Рассказы 5. Обратная сторон

Злые сказки или добрые ужасы? В пятом выпуске «Рассказов» вас ждут истории, где любовь цветет в окружении смерти, где препятствием к перемещению могут стать застывшие капли дождя, а потустороннее столь близко, что его ничего не стоит разглядеть в собственном отражении. Страшно милые и жутко увлекательные рассказы в мрачном, но добром выпуске.

Рассказы: Выпуск 5. Обратная сторона. Крафтовый литературный журнал «Рассказы»

Авторы: Сергей Лысков, Мара Гааг, Вера Сорокина, Ольга Красова, Александр Агафонцев

Иллюстрации и обложка: re013 ⋃ змееносец

Составитель: Максим Суворов

Корректор: Дина Рубанёнок

Крафтовая литература, 2020

Сергей Лысков

Пособие по эксплуатации токарного станка за 1969 г.

Часть первая. Приступ правды

С пациентом Фогелем случилась необычная ситуация. Шестнадцатилетний Клаус Фогель был уверен, что способен слышать голоса предметов. Естественно, после адекватной терапии шизофренический процесс перешел в ремиссию, и Клауса начали готовить к реабилитационной программе, но буквально перед выпиской состояние ухудшилось. Последовал новый курс терапии – и полное отсутствие эффекта. В этом и была странность: при адекватной терапии – полное отсутствие положительной динамики и нарастание негативной симптоматики. И либо пациент не принимал лекарства, либо требовалось более радикальное лечение. Именно поэтому доктор Рэй Харисон назначил Фогелю курс индивидуальной психотерапии.

– Доктор, вы когда-нибудь пробовали подслушивать? – неуверенно спросил щупленький зеленоглазый паренек, то и дело отводивший взгляд.

– Это не очень этичное действие, Клаус.

– Нет! Подслушивать за предметами! – эмоционально отреагировал больной и тут же подошел к столу. – Можно я возьму стакан? – спросил он.

– Для каких целей?

– Я покажу вам, как это делать.

Взяв стакан возле графина с водой, он быстро очутился возле стены: горлышко к стенке – донышко к уху. Больной прищурился и начал внимательно вслушиваться.

– Они могут говорить! Они живые!

Как потом пояснил Фогель, способ со стаканом позволял слышать разговоры вещей, находившихся по ту сторону стены. Если это книга, то она рассказывала о написанном в ней. Если это часть мебели, то диалог шел о привычках хозяина. И, слушая стены таким незамысловатым способом, Клаус Фогель узнавал много нового и интересного о тайнах людей. Как заверял пациент, вещи очень разговорчивы, особенно по ночам. В дневное время звуки, издаваемые живыми предметами – в его понимание это люди – только мешали, создавая ненужный фон.

Записав все это в историю болезни, доктор Рэй Харисон попросил санитаров проводить больного в палату. Его рабочее время в психиатрической клинике подходило к концу, и детальный разбор беседы с пациентом Фогелем он решил отложить на завтра. В ежедневнике при этом написал: «Выяснить причины обострения бреда на фоне адекватной терапии у пациента Клауса Фогеля».

Рэй Харисон занимался психиатрической практикой порядка десяти лет, он являлся главным специалистом в мужском отделении первого эпизода. Полноватый, среднего роста мужчина с очень запоминающимися чертами лица: волевой подбородок с ямочкой, широкие скулы и немножко впалые зеленого цвета глаза. Рэй предпочитал из одежды костюмы и вместо галстука – бабочку. Еще одной неотъемлемой частью гардероба был коричневый кожаный портфель – он, несмотря на потертости и царапины, долгие годы использовался хозяином. Шляпа, портфель и мелкие прижимистые шажки делали доктора Харисона узнаваемым издалека.

Попрощавшись с медперсоналом, Рэй поспешил покинуть клинику. Дома его ждали любящая супруга и два сына, тринадцати и семи лет. Рэй считал себя самодостаточным и успешным человеком: имея хороший доход и любимую работу, он был по-настоящему счастлив. А главными целями его жизни были воспитание детей и совершенствование в нелегком ремесле психиатра.

На следующее утро, детально изучив вчерашний диалог, доктор Рэй Харисон подготовился к беседе с больным. Он прекрасно понимал, что монолитный шизофренический бред всегда имеет слабое место, и если отыскать этот изъян, то возведенная глыба рухнет, как песчаный замок.

– Как ваши разговоры с неживыми предметами? – включив диктофон, очень доброжелательно спросил доктор.

– Вас ожидает посылка, – серьезно заявил пациент Фогель. – И она скоро прибудет – так говорили ваши вещи.

– И что в этой посылке? Вам рассказали об этом мои вещи?

– Книга... какая-то очень старая книга, – ответил Клаус, еще больше съежившись в кресле для пациентов.

Он и так был худощав, а тут еще эта новая больничная пижама не по размеру явно придавала ему болезненный вид. Растрепанные в утреннее время волосы, стеклянный, суетливо бегающий взгляд, тонкие, покусанные до ранок губы – вид Клауса не очень-то отсылал к здравому смыслу.

Но информация о книге насторожила Рэя. О таких интимных подробностях его жизни не знал даже медперсонал, не говоря уже о пациентах.

– Вы лежите в четырнадцатой палате?

– Да, – прищурившись, ответил Клаус.

– Эта палата как раз за стеной. Интересное совпадение, не находите ли?

– Ну конечно же за стеной, а как, по-вашему, я узнал про книгу? Ваши вещи и поведали мне тайну.

– И какой именно предмет рассказал вам о книге? – с долей иронии спросил доктор. – Или это все же было живое существо?

– Нет! – тут же замотал головой Фогель. – Это был стол, – уверенно добавил он. – А кресло подтвердило, что информация верная. Они говорили, что книга – само зло, она проклята, и тот, кто ею владеет, попадает в полосу неудач. Вам надо будет сжечь ее, пока она не убьет вас.

– Надо же, как... – удивленно прошептал доктор Харисон и тут же продолжил: – А вы знаете, кто ее проклял и почему?

– Пока нет, – усмехнулся Клаус и очень трезво добавил: – Ведь ее еще не доставили.

В этот момент в кабинет постучалась медсестра и сообщила о пришедшем курьере. Рэй сильно удивился: он ждал по случаю посылку из Африки, но не сегодня. В посылке была старинная книга, купленная накануне в одном из антикварных интернет-магазинов. Став невольным свидетелем происходящего, Клаус расплылся в улыбке, всем своим видом выражая: «Я же говорил!»

Возникла небольшая заминка. Рэй даже изменился в лице, понимая, что становится частью бредовой идеи пациента. Это немного пугало и одновременно настораживало. Расписавшись в накладной о получении товара, он отпустил курьера. Улыбающийся Фогель воодушевленно поглядывал на посылку, но Рэй не стал продолжать сеанс психотерапии и вызвал санитаров.

Пребывая под впечатлением от того, что пациент откуда-то узнал про книгу, он сел в кресло и долго не решался открыть картонную коробку из Африки. Коллекционирование старинных книг по медицине – давнее и серьезное увлечение доктора Харисона, в его коллекции около сотни редких и дорогих изданий. И новой покупке сулило стать одной из жемчужин коллекции.

Рэй мысленно перебирал ситуации, когда вслух мог упомянуть о покупке книги – не стол же рассказал об этом больному шизофренией?! И, как назло, ни один подобный случай не припоминался.

– Ладно, – выдохнув, сказал доктор Харисон и стал вскрывать посылку. – Всему есть логическое объяснение, надо только его найти.

Нужной книги по медицине внутри не оказалось. Вместо нее лежало не представляющее никакой коллекционной ценности пособие по эксплуатации токарного станка за 1969 год. Этот факт сильно расстроил Рэя. Он понимал, что нужно было проверить содержимое посылки, прежде чем отпустить курьера. А теперь придется открывать спор в интернет-магазине и как-то доказывать, что товар не соответствует описанию. В порыве гнева он швырнул токарное руководство в урну, но, памятуя о предстоящей не самой приятной процедуре возврата, достал книгу и убрал в стол.

По дороге домой, уже перед поворотом на родную улицу, в машину Рэя на светофоре влетел автомобиль шумной компании подростков. Их внедорожник особо не пострадал, а вот задний бампер Рэя не подлежал восстановлению. После упоминания страховки на случай ДТП подростки, не дожидаясь разбирательств, нагло смылись.

– Эй, вы куда?! Стой! Да твою ж мать! – закричал Рэй, ударив руками о руль, понимая, что не записал номер их автомобиля. – Давай, крутись, крутись! – он пересматривал запись регистратора в надежде разглядеть на видео номера скрывшейся с места ДТП машины. – И тут облом! Ничего не видно! Сегодня явно не мой день.

Злой, Рэй вышел из машины и стал нервно показывать скопившимся возле места ДТП автомобилистам, чтобы те объезжали. Потом он собрал осколки бампера и поехал домой. В голове крутилась одна фраза: «Что такое „не везет“ и как с этим бороться?» Обвинял ли он во всем таинственную книгу, о которой утром говорил пациент Фогель? Да, такая мысль посещала его пару раз, но, понимая абсурдность предположения, будто книга может привести к несчастиям, Рэй только мотал головой, стараясь выбросить нелепость из головы.

Следующий рабочий день прошел за оформлением историй болезней и корректировкой назначений. Вечером на обходе больных доктор Рэй Харисон намеренно не замечал Фогеля, дабы снизить эмоциональную вовлеченность между врачом и пациентом.

– Как ваша машина? – спросил Фогель.

– Простите, что?

– Бампер починили? Ваш стол говорил, что вы весь день об этом беспокоились.

– А что еще говорил стол? – очень серьезно спросил Рэй и тут же попытался вспомнить, не разговаривал ли он слишком громко по телефону.

– Доктор, вам надо сжечь книгу! Книга – виновница полосы неудач! – сказал Клаус и пристально посмотрел в глаза Рэю, что по меньшей мере было необычно: Клаусу Фогелю всегда трудно давался визуальный контакт, а тут такая смелость и уверенность во взгляде. Все говорило о резком обострении шизофренического процесса. Рэй даже перепроверил назначения, но история болезни была в порядке, лекарства выдавались и, как следствие, употреблялись, оснований не доверять листу назначения пока не было.

– Не забываем пить таблетки, – сказал доктор и, подойдя к санитарам, добавил: – Проследите, чтоб все выпили.

– Мы всегда следим, доктор. Просим открыть рот, показать язык, все как положено.

– Очень хорошо, проверяйте тщательнее, – ответил Рэй Харисон и вышел из палаты.

До дома он добрался без приключений. Да и там все было тихо и спокойно. Теплота и домашний уют быстро переключили разум, и уже через полчаса Рэй не думал ни о Клаусе Фогеле, ни о его казавшемся невероятно правдивым бреде, ни о якобы проклятой книге, да и вообще о работе в целом. Он играл с сыновьями в «Монополию» и пил клюквенный морс. Что может быть лучше такого вечера в кругу семьи?

На следующий день, перелистывая злополучную книгу, Рэй неожиданно наткнулся на бессмысленный ряд рун и пиктограмм. Причем он-то понимал значение таких символов, как скандинавских, так и древнерусских, но вот логики в их написании не было никакой. Особенно с учетом того, что данное пособие было технической литературой. Создавалось впечатление, что их дорисовали специально для создания какого-то мистического эффекта. И сделано это было так грубо и безграмотно, что он невольно задумался: а знал ли автор рисунков суть изображенных символов?

– Вы видели страницу шестьдесят шесть? – первым заговорил о символах Клаус.

– А что там?

– Там руны зла, – очень тихо, словно чего-то опасаясь, сказал он.

– О какой книге идет речь? – делая вид, что не понимает, спросил доктор.

– Той самой, доктор, – еще более таинственно ответил Клаус и тут же добавил: – Которая у вас в ящике стола. Обязательно откройте страницу шестьдесят шесть, ваш стол сказал, что по ночам от книги исходит нестерпимый жар, он даже боится погибнуть в огне. Скажу вам по секрету, мне удалось подслушать разговор самой книги: она сказала, что как только символы на странице шестьдесят шесть удвоятся, ваша участь будет предрешена. И огонь рун поглотит все!

– Я вас услышал, – после небольшой паузы улыбнулся Рэй и встал, давая понять, что прием окончен.

Санитары проводили пациента в палату, а Рэй, как только остался один, открыл книгу на указанной странице. Тут были начертаны АЛЬГЕЗ (руна жизни), потом шел перевернутый древнеегипетский символ АНГ, потом опять АЛЬГЕЗ, и тут же шла руна УРУЗ (зубр), потом шла перевернутая пятиконечная звезда, а за ней руна БЕРКЕНА (береза), и снова звезда, но уже в круге. В символах не было никакой логики. И единственное, что наводило на размышления, та невероятность совпадения с номером страницы, на которую указал Клаус Фогель. Этот маленький факт, как последний кусочек пазла, воссоздал истинную картину произошедшего.

Рэй спешно вошел в палату и, подойдя к окну, увидел больничную автостоянку: из окна хорошо просматривался автопарк сотрудников больницы. Вывод о том, как пациент мог узнать про разбитый бампер, напрашивался сам собой. Потом доктор отправился в комнату младшего медицинского персонала, и первым вопросом к постовой медсестре было:

– Анэт, а где вы были прошлой ночью?

– Я? – слегка покраснела и растерялась Анэт, но, собравшись, ответила: – Простите меня, доктор Харисон, это все Хью виноват. Но у нас все серьезно. Он намерен посвататься на днях, так что не подумайте, что я какая-то распутная женщина... – оправдывалась юная медсестра. – Мы просто так увлеклись друг другом, что провели всю прошлую ночь в подсобке.

– Палата номер четырнадцать была открыта?

– Пожалуй, да, но они тихо себя вели. Вряд ли кто посмел выйти, – говорила Анэт, еще больше краснея. – Они не способны на глупости. А что-то случилось?

– Ладно, не переживай, Анэт, все хорошо, – ответил доктор Харисон. – Просто впредь не смешивай личное с работой. Надеюсь, мы договорились?

– Конечно, доктор Харисон, простите меня.

– И еще один момент, нам надо будет осмотреть четырнадцатую палату, у меня есть подозрения, что пациент Фогель не принимает лекарства.

– Да, конечно, доктор Харисон.

Как потом выяснилось, пациент Клаус Фогель уже неделю имитировал прием лекарств, и, как следствие, бредовая активность его безумно сложного мозга возросла. Под матрасом нашли десятка два таблеток. В какой-то мере они объясняли столь необычное поведение Фогеля. Санитары получили выговор за халатное отношение к обязанностям, а процедуру приема лекарств сделали еще строже.

Пазл, как говорится, сошелся, оставалось одно незаконченное дело – купленная для коллекции книга. На удивление доктора Харисона, продавец извинился и дал заверения, что вышлет свой личный экземпляр книги. Поэтому по истечении сорока дней долгожданная посылка из Южной Африки была на столе Рэя.

– Что за чертовщина! – не веря своим глазам, говорил он. – Пособие по эксплуатации токарных станков за 1969 год. Вы, наверное, шутите? – перелистывая книгу, недоумевал доктор Харисон. – Еще скажите, что на шестьдесят шестой странице те же самые руны!

И каково было его удивление, когда обнаружились точно такие же символы, старательно кем-то начертанные в абсолютно идентичной книге. Дрожащей рукой он попытался налить воды, когда что-то с силой сдавило мышцы за грудиной, и, потеряв сознание, Рэй Харисон рухнул на пол. При падении он задел вешалку, и та очень неудачно подперла входную дверь. Время, потраченное на взламывание двери, по сути, отняло шансы на спасение доктора. Врачи скорой помощи провели реанимационные мероприятия, но усилия оказались тщетными. Посмертный диагноз звучал так: обширный инфаркт задней стенки правого предсердия.

В ту же ночь в опечатанном полицейскими кабинете доктора Харисона произошел пожар. Расследование установило, что очаг возгорания находился в столе доктора, но сам источник возгорания так и не был найден.

Часть вторая. Пустырь снов под белой пуговицей

Ведущий популярного шоу про экстрасенсов и магов изрядно нервничал: до эфира оставалось полчаса, а менталист Клаус Фогель еще даже не гримировался. Антуан Фоч грешным делом подумал учинить скандал в редакторской за такое пренебрежительное отношение к его ток-шоу. Но проблема была в самом менталисте – он забыл про эфир и под льющийся литрами алкоголь весело проводил время на закрытой вечеринке друга. Так что под угрозами штрафов и расторжения договора его еле-еле вытянули на эфир. Тем более, что передача была инициирована промоутерами самого Фогеля.

– И что сказал этот полоумный? – гримируясь, спросил Антуан.

– Будет только через час.

– Он вообще в курсе, что эфир через двадцать минут?

– Может, первыми поставим родителей подростков? Они расскажут свою версию трагедии, а как прибудет звезда, преподнесем все как некую проверку его способностей. Будет возможность на всю страну опозорить выскочку.

– Как я не люблю такие переделки, – вздохнул телеведущий. – Это весь план эфира переписывать. Может, отменим съемку?

– Нельзя, адвокаты Фогеля нас сожрут, он проплатил трансляцию.

– Хорошо, делаем передачу, – недовольно заключил Антуан. – Предупреди родителей, что они первыми будут говорить о трагедии. И текст эфира подкорректируйте.

– Уже делаем, не беспокойся, Антуан.

Помощники и редакторы исполнили все в лучшем виде, в кратчайшие сроки перекроив сценарий. В первой половине передачи убитые горем родители Александра и Маргариты поведали всем истории жизни их детей. Трагедия, которая потрясла общественность, произошла в маленьком городке на севере страны: двое подростков умерли в один день. Сначала полиция выдвинула версию о жертвенном убийстве, но факты и отсутствие состава преступления привели к закрытию дела с формулировкой «суицид».

Происшествие практически сразу получило массовую огласку, пресса мусолила мотивы поступка подростков, выдвигая самые жуткие и нелепые версии. Но истинных причин так никто и не выявил. Потом разговоры об истории – как прозвала их пресса, «Ромео и Джульетты», – поутихли. И вот знаменитый Клаус Фогель неожиданно для всех решил в прямом эфире провести сеанс разговора с вещами погибших, дабы, как он выразился, пролить свет истины на это преступление.

– Мы приветствуем в нашей студии знаменитого менталиста Клауса Фогеля, – протягивая руку гостю, говорил ведущий.

– Очень приятно, Антуан, красивый костюм! – подмигнув, сказал Клаус.

– Спасибо. Сожалею, что не могу передать ответ костюма.

– И не надо, я и так его слышу. Скажу вам по секрету, вы нравитесь ему больше, чем прежний владелец! – Клаус Фогель широко улыбнулся. – И кстати, он говорит, что родители подростков уже побывали в студии, они за ширмой.

– Хм, – от удивления Антуан немного стушевался, но, понимая, что он в прямом эфире, продолжил: – От вас ничего не утаишь, господин Фогель, я, честно сказать, пребываю в некоторой растерянности... Чтобы наши зрители понимали, что именно сейчас произошло, пусть покажут кадры за кулисами, на которых видно, что наш гость буквально пять минут назад прибыл в телецентр и знать о происходящем ну никак не мог.

– Мог, – ответил Клаус. – Если смотрел шоу по телевизору, мы же в прямом эфире, как я понимаю.

– Ха-ха, – Антуан даже рассмеялся от столь простого объяснения. – Вы меня второй раз удивили, господин Фогель, но давайте начнем наше расследование.

В свои сорок лет Клаус Фогель выглядел на тридцать с небольшим. Заостренные черты лица, тонкие губы и впалые зеленого цвета глаза в сочетании с худощавым телом делали его на вид сильно моложе настоящего возраста. На нем были белая сорочка, замшевый черный пиджак и темно-синие джинсы – ничего примечательного и особенного. В меру успешный мужчина средних лет.

Клаус прославился в тридцать три. Он появился буквально из ниоткуда, пришел на популярное шоу экстрасенсов и с первых минут передачи покорил всех. Его умение слушать мысли вещей было и абсурдным, и уникальным одновременно. Одни считали это бредом, а другие – некой ментальной способностью считывать информацию о владельцах вещей на энергетическом уровне. Споров по этому поводу было много, что, впрочем, не помешало самому господину Фогелю сначала разбогатеть, а потом открыть собственную школу и обучать всех желающих ментальным техникам.

Передача про гибель подростков была хорошо продуманным рекламным ходом: оставалось только всех поразить уникальным даром господина Фогеля.

– А как вы получили свой дар?

– Ладно, если уж у нас вечер откровений... – начал Клаус. – Мне подарила его книга.

– Вы прочитали ее?

– Нет, я заключил с ней сделку.

– С книгой?

– Она озвучила мне набор рун, которые давали способность говорить с любыми предметами.

– А у этой книги есть название?

– Пособие по эксплуатации токарных станков за 1969 год, – вполне серьезно ответил господин Фогель.

Антуан замешкался. Понимая всю нелогичность сказанного, он взглянул на редактора за кулисами – тот развел руками: мол, я сам не понимаю, что происходит, потом посмотрел на сохранявшего невозмутимость менталиста. И эта пауза ломала весь сценарий программы.

– Вы серьезно?

– А-а, купились! – расплывшись в улыбке, сказал Клаус. – Ну кто же будет раскрывать свои секреты в прямом эфире на всю страну?

– Да уж, веселый у нас с вами эфир получается... Но давайте перейдем, собственно говоря, к расследованию. Как вы и просили, мы раздобыли личные вещи подростков, те, которые были с ними последние сорок восемь часов их жизни. Прошу за мной, господин Фогель.

В соседнем павильоне царила пугающая тишина: по условиям программы Клаус должен был остаться один в комнате. У него с собой были карандаш и бумага. Менталист решил записывать речь предметов в состоянии транса.

Шоу началось.

В полной тишине и полумраке сидел господин Фогель. Обычные, на первый взгляд, вещи лежали кругом. Взмах руки, тайные слова, произнесенные мысленно, и сеанс начался. Клаус записывал каждое слово, что появлялось в столь необычной беседе. На камере действие выглядело немного странным: человек смотрит на предмет, а потом что-то быстро пишет на листке бисерным почерком. И поначалу публика подшучивала над всем происходящим, но, как только редакторы стали субтитрами выводить на экран написанное Фогелем, возмущения стихли, и зал завороженно принялся читать слова неживых предметов.

Телефон: Можно? Можно я начну первым? Я, кажется, знаю про моего хозяина больше, чем кто-либо из вас.

– Ну начни, – сказал менталист.

Телефон: Ой, а с чего же начать? Хотя нет, я, кажется, знаю, с чего начать. Первое SMS-сообщение, которое отправил мой хозяин, было банальное: «Привет, как дела в вашей палате?» Она ответила: «Скучно...» И понеслась переписка, но я, конечно, не буду все зачитывать, тем более часть SMS хозяин удалил.

– О чем они переписывались, телефон?

Телефон: О капельницах, о врачах, о солнце, о тучах, о дожде, о сердце, о мечтах, о погоде, о любви, о сказках и прочем, и прочем. У меня порой заряда батарейки не хватало, а они все переписывались.

– Они писали только SMS-сообщения или были звонки?

Телефон: Постойте-постойте! Сейчас покопаюсь в памяти... А ведь был один звонок со странной фразой: «В полночь возле огромного дуба на пустыре снов». Я еще подумал: где они такое место найдут – «пустырь снов»? Кстати, после этого звонка хозяин и забыл меня в палате. Да, и после этого звонка абонент Рита больше не писала и не звонила, а потом у меня села батарейка, и больше я не видел своего хозяина.

Кровать: Дальше я расскажу! Твоему хозяину накануне ночью приснился пустырь снов, он все время шептал в подушку: «Мне поможет пустырь снов, я нашел его, он рядом, мой пустырь снов». Ты, телефон, говоришь, что знал лучше своего хозяина, но я скажу, как все было после того, как он спрятал тебя под подушкой.

