Сергей Литвинов

Смерть отменяется

В Советском Союзе изобрели бессмертие...

Ангелы готовы изменить что-то в твоей прошедшей жизни – но у тебя есть только одна попытка...

Римская империя не распалась, она в настоящее время раскинулась на четырех континентах, и там царят жестокие и кровавые нравы...

Для тотального контроля над населением в нашем городе внедряется система «Иов многострадальный»...

Читайте эти и другие новые рассказы мастера детектива Сергея Литвинова!

Иллюстрация на обложке Оксаны Викторовой

© Литвинов С., 2022

© ИД «Городец», 2022

* * *

Сергей Литвинов – мужская часть литературно-криминального дуэта «Анна и Сергей Литвиновы». За двадцать три года совместной работы у тандема вышло более восьмидесяти детективных, приключенческих и мистических романов (суммарный тираж свыше двенадцати миллионов экземпляров).

Помимо дуэта у Сергея Литвинова есть и собственная творческая биография. Свой первый рассказ он напечатал в 22 года, когда учился в Энергетическом институте. После этого работал в газете «Лесная промышленность», журнале «Смена». Печатался в «Крокодиле», «Студенческом меридиане», «Литературной газете». Автор трех книг рассказов и очерков: «Лавка забытых вещей» (2013), «Лавка забытых иллюзий» (2017) и «Не только детектив» (2020).

Смерть отменяется

В этом варианте Вселенной маршал Жуков в 1957 году поддержал не Хрущева, а заговорщиков.

К власти пришел дуумвират: Молотов и Жуков.

Никиту Хрущева расстреляли, а Жукова вскоре отправили в почетную отставку. У власти воцарился Молотов.

В СССР снова установилась диктатура сталинского типа. Границы полностью закрыли, и никакой второй волны оттепели не случилось.

Сталин продолжал лежать в Мавзолее.

А в апреле 1961 года весь мир оказался ошеломлен: нет, в космос никто не полетел, зато Советский Союз объявил о создании БЕССМЕРТИЯ.

Петр Богатов, старший инспектор уголовного розыска. 1975 год, 20 мая

Телефонный звонок разбудил меня в пять утра.

Так и есть: дежурный по управлению.

Я всегда на ночь переносил аппарат на тумбочку рядом с тахтой. Именно на такие случаи. Иногда удавалось отбояриться от срочного выезда и снова нырнуть в объятия Морфея.

Но, как я сразу почувствовал, не в этот раз.

Голос Ивана Фомичева, дежурного по управлению, звучал взволнованно.

– Петька, у нас убийство.

– Бывает. Я при чем?

– На Кутузовском, в номенклатурном доме.

– Все равно это не повод названивать мне в пять утра.

– Убитый – бессмертный.

– Пфф. Это меняет дело. А соседи не хотят забрать себе историю?

Соседями на нашем жаргоне звались сотрудники КГБ при Совете министров СССР.

– Я им сообщил, конечно. А как там дальше – не нам с тобой решать. Поэтому твое присутствие обязательно.

– Еду. Диктуй адрес.

Блокнот с авторучкой я тоже всегда держал на такие случаи под рукой – на тумбочке.

– За тобой машину прислать?

– Сам доберусь. – Не любил я всех этих муровских машин с болтливыми водителями, не любил зависеть от кого бы то ни было.

Я побрился электробритвой «Харьков», а потом сунул ее в дипломат – кто знает, на сколько придется задержаться.

Потом решил, что я все-таки не салага-стажер, а старший инспектор МУРа, вприпрыжку бежать не обязан, и пошел на кухню завтракать. Смолол кофе, сварил его в турке, покрепче, на шесть ложечек. Забацал яишню и отлакировал полтавской полукопченой – как раз вчера давали в заказе.

Я минуту поколебался, на чем ехать. Метро от моего дома под боком, но на Кутузовский, двадцать четыре (такой был адрес места происшествия) от «Киевской» или пешком пилить, или автобуса дожидаться. Поэтому в итоге сделал выбор в пользу личного транспорта.

Оделся. Очень удачно получилось, что лучшую рубашку, гэдээровскую, с планочкой, вчера как раз погладил. Галстучек, конечно, обязателен – все-таки выезд на труп, и, не ровен час, соседи пожалуют. И начальство.

Спустился на лифте. Несмотря на ранний час, газеты в почтовый ящик уже бросили. Я выписывал «Правду» – это обязаловка, невзирая даже на то, что я беспартийный, – и еще «Советский спорт» – право на эту я выиграл в лотерею, давали одну на отдел. Мы договорились с Женькой Коробкиным, которому не повезло, что я буду прочитывать «Спорт» по утрам в метро, а потом на службе отдавать ему. Сегодня, похоже, такую рокировку не сыграть – недосуг в машине читать, некогда с ним пересекаться.

Дверь нашего подъезда, как всегда, была распахнута настежь. Дом у нас рабоче-крестьянский, консьержка не положена. Временами домовые активисты поднимали волну: живем рядом с метро и электричкой, постоянно к нам шастают на троих соображать. Чтоб от алкашей отгородиться, мы скидывались, ставили внизу замок, раздавали всем жильцам ключи. Потом дело шло по стандартной схеме: кто-то ключ терял, замок взламывали – и снова подъезд стоял неприкаянный. Именно такое время переживалось теперь.

А я до сих пор радовался, что мне дали однокомнатную фатеру. После развода, как честный человек, я оставил жене и сыну нашу «двушку» и три года скитался по съемным квартирам, пока наконец в управлении не сжалились и наш генерал не подписал личное письмо в Моссовет. Да ведь и в новом фонде однокомнатные квартиры – редкость, не рассчитана советская жилищная программа на холостяков. Вот нашлась двадцатитрехметровая в двенадцатиэтажной башне, на пересечении всех дорог.

От автобусной остановки к станциям метро и электрички спешили невыспавшиеся люди. Равнодушно обтекали площадь с тремя великими. Три фигуры стояли клином: впереди Ленин, за ним – Сталин и Молотов. Памятник был типовой, аналогичные по композиции располагались во многих областных и районных центрах. У постамента лежал небольшой венок, оставшийся после Первомая, уже слегка выцветший.

До моего гаража идти дальше, чем до метро, – и в том имелся существенный минус, когда выбираешь личный транспорт, а не общественный. Но оставлять свою ласточку на ночь возле дома было безумием. Ладно, «дворники» и наружные зеркала у меня съемные, я их, если паркуюсь не в гараже, забираю от лихих людей. Колеса на секретках – тоже быстро не снимут. Но могут ведь вскрыть капот, утащить аккумулятор, стартер, карбюратор, трамблер, провода силовые: все в дефиците. И сам лимузин запросто угонят. Нет, на 58-м году советской власти гараж для москвича – штука необходимейшая.

Я открыл дверь своего бокса, увидел крошку, и на сердце у меня потеплело. «Жигули», но не стандартная «единичка», а более новая «одиннадцатая» модель, с отражателями в задних фонарях, стильными вентиляционными решеточками в боковинах. Правда, цвет подкачал – радикально зеленый, но в наших условиях мало кто, кроме торгашей и бессмертных, имеет привилегию колер выбирать. И без того три года на очереди в управлении стоял.

Я открыл багажник, положил туда дипломат. Привычка не держать ценные вещи на виду сформировалась у меня после происшествия прошлым летом. Выскочил я тогда буквально на пять минут – мороженое купить, а кейс оплошно оставил в салоне. Когда вернулся – авто вскрыто, портфеля нет. Я, честно говоря, в тот раз даже в районное отделение не поехал заявление писать. Дипломат ценой сорок рублей, конечно, жалко. Но, кроме газеты «Правда», прочитанного «Спорта» и абсолютно лажовой книги Аркадия Первенцева, ничего в нем не было. И зачем на ребят в отделении лишнюю головную боль вешать – все равно грабителя не найдут, будет им по моей милости висяк.

Я выкатился задним ходом из гаража, вышел, закрыл железные створки, навесил замок. Выехал на улицу Красный Казанец и промчался мимо метро «Ждановская» и памятника трем вождям. Народ к станции с автобусов и троллейбусов шел гуще. Возле платформы «Вешняки» я переехал по эстакаде на другую сторону железки и понесся дальше, к Волгоградскому проспекту. Скорость сразу увеличил до максимума. Гаишники по утрам особо не активничают, а даже если остановят – не будут сотрудника, да еще спешащего на убийство, мытарить.

Радио в авто я пока не обзавелся – дефицит, да и дорого. И оставалось мне, по ходу дела, думать разные думы.

В эту пятницу мне предстояла очередная плановая исповедь в райкоме. И хотя я ни на секунду не верил, что меня когда-нибудь сочтут ценным кадром и допустят до жеребьевки – но порядок есть порядок, раз в два месяца приходилось являться как штык, что-то бубнить исповеднику. Хорошо бы, размечтался я, нынешнее дело меня закрутило, и тогда появится легальная возможность отсрочить мероприятие на месяц – а там и сезон отпусков, мой райкомовский инструктор может уехать отдыхать в какой-нибудь санаторий «Сочи» или что ему там по номенклатуре положено. Сколько ни встречал я нормальных ребят (и девчат) – никто в перспективность исповедей для рядовых граждан не верил. И морковка в виде возможной вечной жизни действовала только на совсем уж ограниченных и ушибленных пропагандой товарищей. Иное дело власти: через эти заслушивания они получали полную картину настроений, мыслей, деяний подведомственного им населения.

Никто меня не остановил, и я подумал: а вот этот проезд со скоростью сто двадцать по утренним улицам родной столицы – о нем следует рассказывать исповеднику? С одной стороны, явное нарушение морального кодекса строителя коммунизма, будущего общества полного бессмертия. А с другой – я спешу по делу. Наверное, придется поведать, утаивание на исповеди – один из самых тяжелых грехов, а там уж пусть они сами решают, снимать ли мне баллы за эту выходку или нет.

На машине все-таки получалось на круг быстрее, чем на метро. Пробок в СССР, в отличие от стран капитализма, не водится. Я просквозил по Садовому, а тут и Кутузовский. На перекрестке, где Дорогомиловская вливается в Кутузовский, – опять памятник, аналогичный по композиции: Ленин-Сталин-Молотов шествуют куда-то вдаль.

В том доме, что назвал мне Ванька, въезд во двор был открыт. Я заехал и припарковался у искомого подъезда, рядом с чьим-то старинным и пыльным кадиллаком по моде пятидесятых годов. Стояла тут и «раковая шейка» из отделения, и хорошо знакомая мне черная «Волга» из управления. Шофер сидел в салоне, чинно читал растрепанную книжку, похожую на библиотечный детектив. Я не стал его беспокоить.

И никакого больше авто, выглядящего официально. Ни одного транспортного средства, на котором могли сюда добраться кагэбэшники. А ведь еще одна черная «волжанка» тут по композиции сама собой подразумевалась. Странно: смежники проигнорировали преступление, что ли? Насильственную смерть бессмертного?

В подъезде тоже, невзирая на элитный Кутузовский, как и в моем колхозно-лимитовском доме на Ждановской, не было ни консьержки, ни запоров. Я поднялся на лифте на пятый этаж. Дверь мне открыл Вадик, которого угораздило сегодня дежурить в составе опергруппы. В коридоре топталась пара понятых.

– Введи меня в курс, – попросил я товарища.

– Пойдем.

В кухне эксперт, тоже мне смутно знакомый, описывал труп. Сержант по его команде приподнимал и держал голову убиенного. Лицо мильтона было белым. Да, с трупами родной милиции приходится встречаться, слава богу, нечасто. У нас тут не Чикаго.

Я кивнул эксперту. Тихо, чтобы не мешать, Вадик стал рассказывать:

– Труп сидел за накрытым наскоро столом. Как видишь: коньячок армянский «Пять звезд», лимончик, сыр, яблоки, клубника. Две рюмки, две тарелки. Пулевое отверстие во лбу. Упал прямо на стол. Здесь же, на столе, валялся пистолет. Макаров.

– Самоубийство?

– Пойдем, – Вадик утащил меня в комнату. Ясно зачем: чтобы эксперт с сержантом не услышали лишнего. Здесь, в большой комнате с высокими потолками, все стены были уставлены полками с книгами. Я огляделся: много имелось технической литературы с диковинными названиями, в том числе по-английски и по-немецки. Но и модные вещи типа «Декамерона» или сборника Ахматовой тоже присутствовали – сто процентов, имел товарищ доступ к спискам книжной экспедиции, отмечал галочками дефицит, и ему заказанное привозили прямо на службу. Значит, явно не простой человек – номенклатура.

На одной из ручек книжного шкафа висел аккуратный черный костюм с черным же галстуком и белой рубашкой – словно человек его самому себе на похороны приготовил.

Я кивнул на одежку:

– Суицид?

– Ты слышал когда-нибудь, чтобы бессмертные с собой кончали?

– Нет. Но их и убивают нечасто.

И это тоже была правда. За бессмертного гарантированно давали вышку, причем без права помилования, и урки, например, прекрасно об этом знали. Да и обычные обыватели догадывались, что снисхождения не будет, если кто покусится на высшую касту.

– Может, собутыльник – или кто там в него стрелял – не знал, что убиенный – бессмертный? Кто он вообще такой? Что из себя представляет?

– Гарбузов Андрей Афанасьевич. Сорок восемь лет, академик, доктор технических наук, Герой Соцтруда. Женат. Супруга в данный момент на даче – сидит с внучкой. Участковый сейчас звонит туда, извещает.

И впрямь, откуда-то из другой комнаты слышалось бубнение.

– За какие заслуги стал бессмертным?

– Ты же знаешь, история обычно это умалчивает. Подозреваю, как в совсекретных указах пишется, «за создание и совершенствование ракетно-ядерного щита нашей Родины». А может, ему просто в Жеребьевке повезло.

Из соседней комнаты вышел участковый – немолодой полный майор в форме. Фуражку держал в руке и вытирал платком пот с лица. Увидел меня, кивнул:

– Здравия желаю.

– Как там вдова? – спросил я его.

– Какая вдова?

– А вы с кем сейчас говорили?

– А, ну да, с бывшей женой. Вдовой, значит. Плачет, конечно. Похоже, что не знала ничего.

– Кто сообщил в органы об убийстве?

– Соседи позвонили. Слышали выстрел около двенадцати ночи.

– Какие соседи?

– Из квартиры генерала Васильцова. Они здесь рядом, через стену практически, проживают.

– Из квартиры звонили, говорите? Кто конкретно звонил? Он сам, генерал? Или жена? Или прислуга?

– Не могу знать, звонили не мне, а прямо в отделение.

– Как вы в квартиру убиенного вошли?

– Входная дверь не заперта была. Замок французский, закрывается снаружи.

– А кто мог быть у убитого в гостях?

– Не могу знать! Я его связей не отрабатывал, не моя номенклатура.

– Кто у вас тут в подъезде проживает интересный? Кроме генерала Васильцова? Кто мог бы к трупу в гости пожаловать из соседей?

– Одну секундочку. – Участковый полез в свою папку на молнии, вынул оттуда толстую тетрадь, полистал, открыл на нужной странице, протянул мне. Там были аккуратно переписаны все жильцы всех квартир подъезда: пол, возраст, место работы. И в самом конце строчки – самый интересный столбик: в чем предосудительном бывал замечен. Подъезд был не весь номенклатурный, а смешанный, и кое-какие квартиры даже числились коммунальными. И профессии граждан случались самые что ни на есть земные: слесарь шестого разряда, медсестра, продавец. В качестве порочащих моментов в примечаниях в основном значилось пьянство.

Например, у генерал-майора в отставке Васильцова было замечено тоненьким карандашиком: «Выпивает. Бывают скандалы с супругой».

А у жены его, Веры Петровны, которая почти на двадцать лет была генерала моложе, замечалось: «Погуливает. На этой почве случаются скандалы с мужем».

– Во-от, – заметил я удовлетворенно майору. – Вы говорите: не ваша номенклатура. А у вас тут, оказывается, птица не прошмыгнет, мышь не пролетит.

Участковый польщенно зарделся.

– Может, это она, соседка? – размыслил я вслух. – Васильцова Вера Петровна в гостях у нашего убиенного ночью-то была? А муж-генерал ее за этим занятием накрыл? За распитием спиртных напитков с академиком? Да в порыве ревности соперника застрелил?

Участковый в ответ на мои умопостроения подобострастно молчал.

Я пролистал тетрадь со списком граждан. Глаза наткнулись на проживающую в одиночестве этажом ниже Марию Кронину, тридцати пяти лет, актрису Театра на Таганке. А также на примечание по ее поводу, сделанное округлым почерком участкового: «Выпивает. Часто бывают мужчины в гостях, разные. Бывает, громко кричат во внеурочное время. Случаются также шумные половые сношения».

– А может, наоборот, эта актрисулька с Таганки с убиенным вчера пировала, а?

– Токмо зачем ей его убивать? – философски откликнулся Вадик.

– Всякие конфигурации случаются, если коньячок... Обида, ревность, месть. Ладно. Облегчу-ка я вам дальнейший поквартирный обход. Если понадоблюсь, я у генерала Васильцова, в пятьдесят третьей.

Я вышел в гулкий и прохладный подъезд, позвонил в соседнюю квартиру.

Мне нравилась манера наших советских людей: обычно отпирали без спроса, без «Кто там?», и даже цепочку редко кто накидывал, и в глазки мало кто смотрел – да и немного их было, тех глазков. Я вот себе поставил, а надо мной гости посмеивались: буржуй, товарищам не доверяешь. Вот и теперь – дверь немедленно распахнулась на всю ширину. На пороге стояла пергидрольная блондинка лет сорока, в атласном алом халатике и комнатных туфлях на каблучке. Ее легко можно было представить проводящей досуг с секретным сорокавосьмилетним конструктором. Особенно если учесть, что мужу ее, генералу, шестьдесят пять.

Я представился по форме, удостоверение показал.

– Пройти можно?

– Муж спит. У него прям приступ сердечный случился со всеми этими происшествиями.

И она быстренько выскользнула на лестничную площадку и дверь в свою квартиру, где генерал почивал, от греха прикрыла. И взгляд у Веры Петровны, каким она меня оценила – сверху донизу, – был таким, знаете ли, очень женским, примеряющимся.

– Это вы позвонили сегодня ночью в милицию по поводу стрельбы у соседей?

– Не я, муж. Он услышал выстрел, он и позвонил.

– А в квартире у соседа вы вчера были?

– Я? С какой стати?

– Стол у него там на двоих накрыт. А вы соседка ближайшая.

Васильцова чуть не зашипела от злости, аки рассерженная кошка:

– Нечего на меня наговаривать! Не была я у него вчера!

– А вообще – захаживали?

– Ну, по-соседски иногда. Соль там если кончится или спички.

– То есть в половую связь с убитым вы никогда не вступали?

Мне показалось, что она сейчас вцепится мне в глаза своими отманикюренными ноготками – а что, запросто могла, если судить по виду и речи. Кто она там по происхождению: буфетчица, подавальщица, кастелянша? Где ее подцепил фронтовик генерал Васильцов?

– Не было у меня с убитым никогда ничего!

– Хорошо, я верю вам, верю. А вы-то вчера выстрел слышали?

– Да! Был какой-то хлопок. Мы кефир пили, когда мой генерал говорит: «Слышишь, Вера, кажется, стреляют. И кажется, у соседей». Ну, я ему и сказала сразу в милицию позвонить.

«Кефир пили» – это была хорошая деталь, которая сразу вызывала доверие к рассказу.

– А кто еще из соседей мог к академику в гости приходить? Артистка Кронина, например, с четвертого этажа?

Лицо генеральской женки снова перекосилось.

– Машка – шлюха еще та. Но я свечки не держала. И не знаю, что у нее там с академиком было. И была ли она вчера у него? Вы сами у ней спросите.

– Спрошу, конечно. А вы знали вообще, что убитый – бессмертный?

– Конечно. Он особо не афишировал, не хвастался, но и не скрывал.

– Ладно. Если понадобится официальный допрос, мы вас вызовем повесткой.

– Я не против.

– Против, не против – прийти в любом случае придется.

Я заглянул назад в квартиру убиенного, где заканчивали описывать труп и результаты осмотра места происшествия, и сказал Вадику, что спущусь на этаж ниже, к артистке Крониной.

За дверью молодой женщины грохотала музыка. Я прислушался и определил, что это – западный неодобряемый рок, опера «Иисус Христос – суперзвезда». Меня по этому поводу сынуля натаскивал, хоть я и говорил ему тысячу раз, что доведет его любовь к ненашей музыке до цугундера, а он все равно: ах, битлы; ах, роллинги; ах, свинцовые цепеллины. Где-то доставал за огромные деньги катушки с записями или пласты фирменные, переписывал на свой магнитофон, делился с друзьями. Позиция властей по поводу рока четкостью не отличалась: и не запрещалось строго-настрого, но и не одобрялось. Понятно, что в райкоме на исповеди любовью к зарубежной музыке хвастать не будешь и любое прослушивание тебе в минус идет – но и такого, чтобы бобины-катушки иноземные изымать, как книги запрещенные, заведено не было.

Я позвонил в дверь к актрисуле – раз, другой, третий.

Наконец музыку выключили, и на пороге возникла хозяйка.

Понятно, почему лицо генеральши при упоминании о ней искажалось – артистка ей, конечно, сотню очков вперед могла дать. Худенькая, маленькая, с тонкими чертами лица, в брючках и блузочке, она выглядела интеллигентной и даже одухотворенной. И – большущие бархатные глазищи. Правда, при этом вокруг нее распространялся явный алкогольный дух. Но пахло не примитивным портвейном или пивом – коньяком. Притом не старыми вчерашними дрожжами – новой, утренней выпивкой. Хотя и десяти еще не пробило.

– Проходите, – посторонилась крошка, когда я представился. Голос у нее тоже был бархатный – хорошо поставленный и глубокий. – Вы сыщик. Как интересно.

Она провела меня на кухню. Планировка оказалась в точности такая, как в квартире убитого, только отделано все по-модному: обшито деревом, словно в избе. А на стене – лапти висят. И большой деревянный ковш – кажется, он братина называется. На столе, опять-таки, бутылка коньяка. Только рюмка – одна. А еще баночка шпрот и маслины. Интересно, где она маслины достала? Сроду я их в магазинах не видел, и в заказах нам не давали. Может, у артистов заказы такие особенные? Или блат у нее где-нибудь непосредственно в Елисеевском гастрономе?

– Выпьете со мной? – приглашение, сделанное грудным и низким голосом, прозвучало столь вдохновляюще, что захотелось ему последовать.

– Не могу. Я на работе. И за рулем.

– Вы же милицанэр. Вас никакой постовой не остановит. А остановит – вы отбрешетесь.

– А вы что же? Выпиваете с утра? Не работаете сегодня? Выходной у вас?

– Репетиции нет. А до спектакля отмокну. Садитесь. Я сделаю вам чаю, раз вы серьезными напитками манкируете.

Она сосредоточенно подожгла спичкой газовую горелку.

– Мария, что вы делали вчера вечером?

– Спектакль играла. – Иона кивнула на большую афишу, что висела на одном гвозде прямо тут, на кухне. На афише большими буквами значилось: «ГАМЛЕТ», и она, Мария Кронина, – третьей или четвертой в числе действующих лиц: наверное, Офелия. А может, королева-мать, Гертруда. По возрасту, конечно, скорее Офелия. Но в современном театре все может быть.

– Хорошо принимали?

– Удается до сих пор собирать обломки, – заметила девушка глубокомысленно.

– Вы о чем это? – совершенно не понял я, что гражданка имеет в виду.

– Актеры, конечно, пострадали от советской власти, но не так чтобы сильно. Но вот все, что вокруг!.. И без того мало кто отличался гигантским ростом, а как в итоге все совсем измельчало! Налейте мне уже коньяку.

Я послушно наполнил ее рюмку – вообще девушка обладала удивительной способностью внушать, обаять. Я пожалел, что отказался выпивать с нею. Было бы неплохо забыться с такой крошкой.

Она хватила коньяку – без закуски.

– Вы, наверное, знаете, чей самый лучший перевод «Гамлета»? Правильно, Пастернака. Но Пастернака в пятьдесят девятом расстреляли, отсюда все произведения его – вне закона. Вы об этом знали? Не знали?

А тут и чайник засвистел, изошел паром, и Мария бросила в заварной чайник три ложки индийского, «со слоном».

– А поэты? Композиторы? Исполнители? Режиссеры? Знаете ли вы, мой дорогой милицанэр, что в тысяча девятьсот двадцать втором году советское правительство выслало из молодой Республики Советов целый философский пароход? – Я не ведал, правда ли это, а может, антисоветские домыслы, и развел руками. – А то, что сорок лет спустя, в шестьдесят втором, наши руководители выслали на Запад целый творческий самолет – знали? Режиссеров, поэтов, писателей, композиторов? И да, толику актеров вместе с ними тоже, до кучи? Все большей частью молодых, отборных: Тарковского, Ромма, Чухрая, Калатозова, Хуциева, Рязанова Эльдара? Высоцкого, Галича, Окуджаву? Солженицына, Виктора Некрасова, Искандера, Аксенова, Вознесенского, Слуцкого Бориса?.. Что, правда, не знали? И не ведаете, как чекисты и цэкисты этим советское искусство обескровили? И как эти люди высланные сейчас там, в Америке и во Франции, на благо Запада успешно работают? Вы, может, по ночам и Би-би-си с «Голосом Америки» не слушаете?

– Остановитесь, Мария! – сделал я предостерегающий жест. – А то мне на ближайшей исповеди в райкоме придется вас, как это называется, застучать.

– Ууу, исповедь! Фу. Вы серьезно к этому относитесь? И ходите в райком? И несете там эту пургу, сами себя закладываете? Еще раз фу! А кажетесь приличным человеком!.. Ладно, я умолкаю. Пейте свой чай.

– Да, куда-то наш разговор не туда свернул. Что вы, говорите, вчера после спектакля делали?

– На такси и сразу домой.

– Спешили? Зачем?

– Хотела успеть, если честно, к Гарбузову заскочить.

– Вот как? Зачем вам было к убиенному заскакивать?

– Он классный. Веселый, остроумный, милый, глубокий. С ним так хорошо! Было – хорошо. И я надеялась – порой в глубокой тайне – что он бросит свою грымзу и женится на мне. Черт, я все утро пью за упокой его души. Видишь, сыщик, и бессмертие ему не помогло.

– А откуда вы узнали, что он мертв?

– Мне эта хабалка, Верка Васильцова, шепнула. Жена генерала, с их площадки. Гадина. Все про всех всегда знает.

– Может, это она его убила?

– Ой, нет. Мотива не было, да и смелости бы ей не хватило.

– А может, это сделали вы?

– А, я теперь подозреваемая! И поэтому вы мне больше не наливаете! И мне приходится с пустой рюмкой сидеть? Вы, что же, сыщик, не знаете, что подливать спиртное дамам – это привилегия и пре-ро-га-тива мужчин?

Я послушно нацедил ей еще армянского.

Она пригубила.

– Так все-таки? – настаивал я. – Вы спешили вчера вечером к себе домой, чтобы посетить Гарбузова. И?..

– К большому сожалению, он не мог меня принять. Он меня, грубо говоря, послал. Потому что к нему приехал его какой-то важный и любимый друг. Мужского, как он сказал, пола – и я ему поверила. Вообще-то Гарбузов не из тех, кто врет... Но кто он такой, этот друг, я не знаю, – при этом актрисуля сделала округлый жест в потолок, будто бы весь наш разговор кем-то записывается и поэтому ей приходится выбирать слова и выражения. – Да, не ведаю ни имени дружка Гарбузова, ни звания его. – А сама меж тем оторвала нижний край афиши, достала из ящика кухонного стола химический карандаш и написала на обороте: «Лев Станюкович, доктор биологических наук, приехал из Удельного». Протянула обрывочек этот мне.

– Значит, вы не знаете, с кем Гарбузов собирался встретиться? – вопросил я, потрясая бумажечкой.

– Ведать не ведаю, – отвечала она, мелко кивая: мол, он этот, записанный ею гражданин. Я хоть и считал, что конспирация излишняя – кому, интересно, придет в голову писать какую-то актрисульку, да не из самого заметного театра? – но игру девушки принял.

– Значит, именно с этим неизвестным Гарбузов вчера ночью встречался? И выпивал с ним?

– Именно.

Я знал, что такое Удельное, о котором упомянула Мария: абсолютно закрытый и секретный город в дальнем Подмосковье, на границе с Владимирской областью, где проводились и проводятся основные научные, исследовательские и экспериментальные работы по обеспечению бессмертия.

– Может, вы случайно знаете, где этот неизвестный остановился? Где сейчас проживает? Дома у себя в Москве или в гостинице?

– Не имею ни малейшего понятия.

– Значит, вы утверждаете, что именно с этим неизвестным академик Гарбузов провел вчерашний вечер? И, возможно, тот его убил?

– Или после их разговора Гарбузов убил себя сам.

– Спасибо. Вы очень помогли следствию.

Я встал.

– Подождите. В театр сходить хотите?

– Не знаю. Нет, наверное. Дел много.

– Когда с делами покончите, тогда и пойдете. Контрамарка всегда будет вас ждать. Только позвоните, хотя бы за день. Телефон у меня простой, как специально, чтобы поклонники лучше запоминали и чаще звонили. Впрочем, от них и без того отбоя нет. А выбрать некого... Итак, мой номер: двести сорок три – сорок три – тридцать четыре. Сразу запомните и навсегда. Меня вообще никто по жизни не забывает, сыщик.

– Ладно, я буду иметь в виду ваше милое приглашение.

«А почему нет, – подумал я. – Когда, конечно, это дело кончится. Жены у меня давно нет, да и девушки постоянной – тоже. Можно пощекотать свои нервы связью с пьющей актриской».

Я вернулся в квартиру с трупом. И его, и место происшествия уже описали и укладывали убиенного на носилки.

Я спросил у эксперта:

– Какие выводы? Убийство? Или он сам?

– Выстрел произведен с очень близкого расстояния. Пороховые газы оставили отметины вокруг входного отверстия.

– Значит, самоубийство?

– Лоб – нехарактерное место для самострела. Неудобное – самому себе в него палить. Обычно суицидники в сердце стреляют или в рот. Так что, может, и кто-то другой бабахнул – с очень близкого расстояния.

– Какой твой выбор? Какова вероятность того или другого события?

– По расположению входного отверстия – процентов шестьдесят-семьдесят за самоубийство.

– Понял тебя. А сейчас мне нужен телефон.

– Пользуйся.

Майор-участковый проводил меня в спальню Гарбузова, где на тумбочке у кровати, совсем как у меня, стоял аппарат. Правда, спальня у академика оказалась не в пример больше моей: и в ширину, и в высоту, и в длину. Вот только наслаждаться ею он больше не сможет.

Первым делом я позвонил в ЦАБ – Центральное адресное бюро, назвал свой пароль – у нас, у первого отдела МУРа, он был запоминающийся и со значением: «Серый волк». Спросил адрес по прописке гражданина Станюковича Льва. Через минуту мне ответили: таковой не значится. Я с подобным уже сталкивался, и это, возможно, означало, что уровень секретности товарища Станюковича таков, что даже мне, с моим допуском, не дозволено знать, где он прописан.

Хорошо. Но вряд ли, если он приходил вчера поздним вечером к Гарбузову, затем в ночь отправился за двести километров к себе в Удельную. Наверное, остановился где-то здесь, в Москве.

Я позвонил в одноименную гостиницу, то есть «Москву», на проспекте Маркса. Представился. Станюковича поискали в списках – но нет, не нашли. Тогда я перебросился на «Россию». И – о радость: да, сказали мне, такой товарищ зарегистрирован. Номер шестьсот одиннадцать, телефон такой-то.

Исходя из показаний актрисульки Крониной, к гражданину Станюковичу можно уже было ехать с нарядом и арестовывать. Но доктор биологических наук – это вам совсем не вор в законе. Вряд ли далеко убежит. Ничего страшного не случится, если я с ним предварительно побеседую. Кое-что проясню.

Я попросил портье соединить меня с комнатой, где проживал товарищ Станюкович. Тот оказался в номере и мне ответил. Я представился. Ученый переспросил, почему вдруг такой интерес у уголовного розыска к его персоне. Я ответил вопросом:

– Вы вчера встречались с академиком Гарбузовым?

– Было дело. С ним что-то случилось? Что конкретно?

– Я могу рассказать вам только при встрече.

– Вот как? Можете тогда сами приехать ко мне в гостиницу? Я, к сожалению, ограничен во времени. Прямо сейчас у меня небольшая встреча здесь, в отеле, а потом я готов увидеться с вами. Час дня вас устроит?

– Где?

– Давайте под открытым небом. Погода хорошая, прогуляемся. А сойдемся, например, у входа в кинотеатр «Зарядье».

– Идет. В час дня у «Зарядья».

Ничто в разговоре Станюковича не выказывало, что он как-то замешан в убийстве: ни волнения, ни страха. Выглядело, будто добропорядочный советский гражданин хочет оказать максимальное содействие органам.

Пока я разговаривал по телефону из спальни, прибыла труповозка, и теперь двое санитаров выносили из квартиры на носилках покрытое простыней тело.

Я попрощался с сотрудниками и сбежал вниз по лестнице.

До встречи у кино «Зарядье», которое, как известно, находится рядом с гостиницей «Россия», практически сопряжено с ним, оставалось еще полтора часа. Я сел за руль своей ласточки и не спеша вырулил на Кутузовский проспект. Развернулся у Москвы-реки и гостиницы «Украина», потом промчался по Калининскому, затем по проспекту Маркса мимо Манежа и Кремля – и менее чем через полчаса оказался на Солянке. Завтракал я, когда еще не было шести, поэтому заглянул в любимую рюмочную и заказал там бутерброды: с яйцом, килькой и корейкой. Водки брать, естественно, не стал. В рюмочной было шумно, многие курили, и классовый состав посетителей выглядел разношерстным: и закончившие смену таксисты, и сантехники в спецовках, и журналисты из близлежащей «Советской торговли», и даже, похоже, инструктора из рядом расположенного ЦК партии или тому подобные ответственные работники.

Ни с кем не вступая в контакт, я сжевал свои бутерброды, запил березовым соком и перебазировался вместе со своей ласточкой поближе ко входу в «Россию». Тормознул на пандусе, ведущем к въезду, – вообще-то останавливаться там запрещалось, об этом и знак извещал, и после колебаний ко мне даже подошел дежурный милиционерик. Ему я предъявил свои корочки и сказал, что запарковался ради оперативной необходимости, – тот с уважением отошел. На самом деле мне хотелось заранее посмотреть на Станюковича – почему-то не оставляла мысль, что я его узнаю. А пока, чтобы скоротать время, я достал из багажника дипломат и стал просматривать газетки. В «Советском спорте» был отчет об отборочном матче сборной СССР с Ирландией, и меня порадовало то, что вывод корреспондентов совпадал с моим (а я смотрел телетрансляцию, что вело центральное телевидение со стадиона имени Ленина в Киеве): победили наши уверенно и заслуженно. Скорее всего, на чемпионат Европы семьдесят шестого года они отберутся. А с чемпионом страны вопрос, несмотря на май и на то, что до конца сезона еще полгода, уже решен. Если чуда не произойдет, им станет, конечно, киевское «Динамо» во главе с Блохиным. Еще бы, если в сборной страны – одни киевляне. И эта команда только что европейский Кубок кубков выиграла.

Одним глазом я посматривал за входом в гостиницу. Вот вышла группа западных туристов, стала усаживаться в поданный им красный «Икарус». Вот двое нацменов в тюбетейках пошагали в сторону Красной площади. Вот величественный мужчина с портфелем и знаком депутата уселся в такси. От нечего делать я взял просмотреть «Правду». Как часто бывало в главной партийной газете, передовица посвящалась самой животрепещущей (по мнению пропагандистов из ЦК) теме. Заголовок гласил: «БЕССМЕРТИЕ – НА СЛУЖБЕ ТРУДОВОГО НАРОДА!» Глаз выхватил основные, хорошо известные и приевшиеся постулаты: «В отличие от стран, где правит капитал, а вопросом бессмертия распоряжается узкая кучка бессовестных политиканов и денежных мешков, вечная жизнь в нашем Отечестве принадлежит трудовому народу... Практически каждый гражданин Страны Советов может получить прекрасное право на вечную жизнь – надо лишь честно работать, беззаветно любить свою социалистическую Родину, аккуратно посещать собеседования-исповеди в соответствующих партийных органах...» Слова были такими же истертыми, как пять, десять или пятнадцать лет тому назад – когда с трибуны Мавзолея, при многотысячной толпе и прямой радио- и телетрансляции, выступил первоиспытатель вакцины, простой советский парень и старший лейтенант, всеобщий любимец Юрий Петрухин: «Докладываю нашей любимой партии и всему советскому народу, что испытание лекарственного препарата, обеспечивающего бессмертие, проведено УСПЕШНО! Я чувствую себя отлично и готов выполнить любое новое задание советского правительства!»

Сколько с тех пор народу было обессмерчено – оставалось закрытой информацией. Даже мы в МУРе ею не владели. Кое-кто спорил (но только среди своих): а получили ли бессмертие генеральный секретарь Молотов и другие члены политбюро – и большинство были уверены, что, конечно, да.

А двадцать второго апреля, в день рождения вечно живого Ильича, обычно проводилась Жеребьевка, к каковой допускали лишь достойнейших из достойных граждан СССР. Претендентов перед лотереей каждый год значилось сто, из них выбирали имена пятерых счастливчиков – их узнавала вся страна, и они становились героями бесчисленных «Голубых огоньков» и очерков в тысячах газет и журналов, от «Правды» до «Молодого коммуниста». Обычно один колхозник, один рабочий, один деятель культуры. Ну и опционально: нацмен, партийный лидер среднего звена типа секретаря райкома и, может быть, ученый, инженер или партийный журналист. Пять счастливчиков ежегодно – о которых все знали. И еще сколько-то безымянных героев, о которых не ведал никто. Награжденные бессмертием секретными указами.

А вот из гостиницы вышел мой Станюкович. Я никогда не видел его раньше, но почему-то оперативное чутье мне подсказало: он. Такой, знаете ли, с убитым Гарбузовым два сапога пара: в возрасте, но крепкий, стройный, уверенный в себе, занимающийся (видимо) каким-то экзотическим спортом типа горных лыж или альпинизма, но главное, ученый, всего себя посвящающий любимому делу: науке, поставленной на службу трудовому народу.

Я запер свою ласточку и быстро пошел следом за ним. Да, товарищ двигался в направлении кино «Зарядье»: от концертного зала «Россия» спустился по лестнице вниз, к набережной. Я на секунду подумал, что на нем сейчас висит как минимум одна статья, на выбор: убийство или доведение до самоубийства, – и напомнил себе быть с гражданином аккуратнее.

Я подошел к нему – мужик и вблизи оказался высоким, стройным, загорелым. Продемонстрировал ему удостоверение. Он экспрессивно воскликнул:

– Ради бога, скажите мне, что случилось? Что произошло с Андреем? С чем связан ваш интерес?

– Это вы мне расскажете. Вы ведь вчера с ним встречались?

– Да! Я был у него! На Кутузовском.

Мимо нас со смехом прошла молодая парочка.

– Пойдемте, – Станюкович увлек меня. Мы перешли проезжую часть набережной и оказались на том тротуаре возле гранитного барьера, у самой воды, куда обычно москвичи и гости столицы не добираются. Вот и сейчас на всем протяжении к Кремлю по нему шествовали не более двух человек.

– Расскажите о своем визите к Гарбузову. Когда пришли, когда ушли, о чем разговаривали. А начните с того, в каких вы отношениях состояли.

– Знаете, мы познакомились, еще когда Гарбузов лежал у нас на обследовании в Удельной. Какую-то мы друг к другу симпатию почувствовали. Ну и обменялись телефонами – хоть это против правил. И я всегда, как в Москве оказывался, Андрею звонил. Обычно мы встречались – иногда у него дома, а порой в ресторане. Вот и в этот раз: он настоял, чтоб я приехал. Даже свое собственное свидание с женщиной отменил.

– Хорошо. Во сколько вы у него на Кутузовском оказались?

Мы не спеша шли по направлению к Кремлю. На противоположной стороне Москва-реки дымила своими трубами МОГЭС-1, по фарватеру полз прогулочный теплоходик.

– Около восьми вечера.

– А ушли?

– Где-то в полдвенадцатого. Это легко проверить. Он по телефону вызвал мне такси.

– Значит, когда вы уходили, Гарбузов был жив?

– Жив! Вы говорите: жив! Он погиб?

– Около двенадцати ночи он, по всей видимости, пустил себе пулю в лоб. Что вы такое ему сказали? Такое, что он застрелился? Или это вы не уехали на вызванном такси, вернулись втихаря к нему в квартиру – и убили кореша?

– Ах, боже мой! Боже мой! – вскричал он, ломая руки. – Я не должен, не должен был ему говорить! Но мы оба выпили! Язык у меня развязался! А он так просил!

– Что же вы ему сказали?

– Он спросил меня, почему у него по онкологии плохие анализы – ему впрямую в больнице никто не говорил, но он чувствовал, что с ним что-то сильно не так. Как это вообще может быть: проблемы с онкологией, если он – бессмертный? Он же не должен умирать – совсем! А я сказал ему – научный факт, между прочим! – только у нас его изо всех сил замалчивают, да и на Западе стараются не афишировать. – Тут он оглянулся, но никто не слышал нас, ни единого человека не было в пределах видимости ни по нашему тротуару, ни по противоположному до самого Большого Устьинского моста. Машины мимо катили на довольно хорошей скорости, но и только. – Так вот: как показала практика, препарат Мордвинова, или в просторечии прививка бессмертия, действует, как оказалось, в среднем лишь примерно в шестидесяти процентах случаев. Остальные сорок процентов вакцинированных возвращаются к своему прежнему состоянию, и их, точно так же, как простых смертных, начинают одолевать болезни: рак, инсульт, инфаркт. Что там говорить! – Он снова оглянулся. – Вы знаете, что Юрий Первухин, любимый всем народом первоиспытатель, больше половины своего времени сейчас у нас, в клинике в Удельной, проводит? Мы потихоньку стараемся подтянуть его до параметров бессмертия – но не очень хорошо это удается.

