
Дарья Иорданская
Чёрт на ёлке и другие истории
Титулярному советнику Синода Акакию, самому застенчивому и ответственному черту Российской империи, поручено дело чрезвычайной важности. Зловредная ведьма Меланья Штук умерла под Рождество, не сдав своих восьмерых служилых бесов, которые тут же разбежались по городу. Поиски приводят Акакия и его коллегу франта Анцибола на роскошный бал, устроенный генералом Багратионом, где под маскарадными масками скрываются беглецы, а помощь неожиданно приходит от очаровательной дочери хозяина дома. Ирония судьбы – спасти Рождество должен тот, кого принято считать его главным врагом.
Добро пожаловать в альтернативную Российскую Империю, где гоголевские мотивы оживают на фоне сверкающих витрин и рождественских балов. Это история, полная искрометного юмора, легкой мистики и уютного зимнего волшебства, которое так хочется ощутить холодными вечерами.
Иллюстрации Полины Чичулиной
© Иорданская Д. А., текст, 2026
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
* * *
Чёрт на елке
(почти детективная история)

1

Снег начался часа в два пополудни, да так и шел весь день не переставая. К вечеру, когда зажглась яркая иллюминация на Невском, весь город походил уже на праздничную открытку. Затейливый памятник Государю, на который Акакий имел удовольствие целыми днями любоваться из окна своего кабинета, облачился в пышную белую мантию, а конь его обрел столь же пушистую попону. Как раз к зиме. Глядя на это, Акакий даже переставал мерзнуть.
Кабинет у него был крохотный, отапливаемый старой печуркой-голландкой, которая сложена была с какой-то досадной ошибкой и тепла почти не давала. Да в окне, как назло, были щели. Поговаривали, причиной этакого безобразия был давний, уж лет двадцати тому, визит большого синодского начальника, Лихо. Был Лихо в тот день не в духе, а тогда вокруг него все непременно ломалось, а после чинилось без особого успеха. Правда это была или только легенда – вроде призраков в Инженерном, – Акакий не знал, да и не было бы ему легче от этого знания. Акакий мерз, кутался в пушистый оренбургский платок, присланный дальней тетушкой по материнской линии, и разбирал бумаги, накопившиеся к концу года. То и дело он высовывал нос из платка и бросал тревожный взгляд на вечный календарь на верхушке каталожного шкапа. Уже двадцать третье число. Завтра последний день, следует сдать всю отчетность, все проверить и перепроверить, утихомирить самых-самых буянов, тех, что совсем без понятия, а там можно и отдохнуть. Целую дюжину дней.
Акакий, хоть и был чертом, почитал Рождественские праздники лучшим временем года. Почти две недели были повсюду благолепие и порядок, Соседи сидели по домам, занятые своими делами – у нечисти да нежити свои праздники, – а самому Акакию выпадала даже возможность навестить родню на Псковщине.
Обычно. Но вот в этом году дела не ладились, и словно сговорились все.
– Это все свадьба, – мрачно проговорил Акакий, бросая очередной тревожный взгляд на календарь, а затем на часы. Было уже почти восемь вечера, и в этот час кабинеты в кордегардии Инженерного начинал обходить комендант, прогоняя заработавшихся залихватским «У-ух! Черти проклятые!».
– Все трудишься? – Дверь приоткрылась со скрипом, и в образовавшуюся щель просунул свое лицо Анцибол[1]. Вид он имел самый праздничный и даже усы успел завить и напомадить.
«Что за франт!» – мрачно подумал Акакий и потянулся за дыроколом.
– Вот что, братец мой Акакий, – Анцибол проскользнул ужом в комнату и приобнял Акакия за плечи, – сворачивай-ка ты всю эту свою лавочку, надевай пальто и пошли уже. Я в ресторации столик нам заказал. Поужинаем, выпьем, пообщаемся с мамзелями. Мамзелей я тоже заказал.
Акакий поморщился. Был он не ханжа, это уж совсем не в чертячьей природе, но твердо уяснил за двадцать лет знакомства, что от Анциболовых мамзелей одно беспокойство. В прошлый раз их опоили чем-то и обобрали, а еще до того у самой бойкой мамзели супруг оказался цирковым силачом. Гирю пудовую выжимал одной левой. Скрутить в бараний рог черта такому вообще труда не составило. Конечно, больше в тот раз досталось Анциболу, но и Акакия зацепило, так сказать, за компанию.
