
Джулия Альварес
Кладбище нерассказанных историй
Писательница Альма Круз знает, каково это – зависеть от своих персонажей: ее подруга принесла в жертву творчеству здоровье и отношения с близкими. Но Альма не желает для себя такой судьбы. После многолетних попыток завершить главную книгу жизни она решает похоронить черновики на своем участке земли в родной Доминикане. Вот только погребенные герои вовсе не собираются оставлять автора в покое: они начинают говорить – сначала шепотом, затем все громче. Местная жительница Филомена, обладающая даром слушать и слышать, становится хранительницей воскресших повествований, а литературное кладбище превращается в место, где поколение безымянных наконец может без страха рассказать свою историю.
Роман Джулии Альварес – автора мирового бестселлера «Время бабочек» – многоголосое повествование о памяти, любви и магии слова, способной победить забвение.
Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436–ФЗ от 29.12.2010 г.)
Главный редактор: Яна Грецова
Заместитель главного редактора: Дарья Башкова
Арт-директор: Юрий Буга
Руководитель проекта: Елена Холодова
Литературный редактор: Ксения Скворцова
Корректоры: Оксана Дьяченко, Зоя Колеченко
Дизайнер: Денис Изотов
Верстка: Павел Кондратович
Изображение на обложке: Gaby D’Alessandro
Разработка дизайн-системы и стандартов стиля: DesignWorkout®
© 2024 by Julia Alvarez
Published by permission of the author and her literary agents, Stuart Bernstein Representation for Artists (USA) via Igor Korzhenevskiy of Alexander Korzhenevski Agency (Russia)
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2026
* * *


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
Посвящается неизвестным
Расскажи мне историю
I
Давай отправимся на Альфу Календа
У Альмы некогда была подруга-писательница, которая в течение многих лет до своей относительно ранней смерти постоянно говорила об одной истории, которую ей очень хотелось написать.
За тридцать с лишним лет их дружбы подруга Альмы стала довольно известной, ее приглашали на важные интервью, она завоевывала крупные премии и получала всевозможные награды. По одному из ее романов сняли фильм с участием знаменитых актеров, чьи имена были знакомы даже Альме, которая не слишком жаловала голливудское кино. Однако ее подруга не признавала эти достижения существенными. Делом своей жизни она считала эту историю, которая не терпела спешки.
История завладела ею. Подруга могла без остановки рассказывать о персонажах, у каждого из которых были имя и биография. Часто они заставляли ее отправляться в тот или иной уголок мира: на старое кладбище в Швеции, в рыбацкую деревушку в Либерии, на острова Южной Каролины, где она даже купила дом и некоторое время жила. У этих персонажей были секреты, к которым она прислушивалась, и в одних местах голоса их доносились до нее лучше, чем в других. Но рано или поздно связь обрывалась, и наступало время перебираться куда-нибудь еще.
Потеряв счет многочисленным адресам подруги, Альма стала заносить их в записную книжку карандашом. «Да ты настоящая странствующая сказительница», – как-то сказала ей Альма. Подруге-писательнице понравилось это выражение, и с тех пор она использовала его в интервью и на чтениях, настаивая, что она не писательница и не романистка, а странствующая сказительница.
Альма была совсем не уверена, что подруге идет на пользу такой кочевой образ жизни. Писатель должен быть заземлен, иначе сила – та же, которая через зеленый фитиль питает цветок, – испепелит его. Но вместо того, чтобы указать на это, Альма держала свои опасения при себе, превознося подругу за то, что та беззаботна, словно полевые лилии. Ее подруга была вспыльчивой и ощетинивалась при малейшем намеке на критику.
Однажды – Альма, присутствовавшая на чтениях, слышала это своими ушами – некая женщина во время сессии вопросов и ответов отметила, что иногда диалоги в ее романах трудны для понимания. Беспокоится ли когда-нибудь писательница о своей аудитории? Подруга Альмы одарила женщину одним из своих убийственных взглядов. «Я пишу не для белых», – напрямик заявила она. Люди, за исключением Тони Моррисон[1], тогда еще не говорили таких вещей.
Одним из главных героев ненаписанной истории был симпатичный белый парень из Швеции (отсюда и поездка в Швецию?), моряк с жилистыми руками, похожими на такелаж корабля. Кристиан, чье имя со временем менялось – Кристофер, Андерс, Нильс, – влюбляется в Клио, попавшую в рабство главную героиню, имя которой не менялось на протяжении многих лет, когда подруга рассказывала о книге.
Иногда Альма задавалась вопросом, не подружилась ли с ней писательница отчасти для того, чтобы побольше узнать о белых людях. Если так, Альма была не лучшим выбором: она не была на сто процентов белой, если таковые вообще существуют. Ее семья была родом с острова, где, как гласит народная поговорка, у каждого есть немного черноты за ушами. Даже бледнолицые члены клана ее матери, утверждавшие, что их предки прибыли в Америку на «Нинье», «Пинте» или «Санта-Марии»[2], время от времени порождали темное семя, в чем обвиняли предков своих супругов. Семья ее отца не могла скрыть свою смешанную расовую принадлежность: темнокожая родоначальница носила французскую фамилию Роше, что указывало на гаитянское происхождение, – вероятно, некий рабовладелец попользовался своей собственностью.
И все же, по каким бы причинам ни сложилась эта дружба, Альма была польщена. Ей редко доводилось чувствовать себя избранной. Как будто капризный малыш, ревевший при приближении других, улыбнулся и протянул к ней ручонки. Подруги часто разговаривали по телефону и обменивались длинными содержательными письмами. После того как Альма переехала в Вермонт, где устроилась преподавателем, писательница каждое лето приезжала к ней на поезде. Перед одним таким визитом Альма попросила Люка, своего тогдашнего парня, посадить несколько подсолнухов, зная, что ее подруга к ним неравнодушна. Вместо того чтобы посадить пару-тройку, тот засеял целое пастбище позади дома – небывалый урожай желтых солнышек.
Альма вывела подругу на заднюю веранду и торжественно взмахнула рукой: «Твой приветственный букет!»
Та долго качала головой от восхищения.
– Это ты сделала?
Альма отдала должное тому, кто это заслужил.
– Не упусти его, слышишь? – властно сказала ей подруга.
Помимо таланта к садоводству, у Люка были классные татуировки. Ее подруга весь день зарисовывала их в своем блокноте. «Они идеально подходят моему Кристиану», – сказала она.
Но для того, чтобы любовь росла, одного таланта к садоводству недостаточно. Несколько месяцев спустя Альма узнала, что Люк сеет свои дикие семена на других полях. Когда она рассталась с ним, подруга на нее разозлилась.
С годами Альма начала нервничать перед каждым визитом писательницы. Ее подруга рассорилась с большинством своих друзей, а также с семьей. Она стала недоверчивой, все более склонной к паранойе. За ней следили. За ней охотились федералы. Сестра клянчила у нее деньги. Подруга забрала у издателя все свои книги, рассказывала о бурных сценах. Альма начала задаваться вопросом, когда же наступит ее собственное изгнание.
Разумеется, у ее подруги были основания для опасений. Ее обхаживали самые разные люди, чьи мотивы всегда были в той или иной мере связаны с увлеченностью знаменитостями, которую она считала недугом культуры. «Никогда не забывай, что мы всего лишь литературные фаворитки месяца или, самое большее, года», – часто наставляла подруга Альму. Все больше и больше издательств покупалось огромными конгломератами, которые также занимались ископаемым топливом, сухими завтраками и фармацевтическими препаратами. Как и у всех остальных их активов, у их авторов был срок годности.
Альма слушала, но еще не была готова пренебречь славой и богатством. Для ее подруги это было легко, ведь она уже добилась успеха. «Вот погоди – и увидишь», – твердила она Альме. Но Альма не хотела ждать. Они были ровесницами, и Альма все еще с трудом сводила концы с концами. Ее подруга проявляла исключительное великодушие: приглашала Альму в качестве помощницы на конференции, где выступала с основным докладом, представляла ее как одну из своих любимых писательниц, советовала Альме, куда отправлять произведения и кому доверять – список последних был очень коротким и становился все короче.
Наконец творчество Альмы начало обретать популярность, но это привело к непредвиденным последствиям. Ее мать возмутилась «ложью» дочери и пригрозила подать в суд, если та не прекратит выпускать свои постыдные рассказы, порочащие имя семьи (непослушные девочки занимаются сексом, употребляют алкоголь). Она собиралась отречься от Альмы и написать собственную версию событий. Поскольку мами с ней не разговаривала, эти ультиматумы передавались Альме через ее сестер.
Альма была в отчаянии. Как могла родная мать пойти против нее? Даже матери закоренелых преступников и те говорили: «Он серийный убийца, но он мой ребенок».
– Ну так смени имя, – посоветовала ей подруга-писательница. – Ты все время говоришь о «Тысяче и одной ночи». Отныне ты можешь быть Шахерезадой.
– Никто не сможет правильно это написать, – отметила Альма.
– Их проблема. Ты ведь не для них пишешь, верно?
Кто такие «они»? Альма не спросила, опасаясь получить выволочку.
– Итак, решено, – сказала подруга, игнорируя нежелание Альмы. Будучи всего на два месяца старше, она помыкала Альмой больше, чем Ампаро, старшая из трех ее сестер.
На конференции, где ее подруга выступала с основным докладом, Альма случайно услышала, как одна известная писательница охарактеризовала ее подругу как «трудную штучку». Альма могла бы пропустить мимо ушей этот комментарий, типичный для таких конференций, участники и сотрудники которых накачивались алкоголем, чтобы выдержать накал страстей и амбиций, но Альма болезненно реагировала на эту фразу. И Люк, и, до него, Филип, бывший муж Альмы, говорили то же самое о ней. Эта идиома всегда звучала странно. Разве все хоть сколько-нибудь стоящее не требует труда?
Смысл многих подобных выражений до сих пор ускользал от нее. Она знала их словарное значение, но у нее не возникало того чувства прозрения, которое появлялось, когда до нее доходила суть слова или идиомы. Возможно, поскольку английский не был ее родным языком, его корневая система недостаточно глубоко проникла в ее душу, – тревожная мысль для писательницы.
Разумеется, Альма знала, что это выражение не является комплиментом, особенно когда его употребляет мужчина по отношению к женщине, к которой он теряет интерес. Конец близок. Ее подруга никогда не встречалась с Филипом, но ей было что сказать о мужчинах в целом, и обычно ее мнение оказывалось нелестным. Именно поэтому Альма удивилась, когда подруга посоветовала ей не упустить подсолнечного парня.
Со своей стороны, ее подруга никогда не упоминала ни о каких страстных привязанностях. Однако однажды она оставила на автоответчике Альмы сообщение. Она была в Париже, помолвлена и собиралась замуж. К тому времени обеим женщинам было за сорок и они были одиноки. «Я хочу, чтобы ты стала моей свидетельницей. Скоро пришлю подробности». Обещанных подробностей так и не поступило. На их следующей встрече (на очередной конференции, на которой уже они обе были основными докладчицами – карьера Альмы шла в гору) ее подруга ни разу не упомянула о женихе.
– Значит, ты просто тайком вышла за этого парня? – спросила Альма.
– За какого парня?
Альма напомнила о сообщении, которое та оставила на ее автоответчике несколько месяцев назад.
– Очередной проходимец, – отмахнулась подруга.
А как же обручальное кольцо на ее левой руке?
– Всего лишь защитная мера, – ответила подруга.
Защита от чего? Об этом Альма тоже не спросила.
Ее подруга, похоже, относилась к своей жизни как к черновикам романа. Этот сюжет не работает? Ладно, не проблема. Уберем брак, изменим последовательность событий и посмотрим, что получится. Какая-то пугающая путаница между искусством и жизнью.
На следующей встрече подруга загнала ее в угол:
– Пообещаешь мне кое-что?
– Смотря что, – ответила Альма шутливым тоном, который не понравился ее подруге.
– Это серьезно. Если со мной что-то случится, обещай, что расскажешь историю Клио.
Альма заартачилась.
– Не могу. Я не сумела бы сделать это как следует, – добавила она, чтобы смягчить свой отказ комплиментом.
– Конечно, можешь. Ты годами слушала, как я рассказываю о Клио.
– Одно дело – услышать историю, другое – записать ее. К тому же нельзя рассказывать историю другого человека. (Как будто Альма не делала этого постоянно в собственном творчестве.) И ничего с тобой не случится, – заверила она подругу.
– Видимо, ты не слышала новость о том, что никто из нас не выберется отсюда живым.
– Ха-ха, – произнесла Альма, которой было слишком не по себе, чтобы искренне рассмеяться. В любой момент ее подруга могла сорваться с катушек и утащить Альму за собой.
Альма начала отстраняться, боясь близости, которая всегда была такой необычной, тревожащей. Она медлила несколько дней, прежде чем ответить на письма или звонки. Тем летом приглашения в Вермонт не последовало. Прежде всего, у нее не было парня с соблазнительными татуировками и загородным участком. Да и сама Альма была в разъездах. После серии публикаций она получила постоянную должность в университете и купила «стартовое жилье», как выразился риелтор, хотя Альма рассчитывала, что из этого скромного коттеджа ее вынесут ногами вперед. «Он крошечный», – заметила Альма подруге, не уточнив, есть ли там комната для гостей. Бóльшую часть лета она проведет в отъезде; куда и на какой срок уедет, она также не уточнила.
Альма была в аэропорту и готовилась к вылету в Доминиканскую Республику, на остров, который она до сих пор называла своим домом. Ее родители, достигнув преклонного возраста, вернулись на родину, и настала очередь Альмы на время сменить Ампаро, которая переехала туда, чтобы за ними ухаживать. Стоя у выхода на посадку в ожидании задержанного рейса, Альма услышала, как в сумочке зазвонил телефон. На экране высветилось имя ее подруги. Альма сомневалась, стоит ли брать трубку. Ей не нужны были дополнительные проблемы, ведь впереди ее ожидал целый месяц тягостного ухода за стариками. Но Альма редко могла отказать своей подруге. Вскоре ей предстояло провести больше месяца в другой стране, так что подруга вряд ли смогла бы запросто объявиться у нее на пороге.
Ее подруга, не поздоровавшись с Альмой, сразу же с жаром пустилась в рассказ. Она была заперта в учреждении – нет, не в тюрьме, но с тем же успехом могло бы быть и так, – в психушке где-то в городе. Ее родственник получил доверенность на основании того, что она якобы представляет опасность для самой себя. Ложь, сплошная ложь! «Ты должна вытащить меня отсюда». Это была не столько просьба, сколько приказ.
Альма колебалась, думая обо всех причинах, по которым она это предвидела. Признаки были налицо: за двадцать с лишним лет работы над этим романом персонажи заставили ее подругу объездить весь свет, а Альма терпеливо выслушивала ее несвязные подозрения о злодейских заговорах, направленных на то, чтобы заставить ее замолчать.
Пришло время занять твердую позицию. Альма сформулировала отказ так, чтобы не обидеть подругу. Если она выздоровеет, то, возможно, разродится долгожданным романом.
– Мы обе знаем, что не станем свободны, пока не запишем свои истории, – напомнила Альма подруге. Она привела цитату, которую часто использовала, чтобы подбодрить своих студентов, переживавших творческий кризис: «Когда вы рождаете это в себе, то, что вы имеете, спасет вас. Если вы не имеете этого в себе, то, чего вы не имеете в себе, умертвит вас»[3].
На другом конце провода воцарилось напряженное молчание.
– Это из Библии, – добавила Альма, зная, что ее подруга некогда была свидетельницей Иеговы и до сих пор оставалась достаточно верующей, чтобы не любить, когда празднуют ее день рождения. А потом сказала то, что могла бы сказать мать дочери или женщина – своему возлюбленному: – Сделай это ради меня. Мне нужно, чтобы ты написала эту историю. И нет, я не могу сделать это за тебя, никто не может.
– Ясно. – Голос ее подруги стал ледяным. – Они и до тебя добрались. А я-то думала, ты меня не предашь.
Альма защищалась:
– Это потому, что мне не все равно. Я люблю тебя!
Наступила тишина. Альма так и не узнала, слышала ли ее подруга эти последние слова. Затем экран погас.
Она пыталась перезвонить, но подруга не брала трубку. Альма не оставляла попыток неделями, месяцами. Автоответчик ее подруги был не настроен, старый городской номер – отключен. Альма не знала, к кому обратиться. Она никогда не встречалась ни с кем из родственников своей подруги. Ей удалось связаться с ее бывшим агентом, и та призналась, что обеспокоена психозом своего автора. Альма впервые услышала о диагнозе.
Альма не стала вдаваться в подробности их последнего разговора. Она сказала себе, что должна защищать достоинство своей подруги, ее частную жизнь. Но больше всего Альме было стыдно за свое бездействие. Не за то, что она отказалась вызволить подругу из психиатрической больницы, а за то, что молчала все эти годы, когда подозревала, что ее подруга нездорова. В католической школе монахини называли это грехом недеяния.
В течение нескольких лет Альма держалась начеку. Она набирала имя подруги в поисковиках. Не было ни новых романов, ни чтений, ни лекций. Ее подруга исчезла. Как будто Альма придумала ее вместе с другими персонажами своих книг.
Конец не стал неожиданностью. Альму известила бывший агент.
По официальной информации, у ее подруги случился обширный инфаркт. Высказывались различные предположения о том, что его вызвало: слишком высокая доза того или иного препарата, прием несовместимых лекарств, перенапряжение, которое нанесло непоправимый вред ее сосудам. Но Альма не верила ни в одно из этих объяснений. Ее подругу убил роман, который она не могла ни написать, ни отложить.
Альма поклялась себе, что, когда придет время, она не допустит, чтобы с ней случилось то же самое, да и представлялось это маловероятным. Она быстрыми темпами шла к успеху – по книге раз в два года, статьи, выступления. Казалось, подруга передала ей эстафету славы.
Шли годы. Началась великая смертельная миграция.
Каждый месяц Альме звонили, чтобы сообщить о смерти такого-то дяди, такой-то тети или старшей кузины. Затем настал черед ее родителей. Сначала признаки деменции стали проявляться у мами. Как ни странно, стирание воспоминаний выявило ее лучшие качества. Впервые на памяти дочерей их мать-дракон была нежной и ласковой и похлопывала себя по коленям, чтобы дочери сели, поцеловали ее и вместе попели песенки, хлопая в ладоши. Альма наконец поняла то, о чем не догадалась за все годы писательства. Ее мать тоже нуждалась в матери.
Когда она умирала, четыре ее дочери по очереди баюкали ее, как своего ребенка.
Папи был безутешен. Каждый день он спрашивал: «¿Y Mami?»[4] – и каждый день получал новый удар, услышав, что она умерла. Сестры гадали, впал ли он тоже в маразм или это его обычная отрешенность. Он был отстраненным много лет, в этом не было ничего нового. Но после смерти жены папи, казалось, погрузился в еще более глубокое молчание. Он вообще перестал разговаривать, за исключением редких выплесков, во время которых его невозможно было остановить, как будто у него было только два режима, «Вкл.» и «Выкл.». В такие моменты он декламировал длинные отрывки из Данте, Рубена Дарио, Сервантеса и рассказывал одни и те же случаи из своей жизни одними и теми же словами, будто законсервированные. Все они были безопасно отредактированными, и Альма не могла пробиться через эту защиту.
После смерти мами Ампаро вызвалась остаться и ухаживать за папи. Однако она никогда не отличалась склонностью к экономии. Ампаро не была сторонницей ведения бюджета, которое приравнивала к скаредности, и вместо этого тратила сбережения родителей. Подцепляла мужчин, покупала им роскошные подарки, дорогие одеколоны и одежду, мотоцикл, стиральную машину для матери одного мужчины. Велась на каждую душещипательную историю: моя сестра умирает от рака, моему брату нужен протез, у его детей нет книжек и тетрадок. У нее было золотое сердце, но золото, которое она раздавала направо и налево, принадлежало не ей.
«Что же нам делать с Ампаро?» – перепевали младшие сестры мелодию из «Звуков музыки». Какое неподходящее имя – Ампаро значит «защита». Серьезно? ¡Por favor![5]
Ампаро пришла в ярость из-за того, что сестры не оценили ее самопожертвования, когда она посвятила свою жизнь уходу за отцом. «Думаете, вы справитесь лучше? Валяйте!» Она улетела на Кубу со своим новым парнем. На Кубу?! С каким еще новым парнем? Ампаро держала рот на замке. Иногда она бывала такой же уклончивой, как папи.
Теперь забота о папи легла на плечи трех младших сестер, которые жили в Штатах. Следовательно, самым практичным решением было перевезти отца к одной из них или в близлежащее учреждение. Да, они пообещали обоим родителям, что никогда не привезут их обратно и не поместят в дом престарелых, но что бы от этого изменилось? Половину времени папи даже не понимал, где находится. Что плохого в безобидном притворстве? «Мы отправляемся на Альфу Календа», – говорили они ему, собирая вещи, выставляя дом на продажу и садясь на рейс авиакомпании Jet Blue до аэропорта Кеннеди. Казалось, он успокаивался при одном только упоминании этого воображаемого места, которое в детстве придумал со своей матерью. Дочери прозвали Альфу Календа его личным Шангри-ла-ла-лендом.
Будучи второй по старшинству, следующей в очереди на звание «почетного сына», заботу о папи взяла на себя Альма. Хотя сестры и осуждали патриархат в Доминиканской Республике, их умами все же владела идея первородства и наследования. Альма твердо намеревалась оставить папи у себя, но этот план вскоре оказался несостоятельным. Ее маленький коттедж с узкими дверными проемами и крутыми лестницами не подходил для людей с ограниченной подвижностью. Ее отец не был крупным мужчиной, но весил вдвое больше нее и к тому же был мертвым грузом. Альма ни за что не смогла бы управляться с ним в одиночку. В сельской местности, где она жила, круглосуточный уход стоил дорого, и его было трудно найти. «Сансет-мэнор» находился менее чем в пяти минутах езды. Там было полно пожилых вермонтцев, в основном женщин, которые не знали, что и думать об этом загорелом иностранце, индейце из табачной лавки[6], оказавшемся среди них. Доктор Мануэль Круз стал любимцем сиделок: он выглядел необычно, всегда в панаме, галантно целовал им руки и делал комплименты. Женщины наслаждались его обходительностью и баловали его двойными порциями десерта. Уровень сахара в его крови зашкаливал.
– Тебе здесь нравится, да, папи? – то и дело спрашивала Альма, пытаясь унять чувство вины.
Тот хмуро смотрел на нее. Понял ли он, что дочери его обманули? Может, он просто пытался сообразить, кто она. Ампаро? Консуэло? Пьедад? Он всегда так делал, когда они были детьми: перебирал их имена, пока не останавливался на нужной дочери. Это их обижало. Теперь он добавлял к списку новые имена. Мами? (Имел ли он в виду их мать или свою?) Белен? (Сестра, на которую Альма якобы была похожа.) Татика?
– Папи, кто такая Татика?
Папи качал головой, но его глаза блестели от воспоминаний.
– Ну же, Бабинчи, – уговаривала Альма, называя его детским прозвищем. – Ты ведь знаешь, что можешь рассказать мне что угодно? – Она нежно гладила его ладонь.
Папи в ответ похлопывал ее по руке – было ли это лаской или он пытался подавить ее вопросы? Такие моменты просветления были редкостью. Альма не сдавалась. «Bendición»[7], – приветствовала она его по старинке, как он их научил. Она говорила об Альфе Календа так, словно сама там бывала. Эти трюки почти всегда его будоражили. «Татика», – несколько раз попытала удачу она: это имя, казалось, тоже приводило его в волнение.
– Кто-нибудь из вас знает, кто такая Татика? – спросила Альма у своих сестер. – Папи постоянно о ней упоминает.
– Наверное, кто-то с Альфы Календа, – предположила Пьедад. Под Альфой Календа сестры подразумевали всю биографию своего отца, которая не интересовала особо никого из них, кроме Альмы.
– К черту Альфу Календа. У папи, наверное, был роман на стороне. – Воображение Консуэло, распаленное телесериалами, частенько заводило ее слишком далеко.
Ампаро, вернувшаяся в Штаты после того, как парень бросил ее на Кубе, вскипела. Значит, теперь, когда отец неспособен себя защитить, они намерены очернять его домыслами? И, к их сведению, Татика – это прозвище Девы Марии Альтаграсии, покровительницы Доминиканы. Это имя очень распространенное. В честь нее называют каждую тринадцатую доминиканскую девушку. В кампо[8] Альтаграсия – первое или второе имя более восьмидесяти процентов женщин определенного поколения. Папи всего лишь взывал к Деве Марии.
– Ну да, как же! – фыркнула Консуэло.
Среди их родственниц была только одна Альтаграсия (вот тебе и статистика Ампаро) – их бабушка по материнской линии, которую папи недолюбливал. Та отвечала ему взаимностью. Абуэла[9] Амелия Альтаграсия никогда не одобряла ничтожество, до брака с которым снизошла ее красивая, своевольная дочь. Папи ни за что не стал бы взывать к своей злосчастной suegra[10]. К тому же абуэла никогда не позволяла называть себя Татикой. Она настаивала на полных регалиях своего имени. Донья Амелия Альтаграсия. «Это означает "высшая благодать"», – хвасталась она интересующимся американцам, как будто это имя было титулом, пожалованным королевской властью, каковой не было на острове.
Итак, кто же была эта Татика?
Мами, вероятно, не знала, иначе сказала бы. От ее мозга к языку вел прямой канал связи. Но если мами была открытой книгой, то папи даже не было в библиотеке. Он держался замкнуто, особенно после того, как они приехали в эту страну. Если он что-то и рассказывал, то всегда обиняками, посредством истории Бабинчи, который вырос при двух «диктаторах» (своем суровом отце и жестоком правителе Рафаэле Трухильо по прозвищу Эль Хефе), присоединился к революционному движению, в молодости сбежал в Нуэва-Йорк, а затем в Канаду, где ему пришлось заново три года отучиться на врача, продавая свою кровь, чтобы заплатить за обучение...
– Так Бабинчи – это ты, папи? – постоянно спрашивала Альма. – Все это на самом деле случилось с тобой?
Отец одаривал ее лукавой улыбкой. Мануэль Круз, он же Бабинчи, отмалчивался.
Он умер во сне, забрав свои истории с собой.
После смерти папи Альма потерянно бралась то за один литературный проект, то за другой, бросая каждый из них, когда ее начинала тянуть за рукав очередная история. Впереди у нее оставалось недостаточно лет, чтобы рассказать все истории, которые она хотела рассказать.
Однажды ночью ей явилась во сне подруга-писательница, похудевшая, почти прозрачная. Ее голос был тихим, как шепот, прикосновение – легким, как дуновение ветерка. «Мне следовало быть умнее, – сказала она. – Некоторые истории не желают быть рассказанными. Отпусти их».
«Но я не могу», – всхлипнула Альма. Сила воли никогда не помогала ей справиться с навязчивыми идеями.
«Тогда сожги их, похорони, да что угодно».
Альма проснулась в своем маленьком домике в Вермонте, полная решимости отпустить прошлое, включая чувство вины и стыда из-за своей подруги. Пришло время привести в порядок дела, разложить по коробкам все старые черновики и папки. Скатертью дорожка – эта идиома была понятна ей нутром. Скоро она вступит на территорию старости – ладно, не в саму старость, но в ее преддверие, что бы там ни писали в журналах о том, будто семьдесят – это новые пятьдесят.
Она уведомила кафедру, что по окончании весеннего семестра уйдет на пенсию. После четырех с лишним десятилетий, проведенных в аудитории, там было слишком много дежавю. Разве я не говорила всего этого раньше? Разве двадцать лет назад я не учила вас, где ставить эту запятую? Старые методики, шутки, байки, вдохновляющие цитаты наскучили если не ее студентам, то ей самой.
На прощальном собрании преподавателей ее коллеги произнесли хвалебные речи, послушав которые Альма сама себе показалась вымышленным персонажем. Гениальная, общительная, горячо любимая? Правда? Разве они не помнили нелестные отзывы недовольных студентов и их родителей, которые возражали против того, чтобы «мексиканка» (доминиканка, неужели они не могли хотя бы разобраться в своих предрассудках?) преподавала английский их сыну – сыну, схлопотавшему тройку по предмету Альмы, что, несомненно, и было той самой искрой, которая разожгла родительский огонь. После собрания Альма заглянула к себе в кабинет, чтобы забрать оставшиеся папки и увесистые тома «Нортоновской антологии», и увидела, что один из университетских уборщиков соскребает с двери ее имя. Она невольно рассмеялась. Sic transit gloria mundi[11].
– Что-что? – переспросил он.
В этом завершении была какая-то правильность, хотя и вызывающая тревогу. Альме труднее было смириться с тем, что старение происходит и в творческой жизни. Возможно, не для Йейтса[12], продлевавшего молодость с помощью обезьяньих желез. А также не для Милоша[13] и Куница[14] (любопытно, что все они были мужчинами, по крайней мере те, кого Альма могла назвать), которые творили до глубокой старости. Критики любят писать о позднем стиле, что обычно является эвфемизмом, означающим судорожное цепляние за то, что прошло. Возможно, сияние славы, к которой теперь примешивалась ностальгия, поддержало бы фанатский огонь, но Альма не нуждалась ни в чьем снисхождении и жалости. Пришло время перестать корить себя за то, что она не в состоянии ничего закончить. Она пыталась сохранить литературную версию привлекательной внешности с помощью пластических операций, выполняемых умелыми агентами и редакторами, которые омолаживают одрябшее творчество, но каждый работник знает, что в конце рабочего дня нужно отложить свои инструменты. Даже этот грандиозный нарцисс Просперо[15].
Но что он сделал, когда отрекся от своей грубой магии? Каким стал мир без его башен в шапках облаков? Как справлялся Йейтс, застрявший на барахолке собственного сердца? Возможно, тогда-то он и подписался на лечение обезьяньими железами.
Казалось, подруга-писательница передала Альме еще одну эстафету, на этот раз эстафету разочарования. Возможно, мами была права: «предательства» Альмы – то, что она присвоила истории о своей familia[16] и родине, чтобы попотчевать ими публику из стран «первого мира», – ей еще аукнутся.
Тем не менее Альма не собиралась отказываться от своего ремесла – оно держало ее на плаву все эти годы. Когда-то она откликнулась на это призвание, пусть и не совсем с открытыми глазами: кто бы на что-либо решился, если бы знал, что его ждет впереди? СМИ, как выражались ее студенты: определенно слишком много информации. Она полностью отдалась тому, что любила, с уверенностью, позаимствованной у наставников и муз, таких как ее подруга-писательница, редакторы и агенты, которые говорили ей, что у нее талант складывать слова. Мать Альмы называла это «язык без костей». Теперь пришло время заткнуться.
Проблема заключалась в том, что писательский импульс все еще бился у нее внутри. И, если она не реализует его, умертвит ли он ее так же, как умертвил ее подругу? Не то чтобы у нее был выбор. Но одно решение она могла принять сама: после десятилетий, потраченных на придание ладной формы судьбам персонажей, Альма хотела удовлетворительным образом завершить историю своей собственной писательской жизни.
Она стала подумывать о возвращении на остров. После стольких лет она все еще считала его домом. В молодости Альма и ее сестры часто говорили о «дорогой Доминикане» как о своего рода стоп-кране, вроде тех, которые они видели в метро, будучи новоиспеченными иммигрантками в Нуэва-Йорке. Если все остальное – их браки, карьеры, медикаментозное спокойствие – потерпит крах, они всегда могут вернуться. Возможно, пришло время катапультироваться. Закончив там же, где начинала, она придаст своей жизни приятную симметрию.
Много лет назад, когда ей было чуть за двадцать, она написала стихотворение (черновик хранился в одной из ее многочисленных коробок с незавершенными работами), которое заканчивалось строкой: «Только пустая рука может держать». С тех пор она жила по принципу «хватай все, что видишь», принимая блеск за золото, хотя, само собой, понимала, что к чему. Теперь же Альма собиралась последовать собственному совету. Она откажется от писательства и простоит с пустыми руками так долго, как только сможет, пропуская страхи и волнения сквозь себя, что не так-то легко для нее, чье ремесло настолько укоренилось, что, не занимаясь им, она чувствовала, будто уже исчезла.
Альма наняла бывшую студентку, чтобы та помогла ей рассортировать бессчетные коробки с черновиками. Софи взглянула на те, что были помечены надписью «Бьенвенида».
– Это означает «добро пожаловать», верно? Я изучаю испанский, – добавила она, словно делала Альме комплимент.
– ¡Qué bueno![17] – ответила Альма. – И да, именно это означает слово bienvenida. – Но в данном случае Бьенвенида – имя главной героини в романе, над которым она работала много лет, чей образ основан на исторической личности, одной из жен безжалостного диктатора Доминиканской Республики, родины Альмы. – Слышала когда-нибудь о Трухильо?
– Кажется, нет.
Большинству североамериканцев ее маленькая половина острова не была известна ничем, кроме потрясающих пляжей и экспортируемых бейсболистов. К тому же Южная Америка изобиловала диктатурами. Диктаторы так похожи друг на друга. Но Трухильо, он же Эль Хефе, был одним из самых жестоких. Тридцать один год у власти.
– Это дольше, чем я живу, – отметила Софи. Для молодежи таково мерило всех вещей. – Значит, это правдивая история и вы ее не выдумали?
Этот вопрос часто задавали читатели. Альма устала объяснять, что романист не должен подчиняться тирании того, что произошло на самом деле. Сама она не всегда могла отделить так называемые нити реальной жизни от чистого вымысла. Собственная жизнь Альмы и отдельные ее части случились так давно, что она задавалась вопросом, не выдумала ли она их. Жизнь ее отца, описанная в его письмах как жизнь Бабинчи, полная чудесных спасений от тайной полиции, иногда казалась более причудливой, чем мир его детских фантазий. «Давай отправимся на Альфу Календа», – говорил он, прежде чем начать рассказ. Место, которое существовало только в его голове, а теперь и в ее, где оно зашло в тупик.
– Какая разница? – ответила Альма вопросом на вопрос. – Истории не подчиняются логике бинарных оппозиций, – продолжила она, не в силах удержаться. Сказывались более четырех десятилетий, проведенных в аудиториях в качестве той, кто должен все знать. Так легко поучать и так трудно оживить персонажа, добиться, чтобы слово стало плотью. Видели бы читатели, как она пишет в свой обычный день, постоянно сталкиваясь с мелкими неудачами из-за неспособности как следует отточить предложение, подобрать персонажу имя или тон голоса.
Глаза Софи начали стекленеть.
– В любом случае, ответ на твой вопрос – и да, и нет.
Бьенвенида Альмы была списана с настоящей Бьенвениды, за исключением того, что Альма предоставила от себя все мысли, чувства и детали, которых не оставила после себя историческая личность.
– Значит, «Бьенвенида» – это название? – поинтересовалась Софи. – Я могу заказать роман на «Амазоне»?
– Его нельзя заказать. Я его так и не закончила, – категоричным тоном ответила Альма. – Он не получался. Иногда нужно быть готовым отступиться.
Как будто это так просто. Как будто она до сих пор не носила с собой повсюду эту призрачную книгу.
Софи обвела взглядом полки:
– Так значит, во всех этих коробках рукописи, которые вы так и не закончили?
– В общем-то, да. – Альма указывала то на одну коробку, то на другую, вкратце пересказывая содержание историй, которые она забросила. – Вот эта должна была быть о палаче времен диктатуры, о которой я упоминала, мистере Торресе. Когда мы знакомимся с ним, он уже слепой старик и доживает свой век в Лоренсе, штат Массачусетс. Юная американка доминиканского происхождения вызывается читать ему вслух. Девушка понятия не имеет, что этот старик когда-то был агентом Службы военной разведки, убившим ее собственного дедушку, которого она никогда не знала. Другая была о фермерше из Висконсина, которая утверждала, что ей являлась Дева Мария. В коробке рядом с ней лежит начало романа о резне на Гаити в 1937 году, ты когда-нибудь слышала о ней?
Софи не слышала.
– Что же произошло?
– Трухильо приказал убить всех гаитян, живших на доминиканской стороне границы. Многие из них даже не знали, что находятся на территории другого государства. Граница между двумя странами много раз менялась, линию перерисовывали на картах. Некоторые совестливые доминиканцы прятали гаитянские семьи. Но большинство слишком боялись. Пожалуй, я тоже их бросила, – признала Альма.
– Ну, если бы вы о них написали, это бы их не спасло, – резонно отметила Софи.
И все же Альма винила себя за эти неудавшиеся истории. Возможно, она недостаточно их любила. Или, что пугало ее еще больше, ей просто не хватало таланта и размаха. Но они не отпускали ее, особенно две последние попытки – истории о папи и Бьенвениде, в которые она вложила столько времени, столько черновиков, столько папок с заметками. На чтениях Альма рассказывала о бывшей жене диктатора, зачитывала короткие отрывки из диалогов и описания того, как Бьенвенида росла девушкой из высшего общества в приграничном городке.
Альма исследовала все стороны жизни этого приграничного городка в конце девятнадцатого – начале двадцатого века. Во времена детства Бьенвениды, за много лет до кровавой резни, Монте-Кристи был процветающим городом, крупным портом, где немецкие, голландские и испанские корабли приставали и загружались табаком, какао, кофе, красным деревом. Самой крупной статьей экспорта было нечто, о чем Альма никогда не слышала, – кампешевое дерево. До изобретения синтетики его кору использовали для окрашивания тканей, а также для лечения диареи и нарушений менструального цикла. Альма исследовала и это.
В романе Альмы Бьенвенида прибегала к кампешевым чаям в отчаянной попытке предотвратить повторяющиеся выкидыши. Однако эти вымышленные настои не могли изменить реальных фактов: Бьенвенида, казалось, была неспособна выносить ребенка до положенного срока. После восьми лет брака и нескольких выкидышей диктатор бросил ее, чтобы жениться на любовнице, которая незадолго до того родила ему сына. Новая жена Эль Хефе оказалась такой же жестокой, как и он, и не останавливалась ни перед чем, чтобы избавиться от соперницы. Бьенвениду отправили в изгнание, ее имя убрали с дорожных знаков, проспектов, клиник, школ. В одночасье она исчезла. В старой книге по истории о первых леди Доминиканской Республики, которую Альма унаследовала от отца, Бьенвенида Иносентия Рикардо даже не упоминалась. В знак протеста отец Альмы вымарал имя новой жены и вписал имя Бьенвениды. Альма была заинтригована: «Ты знал ее, папи?»
Он знал о ней. Эта добрая женщина спасла множество диссидентов, предупредив семьи об облаве и обеспечив им безопасный проход через границу.
«Она помогла тебе сбежать?» – не отставала Альма. Ей было любопытно побольше узнать о первом изгнании отца, когда тот был молодым врачом в Штатах, а потом в Канаде.
«К тому времени, когда мне пришлось уехать, ее уже сослали».
В ходе своих исследований Альма нашла нескольких стариков, все еще живших в Монте-Кристи, которые помнили милую девушку, по уши влюбившуюся в Эль Хефе. В полном соответствии со своим вторым именем, Бьенвенида Иносентия[18] понятия не имела, за какое чудовище собиралась выйти замуж. Даже после того, как Эль Хефе развелся с ней и изгнал ее, Бьенвенида, насколько можно было судить, хранила ему верность и обвиняла в самых страшных зверствах, включая резню, окружавших его приспешников.
Как такая хорошая женщина могла связаться с дьяволом во плоти? Этот вопрос возникал постоянно. И он же подпитывал одержимость Альмы Бьенвенидой. Красавица и чудовище, точнее не скажешь.
Альма даже побывала на кладбище, где, по слухам, Бьенвенида была похоронена в безымянной могиле. После свержения режима все статуи, памятники и дома диктатора и всех, кто был с ним связан, разгромили разъяренные репрессированные массы. Бьенвениду тихо погребли в безымянной могиле, чтобы избежать осквернения. Никто точно не знал, где именно.
Из разговора с отцом Альма узнала, что его отец, дед Альмы, владел недвижимостью в окрестностях родного города Бьенвениды. Его жена и дети были надежно укрыты в большом доме в городе в глубине страны. Чтобы управлять своим имуществом, отец папи проводил много времени в отъезде: поездка туда-обратно верхом на лошади занимала два дня.
«Частые разъезды были ему весьма кстати», – заметил отец Альмы, но отказался пояснить, что имел в виду. Его отец был запретной темой в их разговорах. Тем не менее Альма продолжала расспросы и с каждым разом узнавала чуть больше.
Эти длительные отлучки давали ему полную свободу действий (не то чтобы он нуждался в ней или просил о ней), и он завел вторую семью по ту сторону границы. Любопытно, что все его гаитянские дети рождались с разницей в несколько месяцев после светлокожих законных детей, как будто жена и любовница соревновались друг с другом в плодовитости.
«Так что же случилось с той, другой семьей?» – спросила Альма своего отца. Она всегда хотела написать роман о резне на Гаити, и эта личная связь только усилила ее интерес. Но папи утверждал, что ему не известно больше никаких подробностей. Он знал лишь, что вскоре после резни его отец продал свои приграничные владения и выступил против диктатора.
Все эти истории, еще не связанные в роман, лежали в коробке с надписью «Па́пи». Альма могла наизусть пересказать надоевшие байки из жизни своего отца, которыми он делился с ней и ее сестрами на протяжении многих лет. Но его характер во всей полноте, те стороны Мануэля Круза, которые не были папи, оказались неуловимыми. Альма задавала неправильный вопрос или слишком настойчиво допытывалась, и ее отец замыкался, как те побеги moriviví[19], которые она помнила из детства и которые сворачивали свои листья от прикосновения.
Возможно, нерассказанные истории, трагические и пропитанные кровью, заставили ее отца погрузиться в свой собственный мир. Альфа Календа была его стоп-краном. Альме оказалось не по силам даже вообразить эти истории. Защитная стена слов не могла укрыть от «Ужас! Ужас!»[20].
Папи, Бьенвенида – Альма даже пыталась написать роман, объединяющий их истории. «Бьенвенида + папи» – так была помечена эта коробка. Эти две последние неудачи особенно мучили Альму. Бьенвенида была стерта из истории, папи укрылся на Альфе Календа – именно к таким персонажам и влекло Альму. К тем, кого заставили замолчать, отрезав им языки, к женам и дочерям, которые писали под диктовку своих мужей или отцов, исправляли и дорабатывали, фактически становясь соавторами эпосов, сонетов, баллад, но чьи имена никогда не получали заслуженной славы. К поколениям безымянных.
Старики на родине заканчивали истории рифмованной присказкой: Colorín colorado, este cuento se ha acabado. Эта сказка окончена. Отпустите дуэнде[21] на волю ветра. Но как отпустить историю, которая никогда не была рассказана?
После смерти папи юрист мами и папи, Мартильо, которого Альма и ее сестры прозвали Молотом (эта билингвальная замена имени придавала им уверенности перед лицом бюрократического кошмара доминиканского законодательства), смог начать длительный процесс оформления их наследства. Переход права собственности, представление отчетности налоговым органам, подача апостилированных документов, свидетельств о рождении, паспортов.
Четыре дочери узнали, что унаследовали около дюжины объектов недвижимости. Участки были разбросаны по всей столице – втиснуты между офисными зданиями, на склоне холма, куда нельзя попасть с улицы, на оживленной улице в центре – ничего существенного, от силы несколько тареа[22], к сожалению, без выхода на пляж. Кроме того, был один большой участок на окраине.
По словам Мартильо, в старые времена, когда люди платили по счетам землей, домашним скотом, трудом, эти маленькие объекты недвижимости были своего рода валютой. Папи удалял опухоль, аппендикс, спасал чью-нибудь раздробленную ногу и не успевал опомниться, как благодарный пациент объявлялся в приемной, привязав на улице козу в качестве оплаты, или campesino[23] со шляпой в руке поджидал его у задней двери дома, чтобы предложить свои услуги на день, готовый выкопать киркой пруд, который папи делал для уток, подаренных ему другим campesino.
Сестры никогда не были единодушны в своих решениях, и обсуждение, что делать с общим наследством, не стало исключением. Они спорили, стоит ли продавать, сколько запрашивать, кто возьмет на себя всю беготню. Наконец они обратились к посреднику, который предложил разделить недвижимость на четыре равные части и покончить с этим.
Проблема заключалась в том, что участки оценивались по-разному. Так как же их справедливо поделить? Каждая из сестер хотела заполучить наиболее необременительный и дорогостоящий объект недвижимости. Поначалу все заглядывались на самый большой из участков, площадью около пятнадцати тареа, расположенный под столицей. Все они полагали, что это ценная загородная недвижимость. Но оказалось, что та, кто жадно позарится на него, попадется на старую детскую уловку, обменяв маленький десятицентовик на пятицентовик большего размера. Мартильо сказал им, что этот участок ничего не стоит, поскольку находится рядом с городской свалкой, в окружении беднейших барриос[24]. В мгновение ока прежде привлекательный участок превратился в горячую картофелину, которую каждая хотела всучить другой.
По предложению посредника сестры решили бросить жребий в онлайн-приложении. Сначала Ампаро пыталась подвергнуть приложение сомнению, потому что не доверяла интернету. «Что же нам делать с Ампаро?» – раздраженно запели ее сестры. Но это был лучший вариант, поскольку другой, в котором они садятся в самолет и прилетают в заранее оговоренное место, требует кооперации, в неспособности к которой как раз и заключалась проблема. Каждая по очереди вытянет жребий, и победительница получит право первого выбора. В следующем раунде жеребьевка пройдет среди оставшихся трех проигравших, а предыдущая победительница отправится в конец очереди, и так далее, пока не будут распределены все двенадцать участков.
Первый раунд выиграла Альма. К удивлению сестер, она выбрала худший участок, расположенный к северу от столицы. Поскольку он был самым большим, она сказала, что откажется от своей доли в остальной недвижимости.
– Это несправедливо по отношению к тебе, – запротестовали сестры. Бывало, они дрались не на жизнь, а на смерть, в детстве таскали друг друга за волосы, в подростковом возрасте сыпали самыми грубыми оскорблениями и швыряли трубки еще долго после того, как вышли из возраста, когда во всем можно было бы обвинить гормоны, но стоило одной сестре упасть, остальные бросали все, чтобы подхватить ее и накинуться на того, кто посмел разбить ей сердце.
– Эй, девочки, поверьте мне, – заверила их Альма. – Я хочу этот.
– Но почему? Мне казалось, мы все согласились, что он ничего не стоит.
– Я передумала, ясно?
От покровительства ее сестры перешли к подозрительности. Может, Альма узнала, что реальная стоимость участка больше оценочной? Иначе зачем ей понадобилась земля рядом со свалкой, посреди криминального баррио? Уж не собирается ли она переехать «туда»? Так сестры называли свою бывшую родину, всегда со смешком, поскольку их мать именовала этим словом их интимные места.
– На что он тебе сдался? – не унимались ее сестры. Они разговаривали в режиме видеоконференции, и Альму допрашивала галерея маленьких рамок.
– Слушайте, девочки, если вы мне не доверяете, забудьте об этом!
Она уже готова была нажать кнопку «Выйти из конференции», но тут вмешалась Консуэло:
– Я не против отдать его Альме.
Немного поворчав, остальные последовали ее примеру, и Альма стала владелицей пятнадцати с лишним тареа пустующей земли к северу от города, рядом со свалкой.
Позже тем же вечером Консуэло позвонила и пожаловалась на перепалку, которая завязалась после того, как Альма вышла из конференции со своим единственным приобретением. Какие кому достались участки, кто с кем теперь не разговаривает – Альма порадовалась, что ее не втянули в это, но она не прочь была послушать. Грязь, которую они все любили. Это давало им общую почву, где они могли пустить корни и оставаться семьей теперь, когда не стало мами и папи.
– Итак, скажи мне, Сестра По Духу[25], – сказала Консуэло, пытаясь докопаться еще до какой-нибудь грязи. – Зачем тебе этот участок на самом деле?
– Ну, Утешение[26], – шутливо ответила Альма. – Как я уже сказала, я не совсем уверена.
Она объяснила, что ей снятся сны. В последнем Альма стояла в месте, покрытом буйной растительностью, пейзаж которого напоминал Доминикану. К ней направлялась женщина в длинной юбке и тунике со множеством крошечных зеркалец – наряд, похожий на индийские, которые они носили, когда были подростками-хиппи, и которые сводили мами с ума. («Я попаду в Бельвю!»[27] – грозилась та, зная, что в этой стране туда отправляют сумасшедших.) Когда женщина подошла ближе, Альма увидела, что это Шахерезада.
– То есть ты? – спросила Консуэло.
– Думаю, да.
– И чего же хотела Шерризада?
С тех пор как Альма взяла псевдоним, прошло почти тридцать лет, а ее сестры все еще спотыкались о Шахерезаду. Справедливости ради, как и большинство людей: это имя представляло собой ближневосточный базар звуков и согласных, сочетающихся так, что они будто лязгали друг о друга.
– Она хочет, чтобы я похоронила свои брошенные черновики. Истории, которые мне не удалось воплотить в жизнь.
– Я-а-асно... – протянула Консуэло с интонацией сиделки, ухаживающей за душевнобольными в Бельвю. – Но что значит «не удалось»? Ты опубликовала тонну книг.
Едва ли тонну, но сестре, которая предпочитала истории в форме фильмов или сплетен, плодовитость Альмы казалась необычайной. Ладно, не будем называть это неудачами. Скажем так, она готова к любому результату, ожидающему ее письменные повествования.
– В общем, ты хотела знать, зачем мне участок? Там можно будет похоронить эти истории.
Лучше не упоминать, что она и сама подумывает туда переехать.
– Если он нужен тебе только для этого, я заплачу за камеру хранения.
– Это не одно и то же. Если бы Гуннар умер, ты бы поместила его в камеру хранения?
– Я бы поместила его в камеру хранения прямо сейчас, если бы мне ничего за это не было!
– Да брось, ’manita[28], – рассмеялась Альма. Когда нежность доходила до краев, она выливалась в испанский.
– В любом случае, Сестра По Духу, где бы ты ни оказалась, надеюсь, ты будешь рядом и поможешь мне справиться с последствиями всех этих истерик. – Она помолчала. – Обещай, что будешь осторожна.
Далее последовали страшилки о росте преступности, которые Консуэло слышала от семьи на родине. Их кузины там наняли телохранителей.
– Со мной все будет в порядке. Я же не собираюсь разъезжать на «Мерседесе» с шофером.
– Только не разбивай мне сердце и не дай себя убить, – сказала Консуэло в заключение.
– Буду иметь это в виду, когда придет смерть с косой. Я просто скажу ей, что не могу разбить сердце Утешения.
– Правильно. Скажи этой сволочи, что я первая! – Между сестрами возникло новое соперничество. Вместо того чтобы спорить, кто любимица родителей, кто самая красивая, кому достанется место у окна в машине или у прохода в самолете, теперь они соревновались, кто первой умрет.
Альма отправилась туда, чтобы подписать бумаги о разделе имущества и осмотреть свой участок. На пятнадцати с лишним тареа царил беспорядок: разросшиеся сорняки, разбитые бутылки, невыносимая вонь мочи и фекалий. Бродили тощие дворняги. Через дорогу от участка женщина, входившая в розово-бирюзовую каситу[29], обернулась и помахала рукой. Вот и все добрососедство. Большинство жителей баррио наблюдали за ней, придержав обычное доминиканское дружелюбие, вероятно, до тех пор, пока не поймут, что она задумала.
Возможно, страшилки Консуэло – не просто истории. Возможно, соседи оценивают ее, как Эль Куко[30] из детских сказок.
По привычке, выработанной за годы писательства, Альма продолжила придерживаться своего плана. Когда рукопись застревает на мертвой точке, нужно продвигать ее вперед. Нужно воплотить ее в жизнь силой своей любви. До поры до времени это срабатывало.
Тем не менее, привыкнув быть одной из стаи сестер, Альма, как правило, была храбрее во множественном числе. Ей нужен был соратник, кто-то, кто знал бы страну, в которой она не жила бóльшую часть своей взрослой жизни. Много лет назад на одной из своих книжных презентаций в Доминиканской Республике она познакомилась с художницей, которая подошла к ней с большим портфолио из эстампов, фотографий своих скульптур, галерейных брошюр, размытых ксерокопий статей о своем творчестве. Альму раздражало, когда люди на автограф-сессиях не считались с теми, кто дожидался своей очереди. Но она знала, что не стоит быть невежливой. Большинство поклонников, которые приходили на эти мероприятия, утверждали, будто состоят с ней в родстве, что было не так уж маловероятно на крошечном острове.
– Брава, – представилась женщина. Ни фамилии, ни претензий на родство. Ее визитной карточкой было творчество.
Альма влюбилась в дикие и свирепые творения Бравы, высоченные резные фигуры и большие картины, контрастировавшие с миниатюрностью своей создательницы. Но, как и ее искусство, личность Бравы была колоссальной: она была огненным шаром, разбрасывающим искры. Никаких мучительных правок и сомнений в себе, которые одолевали Альму. Брава радовалась своему творчеству, как маленькая девочка, которая шлепает по лужам, пытаясь чашка за чашкой перелить океан в ров, окружающий ее замок из песка, и верит, что у нее получится.
Маленькая двухкомнатная квартирка Бравы ломилась от громадных полотен, простирающихся от пола до потолка; эстампов, которыми можно было бы украсить целую анфиладу комнат; скульптур из папье-маше, части которых приходилось собирать во дворе. Альма застала Браву на стремянке: та вылепливала пальцы женщины, которая сдирала кожу со своей груди. В ее грудной клетке была заточена птица с распростертыми крыльями, отчаянно пытающаяся вырваться.
Брава спустилась со стремянки и встала рядом с Альмой. Если бы не ее прическа в стиле афро, Брава не доставала бы Альме до плеч. В отличие от ее североамериканских подруг, с доминиканскими Альма чувствовала себя женщиной среднего роста, а иногда, как в случае с Бравой, даже высокой. Приятно было ощутить равенство буквально во плоти, а не только как абстрактное понятие.
Альма поделилась тем, что помнила о своих снах, а также своими смутными планами. Ей нужно было место, чтобы похоронить свои неоконченные работы, место, посвященное всем тем персонажам, которые так и не получили возможности рассказать свои истории. Она хотела вернуть их домой, к родному языку и земле.
– Что думаешь? – спросила она в заключение, наконец взглянув на Браву. Она старалась не смотреть в ее сторону, чтобы не потерять веру в свою затею, если та закатит глаза или снисходительно улыбнется.
Брава мгновенно все поняла. Не нужно ничего объяснять, цитировать Йейтса или Библию, бояться, что тебя назовут loca во избежание слова «чокнутая», как будто оскорбления допустимы, если наносятся на их родном языке. Почему, ну почему Брава не была ее сестрой вместо ее сестер?
А она уже делала наброски на бумаге, расстеленной, как скатерть, на верстаке:
– Я могу сделать гипсовые tumbas[31], надгробия для каждой книги, написать на них имена твоих персонажей с отрывками из твоих черновиков, lo que tú quieras[32]. Мы можем закопать коробки под ними. ¿Qué te parece?[33]
– У меня много коробок, – предупредила Альма. Это было неотъемлемой частью ее одержимостью исправлениями: ничто ее не удовлетворяло. Столько персонажей, покинутых на середине повествования из-за того, что она не могла идеально описать завитки их волос, пигментные пятна на руке старика или перипетии жизни. Столько предложений, выброшенных за отсутствием меткого глагола. Разве она не знала, что искусство может быть и милосердным?
– Я не хочу отрывать тебя от твоего собственного творчества. – Альма указала на гигантскую женщину с полусформированной рукой.
– Мое творчество, твое творчество. Querida[34], это все едино. – Брава была готова броситься в омут с головой, тогда как Альма все еще колебалась, окуная палец ноги на мелководье. – Ты окажешь мне услугу. Полюбуйся на эту каморку. – Брава взмахнула руками, кисти которых, казалось, принадлежали более крупному человеку. – Мне нужно больше места для творчества. Для твоих персонажей это станет cementerio[35], а для моих – садом-галереей.
Вместо рукопожатия женщины заключили друг друга в abrazo[36]. Это было все равно что обнимать одновременно и ребенка, и джинна, запертого в бутылке. Они не размыкали объятий, пока не возникло удушающее чувство неловкости: ты – это ты, а я – это я. Они со смехом отстранились друг от друга.
Прежде чем вернуться в Вермонт, чтобы упаковать свою старую жизнь и выставить дом на продажу, Альме нужно было найти жилье. Она подумывала, не попросить ли Браву поселиться вместе. Но два джинна не ужились бы в одной бутылке.
– Почему бы не построить дом на этом участке? – предложила Брава. Строительство здесь обходилось гораздо дешевле, чем в Штатах. Брава, вероятно, заметила беспокойство на лице Альмы, потому что добавила: – Каситу, – уменьшительное, сделавшее дом успокаивающе маленьким.
Но Альма беспокоилась не из-за размеров дома. В мыслях у нее появился призрак всех похищений, изнасилований и убийств, вызванный Консуэло во время их телефонного разговора. В том-то и проблема с историями. Попав в голову, они становятся чем-то вроде цифрового отпечатка, который невозможно стереть. Ее кузины наняли для защиты guachimanes[37]. Альма не будет водить «Мерседес», но она американка с большим знаком доллара, подобным алой букве на груди, и синим паспортом в сумке.
– А это безопасно? – спросила она.
Брава недоуменно рассмеялась:
– Mujer[38], кто, по-твоему, там живет? – Старый силлогизм, о котором часто забывали привилегированные жители охраняемых поселков. – Там живут люди. Ты человек. Следовательно, там можешь жить и ты.
Альма пристыженно потупилась.
Тем не менее ее стилем всегда было не спешить менять свое мнение. Тяга к бесконечным исправлениям была свойственна ей не только в творчестве, но и в жизни. Однако, позаимствовав связи и браваду Бравы, Альма проконсультировалась с архитектором по поводу того, чтобы, может быть/возможно/quizás[39], построить на недавно приобретенном участке маленький домик. Что-нибудь без изысков, милое и простое, как детский рисунок: входная дверь, окна с обеих сторон, похожие на два глаза, ярко окрашенные стены, как у розово-бирюзовой каситы, которую она видела через дорогу от участка и откуда ей помахала женщина. А над всем этим вечно улыбающееся солнце излучает свое благословение. Видите? Мир безопасен, люди счастливы.