– Значит, вы огорошили Гарбузова рассказом о том, что он, быть может, и не бессмертен вовсе. И это, возможно, стало толчком для его суицида.

– Поверьте! Я был очень аккуратен в выражениях! Поверьте! Но как я мог ему не сказать? Обмануть?! Мы же друзья!

Мы дошли до моста и по сигналу светофора перешли проезжую часть набережной на более людную сторону. Стал виден стоящий на Васильевском спуске, на фоне храма Василия Блаженного, еще один монументальный памятник трем вождям. Здесь гранитные Ленин, Сталин и Молотов сидели за круглым каменным столом и что-то обсуждали.

– Наверное, – вопросил я, – у вас там, в Удельной, все силы сейчас брошены на то, чтобы у вождей наших все с бессмертием оказалось тип-топ?

– Ох. Я и так вам слишком много рассказал. Я надеюсь, вы благородный человек – вы производите впечатление благородного! – и не станете меня сдавать за мою болтовню.

Мы поднялись обратно к гостинице и пошли вдоль ее фасада, выходящего на реку.

– Не уезжайте никуда из города, – сказал я биологу. – Вас должны будут формально допросить. И, я думаю, на официальном допросе вы выдавать секретные сведения нашим сотрудникам не станете. В ваших же интересах.

Мимо на малой скорости проехала черная «Волга» с буквами в номере «МОС». Где-то я ее уже недавно видел. «МОС» означало правительственная – или спецслужбистская. Мы дошли до нужного Станюковичу крыла гостиницы.

– Я выкурю еще сигаретку, – сказал он. – Вы ведь не курите, я понял по запаху.

– Давайте. – Мы пожали друг другу руки. Мне понравился этот мужик – хоть он и оказался фактически убийцей своего друга Гарбузова.

Я дошел до моей одиннадцатой модели, сел. И ясно увидел через лобовое стекло сцену – хотя она происходила очень, очень быстро. К Станюковичу подкатила черная «волжанка» – по-моему, та самая, с номером «МОС», из нее выскочили сразу трое спортивного склада молодых людей в костюмчиках, схватили ученого под руки и быстро забросили внутрь своего лимузина – ион умчался по пандусу на высоченной скорости.

Я тоже поехал – в сторону управления.

В своем кабинете я написал рапорт о расследовании (само)убийства Гарбузова. Разумеется, я умолчал о тех тайнах, что поведал мне Станюкович. Но написал, что считаю обязательным формально допросить его, – может, благодаря этому нам удастся вытащить его из лап КГБ?

Потом я оставил у Коробкина на столе – его где-то носило – сегодняшний «Советский спорт».

Затем взял у начальника отдела ключ от сейфа и достал оттуда свой Макаров и две обоймы. Положил пистолет в дипломат и отправился домой, на улицу Вешняковскую.

Как приехал, позвонил своему сыночку домой – его не оказалось, наверное, гоняет в футбол.

Набрал номер бывшей жены – она работала и выглядела страшно занятой.

– Постой, что ты хотел?

– Да так, ничего, просто проболтать.

А тот самый звонок раздался в дверь квартиры только в половине восьмого вечера.

Я глянул в глазок – многие, включая бывшую супругу, смеялись, что я его поставил, – а все-таки в итоге пригодилось.

На пороге, как я увидел в мутное стеклышко, стояли два подтянутых молодых человека в галстучках. Точь-в-точь как те, что арестовывали Станюковича. А может, те самые.

КГБ явно не собиралось, чтобы сведения о «неполноценном бессмертии» распространились от болтуна Станюковича дальше.

Я сжал рукоять Макарова.

Мне тоже совершенно не хотелось попадать им в лапы, во внутреннюю тюрьму на площади Дзержинского, дом два.

Поэтому я приготовился к своему последнему бою. Я собирался дорого отдать свою жизнь.

Автор благодарен Максиму Токареву, который поделился сведениями, как были устроены в семидесятых годах прошлого века советский сыск и следствие.

Угол Невского и Марата

Козлов Семен Иванович, доктор физико-математических наук, профессор, пенсионер. Наши дни

На семидесятипятилетие мне подарили бинокль. Чудный, с цейсовскими стеклами.

И еще я решил переехать в самый центр города. Мне давно хотелось пожить где-нибудь на Невском, чтобы бурление города начиналось сразу за моим парадным и за фасадным окном квартиры. Напоследок пришла пора выполнить свое желание, себя порадовать.

Чем приятен наступивший капитализм, так это тем, что исполнить можно практически любую прихоть – были бы только деньги. А деньжата у меня водились – все-таки не зря я жизнь свою прожил. Кой-чего накопил, слава богу. На пенсии мог существовать как рантье – самый ненавистный Ленину класс.

В итоге я попросил сына, который управлял моим имуществом, и он снял мне на длительный срок, до лета, квартирку в центре Питера, дачу же мою в Репино на это время сдал – я еще и в выигрыше остался. Сын поселил меня на углу Невского и Марата, в квартире с высокими потолками и окнами, мраморными подоконниками. Жилье мне очень понравилось. Это не барак, в котором я вырос в Колпино, и не моя первая хрущевка, которую мы с Людмилой получили в шестидесятых на Новоизмайловском проспекте. Да и в Америке, в кондоминиумах в Хьюстоне, где я работал, и в Лос-Анджелесе, где преподавал, потолки были низенькие, комнаты тесные, покрытые ненавистным ковролином, от которого у меня аллергия. Но тут – квартира мечты. Стены в три или четыре кирпича, широченные подоконники. Громадные окна вышиной в два с половиной метра. Никаких шумов от соседей, только равномерный гул с проспекта.

Вдобавок – с юности знакомый район. Когда-то, приезжая из своего рабочего пригорода на Московский вокзал, именно по этому проходному двору я бежал на Невский в «Колизей» и «Художественный»; тут, в громадном дворе с многочисленными подворотнями, ведущими в него с Пушкинской улицы, покуривал на лавочках среди сирени, а иной раз пил портвейн, водку и целовался. Теперь моя жизнь, в течение которой случалось мне квартировать и в Москве, и в Берлине, и в Нью-Йорке с Парижем, в основном прожита. Она сделала виток, и я снова оказался тут, между Пушкинской, Невским и Марата, – только через подворотни уже не пройдешь свободно. Они закрывались мрачными решетками: хочешь воспользоваться – нужен ключ-домофон. Впрочем, замки в подворотни, ведущие к нам во двор с Пушкинской улицы, все время ломали, поэтому те, кто знал секрет, все равно через дворы шастали.

В квартире моей имелись тихая спальня и кухня – окнами во двор, а вот окна гостиной выходили прямо на угол Невского и Марата. И всегда можно было от нечего делать рассматривать из окна бурно кипящую городскую жизнь. Я устраивался на своем кресле чуть в глубине комнаты, так, чтобы меня не было видно с улицы, и наблюдал. Иногда вооружался биноклем.

Днем на углу постоянно околачивался мужик-«бутерброд», рекламирующий обмен валюты на Марата, тринадцать. Он приходил на рабочее место со своей табуреточкой и часто посиживал на ней, отдыхая. Иногда его сменял человек с огромным плакатом: «Издадим любую книгу!». Или другой гражданин, указующий огромной стрелкой на ближайший «Макдональдс». Ближе к вечеру эти трудящиеся исчезали и на углу появлялась старуха, вся закутанная в пальто и платки: продавала ослепительно желтые нарциссы и веточки вербы. Старуха была похожа на мужика – высокая, как гренадер, и с жилистыми руками. Торговля шла у нее не бойко – чаще она безропотно давала справки приезжим.

Интересно было наблюдать за толпой, плотно идущей по Невскому. У светофора на переходе через Марата она останавливалась, накапливалась в ожидании зеленого сигнала. Я рассматривал лица людей – не ведая, что за ними наблюдают, они жили своей жизнью: говорили между собой, в наушники или по телефону. Толпа постепенно набухала. Потом загорался разрешительный сигнал светофора, зеленый человечек на табло начинал сучить ножками. На переход отводилось ровно тридцать три секунды. Толпа густо шла через Марата, а потом, на финальный отсчет зеленых секунд, бежали опоздавшие. Затем вспыхивал красный, и три полосы машин устремлялись с Марата налево на Невский, одна полоса – направо. Около пяти-шести вечера троллейбусы и авто не успевали проехать по Невскому, загораживали перпендикулярную улицу, и среди поворачивающих на проспект начиналось истерическое бибиканье. Сигналили без зазрения совести, как в каком-нибудь Каире. На перекрестке случалось то, что американцы называют traffic jam – джем, варенье из машин, когда два потока чудным образом перемешивались. И пешеходы, когда загорался зеленый для них, лавировали среди лимузинов.

А потом для народа, идущего косяком по Невскому, все повторялось по новой: ожидание – накопление – движение. И они, эти люди, которых я наблюдал в бинокль или собственными глазами, исчезали из моей жизни, и больше никого из них я не видел.

К вечеру публика сильно менялась. Те, кто шли по Невскому днем – деловитые, спешащие, озабоченные – превращались в расслабленную, гуляющую толпу. Впрочем, отчасти тоже озабоченную, но другим – куда бы забуриться, с кем бы повстречаться. Они, эти вечерние фланеры, были намного моложе дневных, они чаще смеялись, а временами даже целовались, ожидая сигнала светофора.

А еще вечером во всю мочь начинало работать кафе в доме напротив, и чуваки-чувихи выходили на тротуар перекурить. Там тоже шла своя жизнь. Парочки гладили друг дружку, иногда застывали в поцелуе. Одиночки лихорадочно, между затяжками, строчили эсэмэски. Те же, кто покуривал в компании, напропалую флиртовали между собою. Потом вечер заканчивался, они начинали из кафе вываливаться: стояли, ожидали заказанные такси или раздумывали, куда им направиться дальше, и тоже курили. Многие были нетрезвы и роняли сигаретки на тротуар. И даже издалека, из своей квартиры и безо всякого бинокля, было видно и понятно, какие они все молодые, глупые и счастливые. И мне оставалось им только завидовать.

Ночью машин становилось мало, и улицу Марата, а иногда даже и пустынный Невский, бывало, перебегали на красный. Кое-какие одинокие прохожие брели по тротуару, шатаясь или прикладываясь к бутылке или пакету с вином.

Смотреть на городскую жизнь можно было бесконечно – чем я и занимался. Два раза в неделю ко мне приезжала Зинаида из своего Пионерстроя – помощница: готовила, прибиралась, стирала и вывозила меня на улицу погулять. Иногда жаловал сын, появлялся, да вместе со внуками, двумя подростками-оболтусами, – и когда это случалось, у меня бывал праздник. Мы обедали и играли в настолки – настольные игры. Я научил их резаться в лото на деньги и втайне им поддавался. А еще втихаря от папаши вручал каждому по тысяче – надо же как-то компенсировать им часы, на которые они ради меня оторвались от своих компов и телефонов.

Остальное время дня и ночи я читал, зависал в Сети и разглядывал в высоченное окно прохожих.

А потом, в один прекрасный день, на перекресток Невского и Марата подвезли ярко-желтые барьеры. Сначала они скромно стояли на тротуаре, собранные в стопки. Потом вдоль дороги заняли места грузовики и поливалки, такие же ярко-желтые, как барьеры – или нарциссы у бабки.

«Что-то намечается», – подумал я и залез в Интернет. И впрямь: сегодня вечером собирался митинг в защиту арестованного лидера оппозиции, объявившего голодовку. На такую движуху обычно выходили молодые, которые очень не хотели, чтобы наша страна снова становилась СССР или хотя бы СССР-лайт – такой же угрюмой и свирепой, только с колбасой и без партсобраний. Митинг, как и все сборища последних лет, был властью не разрешен, поэтому его готовились разгонять.

И правда: вечером началась движуха. Из окна я, впрочем, ничего не видел: все та же толпа, как вчера и позавчера, шла по Невскому, только молодежи побольше, чем обычно. И полицейские машины чаще по проспекту проносились. И сирены завывали.

Я стал следить за тем, что происходит, через Интернет. Смотрел обновления на оппозиционных телеграм-каналах и на сайте Би-би-си. Пять тысяч человек вышло во Владивостоке, четыре – в Хабаровске, семь – в Екатеринбурге. Столько-то задержанных. В Москве толпа идет по Тверской. МВД оценивает, что в столице в митинге поучаствовало шесть тысяч. «Значит, скорее, тысяч тридцать», – смекаю я. В Петербурге протестанты собрались у Мариинского дворца. Начались задержания. МВД считает, что в Питере демонстрантов четыре тысячи – стало быть, на деле около двадцати. Потом появились новые сообщения: толпа идет по Гороховой. Свернула на Рубинштейна. Совсем рядом.

Я снова подъехал в своей коляске к окну – и обомлел. Всю улицу Марата на самом пересечении с Невским – перекрыли! Сначала лицом к Марата установили поперек проезжей части веселенькие желтые барьерчики, потом впритык, бампер к бамперу, – два желтых грузовика и поливалку. Сзади за грузовиками разместились полицейская машина и автобус-автозак. А пространство между барьерами и машинами заняли гвардейцы: человек двадцать в шлемах, с опущенными забралами, со щитами и дубинками в руках, они стояли плечом к плечу – и все лицом к улице Марата. А сзади них, вторым рядом, еще столько же подмоги – уже без щитов, но тоже в полной боевой экипировке и с дубинками. Целый взвод нагнали, подумал я, сорок человек.

Вокруг ровным счетом ничего не происходило, но гвардейцы стояли смирно, всматриваясь в перспективу улицы и наблюдая там что-то, чего я рассмотреть не мог. За их спинами «космонавт», одетый так же, как все, в защитный панцирь и в шлем, но, очевидно, старший по званию, подняв забрало, всматривался в экранчик смартфона. Вдруг он оторвался от гаджета и, подняв голову, коротко что-то скомандовал. И тут же пять человек отодвинули желтый барьер, образовали проход и один за другим бросились куда-то вдаль по абсолютно пустой и темной улице Марата. Вид у них был хищный, охотничий – как у тигров или леопардов. Или, скорее, как у шакалов. Что они там увидели, куда бежали – я разглядеть никак не мог. Чтобы увидеть хоть что-то, мне требовалось распахнуть окно и высунуться из него едва ли не по пояс – по понятным причинам, подобного акробатического этюда я совершить не мог. Потом к этим пятерым убежавшим добавилось еще пятеро. Я открыл окно и в холодном весеннем воздухе смог услышать с улицы отчаянные молодые вопли: «Сволочи! Что вы делаете?! Фашисты! Звери!»

А потом вдруг у меня в квартире заголосил домофон. Я немедленно развернул свой экипаж и помчался – насколько мог быстро – к входной двери. (Безбарьерная среда была для меня необходимым условием для съема жилья.) Я снял трубку домофона. «Пустите! – прокричал в нем юный девичий голос. – Откройте, пожалуйста!» – а потом тяжелое дыхание и, как мне показалось, удар по чему-то мягкому и живому. Я немедленно и не рассуждая открыл кодовый замок калитки, ведущей в подворотню. Услышал по домофонной связи, как она распахнулась. Ну, слава богу, значит, кто-то забежал во двор. Скрылся? Спасся? А еще через минуту домофон заголосил опять – другим сигналом, будто звонили из парадного. И снова я, даже не спрашивая, кто там, и не дожидаясь ничьих объяснений, нажал клавишу «войти». Заскрипела в динамике отворяемая дверь, потом захлопнулась. Домофон отключился. Слава богу, если хоть кому-то я помог, оградил от садюг-омоновцев.

А еще через пару минут – я не успел со своей каталкой снова перебазироваться в гостиную, к моему пункту наблюдения за проспектом, – зазвонили в дверной звонок.

– Кто там? – крикнул я через дверь довольно строго. Почему-то взбрело в голову – эта мысль явно пришла из моего былого, советского прошлого: спецслужбы узнали, кто помог несчастным, и пришли меня арестовывать. Впрочем, не исключено, что эта идея, напротив, прилетела прямиком из нашего общего будущего.

– Вы открыли нам дверь в парадную, – раздался из-за двери тонкий девичий голосок, почти детский.

И тут же вмешался другой, столь же юный, но чуть более грубый:

– Пустите нас, а то нам страшно тут, на лестнице. И позвонить домой надо, а сотовая связь не работает, «космонавты» глушат.

– И еще писать очень хочется, – добавил за дверью первый голос, и они обе прыснули.

Особо не раздумывая, я отпер входную дверь. На пороге стояли две девчонки: первая совсем юная, лет шестнадцати. Вторая постарше, лет двадцати трех. Какая-та общность их черт подсказывала, что девушки – сестры. Без шапок, в легоньких пальто и намотанных на шеи шарфах. А еще с ними был черный пудель – без поводка и даже ошейника. И едва я открыл дверь, как он пролетел мимо меня внутрь квартиры и стал там носиться, цокая коготками по паркету.

– Вы еще и с собакой явились! – попенял я девчонкам.

– Ой! – воскликнула старшая, – а мы думали, это ваша!

– Нет у меня никаких собак, – добавил я ворчливо. – За вами он увязался. Что ж, проходите, коль пришли. – И я отъехал со своим креслом, давая возможность девочкам зайти. – Разоблачайтесь.

– Как вы смешно сказали, – фыркнула первая. – Как будто в полиции служите и хотите нас, как врагов, разоблачить.

– Нет, предлагаю снять верхнюю одежду. Раздеться, иными словами. Вы не ранены?

– Слава богу, нет.

– Пуля просвистела мимо. – И они обе засмеялись.

Пудель осмотрел всю квартиру, вернулся ко мне и доверчиво положил голову на колени, всматриваясь в лицо, а потом даже лизнул руку, одну и вторую.

– Ты что, потеряшка? – спросил я его. – Тоже хочешь обрести приют? Ничего у тебя со мной не выйдет. У меня на собак аллергия. Вы чаю хотите? – обратился я к девочкам.

– Нам бы сначала наоборот.

– Ванная – там. Чистые полотенца в корзинке на стиральной машине.

Они обе ускользнули в туалет. Девчонки были чистыми и свежими – младшая, наверное, в жизни и косметикой не пользовалась еще никогда. Впрочем, зато половина ее шевелюры была выкрашена в ярко-голубой цвет. Старшенькая была немного полновата, но зато с ярким и необычным светом сине-зеленых глаз.

Они выбрались из ванной более спокойные и повеселевшие. Я не ожидал никакого подвоха с их стороны, воровства или мошенничества. Вряд ли способны подличать люди, которые подставляют себя ради высокой цели под дубинки ОМОНа.

– Итак, чай? – обернулся я к ним.

– Сначала позвонить. У вас есть городской?

Я показал им на трубку на призеркальном столике и вежливо, не желая подслушивать, уехал в гостиную. Меня сопровождал, прыгая вокруг, пудель. «От него-то как мне отвязаться? Попрошу девиц забрать собаку с собой». Я подкатил к окну. Оцепление еще не сняли: и ярко-желтые барьеры были на месте, и грузовики-поливалки, и гвардейцы в своих шлемаках. Но среди последних началась расслабуха. Они не строем стояли, как прежде, и не вглядывались в перспективу улицы Марата, а, сбившись в группки, обсуждали что-то между собой. Не знаю что. Может, сколько людей сегодня отходили дубинками и электрошокерами, а может, перспективы «Зенита» в чемпионате.

– Мама, у нас все нормально, – разумным, но снисходительным тоном вещала из коридора старшая. – Да, скоро поедем домой. Какая разница, почему мы с городского звоним! – в голосе добавилось раздражения. – Да, мамочка, не волнуйся, с нами ничего не случилось и не случится.

Девчонки запросто годились мне даже не в дочери – во внучки.

Но лет сорок назад, или тридцать, или даже двадцать я бы наверняка начал за ними ухлестывать. И я подумал: как безжалостно время. Девицы совершенно не смотрят на меня как на сексуальный объект. Да и на что там смотреть! Седой инвалид, с кистями, покрытыми старческой гречкой.

Наверное, я мог бы предложить им денег за любовь. Ведь презренный металл у меня водился. И мы бы, может, даже столковались. Но я совершенно не хотел продолжать наше знакомство подобным. В этом было что-то грязное, что-то похожее на патрули в касках, захватившие мою улицу, – только в другом роде.

Они вошли в гостиную.

– О, как у вас тут! – сказала старшая.

– Шикарно, – откликнулась вторая.

– Осваивайтесь, – предложил я.

– Нет, мы поедем. Мама волнуется.

Они подошли к высокому окну, встали рядом со мной.

– О, «космонавты» еще не ушли.

– Лучше выходить через Пушкинскую, – предложил я.

– Да, мы здесь все проходные знаем.

– Вам далеко?

– В Купчино.

– По нынешним временам рядом.

– А вы один живете? – выскочила с вопросом младшая.

– Хочешь уплотнить меня?

– Уплотнить? – не поняла она.

– В революцию в барские квартиры подселяли жильцов с окраин, рабочих, матросов и солдат.

– Нет, – она слегка покраснела, – просто спросила.

– Ладно, если чаю не хотите, идите с богом. Только пуделя заберите.

– Да! Пудель! – хватились они. – Ты, как же тебя звать, к ноге!

Но собаки нигде не оказалось. Как бы в ее поиске, но им и интересно было, они обошли все комнаты – я за ними. Заглянули в кухню, в кладовку, снова в ванную. Пес исчез куда-то, как растворился в воздухе.

– Странное дело! – воскликнула младшая. – Собаки не коты, вроде не умеют прятаться.

– А у вас дома живность имеется?

– Котейка. Звать Марсом. А вы правда один живете? И у вас даже никого из домашних питомцев нету? Почему?

– Ездил по миру всю жизнь много, не с кем оставлять было. А теперь уж поздно начинать.

– А вы женаты?

– Больше нет.

– А почему?

– В советские времена это называлось «не сошлись характерами». – Не буду же я им рассказывать все сложные перипетии своих отношений с Людмилой: встречи, расставания, развод, потом снова брак – с ней же – и, наконец, окончательный разрыв. И как она, стерва, постит теперь в Фейсбуке[1] фотки с Гавайев в обнимку со своим Полом – явно ведь, чтоб позлить меня.

– А вы по профессии кто?

– Сейчас рантье.

– О! А кем раньше были?

– Конструктор, ученый. Профессор, доктор наук. В Хьюстоне работал, в Оксфорде и в Париже преподавал.

– Ого!

Старшенькую я бы, наверное, уговорил. Как это называется на Западе: «секс из милосердия»? Но нужно было время. Час, два, три.

– Ладно, мы поехали, – сказала старшая.

– Да оставайтесь, маме позвоните, что задержитесь. Связь теперь есть.

– Нет-нет, мне завтра на работу, Полине в институт.

«Уговаривать я их не буду».

– Хорошо, тогда – прощайте. Захлопните за собой дверь. Звать-то вас как?

– Я Кристина, она Полина. А вас как?

– Семен Иваныч.

– Мы вам очень благодарны, что вы нас выручили. Мы вам позвонили, и вы сразу открыли, без расспросов. Сейчас так редко бывает.

– А я не из «сейчас». Я советский.

– А тогда лучше было?

– Люди – да, были лучше.

– Мы пошли.

– Пуделя вы так и не нашли, мне оставляете, – сказал я ворчливо.

– Может, вам веселее с ним будет?

Они обе подошли ко мне и попрощались жестом, ставшим популярным в коронавирусные времена: мы столкнулись в воздухе кулачками. А потом они отправились восвояси, захлопнули за собой дверь. Навсегда из моей жизни. Просить телефончик – это, может, сработало бы, будь я на несколько десятилетий моложе.

Эх, жизнь моя, жизнь. Как быстро она пролетела. И вот я уже никому не нужный старик. Почему ж я не ценил времена, когда был молодым, румяным, страшно глупым, подтягивался пятнадцать раз на турнике, выпивал за вечер семь кружек поганого советского пива, выучивал за ночь матанализ или теоретические основы электротехники, а за другую ночь – восемь раз атаковал мою Людмилу, которая впервые допустила меня до своего молодого роскошного тела.

Я отъехал к окну гостиной, глянул на угол Невского и Марата. Оцепление сняли. Гвардейцы и желтые грузовики разъехались неведомо куда, и только желтенькие барьеры стояли, собранные вместе и связанные, на тротуаре плотной кучкой.

И тут, откуда ни возьмись, в гостиной появился пудель. Зацокал по паркету коготками, снова подскочил ко мне, стал ластиться, лизаться. От него совершенно не пахло псиной, только шампунчиком, как будто его только что, перед визитом ко мне, помыли.

А потом пес отбежал от меня на середину гостиной, где стоял старинный круглый стол, и вдруг стал увеличиваться в размерах. Вот он величиной с большого пса, какого-нибудь лабрадора, затем стал словно теленок. А потом встал на задние лапы. Постепенно принялась исчезать его черная кучерявая шерсть. Морда, узкая и длинная, стала приобретать человеческие черты. Он становился все выше. Расправились плечи, передние лапы превращались в руки. Не прошло и минуты, как передо мною стоял человек: в лихо заломленном берете, чернявый, с пиратской повязкой на одном глазу, со сверкающей тростью – видимо, из чистого золота, набалдашник которой был украшен громадным бриллиантом.

– Узнал меня? – первым делом ухмыльнулся пришелец, ухарски мне подмигнув. – Ты ведь начитанный человек.

– Да, я узнал. Ты, как говорят, та сила, что хочет зла, но совершает благо.

Он кивнул.

– Верно.

– Значит, ты Мефистофель? Воланд? Падший ангел? Сатана? Лукавый? Нечистый?

– Фу, не люблю последних определений. Как в деревне, право: «лукавый», «нечистый»...

– На какие же прозвища ты любишь откликаться?

– Воланд и Мефистофель придумано неплохо. Но ведь это я им имена подсказал.

– «Им»? Кому? Авторам? Булгакову и Гёте?

– Конечно.

– Вы общались?

– А ты сам подумай: осилили бы они такие огромные да умные и яркие кирпичи – без моей-то помощи?

– А зачем ты явился ко мне? Я ведь романов не пишу. Поэм – тем более.

– А как ты думаешь, зачем?

– Тебе нужна моя бессмертная душа.

– Верно.

– На каких условиях?

– Да ты ведь только что слюнки на молоденьких протестанток пускал. Мечтал, как бы им вдуть – обеим. И совершенно верно прикинул, что в старом твоем теле, дряблом и скукоженном, тебе ничего не светит. А вот был бы ты молодым, сильным и глупым – запросто бы и их уестествил, и еще десяток иных девиц. Думал об этом, а, Семен Иваныч?

– Допустим, думал.

– Вот я и пришел к тебе предложить сделку.

– Какую же?

– Что я тебе хочу сказать? Дьявольщина идет в ногу со временем, и всего вот этого: огня, дыма, кровавой подписи – этой средневековой чепухи больше нет. Если уж люди додумались свои земные договора на расстоянии электронной подписью скреплять, то инфернальные силы даже и текст соглашения больше на бумаге не печатают, достаточно пожатия рук, и все готово.

– А суть, суть-то контракта в чем?

– Вот слушай. Художественные произведения, в исполнении того же Гёте или Булгакова, живописуют процесс совсем не так, намеренно воду мутят и придумывают занимательные, но несуществующие подробности. А все почему? А все потому, что к договору, со мной заключаемому, прилагается секретный протокол, который оглашению ни при каких условиях не подлежит. И даже существует пожелание с нашей стороны пакт сей всячески, как называется в определенных сферах на Земле (близких к нам, впрочем, – оборонных и чекистских), «легендировать». То есть сущность его по возможности для простого люда туманить – что граждане, решившиеся описать его, с успехом и делали. Ну помилуйте, какой там домик, увитый виноградом, и бесконечная жизнь с полюбовницей! Какая там погоня за Прекрасной Еленой! Нет, нет, все обстоит совсем не так.

– А как же?

– «А как» – я смогу рассказать тебе это, только если ты соглашение с нами подпишешь. Не могу же я тебе поведать детали без окончательной уверенности, что ты – мой. Но я еще раз повторяю: на самом деле все обстоит и гораздо проще, и приятней, и удобней, чем описано в книгах.

– Так все же – как?

– Значит, ты согласен? По рукам?

– Вот не думал, что я с самим Сатаной буду рукопожатиями обмениваться.

– Ой, оставь эту выспренность! «С самим Сатаной»! Называй меня лучше Люцифером – красивое имя. Итак? – и он вдруг запел – недурственным баритоном, но с пародийными, дурашливыми интонациями: «Давай пожмем друг другу руки, и в дальний путь на долгие года!»

– Боже! На что я решаюсь!

Его передернуло.

– Не упоминай при мне имя этого, так сказать, всемилостивого и всемогущего, врага моего номер один! Ты все-таки совсем с иными силами сделку заключаешь!

– Ах, извини.

– Твоя рука?!

Я протянул ему руку. Он пожал ее. Ладонь его не была ни холодной, ни влажной, ни жесткой. И при пожатии ее не померк свет, не блеснула молния, не вырвалось из-под земли пламя. Нет, все произошло как при обычной сделке на Земле – и, может быть, как и при соглашениях, принятых среди людей, в нашем договоре была куча скрытых условий и невыгоднейших параграфов, напечатанных мелким шрифтом.

– Ну что ж. Теперь ты – мой. Поэтому, перед тем как отправить тебя в путешествие, расскажу тебе что и как.

– В путешествие? Куда еще?

– В ментальное путешествие, мой дорогой, в ментальное. Итак, вот как действует наша непрерывная, беспрерывная система «молодость в обмен на душу»? – Тут он стал похож на рекламного агента или бизнес-тренера, что пытается вкрутить своим слушателям какую-нибудь фигню, каковая немедленно решит все их проблемы: глаза загорелись, своей тростью, словно шпагой, он сделал выпад, будто фехтовальщик. В свете люстры сверкнул бриллиант. – Сейчас ты оставишь навсегда свое старое, поиздержавшееся, поизносившееся тело и, моею волею, переместишься, как хотел, в тело новое, сильное, юное! Простое переселение душ, реинкарнация – ближе всего к пониманию этого процесса подошли буддисты и йоги. Сейчас твоя душа здесь – а через минуту войдет в иную оболочку, что окажется гораздо моложе твоей прежней. И ты получишь шанс прожить со своим старым, существующим сознанием новую жизнь. Не хочу забегать вперед, но после, когда ты снова состаришься, уже в своем новом, полученном от меня сегодня теле – если доживешь, конечно, ведь в жизни все бывает, – возможно, ты, как постоянный клиент, получишь новый шанс на новое перерождение. И так – без конца. Вот оно, бессмертие.

– Ты говоришь, я совершаю не первый случай переселения душ?

– Ха-ха! «Не первый»! Конечно же, не первый! И не второй! И даже не тысячный! Подобной практике многие не то что десятки – сотни и тысячи лет. И людей, которые подверглись переносу и снова, заново живут свои жизни, в общем счете набираются тысячи, а то и десятки тысяч. Может, даже за всю историю человечества таковых насчитывалось и сотни тысяч. А откуда, ты думаешь, взялись все эти всемирные гении? Наполеон? Ленин? Шолохов? Илон Маск? Неужели им хватило бы одной, своей собственной жизни, чтобы добиться всех тех достижений, которые они продемонстрировали изумленному человечеству? Явно ведь они использовали наработки, ум и знания, приобретенные ими в своей предыдущей реинкарнации!

– И ни один из них – не рассказал?! Не проболтался?!

– Во-первых, друг мой, не забывай, что протокол, который мы подписали, секретный; во-вторых, кто будет рисковать прослыть сумасшедшим, повествуя, что он вторую или третью жизнь проживает? Кстати, подобные чудики, что начинают болтать, иногда все-таки встречаются – их ты можешь обнаружить в основном среди пациентов многочисленных домов скорби. И в-третьих, зачем же великим людям самим на себя поклеп наводить и рассказывать во всеуслышание, что это они не сами достигли своих феерических успехов, а черт их попутал и разрешил прожить на Земле другую жизнь – используя все наработки их предыдущего существования! Конечно, все молчат себе в тряпочку, и странно было бы иначе. И ты будешь молчать.

– Но в чем твой-то интерес? Ведь твоя цель – человеческая душа, разве нет?

– Конечно, душа! Так ведь я ее и получаю. Твоя сущность начинает переселяться и переселяться из одного тела в другое и поэтому, по сути, теперь будет жить вечно. Но – на моих условиях. Ведь отныне тебе, заключившему со мной сделку, не нужно душу свою совершенствовать. Не нужно становиться лучше – в расчете на эфемерное бессмертное существование и житие после жизни. Напротив, ты на Земле станешь проживать как тебе хочется, как тебе нравится, творить все что хочешь, без оглядки на этого вашего так называемого Господа! И тебе в будущем все равно станет светить новое переселение, и, таким образом, в итоге ты получишь эту, ту самую, сулимую вашим богом вечность. Но на моих, люциферовых, условиях!

– А что же, значит, Господь есть?

Он усмехнулся.

– Ну, если я есть – значит, есть и он.

– И бессмертие души в принципе существует?

– А ты подумай: зачем иначе мне соблазнять тебя? И уговаривать подписать договор? Ясно же, что раз я домогался твоей души – и получил ее, кстати! – то, значит, были до нее и другие охотники, иные претенденты. Просто у них, у всех этих ангелов-архангелов и светлой стороны бытия, пиар похуже, чем мой, и рекламные агенты практически не работают. Все пущено на самотек: поверил в этого вашего бога – значит, поверил. Выполнял всякие там заповеди, слушал проповеди – получишь посмертно царствие небесное. А как там все обустроено, у человечества ясной картины нет, а рекламные агенты со стороны добра или всевышнего ведут дела, повторюсь еще раз, довольно плохо. Вот и выбирают люди не самое совершенное бытие, зато хорошо знакомое – здесь, на Земле. Как и ты выбрал, кстати. Ну, мы заболтались. Пора тебе в путь.

И он надвинулся на меня, глядя своими угольно-черными глазами прямо мне в душу, и коснулся бриллиантовым набалдашником своей трости моего лба.

...Я сидел за уроками.

Я ощущал свое новое тело: молодое, упругое, сильное.

Оно многое мне обещало.

Тем более что был я уже не глупым четырнадцатилетним мальчишкой, а оснащенным собственной многолетней мудростью.

Мама пришла с кухни. В руках она комкала полотенце. В ее глазах стояли слезы. Она сказала:

– Дедушка умер.

Я чуть не брякнул: «Я знаю». Но потом фарисейски воскликнул: «Ой, как жаль!»

Судилище

Меня вывели в большой зал, чем-то похожий на модерновый советский кинотеатр или большой дом культуры вроде бывшего кинотеатра «Россия» на Пушкинской площади. Хорошо еще балкона с бельэтажем не было. Но зал весь оказался заполнен до отказа. Ни одного свободного места. И это было, конечно, ужасно неудобно, потому что был я совершенно голым.

При моем появлении по залу прошел шумок, но никто, естественно, не зааплодировал – да я и не ждал никаких оваций.

Меня усадили прямо посреди сцены, на колючий и неудобный стул. Его сиденье было из кожзаменителя, поэтому прилипало к голой коже.

В зале вроде бы не было знакомых лиц. Сидевшие в первом ряду две девушки обменялись между собой усмешливыми замечаниями – возможно, по поводу моих скромных статей. У меня и впрямь все скукожилось, да еще и холодно было, из какой-то дыры все время поддувало. Я постарался усесться так, чтобы прикрыться, хотя бы ляжками, от посторонних взглядов. Кисти рук мне привязали кожаными ремешками к деревянным поручням кресла. Крайне неудобно, и морально и физически, было так сидеть голеньким на виду у всего зала.

Откуда-то раздался голос, монотонный, тихий и усталый:

– Слушается дело номер двенадцать миллиардов сто двадцать три миллиона... Впрочем, порядковый номер является конфиденциальной информацией... В деле имеется эпизодов... Э-э, точное количество эпизодов также является закрытыми данными и может быть изменено, добавлено или исключено в ходе процесса. Итак, эпизод первый. Оскорбление действием, насилие. Нарушение статьи о почитании старших. Подсудимый в возрасте четырех с половиной лет третировал свою прабабушку, оставленную за ним присматривать, оскорблял ее и даже бил. Обладая ограниченной подвижностью, женщина не могла защититься и только молила о пощаде. Так продолжалось несколько часов, пока не пришли родители.

– Вызваны ли свидетели по делу? – прозвучал другой голос, низкий, глубокий – явно голос Главного.

– Прабабушка героя от показаний отказалась, ссылаясь на поправку, позволяющую не свидетельствовать против прямых родственников.

«Бабушка, – растроганно подумал я. – Ты опять меня спасаешь».

– Тогда заслушаем подсудимого.

– Протестую! – На авансцену откуда-то вспрыгнул молодой человек, до чрезвычайности модно и импозантно одетый, в дорогущем костюме и туфлях, в эффектном галстуке и с платочком в наружном кармане. Лицо его украшала небольшая стильная бородка. Внешне он напоминал актера Аль Пачино – но не нынешнего, восьмидесятилетнего, а молодого, времен «Крестного отца». Адвокат, сразу понял я. Он сразу стал бурно выступать, прямо с места в карьер.

– Прошу вообще исключить эпизод из рассмотрения! Как справедливо разъяснялось специальным определением высокого суда, ни один подсудимый не несет ответственности за свои деяния до первого причастия или – в случае если он по каким-то причинам не принимал причастия – до того возраста, когда в соответствующей конфессии его положено вкушать. В нашем случае это семь лет, и возраст подсудимого во время инкриминируемого ему деяния совершенно явно до него не дотягивает. Прошу исключить эпизод!

– Принимается! – раздался глубокий бархатный голос из выси. – Случай первый из рассмотрения дела исключается.

Адвокат удовлетворенно, сценически развел руками и подмигнул мне, мол, смотри, каков я! Держись меня, приятель, и мы их всех разнесем!

Снова зазвучал первый, невидимый, торопливый и равнодушный голос – судя по всему, секретаря:

– Слушается эпизод номер два. В возрасте одиннадцати лет подсудимый толкнул девочку, сидевшую на перилах беседки. Девочка упала с большой высоты и сломала руку: двойной перелом лучевой кости со смещением. Статья о насилии, закончившемся членовредительством. Потерпевшая присутствует в зале?

– Да! – На авансцену, к небольшой трибунке, вышла женщина, которую я совершенно не помнил: уже совсем не девочка и даже далеко не молодая, с бесконечно усталым лицом.

– Опишите, пожалуйста, ситуацию и меру своих страданий, – спросил ее откуда-то сверху глас секретаря.

– Было очень неожиданно и больно, – пожаловалась женщина, поглаживая руку. – Вдруг я лечу на асфальт с большой высоты. Потом я долго лечилась. А этот, – она кивнула на меня, – все твердил, что сделал все нечаянно. Хотя это явное вранье.

– Вы простили подсудимого?

– Н-не знаю. Не думаю, что простила. Вряд ли простила.

– Подсудимый! Что вы можете сказать в свое оправдание?

Ко мне быстренько подбежал адвокат и скоро зашептал: «Соврите им что-нибудь. Обычно хорошо идет про любовь. Любовь для них вообще – ключевое слово, они от него млеют. Скажите, что у вас к этой девочке зарождалось тогда первое, трепетное чувство и вы таким образом хотели к себе ее внимание привлечь. Только с сексуальной составляющей не переборщите, всего в меру».

Он отскочил, и я понял, что весь огромный зал теперь смотрит на меня и ждет моего слова.

– Я виноват, – пробормотал я. – Я просто был молодой дурак и ни о чем не думал. Прости меня, Ира, – откуда-то вспомнилось прочно забытое имя девочки, и слезы непроизвольно потекли по моему лицу.

Свидетельница со своего места посмотрела на меня с жалостью.

– Итак, мы видим, – тут же вклинился бойкий адвокат, – что происшедшее можно трактовать как простую случайность, полное отсутствие злого умысла, а такие эпизоды, по определению высокого суда, из рассмотрения исключаются.

– Ты прощаешь его, Ира? – раздался громовой и бархатный голос сверху, и в зале вдруг зазвучала тревожно-бравурная музыка, словно в телевизионной судебной передаче-реконструкции.

– Да, – тихонько произнесла она.

– Громче, пожалуйста!

– Да, прощаю.

Снова бравурный аккорд. В зале кое-кто зааплодировал.

– Ввиду прощения потерпевшей данный эпизод из дела предлагается исключить, – прокомментировал невидимый секретарь.

После раздумчивой паузы, во время которой опять слышалась волнующая, тревожная химическая музыка, вдруг прогудел сверху голос судии:

– Эпизод исключается.

Ко мне подскочил адвокат и потрепал меня по голому плечу.

– Тьфу-тьфу-тьфу, хорошо идем! Они уже по двум эпизодам обломались.

– Эпизод третий, – секретарь не унимался. – Неоднократная, в цинической и особо цинической форме хула на Господа нашего. Неоднократное произнесение имени Его всуе. Рассказывание неприглядных и непроизносимых анекдотов, то есть злостное и неоднократное нарушение заповедей первой и третьей. Ввиду многократности вины, а также ее распределенности во времени и пространстве и отсутствии прямых пострадавших предлагается свидетелей по каждому из данных эпизодов не вызывать. Если подсудимый будет отрицать, перейдем к конкретному рассмотрению каждого эпизода и соответствующим доказательствам.

– Принимается, – прозвучал глубокий и бархатный голос.

– Слово адвокату.

Защитник поклонился публике.

– Я неоднократно заявлял с этой трибуны, что за прижизненные преступления следует судить по законам той эпохи, времени и общества, в которой гражданин проживал. Никто не виноват, и менее всего сам подсудимый, что выдалось ему жить и расти в атеистическое время, в атеистическом государстве. Всяческое уважение к так называемому божественному промыслу в живших там и тогда гражданах искоренялось на уровне обычаев, обрядов, общей культуры. Вы посмотрите хотя бы некоторые эпизоды тех кинофильмов, на которых рос и воспитывался мой подзащитный. Взять, к примеру, киноленту «Бриллиантовая рука» и тот момент, когда герой Андрея Миронова пародирует под звуки церковного хора евангельское как бы чудо с хождением по водам. Или киноленту того же режиссера под названием «Двенадцать стульев» и острокомедийный образ священника, отца Федора. Поэтому нет ничего удивительного в том, что человек, воспитываясь в обществе безбожников, и вырос таковым – безбожным. И первую вашу, и третью заповедь – да, нарушал!.. Но судить его за это – безнравственно!

