
Клэр Ошецки
Совушка
Тайни стала матерью, но это не то счастливое материнство, которое все воображают: у нее родилась маленькая сова.
Тайни порой боится свою дикую кровожадную дочь, но твердо намерена стать самой лучшей матерью для совушки – несмотря ни на что.
Тайни предпочитает говорить метафорами, потому что люди вокруг не понимают ее и не желают понимать ее прекрасную дочь-совушку.
Тайни постепенно теряет связь с реальностью. А может, она единственная видит истину?
«Совушка» – мрачная и парадоксальная история материнства, в которой можно увидеть и философскую аллегорию, и вдохновляющий пример непоколебимой аутентичности.
Часть текста нам пришлось заблюрить согласно Федеральному закону от 05.12.2022 № 478-ФЗ.
Посвящается Патрисии Тэксон
Мама, еще неизвестно, ребенок ли это.
Мэри Икс. «Голова-ластик»
© 2021 by Claire Oshetsky
© Раскова Д., перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Эвербук», Издательство «Дом историй», 2025
© Макет, верстка. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2025
1
Мне снится, что я нежно занимаюсь любовью с совой. На следующее утро я замечаю на груди царапины, следы объятий и ласк. Две недели спустя я узнаю, что беременна.
Вы, наверное, спрашиваете себя, как такое могло произойти между женщиной и птицей.
Я и сама недоумеваю. Потому что сова в моем сне была самкой.
Давай сразу изложим факты, совенок. Совиность была в тебе с самого начала. С того момента, как одна клетка становится двумя, четырьмя, восемью. Она уже в тебе, когда ты слишком много спишь, слишком поздно начинаешь ползать, кусаешься, когда нельзя кусаться, или визжишь, когда нельзя визжать. В тот день, когда ты родилась и я впервые едва ли не с презрением взглянула на твое сморщенное, красное, возмущенное тельце с крошечными коготками, лежавшее в кувезе, голое и все в трубках, – в тот день я не имела ни малейшего представления о том, кто ты такая и кем вскоре предстоит стать мне.
Но тебе суждено быть – и быть плотью от плоти моей.
На кухне у нас дома в Сакраменто я рассказываю мужу о своей беременности. Это происходит само собой. На плите томится рагу, пар над кастрюлей придает воздуху оттенок собачьей кожи, и я едва различаю правду вещей. Мой муж стоит, облокотившись на кухонную стойку с бутылкой пива в руке, и рассказывает, как прошел его день, своим обычным жизнерадостным тоном. В его словах мерцают ослепительные вспышки рационального мышления.
– Я беременна, – говорю я.
Я боюсь поднять на него глаза. Вместо этого я смотрю в пол. Замечаю, что его не мешало бы помыть. Начинаю думать о швабрах и о том, что они на самом деле никогда и ничего не отмывают до чистоты. Потом мне приходит в голову, что уборка в доме – это заведомо обреченная на проигрыш борьба с энтропией. Мой муж вообще услышал, что я сказала? Сказала ли я правду? Можно ли взять свои слова назад?
И вот уже муж обнимает меня, не нежно, а властно, можно даже сказать победоносно. Он почти на две головы меня выше и весит на сорок четыре килограмма больше. Он кружит меня, отрывает от земли. Когда он ставит меня обратно на пол, в голове начинает звучать печальный дуэт для скрипки и фортепиано Арво Пярта «Зеркало в зеркале». Эта мелодия так неуклонна и безутешна, и жизнь моя течет вперед.
Муж говорит:
– Черт. Вау. Ох. Черт. Мы так долго ждали этого ребенка!
– Подожди, – отвечаю я. – Я лично не ждала этого ребенка. Это неправда. Я вообще не уверена, что хочу этого ребенка.
Муж не слушает. Он еще немного кружит меня, пока я не заражаюсь его приподнятым настроением, и в следующее мгновение мы уже весело дурачимся в нашей изрядно засаленной кухне и не замечаем, как пригорает рагу. Когда мои ступни снова касаются пола, вместе с головокружением я ощущаю потерю. Говорят, этот механизм работает как часы. Родится совенок. Это дитя никогда не научится говорить, любить, обслуживать себя. Оно никогда не научится читать или бросать мяч. Отец никогда не увидит в нем ни единой своей черты. Подумает: «Это несправедливо». И уйдет. А мать останется.
– Вернись, где ты там витаешь? – произносит муж.
Я понимаю, что прошло время, потому что перед нами на столе грязные тарелки, я чувствую, что желудок полон, а муж соскребает остатки рагу в пластиковый контейнер. Он трещит о том, что скоро станет папой, постепенно переходит к теме своего детства, рассказывает о том, как юные годы сформировали его как мужчину. Потом он делится своими мыслями о будущем, о том, каким хорошим отцом он станет, а после берет меня на руки и уносит в спальню, где мы занимаемся любовью, пока я не начинаю чувствовать себя любимой и оберегаемой, драгоценной и хрупкой, как стеклянная статуэтка, с которой нужно постоянно смахивать пыль.
После секса муж сразу засыпает, оставляя меня в одиночестве и темноте, сна ни в одном глазу. Я оплакиваю свое незатейливое прошлое, жизнь до того, как я забеременела совой. Я думаю о своей музыке. Думаю о любовнице-сове. Думаю о жизни. Пытаюсь представить, что ко всему этому добавится еще и совенок. Я профессиональная виолончелистка, и я люблю свою работу. Беременность пока не успела это изменить. Возможно, я смогу брать совенка с собой на гастроли. Возможно, смогу давать уроки во время его кроткого дневного сна. Совенок не согласен. Сознание затапливают угрюмые совиные возражения против всех моих планов. Совенок пытается заместить мои эгоистические сомнения своими, трепеща перед жизнью, которая ждет за пределами материнской утробы, если, конечно, я соглашусь быть его мамой. К утру воззвания совиной души окончательно изнуряют меня. Когда муж наконец просыпается, я смотрю прямо ему в глаза. Всю ночь я ждала, что он проснется и встанет на мою сторону. Всю ночь из хрупких клювиков козодоев доносились жестокие суждения в мой адрес, они с такой злобой уличали меня в недостаточной самоотверженности, что я не могу понять, как муж мог спокойно спать среди всего этого гама и гнева.
– Помоги мне, – пытаюсь сказать я, когда он окончательно пробуждается.
Но совенок кусает меня за язык.
Пока муж не открыл глаза, я еще надеялась, что он найдет ответы на мои вопросы. Но очнулся ото сна он словно во власти дурмана. Он широко зевает, покусывает щеку изнутри. Вскоре на его лице уже сияет улыбка от одного воспоминания о моем деликатном положении. Он целует мои губы, веки, волосы, а потом вскакивает с кровати и вызывается приготовить нам завтрак. Варит крепкий кофе. Старается изо всех сил, чтобы я почувствовала, как он меня почитает и преклоняется передо мной, и я это чувствую. Чувствую себя жертвенной козой, которую почитают и перед которой преклоняются. Теперь мы вместе жадно поедаем тосты на кухне. Мой муж – юрист, специализирующийся на праве интеллектуальной собственности в области запатентованных семян. На нем белоснежная накрахмаленная рубашка и брюки со стрелками, которые он собственноручно отгладил. Я еще в халате. У нас кухня розовых оттенков в стиле ретро. Розовый холодильник. Шахматный пол. Стены цвета крови, которую пытались отмыть. Окна выходят во двор желтушного цвета, я вечно забываю полить растения. Вчерашняя немытая посуда горой лежит в раковине. Скоро к ней присоединятся грязные тарелки, оставшиеся от завтрака. Кухня и весь мой мир вращаются куда-то не туда, меня мутит. Наконец я отвлекаю мужа от новостей на экране смартфона, выдавив из себя слова, которые все утро хотела ему сказать.
– Помоги мне.
Ну вот. Я это сделала.
Мир выпрямляется.
Муж протягивает руки через стол и берет мои ладони в свои.
– Что такое? – говорит он. – Что ты там себе придумала? Я тебя люблю. Я готов помочь.
– Тебе кажется, что ребенок будет таким, как ты. Но он будет совсем на тебя не похож, – говорю я. – Этот младенец будет совой.
– Ох, милая, милая, милая, – говорит мой муж. – Это в тебе нервы говорят. Не обращай внимания. Я рядом. Я люблю тебя.
Время идет, у нас обоих глаза на мокром месте.
– Возможно, ты прав. Возможно, это только нервы, – говорю я.
– А возможно, гормональный фон, – говорит он. – Мы вместе. Я люблю тебя. Это все твои волнения, предчувствия, не более того. Поговорим об этом чуть позже.
Он целует меня в лоб. Он уже думает о работе. Потом снова целует меня, на этот раз в губы, и быстро выходит из комнаты.
Я слышу, как он смывает унитаз.
Слышу, как посвистывает в прихожей, будто вопрос исчерпан.
Слышу, как открывается и закрывается входная дверь.
Муж заводит мотор и уезжает.
Когда муж уезжает на работу, совенок принимается всерьез окапываться внутри меня. Я едва терплю эти упрямые раскопки, но твердо намерена придерживаться привычного распорядка дня. До полудня я успеваю провести у себя в студии три урока игры на виолончели. После обеда усердно работаю над переложением композиции Failing: A Very Difficult Piece for String Bass Тома Джонсона. Я так сосредотачиваюсь на работе, что совсем забываю о своей беременности, а вот уже и муж возвращается с работы на час раньше обычного и с букетом роз. Вслух замечает, что я не удосужилась приготовить ужин, а потом беззаботно добавляет: «Ничего страшного, милая, закажем доставку из ресторана».
Он сам делает заказ по телефону. Еда приезжает в маленьких картонных коробочках.
Мы ужинаем молча.
Закончив, мы складываем остатки еды в раковину, прямо поверх скопившейся там грязной посуды, после чего муж предлагает сыграть пару раундов в кункен.
Он явно играет в поддавки, делает глупые ошибки.
Он притворяется, что получает удовольствие от игры. Поздравляет меня после каждого проигранного раунда.
Он тасует колоду, готовясь снова раздать карты.
– У меня родится сова, – говорю я.
– Милая, – отвечает мой муж. – Не делай этого с собой. Не будем возвращаться в прошлое. Ты сильнее, чем ты думаешь.
В последнее время у нас с мужем появилась милая традиция играть в кункен сразу после ужина. Мне нравится наблюдать, как он тасует карты. Нравится, как ловко ему удается найти себе место в мире. Он как карта, которую только что выровнял внутри колоды. Я же больше напоминаю карту, которую кто-то оставил под дождем. Я пытаюсь представить: что, если мой муж абсолютно прав насчет совенка? Пытаюсь хотя бы кивать головой и улыбаться, когда он описывает, как сильно будет любить этого ребенка, какой хороший отец из него получится. Ничего хорошего не выйдет. Я слышу свой собственный голос. Он говорит:
– Ты думаешь, родится ребенок-пес, но ты ошибаешься.
– Не надо потворствовать этим чувствам, милая, – отвечает он. – Это не пойдет тебе на пользу. Не пойдет на пользу ребенку. Ты уже столько лет не произносила подобных слов. Сама же знаешь, это просто сказки. Разве нет?
– Этот ребенок – сова. Если я рожу ее, она меня убьет.
– Не нужно так драматизировать, – говорит мой муж. Его голос натянут. Он начинает терять терпение. – Мы будем любить этого ребенка, – говорит он. – Я уже люблю этого ребенка.
– Если я не избавлюсь от него, я умру.
– Ребенок-сова! Ребенок-пес! Ребенок-убийца! Убийца детей! – кричит мой муж и бьет кулаком по столу.
И тут же извиняется.
– Прости, прости меня, – говорит он. – Боже, мне так стыдно.
Он собирает карты и начинает тасовать с демонстративной небрежностью, а потом решает, что лучше будет извиниться передо мной еще несколько раз.
– Прости меня. Я был неправ. Господи. Ну конечно, тебе страшно. Конечно, тебя мучают сомнения. Внутри тебя растет новый человек. Мы пошли на риск. Мы впервые становимся родителями и не знаем, чего ожидать. Кто бы тут не испугался?
– Послушай меня, – говорю я.
– Жизнь иногда внушает страх. Я понимаю. Правда понимаю. И слушаю. Я люблю тебя.
– Все не так. Это даже не твой ребенок. Его вторая мама – сова.
Мой муж, который ненавидит все, с чем не может разобраться в одно мгновение, и который секунду назад с задумчивым видом перемешивал карты на столе, швыряет колоду через всю кухню. Карты ударяются о стену и разлетаются в разные стороны. Они падают на столешницу, на пол, в раковину, где в мерзкой мутной воде мокнет грязная посуда.
Муж уходит.
Конец игры.
После эпизода со швырянием карт я весь вечер избегаю мужа. Жду, пока он глубоко заснет, и только потом забираюсь в постель. Я лежу рядом с ним, слушаю тихое дыхание, прокручиваю в голове оптимистические прогнозы. Это длится часами, но как же трудно додумать до конца хотя бы одну разумную мысль, когда совенок хлопочет-топочет внутри, прерывая каждое мое размышление бессвязным колдовским чириканьем, пока в голове не воцаряется такой хаос, что сомнений не остается: больше мне никогда не уснуть.
Но в этом я ошибаюсь, потому что следующее, что со мной происходит, – это резкое пробуждение от яркого дневного света, который льется из небольшого окна рядом с кроватью.
Со стороны мужа постель пуста.
Кажется, утро уже далеко не раннее.
О том, чтобы снова заснуть, не может быть и речи, и я решаю немного пройтись. Солнце бьет в глаза, всюду слышится пение плачущих горлиц. Я иду по улице и встречаю женщину, которая рисует маргаритки на своем почтовом ящике. Женщина не обращает на меня внимания. По двору возле ее дома носится кругами маленький песик, такой легковозбудимый, шумный и невоспитанный, какими нередко бывают маленькие собачки. У него во рту красный резиновый мячик. Я иду мимо, и вдруг мы с собакой встречаемся взглядами. Дальше, словно по невысказанной договоренности, пес устремляется за мной. Чтобы не давать ему лишних поводов, я перехожу на другую сторону дороги, но пес упрямо следует за мной, едва не наступая на пятки. Он останавливается, когда останавливаюсь я, и ускоряется, когда я ускоряюсь.
– Прошу прощения? – кричу я женщине, которая рисует маргаритки на почтовом ящике. – Вы не могли бы позвать свою собаку?
Рисующая маргаритки женщина не поднимает глаз, демонстрируя полное погружение в творческий процесс.
Тем временем пес выплевывает красный мячик мне под ноги и начинает вилять хвостом.
Из самых добрых побуждений я поднимаю неописуемо слюнявый мяч и мягко бросаю его в сторону дома, в котором живет пес. Он убегает следом. Мне кажется, я очень изобретательно решила проблему, но в этот самый момент из-за угла выезжает машина и на полной скорости сбивает пса. Ему даже не дают шанса пожаловаться на свою судьбу, одно мгновение – и он мертв. Машина, сбившая его, – это гигантский кадиллак из давно минувших лет с просевшими рессорами. Возможно, именно поэтому водитель не заметил маленькую кочку в виде пса, потому что он проезжает мимо и даже не останавливается. А женщина продолжает рисовать. Я и сама могла бы спокойно идти дальше. По правде говоря, я вообще не виновата. Но внезапно я ловлю себя на том, что перехожу дорогу, с глупым видом останавливаюсь возле женщины и стою до тех пор, пока она не замечает меня.
– Чего вы от меня хотите? – спрашивает женщина.
– Извините, но вашу собаку только что сбила машина.
Я стараюсь говорить мягко. Указываю в сторону мертвого пса.
Женщина презрительно кривится, кожа мелко искрит, как при электрическом разряде.
– Это не моя собака, – говорит женщина. – Я терпеть не могу эту собаку. Она целыми днями гадит на мой газон. У меня вообще нет собак. Погодите-ка. Мне кажется, это вообще никакая не собака. Просто какое-то дерьмо посреди дороги. Что вам нужно? Не вы ли вечно крадете алюминиевые банки из моего мусорного бака? Да, мать твою! Так и есть!
Она толкает меня в грудь.
– Еще раз увижу тебя у своего дома – вынесу ружье, – говорит она. – Вот засранка!
Вернувшись с прогулки домой, я накидываю на плечи куртку, нахожу ключи от машины и уезжаю. Я не записывалась на прием, но, по моим представлениям, женщины там, куда я еду, должны быть готовы к появлению на пороге кого-то вроде меня. Здание приземистое, облицованное кирпичом, и парковка битком. Приходится парковать машину на другой стороне улицы, а потом идти мимо компании людей с плакатами, на которых абортированные плоды увеличены до размеров четырехлетних детей. Клены вдоль улицы кишат вороньем. Вороны смотрят на меня сверху вниз осуждающе, но я не реагирую на их мелкие изобличения. В приемной беременные девочки-подростки держатся за руки со своими лучшими подружками. Из уважения к праву на личную жизнь мы стараемся не смотреть друг другу в глаза. Когда женщина с добрым лицом в вязанном крючком кардигане выкликает мое имя, я следую за ней в маленький, огороженный со всех сторон отсек и рассказываю свою историю. Я рассказываю все от начала до конца: про сову, мою дорогую, лютую и нежную любовницу, про то, что внутри меня растет совенок. Меня бесит звук собственного голоса, который так жалко дрожит. Женщина меня не осуждает. Отсутствие какого-либо осуждения делает ее абсолютно бесполезной для меня. Меня злит, что она, скорее всего, не выскажет свою точку зрения. Я всей душой желаю, чтобы она взяла мои ладони в свои, по-матерински обняла и сказала: «Конечно, ты должна избавиться от этого ребенка». Но она ничего такого не говорит. Ее отчужденность подобна пытке. Слезы наводняют мои глаза.
Женщина с добрым лицом в кардигане протягивает мне упаковку салфеток.
– Милая, никто не может принять это решение за тебя, – говорит она. – Не спеши, плачь сколько понадобится. Поплачь хорошенько, дорогая. Если решишься, дай нам знать. Вот моя визитка.
Она кладет визитку на стол. Дважды стучит по ней пальцем. Потом она выходит в коридор и закрывает за собой дверь, чтобы я могла хорошенько поплакать без посторонних глаз.
Теперь, когда мы снова остались один на один, совенок начинает хлопотать у меня внутри, нашептывать в ухо, убеждать меня отказаться от своей идеи. Говорит, что готовится применить силу, но предпочтет мое содействие. Я молюсь, чтобы случился выкидыш.
На обратном пути домой из клиники я чувствую такое нервное возбуждение, такую рассеянность, что в сознание помимо моей воли протискиваются болезненные воспоминания из детства. Я вспоминаю день, когда папа повез меня в зоопарк.
Мы жили в городе, который люди сентиментально прозвали сонным захолустьем. Так было до тех пор, пока в горах не обнаружили какую-то редкую руду, и наше сонное захолустье в одночасье превратилось в бурно развивающийся город. Когда я родилась, по всему периметру города полыхали кучи промышленных отходов, воздух был отравлен дымом и копотью, и население выросло так стремительно, что город раскололся на враждующие между собой районы. Отец говорил, что есть хорошие районы, где улицы прямые, чистые и освещенные и где люди неотступно подчиняются закону, а есть плохие, где улицы грязные и узкие, по ним толпами бродят барыги и бомжи-дегенераты, а люди живут как дикие звери. Между районами пролегала граница, на которой зарево встречалось с маревом. Мы с родителями жили совсем недалеко от этой границы, в доме грязно-желтого цвета. Выглядывая из одних окон, я видела мир, в котором все выстроено ровно и под прямым углом. В окнах на противоположную сторону мне чудились глаза диких существ, смотрящих на меня неотрывно из густой мерцающей чащи.
Моя мать страдала хроническим орнитозом, заболеванием с сильными кожными проявлениями, из-за которых она стеснялась выходить из дома и в итоге лишилась друзей и поддержки подруг. Я знала, что она меня любит, но сама никогда не была уверена в ответных чувствах, не могла разобраться, действительно ли это любовь или же какая-то раздражающая жалость. Мама всегда ходила с побитым видом, и мне были неприятны прикосновения ее сморщенной нездоровой кожи к моей нежной детской, когда она меня обнимала.
Отец, напротив, был компанейским мужчиной с привлекательной внешностью. Каждый вечер они с друзьями собирались вокруг камина, курили сигары и делились горькими размышлениями о жизни, пока дым завитками не заплывал в каждый уголок дома и не начинал выныривать из кухонных шкафов, когда мы открывали дверцы следующим утром. Маме запрещалось появляться в комнате, в которой собирались мужчины, разве только для того, чтобы подать им ужин или опустошить пепельницы, но мне они всегда были рады. В ту пору я была симпатичной девочкой, очень миниатюрной для своего возраста, почти как маленькая куколка, и папа любил красиво меня одевать и заставлял показывать фокусы. Если его друзьям нравились мои фокусы, папа вознаграждал меня пирожными. Его друзья улыбались, обнажая коричневые зубы, и щипали меня за щеку желтыми от табака пальцами, сильно, до синяков. Время от времени мужчина с широкими мясистыми плечами говорил мне: «Я бы тебя так и съел, малышка! Не хочешь, чтобы я взял тебя и съел, а?» И я отвечала: «Ну уж нет, мистер Жирдяй, я предпочла бы, чтобы вы убрали от меня свои грязные лапы, будьте так любезны». Отец готов был выпороть меня за дерзость, но потом замечал, как смешит его друзей мой смелый, совершенно беспомощный отпор, и вместо этого скармливал мне еще одно пирожное.
– Милашка, – повторяли мужчины.
– Миленькая, да, но глупая, – грубо отвечал отец и отправлял меня прочь, а мать, которая все это время подслушивала под дверью, обнимала меня своими загрубевшими руками и говорила, что гордится мной и что я не должна обращать внимания на слова отца.
И однажды настал день – тот день, который я сейчас вспоминаю, – когда отец взял меня с собой в зоопарк. Зоопарк в нашем городе был бедным и разоренным, и самое ценное животное, гигантская неясыть, содержалась в такой крошечной клетке, что не могла встать в ней в полный рост. Птица смотрела на меня через решетку, и мне казалось, что она отчаянно хочет что-то мне сообщить. Сказать, что мы с ней одинаковые, неясыть и я. Что мы обе печальные, дикие, идеальные существа.
– Вот кем ты вырастешь, малышка Тайни, если не научишься мне подчиняться, – сказал отец. – Ты станешь дикаркой, которой место в клетке. Ты уже ведешь себя как дикое животное. Вся в мать.
Птица казалась мне очень грустной. Она лизала кожу, и я повторяла за ней. Она начала ухать, а я – кричать. Отец попытался оттащить меня от клетки, но я сопротивлялась. Я царапалась и кусалась. Вскоре прибежал смотритель зоопарка. Он и раньше становился свидетелем такого поведения и явился подготовленным. Он замахнулсяпалкой и несколько раз ударил меня, он бил меня до тех пор, пока я не упала и не замолчала. Отец привез меня домой и посадил в комнату без лампы. «Я тебя проучу», – сказал он и начал избивать меня так же безжалостно, как смотритель зоопарка. Несмотря на то, что мать по натуре была человеком робким и обычно делала только то, что говорил отец, той ночью она бросилась мне на защиту, и с такой яростью, что повалила отца на пол, и его лицо исказила гримаса удивления. Потом мама схватила меня и помчалась прямо в мрачное марево, ведомая одной лишь кроваво-красной луной. Сначала она находилась в таком возбуждении, что нашла в себе силы нести меня на руках, но потом ей стало слишком тяжело, и тогда она взяла меня за руку и стала тянуть за собой. Она бежала быстро, так что мои ноги едва касались земли, но, когда возбуждение схлынуло и силы стали иссякать, наш бег замедлился. Мы едва дышали от усталости. Вскоре мамины шаги стали очень редкими, и мне показалось, что ее ступни врастают в землю. Я изо всех сил тащила ее вперед. Мамина рука, сухая и чешуйчатая от хронического орнитоза, стала казаться мне деревянным когтем.
– Мам, пойдем! – шептала я.
Она выпустила мою ладонь.
– Мам?
Мама не отвечала. Она молча показывала на свои ноги. Неужели и правда их длинные пальцы вросли в землю, да так глубоко, что нельзя было сделать и шага? Неужели я и в самом деле видела, как ее ступни пускают корни? А ее кожа и правда затвердела и огрубела, как древесная кора? Неужели из кончиков ее пальцев действительно начали пробиваться светло-зеленые весенние листочки? Или это мой взрослый мозг дополняет воспоминания о той ночи и окрашивает их в такие неправдоподобные цвета, чтобы успокоить мою совесть, ведь я бросила мать одну в лесу? Я слышала крики мужчин и лай собак, они становились все ближе. Перед собой я видела густую чащу. Ветер в кронах деревьев звучал как женский хор, и голоса переливались, словно горла женщин были сделаны из дерева. Музыка гнала меня вперед. И тогда я оставила мать и продолжила свой путь без нее. Мне не было страшно, потому что обо мне заботились деревья, склоняясь надо мной и напевая свои заунывные песни. Они кормили меня, давали утешение, пока Птица Лесная Царица не нашла меня и не привела к себе домой, где научила доверять звуку собственного голоса.
Теперь я не понимаю, почему эта странная история завладела моим сознанием на обратном пути из клиники в моей маленькой машинке. Мое сознание до такой степени заполонили воспоминания, что я вынуждена остановиться на обочине и несколько минут делать дыхательные упражнения, слушая холодную и безжалостную в своей красоте «Арктическую песнь» Раутаваары. Я всегда держу в машине его диск для такого момента, как сейчас.
Когда родня моего мужа собирается вместе, они напоминают команду по водному поло из Северной Европы. При росте метр девяносто сантиметров мой муж самый низкий из шести братьев, он же и самый младший. Все остальные братья выбрали себе жен подходящих пропорций. Я единственное исключение. В семье меня знают как крошечную, хрупкую фотогеничную женушку. Свекровь на семейных сборищах сажает меня за детский стол. Я не считаю это признаком неуважения, скорее недосмотром. Я просто не попадаю в поле ее зрения. Свекровь – женщина высокая, чуть выше метра восьмидесяти сантиметров, и она никогда не смотрит вниз. Вместо этого она изучает горизонт с таким выражением, будто все время думает одну и ту же мысль, и мысль эта про светлые надежды первопоселенцев. Она вышла замуж за человека, который носит подтяжки. Она родила и воспитала шестерых сыновей на щедром участке земли, который когда-то был плодородным яблоневым садом, но теперь превратился в сухой пустырь с чахлыми деревьями, больше не дающими плодов и окруженными просторными полями сельскохозяйственных монокультур без единого насекомого. Она до сих пор живет в том же доме, в котором вырастила шестерых детей. После того как ее сыновья покинули отчий дом, свекровь употребила материнский инстинкт на заботу об экзотических птицах из разных спасательных организаций, и теперь десятки этих больных и несчастных существ печально бродят по участку. Попугаи. Туканы. Ара. Павлины. Глядя на них, сразу понимаешь, что этим птицам досталось в жизни. Они подслеповаты, крылья переломаны, у некоторых не хватает лап. Они прыгают на своих жалких пеньках и клюют гравий на подъездной дорожке, словно дают понять: «Жизнь – тоска; жизнь – печаль». Свекровь нисколько не заботится о птицах, взятых под опеку, а, если честно, порой и откровенно им вредит: то не кормит, то заставляет бродить по ночам, лишая возможности устроиться на ночлег. Однако они добавляют ее дому экзотики, которая завораживает женщин из бридж-клуба и вызывает в них чувство зависти. Теперь они тоже хотят завести себе экзотических птиц. Внукам моей свекрови запрещено тревожить бедных тварей, но время от времени по ночам птиц загрызают собаки, и тогда внукам разрешают их похоронить.
Носить подтяжки мой свекр придумал для того, чтобы быть похожим на сельского адвоката. Он на самом деле и есть сельский адвокат, точнее был им до того, как ушел на пенсию. У него начала развиваться легкая семантическая деменция, к большому стыду его жены и сыновей, которым нравилось думать о нем как о мудром и заслуживающем полного доверия человеке, этаком Аттикусе Финче Западного побережья. Теперь, когда свекр вышел на пенсию, у него появилось время на сооружение огромного кирпичного мангала. Прямо сейчас на гигантской решетке разложены стейки на кости, потому что настал день Ежегодного Летнего Барбекю, и весь клан сегодня в сборе. Родители мужа живут всего в восемнадцати километрах к югу от нашего дома в Сакраменто, но каждый раз, когда я приезжаю к ним, у меня складывается впечатление, что я преодолела дистанцию перелетных птиц, например какой-нибудь полярной крачки, и практически попала на другую планету. Небо над Калифорнийской долиной в этот день такое голубое, что больно смотреть. Все шестеро сыновей озлобленно играют в волейбол на широкой лужайке перед домом. Никто из них в экономическом плане так и не догнал отца, поэтому они продолжают соревноваться за его любовь и маскируют взаимную враждебность спортивными играми, в то время как их жены режут салаты в кухне, а дети играют вместе, как свора собак, забираются на яблони в саду, гоняются за спасенными свекровью птицами, несмотря на ее запреты, прыгают и плещутся в слишком большом семейном бассейне, где лупят друг друга по головам поролоновыми аквапалками пастельных оттенков. Об этом бассейне слагают легенды. Каждый из сыновей однажды отводил меня в сторону, чтобы рассказать свою историю о том, как отец бросал их в детстве на самую глубину, чтобы научить держаться на воде. Много лет подряд каждый из шести сыновей с гордостью и благоговением рассказывал мне личную историю о том, как он чуть не утонул. Даже мой обычно такой практичный муж преображается, стоит ему вспомнить момент, когда настала его очередь быть брошенным в бассейн. Такая у них семья.
Пришло время мне отправиться на кухню к другим женам, которые заняты своими нехитрыми делами: кто режет капусту, кто – помидоры «бычье сердце», кто еще что. Время от времени другие жены пытаются вовлечь меня в беседу, но они разговаривают бетонными блоками, а я предпочитаю разговаривать метафорами: тогда никакая логика не способна загнать меня в капкан, никакое правило – связать мне руки, никакой факт – ограничить полет моей мысли или решить за меня, что возможно, а что нет. Обратная сторона моего подхода к общению состоит в том, что обычный бытовой разговор, бла-бла-бла, дается мне с трудом, поэтому на семейных сборищах я предпочитаю молчать. В тот день мне достается задание резать виноград на половинки для деток. Ножичек очень острый, и я постоянно думаю, как бы не перепутать свой большой палец с виноградиной. Жены объяснили мне важность разрезания виноградин на половинки. Это нужно для того, чтобы детки случайно не подавились. Интересно, почему они так оберегают детей от винограда, но при этом оставляют их без присмотра в семейном бассейне под предлогом, что те будут плескаться и играть, в то время как на самом деле дети только и делают, что удерживают головы друг друга под водой или изобретают другие способы борьбы за лидерство, чреватые смертельным исходом.
За шинковкой и готовкой жены делятся историями о родах и менструальных невзгодах.
Эти женские беседы омывают меня со всех сторон...
– На мне не сработала эпидуралка, святые небеса, мне никогда в жизни не было так больно...
– Ни за что на свете, никогда, ни под каким предлогом я больше не соглашусь на естественные роды...
– Все предупреждают, мол, будет больно, когда полезет голова, но для меня самый ад наступил, когда она начала биться плечом мне прямо в лонную кость: бах, бах...
– У меня месячные идут раз в восемь дней и такими крупными бордовыми сгустками...
– И пузо никуда не уходит...
– Я не вынесла еще одной беременности, поэтому втайне сделала аборт и до сих пор не рассказала об этом мужу...
После этих слов, сказанных женой, которую все в семье знают как тайную абортницу, в кухню врывается какой-то потный мужчина. Мне становится тревожно. Я сжимаю в кулаке ножичек для винограда. Но потом я понимаю, что это не «какой-то» мужчина. Это муж тайной абортницы. Он крайне возмущен исходом волейбольного матча и ищет лимонад. С его приходом атмосфера в кухне меняется. Вообще-то ему абсолютно плевать на то, какая тут была атмосфера до его появления, потому что он знает: в мире важно только то, при чем он лично присутствует. Он пьет, споласкивает стакан, толком его не промыв, и уходит из кухни.
Сегодня у меня важная репетиция с партнершами по струнному квартету. Остается все меньше времени до начала концертного сезона. Альтистка приехала раньше всех. Она грохочет пюпитрами, расставляя их по местам, и явно пребывает в дурном расположении духа. Альтистка мне всегда нравилась, потому что она из тех, кто старается быть всем полезной и при этом редко получает благодарность за свои старания. В этом смысле мы похожи. Я сажусь и вынимаю виолончель из футляра. В этом помещении все цвета слегка враждебны. Звуки здесь звучат резко и гулко. Смычок в руке ощущается словно охотничий лук. Я везде ищу свой маленький колчан для стрел, но его нигде нет.
Альтистка почесывается.
– Тебе не кажется, что тут что-то протухло? – спрашивает она.
– По-моему, нет, – говорю я.
– Правда? – отвечает она. – А я чувствую запах тухлятины. Как будто испортилось мясо. Или кто-то сдох в стене. Ты правда не чувствуешь?
Я пожимаю плечами и отворачиваюсь. Я почти уверена, что альтистка чувствует мой запах, но надеюсь, что, незаметно введя ее в заблуждение, я смогу избежать обнюхивания. Теперь, когда я беременна совой, я стала густо пахнуть чем-то чужим. До беременности я благоухала, как оладушек на сковородке. Сейчас я пахну перьями после линьки. Эти изменения в запахе тонкие, и, по моим ощущениям, их нельзя назвать неприятными, и я уж точно не пахну тухлым мясом, что бы ни говорила альтистка. Она, должно быть, страдает какими-то обонятельными галлюцинациями. Часто жалуется не только на странные запахи, но и на шум в ушах и прочие недомогания, известные только ей одной. Она обходит комнату в поисках источника своего дискомфорта, но потом внезапно оставляет это занятие и усаживается. Заходят первая и вторая скрипки, сестры из Чехии, которые приветствуют нас в своей очаровательной европейской манере – поцелуями в обе щеки, а потом садятся и расчехляют свои инструменты.
Сегодня все мы чувствуем готовность сыграть программу целиком, не останавливаясь. Мы начинаем с квартета Моцарта «Диссонанс». У него торжественное, печальное начало, томно вырастающее из виолончели, с низкой ноты до, которая пульсирует, как разбитое сердце, пока внезапно не вступает альт на фантасмагорично высокой ля-бемоль, а следом за ним скрипки берут ноты, полные такого изумления и такой тоски, что я хватаюсь за них и лишь они одни удерживают меня от того, чтобы бросить смычок. Внезапно не прописанный в партитуре тритон срывается с моих струн. Его никто не ждал. Нелепая ошибка. Но мы профессионалки, мы продолжаем играть. Я не могу нащупать равновесие. Я полностью выбита из ритма. Пальцы скребут гриф, как дикие животные. Эхо воспоминаний и пророчеств звенит в ушах. Я даже слышу свой собственный голос, он фальшиво гудит мимо нот, словно я пытаюсь припомнить старую песенку, которую когда-то знала наизусть. Ничего не могу с собой поделать. Совершаю ошибку за ошибкой. Это все из-за совы у меня в животе. Так она сообщает мне, кто теперь главный. Так вот что такое быть матерью, да? Это значит быть в постоянном бессознательном конфликте с собственным ребенком? Вечно оказываться лицом к лицу с упрямым своевольным существом, которому чужда логика и разум и которое всегда побеждает?
Первая скрипка постукивает карандашом по пюпитру.
Я останавливаюсь.
Все прекращают играть вслед за мной.
– Что скажете про нашу игру? – спрашивает первая скрипка. – Ваши мысли?
Все смотрят на меня.
– Простите, – говорю я.
– Давайте еще раз сначала? – мягко предлагает она.
Мы начинаем заново. Делаем повторный рывок. Еще одну попытку. За ней еще и еще. Коллеги изо всех сил стараются сгладить мои беспорядочные дикие царапанья струн своими гладкими чистыми гармониями, но все бесполезно. Они хором просят меня не принимать это близко к сердцу. Мы продолжаем в бодром темпе.
Так наступает вечер.
– Ну что ж, – говорит первая скрипка.
– По-моему, мы сегодня хорошо продвинулись, – говорит альтистка.
– Я играла очень плохо, – говорю я. – Сегодня я всех вас подвела.
– Именно для этого и нужны репетиции, – успокаивает меня альтистка. – Если бы мы играли идеально, репетиции нам были бы не нужны.
– У всех бывают плохие дни, – говорит вторая скрипка. – Со мной и не такое случалось.
Они убирают в чехлы свои инструменты, улыбаются, вздыхают, подбадривают. Говорят, что верят в меня. Сестры-скрипачки расцеловывают на прощание. Альтистка кладет ладонь мне на плечо и улыбается со всей теплотой и пониманием, а потом уходит. Я остаюсь один на один с моим совенком и виолончелью между ног, еще не успевшей остыть после смерти. Я пока не готова уйти. Я пришла сюда играть музыку. Однако, судя по всему, малышке-сове не нравится Моцарт, так что я откладываю ноты. По наитию я выбираю «Танец» Анны Клайн и начинаю играть. Это новая для меня музыка. Все ошибки, которые я в ней делаю, принадлежат только мне.
– Ну как тебе? – хрипло говорю я. – Такая музыка тебе нравится больше, маленькая шалунья?
Я ожидаю, что совенок сейчас завладеет моими пальцами, но она этого не делает. Я чувствую внутри ее мягкие кувырки. Возможно, ей нравится такая музыка. Возможно, ей скучно. Возможно, она испытывает счастье. Кто может знать, о чем думает в утробе сова? По крайней мере, мы с ней снова в ладах. Я спокойно играю дальше. Совенок не препятствует мне. Я играю до тех пор, пока меня не разносит на щепки. Играю, пока не сдергиваю эластичные бинты. Играю, пока не начинаю чувствовать полную свободу.
У меня не остается времени. Если я не решу, что делать с совенком, внезапно может оказаться, что я несусь на бешеной скорости в пожизненное материнство, но каждый раз, когда я пытаюсь действовать в собственных интересах, я слышу в голове пронзительное сопрано, поющее An meinem Herzen, an meiner Brust Шумана, голос на грани исступления и самозабвения: «Только та, что кормит грудью, знает счастье быть живой! Я опьянена блаженством!» Я не могу больше слушать голос разума. Мне нужно уехать. Нужно, чтобы муж поехал со мной. Нужно, чтобы он отвез меня в тихое и спокойное место, обнял, и в его объятиях эти навязчивые, полные излишнего оптимизма мысли про кормление грудью покинули меня, и тогда мы вдвоем придумаем план и тем самым спасем себе жизнь.
– Милый, давай куда-нибудь съездим на несколько дней, – говорю я. – Мне это необходимо. Мне необходимо побыть с тобой.
Муж поблескивает улыбкой. В последнее время он переживает, что я могу тайно сделать аборт, как поступила одна из женщин в его семье (и почти все об этом знают).
– С каким удовольствием я бы тебя прикусил, – говорит он.
А может быть, он говорит:
– С каким удовольствием я бы тебя пригласил.
Но он слишком занят на работе, чтобы прямо сейчас куда-нибудь со мной поехать.
– Пожалуйста, – прошу я.
Я говорю это очень тихим голосом, таким тихим, что он не отражает всей серьезности момента.
– В эти выходные мне придется выйти на работу, – небрежно бросает он. – Возможно, и в следующие тоже. Может быть, получится что-то запланировать позже. А пока почему бы тебе не поехать на несколько дней к моей маме? Она будет ухаживать за тобой не покладая рук, и домой ты вернешься как огурчик.
Муж не оправдал моих ожиданий.
Я покупаю билет на рейс Сакраменто – Берлин.
В Берлине никто не понимает, что я американка. Я иду в музей с большой египетской коллекцией и долго стою перед бюстом Нефертити. Нефертити помещена в короб из органического стекла, и у нее всего один глаз, очень необычно и потому особенно привлекательно. Сначала я стою перед Нефертити одна с совенком внутри, только мы втроем в тихом мрачном зале, где почти нет света (так нужно для поддержания археологических находок в сохранности) и стены тона берлинской лазури. Потом из соседнего зала появляется группа детей в школьной форме. Они пребывают в возбуждении, потому что только что покинули зал с мумиями. Их пронзительно счастливые голоса электризуют воздух. Совенок начинает трепетать и каркать у меня внутри, потому что чувствует рядом молодняк. Я ловлю себя на мысли о том, как радостно иметь детей, а еще о жизни Нефертити, матери, чей божественный любовник явился к ней в теле ястреба. Любовник Нефертити, дневная птица, носил на голове солнце как корону. Интересно, будет ли малышка-сова, плод любви птицы и женщины, чем-то похожа на божественных дочерей Нефертити? Я подозреваю, что эти мысли принадлежат не мне, а совенку, и просто мне навязаны. Интересно, сколько времени я уже состою в подсознательном общении с эмбрионом? Интересно, происходит ли так со всеми беременными? Сначала мы полностью осознаем экзистенциальную угрозу, растущую внутри нас, но постепенно эволюционные требования заглушают все разумные возражения, и желание плодиться и размножаться пересиливает волю к жизни. Потребности ребенка берут верх над нуждами хозяйки утробы, и в конце концов единственный выбор, который остается у женщин, – это добровольно и с полной отдачей принять участие в собственном уничтожении.
К этому моменту путешествия даже мне самой подобные мысли кажутся безумными. В Берлине я часто ем неожиданно влажную пищу, посещаю музеи, полные немецких школьников, одетых в агрессивно милитаристскую форму, прогуливаюсь по городу, наводненному таким количеством воспоминаний и артефактов, что существует постоянная опасность провалиться в какой-нибудь момент в прошлом и затеряться там навсегда, – словом, я провожу в Берлине столько времени наедине с собой, что теперь мне сложно принять все, что творится в реальности, какой я ее вижу. Честно говоря, это какая-то чехарда. Сова-любовница. Ребенок-сова. Одноглазый бюст Нефертити. Рейс до Берлина. Моя музыкальная карьера. Берлин – это город, в котором моя музыкальная карьера началась, и я не удивлена, что именно в Берлин я полетела, чтобы обдумать будущее и решить, какое место я в нем займу: знаменитой виолончелистки или рядовой мамы совенка. В прошлый раз я прилетала в Берлин с дебютом в «Лесной тиши» Антонина Дворжака в Берлинской филармонии – и это был триумф. «Трудно поверить, что такая хрупкая женщина может извлекать из инструмента такой могущественный звук», – написал один музыкальный критик. «Порождаемая ею музыка переливается неземными оттенками», – написал другой. Но когда путешествуешь в одиночку, всегда существует опасность того, что в какой-то момент вся твоя жизнь начинает казаться несуразной и неправдоподобной. Если проводить много времени наедине с собой, под обстрелом навязчивых мыслей, которым некому дать даже самый мягкий отпор, они в конечном счете выходят из-под контроля. Да. Именно это происходит со мной сейчас. Сокровенные мысли постепенно выходят из-под контроля.