Пока же Альма спросила своих богатых кузин, нельзя ли ей пожить в их пляжном домике.
– Мне нужна только одна комната на месяц или около того, – добавила она, стесняясь доставлять им неудобства.
– Оставайся сколько захочешь, – заверили они ее. – Не проблема. Мы им почти не пользуемся. Эй, может, ты вдохновишься и будешь писать как заведенная.
Ее familia[40] все еще воображала, будто Альма выдает по роману каждые пару лет. Никто из них не был большим любителем чтения, так что они бы не заметили разницы. Ее книги лежали на их кофейных столиках в качестве пресс-папье.
Альме было неловко занимать место отдыха кузин и еще больше увеличивать свой долг благодарности. Что она могла предложить взамен? Ее маленький дощатый дом в Вермонте едва ли соответствовал стандартам ее familia и годился разве что для их горничных и садовников. Не говоря уже о том, что скоро ей предстояло его продать.
– Тебе не обязательно с нами расплачиваться. Мы можем повесить табличку на дверь. Вместо «Здесь спал Джордж Вашингтон» мы можем сказать, что здесь писала свои романы наша famosa prima[41].
Они гордились Альмой, сделавшей себе имя в странах первого мира, которым они все подражали и к которым стремились. Увы, псевдоним не отсылал к их общей фамилии. Из-за узколобости мами familia лишилась повода для гордости.
Хотя Альма не всегда соглашалась с их политическими взглядами, она пользовалась преимуществами, которые давала принадлежность к большой семье. Она выросла с кузенами и кузинами, их кровь текла в ее жилах, они были костью от ее кости, плотью от ее плоти, их истории были частью ее истории.
По возвращении в Вермонт Альма утонула в хлопотах, которые влечет за собой окончание одной жизни – еще при жизни – и начало другой. Каждый раз, когда ее охватывал приступ паники или нерешительности, она успокаивала себя строчкой из любимого стихотворения: «Практикуйте воскрешение»[42]. Навык, который было бы полезно освоить на будущее.
Более-менее приняв решение (мосты она не сожгла – это было не в ее стиле, – но перекрыла), Альма организовала созвон, чтобы объявить сестрам, что она действительно переезжает в Доминиканy.
– Это пробный переезд, – уклончиво сказала она, чтобы не вызвать хор предостережений.
Который все равно зазвучал.
– Будь же благоразумна! – увещевали ее сестры, как будто их жизни служили примером такого подхода. Альма знала, что лучше на это не указывать.
– Каждый раз, когда мы пытались вернуться, у нас ничего не получалось. – Пьедад привела множество примеров. Как всегда говорила мами, Пьедад следовало бы изучать юриспруденцию. Полемика была для нее родным языком.
Альма возразила, что раньше они возвращались на родину в разгаре жизни. Хиппи в джинсах и крестьянских блузах, они резко отличались от маникюрно-причесочных кузин. Гнетущая нищета подавляла. Они не могли устроиться на работу, не прибегая к семейным связям, а если и могли, то только офисными администраторшами и трофейными секретаршами, да и это лишь благодаря своей светлой коже, свободному английскому и «хорошим волосам», которые производили впечатление на местных. Они обнаружили, что действительно не могут вернуться домой. Легче было любить свою дорогую Доминикану издалека, законсервированную в памяти и пропитанную ностальгией. Рай, потерей которого они могли объяснять на сеансах психотерапии свои неудачи, депрессию и несчастливые браки.
Теперь, когда приближалась старость, возвращение в Доминикану казалось уже не поражением, а лучшим вариантом. Что, если... Альма не хотела произносить это страшное слово, но... Посмотрим правде в глаза, у обоих родителей была деменция, у одной – наверняка, у папи – под вопросом, но вероятно... Каковы шансы? Альма прочитала клиническое исследование, проведенное пресвитерианскими врачами Колумбийского университета, которые выявили генетическую предрасположенность к болезни Альцгеймера среди участников-доминиканцев, и поделилась им с сестрами. Все эти браки между двоюродными братьями и сестрами, стремление сохранить чистоту родословной. Если Альма пойдет по стопам родителей, ей будет гораздо лучше на родине. Хотя этот мир и не превосходен с точки зрения социальных услуг, он был ее первым миром: им проникнуты ее чувства, ритмы тела, душа. Погода, запахи, звуки испанского языка, жесты, понятные без объяснений. Вдобавок жизнь там дешевле. Пенсию, а также гонорары и авторские отчисления, которые, вероятно, будут поступать, можно будет пересылать ей туда – страховочная сеть Эль Норте[43] на случай, если эксперимент Альмы со стоп-краном провалится.
Не говоря уже о том, что у Альмы не было в Штатах кучи детей, которые привязывали бы ее к этой стране.
– У тебя есть мы, – возразили ее сестры. – Не говори потом, что мы тебя не предупреждали, – добавили они угрожающим голосом своей матери.
– Это всего лишь временный переезд, – повторила Альма уже с меньшей уверенностью. Им удалось посеять в ее душе сомнения в себе. Может быть, она не продаст дом в Вермонте, а будет сдавать его, пока не решится наверняка. – Вы всегда можете меня навестить, – добавила она. – Зимой было бы неплохо устроить сестринский отпуск в тропиках.
Где она их примет?
Альма не осмелилась и заикнуться о том, что планирует построить маленький домик на этом опасном участке.
– Кузины предложили старый семейный пляжный домик. Там полно места.
Альма не сдавала позиций, хотя и стояла на зыбучем песке. Конференция близилась к завершению. Сестры притихли. Неизбежное расставание. Конец чего-то.
– Мы все еще понятия не имеем, что ты собираешься там делать. – Пьедад не могла не вернуться к этому разговору.
– Иисусе, да оставьте вы ее в покое. Надеюсь, ты встретишь по-настоящему горячего парня, – сказала Консуэло, пытаясь представить решение Альмы в позитивном свете. Сестры все еще цеплялись за иллюзию, что они красивы и молоды и им есть из кого выбирать ухажеров.
Они попрощались. «Люблю тебя!» – кричали они друг другу из своих маленьких коробочек. «А я тебя еще больше!» В этом им тоже необходимо было соревноваться.
Последним трудным моментом был звонок ее литературному агенту. Альма сообщила ему, что закрывает лавочку и больше не будет принимать приглашения написать блёрб[44], выступить или высказать мнение на всевозможные темы, от смерти романа до важности представленности разных культур в школьных программах. Она отправляет свои старые рукописи на родину, чтобы похоронить их там.
Агент попытался ее отговорить. Альма могла бы продать эти дополнительные коробки университетской библиотеке, которая много лет назад купила ее бумаги. Они наверняка потребуются архиву Шахерезады.
Возможно, в прошлом, в свой плодотворный период, когда Альма активно публиковала книгу за книгой, так оно и было бы. Представляя Альму перед чтениями, ее часто называли «плодовитым автором», и эта фраза несла в себе уничижительный оттенок, как будто плодовитость женщин-писательниц – это что-то вроде неосмотрительности. Так семья ее матери считала деревенский обычай заводить большие семьи отсутствием самоконтроля: размножаются как животные, все эти голодные рты... Неужели они совсем ничего не соображают?
– СМИ, – сказала она своему агенту. – Обо мне, моих книгах, статьях и мнениях и так уже есть слишком много информации. Рассказчики должны уметь вовремя заткнуться.
Агент с этим не согласился. Молодые критики строят научную карьеру на изучении мультикультурного бума в американской литературе. Шахерезада была одной из этих abriendo-caminos[45]. Один настырный молодой преподаватель («Американец доминиканского происхождения», – добавил ее агент в качестве приманки) даже пишет книгу о влиянии канонических и классических текстов на латиноамериканскую литературу. Из-за ее псевдонима и признанной связи с «Тысячью и одной ночью» он хочет взять у Шахерезады интервью о ее творчестве.
– Оно либо говорит само за себя, либо нет, – сказала Альма. С нее хватит. Точка. Colorín colorado. Конец истории.
II
Chismes[46]
Когда на пустом участке на северной окраине города начинаются работы, жители баррио задаются вопросом, что же там будет. Многие опасаются, что землю используют для расширения близлежащей свалки, куда большие фыркающие грузовики сбрасывают мусор: горы использованных оберток, битых бутылок, пластиковых контейнеров, ржавых банок, гниющих пищевых отходов, наваленные высотой с окрестные холмы. В некоторые дни вонь становится настолько невыносимой, что местные вынуждены запираться в своих каситах, изнывая от жары, и жечь yerba buena[47] и сушеные стебли алоэ, чтобы перебить запах гнили.
Подтягиваются экскаваторы и бульдозеры, которые расчищают участок вместе с бригадой гаитян, что свидетельствует о новом строительстве. Люди вздыхают с облегчением. Начинают распространяться слухи о том, что именно здесь строится.
По одной из версий, это будет курорт, который обеспечит работой горничных, садовников, официантов, поваров, сторожей. Многие курорты сейчас организовывают вылазки в близлежащие барриос: туристы приезжают на микроавтобусах, нагруженных всем необходимым для проектов, субсидируемых их церквями и клубами на родине. Они делают селфи перед новой детской площадкой или клиникой, названными в честь благотворителей из Омахи, Акрона, Данвилла: детский парк Герберта и Мэри Лу Хантингтон-Максвеллов, клиника Йохансена, семейный центр Паттерсона, где подростки могут проводить время, играя в бильярд и попивая refrescos[48] (алкоголь запрещен). А когда баррио привлекает внимание туристов, политики также становятся более внимательными к его нуждам. Взгляд из Эль Норте делает власть имущих более ответственными.
Курорт вдали от моря? ¡Qué ridículo![49] Туристы прилетают на тропические острова ради пляжей. Скорее на участке возведут великолепный особняк с бассейном, теннисным кортом и небольшим паттинг-грином[50]. Все это требует обслуживания, а значит, хотя вакансий будет меньше, чем на курорте, горстка счастливчиков получит работу. Прежде чем одни успевают запланировать, как они распорядятся стабильным заработком, другие отмечают, что ни один богатый доминиканец не настолько глуп, чтобы строить свой дворец удовольствий так близко к городской свалке.
Лучше промышленный парк. Новые международные корпорации предлагают заманчивые соцпакеты: завтрак, almuerzo[51], а для тех, кто трудится в ночную смену, cena[52] по приемлемой цене; клиники и детские сады. Бейсбольные матчи между сотрудниками разных компаний. Pfizer против Johnson&Johnson, Fruit of the Loom против Champion[53]. Вдобавок есть возможность подворовывать на производстве, но нужно соблюдать осторожность. Не стоит тайком запихивать в сумку кучу лифчиков и трусиков, иначе охранник поймает на выходе. Оглянуться не успеешь, как тебя выкинут с работы и упрячут за решетку до тех пор, пока не заплатишь за нижнее белье и штраф за кражу.
Но этот участок слишком маленький для такого крупного предприятия. Так что, может быть, это будет одна factoría[54] с небольшим штатом сотрудников. Резиновые прокладки. Кирпичи. Женские сумочки.
Те, у кого уже есть постоянная работа, предпочли бы торговый центр с ярко освещенными магазинами и заведениями, расположенными вдоль кондиционированных коридоров со скамейками и журчащими фонтанами, как в крытом парке. Фоновая музыка, соблазнительные запахи из repostería[55]. Приятное место, где можно прогуляться по проходам субботним днем, спасаясь от жары, и поглазеть на витрины, если магазины не позволяют слоняться внутри.
Еще один вариант – кол-центр. Работа сверхурочно и по выходным, ночные смены, ведь потребители не выбирают времени для жалоб, зато зарплата достойная и, по крайней мере, сидишь в офисе. Самое сложное – выучить английский. После месячного обучения, заучивания и отработки списка фраз («Примите мои извинения за причиненные неприятности», «Прошу прощения за доставленные неудобства», «Могу ли я еще чем-то вам помочь?») тебя нанимают, но без каких-либо гарантий. Могут уволить, если определенный процент звонивших пожалуется, что у тебя слишком сильный акцент или неприветливая манера общения. Звонящие легко выходят из себя и кричат так, будто это ты виноват в том, что у них рубашка не того размера или миксер с погнутыми лопастями. Хуже, чем доминиканские доньи, разговаривающие с прислугой.
Мечтой уличных tigueritos[56] была бы школа бейсбола. Она уберегла бы их от неприятностей. Некоторые из них могли бы добиться успеха, стать миллионерами, вернуться и помочь своему баррио.
После нескольких недель расчистки и разравнивания бульдозерами возводится оштукатуренная стена, увенчанная не осколками стекла или колючей проволокой, а причудливыми коваными украшениями – бабочками, сидящими на цветах, взлетающими птицами, дельфинами, прыгающими в небо. Детский тематический парк? Частная начальная школа? Художественная академия?
Единственный человек, готовый поговорить с местными жителями, которого они смогли найти, – это бригадир. Он знает очень мало, но рассказывает им все, что знает. Здесь будет cementerio.
Кладбище! Muertos[57] и зомби, бродящие по ночным улицам, лагеря бездомных, испражняющихся за склепами и разводящих костры для готовки на надгробии бабушки. И какие рабочие места на кладбище могут понадобиться кому-то, кроме самых отчаявшихся? Может, жители баррио и бедны, но у них есть гордость. Мало того, что город сваливает у них на задворках мусор, так теперь еще и покойников будет хоронить!
Бригадир успокаивает их, указывая вытянутыми в трубочку губами на причудливую стену с игривыми скульптурами:
– Это будет не заурядное кладбище, а место mucho respeto y orden[58]. Никакого сброда, никаких дармоедов. Что касается духов и привидений, то их здесь тоже не будет, потому что это кладбище предназначено не для людей.
– ¿Para mascotas, entonces?[59]
Те, кто работает горничными и садовниками, не понаслышке знают, как привязаны богачи к своим питомцам. Когда умирают их маленькие собачки, хозяева оплакивают их больше, чем чужих детей. Но, как правило, этих питомцев хоронят в поместье их владельцев.
Бригадир качает головой:
– Нет, кладбище не для домашних питомцев.
– Но если оно не для людей и не для животных, то для кого же?
Больше бригадиру ничего не сказали. Он знает только, что ни на одной работе не чувствовал себя счастливее. Впервые с тех пор, как стал бригадиром, он лично подключается к делу и убирает камни ковшом экскаватора вместе со своей гаитянской бригадой. Он уходит с работы обновленным, не нуждаясь в том, чтобы по дороге домой заглянуть в бар или кольмадо[60], взять бутылку рома и напиться до забытья, не обращая внимания на свою mujer[61] и шлепая детей, если те слишком шумят. Вместо этого он искренне разговаривает с женой и детьми, вспоминая все, о чем забыл. «Amorcito[62], уж не съел ли ты сегодня на almuerzo[63] попугая?» – поддразнивает его жена.
Хозяйка заходит посмотреть, как продвигается ее проект. Худая женщина с морщинистым лицом, волосами с проседью и трудновыговариваемым именем, которое звучит как Че Гевара. Он обращается к ней «донья», чтобы его не произносить.
– Я не донья. Зовите меня просто Альма, – говорит донья, по-мужски пожимая ему руку.
Ее сопровождает маленькая энергичная женщина с более простым именем Брава, примерно того же возраста, но вдвое ниже ростом. Ее можно было бы принять за карлицу, но все части ее тела пропорциональны, кроме крупных рабочих рук. Она тараторит как пулемет.
Местные продолжают донимать его, поэтому бригадир решает спросить напрямую, сформулировав свой вопрос как просьбу сообщества:
– Жители баррио хотели бы знать, для кого будет это кладбище, если не для людей, домашних животных или токсичных материалов?
Хозяйка весело, пронзительно смеется, заражая смехом свою маленькую спутницу.
– Perdón[64], – извиняется она. – Здесь нет никакой тайны. Просто люди никогда не понимают, когда я им говорю. Это будет кладбище для историй.
Бригадир мотает головой, как на пляже, когда хочет вытряхнуть воду из ушей.
– Cuentos?[65] – переспрашивает он.
Женщины снова смеются. Да, он не ослышался.
– Интересно, – говорит бригадир, чтобы не показаться невеждой. В следующий раз, когда его спрашивают, он отвечает, что кладбище предназначено для los locos, сумасшедших, чокнутых.
– Постой, а locos разве не люди?
– Я всего лишь бригадир, – пожимает плечами он.
На стене у главных ворот появляется табличка. El Cementerio de Los Cuentos Nunca Contados. Кладбище нерассказанных историй. Единственный способ попасть туда – это поговорить в маленькую черную коробочку у ворот. «Cuéntame»[66], – просит тихий женский голос. Расскажи мне историю. Только после этого ворота либо открываются, либо нет.
Первая посетительница
Первой, кто попадает внутрь по окончании строительства, становится Филомена. Она живет одна в опрятной розовой касите с бирюзовой отделкой через дорогу позади участка Альмы. В будни дом закрыт, так как она работает сиделкой с проживанием при пожилой женщине в хорошем столичном районе. Филомена, un alma de Dios[67], которая по выходным прибирается в церкви, не блещет умом, по крайней мере, так утверждают слухи, поскольку она очень молчалива. Она никогда не была замужем, и ее уже беспокоят первые возрастные недомогания. У нее по-прежнему стройная девичья фигура, поэтому прохожие частенько свистят и кричат ей вслед, пока она не оборачивается, удивляя крикунов своим морщинистым, зрелым лицом.
Насколько кому-либо известно, а баррио гордится тем, что в курсе дел всех и каждого, у Филомены нет ни родни, ни бывшего мужа или любовника, который бросил ее ради другой женщины, ни детей, которые отправились в Эль Норте в поисках лучшей доли. С женщинами так бывает: иногда они закрываются еще прежде, чем открыться. Некоторые цветы никогда не расцветают. Либо расцветают слишком рано или слишком поздно, Бог его знает почему. Падре Рехино посвятил этому наблюдению несколько проповедей.
В субботу днем, возвращаясь домой на выходной, Филомена останавливается у ворот. Она не знает, что на нее нашло. Она смотрит налево, направо, затем нажимает кнопку. Женский голос просит рассказать историю. Филомена привыкла подчиняться приказам.
– Меня зовут Филомена, – начинает она. – Soy Católica[68]. Я одеваю святых в церкви. Я ухаживаю за вьехитой[69] в столице. В Нуэва-Йорке у меня есть сестра, Перла. Ее муж Тесоро – никчемный sinvergüenza[70]. А еще у меня есть два племянника, Пепито и Хорхе.
Больше Филомене нечего рассказать. Ворота остаются закрытыми. Очевидно, то, что она рассказала, не является историей. Она зажмуривается, словно пытаясь выдавить историю из головы. С мангового дерева прямо за воротами доносится пение птицы. «Одна маленькая птичка напела мне», – говорят старики в кампо, прежде чем поделиться пикантной сплетней, которая увлекает даже самых равнодушных. Может быть, именно это голосовая коробка и подразумевает под историей – что-то более похожее на chisme[71].
Филомена вспоминает историю, которую рассказала Перле много лет назад, накануне отъезда сестры с Тесоро в Нуэва-Йорк. Эта история стала причиной разрыва между сестрами. Перла обвинила Филомену в зависти. Ее младшая сестра просто хотела удержаться любой ценой, тем самым лишая Перлу шанса на лучшую жизнь. «Никогда больше со мной не разговаривай!» – закричала Перла. Это было тридцать лет назад. С тех пор сестры не разговаривали друг с другом.
Слова Перлы заставили Филомену замолчать. За исключением исповедей священнику, необходимых фраз и тихих ответов на работе и в повседневной жизни, Филомене нечего сказать. «Крысы съели твой язык?» – поддразнивают ее местные.
Но теперь, когда она стоит перед воротами, крысы с интересом возвращают ей язык. Филомена рассказывает свою историю во второй раз, изливая душу маленькой коробочке.
– Colorín colorado, este cuento se ha acabado, – заканчивает она заклинанием. – Es verdad[72], – добавляет она, не желая, чтобы ее снова обвинили во лжи.
И – надо же! – ворота распахиваются.
Внутри Филомена сталкивается с женщиной, которую все называют доньей, и та тепло приветствует ее и хвалит ее историю. Филомена осмеливается задать вопрос. Она слышала, что это кладбище не для людей.
Так оно и есть. Разве Филомена не читала надпись на табличке?
Филомене не хочется признаваться в своем невежестве. Стоит людям узнать, как они начинают относиться к ней пренебрежительно, словно она не заслуживает их внимания, или, что еще хуже, жалеют ее. Дочери ее вьехиты догадались, но вместо того, чтобы ее уволить, они помечают лекарства матери разными цветами. «Дай маме пилюлю из пузырька с синей меткой и ложку микстуры с красной меткой на завтрак, желтую таблетку на обед» и так далее – радуга лекарств день-деньской.
Обходя вопрос о том, что написано на табличке, Филомена указывает на скульптуры птиц, бабочек, рыбы с полным брюшком букв.
– Это camposanto[73] для животных?
– Это кладбище для историй, – отвечает женщина.
– Con su permiso[74], как можно похоронить историю?
– Куда девается история, если ее никогда не рассказывают? – отвечает женщина вопросом на вопрос.
Куда подевалась история, которую она рассказала своей сестре, за годы ее молчания? Раньше Филомена никогда не задавалась этим вопросом.
Она выходит с кладбища с сияющими глазами и неземной улыбкой, как у святых, которых она одевает в церкви. За воротами собрались несколько соседей. Распространился слух, что, кто бы мог подумать, из всех людей внутрь попала именно Филомена.
– Ты говорила с доньей? Она сказала, кого там будут хоронить? Что написано на могилах? – Соседи засыпают ее вопросами.
Им Филомена тоже не собирается признаваться, что не умеет читать. Она скажет только то, что там повсюду стоят коробки, заполненные, насколько она может судить, бумагами. Чтобы соседи не приняли ее за одержимую, она не признается, что, когда прогуливалась по гравийным дорожкам, к ней на каждом шагу обращались молодые, старые, богатые, бедные, мужские и женские голоса, рассказывающие истории.
Ничто не препятствует
Каждый раз, когда кто-нибудь замечает, как на кладбище въезжает пикап Альмы, об этом расходится молва. У ворот в ожидании выхода доньи собирается толпа. Несколько храбрецов подходят к интеркому. Расскажи мне историю.
Мне напела одна маленькая птичка... Había una vez...[75] Cuentan los viejos...[76] Какой-нибудь скандал в новостях, кто с кем спит, что fulano сделал или сказал fulana[77], пикантный chisme[78], свежая сплетня или сюжет мыльной оперы (последнее, похоже, никогда не срабатывает).
Стоит воротам открыться, как просители бросаются вперед, толкаясь, пихаясь, утверждая, что они первые, и окружая пикап. Раздаются крики: «Донья! ДОНЬЯ!» – как будто работу получит тот, кто будет кричать громче всех.
– Мне нужна работа! Por favor, doñita[79].
Местные упорно называют ее доньей. Из-за запутанных слогов и зубодробительных согласных псевдоним оказался слишком сложным. «Зовите меня Альма, – твердит она им, – просто Альма, пожалуйста».
– Сжальтесь надо мной! – умоляет беззубый полупьяный мужчина. – Мне нужно кормить восемь ртов.
– Восемь ртов, да, но один рот пропивает все, что зарабатывает, – ворчит сосед, ведь нужда также и мать подлости.
Каждый раз, как они к ней обращаются, Альма объясняет, что ей не нужна рабочая бригада. Когда придет время, она наймет кого-нибудь следить за порядком, пропалывать и подметать дорожки, счищать птичий помет с надгробных скульптур.
– Это ни к чему, – вмешивается Брава, отметая брезгливость Альмы. Птицы просто «благословляют» ее творчество.
Альма смеется, наслаждаясь игривостью своей подруги. Ее неудержимо тянет к этой женщине. Может быть, если бы ее семья осталась на родине, такой же была бы и она? Некое врожденное чувство безопасности и принадлежности, которое освобождает дуэнде, позволяя ему резвиться и творить. Брава напоминает Альме ее саму в молодости, до того, как она задумалась о публикации, когда она наслаждалась писательством как таковым, до того, как ее карьера пошла в гору и она обрела славу, о которой ее предостерегала подруга-писательница. Возможно, этот новый проект вернет ее к истинному «я», что, по словам ее сестер Ампаро и Пьедад, бывших психотерапевтов и экспертов по всем психологическим вопросам, является психологической задачей старости. Более вероятно, что Альма просто состарится и слишком ослабнет, чтобы и дальше преодолевать то, что составляет суть ее характера, будь то непримечательное «я» или даже пустота.
Брава видит в будущем своей подруги нечто иное. Альма – рассказчица до мозга костей.
– Никому не позволяй говорить тебе обратное. – Брава кивает в сторону Эль Норте: – Что? Ты рассказчица, только если так говорят они? Помнишь, как в детстве мы учились в католической школе и нам разрешали читать только те книги, которые получили одобрение епископа, Nihil Obstat? «Подлежит напечатанию. Ничто не препятствует». Помнишь, какими они были скучными? В книгах не всегда рассказываются лучшие истории.
Именно поэтому Брава так и не полюбила чтение. Она предпочитала сидеть на коленях у бабушки, слушать и рисовать палочкой на земле персонажей бабушкиных cuentos[80]. Ее библиотекой было сарафанное радио, Radio Bemba.
– Разве это ничего не значит? – вызывающе спрашивает Брава. – Или история считается нерассказанной только потому, что ее не опубликовали?
– Ну, если она не написана и не опубликована, то умрет вместе со своим рассказчиком.
Альма думает о бесчисленном множестве стихов, претендующих на бессмертие, и в каком-то смысле это правда. Она читала и преподавала их одному поколению за другим. Вот почему в некоторых племенах говорят, что, когда умирает старик, исчезает библиотека.
– Но истории пересказывают, – быстро возражает Брава. – Сигуапы[81], Вьеха Белен[82], Хуан Бобо[83], – перечисляет Брава свои любимые истории, впитанные с молоком мами, перемежаемые кашлем бабушки, заядлой курильщицы, известные, помнимые, любимые на клеточном уровне задолго до того, как Альма их записала.
Пожарная опасность
По всему кладбищу стоят стопки коробок с неоконченными романами и рассказами, накрытые клеенками. Изначально Альма собиралась закопать их в целости и сохранности, но потом решила сжечь. Так будет более окончательно: точка, а не сомнительное многоточие в конце ее писательской карьеры.
Альма обращается за помощью в сожжении и захоронении к женщине, которая получает доступ каждый раз, когда рассказывает историю у ворот.
– Филомена, верно?
– Sí, señora, – застенчиво бормочет женщина. – Para servirle[84].
Большинство коробок загораются, потрескивая и разбрасывая искры, как будто пламя изголодалось по историям, пусть и неоконченным. Истории вырываются на волю, их персонажи уносятся к морю, в горы, в сны стариков и нерожденных, просачиваются в почву. Немногие счастливчики проникают в книги других писателей. Иногда ветер приносит обратно фрагменты, освобожденные от сюжетов. Бессвязные строки и лица, вызывающие дежавю.
Но ни коробки папи, ни коробки Бьенвениды не сгорают. Это знак, хотя Альма и не может сказать, знак чего. Теперь, когда она бросила писать, мир превратился в нагромождение хаотичных деталей – истории, истории, так много историй, и Альме некуда их девать, кроме как в землю.
Брава привыкла работать с разными материалами. Эти коробки, вероятно, сделаны из вощеного картона, который не так легко воспламеняется. Она предлагает вытащить отдельные папки и поджечь черновики по частям. Но Альма колеблется.
Может быть, потому что это были ее последние неудачные попытки, она еще не готова с ними расстаться. Папи и Бьенвенида засели в воображении Альмы, настаивая на том, чтобы их истории были рассказаны.
Вместо того чтобы сжечь их папки, три женщины выкапывают две глубокие ямы, устилают их мусорными мешками и закапывают сначала коробки папи, а затем Бьенвениды. После того как они заканчивают, Филомена опускается на колени у могилы папи и осеняет себя крестным знамением, призывая Эль Барона благословить эту святую землю.
Альма отводит Браву в сторонку:
– Что происходит?
– Эль Барон – хозяин кладбищ, – объясняет Брава. – Божество, которое позволяет проходить между мирами. Первая могила всегда принадлежит ему.
Брава рассказывает историю, которую услышала несколько лет назад. Открылось новое кладбище, и в этот день должны были похоронить двоих покойников. Ни та, ни другая семья не хотела, чтобы их близкий человек был первым, поскольку тогда почитатели Эль Барона стали бы пробираться на его могилу, чтобы проводить там свои церемонии. Одна из семей даже подкупила водителя своего катафалка, чтобы тот притворился, будто у него спустило колесо, и другой катафалк его опередил. Хотя это и не настоящее cementerio[85], правила, по-видимому, распространяются и на него. У людей есть свои истории. Hay que respetarlos[86].
Другие коробки почти догорели, оставив после себя тлеющие кучки пепла, которые будут погребены под именными скульптурами, созданными для каждой из них Бравой. Над каждым кострищем поднимаются призрачные клубы дыма, некоторые темные и грозные, другие жемчужно-серые, а вот розоватый, похожий на фонтан крови, над надгробием в форме мачете.
Дальше по улице лавочник Бичан принюхивается, выходит из своего кольмадо и видит дым, поднимающийся из-за стены. Он вызывает los bomberos[87], и вскоре к воротам подъезжают пожарные машины. Пожарные готовы прорубить ворота топором, поскольку интерком не принимает их лающие приказы как историю. Альма впускает их, но к этому времени им уже нечего тушить – только комки пепла и несколько разлетевшихся искр, которые женщины мгновенно затаптывают.
Капитан в недоумении качает головой:
– Чем вы тут занимаетесь?
Прежде чем женщины успевают ответить, он сообщает им:
– Это запрещено!
– Это просто мусор, – заявляет Брава.
– Мы очень осторожны, – добавляет Альма, показывая огнетушитель, который они с Бравой привезли с собой. Капитан, не переставая качать головой, выписывает штраф. Оказывается, им нужно разрешение.
– Где можно получить разрешение?
Капитан оглядывает странные формы вокруг себя:
– Что это вообще за место?
Если они признаются, капитан, вероятно, скажет, что им нужно разрешение на кладбище, и выпишет еще один штраф. Брава бросает быстрый взгляд на Альму: дай мне все уладить.
– Я художница, – говорит Брава. – Это мой шоурум. Клиенты приходят сюда, чтобы посмотреть на мои творения и сделать заказы по этим образцам. – Она перечисляет свои достижения, выигранные премии, выставки, на которых демонстрировались ее работы. Капитана это не впечатляет. Правила есть правила. Им все равно нужно permiso[88].
– Ладно. – Брава меняет тактику. Она предлагает «решение». – Можем ли мы просто купить permiso у вас?
Лицо капитана заинтересованно оживляется. Он приказывает своим людям ждать его снаружи в пожарных машинах, оборудованных кондиционерами. Те встречают приказ с воодушевлением. На них резиновые сапоги, кевларовые костюмы, шлемы – переносная сауна. Пот градом катится по их лицам. Тушение пожаров в тропиках – это не шутки.
Капитан оценивающе присматривается к двум женщинам, одна из которых одета в футболку и спортивные штаны, а другая, без сомнения, американка, – в хлопковую тунику и струящиеся брюки. Стоимость разрешений растет.
– Сорок долларов, – заявляет он, наблюдая за их лицами, готовый сделать им скидку, если они откажутся.
Брава собирается возразить, но тут вмешивается Альма:
– А разрешение распространяется на другие костры, которые мы, возможно, будем жечь?
На всякий случай, если она решит сжечь черновики папи и Бьенвениды.
Лицо капитана напрягается: рыбка попалась на крючок.
– Конечно, это бессрочное разрешение. – Он улыбается, показывая полный рот золотых зубов, и прячет купюры в карман. В будущем, чтобы не сталкиваться с проблемами каждый раз, когда они будут что-то сжигать, им следует предупреждать los bomberos. Он будет присылать пожарного, чтобы тот все проконтролировал. Кстати, один из его людей как раз живет в этом районе. Флориан. За маленькую propina[89] на сигареты Флориан присмотрит за любым огнем.
Капитан замечает Филомену, разравнивающую холмик, под которым зарыты коробки папи. Он складывает губы трубочкой и вскидывает подбородок – как заметила Альма, таков доминиканский аналог показывания пальцем.
– Фило работает на вас?
Альма колеблется, опасаясь, как бы капитан не наложил еще один штраф за то, что она незаконно наняла местную жительницу.
– Она просто помогает. А что?
– Она знает Флориана, так ведь, мами? – Капитан подмигивает Филомене, которая хмурится в ответ.
После того как пожарные машины уезжают, Альма спрашивает Филомену, действительно ли та знает местного пожарного.
– Да, донья. – Флориан живет по соседству с ее каситой.
Судя по настороженному выражению лица Филомены, за этим скрывается какая-то история. Альму разбирает любопытство, но она не спрашивает, чего не договаривает женщина. Со временем все наверняка откроется. Она складывает представление о жизни Филомены по кусочкам из историй, которые та рассказывает у ворот.
Филомена и Перла
До переезда в столицу Филомена и Перла жили в кампо со своим отцом в деревянной касите, состоявшей из большой комнаты в передней части и двух смежных, поменьше, в задней – одна папина и одна их, с двуспальной кроватью, в которой сестры спали вместе. Через заднюю дверь можно было попасть в крытую кухню с дровяной печью, а дальше по хорошо протоптанной тропинке – в нужник. Дом стоял на маленьком участке, который, по словам их отца, принадлежал ему, но у него не было никаких документов. В любой момент мог появиться какой-нибудь tutumpote[90] на шикарном внедорожнике со свидетельством о праве собственности, которое их отец не смог бы прочитать, и подтверждающим это право револьвером.
Сестрам было одиннадцать и шестнадцать лет, когда их отец умер. Матери у них не было уже много лет, она исчезла однажды ночью, когда папа ушел в один из своих диких parrandas[91]. Филомене, младшей сестре, в то время было шесть. Всякий раз, когда она спрашивала о матери, папа отвечал, что мама умерла. Если Филомена упорствовала в расспросах, отец угрожал ей всыпать, а если был пьян, то приводил свою угрозу в исполнение. Филомена научилась не спрашивать и спрятала те немногие вещи матери, которые отец не выбросил, в коробку из-под сигар под своим матрасом.
– Смотри, чтобы тебя не застукал с этим папа, – предупреждала Перла. Она тоже отказывалась говорить о матери. Только после смерти отца Перла раскрыла правду. Мама не умерла, а отправилась на поиски счастья en la capital[92].
Значит, они все-таки не круглые сироты! Филомена почувствовала прилив радости.
– Помнишь, как мама пришла попрощаться и пообещала вернуться? Почему ты говорила, что это был всего лишь глупый сон? Почему ты не сказала мне правду еще тогда?
– Чтобы получить взбучку? – Перла нахмурилась. Филомене было невыносимо расстраивать свою старшую сестру, которая была ей и матерью, и лучшей подругой. – Разве не помнишь, как сердился папа каждый раз, когда ты о ней заговаривала?
– Но почему мама не взяла нас с собой? Ай!..
Заплетая косу младшей сестре, Перла особенно сильно дернула ее за волосы. Когда Филомена взвизгнула, Перла процитировала известную поговорку:
– El que quiere moño bonito que aguante jalones[93].
– Почему нужно терпеть боль ради красоты?
Перла промолчала. Такой уж у нее был характер – и мрачный, и солнечный одновременно.
Где в столице может быть их мать? И почему она не вернулась, как обещала? Каждый раз, когда Филомена забывалась и принималась за расспросы, Перла затыкала ей рот.
Филомена пообещала себе, что когда-нибудь отправится с сестрой в столицу и разыщет свою мать.
После смерти папы сестрам при помощи соседей удалось не запустить отцовский клочок пахотной земли, высадив на нем достаточно банановых деревьев, овощей и фасоли, чтобы не только прокормиться, но и обменивать излишки в кольмадо на все остальное, что им было нужно. Во время сбора урожая девочки подрабатывали, собирая кофе на крупных фермах. Они продали воловью упряжку, чтобы оплатить папины похороны, а оставшиеся деньги por si acaso[94] спрятали в старом носке под матрасом. На двоих у них было несколько комплектов рабочей одежды, chancletas[95], которые они мыли и оставляли сушиться на солнце, отцовские рабочие ботинки для ходьбы по полям, а также пара платьев и закрытых туфель для походов в церковь или близлежащий городок. Тебе не требуется многого, если твои амбиции столь же скромны, как и твои средства, а в случае Филомены так оно и было. Но Перла от рождения была одарена богаче, чем ее младшая сестра, поэтому, естественно, у нее были более высокие ожидания.
Сестры были похожи друг на друга, у них были одинаковые черты, но с небольшими различиями, которые делали одно лицо привлекательным, а другое – не очень, одну шевелюру – каскадом кудрей, а другую – спутанным птичьим гнездом. Перла была красавицей с женственными формами, которые вызывали затейливые piropos[96], и каждый молодой человек старался превзойти другого, словно все они были придворными трубадурами, борющимися за руку принцессы.
«Столько изгибов, а у меня отказали тормоза!»
«Ты не ушиблась, когда упала с небес, ангел?»
Старики в кампо часто говорили, что Перла – точная копия своей матери, и Перлу злил этот комплимент. Ей не нравилось быть похожей на esa sinvergüenza[97], которая бросила свою семью, оставив двух маленьких дочерей с жестоким отцом.
«Ох, Перла, она все-таки наша мать». Мать, у которой в снах Филомены было лицо ее старшей сестры.
Выборы
Каждый избирательный цикл политики и их сторонники поднимались в горы на своих пикапах и джипах, провозглашая, каким образом их партия поможет campesinos[98]. Местные жители принимали бутылки рома, пачки сигарет и листовки с именами кандидатов. Взамен они обещали голосовать за фиолетовых, красных или зеленых, смотря по тому, какая партия предлагала лучшие подарки. В день выборов агитаторы возвращались на фыркающем автобусе, который довозил всех до муниципального трейлера, и напоминали им, за какой цвет голосовать. Внутри их правые указательные пальцы макали в банку с несмываемыми чернилами, которые не оттирались в течение нескольких дней, так что, если только человек не был настолько глуп, чтобы отрезать себе палец, ему не удалось бы проголосовать дважды.
Однажды субботним днем Перла и Филомена присоединились к vecinos[99], собравшимся перед кольмадо, чтобы послушать грохочущую напыщенную музыку и получить бесплатные бейсболки и идеи, которые там раздавались. Они еще не могли голосовать, поскольку Перле было всего семнадцать, а Филомене только что исполнилось двенадцать. Но в горных деревнях, где не было ни телевидения, ни кино, ни дискотек, ни магазинов, приветствовались любые развлечения. Когда они возвращались домой в своих церковных платьях и новеньких красных бейсболках, за ними увязался один из парней, которые управляли шумными динамиками, установленными на платформе пикапа.
– Эй, мамасита! – крикнул он им вслед. Они проигнорировали его, крепко держась за руки. – Ну же, ангел, не будь такой букой. Моя душа нуждается в спасении!
Перла продолжала идти, гордо вскинув подбородок, и дергала сестру за руку каждый раз, когда Филомена оглядывалась на назойливого парня.
– У тебя есть лишнее сердце? – жалобно спросил он.
Время от времени, когда в горы поднимался el profesor[100], сестры посещали школу. В отличие от Перлы, которая научилась немного большему, поскольку с хорошенькими девушками учитель был более терпелив, Филомена так и не научилась читать и писать. Но кое-что она знала, в том числе то, что каждый человек рождается с двумя глазами, двумя ушами, двумя руками, но только с одним сердцем. Неужели парень этого не знает? Она обернулась, чтобы сообщить ему, что он просит невозможного.
– Я умру! – запричитал он, как обиженный ребенок. – Я не могу жить без сердца.
Филомена на всякий случай взглянула на его рубашку. На чистой гуаябере[101] не было ни пятнышка.
Перла резко развернулась, готовая бросить на наглеца уничтожающий взгляд и отругать свою легковерную младшую сестру. Но тот одарил ее улыбкой, как с плаката, от уха до уха, с ямочками на щеках. Светлая кожа, черные как вакса волосы, густые ресницы, глаза, похожие на два блестящих камушка на дне реки.
– Пожалуйста, ангел, у тебя есть лишнее сердце?
Перла выпрямилась и подбоченилась:
– Почему ты меня об этом спрашиваешь?
– Потому что кто-то, кажется, украл мое, – ответил парень, удвоил свой натиск подмигиванием и снова улыбнулся, показав ямочки на щеках.
– ¡Vámonos![102] – велела Перла, уводя сестру прочь.
Филомена знала интонации и настроения Перлы как свои собственные. Ее сестра только притворялась рассерженной. Той ночью, когда они обе были в постели, Перла встала, чтобы прогнать незваного гостя, который бросал камушки в их закрытые ставнями окна. Филомена услышала, как сестра отперла входную дверь и отхлестала кусты метлой. Через некоторое время Филомена услышала, как ее сестра ходит в главной комнате, и крикнула: «Все в порядке?»
– Да-да, просто большая крыса. Спи дальше.
Рано утром, когда Филомена проснулась, между планками ставней просачивался слабый свет. Она лежала в постели одна, а из-за стены, из бывшей комнаты их отца, которая теперь использовалась как кладовка, доносился шепот.
Крысу звали Тесоро, и он начал ухаживать за Перлой. По выходным он приезжал из столицы на своем пикапе с маленьким холодильником, набитым льдом, пивом и ромом, а также подарками для Перлы: ароматизированными talcos[103] в круглых коробочках с воздушными пуховками, дешевыми духами в малюсеньких кукольных флакончиках, от которых во всем доме пахло, как в саду, откровенным нижним бельем, которое ничего не прикрывало. Кладовка превратилась в любовное гнездышко с розовой mosquitero[104], которая свисала с крючка на потолке, а днем подвязывалась розовой лентой. Всю неделю Перла не говорила ни о чем, кроме Тесоро, вспоминая прошедшие выходные: что сказал Тесоро, какой он красивый, что он ей подарил. Стоило ему переступить порог, как Филомена словно исчезала. Она чувствовала себя покинутой и ревновала из-за того, что ее вытеснили из центра внимания сестры.
После ужина, а иногда и до него, влюбленные направлялись в свое гнездышко, держась за руки, хотя долгие годы руку Перлы могла держать только Филомена.
«Вам туда нельзя, – возмущалась Филомена. – Это папина комната!»
Перла сердито смотрела на нее:
«Папа умер. Ему не нужна комната».
С тех пор Филомена избегала заходить в кладовку, даже когда нужно было взять какой-нибудь инструмент или чашку сахара, хотя вскоре все эти вещи и припасы перекочевали в комнату, которая теперь принадлежала только ей одной.
Вообще-то в Тесоро не было ничего плохого. Он привозил подарки и Филомене, но она не обращала на них внимания, не позволяя завоевать свое расположение. Она недавно стала сеньоритой и в те дни, когда у нее были месячные, притворялась больной: лежала в постели, жалуясь на спазмы и издавая стоны, как роженица, в надежде, что ее сестра позвонит из кольмадо в столицу и отменит планы на выходные. Она дулась, обвиняя Перлу в том, что та думает только о себе, тогда как Филомена пожертвовала бы чем угодно ради сестры. Она даже уступила старшей сестре свое имя. Это решение приняла не Филомена, поскольку она была новорожденной, когда это произошло. Но она слышала эту историю так часто, что была убеждена, будто действительно ее помнит.
Их мать выбрала имя Перла для своей второй дочери, но старшей сестре захотелось, чтобы так звали ее саму. Она надулась и топала ногой, пока мать наконец не согласилась на обмен. Первая дочь уже была зарегистрирована как Филомена, а вторая – как Перла, но какая разница, что написано в документах? В их доме и в кампо старшую стали называть Перла, а младшую – Филомена. В этом не было ничего странного: люди в кампо часто использовали выбранные ими самими имена, которые не имели ничего общего с их официальными именами по паспорту.
– Если будешь так себя вести, я заберу свое имя обратно! – пригрозила Филомена сестре.
Перла ни за что не собиралась отказываться от своего дорогого имени. Она привязалась к нему еще больше после того, как Тесоро назвал ее своей драгоценной жемчужиной.
– Я самый богатый мужчина в мире!
– А ты mi tesoro[105].
Сплошные сюси-пуси и ути-пути – отвратительно! Они направились в спальню, оставив Филомену прибираться, роняя слезы в воду для мытья посуды, а потом и в подушку. Кроме Papa Dios[106], она ни для кого не сокровище. Все на свете бросили ее.
Предложение
Однажды на выходных Тесоро удивил Перлу, пригласив ее перебраться в его дом в столице. Перла была в восторге. Это был поистине благоприятный знак, ведь когда она заговаривала об их будущем, Тесоро всегда так туманно высказывался о своих планах, переводя тему на свою мечту эмигрировать в Нуэва-Йорк. Иногда по выходным он не появлялся, а если в последующие выходные она жаловалась, то грозился уехать.
Перла подняла вопрос о браке, поскольку ей скоро должно было исполниться восемнадцать, а к этому возрасту девушки в кампо либо официально выходили замуж, либо вступали в фактический брак, то есть сожительствовали с мужчиной (как ее собственная мать с ее отцом), либо их начинали считать jamonas[107]. Ценность красивых женщин сохранялась чуть дольше, но не намного. Большинство мужчин предпочитали совсем юных девушек, которые с большей вероятностью были девственницами и могли позаботиться о них в старости. Перла всегда мечтала о венчании в церкви, кольце на пальце и длинном струящемся платье, как у принцессы. Переезд в столицу к Тесоро был первым шагом к осуществлению этой мечты.
– Значит, там мы поженимся, да? Ты ведь любишь меня, mi tesoro, правда? – продолжила допытываться она, когда он не ответил сразу. – Ты ведь mi tesoro, правда?
– Конечно, – сказал он, потянув себя за ухо. Перлу умиляла эта его привычка.
– А как быть с Фило?
– А что с ней?
– Я не могу ее оставить. Можно она тоже поедет?
– Само собой, – пожал плечами Тесоро. Как единственный мальчик в семье, он привык к тому, что его окружают женщины. – Чем больше народу, тем веселее.
Перле было сложнее уговорить Филомену. Она никуда не поедет. Она останется в кампо.
– Юная девушка одна в пустом доме?! Olvídate![108]
Viejos verdes[109] уже крутились поблизости, эти грязные старики будто чувствовали, что у сеньориты начались месячные.
Перла пыталась увлечь свою упрямую младшую сестру: «Сделай это для меня, ’manita, por favor[110]. Только представь: в столице ты сможешь пойти в хорошую школу». Филомена обладала пытливым умом и любила узнавать что-то новое, если ее не стыдили за то, что она этого еще не знает, каковой педагогический подход использовали те немногие учителя, которые добирались до местной escuelita[111] – крыши над утрамбованным земляным полом без стен и бюджета. Вот почему Филомена так и не научилась читать и писать: издевательства и насмешки убедили ее, что она una bruta[112].
Перла попробовала зайти с другой стороны. Она знала, какая тоска точит сердце ее сестры. Может быть, в столице они смогут найти tu mamá[113], сказала Перла, словно она не была и ее матерью тоже. Перла не могла заставить себя называть «эту женщину» мамой.
Волшебство слова «мами» сработало – Филомена уступила воле сестры. Они закрыли свою каситу и в следующее воскресенье отправились в путь, одетые в свои церковные платья, свежие и благоухающие, как два сорванных цветка. Их вещи в бумажных пакетах были втиснуты на заднее сиденье рядом с Филоменой. Уезжая, они кричали соседям: «¡Abur, abur!»[114] Это был старый способ сказать adiós[115].
По пути в столицу Тесоро рассказал, что они все будут жить в доме его родителей вместе с тремя его старшими сестрами. Он единственный сын. «Por eso soy su tesoro»[116], – добавил он с улыбкой, и на его щеках проступили ямочки. И, кстати говоря, его матери нужна помощь по хозяйству.
Перла недоумевала, почему при трех взрослых дочерях его матери нужна еще какая-то помощь. Может быть, у сестер есть важная работа вне дома. Может быть, они какие-то калеки.
– Мы с радостью поможем, – вызвалась Перла за них обеих. – Правда, ’manita[117]? – обернулась она к заднему сиденью, где сидела ее сестра, угрюмая и молчаливая, со скучающим видом глядящая в окно, как будто поездка в автомобиле была для нее обычным делом. – Мы умеем делать все по дому, – похвасталась Перла, заполняя молчание. – Готовить, убирать, ухаживать за садом.
– Вот почему ты моя жемчужина, – слащаво сказал Тесоро.
Филомена громко вздохнула с заднего сиденья, подумав: «Ты украл эту жемчужину у меня».
Семья жила в хорошем районе напротив маленького парка, полного тенистых деревьев и щебечущих птиц. Сам дом был не настолько шикарным, чтобы пугать, как те, мимо которых они проезжали по проспекту: большие особняки, окруженные высокими стенами, увенчанные осколками стекла или колючей проволокой, у парадных ворот которых стояли на страже охранники. Скромный дом Тесоро был сложен из блоков, а перед ним тянулись шпалеры ярких бугенвиллей. Они заехали под навес для машин, и Тесоро объявил о своем прибытии, погудев в гудок. Входная дверь открылась, и из дома высыпали его сестры, а за ними – пожилая женщина с добрым лицом. Как прошла поездка? Устал ли он? Проголодался ли? Не попал ли в неприятности? Они и впрямь сдували с него пылинки.
С двумя девушками сестры поздоровались сдержанными кивками, оглядывая их так, словно оценивали предстоящую покупку. Когда Перла подалась вперед, чтобы поцеловать своих будущих родственниц в знак приветствия, те отпрянули, как будто девушка позволила себе лишнего. Никто не спросил их имен.
– Я Перла, – представилась она, надеясь, что Тесоро добавит, что эта жемчужина – его сокровище. Но он стоял, неловко улыбаясь, словно не знал, что делать. Конечно же, горожане отличались от campesinos[118], к которым они привыкли. Ничего страшного. Перла была полна решимости освоить новые манеры, которые позволят ей сойти за свою среди людей классом повыше.
Лена, старшая сестра, похоже, была у них за главную.
– Давайте я покажу вам вашу комнату, – деловито сказала она.
Перла с озадаченным выражением лица взглянула на Тесоро. Она предполагала, что, как и в ее касите, они будут спать в одной постели. Но, с другой стороны, это же дом его родителей. Молодой паре придется подождать до свадьбы, прежде чем открыто спать вместе. Перла надеялась, что свадьба состоится скоро, так как у нее была задержка три месяца, а по утрам ее иногда тошнило. Она ждала, пока они устроятся в своей новой жизни, прежде чем рассказать об этом Тесоро. Она слышала, что некоторые мужчины сбегают, узнав, что их девушки находятся в положении.
Когда они с Филоменой входили в дом вслед за Леной, Перла услышала, как мать отметила:
– Они такие юные.
– Мами, не забывай, что они сильные девушки из кампо. Они умеют усердно работать.
Перла не придала значения этому комментарию. Ей было на что обратить внимание, пока Лена вела их по темному коридору, мимо семейных спален, в столовую и обратно, через кухню – кухня прямо в доме! – в патио, где была постирочная – с машиной для стирки! – и темная душная каморка с двумя крошечными окнами на уровне глаз, двухъярусной кроватью у стены, отдельно стоящим шкафом, полкой над раковиной и маленькой ванной комнаткой с туалетом и душем.
Лена указала на шкаф:
– Когда распакуетесь, просто возвращайтесь на кухню, и я покажу вам, где что лежит. Папи скоро вернется домой из своей farmacia[119], а он любит ужинать рано.
Она уже собиралась уходить, но вернулась.
– Чуть не забыла, – сказала она, открыв дверцу шкафа и достав два бежевых платья с белыми воротничками и манжетами. – Примерьте их. Если они великоваты, их можно ушить.
– У нас есть своя одежда, – впервые заговорила Филомена.
Перла внезапно притихла.
Лена склонила голову набок: она тоже начинала понимать. Эти девушки понятия не имели, что они новые служанки. Предыдущие служанки скрылись с деньгами и драгоценностями, которые их рассеянная мать оставила на туалетном столике.
Вернувшись в переднюю часть дома, Лена потребовала у брата объяснений в коридоре. Ее мать и сестры ждали папи в галерее, где было прохладнее.
– Что ты сказал этим девушкам?
Ее брат потянул себя за правое ухо, что всегда было признаком того, что он собирается солгать.
– Я сказал им правду, что мами нужна помощь.
– Что еще? – Как старшая, Лена была единственной из сестер, кто осмеливался перечить наследнику рода.
Как ему было отделить правду от лжи, которую он к ней приплел? И, ей-богу, правда была слишком сложной. Он сказал Перле, что любит ее; он женится на ней «когда-нибудь»; он пообещал, что младшая сможет пойти в школу в столице. Если отбросить все эти полуправды, полная правда заключалась в том, что он хотел секса без необходимости каждые выходные ездить в горы, пропуская веселые гулянки с друзьями. И мами действительно нуждалась в помощи. И у него действительно болело сердце за Перлу, за обеих сестер, за всех беззащитных и страдающих людей в целом.
– Лена, эти бедные девушки – сироты. Они беднее, чем папи в детстве. Им нужны деньги, хотя они и слишком горды, чтобы в этом признаться.
Лена подавила улыбку, глядя на своего очаровательного негодяя-брата, и направилась на кухню, чтобы сориентировать новых служанок.
Hacer de tripas corazón[120]
Узнав, что юная служанка носит сына Тесоро (УЗИ показало крошечную эрекцию – «О да! Он мачо даже в материнской утробе!»), дон Пепе настоял, чтобы Тесоро женился на ней. Его внук не должен родиться вне брака. Он сам был плодом увлечения своего отца молодой служанкой, которую в результате выгнали из дома. Они с матерью пережили несколько тяжелых лет, о которых дон Пепе вспоминал со слезами на глазах. Невинное дитя не должно расплачиваться за грехи родителей.
Как только ребенок родится, Тесоро сможет делать все, что ему заблагорассудится: развестись, улететь в Нуэва-Йорк, просрочить гостевую визу, жениться на девушке-гринго, завести детей, которые не будут переносить жаркого солнца и говорить на родном языке. Но этот ребенок, на которого дон Пепе заявлял права с куда большей горячностью, чем его собственный отец на него самого, этот первый внук будет воспитываться под его крышей и станет законным наследником маленького бизнеса, который дон Пепе всю жизнь выстраивал своим трудом.
Дон Пепе много лет надеялся и молился о внуках, которых называл mis nietos[121], как будто его дети ему их задолжали. Со временем стало очевидно, что дочери не доставят ему эту радость. Сейчас им было уже под тридцать, они были целомудренны, как монахини, и, да простит его Господь, невзрачны, как puré de papa[122]. К сожалению, вся красота досталась единственному мальчику в семье, который, судя по его замашкам плейбоя, никогда не остепенится. Его жена баловала их сына с самого первого дня. Тесоро, похоже, не слишком стремился удержаться на постоянной работе. У него и в мыслях не было зарабатывать себе на жизнь в поте лица, как будто к нему Библия не относилась. Он отказался работать в аптеке дона Пепе. Отказался получить профессию. Не интересовался ничем, кроме политики, которая позволяла ему изображать из себя важную шишку, пьянствовать и спать с кем попало. Но на последних выборах его партия проиграла, так что шансы Тесоро получить непыльную должность в правительстве испарились. Эль Норте, вероятно, лучший вариант: возможно, гринго заставят его остепениться.
Что касается матери его внука, то Перлу наверняка можно убедить, чтобы она позволила своему сыну воспитываться в семье, где у него будет больше возможностей. Молодая и красивая, она сможет начать жизнь заново. А если она захочет остаться в их доме со своей сестрой, которая оказалась гораздо трудолюбивее ее самой, тем лучше. Они обе помогали бы по хозяйству и с воспитанием мальчика.
– Вам даже не обязательно продолжать жить вместе, – наставлял Тесоро отец. – Ты можешь развестись там, гринго расторгают браки в мгновение ока.
Затею с Нуэва-Йорком финансировал папи, а поскольку кто платит за perico ripiao[123], тот и заказывает музыку, Тесоро был вынужден подчиниться. В знак того, что в связи с замужеством и ожиданием ребенка ее статус изменился, Перле разрешили перебраться в хозяйскую часть дома, в спальню Тесоро. Когда у нее вырос такой большой живот, что секс стал невозможен, Тесоро направился в комнату прислуги, где младшая сестра теперь спала одна. Что в этом плохого? Он думал о них как о двух версиях одного и того же человека. «Вы обе – мои жемчужины», – уговаривал он девочку. Сначала Филомена сопротивлялась, но в конце концов сдалась. Больше всего на свете она хотела безраздельного внимания своей старшей сестры, а кроме этого – того, что было у Перлы: парня, ребенка, кого-то, кого она могла бы любить и кто любил бы ее в ответ.
На следующее утро на простыне была кровь, как будто у нее снова начались месячные, хотя время еще не подошло. Может быть, там что-то порвалось? Может быть, когда она станет постарше, это будет не так больно? Ей только что исполнилось тринадцать, поэтому она мало что об этом знала. Спросить можно было только у одного человека, но, само собой, она не могла поговорить с Перлой.
Свадьба Перлы и Тесоро состоялась за несколько недель до рождения ребенка. Тесоро настоял на гражданском браке, расторгнуть который было легче, чем церковный, поскольку католики ревностно соблюдали предписание «что Бог сочетал, того человек да не разлучает»[124]. Перла была не в восторге от того, что они поженятся в офисе городской администрации. Но Тесоро успокоил свою надувшуюся невесту, подарив ей блестящее кольцо и пообещав, что позже, когда он будет зарабатывать сам и сможет устроить все по-настоящему красиво, они сыграют шикарную свадьбу в церкви. Сестры и мать Тесоро тоже предпочли бы венчание, но Господь знает, что делает, и это был способ избежать комментариев по поводу невесты в белом платье и с выпирающим животом. Может быть, священник зайдет позже и даст свое благословение?
Хосе Тесоро Перес, названный в честь своих отца и деда, сокращенно Пепито, родился в тот же день, когда Тесоро получил визу. «¡Mi buena suerte!»[125] Его мальчик-талисман. Тесоро не терял времени даром. Через неделю он уже летел в Нуэва-Йорк.