Речь стряпчего имела успех. В зале одобрительно загудели, а кое-кто даже захлопал. Чувствовалось, эта тема близка зрителям, находит в них живейший отклик.

– К чести моего подзащитного следует заметить, что с течением времени он сумел осознать свои юношеские ошибки и заблуждения, преодолеть их и совершенно перестать грешить против заповедей первой и третьей, а именно соответственно: почитай Господа и не поминай Его имени всуе.

– Ваши аргументы рассматриваются. – Пауза. – Эпизоды из дела снимаются, – прозвучал с небес все тот же глубокий голос Главного.

Мой присяжный поверенный сделал победительный жест, как волейболист, забивший важное очко, – потряс кулаком.

– Три – ноль в нашу пользу, – шепнул он мне.

Меж тем сидеть мне становилось все более и более неудобно. Откуда-то все дуло и дуло холодом, спинка врезалась в кожу, привязанные руки мешали почесаться. А главное, ужасно было чувствовать себя голеньким на глазах у всех.

– Эпизод четвертый, – проговорил невидимый секретарь. – В возрасте четырнадцати лет подсудимый украл у своего одноклассника книгу из серии «Библиотека фантастики», том седьмой. В дальнейшем отяготил ситуацию враньем. Выдрал из книги содержимое, оставил себе, а в обложку «Библиотеки фантастики» вставил книгу Аркадия Первенцева «Честь смолоду» и в таком виде вернул товарищу. Будучи разоблаченным, юлил, вилял. Пытался свалить вину на своего лучшего друга.

В зале загудели. Начиналось, как зрителям показалось, нечто интересное. Хоть какая-то движуха, конфликт – а то скукота: непристойные разговоры да сломанная рука. Мне же было дико стыдно, и я изнутри будто покрывался невидимой, красной и жгущей корочкой.

– Заслушаем потерпевшего, – произнес секретарь.

На кафедру взошел господинчик, на вид мне совершенно незнакомый. Однако повадки его, жесты, строй речи чем-то мучительно напоминали все-таки того самого парня, у которого я в восьмом классе увел книжку. Я даже помнил его фамилию: Сапцов, Паша Сапцов.

– Чего я хочу вам сказать, дорогие товарищи присяжные, – гнида он. Такая, понимаешь, интеллигенция, элита. Думал, мы тут все чушки, лошки, что книжки не читаем, даже не открываем. Первенцева от Стругацких отличить не можем. Подонок он, и нет от меня ему прощения, гореть ему в аду. Тьфу! – Свидетель натурально плюнул в мою сторону и сошел с кафедры. Зал зашумел – кто одобрительно, кто негодующе.

– Однако в этом эпизоде есть и еще одна пострадавшая сторона, – интригующим голосом телеведущего проговорил невидимый голос секретаря-распорядителя. – А именно: лучший друг нашего подсудимого!

И тогда на кафедру взошел мой лучший кореш – конечно, я бы его без специального представления не узнал: другие тело, лицо, прическа. Но когда сказали, что он – это он, я все больше и больше стал узнавать его. Боже мой, Ванька. Слезы хлынули у меня из глаз.

– Скажите, свидетель, – вопросил ведущий, – а вы простили подсудимого? Прощаете его сейчас?

– О чем вы говорите! – отрезал мой дружбан. – Конечно! Ну конечно же, прощаю! – и сделал мне жест: мол, держись, дорогой, я с тобой. И сошел с кафедры. А я так рад был увидеть его, что приободрился и вся неопределенность суда стала меня меньше мучить. Я плакал от стыда и радости и не мог даже никак стереть слез, и они засыхали на щеках, превращаясь в соленые дорожки.

– Слово адвокату, – напомнил секретарь.

– О чем мы вообще тут говорим! – развел руками мой защитник. – Книжка! Подумаешь, книжка! Да уж, сильно пострадала земля наша Русская, и небо наше от половцев и печенегов – и вот теперь книжка! Плюнуть на нее! Плюнуть, как справедливо заявлял первый пострадавший. Но не в обвиняемого! А в это дело! Плюнуть и забыть!

Он поклонился и отошел под гром оваций. Все-таки мой стряпчий явно был среди здешней публики любимчиком. Он обернулся ко мне и вполголоса посоветовал:

– Кайся, но не пересаливай. Держись моей линии: подумаешь, книжка – тьфу!

Но я произнес:

– Дорогие друзья, мне очень стыдно. И я очень, очень перед вами раскаиваюсь. Простите мне, пожалуйста!

Гримаска злобы прошла по лицу присяжного поверенного, он шепнул:

– Слишком, слишком не пересаливай, совсем ниц-то не падай, гордость тоже ведь надо иметь, чересчур униженных тут не любят.

Секретарь пояснил:

– Суд удаляется на совещание.

И опять – тревожная, химическая музыка из второразрядного телешоу, а потом наконец бархатный голос Главного провозгласил:

– Учитывая непрощение подсудимого одним из потерпевших, обвиняемый признается частично виновным.

Секретарь подхватил:

– Объявляется перерыв.

Зрители стали потихонечку подниматься со своих мест, прогуливаться в проходах. Кивать друг другу, приветствовать знакомых. Меня никто не освободил, и мне ничего не оставалось, как сидеть привязанным.

– Видишь, дружище, – бросился ко мне адвокат. – Из четырех эпизодов три с половиной отбили, всего половинку тебе вменили, из-за того жлоба. Давай я слезки тебе утру, а то ведь чешется, поди. Ты не кручинься. Первый день, я считаю, прошел неплохо. Но мы ведь только в самом начале. Мелочовка пока сплошная, только до пубертатного периода добрались, до четырнадцати твоих лет. Какие там грехи! Дальше, конечно, пойдет поинтересней. Особенно когда нарушение седьмой заповеди. О, у нас тут пыль столбом обычно стоит. Чистый Колизей! Бывает, жены в лица любовницам и девкам всяким вцепляются. Публика это любит.

– А что потом-то? В итоге всего процесса? – напряженно спросил я его. – Какой результат? Котлы кипящие? Сковороды огненные?

– Ой, да какие котлы! Вот так посидеть здесь, на виду, – это ведь уже само по себе наказание. А ведь иные так и год сидят, и три, и десять лет. Времени-то у нас у всех впереди – целая вечность. Поэтому не печалься: я теперь вместе с тобой надолго. – И он снова мило улыбнулся своей обворожительной улыбкой:

– Как говорится, добро пожаловать в ад, дружище!

Патриарх

Этот сон мне приснился однажды в ночь со Страстной пятницы на Страстную субботу.

Итак, участок рядом с нашим домом. Он когда-то принадлежал странной, несчастной семье. Там была психически больная мать, которая на даче практически никогда не появлялась. А еще – ее муж: маленький, толстый, добрый и неприкаянный мужик лет шестидесяти. И их сын – толстый молодой человек, неизлечимо больной Дауном. Вот эти двое, отец и сын-даун, на своем участке бывали постоянно. Плохо одетые, грязные, они там даже стройку затеяли своими силами: из найденных где-то – видимо, по помойкам – бесхозных досок сколотили подобие хижины – причем не простой, а двухэтажной. У них даже окна с рамами зияли – только без стекол. Естественно, зимой домик и участок пустовали, занесенные снегом. Хозяева там появлялись только по весне, когда все таяло.

Сын-даун все время, как завидит меня на участке, кричал мне через забор: «Дядя Сережа, а можно мне кофе?» – и я ему делал. И сколько раз ни заметит меня – столько попросит. Я иногда даже через заднюю дверь своего дома выходил, лишь бы лишний раз не слышать этих просьб и не готовить ему напиток. Потом, кстати, оказалось, что даун не такой и молодой – сорок четыре годика.

Но потом они исчезли. Оказалось, старший перенес инсульт. Из больницы его выписали, и выглядел он плохо. Ходил и говорил с трудом. Мы приехали к ним с женой, в их панельную пятиэтажку в Новогирееве. Ясно было, что содержать участок и пользоваться им они больше не потянут, – поэтому мы восхотели его у них купить. Но в конце концов риелтор, который преследовал свой собственный интерес, напугал их нами: «Они у вас деньги украдут!» Нас отец дауна и сам он встретили очень недружественно и подозрительно, будто мы убивать их приехали.

В итоге риелтор продал лакомый кусок земли другим соседям, за которых он топил. Вскоре мы узнали: мать их, сумасшедшая, умерла. Отец стал выправляться, да и сыночку все чаще удавалось себя и батю поддерживать, выходить в магазин. Но потом все пошло плохо. Как рассказали соседи, отца забрали в дом престарелых. Сыночка – в другой дом призрения, для психохроников.

Те товарищи, кому участок достался, быстро снесли ту халабуду, что возводили несчастные. Теперь о былом ничто не напоминает. На месте домика – большое пространство с площадкой для машин, засаженное розами.

Так вот, во сне я увидел соседские владения в прежнем виде. С самостроенным кривым домом. Со странным забором – тоже из подручных досок. Но хозяев на участке не наблюдалось. Ни несчастного отца, ни Ванечки-дауна. Да, дауна звали Ванечкой. Зато у заборчика под мелким моросящим дождем неподвижно и безмолвно стоит человек. Он в черной рясе, и она очень простая, грязная и заштопанная. Он стоит с непокрытой головой, с седыми волосами и седой окладистой бородой. Я присматриваюсь и понимаю, что это – Патриарх. Не нынешний, а прежний, Алексий Второй.

Он стоит и молчит. И смотрит на меня, на наш дом. Без осуждения, без гнева. Но глаза его полны слез.

Дождь усиливается.

Благовещение-2021

– Добрый день, Мария! У меня к вам есть потрясающее предложение! Мы отобрали вас среди многих миллиардов женщин Земли!

– Нет, нет! Мне ничего не надо! Я ничего не покупаю!

– Вы не так поняли! Мое предложение связано со всей вашей дальнейшей судьбой!

– Отвяжись!

* * *

– Здравствуйте, Мария! Вы знаете, я хотел бы предложить вам нечто совершенно потрясающее. Это кардинально переменит всю вашу дальнейшую судьбу, и вы займете такое положение, что не снилось еще ни одной женщине мира!

– Хороший заход, пафосный. Ну-ну.

– И это никакая не реклама! Понимаете, мы вели негласное наблюдение за миллиардами женщин Земли и сделали вывод, что именно вы подходите для этой Миссии!

– Вели наблюдение? Вы что же, из спецслужб? Большой брат смотрит на тебя?

– Нет! Мы – выше!

– Ага, из летающей тарелочки. Сейчас вы скажете, что вынуждены похитить меня и проводить разные опыты. Затейливо, но не смешно.

– Да нет же! Понимаете, я – Гавриил. Тот самый, архангел.

– Чем докажешь?

– Чудеса на заказ не делаются, но если вы настаиваете...

Бокал на столике перед девушкой сам собой наполнился жидкостью, а потом оторвался от стола и медленно-медленно стал подниматься, кружась и покачиваясь, по направлению ко рту девушки. Она перехватила его в воздухе.

– Фокус впечатляет. Чего ж тебе надо?

– Вы, Мария, избраны для того, чтобы зачать в утробе своей Бога Живого.

– Да, подкат – всем подкатам подкат. От тебя, что ли, зачать? Ловко придумано! Умно.

– Нет, никакого физического контакта между нами не будет.

– Тогда зачем все вы тут мне это выдумываете?

– Вы зачнете от Святого Духа, выносите положенный срок и через девять месяцев родите Бога Живого, Спасителя человечества.

– Да? Сразу так-таки и зачну? А нельзя мне с ним, этим духом, как вы говорите, святым, сначала попробовать? Пробный брак, как говорится? Вдруг мне не понравится?

– Схождение Святого Духа на вас будет божественным и единичным актом.

– А что я-то с этого буду иметь? Ну, потрахаюсь с ним. Выношу ребеночка. Буду безмужняя мать-одиночка.

– Вы при этом сможете-таки выйти замуж. За старца Иосифа. Будете жить с ним как с братом.

– Как с братом? Он, что, миллиардер, этот старец? Ему-то эта история зачем?

– Нет, Иосиф – плотник.

– Фу... А что дальше? Ну, выносила я этого вашего Бога Живого, как вы говорите. А потом? Вы что, у меня заберете ребеночка? Я-то что получу взамен? За все эти тяготы беременности? За фиктивного мужа-плотника? В чем мой-то интерес?

– Вы станете матерью самой известной персоны в истории человечества. Ваше имя и ваша миссия останутся в веках. Вас будут прославлять и обращаться к вам в церквах по всему миру.

– То есть вы предлагаете мне посмертную славу. Эфемерная вещь. А при жизни? По ходу дела-то получу я какие-то преференции? За Сына-Бога-то?

– Вы будете всюду следовать за Ним, помогать Ему. Он воду в вино станет обращать, исцелять увечных и бесноватых, накормит пять тысяч человек пятью хлебами и двумя рыбами. Вы будете свой материнский долг исполнять рядом с Ним, помогать и направлять. Потом Его распнут...

– Жесть какая...

– ...Но вы будете поддерживать своего сына до последней минуты, а потом похороните и станете свидетелем Его Воскресения.

– Ой, нет. Мучение какое-то. И ради чего? Абсолютно ничего привлекательного вы мне на самом деле не предложили. Кроме, между нами говоря, секса со святым духом. Вот это интересно, вот этого ни у кого не было и вряд ли случится. Тем более если этот ваш святой дух такой же красавчик, как ты, архангел. Но – всего лишь однократная любовь? Я не успею и понять-то ничего. А потом: беременность, роды, старец-плотник, бродить за сыном по пустыне... Нет, вряд ли мне это подходит. За предложение, как говорится, спасибо, но я вынуждена от него решительно отказаться.

* * *

И еще одна Мария была в списке Гавриила, и там отказ тоже звучал весьма решительно:

– Что же мне теперь с вашим предложением делать? Значит, вся карьера насмарку? Вот это все: два языка и степень Эм-би-эй? И приглашение в концерн «Золотая стезя»? Значит, мне все бросать? И бухаться в это ваше деторождение? В эти ваши пеленки-распашонки? Ну нет!..

* * *

И третья:

– Ой, мужчина! Вы какой-то прям обскурантизм разводите! Религиозный фанатизм! И эти ваши фокусы с летающими бокалами ни в чем меня не убеждают! Подумать только! Накрутили! Непорочное зачатие! Служение в пустыне! Воскрешение мертвых, Лазарей всяких! Воду – ввино! Распятие! Воскресение! Смешно слушать! Двадцать первый век на дворе! Айфоны, спутники, Интернет! А вы какие-то средневековые сказки повторяете!

...И тихо отошел от них Архангел, и плакал. И все вспоминал, как когда-то, во времена оны, та, другая Мария тихо и покорно сказала в ответ на его слова: «Я – раба Господня. И сделаю все по слову Его».

...Христиане много размышляют: почему ж никак не состоится второе пришествие? Почему снова не явится к нам Господь в силе и славе судить живых и мертвых?

Становится понятно почему.

Проект «Иов многострадальный»

– Уважаемые господа, предлагаем вам совершенно новый, инновационный, революционный проект: «Иов, или Всевидящее Око»!

Звучит бравурная химическая музыка. Выступающий, скользкого вида молодой человек в прекрасном костюме и туфлях, вызывает на экран первый слайд. На нем, явно скачанном из иностранного фотобанка, – двое прекрасных, всем довольных и веселых молодых людей, юноша и девушка. Они, по всему судя, как бы являются олицетворением Светлого Будущего, которое сулит докладчик.

– Благодаря ныне презентируемому проекту мы обеспечим в нашем всеми любимом Городе невиданный ранее уровень благоденствия и лояльности. Вследствие внедрения «Всевидящего Ока» будут решены практически все социальные и политические проблемы нашего огромного мегаполиса, практически до нуля упадет уровень социальной напряженности, сойдет на нет преступность. Итак, как предлагаемая нами Система «Всевидящее Око» работает?

Новый химический аккорд. На большом экране, куда выводятся слайды, появляется мудреная схема с огромным количеством разноцветных прямоугольников и стрелочек.

– Итак, разработанный нами искусственный интеллект, поддерживаемый суперкомпьютерами, интегрируется вместе с большим количеством средств визуального и аудиоконтроля. Средства контроля будут расположены повсюду, на всех улицах, площадях, магистралях и скверах нашего Города, а также в других общественных пространствах: кафе, ресторанах, моллах, банках, магазинах. Они будут размещены в итоге таким образом, что не оставят ни единой слепой зоны! Все, абсолютно все будет находиться под контролем средств наружного наблюдения. Все видео и аудио станут записываться, а вся получаемая информация будет храниться в Облачном режиме, каждому жителю Города будет посвящена своя папка. Терабайты видеоинформации! Никто не останется незамеченным и ничье деяние!

На экране появляется новое, схематическое рисованное изображение: обобщенный рисунок гражданина. Он, в отличие от первой Счастливой Парочки, такой немножко лошок, слегка расхристанный и отчасти асоциальный. Простенькая анимация наглядно показывает, как файлы с изображением и звуком, исходящие от этого господинчика, укладываются в аккуратные папочки, а затем плавно перелетают наверх, в Облако. Затем анимация берет как бы общий план, изображая человек девять самых разнообразных горожан: мужчин, детей, женщин, стариков. Есть среди них даже, для политкорректности, явный Гастарбайтер и не менее явный Гей. И от каждого из этих персонажей наверх, в Облако, летят и летят папки и папки с информацией и там, в вышине, укладываются стройными рядами.

А молодой человек меж тем под бравурную музычку продолжает:

– Но это еще не все! Как известно, определенная часть жизни наших горожан все-таки проходит в частном пространстве, за закрытыми дверями, куда, к сожалению, затруднительно получить легальный доступ. Однако статистика утверждает, что восемьдесят два процента граждан Города являются пользователями самых разных соцсетей. Они публикуют около двухсот миллионов всевозможнейших постов в месяц. Да, двести миллионов ежемесячных заметок, господа! И все они, эти публикации, являются совершенно открытыми, и никто не в состоянии помешать нам хранить их в наших базах. Хранить и анализировать.

На схеме появляется человечек за компом, все тот же расхристанный лошок, как и в предыдущей анимации. Он сидит у себя в квартире, а от его компьютера вверх, в Облако, летят папки с изображенными на них логотипами соцсетей: «ВКонтакте», «Инстаграма»[2], «Фейсбука», «Одноклассников». Наверху, в Облаке, эти файлы соединяются с результатами видеонаблюдения и складываются в тома документации.

– Кроме того! Совершенно открытыми являются данные, какие сторонние публикации в соцсетях нравятся тому или иному пользователю, какие нет.

На иллюстрации от чувака летят вверх синие большие пальцы, красные дизлайки, а также разнообразные эмодзи: «возмутительно», «сожалею», «супер». В Облаке они собираются все в те же тома дел.

– Что же будет происходить потом? Наш мощный искусственный интеллект начнет в непрерывном режиме анализировать информацию, поступающую от каждого горожанина. Да, господа, в буквальном смысле от каждого. И на основе ее мы станем рассчитывать интегрированные показатели. Для всех без исключения субъектов управления, граждан нашего замечательного мегаполиса.

На экране появляются, теперь уже собранные в ряд, все рисованные персонажи, появлявшиеся на предыдущих слайдах: Гастарбайтер, Гей, Лошок. Есть среди них также Молодая Женщина с коляской, Интеллигент, отвязный Подросток.

– Главный показатель, который нас всех интересует, это уровень лояльности к существующему режиму. – Рядом с каждым человеком на экране появляются столбики-диаграммы. Они меняют свои уровни – от очень высокого до совсем низкого. – Если гражданину вдруг начинает многое не нравиться – в жизни, в Городе, в управлении им – и он не считает нужным это скрывать, естественно, данный показатель у него понижается. Когда у него все хорошо и он доволен властью и управлением – столбик ползет вверх. Повторю: по каждой персоне, проживающей в Городе, уровень лояльности высчитывается непрерывно, а также интегрированно и полностью автоматически. Что же происходит потом? И вот теперь – самое интересное. Степень допустимой удовлетворенности властью мы можем задавать сами. Разумеется, невозможно, чтобы он составлял всегда и для всех граждан сто процентов. Это, безусловно, идеал – но как всякий идеал, он недостижим. Кому-то что-то да будет не по нраву. Одному – шумный сосед, другому – недостаточно чистый подъезд, третьему – цвет окраски дворовых и садовых ограждений. И нам еще предстоит определить эмпирическим, как я полагаю, путем, какой средний уровень довольства жизнью является для нас приемлемым. Предположим, к примеру, что восемьдесят процентов.

Столбики на графиках покачались и застыли. Четкой линией отбилась заданная восьмидесятипроцентная отметка. У кого-то, в том числе у Лошка, Молодухи с коляской, Гастарбайтера, показатель перевалил за искомую черту. Они окрасились в благостный небесный цвет, а персонажи засветились радостью и довольством. Однако у троих – подлого Интеллигента, а также у Подростка, всего в черном, и Гея – столбики не дотянули до положенного уровня и запульсировали ярко-красным.

– Что же будет происходить дальше? – патетически и высокопарно вопросил докладчик. – А вот тут начинается самое интересное! Потому что Система, – последнее слово он произнес с придыханием, словно говорил о божестве, – станет сама, безо всякого нашего участия, регулировать процесс! Как это будет происходить? Для тех граждан, чей уровень лояльности окажется недостаточно высок, она станет организовывать разного рода неприятности. Вы спросите: какие, например? Все очень просто. Сегодня у недовольного не сработает проездной в метро. Завтра его электронный ключ не сможет открыть дверь подъезда. Или, к примеру, ему выпишут ошибочный штраф за неправильную парковку. Конечно, он может протестовать, даже судиться, и, возможно, штраф ему отменят – но времени житель потеряет изрядно. Причем никто ему ничего объяснять не будет: что происходит, почему. В чем дело, будем знать только мы, Посвященные. И никто не будет ведать конкретику: почему заблокировалась вдруг у человека проездная карта, это действительно случайная ошибка – как будет объяснять гражданину линейный персонал, не посвященный в наши процессы, – или, так сказать, воспитательная мера. И дальше возможны два варианта событий.

На схематичном видео трое недостаточно удовлетворенных персонажа застыли в недоуменных позах с круглыми глазами.

– В первом варианте житель нашего славного Города начнет что-то понимать. Он поумерит свою негативную социальную активность, станет меньше жаловаться и негодовать. И у него постепенно все придет в норму.

Столбики у Подростка и Гея потихоньку поднимаются до заданной черты в восемьдесят процентов лояльности, перестают пульсировать пурпурным и постепенно принимают благостный синий вид. Лица у обоих персонажей разглаживаются и излучают довольство.

Однако не то происходит с Интеллигентом. Его график, напротив, неуклонно и упрямо стремится вниз: шестьдесят процентов удовлетворенности, пятьдесят, сорок... И лицо становится все более злобным и недовольным.

– Того же товарища, кто будет упорствовать и продолжит роптать, ничего не понимая в происходящем, Система станет осыпать все более и более чувствительными ударами. К примеру, у такого гражданина однажды безоговорочно выйдет из строя Интернет и его никак невозможно будет починить. С каждой камеры, установленной на автомагистрали, на него посыплются штрафы о нарушении Правил дорожного движения. В его квартире постоянно будет отключаться электричество. И дальше возможны два варианта: или все-таки гражданин поймет свое место, осознает, что он делает не так в своей жизни, и откатится назад в собственных претензиях, – график Интеллигента тоже перестает быть бордовым и успокаивается. Его сердитое лицо разглаживается, – и ли же он встает на путь деструкции и террора.

Мультяшный персонаж вдруг снимает очки, хватает бейсбольную биту и начинает крушить припаркованные машины и витрины. К нему тут же подъезжает полицейский автобус, и рисованные «космонавты» его упаковывают.

– Однако, надо надеяться, жители нашего славного Города станут правильно воспринимать намеки Системы и будут делать соответствующие выводы из ее сигналов. Да! Второе, рабочее название нашего проекта таково: «Иов многострадальный». Помните этого библейского персонажа, которого Господь испытывал различными неприятностями и горестями – а тот, невзирая ни на какие трудности, продолжал славить Его? Вот и наша Система: она будет тренировать горожан в покорности ей, и, когда они перестанут роптать по любым возможным поводам, это и будет нашей общей победой. И последнее. Разумеется, Система не будет распространяться на всю коммуну. Предлагается создать Когорту Посвященных – и членов их семей, разумеется, – которые воздействию Системы подвергаться не будут. Какое количество привилегированных граждан войдет в эту группу, решать предстоит вам, товарищи.

После доклада участников презентации пригласили в фуршетный зал. Довольные, деловые и сытые, в ходе банкета они подходили к докладчику, жали руки. Кто-то держался с ним надменно и свысока похлопывал по плечу – то были явные хозяева города. Но иные, напротив, растекались перед ним подобострастно, кланялись и улыбались.

Двое товарищей, державшихся достаточно независимо – они единственные были на этом сборище без галстуков, с распахнутыми воротами рубашек, – тоже подошли поздравить докладчика, – однако поговорили на равных, без подобострастия или амикошонства. А потом отошли к фуршетному столу и стали опорожнять рюмку за рюмкой дорогого коньяка, закусывая тарталетками с черной икрой.

Один очень тихо спросил другого:

– И какой откат заплатил этот фрукт? – втихаря кивая на разработчика.

– Семьдесят процентов.

– Ого! Что-то многовато.

– Но ему пообещали, что он войдет в Когорту Посвященных, стало быть, не станет ни он, ни семья его подвергаться воздействию Системы.

– Что-то мне не кажется, что она в итоге станет работать.

– Почему? Выглядит все действительно впечатляюще.

– Сразу начнется мышиная возня с Когортой привилегированных. В нее будут зачислять все больше и больше народу. За взятки и откаты. А когда количество Посвященных, неподконтрольных Системе, перевалит за пятьдесят процентов, она, само собой, развалится.

И оба захохотали довольно цинично.

Хочется антоновки

Иван Гурьев, кинодраматург. Наши дни

Своего ангела еще надо заслужить. С этим соглашались все или почти все.

В последнее время тема эта стала модной и, как следствие, появилось множество вранья и спекуляций. Из маргинальной вначале истории, которую обсуждали в основном на страницах трешовой «Экспресс-газеты» и в ночных эфирах РЕН ТВ, она понемногу перекочевала на каналы федеральные и проникла даже на страницы правительственной «Российской газеты». Обычный состав приглашенных на ток-шоу «Пусть говорят» или «Привет, Андрей», посвященных ангелам, представлял собой восхитительный микс из иерея православной церкви, ученого-физика, медицинского работника (или врача), человека, величающего себя экстрасенсом, и тех, кого звали «контактерами» или «причастниками», – то есть людей, сподобившихся вступить с ангелами в контакт. Или тех, кто уверовал, что они ему являлись. Или кто внушил себе это. Или просто-напросто врал, хайповал на модной теме.

Разумеется, обсуждали и самый животрепещущий вопрос: а кто они, объекты, названные ангелами? Откуда взялись? Что фактически собой представляют? Какой в них смысл и толк?

Самой распространенной гипотезой было: ангелы – сиречь посланцы внеземной цивилизации, которая через них пытается войти с нами в контакт.

Нет, возражали другие, они представители параллельного мира, альтернативной вселенной, которые нащупали кротовые норы между их пространством и нашим и теперь пытаются освоиться в человечьем обществе.

Нет, протестовали третьи, это гости из будущего, которые открыли способ возвращаться в прошлое – потому и пытаются подправить, подрихтовать нашу с ними общую историю.

Кроме этих предположений, словно выскочивших со страниц научной фантастики пятидесятых – шестидесятых годов прошлого века, встречалось немало других версий, в том числе самых заковыристых. К примеру, некий доктор медицины из Сан-Франциско утверждал, что речь идет о новом типе психического заболевания, которое передается, возможно, посредством некоего еще не обнаруженного и не описанного вируса. А может быть, оно, это безумие, наводится дистанционно благодаря постоянному присутствию темы в средствах массовой информации.

Но почему-то никто – и даже, как ни странно, представители церкви – не говорил о том, что, может, именно ангелами эти новые, необычные структуры названы изначально неспроста? Может, и вправду некая таинственная и непознанная всемогущая сущность – сиречь Бог – с помощью своих посланников пытается вразумить и поправить погрязшее в грехах человечество?

Сколько в действительности случилось контактов с ангелами? Сколько их было, истинных контактеров, среди людей? Это оставалось неизвестным. Мне думалось, что в реальности таковых насчитывалось примерно один на десять, а то и на двадцать шаромыжников, мошенников, саморекламщиков.

Однако никто – ни сами причастившиеся (или мнящие себя таковыми), ни так называемые «специалисты по контактам» – не сомневался, что своего ангела еще надо заслужить. Что те не являются просто так, всем подряд и с бухты-барахты. В последнем вопросе – явление ангела есть награда – царило редкое единодушие.

Существовало еще одно мнение, не столь безоговорочное и неукоснительное, но тоже почти повсеместно одобряемое. А именно: если ты очень уж стремишься стать контактером, из кожи вон лезешь, чтобы причаститься – за ради славы, денег, успеха или прочих жизненных благ, – тогда-то, скорее всего, ангел к тебе как раз и не явится. Вознаграждается визитом обычно скромное, бессребреническое, непримечательное житие. Больше того: считалось, что истинные и подлинные контактеры держат факт своего причастия в глубокой тайне и неведомые-невидимые силы за это вознаграждают их помощью и поддержкой – возможно, постоянной и каждодневной.

Разумеется, как и многим, мне хотелось хоть раз войти в контакт. Имелись вдобавок и шкурные интересы: почему бы не выпросить что-нибудь для себя? Но чем получить эфемерные блага, увидеть ангелов самому и попытаться понять, что происходит, хотелось даже больше.

Хотя, конечно, ничего специально ради этого я не делал. Жил себе и жил. Но притом возможное их явление в уме держал.

И когда той весной подошло великопостное время, я принялся поститься, как и год назад, и три, и пять – как заведено было в семье. И никаких преференций по этому поводу не ждал – а все равно иной раз проскакивало в голове – стоишь, к примеру, на литургии, слушаешь строгие и торжественные слова и песнопения службы, а мысли сами залезают: раз я, типа, весь такой праведный – и пощусь, и в церкву хаживаю – может, меня ангелы своим посещением удостоят? Я, конечно, идеи эти из себя изгонял, просто запрещал себе их думать – но они снова и снова исподтишка проникали и порой даже расплывались внутри приятным чего-то ожиданием. Но, может, то было обычное преддверие Пасхи: радости, праздника, разговения.

Мне всегда в Светлую седмицу множество снов обычно снилось. Конечно, когда просидишь семь недель на постных щах да каше, а потом жахнешь шампанского, закусишь сладким, плотным куличом да яичком с маслицем – многое может явиться в видениях после ударных доз дофамина, адреналина, холестерина. Так и в тот год.

Первым мне представился Илюха. Он до этого мне не снился ни разу – да и со дня его смерти не так много времени прошло. А тут вдруг – здравствуйте. И общее настроение от сна оказалось светлым и даже возвышенным. Никуда Илюшка меня с собой не звал, ничего страшного в его явлении я не почувствовал. Наоборот, ощутил я обещание чего-то, надежду.

А приснилось странное. Антураж видения и общая атмосфера были позднесоветские, когда Илья и я были молодыми. В чем это выражалось? Машин мало на улице, старые автобусы «ЛиАЗ» разъезжают по тусклым и скучным полупустынным проспектам, без всяких тебе реклам, билбордов, постеров, плакатов. И я, значит, еду за рулем своего авто – что странно, потому что в советские времена ни водительских прав, ни машины у меня не было. Итак, несусь я вдоль тоскливой, провинциальной и окраинной улицы – то ли подмосковные Люберцы, откуда Илюшка был родом, то ли Новочебоксарск или Пенза, куда он езживал в командировки, – и вдруг вижу: Илья собственной персоной стоит на автобусной остановке. Худенький, маленький. С полиэтиленовым пакетиком в руках – как решительно неприлично стало ходить в девяностые и нулевые и как, напротив, модно было рассекать в советские восьмидесятые. Я торможу свой лимузин и ору из окна. «Илюха! – кричу. – Чего ты тут торчишь? Зачем тебе автобус? Садись, я подвезу тебя!» Особой радости не выказывая, солидно, важно, как и всегда у него заведено было, Илья идет к машине, садится рядом. И тут выясняется, что раз автобуса ему ждать не надо, то у нас куча времени высвобождается, и я немедленно предлагаю ему заехать ко мне.

И оказывается, что мы находимся в провинциальном городе, оба в командировке, и я привожу его в свой номер в захудалой периферийной и очень советской гостинице. В моем номере нас встречают крашеные половицы, железная солдатская кровать, стоящая у крашеной масляной краской стены; койка покрыта верблюжьим одеялом, колючим даже на взгляд. И как-то Илюха начинает над этой моею кроватью потешаться – ясное дело, ему, значит, удалось устроиться где-нибудь в «люксе» или хотя бы «полулюксе».

И вдруг выясняется, что ждал-то автобуса Илюшка, чтобы ехать куда-то на вечеринку, и, стало быть, теперь, раз мы встретились, я имею полное право и возможность к нему присоединиться. Да больше того! Там ведь, на том «сейшене» (как мы обзывали подобные сборища в молодости) и третий наш друг, Колька, тоже должен оказаться. Колька ведь ушел из жизни еще раньше, десять лет назад, и первое время частенько ко мне во снах являлся – а потом только в дневных воспоминаниях остался, в почти постоянной грусти, которую я испытывал, когда о нем думал.

Ну, раз ожидается вечеринка – совсем другое дело! Надо же по такому случаю и приодеться! И я лезу в тот секретер, что стоит у меня в номере, – платяного шкафа почему-то нет, – там лежат у меня одежки, аккуратно сложенные в стопки. Нарядов, как в советское время принято было, у меня в шкафу мало, и они все наперечет, и то, что есть в гардеробе красивое да импортное – особенно бережется и по исключительным поводам надевается. А еще в секретере оказывается вдруг множество видеокассет – стоят рядами, и я понимаю, что, значит, на дворе никакие не восьмидесятые, когда видеокассеты большой ценностью были, а за некоторые и посадить могли. Похоже, наступили уже ранние девяностые, когда ужасные советские гостиницы еще сохранились, а по части идеологии (и видео) дозволено стало все. «Но в девяностые, – мелькает у меня, – Илюха-то уже уехал, и никак не мог он оказаться в провинциальном и очень советском по антуражу городе» – и на этой идее я просыпаюсь. Но, повторюсь, пробуждаюсь с чувством не тягостным, как бывает, когда покойники приснятся, а со светлым и приятным, вроде как и впрямь с другом повидался.

Снов я рассказывать не люблю и не умею, поэтому с супругой я ночным своим видением не поделился – а больше мне рассказывать сны, после кончины Илюхи и Кольки, было некому.

Пасха в том году была совсем ранняя, еще заморозки случались и снег порой сыпал. Работать в саду начинать рано – участок завален сугробами. Птицы громко пели, но жена еще семечек нежареных в кормушку синичкам все равно сыпала. Вечерами мы с ней сериалы смотрели, упущенные за пост, и я иногда благополучно перед экраном засыпал. Потом пробуждался среди ночи, один. Шел на кухню поесть чего-нибудь, смотрел одним глазом ночные программы по ТВ – какой-нибудь футбол из Южной Америки – и наблюдал, как за окном, едва только начинало светать, орут и носятся птахи. Потом меня смаривало, я засыпал на диване, под пледиком, и вот тут-то приходили новые сны.

И однажды мне впрямь явился ангел.

Он сидел почему-то за моим же письменным столом: немолодой, лысоватый, с бородкой. Сидел в моем собственном покойном, старом, потертом кожаном кресле, ко мне вполоборота. Очень спокойное, чистое лицо – ни дать ни взять пожилой сельский священник. Но почему же я решил, что он ангел? Да вот одежды, как и в Писании неоднократно говорилось, были у него сверкающими, словно снег, и странное, неземное, однако не ослепляющее сияние окутывало его скромную фигуру.

– Вы ангел? – спросил я его.

Мужчина только грустно усмехнулся и чуть развел руками: мол, если вам хочется именно так меня именовать, то пожалуйста, я не против.

– Для чего вы здесь? – спросил я его. – И почему ко мне пожаловали?

Он ответил не сразу – а когда все-таки ответил, говорил не словами и не раскрывал рта. Просто в какой-то момент все его сообщение, единым куском, с первого до последнего слова, словно бы отпечаталось у меня в мозгу – примерно так, будто загрузился файл с информацией – причем одновременно и в письменной форме, и как аудиосообщение, со всеми выделениями шрифтами (в письменной форме) и модуляциями голоса (устно). И представляло собой послание вот что – несмотря на сон, я запомнил его очень хорошо, со всеми нюансами, чуть ли не дословно.

– Вам предоставляется удивительная возможность, – первая фраза прозвучала, словно из рекламного буклета, воспевающего экзотический тур или круиз. Но дальше пошло невиданное: – Вы можете отправиться в любой прошедший день – вашей личной жизни или человеческой истории – и изменить его так, как вам заблагорассудится. Вы сегодняшний сможете переместиться во времени и встретиться с собой вчерашним. Или, по вашему выбору, со своими родителями, бабушкой или дедушкой или далекими пращурами. Или вовсе с теми людьми, которые не имеют лично к вам никакого отношения, – но с которыми вам почему-либо важно повидаться. И в прошлом вы можете делать все что угодно. Любым способом пытаться изменить его. Мы постараемся доставить вас в целости и сохранности в выбранный вами день, а потом вернуть обратно в ваше время. Но получится ли у вас осуществить задуманное? И какими на самом деле окажутся последствия тех перемен, которые вы произведете? Мы не знаем и никаких гарантий дать не можем. И еще надо учесть, что после осуществленной вами перемены ваша личная судьба или человеческая история могут пойти по совершенно другому пути и откат к прежнему состоянию (клянусь, сформулировано в послании было именно так, словно на сленге компьютерщиков: «откат») будет невозможен. Вам предоставят только один день из прошедшей жизни, лишь одну попытку. Могут ли в итоге перемены оказаться к худшему? Мы не знаем. Повторимся: в вашем праве отправиться в любой день как своей собственной жизни, так и всей земной цивилизации, от пирамид до космических полетов. Но следует помнить также, что, возможно, ваше вмешательство приведет в итоге не к благим переменам, а, совсем наоборот, к драматическим или катастрофическим последствиям. Ни мы, ни вы предсказать или впоследствии поправить случившееся не в состоянии. Подумайте. Вскорости я явлюсь снова и, если вы окажетесь готовы, помогу вам совершить переход – в тот самый день и то место, которые вы мне сами укажете и где вы подразумеваете совершить Исправление. – Последнее слово, Исправление, в письменной форме значилось с большой буквы – таким же важным оно артикулировалось и в устном послании.

После того как ангел (буду называть его так) убедился в том, что сообщенная информация дошла до меня, он, не давая мне возможности ни о чем переспросить и что-либо уточнить, стал медленно и тихо испаряться в воздухе: сперва исчезло его туловище и седенькая борода, потом померкли блистающие одежды, наконец, потускнело окружавшее его сияние – и вот он испарился целиком, и сразу действительность стала тусклой, обыденной, скучной.

А потом – я проснулся. И опять, как и в первом сне, с Илюхой, никакого угнетенного или тоскливого состояния – которые накатывают обычно после пробуждения, особенно если спишь не в своей кровати, а накоротке, где-нибудь без постельного белья, на диванчике. Напротив, на душе – радостное, светлое чувство. И – ни малейшего сомнения, что все было сказано всерьез и я действительно имел дело с ангелами (кем бы они ни были). И, возможно, в самом деле получил редкий шанс переменить свою (прошлую) жизнь.

Надо было поразмыслить, что происходит. Я встал, оделся. День только начинался, жена еще спала. Я выпил кофе и написал ей записку: «Пошел пройтись, газету купить. Целую, Ваня». Эта подпись под запиской: «Целую, Ваня», – давно стала для нас с ней своеобразным паролем, который мы произносили в шутку по самым разным случаям.

Потом я надел сапоги и куртку и вышел из калитки. Мне всегда лучше думалось на ходу. Свежий воздух и усиленная вентиляция мозгов кислородом рождали порой самые нетривиальные решения для моих сценариев – что ценили потом продюсеры и зрители.

Изменить свою прошлую жизнь! (Начал думать я, едва вышел за калитку.) Да ведь это вековая мечта человечества! Сколько их всегда звучит в людских речах, этих безумных сожалений! «Ах, вернуться бы в прошлое!.. Ах, зачем я в политехнический поступил – ведь с самого детства хотел стать врачом, почему же своей мечте изменил?!» Или: «Ах, почему я на Вале женился, а не на Гале – какая та спокойная, красивая и умная была! Зачем мы с Галкой тогда расстались-то?! Как с ней было хорошо мне, а сейчас она – бабушка, четверо внуков у нее, и ничего не воротишь! Ах, я дурак, дурак! Как бы все переменить?!»

Но штука заключалась в том, что сам я никогда (или почти никогда) не предавался подобным раздуминам. Меня и в целом, и в частности устраивала моя собственная жизнь и судьба. Я доволен тем, как она сложилась, удовлетворен своей работой и своими пусть скромными, но достижениями. Мне нравится жить с моей женой, и я при всех ее (и моих) недостатках не хотел бы переменить ее ни на какую другую женщину в мире, и единственное, чего реально желал бы, – жить с ней бесконечно долго: всегда. Вечно. Но устроить это ангел, кто бы он ни был, мне не сулил, а я и не успел ни о чем подобном спросить. Что ж, возможно, над будущим ангелы, как и мы, не властны. Только над прошлым – и то нашими руками.