– Рассказывай, – дал ей право голоса Клаус.

Кровать: И расскажу... В тот день парнишка куда-то собрался уйти.

Телефон: С чего ты взяла, кровать?

Кровать: Хозяин обычно по утрам уходил на пару часов, а когда возвращался, от него пахло кремом, и тело его было теплее, чем прежде. Потом приходили люди в белом, они всегда что-то трогали, слушали и говорили о какой-то болезни у парнишки, а после обеда он спал или с родными уходил гулять. С чего я это взяла? Да потому что обувь, которую он надевал на улицу, всегда стояла подо мной, а в другой он ходил по палате. В ту ночь он спрятал обувь, в которой ходил по больнице, и надел уличную.

Ботинки: Да, да! Нас надел!

Кровать: Не перебивайте, ботинки.

Телефон: Мой хозяин чем-то болел?

Кровать: Конечно, болел! Я больничная кровать, телефон, на мне только больные и лежат. Глупый телефон!

– Не ссориться! – остудил их пыл Клаус и тут же спросил: – И куда же пошел парнишка?

Кровать: Увы, я не знаю.

Ботинки: Мы! Мы знаем!

– Рассказывайте.

Левый ботинок: Я с хозяином пошел на улицу.

Правый ботинок: А я, значит, не пошел?

Левый ботинок: Ну хорошо, я и этот пошли с хозяином на улицу. Сначала дорога была холодной и темной.

Правый ботинок: Это мы шагали по больнице.

Левый ботинок: Не перебивай, кто рассказывает – я или ты?

Правый ботинок: Хорошо, не буду.

Левый ботинок: Так вот, потом дорога стала светлее.

Правый ботинок: Вышли на улицу.

Левый ботинок: Ты опять?!

Правый ботинок: Прости, я больше не буду.

Левый ботинок: Итак! Светлая дорога закончилась, и началась пыльная узенькая дорожка, потом и та закончилась, и я пошел по траве; свет падал только от небольшого круга на темно-синем покрывале с блестящими бусинками.

Правый ботинок: Не он, а мы пошли.

Левый ботинок: Хорошо, я и этот.

Правый ботинок: Ты расскажи про туфельки, те, с ромашками.

Левый ботинок: Не торопи меня. Я немного походил по траве, и потом встретил обворожительную...

Правый ботинок: И изящную!

Левый ботинок: Левую туфельку, а твоя правая туфелька была разношена, как старая калоша.

Правый ботинок: Моя ромашечка?

Левый ботинок: Конечно, да! Правые все такие – вечно грязные, подранные, изношенные. Не то что мы – левые.

Правый ботинок: Да ты! Да ты! Ты сноб напыщенный и эгоист!

Левый ботинок: А я вот как ударю тебя за эти непонятные ругательства при случае.

Кровать: Тихо! Вы мне тут еще подеритесь, обувь.

Ботинки: Простите нас.

– Что дальше было, левый и правый ботинки? – спросил Клаус.

Правый ботинок: Ой... А я забыл.

Левый ботинок: Не умеешь рассказывать, не берись. Я познакомился со своей Джульеттой, той, которая вдохновляет, и будь я поэтом...

Правый ботинок: Хм-м. Будь он поэтом! Наслушался умных слов, а самого спроси, и знать не знает, что такое поэт.

Левый ботинок: Влюбленного каждый может обидеть. Моя левая туфелька с ромашкой на боку – самое лучшее, что случалось со мной жизни, а тот поцелуй, когда мы дотронулись друг до друга носиками, я не забуду никогда.

Правый ботинок: А потом мы расстались с ними. И тут же набежала куча туфель, сандалий, кроссовок, и нас куда-то повезли с сиренами и мигалками.

Левый ботинок: Именно так и было, правый. После того дня я больше не видел свою Джульетту.

Правый ботинок: А я – свою.

Левый ботинок: Да твоя растоптанная туфля и рядом не стояла с моей Ромулей.

Правый ботинок: А вот теперь я точно ударю тебя при случае.

Кровать: Тихо, обувь!

Кепка: Можно? Я хотела бы кое-что дополнить.

– Рассказывай, кепка, – дал ей слово менталист.

Кепка: Я не уверена, но, возможно, мой хозяин встречался с абонентом Ритой.

Телефон: Не может быть! Ты ее видела?

Кепка: Кажется, да. Она невысокая худенькая девочка с темными волосами. У нее большие глаза, черные, но теплые. Она казалась хрупкой и бледной в свете белой пуговицы на темно-синем покрывале. Люди почему-то называют покрывало небом, а белую пуговицу – луной. Чудные!

– Так у них было свидание?

Кепка: Да, и было такое ощущение, что у нее что-то болит.

Телефон: Сердце! Это именно абонент Рита! Ты права, кепка, она такая, как ты ее описывала, я помню, хозяин пытался ее фотографировать. А болело у нее сердце, именно сердце.

– А что у нее с сердцем, телефон?

Телефон: Ой, хозяин как-то получал SMS-сообщение, так в нем абонент Рита говорила о какой-то неизлечимой болезни сердца.

– Что же было дальше, кепка?

Кепка: Они целовались.

Левый ботинок: Как и я.

Правый ботинок: Подумаешь, повезло.

Кепка: А потом мой хозяин начал кашлять и задыхаться. Абонент Рита стала кричать и звать на помощь. Мой хозяин упал на траву, я слетела с его головы, а когда меня подняли, то хозяин уже лежал на кровати в машине с разноцветными лампочками, которые освещали все в синий и красный цвета. И люди бегали вокруг, все время что-то щупали, трогали у хозяина. Потом мы куда-то поехали, стоял невыносимый гул сирен. Ехали мы недолго, там нас встретили другие люди в белом, и моего хозяина переложили на другую кровать с колесиками и куда-то повезли.

Цепочка и крестик: Дальше я расскажу, что было. Потому что, когда с хозяина сняли одежду, я многое увидела.

– Ну, рассказывай, цепочка с крестиком, – позволил ей говорить Клаус.

Цепочка и крестик: Прямо в рот хозяину вставили трубку со шлангом, который вел к странной машине. Она все время пыхтела и шумела. Все вокруг было грязно-белого цвета. К хозяину то и дело подходили люди в белом, они либо говорили о чем-то, либо трогали его грудь такой странной штукой с двумя трубочками, вставленными в уши. А хозяин спал.

Реанимационная кровать: Он был в коме!

Ботинки: А что такое «кома»?

Реанимационная кровать: Это когда... А я не знаю, что такое кома. Просто так говорят люди в белом... и вообще на мне люди умирают, как правило.

Ботинки: А что такое «умирают»?

Кровать: Это когда люди ломаются или изнашиваются, портятся, рвутся, становятся старыми и ненужными.

Левый ботинок: И их выкидывают?

Реанимационная кровать: Не знаю, их увозит куда-то каталка.

Левый ботинок: Абонент Рита, наверное, плакала? Хозяин всегда так делал, когда грустно.

Реанимационная кровать: Она лежала рядом с вашим хозяином. Ее увезла каталка чуть позже.

Телефон: Это было сердце. Да! Да, у нее разрядилось сердце. Хотя, если бы знать, что такое сердце, хоть раз бы его увидеть, а то хозяин столько раз о нем говорил, а показать так и не показал.

Цепочка и крестик: А вы не покажете нам сердце?

Все вещи: Да, да! Покажите.

Но Клаус грустными глазами смотрел на вещи, понимая, что не сможет выполнить их просьбу. Сеанс необычного диалога был окончен.

После того, как Клаус вышел из съемочного павильона, родители подростков просто засыпали его вопросами, у каждого были свои выводы о причине гибели детей.

– Мы нашли в переписке Риты сохраненные СМС о так называемом пустыре снов, – говорила мама девочки. – Наши дети верили, что это место священное. Что вы скажете по этому поводу?

– Это просто место, – улыбаясь, ответил Клаус. – На планете практически не осталось червоточин других миров, все порталы для энергии заблокированы древними постройками, или на их местах растут вековые леса. Пустырь снов – громкое название того, чего нет. Обычный дуб и пустырь возле больницы. Гибель ваших детей – роковая случайность.

– То есть ничего сверхъестественного там нет? – спросил отец парнишки.

– У парня была астма, а он ночью пошел на поле, где сотни аллергенов, а у девушки было слабое сердце. Смерть возлюбленного на ее глазах вряд ли можно назвать типовым событием. Не ищите необычного в их смертях, они умерли по неосторожности, это несчастный случай, не более... – неожиданно Клаус замолчал, словно вслушиваясь во что-то на одежде собеседника. – Ваша зажигалка говорит, вы каждый четверг приносите цветы к тому месту, а потом сидите и курите до полуночи, это так?

– Да, – испуганно прошептал отец парня, не понимая, как можно знать такие подробности.

– Перестаньте так делать, шестьдесят седьмого посещения не будет.

– Вы же сказали, что место обычное.

– И это правда, место обычное. Просто вы лично не ходите туда больше, и все. Шестьдесят седьмого посещения не будет – это правда, которую не надо проверять.

– Да, конечно, – ответил отец парня. – Спасибо за предостережение.

– Не за что, а теперь прошу извинить меня, но мне надо отдохнуть, я очень много сил потратил на сеанс разговора с предметами.

В интервью после эфира родители хоть и восхищались способностями менталиста Фогеля, но нотки скептицизма по поводу обычности пустыря за больницей выказывали. Им не хотелось верить в отсутствие чего-то злого и таинственного, связанного с местом гибели их детей. А когда в очередной четверг там произошла трагедия, пьяные подростки насмерть забили взрослого мужчину, к пустырю за больницей навсегда приклеилась молва о проклятии.

Часть третья. Менталист

Сначала показалось, что все замедлилось, но потом стало понятно, что все просто остановилось: машины, птицы, люди, двери в отъезжающем автобусе, женщина, пытающаяся в него войти. Даже листья тополя и пыль, задуваемые ветром на остановку, замерли. Это было невероятно: весь видимый до горизонта мир, словно в современном кино, остановился на очередном кадре.

Джон помотал головой и от удивления протер глаза, он даже подошел к пытавшейся залезть в автобус женщине и тронул ее, но – ничего, никакой реакции. Он попробовал потянуть ее за руку, но она была неподвижна, точно вылитая из металла.

«Какая неестественная прочность», – подумал он и попробовал взять листик, застывший в воздухе перед машиной, но и это оказалось невозможным. Шутки ради он попытался на него встать, и каково было удивление, когда хрупкий с виду листочек даже не прогнулся под его весом.

– И что теперь? Что произошло с миром? – сказал он, спрыгнув на землю.

Он шел и рассматривал прохожих по пути домой – единственное занятие, которое пришло в голову в такой необычной ситуации. Мир остановился, когда он пребывал на автобусной остановке напротив работы. Джон Тофи работал актером в городском театре. В свои сорок пять лет он чертовски плохо выглядел: желтые от никотина зубы, землистого цвета лицо, нисходящие синяки под глазами от недосыпания и злоупотребления алкоголем, безразличный взгляд, каштановые с сединой короткостриженные волосы и непрерывный тремор рук. Для актерского ремесла его внешний вид был неприемлем, ну разве что играть в гриме на детских спектаклях.

В самом начале карьеры Джон Тофи снялся в парочке эпизодов и умудрился навсегда поссориться с одним влиятельным продюсером, уведя у того жену. Остальные двадцать пять лет трудовой деятельности ему пришлось провести в маленьком провинциальном театре. Первый брак распался через два месяца жизни в провинциальном городке, а второй начался, когда Джону исполнилось сорок два года. Молоденькая актриса убедила спивающегося господина Тофи, что в сорок жизнь только начинается и его карьера еще может сделать крутое пике на пути к славе. Хотя за кулисами поговаривали о материальном интересе девушки: Джонатану от родителей досталась трехкомнатная квартира в центре города. Но это, как говорится, было их личным делом.

До дома Джон добрался быстро. Дверь в подъезд оказалась распахнута: курьер, доставляющий пиццу, замер в минуту ее открывания, и на лестничной площадке Джонатан застал свою супругу, целующую в губы коллегу и друга. Тот сегодня утром отпросился по состоянию здоровья с репетиции. Они так и замерли: на ней шелковый халат на голое тело, а он с улыбкой держит ее за бедра и целует на прощание.

Джон с силой ударил друга, но кроме дикой боли в кулаке ничего не последовало. Даже одежда на «друге» не помялась от удара.

– Вот тварь! – ругался он и бил то жену, то бывшего товарища. – Грязная похотливая тварь!

Разбив кулаки до глубоких ран, он сел на пол подъезда. Крови не было. А ранки тут же стали затягиваться.

– Да что же такое со мной произошло?

Очень странный по физическим меркам мир: все, что имело форму и объем, было неимоверно твердым, его собственная одежда в складках и вмятинах была монолитной, но одновременно с тем двигаться он мог. Джонатан попробовал залезть в карман за ключами, но не смог просунуть руку. Пиджак, брюки, сорочка и туфли стали продолжением кожи.

Он попробовал заорать в надежде, что ему станет легче. Но звук не давал эха, словно Джон пребывал в открытом поле. Воздух казался недвижимым – ни малейшего колыхания. А когда Джон стал прислушиваться к своему организму, то понял, что не дышит, а сердце его не бьется. Невозможно было моргать и плеваться, во рту не было слюны. В его теле вообще отсутствовала жидкость, только кости, мышцы и кожа. Размышления привели Джона к единственно разумному выводу: это была смерть, а мир вокруг – то, что ожидает нас после гибели.

– А где рай и ад? Или одиночество в застывшем мире – и есть мой ад? – усмехнулся он и тут же добавил: – Нет, так дело не пойдет!

Джон помнил, что на последнем этаже хозяйка дома всегда держит открытым лаз на чердак. Мысль осмотреть город с высоты посетила его с самого начала, он хотел проверить, насколько глубоко проникло замирание. Вдруг всему виной какой-нибудь военный эксперимент, и в паре кварталов течет размеренным темпом привычная жизнь.

– Огромное спасибо за бдительность, – вскарабкиваясь на чердак, говорил сам с собой Тофи. – А вот и мой выход отсюда! Сейчас посмотрим, где конец этому замиранию.

Увидев открытое окно на веранду, он не задумываясь вылез на крышу. Весь видимый город был недвижим. Где-то в глубине неба что-то светилось, но Джон принял свечение за застывшие солнечные блики. В то самое мгновение он испытал давно забытые чувства ужаса и безысходности, будто застрял в нелепом сне и никак не мог проснуться. Мир был неизменен: он мог его видеть, мог трогать и даже слышать, но не мог заставить двигаться.

– Да поможет мне бог! – в отчаянье прошептал Джонатан и прыгнул с крыши.

Падение было болезненным и крайне неприятным. Он приземлился на коленки и руки – в самый последний момент сработал инстинкт самосохранения. Сломав все четыре конечности, Джон долгое время, корчась от боли, валялся на асфальте перед домом. Неимоверная боль, звук лопающейся от удара плоти, рвущихся мышц и трескающихся костей...Разум не покидал Джонатана, он прочувствовал каждую секунду неудачной попытки уйти из этого мира. Однако все раны затянулись, разрывы, переломы, ссадины, словно при ускоренной съемке, заросли на глазах. После новой попытки лицо и переломанная шея заживали чуть дольше, но, как и в случае с руками и ногами, исцеление вершилось, оставались лишь маленькие рубцы, как некое клеймо за попытку нанести себе вред. После третьего раза стало понятно, что умереть в остановленном мире нельзя.

– Надо заставлять себя двигаться. Иначе я умом тронусь в такой тишине! – произнес Джон и вдруг заметил, как в окне напротив засветился застывший человек. – Либо у меня галлюцинации, либо это что-то новенькое. Как бы к нему пролезть?

Мужчина средних лет в момент остановки мира, по всей видимости, собирался открыть форточку, чтобы впустить кота.

– Что такое? Оно то появляется, то исчезает! – рассматривал новое явление господин Тофи. – Получается, что не все так стабильно в этом мире. А что, если свечение связано с выходом отсюда?

Однако до светящегося человека было не добраться: дверь в его комнату была закрыта, а разбить руками стекло в остановившейся реальности не представлялось возможным ни с какой стороны. И все же в душе Джона затеплилась надежда, ведь раз есть один, значит, должны быть и другие люди, подверженные столь необычному явлению. Что-то подсказывало ему, что сияние как-то связано с выходом из этого мира.

Розыск светящихся людей во внезапно застывшей реальности он решил начать с севера. Проблем в передвижении не было: все предметы, все, что имело физическую форму, было монолитным и неподвижным. Можно ходить по воде, прыгать по птицам, забираться по листьям на верхушки деревьев. Движение в любом из четырех направлений по сути ничего не ограничивало.

Сложности возникли с погодными явлениями. При дожде через толщу застывших капель воды невозможно было протиснуться. На севере же проблемой стал снег. Снежинки царапались, нанося микротравмы. Туман был словно вата, и чем он гуще, тем труднее в нем передвигаться. Пещеры опасны отсутствием освещения, а пропасти и овраги могли стать вечными ловушками, если нечаянно в них провалиться.

Джон заметил, что солнце тоже замерло и лишь слегка меняло угол в зависимости от того места, где он находился. Это привело его к выводу, что вся планета застыла после его смерти. Еще одним открытием стали животные, насекомые и птицы, которые имели такое же перламутровое свечение. Но то ли Джону так сильно не везло, то ли в том была издевка Провидения – дотронуться до светящихся существ никак не удавалось: либо высоко, либо скрыто за непреодолимыми препятствиями. Свечение появлялось и исчезало хаотично, без какой-либо логики. И чем дольше Джон искал выход, тем чаще посещали мысли о бессмысленности и невозможности его отыскать.

Идея проверить на свечение знакомых пришла не сразу, но, когда в очередном городе он из любопытства заглянул к родственникам по материнской линии и увидел исходивший от племянника свет, его прямо озарило. «Если предположить, что мое сознание сейчас находится в душе, и она застряла между мирами, то лишь те, кто помнит обо мне в движимом мире, являются выходом отсюда».

Родственников у Тофи было немного, друзей вовсе не было – только десятка два знакомых и поклонники его творчества. Небольшой список приближенных закончился довольно-таки быстро. Потом пошли случайные люди, кто помогал или вредил Джону по жизни, но и там не оказалось искомого сияния.

Джон наткнулся на Клауса случайно. Наведываясь теперь уже к каждому человеку, кого так или иначе знал при жизни, он забрел в частную психиатрическую клинику. Там ему доводилось лечиться от пристрастия к алкоголю. Он хотел увидеть своего лечащего врача Орела Сен Тура. Седой темнокожий профессор сидел в кресле заведующего в окружении ординаторов. Время у них остановилось в момент внепланового совещания. Молодой ординатор с гримасой явной обеспокоенности чем-то произошедшим держал в руках историю болезни, словно что-то доказывая коллегам. В этой застывшей сцене, если присмотреться, все были заняты чем угодно, только не совещанием. Темнокожая женщина за первым стулом застыла в попытке удалить SMS-сообщение с пикантным текстом. Сидевший рядом с ней полный мужчина почти дремал, главный врач застыл, рисуя на бумаге невнятный узор. И, наконец, еще одна женщина замерла, поглядывая на свой электронный браслет.

«Пациент Клаус Фогель: делирий, осложненный смешанным употреблением психотропных веществ. Возраст 62 года. Анонимная палата № 6», – прочитал Джон из того, что можно было увидеть на медицинской карте.

«Знакомое имя... наверное, важная птица – за анонимность всегда платишь большие деньги», – подумал он и решил, что хочет узнать судьбу пациента. Тем более когда-то именно в шестой палате он и сам лечился от запоев.

Клаус Фогель лежал неподвижно в смирительной рубашке. На первый взгляд он казался живым, по крайней мере цвет его кожи не был серо-синим, каким мог быть в случае гибели до момента остановки мира. Глаза его были закрыты, и, правду сказать, по виду было не определить, с чем связана столь оживленная дискуссия в кабинете главного врача.

Джонатан вошел в открытую палату, и его внимание тут же привлекло перламутровое сияние книги на журнальном столике.

– О мой бог, ты, наверно, шутишь! – радостно прошептал он, подойдя поближе к книге.

– Эй, чудик, ты реальный? – заметив незваного гостя, тут же окрикнул его Клаус.

Удивлению не было предела. Джон даже позабыл про книгу и подбежал к заговорившему с ним человеку. Он трогал его волосы, кожу головы, нос, губы, словно проверяя, не сошел ли он сам с ума.

– Хватит, ты чего? – возмущенно говорил Клаус, двигая головой в разные стороны. – Ты что, не видел больных в смирительных рубашках? Ну ты и придурок!

– Я Джон.

– Да мне все равно, кто ты, – негодовал Клаус, двигая головой в разные стороны. – Медсестру позови, пусть меня развяжут.

– Они все замерли, мир остановился. Я не могу никого позвать.

– Как замерли? Что за бред! – возмутился Фогель. – Я тут вечность лежу недвижимый. Я отвалил огромную кучу денег за эту палату, медперсонал обязан по щелчку приползать ко мне. Ты хоть понимаешь, кто я такой? – говорил он, но молчание Джона заставило его повысить голос: – Ты издеваешься, урод? Я же выберусь из этой рубашки и размозжу твое лицо в кровь! Слышишь меня? Тварь, позови медсестру!

Джон просто вышел. Потом еще пару раз он пытался зайти в палату к Клаусу и как-то поговорить с ним, но всегда все завершалось криками, угрозами и приказом позвать кого-нибудь, чтобы его освободили от застывшей, словно самая прочная сталь, смирительной рубашки. Наконец во время очередной истерики Фогеля Джонатан не выдержал и наорал на него в ответ, вспомнив былое мастерство, и заявил, что они умерли, а мир остановился в минуту их смерти. Клаус Фогель даже изменился в лице от услышанного. Словно вдруг понял, что чудик, как он считал, говорит правду. И мир действительно остановился.

– Но почему я вкован в смирительную рубашку, а ты спокойно ходишь?

– Я не знаю ответа, Клаус.

– Я же помогал людям, – сказал Фогель. – Используя свой дар во благо, я искал пропавших, раскрывал преступления, разоблачал убийц, насильников и воров. Вся моя жизнь прошла в помощи людям. Я не должен был умереть. Я здесь случайно.

– Так же, как и я не должен был умереть.

Джон посмотрел в зеленые глаза Клауса и увидел отчаянье, граничащее с ужасом. Менталист боялся принять неопровержимость фактов. Боялся поверить, что все закончилось именно так. Смирительная рубашка и безысходность.

– Ты, наверное, слышал, что я знаменитый менталист, могу считывать информацию с неживых предметов.

– Да, я узнал вас.

– Так вот, где-то год назад я перестал контролировать голоса предметов. Они стали буквально преследовать меня. Раньше я произносил заклинание – и только тогда предметы оживали, а в последнее время даже собственная одежда стала предъявлять мне претензии, все предметы хотели диалога с хозяевами. Так я начал принимать опий. Дурман приносил облегчение, в опьянении я не слышал голосов, но чем больше я погружался в зависимость, тем заметнее уменьшался эффект от наркотиков. Потом... потом я попал в эту клинику.

– Я тут тоже лечился в свое время, у доктора Орела Сен Тура. В этой самой палате.

– А ты знаешь, что эта палата когда-то была кабинетом доктора Рэя Харисона? Он умер от сердечного приступа на том месте, где ты стоишь. Почти сорок пять лет назад.

Джон, пораженный такими сведениями, сделал пару шагов в сторону, будто перешагивая мертвое тело доктора.

– Я не слышал об этом инциденте.

– А на следующую ночь кабинет доктора Харисона непонятным образом загорелся, и все, что было в нем, сгорело дотла.

Джон живо представил, как небольшое помещение поглощают языки пламени в кромешной темноте ночи. Горело все: стол, стены, потолок и окна, даже стекло трескалось от жара огня. Воображение рисовало страшную картину.