Меня так выбивают из равновесия собственные сокровенные мысли, что я выбегаю из музея через ближайшую дверь. Свежий воздух должен привести меня в чувство. Я оказываюсь в Тиргартене, районе города, который когда-то был древним лесом, где знатные вельможи охотились на оленей и других диких животных. Спустились сумерки. В сгущающейся тьме между деревьями мелькают испуганные тени оленей. Вскоре я дохожу до Берлинской филармонии, знаменитого концертного зала, спроектированного в 1960 году безумным экспрессионистом Гансом Шаруном. Я покупаю билет и вхожу внутрь. В программе один Бетховен. В антракте я иду в дамскую комнату, где понимаю, что ждать придется долго, и если я займу очередь, то, возможно, почувствую свою принадлежность этому миру. Но тут обнаруживается, что у меня нет ничего общего с женщинами в этой очереди. Всем им в районе девяноста лет или даже больше. В любом случае репродуктивный возраст остался для них далеко позади. Я невольно начинаю представлять, чем они могли заниматься в детстве, как лазали по руинам обрушенных зданий и бегали за грузовиками американской армии в робкой надежде, что солдат бросит им картофелину или шоколадный батончик.
Дождавшись очереди и сделав свои дела, я решаю уйти из Берлинской филармонии, не дослушав второе отделение. Честно говоря, Бетховена я слушала столько раз, что хватит до конца моих дней. По дороге в отель я захожу в ресторанчик, с виду традиционно немецкий, и заказываю нечто под названием Fleischbein, потому что это слово звучит как-то празднично. Официант приносит мне отрубленную ногу крупного животного с бедренной костью, торчащей из комка мышц. Я решительно набрасываюсь на нее. Рядом с моим столом аквариум. Рыбки смотрят на меня с тревогой, но на них я планов не имею.
Я кладу нож и вилку на стол, беру обеими руками фляйшбайн и начинаю объедать с кости остатки мяса, и тут слышу крик совы на улице. Поскольку я в Берлине, где водится не так уж много сов, я не сомневаюсь, что это кричит моя нежная женщина-сова, моя возлюбленная, и она явилась сюда обсудить наши с ней дела. Вскоре моя любовница-сова пробивается в этот мир, протискивается под дверью и широко раскрывает свои исполинские крылья. Совы не обладают обонянием, так что моей любовнице нисколько не стыдно, что вслед за ней в помещение вплывает свойственный ей душок, уникальная смесь запаха перьев и гниющего грызуна. Посетители так напуганы ее появлением, что выбегают на улицу, не оплатив ужин. Повара выскакивают через аварийный выход, настроенные столь решительно, что забывают выключить газовые плиты. Вскоре к ароматам гниения и смерти, исходящим от моей любовницы, присоединяется запах карамелизованной, а затем и горелой пищи. Из кухни в зал плывут завитки дыма. Включается пожарная сигнализация. В отличие от американской, которая звучит в три такта, пронзительно и монотонно, эта немецкая сигнализация совершает мощное восхождение по пентатонному звукоряду, и я задумываюсь, указывает ли такая разница в гармонии сирен на принципиальные различия между культурами. В разных углах зала в стопках бумажных салфеток вспыхивают маленькие пожары. Рыбки всплывают вверх брюхом в своем аквариуме. Потолочные огнетушители брызжут дождем. Мы с моей любовницей-совой смотрим друг на друга со страстью и сожалением. Кажется, мне никогда еще не было так грустно. Моя возлюбленная распушила перья на голове. Я испытываю к ней такую же смесь любви, отвращения и плотского влечения, как прежде, и в то же время остро ощущаю, что совсем не рада ее видеть, ровно наоборот.
– Любовь моя, – говорит моя любовница-сова. – Я прилетела из марева на поиски тебя и готова за тебя бороться. Я хочу забрать тебя с собой туда, где твой настоящий дом. Я люблю тебя. Я всегда тебя любила. Вернись ко мне. Пойдем со мной, стань снова моей единственной, моей любимой!
– Я беременна, – говорю я.
С циничной радостью я отмечаю, что она не отрывает меня от земли и не кружит в своих объятиях, как сделал мой муж, услышав новость. Ничего подобного.
– Беременна, – говорит она. – Что ж. И что ты планируешь делать?
Мой собственный голос в голове убежденно и торжествующе произносит «Ага!», потому что ее реакция на новость о беременности окончательно проясняет для меня ее дикую плотскую натуру. Она не способна идти на компромиссы ради близкого или поступиться своей волей ради потребностей ребенка. Теперь я точно знаю, что сделала правильный выбор, оставшись с мужем. Мой муж добрый, сильный, надежный, нормальный человек, да и такой красавчик, а моя любовница-сова – громадная, пахучая, линяющая, чудовищная, аморальная, нецивилизованная и капризная сущность, которую я когда-то любила, с которой пару-тройку раз грубо и чувственно резвилась. Их невозможно сравнивать. От маленьких пожаров вокруг нас становится жарко, жар нарастает, пока сердце в моей груди не затвердевает, как сваренное вкрутую яйцо. Я заставляю себя забыть правду о том, что когда-то моя любовница-сова была мне ближе всех на свете. Были времена, когда мы сцеплялись до царапин, слипались воедино. Были времена, когда мы так жадно и ненасытно наслаждались друг другом, что обнажали глотки и криком умоляли отпустить. Но я изменилась, а она никогда не изменится, и теперь, глядя на нее, сидящую напротив, жалкую и понурую, с лицом, перепачканным сажей, и обожженными перьями, я не понимаю, за что когда-то любила ее.
– Я люблю своего мужа, – говорю я. – Он обо мне заботится.
– Он тебя сломал, – говорит моя любовница-сова. – Подрезал тебе крылья. Он мужчина. Он пес. Он никогда не поймет, какое чудовище скрывается на самой глубине. Не поймет так, как я.
– Не говори так про моего мужа, – говорю я. – Жизнь с тобой была бы полна порока и варварства.
Ее круглые желтые глаза наполняются слезами.
– Ты не будешь моей? – спрашивает она.
Я запираю сердце.
– Я сделала выбор, – говорю я.
– Тогда прощай, – говорит она.
И вылетает через окно. Разбивает его вдребезги. Мое сердце тоже вдребезги разбито. Пол усыпан квадратиками безосколочного стекла, в котором пляшут огоньки пожаров. Как только она улетает, я понимаю, что совершила ужасную ошибку, и выбегаю на улицу, но уже слишком поздно. Она парит высоко в небе и улетает от меня, взмахивая гигантскими крыльями. Я сущность земная, и я не могу последовать за ней.
Я слышу печальный смех, который шлейфом стелется за ней и постепенно затихает вдали.
Я сделала выбор.
Добравшись до своего номера, я сразу звоню мужу, чтобы напомнить себе, как сильно я его люблю.
Муж мгновенно поднимает трубку.
– Я люблю тебя, – говорю я. – Я люблю тебя, люблю, люблю.
Муж сообщает, что наш газон атаковали грызуны и что вот-вот должны прийти морильщики.
– Я хотел полностью избавиться от этой проблемы до твоего возвращения, – говорит он.
– Ты меня любишь? – спрашиваю я.
– Конечно, люблю, – отвечает он. – Поэтому и взялся за дело сразу. Не хочу, чтобы морилка как-то повлияла на нашего малыша. Они используют смертоносный газ. В этом вся суть обработки.
Я представляю, как газ проникает в норы.
Представляю в норах мам, которые нянчат своих детенышей с голой розовой кожей и еще не открывшимися глазами.
День возвращения домой наступает так быстро, что я не успеваю принять решение по поводу совы в своей утробе. Да, я попрощалась навсегда с ее второй мамой, но этот ребенок все еще связан со мной, а я с ним, и каждый раз, когда я пытаюсь послушать себя и разобраться в том, чего я хочу (чего на самом деле хочу), в голове звучит одна лишь тихая какофония. Такой звук производит оркестр за минуту до того, как на сцену выйдет концертмейстер. Приглушенное ничто. Мой внутренний голос молчит. Совенок молчит. С высоты полета море за окном похоже на мятый лист железа, а когда солнце начинает закатываться за край света, оно превращается в жидкий огонь. После полного захода солнца море выглядит как мощный круговорот вязкого ядовитого ила.
На поверхность глубин падает тьма.
Я чувствую себя такой одинокой. Но я не одна. Коготки ребенка держат меня изнутри. Держат крепко и горячо.
«Люби меня», – умоляет совенок.
Я выглядываю в черную пустоту.
И вижу отражение собственного лица.
Я вдруг понимаю, что виню безвинное дитя, а все из-за того, что поссорилась с его второй мамой.
Я думаю: «Не такая уж дурная судьба, так ведь? Любить этого ребенка».
А потом думаю: «Я буду мамой, несмотря ни на что».
Стоит мне об этом подумать, как солнце начинает медленно выплывать из-за горизонта с противоположной стороны, и золотая вспышка возвращает землю к жизни. Кажется, что этот прекрасный золотистый рассвет срежиссировали для меня одной, чтобы поддержать в момент капитуляции. Мир начинает упорядочиваться и принимать узнаваемые формы зеленого и серого цвета, шасси касаются взлетной полосы, и я не успеваю опомниться, как снова вдыхаю спертый воздух терминала и муж обнимает меня, словно я вернулась из мира мертвых.
Детство моего мужа было цвета свежевыстиранного белья, а голос его детства – это голос матери, зовущий ужинать. Мое детство было цвета крови, а голос моего детства – это голос диких ночных существ, ликующих во тьме. Муж вспоминает детство как идеальное время. Я о своем детстве так сказать не могу. Неудивительно, что мы с мужем не всегда сходимся во взглядах.
Но сейчас я стою в затхлом аэропорту рядом с мужем и мы сходимся во взглядах: он смотрит прямо мне в глаза, я смотрю прямо ему в глаза, мы обнимаем друг друга, и я понимаю, что у нас все-таки будет этот чертов ребенок, что бы ни произошло. Мы так явно и ярко разделяем это чувство, что его поцелуи кажутся мне укусами и в воздухе ощущается запах ружейного дыма. Я говорю ему: «У нас же будет этот чертов ребенок, так ведь?» И он отвечает: «Да, да, у нас будет этот чертов ребенок, и это будет самый счастливый чертов ребенок на свете, потому что у него будут такие папа и мама, как мы». Мы еще немного обнимаемся, он плачет, как свойственно мужчинам, то есть не проливая слез. Потом мы забираем с ленты мой чемодан. По дороге к машине мы полны такого ощущения чуда, что не произносим ни слова. У меня звенит в ушах, онемела кожа.
Как только мы выезжаем на автостраду, муж открывает все окна. Теперь мы едем домой, а в ушах у нас гудит ветер. Мы раздуваем легкие, как мехи аккордеона, воздух яростно врывается внутрь и с силой вылетает наружу. Сухие листья впархивают в салон, трепещут на коже и с ветром выносятся обратно на улицу. Интересно, связано ли все это представление с тем, что муж так и не смирился с моим новым запахом? Я больше не благоухаю как оладушки на сковородке. Скоро мне предстоит стать мамой. Отныне мое тело во веки веков будет пахнуть не свежестью, а пикантными материнскими выделениями. Он говорит, что хочет, чтобы у нас появился ребенок. Но разве он не знал, что густые ароматы дичи с душком – это неизбежная плата за материнство, если женщина производит на свет совенка?
Когда мы заходим в дом, он первым делом раскрывает нараспашку все окна.
– По-моему, тебе нужно в душ, – говорит он и смеется, чтобы снять напряжение.
– Мне нужно совсем не это, – говорю я.
В знак уважения к мужу я все-таки принимаю горячую ванну. Я изо всех сил тру мочалкой кожу, тщательно намыливаю волосы. Вода становится зеленой, потом серой. Я спускаю эту воду и вновь наполняю ванную. Я знаю, это бесполезно. Мне предстоит стать мамой. Я приняла это. Мое тело – прибрежная полоса. Столько всего растет теперь во мне.
2
Я выхожу из ванной и сразу звоню первой скрипке, чтобы сообщить, что вернулась из Берлина.
– Ты была в Берлине? – спрашивает она.
После краткой паузы – деликатнейшей из цезур – она добавляет:
– Как съездила?
Я испытываю такое облегчение. Я волновалась, что ей мог не понравиться мой отъезд без предупреждения. Да, я и правда пропустила несколько репетиций, а концертный сезон не за горами, но, кажется, она все понимает. Наш разговор с первой минуты зазвучал очень гармонично. У меня возникает ощущение, что сегодня мы прекрасно ладим, но коллега вдруг прерывает меня и говорит:
– Тайни, честно говоря, ты так долго не давала о себе знать, что мы пригласили репетировать другую виолончелистку.
Я ничего не отвечаю. Я потрясена.
– У нас не было выбора, – говорит первая скрипка. – Концертный сезон на носу. Сама знаешь, что это значит.
– Я беременна ребенком-совой, – произношу я.
Я говорю это, чтобы вызвать в ней жалость, чтобы она снова приняла меня в оркестр, как я того заслуживаю, но моя стратегия имеет обратный эффект. Прямо через провода до меня долетают ее нестройные мысли. Она на полной громкости думает о том, что раз я беременна ребенком-совой, то у меня может помутиться разум, в музыку проникнут беспорядочные шумы, я не смогу прийти в форму до начала концертного сезона. Но она слишком добра, чтобы сказать мне такое. Вместо этого она спокойно говорит: «Я очень рада это слышать, Тайни. Если ты обещаешь, что отныне мы сможем рассчитывать на тебя и что ты будешь стараться изо всех сил, тогда я сейчас же позвоню нашей новой виолончелистке. Скажу ей, что сегодня мы репетируем с тобой. Это то, что я могу пообещать со своей стороны. Приезжай сегодня после обеда. А дальше будет видно».
В ее голосе звучат испытательные нотки.
– Я приеду, – говорю я.
На репетиции я сразу понимаю: первая скрипка уже сообщила всем остальным о том, что я в положении. Все три коллеги по оркестру то и дело бросают взгляды на мой живот и неодобрительно причмокивают губами. Они думают: «Как она может брать на себя профессиональные обязательства, будучи беременной ребенком-совой?» А еще: «Что, если ребенок-сова поставит жирный крест на наших весенних гастролях?» А также: «Не пора ли нам нанять адвоката, чтобы расторгнуть с ней контракт?» Начинаем мы, разумеется, с Моцарта, потому что на последней репетиции он давался мне с трудом. Я чувствую, что они с напряжением ждут, как из-под моего смычка понесутся какие-нибудь экзотические звуки, не прописанные в партитуре. Однако их волнения напрасны, потому что не успеваем мы сыграть и первые десять нот, как совенок заплывает мне в пальцы и те мгновенно распухают.
Я не могу прижать струны к грифу.
Малейшее давление вызывает кровавые волдыри.
Я больше не могу держать смычок.
Во всем виноват совенок внутри меня.
– Боже, выглядит совсем плохо, – говорит альтистка.
– Серьезная проблема, – говорит первая скрипка. – Дай рукам отдохнуть. Иди домой, Тайни. Твоим пальцам явно нужен отдых. Дальше мы как-нибудь без тебя.
Вторая скрипка, поджав губы, изучает ноты.
– Дайте мне пару минут, – говорю я. – Это какая-то реакция. Сейчас все пройдет.
Первая скрипка смотрит в телефон. Не сомневаюсь: она ищет в телефонной книжке номер виолончелистки на замену.
Вторая скрипка продолжает изучать ноты.
Щеки альтистки заливает румянец жалости.
Я укладываю виолончель в футляр и застегиваю его.
– Наверное, я пойду, дам рукам отдохнуть, – говорю я.
– Береги себя, – говорит вторая скрипка.
– Может быть, это и к лучшему, – говорит первая скрипка.
Альтистка печально вздыхает в знак поддержки.
– Пока-пока, – говорит она.
Как только я, шаркая, выхожу в коридор, они втроем начинают играть какое-то новое произведение. Откладывают в сторону музыку для квартета и пылко набрасываются на произведение, в котором нет места виолончели. Это знаменитые «Миниатюры» Дворжака для альта и двух скрипок. Музыка дразнит меня, гонит по длинному коридору и выталкивает в большой мир.
Я снова сажусь в свою маленькую машинку и еду домой.
«Ничего, ничего страшного, – говорит внутри меня совенок. – Я все, что тебе нужно в жизни».
Той ночью я резко просыпаюсь, когда совенок снимается с якоря и пускается в плаванье внутри меня, ловко орудуя мускулистым телом. Сейчас она переживает ранний кембрийский период, но ее уже, без сомнений, можно отнести к типу хордовых. У нее сильные плавники. Пока это скорее рыбка, чем птичка. Она бросается исследовать мир внутри меня с поистине эпическим размахом. Когда совенок заплывает мне за глазные яблоки и приказывает открыть глаза, я обнаруживаю, что мы с ней способны видеть в темноте. Вместо черного вакуума я вижу фотоны, которые по спирали разлетаются во всех направлениях, и совенок визжит от восторга, и я вместе с ней.
– Цок, глок-глок-глок! – хрипло кудахчем мы.
– Что? Что случилось? – в тревоге спрашивает муж, переворачиваясь во сне на спину. Почему сон так похож на смерть? Муж лежит словно восковой. Внезапно мне становится страшно, что я каким-то образом потеряю мужа, а если это произойдет, что же тогда будет со мной? И я целую его в губы снова и снова, пока он не открывает глаза и не улыбается.
– Что такое?
– Я почувствовала шевеления.
И он забывает о моих пикантных выделениях и заключает меня в объятия, а потом кладет теплую руку мне на живот и, почувствовав под ладонью движение, словно виляние рыбного хвостика, без малейшего смущения начинает плакать. Я обнимаю его. Мы оба плачем, но по разным причинам.
К утру малышка-сова так тонко сонастроилась с миром, что чует замороженную куриную печень, спрятанную в морозилке. Она реагирует очень бурно, и мне не остается ничего другого, как открыть морозилку и достать печень. Когда мы набрасываемся на нее, совенок внутри меня поднимает голову и трепещет едва проклюнувшимися крылышками, будто хочет сказать: «Ешь, милая мамочка, и строй для меня гнездо!» Кусочки печени оттаивают у меня во рту. Я глотаю их и чувствую, как печень проскальзывает вниз по пищеводу. Назад дороги нет. Я связана с этим ребенком, как связана со стучащим сердцем у себя в груди.
В тот же день я копаю червяков в саду и смотрю, как они извиваются у меня на ладони. Я слышу, что в доме звонит телефон, и не подхожу.
Ко второй половине дня совенок убеждает меня связаться с учениками и одному за одним отменить урок. Потом я звоню партнершам по струнному квартету: сначала второй скрипке, потом альтистке и в последнюю очередь первой скрипке. Я сообщаю им, что какое-то время не смогу посещать репетиции, и даю им благословение на вызов временной виолончелистки.
– Ой, мне очень жаль это слышать, – по очереди говорят они.
Совенок возражает против слова «временной».
Когда звонить больше некому, совенок начинает без зазрения совести шарить по моему пищеварительному тракту.
Часы и дни пролетают сплошной чередой, пока не наступает срок пройти ультразвуковое исследование. Врач намазывает мне живот гелем и поворачивает монитор так, чтобы нам с мужем было хорошо видно зародыш совы на экране. Потом она прислоняет к моему густо намазанному животу датчик. Мужа переполняют сложные эмоции. Он до боли сжимает мне руку. Я впервые вижу совенка внутри себя. Он открывает клювик и заслоняет ушки крошечными кривыми лапками.
– Ребенок в пределах нормы, – говорит доктор.
– По-моему, совенку не нравятся ультразвуковые волны, – говорю я.
Твои крошечные лапки прижаты к голове, маленький ротик открыт.
– Прекратите немедленно, – говорю я. – Вы делаете ему больно.
– Исследования показывают, что УЗИ не причиняет плоду долгосрочного ущерба, – говорит доктор. – Вы принимаете за сигналы боли совершенно естественные внутриутробные движения плода.
Она перемещает датчик с нажимом, скользит им по покрытому гелем животу.
Ты подгибаешь коготки.
Из открытого клюва вырывается крик.
– Вы делаете совенку больно! – ору я. – Перестаньте!
Врач убирает датчик с живота.
Она смотрит на меня добрыми и терпеливыми глазами бассет-хаунда.
– Что ты несешь? – говорит мой муж. – Совенок! Я думал, ты оставила эти глупости! У жены такое случается, доктор. Она поддается панике. Ей кажется, наш ребенок родится психически или физически неполноценным.
– Мы предпочитаем использовать более корректную терминологию: ребенок с ограниченными возможностями здоровья и ребенок с ментальными или интеллектуальными нарушениями, – говорит доктор и поворачивается ко мне. – Мамочка, мы взяли у вас все анализы и произвели полное внутриутробное исследование плода. Ваши страхи совершенно нормальны, но вам не о чем волноваться.
– Все так называемые рекомендованные внутриутробные исследования ошибаются более чем в половине случаев, – говорю я. – Я читала в одном журнале. Кроме того, вы обследовали не то. Вы ни разу не предложили мне ни одного анализа, необходимого ребенку-сове.
Мне казалось, я начисто лишила ее аргументов, но она продолжает бубнить свое, как будто я вообще ничего не сказала.
– Беременность – это особенное время в жизни каждой женщины, – говорит она. – Бояться совершенно естественно. Мы почти закончили. Дайте мне пару секунд. Для здоровья вашего ребенка важно, чтобы мы завершили процедуру.
Она уверенно прижимает датчик УЗИ к моему намазанному гелем животу. Она перечисляет ярко выраженные черты твоего укладывающегося в понятие нормы организма. Вскоре я перестаю следить за ее бла-бла-бла, совенок, потому что рассматриваю тебя на экране. Я наблюдаю, как ты защипываешь клювиком стенку матки. Наблюдаю, как ты яростно трясешь головкой, зажав клювом мою плоть, как будто испытываешь такую боль, что вот-вот готова с силой вырваться на свободу.
– Господи, как это прекрасно, – говорит муж. У него перехватывает дыхание. Он покрывает меня поцелуями.
Той ночью я просыпаюсь, а в глазах стоит луна. Пожалуй, можно и посмотреть на нее. Что, если мне еще не скоро удастся проспать до утра без пробуждений? Муж, как обычно, крепко спит, лежа на спине рядом со мной. В лунном свете его кожа переливается серебром, на лице выражение восторга. Сейчас он выглядит так же молодо, как тогда, когда я потерялась, а он впервые меня нашел. Муж по-прежнему считает меня женщиной, которая постоянно нуждается в его защите и совете. Меня это не обижает. Я влюблена в свою привычку к его любви и верности. Мне хочется разбудить мужа и рассказать, как сильно я его люблю и за что, но у него такое умиротворенное лицо, что я решаю оставить его в экстазе сна. Вместо этого я встаю, иду в кухню, где завариваю себе чай из стеблей. Мне говорили, что он обладает особыми свойствами. Помогает сомневающимся мамам принять свою судьбу.
Чтобы отпраздновать еще одну неизбежную смену времен года, бледная нордическая семья моего мужа собирается на ежегодное Застолье по случаю Дня благодарения. В этот день в Калифорнийской долине проходит большая ярмарка. На улице так тепло, что мой муж и его братья стянули футболки и кинулись по традиции озлобленно играть в волейбол. Дети плещутся в бассейне с таким же пылом, что в июле на Ежегодном Летнем Барбекю. Я снова оказываюсь на кухне в компании жен. Моя сегодняшняя миссия – защипывать края пирога. Пока я делаю это, жены по очереди гладят мой выпирающий животик. Я чувствую, что раздулась сверх меры. Такое ощущение, что мои внутренности вот-вот вылезут наружу через пупок. Меня не прельщает вкус пищи. В полдень мы собираемся вместе, как стая собак, чтобы с удовольствием поглотить жестоко убитую птицу. Свекровь смотрит на меня через весь стол. Я знаю, что она замышляет. Она хочет в какой-то момент отвести меня в сторонку, чтобы поделиться своей материнской мудростью с беременной снохой. Все ее дети – идеальные псы, внуки – тоже, так что я сомневаюсь, что ее материнская мудрость в чем-то мне поможет. Вечером, после того как жены помыли посуду и ушли укладывать детей спать, когда мой муж вместе со своими братьями пьют пиво возле бассейна и их лающий смех эхом раздается среди деревьев, а свекр ушел спать сразу после весьма неловкой ситуации, в которой проявилась его семантическая деменция, мы остаемся один на один, моя свекровь и я. Мы стоим, как враги, на крыльце в сгущающихся сумерках. Мы оглядываем мир, а вечер превращается в ночь. Мы – два человека в декорациях прекрасной природы. В этой сценке я – низенькая беременная женщина.
– Ты даже не знаешь, как зовут моих внуков, так ведь? – неожиданно произносит свекровь. – До того, как мой сын женился на тебе, я ему говорила: «Сынок, если хочешь детей, тогда лучше поищи другую невесту, потому что этой девушке дети не интересны, она не обладает необходимыми навыками. Она не такая, как мы». Так я говорила сыну много лет подряд...
Я не отрываю глаз от сумрачной фиолетовой лужайки, пока свекровь делает бла-бла-бла. Довольно быстро мое сознание отключается. Голос свекрови не достигает естественной цели, ее речь не имеет логического завершения. Когда кто-то разговаривает в такой манере, я начинаю видеть сны наяву.
– Можешь ли ты честно мне сказать, прямо здесь и сейчас, что в тебе есть материнства хотя бы на волосок?
Я стоя сплю.
– На самом деле ты не часть этой семьи, так ведь? В этом мире тебе нигде нет места, так? – говорит моя свекровь. – Послушай! Я с тобой разговариваю.
– Правда? – отзываюсь я.
– Не уходи от ответа, – говорит она. – Это в твоем духе – уходить от ответа. Я изо всех сил стараюсь дать тебе практический совет. Ты ни на волосок не мать, это просто не твое. Тебе нужна моя помощь. Тебе необходимо вернуться с небес на землю. Оставить в прошлом свои истерики. Свои срывы. Свои полеты фантазии. На тебя ляжет ответственность за крошечную бесценную жизнь. Нельзя предаваться мечтаниям, когда у тебя есть ребенок. А что, если он попадет под машину или подожжет себя?
У меня не очень получается следовать ее логике, потому что я отвлекаюсь на стаю птиц на лужайке. Куропатки с картечью в теле, павлины без лапок, какаду без клювов, которые благодаря неприлично долгой продолжительности жизни умудряются пережить всех желающих завести какаду, а также многие другие жалкие пернатые создания, которых моя свекровь успела приютить у себя на участке за долгие годы. За последние несколько минут, пока свекровь монотонно внушает мне свои истины, птицы успели пересечь широкую лужайку и медленно подойти к нам. Их движения целенаправленны, пусть многие и хромают. Я немного их боюсь. Они выглядят торжественной процессией раненых ветеранов, полных чувства собственного достоинства, несмотря на полученные раны. Мой благоговейный страх растет, когда другие, более дикие птицы – скворцы, голуби, гуси и вороны, – а также пара беглых попугаев воронкой поднимаются из темноты и заполняют воздух своими криками и биением крыльев.
На площадке перед бассейном мой муж и его братья одновременно поставили на стол бутылки пива и повскакивали со своих шезлонгов. Все шестеро стоят в одной и той же напряженной позе и сжимают кулаки. Они смотрят в небо. Их лица ожесточаются, они ощетиниваются. Они чувствуют угрозу себе и себе подобным. Каждый из них жалеет, что под рукой нет ружья.
К этому моменту в небе телеграфной лентой уже кружатся сотни птиц, а те, что спасены свекровью, ухают, чирикают, поют и ковыляют по лужайке на сломанных лапках. Их пение звучит нестройно, но почему-то кажется знакомым. Скоро эта какофония голосов выстраивается в некий естественный порядок, и я с изумлением понимаю, что птицы весьма недурно исполняют а капелла свою версию «Экзотических птиц» Оливье Мессиана, современную музыкальную композицию, не подчиняющуюся никаким законам. Потом птицы отходят от партитуры Мессиана, и их неблагозвучное пение перетекает в другую песню, чистую и печальную, полную гармонического резонанса, и, несмотря на то, что маленькие глотки этих птичек не приспособлены к человеческой речи, я отчетливо различаю слова: «Ave mater, gravida noctua!» Они пропевают эту фразу снова и снова, как будто ждут моей торжественной клятвы в том, что я буду хорошей мамой моему совенку. И все это время совенок внутри меня бьется и кувыркается, мне даже приходится схватиться за перила, чтобы не упасть с крыльца. В этот самый момент, отчаянно вцепившись за перила, окруженная дерзким щебетанием птиц, я всем существом ощущаю красоту дикой природы. Я тихо плачу, думая о том, что совенок выбрал именно меня, а не какую-нибудь другую маму, которой могло бы не хватить сил на воспитание такого уникального и исключительного ребенка. Я начинаю понимать, какой это дар – быть избранной для такой миссии. Эта правда озаряет меня – и усмиряет меня. Птицы сообщают, что делом моей жизни в качестве твоей мамы будет научить тебя быть собой, с уважением к дикой природе, заключенной внутри тебя, совенок, а вовсе не вылепить из тебя существо, удобное и приятное мне или твоему отцу. И пока вокруг нас разворачивается это птичье чудодействие, такое прекрасное и таинственное, моя свекровь продолжает свою серьезную монотонную лекцию, и вот меня уже разбирает смех, потому что свекровь, конечно, знает все обо всем и при этом не замечает реальности вокруг себя. Совенок тоже начинает смеяться, и вскоре мы оба хохочем так пронзительно и с таким явным неуважением, что выводим свекровь из поучительного настроения, словно шекспировского Полония, и только тогда она замечает птиц. Она принимается кричать и визжать, боком сбегает с крыльца и гоняет их с маниакальной жестокостью и решимостью; она вопит «Кыш, мерзавцы!» своим прокуренным баритоном и размахивает руками.
Птичьи чары рассеиваются.
Пернатые теряются в ночи, остаются только те, что спасены свекровью. Они безмолвно ковыляют к своей унылой помойке, возвышающейся над септиком.
Свекровь пошатываясь возвращается на крыльцо. Она запыхалась, на лице выражение ужаса.
– Жалкие попрошайки, – говорит она. – Куриные мозги. Только и делают, что ждут подачку. В жизни не проявят любовь, если у тебя в кармане не припрятан птичий корм. Не сомневаюсь, они сожрали бы меня живьем, если бы я их не кормила. Не понимаю, зачем я вообще этим занимаюсь.
В этом году по ежегодной традиции празднование Дня благодарения завершается торжественным завтраком оладушками. Единственное отличие в том, что свекр этим утром предпочел остаться в постели, потому что его семье слишком больно наблюдать проявления семантической деменции, и все единодушно решили ради блага внуков изолировать его. Старший сын, который работает подологом, занимает место своего отца во главе стола. Никто не упоминает отсутствующего главу семьи. После завтрака жены ритуально собирают сэндвичи из остатков индейки и заворачивают их в вощеную бумагу, чтобы каждая семья могла взять их с собой. Мы с мужем едем домой вместе с сэндвичами с индейкой. Тем вечером мы ужинаем этими сэндвичами. Проходят дни. Совенок ворчит и ворочается внутри меня, пока однажды ночью, когда я лежу в постели рядом со спящим мужем (который из-за моего запаха завел привычку тихонько надевать на ночь медицинскую маску), в окно возле кровати не начинает бить яркий свет, как на допросе, и я просыпаюсь. Совенок просится на прогулку, и мы выходим на улицу. Воздух влажен, как бывает на рассвете, и ошибки прошлого тяжелым грузом лежат на душе. В ветвях громадных дубов по обеим сторонам дороги щебечет мелкая живность. Сейчас осень, и листва дубов окрасилась в ярко-красный цвет. В скором времени я дохожу до женщины, которая рисует маргаритки на почтовом ящике, и, что еще интереснее, я вижу перед собой ту же самую собаку, живую и невредимую, не сбитую огромным кадиллаком, с тем же самым обслюнявленным красным мячиком во рту. Получается, загладить свои ошибки – это так просто? Сделать еще одну попытку? Эта мысль воодушевляет меня. Собачка жива. Такое ощущение, что принятые мной в прошлом решения стерлись, и я могу начать с чистого листа. Я аккуратно дотрагиваюсь до плеча женщины с маргаритками в надежде привлечь ее внимание. Теперь, когда собака жива, я хочу спросить, узнает ли ее моя соседка. Возможно, я могу помочь собаке найти дом.
– Извините, пожалуйста, вы, случайно, не знаете, чья это собака? – спрашиваю я.
Женщина подпрыгивает на месте и округляет глаза.
– Как пес возвращается на блевотину свою, так глупый повторяет глупость свою! – вопит она и выпихивает меня на проезжую часть ровно в тот момент, когда большой кадиллак выворачивает из-за угла и сбивает меня, как собаку.
Следующее, что я помню, – это как я мечусь под влажной простыней во мраке собственной постели и горячая рука мужа тяжелым грузом лежит на моем бедре. Я чувствую, как саднят раны после падения на асфальт. Чувствую запах собственной крови. Я слышу тихие шорохи лесных существ, бьющихся в окно, пытающихся попасть внутрь. Я так сильно вцепилась в руку мужа, что он с криком просыпается:
– Что? Что такое?
– Произошел несчастный случай. У меня кровь.
– У тебя кровь!
Он окончательно просыпается, включает ночник, откидывает простыни и разводит мне ноги.
– Нет, все в порядке! – кричит он. – Никакого кровотечения!
Он глубоко по-мужски вздыхает, после чего разыгрывает сцену осмотра всего моего тела. Он нежно похлопывает меня то тут, то там, словно я ребенок, которого необходимо успокоить после приснившегося кошмара, а не взрослая женщина, только что сбитая машиной, как собака, и к тому же – не будем забывать – беременная совенком. Когда муж завершает свой беглый осмотр, он с громким чмоком целует меня в живот.
– Ничего страшного, – говорит он. – Это был просто сон.
С тех пор как я вернулась из Берлина, мой муж как можно незаметнее избегает моей компании. Исключение составляют только ситуации, когда рядом есть распахнутое окно. Не один он страдает в моем присутствии. Незнакомцы в ресторанах держатся от меня на почтительном расстоянии. Сеть неформальных взаимоотношений, которые я сумела построить за годы жизни с мужем в этом районе, мои связи с соседями, появившиеся благодаря хотя бы тому, что я живой человек, – все это стало разрушаться в первые же недели моей беременности. Почтальонша вместо ставшего обычным приветствия теперь пробегает мимо. Кассирша в продуктовом магазине, которая знает меня по имени, закрывает кассу, едва завидев меня. Бездомная у входа в магазин прикрывает нос дырявым рукавом и быстро откатывает прочь тележку, а не ждет, пока я протяну ей доллар.
– Что не так? – спрашиваю я у мужа, хотя прекрасно знаю, чтó не так. – Почему ты больше не хочешь быть рядом со мной?
– Все так, – говорит он.
– Если все так, тогда давай посидим рядышком на диване. Посмотрим вместе телевизор.
Он садится рядом со мной на наш диванчик только ради того, чтобы доказать мне, что я все придумала.
Вскоре он находит повод отойти.
Через несколько дней муж укладывается спать в маленькой комнатке над гаражом. Сначала он говорит, что это всего лишь на одну ночь, потом – что на несколько ночей в неделю, но в конечном счете начинает проводить там каждую ночь. Возможно, он меня любит, но вдыхать мой запах явно не хочет. Я начинаю понимать природу принесенной мной жертвы. Я беременна совенком. Все испытывают ко мне легкое отвращение. Всем рядом со мной немного неуютно. Все видят, что я стою на пороге мира, в котором женщина сидит одна в кафе в самом уголке, кормит подросших детей с ложечки, а все остальные посетители старательно отворачиваются.
Наступает утро, и стоит мужу уйти на работу, как я слышу очень тонкий голос, самый тихий голосок на свете, и не могу понять, откуда он доносится. Этот голос такой тихий и тонкий, что вначале мне не верится, что такие голоса существуют, и что он произносит настоящие слова, и что это не просто бла-бла-бла из соседского радиоприемника.
Я пытаюсь понять, откуда звучит этот голос.
И наконец понимаю, что он идет изнутри меня.
Я как будто бы слышу голос совенка в моей утробе, который задает мне вопросы.
– Ты летаешь? – спрашивает меня совиный голосок изнутри.
Или, может быть: «Ты летальна?»
Или: «Полечу?»
Или: «Почему?»
И все эти вопросы кажутся мне очень хорошими, не по годам правильными, только я не уверена, что именно ее интересует, и даже сомневаюсь, что эти вопросы на человеческом языке задает мое дитя, а не они возникают сами собой у меня в голове. Я знаю одно: этот голосок внутри меня очень тих и очень дорог мне.
– Совенок, это ты? – спрашиваю я.
Я кричу, чтобы ей было слышно, потому что не знаю, как звук проходит через тело и достигает слуха формирующегося в утробе плода.
– Я здесь! Чего ты хочешь?
Я слушаю. Немного страшно оттого, что я узнаю дальше. Но теперь я твоя мама, и понимать тебя – моя работа. Я принимаю решение слушать тебя всем сердцем. Я отбрасываю все сомнения и уступаю тебе.
Сначала ничего не происходит.
Но потом меня с головой накрывает внезапная электрическая волна, которая ощущается на физиологическом уровне и чем-то схожа с религиозным экстазом, и все зажимы и беспокойства, прятавшиеся в теле или в душе, разом испаряются, а внутри меня остается только стремление немедленно выбраться из четырех стен, потому что уродство прямоугольных комнат вселяет в меня ужас.
Мы выбираемся на волю прямо через окно. Ты и я. Я словно стрела, выпущенная из лука. Мы бежим, летим по улице. Босоногие, с непокрытыми головами, с обнаженными зубами, мы несемся на поиски крови. Радость хищников так остра, в нас растет мечта о крыльях. Мы видим, как распушаются перья. Взгляд летит вперед. Я представляю соседей, как они мельком выглядывают во двор, проверяя, принесли ли утреннюю газету, а видят, как мимо окон пролетает дикая хищница, женщина, охваченная такой мощной волной материнской любви, что не может остановиться и бешено скачет по улице. Соседи говорят про себя: «Эй, разве это не наша соседка? Она что, окончательно спятила?» Однако они стараются удержаться от осуждения и пускают все силы на то, чтобы от греха подальше загнать домой детей и их домашних питомцев. Я прикрываю веки, прячась от резкого дневного света, и мы с тобой, совенок, обращаем взгляд внутрь, на желания наших колотящихся сердец. Это сердца диктуют нам, куда бежать: в открытое поле, где мелькают лисьи хвосты и ржавые остовы автомобилей. Мы прячемся в чаще леса. Садимся на корточки и ждем.
Мы чувствуем, что лес вокруг кишит мелким зверьем. Они затаили дыхание в надежде, что мы пройдем мимо и не заметим их.
Сюита Бриттена Bordone негромко, но гулко звучит где-то на уровне переносицы, пока ее неутомимое монотонное жужжание не обращает меня в камень.
Я каменею.
Шорох в траве.
Мы выпускаем когти и бросаемся в атаку.
Я открываю глаза в темноте. Закрываю их. Болит голова. Пульсируют челюсти. Во рту привкус железных гвоздей, ноги зудят от крапивных ожогов. Я слышу, как муж заезжает на подъездную дорожку и глушит мотор, слышу, как он выходит из машины и хлопает дверью, но не слышу знакомой бодрой походки, какой он обычно идет по бетонной дорожке к входной двери.
– Господи! Что за черт! – кричит муж будто бы издалека.
Я слышу его шаги по неожиданной траектории, он идет вдоль дома. Я чувствую сытость и удовлетворение, мне любопытны передвижения супруга, но не настолько, чтобы я сдвинулась с места. Я открываю глаза ровно в тот момент, когда его тень косо промелькивает в окне. Я слышу, как открывается и закрывается дверь в сарай для инструментов. Слышу, как шаги снова удаляются. Слышу, как лопата скребет по бетону, потом – как захлопывается крышка мусорного бака. Затем до меня доносится скрип садового крана и звук воды, бегущей по шлангу и брызгами разлетающейся по дорожке возле самой двери.
Потом тишина.
Открывается дверь.
Включается свет.
– Ты почему сидишь в темноте? – спрашивает муж.
Я не ощущаю особой темноты. Мне все видно. Я закрываю глаза от утомительно яркого света.
– На садовой дорожке прямо перед домом лежал мертвый опоссум, – громко говорит мой муж. – Огромный. Весь распотрошенный. Наполовину обглоданный. Такая грязища. Крупный такой зверь. Я там все убрал. Боже, ну и запах.
– Спасибо, – говорю я.
– Серьезно тебе говорю, кишки наружу.
– М-м-м.
– Так а ты почему в темноте сидела?
– Даже не знаю, – отвечаю я. – Возможно, задремала.
Муж кивает и ставит на пол портфель. Он вешает пиджак в гардероб, а потом просто стоит у двери, с интересом меня рассматривая. Он не подходит ближе. Просто оглядывает меня издалека.
– У тебя трава в волосах, – говорит он.
Мир скользит к зимнему солнцестоянию, но мягко и без лишних движений, как бывает в регионах без ярко выраженной сезонности. Муж говорит, что ему необходимо срочно лететь в Сидней на конференцию по вопросам торговли. Его огромная теплая ладонь держит мою, маленькую и холодную. Предположительная дата родов больше чем через месяц, но он волнуется и проявляет заботу, постоянно спрашивает, не стоит ли ему остаться дома вместо того, чтобы ехать на очень важную конференцию по вопросам торговли в Сидней. Он хочет услышать от меня: «Нет, конечно, лети на конференцию». Так я и говорю. Он благодарно обнимает меня, и я прижимаюсь к нему. Муж все реже и реже дотрагивается до меня, не только из-за отвращения к моему естественному запаху, а еще и потому, что его сбивают с толку мои беременные формы. Такое ощущение, что между нами зажат шар для боулинга. Он больше не знает, как обхватить меня. Но сейчас его крепкие каменные руки смыкаются вокруг меня, и я понимаю, как сильно по нему скучала. Ощутив его дыхание у себя в волосах, я словно возвращаюсь в свою любимую страну. Однако совершенно неумышленно, даже находясь в объятиях мужа, я не могу не вспоминать откровенные объятия своей пернатой любовницы – а также не сравнивать между собой два этих чувства любви. У моей любовницы-совы, как у мужчины, не было груди, но в остальном она была женщиной. Мне так нравилось, как она расправляет перья одно за другим и гладит ими мою кожу, словно тысячей мягких пальчиков. Но грудная клетка моего мужа тоже хороша, особенно теперь, когда он обнимает меня в мире надежных прямых углов, в то время как любовница-сова далеко, во мраке, живет в глухой чаще и ловит мелких грызунов себе на ужин. Я слышу живое сердцебиение мужа, заглушающее воспоминание о более быстром и тихом стуке сердца моей любовницы-совы. Я снова хвалю себя за правильное решение воспитывать совенка в паре с партнером с более размеренным сердечным ритмом, как у моего мужа, а не с быстрокрылым трепетанием сердца, как у любовницы-совы. Я пытаюсь запомнить всем своим крошечным телом, что чувствую, когда муж крепко меня обнимает, чтобы потом вспоминать, как я на самом деле любила его в тот день, когда он уезжал в Сидней, но тело будто бы знает, что мы никогда уже не будем так близки, как сейчас, в этом объятии, в момент, когда я на восьмом месяце беременности и вскоре рожу сову, а муж собирается улететь от меня.