Да, прошлое... Что переменить... Да, совершал я в своей жизни неудачные и неприглядные поступки. Да, есть вещи, за которые я до сих пор краснею и предпочел бы вычеркнуть их из моей собственной книги судьбы. Стереть к чертовой бабушке – тем ластиком, что предложил мне ангел. Но все плохое случилось, право, так давно и было так мелко... И никто, честное слово, от моих гнусненьких и подленьких поступков не пострадал – к роме разве что меня самого. И, может, пары девчонок, которых я, прямо скажем, некогда в своих целях использовал. И вот что теперь? Идти и затирать эти мои юношеские погрешности тридцатилетней давности? И какой именно из моих проступков выбрать для исправления? Как я у одноклассника в восьмом классе книгу скоммуниздил? Или как в институте, когда целое дело завели и следствие начали, я отрекся от однокурсников, которые напились допьяна в общаге и залили пол-этажа из огнетушителя, – сказал, словно две тысячи лет назад апостол Петр: «Не было меня с ними»... Да ведь никого тогда не выгнали ни из института, ни из комсомола, дали всем (кроме меня) по выговорешнику, потом сняли, ничью судьбу не изломали.

Можно было, наверное, встретиться с самим собой пятнадцатилетним и уговорить, чтобы я пить алкоголь не начинал. И курить. Или хотя бы пораньше бросил, не угробил столько времени и здоровья на сии поганые привычки. Но, если разобраться, бросить пить и курить благодаря вспомоществованию ангелов – как это мелко, честное слово!..

Или – вот я, правда, хотел бы: в молодости быть посмелее с дамским полом, не ходить вокруг юбок, нежно целуя кончики девичьих пальцев, – а действовать бойчее, нахрапом, по-гусарски! Побеждать! Покорять! И поболе иметь в своем «донжуанском списке» завоеванных сердец, не три-четыре, а десять, тридцать, пятьдесят!

Но подобное исправление – вообще фу. Стоит пойти по такому пути – и, глядишь, я добьюсь госпожи Т. в двадцатилетнем своем возрасте – а она возьмет и женит меня на себе, а потом будет, в силу склочного и властного своего характера, пить из меня кровь, судьбу мне калечить. Ангел же ясно сказал: перемены обратной силы не имеют – и всей жизнью рисковать ради сомнительного удовольствия погрузиться в оставшиеся мне некогда недоступными чресла госпожи Т. - нет-нет, увольте!

Весь погруженный в свои мысли, порой попадая ногой в глубокие лужи или поскальзываясь на ледышках, не растаявших еще в затененных местах, я дошел до станции. Там шла движуха. Народ подъезжал на станционную площадь на маршрутках и автобусиках, выгружался. Кто-то по пути заглядывал в газетный киоск, но большинство прямиком неслись на платформу, к кассам за билетами, распределялись по перрону, выгадывая, где откроются двери, чтобы проскользнуть в вагон первыми, занять оставшиеся еще, быть может, свободные места и не стоять всю дорогу до Москвы.

У магазина стоял уже нетрезвый красномордый алкашик. «Дядя, дай мелочи», – прогудел он, когда я проходил мимо. Я всыпал ему в корявую руку все монеты, что были. Он обрадовался: «Спасибо тебе, мужик». А я, как обычно, даже позавидовал ему мимолетно: ничто ведь не волнует человека, ни работа, ни моральные проблемы, ни ангелы ему не являются – сейчас наскребет на самое дешевое пойло и будет счастлив.

В киоске купил свежую спортивную газету – дань, скорее, привычке – ведь все известия легче найти в Интернете. Сложил ввосьмеро, засунул листок во внутренний карман куртки и пошел дальше, к леску, который каким-то чудом сохранился среди наступающей застройки – застройщики в погоне за прибылями готовы были разместить многоэтажки на всех свободных местах ближнего Подмосковья.

Почему-то вспомнилось: году в девяностом Голливуд проводил конкурс сценариев на советскую тему – среди наших творцов, готовых тогда за пригоршню долларов (как и я тоже) горы своротить. И первый приз взял, помнится, скрипт под условным наименованием «Спасти Горбачева». Суть его заключалась в том, что, дескать, враги перестройки с помощью машины времени а-ля Терминатор попадают в послевоенный Ставропольский край и там пытаются замочить Мишу, комсомольца и комбайнера. Плохишам, разумеется, противостоят здоровые силы, которые в итоге (естественно) побеждают – спасают будущего генерального секретаря. Насколько я помню, фильм так никогда и не был снят – я его, во всяком случае, не видел и никогда о нем не слышал.

По нынешним временам, конечно, гораздо бо́льший успех имела бы лента «Замочить Горбачева» – общественное мнение ведь сделало именно Михаила Сергеича ответственным за все российские беды, главная из которых – развал Союза. Но нет – пользуясь предложением ангела, я бы генсека не тронул: Союз, верно, и без него бы развалился, очень уж неработоспособной выглядела конструкция к началу восьмидесятых, я-то помню. А если б не Горбачев, а другой пришел в восемьдесят пятом к власти да начал вдруг противиться развалу – штыками да танками – неизвестно, сколько бы в итоге мы крови и грязи выхлебали.

Не-ет, если говорить о российской истории, у меня претензии к совсем другим персонажам имелись. «Вот если бы, – возмечталось мне, – отправиться в год одна тысяча восемьсот семидесятый, да юного Владимира Ильича вытащить из колыбельки, да трахнуть башочкой об пол! Мальчик он, как говорят, родился недоношенный, стало быть, не самый сильный здоровьем – от одного удара гигнулся бы. А там, глядишь, и вся наша история по иному руслу потекла».

«Мечтать не вредно, – возразил я сам себе. – А ты-то сам, своими руками, злодейство это, убийство ребенка – совершить в состоянии? Это ж только мыслить так можно красиво: брякнуть головой на пол. А сам-то ты в силах?»

В какой-то момент показалось: да за-ради счастья человечества и страны родимой – почему нет? И если не Владимира Ильича, херувимчика с кудряшками, то злого чернявого грузинчика Йосика, будущего корифея всех наук и тирана, точно б замочил. «Но – сразу вопрос: допустим, у тебя достанет силы духа. Поднимется рука на убийство. А спасет ли оно? Ты уверен, что без них не будет еще хуже? (Хотя, казалось бы, куда уж хуже.)»

Но – нет. Вот эти потуги – осчастливить если не всю землю, то хотя бы страну родимую – они ведь душами многих р-р-революционеров владели. «И ты что же, – снова спросил я себя, – им уподобишься? По их пойдешь неверному пути? Будешь убивать, чтоб Родину осчастливить? Почему б все-таки не решить свои собственные, личные незадачи, чем пытаться приблизить (негодными средствами) всеобщее царствие Божие на земле?».

Я прошел насквозь небольшую рощицу. Снег здесь еще совсем не стаял, лишь кое-где виднелись проплешины, достигавшие черной земли. Но ручей по случаю половодья поднялся, чуть не лизал положенный поверх воды мосток. По поверхности носились взбудораженные утки. Но пруд, в который ручей впадал, еще не растаял. По снежной каше поверх льда расхаживали чайки. Мама с малышом стояли на берегу. Малыш, замотанный шарфом, как завороженный, наблюдал за птицами.

Я подумал о своих друзьях, ушедших так зверски несвоевременно, – может, неслучайно мне предварительно сон с Илюхой показали. Илюшка умер, не дожив до шестидесяти, – вообще-то рано по нынешним прогрессивным временам. Колька, наш третий друг, и вовсе пятидесятилетний рубеж только перешагнул.

Мне вспомнилось, как я приезжал к Илье в последний раз. Когда мы планировали поездку и я звонил ему из Москвы по ватсапу, он не раз говорил: «приезжай проститься», и всякое такое. По телефону из Москвы я его всячески разубеждал: и врачи, говорил, частенько ошибаются, и чудеса в жизни случаются, и медицина у вас там, в Израиле, могучая – спасут тебя, Илюшка, вылечат! Я и сам был почти уверен в том, что вкручивал ему тогда.

Перед тем приездом он дал нам с женой тщательные инструкции: что привезти. Самое простое оказалось – антоновка. У нас на участке три старые, кривые яблони росли именно той породы – они до сих пор с грехом пополам плодоносили, рождая общими усилиями с десяток крепких, огромных и кислющих яблок. А мы собирались ехать поздней осенью, как раз и урожай подоспел. Еще Илюха просил бородинского хлеба, свиной сырокопченой колбасы, украинского сала, хамсы пряного посола. Тяжелее всего оказалось с заказанными им среди прочего бакинскими помидорами. Трудно поверить, что в южной стране Израиль имелась нехватка овощей, а вот поди ж ты! Илье мечталось именно о бакинских, и жена поехала доставать их на Центральный рынок на Цветном – который теперь, как оказалось, помещался и не на Цветном вовсе и от которого, как выяснилось, осталось только название. Да, ныне на Бульварном кольце в павильоне под названием «Центральный рынок» хипстеры высиживают в кафешках и ресторанчиках, а продавцы ютятся в подвале – и там бакинские помидоры наконец нашлись.

В аэропорт нас встречать Илюха не приехал – оказался не в состоянии, нас приветили в Бен-Гурионе жена его и сын. Когда шли к выходу, вспоминалось, каким эффектным и ярким казался мне этот аэропорт, с разноязыкой толпой, с траволаторами, рекламными плакатами, фонтаном и зеленью, четверть века назад, когда я впервые приезжал Илью навестить. Тогда меня встречал развитой и яркий капитализм, а не наше непонятно что. Вспомнилось, как поражали тогда, в девяносто пятом, банкоматы, телефоны-автоматы, откуда – прямо с улицы! – можно звонить куда угодно, хоть в Россию. Чудными казались и проблемы с парковкой, и камеры, следившие за порядком на дорогах, – нам все эти радости еще предстояли. Тогда, четверть века назад, Илюшка производил впечатление человека, успешно враставшего в новую жизнь: он рассекал на недавно купленном «Сеате-Ибице» и в кафешках лихо заказывал на иврите иноземное пиво.

А ведь когда мы расставались в Москве в девяностом году, казалось – навсегда. Но история извернулась в сторону открытых границ, и судьба потом нам еще много встреч подарила. Раза три или четыре в Израиле, да и он раз семь в Москву возвращался.

Но когда приехали к нему домой из аэропорта и обнялись – и впрямь подумалось: «В последний». Илья никогда не отличался богатырским телосложением, а сейчас и вовсе исхудал. Ноги еле двигаются, на шее – страшный шрам от лучевой терапии, на половине головы и лица волосы не растут.

Ему очень, очень хотелось, чтобы все нам понравилось: его новая квартира на восьмом этаже панельной башни – из окна ванной можно даже увидеть вдалеке сверкающее море. И комната, в которую нас с женой поместили, – вся обитая изнутри, по советской моде семидесятых, вагонкой: раньше в квартире жили выходцы из Беларуси, они и отделали спальню деревом из ностальгических соображений. Из последних сил Илья перед нашим приездом (рассказала его жена) спустился вниз в зеленную лавку за манго – знал, как я сей фрукт обожаю. А еще собственноручно приготовил нам свое коронное блюдо – плов.

Я тоже не знал, как порадовать друга. На море он с нами тащиться категорически отказывался: «Я не дойду, а по ступенькам на пляж тем более не спущусь». – «Давай отвезу тебя на каталке!» Но на коляску он не соглашался бесповоротно: не хотел, похоже, чтоб соседи и прохожие видели его беспомощным. Оставалось радоваться за местную медицину, которая не держит таких больных в раковых корпусах, а оставляет дома, в семье и с друзьями.

Раз в неделю, по воскресеньям – в Израиле воскресенье рабочий день, первый в череде трудовой недели, – Илье полагалось своими силами спозаранку из своего Бат-Яма – а это южный пригород Тель-Авива – добраться в Рамат-Ган, который расположен на севере сего огромного городского конгломерата. На такси получалось невыносимо дорого, и Илюха обычно собирался спозаранку, пока все еще спали, и ехал, сам за рулем, в свой раковый госпиталь по пробкам утреннего города. Я предложил возить его – вместе побыть и хоть как-то порадовать дружбана. Он слабо возразил: «Да что ты будешь день терять, иди лучше на море!» – но я отмахнулся: «Я не на море приехал, а к тебе».

И вот в воскресенье мы погрузились в старенькую и облупленную Илюшкину «Хонду-Джаз» и покатили, я за рулем, по утренним улицам пробуждающегося Тель-Авива. Движение в Израиле типично южное – бурное, резкое, с быстрыми перестроениями и частым бибиканьем. После своей размеренной деревенской жизни я частенько не вписывался в процесс, и Илюха, освоившийся на пассажирском сиденье, меня костерил: «Что ты, Ванька, спишь?! Просыпайся уже! Здесь так не ездят! Рули активно! Воруй у него полосу! Воруй!» Я на его выпады не обижался, я доволен был, что мы вместе, что ему не надо тащиться в госпиталь в одиночестве, в сопровождении тяжелых мыслей, что я ему хоть чем-то помогаю.

Примерно за час лихорадочной езды и пробочного стояния мы добирались до громадной больницы в Рамат-Гане – госпиталь выглядел как настоящий город: свои дороги, мощный трафик, куча корпусов. На Илюхину машину укреплен был транспондер, поэтому я бы и не заметил, как мы оказались на территории медучреждения, вот только у шлагбаумов стояли охранники – пять рядов заезда, и на каждом по соглядатаю – в гражданском, но с весомыми пистолетами на поясе. Они тщательно вглядывались в каждую машину, просматривали острым взором лица всех въезжающих, ни одной пары глаз не пропускали.

Нас не тормознули, мое славянское лицо никому оказалось не интересно, и мы зарулили на многоэтажную крытую парковку, поехали по спирали вверх в поисках места – Илюшке разрешено было парковаться на блатных инвалидских местах, поблизости ко входу в корпус, – но их тоже поискать требовалось. Нашли, заперли «Хонду», потащились по стоянке в корпус – Илья ходил еле-еле. Перед входом припаркованы были кресла-каталки, неновые, с ободранными спинками и сидушками. Мой друг придирчиво выбирал лучшую из оставшихся, плюхался в нее, и я торжественно вез его в больницу – с приятным чувством, что я помогаю товарищу.

В раковом корпусе кондеи работали во всю мочь, царил лютый холод. Но больницей или чем другим отвратным не пахло – чисто, стерильно, удобно. На электронном табло над регистратурой высвечивались неведомые мне значки на иврите. Илюха изучал их, говорил: «Пойдем. Сегодня нам на такой-то этаж». А потом командовал мною: «Налево. Направо. Прямо. Стой. В лифт».

Помещение, где проводили химиотерапию, было огромным, но в целом уютным. В центре зала – стой-ка, за которой царили врачи, медсестры, санитарки. Илюшка, подвезенный мною на кресле, сдавал туда документы, почти сразу ему назначали место. Место представляло собой удобнейшее кресло, словно в салоне бизнес-класса, которое можно было разложить с помощью кнопочек в настоящую постель или остаться сидеть. Для сопровождающего рядом полагался стул, далеко не такой комфортный.

Потом я посчитал – подобных кресел вдоль стен и в закутках было около восьмидесяти. Практически все заняты. Мужчины, женщины, старые, молодые, средних лет. Кто-то с сопровождающими, но большинство больных – в одиночестве. Дремлют, читают, работают на компьютере, пишут эсэмэски. А рядом с каждым – штанга с пластиковым сосудом, и химическая жидкость по трубочкам потихоньку стекает, напитывает пациента.

Каждую станцию можно было зашторить от других полиэтиленовой шторкой, как в душе. Но отгораживались от мира немногие – хотя и между собой в то же время больные не общались: симптомы, методы лечения и прогнозы не обсуждали. Каждый был сам по себе. Вел свою борьбу сам – но на виду у других.

«Химия» – дело долгое. Мы просиживали в раковом корпусе, пока медсестра сменяла пластиковые сосуды на штангах, и по пять, и по шесть часов. Временами появлялась тетка с тележкой, развозила и раздавала бесплатно бутерброды в пластиковых контейнерах. Я объедал израильского налогоплательщика, сжирал сэндвич с тунцом, Илюха отказывался. Можно было сходить на маленькую кухоньку, налить себе чаю-кофе.

Каждого больного обслуживала своя медсестра. Видимо, политика госпиталя была – своих приставлять к своим, чтобы меньше недоразумений случалось, языковых и ментальных. Мусульманка в платочке возилась преимущественно с больными-единоверцами, мулаточка – с африканцами, а Илюхе досталась Мария откуда-то из Гомельской области. И как-то она, несмотря на библейское свое имя, вела себя в хамском тоне советских медсестер тридцатилетней давности: «Ты что, не видишь, я занята!.. – Хамству помогало, что на иврите нет местоимения „вы“, и все друг другу тут тыкали, даже если говорили по-русски. – Куда ты плюхнулся, я простынку еще не постелила! Сколько говорить: самому выключать прибор нельзя!.. Ну и что, что пролежал полчаса без дела?!» Когда в следующий раз сестрицу заменили на улыбчивую и быструю израильтянку по имени Тамар, мы только с облегчением вздохнули.

А пока в специально вживленный порт под правой ключицей Илюшке капала живительная жидкость, мы с ним болтали. Он мне рассказывал то, что раньше не доводилось: как они устраивались всей семьей – жена, теща, два сына-младенца – на новом месте, в новой стране. Как это было тяжко и долго: ехали тогда, в девяностом, из Москвы на автобусе в Польшу, потом поездом в Вену, потом летели в Израиль. «В девяностом в Бен-Гурионе около ста самолетов в день садились с репатриантами, двадцать – двадцать пять тысяч человек ежесуточно. А где-то через сутки из аэропорта выходили – все с новыми документами и пособием на твое имя в банке. Вот только пособие быстро кончалось, и месяца через три надо было начинать работать, иначе пропадешь, – а как работать? Языка нет, знакомств тоже».

Илюха ремонтировал квартиры, собирал в полуподпольном цеху электрочайники, был счастлив, когда устроился лифтером...

– Ты никогда не жалел, старина, что уехал?

– Знаешь, как у нас говорят: пусть я дерьма нахлебался столовой ложкой, зато сыновья мои – свободные люди в свободной стране и никто не назовет их никогда жидовской мордой.

А еще мы, сидя в госпитале в Рамат-Гане, друзей вспоминали – и чаще всего Кольку, который ушел от нас десять лет назад. Когда-то, в юности, мы неразлучными были, да и позже, из нежного возраста выйдя, встречались, перезванивались постоянно, какие-то движухи запускали вместе. Колька тоже умер от рака – но если у Илюхи поражена была лимфа, то у Коляна – кровь.

Сдуру, по-иному не скажешь, еще в советские времена наш Николай пошел служить – в войска правительственной спецсвязи. Да ведь туда еще попробуй попади! Спецсвязь тогда была подразделением всемогущего КГБ. По большому блату, с помощью своего отца, полковника и доцента в военном училище, где связистов готовили, Кольку мобилизовали в сие секретное подразделение. Лейтенантские погоны и закрытый военный городок казались тогда предместьем рая: снабжение по первой категории – как в Звездном! В магазине колбаса свободно! И расположение – под Москвой, всего в часе езды!

Кто ж знал, что всего четыре года спустя после того, как его мобилизуют, налаженная советская жизнь рухнет, офицеры, чтобы прокормиться, пойдут (как Колька) кто близлежащую церковь охранять, кто лес рубить, кто рекламу в газеты добывать. А когда он выправился и нашел себе очень хорошую халтурку и начались двухтысячные, Николаю поставили диагноз. Помню, мы после его первого похода в госпиталь Бурденко встретились, на футбол вместе ходили – он был благостный, веселый. «Отличный ход событий! Меня через месяц по здоровью комиссуют. Квартиру в Москве дадут. Отдамся весь своей халтурке. А про болезнь врачи сказали: вы умрете лет через двадцать и не от этого заболевания».

Как-то насторожило тогда это спешное комиссование – но почему бы и вправду не предположить, что заботится армия о своих питомцах?

Еще одного нашего школьного приятеля, по образованию врача, занесло в Канаду. И он определенно сказал: лейкемия у Кольки возникла оттого, что он высокочастотную связь обслуживал.

Армейские начальники – понимали они, что стало для его болезни первопричиной? Чувствовали свою вину перед ним? Или просто положено было немедля комиссовать, жилье предоставить? В общем, Вооруженные силы Кольке сполна свой долг отдали: когда у него уже отказала селезенка, в госпитале Бурденко ему раз в три-четыре дня делали переливание крови – так продолжалось месяцев восемь, до тех пор, пока и это перестало помогать.

Высоченные потолки госпиталя, толстенные стены, просторные подоконники. Когда разрешено было, я приезжал к Николаю – почти всегда он пребывал в добром расположении духа, шутил, смеялся. Однажды рассказал, что приходил больничный священник, долго разговаривал, отпустил грехи. А потом однажды врачи сказали ему: «Звоните своим родным, пусть приезжают». И началась агония...

Вот их бы – мне спасти! Их бы! Обоих! Так рано ушедших! И Кольку, и Илюху!

Но как?! Рак ведь до сих пор не научились исцелять. Онкология по-прежнему как приговор. Но, может, вернуться, встретиться с ними и убедить, уговорить: Илья, не надо, не надо, не надо тебе, мой дорогой, уезжать в этот Израиль – это юг, яркое солнце, ты сам, оказавшись там, стал говорить мне, что многие, слишком многие выходцы из наших северных краев страдают там канцером! Останься в России – может, ты здесь будешь более счастлив! И не заболеешь!

И перед Колькой можно выступить: зачем тебе эта правительственная спецсвязь?! Ведь ты по складу своему, по характеру, совсем не солдафон, ать-два, ты же артист! Да ладно, пусть не артист, пусть инженер – как в институте выучился и в дипломе написано. Ну и будь инженером, а не связистом, который рядом с высокочастотными генераторами в радоновом подземелье сидит!

А главное, я ведь ясно помнил, с точностью до дня, когда мы встречались все вместе – и были тогда еще очень молодыми, а значит, пластичными и очень внушаемыми – подростки, что с нас взять.

Хорошо помню тот день. Лето, июнь. Нам по пятнадцать. Мы закончили девятый класс. И вот что нас еще сдружило – такое только в блаженном Советском Союзе могло случиться, в котором очень многое, чуть ли не все подряд, делалось не за деньги, а за идею.

Мы втроем тогда, Илюха, Николай и я, учились в физматшколе при Электротехническом институте. Преподавали в этой школе студенты и аспиранты (бесплатно!), и обучение тоже было, естественно, бесплатным. При этом у всех участников процесса имелся свой интерес: нас, будущих абитуриентов, натаскивали к вузовским экзаменам. Институт в итоге получал в нашем лице подготовленных студиозов. А парни с девчонками, студиозы, что нам преподавали, свое учительское мастерство оттачивали. Знали, что потом оно им пригодится, когда они настоящими лекторами в вузе станут, а также репетиторствовать уже за деньги начнут.

Система таких физматшкол, а также школ юного журналиста, юного географа, химика и бог еще знает кого – очень широко по Союзу распространена была. В Электротехническом еще и дальше шагнули: а давайте мы школьничков в студенческий строительный отряд запишем? Они трудовую копеечку заработают, к работе приохотятся, со студиозами спаяются – да и отряду лишние руки не помешают. Так мы втроем, еще будучи школьниками, попали в стройотряд.

Никуда в Сибирь или на целину нас не отправили, но и в Подмосковье полно было мест, где приложить руки. Жили мы вместе с отрядом в Немчиновке, близ кольцевой. Студенты разбили на пустыре бивак: штук восемь палаток воинского образца, в каждой из них по двадцать кроватей. Рядом умывалка под открытым небом, сцена, штабные вагончики. Студенты прозвали нас, троих школьничков, «пионерами» и, в общем, щадили. Мы собирали кровати, расставляли тумбочки, красили заборы. Потом, правда, попали в бригаду бетонщиков, и там от носилок и лопат с бетоном руки отваливались.

А еще нас гоняли с курением. И выговоры объявляли, и на линейках песочили, и в самодеятельных концертах высмеивали – а мы все равно тянули в перекуры чинарики. Мы, конечно, ужасно гордились, что мы взрослые, работаем по-настоящему, как «большие», – оттого и курево.

И вот хорошо помню тот день. Пятнадцатое июня, воскресенье. Как раз день рождения Кольки – он самый старший из нас, ему исполнялось в тот день шестнадцать. На выходные нас отпускали домой, в «увольнение». Мы в субботу родных своих явлением порадовали, домашней едой отъелись, а в воскресенье в отглаженных мамами стройотрядовках встретились в центре Москвы, на улице Горького – нынешней Тверской.

Солнечный, но не жаркий день, еще шелестят вдоль проезжей части липы, машин мало – да и людей тоже: все по случаю хорошей погоды устремились на природу. В ту пору на Горького имелось два модных кафе: «Космос» и «Молодежное», неподалеку друг от друга, по правой стороне, напротив Телеграфа. На месте «Молодежного» раньше, говорят, был «Коктейль-холл». Там и в семидесятые подавали коктейли и красивое мороженое нескольких сортов.

И вот мы трое – сидим в «Молодежном» на втором этаже, за столиком с видом на Горького, форсим ужасно в своих стройотрядовках, будто мы не школьники вовсе, а натуральные студенты – можем даже, если захотим, алкогольный коктейль заказать, шампань-коблер какой-нибудь. Но мы не заказываем – в стройотряде сухой закон, а нам сегодня возвращаться в лагерь: не дай бог, унюхают, стыда не оберешься, да и выгнать могут.

Поэтому мы пьем ситро, едим многоэтажное мороженое, политое шоколадом, утыканное печеньем, чокаемся лимонадом, налитым в стаканы тонкого стекла, провозглашаем здравицы в честь именинника. Жизнь, простирающаяся впереди, кажется не то что длинной – бесконечной. Но и проблемы, что маячат перед носом, – серьезными, важными: чего стоит поступление в институт, которое нам через год предстоит.

Хотелось бы мне оказаться в том прошлом, увидеть нас троих: юных, румяных, с едва пробивающимися усами! Полюбоваться, послушать разговоры, похлопать по плечам. И уговорить, убедить! Одного – с воинской службой не связываться. Другого – в жаркие страны не уезжать. И – поменьше пить алкоголя. И – курить бросить.

Но как это будет выглядеть? «Ты знаешь, Колька, через десять лет ты захочешь идти служить в армию офицером – так вот, не надо этого делать... А ты, Илюха, не уезжай через пятнадцать лет в Израиль». Послушают они меня? И будет в моих уговорах толк? Да как вообще можно взрослого человека убедить что-то сделать? Или тем более чего-то НЕ делать? Сколько раз тогда и позже говорили мне – и родители, и другие взрослые, и врачи... И убеждали, и с примерами, и со ссылками на авторитеты: Ваня, не кури! Не пей! (И так же наверняка и друзьям моим на мозг капали.) И все равно: в одно ухо влетало, в другое вылетало – я и клялся, и обещания давал, и все равно возвращался к своему корыту, и так продолжалось с выпивкой и куревом много, много лет, пока наконец жареный петух в темечко не клюнул.

И что же? Появлюсь я, значит, из будущего, как фосфорическая женщина, и буду вещать моим друзьям: не пейте, не курите, не идите в армию служить, не переезжайте в Израиль – ане то через тридцать – сорок лет от рака помрете! Да ведь тогда нам эти предстоящие тридцатилетия – сорокалетия казались невообразимой далью и огромным сроком. Тридцать годков? Сорок впереди? У, сила – хорошо, и ладно, и хватит нам!

Я вспомнил, что в те как раз годы, лет в четырнадцать – шестнадцать, сам я думал, что доживу не долее, чем до тридцати пяти, и это казалось мне нормальным, полноценным сроком: почти как Пушкин, и дольше Лермонтова!

Да, жизнь убедила меня в том, что повлиять на кого-то, чтобы изменить его жизнь, – задача совершенно трудноисполнимая. Во всяком случае, сам я никого и ни в чем ни разу не убедил. Как не уговорил, уже сам от дурных привычек отвязавшийся, бросить пить того же Кольку и курить того же Илюху.

Вспомнилось, как после сеанса «химии» я на кресле-каталке вывозил Илюшку на открытый воздух из израильского ракового корпуса. Дневная жара к тому моменту уже спадала, да и октябрь кончался, и солнце клонилось к горизонту. И в специально отведенном павильончике с лавочками под крышей Илья засаживал сразу пару сигарет, одну за другой, и только потом я катил его на лифт к многоэтажной стоянке, где оставалась припаркована «Хонда».

Мы тогда вместе три раза с ним в ту больницу съездили. На четвертое воскресенье я уезжал. Утром он собрался в свой госпиталь, теперь в одиночку. Мы обнялись. Я сказал, что обязательно приеду к нему на шестидесятилетие: «Всего каких-то восемь месяцев осталось».

– Если доживу, – проговорил он серьезно.

– Куда ты денешься, – с деланой беспечностью отвечал я.

Потом мы перезванивались по ватсапу – очень часто, как никогда раньше. До тех пор пока он не сказал: «Меня кладут в госпиталь, – и добавил дрогнувшим голосом: – По-моему, теперь это точно трындец».

Как бы хотелось спасти вас, ребята! Но, боже мой, как? Сколько факторов влияют на онкологию! Не только ведь ультрафиолет и высокочастотное излучение. Генетическая предрасположенность. То же курение. Алкоголь. Питание. Мутации в ДНК. О, если б можно было словом остановить рак! Уговорами. Молитвами. О, если б можно!

Во время своей весенней прогулки я незаметно для себя дошел до следующей станции. Еще совсем недавно то была тихая деревянная пригородная платформа, где с электрички сходили три-четыре дачника. Но лет семь назад, в алчной погоне за наживой, девелоперы и власти ринулись застраивать пустоши, оставшиеся с незапамятных времен, по обе стороны железнодорожных путей. Дачники, жившие вокруг, стали выходить на протесты, но единственное, чего добились, – запроектированные новостройки в семнадцать этажей заменили четырехэтажками – за-то нагромоздили корпуса впритык друг к другу.

Квартиры распродали, новые кварталы заселили. Как следствие, у дачников в округе в колодцах пропала вода. Новостройку подключили к канализации незаконно, за взятки – временами ее прорывало и округу окутывал смрад.

На тихой станции возвели бетонную платформу с табло и турникетами, и сейчас, в начале одиннадцатого, десятки, если не сотни людей ждали на ней последнюю перед перерывом электричку на Москву.

Я перешел через полотно на противоположную сторону. Здесь дачники боролись с пришлецами из новых кварталов радикально: все «свои» улицы перекрыли калитками, членам садовых товариществ раздали ключи. Чужим оставалось ходить в свою новостройку по единственному оставшемуся доступным маршруту – проезжей асфальтовой дороге.

Я тоже потопал по ней в обратную сторону, к дому. Подальше от станции, где пришлецы шастали меньше, дороги все-таки не перекрывались, и я шагал по немощеным дачным уличкам, перепрыгивая особо грязные места и лужи. Слева и справа высились разноцветные и разномастные дачные постройки – от кособоких советских развалюх с ветшающими верандами до трехэтажных горделивых особняков.

Небо было по-весеннему высоким, на нем пухли кучевые облака – сливочно-белые, словно шарики мороженого в кафе, и стремящееся к зениту солнце шпарило уже по-летнему.

Я думал о своем. Сон, увиденный ночью, не давал мне покоя. Да и сон ли то был? Очень все логично, здраво, ясно – во сне такого не бывает, может, и впрямь явление ангела? И если он дает мне шанс – грех будет его не использовать.

Переменить прошлое. Изменить историю или чью-то судьбу. Спасти. Спасти хоть кого-то. Я опять вернулся на круги своих размышлений.

Я свернул на дачную улицу Королёва. Теперь это имя появилось на картах многих населенных пунктов – тем более здесь, неподалеку от подмосковного города, названного его именем. А ведь были у человека все шансы сойти в землю никому не ведомой лагерной пылью, никто бы ни имени такого не узнал, и где его могилка, даже родным было бы неизвестно. А как результат колымских лагерей – гений-организатор советской космической отрасли прожил так мало! Пятьдесят девять лет, подумать только! Проработай он на своем посту хотя бы лет на двадцать больше – глядишь, советские люди, а не Илон Маск, сейчас Марс осваивали. Да, неудачная операция: академик медицины, министр здравоохранения зарезал на столе Сергея Павловича – который своими ногами пришел в Кремлевскую больницу на пустяковое хирургическое вмешательство. Но чем я, к примеру, могу помочь ему – там, в прошлом? Как ту операцию шестьдесят шестого года могу отменить?

Да, может, и не в операции дело, а в общем состоянии ракетного академика? Очень его здоровье подорвало пребывание на Колыме – всего четыре месяца он там провел, но неслучайно те заведения, где он осенью тридцать девятого очутился, лагерями смерти называли. Семьсот человек трудились вместе с ним на прииске Мальдяк, а за один только день той зимой тридцать девятого умирали десять – пятнадцать зэков. За одну зиму списочный состав прииска обновлялся почти полностью. На смену присылали новых заключенных.

Когда в августе бодрый тридцатидвухлетний зэка Королёв прибыл на прииск – семьсот километров от Магадана вглубь материка – по утрам выбегал из палатки делать зарядку. А уже в декабре того же тридцать девятого его приятель, бывший директор авиазавода Усачев, а в тот момент авторитетный зэк – нашел его совершеннейшим доходягой, лежавшим под грудой тряпья и не встававшим с нар: Королёва почти добили ужасное питание, каторжный труд и нехватка витаминов. Из-за цинги семнадцати зубов лишился Сергей Павлович в ту зиму.

Может, если б не тот арест и, главное, рудники, Королёв дожил бы не до шестьдесят шестого года, а до восемьдесят девятого? Как дожил его друг начальных лет, и тоже сталинский сиделец, и тоже будущий ракетный академик Глушко? Всем ведь была похожа на королёвскую судьба Глушко – и арест, и следствие – да только тот из тюрьмы сразу попал в шарашку, где занимались умственной работой и спали на простынях. А Королёву для начала выпала Колыма – и в итоге он на четверть века раньше своего друга-соперника Богу душу отдал.

Может, броситься через толщу лет в тридцать восьмой год к тридцатидвухлетнему, молодому и красивому ракетному инженеру Королёву, пока его еще не арестовали, и убедить, уговорить, упросить: бросить все – семью и маленькую дочку, да и любимую работу, уехать куда-нибудь в глушь, на шахту, на рыболовецкий сейнер или на стройку. Не один и не два мы знаем теперь таких случаев – люди, почувствовавшие в тридцатые, что кольцо сжимается, убегали, и репрессивная машина их не искала. И в итоге они выживали. Разве он не видел, Сергей Павлович, что снаряды падают совсем рядом: арестованы руководители Ракетного института Клейменов и Лангемак, уже взяли того же Глушко – почему же он сидел и чего-то ждал? О, эта прекраснодушная песня тогдашних честных людей: «Ведь я ни в чем не виноват! Органы зря не сажают. Разберутся, невиновных выпустят». И как втолковать им, что сажают-то именно невиновных? И цель властей – не разобраться или наказать преступника, а уничтожить все живое, чтобы оставшимся внушить страх и покорность.

Значит, Королёв? На него израсходовать свою «ангельскую попытку»? Но мне вдруг подумалось: а вдруг в судьбе Сергея Павловича и без меня кто-то уже устроил всевышнее вмешательство? Ведь само колымское спасение будущего главного конструктора выглядело настоящим чудом – уж не помог ли здесь ангел? Сперва зэка Усачев, который сумел поставить себя в авторитете и среди воров, и перед лагерным начальством, переводит будущего ракетного академика в лазарет, и там его отпаивают, спасая от цинги, картофельным да капустным отваром. А потом зэку Королёву приходит из Москвы вожделенный вызов на пересуд. И его отправляют одного, без конвоя, с прииска Мальдяк назад, в Магадан: куда он сбежит в заснеженной пустыне!

Стужа, ветер, минус тридцать – сорок – пятьдесят. Какая температура была в ту зиму на Колыме? Одно известно: было плохо. Ватник, чуни и впереди семьсот верст пути. И сначала Королёву попадается водитель полуторки – который едет один, поэтому сажает путника не в ледяной кузов, а в относительно теплую кабину. Потом, на остановке – и это реальным чудом выглядит! – будущий академик и творец космических побед вдруг находит у колодца буханку свежеиспеченного хлеба. И, конечно, эта буханка спасает его, больного, оголодавшего.

Королёв спешит в Магадан, чтобы успеть на последний в навигацию теплоход «Индигирка». Ведь если он не успеет на него, не уплывет во Владивосток – зимовать ему на Колыме до тех пор, пока не откроется навигация снова. А в лагере, зимой, пусть не на прииске, а в Магадане, бог знает что с ним может случиться.

Но Сергей Палыч опаздывает на «Индигирку». И тоже – не вмешательство ли ангела-хранителя помогло? Потому что «Индигирка» гибнет в проливе Лаперуза. (Капитана потом расстреляют – принял сигнал японского маяка за наш.) Некоторые «вольняшки» еще спасаются, а зеки, которые в трюмах, гибнут все – семьсот сорок один человек.

Бодрым шагом я дошел к ближащей к дому станции. «Как же можно так, – думалось, – издеваться над собственным народом – да ведь никаких ангелов не хватит, и целого ангельского батальона!» А потом вдруг как ударило изнутри: «Королёв-то ладно! Королёв-то жив остался! У него, и верно, свой ангел был! Свой, собственный, близкий – ему! А ведь у меня в семье есть и свой мученик – которого надо спасти! Которого я могу оградить от неминуемой смерти!»

С самого детства моя бабушка рассказывала мне про собственного любимого братика по имени Владислав, Владик. Еще бы она его не любила – старший брат, на два года разница.

«Танечка, – спрашивал он ее в темные годы революции, – ты за кого, за большевиков?» – «А ты, Владик?» – «Я-то за большевиков!» – «Тогда и я тоже!»

Такое вот было семейное предание – возвышающее коммунистов, да ведь и Владика тоже. Он был, по словам бабушки, светоч, умник, образованнейший и рассудительный. Красавец, уехал из провинциального Краснодара, поступил на биофак Ленинградского университета. Стал генетиком, вел исследования в области наследственности и влияния генов на заболеваемость, был распределен после вуза в соответствующий ленинградский НИИ. Защитил диссертацию – одним из первых в СССР (звание кандидата наук восстановили в тридцать четвертом), женился, родил сына. Впереди – высокая карьера, служение стране и людям.

Ан нет, в тридцать седьмом его взяли. Никто не знал, за что.

Потом однажды перестали принимать передачи и семье объявили приговор – как и все в этой истории, ложный: «Десять лет без права переписки». Его жену, Талочку, как все в семье ее называли, тоже арестовали – выслали в Казахстан как ЧСИР: «член семьи изменника Родины». Только сына, трехлетнего Юрочку, удалось вырвать из безжалостно прожорливой машины: его усыновила домработница.

Талочка вернется в Краснодар к сыну Юрочке через пять лет, в самую войну: без единого зуба и навсегда угасшая, потухшая.

Владик не вернется никогда. Когда начнется хрущевская реабилитация, в пятьдесят шестом пришлют бумагу: «Незаконно репрессирован, реабилитирован посмертно». И новое, почти невинное, по сравнению с прошлым, вранье: скончался в тысяча девятьсот сорок первом году в тюрьме. Хоть какое-то утешение для его матери, еще живой тогда, для сестры (моей бабушки) и выросшего к тому времени сына Юрия (вдова Талочка быстро умерла): все-таки не расстреляли, все-таки умер хоть в тюрьме, но сам!

И уж только совсем потом, поздно-поздно, при Горбачеве, появились новые, окончательные документы: осужден по статьям пятьдесят восемь-восемь, пятьдесят восемь-десять, пятьдесят восемь-одиннадцать такого-то декабря тысяча девятьсот тридцать седьмого года. В тот же день расстрелян. Место захоронения неизвестно.

Когда я эти данные разыскал при помощи «Мемориала», бабушке не стал даже говорить. Она жива была, но слишком старенькая, зачем ей нужна была эта правда...

Если дадут мне возможность кого-то спасти – пусть это будет он!

Весеннее солнце поднялось уже совсем высоко и даже начинало припекать. На близлежащей станции стало меньше народа – основные рабочие потоки в столицу ушли, в электричках перерыв. Тот алконавт, что стрелял у меня денег, куда-то делся – видно, добрал потребное. Другой мужик, пожилой, лысый, мотался по площади и вещал в прицепленный у рта микрофон: «Открылся новый магазин! Великолепная нежная грудинка и корейка! Вкуснейшая сырокопченая колбаса! Заходите, отведайте!»

И сразу есть захотелось. По лужам, льду и снегу, по нерастаявшей дачной улице я устремился к дому.

Жена в куртке сидела на террасе, грелась в лучах солнца с прикрытыми глазами. Обернулась на стук калитки, улыбнулась: «Ванечка! Долго же ты гуляешь!» А когда я подошел к ней, вскочила и повлекла меня за руку: «Пойдем!»

На солнечной полянке, там, где снег почти растаял, на бурой и скучной земле, сплошь затянутой пожухлой, умершей травой, вдруг проявились нежные, сиреневые, трепетные крокусы.

– Какая прелесть! – восхитился я. И впрямь прелесть: первые живые цветы наступающей весны, как непреложное свидетельство, что зима миновала, Пасха наступила и впереди еще многое в этом году станет цвести и нас радовать.

– Ты завтракала?

– Конечно. Тебя покормить?

– Спасибо, я сам.

Но прежде чем услаждать себя пищей, я поднялся в кабинет, вышел в Интернет и еще раз проверил данные «Мемориала» на моего двоюродного деда Владислава Дмитриевича Коломийцева: научный сотрудник Ленинградского НИИ онкологии, адрес: Ленинград, Некрасова, сорок два, квартира восемь. И – дата ареста, дата приговора, дата расстрела.

И это было все, что от него осталось. И мама его (моя прабабушка, которой я почти не помню), и жена Талочка, и бабушка моя Татьяна Дмитриевна уничтожили все его письма, все его фото. Боялись.

