жгите!». Но, бросая проклятия, все эти питухи и пьяницы, казалось, вели жизнь сибаритов; ничто не омрачало их удовольствий; они смеялись над всеми, над собой и над другими.

Иногда вбегала запоздавшая певунья и начинала романс среди этого нескладного шума.

Ее поили водкой, чтобы она была выразительнее в своих куплетах.

Госпожа Моранжи нашла, что картина имела слишком резкие штрихи, и почти испугалась, что попала в среду этих праздношатающихся, которые стремились прямо в пропасть. Не один раз упала бы она в обморок, если бы не смачивала губы водкой и не нюхала тайком спирт. Один из пьяниц, заметив это, крикнул ей:

– Прочь чванных!

Молодой живописец успокоил испугавшуюся госпожу Моранжи.

– В течение всей ночи мы не встретили ни одного мошенника, – сказал он ей, – все эти личности – слепок честных людей, с той разницей, что честные люди дурачатся днем и спят ночью, тогда как мы спим днем и веселимся ночью.

Вернувшись домой, госпожа Моранжи дала себе слово никогда больше не странствовать ночью; но чем чаще посещала она общество, тем сильнее разыгрывалось в ней желание пуститься снова на ночную прогулку.

Глава 5. Мориц К

Через несколько дней госпожа Моранжи пила вечерний чай у одной из двадцати герцогинь С. Клотильд. Доложили о Морице К., который вошел в гостиную, как будто родился в ней; он поклонился всем с вежливостью, несколько насмешливой, как подобает человеку, который ничему больше не верит.

– Странно, – сказала госпожа Моранжи, когда вошел Мориц, – странно, – повторила она, когда он ей поклонился.

Что же было странного? Госпожа Моранжи знала Морица К., но не разглядела его хорошо.

Ей показалось, что Мориц был тем самым молодым живописцем, который странствовал с ней ночью.

– Невозможно, – сказала она.

Действительно, это было невозможно. Молодой живописец преувеличивал неуклюжесть учеников живописи, не терпящих официальных манер, между тем как прикомандированный к посольству был во всем безукоризнен, притворяясь немного важным, но покоряясь природной, несколько изысканной грации. Это был светский человек по преимуществу.

Поболтав несколько минут с записными говоруньями, он подошел к госпоже Моранжи. Последняя спросила у него:

– Нет ли у вас брата живописца?

– Нет.

– Я знаю одного молодого живописца, который имеет с вами поразительное сходство.

– Будь у меня брат живописец, я проводил бы все время в его мастерской, чтобы видеть, как вы позируете.

– Я никогда не позирую.

– Позировать не есть смертельный грех. В жизни все более или менее позируют – одни ради любви, другие из гордости.

– Странно, – повторила опять госпожа Моранжи, – тот же голос; разница в том, что первый употребляет грубые выражения.

Вследствие сходства или по какой другой причине госпожа Моранжи снисходительно слушала Морица К. Они ворковали целый вечер, отзываясь о страстях с самой дурной стороны, как будто боялись попасть в опасность.

– Отчего я вас никогда не встречал до нашего ночного странствования? – спросил вдруг Мориц К.

– Отчего? Оттого, что вы бывали там, где я не бываю. Мне стоило величайшего труда оторваться от своей комнаты, однако я выезжала в свет, посещала некоторые официальные гостиные и трех или четырех близких знакомых.

Обещали встречаться чаще, но Мориц опасался, что его вскоре пошлют в Константинополь в качестве третьего секретаря. До того же времени они должны были видеться в театре и у знакомых. Вечер прошел незаметно. При прощании обменялись почти нежными взглядами.

Госпожа Моранжи вернулась домой в возбужденном состоянии. Можно ли лечь в полночь, когда образовалась привычка жить ночью?

Глава 6. Живописец

Через полчаса госпожа Моранжи, совершенно преобразившись, сидела в углу «Мертвой крысы» за кружкой пива, сожалея, по обыкновению, о том, что приехала сюда, и, однако, не имея сил побороть желание.

К ней подошел Густав Матьё и заговорил о поэзии, когда вдруг вошел молодой живописец вместе с красивой девушкой, которую прозвали Пилигримкой по причине ее праздных ночных шатаний. Она была осыпана бриллиантами, потому что собиралась на вечер к полусветской женщине, госпоже Боредон, сочетавшей богатство с аристократической грацией.

Несмотря на спутницу, молодой живописец подошел к госпоже Моранжи и поклонился ей, как пьяный, напившийся, однако, шампанским, а не дрянным вином.

И в четвертый раз повторила госпожа Моранжи: «Странно!»

Действительно, глаза докладывали ей, что живописец столько похож на Морица К., сколько последний на живописца.

«Во всяком случае, – подумала госпожа Моранжи, – между ними есть та разница, что один благовоспитанный человек, а другой не получил никакого воспитания».

Однако она не могла не сознаться самой себе, что ей больше нравится живописец.

Поэтому не без тайной ревности она смотрела на Пилигримку, которая сопутствовала живописцу. Впрочем, последний вскоре доказал ей, что не прикован к спутнице; он громко сказал:

– Пилигримка едет на бал, а мы отправимся ужинать, не так ли, Колиньи? – прибавил он, обращаясь к верзиле, который «раздавил» только двадцать пять кружек пива.

– Да, – отвечал Шарль Колиньи, – мы отправимся в свет, там женщинам нужно только держать себя хорошо, но не следует говорить об этом ни слова Понсару.

Говорить о Понсаре было слабой стрункой Колиньи.

Живописец подал руку госпоже Моранжи. Колиньи оторвался от вечерних журналов. Он с упрямством прочитывал все четыре страницы, хотя насмехался над всякой политикой.

В этот вечер он тем охотнее согласился бросить журналы, что встретил свою прачку, которая выразила готовность принять участие в экспедиции.

Общество направилось к цели путешествия с легкостью влюбленных птиц. В виде развлечения Колиньи повторял свой легендарный крик: «Эй, парижские буржуа, прячьте жен, идет Колиньи!»

Заглянули в кабаки, пользовавшиеся дурною славой, так как госпожа Моранжи хотела удовлетворить свое любопытство и встретить сильные впечатления. Она всюду входила с замиранием сердца и спрашивала себя, как могла решиться на подобный подвиг. Впрочем, она обладала мужественной душой и стальными нервами и привыкла к приключениям во время своих далеких путешествий.

Ужинали в три часа, начав со знаменитого лукового супа, за которым следовало порядочное количество устриц всех стран и потом салат-арлекин. Госпожа Моранжи не шла дальше устриц, но прачка занялась и салатом.

– Чудесная женщина! – говорил Колиньи, посматривая на свою прачку. – Она на сто локтей выше прачки Дюфрени, потому что последняя вышла замуж за внука Генриха IV единственно по той причине, что тот писал ей счета, эта же никогда не подавала мне счетов.

И Колиньи поцеловал прачку с таким увлечением, что живописец последовал его примеру и поцеловал госпожу Моранжи.

Возвратясь домой, молодая вдова заглянула в свое сердце.

– Жаль, – сказала она, – я люблю этого живописца и хотела бы, чтобы дни превратились в ночи.

Однако ни на другой, ни на третий день она не осмелилась явиться в «Мертвую крысу», опасаясь быть узнанной, притом же она не могла победить в себе чувства достоинства, которое препятствует женщинам пасть.

– И, однако, – говорила она, – я люблю этого живописца.

Глава 7. Продолжение

Любовь оказалась сильнее; решив не видеться больше с живописцем, госпожа Моранжи чувствовала невольное влечение к нему, так что в один вечер приехала в знаменитую кофейную. Посетителей было еще мало. Пилигримка гадала на картах одной из своих приятельниц. Окончив гадание, она обратилась к госпоже Моранжи:

– Эй, женщина в черном платье, не хотите ли знать будущее? Карты никогда не лгут, когда я гадаю, потому что я умею их раскладывать. Подойдите же, я скажу вашу судьбу.

Госпожа Моранжи лениво подошла к Пилигримке. В «Мертвой крысе» нельзя чваниться, и потому великосветская дама с притворным удовольствием слушала предсказания гадалки.

– Видите ли, моя милая, – говорила Пилигримка, – вас обожает бубновый король и любит червонный валет. Бубновый король хвастун и много о себе думает, червонный же валет добрый малый и не смотрит на женщин свысока. Вам лучше пригласить их обоих и выбрать одного. Более влюбленный прогонит другого, снимите.

Госпожа Моранжи сняла, улыбаясь.

– Новенькое, – продолжала гадалка. – Между бубновым королем и червонным валетом лежит пиковый туз; будут сплетни. Снимите.

Госпожа Моранжи опять сняла.

– Теперь они лучшие в мире друзья, потому что червонная дама составила счастье одного и в то же время не отвергла другого.

– Чем все кончится?

– Смешно сказать: браком. Снимите.

Госпожа Моранжи предпочла бы окончить гадание, но Пилигримка продолжала:

– О-о! Берегитесь, туз пик замешался.

В эту минуту ввалилась толпа питухов пива, в которой госпожа Моранжи заметила живописца.

– Вот так счастье! – вскричал он. – Я пил мертвую чашу, чтобы забыть тебя, и вдруг встречаюсь с тобой.

– И надеюсь, – сказала Пилигримка, – ты не отрезвишься, встретясь с этой мнимо порядочной женщиной.

Напрасно госпожа Моранжи старалась казаться неловкой: она невольно принимала позы светской женщины.

Она была совершенно счастлива, увидевшись с живописцем, который не был так пьян, как казался; он также был счастлив и увел ее в угол, выбранный ими в первый день. Здесь он прямо высказал, что не может жить без нее, что любит ее до безумия и последует за ней всюду, даже в ее дом.

– Ко мне в дом! – воскликнула она. – Разве вы не знаете, кто я? Я сплю на соломе.

– Неужели вы думаете, что мне нужен пуховик, чтобы обожать вас?

– Ни пуховик, ни соломенный одр, потому что я знаю только платоническую любовь.

– Молчи, ты понимаешь, что ничего не знаешь.

Живописец подозвал Матьё, Колиньи и других, чтобы показать им восьмое чудо, женщину, которая верит в болтовню Платона.

Обещали оправить госпожу Моранжи в рамку и разослать в виде премии в Journal des demoiselles [97]. Старались доказать ей, что нет на свете платонической любви, что теперь только учительницы, их помощницы и штопальщицы читают «Новую Элоизу» и верят в отжившее пустословие чувства.

Во всем этом замечательно то, что госпожа Моранжи позволила убедить себя. Она выслушала столько порицаний любовным бредням, что начала верить в слова своих новых наставников. Притом же под предлогом холода она имела неосторожность выпить три стакана пунша. Голова ее окончательно закружилась от курения турецкого табака.

Вот почему в эту ночь госпожа Моранжи не посетила обычных мест, где собирались ее новые друзья, а возвратилась домой около двух часов пополуночи.

Говорят, что она вернулась не одна.

Глава 8. Разрешение проблем

Представьте себе ее удивление, когда, проснувшись на другой день, она увидела живописца, спавшего перед потухшим камином на шкуре белого медведя, стоившей соломенного одра и пуховика. Она спросила его, зачем он здесь.

Первыми его словами было:

– Ай, ай! Какое несчастье! Я позабыл свою трубку.

Госпожа Моранжи накинула платье и подала ему зажженную сигаретку.

– Мой друг, – сказала она кротко, – если вернетесь в «Мертвую крысу», вы не скажете...

– Не скажу, что провел ночь в сказочной стране; но ни я, ни вы – мы оба не вернемся в «Мертвую крысу».

– Отчего?

– Сейчас узнаете.

Поцеловав руку госпожи Моранжи, живописец сказал:

– Прощайте или, лучше, до свидания.

Она вопросительно посмотрела на него, но он ничего не ответил, взял шляпу и ушел, невзирая на старание госпожи Моранжи удержать его.

– Он странный, но обворожительный человек, – сказала она грустно, – ах, если бы он не вернулся!

Но сердце говорило, что живописец вернется. Можно ли принять его в жалком наряде: в шляпе à la Henri III и в макферлане à la Callot? Что подумает о ней прислуга? Что, быть может, уже думает? Госпожа Моранжи, хотя смеялась над общественным мнением, но беспокоилась о том, что скажет ее прислуга.

Однако любовь ослепила ее до такой степени, что она решилась все презреть.

Около трех часов позвонили.

– Это он, – сказала госпожа Моранжи с замиранием сердца.

Вошел не живописец, а Мориц К., который поклонился ей с ледяной холодностью и чисто дипломатическим языком сказал:

– Мне стало известно, что в своем стремлении к запретному плоду вы нынешней ночью находились в среде самых знаменитых ночных странствователей; вы до того дошли, что один из них...

– Но...

– Еще одно слово: когда вы вернулись домой, то в полуотворенную дверь проскользнул молодой живописец. Это может вас скомпрометировать. Я приехал предложить средство к устранению сплетен. Я люблю вас, будьте моей женой.

– Вы сошли с ума!

Гость посмотрел ей в глаза и, прижимая ее к сердцу, сказал:

– Как, вы не узнаете меня?

– Мориц! – вскрикнула она вне себя от радости.

Глава 9. «Красный сон»

– Да, – сказал мне маркиз Сатана, – госпожа Моранжи была вне себя от радости; она вышла замуж за маркиза К., который меньше считал года своей жены, чем ее миллионы. Но завтра же я верну ее к наслаждениям ночных странствований.

– Нет! – вскричал я. – Любовь заменит ей все наслаждения.

– Как бы не так! Новая жизнь открыла ей свои двери, и она непременно войдет в них, и притом не одна.

Маркиз Сатана не вдавался в дальнейшие объяснения.

– Уж не хотите ли быть таинственным со мной? – спросил я.

– Слушайте внимательно, но не передавайте моих слов репортерам, которые каждое утро являются к вам за адскими новостями. Я по-прежнему влюбленный черт и дважды потерпел неудачу. Будь на месте Жанны другая женщина, я превратился бы в тенора, молодого актера, клоуна. Но, не желая терять время, я приискиваю более хитрую ловушку. Сперва я рассчитывал победить ее в качестве маркиза Сатаны с насмешливым лицом. Взбешенный ее сопротивлением, я превратился в испанского гранда, сыплющего на своем пути драгоценные каменья. Мне казалось, что Жанна сбросит маску перед герцогом Обаносом и станет вести роскошную жизнь. Я думал соблазнить ее жемчужным ожерельем, но, обожая жемчуг, она, к несчастью, любит еще больше Бриансона...

– Но вы все-таки не говорите, какую ловушку готовите.

– Я привью ей страсть к ночным странствованиям, так что Жанна будет жить только ночью. Госпожа Моранжи увлечет ее к териакам.

– Что вы мне рассказываете? Как будто есть еще в Париже териаки?

– Териаки или другие потребители опиума, гашиша или иных веществ, производящих те же грезы.

И маркиз перевел мне следующую строку персидского поэта Хайама: «В тот день, когда беру в руку кубок вина и когда в радости души предаюсь кайфу, тогда в состоянии пылкости вижу осуществление сотен чудес; тогда ясные, как вода, слова как будто объясняют мне тайну всех вещей».

– Вы знаете, – продолжал маркиз, – что в стакане искал Альфред Мюссе не абсента и не пива, а опьянения. Эдгар По пил с той же целью. В Париже существует целый мир мечтателей, артистов и поэтов, которые напиваются, не чувствуя жажды. Не думаете ли вы, что женщины совершенно чужды этого неестественного душевного возбуждения? Они его находят преимущественно в своей страсти, а также в чае, кофе, водке. На последних Эпсомских скачках из двадцати великосветских англичанок десять предавались сказанному опьянению, а из двадцати англичанок дурного тона двадцать напивались до такой степени, что не могли без посторонней помощи вернуться домой.

В тот же вечер у княгини маркиз стал излагать теорию о сверхчувственной жизни; он говорил, что Прометей, желавший похитить огонь с неба, был человеком, лучше понимавшим вещи. Боги приковали нас к земле, как в тюрьме; большинство людей привыкает к своему рабству, забывает свое небесное происхождение и живет земной жизнью. Но некоторые, одаренные высшими качествами, негодуют на свое иго и, сознавая в себе частицу божества, хотят отыскать золотую лестницу в первобытное небесное отечество. Пьяница, которого презирает простоумный буржуа, имеющий своим идеалом дебет и кредит, уносится вследствие возбуждения абсентом в светлые страны, которых никогда не узнает буржуа. Понсар, поэт школы здравого смысла, так хорошо понял сверхъестественные видения Альфреда Мюссе, что предался всем романтическим приключениям частной жизни, обращая день в ночь, влюбляясь в княгинь и актрис, ведя отчаянную игру и чувствуя отвращение к прозаической жизни, которую создавал для лиц своих комедий. Все те, которые громогласно заявляют, что идеал есть хижина, чувствуют себя хорошо в ней тогда только, когда мечтают об очарованных дворцах. Все те, которые восхваляют добрых хозяек, запирают их дома, чтобы свободно рыскать с повесами.

Известно, что княгиня Шарлотта и Жанна д’Армальяк обладали очень пылким воображением; нужна была только одна искра, чтобы его воспламенить.

– Ваша правда, – сказала княгиня маркизу, – можно управлять своим воображением, как кровной лошадью, стоит только пришпорить его. Но я не люблю крепких напитков.

– Я видел, что вы курите, княгиня, и пьете шампанское, что вы любите чай и кофе. Все эти вещества можно назвать шпорами, и довольно одного из них, чтобы быстро перенестись в светлые страны.

Княгиня обратилась к д’Армальяк:

– Довольно ли вы храбры и не хотите ли напиться вместе со мной, имея в виду проверить слова маркиза?

– Я слышала, что опьянение производит сон, – прошептала Жанна.

– Оно усыпляет глупцов и пробуждает умных. Для первых оно собирает облака, для вторых – разгоняет тьму.

– Посмотрим, – отвечала Жанна, – но предупреждаю вас, что на меня так же мало действуют сказанные возбуждающие средства, как и самый магнетизм.

– Вы никогда не любили? – спросил маркиз с лукавой улыбкой.

– Вы сами хорошо знаете, что нет, – отвечала д’Армальяк, – потому что вы, прозванный всесокрушающим, потеряли время, ухаживая за мной.

Говоря это, Жанна взяла чашку чаю, не заметив, что маркиз влил туда несколько капель персидской жидкости, известной под названием «Красный сон».

– Вы не пьете, княгиня, – сказал маркиз, налив также упомянутой жидкости в чашку Шарлотты.

– Отличная вещь чай, – сказала она, облизывая губы.

– Уверяю вас, княгиня, что после чашки вы будете видеть вдвойне.

– Полноте, мне случалось пить по четыре чашки, и зрение мое нисколько не изменялось.

Продолжали разговаривать и пить чай. Разумеется, маркиз говорил не о дожде и прекрасной погоде, а о страстях. Мало-помалу обе приятельницы стали прерывать его и друг друга: никогда еще не были они столь болтливы и красноречивы.

– Видите ли, чай умудряет людей, – пояснил маркиз и продолжал наливать.

Д’Армальяк села за фортепьяно и пела восхитительно, хотя прежде всегда отказывалась петь при посторонних.

– Прелестно! – сказала княгиня, целуя Жанну с неслыханным увлечением.

Маркиз поцеловал их обеих, говоря, что находится в восхищении.

В свою очередь, княгиня села за фортепьяно и стала импровизировать: под ее пальцами инструмент превратился в живое существо.

– Признайтесь, – сказал маркиз, – что каждый звук есть слово дивного языка, понятного для нас сегодня вечером, кроме безмолвного зрителя, который вовсе не пил чаю.

Этим безмолвным зрителем был я; маркиз от всего сердца желал, чтобы в этот вечер я провалился сквозь землю, но желание его не исполнилось.

Д’Армальяк заговорила со мной.

– Маркиз прав, от чаю у меня в глазах мелькают искры, освещающие чудесный театр, в котором разыгрываются удивительные пьесы. Никогда я лучше не понимала теории о множестве миров. Мои видения обворожительны, и пробуждение привело бы меня в отчаяние.

– Конечно, не я разбужу вас и сброшу с высоты под тем предлогом, что восхождение очень опасно. Я сам много раз забирался в невидимую и неведомую область.

– Но, к несчастью, некто пробудит меня, ненавистный мне маркиз Сатана, который берется за все роли, чтоб сделать меня участницей его комедии, но чем больше приближается он, тем дальше я чувствую себя от него. Ах, если бы вы могли избавить меня навсегда от этого человека, имеющего притязание казаться демоном!

– Он, может быть, и демон, я не доверяю ему.

– Как же он попал в число ваших друзей?

– О, для меня он просто репортер, так как все знает. Если угодно избавиться от него, то я пошлю его к черту.

Я подошел к маркизу, который придумывал средство выжить меня.

– Любезный друг, – сказал он мне, – здесь, как видите, везет мне, но зато я рискую проиграться в клубе, где играют за меня. Если вы мне друг, то отправитесь туда и попросите не оканчивать игру.

– Да, – ответил я с самым невинным выражением, – тем более что мне здесь нечего делать. – И, приняв таинственный вид, продолжал: – А вы сядете в свое купе и отвезете домой д’Армальяк, которая просила меня проводить ее; но я не исполню ее просьбу, потому что не влюблен.

Маркиз проницательно поглядел на меня. Я никогда не обманывал его, и потому он не мог подумать, что я хотел обмануть в этот вечер.

Он тотчас взял шляпу и объявил, что едет в клуб.

Княгиня удивилась этому внезапному отъезду, но д’Армальяк поняла, что я исполнил ее желание.

Трудно представить, с какой радостью она благодарила меня за оказанную услугу, хотя для этого не нужно было иметь особенного гения; маркиз сидел и ждал в своем купе.

Для большей безопасности приказали лакею объявить маркизу в случае его возвращения, что я уехал, а дамы ложатся спать.

Кажется, княгиня и д’Армальяк были особенно милы в этот вечер. Они говорили одновременно, но это был обворожительный дуэт; их глаза горели, пылающие уста переходили от улыбки к смеху; иногда они падали на диван в изнеможении.

Тогда взгляд их смягчался, лицо омрачалось, душа переносилась к зеленеющим берегам, в сердце прокрадывалось тайное и более высокое наслаждение. Потом вдруг уносились они в лучезарную область, до того счастливые открытием нового мира, что падали в объятия друг друга, бледные, трепещущие, в лихорадочном состоянии.

– Теперь вы не боитесь пробудиться к жизни, – сказал я Жанне в ту минуту, когда она обнимала княгиню, как обнимал Иксион облако.

Она пожала мне руку с дикой энергией и, побледнев еще больше, сказала:

– Марциал! Марциал! Марциал!

И устремила пристальный взгляд на дверь, как будто в нее должен был войти Бриансон.

Обнимая княгиню, она мысленно обнимала Марциала.

Глава 10. Ночной Париж

На другой день маркиз выразил мне свое неудовольствие за вчерашнюю шутку и обвинил в том, что я расстроил его новый план кампании. Я отвечал, что еще не настало его время. Жанна так сильно любила Марциала, что не могла отдаться другому, даже в порыве ревности и гнева, даже в минуту невинного опьянения.

Но это не воспрепятствовало маркизу выразить желание продолжать забаву персидским ядом, который совмещал в себе все виды опьянения.

Впрочем, Жанна, хотевшая, подобно княгине, всего лишь забыться, продолжала пить чай маркиза, но в его отсутствие.

Маркиз оставил пузырек с «Красным сном», княгиня попросила второй, потом третий, обещая, что когда-нибудь вечером пригласит его самого разливать эту волшебную жидкость.

У маркиза было столько дел, что он не оскорбился тем, что без него пили «Красный сон». Маркиз надеялся найти у обеих дам, особенно у Жанны, большее презрение к предрассудкам и обязанностям.

Княгиня и Жанна знали госпожу Моранжи, которая по окончании медового месяца снова начала свои ночные странствования во время отсутствия Морица К., уехавшего за границу с секретным поручением. Ей так нравилось жить ночью, что она убедила наконец княгиню и с ее помощью Жанну. Таким образом, они все трое отправились туда, куда ездила одна госпожа Моранжи.

Но и в этот раз ошибся маркиз. Правда, он имел дело с ненасытными искательницами, которые думают, что жизнь есть запретное древо, но если княгиня не считала предосудительным странствовать ночью по грязным местам, ибо, в сущности, она останется прежней княгиней, то д’Армальяк изо всех сил держалась за природную гордость.

Однако она согласилась – это был карнавал – одеться учительницей музыки и вместе с обеими приятельницами отправиться в «Мертвую крысу», но, к несчастью, в эту ночь «Мертвая крыса», казалось, спала глубоким сном. Каждый молча пил или курил в своем уголку, так что наши дамы услышали только две или три пошлости.

Им не хотелось даром потерять ночь, они отправились на толкучку и толкались там среди пьяниц, которые занимались праздным ночным шатанием; они уже стали приходить в отчаяние, когда у дверей кабака подошли к ним два молодых человека в белых галстуках.

– Недурны, – сказал один из них, указывая на дам.

– Да, – отвечал другой, – они кажутся изгнанницами, которые возвращаются на родину.

– Ну, господа, предложите нам угощение, – сказала княгиня.

Сказано – сделано. Вошли.

Молодые люди принадлежали к лучшему обществу и, подобно нашим дамам, хотели видеть ночной Париж.

Хотя три дамы не щадили белил и румян, хотя наделали себе родинок, однако боялись, что их узнают эти молодые люди, с которыми они встречались в обществе.

– Зачем вы сюда пришли? – спросил первый княгиню.

– Я учительница и отыскиваю учениц.

– А ты? – спросил второй у Жанны.

– Я даю уроки музыки.

– Что касается меня, – сказала госпожа Моранжи, не ожидая вопроса, – я устраиваю браки и уже в течение пятнадцати лет имею большой успех. Меня зовут Фуа.

Уговорились ужинать вместе в Omelette sans oeufs или в Filet inédit.

Отправились сперва в Omelette sans oeufs, но, не найдя там лукового супа, перешли в Filet inédit.

Княгиня веселилась, как сумасшедшая, а госпожа Моранжи, как ноктамбула. Но Жанна далеко отстала от них, несмотря на все свои старания.

Я даже думаю, что, не будь ее тут, добродетель остальных дам могла бы подвергнуться некоторой опасности, так как молодые люди заявили, что не следует брезговать такими спутницами.

Встали из-за стола в три часа, заплатив двумя су больше за то, что пользовались скатертью. Зал был полон, и служанка высказала, что три дамы со своими провожатыми засиделись слишком долго, так что пришлось отказать очень порядочным людям. Вместе с тем служанка предложила потесниться и дать место новоприбывшим.

Едва она замолчала, как вошла женщина с хлыстом в руке, горластая, как прачка, высокомерная, как принцесса. Это была княгиня Три Звездочки, которая также хотела видеть самые грязные закоулки ночного Парижа.

Она не потрудилась перерядиться и приехала в своем обыкновенном костюме, бесстрашная, готовая все презирать.

Д’Армальяк узнала ее с первого взгляда.

Княгиня Три Звездочки заговорила:

– А! Целая стая белых галстуков с портнихами!

Княгиня с родинкой, задетая за живое, вскочила, как будто с намерением выгнать княгиню Три Звездочки.

Но в эту минуту вошел Бриансон.

– А, Бриансон, я вас знаю, – сказала она весело, – мне случалось аккомпанировать на фортепьяно вашей кантатрисе, Маргарите Омон. Вы продолжаете поражать своих жертв?

– Жертв! – вскричала княгиня Три Звездочки. – Это слово неизвестно мне!

Марциал пристально смотрел на трех женщин и узнал Жанну, хотя та отвернулась.

– Мы ошиблись, – сказал он своей спутнице, – мы пришли сюда не затем, чтоб встретить светских людей.

Марциал хотел ее увести, но та замахала хлыстом, выражая тем свое желание остаться, однако он сумел укротить эту ужасную амазонку.

«Невероятно, – подумала Жанна, когда затворилась дверь, – что бы я ни делала и куда бы ни пошла, Марциал всегда оказывается на моем пути. Но какое мне до него дело, если я питаю к нему ненависть».

Книга двадцать третья. О красоте и об искусстве быть прекрасной

Глава 1. Как девица Рашель сделалась прекрасной

Княгиня Шарлотта и Жанна д’Армальяк были, как вам известно, две красавицы: первая с черными волосами и голубыми глазами, вторая белокурая с черными глазами. Однажды вечером, когда около них собрались тонкие знатоки живописи, они вели разговор на характер красоты.

Один из влюбленных в Жанну вскричал:

– Белокурые волосы и черные брови! – И повторил это же по-гречески.

– Из любви к греческому позвольте мне расцеловать вас, – сказала Жанна, протягивая для поцелуя ноготок.

Но эллинист схватил ее руку и украсил «браслетом из поцелуев».

Он напомнил, что помпейская Венера имела золотые обручи на ногах, но Жанна не протянула ему своей ноги, как протянула руку.

Один из влюбленных в княгиню превозносил черные волосы и голубые глаза.

– Голубые глаза – сама любовь.

– Черные глаза – само сладострастие, – сказал эллинист, – у белокурой Венеры были черные глаза.

Маркиз Сатана, разумеется, расхваливал так называемую чертовскую красоту, говоря, что всякая другая годна только для статуй. Чертовская же красота есть истинная. Это по преимуществу парижская красота, не знающая ни правил, ни теории, ни грамматики. Она изменчива, как весеннее небо, имеет свои облака на лазури, светлые и теневые стороны, свою улыбку и грусть.

Монтень первый сказал, что мужчина и женщина стали носить одежду единственно из желания скрыть свое безобразие, ибо Монтень находит, что человек – самое безобразное животное.