Наступает зимний день, когда воздух чист и необычайно свеж. Муж по-прежнему в Сиднее на конференции по вопросам торговли, и я его за это не виню. На земле слой снежной пыли. Свет, льющийся ко мне в комнату, полон тревожного ожидания. Я боюсь, что вот-вот наступит внеочередное затмение. До родов еще месяц, но меня от волнения бросает в пот. Чтобы успокоиться, я решаю принять прохладный душ. Капли ударяются об мою кожу, как мелкие тлеющие угольки. Голый мокрый живот кажется огромным, раздутым. Пока я намыливаю его, что-то то и дело выпирает: то ли пятка, то ли локоть. Это движение настолько отвратительно, что мне необходимо на несколько часов покинуть собственное тело. Вернувшись обратно, я ощущаю схватки. Чтобы избежать ненужной суеты, я звоню в службу спасения 911, и за мной приезжают. Все ведут себя спокойно, кроме водителя, который включает сирену и так резко входит в повороты, что носилки, к которым меня пристегнули, накреняются то влево, то вправо и кожаные ремни больно врезаются в ребра. Ногти окрепли, под ними кровь и кусочки кожи. Я прикусываю язык, и из уголков рта течет свежая алая кровь. Меня тянет выклевать внутренности того, кто склоняется надо мной, высосать мягкие ткани, но, прежде чем я успеваю дотянуться, скорая резко тормозит, и задние двери распахиваются. Я переваливаю за горизонт событий.
– Поставьте ее ноги на подставки! – кричит чей-то голос.
Глаза моего врача над хирургической маской цвета масла канолы.
Брови цвета сметаны.
В следующую потугу прорезывается головка, затем вылезает полностью, следом выскальзывает все тело.
Доктор Канола поднимает ребенка за ноги, снова и снова хлопает ладонью по телу, будто готовит кусок мяса.
– Срочная тендеризация! – кричит он.
А может быть: «Срочная аспирация!»
Или: «Срочная респирация!»
Свет звучит так резко. Какие-то металлические предметы сталкиваются перед моими глазами. Голубой шнур перерезан.
Пятку пронзают копьем.
– Бедная малышка! – кричит кто-то прямо мне в ухо.
Доктор Канола перечисляет под запись: «Голова с хохолком. Глаза желтые. На коже хитиновые чешуйки. Гениталии неопределенные. Наблюдения за новорожденной подтверждают принадлежность к отряду совообразных».
Медсестра Планшет все фиксирует. Доктор Канола считает, что разговаривает на особом врачебном языке, который не доносится до меня, его пациентки. Однако я прекрасно все слышу. Доктор Канола чувствует, что я слушаю, резко поворачивает голову и смотрит на меня.
– У вас девочка! – кричит он.
Я лежу на спине, голова затекает и застывает.
Я хочу взять свою девочку на руки, но ее спешно уносят.
Доктор Канола улыбается мне из-под хирургической маски. Он пытается отвлечь меня от мысли о том, что новорожденной нет рядом. Я окончательно теряю к нему доверие.
– Это вас успокоит, – говорит доктор Канола.
И со злым умыслом в душе делает мне укол.
Сразу после укола мне начинает сниться сон. Я знаю, что это сон, потому что, хотя меня еще не увезли из родовой, я поднялась к потолку и с высоты птичьего полета наблюдаю за доктором Канолой. Теперь я смотрю на своего врача совсем под другим углом. Передо мной уже не злой и коварный человек. Отсюда я вижу его таким, каким он видит себя сам: добрым и внимательным мужчиной, человеком, который пошел в медицину, потому что хотел помогать людям. Он только что сделал укол мощного успокоительного женщине на операционном столе, чтобы предотвратить ее истерику. Теперь добрый доктор смотрит на новоявленную мать с трагической судьбой, усыпленную на столе. Его взгляд нежен. Кажется, он готовится благословить эту женщину, но вместо этого быстро выходит из родовой, снимает хирургический халат и продолжает свой рабочий день. Во второй половине дня доктор Канола делает два кесаревых сечения и принимает еще одни естественные роды. Одну женщину он отправляет домой с ложными схватками. Потом он в течение часа заполняет документы для страховой у себя в кабинете, после чего встречается с представителем фармацевтической компании, который дарит ему много бесплатных образцов нового барбитурата.
Когда смена заканчивается, доктор Канола сразу уходит домой. Самый обычный день, с той лишь разницей, что тем вечером, обнимая свою любовницу, доктор вдруг испытывает незнакомое чувство. Это что-то вроде страха, но не страх. Скорее осознание, что он однажды умрет. Разумеется, будучи врачом, он постоянно имеет дело с человеческой смертью. Но теперь доктора Канолу начинает как-то по-особому заботить тема смерти. Он не может отделаться от мысли, что его тело не более чем пакет с водой, который вот-вот лопнет.
Внезапно доктор Канола понимает, что в этой новой озабоченности темой смерти виноват чудовищный ребенок, который родился в тот день первым, с самого утра. Он не может забыть это дитя. Доктор Канола ловит себя на мысли: «Этому ребенку было бы лучше умереть, для его же блага». Его самого до глубины души потрясает собственная мысль, по сути, пожелание смерти безвинному младенцу. Он врач, целитель. Ни разу в жизни он не рассматривал возможности неоказания помощи ребенку с пороками развития. Но теперь он сомневается, думает, зачем все эти годы он так героически борется за жизнь каждого ребенка без исключения, несмотря на то, какими несуразными и несовершенными они рождаются на свет. Испытывают ли родители благодарность за его усилия? Или ненавидят его до конца своих дней за то, что с его помощью обрели ребенка, неспособного их полюбить и призванного только лишь истощать их ресурсы, лишать их жизни и делать несчастными? Разве можно быть уверенным, что такой ребенок вообще осознает, что живет? Что, если он сам бы выбрал избежать подобной участи, если бы имел право выбора?
Любовница принимает настроение доктора за признак охлаждения в их отношениях.
– Что я на этот раз сделала не так? – спрашивает она.
Доктор Канола не может объяснить. Ему не хватает слов. Он благодарен за смену темы, когда они переключаются на какой-то совершенно посторонний спор.
Сон с парением на высоте птичьего полета заканчивается, когда яркий свет, как на допросе, начинает светить мне в лицо из окошка рядом с кроватью, и тогда начинается другой сон. Жизнь ужасно раздосадовала меня. Я сильно устала, чувствую себя выпотрошенной. Но я вылезаю из окна и куда-то бреду, потому что именно этого ожидают от меня в том сне. На улице дождь и тоска, и единственный звук, который до меня доносится, – это урчание самолетного мотора вдалеке, которое созвучно гудению бомбардировщика В-17. Я подхожу к женщине, рисующей маргаритки на почтовом ящике. Припоминая прошлые встречи с ней, я понимаю, что мне совсем неинтересно снова вовлекаться в этот разговор. Судя по ее позе, эта женщина несет на плечах груз всего мира. Краску смывает дождь, но у меня, увы, нет к этой женщине ни малейшего сочувствия. На этот раз песик, хромая, взволнованно нарезает круги по мокрой лужайке и, заметив меня, мрачно подходит на прямых ногах и с опущенным хвостом. Почти не разжимая зубов, он кладет мне под ноги красный мячик, а потом ложится на сырую землю и начинает скулить.
Я поднимаю мячик и держу в руках.
– Что тебе от меня нужно? – спрашиваю я собаку.
Пес оживляется. Прекращается дождь. На небе появляется солнце. Женщина продолжает красить ящик.
– Пришла пора ответить, – говорит пес.
Он рысью начинает двигаться в определенном направлении, оглядываясь через шелудивое плечо, чтобы проверить, иду ли я следом. А я иду. Проходят часы – или годы. Мы идем и идем вперед, но я не испытываю усталости. Деревья становятся все корявее, чаща все гуще, небо темнее, но мох на стволах излучает тихое свечение и озаряет нам путь, и наконец мы приходим на край всего сущего, туда, где зарево встречается с маревом. Вслед за собакой я перехожу эту черту и окунаюсь во мрак. Деревья словно знакомы со мной. Они склоняются и покачиваются, будто приветствуя меня. Я замечаю, что пес уже вовсе не пес. Это мелкий дикий зверек, что-то вроде лисицы или бандикута. И тогда я вспоминаю, что много раз бывала в этом лесу. Я перехожу на бег, бежит и бандикут. Деревья становятся выше, старше, добрее. Меня переполняет воодушевление. Наконец мы выходим на каменистую тропу из моего детства. Я испытываю знакомое чувство, что здесь весь мир мне рад. Узнаю каждый из многолетних весенних тюльпанов во дворе. Бандикут, утомленный своими страданиями, благодарно взбегает вверх по тропе и скребется в дверь.
Дверь открывает Птица Лесная Царица.
Я бросаюсь к ней в материнские объятия.
Все в точности так, как я помню. Дом, сделанный из палок. Цыплята и герань во дворе. На декоративных деревцах в горшках попугаи из папье-маше. Комната все та же. Стены окрашены оранжевым оттенком заката, две кроватки, накрытые одеяльцами цвета весенней зелени. Я прыгаю на кровать, которая когда-то давно принадлежала мне. Не могу сдержаться, всю волю вытесняют собственные нестройные мысли.
Вслед за мной в комнату входит Птица Лесная Царица, она гладит меня по голове длинными прохладными перьями.
– Некогда отдыхать, – говорит она. – Вода уже на плите. Простыни чисты и починены. Пришла пора ответить.
Ее глаза слегка косят, отчего у меня создается впечатление, что ей грустно, и я знаю, что сейчас она задаст мне самый важный вопрос в жизни.
– Пришла пора ответить, – говорит Птица Лесная Царица. – Ты готова стать мамой Шуэтты? [1] Да или нет?
– Что, если я скажу «нет»?
– Тогда она умрет.
– А если скажу «да»?
– Тогда она, возможно, убьет тебя, – говорит она. – Быстро-быстро-быстро. Ей нужна мама, или ей придется умереть.
Меня оставили одну в этой голой больничной палате, бросили, как пустой пластиковый контейнер с прилипшими остатками заплесневелой вонючей еды. На одеяле пятна. Простыни изорваны. Палата маленькая, без окна. Я слышу вокруг себя ритмичное шуршание и свист, как будто внутри стен шевелится мелкая живность. Пришла пора ответить. Я не успеваю собраться с мыслями, как в палату заходит медсестра Планшет и спрашивает, как я хочу назвать ребенка. Такое ощущение, что мне нужно срочно придумать подходящее имя, потому что этот ребенок умрет без свидетельства о рождении, если я не потороплюсь. Муж уже выбрал имя, но я, хоть убей, не помню. Потом я слышу тихую арию у себя в голове, ту, из нестерпимо трагичной оперы Массне «Вертер» – Va! Laisse couler mes larmes! – и слезы начинают течь внутри меня, стуча прямо по сердцу, пока я не слышу настоящее имя своей детки.
– Ее зовут Шуэтта, – говорю я.
– Ши-этта? – переспрашивает медсестра Планшет.
Придется диктовать по буквам. Она неправильно расслышала. Вскоре все станут звать тебя Шарлоттой, несмотря на то, что это не твое имя и ты в жизни не будешь на него отзываться. Сейчас мне некогда обо всем этом задуматься, Шуэтта, потому что настало время отвечать. Мне нужно найти тебя. Мне нужно спасти тебя. Но я не могу сбежать, потому что стоит медсестре Планшет выйти из палаты, как в нее врывается моя свекровь, будто волна, которая выбрасывает на берег обломки корабля после шторма. Я силой загнана обратно в постель. Я не могу обогнуть ее и уйти. Нервная жестикуляция свекрови ставит меня в тупик. Она хватает ртом воздух, впивается ногтями в собственную кожу и ведет себя так, словно только что услышала новость о катастрофе с большим числом пострадавших. Но что еще хуже, через секунду рядом с ней возникает мой свекр, безмолвный и в подтяжках, хлюпает носом в знак скорбного сочувствия. Кто их сюда впустил? Я хочу позвать жандармов.
– О, милая, милая, милая, – говорит свекровь. – Сын уже летит из Сиднея. Он в курсе. Он все знает. Он уже на полпути к дому. Возможно, сейчас пролетает над Гавайскими островами. Он совсем скоро появится здесь. Что говорят врачи? И вообще, где врачи?
Я говорю свекрови, какая разница, где врачи. Где мой ребенок? Поняв, что расспросами от нее ничего полезного не добиться, я поднимаюсь с постели и отправляюсь на поиски.
– Милая, тебе нужен отдых, отдых, – говорит свекровь. Она пытается перегородить мне дорогу, но я все же выскальзываю в дверь. Она быстрой рысью бежит за мной следом, тащит меня за рукав. Я вырываюсь. Ускоряю шаг. Я замечаю знаки, иду по следу. Вскоре я нахожу свою девочку в пластиковом контейнере, окруженную другими малышами в таких же отдельных контейнерах. Все они утыканы трубками и иголками. Эта дикая варварская картина наполняет меня гневом. «Мисс, мисс, здесь стерильная среда!» – кричит человек в маске. Крылья моей малышки покрыты ссадинами и синяками, так сильно она билась об стенки кувеза. Она одинока и напугана. Я поднимаю крышку контейнера и беру ее на руки. Включается сигнализация. Глаза моей дочери еще не открылись, движения хаотичны, кожа покрыта черным первородным пушком. Я прикладываю ее к груди, и она начинает сосать молоко. Вскоре вокруг меня выстраиваются люди в медицинских масках, которые невнятно что-то кричат, обращаясь друг к другу.
Родители мужа пришли сюда за мной, как приблудные псы.
Свекр предпринимает лихорадочную – и неудачную – попытку выхватить ребенка из моих рук.
– Я ее свекровь! – орет свекровь. – Это дитя – моя внучка! Ее отец – мой сын! Эта женщина не имеет никакого права отказываться от лечебных процедур без разрешения отца ребенка! Отец скоро будет здесь!
Но в свидетельстве о рождении нет имени ее сына.
В строке «второй родитель» я написала: Сова.
Я подписываю еще одну бумагу.
Врачи освобождают тело моей малышки от трубок и игл. Мое дитя не погибает.
Нас отпускают домой.
3
Мы дома, совенок. Здесь наше место.
Здесь мы с тобой станем учиться быть счастливыми рядом друг с другом.
Итак. Вот оно – материнство. Я размышляю над ним. Размышляю над одиноким, жестоким, безжалостным долгом – быть матерью. Обдумываю полное любви и нежности, покладистое чудо – быть матерью. Обдумываю тайну, кем ты являешься, маленькая незнакомка, и кем тебе предстоит стать. Твои глазки склеены свежим клеем рождения. Кожа серая в тех местах, где черный первородный пушок не прикрывает ее. Я целую красное пятнышко на твоей голове. Я люблю тебя. Я люблю тебя. Чтобы приучить себя к мысли о том, что я люблю тебя, я произношу ее много раз подряд. Ты уродлива. Я пыталась не думать эту последнюю мысль, но она все равно пробралась в голову. Мне было легче тебя любить, пока ты еще не родилась. Я тебя боюсь. Ты вызываешь у меня отвращение. Я совершила ужасную ошибку.
Я твоя мама.
Это мой выбор.
Я тебя люблю.
Я напоминаю себе, что все новорожденные существа поразительно уродливы.
Мы вместе сидим и покачиваемся до тех пор, пока не спускается тьма.
В какой-то момент, когда в комнате царит кромешная темнота, а я неотрывно смотрю на тебя уже долгое время, я совсем перестаю тебя видеть, и ты начинаешь казаться мне такой красивой, и я говорю своему материнству «да».
Я говорю: да-да-да-да-да-да-да.
Почему я соглашаюсь быть твоей мамой? Этого мне не узнать.
Возможно, это происходит по моей доброй воле.
Возможно, ты проколола мне кожу своим крошечным коготком. Возможно, твой коготок подцепил яд материнской любви.
Мои руки и грудь уже покрыты царапинками любви.
Я это принимаю.
Теперь я мама.
Я слышу, как к дому подъезжает тяжелый автомобиль. Твой отец широко распахивает входную дверь. Он взял такси из аэропорта и помчался домой. По-моему, никогда в жизни он не выглядел таким красивым.
– Как ребенок? – выдыхает он, устремляясь ко мне. – Как Шарлотта?
«Ребенок в порядке, а что насчет меня?» – хочется мне сказать, но именно в этот момент ты начинаешь выгибать спину и визжать, поэтому я просто закусываю губу и пытаюсь успокоить тебя грудью.
– О господи, – говорит муж. – Почему вы обе не в больнице? Нашей Шарлотте необходимо наблюдение врачей!
Бла-бла. Мы тихо-мирно сидим в темноте с тобой вместе, ты и я. Все было так спокойно и безмятежно, пока мой муж не ворвался и не нарушил нашу идиллию.
Теперь он отодвигает одеяло, прикрывающее твое лицо.
Он впервые смотрит на тебя, совенок.
Смотрит долго, а потом отворачивается и падает на колени. Его сотрясают рыдания.
– О, Шарлотта, Шарлотта, Шарлотта, – бормочет он.
Он протягивает к тебе свою грубую руку. Не дотрагивается, а водит рукой в воздухе в нескольких сантиметрах от твоей пятнистой головки. Потом он кладет голову мне на правую грудь и продолжает плакать. По-прежнему не притрагиваясь к тебе. Я чувствую, как во мне пульсирует его горе, и я хочу обнять его и утешить, хочу сказать, как сильно его люблю и как мне жаль, что у нас родился не такой ребенок, какого он ждал, но мои руки полностью заняты ребенком, и меня приводит в замешательство это ощущение: взрослая голова мужа тычется мне в грудь в то время, как второй грудью я кормлю нашего маленького совенка.
Муж нуждается во мне. Малышка-сова нуждается во мне.
Три наших головы образуют равносторонний треугольник.
Самый древний треугольник на свете: мама, папа, ребенок.
Именно в этот момент я выбираю тебя, совенок. Это тебя я буду любить.
Потому что больше никто не будет.
Прощай, муж.
Твой отец закидывает назад свою взрослую голову, чтобы еще раз на тебя посмотреть. Он пытается примерить на себя твое существование. Он не может тебя постичь. Его лицо кривится.
Он медленно протягивает к тебе руку.
Касается пальцем твоей щеки.
Он словно уколол тебя веретеном, точь-в-точь.
Ты проваливаешься в глубокий темный сон.
Твой отец уколол тебя веретеном – и ты превратилась в камень. Я стараюсь не винить его. Таков его способ устанавливать контакт. Твое тельце слишком мало для того, чтобы вместить его крупные мужские чувства. Ты не такой ребенок, какого он ждал. Не такой ребенок, какого он хотел. Ты спала как камень шесть часов подряд. Ни единого шевеления. Едва заметное дыхание. В какой-то момент мы с твоим отцом волшебным образом поменялись местами. Я вижу, как истинные сущности покидают наши тела и на какое-то мгновение на лету задерживаются взглядом друг на друге, прежде чем поменяться чувствами и обязанностями. Теперь это я тебя люблю и посвящаю жизнь заботе о тебе, а он – человек, который жалеет, что ты родилась, и даже сейчас молится, чтобы ты умерла во сне. Мой муж, еще недавно любовь всей моей жизни и твой защитник, превратился в нашего общего врага. Ох, быстро-быстро-быстро. Нужно тебя разбудить. Нужно тебя спасти. Враг преграждает мне путь широкими, как стена, плечами.
– Пусть поспит, дай ей поспать, – говорит твой отец. – Врачи говорят, ей надо много спать.
– Жалкий жестокий мужчина, – говорю я.
– Эй. Успокойся, – говорит он. – На твоих глазах я звонил в больницу. Ты сама слышала, что сказали врачи. Они все говорят одно и то же. Говорят, что прогноз плохой. Говорят: пусть спит, пусть отдыхает, пусть уходит. Я не брился. Ничего не ел. Я не отходил от нашей девочки. Ты сама знаешь, что должно случиться. Для этого ты и принесла ее домой. Нашей девочке правильно быть дома, рядом с нами, когда настанет час. Она так безмятежна. Пусть покоится с миром.
Я бью его в грудь кулаками, вырываю ему клочки волос. Он воспринимает это как сцену моей капитуляции. Он прижимает меня к груди, и, когда я вдыхаю его мужской запах с нотками пота, меня словно прорывает. «Отпусти», – говорю я, но он не слышит. Он оглушен собственным горем. Телефон звонит каждые шесть минут. Это его родственники, которым муж все время говорит одно и то же: «Нет, не приезжайте, лучше вам не приезжать». Он то и дело плачет, чтобы отвлечь самого себя от тайного плана позволить тебе умереть во сне, а потом начать все заново с новым, другим ребенком. Все наши соседи поддерживают план мужа. Они приходят к дому, одетые как гробоносцы. Они сидят на нашем диванчике, словно в трауре. Делают подношения в виде еды в контейнерах. На всех поверхностях в кухне слоями гниет пища. Почему же соседи не просят показать им младенца? Где подарки в виде милейших, вязанных вручную пинеток? Где мягкие одеяльца и серебряные погремушки с выгравированным именем ребенка? Где ладан и смирна? Где славные малюсенькие чепчики?
На рассвете я слышу вежливые шорохи и хрипы из твоей кроватки.
Твой отец, уставший нести свою вахту, не слышит и спит.
– Иду! – говорю я и на нетвердых ногах в полудреме крадусь к тебе.
Ты не просто проснулась, но мечешься по кроватке и бьешься головой об прутья решетки. Твои глаза по-прежнему плотно закрыты, но инстинктивно ты поворачиваешься слепым личиком ко мне. Подгузник сполз, ты лежишь в собственных испражнениях. Когда я вынимаю тебя из кроватки, ты бьешь меня по лицу обоими крыльями. Я напеваю и мычу что-то себе под нос, пока ты кричишь и бьешься в моих руках. Это отчаянный дуэт. Я пытаюсь нежно покачивать тебя. Пою тебе тихую песенку в черное ушко. В конце концов ты успокаиваешься. Начинаешь сосать свой коготок. Я укладываю тебя на пеленальный столик, вытираю салфетками и надеваю новый подгузник. Я использую мягкие тканевые подгузники с булавочками по бокам, потому что эти одноразовые с полиэтиленовым слоем усугубят раздражение на твоей коже. Посмотри, какие мягкие. Теперь ты вся чистая и переодетая, и я продолжаю тебя ласкать и нежить. Давай-ка мы с тобой покушаем. Кончик яйцевого зуба едва проглядывает в глубине, за розовыми губками, когда ты открываешь рот и начинаешь сосать молоко. От голода ты жадно набрасываешься на грудь. Через несколько минут снова пора менять подгузник. Я чувствую, как намокает моя одежда, а под ней и кожа. На этот раз, меняя подгузник, я допускаю ужасную ошибку и укалываю тебя булавкой. Капля крови попадает на кипенно-белую ткань, и тогда ты бросаешься на меня, клюешь в грудь, клюешь до крови – и мы вместе причитаем, вместе плачем, вместе кровоточим. В этот самый момент ты решаешь открыть глаза и впервые видишь свою маму, а я смотрю на тебя, моя родная, воплощение дикой красоты в моих руках, я чувствую, как сердце вылетает из груди, и вспоминаю, как драгоценна жизнь – и как она бессмысленна.
Этот изумительный момент не может длиться долго. Мы моргаем. Монотонная будничность наползает на нас с глухим звуком. Новое чувство угасает и забывается.
Утром, когда просыпается твой отец, я пытаюсь рассказать ему о том, чему ты научила меня, малышка. Пытаюсь рассказать твоему отцу о любви, о прощении, о безупречности.
Но он измотан дежурством у твоего ложа, он оплакивает то, что ты выжила, а ты кричишь, надрываешься у меня в руках, мои слова искажаются, коробятся, пока собственная речь не начинает казаться мне речью сумасшедшего.
Дни сменяют один другой. Ты все живешь и живешь. Внутри меня – влажная и сложная география, пропитанное пóтом пространство смешанных чувств, неопределенности и сожаления, и все эти чувства растекаются вокруг моего тела, как огромный парк Серенгети, темный и опасный. Границы расплываются. Правда в том, что я понятия не имею, как быть твоей мамой. Я медленно ползу по сухой степи, слепая, безрукая, безногая, как червяк.
Твой отец приноравливается к новой роли отца, работая по пятнадцать часов в день, потому что хочет как можно реже бывать дома, пока не смирится с тем, что ты выжила. Я приноравливаюсь к своей новой роли матери, трудясь двадцать четыре часа в сутки, потому что у тебя такой быстрый метаболизм, что ты можешь погибнуть, если я не буду тебя кормить и менять подгузники круглые сутки без остановки. Стоит мне закрепить на тебе чистый подгузник, как его тут же пропитывают твои водянистые, похожие на гуано испражнения. Ты производишь их в таких количествах, что почти невозможно поддерживать твою чистоту; если же я по недосмотру оставляю грязным хотя бы один участок твоего тела, ты принимаешься с бешеным энтузиазмом чистить перья клювом, отчего на коже появляются ссадины, а в них заводится инфекция. Как бы я ни старалась, вскоре ты вся покрыта болячками и ранами.
Однако, как говорится, голь на выдумки хитра, и довольно скоро у меня появляется идея. Я решаю использовать кастрюльку для мясного бульона известного бренда «Ле Крёзе», которую подарила нам на свадьбу моя свекровь, не по назначению, а для поддержания чистоты твоего тела. Ты весишь килограмм триста граммов, как небольшой бройлерный цыпленок, и кастрюлька как нельзя лучше подходит тебе по размеру. Я сажаю тебя в эту кастрюльку, опускаю на дно ванны и включаю кран. Вода заполняет кастрюльку и начинает переливаться через край. Таким образом вся грязь оказывается в ванной, а вода, в которой ты сидишь, постоянно остается чистой.
Целый день ты плещешься и радостно воркуешь.
Целый день я сижу на корточках в луже возле ванной и одеревеневшими руками придерживаю твою головку.
Когда поздно ночью с работы приходит твой отец, я, кажется, успеваю задремать, потому что меня будит его крик: «Господи боже мой, ты сейчас утопишь ребенка!»
Меня это возмущает. До глубины души. Ты в полном порядке.
Ты ни разу не погрузилась в воду с головой.
Точно не больше одного раза.
А еще это он хотел, чтобы ты умерла.
Решив проблему с поддержанием чистоты, Шуэтта, я готова вернуться к вопросу твоего питания. У тебя поистине животные аппетиты, и поначалу они меня немного пугают. Ты постоянно хватаешь меня за грудь. Материнство буквально съедает меня, и тебе всегда мало. Я с трудом выносила кормление грудью и в самом начале, когда смиряться приходилось только с твоим мягким яйцевым зубом, но через несколько дней после рождения у тебя начинает выдвигаться челюсть, губы становятся острыми и покрываются хитином, и совсем скоро моя грудь испещрена ранами и царапинами. Что еще хуже, одного вида моих ареол достаточно, чтобы ты впадала в раж и начинала клевать их. Вместо прикладывания к груди ты набрасываешься на меня, как птенец, который клюет розовое пятнышко на клюве своей матери.
Приходит день, когда ты вообще больше не берешь грудь. Кажется, тебя привлекает исключительно моя плоть. Молоко смешивается с кровью. Никогда я не чувствовала себя так одиноко, совенок. Возможно, так чувствуют себя все мамы на земле, но их по крайней мере постоянно поддерживают и утешают друзья и родственники, говоря, что их детки такие сладкие и стоят всех этих усилий. А я одинокая мама. Ни одна живая душа не верит, что твое выживание стоит таких усилий. Что, если ты соглашаешься с таким мнением окружающих и поэтому отказываешься от груди? Что, если ты веришь, что смерть – твоя дорога? Но я не дам тебе умереть, совенок. Теперь мы с тобой связаны, ты и я. И снова голь на выдумки хитра, и она дарит мне новую идею. Я вспоминаю, как ты любила сырую печенку, когда еще сидела у меня в животе, и задумываюсь: а что, если ты уже готова к твердой пище?
Несмотря на все предупреждения в специальной литературе для новоиспеченных мам (где утверждается, что я обязана кормить грудью как минимум первые шесть месяцев), я вынимаю из холодильника говяжью отбивную, режу ее на мелкие кусочки, жую до полного размягчения и протягиваю тебе на открытой ладони. Ты в одно мгновение проглатываешь целую отбивную, а потом, когда от нее ничего не остается, начинаешь клевать мясо, на этот раз живое мясо моей ладони. Ты клюешь до тех пор, пока у меня не выступают слезы боли и счастья. Моя милая, почему же твоя мама так туго соображает? Ты вовсе не поломанная, моя детка. Ты дитя природы. Ты кладезь новых, самых неожиданных возможностей. Как говорится, l’homme naît bon, c’est la société qui le corrompt[2]. Свежее мясо, наверное, лучше, но пока будем обходиться замороженными порциями из онлайн-магазинов.
После еды ты засыпаешь довольным сном впервые за несколько дней. Пока ты спишь, я ищу в интернете сайты, продающие замороженных мышей, крыс, кроликов, кротов и мелких грызунов. В первую очередь я проверяю сайты для владельцев домашних змей. Для начала я заказываю пять дюжин мышей-голышей (бесшерстых новорожденных мышек) с доставкой на следующий день. А пока поищу, что завалялось в морозилке.
Замороженных голышей очень оперативно привозят с самого утра и выгружают у порога с глухим стуком. Бух. Я раскрываю упаковку, и воспоминание бьет меня в самое сердце: мне года два, максимум три, я еще сижу в высоком детском стульчике и жду, когда меня покормят, прямо как ты, моя развитая не по годам малышка, ждешь, когда тебя покормлю я. Я помню, как с острым, как лезвие, интересом наблюдала с высокого стульчика за восемью мышатами, крошечными, голыми, розовыми, которые выползли из-за двери в кладовку в доме моего детства. Я была такой маленькой. В том возрасте я точно еще не умела считать. Но при этом воспоминание, возникшее у меня в голове, такое яркое, что я до сих пор в своем воображении могу пересчитать этих мышат. Голые розовые малыши вслепую крались по линолеуму: жалкое зрелище, от которого невозможно было оторвать глаз. Они пробирались в центр кухни, где на пол падал солнечный луч, теплый, как тело мамы. Добравшись до солнечного пятна, мышата растерялись. Они начали трогательно ходить кругами и жалобно звать, потому что были голодными, такими голодными, что им пришлось выбраться из гнезда за дверью в кладовку в поисках материнского молока. Как жаль. Их мать прошлой ночью погибла в мышеловке. Я помню, как в тот самый момент в кухню зашла моя мама, по очереди двумя пальцами подняла каждого пищащего мышонка с пола и нежными любящими движениями завернула их в мешковину, а потом положила в морозилку, сохранила на потом.
Больше я ничего не могу вспомнить, совенок, потому что ты только что прервала мои грезы наяву своими сиплыми криками. Ты зовешь меня, требуешь еду. Я размораживаю полдюжины мышей-голышей в микроволновке и протягиваю их тебе. Ты хап, ты хвать – и ну клевать. Наконец, заглотив мышей, ты поднимаешь на меня благодарный и тусклый взгляд круглых, как пуговицы, глаз. Каждый день ты толкаешь меня в абсолютно новый мир: мир более древний, наполненный идеальными дикими существами, что поют в темноте.
Возрадуйся! После нескольких первых обедов из мышей-голышей ты уже совсем другая. Примитивный рацион преобразил тебя. Жалобные голодные крики ушли в прошлое. Бесконечные испражнения с запахом скисшего аммиака, которые я привыкла считать нормальными, сократились и стали умереннее. Кожа начала очищаться. Единственное мое беспокойство состоит в том, что примерно через неделю после перехода на твердую пищу я замечаю, как ты жмуришься и будто бы с силой тужишься, когда я меняю тебе подгузник. Что, если внезапная смена рациона вызвала у тебя запор? Но именно в этот момент ты раскрываешь клювик, и из него вылетает погадка из костей и хрящей. Вот умница! Как сильно мы обе удивились и обрадовались!
В последующие дни я изучаю твои биоритмы. Пытаюсь понять, когда тебе нужно мясо. Когда тебе нужно сменить подгузник. Когда настала пора отрыгнуть погадку. Когда тебя снова пора покормить. Сколько еще мне предстоит узнать. После рождения мы с тобой разделились на два отдельных существа, и непосредственная связь через кровь между нами прервалась. Когда ты была внутри, я слышала твои слова и потребности прямо у себя в голове, как будто мысли текли от тебя ко мне напрямую через общий кровоток. Теперь ты отрезана от меня. Этот сигнал не доносится по воздуху. Не так, как по крови. Мне приходится знакомиться с тобой заново.
Я начинаю составлять такой список:
чувствительна к звукам
гибкие крылья
лапки как весла
хищница
атакует глаза
раскидывает испражнения
легко может подавиться
Каждый день я добавляю новые пункты к этому списку. Каждый день я провожу с тобой один на один, купаю и кормлю, удовлетворяю твои потребности. К нам никто не приходит в гости. Все слишком опечалены нашим трагическим положением. Они вообще предпочли бы никогда не думать о судьбе детей-совят в мире.
Но нельзя сказать, что мы совсем уж одиноки, так ведь? Потому что разнообразная живность начала пробираться в дом и гнездиться по углам, не только мотыльки и пауки, но и те, кто покрупнее: птицы, крысы, малютки-панголины. Они наблюдают за нами и подбадривают нас, а еще поют на минорный лад. И стоит им услышать, что возвращается мой муж, они уползают и прячутся под карнизом.
Я уже прочитала все книги для молодых родителей, но мне они совершенно бесполезны. В них написано, что к четырем месяцам ты уже должна смеяться и гулить, но единственное, что ты пока умеешь, – это кричать и визжать. В них написано, что к шести месяцам ты должна медленно перемещаться по полу самым примитивным образом, то есть ползком, но ты скребешься и царапаешь плинтусы, как молодой енот. Ты перестала расти. Выпала из графика нормального распределения. Я не слишком беспокоюсь о твоих размерах, потому что читала, что многие хищные птицы не растут после восьми недель от рождения, так что, может быть, и ты успела полностью вырасти, окончательно стать собой и уже сейчас имеешь идеальные птичьи пропорции. Каждый вечер твой отец приходит с работы и ведет себя так, будто удивлен, что ты еще дома и еще не умерла. Он звонко целует меня в щеку, а иногда и гладит мою задницу, а потом уходит в свою комнатку над гаражом. Иногда мы все-таки ужинаем вместе, но это происходит все реже. Он теперь вообще нечасто заходит в дом, а когда делает это, то даже не здоровается с тобой. Ему по-прежнему нелегко смириться с твоими особыми привычками. Он пока не понял, стоит ли полюбить тебя или бросить псам.
Что касается меня, то я впала в тихую, полную любви инерцию ежедневной заботы о тебе. Каждое мое движение, связанное с купанием, одеванием, кормлением и прочим, ощущается как ежедневная жертвенная молитва, и она всегда остается неизменной. Я представляю, что состою в родственной связи с монахами из далеких монастырей, которые добровольно относят себя к Священному Ордену Флагеллантов [3]. На досуге я рассказываю тебе истории из своего детства, особенно о тех временах, когда я жила с Лесной Птицей Царицей. Я жила в одной комнатке с маленькой совой, которая, как я, сбежала от всего света и нашла пристанище в лесу. Та маленькая потерянная сова была моего возраста, она стала мне лучшей – и единственной – подругой, и вместе мы жили-поживали в маленьком лесном домике. В моем детском воображении жила мечта о том, что сова, с которой я делила комнату и все свои секреты, однажды станет моей любовью навсегда. Как само собой разумеющееся я принимала то, что, когда мы обе повзрослеем, она станет моей возлюбленной совой, моей нежной женщиной, что мы поженимся и создадим семью. Птица Лесная Царица ухаживала за нами. Она любила нас в равной степени. Она учила нас слушать шорох крыльев насекомых, тихое поскребывание муравьев-листорезов, голос дождя, эхо в ледниковых горах. Каждое утро нас будил безудержный гвалт дневных птиц. Каждый вечер мы засыпали под тихий храп, шебуршание и поскуливание ночных рептилий. Наша жизнь была простой и благостной. Мы убирались и подметали, мы ухаживали за нашим ручным бандикутом, искали себе пропитание и каждую ночь читали молитвы. Это было место, где меня любили, и я знала об этом, Шуэтта. Там я чувствовала себя дома.
Я отдала бы все что угодно, чтобы привести тебя туда, где ты могла бы испытать подобные чувства.
Но я забыла дорогу в тот край.
Наступает день первого в твоей жизни Ежегодного Летнего Барбекю, и я пребываю в нервном возбуждении.
– Чем это ты занимаешься? – спрашивает твой отец.
Что это за вопрос? Он прекрасно видит, чем я занимаюсь. Я пакую нашу дорожную сумку: подгузники, мыши-голыши, кастрюлька для мясного бульона фирмы «Ле Крёзе».
– Собираю малышку в дорогу, – говорю я. – До полудня нам нужно выехать из дома.
Взгляд твоего отца застывает и останавливается на мне. Он смотрит на меня так долго, что мне хочется забраться в кухонный шкаф и закрыть за собой дверцу.
– Ты же знаешь, мы не можем взять ее с собой, так ведь, милая? – говорит он. – Она еще такая маленькая, она вся травмированная. Кто знает, с какими бактериями и вирусами она там столкнется? Нет, она слишком уязвимая. Она слабая. Наша обязанность – оберегать ее.
Он качает головой и улыбается. Улыбается так нежно. Говорит, что любит меня очень сильно. Вот-вот заплачет. В твоем направлении он не смотрит.
Муж целует меня в макушку.
А потом уезжает без нас.
Просто оставляет меня.
Я проведу весь день наедине с тобой. Как и любой другой день.
Сначала меня это совсем не печалит. Я почти начинаю думать, что сама захотела остаться с тобой дома. Разве это была не моя идея остаться с тобой, совенок? Разве не я доказывала твоему отцу, что так будет лучше? У меня в голове звучит собственный голос, который убеждает твоего отца оставить нас дома. Но подожди-ка. Я же такого не говорила. Это слова твоего отца. Он залил мне в уши столько своих мнений, что теперь у меня в голове звучат его мысли, словно мои собственные. А правда в том, что я в этом году хотела поехать на Ежегодное Летнее Барбекю. Столько месяцев подряд я только и делала, что каждый день соскребала со стен твои испражнения и отмывала кровь со своей одежды. Мне хотелось бы сменить картинку. Ты смотришь на меня из кроватки. Такое ощущение, что у тебя есть свое мнение по этому вопросу. Но я каким-то образом, пусть и ненамеренно, умудрилась выстроить у себя в голове фантазию о том, как пройдет этот день, мой совенок. В этой фантазии все твои тетушки и дядюшки спорят о том, кому доверят первым тебя подержать, а потом скормить тебе мышку-голышку. Они в восторге от того, как ты скребешь по полу, передвигаясь из одного угла комнаты в другой, как ты развита не по годам. Они не могут прийти к единому мнению о том, на кого ты больше похожа: на маму или на папу. Они не отходят от тебя ни на шаг. А еще в моей фантазии я привезла с собой виолончель. Когда вокруг столько людей, мечтающих присмотреть за тобой, у меня появляется время немного поиграть. Твой дедушка на время выныривает из своей семантической деменции, и просит меня сыграть Ol’ Man River, и начинает подпевать, вспоминая все слова. Твоя бабушка извиняется за то, как вела себя в больнице тогда, в день твоего рождения, еще немного – и ее начинают душить слезы от того, какой неожиданно симпатичной ты растешь.
Это мог бы быть идеальный денек.
Ты издаешь визг в своей кроватке.
Если я сейчас же не возьму тебя на руки, ты начнешь орать, верещать и биться головой о плети решетки.
Я смотрю на тебя. Я так устала.
Возможно, я немного тебя презираю.
Стоит мысли о возможном презрении к тебе закрасться мне в душу, как она начинает действовать как быстрый яд. Меня от тебя воротит. Я сейчас сойду с дистанции. Ты вопишь от голода, тебе нужен новый подгузник, нужно пощипать мясо у меня из груди, и, разумеется, все это происходит у нас каждый божий день, ведь ты постоянно верещишь от голода, тебе постоянно нужен новый подгузник и нужно пощипать мясо у меня из груди. Только на этот раз, совенок, вместо того чтобы делать то, что от меня требуется, я оставляю тебя одну в детской. Закрываю за собой дверь. Даю тебе проплакаться. Я иду по коридору к комнате, которая когда-то была моей студией. Я вся дрожу. Много месяцев я не открывала эту дверь. Меня не было тут так давно, что стены студии увивают спутанные ползучие лозы. Я вижу крошечные личики, выглядывающие из листвы. Пол покрыт мягким влажным мхом. Когда я вынимаю виолончель из футляра, она пахнет лесным болотом. Из инструмента доносится тихое шуршание, я заглядываю внутрь и вижу семью тупай, которые свили в корпусе гнездо. Я их не трогаю. Нет времени на оттачивание музыки до совершенства. Я зажимаю виолончель между ног, достаю смычок и начинаю играть эфемерные хаотичные порывы «Семи бабочек» Кайи Саариахо. Вскоре воздух наполняется биением крыльев бабочек. Пока я играю, они порхают, перелетают с места на место и высовывают свои длинные язычки. Они ловят ноты, пьют их, как нектар из пестиков. Как я устала быть твоей мамой! Как я злюсь на мужа, который оставил меня дома, и на весь мир, забывший обо мне! Как я жалею, что ты вообще родилась на свет! Я улечу в Берлин, быстро-быстро, муж еще не успеет вернуться. Возьму с собой виолончель. И оставлю тебя дома. Отец сможет о тебе позаботиться. Пусть на своей шкуре почувствует, каково это. Я буду играть на виолончели в переходах, начну курить и буду думать о тебе все меньше и меньше, а потом и вовсе освобожусь. Но ты сильна, моя малышка. Ты тянешь меня назад. Ты ведь так просто меня не отпустишь, верно? Твои крики из спальни пробиваются сквозь стены и накрывают меня с головой, твои лязги и визги прерывают порывы моего сердца, царапают кожу, дергают за волосы. Меня выбивают из колеи твои бешеные выпады. Я забываю, кто я и что я исполняю. Я забываю, почему у меня между ног оказалась эта виолончель. Пальцы сводит внезапной судорогой, от неожиданности я бросаю смычок, и неведомая сила вышвыривает меня из студии.
В стенах от ужаса в голос вопят крысы и полевки.
– Ладно, хорошо! – ору я.
В одно мгновение становится тихо.
Я сдаюсь.
Иду обратно по длинному коридору.
Открываю дверь в детскую.
Мы смотрим друг на друга как естественные враги. Ты перестала кричать. Из кроватки доносится жутковатое квохтание, словно магическое предупреждение. Сначала от этого звука у меня зудит все тело, но через несколько секунд что-то меняется во мне, как-то по-новому настраивается слух. Вместо жутковатого квохтания и магических предупреждений я слышу трепетное изысканное глиссандо. Это почти напоминает пение. Параллельно с пением ты стучишь яйцевым зубом по решетке своей кроватки, какая приятная перкуссия, можно даже сказать – мелодичная. Она наводит меня на мысль о маримбе. Или о балафоне.
Это что, музыка?
Неужели мы с тобой нашли понятный нам обеим язык?
Пора бы и помириться.
Я протягиваю к тебе руку. В ответ ты жестоко кусаешь нежную кожу моей ладони между большим и указательным пальцами. Меня переполняет надежда, совенок. Виолончель, насколько я могу понять, не твой инструмент, ведь у тебя полые кости. Отсутствие губ не позволит тебе играть на рожке или на деревянных духовых инструментах.
Но что, если тебе подойдет маленькая маримба?
Или, например, маленький балафон.