Я спустился вниз, на кухню. Отрезал себе добрый кусок кулича – он уже стал засыхать, черстветь, намазал его сливочным маслом и очистил два крашенных луком и освященных в Великую субботу яйца. Сделал себе кофе с молоком. Приятно было продолжать разговляться после семинедельного поста.

Жена осталась в саду – разматывать, высвобождать из-под зимнего лутрасила розовые кусты.

Я наелся и поднялся к себе в кабинет. Спать вдруг захотелось ужасно, и почему-то казалось важным заснуть именно у себя в комнате, где встретил меня во сне ангел. Скинув одежду, я устроился под пледиком и мгновенно провалился.

Сначала был очень глубокий сон – как черная угольная шахта, без картинок и видений – а потом я вдруг понял, что прекрасно выспался и пора вставать, и вроде бы даже открыл глаза и стал приподниматься с дивана – но, очевидно, это продолжался сон, потому что за моим столом, в потертом кожаном кресле, снова сидел, полуобернувшись ко мне, давешний седовласо-лысый старичок, озарял кабинет доброй своей улыбкой и сиянием своей персоны.

– Я вижу, ты все решил, – сказал он ласково.

Я поднялся с дивана и подошел к нему. Он тоже привстал с кресла и положил свою руку мне сверху на череп, словно благословляя. Ладонь его оказалась легкой, прохладной и нежной.

– Будь осторожен, – продолжил он. – Теперь это будет не сон, а все наяву, на самом деле. И ты точно так же при этом можешь пострадать, как и в обычной жизни. Впрочем, с тобой проведут подробный инструктаж.

И сразу, немедленно, он стал исчезать, да и вся декорация переменилась – и общее ощущение оказалось совершенно не как во сне. Во сне ведь ты не видишь деталей, сосредоточен на главном действии, которое с тобой происходит, – а все остальное расплывается, теряется, размывается.

Но теперь я видел все – до мельчайших подробностей, до потрескавшегося бетона у меня под ногами, до ламп неонового освещения, тянувшихся по бетонному потолку, которые были по-промышленному затянуты в сетчатые панцири.

Вместе с неким сопровождающим мы шли по длинному бетонному коридору, похожему на подтрибунное помещение, какие приняты были на старых стадионах, – вроде бы по таким, ничем не украшенным коридорам выходили в фильмах прошлых лет на матч атлеты. Однако в отличие от стадиона в этом коридоре светили уже упомянутые мной лампочки в оплетке, а по стенам, словно в тоннеле метро, змеились несколько толстых кабелей.

Тоннель оказался длинным, он чуть изгибался, и мы по нему целеустремленно шагали вдвоем – но не с тем светящимся человеком, который благословил меня, – нет, то был совсем другой: бритый, сухой, холодный, деловитый. Он был одет в костюм, но без галстука, а из наружного кармана его пиджака торчали несколько авторучек и карандаш. Чем-то он напоминал конструктора-ученого-шестидесятника, персонажа роммовского фильма «Девять дней одного года» – да и антураж вокруг выглядел к тому давнему кино подходящим. По пути этот сопровождающий меня инструктировал:

– Вы одеты и экипированы сообразно той эпохе, в которую вы отправляетесь.

На ходу я оглядел себя самого. И впрямь: надеты на мне оказались черные, довольно кондовые ботинки, парусиновые широкие штаны и спортивная блуза с дырочками и шнуровкой на вороте – примерно как у девушки в футболке со знаменитой картины Самохвалова. Только моя блуза оказалась однотонной, серой и с длинными рукавами. А на голове – я пощупал – кепка. Мой спутник продолжал:

– У вас есть деньги, имевшие хождение там и тогда – впрочем, немного, пропитаться день-два вам хватит, но не больше. – Я залез в правый карман и обнаружил пачку разноцветных рублей – подобных я в своей жизни не встречал, только в музеях: разноцветные пятерки и трешки с виньетками, сценами труда и без портретов вождей. – Если залезете в другой карман, найдете документ на ваше имя – практически как подлинный, способный пройти любую тамошнюю проверку, – но попадать под нее и терять на нее время я вам категорически не советую. Где остановиться переночевать – это ваша проблема, вы можете снять угол или даже обратиться в гостиницу, но я настоятельно рекомендую вам решить все ваши задачи на протяжении дня. Никаких связников и помощников на месте у вас не будет, никто в той эпохе не имеет о вас и вашей миссии ни малейшего представления. Попадетесь на чем-нибудь, проколетесь – станете еще одной жертвой охватившей ту эпоху шпиономании. Поэтому берегите себя. Теперь о возвращении. Как только вы захотите прервать свою миссию – по причине того, к примеру, что вы посчитаете ее выполненной или сочтете, что вашей жизни угрожает фатальная опасность, – вы можете подать сигнал об эвакуации. Мы постараемся вытащить вас немедленно, но буду откровенен: нам не всегда это удается произвести мгновенно и порой испытатель, попавший в трудную, опасную ситуацию, должен там, в поле, выкручиваться сам. И, буду совсем честен перед вами, выйти сухими из воды удается не всем. Да, случаются жертвы. А также те, кого нам так и не удается вытащить из прошлых эпох, – невозвращенцы. Еще раз замечу: то, что будет происходить с вами на месте, будет совсем не сном, из него нельзя будет выскочить, просто проснувшись. Путешествие будет опасным – поэтому вы можете от избранной вами миссии отказаться. Итак?

– Нет, я хочу продолжать.

– Прекрасно! Теперь нам остается придумать кодовое слово, которое вы должны будете произнести, когда завершите миссию или же в случае угрожающей вам чрезвычайной опасности. Надо что-то, что не используется в обычной жизни, что вы не произнесете вдруг случайно.

– «Брависсимо», – сказал я. – Пусть кодовое слово будет «брависсимо».

– Что ж, – он пожевал губами и повторил его, примеряя на вкус. – Будем надеяться, что вы не отправитесь там в театр и не станете вслух восторгаться постановкой.

Коридор, по которому мы шли, заканчивался. Он перестал закругляться, пошел по прямой, а впереди, там, где он завершался, сиял какой-то сильный, даже ослепительный свет и раздавался машинный гул – словно бы гудение многочисленных мощных трансформаторов. С каждым нашим шагом гул становился все громче, а свет впереди – все ярче.

– И вам следует помнить: изменения, которые вы собираетесь произвести в прошлом, – они необратимы. И они совершенно необязательно приведут именно к тем последствиям, на которые вы рассчитываете. Возможно, эффект наступит противоположный, нежели тот, на который вы рассчитываете.

– Спасти чью-то жизнь – всегда благо.

– Э, не скажите! – засмеялся мой спутник. – А если спасенный вами человек изобретет некое смертельное оружие? Или станет новым Гитлером или Пол Потом?

– Мой не станет.

– Впрочем, не будем предаваться схоластическим дискуссиям. Хочу только сказать, что насильственные изменения в прошлом порой дают непредсказуемые результаты, и главное – они необратимы.

– Но вы-то знаете, что я хочу совершить? И если меня в прошлое отправляете – значит, одобряете это?

– Никто всех последствий просчитать не может, – туманно ответствовал сопровождающий.

И тут мы наконец оказались у цели. Перед нами предстал гигантский и очень ярко освещенный зал. Его купол простирался куда-то вверх, словно цирк. Центральное положение в помещении занимало огромное, метров в десять вышиной, кубическое сооружение. Именно к нему подползали по полу те кабели, которые шли в коридоре, – но подобных коридоров, выходящих в «цирк», оказалось штук семь, и из каждого толстенные провода в толстенной оплетке змеились в направлении куба. Чтобы о них не спотыкались, поверх кабелей были устроены деревянные отмостки, по которым можно было перешагивать.

У самого куба, спинами к нам, сидело трое в белых халатах – одна из них женщина. Перед ними расстилался (другого слова не подберу, именно расстилался) громадный пульт с множеством лампочек, тумблеров и экранчиков, на которых выписывали синусоиды и круги осциллограммы. Пульт выглядел как из недавнего прошлого, из тех же шестидесятых – во всяком случае, ни единого компьютерного монитора перед испытателями не светилось.

Именно куб издавал тот равномерный гул, который мы слышали всю дорогу и который тут, рядом с ним, становился очень громким и почти невыносимым. Венчала куб высокая, метр-полтора, штанга с изоляторами, на которую был насажен нестерпимо блестящий медный шар около метра в диаметре. Еще одна штанга вырастала прямо из бетонного пола метрах в семи от нее. На ее макушке, на одной высоте с первым, сиял еще один шар точно такой же величины. А между этими сияющими колобками размещалось кресло – настоящий ложемент наподобие тех, в которых стартуют космонавты. Кресло было накрыто прозрачной пластиковой крышкой. К нему вела основательная, широкая алюминиевая лестница. Мы подошли к ее изножью. Лестница напоминала зиккурат, Вавилонскую башню, лестницу Иакова.

– Скажите, что это? – спросил я у спутника. – Где мы?

– Это? Совершенно секретный НИИ темпоральных исследований. Находится в закрытом городе Печоры-двенадцать.

– Никогда о таком не слышал.

– Правильно. Потому что это реальность, параллельная вашей. Здесь все тот же две тысячи двадцать первый год, только сохранился Советский Союз и исследования в области путешествий во времени увенчались успехом... Впрочем, у нас мало времени, скоро окно входа закроется, вам пора. Поэтому прошу, – и ученый сделал приглашающий жест в сторону кресла, венчающего зиккурат.

И тут я дрогнул.

– А у вас, простите, несчастные случаи на стройке были? – от смущения и неуверенности я использовал в конструкции вопроса цитату из популярной советской комедии шестидесятых годов. Почему-то показалось, что мой конвоир так лучше поймет.

– Что вы имеете в виду? – непонимающе нахмурился эскортер.

– Давала ли сбой ваша замечательная техника? И испытатель вдруг оказывался не в том времени, куда стремился? Или его вовсе, – короткий смешок, – испепеляло?

– Вероятность фатальной аварии составляет две тысячных процента.

– Значит, шанс на успех – девятьсот девяносто восемь из тысячи?

– По статистике, именно так. Вы желаете отказаться?

– Нет уж. Шансы хорошие. Давайте начнем, раз пришли.

Он повторил приглашающий жест в сторону лестницы и кресла. Я пошагал первым, он – за мной, а следом из-за пульта встала женщина. Я увидел ее лишь краем глаза, и она показалась мне молодой и очень красивой.

Мой провожатый распахнул передо мной плексигласовый фонарь и молвил: «Прошу». Я неловко стал укладываться спиной вперед. Женщина поднялась за нами к ложементу, и да, она выглядела прекрасной, и еще от нее необыкновенно пахло – какой-то забытый запах из молодости: тех французских духов, которые каким-то чудом проникали в СССР, что-то легкое, навроде «Диориссимо». А может, то была и вовсе «Красная Москва».

Когда я устроился в кресле, женщина наклонилась ко мне – ее прелестность оказалась совсем близко и почти ослепляла, и оглушал запах ее парижских духов. Она застегнула на мне ремни безопасности, тянущиеся, как у летчика, крест-накрест. Никаких датчиков на теле закреплять не стала.

– Вас слегка потрясет, – деловито сказала она, – потом будет кратковременная невесомость, а затем потеря сознания. Не пугайтесь, все чувства скоро вернутся. – И она коротко, но очень интимно погладила меня ладонью по щеке.

Но мой первоначальный спутник уже закрывал надо мной крышку. Перед тем, как захлопнуть, крикнул: «Ну, с богом! Поехали!»

Никакого не последовало финального отсчета. Мне показалось, что ни мой провожатый, ни женщина даже не успели спуститься вниз. Вдруг что-то нестерпимо блеснуло, словно молния, раздался адский взрыв, будто бы рушилась до небес построенная башня, и я, как мне показалось, полетел куда-то. Все вокруг фонаря заволокло плотным туманом – словно бы самолет попал в сплошную облачность, и я понесся в неизвестном направлении, испытывая восхитительное чувство невесомости, – но притом я не чувствовал и страха перед тем, что впереди мне предстоит падение – и каким оно будет? На всякий случай я собрался, напружинил все мышцы, и...

И вдруг кто-то потряс меня за плечо.

– Товарищ! Товарищ!

Я открыл глаза. Передо мной стояла полная дама в форме железнодорожницы. Я сидел на деревянной жесткой скамейке, привалившись к оконному стеклу.

– Вставайте, гражданин, давайте вставать! Приехали! Конечная! – Лицо железнодорожницы было хмурым, но не злым. Рыжую перманентную завивку украшала шапочка старинного фасона с кокардой.

– Да? – воскликнул я. – А что за станция?

По проходу шли люди. Кто-то, услышав мой вопрос, ухмыльнулся. Другой весело воскликнул: «А с платформы говорят: это город Ленинград!»[3]

– Спасибо, – пробормотал и пошел вместе со всеми пассажирами к выходу. Шагнул из электрички на перрон. Точнее, меня доставила на место, как я увидел вскоре, не электричка, а пригородный паровичок. Вагоны были запряжены небольшим паровозом.

Действительность вокруг меня выглядела очень ясной, до мельчайших трещинок на асфальте. Туман, который охватил было меня внутри экспериментального кресла, бесследно рассеялся.

«Логично, – подумалось мне, – что знакомство с другой эпохой начинается именно с вокзала. Интересно, каждый из тех, кто прибывает в чужое время, оказывается на железнодорожной станции? Или в аэропорту? А если в том времени, куда ты стремишься, вокзалов еще нет? Значит в девятнадцатом веке путешественник попадал на ямской двор? А в веке одиннадцатом – на пристань, куда прибывают ладьи?»

Пожалуй, с тем временем, куда я стремился и где в итоге оказался, экспериментаторы не ошиблись. Люди, что следовали вокруг меня по перрону, одеты были плоховато, бедненько – хотя некоторые не без щегольства. У многих мужчин на шеях галстуки. Большинство в кепках, а женщины в платочках или шляпках. В руках – никаких, конечно, полиэтиленовых пакетиков. У кого-то, кто поважней, – портфели, у иных – бумажные свертки, у третьих, совсем простых, – подобия рюкзаков, а то и мешки.

Судя по одежке и яркому солнцу, время стояло летнее. Я в своей легкой блузе спортивного вида ничем из толпы не выделялся, никто на меня удивленно не оглядывался.

На фронтоне вокзала, к которому мы подходили, красовался, украшенный зеленым лапником и ленточками, огромный портрет Сталина. Ниже тянулся кумачовый лозунг: «Да здравствует великий машинист локомотива революции, наш родной любимый товарищ СТАЛИН!» Я улыбнулся про себя велеречивому славословию, но тут же огляделся: не заметили ли мою ухмылочку? Если я попал именно в тот год, куда стремился, за такое здесь можно очень свободно и на Колыму отправиться: «Вы почему ухмылялись? Вы над товарищем Сталиным смеялись?» – «Да нет, что вы, я своим мыслям!» – «Мыслям?! Каким еще мыслям? О чем вы подумали, а?!» – и бац, кулаком в нос. Я поежился и приказал себе быть осторожнее.

На вокзале не оказалось огромного светового зала, как в мои времена, но по каким-то приметам я понял, что вокзал тот, куда я нацелился, – Московский города Санкт-Петербурга, или, точнее, учитывая время моего прибытия, – Ленинграда.

Я вышел на площадь Восстания. Как всегда, близ станции царила суета, люди неслись по разным направлениям. Перед самым вокзалом раскинулась большая стоянка машин – в основном почему-то открытых, длинных. На некоторых – флажки такси.

От Лиговского проспекта дребезжат трамваи, разворачиваются на площади по кругу. На пересечении Лиговки и Невского (вообще-то Невский в ту пору назывался Двадцать Пятого Октября) делает руками пассы регулировщик в белом кителе и шлеме. Питер не слишком переменился, и я легко узнал замыкающую площадь гостиницу «Октябрьская». На ней – снова портреты вождей, самый большой из которых Сталин.

А вот удивление: еще жива Знаменская церковь на пересечении Лиговки, Знаменки (или улицы Восстания) и Невского – та, на месте которой сейчас круглый вестибюль метро. И памятник Александру Третьему не снесли, угрюмо он возвышается – «комод, на комоде бегемот» – в центре площади. Пешеходы курсировали по всем направлениям, и я пошел по брусчатке – давно я не ходил в этом самом месте пешком, с тех пор как когда-то, в восьмидесятых, здесь был скверик.

Я подошел к памятнику царю – тяжеловесному мужику в кубанке на тяжеловесном коне. Сбоку монументального постамента выбита была грозная и нескладная цитата:

Мой сын и мой отец при жизни казнены,

А я пожал удел посмертного бесславья.

Торчу здесь пугалом чугунным для страны,

Навеки сбросившей ярмо самодержавья[4].

«Да, очень странный оборот: „при жизни казнены“, – подумалось мне. – А как еще бывает? Казнены не при жизни? Впрочем, смеяться недосуг, да и опасно, и удивляться тоже – я попал в то время и место, когда революционная сообразность гораздо важнее чувства меры и вкуса».

Трамваи шли по самому центру Невского (Двадцать Пятого Октября) в сторону Адмиралтейства. Если не считать их и Александра Третьего, Питер-Ленинград не слишком переменился за прошедшие восемьдесят с чем-то лет. Его отстояли в блокаду, спасли от кардинальных большевицких перестроек.

Мимо ограды Знаменской церкви я пошел по улице Восстания. Говорят, церковь долго не сносили, потому что ее прихожанином был нобелевский лауреат академик Павлов. Каждый раз он на ее купола демонстративно крестился. Потом ученый умер, и в начале сорокового года храм взорвали. Старухи шептались: «Быть войне!» – и как в воду смотрели. Впрочем, с нашей историей такая присказка, про грядущую вот-вот войну, оправдывается едва ли не постоянно. Великая Отечественная, а до нее – финская, а после нее – корейская, а потом – афганская, чеченская. И совсем недавно – донбасская, сирийская...

Дома по улице Восстания практически не изменились – разве что первые этажи украшены оказались смешными вывесками: «Главмолоко», «Ленпромторг», «Росткомбантрест». И никакой промышленной рекламы, естественно. Во многие магазины змеились, начинаясь прямо с улицы, очереди.

Дорожное движение выглядело очень скромно. Порой проезжали легковые «Форды» и «Эмки», прогрохотала по булыжной мостовой парочка грузовиков, процокали копытами две или три телеги – они везли почему-то длинные доски. На школе, которая в будущем станет номер двести девять и в ней лет через сорок будет учиться моя будущая жена, висел кумачовый лозунг: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!»

Можно было не бояться: дом номер сорок два по улице Некрасова, в котором жил Владислав Коломийцев в тысяча девятьсот тридцать седьмом году, сохранился в неприкосновенности. Интересно, что представляет собой его квартира? Коммуналка, наверное. Тридцатидвухлетний советский гражданин, пусть даже кандидат наук, вряд ли мог претендовать на отдельную. В подобной, впрочем, жил в Москве в тридцать восьмом году Сергей Королёв. Да, в квартире маленькой, двухкомнатной, но отдельной. Но он служил тогда в секретном Ракетном институте. А тех, кто работал на войну, в СССР всегда баловали больше, чем тех, кто трудился за-ради здоровья народного.

Впрочем, когда будущего великого конструктора арестовали, комнату, которую он использовал под кабинет, сначала опечатали, потом вывезли-конфисковали оттуда всю мебель, а саму ее отдали другой семье, превратив квартиру в коммуналку... Что ж, скоро я увижу, как Страна Советов ценила (до ареста и последующей казни) моего двоюродного деда, ученого-генетика.

Судя по освещенности и интенсивности движения, день был будний и дело шло к вечеру. Впрочем, в то время не существовало привычных нам выходных по воскресеньям – трудились по непрерывному графику, каждый шестой день для конкретного гражданина выпадал выходным: совершенно не нужно ведь советским людям именно по воскресеньям отдыхать – зачем? Чтобы они в церкву ходили?!

Дом номер сорок два по улице Некрасова представлял собой классический пятиэтажный доходный дореволюционный дом, стоящий вплотную, бок о бок, с двумя такими же жилыми постройками. Дом небольшой, всего одна парадная, и вход не со двора, а прямо с улицы. Над входом козырек, подпертый вычурной чугунной решеткой в стиле модерн, и, разумеется, никакого домофона или консьержки.

В парадном оказалось полутемно и прохладно. Попахивало канализацией, керосинками, щами. На этаже располагалось всего по две квартиры – значит, точно коммуналки. Я поднялся на четвертый этаж. Из двери квартиры номер восемь торчал механический звонок с латунной надписью вокруг него, исполненной с дореволюционной вежливостью: «ПРОШУ КРУТИТЬ». А ниже – прибит список, аккуратно, по линеечке, каллиграфическим почерком расписанный и обрамленный в изящную крашеную рамочку:

БЕРШТЕЙН – один раз;

СМАИЛОВИЧИ – два раза;

ИВАНОВЫ – три раза...

И таких – восемь фамилий, и на предпоследнем, седьмом, месте – искомая:

КОЛОМИЙЦЕВЫ.

Звонить им полагалось семь раз.

Возможно, те, кто вскоре придет сюда ночью за моим дедом, тоже будут крутить эту рукоятку семь раз – чтобы не беспокоить прочий трудовой народ. А возможно, просто, наводя ужас на всех подряд, забарабанят в дверь.

Я покрутил рукоятку – звонок отозвался дребезжанием, похожим на то, как трещит велосипедный. Довольно быстро дверь отворилась. Передо мной предстала женщина, которая держала на руках карапуза лет двух. Она вопросительно смотрела на меня.

– Вы к кому?

Наверное, то была та самая тетя Талочка, жена моего двоюродного деда, лишившаяся в лагере всех зубов и умершая задолго до моего рождения. А мальчик у нее на руках – мой будущий дядюшка Юра. Я никогда не видел раньше фотографий Талочки, но почему-то безошибочно понял, что это она: ее отличало красивое, породистое лицо с тонкими чертами и длинные, тонкие музыкальные пальцы, которыми она держала малыша. Наверное, сама эта тонкость черт и пальцев была вызовом для окружавшей ее действительности, источником раздражения, с которым система в конце концов не смирилась и заморила ее в казахстанских лагерях.

Слава богу, мои собственные повадка и внешний вид здесь, в СССР, в тысяча девятьсот тридцать седьмом, не могли вызывать подозрений, потому что аристократическая кровь моей бабушки и дяди Владика разбавилась потом довольно сиволапым моим дедом, за которого бабуля вышла, а потом, еще раз, моим отцом из крестьян – поэтому выдался я в итоге коротконог, короткопал и сложение с лицом имел самое приземленное. К счастью, тут не подозрительное.

– Владислав Дмитриевич дома? – вопросил я.

Малыш у Талочки на руках таращился на меня удивленно и сурово. Он, видать, недавно плакал, и лицо его было разгоряченное, красное.

– Он на службе. А что вы хотели?

Ответ у меня был приготовлен:

– Вам привет из Краснодара. От сестры его, Татьяны Дмитриевны.

Женщина просияла:

– От Танечки? Да вы проходите! Вы только приехали? Пойдемте! Я напою вас чаем!

– Нет-нет, приехал я в Ленинград давно и сегодня в ночь снова уезжаю, но мне непременно надо поговорить перед отъездом с Владиславом Дмитриевичем.

– Пойдемте. Посидим у нас. Юрочка вас не обеспокоит. Он хороший и послушный мальчик. Верно, Юрочка?

Мы стояли в дверях, ведущих в квартиру. За спиной женщины угадывался длинный, уходящий вдаль коридор. Там шла обычная коммунальная жизнь, чем-то съестным, не высшего гастрономического пошиба, чуть ли не корюшкой, несло с кухни и бубнило радио. Какая-то старуха высунулась из одной из комнат и пристально посмотрела на нас, вслушиваясь в беседу.

Передо мной встала дилемма: можно было уйти и покараулить дядю Владика возле дома. Тем более разговор наш с ним явно не предназначался ни для каких посторонних ушей, включая Талочку. Но маячить на улице в охваченной шпиономанией стране было опасно – любой дворник или бдительный гражданин живо приведет ко мне милиционера. Да и пропустить я запросто мог свою цель – особенно тут, в Ленинграде, с его системой проходных дворов и черных лестниц. Владик мог прийти к себе в парадную откуда угодно, с любой стороны.

И я согласился зайти.

Комната, в которую меня провела Талочка, располагалась ближе всего к входной двери. Площади в ней было не более десяти метров, максимум двенадцать – зато потолки высоченные. В этой кубатуре располагалась, в нише под окном, родительская кровать – сейчас застеленная покрывалом. Перпендикулярно к ней, так, чтобы ночью можно было, не вставая, протянуть руку и успокоить младенца, – железная детская кроватка с шарами на спинках. А еще – круглый стол, вплотную придвинутый к супружескому ложу, и два венских стула с гнутыми спинками и ножками. Над столом свисала лампочка – в качестве абажура на ней была накручена газета. Довершала скромную обстановку сколоченная из досок книжная полка. Заставлена она оказалась в основном научными трудами: по биологии, медицине, химии – притом как минимум половина на немецком. «Немецкий язык станет еще одним камешком в обвинение о троцкистско-фашистском заговоре», – подумал я.

Над полкой на изрядно потертые, дореволюционные обои было прикноплено две фотографии: одна – Талочка и дядя Владик рядом (я впервые увидел его): молодые, счастливые, веселые, красивые. А чуть выше, над ними, – вырезанный из журнала фотографический портрет Сталина – он, снятый снизу вверх, простирал вдаль руку, словно памятник, и выглядел титаном. «Здесь-то, дома, никто не заставлял его вешать, это порыв души», – подумал я.

– Я напою вас чаем, – не спуская с рук Юрочку, проговорила Талочка. Она схватила со стола чайник. – Нам подарили баночку крыжовенного варенья. Юрочка болел, но вы не волнуйтесь, температура спала, и он совсем не заразный – да, Юрочка? – И она умчалась по коммунальному коридору с ним и чайником на руках.

Окно выходило во двор. На подоконнике теснилась пара кастрюль, несколько стаканов, сахарница. Столовые приборы торчали из литровой банки. Все здесь, в комнате, дышало бедностью, но чувствовалось, что ее никто не стыдится, почти не замечает, и все живут совсем другими интересами, чем богатство или хотя бы комфорт. И эти люди в этой обстановке органичны и даже счастливы – и вот такое незатейливое счастье кому-то понадобилось разрушить, затоптать, раздавить. Ради чего? Ради еще большей покорности народа? Или ради этой двенадцатиметровой комнатки, в которую вселится, конечно, после ареста животрепещущий претендент?

Вскоре красавица вернулась, пересадила юнца в кроватку, дала ему пару детских книг. Чайник пыхал паром. Талочка расставила стаканы, сахар, крыжовенное варенье. Нашлось даже блюдечко.

Талочка начала меня расспрашивать: «Как Краснодар, как Танечка, как Игорь? – Игорем звали моего родного деда, мужа бабушки. – Как Ксения Илларионовна?» – Ксенией Илларионовной величали мою прабабушку, маму Владика и Танечки, или Талочкину свекровь.

В ответах я откровенно плавал, мычал что-то мало-раздельное. Я не знал, что рассказывать: знают они, не знают, что как раз бабушка моя в это время беременна моей будущей мамой? Или, может, это оставалось до поры семейной тайной? Захотелось даже выпалить, что они-то, Танечка и Ксения Илларионовна, в порядке, и выживут – и сейчас, когда кругом репрессии, и в большую войну – и проживут еще десятки лет, и состарятся, и умрут совсем пожилыми – в отличие от вас.

Но вместо этого, памятуя, что лучшая защита – нападение, стал выспрашивать, как дела у Владика, работает ли он над докторской, какие у него перспективы в его научном институте. Талочка рассказывала о муже с любовью; ее лицо светилось; видно было, что она восхищается супругом и всем, что тот делает.

Вдруг заскрипела, открываясь, дверь в квартиру. Талочка вскочила: «Это Владик! Я узнаю его шаги!» И в самом деле: через минуту на пороге комнаты возник Владислав Дмитриевич. Он одет был в пиджак и галстук, с портфелем в одной руке и кепкой – в другой. Юрочка, уже предупрежденный волнением матери, вскочил в кроватке и потянул к отцу руки. «Владик! Как ты рано!» – воскликнула Талочка. А муж и отец, одной рукой приобнимая супругу, а другой – Юрочку, удивленно уставился на меня.

– Это Иван Иванович, – отвечая на невысказанный вопрос, представила меня его жена. – Он из Краснодара, привез нам привет от Танечки и Ксении Илларионовны.

Лицо Владислава Дмитриевича просияло.

– О, Танечка! Как там она?

Я опять промямлил что-то несусветное, потому что понятия не имел: знали ли в то время в семье Владислава Дмитриевича о беременности моей бабушки? Или о том, к примеру, что ее после окончания меда распределяют работать на Урал?

Я тоже встал навстречу дяде Владику, пожал его тонкую, узкую руку.

– Мне с вами нужно срочно поговорить. Спешно и наедине.

Его лицо мгновенно побледнело.

– Что-то с Танечкой? С мамой – Ксенией Илларионовной?

– Нет-нет, не беспокойтесь! С ними все нормально! Разговор пойдет совсем о другом, но это, поверьте, дело жизни и смерти.

– У меня нет секретов от Талочки, – растерянно проговорил он, оглядываясь на жену.

– Вы расскажете ей все сами – если сочтете нужным. Но позже.

– Простите, уединиться нам с вами здесь решительно негде.

– Здесь и не нужно. Пойдемте пройдемся.

– Может, сначала ужин? – вопросительно глянула на мужа Талочка. – Ты ведь голоден? Опять не обедал?

– Что ты, Талочка! – с фальшивой бодростью воскликнул Владислав Дмитриевич. – Я прекрасно подхарчился в институтской столовой. Идемте? – обратился он ко мне.

Юрочка, поняв, что чужой дяденька собирается увести его замечательного папу, залился слезами, Талочка бросилась его утешать. Я, воспользовавшись заминкой, взял за локоть Владислава Дмитриевича и повлек к двери.

– До свидания, – бросил, не оборачиваясь.

– Мы вернемся к ужину, – проговорил Владик.

Я возвращаться сюда больше не собирался.

Когда мы вышли на улицу, день клонился к вечеру, но солнце, баловавшее ленинградцев белыми ночами, стояло еще высоко. Мы пошли по правой стороне Некрасова, по направлению к Литейному, или, как он здесь назывался, проспекту Володарского. И дневное светило временами, на пересечении с перпендикулярными улицами, ослепляло нас своими лучами, а временами скрывалась за громадами домов. Я не стал терять время на долгие предисловия, на то, чтобы, как принято было в романах девятнадцатого века, «подготовить» собеседника.

– Хотите верьте, – сказал я, – хотите нет: я – родной внук вашей любимой сестры Танечки, и я появлюсь на свет через двадцать три года. Но я, кстати, никогда не встречусь с вами, потому что вы скоро умрете, вот прямо сейчас, в самом конце текущего тридцать седьмого года.

Он уставился на меня, мгновенно побледнев. А я влек его по улице дальше, рассказывая все открытым текстом, без утайки: арест, следствие, приговор, расстрел. Талочку вышлют в Казахстан, Юрочку удастся спасти от детского дома. Талочка вернется вся больная и без зубов, а у Юрочки вся юность будет искалечена, потому что он будет числиться сыном врага народа.

И еще я сказал:

– Когда вас здесь арестуют и увезут в «большой дом» на Литейном-Володарского, ваша Талочка даст нашим, то есть моей бабушке Тане и прабабушке Ксении Илларионовне, телеграмму: «Владику пришлось срочно уехать». Они все поймут, что случилось, и от переживаний у Танечки раньше времени начнутся роды, и появится на свет моя мама – Катя.

– Боже мой, – проговорил он, – такое невозможно придумать... Это невероятно... Это похоже на бред – но почему я верю вам?

– Потому что я говорю чистую правду.

Все время я следил, чтобы никто не слышал наш разговор, не шел за нами, не притормаживал впереди.

– Но за что?! – воскликнул Владик. – За что меня арестовывать? Я же ничего не сделал плохого! Я же ни в чем не виноват!

– Никто ни в чем не виноват, – сказал я. – Но вы же видите, как всех сажают. И в газетах читаете. Что расстреляли Тухачевского, Якира, Блюхера – они тоже ни в чем не были виноваты, и их тоже, как и вас, пройдет время – реабилитируют. Но – посмертно. Их жизни будут загублены. Как и ваша.

– Но что же делать?!

– Есть очень хороший план. И знаете, Владислав Дмитриевич, он, этот план, работает. Не один и не два, а, если сосчитать, сотни людей так спаслись. В моем времени об этом хорошо знают.

– Не вижу никакого выхода. Телеграмму дать Сталину?

– Это не работает... Тут другое. Вам надо прямо сейчас – причем не заходя домой – идти на вокзал. И немедленно уезжать. Куда-нибудь далеко. На Урал, в Сибирь, на Дальний Восток. Устраиваться на работу – на самую обычную, непрестижную и не связанную ни с наукой, ни с идеологией, чтоб не стали проверять: грузчиком, возчиком, землекопом.

– И что же, меня не станут искать? – скептически переспросил он.

– Не станут, – отрезал я. – У них там, в НКВД, план по количеству посадок. И если одна единица ускользнет, то, как ни цинично это звучит, они пойдут и возьмут другую единицу. Другого человека, который тоже, как и вы, ни в чем не будет виноват.

– Какой кошмар, – прошептал он.

Мы дошли до Володарского (Литейного). Тут движение было более интенсивным. По проспекту бежали трамваи и даже троллейбусы.

– Ну, – требовательно спросил я его, – куда мы идем? Направо, на Финляндский вокзал, или налево, на Московский?

– А как же Талочка? – прошептал он. – Ведь они же тогда придут – к ней?

– Нет, не придут. Она ведь и в дальнейшем будет страдать только из-за вас. И в ссылку пойдет как ваша жена. Сама по себе она никому не интересна. Поэтому вам надо спасать и ее тоже. И Юрочку, который иначе получит клеймо «сына врага народа».

– Но ведь у Талочки будут спрашивать, где я!

– Да, могут спросить. А вы ей ничего не говорите. Она и знать не будет, где вы, а значит, никогда не выдаст.

– Нет, мне хотя бы надо с ней попрощаться!

– Вы и попрощаетесь. С вокзала позвоните по телефону-автомату своей любимой Талочке. И скажете ей: прости, дорогая, я встретил другую женщину. И я уезжаю к ней. Прощай навсегда и не ищи меня. И если вы, Владислав Дмитриевич, поедете в Сибирь, жене скажете: уезжаю в Крым. А соберетесь на Дальний Восток – скажете: еду в Молдавию.

– Но это жестоко, – промямлил он.

– Жестоко стать вдовой в тридцать с лишним лет. И отбывать из-за вас ссылку... Пойдемте на Московский. Оттуда есть поезда – в Екатеринбург, то есть Свердловск, в Челябинск. Самое подходящее направление. Вы спрячетесь. И выживете. СССР – страна большая.

Я повлек его в сторону Невского. Как ни хотелось пройтись по советскому проспекту Двадцать Пятого Октября, мы повернули с моим двоюродным дедом на улицу Жуковского: «Вы наверняка тут знаете проходные дворы, пойдемте к Московскому поскорее».

– У меня даже нет теплой одежды! – отчаянно воскликнул он.

– Не беда. Купите. А на стройках коммунизма вам выдадут телогрейку.

– Господи! Сколько же я времени потеряю в своих исследованиях!

– Зато сохраните жизнь.

Настойчиво и уверенно я дотащил его до вокзала и даже постоял рядом с ним в очереди – все в Союзе делалось через очереди – пока он не купил билет до Челябинска. А потом торчал рядом с ним подле будки телефона, слушая, как он мучительно объясняется с Талочкой.

– Дорогая, мне нужно срочно уехать... Да, надолго... Не ищи меня... Ничего не случилось...

Он все-таки не смог соврать о «другой женщине». Мне было жаль его, я видел, как тяжело ему дается фальшивить, но я понимал: то, что он делает по моей указке, – во благо.

На прощание он спросил только: «И сколько это все будет продолжаться? Сколько мне скрываться?» Я пожалел его, не сказал, что через четыре года по территории СССР прокатится страшная война и, может, поэтому «органам» станет не до него, и просто соврал: «Недолго, три-четыре года. Вы сами почувствуете, когда сможете вернуться. Все образуется».

Я посадил его, растерянного, в поезд и даже помахал ручкой его бледному лицу в окне.

А когда три треугольных огня на хвостовом вагоне исчезли вдали, глубоко вздохнул и громко проговорил: «Брависсимо!»

И почти сразу, через минуту, – плотное облако накрыло меня, подняло, куда-то потащило, перевернуло вверх тормашками и понесло. Пара минут беспорядочного падения, невесомости – а потом тяжелая облачность рассеялась, и я снова очутился в кресле под пластиковым фонарем, плотно пристегнутый. Кто-то откинул колпак. Давешняя женщина, красивая и остро пахнущая старинными и легкими духами, отстегнула ремни. Кое-как я вылез и встал на ноги. И тут раздались аплодисменты.

Хлопала стоявшая рядом со мной дама в белом халате и двое мужчин, поднявшихся на ноги рядом со своим пультом внизу, у подножия куба, и оттуда же, у начала лестницы, – чувак, который сопровождал меня по длинным коридорам. Они приветствовали меня и успех моей экспедиции. Я раскланялся, как тенор, на три стороны.

И вдруг в кубе, внизу которого находился пульт, начался звон. Он все нарастал и нарастал, становился все громче, почти невыносимым. А потом...

Я проснулся. У себя в кабинете, под пледиком. Засыпая, я не отключил звук у телефона – он и разбудил меня.

Я взял трубку.

– Алло, – проговорил сиплым со сна голосом.

В телефоне я услышал голос Илюхи. Того самого Илюхи, любимого моего друга, который умер в Израиле четыре года назад.

– Привет, Ванчо, – проговорил он. Илюха часто называл меня Ванчо, с тех пор как мы узнали, что в Болгарии это уменьшительно-ласкательное от Ивана.

– Илья, это ты?!

– Я, я! – проговорил он. – Ты что там, спишь средь бела дня, бездельник-сценарист? Ты что, забыл, что мы сегодня в преферанс играем?

– Илюша, а ты разве... – я хотел сказать: «Ты разве не умер?», но сообразил, что это будет по меньшей мере невежливо, и проговорил: – Ты разве не в Израиле?

– В каком еще Израиле! – досадливо выпалил он. – Повторяю для сонных тетерь: мы сегодня расписываем пулю. С тобой и Колькой. Ты же сам нас к себе на дачу пригласил. Ну? Ты уже сходил в магазин? Что мы будем пить?

– А Колька... – в замешательстве протянул я. – Он ведь умер. Двенадцать лет назад. От рака крови.

– Да ты, я смотрю, совсем, там на даче сидючи, рассудком повредился. Да, Колян болел, как раз лет пятнадцать назад, и как раз раком крови, но ему сделали прививку, и теперь он – живее всех живых.

– Какая прелесть...

– Так что беги в магазин. Я, если ты не забыл, предпочитаю белое сухое, а Колька – красное.

Оглушенный и удивленный, я поднялся с дивана.

Неужели это все сон? Он продолжается? Чтобы разобраться, я использовал старый дедовский метод: ущипнул себя. Боль я почувствовал – и не проснулся.

Значит, не сон?

Я огляделся. Интерьер моей комнаты не изменился. Все те же книги на полках, беспорядок на рабочем столе, а талмуды, не уместившиеся на стеллажах, валяются на полу и на тумбочке.

Но кое-что стало другим. Фотографии над рабочим столом. Почти все они, впрочем, были те же. Мы с женой, мы с сыном, родители, бабушка Татьяна Дмитриевна с дедом Игорем. Но – добавилась одна. На ней, черно-белой, мы тоже были изображены с женой, и весь задний план свидетельствовал о том, что мы находимся в Петербурге: подобие садика, а сзади – старинные дома дореволюционной складки. Но за нашими с женой спинами – памятник. Чем-то похожий на Менделеева, который стоит у Техноложки. Так же как Менделеев, чугунный человек сидит у стола. Но при этом – вглядывается в содержимое реторты.

Никогда такого памятника я ни в каком Петербурге не видел. Не бывало его там никогда. Я пригляделся внимательнее, и черты памятника показались мне знакомыми.

Боже мой! Да ведь это же он! Он! Владислав Дмитриевич! Человек, которого я только что, в тридцать седьмом году, посадил на поезд Ленинград – Челябинск. Мой двоюродный дедушка. Только он гораздо старше! В бронзе он настоящий патриарх, человек лет семидесяти, суровый, волосатый.

Да! И надпись на цоколе памятника это подтверждала!

ВЛАДИСЛАВ ДМИТРИЕВИЧ КОЛОМИЙЦЕВ

А ниже годы жизни:

1904–2001

А еще ниже на постаменте было высечено – такими же крупными буквами, как и фамилия:

ЧЕЛОВЕКУ, ПОБЕДИВШЕМУ РАК.

Петля

Декабрь 1984-го

Андрей Андреевич Громыко хмуро посмотрел на гостя.

– Почему вы искали встречи со мной? У вас совсем другая епархия. Вам следует докладывать о ваших делах в Оборонный отдел ЦК. Или непосредственно секретарю ЦК, курирующему ваш проект, в данном случае товарищу Романову.

В самом деле, Каданцев самым вопиющим образом нарушал кремлевскую иерархию и заведенные порядки. Во-первых, полез через две, а то и через три головы, к самому члену политбюро. А во-вторых, постучался к тому из правителей, кто не занимался ни обороной, ни наукой, ни научными исследованиями в оборонке, а к главному специалисту по международным делам – с какой, спрашивается, стати? Удивительно, как тот вообще его принять согласился! И сразу подумалось: а не ошибся ли он, что отправился именно к Громыко? Зачем полез к нему? Что может сделать этот старец? Разве еще способен он на решительные поступки? Разве не мечтает больше всего на свете – как и другие безнадежно старые члены политбюро (кроме одного!) – чтобы все в стране оставалось как было, чтобы ничего не менять? А как иначе он может думать, этот гриб, в его-то семьдесят пять лет!