Перла развела трагедию из того, что ее, как она это назвала, бросили. Она плакала, канючила и умоляла о том, чтобы к нему присоединиться. «¿Tú ’ta loca, mujer?»[126] Разве она не знает, что он собирается просрочить гостевую визу и работать не покладая рук ради своей новой семьи? Новорожденный еще больше усложнил бы их жизнь без документов. Но шли месяцы, и Тесоро соскучился по своей Перле, сексу и вкусным блюдам; он был более чем готов к тому, чтобы она к нему присоединилась.
От compadres[127] с работы он узнал, что есть быстрый способ получить документы – заплатить какой-нибудь американке, чтобы она вышла за тебя замуж. Когда тебе выдают грин-карту, ты разводишься – и colorín colorado, конец истории: твое пребывание в стране легализовано. Он представил свой план Перле.
Той ни капли не понравилась идея жениться на других людях.
– Mujer, это понарошку. Все так делают. Pero cuidao[128]. Смотри не влюбись в своего американца и не брось своего старика.
Как же плохо он ее знал! Перла скорее убила бы или умерла сама, чем потеряла свое сокровище.
Дон Пепе согласился профинансировать поездку Перлы на север при одном условии: малыш Пепито останется с бабушкой и дедушкой, как он выразился, «пока вы не устроитесь». Старик рассудил, что молодая пара без родни в Эль Норте вернется домой не позднее чем через пару лет.
Ему не суждено было дожить до этого дня. Когда дон Пепе умер, Пепито было уже четыре года, у него был младший брат, которого он никогда не видел, и родители, недавно получившие грин-карты. Они прилетели с маленьким Джорджем Вашингтоном, чтобы похоронить старика, забрать сына и отвезти его обратно к хорошей жизни, которую они вели allá[129].
Настала очередь Филомены горевать: после отъезда сестры этот мальчик, которого она любила больше всего на свете, был ее единственным утешением. Она надеялась, что тоже родит ребенка, тем самым подарив Пепито двоюродного-единокровного брата, но ей не повезло так, как Перле. После рождения ребенка Тесоро перестал приходить. Он называл случившееся «nuestro secreto»[130]. Филомена держала рот на замке, потому что вскоре у нее появился маленький Пепито, которого она полюбила.
Теперь, в отчаянии, Филомена рассказала сестре правду не столько для того, чтобы положить конец браку Перлы, сколько для того, чтобы мальчик остался с ней. Это привело к печальным последствиям. Тесоро все отрицал, дергая себя за оба уха, и клялся могилой отца. Перла была в ярости. Филомену вышвырнули из дома, и ей некуда было идти: их parcela[131] в кампо захватил богатый землевладелец, который явился с документами и револьвером в подтверждение своего права собственности. Во избежание скандала он откупился от сестер, а затем снес их каситу и построил себе большой блочный дом с забором из колючей проволоки и злобной немецкой овчаркой, охраняющей участок.
Филомена осталась бы без крова, но после того, как Тесоро и Перла уехали со своими мальчиками, сестры упросили Филомену вернуться. Деменция их матери проявлялась в глубокой привязанности к юной служанке. Филомена смирилась с тем, чего не могла изменить. Нужно, как говорится, hacer de tripas corazón[132] и постараться увидеть худшее положение в лучшем свете. Ничего иного ей не оставалось.
На сбережения от зарплаты и свою долю от компенсации за участок в кампо Филомена стала искать дом, который могла бы себе позволить и где могла бы проводить выходные и последние годы жизни, когда станет слишком старой и немощной для работы. Она нашла возле городской свалки маленькую каситу, которая напоминала ей дома в ее кампо. Дом, куда к ней вернется Пепито, о чем она горячо молилась.
Даже с течением лет Филомена не теряла надежды на воссоединение. Во всех ее снах Пепито всегда был маленьким мальчиком с гладко причесанными волосами, одетым в накрахмаленный костюмчик и белую рубашечку, из-под которой поднялось облако талька, когда она обняла его на прощание. Когда Перла и Тесоро раз в год прилетали с ним в гости, сестры предварительно отправляли Филомену в vacaciones[133]. Вторя своему брату, они называли это «nuestro secreto». Семья, полная секретов.
В пустоте, оставленной отъездом мальчика и разрывом с сестрой, Филомена вновь загорелась желанием найти свою мать. Это была та самая приманка, которой Перла заманила Филомену в столицу, но после того, как сестры обосновались в доме Тесоро, Перла больше не проявляла интереса к поискам. Вскоре и саму Филомену отвлекло рождение Пепито и последующая забота о нем.
Но теперь дыра в ее сердце снова открылась, и ей нужно было заполнить ее кем-то еще, кого она могла бы любить.
Филомена обратилась за помощью к Бичану. Владелец кольмадо знает, как устроен мир. Уж он-то наверняка что-нибудь посоветует.
Чтобы избежать пересудов, она дождалась, пока магазин опустеет. К ее разочарованию, Бичан пожал плечами. Если человек пропадает, значит, на то есть причина. Не тревожь осиное гнездо. Его самого выбросили в мусорный бак посреди города. Хорошо еще, что он не угодил на свалку. Какая-то добрая душа спасла его и оставила визжащего младенца на пороге у иезуитов.
Плечи Филомены поникли, она повернулась, чтобы уйти.
– Pero[134]... – добавил Бичан, и это «но» заставило Филомену обернуться. – Ты могла бы поискать этого человека в телефонной книге. Кого, говоришь, ты ищешь?
В баррио ходили слухи, что у Филомены нет родни.
– Nadie[135], я просто так спросила.
Бичан фыркнул. В конечном счете ему рассказывали все секреты в баррио. Он был мастером расспросов. Воспитавшие его иезуиты всегда говорили, что из него выйдет либо хороший секретный агент, либо духовник.
– Вот книга, – сказал он, положив на прилавок толстый том. – Номера мобильников тут, конечно, не указаны, но, с другой стороны, возможно, у этого человека есть домашний телефон.
Но как Филомена могла найти в книге свою мать, если она не умела читать? Вместо того чтобы откровенничать с Бичаном, который уже засыпал ее вопросами, она решила заручиться помощью доньи Лены, сказав, что ищет дальнюю родственницу, переехавшую в la capital[136]. Ей было слишком стыдно признаться в правде, как будто это ребенок виноват, что его бросила мать. Донья Лена, благослови ее Господь, дюжину раз попадала не туда, прежде чем ей пришлось признать поражение. В справочнике были сотни, если не тысячи Альтаграсий, а Альмонте, фамилия мамы, была распространенной.
С годами Филомена смирилась с тем, что ей достаются лишь крохи любви. Она была в курсе того, как дела у Пепито, по рассказам Лены и ее сестер. После первоначальных трудностей с адаптацией и тоски по abuelita[137] и тетям, особенно по Филомене, мальчик освоился, выучил английский, завел друзей. Он хорошо учился и получил стипендию в университете. ¡Qué orgullo![138] Она украла одну из фотографий в рамках, стоявших на серванте, на которой Пепито был запечатлен на церемонии вручения дипломов в шапочке и мантии, и неоднократно исповедовалась в этой краже падре Рехино. Несмотря на то что она регулярно каялась, Филомена не находила в себе сил вернуть украденное. В конце концов старый священник полностью отпустил ей грех, сказав, что Бог простил ее, а сестры наверняка забыли о пропаже.
Однажды на исповеди Филомена спросила падре Рехино, действительно ли Бог говорил всерьез, когда сказал: «Ищите и обрящете».
– Бог всегда выполняет свои обещания, – заверил ее падре Рехино. – Но мы должны ждать, пока он не решит, что время пришло. И помни, у кого есть вера, у того есть всё. Как учит Библия, это драгоценная жемчужина.
При упоминании о жемчужине на глаза Филомены навернулись слезы.
Филомена потеряла свою Перлу, своего Пепито, свою мать, своего отца, но у нее есть вера! И какой же sinvergüenza[139] этот Тесоро, что украл слова самого Иисуса, чтобы охмурить ее старшую сестру!
Но Господь по Своей великой доброте также подарил Филомене вьехиту, о которой она заботилась как о родной матери. Она сдувала с пожилой женщины пылинки, красила ей ногти на руках и ногах, расчесывала и закалывала волосы, кормила фруктовыми десертами, которые та любила. Если была хорошая погода, без угрозы дождя или невыносимой жары, Филомена возила свою вьехиту в маленький парк через дорогу, чтобы навестить и покормить птиц. Донья Лена часто отмечала, что ее мать привязана к Филомене больше, чем к своим собственным дочерям.
Там они и сидели в тот последний день в марте. Было ветрено – погода как раз для chichigua[140], когда дети так любят запускать самодельных воздушных змеев. Филомена подумывала, не вернуться ли им в дом, когда услышала странный звук, не птичий, а больше похожий на шорох ветки, несомой ветром по бетонной дорожке. Оказалось, что это был предсмертный хрип старушки. Филомена поспешно покатила инвалидную коляску обратно к дому, но было уже слишком поздно: подобно chichigua, веревочка которого выскользнула из пальцев, душа ее вьехиты улетела прочь.
Ангел-хранитель
Остатки пепла сожженных черновиков захоронены; места, где будут установлены скульптуры Бравы, отмечены палками. Коробки папи и Бьенвениды давно закопаны, и над ними поставлены скульптуры (для шара папи потребовались услуги стеклодува). Альма с тоской смотрит на произведения подруги. Если бы только у нее все еще был дуэнде, необходимый, чтобы сделать персонажей в своей голове такими же живыми и реальными, как причудливые творения Бравы!
Привлеченные слухами о диковинках, таящихся внутри, местные жители начинают пробираться на кладбище по ночам, когда коробочка выключена, пользуясь покровом темноты и пожарной лестницей Флориана, которую тот за небольшую плату сдает в прокат. Если они не смогут попасть туда, рассказав у ворот историю в часы слушания, то найдут другой способ. Словно tigueritos[141] в aвтокинотеатре, которые перелезают через заборы и стены, чтобы посмотреть, как динозавры пожирают деревья в Parque Jurásico[142] или как прекрасную Сальму Хайек в роли Минервы убивают агенты Службы военной разведки в фильме En el Tiempo de las Mariposas[143].
Проблема в том, что эти нарушители забирают все, что остается без присмотра: садовый инвентарь, голубей из папье-маше, сидевших на одной из скульптур, бутылку с водой Альмы. Роют ямы там, где Альма и Брава закопали пепел, убежденные, что там зарыт клад. Справляют нужду на статуи. Однажды утром две женщины обнаруживают, что коробки папи и Бьенвениды вскрыты, а страницы разбросаны повсюду, как политические листовки во время предвыборных кампаний.
Брава советует завести сторожевую собаку, но тогда находиться на кладбище не сможет и Альма. Она впадает в панику всякий раз, как к ней подбегает четвероногое существо, даже если оно виляет хвостом, а его хозяин кричит: «Не волнуйтесь, он никогда никого не кусал!» «Все когда-нибудь бывает в первый раз!» – кричит в ответ Альма. Собственно говоря, Альму неоднократно кусали соседские собаки, которые никогда раньше никого не кусали, и хозяева обвиняли ее в том, что она боится. В ходе исследования для одного из своих романов Альма узнала, что конкистадоры травили собаками таино[144], которые бежали в горы. Вот так-то. Альма приобрела свой страх честно и в силу исторических обстоятельств. ДНК помнит. Тело ведет счет.
Лучше не сторожевую собаку, а ангела-хранителя. Кого-то, кто будет присматривать за местом последнего упокоения ее неоконченных историй. Стоит упомянуть об этом Бичану, и сарафанное радио разносит слух, что донья Альма ищет смотрителя. На следующее утро, когда машина Альмы подъезжает к воротам, ее окружает толпа просителей.
– Донья!
Они выкрикивают свои квалификации. Один может перерезать горло так же легко, как разделать рыбу. Другой хвастается опытом работы en la policia[145]. Вернулся беззубый пьяница: «Сжальтесь! Мне нужно кормить одиннадцать голодных ртов». Не прошло и шести недель, а он уже наплодил еще троих детей. Этот баррио полон чудес.
Альма замечает женщину, которая была первой посетительницей и помогла им сжечь рукописи. Та часто возвращалась и при случае помогала, отказываясь от propinas[146]. Несмотря на ее молчаливость, оказалось, что у нее полно историй. Каждая из них заслужила ей право входа, чем не может похвалиться никто другой.
– Филомена! – кричит Альма, жестом подзывая ее к себе.
Толпа оглядывается по сторонам, не уверенная, правильно ли расслышала. Филомена?
Им не стоило бы удивляться, учитывая поразительный успех Филомены. Она почти немая, но все же что-то бормочет в интерком, и ворота неизменно распахиваются. «Что ты рассказываешь коробочке?» – допытываются они у нее.
Филомена пожимает плечами. В ее жизни так много всего произошло – забытые эпизоды, чувства, которые она никогда раньше не выражала словами, – и все это и многое другое Филомена маленькими порциями поверяла говорящей коробочке, дозированно делясь своей жизнью и недоговаривая из опасения, что у нее закончатся истории. Но после десятилетий молчания ей есть о чем рассказать.
Филомена садится в машину, три женщины въезжают на кладбище, и ворота за ними закрываются. Донья Альма сразу переходит к делу. Из последней истории Филомены донья знает, что ее вьехита умерла. Она искренне добавляет, что очень соболезнует Филомене.
– Я бы хотела предложить тебе работу здесь. Не знаю, какая у тебя была зарплата, но я могу платить тебе больше. Работа не будет обременительной.
Филомену охватывает радостное волнение. Донья Лена и ее сестры пытались уговорить ее остаться и заботиться о них. По большей части они gente buena[147], но Филомене нужны перемены. С тех пор как ее сестра и Пепито исчезли из ее жизни, прошло тридцать лет. Теперь не стало ее вьехиты, и она находит утешение только в церкви и на этом самом cementerio[148] через дорогу от ее дома.
– В чем будут заключаться мои обязанности?
Все, что она когда-либо делала, – это занималась домом.
– Лаять умеешь? – в шутку спрашивает донья Брава. Маленькая проказница пытается сбить ее с толку, уморительно тявкая. Филомена спокойно смотрит на миниатюрную женщину, как взрослый, ожидающий, когда ребенок прекратит свои глупости.
– Ты ее отпугнешь, – упрекает подругу донья Альма. Она поворачивается к Филомене и объясняет: – Из твоих рассказов я поняла, что ты знаешь своих соседей: кого из них стоит нанять, когда нужно что-то сделать, с кем лучше не связываться. И ты упоминала, что живешь через дорогу? Ты можешь приглядывать за кладбищем из своего дома. Если возникнут проблемы, можешь звонить мне, а если я буду в отъезде, моя подруга живет прямо в городе, можешь звонить ей. Часы работы выбирай по своему усмотрению. – Донья Альма перечисляет еще несколько задач и наконец прерывается, давая Филомене время ответить: – Что скажешь? Por favor[149], соглашайся!
Еще не успев как следует обдумать, что она скажет донье Лене и ее сестрам, Филомена соглашается, используя слова, которые ее учили произносить всякий раз, когда вышестоящие обращаются к ней с поручением или просьбой об одолжении: «Sí, señora, para servirle»[150]. Однако на сей раз она и сама этого хочет.
Призвание
Каждое утро Филомена просыпается, с нетерпением предвкушая всякий новый день. У нее есть свой распорядок. Как часто повторяет падре Рехино, порядок важен в жизни человека. Все, что делается с любовью, – это таинство. Старый священник очень умен. Он умеет облечь в слова то, что Филомена считала невыразимым.
Первым делом Филомена молится, сверяясь с церковным календарем, который падре Рехино подарил ей в знак признательности за преданность приходу и в котором каждый день проиллюстрирован своим святым.
Филомена не может прочесть их имен, но узнаёт каждого из них по внешнему виду и атрибутам, потому что наряжает статуи в церкви и слушает рассказы священника: святую Люсию с вырванными глазами на блюде; святого Франциска с птицами на руках; святого Христофора с младенцем Иисусом на спине; святую Жанну д’Арк, объятую пламенем; святого Иуду, покровителя неудачников и безнадежных дел, с мерцающим пламенем на лбу. Филомена благодарит их за то, что они послали ей эту новую работу, хотя она о ней даже не просила.
Она заваривает кофе в носке[151], варит банан[152], делает из него пюре и посыпает жареным луком: ах, как же ее вьехита – ¡Qué en paz descanse![153] – любила мангу[154] Филомены! Она ест за своим столом, безмятежно размышляя о предстоящем дне. Прежде чем выйти из дома, она проверяет, притушена ли дровяная печь. Не хватало еще, чтобы Флориан, ее сосед, выломал дверь, чтобы потушить пожар. Убедившись напоследок, что коробка из-под сигар с ее сокровищами спрятана достаточно глубоко под матрас, чтобы ее не нашел вор, она чувствует себя готовой к новому дню.
Она проходит мимо la mata de mango[155]; мимо салона Люпиты, которая уже выпрямляет и укладывает феном волосы la jovencitas[156], работающих в городских офисах; мимо магазина Бичана, откуда тянет ароматами кофе, жареной салями и queso frito[157]; мимо ремонтной мастерской, где одноглазый Бруно может починить все что угодно, от стоптанных подошв на ваших ботинках до сломанной рукоятки разделочного ножа.
– А вот и la jefa![158] – кричат голоса. – Позаботься, чтобы los muertos[159] сегодня вели себя прилично, слышишь?
Ее соседи упорно не желают расставаться с мыслью о том, что на кладбище хоронят трупы.
Филомена ничего не отвечает, но улыбается, как никогда раньше. Прояви она хоть намек на гордость, соседи сбили бы с нее гонор. Однако к ее искреннему счастью не примешиваются ни высокомерие, ни самодовольство, поэтому они ограничиваются поддразниваниями. Самые любопытные расспрашивают, что именно происходит на cementerio. Все они видели дым, поднимавшийся из-за стен. Что там сжигали? Пахло непохоже на горящую плоть.
– Просто коробки с бумагой, только и всего, а пепел закопали под статуями. Не о чем особо рассказывать.
Она переходит улицу и отпирает заднюю калитку ключом, который дала ей донья Альма, каждый раз чувствуя, что вступает в совершенно новую жизнь.
Радость в ее сердце никак не связана с тем, что она получила важную работу. Как-никак Филомена много лет вела хозяйство вьехиты, почтительно отвечая своим работодательницам: «Sí, señora, sí, señorita, para servirle». Увольняясь из дома, Филомена наняла взамен себя молодую женщину из баррио. Но дочери жалуются. Новая служанка не умеет делать и половины того, что делала Филомена. Ей нужно целых два выходных, и она отказывается носить форму, поскольку не завербовывалась в армию. Если не добавить к поручению «пожалуйста», она делает, что ей велено, но с угрюмым видом.
Без Филомены дочери чувствуют себя потерянными. Жизнь, проведенная в почтенном безделье, сделала младших сестер безвольными, а их принадлежность к среднему классу – слишком изнеженными для по-настоящему тяжелого труда. Лена, старшая и самая толковая, слишком занята управлением отцовской аптекой, чтобы заниматься еще и домашним хозяйством. «Аптека дона Пепе», как она по-прежнему называется, ведет оживленную торговлю. Богачи из новостроек на холмах посылают шоферов за заказами, которые они делают по телефону, зная, что фармацевту дано распоряжение – в соответствии с указаниями дона Пепе, а теперь и Лены – ни в чем не отказывать своим клиентам. Они хотят валиум, они получают валиум. Они хотят кодеин от кашля, no hay problema[160]. Таблетки для похудения, обезболивающие. Если они не получат их здесь, то обратятся в другое место. Рецепты ничего не стоят: их можно украсть, подправить, подделать. «Аптека дона Пепе» – это не полиция, а поставщик.
Периодически Лена приезжает в баррио, пытаясь заманить Филомену обратно. Она хочет больше денег? Рабочий день покороче? Пусть назовет свои условия.
Филомене трудно объяснить даже самой себе, почему она предпочитает новую работу. Она может сравнить это только с тем, что случилось несколько лет назад с соседской дочкой, которая решила уйти в монастырь. Ее родители были озадачены. ¡Qué locura![161] Хорошенькая девушка, которая могла бы заполучить любого мужчину, какого пожелает. Падре Рехино вмешался, поговорил с родителями и объяснил, что у девушки есть призвание, ей предначертано стать монахиней. Само собой, это было дело рук Господа, но кто именно призывает Филомену и к чему?
Донья Альма довольна своей новой смотрительницей. Филомена отлично справляется с поддержанием чистоты и порядка, в том числе с мытьем скульптур. Поначалу донья Брава не имеет ничего против птичьего помета, так как ей нравится, чтобы ее работы выглядели как часть природы. Но вскоре, когда художница начинает показывать свои произведения потенциальным клиентам, которым приходится не по душе искусство, «благословленное» экскрементами, ситуация меняется. Брава предлагает завести кошек, которые бродили бы по участку. Однако Филомена упирается. Она ни за что не причинит вреда своим маленьким птичкам.
Она балует их и даже просит купальню для птиц у доньи Альмы, которая предлагает своей подруге-художнице создать несколько отдельно стоящих статуй. Одна из них изображает мечтательную девушку, поднимающую к небу чашу, другая – большую лилию, середина которой наполнена водой, третья – женщину, ловящую подолом юбки капли дождя. Купальни для птиц становятся бестселлерами доньи Бравы. С разрешения доньи Филомена также сажает фруктовые деревья, чтобы птицы садились на них и кормились. Кладбище наполняется пением птиц и, да, все бóльшим количеством птичьего дерьма. Но Филомену это не беспокоит. Ей нравится эта работа.
Обязанности у нее настолько легкие, что Филомена чувствует себя виноватой из-за того, что ей щедро платят как за полный день за работу, с которой она управляется за полдня. Каждый день она заканчивает к полудню.
– ¿Nada más?[162] – спрашивает она однажды донью Альму, доложив ей, что закончила.
Донья задумчиво смотрит на Филомену, словно оценивая ее способности: «Вообще-то есть еще кое-что». Донья Альма хотела бы, чтобы, помимо других своих обязанностей, Филомена посещала каждую могилу. Может быть, только одну в день, ту, к которой Филомену больше всего тянет. Наверное, лучше всего делать это под вечер, когда солнце не слишком палит, хотя вскоре, благодаря деревьям, которые посадила Филомена, тени станет больше. Донья покупает складной парусиновый стул, который Филомена сможет легко переносить с места на место.
– И что мне делать во время этих посещений?
Донья Альма снова задумывается:
– Просто слушай – и всё.
Еще со своего первого визита Филомена слышала доносящиеся с надгробий голоса, которые сливались с пением птиц и шелестом ветерка. Она не упоминала об этом, опасаясь, что донья сочтет ее непригодной для этой работы. Падре Рехино рассказывал ей о святых и мучениках, которые слышали голоса, но Филомена не святая Жанна д’Арк и не Дева Мария, и голоса, которые она слышит, не велят ей вести священную войну или стать матерью сына Божьего. Они рассказывают истории. Значит, это и имеет в виду донья Альма? Филомена должна просто слушать их?
– Именно так. Только это, не более.
Филомена подумывает о том, чтобы попросить дополнительных указаний, но не хочет докучать донье вопросами. Похоже, на сердце у доньи Альмы тяжело, и она задерживается то у одной, то у другой скульптуры, как будто под ней похоронен ее собственный мертворожденный ребенок. Возможно, местные жители не зря подозревают, что по ночам, после того как Филомена уходит домой, сюда сбрасывают трупы. Но по утрам, когда Филомена приходит, на земле никогда не бывает никаких следов рытья.
Печаль доньи Альмы кажется ей знакомой. Насколько Филомене удалось выяснить, донья тоже одинока и бездетна; она упоминала о бывшем муже, при этом всегда морщась. Филомена слишком хорошо знает, каково это – жить с разбитым сердцем, мечтая о ком-то, кого можно было бы любить.
Неудачники и безнадежные дела
Сегодня перед тем, как отправиться на работу, Филомена чувствует, как подступает головная боль, без сомнения, от беспокойства о том, чтобы все выглядело красиво и опрятно, ведь завтра должна вернуться донья Альма. Несколько недель назад та улетела в Соединенные Штаты, чтобы продать свой тамошний дом. Ранее на этой неделе донья Брава приезжала со своей подругой-архитектором, доньей Дорой, которая осмотрела территорию, записывая какие-то цифры. Похоже, донья Альма собирается построить на участке маленькую cabaña[163].
Филомена уже посетила каждую могилу на cementerio. Она сделала это методично, начав с центрального надгробия, чтобы не разозлить Эль Барона, а затем переходя к следующему и следующему, ставя у каждой могилы свой складной стул и прислушиваясь, как ей было велено.
Голоса – если это действительно голоса – звучат так тихо, что Филомена легко могла бы принять их за пение птиц на деревьях, шелест ветерка, приглушенный гул разговоров на улице. Иногда она отчетливо слышит фразы, которые затихают, словно их уносит ветер. Иногда – жуткие крики, которые выбивают ее из колеи. Иногда – нежные напевы, под которые она раскачивается. Я выбрал ту, что повыше, самую красивую... У нее был мрачный взгляд, полный очарования... Человек, который прежде всего спасет самого себя. Альфа Календа... Альфа Календа... Дай мне руку, говорю я, неужели ты ничему не научилась...
Возможно, слухи не врут и здесь действительно водятся привидения. В качестве меры предосторожности Филомена носит на шее четки вместе с ключами от дома и задней калитки кладбища. Время от времени она перебирает бусины и целует распятие.
– Dios me libre. Jesús acompáñame[164].
Поздним утром Филомена, стоя на коленях, чистит большой глиняный кувшин, в котором из-за сдвинутой крышки скапливаются листья и птичий помет. Заканчивая с кувшином, она слышит голос, исходящий от белой гипсовой головы над тем местом, где зарыт второй комплект коробок, которые так и не сгорели. Голова женщины вызывает тревогу: шея растет из земли, точно стебель, волосы обрамляют лицо, как лепестки ромашек, которые молодые девушки обрывают, чтобы узнать, любят их novios[165] или нет. Поперек губ нацарапаны слова, будто зашивающие рот толстой черной нитью.
Филомена тихонько приближается, предположив, что какой-то tiguerito[166] перелез через стену и прячется за скульптурой. Но там никого нет. Весь день, занимаясь своими делами, она то и дело поглядывает на лицо женщины. Возможно, это и имела в виду донья Альма, велев Филомене выбрать могилу, к которой ее тянет? Под вечер, закончив уборку, она приносит туда свой стул и садится, уставившись на каракули, как будто, сосредоточившись, сможет прочитать, что там написано.
Щебет ласточек, сидящих на ближайших деревьях, перемежается громким свистящим крещендо. «Что это за птица?» Донья Альма вечно спрашивает, как что называется. Ни донья Брава, ни бригадир не смогли ей ответить. Филомена была почти уверена, что el pajarito[167] – это maroíta[168], но ей не полагалось знать то, чего не знало начальство. К тому же известные ей названия часто являются прозвищами, которые в кампо дали птицам, наверняка имеющим более затейливые названия. Bobo[169], Cuatro Ojos[170], barrancolí[171] и обыкновенные cigüitas[172], которых она и вьехита подкармливали в парке. Сегодня птичье пение затихает, и Филомена слышит женский голос, говорящий так, будто зашитые губы раскрылись, и звуки обретают смысл.
Она осеняет себя крестным знамением на случай, если это говорит дьявол. Она оглядывается через плечо, опасаясь, как бы кто не услышал, как она разговаривает с воздухом, и шепотом спрашивает:
– Вы что-то сказали?
– Бьен-ве-ни-да, – нараспев произносит птичий голос. – Бьен-ве-ни-да Ино-сен-тия Ри-кар-до де Тру-хи-льо.
Голос резко замолкает, словно сожалея о сказанном.
Филомена тоже часто чувствует себя неловко, когда что-либо говорит. Она выжидает, давая голосу возможность прийти в себя.
– Не верь ничему из того, что ты обо мне слышала, – продолжает голос.
Филомена никогда не слышала об этой женщине. Не обидится ли та, если она в этом признается? Она слышала о Трухильо, поскольку ее отец часто с восхищением отзывался об Эль Хефе. Филомена ограничивается уклончивым ответом:
– Я не прислушиваюсь к сплетням, донья. Так дьявол распространяет свою ложь.
Гипсовое лицо смягчается от облегчения, волосы расслабляются, как будто по ним прошлись выпрямляющей расческой.
– Какое счастье, когда тебя не судят. Когда тебя видят глазами любви.
Así es[173], Филомене ли этого не знать. Долгие годы никто не обращал на нее любящего взгляда. Люди всегда смотрели за спину Филомены на ее красивую сестру. Или оценивали Филомену, будто машину для работы, которую необходимо выполнить. Лишь давным-давно Филомена видела нежность в глазах мамы, в глазах Пепито, когда его маленькие ручки обнимали ее за шею, и, еще недавно, в глазах своей вьехиты. Но имело ли это значение в случае вьехиты? Та постоянно путала Филомену с одной из своих дочерей или еще какой-нибудь кровной родственницей. Любят ли тебя люди, если не видят тебя? Вопрос к падре Рехино.
– Возможно, он все же любил меня, – продолжает голос. – По-твоему, он меня любил?
«Кто такой "он"?» – задается вопросом Филомена. Да и к тому же разве можно разгадать тайны чужого сердца?
– U’te que sabe[174], – отвечает Филомена. Так она научилась отвечать вышестоящим, когда они притворяются, что задают вопрос.
– Но я не знаю. Я столько раз обманывалась. Нет никого более слепого, чем тот, кто не хочет видеть, – цитирует голос старую поговорку.
Вот почему Филомена исповедуется падре Рехино, просеивая свое смятение через чужие уши, а свою жизнь через чужие глаза, чтобы понять, что есть хорошо.
Солнце стоит низко в небе, отбрасывая за каждую могилу странные тени. Скоро стемнеет, впереди безлунная ночь. Но Филомена не может уйти. Она хочет услышать, почему эта донья Бьенвенида чувствует себя такой покинутой. Кто разбил ей сердце?
Стук в заднюю калитку заставляет ее вздрогнуть.
– Фило! – Она узнает голос своего соседа Флориана. – Тебе звонят в магазин Бичана, larga distancia[175]. Они перезвонят через десять минут.
– Con su permiso[176]. Мне пора. – Филомена складывает свой стул, нащупывает в кармане ключи.
– No te vayas, por favor[177], – умоляет Бьенвенида. Те же самые слова произносила Филомена, когда ее сестра, а затем и ее Пепито улетали в Нуэва-Йорк. – Все меня бросают, – со слезами в голосе говорит Бьенвенида. – Даже писательница, которая собиралась рассказать мою историю.
Но у Филомены нет выбора. Звонок, вероятно, от доньи Альмы, которая всегда звонит в кольмадо, поскольку Филомена отказалась от предложения доньи, когда та хотела купить ей мобильный телефон. Без сомнения, это было бы удобно, ведь кольмадо иногда бывает закрыт, а Бичан не всегда сговорчив. Но если бы Филомена имела при себе телефон, ее в любой момент мог бы вызвать кто угодно, что было бы равносильно колокольчику, в который звонили донья Лена и ее сестры, когда хотели, чтобы Филомена убрала со стола, принесла закуски или убрала беспорядок, устроенный вьехитой.
– Мне, наверное, звонит mi jefa[178], она должна вернуться завтра, – объясняет Филомена донье Бьенвениде. Она пытается придумать, как утешить эту измученную душу. Падре Рехино всегда советует: No hay mal que por bien no venga[179]. Филомена задается вопросом, правда ли это. Нет худа без добра? Может быть, важны не сами слова, а интонации доброты и любви, которые передают звуки из сердца в уста и в окружающий мир. Даже сейчас она слышит, как деревья оживают от пения птиц, щебета cigüitas[180] и ласточек, устраивающихся на ночлег.
– Я вернусь, – обещает она. – No se desespere[181]. No hay mal que por bien no venga! В каждом горе есть место надежде. За каждой ночью следует рассвет. Я буду молиться за вас святому Иуде, – добавляет Филомена.
Бьенвениду, похоже, успокаивает этот поток заверений.
Говорить слова, которые кому-то нужно услышать, пусть они принадлежат и не ей, – редкое чувство для Филомены.
Дальние расстояния
Флориан ждет за калиткой, покуривая сигарету. Жена, с которой он то сходится, то расходится, пыталась уговорить его бросить. Сигареты дорогие. Сигареты вредны для него. Вдыхать столько дыма.
Это ничто по сравнению с работой пожарным. Может, ему уволиться? Как ей это понравится? Ей придется снова выйти на работу, как и подобает такой ленивой сволочи, как она.
Филомена слышит, как они ссорятся до поздней ночи. Внезапно они замолкают, и их сердитые голоса превращаются в крики и стоны страсти. Похоже, ссоры смягчают их для занятий любовью, как отбивание мяса делает его нежнее перед готовкой. Периодически ссора перерастает в un escándalo[182], раздаются крики и вопли, звон бьющегося стекла, хлопанье дверей, жена уходит или ее вышвыривают на улицу. Соседи привыкли к этому, как к ежегодным ураганам.
– ¿Qué hay, Mami?[183] – Флориан приветствует Филомену таким интимным тоном, будто они вместе в постели. – Ты стала такой comparona[184] с тех пор, как устроилась на эту новую работу. Слишком зазналась, чтобы заглядывать ко мне в гости.
Por favor![185] Филомена никогда не была у него дома, он сам приходил к ней. Но это было много лет назад, когда в своем одиночестве и горе по сестре и по отнятому у нее ребенку она не отвергла его.
– Я слышал, как ты разговаривала. Встречаешься там со своим novio[186]?
Уж лучше слухи о любовнике, чем о том, что она слышит голоса.
– Это донья Альма звонила? – деловито спрашивает Филомена.
– Мами, я-то почем знаю? Мне сказали тебя позвать, вот и все.
Они бегут по улице к кольмадо; когда они входят в дверь, звонит телефон.
– A buen tiempo[187], – говорит Бичан, как будто она пришла как раз в тот момент, когда подают еду.
– Перла?! – Филомена потрясенно выкрикивает имя сестры. Кольмадо замирает. Значит, есть некая женщина по имени Перла, способная заставить их молчаливую соседку сорваться на крик. Весь магазин напряженно прислушивается. – С тобой все в порядке? – спрашивает Филомена, стараясь, чтобы ее голос звучал спокойно.
– Я приеду погостить к тебе, – говорит Перла, как будто с момента их последнего разговора не прошло тридцати лет отчуждения. – Никто не должен знать.
– Y Pepito?[188] – не может не спросить Филомена. – С ним все в порядке?
– Я еду в аэропорт. Постараюсь успеть на следующий рейс. Где ты сейчас живешь? – Перла либо не слышит вопросов Филомены, либо не желает на них отвечать.
Если Перла хочет сохранить инкогнито, лучше, чтобы ее высадили на кладбище. В противном случае, если она подойдет к двери Филомены, об этом узнают все соседи.
– Во сколько ты приедешь?
– Я позвоню тебе, как только доберусь. – Голос Перлы срывается. Она рыдает так, словно кто-то разбил ей сердце, как незадолго до этого рыдала донья Бьенвенида. Филомена догадывается, кто виноват.
Филомена пытается утешить сестру так же, как несколькими минутами ранее Бьенвениду: «В каждом горе есть место надежде. За каждой ночью следует рассвет...» Но прежде чем Филомена успевает договорить, ее сестра вешает трубку.
Глаза всех присутствующих в кольмадо устремлены на нее, им не терпится узнать, что происходит.
– Это была донья Альма, – лжет Филомена, слишком поздно вспомнив, что она крикнула «Перла». Бичан прищуривается, хитрая улыбка растягивает его губы, как резинка. Если Филомене снова позвонят, неважно, в какое время, пожалуйста, не мог бы он ее позвать? Она достает из лифчика несколько купюр, чтобы вознаградить его за беспокойство. Но владелец кольмадо отмахивается от денег. Он возьмет свою плату позже, когда попросит поведать ему историю, которую Филомена обещала никому не рассказывать.
Филомена спешит домой, строя планы, в голове у нее роятся детали. Они с Перлой могут спать вместе в одной постели, как в детстве в кампо. Если она хочет сохранить присутствие сестры в тайне, перед уходом на работу ей придется готовить завтрак, ведь Перла не может шуметь в якобы пустом доме или разжигать печь во дворе. Трудно будет прятать гостью в баррио, полном глаз. К чему вообще вся эта секретность?
Разговор длился не больше нескольких минут, но Филомена всю ночь не может уснуть, воспроизводя его в памяти. Она ожидает, что с минуты на минуту к ней в дверь постучится Бичан. Как Перла узнала, что нужно звонить по номеру кольмадо? Ее сестра не упомянула ни о Тесоро, ни о Хорхе, ни, что самое главное, о ее мальчике. «Мужчине», – поправляет себя Филомена.
Когда она в последний раз видела Пепито, то не могла поверить своим глазам. Как обычно, когда приезжали ее сестра и зять, Филомену отправляли в вынужденный отпуск. Но Филомена ежедневно тайком проходила мимо дома в надежде хоть мельком взглянуть на своего Пепито. И вот он, взрослый мужчина, выходит из дома своей бабушки и направляется к машине, чтобы забрать из открытого багажника какие-то сумки. Она была потрясена, когда увидела его во плоти, ведь в ее снах Пепито всегда был маленьким мальчиком. Весь в черном, в обтягивающих джинсах и футболке с какими-то буквами на груди, он двигался по-американски непринужденно и самоуверенно. Филомена остановилась и уставилась на него: он был так похож на своего отца в молодости.
Пепито развернулся, держа в обеих руках по чемодану. Филомена перешла улицу, готовая его обнять. Но в этот момент в дверях появилась Перла и позвала своего сына. Ужин был на столе.
Сквозь щели в стенах доносятся звуки секса. Филомена была так поглощена своими мыслями, что не слышала предварительной ссоры. В конце концов она, вероятно, задремала. В следующий миг сквозь те же щели проникает свет, и до нее доносится запах кофе, который варят в соседних домах. Сегодня должна приехать не только Перла, но и донья Альма. Столько всего нужно сделать. Филомена торопливо одевается, у нее нет времени на обычный распорядок. В спешке она забывает помолиться святому Иуде, чья помощь ей сегодня, бесспорно, пригодилась бы.
Одержимость
Позвонив сестре, Перла приезжает в аэропорт, желая покинуть страну. Конечно, гринго не будут возражать. Они постоянно депортируют иностранцев. Что дорого и проблематично, так это сюда попасть.
Перла стоит в очереди к кассе, нервно переминаясь с ноги на ногу, как ребенок, которому нужно сходить по-маленькому. Она проверяет и перепроверяет все, что ей может понадобиться, – мобильник, cartera[189], наличные, четки, pasaporte[190], – напоминая себе, что теперь она должна отзываться на имя Филомена Альтаграсия Моронта, указанное в ее доминиканском паспорте и совпадающее с именем в свидетельстве о рождении.
После того как как они с Тесоро получили грин-карты и развелись со своими фиктивными супругами-пуэрториканцами, Перла захотела внести поправки в документы. Но их юрист предупредил, что, если Перла попытается исправить ошибку, ее могут депортировать за то, что она выдавала себя за ту, кем не является, когда ей оформляли грин-карту. Дома она может называть себя как угодно, однако юридически ей придется до конца своих дней оставаться Филоменой.
Перла обновляла свой доминиканский паспорт в консульстве в Нуэва-Йорке каждый раз, когда срок его действия подходил к концу. Недавно она воспользовалась им для поездки в Грецию, так что у нее не должно было возникнуть проблем. Само собой, на тот момент она не совершала никаких преступлений. Она уверена, что виновность отражается не только на ее лице, но и на фотографии в паспорте. Иначе почему кассирша так долго вводит данные в свой computadora[191] и качает головой, когда Перла кладет на стойку пачку купюр. Извините, но она не может принять наличные за билет. ¿Y qué lo que?[192] На родине вид денег всегда срабатывает. Во всех предыдущих поездках Перлы Тесоро – или, в случае с последней поездкой, Пепито – расплачивался кредитками.
– No tengo tarjeta[193], – настойчиво повторяет Перла женщине, к которой присоединился ее руководитель. – Это хорошие деньги, dinero de verdad[194].
Много лет Перла копила эти chelitos[195] на тот день, когда они наконец смогут выйти на пенсию. Тесоро всегда обещал вернуться и построить для своей Перлы большой дом-раковину. Теперь она возвращается, но не так, как надеялась, и ее приютит человек, у которого есть все основания ее отвергнуть. Ее сестра не выдвинула ни единого возражения даже после тридцати с лишним лет отчуждения. Она открыла свою дверь, не требуя объяснений и не настаивая на том, чтобы Перла сначала рассказала свою историю.
А вот Тесоро от нее отгородился. Чем дольше они вместе, тем больше трудностей они терпят и тем больше он дрейфует в поисках других жемчужин. Он ненасытен несмотря на то, что она дает ему столько секса, сколько он требует. Сейчас, когда ей уже под пятьдесят, она чаще всего этого даже не хочет.
Тесоро вечно говорит о своих sacrificios[196], о том, что и днем, и ночью, и по выходным он работает водителем в «Такси Рамиреса». А как насчет нее? Перла была хорошей хозяйкой, экономила (на всякий случай у нее есть заначка наличных в чехле одной из диванных подушек), прибиралась, готовила, стирала и гладила его одежду, даже носки и нижнее белье. И все это – работая горничной у доминиканской пары в Верхнем Ист-Сайде. Перла могла бы зарабатывать больше, устроившись к американцам, которые платят по часам, но ей нравится быть там, где она понимает, что говорят люди. Даже по прошествии стольких лет она так и не смогла толком выучить английский.
Перла подозревает, что Тесоро что-то замышляет. Все эти поздние вечера и выходные, когда он возил клиентов, живущих за городом, или навещал un amigo enfermo[197] в Куинсе. Конечно, ему было удобно, что четыре ночи в неделю ей приходится ночевать на работе, а домой возвращаться на длинные выходные, которые она проводит, готовя и убирая для собственной семьи.
В основе всех ее подозрений лежит рассказанная сестрой история о том, что Тесоро соблазнил ее, когда Перла была беременна Пепито. Каждый раз, когда ей является призрак сестры, Перла бросает на это воспоминание очередную горстку забвения. Когда умерла ее свекровь и Перла прилетела на похороны с Тесоро и los muchachos[198], Лена попыталась их помирить, но Перла отказалась: «Только через мой труп!» – и вздрогнула, поняв, насколько неуместно говорить такое на похоронах.
Единственное, чем она может гордиться, – это тем, что вырастила двух сыновей, которые добились такого успеха. Она ожидает этого от Джорджа Вашингтона, у которого с самого начала была счастливая и легкая жизнь. Неудивительно, учитывая патриотическое имя, которое Тесоро выбрал, чтобы оно хорошо смотрелось в их заявлении на получение вида на жительство, хотя Перла даже выговорить его не могла. Как и его тети, она упорно называет его Хорхе. А вот Пепито травмировала ранняя разлука с родителями, а затем и с его любимой тетей Фило. С ним занимались школьные психологи. Ей сказали, что у него особые потребности. А у кого их нет? Учителя жаловались, что он замкнутый и ни с кем не общается. Еще бы! Он совсем не знает английского. Как же он может говорить? Потом однажды на уроке молчаливый мальчик разразился речью, полными предложениями на английском, как будто все это время изучал язык. С тех пор он постоянно читал, уткнувшись носом в книгу, что, по мнению его отца, было вредно для здоровья. Учителя не могли им нахвалиться.
Пепито даже уговаривает мать, чтобы она позволила ему научить ее читать. «Знаю, ты уже немного научилась, но тебе нужно практиковаться. Это будет легко, мамита. Мы начнем с испанского. Может быть, когда-нибудь перейдем на inglés[199]. Не смотри на меня так. Я собираюсь стать писателем. Я хочу, чтобы ты могла читать мои книги».
Чтобы доставить ему удовольствие, Перла старается изо всех сил. Она с трудом продирается через книги со множеством картинок, написанные для детей, которые Пепито называет легкими. В его любимой книге полно старых историй о богах и богинях, в которых люди верили до того, как пришел Иисус, чтобы наставить их на путь истинный. Эти боги и богини вели себя ужасно: насиловали женщин, изменяли своим женам, спали со своими матерями после того, как убили своих отцов, и ели своих детей.
«Все это произошло на самом деле?»
«Это не важно, – объясняет Пепито. – Эти истории о настоящих страстях в человеческих сердцах. Они рассказывают обо всем, что только возможно. Возьми хоть Библию, – указывает он. – По-твоему, все это произошло на самом деле?»
Хорхе Вашингтон, общительный и заинтересованный в зарабатывании денег, в противоположность своему брату-книгочею, – натура, более понятная его отцу. Но Тесоро меняет свою точку зрения, когда Пепито получает полную стипендию в университете, при упоминании о чем его босс Тони Рамирес впечатленно поднимает брови. Затем Пепито получает докторскую степень, озадачив родителей, которые и не подозревали, что доктора бывают не только в медицине. После нескольких лет преподавания в университете ему дают творческий отпуск на год. Целый год! Он жалуется, что вообще-то ему нужно написать книгу. «Pobrecito»[200], – без всякого сочувствия качает головой его отец. Словно в подтверждение отцовского мнения, что его сын доит систему – не то чтобы Тесоро имел что-то против, – Пепито на несколько месяцев отпуска отправляется в Грецию для проведения исследований.
Пепе приглашает родителей навестить его, пока он там. Тесоро отговаривается работой: у них не хватает нескольких водителей. Так что Перла берет двухнедельный отпуск. «Тебе стоит увидеть эту часть света, – подбадривают ее работодатели. – Колыбель цивилизации». Перла удивлена, ведь эти люди называют себя католиками, чья история происхождения начинается с колыбели в Вифлееме.
Перла прекрасно проводит время. Острова, прогулки на лодке, угощения, которые ей не приходится готовить. Каждый вечер Пепито водит ее в крошечные ресторанчики, где заказывает ей на пробу вкусные блюда и vinos[201], от которых у нее кружится голова и становится легко на сердце. Она чувствует себя богачкой: еду подают на стол внимательные официанты, а ее бокал наполняют, когда он пуст лишь наполовину. Они посещают уйму развалин – это было бы утомительно, но Пепито рассказывает ей истории вроде тех, что были в книжках с картинками, которыми они пользовались на ее уроках. Вот храм такого-то, здесь бог пролился золотым дождем, или победил исполинского змея, или был растерзан толпой пьяных женщин. ¡Dios santo![202] Чего только не вытворяют люди!
Когда она прилетает из Греции обратно в Нуэва-Йорк, Тесоро не встречает ее в аэропорту. Перла раз за разом пытается дозвониться ему на мобильный, но он не берет трубку. Наконец она звонит в «Такси Рамиреса», и выясняется, что Тесоро уже две недели как взял отпуск. Тони присылает за ней машину. Перла понимает, что произошло, как только открывает дверь квартиры. Из шкафа пропала его одежда. Из ванной исчезли его туалетные принадлежности. Ни записки, ничего. Каков трус: съехал, пока она была в отъезде!
Но солнце пальцем не заслонишь, во всяком случае среди доминиканцев, пускай и в чужой стране. Оказывается, его коллеги из «Рамиреса» и дружки из бара и bodega[203] знают о другой жемчужине Тесоро. Адрес в Куинсе. Больной друг! ¡Qué desgraciao![204] Эта женщина – una Cubanita[205]. «Еще бы, срам-то какой», – прищелкивает пальцами ее осведомительница и подсыпает соли на гнойную рану: Тесоро завел другую семью, маленького сына. В его-то возрасте!
На сей раз вместо того, чтобы позвонить в «Такси Рамиреса», Перла едет по этому адресу на такси. Она не знает, что собирается сделать. Для самозащиты она завернула в полотенце и положила в рабочую сумку кухонный нож, которым разделывает курицу для санкочо[206] и асопао[207]. Кубинцы – настоящие бойцы, взять хоть этого barbudo[208] Кастро, который противостоял гринго еще долгое время после того, как все страны полушария присоединились к команде США.
Перла стоит, уставившись на домик с лужайкой, обнесенный забором из металлической сетки, маленький песик заливается лаем, словно взбесившаяся игрушка. Все эти годы, пока Перла добивалась, чтобы у них был собственный дом, а не тесная квартирка в Бронксе, Тесоро уговаривал ее откладывать chelitos[209], чтобы построить дом на острове, когда они соберутся на пенсию.
Перла несколько раз проходит мимо, надеясь мельком увидеть Тесоро, прежде чем высказать все ему и его puta[210]. У нее есть нож, чтобы защититься. Много лет назад по радио передавали репортаж о женщине, отрезавшей пенис любовнику, который плохо с ней обращался, – возможно, так ей и следует поступить.
Входная дверь открыта, но из-за москитной сетки внутри ничего не разглядеть. Собачий лай становится громче, неистовее, как будто Перла пытается ворваться в дом с противоположной стороны улицы.
В проеме появляется женщина и спускается по ступенькам крыльца. Виталина Лопес – это имя назвала ее осведомительница. В ней есть что-то знакомое, Перла уже видела ее лицо, возможно, на фотографии в мобильном телефоне Тесоро. Она годится Тесоро в дочери, blanca[211] с крашеными светлыми волосами – темные корни видны даже издалека. Виталина бранит пса, затаскивает его за ошейник внутрь и исчезает в доме. Прежде чем сетчатая дверь закрывается, ее малыш выскальзывает наружу и съезжает по трем ступенькам попой вперед. Перла переходит улицу.
– Hola, chichí precioso[212], – нараспев произносит Перла, опускаясь на корточки, чтобы оказаться на уровне глаз маленького мальчика. Когда она протягивает ему одну из menticas[213], которые привезла в сумке, малыш подходит к самому забору и цепляется пухлыми пальчиками за звенья. Боже, это, несомненно, сын Тесоро.
Прежде чем его маленькие кулачки успевают схватить конфету, Перла убирает ее.
– Сначала скажи мне, как тебя зовут.
Мальчик поднимает глаза, выпятив нижнюю губу и смаргивая слезы.
– Нет-нет-нет. Не плачь. Я разверну ее для тебя. Держи.
Такой же жадный, как и его отец, он хватает конфету и запихивает в рот.
Из дома доносится голос его матери:
– Оро! Оро!
Оро[214], золотое сокровище Тесоро. Каждый раз, когда женщина выкрикивает его имя, Перле словно вонзают нож в сердце.
Она отпирает калитку и заходит за забор, желая... сама не зная чего. Еще немного поглядеть на жизнь, которую Тесоро предпочел жизни с ней: славный маленький мальчик, белая кубинка с крашеными светлыми волосами, дом с двориком и игрушечный песик. Все это вполне понятно; чего она не понимает, так это как он мог бросить ее после того, как они провели вместе целую жизнь.
– Почему? – спрашивает она маленького мальчика, который жует свою конфету, и из уголков его рта вытекает зеленая жижа. Тот протягивает ладошку за еще одной mentica[215].
Перла сует руку в сумку, чтобы снова его угостить. Ее пальцы натыкаются на полотенце с завернутым в него ножом.
Женщина опять подошла к двери, пес проскальзывает у нее между ног, заходясь лаем.
– ¡Cállate![216] – прикрикивает она на animalito[217]. – Хочешь, чтобы la necia[218] из соседнего дома вызвала la policía?[219]
Можно подумать, пес ей ответит.
Виталина встает на верхнюю ступеньку, возвышаясь над Перлой, будто богиня из книги Пепито. Всего через несколько секунд она уже кричит на Перлу:
– Что ты делаешь? Dios mío[220], она его отравила!
«Отравила? Это всего лишь конфета», – могла бы сказать Перла о зеленой жиже, вытекающей изо рта маленького мальчика. Но Виталина не дает ей такой возможности.
– Оро! Оро! – кричит мать, словно фурия, бросаясь вниз по ступенькам к своему сыну.
Перла должна помешать этой самозванке забрать мальчика, который внезапно превратился в самого Тесоро. Он принадлежит ей! Она отталкивает Виталину в тот самый момент, когда мать подхватывает малыша. Толчок оказывается более смертельным, чем рассчитывала Перла, поскольку у нее в руке нож – как он там оказался? Нож вонзается в ребенка. Полные ужаса крики женщины оглушают. Перла не может собраться с мыслями. Она снова замахивается и перерезает горло своей сопернице, чтобы ее утихомирить, а затем, поскольку песик яростно лает, Перла закалывает и его, заставляя замолчать.
Повсюду кровь. Что она натворила? Перла задыхается. Она чувствует, что вот-вот потеряет сознание. Несколько мгновений она стоит как парализованная, пытаясь сообразить, что делать, как сбежать. Она с опаской оглядывает улицу. Видел ли ее кто-нибудь? Сейчас середина недели. Во дворах нет ни души. Нужно поскорее уйти. Пока кто-нибудь не проехал мимо. Пока Тесоро не проснулся и не вышел из дома или не вернулся, закончив свои дела. Но сначала ей нужно завершить начатое – открытые глаза Виталины закатились, как будто она обращается с мольбой к Господу. Перла закрывает их, потом милосердно вонзает нож один, два, три, четыре раза в грудь матери, а потом, на всякий случай, в грудь мальчика, чтобы положить конец их страданиям. Она вовсе не собиралась им навредить. Собака уже мертва.
Перла бросается бежать по улице как сумасшедшая. Через несколько кварталов она попадает в маленький парк с фонтаном и качелями. Спрятавшись за деревом, она снимает платье и заворачивает его вместе с ножом. Ее униформа все еще лежит в рабочей сумке, и она надевает ее, вытерев руки полотенцем, смоченным в фонтане. Ее сердце бьется где-то в горле, дыхание прерывистое. Это она рыдает? Она оглядывается по сторонам. Издалека за ней наблюдает белка, среди деревьев кричит птица. Что на нее нашло? Одержимость, вот на что это было похоже, как у сантер[221] на родине, в которых вселялись духи. Да, это наверняка была одержимость. Перла ни за что бы не поступила так жестоко.
Она тщательно припоминает все, что произошло: она угощает мальчика конфетой, чтобы расположить его к себе; она входит во двор, чтобы хорошенько осмотреться; в следующий миг женщина кричит на верхней ступеньке крыльца, песик с лаем кусает ее за пятки, нож вонзается в грудь мальчика, хлещет кровь.
Но подождите. Как у нее в руке очутился нож? Перла вспоминает, что перед тем, как она заколола мальчика, в ее голове промелькнула картинка из книги, по которой Пепито учил ее читать. Женщина помешивает отрубленные конечности ребенка в котле, чтобы накормить отца в отместку за его предательство.
Уж не оттуда ли взялась эта идея? Из сборника рассказов? Перла помнит, что, когда начала его читать, спросила Пепито, произошло ли все это на самом деле. «Истории рассказывают правду о тайных страстях в человеческих сердцах», – ответил он. Неужели эта мстительность была заложена в Перле изначально и побудила ее зарезать любовницу и ребенка Тесоро? Или же сама история заронила в нее мысль об убийстве, позволив ей осуществить то, о чем в противном случае Перла никогда бы в жизни даже не подумала и что уж тем более не совершила?
Развалины
Пепито сидит в kafeteria[222] в Александруполисе, глядя на кофейную гущу и гадая, какое будущее она предвещает, когда до него дозванивается младший брат. Связь ужасная. Но для того, чтобы передать ужас, не требуется высокого качества линии.
Их отца взяли под стражу. Его подозревают в убийстве.
– А мамита? С ней все в порядке?
Брат, вероятно, его не услышал.
– Где ты? – спрашивает Джордж Вашингтон. – Я тебя почти не слышу.
– Я в Греции, забыл?
Называть конкретное место нет смысла. Несмотря на то что Джордж Вашингтон постоянно путешествует по работе в фармацевтической компании, он не силен в географии.
Мамита пропала... полиция... Рамирес сообщил ему по телефону...
Пепито с трудом может разобраться в этой запутанной истории. Он уверен, что с их матерью случилось что-то ужасное. Иначе почему Джордж Вашингтон просто не скажет прямо, кто жертва? Пепито так отчетливо представляет себе окровавленное тело матери, что ему приходится встряхнуться. Может быть, именно это и означает кофейная гуща?
– Я возвращаюсь в Нуэва-Йорк. Узнаю больше, когда туда доберусь.
– Где ты? – Пепито повторяет вопрос, ранее заданный его братом. С мобильниками никогда не знаешь наверняка. Он не может принимать как данность, что его успешный брат сидит в своем ярко освещенном офисе на Манхэттене, обсуждая условия сделки с одним из своих клиентов из Южной Америки. Или у себя в квартире в Гарлеме в семейниках, собираясь пойти в бар со своей нынешней девушкой. – Когда ты вернешься?
Но прежде чем Джордж Вашингтон успевает ответить, звонок обрывается.
Пепито расплачивается и направляется в свое арендованное жилье, голова у него идет кругом. Неужели отец сделал что-то с матерью? Вряд ли. Как и большинство трудолюбивых иммигрантов, папи довольно правильный малый, но он не прочь поразвлечься. Слава Богу, мать, похоже, ни о чем не догадывается. Она ревнует даже к воздуху, которым он дышит. Можно подумать, все ее жизненно важные органы находятся в теле Тесоро. Ее сердце бьется в его груди, ее идеи рождаются в его мозгу. Она не верит, что сможет жить без него.
Любовь – это, конечно, хорошо, но мамина неуверенность в себе изматывает. Отца она тоже тяготит. Он становится все более отстраненным и безучастным. Мать жалуется и пилит его, что только усугубляет ситуацию.
Пепито много раз заставал отца с разными женщинами. Несколько раз в кинотеатре, один раз в поезде. Эти женщины определенно моложе или, по крайней мере, лучше сохранились, чем мамита, которая позволила себе располнеть. Они сексуально одеваются и делают яркий макияж, который, по-видимому, нравится латиноамериканкам. В последний раз, когда Пепито видел отца, тот выходил из клиники с молодой, светлокожей, безусловно привлекательной женщиной. Они, казалось, спорили. Так может, отец вляпался по-крупному? Возможно, он что-то сделал, чтобы отделаться от мамиты. Но что? У папи вспыльчивый характер, но он не убийца. Ему становится дурно при виде крови.