Чтобы загладить свою вину за постыдную утреннюю халатность, я убиваю крупную крысу, которую поймала накануне в гуманную мышеловку, и скармливаю ее тебе. Ты уписываешь крысу за обе щеки. Я пообещала больше никогда не давать тебе проплакаться. Ты почти меня простила. Мы собираемся провести день в компании друг друга, как делаем это обычно, обмениваясь милыми и забавными знаками внимания, но вдруг слышим стук в дверь. Я выглядываю из-за занавески – и что бы вы думали? На крыльце стоит женщина, которую в нашей семье все знают как тайную абортницу.
Из всех женщин в семье моего мужа к тайной абортнице я испытываю наиболее теплые чувства. Она, как и я, ощутила на себе холодное осуждение семьи. Нас обеих все воспринимают как временных членов. И вот она стоит у меня на пороге. Приехала одна, по собственной воле. Она неуверенно жмется в сторонке, утирая крупные слезы. Кажется, она сейчас ринется прочь, даже не поздоровавшись.
Я распахиваю дверь прежде, чем она успевает сбежать. Она обнимает меня, заливает слезами, укутывает в свои ласковые материнские печали.
– О, Тайни, Тайни, мне так жаль, – говорит она. – Я искала тебя глазами на барбекю. Хотела посмотреть на малышку. Твой муж мне все рассказал. До сегодняшнего дня я не верила слухам. Бедняжка. Я сразу к тебе поехала.
Плач усиливается.
– Ох, заходи, – говорю я.
После такой встречи, после всех этих слез и женских прикосновений, мне кажется невежливым думать об этой женщине как о тайной абортнице. Интересно, наступит ли когда-нибудь момент, когда я смогу назвать ее своей тайной подругой? Мои легкие наполнены ярко-желтым счастьем. Она пришла так вовремя для нас обеих, совенок. Ты вся сияешь от радости после особого обеда, шуршишь по полу и передвигаешься с неожиданной скоростью, тихонько бормочешь себе под нос отдельные слоги, быстро подкрадываясь к ступням нашей гостьи.
– Это твой ребенок? – спрашивает она.
Не голос, а хриплый шепот. Я знаю, это риторический вопрос. Уверена, что тайная абортница не ожидает от меня ответа, на самом ли деле ползущий к ней ребенок является моим. Уверена, она не ожидает от меня обстоятельного ответа, мол, да, это твоя новорожденная племянница, а ты думала, это что, пылесос, что ли? Или что-то в этом духе. Она знает, кто ты. Ее рука лежит на дверной ручке. Я чувствую в себе порыв осудить ее, потому что она сейчас оценивающе смотрит на тебя. И слезы у нее вмиг высохли. Наверное, стоит и жалеет, что не надела сегодня защитные ботинки с металлическим носком. Но потом у меня возникает другая мысль: кто я такая, чтобы испытывать недобрые чувства к тайной абортнице, когда я сама, твоя собственная мама, ощутила оторопь, увидев тебя в первый раз? Сердце сейчас разобьется. Я вспоминаю время (всего несколько мгновений назад), когда затаила надежду, что мы с тайной абортницей станем настоящими подругами. Теперь она готова пулей вылететь из моего дома, не в силах снести еще одного взгляда на мое дитя.
Я так одинока, мой совенок. Я так слаба.
В ту же секунду я забываю свое обещание никогда не давать тебе проплакаться.
– Как жаль, – произношу я. – Ты зашла ровно тогда, когда настало время Шуэттиного послеобеденного сна.
Я сгребаю тебя в охапку и утыкаю твое личико в ямку на шее, чтобы нашей гостье больше не пришлось думать об отсутствии у тебя нормального носа. Унося тебя по коридору, я мысленно говорю тебе: «Прости-прости-прости». Я укладываю тебя в кроватку, прикрываю за собой дверь в детскую и бегу со всех ног в гостиную. Сейчас вовсе не время твоего сна. Ты уже плачешь, а вскоре начнешь визжать, вопить и требовать внимания или захочешь есть, или поймешь, наконец, как открывается дверь в детской, и поползешь, скребясь и клацая когтями, по коридору, прямо к ногам тайной абортницы, на этот раз с намерением отомстить.
Но есть вероятность, что, пока это не произошло, я смогу провести несколько минут с кем-то, кроме тебя.
Нескольких минут может быть достаточно, чтобы спасти меня.
Когда я возвращаюсь в гостиную, тайная абортница по-прежнему стоит у входной двери, там, где я ее оставила, и дверь за ее спиной слегка приоткрыта. Готовится сбежать.
– Не присядешь? – спрашиваю я.
Она не успевает придумать отговорку. Из чувства вежливости делает шаг вперед. И вот мы уже сидим вдвоем на нашем диванчике. Она пришла с подарком. У нее на коленях большая коробка, завернутая в симпатичную упаковочную бумагу, как на бебишауэр. Твои совиные бормотания уже просачиваются сквозь стены. Твои призывы набирают громкость и высоту до тех пор, пока нам с гостьей не начинает казаться, что по дому гуляет пронзительный ветер, от которого трясутся и гремят стекла. Гостья рассеянно смотрит вокруг. Я хочу посочувствовать, что она не смогла рассказать мужу про свой тайный аборт. Я так сильно хочу, чтобы она стала моей тайной подругой. Хочу открыто признаться, что у меня тоже есть секреты от мужа. Возможно, дойдет даже до рассказа про мою сову-любовницу. Я хочу верить, что после слез и признаний мы с ней заключим друг друга в теплые, откровенные объятия, найдем друг в друге силу, как бывает у тайных друзей, а потом, вероятно, с энтузиазмом обсудим погоду, будем хохотать и красить друг другу ногти на ногах.
– Я приду в другой раз, – говорит она. – Когда у тебя будет не так много дел.
Она растерянно смотрит на коробку у себя на коленях.
– Ты только пришла, – говорю я. – Пожалуйста, побудь еще.
– У меня тут пижамы для твоей малышки, – говорит она. – В этой коробке.
Она постукивает по картонной поверхности.
– Пижамки, – говорит она. – Такие, с симпатичными носочками. Видела такие? Со змеечкой впереди. Но они совсем не подойдут Шарлотте, так ведь? Нет. Скорее всего, не подойдут.
– Это так мило с твоей стороны, – говорю я. – Какой славный подарок. Спасибо.
Она сидит рядом как окаменелый папоротник: изящная, но как будто бы мертвая. Она думает о твоих лапках-царапках. Думает о твоих клиновидных ручках. Думает о твоих длинных пальчиках-палочках. Она думает о том, что все это вместе никогда не упакуется в принесенные ей пижамы.
– Нужно было купить одеяльце, – говорит она. – Или, может быть, такую вот штуковину, которую вешают над кроваткой, и она крутится.
Она снова начинает плакать. Эти слезы нельзя назвать слезами счастья, слезами сестринской солидарности или даже слезами горя. Это слезы горечи. Слезы прощания. Слезы доброй женщины, которая только что достигла абсолютных пределов своей доброты и впечаталась в наглухо закрытую дверь.
– Не знаю, что сказать, – говорит она и снова плачет.
Мне хочется обнять ее.
Но потом я вспоминаю о своих пикантных выделениях и решаю, что лучше не надо.
Тайная абортница пробыла в гостях ровно столько времени, сколько понадобилось тебе на размазывание своих испражнений по стенам детской. Не могу сказать, что виню тебя. Твоя мама совсем не заслуживает доверия. Запах чистящего средства «Пайн-Сол» действует на тебя успокаивающе, и именно им я отмываю стены. Пока я занята уборкой, ты снова начинаешь производить свои зловещие заклинательные квохтания, как с утра. Эта песня звучит смачно, сварливо, но назвать неприятной ее нельзя. Кажется, я тебя недооценивала. Возможно, это идиотская надежда, но, как только твой отец вернется домой с Ежегодного Летнего Барбекю, я расскажу ему, что ты поёшь и что изобрела талантливый способ аккомпанировать себе, постукивая яйцевым зубом по решеткам кроватки, а потом спрошу, как ему идея купить тебе маленькую маримбу или, скажем, мини-балафон.
– Идея экстравагантная, – говорит он. – А как она будет играть на маримбе? Она же не сможет удержать палочки. У нее нет больших пальцев. Она отстает по всем параметрам развития.
Он прав. Он мыслит логически.
– Наверное, ты прав, – говорю я.
Иногда, когда я сдаюсь, твоего отца становится проще уговорить. В его представления о том, что значит быть хорошим мужем, входит время от времени мне потакать, особенно когда ему кажется, что я застряла в тисках безобидной женской блажи. Мне на руку еще и то, что сегодня он чувствует кроткую вину за то, как оставил меня одну на целый день. Ему кажется, что он у меня в долгу. Я вижу, как все эти размышления мягкими облаками плывут у него по лбу. Жду, пока они достигнут нужного места назначения. Муж решает, что нет ничего плохого в том, чтобы выбрать тебе маленькую маримбу в онлайн-каталоге. Мы заказываем экспресс-доставку, после чего твой папа целует меня на ночь и уходит в свою комнатку над гаражом. Через несколько минут он гасит свет. Утомительно, наверное, целый день предпринимать мужские усилия. Ты тоже утомлена, Шуэтта. Для тебя это был по-особому насыщенный день. Ты уже спишь в своей кроватке.
Какое-то время я не иду в постель, сижу одна в кухне, пью чай из стеблей и наблюдаю за тем, как пауки плетут паутину. В такие моменты во мне оживают старые голоса, я начинаю тосковать по жизни в мареве, которая была полна музыки, славных песен, которым подпевали деревья и свет. Когда дул ветер, стволы деревьев ударялись друг об друга, и рождалось нечто вроде глубинного боя гигантских лесных курантов. В те дни я умела летать. Я слышала сердцебиение земли. Иногда звуки пульсировали в воздухе, как кровь в венах. Иногда звуки пульсировали во мне самой, и тогда мое тело само себя убаюкивало колыбельной и внушало мне нежные сны. Птица Лесная Царица учила меня играть песенки на тетиве от лука, на струнах из кетгута. Я умела щипать, щелкать, щебетать. Я умела производить на свет цвет.
Когда доставщик приносит к двери маленькую маримбу, я прошу перенести ее в мою студию. Тебя распирает от любопытства. Меня переполняет надежда. Я беру тебя на руки и подношу к длинным клавишам палисандрового дерева. Как и предсказывал твой отец, палочки ты отвергаешь. Я не знаю, чего ждать. Я-то думала, ты будешь играть длинными пальчиками-палочками или лапками-царапками. Но вместо этого ты, побегав туда-обратно по клавишам, начинаешь выстукивать мелодию яйцевым зубиком. Лязг и дребезг твоей музыки – чистая какофония в новаторском духе. Зубик выстукивает приятное стаккато. Ты сопровождаешь игру на маримбе гипнотическим атональным гудением. Я пребываю в восторженном настроении, пока ты не начинаешь клевать деревянные пластины так сильно, что они расщепляются, а потом и вовсе отваливаются. Это происходит в считаные секунды. Поздно, тебя уже не остановить. Я бессильна. Пытаюсь сохранять оптимизм. Звуковое оформление твоего деструктивного перформанса потрясает холодным нигилизмом. Вся эта картина наводит меня на мысль об экзистенциальных работах Теодора Либера, особенно его знаменитое Rendez-vous 1963, оживленную композицию, которая приглашает исполнителя при помощи пилы уничтожить инструмент прямо на сцене. Кажется, моему эксперименту конец. Но ты, мой совенок, продолжаешь играть. Ты хихикаешь, ты в диком восторге. Сломанные пластины теперь производят звуки других тональностей. Это новые ноты. Твои собственные ноты. Я пытаюсь найти им место в западном диатоническом звукоряде, но они туда не встраиваются. Они проваливаются в промежутки. Я не уверена, что мне все это нравится, но слушаю со всей внимательностью, потому что хочу верить в тебя. Проходит совсем немного времени, и я падаю в водоворот порождаемых тобой звуков.
Моя жизнь превращается в цепочку крошечных жемчужинок-воспоминаний, нанизанных на прозрачную нить. Обычно ты спишь до полудня. Когда ты просыпаешься, я меняю тебе подгузник и кормлю рублеными голышами, смешанными с сырым яйцом. После завтрака ты как по часам отрыгиваешь аккуратную погадку. После обеда мы вдвоем садимся музицировать. Я решила называть звуки, которые мы производим, музыкой. Я играю на виолончели, ты бегаешь вдоль маримбы и клюешь то, что осталось от клавиш. Я не могу быть уверена в том, нарочно ли ты извлекаешь именно такие звуки, или же они являются результатом импровизации, своеобразный реди-мейд. В любом случае мне стало проще проживать дни. Правда, если я пытаюсь играть собственную музыку, ту, которую хочу исполнить вне зависимости от твоих пожеланий, ты набрасываешься на меня, клюешь пальцы, жестоко атакуешь гриф. Сюиты Баха для виолончели соло выводят тебя из себя настолько, что ты готова биться до крови. Романтики тебе нравятся куда больше. Время от времени мне удается тайком ввернуть пару-тройку тактов Брамса, но это рискованный шаг. Гриф виолончели почти насквозь проломлен в нескольких местах твоим полным неодобрения клювом. Я поняла, что лучше всего следовать за твоими желаниями и подстраиваться под твой строй. Конечно, иногда случаются недопонимания. Виолончель – инструмент млекопитающих, в твоих же нотах слышатся пронзительные птичьи крики. Но обычно нам с тобой удается звучать в унисон по меньшей мере по несколько минут в день. Мне приятно думать, что ты унаследовала часть своей музыкальности от меня. Мелодии не повторяются, ты каждый раз сочиняешь что-то новое.
– Прекратите немедленно этот бардак! – кричит твой отец, если слышит наши занятия. – У нее же полые кости! Она себе что-нибудь сломает!
Я не обращаю никакого внимания на его невежественные восклицания.
Когда настает день Застолья по случаю Дня благодарения, у меня уже все аргументы наготове. Я говорю твоему отцу, что ты достойна быть членом семьи не меньше, чем любой из твоих двоюродных псов.
– До дома твоих родителей всего восемнадцать километров, – напоминаю я. – Если Шуэтта будет плохо себя вести, ты просто отвезешь нас домой, а потом вернешься к семье без нас. Мы должны хотя бы попробовать, ради Шуэтты.
Твой отец ничего не отвечает. Возможно, он думает, что сама идея демонстрации тебя его семье настолько абсурдна, что ее не стоит даже обсуждать. Он практически не ищет отговорок, просто садится в машину и уезжает без нас.
Я чувствую себя женой Синей Бороды, пташкой, оставленной дома с косточкой в руке вместо ключа.
Но день погожий и ясный, мы с тобой проводим время вместе, наслаждаемся солнечными ваннами на нашем маленьком заднем дворе, окруженном полутораметровым забором. Ты копаешь ямки в земле, а я пью клубничный дайкири, наливая его из праздничного графина. Я забываюсь и клюю носом в ноябрьском тепле Калифорнийской долины. Мне в голову приходят ленивые мысли о том, придет ли ко мне еще раз тайная абортница. Может быть, она ускользнет сегодня с Застолья по случаю Дня благодарения и заглянет ко мне, как произошло в день Ежегодного Летнего Барбекю? Я задумываюсь (и не без горечи), привезет ли она когда-нибудь обещанное одеяльце. Но винить ее в том, что она держится отсюда подальше, я точно не буду. Наверное, она очень разочарована в себе после того, как попыталась стать мне подругой и не смогла. Люди всегда говорят себе: «О, мне нужно больше общаться с этой бедной женщиной, застрявшей дома с этим бедным-бедным ребенком, надо не забыть однажды к ней заехать». Но дни и недели проходят длинной чередой, и даже самые добрые люди позволяют себе забыть о своих добрых намерениях, потому что жизнь вокруг становится гораздо проще, когда перестаешь зацикливаться на своих добрых намерениях.
А потом я думаю, ну что ж, если тайная абортница не приезжает, почему бы мне самой не посадить тебя в свою маленькую машинку и не отвезти на Застолье по случаю Дня благодарения? От этой мысли меня разбирает смех, как представлю, какую суматоху мы с тобой поднимем, явившись без приглашения. Однако я так не сделаю. Семья мужа все равно получит свое извращенное удовлетворение. Они насладятся тем чувством превосходства, которое испытают рядом с тобой, поняв, как им повезло иметь детей-псов, а не совят наподобие тебя.
Так что, совенок, когда ты снова меня удивляешь, мы с тобой по-прежнему только вдвоем.
Сначала мой дремлющий взгляд привлекает резкое движение твоей головы. Меня все еще немного тревожит твое умение поворачивать голову на триста шестьдесят градусов, как у всех сов, именно поэтому я обращаю внимание на это движение.
Я вижу, как ты неотрывно наблюдаешь за чем-то в дальнем углу двора.
Я перевожу туда взгляд.
Возле забора я замечаю маленькие пыльные взрывы, поднимающиеся из норы.
Вижу, но не понимаю, что происходит.
Я глазом не успеваю моргнуть, как ты на одном дыхании преодолеваешь двор – о, деточка моя, ты почти летишь, почти отрываешься от земли, – и вот у тебя в клюве уже болтается какое-то мертвое животное.
Выходит, что впервые я становлюсь свидетелем твоей успешной охоты поздней осенью, но погода стоит теплая. Я одела тебя в легкое розовое хлопковое платьишко без рукавов и обула в маленькие розовые сандалики. Капли крови разлетаются из клюва и забрызгивают сандалии и платье. Твои глаза мерцают в свете солнца.
Я выхожу из ступора и подскакиваю, готовая бежать к тебе, чтобы срочно отнять этот несуразный комок шерсти и крови, ух, я тебя сейчас накажу, ух, налуплю – пам, пам, пам, – чтобы ты второй раз подумала, прежде чем сотворить такую несуразную жестокость...
Но что я вижу! Ты бежишь ко мне, совенок. Бежишь к мамочке показать свою добычу. Ты хочешь, чтобы я гордилась тобой. Разве может мама не испытывать гордость за ребенка, который хочет ей что-то показать? Как блестят твои глазки! Как ты счастлива! И тогда я оставляю при себе свою первоначальную реакцию. Я спонтанно решаю позволить тебе играть с той дрянью, что ты держишь в клюве, а не отнять ее. В конце концов, дело сделано. Существо у тебя в клюве выглядит относительно мертвым, а его шерсть даже после смерти кажется чистой и опрятной. Это не грязная крыса, зараженная глистами, как я боялась. Скорее всего, при жизни это была песчанка или хомячок, сбежавший из клетки. Какой-то домашний зверек. Ты начинаешь есть, а я испытываю гордость за тебя.
Я слышу жалобный детский голосок из-за забора: «Орешек? Орешек? Мам, я не могу найти Орешка!»
Я в ужасе. Что, если сейчас соседская мама пойдет по следу, ведущему через двор к нашему забору, и увидит у тебя во рту мертвого Орешка...
Но что я вижу! Ты мигом проглотила все улики – хрум, хрум, хрум, – какая умница! Теперь та другая мама ничего не увидит, и я испытываю незнакомую смесь облегчения, стыда, гордости, бурного веселья и ужаса.
Я слышу, как соседская мама говорит: «Не волнуйся, Генри: наверное, Орешек снова прячется за плитой. Пойдем домой. Пора кушать индейку».
Ты забираешься ко мне на колени и впервые за несколько недель просишь грудь. И мне кажется, что сюрпризы этого дня уже исчерпаны, Шуэтта, но, пососав молоко всего несколько минут, ты больно кусаешь меня за сосок, пуская кровь, а потом летишь в дальний угол двора, где начинаешь купаться в пыли. Так ты обычно успокаиваешь себя, когда в твоей жизни происходит что-то новое и неожиданное. Что тебя так обеспокоило? Ты что, чувствуешь укол совести из-за того, что убила Орешка? Что это я слышала, уж не звонок ли в дверь? Может быть, это соседская мама пришла к нам домой с обвинениями в том, что мы украли питомца ее сына и съели его? Поэтому ты так разволновалась?
Я сижу и не шевелюсь. Не хочу столкнуться с материнским гневом, не хочу покупать ее сыну нового питомца.
Через час я пожалею об этом решении. На входной двери я обнаруживаю приклеенную скотчем записку.
Записку от тайной абортницы.
Я чувствую, как во мне разрастается бездна изумления. Подумать только, она все же пришла навестить нас.
Я открываю записку.
Вот небольшой подарок для твоей дочки.
Кстати, ты потрясающая мама. Я тобой восхищаюсь.
Увидимся,
Т. А.
На коврике у входа коробка, упакованная в бумагу праздничных оттенков и перевязанная ярко-розовой лентой. Я заношу коробку в дом и открываю ее, пока ты играешь с ленточкой.
Она выбрала для тебя три подарка, как три дара волхвов.
Обещанное одеяльце. Мобиль в кроватку с фигурками «Трех Слепых Мышат» [4]. Тактильную книжку-игрушку «Милый медвежонок», которую ты мгновенно выхватываешь у меня из рук и начинаешь рвать на лоскуты.
Свершилось.
Теперь у меня действительно есть тайная подруга.
4
Твой отец возвращается с Застолья по случаю Дня благодарения, исполненный внезапных, несвойственных ему надежд, потому что во время обеда успел по душам поговорить о твоем состоянии со старшим из своих братьев, подологом. Как исполняющий обязанности патриарха семьи, этот врачеватель стоп в последнее время повадился давать братьям и их женам медицинские советы, которые нередко выходят далеко за пределы его специальности. С опорой на мнение подолога твой отец построил в своем воображении новую картину будущего. Будущего, в котором тебя лечат посредством медицинского знания.
– Я считаю, при определенных условиях у нас есть надежда, что она придет в форму, – говорит мне муж. – Как тебе кажется, придет ли она в форму, если мы применим правильные параметры?
Одним сильным и быстрым движением он подхватывает тебя с пола и несколько раз подбрасывает к потолку, как обычно делают папы, и тут же сажает обратно на пол.
Позже я буду вспоминать этот момент, единственный раз в жизни, когда твоего отца переполняла такая бурная радость по поводу твоего будущего, что он подхватил тебя с пола и несколько раз подкинул в воздух. Мне покажется, именно в этот момент в нашей семье начались проблемы. Именно в ту секунду, как твой отец подхватил тебя с пола и подбросил к потолку в порыве радости, надежды и любви. С того самого вечера твой отец ни на секунду не откажется от идеи «починить» тебя. Он начнет учить акронимы. Будет словно случайно раскладывать по дому медицинские журналы со статьями вроде «Транскраниальная стимуляция для детей с болезнью Bubo Bubo», или «Применение хирургии темпоральной доли в детских птичьих расстройствах», или «Потенциал искусственного интеллекта в лечении совиного синдрома».
Кто-то может сказать, что ты встала между нами, моя малышка, но в том, что мы ссоримся, нет твоей вины.
Ты катализатор, а не причина.
Я говорю ему: «А что, если Шуэтту не обязательно лечить? Что, если она ровно такая, какой должна быть?»
Твой отец стоит как громом пораженный.
– Почему ты не допускаешь даже надежды на лучшее для нашей девочки? – говорит он. – Однажды она вырастет слишком большой, ты уже не сможешь ее носить, понимаешь? Она дикая. Она жестокая. У нее нет носа. Люди ее боятся. Никто больше не приходит к нам в гости. Она может пережить нас обоих, и что тогда?
– Я люблю ее такой, какая она есть, – говорю я.
– Ради всего святого. Никогда не смогу понять твоей уверенности в том, что ей ничем нельзя помочь, – отвечает мой муж. – Ты только послушай себя.
Первое, что делает твой отец со своей новообретенной надеждой, – это напрашивается с нами на следующий профилактический осмотр к педиатру, потому что хочет поговорить с твоим врачом. Мне хотелось бы, чтобы твой отец оставил все вопросы родительства мне. Ему ни на что не хватает терпения. Тебя бесят лямки автомобильного кресла, потому что они ограничивают свободу твоих действий, и всю дорогу до поликлиники ты орешь благим матом, а твой отец не привык к такому и прикладывает все усилия, чтобы тебя успокоить, и, когда мы приезжаем, вы оба охрипли от крика, измучены и дрожите, с вас ручьем течет пот. Мне всегда нравился наш участковый педиатр, этот старичок с алкогольной зависимостью. Очки толщиной с палец. И вот доктор Наливайко приглашает нас на осмотр, и его румяное лицо приветствует меня, а ты сразу успокаиваешься. Доктор Наливайко с самого начала принимает как данность все твои необычные особенности. Его нисколько не беспокоит то, что ты не вписываешься в нормы роста и веса. Он исключительно благосклонно относится к тому, что ты всегда будешь лучшим в мире маленьким совенком. Он терпеливо выслушивает мои вопросы. В последнее время у тебя появилась привычка напрягаться всем телом и выгибать спинку, и тогда твоя голова с силой откидывается назад, как стенобитный таран, и залетает прямо мне в грудь – что вы можете посоветовать, доктор?
Доктор Наливайко кивает и ворчит.
– В этом нет ничего необычного, – говорит он. – Такие вещи время от времени случаются. Ваша дочь совершенно здорова и полна сил.
Ты вопишь и пинаешь его в челюсть, но он вовсе не против. Он понимает, что такое поведение не исключено. Он научился самоанестезии в самых болезненных ситуациях, в которых оказывается в силу врачебной профессии. Он внимательно тебя осматривает, а потом гладит по голове в знак того, что осмотр окончен.
– Вы счастливая женщина, – говорит доктор Наливайко. – Ни о чем не беспокойтесь, мамочка. Вам даровано чудо и счастье. Настоящее счастье. У большинства мам дети, которые вырастут и будут ненавидеть их и смеяться над ними, которые покинут отчий дом как можно раньше и от которых не будет ни слуху ни духу, разве что попросят выплатить за них залог. Но совята никогда не вырастают, никогда не покидают дом, они не способны ничему научиться и всегда будут нуждаться в мамочке, вне зависимости от возраста.
Я нежно чту такие житейские мудрости. Я впускаю их прямо в сердце.
– А как же ее полые кости? – вклинивается твой отец. – Как же ее желтые глаза? Вам вообще знакомо понятие «совиный синдром», доктор? Почему она не сгибается в пояснице? Почему до сих пор весит не больше двух кило? Вы вообще врач? Где ваша лицензия?
– Не беспокойтесь, – говорит доктор Наливайко. – Ваш ребенок такой, какой он есть.
У доктора Наливайко редкий талант убаюкивать тебя, Шуэтта, а теперь он и сам тихонько дремлет, пока ты, утомленная истериками, прикорнула у него на коленях.
– Эй? Здесь есть кто-нибудь? – спрашивает твой отец.
– Меня так просто не обманешь, нет-нет, – бормочет доктор Наливайко и просыпается.
Так заканчивается твой профилактический осмотр у педиатра.
– Шарлатан, – говорит твой отец по дороге домой. – Поверить не могу, что у этого шарлатана есть лицензия. Этому шарлатану, наверное, не меньше трехсот лет. Нашей Шарлотте нужны квалифицированные врачи. Ей нужны специалисты. Нам необходимо побороть эту хворь. Я думал, ты этим уже занимаешься. Интересно, что ты вообще с ней делаешь целыми днями? Мне явно нужно больше участвовать в ежедневной рутине. Существуют лекарства. Я много всего прочитал. Самое важное – вмешательство на ранней стадии. Мы должны бороться ради нашей девочки.
Он распалился, сам не свой. Неделю назад ты была для него безнадежным случаем, совершенно его не интересующим, и он делал все возможное, чтобы избегать упоминаний о тебе, потому что ему было невыносимо чувство собственного бессилия и невозможности тебя изменить.
Но теперь у твоего отца появилась надежда.
Он стал борцом за тебя в сияющих доспехах.
Прощайте, доктор Наливайко.
Когда отец закончил допрашивать твоего педиатра, а потом и вовсе отказался от его услуг, его следующим шагом было принести домой маленького терапевтического щенка, потому что он прочел в одном журнале, что терапевтическая собака научит тебя поведению, более похожему на поведение ребенка-пса.
Собака, которую он приносит домой, – это симпатичный гипоаллергенный пес смешанной породы, в котором сочетаются лучшие качества семейства псовых.
– Шарлотта полюбит этого щенка, и щенок обязательно полюбит ее, – восторженно сообщает он. – Но эта собака – не просто домашний питомец, милая. Она будет обучать нашу девочку жизненным навыкам.
Это была не лучшая идея. Уже на следующий день я нахожу бездыханное тело. Честно скажу, я потрясена тем, как быстро ты расправилась со щенком. Орешек был совсем малюткой, а этот песик раза в три превышал тебя в размерах. Чтобы в одиночку убить эту собаку, ты, скорее всего, воспользовалась природным чувством доверия псов к своим хозяевам. Я нахожу бедняжку с пустыми черными глазницами. Внутренности выпотрошены. Его тело – пустая дряблая тряпочка. Мы с твоим отцом даже не успели дать ему имя, все спорили: мужу нравился Арбалет, а, по-моему, щенку больше подошла бы кличка Маффин. Но вот что самое поразительное. Ты умудрилась обстряпать это дело совершенно беззвучно, пока я застирывала твои простыни и одеяла в раковине в прачечной. В любом случае изменить что-либо больше не в моих силах. Дело сделано. Я убираю останки пса. Стараюсь не оставлять следов. Говорю твоему отцу, что пес, должно быть, сбежал. Не хочу, чтобы он беспокоился на твой счет сильнее, чем уже беспокоится. Твой отец расклеивает фотографии злосчастного щенка по столбам в радиусе километра от дома, но больше мы о нем ничего не слышим.
Ко мне возвращаются мысли о сексе после долгого затишья в моей постели. Все благодаря тайной подружке. Каждый раз, когда я думаю о ней, мое тело ощущается как флаг, трепещущий на ветру. Я думаю, каково было бы испытывать прикосновения, объятия, ласку, ведь никто не дотрагивался до меня уже столько времени. Несколько недель подряд меня грело изнутри чудесное трепетное предвкушение при мысли о том, как я пишу открытку с благодарностью моей тайной подружке за подарки, которые она оставила у нас на пороге. Звонка недостаточно. Электронного письма или эсэмэски тоже. Мне нужно написать настоящую благодарственную открытку на бумаге и отправить ее по почте со специальной маркой. Я только планирую, но не перехожу к исполнению плана. Недели идут, а я все еще не написала письмо. Я хочу наполнить каждый миллиметр открытки скрытым смыслом, чтобы она не сомневалась: я очень благодарна за дружбу. Она единственный человек на земле, который подарил тебе подарки. Я долго выбирала идеальную открытку. На ней репродукция картины «Мирное царство» Эдварда Хикса. На оборотной стороне я пишу своим самым красивым почерком:
Спасибо за подарки. Мне жаль, что мы разминулись в тот день, когда ты к нам заходила. Пожалуйста, приезжай еще. Моя девочка спит до полудня. Если приедешь с утра, у нас будет много времени на общение вдвоем.
В словах, которые я написала, звучит стеклянная музыка и нежные нотки абсента. Подумать только: я, Тайни, написала такое послание! От него так и веет адюльтером, хотя я не сделала ничего дурного. Пару минут я размышляю над этим и прихожу к выводу, что в моей открытке нет ни капли прелюбодейства, потому что мой чисто номинальный муж спит в комнатке над гаражом и технически уже давно нарушил нашу плотскую договоренность. И все же мне за что-то стыдно. Возможно, слово, которое я ищу и которое описывает мое поведение, – это прелюбодетство. Я совершаю мысленный грех прелюбодетства, представляя, как краду время у своего ребенка, моего совенка, чтобы побыть с тайной подружкой.
Я уговариваю себя успокоиться.
Уговариваю себя, что мне нужен друг всего лишь время от времени и что она, возможно, вообще не собирается больше ко мне приезжать.
Очнувшись, я обнаруживаю, что облизываю конверт и заклеиваю его, испытывая предвкушение.
Я так одинока.
Возможно, моя тайная подружка однажды приедет меня навестить.
Возможно, сегодня.
Возможно, завтра.
Отличные новости! Колония тупай, которая гнездилась у меня в виолончели, мигрировала в ванную. Когда я их обнаруживаю, эти проворные существа уже построили впечатляющих размеров гнездо за унитазом. Я думаю, что, если повезет, эти животные будут плодиться и размножаться и станут источником свежего мяса, который всегда под рукой. Я уже предчувствую наступление дня, когда мне больше не понадобится делать заказы замороженных мышей-голышей для поддержания твоего рациона.
В тот день мы купаемся очень аккуратно, стараемся не брызгаться, потому что нам очень не хочется спугнуть этих маленьких робких зверьков с места гнездования. Когда твои банные процедуры окончены, я приоткрываю окно в ванной, хочу создать здоровую среду для размножения, и уже через несколько дней получаю вознаграждение в виде тупай, которые юркают через окно на улицу и обратно и шмыгают вдоль плинтусов. Через неделю я нахожу мышиное гнездо в шкафу с постельным бельем. Я не сразу скармливаю их тебе. Даю им поделать свои мышиные дела. Совсем скоро я начинаю слышать по ночам тихое топотание, марши малорослых армий. Я постоянно смотрю под ноги, боясь на кого-нибудь наступить. В доме заводится заманчивый пикантный запах, который напоминает мне мой собственный, особенно теперь, когда ко мне вернулась менструация. Зеленые лозы робко пролезают в окна. Под обоями расползаются коричневые и зеленые бороздки плесневого грибка. Слава богу, твой отец переехал в комнатку над отдельно стоящим гаражом, а то уже начал бы замечать эти незначительные изменения в нашем доме. Такое ощущение, что дом постепенно подстраивается под твои нужды, мой совенок, ровно как я, твоя мама, становлюсь такой мамой, в которой ты нуждаешься. День ото дня я узнаю о тебе все больше и больше. Это происходит естественным образом. Мне не приходится подгонять естественный ход вещей. У меня создается впечатление, что вся мелюзга, которая проползает и пролетает в наш дом, с нетерпением ждет того особого дня, когда ты поймаешь их и заживо съешь!
Отправляя благодарственную открытку своей тайной подруге, я ожидала, что она сразу ответит. Но от нее не поступает ни письма, ни звонка, ни эсэмэски. Она не появляется на пороге. Проходят недели. Я перестаю ждать. Я тоскую и горюю. А потом внезапно обнаруживаю ее письмо в почтовом ящике. Я сразу понимаю, что она так долго не отвечала, потому что, как и я, хотела сочинить идеальный текст. Идеальные тексты требуют времени. Даже выбранная ею марка – жизнерадостный американский флаг, а под ним слово НАВСЕГДА – кажется идеальным секретным посланием. Я вдыхаю запах конверта. Тихонько лижу его. И отрываю. Она пишет, что хочет навестить меня. В какой день и в какое время мне было бы удобно ее принять?
Мне хочется сохранить это послание от тайной подружки навсегда, но ты выхватываешь его своими хищными когтями и мгновенно измельчаешь.
Ничего страшного.
Я пишу ответ. Мне нужно, чтобы он был таким же идеальным. Такое чувство, что мы с тайной подружкой живем в стародавние времена, когда дамы отправляли друг другу личные послания, которые доставляли лакеи в белых перчатках на начищенных серебряных подносах.
Я приглашаю ее в гости. И указываю дату.
Той ночью, когда ты была зачата, мы занимались любовью с твоим отцом. Наверное, он тогда почувствовал мое одиночество, потому что в процессе его вдруг накрыло внезапным ужасом, что он совсем меня не понимает. Он просил у меня прощения за то, что не может любить меня как-то иначе, еще сильнее и крепче. Он гладил мою кожу пальцами-лопатками, плакал мне в волосы. Полагаю, он чувствовал пустоту, которая иногда наступает сразу после секса, когда мужчина стремится испытать близость с партнершей, но вместо этого ощущает пропасть, разъединяющую их. «Как мне дарить тебе еще больше любви?» – спрашивал он. А еще: «Будешь ли ты всегда любить меня?» Той ночью он был так нежен и печален, казался таким влюбленным, что я начала верить, что однажды мы по-настоящему полюбим друг друга, а не просто продолжим быть поверхностно связаны друг с другом законом, привычкой или преходящими правилами приличий. Но стоило мне начать по-настоящему делиться с ним тем, что у меня на душе, как он тут же заснул. Я поняла, что все слова любви, которые он сказал мне сразу после секса, были не более чем его рефлективными сомнениями в своей мужественности, вызванными беспокойством, что он не смог удовлетворить мои сексуальные потребности. Я задумалась, неужели я замужем за человеком, который не знает, что у женщин есть своя внутренняя жизнь. Я чувствовала себя одной в целом мире, и душа моя молила о нежном утешении. Именно в тот момент мне в нос ударил знакомый запах дичи с душком. Он водоворотом закружил все мое существо. Я почувствовала ласковое прикосновение ко лбу, такое легкое, едва различимое. Я лежала на спине и ждала, что же будет дальше, а через несколько мгновений услышала тихий мелодичный голос, доносившийся из темноты, и этот голос говорил: «О, почему ты так печальна?» Воспоминания распахнулись во мне, как сундук с драгоценностями, и я узнала голос моей возлюбленной совы, моей любимой подруги детства. В одно мгновение я вспомнила все, что успела забыть о жизни в мареве, как мы вместе росли и как, будучи совсем еще детьми, поклялись в вечной любви друг другу. Печаль переполнила меня до краев. Я покинула самую дорогую свою подругу-сову, оставив в прошлом даже воспоминания о ней. Но вот она рядом со мной. Я чувствовала, как она перьями смахивает слезы с моих щек. Я чувствовала дрожь от ее нежных прикосновений. Я чувствовала, что она прощает меня. Ощутив, что ее острые перья ждут разрешения войти в меня, я дала это разрешение, и тогда она вскрыла меня и расплескала вокруг восторг.
Луч лунного света мимоходом заглянул в окно.
Глаза моей любовницы-совы блестели, как драгоценный металл.
– Пойдем, пойдем со мной, – мягко шепнула мне в ухо любовница-сова.
Муж вздохнул во сне.
Тогда любовница-сова обратила внимание на спящее тело моего мужа.
– Хочешь, я выпотрошу его? – спросила она. – Хочешь, выклюю ему глаза и распорю горло, хочешь, я избавлю тебя от обязательств перед этой человечьей плотью?
Она ждала одного моего слова, и я была готова его произнести, но за мгновение до того, как я приняла окончательное решение, рука мужа упала мне на грудь. Любовница-сова отдернула крыло, как будто опасаясь ядовитой волны. Мой муж на секунду проснулся и, не открывая глаз, пробормотал: «Что такое? Почему ты плачешь, Тайни?» – и притянул меня к себе, и обнял со всей любовью, на которую был способен. Я почувствовала, что обязана любить его. Он мой муж. Его объятие было сильным и теплым. Моя любовница-сова почувствовала во мне эту чужеродную приязнь и молча улетела обратно в марево, чтобы лютовать и оплакивать мое предательство, – и так отдала меня ему.
А теперь я мама совенка.
Из-за таких крошечных мысленных запинок, слишком коротких, чтобы их можно было назвать осознанными решениями, наши жизни опустошаются, как древесные стволы, и принимают новые формы.
Утром я просыпаюсь с таким счастливым чувством в груди, о котором можно говорить только шепотом. Я не сразу припоминаю, откуда могло взяться такое счастье. Но потом меня осеняет: сегодня ко мне приедет тайная подружка. Она немного опаздывает. Я практически оставляю надежду, но потом слышу смелый стук в дверь, и вот она на пороге. Что произойдет дальше? Поскольку ты перешла на ночной режим, мой совенок, я могу быть уверена, что ты проспишь до полудня. Мы с тайной подружкой все это время проведем наедине друг с другом. Чем мы займемся? После стольких месяцев, закольцованных предсказуемыми сюжетами, когда день за днем не происходит никаких изменений, это новое возбуждение из-за неопределенности будущего становится почти невыносимым. На самом деле я почти ничего не знаю о своей тайной подружке. Не знаю, зачем она приехала. Может быть, ей хочется обменяться рецептами. Может быть, мы будем разговаривать о смысле жизни. Может быть, начнем спорить о том, какие сериалы стоит посмотреть.
Ничего подобного не происходит.
Она проверяет, задернуты ли шторы, – и целует меня.
Это дружеский поцелуй. Я чувствую уют и безопасность.
, , – , , . , . . – , . , – , , .
.
.
– , – . – .
Я не хочу думать о том, что она полюбила меня с первого взгляда, потому что первый взгляд на меня она бросила в день моей свадьбы. От одной мысли о муже или о нашей свадьбе (даже притом что он уже больше года спит в комнатке над гаражом) мою голову заполняет ропот стыда и чувства вины. Но у меня нет времени на обдумывание этих чувств, потому что мы с моей тайной подружкой, пошатываясь, перешли от глупых смешков к эйфорическим вздохам. Мы обе полностью утрачиваем контроль над ситуацией, и я немного ее боюсь.
– Я никогда не бывала у тебя дома. Покажешь его? – спрашивает она.
Я не могу показать ей кухню из-за горы грязной посуды. В детскую я тоже не могу ее повести, потому что там спит моя малышка-сова, а тайная подружка ее боится. Я не хочу показывать ей свою бывшую студию, потому что стоит открыть дверь, как на меня обрушатся разные сложные чувства. Гостевая ванная тоже не подходит, потому что ее полностью захватили тупайи. У меня не остается выбора, я сразу веду ее в спальню. Она скидывает туфли и тут же запрыгивает в постель. Натягивает покрывало до самого подбородка и начинает раздеваться там, под покрывалом, разбрасывая по комнате один за одним предметы одежды. За носками, блузкой и брюками следуют более интимные предметы. На пути моего взгляда, как в луче света, парят пылинки. Я чувствую запах крема после бритья, принадлежащего моему мужу. Из-под покрывала выглядывает одна пышная грудь, я не могу оторвать от нее глаз.
– Давай, иди ко мне, – говорит она и постукивает ладонью по кровати.
Ее откровенная радость напоминает поведение пьяного человека. Я не понимаю, как мне удается сохранять такое спокойствие. Я как будто смотрю кино.
Хороший ли это фильм?
Может быть, это тот самый, со счастливым концом, специально для меня?
– Иди же сюда! – говорит она.
.
.
– . Мои волосы сделаны из листьев. Моя кожа покрыта чешуей; мои ветви остры. . , . , , . , . напоминают ей о диких днях ее юности, когда она жила в коммуне, обеспечивавшей себя тем, что продавала компостированный навоз органическим фермерам. Почти каждое утро она приезжает ровно в десять и остается со мной до тех пор, пока в районе полудня не просыпается совенок. , , . Она боится моего дитя, но в этом нет ничего страшного. : « », .
, . , , она рассказывает мне, какая я молодец. Говорит: «Ты святая», и «Не могу поверить, что ты все это делаешь», и «Как ты миришься с таким положением дел», и «Ты лучший человек из всех, кого я знаю», и «Ты так добра к ней», и «Таким людям, как ты, гарантировано место в раю». Я чувствую, как моя душа крепнет. Чувствую, что сердце бьется более целеустремленно. Все сомнения и печали по поводу совиной природы моей дочери, по поводу ее отличий от других, по поводу моей беспомощности и невозможности ей помочь вдруг стали маленькими и несущественными. Теперь, когда напоминает мне о моей истинной сути, мне хватает сил затолкать свои сомнения и печали в крошечный сейф и убрать его в коробочку, подальше от ежедневных мыслей, на высокую полку в самый дальний шкаф. Я быстро запираю этот шкаф своим маленьким ключом-косточкой и принимаю решение больше никогда о них не вспоминать.