– Кто это сделал? – придя в себя, спросил Джон.

– Видишь на моем столике книгу?

– Пособие по эксплуатации токарных станков? Ты сейчас серьезно?

– В шестнадцать лет я попал сюда, уверенный, что могу читать мысли предметов. Меня стали лечить, и бредовая идея сошла на нет. Тогда я выдавал желаемое за действительное, не обладая никаким даром. Но я очень хотел научиться. Ночи напролет я слушал стены в надежде услышать заветные голоса. Первым голосом, который я отчетливо услышал, был голос компьютера: он сказал, что доктор Харисон заказал необычную книгу, и если попросить ее, то она выполнит любое желание.

– Пособие? – улыбнулся Джон.

– Нелепо, неправдоподобно, но эта книга говорила со мной, я заключил сделку, мне надо было только нарисовать несколько рун на шестьдесят шестой странице, и книга поделилась секретом. Каждый раз, произнося вслух шестую по счету руну до полного прочтения, я буду устанавливать связь с любым неживым предметом, я буду понимать язык неживого.

– И какова была цена?

– Никакой, – ответил Клаус. – Книга сказала, это подарок, и я вправе сам решать, что с ним делать. Так я и стал менталистом.

– А книга?

– Все сгорело. Но самое интересное, что ни в одной библиотеке мира я не нашел данного издания за 1969 год. Такой книги не существует. Владелец антикварной лавки, в которой доктор Харисон приобрел ее, сказал, что ничего подобного никогда не продавал. Согласно почтовым накладным того года посылка со столь странным содержимым не отправлялась, а курьер, которого я лично видел, ни в одной из курьерских компаний города не числился. Выписавшись в тридцать лет из больницы, я потратил десятки лет на то, чтобы докопаться до истинного происхождения пособия.

– Может, книга – просто форма?

– В каком смысле? – удивленно спросил Клаус.

– Форма... сосуд, вместилище.

Клаус немного задумался над выводом Джонатана, ведь то, что он поведал своему соратнику по несчастью, было очень личным, и никто при жизни так и не узнал тайну Фогеля. Умение считывать информацию с предметов неоднократно проверялось всевозможными скептиками и учеными, в конечном итоге Клауса Фогеля признали уникумом, который развил в себе столь необычные способности. Тут, как говорится, не поспоришь: наличие дара было налицо, но было оно добрым умыслом или деянием зла – вот в чем заключался вопрос.

– Хранилище для зла, – после небольшой паузы уверенно произнес Фогель.

– Почему зла?

– До меня только сейчас дошло, что мой дар забирал жизни. Звучит невероятно, но всегда была жертва: всякий раз, когда я произносил названия рун и читал мысли предметов, кто-то платил жизнью. Первым был доктор Харисон – я тогда применил силу рун на самой книге, спросив, в чем ее суть и почему она подарила мне этот дар.

– И каков был ответ?

– Его не было, книга лишь предсказала несчастье с доктором: когда удвоятся символы, доктор умрет. Я рассказал ему, но разве можно верить психически больному человеку? Мой дар под руку держала сама смерть. И все мои благие деяния были злом. Я сам себе сплел эту смирительную рубашку из неподвижной ткани.

– И прям всегда кто-то умирал?

– Да, – сухо ответил Клаус. – Не прикасайся к ней, я знаю, что ты видишь в ней выход из этого мира, но, поверь мне, все будет не так. Расплата неизбежно мучительная, и я тому пример.

– Я тебе так скажу, Клаус Фогель, – подойдя поближе к книге, заявил Джон, – если книга – мой пропуск отсюда, то мне плевать, что она – вместилище зла. Я просто хочу обратно, и не важно, каким способом.

Он положил руку на книгу и в мгновение рассыпался на миллиарды пылинок.

– Мужчина, не закрываем глаза! – говорил с Джоном Тофи фельдшер скорой помощи. – Разговаривайте со мною! Вы слышите меня?

– Да, слышу, – прошептал тот, чувствуя сильную боль и жжение за грудиной. – Мне очень больно в груди.

– Понятно, – делая укол, сказал второй медик. – Сейчас станет легче, вы, главное, не закрывайте глаза.

«Нам лишь бы довезти тебя до приемного покоя, братишка, а там тебя вытянут», – улыбаясь, подумал фельдшер.

– Что вы сказали про приемный покой? – корчась от боли, переспросил господин Тофи.

– О чем это вы?

– Про вытянут в приемном покое?

– Я ничего подобного не говорил! – заметил медик. – Постарайтесь не шевелить рукой, вы придавливаете вену.

– Да, конечно, – ответил Джон, чувствуя, как боль постепенно стала отступать.

Лекарство, введенное в вену, начало действовать. Услышанные мысли другого человека немножко озадачили его. И если бы он помнил, что буквально несколько мгновений назад неистово искал выход из остановившегося мира, а найденная книга и закованный в смирительную рубашку Клаус Фогель были такими же реальными, как и все происходящее сейчас, то наверняка бы понял, почему может слышать мысли людей. Но он ничего не помнил, а произошедшее списал на действие наркотического анальгетика, введенного фельдшером.

Впрочем, выбранный Джонатаном Тофи путь уже нельзя было изменить, ему предстояло стать новым менталистом. Так пожелало пособие...

Мара Гааг

По эту сторону зеркала

Улицы в октябре пылают золотом и безнадегой. Инна идет быстро, но ритм шагов сбивается. Споткнувшись раз, потом другой, она сбавляет шаг. И уже медленно подходит к подъезду. В горле ком, на глазах слезы, в ушах отстукивают по кругу фразы, сказанные редактором. Инне очень обидно – и от самих слов, и от того, что она знает: все сказанное правда.

Она поднимается на шестой этаж по лестнице, оттягивая момент, и останавливается перед старой железной дверью. Ее давно пора бы поменять, но Инна не спешит, втайне надеясь, что избавится от двери вместе с квартирой. Когда-нибудь. Но не сейчас. Дверь открывается со скрипом. Инна снимает с себя плащ и набрасывает его на зеркало, так, чтобы скрыть целиком. Потом идет на кухню, наливает бокал вина и выпивает почти залпом. Она стаскивает с себя одежду и бросает там, где сняла, прямо на пол. Несколько минут смотрит в стену, снова включая в голове на полную громкость зацикленные, как заевшая пластинка, обидные слова, услышанные от начальника. Решившись, девушка возвращается к зеркалу и одним резким движением сдергивает с него плащ. Отражение смотрит не мигая, а потом вдруг улыбается и говорит:

– Как прошел твой день?

– Ты сама не видишь? – Инна пытается стереть со скулы потекшую тушь, но только размазывает еще больше.

– Вижу, что ты плакала и что ты очень злая.

– Он сказал, текст никуда не годится. Статью надо переделывать.

– Я все исправлю, ты же знаешь. – Девушка в отражении, полная копия Инны, в нетерпении облизывает губы. – Я всегда готова помочь. Все, чего я хочу – это продолжать писать, а у меня здесь нет даже карандаша с бумагой. Просто выпусти меня, и я обеспечу тебе в этом году «Камертон». Хочешь, напишем такой материал, что на «Пулитцера» потянет? Дай мне шанс, мы это сделаем.

– Не мы, а ты! – голос Инны срывается. – Вот скажи, Аня, с какого момента так вышло, что я больше не могу писать? Ни словечка не выдавить нормально, одни потуги. Я старалась, я потратила столько времени и сил! Но моя статья не сравнится с твоей, как бы я ни пыталась. Им нужна ты, а не я.

– Им нужны мы, – говорит Анна из зеркала, и ее голос мягкий и вкрадчивый. – Мы. Потому что я – это ты, только в другом месте.

Слишком большой соблазн. Инна соглашается на него снова и снова. Все эти яркие статьи, гениальные сюжеты, награды и премии, дипломы, расставленные по полкам – это заслуга Анны. Инна знает, что никогда не сможет писать так, как она. И каждый раз обманывает себя, обещая, что этот – последний. Еще одно расследование, еще один громкий заголовок, еще одна номинация. И сейчас, если она не исправит статью, то лишится работы.

Анна протягивает ей руку и улыбается. Инна зажмуривается... принимает рукопожатие в ответ. Секунда, вспышка – и она по другую сторону зеркала. Здесь почти всегда темно, нет окон, единственный источник света – проем, в котором видно Анну.

– Не беспокойся! – Анна собирает с пола разбросанную Инной одежду. – Я за пару дней все исправлю, а потом вернусь за тобой, и мы опять поменяемся. А ты потом расскажешь, как прошла церемония награждения. – Она подмигивает и скрывается из виду. Инну окатывает холодной волной паническая атака. Каждый раз она боится, что сестра не вернется, и ей предстоит остаться здесь навсегда. Зеркало становится темным и неживым. Оно работает, только если они обе смотрят.

Анна. Инна. Одна буква, вот и вся разница. Анне легко представить, что эти дипломы и золоченые статуэтки отмечены ее именем. Стоит только прищуриться, разглядывая их. Было бы ложью не признать, что она хочет эту жизнь себе, но она никогда не бросит сестру. Потому что знает, каково там – на другой стороне. Но в ближайшие двое суток она не станет об этом думать. Она будет самозабвенно писать статью, гулять по городу, флиртовать с главным редактором. Может, успеет сходить в кино или заказать пиццу на дом и посмотреть фильм в интернете. Еще она купит новый ковер – взамен старого, который Инна прожгла сигаретой. И обязательно пирожные. Инна не любит сладкое, в холодильнике всегда рыба, овощи и вино. Анна обожает шоколад, эклеры и булочки синнабон с корицей. В предвкушении девушка потягивается, как кошка.

Анна не понимает, как можно страдать, имея такую жизнь. Но рада возможности получать ее в свое распоряжение.

Инна в темноте поворачивается к зеркалу спиной. Наощупь она находит койку – подушка жесткая и сырая, а одеяло колючее. Девушка ложится поверх него, жалея, что не надела что-нибудь более удобное. Сестра вернется. Она всегда возвращается.

Инна отдает себе отчет, что они никакие не сестры. Но проще так, чем сходить с ума, размышляя о параллельных вселенных и зеркальных близнецах. Как и раньше, она уверяет себя, что это последний раз, а потом она переедет в другой город, найдет другую работу и купит квартиру, в которой не будет зеркал.

Анна пишет всю ночь. Ей кажется, что ее руки становятся одним целым с клавиатурой, проводниками, превращающими мысли в буквы. Файл с работой Инны она безжалостно переносит в корзину, не открывая. С темой статьи она хорошо знакома, ведь они обсуждали ее вместе и материал собирали по очереди. Ее талант – единственный ключ в мир Инны, иначе сестра давно бы ее бросила. Анна не собирается давать ей повод, и статья выходит идеальной – тема острая, текст гладкий. Под утро она собирается вздремнуть пару часов, потом отвезти статью на согласование к редактору. А оставшиеся полтора дня – наслаждаться жизнью.

Никто из них не хочет быть там, на другой стороне. Но оставаться здесь может только одна.

Инна в темноте в ужасе открывает глаза, проснувшись. Ей слышатся шаги и голоса за призрачной дверью. Она пытается разглядеть зеркало на стене, надеется увидеть знакомое свечение и лицо Анны, но не видит даже собственного. Два дня проходят как в бреду, короткими промежутками между тревожным сном, кошмарами и пробуждением. Инна не сводит глаз со стены с зеркалом, а потом снова засыпает.

– Эй! – голос вырывает ее из сна. – Сестренка, я здесь!

– Почему ты так долго? – Инна соскакивает с койки. Затекшим ногам больно ступать по полу, но Инна все равно бежит к зеркалу. – Вытащи меня отсюда.

Анна смотрит на нее внимательно, с прищуром. Инна думает, что у нее самой, должно быть, такой же. Но не знает наверняка, потому что собственного отражения в зеркале она не видела уже очень давно, только Анну.

– Я сдала статью, и ее сразу же номинировали, – говорит Анна после короткой паузы.

– Спасибо! – Инна старается унять дыхание, но сердце колотится и гулко стучит в ушах.

– Я повторяла много раз, мне это в радость. Я готова писать от твоего имени снова и снова. Прежде чем мы поменяемся, можешь мне кое-что обещать?

– Что угодно, только давай скорее, я хочу домой.

– Давай заведем кошку! Сиамскую. Я у Димы с Верой вчера видела, она такая чудесная!

– Ты ходила в гости к моим друзьям, пока я здесь? – У Инны пересохло в горле. – Ты не можешь так делать, не договорившись со мной. О чем вы говорили? Что ели? Теперь ты должна мне все рассказать. Я не хочу, чтобы они подумали, будто я сумасшедшая или у меня проблемы с памятью.

– Они позвали отметить номинацию. Тебе ведь не жалко? Ты хоть каждый день можешь что-то отмечать. – В голосе Анны звучит укор. – Но я не об этом. Я хочу котенка, пожалуйста! Хотела сегодня заехать в зоомагазин, но не успела, боялась опоздать к тебе. Ты всегда сердишься, когда я задерживаюсь. И еще: кажется, кран в ванной капает. Я вызвала сантехника на вечер пятницы.

– Хорошо. – Инна пытается улыбнуться и унять дрожь. Она готова на что угодно, лишь бы оказаться по другую сторону. – Я поняла. Заведем кошку. В пятницу придет сантехник чинить кран.

– Спасибо, сестра! – Анна прижимается лицом к зеркалу. – Я так тебе благодарна!

– И я тебе. – Инна протягивает руку вперед и закрывает глаза. Дотронувшись кончиками пальцев до ладони Анны, она чувствует привычное головокружение.

В своей прихожей она быстро машет Анне на прощание, прячет зеркало за покрывалом и почти бежит в кухню – проверить, осталось ли в холодильнике вино.

Больше никогда она этого не сделает, никогда. Руки дрожат, вино проливается мимо бокала. Инна знает, что врет себе. Даже если она выбросит все зеркала, не будет смотреть в витрины, спрячется под матовыми стеклами темных очков, Анна всегда будет с ней, в каждой строчке написанных ею статей, за которые Инна получает награды и гонорары. Инна рыдает, сидя на кухонном полу, а разлитое вино походит на лужу крови.

В палате очень светло, пахнет антисептиком и накрахмаленным бельем. Уборщик в синей спецовке протирает полы, стараясь не греметь старой металлической шваброй о кафельный пол. Девушка на кровати его не замечает. Она плавно раскачивается из стороны в сторону и монотонно ведет диалог сама с собой. Медсестра дежурит в палате, пока не закончится уборка.

Пациентка смотрит перед собой, потом резко вскакивает, бросается на стену и шарит по ней руками, словно пытаясь что-то найти. Медсестра достает из кармана приготовленный заранее шприц, с профессиональной легкостью вкалывает его содержимое пациентке в плечо, отчего та медленно оседает на пол. Уборщик вздрагивает.

– Вы у нас какой день на работе? Третий только? Привыкнете. – Медсестра осторожно закрывает иглу колпачком и прячет шприц обратно в карман. – Эта еще не очень буйная.

– Что с ней случилось? – любопытствует уборщик, забыв о швабре.

– Шизофрения. После того, как ее сестра умерла, проявилась. Доктор говорит, с близнецами такое иногда бывает.

– Неужели не вылечится? Такая молоденькая.

– От психики зависит, как лечение пойдет. Она то ли писательница, то ли журналистка, а у творческих натур же знаете как, никогда не поймешь, нормальные ли они изначально. – Медсестра замолкает и переводит тему. – Вы скоро закончите? Нам еще палат шесть надо обойти.

– Да, конечно. – Уборщик с усердием принимается тереть кафель, стараясь не смотреть на лежащую на полу девушку. Входят два санитара, подхватывают ее за руки и осторожно оттаскивают к кровати. У одного из них под рабочей туникой покачивается зеркальный кулон на цепочке. С неимоверным усилием девушка пытается сорвать украшение, но вторая доза успокоительного заставляет ее безвольно уронить руку.

Вера Сорокина

Кран

А потом мы уронили кран. Вовсе уронили, ну как есть! Падал он медленно и величаво. Кренился, будто большой раненый зверь. С рыком да предсмертным скрежетом заваливаясь вперед и немного набок.

Вокруг было тихо-тихо. Так тихо, как бывает только зимой под вечер в небольшом поселке.

А мы, значить, стояли на краю опушки и завороженно глядели на эту маленькую, но шибко важную для нас победу.

«Не будет здесь стройки, – подумалось. – Пока живой я, не будет». И почуял, что с некоторых пор мои мысли и слова и впрямь весомы. Такая тогда меня сила да радость наполнила. До самого краешка: двинешься – выплеснется. Точно в прорубь ухнул. Хотелось дышать поглубже, плясать и прыгать от счастья. Ну это и понятно, любой нечисти жертвоприношения что вино: будоражат кровь и, пускай на миг какой, но делают могучим, словно бог взаправдашний. А человеческие жертвоприношения, они-то во сто крат сильнее.

Выходит, крановщик-то помер. Да и те, которых леший в лесу заморочил, вряд ли вернутся. Жаль, конечно, ну да Степаныч существо хищное, ему тоже питаться надобно. И пусть люди думают, что места тут гиблые. Значит, больше не сунутся.

– Все, расходимся, – прервал мои мысли Домин. Он был среди нас самый древний и навроде как заместо старосты.

– Ты это, выручил нас всех. Кланяюсь тебе, – сказал он чуть слышно и положил мне руку на плечо. Я от того малость в снег ушел. – А за человека не горюй. Это все на доброе дело, – огладил бороду, глянул на меня так пристально-пристально своими глазами-подсолнухами (и как только не выцвели за столько лет), да и пошел, оставляя кошачьи следы на пушистом снегу. Видать было, что хотел что-то прибавить, но не сложилось. Ну да еще успеется.

А остальные наши и правда безмолвно кланялись мне и вместе с Котами тоже уходили восвояси.

Так помаленьку стемнело, и мы с Кошкой остались совсем одни. Видели, как вышел Дух того человека, что на кране сидел. Он не злой был, побродил немного и начал истаивать. Никто за ним не пришел. Значит, уже не впервой уходит, путь знает. Да и не цеплялся он совсем. По всему видать было, что притомился жить и ни за что тут уже не держится.

– Вот и зима, – сказала Кошка. Кошки, они всегда зрят в корень и попусту не болтают.

– Зима, – подтвердил я.

А закрутилось все аккурат в начале весны. Такой уж порядок. Все уложено вчетверо. Времена года, стихии, углы избы. И жизнь человеческая из четвертей скроена: детство, зеленость, сила да трухлявость. Это только в сказках дурных три – число волшебное. А в жизни завсегда есть еще что-то, что глазу, может, и не видно, но душа-то чует, ее не обмануть.

Вот и вся эта история началась из-за четырех. Приехали, значить, по весне четверо городских. Да не просто городских, а столичных. И мы, все как один, беду-то эту упустили.

– Маа-а-ам! – Катя влетела в квартиру румяная и запыхавшаяся. А за ней стало вползать целое облако зимнего пара из подъезда. Она прихлопнула облако дверью и принялась снимать валенки, наступая одним на другой. Валенки стягиваться не желали, а желали запутывать ноги и запинаться. Но девушка справилась и побежала по коридору, сбросив шубу прямо на пол и на ходу стягивая шарф.

– Мамочка, радость-то какая! – девушка вбежала в зал и только тогда остановилась, чуть проскользив по деревянному полу. – Нас сносят!

– Как сносят? – Ирина Владимировна от неожиданности захлопнула книгу. Она сидела в типовом угловатом кресле со старым томиком в руках.

– Мамуль, да ты не переживай! – Катя плюхнулась на ковер у маминых ног. – Приехали какие-то москвичи. Хотят покупать землю и отстраивать поселок заново. А нас под снос. Зато дадут новую квартиру в большом хорошем доме.

Ирина Владимировна вздохнула, надела очки в пластмассовой оправе и принялась искать место, на котором остановилась.

– Катенька, – сказала она, уже почти вернувшись в обволакивающий мир поэзии, – мы в нашей глуши никому не нужны. И если эти твои москвичи не полные дэбилы, то уже к вечеру отморозят носы и уедут домой.

– Так вроде бы нефть в лесу нашли, – уже не так уверенно сказала Катя.

– Нефть? – Ирина Владимировна снова нехотя оторвалась от книги и недоверчиво взглянула на дочь поверх очков. – Насколько мне известно, когда находят нефть, строят буровую, а вовсе не жилые дома. Или коммунизм все же победил, а мы с Мандельштамом все пропустили?

– Нет, мам, вы с Мандельштамом ничего не пропустили, – уныло отозвалась Катя.

Ей, как и любой девушке из поселка (которых, впрочем, можно было пересчитать по пальцам), очень хотелось вырваться из болота обыденности и ринуться навстречу блистательному будущему. Ехать к этому самому будущему она не могла, не хотела оставлять маму. Но совершенно не возражала, если бы будущее приехало само. Поэтому расставаться с перспективой красивого высотного дома, освещенных улиц и торговых центров было безумно обидно.

Нет, она любила свой поселок. Такой знакомый лес, озеро за холмом и старый теплый дом с горами книг. Любила, когда утреннее солнце медленно заползает в сервант и там заигрывает с бабушкиным сервизом. Облизывает мелкие полевые цветочки на чашках и, уже окончательно распоясавшись, устраивает целое представление в хрустальных фужерах. Любила свою кошку Росу. Пушистую, как медведь. А до того любила рыжего кота Апельсина. С ним они вместе выросли и по нему она впервые по-настоящему горько плакала. Любила она и размеренность деревенской жизни. Реальные потребности и оттого бесхитростные запросы. А еще очень любила маму, строгую учительницу русского языка и литературы.

Но все вокруг твердило ей о том, что нужно куда-то стремиться и всегда желать большего. Счастье в переменах – вот что слышалось ей отовсюду. И противостоять тому не было совершенно никакой возможности.

– Ладно, мам. Будем ужинать?

Катя встала и поплелась в свою крохотную комнатку с узорчатым ковром на стене. К ужину следует переодеваться, так было заведено в доме. И даже если дом снесут, порядок этот останется незыблем.

– Не загадывай и не расстраивайся раньше времени, – крикнула ей вслед мама. И уже совсем тихо добавила: – Поживем – увидим.

Ну и я, значить, так же рассудил. Чего бежать-то вперед лошади? Да и честно скажу: после той истории с Катиной бабушкой был я, будто картошка гнилая. Всю душу тогда из меня вынули, внутри одна труха осталась. Жил я и обязанности свои выполнял. Кое-как, конечно, ну да и на том спасибо. На что-то большее даже и не замахивался. Не до того мне было.

Но уже в мае стало ясно: не отморозили носы москвичи и взялись за нас всерьез. Как только дороги принялись подсыхать, стали столичные привозить разные чудные машины. Большие и шибко вонючие. Поставили, значить, лагерь и давай деревья валить.

Тогда уж взял я кусочек мяска, конфеток побольше и побег с Кошкой в лес. Там друг мой жил, Степаныч. Я поначалу все дразнил его, мол, какой ты лесовик с таким именем, ты ж степник. Он на это крепко злился. Но и отходил быстро. Добрый он.

Было время, спас меня Степаныч. Я тогда жил в моем первом Доме, в деревне. Добрый был сруб. И люди были добрые да трудолюбивые. Избу поставили честь по чести, помолились. Бабка местная нужных травок пожгла да правильные слова сказала. И под конец, когда щели меж бревен мхом затыкивали, я и начал себя сознавать.

Озорничал, конечно, по малолетству. Игрался с людьми, но по-доброму, без дурного. За дитями ихними всегда по серьезному смотрел, за съестным, да хвори всякие отгонял. А они хоть и бранили меня иногда, но молочка в блюдце завсегда наливали.