Но Каданцев постарался проявить твердость:

– Я обратился к вам, Андрей Андреевич, как к старейшему члену политбюро, пламенному борцу за мир во всем мире, наиболее авторитетному товарищу из всего советского руководства. Потому что речь пойдет не просто о процветании, а о самом существовании нашей страны: Союза Советских Социалистических Республик.

Кремлевский старец изучающе осмотрел визитера с ног до головы, а потом решительно молвил: «Идемте».

Они вышли в прихожую госдачи. Прикрепленный сотрудник молча подал Громыко пальто – добротное драповое пальто на ватине с цигейковым воротником, потом цигейковую же шляпу-пирожок. Затем помог влезть в суконные боты «прощай, молодость!», опустился перед ним на одно колено и застегнул ему молнию на них. Наверняка прикрепленный сообщит по команде о визите, не положенном по субординации. Почему вдруг Каданцев? Зачем академик и директор института? Но вот вопрос: станет ли об этом посещении известно Горбачеву? И сделает ли тот соответствующие выводы? Начнет ли копать в этом направлении: с какой стати, мол, глава строго секретного института темпоральных исследований попросил аудиенции у члена политбюро, министра иностранных дел и, с недавних пор, первого заместителя премьер-министра? А потом начнет копать: что там творится, в том институте? Чем они там занимаются? Может, они там что-то открыли, чрезвычайно важное? Но раз так, то почему тогда Каданцев докладывает об этом не по инстанции, с какой стати – министру иностранных дел?

Прикрепленный распахнул перед ними дверь на улицу и сделал движение надеть пальто и следовать за ними.

– Останься, – строго сказал ему Громыко.

Пропустив вождя вперед, Каданцев вышел следом.

Зимний день стоял в великолепии. Солнце блистало на сугробах вокруг дачи члена политбюро. Рыжие сосны, словно ракеты, стартовали в голубой небосвод. Таких ярких дней в Подмосковье становилось все меньше и меньше, климат явно менялся в сторону большей хмурости и пасмурности – будто старел вместе со всей страной и ее руководством. Но сейчас не время о том было думать, как и не время наслаждаться искристым морозцем. Дело, о котором собирался доложить Каданцев, и в самом деле было государственной важности. На кону вся страна стояла.

– Рассказывай, – по-отечески тыкнул Василию Семеновичу товарищ Громыко, когда они вышли на расчищенную до бетона дорожку, идущую сквозь сугробы вдаль от дачи.

– Дорогой Андрей Андреевич, наш институт занимается исследованиями в области пространства-времени. Не стану вас обременять теоретическими обоснованиями нашей работы. Скажу о практическом приложении. Главное: нам в институте удалось создать беспилотный автоматический аппарат – и отправить его в будущее.

– Это как у Уэльса, что ли? – почти весело спросил член политбюро. Фамилию английского писателя он выговаривал по старинке, не Уэллс, а Уэльс. – Машина времени?

– Так точно, дорогой Андрей Андреевич, машина времени. Только пока беспилотная, с автоматикой на борту. Итак, после многих неудачных попыток нам удалось не только отправить аппарат в будущее, а именно на сорок лет вперед, в год две тысячи двадцатый, но и затем вернуть его обратно.

– Вот как? Поразительное достижение советской науки и техники. Так почему об этом никому ничего не известно?

– Экспедиция закончилась только три дня назад, ее результаты засекречены, и я докладываю лично вам. Сначала два слова о нашем беспилотном аппарате – он весом всего около трех килограммов, на борту находится видеокамера с функцией записи, датчики телеметрии и небольшая электронно-вычислительная машина. И вот, когда наш зонд впервые возвратился из путешествия в будущее, оказалось, что в память его ЭВМ загружен огромный массив информации – около десяти мегабайт – это, для простоты понимания, примерно пять тысяч машинописных страниц текста. Текст написан на русском, нам не составило никакого труда его прочитать. И он представляет собой историю Советского Союза, начиная от сего дня, декабря тысяча девятьсот восемьдесят четвертого, и вплоть до декабря две тысячи двадцатого...

– Реальная будущая история нашей страны? Вы отвечаете за свои слова?

– Так точно. Определенные моменты – сейчас не буду на них подробно останавливаться – свидетельствуют, что информация, доставленная зондом, заслуживает доверия. Там действительно изложена история нашей страны в обозримом будущем – но не Советского Союза, а России – потому что СССР в две тысячи двадцатом году просто больше не существует.

– Не существует?! – воскликнул член политбюро, словно пораженный громом. Он остановился на месте, посреди слегка присыпанной снежком дорожки, и глядел на гостя, пожевывая бескровными губами. – Как – не существует?

– Советский Союз распадется на отдельные независимые государства. Довольно скоро, в девяносто первом году.

– Данная информация может являться провокацией западных спецслужб? Дезинформацией со стороны главного противника?

– Никак нет, товарищ Громыко, мы тщательно все проверили. Зонд не покидал территорию нашей страны, территорию Москвы. Да, он перемещался во времени – но пространственно оставался в стенах нашего института.

– В зонд загрузили информацию о будущем, вы говорите. Кто и как загрузил?

– Об этом мы можем только гадать. Есть предположение, что это здоровые силы и наши сторонники, которые оттуда, из будущего, пытаются предупредить нас о негативном сценарии развития страны. Чтобы мы сменили курс и не стали совершать тех ошибок, которые готовимся тут сделать.

– Да?! И что же мы тут, как вы говорите, сотворили или сотворим?

От мороза кончики ушей Громыко покраснели – длинных, мясистых, старческих ушей. Покраснел и нос, повлажнели его крылья. Он взял Каданцева под руку – дружеский, партийный жест – и повлек его дальше по бетонированной дорожке, вглубь окружавшего дачу леса. «Какой же он старый! – мимолетно подумал ученый о хозяине госдачи. – Да справится ли он? Найдутся ли у него силы? Впрочем, другого выбора у меня нет. Надо найти слова, убедить его, чтобы он – действовал. Жажда власти и воля к жизни – могучие стимулы. Они помогут ему».

– Генеральный секретарь Черненко скоро умрет.

Громыко дернулся и огляделся – но никого не было вокруг, никто не мог слышать эти слова гостя.

– Это ни для кого не секрет, – сухо возразил он.

– Произойдет это, согласно той информации, что была загружена в зонд, одиннадцатого марта будущего, восемьдесят пятого года. На следующий день, двенадцатого, состоится заседание Пленума ЦК, на котором лично вы, Андрей Андреевич, выдвинете на пост Генерального секретаря нашей партии Михаила Сергеевича Горбачева.

Громыко пожевал губами, но ничего не сказал – ни одобрительного, ни негативного. Поменьше выдавать лишней информации – сказывалась закваска дипломата сталинской школы.

– Так вот, прошу вас, – со страстью воскликнул ученый, – не надо этого делать!

– Почему же? – строго спросил Громыко. – Товарищ Горбачев молодой, свежий товарищ. Но в то же время опытный и безусловно преданный делу коммунистического строительства.

– Вот Горбачев-то наш Союз и развалит!

И Каданцев, увлекая Громыко дальше в лес, со всею страстностью начал рассказывать члену политбюро то, что все мы, жители двадцать первого столетия, прекрасно знаем: как затеялись в восьмидесятых ускорение и перестройка, попытка реформ, гласность. Как все кончилось пустыми полками и путчем. Как СССР распался на независимые республики, наши войска ушли из Восточной Европы, НАТО разлегся у самых наших границ. Как начался безбрежный капитализм, появилась кучка богатеев-магнатов, случились войны с Грузией и Украиной, кровавый конфликт Армении с Азербайджаном. Развилась коррупция на всех уровнях, случился развал медицины и образования, начались жестко подавляемые полицией народные выступления.

Время от времени Василий Семенович исподволь бросал взгляды на члена политбюро, и на Громыко было жалко смотреть. Чуть не слезы наворачивались у него на глаза – а может, то было просто воздействие нешуточного мороза?

– Хватит! – наконец властно прервал тот гостя. – Я понял ход вашей мысли. Но чем вы докажете, что вы сами не провокатор?

Ученый расстегнул пальто и залез во внутренний карман пиджака. Вытащил оттуда сложенную в несколько раз газету, протянул ее Громыко. Газету с матрицы, содержавшейся среди информации в зонде, отпечатали по просьбе Каданцева тиражом в один экземпляр. Уже одно название издания воздействовало на члена политбюро так, что лицо его перекосилось: КОММЕРСАНТЪ – мало того что противное социалистическому глазу, купеческое название – да еще с дореволюционным ером на конце! Дата гласила: 14 декабря 2020 года, а заголовки оказались хлесткими, куда там мелкотравчатой «Правде» конца восемьдесят четвертого:

Украина не смирится с потерей Донбасса

Перестрелка на армяно-азербайджанской границе

Аресты в фонде борьбы с коррупцией

Галицкий купил рекордную по длине яхту

Владельцы ЦСКА хотят избавиться от непрофильного актива

Громыко пошелестел газетой, пробежал заголовки глазами. Отшвырнул: «Какая гадость!»

Василий Семенович подхватил листок, спрятал во внутренний карман. Проговорил со всей страстностью:

– Я прошу вас, прошу! Сделайте что-нибудь! Пожалуйста! Перемените будущее!

Громыко пожевал губами.

– Кто еще в курсе событий?

– Как я говорил, научная работа проходит под грифом «совсекретно – особой важности». Мы о ее результатах никому не докладывали. Вы – первый.

– Кто внутри вашего института в курсе?

– Несколько сотрудников лаборатории профессора Битюгова. И он сам, естественно. Член-корреспондент, профессор.

– Сообщите мне его телефон. И начальника вашего первого отдела – тоже.

«Громыко хочет проверить мою информацию. Что ж, пусть его».

– Благодарю вас за информацию, товарищ Каданцев. И больше – никому ни слова. Я сам обо всем извещу тех товарищей, кого сочту нужным. А теперь, раз вам ведома будущая история, доложите о моей личной судьбе? Или у вас отсутствует подобная информация?

– Вас, Андрей Андреевич, Горбачев в благодарность за его поддержку на мартовском, восемьдесят пятого года, «похоронном» пленуме сделает председателем Президиума Верховного Совета СССР – то есть, по сути, президентом. Вы будете выполнять функции во многом – не обижайтесь – представительские. В Горбачеве и его политике разочаруетесь. Напишете об этом в мемуарах. Потом он вас все-таки в восемьдесят восьмом году отправит в отставку.

– А умру-то, умру-то я когда?

– В восемьдесят девятом году, в возрасте восьмидесяти лет.

– Негусто мне осталось. Всего пятилетка. Тем более: надо многое успеть.

Сам же Громыко принялся деловито соображать: «Первым делом надо проверить донесенную информацию. Срочно вызвать к себе исполнителя – этого профессора Битюгова. И если все так, как рассказывает этот академик, придется срочно действовать. Вызвать в Москву Романова. Затем – поговорить с Гришиным. Потом обработать Щербицкого, Алиева, Кунаева. Вот нас уже шестеро, и главное, чтобы, когда откинется Черненко, они были наготове и мы выступили на политбюро единым фронтом – против Горбачева. А на кого сможет опереться этот ставропольский выскочка? Да ни на кого! Нет у него никого в руководстве, чтоб поддержал. Ах он вражина! Перекрасившийся белогвардеец! Гадюка подколодная! Не бывать ему у власти! В бараний рог его! За Можай загоним! Только бы сил у меня хватило! И времени!»

Прошло тридцать семь лет. Наши дни: 2021-й год

Александр Бользунов, журналист

Люди редко замечают, когда нечто совершенно новое, судьбоносное (как пишут в газетах) только начинается. То, что изменит их собственную биографию, страну и мир. Именно в тот день, как впоследствии оказалось, все это совпало и кардинальнейшие перемены завязывались и для меня лично, и для державы – да и для всей планеты. Вот только я этого совершенно не замечал. Для меня начинались обычные трудовые будни.

Как обычно, я позавтракал в одиночестве – жена к тому моменту уже ушла на работу, она начинала сильно раньше меня – и около девяти вышел из подъезда. На работу я привык ездить на метро. Во-первых, прямая ветка от «Красногвардейской» до «Площади Свердлова». Во-вторых, все машины, которыми я последовательно владел, я привык беречь. Вот и эту, тридцать пятую модель «Жигулей», – тоже. Мы ее всего два года назад купили, и была она самым современным произведением советского автопрома: коробка-автомат, подушки безопасности, спутниковая навигация.

Вообще в стране до сих пор продолжался спор, который начался лет пятьдесят назад, в семидесятые годы прошлого века: какая машина лучше, «Жигули» или «Москвич»? «Жигулисты» напирали на надежность, скорость и комфорт. «Москвичисты» хвалили свой выбор за дешевизну в эксплуатации и доступность запчастей. Но вообще рабочий класс чаще ездил на «москвичах», интеллигенция выбирала «жигули».

А вообще холить свои лимузины, экономить их ресурс – было у советского человека в крови. Ведь никто никогда не знает, удастся ли купить новую. Мы с женой привыкли: как только я, к примеру, приобретал одну – она сразу же у себя на работе записывалась в очередь на новую. Лет через пять ее черед подходил, мы продавали нашу предыдущую ласточку в комиссионном автомагазине в Южном порту – обычно какому-нибудь нацмену из Закавказья, причем за ту же сумму, за которую когда-то приобретали. Или мой друг и главный редактор Гиви подгонял кого-то из своих земляков, которому машина требовалась. Ведь в Грузии-Армении-Азербайджане спрос на авто был заоблачный, а снабжались эти регионы лимузинами плохо, оттого и приходилось кавказцам за четырехколесных друзей переплачивать чуть не вдвое. Или подержанные тачки брать по цене новых. Нас же, московских жителей, которым были доступны по месту работы очереди, система, можно сказать, баловала. Подержанные наши авто кавказцы приобретали задорого, и нам этих денег хватало на покупку новинки. Так в семье осуществлялся постоянный кругооборот «тачек». Но в любой момент эта лафа могла кончиться: к примеру, уволят меня за какое-нибудь прегрешение из «Леснухи» – пойду в многотиражку, ниже падать некуда. Но в многотиражках – автомобильных очередей нет. Да и пенсион не за горами. А пенсов в автохвосты тоже не ставят. Вот и придется доживать свой век со старыми «жигулями» – свободная продажа машин в Союзе не предусмотрена.

У нас работа начиналась в десять, когда основной поток, текущий из спальных районов в центр, иссякал. Народу в поезде оказалось не то чтобы совсем мало, но сесть можно, и я чудненько покачался на мягком сиденье, проглядывая свежие «Правду», «Литературку» и «Советский спорт».

В редакции у нас шутили, что «Лесная промышленность» – одна из самых приближенных к Кремлю газет. Географически это так, мы находимся на улице Двадцать Пятого Октября, бывшей Никольской, в десяти минутах ходьбы от Красной площади. Но, во-первых, есть еще «Водный транспорт», который каким-то чудесным образом затесался на улице Сапунова в бывшем Ветошном переулке, идущем вдоль ГУМа. Вдобавок, конечно, географическая к Кремлю близость совершенно не означала первые места в идеологической и политической иерархии. И «Лесная промышленность» оставалась газетой, будем откровенными, второразрядной: отраслевая, посвященная заботам и нуждам лесобумажного комплекса. Соответственно льгот и благ мы, сотрудники газеты, практически никаких, в отличие от тех, кто работал в центральных, не имели: ни спецпайков и спецстоловых, ни спецдач, ни прикрепления к сотой секции ГУМа. Разве что дачные шесть соток давали под Голутвином да в пресловутую машинную очередь ставили.

Жена неоднократно пеняла мне, что я засиделся, что пора стать наконец настойчивым и целеустремленным и устроиться если не в «Правду», то хотя бы в «Труд» или «Советскую Россию».

– С твоим золотым пером! – восклицала она. – С твоим умением раскручивать любые темы! С твоими обширными знакомствами – среди ученых, артистов, писателей, режиссеров! Да ты везде бы стал номером первым!

Порой она, впрочем, меняла милость на гнев, выключала доброго следователя и врубала злого:

– Что ты сидишь на одном месте, как квашня! Вахлак! Со своим Гиви расстаться не можешь! Посмотри, Леша Сарторин уже в «Савраске» работает! Женя Малокормов – в «Социндуске» редактор отдела! («Савраской» на нашем журналистском сленге называли «Советскую Россию», «Социндуской» – «Социалистическую индустрию».) А ты – лентяй никчемный!

Она то ли забывала, то ли во внимание отказывалась принимать, что из-за Олеськи не возьмут ведь меня никуда на номенклатурное, теплое место – а я не напоминал ей о дочери, чтобы лишний раз нашу общую старую рану не бередить.

В целом у нас с ней хорошие отношения были, и она нечасто взбрыкивала по случаю моего ничтожества и нецелеустремленности. Или, допустим, пьянства – хотя, как и многие акулы пера, я любил порой заложить за воротник. (Это, кстати, еще одна причина, почему я на работу на метро, а не на машине ездил.) Я же, в свою очередь, старался не огорчать ее романами с молодыми корреспондентками-учетчицами-практикантками – на что падки были в газете другие мэтры.

Может, оттого у нас двадцать лет нормальные отношения с супругой были, что сама она никакой журналисткой не была, служила тихо в своей конторе и личные самолюбивые устремления ей в целом чужды были.

Я вышел из метро на «Площади Свердлова» и по переходу возле памятника Калинину прошел на Двадцать Пятого Октября. По улице, недавно сделанной пешеходной, уже неслись в сторону ГУМа провинциалы – из близлежащих областей они часто приезжали на денек (а кто мог устроиться в гостинице или у знакомых, то и на два-три или даже на неделю), попадали в «бермудский треугольник» ГУМ – ЦУМ – «Детский мир», хватали там дефицит и отбывали к себе, счастливые, с подарками для всей семьи и друзей.

Поперек улицы висел кумачовый плакат-растяжка: «Решения XXXIV (Тридцать четвертого) съезда КПСС – в жизнь!» На фасаде Историко-архивного института красовался портрет генерального секретаря Порохова.

В коридорах редакции еще было тихо. Хоть и начиналось присутствие в десять, но большинство корреспондентов, творческие свободолюбивые личности, обычно припаздывали – самоутверждались они, вероятно, таким образом. Главный редактор Гиви обычно смотрел на мелкие нарушения трудовой дисциплины сквозь пальцы – лишь бы не напивались допьяна и не хулиганили. Я прошел в свой кабинетик – да, у меня имелось хоть и маленькое, но собственное рабочее помещение, что по моей не самой ответственной должности выглядело чудесным чудом. Гиви исхлопотал лично для меня пару лет назад пост «специального корреспондента при секретариате», какового в газете сроду не было, и крошечную, но отдельную каморку с видом на помойку на заднем дворе. По пути я заглянул в приемную – Мария Максимовна уже царила на своем месте, и я взял у нее свежие тассовки и, под подпись, запечатанный конверт с «белым ТАССом». То, что меня наряду с семьюстами особо доверенными товарищами по всей стране снабжали неотцензурированной, свежей информацией со всего мира, тоже была заслуга Гиви, с которым я, подумать только, работал бок о бок уже больше тридцати лет.

В своем закутке я первым делом поставил чайник, а потом стал просматривать телетайпные тассовки. Сегодня к шести часам вечера ожидалась большая речь генерального секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума Верховного Совета СССР товарища Порохова, посвященная восьмидесятилетию вероломного нападения на СССР немецко-фашистских захватчиков. Я знал по опыту: к старости товарищ Порохов становился велеречив и говорильня его сегодняшняя наверняка забьет первые две полосы завтрашнего номера. Значит, мне с моим материалом на морально-нравственную тему (о том, как в школе в лесном поселке принялись травить училку, которая развелась с трактористом и увела у жены лесничего) придется подвинуться. И подборку отдела бумаги, живописующую соцсоревнование восьми целлюлозных гигантов – то есть самых крупных производителей целлюлозы в стране – надо будет переносить на послезавтра. Если только не случится еще что-то судьбоносное, что мы по указанию ЦК обязаны будем давать в номер.

Федор Петрович Порохов безраздельно правил страной уже почти тридцать лет. В восемьдесят пятом, когда умер Черненко, его никто не знал, да и годков ему тогда было всего сорок. Поэтому к власти он пришел несколько позже. Тогда, в марте восемьдесят пятого, страной выбрали руководить не молодого Горбачева, которого все ждали. Воцарился неожиданно триумвират из старых кадров. На «похоронном» мартовском Пленуме ЦК первым выступил Громыко и предложил: давайте изберем Генеральным секретарем – первого секретаря Ленинградского обкома Романова, маленького, толстого и наглого человечка, а Председателем Совета министров – первого секретаря Московского обкома Гришина. Так и поступили, а в благодарность Громыко, который задал правильный тон обсуждению, назначили Председателем Президиума Верховного Совета – сиречь президентом. Хроники навсегда сохранили довольный вид триумвирата на трибуне Мавзолея во время похорон Черненко и где-то сбоку, шестым или седьмым от центра – грустного и разочарованного Горбачева.

На следующем, майском Пленуме генеральный секретарь Романов сказал, что надо «подкрутить расшатавшиеся гайки», и взял курс на всемерное укрепление порядка и дисциплины. Горбачева из политбюро вывели за допущенные ошибки в работе и отправили послом в Танзанию. Зато Романов стал выдвигать своих, ленинградских, – в том числе сорокалетнего Порохова сделал, беспрецедентный случай, сразу кандидатом в члены политбюро. В восемьдесят седьмом году на майском Пленуме соправители объявили о реформах. Приняли закон «О кооперации» и разрешили организовывать кооперативные предприятия в сфере торговли, бытового обслуживания и легкой промышленности. А на следующем Пленуме позволили крестьянам (тем, кто пожелает) выходить вместе с землей и даже техникой из состава колхозов. Я тогда как раз на журфаке учился и хорошо помню, как сразу возникло в столице множество приятных заведений – дорогих, правда, – а в провинции стали появляться в продаже мясо, масло и колбаса, которых там лет двадцать не видывали. Короче, повеяло, как стали петь тогда, «свежим ветром перемен».

А потом началась ППП-2, или вторая пятилетка пышных похорон (как обозвали ее в народе). Первым убрался самый старший, Громыко. В девяносто втором за ним последовал Гришин. Тогда Романов свою креатуру, Порохова, назначил на освободившийся в результате кончины Гришина пост – премьер-министром. А в девяносто шестом, в возрасте семидесяти трех лет, сам Григорий Васильевич вдруг запросился в отставку «по состоянию здоровья», и Двадцать девятый съезд КПСС единогласно избрал Порохова генеральным секретарем – с тех пор он и правит нами. Многим надоел безмерно – но, чу, не мне, при моей должности бойца идеологического фронта, о том высказываться.

Значит, в связи с речью генсека ставим ее, естественно, на завтра, с фотографией дорогого товарища на первой полосе и продолжением на второй. Передовицу, наверное, трогать не будем – впрочем, свежие головы прочитают внимательно речугу и посмотрят: не режется ли тема передовой статьи с общими положениями выступления нашего любимого руководителя. К примеру, если тон Порохова окажется в целом насчет Запада примирительным, вряд ли будет политически грамотным, если передовая у нас в «Леснухе» выйдет про происки империалистов.

Я распечатал конверт с «белым ТАССом». Там содержалась информация не для всех, реальная инфа о том, что действительно происходит в Советском Союзе, – та, о которой сообщали западные информагентства, всякие разные Франс Пресс, Ю-пи-ай, Ассошиэйтед Пресс; что передавали западные радиостанции, старательно забиваемые глушилками. Меня же, как человека, стоящего на самой передовой линии идеологической борьбы, к этим сведениям стараниями Гиви допустили.

Ничего принципиально нового «белый ТАСС» сегодня не сообщал. Обычная реальная рутина жизни Советского Союза начала двадцать первого века.

«Лесные братья» под Вильнюсом совершили нападение на райком партии. Нападение было отбито, в завязавшейся перестрелке убиты двое инсургентов, а также сотрудник райкома, милиционер и двое гражданских. Трое ранено.

В стране до сих пор помнили – трудно забыть! – как в 1999-м бандиты, борющиеся за так называемое освобождение Прибалтики, взорвали реактор на Ингалинской АЭС, и пол-Литвы, половина Латвии и четверть Белоруссии подверглись экстремальному заражению (переселять пришлось почти триста тысяч человек, сотни квадратных километров страны стали запретной зоной). После этого во всей Прибалтике ввели военное положение и комендантский час, последовали расстрелы и ссылки, и ситуацию понемногу удалось стабилизировать. Но в последнее время националисты, тайно финансируемые из-за рубежа, снова стали поднимать голову. Они действовали как «лесные братья», сражавшиеся против нас после Отечественной войны: базировались в труднодоступных районах и совершали оттуда вылазки, убивая партийных работников, коммунистов, комсомольцев и милиционеров, минируя мосты и дороги. С некоторых пор нам, журналистам, ЦК снова запретил ездить в командировки в Прибалтику, чтобы лишний раз не светить в печати лихой регион. А жаль, мне так нравилось бывать на бумажных фабриках в Григишкесе или Лигатне, на Клайпедском целлюлозно-картонном заводе: красивейшая природа, пляжи, милые, тихие люди, которые все как один и с трибун, и в частных беседах осуждают инсургентов. Даже странно при таком общем осуждении партизан, почему они до сих пор выживают в своих лесах и устраивают вылазки.

Второе сообщение «белого ТАССа», имеющее к Союзу непосредственное отношение, рассказывало о новом выступлении – на этот раз в университете города Рино, штат Невада, – лидера советской оппозиции (как он сам себя именовал) Алексея Ковальского. Со слов корреспондента Ассошиэйтед Пресс «белый ТАСС» переводил на русский выпады-требования из его речи, произнесенной на английском: открыть границы СССР для свободной эмиграции и поездок по всему свету; освободить всех советских политзаключенных, томящихся в тюрьмах и ссылках; подключить, наконец, Советский Союз ко всемирной сети Интернет. Приводилась цитата: «Неужели дряхлым, престарелым вождям СССР неясно, что каждый свой день, который страна проводит без свободной политической конкуренции, без широкого обмена мнениями и информацией со свободным миром, она все глубже погружается в научную и технологическую отсталость, все глубже увязает на обочине мирового развития? Но нет, лидеры Советского Союза озабочены лишь одним: сохранением своей личной власти и привилегий на как можно более долгий срок».

Немедленно и президент США Байден подключился, прокомментировал выступление нашего диссидента в духе всемерной поддержки и повторил все те же требования, которые даже мне, с определенным моим свободолюбием, в зубах навязли: «Откройте границы! Отпустите политзаключенных! Допустите в СССР Интернет!» Он также высказался за то, чтобы расширить в отношении Советского Союза политику санкций. Здесь тоже ничего нового не было.

То, что о преступлениях «лесных братьев» мы в газете упоминать не будем, это точно – ЦК давно и неукоснительно решило эту тему всячески замалчивать. По поводу новых инсинуаций Ковальского тоже не моего ума дело, решать Гиви, может, он закажет нашему политобозревателю Вите Беклемишеву международную колонку по поводу очередных необоснованных требований и о том, как советским людям хорошо живется и безо всякого Интернета с его пропагандой секса, насилия, пошлости и вседозволенности.

Тут ко мне без стука, как у нас принято, вошла редактор отдела писем Катя Котлярская. У нас с ней сто лет хорошие отношения, с тех пор как она пришла к нам в «Леснуху» юной учетчицей и первокурсницей вечернего отделения журфака. Все это время я слегка с ней флиртую, мы травим байки, анекдоты, иногда выпиваем вместе. Порой я пошлепываю ее по попе, целую в щечку – но не более того. И она мою никуда не целящую дружбу ценит, тем более что сама давно и безнадежно замужем и мама двух сыновей-студентов. Благодарна она мне и за то, что я ее подчиненных, молоденьких учетчиц, как она выражается, «не порчу». А то много у нас желающих под предлогом передачи журналистского опыта запустить девчонкам под юбчонки руку и кое-что другое.

– Свежая почта! – пропела Катя, шлепая мне на стол увесистую пачку читательских писем – которые она по своему разумению расписала для ответа и дальнейших действий мне. В благодарность за хорошие отношения и всегдашнюю поддержку на редколлегии она, минуя отделы или секретариат, самые лакомые и интересные письмеца сразу мне размечает – как возможную основу для командировок или публицистических обзоров.

К читательским письмам в советской прессе отношение сохранялось особое. На каждое из них в отделе писем заводится специальная карточка, на каждое нужно ответить и/или в соответствующую инстанцию переслать. Всей технической работой занимаются учетчицы – восемнадцати – двадцатилетние девы, которые или на журфак мечтают поступить, или срезались по первому разу, или учатся на вечернем. Молодые, лакомые, свежие, они часто становятся добычей умудренных мэтров, которые учат их азам журналистики и кое-чему еще. Благодаря подобной закалке девы быстро вырастают, выпархивают от нас, а потом возможны варианты: от удачного замужества до журналистской карьеры где-нибудь в центральном издании. Иногда доводится встречать их, умудренных, где-нибудь на ответственных пресс-конференциях: «Александр Иваныч, вы меня помните? Я в „Леснухе“ в таком-то году учетчицей была».

– Спасибо за почту, дорогая! – я притянул Катю к себе и с чувством поцеловал в шейку.

– Уйди, охальник, – отмахнулась она, – мурашки от тебя по всему телу.

Нравы в редакции царили свободные, оставалось только следить за собой, чтобы они в какой-то момент не становились у тебя с кем-то чересчур свободными.

– Выпьешь кофейку со мной? У меня растворимый остался. Чайник только вскипел.

– Не, работы много, дальше пойду разносить. Посмотри там письмо из Коряжмы, я его тебе первым положила. Коллективная жалоба, на злободневные темы.

– Мерси тебе мое горячее и большое, с кисточкой.

Катя вышла, а я налил себе кипятку, насыпал кофе. Примерно два раза в месяц у нас в редакции раздавали заказы, и растворимым мы были обеспечены. После реформы сельского хозяйства, которую наши власти худо-бедно затеяли в конце восьмидесятых, ситуация с продуктами питания в стране наладилась. Не проблемой стало даже в самом захудалом сельпо купить мясо-гречку-масло-яйца. Но вот с колониальными, так сказать, товарами сложности оставались. Или даже нарастали. Из-за санкций трудно было достать кофе или, к примеру, индийский чай. Редкостью оставались бананы, а ананасы и манго я с начала девяностых не видывал. То же самое и с одежкой. Финская обувь и парижские духи ценились еще во времена моей ранней юности, с конца восьмидесятых, – однако теперь их не стало совсем, душиться приходилось одеколоном «Саша» или «Красной Москвой», на ногах носить продукцию «Скорохода» или «Красного треугольника». Кооперативные артели, лабавшие самодельную продукцию, ситуацию улучшали, но не слишком. Костюмы-рубашки-платья еще можно было в ателье пошить, и порой даже стильно получалось, а вот обувь достойную в Союзе мало кто сварганить мог. В лучшем случае – армянские обувные артели. Многие в Ереван чуть не специально ездили себе обувку закупить.

Я взялся за письмо, пришедшее из Коряжмы. В Коряжме размещался один из флагманов советской целлюлозно-бумажной промышленности, огромный Котласский комбинат, на котором около двадцати тыщ народу работало. Там я бывал по журналистским делам неоднократно, хорошо знал и руководителей производства, и некоторых рабочих и специалистов (естественно, передовых). Комбинат в том моногороде царил; все, кто там ни жил, рождались, учились, а потом долго-долго там трудились, пока не уходили на пенсию и не помирали.

Письма читателей я обычно прорабатывал быстро – по одной простой причине: их было много. Советские люди часто писали в газеты: искали справедливости, делились наболевшим, жаловались на начальство и местные власти. Если судить по количеству писем, недовольства в народе накопилось много, но пока оно, недовольство, канализировалось тихим образом, в эпистолярном жанре. Впрочем, встречались в ежедневной почте и явно антисоветские выпады, клевета и призывы. Но такие послания до меня не доходили – Катя собирала их и раз в неделю передавала визитерам из КГБ. Порой они, кстати, и сами заявлялись в отдел писем, случайным образом почту просматривали и что-то из ряда вон выходящее с собой забирали, чтобы на места переправить и свои региональные органы работой загрузить.

Я прежде всего на подпись смотрел: реальная ли, подлинный автор пишет или анонимка, замаскированная каким-нибудь несуществующим варщиком В. Ивановым. В моем случае письмо подделкой не выглядело. Подписали его пятеро, закорючки факсимиле выглядели по-разному и разными чернилами были сделанные. Должности выглядели правдоподобно, а с одним из подписантов я был не то что знаком, но о нем слышал: старший варщик целлюлозного цеха номер два, Герой Социалистического Труда Александр Александрович Парщиков. Да, Герои Соцтруда в газеты с претензиями писали редко. Обычно у них все и так бывало в шоколаде, а случались какие-то проблемы – их решали в рабочем порядке, на местах, на уровне райкома или в крайнем случае обкома. Чтобы Герой Соцтруда вдруг сам писал в газету как простой человек – такое еще поискать. Значит, сильно его допекло – или солидарность с товарищами проявлял. Еще письмо подписали варщик целлюлозы и председатель профкома цеха номер два товарищ Веретенников, лаборантка Пономаренко, секретарь комсомольской организации инженер Вихров и уборщица Лазутина. Фамилии и должности выглядели невыдуманными – да и вряд ли они таковыми могли быть, в соседстве с подлинным Героем Соцтруда.

Само письмо казалось, как часто бывает, когда авторов допекли, довольно сумбурным, все в нем было смешано в кучу, и это становилось еще одним доказательством его подлинности. «В апреле с. г. в нашем цехе были подняты нормы по выпуску основной продукции. Теперь для выполнения плана нам необходимо варить целлюлозы на двенадцать процентов больше, чем раньше, а как это можно, когда и без того на пределе. А не выполнишь план – премия тридцать процентов в минус всему цеху, то есть все мы беднее на треть становимся. И начальство наше на нас, простых рабочих, плюет с высокой башни. Распродаж импортных продуктов питания и промтоваров в цеху не было с Нового года, а сейчас июнь. И руководители завода, генеральный директор Самойлов и главный инженер Грубин, в цеху не были уже больше года, сидят в своих кабинетах и говорят, что с нашими проблемами к ним надо на прием записываться».

Было правда странно, что подобное письмо Герой Соцтруда подписал. Он в своем статусе мог с перечисленными проблемами лично к директору комбината пойти, и тот вынужден был принимать его с распростертыми объятиями, выслушивать и меры принимать. Или, может, кто-то использовал имя героя, чтобы подметное письмо сочинить? Словом, надо было ехать на место и разбираться. «Письмо позвало в дорогу» – существовала у нас, в советской печати, такая рубрика, очень популярная у широких народных масс. Конечно, всем было интересно прочитать, как журналист из центра, словно всезнающий демиург, прибывает в какую-нибудь пердь, разбирается в вопиющей ситуации и раздает всем сестрам по серьгам. Особенно приятно бывало народу, когда корреспондент раздавал моральные подзатыльники начальству.

Я схватил письмо и заглянул к Гиви. Кабинет главного редактора – не моему чета. Огромный, с дубовыми панелями, собраниями сочинений Ленина и Большой советской энциклопедией на полках, с портретом Ленина – инкрустацией карельской березой на стене, бархатным знаменем в углу за столом. С Гиви мы знакомы и дружим чуть ли не лет тридцать. После второго курса я пришел в «Леснуху» на летнюю практику. Гиви, хоть тогда ему еще и тридцати не было, уже работал редактором отдела информации. Я тогда накропал свою первую заметку о выставке «Интерпрессфото» на ВДНХ – он прочел, воскликнул: «Гениально, старик!», вычеркнул пару фраз и сам лично отнес информашку в машинописное бюро, чтобы побыстрей перепечатали на «собаке». Назавтра я увидел ее (и свою фамилию) опубликованной, получил гонорар восемь рублей и принес в отдел бутылку крымского портвейна, отметить. Так началась наша с Гиви дружба – которая длилась больше тридцати лет. Гиви умел дружить, ценить и помогать, и, поднимаясь выше по карьерной лестнице, меня за собой тащил. Правда, выяснилось, что руководить коллективом у меня выходило не очень, писать и править в единоличном формате получалось лучше. И вот теперь мой друг-грузин стал наконец главным редактором и мне выхлопотал должность спецкора при секретариате – синекура, если вдуматься, потому что я ни за что и ни за кого, кроме своих собственных писаний, не отвечал.

Довольно странными выглядели грузинские имя-фамилия в качестве главного редактора центральной газеты. В Союзе к представителям нацменьшинств на руководящих должностях относились настороженно, назначали редко – особенно не жаловали евреев, немцев, прибалтов, представителей закавказских республик. Общее начальственное мнение было: хочешь карьеру делать – езжай к себе в республику. Но вот Гиви ЦК на должность утвердило, и многие воспринимали это как знак умягчения национальной политики и чуть не символ поворота к переменам, свободе и демократии.

Гиви за своим начальственным столом просматривал свежие газеты.

– Входи, Сашенька, – замахал он мне. – Как дела? Как чувствуешь себя, как Настя?

Иногда в его обществе я чувствовал себя, словно попал на грузинскую свадьбу, радушную и хлебосольную.

– Все хорошо, старик, твоими молитвами. Вот, посмотри, – япротянул ему письмо. – Хочу поехать.

Он пробежал послание глазами и немедленно принял решение.

– Конечно, поезжай. Прямо сегодня сможешь?

– А что тянуть!

– Давай быстренько пиши заявление на командировку, недельки тебе хватит, я подпишу. Разберешься там во всем как следует, со свойственной тебе вдумчивостью и талантом. Получится – Самойлова лягни, очень он наглый в последнее время стал. – Самойлов был генеральным директором Котласского ЦБК, которого Гиви за что-то недолюбливал.

И сразу закипела обычная предкомандировочная суета. Я взял у Марии Максимовны бронь и побежал в кассы в «Метрополе» выкупить железнодорожный билет. Самолетом на комбинат лететь было неудобно, все ездили туда поездами. «Полярный экспресс» останавливался на станции Низовка на две минуты. С топонимикой там довольно странно обстояло – те, кто был в курсе, смеялись: отправляешься в командировку на Котласский бумкомбинат, но живешь в городе Коряжма, а едешь до станции Низовка. Наверное, то была отрыжка пятидесятых годов прошлого века (когда комбинат строился) с их шпиономанией, когда зашифровать старались все на свете.

Билет я взял, естественно, СВ – мне по чину было положено и оплачивалось. Кассы в «Метрополе» нас сильно выручали, особенно летом, в сезон отпусков, когда на вокзалах несметные толпы желали уехать в нужном им направлении. Вообще журналистская корочка и редакционная бронь от многих бытовых хлопот, перманентно присущих советским людям, избавляли: билеты взять, в гостиницу устроиться, в хорошем ресторане пообедать, позвонить по межгороду вне очереди.

Ехать я собрался экспрессом, сегодня в двадцать часов двадцать минут. Как раз поезд придет завтра на место в шестнадцать часов с копейками, и я до вечера успею в гостиницу устроиться, начальству местному представиться и побеседовать в первый раз с авторами письма.

Потом я вернулся в редакцию и позвонил по сверхсрочному тарифу «Пресса» на комбинат. Секретарша генерального директора соединила меня с ним сразу же, как услышала магические слова «Москва» и «корреспондент». Но вот сам он радушным не выглядел и даже не попытался таковым себя выказать:

– Корреспондент? Только вас мне еще не хватало! Ладно, встретим, разместим.

Я и представить себе не мог – скажу, забегая вперед, – что в свете развивающихся событий я и впрямь представлялся для генерального директора лишним и нужен ему был там, на месте, как собаке пятая нога. Но и пойти супротив партийной субординации, в которой пресса играла одну из главенствующих ролей, тот не мог.

Затем я помчался на «Горьковскую», где почему-то в редакции газеты «Труд» в Настасьинском переулке помещалась наша бухгалтерия. Получил командировочные. Суточные недавно повысили – с двух рублей шестидесяти копеек в день до трех пятидесяти. А вообще в стране цены неизменными оставались десятилетиями – это считалось одним из главных достояний социализма. Как стоила булка в дни моей юности двадцать пять копеек, так стоит и сейчас. Метро – пятачок, вареная колбаса – два двадцать, мороженое – тринадцать копеек. До нас, журналистов и членов партии, доводили – специальные лекторы из общества «Знание» и из ЦК партии: подобная ценовая стабильность ложится в последнее время тяжелым бременем на бюджет, слишком многое – ту же колбасу, хлеб и метро – приходится дотировать. И уже раздаются в руководстве голоса, что надо привести цены в соответствие с себестоимостью продукции, но лично генеральный секретарь Порохов категорически против и настаивает, чтобы все осталось так, как было при благословенном Брежневе.

А уже из «Труда» на Пушкинской поехал я домой собрать вещички. Я предвкушал, что пообедаю домашними котлетками, спокойно сложу свою дорожную сумку и поеду на вокзал. Жена еще будет на работе, оставлю ей записку. Но вышло все совсем не так.

Когда я открывал дверь своим ключом, почувствовал: в квартире кто-то есть. И верно: едва вошел, с кухни ко мне бросилась супруга. Одета не по-домашнему, в костюмчике и служебной блузке, накрашена, глазки блестят. Запах алкоголя. И щеки, и зона декольте – красные. И причитает:

– Сашенька, ты только ничего не подумай! Мы с Вадимом просто оказались рядом, зашли перекусить!

А на заднем плане, в кухне, маячит здоровенный лоб с усиками, растерянно глазами лупает. И ведь юный совсем, моложе ее лет на пятнадцать, наверное. Стол в кухне накрыт на скорую руку, там коньячок, бокальчики.

– Ну ты даешь, – только и смог сказать я. Отстранил ее, прошел в спальню. До нее они, кажется, еще не добрались: покрывало, которым я утром самолично застелил тахту, на месте, не смято. Любовью не пахнет. Впрочем, утешение небольшое. Я чувствовал себя, будто рядом разорвалась граната: оглушенным и ослепленным. И непонятно было, что делать дальше.