Теперь, когда у меня есть , которая уверяет, что я хорошая мама, мне в голову начинают приходить идеи, как стать лучшей мамой на свете. Родители недооценивают способности совят, и я осознаю, что сама этим грешила. Я слишком прислушивалась к твоему отцу, который озабочен твоим отставанием от календаря развития детей-псов. Например, ты не сидишь без поддержки, притом что ты в принципе не сгибаешься в пояснице, или не улыбаешься людям, притом что у тебя не ротик, а клюв, или не пользуешься ложкой в процессе самостоятельного поедания пищи, тогда как ты рвешь, полосуешь, пожираешь еду и ложка тебе в принципе не нужна.
Нигде в таблицах нормативного развития я не видела фразы: «Питается самостоятельно убитыми мелкими домашними животными».
Посмотрела бы я, как твои псы-кузены пытаются это сделать.
Без какой-либо четкой цели и вооружившись исключительно чувством уверенности в себе и радостью, которыми наделяет меня она, а еще ощущением, что совы, в конце концов, ночные существа, я начинаю выходить с тобой из дома по ночам. На худой конец ночные приключения помогут нам обеим растрачивать твою бешеную энергию. Нам повезло, мы живем в пригороде Сакраменто, вблизи холмов и непролазных чащоб, где когда-то царила дикая природа. В ночь следующего полнолуния, стоит спуститься тьме, я сажаю тебя на небольшой поводок, и мы выходим из дома. Ты забираешься вверх по моей спине и вцепляешься мне в волосы. Вместе мы медленно доходим до конца мощеной дороги и продолжаем свой путь мимо недостроенных домов и собранных бульдозером гор грязи, через рощицу светящихся в темноте берез, где мир внезапно дичает. Здесь горы старых матрасов и прочего хлама образуют заповедное место для охоты на барсуков и прочую живность, здесь любят гнездиться мыши. Здесь много луж и мелких водоемов, где собирается всякая животная мелюзга, чтобы напиться воды и спариться. Мы идем вдоль ручья, пока земля под ногами не становится мягкой и топкой. Потом ты внезапно замираешь на месте. Столбенеешь. Мое зрение не сразу, но адаптируется к темноте, и я наконец вижу то, что видишь ты. То, что заставило тебя остановиться. Индюшка, устроившаяся на ночлег вместе со своими птенцами. Она пытается превратиться в камень, обойтись без малейшего движения, боясь того, что чувствует, но не видит. Ты приготовила клюв, когти. У меня в руке маленький топорик. Тут я чихаю (я не могу вести себя так тихо, как ты, совенок), и мама мгновенно срывается с места и вслепую несется к нам в надежде защитить гнездо. Ты издаешь грозный вопль и набрасываешься на маму, но она слишком велика для тебя, поэтому я прихожу на помощь с топориком. Мы работаем сообща, и вскоре между нами повисает уже мертвая птица – и через мгновение падает на землю. Для нас она слишком крупная, целиком такую нам не съесть, а рядом еще и птенцы. Птенцов мы не трогаем. Ими пообедает кто-нибудь другой. По дороге домой нам попадается ирригационная канава, где я учу тебя смывать кровь с лица и перьев. Я наблюдаю за тем, как высоко ты закидываешь голову, чтобы вода стекла вниз по гортани и груди.
Перья на твоей шее топорщатся.
Сегодня ты выследила и поймала молодого гофера на заднем дворе, но не сумела точно рассчитать время. Сначала ты его только ранила. Сломала маленькие задние ножки. Тогда он попытался отползти в безопасную нору поблизости, хватаясь за землю и траву передними лапками и подтягивая тело. Ты прыгала следом, счастливая до исступления, клевала ему бока, пока наружу не полезли внутренности. Бедное животное все еще боролось за жизнь, пыталось добраться до ближайшей норы. Без малейшего зазрения совести ты мучила очередное живое существо. Я не вмешивалась, не хотела преподавать тебе дурной урок, но меня это зрелище буквально вывернуло наизнанку, меня потрясло полное отсутствие в тебе сострадания. Мне пришлось много раз напомнить себе, что совы – существа несоциальные. Ты прирожденная хищница. Мне необходимо подавить в себе то и дело возникающее псовое мышление и почаще напоминать себе, что для того, чтобы стать лучшим в мире совенком, тебе не обязательно учиться сострадать. Тебе нужно воспитывать в себе безжалостную, одинокую силу.
Это все, что мне оставалось делать, чтобы не вмешаться и не избавить бедного гофера от страданий.
Теперь, когда ты начала самостоятельно питаться, я провожу тщательную инвентаризацию запасов пищи у нас дома. Вчера я насчитала семьдесят три тупайи, двести двадцать мышей и одиннадцать крыс. Я нарочно не даю популяции крыс расти, потому что в противном случае крысы тут же начали бы охотиться на более мелких грызунов. В этом вопросе мне помогает паста из крахмала и стрихнина, которую я намазываю на стены в нескольких сантиметрах от плинтуса, там, докуда не могут добраться мышки и тупайи. Среди жильцов дома есть еще пара полевок, которые гнездятся под ступенькой крыльца. Их я тоже инвентаризую. Они только что произвели на свет потомство, свой первый в жизни выводок мышат. Я слышу писк из-под пола, они тихонько плачут, но их я в свои подсчеты не включаю, потому что новорожденных полевок часто сжирают их собственные отцы, прежде чем те покидают гнездо. В самом начале ты действовала неуклюже. То врезалась в ножку стола, то билась головой о стену, а мышка или тупайя успевали сбежать. Однако ты не оставляла попыток поймать добычу. Ты не сдавалась. И вот теперь в тебе развилась такая чуткость, что у меня перехватывает дыхание. Мне нравится наблюдать, как ты летишь через всю комнату, и падаешь вниз, и хватаешь, и мотаешь, и пожираешь. Ну, то есть, когда я говорю, что мне нравится наблюдать, как ты летишь, мне следует признать, что на самом деле ты скорее бесшумно паришь. Перепончатые крылья не позволяют тебе именно лететь, но даже при этом мне нравится смотреть, как ты паришь, невесомо и без лишних усилий, преодолевая по четыре метра зараз и ни разу ни единым коготком не коснувшись пола. Такое не под силу ни одному ребенку-псу! Очень скоро ты сможешь полностью себя обслуживать, будешь сама ловить себе живность на три полноценных приема пищи. Ты не ешь хвостики, и это мне на руку, потому что по ним я могу отслеживать твой дневной рацион.
Вчера у меня появилась безумная идея, что тебе может понравиться небольшое изменение в рационе, и я решаю купить в зоомагазине полдюжины детенышей змей и выпустить их дома на свободный выпас. В одно мгновение змееныши юркают под мебель, расползаются по шкафчикам, прячутся по углам. Глупая, глупая мамочка! Насколько глупой мамочкой надо быть, чтобы пустить конкурирующих между собой хищников в среду, где обитает ее собственный ребенок? А что, если эти змеи слишком хитрые и тебе их так просто не поймать? Что, если они поймают и проглотят всех мышей и тупай в доме? Тогда популяция грызунов, которую я так преданно выращивала, чтобы тебе было на кого охотиться дома, будет уничтожена. Еще тяжелее далась мне мысль, пришедшая в голову следом: что одна из этих змей, которая вырастет длинной и жирной, объедаясь твоими тупайями и мышками, в один прекрасный день решит убить тебя, Шуэтта.
И снова я тебя недооценила. Ты пришла в дикое воодушевление, пританцовывала и царапала когтями шкаф, под который только что скользнул один из юных змеенышей. Я достала из конверта виниловую пластинку твоего отца из самого первого тиража, «Перестрелка у корраля „О. К.“» в исполнении Фрэнки Лейна, и включила ее на всю громкость, тебе для вдохновения. Ты вся задрожала от кровожадного предвкушения. Ты скакала и парила по дому в утроенном ритме, по очереди отлавливая змей и поедая их. Трудности возникли только с последней, самой большой. Та заняла позиции на кухне. Она покачивалась, как кобра, оголяла зубы, и, наблюдая за тем, как ты пикируешь вниз и зависаешь в воздухе, ожидая подходящего момента для нападения, я услышала в голове трагическую финальную сцену смерти из оперы «Кармен», ту часть, в которой прекрасная обреченная Кармен вызывающе и дерзко кричит: «Eh bien! Mange-moi donc, ou laisse-moi passer!» И Дон Хозе отвечает: «Eh bien, damnée!» – и закалывает неверную возлюбленную. Тем временем одним ударом ты обезглавила змею. Доев мягкие ткани, ты бросилась за кухонную плиту. Пара секунд – и вот уже у тебя в клюве гигантская крыса. Вот хвастунья! С горящими глазами от осознания собственной силы ты упивалась своей жестокостью. И пока я смотрела, как ты ешь эту крысу, как свежие потроха свисают из твоего клюва, я окончательно поняла – возможно, впервые в жизни, – что значит быть мамой. Однажды ты перестанешь во мне нуждаться, Шуэтта. Это совершенно естественно. Наступит день, когда ты выклюешь мне печень и улетишь, оставив мои останки на растерзание стервятникам. Удивительно, как женщины вообще соглашаются становиться мамами, ведь неизбежные плоды материнства – это вечный конфликт и угрызения совести, за которыми следует смерть и выпускание кишок.
. , . . . , . , .
, как наступает судьбоносный день. День, который я позже назову Днем Слез и Крови. Он все меняет.
Как и другие дни, он начинается мягко и нежно: она стучится в дверь в обычное время, а я со всех ног бегу в прихожую, чтобы впустить ее в дом. Однако в тот день она не одаривает меня . . Напротив, мы садимся на диванчик в гостиной, точно так же как сидели в день ее первого визита, когда мы еще были совсем чужими друг другу.
Она говорит: «У меня будет еще один ребенок».
– От меня? – спрашиваю я.
Она бросает на меня странный взгляд.
– Я люблю тебя, – говорит она. – Но буду рожать этого ребенка.
Она имеет в виду: «Прощай».
– Прощай, – говорю я.
Она остается на месте.
Какое-то время мы сидим рядом. И плачем – по разным причинам.
– , – . – Ты сделала меня лучше. Ты была для меня чем-то новым и потрясающим. Но скоро на свет появится ребенок. Ты знаешь, что это такое.
И даже после этого небольшого монолога она никуда не уходит. Может быть, надеется, что я начну рыдать и умолять ее остаться. Но я не хочу рыдать и умолять. Единственное, чего я хочу, – это холодно обескровить ее. После стольких месяцев ночной охоты с тобой, совенок, я научилась доверять моим собственным хищным инстинктам. Я думаю, как легко было бы взять и прикончить ее. Одно движение коготком. Один укус за горло. В моем желании проколоть ее кожу в нескольких местах и понаблюдать, как на пол вытекает вся кровь, нет ничего от пылкой страсти. Я чувствую одно: желание исправить несправедливость.
– Теперь мне все ясно, – говорю я. – , , . Тебе пора.
Если бы она ушла сразу, когда я напрямую попросила ее уйти, тогда этот день запомнился бы мне как День Слез, а не Слез и Крови.
Но, к своему несчастью, она медлит, потому что хочет, чтобы я ее простила, , .
Ты в то утро выбилась из режима, Шуэтта. Такое иногда случается. А еще именно в тот день по случайности ты наконец поняла, как работает щеколда на двери в детской. Я понимаю, что ты освоила этот навык, когда слышу, как ты ковыляешь по коридору в нашем направлении: цап-царап, цап-царап. Ты передвигаешься так быстро. С таким звуком, будто к нам приближается стадо буйволов-карателей. Моя гостья широко раскрывает глаза. Она чувствует надвигающуюся опасность, но приросла к полу и не может пошевелиться, как замирают на месте зверьки небольшого размера, прежде чем им сломает шею хищник. Она плохо тебя знает. Когда она заходит ко мне, ты обычно спишь. Она едва знакома с твоими когтями и твоими талантами. Она не понимает, что за звук доносится из коридора. Ты врываешься в комнату. Ты услышала холодную ярость в моем голосе, совенок? Поэтому ты с такой жестокостью накидываешься на нее? По траектории твоего компактного тела она понимает, что ты метишь в глаза, но в последний момент ты переворачиваешься в воздухе и нацеливаешься ей в живот, и наносишь удар клювом, чиркаешь коготком. Ты вспарываешь ей живот. Нет, это преувеличение. Ее внутренности не вываливаются наружу. Ей повезло, что она сегодня в своей хитрой кожаной куртке. И все равно кровь бодрыми толчками хлещет из дыры в куртке и алой лентой ложится на диван между подушками.
Я неотрывно смотрю на ее сердцебиение, ставшее видимым благодаря пульсации крови.
Кажется, она на мгновение отключается.
А потом приходит в себя. Она смотрит на свою рану и воет.
Ты помнишь, что произошло дальше, моя дорогая? Помнишь, как моя отвергла наше предложение довезти ее до больницы? Начался дождь. Я побежала за ней, наблюдая, как ее мотает по улице в электромобиле. Ее мотало до самого поворота. По безумным дергающимся движениям вперед-назад я сделала вывод, что она держит одну руку на руле, а второй прижимает рану на животе, чтобы внутренности не вывалились наружу. Когда машина скрывается за поворотом, я бегу обратно домой, присматривать за тобой. Я нахожу тебя в уголке, ты вся дрожишь. До самого вечера мы сидим обнявшись, слушаем, как дождь стучит по крыше, и ждем, что придут жандармы и арестуют нас. «Вот и все», – думаю я. Это день, когда я окончательно и бесповоротно становлюсь твоей мамой, я буду любить и защищать тебя до самой смерти, если это однажды понадобится.
Должно быть, в тот день в городе из-за дождя произошло много автомобильных аварий, потому что в воздухе висят тревожные сирены, они появляются одна за другой и становятся все ближе и громче. Сирены звучат так громко, что мы больше не сомневаемся: жандармы в любую минуту начнут взламывать дверь с целью арестовать нас, – но сирены внезапно быстро изменяют частоту и громкость, а потом и вовсе теряются вдали. Стемнело, все это время мы сидели не двигаясь. Мы наблюдали за рисунком дождевых капель на окне, который изменялся каждый раз, когда мимо проезжала машина с включенными фарами. И все же никто так и не пришел арестовать нас. Дождь продолжался. Мы слышали, как с работы в полной темноте вернулся твой отец. Слышали, как он устало плетется по лужам на подъездной дорожке и прямиком в комнату над гаражом. Домой он не заглянул. Мы сидели без света. Наверное, он решил, что мы спим. Всю ночь до самого утра я тебя обнимала, а ты не сопротивлялась. Мы так и не заснули, так и не шевельнулись. Ты прижималась ко мне, переполненная силой твоих собственных инстинктов. Я не знала, как тебя успокоить. Я тебя боялась, но в то же время хотела стать для тебя убежищем. Вскоре все кости и мышцы в моем теле пульсировали от боли, это ощущалось как наказание. Всю ночь до самого утра я сидела и винила во всем себя. К утру уверенность в том, что я способна быть твоей матерью, иссякла. Это я выводила тебя на ночную охоту. Это я подгоняла тебя, давала тебе возможность тренироваться в смертоносном нападении. Я была так в себе уверена, не сомневалась, что ты нуждаешься в моей поддержке в деле становления собой. Я распаляла твою жестокость вместо того, чтобы учить тебя обуздывать ее. Из-за меня, из-за того, что я развивала твои таланты, ты без зазрения совести вспорола живот своей беременной тете. Я не занялась твоим воспитанием после того случая с Орешком. Вместо этого я только хвалила тебя. Покупала мышей-голышей и подавала тебе на тарелочке, повернув их к тебе крошечными жалкими мордочками.
Я совсем не научила тебя тому, как жить в этом мире, как быть хорошей девочкой.
Я была ужасной мамой.
Но стоило мне прийти к последнему мрачному выводу, еще одна мысль сделала в голове гармонический оборот. Она-то и остановила шумную волну моего самобичевания.
Я услышала собственный голос:
– Какая мама не стала бы поощрять природные таланты своего ребенка? Разве не этим должны заниматься мамы?
Я задумалась.
И решила, что, наверное, мне нужно было привить тебе чувство меры. И каплю человеческой эмпатии.
Мне нужно было доступно объяснить тебе, что путь насилия – это далеко не всегда верный путь.
Но в этот момент еще один голос в голове прервал мои размышления: «Подожди-ка, Тайни! Разве не будет в жизни твоего совенка ситуаций, когда ей понадобится защищаться от людей-псов? Ты на самом деле хочешь заглушить в ней этот инстинкт выживания и научить ее видеть оттенки в мире, где она будет окружена людьми, видящими все исключительно в черно-белом свете? Теми, кто будет смотреть на твою девочку и видеть в ней чудовище? В мире полно людей, которые первым делом захотят пристрелить ее на месте или в лучшем случае повести себя более гуманно и усыпить. В конце концов, на свете есть и те, кто считает, что хороший совенок – мертвый совенок, так и что, ты действительно хочешь, чтобы твоя девочка легла и приняла все как есть, когда они придут по ее душу?»
Всю ночь моя голова спорила с самой собой.
Пришло утро. А жандармы не пришли.
Я начала думать, что моя и не собиралась никому рассказывать о том, как ты вскрыла ее, словно спелое манго.
Может быть, рана в ее животе была не такой серьезной, какой показалась с виду.
А может быть, она боялась, что, если кому-нибудь расскажет, люди начнут удивляться, что она вообще делала у меня в доме, и тогда вся грязная история вывалится наружу, как вывалились бы наружу петли ее кишечника, не окажись на ней кожаной куртки.
Может быть, нам с тобой не угрожает опасность.
Насчет же того, как быть твоей мамой, я по-прежнему не имела представления. Все мои мысли давно сводились исключительно к череде ужасных повторяющихся прогнозов: а если? а вдруг? Что, если тебя арестуют? Что, если полицейский выстрелит тебе в спину? Что, если тебе купируют крылья? Что, если служба опеки заберет тебя, решив, что я плохая мать, потому что кормила тебя сырым мясом грызунов и поощряла охоту на змей в кухне?
Что, если они решат, что я сама представляю опасность для моего собственного ребенка, и увезут меня?
Что, если ты убила мою секретную любовницу, и теперь она лежит в канаве с выпущенными кишками, и ее поедают стервятники, и только поэтому к нам не приехали жандармы?
Потом оказывается, что твоя тетя выжила. Едва-едва, но выжила. Она потеряла много крови и чуть не потеряла ребенка, но в конце концов она осталась в живых.
Она никому не рассказывает про твое нападение. Никому не рассказывает про нас. Вместо этого она сочиняет историю про неизвестное лицо, совершившее нападение. В семье никто не верит ее истории, потому что она известная выдумщица. Вскоре разносится слух, что на этот раз, узнав о беременности, тайная абортница так взбесилась, что попыталась вырезать из себя ребенка ножичком для винограда. Ложь так страшна, что никто в семье всерьез в это не верит, но история очень складная, так что они продолжают рассказывать ее друг другу, пока она почти не превращается в правду.
Одна из женщин в семье видела шрам.
5
После Дня Слез и Крови твоя мама продолжает присматривать за тобой в обычном режиме: подхватывает на руки, когда ты кричишь, меняет подгузники и отскребает экскременты от стен, днем играет с тобой на музыкальных инструментах. Время от времени она берет тебя с собой на ночную охоту на птенцов индюшки или другие мелкие деликатесы, и внешнему глазу даже может показаться, что твоя мама – тот же самый человек и что ничего не изменилось.
Но изменилось буквально все. В мозгу твоей мамы какофония голосов, которые жалуются и причитают: «Я ужасная мать, я ужасная мать». Их обычно сопровождает «Симфония скорбных песнопений» Хенрика Гурецкого, и его песнопения действительно исполнены скорби в унисон с моим настроением. Внутри себя я включаю эту музыку на полную громкость, пока ничто – ни ты, ни твой отец, ни даже птицы, которые устраивают стук-перестук по крыше и бьются в окна, – не могут пробиться ко мне в сознание. Но иногда лукавый голосок проникает ко мне в голову и пытается убедить меня, что я должна доверять твоему отцу и что, возможно, тебе и правда нужна медицинская помощь. Но большинство голосов ладят одно и то же: какая я плохая мать. Это непрерывное кудахтанье в моей голове, как кривые толки, внушает мне чувство стыда и уныния.
Твой отец видит, что я потеряла материнскую уверенность в себе. Каждый день он вламывается домой с новыми и новыми идеями насчет того, как можно тебя исправить. Когда терапевтический щенок пропал без вести, я надеялась, что на этом он остановится. Но твой отец нашел неподалеку конюшню со специально обученными терапевтическими лошадьми, которые должны были заменить тебе щенка, и когда ты не поладила с лошадьми, он предложил лам, а когда не задалось и с ламами, он решил отказаться от зоотерапии и поглубже изучить, чем тебе может помочь Современная Фармацевтика. Он записывал тебя на приемы к доктору Золофту, доктору Бензодиазепину, доктору Хелатиону, доктору Клизме, доктору Гипербару, но никто из них не смог тебе помочь. Однако твой отец не сдавался. Он убежден, что где-то внутри тебя прячется идеальный ребенок-пес. Нужно просто протыкать в тебе дыры до тех пор, пока они не разрастутся настолько, что через них наружу сможет выбраться идеальный ребенок-пес.
Когда тебе исполняется три года, твой отец заявляет, что тебе необходима акватерапия.
– Она помогает неконформным детям научиться конформности, – говорит он. – Ребенок учится доверять родителю, а там и до настоящей привязанности рукой подать.
Ты еще даже ходить не научилась, напоминаю я ему.
Он пренебрежительно отмахивается от меня.
– Милая, честно говоря, ты такая трусиха во всем, что касается нашей девочки, – отвечает он.
Он не просит у меня разрешения. Ему даже не особенно интересно мое мнение. Он уже записал тебя на несколько сеансов «Мамочка и дитя» в Центр терапевтического плавания.
– Ладно, – говорю я, утомленная его энтузиазмом.
– Вот и молодец, – говорит мне твой отец. – Узнаю мою Тайни. Подожди немного. Шарлотта полюбит воду, вот увидишь.
Он полон таких радужных надежд, что даже я за ним следом начинаю верить в целительную силу акватерапии. Я вспоминаю твои докембрийские деньки, когда ты снималась с якоря у меня в утробе и пускалась в плаванье, ловко орудуя мускулистым телом.
В день твоего первого занятия акватерапией я переодеваю тебя в купальник в горошек в раздевалке бассейна. Тебе нравится узор, ты тут же начинаешь клевать горошки, но синтетика усугубляет проблемы с твоей чувствительной кожей. Вскоре ты, голенькая, хлопаешь крыльями на мокром полу, а я не могу поймать тебя на скользком кафеле, и все другие мамы и дети смотрят на нас с сожалением. Когда я пытаюсь взять тебя на руки, ты кусаешь меня за кисть. «Мне больно», – мягко говорю я. Кажется, ты раскаиваешься. Позволяешь мне все-таки надеть на тебя купальник. Я выношу тебя из раздевалки на руках. Это небольшой крытый бассейн. Здесь очень влажно, детские крики эхом отдаются от покрытых плиткой стен. Ты посасываешь пальчик и осматриваешься. Другие мамочки радостно плещутся со своими младенцами в мелкой части бассейна.
Твой тренер-терапевт, мужчина с осанкой профессионального пловца, всю жизнь проводящего на дорожке, стоит у бортика бассейна и выкрикивает указания в мегафон.
– Пускаем пузыри! – орет он.
Появляется твой отец в плавках.
– Ну, давай ее сюда, – говорит он.
– Но занятия называются «Мамочка и дитя», – говорю я. – Я могу сама.
Направляясь к лестнице в мелкой части бассейна с тобой на руках, а потом осторожно спускаясь в воду, я начинаю задумываться, позволяет ли твое анатомическое строение пускать пузыри, но узнать это наверняка я не успеваю, потому что стоит твоему самому длинному пальцу коснуться воды, как ты принимаешься вопить и визжать, а потом выдираешь у меня из головы клочья волос прямо с мясом.
Я вылезаю из воды.
– Ей это не нравится, – говорю я.
– Я же сказал, дай ее мне, – говорит твой отец и выхватывает тебя прямо из рук. У тебя лицо все взмокло и идет пятнами, и у него тоже. Он игнорирует твои вопли и уверенно идет к мелкой части бассейна. Тебе не нравится то, что происходит, но он твой отец, и он считает, что имеет над тобой власть. Твой крик отражается от кафельных поверхностей. Хотя ни одна часть твоего тела еще не коснулась воды, тебя мучают предчувствия, что неприятный сюрприз уже близок.
– Ни в коем случае нельзя заставлять ребенка силой, – говорит одна из мам в бассейне. – Если вы примените силу, ребенок никогда больше не сможет вам доверять.
Ее ребенок начинает плакать из жалости к тебе. Вскоре все в бассейне плачут. Даже матери. Тренер-терапевт на площадке перед бассейном кричит твоему отцу: «Сэр! Сэр!» – а когда понимает, что тот не обращает на него никакого внимания, свистит в свисток. Ты по-прежнему совершенно сухая. Твой отец держит тебя высоко над водой, поэтому ты еще не коснулась ее поверхности даже самым длинным коготком. Потом без всякого предупреждения он решает, что пора погрузиться вместе с тобой в воду, и садится на корточки. Воды по шею. Ты мгновенно перестаешь визжать. Ты полна молчаливого изумления; твой отец держит тебя в своих сильных руках и смотрит на тебя глазами, полными отцовской любви. Ты отвечаешь на этот взгляд. Вы оба торжественно молчите. Мне хватает времени, чтобы подумать: «Господи, он смог переломить ситуацию!» – когда ты наносишь ответный удар. В твоей реакции нет ничего личного. Ты хочешь жить, ты не хочешь утонуть. Твой отец, ублюдок, отпускает тебя, чтобы закрыть лицо, и, пока я, остолбенев, наблюдаю разворачивающуюся сцену, тренер-терапевт ныряет в бассейн и вытаскивает тебя.
– Я ее мама, отдайте ее, – говорю я.
Мокрый тренер передает тебя мне.
Другие дети и их мамы уже перестали плакать. Они глубоко потрясены скорбностью момента. Твое тихое икание – единственный звук, раздающийся в бассейне. Все ощущают жалость к странной несчастной девочке, которая только что чуть не утонула, а теперь сидит у мамы на руках. Они думают: «Не отец, а настоящее чудовище».
Твой отец пытается понять, как вылезти из бассейна так, чтобы не выглядеть проигравшим.
– Пойдем, Шуэтта, – говорю я. – Нам пора домой.
Потом твой отец вылезает из воды, потому что оставаться там еще смехотворнее, чем признаться, что все это было плохой идеей. Скованной походкой он идет к выходу. Мы идем следом. Мы даже не тратим время на то, чтобы переодеться. Просто хватаем свои вещи и уходим прочь.
Через несколько дней после конфуза на акватерапии твой отец говорит, что на самом деле тебе нужна спецшкола.
Спецшкола, говорит он, – это такое место, где детей-совят учат всем навыкам, необходимым для детей-псов.
– Пришло время нашей девочке полноценно социализироваться, – говорит он. – Спецшкола может нам в этом помочь. Нашей девочке будет непросто. Но трудно не означает невозможно. Путь к успеху всегда лежит через неудачи.
Я даже не знаю. По-моему, ты совершенно социализированный совенок. Научившись не извиняться перед другими людьми за твое подчас неожиданное поведение, я начала понимать, как важно уважать твои природные инстинкты. Я научила тебя без стеснения выражать свое отношение к самым разным вещам, хотя именно это часто запрещают делать девочкам. Ты можешь открыто выражать свое мнение и отношение где угодно. В общественных туалетах. Когда на твое лицо падает незнакомая тень. Если во рту случайно оказывается камешек и ты его прикусываешь. Однажды ты перевернула вверх дном целый магазин электроинструментов. Были случаи учинения погрома на книжных полках в библиотеке. Порой в супермаркете ты скидываешь на пол банки консервов. У тебя диапазон старого церковного органа, голос скатывается вниз от высокого сопрано до гортанного баритона, и иногда ты завываешь из одной октавы в другую, вверх-вниз, снова и снова, и это раздирающий душу в клочья крик. В конце истерики ты обычно теряешь всю энергию и внезапно засыпаешь, величественно и неподвижно, словно впадаешь в кататонический ступор.
После одной особенно памятной сцены, когда ты уже заснула и лежишь, тихонько вздыхая, а я убираю с пола стекло и клубничное варенье и оттираю испражнения со стен, твой отец снова заводит пластинку про спецшколу.
– Для таких детей, как Шарлотта, существует много замечательных школ, – говорит он. – Стоят прилично, но мои родители готовы помочь. Разве тебя не беспокоят эти эмоциональные вспышки? Не может же наша девочка до конца жизни вести себя как дикое животное.
Возможно, он прав. Но в этом-то вся загвоздка, совенок. Твой отец хочет тебя починить, а я хочу, чтобы мы любили тебя такую, какая ты есть. Однако я должна проявить сочувствие и к его точке зрения, ведь я храню от него наши с тобой секреты. Я так и не рассказала ему про тот случай с Орешком, которого ты проглотила в блаженном экстазе хищника. Так и не призналась, что случилось с тем маленьким безымянным терапевтическим щенком. Я никогда не делилась с твоим отцом, как яростно поддерживаю твою истинную природу – даже если то, что ты вытворяешь, выглядит странно, пугает людей или заставляет их отводить взгляд. Твоя жизнь – это каждый день с бесшабашной радостью размазывать по стенам испражнения, едва проснувшись после дневного сна. Твоя жизнь – это то и дело глотать несъедобные предметы, бесконечно ездить в больницу скорой помощи, где из твоего кишечника достают монеты и булавки. Это жизнь, где люди смотрят на тебя с отвращением, только тебе нет дела до их чувств, ведь ты смеешься, ты счастлива вызывать в них отвращение. Не будем также забывать, как ты широкими жестами смахиваешь с полок в супермаркете консервные банки и коробки, как стонешь от удовольствия, когда тебе удается свалить гору арбузов в проход и слушать, как те разбиваются об пол с глухим влажным стуком.
– Послушай! Разве ты не слышишь? – шепчу я твоему отцу в один из тех редких вечеров, когда мы втроем прогуливаемся в сгущающихся сумерках. Ты выводишь нежные трели, сидя в адаптированной специально для тебя детской коляске. Из-за деревьев раздаются тихие птичьи арии сопрано и альтовый речитатив мелких млекопитающих. Всякая живность выныривает к нам навстречу из вечерних сумерек, они дергают нас за волосы и скрываются во мгле.
– Что? Я ничего не слышу, – бормочет он.
Он во власти размышлений о том, что ты вовсе не тот ребенок, которого он себе представлял.
Как жаль, что у меня нет способа донести до него свою мысль.
– Ты правда не слышишь? – спрашиваю я. – Это особенный звук. Его производит Шуэтта, когда счастлива. Он окружает нас. Прямо сейчас он витает вокруг. Так происходит все время. Разве не бывало с тобой, что ты сидишь в тишине или гуляешь, как сейчас, и вдруг воздух вокруг начинает вибрировать, а потом из ниоткуда вдруг возникает тихая песня? Может быть, ты знаешь, о чем я говорю. Ты сидишь в лесу или в парке, возможно, в легкой тени, на бревне или на скамье. Вокруг абсолютная тишина. Рокот транспорта если и слышен, то очень вдалеке. Ты совсем ни о чем не думаешь. Сидишь так долго и неподвижно, что в конечном счете весь мир начинает звучать иначе. Птицы перекликаются как-то по-новому, потому что забывают о присутствии человека, пристроившегося в водовороте их голосов. Насекомые шуршат совсем иначе. И потом, именно в этот момент, ты краем глаза замечаешь какое-то движение, оборачиваешься и встречаешься с ним взглядом.
– Встречаешься взглядом с кем?
– С диким зверьком на воле. С кроликом. Белкой. Змеей. Любовницей. Своим ребенком. Неважно. Может быть, с ящерицей. Или птицей. Допустим, с совой.
– О чем ты говоришь? – спрашивает он.
– Я говорю о нашей девочке. Пытаюсь сказать, что она уже совершенна. Она маленькая идеальная жительница этого мира. Ей не обязательно меняться ради того, чтобы ты ее полюбил. Нужно просто, чтобы ты достаточное время посидел в тишине и спокойствии – и тогда ты ее увидишь. Я желаю тебе увидеть ее так, как вижу ее я.
Он молчит. Он думает. У меня сердце выпрыгивает из груди. Может быть, именно сегодня он начнет тебя понимать. Может быть, лицо моего мужа сейчас озарится глубочайшей отцовской любовью, и тогда мы втроем станем идеальной семьей – о, как я об этом мечтаю!
– Наша девочка не животное, – хрипло говорит он. – Терпеть не могу, когда ты вот так ставишь на ней крест. Терпеть не могу твои нелепые истории про нее. Она заслуживает нормальной жизни.
Твоему отцу оказывается непросто найти спецшколу, которая согласилась бы принять тебя в свои стены. Возможно, это вообще невозможно. Иногда ему кажется, что он нашел прекрасный вариант, и тогда он заполняет документы, оплачивает все необходимые взносы, подписывает все нужные формы, но стоит другим родителям услышать о том, что наш совенок переходит в их школу, как они тут же объединяются и заявляют: «Мы боимся этого ребенка. Мы вообще не уверены, что это ребенок. Если вы пустите этого ребенка в школу, мы будем вынуждены забрать из нее своих детей». Несмотря на то, что ты обычно не подчиняешься авторитетам, Шуэтта, причинить вред ребенку ты не способна. Не думаю, что ты когда-нибудь сделала бы это. Но все карты все равно в руках у школы. Твоему отцу не удается уговорить ни одного директора принять тебя в ряды учеников.
Ровно тогда, когда он готов отказаться от своей идеи, ему попадается школа, директор которой соглашается дать тебе шанс. После стольких отказов мы чувствуем себя так, словно выиграли в лотерею. Твой отец отрывает меня от земли и кружит, как раньше. На секунду я возвращаюсь в те времена, когда мы еще не были родителями, когда порой сходились во взглядах. Школа находится всего в четырех милях от дома, несколько минут езды. На директрисе платье с цветочным узором, подчеркивающее ее огромную умиротворяющую грудь. Очки разбиты и заклеены изолентой на переносице, потому что ученики ее школы постоянно стягивают их и швыряют на пол. Своим добродушием эта женщина напоминает мне милого доктора Наливайко. Вслед за твоим отцом я начинаю представлять, как ты найдешь друзей, как научишься обуздывать свои сиюминутные желания, как в будущем у тебя появятся возможности, выходящие за границы тех, что свойственны сверххищникам.
Ну что же. Я еще не успела отъехать от школы, как они звонят и просят забрать тебя, потому что тебя уже исключили. Директриса рассказывает, что ты убила только что вылупившихся в кабинете цыплят, всеобщих любимцев, которых принесли в школу в виде яиц и двадцать один день держали в инкубаторе в рамках школьного проекта.
– Дети любили этих цыплят, – говорят все. – А теперь посмотрите, что с ними стало.
Гору окровавленных тушек они оставили на полу – специально, чтобы я посмотрела.
Во мне мгновенно активизируются защитные рефлексы, потому что я твоя мама и я люблю тебя.
– А в чем проблема? – говорю я. – Этих цыплят растят на убой. Они родились, чтобы попасть на стол к человеку.
Их этот аргумент не убеждает.
– Дети травмированы, – говорят они. – Они еще слишком маленькие, чтобы понимать, откуда берется мясо у них в тарелках.
Повнимательнее посмотрев на тушки цыплят, я отчетливо понимаю, что ты не имеешь к их смерти никакого отношения, и сообщаю об этом школьному руководству. Цыплята лежат липкой кучей. Ты убила бы их совсем иначе, аккуратно чиркнув по горлу острым коготком, а на этих тельцах не видно рассечений. А еще ты наверняка проглотила бы нескольких малышей, а эти все наперечет и в наличии.
– А что, если, – говорю я, – это кто-то из ваших детей-псов в порыве чувственной экзальтации схватил по очереди этих теплых и мягких цыплят, пока те еще были живы, и, едва ли осознавая, что перед ним живые существа, зажал их в кулаке и сдавливал до тех пор, пока сквозь пальцы не полезли кровь и мясо, как теплый пластилин «Плей-До»?
– Нет, – говорят они. – Это невозможно. Это за пределами вообразимого.
– Дети-псы могут проявлять жестокость как бы ненароком, это простой факт, – напоминаю я. – Вспомните, как это было приятно – сжимать в кулаке мягкие теплые комочки, тогда давно, когда вы еще не знали, откуда в тарелке появляется мясо. Нельзя винить ребенка за желание исследовать мир тактильно. Несправедливо злиться на него за подобную ошибку.
– Жестокое обращение с животными – первый признак серьезных психологических проблем, – говорят они. – Не хотелось бы пугать вас, но мы на вашем месте давно пришли бы в ужас.
Именно от такого узкого предрассудочного мышления я всю жизнь и пытаюсь оградить тебя, Шуэтта. Честно говоря, я рада, что правда об этой школе вскрылась так быстро и тебе больше не придется провести ни дня в ее душных стенах.
Я не то чтобы против школьного обучения, Шуэтта, я не сопротивлялась бы, если бы нам удалось найти школу, в которой приняли бы тебя такой, какая ты есть. Иногда я смотрю на тебя и вижу, что ты одинока и потеряна. Иногда мне очень хочется, чтобы у тебя появилась подружка, способная тебя понять и полюбить. У меня когда-то была такая подружка. Но ничто не длится вечно, так ведь? Даже самая крепкая дружба. Даже самая чистая любовь. В моей жизни крепчайшая дружба – и чистейшая любовь – закончилась очень резко, не оставив шанса попрощаться. Широким шагом приблизился ко мне и наступил тот день моего детства, когда мы с моей милой совой-подружкой побежали вместе через марево, и ветки хлестали нас по рукам и лицам. Деревья проносились мимо, потрескивал воздух. Много дней лил дождь, но тем утром небо прояснилось и воздух наполнился влажной новой жизнью. Кажется, я никогда еще не чувствовала себя такой счастливой. Мы с подругой подбежали к полю, после дождя поросшему свежей травой. Когда легкий ветерок пробегал по траве, казалось, что перед нами волнуется море; когда он же пробегал по нашим лицам, мы ощущали себя древними воительницами. Трава так и манила, и, не говоря ни слова, мы упали в нее спинами. Над головой носились птички. Из влажной земли прорастали вверх маленькие призрачные корешки. Гусеницы и мокрицы скользили между пальцев. Никто на целом свете не знал, где мы. И не было ничего лучше этого чувства.
Моя сова-подружка дотронулась до моей руки. Наши пальцы волшебным образом переплелись. Спокойствие, воцарившееся между нами, казалось до ужаса хрупким. Я боялась пошевелиться.
Через несколько мгновений подруга забралась на меня, как бы резвясь и шутя. Я оказалась под ней. Она была сверху. Наши тела прижались друг к другу, как ладони во время молитвы. Высокие травы покачивались и танцевали вокруг нас. Я была так счастлива. Я чувствовала, что ее сердце стучит в такт с моим. Она подняла голову, мы посмотрели друг другу в глаза. Она была совсем близко. Наверное, именно тогда я впервые заметила, что у нее нет носа. Сова поцеловала меня. Поцеловала еще раз. Ее поцелуи были как вопросы. Разве мне не хотелось, чтобы она меня целовала? Нет, кажется, хотелось, но мне было страшно. Мне нравилось ощущение ее пернатой груди, прижимающейся к моей обнаженной коже. Но я только что увидела, я правда впервые в жизни обратила внимание на то, что у нее нет носа. Я услышала в ушах голос своего отца, он орал: «Вот кем ты вырастешь, Тайни, если не будешь мне подчиняться! Ты вырастешь чудовищем, как твоя мать!» Я так смутилась, услышав голос отца, который уже давно не беспокоил меня, что оттолкнула мою сову-подружку и поднялась на ноги. Я рассмеялась и стряхнула с себя траву.
– Я проголодалась, – сказала я. – Пойдем домой.
Начиная с того дня жизнь в мареве стала ощущаться совершенно по-другому. Сначала дело было в мелочах. Я заметила, что всегда хожу босиком, что у меня растрескалась кожа. Привкус свежей крови, который когда-то так приятно меня будоражил, набил оскомину. Сова-подружка начала раздражать. День ото дня ее голос становился все грубее, лицо – все отвратительнее, нескладная громоздкая фигура все сильнее меня подавляла. Подруга заметила изменения в моем поведении, но еще не догадывалась, как переменились мои чувства. Она знала одно: я томлюсь от тоски. Я начала избегать ее и проводить больше времени наедине с собой. Однажды я ушла бродить одна и вскоре оказалась очень близко к границе марева и зарева. В моей голове стали проноситься счастливые картины жизни в старом доме. Я представляла наш дом, только перекрашенный: помню, что вместо грязно-желтых стены стали жизнерадостного цвета солнца, а ставни в моем воображении приобрели королевский синий оттенок. Во дворе обильно цвели фиолетовые флоксы и желтые хризантемы. Вокруг дома все было чисто и аккуратно, а еще меня ждала младшая сестренка, которой раньше не было. Она прыгала на скакалке во дворе: где-то вдвое младше меня, симпатичное платьице, и волосы так гладко причесаны и так блестят, словно передо мной медная плевательница. «Мамочка! Папочка! Сестра вернулась!» – кричала она, и наши родители, давно уже помирившиеся, выбежали из дома на улицу, заливаясь слезами. Внезапно грезы о будущем так поглотили меня и подарили мне столько счастья, что я взяла и перешагнула границу. В то же мгновение меня словно громом поразило. Я начисто забыла, что второй мир полон таких цветовых водоворотов, такого нескончаемого света. В остальном же все казалось совсем незнакомым. Вдоль улиц стояли высокие стеклянные здания, отражавшиеся друг у друга в окнах, по тротуарам ходили толпы посетителей магазинов. Мой старый район снесли и сровняли с землей. Все здесь были мне чужими. Свет и суета быстро начали меня пугать, и, прежде чем я успела напомнить себе, кто я такая и что за любящие существа ждут меня дома в мареве, учтивый рыцарь выехал верхом на лошади из каньона между зданиями и сказал: «Птичка, пойдем со мной, мы будем жить вместе и любить друг друга, ведь ты нуждаешься в помощи, а я нуждаюсь в маленькой женушке».
И увез меня с собой.
Твой отец не из тех, кто умеет проигрывать, поэтому он находит для тебя еще одну школу, в которой ты совершаешь такой неожиданный поступок, что директор вызывает жандармов. Снова мне дают отрезвляющую пощечину, чтобы я осознала, как жестока реальность и как остро реагируют другие на детей, чем-то отличающихся от основной массы. Добравшись до школы, я вижу: ты лежишь в крошечных пластиковых наручниках, а жандарм прижимает тебя к полу, поставив на грудь колено. Я указываю ему на твои размеры: рост сантиметров шестьдесят и вес не больше двух килограммов – и все из-за твоих полых костей. Ты еще практически младенец. Ты еще буквально в подгузниках. Он соглашается отдать тебя мне, чтобы я забрала тебя домой, вместо того чтобы арестовывать и увозить в своем полицейском фургоне. На следующий день меня вызывают обратно в школу, чтобы подписать какие-то бумаги. Я беру тебя с собой, совенок, чтобы напомнить им, что ты, как и любой другой ребенок, заслуживаешь понимания. Директриса, прежде исполненная такого оптимизма, не смотрит нам в глаза. Вместо этого она рассматривает коллекционные фигурки «Бини Бэйбис» у себя на столе.