Мало-помалу я со всей округой познакомился. Учили они меня уму-разуму, советы давали, как хозяйство вести и за людями присматривать. Да и Кошка меня обучала. По-свойски, конечно, но сдружились мы с ней крепко, просто не разлей вода. Я ей молоко отдавал, а она мне сказки рассказывала и песни пела. Хорошо мы тогда жили, ничего не скажешь. Люди даже мельницу справили, излишками на базаре торговали. И семья у них прирастала. А мы с Кошкой сидели на печи да радовались. Жили-поживали как в одной из Кошкиных сказок.

Но не вечно было сказке длиться. Кошка моя состарилась да ушла помирать. Очень я по ней горевал. Так, что с новой у нас и вовсе не заладилось. Хотя тогда-то я не знал, что это не Кошка была, а ведьма злая. Чуял обман в ней, да малой совсем был, не понимал. Думал, все тоска по старой моей подруге. А оказалось, зря я сердце не послушал. Может, иначе бы все обернулось.

В один день, значить, пришли в деревню какие-то красные. И все кругом зашептались, мол, раскулачат-раскулачат. Я думал, будет какая потеха на кулаках, но вышло совсем другое. Кошка моя, которая была совсем и не Кошка, перекинулась в девку и пошла к ихним главарям. Указала на Дом, сказала, что самый богатый. И пришли тогда эти черти все отнимать. Стали в избе гадить, все ломать и тащить в свои сани. Хозяин шибко бранился с ними, так они его и пришибли.

Я тогда напужался очень, забился под самый чердак. Но даже оттуда видал и слыхал все их зверства. Не мог не видеть, я ж сам Дом был.

Перебили они всех и взялись, значить, палить хаты тех, кто им сопротивлялся. Чтоб другим неповадно было. Некоторые из деревни им даже подмогли, но я того уже не видал. Чувствовал, как меня огонь ест. Жар такой, что замки на сундуках поплавились, а меня трясло, будто в проруби ледяной сидел. И выйти не мог, без Кота мне из дому ходу нет. Только Коты да Кошки могут проводить. А без них все, погибель.

И тут услыхал я, что бранится кто-то внизу. Да так узористо и вроде как меня зовет.

– ...ты что тут, едрыть твой корень, червяк дупловой? Хотишь, чтоб я тя как дятел вышкабячивал? Давай слезай, чай не белка в дыре-то сидеть!

Потом слышу: пыхтение. Видать, по лестнице полез да остановился.

– Э, ты, домовик, глухой, что ли?! – еще пыхтение. – А ну слезай, а то погоришь весь к бабкиным шишкам.

Я тогда еще подумал: «Что за бабкины шишки такие?». То было последнее, что пришло в мою бестолковую башку. Опосля больше ничего и не помнил.

А Степаныч меня вытащил и к себе в лес уволок. Только уж потом рассказал, что у бабки шишки-то со страху случились. Шибко лешие огня боятся. Но пообещал он моей Кошке, что приглядит за мной и заступится, коли чего. Вот и приглядел. Да спасибо, изба была деревянная, в другую он зайти б не сумел, власти у него такой нет.

Так вот и познакомились. Меня, правда, потом еще долго припадки били. Никак я не мог без Дома. Будто душа без тела ходил. Маялся очень. Потом, конечно, и в лесу пообвыкся, но все равно томился страшно.

Хотя и веселились мы, бывало. Иногда с людьми играли. Таких красавцев на пути встретишь – и не так забалуешь. Непохожи мы были. Глаза по-разному горели: у меня больше рыжим, а у Степаныча – зеленым. Для маскировки, значить. Я ростом с годовалую елку был, а он как береза: длинный, худой да тонкий. Хоть оба и мохнатые на морду, но у меня борода окладистая, пушистая. А егоная вся в шишках-колючках. Не борода, а мох какой.

Я, сколько себя помню, в штанах и рубахе ходил, а Степаныч все чем-то лесным обрастал. Всякая хвоя да листья к нему липли. Бывало, сядет, задумается, и не видать его в лесу вовсе. Так что в прятки с ним шибко не поиграешь, завсегда в дураках выходишь. И лапки у нас несхожие. У него волчьи, когтистые, а у меня так кошачьи. Ну, не один в один как у Кошки-то, а поболе чуток. Как у тигры какой или у рыськи (мне так Степаныч рассказал, сам-то я их и не видывал).

Только вот сладкое мы оба любили одинаково. Улья грабили да потом от пчелей бегали. Ох и весело было.

Правда, недолго мы по лесу озорничали. Времена стали голодные, и ушли мы в чащобу. Больно мне было видеть несчастных таких людей. И Степаныч сам не свой ходил. Съедал их, ясно дело. Но не с голодухи, а с жалости больше.

Не знаю уж, сколько времени прошло, но однажды вечером, по весне, прибежал он запыханый весь. А глаза зеленючие и радостные.

– А ну-ка собирай свой хлам. Дом я тебе нашел. Не дом, а молодуха! Чтоб мне на шишку сесть, такого дома ты еще не видал.

Ну побежали мы, значить, к этому Дому. Долго бежали, но я совсем тогда не притомился. Знал, что ждут меня.

Выбегли к поляне. Степаныч остановился у самой кромки леса и машет мне, мол, бежи, бежи. А я пробег еще чуток и все равно остановился. Попрощаться надобно, да и увидел я его, Дом-то этот. Таких дворцов я еще не видывал: два этажа, и на кажном этаже еще по два Дома. Не деревянный, но и не каменный. Я тогда так и не понял, что там внутри. Когда бежал, все боялся, что туда уже другого домовика зазовут, и не дождется меня Дом. А когда увидал его, понял: тут домовик сам не заведется, и никто на такое богатство по доброй воле не позарится.

Обнял я, значить, Степаныча. Он, конечно, проворчал что-то.

– Колючий ты пень, – сказал я чуть не плача, – но добрый, как котенок.

– Бежи уж, напечное ты отродье. Кошку добрую заведи да приходи в гости честь по чести. И на-ка вот, шишку возьми. А то, пока добежишь, истаешь совсем. За лесом я тебе не сторож.

– Кланяюсь тебе. Кла-а-а-аняюсь! – уже на бегу кричал я.

Ох и что это был за дом! Влез я в него, как в покойника вошел, будто руки-ноги мне чужие пришили, да еще по две пары. Не было ни жизни в том доме, ни толковой печи, ни правильных углов. Да и людей еще не было, а у меня уже все в голове ходуном ходило. Столько комнат да дверей, что мне дурно было первое время. Голова шла кругом и мутило.

И вот под вечер приехали первые человеки. Пока ждал, извелся весь. Места себе не находил. Отвык я от людей-то. Даже не знал, сколько зим мы со Степанычем по лесу бродили, никого, окромя белок да медведе́й, не встречали.

Вышла, значить, из повозки женщина с дитем. Куль, а не дите, так сразу и не разобрать – пацан али девчушка. А женщина такая статная была, одета чудно, но сразу видать, что с характером баба. Постояла, посмотрела на темные окна. Потом уложила ребетеночка да полезла открывать какой-то сверток. Я как увидел тот сверток, мне на душе аж тепло стало. Еще не знал, что там, а уж сиял он для меня пуще солнца.

Зажгла она свечу, поднялась на второй этаж, отворила дверь. Не заперто было, но сама не вошла. Сначала сверток раскрыла. А там котенок, аккурат с мою ладошку. Кроха – непонятно в чем только душа держится. Худой и грязный. Шатался весь, но порог перешагнул как полагается.

Потом уж женщина с кулем зашла, да два чемодана занесли. Женщину ту звали Мария, Мария Давыдовна, а куль назывался Ирочкой.

Мария кое-как разогрела Ирочке молока, покормила и легла спать. Прямо на полу, на дохе. Больше ж ничего не было. Но перед тем как спать идти, налила немного молочка в мисочку – меня угостила. Знаю, что меня, а не котенка, потому как молоко поставила за дверь, а дверь закрыла. Котьке тоже чего-то перепало. Одна женщина ложилась спать голодной.

Молоко я, конечно, отдал Кошке моей. Грел ее, да песни пел. Ну и про людей, ясное дело, не забывал. Холода они совсем не почуяли, оберегал, как только умел.

Так и стали жить мы с Марией, Ирочкой и Революцией. Я тогда не знал, что это за чудное слово. Не знал я и что Мария Давыдовна ярая коммунистка была и секретарь партячейки в нашем колхозе. Я ни про колхоз этот странный, ни про Ленина, ни про Советскую власть слыхом не слыхивал. Да и какое мне было дело до ихней власти? Мне главное, чтоб дома тепло и уют, вот и весь сказ.

Немного погодя приехали еще люди. Молодая семья, правда без дитев и без Кошки. Но мне тогда другие Кошки были без надобности. Я влюбленный был в Революцию. Ближе и роднее души не было на всем белом свете.

Летом, когда она малость подросла и окрепла, сводил ее в гости к Степанычу. Боялся, конечно, что он в ней ведьму признает. Но все обошлось. Поладили они, а потом так сдружились, я даже иной раз опасался, что она одичает да в лесу насовсем останется. Не ревновал я, нет. Тут другое. Мне рядом с моей Революцией покойно было. Она для меня так и светилась каким-то светом особенным. Ну вот все обыкновенное, вещи там, люди, а в ней будто огонек горел. Кажись, собаки так хозяина своего видят. Сразу по телу такая радость разливается, что разом млеешь.

Так про людей-то. Те, что приехали, законов никаких не знали, молочка не ставили. Может, по молодости, а может, из-за этой ихней Советской власти. Власть эта, как я понял, всю ворожбу навроде как отменила. Но я-то – вот, не отмененный был. Потому ко всем этим Советам относился с недоверием. Хотя, когда Ирочка подросла, Мария Давыдовна ей сказки стала рассказывать про Ленина да про всякие их коммунизмы. Я-то что, сказки шибко люблю. И хоть эти не шибко понимал, но послушать завсегда был радый.

Те, что снизу, Ефросинья Игнатьевна и Иван Иванович, тоже наподобие сказок друг другу рассказывали и все ждали коммунизма, пуще Деда Мороза какого. Тоже в колхозе работали. За зверями всякими ухаживали. Это у них называлося «ветеринары». Ну а я кланяюсь всем, кто зверей привечает. Так что и с ними мы жили дружно да весело. Пока электричества толком не было, свечи я у них воровал. А то, понимаешь ли, засядут вечером за книжки, откуда ж тут детям взяться? Но что-то у них и без книжек дело не шибко шло. Я летом им даже травки всякие собирал да в чай подкладывал. Так мало-помалу у нас в доме еще один детенок завелся.

Потом приехала бригада инженеров. Поселились они во второй квартире снизу. Четверо мужиков в одной хате – это завсегда непорядок. Жалел я их. Ни еды нормальной, ни ухода, ни ласки. Но они таких мелочей, кажись, и не замечали. Не жрали толком, а глазищи все одно горели. Еще до рассвета на стройку свою укатывали. Тоже все про коммунизм твердили. Только я, значить, все больше и больше слушал и все меньше понимал. Как же это люди хотят, чтоб все общее-то было? Чтоб все поровну? Ну вот Дом, к примеру. Он только твой должен быть. А когда дом общий, то нет в таком доме порядку. Дому хозяин потребен. И как же это так всем одинаково причитается? Кто-то вон на печи лежит, а кто-то в поле горбатится, а опосля получай поровну? Мурня какая-то, ихний коммунизм, сразу я смекнул.

Ну а про последнюю квартиру вообще ничего сказать не могу. Ничего хорошего то бишь. Вселилась туда старуха злая. Не ведьма, конечно. Хотя я сначала шибко на нее так думал. Не знаю, почему такая она недобрая была. Может, жизнь чем обидела?

Лаялась, значить, со всеми ни за что ни про что. Да только присоветовал мне Домин не гнать ее, а оставить в наставление остальным. Чтоб видали, как ныть да жаловаться плохо, коли крыша над головой есть да пропитание. И чтоб, глядя на нее, ценить умели, что у каждого за душой имеется. Так я и поступил, хоть и не по сердцу мне было. И дажить когда она остальным житья не давала, я ей не мешал. А потом и вовсе перестал заходить к ней.

Время, как заведено, шло. Ирочка подрастала, а сына Фроси и Ивана отправили к бабушке в город. В квартире по соседству инженеры сменялись студентами, такими же худыми и неухоженными. А потом, значить, грянула война, и даже таких мужиков я вовсе видеть перестал. Несколько раз квартировали солдаты. Я их подкармливал чем мог, а потом они исчезали. Вроде живые были люди, а ходили, будто призраки с погоста. Ничего доброго я в их будущей судьбе не видал. Армия неупокойцев.

Степаныч часто приводил партизан. Те были поживее, но все равно что звери дикие. Среди них довольно было и недобрых людей, но такие по лесу долго не ходили. Съедал их леший. А некоторые всю войну с ним прошли и уж не смогли вернуться в семью. Перекинулись в лесовиков и разбрелись кто куда. Земля-то большая, места для всех хватило.

Ивана тоже забрали. Он все говорил, что только коров лечить умеет, но оказалось, что разница там небольшая. Если хочешь помочь, все едино.

А я за него просил очень. Очень его ждал. И на четвертый год дождался. Вернулся наш Ваня. Вот радости тогда было! Еды неизвестно откудова достали. Мы с Революцией ягод да грибов приволокли. Все диву давались, откуда такое сокровище взялось. Да тут не в еде дело было, хоть и голодали мы шибко. Светились они, прям как Кошка моя ненаглядная.

Помню, Мария забежала в дом, забыла, видать, что-то. Остановилась у окошка, прямо в луче света. Да так тихо-тихо проговорила: «Спасибо». Постояла еще с минуту, встрепенулась и дальше пошла. Только светить стала еще ярче прежнего. Вот только я все думаю, что не Ленину ихнему она это сказала, да и не коммунизму.

Ну а потом, казалось бы, живи да радуйся, но в Дом за Марией пришла беда. Донесли на нее на работе. Что, мол, не Давыдовна она, а вовсе и Давидовна. Я-то разницы совсем не понял, но почуял, что плохо дело.

И однажды ночью из города приехала черная машина, глазастая такая и блестящая. Я машин до того и не видал почти. А эта хоть и красивая с виду, но запах от нее плохой, да вороны позади летят.

Мария, кажись, уже давно машину ждала. От каждого шороха просыпалась. И тогда проснулась. Подошла к окну, замерла да стала оседать, будто по голове кто шибанул.

Вышли, значить, из машины трое и пошли к Дому. Глянул я на них и узнал тех чертей, что хату мою пожгли. Морды совсем не изменились, только одежду перекинули. Время их совсем не взяло.

Понял я, что надо что-то делать. Никак нельзя их в Дом пущать. Спасибо, Степаныч научил людей морочить. Те, конечно, и не люди были, потому так запросто не ушли. Но мы с Революцией расстарались: как начали ступеньки запутывать и светом мигать. Заморочили так, что показалось чертям, будто бы дома никого и нет. Насилу прогнали гадов. А под конец уж старуха со второго этажа вылезла. Сам я не понял, чего ей понадобилось. Да только крепко попало ей от чертей этих, и померла она на третий день. Хоть и не любил я ее, а все одно жалко. Своя ведь.

Потом мы с Революцией целую неделю отсыпались, силы восстанавливали. Я до того умаялся, что нечаянно капусту в доме попортил. Прокисла вся как есть. И Революция моя с того дня все хуже и хуже стала. Сначала не хотел я замечать, думал, пройдет, перемелется. Потом уж спохватился, да поздно было. Мы со Степанычем лечить начали, но все без толку. Захворала она сильно.

Как-то вечером пришла ко мне. Уж почти совсем не светилась. Потерлись мы носами, поздоровались, и сказала она так тихонечко: «Пойду я, Домммушка. Четыре на четыре уж, вышел мой срок. Проводи меня, любимый». И голову мне на колени сложила.

Спела она мне песню, да пошли мы в путь. Я только краем глаза отметил, что и Мария Ирочку куда-то собирает. Но беда меня забрала, ничего видеть не хотел, никого спасать не мог. Пришли мы к Степанычу, а он уж поджидал нас. Чуял.

Долго мы с ней прощались. Душа у меня рвалась. А Революция мне все мурлыкала, пока истаивать не начала. Тогда уж они со Степанычем в чащу пошли. Проводил он ее как полагается. А она мне до последнего песню пела да меж стволов мерцала. Пока совсем не угасла.

Не помню, как Домой воротился. А там так пусто, будто не в Дом я пришел, а в поле какое. И молочко мое стоит. Нетронутое.

Очень я горевал. Тогда и первые трещины по стенам пошли. А мне все едино, не хотелось без Революции моей тепла да уюта.

Наутро Мария с Ирочкой в город поехали. Я, конечно, заметил, что с вещами, но лезть не стал. К тому ж Мария вернулась еще засветло. Правда, одна.

А еще через пару лун, так же ночью, снова прикатила машина та, черная. Мария как заслышала, поднялась сразу. Тихо так, спокойно. Оделась да сумку с вещами взяла. Эта сумка уж давно у дверей была приготовленная.

Худо мне было, а все равно вышел я к троице чертей. Да так и замер. Те самые они были, только сильные и злые. Видать, крови чьей-то напились. Попытался я их заморочить, да где уж там. Они в этот раз меня видели и так приложили, что аж искры из глаз посыпали. Поганые отродья.

Когда в сознание стал приходить, рассветало уже. В квартире было пусто, тихо. Да чисто так, будто никто и не жил там никогда.

Я тогда все так и оставил. Закрыл верхний этаж и мороку навел. Людям казалось, что и вовсе один этаж в Доме. На то все силы и ушли. Но я надеялся все же, что Ирочка вернется. А в соседской квартире все так злобой пропиталось и проросло, что никого туда пускать нельзя было.

Наворожил я, значить, а сам на чердак к голубям ушел, да и уснул там. Не хотел больше ничего видеть и никого беречь. Кого надо не сберег, так чего уж теперь. Худо мне было. Хуже, чем тогда, когда заживо горел. Из такого за раз не вытащишь, чай не пламя.

Так и маялся я в том огне, пока Ирочка не вернулась. Да не Ирочка уже, Ирина Владимировна. Сама выучилась и деток, значить, приехала учить в местной школе. Зашла она в Дом, посидела, поплакала и принялась порядки наводить. Ух и пыли было, до потолка. Все пауками да грязью поросло. Я-то совсем не приглядывал.

А перед сном, как закончила уборку, так молочка налила в мисочку и закрыла ее на кухне. Кошки она не привезла, не от кого было закрывать, но обычай уж был такой.

Я ради такого дела встал, уважил хозяйку. Горе – не горе, беда – не беда, а обычай надо блюсти. Обычай же он навроде договора. Покамест все выполняют, так все складно идет, а как кто перестанет, так все на глазах и рассыплется. Люди верить перестают, а домовики уж и не смотрят как надо.

Мне вот, к примеру, все эти очки да булавки даром не нужны. Надобно только, чтоб ко мне по имени обратились да вернуть попросили. А я что – поиграл-поиграл да отдаю. И молочко, чтоб оно пропало. Несварение у меня с него, а вот поди ж, надо уважить. Так что, будь добр, выпей угощение.

И стали мы с тех пор жить-поживать. Правда, добра особо не наживали. Зато внизу поселилась еще семья с детишками. А квартиру старухи я так и не открывал. Плохо там было, нечисто. Силенок почистить так и не хватало. Кошки у меня не было. Кошка, она, почитай, половина всей силы. Да и худо мне было все одно, ходил пришибленный, доходяга.

А зим двадцать пять тому назад случилася у Ирины любовь. Красивый сам из себя. Рукастый да головастый. Вот только нехороший он был, злой.

Пошел я тогда снова совета просить у Домина. Он столько лет людей стережет да оберегает, уж подскажет, как быть. Слыхал я, он из-за моря приплыл. Русалиха в него влюбилася, да от пиратского погрома спасла. Сдружился с трюмовиком и так, значить, приплыл к нам. Может, брешут, конечно, да только все наши чуют силу в нем и мудрость, веками нажитую.

Пришел я к нему поутру, сели мы у окошка да стали за его пацанятами приглядывать. У него был самый высокий Дом во всем поселке. Ажно три этажа! С таким окромя него никто б и не справился. Он, конечно, отмахивался, говорил, мол, и вы сдюжите. Что можно и на этаж повыше с домом управиться, но больше – ни-ни. В домах выше четырех этажей домовики не водятся. Помирают они в таких домах. Не под силу им столько жизни в хату вдохнуть и за всем досмотреть.

– Что ж мне делать, дядька Домин? – спрашивал я. – Может, мне ведьму какую привести? Пусть с него зло снимет.

– Зло не порча, оно внутри сидит. Такое, брат, не снимешь.

– Ну не дело это! Уже вторая в роду – и одна. Так и себя проклянет, и всех девочек до третьего колена.

Домин огладил бороду, задумался.

– Прогони его, Доммм. Я много всякого повидал. Уж лучше пусть одна будет. Еще не старуха, может, приткнется к ней кто.

– Эх, дядька, не одна она уж, – вздохнул я. Знал ведь уже. Она еще не знала, а я уже чуял.

– Тем более, гони его взашей. Не плачься, воспитаешь. Третье поколение на твоем веку будет, а ты сделай все так ладно, будто бы не третье, а четвертое. Не води ты им ведьм. Лучше счастья в Дом приведи.

На том и распрощались.

Сказано – сделано. За неделю и след простыл от любви от этой. Убегла вся любовь в город, только пятки сверкали. А ровно через восемь месяцев у нас появилась Катенька. И только она начала ходить-говорить, так сразу запросила котеньку. Сердце тогда у меня снова заныло, и опять я на чердак ушел. Но когда мелочь-то эту принесли, не удержался, прибег в квартиру. Кот был рыжий с белым. Малой совсем. Они его Апельсином назвали. Одна шерсть да глазища. И морда наглая-наглая. Короче говоря, подружились мы с ним. Со Степанычем они, правда, лаялись. Да только потом уж я понял, что это у них заместо игры было. Хищники, они хищники и есть.

Так и жили: Ирина Владимировна, Катенька да Котенька. Вроде и хорошо, хотя иногда и плохо, конечно. По-разному жили. А я все одно как в киселе плавал. Никого к себе близко не допускал. И крыша потихоньку гнила, да трещины росли.

Почуял, что живой, только когда лес валить начали. Бежал тогда вместе с Росой к Степанычу, и такой меня страх одолел, что колени подламывались. Прибег к нему, запы́хался совсем. А он на пенечке сидит да на людей посматривает.

Мясцо мое в карман припрятал, а шоколадку развернул и говорит:

– Раньше вот, шишкой им по лбу, человеки как человеки были. – Закинул плитку в рот и давай жевать. – Быает, прииешь одного дуака деевом, осальные тада не лезут уше. Поиают: тута лес не трошь.

Повернулся на меня – а в глазах слезы стоят. Будто речка тиной поросла. Не знал я, что ему ответить. Но рождалась тогда во мне какая-то лютая сила. Еще не понимал я, что делать надобно, но уже знал, что обязательно прогоню людей из леса. Ни за себя, ни за Дом еще не боялся. Только за Степаныча тревожно было.

Воротилися из лесу и прямиком к Домину пошли. Просил, чтоб тот собрание созвал. Думал, что всем миром поможем лесовику. Уж он-то нас выручал – будь здоров.

Собрались, значить, на Ивана Купалу. В ту ночь всякий мог из Дому выйти, даже тот, кто без Кошки жил. Долго спорили да рядили, но так и не придумали, как людей прогнать. Немного у нас было хат, но каждый думал, что его самая крайняя. Всем было жаль лесовика, да только такой уж мы народ: пока наш Дом не трогают – сидим за печкой, следим, чтоб тесто не сбегло.

И такая меня злость взяла, что сказал я им в сердцах:

– Не домовики вы, а тараканы помойные. Вас тапкой, а вы и рады. Усами шевелите да жрете пуще прежнего.