– Сам иди. – Акакий развел руками, а после указал на груду не разобранных еще бумаг. – У меня – сам видишь.
Анцибол взял одну из папок и пролистал ее содержимое со скучающим видом. Вернул на стол.
– Эдак ты еще год провозишься, братец.
– Не провожусь, – замотал головой Акакий, хотя на душе стало при этом как-то муторно. Никто не знал толком, что будет, если все дела до Рождества не завершить и начальству не сдать. Рассказывали всевозможные жуткие истории, поговаривали, что у обер-черта Вражко[2] на этот счет припасено нечто совсем уж особенное. То ли Василиск у него в подвале, а то ли еще что похуже. В самых мрачных историях те, кому не посчастливилось рассердить начальство, пропадали бесследно.
– Эхе-хе, – вздохнул с фальшивым участием Анцибол. – Знаю я, в чем тут дело. Жениться ты еще не женился, а под каблук тебя уже загнали.
– Ох ты ж холера! – выругался побледневший Акакий.
Про невесту свою, Агриппину, он и думать забыл. Сговорены они были матерями, виделись редко и в целом были друг к другу равнодушны. Агриппину, насколько знал Акакий, весьма и весьма радовала возможность перебраться из Пскова в Санкт-Петербург, но и только. Муж ее не интересовал ничуть, верно было и обратное. То и дело раздосадованный этой всей ситуацией Акакий собирался помолвку разорвать, пусть даже это и грозило ссорой с родительницей, а также с грозной родней Агриппины. Угроза та была на самом деле невелика – не стали бы честные русские ведьмы чинить козни члену Синода, пусть и занимающему в том Синоде столь малую должность, с окладом крошечным и тесным кабинетом. Но всякий раз, когда Акакий собирался с мыслями и готов был решить этот вопрос раз и навсегда, что-нибудь происходило и занимало его целиком и полностью. И о грозящей женитьбе Акакий попросту забывал.
То же самое произошло и сейчас. Акакий потянулся за очередной бумагой, которую требовалось перечитать, подписать, убедившись, что все в порядке, а после подшить в годовую папку. Потянулся, взял, перечитал и выругался:
– Ох ты ж трижды по пять холера!
Анцибол заглянул ему через плечо, пробежал документ глазами и хмыкнул:
– Ну да, брат, не судьба. Бывай тогда. Если что, мы в Кюбе[3] будем.
И, похлопав на прощание товарища по спине, Анцибол упорхнул, точно Психея какая-нибудь, а не приличный разумный черт. Акакий, впрочем, сразу же о нем позабыл. Куда больше занимала его мысли бумага, разложенная на столе. Проклятой Меланье Штук вздумалось преставиться аккурат под Рождество.
2
Зловредная старуха проживала в маленьком доме-развалюшке за Охтой. Вокруг давно уже шумел современный город, а покосившаяся ее избушка тонула в болоте. Забор, набранный из тронутых грибом и плесенью штакетин, завалился набок, а крыша дома над ним съехала набекрень и почти вросла в землю. Сверху все это накрыло здоровенным грязно-серым сугробом. Словом, Меланья Штук была ведьмою хорошей старой школы: с дурным характером. Из щербатой трубы над крышей поднимался черный дым, извиваясь штопором и мешаясь по цвету со снеговыми тучами. От сорванной с петель калитки к перекошенной, как и все тут, двери вело несколько цепочек следов. Гости.
Акакий постоял немного, грея дыханием ладони, оглядываясь. За спиной у него шумели рабочие улочки Санкт-Петербурга, а впереди гудела тишина. Хоть и был он чертом, но возле ведьминой избушки было ему как-то не по себе. Должно быть, из-за слухов, что ходили о Меланье Штук.