Пепито часто подумывал вызвать отца на откровенный разговор, но у него самого есть тайна. Он до сих пор не признался ни одному из родителей. Пепито рассказал бы мамите – она, может, и отругала бы его, но в конечном счете «простила» бы, – однако, поскольку его матери необходимо поверять каждую свою мысль мужу, она может проговориться, что приведет к дополнительным трудностям в отношениях между отцом и сыном, которые всегда были напряженными. Поэтому Пепито ничего ей не рассказал, что стало камнем преткновения между ним и его другом, Ричардом.
Вернувшись в съемное жилье, Пепито звонит на домашний телефон родителей. Никто не отвечает. Затем он пытается дозвониться на мобильник мамиты, но звонок сразу переключается на автоответчик. Пепито продолжает названивать то на мобильник, то в родительскую квартиру. Он гуглит новости, пытается перезвонить Джорджу Вашингтону, но тот тоже не берет трубку. Может, брат возвращается домой из... говорил ли он вообще, где находится?
Наконец Пепито в отчаянии звонит своей тете Лене.
– Твой отец невиновен! – всхлипывает тетя Лена, прежде чем Пепито успевает произнести хоть слово. Тесоро задержали, он главный подозреваемый в убийстве матери и ребенка. Тесоро позвонил Рамиресу из тюрьмы и попросил своего босса сообщить об этом его сыновьям и сестрам в Доминикане.
Тетя Лена снова разражается рыданиями.
– Я звонила тебе, но не дозвонилась. Мне удалось связаться с твоим братом. Он обещал позвонить, как только вернется в Нуэва-Йорк.
Пепито не остается ничего иного, кроме как позвонить Ричарду, который был по горло сыт развалинами и на время визита мамиты остался загорать на Паросе. Они встретятся в аэропорту Афин и полетят обратно к развалинам, ожидающим их в Нуэва-Йорке.
Подозреваемые
Завернув за угол, Тесоро сразу же видит толпу, собравшуюся перед маленьким домом, и машину скорой помощи с выключенной мигалкой и молчащей сиреной. Все это плохие признаки, указывающие на то, что в спешке больше нет необходимости. Он осеняет себя крестным знамением, как его учили в детстве, – даже после стольких лет, проведенных в Нуэва-Йорке, где вой скорых слышен почти так же часто, как пение птиц.
Крупная ссора, продолжавшаяся несколько дней, началась из-за того, что Тесоро хотел поехать в аэропорт, чтобы встретить Перлу по возвращении из Греции. Виталина обезумела, преградила ему выход, рыдая, как la Llorona[223] в той истории, которую рассказали ему мексиканские коллеги. Тесоро никогда не мог устоять перед женскими слезами и все же постоянно доводит ту или иную женщину до слез. Так что он подчинился, оставив Джорджу Вашингтону сообщение, чтобы тот забрал мать. Но оказалось, что Хорхе был в отъезде и не получил сообщения, поэтому Перле пришлось самой добираться домой в пустую квартиру. Хорошо, что его там не было, потому что что бы он сказал?
«Перла, por favor[224], постарайся войти в мое положение. Любовница говорила мне, что предохраняется, но это оказалось не так. Когда она забеременела, то отказалась от него избавиться. Так что теперь у меня есть маленький сын, которому нужен отец. Я отдал большую часть жизни нашим, теперь его очередь».
Он и без Виталины знает, что это плохой план.
Но потом ему позвонил его босс Тони. Перла приходила в офис. Она была в отчаянии, угрожала что-то с собой сделать. Тесоро должен лично объясниться с ней и со своими сыновьями. Тони посоветовал ему поступить благородно, и Тесоро согласился.
Виталина и слышать об этом не хотела. Сначала аэропорт. Теперь встреча. Дальше Тесоро придется ездить к ней, чтобы починить раковину, отпраздновать ее день рождения. «¡Olvídate![225] Если ты выйдешь за эту дверь и увидишься с этой женщиной...»
«Что за ерунда? Она все еще моя жена», – напомнил он.
Виталина пришла в бешенство. «Убирайся! Убирайся!» – закричала она, como una loca de remate[226], пес залаял, мальчик заплакал. Как раз такой скандал, который побудил бы злобную соседку вызвать полицию. Чтобы не создавать дальнейших осложнений, Тесоро запрыгнул в машину и уехал.
Больше часа он колесил по городу, не зная, как поступить. В отличие от Перлы, Виталина не из тех женщин, которые стали бы причинять себе вред из-за мужчины. ¿Pero quién sabe?[227] Даже после стольких лет, на протяжении которых он пасся на новых зеленых пастбищах и лакомился всевозможными нежными и спелыми плодами, женщины по-прежнему кажутся ему загадочными существами.
И вот теперь, когда Тесоро возвращается к Виталине после крупной ссоры, не успевает он выйти из машины, как неприветливая соседка показывает на него пальцем и кричит, заменяя молчащую сирену: «Это он! Это он!» Прежде чем Тесоро успевает сообразить, что к чему, полицейские заламывают ему руки за спину и запихивают в свой автомобиль.
– Э-што слущилось? – раз за разом спрашивает он на корявом английском. Вроде бы хозяйку дома зарезали вместе с ее маленьким сыном. Соседка сообщила, что утром слышала шумную ссору, крики и вопли, а потом подозреваемый выбежал из дома и умчался на своей машине.
– Эй, помедленнее, – просит он. – Умерла значит muerto, правильно? Нож – это cuchillo. – Нет, нет, нет, нет, нет, – стонет он. Это какая-то ошибка. Может, он неправильно понял? Может, все дело в его плохом английском? Он должен сам убедиться, правдивы ли услышанные им слова. Он потянулся бы к дверной ручке, но его руки скованы за спиной. Вместо этого он всем телом наваливается на дверцу.
Машина уже движется.
– Por favor, – рыдая, умоляет он. – Пожалуйста.
Полицейский на пассажирском сиденье качает головой.
– Ну что за истеричка, – говорит он напарнику. – Эти коричневые ниггеры невыносимы.
Тот, что за рулем, то и дело поглядывает на Тесоро в зеркало заднего вида прищуренным взглядом, который Тесоро никогда не забудет. Его уже признали виновным! Но в чем его преступление? Ссориться со своей женщиной не противозаконно. Иногда, перебрав с выпивкой и вспылив, Тесоро может применить силу – легонько шлепнуть ее, дернуть за волосы, заломить ей руки за спину, толкнуть на кровать и заняться с ней сексом, чтобы ее успокоить. Но Тесоро не из тех мужчин, которым доставляет удовольствие избивать женщин. Что же касается ребенка, то как эти полицейские могут думать, будто он настолько жесток, чтобы причинить вред своему сокровищу – собственному сыну, которого он назвал в честь самого драгоценного из металлов? Тесоро порвал бы с Виталиной, тем более что она его обманула. Но после того, как родился этот маленький самородок, Тесоро был готов уйти от Перлы и начать все сначала, лишь бы у его сына был отец.
Каждому мальчику нужно, чтобы в его жизни был мужчина, который научит его быть hombre macho[228]. Взять хоть Пепито, который почти до пятилетнего возраста был в разлуке с отцом. Пепито ничуть его не одурачил. Тесоро видел его в «Мофонго» с белым pájaro[229]. Но взрослого сына уже не исправишь. Вот шанс начать все сначала. И, говоря sin pelos en la lengua[230], отношения с женщиной на двадцать лет моложе – это инвестиция в будущее, она станет сиделкой Тесоро в старости. Пока же она продлит ему молодость.
Тем не менее образ Перлы не дает ему покоя. Что ни говори, она мать двоих его сыновей. Он хочет заверить ее, что продолжит помогать ей, чем только сможет, да и два их успешных сына тоже не останутся в стороне.
Все эти мысли вертятся у него в голове. Что могло произойти? Кто мог совершить такое, если это действительно правда?
Внезапно Тесоро ощущает головокружительную уверенность и, не успев предупредить полицейских или принять такую позу, чтобы поменьше напачкать, окатывает рвотой всю машину.
Перла, идущая дальше по улице, смотрит, как мимо проезжает безмолвная скорая, за которой следует полицейская машина. Dios me libre, Dios me perdone[231]. Она осеняет себя крестным знамением. Одетая в чистое платье, она шагает по направлению дорожного движения, стараясь выглядеть спокойной, целеустремленной женщиной, которая знает, куда идет.
На оживленном перекрестке она замечает женщину-полицейского, выходящую из кофейни. Ее кожа такого же цвета, что и напиток, а волосы аккуратно убраны под фуражку. Радар Перлы подсказывает ей, что эта женщина – una dominicana[232].
– El subway?[233] – спрашивает она, хотя, разумеется, уже увидела характерный столб, увенчанный шаром. Хитрая уловка, ведь человек, виновный в убийстве, не стал бы спрашивать дорогу у полицейского.
Женщина-полицейский складывает губы в трубочку и указывает подбородком, подтверждая этим жестом, что она действительно quisqueyana[234].
– Ahí mismo, señora[235], – говорит она и любезно провожает Перлу к лестнице метро, объясняя, на каком поезде ехать в Бронкс.
Они несколько минут болтают: Перла como si nada[236], а молодая женщина – на смеси испанского и английского, как доминикано-йоркские сыновья Перлы.
Добравшись до своего дома, она заходит не сразу: она обходит квартал, проверяя, не приехала ли la policia. Машин нет. Полицейских нет. Поднявшись в квартиру, она сжигает окровавленное платье и полотенце в большой кастрюле, отмывает нож спиртом и поспешно собирает вещи. Затем достает из застегивающейся на молнию диванной подушки пачку наличных. La tarjeta de crédito[237] выдана на имя Тесоро, а она не хочет оставлять никаких следов. В сумочке Перла находит номер Филомены. Лена дала его Перле после смерти вьехиты. «Жизнь коротка, – сказала тогда Лена. – Hay que perdonar»[238].
Перла не собиралась больше общаться с Филоменой, но, как ни странно, сохранила эту бумажку в сумочке. Давным-давно Филомена лишила Перлу душевного покоя. Эта история была похоронена так глубоко, что должна была истлеть без следа. Но, подобно Лазарю из Библии, она постоянно оживает, как призрак, который на самом деле не призрак, а ее собственный живой, дышащий предатель-муж, чье лицо она увидела воскресшим в лице этого милого маленького мальчика.
Что она натворила? Что за безумие ею овладело?
Перла набирает номер своей сестры. Отвечает мужской голос, на заднем плане звучит бачата. Позвякивает кассовый аппарат. Перлу просят перезвонить через несколько минут. Когда ей удается дозвониться до сестры, она уже ловит на улице такси до аэропорта Ньюарк. Уверенная, что водитель в тюрбане не понимает по-испански, Перла чувствует, что может говорить свободно:
– Я еду, никому ни слова.
И, будто и не прошло тридцати лет, Филомена не возражает, а только спрашивает, все ли в порядке с Пепито. Затем велит Перле приехать на кладбище, словно уже знает, что наделала ее сестра.
Regreso[239]
Филомена приходит на el cementerio[240] с опозданием, еще сонная после беспокойной ночи. Донья Альма уже на месте и обходит территорию с arquitecta[241], которая делает заметки. «Как насчет здесь? Или, еще лучше, там?» За время отсутствия доньи Альмы arquitecta побывала на кладбище несколько раз, а теперь хочет увидеть его глазами хозяйки.
– Простите за опоздание, – извиняется Филомена. У нее нет причины, которой она могла бы поделиться. Она надеется, что донья не подумает, будто ее сотрудница позволяла себе вольности, пользуясь отъездом хозяйки. – Надеюсь, ваша поездка прошла хорошо.
– Очень хорошо, спасибо. – Она продала свой дом в Вермонте. – Теперь пути назад нет, – отмечает она. – Кстати, Фило, кладбище выглядит великолепно. – Донья Альма обводит вокруг себя рукой.
Филомена опускает голову, чтобы спрятать лицо, смущенная тем, как ей приятна похвала.
Пока две женщины разговаривают, Филомена рассеянно принимается за работу, прислушиваясь, не раздастся ли стук в ворота или заднюю калитку. Она не может перестать прокручивать в голове разговор с Перлой. С чем связаны скрытность и отчаяние ее сестры? На протяжении многих лет Филомена слышала, как донья Лена шепотом рассказывала сестрам о проблемах, с которыми пара столкнулась в Нуэва-Йорке. Проблемы? Но почему? Все их мечты сбылись. Они усердно трудились, копили деньги, заплатили юристу внушительный гонорар за оформление своих браков с пуэрториканцами, а затем, после получения грин-карт, подали на разводы со своими арендованными супругами. Пепито и Хорхе преуспели, оба стали профессионалами своего дела. Так что же у них за problemas? Поскольку хозяйские разговоры не предназначались для ее ушей, Филомена не могла об этом спросить.
Филомена помнит о своем обещании вернуться и дослушать рассказ Бьенвениды, но у доньи Альмы может сложиться неверное впечатление, если ее работница усядется сложа руки в начале рабочего дня, да еще и после того, как опоздала. С визитом придется подождать, пока обе женщины не уйдут. Проходя мимо могилы, Филомена каждый раз нежно прикасается к гипсовой голове. На ощупь волосы кажутся мягкими и настоящими. ¡Dios me libre![242] Наверное, у нее снова разыгралось воображение. Донья Альма как-то сказала, что у Филомены богатое воображение. Истории, которые она рассказывала, чтобы заслужить право входа, превосходны. «В другой жизни ты могла бы стать писательницей». Филомена до сих пор не призналась, что не умеет читать, а уж тем более писать.
Архитекторша чертит руками в воздухе фигуры.
– Вот это нам придется переместить. – Она указывает на стеклянный шар, под которым закопан первый набор коробок, которые не сгорели.
Шар установлен на вращающейся оси, поэтому при прикосновении к нему он покачивается – донья Альма продемонстрировала, – поднимая облако кружащихся белых снежинок, которые затем очень медленно оседают на дно. Завораживающее зрелище.
«Так выглядит зимой место, где я раньше жила», – как-то сказала донья Альма Филомене.
Это сооружение пришлось заказать у стеклодува, так как донья Брава не работает со стеклом и кинетическими конструкциями. Оно самое дорогое. Для папи – только лучшее.
После отъезда arquitecta Филомена предостерегает свою хозяйку от переноса могилы, посвященной Эль Барону. Как и Пепито, донья выросла allá[243] и ничего не знает. Первая могила на кладбище принадлежит Эль Барону, и ее нельзя переносить без его разрешения.
– Не стоит сердить его и навлекать несчастье не только на себя, но и на всех остальных, кто сюда приходит. – Филомена не упоминает о себе, чтобы не показаться эгоистичной.
Донья Альма слышала об этом культе от своей подруги доньи Бравы.
– Но ведь здесь не похоронены настоящие люди, – напоминает она Филомене.
– Эль Барону все равно. Он претендует на первую могилу на любом кладбище.
– Вот как? – без особого убеждения отзывается донья Альма.
Падре Рехино тоже считает подобные верования суевериями. Проникновением в христианство соседской религии вуду. Но Филомене известны случаи, когда люди, прогневившие Эль Барона, в итоге теряли возлюбленных или здоровье. Их не может защитить даже чудесная сила святого Иуды. Филомена рассказала бы эти истории сейчас, но между бровями доньи пролегла морщинка, а это, как известно Филомене, не предвещает ничего хорошего, тем более на лице нанимательницы.
Остаток утра Филомена пытается сосредоточиться на работе. В полдень она заходит в кольмадо. Больше звонков не поступало. Она покупает упаковку тостонес[244] и маленький пакетик арахиса и ест, сидя перед могилой Бьенвениды. Возможно, история поможет ей отвлечься. Но надгробие безмолвствует. Уж не почудился ли Филомене голос? А может, донья Бьенвенида обиделась на то, что ее прервали, едва она начала свой рассказ?
Чтобы ее подбодрить, Филомена наклоняется вперед и шепчет те же самые слова, с которыми коробочка у ворот обращается к просителям, желающим попасть на кладбище:
– Cuéntame[245]. Расскажите мне свою историю.
Птицы на деревьях молчат, пережидая дневную жару. Солнце поднимается все выше. Филомена доедает свой перекус, а донья Бьенвенида по-прежнему не произносит ни слова, и, как будто эти две женщины каким-то образом связаны, Перла больше не звонит.
Наконец Филомена сдается, складывает стул и направляется в сарай за своими инструментами. Пора возвращаться к работе. Как обычно, она останавливается у могилы, посвященной Эль Барону, чтобы засвидетельствовать свое почтение, осеняет себя крестным знамением, а затем прикасается пальцами к стеклу. От ее прикосновения поднимается вихрь снежинок. Чей-то голос начинает рассказывать свои истории, к нему присоединяются другие голоса, все больше и больше, словно их доносит ветер или они прилетают на крыльях щебечущих cigüitas[246], которые садятся то на одно, то на другое надгробие, – какофония звуков, как в праздничный день в кольмадо, полном людей, которые выпивают, сплетничают и разговаривают все разом.
Филомена прикладывает ухо к стеклу и прислушивается.
III
Мануэль
– Маме было сорок девять лет, когда она произвела меня на свет. Она была скорее бабушкой, чем матерью, с canas[247] в волосах и болями и achaques[248] во всем теле.
Прижавшись щекой к шару, Филомена различает голос, заглушающий все остальные. Она предполагает, что это голос Эль Барона, вероятно, рассерженного идеей его переместить, но потом голос представляется как некий Мануэль де Хесус Крус, и его история изливается сплошным потоком, как будто это, возможно, его единственный шанс ее рассказать.
– Мама дала мне это второе имя, потому что я тоже родился чудесным образом. Reglas[249] у нее прекратились, только время от времени появлялись кровянистые выделения. У меня также был отец, но с тем же успехом его могло и не быть. Папа считал меня нежеланной обузой. У него уже было десять детей от первой жены, которая умерла, как ни странно, не при родах, прежде чем он женился на моей матери и завел еще пятнадцать, в общей сложности двадцать пять, не считая несчастных ублюдков, которых он приживал то с одной, то с другой любовницей.
Мысли Филомены возвращаются к ее собственному детству в кампо, где большие семьи были обычным делом. У их соседки Иокасты было десять детей. «У этой женщины целая factoría[250] в утробе!» – воскликнул однажды отец Филомены. Филомена вспоминает, как какой-то остряк пошутил в ответ: «Sí, señor[251], и кое-кто был собран в вашу смену».
– Ты слушаешь? – спрашивает голос, выдавая то же нетерпение, что и у бывших profesores[252] Филомены, которых раздражало, что она еще не знает того, чему пришла учиться в школу.
– ¡Presente![253] – отвечает она, как когда-то в la escuelita[254].
– Мама с лихвой компенсировала папино пренебрежение, – продолжает голос Мануэля. – Она дарила мне всю ту любовь, которой не давал отец, слишком занятый своими многочисленными интрижками и negocios[255]. Если он и обращал на меня внимание, это часто выражалось в недовольстве. Его раздражало, что я люблю поэзию, что плачу, когда мне рассказывают грустную историю. Он пытался выбить из меня это, а когда не получилось, отправил в военное училище. Суровая дисциплина, беспрекословное подчинение глупости – я был несчастен.
За меня вступилась мама: она хотела, чтобы ее маленький сын был рядом с ней. Папа смягчился. Он чувствовал себя в долгу перед ней с тех пор, как его последняя любовница родила двойню, которую в качестве доказательства принесла к нашим дверям: с их маленьких личиков смотрели его серебристые глаза. Мне разрешили остаться дома и заниматься с мамой, которая передала мне свою любовь к чтению.
Недостатком пребывания дома был папа. Он сделал мою жизнь невыносимой. Я столько ночей засыпал в слезах, что мог бы наполнить ими кувшины для воды во всех домах на нашей улице. Мама пыталась меня утешить, доставая из серванта какие-нибудь маленькие сокровища, давая мне их подержать и рассказывая их историю (инкрустированный серебряный наперсток, или снежный шар из Парижа, или кукольную испанскую сеньориту в крошечной мантилье[256] и с кастаньетами, или деревянные башмачки, перевязанные красной бечевкой). Мы вместе читали книги. «Двадцать тысяч лье под водой», «Вокруг света за восемьдесят дней», «Трех мушкетеров», «Тысячу и одну ночь». Мне также нравился Дантов «Ад». Есть ли в аду круг для суровых отцов?
Мама шикала, боясь, что папа услышит и побьет меня. Она находила для него оправдания: папа разочаровался в правительстве. Здоровье его подводит. Твой отец просто завидует тебе, потому что ты такой особенный.
Папа наказывал меня за малейшую провинность – избивал, стыдил, а однажды на всю ночь выставил меня из дома за то, что я ослушался его приказа есть, держа вилку в левой руке, а нож в правой, как это принято в Европе, а не меняя столовые приборы, как malditos Americanos[257], которые оккупировали нашу страну. Его также раздражало, что я так привязан к маме. «Он вырастет женоподобным pájaro»[258].
«Ты pájaro, да? – Он ткнул меня под ребра. – На ужин мы будем давать тебе только птичий корм».
Это звучало жестоко даже в качестве шутки, но отец говорил всерьез. Он поставил передо мной миску с птичьим кормом. Когда я начал всхлипывать, он швырнул миску о стену – птичий корм и осколки стекла разлетелись во все стороны.
В тот вечер мама предложила, чтобы мы придумали волшебное место, где можно было бы укрыться от папиного гнева. Мир, где абсолютно всё, а не только люди, рассказывает историю. Капли воды повествуют о своем путешествии из тучи в родник, из реки в море; разбитая чаша собирается из осколков и рассказывает о ссоре, которая ее разбила; cigüita[259] описывает то, что скрывается за горами на Гаити; морская ракушка, убийца, возлюбленная с разбитым сердцем, звезда, украденная с неба смелой принцессой. Мы с мамой вместе наполняли наш тайный мир историями.
Нам нужно было подобрать ему название. Мама выбрала «Альфа», первую букву греческого алфавита. Но само по себе «Альфа» звучало слишком просто.
Каждый год перед сбором урожая тростника гаитянские мигранты останавливались на нашей ферме по дороге на сахарные плантации на юго-востоке. Подобно перелетным птицам, они знали, где приземлиться на своем пути, места, где будет вдоволь доброты и пищи. Обычно эти мигранты оставались на несколько дней, и мама давала им любую работу, которую требовалось выполнить, платила им, кормила их. По ночам они разжигали костры, играли на tamboras[260] и трубах, пели и танцевали, проводя свои обряды. Один из их танцев, календа, был запрещен на Гаити, поскольку владельцы плантаций боялись, что он распалит бурные страсти, которые, не ровен час, приведут к революции.
Каждый раз, когда я слышал эту мелодию, она пробирала меня до глубины души. Я вскакивал и присоединялся к танцу. Я ничего не мог с собой поделать.
Почему бы тогда не «Календа»? И мы окрестили это место Альфой Календа.
Филомена прежде слышала эти самые слова, доносимые ветром, и предполагала, что это имя и фамилия какой-то fulana[261].
– С тех пор всякий раз, когда отец порол меня ремнем, или бил открытой ладонью, или стыдил грубыми словами, или прогонял с глаз долой, мама прокрадывалась в мою комнату, садилась ко мне на кровать и обнимала меня: «Готов? А теперь закрой глаза! Había una vez...»[262]
И мы отправлялись на Альфу Календа...
Филомене трудно сосредоточиться. Ее мысли постоянно отвлекаются. Где сейчас Перла? Солнце карабкается все выше, из земли медленно пробиваются сорняки, Перла не появляется.
Голос Мануэля становится тише, как у заводной игрушки, у которой кончается завод. Бóльшая часть снежинок осела на дно шара. Вдалеке звонит телефон. Филомена готовится к тому, что ее вот-вот позовут. Но звонят кому-то другому. Где Перла?
– Встряхни меня, – шепчет голос.
Филомена подумывает, не ослушаться ли: возможно, на этом рассказ закончится. Но сегодня не тот день, чтобы сердить Эль Барона. Она слегка покачивает шар, в воздухе снова кружатся пылинки.
Голос, набравшийся энергии, рассказывает, как в молодости он присоединился к группе диссидентов, и перечисляет имена, как будто Филомена должна была слышать об этих людях. Ей это не в новинку: как служанка, она часто была посвящена в разговоры о людях, о которых ничего не знала.
Голос Мануэля начинает разглагольствовать о жестокости Эль Хефе.
– А я-то считал суровым папу. Неудивительно, что в аду много кругов!
Филомена не собирается перечить протеже Эль Барона, но, по словам ее отца, Эль Хефе был сильным лидером, в котором нуждалась страна. Во время его правления царили порядок и уважение. Человек мог оставить у себя за дверью песо, и на следующее утро оно все еще было там. Возможно, друзья дона Мануэля были ворами, которые крали деньги, оставленные где попало?
Шар качается в знак несогласия, поднимая яростный вихрь снежинок.
– Кто-то из нашей группы нас предал. Моих товарищей схватили. Мне и еще двоим удалось пересечь границу и сесть в Кап-Аитьене на пароход, направлявшийся в Пуэрто-Рико. Мои друзья остались там, чтобы координировать вторжение. Но с меня хватило диктаторов. Я отправился в Нуэва-Йорк.
«Неужели туда рано или поздно попадают все на свете?» – удивляется Филомена.
– Я уже был дипломированным врачом, но los Americanos[263] презирали меня, мой акцент, мою смуглую кожу, мой иностранный диплом. Те, кто были оккупантами моей страны, теперь говорили мне, чтобы я возвращался туда, откуда приехал. «Я здесь, потому что вы были там», – проклинал я их себе под нос. Пусть мой последующий успех не вводит тебя в заблуждение, я никогда не чувствовал себя там желанным гостем.
«Каково же пришлось Перле?» – задумывается Филомена, снова отвлекаясь. Она всегда считала, что ее сестра найдет счастье allá[264]. Все говорили о Соединенных Estates[265] так, словно это был рай падре Рехино. Но, может быть, Перла тоже была несчастна? В те считанные разы, когда Филомена видела Перлу издалека, та выглядела неважно. Возможно, некоторые из проблем, о которых упоминали сестры Тесоро, были похожи на проблемы, о которых рассказывает дон Мануэль. Неужели Пепито обзывали из-за его смуглой кожи? Но посмотрите, как он преуспевает! Филомена им так гордится. Ее несостоявшийся сын оказался выдающимся студентом, получал стипендии и даже стал учителем. Если у дона Мануэля были трудности, это не значит, что они есть у всех. «Не все истории получаются одинаковыми», – напоминает себе Филомена. Взгляните на ее жизнь по сравнению с жизнью ее сестры. Но теперь они наконец-то снова будут вместе.
К тому времени, как Филомена снова прислушивается к голосу, он опять слабеет, а снежинки оседают на дно шара.
Филомена пятится, боясь, что его могут снова разбудить даже ее шаги.
Филомена
– Фило! – кричат из-за стены.
На мгновение ей кажется, что это дон Мануэль зовет ее обратно, чтобы она дослушала его рассказ до конца. Но это оказывается Люпита, владелица салона, возвращающаяся на работу после полуденного перерыва.
– Тебе звонят. Поторопись, они ждут на линии.
Филомена выбегает, забыв запереть заднюю калитку. Ее лицо вытягивается, когда она слышит голос на другом конце провода. Донья Лена. Связывалась ли с Филоменой ее сестра? Внезапно Перла стала ее сестрой, а не невесткой Лены.
Что может сказать Филомена? Перла взяла с нее клятву хранить тайну. Никто не должен знать, что Перла звонила и направляется в каситу своей сестры.
– А что? Что-то случилось?
Лена рассказывает шокирующую новость. Произошло убийство. Мать и ее маленький сын. Тесоро арестован. Но он невиновен. Полиция повсюду разыскивает Перлу.
Филомене становится дурно. Она прислоняется к прилавку, дыша через рот. Бичан как раз пробивает чек покупателю. Он бросает взгляд на Филомену: «Ты в норме?» Она берет себя в руки и кивает.
– А Пепито? А Хорхе Вашингтон? С ними все в порядке?
– Слава Богу и la Virgencita[266], что и Пепито, и Хорхе были в отъезде. Они спешат обратно в Нуэва-Йорк, чтобы поддержать своего отца.
– А с их матерью? – отваживается спросить Филомена.
– Не говори мне об этой гадюке! Ее ищут повсюду. Если она с тобой свяжется, немедленно позвони мне! – Донья Лена говорит по-хозяйски повелительно. Уж не забыла ли она, что Филомена больше не служит ее семье?
Срабатывает многолетняя привычка, и Филомена продолжает хитрить.
– Да, донья Лена, конечно, если я что-нибудь узнаю, то дам вам знать.
Вернувшись на cementerio[267], Филомена обнаруживает, что калитка приоткрыта. Ее сосед Флориан сидит на надгробии Бьенвениды и ухмыляется, как мальчишка-прогульщик.
– Тебе нельзя здесь находиться! – резко говорит Филомена. Ее сердце бешено колотится в груди. Ей нужно уединение, чтобы переварить новость. Донья Лена дала понять, что убийства совершила Перла. Как такое может быть?
– Вон! – кричит Филомена Флориану и мыслям, которые теснятся у нее в голове. Как это непохоже на ее покорность донье Лене.
– Ну же, мами...
– Я тебе не мать. Что ты здесь забыл?
– Сегодня у меня выходной от тушения чужих пожаров. Я пришел потушить свой. – Он смеется собственному остроумию.
– Если ты не уйдешь, я позову на помощь!
– Ну же, Фило, не надо так. Иди ко мне, buenamoza[268], – уговаривает Флориан. – Ты знаешь, что с каждым днем все хорошеешь? – Голос у него приторный, как слишком сладкое dulce de leche[269], которое продает Бичан и которое она может есть только совсем по чуть-чуть. – Я хотел посмотреть, с кем это ты тут разговариваешь.
Филомена берет свой складной стул и подходит к Флориану, размахивая им, как мачете.
Тот примирительно поднимает руки и пятится.
– Все-таки не зря люди болтают. Ты тут с ума сходишь!
Филомена замахивается, Флориан спотыкается, вскакивает и убегает. Она запирает калитку на засов и прислоняется к ней спиной. По другую сторону находится мир, который постоянно разочаровывает ее, как и всех, кто не берет собственную историю в свои руки. Взять хоть Перлу. Случилось что-то ужасное, и Тесоро, без сомнения, свалит вину на нее.
Филомена чувствует, как на нее наваливается тяжесть.
У нее нет сил заканчивать работу сегодня. Но она пока не может пойти домой: это вызовет подозрения. Даст людям повод болтать языками еще больше. Бичан и завсегдатаи его кольмадо уже вовсю сплетничают: ¿Qué será lo que le pasa a Filomena?[270]
Она прислоняется к скульптуре Бьенвениды, орошая ее слезами.
Бьенвенида
Смотрительница вернулась вся в слезах. Вероятно, она узнала печальную новость.
– Ya, ya[271], – шепчу я с помощью ветерка и щебета птиц. Ничего не помогает. Иногда лучший носовой платок – это история.
– Я рассказывала тебе, как познакомилась с Эль Хефе?
От неожиданности смотрительница перестает всхлипывать.
– El señor[272], – говорит она, указывая на стеклянный шар. – Он тоже только что говорил о вашем Хефе.
Филомена утирает лицо рукой, на время забыв о своей истории, чтобы погрузиться в мою.
– Все узнали моего Хефе. Но я вспоминаю то время, когда он еще не стал всеобщим Хефе.
Мне скоро должно было исполниться двадцать два. Уже пошли шепотки: «Pobrecita[273], она станет jamona»[274], – потому что у меня никогда не было кавалера, точнее, я никому не отвечала взаимностью. Я была безнадежно романтична и ждала своего принца. Мама винила в этом моего кузена Хоакина, который постоянно снабжал меня романами и стихами. Но в то же время я была реалисткой. Я знала, что не красавица. Невысокая и пухленькая, я никак не могла сбросить вес. Тем не менее за мной ухаживали молодые люди, которые достаточно настрадались из-за какой-нибудь красавицы, у меня был мягкий, добрый нрав, светлая кожа и, что называется, «хорошие волосы», а в нашем приграничном городке все это считалось достоинствами. К тому же я родилась в одной из лучших семей в Монте-Кристи, хотя это ни о чем не говорило, поскольку наш жаркий, пыльный городок находился в упадке. Жители la capital[275], которая быстро становилась центром культуры, денег, престижа – всего, к чему стремился мой Хефе, – считали нас провинциалами.
Он уже был важной персоной, главой национальной гвардии, и разъезжал по стране, заручаясь поддержкой для захвата власти. Когда он проезжал через Монте-Кристи, городской совет, членом которого был мой отец, устроил прием, чтобы засвидетельствовать ему свое почтение. Хотя папа не был сторонником «этого бандита», как он его называл, наше присутствие как видной семьи было необходимо.
Это был волшебный вечер. Позволь мне перенести тебя туда, ладно?
Наша смотрительница наклоняется ко мне поближе и внимательно слушает.
– Вечер в начале весны: наш Centro Cultural[276] освещен газовыми лампами, свисающими с потолка, жалюзи со стороны внутреннего двора распахнуты, дует ароматный ветерок. Отцы города выбрали испанскую тему, желая доказать, что, несмотря на близость к границе, наше наследие незапятнанно. Мужчины выглядят так элегантно в брюках с высокой талией и шелковыми поясами, а женщины украсили себя гребнями и мантильями. Когда входит наш Хефе, оркестр начинает исполнять государственный гимн. Затем следует вальс, затем – неизменно популярное медленное болеро Linda Quisqueya. Затем еще один вальс, который обрывается, когда Эль Хефе поднимает руку, призывая к тишине. Оркестр перестает играть. По залу пробегает волна страха. Эль Хефе недоволен.
«К чему вся эта иностранная дрянь? У нас есть своя музыка. Сыграйте мне меренге!» Чего не отнять у Эль Хефе, так это того, что он вернул нас к нашим родным ритмам.
Оркестр разражается народной мелодией. Матроны потрясены. В приличном обществе меренге все еще считается risqué[277]: тесная близость между мужчиной и женщиной, бедра, двигающиеся в ритме страсти... Откуда мне известно о таких вещах? Признаюсь, мы с подругами любим танцевать вместе, напевая эти песни в наших спальнях при закрытых ставнях.
Я стою у стола с закусками со своей подругой Динорой, и мы обе изо всех сил стараемся не покачивать бедрами в такт зажигательному ритму, когда видим, что в нашу сторону направляется лейтенант Эль Хефе. Я тянусь к расшитой бисером сумочке Диноры, чтобы подержать ее, пока та будет танцевать. Но лейтенант обращается ко мне: «Эль Хефе приглашает вас на танец». Даже Динора выглядит удивленной.
Филомена слышит меренге, как будто присутствует на этом приеме. Хотя она не богатая девушка, за ней никогда не ухаживали, она так и не встретила настоящую любовь и ничего не смыслит в поэзии, но тоже любит танцевать, пусть и только со своей метлой.
– Возможно, я и не была там первой красавицей, – продолжает донья Бьенвенида, – но, прости за хвастовство, я превосходно танцую и грациозно двигаюсь. Эль Хефе приглашает меня на один танец за другим.
«Бьенвенида Иносентия, – шепчет он мое имя, подняв мое лицо, чтобы посмотреть мне в глаза. – Так это правда, что ты приветливая невинная девушка?»
Я улыбаюсь – позже посол Италии сравнит меня с загадочной Моной Лизой. Само собой, многие делали это же замечание по поводу моего имени, но привлекательный полковник с грудью, увешанной медалями, – никогда. Я объясняю Эль Хефе, что за год до моего рождения мой старший брат умер от брюшного тифа, поэтому я стала для родителей утешением, поистине благословенным невинным младенцем.
Как это восхитительно – чувствовать, что тебя хвалят каждый раз, когда кто-то произносит твое имя!
Меня охватывает греховное вожделение. Я склоняю голову, чтобы скрыть румянец.
Во время медленных болеро Эль Хефе декламирует мне на ухо стихи. Две мои любимые вещи – поэзия и танцы! Возможно ли, что эта любовь не предназначена мне судьбой?
С этого дня каждое утро солдаты приносят нам домой корзины цветов – белых лилий, роз и моих любимых подсолнухов. Наша гостиная похожа на сад! «Скорее уж на поминки», – ворчит мама. К каждому букету прилагается стихотворение о любви, подписанное Эль Хефе, в котором я узнаю строки из poemario[278] Рубена Дарио, подаренного мне кузеном Хоакином, нашим семейным интеллектуалом.
Каждый вечер звучит серенада. Я не могу показаться на глаза, но стою за занавеской у окна своей спальни.
Спустя неделю этих ухаживаний через посредников, подготовив почву для своего появления (вскоре с его чувством театральности познакомится вся страна), приходит сам Эль Хефе. Он объезжал неспокойные приграничные города, производя смотр своим войскам; несмотря на это, он выглядит свежим, как цветок из букета вроде тех, что он мне присылал, и таким красивым и мужественным в своей форме и высоких сапогах для верховой езды. Вся наша семья присоединилась к нам в гостиной, поскольку приличных девушек никогда не оставляют наедине с поклонником, тем более если его не одобряет семья.
Филомена разглаживает рукой складки на юбке, словно хочет привести себя в порядок, прежде чем выйдет в многолюдную гостиную. Теперь, когда она работает на открытом воздухе на кладбище, она носит свою старую одежду, приберегая нарядные платья для воскресной мессы. Донья Лена всегда настаивала на униформе, и, в отличие от новой служанки, Филомена никогда не возражала, поскольку это помогало сохранить ее скудный гардероб. Но донья Альма никогда не требовала, чтобы Филомена одевалась как-то по-особенному.
– Мы все потягиваем лимонад. – Донья Бьенвенида так погрузилась в воспоминания, что даже чувствует вкус этого лимонада. И Филомена тоже. – Моя сестра Йойя, которая всегда была самой общительной из нас, поддерживает беседу. «Надеюсь, вы не против, полковник, но Бьен показала мне кое-какие из ваших стихов. Вы настоящий поэт!» Она прекрасно знает, что автор этих строк не Эль Хефе, ведь мы читали те же самые стихи Рубена Дарио в моем сборнике. Я почти уверена, что ее науськала мама, чтобы доказать мне, что мой поклонник не таков, каким кажется.
«Благодарю, что оказали мне честь и одарили их взглядом своих прекрасных глаз, – отвечает Эль Хефе, отвесив ей изящный поклон. – У меня всегда был талант к писательству, но в последнее время меня отвлекают от него многочисленные обязанности».
«Какая жалость!» – Мама и Йойя многозначительно смотрят на меня: теперь-то ты наконец понимаешь, какой он обманщик?
Какая разница, кто написал эти стихи! Главное, что Эль Хефе хочет произвести на меня впечатление.
Как я уже упоминала, мои родители были настроены против него. Человек без principios[279], который воображает, будто может сотворить себя заново, заслонив солнце пальцем. Он одурачил гринго, которые продвигали его по службе в созданной ими национальной армии, пока наконец не покинули страну, но папу не одурачишь.
Наведя кое-какие справки в частном порядке, мой отец узнает шокирующую новость: Эль Хефе женат, у него есть дочь!
Я в отчаянии запираюсь в своей комнате, плачу навзрыд и в следующий раз, когда приходит Эль Хефе, сказываюсь больной. Но, как и у папы, у Эль Хефе есть свои каналы информации, и он узнаёт, в чем причина моего расстройства. Он отправляет посланника, известного в нашем городе юриста, который объясняет нашей семье, что Эль Хефе больше не женат. В молодости он принял глупое решение, но вскоре образумился и расторг брак. Естественно, развод гражданский, но вполне законный. В качестве доказательства юрист представляет копию нотариально заверенного документа.
Мама фыркает, услышав это объяснение. Каждому католику известно, что такого понятия, как развод, не существует.
Но Эль Хефе не простой человек. Он обращается к папе римскому с прошением аннулировать этот первый брак. Что же до слухов, будто мой Хефе устраняет своих врагов и замышляет захват власти, я передаю родителям то, что он объяснил мне: он вынужденно берет под контроль нашу неуправляемую половину острова, чтобы установить порядок, на отсутствие которого жаловался даже папа. «Что нужно нашей стране, так это сильный лидер», – привожу я папе его же слова.
– Мой отец говорил об Эль Хефе то же самое, – соглашается Филомена, поддерживая Бьенвениду.
– Раньше я никогда не перечила папе. Меня всегда считали una masa de pan, хлебным тестом, из которого можно вылепить что угодно. Но я сопротивляюсь всем попыткам расстроить наш роман, удивляя даже саму себя.
Большинство семей в городе бойкотируют нашу маленькую свадьбу, которая без особых церемоний проходит в гостиной знакомого Эль Хефе, известного юриста. Я бы, конечно, предпочла венчаться в церкви, но это невозможно до тех пор, пока предыдущий брак Эль Хефе не будет признан недействительным. Единственный член семьи, присутствующий на свадьбе, – мой кузен Хоакин, который читает стихотворение, написанное им по этому случаю. Эль Хефе впечатлен. «Красноречивый человек вроде тебя не помешал бы мне в моих кампаниях». Хоакина тут же нанимают. Так начинается его долгая карьера в политике.
Я до сих пор помню каждую строчку того свадебного стихотворения: «Бьенвенида Иносентия. Благословенная невинность, благословенное счастье, благословенная нежность, благодать и свет».
Какая-то птица неподалеку присоединяется к декламации, заливаясь звонкой песней и превосходя саму себя, пока Филомена не начинает смеяться от восторга. Неужели слова на такое способны?
– Во время нашей свадьбы разражается гроза, словно ураган налетает с океана, и гром грохочет так оглушительно, что, принося клятвы, я не слышу собственного голоса. Сразу после гражданской церемонии Эль Хефе провожает меня к ожидающей машине, не желая задерживаться ни на одну ночь в этом Богом забытом городке. «Плачь, Монте-Кристи, – обращается он к дождю, барабанящему по крыше машины. – Ты теряешь свою самую прекрасную драгоценность». С тех пор и на протяжении трех десятилетий своего правления он так и не забыл унижений, которым подвергся в моем родном городе, редко удостаивал его визитом и всегда выносил решения против Монте-Кристи, когда тот скрещивал мечи с другими городками.
Машина хлюпает по раскисшим дорогам, воет ветер, в окна бьет дождь. Мы переезжаем вброд несколько рек, и пол заливает водой. Впоследствии я буду вспоминать об этой грозе как о предвестии того, что меня ждет горе. Пока же я самая счастливая девушка на свете. Я потеряла все, но обрела драгоценную жемчужину – любовь Эль Хефе.
При упоминании о жемчужине Филомена резко просыпается. «Сейчас же остановитесь, пока и вы тоже не потеряли свою жемчужину!» – хочет сказать она.
Но донья Бьенвенида не может остановиться. Ее история – бурная река, выходящая из берегов, разливающаяся слезами, стекающими по гипсовому лицу, и теперь уже Филомена гладит надгробие, бормоча: «Ya, ya»[280].
Перла
Перла сидит в камере в Нуэва-Йорке и ждет, что будет дальше. Ей все равно. Большинство других женщин темнокожие: помимо нее, светлая кожа здесь только у одной латиноамериканки и двух белых американок, крупных и развязных. Не в силах больше выносить их издевательств, Перла огрызается: «¡Putas Americanas!»[281] Та, что с вьющимися бежевыми волосами и татуировкой в виде змеи, обвивающей ее левую руку и облизывающей языком ее шею, понимает это неправильно: «Чертовски верно, она чистокровная американка!» Перла сплевывает на пол в качестве перевода. Женщина отшвыривает Перлу к стене, а ее подруга в придачу добавляет несколько пинков. Перла теряет сознание.
Она приходит в себя в лазарете с перевязанной головой, раскалывающейся от боли. Стоит ей окрепнуть, как ее помещают в карцер за нападение на другую заключенную.
Перла могла бы рассказать своему адвокату, что именно произошло. Но она уже приняла решение. Полицейские, которые задержали ее, когда она пыталась купить в кассе билет в Доминикану, монотонно зачитали ей права и повторили их по-испански: она имеет право хранить молчание.
Когда ее попросят дать показания, она будет хранить молчание.
Когда начнется судебный процесс, она не будет защищаться. Она не скажет, что больше всего на свете хочет обменять свою жизнь на жизнь того маленького мальчика. Если она когда-нибудь снова увидит Тесоро, то не станет его упрекать и не бросит ему в лицо, что он сам во всем виноват.
Она будет хранить молчание.
Адвокат, которого нанял Пепито, сообщает Перле, что ей повезло: в Нью-Йорке отменили высшую меру наказания. Даже если ее признают виновной, казнь ей не грозит. Но Перла молится, чтобы смерть наступила поскорее. В лазарете она оглядывается в поисках чего-нибудь, чем можно было бы воспользоваться. Персонал бдителен: с пустых коек снято белье, нигде не видно ни острых предметов, ни лекарств, ни даже ручки.
Пепито навещает ее и объясняет дальнейшие шаги. Адвокат добивается ее депортации. Филомена Альтаграсия Моронта так и не стала гражданкой США, а грин-карта ее не защищает: постоянные жители, совершившие преступления против нравственности, могут быть подвергнуты процедуре высылки.
– В этом тебе тоже повезло, – говорит Пепито. На родине, где закон более снисходителен к преступлениям на почве страсти, мамите будет легче. С помощью наличных можно потянуть за ниточки, сплести их в прочную веревку и вытащить мамиту из пропасти, в которую она упала.
Но единственная веревка, которая нужна Перле, – эта петля на шее. Она терзается из-за того, что натворила. Ее словно преследует рой шершней, и у всех у них лицо маленького мальчика. Она постоянно трясет головой, пытаясь их отогнать. Никто не может ее спасти. Она уже проклята.
Она не может перестать думать о той истории из книги, по которой Пепито учил ее читать. Человека, убившего собственную мать, преследовали мстительные духи. Разве убить ребенка и его мать не еще хуже?
– Мамита, мамита, помни: ты больше, чем твой худший поступок, – увещевает ее Пепито.
Где мальчик научился так говорить? Чудесные слова на верхней полке, до которой Перла не может дотянуться, чтобы воспользоваться их прекрасным утешением. Вероятно, их он тоже почерпнул из какой-нибудь книги.
– Это еще не конец, мамита. Te lo prometo[282]. – Как будто кто-то может такое обещать.
Перла смотрит на сына взглядом, который без слов выражает ее любовь.
Бьенвенида
Через три года после нашей свадьбы Эль Хефе становится президентом, и мне приходится взять на себя роль primera dama[283] с целым рядом официальных обязанностей. Меня в сопровождении Хоакина часто приглашают председательствовать на многочисленных торжественных мероприятиях, где я подменяю нашего занятого Хефе. В газетах меня называют великолепной первой леди. Я устраиваю бесконечные приемы и ужины, никогда не смеюсь слишком громко, не высказываю своего мнения и никоим образом не компрометирую мужа. Я утверждаю меню, расставляю цветы, сервирую стол, решаю, куда усадить каждого гостя, – словом, слежу за тем, чтобы все были довольны. И прежде всего мой Хефе, центр моей жизни.
Я осваиваю этот второй язык всех преданных жен. Я замечаю на лице мужа малейшие намеки на недовольство – приподнятую бровь, натянутую улыбку – и действую соответственно. На фотографиях того времени я стою позади своего Хефе, и мое лицо сияет любовью. Возможно, это звучит самодовольно, но я уверена, что становлюсь более привлекательной. Мне помогают превосходная швея, которая знает, какие фасоны лучше всего подходят к моей плотной фигуре, и стилистка, которая укладывает мне волосы и творит чудеса с кремами и косметикой. Не то чтобы я заботилась о том, чтобы привлечь чей-либо интерес, кроме интереса моего мужа.
После успешных мероприятий мой Хефе часто хвалит меня: «Ты оправдываешь свое имя, Бьенвенида».
Когда с официальным визитом прибывает американская первая леди, я делаю все возможное, чтобы она чувствовала себя желанной гостьей. «За каждым успешным мужчиной стоит хорошая женщина», – хвалит она меня моему Хефе. Ей ли не знать, ведь она путешествует по миру вместо своего мужа, больного полиомиелитом. Вот почему он не смог приехать лично, объясняет она, но она даст ему хороший отзыв. Хефе ловит мой взгляд и подмигивает.
Время от времени до меня доходят слухи. Матери просят о помиловании своих сыновей, брошенных в тюрьму. Семьям требуется помощь, чтобы покинуть страну. Я стараюсь смягчить Хефе своим влиянием. Но другие, корыстолюбивые холуи, в том числе, стыдно признаться, и мой кузен Хоакин, подстрекают его ко все более жестким мерам. Я втихомолку делаю все, что в моих силах, и часто отправляю этих просителей к своим родителям, которые, как я знаю, им помогут.
«У тебя слишком мягкое сердце, Бьенвенида», – иногда жалуется Эль Хефе, раздраженно хмурясь.
«Я всего лишь хочу защитить тебя, мой Хефе. Ты же знаешь, я жизнь за тебя отдам».
Но есть кое-что, чего я не могу ему дать, – наследник. Моя проблема не в бесплодии, я раз за разом беременею, но через несколько месяцев у меня случается выкидыш.
В моих покоях в президентском дворце сменяют друг друга специалисты. Они назначают всевозможные методы лечения: вагинальное спринцевание, щадящую диету, спокойный режим, никаких выездов в свет, приемов, публичных выступлений. Меня раскармливают, пичкают лекарствами и народными средствами. Моя горничная, которая воображает себя curandera[284], готовит мне чаи – ромашковый, кампешевый, té de San Nicolás[285]. Для изгнания демонов, мешающих мне выносить ребенка, приглашают сантеру. За всем, что я делаю, тщательно следят. Я начинаю чувствовать себя узницей в золотой клетке. В редкие визиты моего Хефе я плачу в его объятиях, что только отталкивает его. Никому не разрешается посещать мои покои без его дозволения – как мне говорят, для защиты моего здоровья и жизни. У Эль Хефе так много врагов.
Единственным исключением является Хоакин, который регулярно заходит ко мне в своем новом качестве правой руки Эль Хефе – должность, которой он обязан моему представлению и рекомендации, а также своей собственной хватке и хитрости. Он держит меня в курсе событий, как надежная сорока, приносящая новости. Ходят слухи, что у Эль Хефе роман с ревнивой и властной женщиной, такой же волевой, как и он сам. Она серьезная соперница, Эль Хефе не просто развлекается, подобно всем мужчинам. Хоакин опасается за свое положение в случае, если я впаду в немилость.
Мой похоронный звон раздается, когда эта любовница рожает сына.
Филомену пробирает дрожь. Близится вечер. Солнце стоит низко в небе, отбрасывая за каждую могилу странные тени. Скоро стемнеет, впереди безлунная ночь. Но Филомена не может уйти, ее удерживает щемящая надрывность голоса. Она тоже хотела маленького мальчика. Она тоже потеряла своего Пепито.
Бьенвенида продолжает свой рассказ, не обращая внимания на настроение и молчаливые размышления смотрительницы. Она тоже во власти своей истории.
– Однажды Хоакин приходит с хорошей, по его словам, новостью. Его голос полон напускного воодушевления, но слова противоречат напряженному выражению его лица. «Человек, который прежде всего спасет самого себя» – так охарактеризовал его писатель, о котором я упоминала. Я все больше и больше ощущаю в его теплом отношении ко мне некоторую отстраненность. Хоакин сообщает, что мне предстоит отправиться в Париж и показаться всемирно известному репродуктологу.
Моя первая реакция – прилив счастья. Наконец-то я получу Эль Хефе в свое распоряжение! Мы сможем возродить нашу любовь, пересекая океан и любуясь закатом с палубы корабля. «Когда мы отплываем?» – спрашиваю я Хоакина, как наивная девочка, каковой все еще остаюсь в глубине души.
«Бьен, ты же знаешь, что это невозможно. У Эль Хефе нет времени на отдых. У него много работы. – Хоакин цитирует один из постулатов режима, который он сам сформулировал для Эль Хефе: – Mis mejores amigos son los hombres de trabajo[286]. Мужчины, которые работают, и женщины, которые повинуются», – с усмешкой добавляет Хоакин.
Через несколько дней я уже на борту парохода, направляющегося во Францию. В Гавре меня встречает посол, который и наносит удар. За время, пока я была в пути, конгресс принял закон, согласно которому брак считается недействительным, если по прошествии пяти лет в нем не появилось детей. Разумеется, это возможно только потому, что наш брак гражданский. Первый брак Эль Хефе, заключенный в церкви, может аннулировать – и через несколько лет аннулирует – только папа римский.
По дороге в отель я падаю в обморок в машине посла.
Филомена вытирает слезы, стекающие по щекам Бьенвениды. Старики в кампо утверждают, что второго ноября камни плачут на полях смерти, где много лет назад гаитян порубили, как тростник. Но День мертвых наступил и прошел.
– Ya, ya, донья Бьенвенида, – успокаивающе произносит Филомена. Ей следовало бы избавить бедную женщину от проживания заново этих печальных воспоминаний. Но Филомене хочется дослушать ее рассказ до конца. Своего рода экзорцизм, и не только для Бьенвениды, но и для Филомены.
– Меня принимают в Доме безмятежности, женском монастыре в предместье Парижа, который также служит временным пристанищем для незамужних беременных женщин и девушек. Добрая пожилая монахиня, sœur[287] Одетта, выхаживает меня, убеждая принять то, что невозможно изменить.
«Но я все делала правильно, – говорю я в свое оправдание, как будто sœur Одетте под силу изменить мое положение. – Я дарила ему всю свою любовь. Как он может этого не понимать?»
«Нам никогда не понятны пути Господни», – вздыхает пожилая монахиня, выдавая, что всю жизнь пребывала в замешательстве. Завеса наивности медленно и мучительно спадает и с моих глаз.
Sœur Одетта вытирает мне слезы, и ее рука задерживается, поглаживая мои щеки, а в глазах застывает вопрос. «Чего я не понимаю, так это что такая хорошая женщина, как вы...» – сестра Одетта умолкает, но я про себя завершаю ее мысль: «Что я нашла в таком мужчине, как Эль Хефе?» На этот вопрос не сможет ответить за меня даже писательница, которая взялась за мою историю.
Альма
Альма заинтригована явной тягой Филомены к надгробию Бьенвениды. Смотрительница добросовестно навещает остальных, останавливаясь, чтобы почтить Эль Барона, у снежного шара папи, покачивая его и глядя, как падают снежинки. Но перед скорбным лицом Бьенвениды она задерживается, погруженная в свои мысли, и иногда протягивает руку, чтобы погладить гипсовые щеки.
Брава тоже заметила эту тягу, но ее она не удивляет.
– Искусство сплошь и рядом действует на людей таким образом, – говорит она Альме. В галереях и музеях иногда можно увидеть, как кто-нибудь не может оторвать взгляда от определенного лица или сцены, изображенных на холсте, вставленных в рамку и висящих на стене. Мурал Диего Риверы заставляет разинуть рот от восхищения при виде всех этих обезличенных рук, которые управляют миром. Пейзаж Ван Гога воскрешает в памяти поле подсолнухов возле дома, где ты провела детство.
История Бьенвениды определенно задела Филомену за живое.
По мнению Бравы, не сама история. Скорее, лицо или настроение скульптуры. Ведь откуда Фило вообще может знать эту историю? Брава сама узнала ее только для того, чтобы удовлетворить любопытство, когда Альма заказала эту работу.
– Спроси любого прохожего на улице о Бьенвениде Трухильо, и, готова поспорить, никто не сумеет сказать, кто она такая. Возможно, им покажется знакомой фамилия Трухильо, но не более того. Она стерта из учебников истории. – Брава делает размашистый жест, словно закрашивая фигуру на холсте, которая ее не устраивает.
Брава, разумеется, права, никто не помнит Бьенвениду. После того как Эль Хефе с ней развелся, его новая жена и бывшая любовница донья Мария уничтожила все следы своей предшественницы: не осталось ни школ имени Бьенвениды Рикардо, ни авениды[288] Бьенвениды (неплохо звучит!), а по радио и на праздниках перестали играть canciones[289], сочиненные для нее. Эль Хефе подобрал себе жену под стать.
– Возможно, Филомена узнала эту историю как-то иначе, – намекает Альма. – Возможно, персонажи на кладбище отпускают свои истории на волю, и Филомена их слышит. Я привезла их сюда, чтобы упокоить с миром, но, возможно, они хотят не этого. – Альма проверяет, может ли Брава тоже настроиться на голоса.
Брава задумывается. На ближайшем лавровом дереве неустанно щебечет птица, отдаленный шум машин на carretera[290] перемежается воем сирены, неподалеку хлопает автомобильный глушитель.
– Но если Бьенвенида хотела, чтобы ее знали, почему ты не смогла рассказать ее историю?
– Она мне не доверяла, – только и может предположить Альма.
– Значит, Фило она доверяет?
– Возможно, Филомена лучше умеет слушать. Она не воспользуется историей Бьенвениды так, как это делаем мы, писатели и художники. В искусстве есть своего рода насилие. – Альма думает о своей матери, о том, как та злилась из-за того, что ее представили в ложном свете. Аргумент «Но это же выдумка» на нее не действовал. Альма вспоминает, как один ее друг рассказывал, что его собственная мать расстроилась из-за фермерши, главной героини одного из его романов: «Ты подарил ей мою жизнь без моего разрешения. Ты вырядил ее в это ужасное платье, которое я ни за что бы не надела».
– Насилие? – Брава совершенно не согласна. – Я называю это капитуляцией, я называю это любовью.
«С этим трудно поспорить», – думает Альма, но все же ввязывается в спор. Во время добродушных перепалок по большим и малым поводам их дружба превращается в особый вид любви.
Бьенвенида
Спустя несколько месяцев после моего изгнания я все еще живу в Доме безмятежности. Я провожу дни в гостиной, в окружении высоких окон, и пишу письмо за письмом Эль Хефе, умоляя дать мне еще один шанс и связывая свою неспособность выносить ребенка с тем, как тяжело быть женой верховного лидера. Я рву их, ужасаясь своему пресмыкательству, тут же пишу гневные письма, упрекая его за то, как он со мной обошелся, а затем рву и их тоже.