По его мнению, одежда не есть вопрос атмосферы или стыдливости; мужчина и женщина познали свое безобразие и пожелали скрыть его. Однако Монтень не осуждает все человечество одним росчерком пера: «Эти слова относятся только к нашему обыкновенному порядку, и будет святотатством распространять их на те божественные сверхъестественные и необыкновенные красоты, которые нередко блещут между нами, подобно звездам, в телесной и земной оболочке».

Древние сами допускали только «сверхъестественную» красоту, потому что говорили: «Прекрасен, как статуя». По их понятиям, чистая, безусловная красота была привилегией богов; на одном только Олимпе встречались Марс и Венера, Аполлон и Дафна, Юпитер и Леда – вот почему греческий ваятель, видевший олимпийских богов сквозь призму гомеровского рассказа, должен был заимствовать части тела у семи моделей, чтобы создать Венеру, выходящую из моря.

В Афинах красота тем больше обоготворялась, чем сверхъестественнее была. Полигнот и Фидиас, Апеллес и Зевс творили «прекраснее природы», потому что для великих умов, за исключением Аристотеля, искусство есть выражение, а не подражание природе.

Бушардон, ваятель XVIII века, говорил, что после чтения Гомера все люди казались ему на пол-локтя выше. Причина тому та, что люди Гомера боги. Потому-то Гомер сравнивает их с богами, а женщин с богинями или по крайней мере с царями и царицами, будущими богами и богинями. Он сравнивает их также с деревьями, потому что деревья высоки и досягают до неба. Феокрит впадает уже в приятность; это александрийская эпоха.

Еще раньше нашего века придавали красоте все признаки миловидности. Умильные глазки – древнее выражение. Греки эпохи упадка не любили Венеры, если она не имела умильных глазок и не косила немного. Божественная и царственная красота гомеровских героев стала лишь красотой Фрин и Лаис, этих древних Помпадур и Дюбарри. Высокое чувство красоты стало лишь вожделением к женским прелестям. Но красота владычествовала всегда над страстями. Аристотель говорит: «Право владычества принадлежит красивым; кто напоминает образ богов, тому подобает почитание». Впрочем, это владычество красоты сохранилось и до нашего времени. Лабрюйер говорил при дворе Людовика XIV, что прекрасное лицо есть самое прекрасное зрелище.

Nihil magnum quod non est placidum: ничто не велико, если не спокойно; если нет великого, нет и прекрасного; таков был высший закон египетских художников; это статуя на своем пьедестале. Греки заставили двигаться статую, но сохранили спокойную важность, отвергая всю игру выражений. Винкельман, бывающий часто холодным ритором, высказал прекрасную мысль: «Красота должна быть подобна самой прозрачной воде, почерпнутой из чистого источника». Греки эпохи упадка влили в источник полные амфоры вина.

Теперь выражение есть одна из черт красоты. Лабрюйер говорит: «Умный вид в мужчинах то же, что правильность черт в женщинах». Но женщины тогда только признаются красавицами, когда они прекрасны по линиям и форме головы, очертаниям и по прелести.

Однажды Рашель, красоту которой превозносил Морни, сказала:

– Вы все, находя меня теперь красивой, не можете представить, до какой степени я была прежде безобразна. Мне предстояло играть трагедию, а между тем мое лицо было комическое, с угловатым лбом, крючковатым носом, выдавшимся ртом, так что на меня нельзя было смотреть без смеха. Остальное вы сами можете представить. Однажды я отправилась с отцом в Луврский музей. Я без особенного волнения проходила мимо картин, хотя некоторые из них изображали трагические сцены. Но когда я очутилась среди изваяний, во мне произошел какой-то переворот. Я пришла к тому убеждению, что прекрасно быть прекрасной. Я вышла оттуда более величественной, с заимствованным достоинством, которое мне следовало превратить в природное. На другой день я просматривала гравюры антиков, и ни один урок консерватории не был для меня столь полезен. Если я услаждала зрение своими позами и выражением лица, то потому, что великие произведения научили меня тому.

Рашель так прекрасно сказала это, что мы были тронуты ее словами. Известно, что она говорила лучше всех, хотя бы говорила, как уличный мальчишка.

– Ах, я забыла, – продолжала она, – если я стала прекрасна, – вы находите меня такой, но я не верю, – то еще потому, что каждый день старалась не быть безобразной. Я была в полной силе, когда мне пришла идея переделать себя, в чем я и успела с Божьей помощью. Угловатости лба исчезли, волосы прикрыли его на античный образец, глаза стали больше, нос выпрямился, тонкие губы потолстели, неровные зубы стали в ряд.

Рашель лукаво улыбнулась: «Потом я придала всему этому вид ума, которого, однако, не имею». Комплименты прервали ее рассказ. «Но самое главное, – прибавила она, – то, что я не хотела быть прекрасной для одного мужчины, а стремилась быть такой с точки зрения искусства, отвергающего любовные интриги, как выражаются философы на своем прекрасном языке».

В этот вечер столько аплодировали Рашели, сколько, быть может, никогда не аплодировали. У Морни собралось не больше пятидесяти человек, но это был цвет Парижа, настоящий конклав дилетантов.

По древнему выражению, лицо есть свет тела; можно сказать, что глаза – свет лица. Гомер дает женщинам большие глаза, Юноне – воловьи; Феокрит дает Минерве – совиные. Видели вы когда-нибудь совиные глаза? Как они умны и кротки, глубоки и блестящи! Это кротость мудрости!

В одной древней книге жених говорит: «Ты поразила меня зеницей своего ока и власами главы». В той же книге глаза женщины сравниваются с горлицами, омытыми в молоке на берегу источника. Чудное сравнение! И с чем не сравнивали глаз! Галлус говорил, что глаза его возлюбленной были звездами. Лактанций сказал, что глаза под ресницами блещут и сверкают, как алмаз в золотом перстне. И сколько раз говорили: «Твои глаза лучисты, как солнце». Но все эти метафоры ничтожны в сравнении со словами арабского поэта, желавшего выразить, что глаза есть самый свет: «Господь сказал им: „Да бысть!“ и быша очи».

Все первобытные поэты, рисуя женщин, довольствуются только упоминанием об их глазах: «с миловидными веками» или «с выражением любви».

Предпочитали ль древние голубым глазам черные? Может быть, хотя Анакреон влюбился в голубые глаза своей возлюбленной. Почти все поэты говорят, что черные глаза нежнее и блестящее; они любят соединение белокурых волос с черными глазами; они еще не изобрели глаз другого цвета.

Если от сотворения мира до наших времен глаза имели восторженных поклонников, то и волосы также приводили многих в энтузиазм. Современный Моисею царь влюбился в прядь волос, принесенную Нилом к его ногам. Не были ли это волосы принцессы Маутирилис из XIX династии, прозванной Пальмой? «Волосы ее черны, как мрак ночи». И ей также служили волосы одеждой, когда она сбрасывала с себя покровы. Ее прекрасные волосы, конечно, весили двести циклов, как волосы Авессалома.

Когда Венера выходила из воды в сопровождении Граций и Купидонов, то, без сомнения, была еще прекраснее с распущенными густыми волосами, которые окружали ее, подобно солнечным лучам.

Она была белокурая, такими же были Елена и Дафна. Вся древность обожала белокурые волосы, для всех поэтов быть белокурым значило быть прекрасным. Марс и Ахиллес имели белокурые волосы; упоминается один покоритель городов, свирепый герой, который окрасил свои волосы в белокурый цвет, чтобы они были похожи на львиную гриву. Мессалина имела черные волосы, но, выходя из дворца, надевала белокурый парик.

Тщетно восставал Овидий против белокурых париков, римлянки упорно продолжали покупать волосы у германок и галлок; одна бретанская песенка говорит, что уже две тысячи лет местные девушки продают свои волосы; в Бретани же покупают волосы и современные нам куртизанки.

Но Венера, Елена, Дафна и другие не покупали своих волос, которые казались «золотыми и доходили до ступни».

Поэты и влюбленные ожесточенно спорят о черных и белокурых волосах. «Оденься своими власами, – говорит Саади, – я люблю тебя, как ночь, и забуду в твоих объятиях дневной свет». Один арабский поэт сказал: «Твои черные волосы трепещут, подобно крылу ворона». Греческий поэт говорит: «Твои волосы черны и резвы, как стрекоза».

Пиндар воспевает золотистые и черные волосы, но Гораций предпочитает только белокурые. Овидий воспевает красоту Леды, имевшей черные волосы; но Аврора была белокурая, прибавляет он в восторге при созерцании розовоперстной красавицы. Другой поэт выразился: «Если ее прекрасные волосы золотисты, то шея бела, как молоко».

Где начинается и где оканчивается белокурый цвет? Греки говорят: «Волосы медового цвета», как выражался Альфред Мюссе, «белокура, как колос». Но медовый цвет – цвет южный, а не северный, в котором нет теплоты тона, чарующего глаза.

А рыжие волосы! Этот цвет, презираемый в древности, презирается еще больше в настоящее время.

Один поэт сказал куртизанке, что не хочет знаться с ней по причине ее рыжих волос. Однако римлянки окрашивали волосы в пламенный цвет, чтобы выразить пылкость своей любви. «Зачем царский пурпур на твоей главе?» – говорит древний царь одной из своих жен. «Зачем кровавый цвет на власах?» – спрашивает один из древних писателей. Затем, чтоб напоминать восходящее и заходящее солнце.

Золотистые волосы самые прекрасные, потому что сияние есть идеал всякой красоты. Аполлон, первый красавец, был, по мнению Ронсара, окружен сиянием. Гомер сравнивает своих богинь и смертных с «златовласою Венерой».

Если искусство не творчество, не создание души, ищущей дороги к небесам, не стремление к вечному свету, то чем оно будет? Работой ремесленника. К чему воспроизводить природу, не давая ей божественного чувства, невидимого для профана. Следовательно, искусство будет только обманом зрения. Аристотель ошибался, называя искусство подражанием природы, если, впрочем, он не хотел сказать, что художник подражает творчеству природы. Искусство есть проявление, а не подражание природе.

Довольствуясь копированием видимой картины, художник умаляет ее. Его терпение удивляет меня, но моя душа не потрясена, как бывает при созерцании зрелища живой природы, когда мной овладевает чувство прекрасного, великого, бесконечного. Если же художник смотрел на картину природы духовным оком, то своим энтузиазмом он восхищает и возвышает меня, пробуждает во мне ту частицу божества, которая даст мне минуту величия, хотя бы вся моя жизнь на земле протекла в неизвестности.

Франция раздает венки за целомудрие, Англия же раздает их не только самым целомудренным, но и самым прекрасным.

Подобно Древней Греции, Англия имеет много причин обращать особенное внимание на красоту. Красота есть уже образ целомудрия, потому что нет «образа без души», нет женщины без сердца. Бальзак сказал: быть прекрасной – значит стоять на полдороге между землею и небом.

Вы скажете, красота есть дело случая и что не следует награждать случай, как награждают целомудрие, которое есть личное качество. Нет. Красота не дело случая: чудовища рождают только чудовищ. Чтобы произвести на свет красивых детей, нужно иметь в душе чувство прекрасного. Древние ставили в брачной комнате изображения самых прекрасных богинь. Они даже простили Фрину, потому что она обладала совершенной красотой. Вот почему английская королева имеет свой двор красоты. Известно, что в Drawing roam, ежегодно представляются ей те, которые достойны продолжить древние традиции книги красоты.

Вся аристократия – родовая, финансовая, титулованная и нетитулованная – представляет молодых девушек, которые будут законодательницами моды.

Таким образом, можно сказать, что английская королева председательствует в академии Изящных искусств в лицах. Она тем больше имеет на это право, что в свое время была сама прекрасна.

Конечно, во время этой беседы о красоте решили, что черноволосая княгиня и белокурая Жанна имели все характерные черты красоты.

– Не считая родинок, – вставил маркиз Сатана.

Книга двадцать четвертая. Бриллиантовая дама

Глава 1. Беседа о бриллиантах

– А Роберт Амильтон? – спросил я у маркиза Сатаны.

Рассказывая мне одно из приключений Амильтона, маркиз объяснил при этом историю с бриллиантами, которая до кампании занимала умы всех.

Иногда в журналах помещаются следующие сведения за подписью официальных репортеров: «Блестящий и чудесный бал, мужчины щеголяли умом, женщины ослепляли бриллиантами».

Сначала поговорим о бриллиантах.

С тех пор как в Париже оказалось больше воров, чем бриллиантов, женщины придумали отличный способ носить драгоценные каменья. Они отправляются к ювелиру, открывают футляры и заказывают столько фальшивых камней, сколько у них есть настоящих, поступая почти так же, как любитель картин, приказывающий списать с них копии для будничных дней.

Но женщины не носят свои бриллианты даже в праздничные дни, а несут их во Французский банк, другими словами, прячут на шесть футов под землею. Они довольствуются фальшивыми камнями, говоря, что никто не заподозрит их поддельности. Притом никто не станет разглядывать пристально.

Людовик XIV носил на шляпе знаменитый бриллиант, названный потом «Регент»; принцесса Беррийская носила его на своей очаровательной груди; Наполеон I носил его на эфесе шпаги. До этого времени еще не изобрели поддельных бриллиантов. Первая мысль о них принадлежит госпоже Марс, у которой украли ее бриллианты. Теперь всякая рассеянная женщина подвергается опасности быть обокраденной.

Итак, рассказывая об Амильтоне, маркиз сообщил мне историю хорошенькой американки, бриллианты которой наделали много шума в конце царствования Наполеона III.

Глава 2. Похождения князя Эндерберга

Около этого времени приехал в Париж иностранец приятной наружности, о котором журналы упоминали под именем князя Эндерберга; при нем состояло четыре адъютанта, которые вели нескончаемые рассказы о подвигах князя.

Первый адъютант был официальным историографом деяний храбрости, мужества, безрассудства. Князь где-то командовал полком, но за одно оскорбительное слово дрался на дуэли с высокопоставленным лицом; разумеется, ранил это лицо, которое скрыло дуэль во избежание огласки.

Второй адъютант был официальным историографом обширных познаний князя. Он рассказывал, что его государь и повелитель совершил кругосветное путешествие в обществе ученых, которые наперерыв дивились географическим познаниям его сиятельства; разумеется, он открыл неизвестные страны и водрузил там свое знамя.

Третий адъютант был официальным историографом богатства и милосердия князя. Какая расточительность, но и сколько благодеяний! Разумеется, конфисковали его владения, но не могли довести до совершенного разорения, потому что рудники и леса не вошли в состав родового имущества и потому не были конфискованы.

Четвертый адъютант, знаменитый поэт во владениях Эндерберга, был официальным историографом любовных приключений князя. Никогда Дон Жуан, Ловелас и герцог Паризи не могли сравниться в этом отношении с князем, великим сердцеедом, который пожинал любовные приключения и уносил в каждой руке по целому снопу заплаканных женщин. Поэтому он не сомневался, что Париж в скором времени воспламенится от его любовных взглядов.

Благоразумные люди заподозрили бы неладное, слушая про подвиги, мужество, богатство и обольщения князя Эндерберга, но в Париже нет благоразумных людей. Это по преимуществу такой город, в котором принимают людей за тех, за кого они себя выдают.

И однако уловки князя были грубы! Его адъютанты поочередно являлись в редакции журналов и, платя по десяти франков за строчку, воспевали его сиятельство. Так, в одном журнале было помещено: «Князь Эндерберг был вчера в Опере, в прежней адской ложе, с некоторыми иностранными знаменитостями. Один из его адъютантов бросил на сцену букет, когда вышла госпожа Фиокр. Говорят, в этом букете было столько же бриллиантов, сколько роз».

На другой день напечатали: «Князь Эндерберг абонировал в итальянской Опере ложу на авансцене; он поклонник Патти, ужинал у нее и сказал маркизу: „Поздравляю вас, эта курочка из Ко несет золотые яйца“».

За ту же цену – по десять франков за строчку – печаталось в журнале: «Вчера был малый прием у императрицы: понедельник иностранцев. Князь Эндерберг танцевал с синеокой посланницей, которая привела всех в восхищение. Князь равно красив пеший и конный; он столько же грациозен в танцах, сколько искусен в умении владеть оружием».

Даже при более умеренных похвалах князь мог бы сделаться львом Парижа. Его наперерыв звали всюду; не было котильона без него; ежедневно спрашивали друг друга в лесу: «Приехал князь?»

Он был своим человеком как в большом, так и в полусвете. Кора Пирль советовалась с ним об упряжке, а Субиз хотела знать его мнение об игре в любовь и об азартных играх.

Он потому главным образом занял высокое место в общественном мнении, что в его передней находились алебардист и гвардейский капитан: это производило удивительный эффект в такой демократической стране, как Франция. Кроме того, он носил ордена, обладал секретной фабрикой, где вырабатывались грамоты и патенты. Он небрежно говорил, что не утратил ни одной из своих привилегий: ни жаловать права дворянства, ни чеканить монету.

Друзей он имел бесчисленное количество. Имевшие ордена надеялись получить от его милости графский титул, а графы – орден. Люди нечестолюбивые довольствовались дружбой князя, имевшего право чеканить монету.

Живут в Париже среди такого хаоса и вихря, на краю пропасти, мечтая о возвышении, жаждая завтрашнего дня, среди страстных грез честолюбия и любви, предаваясь сердечным делам среди денежных и заботясь о денежных среди сердечных дел, – что самые недоверчивые люди протягивали руку князю Эндербергу, принимали его у себя, не спрашивая его бумаг. Откуда брал он деньги, расточаемые на лошадей и куртизанок? Он вел игру в трех клубах; адъютанты плакали о проигранных деньгах, но утешались на балах князя, говоря, что молодость должна перебеситься.

Он так ловко вел дело, что исчез, достигнув зенита славы.

Весь Париж впал в глубокое уныние. «Он был отличным товарищем». – «Кто станет теперь играть со мной?» – вскричала со слезами девица Подсолнечник. Этот задушевный крик мог бы разрушить многие иллюзии, потому что Подсолнечник постоянно выигрывала. Но у кого есть время быть логичным?

Князь во всеуслышание заявил: «Я отправлюсь домой за деньгами, потому что в Париже нужно иметь их несметное количество».

Попадались игроки, рассуждавшие о карточных случайностях и говорившие со вздохом: «Этот Эндерберг наказание для меня; всякий раз, когда он приезжал, я наперед был уверен, что проиграю. Напрасно говорит он, будто постоянно проигрывает, я видел, какие куши он загребал».

Это мнение, высказываемое сперва робко, стало наконец общим, так что князь Эндерберг, возвратясь в Париж, встретил холодный прием в клубах и понял, что за его игрой будут следить сто глаз. Он стал играть гораздо реже.

Впрочем, это был находчивый человек: в житейской игре можно играть без карт.

Отстав от полусвета, он, как выражался, посвятил себя с большим рвением серьезным удовольствиям настоящего света. Его принимали всюду, – даже у герцогинь и в Тюильри, в такие дни, когда никто не принимает кого бы то ни было.

Во второй приезд князь Эндерберг усвоил более серьезную и важную осанку. Он говорил, что не пропускает ни одной проповеди; адъютанты рассказывали, что этот отъявленный скептик, смеявшийся над всем, кроме самого себя, обратился на путь истины после благочестивых разговоров с папой во время последнего своего пребывания в Риме.

Теперь князь вел менее рассеянную жизнь, деля свое драгоценное время между церковью и двором, говоря во время редких своих визитов единственно об отце Гиацинте, которого никогда не видел, и об императрице, в салонах которой не появлялся.

– Видите ли, – вещал он с величайшим пренебрежением к земным вещам, – я до сих пор вел рассеянную жизнь, теперь же хочу сосредоточиться, и великие предстоящие мне судьбы все больше и больше отвлекают меня от парижских увеселений. Вскоре я совсем прощусь с ними: так повелевает долг.

Напрасно представляли ему, что мирские почести не обязывают скучать, он отвечал словами Лабрюйера: «Имея обязанностью пещись о душах, надо серьезно смотреть на жизнь».

Тогда-то случилось странное происшествие, о котором много говорили в парижском свете.

Глава 3. Продолжение

Однажды в итальянской Опере, напротив императорской ложи на авансцене, сидели англичанка и американка. Они были не только хороши, но и сверкали бриллиантами.

Знакомство их началось в последний сезон морских купаний в Брайтоне; обе они были почти вдовы, потому что муж англичанки находился в Индии, а муж американки получил от нее приказ не являться в Париж раньше того времени, как учетверится его богатство.

Они заметили, что князь Эндерберг, сидевший напротив в императорской ложе, постоянно лорнировал их. Они, в свою очередь, лорнировали его черную бороду, которая блестела, как вороново крыло.

– Жаль, что в нашей стране нет князей, – сказала американка.

– Зато в Париже их столько, что не оберешься, – отвечала англичанка.

Представьте себе удивление американки, когда отворяльщица лож доложила, что князь Эндерберг просит позволения войти.

– Ни за что, – сказала американка, – что скажет мой муж в Бостоне?

– Все, что ему угодно, – произнесла англичанка и сделала отворяльщице лож знак ввести князя Эндерберга.

Он поклонился дамам с изысканной вежливостью, распространяя вокруг запах тончайших духов, который привел американку в упоение.

– Садитесь, князь, – сказала она.

Князь улыбнулся и продолжал стоять.

– Столь милостивый прием трогает меня. Я сейчас был в ложе императрицы и вместе с ее величеством любовался на вас обеих: вы более чем прекрасны. Только Америка и Англия могут производить таких красавиц. Я объехал вокруг света и нигде не встретил ничего подобного северным американкам и брайтонским Офелиям – у них одни и те же прародители. Вы знаете, кто ваши прародители?

Обе дамы поглядели на князя, который изложил им следующий парадокс, не раз уже напечатанный мной:

– Вы по прямой линии происходите от белокурой Венеры, белокурой Психеи, белокурой Елены. Что такое Древняя Греция? Маленький остров, заселенный колонией первобытных англичан, и потому все герои и героини Гомера имеют белокурые волосы. Прекрасный Парис – попавший в Трою англичанин; для гордого Альбиона Греция была за три тысячи лет тем же, чем теперь Ост-Индия.

Англичанка нашла парадокс очень остроумным, но тут же решила, что прекрасный Парис никогда не возвращался в Англию.

Американка едва сдерживала свою внезапную радость. Слышать князя! О, если бы она побывала в Европе до своего замужества, то никогда не стала бы супругой американского банкира.

Князь продолжал:

– Императрица напоминает мне знаком, что я пришел к вам в качестве посла. – И, обращаясь к американке, прибавил: – Ее величество заметила, что у вас удивительные серьги. Где вы отыскали это чудо? Какой великий художник оправлял эти бриллианты? Это чудо ювелирного искусства.

– Неужели?

– Восхваляют серьги госпожи Паива, но ее камни не столь чистой воды, как ваши.

Так как в эту минуту внимание всех было обращено на Патти, то американка подумала, что никто на нее не смотрит. Она отодвинулась назад, сняв одну серьгу, подала ее князю.

– Я не осмелился бы просить ее у вас, – сказал он, любуясь серьгой, – но доставил бы большое удовольствие императрице, которая желает видеть ваши серьги.

– Прошу вас, – сказала американка, – поторопитесь отнести серьгу ее величеству и испросить для меня приглашение на понедельники.

– Как вы, так и ваша знакомая, можете рассчитывать на это. Я буду иметь честь сам вручить вам пригласительные записки.

Князь встал. Обе стороны рассыпались в любезностях.

– Я немедленно вернусь, – сказал князь, – и, если позволите, просижу третий акт в вашей ложе.

Он ушел.

– Какая утонченно-аристократическая манера! Найдется ли хоть один американец, который имел бы от природы подобную сановитость.

– Ах, для этого нужно родиться аристократом.

Обе они не спускали глаз с императорской ложи.

Занавес опустился, и громкие аплодисменты Патти несколько отвлекли внимание обеих дам.

– Конечно, – сказала американка, – он не может войти в императорскую ложу во время подобного торжества.

Но когда стихли аплодисменты, англичанка заметила, что князя еще не было в ложе.

Американка начинала сердиться, когда императрица встала и пошла в смежный салон.

– Какое несчастье! – вскричала американка. – Мы не увидим, как она примет князя и станет любоваться моим бриллиантом.

– Знаете ли, что произойдет? Императрица примерит вашу серьгу.

– Ах, если бы мы были там. Впрочем, в следующий же понедельник ее величество заговорит с нами.

Глава 4. Продолжение

К третьему акту князь не пришел.

– Странно, – сказала англичанка, – и в императорской ложе его также нет.

– Что же тут удивительного? У него столько знакомых в зале.

И американка нагнулась осмотреть почти все ложи.

При последней сцене, когда всякий занят больше своим экипажем, нежели финальной катастрофой, американка спросила у отворяльщицы лож, не видела ли она князя.

Отворяльщица отвечала, что князь ушел и что, вероятно, они встретят его на лестнице, если только он уже не отправился с какой-нибудь княгиней.

– А что, если эта княгиня украдет у него ваш бриллиант? – спросила англичанка и, не получив ответа, прибавила: – Или сам он украдет?

– Может ли воровать подобный человек?

Обе дамы не встретили князя ни на лестнице, ни у подъезда,

– Уверены ли вы, что именно его мы видели в ложе императрицы? – сказала американка своей приятельнице, садясь в карету.

– Я больше ни в чем не уверена, – ответила англичанка. – Сколько стоит ваш бриллиант?

– Пустяки, не больше ста пятидесяти тысяч франков. На что князю такая ничтожная сумма?

Хотя американка сильно встревожилась, однако все еще не хотела верить, что обманута титулованным мошенником. Она не сомневалась, что на другой же день князь привезет ей серьгу и приглашение на понедельники. Может быть, императрица пожелала вполне разглядеть бриллиант при дневном свете и оценить его красоту?

Англичанка убеждала ее в нелепости подобных предположений, но та еще находилась под обаянием князя.

Без сомнения, случилось что-нибудь необыкновенное, так как князь не мог быть вором.

Быть может, он потерял серьгу и не хотел явиться, не найдя ее.

На другой день американка сидела дома, но попросила приятельницу съездить в лес и переговорить с князем, если встретит его; сама же хотела ждать у себя.

Князь не приезжал ни в лес, ни к американке.

Вечером американка опять ждала, между тем как ее приятельница отправилась одна в Оперу, где расспрашивала о князе Эндерберге и слышала о нем самые противоположные мнения.

На третий день американка заболела. Она придумывала сказку, чтобы скрыть свое приключение с князем, и предпочитала говорить, что сама потеряла серьгу, нежели признаться в истине и сделаться посмешищем всего Парижа.

– Главное, ни слова обо всем этом, – говорила она англичанке. – Позвонили. Не князь ли?

Глава 5. Секретарь префекта

Вошел не князь, а главный секретарь префекта полиции, в черном с белым галстуком, и объявил, что знает о несчастном случае с американкой. Он еще не мог объяснить, с какой целью взял князь серьгу; быть может, это шутка, так как он известен своими эксцентричными выходками; но префект полиции не может допускать подобных шуток и посылает своего секретаря успокоить прекрасную американку; он уже знает, где находится серьга, и вечером прикажет агентам сделать обыск, причем, конечно, будет найден бриллиант.

Затем посланный вручил письмо от Пиетри, написанное на бумаге большого формата, с печатным бланком «Префектура полиции». Префект просил американку верить секретарю, как ему самому, и отдать другую серьгу, дабы он мог удостовериться, что она пара той, которую князь по непростительной ветрености вверил своей любовнице.

Американка была тронута до слез и не могла прийти в себя от удивления столь прекрасным устройством парижской полиции.

– Я была уверена, что серьга отыщется, – сказала она своей приятельнице, – подобный бриллиант не может пропасть бесследно.

И, не думая долго, отворила небольшой шкаф черного дерева и вынула другую серьгу.

Увидев последнюю, посланный вскрикнул от удивления.

– Это восьмое чудо – после вас. И подобная драгоценность находится в настоящую минуту в рабочем кабинете, виноват, в уборной Подсолнечника.

– Я меньше вас прихожу в восторг от своих серег, – сказала скромно американка, – но была бы очень довольна, получив их обе. Мне кажется, я потеряла равновесие в жизни и наклоняюсь в одну сторону.

Посланный взял серьгу:

– Постараюсь восстановить разрушенное равновесие.

Без сомнения, он опасался, чтобы американка не передумала, так как поклонился и вышел.

Больше он не возвращался.

Глава 6. Продолжение

Американка ждала его, как прежде ждала князя Эндерберга.

Через два дня она, казалось, поняла.

Она помчалась в префектуру. Пиетри был в отсутствии, американка спросила секретаря и послала свою карточку. Секретарь в ту же минуту принял ее. Она, по-видимому, удивилась, не видя приезжавшего к ней апокрифического секретаря, и стала отыскивать его глазами.

– Секретарь господина префекта?

– Я секретарь.

– Вы? Меня обокрали!

Секретарь счел ее за сумасшедшую. Она рассказала оба свои приключения.

Секретарь не мог удержаться от улыбки, потому что комедия была отлично сыграна.

– Князь Эндерберг уже далеко от Парижа, – сказал он американке, – я пошлю телеграмму, чтобы его арестовали. Что же касается того, кто играл мою роль, то я надеюсь захватить его.

– Ах, зачем я не приехала к вам вчера!

Но что стало с бриллиантами американки, пока полиция разыскивала исчезнувшего князя Эндерберга?

Около этого времени общее внимание было обращено на Роберта Амильтона, который щеголял лошадьми и любовницами и был очень похож на князя Эндерберга. Как не заметили, что один исчезал в то время, когда появлялся другой?