Ведьмою стала она давно, лет восемьдесят назад, и даже предшественник Акакия особых дел с ней не имел. Передавая пухлые папки, он только ногтем по одной постучал и крякнул в усы: «Старая ворожея. С понятием. Надо ж!» Акакий, тогда совсем молодой, любопытный до жути, сунул в папку длинный свой нос и невольно восхитился. Было у Меланьи Штук восемь чертей. Восемь! Невероятно! И, если так разобраться, жутко. Что могла сотворить ведьма с этаким богатством? Отсюда и все слухи, должно быть. Поговаривали тишком, полушепотом, что Меланья Синод не уважает, законы не соблюдает и ворожит по старинке: портит жизнь честному люду. Поговаривали также, что помимо честно взятых у наставника своего служилых чертей заманила старая ведьма в свои сети еще с полдюжины чертей вольных. Будто бы пропадали они по всему городу. Акакий даже в юные свои годы не верил в это, но ведьму старался избегать. Не о чем им было говорить до поры, пока она не решит сдать своих чертей.
И надо же было такому произойти, чтобы проклятая старуха вздумала помереть именно сегодня!
В последний раз вдохнув полной грудью уже начавший пахнуть морозцем – а здесь еще гнилью – воздух, Акакий напомнил себе старую мудрость, что перед смертью не надышишься, и шагнул на двор.
Принято на Руси говорить, что черт боится ладана. Тут бы Акакий мог поспорить. Ладан ему даже нравился, как и иные многие благовония, а вот ведьм он не любил, хотя мать его была из потомственных ведуний. Выйдет такая ведьма на крыльцо да и крикнет, как в прежние годы: «Акакий-бесенок, ступай на работу!» – и ноженьки ведь сами побегут. Аж передергивало от мыслей таких.
Акакий напомнил себе, что находится он на службе, а Синод не уважать для всякого Соседа – себе дороже, и решительно направился к дому. Снег поскрипывал под ногами. По всему видно было, что к завтрашнему дню совсем уже подморозит, а утихнувший ненадолго снег в самом скором времени превратится в настоящую метель. И ветер непременно поднимется и примется, по меткому замечанию классика, дуть «со всех четырех сторон». И очень бы хотелось к этому моменту покончить уже со всеми делами и оказаться дома. Чтобы Машка-кикимора самовар затопила, а Дидушко[4] достал из своих запасов земляничное и малиновое варенье, которое присылали ему родственники из деревни.
Замечтавшись, Акакий едва не стукнулся лбом о дверь. Выпростав кое-как руку из широкого мехом отороченного рукава, он постучал. Дверь со скрипом отворилась совсем немного, и наружу высунулось узкое лицо с крючковатым носом и глубоко посаженными черными глазами.
– Чегось тебе, милок?
– Антип[5] Акакий Агапович, – вежливо представился Акакий, разглядывая кривоносое злое лицо. – Пришел принять чертей либо же зафиксировать их передачу по списку.
– Агась, – кивнуло лицо и пропало в темноте. Из проема, ни на сантиметр не ставшего шире, вырвалось облачко пара, пахнущего травами.
Акакий навалился плечом. Дверь не поддалась, кто-то, видать, точно так же подпирал ее изнутри.
– Откройте именем Синода!
За дверью заворкотало, зашебуршало дурно так, неприятно, вызывая тревогу, дрожь, мурашки по всему телу. Хоть и был Акакий не робкого десятка, да к тому же черт, весь этот дом вызывал у него страх.
– Откройте! – повторил он.
Воркотание и шорохи повторились. Что-то там, внутри дома, происходило, и тревога с каждой минутой только усиливалась. Акакий, продолжая наваливаться на дверь, вытащил из кармана часы и откинул крышку. Время было уже позднее, девять почти. Не совсем еще темное время, не глухая полночь, но так и смерть ведьмачья – дело небыстрое, особенно если упирается колдунья и не желает расставаться со своей силой.
Кто был тот кривоносый? Один из старухиных чертей? Колдун? И что за следы ведут к дому? Кто пришел сюда сегодня по свежему снегу?
Кольнуло неприятное предчувствие. Про Меланью Штук много ходило ерундовых слухов, но в одно Акакий верил охотно: такие, как она, злые ведьмы старой закалки, запросто не сдаются. Кабы не задумала старуха чего дурное...