Несмотря на то что я довольно неплохо выучила французский, я держусь особняком. Мне больно находиться среди всех этих молодых женщин, которые вот-вот станут матерями. Не то чтобы эти девушки были счастливее, ведь они знают, что им придется отдать своих новорожденных на усыновление.
Sœur[291] Одетта советует мне подумать о том, чтобы забрать одного из малышей к себе домой: «Ребенок может помочь вашему сердцу исцелиться. Вам будет кого любить всем сердцем».
Но мне больше некуда его забрать. Об этом позаботилась донья Мария. Наш остров недостаточно велик для нас обеих. Хоакин держит меня в курсе сплетен: во дворце случались бурные скандалы. Куда мне идти? Как я буду жить? Эти решения не в моей власти. Как я могу при таких обстоятельствах обеспечить ребенка? Однако я обещаю sœur Одетте: «Если у меня когда-нибудь родится девочка, я назову ее вашим именем».
Однажды днем sœur Одетта заходит в мою келью и сообщает, что ко мне приехал гость. Я предполагаю, что это консул, который время от времени заглядывает меня проведать и передает saludos[292] от посла. Я больше не достойна визита высокопоставленного лица.
Сестра качает головой. «Ваш муж», – шепчет она, отказываясь говорить «бывший», поскольку церковь не признает развод. У меня не хватило смелости объяснить sœur Одетте, что наш брак был всего лишь гражданским.
Я поспешно переодеваюсь в свежее платье, собираю волосы на макушке. Ни на что другое нет времени. Такого человека, как Эль Хефе, лучше не заставлять ждать.
Я сразу же понимаю, что что-то не так. Его лицо осунулось, взгляд затравленный. Он рассказывает, что случилось. У него обнаружили рак, и он отправился к специалистам в Париж, отчаянно надеясь на излечение. Он говорит, что я его талисман. Именно во время нашего брака он пришел к власти и восстановил после ужасного урагана Сан-Зенон страну, больницы, школы и дороги. Благодарная страна избрала его президентом. Все эти благоприятные события произошли, когда рядом с ним была я. Но после нашего развода удача от него отвернулась. Донья Мария околдовала его. По мнению Эль Хефе, она на это вполне способна. Жрец вуду – частый гость во дворце. Ему докладывает об этом служба безопасности. Он бы бросил ее, но их сын еще так мал и привязан к своей матери. Может, она и его околдовала?
«Зря я с ней спутался. Я жалею об этом, правда. Мне пришлось жениться на ней ради законного наследника. Моя страна настояла, мой congreso[293] меня вынудил. Но я всегда планировал развестись с ней и вернуться к тебе».
Тучи рассеиваются, и над моей жизнью снова простирается голубое небо. Я переезжаю в его номер люкс, чтобы посвятить себя заботе о нем, сопровождаю его на приемы у врачей, ухаживаю за ним во время всех процедур, успокаиваю его страхи. Утром и вечером я горячо молюсь, перебирая четки. Отель предоставляет мне такую же prie-dieu[294], как во всех кельях Дома безмятежности. Иногда я замечаю, что он тоже преклоняет на ней колени. Вот уж не думала, что когда-нибудь увижу своего Хефе на коленях! Мы снова близки, как в первые дни нашего брака. Бывшая жена теперь его любовница, а бывшая любовница – его жена! Я думала, такое случается только в романах, которые я люблю читать.
Через несколько недель после нашего воссоединения Эль Хефе получает хорошие новости: смертельный рак оказался всего лишь воспалением простаты. Лечение без следа устранило инфекцию. Врачи объявляют его полностью здоровым. Их пациент может вернуться домой, как только пожелает.
Первая новость отправляет меня на вершину горы, вторая – в ад. Он возвращается, и, хотя он этого не говорит, про себя я с ужасом заканчиваю его фразу. Возвращается к ней.
«Я же говорил тебе, что ты мой талисман!» – восклицает он, сияя от радости, как мальчик, которому только что подарили желанную игрушку. Я мельком вижу человека, которым он мог бы стать при других обстоятельствах.
Он обещает, что скоро мы будем вместе, и, хотя мне следовало бы понять, что это ложь, я снова отдаюсь ему. Мое тело – благодатная почва, готовая для его семени. Я и впрямь убеждена, что именно в эту ночь мы зачали нашу маленькую Одетту. Несколько месяцев спустя, когда я уже меньше боюсь выкидыша, я отправляю Эль Хефе телеграмму из Парижа с радостной новостью. Он доволен, но больше не упоминает о разводе с женой.
«Оставайся пока там. Я хочу, чтобы ты получала лучший медицинский уход. Я хочу, чтобы ты вернулась, как только ребенок родится и ты сможешь путешествовать».
Я возвращаюсь в Дом безмятежности. Sœur Одетта утешает меня одним из своих любимых высказываний. «Если не можешь получить то, что любишь, люби то, что у тебя есть. – Она кладет руки на мой округлившийся живот. – Господь убережет эту беременность. Слышишь, Одетта?» – шепчет она. Одетта пинается в ответ.
Альма и ее сестры
Сестры Альмы часто звонят, чтобы узнать, как у нее дела. Альма так занята своим проектом, что у нее редко находится время для разговоров ни о чем. «Все в порядке», – сообщает она, болтает несколько минут, а затем вешает трубку, объясняя это плохой связью.
В ее новостях, как в апельсинах без сока, нет никакого смака.
– Ну а чем ты занимаешься в последнее время? – не отстают сестры, как бы невзначай пытаясь выжать из нее хоть каплю.
– Ничем особенным. Гуляю, нежусь на солнышке, вспоминаю, вспоминаю.
Именно это нравится ей здесь больше всего: все вызывает воспоминания. Остров изобилует «мадленками»[295]. Столько историй!
– Значит, ты снова пишешь? – Пьедад всегда умела потоптаться по больным мозолям.
– Не каждую историю нужно рассказывать, – огрызается Альма, раздраженная напоминанием.
– Это на тебя не похоже, Сестра По Духу. Без обид. – Пьедад отступает.
По крайней мере, она наняла смотрительницу. Это радует. Им не придется беспокоиться из-за того, что она одна в этом неблагополучном районе. Но погоди-ка! Вдруг эта особа связана с криминальными элементами? Ты запросила рекомендации? Где ты вообще остановилась? Надеюсь, ты не там ночуешь. Они разговаривают по конференц-связи, все сестры тараторят наперебой. Альма не может разобрать, кто о чем спрашивает. У всех у них одинаковые интонации, точь-в-точь как у мами.
– Я пока в пляжном домике наших кузин.
– А что будет после «пока»?
– Откуда мне знать?
Ее сестры запевают музыкальную тему Ампаро, теперь перенесенную на Альму. «Что же нам делать с Шерризадой?» Взрыв дружного смеха.
– Рада, что вам, девочки, весело. Что стряслось?
Они редко звонят все вместе. Обычно их телефонные разговоры происходят один на один.
Пьедад переходит к делу. Когда умер папи, Пьедад вызвалась побыть Даниилом во рву со львами и выступить в качестве связной с Мартильо.
– Молот хочет встретиться с нами лично, когда будут готовы документы.
– Зачем? – Альма уверена, что тут кроется какой-то подвох. – Я думала, мы закончили с Мартильо. Оставалось только согласовать раздел имущества, что я уже сделала.
– Не так быстро. Мартильо говорит, что нам всем нужно подписать документы лично: доминиканские власти не примут электронные подписи.
Наглая ложь, но если Альма действительно не может даже поймать приличный сигнал мобильной связи, вряд ли она сможет зайти в интернет и проверить это.
– Мы можем остаться на несколько дней, устроить сестринский отпуск, как ты обещала.
Альма колеблется. Теоретически она скучает по своим сестрам, но она не уверена, что хочет, чтобы они с их доводами и мнениями ворвались в ее жизнь именно сейчас, заставляя ее усомниться в правильности своих решений.
– Когда вы собирались приехать?
– Как только ты сможешь нас принять.
– Но у меня нет своего жилья, – напоминает им Альма.
– В пляжном домике полно места. Согласись, там можно поселить небольшую деревню.
Возможно, ужиться с целой деревней было бы легче, чем с ее нахрапистыми сестрами.
– Я всегда вам рада. Но почему бы не подождать, пока мой проект не будет готов, чтобы я могла его показать? – пытается отвертеться Альма.
– Какой проект? Ты имеешь в виду то странное место захоронения твоих персонажей? – переспрашивает прямолинейная Консуэло.
– Это скорее... сад скульптур, – говорит Альма и пускается в описание творений Бравы. Что угодно, лишь бы избежать дальнейших расспросов.
Сестры соглашаются отложить поездку. Пьедад свяжется с Мартильо и уточнит, когда документы будут окончательно готовы, чтобы сестры могли приехать и забрать их лично. Если он ответит своим обычным «в кратчайшие сроки», она на него поднажмет: «Вы повторяете это уже больше года. К вашему сведению, наше время тоже стоит денег».
Жаль, что их младшенькая сестричка так и не научилась откладывать свои колючие электронные письма в папку «Черновики» на ночь, прежде чем нажать кнопку «Отправить».
Бьенвенида
Проходят годы. Я отмечаю их по вехам в жизни Одетты.
Когда у моей дочери прорезаются молочные зубы, мы переезжаем в дом Эль Хефе в Майами. Это не родина, но здесь мы, по крайней мере, ближе к ней, чем в Париже, где мы жили с няней, которую Эль Хефе прислал мне в помощь.
Весной, когда Одетта начинает говорить, она впервые встречается со своим отцом. Теперь он может путешествовать, поскольку у него появилось больше времени на частную жизнь из-за международного возмущения, вызванного ужасной резней по его приказу на границе, – вскоре, после смерти марионеточного президента, он отменит свое решение об «уходе на покой».
Осенью, когда Одетта поступает в школу, нам сообщают, что мы можем вернуться домой. Нас поселяют на обширном ранчо в пригороде Сантьяго[296], вдали от столичной суеты и бдительности доньи Марии, ревнивой жены Эль Хефе, которую он, вопреки своему обещанию, не бросил.
Однажды, когда Одетта была в монастырской школе, к porte cochère – во Франции я научилась называть так ворота – подъезжает черный «Кадиллак» Эль Хефе. Обычно мне заранее звонят с предупреждением, затем появляется вереница машин с агентами, которые проверяют усадьбу, и только после доклада, что все чисто, прибывает сам Эль Хефе.
Сегодня, к моему удивлению, приезжает всего одна-единственная машина, и вместо Эль Хефе с заднего сиденья вылезает мой кузен Хоакин.
Я умоляла клинику не сообщать во дворец о недавнем инциденте. Но от Эль Хефе и его шпионов ничего не скроешь. И горе вам, если вы попытаетесь: это признак того, что вы участвуете в заговоре против нашего верховного лидера. Иначе зачем бы вам что-то скрывать от его всевидящих глаз? Граждане, желающие снискать расположение, теперь выражают свою преданность с помощью выведенных краской надписей на крышах своих домов: «Трухильо и Бог», именно в таком порядке.
Поэтому неудивительно, что Эль Хефе узнал о покушении на мою жизнь, совершенном головорезом, который ворвался в клинику, когда я проходила обследование. К счастью, как и большинство ему подобных, он оказался не слишком сообразительным, ведь для такой работы требуется исполнительность, а не мозги. По ошибке бандит попал не в ту смотровую и, угрожая ножом, удерживал в заложницах медсестер, пока la policia не ворвалась в клинику и не арестовала его. На допросе этот человек признался, что его послала донья Мария и его целью была я.
Хоакин приехал сообщить мне, что ради моей же безопасности Эль Хефе отправляет меня в Штаты. Все уже организовано: монахини согласились предоставить Одетте полный пансион.
На меня обрушивается приступ головокружения. В клинике врачи обнаружили, что я страдаю диабетом. Эти обмороки становятся все более частыми. Но на сей раз голова у меня кружится не из-за сахара в крови, а от новости, которую я только что услышала. «Я должна сама поговорить с Эль Хефе. Я не уеду без своей дочери».
«Бьен, Бьен, – уговаривает Хоакин, называя меня моим детским прозвищем. Пока я была первой леди, кузен был образцом почтения и учтивости и всегда обращался ко мне не иначе как Primera Dama[297] Бьенвенида, как будто мы не росли вместе. – Пожалуйста, не усложняй ситуацию».
«Для кого? Как ты мог подумать, что я на это соглашусь? Я должна поговорить с Эль Хефе».
Что-то в моем голосе убеждает кузена, что Бьен – впечатлительная, податливая, уступчивая Бьен – обрела твердость.
На следующий день «Кадиллак» возвращается, и на сей раз в усадьбе кишит guardia[298]. В сопровождении Хоакина в дом входит Эль Хефе. Он приветствует меня холодным голосом, не предвещающим ничего хорошего.
«Хефе, присаживайся, пожалуйста. – Хоакин указывает на галерею с удобными креслами-качалками. – Не хочешь ли выпить чего-нибудь освежающего?» Он говорит в той заискивающей манере, которую обычно использует в общении с сильными мира сего, к которым некогда относилась и я.
Но Эль Хефе поднимает руку в знак отказа: «Ты хотела меня видеть?»
Я с трудом держусь на ногах, но отказываюсь садиться, чтобы он не мог смотреть на меня сверху вниз. Впрочем, даже стоя я едва достигаю пяти футов[299] роста. Эль Хефе и сам ненамного выше, но благодаря толстым каблукам своих изготовленных на заказ туфель он возвышается надо мной дюйма на четыре[300]. Я снимала эти туфли, мыла эти ступни, брала в рот каждый палец этих ног. Все, что угодно, лишь бы доставить ему удовольствие. Неужели он забыл?
«Я никогда ни о чем тебя не просила, Хефе, – напоминаю я ему. – Но сейчас прошу... Пожалуйста, не разлучай меня с нашим ребенком».
«Так будет лучше для Одетты», – говорит он. Его лицо непроницаемо, на нем не отражается ни следа того, что нас связывало. Я видела, как с тем же выражением лица он устранял диссидентов, заставлял замолчать оппонентов. Но это его враги. Я же некогда была его женой, а потом, к своему стыду и позору, – любовницей, которая родила внебрачного ребенка.
«Хефе, ребенку всего семь лет», – умоляюще произношу я.
«Таково мое решение в отношении моей дочери», – заключает он, как будто сам родил Одетту.
В отчаянии я бросаюсь к его ногам, заклиная передумать: «Лучше отними у меня жизнь, чем дочь». К этому моменту я уже рыдаю, мое лицо искажено гримасой. Я знаю, насколько непривлекательно выгляжу. Но я никогда не полагалась на свою внешность, чтобы добиться чего-либо от мужчин.
Слезы могут вызвать жалость, но только не у Эль Хефе, когда он уже вбил что-то себе в голову. Он оборачивается и испепеляет взглядом моего кузена, который прячется за его спиной: «Ты вызвал меня сюда из-за "чрезвычайной ситуации"?» Он не дожидается ответа. «Сделай все необходимое», – говорит он тихим, холодным голосом, который пугает больше, чем крик. Он выходит из дома, не добавив больше ни слова и предоставив Хоакину вытирать то, что от меня осталось.
«Бьен, Бьен, – пытается утешить меня мой сладкоречивый кузен. – Не отчаивайся. No hay mal que por bien no venga[301]. Бог не возлагает на нас бремя, не дав нам силы его нести».
Мне хочется пощечиной стереть это самодовольное выражение с его лица. Подумать только, что много лет назад, когда Эль Хефе решил нанять его своим составителем речей, я его рекомендовала. Что может знать мой кузен об отчаянии или преданности матери своему ребенку? Убежденный холостяк, у которого семь сестер и заботливая мать, Хоакин умеет только получать любовь, но не дарить ее. Человек, который прежде всего спасет самого себя. Путь к сердцам некоторых людей ведет лишь в одном направлении.
Филомена
Теперь, когда строится касита доньи Альмы, cementerio[302] заполняется рабочими. Жители баррио благодарны за приток рабочих мест, бригадир рад сюда вернуться. У Филомены прибавилось обязанностей: она готовит для бригады и убирает за ними. Уходит она затемно, а приходит еще до рассвета.
Всякий раз, когда у нее выдается свободная минутка, она старается обойти и послушать каждое надгробие. Но увлекает ее только рассказ Бьенвениды. Pobrecita[303], ей пришлось оставить своего ребенка. Филомена с содроганием представляет, какие страдания в конце концов вынудили ее собственную маму оставить двух маленьких дочерей. Папа не был могущественным Хефе, но он бывал грубым и жестоким. Ах, мама... Сколько же ты перестрадала!
Ее разум – осиное гнездо тревог. Перла сидит в тюремной камере в Нуэва-Йорке в ожидании суда за убийство. Пепито работает с адвокатом, чтобы добиться депортации своей матери. Пепито беспокоится, что, не зная языка, она зачахнет в американской тюрьме от одиночества и потерянности. Но адвокат уверяет его, что в тюремной системе полно доминиканцев. Если его мать когда-нибудь решит нарушить молчание, то сможет поговорить со множеством paisanos[304].
Пепито каждый день звонит своей тете и сообщает о последних подвижках: теперь, когда Филомена приняла предложение доньи Альмы купить ей мобильный телефон, связаться с ней несложно. Она никогда не спрашивала у племянника, какие именно обвинения выдвинуты против его матери. В этом нет необходимости: сюжет освещают во всех новостях. По радио Бичана, по маленькому телевизору Люпиты, из которого ее клиентки узнают о событиях в мире, пока им высушивают феном и выпрямляют волосы. Филомена не может в это поверить! Как же Перла, сама мать, могла совершить такой ужасный поступок? Если это правда, а улики указывают на это, то ее сестра, наверное, сошла с ума. А виноват не кто иной, как sinvergüenza[305], за которого она вышла замуж. Un hombre sin principios[306]. Достаточно того, чем он занимался с Филоменой, пока его жена спала с его сыном в животе. Себя она тоже не оправдывает, но она была ребенком. Вдобавок он еще и остался на свободе после того, как разрушил всем жизни. Она хотела бы вонзить свой мясницкий нож прямо в его порочное сердце. А еще лучше, как в том давнем репортаже, который все обсуждали, отрезать ему половые органы.
¡Dios me libra![307] Филомена перекрещивает свой лоб. Вот она и сама замышляет кровавое убийство! Правда в том, что люди способны на все. Разве все истории, которые Филомена слышала в кампо, в баррио, а теперь и здесь, на кладбище, не подтверждают это?
Бьенвенида
Через несколько дней после встречи с Эль Хефе я отбываю в Нуэва-Йорк. Я надеялась, что Эль Хефе хотя бы отправит меня обратно в Майами, где я была бы намного ближе к Одетте. Но Хоакин сообщает, что особняк во Флориде занимает новая фаворитка, бывшая королева красоты. Донья Мария не успевает уследить за своими соперницами.
На дворе 1942 год, и Соединенные Штаты ведут войну. Все боятся немецких подлодок, которые патрулируют наши воды, поскольку мы являемся союзниками нашего северного соседа. Трухильо проводит выборы и одерживает убедительную победу. Нам нужен сильный лидер, который нас защитит. Немцы, того и жди, решат разбомбить нас, чтобы закрепиться в Америке.
Консульство забронировало люкс в «Эссекс-хаусе» на Сентрал-парк-саут. Престижный адрес имеет важное значение для Эль Хефе, который всегда стремился войти в узкий круг состоятельных респектабельных семей. Как я теперь понимаю, отчасти в этом и заключалась моя привлекательность. И пусть я и бывшая жена, но я его бывшая жена. Даже то, что он выбрасывает, принадлежит ему.
Я снова провожу дни за написанием десятков писем Эль Хефе, в которых умоляю его передумать и позволить нашей дочери присоединиться ко мне. Письма, адресованные Одетте, полны коротеньких рассказов, которые могут ей понравиться: о парке, покрытом снегом, как торт – глазурью, о магазине, полном игрушек, фарфоровых кукол и кукольных домиков, от которых она пришла бы в восторг, о красивых платьях в витринах. Кончаются они всегда одинаково: «Напиши мне, mi adorada hijita[308]. Расскажи мне обо всем». Но что может написать семилетка, чтобы заполнить пустоту в сердце своей матери? Чернила так часто расплываются, что мне приходится переписывать целые страницы.
Чтобы не поддаваться грусти, я стараюсь упорядочивать каждый день. По утрам я гуляю в большом парке напротив отеля, где кормлю птиц и белок остатками своего завтрака. По вторникам и четвергам я направляюсь в consulado[309], чтобы положить свои письма в дипломатическую почту, которая отправляется по средам и пятницам. Консул встречает меня с навязчивой любезностью: «Если у вас есть жалобы, донья Бьенвенида, сначала обязательно сообщите мне. – Все боятся навлечь на себя гнев Эль Хефе. – Надеюсь, вам удобно в отеле».
Я изливаю ему свои жалобы. Без Одетты любое место превращается в ад. Дочь, тем более такая маленькая нежная девочка, должна быть со своей матерью.
«Так будет лучше для ребенка, донья Бьенвенида, чего хочет Эль Хефе, того хотим мы все, не правда ли?» Очевидно, у него я поддержки не найду.
«Эссекс-хаус» довольно приятный: свежие цветы в вестибюле, хорошо обученный персонал, атмосфера тишины, словно созданная для покоя постояльцев. Это место напоминает мне Дом безмятежности, за исключением того, что на моем этаже обитают не беременные молодые девушки, а пожилые дамы, проживающие здесь уже давно, безутешные разведенные женщины, вдовы, брошенные любовницы, обеспеченные старые девы, которые так и не нашли себе пару. Немногочисленные постояльцы мужского пола, похоже, европейцы, – скорее всего, дипломаты.
Я пока не встречала среди жильцов моего этажа никого, кто говорил бы по-испански. Если таковые и есть, то они этого не показывают. Все держатся особняком, как свойственно богачам. Единственные, с кем я общаюсь, – это Сандрита и Чела, две сестры-колумбийки, которые убирают в номерах и рассказывают мне обо всех, кто заселяется и съезжает, о моих соседях и о своей жизни в этом холодном городе. Есть еще пуэрториканец Аристид Рамос, привлекательный пожилой мужчина, крайне вежливый и любезный. По словам Сандриты, более болтливой и непочтительной из сестер, администрация наняла этого бывшего полицейского под прикрытием «для охраны курятника». Теперь он в отставке и получает хорошую пенсию, так что на самом деле ему не нужно работать, но, опять же по словам Сандриты, Аристид устроился на ночную работу, поскольку недавно потерял жену. Двое его сыновей служат в армии за границей, и он беспокоится о них. Быть при деле – его calmante[310].
Однажды в лифте я слышу, как один из дипломатов громко говорит по-французски (я выучила этот язык во Франции) о переговорах по поводу эмиграции в Соединенные Штаты каких-то влиятельных евреев.
При других обстоятельствах я бы, возможно, похвасталась собственной страной. Несмотря на свою бедность, Доминиканская Республика выступила на конференции в Эвиане с предложением принять сто тысяч евреев. Хоакин участвовал в переговорах. Поначалу ни Эль Хефе, ни мой кузен не были настроены впускать евреев. Не зря же испанцы вышвырнули их из Испании. Но в конце концов Эль Хефе отбросил свои опасения. Главное, что евреи белые и, скорее всего, будут вступать в смешанные браки, что поспособствует кампании Эль Хефе по очищению нашей крови от африканских примесей из соседних государств. Не говоря уже о том, что после позорной резни на границе страна нуждалась в улучшении репутации.
Я узнала о так называемом el corte[311] из письма моей сестры Йойи: она отправила его из Нуэва-Йорка, куда ездила навестить семью мужа, морского пехотинца, с которым познакомилась во время оккупации. Это случилось во время моего пребывания во Франции, все замалчивалось, поэтому узнать новости было трудно. По ее словам, убийства происходили по всему Монте-Кристи. Когда guardia[312] ворвалась в дом с обыском, она и ее муж Гарри спрятали свою гаитянскую служанку и ее детей под грудой белья. Хоакин утверждал, что Эль Хефе не знал о резне. Но на нашем маленьком острове не случается ничего, о чем не знал бы наш верховный лидер. Родители предупреждали меня, что Эль Хефе способен на все в своем стремлении к власти.
Но он также отец моего ребенка. Его глаза смотрят на меня с ее маленького личика, я вижу его в ее напористой манере держаться, в ее своеволии, в ее вспышках гнева, в ее лукавой, скрытной улыбке. Чтобы не потерять рассудок, я отчаянно цепляюсь за официальную версию: этот прискорбный инцидент произошел в результате народного восстания разъяренных campesinos[313], которым надоели набеги из-за границы. Ведь если бы к нему были причастны военные Эль Хефе, они бы пустили в ход пули, а не мачете.
Несмотря на все свои усилия, каждодневный распорядок и истории, которые я рассказываю себе, чтобы избежать правды, я чувствую, что теряю надежду. Я убеждена, что никогда не воссоединюсь с дочерью. Как часто напоминала мне sœur[314] Одетта, единственный непростительный грех – это не верить, что Господь найдет возможность тебе помочь. Если так, я проклята. Жизнь стала невыносимой.
В отчаянии я действую... Я не хотела, чтобы Одетта узнала эту тайну, поэтому унесла ее с собой в могилу. Теперь я могу рассказать. Наша смотрительница – как у нас говорят, un alma de Dios[315], сдержанная женщина, которая держит язык за зубами, в отличие от писательницы, которая хотела дать мне возможность высказаться. Я не хотела обнажать душу. Я хотела укрыться в безвестности. Я хотела тишины.
Однажды ночью меня охватывает мрачное настроение. Я достаю пузырек с таблетками от nervios[316], который приобрела на родине, где в аптеках можно купить все что угодно. Я глотаю их одну за другой, как конфеты, мои любимые мятные леденцы. Для верности набираю теплую ванну: я планирую лечь в нее, чтобы, если таблеток окажется недостаточно, потерять сознание и утонуть. Я забываю выключить воду, и постоялица из номера этажом ниже звонит на стойку администрации. У нее протекает потолок. Уже поздно, разнорабочий ушел домой, поэтому дежурный администратор посылает Аристида наверх проверить, в чем дело.
Тот стучит, затем колотит в дверь, выкрикивая мое имя. Не получив ответа, он пытается войти с помощью своего универсального ключа, но я из предосторожности заперлась на цепочку. Аристид бросается по коридору к пожарной лестнице, проползает по карнизу, забирается в окно и спасает меня в самый последний момент. Меня срочно увозят в больницу, где мне промывают желудок. Аристид остается на ночь у моей койки на случай, если понадобится переводчик.
На следующее утро в больницу заявляется встревоженный консул. Придется уведомить дворец. Не стоит и пытаться скрыть мою передозировку. «Эль Хефе наверняка оторвет мне голову, – горько жалуется чиновник. – Как вы себя чувствуете?» – спрашивает он, спохватившись.
«Пожалуйста, уходите», – отвечаю я, стараясь, чтобы мой голос звучал спокойно.
«Донья Бьенвенида, прошу вас, поймите, меня привела сюда забота о вас». Он добавляет, что «Эссекс-хаус» уже уведомил консульство, которое платит по счетам, о том, что оно несет ответственность за весь ущерб, причиненный их имуществу; испорченный водой пол необходимо будет отремонтировать. Еще несколько жалоб. Кроме того, в «Эссексе» мне больше не рады, консулу придется подыскать мне новое жилье. Сколько неудобств причинило ему мое отчаяние!
Я выхожу из себя. «Убирайтесь!» – кричу я. Мне почти жаль этого человека, который убегает, как испуганный зверек.
Аристид сидел за моей дверью, чтобы не мешать. Когда он заглядывает проверить, все ли со мной в порядке, я рассказываю ему, что отель больше не желает меня принимать. «Принимать вас? – фыркает он. – За пятьсот долларов в месяц!» До этого момента я не знала, сколько Эль Хефе платит за мое проживание.
До выписки я провожу несколько дней в больнице. Аристид навещает меня ежедневно, Сандрита и Чела заезжают по дороге с работы домой. Еще один посетитель – молодой доминиканец, который в ожидании подтверждения своего иностранного медицинского диплома работает на моем этаже помощником врача.
«Доктор Мануэль Круз», – представляется он. Когда я упоминаю, что в клинике в Сантьяго, где я наблюдалась, был врач с таким именем, его лицо напрягается. «Я не имела удовольствия с ним встретиться, но сотрудники отзывались о нем крайне высоко», – добавляю я.
«Круз и Мануэль – распространенные имена», – напоминает он мне, списывая это на совпадение. Этот Мануэль Круз неохотно рассказывает о своей семье: его отец умер, братья и сестры разъехались, он не поддерживает отношения с родней – все это очень странно для доминиканца. Но, возможно, его тоже заставили бежать какие-то мучительные обстоятельства. Вероятно, мои вопросы бередят старые раны, поэтому в моем присутствии он ведет себя сдержанно. Нам, иностранцам, часто становится неловко от личных вопросов, которые задают американцы. Но у нас принято спрашивать других латиноамериканцев, оказавшихся в этой стране, откуда они родом.
По-испански говорит еще одна сотрудница больницы – пожилая женщина с длинным узким лицом, в хорошем смысле похожим на лошадиное, и короткими седыми волосами, в которой, как и во многих пожилых американках, есть что-то бесполое. Доктор Бил служила в медико-санитарном подразделении во время гражданской войны в Испании, где и научилась испанскому, на котором разговаривает с сильным акцентом. Она никогда не была замужем (по ее словам, таков ее собственный выбор – я никогда не слышала, чтобы женщина открыто признавалась в этом) и полностью посвятила себя своей профессии: ее любовь – медицина. Она давно уже вышла из того возраста, чтобы так много работать, но никогда не уйдет на пенсию. Чем еще она могла бы себя занять?
Услышав мою историю от доктора Круза, однажды днем она заглядывает ко мне.
Доктор Бил не из тех, кто боится высказывать свое мнение. Она устраивает мне выволочку. Однажды я воссоединюсь со своим ребенком, и маленькой Одетте как никогда нужна будет мать. О да, по ее словам, она знает все об Эль Хефе. Покончив с собой и с моральной точки зрения оставив свою дочь сиротой, учитывая, за каким чудовищем я была замужем, я только усугублю ее страдания. Эти слова придают мне решимости. Я твердо намерена оставаться в живых.
Доктор Бил дает мне свою визитку и приглашает приходить к ней в consultorio[317], если мне понадобится поговорить. Прежде чем покинуть больницу, я хочу поблагодарить доктора Круза за его заботу. Он давно не заходил, возможно, его отпугнули мои вопросы. Я подозреваю, что профессиональные амбиции Мануэля – не единственная причина его длительного пребывания в Нуэва-Йорке. По словам Аристида, в городе довольно много доминиканских диссидентов.
В свой последний день я вижу, как он спешит по коридору, сопровождая стонущую женщину на каталке, которая вот-вот родит.
«Доктор Круз! Мануэль!»
Он испуганно поднимает голову и бросает на меня тот же настороженный взгляд, который я уже видела раньше, а затем коротко машет рукой, как мы делаем, чтобы одновременно поприветствовать человека и отвязаться от него.
Филомена
Доктор Мануэль Круз... Филомена смакует это имя, словно посасывает мятный леденец для свежего дыхания. Неужели это тот самый персонаж, который заговаривал с ней, когда она покачивала шар на могиле Эль Барона? Тот Мануэль тоже был врачом и работал в Нуэва-Йорке. На мгновение Филомена забывает о Перле и о тяжелом положении, в котором она оказалась, о Пепито и о том, как он, возможно, переживает трагедию своей матери. Что стало с Мануэлем Крузом? Вернулся ли он когда-нибудь домой, к своей любимой маме? Позже, проходя мимо его надгробия, Филомена не может удержаться, чтобы не подтолкнуть его локтем. Белые снежинки взметаются вихрем и медленно опускаются на дно.
Эти истории вновь пробуждают в Филомене тоску. Она все еще тоскует по своему Пепито, который в ее снах всегда остается маленьким мальчиком, и мечтает, чтобы ее мама вернулась, как обещала. Время от времени, наведываясь в свой кампо, Филомена спрашивала, нет ли каких-то новостей. Для нее приберегали слухи и cuentos[318]: ее мать видели, когда она выходила из carro público[319] в Харабакоа; она работала в немецкой семье на Плайя-Дорада; продавала билеты на улицах Пуэрто-Плата; пьяная танцевала в баре в Кабарете; она снова вышла замуж в Нуэва-Йорке, и у нее есть маленький сын. Больше историй, чем Альтаграсий, которые могли бы их прожить!
Каждая из них – это ручеек надежды, впадающий в реку, которая выходит из берегов, пока Филомена не начинает верить, что утонет в печали. Она пытается забыть свои надежды, похоронить их глубоко в сердце. Нельзя поддаваться отчаянию, как донья Бьенвенида.
«Ах, мама», – бормочет Филомена за работой. «Ах, мама», – говорит она, порезав палец секатором. «Ах, мама». По радио в кольмадо Бичана она слышит репортаж об очередном moreno Americano[320], убитом на улице. Полиция удерживала его восемь минут и сорок шесть секунд, и что кричал el pobre hombre[321], умирая? Momma, Momma – по-английски это означает «мама». По словам падре Рехино, Иисус тоже звал свою мать на кресте. Даже Богу нужна мать!
По ночам она достает из-под матраса коробку из-под сигар и рассматривает единственную фотографию своей матери, которая у нее есть. Папа разорвал ее и выбросил в мусорное ведро, но Филомена вытащила кусочки и склеила их скотчем. Снимок испещрен складками, напоминающими строчки слов на надгробии Бьенвениды, но Филомена все равно различает милое смуглое лицо, так похожее на лицо Перлы, но с глубоко посаженными глазами Филомены. Она целует фотографию, а затем достает остальные памятные сувениры: мамину мантилью, которую та надевала на мессу, ее четки с облупившимися белыми бусинами, похожими на жемчужины, три полосатых камушка, символизирующих удачу, и, наконец, маленький медальон с изображением la Virgencita de la Altagracia – этот образок Филомена тоже целует.
В детстве Филомене приходилось прятать эти сокровища от папы, которого приводили в ярость упоминания об esa sinvergüenza puta porquería[322]. Что же до маминого обещания вернуться, то Филомена никогда не осмеливалась говорить о нем ни с кем, кроме Перлы, которая считала его глупым сном.
Теперь, работая на cementerio[323], Филомена вынашивает идею зарыть свою коробку с сокровищами рядом с доньей Бьенвенидой или, еще лучше, рядом с доном Мануэлем, где она будет под надежным присмотром Эль Барона. ¿Y quién sabe?[324] Возможно, Эль Барон использует свои силы, чтобы воссоединить Филомену с матерью. Филомена подумывает попросить разрешения у доньи Альмы, но что, если донья начнет разбирать ее просьбу по косточкам и засыплет ее вопросами? Что все это значит? Кто эта женщина на фотографии? Что она сказала тебе, когда уходила? Филомена этого не вынесет. Рана все еще болит. К тому же у доньи и так полно хлопот.
При первой же возможности Филомена закопает свою коробку рядом с коробкой дона Мануэля. Взамен Филомена обещает дону Мануэлю, что будет так же верна его надгробию, как и надгробию Бьенвениды.
Она обнимает шар и оживляет его поцелуем.
Мануэль
Мне приходится несколько раз перечитать имя в медкарте, чтобы в это поверить: Бьенвенида Трухильо! Мне любопытно, но я соблюдаю осторожность. В бегах я научился осмотрительности. На нашем маленьком острове каждый знает кого-то, кто знает, кто ты такой. Если станет известно, что Мануэль Круз жив и здоров и работает в Нуэва-Йорке, а не гниет в джунглях Центральной Кордильеры после безуспешной попытки сбежать на Гаити, расплачиваться придется моей семье на родине. И этим дело не кончится. Длинные руки режима простираются далеко за пределы страны. Доминиканцы становились жертвами убийц или пропадали без вести в Мехико, в Гаване, на Кубе и в этом самом городе.
В больнице Святого Винсента не так много иностранных врачей, поскольку здесь неохотно принимают наши дипломы. Но из-за войны медицинских работников не хватает, и благодаря вмешательству доктора Бил меня наняли ее помощником, чтобы я по мере необходимости ее замещал. Доктор Бил представила мое дело на рассмотрение комиссии и надеется, что, сдав экзамены, я смогу получить лицензию. Как только это произойдет, она планирует открыто взять меня в штат на должность врача.
Пока же она, по ее выражению, закрывает глаза на то, что я занимаюсь ее пациентами. «Просто постарайтесь, чтобы все оставалось шито-крыто», – еще одно выражение, которое я еще не выучил на бесплатных курсах английского в библиотеке, но его значение достаточно ясно. Меня унижает необходимость скрываться, ведь на родине я был полноправным врачом и состоял в штате той самой клиники в Сантьяго, где раньше наблюдалась донья Бьенвенида. Там наши пути никогда не пересекались: она была в изгнании во Франции, а к тому времени, как вернулась и на нее было совершено покушение, я уже покинул страну. Хорошо, что мы никогда не встречались, поскольку сейчас мы оказались лицом к лицу в ее больничной палате в Нуэва-Йорке.
Как я и слышал от своих коллег, она приятная, sencilla[325] дама без претензий и высокомерия. Но история еще долго будет ломать голову над тем, как такую хорошую женщину угораздило выйти замуж за самого дьявола. Разумеется, теперь она его бывшая жена. Тем не менее я не намерен терять бдительности. Она может выдать меня, даже сама того не желая.
Время от времени у доньи Бьенвениды бывают посетители, и некоторые из них, как я подозреваю, могут быть шпионами Эль Хефе. Самый частый из них утверждает, что он пуэрториканец, недавно вышедший на пенсию со службы в полиции Нью-Йорка. Чем больше вопросов задает мне этот Аристид Рамос, тем больше мне становится не по себе. Столкнувшись с Рамосом в палате доньи Бьенвениды, я всегда держусь деловито и немногословно.
Доктор Бил, разумеется, понимает мою осторожность. Во время гражданской войны она была в Испании и чего только не навидалась: лазутчиков, предателей, секретных агентов; видела трупы, сброшенные в братские могилы. Однако ей жаль эту женщину. Донья Бьенвенида ничего не знает о резне – несомненно, по собственному выбору. Но иногда человек заходит слишком далеко, чтобы открыть глаза и жить с этим. Доктор Бил умолкает, глядя на что-то, видимое только ей. «Какова ее история?» – задумываюсь я. Меня интересуют не рассказы о медицинском университете, войне и вождении скорой, которыми она со мной делилась, а та правда, которую каждый из нас держит при себе или скрывает даже от самого себя, о том, кто мы такие, что мы любим и отражает ли это наша жизнь.
Доктор Бил беспокоится о том, что случится с нашей пациенткой после того, как она покинет больницу. Эта бедная женщина с хрупкой душой не может взглянуть правде в глаза. Ее убьет даже мимолетное озарение, как чуть не случилось в этот раз. Иногда мы нуждаемся в историях, пусть они и не соответствуют истине.
Конечно, я сочувствую донье Бьенвениде, которая, как и моя мать, попала в ловушку брака с жестоким человеком. Какие истории рассказывала себе мама, чтобы выжить? Возможно, Альфа Календа была убежищем не только для меня, но и для нее.
Бьенвенида
Попытка самоубийства, которую замалчивают, называя случайной передозировкой, приводит к одному положительному последствию. No hay mal que por bien no venga[326]. Даже избитые пословицы из уст Хоакина и других иногда оказываются правдой.
Хоакин звонит мне с сообщением, что Эль Хефе обеспокоен. До него наконец-то дошло, что я скорее готова покончить с собой, чем потерять своего ребенка. Вдобавок от монахинь поступают тревожащие жалобы на то, что маленькая Одетта – сущее наказание. Она укусила одну из девочек. Она отказывается делать уроки, застилать постель, доедать до конца содержимое тарелки. Она теряет в весе, устраивает истерики. Всего этого, вместе взятого, вероятно, было бы недостаточно, чтобы на него повлиять, но Эль Хефе поглощен войной. Немецкая подлодка в наших водах потопила сухогруз «Президент Трухильо», что Хефе при своей суеверности, несомненно, воспринял как знак.
Позже консул уведомляет меня, что в июне Эль Хефе планирует посетить Нуэва-Йорк. Теперь, когда в Европе идет война, он проходит медицинские обследования здесь. Он привезет с собой Одетту. Сейчас только начало марта. Но, опять же по словам консула, Эль Хефе виднее. Одетта должна закончить учебный год в Сантьяго.
«К тому времени вы будете жить в собственном доме», – добавляет он. Поскольку в «Эссекс-хаусе» мне больше не рады, Эль Хефе попросил его купить дом в тихом пригороде, рядом с католической школой, в которой могла бы учиться Одетта. Еще один вариант – Монреаль, где обосновались другие доминиканцы. Но в Канаде слишком холодно, и она еще дальше от моей любимой родины.
Аристид живет в Куинсе. Он сказал мне, что рядом с его домом в Астории продаются недорогие дома. Но когда я упоминаю об этом консулу, тот накладывает вето на эту идею. Эль Хефе предпочитает место попрестижнее, например Джамейка-Эстейтс.
В конце концов меня поселяют в Форест-Хилс, в уютном коттедже на тихой улочке, застроенной одинаковыми домами, как будто никто не хочет выделяться, подобно запуганным гражданам моей собственной страны. Мои глаза открываются все больше и больше, но так как моя дочь стала заложницей, я зажмуриваюсь. В апреле, когда я туда переезжаю, цветут кусты азалии и форзиции, и Аристид учит меня их названиям. На многих лужайках растут деревья под названием дерен и плакучие ивы. Мое плакучее дерево растет на заднем дворе.
Здесь я чувствую себя более изолированной, чем на Манхэттене, где могла прогуляться по парку и отвлечься, поговорив с Сандритой и Челой или посетив консульство, чтобы узнать новости с родины. Здесь мои соседи почти не показываются. Некоторые кричат: «Добрый день!» – и машут рукой, забирая свои газеты или осматривая свои газоны. Тем лучше. Если бы они со мной заговорили, мне пришлось бы покачать головой, ведь я не понимаю по-английски.
Ко мне часто заглядывает Аристид. Он уволился из «Эссекс-хауса». Он хочет работать по более удобному графику и поближе к дому. Интересно, не связано ли его решение с тем, как обошлась со мной администрация?
Однажды днем я сижу на заднем дворе под своей ивой и не слышу, как он стучит в парадную дверь. Не дождавшись, что ему откроют, он проходит в садик за домом. Там он меня и находит. «У тебя все в порядке?» – приветствует он меня. Мы уже перешли на «ты». Думаю, он все еще опасается, что я впаду в отчаяние и что-нибудь с собой сделаю.
«Тебе не о чем беспокоиться, – заверяю я его, выдавив улыбку. – Скоро приедет Одетта».
«И чем вы с ней займетесь после этого, Бьенвенида?»
«Bueno[327], давай посмотрим, – игриво отвечаю я, изображая сантеру, гадающую по кофейной гуще. – Одетта поступит в школу Непорочного Зачатия, выучит английский и научит говорить на нем свою мать. Она будет брать уроки музыки, фортепиано, вокала и танцев – всего, что мне так нравилось, но чем я не занималась уже много лет. Совсем скоро наступит ее кинсеаньера[328]. Мы устроим вечеринку здесь, в саду».
Чем больше я цепляюсь за счастливые возможности, тем бóльшую пустоту ощущаю в душе. Я дарю своей дочери будущее в изгнании. Какой одинокой будет такая жизнь! Я не могу заглянуть в своем воображении дальше того времени, когда я выдам ее замуж и она будет жить в этом самом доме со своим мужем и детьми.
«Colorín colo...» – Я склоняю голову, чтобы скрыть слезы. Я не в силах произнести заклинание, чтобы закончить историю.
«Как насчет другого финала? – В голосе Аристида звучит ласковая интимность. Он приподнимает мое лицо, чтобы встретиться со мной взглядом. – Бьенвенида, тебе нужно строить собственную жизнь. Для тебя жизнь тоже может быть хорошей».
«Моя жизнь всегда будет принадлежать ему. Я всегда буду матерью его дочери. Он может забрать ее в любой момент. Он может меня шантажировать».
«Я этого не допущу». – Аристид умолкает, словно поняв, что зашел слишком далеко.
Меня интригует эта граница, которую он чуть не перешел.
«Что ты предлагаешь?» – спрашиваю я.
«Мы можем пожениться. Я могу удочерить Одетту, мы можем растить ее вместе. У нее появятся два старших брата, которые будут ее защищать, и мы сможем поддерживать друг друга».
Ну и воображение! Он, отставной полицейский, противостоит нашему могущественному Хефе! Давид сражается с Голиафом! Я радостно, но с сомнением смеюсь.
«Это очень мило, Аристид, но такой счастливый конец бывает только в романах».
«А кто сказал, что романы не могут сбыться?»
Он целует меня, нежно, нерешительно коснувшись моих губ своими. Этого достаточно, чтобы разжечь огонь, который, как я думала, уже угас. Позже, в спальне, я чувствую себя неловко. Всему, что я знаю о занятиях любовью, я научилась от единственного мужчины, с которым была близка. Я опускаюсь на колени, чтобы снять с Аристида ботинки, как нравилось Эль Хефе. Но Аристид притягивает меня к себе.
«Я хочу, чтобы ты была рядом со мной, а не у моих ног», – шепчет он.
Филомена
Пепито держит свою тетю в курсе того, как продвигается дело его матери. Во время одного из своих звонков он упоминает, что собирается навестить Перлу в нью-йоркской тюрьме.
Филомена жаждет услышать голос сестры:
– Можно мне с ней поговорить?
– Не уверен, что это разрешено. А даже если и разрешено, мамита ни с кем не разговаривает.
– Она разговаривала со мной.
– Когда?
– Она позвонила и сказала, что прилетит первым же самолетом.
– Наверное, это было до того, как мамиту арестовали в аэропорту. С тех пор она ни с кем не желает разговаривать. Ни с адвокатом, ни с социальным работником, ни даже со мной. – Голос Пепито срывается.
– Вот увидишь, я ее разговорю, – обещает Филомена. Как будто ей хоть раз удавалось на что-либо уговорить свою старшую сестру.
Пепито надеется, что его мать скоро депортируют. По мнению ее американского адвоката, шансы есть. Правда, его мать давно превысила пятилетний срок, в течение которого резидента страны могут депортировать за одно преступление, но фактически она совершила два убийства – три, считая собаку, – и это может стать основанием для ее депортации. Адвокат также ссылается на нарушения в ее документах. Согласно показаниям ее работодателей и других свидетелей, Филомена Альтаграсия Моронта много лет жила под именем Перла Перес. Само по себе это не является преступлением, но дополнительно указывает на ее непорядочность.
Пепито неприятно, что его мать изображают таким образом. Но он готов согласиться с чем угодно, лишь бы ей смягчили приговор.
– Тетя, ты ведь знаешь, что все документы мамиты выданы на твое имя? Надеюсь, у тебя не возникнет из-за этого проблем в будущем.
Будущее? Кого волнует будущее? Филомена хочет помочь своей сестре. Она предлагает признаться, что это она совершила те преступления: «Я могу сесть в тюрьму вместо Перлы».
– Ох, тетя, это так не работает.
– Это сработало в Библии. Христос умер за наши грехи.
Почему Филомена не может сделать то же самое для своей плоти и крови?
– Какая ты хорошая сестра, тетя. Но в таком sacrificio[329] нет необходимости. – Пепито уже связался с адвокатом из Доминиканы. – Там будет проще. Может, лет десять, а то и меньше. Деньги могут всё. Мамита еще успеет немного пожить после выхода на свободу. – Его голос снова срывается. Какой хороший сын.
– Если она будет здесь, я смогу ее навещать. Я смогу приносить еду, лекарства, все, что ей нужно. У меня есть работа. Я могу помочь с расходами.
– То есть они тебя не уволили после того, что случилось? – удивляется Пепито. Нет, он не слышал, что его тетя Фило больше не работает в семье его отца. Эта новость не дошла до него на север, но ведь опять-таки отец с ним больше не разговаривает.
– И где же ты работаешь сейчас?
– На кладбище, но не для мертвых, – Филомена повторяет то, что говорила об этом месте донья Альма.
Ее племянник заинтригован.
– Звучит очень по-борхесовски. Чем именно ты там занимаешься?
– Casi nada[330], – признает Филомена. – Подметаю, поддерживаю чистоту, протираю надгробия.
Ей неловко из-за того, что ей так хорошо платят, когда у нее относительно легкие обязанности. Работы у нее прибавилось только недавно, в связи со строительством. Тем не менее ей предоставляют два полных выходных. Оплачиваемый отпуск. Донья спрашивала насчет страховки. Там, откуда она приехала, работодатели соблюдают определенные правила.
– Значит, она una Americana[331]? – интересуется Пепито.
– Una Americana-dominicana, ni carne ni pescado[332], как и ты, – поддразнивает Филомена племянника.
– Ты знаешь, как ее зовут?
– У нее странное имя. Я никак не могу его запомнить, но она велела называть ее Альма, Альма Круз.
Если это та самая Альма Круз, о которой он думает, то Пепито изучает со студентами ее книги! Шахерезада – ее писательский псевдоним, это один и тот же человек. Вообще-то он уже много лет пытается взять у нее интервью. Филомена не слышала, чтобы ее племянник так смеялся, с тех пор как он был ребенком. В последнее время все их телефонные разговоры были такими мрачными.
– Я определенно хочу с ней познакомиться, когда приеду с мамитой. Если она не убежит, – добавляет он.
– Она так не поступит. Она очень добрая и mu-u-uy curiosa[333], – Филомена растягивает это слово, как рулетку, чтобы показать, до какой крайности доходит любопытство доньи Альмы. Иногда Филомена не успевает справляться со своей работой из-за того, что донья осаждает ее вопросами о ее жизни. – Я могу спросить, не согласится ли она с тобой познакомиться, – предлагает Филомена. – Я могу сказать, что ты мой племянник и изучаешь ее книги.
Не самая удачная идея. Лучше не упоминать его имени. Из-за своей настойчивости он стал для ее агента персоной нон грата.
– Тетя, ну а ты-то как держишься?
Такой заботливый мальчик.
– ’Tamo vivo[334], – отвечает она, как это принято в кампо. Могло бы быть гораздо хуже. Она не станет обременять племянника своими проблемами и тревогами.
К тому же с тех пор, как началось строительство, Филомене некогда хандрить и беспокоиться. Проснувшись, она наскоро завтракает café con leche[335] и pan de agua[336] – времени на приготовление мангу нет, молится очередному святому из календаря, проверяет, на месте ли ее шкатулка с сокровищами, и торопливо переходит улицу. Часто la arquitecta[337] уже за работой и отдает приказы даже Филомене, которая не входит в строительную бригаду. Но властность доньи Доры подгоняет рабочих. Фиолетовая касита с розовой отделкой и крытой верандой с двумя креслами-качалками, такими же, какие были в доме ее вьехиты, возводится в рекордно короткие сроки.
По завершении строительства донья Альма решает пригласить на новоселье всю округу. В результате соседи набивают карманы dulces[338] и bocadillos[339], чтобы забрать их домой на ужин, и разбрасывают повсюду пластиковую посуду и мусор, а дети без устали бьют по снежному шару, как по пиньяте, чтобы посмотреть, как летают снежинки, и в конце концов сбивают его с основания. Он откатывается к надгробию доньи Бьенвениды, дав тонкую трещину.
Тем не менее донья Альма заявляет, что вечеринка удалась. Когда Филомена указывает на трещину, донья Брава уверяет, что ее легко будет заделать с помощью клея.
– Главное – это благосклонность соседей, – добавляет донья Альма. Теперь они будут ее оберегать.
Она собирается жить в этом доме! Филомена полагала, что маленький коттедж станет одной из тех cabañas[340] для отдыха, которые люди со средствами строят себе в кампо. В таких местах владельцы могут лениво проводить выходной день и иногда оставаться на ночь, если празднества заканчиваются слишком поздно для того, чтобы вернуться в столицу по шоссе, или если они задерживаются со своими queridas[341]. Эти коттеджи довольно популярны, но обычно они расположены в сельской местности или на тихих пляжах и предназначены для коротких вылазок за город, а не для постоянного проживания.
Касита доньи Альмы не больше, чем дом, в котором Филомена и Перла в детстве жили с отцом. Но донья настаивает, что там есть все, что ей нужно: спальня, ванная, гостиная, кухня на открытом воздухе.
– А где комната прислуги?
– Я не собираюсь нанимать прислугу. – Донья Альма идет на попятную: вообще-то она надеется, что Филомена согласится время от времени заниматься уборкой и готовкой. – Я ужасно готовлю, – говорит донья Альма так, словно это повод для гордости. Работа Филомены, вероятно, стала намного легче, ведь бригада ушла, а все надгробия установлены. А если будет слишком тяжело, Филомена может нанять кого-нибудь себе в помощь.
Теперь, когда строительство завершено, Филомена запросто справится со всеми этими задачами. В последнее время она снова почувствовала себя бездельницей из-за того, что заканчивает работу к полудню и праздно сидит, глядя на надгробия, хотя донья и сказала, что это входит в ее обязанности. Она уже собирается отказаться, но ей приходит в голову, что, когда Перлу освободят, той нужно будет чем-то заняться. Работа поможет ее сестре отвлечься от своих бед. Они будут вести хозяйство и работать бок о бок, как в старые добрые времена в кампо, и к тому же обеим будут за это платить.
Пока шар чинят и, разрыв землю, укрепляют постамент, Филомена пользуется случаем и закапывает свою коробку из-под сигар рядом с коробкой с бумагами дона Мануэля. Если кто-нибудь раскроет ее тайну, Филомена скажет, что понятия не имеет, откуда она там взялась. Вероятно, ее зарыл там кто-то из почитателей Эль Барона. По вторникам и пятницам эти просители все еще перебираются ночью через стену, чтобы принести свои подношения и провести колдовские ритуалы. «Отдайте ее мне, – скажет она. – Я от нее избавлюсь».
Филомена заранее осеняет себя крестным знамением, чтобы снять с себя грех лжи. За несколько месяцев, в течение которых она слушала cuentos[342], она научилась выдумывать правду, а не просто рассказывать ее.
Мануэль
– У вас найдется время поговорить? – спрашиваю я донью Бьенвениду. Мы буквально столкнулись друг с другом, когда мое надгробие упало по милости детей, расшалившихся на вечеринке для соседей.
– Да, разумеется, – смеется она. – Все, что у нас есть, – это бесконечное время!
– Вскоре после того, как вас выписали из больницы Святого Винсента, в канун Нового года, в приемное отделение поступает девушка. Поскольку официально трудоустроенные врачи взяли отгулы по случаю праздника, мне временно простили мой сомнительный диплом. Я с радостью их замещаю. В ноябре я потерял мать, и на сердце у меня все еще тяжело. Нет настроения праздновать.
Сеньорита вывихнула лодыжку, танцуя на вечеринке, которую устроил один из ее кузенов в отеле «Уолдорф Астория». Она довольно разговорчива, и английский у нее не хуже, чем у моей учительницы в библиотеке. Видя, что я испытываю трудности, она переходит на испанский. Ее интересует, откуда я родом.
«Так и знала! – Она хлопает в ладоши, как будто только что выиграла в угадайку. – Я тоже доминиканка. Лусия Амелия Кастелланос a sus órdenes[343], – с шутливой формальностью представляется она. – Мои местные друзья называют меня Люси, папи называет меня Лулу, а мами называет меня сущим наказанием!» Ее смех, словно звон колокольчиков, знаменует мой Новый год. Внезапно мое настроение улучшилось.
Она осведомляется, почему я практикую в Нуэва-Йорке. Учился ли я в здешнем медицинском университете? Скучаю ли по родине?
Я наловчился уклоняться от вопросов, задавая их. Где она так хорошо выучила английский?
«В школе-пансионе под Бостоном», – отвечает она.
В каком она классе?
Лусия бросает на меня обиженный взгляд: «Что вы имеете в виду? Я окончила школу давным-давно!»
Оказывается, что «давным-давно» – это в прошлом году. По окончании школы она поступила в колледж Кэти Гиббс[344] прямо здесь, на Манхэттене, но отец с матерью утащили ее на родину. Она заговорщицки наклоняется ко мне: «Им не нравился мой парень-американец».
Неожиданно для себя я испытываю укол ревности! Я, не имеющий никаких прав на эту хорошенькую девушку, с которой только что познакомился.
«А сейчас они взяли меня в это путешествие, чтобы увезти подальше от сами-знаете-кого». Она не говорит, от кого, но я догадываюсь. В нашей стране есть только один сами-знаете-кто. И он неравнодушен к хорошеньким молоденьким девушкам.
При первой встрече с доминиканцами я всегда держусь настороженно, поскольку не знаю, поддерживают ли они режим. Но я не могу устоять перед очарованием этой девушки. Прежде чем она уезжает, я уточняю, где она остановилась.
На следующий день я заезжаю в «Уолдорф Асторию», чтобы узнать, как поживает ее лодыжка. И на следующий день, и на следующий тоже... Я немного разочарован тем, как быстро она заживает: скоро я лишусь предлога для этих посещений на дому. Родители Лусии очень благодарны мне и настаивают на том, чтобы вознаградить меня за внимание, но я отказываюсь от их денег. «Мне это в удовольствие», – заверяю я их.
Во время каждого визита Лусия забрасывает меня вопросами. В конце концов я рассказываю ей о первых годах своей жизни, об Альфе Календа, о своей дорогой матери, о детском прозвище Бабинчи, которое она мне дала («Так я и буду тебя теперь называть!»), о маленьких жестокостях отца, о потере мамы десятого ноября («Это же мой день рождения!» – восклицает Лусия). Я рассказываю ей о своем медицинском обучении в столичном университете. «Ты сам за него заплатил?!» Она не может в это поверить. Мы затрагиваем более опасную тему. Как мне пришлось бежать из страны после того, как я присоединился к группе диссидентов, выступавших против она сама-знает-кого, – я подмигиваю. Лусия смеется. Мы уже создаем эту личную сокровищницу историй, кодовых фраз, шуток, которые разделяют друг с другом близкие люди.
Кажется, я не рассказывал о себе так много с тех пор, как мы с мамой откровенничали у меня в спальне.
Лусия увлеченно слушает, сидя на краешке стула.