– Спасибо, что пришли, – говорит она. – Прошу, ограничьте ребенка в движениях, иначе я вынуждена буду позвать сотрудника охраны. Мне требуется ваша подпись под этим протоколом. Таково требование законодательства.
Она начинает зачитывать выдержки из протокола.
– Ребенок произвел жест, который педагог воспринял как враждебный, – читает она. – Педагог сделала шаг назад и споткнулась об игрушечный самосвал. Педагог упала и сломала лодыжку.
Она размахивает бумагой у меня перед лицом.
– Нужна ваша подпись.
– Разве можно говорить, что Ребенок виноват в том, что Педагог споткнулся и упал? – говорю я. – Нужно было сразу поставить на место игрушечный самосвал.
– Все дело в том, какие действия произвел Ребенок в отношении Педагога после того, как Педагог упал, – говорит она спокойным, монотонным голосом. – Если хотите, я продолжу. «У Педагога множественные порезы на лице. Педагогу потребовалось наложить одиннадцать швов».
Директриса улыбается.
– И это еще не все. На самом деле я такое впервые в жизни видела. Тем более в таком юном возрасте. Буду честной: я боюсь вашего ребенка. Остальное можете сами прочитать. Необходимо подписать оба экземпляра. Один заберете домой, второй мы сохраним в архиве.
Естественно, я уже презираю ее за мелочный бюрократизм. Мне совсем не нравится, как она только и говорит что о подписях на документах, как будто документы важнее тебя, моя малышка. Но все же я их подписываю, потому что мне грустно, потому что я чувствую себя побежденной, потому что все аргументы в твою защиту вылетели у меня из головы.
– Означает ли это, что ей нельзя сюда вернуться? – спрашиваю я.
– Я желаю вашей дочери самого лучшего, – отвечает директриса. – От всего сердца.
Так заканчиваются твои школьные деньки.
Твой отец решает не зацикливаться на неудачах со спецшколами и через несколько дней приходит домой, щелкая пальцами и подпрыгивая на цыпочках, ведь у него появилась новая надежда и новая идея, как тебя можно починить.
Он рассказывает мне про суровую любовь.
Про этот подход он узнал от среднего брата, который, в свою очередь, услышал о нем по телевизору.
– Это способ повысить качество жизни ребенка, требуя от него ответственности за свои действия, – объясняет твой отец. – Проблема Шарлотты в том, что ты все делаешь за нее.
– То есть проблема во мне?
– Да, так и есть, проблема в тебе. Проблема всегда в матери, – говорит он. – Мой брат знает эксперта по технике суровой любви. Наверное, нам нужно сводить к нему нашу Шарлотту.
Он записывает нас на прием.
– Меньше чем через год терапии в технике суровой любви ваша дочь станет исключительно воспитанной и, что еще важнее, научится излагать свои мысли посредством речи, – говорит нам терапевт. – Нет ни единой органической причины, по которой ваша дочь не должна разговаривать как нормальный ребенок в этом возрасте.
На первую сессию в технике суровой любви терапевт приглашает нас с твоим отцом, чтобы мы могли перенять его методы и практиковать их дома. Нас сажают в темное помещение перед односторонним зеркальным стеклом. Твоего отца переполняет надежда, он весь дрожит, хватает меня за руку и сжимает ее, не выпуская из своих ладоней. Мы очень хорошо видим тебя и терапевта в соседнем помещении. Вы сидите по-турецки на шерстяном коврике, терапевт поставил между вами большую стальную миску с конфетками «Скитлз». Он то и дело грозит тебе пальцем. Каждый раз, когда ты пытаешься взять драже, не сказав «пожалуйста», специалист по суровой любви шлепает тебя по руке. Материнский инстинкт просыпается во мне после первого такого шлепка, поверь мне. Если к тебе так относится знаменитый терапевт, работающий в технике суровой любви, что ж, тогда, возможно, я не такая уж и плохая мама. У этого врача кишка явно не тонка, судя по всему, он может поддерживать режим шлепков до бесконечности. Всякий раз, когда я вскакиваю и бегу к двери, чтобы прервать это безобразие, твой отец насильно усаживает меня обратно и напоминает, что нам необходимо довериться специалистам. Так происходит до тех пор, пока я не чувствую, что готова бросить стулом прямо в одностороннее зеркальное стекло и по осколкам поползти тебе на помощь. Однако оказывается, что ты вовсе не нуждаешься в моей помощи. Ты даешь терапевту понять, как себя чувствуешь, откусив некоторую часть его указательного пальца. Ничего серьезного. Даже не целую фалангу. Ты проглатываешь кусок пальца вместе с костью.
– Все в порядке, – говорит твой отец по пути домой. – Нам есть на что надеяться, есть еще другие неисследованные тропы.
После того как мы возвращаемся домой с сессии суровой любви, твой отец уходит в свою комнатку над гаражом, и в этом нет ничего нового, но в тот день мне хочется, чтобы он немного задержался и не уходил так быстро, потому что, будем честны, я боюсь оставаться с тобой наедине. Это новое чувство. Раньше я никогда тебя не боялась. В памяти все время всплывает бледное лицо шокированного терапевта, когда он смотрел на палец с отсутствующим кончиком. По драгоценному огню в твоих глазах я вижу, что ты винишь в испытании суровой любовью меня и что ты не готова меня простить. Совершенно справедливо, совенок. Я твоя мама, я должна заботиться о тебе. Я тебя подвела, и мне очень стыдно. Ты простишь меня? Все твое тельце дрожит от едва сдерживаемых эмоций. У меня такое чувство, что ты готовишься преподать мне урок. Сначала ты пристально смотришь на меня, хочешь удостовериться, что я не отвлекаюсь, а потом направляешься к нашей музыкальной студии: цап-царап, цап-царап. Я бегу за тобой, но слишком поздно. Ты уже накинулась на мою виолончель и разносишь ее в щепки – о, милая моя девочка, прошу, не делай этого, – а когда от виолончели остаются одни лишь длинные лучины, ты переходишь на свою маленькую маримбу. Ее ты разрушаешь без остатка. Удовлетворившись тем, что нанесла весь возможный ущерб, ты при помощи своих крошечных крючков-коготков забираешься по занавескам на металлический карниз и смотришь на меня сверху. Все верно, моя девочка. Ты показала маме, на что способна, так ведь? Я отнесусь к этому спокойно. Не стану тебя ругать. Не стану шлепать. Не буду тебя ни в чем винить. Нет. Ты совенок. Я твоя мама. Я понимаю. И я люблю тебя. Пока я повторяю про себя эти слова, настоящая правда, бурля, поднимается на поверхность и принимает форму такой ярости, что ее можно назвать слепой ненавистью. Я ненавижу тебя. Я могла бы подняться в воздух, туда, где ты уселась на жердочке, и выдавить из тебя жизнь голыми руками.
Но эта ярость иссякает так же быстро, как возникла.
Я чувствую только усталость.
Я плюхаюсь на стул. Смотрю на гору безжизненных деревянных щепок.
Мое тело – смятый лист бумаги.
Ты смотришь на меня с карниза. Ты не готова к примирению. Я тоже к нему не готова. Мы сидим без сна до самого утра, на полу между нами прежде любимые предметы лежат мертвой горой дерева. Мы прощаемся с тем, что когда-то делили между собой. Это наш поминальный обряд. Мы пребываем в трауре.
Я хочу сказать: я пребываю в трауре, совенок. Время от времени мне все же нравится думать, что ты чувствуешь то, что, как мне показалось, ты должна чувствовать. Но на самом деле я не могу ничего знать о твоих чувствах. Я вообще ничего не знаю.
Дни, недели, охи-вздохи приходят и уходят. Я забочусь о тебе. Меняю подгузники. Убираю погадки и мою стены. Я стараюсь фокусироваться на взлетах, а не на падениях. И ты мне помогаешь. Если я мало улыбаюсь, ты клюешь меня в глаза и горло, пока у меня не остается другого выбора – только понять твою точку зрения, принять неизбежное и довольствоваться своей долей.
Но твой отец совсем не рад. Он осунулся и ссутулился. В его глазах горит огонь маниакальной убежденности.
– Что с тобой творится? – спрашиваю я.
Он мягко улыбается.
– А что, если я скажу тебе, что врачи подошли вот настолько близко? – говорит он.
Он едва разводит большой и указательный палец, между ними узенькая щелка. Сколько лет подряд он показывает мне этот жест? Почти столько же, сколько является отцом.
– Для тебя ничего не значит, что врачи так близки к решению нашей проблемы, – говорит он и усмехается. – Ровно ноль. Ты бы спорила до хрипоты, даже если бы я сказал, что появился способ исправить нашу девочку и сделать так, чтобы она жила практически нормальной жизнью. Знаешь, мы же не всегда будем рядом, не всегда сможем о ней заботиться. Однажды мы с тобой умрем. Современная медицина ежедневно открывает способы помогать таким детям, как у нас, и однажды ты поймешь, насколько я был прав. Господи, дорогая, разве ты не мечтаешь о том дне, когда наша девочка сможет обнять нас? О дне, когда наша дочь сможет, наконец, сказать, что нас любит?
Он все время говорит: «Ей нужно научиться».
Тебе ничему не нужно учиться.
Это ему нужно учиться.
И настанет день, когда именно ты его научишь.
Теперь я каждый день после обеда вожу тебя на игровую площадку, заполняю время, которое раньше мы проводили вместе за музицированием. Сегодня я сижу на своем обычном месте, на скамейке, с которой открывается замечательный обзор, и я вижу, как ты лазаешь и играешь. Что мне еще делать? Только сидеть и смотреть, ведь бросила меня, твой отец в самом прямом смысле на дух меня не переносит, и инструментам, на которых мы так славно играли вместе, пришел мучительный конец. Довольно скоро я начинаю грезить наяву. С этой привычкой я пыталась покончить, став твоей мамой, потому что всякий раз, когда я перестаю за тобой следить, неизбежно наступает какая-нибудь критическая ситуация. Воздух влажен после ночного дождя, у меня под ногами лужа. Сегодня я в крайне переменчивом настроении, так всегда бывает, если я начинаю себя жалеть. В луже нет ничего особенного. Просто вода, которой некуда деться. Прямо как я, мне тоже некуда пойти. Но только посмотри, как красиво вода отражает свет, когда по небу плывут облака, а вот в лужу упал лист, он нежно покоится на поверхности воды, как маленькая лодочка, готовая унести странника к дальним берегам. Легкий ветерок морщит поверхность лужи, и листок вместе со странником отправляются в путь. Дальше я начинаю думать о том, сколько вокруг красоты, стоит только раскрыть глаза, она таится даже в замкнутых пространствах. Даже в моей герметичной жизни. Даже если бы я сейчас вросла в землю, прямо на этом месте, если бы у меня настолько одеревенела шея, что я не могла бы повернуть голову и смотрела бы исключительно в эту маленькую лужу, жизнь моя продолжала бы быть полной событий. Мне в голову приходили бы мысли. Я видела бы, как встает и заходит солнце, а затем луна.
Воздух так свеж после ночного дождя.
Я вдыхаю и выдыхаю, довольная тем, что есть.
Минутная рассеянность, но этого достаточно. Я слышу крик. Сразу понимаю, что он как-то связан с тобой, что стоило мне отвлечься от своей единственной задачи, то есть от приглядывания за тобой, как тут же что-то стряслось. Еще не повернувшись, я знаю, что ты обратила на себя внимание людей-псов и что они собираются пойти на тебя с палками и камнями – о, милая моя! – мое тело реагирует мгновенно, и я бегу к тебе на помощь.
Как я ошибаюсь.
Ты сидишь на самом верху игрового комплекса, высоко-высоко, ты вцепилась в перекладину, и урчишь от радости, и улыбаешься бурлящей под тобой жизни.
На землю упал маленький мальчик. Он лежит на спине посреди площадки и не двигается.
– Я ничего не чувствую, – повторяет мальчик слабым блеющим голосом.
Никто не видел, что произошло.
Женщина, очевидно его мама, склонилась над ним и причитает.
– Не трогайте ребенка! – раздается в толпе сердобольный крик. – Я врач! Позвольте мне его осмотреть!
Назойливые крики врача спугнули тебя с высокой перекладины, и вот ты уже ковыляешь в направлении нашей любимой скамейки. Я беру тебя на руки, усаживаю на колени. Через несколько минут рядом с нами присаживается незнакомая женщина. Она одета в строгий синий костюм. Кажется, ей, как и нам, приятно наблюдать бурление жизни на площадке. «Ты что-нибудь чувствуешь, мальчик? – спрашивает врач и щипает мальчика за пальцы ног. – А сейчас?» Мама пострадавшего ребенка безутешно плачет, ее рыдания порождают такой переполох, что ты начинаешь вопить, моя малышка, и я не успеваю опомниться, как эта женщина в синем костюме, что сидит рядом с нами на скамейке, подхватывает тебя на руки и начинает покачивать у себя на колене.
– Прекратите, прошу. Отдайте ее мне, – говорю я.
Я боюсь, ты можешь что-то с ней сделать.
Но подумать только: ты перестала кричать в щедрых объятиях этой женщины. Так быстро ты не успокаивалась с тех пор, как я впервые скормила тебе мышку. Я впадаю в еще большее изумление, когда эта незнакомая женщина начинает тебя хвалить.
«Слава Господу», говорит она, и «Мамочка, есть в этом ребенке святость и совершенство», а также «Как вам повезло быть ее мамой» и «Я вижу, этого ребенка поцеловал сам Господь».
С любовью и сочувствием она смотрит в твои желтые, круглые, как блюдца, глаза, пока ты тихонько посасываешь коготок.
Ты одариваешь ее своей редкой улыбкой.
– Вы должны прийти к нам на воскресную службу, – говорит женщина в синем костюме. – И привести с собой свою крошку. Наш пастор благословит ее. Приходите в это воскресенье, если сможете. С вашего согласия мы даже можем ее покрестить.
С горечью я делаю вывод, что доброта этой женщины, скорее всего, объясняется корыстной целью – стремлением спасать души человеческие.
– Я хочу познакомить вас с нашим пастором, – говорит проповедница.
Сначала она отдает мне тебя, а потом достает из нагрудного кармана листовку и протягивает мне.
– Наш пастор – добрый человек, – говорит она. – Он вам понравится. Там вы познакомитесь с другими мамами.
В моем сердце миллион вопросов.
Возможно, тебя одной мне должно быть достаточно, Шуэтта, но я одинока. Такой вот факт обо мне. Несмотря на то что мои последние отношения закончились слезами и кровью, я продолжаю думать о том, как хорошо было бы иметь подругу. Эта новая подруга вовсе не обязательно должна быть музыкантшей или даже . Меня вполне устроила бы партнерша по карточным играм, например по кункену. Или вообще любая другая подруга. Я теперь часто вспоминаю проповедницу в строгом синем костюме, ту, которую мы встретили на днях в парке. Вспоминаю, как она качала тебя на колене, а ты не противилась. Что, если я смогу найти себе подругу у нее в церкви? Верующие считают, что Бог любит всех людей одинаково. Что, если они посчитают, что и тебя, совенок, Бог любит так же, как всех людей? Я решаю, не будет ничего плохого в том, чтобы съездить туда воскресным утром, увидеть все своими глазами.
Ты так исколошматила салон моей машины, что водить ее больше невозможно, но я уговариваю твоего отца отвезти нас в церковь, пообещав держать тебя на коленях. Всю дорогу я успокаиваю тебя, как могу. Мне так хочется, чтобы ты произвела приятное впечатление на этих людей, чтобы они снова пригласили нас к себе. Муж не видит беды в том, что мы едем в церковь, потому что не имеет представления о силе человеческой веры. Во всем, что касается Бога, он крайне высокомерный скептик. По дороге он скороговоркой барабанит свое бла-бла-бла, не снимая медицинской маски, поглощающей запах. Побочный эффект этого бла-бла-бла в том, что его голос развлекает и отвлекает тебя, сдерживая твои выпады.
Наконец твой отец высаживает нас на тротуар.
Просит меня позвонить, когда все закончится.
Стоит нам выйти из машины, как рядом со мной материализуется та женщина в строгом синем костюме, и я думаю: «О да. Это сработает. Эта церковь изменит мою жизнь».
Лицо женщины излучает радость и благолепие.
– Добро пожаловать, добро пожаловать, – говорит женщина.
Не уверена, что она нас помнит. Однако, прежде чем я успеваю напомнить ей, что мы уже знакомы, к нам словно с небес спускается сонм других женщин, и они возвещают: «Хвала, хвала небесам, какая чудная малышка, какой ангелок». Ты выглядишь божественным творением, и проповедницы подтверждают эти слова. Женщины проводят нас внутрь через высокие дубовые двери. Они усаживают нас в первых рядах, рядом с другими матерями особых детей. Перед началом службы мы показываем друг другу свои раны и неровные шрамы, дотрагиваемся до полных печали грудей друг друга. Мне нравится компания других мам, у каждой из них свой особый ребенок. Эти женщины не станут винить меня за твои совиные истерики, не будут обращать внимание на то, как ты разбрасываешь кругом испражнения или отрыгиваешь погадки, или покусываешь апостольские послания, или поедаешь крошечных червяков, которых выковыриваешь из бороздок между досками деревянных скамей. Эти женщины – мои нежные сестры. Каждая из нас знает по опыту, что, производя на свет ребенка, мы соглашаемся на пожизненный террор со стороны собственного любимого чада, и все же мы, матери, способны это терпеть, потому что любим своих детей больше, чем самих себя, даже если дети только и ищут повода, чтобы шутя и смеясь разрушить нашу жизнь. Все мы одинаково трагичные фигуры. При этом ты, совенок, самый особый ребенок в этом зале, ты опережаешь всех с большим отрывом. Никто в подметки тебе не годится. Наверное, именно поэтому нас усадили на почетное место, в первый ряд по центру, где перед нами открывается лучший вид на гигантский витраж позади алтаря. Это стандартная современная трактовка воскрешения Христа с голубем в руке. Перед алтарем стоит гигантская крестильная купель, настолько глубокая, что в нее может с головой погрузиться взрослый человек, и это дает мне понять, что обряд крещения у этих людей в большом почете. Люди встают в очередь. Звучит орган. Органистка страдает сколиозом, и в очках для чтения ее глаза выглядят гигантскими.
Вступает хор:
Мой пастырь, ты спасешь меня,
Водою напоив,
Накормишь сытно у ручья
Среди зеленых нив.
Из тайной двери появляется пастор. Огромный, грудь как бочка, гулкий бас-баритон гремит как гром, с таким резонансом, что у меня звенит в ушах и по коже бегут мурашки.
– Давая пир, приглашай нищего, хромого, слепого, и снизойдет к тебе благословение, ибо не в силах они отплатить тебе, – гудит он, стоя за кафедрой.
За репликой следует ответ, как в респонсорном пении. Паства плачет и ликует. Паства поет и тихо созерцает. Паства дивится и празднует.
– «Примите, ешьте, это Тело мое», – говорит пастор, и на этих словах ты испытываешь такой прилив возбуждения, что всем телом устремляешься к пастору, и мне приходится скрепить руки в замок, чтобы удержать тебя на коленях. В конце концов ты успокаиваешься, развлекая себя поклевыванием моих пуговиц, и во мне теплится надежда на положительный исход. Возможно, у нас получится вписаться, Шуэтта. Возможно, ты найдешь себе друзей среди других особенных детей. Возможно, я найду подругу в одной из мам.
Наступает момент поднести тебя к алтарю для благословения. Пастор производит миропомазание. Пока он втирает масло тебе в голову, я слышу твои мысли так отчетливо, словно они произносятся вслух. Это настоящее чудо. Про себя ты говоришь: «Тепло и светло. Холодно и красно. Когти как снег. Я прыг, я дрыг, я чик-чирик. Нападу, полосну, умерщвлю». Твои мысли не всегда семантически прозрачны, но они наполняют меня радостью, потому что я впервые так ясно слышу то, что творится у тебя в голове, в последний раз такое случалось еще во время беременности, когда ты требовала замороженные куриные потроха. Еще чуть-чуть, и я поверю, что религия благотворно действует на нас обеих. Но потом вокруг нас собирается толпа прихожан, все начинают молиться вслух, прикладывая к тебе ладони, после чего хотят окунуть тебя в крестильную купель, и тогда твои мысли начинают мрачнеть и метаться, и вся сцена уже ощущается как чуждая, излишне интимная, и я снова в сомнениях.
В конце концов я отклоняю щедрое предложение крестить тебя.
После окончания службы мы все угощаемся вчерашними пончиками в продолговатой желтой комнате в цокольном этаже и пьем кофе, который разливают из большого кофейника. Ты притихла, ты на грани дремы. Я думаю, связано ли твое спокойствие с полученными этим утром благословениями, или это результат очень большой порции мышей-голышей, съеденных накануне. Одна из добрых женщин в синем костюме, которая приветствовала нас на тротуаре, теперь предлагает подвезти нас до дома. Весь день ты вела себя чрезвычайно смирно, к тому же на меня повлиял разговор о прощении Господнем, поэтому я решаюсь принять ее предложение. По дороге домой ты начинаешь испытывать раздражение из-за того, что женщина ведет машину слишком осторожно, потом тебя расстраивает то, как она тормозит посреди дороги без особых на то причин. После одного особенно резкого торможения ты так сильно клюешь меня в руку, что я ослабляю хватку. Я отпускаю тебя, и в тот же миг ты набрасываешься на добрую женщину, ты претендуешь на ее мягкие ткани. Несмотря на то что глаза женщины остаются целы и невредимы и тебе удается только слегка поцарапать ей висок, она слишком болезненно реагирует и поступает как совершенно дремучий человек: съезжает на обочину и высаживает нас из машины. Мне приходится звонить твоему отцу и просить забрать нас. Я не сомневаюсь, что, как только эта женщина донесет свою праздную и преувеличенную версию другим прихожанам, они перестанут приглашать нас на воскресную службу. Весь этот день, начиная с бурных выражений любви и горячих приветствий и заканчивая тем, что нас с тобой с позором высаживают из машины посреди дороги, наполняет меня цинизмом по отношению к религии, и я решаю никогда больше не верить предложениям дружбы и призывам принять тебя такой, какая ты есть, если для других это не более чем способ почувствовать себя хорошими, добродетельными людьми.
После неудачи с суровой любовью твой отец приходит в состоянии непрекращающегося исступления по поводу твоей судьбы. Ему кажется, что времени на твое спасение остается все меньше и меньше. Только за последние несколько месяцев он водил тебя на прием к доктору Лупрону, доктору 420, доктору Дезинфектору, доктору Транскраниальная Магнитная Стимуляция. Доктора, доктора, доктора, а за ними псевдодоктора, протодоктора и совсем-не-доктора – и все они осматривали тебя не по одному разу. Специалисты, суперспециалисты, так-называемые-специалисты, и каждый раз, когда я пытаюсь вмешаться, твой отец обвиняет меня в халатности, напоминает о моих ошибках, вдалбливает мне в голову свои идеи, пока я не свыкаюсь с ними.
За неделю до твоего шестилетия он рассказывает, что записался к прекрасному новому врачу, который открыл лечебный центр для детей-совят в Малибу.
– Почему он считается прекрасным врачом? – говорю я. – Какова его специальность?
Его ответ весьма туманен.
– Милая, я не уверен, что тебе нужно вникать во все тонкости работы доктора Светила, – небрежно бросает он. – Это крупнейший специалист в своей сфере. Ничего больше тебе знать необязательно. Его сфера – это уход за такими детьми, как наша дочь. Другими словами, он их нормализует. Это очень известный человек. Он печатается во всех медицинских журналах. Дети, которых он лечит, преображаются. Они начинают жить почти нормальной жизнью!
Мои надежды разбиты. Несколько дней муж не упоминал про прием у нового доктора, и мне стало казаться, что он немного успокоился. Но потом выяснилось, что он впал в состояние фуги, и весь страх и отвращение, которые он испытывал по отношению к своему ребенку-совенку, мгновенно утонули в нахлынувшей надежде. Теперь он сует мне в нос телефон.
– Посмотри на веб-сайт доктора Светила! Посмотри на эти фотографии! Посмотри на этих детей! – говорит он. – Им становится лучше! Они уже почти нормальные!
Я беру из его рук смартфон и изучаю снимки.
Все правда. На сайте много фотографий ребят-совят «до» и «после». Фотографии охватывают период в несколько лет. Я дотрагиваюсь до одного снимка: на нем малышка, сильнее всего похожая на мою собственную дочь. Совенок начинает улыбаться. Это первое человеческое прикосновение, которое бедняжка испытала за долгие годы. Я не успеваю опомниться, как падаю прямо внутрь этой фотографии. Твой отец кричит на меня с потолка. У него огромное лицо. Он словно попал внутрь колоссального «Джамботрона» размером в целый потолок. Твой отец в реалистичном цвете, но здесь, внутри фотографии, я черно-белая и зернистая, на мне корсет, а волосы убраны как у Вероники Лейк в классическом фильме времен Второй мировой войны «Сквозь горе, тоску и утраты». Я делаю вывод, что фотография, в которую я провалилась, как раз из той эпохи. Дальше я обнаруживаю, что нахожусь в каком-то медицинском учреждении, вероятно, в процедурной, рядом со мной медсестра, одетая в безупречную униформу с белым головным убором и белыми туфлями. Медсестра прижимает к стальному столу маленького ребенка-совенка, в этом же кабинете с нами находится врач, который держит наготове гигантский шприц прямо над грудной клеткой извивающегося совенка.
– А ну отдайте ее, чудовища! – ору я.
Стоит ли говорить, что они удивлены моему появлению.
Я вырываю из их рук совенка и прижимаю к себе. Я говорю ей: «О, моя милая, моя маленькая, я здесь, я наконец добралась, прости, что я так долго». Я выношу ее из процедурной и хлопаю дверью. За пределами больницы – зона военных действий. Над головой проносятся бомбардировщики В-17, сбрасывают на землю бомбы. Я слышу в небесах полную воодушевления третью часть «Патетической симфонии» Чайковского allegro molto vivace. Вдвоем мы с триумфом бежим по полю битвы и прячемся в заброшенном бункере до тех пор, пока бой не стихает и не становится безопасно.
– Меня бесит, когда ты вот так закрываешься, – говорит твой отец. – Терпеть не могу, когда уходишь в отключку. Нужно посмотреть в лицо фактам. Доктор Светило знает, как помочь нашей девочке.
В интересах твоего же отца я начинаю перечислять всех великих врачей, к которым он таскал тебя в последние несколько лет. Я напоминаю ему, какую травму каждый из них нанес тебе, какие виды насилия применял. Я приплетаю еще пару имен великих врачей, к которым на самом деле ты не ходила на прием. Просто проверяю, слушает ли он меня. Беттельхейм. Баумкеттер. Менгеле.
– Думаешь, это очень весело? – спрашивает он.
В его выражении лица обида и отчаяние.
– Кажется, по-твоему, это очень весело, – говорит он.
Он оставляет эти разговоры на неделю, после чего возвращается к ним. Я не сомневаюсь, он действует из добрых побуждений. Просто ему кажется, что он прав, а я – как раз наоборот, особенно когда дело касается воспитания ребенка-совенка – такого, как ты. Для твоего отца я – сундук, который необходимо открыть на пути к твоему спасению, и ему не очень-то важно, как он это сделает: найдет ключ или разнесет меня кувалдой.
– Что вообще с тобой такое? – говорит он. – Ты разве не веришь в научное знание?
– Я люблю своего ребенка, – отвечаю я. – А ты?
– Тебе кажется, что ты и только ты одна способна заботиться о нашей дочери, – говорит он. – Это как-то связано с твоим воспитанием? Тебя привлекает образ доминантной матери? Ты же чуть ее не убила, когда она только родилась, в первый же день. Как ты выхватила ее из инкубатора. Все произошло на глазах у моей матери. Она говорила, что испугалась за вас обеих. Испугалась, что ты убьешь нашу девочку и тебя арестуют за непредумышленное убийство.
И опять твой отец нашел сверло правильного диаметра, чтобы проникнуть ко мне в голову и избавить меня от всего, во что я верю.
– Ладно, давай попробуем так, – говорит он. – Давай узнаем мнение еще одного врача. Всего лишь одного. Подпиши вот здесь – и мы попробуем. Давай отвезем ее к этому новому врачу в Малибу. У меня хорошие предчувствия. Я прочитал исследование. Если этот великий врач не сможет помочь Шарлотте, мы возьмем паузу. Обещаю. Если на этот раз не сработает, поступим по-твоему. Давай попробуем всего один раз, милая. Пожалуйста.
Он смотрит на меня спокойно и рассудительно. Никак не могу понять, почему рассудительным в наших спорах всегда бывает он.
Затем он меняет тактику.
– Как представлю, что ты тогда натворила в роддоме, в день, когда она родилась, – говорит он. – Ты схватила ее и вытащила из инкубатора. Словно желала ей смерти.
Я ничего не отвечаю.
– Ты же хотела, чтобы она погибла, да? – говорит он. – И теперь скорее предпочтешь наблюдать за ее страданиями, чем дать надежду на лучшую жизнь. Это как-то связано с властью. Властью и материнством. Возможно, нужно было давно лишить тебя родительских прав.
У меня захватывает дух от такого бессовестного исторического ревизионизма.
Жаль, что у меня нет маленького ножичка для винограда.
Ткнула бы им ему в ухо.
– Прости, – говорит он. – Прости. Просто я в отчаянии. Так ужасно наблюдать ее мучения. Я не могу понять, как ты могла так быстро поставить крест на собственном ребенке. Может быть, попробовать не ставить на ней крест? Ты что, даже не пытаешься представить, что нашей девочке может стать лучше? Тебе это не по силам, милая? Ради нашей дочери?
Он плачет.
– Я не могу и дальше все делать сам, – говорит он. – Наша дочь заслуживает большего. Что с тобой такое?
Он продолжает угрожать, подольщаться, спорить и плакать, пока во мне не остается ни единой косточки, ни единой капли воли, и я оседаю на пол, в беспощадное болото вины и отчаяния.
– Хорошо, – говорю я. – Отвезем ее. Давай покажем нашего совенка твоему проклятому доктору Светилу.
– Ты знаешь, я не люблю, когда ты называешь Шарлотту совенком, – говорит он. – Такое впечатление, что ты не считаешь ее полноценным человеком. Как будто бы для тебя она недочеловек только потому, что у нее есть свои особенности.
Я отпускаю ситуацию.
6
В день, на который нам назначили прием у доктора Светила, твой отец пристегивает тебя к адаптированному специально для твоих потребностей автомобильному креслу и мы уезжаем. На часах три часа ночи. Мы едем из Сакраменто в Малибу на машине, хотя могли бы лететь самолетом, потому что, если ты закатишь истерику в салоне самолета, пилот совершит экстренную посадку, нас выпихнут на улицу, и мы останемся на взлетно-посадочной полосе посреди кукурузного поля. Ехать примерно шесть часов, если не будет пробок. Прием назначен на девять. Ты всю дорогу спишь, какое счастье, но стоит твоему отцу заехать на парковку больницы и заглушить мотор, как ты тут же открываешь глаза и, как обычно, начинаешь кричать и верещать. «Эй, милая, милая Шарлотта, успокойся, сейчас же успокойся, тише-тише, тихо, перестань», – говорит твой отец. Он пытается вынуть тебя из машины, но ты никуда не хочешь с ним идти. Начинается так хорошо знакомая мне битва между вами двумя. Мрачное побоище. Люди, которые проезжают мимо по бульвару, слышат твой крик. Они видят, как крупный мужчина пытается утихомирить ребенка, и это их беспокоит. Они начинают сигналить.
– Что вы делаете с ребенком? – кричат они из окон, проезжая мимо. – Оставьте в покое ребенка, психопаты!
Ты не привыкла сдаваться, моя девочка, но твой отец сильнее. После легкой рукопашной он умудряется туго завернуть тебя в одеяло, которое захватил с собой на случай, если понадобится полностью тебя обездвижить. Он спеленывает тебя очень туго, ты будто вся в сплошном гипсе. Выглядывает одно твое личико, чтобы ты могла дышать, а значит, и кричать. И ты кричишь без остановки, но все бесполезно. Твой отец кладет тебя на плечо и несет, как плотно скрученный ковер с орущим ребенком внутри. В лобби растут банановые деревья. Кабинет великого врача на одиннадцатом этаже. Мы садимся в лифт, и каждый раз, когда двери открываются на каком-нибудь очередном этаже, люди решают подождать следующего лифта. Приемная светила медицины заполнена детьми, которые тихонько сидят на коленях у мам. У всех на головах одинаковые кепочки с жестким козырьком. Когда одна девочка нечаянно стягивает кепку, я замечаю стальной проблеск, потому что с ее черепом соприкасается металлическая шапочка, яркая и сверкающая, как хромированная хлебница.
Я смотрю и не могу отвести глаз.
Мама девочки замечает мой взгляд и спешно надевает на дочь кепку.
– О, благодарю тебя, мама, – говорит ей ребенок. – Спасибо за помощь. Такая мама, как ты, – лучшее, что случилось со мной в жизни, о да, огромное спасибо моей мамочке.
– Послушай, милая, – говорит твой отец. – Посмотри, что ждет нас в будущем. Спокойный ребенок. Счастливый ребенок.
Мы проходим вперед без очереди, потому что у нас ребенок, склонный к деструктивному поведению. Медсестра проводит нас в смотровую, большую часть которой занимает гигантский контейнер, приставленный к стене, на котором написано БОКС БИОЛОГИЧЕСКОЙ БЕЗОПАСНОСТИ. Ты высвобождаешь лапку из одеяла и отрываешь контейнер от стены. На пол летит лавина зараженных шприцев. Мы быстро выходим из смотровой, пока ты полностью не освободилась от одеяла и не начала играть с грязными иглами. Снова оказавшись в приемной, мы видим мужчину, который не может быть никем, кроме самого доктора. Он выходит из другой двери. В свойственной его профессии манере человека, который все привык держать под контролем, он просит нас покинуть помещение, потому что орущий ребенок вызывает тревогу и обеспокоенность среди его пациентов. «Но как же наша консультация? – спрашивает твой отец. – Мы приехали аж из Сакраменто, все утро в пути. Вы наша последняя надежда, доктор Светило». Черты его лица необаятельно смягчаются. Вялым движением руки он приглашает нас в соседний кабинет, где по стенам развешаны дипломы в рамках, а еще стоит стеклянная ваза, полная леденцов. Ты постоянно принюхиваешься, Шуэтта, и благодаря этому я замечаю, что доктор пользуется одеколоном «Олд Спайс» и что тебе пора сменить подгузник. Великий доктор натягивает медицинские перчатки. Он жестом просит твоего отца уложить тебя на стальной стол. Я вот-вот заплачу. После того как твой отец освобождает тебя из плена одеяла, ты тут же вырываешься из его рук, и тебя рвет великому врачу на ботинки.
Великий врач смотрит на тебя так, будто ты тень на стене пещеры.
– Мамочка, мы поможем вашему сыну достичь колоссального прогресса, – говорит великий врач. – Вы все сами увидите. Результаты поражают воображение порой уже после первого сеанса. После одного-единственного посещения нашей клиники ваш сын будет спокойно сидеть и выполнять основные указания.
– Это дочь, – говорю я. – Ее зовут Шуэтта.
Ты начинаешь клевать ногу врача, пока тот благоразумно не прикрывает гениталии обеими руками.
– Папочка, помогите мне уложить вашего ребенка на кушетку, опля, – говорит врач.
Чтобы удержать тебя, нужны двое мужчин. Я не помогаю, потому что я на твоей стороне. Я хочу, чтобы ты царапала и кусала. Хочу, чтобы боролась и побеждала. Но в конце концов великому доктору удается прижать к столу твои маленькие ножки, а папе – широко раскрытые хрупкие ручки.
Заходит медсестра с огромным шприцем в руках.
– Что в этом шприце? – спрашиваю я.
– Не беспокойтесь, мамочка, – говорит врач. – В основном вода.
– Вода с чем?
– В основном без всего. Немного витамина Д. Чуть того, чуть сего. Совсем капелька производного бензисоксазола и производного пиразолил-алкил-пиперазина. О-хо-хо, эти названия химических соединений не так-то просто произнести, правда? Не переживайте. Совсем немного химии. Не беспокойтесь, мамочка. Все одобрено Управлением по контролю качества пищевых продуктов и медикаментов. Не за что переживать. Все в рамках подготовки мозга к следующей стадии.
– Следующей стадии?
– Вы же ознакомились с информацией о моей процедуре, мамочка?
– Она одобрена Управлением по контролю качества пищевых продуктов и медикаментов, – говорит твой отец. – Милая, не переживай. Перед нами ведущий мировой эксперт в области искусственного интеллекта.
– Прошу вас, мы предпочитаем использовать термин «синтетический интеллект», – поправляет его доктор. – В нем нет ничего искусственного. Но вы правы. После моей маленькой процедуры мозг вашего ребенка будет функционировать практически так же, как мозг любого другого ребенка.
Я начинаю понимать собственную роль в этой картине.
– А ну отдайте ее мне, чудовища! – кричу я.
Я с силой выхватываю тебя.
Я выношу тебя из кабинета и хлопаю дверью.
Ты перестала расти на шестидесяти шести сантиметрах и весишь меньше, чем ожидалось, потому что у тебя полые кости, но носить тебя на руках всегда было непросто, потому что ты не очень любишь сидеть на руках, разве что во время совместной охоты. В дневное же время ты полностью разбалансирована. В дневное время носить тебя на руках – все равно что удерживать стопку скользких поленьев. Однако на этот раз ты знаешь, что стоит на кону. Ты знаешь, что нам необходимо выбраться. Сегодня это вопрос жизни и смерти, совенок. Ты запускаешь свои длинные пальцы-палочки мне в волосы и не сопротивляешься, когда я уношу тебя из здания прямо в машину, потому что чувствуешь то же, что и я: мы бежим из района боевых действий.
К счастью, на улице нет ни одного бомбардировщика.
Мы сидим вдвоем в машине. Я бы увезла тебя отсюда, но ключи остались у твоего отца. Солнце бьет в закрытые окна, и вскоре нас изнутри очищает изнуряющей духотой. Я упорно смотрю в лобовое стекло, пока мой взгляд не натыкается на пару пальм в больших кадках на краю парковки, а когда я поднимаю глаза чуть выше, то различаю над пальмами в кадках грубое темное пространство нашего совместного будущего, которое задумчиво встает вдали.
Затем в поле зрения появляется торс твоего отца.
Он залезает в машину и хлопает дверью.
– Мне так стыдно, – говорит он. – Мне никогда в жизни не было так стыдно. С нас взяли полную оплату за консультацию, спасибо тебе большое. Тысячу сто баксов. Мы проделали такой длинный путь, оплатили тысячу сто баксов – и ради чего? Нужно было оставить тебя дома. Я мог бы и догадаться, что ты устроишь диверсию. Кажется, мне нельзя на тебя рассчитывать. Кажется, в этом вопросе я совершенно одинок.
Твой отец поворачивает ключ зажигания, и машина срывается с места.
– Ты чудовище, – говорит он.
Мы едем приблизительно час, и единственный звук в салоне нашей машины – это тихое сопение моей детки на заднем сиденье. Слава богу, она снова заснула. Это и понятно – столько впечатлений после посещения доктора Светила.
Я чувствую, как ярость мужа толчками надвигается на меня, в такт с биением вены на его правом виске.
– Я так устал, – говорит он. – Я на последнем издыхании. Я сыт по горло. И это после всего, что я сделал.
Он говорит это снова и снова, как короткую молитву, которую он повторяет по кругу. На самом деле он обращается не ко мне. Это очень интимный разговор с самим собой по дороге домой. Верхняя губа то и дело презрительно кривится от какой-то тайной мысли, и муж посмеивается про себя.
Через несколько минут он все же решает допустить меня в эту увлекательную беседу.
– Какого черта ты больше не играешь на виолончели? – ни с того ни с сего спрашивает он, а потом для веса ударяет кулаком по рулю.
– Не надо так громко. Ты разбудишь Шуэтту, – говорю я.
Теперь он дышит особенно интенсивно, раздувая ноздри.
– Ты от всего отказалась, да? – продолжает он. – Это так на тебя похоже, не так ли? Ты плевала на свою музыку. Плевала на меня! Плевала на нашу девочку!
Я могла бы рассказать ему, что моя виолончель лежит разбитая в щепки за запертой дверью моей студии, что крысы растащили ее струны, что теперь у меня деревянные пальцы, похожие на палочки, что покрытые оспинами и шрамами руки совсем ослабли. Могла бы рассказать, что у меня расстроены мысли, что сама идея о музыке – это воспоминание из давно забытого прошлого, спрятанного в ящике стола, потому что моя дочь заполняет собой каждый мой вздох и каждую секунду жизни.
Но я знаю: он задает мне совсем другой вопрос. Ему нет никакого дела до моей музыки. И никогда не было. Он перестал приходить на концерты сразу после нашей свадьбы, как будто их посещение с самого начала было не более чем частью ритуала ухаживания, который больше не требовалось соблюдать. Сейчас он злится на меня по какой-то другой причине.
– Я совсем тебя не понимаю! – говорит он. – Почему у тебя нет подруг? Почему нет никаких интересов? Почему ты постоянно такая вялая, такая усталая?
Он что, правда не знает, что значит быть мамой совенка?
– Что с тобой вообще творится, Тайни? – печально произносит муж.
– Не знаю, – отвечаю я.
Сказать еще что-то – сказать слишком много.
– Конечно, ты не знаешь, – с горечью говорит он.
Всего четырех слов ему оказалось достаточно, чтобы сообщить, какое несчастье я ему причиняю, какое отвращение к себе внушаю, когда он на меня смотрит, как сильно он зол, что я родила ему совенка, а не обычную девочку, которая умеет завязывать шнурки, играть в мячик во дворе, отвечать на его объятия или рассказывать, как сильно она любит своего папочку.
Теперь ему нечего больше сказать. Возможно, это навсегда.
Мы едем в полной тишине до самого дома.
Я вылезаю из машины. Вынимаю тебя из автомобильного кресла. Бедняжка. Ты вся грязная и измученная, ну и денек. Но сегодня все не так, как было на сессии терапии в технике суровая любовь. Сегодня ты не винишь меня в полнейшем крахе. Ты знаешь, это я спасла тебя в самый жуткий час. Ты награждаешь меня тихим квохтаньем, «ко-ко», что, вероятно, означает: «Спасибо, мама». Твой отец в гневе уходит, не считает нужным мне помочь, потому что ему нужно время посидеть и подуться у себя в комнатке над гаражом. И это так странно, совенок. Вместо того чтобы испортить мне настроение, как обычно бывает, когда твой отец что-то говорит или делает, его мелочность, его эмоциональные выпады, его бурное самовозвеличивание сегодня многое мне прояснили. Мне наконец становится понятно, как он ошибается на твой счет. Он ошибочно воспринимает буквально все. Единственное, в чем твой отец настоящий мастер, – так это в том, как подрезать тебе крылышки. Единственное, чего он хочет, – это превратить тебя в гротескную имитацию ребенка-пса. И все сомнения, которые твой отец много лет подряд обрушивал на меня, вдруг утекают прочь, а ко мне в вены, как после быстрого переливания, возвращается мощный материнский инстинкт.
Я твоя защитница.
Я твоя мама.
Сегодня нас ожидает яркая, великолепная охота. Кровавая и безупречная. Мы будем рвать, драть, жрать.