Хотя американка не рассчитывала увидеть опять свои знаменитые серьги, однако тайный голос говорил ей, что последние будут найдены. Она не расставалась с англичанкой, которая также не могла верить, чтобы все окончилось.

У индийцев есть прекрасный символ надежды: двуликая женщина, которая улыбается даже в то время, когда убегает; чувствуешь, что она уходит, но, видя ее симпатичный взгляд, думаешь, что, быть может, она вернется.

Однажды утром американка получила письмо, которое я воспроизвожу здесь с буквальной точностью:

Вы, конечно же, удивились тому, что я не вернулся согласно обещанию и не возвратил вам серьгу. Предпочитаю думать, что вы не беспокоились. Императрица пришла от нее в восхищение. В конце спектакля, когда я хотел вернуться к вам, один из моих друзей имел глупость взять у меня серьгу, чтобы показать знакомой девице и обещал через минуту возвратить драгоценную вещь.

Но сказанная девица не отдала обратно серьги, говоря, что та упала ей за корсаж. Прошло назначенное время, и я пошел навстречу своему другу; мне пришлось войти в ложу упомянутой девицы.

Ее поклонник сильно укорял ее, но она ничего не хотела слышать и приходила в негодование, говоря, будто он хочет ее раздеть. Она пригласила меня быть свидетелем и ехать к ней ужинать, обещая по возвращении домой отдать мне серьгу.

Признаюсь, я хотел тотчас добыть серьгу сам, но стыдливость удержала меня.

Кроме того, сказанная девица не задумалась бы устроить мне сцену. Поэтому я решил действовать путем кротости. Но вот новая история: прибыв к ней в дом, я застал женщину, которая в припадке безумия хотела выскочить в окно или застрелиться из револьвера. Мне казалось, что я брежу наяву.

А бриллиант?

Его не нашли ни в этот вечер, ни на другой, ни на третий день. Я приходил в отчаяние.

Наконец, спустя много времени, я получил от девицы Подсолнечник прилагаемую записку, которая докажет вам, что я был игрушкой самой капризной женщины.

Примите уверение в глубочайшем моем уважении.

Князь Эндерберг

Прочитав это письмо, американка, вне себя от удивления, развернула приложенную записку девицы Подсолнечник.

Дорогой князь,

Вы понимаете, что подобная мне женщина не боится угроз подобного вам князя.

Не думаете ли, что я первый раз в жизни вижу бриллианты? Я была осыпана ими с головы до ног.

Вы оскорбили меня своим подозрением, и потому я, желая вас наказать, удержала серьгу у себя. Кроме того, я знала, что этим привожу в отчаяние светскую женщину, а это значило уязвить лишний раз своего врага.

Теперь, наказав вас обоих, я обещаю сегодня вечером возвратить серьгу, которую хранила на своей груди...

Американка не дочитала письмо.

– Дерзкая! – сказала она, комкая письмо. – Повинуясь себе, я не должна бы носить больше этой серьги. Вот до чего доводят нас мужчины, встречаясь с подобными тварями.

– Утешьтесь, – говорила ей англичанка, – какое вам дело до маранья этой особы? Серьга будет вам возвращена. Что же касается до пребывания последней на груди сказанной девицы, то серьга останется такой же, какой была. Будем надеяться, что она вернется к своей подружке.

– Будем надеяться, что ее принесут мне из префектуры полиции.

– Какого вы мнения о князе Эндерберге?

– Я считаю его прелестным князем, о котором говорили много хорошего и дурного, как обо всех иностранцах и иностранках. Он вернулся в Париж, значит, его оклеветали.

Англичанка наскоро прочитала оба письма.

– Да, – сказала она, – все это очень правдоподобно. Нельзя сочинить писем вроде письма Подсолнечника.

Глава 7. Визит князя

В тот же вечер князь Эндерберг приехал к американке.

Она спала и не хотела его принять, но желание получить обратно свою серьгу взяло верх.

Князь с поклоном подал ей небольшой ящичек из саксонского фарфора, в котором лежала ее серьга, обернутая ватой.

– Наконец я добыл эту драгоценность. Мне казалось, что в течение нескольких дней я играл роль Ласуша в палерояльской комедии. Во все это время я не мог заснуть от беспокойства.

– Я, напротив, не лишилась сна, – ответила американка ласково, – и ваш звонок разбудил меня.

Американка вынула серьгу и, бросив проницательный взгляд на князя, продолжала:

– Я лишилась также другой серьги и должна бы сердиться на вас, потому что во всем виноваты вы один.

– Что это значит?

Князь, по-видимому, ничего не понимал и просил рассказать историю с другой серьгой, как будто не знал ее.

– В таком случае мой долг – возвратить вам эту серьгу, если она не отыщется; потрудитесь съездить к Моина и заменить ее другой, такой же, моя обязанность рассчитаться с этим ювелиром, с которым к тому же есть у меня счеты.

– Ни за что!

Князь настаивал:

– Подумайте, что одна улыбка ваших глаз, этих бесценных алмазов, наградит меня сторицей. А зубы! Самые лучшие в мире жемчужины.

Американка улыбнулась, чтобы лучше показать зубы и глаза.

– Вы смеетесь надо мной, князь, как еще не скажете, что мои плечи – паросский мрамор, а волосы – черное дерево.

– Я не смеюсь, потому что не скептик, а воплощенная страсть и энтузиазм. Поэтому, увидев вас, я с первой же минуты влюбился до безумия.

– Очень может быть, потому что в Париже любовь вырастает в сердце, как грибы, но ведь многие грибы ядовиты. Не говорите мне о любви, я ее боюсь. Притом я никогда не вверила бы вам своего сердца, вы потеряете его с этими девицами.

– Можете ли вы так думать обо мне? – сказал князь с выражением страсти. – Я провел бы у ваших ног всю жизнь, если бы имел право любить вас. Я приходил к вам в ложу как по приказанию императрицы, так и по приказанию своего сердца. Вы одна из тех, которых любят прежде, чем узнают.

При этих словах, старых в Европе и новых для Нового Света, американка позвонила и велела подать чай.

Князь понял, что завоевал право пребывания в этом доме.

Счастье – следовало бы сказать – серьга, не приходит одно.

На другой день утром полицейский комиссар просил позволения видеться с американкой.

Она поняла, что, вероятно, речь будет о другой серьге, и потому поспешила одеться и принять комиссара, который обратился к ней со следующими словами:

– Одна особа, желающая скрыть свое имя, просила меня передать вам потерянную серьгу.

– Покорно благодарю, – отвечала американка, – но позвольте сказать вам, что я не теряла этой серьги, ее взяли у меня. Человек, осмелившийся назваться секретарем префекта полиции...

– Да, я знаю всю историю. Тут есть какая-то тайна. Быть может, простая шутка. Но, как бы то ни было, вот ваша серьга. В префектуре уже известно, что вчера вы получили другую от князя Эндерберга.

– Ваши агенты настоящие колдуны. Я сама едва верю в получение первой серьги; после посещения князя я проспала до настоящей минуты и теперь еще сомневаюсь, не вижу ли всего этого во сне.

Комиссар поклонился и ушел.

Через несколько минут приехала англичанка.

– Поздравьте меня, – сказала ей американка, – обе мои серьги возвратились домой.

– Будто? – Серьги были показаны. – А если подменили камни?

– О, я узнала б тотчас! Посмотрите, вот почти неприметное пятно в камне и черная точка на оправе. О, мои милые серьги!

И американка поцеловала их.

Глава 8. Костюмированный вечер

Через несколько дней бриллиантовая дама, то есть американка, давала небольшой костюмированный вечер.

Она рассчитывала не более как на двенадцать приятельниц и на двенадцать кавалеров, но оба ее салона оказались битком набиты. Общество было такое, какое бывает во всех салонах; разумеется, к актрисам света примешались актрисы из театра.

Бриллиантовая дама перестала быть хозяйкой, до такой степени во все вмешивались замаскированные гости, но, будучи умна, не сердилась, потому что всем было весело у нее. Во всем хороша неожиданность. Если бы календарь предсказывал нам будущие наши действия изо дня в день, как предсказывают дождь и хорошую погоду, то мы не находили бы никакого удовольствия в жизни. Случай должен управлять балом, как управляет светом.

Американка находила приятным веселиться под маской. Она могла пускаться в самые отчаянные разговоры и вальсы.

Зачем тщеславие посоветовало ей надеть знаменитые серьги?

Ей не хотелось быть узнанной, но вместе с тем она не желала быть принятой за жену парижского буржуа, которая щеголяет серьгами в тысячу франков.

Князь также приехал на бал.

– Я едва узнал вас, – сказал он американке, – но это неудивительно, я не узнаю самого себя в этой толкотне; берегите серьги, потому что вам станут говорить о них небывалые вещи.

И с этим исчез.

Молодой турок, знаток бриллиантов и совершенно незнакомый с американкой, сказал ей мимоходом:

– Зачем ты нацепила себе в уши два стеклышка? Жаль, потому что остальной костюм сделан Вортом.

– Как два стеклышка! Советую тебе подарить такие стеклышки той женщине, которая будет иметь несчастье сделать себя счастливым.

– Не знаю, буду ли я иметь несчастье составить счастье женщины, но у моей жены не будет ни поддельных бриллиантов, ни поддельного жемчуга.

При этом турок пристально смотрел на серьги.

– Вы ювелир Жосс, – сказала американка. – И отвернулась, чтоб скрыть свой гнев. – Животное! Зачем он сказал, что мои бриллианты поддельные? Уж не хочет ли купить их у меня?

В эту минуту вошла с шумом девица Подсолнечник. Последний ее поклонник был принужден привезти эту особу вместо своей жены. Она обещала быть скромной, говорить правильно, как академик, танцевать прилично и пить только воду за ужином.

Но едва вошла, как забыла, что находится не у Лаборд; она силой овладела одним из знакомых и увлекла его в бешеный вальс.

Она была одета почти так же, как светская дама; имела великолепные волосы и блестящие под маской глаза, поэтому неудивительно, что на нее обратились взоры всех.

Старались угадать ее имя, всякий утверждал, будто узнал ее.

– А вы? – сказала англичанка своей приятельнице. – Можете сказать мне, кто эта маска?

Американка остолбенела и молчала.

– Взгляните на ее серьги, – сказала она англичанке.

– Боже мой! Это ваши серьги.

Американка уже два раза ощупывала себе уши.

– Проклятые бриллианты! Они уморят меня.

– Это продолжение комедии.

Американка поспешила отыскать турка, имея в виду посоветоваться с ним.

Между тем вальсер приходил в восхищение от серег Подсолнечника.

– Странно, – сказал он, – здесь есть еще точно такие же серьги.

– Полноте! Мне подарил их князь.

– Может быть, он же подарил и госпоже ***.

Вальс окончился, и Подсолнечник попросила своего кавалера показать ей серьги, о которых он говорил.

В ту же минуту к ним навстречу шла американка с турком.

Можете представить себе встречу этих двух звезд.

Все старались узнать, кто они.

– Какая женщина имеет серьги, подобные моим, – сказали они обе разом и потом прибавили: – У нее фальшивые.

Американка нагнулась к Жоссу.

– Ну, что вы скажете о бриллиантах этой дамы?

– Не нужно быть знатоком, чтобы признать ее бриллианты такими же поддельными, как ваши.

– Невозможно!

– Клянусь вам, это осколки хрусталя, великолепно ограненные и оправленные. Их называют теперь американскими бриллиантами.

Хотя кавалер Подсолнечника не был ювелиром, однако рискнул сказать ей:

– Ведь эти бриллианты поддельные?

– Поддельные!!! За кого же вы меня принимаете? За дурочку? Не знаю, какие бриллианты у этой дамы, но мои настоящие. – И, подойдя к американке, сказала ей: – Не правда ли, моя милая, что у меня настоящие бриллианты, а у тебя поддельные?

– То же самое я хотела вам сказать, – отвечала американка.

Турок намеревался примирить их, сказав правду, но ни та, ни другая не хотели уступить, пока им обеим не пришла одна и та же мысль.

– Нас обманули, – объявила Подсолнечник, – и я бешусь на себя за то, что позволила одурачить себя князю Эндербергу.

Она скинула серьги, бросила их и начала топтать.

Американка едва не упала в обморок.

– И, однако, – сказала она грустно, – у меня были серьги, стоившие двести пятьдесят тысяч франков. У кого они?

Они были у князя Эндерберга, который исчез на другой день на рассвете. Но если хотите иметь о нем сведения, то обратитесь к Роберту Амильтону.

Я же скажу, что они одно и то же лицо.

А Матильда-тряпичница? Заняла она место Подсолнечника? Нет. Амильтон погрузился в грязь, между тем как Матильда, гоняясь за поклонниками и приобретая образование, становилась с каждым днем выше мрака и дурной жизни. В ней преобладал дух над плотью, и если она жила грехом, то ненавидела грех.

Книга двадцать пятая. Девица де Монвиль

Глава 1. Женщина, кинувшаяся в воду

Мимо нас быстро прошла молодая девушка под вуалью.

– Этой не до прогулки при лунном свете, – сказал мне маркиз Сатана и сделал шаг вперед, чтобы ее разглядеть.

– Да и нельзя теперь гулять, – сказал я своему спутнику.

Действительно, ветер завывал, поднимая снег вихрем. Ночь была темная, на небе ни одной звездочки. Парижские фонари, побледнев от холода, казались серебряными слезами на траурном платье.

– Да, погода отвратительная, – сказал маркиз.

– Хороший хозяин не выгонит и собаки.

– Теперь не время шутить. Лучше пойдем вслед за этой молодой девушкой.

Я отвечал, что не стоит труда идти за ней, так как она торопится, следовательно, имеет определенную цель.

Но маркиз дал мне понять, что желал бы знать, куда она торопится.

Мы шли за молодой девушкой до Королевского моста. Здесь она вдруг остановилась, перегнулась через перила и начала смотреть на Сену.

– Не хочет ли она броситься в воду?

Я готов был кинуться к ней и остановить, но маркиз удержал меня силой.

– Не противодействуйте судьбе. Если этой молодой девушке суждено броситься в воду, то не в вашей власти спасти ее. Кроме того, откуда вы знаете, что она хочет кинуться в Сену?

– Это было бы жаль, потому что она кажется кроткой и красивой.

Маркиз засмеялся.

– В вас говорит плоть, а не желание спасти ее, – сказал он, продолжая меня удерживать.

Прохожие отвлекли молодую девушку и заставили ее отойти от перил. Смерть, как и любовь, предпочитает уединение.

– Она действительно хороша, – сказал маркиз, – я знаю ее.

– Пустите меня поговорить с ней.

Но маркиз по-прежнему удерживал меня.

Свет от фонаря упал на молодую девушку, стоявшую посередине моста. Проехал фиакр и едва не раздавил ее. Сильный ветер срывал с нее шляпу, но девушка не обращала на это внимания. На ее плечи был накинут плед, так что девушку можно бы принять за горничную из порядочного дома или за светскую женщину, презирающую роскошь.

– Не могу разгадать ее происхождения, – сказал я маркизу, – но у нее красивая нога, обутая, как у герцогини.

– Или как у мраморной красавицы, – сказал маркиз.

– Мраморная красавица не задумала бы топиться.

– Равно как герцогиня. Следовательно, она ни то ни другое.

Я старался высвободить свою руку, но маркиз крепко ее держал.

Он указал мне на мужчину у других перил – в черной одежде, который только что вышел из фиакра и нагнулся над Сеной.

– Вот еще охотник купаться.

– Он, вероятно, любит холодную, как лед, воду.

Пока мы разговаривали, молодая девушка прыгнула в реку.

Я вскрикнул и также хотел броситься.

– Бесполезно! – сказал мне маркиз, сжимая мою руку, как в тисках.

Действительно, мужчина в черном платье, услышав мой крик, обернулся и увидел, что девушка бросилась в реку. Он торопливо перебежал мост и в свою очередь кинулся в воду.

Я притащил маркиза к перилам. Ночь была темна, но вода стояла так высоко, что можно было разглядеть происходившее на ее поверхности.

– Кончено, – сказал я, – не показываются ни тот ни другой.

– Успокойтесь, – отвечал маркиз, – мужчина спасет утопленницу.

К нам присоединились двое прохожих.

– Что случилось? – спросил один из них.

Маркиз отвечал словами Лафонтена:

– «Я не из числа тех, которые говорят: пустяки – женщина утопилась».

Один из прохожих исчез, как будто ничего не слышал. Другой, умевший плавать, вскричал:

– Как жаль, что я не умею плавать! – Он был наказан за свою ложь: ветер сорвал с него шляпу.

– Вы умеете, – сказал ему маркиз.

Второй прохожий также скрылся, побежав отыскивать свою шляпу.

– Хотя я плохо плаваю, однако готов помочь им, – сказал я.

Но маркиз чрезвычайно вежливо остановил меня, говоря, что я утону.

– Поздно, – сказал он.

Я старался вырваться, но маркиз не пускал меня.

– Она спасена. Смотрите.

Действительно, мужчина тащил утопленницу к лодкам.

Мы поспешно сошли к воде.

Я узнал молодую девушку. Ее спаситель принес ее плед.

Она была уже мертва.

Напрасно употребляли все средства оживить ее, она была бездыханна.

Прибывший врач осмотрел утопленницу и сказал:

– Она не оживет. Сердце переполнилось кровью.

В самом деле, один бок утопленницы посинел. Без сомнения, она умерла без всяких страданий, потому что на губах играла улыбка.

– Как жаль, – сказал кто-то из толпы, – она была очень хороша собой.

– Из-за чего она утопилась? – спросил другой.

Маркиз приподнял утопленницу.

– Взгляните, – сказал он врачу, – она не умерла, потому что смотрит на меня.

– Да, смотрит, но не видит, – отвечал, врач.

В кармане утопленницы нашли письмо, из которого узнали ее имя.

Это была девица де Монвиль.

Глава 2. Побитая женщина

Я хотел позволить себе роскошь и провести час наедине с самим собой, что мне редко удается.

Но едва я затворил дверь, как вошедший лакей доложил об одном из тысячи моих приятелей.

– Вы знаете, что я никого не принимаю.

Но Даниэль де ля Шене уже стоял на пороге.

– Я задержу вас не более как на пять минут, – сказал он, входя в комнату.

– Из пяти минут четыре лишние, – отвечал я с непривычной снисходительностью, – меня занимает математическая проблема, не мешайте мне.

Даниэль пробовал улыбнуться: он был бледен как смерть.

– Что с вами случилось? – спросил я во внезапном припадке сочувствия.

– Не правда ли, я сильно изменился? – сказал он. – Веселый собеседник минувшей зимы стал живым мертвецом. Но я не хочу надоедать вам своей исповедью; мне нужна только ваша подпись.

– Я ничего не подписываю, даже за других. Вы знаете, республика лишила меня всех должностей.

– Успокойтесь, мне нужна ваша подпись для того, чтобы дать больше веса доброму делу.

– Говорите.

Я придвинул кресло, но Даниэль продолжал стоять, свертывая сигаретку.

– Вам известно о существовании Общества покровительства животным?

– Дай Бог ему успеха, я уже записался в его члены.

– Теперь нужно устроить другое Общество, Общество покровительства женщинам.

– Вы шутите! Скорее следует учредить Общество предохранения от женщин.

– Не смейтесь, я говорю серьезно.

Я взглянул на Даниэля; лицо его выражало глубокую скорбь.

– О, – сказал он со вздохом, – свет уж так устроен, что плачут о животном и смеются над женщиной, которую бьют.

Даниэль швырнул шляпу на пол.

– Что же делать, если существуют женщины, которые, подобно жене Сганареля, хотят быть побитыми; нельзя спорить о вкусах.

– Прошу вас, не глумитесь, – сказал Даниэль, взяв мою руку. – Вы по моему лицу можете судить, что теперь не время шутить; я не смеялся уже в течение шести недель.

– Ваша идея кажется мне чрезвычайно оригинальной. Я разделяю ваше мнение относительно света, который интересуется больше животными, чем женщинами, но вам никогда не удастся учредить Общество покровительства прекрасной половине человеческого рода.

– Тем хуже для вас, если вы не понимаете, что современная женщина осталась прежней рабой, зависящей от нашего грубого деспотизма. Ребенком мы запираем ее в монастырь. Молодой девушкой передаем изношенному или пресыщенному мужу, который осуждает ее жить в четырех стенах. Как мать семейства, она делается рабою своих детей. Такова судьба богатой женщины. Судьба же бедной еще хуже: школа и работа, работа и школа, мастерская и безнравственность, казнь Сизифа и казнь Тантала, проституция во всех видах, если не пожизненная каторга. Сверх всего этого побои как для простолюдинки, так и для светской женщины.

Я внимательно слушал:

– Нарисованная вами картина верна. Я всегда думал, что женщина приносится в жертву, на какой бы общественной ступени она ни стояла. Жизнь ее – постоянные слезы.

– Вы поняли меня.

– Нет, не понял. Нелепо предполагать, что можно оградить женщину от горя. На детей надевают предохранительный обруч, но нельзя надеть на женщину смирительную рубашку, чтобы не допустить ее до несчастного супружества или до такой же любви. Свою роль жертвы она предпочитает роли палача.

– Итак, вы не хотите в качестве учредителя подписать устав моего Общества покровительства женщинам?

Я с неопределенным беспокойством взглянул на Даниэля, спрашивая себя, не помешался ли он. Даниэль был очень похож на человека, близкого к сумасшествию; но, никогда не признавая в нем здравого смысла, я не удивлялся его нелепостям. Мир – обширный Шарантон, где каждый отмечен своим знаком.

Сколько нелепостей выказывают самые умные люди! Если бы к нам попал житель луны или звезд, то неужели нашел бы он одного из нас разумнее другого?

Безумное честолюбие, потрясающее мир, не такое же сумасшествие, как безумная любовь, которая потрясает только сердца?

– Что заставило вас брать под свое покровительство женщин? – спросил я Даниэля.

– Что заставило! – вскрикнул он и вдруг замолчал.

Я пристально посмотрел на него; он хотел скрыть свою тревогу, отчаяние, но его притворное спокойствие не обмануло меня.

– Тут есть что-то, – сказал я, приложив руку к его сердцу.

– Тсс! – прошептал он.

И, чтобы избежать моего пристального взгляда, принялся свертывать сигаретку, напевая вполголоса песенку Оффенбаха.

– Прощайте, – сказал он недовольным тоном. – Я вижу, что ошибся. У вас есть чувства только напоказ, но, когда постучатся к вам, вы не впускаете.

– Напротив, постоянно впускаю, так что не имею времени побеседовать с самим собою.

На другой день я уже забыл о Даниэле и о его Обществе, когда на театральной лестнице узнал, что он помешался, и притом до такой степени, что следовало бы надеть на него смирительную рубашку.

– Отчего он сошел с ума?

– Неизвестно. Быть может, от измены женщины, быть может, от проигрыша в течение целой недели; говорят, он проиграл четыреста тысяч франков и получил вдобавок удар шпагой за дерзость; есть отчего рехнуться!

В течение нескольких дней говорили много о Даниэле, но никто не знал истинной причины его сумасшествия.

Я припомнил свой разговор с ним. К чему говорил он о женщинах, которых бьют? Любил ли он женщину, которую колотил муж? Он вел двойную жизнь: одну очень бурную, другую тайную. Его никто не посещал, но зато он постоянно бывал в клубе, лесу, на бульваре; знали, что он увлекался на пять минут, но знали и то, что у него не было ни одной любовницы.

Мое любопытство было сильно возбуждено; я хотел узнать тайну Даниэля де ля Шене.

И избрал для того самый краткий путь: отправился в дом, где он жил, и стал расспрашивать о нем привратника, который отвечал как-то неопределенно.

– Молчи, – сказала ему жена. – Ты ничего не знаешь.

Затем она объявила мне, что ничего не может сказать.

– Потому что, – прибавила она, – правосудие может сделать местный осмотр, а я не хочу подать повода обвинять меня в болтовне.

– Местный осмотр? Что же случилось?

Есть верное средство заставить привратниц говорить. Я сунул двадцать франков в руку этой таинственной женщины.

– Говорите. Я друг Даниэля де ля Шене.

Привратница взглянула на золотую монету и сказала почти следующее:

– Во всех этих историях не добьешься истинного смысла; одни говорят да, другие – нет. Я знаю только то, что де ля Шене – сумасшедший.

– Можете сказать причину его сумасшествия?

– Об этом нужно бы спросить у Клотильды, но бедняжка ничего не ответит.

Я хотел предложить еще несколько вопросов, но привратница предупредила меня:

– Я сказала все, что могла сказать.

– Даже слишком много, – проворчал Цербер.

Я бесился, но продолжал ласково улыбаться и дал еще двадцать франков привратнице.

– Никого нет в его квартире?

– Никого, кроме горничной. Вы можете подняться под предлогом, будто ищете горничную, но ни слова не говорите о том, что я вам рассказала. Она хорошая девушка и может представить аттестаты от лучших семейств.

Я перестал слушать привратницу и, вытащив ее мужа, просил позвать сюда эту девушку.

Она явилась тотчас, бледная, печальная, униженная. Разумеется, я ни слова не сказал ей о прежней хозяйке и спросил, сколько она хочет жалованья. Она назначила сто франков в месяц, сущую безделицу. Решено, что с завтрашнего же дня она примется за свои обязанности у меня.

Прийдя на другой день и разбудив меня, она сказала, что лакей не хотел ее впустить, говоря, что ей здесь нечего делать.

– Как нечего делать! – сказал я – Что вы делали у де ля Шене?

– Там была женщина.

– Кстати о ней! Сядьте и расскажите, что знаете об этой женщине.

Горничная недолго отказывалась и подробно рассказала мне все трагическое происшествие.

Глава 3. Идиллия

Даниэль де ля Шене принадлежал к числу счастливцев. Колыбель его качала фея, которая одной рукой рисовала графский герб, а другой – сыпала луидоры. К несчастью, не пригласили фею Мудрости, так что дар рождения и дар Фортуны составили только наполовину его счастье. Учился он кое-как, знал всего понемногу, но ничего основательно; зато хорошо ездил верхом и, к славе своего учителя фехтования, нанес несколько ударов шпагой. Образование свое он завершил в кругу некоторых девиц из мелких театров.

Одним словом, на двадцатом году Даниэль вел образ жизни крэвэ, заботясь больше о своей известности в полусвете, чем об уважении лучшего общества.

Пять-шесть лет провел он так, убегая из-под родительского крова, чтоб рыскать по авансценам и по игорным домам; он сделался модным человеком, потому что, не поведя бровью, проигрывал деньги и бил женщин. Последнему научился он у Реньяра и Мольера. Театр есть школа нравов.

Будучи еще молодым, он лишился матери, что дало ему случай промотать состояние; совершив этот подвиг, он поехал в Нормандию к тетке, жившей близ Трувиля и обещавшей оставить ему в наследство сто тысяч экю. Тетка не умерла, но выдала ему часть наследства. Тогда он познакомился с одним нормандским семейством, происхождение которого будто бы относилось к эпохе крестовых походов. Одно только не подлежало сомнению, именно то, что в этом семействе была восемнадцатилетняя дочь, с белокурыми волосами, античным профилем, провинциальной осанкой. Ей никогда не говорили о ее красоте, и потому она считала своей долей жить в провинции.

Даниэль де ля Шене был для нее вестником лучшей жизни; она смертельно скучала и потеряла надежду веселиться когда-нибудь.

Часто приезжала она играть в шашки со старой теткой Даниэля, которая иногда дарила ей вещицы времен Марии-Антуанетты. Девушка была небогата, ее семейство едва питалось на две-три тысячи франков дохода. Надеялись, что старуха не забудет ее в своем завещании.

Клотильда де Монвиль увлеклась Даниэлем, который начал грубо ухаживать за ней, как за парижской кокоткой. Нельзя же скоро бросить милые привычки. Клотильда внутренне возмущалась, но покорилась обаянию парижанина. Она прощала ему грубости, думая, что такова мода; притом же она не могла сравнивать, так как до этого времени никто не ухаживал за ней.

Разумеется, Клотильда сочла Даниэля за жениха; она не знала о существовании законного и незаконного супружества: в маленьком нормандском селении вступали в брак, если любили друг друга. Правда, она прочитала несколько романов, но ведь это были романы.

Клотильда не скрывала своих чувств к Даниэлю, который дал себе слово никогда не ухаживать с хорошей целью; поэтому, заметив свою власть над этим юным сердцем, он предложил девушке увезти ее в Париж. Она побледнела как смерть и отвечала простодушно:

– Когда обвенчаемся.

– Это прилично только буржуа, мы же так любим друг друга, что можем обойтись без этой формальности и начать прямо с отъезда в Париж.

Клотильда нашла предложение гнусным, но тем не менее позволила увезти себя. Даниэль, ее злой дух, с первого же взгляда овладел ее сердцем, душой, умом. Парализовал ее волю, заглушил голос совести; она не различала больше своей дороги и шла к пропасти, украшенной розами. «Во всяком случае, – думала она, – Даниэль любит меня и обвенчается со мной; я напишу нежное письмо матери, которая простит меня, узнав о моем счастье».

Какая причина побуждала Даниэля похитить эту невинную девушку? Разве мало женщин в Париже? Зачем ему Клотильда? Она была скорее супругой, чем любовницей.

С Даниэлем случилось то же, что случается со всеми парижанами, приезжающими в деревню; чтобы не тратить даром время, они ухаживают за первой попавшейся провинциалкой, не сравнивая ее с парижанками; они находят в этом какую-то особую прелесть. Но, очутившись опять в среде парижанок или женщин, побывавших в парижском аду, замечают изъяны своей находки, отличающейся чрезмерной, по их понятиям, добродетелью.