«Осторожно! – предостерегаю ее я. – Ты же не хочешь снова упасть и вывихнуть вторую лодыжку».
«Может, и хочу, – смеется она. – Тогда я смогу видеться с тобой и дальше».
Она покорила меня своей красотой и живостью. Я покорил ее своими рассказами.
– Мой Хефе сделал то же самое своими стихами, – мечтательно произносит Бьенвенида.
Своими стихами? Это вряд ли! Эль Хефе был едва грамотен. Поэтому-то он и нанял ее кузена Хоакина Балагера, чтобы тот стал его красноречивым языком. Разумеется, я не говорю этого, не желая задеть чувства Бьенвениды.
– Родители Лусии, дон Эрасмо и донья Амелия Альтаграсия, не в восторге от ее нового ухажера. Изгнанник, мужчина, на которого на родине она бы и смотреть не стала. «Вы хотите сказать, что это вы не стали бы на него смотреть!» – вызывающе бросает она им. Позже она в слезах рассказывает мне об этих сценах.
Они правы. Лусия пользуется популярностью. В последующие годы я услышу о стольких novios[345] и парнях, о стольких других жизнях, которые она могла бы прожить. Даже диктатор, как она намекнула, заметил ее на вечеринке и спросил, как ее зовут, из-за чего родители сочли за лучшее на несколько недель вывезти дочь из страны под предлогом проблем со здоровьем. Таким образом, то, что она попала в больницу Святого Винсента, было счастливым стечением обстоятельств. К тому времени, как они вернутся, переменчивое сердце Эль Хефе уже будет отдано другой хорошенькой девушке.
«Я не вернусь!» – упрямо заявляет Лусия. Она предпочла бы умереть.
Ее родители, вероятно, знали то, что мне предстояло понять в последующие годы: когда Лусия чего-то хочет, она этого добьется. Наконец они дают свое благословение, дон Эрасмо постепенно проникается ко мне симпатией, донья Амелия Альтаграсия улыбается сквозь зубы.
Свадьба не может состояться сразу, поскольку у меня нет возможности содержать жену, тем более привыкшую к самому лучшему. Я живу в комнате в пансионе в Вашингтон-Хайтс, питаюсь в больничной столовой, покупаю одежду в комиссионках. У меня нет никаких сбережений, но есть гордость, которая не позволяет мне принимать подачки. Мы все пришли к компромиссу: Лусия подождет на острове, пока я не получу лицензию и не стану зарабатывать достаточно, чтобы мы обзавелись семейным гнездышком в Нуэва-Йорке. Это вопрос нескольких месяцев. Похоже, у доньи Амелии Альтаграсии этот план вызывает облегчение: возможно, она надеется, что пылкая любовь ее дочери со временем остынет (признаюсь, я тоже думаю об этом, но со страхом).
Через несколько дней после ее отъезда я получаю неутешительную новость: комиссия не признала мой доминиканский диплом. Доктор Бил пыталась выкрутить все руки, какие только могла, но безуспешно. Она советует на время переехать в Канаду, где требования менее жесткие. Там я смогу записаться на какие-нибудь курсы и получить канадскую лицензию, которую затем мне будет легче подтвердить в Штатах. Судя по всему, если я собираюсь заниматься своей профессией в изгнании, у меня нет другого выхода.
В итоге «временный» переезд длится три года. Не знаю, как я это выдержал. Но мы делаем все необходимое, чтобы выжить. Lo que no mata engorda, как я говорил своим дочерям, когда они хотели сдаться, – «Что вас не убивает, делает вас толще». Им не нравилась эта пословица, потому что все они хотели быть худыми. Americanitas, por fin[346]. Я пытался объяснить, что в наших бедных странах быть пухленькой – это хорошо. «Теперь мы в США», – напоминали они мне, как будто я мог об этом забыть.
Бьенвенида
– Así es la vida[347], Мануэль, много дождя и мало солнца. Я помню, что встретила вас прямо перед вашим отъездом в Канаду. Мы столкнулись возле больницы. Вы были влюблены и так счастливы, но в то же время грустили из-за предстоящей разлуки.
– У вас зоркий глаз, донья Бьенвенида!
– Недостаточно, чтобы увидеть, какой ливень печалей принесет в мою жизнь Эль Хефе. Мама, папа, Йойя – все они пытались меня предостеречь. Papa Dios[348] также поддержал их, послав грозу в ночь моей свадьбы. Но я не жалуюсь. Даже в изгнании были не только nubes y nieve[349]. Я часто вспоминаю те солнечные моменты, пытаясь пережить их заново...
Мы с Аристидом безумно влюблены друг в друга. Как два подростка! Я делаю популярную прическу «победные завитки», которая увеличивает мой рост на несколько дюймов, стройнею и начинаю более нарядно одеваться. Аристид не скупится на комплименты. Теперь я вижу, что меня красят не деньги, а счастье.
Мы планируем тихую свадьбу. Гражданскую церемонию, поскольку церковь вряд ли разрешит нам пожениться, когда я признаюсь, что разведена. Неважно. Церковь стала для меня не столько утешением, сколько тюрьмой. Как удержать необузданное сердце в загоне десяти заповедей? Я избавляюсь от многих ограничений. Возможно, жизнь в свободной стране кое-чему меня научила.
Каким-то образом о наших планах пронюхивает La Nación. В разделе светской хроники появляется короткая заметка: донья Бьенвенида, бывшая первая леди, собирается вступить в брак с пуэрториканцем Аристидом Рамосом, отставным сотрудником полиции Нью-Йорка. Мне тут же сообщают, что Одетта ко мне не приедет. Эль Хефе не хочет, чтобы его дочь воспитывалась в доме с другим мужчиной. Мне перестают выплачивать содержание. Мне придется съехать из дома, который записан на имя Эль Хефе.
«Переезжай ко мне», – предлагает Аристид. Но это решит только одну проблему, которую я считаю незначительной по сравнению с потерей моего ребенка. Он пробует зайти с другой стороны: «Тогда не станем жениться. Будем жить вместе. Никому не обязательно знать». Я печально качаю головой. Это не я наивна, а он, если думает, будто мы сможем утаить что-либо от Эль Хефе.
Выбор очевиден: жизнь с Одеттой и средства к существованию – немаловажное подспорье, поскольку у меня нет собственных денег, – либо тяжелая жизнь в изгнании с мужчиной: он никогда не сможет заполнить пустоту, которая останется, если я потеряю дочь. Эта дыра поглотит нас обоих и разрушит то счастье, которое мы могли бы подарить друг другу.
Аристид не желает мириться с моим решением. Он постоянно приходит ко мне домой под предлогом того, что я не отвечаю на его звонки и он обо мне беспокоится. «Ты делаешь только хуже», – говорю я, выпроваживая его за дверь. Искушение впустить его слишком велико, и я не могу рисковать. В конце концов Аристид исчезает, подобно диссидентам у нас на родине, которых увозят посреди ночи. Я опасаюсь, что агенты Эль Хефе устранили моего пылкого поклонника. Но от Сандриты и Челы я узнаю, что Аристид потерял одного из своих сыновей в Нормандии. Я пишу ему с соболезнованиями, но затем рву письмо. К чему усугублять его горе, напоминая еще об одной потере?
После того как я разрываю помолвку, ко мне присоединяется Одетта. Консул сообщает мне, что мы можем остаться в коттедже, но я больше не хочу жить в месте, полном воспоминаний об Аристиде. Сам город буквально пропитан его присутствием. Когда мне пришлось съехать из «Эссекс-хауса», консул предлагал перебраться в Канаду. Совершенно другая страна, шанс начать все сначала с моей маленькой дочкой.
Консул, похоже, испытывает облегчение от того, что я вернулась к этой идее. Без сомнения, он был бы счастлив от меня избавиться. Однако сначала он должен проконсультироваться со своим начальством на острове. Эль Хефе дает согласие на наш переезд: возможно, его радует идея отдалить друг от друга меня и моего бывшего возлюбленного.
Перед отъездом из Нуэва-Йорка я захожу попрощаться с доктором Бил и еще раз поблагодарить ее за все внимание. Я беру с собой свою девочку, чтобы похвастаться.
Доктор Бил интересуется, почему я переезжаю в Канаду. Кого я там знаю и чем буду заниматься? Я говорю, что несколько доминиканских семей живут в районе под названием Уэстмаунт, где монреальский консул уже нашел для нас с Одеттой дом рядом с хорошей школой и парком. Французский я выучила за годы, проведенные в Париже. Приятно будет сменить обстановку. Я оживленно болтаю, не называя истинной причины своего переезда.
Доктор Бил пристально вглядывается в мое лицо. Я вижу, что она сомневается, действительно ли я приняла это решение добровольно. Она заговаривает о докторе Крузе: «Помните того молодого врача, который помогал вас лечить?» Она собирается сказать что-то еще, но вдруг умолкает, словно вспомнив, что не должна выдавать какую-то тайну.
«А как же тот приятный мужчина, который дежурил у вашей койки, пока вы были в больнице?»
«Моей маме нельзя встречаться с парнями, – говорит Одетта. – И мне тоже», – добавляет она.
Доктора Бил, похоже, забавляет моя бойкая маленькая dueña[350]: «Неужели? И кто же, позволь спросить, установил это правило?»
Одетта смотрит на пожилую женщину так, словно та с луны упала.
«El Generalísimo[351], – отвечает она. – Мой отец. Когда я вырасту, мальчикам придется сначала спрашивать разрешения у папы». Она с достоинством кивает.
Когда мы целуемся на прощание, доктор Бил шепчет: «Вовремя же вы ее вернули».
На улице мы сталкиваемся с вами. На этот раз вы не убегаете, а тепло меня приветствуете.
«А это кто?» – спрашиваете вы, как будто не знаете. Даже в младенчестве Одетта была похожа на своего отца. Как убедились монахини в ее монастырской школе, у нее такая же сильная воля. Надеюсь, со временем я смогу мягкими уговорами укротить ее характер, чего мне так и не удалось сделать с характером ее отца.
«Одетта Альтаграсия Трухильо Рикардо, – на одном дыхании выпаливает она свое полное имя. – А вы кто такой?»
Ее смелость приводит вас в игривое настроение. «Я? Yo soy el aventurero»[352], – напеваете вы несколько строк из популярной песни. Мы несколько минут болтаем. Я спрашиваю о ваших экзаменах на получение лицензии. Здесь ваш иностранный диплом не может быть подтвержден. Доктор Бил задействовала все свои связи, но она не может изменить правила.
Вы добавляете, что у вас есть и хорошая новость. Вы встретили женщину и собираетесь жениться! Нет, не североамериканку, а доминиканку – вы уклоняетесь от вопросов о том, как ее зовут. Ее родители не спешат объявлять о помолвке, поскольку вам с вашей novia[353] придется подождать с женитьбой, пока вы не получите лицензию. Доктор Бил посоветовала вам попытать удачи в Канаде. Она договаривается с коллегой из Монреальского университета. Вы ждете ответа.
«Мы тоже едем в Канаду», – встревает моя самоуверенная дочь, прежде чем я успеваю сама вам об этом сообщить.
«Но я слышал, что вы купили дом в Куинсе. Что выходите замуж...»
Мой взгляд заставляет вас осечься.
«Все это в прошлом, – произношу я, покосившись на девочку, чтобы дать понять, что не могу говорить откровенно при ребенке. – Пожалуйста, навестите нас в Монреале. Консул даст вам адрес».
При упоминании о консуле ваше лицо напрягается.
«Да, непременно», – уклончиво отвечаете вы.
Я вижу, что вы скрываете не только имя своей novia. У вас есть причины сохранять инкогнито – причины, которые, вероятно, известны доктору Бил.
«Там очень холодно, – заявляет Одетта. – Вам понадобится теплая одежда».
«Сеньорита, если вы подарите мне улыбку, меня еще долго будет согревать ее тепло».
Одетта вскидывает свой маленький подбородок, проигнорировав комплимент. По дороге обратно в Куинс она расспрашивает меня о вас: «Кто это был, мама? Тот самый парень, о котором мне рассказывал папа?»
Я беру на заметку читать все ее письма на родину, прежде чем отправлять их.
Мануэль
Я невольно смеюсь при воспоминании об этой маленькой проказнице.
– Кстати о письмах... – Я продолжаю свой рассказ, который прервал на середине, чтобы донья Бьенвенида могла поведать мне свой. – В те три года, что я провожу в Канаде, мне служат опорой письма и открытки от Лусии. Несмотря на военное время, они приходят регулярно. Я перечитываю их снова и снова.
Позже я отдам своей дочери Альме коробку с письмами и открытками ее матери для книги, которую она хочет о нас написать. Но Лусия наложит вето на эту идею. «О своем отце пиши что угодно, но обо мне чтоб ни слова!» «Полно тебе, мами», – я пытаюсь урезонить ее. «Нечего меня уговаривать. Она раскопает каждый чертов секрет, переврет до неузнаваемости и разболтает всему миру». Это, безусловно, заставляет меня призадуматься.
Наконец, с канадской лицензией на руках, я прохожу аккредитационную комиссию в Нуэва-Йорке и воссоединяюсь со своей любимой. Мы справляем долгожданную свадьбу и поселяемся в маленькой темной квартирке с решетками на окнах, которая, как шутит Лусия, похожа на тюрьму. Вскоре ее шутки сменяются жалобами. Впервые в жизни ей приходится ограничивать себя в тратах и довольствоваться моим заработком. Она тоскует по родине и устает от необходимости убирать и готовить («Переваривать и пережаривать», – однажды, и только однажды, рискую пошутить я) – прислуги у нее нет. Когда она беременеет, напряжение нарастает.
Мои теща с тестем вернулись на остров и хотят, чтобы их дочь и будущие внуки были поблизости, где они могли бы нам помогать, чем ставят под сомнение мою способность заботиться о собственной семье. Там, у них под крылышком, мы сможем жить в роскоши. Я упорно отказываюсь, ссылаясь на то, что меня как диссидента схватят в ту же минуту, как приземлится самолет. «Может, твоя мать этого и хочет?» Мое замечание приводит к очередной ссоре.
Теперь, когда война закончилась, США могут обратить внимание на бардак в собственном полушарии. Под давлением los yanquis[354] Эль Хефе дарует амнистию всем своим противникам и обещает провести свободные выборы; оппозиционные кандидаты приветствуются.
Лусия приходит в восторг: «Теперь мы можем вернуться!»
«Разве ты не понимаешь, что все это шоу для гринго?»
«А вот и нет. Просто тебе на меня наплевать».
Мы продолжаем препираться. Вторая мировая война закончилась. Третья мировая война в самом разгаре.
Я оттягиваю, сколько могу. Но несчастье Лусии изматывает нас обоих. Когда у нее случается выкидыш и мы теряем нашего первого ребенка, я понимаю, что мне придется выбирать: либо развестись с Лусией, либо проглотить горькую пилюлю. Если король Британии может отказаться от трона, чтобы жениться на разведенной, я могу отказаться от своей американской мечты ради жены.
Отцу Лусии удается добиться для меня помилования, что еще больше гарантирует мою безопасность: он убеждает власти, что мое прежнее диссидентство было всего лишь безрассудным юношеским увлечением политической борьбой. Страна нуждается в моих талантах. Высококвалифицированный врач, недавно получивший лицензию на практику в Штатах, я могу многое сделать на благо режима Эль Хефе. Это срабатывает. Деньги и впрямь открывают двери.
Мы возвращаемся и переезжаем в дом, предоставленный моими тестем и тещей. Кроме того, мы получаем в свое распоряжение их машину с шофером и пляжный домик, где моя жена и наша растущая семья могут проводить выходные со своими кузенами, кузинами, бабушками и дедушками. Эль Хефе не смеет тронуть олигархов, если только они не выступают против него, а никто из них этого не делает. Это не столько подхалимаж, сколько превосходство. Они выше диктатуры.
Пребывание в этом пузыре привилегий, в то время как многие члены моей семьи и коллеги подвергаются арестам, оказывается еще одним видом изгнания. Я не могу этого вынести. И вот, по словам моей жены, я совершаю «глупую ошибку», снова связавшись с некоторыми своими коллегами-диссидентами. Вскоре моя семья попадает под наблюдение; периодически меня вызывают на допросы, но дону Эрасмо всегда удается меня вызволить. Братья Лусии тоже замешаны, потому что я втянул их в свою подпольную ячейку. Когда начинаются аресты, нам, моей жене и нашим девочкам, удается бежать из страны благодаря фиктивной стипендии, организованной не кем иным, как доктором Бил, которая состоит в совете Пресвитерианского медицинского центра Колумбийского университета. Мы оставляем семью моей жены страдать от последствий моей неосмотрительности. Я стараюсь убедить себя, что статус и связи защитят их. Тем не менее Лусия вряд ли когда-нибудь простит меня за то, через что я «заставил их всех пройти» в те последние ужасные годы.
Это второе изгнание гораздо тяжелее. Теперь мои трудности и тоску по родине разделяют и моя жена с четырьмя нашими маленькими дочерями. За десять лет отсутствия срок действия моей лицензии истек, поэтому я работаю санитаром в ночную смену и снова готовлюсь к экзаменам. Я знаю, что Лусия тайком открыла счет и получает на него денежные переводы от родителей. Я видел выписки, но закрываю на это глаза. Разве я могу отказать, когда я в таком долгу перед ней за беды, которые пришлось перенести ей и нашим девочкам?
Через несколько месяцев после приезда я получаю лицензию. Я работаю семь дней в неделю, чтобы обеспечить семью всем необходимым. Мы часто переезжаем, снимаем жилье на Манхэттене, затем в Бронксе, ненадолго в Бруклине и, наконец, покупаем собственный маленький домик в Куинсе. Куда бы мы ни переезжали, мои девочки жалуются, что над ними издеваются в школе. Каждый день нам приходится сажать их в автобус со скандалом. В конце концов жена связывается с престижной школой-пансионом, в которой училась сама, и благодаря субсидии от ее отца девочки, достигнув положенного возраста, одна за другой отправляются в Массачусетс, хоть поначалу и неохотно. Вскоре все они уже ведут себя так, будто родились и выросли здесь.
Я рад видеть, что у них все благополучно, но ужасно по ним скучаю. Поначалу жена тоже скучает, но со временем сбегает из опустевшего гнезда и становится волонтером в доминиканском представительстве в ООН. Теперь, после свержения диктатора, она стала ярой защитницей своей страны. Благодаря знатной фамилии, беглому английскому, обаянию и связям ей оказывают радушный прием. Нашему послу больше по вкусу другие прелести города – шоу, рестораны, шопинг, – чем утомительная работа ничтожеством из «банановой республики». Лусия заполняет собой пустоту, посещая все заседания комитета, составляя и печатая на машинке «его» доклады и замечания. Она уходит из дома рано поутру и иногда не возвращается до поздней ночи. Признаюсь, втайне я горжусь ею. Я и понятия не имел, что она может так усердно работать, когда дело ей нравится.
Мои дочери тоже отдаляются. Они пытаются это скрыть, но я вижу, что они стыдятся своего папи: моего сильного акцента, который я пытаюсь исправить при помощи частных уроков, когда могу их себе позволить; моих манер и взглядов, усвоенных еще на родине; того, как я одеваюсь; моих, как они выражаются, неприличных шуток.
«Вам хоть что-нибудь во мне нравится?»
«Да ладно, папи, не начинай».
Пытаясь наладить с ними контакт, я пишу им длинные письма с рассказами о Бабинчи: мое детское прозвище дает мне некоторую свободу фантазии. Я никогда не получаю ответа. Когда я спрашиваю почему, девочки жалуются, что им трудно читать по-испански. Поэтому я делаю над собой огромное усилие и пишу по-английски. Откликается только Альма, моя вторая дочь, прилагая оригинал с исправлениями на полях. «Этот отрывок не совсем ясен. Это слово выбрано неудачно. И извини, папи, но Альфа Омега слишком уж высосана из пальца». «Альфа Календа», – поправляю я. «Без разницы», – отвечает она.
Мои дочери всегда придираются к тому, как я одеваюсь и веду себя, и на сей раз улучшательству того и гляди подвергнется Альфа Календа. Поэтому я перестаю делиться с ними своими историями.
Они жалуются и на это: «Ты никогда с нами не разговариваешь». Когда же я рассказываю какой-нибудь случай из жизни, они закатывают глаза: «Ты уже рассказывал нам эту историю». Они заражены американской страстью к новизне, как будто у историй есть срок годности.
На первом курсе колледжа Альма просит нас не приезжать на родительские выходные. У нее слишком много домашки. Ей нужно посвятить это время работе над курсовой.
«Но твои преподаватели, друзья... Они подумают, что ты сирота».
«Вы шутите? Родители большинства моих друзей тоже не приедут».
Мы с ее мамой все равно решаем сделать Альме сюрприз. Мы загружаем в машину ее любимую еду из bodega[355] рядом с моей работой, Café Bustelo[356], тостонес и жестяную коробку пастелитос[357], испеченных доминиканкой, которая убирает у меня в офисе, – особое угощение, которое Альма не может купить в кампусе в Вермонте. Мы приезжаем такие довольные собой. Наш план состоит в том, чтобы доставить ей подарки и оставить ее заниматься, а вечером отвезти на ужин в ресторан. Всего на пару часов. Как-никак всем нужно есть.
Но Альмы нигде нет. «Может, она работает над курсовой в библиотеке?» – предполагаю я, обращаясь к дежурной по общежитию. Девушка фыркает, как будто я только что прилетел из космоса. Альма уехала на выходные со своим парнем.
Мы не разрешаем дочерям встречаться с парнями. Альма это знает.
Мы возвращаемся в мотель. Ночью моей жене приходится принять валиум, чего она не делала со времени нашего побега. Дождавшись, пока она заснет, я одеваюсь в темноте и выскальзываю из номера.
Я еду в колледж и круг за кругом объезжаю кампус, как будто могу увидеть, как дочь машет мне рукой из окна общежития.
Я не знаю, что мне делать дальше. Я не могу отправиться на ее поиски. Я понятия не имею, где она. Да и что толку, если я ее найду? Вред уже причинен. Связь разорвана. Я еду и еду, пока не оказываюсь за много миль от этого маленького городка.
Меня так и подмывает умчаться, исчезнуть, позволить моим дочерям и жене выстроить свою жизнь заново без меня. Я представляю их: из Ампаро с ее большим сердцем выйдет хорошая социальная работница. Альма будет писать книги. Консуэло и Пьедад менее ясно обрисовываются в моем воображении, но с ними тоже все будет в порядке. Лусия быстро оправится при поддержке своей familia[358] и выйдет замуж за какого-нибудь дальнего родственника, одного из тех, которые для прикрытия вступают в браки и чье единственное требование к супруге – это чтобы она устраивала приемы и управляла домом и прислугой. Меня переполняют горечь и жалость к себе.
Я ловлю себя на мыслях об Альфе Календа, о том облегчении, которое я испытывал, переносясь в этот выдуманный мир вместе с мамой. Там продолжают жить лица и места моего детства, истории, стихи, запахи, звуки, голоса, бормочущие на этом лирическом родном языке, воспоминания и мечты – все, что я оставил в прошлом, все, что было потеряно для меня на английском.
Ощущение сдавленности в груди проходит подобно тому, как трескается лед на озерах в теплые весенние дни в Канаде. Я разворачиваю машину и еду обратно в мотель; я захожу в темный номер и забираюсь в постель; моя жена ворочается, но не просыпается.
Альма и ее сестры
Сестры Альмы дотягивают до последнего, прежде чем ей позвонить. Они едут! Билеты уже куплены – недешево, поскольку они все трое были свободны только перед самой пасхальной неделей. Чем же все они так заняты на пенсии? Альма знает, что лучше не спрашивать.
– Молоту нужно с нами встретиться, – объясняет Пьедад. Юрист их родителей завершил оформление всех документов: наследственное имущество разделено, отдельные свидетельства о праве собственности оформлены. Но у Мартильо есть последний маленький вопрос, который им нужно решить.
– Снова-здорово. Что на этот раз?
– Поговорим, когда приедем.
Альма и так слишком долго откладывала их визит. По крайней мере, теперь у нее есть собственная касита, которая обеспечит ей хоть какое-то уединение. Она слишком мала для гостей – впрочем, никакого места не хватило бы, чтобы вместить ее неугомонных сестер. Как бы то ни было, они все равно предпочитают пляжный домик – прямо у океана, со штатом прислуги, включающим в себя служанку, которая готовит. Будучи представительницами меньшинства в Штатах, они не прочь пожить на острове как привилегированная элита – меньшинство другого рода.
Когда Альма объявляет Филомене, что на следующей неделе, к началу Semana Santa[359], прилетят ее сестры, лицо смотрительницы озаряется улыбкой: «Как хорошо, что у доньи есть hermanas»[360].
На дворе уже апрель, но в Вермонте, где Альма жила раньше, все еще лежит снег. Она покачивает шар, чтобы продемонстрировать, как это выглядит. Две женщины смотрят, как кружатся снежинки, и прислушиваются к метели голосов. В ветреную погоду, в определенное время суток, ветерок доносит издалека глухой гул транспорта, перемежаемый сиренами и гудками, устанавливающими приоритет: уступи дорогу. Дай мне проехать. Я больше тебя. Если прислушаться повнимательнее, за рокотом дорожного движения и шумом баррио можно расслышать их – диаспору персонажей, возвращающихся к пеплу своих черновиков.
У Альмы есть особая просьба: «Я была бы признательна, если бы ты не упоминала о голосах при моих сестрах». Филомена заверяет хозяйку, что она не сплетница. Она не добавляет, что именно так дьявол распространяет свою ложь, поскольку не хочет оскорблять сестер доньи Альмы.
На следующий день, когда Альма прогуливается по участку, у нее звонит телефон. На экране высвечивается имя Пьедад. Альма берет трубку: «Где вы?»
– А сама как думаешь?! Здесь, на пороге! Что это, черт возьми, за место такое? Кладбище? Ты же вроде говорила, что это сад скульптур. И эта хреновина не работает. «Расскажи мне историю»?! – Пьедад передразнивает голос из интеркома. – Кончай страдать ерундой. Впусти нас, ладно? – Она вешает трубку, прежде чем Альма успевает ответить.
Альма тоже чувствует раздражение. Ей никогда не нравились сюрпризы. В детстве ее самой нелюбимой игрушкой был чертик из табакерки. Она не спеша идет к воротам, не обращая внимания на телефон, когда тот снова начинает звонить. Проходя мимо каждой могилы, она слышит строки из старых стихов, фразы из рассказов, отрывки из заброшенных романов. Она думала, что если сожжет и закопает все эти рукописи, то со временем они замолчат. Но они исчезают только для того, чтобы вернуться, и витают в воздухе, словно желая быть рассказанными.
Сразу за воротами у обочины стоит такси. Ее сестры машут водителю на прощание и поворачиваются к Альме, не уверенные в том, какой их ожидает прием.
– Убежище! Утешение! Милосердие![361] – приветствует их Альма. Почему, ну почему родители назвали их, как персонажей из аллегории? Каждый раз, когда они об этом спрашивали, мами отвечала: «Спросите своего отца», а тот отправлял их обратно к матери. Их связывал круговорот таинственности.
– Душа, Душа, Душа! Ты действительно рада нас видеть?
Конечно, она рада. Охваченная нежностью, Альма заключает их в объятия, желая защитить от худшего, что есть в ее натуре.
– Но почему вы не предупредили, что приедете сегодня?
– Чтобы ты от нас сбежала? Еще чего!
Истинность их слов заставляет Альму склонить голову, чтобы они не увидели подтверждение на ее лице.
Консуэло с любопытством разглядывает интерком. Она раз за разом нажимает кнопку. Расскажи мне историю. Расскажи мне историю.
– Как эта чертова штуковина вообще работает?
Альма вздыхает, стараясь подавить раздражение:
– Нажимаешь на кнопку один раз. И рассказываешь историю.
«Проще некуда», – не добавляет она.
Консуэло наклоняется, прикладывая ухо к коробочке, как будто интерком – это ракушка и в ней она услышит шум моря.
– И всем удается войти?
– Нет, не всем. Не все истории подходят.
Ампаро не может удержаться от колкости:
– Я думала, что чемпионка по рассказыванию историй у нас ты и что устная культура – это большой стол, накрытый для всех... Ты вроде бы называла это народной словесностью?
Альму слегка удивляет, что Ампаро об этом помнит. Возможно, сестры все же ее слушают.
– Проблема в том, что многим кажется, будто у них нет своей истории, – объясняет она. – Поэтому они рассказывают вам заготовленный сюжет из мыльной оперы или какую-нибудь импортную диснеевскую чушь, которую вы, по их мнению, хотите услышать. – Это напоминает Альме о том, как ее студенты жаловались, что им не о чем писать, и сдавали какой-нибудь предсказуемый, избитый сюжет из ситкома или фильма.
– Ну-ка, какую историю мы можем рассказать, чтобы войти? – Консуэло вертит бедрами, глаза ее озорно поблескивают. – Как насчет того случая, когда Сестра По Духу сболтнула соседу-генералу, что у папи есть пистолет, и нас всех из-за этого чуть не убили?
У Пьедад есть вариант получше: история о том, как Альма спала с тем парнем в колледже, а папи об этом узнал. Пьедад пускается в пикантные вымышленные подробности. Она в ударе.
– Ладно, девочки, хватит, пошли. Можете не заморачиваться, – добавляет Альма. – Для вас, моих сестер, вход бесплатный, – величественно говорит она, отступая в сторону и с поклоном приглашая их войти.
– Подожди! – Консуэло продолжает дурачиться с коробочкой. – Так кто слушает и решает?
– А ты как думаешь? У меня ведь нет сотрудников.
На самом деле у нее есть Фило. Альма попросила смотрительницу добавить к ее слушательским обязанностям дежурства у интеркома. Нередко они отключают его, за исключением определенных часов.
– Пошли? – повторяет она, на этот раз без поклона.
Сестры проходят в ворота, волоча за собой чемоданы на колесиках.
– Что тут происходит? – спрашивает Пьедад, оглядываясь по сторонам. – Ты сама их сделала?
– Их создала моя подруга Брава, помните, я вам о ней рассказывала? Она сделала их, чтобы пометить, где я закопала свои истории, – объясняет Альма. – Кроме того, люди могут заказать копии всего, что захотят.
Ампаро вздыхает:
– Это так печально. Подумать только, что ты потратила на все это много лет.
Альма пожимает плечами:
– Чем еще я могла бы заниматься?
– Может быть, мы бы чаще виделись. – Очень мило со стороны Консуэло.
Они приехали сюда прямо из аэропорта, так как хотят заскочить в контору Мартильо.
– Он пытался с тобой связаться. Говорит, ты никогда не берешь трубку. В общем, он хочет встретиться со всеми нами вместе. – Последнее слово Пьедад произносит с нажимом на случай, если Альма опять примется за свое.
– Он объяснил вам, в чем дело? – По опыту Альмы, юристы всегда тянут волынку, чтобы содрать с клиентов побольше.
– А то! – Пьедад, младшая дочь в семье, выдерживает паузу, наслаждаясь редкой возможностью поделиться горячей новостью. – Прежде чем распределять средства и разделять наследство папи, ему нужно узнать, как мы хотим поступить с автоматическими ежемесячными выплатами на другой счет. Я спросила, как зовут владельца этого счета, и, представь себе, он заявил, что не имеет права назвать имя! Не имеет права сообщить нам, куда уходили наши деньги! – возмущается Пьедад.
«Деньги папи», – думает Альма, но не произносит этого вслух, чтобы не устроить на своем участке пожар, который не смогут потушить даже Флориан и bomberos[362].
– Мне удалось вытянуть из него только то, что это ежемесячные выплаты, которые папи назначил без каких-либо распоряжений об их прекращении. Наверное, из-за маразма папи забыл за собой прибрать. А может, нарочно оставлял следы, ведущие к своему тайному «я», которое никогда не раскрывал.
Ко множеству накопившихся у них неотвеченных вопросов прибавились новые. И Альма больше не сочиняет небылицы, чтобы заполнить пробелы.
Увидев дом Альмы, сестры охают и ахают. Какая прелесть. Вылитая традиционная касита времен их детства.
– Здесь живет твоя смотрительница?
– Здесь живу я, – прямо отвечает Альма. – И, пожалуйста, не начинайте, соседи меня оберегают. Здесь я в большей безопасности, чем в каком-нибудь огромном доме, по которому видно, что там живет кто-то, кого стоит похитить или ограбить.
Сестры качают головами: им предстоит непростая спасательная миссия. Лучше отправиться к Мартильо прямо сейчас, пока в его конторе не закончился рабочий день. Завтра пятница, а на следующей неделе, Semana Santa[363], у всех будут праздничные выходные. Они забираются в пикап, восхищаясь тем, что Альма наконец-то купила машину, о которой всегда мечтала. Она позволяет себе то, в чем всегда себе отказывала, и неважно, что это странные antojos[364]: обшарпанный красный пикап, кладбище. По дороге к воротам сестры указывают то на одно, то на другое надгробие: гигантские очки, увеличивающие травинки; урну, наполненную птичьим пометом; лицо, чьи губы зашиты словами, а щеки залиты слезами; ножницы, рассекающие воздух острыми лезвиями; снежный шар с бушующей метелью внутри.
Мануэль
– Мне нужно кое в чем признаться, донья Бьенвенида. Эта тайна, которую я унес с собой в могилу, никогда не должна стать достоянием гласности или попасть на страницы романа.
Я чувствую острую боль и отчаянно озираюсь в поисках берега молчания, на который можно было бы вернуться. Но уже слишком поздно. Подводное течение затянуло меня с головой. Все, что от меня осталось, – это история.
– Продолжайте, – подбадривает Бьенвенида.
– Помните, как мы с мамой утешали друг друга?
Я чувствую, как Бьенвенида вспоминает: Альфа Календа. Эти слова возвращаются ко мне, словно волны, разбивающиеся о берег.
– С годами, по мере того как моя жена все больше увлекается волонтерством в ООН, а дочери отдаляются – колледжи, свадьбы, магистратуры, работа в разных городах, – я чаще и чаще возвращаюсь на Альфу Календа. Я погружаюсь в воспоминания, сидя в офисе, когда все уже ушли, или дома, слушая музыку в ожидании, пока Лусия придет с очередного приема. Но со временем фантазии перестают приносить мне утешение. Я понимаю, что одной ностальгии недостаточно, чтобы управлять Альфой Календа. Мне нужен кто-то, с кем я мог бы разделить это место, как некогда делил его с мамой.
Я упоминал о доминиканке, которая убирает у меня в офисе и подрабатывает готовкой доминиканских блюд. Лусия – одна из ее постоянных клиенток. Она заказывает пастелитос, тостонес, эмпанадиты[365], dulces[366], чтобы отправлять их девочкам в колледжи и подавать на приемах, которые доминиканское представительство устраивает в ООН.
Я подолгу задерживаюсь в офисе, чтобы не находиться дома в одиночестве. После того как сотрудники расходятся по домам, эта женщина приходит убираться. Впервые обнаружив меня сидящим в темноте за столом, она вздрагивает. Мыльная вода из ведра, которое она держит в руке, расплескивается по всему полу. «Ох, доктор! Как же вы меня напугали! Я не знала, что вы еще здесь. Я могу прибраться в вашем кабинете позже. Давайте я только вытру эту лужу, чтобы вы не поскользнулись».
«Нет-нет. – Я жестом приглашаю ее войти. – Я как раз собирался уходить».
Но я не ухожу. Я остаюсь, наблюдая за ее работой, замечая ее сильные руки и тонкую талию. Среди моих пациенток среднего возраста не так уж часто встречаются женщины за сорок, сохранившие фигуру. Мне следовало бы знать, как ее зовут, ведь Лусия нередко упоминала ее имя. Но до сих пор я никогда не обращал на нее особого внимания.
«Альтаграсия», – представляется она, коснувшись маленького медальона на цепочке у себя на шее. Имя тещи не вызывает у меня приятных ассоциаций, поэтому я испытываю облегчение, когда она добавляет: «Но все зовут меня Татика».
Вытерев пол, Татика снова извиняется за то, что побеспокоила меня, и отступает в коридор.
Чтобы ее задержать, я начинаю задавать вопросы. Откуда она? Как давно она здесь? Когда планирует вернуться на родину?
Татика отвечает осторожно, как это свойственно людям, разговаривающим с начальством. Оказывается, она родом из кампо в горах, где я мальчишкой скакал верхом, охотясь на цесарок со старшими братьями. Она, опершись на швабру, слушает мои рассказы о наших вылазках по выходным. Воодушевленный, я продолжаю, одна история влечет за собой другую.
«Вы должны меня простить. Не каждый день я нахожу кого-то, кто был бы готов меня слушать».
«Доктор, мне это только в удовольствие. Ваши истории возвращают меня в прошлое. Вы же знаете, как мы скучаем по нашей стране, когда мы далеко».
Следующим вечером я задерживаюсь, ожидая прихода Татики, но она так и не появляется. Возможно, у нее нерегулярный график. На следующее утро я спрашиваю Линду, своего офисного администратора, как часто приходит уборщица, не называя ее имени, чтобы скрыть свой интерес.
Сейчас она приходит дважды в неделю, а еще по выходным для более тщательной уборки. В остальное время уборкой занимаются Линда и другие сотрудники.
«А почему вы спрашиваете? – осведомляется Линда. – Она плохо справляется со своей работой?»
«У меня нет претензий, – заверяю я ее. – Но, возможно, ей следует приходить чаще. У персонала много работы и без дополнительных обязанностей по уборке».
Так наши встречи становятся более частыми, а беседы – более продолжительными. Иногда я возвращаюсь домой позже Лусии. Приятно осознавать, что моя занятая жена ждет, волнуется и жаждет меня увидеть.
Однажды, пустившись в воспоминания, я случайно упоминаю мамину гойябаду[367] и не могу удержаться, чтобы не облизнуться. На следующий вечер Татика приходит с банкой: «Чтобы вы поделились con su esposa»[368], – поясняет она, боясь переступить границы дозволенного.
«Думаю, я не дождусь, – говорю я и отношу банку в кухоньку, где мы с персоналом обедаем. – Я не comesolo, – добавляю я. Так мы называем эгоистов, которые едят в одиночку, припрятывая свою еду. – Составьте мне компанию. – Я придвигаю стул к маленькому столу. – Мытье полов может подождать».
И вот мы впервые делим друг с другом трапезу – соленые крекеры с мармеладом из гуавы.
Эти встречи входят у нас в обыкновение, она приносит угощения – habichuelas con dulce[369], кипес[370] и опять-таки гойябаду, которую я дополняю бутылкой Bikavér, своего любимого напитка. В Венгрии его называют «бычьей кровью». Татика с отвращением отшатывается. «На самом деле это не кровь», – смеюсь я. Она предпочитает что-нибудь послаще, например una coca cola[371] с ромом. Я начинаю хранить запасы под замком в своем шкафу для образцов.
Я делюсь с ней историями из своего детства, теми самыми, которые, как с нетерпеливыми вздохами жалуются мои дочери, они уже слышали и которые я рассказывал вам, донья Бьенвенида. О суровости моего отца, о моей любящей матери, о моей учебе... Постепенно я захожу в своей откровенности все дальше и рассказываю о своей требовательной жене и американизированных дочерях, которые стесняются своего отца. Не знаю, когда до меня дошло, что, хотя я ее и не приглашал, Татика присоединилась ко мне на Альфе Календа.
С каждым вечером мне становится все труднее от нее оторваться.
Часто наши беседы заканчивает она: «Вас наверняка заждалась донья Лусия». В качестве напоминания нам обоим, что ничего предосудительного не происходит, она посылает в подарок моей жене коробки с угощениями. Я узнаю, что, помимо моего офиса, Татика готовит и убирает в домах нескольких доминиканцев. По выходным, закончив у меня в офисе, она подрабатывает в маленьком restaurante[372], принадлежащем dominicanos[373]. И все это sin reporter – «подпольно», как здесь говорят.
Я тоже плачу ей наличными, каждый раз добавляя небольшую сумму в качестве propina[374]: «Usted necesita descano[375]. Я говорю это как врач. Вы слишком много работаете, донья Татика».
«Татика», – поправляет она меня. С этого момента мы переходим на «ты».
Я начинаю замечать, что все истории Татики заканчиваются в детстве, даже после того, как я перестал рассказывать ей свои ранние истории, чтобы поведать о более поздних событиях. Я прощупываю почву, подобно моей любопытной дочери Альме. Когда она уехала из Ханико? Ее отец занимался сельским хозяйством? Был ли у нее novio[376]? Несомненно, за una señorita tan buenamoza[377] ухаживало много молодых людей?
Она опускает голову, пряча от меня лицо, и наконец произносит просто: «Ты так думаешь?»
И на этом все заканчивается, ворота ее истории закрываются.
Перла
Несколько раз в неделю Перлу выводят из камеры в комнату для свиданий на встречу с Пепито и адвокатами. Последний, кого нанял Пепито, – специальный адвокат по депортации. Обычно его клиенты подают апелляцию, чтобы остаться, но эта чудачка хочет, чтобы ее отправили обратно.
«Мои родители доминиканцы. De pura cepa»[378], – добавляет он, пытаясь расположить к себе Перлу и разговорить ее. Если она просто сознается в своих преступлениях и в фальсификации своей личности, чтобы ее можно было депортировать домой, это ускорит процесс.
Домой? Перла покинула родину больше тридцати лет назад. Единственное пристанище, которое она там найдет, – это дом ее сестры, у которой есть все основания отвергнуть Перлу. И все же даже после всего, что случилось, сестра готова ее принять. Это трогает ее до слез. Если и есть какое-то спасение, то оно в этом.
Иногда ее посещает социальная работница, una Mexicana-Americana[379], которая пытается выяснить, действительно ли Перла совершила убийства или просто прикрывает мужа. Степень ее виновности. Обвинение в убийствах может быть смягчено по причине невменяемости. Страдал ли кто-то из ее родственников от психических заболеваний?
Было бы заманчиво возложить всю вину за преступление на Тесоро. Но какой от этого прок? Перла никогда не избавится от ужасных образов в своей голове: маленький мальчик в луже крови, его мать, падающая рядом с ним, одной рукой пытаясь остановить кровотечение из шеи, а другой прижимая к себе сына, словно желает его утешить.
– Я знаю, что этим ничего не исправишь, – произносит Пепито. Поскольку она молчит, он приходит переводить выражения ее лица адвокатам и социальной работнице. Он умеет не только читать по ее лицу, но и подслушивать ее мысли, чувствовать ее чувства своим сердцем. Пепито сжимает ее руку. – Я уверен: чем скорее мы вытащим тебя отсюда, тем лучше мы оба будем себя чувствовать.
Благослови его Господь, он думает, что может облегчить боль своей матери! Sana, sana, culito de rana[380]. Проще простого. Если бы ее сын только знал, какие демоны бродят у нее в голове, врываясь в ее мысли, в ее сны, из-за чего она просыпается с криком. Ее сокамерницы жаловались. Но Перла не хочет отнимать у него иллюзию, будто он способен помочь. Она уже лишила одного мальчика самого необходимого.
Перла не получала ни весточки от Хорхе, но из слов Пепито заключила, что ее второй сын поддерживает своего отца, о котором Пепито также не упоминает. Перла не винит ни Хорхе, ни мужа. Она и сама не хочет иметь с собой ничего общего.
Пепито старается ее подбодрить. Дело идет на лад. По всей вероятности, скоро Перлу депортируют и передадут доминиканским властям, чтобы те наказали ее способом, который установит их судебная система.
– Я тоже поеду, так что не бойся, – добавляет Пепито.
Владельцы их многоквартирного дома выселили его родителей. Собирая вещи, он нашел первую книгу, которую ей подарил. Он показывает ей маленькую книжку в мягком переплете. Ее сын, похоже, забыл о жуткой картинке на обложке: мужчина, держащий в руке отрубленную голову. Перла вздрагивает.
– ¿Qué, Mamita?[381] Тебе нравится эта книга, помнишь? – Пепито выбирает историю и начинает читать ей вслух.
Перле трудно сосредоточиться, ее преследуют ужасные воспоминания. Но постепенно история захватывает ее. Она слушает, чувствуя облегчение, поддержку в своем горе. Другие тоже страдали. Другие совершали злодеяния, выжили и рассказали о них.
Мануэль
– Мне тяжело рассказывать эту часть своей истории, донья Бьенвенида. Я должен попросить вас не повторять ее. Мне стыдно за то, как ужасно я себя вел.
– Мой рот на замке, – заверяет она.
– Моя жена и дочери замечают, что я стал отстраненным. «Земля вызывает папи, Земля вызывает папи, – дразнятся они. – Похоже, на Альфе Календа жизнь бьет ключом!»
Если бы они только знали.
Мои дочери удовлетворяются объяснением, что их отец, как обычно, необщителен. Папи – взрослый человек. Он сам за себя отвечает. Им нужно жить своей жизнью. За все эти советы, любезно предоставленные их психотерапевтами, плачу я.
Но у Лусии чуткий нюх. Она начинает ревновать. Подслушивает мои телефонные разговоры. Вскрывает адресованные мне письма, которые приходят к нам домой. Она научилась водить, и я купил ей шикарную машину, чтобы ей никогда не приходилось одной добираться на метро после ночных встреч. Однажды утром она отправляется в представительство, но я замечаю, что она кругами объезжает квартал. Серебристый «Мерседес» следует за мной до Бруклина – что ж, мне не нужно быть агентом Службы военной разведки Эль Хефе, чтобы сообразить, что к чему.
В конце концов моя жена успокаивается. К тому же мир не дает ей скучать. Ее назначили членом специального комитета по правам женщин, и она постоянно путешествует, выступая на конференциях в Вене, в Копенгагене, в Мехико, однажды даже в Китае, где ей предстоит произнести речь. «Можешь полететь со мной, но, думаю, тебе будет скучно. Я весь день буду на собраниях». Дежурное приглашение, включающее в себя причины для отказа.
Обычно я бы ухватился за такой шанс, даже если бы знал, что буду чувствовать себя актером массовки, ее слугой. Но у меня тоже есть рыба на крючке. Мне приходит в голову, что меня тянет к Татике отчасти от обиды на невнимание жены.
«И что мне делать в Пекине, переворачивать страницы твоей речи? – спрашиваю я в ответ. – Сидеть с ничтожествами за маленьким столиком, пока ты, восседая на возвышении, общаешься с мировыми лидерами?»
Она смотрит на меня с такой болью, что мое сердце разрывается от любви к ней.
«Бабинчи, – в знак нежности она называет меня моим детским прозвищем. – Ты же знаешь, если бы ты захотел, я бы все это бросила. Но мне тоже нужно чем-то заполнить свою жизнь. У тебя всегда была твоя профессия. Я ведь не жалуюсь, когда ты поздно возвращаешься домой или работаешь по выходным, правда?»
Я опускаю глаза, боясь выдать свою постыдную тайну. «Я не сделал ничего плохого», – твержу я себе. Я не выходил за рамки дружеских разговоров, но не могу отрицать, что Татика меня привлекает.
В первые несколько дней после отъезда Лусии я сразу после работы ухожу домой, оставив на своем столе записку для Татики. По утрам я нахожу листок на том же самом месте, с виду нетронутым, непрочитанным. Наконец я спрашиваю Линду, не меняла ли она график работы уборщицы.
«Я только сказала ей, чтобы приходила почаще, как вы и просили».
В тот вечер я задерживаюсь допоздна, чтобы развеять сомнения. Я смотрю, как она входит, вид у нее усталый и унылый. И снова она вздрагивает, когда я шагаю ей навстречу, чтобы поздороваться. После первоначальной теплой улыбки она говорит, что ей, пожалуй, пора приниматься за работу. Мой кабинет она оставит напоследок.
«Сегодня без сладостей?» – шучу я, чтобы разрядить обстановку.
«Те, что я оставила в холодильнике, испортились». Ее голос дрожит. Взяв себя в руки, она спрашивает: «Я тебя чем-то обидела?»
«С чего ты решила? Разве ты не читала мои записки?» Пусть они и были лживыми, у меня хватило вежливости каждый вечер сообщать ей, что я занят. Приемы, встречи, мероприятия – все эти отговорки, как будто это я, а не Лусия так востребован.
Она медленно качает головой: «Нет, я их не видела».
В тот вечер, дождавшись, пока Татика освободится, я приглашаю ее на ужин в доминиканский ресторан в Вашингтон-Хайтс, где меня никто не знает. Официант принимает нас за семейную пару. Мы смеемся над его ошибкой. Это заведение – маленький кусочек острова: на стенах развешены флаги и плакаты с изображением наших пляжей, на столе стоят зубочистки, меню написаны на испанском. «Что будешь есть?» – спрашиваю я Татику, изучая огромное пластиковое меню.
«То же, что и ты», – отвечает она. Я предполагаю, что она следует моему примеру, не желая выбирать что-то дорогое, чтобы не показалось, будто она злоупотребляет моей добротой. «Заказывай все, что хочешь, – уговариваю я ее. – Считай это премией за твою хорошую работу». Я указываю то на одно, то на другое блюдо в меню, испытывая ее, поскольку начинаю понимать, что к чему: непрочитанные записки, скромный отказ заказать по меню. Татика, вероятно, неграмотна. Многие мои пациенты не умеют читать и писать, и не только по-английски. Мое желание ее опекать лишь возрастает.
После нескольких стаканчиков я снова завожу разговор о ее семье, оставшейся на родине. Я о стольком ей рассказал, и ее скрытность начинает меня беспокоить. Это напоминает мне жалобы моих дочерей на то, что я – закрытая книга. «Расскажи мне о своем кампо. У тебя все еще есть там родня?»
Когда она не отвечает, я тоже замолкаю.
«¿Y qué te pasa?[382] – спрашивает она и берет меня за руку, переступая очередную границу. – Что ты хочешь знать?»
«Все, что ты от меня скрываешь».
Она отпускает мою руку, словно отбрасывая сдержанность, делает глоток рома с колой и начинает свой рассказ: как в четырнадцать лет ее похитил взрослый мужчина из ее кампо; как он избивал ее, когда напивался, как она терпела долгие годы, пока в конце концов не сбежала в столицу, где устроилась служанкой в богатую семью. В одну из своих поездок в Нуэва-Йорк, где у них была квартира, они взяли ее себе в помощь. В ночь перед их отъездом обратно на остров она улизнула. Через несколько недель срок действия ее временной визы истек, но ей удалось найти работу и жилье с другими dominicanos[383], у которых также не было papeles[384]. Так она и пробавляется уже больше двадцати лет. Она слышала, что американский президент, возможно, простит иммигрантов без документов и разрешит им остаться здесь.
«Но разве ты не хочешь вернуться на родину? Ведь ты здесь совсем одна».
На лице Татики появляется страдальческое выражение, напоминающее мне Лусию. В уголках ее глаз выступают слезы. Я протягиваю руку, чтобы промокнуть их. Наш официант держится от нас на расстоянии, дожидаясь возможности убрать наши тарелки. Он, по-видимому, думает, что нам нужно уединение: наверное, муж разбивает сердце своей жены. Мне снова на мгновение кажется, что за столом напротив меня сидит Лусия.
«Прости меня. – Я говорю это обеим женщинам. Но тянусь к рукам Татики. – Может быть, я смогу помочь тебе с документами, чтобы ты могла безопасно летать туда-обратно».
Ее лицо проясняется.
«Я была бы очень благодарна. Я буду убирать у тебя в офисе бесплатно, исполню любой ваш antojo[385], чего бы вы с женой ни пожелали в качестве оплаты». При последнем предложении глаза у нее загораются, как когда я узнаю английское слово, обозначающее чувство, знакомое мне только по-испански. Interés. На ее лице отражается интерес.
Я качаю головой: «Мне не нужно ничего взамен. Это то, что мы делаем. Мы помогаем друг другу».
Она целует мне руки в знак благодарности, но я подозреваю, что от привлекательной женщины в таких обстоятельствах это еще и приглашение. Она подтверждает мои подозрения, спросив, не хочу ли я поехать к ней.
Моя жена на другом конце света, в Китае. Меня ждет пустой дом. Если я позвоню дочерям, то наткнусь на автоответчик. Мне всего лишь хочется с кем-то поговорить, развеять одиночество. Но идти к ней в комнату в квартире, которую она снимает с другими доминиканцами, слишком рискованно. Среди них есть мои пациенты. Я знаю своих соотечественников. Это может дойти до моей жены. Мне не нужны проблемы. Теперь, когда в наших отношениях наступил переломный момент, меня заставляет нервничать даже то, что мы находимся в ресторане, принадлежащем dominicanos. Я перебираю места, где мы могли бы встречаться, варианты алиби, которое я мог бы себе обеспечить.
Я мыслю как негодяй, превращаясь в своего отца.
«Доктор, я позволила себе лишнего, perdóneme»[386]. Татика снова переходит на «вы». На ее нежной смуглой коже румянец незаметен, но по ее лицу разливается притягательное сияние. Сияние, которое заслуживает поцелуя в лоб, каким я мог бы одарить своих девочек. И, будь она на несколько лет помладше, эта женщина действительно годилась бы мне в дочери. Наверное, лучше закончить вечер прямо сейчас. «Уже довольно поздно», – говорю я ей.
Но уже слишком поздно.
Я подвожу ее домой, но, прощаясь, мы бросаемся друг другу в объятия, целуемся, ласкаемся и, опьяненные собственным безрассудством, в конце концов перебираемся на заднее сиденье, как подростки. После этого я испытываю одновременно восторг и ужас. То, что я открыл врата возможностей и впустил невозможное на этом этапе своей жизни, кружит мне голову.
На следующий вечер мы встречаемся в моем кабинете. Позвольте мне лишь сказать – и простите меня, донья Бьенвенида, за то, что вынуждаю вас это слушать, – что у смотровых столов есть множество применений.
Вернувшись из поездки, жена спрашивает, как я справлялся.
Я пожимаю плечами: «Нормально», но, вопреки обыкновению, не добавляю: «Я ужасно по тебе скучал».
«Я по тебе скучала», – испытующе произносит она, наблюдая за мной.
Я наклоняюсь, чтобы поцеловать ее в лоб, как Татику. Меня окатывает волна стыда. Я вел себя как sinvergüenza[387]. И все же, и все же я поступил бы так же, представься мне возможность, которая будет представляться и которой я буду пользоваться снова и снова.
Каждый раз, когда моя жена уезжает из города, мы с Татикой вместе ужинаем и проводим часть ночи. Забавно, но, чтобы уменьшить свою вину, я накладываю на себя маленькие ограничения. Я могу иметь отношения с женщиной, но спать должен в собственном доме. Я должен просыпаться в постели, которую делю с женой, даже когда ее там нет. Мне нельзя приглашать Татику в рестораны, куда я водил Лусию или где одного из нас могут узнать. Пока я держу связь с Татикой в той части своего мозга, где расположена Альфа Календа, я могу до некоторой степени даровать себе моральную амнистию.
Мне больно рассказывать эту историю, донья Бьенвенида. Надеюсь, вы меня простите.
– Не забывайте, Мануэль, нам всем есть в чем каяться. – Ее доброта трогает меня до слез. Она цитирует молитву Господню: – «Мы должны прощать других, если сами хотим получить прощение».
Мне остается только гадать, в чем именно кается Бьенвенида.
Она отвечает на мой невысказанный вопрос с проницательностью, обретенной благодаря тому, что мы делимся своими историями. Я заметил, что нам все чаще и чаще случается проникать в мысли друг друга.
– Я была трусихой, намеренно слепой, – признается она. – Как вы знаете, я также совершила грех отчаяния.
– Хотел бы я, чтобы это были мои грехи.
– Вам, Мануэль, они кажутся такими мелкими, но для меня они огромны. Мы грешим, потому что такова наша природа.
– И все-таки, донья Бьенвенида, мне стыдно во всем этом признаваться. Как я мог так жить?
– Многие мужчины заводят такие... связи, – говорит Бьенвенида, исходя из своего грустного опыта. – У Эль Хефе их были десятки. – Она осекается, возможно, поняв, что мне не хотелось бы, чтобы меня сравнивали с ее бывшим мужем. Но она права. Мое поведение было не менее жестоким и эгоистичным. – Вы не первый и не последний, кто разбил сердце женщины.
– Если бы дело было только в этом, – говорю я.
Альма и ее сестры
Контора Matos, Martínez & Martillo расположена в престижном районе, между художественной галереей ¡Mira! и пекарней Patisserie Pati.
С чего бы кому-то называть repostería[388] patisserie[389]? В испанском языке есть вполне подходящее слово для пекарни. Пьедад говорит, что чувствует, как растет чек конторы, а вместе с ним и ее кровяное давление.
– Если бы у меня был молот[390], – напевает она. Консуэло подхватывает песню, а Ампаро создает звуковые эффекты, отбивая ритм на приборной панели.
– Девочки, лучше придержите языки, – предостерегает Альма. – Давайте не будем отвлекаться, если хотим выбраться оттуда, не разорившись. Просто «да», «нет» и «где нам подписать?». Обсуждения, байки из жизни – все это стоит денег. Помните прошлый раз?
Когда папи был еще жив, сестры встретились с Мартильо по поводу наследства их покойной матери. Мартильо упомянул, что поддерживает недавнее постановление, лишившее гаитянцев, рожденных в стране, права на гражданство, на что Ампаро разразилась тирадой о правах человека – и, черт возьми, ее праведность обошлась им всем втридорога! Можно подумать, Молот к ней прислушается.
Шикарное офисное здание – сплошь обтекаемые линии, сталь и стекло – напоминает промышленное предприятие, где правосудие производится на заказ для тех, кто может себе его позволить.
Охранник у въезда на парковку, похоже, не уверен, стоит ли поднимать шлагбаум и пропускать старый пикап Альмы в охраняемое сообщество «Ауди», БМВ и «Мерседесов». Некоторые из них урчат, как объевшиеся кошки, пока шоферы дремлют в комфортных кондиционированных салонах. Наконец охранник машет им, чтобы проезжали, ведь они всего лишь кучка mujerotas[391]. Что плохого они могут натворить?
Входная дверь заперта; интерком запрашивает только их имена – свои истории они могут рассказать внутри. В приемной пахнет духами и сигарным дымом. Стеклянный журнальный столик украшен эффектной композицией из стрелиций. Консуэло проверяет листья на ощупь. «Фальшивки», – провозглашает она, слава богу, по-английски.