– Акка-так-так! – вопишь ты.
Мы предвкушаем славную охоту.
С наступлением темноты мы тихонько выбираемся из дома через маленькое окошко. Ночь безлунна, у нас обеих расширяются зрачки. Ты сидишь у меня на загривке, раскрываешь свои перепончатые руки, широко расставляешь пальцы-карандаши, как будто хочешь нести меня по воздуху. Ночь пахнет кровью, что напоминает мне о детстве в мареве, когда я охотилась на кроликов, вооружившись маленьким луком. Мы бежим и вдыхаем свежий колючий воздух, который постепенно сдувает с кожи воспоминания об ужасном дне в Малибу, и мы снова становимся свободны. Когда мы добираемся туда, где кончаются мощеные дорожки, ты пыхтишь и смеешься, а когда перед нами встает первый ряд берез, светящихся даже в такой темноте, ты издаешь первый за ночь настоящий совиный крик.
– Вперед, Шуэтта, – говорю я. – Куда бы ты ни повела меня, я следом.
Ты исступленно кричишь, всего один раз, и уносишься во тьму; ты почти летишь, а я предпринимаю жалкие попытки за тобой поспевать. Когда ты стала такой сильной и проворной? Когда научилась передвигаться так быстро и без усилий, почти по воздуху, иногда почти поднимаясь над кронами деревьев? Я теряю тебя из виду. Бегу через кусты ежевики. Бегу, подчиняясь инстинкту. Проходят часы. Луна встает и садится. Я теряюсь, но в конце концов замечаю смутное оранжевое сияние на востоке. Это не рассвет, это фонари вдоль шоссе. По ним мне удается сориентироваться. Я бреду вдоль русла реки, шлепаю по мелководью вверх по течению, ищу тебя взглядом. Я слышу вдалеке собачий лай, а может быть, сирену. Поскальзываюсь, падаю в грязь. Выползаю на берег через водоросли и бурелом, иду по кромке воды, ищу тебя. Слева густая дикая чаща леса. Справа – строгий орнамент ухоженных полей, длинные борозды сельскохозяйственных культур, закопанных в землю. Я вижу все. Я охвачена ликованием. Представляю тебя и твое великое приключение. Хочется завыть на луну.
Но потом я слышу леденящий душу крик.
Слышу его грудью, кожей, сердцем.
Я никогда не слышала ничего подобного и все же знаю – это моя ненаглядная дочь.
И вот я бегу, и поскальзываюсь в грязи, и листья мелькают, и меня выносит на открытое пространство, где я вижу тебя: ты зависла в воздухе – распластанная, безвольная. Сначала я ничего не понимаю. А потом замечаю сеть. Ты попалась в сеть, которую растянули, чтобы уберечь от птиц урожай. Вокруг тебя в сети запутались и погибли десятки мелких птиц. Ты в панике пытаешься высвободиться. Дергаешься так сильно, что висящие мертвые птички качаются и танцуют нелепый гротескный танец. Ты вспугнула мух. Тонкая нейлоновая леска врезается тебе в конечности, останавливает кровь. Ты очень напугана. Я пытаюсь тебя успокоить. Пытаюсь тебя распутать. Ш-ш-ш, Шуэтта. Ты изворачиваешься, отбиваешься от меня, запутываешься еще сильнее. Начинаем сначала. Я снова пытаюсь тебя успокоить. Пытаюсь отцепить тебя от сетки. Пытаюсь угомонить. На этот раз мне проще, потому что у тебя иссякли силы. Когда ты чувствуешь, что одна лапка на свободе, ты делаешь слепой выпад вперед, потому что испытываешь ужас. Я утешаю тебя – нежно, нежно. Я ласкаю тебя.
Я прижимаю тебя к груди, как младенца, – и ты наконец обращаешь на меня внимание.
Шуэтта, это я, твоя мама.
Теперь ты меня видишь. И успокаиваешься.
Ты затихаешь.
Ты позволяешь мне помочь тебе. Мы почти распутались.
Еще мгновение – и ты снова свободна.
На мой взгляд, ты не сильно поранилась, но тебя бьет дрожь.
Я глажу и ласкаю тебя.
– Я люблю тебя, Шуэтта. Теперь ты в безопасности.
Мы вместе медленно выдвигаемся к дому. Почти светло. Мы очень припозднились. Твой отец задом выгоняет машину с подъездной дорожки. Собирается на работу. Заметив нас, он выпрыгивает из машины. Держит телефон наготове. Звонит 911, чтобы за мной приехали жандармы. Ему никогда не понять. Я дрожу. Я потеряна. Он нас рассекретил. Бежит к нам навстречу.
– Шуэтта как-то выбралась из дома, – говорю я. – Я перепугалась и побежала за ней.
Все это нельзя назвать ложью, но и правдой тоже.
Я готовлюсь к его допросу.
– Тайни, ты сильно поранилась! – говорит муж.
Его голос искажен душевными муками, на лице читается страх.
– Я в порядке, – отвечаю я. – О ком стоит беспокоиться, так это о Шуэтте. Она испытала потрясение.
Он забирает тебя, совсем на тебя не глядя. Он смотрит только на меня. Он явно растерян. На самом деле с тобой все хорошо. Ты в безопасности, без серьезных повреждений. Это я вся липкая и в крови. Я испытываю такое облегчение, что опускаюсь на пешеходную дорожку. Твой отец присаживается рядом. Он снял свою белую накрахмаленную рубашку и теперь прижимает ее к моему лицу, чтобы остановить кровотечение.
Ты смотришь на меня мягким и ласковым взглядом, пока не приезжает скорая помощь.
Честно говоря, недавние события меня сильно подкосили. Уже несколько недель я принимаю антибиотики и болеутоляющие. Лицо чешется. Я часами и даже днями лежу на своем диванчике. Заглядывая в зеркало, я понимаю, что от нашей последней ночной охоты у меня останется стильный дуэльный шрам. Твой отец взял отпуск за свой счет, чтобы заботиться о нас с тобой. Он вызывает мне врача за врачом. Тебя я почти не вижу. Я чувствую, как на меня со всех сторон напирает зловещее облако. Я боюсь за тебя. Боюсь за себя. Наша волшебная жизнь, полная ночного ликования, начинает рассыпаться. Ничто не вечно под луной. Я знаю это по опыту. Днем я теперь глубже сплю благодаря болеутоляющим средствам, в мыслях стало темнее, я совершенно утратила ориентацию в пространстве, но вот сегодня я лежу на диванчике и уже собираюсь проснуться, и первый вопрос, который возникает у меня в голове, стоит мне взглянуть на тебя, таков: «Разве я с утра не одевала тебя в розовый спортивный костюмчик? Тогда почему теперь на тебе это парадно-выходное платье с цветочным узором?»
Твой отец спешит развеять мои тревоги.
– Не беспокойся насчет розового костюма, милая. У Шарлотты случилась небольшая авария, пока ты спала. Ничего страшного. Костюмчик в корзине для грязного белья. И слушай, я кое-что сварганю нам на ужин.
Твой отец никогда ничего не готовит. Он что-то явно задумал.
– Я не голодна, – отвечаю я.
Врачи говорят, я иду на поправку. Но на меня беспрестанно давит подозрение, что твой отец продолжает поиск подходящего способа тебя починить, особенно теперь, когда я временно отошла на второй план. К тому же я не уверена, что он дает тебе свежее мясо. Волнуюсь, что внезапная смена рациона не пойдет тебе на пользу. Мне кажется, он пользуется тем, что я вышла из игры. Еще как минимум пару дней, пока зарастают мои раны, я не смогу исполнять свои материнские обязанности так, как хотела бы. Твой отец никогда не отступает, особенно от того, в чем неправ. Я представляю, как он один увозит тебя к доктору Светиле. Представляю, как подкупает других врачей, чтобы они согласились производить над тобой свои опасные эксперименты. Возможно, он дает тебе нелегальные лекарства и пичкает гомеопатическими дозами фекалий и прочих непроверенных веществ – и не сообщает мне об этом.
Когда я настаиваю на том, чтобы он сказал мне правду, муж пытается меня успокоить.
– Разумеется, все не так, – говорит он. – Я бы так никогда не сделал. Мы команда. Это все твоя глупая паранойя. Успокойся. Отдохни. Ты еще не набралась сил, дорогая. Ты не мыслишь ясно.
Бла-бла.
Послеобеденный сон становится все длиннее, и я просыпаюсь еще более утомленной, чем была. У меня легкая форма нарколепсии, обусловленная стрессом. А может быть, это твой отец меня подпаивает. Вероятно, он добавляет к назначенным мне лекарствам «чуть того, чуть сего». Чуть того, чтобы прогнать мои тревоги. Чуть сего, чтобы убрать меня с дороги. Капелька фенобарбитала. Щепотка диазепама. Граммулька стрихнина из коробочки, которую я храню под раковиной, чтобы крысы не плодились. А может быть, во мне и правда говорит моя глупая паранойя, как утверждает твой отец. Это больше похоже на правду, да, совенок?
Иногда я слушаю свои спутанные мысли и думаю, что твой отец прав.
Иногда я просыпаюсь, чую от тебя легкий медицинский запах, и мне начинает казаться, что твой отец куда-то возил тебя, не спросив.
Иногда на лице у твоего отца появляются свежие царапины, как будто вы с ним недавно подрались, или у тебя в волосах оказывается липкая, как клей, субстанция, как будто тебе только что сделали снимок головного мозга и к голове присоединяли электроды, а твой отец не успел как следует тебя отмыть прежде, чем я открыла глаза.
Я не доверяю твоему отцу.
Когда ты начинаешь проявлять признаки ускоренного развития, я понимаю, что мои подозрения были небеспочвенными и что твой отец за моей спиной подвергает тебя какому-то новомодному лечению, что он воспользовался моим временным нездоровьем, чтобы затолкать в тебя еще несколько «исправлений», пока я окончательно не выздоровела.
Ты не умеешь говорить и, возможно, никогда не сможешь произнести ни слова, но однажды оказывается, что ты знаешь все буквы алфавита.
– Где буква О? – спрашивает твой отец, и ты вынимаешь пальчик изо рта и показываешь на букву О в тканевом букваре. – А где Б? Покажи букву Т, – просит он.
И ты ни разу не ошибаешься.
За этим следует еще одно потрясение. Через несколько недель после того, как ты научилась показывать буквы алфавита, ты начинаешь писать. Невероятно. Ты за всю жизнь не произнесла ничего, кроме «ко-ко» и «хс-с-с», но при этом уже пишешь буквы. Весь день ты ковыляешь по дому и пишешь на полу толстым куском мела. Гладкие доски на полу в гостиной – твоя любимая поверхность для письма. Ты пишешь вертикально, в столбик. Может показаться, что ты производишь цепочки бессмысленных символов, но я в этом не уверена. Прописную «А» ты пишешь вверх ногами, так что она похожа на египетский иероглиф, обозначающий голову коровы. Твой отец переписывает твои письмена к себе в блокнот. Чего я так боюсь? Почему эти удивительные скачки в развитии кажутся мне такими противоестественными, если я видела своими глазами и приняла как данность твои чудесные успехи в охоте, убийство добычи единственным, идеальным ударом клюва?
Я решаю, что неправильно так волноваться насчет твоего развития только из-за того, что ему радуется твой отец.
Я напоминаю себе, сколько раз я недооценивала тебя за несколько лет со дня твоего рождения.
Как говорит твой отец, «когда речь идет о нашей девочке, невозможно – это слово оскорбительное».
Я знаю, что сплю, но не могу проснуться. Я чувствую себя беспомощной, как будто не могу выбраться из-под половой доски. Псы-соседи по очереди подкладывают сверху камни, еще и еще, они придавливают мне грудь. Они будут подкладывать камни до тех пор, пока не убьют меня. В последний момент я все-таки с неимоверным усилием открываю глаза и вижу тебя. Ты сидишь на коленях у своего отца в противоположном конце комнаты с прямой спиной и несвойственным тебе спокойствием. У тебя на голове маленькая кепочка, ты неотрывно смотришь на меня. Обычно ты никогда не смотришь на меня так внимательно. И никогда не сидишь на коленях у отца. Ты вообще не сидишь. Сейчас ты напоминаешь мне куклу чревовещателя. Твое тело словно сделано из дерева. Это что, сон? Я сплю? Я стала жертвой сонного паралича? Меня страшно беспокоит то, как ты сидишь с прямой как струна спиной на коленях у отца. Я смотрю на тебя, а ты – на меня. Я словно гляжу в пустой ящик.
Я присаживаюсь на кровати.
– Ты что-то сотворил с нашим совенком, – говорю я.
– Не глупи. Я никогда не сделал бы нашей девочке больно.
Он что-то недоговаривает.
– Что ты сделал с Шуэттой? – спрашиваю я.
– Мы об этом с тобой говорили. Это процедура доктора Светила, – отвечает он.
– Процедура доктора Светила?
– Да. Маленькая процедура. Он наделил Шарлотту синтетическим интеллектом. Благодаря ему мозг приходит в порядок. Тебе это известно. Ты подписывала бумаги. Мы обсуждали это много дней, лет, мы сто лет это обсуждали. Нам повезло, что Шарлотту включили в группу испытуемых в этом году. Милая, мы об этом разговаривали. Доктор Светило беспокоился, что Шарлотта уже слишком взрослая, но МРТ дала надежду, что еще не поздно. Он говорит, чем младше ребенок, тем лучше результат. Посмотрим, что выйдет, да? Бла-бла-бла. В любом случае все уже сделано.
Я не кричу, не визжу. Я произвожу такой вот звук: «Ах, ах, ах».
– Не надо делать вид, что ты удивлена, – говорит муж. – Дальше нам придется поработать над ее внешним видом. Я уже связался с пластическим хирургом, который утверждает, что есть все шансы соорудить Шарлотте нормальный нос. Нужно будет только взять кусочек бедренной кости на переносицу.
Каждый раз, когда я делаю вдох, получается такой звук, как будто умирающий бык испускает дух.
Каждый раз, когда я делаю выдох, получается такой звук, как будто я уже мертва.
– Результаты этой терапии неоспоримы, – говорит твой отец. – Милая, успокойся, не пугай ее своими выкрутасами, мы же это обсуждали. Столько раз обсуждали. Я знаю, ты не всегда помнишь ежедневную рутину. Знаю, ты больше про общую картину. В нашей семье ты мечтатель. За это я тебя и люблю. Мы с тобой вместе, ты и я. Мы сделали это для нашей девочки. Наконец-то сделали.
– Я подписывала бумаги?
– Почему же ты не должна была их подписать? Мы же оба хотим лучшего для нашей девочки.
В глазах моего мужа надежда и любовь.
Твои же глаза словно сделаны из дешевого стекла. Череп наполовину обрит. За ухом проходит длинный электрошнур – и исчезает внутри черепа. Голова прикрыта металлической шапочкой, яркой и сияющей, как хромированная хлебница.
– Шуэтта? – шепчу я.
– Привет, мама, – отвечает она.
Я закрываю глаза. Потом открываю. Ничего не изменилось. Он что, сделал тебе лоботомию? Похоже на то. Я не вижу твою личность. Безучастно слушаю объяснения твоего отца: в твоем черепе просверлили две дырки – две малюсенькие, едва заметные дырочки, говорит он, – и через них великий доктор Светило просунул внутрь коробочку с синтетическим интеллектом, а потом прикрыл тебе голову симпатичной хромовой крышкой, чтобы иметь доступ внутрь, когда потребуется обновление.
– Все одобрено Управлением по контролю качества пищевых продуктов и медикаментов, – добавляет твой отец.
Я почти не слышу бла-бла твоего отца, потому что летучие мыши и бандикуты пронзительно кричат у дверей, кролики вопят на чердаке, тупайи неистово шуршат у себя в гнездах. Я слышу их завывания и дикие протесты. Мне холодно. Я вся изо льда. Пальцы посинели, потому что вся кровь прихлынула к сердцу.
– Ничего опасного, все прошло испытания, – говорит твой отец. – Это всего лишь устройство, моделирующее человеческую речь. Милая моя, прошу тебя. Мы родились со всеми необходимыми для жизни навыками. Только некоторые родились без них. Не стоит расстраиваться. Если бы мы не дали нашей девочке шанс на нормальную жизнь, кем бы мы были? Это же жестокое обращение с детьми. Все равно что лишать диабетика инсулина. Или не давать воды разгоряченному псу. Все уже случилось. Мы вылечили ее.
– Шуэтта? – говорю я. – Любимая моя.
– Никого нет дома, – произносишь ты.
– Господи, ты хоть слышишь? Она же разговаривает, – говорит твой отец.
– Вынь эту коробку у нее из головы, – говорю я. – Немедленно вынь.
– Как это на тебя похоже. Ты плевать хотела на чудеса, – отвечает он. – К концу года наша девочка будет разговаривать как нормальный ребенок.
Меня словно парализовало. Я ничего не соображаю.
Твой отец подносит тебя и усаживает ко мне на колени.
– Это она, наша сладкая девочка, – говорит он. – Прошу тебя, милая, мы же с тобой столько разговаривали. Я услышал твои доводы. Потом ты услышала мои. Мои доводы верны. Мы проходим этот путь вместе. Посмотри на нашу дочку, любимая. Послушай, как она говорит.
– Мама так меня поддерживает, – говоришь ты. – Такая мама, как ты, – это лучшее, что может случиться в жизни ребенка, о да, огромное спасибо моей мамочке.
– Вот видишь! – говорит твой отец. – Нужно заниматься с ней каждый день. Будем задавать вопросы вот по этому списку, пока она не поймет, что от нее требуется.
Он протягивает мне копию списка вопросов. Я отмахиваюсь от него.
– Вопрос первый, – говорит твой отец как ни в чем не бывало. – Как тебя зовут, малышка?
Он произносит каждое слово очень отчетливо.
– Я не девочка, – говоришь ты. – Я совенок из Америки.
– Ты девочка.
– Я совенок из Америки!
– Оставь ее в покое, – говорю я.
– Ты девочка, – говорит твой отец.
– Ты девочка, – отзываешься ты.
– Нет, – терпеливо продолжает твой отец. – Я мужчина, и я твой папа. А ты девочка. Тебя зовут Шарлотта. Вопрос первый: как тебя зовут, малышка?
Ты зажмуриваешься и издаешь такой знакомый вопль. Мое сердце взмывает ввысь.
– Слушай, Тайни, ты можешь ей помочь, я точно знаю, – говорит мне твой отец. – Ты ее мама. Почему бы тебе не успокоить ее и не посмотреть одним глазком на список вопросов? Ну же, не расстраивай ее. Не могу поверить, что ты не рада успехам. Понимаю, ты шокирована. Перед нами чудо, вот что это такое. Прошу тебя. Она проводит с тобой больше времени, чем со мной. Она привыкла к твоей речи. Научи меня.
Он снова пытается всучить мне чертов список вопросов.
– Просто попробуй, задай ей вопрос, – говорит твой отец. – Возьми список. Вопрос второй, например.
– Нет, – отвечаю я.
– Бери, бери, – настаивает он.
Я хватаю из его рук листок, мну его и швыряю на пол.
Он поднимает его и разглаживает.
– Вопрос второй. Что ты думаешь о своей маме? – произносит он.
– Мама так меня поддерживает, – говоришь ты. – Такая мама, как ты, – лучшее, что может случиться в жизни ребенка, о да, огромное спасибо моей мамочке.
Ты посасываешь коготок, как в тот день, когда появилась на свет.
– Умница! – говорит твой отец.
Когда ты начинаешь отвлекаться, он хлопает в ладоши.
– Шарлотта! Слушай! Я здесь, моя девочка! Слушай! Посмотри на меня! – говорит он. – Вопрос третий. Что ты думаешь о своем папе?
– Мой папа очень красивый. Он самый добрый, смелый, милый, он самый замечательный человек в моей жизни.
– Боже, – произносит он. – Думала ли ты когда-нибудь, что наступит этот день, моя дорогая? А теперь улыбнись нам, Шарлотта, раз-два-три! Мы здесь! Посмотри на нас! Шарлотта! Улыбнись!
– Улыбочку-Шарлыбочку! – кричишь ты.
– Улыбнись, Шарлотта! – повторяет твой отец. – Покажи мамочке, как ты счастлива!
– Пока! – говоришь ты.
– С тобой все хорошо, Шуэтта? – спрашиваю я.
Ты закрываешь глаза и издаешь неприличный звук губами.
– Господи, да ты уже все испортила, – говорит твой отец. – Задала вопрос, которого нет в списке. Посмотри, она сразу ушла в себя. Нужно придерживаться списка вопросов.
Он забирает тебя у меня с коленей.
– Спасибо, папа! – кричишь ты.
– Вот умница! – отвечает твой отец.
Ты выплевываешь погадку на его белоснежную крахмальную рубашку, а потом начинаешь изо всех сил тянуться ко мне, пока отец наконец не возвращает тебя ко мне на колени. Ты проверяешь все знакомые тебе мягкие места на моем теле и вдруг начинаешь плакать, пронзительно, по-собачьи. Никогда не слышала, чтобы ты так плакала. Господи боже, что они с тобой сделали? Как я могла такое допустить? Теперь что-то тикает у тебя в мозгу, стирает все совиные мысли и заменяет их на мысли собачьи.
Но я тебя им не отдам, Шуэтта. Сегодня вечером, когда твой отец уйдет спать, я задам тебе все самые важные вопросы, а потом мы вместе выйдем в ночь, постараемся избегать сетей и других препятствий, созданных человеком. И вот тогда-то ты вспомнишь, кто ты такая.
Когда твой отец засыпает, я тихонько захожу к тебе в комнату и бужу тебя. Я ощущаю слабость, но полна решимости. Сырое мясо поднимет нам настроение. Свежая кровь пробудит тебя от собачьего сна.
– Шуэтта, – шепчу я. – Просыпайся. Уже стемнело. Нам пора.
Ты потягиваешься и вздыхаешь.
– Ох, мамочка, – говоришь ты.
Поразительно слышать от тебя собачьи слова.
– Я не могу никуда пойти с тобой, глупышка, – говоришь ты.
– Почему же? Пойдем!
– Папа говорит, что мне нужно оставаться здесь.
– Твой папа спит.
– Я тоже сплю, – говоришь ты.
Ты закрываешь глаза и больше их не открываешь, а когда я пытаюсь взять тебя на руки, ты клюешь меня в кисть в качестве предупреждения. И на этом все заканчивается.
Следующей ночью я предпринимаю еще одну попытку.
– А сейчас, Шуэтта? Почему бы нам не сходить в темный лес сегодня, моя милая?
– Ой, мамочка. Я именно там, где мне нужно быть.
– Ты счастлива, малышка?
– Ты же видишь, я очень-очень счастлива, – говоришь ты.
– Тогда пойдем погуляем, – отвечаю я.
– Мама так меня поддерживает, – говоришь ты. – Такая мама, как ты, – лучшее, что может случиться в жизни ребенка, о да, огромное спасибо моей мамочке.
Я протягиваю к тебе забинтованную руку. Ты не бросаешься в атаку. Я пытаюсь взять тебя на руки, и ты не сопротивляешься. Сидишь тихо, пока я обнимаю тебя и плачу. Как сильно я скучала.
– Ты готова? Идем. Темно. Папа спит.
– Нет. Ты плохая. Ты плохо на меня влияешь.
– Пожалуйста. Твой папа спит. Он тебя не хватится.
– Сама ты не хватишься.
– Ты меня пугаешь, Шуэтта.
– Огромное спасибо моей мамочке.
– Я люблю тебя, Шуэтта.
– Нападу, полосну, – говоришь ты. – Чик-чирик. Мама так меня поддерживает. Папа очень красивый. А когда уже можно распороть тебе горло?
Когда я в третий раз бужу тебя ночью и снова приглашаю выйти со мной на ночную прогулку, ты спрашиваешь: «Куда?» И хотя меня все так же поражает то, что с твоих хитиновых губ слетают собачьи слова, я чувствую слабый укол надежды.
– Пойдем, увидишь. Сможешь пойти, куда захочешь, и вернуться обратно, когда пожелаешь.
– А что скажет папа?
– Он не узнает.
Ты обдумываешь мой ответ.
– Ладно, – говоришь ты.
Мы выскальзываем из дома и направляемся в твое любимое некогда местечко для охоты, сразу за линией берез, где новостройки еще не успели поглотить дикий лес. Сегодня, милая моя, я уберегаю тебя от смертельно опасной сети.
Ты не слезаешь с моих рук. Ты беспомощна, как новорожденная.
Ты не помнишь, как хватать и умерщвлять, как беззвучно поджидать в засаде добычу.
– У-ля-ля! – говоришь ты. – Все в порядке! Ой, вот мячик! А это чашка! А там кукла! Да! Пора прибраться! Везде прибраться! У-ля-ля, не уроните ложки! Ты и мухи не обидишь! Никогда не обидишь! Ты хорошая! Ты в порядке!
Ты смотришь на меня, и в твоих глазах читается ужас.
Женщины всего мира, вам знакомо это чувство, когда вы смотрите на своего смертельно напуганного ребенка и не можете ему помочь?
Знакомо это чувство, самое страшное на свете?
Среди вас есть мамы?
От совы в тебе не осталось и следа. Доктор Светило победил. Твой отец победил. Ты полностью копируешь идеального пса. Прежние радости больше тебе не интересны. Ты больше не наслаждаешься сырой пищей, предпочитаешь пюре. Умеешь пользоваться ложкой и не роняешь ее на пол. Научилась правилам поведения за столом. Ты тихая, кроткая, ты больше ни на кого не бросаешься. Когда звонит твоя бабушка, твой отец подносит телефонную трубку к твоему лицу, и ты вступаешь в разговор. «Где ты, бабуля?» – спрашиваешь ты тонким собачьим голоском, и я слышу, как она отвечает баритоном заядлой курильщицы: «Ну как же, сладкая зайка, я же в своем уютном домике! А когда ты приедешь к бабушке в гости?» И ты отвечаешь: «О, как я буду счастлива побыть в гостях у моей бабушки!» Я чувствую, как ты день за днем ускользаешь от меня. Ночами я не могу разбудить тебя. Ты бормочешь что-то во сне и переворачиваешься на другой бок.
Я стараюсь по крайней мере поддерживать прежний дневной распорядок дня. Вожу тебя в наш любимый парк через дорогу, чтобы ты полазила по площадке, которую любишь с самого раннего детства. Но когда мы приходим на площадку, вместо визга, крика и подвижных игр, вместо игривых выпадов с острым коготком в сторону других детей ты произносишь взвешенные собачьи слова: «Мне скучно, мамочка. Здесь нет ничего интересного. Почему мы все время делаем одно и то же? Почему ты не даешь мне делать то, что я люблю?»
– Я как раз даю тебе делать то, что ты любишь, – говорю я. – Ты ошибаешься. На самом деле ты очень любишь приходить в этот парк. Любишь забираться туда, куда не могут залезть другие дети. Любишь посматривать с самой верхней планки и радостно ухать, пока я жду тебя внизу.
– Все это мне не нравится. Это ты любишь так проводить время, мамочка.
– И ты тоже, Шуэтта. И всегда любила.
– Я люблю тебя, мама, – говоришь ты. – Это тебя я люблю. Моя мама так меня поддерживает. Мой папа очень красивый. Сегодня замечательная погода.
Я подумываю о том, чтобы снова взять тебя с собой в церковь. Так это убого – обращаться к религии в самые темные моменты бытия, но так уж выходит. Я пересматриваю свое решение больше никогда туда не возвращаться. Я даже начинаю воображать, как церковная община научит тебя почитать мать твою. А то что-то ты совсем забыла, как это, дорогуша.
– В воскресенье я пойду в церковь, и ты пойдешь со мной, – говорю я.
– Я не хочу туда идти. Ненавижу церковь и тебя ненавижу, – отвечаешь ты.
Это так напоминает поведение нормального ребенка-пса, что твой отец поднимает восторженный взгляд.
– Эй, малышка, давай-ка не пререкайся, – говорит он. – Дети должны слушаться родителей.
В воскресенье мы отправляемся в церковь. На самом деле я туда не хочу. Хочется в кои-то веки выиграть в споре. Утром твой отец с радостью соглашается подвезти нас, потому что ты постоянно повторяешь: «Я люблю тебя, папа». Он весь светится отцовским счастьем. Я же по дороге размышляю о назначении своей жизни. Думаю о том, что каждое наше слово и каждая мысль с самого рождения внушаются нам каким-то особым устройством, моделирующим человеческую речь, с которым мы все рождаемся. Что, если всеобщая уверенность в том, что мы думаем оригинальные мысли, – это не более чем счастливое заблуждение? Я размышляю, не запрограммированы ли мы с рождения на определенное поведение и на определенные слова. Может быть, твой отец прав и синтетический интеллект – это именно то, что тебе нужно для жизни. Ты сидишь у меня на коленях и бесперебойно болтаешь: «Вот корова. Я люблю бананы! Дам-дам-брр». Ты не любишь бананы. Бананы тебе отвратительны. Что, если вся жизнь – это сплошное отдаление от собственного «я»? Что, если школа и сигналы общества выковывают новых, более удобных нас? Могу ли я доверять мысли, которая сейчас пришла мне в голову? Моя ли это мысль? Я начинаю учащенно дышать. Пытаюсь успокоиться, напевая вторую часть «Немецкого реквиема» Брамса, ту, в которой хор провозглашает: «Denn alles Fleisch, es ist wie Gras» [5]. Мое дыхание замедляется и становится глубже по мере того, как музыка волнами заплывает ко мне в сердце, и я восстанавливаю равновесие.
Твой отец останавливается у обочины, ждет, пока мы выйдем, и уезжает.
Возможно, прихожанки вспомнят, как ты пыталась выклевать глаз женщине в синем костюме в прошлое посещение, и забросают нас камнями. А может быть, я неправильно восприняла случившееся в тот день. Возможно, после долгих молитв и размышлений та женщина в синем костюме решила даровать тебе прощение, как учил ее Иисус Христос. Возможно, она все это время ждала нашего возвращения, чтобы лично сказать нам, что она простила наши прегрешения.
Той женщины в синем костюме нигде не видно. Я расстроена, что зря потратила на нее столько размышлений.
К нам навстречу выходит безымянный зазывала.
– Добро пожаловать, добро пожаловать, – говорит он.
– Я люблю папочку, – говоришь ты. – Мой папа очень красивый.
– Какая у вас славная девчушка, – отзывается зазывала. – Любит своего папу.
Через высокие дубовые двери он проводит нас в церковь и усаживает в первом ряду. Ты по-прежнему самый необычный ребенок из всех присутствующих, идешь с огромным отрывом, а окошко за алтарем все так же украшено стандартным современным изображением воскресшего Христа с голубкой в руке. Гигантская купель перед алтарем тоже ничуть не изменилась – в ней свободно может поместиться взрослый человек. В такой купели можно утонуть. Люди заполняют помещение церкви. Играет орган. Вступает хор. Из секретной дверцы появляется тот же самый пастор. Бла-бла. За каждой репликой пастора следует ответ. Кто-то плачет, кто-то скрежещет зубами. «Примите, ешьте, это Тело Мое», – говорит пастор, и сердце начинает стучать учащенно в моей груди, стоит мне ощутить в тебе напряжение от этих грубых, но уже знакомых слов. Ты выдаешь свою истинную суть, совенок. Несмотря на дерьмовое устройство, засунутое тебе в голову с согласия отца, хищные инстинкты никуда не делись.
Наступает момент поднести тебя к алтарю для благословения.
Пастор производит миропомазание.
Вдруг он замирает.
Что-то не так.
Пастор наклоняется к тебе и заглядывает прямо в глаза.
– Ребенок не в себе, – поучающим тоном провозглашает пастор. – Нечто препятствует проявлению ее духа. Некое зло.
Он поворачивается к своей пастве и громким голосом произносит:
– Помолимся, братья и сестры, за вскрытие правды! Помолимся за то, чтобы дух этого ребенка вернулся в тело ее! Ибо ею завладел дьявол!
Ты сидишь у него на руках. Ты смотришь на него в изумлении.
– Есть в этом ребенке нечто чуждое, нечто холодное! Я чувствую это в душе его! – кричит пастор.
– Оно в голове, – говорю я.
– Изыди, дьявол, изыди! – произносит пастор.
– Изыди, дьявол! – кричат верующие.
Я чувствую, как из меня тонкими зелеными побегами прорастает надежда, и я выкрикиваю вместе со всеми: «Изыди, дьявол, изыди!» Вдруг без предупреждения пастор погружает тебя в воды купели (неужели без этого и правда не обойтись?). Он несколько секунд удерживает тебя под водой, а потом еще несколько секунд. Я пытаюсь спасти тебя от утопления, но пастор отодвигает меня свободной рукой. Честно говоря, ты не очень-то борешься. По всей видимости, ты даже счастлива. Я гоню прочь все сомнения. Я молюсь и кричу с остальными прихожанами, потому что так же, как они, желаю изгнать из тебя дьявола. Я хочу, чтобы ты снова стала ребенком, который нуждается во мне. Хочу верить.
Пастор вынимает тебя из купели.
Несколько секунд я смотрю на тебя и узнаю. На эти несколько секунд ты почти полностью становишься собой. Я вижу по глазам, совенок. Какое чудо. Передо мной ты. Ты снова стала собой. Ты моя судьба, моя насущная потребность. Ты мое пристанище, когда я ощущаю себя потерянной, и если я потеряю тебя, то погибну. Фантастичны твои взлеты и падения, и я счастлива, что имею возможность их наблюдать.
Твой взгляд мертвеет.
Ты начинаешь плакать по-новому, по-собачьи.
Я снова тебя теряю.
– Ну же, ну, – говорит пастор. – Я слышу тебя, малышка.
Он гладит тебя по спине, пока ты не отрыгиваешь прямо ему на плечо.
– Помолимся, – говорит пастор, и служба продолжается.
Я так расстроена.
Когда твой отец приезжает за нами, а ты вся мокрая и пахнешь рвотой, он говорит: «Господь всемогущий, что эти говнюки с ней сотворили?» Он берет тебя на руки, и ты не сопротивляешься.
– Я люблю тебя, Шарлотта, – шепчет он в твое маленькое лохматое ушко. – Теперь ты в безопасности, моя милая. Теперь я о тебе позабочусь.
Как тебе хорошо известно, совенок, с тех пор как ты родилась, твой отец ни разу не брал нас с собой на Ежегодное Летнее Барбекю, а также на Застолье по случаю Дня благодарения, несмотря на то, что я каждый год умоляла его принять тебя в семью, стоять за тебя горой, любить тебя как свою родную дочь и возить на эти семейные сходки. Меня безмерно раздражало, что твой отец каждый год настаивал на том, что поедет один, оставляя нас дома как изгоев, как будто ты не прекрасное дитя, а какая-то досадная ошибка, существо с поломкой.
Но теперь, когда у тебя есть синтетический интеллект, его отношение к тебе кардинально изменилось. Теперь ему кажется, что ты готова стать членом его семьи. Он всем хочет тебя показать и похвастаться. Теперь, когда ты научилась произносить несколько собачьих слов, твой отец может закрыть глаза на твою вопиющую совиную природу. Теперь, когда ты говоришь: «Я люблю тебя, папочка!» – в нем зарождается надежда, что твои бабушка с дедушкой, а также тети и дяди примут тебя, что твои двоюродные братья возьмут тебя с собой играть. И ничего, что ты никогда не вырастешь и навсегда останешься не крупнее пакета для покупок. Ничего, что ты ковыляешь и ползаешь. Ничего, что ты по-прежнему время от времени пытаешься выклевать глаз своему отцу. Для него это сущие пустяки, ведь теперь ты можешь сказать ему: «Я люблю тебя, папа!»
Я чувствую внутри себя сопротивление.
Слышу свой собственный голос, который говорит:
– Нет, ты не возьмешь ее с собой. Я тебе не позволю.
– Да ладно! Ты серьезно? – отвечает твой отец. – Ты каждый год просила меня взять ее с собой, а теперь хочешь оставить ее дома?
– Все так. С чего это ты захотел отвезти ее туда сейчас, а раньше считал недостаточно хорошей, чтобы представить семье?
– Да что с тобой такое? – говорит твой отец. – Я правда не понимаю, какого черта с тобой творится? Ты с ума, что ли, сошла? Я хочу взять ее с собой, потому что боюсь теперь оставлять с тобой наедине! Ты что, не понимаешь? Что ты ей говоришь! Что с ней делаешь! Поверить невозможно! Мне кажется, ты за месяц ни одной тарелки не помыла! А ванную, по моим подсчетам, ты уже целый год не моешь! В холодильнике тухнет мясо! В ванной воняет дохлыми крысами!
– Замолчи, – говорю я.
– Дохлыми крысами! – кричит он. – Мне до лампочки. Мне уже вообще все равно. Оставайся дома, раз тебе так хочется. А ее я забираю с собой. Может быть, хоть уберешься, пока нас нет. Или примешь душ ради разнообразия. А я отвезу Шарлотту на праздник.
– Тебе этого хочется, так ведь? – говорю я.
– Все, я устал от этого спора, – говорит твой отец. – Ты слетела с катушек. Я везу дочь к своим родителям. Можешь ехать с нами. Или остаться дома. Дело твое.
Вот и свершилось. Наша маленькая семья прямо сейчас едет на Ежегодное Летнее Барбекю. Ты наконец познакомишься со своими двоюродными братьями, тетями и дядями – и они сами сделают выводы. Мы подъезжаем по полукруглой подъездной дорожке к просторному старому дому, в котором твой отец провел детство. Твои кузены плещутся в бассейне в этот летний денек в Калифорнийской долине. Дяди ожидают приезда твоего отца, чтобы, как водится, начать свою полную озлобления партию в волейбол. Свекр и свекровь стоят на крыльце, как высокопоставленные пришельцы. Спасенные свекровью дикие птицы сгрудились на подъездной дорожке. Раньше стая была не такой многочисленной: все время, что мы не виделись, свекровь методично брала под крыло бесхвостых павлинов, диких индюшек с таким количеством картечи в теле, что тяжело ходить. Птицы расступаются, пропуская нашу машину, потом вновь соединяются позади нее и идут за нами стройными рядами. Мы процессия печальных калек. По дороге ты выбралась из новенького, совершенно бесполезного адаптированного кресла и теперь спишь у меня на коленях. Подгузник протекает. Твой отец глушит мотор. Я выхожу из машины, по-прежнему держа тебя на руках. Птицы, которых приютила у себя свекровь, обступают меня и начинают молитвенно клевать мои голые ступни. Свекровь обращается к нам с крыльца снисходительно и учтиво, но при этом вся трясется от распирающих ее чувств. Ее улыбка – демонстрация оскала с целью примирения. Ее муж тоже улыбается, но в его случае улыбка выходит немного рассеянной, и виной тому семантическая деменция. Я воспринимаю улыбку старика-свекра как просьбу о прощении за тот случай в роддоме, когда ты только родилась, а он пытался вырвать тебя у меня из рук. Твой отец легко взбегает на деревянное крыльцо и с громким чмоканьем целует обоих родителей в щеки. Свекровь начинает разговор со своим сыном с рассказа об одном онлайн-исследовании, которым она увлечена в последнее время. Оно касается врожденных патологий. Вскоре она переключается на тему метаболических аномалий и нарушений работы мозга, вызванных сельскохозяйственными пестицидами в питьевой воде, а ведь я еще не успела взойти на первую ступеньку ее крыльца. Выныривая из бессодержательных зарослей ее аргументов, я слышу вкрадчивое рычание и враждебный шепот. Затем я понимаю, что слышу музыку в записи, доносящуюся из дома. Это «Весна священная» Стравинского, но не каноничное симфоническое исполнение, а в четыре руки на фортепиано. Стравинский и Дебюсси любили играть эту версию «Весны священной» на частных приемах, и самые громкие моменты исполняли с таким упоением, что нередко у фортепиано рвались струны. Когда-то я отправила эту пластинку родителям мужа в качестве жеста доброй воли. Скорее всего, сегодня они впервые ее включили, чтобы проявить свое гостеприимство. Несмотря на эту искупительную жертву, я все еще не простила их за возмутительную демонстрацию власти в роддоме в день твоего рождения. Я недостаточно трезво мыслю, чтобы хоть в малейшей степени заботиться о манерах. Я преодолела одиннадцать миль в машине с гадящим совенком на коленях, поэтому мы обе, и я, и моя дочка, выпачканы с головы до ног. Нам нужно привести себя в порядок. У нас задеревенели конечности. Дикие птицы, спасенные свекровью, причитают на лужайке, пересказывая историю своей чахлой жизни. В последнее время я совсем не чувствую, чтобы моя девочка чем-то пахла, но сейчас я достаточно собранна, чтобы заметить мелкие сигналы разочарования моих свекров в Шуэтте и ее подлинной сути. Вероятно, они чувствуют нечто вроде синдрома покупательского раскаяния, что в этом году пригласили нас на Ежегодное Летнее Барбекю. Ни один другой член семьи не вышел из укрытия, чтобы поприветствовать совенка, свою новую родственницу. Твой отец несколько недель подряд обучал тебя фразам «Я люблю тебя, бабушка» и «Я люблю тебя, дедушка». Дохлый номер. Когда мы с тобой проходим мимо них, ты не произносишь ни слова в их адрес. В грош их не ставишь. Я прохожу в дом, не останавливаясь. Я тут не бывала несколько лет, но, к моему изумлению, все в этом доме осталось неизменным. Так бывает, когда дом принадлежит людям старческого возраста. Твои тети сидят кружком в гостиной, пьют алкоголь и вяжут, как обычно, перед тем, как отправиться на кухню резать салаты. Заметив нас, все умолкают. Она, разумеется, тоже здесь. Снова увидеть ее – это как найти в кухонном шкафчике старую чашку, которая напоминает мне о далеком прошлом, когда я еще пила чай. Она смотрит на тебя в ужасе и прижимает к себе своего скучного ребенка.
Вечером, после того как мясо зажарили и съели, когда почти все члены семьи заняты тем, что дремлют и переваривают ужин, наступает момент, когда кто-то из родственников твоего отца все-таки решает проявить к тебе доброе отношение. Этим родственником оказывается твой дедушка с прогрессирующей деменцией, который в последнее время все больше сидит и рассматривает собственные тапочки. Он спросил меня, можно ли ему подержать тебя на руках, Шуэтта. Несмотря на то что иногда его состояние вызывает тревогу, сейчас он производит впечатление вменяемого человека. Свою просьбу он произносит спокойным и грустным голосом, как будто вспоминает все оскорбления, которым подвергался дома в последние годы, и как будто из-за них отождествляет себя с тобой. И хотя я не шибко доверяю его навыкам держания ребенка на руках в этой фазе жизни, никто другой ко мне с подобной просьбой не обращался. Меня переполняет благодарность, и я позволяю ему взять тебя, невзирая на собственные опасения. Да, я делаю это. Мне жаль старика. Его жена предпочитает отворачиваться и не смотреть, когда пища выпадает у него изо рта и повисает на слюнявчике, не то что помогать. Он сам такими темпами скоро превратится в совенка. Но вот мой свекр берет тебя на руки, как настоящий профессионал. Он вырастил шестерых мальчишек, и память тела о том, как он держал всех их на руках столько лет назад, помогает ему держать тебя. «Утю-тю, утю-тю», – говорит он и радуется, когда ты за ним повторяешь. Он ласково гладит тебя по спине и умудряется донести до меня свою мысль поверх твоего нескончаемого собачьего бормотания: «Слишком ты за все переживаешь, мамочка. С твоей дочкой все хорошо. Твоя дочка родилась на свет такой, какой и должна». Мы стоим рядом со спокойной гладью бассейна, у которого происходило столько счастливых семейных встреч. У старика буквально слезы в глазах стоят, потому что, несмотря на сократившуюся кратковременную память, он по-прежнему помнит старые добрые времена, когда его сыновья были подростками и плескались в этом самом бассейне. Это прекрасное место. День клонится к вечеру. Дети-псы давно вышли из бассейна и теперь в доме смотрят мультики. Вода в бассейне успокоилась впервые за целый день. Нас окружает просторный зеленый орошаемый газон, дождеватели в приятном ритме разбрызгивают воду. Птицы вяло чистят клювами перья возле подъездной дорожки и время от времени кричат. Их крики наполняют неподвижный воздух печальным очарованием. Вокруг нас летают скворцы, проворные силуэты кружатся в вечернем небе. Все обиды на старика, которые я таила в душе, тают без следа, когда я вижу, как он гладит тебя по спине. Никто из родственников ни разу не сказал мне того, что только что произнес мой свекр. Что мы должны любить тебя, Шуэтта, ровно такой, какая ты есть.