– Откройте именем Синода! – снова крикнул Акакий, но, как назло, голос его в конце дал петуха. Снова подумалось, как бы сейчас хорошо оказаться дома, подле самовара. А еще бы хорошо лимонов поесть с медом и имбирем, очень для горла полезно. – Меланья Штук! Открывайте немедленно!
Акакий надавил еще сильнее, уже подумывая, а не разбежаться ли ему, чтобы высадить дверь плечом, и вдруг... она поддалась. Молодой черт едва удержался на ногах, но в избу все-таки влетел и сделал несколько неловких шагов по заиндевевшему скользкому полу. В сенях было темно и тихо. Слишком тихо для дома, где умирает строптивая ведьма.
Акакию за десять лет службы всего два или три раза попадались колдуны, не чтящие законы. В большинстве своем Соседи восприняли их как благо: были те законы справедливыми и очень хорошо защищали и людей, и Соседей. Но все не могут быть довольными, и попадались время от времени те, кто законов новых не чтил, предпочитая жить по старым понятиям. С такими у Синода был разговор короткий. Да и Природа (или какое божество, тут уж каждому по вере его) все рассудила по-честному: те, кто справедливых правил не чтил, страдал от собственной глупости. И ведьма, преступающая закон, вершащая дурные дела, а после не пожелавшая сдавать подвластных ей чертей (служащих-то, между прочим, по честному договору), умирала всегда долго и мучительно. И оттого слишком тихо было в доме.
Акакий сунул руку в карман, достал небольшую табакерку – отцовский подарок, – а оттуда вытащил уголек. Подул на него, и в свете разгоревшемся осмотрел пустые сени. Вода в бочке, поставленной в уголке, успела покрыться тонким ледком. И стены были седы от инея. Ступая осторожно по заледенелому скользкому полу, Акакий дошел до дальней двери, толкнул ее и вошел в светлицу.
Комната была совершенно пуста. Акакий быстро пересек ее и приложил ладонь к печке. Холодная. И на полатях никого. На столе только – нож, старый, домашней ковки, с рукоятью, обмотанной лыком. Такой ведьмы старой школы – вроде Меланьи Штук – использовали, когда нужно им было перекинуться зайчиком или свиньей: втыкали в колоду и прыгали. Нож воткнут был между досками грубо сколоченного стола, сильно накренившийся. На глазах Акакия он задрожал, упал, по столу покатился, а после запрыгал медленно по полу, точно живой. И замер у самого порога.
Меланья Штук умерла. Умерла, чертей не сдав и душу свою не препоручив Синоду для дальнейшего вспоможения. Непогребенная.
– Еретик – это который помрет, а затем ходит... – пробормотал растерянный Акакий.
До Рождества Христова оставалось лишь около суток, а у него бродила где-то по Петербургу новопреставившаяся ведьма-мошенница и носились вместе с нею аж восемь неучтенных чертей.
3
В первую минуту Акакий ударился в панику – слыханное ли дело?! – но быстро взял себя в руки. Снял пальто, бросил его на край стола и принялся деловито оглядываться, надеясь отыскать хоть какие-то следы ведьмы. Кроме ножа, в доме ничего не было. Его Акакий поднял аккуратно, завернул в платок и убрал за пазуху.
Велико было искушение ото всех бед спрятаться и до самого Рождества держать язык за зубами, а там уж как-нибудь само рассосется. Это Акакий себе запретил. Вражко всяко узнает и вот тогда-то по головке не погладит. Рога обломает, тут как пить дать. Одевшись заново, Акакий опрометью бросился назад, к Инженерному, кое-как разыскав на соседней улице сонного уже извозчика.
Вражко был еще на месте. Дома ждали его жена, дети, но Вражко никуда не спешил, заканчивая все свои годовые дела, подписывая отчеты да сверяя командировочные бумаги. Было у него правило: все дела заверить непременно до полудня двадцать четвертого декабря, с тем, чтобы более к ним не возвращаться. И каким-то, очевидно, волшебным образом Вражко много десятков лет этому правилу следовал.
Акакий попереминался немного с ноги на ногу, то занося руку, чтобы постучать, то снова роняя ее. Время утекало драгоценное. Закончилось тем, что Вражко, должно быть, почувствовал что-то и сам дверь открыл.