Из коридора донесся отчаянный возглас жены, адресованный любовнику: «Зачем ты это все придумал!» А потом хлопнула дверь – видимо, он убрался восвояси. На пороге спальни возникла супруга.

– Сашенька, ничего не было! – отчаянно воскликнула она.

– Ага, не успели. Я вспугнул.

– Да нет же! У меня нет с ним ничего! Мы просто коллеги! Были вместе в нашем районе, в местной командировке, проверяли Царицынскую базу. Зашли на минутку, перекусить. Ну прости меня, Сашенька.

– Бог простит.

– Мы с ним просто коллеги! У нас с ним, правда, ничего!

– Уйди. Противно видеть тебя. И слышать.

Я достал из шкафа дорожную сумку и стал складывать в нее одежду. Командировочные мне выписали на неделю, но я рассчитывал уложиться в три дня. Значит, три рубашки, три пары носков и трусов. Носки шерстяные – в гостинице может быть холодно. Майки, свитер, дождевик. Тренировочные штаны, тапочки.

– Ты уходишь от меня?! Вот так сразу?!

– Нет, не ухожу. Пока не ухожу. Еду в командировку. Будет у тебя время – обо всем подумать. Или докончить то, что вы с этим типом начали.

– Сашенька, я тебя прошу! Ничего не было у меня с ним!

– Отвали. Не мешай собираться.

Я ушел в ванную, взял там импортную автоматическую зубную щетку (подаренную супругой на день рождения) и купленный на распродаже по талонам бритвенный набор «Шик». Глянул в зеркало. Свой собственный вид мне не понравился: глубоко несчастный мужчина средних лет, с сединой и мешками под глазами. Я умылся холодной водой, а потом добавил в косметичку одеколон «О’Жен» (опять-таки женой подаренный) и гэдээровский крем после бритья «Флорена».

Вышел из ванной. Супруга успела прибраться на кухне. Замести следы. В холодильнике спрятался коньячок, рюмашки оказались вымыты.

– Ты обедать будешь?

– Я сыт, – соврал я.

– Когда ты едешь?

– Прямо сейчас.

– Куда?

– Какая тебе разница?

«Полярный экспресс» отправлялся в двадцать двадцать, до поезда оставалось еще больше трех часов, но оставаться дома я не собирался. Вызывать такси не стал – если заказывать по телефону, оно могло прийти и через полчаса, и через час, но квартира стала мне ненавистной, я не хотел здесь оставаться даже лишней минуты.

Я подхватил сумку, пошел к двери.

Жена бросилась ко мне. Обняла. Прижалась.

– Возвращайся. Пожалуйста.

Я высвободился, вышел за дверь.

Я по-прежнему чувствовал себя оглушенным. Если бы курил, можно было бы затянуться, привести голову в порядок. Но лет десять назад я бросил, и начинать заново не хотелось, даже по такому случаю. Впрочем, от бед и горестей в нашем отечестве известно еще одно универсальное средство. Но для того чтобы начать им лечиться, надо сперва добраться до вокзала.

Ловить такси от тротуара я тоже не стал и поплелся к метро.

На Ярославском вокзале, в ресторане с огромными потолками и высокими окнами, я сразу дал официантке в белом передничке и наколочке червонец:

– Двести коньячку, лимончик, сырную и мясную нарезку. И побыстрей, а то душа горит. И сдачи не надо.

Через две минуты она принесла искомое, погладила меня по плечу. Я сразу выпил две рюмки, одну за другой. Стало легче.

До поезда я уговорил графинчик. В вагоне СВ тоже не мешкая попросил проводника принести из ресторана бутылку. Куда-то ходить и кого-то видеть казалось невыносимым. В купе я, слава богу, оказался один и дал проводнику пятерку, чтобы никого ко мне по пути, по возможности, не подсаживали.

С финансами у меня никогда проблем не было. Если трудности с деньгами – всегда можно подрядиться, чтобы написать очерк для сборника «Гвардейцы пятилетки» о правофланговых лесной отрасли. Или накропать брошюру из серии «С именем Ильича» о передовых предприятиях – платили хорошо, бешеные тысячи. Иной раз получалось – девать деньги некуда. Хобби у меня не было, любовниц – тоже. К одежде я был равнодушен, как и ко вкусной еде. В преферанс не играл. Путевки на курорты Крыма и Кавказа и так давали за треть цены. За границу меня из-за Олеськи не пускали, даже в турпоездку в братскую Болгарию. А больше тратить в Союзе деньги было не на что. Разве что пить.

Из тонкого железнодорожного стакана я цедил коньячок, глядя, как угасают за немытым окном вагона долгие летние сумерки. Как странно, думал я, что в Советском Союзе, где запрещена любая эротика в кино, на телевидении и в книгах, где нет никакого полового воспитания в школах, настолько распространен промискуитет. Все спят со всеми. Иметь любовницу – норма. Случайные связи – в порядке вещей. На меня, кто секса на рабочем месте чурался, даже посматривали с удивлением и подозрением: а все ли у чувака в порядке? Нет, ну случались, конечно, по молодости и дикой пьянке приключения, но вообще я старался хранить жене верность. И вот результат. Общественная расхристанность, распущенность все же догнала меня. Ударила из-за угла, исподтишка. Не ожидал я, право слово, от своей супруги подобного.

Хотя и с дочерью нашей случилась подобная история. Аналогичная, если разобраться, по своей сути. То бишь – настоящее предательство. О племя Евино, лживое и порочное!

Олеська моя влюбилась в иностранца. Ну, влюбилась и влюбилась – это, слава богу, теперь не запрещено. Можно даже выйти замуж или жениться. И уехать за рубеж не возбраняется. Но зачем она, едва усвистала на Запад, стала раздавать интервью, как плохо живется в Союзе?! Как вообще тяжко чувствует себя всякий творческий человек в СССР! Меня еще приплела, судить начала: «Мой отец – бесконечно талантливый человек, который всецело поставил свой дар на службу мелочному и лживому воспеванию советских достижений». Да кто она такая? Художница – в двадцать четыре года! (Сейчас уже тридцать.) Ну и что она там, на Западе, в итоге сотворила? Где ее «Сикстинская Мадонна» или хотя бы «Подсолнухи»? Делает, тьфу, инсталляции, подумать только! Одну из них даже описывали, я сам слышал по «Голосу Америки»: сидит мужик в майке, в руке у него стакан водки, а перед ним телевизор, по которому нон-стопом демонстрируют речи генсека Порохова. Просто гадость какая-то, набор штампов на потребу западному неразборчивому обывателю: раз русский, значит, майка, генсек Порохов и водка. Почему водка? Я вот водку сроду не любил и пью коньячок. И жена моя, как выяснилось, его уважает – распивает с любовником. Надо же, жена мне изменяет. Как раньше нам с ней – обоим – изменила дочка. И нам, и Родине. Сделала на Западе свои широковещательные заявления. Олеська – о на что, не знала, что у нас с супругой будут в Союзе неприятности? Особенно у меня – бойца, как говорится, идеологического фронта? Что моя карьера после ее выходки накроется медным тазом? Знала наверняка. Но не придала значения. Наплевала, переступила. Слава богу, что времена уже достаточно либеральные и меня после ее выходки не посадили и даже с работы не поперли – но, совершенно понятно, путь в настоящие, большие газеты типа «Правды» оказался мне напрочь закрыт.

За окном вагона медленно темнело, бутылка пустела, я решил передохнуть и прилег на заботливо застеленную полку, прямо не раздеваясь.

Проснулся в три часа ночи, поезд шел с хорошей скоростью, за окном – темень, ни зги, ни огонька. Сна ни в одном глазу, во рту гадость, кошки ночевали. Страшно хотелось есть, но еды ни крошки, до открытия ресторана остается часов пять, зато на столе оставалось еще полбутылки коньяка. Что ж, как говорится, алкоголь – это жидкий хлеб. Можно продолжать. Поезд придет на станцию Низовка только в шестнадцать часов с копейками, у меня в дороге еще куча времени, чтобы сначала снова захмелиться, а потом протрезветь и привести себя в порядок. Впрочем, на местах пьяным корреспондентом «Лесной промышленности» никого не удивишь, они там еще и не такое видывали.

И я снова плеснул себе в стакан и с отвращением, преодолевая тошноту, выпил. Янтарный напиток упал в желудок, растекся по телу, мягко тюкнул в мозжечок. Жизнь, несмотря ни на что, продолжалась.

Советский поезд еще чем хорош? Ты полностью выпадаешь из реальности. У тебя нет ни с кем связи, ты не слушаешь радио, не смотришь телевизор, не читаешь газет. Ты не знаешь, что там творится, снаружи. На станциях все было как всегда, и, проснувшись в очередной раз часов в одиннадцать, я спросил у бабки, что торговала у вагона, жареных пирожков. Получил их и расплатился через окно. В бутылке у меня грамотно оставалась ровно одна доза на опохмел души. Я выпил, поел, еще поспал и стал приводить себя в порядок.

Долго чистил зубы в вагонном сортире. Глазки после вчерашнего были маленькие, припухшие, и духан от меня, наверное, пёр – дай бог. Но главное – пьяным я не выглядел и себя не чувствовал, да и настроение, как ни странно, было великолепным. Вчерашние неприятности отодвинулись куда-то далеко-далеко, жена с ее выходкой уменьшилась до размера блохи или клопа. Будто бы я, словно великан, перешагнул и ее, и всю нашу жизнь и оставил в далеком прошлом. Наверное, нам в итоге придется развестись, но, может, это и к лучшему? Возьму и пущусь во все тяжкие!

У вагона на станции Низовка меня, конечно, встречали. Но не один сопровождающий, как обычно бывало, а двое. Первого я даже знал и вспомнил, когда он представился: Игорь Палыч Стрункин, зампредседателя профкома, толстяк, женолюб, весельчак и выпивоха. Он как-то принимал меня, мы с ним киряли в его кабинетике и почувствовали друг к другу симпатию. Но второй (назвал себя Иваном Петровичем) был незнаком: молодой, в костюмчике, с жестким лицом и взглядом. Почему-то сразу показалось, что он из спецслужб. Точнее, из главной спецслужбы, из КГБ. Но с какой стати и почему по мою душу?

Стрункин подхватил мою сумку, и по перрону мы пошли в линию: толстяк с моей сумкой пыхтел впереди, следом топал я и замыкал процессию, словно конвоир, строгий юноша.

Я, впрочем, улучил момент, одними губами спросил о нем Стрункина:

– Это кто? Откуда?

– Товарищ из КГБ.

– Зачем?

– Нехорошие дела на комбинате.

– Что случилось?

– Не сейчас.

Встречали нас на новейшей «семьдесят восьмой» черной «Волге» – с кондиционером, спутниковой навигацией, баром, подушками безопасности, кожаными сиденьями. Настоящий представительский лимузин. Шофер выскочил, перехватил у Стрункина мою сумку, опустил ее в багажник. Толстяк поместился на переднем сиденье, кагэбэшник уселся сзади рядом со мной.

– На комбинат? – вопросил водитель.

– Какой комбинат! – неожиданно рыкнул на него Стрункин. – В райком!

Авто сорвалось с места.

– А вы, товарищ корреспондент, зачем к нам пожаловали? – вдруг спросил меня сидящий рядом кагэбэшник. Голос его звучал ласково, но глаза холодно ощупывали меня.

Я не стал ни отпираться, мол, редакционная тайна, ни возмущаться: почему я, дескать, должен вам докладывать. Нет, отчего-то показалось, что лучше просто ответить:

– Что называется, письмо позвало в дорогу.

– Письмо? От кого? Какого содержания?

– Письмо коллективное, авторы – несколько человек из второго варочного цеха.

– На что жалуются?

– На многое. Повышаются расценки, мало заказов с промтоварами, руководство комбината проявляет личную нескромность.

– Давно письмо пришло?

– Вчера. Отправлено, судя по штемпелю, неделю назад.

– Кто конкретно авторы?

– Всех не упомню, но один – Парщиков Александр Александрович. Герой Соцтруда.

– Вот он и зачинщик! – воскликнул с переднего сиденья Стрункин.

– Не будем спешить со скоропалительными выводами, – осадил его мой сосед. И обратился ко мне:

– Дайте мне письмо.

– Во-первых, у меня копия. А во-вторых, оно требуется мне для работы.

– Вряд ли вам доведется по нему работать.

Мы ехали мимо задов целлюлозного комбината, он расстилался за забором слева от нас: огромные корпуса, куча разномастных труб, дымы и дымки. Через пять минут начался город Коряжма: стандартный, безликий, социалистический моногородок. Хрущевские панельные пятиэтажки, брежневские девятиэтажки, романовские шестнадцатиэтажные башни. На улицах пустынно – кто на работе, на комбинате, кто отсыпается после смены – цикл на комбинате непрерывный. И надо всем городом плывет кисловатый запах целлюлозного производства, как бы подгнивающей кислой капусты.

– Что вообще происходит? – требовательно спросил я своего соседа.

– Вам скоро объяснят.

Мы выехали на главную площадь городка: дом культуры, статуя Ленина, гостиница «Вычегда», почта. Но в отель заезжать, как обычно, не стали. И не повернули в сторону комбината и заводоуправления, куда вела прямая и широкая улица Дыбцына. Помнится, много лет назад, только начиная свою карьеру в качестве корра «Леснухи», я, совсем юный, поддержал кампанию, чтобы безликую улицу Комбинатов-скую назвали именем бывшего директора комбината. Власти тогда сопротивлялись: мол, Дыбцын неоднозначная личность, личную нескромность проявлял, выпивал. Но активисты и журналисты добились своего: улицу назвали-таки его именем.

«Волга» повернула вглубь поселка – в сторону райкома и райсовета, где я, признаться, за все свои приезды в Коряжму ни разу и не был. Все знали, что вся жизнь здесь крутится вокруг комбината и главное начальство в городе – генеральный директор, а райком с райсоветом – так, проформа.

Кстати, странность: те немногие прохожие, что на улицах городка оказались, вслед нашей машине оглядывались, долго смотрели: что они, черной «Волги» не видели, пусть даже самой новой?

В стандартном здании райкома меня провели на второй этаж в кабинет первого секретаря. Вошли в него мы все трое и застали полный сбор. За своим столом сидел незнакомый мне секретарь райкома. Вид у него был растерянный. Очевидно, совсем он не ожидал подобного внимания к своей персоне и столь широкого сбора гостей. Не на привычном ему начальственном месте, а сбоку, за столом для заседаний, помещался генеральный директор комбината товарищ Самойлов. Он тоже смотрелся нелучшим образом: встрепанный, галстук сбился на сторону, глаза полубезумные. Я его таким никогда не видел и даже представить себе не мог, что вальяжный и самоуверенный директор может выглядеть столь жалко. Но помимо него, в кабинете находилось еще несколько властительных чинов: во-первых, натуральный армейский генерал, с одной звездой на погоне; во-вторых, милицейский подполковник и, в-третьих, немолодой господин в штатском, в котором угадывался чин из КГБ: вероятно, начальник местного райотдела. На меня все оглянулись, как на совершенно лишнего и докучливого гостя, но разговор свой общий на повышенных тонах на минуту прервали. Я представился и пожал всем руки. Было похоже, что собравшиеся товарищи не очень понимают, кто из них здесь и сейчас главный. Гендиректор комбината – видимо, по привычке отвечать в городе за все и, возможно, чтобы произвести впечатление на корреспондента, отдал приказание толстяку из профкома:

– Игорь, введи в курс товарища журналиста. Займите кабинет Крабцова, что ли, – все равно он в отпуске.

Значит, из самой главной, ситуационной комнаты меня временно удаляли. Ладно, хоть узнаю толком, что происходит.

Секретарша отперла нам пустой кабинет напротив, где помещался обычно второй секретарь райкома. Там мой встречающий, растерянный и озабоченный, начал вводить меня в курс дела. И дело это выглядело, честно говоря, до чрезвычайности стрёмно. Во всяком случае рассчитывать, что о нем можно написать в газете, явно не приходилось.

Видимо, толстяк понимал, что все, что произносится в кабинете второго секретаря, может быть записано, поэтому временами он понижал голос чуть ли не до еле слышного шепота и широко прибегал к эвфемизмам. Слово «забастовка» он, к примеру, именовал «временным прекращением работы», поэтому мне приходилось мысленно переводить его канцеляризмы на нормальный язык. Итак, в кратком изложении (как изъяснялись обычно дикторы «Голоса Америки») дело выглядело так.

Началось все именно со второго варочного цеха, представители которого написали нам в газету. Позавчера рабочие устроили там несанкционированное собрание, эдакий сход. Сошлись не по воле начальства или парткома с профкомом, а по собственной инициативе. Уже тревожный сигнал! Жаль, ни в цехе, ни на комбинате в целом ему должного значения не придали.

Обычно в цехах непрерывного производства всегда устраивали собрания в пересменку, около шестнадцати часов, когда первая смена заканчивала, а вторая заступала. Так и в этот раз. Рабочие вытащили на собрание начальника цеха, послали за генеральным директором. Тот отвечал явившейся за ним депутации грубо: мол, нет у него времени с ними встречаться. Ладно, хорошо, утерлись, начали собрание без него. Стали требовать: повысить расценки, снизить нормы, платить премии в прежнем объеме. А еще – устроить нормальные распродажи колониальных товаров: «Люди индийского чая год не пили, одну труху азербайджанскую! И кофе растворимого целую пятилетку не видели!» И на нехватку жилья жаловались: «Мы по двадцать пять лет в очередях на квартиры стоим, а директор на берегу Вычегды себе особняк настоящий построил!»

Начальник цеха неверный тон с людьми взял. Начал на них кричать, возмущаться, собрание разгонять. Тогда его самого с трибуны свистом прогнали, а после из зала выволокли да в чулане, где швабры и метлы хранятся, заперли. И постановили: до выполнения требований – прекратить работу, загасить целлюлозные котлы! В цехе оборудование, как ты, Саша, знаешь, старое и производство не непрерывное, а дискретное: засыпали щепу в котел, залили кислоту, подали пар – стали варить, а когда закончили – готовую пульпу слили и пошли засыпать-заливать по новой. Поэтому то, что котлы остановили, фатального удара по оборудованию не нанесло, процесс легко восстановить можно, но все равно: несанкционированное прекращение работы, срывается выполнение плана, ЧП! Цех опять послал депутацию к директору комбината, а тот уже домой уехал, в свой особняк. Рассказали о своих требованиях главному инженеру, тот проникся, взялся звонить генеральному, но Самойлов даже трубку не взял.

О том, что второй цех зашабашил, весть по всему комбинату в тот же вечер разлетелась. Производство ведь работает и ночью – варочные цеха, бумагоделательные машины, ТЭЦ. И народ стал требования второго цеха поддерживать. Работу пока не останавливали, люди довольно сознательны, понимали, что загасить оборудование непрерывного цикла – большими потерями отзовется. Но назавтра народ назначил уже митинг общекомбинатовский. И в десять утра собрались на площади возле заводоуправления.

– Народищу было море, Саня! Тысячи две, точно. А то и три! С автобазы бортовой грузовик подогнали, микрофоны, колонки взяли в комитете ВЛКСМ. И начали все то же: снизить нормы, повысить расценки, восстановить премии. Больше жилья строить хозспособом, квартиры давать рабочим, а не пришлым деятелям, заказы на промтовары распространять. Но появились требования и политические (тут у Игоря голос совсем тихоньким стал): подключить всю страну к всемирному Интернету, открыть границы для свободного въезда-выезда и даже – отправить в отставку генсека Порохова: надоел!

Тут на балкон заводоуправления все-таки вышел генеральный директор Самойлов. И стал на рабочих бросаться: «Мерзавцы, жулики, мятежники, смутьяны! Ну-ка, немедленно все разошлись и приступили к работе!» А ведь толпа – несколько тысяч. С ней нельзя было так. Она заревела, стала кидать в директора камнями, потом ворвалась в заводоуправление и, натурально, бока ему намяла. А потом заперла его, и вместе с ним секретаря парткома и главного инженера, внизу, в подвале-бомбоубежище. Ночью, правда, верные ему люди пленникам устроили бегство, и вот директор теперь здесь. Но сам комбинат по-прежнему в руках мятежников. Говорят, старые варочные котлы и бумагоделательные машины остановили. Не работают инструментальные цеха, вспомогательные. Действуют только ТЭЦ и котлы непрерывной варки. На комбинате анархия, идет непрерывный митинг.

Доложили в область и в Москву. Принято решение вызвать для усмирения войска. Они уже на подходе к Коряжме. Из столицы вылетела специальная комиссия ЦК.

Мне стало понятно, что я стал свидетелем событий огромных и жутковатых, отчего захватывало дух. И ясно было, что никакой статьи не получится, никто о происходящем мне ни одного слова написать, а тем более напечатать не позволит. Мелькнула предательская мысль: попросить отвезти меня назад, на станцию, немедленно и уехать отсюда от греха. Но было дьявольски интересно: а что будет дальше и чем дело кончится?

Мы вышли в предбанник, где сидела взволнованная секретарша, и вдруг туда ворвался незнакомый мужичонка из мелких клерков, что-то вроде инструктора райкома или инженера по технике безопасности, с криком: «Толпа идет от комбината сюда!» Он с тем же воплем вбежал в кабинет первого секретаря: «Они уже близко!»

А через несколько минут мы эту толпу увидели воочию. Она приближалась со стороны комбината и потихоньку заполняла небольшую площадь и скверик пред райкомом. Тихие, суровые, мирные, но грозные. Кто в ватниках и комбинезонах, кто – в цивильной одежке. У многих в руках – самодельные лозунги. Что характерно, лозунгов местного значения не так много: «Даешь жилье!», «Нам нужны заказы на товары!» А большинство требований – общеполитические: «Подключите в стране Интернет!», «Власть должна меняться!», «Царя – в отставку!», «Порохов – надоел!»

Все, кто был в кабинете секретаря, приникли к окнам. Всем было понятно, что добром ситуация не кончится. «Где же войска?» – запричитал директор Самойлов. Неожиданно на него возвысил голос первый секретарь – в обычной жизни он никогда бы такого не посмел, молчал перед ним всегда в тряпочку:

– Да уж вам только войска! Довели ситуацию до такого! Как можно было?! – Директор возражать не стал, сник.

А людей на площади становилось все больше и больше. И тут картина кардинальным образом переменилась. В кабинет вошел без стука и доклада трехзвездный армейский генерал, за ним – полковник. Оба в полевой форме. Тот армейский генерал, что уже присутствовал в комнате, вытянулся в струнку.

– Что, обосрались?! – весело воскликнул вновь прибывший. – Ничего, сейчас проучим ваших бузотеров!

И мы из окон увидели, как на каждом из четырех концов площади остановились по одному крытому брезентом армейскому ЗИЛу и оттуда посыпались солдаты с автоматами Калашникова. Солдаты стали окружать по периметру сквер и площадь, полную людей. Цепочка военных выстроилась на расстоянии метров семи-восьми друг от друга и перед фасадом райкома. Ее возглавлял молоденький старший лейтенант в полевой форме. Он занял позицию в центре, на ступеньках державного здания. Толпа рабочих безмолвно и хмуро, исподлобья следила за этими манипуляциями.

– Мегафон мне, – коротко скомандовал явившийся генерал, а потом распахнул из кабинета дверь на балкон и решительно на него вышел. Невесть откуда явился мегафон, а следом – довольно робко, впрочем, – на балкон за воякой последовал первый секретарь. Директор комбината, уже пострадавший от рабочих, выходить побоялся. И только полковник по долгу службы последовал за своим командующим. Я подумал: «Какого черта! Я сторонний наблюдатель, человек из Москвы. И даже если никогда не напишу о происходящем, разве это не мой долг как журналиста – все видеть, все знать и разобраться в том, что случилось». И я тоже вышел на балкон, но встал немного в стороне от военных и райкомовца.

Генерал бесстрашно крикнул в мегафон толпе:

– Я, генерал Высочин, приказываю вам немедленно разойтись! Даю вам одну минуту! В случае неподчинения будет открыт огонь на поражение! Оружие у вверенных моему командованию солдат и офицеров заряжено боевыми! На подходе к площади – танки! Бросайте свои плакатики на землю и немедленно расходитесь!

– Да пошел ты! – заорали с площади. Раздался свист и улюлюканье. Не дожидаясь даже обещанной минуты, генерал закричал:

– Оружие, к бою! – Ицепочка солдат, стоявших по периметру площади, сдернула со своих плеч калаши, взяла их наизготовку и защелкала предохранителями.

Толпа притихла, присмирела и попятилась, сбиваясь в более плотную массу.

– Приказываю! – продолжил разоряться генерал. – Антисоветские лозунги бросить на землю! Начинать выход с площади! У вас осталось тридцать секунд! Время пошло!

– Солдатики! Сыночки! – вдруг истошно закричала из толпы какая-то женщина. – Ивы что же, в нас, в своих матерей и сестер, стрелять будете?

Ее поддержал другой женский вопль:

– Вы же не фашисты, вы – русские люди!

И тут генерал проорал:

– Огонь!

Однако старлей, стоявший на ступенях райкома, отчаянно крикнул иное:

– Бойцы! Приказываю вам не стрелять в народ!

В то же самое время другие взводы, которые занимали три прочие стороны периметра, начали палить. Пока не по людям, а в воздух. Над площадью раздалось «та-та-та» десятка автоматных очередей. Толпа шарахнулась, стала падать на землю и, так как с фасада никто не стрелял, инстинктивно подалась сюда, к нам, к райкому. А тот старлей на ступеньках, что не подчинился приказу, крикнул что есть мочи: «Капитан Гараничев! Лейтенант Капитонов! Лейтенант Истошин! Прекратите огонь! Неужели вы в наших советских людей стрелять будете?!»

Генерал на балконе весь побагровел от такого открытого неподчинения приказу и, казалось, сейчас лопнет от ярости. Его подчиненный полковник лапнул кобуру и стал вытаскивать свой Макаров. И тут произошло совсем удивительное и опасное. Один из бойцов, стоявших в лицевой цепочке охранения, обернулся к нам, стоявшим на балконе, сорвал с плеча автомат и дал по нам очередь. «Та-та-та», – пули полетели над головами, штукатурка посыпалась на нас сверху. Скорее всего, он не имел намерения нас убить или даже специально стрелял поверх наших голов. Но все мы, кто был на балконе, включая боевого генерала и полковника, рухнули ничком и на четвереньках бросились назад, в кабинет.

«Ура!» – заорали рабочие, близко стоявшие на площади к нашему зданию, и крик этот оказался подхвачен всей толпой. И мне показалось, что люди подались вперед, брататься с солдатами и штурмовать райком.

В кабинете меня схватил за плечо толстяк Стрункин.

– Давай, корреспондент, за мной, – крикнул он. – Дело дрянь. – И он, не обращая внимания ни на кого, взял меня за руку и бросился вон из кабинета.

Мы пролетели коридором и свернули в заднюю часть здания райкома. Внизу, я слышал, толпа стала бить окна и взламывать двери.

Толстяк распахнул дверь на черную лестницу и бросился вниз по ступенькам. Глаза его были расширены от ужаса, рот раскрыт, на лбу – капли пота. Я следовал за ним.

Мы выбежали на задний двор. Он был огражден, и здесь стояла разная техника насчет городского благоустройства: пара тракторов, бульдозер, косилка. И в том числе – несколько легковых машин. Толстяк бросился к новому «Москвичу» сорок девятой модели. Я оглянулся: за нами бежал молодой кагэбэшник, который допрашивал меня в машине по пути сюда.

С улицы раздавался звон разбитого стекла, что-то трещало, ломаясь, кто-то истошно орал, и чувствовалось тяжелое и недоброе дыхание толпы. Мы втроем заняли места в «Москвиче», Стрункин – за рулем, и он ударил по газам. Сторож в майке на голое тело едва успел распахнуть перед нами ворота. Мы вырвались на улицу – слава богу, никаких представителей восставшего народа видно здесь не было.

– Проходящий в Москву через пятнадцать минут, – глянув на часы, проговорил толстяк. – Сейчас отправим корреспондента, а сами в область рванем – так, капитан?

– Эх, сумка моя в «Волге» осталась, – посетовал я.

– А что там?

– Ценный станок для бритья.

Все засмеялись.

– Ничего, корреспондент, снявши голову, по станку не плачут.

Мы обогнули толпу по параллельным улицам, и в поселке в целом все было спокойно. Только в двух-трех местах стояли кучки по десять – пятнадцать человек и о чем-то мирно митинговали. Долгий июньский северный вечер все продолжался и продолжался.

На комбинате, мимо задов которого мы понеслись обратно на станцию, по-прежнему мирно дымились трубы ТЭЦ и дымки поднимались над корпусами непрерывной варки. Так же, как всегда, крепко воняло гнилой капустой.

– Рано или поздно этот котел должен был взорваться, – раздумчиво проговорил кагэбэшник. – Уж в слишком глубоком дерьме тут люди жили.

– Ты смотри, Петрович, чтобы мы с тобой сами при взрыве уцелели, – сквозь зубы ответил Стрункин. – А то ведь не дерьмом – кровью забрызгает.

Он несся во весь опор, насколько позволяли машина и дорога, с визгом покрышек, юзом вписываясь в поворот.

Когда мы прибыли на станцию, равнодушный железнодорожный голос через динамики возгласил: «На второй путь прибывает скорый поезд Сосногорск – Новороссийск. Стоянка поезда две минуты».

– Погнали, мягкий вагон обычно впереди состава, – и мы с толстяком порысили по платформе.

– Спасибо тебе, – с чувством сказал я ему, – спас ты меня.

– Да я больше себя самого спасал, – усмехнулся на бегу Стрункин.

Налетел, тормозя, поезд. Заскрипели тормоза. Мы, безо всяких вещей, оббегали группки счастливых курортников, со своими баулами отправляющихся к югу. Никто из них, кажется, ничего не знал о том, что происходит в их родном поселке.

Мягкий вагон и впрямь располагался впереди всего состава.

– Да я бы и в теплушке уехал, – усмехнулся я.

– Не надо уж настолько терять лицо.

Дверь вагона СВ оказалась закрыта. Мой сопровождающий забарабанил по ней кулаком. Заскрипела дверь, появилось недовольное лицо проводницы.

– Довезите до Москвы! – крикнул я ей снизу вверх. – Пятьдесят рублей даю! – И в доказательство достал из бумажника и помахал зеленой бумажкой.

Лицо церберши смягчилось. Она откинула железный порожек и сказала: «Полезай».

– Спасибо тебе, – еще раз с чувством я поблагодарил своего спасителя. – Приезжай ко мне в Москву.

– Если буду жив.

– Куда ты денешься. Но будь осторожен.

Мы коротко обнялись, и я забрался по высоким ступенькам в мягкий вагон. И пока лез, поезд уже тронулся, а Стрункин, не дожидаясь и не оглядываясь, пошел назад к своей машине.

Я отдал проводнице полтинник – это было много, легально билет стоил тридцать три рубля. Она спросила подозрительно:

– А чего без вещей?

– А я в бегах, – отшутился я. – Ты не волнуйся, хозяйка, не с зоны, а от жены. – Она одарила меня долгим, оценивающим взглядом. – Так-то я корреспондентом центральной газеты служу, – и я для ее успокоения продемонстрировал ей свое красное с золотом удостоверение «ПРЕССА».

– Куда бы мне тебя определить? Все купе заняты, пойдешь к генералу. Только учти, он пьет сильно, прямо с утра.

– Очень хорошо, я ему компанию составлю.

– Да он далеко впереди, на лихом коне, ты его вряд ли догонишь.

– А ты мне все равно бутылочку коньячка из ресторана принеси, – и я достал из портмоне еще одну сиреневую двадцатипятирублевую ассигнацию.

– Богатенький буратина! – сказала она и бумажку взяла. – Чем закусывать будешь?

– На твой выбор.

Я подумал, что теперь, после эскапады моей супруги, могу, наверное, считать себя от моральных обязательств свободным. И забыться в объятиях этой ловкой бабенки: плотной, гладкой, с горящим взором. Тем более, народные волнения странным образом пробудили дивное томление в чреслах, мужскую силу. Но потом я представил себе, что все равно придется ухаживать за ней и говорить какие-то лживые слова, за которые потом самому будет стыдно, и решил: нет, уж лучше пить. Спокойней и привычней.

Проводница определила меня в шестое купе. Там на разобранной постели спал сидя седовласый подтянутый мужчина в спортивном костюме «Адидас». На столе оставались следы пиршества: коньяк, бутерброды с колбасой, пара вареных яиц и раскрытая банка шпрот. Когда я вошел в купе, мужик пробудился. Полупал глазенками и молвил: «О, ученый сосед. З-заходи, гостем будешь». Я уселся на койке напротив.

– Так, давай выпей со мной. – Потом он выглянул в коридор и гаркнул на весь вагон: – Зинаида! Стакан моему гостю!

Невзирая на такую фамильярность, сладкая Зинаида возникла в купе через минуту с тонким стаканом в руке и пачкой печенья: «Вот, пожалуйста, и закусывайте, а я вам сейчас тоже коньячок из ресторана принесу».

Незнакомец властно плеснул мне полстакана янтарной жидкости. Вопросил скороговоркой, цитируя какой-то старинный фильм:

– Откуда-куда-зачем?

Я представился: такой-то, служу там-то. Он, в свою очередь, отрекомендовался так:

– Каданцев Петр Васильевич, профессор, академик.

– Проводница вас генералом назвала.

– Ну да, я и генерал тоже.

Я знал этот типаж: секретные академики, они работали на оборонку в своих закрытых городах типа Арзамаса-шестнадцать или Челябинска-сорок и совершенствовали ракетно-ядерный щит страны во имя политбюро и лично генсека Порохова. Они имели неограниченное количество денег, власти (в своих городах), а в свободное время предавались увлечениям, недоступным простым смертным: занимались яхтенным спортом, горными лыжами или альпинизмом.

– Ваше здоровье и за знакомство, – я осушил стакан. Выпить после всех передряг сегодняшнего дня мне было просто необходимо.

– Закусывайте, – властно пригласил академик и вопросил: – Откуда вы следуете? Почему без вещей?

Коньяк на голодный желудок приятно тюкнул в мозг, затуманил сознание, меня тянуло поделиться только увиденным в Коряжме, никакой подписки я не давал. И я подумал: «Какого черта? Академик явно человек высшего круга, и что я буду скрывать то, о чем он все равно рано или поздно услышит по Би-би-си? Или прочитает в „белом ТАССе“». – И я захлопнул и запер дверь в коридор и, понизив голос, рассказал, чему свидетелем стал сегодня: забастовка в Коряжме, демонстрация, испуг властей предержащих, братание с войсками, наше паническое бегство из райкома.

– Стало быть, началось, – раздумчиво молвил академик.

Нас прервала проводница Зина, раболепно постучала, принесла на подносике из ресторана коньяк для меня, а также лимончик и горку бутербродов с сыром.

Я снова запер за ней дверь и переспросил:

– Вы говорите, началось – что?

– Система посыпалась.

– Да что вы говорите! – возразил я. – «Посыпалась»! Разве мало подобных волнений было! Новочеркасск в шестьдесят втором, Орджоникидзе в восемьдесят первом, Новомосковск в девяносто третьем, Хабаровск в девяносто шестом... И так далее... Введут в Коряжму верные войска, танки, потопят революцию в крови.

– Мы слишком много им отдаем.

– Не понял вас.

– Вы о «проекте А» что-нибудь слышали?

– Никак нет.

– А о городе Печора-двенадцать?

О Печоре-двенадцать ходили разные слухи. Говорили, что там, в закрытом городке, в специнституте и на спецпредприятии при нем создается какое-то совершенно новое оружие на абсолютно новых физических принципах. Какое оно будет и как станет действовать, никто не ведал. Ходили разные версии, вплоть до самых анекдотических. Например, о том, что нейтронная бомба, которую продвигает агрессивный блок НАТО, действует таким образом, что людей убивает, а все вещи (и товары в магазинах) остаются на месте. А у нас, дескать, изобрели и применили такое, что на людей не действует, а товары из магазинов – исчезают. Но это, разумеется, была шутка. А если серьезно, многие недоумевали: неподалеку от Печоры-двенадцатых выстроили новую атомную электростанцию, Печорскую АЭС, одну из самых крупных в стране: четыре энергоблока, каждый по тысяче мегаватт установленной мощности. Странным выглядело и то, что (как-то рассказал мне знакомый энергетик) три линии электропередачи напряжением по пятьсот киловольт каждая уходили с атомной станции прямиком в закрытый город Печора-двенадцать. И только одна – передавала мощность в единую энергосистему страны. То есть небольшой городок вместе с одним своим заводом потреблял энергии как примерно половина Москвы со всеми ее фабриками, учреждениями и двадцатимиллионным населением!

Я ответил на вопрос академика о Печоре-двенадцать:

– Знаю, что там – нечто очень закрытое и очень секретное. И очень энергоемкое.

– О, насчет высокой энергоемкости это уже совершенно секретные сведения. Да вы не волнуйтесь. Купе это не прослушивается, я проверял. Поэтому можем говорить здесь о чем угодно. А я назавтра забуду, что вы мне поведали о волнениях в Коряжме. А вы не будете трепаться о том, что я вам расскажу. Тем более, что вам никто не поверит. Скажут: фантастика, причем ненаучная. Коротко говоря, я ведь в этой Печоре-двенадцать – главный. Не секретарь райкома, как вы понимаете, и не председатель райсовета, а генеральный директор института. А начинал всю эту историю мой батя, академик и дважды Герой Соцтруда Василий Семенович Каданцев – слышали о таком?

– Признаться, нет.

– И правильно, потому что он и посмертно не был рассекречен. Так что я в некотором смысле мажор и вырос в академической шестикомнатной квартире на улице Горького. Потом, правда, отец мой уехал строить и осваивать Печору-двенадцать, и мы с мамой вместе с ним. Но когда я в Физтехе учился, то там, на Горького, и проживал, и в «Национале» с «Метрополем» каждый день столовался. Короче, типичный представитель самого верхнего советского класса.

Я не упоминаю для экономии места, что во все время разговора мы с академиком-генералом выпивали: без тостов, каждый по своей программе и в своем темпе. Он пригубил мой коньяк, пятизвездный дагестанский, остался не слишком доволен и налегал на свой армянский «ОВ». Летний северный день за окном вагона потихоньку тускнел и в конце концов затух окончательно. Подступила обычная советская вагонная чернота, лишь изредка разбавляемая редкими пристанционными фонарями.

– Вы задумывались когда-нибудь, – спросил меня попутчик, – отчего мы тут, в Союзе, так скверно живем? Не задавали себе такой вопрос?

– Задавал, разумеется, тысячи раз.

– В самом деле: у нас самая богатая в мире страна – вольфрам и никель, медь и золото, газ и нефть, леса и воды. Очень талантливый и высокообразованный народ. Самый, как говорят, передовой и справедливый общественный строй. Никаких олигархов и неумеренного потребления, личных яхт и самолетов. А вот поди ж ты.

– Слишком много снабжаем братские страны Африки и Европы? Эфиопию и Сомали, Румынию и Польшу?

– Не в этом дело.

– Неэффективная система хозяйственности? Нет ответственности и права собственности на всех уровнях?

– Да, это правда, но суть далеко не только в этом.

Мне вспомнилась песня: «Вагонные споры – последнее дело» запретного автора Макаревича, которого сначала посадили, а потом выдворили из Союза. Действительно, разговор, сначала много обещавший, постепенно вырождался в обычное околополитическое толковище.

– А вы, товарищ академик, как сами-то думаете: почему мы плохо живем?

– Знаете ли вы, мой дорогой, чем мы там, в Печоре-двенадцать, занимаемся?

– Нет, конечно. И не надо мне рассказывать. А то вам – или вашему особому отделу – придется меня убрать.

– Ой, не придумывайте... Вы и так молчать будете... А штука заключается в том, что папаша мой изобрел и создал – а я теперь ее эксплуатирую – первую и единственную в мире машину времени.

– Машину времени? Вы шутите? Это что же, как у Уэллса?

– Именно так. Только потребляет эта штука четыре тысячи мегаватт электроэнергии и занимает площадь около десяти гектаров подземных сооружений, а со всеми вспомогательными службами – около тридцати квадратных километров. А в остальном – все так же, как в фантастических романах описано: нажал на кнопку и отправился в прошлое.

– А в будущее? – спросил я. Я очень подозревал, что академик меня попросту разыгрывает.

– А в будущее нельзя. Парадокс Гилберта-Дворковича. Только в прошлое.

– И вы там были? Далеко забрались? Динозавров видели? На бабочку случайно не наступали?

– К сожалению, живые объекты переброске пока не поддаются. Мы пробовали тысячи раз, с самыми разными животными, от вечных наших мучениц – собак и шимпанзе до тараканов и инфузорий. И ничего не выходило, все погибали. Появились даже у нас в институте люди, комсомольцы-добровольцы, молодые сотрудники, которые принялись меня уговаривать проэкспериментировать на них, – но я, разумеется, категорически запретил.

Я по-прежнему был уверен, что он меня дурачит, поэтому протянул:

– Как-то скучно все у вас. В будущее нельзя, людям отправляться в прошлое тоже нельзя. Кому же можно?

– Автоматам.

– Что же они из прошлого вам передают? Удалось ли им в итоге прочитать десятую главу «Онегина»? Где находится библиотека Ивана Грозного?

– Не так все просто. Мы неуклонно пытаемся расширить горизонты, но пока нам доступен только один временно́й слот: с сентября одна тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года по май тысяча девятьсот восемьдесят пятого.

– Ой, скучища такая те годы, честно говоря.

Я уже был подростком и хорошо помнил то время: пятилетка пышных похорон, первый этап гонок на лафетах. Один за другим мерли руководители партии и правительства, страна то и дело застывала в трауре, а колбасные электрички перли из близлежащих областей к нам в Москву. Потом к власти пришел Романов, додумались допустить в небольших пределах частную собственность, открылись кооперативные кафе и в магазинах в провинции появилось мясо.

– А наука – она не для развлекухи и веселья.