– С твоей девочкой все в порядке, – уверяет он.
– Спасибо, папа, – говорю я.
Что за зыбкое чудо – неожиданно обнаружить такого союзника.
Именно в этот момент мой свекр берет и бросает тебя в бассейн, на самую глубину.
Ты летишь на дно, вниз головой, как гагара. Вот ты и попалась. В выражении «камнем идти ко дну» ты тот самый камень. Свекр смотрит в воду, ждет, что ты вот-вот справишься, выплывешь, как когда-то случилось с его шестью мальчиками, поголовно ставшими великолепными пловцами после того, как он вот так же бросил их в воду. В те времена все отцы так поступали со своими сыновьями. Сначала я стою рядом с ним в оцепенении, как скала, не понимая, что происходит. Я вспоминаю наш поход в Центр терапевтического плавания когда-то давно и поступаю так же, как поступил тогда тренер: прыгаю следом за тобой. Оказавшись на глубине, на которую ты успела опуститься, я хватаю тебя за лапку. Я ничего не вижу. В глазах темно. Через секунду мы выныриваем на поверхность, и я не понимаю, как это нам удалось.
Я слышу, как мой свекр кричит с бортика: «Я всех своих парней научил плавать именно таким образом, и твоя девчонка ничем не хуже, скоро она станет сильной пловчихой, если только ты не будешь так ее баловать, мамочка!» – и, пошатываясь, уходит прочь.
Мы остаемся одни в глубокой части бассейна. Еще чуть-чуть – и утонем. Я не сняла обувь, прежде чем прыгнуть за тобой, и теперь ботинки тянут нас обеих ко дну. Юбка саваном обернулась вокруг ног. Я плохо плаваю. Хватаю ртом воду и отплевываюсь.
И все же каким-то образом мне удается вытащить тебя в мелкую часть бассейна.
Я ощущаю под ногами цементное дно.
Вытаскиваю тебя на сушу.
Мы лежим на площадке перед бассейном, как два полумертвых существа после потопа.
Ты верещишь и задыхаешься. Это означает, что ты еще дышишь, и тогда я тоже начинаю кричать, параллельно пытаясь осознать произошедшее. Наверное, в какой-то момент я прикусила язык, потому что сейчас я ощущаю привкус крови во рту. Кровь течет изо рта. Наши крики порождают собачий вой. Вся семья выбегает к бассейну: все очень напуганы, что что-то дурное могло случиться с кем-то из их драгоценных деток.
Ой. Это всего лишь совенок и ее безумная мамаша. Они замирают на расстоянии. Они боятся нас обеих. Им страшно смотреть на кровь, что льется, пульсируя, у меня изо рта, на то, как ты методично поклевываешь меня, целясь в глаза и выискивая другие мягкие ткани.
В этот самый момент я понимаю, что ты вернулась, Шуэтта. Твой дед бросил тебя в бассейн, ты погрузилась на дно, потом я вытащила тебя из воды, и вот ты рядом со мной, моя прежняя Шуэтта. Вот и ты, мой дорогой совенок, ты накинулась на мои руки и лицо. Ты такая, какой была раньше: вопишь, гадишь, разговариваешь по-совиному. Наверное, из-за путешествия на дно бассейна твой синтетический интеллект закоротило. В памяти возникает воспоминание, как ты на короткое время снова стала собой тогда, сразу после неожиданного погружения в купель на воскресной службе. Тогда я посчитала это чудом Господним. Теперь я понимаю, что все случилось благодаря святой воде, и быть святой ей было вовсе не обязательно. Хватило бы обычной воды. Все держатся от нас на расстоянии. Я с трудом поднимаюсь, держа тебя в руках. Ты внимательно смотришь на всех нас, совенок. С нашей одежды литрами стекает вода. Никто не подходит. Не в этот ли момент я окончательно перестаю заботиться о том, что подумает о нас твой отец и его семья? Не в этот ли момент я готова бросить все попытки заставить этих псов полюбить тебя так же, как люблю тебя я? Твой отец широкими шагами пересекает лужайку и направляется к нам, в его глазах отвращение, но я бегу прочь от него и его благочестия. Я убегаю с тобой на руках, прямо в хлюпающей обуви, к стае птиц-инвалидов, которые заняты поеданием червяков и зернышек возле дождевателя.
Там мы присаживаемся на корточки посреди грязной гальки.
Мы нашли пристанище среди таких, как мы, среди птиц.
Догнав нас, твой отец тут же присаживается на корточки рядом.
– Почему ты всегда устраиваешь какое-нибудь идиотское представление? – шипит он. – Почему вечно выставляешь себя на посмешище?
Он пытается загородить нас от взглядов его родственников своей широкой спиной, но они распределяются по лужайке, ищут более выгодные точки обзора. Подростки вынимают смартфоны. Они снимают на видео эту дикую сцену, чтобы позже выложить ее в сеть и удивить друзей. Нам с тобой место среди этих потрепанных птиц, совенок. Стоило нам обосноваться здесь, в гуще птичьей стаи, как ты перестала кричать. Ты окончательно успокоилась.
Ты такая красивая и смелая, девочка моя.
– Ебаный ад, – произносит твой отец. – Что за ебаный ад. Настоящий ебаный ад. Отдай мне Шарлотту. Отдай сюда.
Он делает попытку отнять тебя. Ты царапаешь его до крови, моя умница, а потом мочишься ему на брюки. Тогда в твоем отце вскипают псовые инстинкты – и он бьет тебя наотмашь. Я хватаю пригоршню гальки и земли и швыряю ему в лицо, после чего снова беру тебя на руки, защищаю тебя. Я качаюсь вперед-назад и шепчу утешительные слова. «Господь всемогущий», – произносит твой отец. Он щурится, потому что в глазах его грязь и сор. Птицы, спасенные его матерью, молчаливо наблюдают эту сцену, внимательно высматривая новые признаки враждебности со стороны твоего отца. Его родственники распределились по лужайке. Кто-то подходит ближе, другие закрывают глаза своим детям-псам, чтобы те не смотрели. Все стараются запомнить происходящее в подробностях, чтобы позже пересказывать эту историю своим друзьям. Наконец самый старший брат, подолог и действующий патриарх, семенящей походкой выходит откуда-то из дальнего угла сада и начинает примирительно махать руками и тихо говорить: «Эй-эй-эй-эй, ну что же вы, эй-эй». Наверное, в его представлении именно так люди успокаивают друг друга.
Ты хнычешь у меня на руках.
Я целую тебя в клювик.
– Дедушка Шуэтты пытался утопить ее в бассейне, – произношу я.
– Хватит выдумывать, – отвечает твой отец. – Я все видел. Ты сумасшедшая. Ты представляешь опасность для себя и окружающих. Ты опасна для собственного ребенка. Боже, как долго я старался.
Диким птицам не нравится его тон. Они хлопают крыльями, пронзительно гогочут, визжат.
– А ну отдай мне нашу дочь, Тайни. Отдай. Не надо никому причинять вред.
Он пытается отнять тебя.
В моей голове звучит блистательная, знаменитая тема Бернарда Херрмана.
Ты бросаешься в атаку.
7
Сразу после того, как твоего отца унесли, совенок, лужайку с пожарным топором наперевес пересекла твоя бабушка и в приступе материнской страсти порубила заживо спасенных ею птиц, а потом скормила их останки собакам.
Я понимаю ее порыв, в меня саму порой вселялась подобная ярость, если кто-нибудь хотел навредить тебе, моя милая, но твоя бабушка совершила ошибку. Она сделала виноватыми безвинных птиц. Тебя же она вовсе ни в чем не обвинила, как и все остальные.
Я тоже не считаю тебя виноватой, Шуэтта, хотя прекрасно видела, что произошло. Я была непосредственным свидетелем. Мелькание крыльев и перьев скрыло от остальных членов семьи твое безжалостное нападение; стая начала неистово дергаться как раз перед тем, как твой отец попытался тебя схватить. Никто не видел, что ты сделала, кроме меня. Даже твой отец не может быть уверен, что именно случилось. Галька и земля, которую я швырнула ему в лицо, скрыли правду: ты намеренно целилась ему в правый глаз, который в следующее мгновение проглотила с самым деловым видом, а другие птицы, эти мученики непорочные, всего лишь махали крыльями и вопили в знак одобрения. Всякий раз, вспоминая тот миг, я едва сдерживаю крик радости. Единственное, что меня расстраивает, – это то, что после такой триумфальной манифестации твоего «я», сразу после нападения на отца и выклевывания его глаза, прямо на моих глазах и у меня в руках ты начала превращаться в послушную дворняжку, отдаляясь от самой себя и возвращаясь обратно в ребенка-пса, каким хотел видеть тебя отец. Постепенно ничего не осталось от совенка, которого я люблю, осталось подопытное существо, в которое твой отец тебя превратил. О, как бы мне хотелось, чтобы ты осталась со мной! Но положительный эффект путешествия на дно бассейна исчез без следа. Ты изучила кровь у себя на когтях. Посмотрела на трупы птиц, разбросанные вокруг тебя по широкой лужайке. На свою бабушку, чье лицо горело гневом и страданием и было забрызгано кровью птиц, преданных мученической смерти. Ты заплакала крупными собачьими слезами. Я утешала тебя как могла.
Семья твоего отца явно не знает, что и думать.
Все случилось так быстро. Они и рады бы свалить всю вину на меня. Всю, от начала до конца. Но как можно обвинять маму, спрашивают они друг друга, когда у нее на руках визжит ребенок, который только что едва не утонул в бассейне? Но, опять же, о чем она думала, вся мокрая, с плачущим ребенком, прижатым к груди, когда ее муж вынужден был ползать вместе с ней в грязи и птичьем помете, как будто они семейство дикарей? Для чего матери подвергать свое дитя опасности в компании стаи гигантских, пораженных клещами птиц? Может ли быть так, что это материнская истерика перекинулась на птиц, спровоцировала их агрессию, превратила обычно пассивных существ в разъяренных диких зверей, которые способны атаковать такого доброго и любящего человека, как ее муж?
Страдающий слабоумием дедушка настаивает, что мать пыталась утопить собственного ребенка.
Кому верить? Чья правда?
Неужели мать могла на самом деле пытаться утопить собственного ребенка?
Все обеспокоены.
В этом они совершенно солидарны.
Мы снова дома, Шуэтта. Мы обе так рады снова оказаться дома, что забегаем внутрь, чтобы скорее вдохнуть головокружительные запахи с нотками тухлятины. Это место, которому мы принадлежим. Но что-то здесь не так. Запахи исчезли. Мы обнаруживаем, что, пока нас не было, все хрупкие существа, с которыми мы делили дом, все живые организмы, составлявшие основу твоего рациона, разбежались или разлетелись – и тупайи, и мыши, и крысы, и паучки, – от них остались только гнезда и следы помета. Потребуются месяцы, чтобы восстановить наше место обитания и вернуть ему естественное состояние. Остались одни лишь гоферы.
Но есть и еще один крест, который нам с тобой придется нести. С нами будет жить твоя бабушка. Она приехала с намерением остаться в нашем доме до тех пор, пока не поправится твой отец. Не знаю, что эта женщина пытается доказать. По-моему, ей кажется, что, если дома не будет твоего отца, ты окажешься без присмотра, а то и вовсе в опасности. Она мне не доверяет. Твоя бабушка даже наняла гувернера, чтобы лучше о тебе заботиться. Ты его на дух не выносишь, и тебя можно понять. Он носит защитные очки, у него всегда при себе устройство для оглушения.
– Мы здесь для того, чтобы помочь тебе, – настаивает моя свекровь, но держится на почтительном расстоянии.
Несмотря на то, что в разгар событий она обвинила своих птиц-насельников в том, что ее младший сын потерял глаз, материнский инстинкт не покинул ее. Она чувствует, что ты представляешь опасность для нее и ей подобных. Она постоянно что-то записывает, строчит свои язвительные злобные заметки и на ночь прячет под подушку. Заметки о своих находках: мышиные экскременты в ящике для белья, плесень всех цветов радуги под обоями. Заметки о запахах, витающих по нашему дому; их свекровь считает пагубными и варварскими. Заметки о твоем рационе, об отсутствии в нем молочных продуктов и свежих овощей. Заметки о том, что ты перестала разговаривать. Я сразу поняла, что мы с ней не уживемся, с того самого момента, как она переступила через порог и закричала: «Господи помилуй, нужна хозяйственная бура!» Она бежит обратно к машине и уезжает прочь. Через час она возвращается, нагруженная моющими и чистящими средствами. Среди них не только бура, но и нашатырь, и хлорка. На свекрови хирургическая маска, из-под нее видны только глаза, которые напоминают мне глаза ее младшего сына.
Узнав о том, как быстро на тебя действуют водные процедуры, я решительно настроена часто и усиленно мыть тебя в ванной, пока ты не станешь самой собой. Скоро я понимаю, что могу рассчитывать на крошечные клочки времени без надзора свекрови, когда она задремывает в кресле, а твой гувернер пользуется этой передышкой, чтобы выскользнуть на улицу на перекур. Я мудро распоряжаюсь этими короткими перерывами. Шаг за шагом я возвращаю себе свою дочку при помощи регулярных, пусть и недолгих, терапевтических погружений. Иногда мне даже удается после купания вывести тебя на задний двор, где ты едва успеваешь схватить и проглотить гофера, пока гувернер заканчивает третью сигарету. Ты все еще немного сама не своя. Осталось чуть-чуть. Гоферов ты поедаешь подозрительно благопристойно. На лице не остается ни капли потрохов. Раньше ты вспарывала плоть и выпускала кишки, кровь фонтаном. Теперешняя педантичность не иначе как связана с твоей операцией, но я свято верю, что благодаря нашим водным процедурам ты однажды полностью поправишься.
Птичка приносит мне на хвосте новость, что сегодня муж возвращается из больницы домой. Он отсутствовал девять дней, лечил глазницу. Чем больше я думаю о его возвращении, тем более вероятным мне кажется сведение счетов, хотя бы в какой-то форме. И мысль о возможной расплате рождает во мне много самых разных чувств. Они растут и растут, и вот я больше не в состоянии держать их внутри. Они больше не умещаются во мне, разрывают меня на куски. Продирают дыру прямо у меня в груди, и сердце выкатывается наружу, приняв форму моей любовницы-совы.
– А вот и ты, – просто говорит моя любовница-сова.
– И ты, и ты, – отзываюсь я.
Мы не виделись с момента нашей ссоры в Берлине, и вот она снова передо мной. Мы не знаем, что сказать друг другу. Боимся дотронуться друг до друга или заговорить. Я и забыла, какая она огромная. Размах ее крыльев, кажется, метра три с половиной, у меня далеко не такая огромная грудина. Она злится, что ей пришлось сидеть в тесноте так долго и даже без малейшего окошка, чтобы скрасить себе дорогу.
– Я ненадолго, – говорит она.
Она смотрит на меня тем же любящим взглядом. Меня накрывает волна чувств. Я начинаю плакать и плачу оттого, что хочу, чтобы происходящее было реальностью, а не только сном наяву, которые я то и дело вызываю в своем сознании, чтобы сделать жизнь более выносимой. Любовница-сова пробуждает меня коротким поцелуем в щеку, и я понимаю, что она из плоти и крови, во всем своем темном великолепии сидит у меня на кухне, переворачивает тарелки на столе и смотрит на меня с такой нежностью и любовью.
– Соберись, моя любовь, – говорит она. – У нас не так много времени. Я здесь, чтобы предупредить тебя. Происходит что-то дурное. Наш ребенок в опасности.
– Знаю, – отвечаю я. – Но что я могу сделать?
Я вижу часы и дни нашей любви в ее пустых и яростных круглых глазах, похожих на монетки с отверстием в форме крестика внутри. Вижу время, когда мы были детьми, когда снимали радуги с лесных ветвей. Вижу, как охотились за ласточками и скворцами в густой чаще. Вижу, как я занималась любовью с этой грандиозной великаншей в ту ночь, когда мы зачали ребенка. Мне хочется сказать, как я жалею, что не стала для нее подругой жизни, которой она могла бы доверять до самого конца. Но все это в прошлом, ведь я выбрала другую судьбу, выбрала быть женушкой, мамочкой, и тогда все чудо, вся музыка покинули мою душу, не оставив и следа.
Я маленькая, я слабая, я беспомощная.
– Перестань считать себя беспомощной, – говорит она. – Это не так. Ты самый сильный человек из всех, кого я знаю. Вспомни об этом в самый ответственный момент. Верь в свою любовь к этому ребенку, и все будет в порядке. Ты птица стреляная, как и наша дочь.
И тогда моя нежная любовница производит звук, который я всегда так любила: горловое урчание – тихое, умиротворяющее.
Я никогда не видела существ красивее, чем она.
Сова целует меня.
Это прощальный поцелуй.
– Пришла пора ответить, – говорит она.
Сова забирается обратно в дыру в моей груди, засовывает внутрь всю себя до единого перышка и зашивает меня изнутри маленькими аккуратными стежками.
Теперь все в моих руках.
Чуть позже я занимаюсь отмыванием стен в твоей детской, совенок, а ты напеваешь одну из своих жутковатых мелодий-заклинаний, сидя в кроватке, и, несмотря на то, что я ожидаю возвращения твоего отца, ни одна из нас толком не готова к тому, что случается дальше. А случается вот что: твой отец с щегольской повязкой на глазу заходит в детскую как ни в чем не бывало. Едва поздоровавшись, он заводит свойственный ему монолог с самим собой на свободную тему.
– Я должен был понять, как сильно ты нуждаешься в помощи, – говорит он. – Давно должен был понять.
Бла-бла.
Мне трудно следить за его мыслью, потому что я еще не успела решить, как относиться к этой щегольской повязке на глазу. Повязка наводит меня на ностальгические размышления о нашем с ним родительском опыте, о долгих годах взлетов и падений нашей семьи и пожизненной вражде наших взглядов на родительство. Муж что-то говорит долго и монотонно, не оставляя мне шанса вклиниться, и мне приходится просто кивать и подмигивать ему, чтобы намекнуть, что у меня есть свои мысли на этот счет. «Непростая была борьба, да?» – означает мое подмигивание. И он отвечает подмигиванием: «Ты права, милая женушка, борьба была серьезная, у нас остались боевые шрамы: у меня – щегольская повязка на глазу, у тебя – модный дуэльный шрам на лице».
– Моя проклятая работа, – говорит муж. – Моя чертова озабоченность тем, как исправить нашу девочку. Я пропустил все знаки. Господи, как до этого всего дошло? Все эти годы я считал, что ты заботишься о нашей дочери, а ты, оказывается, причиняла ей вред. Тебе пора обратиться за помощью. Тебе понравятся врачи в этой клинике. Лучшие эксперты. Как подумаю, что ты сотворила с нашей девочкой... Надеюсь, ты понимаешь, о чем я говорю, Тайни.
– Нет, – отвечаю я. – Я тебя не понимаю.
– И слава богу, – говорит он. – Моя мать хотела предъявить тебе обвинение в преступной халатности. Позвонила жандармам. Они уже были в пути. Но я убедил их, что тебе не место в тюрьме. Боже, разумеется, нет. Ты нездорова. Ты не преступница. Я защитил тебя. Я тебя люблю.
Из кроватки доносится твой бесстыдный смех, Шуэтта. Ты глумишься над помпезными словами отца, делаешь угрожающие жесты в сторону единственного оставшегося у него глаза. Твой отец не замечает. Со всей напыщенностью он продолжает:
– Тебе пора ехать, – говорит он. – Ты нездорова. Я к тому, что, по сути, у тебя нет выбора. Посмотри на себя. Ты разве не видишь, что нуждаешься в помощи? Разве не знаешь, как мне тяжело все это дается? Не знаешь, как ты мне дорога?
Когда я ничего не отвечаю (потому что не хочу отвечать), он избирает более мягкую тактику. Говорит: «Ты что, мне не доверяешь?» и «Разве ты не хочешь поправиться?» – и так далее и тому подобное, пока наконец не начинает растирать мне плечи и целовать мои грязные волосы. Теплое дыхание кажется мне обещанием. Он все говорит и говорит. «Вот она, моя Тайни. Улыбка, которую я люблю. Ну все, милая моя, все решено. Сумка собрана. Она уже в багажнике. Остальные вещи я тебе потом отправлю. Все, что захочешь. Иди немного освежись. Ты снова странно пахнешь. Я уже завел мотор. Мы готовы. Я присмотрю за Шарлоттой, пока ты в душе».
Я не позволю ему тебя забрать.
Никуда я не поеду.
– Я никуда не поеду, – говорю я.
Лицо твоего отца, которое еще минуту назад носило приятное задумчивое и любящее выражение, теперь похоже на круто взбитые яичные белки. Он холодно произносит:
– В общем, смотри, милая. Я так больше не могу.
– Я тоже так больше не могу, – отвечаю я.
Я слышу негромкое биение крыльев, слышу шепот от окна, который сообщает мне, что подмога уже в пути. А потом птицы врываются в комнату: сначала несколько, а за ними – несметная туча. Их крики и шелест крыльев оглушают меня.
– Omnes moriemini! – вопят птицы.
Пришла пора ответить.
Иногда я вспоминаю окно там, где сроду не было окна, прямо в стене, рядом с тем местом, где я в последний раз видела твоего отца. Иногда мне кажется, что я видела свет, яркий, как на допросе, который бил в окно и указывал нам путь. Иногда я вспоминаю настоящую армию птиц, которая спешила к нам на помощь через окно, а в другие моменты мне видится, что мы с тобой были одни, были сами по себе, моя малышка, и делали то, что должны были сделать.
В одном я не сомневаюсь: твой отец в тот день был не в лучшей форме. Его мышцы ослабли за девять дней томления в больничных стенах, где он пытался оправиться после внезапной потери глазного яблока. К тому же у нас было важное преимущество – внезапность. Никто не знает, сколько часов мы провели наедине в ночи, отрабатывая наступательные навыки. Возможно, твой отец и весит на сорок четыре килограмма больше меня – или чуть меньше, если учесть его недавнюю госпитализацию, – но только посмотрите, как легко я лишаю его второго глаза: чик, и готово! Теперь, когда он слеп, ты заканчиваешь работу одним быстрым движением когтя по шее, один взмах – и глотка перерезана. Твой отец истекает кровью. Для нас он больше не представляет опасности. Его мать мы убираем с дороги еще быстрее. От нее остается только пустая оболочка. Настал час гувернера. Он крепкий парень, не смотри что курильщик, и он пытается отбиваться, но в нашем распоряжении по-прежнему важное оружие – внезапность нападения, ведь первые две жертвы даже не пикнули. Гувернер так и не успевает выхватить устройство для оглушения из чехла.
В твоем лице, Шуэтта, такая же пустота и оцепенение, как у этих троих на полу. Ты пала духом. На лице кровавые полосы. Где же моя безжалостная девочка? Неужели коробочка с синтетическим интеллектом от доктора Светила все еще действует, несмотря на мои попытки вывести ее из строя при помощи водных процедур? О, моя дорогая, моя любимая! В том, что ты растеряна, нет твоей вины! Я подхватываю тебя на руки. Пришла пора ответить. Мы полетим отсюда прочь, к свету и надежде. Жизнь, по сути, есть борьба, и благодетельность – весьма призрачная цель, если выживание требует безжалостной жестокости, особенно от матерей.
После внезапной кровавой бойни, случившейся дома, нас обеих охватила такая жажда крови, что трудно собраться с мыслями. Но я мама, и ради благополучия своего ребенка я обязана вытеснить из сознания эту жажду и вернуться к практическим вопросам. Настал момент с холодной головой обдумать вопрос нашего спасения. Если мы задержимся здесь, псы почуют запах крови и придут за нами. На этот раз нам так просто не отделаться, Шуэтта. Нужно улетать, и как можно скорее. Чтобы больше никогда не вернуться. Я в последний раз смотрю в лицо своему бывшему мужу, который коченеет в луже крови. Как ясно я вижу теперь свои ошибки. Его рот и глаза застыли в перманентной гримасе изумления, он смотрит на меня снизу вверх с осуждением, словно говорит: «Если тебе было так плохо все эти годы, тогда зачем ты оставалась со мной?» Справедливый вопрос. Они никогда не считали меня полноправным членом семьи, Шуэтта, а тебя и подавно. Да, возможно, твой отец неплохо нас обеспечивал, но его проступки все равно выходили на первый план, он никогда нас с тобой не понимал, и теперь у меня не осталось выбора, только поступить, наконец, единственно верным образом и уйти от него.
Дай-ка я расскажу тебе, что будет дальше, моя дорогая. Я видела все эти события во сне, таком глубоком и правдоподобном, что можно считать его предостережением. Как только мы вылезем из дома через окошко, мы увидим женщину, которая рисует маргаритки на своем почтовом ящике. По лужайке будет вытанцовывать песик. Он и укажет нам путь. Мы вечно будем следовать за ним и никогда не устанем. Мы оставим позади ровные улицы и жилые кварталы и окажемся в лесу, где искривленные деревья растут часто-часто, где чаща гуще, небо радужнее, и после долгого путешествия мы дойдем до края света, где зарево встречается с маревом. Вслед за щенком мы пересечем границу и окажемся на другой стороне вещей. Деревья будут склонять к нам свои ветви в знак приветствия. Мы сразу почувствуем себя дома. Вот увидишь. Мы придем к небольшому домику, постучимся в дверь, и твоя вторая мама откроет нам, а потом заключит нас обеих в великолепные пушистые объятия. «Заходите, заходите», – скажет она, и годы раздора и сожалений мгновенно останутся в прошлом. Птица Лесная Царица тоже будет там, немного старше и медленнее, чем я помню, но все так же полна любви. Она будет вязать носки у камина, и мы заживем все вместе, как и должны были жить с самого начала, пока я не наломала дров и не оставила свою настоящую любовь ради пса-мужчины, который не сумел надрессировать меня на выполнение его простейших команд. «Я знала, что ты однажды вернешься, – скажет моя любовница-сова и посмотрит на тебя со всей нежностью, Шуэтта, а потом добавит: – Какая сильная и славная женщина воспитала тебя, моя девочка! Как хорошо она справилась!»
Нашей радости не будет конца.
Так закончится наша история.
Но все происходит совсем иначе.
Вот как все происходит.
Я несу тебя на руках. Ты не сопротивляешься. Покинув дом, мы не встречаем ни щенка, ни женщину, которая рисует маргаритки на своем почтовом ящике. Я вижу только мусор и желтые сорняки на нашем дворе. Ну и черт с ним. Машина твоего отца стоит на подъездной дорожке с включенным мотором, как он и говорил. После стольких лет робких капитуляций никто не ожидает от меня ничего подобного. Мы сразу стартуем с преимуществом. На разогретом автомобиле мы помчимся туда, где начинаются густые тростники. Там мы спрячем авто и пойдем сквозь чащу, через лесные ручейки, пока не доберемся до надежного места, где сможем спрятаться на веки вечные.
– Куда мы едем, мама? – спрашиваешь ты.
Я изумляюсь каждый раз, когда ты используешь собачьи слова, особенно если правильно попадаешь в контекст, но сейчас я отвечаю на твой вопрос, как могу.
– Я хочу спасти тебя, Шуэтта, – говорю я. – И увезти отсюда подальше. Нужно было сделать это намного раньше, но мне не хватало уверенности в себе, я даже мысли такой не допускала. Но теперь я решила увезти тебя туда, где ты наконец сможешь быть собой. Ты вырастешь такой, какой тебя задумала природа. Так что я везу тебя домой. Прямо сейчас.
– Я прыг, я дрыг, я чик-чирик. Нападу, полосну, умерщвлю, – отвечаешь ты.
Я воспринимаю это как знак согласия с моим планом, так что я даю задний ход и выезжаю с подъездной дорожки. Мы мгновенно съезжаем с главной дороги, пока никто нас не заметил. Грунтовка ведет в неизвестность. Несколько миль мы едем по проселочным дорожкам с колеями из грязи, пока я наконец не останавливаю машину за кустарником и не глушу мотор.
– Я боюсь, – говоришь ты.
– Не бойся, – отвечаю я. – Нужно быть сильной.
– Почему?
Ты смотришь на меня пустым, равнодушным взглядом. События сегодняшнего дня временно притушили твой пыл.
– Я на твоей стороне, Шуэтта, – говорю я. – Я твоя мама, и я тебя люблю. В этом можешь не сомневаться.
Ты медленно киваешь, совсем по-совиному. Этот жест так сильно напоминает мне твою вторую маму, что я преисполняюсь надежды и решимости.
Я отстегиваю твое адаптированное кресло.
Мы карабкаемся вверх по склону.
Все всегда считали меня слабой, тихой и послушной, человеком, которому можно диктовать, что делать и как себя вести. Никто не догадывается, что у меня самой есть когти. Никто не подозревал, что настанет день, когда тебе будет угрожать смертельная опасность, Шуэтта, и что я, твоя мама, кинусь тебя спасать.
Никто не знает, что я соображу, как смыть с нас обеих кровь в этой оросительной канаве.
Мы прячемся до самой темноты, а потом тихо крадемся по полям, по долам, пока не добираемся до нужной мне дороги.
Нас тут же подбирает водитель большого грузовика с полным кузовом помидоров.
У него во рту мало зубов, и он совсем тебя не боится.
– У моей двоюродной сестры такая же девочка, как у вас, – говорит он.
Мужчина с недостатком зубов высаживает нас в небольшом скотоводческом городке, откуда мы на автобусе перемещаемся в небольшой запыленный городок, где пересаживаемся на автобус до большого города. Ты засыпаешь у меня на руках. У тебя такое умиротворенное лицо. Глядя в окно по ходу движения, я внезапно осознаю, что мир населен не одними людьми-псами, а самыми разными людьми: людьми-коровами, людьми-волками, людьми-броненосцами и людьми-кошками, людьми-жабами и кочевниками, а еще провинциальными библиотекарями. Я вижу их, они живут своей жизнью, и никто в мире не имеет права запретить им быть самими собой и заставить стать кем-то другим. Они ждут автобуса на остановках, выглядывают из окон машин, переходят дорогу по пешеходному переходу. Они обнимаются, радостно празднуя свою любовь друг к другу. Они продают дыни и кочаны капусты. Они копают канавы. Созерцание чудесного мира за окном автобуса для меня сродни религиозному откровению. Я вступаю в неравный бой с окном и все-таки умудряюсь приоткрыть его. Делаю вдох и ощущаю глубокое, едва ли не эротическое возбуждение от запаха улицы – по большому счету смеси дизеля и шалфея.
Ты уже проснулась и сидишь у меня на коленях, как маленький пророк.
Когда наш автобус добирается до большого города, почти наступает рассвет. Мы ехали ночь, день и еще одну ночь, но все же что-то в этом городе нам не нравится, поэтому мы пересаживаемся на другой автобус. Надеюсь, последний. Ни одна из остановок нам не подходит, поэтому мы едем все дальше и дальше. Наверное, скоро конечная. Кроме нас, в салоне не осталось ни одного пассажира. Мне становится не по себе, потому что с юга начинает дуть горячий шквалистый ветер, да так сильно, что кажется, будто он вот-вот перевернет наш автобус. Сухие листья, мертвые животные, одноразовые стаканчики кружатся в воздухе, и капли дождя пулями падают на землю, и тормоза старого автобуса визжат, как живое существо в предсмертной агонии. Водителя мотает из стороны в сторону, пока он пытается ухватить руль ослабшими руками. Он старается удержать автобус на проезжей части, но все бесполезно. Следующий порыв ветра уносит нас в густые заросли, но мы продолжаем движение. Ветки бьются в окна. Я вижу, как мимо пролетают стволы деревьев, древние камни, а также ржавые корпуса автобусов, потому что эта земля вся изранена и покрыта шрамами, она усеяна останками водителей автобусов, которые боролись, но проиграли битву за удержание автобуса на маршруте. Мы трясемся и подпрыгиваем на кочках. Я вцепилась в тебя со всей силой своей надежды, Шуэтта, а голова вовсю стучит о металлические поручни. Я задумываюсь о смерти. Не так уж невероятно, что ею все закончится. Мы точно врежемся в дерево или в один из старых автобусов.
От мыслей о смерти меня отвлекает внезапное ощущение, что ребенок у меня на коленях стал тяжелее и кости у него не такие уж и полые. Да. Вес моей девочки стал совсем чужим. А еще она занимает какое-то иное пространство в этом мире. Я часто слышала выражение «дети растут не по дням, а по часам», и теперь мне кажется, что в этой народной мудрости есть здравое зерно. Я присматриваюсь и вижу: моя маленькая дочурка растет прямо на глазах. И вырастает до таких размеров, что больше не умещается у меня на коленях. Не умещается на соседнем сиденье. Не умещается в целом автобусе. Ей так тесно и неудобно, что она отгибает клювом металлическую крышу, как крышку от банки с сардинами, высовывает голову наружу. И продолжает расти. Наверное, уже с трехэтажное здание высотой. Она кричит от переполняющего ее восторга, когда бешеные порывы ветра треплют ей перья. Она ликует и визжит. Она сильная. Она чудовищно самобытная. Сестра Титанов. Она Озимандия на пике славы. Она птица дурных предзнаменований, черная и грязная. Она кровавый стрикс, предвестник войны, несущий смерть, она палач целых армий, о моя Полифонта!..
Девочка, которую я воспитала.
Свою работу я сделала.
Не знаю, что и чувствовать: гордость или ужас.
Все звезды и печали взлетают в небо через дыру в крыше автобуса.
Водитель автобуса едет вперед, не останавливаясь. Ему не впервой.
Моя дочь поворачивает гигантскую голову и смотрит на меня.
– Собираешься сожрать мою печень? – спрашиваю я.
– Нет, – говорит моя девочка. – Собираюсь покинуть тебя.
И с этими словами улетает через вспоротую крышу автобуса, как делают все дети.
Вот и все.
– Остановите автобус! – кричу я.
Водитель тормозит, оборачивается ко мне и смотрит сквозь полуприкрытые веки. Как только он открывает дверь, я выбегаю на улицу. Водитель уезжает, но какое мне до него теперь дело? Где мой ребенок? Я мечусь, словно охваченная безумием. Ветер визжит и хватает меня за бока, дождь льет стеной. Я вижу одно: деревья, столько деревьев, перед глазами рябит густой лес, полный деревьев с кривыми, изогнутыми ветвями, сутулых, как старые солдаты. Я не могу найти мою детку. Моя девочка потерялась, она совсем одна в этом вихре. Грудь сжимается. Я бегу куда глаза глядят. Чувствую, как пальцы на ногах удлиняются, как хватаются за почву, словно корни деревьев. Они пытаются задержать меня, заставить сдаться, врасти в землю, как дерево. «О нет, не тут-то было!» – кричу я и начинаю неистово топать ногами, я не сдаюсь, и земля отпускает меня, и я бегу.
Но где же Шуэтта? Где ты, моя любимая?
А потом я замечаю ее, мою большую и сильную девочку размером с реактивный самолет, она летит по небу на всей скорости – и прочь от меня. Крылья работают сильно, мах за махом, мах за махом. Мощная спина. Пылкое сердце. Она знает, что делает. Когда я слышу ее голос, долетающий до меня сквозь порывы ветра, в животе возникает тянущее чувство (ведь мы всё еще связаны друг с другом, эта дикая птица и я), и, словно собака на поводке, словно пустая повозка за табуном сбежавших лошадей, я вынуждена следовать за ней. Я бегу по грязи, по камням, по жесткой почве, что стоит под паром, пока, наконец, наша связь, связь между матерью и ребенком не рвется с громким треском, похожим на раскат грома, и я падаю на спину, а мое дитя улетает, окончательно освободившись от меня.
Дождь прекращается.
Ветер стихает, а был ли он? Или это не более чем запоздалое объяснение того, что произошло?
Деревья вздыхают и скрипят.
Облака цвета кислого молока повисают на небе.
Небо давит сверху и испускает вздох.
Ты даже не оглянулась. Ни единого раза.
Что за глупую жизнь я прожила! От всего отказалась ради тебя! От мужа, от любовниц, от стольких лет, дней, часов жизни! От музыки, от способности любить! Всем этим я пожертвовала, а что получила взамен? Тяжелые труды, кровь и экскременты! Все ради тебя! Все впустую! Теперь я совершенно одна! С гневом я взираю на пустое небо, в которое ты взмыла и в котором исчезла, пока от меня не остается всего лишь обиженная и несчастная немолодая женщина, чья ярость свернулась, как молоко, и превратилась в чувство, которое во много раз хуже той ярости. В чувство пустоты, такое черствое, горестное и бездонное.
Лучше бы ты сожрала мою печень.
Я так долго смотрела туда, куда ты улетела, что небо в той стороне начинает казаться ненастоящим, как дешевая ткань, как занавес. Если бы я могла протянуть руку и схватить край этого занавеса, я отодвинула бы его, Шуэтта, и ты снова появилась бы передо мной. Теперь, когда я обнаружила твое тайное укрытие, ты посмотрела бы на меня и рассмеялась, и вскоре мы обе надрывали бы животы – подумать только, как ловко ты меня обманула, заставила поверить, что куда-то улетела без меня, тогда как все это время ты просто пряталась в нескольких метрах от меня, за этой занавеской. От души нахохотавшись, я, наверное, взяла бы тебя за руку, и мы вместе отправились бы в парк.
Все было бы как обычно.
И что ты думаешь? Занавес и правда приподнимается, и из-за облаков показывается солнце, оранжевый шар бочком выплывает на небо, как часто бывает после вечерней грозы. Солнце согревает меня, и вместе с теплом возвращается надежда, даже если это всего лишь маленькая ее искра.
– Ну что же! – смело и громко кричу я. – Посмотрим, готов ли мир принять такое существо, как моя Шуэтта!
И с этими словами я уступаю. Я отпускаю ее на волю. И, возможно, на сердце у меня становится немного легче, а возможно, и нет.
Все это время в кронах деревьев, окружающих меня, собирались маленькие безымянные пташки. Они покидали свои потаенные места, раз уж закончился тот страшный шторм. Совсем скоро они заводят песню, полную удивления и благодарности за то, что они выжили, и сначала это не более чем робкий щебет, но постепенно песня становится громче и пронзительнее – в конце концов, они живы! Они выжили в такой буре! И тогда их песня отвлекает меня от одиночества и скорби. Птицы поют: «Ave Maria, gratia plena!» Возможно, мне внушает доверие их спонтанная и такая настойчивая радость выживания. Возможно, своей песней они напоминают мне, что я не единственная мама, которая отпустила свое дитя. В любом случае я больше не хочу умирать. Мне становится интересно, пусть совсем чуточку, что будет дальше. Я начинаю представлять, как делаю выбор, касающийся лично меня. Выбор, как жить мне. Но в голове пустота. Понятия не имею, чего мне дальше хотеть.
И все же я ощущаю, как скорбь в моей душе растворяется, по крайней мере до поры до времени, и превращается в нечто более мягкое, наверное в печаль. Как эти птицы, я обнаруживаю, что переживу этот шторм. Я делаю глубокий вдох. Оглядываюсь. В воздухе разлита свежесть, кругом сплошная радуга. Я высоко поднимаю голову. Наверное, за мной сейчас вернется автобус, а может быть, и нет. В любом случае я начинаю чувствовать, что настала моя очередь.
Музыка в «Совушке»
Тайни постоянно слышит музыку, иногда снаружи, иногда внутри.
Эти композиции она упоминает, рассказывая свою историю:
Арво Пярт: «Зеркало в зеркале».
Том Джонсон: Failing: A Very Difficult Piece for String Bass.
Эйноюхани Раутаваара: «Арктическая песнь».
Вольфганг Амадей Моцарт: Струнный квартет № 19 до мажор «Диссонанс», К. 465.
Анна Клайн: Dance для виолончели с оркестром.
Роберт Шуман: An meinem Herzen, an meiner Brust.
Антонин Дворжак: «Лесная тишь».
Антонин Дворжак: «Миниатюры» для двух скрипок и альта.
Оливье Мессиан: «Экзотические птицы».
Бенджамин Бриттен: Сюита для виолончели соло № 1, оп. 72, Bordone.
Жюль Массне: «Вертер», Акт 3, Va! Laisse couler mes larmes!
Джером Керн: Ol’ Man River.
Кайя Саариахо: «Семь бабочек», миниатюры для виолончели соло.
Дмитрий Темкин: «Перестрелка у корраля „О. К.“».
Жорж Бизе: «Кармен», Акт 4, «Tu m’aimes donc plus».
Хенрик Гурецкий: Симфония № 3, оп. 36, «Симфония скорбных песнопений».
Исаак Уоттс: My Shepherd Will Supply My Need (американская народная мелодия).
Петр Ильич Чайковский: Симфония № 6 «Патетическая», allegro molto vivace.
Иоганнес Брамс: «Немецкий реквием», Denn alles Fleisch, es ist wie Gras.
Игорь Стравинский: балет «Весна священная», переложение для двух фортепиано.
Бернард Херрман: «Психо», The Murder.
Но Тайни не всегда распознает музыку, которую слышит, особенно если та выходит за пределы западной классической традиции. Но, даже зная музыку, она иногда отвлекается и не называет ее в своем рассказе.
Во время побега в марево в детстве Тайни слышит музыку, которая манит ее в чащу. Это композиция Cambria авторства Патрисии Тэксон.
На концерте в Берлине она слушает увертюру Бетховена «Леонора» № 3, оп. 72.
Когда беременная Тайни приезжает к родителям мужа на Застолье в честь Дня благодарения, спасенные свекровью птицы поют ей Ave Maria, gratia plena авторства Хильдегарды Бингенской.
Когда Шуэтта впервые играет на своей маленькой маримбе, это вполне сносная сольная трактовка композиции Claviers Яниса Ксенакиса, но мама ее не распознает. Как многие матери, даже те, кто верит, что их ребенок может ходить по воде, Тайни не всегда до конца понимает его уникальную внутреннюю жизнь.
После того как Шуэтта навсегда улетает, птицы, которые возвращаются в лес и устраиваются на ветвях деревьев, поют Ave Maria, gratia plena Хавьера Бусто, чтобы утешить Тайни.
В конце истории, когда Тайни решает радоваться всему, что уготовано ей в будущем, в ее голове звучит композиция The Stars in My Head Патрисии Тэксон.
Примечания
[4] Three Blind Mice – известный английский детский стишок и одноименная песня. Музыка и слова народные.