Глава 4. Мужчины, колотящие женщин

Возвратясь в Париж с Клотильдой и свидевшись с товарищами по турфу, лесу и театру, Даниэль понял свою ошибку, но зло уже было сделано. Кроме того, Клотильда до такой степени любила его, что умерла бы с горя, если бы он ее оставил. Поместив Клотильду в своей квартире, он решил быть с ней счастливым, тем более что она хотела только жить его любовью, не помышляя блистать роскошью или забавляться кокетством. Издержки будут незначительны; она готова была сидеть в четырех стенах, если это будет приятно Даниэлю. Правда, она не была развязна, весела, шумна, как известные ему женщины, но отличалась умом и обладала искусством разговаривать.

Притом же издержки были ничтожны, можно сказать, их совсем не было, потому что Клотильда ввела порядок. До сего времени Даниэля немилосердно обкрадывала прислуга; благодаря Клотильде воровство это прекратилось.

Кроме того, действуя на него лаской, она много раз удерживала его от игры и, следовательно, от проигрыша, потому что до сих пор он не знал, что такое выигрыш.

Тетка поручила ему на восемьдесят тысяч франков акций, прося заложить их в банке за пятьдесят тысяч; но он нашел гораздо проще продать их, предоставляя себе право купить новые, когда выиграет в карты. Но проигрыш преследовал его неотступно.

Однажды вечером, когда особенно не посчастливилось ему в картах, он признался Клотильде, что у него осталось не больше двенадцати тысяч франков. Клотильда, кротко улыбнувшись, отвечала:

– Когда у нас ничего не останется, я заложу свои бриллианты.

У бедняжки были серьги, стоившие не больше пятисот франков; но, полагаясь на слова соседних по деревне крестьянок, она воображала, что эти серьги – целое состояние.

– Твои бриллианты! – вскричал Даниэль тоном сострадания. – Их недостанет поставить на одну карту.

– В таком случае не играй, и мы будем жить как Бог велит; обещаю тебе не покупать ни одного платья в течение целого года.

– Ты очень глупа, – отвечал ей грубо Даниэль, – воображаешь, будто можно жить в Париже, имея двенадцать тысяч франков капитала; его хватит только на сутки.

Бедная Клотильда не осмелилась возражать.

– Ты виновата в моем проигрыше, – продолжал взбешенный игрок, – ты должна была не пускать меня в клуб.

Клотильда зарыдала.

– Не хватало еще твоих слез! – вскричал Даниэль. – Нечего сказать, хорошее бремя взвалил я себе на плечи, увезя тебя в Париж.

Сердце Клотильды возмутилось:

– Как не стыдно тебе говорить это, Даниэль? Вся моя вина в том, что я заплакала.

Даниэль был в припадке бешенства.

– Я одурел с тобой; ты принесла мне несчастье.

Клотильда зарыдала громче прежнего.

– Точно тебя режут. Перестань плакать.

Но Клотильда не унималась. Даниэль стиснул ей руку, как клещами.

– О, какой вы злой!

Эти слова невольно вырвались у нее.

– А! Я злой, – прошептал он, утратив власть над собой.

Он принялся бить ее, как самую последнюю женщину, которая оскорбила его.

– Вы с ума сошли, – сказала Клотильда, пораженная таким обращением.

Даниэль не удовольствовался побоями, он осыпал ее ругательствами.

– По какому праву вы жалуетесь? – сказал он презрительно. – Не сами ли вы последовали за мной, вопреки моему желанию?

– Вопреки вашему желанию?

– Да, потому что я увез вас с единственной целью защитить от вашего семейства, у которого нет ни гроша.

Клотильда не верила своим ушам. Она не удостоила ответом Даниэля.

Ей пришло на память семейство, где не было денег, но были чувства. Она была идолом своих, любимицей всех на три лье вокруг, символом красоты и невинности. Она принесла все это в жертву Даниэлю, ни разу не оглянувшись, чтобы жертва была еще больше и чтобы ни одно сожаление не омрачало счастья любимого человека.

И вот ее награда.

Она упала на колени возле стула и с таким выражением набожности и раскаяния сложила руки, что опомнившийся Даниэль был глубоко тронут.

– Простите, – сказал он вдруг, становясь перед ней на колени.

Она повернула к нему голову и, видя, что Даниэль не смеется над ней, бросилась ему на шею, говоря:

– О, Даниэль, как я вас люблю!

Один ласковый взгляд Даниэля разогнал ее горе, как солнечный луч разгоняет облака.

– Видишь ли, – продолжал Даниэль, – не я виноват в этом: я не помню себя в гневе. В другой раз не будь такой кроткой, когда увидишь меня угрюмым. Я жил с кокотками, которые приучили меня драться: это дурная привычка, но я брошу ее.

Прошло несколько дней спокойно. Даниэль не играл и был особенно нежен к Клотильде.

Рассказанная сцена сильно потрясла бедняжку. Она стала ходить каждый день к обедне и молиться о нем и о себе. Клотильда не сомневалась в том, что Даниэль сделается прежним влюбленным Даниэлем, который обворожил ее.

Однажды вечером, когда она заснула с этой сладкой мечтой, ее разбудил де ля Шене, возвратившись из клуба.

– Я играл, – сказал он, смотря на нее блуждающими глазами.

– И проиграли? – спросила Клотильда, испуганная его бледностью и выражением лица.

– Да, проиграл. Почему ты не остановила меня?

– Отчего? Разве я знала! Вы сказали, что идете ужинать с друзьями.

– Не будь ты так глупа, ты угадала бы, что я отправлялся играть. Говорил же тебе, что ты приносишь мне несчастье.

– Даниэль! Даниэль! Не убивайте меня своими словами!

И Клотильда невольно заплакала.

– Ну, опять открылись шлюзы!

– Разве весело видеть вашу постоянную жажду игры?

– А разве весело видеть вас постоянно в слезах? Ну, извольте перестать плакать. Смейтесь.

– Вы думаете, что у меня нет сердца? Что я кукла?

– Да, кукла, кукла! Кукла, которая болтает одно и то же; кукла, которую я готов уничтожить.

И с этими словами Даниэль, взбешенный кротостью Клотильды, схватил ее за руку и начал трясти.

– Опять! – сказала она с истинно оскорбленной гордостью.

– Жеманиться! – вскричал он, не владея собой.

Даниэль стащил ее с постели и бросил на медвежью шкуру.

Клотильда невольно закричала.

Со своей стороны, Даниэль не мог удержаться и не бить ее. Но теперь он действовал как разъяренный сумасшедший. Когда она пробовала встать, Даниэль отталкивал ее. Тщетно просила она пощады самым кротким голосом: он внимал только голосу своего гнева.

Наконец, его поступок представился ему во всем ужасе; но теперь он не бросился к ногам Клотильды молить о прощении, а побежал в свою комнату за револьвером.

Точно ли хотел он умереть?

Может быть, но он не нашел ни одного заряда.

Даниэль торопливо пошел к Девиму купить зарядов; он не хотел, чтобы утро застало его в живых.

Чистый воздух освежил его; он подумал, что еще не все погибло. Небо было прекрасно, солнце ярко светило, и никто, кроме него, не желал смерти. Он решился жить, хотя считал себя недостойным того.

Он встретил одного из своих приятелей, биржевика, который заговорил с ним о биржевой игре.

Даниэль подумал, что это именно и есть настоящая игра. Приятель, заботившийся больше о своем куртаже, внушил ему убеждение, что отчаянный игрок всегда сделается хозяином биржевой игры.

Даниэль еще раз поклялся не брать в руки карт, написать тетке, просить у нее двадцать тысяч франков и, покупая из первых рук трех- и пятипроцентные фонды, составить постепенно состояние.

Заплаканное лицо Клотильды мучило его, но любовь ее была так велика, что бедняжка, конечно, забудет все при одном его ласковом слове, взгляде.

Ему хотелось вернуться домой и утешить ее, но биржевик уговорил его идти завтракать у Биньона, где обещал ознакомить с биржевым языком.

Не раньше часа вернулся Даниэль домой. Отпиравшая ему дверь горничная закрыла лицо, как будто хотела скрыть свои слезы. Он молча прошел мимо нее и направился к комнате Клотильды, удивляясь тому, что стол не накрыт в столовой.

– Клотильда, – сказал он нежным голосом, как будто хотел доказать, что сознает себя виновным.

Клотильда не вышла к нему навстречу, как было по своему обыкновению.

Он переступил порог с тревогой и печальным предчувствием.

Клотильды не было.

«Где она?» – спрашивал он себя, подходя к постели.

На смятой постели он увидел конверт с черной каймой и узнал почерк Клотильды.

– К чему черная каемка? – прошептал он. – Клотильда не носит траура.

Письмо было адресовано ему; он в сильном волнении распечатал его.

Письмо было тем красноречивее, что заключалось в следующих немногих словах:

Прощайте, Даниэль; я вас очень любила и умру, повторяя ваше имя; но, по крайней мере, одни только волны будут меня трепать.

Клотильда

Книга двадцать шестая. Парижские истории

Глава 1. Дух противоречия

У княгини по-прежнему продолжали за чаем рассказывать различные происшествия интимного и влюбленного, благоразумного и эксцентричного Парижа. Читали прямо в этой старой, но вечно новой книге.

Я передам здесь некоторые рассказы, неизвестные потому, что в числе гостей княгини не было репортеров. Воображают, будто знают Париж по журналам и фельетонам, но знают только политический и литературный Париж; светский же неизвестен, потому что его присяжные живописцы рисуют приблизительно: один – боясь попасть в исправительную тюрьму, другой – опасаясь иметь ежедневно дуэль, третий – по причине плохого зрения, четвертый – потому, что рисует только карикатуры. По этой-то причине всегда найдется несколько салонов, недоступных для журнальной сплетни. Чтобы знать интимные происшествия, нужно уметь хранить тайну семейную и тайну любовную.

Общество собралось прекрасное, мужчины были любезны, женщины веселы. Пообедали отлично. Отведав шампанского, женщины пили кофе, чтобы прогнать любовные грезы. Но маркиз, вливший во все чашки «Красного сна», сказал мне вдруг:

– Как печален Довернь!

– Не влюблен ли он? – спросил я у маркиза.

– До безумия. Посмотрите, как страстно смотрит он на молодую женщину, Марию Фарель, которая похожа на девушку.

– Она была недолго замужем!

– Да, он хотел бы жениться на ней, но прежде своей любви так отлично восставал против этого чувства, что Мария Фарель отвечает ему теперь его же словами. Он умирает с горя, любит до безумия, но ему постоянно отвечают смехом, тем самым, которым он сопровождал свои речи о любви.

В Париже множество людей, смеющихся над действием уравновешенных простаков, которые живут помаленечку и продвигаются бесхитростно к своей цели, почти не зная дороги. Нужно видеть, как всезнайки, не верящие ни во что, остроумно смеются над добродушными созданиями, которые ударяются головою и сердцем о подводные скалы жизни. В мире есть актеры, исполняющие свою роль, и зрители, освистывающие комедию. Эти непогрешимые насмешники никогда не бывают причастны к человеческой глупости; они самые практические люди в мире, снимают все маски и знают самые тайные пружины. Действительно, кажется, что они одарены вторым зрением и потому могут читать в человеческом сердце и открывать все его тайны. Вся забота их заключается в том, чтобы не попасть впросак. В мире должны быть обманывающие и обманываемые, молоты и наковальни; упомянутые люди и есть молоты, умники, осмеивающие и обманываемые. И самое замечательное здесь то, что они бывают жертвой обмана, чужого и своего собственного.

Выслушайте же теперь следующую историю.

В Париже и в иных местах все знают знаменитого художника Альфонса Доверня, обладающего большим талантом. Это лучший живописец нравов. У него есть дарование, естественность, колорит. Картины его ценятся чрезвычайно дорого. Он пишет семейные сцены, которые можно назвать истинными страницами современных комедий. К несчастью, он вздумал быть слишком глубоким, сочетать философию с умом и начал с того, что прямо ухватился за человеческое сердце, почти не зная его; кончил же тем, что остановился на дороге вследствие нелепого желания преодолевать стремнины и прыгать через пропасти.

Но какую бы дорогу он ни избрал, весь Париж оправдывает его; у одних людей бывает один, два, три льстеца, у него же их – тысячи.

Довернь – отличный человек, щедрый, с веселым смехом, искренним приветом на губах, но допускает критику только на своих насмешливых устах. Он прав, потому что критика никого не исправляет.

Подобно Грёзу, художник Альфонс Довернь стал проповедовать. Всякий хочет переделать мир по-своему; поэтому Довернь быстро сделался модным человеком в мире страстей; к нему ходили открывать свое сердце и со слезами каяться в своих прегрешениях. Обыкновенный человек удовольствовался бы утешить грешницу или полугрешницу; но художник хотел играть высшую роль. Стоит ли быть утешителем? Нет, он станет обвинять кающуюся, скажет ей, что любовь есть лишь обман, что одни только бессердечные женщины попадают в опасности, между тем как другие умные женщины знают, что сердца не существует; благодаря этому силлогизму Довернь приобрел себе права на титул папы парижского ума.

Странное и несообразное честолюбие для живописца, скажете вы. Почему он не довольствуется писанием картин, этих мастерских произведений, изображающих современные нравы? Потому что никто не доволен своим положением. В жизни самый жалкий стремится попасть на авансцену. Для Доверня мало быть на авансцене, ему хочется еще подняться цыпочки и читать увещания.

Прежде всего, Довернь хочет доказать, что он один имеет привилегию видеть издалека и с высоты, видеть все и притом безошибочно, почему никогда в жизни не ошибался. Он слишком хитер, говорят его льстецы. Прочтем роман его жизни.

Быть может, Довернь дал Александру Дюма мысль о полусвете, в котором он как будто родился, но из которого изгнал себя навеки. Вы можете побывать во всех кружках парижского полусвета и никогда не встретите его. Правда, он также не ездит в настоящий свет, потому что его нет; как в политике, так в искусстве, даже в литературе, существует только полусвет.

Противоречия Ж.-Ж. Руссо ничто в сравнении с противоречиями Альфонса Доверня. Он мог бы, если бы желал, прибавить к своей фамилии апостроф, ибо род его древнее всех, но он презирает титулы и гербы, говоря, что они были хороши в то время, когда всякий имел знамя, броню и меч. Но это не помешало ему влюбиться в первую герцогиню, которая позировала для него; прочие женщины, знакомые ему, превосходили герцогиню красотой, но так как они были простые смертные, то Альфонс Довернь не обратил на них милостивого ока, между тем как для герцогини забыл свои любимые этюды, мастерскую и палитру. Герцогиня увлекла его до Везувия, до мыса бурь. Он, смеявшийся над старомодной любовью и вечными цепями, привязался навеки к замужней женщине. Когда он возвратился с ней в Париж, над ними стали подтрунивать, но он смеялся над собою громче всех, говоря, что связь с замужнею избавляет его от труда жениться на ней. Герцогиня овдовела, и он, конечно, вступил с нею в брак. За это, разумеется, нельзя его упрекать, он исполнил свой долг; но я потому упоминаю об этом, что хочу ярче выставить его противоречия. Он отрицал дружбу, хотя был хорош для своих друзей. Умирает один из них и оставляет ему в наследство замок. Довернь должен бы отказаться от наследства, желая быть верным своим принципам; однако он не только принял, но, для большего противоречия с самим собой, отдал замок друзьям.

Он не верил в любовь, считая ее годной лишь для глупцов. Тогда-то Мария Фарель ясно дала понять ему, что он болтает вздор, желая казаться умным.

Небольшого труда стоило ей доказать Доверню, что он напрасно осмеивает влюбленных; Мария Фарель сделала ему умильные глазки, улыбнулась и, усвоив его тезис, объявила, что любви не существует, что она простой обман чувств и что было бы прискорбно впасть в это дурачество, приравнивающее женщину к скоту.

Она так хорошо притворилась невинной и неверующей, так искусно уклонялась от первых прельщений художника-доктринера, что зажгла в нем одну из сильнейших страстей. Он любит ее до безумия, она же упорно сопротивляется ему. Тщетно кается он, выражает готовность загладить свое неуважение к господину Купидону – она ни на волос не уступает, беспрерывно повторяет ему его же сентенции и говорит, что больше доверяет его уму, нежели сердцу. Первый убил последнее.

Клянусь вам, комедия отлично сыграна. Мария Фарель – гениальная комедиантка и ради своей потехи убила бы Доверня. Посмотрите, едва можно узнать в этом бледном привидении человека, смеявшегося над всеми. А если бы вы его видели вчера в Опере! Он пожирал глазами Марию Фарель, которая ни разу не повернулась в его сторону.

И таким-то образом все в мире оказывается непостоянным, ничто не выстаивает: ни характеры, ни теории, ни страсти, ни гордость; дух противоречия вечно будет комедией из комедий.

Глава 2. Чудесный лов рыбы

Маркиз рассказал нам о следующем происшествии.

Княгиня С. Грациан прелестна. С ней нельзя говорить о политике, потому что вся ее политика заключена в том, чтобы быть прекрасной и умной. Искусство рано привлекло ее к себе, но тем не менее она окружила себя самым блестящим двором, не довольствуясь геральдическими князьями, а жаждая владык литературы и искусств, прославляющих себя книгой, картиной, изваянием. Память ее уже украшена золотым ореолом. Он с бо́льшим еще блеском будет напоминать грядущим векам всех тех женщин, которые, начиная с Дианы Пуатье, собирали «мирскую академию». У княгини можно видеть представителей всех пяти отделов Академии, не считая сорока. И какая простота и смиренномудрие! Княгиня до того простодушна, что никто не рисуется перед нею. Кокетства ни капли. Расин умер от недовольного взгляда Людовика XIV; Сен-Бёв, изгнанный из салонов княгини, сошел в могилу. Когда война изгнала княгиню, Теофиль Готье умер с горя, до такой степени он привык жить среди вдохновляющей дружбы.

А скольких нет других! Одни взяты могилой, другие Республикой, но последние никогда не забудут, что оставили частицу своего сердца под нежным солнцем двора, как выражался старый поэт Теофиль, сожалея о Лувре Людовика XIII, но они вернутся: дверь настолько умна, что никогда не запрется.

В ожидании этого княгиня рисует не только с женской грацией, но и с широтой кисти, приобретаемой долговременными сношениями с великими колористами. Она раздает свои произведения друзьям. Рисуя сама, она еще больше любит чужие картины, преимущественно первые произведения начинающих художников. Но тем не менее она страстно любит старых художников итальянской и французской школы. Я забыл сказать о двух фигурах Хальса и Ван Дейка, которые так хорошо отделяются от рамок, что кажутся приглашенными гостями.

Княгиня живет на берегу озера, в котором, разумеется, имеет право ловить рыбу; но ловля ее никогда не бывает успешна. Однако один молодой дворянин, маркиз времен Реставрации, но принадлежащий к весьма старинной фамилии, доставил княгине случай быть свидетельницей чудесного лова рыбы в указанном озере. Он просил представить его княгине, но так как через пять минут после представления он обыкновенно становится хозяином дома, то княгиня отказалась от его знакомства. Маркиз не упал духом и придумал следующую комедию.

В одно воскресенье он купил на рынке пресноводной рыбы на сто франков и тотчас отправился к озеру, захватив сети и удочки. Около двух часов пополудни он удивлял всех гулявших своим обильным ловом. Пришла и княгиня, которая обыкновенно гуляла в это время около озера.

– Как! – сказала она с гневом. – Охотятся в моих владениях!

И прямо пошла к дерзкому рыболову. Заметив ее приближение, маркиз оставил удочки, пошел ей навстречу и раскланялся с утонченной вежливостью. Он был красив собой, высок ростом, с приятным лицом.

– Мне сказали, что ни вы, княгиня, ни ваши друзья не умеете ловить рыбу; я осмелился заняться рыболовством в вашем озере и предложить вам то, что поймаю.

Гнев княгини стих.

– Как находите вы рыбу там, где я никогда ничего не могла найти?

– Очень просто, княгиня, вы сами это сейчас увидите.

Лучшие экземпляры рыб находились еще в сетке, потому что маркиз предвидел приход княгини; он принялся за дело и вытащил рыб на берег.

– Удивительно, – сказала княгиня, совершенно смягчившись.

Она подумала, что озеро будет отныне кормить ее прислугу и друзей.

– Если вас так любит рыба, – сказала княгиня рыболову, – то я оставлю вас здесь.

– С удовольствием, – вскричал он, – это также и мое желание!

С этими словами он подал свою карточку.

Узнав, что рыболов – маркиз, княгиня смягчилась еще больше и наградила его прелестной улыбкой.

– Предлагая мне так любезно рыбу, пойманную вами в моем озере, вы не можете отказать мне в просьбе отобедать у меня. Без сомнения, вы встретите своих знакомых.

– Да, княгиня, у вас в настоящее время находятся люди, которые хорошо меня знают; они не решились представить меня вам, полагая, что я не оправдаю их рекомендации.

Через пять минут он, как и следовало ожидать, распоряжался у княгини, но последняя дала ему волю, говоря, что он умный и благовоспитанный человек; кроме того, маркиз был приятным собеседником, правда, не имевшим ни о чем понятия, но говорившим обо всем гораздо лучше знающих. Смелым Бог владеет.

– Что же случилось потом?

У княгини гостила иностранная княжна. Маркиз уверил княжну, что он ее соотечественник. Они оба уехали во избежание скуки и затруднения при обычном испрашивании позволения на брак. Теперь это самая счастливая парочка.

Глава 3. Куда девается старая луна?

Куда девается старая луна, прошлогодний снег, падающие звезды? Пятнадцать лет назад расспрашивали о куртизанке, некогда сиявшей, и узнали, что она повесилась на собственных косах. Вчера расспрашивали о Джоконде, другой куртизанке, менее таинственной, чем героиня Леонардо да Винчи; узнали, что и она также повесилась на своих волосах. Настоящее ее имя было Леонтина Лемо.

Из роскоши она впала в нищету, потому что оспа изуродовала ее лицо. Поклонники рассыпались, как разлетаются птицы при первом порыве бури.

Распродав постепенно все свои вещи, она осталась с одной ночной сорочкой и великолепными белокурыми волосами. В последнее время жила у своей прежней кухарки и, продав все, даже кольцо, память о первой любви, решила продать свои косы, о которых прежний ее парикмахер выразился, что они представляют ценность в триста франков.

Отрезав косы, она их поцеловала и заплакала:

– Нет, нет, у меня недостанет мужества продать их, и я скорее предпочту умереть...

Она соединила обе косы, так что получилась веревка в четыре локтя длиной; она обвила ее десять раз вокруг шеи, прежде чем привязала к окну. Но прочтем ее последнее письмо:

Елене Борги, улица Тебу, 74.

Ты была добра до конца, мой дорогой друг, но я не пожелала питаться милостыней, как ни были деликатны руки, предлагавшие мне обол.

Я претерпеваю тысячу мучений со времени своей последней болезни, потому что не имею мужества работать; кроме того, когда я вздумала давать уроки музыки, встретила везде отказ, так как слишком прославилась с дурной стороны. Есть люди, привыкающие к бедности, но я предпочитаю ей могилу. Поэтому жизнь моя должна прекратиться.

Побывай в Аньере у моей матери, которая, как ты знаешь, живет там из милости; она и ты, вы обе простите меня.

Сходи на улицу Святых Отцов, к барону; он сделался жесток с того времени, как я утратила красоту, но, без сомнения, не откажет купить мне могилу. Я предпочла бы Монмартрское кладбище, потому что оно ближе и было свидетелем моей любви. Пышности никакой, простые похороны бедняка. Я только прошу барона откупить мне могилу на пять лет, потому что боюсь общей. Но если ему вздумается откупить место на вечные времена, то не препятствуй ему. Вместе со мной положи маленькое серебряное распятие, купленное мной во время последней болезни; положи также портреты, свой и моей матери; можно положить и портрет барона, если это будет ему приятно.

Развяжи мои косы; часть из них оставь себе на память, прочими закрой мне лицо.

Целую тебя и последний раз подписываю

Леонтина Лемо

Утром соседка, жившая напротив, не могла понять, зачем стоит у окна Леонтины женщина с повисшими руками и без всякого движения. Наконец соседка поняла, что Леонтина Лемо повесилась. Призвали полицейского комиссара.

Елена Борги искренне плакала, хороня свою приятельницу. Барон был в отчаянии и, поклявшись воздвигнуть ей неразрушимый, как его любовь, памятник, удовольствовался тем, что купил ей временную могилу.

Глава 4. Рука правосудия

Легитимист рассказал следующее.

Взгляните на этого человека со шрамом на щеке, бегающего по передним министров и выдающего себя за героя четвертого сентября и друга членов Коммуны. Он требует правосудия, говоря, что получил рану на войне и поэтому имеет право на должность.

Вот каким образом он был ранен.

Это случилось четвертого сентября в три часа. Люди, видевшие в разгроме Франции только торжество Республики, уничтожали на всех памятниках эмблемы Империи, гордясь этим подвигом. Упомянутый человек – я не скажу его имени, чтобы не опозорить последнего, – бросился со всем героизмом сентябриста и с криком: «Победа!» Против кого?

Против статуи закона, поставленной на площади законодательного корпуса. Он осыпал ее бранью, затем полез вырвать орла из ее рук.

Но по странному случаю в ту минуту, когда он хочет вырвать орла, рука статуи отламывается и, как истинная рука правосудия, дает ему пощечину, от которой остался неизгладимый след.

Кровь брызнула на мрамор; сентябрист, лишившись глаза и четырех зубов, убежал со страхом, как будто его преследовали пруссаки, от которых не могли защитить его товарищи по восстанию.

Достоин ли отечества этот безымянный человек? По недоразумению его наградили военной медалью, основываясь на свидетельстве одного слепца, который утверждал, что рана на щеке нанесена осколком прусской гранаты.

Но он не осмеливается носить военную медаль. Отчего?

Оттого, что один честный человек, знающий его, дравшийся против пруссаков и не требовавший за это награды, сказал ему: «Если ты когда-нибудь осмелишься носить военную медаль, я накажу тебя рукой правосудия».

Глава 5. Два дня с полугодовым промежутком

Говорили, что Республика восстановит нравственность. Оказывается, что она обладает страстями. Женщины не занимаются политикой; нужно же им какое-нибудь занятие. Но преимущественно куртизанка начинает занимать место честной женщины.

И проповедник гремит против соблазна.

– Слышали вы проповеди своего приходского священника? – спросил у меня маркиз.

– Нет.

Тогда маркиз сообщил мне, что предмет этих проповедей – борьба доброго начала со злым, борьба, в которой нередко берет перевес злое начало.

– Взгляните, – прибавил маркиз, – вот девушка, идущая в церковь; я совращу ее с пути истины.

Маркиз поспешил опередить девушку и, когда та хотела омочить пальцы в святой воде, подал ей чашу с такой почтительностью и с таким невинным видом, что девушка улыбнулась.

Я шел за ней почти до самой кафедры. Она была учительницей и давала уроки в одном из лучших домов Сент-Жерменского предместья, где заимствовала изящные манеры; она любила ходить к обедне и слушать проповеди. Мы вместе внимали словам проповедника и по окончании обедни были самыми лучшими друзьями.

– Как хорошо знает проповедник этих дам, – сказала мне новая знакомая. – Он вселил в меня отвращение к ним, и я никогда не вступлю на их дорогу.

Выйдя из церкви, она вкратце рассказала мне свою биографию. Родители ее были люди простого звания; когда ей исполнилось семнадцать лет, в нее влюбился порядочный человек и дал ей хорошее образование. Он умер, никогда не требуя награды за свой поступок. Она хотела «выбиться» и сделалась учительницей.

Мы обещали видеться; она уже воображала, что я предложу ей руку, тогда как, в сущности, моей целью было изучить юное сердце. До сих пор она изведала только одну любовь: знание. Но знание своего рода любопытство, и древо познания всегда было гибельно для женщин. Разумеется, я давал ей наилучшие советы, не желая, чтобы восторжествовал маркиз; но мои надежды не оправдались.

В том доме, где она давала уроки, находился лицеист, оканчивавший курс философии. Они встретились под деревом познания, и мои советы пропали даром.

Я изредка видал ее; она быстро проходила все ступени разврата и через полгода достигла края пропасти.

Если вам угодно ближе ознакомиться с этой дамой, которая теперь прославилась под именем госпожи Раймон, то я могу сделать вас тайным свидетелем ее разговора с одним из гостей.

Этот гость – маменькин сынок, промотавший не более половины состояния. Он виконт и представлен виконтом Гаркеном. Поэтому его принимают с некоторым почтением.

– Что остроумного скажете вы мне сегодня, виконт?

– Ничего. Подобные вопросы задают только умным людям, ремесло которых – блистать умом. Я же могу только сказать, что вы прекрасны.

– Опять одно и то же. Но сегодня ваши слова я могу принять за злую насмешку, потому что отвратительна сегодня утром. Что же делать, любезный виконт; мы ночные красавицы. Я легла спать на заре.

– В этом нельзя сомневаться, потому что вы свежи, как Аврора. Можно подумать, что вас нарисовал Шаплен.

– Это было бы для меня приятно, потому что тогда заплатили бы десять тысяч франков.

– И перепродали бы за двадцать тысяч.

– Пошлости! Вы также легли на заре? Отчего вас не было на балу Бианки? Красавиц там было несметное число.

– Кто именно?

– Все, то есть принадлежащие к нашему свету. Следовало иметь древнее происхождение...