Сказал и ушел. И с тех самых пор со мной не здоровались даже. Кто позлобливее, те голубей дохлых подкидывали, больных. Мне от того никакой напасти, так, только ради обиды. А обижаться-то мне было и некогда. Вспомнили мы со Степанычем партизанские времена и давай людям работу портить. Пара человек даже уехала. Тонкой, понимаешь, душевной организации попались люди. А нам что, мы и рады. Вот только на место тех двоих через неделю новые приехали, и все сызнова закрутилось.

А в конце лета перестали мне мышей да голубей таскать. И было из-за чего.

– Доброе утро, мамочка! – Катя вышла к завтраку, сонно потягиваясь. На ней была пижама с мишкой и какие-то еще девчачьи глупости.

– Катерина, переоденься, сколько раз я тебе говорила не выходить к столу в таком виде! – строго сказала Ирина Владимировна.

– Ну ма-а-ам, это же стол, а не театр. К тому же я не королева Англии. К чему этот этикет?

– Не надо мне разыгрывать партию деревенской простушки. – Ирина Владимировна шутливо пригрозила половником. – Собирайся скорее, а то на работу опоздаешь.

Завтракали в тишине. Катя быстро нацепила свою обычную одежду и собралась уходить, но в дверях замешкалась и вернулась.

– Мамуль, ты сама не своя, молчишь все утро. Что-то стряслось?

Ирина Владимировна вздохнула, присела на табурет. Старенький и хромой, но тщательно выкрашенный голубой краской.

– Калугиных сегодня сносят.

– Это тот домишко в конце улицы? Деревянный такой?

– Это, как ты выражаешься, не домишко, а двое пожилых людей.

– Но им же дали временное жилье, а через год там уже новый дом будет.

– Ах, Катюша, ничего им не дали. А все, что дадут, их деточки захапают. А родителей в дом престарелых сдадут.

– Да что ты такое говоришь? Кошмар какой! – возмущенно отозвалась Катя.

– Кошмар, – подтвердила Ирина Владимировна. – Хоть ты меня не сдашь в дом престарелых?

– Ну-у, не знаю, – протянула Катя. – Только если ты мне позволишь завтракать в пижаме.

Ирина Владимировна снова грозно взялась за половник, но Катя проворно шмыгнула в дверной проем. Обе смеялись. Одна – сбегая по лестнице, другая – хлопоча на кухне и наслаждаясь последними днями лета и отпуска.

А я так и врос в пол. Меня будто тот половник нагнал. Да не железный, а свинцовый, пудов двадцать будет.

Побежали мы с Кошкой, да поздно уж было. От дома одни щепки остались. Через час Домин прибег и остальные, кто выйти мог.

– Домир же без Кошки жил? – спросил кто-то из наших.

– Без Кошки, – ответил Домин да стянул с себя шапку.

Странно, наверное, это виделось людям. Будто все Кошки и Коты с округи пришли попрощаться с Домом. И долго так стояли, до самой ночи. Потом разошлись.

И с тех пор голубей мне уже не дарили. Зато приходили, извинялись. Кто с гостинцами, а кто просто за советом. Да только не знал я, как беде помочь. Шалости наши человекам шибко не мешали. Они как от комаров отмахивались да дальше шли в лес и по поселку.

Мы с домовиками, конечно, партизанили изо всех сил. А со Степанычем, значить, выбирали самых негодных и уводили в лес. Я до опушки провожал, а дальше он сам морочил. Не знаю, что с ними делал. Мы о том не говорили. Может, выводил с другой стороны леса, а, может, еще чего. Но я теперь такой стал, что и сам бы за свой Дом никого не пожалел. Уже не тот малец, хватит уж, насиделся по чердакам.

Много мы дел успели натворить, но к зиме, все одно, еще три дома снесли. Все рядом с тем, самым первым, где Домир жил. Но тут уж мы наготове были. Всех домовиков Степаныч лесом увел в соседнее село. Сказал, что там есть Дома без домовых. Аккурат три штуки.

А потом привезли его. Кран. И был он выше всех Домов и деревьев в округе. Шуму-то было среди людей! Очень уж они этот кран ждали, чуть не молились на него. Первые две ночи даже сторожили его. А потом уж забросили. А я – нет. Заходил сначала к Ефросинье с Иваном. Старенькие они стали, но еще вполне боевые. Детей у них так больше и не случилось. Зато и хвори всякие обошли стороной. Но я кажный раз захаживал и морочил, чтоб думали, будто болячки их всякие одолевают. Они тогда сынку звонили, жаловались. А я дальше шел, к крану.

Сидели мы с Росой и смотрели на это чудище. Красивый и здоровый, зараза. Уважал я его. Да вот только как победить не знал.

А Степаныч в то время все в чащу уходил. Искал там кого-то, кто может нефть попортить. Но пока таких не находилось.

Как-то вечером, как заведено, играли мы в гляделки с краном. Высокий он был да мощный. Будто дуб.

– Будто дуб, – задумчиво повторил я.

И тут как припустил к лесу! Чуть конфеты все не порастерял. Насилу нашел там Степаныча. Он как раз бельчат лазать учил.

– Бельчиха померла, так, ядрена шишка, теперь я у них навроде мамки, – сказал он, слезая с дерева. – А ты что хотел-то?

– На-ка вот конфеток и давай рассказывай, как ты тогда деревья на людей валил?

– Да как-как, плюешь, значить, на одну ладошку, потом, значить, на вторую, а потом ка-а-ак...

– Степаныч, пень ты трухлявый, а ну говори! – рассерчал я.

Облокотился он на сосну и, малость подумав, сказал:

– Плохое это дело, деревья валить. Но если уж припекло, то тут надо все по обычаю заделать. Поклонись ему, значить, сначала.

Вернулся я по своим следам. Не из надобности, просто лесная наука, она никогда из головы не выходит.

Поклонился.

– Здравствуй, Кран, – поздоровался я, как и полагается. – Ты прости, что жизнь твою пришел изломать. Но это не за-ради шалости, а только по особой надобности. Воля моя такова: пади передо мной.

Кран будто вздрогнул, рябь пошла, как от каменюки на реке. Да птахи слетели с железных перекладин. Сердце мое забухало, так быстро, точно у тех птах. Только на том все и закончилось. Уселся я в снег и чуть не заплакал от обиды.

– Надо бы всем вместе, – сказала Роса. – Когда все вместе, тогда и ворожить проще.

– Ты ж моя умница, – просиял я. – Что б я без тебя делал! Бежим, созовем всех наших.

Ну вот, пока мы по поселку бегали, тот человек в кран-то и залез. И чего ему только дома не сиделось? Видать, тоже что-то почуял. Сам смерти искал.

Собрались мы все вместе. Только пятеро не смогли из Домов выйти. Пришли, значить, к крану, поклонились.

Ну а дальше хором завели:

– Здравствуй, Кран, – поздоровались, как и полагается. – Ты прости, что жизнь твою пришли изломать. Но это не за-ради шалости, а только по особой надобности. Воля наша такова: пади перед нами.

Снова задрожал он да рябью пошел. Но на этот раз наклонился маленько, будто послушать хотел, чего мы там пищим внизу.

Тут уж Домин не сплоховал, начал домовые чары ворожить. Мы-то тоже кой-чего можем. Потом и все присоединились к его ворожбе.

Тогда начал железный наш враг клониться еще больше.

А потом мы уронили кран. Вовсе уронили, ну как есть! Падал он медленно и величаво. Кренился, будто большой раненый зверь. С рыком да предсмертным скрежетом заваливаясь вперед и немного набок.

Вокруг было тихо-тихо. Так тихо, как бывает только зимой под вечер в небольшом поселке.

А мы, значить, стояли на краю опушки и завороженно глядели на эту маленькую, но шибко важную для нас победу.

«Не будет здесь стройки, – подумалось. – Пока живой я, не будет». И почуял, что с некоторых пор мои мысли и слова и впрямь весомы. Такая тогда меня сила да радость наполнила. До самого краешка: двинешься – выплеснется. Ну точно в прорубь ухнул. Хотелось дышать поглубже, плясать и прыгать от счастья. Ну это и понятно, любой нечисти жертвоприношения что вино: будоражат кровь и, пускай на миг какой, но делают могучим, словно бог взаправдашний. А человеческие жертвоприношения, они-то во сто крат сильнее.

Выходит, крановщик-то помер. Да и те, которых леший в лесу заморочил, вряд ли вернутся. Жаль, конечно, ну да Степаныч существо хищное, ему тоже питаться надобно. И пусть люди думают, что места тут гиблые. Значить, больше не сунутся.

– Все, расходимся, – прервал мои мысли Домин. Он был среди нас самый древний и навроде как заместо старосты.

– Ты это, выручил нас всех. Кланяюсь тебе, – сказал он чуть слышно и положил мне руку на плечо. Я от того малость в снег ушел. – А за человека не горюй. Это все на доброе дело, – огладил бороду, глянул на меня так пристально-пристально своими глазами-подсолнухами (и как только не выцвели за столько лет), да и пошел, оставляя кошачьи следы на пушистом снегу. Видать было, что хотел что-то прибавить, но не сложилось. Ну да еще успеется.

А остальные наши и правда безмолвно кланялись мне и вместе с Котами тоже уходили восвояси.

Так помаленьку стемнело, и мы с Росой остались совсем одни. Видели, как вышел Дух того человека, ну что на кране-то сидел. Он не злой был, побродил немного и начал истаивать. Никто за ним не пришел. Значит, уже не впервой уходит, путь знает. Да и не цеплялся он совсем. По всему видать было, что притомился жить и ни за что тут уже не держится.

– Вот и зима, – сказала Роса. Кошки, они всегда зрят в корень и попусту не болтают.

– Зима, – подтвердил я.

А еще до конца весны ту дыру, с нефтью-то, признали негодной. Не знаю, уж какое колдовство Степаныч в чаще разыскал, но стали мы москвичам совсем без надобности.

Зато с города приехал внук Ефросиньи и Вани. С женой он там развелся. И вот, значить, вернулся за бабушкой-дедушкой ухаживать. А то что-то они стали на здоровье больно часто жаловаться. Отец ему все говорил съездить, да жена-ведьма не пускала.

Жена и впрямь была ведьма. Я-то их теперь за версту чую. Ну да ничего, я стариков быстро вылечу. Не болели ж они ничем. Зато Максим с нашей Катериной уже познакомился. А мы с Росой уж и квартиру на втором этаже расколдовали.

– Катюш, ты не видела мои очки? – спросил Макс. – Уже час ищу.

– У домового спроси. Скажи: «Домовой-домовой, поиграл и отдай». Меня так мама учила. А ее – бабушка. Верное средство.

– Слышь вон, домовая башка, кличут тебя, – сказал Степаныч.

Впервые он у нас с Росой гостил. Я теперь такой могучий стал, что смог его из лесу вывести да в дом запустить. Ух и налопался он конфет да сахару!

– А-а, пусть зовут, не брал я ихних очков. Сам же их в холодильник-то сунул. Занятой, понимаешь ли, человек, историк-краевед называется. Все носится с проектом восстановления Дома того, ну, где Домир жил. Говорит, мол, шибко он культурно ценный был, Дом-то этот.

– Деревенский ты пень, шишку те под мышку. Лихо ты тут все устроил. Не думал, что с тебя когда толк выйдет.

– Ты сахарком-то не подавись, сучок старый, – засмеялся я. Сладко мне было, что уж там. И во рту сладко, и на душе.

Так мы и сидели до самого вечера. Вспоминали, как по лесу бродили да озорничали, все байки травили. И Кошка нам песни пела. А про то, кто нефть попортил, Степаныч так и не рассказал. Отбрехался, что в чаще всякие существа бродят, и об некоторых лучше вовсе не знать.

Допили, значить, чай и пошли обратно в лес. Шли и шатались пьяные с чаю да с шоколаду. Так и вились две дорожки следов: волчьи и кошачьи.

А за нами цельный ворох белок.

– Они за тобой теперь так всегда таскаться-то будут?

– Эти-то? Да-а, эти будут, – Степаныч улыбнулся в усы и гордо ответил: – Мамка я их.

Хорошая нынче весна выдалась. Кажись, и год хороший будет.

Уж я-то позабочусь.

Ольга Красова

Дубина

Много ли нас таких на свете, кто б гордился своею супругою? А есть ли среди нас таковые, кто не только гордится, но и похвалиться женой иной раз не упустит возможности? Особенно ежели она, вдобавок к прочим благородствам, еще и самая что ни на есть диковинка.

Я, Йохан Рихтер, уроженец Баварии, простой ремесленник, добросовестный и работящий, на жену свою нарадоваться не могу. А все вокруг только и приговаривают: повезло, мол, полуграмотному громиле с женой. И умна, и красива, и станом крепка – и любуются, как на чудо заморское. А так и есть. Экзотическое чудо – Любава моя! Я называю ее Любаша (точнее, Льюбаша) – звучит ласковее и скрадывает ее внушительные телесные достоинства. Не то чтобы Любаша верзила какая, но крупнее и выше обычной женщины. Мне под стать. Я и сам тот еще здоровила: костьми тяжел, телом широк, мордаст, с грузной поступью. Тут свезло нам обоим – силачами народиться, как по внешним величинам, так и по складу характеров.

А нрав у моей «русской фрау», надо сказать, хоть и крутой, но гибкий. На рожон не лезет, самоуправство сверхмерно не выражает. С мужем сговорчива и нежна, с детьми (у нас их пятеро) радетельна и зорка, как орлица. В хозяйстве расторопна и хлопотлива. И все у нее искусно выходит: и местный сдобный штоллен, и русский каравай. Ко всему даровита! Баварский диалект освоила лихо, да и свой родной не позабыла.

В колке дров любим мы с Любашей соревноваться. Стянемся поясами оба, схватимся за топоры и давай колоды рубить. Сколько ни бились – всегда ничья. Умаянная, руки в мозоли изотрет, а не сдастся медведица моя русская! Спим мы с Любашей на полу, потому как ни одно ложе таких тяжеловесов не сдюжит, тем паче если они еженощно его еще и раскачивать станут. Заместо матраса у нас медвежья шкура, что досталась супруге моей в приданое от отца. А своего первого медведя Любаша завалила уже здесь, в Германии, чем быстро снискала себе славу средь местных звероловов. Медведь, правда, русскому не чета – ни размером, ни свирепостью. Но главное, не забоялась. Чего уж говорить, наслышан я про скачущих коней и горящие избы.

Вечером всем семейством у очага собираемся, и начинается любимая забава. Кто-нибудь из пятерых наших погодок, сидя на Любашиных коленях, спросит:

– У кого теперь мертвяков больше: у тебя, отец, или у матушки?

– Кто кого нагоняет? – вторит ему наш другой карапуз.

Мы с Любашей деланно хмурим лбы, обращаем очи к потолку, будто долгие подсчеты ведем. Ребятня ждет, в нетерпении открыв рты. Выдержав торжественную паузу, первым объявляю я свой итог, а потом и Любаша. Ребятишки ликуют и хлопают в ладошки нам. Гордятся!

Надо сказать, Любаша, покинув родину, ремесло свое не бросила. Иногда меня подменяет, а иной раз и оба гнемся, когда работы невпроворот. В нашем деле такое бывает редко, но не исключено. Профили у нас с ней, правда, чуть разнятся, но времени было предостаточно, чтобы превзойти самих себя в нашем непростом промысле.

А теперь хорошо бы рассказать, где и почему мы с моей русской супругой знакомство свели. И откуда, собственно, все эти неисчислимые «мертвяки» взялись.

Приключилось это лет десять тому назад.

Позвали меня, как лучшего в стране умельца в своем ремесле, на мировой турнир по палачеству. Приглашению я не удивился – молва и власти отмечали наше фамильное мастерство еще со времен прапрадеда. В каждом крупном германском городе непременно был свой палач, но особо важные казни доверялись мне и моим предкам-предшественникам. Я исполнял работу ловко, быстро и добротно. Без халтуры и напрасной кровожадности.

Состязание это развернулось на французской земле, в самой столице. Понаехали заплечные мастера со всего белого света. И каждый при своем мастерстве, при своих особинках. Таких, как я, головотяпов, прибыло в изобилии. Все мы были приглашены продемонстрировать свою сноровку и манер в искусстве истязания и умерщвления. Со всех сторон сверкали наточенные лезвия мечей и топоров, воздух гудел от беспрерывного лязга, брусчатка под ногами крошилась, прела от нескончаемых кровавых ручьев, струящихся с центрального эшафота. Тот был не привычно квадратным, а имел форму круга. Говорили, что со времен римских гладиаторских боев не устраивалось ничего подобного, масштабного и зрелищного. Я бы еще добавил – более лютого.

Хаживали на турнир даже аристократы. Поговаривали, что сам король с супругой, не сдержав любопытства, единожды посетили это кровавое состязание. С каждым днем барышень среди зрителей было все больше и больше. На плаху летели надушенные дамские платочки, белоснежные перчатки, туфельные пряжки. Девушки-простолюдинки проносили «за кулисы» выпечку, передавали записочки. Вечерами у наших шатров останавливались золоченые экипажи, в которые тотчас же шныряли не только самые блудливые из палачей, но и самые благопристойные, имеющие дома жен и детей. Я, вольный холостяк, с чистой совестью и жаждущей приключений душой тоже устремлялся навстречу страстным объятиям французских барышень, обещающих умилостивить самые разнузданные инстинкты. Кто бы мог подумать, что мы, истязатели и изуверы, станем самыми желанными мужчинами!

Откуда ж взять столько приговоренных, столько разнесчастных обреченных жертв, спросите вы? «Тренировочного материала» и правда требовалось тьма-тьмущая. Преступников свозили со всех ближайших городов и стран. Забирали всех: от закоренелых душегубов до мелких воришек и мошенников. На грабителей с больших дорог устраивались облавы, шайки головорезов крутили-вязали без разбору. Инквизиторы работали в пособничестве с турниром и обогатили мероприятие многотысячной толпой колдунов и ведьм.

Я на случай нужды «заместителя» оставил, когда на турнир уехал. Оно сомнительно, что случай такой представился бы – кого обезглавливать, ежели всех преступников во Францию согнали? Но для порядку должен был. Сговорился с другом своим, с мясником. Наупражнял того на размороженных свиных тушах головы рубить. Успокоил, что с людскими шеями дело сладится проще.

Но не только искусством своим мы бахвалились на состязании, не только соперничали в силе, скорости и качестве. Одною целью, одною миссией сопряженные, мы делились своими навыками и опытом друг с другом. Кто-то с усердием обучался у старших своих соремесленников, день и ночь упражнялся в рывках и махах, плетении тугих петлей. А были и такие, кто кичливо хмыкал и почитал себя уже давно и всецело безупречным. Одного из таких спесивцев я заприметил в первый же день. Называли его Испанцем.

Росту был могучего. Плечистый, мышцастый, точно из глыбы его высекли. Сам гологоловый, с чернявыми усами и бородой, бровастый и долгоносый, лоб весь шрамами исчиркан. Говорил резким, писклявым, как у скопца, голосом. Многие мужики заискивали перед ним, раскланивались, по вечерам в трактир с ним увязывались. А у нас с ним не задалось. Толковали, да и видно было, что я его самый заметный соперник. Головы отсекали мы с ним на равных преотменно. И судьи к нам одинаково благоволили.

Мы с Испанцем в каждом туре шли друг за дружкой. Нарочно, полагаю, так было задумано – и наш сопернический пыл разогреть, и зевак заинтриговать. Обезглавил Испанец одного горемыку, следом за ним я – второго. И вот как-то раз один из судей и говорит: «А троих за раз смогете?»

Пуркуа па?

Вывели на эшафот трех тщедушных мужичков. Преклонили они колени покорно, головушки на плаху сложили – каждый на отдельный пенек. Испанец ухмыляется, топором жонглирует и всхрапывает, как конь, в предвкушении. Меж тем заметил я, как лысина его вспотела, забисерилась. То-то же, осрамиться перед судьями и толпой кому охота? Но Испанец голову вскинул, бровь изогнул и двинулся к плахе. Топор в одной руке зажал, взмахнул и опустил на шею первому бедолаге. Голова ровнехонько в корзинку и шмыгнула. Испанец перекидывает топор в другую руку, заносит и на шею второго опускает – и вот уже вторая голова заняла свое место на дне корзинки. Сукин сын, вот ведь силища-то, снова топор в другую руку и тут же оттяпывает голову последнему. Надо ли говорить про третью корзинку? Толпа примолкла, а Испанец стоит с искровавленным топором и ждет оваций. И тут народ взбесновался. Свисты, аплодисменты, дамские визги, обмороки и ликования. Эх, жаркая ночка ждет сегодня Испанца!

А очередь-то – моя. Что такому эффектному фокусу противопоставишь? Сам не ведая, что творю, отложил я топор и взял меч. Привели и для меня троицу. Таких же задохликов, что и предыдущие. Не буду, думаю, глядеть на Испанца в эту минуту, а то собьюсь, сплохую. Придвинул я этих троих покучнее друг к дружке, головы наказал им на плаху не класть. Вздохнул поглубже, описал выразительную дугу мечом в воздухе и срубил одним махом аккурат сразу три головы. До сих пор помню эту картину: взметнулись они вверх, как пробки из бутылок с забродившим шнапсом, сделали полный круг каждая по своей оси и дружно, точно сговориться успели, в корзиночки свои низвергнулись. И все три корзинки – в щепки! Сразу после этого тела их обезглавленные пустили вверх по алой струйке и доминошкой друг к дружке приткнулись.

Вот тогда я и повернулся на Испанца. И уловил мимолетное выражение глубочайшей ненависти и презрения на его перекошенном рыле. Высококлассно, знать, я сработал! Толпа взревела и рванулась к эшафоту, еле удержали. А я подумал: на каких простынях усну сегодня – на шелковых или атласных?

Судьи, посовещавшись, постановили нам ничью. Мое выступление сочли более виртуозным, но засчитали техническую ошибку. Усекновение головы при помощи меча положено только для аристократов, а мои казненные мужичонки были из простонародья.

Порою казалось, что состязание наше уподоблялось грошовому водевилю. А порою – даже безумному. Взбудораженная кровавым зрелищем толпа до того сатанела и теряла всякий разум, что срывала исполнение казней. Завсегда находились несколько отчаянных куролесников, что лезли на эшафот, неистово горланя и стуча себя кулаками в грудь, страстно и непременно желающие «казниться», – до того им полюбился кто-то из палачей, до того их восхитило невиданное доселе чудовищное представление. Смотрители не поспевали их унимать и выпроваживать. А Испанец – вот же глумитель! – схватил как-то раз одного из таких полоумных за шиворот и вытянул на мостки. Тот, охмеленный ревом толпы, аж заходится в экстазе, аж пузыри носом выпускает. Испанец ему руки вяжет, швыряет на плаху и за топор берется. Тут-то полоумный мужик и смекнул, что шутить с ним никто не изволит более, и бесславно обделался. Испанец визгливо закатился и пинком того по обгаженному заду с эшафота и кувыркнул.

А поверите ли, ежели скажу, что и среди женщин подобных сумасбродок было не счесть? Лоскутья на себе раздирали, едва кострища завидев, и блажили дикими голосами, ведьмами себя нарекая. Оговаривали себя, на ходу сочиняя невесть какие, паче того и неубедительные грехи. И руки свои к столбам простирали, остервенело алкая пламени. Ну кто им стал бы прекословить? Женщинам отказывать не положено. Не комильфо, как тут говорят.

Чего я только ни повидал на этом «слете», каких только умельцев заморских с их причудливыми и невероятными казнями! Помню, вышел на помост, выпорхнул стрекозой сухощавый низкорослый старичок. Белесый, с длинной клинообразной бороденкой. В одежке странной – что-то суконное, белое, наподобие халата подпоясанного, и в шароварах. Глаза узкие, словно прорези. Как его представили судьи – я не разобрал. Они будто и не имя произносили, а прочирикали что-то по-птичьи. А за спиной кто-то из наших мужиков на незнакомом мне языке шепнул: «Кытаец».