Молодая секретарша с внешностью королевы красоты смеривает их оценивающим взглядом: на этот раз подозрения вызывает не автомобиль, а их наряды – мятые хлопковые туники, свободные брюки и биркенштоки[392], а не дизайнерские шелковые костюмы и туфли на шпильках, которые носят доминиканские доньи. Она провожает их через лабиринт коридоров в темную, отделанную деревянными панелями комнату для переговоров. Входит служанка в серой униформе с подносом кофе и виновато качает головой, когда Консуэло спрашивает, нет ли у нее чего-нибудь покрепче.
– Рад снова вас видеть, – приветствует их, входя, licenciado[393] Мартильо, мужчина средних лет с черными волосами, подернутыми сединой, и стройной фигурой тореадора. Его красота была бы неотразима, не будь он их ушлым юристом. Учитывая колючую манеру общения Пьедад и то, что Альма игнорировала его голосовые сообщения, они ожидали холодного приема. Но Мартильо, словно не ведая, какого они о нем мнения, принимается с восторгом рассказывать об их покойных отце (un caballero[394]) и матери (una mujer ejemplar[395]) и о том, какой привилегией и честью для него было вести дела la familia[396] все эти годы.
Сестры обмениваются взглядами, полными подтекста.
Мартильо рекламирует свою контору как двуязычную, но из опыта предыдущего взаимодействия сестры так и не получили подтверждения, что он действительно понимает их распоряжения. Сами посудите: прошло почти два года, а наследство их отца все еще не оформлено. Пьедад уже бесчисленное множество раз объясняла Мартильо – и в доказательство у нее есть распечатанные электронные письма, – что недвижимость должна быть разделена таким-то образом, права собственности должны быть переданы наследницам, все счета закрыты, средства разделены между сестрами – и конец истории.
«Это сложно», – отвечал Мартильо: у их отца было двойное гражданство, а законы здесь и там часто противоречат друг другу. Чтобы уладить такие моменты правильно и в дальнейшем не столкнуться с проблемами, нарушениями законодательства, штрафами и, возможно, тюремными сроками, требуется время. Он перечислил впечатляющее количество рисков.
Однако сегодня он рад сообщить, что их юридические отношения близятся к завершению. Все сестры надувают губы – Мартильо не замечает иронии. Окончательные свидетельства о праве собственности на недвижимость готовы. Он звонит по внутренней связи секретарше Валентине, чтобы та принесла четыре документа. Тем временем все счета были закрыты, за исключением данного конкретного счета на имя их отца, который также будет закрыт, как только дочери решат вопрос о ежемесячных выплатах. Если они захотят их продолжить...
– Ни в коем случае, – обрывает его Пьедад. – То есть с какой стати, если вы даже не говорите, кто именно получает деньги?
– Я не вправе назвать вам имя. – Мартильо показывает им свои ладони в доказательство того, что это не в его власти. – Таковы были распоряжения вашего отца.
– Тогда мы прекращаем выплаты. – Пьедад смотрит на своих сестер.
– Естественно, – соглашается Консуэло.
– Нет талона – нет стирки, – одобряет Ампаро, но Мартильо не понимает этого выражения.
Они поворачиваются за подтверждением к Альме. «Не так быстро», – всем своим видом говорит та. Три сестры сверлят ее взглядами, как бы предупреждая: «Только посмей разрушить единый фронт!»
– Господин лиценциат, не могли бы вы хотя бы рассказать нам, в чем тут дело, не упоминая имен и личной информации? – вежливо просит Альма. Мами учила, что так можно добиться желаемого.
– Я и сам не уверен, – отвечает Мартильо. – Я не вмешиваюсь в личные дела своих клиентов, если только это не связано с какими-то незаконными действиями. Но продолжение подобных распоряжений после смерти совершенно в рамках закона. Однажды у меня был клиент...
Сестры качают головами, глядя на Альму: «Посмотри, что ты начала. Платные истории».
– ...который распорядился, чтобы его вдове отправляли букеты первого числа каждого месяца до конца ее жизни, если только она снова не выйдет замуж, в каковом случае доставки следовало прекратить.
– А она в итоге вышла?.. – Альма чувствует, как на ее ступню давит тяжелый биркеншток Пьедад.
Мартильо отправляет Валентине сообщение с просьбой принести на подпись дочерям Круз еще одну форму для закрытия счета дона Мануэля. Он проверяет время на своих наручных часах, в чем нет необходимости, поскольку на одном конце стола для совещаний стоят большие электронные часы с датой, днем недели, температурой и влажностью. Возможно, он хочет похвастать своими дорогими часами? Мартильо говорит, что отправлять форму по факсу сегодня уже слишком поздно, но завтра утром – непременно.
Валентина входит с несколькими папками на подпись сестрам. Лицо Мартильо озаряется, как трехрежимная лампочка на максимальной мощности. Альма задается вопросом, есть ли в завещании Мартильо пункт о том, чтобы посылать Валентине цветы, пока та не заведет нового любовника.
Альма просматривает форму для закрытия. Счет в Banco Santa Cruz в Игуэе, а не в Banco Popular, принадлежащем родственнику мами, который предпочитали ее родители. После подписания Альма просит, помимо свидетельств о праве собственности на недвижимость, предоставить копию формы. «Для нашего архива», – добавляет она, поскольку даже сестры бросают на нее недоуменные взгляды.
На улице она излагает свой план. Она надеется найти в Banco Santa Cruz слабое звено, которое могло бы раскрыть имя получателя ежемесячных платежей до того, как счет их отца закроют и след остынет. Пусть профессиональный талант Альмы и угас, но она не утратила смекалку. Завтра они первым делом отправятся в Игуэй, чтобы успеть в банк к открытию и до того, как из столицы придет факс о закрытии счета.
– Первым делом? – стонут ее сестры. – Мы на отдыхе, если ты не заметила. К чему такая спешка?
Альма объясняет, что, если они не поторопятся, счет могут закрыть. На следующей неделе Semana Santa[397]. Вся страна будет закрыта.
– Давайте покончим со всеми юридическими заморочками, чтобы мы могли просто наслаждаться жизнью. Конечно, я могу сделать это и одна, но вдруг это что-то ужасное? Мне нужна группа поддержки.
Ничто так не стимулирует сестер, как морковка драмы.
У каждой из них есть своя излюбленная версия о том, кому принадлежит счет. Возможно, это всего лишь невинные пенсионные выплаты лояльному бывшему сотруднику или судебная компенсация за увольнение? А может, эти ежемесячные отчисления были своего рода «платой за защиту», переводимой через доминиканский банк, которую их отец забыл отменить, когда его начала подводить память? Альма вспоминает, как подростком подрабатывала летом в офисе папи. Время от времени туда заявлялись два скользких типа. Линда объяснила ей, что с этими мужчинами нужно обращаться осторожно и сразу же провожать их к ее отцу. Болтливая секретарша понизила голос: эти мужчины собирали деньги за охрану офиса ее отца и его самого от «несчастных случаев».
Что бы ни вытворял папи, сестры теперь согласны с планом Альмы и в равной степени стремятся разгадать его головоломку: не то чтобы это принесет им какую-то пользу в будущем, но зато даст еще одну тему для обсуждения.
Перла
Перла прибывает в аэропорт Лас-Америкас в сопровождении агента иммиграционной службы США, сидящего рядом с ней в начале салона. У самолета ее ожидают представители доминиканских властей. Пепито, летевший тем же рейсом, но сидевший дальше, в двадцать третьем ряду, пристраивается за ней на трапе и протягивает ту первую книгу, которую когда-то ей подарил. «Это запрещено», – сообщают ему доминиканские агенты. Пепито вкладывает в книгу пачку долларов: «Marca libro»[398], – объясняет он. На книгу дают добро, закладки припрятываются в карман. При всей своей мечтательности и тяге к книгам ее мальчик обладает житейской смекалкой.
– Завтра я приду с адвокатом! – кричит он вслед Перле, когда ту уводят под конвоем.
Доминиканский адвокат, нанятый Пепито, уже обо всем договорился. За дополнительную плату до рассмотрения дела и вынесения приговора Перлу помещают в одну из наименее переполненных камер. В качестве особой услуги еду ей готовит жена начальника тюрьмы. Филомена предлагала свою помощь, но Пепито настаивает, что так будет лучше. Это способ расположить к мамите важных шишек.
Перла подозревает, что все это наверняка стоит кучу денег. Если она когда-нибудь выйдет из тюрьмы, то будет работать день и ночь, пока ее тело не предадут земле, чтобы расплатиться с сыном. Долг тому маленькому мальчику, чью жизнь она украла, она никогда не сможет вернуть. Ее душа обанкротилась. На веки вечные... но тут она открывает сборник историй и вспоминает, как голос читавшего ей Пепито, подобно целебному бальзаму, вселял в ее тело покой и наполнял ее пустое сердце надеждой.
Она углубляется в чтение в своей камере.
– Это Библия? – спрашивает одна из женщин. – Почитай нам. Мне бы не помешала un chin de Jesús[399] в этой дыре.
– Ну ты даешь! Просишь muda[400] заговорить, – усмехается другая, качая головой. – Ты, видать, веришь в чудеса! Почему бы не попросить о действительно важном чуде? Вытащи нас отсюда, черт подери!
Той ночью, когда все они лежат на своих койках, Перла начинает читать вслух. Несколько женщин приподнимаются на локтях. Удивлены даже те из них, кто разочаровался в жизни и накидывается на любую сокамерницу, которая испытывает хоть малейшее удовольствие. Немая обрела дар речи! Насмешница осеняет себя крестным знамением.
Это история о дикой деревенской девушке, за которой гонится насильник. Когда он настигает ее, девушка взывает о помощи. Какой-то бог, сжалившись, совершает чудо и превращает ее в лавровое дерево.
– Это правда? – спрашивает молодая заключенная с милым детским личиком.
– Не слишком ли ты юна, чтобы сидеть в тюрьме? – изумляется Перла.
Девушка с готовностью признается, что зарезала дядю, который годами насиловал ее и ее младшую сестру. Но превратилась лишь в преступницу.
– У нас в кампо росло лавровое дерево, – говорит другая заключенная. – Abuela[401] всегда заваривала чай из листьев, чтобы уменьшить спазмы во время менструации.
Женщина с гор близ Харабакоа задается вопросом, не была ли та девушка из истории сигуапой. Городские девушки слышали о таких существах только из одноименной любовной песни Чичи Перальта[402]. Но те, кто родом из сельской местности, знают эту легенду. Красивые и жестокие, сигуапы соблазняют мужчин, а затем топят их в реке...
– ¡Silencio![403] – рявкает дежурная надзирательница.
На следующую ночь Перла читает вслух о племени воительниц, состоявшем исключительно из женщин. Все они были отличными лучницами и отрезали себе одну грудь, чтобы она не мешала им стрелять.
– ¡Dios santo![404] Но постойте! Откуда же у них берутся дети, если в племени нет мужчин?
Перла не отвечает. Она всего лишь голос, читающий им вслух эти старые истории.
Мануэль
Теперь, когда ее сокровище зарыто рядом с моей коробкой с черновиками, смотрительница стала уделять мне больше внимания. Она красива – глубоко посаженные глаза, кожа цвета кофе с молоком – и слегка похожа на мою Татику. Неужели мои признания воскресили женщину, которую я обидел?
Но смотрительница не плод моего воображения. Vivita y coleando – как у нас говорится, живая-живехонькая, со своими собственными секретами в коробке с памятными сувенирами. Среди ее безделушек медальон с изображением нашей Virgencita de la Altagracia, и одно только это имя обжигает мою совесть, подобно раскаленному углю. С тех пор как она закопала здесь свое сокровище, у меня не было ни минуты покоя, и мои снежинки постоянно кружатся в вихре.
Сегодня я останавливаю ее, когда она проходит мимо. Мне не терпится закончить свой рассказ, но я бы очень хотел избавить донью Бьенвениду от постыдных подробностей того, что в итоге произошло. Несмотря на ее заверения, ей наверняка больно слушать историю о том, как мужчина предал свою жену точно так же, как Эль Хефе предал ее.
Когда смотрительница проходит мимо, я опрометью пускаюсь в свой рассказ. Она замирает, ставит ведро и протирает меня тряпкой.
– Проходят месяцы, – начинаю я. – Татика становится все более неосмотрительной во время наших встреч в офисе. Однажды она забывает свою комбинацию. Линда находит ее висящей на смотровом светильнике. Должно быть, одна из моих пациенток случайно оставила ее, когда одевалась обратно в уличную одежду.
По мере того как Татика расслабляется, я становлюсь все более осторожным. Вдобавок я набираю вес от множества угощений, которые она для меня печет. Раньше у меня никогда не возникало этой проблемы, поскольку Лусия так и не научилась готовить и умела только отдавать распоряжения прислуге или заказывать еду навынос.
Смотрительница внимательно слушает, наклонившись так близко, что стекло шара затуманивается от ее дыхания. Она протирает его снова и снова.
– Мою маму тоже звали Татика, – сообщает она мне.
– Женщин по имени Татика сотни, даже тысячи, – напоминаю я ей. – Так зовут каждую вторую. – Тут я немного преувеличиваю, но трудно не раздражаться, когда вы рассказываете историю, а ваш слушатель зацикливается на какой-нибудь незначительной детали.
Упрек в моем голосе заставляет смотрительницу притихнуть. Возможно, она боится, что, если будет меня донимать, я откажусь держать ее коробку в секрете.
– Мне продолжать? – спрашиваю я более мягко.
– Да, пожалуйста, – говорит Бьенвенида. Все это время она слушала. Теперь она тоже в воображении смотрительницы. Мы оба – действующие лица этой истории.
– Как я уже говорил, проходят месяцы. Я начинаю нервничать по поводу наших встреч в офисе. Однажды, выйдя из офиса поздно вечером, я вижу серебристый «Мерседес» Лусии. Она жмет на гудок, смеясь над моим потрясением.
«Что ты здесь делаешь?» – спрашиваю я, вглядываясь в ее лицо. Не думаю, что она что-то знает.
«Что значит, что я здесь делаю? Завтра у нас годовщина. (Так и есть, и она уже была в моем мысленном календаре: если быть точным, тридцать третья.) Я подумала, что мы могли бы отпраздновать сегодня, ведь завтра вечером у меня прием. Кстати, Татика сегодня убирается? Я хочу заказать на закуску две дюжины пастелитос и кипес. Я звонила ей, но она не брала трубку». Взгляд жены скользит мне за спину, и ее лицо озаряется улыбкой: «Как вовремя. Татика!» – зовет она. Как раз в этот момент Татика выносит мусор. Ей говорили, что делать этого нельзя: наркоманы разрывают мешки, думая, что внутри шприцы. В дни вывоза мусора секретарша высматривает мусоровоз и выносит мешки только после того, как он подъезжает. Уже не впервые я замечаю, что Татика больше не следует моим указаниям.
Я начинаю подсчитывать маленькие вольности, которые Татика, будучи незамужней женщиной, может себе позволить, а я не могу, требования, которые она выдвигает, настаивая на том, чтобы мы ходили в места, бывать в которых небезопасно. Чем закончится эта история? Я не хочу причинять боль своей жене. Иногда только угроза потери заставляет нас осознать, как сильно мы кого-то любим: мне невыносима мысль о жизни без Лусии. По правде говоря, я был счастливее с Татикой, когда мы просто обменивались историями.
Я начинаю придумывать отговорки: в эти выходные я уезжаю навестить ту или другую дочь. Мне нужно сопровождать жену на прием. С моей помощью Татика сняла собственную маленькую квартирку-студию, где мы можем проводить время только вдвоем. Мне слишком тяжело подниматься по лестнице. Я ссылаюсь на усталость. Мне скоро шестьдесят пять. Я жалуюсь на здоровье, чего никогда не делал. Мы должны перестать. Но каждый раз, когда я поднимаю эту тему, Татика разражается рыданиями. Она становится все более требовательной и смелой, и я все чаще улавливаю в ее требованиях намек на угрозу.
Однажды вечером, вскоре после того, как за мной неожиданно заехала жена, Татика объявляет, что хочет сделать тест на беременность.
«Зачем?»
Ей, вероятно, кажется, что со стороны мужчины, у которого есть любовница, к тому же врача, глупо задавать такой вопрос.
«Adivina, adivinador!»[405] – наглым тоном отвечает она, подбоченясь. Угадай.
Я не в настроении играть. Есть кое-что, чем я не делился с Татикой, потому что мне стыдно в этом признаваться, как будто я кастрирован: много лет назад мне сделали вазэктомию, когда, после четырех дочерей и таблеток, которые вызывали у нее тошноту, Лусия настояла, чтобы пришла моя очередь. Я рад, что сейчас у меня есть этот козырь в рукаве. Если Татика действительно беременна, в чем я сильно сомневаюсь, значит, она мне изменяет. В тот момент мне и в голову не приходит, что я поступаю точно так же с Лусией.
«Если ты считаешь, что беременна, лучше расскажи об этом отцу».
«Но отец – ты», – настаивает она, заливаясь слезами.
Я чувствую укол жалости к этой женщине, рыдающей в моих объятиях, которой не к кому обратиться, хотя вообще-то у нее есть по крайней мере еще один любовник – отец ребенка, которого она якобы носит. Я продолжаю стоять на своем: «Он не может быть моим. Если понадобится, мы можем провести тест ДНК».
Плачущая Мадонна превращается в фурию. «Думаешь, я всего лишь твоя игрушка? – кричит она. – Просто запомни: эта игрушка умеет говорить!»
Как выражаются мои дочери, Татика – заряженное ружье, которое может выстрелить в любой момент. Я не знаю, что делать, с кем поговорить. У меня никогда не было близких друзей в этой стране. На работе все либо мои подчиненные, либо пациенты, я перешел эту границу только с Татикой. Я знаю, что произойдет, если я признаюсь Лусии. Моя жена не из тех женщин, которые прощают предательство. Меня ждет горькая старость.
Так получилось, что у меня есть двое знакомых, которые регулярно приходят ко мне в офис за платой за «крышу». Я говорю им, что мне нужна услуга. Знают ли они кого-нибудь из иммиграционной службы? У меня есть конфликтная сотрудница-нелегалка. Я бы предпочел, чтобы то, что я доложил о ней, осталось в тайне, поскольку у многих моих пациентов нет документов, и, если они узнают, что их врач нарушил конфиденциальность и кого-то сдал, это их отпугнет. «Не проблема, доктор», – заверяют они меня. Они записывают всю информацию и через несколько дней сообщают, что рейд состоялся, нелегалка задержана и вскоре будет депортирована. На всякий случай я меняю замки на дверях офиса.
Узнав, что Татика благополучно репатриирована, я договариваюсь через своего юриста о ежемесячных выплатах при условии, что она будет хранить молчание. Но, как и все, чья совесть нечиста, я живу в страхе разоблачения, тем более что с возрастом мои дочери проявляют все больше любопытства к моему прошлому. За эти годы я воздвиг стену молчания, которую они не могут преодолеть. Если я что-то и рассказываю, то повторяю те же старые истории, которые, как они жалуются, они слышали миллион раз. В последние годы моей жизни эти повторения и мое долгое молчание убеждают их, что я, как и их мать, впал в деменцию, распространенный недуг на нашем острове. Только Альма упорно пытается пробиться сквозь стену моего вымышленного «я», засыпая меня вопросами. Она, вероятно, подозревает, что по другую сторону кроется нечто большее.
«Ты его мучаешь, – ругают ее сестры. – Разве ты не видишь, что он ничего не помнит?»
Напоминания о том, чего я не могу забыть и что не могу себе простить, действительно мучительны. Иногда передо мной возникает лицо Татики, и я, не в силах сдержаться, зову ее по имени.
Альма и ее сестры
Рано утром следующего дня Альма заезжает за сестрами в пляжный домик, чтобы отправиться с ними в двухчасовую поездку. Контора Matos, Martínez & Martillo открывается в девять, после чего Валентина, подкрасив губы и нанеся на ногти последний слой лака, приступает к отправке факсов. Вчера, провожая их до двери, Мартильо объяснил процедуру. Поздним утром региональный банк в Игуэе наконец получит разрешение головного офиса в столице на закрытие счета. Чем раньше они доберутся до Игуэя, тем больше у них будет шансов раздобыть желаемую информацию. Ранние пташки – это, как правило, работники низшего звена с маленькой зарплатой, привыкшие выполнять приказы вышестоящего руководства и требования клиентов.
Альма застает своих сестер все еще в постели, раздраженных тем, что их разбудили посреди ночи.
– Сейчас не середина ночи, – сообщает она им, отдергивая шторы в качестве доказательства. – Уже восьмой час, нам пора выезжать.
– Ни за что.
Им нужен кофе. А как же мангу с луком, о котором они мечтали с тех пор, как приземлились?
– Кухарка еще не пришла. Мы остановимся позавтракать по дороге, – обещает Альма.
Сестры неохотно начинают одеваться, недовольно бормоча себе под нос.
– Это не годится. – Альма накладывает вето на удобные туники, футболки и свободные штаны для йоги, которые они надевают. Если они хотят, чтобы банковский служащий обратил на них внимание, а уж тем более раскрыл информацию, им нужно выглядеть как доминиканские доньи. – У нас, доминиканцев, есть детектор важных шишек, очень чувствительный к классу: золотые украшения, брендовая одежда, мобильные телефоны последнего поколения и много гонору. – Уж Альма-то знает. Она живет здесь уже год.
Ее сестры обмениваются косыми взглядами. Это должно было случиться. Альма превращается в одну из них. Альме не обязательно спрашивать, кто такие «они», «не одна из нас» – само по себе достаточное оскорбление.
– Я оборотень, – признает Альма. – Это профессиональный недостаток. Слышали когда-нибудь об отрицательной способности?
Как она часто говорила своим студентам, цитируя Джоан Дидион, писатели «всегда кого-то предают». «Чтобы докопаться до высшей истины», – добавляла Альма, чтобы не показаться стервой, готовой подставить родную бабулю. По мере того как ее собственные способности ослабевали, а акции ее популярности стремительно падали, Альма начала терять веру в это хамелеоноподобное качество, отчасти из-за разочарования в своем ремесле. Но быть несколькими людьми одновременно вошло у нее в привычку.
Ее сестры вздыхают.
– Избавь нас от лекций. Сейчас слишком рано для Джоан Дидион.
И когда же Альма наконец поймет, что они не ее студентки?
– Слушайте, если вы не хотите в этом участвовать, я поеду одна. – Альма берет свою сумочку и достает ключи, повторяя ультиматум их матери, которая грозилась, что угодит в Бельвю, если они будут плохо себя вести. – Но потом не просите рассказать вам о том, что я узнаю. Я сохраню тайну папи до гробовой доски.
– Кто сказал, что мы не хотим с тобой ехать? – Ее сестры ускоряют темп и переодеваются в черные наряды, которые все они в последнее время возят с собой в чемоданах. Такое впечатление, будто стоит им отправиться в поездку, как кто-нибудь из la familia[406] непременно умирает.
Альме грустно от мысли, что, хотя их детство далеко позади, трюк мами все еще срабатывает.
Они заезжают в «Криспи крим» и покупают большие стаканы кофе и пакет с выпечкой.
– Не могу поверить, что мы проделали такой долгий путь до Доминиканской Республики, чтобы есть еду из первого мира, – ворчит Ампаро, откусывая от своего рулета с джемом.
– По крайней мере, это рулет с джемом из гуавы, – подлизывается к ней Альма. – К тому же американцы умеют обслуживать быстро. Доминиканцы славятся своей медлительностью. Вы не просто заказываете, а приходите в гости.
Уж ей ли не знать. Она здесь уже целый год...
– Еще раз это скажешь, и меня вырвет в твоем пикапе, – угрожает Пьедад. Ее уже укачало на заднем сиденье, куда они забрались вдвоем с Консуэло. – И, между прочим, ты здесь всего десять месяцев. – Она начинает подсчитывать.
Они поют старые походные песни, затем переходят к гимну Доминиканской Республики, но бросают его, едва начав, поскольку никто из них не знает слов дальше первых двух строк. Потом берутся за композиции из «Вестсайдской истории» и «Гамильтона». Ни одна из них не может похвастаться приятным голосом. В качестве не слишком тонкого намека Альма включает радио. Но и эта альтернатива ничуть не лучше: прерываемая помехами бачата, хип-хоп, рок или диктор, передающий новости в пафосном стиле, который всегда кажется сестрам пародийным.
«Мы скоро приедем?» – постоянно спрашивают они, как уставшие дети в автомобильной поездке.
Спустя два часа и полдюжины споров они въезжают в маленький городок, известный как место, где Дева Мария Альтаграсия явилась девочке в апельсиновой роще. Центральная разделительная полоса проспекта засажена апельсиновыми деревьями. Витрины магазинов пестреют изображениями Пресвятой Девы. В ее честь названы улицы, школы, клиники, бильярдная. Повсюду вывески с ее именем, городская версия мемориальных табличек в отелях и барах: здесь спал Джордж Вашингтон, здесь допился до смерти Дилан Томас. Здесь произошло явление La Virgencita.
Банк – единственное современное здание в квартале деревянных касит. Из-за большого панорамного окна с односторонним зеркальным стеклом оно выглядит так, словно на нем надеты солнцезащитные очки. И это вполне уместно: солнце уже ослепительно яркое, а ведь еще только начало десятого. Сестры находят место для парковки прямо перед входом. Вооруженный охранник, стоящий снаружи, кивком пропускает их, не проверяя документы: их нарядная одежда и белая кожа являются достаточным доказательством того, что они вправе находиться там, где водятся деньги. Что же до пикапа старой модели, то здесь не столица. Любое транспортное средство повышает статус человека. Удивительно только, что его водит женщина.
В вестибюле тихо, если не считать гудения кондиционера и, время от времени, телефонного звона. Их операционистка, которую, согласно бейджику, зовут Мириам Альтаграсия Пичардо, одета в банковскую униформу – мягкий коричневый костюм в тон ее коже и белую блузку, – а на шее у нее висит крошечный золотой крестик.
– Buenas[407], – приветствует она их. – Para servirle[408].
– Вы говорите по-английски? – сразу переходит к делу Пьедад. На своем родном языке она менее уверена в себе.
– Lamentablemente, no[409], – вежливо отвечает Мириам без тени возмущения в голосе. Но, по сути, с какой стати доминиканка у себя же на родине должна учить язык случайной клиентки?
– Давай я с этим разберусь, – вмешивается Альма.
– Конечно, ты же у нас эксперт, – ехидно говорит Пьедад.
– Она живет здесь почти год! – подхватывают Консуэло и Ампаро.
– Десять месяцев, – снова поправляет Пьедад.
Альма более-менее правдиво объясняет Мириам, что им нужно. У их отца, Мануэля Круза, есть здесь счет. Он недавно умер, так что они закрывают счет. Но с него автоматически осуществляются ежемесячные выплаты, и они, его дочери, хотели бы их продолжить, но им необходимо знать имя получателя отцовских щедрот.
Мириам переводит взгляд с одной из них на другую. На обучении, которое она прошла только недавно, такой запрос не рассматривался.
– Это копии cédula[410] и паспорта нашего отца и свидетельство о его смерти, а вот мой паспорт и водительские права. – Альма выкладывает на стойку доказательства. – А этот последний документ удостоверяет, что я являюсь его доверенным лицом по таким вопросам.
Lamentablemente, Мириам не знакома данная юридическая форма:
– Нам придется подождать моего руководителя.
Альма, разумеется, понимает. Но они ведь не просят внести никакие изменения. Они всего лишь хотят узнать имя и контактные данные человека, получающего ежемесячные выплаты. Ничего больше.
Мириам колеблется, а затем повторяет свою стандартную фразу:
– Я не имею права раскрывать эту информацию без разрешения.
– Но это наш счет, наш отец умер, мы его наследницы!
Кто сказал, что Пьедад не может постоять на своем по-испански?
– Comprendo[411], – говорит Мириам. У нее у самой всего месяц назад умер отец. У нее болит сердце за людей, потерявших своих отцов. Но все-таки она не хочет потерять работу.
– Мы такого не допустим, – заверяет ее Ампаро.
Мириам это не убеждает.
Альма привезла с собой волшебное средство – вырезку из национальной газеты. Брава хотела привлечь внимание к своим работам, выставленным на cementerio[412], и заманила репортера посетить «новый сад скульптур», добавив, что этот проект – детище Шахерезады. В газете вышла большая статья, сопровождаемая старой фотографией Альмы, получающей медаль из рук президента США: «Знаменитая доминиканская писательница возвращается на родину», – гласил заголовок. Желая казаться скромной, Альма протягивает вырезку своим сестрам, чтобы те передали ее сами. «Можно с улыбкой вечною злодеем быть»[413]. Пусть ее сестры хвастаются.
Глаза Мириам округляются. Она смотрит на фотографию, потом на Альму, потом снова на фотографию.
– ¿Usted?[414]
Альма застенчиво улыбается.
– Я была бы очень признательна вам за помощь.
Мириам оглядывается через плечо: в кабинете ее руководителя еще темно, счет с ежемесячными списаниями отображается у нее на экране, все данные совпадают. Она быстро записывает имя.
– Я не уполномочена разглашать информацию о счетах клиентов, – громко говорит она, украдкой протягивая Альме записку. Она тоже умеет злодействовать с улыбкой.
– De acuerdo[415], – говорит Альма, пряча бумажку в карман.
– Могу ли я вам еще чем-нибудь помочь? – снова забеспокоившись, спрашивает Мириам.
– Нет, спасибо, – хором отвечают сестры в момент редкого единения.
На улице они разворачивают записку. Монастырь сестер Скорбящей Матери?! Неужели Мириам их все-таки обманула?
– Звучит как выдумка, – качает головой Консуэло.
– Вовсе нет, – смеется Пьедад. – Она нас раскусила. Мы и впрямь сестры скорбящей мами!
Альма подходит к охраннику банка. Не знает ли он, где находится las Hermanas de la Madre Dolorosa? Да, конечно. Он называет это место hospicio.
Серьезно? Дом престарелых в этой стране? Мами и папи говорили, что в их культуре такое не принято.
– Может, он для старых монахинь? – предполагает Ампаро.
Приют, вытянутое одноэтажное здание в стиле ранчо, расположен на окраине. Спереди у него длинная галерея с дюжиной кресел-качалок, выходящая на дорогу: вероятно, главное развлечение здесь – это наблюдать за проходящими мимо машинами, пикапами и ослами, груженными мешками с апельсинами.
В галерее никого нет, монахини молятся, или чем там еще они занимаются в этот ранний час. Входная дверь открыта, но перегорожена складным барьером, похожим на ворота безопасности, защищающие малышей от падения с лестницы. Ко входу приближается пожилая монахиня в полном облачении, белой камилавке, покрывале на голове и с пушком на лице.
– Ave Maria[416], – приветствует она их.
– Buenos días...[417]
Как правильно обращаться к монахине по-испански? Альма забыла. Она представляет себя и своих сестер, а затем спрашивает, как зовут старую монахиню. Sor[418] Кориту приводят в восторг их красивые благочестивые имена.
– Мы дочери Мануэля Круза, – объясняет Альма.
Их отец ежемесячно делал пожертвования в пользу hospicio. Но теперь, когда он умер, юристы закроют его счета.
– Ay, sí, Manuel Cruz, Qué en paz descanse[419]. – Пожилая монахиня прикасается к лицу каждой из них, как будто хочет вытереть слезы, которые застилают только ее глаза. Она напоминает Альме добрую sœur[420] Одетту из ее неудавшегося романа о Бьенвениде. – Такой хороший человек, – вспоминает монахиня. В течение многих лет он выплачивал одной из их подопечных щедрое пособие, которое позволяло сестрам покрывать расходы по содержанию их дома. – Многие наши viejitos[421] очень бедны. Мы так благодарны. Нам будет не хватать его помощи. Хотя Господь, конечно, поможет.
– И мы тоже, – говорит Ампаро. Ее сестры согласно кивают.
– Мы просто хотим встретиться с этой женщиной, которая явно много значила для нашего отца. Когда умирает кто-то из наших стариков, у нас остается так много вопросов. Поэтому-то мы и приехали, – признается Альма, для разнообразия – искренне. – Мы больше не можем попросить папи познакомить нас или рассказать, почему он решил ей помочь.
Есть в этом месте что-то особенное: раздвижные двери, через которые из прихожей виден двор, засаженный чахлыми овощами, которые поливает старик; пение птиц на апельсиновых деревьях; сводчатый коридор, потрескавшаяся плитка; все, охваченное умиранием, но неспешным; кроткая пожилая монахиня, тянущаяся к их рукам; идемте, идемте, и вы тоже, – обращаясь к той из них, на кого у нее не хватило рук. Все это успокаивает их, как будто они попали в другое, более медленное и доброе измерение, где правила фастфудного мира неприменимы. Папи, наверное, назвал бы его Альфой Календа.
Из столовой один за другим появляются пожилые постояльцы, кто на ходунках, а кто на самодельных креслах-каталках с ремнями безопасности из веревок и полосок кожи. К Альме и ее сестрам подходит крошечная старушка с беззубыми деснами и бессмысленной блаженной улыбкой.
– Mamá, Mamá, ’ción, ’ción[422], – умоляет она. К ее просьбам о благословении присоединяются еще несколько стариков, также принимая посетительниц за своих матерей.
– Ну, ну, ступайте! – отгоняет их sor Корита. Она с нежностью смотрит, как они выходят в галерею, шаркая и держась за руки, словно маленькие дети.
Sor Корита сожалеет, что Reverenda Madre[423] сейчас в отъезде в Санто-Серро. Если кто и в курсе, по какой причине сеньор Круз делал пожертвования, так это она.
– Мы всего лишь хотим встретиться с женщиной, которую финансово поддерживал наш отец. Знает ли sor Корита, кто это?
– Да, конечно. Мы зовем ее Татика. Затрудняюсь сказать, как ее фамилия. Reverenda Madre должна знать.
Татика!.. Папи постоянно повторял это имя, когда выжил из ума. Альме следовало бы догадаться, ведь она всю жизнь писала истории.
– Мы можем с ней встретиться?
Sor Корита не видит, почему бы и нет. Она ведет их через опустевшую comedor[424] на кухню, расположенную в задней части дома, откуда доносится звон кастрюль, тарелок и столовых приборов. Прежде чем они пойдут дальше, она должна предупредить их:
– У Татики очень плохо с памятью. Многие из наших viejitos страдают деменцией. Я не хочу, чтобы вы расстраивались, если она не вспомнит вашего отца.
– Мы просто хотим увидеть ее лицо, – уверяет Альма пожилую монахиню. Она снова говорит правду. Это может войти в привычку.
Они входят в большую кухню с длинными алюминиевыми стойками и открытыми полками, заставленными тарелками и стаканами. Две молодые монахини с покрытыми головами, одетые в огромные белые передники поверх длинных ряс, моют и вытирают посуду в глубокой раковине. Их рукава закатаны, обнажая мыльные руки, и из-за того, что девушки покрыты, эти участки оголенной кожи кажутся восхитительно интимными.
– Ave Maria, – приветствует их sor Корита.
– Sin pecado concebida[425], – отзываются они, присев в реверансе.
В нише буфетной седовласая женщина чуть старше Альмы и ее сестер, а может, их ровесница – из-за ее выцветшей мешковатой хламиды трудно сказать наверняка – с маниакальным усердием протирает стойки кухонным полотенцем.
– Татика, – окликает ее sor Корита. – К тебе пришли друзья.
Татика, словно не замечая, что к ней обращаются, продолжает заниматься своим делом. Sor Корита понижает голос:
– Татика считает, что она здесь работает, и мы позволяем ей помогать, чем она может. Ven, ven[426], – приказным тоном говорит sor Корита. – У меня есть для тебя задание. – Она подмигивает Альме и ее сестрам. Уловка срабатывает, и Татика подходит, подняв тряпку, как будто собирается вытереть лицо sor Корите.
Альма разглядывает женщину: ее влажные волосы заколоты шпильками, высохшие пряди топорщатся жесткими завитками. Своим отсутствующим взглядом она похожа на мами и папи. Те пресвитерианские врачи из Колумбийского университета не шутили. Здесь свирепствует болезнь Альцгеймера. Когда она поразит Альму и ее сестер? В какой петле воспоминаний застрянет каждая из них, словно в кругах Дантова ада из того отрывка, который любил декламировать папи? Чем таким занималась Татика, из-за чего она решила, будто должна убирать на кухне hospicio? Была ли она судомойкой в ресторане? Служанкой в доме одной из их кузин?
Альма обращается к женщине ласковым, успокаивающим голосом, чтобы не напугать Татику. Мами тоже боялась незнакомцев, каковыми, по мере того как прогрессировала ее деменция, стали все.
– Hola, doñita[427]. Мы дочери Мануэля Круза. – Альма указывает на своих сестер.
Татика бросает на них хмурый взгляд и после минутной паузы возвращается к протиранию стоек.
– Татика, сеньора с тобой разговаривает, – вмешивается sor Корита. – Мануэль Круз – твой благодетель. Ты должна сказать спасибо его дочерям.
Но Татика уже снова погрузилась в уборку: она все трет и трет пятно, видимое только ей. Одна из молодых монахинь подходит и вырывает у нее полотенце:
– Разве ты не слышала, что сказала sor Корита? Нет, я не отдам его, пока ты не поблагодаришь этих милых дам, которые приехали тебя навестить.
Татика поднимает вой, как ребенок, у которого отняли любимую игрушку.
– Все в порядке, – говорит Альма монахине. Так настаивать на том, чтобы Татика вспомнила их отца, кажется жестоким. – Мы просто хотели встретиться с ней, вот и все. – Она тянется, чтобы коснуться руки Татики, но та отстраняется, возможно, подумав, что у нее снова отнимут полотенце.
– У нее есть родственники? – осведомляется Пьедад. Может, кто-то еще сумеет объяснить, почему их отец помогал заботиться об этой незнакомке.
Sor Корита качает головой и медленно, вдумчиво передает им то, что слышала:
– Когда Татика появилась здесь, ее рассудок уже помутился. Она много лет жила в Игуэе. Нам сказали, что она бывшая пациентка вашего отца, но мы не имели счастья с ним встречаться. Он договаривался с материнским домом нашего ордена в столице. Татика – воистину дитя Божье, и позаботиться о ней некому, кроме Пресвятой Девы, Papa Dios[428] и вашего отца.
– И вас, – любезно добавляет Альма.
Sor[429] Корита склоняет голову, принимая комплимент от имени Господа:
– Мы здесь для того, чтобы заботиться друг о друге.
Не хотят ли они, чтобы перед их отъездом она провела им небольшую экскурсию и показала, на что идут пожертвования их отца?
Альма оглядывается на своих сестер: они тоже притихли, подавленные потусторонностью этого дома живых мертвецов, и, возможно, как и Альма, гадают, не ждет ли их всех тот же конец. Половина острова, полная стариков без воспоминаний. Впрочем, воспоминания бывают разные, и порой потеря памяти становится благословением. Взять хотя бы мистера Торреса, персонажа другого неудавшегося романа Альмы, который подвергал пыткам и устранял стольких людей и умер, преследуемый лицами своих жертв.
Они осматривают спальни: одно большое помещение рассчитано примерно на дюжину женщин, другое, поменьше, – на нескольких мужчин. Узкие койки расставлены рядами, как в книжках о Мадлен: «Расположившись в два ряда, они и за столом сидели, и зубы чистили, и нежились в постели»[430]. Кровати застелены, на некоторых из них лежат плюшевые зверушки или подушечки с вышитыми надписями: «Yo
– Sus niñitas, – улыбается sor Корита. «Ее девочки». – Татика забыла, как их зовут.
Уходя, сестры заверяют добрую монахиню, что продолжат переводить пожертвования, о которых распорядился их отец. Sor Корита благословляет их и опять выражает сожаление, что мало чем смогла им помочь.
– Будем очень рады, если вы захотите приехать снова после того, как вернется Reverenda Madre.
Через неделю ее сестры уезжают домой в Штаты, так что при желании нанести повторный визит в дом престарелых сможет только Альма.
Но Альма увидела достаточно. Она больше не верит, что может постигнуть тайны чьего-либо сердца, тем более сердечные тайны своего отца. О каких бы историях ни умалчивал Мануэль Круз, не Шахерезаде их воскрешать. Есть границы, которые не переступила бы даже Джоан Дидион. Нерассказанное – священная земля. Какие бы истории ни были там похоронены, не стоит их откапывать. Жизнь после смерти называется так недаром. Скоро настанет и ее, Альмы, черед.
Филомена
Прежде чем Филомена навестит Перлу в столичной тюрьме, где та содержится до вынесения приговора, Пепито предупреждает свою тетю, что Перла по-прежнему не разговаривает ни с ним, ни с адвокатами.
– У нас есть прогресс, – добавляет он. – Я слышал, она читает вслух своим сокамерницам.
По настоянию доньи Альмы Филомена тоже начинает учить алфавит. Филомена уже умеет выводить все буквы и писать свое имя достаточно разборчиво, чтобы его могли прочитать другие. Она и раньше знала каждый магазин на своей улице, кому он принадлежит и что в нем продается, но теперь может еще и разобрать названия на вывесках. Бичан, например, постоянно обновляет название своего кольмадо, по его словам, это держит покупателей в тонусе. Магазин La Vitamina[432] превратился в магазин La Milagrosa[433]: «На случай, если витамины не помогают», – шутит он, когда кто-нибудь расспрашивает о причинах переименования.
– Мамита изменилась, – напоминает Пепито своей тете. – Не забывай, прошло уже тридцать с лишним лет.
Племянник не знает, что Филомена мельком видела и свою сестру, и самого Пепито каждый раз, когда те приезжали на родину. Она наблюдала, как ее muchachito[434] растет, становясь из ребенка подростком, а затем юношей, и каждый этап его взросления оказывался горько-сладким сюрпризом, ведь в ее снах он неизменно оставался прежним маленьким мальчиком. В отличие от Тесоро, который с годами сохранил красоту, разве что слегка поседел и набрал несколько фунтов, и явно жил припеваючи, Перла казалась все более несчастной и нездоровой: в волосах, выкрашенных в неестественно черный цвет, проглядывали седые пряди, на одутловатом лице застыла мрачная гримаса, а фигура расплылась. К чему бы это?
Между тем Филомене все чаще делают комплименты. Не то чтобы она верила piropos[435] Флориана, но им вторят и другие. Так бывает: та, кто в пятнадцать лет слыла красавицей, превращается в каргу, в то время как ее сверстница, считавшаяся невзрачной в юности, в зрелом возрасте кружит головы. Подобно тому, как в начале жизни сестры поменялись именами, теперь, в поздние годы, они поменялись внешностью, и Филомена стала привлекательнее Перлы.
По случаю визита в тюрьму Филомена наряжается в воскресное платье. Моя и укладывая ей волосы, Люпита интересуется, не появился ли у ее соседки novio[436].
– ¡Qué buenamoza![437] – восхищается ею племянник. – Guardias[438] сойдут с ума.
У тюремных ворот охранники проверяют пакет с гостинцами и туалетными принадлежностями, принесенный Филоменой, и начинают придираться к ее передаче, но затем пропускают ее, когда она сует им взятку. Комната для свиданий представляет собой душный, шумный зал, уставленный столами, у дверей стоят guardias. Когда вводят Перлу, Филомена замирает от потрясения. Лицо ее сестры безжизненно, взгляд потухший, а движения вялые, словно ее тело – это груз, который у нее нет сил нести. Возможно, она уже мертва, одна из тех зомби, которые возвращаются с того света из жажды мести. Сердце у Филомены обрывается. Она теряется, не находя слов, и берет Перлу за руку, снова и снова повторяя ее имя.
Альма
Последние дни, которые Альма проводит с сестрами, наполнены нежностью. Перебранки сведены к минимуму. Давно пора, ведь им уже под семьдесят, а кому и больше. Столкновение с тайной другой личности – папи, этой Татики и, если уж на то пошло, мами – заставило их призадуматься.
В терминале аэропорта они мешкают, перегораживая вход на пограничный контроль.
– Синьоры, будьте любезны, отойдите в сторону, – обращается к ним молодой охранник, выражая свой приказ в форме вежливой просьбы. Они старше его почти на полвека.
– Мы сестры, – объясняет Пьедад, как будто это дает им какие-то особые права.
В этой стране так оно действительно и есть. Охранник указывает на скамейку рядом со своим постом, где они могут не торопиться. Это еще одна местная особенность, которая нравится Альме: семья и возраст считаются вескими оправданиями, хотя, если говорить о минусах, то и преступления на почве страсти тоже. Если бы сестры летели рейсом авиакомпании Dominicana Airlines, авиадиспетчерская служба, вероятно, задержала бы вылет до тех пор, пока они как следует не попрощаются.
Но они летят рейсом American Airlines в Майами, посадка на который уже началась, и никакие отговорки не принимаются. Пора идти. Сестры покачиваются в объятиях друг друга. Убежище, Душа, Утешение, Милосердие – красивые благочестивые имена, как сказала sor[439] Корита. Каждая из них любит остальных сильнее. Использовать мерный стакан нет необходимости.
Вернувшись в свою каситу, Альма, снова проснувшаяся рано, чтобы отвезти сестер в аэропорт, ложится вздремнуть. Впервые с тех пор, как она покинула Штаты, ей снится ее подруга-писательница: «Их ты тоже собираешься предать?» «Кого?» – хочет спросить Альма, но в полдень, когда большинство приличных существ устраивают сиесту, поднимает крик какая-то неугомонная птица. Певунья, не желающая умолкать. Альма заглядывает в справочник в поисках названия птицы, которая поет в любое время дня и ночи: возможно, название загонит ее в клетку или, по крайней мере, доставит ей, Альме, удовольствие и подарит иллюзию контроля.
Cigüita?[440] Ruiseñor?[441] Martinete?[442]
Впереди долгий день, в течение которого ее никто не побеспокоит. Чтобы обеспечить себе уединение, Альма по-прежнему отговаривается тем, что занята писательством. Ворота, остававшиеся открытыми во время строительства каситы, чтобы облегчить доступ рабочим, снова заперты, а коробочка для историй включена и работает по сокращенному графику, когда у Альмы или, чаще, у Филомены есть время слушать.
Ее проект наконец завершен: заброшенные рукописи погребены в земле, словно спящие семена, которые никогда не прорастут, если какой-нибудь другой писатель не раскопает историческую фигуру вроде Бьенвениды и не напишет роман, так и не дописанный Шахерезадой.
Но история папи точно останется нерассказанной. Посетив Татику, Альма осознала, как плохо она знала своего отца. Лишь маленькое государство папи на большом континенте Мануэля Круза. Сдержанные, отобранные специально для дочерей истории, которыми он делился на протяжении многих лет, оказались препятствиями на пути к пониманию того, кем он был на самом деле.
Так что да, Альма может ответить своей подруге-писательнице из тревожного сна, что готова выйти за пределы ухоженных лужаек королевства добрых историй. Если это предательство, значит, так тому и быть. И все же ей не дает покоя намек подруги на то, что она, Альма, отъявленная предательница: «тоже» подразумевало, что были и другие, кого она предала. Кого еще, помимо себя самой, имела в виду ее подруга-писательница? Альма обращается в памяти к последней строчке своего первого романа: «Пушистое черное существо... жалующееся на какое-то надругательство, лежащее в основе моего искусства»[443]. Когда она это писала, то не имела ни малейшего представления, что это значит. Читатели спрашивали о смысле этой жуткой концовки, и единственным, что Шахерезада могла сказать, было: «Понятия не имею». Она до сих пор толком не знает.
К неугомонной птице присоединяются листья лавра, в чьем шелесте слышатся передаваемые заговорщицким шепотом истории. Им вторит глухой рев промелькнувшего самолета, в котором дремлют ее сестры, летящие на север. Ползучая трава, пробивающиеся корни, полосатые камушки – свои истории бормочет всё. Пока Альма не заткнулась, она и не догадывалась, что истории рассказывает даже сама земля.
По мере того как слух Альмы привыкает к тонкостям, звуки, поначалу очень тихие, нарастают и обретают смысл. Она достает из ящика буфета ложечку, чтобы размешать молоко в кофе, и столовые приборы рассказывают о своем путешествии с бокситовых рудников близ Педерналеса, о том, как их красную руду добыли из земли и погрузили на корабли, направлявшиеся на север, где, переработав их в алюминий, придали им неестественные формы и остроту, о рабочих, которые их расфасовали, о коробках, по которым их разложили, о ртах, которые они наполняли лакомствами, о мясе, которое они разрезали, о санкочо, которое они зачерпывали...
Альма с грохотом задвигает ящик и споласкивает ложку, чтобы смыть историю, но воде тоже есть что рассказать: о том, как она ручейком вырвалась из-под земли в горах Центральной Кордильеры и превратилась в ручей, как стекла вниз и соединилась с другими ручьями в реку, о зловонных химикатах и мусоре, сбрасываемых в ее потоки, об обильных дождях, о разливающихся руслах, затопляющих долины, о настойчивом стремлении накормить море, накормить море. Ставни дребезжат, ветер, дующий с океана, усиливается, повествуя о том, где он побывал, о парусах, которые он наполнял, об отчаянных путешественниках на борту yolas[444], молящихся об удаче богу штормов Хуракану и Богоматери Альтаграсии, пусть мы достигнем Пуэрто-Рико до того, как нас обнаружит береговая охрана. У каждого на борту есть своя история, которую разносит ветер.
– Фило! – кричит Альма.
Услышав отчаяние в голосе доньи, Филомена прибегает со всех ног.
– ¿Qué? ¿Qué le pasa, doña?[445] Что случилось?
Альма не знает, что сказать.
– Ты их слышишь?
Филомена склоняет голову набок, словно не понимая, что имеет в виду донья.
– Шар, женщину с зашитыми губами? Вы велели мне слушать.
Ответ Филомены приносит Альме облегчение. Она не одинока.
Альма жалуется Браве. Истории все еще говорят с ней, теперь к ним присоединяются другие истории, все больше и больше историй. Что-то не так.
– ¿Talvez me estoy volviendo loca?[446]
В мыслях Альмы витают призраки предков, потерпевших кораблекрушение в своем воображении, например папи, заточенный на Альфе Календа и остававшийся скрытным до последних дней жизни. Как-никак в жилах Альмы течет та же кровь.
– Mujer[447], хватит видеть во всем признак болезни, – с досадой вздыхает Брава.
– Но их так много! А здесь не осталось места. – Альма постукивает себя по лбу.
– Тогда запиши их, – советует Брава. – El papel lo aguanta todo, – добавляет она. В отличие от Альмы, бумага все стерпит.
Но даже чистым страницам блокнота Альмы есть что рассказать. О саженцах, посаженных в лесах, о десятилетиях выращивания, о вырубке, об истирании в волокнистую массу, о прессовании и сматывании в рулоны, о резке и сшивании в переплет.
Альма не может не слушать. Любознательность? Пристрастие? Зависимость? Одержимость? По-прежнему безнадежно, беспомощно влюбленная в присваивание всему имен, она ищет точное слово, чтобы описать свои чувства.
Филомена
За несколько недель, прошедших с тех пор, как сестры доньи Альмы уехали, Филомена заметила в своей хозяйке перемену. Сегодня та зовет Филомену с таким надрывом, будто в касите пожар. Филомена бросает все дела, но донья всего лишь хочет расспросить ее о голосах.
Филомена подумывает рассказать все, что она узнала от дона Мануэля и доньи Бьенвениды. Но если человек или люди решают унести свои истории с собой в могилу, вправе ли она их предать? Знает ли кто-то из тех, кто окружает ее мать в новой жизни, которую та начала, покинув кампо, о ее прошлом? Каждый раз, когда дон Мануэль упоминает о своей Татике, Филомена невольно вспоминает о собственной матери. Не случилось ли нечто подобное с мамой? Филомена никогда не узнает наверняка, почему ее мать сделала то, что сделала. Или Перла. Почему ее сестра убила ребенка? Филомена понимает терзаемого совестью доктора и безутешную бывшую жену диктатора лучше, чем собственных близких! Как же так?
Не станет она упоминать и о других голосах, которые иногда доносятся до нее от надгробия в форме большого мачете, запятнанного чем-то похожим на кровь, голосах, кричащих на языке, которого она не понимает, хотя страдание не требует перевода. Не стоит еще больше омрачать настроение донье Альме.
Возможно, дурное расположение духа доньи связано с ее сестрами. Может быть, она поссорилась с ними, как Филомена с Перлой. Но маленький телефон часто трезвонит, сестры звонят, и хотя Филомена не знает английского, она не слышит враждебности в тоне доньи Альмы.
Решение по делу ее собственной сестры до сих пор не принято. Раз в неделю Филомена исправно посещает тюрьму. Какая радость снова быть вместе! Прямо как в их детстве в кампо, когда тоску по матери и суровость отца легче было переносить вдвоем. Во время каждого своего визита Филомена вместе с молчащей Перлой предается воспоминаниям, надеясь ее расшевелить: санкочо и dulces[448], которые они готовили, ароматические yerbas[449], сушившиеся в пучках, подвешенных к потолку, гамак, в котором они вместе качались, рассказывая истории, пение петухов, запахи софрито[450] и бананов, варящихся на дровяной печи, туман, опускавшийся на их горную долину, подобно крышке, и таявший в лучах яркого утреннего солнца. Филомена рассказывает о своей работе, о том, как хорошо с ней обращаются, как хорошо ей платят, – возможно, Перла тоже сможет там работать, когда будет дома? Часто Филомена говорит о Пепито. Каким добрым, умным человеком он стал! Несколько раз она осмеливалась заговорить об их матери, внимательно наблюдая за выражением лица сестры, чтобы понять, какие эмоции та испытывает. «Я бросила попытки ее найти», – говорит она Перле, чтобы не расстраивать сестру еще больше.
И все же, как и во все годы разлуки с Перлой, Филомена не может не задаваться вопросами: что сейчас делает мама? В безопасности ли она, счастлива ли? Помнит ли она меня?
Как Господь заботится обо всех? Почему Он допускает, чтобы случались несчастья? Чтобы Его творения не теряли интереса к тому, что будет дальше?
– Ох, Фило, – смеется падре Рехино. – Ты превратилась в настоящего философа за время работы на эту писательницу.
Несколько месяцев назад он прочитал в газете статью о возвращении сочинительницы и ее скульптурном саде. Тогда-то он и сообразил, что к чему: эта Шахерезада – не кто иная, как донья Альма, о которой то и дело упоминает Филомена.
– Многие святые и грешники задавались теми же самыми вопросами, Филомена, и никто из них не нашел убедительных ответов.
Филомене льстит, что у нее есть что-то общее со святыми и, как она надеется, не слишком много общего с грешниками. Но она не была до конца откровенна на исповедях. Она до сих пор не поверила падре всех своих секретов: не обмолвилась ни о коробке, которую закопала без разрешения, ни о голосах, которые слышит, ни об историях, которые они ей рассказывают. А что насчет тех других неразборчивых голосов, криков, завываний? Вдруг это демоны? Она не отваживается рассказать о них священнику, иначе тот, чего доброго, велит ей сжечь шкатулку с талисманами и уволиться с работы в этом заколдованном месте. Но именно там она чувствует себя счастливее всего. Каждому нужна капелька счастья. Даже донья Бьенвенида и доктор Круз сумели привнести в свою жизнь немного солнечного света: доктор Круз был счастлив со своей матерью и в своем вымышленном мире, а позже со своей красавицей женой и дочерями и некоторое время со своей Татикой; Бьенвенида – со своей дочерью Одеттой и, недолго, с доном Аристидом. Иногда все, что нам достается, – это маленький кусочек.
После ежедневных дел на кладбище – прополки, рыхления, мытья скульптур, кормления птиц, полива и слушания, слушания – Филомена заходит в каситу через заднюю дверь. Она понимает, что лучше не заводить болтовню о том о сем и не включать радио, пока не оценит настроение доньи. Иногда один только взгляд, тон голоса, морщинка между бровями говорят красноречивее всяких слов. Она тихо подметает в доме доньи, выносит мусор, готовит обед, который позже обнаруживает несъеденным в холодильнике. Ее стряпню всегда хвалили. Донья Лена даже жаловалась, что за те дни, когда Филомена была в вынужденном отпуске, все в доме похудели.
Филомена расспрашивает донью Альму:
– ¿Es que no le gusta?
Может быть, ее стряпня не нравится?
– Дело не в этом. Я просто отвлеклась.
Лицо доньи осунулось. Одежда висит на ней.
– Вы исчезнете, – увещевает ее Филомена.
Чтобы донья ела как следует, Филомена решает присутствовать при приемах пищи и, подав almuerzo[451], продолжает стоять рядом на случай, если она понадобится. Но это совсем никуда не годится.
– Бери тарелку и садись, – настаивает донья Альма. Она не comesolo. Она не хочет есть одна.
Всю свою трудовую жизнь Филомена сначала кормила своих работодательниц, а уж потом, пока те наслаждались сиестой или послеобеденной застольной беседой, ела сама, вывалив все в большую миску, зачерпывая ложкой рис и фасоль и собственными зубами отрывая мясо от кости, которую держала в руке. Все эти приборы и тарелки только мешают. Возня с таким количеством посуды отбила бы у нее аппетит.
Но в виде исключения она преодолевает застенчивость и присоединяется к своей хозяйке за столом, поскольку это, кажется, единственный способ убедить донью Альму поесть. Ее собственный аппетит улетучивается, хотя позже, у себя дома, она с волчьей жадностью поглощает остатки еды, которые забрала с собой по настоянию доньи Альмы.
Даже несмотря на эту уступку, Филомена не может добиться, чтобы донья Альма съела всю тарелку. Она слишком занята тем, что задает вопросы и рассказывает истории. Знает ли Филомена, что ее имя появилось из древней легенды о девушке, превращенной в птицу после того, как муж сестры отрезал ей язык, чтобы она не могла рассказать, что он ее изнасиловал?
Филомена потрясенно роняет ложку:
– ¿Es verdad?
Донья Альма смеется. Тот же самый вопрос постоянно задавали ей читатели: «Это правда? Вы это сочинили?»
– Знаешь, как у нас говорят? Cuando el río suena es porque piedras trae[452].
– Allá[453] тоже так говорят? – удивляется Филомена.