– Или предъявить патент на добродетель?

– Не смейтесь. Стоило большого труда попасть на этот бал. Например, Трехсердечная хотела приехать, но ей отказали. Нашлось еще много других, которых также не пустили. Эти несчастные создания, ободрав какого-нибудь школьника, воображают, что приобрели право на уважение. Нет, погодите, мои милые.

– Я понимаю, что необходимо сперва отличиться, – сказал виконт с важностью, – но вы слишком строги к этому авангарду и чрезвычайно снисходительны к старой гвардии.

– Ни к тому ни к другому; мы неумолимы в отношении женщин.

– И добры в отношении мужчин.

– Не очень добры. Если мужчина незнатного происхождения, то мы принимаем его только по необходимости.

– Так вот почему вы гоняетесь за иностранными князьями.

– Да, и я с тех пор, как обзавелась князем, не надеваю больше бриллиантов.

– В таком случае чем объяснить знакомство Люции с винным торговцем?

– Люция питается перлами.

– Вы хотите сказать, рубинами, потому что краснеет от вина.

– Я хочу сказать, что она столько тратит денег, что берет их где попало. Тем хуже для нее. Вот почему она, точно буря, опустошает карманы своего поклонника.

– Был он на балу?

– Ему быть на балу! Полноте. Он вообразил, что знакомство с Люцией дает ему право на дворянство; но это химера, он не принадлежит к нашему свету.

Виконт насмешливо улыбнулся.

– Это совершенно справедливо, он не принадлежит к вашему обществу.

– Не смейтесь, виконт. Вам хорошо известно, что мужчина тогда только получает право на благородство, когда достигнет высших почестей, или напишет знаменитую картину или книгу, или же создаст прекрасную статую.

Этот разговор, переданный здесь с буквальной точностью, доказывает, что бывшей учительнице предстоит читать назидания всем дворянам, которых она встретит на своем пути.

Однако ее родители не могли научить ее геральдике: она, как Матильда, была до семнадцати лет тряпичницей.

Глава 6. Довольные мужья

Это было во время бала-маскарада.

Из всех кадрилей, составившихся там, одна заслуживает внимания.

Народный представитель и бывший префект пожелали отправиться на этот бал без жен; но последние, родственницы между собой, сговорились ехать туда, но скрывать до времени свое намерение.

Разумеется, главной их целью было интриговать своих мужей. Одному Богу известно, как это было им приятно! Они начали с того, что зародили в душе мужей сомнение относительно оставшихся дома жен.

– Можно ли оставить их дома? – сказала одна. – Уверены ли вы, что ваши жены никуда не уедут? Кто поручится в том, что они не отправились в лес заниматься платонической любовью при лунном свете?

– Мы хорошо знаем своих жен, – сказал один из мужей. – Это кроткие горлинки, которые рано ложатся спать. Они из числа любительниц веретена.

– Берегитесь, Пенелопа также пряла и ткала, но Улисс хорошо сделал, что возвратился.

Мужья узнали своих жен.

Это была еще только первая сцена комедии, которой не ограничилось воображение дам. Через четверть часа они обменялись костюмами, так что, когда подошли и взяли мужей под руку, те впали в жестокую ошибку: каждый из них думал, что имеет дело с женой своего друга. Обе женщины были особенно нежны и снисходительны, чем привели своих кавалеров в неописуемый ужас.

– Как! – говорил один. – Жена префекта! Я считал ее столь добродетельной! О ней никогда не говорили дурно! Впрочем, я такой человек, которому нельзя сопротивляться. Тем хуже для префекта.

– Как! – говорил другой. – Любовная интрига с женой моего друга! Тем хуже для него; я не прочь подшутить над Республикой. Эти оппозиционные депутаты воображают, что Республика преобразовала нравы; лучше бы им преобразовать своих жен.

И оба они, префект и народный представитель, выбивались из сил, щеголяя красноречием. Поэтому обе женщины прельстились до такой степени, что изъявили согласие оставить бал и отправиться в лес.

Оба мужа несколько встревожились.

– Да, – говорил один, – было бы прекрасно погулять в лесу, но если ваш муж узнает об этой прогулке?

– Мой муж! Что за охота вам напоминать о нем, когда я хочу забыть его с вами?

И с этими словами направились шаги к дверям, сели в экипаж и поехали в лес.

Та же сцена повторилась и с двумя другими особами, с тем же увлечением и той же уступчивостью.

– Как прекрасна любовь, – говорил один муж, глядя на звезды.

– Как прекрасно любить друг друга, – говорил другой, обнимая розовое домино.

Голубое домино отличалось сентиментальностью.

Народный представитель никогда не всходил на трибуну с таким волнением, какое испытывал, целуя руку жены.

– Кто бы мог сказать, – прошептал префект, – что лучший день в своей жизни я проведу с розовым домино.

Жены отвечали самым восхитительным кокетством. Одна едва соглашалась снять перчатку, а другая подставить голову для поцелуя.

Но эта игра не могла продолжаться долго. Мужья наконец узнали, что завели любовную интригу со своими женами.

Одна дала пощечину мужу, потому что нашла его слишком любезным в то время, когда он принимал ее за другую; вторая обещала никогда не прощать своему супругу, который изменил ей, ухаживая за ней же. Что доказывает этот случай в качестве этюда о человеческом сердце?

Об этом можно написать целую книгу, которую я когда-нибудь и напишу, а теперь скажу, что надо давать балы-маскарады, чтобы обращать мужей к женам и жен к мужьям.

Обе пары вернулись на бал весело поужинать после несколько рискованной прогулки и рассказали мне о событии. Никогда не видел я мужей, более счастливых со своими женами. Мне кажется, теперь розовое и голубое домино постигли искусство будить уснувшую любовь.

Глава 7. Розовая жемчужина

Есть в Париже женщина полусвета, которая считает себя светской потому, что очень хороша собой и окружена толпой влюбленных. О средствах ее существования ничего не известно.

Это шекспировская героиня с романтической наружностью, с полуоткрытыми устами, белокурыми волосами, целомудренной и вместе с тем сладострастной развязностью, с парижским умом; грубые слова сыплются из ее прелестных уст, как жабы изо рта сказочной принцессы; в ней больше уступчивости, чем ветрености; она всегда готова изменить, но в то же время проливать слезы раскаяния.

Взглянем, как она действует.

Она родом полька и цветет еще молодостью. Когда в нее влюбятся, она не говорит, как знаменитая актриса: «Киньтесь в окно, если хотите доказать мне свою страсть», но произносит: «Если вы меня так сильно любите, то подарите вещь, которая для меня всего дороже, – превосходную розовую жемчужину, которую я видела у такого-то ювелира».

Она везет влюбленного к ювелиру. Влюбленный приходит также в восхищение от этого чуда. Ну как отказать прелестной женщине в подобной вещице? Тем более что розовая жемчужина стоит только десять тысяч франков.

Всякий влюбленный готов истратить эту сумму, тем более что ювелир принимает векселя за наличные деньги. Таким образом покупается жемчужина.

Через несколько дней влюбленный не замечает, к своему удивлению, жемчужины на шее дамы.

– О! – говорит она. – Я писала в Индию отыскать другую такую же жемчужину; я хочу сделать из них серьги, достойные царицы. Прошу вас хранить это в секрете до того дня, когда у меня будут две розовые жемчужины.

Говоря это одному поклоннику, она шепчет таинственно другому:

– Ах, мой друг, если вы меня так любите, то сделайте мне одну милость: у моего ювелира есть розовая жемчужина, стоящая сто тысяч франков; но я могла бы приобрести ее за десять тысяч франков, если бы наряды не стоили таких громадных денег, почему я и не могу покупать ни бриллиантов, ни жемчуга; подарите мне эту жемчужину!

И этот поклонник едет к ювелиру.

– Не правда ли, это чудо?

Разумеется, и этот поклонник поддается впечатлению и покупает жемчужину.

Затем наступает очередь третьего, четвертого, пятого, и со всеми ними повторяется та же история: «Главное, сохраните это в секрете до того дня, когда я получу из Индии другую жемчужину».

Подарить подобную жемчужину не значит подарить деньги; это значит снять звезду с неба, срезать розу в саду калифов.

Вся эта комедия разыгрывается с таким искусством, что всякий поклонник считает себя особо привилегированным. Кто не почел бы за счастье доставить удовольствие этим чудным голубым глазам, которые пробуждают столько поэзии в вашей душе?

Тем более что дама чрезвычайно бескорыстна: едва удостаивает принять букет и упорно отказывается от всего прочего, за исключением розовой жемчужины.

Знаете ли, сколько раз ювелир продал розовую жемчужину с того времени, как приехала эта дама в Париж? Двадцать один раз! Следовательно, дама получила двести десять тысяч франков.

Глава 8. Таков уж свет

Теперь была очередь республиканца рассказывать.

Ширак, врач герцога Орлеанского, был весьма умный оригинал, не умевший сказать ни одного глупого слова.

Он не замечал своей болезни, до такой степени заботился о здоровье своих ближних; но раз ему вздумалось пощупать у себя пульс. «Ах, черт возьми, – сказал он, – человек-то должен умереть – меня позвали слишком поздно!»

Теперешнее общество щупает себе пульс и повторяет слова Ширака; оно воображает, что погибло и что поздно приглашать врача. По моему мнению, общество плохо пощупало себе пульс; это просто женщина, страдающая головокружением, скучающая от своего счастья и жаждущая приключений.

Однако все к лучшему в самой нереспубликанской республике. Теперь только счастливые люди жалуются; миллионы считают себя нищими и боятся завтрашнего дня. Добродетель плохо вознаграждается добродетелью. «Как постелешь, так и уснешь» – пословица не основательная; общество уснуло на золотом ложе и хочет повернуться на другой бок. Я не отчаиваюсь увидеть через год неожиданно зеленеющую Аркадию, ибо поговаривают о поощрении рогатого скота.

После всего этого что делать со светом, где «я» слишком явно занимает первое место; это деспотизм «я»: говорят без устали о свободе, не понимая этого слова. Хотят свободы для «я», а «я» – беспощадный деспотизм.

Вчера один из моих друзей, лучший в мире человек, видит на Елисейских полях джентльмена, упавшего на мостовую из фаэтона.

– Боже мой! – вскричал мой друг, взглянув на джентльмена, лишившегося чувств. – Какое ужасное зрелище! К счастью, со мной всегда флакон с водкой. – И он одним духом выпивает флакон. – Без этого я заболел бы, – продолжал он, бледный и взволнованный.

Общество говорит, что ищет себе спасения и призывает всех докторов: докторов политики, докторов морали, докторов теологии, докторов атеизма. Это напоминает мне одну великосветскую даму, жившую в своем нормандском имении; постоянно скучая, она каждый вечер и каждое утро придумывала новые выходки в соседнем городе; ее кучера и почтальоны имели на нее зуб и возили ее самым отвратительным образом. Однажды она призывает садовника.

– Матюрен, – сказала она ему, – можешь ли заменить кучера на нынешний день?

– Могу ли! Вы, конечно, забыли, что прошлой осенью я имел честь опрокинуть вас?

Общество похоже на эту даму.

Глава 9. Большой свет

Госпожа Арманд ван Кессель – голландка, которая соскучилась в Голландии и приехала скучать в Париж. Ей наговорили, что Париж – ад мужей и рай жен; поэтому она отправилась туда, не бросив взгляда сожаления на свой отель в Амстердаме и на дачу в Савентгейме. И, однако, если ее отель имел отталкивающий, скучный вид, то ее дача красовалась розами; правда, садик был кукольный, но в нем росли цветы на цветах.

Тщетно искала она развлечения для сердца и для ума в Амстердаме и Савентгейме: она жила здесь, точно в могиле, с молчаливым мужем, который на ее невинное кокетство отвечал только облаками дыма. Добряк курил во сне, до такой степени боялся проснуться.

Итак, госпожа ван Кессель приехала в Париж с двумястами тысячами ливров годового дохода, оставив мужа храпеть в Голландии. Впрочем, он обещал прибыть в Париж, когда проснется.

Она испугалась своего счастья. Жить в Париже, ездить в лес и в Оперу, являться на всех балах, сталкиваться с герцогинями и актрисами, щеголяя лошадьми на Елисейских полях, открыть свои салоны светским людям четырех стран света, ходить к обедне в модные церкви – значит умереть от радости; поэтому она была олицетворенной радостью в первые недели. Она присматривала за меблированием своего отеля, напевая мотив из «Свадьбы Фигаро». Она купила двух чистокровных лошадей, приобретших славу в Спорте и прозванных Кастором и Поллуксом. За две недели госпожа ван Кессель издержала полтораста тысяч франков. Муж позволил ей увезти с собой фламандские ковры, картины Рембрандта, Рубенса, Рейсдаля, Гоббемы, так что покои ее отличались некоторой пышностью. Впрочем, она была женщина со вкусом, не желавшая обращать свой отель в складочное место, где изящное спорит с отвратительным. Она весьма основательно говорила, что необходим отдых для глаз и что нельзя соединять прекрасные вещи как попало. У нее было четыре ценные картины; она купила еще четыре: Делакруа, Диаца, Цима и Коро, чтобы иметь также современные произведения искусства.

Устроив все, она нашла свой отель восхитительным, но заметила, что не хватает одного.

Именно общества. В этой позолоченной клетке находилась одна только птица; как заманить других? «Я позабыла об этом», – сказала себе госпожа ван Кессель.

Но она не сомневалась в том, что все сочтут себя счастливыми видеть ее красивый отель и сидеть за ее столом; она дала себе слово обедать на славу. В Голландии едят плохо, но госпожа ван Кессель знала, как нужно обедать; она прежде уже бывала несколько раз в Париже, где постигла искусство чревоугодия, и притом часто размышляла над Брилья-Савареном [98]. Что касается общества, то оно собралось из представителей различных наций – цвет иностранных герцогов, маркизов, графов, баронов, князей – и рыцарей всех видов промышленности.

А женщины! Налицо были все модные куклы. Нашлось восемь особ самого отчаянного стиля.

Шествие открывала Земной Ангел со своим обворожительным личиком. За ней следовала возвратившаяся из Италии Боярышник, называвшая себя маркизой Рома, потому что вступила в морганатический брак с римлянином.

Почти в то же время доложили о госпоже де Лорм, правнучке Марион Делорм [99] по нравам, если не по крови.

Госпожа де Лорм привезла с собой нашу тряпичницу, которая усвоила приемы светской девушки.

Затем следовала Роза-из-Роз, принявшая фамилию иностранного князя и вошедшая в салон с удивительной развязностью.

Потом девица Виргиния, которую мы встретили с Безжемчужной Корой у Лаборд и из-за которой утопился господин Павел; правда, он первый начал ссору, нанеся Виргинии рану ножом. С некоторого времени девица Виргиния жила скромно, почему и простили ей прежние ее грехи. Она появлялась в некоторых иностранных салонах под тем предлогом, что готовится к дебюту в Опере, хотя, в сущности, ее не принимали даже на пустые роли.

Однако приехали две иностранки, бывавшие всюду: княгиня Три Звездочки и Прекрасная Диана, та самая, которая оставила несколько строк в памятной книжке княгини Шарлотты.

Госпожа ван Кессель не помнила себя от радости, принимая столь прекрасное общество.

Мужчины соответствовали дамам. Увидев их, префект полиции почувствовал бы желание выгнать одних и арестовать других, так как здесь находились граф Бомине, виконт де Шатофондю и шевалье де Бонди – все трое с иностранными орденами.

Госпожа ван Кессель от чистого сердца улыбалась всему этому обществу. «Наконец у меня салон, где проводят весело время», – говорила она самой себе.

Нисколько не веселились, потому что изгнали естественность; женщины рисовались и говорили, едва шевеля губами; мужчины мерили друг друга взглядами, как будто готовились к поединку. Но естественность явилась, когда госпожа ван Кессель предложила танцевать.

– Отлично, – сказала Роза-из-Роз Земному Ангелу, – до сих пор никто не знал, как себя держать.

Начали танцевать с величественной важностью, как при дворе Людовика XIV. Но в третьей кадрили все эти дамы показали себя.

Госпожа ван Кессель совершенно справедливо оскорбилась их вольностью.

– Правду сказать, – обратилась она ко мне, – парижские светские женщины позволяют себе чрезмерно подчиняться своим фантазиям.

– Поверите ли, – отвечал я, – есть разница между светскими женщинами. Все эти танцующие особы принадлежат к самому веселому обществу.

– Что это значит?

– Значит то, что к вам на новоселье привезли цвет наших куртизанок.

– Возможно ли?

– Это случается почти со всеми иностранками, которые первый раз открывают свои салоны в Париже. Удивляться нечему. Прогуливаясь в июне по полям, вы не обращаете внимания на колосья, которые в скором времени превратятся в золотое зерно, а наклоняетесь сорвать васильки и дикий мак, то есть плевелы.

Глава 10. Месяц пожаров

Один американский генерал завел речь о парижских пожарах и об опасности любить милые парижские создания.

– В Америке, – говорил он, – если случится пожар, то горит целый город; в Париже пожар ограничивается квартирой какой-нибудь актрисы. Я видел несчетное количество погоревших актрис; их обвиняют в поджоге, и это тем вероятнее, что они окружены пылающими сердцами.

Аврелиан Шоль мог весьма основательно сказать:

– Нет ничего нового на свете; госпожа *** не сгорела на этой неделе, равно как и подобные ей особы.

Действительно, последний пожар истребил на тридцать тысяч франков движимости у одной очень красивой quasi-кантатрисы.

Страховые общества, принявшие на страховку эту движимость, громко вопиют, но им отвечают: «Зачем страхуете актрис? Разве не сгорела дважды Сагара, обворожительная женщина? Будьте любезны, но лучше устраивайте дела. Вы знаете, что имеете дело с прелестными ветреницами, которые ложатся поздно и никогда не гасят свечи. Осмелитесь ли обвинять в поджоге принцесс театральных подмостков? В таком случае они заставят уплатить триста тысяч франков проторей и убытков за оклеветание их в бесчестном поступке».

Не до́лжно обвинять этих театральных дам за пожары в их помещениях. В сущности, они честный народ; притом у quasi-кантатрисы сгорели ее любимые собаки, следовательно, тут не было предумышленности.

В Париже пребывает одна иностранка, которая не краснея выезжает в общество, хотя совершила преступление: сожгла мужа.

Впрочем, есть одно обстоятельство, смягчающее вину: муж не любил ее. Зачем же в таком случае женился? В Америке мужчина видит красивую девушку без приданого и женится на ней, говоря, что красота – наличные деньги, и он прав; между тем как в Европе мужчина встречает безобразную женщину, но одетую в банковые билеты, и женится на ней, говоря, что нет счастья без денег, и оказывается неправ. Точно так поступил граф д’А.: женился на девице Арманде О., потому что за ней был миллион приданого. Но он плохо рассчитал: девица О. была особа с характером. Она не хотела сделаться посмешищем и потому резко заговорила с мужем.

– Я знаю, что у вас есть любовница, у которой вы под башмаком; но берегитесь, потому что я не намерена подчиняться вам. Если вы честный человек, я прощу вам покупку бриллиантов для любовницы, но, если вы женились только из-за миллиона, я сумею отомстить.

Муж не был честным человеком; жена завела себе поклонников, но тайно, не желая жужжать всем в уши, что она мстит мужу. К несчастью, это мщение оказалось безуспешным: муж, как древний философ, сказал: «Мудрец приготовлен ко всякому несчастью» – и продолжал проматывать с любовницей женин миллион, нисколько не заботясь о супруге.

Когда уважение оставит дом, тогда в нем нет ни мужа, ни жены, а есть преступники или сумасшедшие. Дело дошло до драки; муж заговорил о разводе.

– А, понимаю, – вскричала жена, – вы хотите развестись, потому что промотали состояние!

– Да, – отвечал холодно муж.

– Ну, я требую большего, – возразила жена, – вы убили мое сердце, мой рассудок, честь – я хочу вашей смерти.

Граф д’А. пробовал подшутить:

– Зачем вы желаете моей смерти, если я жажду только разлуки с вами?

– Я потому хочу вашей смерти, что она мое единственное мщение, а мщение, как вы знаете, услада богов и женщин.

– Пустяки! Мстят трусы и женщины, боги же и львы не мстят. Говорите прямо: желая моей смерти, вы имеете в виду вторично выйти замуж.

– Почему же и не так?

Разговор между супругами, достигнув самых высоких тонов, окончился ласками à la Сганарель [100]. Вам известно, как он отлично бил свою жену.

Вероятно, в этот день жена задумала избавиться от мужа.

Но как взяться за это? Он силен, она слаба; кинжал был слабым оружием в ее руках, яд казался оружием трусов. Притом она хотела убить мужа в припадке гнева, но, опомнившись, испугалась преступления.

Но вот что случилось: однажды вечером, застав мужа в постели с письмом любовницы в руках, она подожгла постельные занавесы и убежала, заперев дверь на ключ. Хотела ли она сжечь его заживо или только доставить ему возможность предвкусить адское пламя? Он стал кричать, но прислуга спала на другом этаже. Вероятно, сцена была ужасная: он, как безумный, толкался в двери. Комната была обтянута кретоном, и в одну минуту огонь перешел с занавесей на обивку. Граф д’А. открыл окно, но можно ли выскочить на улицу в ночном костюме?

Жена, наконец, сжалилась, отперла дверь и выразила притворное удивление, как будто не сама она подожгла. Но было поздно спасать графа – не от смерти, а от обезображения.

Об этом мщении жены говорили и говорят много во всех салонах. Нашлись ей защитники, которые обвиняют мужа в том, что он заставил ее испытать все муки ревности, презрения и разорения.

Когда суд решил дело об их разводе, у графини осталось не больше трех-четырех тысяч ливров дохода, с которыми она играла бы жалкую роль в свете, если бы не помогли ей родные.

Но муж был действительно жалок со шрамами на щеках и на лбу. Грустно носить рубцы от ран, полученных у семейного очага.

Глава 11. Украденный ребенок

Разговор шел о фокусниках, которым приписывались всевозможные добродетели. По этому поводу маркиз рассказал следующее.

– Я не сентиментален, но также способен плакать и не далее как неделю назад плакал на площади Клиши. Труппа фокусников давала представление, и глотатель сабель спорил с исполином, глотающим змей.

Между тем как главные действующие лица обходили публику, собирая с нее доброхотную дань, девочка лет тринадцати-четырнадцати ходила на голове и руках, как будто была создана для того. Ради нее сыпались су, потому что она была красива и бледна, как Миньона. Я дал сто су и упрекал хозяина труппы в том, что он заставляет ребенка ходить неестественным образом.

– Не беспокойтесь, – сказал мне горластый паяц, – она забавляется больше вас и меня. Все ее счастье заключается в том, чтобы ходить вверх ногами. Посмотрите, она вертится колесом не хуже первых клоунов цирка. Можно подумать, что она там родилась.

– Стало быть, она не там родилась? – спросил я у паяца.

– У меня плохая память, и я готов присягнуть, что не помню, откуда и как она попала к нам; знаю только то, что она здесь как в родном семействе.

Паяц не кончил еще говорить, как из толпы вышел мужчина, бросился к ребенку и, взяв его на руки, вскричал:

– Моя дочь!

Но девочка как змея выскользнула из его рук и кинулась к паяцу, ища у него защиты против того, кто называл ее своей дочерью.

Мужчина подошел к ним; это был врач, у которого шесть лет назад украли ребенка.

– Моя дочь! Моя дочь! – повторял он, стараясь завладеть ребенком.

– Этот добряк болен, – сказал фокусник, перекидывая Марию на эстраду.

Отец обратился ко мне:

– Именем всего священного для вас заклинаю, помогите мне взять обратно дочь.

Я был тронут, как будто смотрел пятый акт драмы. Крик этого человека был непритворный. Я взобрался на эстраду, не заботясь о зрителях, которые думали, что смотрят комедию, так как фокусники играют свои пьесы то на открытом воздухе, то на сцене.

Паяц, в свою очередь, поднялся на эстраду, очевидно, с намерением защищать девушку.

Врач следовал за мной, уцепившись за меня, потому что от волнения не мог ни идти, ни говорить; он был близок к обмороку.

– Ободритесь, – сказал я ему, – ваша дочь будет вам возвращена.

Паяц снова принял веселое выражение, как будто комедия продолжалась. Я обратился к нему с важностью человека, играющего главную роль, и сказал:

– Этот ребенок украден кем-то из вашей труппы; возвратите его отцу.

– Ха, ха, ха! Есть еще простаки, воображающие, что воруют детей.

– Да, – отвечал я.

Столкнув его с эстрады, я подошел к девочке; последняя закричала от страха и приготовилась скрыться.

– Нет, нет, – говорила она, – я не хочу, чтоб меня отдали этому черному человеку.

Я держал ее за одну руку, а за другую – отец, который нагнулся поцеловать ее; но она оттолкнула его.

– Дочь моя! – сказал он и зарыдал.

Девочка попятилась; я удержал ее.

Между тем вернулся взбешенный паяц.

– Мой друг, – сказал я ему, – вы не можете запугать меня. – И показал кулак.

Паяц смирился, увидев, что зрители не на его стороне.

– Каково! – сказал он, повернувшись к отцу. – Из сострадания поднял я на улице этого оборвыша, и меня же еще упрекают в преступлении. Возьмите ее, если она согласится идти к вам.

– Никогда! – отвечала девочка, стараясь вырваться из объятий отца, которого не хотела узнать.

– Вы сами видите, что она не ваша дочь, – сказал паяц с большей смелостью.

– Поймете ли вы мое несчастье? – сказал мне отец, отталкивая девочку. – Она моя дочь... и не хочет быть дочерью...

Признаюсь, я не знал, что подумать. Врач, очевидно, не был сумасшедшим, но не подлежало сомнению также и то, что девочка чувствовала к нему непритворное отвращение. Освободясь от родительских объятий, она с неподдельной радостью бросилась к паяцу.

– Вот мой отец, – сказала она, обращаясь ко мне и к зрителям.

– Обнажите ее плечо, – сказал врач, – и вы увидите такую же родинку, какая есть у остальных моих двух детей.

Просьба врача была исполнена, несмотря на упорное сопротивление ребенка.

Паяц понял, что дело его проиграно.

– Ну, возьмите эту малютку, которую я считал своей, потому что любил как родную, – сказал паяц с непритворными слезами, поднося рукав к глазам. – Есть ли на свете человек несчастнее меня? Отдайте назад сбор, я не могу и не хочу сегодня работать.

Оказалось три с половиной франка в ящичке, с которым обходила девочка зрителей. Паяц великодушно отдал деньги назад.

Теперь его сторону приняли все, стоявшие до сих пор за отца.

– Приведите фиакр, – сказал врач.

– Не нужно фиакра, – возразила девочка, – я не поеду с вами, я не знаю вас, я хочу играть комедию и жить с товарищами и моим другом.

Слова «мой друг» сперва не поразили меня. И однако в устах девочки они были ужасны. Ее друг – осмелюсь ли сказать? – был ее любовник.

Да, этот ребенок, ломавшийся не хуже английского клоуна, пивший водку, как воду, с наглым взглядом, уже вступил на путь порока.

Это была Миньона, стремившаяся не к небу, а к аду.

В эту минуту врач, пришедший в себя, но не владевший собой, постиг все свое несчастье.

Он в ярости бросился на паяца, сбил его с ног и почти задушил.

Зрители разделились на две партии: одна держала сторону истинного отца, другая – сторону названного; вмешалась полиция и повела отца с дочерью, за которыми пошло до двадцати человек свидетелей.

Где теперь находится дочь?

В учреждении Кающихся, но отец не утешится, потому что она не исправится.

Фокусник убил ее душу.

Глава 12. Парижские состояния

Не один умный человек писал историю парижских случайно разбогатевших людей, но никто не обращал внимания на позолоченную нищету, в которой имеющие состояние не имеют денег, а имеющие деньги не имеют состояния.

Маркиз рассказал нам следующее:

– Если б серьезный математик – я говорю серьезный потому, что большинство этих господ изучают математику для того только, чтобы не уметь считать, – прибыл в Париж и открыл гроссбух частных состояний, то удивил бы всех, потому что всем сказал бы: «У вас нет ни гроша», или «У вас нет средств вести тот образ жизни, какой вы ведете».

«Где и у кого деньги?» – спросили бы у него.

Он ответил бы, что деньги в руках всех, но никто не имеет их. Деньги проходят через все руки: это-то и удивительно.

Философ мог бы сказать: необходим гений, чтобы написать книгу, картину, изваять статую, открыть пар или электричество, найти звезду или кантатрису, но нужно обладать несравненно бо́льшим гением, чтобы жить в Париже – бедно или богато.

Если найдется народ, который не копит богатства, так это парижане; я не говорю о лавочнике, фабрикующем вино, о банкире, ссужающем деньги, о всех тех, которые недостойны быть парижанами. Я говорю о тех, которые летят на всех парах страстей; которые славны своим происхождением или приобрели известность в литературе, искусствах; которые метят быть или были министрами; которые уже побывали на политическом пьедестале; которые гоняют лошадей и гоняются за женщинами. Я не знаю ни одного богатого человека, который не издерживал бы больше того, что получает.

А день ликвидации? В этот день бывает то же, что бывает на бирже: одни платят, другие не платят.

Но ликвидация не повторяется каждые две недели, как на бирже; человек, уразумевший дух парижской жизни, переносит долги из одного года в другой, питая постоянную надежду, что игра жизни станет наконец ему благоприятствовать.

Если он не выиграет ставки, то, по крайней мере, выиграет время; ему нет надобности до того, что будет не на что похоронить его; от наследства не откажутся, с условием платить лишь те долги, которые не превышают стоимости наследственного имущества.