Этот «прозрачный», как стекло, дед сложил тонюсенькие свои ладошки лодочкой у груди и низко поклонился публике, потом такой же поклон отвесил своей жертве, недоуменно таращившейся на своего карателя. Зрители загоготали – картина была и впрямь юмористическая. Хлипкий, которого того и гляди унесет ветер, палач и высокий глыбистый пузан – жертва. Старик беззубо ощерился, мигнул узкоглазо и кошачьим прыжком оказался позади здоровяка. Тот стоит, сам со смеху давится. «Кытаец» вторит ему хохотливо и тюкает мизинчиком тому куда-то промеж лопаток. Пузан закатывает глаза и с тонким свистом оседает на мостки. Старик-палач, раскланявшись, беззвучно, тенью покидает эшафот.

Ну где еще такое повидаешь? Даже лицо Испанца вытянулось от такого восточного фокуса. Но оказалось, что самое необычайное зрелище ожидало нас впереди!

На эшафот тем временем втащили упирающегося чубатого парня. Он испуганно вращал глазами и прикусывал свои губы до крови. Сорвали с него рубаху и опрокинули на плаху. Я приметил, что плаху выбрали не ту, что для головы сготовлена, а другую – побольше, чтоб человек полностью уместился.

– Любава Дубинина, Руссе де Кева, – отчетливо и громче обычного объявили следующего палача.

Следующего?

На эшафот поднялась женщина! Толпа недоуменно зароптала. Послышались смешки, свист и улюлюканье. Потом повисла тишина, словно смертвело все вокруг.

Что это была за женщина, о майн Гот! Настоящая медведица! Очень рослая, дородная, но при этом складная, уклюжая, с крутыми изгибами в надлежащих женских местах. С большими мясистыми руками (что наши баварские колбасы), пышногрудая, с покатым, значительным задом, походящим на гигантскую тыкву. Женщина словно выкупалась в парном молоке, и то пристало к телу, застыло – такая белоснежная у нее была кожа, сияющая. Сама круглолицая, скуластая, густобровая. По рытвинке на сдобных щечках, меж которыми сочно алели пухлые губы; с ровным, чуть вздернутым носом. Глаза... Такие увидишь – вовек не позабудешь. Широко распахнутые. Сперва показалось, что она пучеглаза. Но пригляделся и ахнул. Смотрят они, будто видят впервые. Будто слепы были и вмиг прозрели. И дивятся увиденному, по-детски дивятся, жадно ощупывая все вокруг, запоминая. Волосы у нее были русые, тяжелые, заплетенные в косу. Одета по-мужицки: серая льняная рубаха и холщовые штаны, заправленные в сапоги из конской кожи.

Женщина приблизилась к плахе, чуть присогнула колени, опираясь на них ладонями, и внимательно рассматривала свой «рабочий материал». Красивое лицо нахмурилось – она словно что-то прикидывала, примерялась.

– Тсс! – наклонилась она к трясущемуся парню, коснувшись указательным пальцем его скривившегося рта. Он тут же и обмяк, длинно выдохнув. Откинул голову назад, покоряясь судьбе и этой огромной женщине, и смежил глаза.

Любава вытянула ему ноги, разровняла прижатые к груди руки, разведя все четыре конечности по сторонам. Глянуть бы с высоты – фигура бы напомнила выброшенную на берег морскую звезду. «Неужто четвертовать будет?» – додумался я и даже присвистнул. Да где ж такое видано, чтоб молодая женщина возмогла такое проделать? «Русская медведица» удовлетворенно кивнула произведенному на своем рабочем месте порядку, ухватила топор, крепко зажав его в своих кулачищах (ни дать ни взять – размером с капустные кочаны) и с зычным «У-у-у-ух» отрубила жертве первую руку. Не мешкая и не мучая несчастного понапрасну, она с короткими паузами избавила того от оставшихся конечностей. И даже пот со лба не отерла! Ухнула еще раз и отхватила четвертованному голову. Сгребла ее за волосы и подняла вверх, продемонстрировав судьям и взревевшей от восторга толпе.

Впервые мне довелось наблюдать подобную прелюбопытную нескладуху. Я все силился понять, высокоумствуя наедине с собой, как возможно такое совмещение: женщина, как неиссякаемый источник всякой жизни, беспрерывно эту новую жизнь порождающий, сама вдруг становится погубителем, невозмутимым и механическим, сама этим жизням конец кладет. Жуть пробрала меня от антиномии такой. И в то же время восхищение безмерное! Немедля я установил себе, что никакими шелковыми простынями меня вовек не заманить более. Тотчас же усмирилась моя былая половая распущенность.

В эту же ночь увидел я Любаву во сне. Что немудрено – весь день о ней думал, истомился от мыслей и непрошеных порывов романтического свойства. То одно представлял, то другое: как она смеется – углубляются ли рытвинки на щеках, запрокидывает ли голову назад, хлопает ли себя ладонями по коленям, звонкий смех или с хрипотцой; как косу плетет и под платочком размещает, напевает ли что при этом? Под ночь уж совсем срамные мысли напустились. Но сон пришел не бесстыдный. Ступала Любаша по ржаному полю простоволосая, в рабочем своем наряде, и топор из руки в руку перебрасывала. Тот перышком лебяжьим по воздуху вился и послушно в руку ей укладывался. А она ходила кругами, колосья пригибая, шаловливо лыбилась и орудие свое, как дите, на груди баюкала.

А проснулся и схватил умом, что самая что ни на есть завзятая Любаша женщина. Ремесло – оно вроде как побочная наша натура, а дух, природность – незыблемы и редко когда с ремеслом рука об руку идут. Скажу больше: не встречалась мне женщина взаправдашнее и пригляднее Любаши.

За несколько дней турнира я и не заметил, как поднаторел на языках. Удивительным образом мы с соучастниками начали понимать друг друга и бойко объясняться. Путались в словах и выражениях, но быстро приноровились к чужестранным особенностям речи. Разведали мы, что у себя на родине, в Киевской Руси, и даже за ее пределами, четверовальщица Любава Дубинина немало знаменита. Величают ее Русской Дубинушкой или попросту – Дубиной. Сокрушает крепко, умело, сама несгибаема и неослабна – как машина. Да и довольно уже того, что единственная женщина-палач. Разговоров среди мужиков только и было что о Любаше! Кто-то ехидствовал, насмехался – мол, для забавы ее привезли, народ потешить. Многие же, как и ваш покорный слуга, обвороженные, пялили глаза на эту большую русскую богатырку. Волочиться же ни один из нас не дерзал.

Любаша не брезговала весельем – по вечерам захаживала в кабаки. От вина морщила нос – просила пива или браги. Пила в меру и возвращалась в шатер всегда ровным шагом. Иногда примечал, как подхватывалась она, заслышав музыкантов и завидев кабацкие танцы, как устремлялось естество ее к молодецкому хмельному веселью. Но будто что усмиряло ее, будто невидимые чьи-то руки на плечи ей опускались, пригвождая к скамье. Мол, не мужик ты разбитной, чтобы глотку драть и каблуками сапожьими по полу выстукивать.

Случались у нас и свободные дни, по одному-два за десять. В каждый из них устроители и городские власти разворачивали на площади ярмарки и празднества. Мы, каратели, смешивались с толпой, ощущая полную вольготность и душевную раскованность, глазели на крикливые балаганы, дивились цирковым выкрутасам, хлестали вино или просто бесцельно валандались меж рядов. Многие ходили сюда приволокнуться за местными вертлявыми профурсетками.

Популярной забавой у тутошних балаганщиков были шутливые, порой уморительные, а иногда и скандалезные сценки с турнирными казнями. Кукол рядили палачами, хнычущими жертвами, чванливыми судьями – актеры, нисколечко не смущаясь, помыкали ими кто во что горазд. Палачи, в которых не сложно было узнать полюбившихся публике прообразов, кривлялись, чернословили, подобострастно пятились перед толпой, рубили судьям ноги-руки, откручивали головы и катали их по мосткам или кидались ими в зрителей.

Такие скоморошества очень любил Испанец. Зрительствовал в первых рядах, оскалисто хихикал, по-шакальи протяжно и тонкоголосо, и всегда швырял горсть монет на импровизированный манеж. В одной из сценок обряженную в красный, как у него, плащ куклу заделали королем и усадили на трон. «Испанец-монарх» обезглавливал свою свиту, миловал преступников и лобызал придворных дам. Или вот еще сюжет: наши с ним кукольные копии, отплясывая шутовские коленца на эшафоте, рубили друг дружке головы, которые тут же подпрыгивали вверх, возвращаясь на свои законные места. «Мы с испанцем» снова и снова, поочередно или за раз, отсекали друг другу головы, те снова отскакивали от мостков и запрыгивали обратно, иногда ошибаясь телами – его голомозый кумпол пристраивался к «моей» шее, а мой, белобрысый, вестимо, к «его». И покамест ни один кукольник не набрался духу определить в своем спектакле, кому из нас двоих уготовано сделаться победителем. Кто-то страшился разгневать и без того вспыльчивого зазнайку Испанца, кто-то мне робел не угодить.

Мне же эти глумливые бурлески быстро наскучили, посему я больше праздно шатался по ярмарке без всякого резона. Шатался, зачумленный навязчивыми мыслями о единственной в мире женщине-палачке, о единственной женщине, разрубившей топором мое прежде покойное существование. Рвануться из пучины томительных любовных грез меня заставил заливистый, чуть басовитый, нарастающий смех. Такой заразительный, такой распашной, без жеманных хохотков или, напротив, вульгарных взвизгов, свободный и позывной девичий смех.

Я пошел, помчался на этот смех, ноги сами побежали, руки сами растолкали попадавшихся навстречу зевак. Опасался, что если замешкаюсь, заплутаюсь, смех этот оборвется, и больше никогда я этого чарованья не услышу. А смех этот то стихал, то тут же заново подхватывался, взвивался, заглушая все остальные звуки – людской гомон, музыку, все прочее ярморочное разноголосье.

Здоровущий мужик в женском крестьянском сарафане, с фальшивой пеньковой косой на голове, манерно выпятив такие же фальшивые груди, басовито зазывал народ, предлагая всем желающим «четвероваться по-русски». Он размахивал деревянным топором, щупал свой массивный «бюст», отгонял растрепавшейся косой назойливую мошкару, выкрикивая невпопад смачные русские слова. Дети висли на нем, дергали за косу, молотили маленькими кулачками накладные выпуклости и недружным хором визжали: «Льюбаса!». «Льюбаса» в притворном гневе раздувал щеки, топал ногами и грозил деревянным топором – ребятня валилась со смеху. А вместе с ними стоящая рядышком настоящая Любаша. Подбоченившись, она широкорото хохотала, разухабисто и длинно, утирая щедро бегущие от смеха слезы. Дети не узнавали настоящую Любашу – в пестрой косынке, льняной с вышивкой блузе и длинной домотканой юбке – она ничуть не напоминала смурную и матерую «царицу эшафота».

Оглядывая Любаву с головы до пят, я тщился отыскать в ней хоть какой-то изъянец, хоть что-то неладное, брыдкое, но лишь крепчало мое преклонение перед нею – перед ее грубоватой, первобытной женской силой и бесхитростной, сытой красотой.

Решился было подойти ближе, как навернулся взглядом на знакомую препротивную рожу. Испанец, приметив в моих глазах влюбленную дурнину, ощерился гаденькой улыбкой и прижался сзади к Любаше почти что вплотную. Я, распихивая толпу, пробирался к ним. Испанец, не сводя с меня глаз, гнусным своим голосом пропищал Любаше на ухо какое-то, видать, похабство. Я не успел углядеть со стороны Любаши ни рывка, ни маха, ни другого действия – но тотчас Испанец хлобыстнулся оземь, растянувшись на брюхе.

– Сдрисни, щегол! – беззлобно гаркнула Любаша, даже не взглянув на поверженного испанского волокиту.

Тот отполз в сторону, поднялся на ноги, оправил выходной свой наряд, глянул на меня зверем и, под звонкую ребячью хохотню, удалился с поджатым хвостом. Любаша постояла еще немного, посмеялась над расшалившимися ребятишками и развернулась, чтобы уйти. Как вдруг заметила меня, стоящего напротив, кивнула с полуулыбкой и пошла. Пока я стоял и мямлил наедине с самим собой – остаться ли, пойти ли за ней следом, окликнуть ее – Любаша уже растворилась в толпе. Скажете, а возможно ли, чтобы такая заметная «фигура» сей же час взяла и пропала пропадом в людской ватаге, смешалась с нею? В ватаге, где все через одного низкорослы? Однако ж именно так оно и вышло. Умеем мы, палачи, становляться незаметными, вовремя исчезать, когда надобности в нас уже нет.

Ко второй половине ристалища участников убавилось почти вдвое. Были те, кого изнурили каждодневные тяжелые труды, общая атмосфера борьбы за первенство или столь непривычная для нашего брата многолюдная мельтешня. Основная масса отсеялась в первые дни состязаний – то были нерадивые портачи и разгильдяи. Вешали медленно и халтурно – жертвы тряслись в петлях, как овечьи хвосты, – отвратно было смотреть на такое изуверство. Голову с одного раза оттюкать не могли, топорище застревал – не выворотишь! Несчастный в агонии ногами по мосткам сучит, руками же топор норовит из своей недорубленной шеи вырвать. А уж когда инквизиторские казни пошли – вот где народ и кривился, и зубоскалил. Или правда участники такие криволапые, или подлянки соперникам учиняли – не разгорались костры ни с первого, ни с пятого разов. А бывало, что супротив ветра кто разжигает, так искры во все стороны крошились. И сам палач опалялся, чаще бороду, а иной раз и судейские космы полыхали. Срамота!

Были задания, когда палачам полагалось опробовать и иные умения. Скажем, вешателю головы рубить, колесовать, на кол сажать. Головотяпам, стало быть, напротив – умело вздернуть, каталонскую гарроту применить или на крюк подвесить. Ко всякому испытанию, кропотному и головоломному, должон быть готов игрок на этом кровопролитном побоище. Испанцу все было нипочем! Будто народился он отъявленным изувером. Одинаково проворно вершил он окончательное правосудие. Одинаково хладнокровно и безбоязно затягивал петли на обреченных шеях, вырывал языки, поджигал хворост под ногами чернокнижников, разрывал суставы, вращая дыбу, вешал раскаленный пектораль на нежную девичью грудь.

Мы с Любавой тоже не отставали – делали, что наказывают, делали добросовестно и споро. Любава и так умудрилась изумить толпу и судей своей мастротой. Усилила же их изумление, испытав и французский «оттенок» четвертования – лошадьми. И только мне одному довелось увидеть и взять в толк, как тяжко и дурно ей это далось. Вертелся я за подмостками, готовился к своему выходу и услышал, как Дубинушка моя мужика, что назначен был ей в жертвы, унимала.

– Не боись, я тебе шибко все повыдергиваю! Чухнуться не поспеешь!

А мужик тот руку Любашину толстопалую сцапал и давай поцелуями покрывать. Да благодарить горячо. Той неловко сделалось, даже краснотца на лицо набежала. И от жалости, и от страху пред грядущим. Очень оно мне было понятно: к своему манеру Любаша давно привыкла, давно обтерпелась, до образца его довела. А тут, с лошадьми этими, все по-иному. Иные условия, иная техника, иная боль...

Когда настал ее черед, Любаша бодрилась, деловито распоряжалась устройством казни. Сама обвязала преступника, сама угомонила лошадей, проверила на крепость каждый узел. И все без спешки, без невместной хлопотни – и здесь и там поспевала. Все сготовила – можно и коней подстегнуть. И в этот самый миг одна из лошадей рыпнулась в сторону, встав на дыбы. Веревка, соединяющая коня с щиколоткой казнимого, натянулась до треска. Мужик взвыл что есть силы. Любаша не опешила и двинулась на брыкающегося коня. Охомутала его за шею своей ручищей, цыкнула грозно, тот и присмирел. Почуял русскую бабу, шельмец! А Любаша обошла коня и отерла ему что-то на ляжке. На руку свою глядит – та красная – и хмурится. Тут я заметил убегающую мальчишечью фигурку. Помчал вослед. Нагнал и припер к стенке. А у паренька в руке камень обточенный, и острие окровавлено. Двинулся я сурово на парня, за грудки его схватил, пока тот не признался, кто его подначил коня пырнуть. «Эспаньол», – выдавил он и потупился.

С Испанцем я решился поквитаться позже. Припустил обратно к месту казни и поспел почти вовремя. Там уже все свершилось. Порасспрашивал в толпе – сказали, быстро разорвало, даже ойкнуть не успел. Ай да Любаша, ай да Дубинушка!

Этим же вечером, после состязаний, разыскал я Испанца и вздул его, крепко вздул! Самому тоже досталось: глаз заплыл, пару зубов выплюнул, да плечо своротило. Местные лекари нас обоих тут же и подштопали. Но с этого случая сделались мы с Испанцем уже врагами открытыми. Судьи следующим же утром нам взбучку учинили. Мол, меж собой как хотите, но чтоб турнир враждой своей не содрогнули. Я молча выслушал. Испанец тоже не прекословил, хотя со многими из судей держится запанибрата. Отчитали нас – мы и разошлись, не взглянув друг на друга, в разные стороны.

Испанцу наша с ним схватка на руку вышла. Барышни стали пуще прежнего его осаждать, а тот и рад осаде такой. Если раньше по борделям таскался, то теперь же в самых роскошных будуарах знатных дамочек уестествляет. Я без зависти это утверждаю, потому что двери этих будуаров и для меня широко распахнуты, но только я туда уже не ходок. Отбиваюсь от всяких прелестниц – как от простых девушек, так и заносливых графинь. Не верите? Да вот вам крест! Столько голов поотрубал, теперь вот и свою потерял. От Любаши.

Вышло так, что и мне пришлось окаянство содеять. Прибыла очередная «партия» преступников, а среди них была одна девица. Совсем молоденькая. Крохотная, хлипкая, с ручками-прутиками, утлой шейкой и птичьей головкой на ней. А глазища большие, печальные, долу опущенные. Смотреть на такую – одна жалость. А уж на эшафот вести – и того хуже. Я дознался, что приговорили ее за убийство дядьки родного. Снасильничал тот над ней, девчонка и не снесла – отравила паскудника. Теперь же и сама должна принять погибель.

Мужики мне рассказали, что Испанец взялся ее казнить. Будто бы сам распорядителей упросил назначить бедняжку ему. А тем что за дело? Хочешь – бери! Да только каждый, кто хоть немного знает эту каналью, разом скумекает, для чего ему эта страдалица понадобилась. Кому-то из мужиков он так и сказал, мол, дядьку своего, старого и уродливого, ублажила, ничего с ней не станется и меня ублажить. Терять, мол, ей теперь и вовсе нечего. И рассмеялся мерзкими смешками своими, шакальими.

Ночь девчонке осталась перед казнью. Ночь, в которую к ней в темницу явится ее второй в жизни насильник. Ну я и исхитрился: ринулся я к нашим лекарям и пожаловался на якобы свой недуг. Мол, от пищи местной, от нервяка и общего положения вещей сделалось моему нутру худо. И желудок варит плохо, и закупорило. Получил заветную склянку и в вино ее содержимое Испанцу тихомолком и вылил. А иначе как? Опять кулаками махать с ним? Это я завсегда пожалуйста, но нас уже пристыдили раз, да и не хочу я из себя прилюдно героя-спасителя корчить.

На утро распорядители загалдели, как перепуганные грачи. Один из участников, фаворит турнира, медвежьей болезнью мается, надобно его выступления промеж остальными распределить. Я этого ждал, потому девчонку-отравительницу себе сразу и выпросил. И проделал все деликатно – точно не человека умертвляю, а ребятенка пеленаю, пестую. Девчонка смиренно сдалась в мои руки, смиренно снесла свой «выход», даже как будто с молчаливой благодарностью. Жаль, что то немногое, что я мог для нее сделать, – это не усугубить ее бесчестья и достойно проводить туда, где всем нам однажды будет покойнее.

Испанец оправился от своей хвори и вернулся в состязание. Уж не знаю, допускал ли он мое вмешательство в свои богомерзкие планы, но никакой мести мне от него не последовало. Разве что скалиться и рычать стал в мой адрес чаще и поганее. А мне хоть бы хны, пусть косомордится!

Другое меня заботило. Понял я бесповоротно, что влюбился в Любашу без памяти. Сердцем-то я сразу учуял – оно словно разрослось, словно распирать стало в груди, наливаться силой и томлением. А теперь и голова, точнее то, что заместо нее осталось, кивает, да уверенными кивками, настоятельными. Понукает, дескать, давай, хозяин, действуй! Объясняйся, добивайся, ежели заартачится, завоевывай! Тянуть более уже не пристало, да и невмоготу. И вот решился я, что объяснюсь с Любашей, все ей выложу как на духу и всю серьезность своих умыслов подчеркну. Ожидал сподручной минуты. Которая вскоре и представилась.

Готовились мы все к очередному туру, суетились за подмостками, вооружались. Вдруг вижу: Любаша над топорищем своим пыхтит, что-то у нее с ним не ладится. Подошел я, кашлянул конфузливо, спросил, чем, может, подсобить могу.

– Заржавился, треклятый! – отдувается Любаша, кивая на топор. – И когда ж успел? И ржавь такая ярая, никак мне ее не одолеть.

Про ржавеющие «неожиданно» топоры мне уже не раз сказывали. То привычная подлянка на таком мероприятии, никого этим не удивишь. Но Любаша, как я уже упоминал, многим полюбилась, многие зауважали эту невозмутимую и могучую медведицу, а остальные, что злопыхали за глаза, связываться с ней бы не дерзнули. Кроме, пожалуй, одного небезызвестного нам мерзавца.

– Держи! – протянул я ей свой топор. – Мой черед нескоро, успею обтереть и подточить.

Любаша взяла топор и кивнула, как намедни на ярмарке. Сморит на меня прямо, губу пожевывает. Я все мнусь, перетаптываюсь. Кивнул ей тоже и собрался было уходить, как вдруг говорит она:

– Хороший ты, Йохан, мужик. Пошла бы за тебя, если б позвал.

Вот так я и «сделал» Любаше предложение.

Я давно приметил, что любое обстоятельство удачно складывается, когда от него толк и довольствие обеим сторонам. Мучился, ночи напролет все глаза в потолок высмотрел, голову всю поломал, перекрутил, не зная, как к любимой женщине подступиться, а Любаша и здесь отличилась. Я ведь тогда сразу и утвердился – слюбимся мы с ней навеки.

Я, как грошовый фантазер, воображал, как припадаю на одно колено перед Любашей аккурат на эшафоте, при публике. Чтоб церемониально, сердцещипательно – как дамы того любят. С цветами, с дрожащим голосом, но гордым станом, с пламенным взглядом и жаркими объятиями после заветного «да». И все ликуют, все радуются за нас. Тьфу, дурень! Такое вообразить! Впрочем, то не я, то моя распаленная фантазия. А вышло все самым наилучшим и естественным образом. Без идиотического пафоса и лишних присловий. Посему Любава – моя женщина, даденная мне и никому более. Судьбою ли, Богом ли, жизнью ли, самой смертью – мне неведомо, но вписано это где-то, точно знаю.

Мы порешили таиться перед остальными до окончания турнира. Ни к чему нам ни огласка, ни козни какие негаданные, ни канитель лишняя. Украдкой сходились на короткие свидания, где молча держались за руки, как зеленая молодь, и молча же содействовали друг другу в предстоящих испытаниях.

Прошли мы их достойно. А испытания, надо сказать, выпали нам суровые. Одно из таких мы оба помнить будем до скончания жизни. Оно, кстати, нас еще крепче с Любашей сплотило.