– А для чего?

Не отвечая на мой вопрос, академик сказал:

– Мой батя именно тогда, в начале восьмидесятых, разработал основные принципы «проекта А», или машины времени, и он же впервые получил весточку из будущего: из нашего сегодняшнего времени. И впоследствии оказалось, что именно середина восьмидесятых открыта для того, чтобы мы могли туда из нашего времени забрасывать автоматические зонды. В любые другие периоды – пока не получается. Трудно сказать, с чем это связано. На этот счет до сих пор идут исследования, существует множество гипотез. Возможно, дело в том, что время имеет неоднородную структуру, словно швейцарский сыр, и временной портал открывается именно в те годы. Но каждая наша экспедиция очень дорого стоит. Знаете, во времена начальной романтической космонавтики, когда Королёв со товарищи запускали ракеты то к Венере, то к Марсу, они говорили между собой: «Мы стреляем городами», – имея в виду, что каждый запуск обходится во столько, что можно на эти деньги новый город построить. Так вот, мы в Печоре с каждой своей экспедицией в прошлое стреляем областями – потому что она стоит столько, что можно целую область в течение пары лет обеспечивать.

– Почему же вас финансируют до сих пор? Вроде бы вы чистой наукой занимаетесь...

– Э нет, далеко не только. Мы ведь огромное количество ценнейшей информации в прошлое отправляем. Терабайты и терабайты. Формулы новейших современных лекарств. Чертежи новейших ракет. Сведения о западных политиках, экономических проблемах. Весь Советский Союз, начиная с середины восьмидесятых, на нас держится. Вот куда деньги страны уходят: в прошлое. До десяти процентов бюджета Союза расходуется на наши экспедиции, то есть, в более широком смысле, на поддержание статус-кво, на сохранение былого величия. И можете не сомневаться, что в следующий отчет, который уйдет через месяц-другой в прошлое, в год тысяча девятьсот восемьдесят пятый, будет включена ваша история о бунте в Коряжме, на целлюлозно-бумажном комбинате. И руководители страны, действующие в прошлом, постараются учесть эту инфу и использовать, и до восстания не доводить. Беда только в том, что – вы-то об этом не знаете – рваться начинает очень во многих точках и заделать все прорехи – все равно что тришкин кафтан латать.

По журналистской привычке выяснять все до конца, до деталей, я переспросил:

– Значит, вы снабжаете инфой прошлое советское руководство? Товарищей Романова и Гришина в восемьдесят пятом году? Чтобы они как можно прочней в своих креслах в прошлом усидели и великий могучий Советский Союз сохранили? И на это уходит десять процентов сегодняшнего бюджета страны?

– Да, все так. А теперь забудьте, что я вам сказал. И ложитесь спать – а завтра вы проснетесь, забывши и меня, и мой рассказ. Потому что, как говорится, во многия знания – многия печали.

И впрямь, время шло к трем ночи. Глаза мои после столь бурно проведенного дня совсем слипались. Я сумел только раздеться и полег на свою койку. В желудке и голове колыхался коньяк.

Когда я проснулся на следующее утро, поезд стоял на большой станции. Я открыл железнодорожную римскую штору и разглядел название: Вологда. Моего соседа видно не было. Кровать напротив оказалась прибрана. Только бардак на столе и почти пустая бутылка дагестанского коньяка свидетельствовали, что вчерашний разговор мне не приснился.

Я пошел к проводнице и выпросил дорожный набор. Между прочим спросил, где мой сосед.

– А, генерал? Вышел утром в Коноше.

– А что у него там?

– Мне он не докладывается.

Одноразовой зубной щеткой, выданной проводницей, я почистил в туалете зубы, побрился одноразовой бритвой. Помылся до пояса холодной водой под рукомойником. Жаль, нельзя было сменить третьедневную уже рубашку.

На следующей станции – это был город Данилов – я прогулялся по перрону и купил в киоске свежие газеты. «Советский спорт» и «Литературку» уже разобрали, моя «Леснуха» на вокзал не поступала, там царил отраслевой «Гудок», а вот «Правду», «Известия», «Труд» и «Советскую Россию» я взял. В газетах все было как всегда: та самая речь генерального секретаря Порохова в Ленинграде, социалистическое соревнование в честь Тридцать четвертого съезда КПСС, происки сионистов, визит президента США Байдена на Кубу. Ни слова о вчерашних событиях в Коряжме не говорилось, ни петитом на последней строчке, никак – да я и не надеялся, что что-то появится. Оставалось только гадать: что там происходит? Ввели ли в город новые, верные советской присяге войска? Что делается со Стрункиным, спасшим меня? Как там директор Самойлов? Кагэбэшник Иван? Герой Соцтруда Парщиков? И ведь не позвонишь, не узнаешь. Попав в поезд, советский человек обычно словно выпадал из времени. Связь с внешним миром терялась. А даже если бы удалось мне дозвониться до Коряжмы – кто бы мне сказал правду?

Я допил, ради похмелья души, коньяк, доел бутерброды и снова залег спать. Поезд приходил в Москву только в шесть вечера, и больше ничего мне не оставалось. Перед прибытием я еще раз побрился и почистил зубы.

Поезд был проходящий, поэтому останавливался он на Каланчевке и стоял пять минут. Я приобнял на прощание проводницу и пошлепал к метро.

Площадь трех вокзалов на первый взгляд показалась мне такой же, как всегда: по разным направлениям суетливо спешил народ. В толпе преобладали мешочники из близлежащих областей, которые затарились за день в столице импортным и колониальным товаром и разъезжались с добычей к себе по домам. Спешили в свои Валентиновки и Малаховки дачники. Служащие из министерств и ведомств ныряли в прохладные ниши метро, устремляясь по домам, в спальные районы.

Но кое-что появилось новое, странное. Во-первых, явно больше милиции. По пути к «Комсомольской» я насчитал четыре патруля, некоторые даже вооруженные укороченными автоматами. И парни в штатском с проницательными взорами вперивались в лица проходившей публики. «Уж не связано ли усиление с событиями в моей Коряжме? – мелькнула мысль. – Да вряд ли, очень уж далеко».

Я решил заехать первым делом в редакцию. И домой, к жене, совершенно не хотелось – да и что я могу застать там, вернувшись без предупреждения? К тому же я считал нужным немедленно доложить о том, чему я стал свидетелем на Котласском ЦБК. И главное, узнать последние новости: что произошло там за минувшую ночь и весь сегодняшний день, пока я был оторван от жизни в поезде.

Номер «Лесной» обычно подписывали в пять вечера – если не было сверхсрочных событий типа смерти кого-нибудь из членов политбюро. Поэтому часа в четыре народ из редакции обычно уже расходился. Однако главный редактор Гиви и жена его, ответственный секретарь Танечка, часто засиживались в редакции до позднего вечера. Детей у них не было, и они (журналистский штамп, да у нас вся жизнь состояла из журналистских штампов) жили работой.

Я вышел на станции «Проспект Маркса» и длинным подземным переходом потащился в сторону своей улицы Двадцать Пятого Октября. Милиции в центре оказалось еще больше, чем на вокзалах, и востроглазые молодые люди в костюмчиках тоже никуда не делись, внимательно сканировали прохожих. Еще два таких встретились мне, пока я шел по Двадцать Пятого Октября.

Гиви, как я и предполагал, оказался в своем кабинете. Мария Максимовна уже ушла, и я без доклада заглянул к главному редактору. Он сидел за своим державным столом, на котором стоял транзистор. Из транзистора сквозь свист и шипение глушилок вещал диктор «Голоса Америки» – яузнал его гнусавую интонацию, но слов не смог разобрать.

Завидев меня, Гиви вскочил и бросился ко мне:

– Санечка! Ты живой! Вернулся! Мы пытались узнать о тебе! Звонили на комбинат, в обком, военным! Никто ничего не мог сказать! Как хорошо, что ты здесь!

И мы обнялись на пороге его кабинета. Мне было приятно, что хоть кто-то волнуется обо мне.

– А как там, в Коряжме? – нетерпеливо спросил я. – Что происходит? Что на комбинате? Живо ли руководство?

– Пойдем, – он увлек меня внутрь кабинета, тщательно закрыл двойную, обитую войлоком дверь. – Дела нехорошие, Саня. Полыхнуло повсюду.

– Да ты что?!

Вместо ответа он усадил меня у своего стола. Транзистор с выдвинутой на полную длину антенной гнусавил: «Произошли волнения на шахте имени Засядько. Шахтеры прекратили работу, вышли из забоев и начали на площади перед заводоуправлением бессрочный митинг. Поступила информация из непроверенного источника, что в Донецк стягиваются верные режиму войска...» Тут приемник совсем захрипел, заквакал, и Гиви досадливо выключил его.

– Давай лучше здесь, – ион включил свой компьютер. Набрал пароль, и, о чудо, на экране появилась стартовая страница Интернета – мне в жизни довелось ее видеть считаные разы, два или три.

– У тебя что, есть допуск к Сети? – поразился я.

– Да, Санечка, у всех главных редакторов есть, как и работников аппарата ЦК.

– И ты молчал! – упрекнул я его.

– Не положено болтать.

Гиви вошел на сайт Би-би-си. Там появился большой заголовок: ВОЛНЕНИЯ В РОССИИ. А чуть ниже – подзаголовки поменьше:

Забастовки на московских заводах ЗИЛ и Ленинского Комсомола

Рижский завод ВЭФ полностью прекратил работу

Остановлены все шахты Воркуты. На главной площади города проходит митинг

Советское руководство не появлялось на публике два дня, в Кремле всю ночь горел свет

По тревоге подняты войска Московского военного округа

МОЛНИЯ! Из непроверенных источников стало известно, что генсек Порохов госпитализирован в Кремлевскую больницу, диагноз – тяжелый инфаркт

Да, происходящее в стране было настолько захватывающим и удивительным, что корреспондентам Би-би-си рассказать про «мой» Котласский комбинат не оставалось даже места – а может, они и не ведали, что там тоже началось?

– Что сейчас происходит в Коряжме, ты не знаешь? – спросил я Гиви. – Можно я от тебя туда позвоню?

– Конечно, действуй.

Я набрал «05» – номер специальной междугородней, которая, в отличие от общедоступной «07», обеспечивала связь быструю и качественную, и бросил телефонистке: «Молния, по прессе сверхсрочно, абонирует зайчик», – кодовое слово «зайчик» было паролем для «Леснухи». Достал записнуху и продиктовал номер в Коряжме – домашний телефон Стрункина. Не прошло и минуты, как мне ответил усталый женский голос. Я представился и попросил Игоря Палыча, милого толстяка, спасшего меня вчера от толпы.

– Его нет.

– Где он? Что с ним? Мы вчера были с ним вместе, и он вывез меня из райкома – вы понимаете? – и посадил на поезд. И я беспокоюсь за него.

Голос женщины помягчел.

– С ним все нормально. Он звонил, он находится в области.

– А как вы, семья?

– С нами тоже все в порядке.

– А что происходит в поселке? И на комбинате?

– Я ничего не знаю, – и она бросила трубку.

У меня отлегло от сердца. Слава богу, хоть со Стрункиным все нормально.

И тут в кабинет ворвалась Танечка – жена Гиви и наш ответственный секретарь. Увидела меня, скороговоркой бросила: «О, Санечка! Слава богу, ты жив». Но главная цель ее визита была не приветить меня. Она бросилась к Гиви:

– Мне только что звонила Вероника Павловна, – Вероникой Павловной, я знал, звали ее мать, тещу Гиви. – Ты же помнишь, где она живет. Она сейчас видит из окна: по Ленинградскому проспекту по направлению в центр идут танки, много танков. И еще БТРы и грузовики с солдатами.

– Вот оно, – прошептал Гиви. – Переворот.

– Что будем делать? – заполошно вопросила Танечка.

– Прежде всего, беречь себя и людей. Надо обзвонить всех сотрудников – пусть сидят дома и никуда не суются.

Гиви включил стоявший в углу телевизор. По нему передавали «Лебединое озеро», но по низу экрана побежал титр: «ВНИМАНИЕ! В 21.00 БУДЕТ ПЕРЕДАНО ВАЖНОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОЕ ЗАЯВЛЕНИЕ».

Декабрь 1984 года

Если бы я случайно оказался в том лесу при том разговоре, я бы, наверное, понял то, о чем они говорили. Все-таки в декабре восемьдесят четвертого мне уже четырнадцать лет исполнилось, да и был я достаточно смышленым и начитанным подростком.

И, возможно, я узнал бы говоривших – хотя первого из них я никогда не видел, а со вторым встретился накоротке лишь раз в жизни, без малого сорок лет спустя в купе СВ поезда Сосногорск – Новороссийск, когда я удирал от восставшего народа в Коряжме. Тогда, в восемьдесят четвертом, Петр Васильевич Каданцев был совсем юн, лет двадцати пяти – двадцати семи, еще далеко не сед и не лыс. Однако академик Петр Каданцев, как и его отец, сохранил до старости и до две тысячи двадцать первого года стройное, почти юношеское тело и бодрую повадку. Так что, скорее всего, я бы его признал в молодом человеке, вчерашнем студенте. Как и его отца, в ту пору доктора наук, профессора и руководителя совершенно секретного института темпоральных исследований, который с сыночком своим оказался одно лицо. Другое дело, что и отец, и сын в ту пору уж проследили бы, чтобы их разговор ни я, ни кто другой ни случайно, ни намеренно не подслушал, потому и отправились они вдвоем в отдаленную от их дачи на Николиной горе лесополосу.

– Ты уже совсем взрослый, Петя, – говорил отец-профессор, – тебе перейдет мое дело, тебе пора приучаться принимать решения – не только научные, но и политические, от нас с тобой и нашего института многое зависит. Поэтому расскажу тебе обстановку как на духу. Если коротко, ситуация в Советском Союзе в двадцать первом году будущего века все хуже и хуже. Народ живет несчастливо. Нарастает недовольство и раздражение. Недовольны многие: и рабочие, и крестьяне, и, тем более, интеллигенция. И тем, что большинству полжизни приходится стоять в очереди на жилье, и что нормальных ботинок не купишь, и что даже кофе и чая нет в свободной продаже. Недовольны и генсеком Пороховым, который уже четверть века правит, и тем, что за границу выезжать нельзя, и тем, что к Интернету невозможно подключиться, и мобильной связи нет. И уже начались народные волнения, выступления, стачки, забастовки. Режим Порохова от власти уйти не хочет, намеревается ввести по всей стране военное положение. Боюсь, все это может перерасти в полновесную гражданскую войну, как сто лет назад в России случилось.

– И что же ты думаешь делать, папа?

– Снова все исправлять.

– Это как?

– Я пойду к Громыко и умолю его, упрошу все-таки по смерти Черненко поддержать не Романова с Гришиным и прочими Кунаевыми-Щербицкими, а – Горбачева.

– Ты уверен?

– Да. Теперь мне кажется, что Горбачев, несмотря ни на что, все-таки лучший для страны вариант.

Каждый день – страстная пятница

В этом варианте Вселенной две тысячи лет назад не родился Иисус Христос и христианство с его идеями прощения и любви не стало доминирующей религией нового мира.

Прошли века, и в наши дни на территории Римской империи, которая раскинулась на трех континентах, по-прежнему продолжают царить языческие нравы.

Секст Юлий Катон XV, негоциант. Год от основания Рима MMDCCLXXIV (2774-й)

Что может быть приятнее утром, чем овладеть покорной рабыней!

Я отключил все видеры в комнате и сделал свое дело в режиме полного инкогнито. Не знаю, почему мне так захотелось.

У меня с амаре рейте[5] договор на поставку им пятнадцати моих совокуплений в месяц. Я с положенным справляюсь с лихвой – за это они мне дают неограниченный доступ в любое время к огромному своему либроруму. Я могу смотреть на живую, непридуманную любовь всего мира, от фьордов холодного Северного моря до южной оконечности Африки, от худосочных Британских островов до искусных жриц Азии. В либроруме имеется и отдельная функция: отыскать страницы, загруженные поблизости. Так что при желании можно увидеть, как занимается любовью со своим рабом патрицианка, что проживает в нашей парадной. А потом ты с ней, которую недавно зрел на скрине в самой нескромной позиции, сталкиваешься во дворе или лифте. И она тебе улыбнется так, что ты понимаешь, что и она тебя тоже в самых удивительных позах видела. В итоге за этими переглядываниями следует стремительное нападение – тоже с отключенными, конечно, видерами и без последующей загрузки в амаре рейте нашего совокупления – совсем не нужны нам обоим проблемы с ее мужем-патрицием. Но мы-то с ней об этой встрече теперь знаем и лелеем в своем сердце, и соседскому взаимопониманию это воспоминание весьма способствует.

Бывает иногда и такое: ведешь переговоры с заезжим негоциантом и кажутся тебе лицо его и стать чем-то знакомыми. А потом ты понимаешь: ба! Да ведь ты видел, как он ночью оглаживает рабынь или мальчиков! И это обычно сближает непримиримые поначалу позиции и способствует в итоге сделке. Словом, амаре рейте, или, иными словами, живое порно, очень смягчает нравы и помогает взаимопониманию между гражданами.

Потом Доминика накрыла мне завтрак, и я ее отпустил. Рабыня моя происходила из недавно завоеванных Империей территорий на южных азиатских островах – девушки оттуда стремительно вошли в моду на нашей холодной балтийской окраине, и моя обошлась мне в две тысячи сестерциев. Но она, я считаю, того стоила: ласковая и послушная.

За завтраком я включил скрин и посмотрел вчерашний бой на главной арене державы – в римском Колизее. Нынче арены раскинулись по всей необъятной Империи, от Южной Африки до Британии. Вот и у нас, в Балтийской Кейсарии, в дельте холодной Невы, на острове Ристисаари, или Крестовом, воздвигли недавно новейший манеж на сто пятьдесят тысяч зрителей со сдвижной крышей от непогоды. Когда объявляются игры или казни, мы туда, конечно, хаживаем – но провинция у ледяного моря она и есть провинция. Самые яркие бои происходят по-прежнему в столице, в Риме. Там лучшие гладиаторы, там гораздо шире размах, там придумывают самые искусные сценарии боев.

Я промотал эпизоды казни, где традиционно умерщвляли преступников при помощи диких зверей. Плебс любит это все: оскаленные окровавленные пасти, беспомощные крики о помощи, раздираемые внутренности. Но там исход все равно предрешен: помилует преступника по какой-то причине лев – все равно добьет кустодия. Мне же по сердцу интрига, непредсказуемость. Посему я люблю поединки среди искусных гладиаторов, один на один. В единоборстве, которое я пропустил вчера, потому что вел важные переговоры в банях, дрались, как в старину, холодным оружием. А то ведь было поветрие – всего лет тридцать назад, но теперь даже поверить в подобную ересь трудно! – допустить на арены оружие огнестрельное и даже пулеметы и ракеты! Не говоря об опасности для зрителей, это нарушало наши древнейшие имперские скрепы. Понятно, что за предложением стояли лоббисты, продвигающие на свободные рынки пистолеты и винтовки, им перестрелки на аренах принесли бы неограниченную рекламу. Однако сенат не принял закон, и на аренах все осталось как в добрые старые времена: мечи, щиты, копья, сети и лишь иногда, как пикантная приправа, луки и стрелы. Огнестрел разрешен в других игрищах – к примеру, в свободной городской охоте, и я, как многие, считаю, что этого довольно. На аренах все должно остаться как две тысячи лет назад.

Я вспомнил, как в год окончания гимназиума для нас, выпускников, организовали традиционную поездку в Великий Рим. По главной имперской трубе, протянувшейся на десятки стран и провинций от норвежских берегов до юга Африканского континента, мы с классом за один час перелетели с берегов Балтики в сердце Империи. Ознакомительная поездка прошла полная восторга. Мы не только своими глазами увидели Форум, но и наблюдали с балконов для зрителей, как сенаторы обсуждают законы. Живьем побывали в Колизее. Незабываемое зрелище! Двести тысяч человек, в экстазе приветствующие победителя боев – и своего императора!

Сейчас я могу, увы, только на скрине наблюдать за лучшими боями на арене Колизея. И вот мой любимец белокурый Ладий, земляк, вольноотпущенник с берегов Ладожского озера, бился с Менигисту, чернокожим противником из Северной Африки. Тот в подлом своем стиле выбрал в качестве оружия сеть и трезубец, Ладий – короткий меч со щитом. Противники долго кружили по арене в напряженном танце, не сводя очей друг с друга. Потом Ладий совершил выпад и задел бок чернокожего – тот упал. Трансляция велась не только со стационарных видеров, но и с тех пор, что были установлены на обсерветах, которые витали вокруг бойцов, и я, как и другие зрители трансляции, видел крупным планом, как дрожат веки у якобы потерявшего сознание Менигисту, и понимал: это ловушка. Однако Ладий, стоявший от противника дальше, мог этого не заметить и приближался к сопернику, чтобы прикончить его. Я мысленно взмолился богам: не расслабляйся! И боги вместе с Ладием услышали меня! Когда чернокожий из положения лежа неожиданно ударил своим трезубцем сверху вниз моего любимца, тот оказался готов – заслонился щитом, а потом пригвоздил своим мечом правое плечо противника к песку. И тут Менигисту, заливаясь кровью, уже не притворяясь, а в реальности не мог больше встать. И тогда Ладий на глазах у двухсоттысячной толпы, заполнявшей арену, и миллиардной аудитории, наблюдавшей бой по трансляции, испросил согласия Великого Кесаря прикончить мускулистого мавра. Милостивое разрешение было получено, и кровь из яремной вены черного бойца брызнула на песок Колизея! Толпа выразила свою радость ревом – я у своего скрина тоже.

Увлекшись боем, я едва не пропустил время жребия, а когда глянул на его итоги – не мог поверить своим глазам: мне выпал черный шар! О боги! Неужели?! Люди проживают свои жизни и часто не дожидаются даже красного шара – который выпадает, как известно, в двадцать – двадцать пять раз чаще. А тут черный!

Для многих мужчин выпавший вдруг на жребии черный означает приговор. Немало мы их наблюдали в трансляциях: беспомощных, трусливых, слабых – как они, блея, чуть не сами покорно ложились под нож! Нет, я не таков! Теория вероятности, которой подчинена вся наша жизнь, гласит, что шанс выжить у получившего черный шар – от четырех до шести процентов в зависимости от места проведения охоты, времени года и, конечно, состава охотников. Четыре – шесть процентов – это немного, но гораздо выше нуля! И я хотел бы в эти счастливые проценты войти – и готов был к победе. Неслучайно я столько времени проводил в зале и в тире, а также на специальных занятиях урбанического боя, куда входили такие дисциплины, как уход от внешнего наблюдения и схватка в условиях городской среды. Но в любом случае! Черный шар – это шанс! Если я правильно разыграю свою партию и останусь жив, я сумею потом продать права на мою историю, и чем она будет интересней, тем больше окажется у нее просмотров, тем ближе окажется мой путь к богатству и славе. А даже если меня настигнут и убьют – погибнуть ведь тоже можно по-разному. Можно как трусливый слизняк, а можно так, что потом о тебе будут снимать кино и слагать поэмы.

Но времени на рефлексии у меня теперь не было. Я быстро оделся и взял из сейфа револьвер. Дома охотники меня не тронут – не потому что запрещено, а потому что не успеют так быстро установить мое местонахождение. Но прятаться в доме – ужасная стратегия. Никто из зрителей не любит трусов, а даже минута моего промедления способна была вызвать у зрителей подобную мысль. Мне следовало торопиться и выходить на открытое пространство, принимать бой.

Я выглянул в окно. Во дворе толпились пять рабов в красных жилетах, выходцев со среднеазиатских окраин Империи. Обсуждали на своем языке – громогласно, как это у них принято, – как проводить ежедневную уборку. А что там обсуждать! Подметать и мыть двор надо.

«Стоп, – подумал я, – они вполне могут быть охотниками. Тут надо быть очень, очень осторожным».

Беда заключалась в том, что наша парадная, несмотря на название, выходила во двор и проскользнуть мимо рабов незамеченным никакой возможности не имелось. Тогда я закрыл свою дверь и постучался в квартиру напротив – к той самой патрицианке не первой молодости, с которой я однажды, вдохновленный картинками с рейте, совершил коитус. Мне открыл, как водится, ее раб: мускулистый белокурый норвег. Я отодвинул его в сторону: «Дорогу!» А навстречу мне спешила сама патрицианка. Разумеется, я не ждал, что она станет помогать мне из каких бы то ни было соображений, в том числе сентиментальных. Напротив, если она узнает, что я назначен добычей, первой сочтет за честь прикончить меня. Поэтому я коротко ударил ее ребром ладони в шею – и она упала. Я все-таки, со своей стороны, проявил сентиментальность – не хотелось мне ее убивать, хотя кодекс, определяющий правила охоты, гласит, что тот, кто назначен добычей, получает право на вседозволенность. Он освобождается от исполнения любых законов и может безнаказанно убивать и калечить кого угодно. Но в то же время и сам находится вне закона и за его убийство никому никакого наказания не следует.

Я проверил: видер, закрепленный у меня на тоге, прекрасным образом записал то, как я атаковал патрицианку. А когда трусливый белокурый раб стал приступать ко мне с претензиями, я без долгих колебаний выстрелил ему прямо в сердце. Тот упал. Я постоял у его тела минуту – чтобы те, кто будет впоследствии через мой видер наблюдать за кончиной раба, насладились его агонией.

Окна квартиры патрицианки выходили на Невский проспект. По нему немолчно неслись в обе стороны раеды[6]. Городские законы ограничивали скорость двумястами стадиями в час, но многие правила нарушали и ехали быстрее. По гранитным тротуарам текла толпа – от площади Великого Кесаря, где красовалась его пятидесятиметровая золотая статуя, до храма Венеры на берегу Невы, украшенного сорокаметровой золоченой статуей обнаженной богини.

Прыгать без подготовки вниз с третьего этажа было равносильно самоубийству. И тогда я содрал с окна шелковые шторы, крепко связал их между собой и один конец плотно примотал к ножкам роскошного дубового триклиния. Потом распахнул окно и спустил туда конец шторы. До самой земли мой импровизированный канат не достал, но этого и не требовалось – главное, он даст мне возможность прыгать не с пятнадцати метров, а с трех-четырех. Не тратя время даром, я схватился за штору и поскользил по ней вниз. Слава богам, шторы не оторвались от триклиния и не разорвались, и я упал на тротуар, значительно смягчив удар по сравнению с прыжком с третьего этажа.

Однако столкновение с землей все равно оказалось сильным. Я повалился на бок и заметил, вставая, как два городских автоматических обсервета, подлетев, стали снимать меня, а несколько прохожих достали свои карманные видеры и присоединились к съемке. Главное, чтобы они не успели понять, что я сегодня – добыча, иначе мне несдобровать. Не теряя ни секунды времени, я бросился наперерез несущимся по проспекту раедам. Одна из них, поперек движения которой я выскочил, бешено затормозила. Аурига (возница), раскрыв окно, разразился площадной бранью. Чтобы не терять времени, я выстрелил ему прямо в лоб, а потом выволок из-за руля на брусчатку проспекта. Теперь вокруг меня порхали уже четыре обсервета – что ж, пусть записывают, чем больше камер, тем занимательнее потом смогут смонтировать фильм по результатам охоты на меня. Хорошо бы только мне его увидеть и стать его бенефициаром!

Я сел за руль раеды. Лобовое стекло, руль и сиденье оказались запачканы кровью возницы, в ней мог извозиться и я. Но что теперь сделаешь! Все равно все больше и больше людей вокруг начинали понимать, что я добыча, что на меня идет охота.

Невзирая на установления, я рванул с места со скоростью пятьсот стадий в час. Попутно, несясь по проспекту в сторону ослепительно сиявшей на солнце статуи Великого Кесаря, я размышлял: что мне делать дальше? Обсерветы наверняка записали убийство возницы и номер угнанной мной раеды. Значит, на выезде из города меня наверняка будет ждать засада кустодии. Погибнуть в перестрелке со стражниками, конечно, будет эффектно и несомненно украсит будущий фильм, вот только я не хотел умирать, хотел жить и сполна насладиться плодами охоты на меня. Мне оставалось продержаться каких-то двадцать три часа с минутами, до завтрашнего утра, когда официально погоня закончится. И тут мне пришло в голову, что городская система «фасиум рекогнитиунем»[7], как говорят, далека от совершенства. Если номер моей раеды – неопровержимое против меня свидетельство и улика, то на улице или в общественном помещении я могу рискнуть.

На площади, где царил огромный сверкающий Великий Кесарь с занесенным мечом, как раз располагался стацион, откуда наземные экспрессы отправлялись в близлежащие провинции. Я бросил свою похищенную раеду на стоянке стациона, тщательно осмотрел себя в спекулум заднего вида: нет ли капель крови. Вроде бы их не оказалось. Я выскочил из раеды и бросился в здание стациона.

В громадных залах стациона, как всегда, царила суета. По разным направлениям с багажом и без сновали граждане, вольноотпущенники, рабы. Гетеры с разноцветными волосами зазывали провести последние пять минут перед отправлением экспресса в своих пристационных притонах. В харчевнях торговали разбавленным вином, пивом, лепешками с мясом и сыром. Рекламировали новую моду, недавно завезенную из Америки: якобы возбуждающий напиток кофе. Городские видеры из разных углов гигантских залов отсматривали пассажиров. Оставалось надеяться, что меня они не распознают – или что я после угона на проспекте еще не успел попасть в криминальный либрорум.

Ближайший экспресс отправлялся через десять минут и следовал в Московию. Это мне походило. В Московии, гораздо более периферийной провинции, чем наша Балтийская Кейсария, система распознавания лиц работала, как говорят, даже хуже, чем в нашем городе. За двадцать пять сестерциев наличными я купил билет первого класса и бросился в сторону платформы.

Экспресс отошел строго по расписанию. Я устроился в кресле у окна. Рабыни-монтайнеры принялись разносить пассажирам напитки. Поезд стремительно ускорился до тысячи, а потом полутора тысяч стадий в час. За стеклом замелькали пригороды Балтийской Кейсарии: склады, многоэтажки для проживания рабов, заводы по производству повозок-раед.

Я слегка расслабился, почувствовав себя в безопасности. И зря. Краем глаза я увидел, как кто-то остановился рядом с моим креслом. И то была не разносчица-проводница. Не поднимая глаз, я автоматически сунул правую руку за пазуху. Быстро оценил обстановку. Ситуация оказалась хуже, чем думалось на первый взгляд: здоровенный гражданин рядом с моим креслом готовился меня задержать или убить, а еще один исподтишка снимал сцену на свой карманный видер. Мой шанс заключался в том, что руки подошедшего ко мне хотя и были мощными, татуированными – но пустыми и не сжимали никакого оружия. Не доставая свой револьвер наружу, сквозь полу тоги я выстрелил в гражданина. Пуля попала ему прямо в лицо, и он, обливаясь кровью, упал. Второй, даже не сообразив, что теперь сам окажется под обстрелом, продолжал снимать гибель своего товарища. И тоже схлопотал пулю от меня.

Но, оказалось, в вагоне присутствовал еще и третий охотник. Не знаю, зачем он нажал рукоять экстренного торможения, а потом выстрелил в меня три раза. Как минимум две пули попали в цель – я ощутил дикую боль в левом плече и ниже подмышки, в ребрах. Из меня хлынула кровь – а экспресс тем временем со страшным визгом стал тормозить и багаж посыпался вниз с полок, попадали на пол рабыни-проводницы, отбросило куда-то того третьего, стрелявшего в меня. Наверное, на какое-то мгновение я потерял сознание, а когда очнулся, экспресс стоял на месте, а ко мне по проходу приближался тот самый враг, сжимая в руке пистолет – с явным намерением добить меня. Коли так, он получил бы главный приз в игре и весь гонорар от снятого по ее итогам фильма. Но я не хотел доставлять ему такого удовольствия. Не целясь, преодолевая боль, я выстрелил в него. Гражданин рухнул на пол.

Что оставалось мне делать дальше? Я не сомневался, что по вагонам экспресса в сторону нашего вагона уже спешат кустодии, обязательно сопровождающие каждый экспресс в Империи. Они меня и прикончат и сорвут главный приз. И тогда я схватил молоток, прикрепленный к стене вагона под багажной полкой, и обрушил его на окно. Стекло со звоном разлетелось.

Кровь продолжала хлестать из меня. Но адреналин, разлившийся внутри, не давал чувствовать боль. Выбив локтями остатки стекла, я перевалился через окно вагона и упал рядом с путями. Боль все-таки дала о себе знать, пронзив все мое туловище. Но жалеть себя времени не было. Я заковылял в сторону от дороги. Пока в моем вагоне не появились кустодии, следовало отойти от экспресса как можно дальше. Скорее всего, стражники не станут преследовать меня – ведь их задача охранять жизни и имущество пассажиров, а не участвовать в охоте. Попадись я на их пути – они б меня с удовольствием добили, но бросать поезд им наверняка запрещают строгие их регулы.

Пока продолжалась схватка в вагоне, экспресс успел преодолеть пригороды Балтийской Кейсарии и теперь остановился в кромешном лесу. За полосой отчуждения возвышались вековые ели, могучие сосны покачивали своими ветвями. Преодолевая себя и страшную боль в ребрах, я доковылял до леса. Я знал, что мне надо отойти как можно дальше от дороги. Возможно, только в этом заключалось мое спасение.

В полузабытьи я брел по лесу, спотыкаясь о корни. Я знал, что здесь начинаются могучие охотничьи угодья московитян. Здесь они бьют песца и куницу, живьем отлавливают медведей – для отправки на арены Империи. Сознание покидало меня. Моя собственная кровь струилась по бедру и ногам, чавкала в сандалиях. Меня мотало из стороны в сторону, и только мысль о том, что прошло уже немало времени с начала охоты, придавала мне сил. Я вытащил черный шар в десять утра, теперь было около двух дня. Значит, мне оставалось продержаться примерно двадцать часов, чтобы победить. Всего двадцать – или целых двадцать? Но никто теперь не может упрекнуть меня в трусости. За истекшие четыре часа я показал себя как настоящий боец, отправил к праотцам пятерых – троих охотников, пожелавших меня задержать, и двоих непричастных. И теперь я мог где-то в лесу забиться, отлежаться – все равно фильм, который смонтируют из моей охоты, наверняка получится увлекательным и побьет рекорды просмотров. Жаль только, что здесь, в лесу, снимал происходящее один лишь мой прицепленный к тоге видер. Эх, хотелось бы мне этот будущий фильм посмотреть самому – и самому, лично, живым, пожать все связанные с ним лавры.

Огромное, замшелое поваленное дерево преградило мне путь. Обойти его не получалось: и справа, и слева – непроходимый кустарник. И я принял решение его перелезть. Наверное, решение было неправильным. Мне никак не удавалось перебросить через дерево ногу – резкая боль ударяла в туловище. А потом я потерял сознание.

Очнулся я от тихого разговора. Говорили по-славянски. Я, как и всякий житель Балтийской Кейсарии, по-славянски понимал, но не очень хорошо, с пятого на десятое. И о чем шептались два голоса – мужской и женский – я не разобрал. Открыл глаза. Надо мной стоял могучий мужчина с мощной растительностью на лице, с винтовкой, заброшенной за спину и патронташем, перекрещивающим его огромный корпус. Рядом с ним была, и тоже с винтовкой за плечами, юная и красивая девушка – то ли жена богатыря, то ли сестра, то ли дочь. Охотники, подумалось мне, славяне, наткнулись на меня случайно. И раз так, у этой истории мог быть только один выход. И он, к сожалению, был не в мою пользу.

Чтобы не длить мучений, я сказал им все начистоту, как перед богами. Я старался говорить по-латыни медленно и простыми словами, чтобы им было понятно.

– На меня объявлена охота. Я жертва. Добейте меня прямо сейчас, и вы получите большую премию. Больше, чем стоимость десяти куниц и даже живого медведя. Только снимите, как меня убиваете, на мой видер – у вас ведь своих, наверное, нет.

Девушка и мужик переглянулись. Я видел, что они оба поняли меня. Но она что-то сказала ему по-славянски, а он кивнул. И они не стали добивать меня. Напротив. Из сумы, которая висела на боку у девушки, она достала бинты и шприц. Сделала мне укол в бедро, а потом стала бинтовать обе мои раны.

От укола боль сразу отступила. Стало хорошо, подкатила эйфория.

– Зачем ты это делаешь? – пробормотал я. – Лучше добей. Ты получишь гораздо больше, чем я тебе когда-нибудь смогу заплатить. И за меня никто не станет вручать тебе выкуп.

Но она молчала, а мужик куда-то отошел, и я расслышал треск ломаемых ветвей. А потом я заснул, наверное от укола, а когда проснулся – они, эти двое, уже тащили меня куда-то на импровизированных носилках, изготовленных из веток. Несли, преодолевая лесные овраги, пни и корни. О боги! Зачем они все это делали? Столько хлопот – ради меня? К чему? Что я могу им дать – раненый, беспомощный?

В итоге они доставили меня в свою охотничью сторожку. Сторожка возвышалась на высоком берегу быстрой и чистой реки. Там нас ждала еще одна женщина – старуха. Меня уложили на лавку.

– Надо достать из твоего тела пули, – сказала мне девчонка-охотница со своим смешным славянским акцентом. – Готовимся к операции. Возможно, будет больно. Придется потерпеть. Но ничего, моя мать умелая знахарка. И обезболивающие у нас есть. Все будет хорошо.

– Зачем вы это делаете? – прошептал я. – Какой вам в этом толк?

Но тут она сделала мне новый укол в бедро, и я отплыл куда-то на волнах Морфея.

А когда проснулся, было уже темно, у моего изголовья горела восковая свеча, и девушка на лавке дремала рядом, уронив голову на грудь. Во рту пересохло, и страшно хотелось пить.

– Дай воды, – попросил я.

Она проснулась, вскочила, принесла мне ковш с водой и напоила. А потом молвила:

– Операция прошла хорошо. Пули достали. Лекарства из плесени у нас есть, поэтому, скорее всего, удастся избежать осложнения. Будешь жить.

– Зачем вы все это делаете? – искренне недоумевая, произнес я пересохшим ртом.

– Люди должны друг другу помогать, – убежденно проговорила она, и тогда я все понял.

Они были христианами.

Лет двести назад в провинции Иудея, в районе Иерусалима, появился некий мессия, которого звали Христос и которого местные называли Царем Иудейским. За попытку мятежа его распяли на кресте – однако его учение, так называемое христианство, удивительным образом с его гибелью не затухло. Адептов Христа становилось все больше и больше. Новая вера в единого бога словно лесной пожар распространялась по территории Империи – несмотря на то что Великий Кесарь всячески преследовал последователей этой странной религии. Их продолжали распинать на крестах как рабов, раздирали на аренах дикими зверями – но эти самые христиане не унимались, проповедовали братскую любовь ко всем людям на свете, взаимопомощь и веру в своего странного, жалкого и совсем не могучего бога. Я знал, что они и сюда добрались со своим учением. И в Балтийской Кейсарии встречал богатых патрицианок, которые втайне поддерживали эту веру и ездили по ночам на свои радения куда-то в специальные часовни на берега Ладоги. Иногда, пойманных и не отрекшихся, их бросали диким зверям на арене на острове Креста. И вот, оказывается, учение проникло даже в дикие, живущие в лесах славянские племена.

Девушка на мой вопрос о том, является ли она христианкой, только улыбнулась. Не призналась вслух, ничего не сказала. Но мне и так все было понятно. Никто, кроме христианина, не стал бы подбирать в лесу и выхаживать раненого. Тем более в условиях, когда, напротив, добей они меня – это принесло бы им богатство и славу.

– Если я доживу до завтрашнего утра, я стану победителем в охоте. А это значит очень, очень много денег. И я вознагражу вас! Я не забуду вашей доброты!

– Разве это важно? – сказала она, тщательно подбирая слова на латыни. – Деньги. Разве ради презренного металла мы живем и все делаем?

– А ради чего же? – изумился я.

– Ради любви.

– Любви? Ты хочешь иметь со мной коитус?

– Глупенький. Коитус. Это такая ничтожная малость. Есть ведь на свете другая, совсем иная, гораздо высшая любовь, – говорила она, и глаза ее горели свойственным этим сектантам фанатичным блеском.

– Какая еще любовь?

– Чистая любовь к ближнему своему.

– К ближнему? То есть к кому?

– К соседу. К случайному прохожему.

– И к рабу?

– Да, и к рабу.

Мне стало смешно. Я не хотел с ней спорить. Да к тому же она и ее странные воззрения спасли меня – поэтому не время вступать с ней в религиозный диспут. Я погрузился в сон, и снился мне мой триумф, и толпы поклонниц, приветствующих меня.

До победы мне оставалось продержаться всего несколько часов, до рассвета.

Но пока я спал, мозг мой, оказывается, неустанно работал, и когда я проснулся, он предоставил мне во всей красе дилемму: ведь если я выживу и по результатам охоты появится фильм, все узнают, кто и почему меня спас. И значит, моих спасителей, трех этих славян – мужика с бородой, девушку и старуху – ждет неминуемая казнь. Еще день назад я не придал бы этому значения: казнь и казнь – значит, им не повезло. Но теперь-то, после того как они меня спасли, я не могу их бросить. Я, выходит, обязан отплатить им тем же.

И я разбудил девушку, сидевшую у моей лежанки, и сказал ей:

– Мне придется предать вас. Я расскажу о вас и вашей помощи мне. И, конечно, все, и кустодия тоже, догадаются, что вы – христиане. Поэтому вам ничего не остается делать, как убегать, спасаться.

Она улыбнулась:

– Мы понимаем это. Ничего, нам не впервой скрываться. Уйдем глубже в лес. Отец уже собирает вещи.

Примечания

1

Организация признана в РФ экстремистской и запрещена.

2

Организация признана в РФ экстремистской и запрещена.

3

Стихи Самуила Маршака.

4

Стихи Демьяна Бедного.

5

Амаре рейте – от латинского «любовная сеть».

6

Раеда – от латинского «повозка, карета».

7

Фасиум рекогнитиунем (лат.) – распознавание лиц.