С этим условием принимаются все парижские наследства.

Как, вы хотите уверить меня, что нечего есть этому милому кавалеру, который ежедневно курит трабукос и каждое утро ездит в лес на кровной лошади в пять тысяч франков?

На нынешний день у него еще хватит средств; быть может, случай даст ему возможность прожить завтра, и если он умен, то приобретет кредит и задолжает наконец сто тысяч франков, что уже есть общественное положение.

А разве этот пресловутый журналист, благородный джентльмен, который окружил жену роскошью, задает пиры, имеет великолепный отель, неужели не приобретает того, что издерживает?

Нет, потому что лучшая часть его жизни посвящена сыновнему делу: они не хотели принять наследства от отца-волокиты, разорившегося на опасные приключения; и здесь опять нельзя подвести баланс.

А этот герцог, имеющий замок и отель, поземельную собственность и ренту? Не думаете ли уверить меня, что он не сводит концов?

Нет, потому что замок и отель, а главное дети, стоят дорого; у него сто тысяч ливров годового дохода, но он издерживает вдвое, сдерживая себя изо всех сил до того времени, когда сделается министром и будет играть на бирже.

Неужели нет ничего у этого представителя народа, восстающего против синекур, против жалованья за общественные должности?

Нет, потому что он истратил все, добиваясь звания представителя народа; он заложил свои фермы и, занимаясь теперь общественным благом, упускает из виду личное благосостояние; в конце сессии явятся кредиторы, а у него не окажется достаточно денег, чтобы быть снова выбранным.

А этот банкир, ворочающий миллионами?

Да, он ворочает миллионами на бумаге; правда, у него есть отель, прислуга, любовницы; он ездит по пятницам в Оперу, а по воскресеньям на скачки; в Опере он говорит громко, на скачках держит большие пари; если угодно, он уступит вам акции, касса его открыта, но только для приема денег...

Я мог бы представить бесконечный ряд портретов, но все они похожи в известном отношении один на другой; спуститесь ниже, еще ниже, и всюду увидите вы одни и те же средства к жизни. Не думаете ли вы, что студент живет в Париже на те деньги, которые ему высылают родные из провинции; что философ обладает настолько философией, что сводит концы с концами? Это роковой закон; все живут изо дня в день – и все рассчитывают на завтра.

А на послезавтра?

Зачем загадывать так далеко?

Американцы, наши теперешние наставники, обучают нас искусству копить богатство посредством таланта к делам; мы довольствуемся обладанием таланта к жизни.

В сущности, Париж населен одними бедняками. Каждый богач есть нищий, но утешительно то, что каждый бедняк богат.

Но не имеющие наличных денег воображают, что счастье состоит в приобретении, а не в трате, и потому стремятся изо всех сил добыть наличные деньги. Называют ворами по профессии тех, которые сделали себе ремесло из воровства и не отвечают за то перед судом, например, тех, которые берут патент на продажу фабрикованного вина или отбеленного хлеба. Эти виды торговли так прибыльны, что можно обогатиться, продав лавку поддельного товара.

Говорили Маривó: «Бедность не порок». – «Хуже порока», – отвечал он.

Вольтер спросил одного нищего, будет ли он счастлив, имея состояние. «О Боже мой! Я не несчастен, но хотел бы иметь богатство для того, чтобы мне желали благоденствия, когда я чихну».

У каждого свой идеал. К несчастью, в XIX веке слишком много людей хотят, чтобы им желали благоденствия. Они требуют не права на работу, а права на деньги, «чужие деньги».

– Правда, – сказал я маркизу, – но вы не говорите о тех, которые трудятся даром, о мучениках долга и науки...

– Вы еще верите в существование людей, трудящихся для человечества?

Куда бы вы ни обратили взгляды, везде видите вы безнаказанность; и притом не у одних банкиров и биржевиков, у хлебных и винных торговцев, у слуги государства и у слуги ближнего, у мужа, обманывающего жену, и у жены, обманывающей мужа.

Вот люди науки; одни открывают никогда не существовавшие звезды, другие спасают больных, которых никогда не видели в глаза. Обратимся на минуту к врачам; вот один из них собрал, точно на конгресс, всех своих учеников. Он уже делал чудеса, но теперь хочет превзойти себя: ему попался простак с брюхом циклопа. Великий врач поклялся, что снимет это брюхо как рукой; простак совершенно здоров, но брюхо мучает его жену, он хочет быть ей приятным за ее подарки. Его усыпляют. «Смотрите, – говорит врач, – какая удивительная операция». Брюхо снято, все аплодируют и расходятся.

Простак спит. «Пусть его спит», – говорит врач остолбеневшей от изумления жене. Затем он бежит в медицинскую Академию и рассказывает, что сейчас совершил неслыханную операцию, которая удалась по какому-то чуду. Наука ликует.

А простак? Хорош вопрос – он не проснулся, но тем не менее операция вышла удачна.

Глава 13. Телеграмма

Истории всегда казались длинными княгине. Когда же никто не рассказывал, она никому, даже Жирардини, не позволяла вести отдельного разговора и предпочитала, чтобы все говорили одновременно.

Однажды ей сказали:

– Ну, расскажите вы сами.

Ее рассказ был невелик. Вот он.

«Моя история коротка, она называется „Телеграмма“. Слушайте. Действующих лиц трое: иностранный князь, его супруга, тенор без театра. Князь умен, но забыл свою жену, потому что та забылась на дороге. Ему шестьдесят лет, но жена его гораздо старше: ей пятьдесят лет.

Вчера она послала ему телеграмму:

Прошу развода. Предлагаю четыреста тысяч франков. Партия блестящая.

Вот ответ:

С восторгом соглашаюсь на развод. Отказываюсь от денег. Спрашиваю имя антиквара...»

Глава 14. Госпожа Дон Жуан и леди Ловелас

Я хотел бы обрисовать здесь двух приятельниц княгини, с которыми она видится изредка и которых прозвала госпожой Дон Жуан и леди Ловелас. Это две светские женщины, которые действительно представляли до малейшей подробности тип этих обоих характеров и обеих идей. Первая говорила, как лорд Байрон: «Для мужчины любовь – эпизод, для женщины – целая жизнь» или же: «У мужчин есть все ресурсы, у женщин только один: полюбить снова и забыть опять». Мольер уже написал: «Я не могу не полюбить всего, что вижу милого. Как только красивое личико требует у меня сердца, я готов отдать все, хотя бы их было у меня десять тысяч».

Диана, вторая, говорила, как Альфред Мюссе: «Все за ничто». Она брала и сама ничего не давала, поэтому о ней можно сказать: «Прекрасная, гордая, насмешливая и бессердечная. Берегитесь! Мой холодный взор есть взор победителя».

Но этюд об этих двух женщинах, известных в Париже, потребовал бы всего искусства Гольбейна или Бальзака; это более чем эпизод, это целая книга, которую я, быть может, и напишу когда-нибудь.

Книга двадцать седьмая. Последняя любовь княгини

Глава 1. Салон

Сгорая любопытством, княгиня с родинкой и д’Армальяк дошли вскоре до того, что начали играть комедию любви. Они думали сохранить свое достоинство тем, что не говорили последнего слова, но если совесть их была спокойна, то общество косилось на них. Правда, они пренебрегали общественным мнением.

Они жили в тесном кругу умных женщин, смеявшихся над всем, как белокурая Мессалина, эта восхитительная женщина, которая всех, не исключая мужа, заставляла думать, что обманывает последнего.

Белокурая Мессалина привезла к княгине обворожительную женщину, которая под именем Рыжая Канонисса возбудила некоторые толки в последние годы Империи. Она привезла прелестную и прихотливую Беранжер, госпожу Монжуайе, отказавшуюся от плотских, но не от платонических измен. Иногда приезжала к княгине Виолетта Паризи, жившая уединенно в замке Паризи, но во время своих поездок в Париж навещавшая мир вольнодумок, как выражалась княгиня.

Видя этих женщин смеющимися, мужчины считали их обезоруженными. Но насмешливость – лучшая защита от любви. Женщин губят стремление, мечтательность, сентиментальность. Женщина погибла, если не смеется и не имеет гения-хранителя в лице своего младенца.

Трудно представить себе, сколько фатов налетело в этот любовный улей, называемый салоном княгини. Принимали дважды в день: около четырех или пяти часов, перед поездкой в лес, и в полночь, по возвращении из Оперы или с балов; скучая в лесу и на балах, съезжались сюда провести несколько веселых минут. Глупцы и слабоумные, обыкновенно неразлучные, но не составляющие одного племени, не засиживались у княгини. Она принимала их без всяких церемоний, зная хорошо, что они скоро уберутся. Прощаясь и уходя, они очень забавляли нас. В самом деле, не целая ли комедия, когда глупец или слабоумный хочет уйти и не решается, ищет слово и не находит его, роняет шляпу и в то же время изрекает глупость, толкается в запертую дверь, вместо того чтобы пройти в отворенную. Герцог Морни, Леон Гозлан и я, мы хотели поставить на сцене эту комедию, которая называлась бы – в театре – «Понедельники у княгини». Фульд нашел ее плохой. Он не любил Морни и запретил пьесу, чтобы доказать, что у нас троих меньше ума, чем у четырех: не хватало Фульда. Мы отлично отомстили: через несколько дней Фульд охотился с императором, накануне своей отставки; мы сочинили тогда жалобный стих вроде припева: «М. Fould a été chasser hier avec l’Empereur, mais aujourd’hui il été chassé tout seul» [101].

Я не сумею пересказать вам всех милых дурачеств, придуманных этими дамами. Они были очень привлекательны, потому что были прекрасны и не имели ложной скромности; с ними можно было дойти до желания любить их, но, когда отважный путник забирался с ними в темный лес страсти, они с истинно женской жестокостью покидали его. Да и как не увлечься, когда вам являлись со всей уступчивостью, слушали ваши нашептывания, вторили им, шли вместе с вами к заколдованному замку, не предупреждая, что замок похоронит вас в своих развалинах при громком смехе насмешливых фей.

Я сказал, что эти дамы забавлялись своими поклонниками и ежедневно приносили одного в жертву своей жестокой забаве. Мы расскажем одно приключение, чтобы лучше изобразить шалости этих дам. Впрочем, это была последняя шалость княгини.

Глава 2. Шалость

Однажды Шарлотта сказала Жанне:

– Мне пришла в голову мысль, которая развлечет нас. У меня два влюбленных; я напишу им одно и то же письмо, без всякого изменения, и объяснюсь в любви; это письмо подзадорит их обоих и заставит сильнее ухаживать за мной. Посмотрим, станут ли они одинаково действовать. Один умен, это граф Вожур; другой не очень глуп, это маркиз Кормелль. Не рассказывайте ему ничего, если он заговорит с вами обо мне, но скажите, что тут есть нечто.

И княгиня указала на свое сердце.

– Отлично вы поступаете, – сказала д’Армальяк, – сразу отнимаете у меня обоих влюбленных. Но я не сержусь за это на вас, потому что они возвратятся ко мне.

– Берегитесь, – ответила княгиня, – удовольствие изменить другу может заставить меня сделать глупость.

Она присела к письменному столу и написала первое письмо:

Дорогой маркиз, кажется, я не видела вас целый век. Вчера вы приезжали по обыкновению, но уехали раньше всех. Притом видеться в обществе не значит видеться. Приезжайте завтра в час. Вы найдете меня небрежной относительно туалета и ума или, если хотите, останьтесь сегодня вечером после всех.

Любопытная княгиня

– Как! – вскричала д’Армальяк. – Вы пишете подобные письма! А если они попадутся князю? Если сделают с них снимки?

– Разве у меня нет горничной, которая переписала бы письмо? Никто не имеет ни одной строчки, написанной моей рукой.

Призвали Шармид, бывшую оперную фигурантку, долго состоявшую в услужении у белокурой Мессалины. Она быстро написала оба письма более аристократическим почерком, нежели почерк княгини.

Д’Армальяк остолбенела от удивления и просила княгиню позволить этой горничной писать иногда письма для нее.

Через час оба письма взволновали обоих влюбленных.

– Какое счастье! – говорил один. – Я был уверен в своем успехе! Нельзя долго сопротивляться мне. Я люблю княгинь и не хочу связываться с неровнями, которых предоставляю желающим; мне же под стать только знатные дамы. – И маркиз Кормелль от радости подпрыгнул на одной ножке.

– Что-то таинственно, – говорил другой, – считать ли это письмо объяснением в любви или объявлением войны? Приглашением на вальс или ловушкой? – так рассуждал граф Вожур; он не хвастался, зная, что случай прихотлив, и не доверял нежностям княгини, зная ее искусство дурачить.

Маркиз Кормелль решил остаться в этот же вечер, выждав отъезда всех гостей. Граф Вожур, боявшийся оков, счел за лучшее ждать завтрашнего дня, во-первых, потому, чтобы не показаться торопливым, во-вторых, потому, что он любил небрежность туалета и ума.

Глава 3. Продолжение

Итак, вечером, когда все разъехались от княгини, маркиз Кормелль вышел в переднюю, как будто собирался также уехать, но вернулся под тем предлогом, что забыл шляпу. Княгиня не удивилась его возвращению.

– Вы забыли проститься со мной, – сказала она ему.

Он рассыпался в пошлых любезностях вроде следующей:

– Я забыл свое сердце и вернулся спросить, не нашли ли вы его?

– О, его, быть может, найдут завтра утром вместе другими вещами, когда станут подметать пол.

Разговор продолжался пять минут в этом тоне.

Наконец маркиз решился повысить тон и сказал княгине, что, прочитав и осыпав поцелуями ее письмо, он лишился рассудка и живет лишь одной мыслью: броситься к ее ногам.

И маркиз сопровождал действием последние слова; но княгиня была неумолима в своей насмешливости.

– Не прикажете ли мне поднять вас? – спросила она.

– Да, поднять в свои объятия.

– И не мечтайте об этом, любезнейший маркиз.

– Если бы вы знали, как я вас люблю.

– Старая песня; уж не хотите ли разыграть роль тенора?

– Я разыграю все, что вам угодно.

– Сыграйте же «Allez vous-en, gens de la noce!» [102] Подумайте, уже два часа ночи, а я не люблю дуэтов в это позднее время.

Княгиня встала, оставив маркиза коленопреклоненным.

Перед женщиной становятся на колени с условием держать ее руки, чтобы встать в то время, когда она встанет; в противном случае играют смешную роль.

Маркиз опоздал двумя секундами; он прибегнул к последнему средству и схватил руку княгини. Что же она сделала? Подвела его к камину, взяла его руку, опустила ее на колокольчик и таким образом позвонила. Вошел лакей.

– Скажите Шармид, что я ложусь спать. Прощайте, маркиз.

И княгиня оставила гостиную прежде, чем успел выйти лакей.

Маркиз понял, что дурно сыграл роль, и спрашивал себя, как же лучше.

Но тем не менее должен был уехать.

На другой день была очередь графа Вожура. Княгиня не хотела его принять, говоря через дверь, что еще спит.

– В таком случае, княгиня, позвольте мне баюкать вас, – сказал граф.

Княгиня вышла в гостиную. Завязался разговор, в котором собеседники в равной мере выказали свой ум и насмешливость.

Со времени своего приключения с фавном княгиня смеялась над влюбленными и считала себя вне опасности, потому что ее оружием был смех, который обезоруживает самых смелых. Но граф Вожур в равной мере с нею владел насмешкой. Фавн очаровал ее своей притворной холодностью, граф – своим остроумием. Она не терпела сентиментальности; граф не разыгрывал ни Вертера, ни страстно влюбленного; он ловил минуты любви, не заботясь о следующем часе.

Княгиня слишком поздно заметила, что ей остается одно: забыть. Но вместе с тем она заметила, что никогда еще не встречала более любезного и очаровательного человека, чем граф Вожур.

Она приходила в восторг от его речей и умения пользоваться случаем. Когда граф простился, она поняла, что готова полюбить его, и хотя желала посмеяться над собой, но невольно спросила графа:

– Когда увидимся?

– Никогда.

– Я не знакома с этим словом.

– Напрасно. Не станем видеться, если хотите сохранить приятное воспоминание об этом потерянном часе. Что же касается меня, то я сохраню в своем сердце ваш образ и никогда не забуду вас.

Как видите, Вожур не был вечным поклонником.

– Любовь – гроза, – прибавил он, – воспоминание – радуга.

Граф уже был у дверей.

– Пустые фразы, – сказала княгиня, протягивая к нему руку. – Я не люблю вас сегодня, но полюблю завтра.

Глава 4. Финал

Граф Вожур приехал на другой, потом на третий день. Но князь, имевший припадки ревности, когда его злила Беспощадная, нашел, что граф ездит слишком часто. Этим он подлил масла в огонь: княгиня совершенно влюбилась.

Она выпросила у докторов предписание отправиться в Эмс, зная хорошо, что муж не поедет с ней в Германию. Граф Вожур также не хотел отправляться в Германию, но география – сговорчивая наука: она остановила княгиню в Швейцарии, уверяя, что там здоровый климат и что она должна ехать в Эмс через две недели единственно для того, чтобы получить письма от мужа и отвечать на них.

Развязка никогда не соответствует желанию; романтические особы бывают игрушкой случая и непредвиденных катастроф, и тогда развязка принимает трагический характер. Чаще всего торжествует буржуазная любовь; умирают для любви, то есть для страстей, которые составляют наслаждение и отчаяние души. Это обыкновенная история, но существуют мужчины и женщины, которые призывают грозу: это избранники любви. Княгиня не принадлежала к числу людей, умирающих в мире с сердцем.

Она, как и д’Армальяк, должна была прийти к какой-нибудь катастрофе. Эти удары судьбы не есть ли наказание неба? Вот что случилось с княгиней.

Без сомнения, она была сильно влюблена, иначе сказала бы обо всем Жанне; княгиня ограничилась тем, что объявила только о своем отъезде в Эмс. Жанна сожалела, что не может ехать с ней, но думала, что княгиню сопровождает муж.

Влюбленные совершили весьма приятное путешествие по Швейцарии, находя там снежные пустыни и уединенные места для прогулок.

Здесь в течение недели они забыли обо всем мире, как вдруг журналы разгласили финал их путешествия. Подобно всем путешественникам, влюбленные отправились на Риги, не потому, что хотели видеть более чистое небо, но потому, что все дороги были для них равны. Притом необходимо отметить в памяти свою страсть каким-нибудь поэтическим восхождением. Последнее в обществе сентиментальных англичанок было очень весело; на верху горы провели зимнюю ночь среди лета; контраст был восхитительный. Когда стали спускаться с горы, княгиня отказалась сесть на мула, граф нес ее на руках, потому что у нее кружилась голова, если утес был слишком крут. Граф был охотник и говорил, что шаг его верен. Но вот около Дрожащей Скалы он оскользнулся, быть может потому, что целовал руку княгини: по крайней мере, так рассказывают их товарищи по путешествию. Они стремглав летят в пропасть – сперва княгиня, потом граф, – и оба исчезают в накопившемся снегу. Бывшие сзади проводники старались спасти несчастных, но отыскали их только на третий день; имя и национальность их были неизвестны; наконец, отыскав карточку графа, написали в Париж, что он упал в пропасть, увлекши за собою молодую женщину. Князь навострил уши: из Эмса писем не было; он телеграфировал и в тот же вечер выехал сам.

Князь узнал, но не хотел при всех объявить имя погибшей. Катастрофа была еще свежа.

Нашла ли княгиня вечную любовь, которую искала?

Князь не плакал о жене; ее оплакала Жанна д’Армальяк.

Странно то, что накануне восхождения на Риги княгиня написала Жанне следующие строки:

Когда-нибудь я расскажу вам о своей шалости. Я окольной дорогой отправилась в Эмс; будьте снисходительны и не смейтесь надо мной, как смеялась я над вами; я скажу вам издали то, чего не говорила, находясь возле вас: я влюблена и потому спешу окончить это письмо, так как поглупела наравне с вами.

Шарлотта

Д’Армальяк поняла, что лишилась истинного друга; правда, дружба имела свои темные минуты, но сколько чудесных часов провели они вместе, живя одними и теми же мыслями и почти одинаковыми чувствами.

Имея другом княгиню, д’Армальяк считала себя сильной в борьбе против всего, даже против свой страсти; лишившись этого друга, она почувствовала себя слабой и одинокой среди общества, в котором возбудила ревность и ненависть блеском своей красоты и гордым презрением.

Князь запер свой отель и отослал Жанне памятную книжку княгини. Открыв эту книжку рассеянной рукой и вздохнув о прошлом, Жанна случайно увидела сонет «Смерть».

– Бедная Шарлотта, – сказала она, целуя портрет княгини; потом, вспомнив о ее трагической кончине, прибавила: – Вот к чему ведет любовь! Она посмеялась бы над тем, кто предсказал бы ей столь поэтическую кончину.

Жанна сожалела, что не участвовала в путешествии.

– А я чем окончу? – прошептала она в раздумье.

Книга двадцать восьмая. Последний акт драмы

Глава 1. Виды на брак

Д’Армальяк жестоко страдала оттого, что страсть выбила ее из обычной колеи; конечно, идеалом ее не было то болезненное любопытство, которое раздувала в ней княгиня. Разбитое сердце! Скорбящая душа!

Идеалом ее была родовая гордость, которая мужественно переносит все бедствия мира сего и в дни невзгоды ищет прибежища только в Боге. Нужны ли нам тленные блага, когда душа наша высока? На что нам людские почести, если обладаем самодовольной гордостью? Жанна негодовала на мать за то, что последняя, не предупредив надлежащим образом, кинула ее в мир празднеств, где прельщаются только наружной красотой, где всем жертвуется для наряда, где презирают красноречие сердца, где последнее слово всегда принадлежит деньгам.

Отчего не вела она тихой и набожной жизни? Жанна завидовала героиням романа, которые в каком-нибудь древнем замке возвращаются к прошлому, отрекаются от своего женского владычества, вызывают тени предков, чтобы утешиться в своей бедности и забвении. Эти героини жертвуют ради славного имени своей красотой и молодостью; они страшатся неравного брака, заглушают свои страсти, одеваются в незапятнанные покровы целомудрия.

Но Жанна под конец говорила, что не в силах совладать со своей пылкой душой. Она призывала на помощь ненависть, чтобы отогнать воспоминание о Марциале, но под видом ненависти всегда являлась любовь.

Д’Армальяк, окруженная поклонниками в салонах княгини, не могла объяснить упорства, с каким ее сердце терзалось Марциалом в то время, когда восставал рассудок.

Известно, что из числа друзей княгини маркиз Кормелль был влюблен в Жанну. Можно подумать, что это был один из тех капризов, которые занимают сердце в течение одного дня, потому что маркиз первый же смеялся над своей страстью. Но через некоторое время он перестал совсем смеяться; причина этого та, что д’Армальяк не принадлежала к числу особ, которых любят мимоходом; своей царственной красотой и глубокими взорами она смущала самых непокорных.

Хотя Жанна ясно видела страсть Кормелля, однако пришла в немалое удивление, когда тот, не предупредив ее, стал просить ее руки у графини д’Армальяк.

– Так не следует поступать, – сказала она ему, – вы действуете как изменник.

– Потому что я хотел объясниться прежде, чем мне укажут на дверь.

Это случилось через несколько дней после смерти княгини; будь она жива, Жанна, быть может, отказала бы этому искателю ее руки, но она была лишена опоры. Вместе с княгиней она утратила экипаж, ложу в Опере, подругу в обществе. Маркиз Кормелль мог все это возвратить ей. Правда, с ним не так весело, как с княгиней, но все же он мог быть порядочным мужем. Говорили, что он промотал половину состояния с модными девицами, но оставшаяся половина представляла еще довольно почтенную цифру.

По мнению Жанны, Кормелли не стоили д’Армальяков, но она сохранит свой герб, сделавшись маркизой.

В третье посещение Кормелля назначили свадьбу через шесть недель, в церкви Магдалины.

А Марциал? Жанна не осмелилась заглянуть в свое сердце, не сомневаясь, что по выходе замуж чувство долга даст ей силу победить это воспоминание.

Глава 2. Предсказание маркиза Сатаны

Ничто так не забавляло меня, как неудачи маркиза Сатаны, который, однако, не всегда хвалился своей склонностью ко злу. Например, бросив взгляд на прошлое и вызывая образы, виденные нами в книге, я напомнил ему Клотильду Белую Лилию, которая, несмотря на пламенную любовь к Евгению Ору, устояла против всех его обольщений.

– Не олицетворенная ли это добродетель? – спросил я маркиза.

– Совершенно так, – отвечал он, – но для чего бы я существовал, если бы не было добродетели? Некоторые глупцы, притворяясь скептиками, объявляют, что никогда не встречали добродетели, я же приветствую ее и воздаю ей должное почтение.

– Оставим ее в покое. Но так как вы упорствуете выдавать себя за черта, то представьте доказательства; я слишком долго верил вам на слово. Кроме того, в вас нет ничего сверхъестественного; Жанна д’Армальяк уверяла меня, что, когда она кинула ваше жемчужное ожерелье, вы стали на колени, чтобы поднять его.

– Стало быть, вы не понимаете, что, находясь на земле, я подчиняюсь земным законам. Мой кредит ограничен и позволяет мне иметь в кармане семь или восемь раз в день по двадцать пять луидоров, как прилично парижанину, который не хочет нищенствовать; когда же у меня не останется ни одного су, я должен буду вернуться в ад.

– Не говорите мне этих нелепостей. Я знаю вас лучше, чем вы сами. Вы испанский дворянин, обогатившийся на Кубе. Вам приятно играть здесь роль черта, которая может соблазнить женщин, но я никогда не поверю вам.

– Это для меня не имеет никакого значения, я никогда не просил вас верить мне. Вы нашли во мне хорошего компаньона и были довольны тем, что смотрели на все моими глазами.

– Если вы упорно приписываете себе дар второго зрения, то потрудитесь сказать мне, что будет с Клотильдой Белой Лилией?

– Разве вы сами не догадались? Евгений Ор женится на ней, поклявшись сперва никогда не жениться.

– Что будет с четырьмя молодыми девушками, которые пили чай с вами и с Жанной д’Армальяк?

– О, все они выйдут замуж, но будут более или менее одержимы бесом.

– Как будет наказана Роза-из-Роз за то, что хотела ограбить покойницу?

– Ее похоронят в общей могиле; она побывает в госпитале Ля Рибасьер и останется в одной только ночной рубашке.

– А Матильда-тряпичница, найденная на бульваре Робертом Амильтоном?

– О, она еще только начинает жизнь. Впоследствии я расскажу вам ее историю. Успокойтесь, она не будет страдать ностальгией. Роберт нашел жемчужину в навозе.

– А Цветок Зла?

– Как знать! Быть может, она будет спасена детьми, потому что вчера родила дочь.

– Если вы точно черт, то дайте мне слово никогда не искушать этой дочери.

– Обещаю тем охотнее, что она будет Земным Ангелом.

– Отвратительная насмешка! Но вы напоминаете мне о самом ненавистном создании на Земле. Что будет с ней?

– Взгляните на ее действия.

Глава 3. Засахаренный апельсин

В былое время апельсины продавались в театре по пять су: разумеется, придумали апельсины, стоящие пять франков; это благодеяния цивилизации.

Засахаренные апельсины – антракт по преимуществу.

Однажды вечером, когда д’Армальяк с матерью была в Опере, отворяльщица лож открыла дверь и подала букет и два засахаренных апельсина. Вместе с ними подали карточку маркиза Кормелля.

Букет был роскошен; фрукты поданы вовремя. Жанна не имела никакой причины отказаться от того и другого. Напротив, она была тем довольнее, что скучала в этот вечер, так как никто из знакомых не заглянул к ним в ложу.

Спектакль приятен женщине тогда только, когда в ее ложу явится какой-нибудь неожиданный собеседник. Жанна с большим удовольствием понюхала букет, затем принялась за апельсин, а потом снова понюхала букет.

При начале четвертого акта Жанна вдруг почувствовала головокружение. Ей случалось два или три раза напиться допьяна шампанским, и потому первым ее словом было:

– Я как будто пьяна.

Напрасно старалась она открыть шире глаза: зрение ее омрачилось. Она ушла в глубину ложи, боясь обратить на себя внимание публики.

Но там она упала почти без чувств. Мать подошла к ней, не зная, что делать. В эту минуту вошел в ложу маркиз Кормелль.

– Спасите нас, – сказала ему госпожа д’Армальяк, – дочери моей сделалось почему-то дурно, быть может оттого, что она съела присланный вами засахаренный апельсин.

– Присланный мной засахаренный апельсин? – повторил маркиз. – Не понимаю, что вы говорите.

– Разве не вы прислали букет и два засахаренных апельсина?

– И не думал присылать.

– Не вы? Ах, Боже мой, мне пришла в голову ужасная мысль: нас отравили.

– Тсс! – сказал Кормелль. – Ободритесь, не теряйте присутствия духа; мы спасем вашу дочь, если она отравлена.

Дверь ложи осталась незатворенной. Маркиз счел за необходимое вынести Жанну в коридор и позвать театрального доктора. Но Жанна, очнувшись постепенно, просила отправить ее поскорее домой. Кормелль не отпускал кареты, и через несколько минут грум доложил, что экипаж подан.

Маркиз любезно уступил свою карету госпоже д’Армальяк с дочерью, а сам отправился в фиакре. Жанну отнесли в ее комнату, куда вскоре пришел доктор. Так как в доме не нашлось молока, то ей дали выпить уксуса и кофе.

Решили, что Жанна была отравлена, но что яд утратил силу в засахаренном апельсине.