Шел парный тур. Жеребьевка определяла, кто из палачей должен работать в паре. Такие тандемы приходились на особо трудоемкие казни. Перст судьбы ли, иново просто совпадение, но встретились мы с тайной моей невестой на эшафоте для самой злейшей расправы – посажения на кол. Детальной анатомией и натуралистичностью я умышленно пренебрегу – почто зазря стращать?

Любаша держалась ледяно, но я-то видел, как крепко сцепила она зубы, как придвинулись ее брови к переносью, как раздувались ноздри. Чего греха таить – я и сам, многое повидавши и сотворивши, коченел изнутри и бледнел снаружи. «Напарников» не предваряли – о результате жеребьевки и способе палачества участники узнавали уже на эшафоте. Тандемы открылись уже ближе к финалу, когда остались лишь самые сильные, умелые и старательные игроки, многому научившиеся, ко всему привыкшие. По расчету судей, оплошать такие не могли.

Наши с Любашей подручные привели на мостки преступника. Тот был крепкотелый молодой мужик. Он храбрился, грудь колесом выгибал, но его заметно косоротило, и веко дергалось. Не сговариваясь, мы с Любашей разделились так: она мужика оземь повалила, скрутила за спину ему руки, сама поверх него уселась, придавила, чтоб не дрыгался. Я спустил ему штаны, взялся за кол и, вдохнув побольше воздуха в легкие, кол к заднему проходу несчастного приставил. Тут же почувствовал, как напряглась Любаша, как дух у нее спирает. Спиной ко мне была, но так и видел ее лицо: зажмурила глаза, сжала губы, щеками зарумянилась. Я решил руками всю работу проделать. Силенок хватит, чтобы кол впихнуть, не вколачивая. Точным, но плавным рывком я толкнул кол внутрь. Тело несчастного напружинилось и затряслось мелко-мелко. Подоспели подручные – развели его ноги в стороны и прижали к мосткам. Отринул я ненадобные думы, ненадобную жалость и душевную зыбь и пропихнул свирепое орудие как положено – на треть. В точности на последнем толчке казненный сдавленно замычал, а вместе с ним и Любаша. Будто сочувственно, будто страдает и претерпевает вместе с ним.

Когда все было кончено, подняли мы кол вместе с обмякшим, но еще живым преступником и установили в центре эшафота. Не слышал я ни крика зрительского, ни гомона – словно уши законопатило. Только по растягивающимся ртам, машущим рукам и горящим дурным блеском глазам я понял, что публика осталась нами довольна.

Спустились мы с Любашей с эшафота на ватных ногах, добрели до задворья и рухнули, изнеможенные, на соломенный настил. Лежали оба, в небо невидяще глядели, сомкнувшись руками.

Но ни я, ни Любаша турнир не выиграли. Триумфатором стал молодой смуглый грек. Больно уж потрясли зрителей и судей его высокопарные, порой артистичные казни-распятия. Театральным манером действо свое обыгрывал. Толпа сморкалась в платки и благоговейно закатывала глаза к небу.

Мы с майн шатц не опечалились. Ведь каждый из нас увозил с залитой кровью французской земли свою победу, о которой и не чаял, не гадал.

Я отправился с Любашей к ней на родину. Как заведено, пошел к ее отцу просить руки. Много чего я из русского языка освоил, кое-как объяснялся. Да и не потребовалось там витийствовать. Старику ее очень глянулось, что я их пошибу. Палачество у них тоже фамильным мастерством было. Расстроило отца лишь то, что я, на правах законного супруга, жену должен был к себе увезти. А Любаша у него – единственное дите. Но свадьбу справили в Киеве.

Чуть не забыл: Испанец сложил свою неправедную голову на плаху. Точно перед окончанием турнира. Собственные же похоть с бездумьем его и сгубили. Закружил одну знатную мамзель, а у той муж имелся. Без конца выездной по государственным делам. И, как в дурной комедии, возвернулся этот муж домой раньше сроку, а жена его в почивальне с полюбовником милуется. Да и ладно бы с ровней, а то с плебеем-чужеземцем. Схлестнулись оба, да только силушки их были неравны – Испанец первым же ударом своего напаханного кулачины рогатого муженька насмерть и поверг. Скандал разразился оглушительный! И вылез наружу не без помощи его многочисленных завистников. История эта, пополняясь новыми деталями, быстро ноги отрастила. И ни расположенье судейское, ничьи поблажки Испанцу не помогли. Мне, как на усмешку, было предложено его обезглавить, а лучше – повесить. Мол, тут и победа, считай, в кармане! Я отказал. Злопамятно оно как-то выглядело бы, скверно. Ни к чему мне это. Красный плащ его вместе с топором ушли с аукциона за тмущие деньжища. Ушли, говорят, к той самой мамзели, овдовевшей из-за собственного беспутства.

Никто нашему браку с Любашей не препятствовал, равно как и ее переселению на мою родину. Уж ежели аристократы женятся на иноземках, и все у них выходит, никто не чинит помехи, то у нас и подавно – кому какое дело до такого отребья, как простые палачи?

Фрау Любава Рихтер быстро освоилась на новой земле. Приняла (а что не приняла – то ухитрилась перекроить под свой нрав) новые традиции, ознакомилась с новыми людьми и порядками, подружилась с климатом. Словом, прижилась. Приятели мои по перво́й качали головами и скептически хмыкали, оглядев Любашу со всех боков. Мол, не управиться мне с русской богатыршей, не одолеть, не урезонить, не стреножить. Да только мне и не надобно обуздывание это! Я жену привез, подругу верную для души и сердца, а не скакуна-строптивца, чтоб хлыстом его воспитывать. Шли мы с Любашей нога в ногу во Франции, на соревновании, радуясь успехам друг друга, так же и по жизни шагать вместе будем.

На равных. Душа в душу.

Ребятня наша не только мертвяков родительских пересчитывать любит, но и историю знакомства отца и матери лишний раз послушать. А вдруг какие околичности при очередном пересказе пролезут? Вымышленные иль подлинные. Тараторят на обоих языках, как гладко, так и вперемешку русские с немецкими словами. Все пятеро – смышленые, пытливые непоседы. Первенец уже к родительскому ремеслу внимание проявляет, интересуется всяко-разно. Пусть сами себе стезю выбирают, мы с Любашей ни в чем упорствовать не будем. Так и живем: в согласии, в любви и порядке. Летом дрова колем, зимой ими настоящую русскую печку топим.

Угадаете, кто печку клал?

Александр Агафонцев

Лягушонок идет в метрополию

Небо – просто демон, плюющий на нас холодным дождем... Виконт Берг с неприязнью посмотрел на свинцовые тучи, тщетно надеясь уловить хотя бы намек на просвет. Тучи выдержали благородный взгляд с презрительным спокойствием, изрыгнув в ответ настоящий ливень. Придерживая рваный плащ, он поспешил под ближайший навес, с трудом выдирая стоптанные сапоги из грязного месива. Вон лужи уже ряской зазеленели – болото натуральное... Сдохнуть бы скорее... Лучше чинно возлежать в общей яме среди таких же доходяг, чем провести еще один день в этой богадельне...

Нет-нет, так не годится. Надо сосредоточиться хоть на чем-то хорошем. Ну, например, шипастая, как плод каштана, опухоль на затылке в такую погоду уменьшается, избавляя от головной боли. А заодно и служит безотказным барометром. Да и покрытая чешуей кожа свербит куда как меньше. И, наконец, за ливнем не разглядеть надоевшую до тошноты картину Санатория с гниющими хибарами в кольце бревенчатых стен.

– Цукат! – донеслось сквозь пелену дождя.

Он грустно усмехнулся, рассеяно потирая опухоль. Все верно, никакой он теперь не виконт и не Берг. Просто еще один «порченый». Брат единственный – и тот отрекся. В Санатории тебя быстро вернут на землю, если попробуешь спрятаться за прошлой жизнью.

– Цука-а-ат!

Ну чего тебе, Грызик... Специально же отошел, один побыть хотел. И война уже закончилась, и ты не вестовой у Хитрюги-Ларса – а все бегаешь, оповещаешь. Хотя... вдруг чего-то и впрямь интересное расскажет? Да и одиночество в Санатории надо тщательно дозировать, как опасное лекарство. Особенно если тянет поразмышлять: как, собственно, ты до такой жизни докатился? А потом нет-нет да и приходится вытаскивать кого-то из петли или штопать вспоротые вены...

Грызик ждал его у ворот, сидя на бочонке вина – подарок из-за стены от местного кабатчика, однорукого Отиса. Бывший вестовой склонился над неловко зажатым пергаментом – пальцы на руках у него срослись, превратившись в пару загорелых клешней. Его мелко трясло, из горла вырывались какие-то всхлипывающие звуки. Цукат не сразу понял – Грызик смеялся.

– Что с тобой, Грызь?

Клешня тут же вдавила пергамент ему в грудь.

– Ах-хах... Глянь.

Грызик немного успокоился и неуклюже смазал слезы с правой щеки. Вся левая сторона лица у него бугрилась шрамами и заросла «дурным мясом». Как раз там, где ужалила когда-то кровяная вертлявка. Берг развернул подмокший лист и прищурился:

– «Дабы воздать надлежащие почести нашим храбрым солдатам...» Очередные восхваления из метрополии, что ли?

– Ты читай, читай.

– «...повелеваем всех, кто ущерб потерпел от козней демонологов и созданий их, более «порчеными» не звать! А величать не иначе как «измененными». За сим...» – Закончить Цукат не успел, так как Грызика скрутил очередной приступ смеха.

– Понял, да? Хах... Запихнули в эту дыру, пенсию зажали, отписали имущество в казну... Зато, мать их, почестями не обделили!

Их беседу прервал лучник в черно-сером нарамнике:

– А ну свалили к чертям от ворот, господа измененные! – хрипло проорал он с барбакана. – Со всем почтением предупреждаю!

Цукат ответил ему при помощи пальцев и неуставного языка жестов разведчиков (Грызик этого сделать по объективным причинам не мог). После чего, забрав бочонок, компаньоны удалились с гордым видом. Раньше за такое и стрелу словить можно было, но теперь с дисциплиной у гарнизона были некоторые проблемы. Да и надзирающие демонологи почти все уехали. Потеряли, видать, интерес. Вот и остается «порченым» догнивать никому не нужными в этой помойке...

– Подержи-ка... – Грызик торопливо впихнул Бергу драгоценный сосуд с бодрящим и зацепил клешней деревянный мундштук из мешочка на поясе. После чего заскрежетал по добыче зубами, полностью оправдывая прозвище.

– Совсем невмоготу?

Бывший вестовой торопливо кивнул. Дальше шли молча. Настроение Цуката вновь упало до высоты змеиной задницы. Не очень-то приятно жить с мыслями о том, что может выкинуть твое «порченое» тело на следующий день. Живой (вроде бы) пример всегда перед глазами – холм постоянно дрожащей плоти посреди Санатория. При ближайшем рассмотрении еще можно разглядеть клочья волос на желтоватой шкуре, обрывки каких-то тряпок... Даже смутные черты лица на вершине этой... этого... Но близко подходить желающих особо нет. Кто был сей бедолага, никто уже и не помнит. Звали его просто – Куча.

При их приближении Куча вывалил из складок несколько отростков, испражнившихся в грязь какой-то слизью. Приветственный салют, так сказать. Цукат негромко выругался... И тут же упал на колено, хватаясь за сердце. Причина была самая веская – из-за Кучи выпрыгнуло нечто маленькое, взлохмаченное и сплошь покрытое бурой коростой.

– Бу!

– Пощады, отважнейшая! – взмолился Цукат.

Довольная произведенным эффектом, девчушка со смехом повисла у него на шее.

– Ага, испугался?

– Еще бы! А ты чего под дождем скачешь? Извозилась вся...

– Мы с дядей Кучей играли! – и добавила шепотом: – С ним скучно очень, только ты ему не говори. Чтоб не обижался.

Берг потрепал ее свободной рукой по голове.

– Умница... Кстати, дядя Грызик! Отис для лягушонка нашего ничего не передал, случаем?

Не переставая мусолить мундштук, Грызь кинул им завернутый в тряпицу кусок сахара и заграбастал упавший в грязь бочонок. Цукат не выдержал, отвернулся. Он знал, что будет дальше. Тряпица идет за пазуху – на одежду кукле. На миленькой, несмотря на густую коросту, мордашке расплывается улыбка... А в следующий миг маленький ротик превращается в раскрытую до ушей пасть с игольчатыми зубами, в которой с хрустом исчезает лакомство. Эх, Тилли, лягушонок ты наш... Тебя-то за что?

– Будешь? – она подергала его за ухо и протянула половину лакомства.

– Да ты ешь, ешь, – Цукат вымученно улыбнулся. – А я зубы поберегу. Я ж не Грызик.

– Мама говорила много не кушать, – наставительным тоном объявил девочка. – А то животик болеть будет.

Но сахар все-таки дохрумкала. Дальше они шагали под непрекращающийся поток вопросов и предположений. Почему на юге так тепло, а тут так мокро? И когда они поедут в метрополию? А почему дядя Отис не с ними в Санатории – он же тоже не как все, руки-то нет! А демонологи такие мрачные, потому что с ними никто играть не хочет?

Вот и Дворец – самое большое и добротное здание в Санатории. Тут собрались те, кто еще не махнул на себя рукой. Законопатили щели, прочистили дымоход, крышу подлатали – вполне сносно вышло. Хотя, как ни топи, от сырости даже там не спрятаться...

Едва они зашли, Тилли спрыгнула с рук и кинулась к общему котлу. Очень она гордилась своей ролью раздатчицы... Ну и покушать любила, конечно.

Цукат сразу двинул к Клину – тот, присев на колченогий табурет, строгал для Тилли куклу. Пользовался он при этом не только маленьким ножом, но и костяными наростами, которые повылезали у него по всему телу. Кулаки так и вовсе бугрились шипами, как перчатки аренного бойца. Рядом, похожий на изготовившуюся к броску гончую, застыл на корточках Молчун. Воздух гудел от множества голосов:

– ...Он, дурак, все с южанами якшался. Золото в их банки перегнал, люстрации боялся. А тут война! Ха-ха! Я-то хоть здесь, в тепле, а он от кредиторов в одних портках аж на острова ускакал!..

– ...Помнишь кузена моего? Мосластого такого? У него, как «спортился», все нутро наружу прорастать стало. Так и ходил – кишки вместо пояса и сердце заместо кулона. А мозги, не поверишь...

– ...Они мне – «порченых» по двойной цене кремируем! Три червонца за обоих! Я им – так она же одна у меня. А эти гниды тычут в живот – беременная, мол...

– Что нового? – взгляд у Клина, как всегда, с неприятным прищуром, оценивающий.

– Отис подкинул от щедрот... А, и мы теперь велением свыше не «порченые», а «измененные»! Указ даже есть... Да и вообще – чего ты меня спрашиваешь? Вы же разведчики, хоть и бывшие. Ну так проведите рекогносцировку.

– Разведчик бывшим не бывает... И потом – нас другому учили. Сплетни всякие – это по вашей с Грызиком части.

– Но-но! Ты полегче! А то лишим порции бодрящего на общем собрании.

– Вот она – благородная кровь. Одни угрозы бедному солдату... Слыхал, Молчун?

Молчун, разумеется, все слышал, но предпочел и дальше оправдывать свое прозвище. Был он на редкость «средним» – рост, сложение, внешность. Даже «спортился» как-то неприметно – только кожа малость позеленела, да мелкими язвами везде обсыпало. Такой в любой толпе затеряется.

Цукат кивнул обоим, немного поколебался, но все же пошел в дальний угол, где в темноте тлел чахлый костерок. Около него скорчилась девушка, закутанная с ног до головы в пеструю дерюгу. Рядом на циновке лежал высокий мужчина. Широкая грудь мерно вздымалась, жилистые руки, еще не утратившие чудовищной силы, время от времени подергивались, скребя пальцами по земляному полу. Из одежды на нем была лишь набедренная повязка – и в свете костра было отчетливо видно, как под кожей у него то и дело вздувались крошечные бугорки. Тогда девушка брала кусок тонкой проволоки и протыкала их отработанным движением. После чего, недовольно ворча, выдавливала останки личинок.

– Как он? – тихо спросил Цукат.

– А сам не видишь, демон тебя задери?! – огрызнулась «порченая». – Горит весь...

– Отдохни, я сам дальше.

– Вы, мужики, всегда все сами! А нам потом возись с вами...

Но все-таки ушла. Цукат присел у костра, накаляя проволоку. Неожиданно широкая ладонь сдавила его предплечье с такой силой, что он невольно скривился от боли.

– Берг? Это ты?

– Я, старина, – он успокаивающе похлопал по руке гиганта. – Ты бы отпустил, а? Со сломанными костями от меня проку мало будет.

– Ящеру под хвоста все это... Эти гниды мелкие уже в глазах у меня ползают, не вижу почти ни хрена. Кажись, зажмурюсь скоро... Ха! Смешно, да? Зажмурюсь...

– Брось. Ты же Ломовик! И не такое вывозил, – Цукат заколол очередную личинку. – Так что давай-ка без лишних фанаберий.

– Без чего? – подозрительно поинтересовался верзила. – Опять умничаешь... Ладно. Я вот что тебе сказать хотел... Ты мне должен, Берг. Помнишь? Я тебя с того поля вытащил. Сколько же тварья набежало... Как я одного от макушки до жопы вспорол, одним ударом! Все потроха наружу...

Он начинал бредить. Берг потрогал пылающий лоб. Надо бы хоть воды ему... Он отвернулся.

За его спиной Ломовик приподнялся на локте и хрипло закричал:

– Война нужна, Берг! Там наше место! – он вновь завалился на спину, тяжело дыша. – Пока можем еще... Не хочу здесь сдохнуть... Только не так! Ты должен мне, сделай...

Клин вроде бы ничего не слышал, занятый резьбой, но Цукат краем глаза поймал изучающий взгляд разведчика. Словно тот ждал от него какого-то ответа.

Едва он зачерпнул гнутым ковшом воду, как дверь заскрипела, впуская очередную порцию промозглой сырости. На пороге стоял вымокший Грызик. Не сидится ему спокойно все-таки... Но уцелевшая половина лица сияла радостной ухмылкой – никак, опять чего-то стряслось?

– Вот же ж сходил посс... эм... прогуляться! Цукат! Поднимай народ! У ворот целая телега для нас! Депеша пришла – у гвардейцев наших реквизировали жратвы половину.

Во Дворце повисла тишина. Разница между гвардейской пайкой и помоями, которые подкидывали обитателям Санатория, была столь значительной, что слова Грызика не укладывались в голове. На Цуката накатил внезапный приступ дурноты. Странно это как-то... И к добру ли? Но тут же засмеялся, услышав голосок Тилли:

– Ух ты! Покушаем!..

Берг проснулся под утро, стиснув рукой горло, дабы удержать рвущийся крик. Мотая головой, торопливо накинул плащ и вывалился наружу. Наверное, это и есть посмертье для особо провинившихся – видеть один и тот же кошмар снова и снова. Еще и Ломовик напомнил...

...Кавалерия прорывается из окружения через орды «порченых» каннибалов в ржаных полях... Пика остается в груди огромного, под три метра, долговязого выродка... Он выхватывает саблю и, приподнявшись на стременах, разваливает до зубов голову второго – приземистого, в гнойных язвах по всему телу... Ругань, истошное ржание лошадей... Низкий, на одной ноте, вой «порченых»... Впереди просвет... Только поле и закатное небо... Ушли... «Тьманник»... Худой и черный, с многосуставчатыми лапами и длинным комариным жалом на идеально круглой, гладкой башке без всяких признаков органов чувств... Запрыгивает на коня сзади, и в затылке вспыхивает такая боль, что остается только выть, подобно «порченому» выродку... Они падают, тварь наваливается сверху... Он как-то вырывается, едва не выдернув руку из сустава, и, извернувшись, смахивает ударом наотмашь отвратную голову с набухшим жалом... «Тьманник» дерганными движениями исчезает во ржи... А на отрубленной голове проступает лицо жены, изуродованное Веселой Чумой...

– Мое почтение, виконт Берг, – из тумана у колодца выступила фигура в стальной маске, инкрустированной бронзой.

Он что – еще спит? Демонологи не заходят в Санаторий. И разговаривают мало – исключительно по делу.

Но голос... И ногу подволакивают как-то знакомо...

– Вард? – неуверенно спросил Цукат.

Фигура торжественно кивнула. Вот оно как. Брат жены. Когда же они виделись последний раз? На свадьбе еще, наверное...

– Ты откуда здесь?

– С проверкой к вам. Увидел тебя в списках, ну и решил повидаться.

От пропитанного обеззараживающим составом коричневого плаща тянуло чем-то терпким.

– Ты из этих теперь, значит...

Вард едва заметно двинул подбородком в сторону Дворца:

– А ты из тех. У тебя что, тоже стойкие предубеждения против демонологов?

– Ну как тебе сказать. Я ведь из-за твоих подельничков Грету так и не увидел. Да и сюда меня тоже не император южный отправил.

– Ты сам хорош. В военное время попер напролом через заставу.

Порченым
. Ты же офицер, должен понимать.

– Лучше скажи – сам-то где был? Мажордом двоих гонцов отправлял – что, ни один не добрался?

– Оба были, – глухо донеслось из-под маски. – Извини, занят был.

– Да демону в задницу твои извинения, – процедил Берг сквозь зубы. – Она до последнего яд не принимала – нас ждала! Слышал, как люди под Веселой Чумой от боли кричат?!

– Представь себе – слышал, и побольше, чем ты, – переживания Варда выдавала лишь еле заметная дрожь в голосе. – И Грету я не меньше тебя любил. Но есть вещи, которые бывают важнее семьи. Уж извини за высокий штиль.

Цукат хотел было его осадить, но тут швагер его припечатал:

– Ты ведь и сам это знаешь. Иначе не остался бы в армии.

Возразить Бергу было нечего. После захвата столицы южан его бы никто держать не стал. Почетная отставка, достойная пенсия – что еще солдату надо? Но оставались еще своры «порченых», недобитые отряды противника, бесконтрольные твари демонологов... Вот он и посчитал невозможным бросить свой эскадрон. «Грета, родная, за лето управимся – и я сразу назад...» Пока он это писал, жену уже сразил первый приступ...

Вард деликатно кашлянул, привлекая внимание.

– Прости, не в моих привычках старые раны бередить. Тем более, сделанного не воротишь. Предлагаю сменить тему, не против? Есть у меня к тебе просьба... А! Чуть не забыл – в списках с тобой ребенок значится. Это же не...

Берг покачал головой.

– Нет. Лягушонка Грета подобрала, пока еще на ногах держалась. Ее отговорить пытались, «порченая», мол... Но ты же помнишь – если Грета что-то решила... Тилли единственная с ней до конца была, ухаживала.

– Вот, значит, как... Ах, Грета, Грета... – Вард тяжело вздохнул. – Нет, хватит об этом. Давай-ка о деле лучше.

– Валяй. Только какие у нас дела могут быть? Или у вас добровольцы для вивисекции кончились?

– С этим как раз полный порядок. Да и твой случай довольно заурядный. Другое дело, что ты у нас тут вроде как за главного?

– Ага. В нужник без очереди прохожу. И с умерших барахло распределяю. Не жизнь, а сказка.

– Прекрасно... В общем, мне нужна от тебя небольшая услуга: все твои «измененные» собратья по несчастью должны завтра прибыть на осмотр к воротам. По одному, согласно спискам. Организуешь? А я к вчерашней телеге еще что-нибудь для вас придумаю.

– Ага, от тебя, значит, подарочек? Премного благодарны... – Берг отвесил небрежный поклон. – Только осмотр, значит?

– Да, – Вард торжественно кивнул, сложив руки на груди.

Берг недоверчиво прищурился:

– Темнишь, любезный. К чему такие сложности?