– En todas partes cuecen habas[454], – цитирует донья Альма еще одну народную refrán[455]. Филомена слышала эти старые пословицы с детства. – У нас в английском тоже они есть. Нет дыма без огня. Во всем мире одно и то же.
А знает ли Филомена, что столовые приборы, которыми они пользуются, когда-то были красной рудой в Педерналесе? Что обезьяны – наши родственники? Что люди ступили на Луну? Климат меняется, и в скором будущем их маленький островок окажется под водой из-за растаявших ледниковых шапок. «Каких таких ледяных шапок?» – хочет спросить Филомена, но это только отвлечет донью от еды.
«Она проглотила попугая», – говорят ее соседи, когда кто-нибудь болтает без умолку. Если так, то донья проглотила целую стаю! Чтобы побудить донью Альму занять рот едой, а не разговорами, Филомена начинает рассказывать истории вроде тех, которые рассказывала коробочке у ворот: о своем кампо, о вьехите, на которую когда-то работала, о своих соседях по баррио. Когда у нее заканчиваются воспоминания, она их выдумывает.
Пепито
Пепито гостит у своей тети, которая постоянно извиняется за отсутствие удобств. «О чем это ты?» – успокаивает он ее. Ему нравится здесь, нравится просыпаться от криков петухов, солнца, пробивающегося сквозь закрытые ставни, и запаха кофе, который его тетя с утра пораньше варит в носке на дровяной печи под открытым небом, как будто до двадцать первого века еще далеко. Все это пробуждает в нем желание того, чего ему неосознанно не хватало.
Ладно, если уж быть до конца откровенным, он скучает по доступу в интернет, по нормальной ванной комнате с горячей водой в неограниченном количестве, по своему блендеру для приготовления смузи. Забавно, каким обделенным он себя чувствует без так называемых излишеств стран первого мира. Когда к нему приезжает Ричард, Пепито снимает номер в отеле на близлежащем курорте, так как Ричарду нужны пляж, хорошая кровать, сауна, массаж, свежая рыба. Он ждет не дождется окончания творческого отпуска Пепито. Даже в Греции их совместное времяпровождение прерывалось визитами матери Пепито и экскурсиями по руинам. «Я по тебе скучаю», – к его удовольствию, жалуется Ричард, который из них двоих всегда был менее эмоционален.
И Пепито действительно нужно вернуться к работе. В последние несколько месяцев, занятый невзгодами, выпавшими на долю его матери, он забросил свою рукопись. Нельзя сказать, что он не пытался. Но каждый раз, когда он садится писать, ему не удается сосредоточиться, и вместо этого он по десять раз на дню задается вопросом, почему вообще выбрал эту тему. Влияние канонических и классических текстов на латиноамериканскую литературу – ¡Por favor![456]
В его оправдание, когда он добивался одобрения темы своей диссертации, ему пришлось привязать так называемых нишевых писателей к каноническим текстам, чтобы сделать их достойными. Прочтите это, это в духе Гомера. Зацените вот это, это так по-шекспировски. Теперь он слишком далеко продвинулся в исследованиях и подготовке, чтобы менять тему, и просто хочет закончить эту чертову работу, отослать ее в университетское издательство и перейти к новому проекту. Он хотел бы написать роман – исторический, поскольку такие произведения, как правило, имеют больший вес в глазах коллег-преподавателей.
И вот он опять надевает золотые наручники!
Но ему нужно зарабатывать на жизнь. Его банковский счет почти опустошен, в основном из-за расходов на адвокатов и защиту Перлы. К тому времени, как все это закончится, от его сбережений ничего не останется. Впрочем, Пепито никогда не был ни высокооплачиваемым сотрудником, ни бережливой церковной мышью.
Со своей стороны его брат, хотя и купается в деньгах, не очень-то щедро помогает с расходами мамиты. Во всем этом фиаско Джордж Вашингтон встал на сторону отца, которому не по душе попытки Пепито смягчить наказание Перлы. Собственно, Тесоро больше с ним не разговаривает. Пепито подозревает, что причиной его изгнания является множество других противоречий, хотя Тесоро никогда и не признал бы этого в открытую. Лучше быть праведным, негодующим и неумолимым.
Его главной опорой в этом тяжелом испытании стала тетя Филомена. Она даже подумывала уволиться со своей нынешней работы и устроиться в тюрьму, чтобы присматривать за сестрой. Но Пепито убеждает Филомену остаться там, где она есть. Зарплата намного больше, чем она могла бы зарабатывать в тюрьме. Если все пойдет хорошо, Перла отделается мягким приговором и в недалеком будущем выйдет на свободу условно-досрочно. Пока же Филомена всегда может брать отгулы, чтобы навещать сестру. Донья Альма очень понимающая.
Не говоря уже о том, говорит Пепито, что было бы здорово, если бы его тетя попросила донью Альму дать ему интервью.
Его тетя не решается. Донья Альма становится все более нелюдимой. Никаких посетителей. «Говори им, что я пишу», – так она велела Филомене отваживать всех, кто к ней приходит.
– Как думаешь, может, она работает над новой книгой?
Филомена не знает. Единственный признак того, что донья что-то сочиняет, который видела Филомена, – это каракули в маленьком блокноте. Иногда cuaderno[457] даже целый день остается неоткрытым. Донья Альма сидит за своим маленьким письменным столом и смотрит в окно, словно прислушиваясь к голосам. Она выходит из ступора лишь для того, чтобы давать уроки Филомене, и это еще одна причина, по которой Филомена усердно старается научиться читать.
Такое эксцентричное поведение только разжигает любопытство Пепито. Что происходит, когда писатель покидает закрытое сообщество, в котором занимался любимым делом, и становится диким? Может быть, ему удастся уговорить Шахерезаду, чтобы она написала об этом еще одну книгу.
Мануэль
Голос Бьенвениды выводит из оцепенения, в которое меня погрузили муки совести.
– Долго же вы заставили нас ждать, пока навестите нас в Канаде, – мягко упрекает она меня. – Одетта часто вспоминала того красивого врача, с которым познакомилась в Нуэва-Йорке. Думаю, она была в вас немного влюблена.
– Возможно, это было излишней осторожностью с моей стороны, – признаю я. – Но я не решился зарегистрироваться в консульстве, боясь, что меня выследит тайная полиция Эль Хефе. Я держался подальше от монреальских доминиканцев.
– Я и не представляла, что вы меня настолько опасались.
– Я беспокоился не из-за вас, а из-за других доминиканцев.
– Вы удивитесь, но многие из них критиковали режим. Поначалу они держались со мной настороже, памятуя о моей прежней роли, однако вскоре поняли, что я их не предам. Они были так добры, что присматривали за Одеттой во время моих многочисленных госпитализаций.
– Я слышал, что вам ампутировали ногу, что вы были очень больны.
– У меня сильно обострился диабет. Позже Хоакин сказал мне, что Эль Хефе приготовил для меня могилу. Gracias a Dios[458], она мне не понадобилась! Когда я поправилась, снег, лед и холод стали слишком опасны. Я вечно боялась упасть и сломать оставшуюся ногу, поэтому мы переехали в Майами.
– У вас была трудная жизнь, донья Бьенвенида. – Я повторяю фразу, которой меня когда-то научила моя дочь-писательница, китайское проклятие вроде нашего fukú[459]. Да будет у вас интересная жизнь. Из интересной жизни может получиться хорошая история.
– Называйте ее как угодно, но это была жизнь. Со временем я научилась принимать то, чего не могла изменить, но это было очень трудно и для меня, и для Одетты. Думаю, тогда-то и начались все ее проблемы – она никак не могла остепениться. Я перестала вести счет ее разводам.
Наши истории близятся к завершению. Мы переходим в прошедшее время. Я оттягиваю неизбежное, как и на Альфе Календа, не желая, чтобы моя выдуманная жизнь заканчивалась.
– Значит, мы больше никогда не встречались? – неуверенно спрашивает донья Бьенвенида.
– Никогда, кроме как в истории, которую так и не дописала о нас моя дочь.
– Ваша дочь? Шахерезада, наша рассказчица, – ваша дочь?
– Да, сеньора. Наша несостоявшаяся рассказчица. Для вас Шахерезада, для меня – Альма. Признаюсь, поначалу я был разочарован, что она не написала обо мне ту книгу, которую всегда обещала написать. Но в конечном счете я согласился с ее матерью. Действительно ли я хочу, чтобы наша личная жизнь была выставлена на всеобщее обозрение и осуждение? Разве когда тебя перекраивают по образу и подобию кого-то другого – это не еще одна форма смерти? И, как вы уже слышали, есть стороны моей жизни, которые я хотел сохранить в тайне, те части меня, с которыми я не мог смириться до этого момента.
Я чувствую, как в голове Бьенвениды зарождается вопрос. Я пресекаю его своим собственным вопросом. Даже здесь, в черновой версии, я предпочитаю увиливать.
– Донья Бьенвенида, мне всегда было интересно, что поддерживало в вас волю к жизни? Помимо Одетты, – добавляю я, предвосхищая ее ответ.
– Ах, Мануэль, – вздыхает Бьенвенида. Ее голос звучит так тихо, что я не уверен, в самом ли деле его слышу. – Что тут скажешь? Те долгие дни в больнице, странная боль в моей отсутствующей ноге, протез на несколько тонов светлее моей кожи, к которому я так и не приспособилась. Такая долгая зима, снег, который все падал и падал. Даже сейчас, когда все это позади, я чувствую тяжесть тех лет. Самые счастливые моменты моей жизни остались в прошлом. Я стала призраком раньше срока. – Она смеется, пытаясь придать легкости этой грустной мысли. – А как насчет вас? – спрашивает она. – Какое время в вашей жизни было самым счастливым?
– Я всегда считал самым счастливым тот месяц в Нуэва-Йорке, когда я был безумно влюблен в Лусию. Но эта любовь принесла мне столько душевной боли. Я искал счастья с Татикой, но и это тоже привело к душевной боли. Это был конец Альфы Календа в том виде, в каком я ее знал. Истории, которые были ее воздухом, солнечным светом и сутью, исчезли. Зависимый от светловолосых сиделок, сидя в доме престарелых и глядя, как падает снег, я разработал целую теорию: счастье – это не статичное состояние. Счастье циркулирует. Что будет, если остановить кровообращение?
– Пациент умрет? – предполагает Бьенвенида.
– Вот именно. Замкнувшись в себе, я остановил кровоток. Эти последние месяцы, проведенные среди чужих людей в доме престарелых, были для меня одними из самых счастливых.
Какое-то время мы молчим. «Это тоже счастье», – думаю я.
Бьенвенида разрушает чары и задает назревший у нее вопрос:
– Что же все-таки случилось с Татикой?
– Я позаботился о ней. В частном порядке. Ей так и не сказали, кто на нее донес, но я уверен, что она догадалась. Как ни странно, она не обличила меня и не пыталась связаться со мной или с моей семьей. Я мучился чувством вины один. Воспоминание о моем предательстве стало моим личным внутренним адом, заменило Альфу Календа и усугубило мое одиночество.
На протяжении многих лет я держал ее в поле зрения через своего знакомого в Игуэе, где она поселилась. Узнав, что Татика, как и Лусия, впала в деменцию, я договорился, чтобы ее приютили монахини. Насколько я знал, у нее не осталось родни. Мне было жаль отдавать ее в hospicio, но когда я сам попал в дом престарелых, то счел уместным, что мы разделяем этот общий опыт, живя параллельными жизнями. Странным образом от этого мне стало легче.
Время от времени передо мной возникало ее лицо, и я звал ее. Говорят, я умер от сердечного приступа. Я умер от стыда, только и всего.
– Интересно, испытывал ли когда-нибудь Эль Хефе подобные сожаления по отношению ко мне? – задумчиво произносит Бьенвенида. – Помню, в Париже он назвал меня своим талисманом. Но была ли это любовь? А вы как думаете, Мануэль? Любил ли он меня когда-нибудь?
Это самый трудный вопрос. Чтобы ответить Бьенвениде, мне придется проникнуть в чувства своего злейшего врага. Но это самое малое, что я могу сделать, чтобы облегчить ее страдания.
– Ну, донья Бьенвенида, кто же знает? – Я преодолеваю свое сопротивление и погружаюсь в этот круг ада, сердце моего угнетателя. – Да, пожалуй, по-своему он вас любил.
Бьенвенида
Я чувствую нежелание Мануэля. Почему я все еще ищу утешения, вовлекая других в свой самообман? Неужели жизнь ничему меня не научила, неужели я снова совершу всё те же ошибки? Моя жизнь была полна неверных поворотов и тупиков.
Вновь и вновь передо мной разверзалась пропасть. Я пыталась оградить сначала Одетту, а затем и моих внуков от ужасных историй о режиме, о котором мы узнавали всё больше и больше. Я не хотела, чтобы они возненавидели себя из-за того, что в их жилах течет жестокая кровь. Когда Эль Хефе убили, мне позвонил с этим известием кузен Хоакин. «Не общайся с прессой», – предупредил он. В то время мы жили в Техасе, и никто не подозревал, что милая abuelita[460] трех буйных подростков и тихой наблюдательной девочки когда-то была первой леди, брошенной женой могущественного человека. Я повесила трубку, и мне показалось, что дверца моей клетки распахнулась, но я не знала, куда идти. Начинать жизнь сначала было слишком поздно. Я могла лишь двигаться дальше, не оглядываясь назад, иначе я превратилась бы в соляной столп, как та женщина из Библии, от всех слез, которые я бы пролила, и не только по себе, но по всем нам, по множеству погибших, по скорбящим выжившим, по мучимым совестью осведомителям. «Изыди, Сатана!» – как сказал наш Господь лукавому.
Но прошлое все равно настигло меня. Однажды моя внучка, родившаяся и выросшая в Штатах, вернулась домой после урока истории с вопросами о бывшем «беспощадном диктаторе» острова. Что он творил! Убивал всех, кто был с ним не согласен, расправился с этими сестрами Мирабаль[461], велел зарубить всех этих гаитян мачете, чтобы можно было свалить вину на местных фермеров. «Ого, abuela[462], неудивительно, что ты с ним развелась!»
Хотелось бы мне, чтобы я могла претендовать на высокие моральные принципы. Сказать ей: «О да, у меня открылись глаза, и я ушла вместе с твоей матерью». Вместо этого я, как могла, рассказала ей правду. Я влюбилась в историю о моем Хефе, в которую хотела верить.
– Не мучьте себя так, Бьенвенида, – мягко говорит Мануэль. – Мы должны жить согласно своей природе, к чему бы это ни привело. А сожаления всего лишь толкают на одни и те же ошибки снова и снова.
– Полагаю, уже слишком поздно даже для сожалений. Поздно стало еще в тот вечер, когда я поддалась обаянию Эль Хефе. Возможно, именно поэтому я ушла из романа, который писала обо мне ваша дочь. Мне пришлось бы заново пережить свои ошибки. Я сошла в могилу с тем же неразрешимым вопросом, который когда-то прочла в глазах sœur[463] Одетты: почему меня влекло к такому жестокому мужчине? Я по-прежнему не понимаю.
Мы слышим приближающиеся шаги: наша смотрительница направляется домой. Сегодня, как и в большинство других дней, она останавливается у шара Эль Барона, подталкивает его, а затем смотрит, как падает и оседает единственный снег, который она когда-либо видела.
– Тетя! – кричит кто-то из-за стены. – Открой!
Наша смотрительница спешит к задней калитке и приоткрывает ее.
– Пепито! ¿Qué pasa?[464]
Через несколько дней племянник возвращается домой в Нуэва-Йорк. Он хотел бы встретиться с писательницей.
– Да ладно тебе, тетя, – настаивает он. – Я преподаю ее творчество. Я изучал его много лет. Какой от этого может быть вред?
– Я могу потерять работу, вот какой. Ты сам сказал, что лучше места я, скорее всего, не найду. К тому же, как я тебе уже говорила, донья в последнее время сама не своя.
– Ладно, – уступает племянник. – Тогда просто покажи мне тут все.
Его тетя не может отказать ему в таком маленьком одолжении после того, как отказала в большом. Они подходят к разным надгробиям, и племянник присвистывает от удивления.
– Чья это была идея? – спрашивает он.
– Доньи, а помогала ей ее подруга донья Брава.
Они останавливаются перед моей могилой.
– Значит, это правда, – говорит племянник. – Я читал, что Шахерезада пишет роман о бывшей жене Трухильо. Почему она выбрала такую заурядную, ничем не примечательную женщину? Una masa de pan.
«Хлебное тесто» – так меня всегда называли люди. Податливое, оставляющее на себе отпечаток любых рук, которые его замешивают. Это мнение передавалось из уст в уста. Кто мог их поправить, если я никогда не отстаивала себя? Да и что бы это изменило? Кто бы стал слушать?
Наша смотрительница знает, что моя жизнь была какой угодно, но только не скучной. Но, вероятно, она также знает, что подобное признание только разожжет любопытство племянника.
– Иногда тихие воды бывают глубокими, – уклончиво отвечает наша смотрительница.
Однако племянник не нуждается в дальнейшем поощрении. Той ночью я слышу, как он перелезает через стену по лестнице и подтягивает ее за собой.
Пепито
Сосед его тети не прочь за небольшую плату одолжить Пепито свою лестницу. Итак, к какой сеньорите он наведается сегодня ночью? Хиханьки да хаханьки, мол, это как в «Ромео и Джульетте».
Пепито мог бы сунуть тетин ключ в карман и войти через заднюю калитку. Но та носит его на шнурке на шее до отхода ко сну, а потом вешает на крючок вместе с четками и церковным календарем. Если она проснется, а ключа там не окажется, она все поймет. Зачем добавлять ей огорчений? У нее и так тяжело на сердце из-за мамиты и из-за того, что через пару дней Пепито уедет. Тем более тайное проникновение – это часть удовольствия. Да, как в «Ромео и Джульетте». Он обнаружил в себе талант к маскировке, отточенный за многие годы, в течение которых он жил в мире историй, с каждой страницей перевоплощаясь в того или иного персонажа и проникая в жизни других людей. Некогда психотерапевт посоветовал ему отказаться от этих стратегий. Узнать, кто он на самом деле. Но как ему понять, что такое истинное «я», без истории, которая ему это подскажет?
Безлунное небо усыпано звездами. Пепито, с опаской касаясь надгробий, пробирается к освещенному окну каситы, где бдит писательница, хотя неясно, чего или кого она ждет.
Пепито тихонько стучит в дверь, не желая беспокоить Шахерезаду, если та действительно пишет. Кому захочется войти в историю литературы – что ни говори, а он вращается в окололитературных кругах – как человек из Порлока, прервавший Кольриджа, когда тот сочинял «Кубла-хана»? Законченная или нет, а поэма весьма недурна. Так может, незваный гость из Порлока оказал поэту услугу? Возможно, Пепито напишет об этом монографию. На него столько всего свалилось, что его творческий отпуск обернулся пшиком. Лучше бы ему набрать побольше публикаций, если он хочет пробиться в высшие эшелоны постоянного преподавательского состава.
– Да? – откликается усталый голос изнутри. В этом «да» так отчетливо звучит «нет», что оно больше похоже на от ворот поворот. – Кто там? – снова кричит писательница, на этот раз скорее раздраженно, чем устало.
По полу скребет стул, к двери приближаются шаги. Пепито подумывает спрятаться за одной из крупных скульптур: урной, снежным шаром или той, которую он видел днем, – статуей женщины, протягивающей правую ладонь, словно желая, чтобы ей кто-нибудь погадал.
Но, возможно, это его последний шанс в этой поездке встретиться с Шахерезадой. В следующий раз он сможет вырваться не раньше праздников или, может быть, весенних каникул. Ричард уехал неделю назад, жалуясь на то, что ему придется еще немного побыть соломенным вдовцом. Да и вообще пора возвращаться и готовиться к осеннему семестру. Он, Пепито, сделал все что мог. Его мать признали виновной в менее тяжком преступлении – непредумышленном убийстве, но по причине невменяемости, а не на почве страсти. Сейчас она содержится в женской тюрьме близ Игуэя, одной из самых хороших. Адвокат продолжит добиваться ее досрочного освобождения, поощряемый денежными поступлениями от преданного сына с севера. Его клиентке необходимо лечение, ей нужна реабилитация, а не наказание.
Завтра, в свой последний день на острове, он вместе со своей тетей съездит навестить мамиту. Родня его отца не слишком довольна тем, что их племянник продолжает общаться с «этой убийцей». «С мамитой», – неизменно поправляет их он. «Она убила двух человек», – напоминают они. «Пусть она и убийца, но она моя мать», – мог бы сказать он, но они бы не послушали. Трагическая история захватила их.
Когда дверь открывается, Пепито испытывает потрясение. Его тетя права: Шахерезада так иссохла, что на ум приходит метафора «рваное пальто на палке»[465]. Правда, он видел ее всего раз, на чтениях много лет назад. На фотографиях на обложках ее книг, как и на большинстве фотографий авторов, изображена привлекательная, отретушированная женщина, как будто, чтобы продавать книги, женщины-писательницы должны не только обладать талантом, но и хорошо выглядеть.
– Кто вы? Что вам нужно? Как вы сюда попали? – Вопросы сыпятся один за другим, давая ему понять, что он ей мешает. Шахерезада стоит в ожидании объяснений.
Пепито благоразумно не начинает с фразы: «Я ваш большой поклонник, тот самый преподаватель, который донимал вашего агента просьбами об интервью». Вместо этого он разрабатывает жилу, в которой, как он подозревает, полным-полно руды:
– Я племянник Филомены из Нуэва-Йорка. – Он указывает вытянутыми в трубочку губами в сторону Эль Норте. В каком-то чате диаспоры он вычитал, что таков доминиканский аналог показывания пальцем. – Тетя много рассказывала мне о вас и о том, что вы учите ее читать. Я так вам благодарен.
Лицо Шахерезады смягчается. Она вглядывается в темноту через его плечо.
– Это она вас впустила? Фило! – кричит писательница в темноту.
– Тетя ушла домой. Она хотела лечь пораньше. Завтра у нас долгий день.
Стоит ли ему упомянуть о своей маме в тюрьме в Игуэе? Лучше не надо.
Шахерезада неуверенно склоняет голову набок:
– Тогда как вы сюда попали?
Пепито вспоминает, что тетя рассказывала ему об интеркоме у ворот, где посетителям нужно рассказать историю, чтобы войти.
– Я рассказал историю, и ворота открылись, – лжет он.
Странно, Альме казалось, что она выключила интерком. Ей придется напомнить Филомене, чтобы та отключала эту чертову штуковину, прежде чем уходить вечером. В последнее время устройство зажило собственной жизнью и впускает кого угодно. Похоже, кладбище захватывают призраки ее персонажей! Поэтическая справедливость или что-то в этом роде. Либо, что более вероятно, этот племянник лжет и его тетя дала ему ключ от задней калитки. Что-то тут нечисто, а это само по себе зачин для интересной истории.
– Заходите. – Альма отступает в сторону, открывая еще одну дверь. – Она жестом приглашает Пепито сесть, а сама садится за свой стол, развернув стул к нему.
– Итак, расскажите мне эту историю.
– Какую?
Она хмурится, подозревая, что он рассказывает ей сказки:
– Ту, которую вы рассказали, чтобы сюда попасть.
На ее столе он замечает раскрытый блокнот, страница испещрена беспорядочными пометками и зачеркнутыми словами. «Над чем вы работаете?» – хочется спросить ему. Но если он хочет чего-то добиться, сначала придется выложить ей историю, которую он якобы рассказал у ворот.
Все, что ему приходит в голову, – это рассказать о том, что происходит в его собственной жизни прямо сейчас, о своей матери, об отце, о том, как вскрылась измена. Почему бы не начать с этого?
Шахерезада сидит неподвижно, как одна из скульптур Бравы. Выражение ее лица трудно описать. Зачарованная, увлеченная, она впитывает его слова, будто губка, в ее глазах появляется блеск, она оживает.
– Вы должны это записать, – говорит она после того, как он заканчивает.
Филомена
Она просыпается от звона бьющейся посуды. К ней в дом влез грабитель.
– ¡Coño![466] – ругается мужской голос. Это не вор. Грабитель не стал бы ругаться вслух.
– Пепито? – зовет она.
В доме темно. Электричество снова пропало. Филомена зажигает керосиновую лампу и спешит в гостиную. Ее племянник стоит на коленях, собирая осколки при свете своего маленького телефона. Стол, который Филомена накрыла для завтрашнего раннего завтрака перед отъездом в Игуэй, перевернут. Весь пол усеивают тарелки, столовые приборы и сахар из опрокинувшейся банки.
– ¿Qué pasó?[467] – спрашивает Филомена.
– Nada, Tía, nada[468]. Извини за это. – Пепито указывает на разбитые тарелки и разбросанные столовые приборы. – Я просто выходил прогуляться. Мне нужно было проветриться.
Бедный мальчик переживает за свою мать.
– Это всего лишь тарелки, – успокаивает его Филомена и опускается на колени, чтобы помочь собрать осколки.
Она тоже переживает за Перлу. И за Пепито. Послезавтра он возвращается в Нуэва-Йорк. По его словам, работа у него не заладилась. Он говорит, что потратил впустую свой год – «свою жизнь», – добавляет он, обхватив голову руками.
– Ay, mi’jo, – утешает она его. No diga eso[469].
Ей больно это слышать.
Насколько Филомена поняла из их разговоров, отец с ним не разговаривает. Его брат Хорхе Вашингтон на стороне Тесоро. Если не считать его друга Рикардо, он один в целом свете.
– У тебя есть я, – напоминает она.
На следующее утро по дороге в Игуэй она пытается поднять ему настроение рассказами об их с Перлой детстве в кампо. Она представляет своего папу, озлобленного человека, в лучшем свете, поскольку хочет, чтобы у Пепито сложилось хорошее впечатление о дедушке, с которым он никогда не встречался. О воображаемом abuelo[470], каким хотела бы видеть своего отца. Она заговаривает о Татике.
– Это твоя abuela[471], – добавляет она, потому что он, похоже, не знает, что у него была бабушка. – У каждого есть abuela! – К ее горлу подступает смех.
– Мамита никогда ничего о ней не рассказывала, кроме того, что она умерла очень молодой, когда мамите было, кажется, лет десять. А тебе было сколько?
– Она не умерла, – напрямик говорит Филомена. – Она уехала из кампо в столицу в поисках лучшей жизни. Она обещала вернуться за мной и Перлой, как только обустроится. Папа злился на нее за то, что она нас бросила. «Если она снова покажется мне на глаза, я отправлю ее и ее маленьких потаскушек прямиком в ад!» – грозился он.
Пепито резко поворачивает голову в ее сторону. Машина виляет.
– Эй, тетя, ты это выдумываешь или как?
Филомена печально качает головой.
– Нет, mi’jo, это сущая правда.
– Но ты же говорила, что abuelo был славным малым.
– Я это выдумала, – признается Филомена. – Папа был тяжелым человеком, особенно когда выпивал, а такое случалось нередко. Когда мама уехала, мне было шесть, – продолжает Филомена.
Той ночью она проснулась, почувствовав, что в комнате кто-то есть, и испугалась, что это папа вернулся после одного из своих parrandas[472] и по ошибке вошел к ним в спальню. Иногда такое случалось, и тогда он трогал их, как маму, пока они притворялись спящими. Перла всегда его защищала: «Он наш отец. Он просто дарит нам любовь». Всю вину за свою печаль Перла сваливала на мать.
Но в ту ночь папа еще не вернулся, иначе Филомена услышала бы, как он спотыкается и ругается, натыкаясь на мебель, разбивая тарелки и стаканы. А эти шаги приближались почти бесшумно: наверное, сигуапы пришли утащить девочку в свое племя, которое жило неподалеку, у реки Яке. Мама рассказывала ей легенды.
Лицо опустилось и поцеловало ее. Мама! Она приколола на ночнушку Филомены медальон с изображением Virgencita, который носила на лифчике, а на палец Перлы надела свое кольцо, которое ее старшая сестра на следующий день выбросила в реку. Я вернусь за вами. Как и обещания, данные Эль Хефе донье Бьенвениде, мамино обещание так и не сбылось.
– Мы больше никогда ее не видели. Умерла ли она? Забыла ли нас? А может, недостаточно любила? – Умом Филомена понимает причины маминого поступка, но ее сердце отказывается принимать ответы, которые подсказывает разум.
– Иногда людям приходится принимать жестокие решения, – говорит Пепито.
Возможно, ее племянник думает о своих матери и отце, которые вынуждены были его бросить, но потом все-таки вернулись за ним, разбив сердце Филомене. Как Бог решает, кому понести бóльшую боль? Еще один философский вопрос, который стоит задать старому священнику.
– У вас была тяжелая жизнь, – качает головой Пепито. – А теперь еще и это.
Его мать в тюрьме, сама не своя от того, что натворила.
Тяжелая жизнь, что правда, то правда. Но у кого она легкая? Если верить историям, которые Филомена слышала на кладбище, каждый из живущих перенес какое-то горе, похороненное так глубоко в его душе, что о нем не подозревает даже он сам.
А если бы мы постоянно слышали истории других людей, что тогда? Поняли ли бы мы их лучше? Простили ли бы? Как насчет Эль Хефе? Тесоро? Мануэль Круз не слишком хорошо обошелся со своей querida[473], но теперь, когда она услышала его историю, Филомена не может отрицать, no señor[474], что сочувствует его незавидному положению.
Все эти истории открыли так много окон в жизни Филомены. Дон Мануэль, донья Бьенвенида. Но также и другие голоса, которые приносит и уносит ветер, – каждый из них предлагает свой взгляд на мир. Даже те, что тревожат ее, пугают и сбивают с толку, – возможно, когда-нибудь она поймет и их и горестный вой превратится в пение птиц. Столько печали, столько чудес, столько радости. Сердце у нее переполнено чувствами, а разум – возможностями и неожиданными поворотами. Раньше все было проще. И все же она не хотела бы стать прежней. Теперь в ее сердце есть место для всех, или почти для всех.
– Что тебе рассказывала обо мне мамита? – спрашивает Филомена. Пепито, наверное, чувствовал себя осиротевшим, когда тетя исчезла из его жизни.
– Она говорила, что ты пыталась разрушить ее брак. Это правда, тетя? Тебе никогда особо не нравился папи?
– Я никогда его не понимала, – отвечает Филомена с новым пониманием.
– Добро пожаловать в клуб, – говорит Пепито.
Пепито
К тому времени, как они возвращаются из поездки к мамите, на улицах уже горят фонари. Сосед-пожарный поджидает их, сидя на стуле перед своим домом.
– Где моя лестница? – напускается Флориан на Пепито.
Филомена хмурится.
– Какая еще лестница? – сварливо спрашивает она.
– Все в порядке. Я вам ее принесу. – Пепито смущенно поворачивается к Филомене. – Впустишь меня, тетя?
Филомена молча открывает заднюю калитку кладбища своим ключом.
В тот вечер, за тарелкой вареных овощей с жареным сыром, Пепито признается. Ему просто необходимо было встретиться с Шахерезадой – он упорно называет донью этим странным именем.
– И, тетя, ты сказала, что ей нездоровится, но не говорила, что она настолько не от мира сего. Давно она такая?
– Не забывай, у доньи голова набита историями, – напоминает ему тетя. – Конечно, у каждого голова полна воспоминаний, noticias[475], chismes[476], забот. Но донья Альма вдобавок вместила в свою маленькую головку столько историй, что та забилась, как нос при сильной простуде. Потому-то она и основала свое кладбище. И все равно они продолжают с ней разговаривать. Я пыталась ей помочь. Просто слушала, только и всего, – добавляет Филомена.
Пепито приходит в восторг. Значит, его тетя – santera![477] Он так и подозревал.
– Нет, нет, нет! – Филомена не занимается подобной чепухой. Падре Рехино сказал ей, что такое brujería[478] – это грех. Она служанка, которой дали задание, и она его выполняет.
– Понял, – говорит Пепито, подавляя улыбку.
На следующий день, перед отъездом, Пепито просит тетю присылать ему отчеты не только о мамите, но и о Шахерезаде.
– О донье Альме, – поправляется он.
– Я буду за ними присматривать, – обещает ему Филомена.
В последующие дни, месяцы и годы тетя делится с ним новостями. Донья Альма побывала у юристов. Она подписала кучу документов о том, что должно быть сделано, когда ее не станет, сообщает Филомена. Сестры доньи Альмы и донья Брава назначены попечительницами имущества Шахерезады. После ее смерти кладбище превратится в парк, принадлежащий баррио, и Филомена получит оплачиваемую должность его управляющей, а это означает, что она сможет устанавливать правила. Филомена уже решила: ворота будут открыты для всех, какую бы историю они ни рассказали. «Все истории хороши, если находишь подходящего слушателя», – объясняет она Пепито.
«Кто будет распоряжаться ее литературным наследием?» – интересуется Пепито. На этот счет его тетя ничего не знает.
Благодаря ее помощи и рекомендации Пепито связывается с Альмой, представившись специалистом по творчеству Шахерезады, и пускает в ход все свое обаяние – недаром же он сын Тесоро! Собственно говоря, он пишет книгу о ее творчестве и работах других латиноамериканских авторов.
Альма-Шахерезада наконец-то дает ему интервью, присылая в ответ на его вопросы, отправленные по электронной почте, бессвязные голосовые заметки. Разумеется, с этого момента Пепито только начинает вклиниваться в жизнь писательницы. По мере того как ее жизнь подходит к концу, Альма снисходит до того, чтобы отвечать на его звонки, и как-то раз даже смеется над его любопытством: «Вы прямо как мои сестры!» Ему также удается убедить Альму назначить его своим литературным душеприказчиком. В отличие от ее сестер, он способен принимать взвешенные писательские решения. В отличие от ее агента, Пепито – un dominicano[479]. Он говорит ей, что представлять ее творчество – «un asunto del alma»[480]. Каламбур принимается благосклонно. В его пользу играет и то, что он племянник Филомены. Есть только одно условие, которое никто не может изменить: все бумаги, которые Альма привезла с собой и не уничтожила, должны оставаться не только в стране, но и на кладбище. Все средства от авторских отчислений и прочих прав Шахерезады следует направлять на содержание парка. За исключением ежемесячных выплат какому-то hospicio[481] в Игуэе. «Это неподалеку от тюрьмы, где сидела твоя мать», – напоминает ему тетя.
Что же касается его мамиты, то, к сожалению, Филомена вынуждена сообщить, что она по-прежнему молчит. «Hay que aceptar»[482], – советует она племяннику. Но Пепито не собирается сдаваться. Он консультируется с психологом по работе с эмоциональными травмами, имеющим большой опыт работы с жертвами изнасилований и геноцида, многие из которых – женщины, которые видели, как сжигали их деревни и убивали их близких. Эти женщины сидят в кабинете психолога и молчат, как будто им отрезали языки. Они не хотят или не могут говорить о том, что им пришлось пережить.
– Кто-нибудь из них выздоравливает? – спрашивает Пепито, цепляясь за последнюю надежду.
– Некоторые – да, – отвечает психолог. – Но они начинают исцеляться только после того, как смогут рассказать о том, что с ними произошло.
– Как мамите может стать лучше, если она отказывается говорить?
– Есть и другой подход, – говорит его тетя, извиняясь за свою самонадеянность, поскольку она не врач и не получила большого образования. – Нужно слушать. Молчание тоже бывает красноречивым.
Ее научила этому работа у доньи Альмы.
Филомена и Перла
По мере того как состояние доньи Альмы ухудшается, ей требуется все больший уход, и в конце концов Филомена нанимает себе в помощь Перлу. Собственно говоря, Перлу освободили условно-досрочно отчасти на том основании, что она будет заниматься гуманитарной деятельностью. «При желании вы всегда можете уволиться позже», – доверительно поясняет ей адвокат.
Для Филомены большое облегчение, что ее сестра снова с ней под одной крышей. Хотя та и продолжает молчать, ее присутствие успокаивает. На кладбище она поручает Перле слушать голоса, и той, похоже, нравится часами сидеть перед каждым надгробием, словно она тоже слышит, как разговаривают эти заброшенные персонажи.
Однажды в парк забредает tiguerito[483]. Перла подзывает его к себе. Он тихонько садится рядом с ней. Она берет его за руку и проводит его пальцем по надписям на статуях, зачитывая каждую из них вслух. На следующий день мальчик приводит с собой друга, и вскоре кладбище наводняют местные беспризорники.
Они переходят от надгробия к надгробию и выучивают буквы, читая написанные на них слова. Учительница награждает их за успехи мятными леденцами, которые носит в карманах.
Пепито
Пепито, как литературному душеприказчику Шахерезады, предлагают писать статьи и читать лекции о ее творчестве. Он рассказывает о своей дружбе с писательницей, ее решении удалиться из общественной жизни, ее возвращении на родину. Когда возникают вопросы о ее привычках, о том, почему ближе к концу жизни она стала затворницей, о ее характере, Пепито звонит своей тете или сестрам Альмы. Если те не знают ответа, Пепито его придумывает. Почему бы и нет? Как-никак сама Шахерезада была выдумкой Альмы Круз.
Он часто вспоминает их единственную встречу. Шахерезада не проронила почти ни слова. Она сидела и молча слушала рассказ Пепито. Он все время заглядывал ей через плечо, как ребенок, которому не терпится выведать тайну. Наконец он задал вопрос, который не давал ему покоя: «Над чем вы работаете?»
Шахерезада развернулась на стуле, чтобы посмотреть, что имеет в виду ее гость. «Ах, это». – Она пожала плечами, увидев каракули на странице, и протянула ему блокнот. Разобрать написанное было непросто из-за обилия вычеркнутых слов и их замен на полях, в свою очередь вычеркнутых в пользу новых вариантов. Каждое слово было не совсем тем, которое она искала.
Пепито с трудом прочитал фразу, написанную ее почерком: «Все сущее останавливает меня, нашептывая мне свою историю».
Описание ее недуга или памятная цитата? Он не осмелился докучать Шахерезаде новыми вопросами из опасения, что та выставит его вон. Кто предложил прогуляться на свежем воздухе, он или она?
Ночь, хотя и безлунная, была усыпана звездами. Он подал ей руку, словно приглашая на танец.
«Прямо как Эль Хефе», – рассмеялась она.
Пепито спросил, что она имеет в виду.
«Монте-Кристи, тысяча девятьсот двадцать седьмой год, – ответила она. – До вашего рождения».
«Но вас тогда тоже не было на свете», – напомнил он.
«Была, когда писала о ней».
Вероятно, писательница имела в виду неоконченную рукопись о Бьенвениде. Пепито знал кое-что о ее сюжете из давних интервью, в которых Шахерезада подробно рассказывала о своих исследованиях для этого романа. Теперь его черновики похоронены на этом кладбище. Кому-то следовало бы их выкопать и попытаться восстановить заброшенный роман.
Они шли медленно, так как на кладбище не было освещения. Шахерезада была босиком, а землю усеивали острые камушки, выброшенные гвозди и обрывки проводов, оставленные строительной бригадой. Пепито предложил включить фонарик на своем телефоне.
Она отказалась: «Мои ноги знают дорогу сердцем». С каждым шагом она, смеясь, повторяла эти слова: «Ноги, сердце, ноги, сердце», как маленькая девочка, заучивающая названия частей своего тела.
Они молча бродили взад-вперед по импровизированным рядам.
«Мне потребовалось так много времени, чтобы здесь оказаться, – произнесла наконец Шахерезада. – Целая жизнь».
Имела ли она в виду свое возвращение со своими историями на родину или это совместное молчание под звездами? Пепито не спросил об этом, не желая разрушать чары.
И все же что-то оставалось незавершенным. Какой-то недавно приснившийся ей сон, который ее озадачил. Надругательство в основе моего искусства. «Она что, цитирует саму себя?» – задался вопросом Пепито.
Шахерезада остановилась перед одной из статуй. Пепито был рад отвлечься. Он достал телефон, чтобы прочитать надписи. Это была та самая надгробная скульптура, которую он уже видел со своей тетей: голова на длинном стебле шеи, лицо, покрытое шрамами букв, слова, нацарапанные поперек рта, словно толстая черная нить, сшивающая губы. Он склонил голову набок, чтобы различить мелкий шрифт: Бьенвенида? Иносентия? – во время танца Эль Хефе повторял ей на ухо ее имя.
Когда он прочитал вслух надпись на надгробии Бьенвениды, Шахерезада снова разволновалась.
«Вы это слышите? – прошептала она. – Эти завывания?»
Пепито собрался было ответить «нет», чем растревожил бы ее еще больше. Но, к счастью, на одном из деревьев запела птица.
«Вы об этой птице?»
Как он мог ее не слышать? Казалось странным, что птица поет в такой поздний час.
«Как она называется?» – спросила Шахерезада.
Те немногие птицы, чьи названия знал Пепито, обитали на севере. Конечно, были еще и литературные птицы из книг: ворон По, черный дрозд Стивенса и малиновка из стихотворения Дикинсон.
«Соловей», – неуверенно ответил он.
Шахерезада шлепнула его по руке.
«Опять врете. Настоящее название! Скажите мне!» – настойчиво потребовала она, как капризный ребенок.
«Ya, ya»[484], – сказал Пепито, поглаживая ее руку на сгибе своего локтя. Шахерезада притихла, успокоенная его прикосновением, а может быть, самой песней.
«Прекрасно», – сказала она, когда птица умолкла.
IV
Colorín Colorado
Ворота открыты весь день. В сумерках, перед тем как отправиться домой, Филомена и Перла запирают их. Тем не менее по ночам на el Cementerio[485] многолюдно. Во время закрытия за скульптурами прячутся tigueritos[486]. После наступления темноты через стену перелезают влюбленные и отпирают заднюю калитку своим возлюбленным. Где еще им встречаться? До дешевых мотелей с почасовой оплатой нужно добираться пешком по шоссе. Уж лучше соломенная циновка на земле или вообще ничего. В порыве наслаждения тело забывает о себе.
Влюбленные парочки редко проводят здесь всю ночь. Запретная любовь требует пробуждения в законных объятиях в собственной постели. Зато бродягам, нищим и беспризорным сиротам el Cementerio служит домом. У каждой группы есть своя излюбленная территория: мальчики помладше собираются вокруг надгробий детских книг, народных преданий и легенд, которые Шахерезада хотела опубликовать; старшие тянутся к сожженным черновикам о страстных революционерах, которые так и не обрели волю на страницах романа; нищие подбирают испепеленные обрывки всего остального – строчек стихов, забракованных эссе. На пустых промежутках без надгробий члены банд посеяли запрещенные семена, но их усилия подрываются усердием сестер в прополке.
В холодные зимние месяцы разжигаются согревающие костры, но в течение всего года их нередко разводят для того, чтобы полюбоваться пламенем. Запах горящего хвороста. Жарятся початки кукурузы, на углях запекаются овощи. По кругу пускают pan de agua[487], ломтики жареного сыра, соленые колбаски и треску, которые в конце каждого дня бесплатно раздают в кольмадо. Может, Бичан и un tiguerazo[488], везде ищущий выгоду, но ему жаль сирот, которые живут на улице. Они напоминают ему его самого в детстве, до того, как за него взялись иезуиты и дали ему достаточное образование, чтобы он смог найти работу и наконец открыть на свои сбережения собственное дело. Что же до спасения его души, то тут их ждала неудача.
Утолив голод, они рассказывают истории, передавая по кругу бутылку мамахуаны[489]. Мальчики и несколько девочек, от греха подальше переодетых мальчиками, рассказывают о том, что случилось за день, что было украдено, кто проявил доброту и где они бродили, но не называют точных местоположений, чтобы защитить территорию и избежать конкуренции. Старики делятся воспоминаниями об ураганах, кровопролитиях и диктаторах, а также о золотых временах, когда всем жилось хорошо и царило такое изобилие, что люди привязывали своих собак на ночь связками сосисок. Юноши хвастаются своими подвигами и описывают девушек, за которыми подглядывали, пока те мылись за прозрачными пластиковыми шторками для душа, выливая ведра воды на свои красивые намыленные тела. Столько изгибов, а у меня отказали тормоза!
Смех стихает. Младшие мальчики зевают. Ночь продолжается.
Группы расходятся по своим ночлегам, а иногда выискивают новые места, поскольку некоторые надгробия, как известно, вызывают кошмары. Другие навевают чудесные сны. Вспыхивают войны за территорию. Новичков предупреждают, чтобы они не ложились спать рядом с Шаром: Эль Барон все еще неистовствует после того, как его надгробие перенесли, чтобы освободить место для маленького домика. Ходят байки о нарушителях, которые просыпались с хвостом между ног или рогами на голове и уже никогда не становились прежними.
Еще больше, чем Шара, все чураются надгробия в форме мачете, которое, когда дует ветер, воет на разные голоса, выкрикивающие слова, которых никто не может разобрать. Ou te trayi nou! Ou te trayi nou![490] То ли это дьявол сеет смуту, то ли Господь говорит по-португальски, по-французски, по-креольски или на каком-то другом языке.
Улицы за стенами пустеют, воздух застывает, тишина сгущается, изредка прерываемая шумом двигателя и шагами пьяницы, плетущегося домой; магазины и бары закрываются; в рядах касит гаснет свет. Живые спят, их истории превращаются в сны.
В костре тусклыми отблесками тлеют угли. Наступает тот самый час, который заслуженно называют мертвой ночью.
Неподвластные времени, мертвецы восстают и бродят по кладбищу, заявляя свои права на тела, дарованные им в их несостоявшихся историях. Некоторые, так полностью и не описанные, воплощаются только как «водопад черных волос» или «ярко-голубые глаза на зависть весенним небесам». Молодая женщина с «нежной улыбкой Мадонны со средневековой картины» поправляет изношенную куртку на плечах спящего мальчика; старый патриарх «с кожей, более пятнистой, чем яйца коровьей птицы» пинком отталкивает руку вора от котомки бродяги. Фермерша, крепкая, как бык, но с потусторонним выражением лица, обращается к толпе верующих: «Молитесь, молитесь усерднее. Враги Божии злоумышляют по всей Америке». Крупная чернокожая женщина слушает белобрысого парня, который чешет языком, развязавшимся от выпитого. Его «жилистые руки похожи на такелаж корабля», а кожа покрыта татуировками. Он усыпает путь женщины лепестками подсолнухов, охмуряя ее рассказами о своих морских путешествиях, которые перемежаются обрывками матросских песен. Та снисходительно качает головой. «Женщина должна рассказывать сказки во имя спасения своей жизни. Полагаю, что и мужчины тоже». Она подводит его к надгробию, которого чураются другие, успокаивая вой своим слушающим присутствием. Из их костей слагаются истории, перефразирует она цитату из книги, которую он не читал. Юная девушка-волонтер читает вслух слепцу из так и не завершенного романа, от которого остался лишь слабый, неудачный рассказ. Этот сморщенный viejo[491], которого девушка жалеет, когда-то был у себя на родине палачом, стиравшим истории других людей. Сцена, в которой она узнает о его прошлом, так и не была написана, и пепел сожженных черновиков погребен под огромными очками, держащимися на дужках, как странное насекомое. Описывая каждое надгробие, девушка нерешительно проводит по нему рукой.
Неужели я всех их убил? – спрашивает девушку старик. Из слепых глаз текут слезы.
Она утешает его: «Это не настоящие люди».
Они никогда не бывают настоящими. Иначе разве он мог бы истязать их тела изощренными орудиями и сбрасывать со скал на корм акулам?
Маленький мальчик с зелеными пятнами вокруг рта держит за руку маму. Та поет ему голосом шелестящей листвы и щебечущих ласточек. Он вторит ее песне трелью сверчков. Никто на него не шикает. Кому какая разница, что он не знает слов?
Сегодня ночью одна из этих неприкаянных уйдет: повесть о ней скоро опубликует восходящая звезда, преподаватель, ставший романистом. С каждой ночью, по мере того как она подвергалась черновику за черновиком, от нее оставалось все меньше. Она хочет остаться нерассказанной, сохранив блаженную неизвестность. Неужели никто не принимает во внимание, что самая популярная эпитафия – «Покойся с миром»?
Она прогуливается под руку с пожилым мужчиной в панаме, который пытается ее утешить. «Теперь люди увидят вас. Теперь люди поймут». Сам он отдал бы что угодно, лишь бы поменяться с ней местами. Чтобы освободиться от бремени тайны, которое он несет. Поделившись своими откровениями только с ней и со смотрительницей, он уже чувствует себя лучше.
– Так идемте же со мной, – предлагает исчезающая женщина. – Мы найдем для вас место в моей истории.
Но вне своих собственных повествований эти персонажи не имеют власти.
– Возможно, этот академический писатель, кем бы он ни был, подарит вам счастливый конец, – подбадривает ее мужчина в панаме. – Больше никакой Бьенвениды. Нам придется называть вас Деспедида[492]. – Он посмеивается над собственной шуткой, как часто поступал в своей неоконченной истории. – Hasta luego![493] – кричит он ей. – До новых встреч!
А до тех пор водовороты забвения будут отделять одно от другого, известное от неизвестного. Для них, безымянных, неувиденных, безвестных, нет местечка на полках, куда могли бы поместиться их надгробные тома, ничьи глаза не затуманиваются при их приближении, ничьи души не преображает их пример. Никто не жаждет познакомиться с их историями, никто даже не знает об их существовании.
Но это не важно. Кто же захочет вернуться в повествовательную форму? Вернуться в живой поток, чтобы в искаженном виде возродиться в умах читателей? Лишь немногие, самые упорные и уязвленные, влачат свое существование, упорно цепляясь за эту надежду. Те, кто стремится свести счеты или избавиться от бремени. Снова быть скованными, вынужденными блюсти свой сюжет до последней буквы – незавидная участь. Да и как долго это продлится? В конце концов все, воспетые и невоспетые, объединяются в таинстве. Никого не сплачивает ничто, кроме воображения.
«Поверьте нам, – сказали бы они, если бы у них были слова. – Уж мы-то знаем. Мы умерли. Мы влюблены во все».
Este cuento se ha acabado
Благодарности
Эта книга посвящается всем тем людям, часто непризнанным, а иногда и вовсе неизвестным, за их помощь, любовь и поддержку на протяжении всей моей жизни, как на страницах, так и за их пределами, начиная со сказителей времен моего раннего детства в Доминиканской Республике, чьи истории вместе со мной перешли на английский, – истории, пропитанные ритмами испанского языка с вкраплениями солнечного света, наполненные до краев и проливающиеся через край необузданными перехлестами, которые превыше всего способствуют щедрости сердца. Моей родине, которая непрестанно осыпает дарами.
Моим сестрам, которые первыми слушали мои стихи в темноте наших общих спален и декламировали их мне десятилетия спустя, когда я уже забыла, что их написала, которые временами спорили со мной по поводу того, о чем я могу и не могу писать, тем самым оберегая мою и свою собственную честность и заставляя меня (в буквальном смысле) хранить верность тому, ради чего я была готова страдать. Знаю, та еще благодарность! Но спасибо вам, ’manitas[494], одной покойной и двум оставшимся, siempre unidas[495].
Моим учителям, ах как многим, с некоторыми из которых я никогда не встречалась, писателям, чье творчество я обожаю, чьи обложки я гладила, пока они не истерлись, чьи слова я выучила наизусть. Как живым, так и бессмертным, миссис Стивенсон и мистерам Пэкам, Дэвидам Хаддлам и Уильямам Мередитам, а также друзьям-писателям, в тени которых я была и остаюсь: блистательной Глории Нейлор, бесстрашной Сандре Сиснерос, чуткой и сердечной Хелене Марии Вирамонтес и «малолеткам» старой закалки: Эдвидж Дантика, Энджи Круз, Мануэлю Муньосу, Лиз Асеведо. Многих из вас я забыла упомянуть, но я помню о вас в самые важные моменты: каждый раз, когда я сажусь писать, ваши духи-покровители помогают мне в творчестве вашими consejos[496] и примером ваших собственных великолепных книг.
Моим энергичным и великодушным агентам/ангелам Сьюзан Бергхольц и Стюарту Бернстайну, которые помогли открыть и расширить путь не только для моих работ, но и для многих других. Без твоей горячей поддержки, Сьюзан, я бы не отважилась взяться за такую сложную задачу – занять свое место на полке американской литературы. А без твоей веры в мое творчество, Стюарт, от ранних сонограмм черновиков до полностью оформленных окончательных (никогда не говори «окончательных»!) правок, я не смогла бы написать свои последние книги. Ты слышишь меня лучше, чем я сама себя слышу. Огромное gracias[497].
Моим редакторам, чьи голоса и маркеры живут в моем сердце, начиная с Шеннон Равенел, Андреа Каскарди, Эрин Кларк, Бобби Бристол, а теперь и Эми Гэш, чьи вопросы побуждают меня понять и прояснить, в чем нуждается история и ее персонажи. И всей моей издательской familia в Algonquin Books, начиная с Питера и Кэролан Уоркмен (los abuelos[498]), Элизабет Шарлатт (la madrina[499]), потрясающего Майкла Маккензи (веселый tío[500]), Бетси Глик (ama de casa[501], которая держит нас всех в узде), а также многим другим, чья работа над моими книгами бывает «невидимой» даже для меня, потому что, хотя они претворяют в жизнь каждый аспект моих книг, но, не оставляя отпечатков пальцев, при первых лучах публикации исчезают, словно феи.
Моему кузену, также известному как «mi Google dominicano»[502], Хуану Томасу Тавересу, писателю, активисту, критику, мыслителю, предпринимателю в сфере культуры, который держит меня в курсе событий на нашей родине и за ее пределами, а еще всегда любезно отвечает на все мои вопросы и удовлетворяет мое любопытство, что подразумевает в том числе блуждания по кладбищам и освещение бордюров. Безмерное gracias.
Папи, который никогда не терял веры в свою дочь-рассказчицу, какой бы тихой, в соответствии с его привычками в подполье, ни была его поддержка, и чья история ничуть не похожа на мучительную, горькую историю, рассказанную вымышленным папи в этом романе.
Биллу, сделавшему возможной жизнь, которая питает творчество (и саму писательницу). Моей путеводной звезде и, когда небо слишком затянуто облаками, чтобы что-либо разглядеть, руке, которая касается моей, утешает и направляет меня.
И всем вам, в большинстве своем невидимые и неизвестные читатели, без которых все мои истории попадали бы на кладбище Альмы. Спасибо, что дарили и продолжаете дарить воскрешение моим книгам, читая их и удобряя ими почву, на которой произрастают ваши собственные творения.
Примечания
Тони Моррисон (1931–2019) – американская писательница, способствовавшая популяризации афро-американской литературы. – Здесь и далее примечания переводчика.
Уильям Йейтс (1865–1939) – писатель, поэт, драматург; лауреат Нобелевской премии по литературе 1923 года.
Чеслав Милош (1911–2004) – поэт, переводчик, эссеист; лауреат Нобелевской премии по литературе 1980 года.
Дуэнде – мистическое очарование; персонаж испанского фольклора, сверхъестественное существо, аналог домового.
Бельвю (англ. Bellevue Hospital Center) – старейшая государственная больница в Соединенных Штатах Америки. Ее название стало нарицательным, символизируя ужасы психиатрической медицины.
Эль Куко – герой латиноамериканского детского фольклора, призрачное чудовище, которое забирает или съедает непослушных детей.
Цитата из поэмы американского писателя и поэта Уэнделла Берри «Освободительный фронт безумного фермера» (англ. «The Mad Farmer Liberation Front»).
Паттинг-грин – участок поля для гольфа с коротко стриженной травой и несколькими лунками, на котором спортсмены отрабатывают удары.
Сигуапы – мифические существа из фольклора Доминиканской Республики, ослепительно красивые женщины, которые живут высоко в горах, заманивают мужчин в лесную чащу и убивают их.
Вьеха Белен – мифическая старая волшебница из фольклора Доминиканской Республики, которая может предсказывать будущее, лечить болезни и помогать людям в трудных ситуациях.
Хуан Бобо – персонаж пуэрто-риканского фольклора, глуповатый мальчик, который ничего не может сделать правильно.
«Если хочешь красивый пучок, тебе придется затянуть его потуже» – аналог русской пословицы «Без труда не вытащишь и рыбку из пруда».
Guayabera – традиционная латиноамериканская рубашка с накладными карманами, которую носят навыпуск.
«Времена бабочек» – фильм по мотивам романа Джулии Альварес «Время бабочек» (англ. «In the Time of the Butterflies»).
Таино – собирательное название нескольких племен, которые к моменту открытия Америки населяли Гаити, Пуэрто-Рико, Ямайку, Багамские острова и ряд северных Малых Антильских островов.
Кофе в носке – способ приготовления кофе, при котором используется носок из натуральной ткани. Такой метод позволяет получить чистый напиток без кофейной гущи.
Сантера – жрица сантерии, синкретической религии, представляющей собой африканские верования, смешанные с элементами католицизма, и имеющей сходство с вуду.
Плакальщица – персонаж мексиканского фольклора, мать, оплакивающая своих погибших детей и обреченная на вечные скитания по свету.
Мантилья – длинный шелковый или кружевной шарф-вуаль, который обычно надевается поверх высокого гребня, вколотого в прическу, и падает на спину и плечи.
Речь идет о «мадленках Пруста» – выражении, основанном на сцене из романа Марселя Пруста «По направлению к Свану» (фр. «Du côté de chez Swann»). Оно стало метафорой, обозначающей предмет, вкус или запах, вызывающий наплыв воспоминаний.
Кинсеаньера – праздник в странах Латинской Америки, символизирующий переход от подросткового возраста к взрослой жизни; отмечается в день пятнадцатилетия девочки.
Колледж Кэтрин Гиббс (англ. Katharine Gibbs School) – учебное заведение, открытое в 1911 году; изначально колледж был секретарским.
«Заживляй, заживляй, лягушачья попка» – аналог русской присказки: «У кошечки боли, у собачки боли...».
Речь идет о песне американской фолк-группы The Weavers «Если бы у меня был молот» (англ. «If I Had a Hammer»).
Цитата из романа Джулии Альварес «Девочки Гарсиа» (англ. «How the García Girls Lost Their Accents»).
Сестры Мирабаль – четыре сестры-доминиканки, убитые в 1960 году по приказу Рафаэля Трухильо сотрудниками тайной полиции за участие в борьбе против его диктатуры.
Цитата из стихотворения писателя и поэта Уильяма Батлера Йейтса «Плавание в Византию» (англ. «Sailing to Byzantium»).