– Я уверена, – сказала она, – что это отвратительное создание, Земной Ангел, выпущена из Святого Лазаря.

– Да, – отвечал Кормелль, – разве вы ее не видели? Сегодня она была в Опере.

– Стало быть, это беспощадная дуэль, – продолжала Жанна, – я хотела позабыть о Земном Ангеле, и вот она сама побуждает меня отплатить ей.

– Отплатить ей! С вашей стороны было неблагоразумно отвечать хотя бы раз на вызов этой женщины. С подобными созданиями невозможна дуэль; приказывают лакею побить их.

– Да, вы только говорите, а на деле – находитесь у ног подобных созданий.

– Только не я! Не опасайтесь больше этой женщины; один из моих друзей упрячет ее на целый сезон в четыре стены. Он чрезвычайно ревнив. Если же она выберется, то я сумею вернуть ее опять в тюрьму Святого Лазаря.

– Эта женщина дьявольски изобретательна, – сказала госпожа д’Армальяк, – она, вероятно, открыла яд Медичи.

– О нет, – возразила Жанна, – иначе я уже давно бы умерла. Неужели Бог никогда ее не накажет?

Не знаю, внял ли Бог желанию Жанны, но только наказание не замедлило.

Глава 4. Наказание

Огорченная тем, что не имеет доступа в лучшее общество, Земной Ангел завидовала знаменитым кантатрисам, которых всюду принимают, и знаменитым актрисам, которые вхожи в более или менее чопорные салоны; но Земной Ангел не была ни великой кантатрисой, ни знаменитой актрисой, хотя была комедианткой в жизни. Она вздумала заняться живописью, чтобы произвести некоторое впечатление на ближайшей выставке, и напачкала несколько акварелей, отличавшихся ярким колоритом. Евгений Лами и Шарль Шаплен давали ей первые уроки, а молодой художник довершил ее образование. Она поселилась в небольшом отеле на бульваре Мальо, где стала воспитывать розы. Молодой художник однажды указал ей на грядку чайных роз, говоря, чтобы она срисовала их, и Земной Ангел нарисовала розы, облитые росой и солнечными лучами. Картинка вышла ослепительная.

На другой день молодой художник похвалил произведение и просил продолжать. Через несколько дней Земной Ангел безукоризненно рисовала розы.

Она тем больше была довольна своим талантом, что все ее поклонники покупали ее картинки.

Земной Ангел прошла через все перипетии и ни разу не поморщилась. Чужое несчастье никогда не возбуждало сострадания в ее сердце. Любя только себя, она была всегда довольна. От мужчин добивалась только денег. Она соглашалась и на то, чтобы к ней питали любовь, но с условием не ставить любви в счет. Она глубоко ненавидела своих соперниц, но не любила друзей, даже в то время, когда друзья открывали ей свою душу.

После смерти мужа она имела много поклонников, потому что тратила много денег. Хотя она была прекрасна и хороша, ни один из богатых поклонников не вздумал обогатить ее, как это случается с другими мраморными красавицами, которые далеко не красивы.

Кроме того, она была неспособна, как выражалась, «дуреть»; все должны быть рабами ее кротости. Просьбы ее были приказаниями; она не могла покориться прихотям властелина. Она избирала поклонника, но не хотела, чтобы ее избирал поклонник; она находила, что в отношении мужа была ангелом терпения. Муж мог назваться счастливым человеком, если сравнить его с поклонниками Земного Ангела. Уже по этому можете судить о том счастье, какое она доставляла мужчинам.

Бедный Шарль Флерио был отомщен.

Хотя Земной Ангел была небогата, однако имела в месяц шесть-семь тысяч франков для прокормления лошадей и для расплаты за наряды; за все остальное платили ее поклонники. В течение двух лет она так нежно улыбалась домовладельцу, торговавшему углем и считавшему ее светской женщиной, что каждые три месяца получала от него квитанцию в получении квартирных денег, и говорила при этом, что он должен гордиться тем, что дает квартиру подобной ей женщине. Этот образ жизни, по всей вероятности, мог продолжаться неопределенно долгое время.

Но однажды утром Мари Леблан, проснувшись, увидела перед глазами тысячи искр.

Она ждала молодого художника, который обещал написать ее портрет.

– Я вижу только огненные розы, – сказала она, – мне будет нельзя позировать.

Она взяла маленькое зеркальце, лежавшее под подушкой в качестве стража ее красоты. Поглядевшись в него, она не увидела себя.

Пробуждение было ужасно. Она спрыгнула с постели, позвонила, подбежала к окну, подняла занавес, вернулась к зеркальцу, но, как ни смотрела, увидела только белое и рыжее пятна, бывшие неопределенным отражением батистовой сорочки и волос, которым придали золотистый цвет посредством волшебных красок.

Вошла горничная.

– Виргиния, – закричала ей Земной Ангел, – скажите, что со мной; как ни смотрю, ничего не вижу!

– Быть может, вы слишком много пили шампанского?

– Вы с ума сошли! Я съела только несколько ягод винограда и ничего не пила.

– В ваших глазах не заметно ничего.

– Но ослепнуть – ужасная вещь.

– Я сейчас принесу розовой воды.

– Прикажите кухарке сходить за моим доктором.

В доме поднялась тревога. Земной Ангел кричала и приходила в отчаяние; она не отходила от зеркала, желая увидеть себя и придумывая объяснение своему недугу.

В эту минуту вошел художник.

– Ну, мы вас нарисуем в этом наряде; вы так хороши в туфлях!

Мари Леблан даже позабыла о своем костюме.

– Ах, мой друг, я в отчаянии.

– От чего?

– Я ослепла.

– Полноте, разве можно лишиться столь прекрасных глаз!

Виргиния принесла розовой воды и стала примачивать глаза своей хозяйки.

– Ничего не вижу! – сказала Земной Ангел, топая ногой. – Не мщение ли это Жанны д’Армальяк?

Но напрасно старалась она припомнить. Уже давно не встречалась ей Жанна; как же могла последняя мстить ей?

Земной Ангел приказала Виргинии подать ей платок, лежавший в платье.

– Мой ли это платок? – спросила она.

– Да, посмотрите сами.

Земной Ангел понюхала платок, чтобы узнать его по запаху.

– О Боже мой, как я несчастна! Какое преступление совершила, что так жестоко наказана?

Она протянула руку художнику.

– Прощайте, мой друг. К чему писать мой портрет, если я не могу видеть его?

Когда пришел доктор, она лежала и примачивала глаза.

– Дело серьезное, – сказал доктор, – зрачки переполнены кровью. Вы не сердились?

– Вам известно, доктор, что я сержусь по четыре раза в день.

– Да, я знаю, что кроткие женщины самые злые; кроме того, я уверен, что вы по-прежнему проводите ночи без сна и «любите любовь».

Разумеется, доктор объявил, что необходим консилиум и что надежды мало.

Едва он ушел, как Земной Ангел стала на колени, сложила руки и подняла глаза.

– О Боже мой, Боже мой! – сказала она грустно. – Неужели ты судил, чтобы я никогда не видела себя?

Не видеть себя было самым жестоким наказанием для Земного Ангела, которая жила своей красотой и обожала себя. Не видеть себя! Все кокетки поймут эту трагическую развязку!

Глава 5. Неразлучные

Между тем д’Армальяк тщетно вела рассеянную жизнь: она не могла забыть Бриансона. Это происходило по двум причинам: во-первых, Бриансон был предметом первой ее любви; во-вторых, он ее бросил. Женщина всегда забывает брошенного ею поклонника, но всегда привязывается к мужчине, который ее бросает; в последнем случае она хочет добиться отмщения. Есть еще другая таинственная цепь – именно первая любовь; часто разрывают эту цепь, но при малейшем поводе она снова охватывает сердце женщины.

По этой самой причине Боярышник сильно желала овладеть вновь Марциалом.

Марциал легко подчинялся, особенно когда девушка была так хороша, как Боярышник.

Он пожертвовал любовницей для княгини Три Звездочки и последней для первой, так что в один прекрасный вечер опять увидели Марциала с Боярышником в ложе на авансцене. Казалось, они больше прежнего были влюблены друг в друга.

– Ах, как я счастлива, – говорила себе Боярышник, наслаждаясь счастьем любви.

Она была счастлива не только в отношении сердца, но и в отношении удовлетворенной гордости; восторжествовать над княгиней, подчинявшей себе всех, было великой победой.

Боярышник устроила свою жизнь, как будто предполагала прожить с Марциалом целый век.

Она поселилась в маленьком отеле, окруженном деревьями, где обещала жить тихо, без особой роскоши. Денег у нее не было. Марциал ничего не давал ей, но Боярышник привезла из Монако бриллианты, которые можно продать и на вырученную сумму прожить несколько лет. Она и решила так сделать.

Марциал проводил с ней половину своего времени; им никогда не было скучно. Марциал знал все, ничему не учась, как он сам говорил. Боярышник, отличавшаяся умом, угадывала все, так что их разговор был разнообразен и занимателен. Одни влюбленные не находят ни одного слова, другие ведут нескончаемые разговоры.

Когда они не выезжали вечером и не обедали вдвоем, тогда принимали двух или трех друзей, светских людей, артистов, литераторов. Боярышник украшала беседу своей молодостью.

Все любили ее за красоту, проказы и лукавство. Она так глубоко любила Марциала, что за ней ухаживали единственно для очищения совести, и, уходя, невольно говорили: «Как счастлив Марциал; он без всяких хлопот со своей стороны пользуется любовью всех женщин».

Итак, сердце Боярышника было полно надежд, садик полон цветов, дом полон радости, когда ее поразило смертельное отчаяние. Говорят, замок счастья разрушается, как только вступят в него; бедняжка переступила порог, и грезы ее начали осуществляться.

Едва ли не всякая катастрофа имеет предвестников. Вот что случилось на глазах у Боярышника.

Марциал принес ей пару неразлучных, этих тропических пташек с зеленым оперением, с беспримерной любовью, столь грациозных в своих дуэтах. Весело было слушать их пение. Боярышник полюбила птичек и сама наливала им воду и давала корм; самец ластился к ней, самка подставляла голову для поцелуя; это приводило в восхищение как Боярышника, так и неразлучных.

Но однажды около полудня сын горничной отворил клетку и раздразнил птиц; самец выпрыгнул и улетел в окно. Боярышник в отчаянии, самка вне себя. Бегают по всему околотку Божон, отыскивая птичку, но день проходит в тщетных поисках.

Самка жалобно пищит. Вечером она спрыгивает с жердочки и забивается в угол клетки, спрятав головку под крыло, как будто ей противен дневной свет. Встревоженная Боярышник берет ее в руки, целует, утешает, но бедная птичка ничего не хочет слышать. Посаженная на жердочку, она снова прячется в угол клетки. К девяти часам вечера птичка умерла.

Потому что неразлучные не могут прожить полдня друг без друга; самец иногда переносит разлуку, но самка – никогда.

На другой день самец стал биться в окно; он вырвался из плена, в котором его держала соседка. Ему не показали мертвой подруги, а дали новую; птичка осталась жива, но была безутешна.

– Послушай, – сказала грустно Боярышник Марциалу, – в тот день, когда ты улетишь от меня, подобно этой птичке, я умру с горя; ты возвратишься, но слишком поздно!

Пока она говорила, Марциал одним пальцем наигрывал на фортепьяно песенку.

Plaisir d’amour ne dure qu’un moment,

Chagrin d’amour dure toute la vie [103].

Он встал и поцеловал Боярышника, сказав:

– Я настолько люблю красоту, что не могу разлюбить тебя.

Глава 6. Маски и сердца

В одном из ближайших к Парижу замков давали костюмированный бал, на который собрался весь высший свет. Госпожа Трамон привезла Жанну. Они рассчитывали, что никто не узнает их в белых домино с лебяжьей опушкой.

Госпожа Трамон ростом была ниже ростом Жанны, но на этот раз обула ботинки с двойными каблуками. Они выдавали себя за двух сестер и так хорошо вели дело, что никто их не узнал.

Жанна много веселилась, хотя и не рассчитывала на это; причина тому была та, что она встретила тут Бриансона.

Предполагая провести сезон в Брайтоне вместе с госпожой Трамон, Жанна притворилась англичанкой и настолько хорошо говорила ломаным языком, что ее нельзя было принять за француженку.

Марциал не знал по-английски, она же упорно отказывалась говорить по-французски, но тем не менее они вскоре стали понимать друг друга; госпожа Трамон пришла в изумление от этого великого искусства запутывать самые простые вещи.

Жанна часто встречала Бриансона в обществе, но никогда не разговаривала с ним. Взгляды были более или менее красноречивы: она выражала оскорбленную гордость, он – прискорбное раскаяние. Для того, кто умеет понимать страсть, была целая тайна в этой быстрой молнии их взглядов; для тех же, кто ничего не видит, были незнакомые друг с другом мужчина и женщина.

В этот вечер Жанна расхаживала с Марциалом по замку XVII века, где ужинали и танцевали во времена Регентства и Людовика XV; по парку, населенному еще нимфами Куазьо и Куту, печальными с тех пор, как видят только черные платья; Жанна ходила, то встречая, то теряя госпожу Трамон, слушая болтовню Марциала, этого прекрасного мечтателя, которого она хотела бы вечно слушать. Она его нашла таким же, каким он был в первый раз, когда вальсировал с ней; те же речи, та же нежность голоса, то же искусство соединять прекрасное и дурное в любовной симфонии. Напрасно Жанна старалась защититься от обаяния: она с новым наслаждением подчинялась очарованию.

«Он не узнал меня и, однако, говорит так же нежно, как говорил год назад. Стало быть, все женщины равны для него!»

Жанна ошиблась; Бриансон узнал ее, но промолчал; она остановила бы его на первом слове, между тем как, притворяясь, будто не узнает ее, он имел право быть страстнее всех ее поклонников. Жанна признавалась себе, что из всех мужчин, встречаемых ею в обществе, Марциал один умел хорошо говорить о сердечных делах, потому что обладал красноречием.

Он не был сентиментален, но умел ярко выражать чувства. Было очевидно, что он любил и мог любить всеми силами души. В его энтузиазме была капля насмешливости, отчего первый приобретал особенную прелесть.

Жанна рискнула коснуться прошлого:

– Скажите, пожалуйста, вы забыли всех своих жертв? Персиковый Цветок, которая утешилась в утрате вашей любви; Маргариту Омон, умершую от того же; двух или трех светских женщин, которые должны были разойтись с мужьями? Мне еще говорили об одной молодой девушке знатного рода, которая однажды ночью приехала к вам с бала.

– Это сплетни светских женщин. Я знаю, о ком вы говорите: о благородной девушке с редкой красотой и с редким сердцем. Вы не знаете ее имени, и потому я могу вам сказать, что единственно ее я любил искренне и глубоко, быть может, даже теперь люблю; но прекратим этот разговор, я больше не имею права любить ее.

– Она вышла замуж?

– Еще хуже: не узнает меня, следовательно, совершенно чужда мне.

Жанна заметила волнение Марциала.

– И потому-то вы ухаживаете за мной!

– Женщина не имеет права ревновать к прошлому, потому что всякая новая любовь есть возрождение: у сердца, как у природы, есть весна.

– И вы хотите, чтобы я пробудила в вашем сердце весну?

– Да, потому что вы прекрасны. Полюбите меня, и я, клянусь душой, не покину вас и умру у ваших ног.

Жанна села в парке на скамейку. Став перед ней на колени, Марциал нежнее обыкновенного сказал:

– О, как я люблю тебя!

Она отвернулась, чтобы скрыть слезы, но заметила, что и глаза Марциала были влажны.

«О чем его слезы?» – подумала она и, повернувшись к нему, спросила:

– Разве я напоминаю вам погибшую любовь?

– Ради Бога, не будем говорить о прошлом. Станем любить друг друга в настоящем и будущем.

Наступила ночь; лунный свет, бледный и трепетный, проникал сквозь деревья, едва одевшиеся листьями; по небу проносились легкие облака, ветерок колыхал цветники и кустарники; это было время последних лилий и первых роз – пышная природа наслаждалась чудными часами любви; соловьи чередовались с черными дроздами, отличаясь, первые – ученостью в своих вечных симфониях, вторые – красноречием в своей сельской простоте. Но слышнее всего был оркестр, приглашавший к танцам; слышались также клики веселящихся и призывы ищущих. Хотя тут собралось до пятисот человек, но Жанна чувствовала себя наедине с Марциалом, наслаждаясь одним из тех часов любви, которые запечатлели ее двадцатый год. Неужели Марциал у ее ног! Неужели она с таким восхищением отдала ему обе руки!

Ей хотелось сказать ему: «Это я, пожертвовавшая для вас своей добродетелью и жертвующая теперь своей гордостью».

Но она не могла унизиться до такой степени и встала; Марциал встал в одно время с ней, прижал ее к своему сердцу и осыпал поцелуями ее голову; но Жанна оттолкнула его, боясь за себя.

Воспоминание о маркизе Кормелле подоспело ей на помощь. «Боже мой! Этот Марциал заставляет меня забыть обо всем. Но я буду помнить, что поклялась забыть его».

* * *

Спустя несколько дней Жанна присутствовала при бракосочетании одной из своих приятельниц, девицы д’Оре, с которой долго не виделась. Это была великолепная светская свадьба, и церковь наполнилась членами аристократии.

Жанна опоздала и потому только нашла себе место, что его уступил молодой человек, именно Марциал Бриансон.

Она сделала вид, будто не узнала его. Вскоре рядом с ней освободилось еще место, и Марциал поспешил его занять.

– Не правда ли, здесь собрался весь Париж? – сказал вдруг Марциал.

Жанна не хотела отвечать, но невольно сказала:

– Узнаю вас в этих словах; вот как вы понимаете брак.

– Ошибаетесь. Для меня бракосочетание не только церемония, но и празднество – по крайней мере, было бы празднеством, если бы вы захотели.

– Не станем открывать ран прошлого, – ответила Жанна, продолжая смотреть в молитвенник.

– Я живу только прошлым и счастлив своими ранами.

– Но я так несчастна, что живу только будущим, то есть упованием. – И она прочитала вполголоса: – «Блаженны боящиеся Господа и поступающие по заповедям Его».

– Может быть, – продолжал Марциал, – вы думаете, что я ничего не понимаю в этой великой поэзии?

И указал пальцем стих из «Песни песней».

Диакон читал «Послание».

– «Жены, повинуйтесь своим мужьям, как Господу, потому что муж есть глава жены, как и Христос глава Церкви».

– Церковь одна, – сказала Жанна Марциалу, – а вы имеете по нескольку жен.

– Да, в прежнее время, когда я не принадлежал церкви.

– А теперь вернулись в ее лоно?

– Да, потому что понимаю слова «любящий свою жену любит самого себя, ибо Адам сказал: вот кость от костей моих и плоть от плоти моей». Но это не помешало Еве внять змию.

– По-вашему, во всем и всегда виновата женщина, – сказала Жанна.

Дьякон продолжал:

– «Посему оставит человек отца своего и матерь, и прилепится к жене своей, и будет два во плоти едину».

– А я, – прошептал нежно Марциал, – оставлю своего отца и матерь, свою страну и состояние, чтобы жить с женою в пустыне, потому что в моем сердце будет рай.

– О, как высказываетесь вы вполне в своих заученных фразах!

Другой дьякон начал чтение Евангелия:

– «И приступили к Нему фарисеи и, искушая Его, говорили ему: по всякой ли причине позволительно человеку разводиться с женою своею? Он сказал им в ответ: не читали ли вы, что сотворивший вначале мужчину и женщину, сотворил их? И сказал: посему оставит человек отца и мать, и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью; так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает».

– А вы, – сказала Жанна с грустной улыбкой, – вы не поверили словам Евангелия и разлучили то, что сочетал Бог.

– Бог свидетель мне, – отвечал Марциал, не сводя с Жанны глубокого взгляда, – с той минуты, как лишился вас, я думаю лишь о том, чтобы снова принадлежать вам; будьте так же добры, как прекрасны, простите меня и позвольте надеяться, что разлученное соединится.

Самые гордые души смиряются перед алтарем; вступив в храм, чувствуешь, что один Бог велик и что земные события ничтожны. Конечно, в салоне Жанна продолжала бы смотреть на Марциала с высоты своего презрения и мщения; но тут, в храме, исчезла ее неприступная холодность; их взгляды встретились; она увидела душу Марциала, увидела, что он ее не обманывает, и потому она не лишила его надежды и сказала:

– Уже давно ждет нас моя мать.

Марциал вышел из церкви в неописуемой радости.

– Ах, – сказал он, – часто бывает труднее восторжествовать над женщиной во второй, чем в первый раз.

Он ушел раньше Жанны, ликуя в душе и благодаря небо, как вдруг остановился, вспомнив о Боярышнике.

После ухода Марциала Жанна осталась коленопреклоненной на прежнем месте, не торопясь, подобно прочим любопытным, в ризницу.

Находясь среди толпы, Жанна чувствовала, однако, что одна стоит перед лицом Божьим; ее сердце так преисполнилось радостью, что она проливала слезы радости.

– О Боже! – шептала она. – Благодарю тебя! Ты примирил нас! Ты один мог совершить это чудо.

Действительно, только встреча в храме могла смирить гордость Жанны и ее ненависть к Бриансону. В свете она никогда не снизошла бы до того, чтобы простить его. Ей казалось, что единственно перед Богом она принесла свою гордость в жертву своей любви.

Власть Марциала над нею воскресла с такой силой, что Жанна до выхода из церкви забыла о своем обещании выйти замуж за Кормелля. Вспомнив о нем, она вздрогнула и остановилась точно так же, как остановился Бриансон, вспомнив о Боярышнике.

– Слишком поздно, – прошептала она, – я проклята, потому что не могу быть счастливой. Кормелль любит меня, а я его не люблю, но, дав ему слово, не могу выйти за Марциала.

Приехав домой, Жанна бросилась в объятия матери.

– Какое несчастье, – сказала она, – Марциал будет просить у тебя моей руки, но я не могу выйти за него замуж, потому что дала слово Кормеллю... и не могу быть женой последнего, потому что люблю Марциала...

Этими словами Жанна разрушала все надежды матери.

Госпожа д’Армальяк была в восхищении от того, что ее дочь решилась наконец отдать свою руку Кормеллю, богатому дворянину; госпожа Трамон раструбила уже об этом браке, как о победе своей юной приятельницы – было бы новым позором, если бы Жанна отказала.

Глава 7. Слезы Боярышника

Однажды утром девица Ларошетт, прозванная Горластой, встретясь с Боярышником, сказала ей без всяких околичностей:

– Ну, моя милая, нас обеих отлично ограбили; кажется, наши оба любовника женятся одновременно – один законно, другой незаконно – на этой притворщице Жанне д’Армальяк.

– Наши оба любовника?

Боярышник не понимала.

– Да, моя милая, не кто иной, как маркиз Кормелль и граф Бриансон. Но успокойся, я попорчу им дорожку к этой девице.

Горластая долго продолжала в этом тоне, рассыпаясь в истолкованиях и брани, между тем как Боярышник, пораженная в сердце, не могла вымолвить ни слова; она знала о страсти Марциала к Жанне и опасалась только одной этой женщины. Она уже говорила Марциалу: «Твоя любовь к д’Армальяк похожа на рану, которая постоянно открывается».

Это происходило в кофейной «Мадрид», где эти дамы возбуждали свой аппетит в ожидании обеда, назначенного в семь часов в павильоне Эрменонвиль. Удар так сильно поразил Боярышника, что она отправилась не на обед, где ее ждали, а домой. Бриансон обещал свидеться с ней не раньше полуночи, но Боярышник питала неопределенную надежду встретить его на проспекте Елисейских полей или на Итальянском бульваре, куда и приказала кучеру отвезти ее.

Не встретив Бриансона, она в половине восьмого вернулась домой с убитой душой. Бриансон не приехал и не прислал письма. Разумеется, в полноте своей скорби она взялась за перо.

Марциал! Ведь это невозможно! Ведь это ложь! Говорят, ты женишься? Я не верю и, однако, плачу. Это будет моим смертным приговором: твоя любовь убивает; вспомни Маргариту Омон. Ты не сделаешь этого? Разве ты не вспомнил обо мне? Когда ты познакомился со мной на Елисейских полях, я была счастлива без любви, теперь без тебя буду самой несчастной из несчастных. Ты сжалишься надо мной, над моим сердцем. Притом любовь имеет свои права. Я могу сказать «не хочу», потому что ты мой. Не думаешь ли, что я покину тебя для князя или для миллионера! Не знаю, зачем пишу тебе, потому что письмо не застанет тебя дома, и ты придешь ко мне в полночь. Но, быть может, у меня недостанет тогда мужества высказать тебе все. Притом одно твое слово обезоружило бы меня, тогда как это письмо принудит тебя объясниться. Ах, Марциал, не убивай меня!

Твоя Боярышник, цветущая вчера, увядшая ныне

Затем Боярышник поцеловала своих неразлучных.

– Увы, это уже не он и я! Я умерла, он утешается с другой!

Она рассмотрела свою жизнь с Марциалом. Что ей делать без него? Найти новых поклонников не стоило никакого труда: многие турфисты ждали только знака, чтобы осыпать ее золотом.

– Но счастье не в деньгах, – сказала она, – можно утешиться деньгами, когда не любишь, но получать их от ненавистного человека – хуже всякой пытки. А я уверена, что буду ненавидеть всякого, кто займет место Марциала. Уж лучше умереть!

Так точно говорит большинство женщин, но слова у них вырываются под влиянием скорби, среди слез. Почти все переходят от уныния к мщению, жажде жить. Но Боярышник не лицемерила и смотрела прямо в глаза смерти, находя в ней романическое утешение.

Глава 8. Слово Божье

Цветок Зла, столь скромная в отношении Жанны и приветствовавшая ее только взглядом в лесу или в театре, когда та с участием на нее смотрела, Цветок Зла снова явилась ей на помощь против маркиза Кормелля. Вот как было дело.

Известно, что в Париже лучшие мужья не оставляют накануне брака своего прежнего образа жизни, а продолжают нестись по течению, нисколько не изменяя своих привычек. Не один раз маркиз Кормелль имел мимолетные связи с Цветком Зла, которая обладала искусством попадаться ему на глаза и очаровывать его. Наконец он не мог больше сопротивляться и на письмо Цветка Зла отвечал хорошенькой запиской, правда, не подписанной, но стоившей банкового билета. Поэтому Цветок Зла, вне себя от радости, прибежала к Жанне и вручила ей обвинительные документы.

Когда приехал Кормелль с обычным визитом, лакей вручил ему упомянутые документы и от имени Жанны передал, что его не могут принять.

Маркиз понял; он вернулся через час, но получил отказ; писал, ему не отвечали. Дело было окончено.

Жанна отослала ему подаренное им обручальное кольцо с просьбой отдать его Цветку Зла, что и было сделано, к величайшей радости обеих женщин.

– Решительно, – сказала Жанна, – Цветок Зла названа так ради антифразиса. Отныне я буду ее называть не иначе как Цветок Добра.

Теперь она могла верить в возможность счастья для нее. Со следующего же дня Марциал начал ежедневно посещать их. На приготовления к свадьбе не тратили много времени.

– Уже два века я жду тебя, – говорил Марциал.

– А я еще больше, потому что жду два года, – отвечала Жанна.

* * *

Свадьба была тихая, во время скачек, когда в Париже нет никого из высшего света.

Разослали письма с известием о состоявшемся бракосочетании, при котором присутствовали только свидетели и госпожа Трамон.

В углу церкви на коленях молилась пламенно Цветок Зла.

Была еще другая женщина под густой вуалью, но эта не молилась.

Никогда Жанна не находилась в более набожном настроении духа; она понимала необходимость Божьей помощи.

Но всякий приближающийся к счастью не может сделать шага, не подняв очей с упованием на небо. Сам Марциал находился под величественным впечатлением таинства.

Жанна пламенно благодарила Господа за возвращение Марциала к истине и святости жизни. Марциал понял, что, вступая в храм, находит утраченный истинный свет и силы для совершения блага.

Никакой древний стоицизм не стоит одного слова Спасителя, потому что чувство лучше рассудка, потому что лучшая часть человека – душа, божественная искра.

Глава 9. Кинжал

Отправляясь в ризницу, Марциал и Жанна не заметили молодой девушки под вуалью, которая, прислонившись к колонне, смотрела на них. Сквозь вуаль можно было разглядеть, что она плакала. Вы, конечно, узнали Боярышника. Она вышла в боковую дверь и села в свою карету, ожидавшую ее на улице Клиши.

В ту самую минуту, как она садилась в экипаж, внимание ее было привлечено лавкой редкостей. Подобно всем перевоспитывающимся женщинам, она любила собирать редкую мебель, фарфор, фаянс и серебряные изделия.

Не для того ли вошла она в лавку редкостей, чтобы прибавить какую-нибудь вещицу на ее этажерке?

– У меня есть неплохая коллекция кинжалов XVI века, – сказала она, войдя в лавку, – нет ли у вас чего-нибудь той эпохи?

Ей показали кинжалы, мечи, ножи.

Она выбрала флорентийский кинжал отличной работы.

– Меня уверили, что над отделкой этого кинжала трудился Бенвенуто Челлини [104], – сказала хозяйка лавки.

Боярышник горько улыбнулась и прошептала: «Тем лучше!» Она подумала, что не следует наносить себе удара простым ножом.

Через полчаса Боярышник приехала к отелю, куда должны были явиться вечером Марциал и Жанна после своей прогулки в Сен-Жермен.