Демонолог молчал, словно что-то прикидывая. Наконец он отбил пальцами по маске замысловатую дробь и произнес:

– Хорошо... Ты прав, не все так просто. Даже наоборот. Скажем так: если вы будете чинить мне препятствия, то весь Санаторий в полном составе переедет на кладбище... Или где там у вас трупы складируют?

Берг сразу понял – швагер не шутит. Не обмануло его предчувствие, значит...

– Да, умеешь ты заинтересовать... Ну, я весь внимание.

Вард неловко привалился к колодезному срубу, давая отдых покалеченной ноге.

– Никаких лишних вопросов – узнаю старину Берга. В общем...

Продолжения не последовало. Цукат оторвался от созерцания затянутых туманом стен Санатория и бросил вопрошающий взгляд на Варда. Тот стоял, зябко ежась и нервно потирая руки, глядя на заляпанные грязью мыски сапог, словно собираясь с духом... Демон его забери! Да он же боится!

– Вард, ты в порядке? – осторожно поинтересовался Берг.

– Ну, по сравнению с тобой... – хмыкнул демонолог, но тут же взорвался: – Все не в порядке, Берг! Помет ящериный, как у вас в кавалерии изящно выражались!

Вард шумно выдохнул и продолжил уже спокойнее:

– Дело в той стороне. О, ты не удивлен? Ну конечно, всю войну мы только и слышали завывания церковников и черни о том, сколь страшные и богомерзкие силы призвали проклятые демонологи...

– А это не так, хочешь сказать? – не удержался Берг.

– С точки зрения обывателя – разумеется. Но поверь, мы контролировали каждый шаг самого последнего неофита. А это было непросто – фронт вот-вот грозил рухнуть, и бравые вояки нещадно подгоняли нас. Казалось, мы справились. И даже превзошли демонологов южан! Смерть вселенская, как же слепы мы были...

Рука в кожаной перчатке нервным движением поправила маску. Интересно, а зачем она ему? Южане хоть в свои намордники наркоту набивали, дымили-колдовали... Цукат мысленно выругал себя за непрошенные мысли: вот так всегда – важный момент, а он демон знает о чем думает.

– Понимаешь, Берг, легко твердить об отрешении от всяческих эмоций и даже внешне соответствовать этому. Но как же тяжело избежать ловушки тщеславной гордыни... Демонологи уверовали, что покорили невиданную мощь, неподвластную доселе разуму человека. А на деле мы были лишь мелкими грабителями, забравшимися в чужой дом. И теперь я чувствую, что хозяева обратили на нас внимание.

– Хозяева? Чьи? Тварья вашего?

– Не совсем... Понимаешь, та сторона... – руки Варда задвигались, пытаясь обрисовать нечто неопределенное. – Это сложно объяснить. Мы узрели лишь край полотна, но поверили, будто видим всю картину. Начали мерить по себе абсолютно чуждое пространство...

– И чего нам теперь ожидать? Массового вторжения труподелов с тьманниками?

– Если бы... С ними-то мы справляться наловчились.

– Ну не зря же вас «ловкачами» зовут, – Берг невольно потер опухоль. – Хотя я вон своему башку снес – и ничего, ускакал.

– Так у него мозг не там. Это вообще не голова была. Хм... В общем, я склонен предполагать, что вскоре появятся новые аберрации. Которые будут проникать к нам без участия демонологов для внедрения в различные социальные страты.

– Слушай, ты не на коллоквиуме в метрополии. Попонятнее можно?

– Будут к нам соглядатаев засылать – так понятнее? Уже началось... Университет около Холодной горы ушел на ту сторону. Вместе с горой. Только огромная лужа черной жижи осталась. И от испарений в ближайшей местности у людей кожа до мяса клочьями слезает... пока они легкие по кусочкам выхаркивают. Моего наставника в метрополии нашли в запертой изнутри спальне. Вывернутым наизнанку. А он ведь под особым контролем был, двое из Багряной Сотни всегда у дверей дежурили...

– Погоди... – Берг потряс головой, приводя мысли в порядок. – Совсем меня запутал. Я в ваших материях не силен, но это все как-то на тайную работу не слишком походит.

– Разумеется! – воскликнул демонолог. – Это лишь отвлекающий маневр. Но большинство моих коллег этой точки зрения не разделяют. Они торопятся пресечь вторжение, которого не будет. Причем самыми жесткими методами. Помнишь, что «багряные» у южан творили? А теперь у них руки окончательно развязаны...

Берг помнил. Приземистый «ловкач» в кроваво-красных одеяниях кромсает себя кинжалом посреди городской площади, окруженный вражеской пехотой. Но вместо крови из ран вырываются извивающиеся щупальца. Пара упирается в брусчатку, поднимая коротышку над врагами, а остальные начинают методично рвать податливое солдатское мясо... Уцелевшие едва ли не сами на пики эскадрона прыгали, лишь бы под раздачу не попасть. М-да... Такие и правда могут дел наворотить...

– А не они наставника твоего... того? – Берг щелкнул большим пальцем поперек горла.

– «Багряные» так тонко не работают. Да и мы все проверили. Другое дело, что наставник был едва ли не единственным, кто меня поддерживал. Вот почему мне нужна любая помощь, Берг. Может, еще не поздно...

– Ну у нас ты вряд ли чего нароешь. Кстати, а как искать-то надо? Может, я тоже из этих... соглядатаев твоих.

Вард замотал головой:

– Нет-нет, ты или вон тот... хм... господин, – последовал кивок в сторону Кучи, – я вас, как бы понятнее выразиться, чувствую в пределах нормы, что ли? А мне нужны любые отклонения.

– Хорошо, я поговорю с нашими.

Но возвращаться Цукат не торопился, накручивая круги вокруг Дворца. Обитатели Санатория просыпались, от входа тянуло чем-то аппетитным – Тилли, наверное, всех растормошила и теперь руководит готовкой. Надо объявить общее собрание... Но что-то его беспокоило в Варде. Как-то его теория уж очень на навязчивую идею смахивает. Да и слухов много ходило про то, как демонологи своих «багряных» собратьев использовали там, где самим мараться не хотелось... С другой стороны – что он знает об этой пресловутой «той стороне»?

Завершив очередной круг, Цукат решительно ткнул кулаком дверь.

– Клин! На пару слов.

Бывший разведчик неторопливо вышел, настороженно оглядываясь.

– Слушай внимательно и не перебивай, – в голосе Берга зазвучали прежние офицерские нотки. – Я знаю, что ты уже выбирался за пределы Санатория. Знаю про твои контакты с местными дельцами и про схрон с оружием под Кучей. И мне нужна от тебя одна услуга. Поверь, это нас всех касается. Задача следующая – узнать в Выгребе насчет прибывшего вчера демонолога. Звать Вардом. Все, что сумеешь.

Клин выслушал его с каменным лицом, ничем не выдавая беспокойства. Какой же у него взгляд... Любому не по себе станет. Наконец шипастый «измененный» заговорил:

– Допустим, что все так и есть. Только как ты себе это представляешь? В Выгреб сдернуть – не за угол поссать сходить. На стенах постоянно кто-то из «ловкачей» трется. А они нас и через туман чуют.

– Ты же на них охотился раньше. Знаешь, как обмануть. Очень надо, Клин.

– Раньше я «порченым» не был. Ладно, обещать не буду, но попробую.

...Вернулся он под вечер и перехватил Берга на пути от ворот – бывшему виконту в очередной раз выпала честь сопровождать умершего «измененного».

– Значит, так, – начал Клин без предисловий, – этот Вард твой – тот еще тип мутный. Вроде «ловкачи» его не особо любят, хоть он и с одного корыта с ними хлебает. Малость двинутым считают. Это они-то, а? Но сила за ним есть – кто-то его в метрополии крепко подпирает.

– А поконкретнее есть что? – Цукат ненароком осмотрелся, словно выискивая пятно стальной маски в сгущающемся мраке.

– Есть, а как же, – кивнул разведчик. – Два лагеря, в которых хмырь этот до нашего побывал, зачищены по самое дно. Сразу, как он свалил. «Багряные» всех под нож пустили.

Цукат вспомнил свои переживания из-за сырости накануне. А как вам сейчас, виконт? Погодные условия беспокоят уже не столь навязчиво? Может, все не так и плохо было, не находите?

– Валить его надо, Цукат. И остальных «ловкачей». И уходить. Я тут подобрал десяток парней понадежнее... А ты с Грызиком перетри. Он старшего по званию послушает. Растрясите остальных, нам бы еще хоть пару дюжин...

– Может, Вард и не при делах вовсе? – тихо предположил Цукат.

– Может, и не при делах. Только шкура у меня, хоть и порченая вся, одна осталась. Неохота рисковать.

– А у меня только Тилли осталась. Тоже одна... Опять сегодня покоя не давала – в метрополию отправиться хочет.

– Ага, отправится она – в банках с формалином. Цукат, я же тебе сказал. Два лагеря. Тварье ловкачье всех, от грудных до стариков, на лоскуты порвало. Или ты ноги сделать решил?

– Нет. Устал я бегать... Но порешаем все так, как я скажу. Нож у тебя лишний найдется?

Разведчик кивнул с довольной ухмылкой.

– Отлично. Видишь тот барак? Там до ворот с полста шагов. Как тебе позиция? И пока не забыл – доделай уже куклу для Тилли, в самом деле!..

...Утром у ворот его поджидали Вард с «ловкачом» из местных и пара гвардейцев во главе с капитаном, стройной островитянкой – без шлема, зато с шарфом, закрывающим лицо до самых глаз. Двое лучников со скучающим видом бдели на барбакане. В грязи кривился раскладной столик под наспех организованным навесом – за ним «ловкач» и расположился. На потемневшей от сырости столешнице лежала разбухшая учетная книга в медной обложке. А говорили, что демонологи только «порченую» кожу используют. Вот и верь слухам...

Цукат вспомнил собрание. С его планом согласились почти все. Тем более, что ободренный Ломовик пообещал оторвать башку любому, кто будет путаться под ногами. Конечно, была парочка особо недовольных, решивших заложить заговорщиков охране, но их перехватил Молчун с парой ребят. И все-таки Берг надеялся на благополучный исход. Тилли он терять просто не имел права.

...Вард шагнул ему навстречу, дружески кивнув. Берг готов был поклясться, что под маской у него памятная чуть извиняющаяся улыбка. Может, действительно обойдется?

– Что такое, Берг? С тобой мы еще вчера разобрались. С удовольствием готов пообщаться, но, уж извини, дело прежде всего.

Цукат кашлянул, прочищая глотку. Ну, была не была...

– У меня тут возникли некоторые сомнения по поводу твоего визита. Надеюсь, сейчас мы их и разрешим.

Демонолог удивленно развел руками:

– А еще меня обвиняют в паранойе... И с чего, позволь поинтересоваться, у тебя эти сомнения возникли, любезный?

– Даже не знаю... – Берг почувствовал внезапное раздражение. – Может, с того, что пара лагерей уже были зачищены твоими коллегами? А может, и не пара?

Некоторое время тишину нарушало лишь ритмичное хлюпанье со стороны Кучи.

– Так, – наконец ответил Вард. – Спрашивать, откуда эта информация, пожалуй, излишне. Я тебе уже говорил, что в нашем братстве нет единого мнения по вопросам «измененных». То, что произошло с теми бедолагами, дело рук Багряной Сотни. Я узнал об этом, увы, слишком поздно. Но здесь подобного не повторится. Разве что вы поведете себя... неразумно.

Берг кивнул:

– Прекрасно. То есть мне опять надо поверить тебе на слово?

– Извини, а у тебя есть выбор?

Все верно. Нет за ним больше верного эскадрона. Да и нигде его нет. Полегли бравые кавалеристы почти в полном составе в бескрайних полях на западе, гниют теперь вместе с «порчеными». Может, хоть здесь он кого сберечь сумеет...

– Ладно, твоя правда, «ловкач». Только я останусь. Не возражаешь?

– Ну, если тебе мокнуть охота... И хватит уже напраслину на меня возводить, в самом-то деле! Для вас же стараюсь... Так, начнем, пожалуй, прямо по списку. Вы не против, коллега?

Демонолог равнодушно пожал плечами и щелкнул замочком обложки.

– А чегой-то вы тут делаете? – раздался откуда-то сзади звонкий голосок.

Берг торопливо обернулся. Тилли! И чего ее сюда-то занесло?

Не дожидаясь ответа, девчушка с гордостью показала присутствующим куклу в новеньком наряде:

– Вот! Дядя Клин вчера сделал, а я платье сшила!

Невольно усмехнувшись, Берг присел на корточки и поправил капюшон приемыша:

– Я же всем сказал – не соваться к воротам без приглашения. Ты хоть...

Он осекся, заметив... Нет, не может быть... Чистая детская кожа – от локтя до запястья. Ни следа струпьев. Берг протянул было руку, но тотчас отдернул, словно боясь осквернить девочку прикосновением.

– Это... Ты что молчала-то? – спросил он почему-то шепотом. – На руке только или еще где?

Тилли с обиженным видом – никто не разделил восторга от куклы – пробубнила:

– На спинке еще. Чешется.

– Так... Ты погоди немного, – Цукат нарочито медленно выпрямился. Вроде радоваться надо...

– Берг! В сторону! – голос Варда неприятно резанул по ушам. Не осталось в нем ни приветливости, ни участия. Демонолог шагнул вперед, сдергивая маску. А ведь не изменился почти – такой же бледный, с выпирающими скулами. Вард обратился к демонологу за столом, не сводя прищуренных глаз с Тилли.

– Очень интересно... Ни малейших эманаций... У тебя так же? С любого вектора?

Его коллега ответил неуверенным кивком. Берг почувствовал, как события принимают не особо приятный оборот.

– Вард...

– Берг, позже! Я же сказал – отойди!

– Да что случилось-то?

– Я ее не чувствую. Совсем. Вот это я и искал...

– Она ведь выздоравливает. Ты же видел. – Берг старался говорить как можно убедительнее.

Демонолог лишь скривил тонкие губы в усмешке.

– От той стороны не вылечится. Если она схватит тебя, то уже не отпустит. Правильно, ребенок лучшее прикрытие... Надо лишь грамотно скорректировать поведение...

Берг встретился с ним глазами. И понял, что говорить бесполезно. Жесткий взгляд уверенного в своей правоте фанатика. Как у «порченого» каннибала. Он уже знал, что последует дальше.

– Значит, так – она идет со мной, – Вард говорил отрывисто, с непривычными повелительными нотками. – Капитан! Объявляю карантин. Все контакты с внешним миром для Санатория пресечь. Вы двое – к девчонке, быстрее! Мы вас прикроем.

Последнее относилось к гвардейцам, которые неуверенно переглянулись, но все же двинулись вперед с глефами наперевес.

– Парни, не надо, очень прошу... – Берга едва не стошнило от собственного умоляющего голоса.

Один из гвардейцев презрительно сплюнул:

– Свали, пока ходить можешь, Цукат! И своим скажи, чтоб не рыпались.

Вот и все. Зато теперь наконец-то наступила ясность. Разве не этого вы хотели, виконт?

Заскрипел натянутый лук особо нервного солдата наверху, демонолог начал приподниматься из-за стола... пора.

– Какой я тебе «Цукат», штафирка ряженая? – оскалился Берг. – Тилли, беги!..

И взмахнул рукой.

Клин, лежащий с арбалетом на крыше полуразрушенного барака под гниющими шкурами, тут же выстрелил. Болт ударил точно в лоб, пробив маску, и демонолог уткнулся в книгу, неловко вывернув шею.

Так, его очередь... Рвануть глефу за древко... Гвардеец оступается, отлично... Теперь выхватить из-за спины нож обратным хватом и ударить в прорезь забрала... Есть!

Высвободить нож он не успел – второй солдат рубанул его по плечу, едва не раскроив череп. Берг откатился в сторону... Не страшно – «порченые» уже пошли в атаку. В разномастном тряпье, вооруженные чем попало или вовсе с голыми руками. Кто-то упал, сраженный стрелой, но и лучник рухнул вниз с болтом промеж ребер – значит, до Клина еще не добрались. Островитянка рывком распахнула калитку в воротах и что-то рявкнула. Давай-давай, зови... Молчун уже рядом. Легко уходит от глефы гвардейца и вспарывает тому глотку тесаком. Еще немного...

Но тут в дело вступил Вард. «Ловкач» небрежно взмахнул рукой, отправляя навстречу атакующим комок дрожащего мрака. На полпути он взорвался, забрызгав троих «порченых». Они одновременно взвыли – и было от чего. Плоть их слезала с костей целыми кусками, внутренности вываливались наружу... Несчастные успели сделать несколько шагов, оставляя кровавый след, прежде чем упасть в грязь скудными останками.

А около стены уже появилась антрацитово-черная лужа, от которой потянуло гнилью и чем-то еще, словно после грозы. Нечто вырвалось оттуда, безглазое, как и все порождения той стороны. Похожее на гусеницу тулово изогнулось, готовясь к броску. На гладкой шкуре раскрылись, скрежеща зубами, округлые пасти. Щупальца, обвисшие вокруг них бахромой, упруго выпрямились в поисках добычи.

«Порченые» невольно попятились, очередной болт лишь сорвал капюшон с головы демонолога.

Гвардейцы по одному вбегали в калитку, выстраиваясь щит к щиту вокруг Варда. Тот не глядя протянул руку к своему питомцу, и порождение той стороны устремилось к бунтовщикам. Ты снова проиграл, Берг. Подвел тех, кто поверил тебе. Оставалось только одно – подхватить глефу и кинуться наперерез твари...

– ...С запада разъезд вернулся, – Клин зло сплюнул и присел на корточки, глядя со стены на строящихся солдат.

Берг затянул повязку, помогая зубами, и пожал плечами:

– Значит, разом со всеми и порешаем. Меньше проблем.

Клин усмехнулся.

– Твоя правда.

Санаторий остался за ними. Несколько «порченых» ходили от дома к дому, пытаясь подпалить сырое дерево. Что бы ни случилось дальше, возвращаться им не придется.

На северной дороге появилась карета с гербом империи по обоим бортам.

– О, никак из чинуш кто-то подвалил? Заставили их жир растрясти...

Берг, прищурившись, смотрел, как капитан поспешила навстречу карете, придерживая меч. Голова островитянки была наспех перебинтована – кто-то удачно зарядил камнем, повезло, что гвардейцы ее при отступлении вытащили. Любят, видать... Что ж, пусть расскажет – как оно было.

Как Ломовик заслонил собой Берга и сшибся с тварью, а потом давил ее до последнего, пока зубы и щупальца кромсали его плоть...

Как «порченые» отчаянно кидались с голыми руками на стену щитов, пытаясь опрокинуть хоть одного, разорвать строй...

Как погиб изрубленный Грызик, сжимая своими клешнями глотку дюжего сержанта...

И как он сам добрался до Варда.

С глефой Берг не особо привык обращаться и разделал демонолога довольно неуклюже, отрубив по локоть левую руку и выпустив кишки. Помог и подоспевший Клин, полоснув Варда ножом по горлу.

А вот что ему хотелось забыть, так это отчаяние во взгляде умирающего... словно он подвел и себя, и Берга, и вообще всех...

Кто-то подергал его за рубаху. Тилли. Прижимает куклу к груди, вся заплаканная, – за Грызика и остальных переживает.

Берг опустился на колено и взял ее за руки, стараясь не задеть здорового участка. Столько хочется сказать, но времени нет...

– Лягушонок... Мы сейчас с дядей Клином пойдем за ворота. А ты беги к Отису. Видишь домик на холме? Только на глаза никому не попадайся. Ты в этом хорошо наловчилась. Поняла?

Тилли хлюпнула носиком и торопливо кивнула.

– А потом мы вместе в метрополию пойдем?

– Я... – Берг почувствовал, как что-то сдавило в груди. – Сама знаешь, я бы очень хотел...

– Идут! – хрипло закричал кто-то внизу.

Виконт вскочил, но тут же пригнулся: лучников-то они не всех перебили.

– Все! Становись за нами с остальными!

Быстро обняв Тилли, он сбежал вниз. Молчун протянул ему щит.

– Держим строй, парни! – Берг бегло глянул по сторонам, проверяя соседей, и скомандовал дежурному у лебедки: – Открывай!

«Порченые» миновали арку. До гвардейцев оставалось с полсотни шагов. Солдаты шагали в ногу, вместо боевых кличей отбивая по щитам ритм рукоятями мечей. Кавалерия прикрывала с флангов, лучники рассыпались по ближайшим крышам.

– Красиво идут, – заметил Клин. – С сотню их наберется, как думаешь?

Берг лишь зло ощерился:

– Ну что, на прорыв?

– Да можно попробовать...

«Порченые», неспособные сражаться, торопливо разбегались. Виконт успел заметить маленькую фигурку, шмыгнувшую к дренажной канаве. На душе вдруг стало легко и спокойно. Давно же у него такого не было...

Берг вскинул щит повыше и устремил клинок в сторону врага:

– Вперед!..

Трактирщик погасил фонарь над входом и взялся было за массивный замок, как сбоку раздалось жалобное:

– Дяденька...

Маленькая девчушка в заношенном, но чистом платьице. Прижимает к груди куклу. Откуда она взялась-то?

– Чего тебе, малая?

– Пустите заночевать. А я вам куклу могу дать поиграть... Мне в метрополию к маме надо, весь день шла. Ножки совсем устали...

Трактирщик лишь поморщился:

– Завязывай! Я такое каждый день слышу. Жрать-спать все горазды, а как платить...

– Ну пожа-а-алуйста...

Он посмотрел в умоляющие глазенки, немного заколебался... Да нет, стащит еще чего... Тут девчушка подошла поближе, и трактирщик разглядел два шрама на миленькой мордашке – от углов рта до ушей. Хоть он и был мужик тертый, но такое и его проняло.

– Кто это тебя так?

– Дяди плохие... Которые папу убили...

В тишине запели сверчки, темнело...

– Вот здесь и располагайся, – трактирщик широким жестом продемонстрировал новую пристройку. – По нужде – во двор. И утром чтоб тебя и духу здесь не было!

– Спасибо, дяденька!

Оставшись одна, она села в угол, аккуратно расправив платье. Мрак ее не пугал. Наоборот, было как-то уютно. Да и видела она в темноте с каждым днем все лучше. Вот только и есть хотелось все сильнее...

Раздался едва слышимый скрежет. С той стороны, где пол еще не достелили, на доски забралась огромная крыса. Поводив носом по воздуху, она осторожно двинулась к девочке. Та смотрела на нее с интересом, даже куклу отложила. Крыса оскалила мелкие зубки, сделала еще шаг...

...Рот ребенка распахнулся на всю ширину, до самых ушей. Пучок щупалец рванулся к крысе, оплетая тело. Тонкий писк, хруст косточек... Скоро все было кончено. Щупальца втянулись обратно в глотку, утягивая добычу. Девочка довольно улыбнулась.

За стенкой раздался плач ребенка. Она задумчиво посмотрела туда, что-то прикидывая. Но потом подобрала игрушку и пошла к выходу.

– Нет, – девчушка погрозила кукле пальчиком, – много кушать нельзя – животик заболит.

...Тилли взобралась на холм – осмотреться. Вдали маняще горели огни метрополии. Опять захотелось есть... Ничего, идти осталось совсем немного. И потом она уже никогда не будет голодной...

Благодарности

Редакция журнала «Рассказы» выражает благодарность Даниле Белову, пользователям Svet и Лидер Чувашии, поддерживающим издание на Патреон. Спасибо, что помогаете нам расти и становиться лучше!

Наша страница ВК: https://vk.com/rasskazy_zine

Instagram: https://www.instagram.com/kraftlit_rasskazy

Поддержать проект: https://boosty.to/rasskazy

Дорогой читатель!

Мы будем признательны тебе за обратную связь! Оценить выпуск и оставить отзыв можно на любом литературном портале: Livelib, Fantlab или Litres, а также на странице в социальной сети или блоге с хештегом #журналрассказы

До новых встреч!