Госпожа Трамон распределила их день из часа в час, и по ее совету молодые избрали своим временным пребыванием упомянутый отель, принадлежавший ее приятельнице и давно уже стоявший пустым; хозяйка простерла свою заботливость даже до того, что сама занялась убранством их комнаты, чтобы ничего не омрачало полного счастья молодых.

Боярышник не знала, как проникнуть в этот отель; она захватила с собой горсть золота, зная по опыту, что это лучший паспорт.

Приехав в отель, она вскричала:

– Какое счастье!

Понятие о счастье бывает относительно. Для нее в настоящую минуту счастьем была записка на воротах: «Сдается внаем».

Она позвонила.

– Вы из числа свадебных гостей? – спросил ее привратник.

Боярышник едва не промолчала.

– Да и нет, – сказала она наконец, – я знаю немного невесту и хорошо жениха; но главная причина моего приезда та, что я хочу нанять этот отель, который, как известно, сдается внаем.

– Двенадцать тысяч франков, – сказал привратник, осматривая Боярышника и раздумывая, следует ли спустить цену до десяти тысяч.

– Именно столько, сколько я предполагаю платить. Осмотрим его.

– О, только не сегодня, а дня через два.

«Значит, Марциал и его жена хотят провести здесь завтрашний день», – подумала Боярышник и потом сказала громко, подавая привратнику пять луидоров. – Я знаю причину вашего отказа: вы не хотите впустить меня в брачную комнату. Но мы не станем ее осматривать.

Привратник недоумевал, брать или не брать луидоры.

– Ну, если не хотите, то не показывайте мне брачной комнаты, – сказала Боярышник.

– Хорошо, – отвечал привратник, – воспользуемся тем, что еще не приехала горничная невесты.

Боярышник едва взглянула на комнаты нижнего этажа. Когда поднялись на первый этаж и подошли к дверям комнаты, назначенной для супругов, привратник отказался отпереть ее.

– Ну, ну, отоприте, – сказала Боярышник, подавая ему еще пять луидоров.

– Правда, это самая лучшая комната, и вам необходимо видеть ее; я отопру, имея в виду интерес владельца.

Эта комната была обита голубым дамá, с кроватью на возвышении посреди; напротив кровати находился камин с большим венецианским зеркалом; с каждой стороны кровати по окну; сзади две уборные, отделявшиеся драпировкой.

Боярышник нашла, что ей будет весьма легко спрятаться в одной из уборных и привести в исполнение хорошо обдуманный план.

– Чем больше смотрю, тем больше желаю окончить свои дни в этом отеле, – сказала она привратнику. – Все нравится мне здесь – двор, сад, комнаты. – Потом со вздохом продолжала: – Эта спальня с голубой обивкой чудесна. Как приятно спать здесь!

Боярышник вернулась к своему экипажу, спросив у привратника, в котором часу приедет горничная невесты.

– Вечером, после обеда, быть может, незадолго до госпожи, потому что приказала мне приготовить все.

Вернувшись домой, Боярышник серьезно занялась своим завещанием. Состояния у нее не было, но были безделушки, которые послужили бы для ее знакомых приятным воспоминанием о ней. Она не забыла ни Марциала, ни Жанны. Последней она завещала молитвенник с выпуклым вензелем А под графской короной. Марциалу она назначала свой портрет, едва начатый художником Мадрацо. Ни одна из ее приятельниц, равно как и горничная, не была забыта.

Подписав завещание, она пересмотрела письма и с любовью уложила их в ящичек из черного дерева. Это были письма Марциала; под ними находилось еще одно письмо Жанны.

– Ах, как она любила его в то время, – сказала Боярышник, – но я уверена, что теперь любит меньше моего! – Она пришла к тому заключению, что это письмо свидетельствовало против Жанны. – Увы! Оно свидетельствует главным образом против меня. В жизни я совершила только одно дурное дело, именно отняла у Марциала письма Жанны.

Она положила последнее письмо в конверт и написала адрес своей соперницы.

Потом открыла небольшую тетрадь, в которой Бриансон записал несколько событий из своей жизни. Уже не в первый раз она читала эти отрывки и теперь снова пробежала следующие строки:

Вчера – едва верю тому – молодая светская девушка из лучшей фамилии, с которой я как-то вальсировал, бросилась в мои объятия со всей пылкостью сердца, отдавшись мне и телом, и душой, как будто я был ее достоин. Это событие пугает меня; что-то будет дальше?..

Я предвидел, что госпожа *** внесет драму в мою жизнь. Бедная! Третьего дня, возвращаясь с Маргаритой Омон, я нашел эту девушку у себя в комнате, отравленную и пораженную кинжалом. Теперь еще я спрашиваю себя, не приснилось ли все это мне. О, капризы человеческого сердца! О, тайны любви! Я не любил ее до этой трагедии, теперь же готов умереть для нее. Ах, как она была прекрасна и трогательна в своей мраморной бледности. Смерть имеет великое могущество над любовью. Во мне произошел переворот: я не люблю больше Маргариту Омон, я люблю девицу ***.

Боярышник дважды прочитала эти строки.

– Да, когда я умру, он полюбит меня, – прошептала она, – а если не полюбит, то никогда не забудет.

Она позвала горничную.

– Гортензия, сходите к прачке и велите ей принести белье к восьми часам, а не к десяти, как было прежде сказано.

– Вы едете сегодня вечером?

– Да, и вы, может быть, поедете со мной.

– Куда?

– Увидите после.

Боярышник подошла к портрету, изображавшему Марциала с его вечной насмешливостью.

– Увы! И я рассчитывала провести жизнь с этим человеком!

Глава 10. Брачное ложе

Согласно решению госпожи Трамон, новобрачная по выходе из церкви переоделась в дорожное платье и отправилась с Бриансоном в Сен-Жермен. Путешествие было очаровательное. В первый раз Жанна была уверена, что Марциал принадлежал только ей, и потому ее лицо сияло радостью. Эта мечта, возобновлявшаяся много раз, осуществилась наконец. Это было истинное счастье, потому что счастье возможно только при двух участниках. Она принадлежала ему, он принадлежал ей. Все горести прошлого смягчились до такой степени, что стали приятными, ибо в дни счастья самые грустные воспоминания приобретают невыразимую прелесть. Много раз обращались они друг к другу с вопросом: «Помнишь ли?» И переживали снова минувшие чувства, говоря о будущем.

– Сколько погибло времени! – говорил Марциал.

– Сколько погибло времени! – повторяла Жанна.

Де Гриё, суливший брак Манон, говорил, что весьма приятно вкусить от запрещенного плода; Марциал не имел надобности в последнем, но нашел весьма приятным сорвать позволенные поцелуи под тремя тоннелями между Парижем и Сен-Жерменом. Я даже думаю, что под третьим тоннелем поцелуй был вызван самой Жанной.

Она также знала прелесть запрещенного и, хотя теперь была женой Марциала перед Богом и людьми, но, по-видимому, хотела еще красть счастье.

В Сен-Жермене Марциал заказал обед к семи часам. Через телеграф он просил одного из своих друзей, жившего тут летом, прислать ему свою карету, в которой и отправились молодые в лес, чтобы насладиться полным уединением.

Достигнув дерева Святого Людовика, вышли из экипажа и пошли пешком. Любовь не любит свидетелей. Углублялись в самые темные аллеи, как будто хотели скрыться от самого неба. Без сомнения, целовались и вели разговор, понятный только одним влюбленным.

Если прогулка была чувствительна, то обед отличался веселостью.

Около половины двенадцатого отправились в отель на тех самых лошадях, которые возили их в лес. Этот обратный путь был восхитителен при лунном свете и мерцании бесчисленных звезд.

– Вот настоящий фейерверк, – сказала Жанна.

– Да, – прибавил Марциал, – другого и не нужно для свадьбы.

Привратник ожидал новобрачных, но горничная крепко заснула в маленькой гостиной. Добудиться ее было так трудно, что Жанна удивилась, тем более что горничная не была из числа сонливых.

– Впрочем, – сказал Марциал – нам не нужны ее услуги; я сам раздену вас.

– Нет, вы не разденете меня и войдете тогда только в мою комнату, когда я позвоню.

Марциал решил повиноваться во всем.

– Будьте уверены, моя прекрасная Жанна, что я всегда буду сообразовываться с вашим желанием. Пусть моя воля смирится перед вами... даже если бы я слишком любил тебя...

Марциал поцеловал Жанну, которая одна пошла в спальню.

Он же сошел с сигарой на крыльцо, чтобы убить время.

Прошла четверть часа, а призывного звонка не было слышно. Марциал подождал еще пять минут и потом подбежал к двери: ничего не слышно. Без сомнения, персидский ковер заглушал шум шагов Жанны; быть может, она еще была в уборной.

Он стукнул три раза, ответа не было. Он постучал в стену, выходившую в уборную, опять нет ответа. Марциал решился войти.

Первое, что поразило его, была женщина, лежавшая на постели в подвенечном платье и с венком из померанцевых цветов.

Первой его мыслью было, что Жанна, не утратившая своего романтического характера, хотела устроить ему это зрелище.

Комната слабо освещалась двумя свечами, горевшими на камине.

Марциал сделал шаг. Теперь он испугался и вскрикнул.

Лежавшая на постели женщина была окровавлена.

«Боже мой, – подумал Марциал, закрывая рукой глаза и не решаясь подойти, – все счастье разлетелось, как дым! Этот брак был для нее только удовлетворением за оскорбление. Она вторично захотела умереть – умереть в наказание за свое прегрешение!»

Я только излагаю мысли, которые, подобно молнии, мелькнули в голове Марциала, который бросился к постели, но споткнулся о женщину в обмороке, преграждавшую ему доступ к возвышению, на котором стояла кровать. Он стал на колени и только тогда узнал Жанну.

– Жанна! Жанна! Очнись, скажи, что ты жива!

– Нет, мой друг, – отвечала тихо Жанна, приходя в себя, – я не умерла, но случилось нечто хуже.

Помогая Жанне встать, Марциал не сомневался больше, что лежавшая на постели женщина была Боярышник. «Бедная, – подумал он, – я не считал ее безумной до такой степени!»

Встав, он заключил Боярышник в объятия, как будто надеялся, что она еще жива.

Но Боярышник не промахнулась и была уже мертва.

– Невероятно, – сказал Марциал.

– Да, невероятно, – проговорила Жанна, кое-как добравшись до кровати, – мне кажется, я помешалась и спрашиваю себя, не я ли лежу, пораженная кинжалом.

Новобрачные взглянули друг на друга, как будто спрашивая, возможно ли еще счастье после такого начала.

Марциал позвонил, сам не зная зачем, так как нельзя было помочь Боярышнику и так как он не хотел огласить эту ужасную тайну. На зов явилась горничная, почти проснувшаяся и предполагавшая, что ее зовет госпожа.

– Когда приехала эта женщина, которую я нашел здесь уже мертвой? – спросил у нее Марциал.

– Не знаю, – ответила горничная, – я невольно заснула тотчас по прибытии сюда. Теперь я понимаю, зачем меня принуждали обедать в Булони.

– Кто принуждал вас?

– Знакомая горничная, желавшая провести со мной время до вашего приезда.

– Бедная, – сказал Марциал, – она хорошо отомстила!

Скрывая от Жанны скорбь, он смотрел на милое ему лицо, побледневшее от смерти, и, сжимая руку Боярышника, пожал руку Жанны, сказав:

– Мы уедем в Италию. Новый край, новая жизнь! Нужно изгладить эту картину из памяти.

– Я не забуду ее, – сказала грустно Жанна.

Жанна была почти так же бледна, как покойница, и с ужасом смотрела на Боярышника. Вдруг она зарыдала и поцеловала покойницу, обливаясь слезами, как будто вместо несчастной лежала она сама.

– О Боже мой, Боже мой! – сказал Марциал в отчаянии. – Я сеял разврат и пожинаю теперь только кровь и слезы. – Потом, обращаясь к Жанне, прибавил: – Зачем не начал я с того, чем окончил!

И, оценивая жизнь с философской точки зрения даже в самые грустные минуты, он сказал: «Быть или не быть любимым!»

Любят донжуанов, но не оцепенелых влюбленных. Любить и не быть любимым – не значит жить. Любить и быть любимым – значит жить вдвойне, во всех радостях и во всем томлении страсти. Следовательно, нужно быть любимым во что бы то ни стало!

Глава 11. Влюбленный черт

Между тем как эти размышления проносились как молния в уме Марциала, Жанна, считавшая событие лишь тяжелым сновидением, увидела входившего маркиза Сатану.

Это было появлением Статуи командора.

Жанна упала на колени возле возвышения. Ей казалось, что она слышит дьявольский хохот.

Она осенила себя знамением креста.

– Со мной, – сказал ей пришедший, касаясь губами ее волос, – любовь есть настоящий ад, без меня же – далеко не Эдем.

Сноски

1

Alea jacta est (лат.) – «жребий брошен», досл. «кости в действии» – фраза, которую, как считается, произнес Юлий Цезарь при переходе пограничной реки Рубикон на севере Апеннинского полуострова. – Здесь и далее примеч. ред.

2

Гипсипила – дочь царя Фоанта, спасшая отца при избиении мужчин на Лемносе; героиня не дошедших до нас трагедий Эсхила, Софокла и Еврипида.

3

Чакко – один из персонажей «Божественной комедии» итальянского поэта Данте Алигьери, чревоугодник, находящийся в смрадном болоте под холодным дождем в третьем круге ада. Данте ему сочувствует, поэтому именно он предсказывает Данте его будущее изгнание.

4

Франческа да Римини (1255–1285) – знатная итальянская дама, ставшая одним из вечных образов в европейской культуре. Ее трагическая судьба запечатлена в произведениях литературы, живописи, музыки и кинематографа.

5

Намек на библейскую жену Потифара искушавшую целомудренного Иосифа.

6

Черт возьми (фр.).

7

Известные французские вольнодумцы, литераторы и остроумцы XIX века.

8

Парижская коммуна – революционное правительство Парижа во время событий 1871 года.

9

Пьер Жюль Теофиль Готье (1811–1872) – французский поэт и критик романтической школы.

10

«Девушка и птица» (фр.).

11

«Судебная газета».

12

Мариано Фортуни-и-Марсель (1838–1874) – испанский художник, один из лидеров романтического ориентализма.

13

High life (англ.) – высший свет, великосветское общество.

14

Перечислены имена нарицательных красавцев и щеголей разных эпох.

15

Фра Беато Анджелико (1400–1455) – итальянский художник эпохи Раннего Возрождения, доминиканский монах.

16

«Страдания юного Вертера» – сентиментальный роман в письмах Иоганна Вольфганга Гёте 1774 года. В романе на фоне картины немецкой действительности отражены драматические личные переживания героя, закончившиеся его самоубийством.

17

Отель-Дьё де Пари – «Парижский Божий приют», старейшая парижская больница, центральное лечебное заведение Дирекции государственных больничных учреждений.

18

Жак-Анри Бернарден де Сен-Пьер (1737–1814) – французский писатель, путешественник и мыслитель XVIII века, член Французской академии с 1803 по 1814 год. Автор знаменитой повести «Поль и Виржини», впервые опубликованной в 1788 году в рамках его философского трактата «Этюды о природе» – яркого образца сентиментализма в литературе.

19

Франсуаза д’Обинье, маркиза де Ментенон (1635–1719) – вторая (морганатическая) жена Людовика XIV.

20

Имена красавиц разных эпох, погибших насильственной смертью.

21

Вокруг света (фр.).

22

Похожее соединяется (фр.).

23

Эвое – вакхическое восклицание.

24

Марки известных вин.

25

Франсуа VI де Ларошфуко (1613–1680) – знаменитый французский писатель и философ-моралист.

26

Мы оба откусили: гроздь была такой светлой, наши рты такими свежими, а зубы такими белыми! До последней крупинки, забыв о мире и видя небо только в наших пылающих глазах! До последнего зернышка, о глубокий укус! Это зерно было пурпурного цвета – а нам было двадцать лет! (фр.)

27

Я пью из каждой капли солнечный луч (фр.).

28

Деянира – в греческой мифологии дочь калидонского царя Ойнея и Алфеи (либо дочь Диониса), жена Геракла, мать Гераклидов. Однажды, услышав, что Геракл собрался жениться на захваченной им в Эхалии Иоле, Деянира пропитала кровью Несса хитон и послала его Гераклу. Однако кровь Несса, погибшего от стрелы Геракла, смазанной желчью лернейской гидры, оказалась ядом, от которого в страшных мучениях погиб Геракл. Узнав о том, что вызвала смерть мужа, Деянира покончила с собой.

29

Быть магистратом – это не менее важно, чем быть дома (фр.).

30

В последний момент (жизни), перед самой кончиной или при последнем издыхании (лат.).

31

Жребий брошен (лат.)

32

Нарицательные литературные персонажи.

33

Жан де Лабрюйер (1645–1696) – знаменитый французский моралист.

34

Жорж-Луи Леклерк, граф де Бюффон (1707–1788) – французский натуралист, биолог, математик, естествоиспытатель и писатель XVIII века.

35

Надар (настоящее имя – Гаспар Феликс Турнашон, 18201910) – знаменитый французский фотограф, карикатурист, романист и воздухоплаватель.

36

Нинон де Ланкло (1615/1623–1705) – знаменитая французская куртизанка.

37

Мадлен Софи Арну (1740–1802) – французская актриса и певица.

38

Даниэль-Франсуа-Эспри Обер (1782–1871) – французский композитор, мастер французской комической оперы, основоположник жанра французской «большой» оперы.

39

Победа, распевая, отворяет нам заставы (фр.).

40

Жюль Габриель Жанен (1804–1874) – французский писатель, критик и журналист, член Французской академии.

41

Пьер Карле де Шамблен де Мариво (1688–1763) – французский драматург и прозаик.

42

Пусть стыдится подумавший плохо об этом (фр.).

43

Из глубины взываю (лат., Псалом 129: 1).

44

Клемент Венцель Лотар фон Меттерних-Виннебург-Бейльштейн (1773–1859) – австрийский дипломат из рода Меттернихов, министр иностранных дел в 1809–1848 годах, главный организатор Венского конгресса 1815 года. Руководил политическим переустройством Европы после Наполеоновских войн.

45

Как днем, ясно, просто, понятно (ит.).

46

Тридцать и сорок (фр.).

47

Рауль де Навери сделал (лат.).

48

Его любовь вернула мне девственность (фр.).

49

Глядя на королеву (фр.).

50

Дешевая поющая нимфа,

Ее голос, напоминающий сороку,

Это голос ободранной кошки,

Когда она мяукает на сцене,

Актриса в стране марионеток,

Благочестивая и авантюрная,

Она – чудо среди шлюх,

Поэтому она пьет сверх меры.

И внутри и снаружи,

Гимар – не что иное, как искусственность;

Уберите ее макияж и порок,

У нее больше нет ни души, ни тела.

Большой океан Эвменид,

Путь слез и сожалений,

Это бочка Данаид,

Она никогда не наполнится (фр.).

51

Перестань волновать мою душу (фр.).

52

Поскольку твоя игривая муза

Так плохо нарисовала победителя Циклопа,

Подражай хотя бы твоей мудрой Пенелопе,

Уничтожь то, что ты сделала днем (фр.).

53

Алессандро Нини (1805–1880) – итальянский композитор.

54

О, прекрасная Роза, берегись,

Слово «Я люблю» полно сладости;

Но тот, кто часто рискует им,

Никогда не получал слова от сердца.

Иногда разум играет с ним,

Он так хорошо улавливает его тон,

Что он злонамеренно злоупотребляет им,

Чтобы обмануть невинное сердце.

Требуется крайняя злоба,

Чтобы ясно различить влюбленного;

Тот, кто лучше говорит «Я люблю тебя»,

Иногда тот, кто лжет.

Тот, кто ничего не чувствует, говорит чудесно;

Бойся влюбленного, полного остроумия;

Это твое сердце, а не твое ухо

Должно слушать то, что он говорит (фр.).

55

Гракх Бабёф (имя взято в честь античных Гракхов; настоящее имя – Франсуа Ноэль Бабёф, 1760–1797) – французский коммунист-утопист, руководитель движения «во имя равенства» во время Директории.

56

Как указывает сам Ришелье в своем «Политическом завещании»: «Моей первой целью было величие короля, моей второй целью было могущество королевства».

57

Анри де Рошфор Люсе (1831–1913) – французский политик и журналист.

58

Цезарь Франсуа Кассини (1714–1784) – французский астроном и геодезист.

59

Французские актеры XIX века.

60

Розальба Каррьера (1675–1757) – итальянская художница и миниатюристка Венецианской школы, один из главных представителей стиля рококо в искусстве Италии и Франции.

61

Один критик говорил мне: «Вы слишком скоро переходите от одной истории к другой. Как только почувствуете под рукою биение сердца, вы спешите рассмеяться». – «Потому что такова современная жизнь, отвечал я критику. Кто же теперь медлит, даже в сильной страсти?» – «Правда, но ваши характеры обрисованы лишь крупными чертами. Бальзак умел рисовать как Гольбейн, не забывая, однако, ни волоска бороды, ни одной веснушки». – «Да, Бальзак и Гольбейн одинаковы по гению, но разве меньше истины в Рубенсе, который писал фигуру, так сказать, одним взмахом кисти? Я не дерзаю сравнивать себя, но хочу только сказать, что в деле искусства всякий прав, повинуясь своей природе».

Если бы я любил терпеливый труд, то написал бы роман с двумя совершенно законченными типами характеров. Но повторяю еще раз, что принадлежу к тем, которые говорят читателю: «Докончите сами портрет. Я дал вам очерк и гармонию тонов, потрудитесь же заняться подробностями и быть Жераром Доу романа».

62

Когда уже были написаны эти страницы, графиня Сен-Марк была приговорена к двухлетнему тюремному заключению под именем графини де Бофор.

63

Жан Эжен Робер-Гуден (1805–1871) – французский иллюзионист, прозванный «отцом современных иллюзионистов».

64

Парижская жизнь (фр.).

65

«Часто ситуация меняется, хотя все зависит от того, кто на это полагается» (фр.).

66

Иксион – в древнегреческой мифологии герой, царь фессалийского племени лапифов, или флегиев. Зевс пригласил Иксиона к трапезе богов, но Иксион влюбился в Геру. Зевс обманул Иксиона и вместо Геры предоставил ему облако, подобное последней. Иксион имел от этой облачной жены дикое поколение кентавров (или героя Кентавра).

67

Ставшее нарицательным имя героини романа «История кавалера де Гриё и Манон Леско» – одного из первых в истории литературы психологических романов. Кавалер де Гриё после успешной сдачи экзаменов собирается возвратиться к отцу, но встречает прекрасную незнакомку, только что приехавшую в город на дилижансе. Это Манон Леско, родители которой решили отправить ее в монастырь. Де Гриё безумно влюбляется в нее с первого взгляда и уговаривает бежать с ним.

68

Ломбард (фр.).

69

А giorno (ит.) – как днем, ясно, просто, понятно.

70

Кора Пирль (Эмма Элизабет Крауч, 1835 или 1842–1886) – английская куртизанка, дама парижского полусвета, мемуаристка.

71

Базилика Сакре-Кёр (буквально «базилика Святого Сердца», то есть Сердца Христова) – католический храм в Париже, построенный между 1876 и 1910 годами по проекту архитектора П. Абади в римско-византийском стиле. Расположена на вершине холма Монмартр, в самой высокой точке города.

72

Известные дуэлянты того времени.

73

Поймите радость мужа – или любовника – когда в одно прекрасное утро он развертывает красивую ватманскую бумагу, которая, по-видимому, содержит приятную новость. Он читает, перечитывает, берется за очки и швыряет в окно шляпу, чтобы не кинуться самому.

Какая же это бумага? Счет от Ворта.

№ 301, 781.

7, улица Мира, 7.

Ворт.

Платья по заказу и готовые, шелковые материи и новости.

Госпожа герцогиня такая-то состоит должна за платье с высоким воротом

....................................................................... 3,941 50.

3941 франк 50 су! «Почти даром, – говорит муж. – Ну а если бы это не было платье с высоким воротом?»

74

Во всех трех письмах не изменено ни одной буквы против подлинника.

75

Мадам де Севинье (Мари де Рабютен-Шанталь, баронесса де Севинье, 1626–1696) – французская писательница, автор «Писем» – самого знаменитого в истории французской литературы эпистолярия.

76

Авантюристка (фр.).

77

Эмиль Ожье (1820–1889) – французский драматург.

78

Селимена – действующее лицо пьесы Мольера «Мизантроп», воплощение аристократки.

79

Генри Сент-Джон, первый виконт Болингброк (1678–1751) – английский политический философ, государственный деятель и писатель.

80

Антерот (Антерот, Антэрос) – бог отрицания любви, внушающий человеку ненависть к любящему его.

81

Филемон и Бавкида – герои античного мифа. Происходили из города Тианы во Фригии. Однажды Зевс и Гермес под видом обычных путников посетили Фригию и напрасно стучались в двери многих домов, ища приюта, – всюду им отказывали. Лишь в маленькой покрытой соломой хижине, где жили старые Филемон и Бавкида, им оказали радушный прием. Зевс позволил Филемону и Бавкиде высказать любое желание, пообещав его исполнить – старики пожелали до конца своих дней служить жрецом и жрицей в храме Зевса и умереть одновременно, чтобы ни одному из них не пришлось жить без другого. Громовержец исполнил их желание: после долгой жизни Филемон и Бавкида превратились в деревья, растущие из одного корня.

82

Несс – в древнегреческой мифологии кентавр, отравивший Геракла своей кровью.

83

Далила (в Синодальном переводе Далида; ок. XII век до н. э.) – в Ветхом Завете женщина-филистимлянка, обольстившая и предавшая Самсона. Ее имя стало синонимом предательницы. Библия рассказывает, что филистимляне с помощью Далиды смогли пленить Самсона. Для этого она по их поручению хитростью и лаской узнала у Самсона секрет его силы. «И он открыл ей все сердце свое, и сказал ей: бритва не касалась головы моей, ибо я назорей Божий от чрева матери моей; если же остричь меня, то отступит от меня сила моя; я сделаюсь слаб и буду, как прочие люди» (Суд. 16: 15–17). «И усыпила его [Далида] на коленях своих, и призвала человека, и велела ему остричь семь кос головы его. И начал он ослабевать, и отступила от него сила его» (Суд. 16: 19), после чего Самсон был схвачен филистимлянами и ослеплен.

84

«Оставь надежду всякую сюда входящий» (ит.) – последний стих надписи над воротами в ад (Данте, «Ад», III, 9).

85

Безделье (ит.).

86

Молитва Богородице. В католических монастырях и храмах чтение этой молитвы зачастую сопровождается колокольным звоном, который также называют «Ангел Господень» или «Ангелус».

87

Согласно легенде, поэтесса Сафо, когда была уже немолода, полюбила юношу Фаона, но тот отверг ее.

88

Ипполит – гигант, сраженный Гермесом в древнегреческой мифологии.

89

Луиза-Франсуаза де Лабом-Леблан (1644–1710) – герцогиня де Лавальер и де Вожур, фаворитка Людовика XIV. Несмотря на то что не отличалась красотой и несколько прихрамывала, ей удалось обворожить короля своей миловидностью и приветливым нравом. Когда Людовик XIV приблизил к себе маркизу де Монтеспан, Лавальер удалилась от двора и постриглась в монастыре кармелиток в Париже.

90

Мария I, урожденная Мария Стюарт (1542–1587) – королева Шотландии с младенчества (фактически с 1560 года) до низложения в 1567 году, а также королева Франции в 1559–1560 годах.

91

Капернаум, Кафарнаум (букв. «городок Наума») – древний город, располагавшийся на северо-западном побережье Тивериадского моря (сейчас – озеро Кинерет), в Галилее, в Израиле. Иисус Христос проповедовал в синагоге Капернаума и совершил в этом городе много чудес. В переносном смысле – место, где совершаются чудеса.

92

«Галантная богема», сборник стихотворений французского поэта-романтика Жерара де Нерваля.

93

Поэты и музыканты, служившие для романтиков культовыми фигурами «непризнанных гениев».

94

Эли Фрерон – редактор литературного журнала Année littéraire, которого Вольтер заклеймил в ряде памфлетов и вывел в пьесе «Шотландка» под прозрачным именем доносчика Фрелона.

95

Имена тиранов разных эпох.

96

«Ночной дозор» – название, под которым известна знаменитая картина Рембрандта «Выступление стрелковой роты капитана Франса Баннинга Кока и лейтенанта Виллема ван Рёйтенбюрга», написанная в 1642 году.

97

«Журнал для девушек», один из старейших иллюстрированных журналов мод в истории периодики. Основан в 1833 году во Франции.

98

Ательм Брилья-Саварен (1755–1826) – французский политик и гурман.

99

Марион Делорм (1611–1650) – знаменитая французская куртизанка. Очень молодой прибыв в Париж и получив значительное наследство, пленила своей красотой поэта Дебарро; его вскоре сменили герцог Бекингем, Сен-Мар, д’Эмери и др. В числе ее обожателей были Ришелье, принцы Конде и Конти, даже сам Людовик XIII.

100

«Сганарель, или Мнимый рогоносец» – одноактная пьеса в стихах Мольера, написанная в 1660 году.

101

«Месье Фулд вчера охотился с королем, а сегодня охотится один» (фр.).

102

«Прочь, гуляки!» – строчка из стихотворения Беранже «Визит к его светлости, или Новый фрак».

103

Любовное наслаждение длится всего мгновение, душевная боль длится всю жизнь (фр.).

104

Бенвенуто Челлини (1500–1571) – выдающийся итальянский скульптор, ювелир, живописец, воин и музыкант эпохи Ренессанса.