– А-а, Акакий Агапович! Заходите, заходите, любезный друг... С отчетами-с?
Акакий снова запереминался с ноги на ногу. Вражко, должно быть, понял, что дело нечисто, но помогать своему подчиненному не спешил. Вернулся в кабинет, чаю себе налил и принялся болтать ложечкой в стакане. Звук был препротивный.
– Ну, говорите уже!
Облизнув пересохшие губы, Акакий вытащил из-за пазухи нож и коротко пересказал досадное сегодняшнее происшествие. Вражко выслушал его спокойно, чуть склонив голову к плечу, напоминая большую косматую собаку, в целом добродушную, но грозную, если разозлить. Потом, поставив стакан на стол, он подошел к шкапу, выдвинул ящик и принялся перебирать старые, затертые и пожелтевшие от времени карточки.
– Скверно, Акакий Агапович, очень скверно. На все вам с Анциболом даю двадцать четыре часа. И все возможные неприятности – на вашей будут совести, уж постарайтесь без эксцессов. Старуху отыскать и доставить в Синод, чертей собрать и призвать к ответу. Если кто из них сам явится... скажем, завтра до полудня, простить. Хотя... Да, простить, но лишить годовой премии. Возьмите.
Акакий забрал из рук Вражко стопку старых карточек.
– Все здесь.
Вопросы задавать было страшно, уж больно нрав у Вражко был грозный, и дураков он не любил. Но с подобной оказией Акакий сталкивался впервые, а Вражко еще больше дураков не любил самодовольных бестолковых подчиненных, которые из глупого своего самолюбия рушили все дело.
– Как... искать мне их, Фотий Николаевич? Дайте совет...
Вражко смерил Акакия задумчивым, по счастью, все так же благодушным взглядом и ухмыльнулся в усы. И наверняка про себя проворчал что-то вроде «молодежь-молодежь».
– Ну полно, Акакий Агапович, проявите воображение! Коли бы вы были в услужении у старой ведьмы восемь десятков лет, куда бы вы подались в минуту вольную? Вот туда и подавайтесь, подавайтесь, любезный друг. И помните – двадцать четыре часа.
И Вражко отвернулся, всем своим видом давая понять, что разговор окончен и иных советов можно не ждать.
– Будет исполнено, Фотий Николаевич, – отрапортовал бодро Акакий, на деле не испытывая и толики показного своего энтузиазма.
Видно, совсем у него было с воображением плохо, но он никак не мог представить, куда бы подался в таком случае. Впрочем, был Акакий от рождения черт вольный и никогда не знал подобных забот. Появилась даже мысль телеграфировать отцу, но в предпраздничные дни его почти наверняка не сыскать было на месте, а времени на поиски отдано ничтожно мало. Двадцать четыре часа! Да этого не хватит даже на то, чтобы вытащить Анцибола из ресторации!
Именно туда, в Кюбу, Акакий и отправился первым делом.
Каждый купец на Невском проспекте оформил витрину свою в особом, радостном духе, а окна частных домов украшали ангелочки да снежинки из бумаги. Под ногами поскрипывал снег. Акакий миновал Гостиный двор, прошел мимо Казанского собора, чуть склонив голову перед величием этого прекрасного здания, перебежал мост и, то и дело поскальзываясь, поспешил к ресторации. Шестнадцатый дом весь сиял огнями, несмотря на поздний час: в это время собирались здесь завсегдатаи Императорских театров, а также молодые гуляки вроде Анцибола, завершившие все свои годовые заботы. Швейцар принял у Акакия пальто, обмахнул любезно веничком снег с его брюк и ботинок, а после передал молодого черта метрдотелю. Анцибола здесь, конечно же, знали. Как, впрочем, и в любой другой городской ресторации, был он известный всему Петербургу кутила, который прогуливал зарплату, а после шел на поклон к тетушке своей Прасковее[6], известной Уральской мильонщице. Тетушка ворчала себе под нос да отсчитывала любимому племяннику ассигнации.
Сегодня Анцибол успел уже хорошо погулять в компании востроглазых чертовок из кордебалета, и глаза его весело блестели. Завидев Акакия, он привстал на стуле и замахал обеими руками:
– А-а! Брат Акакий! Бес ты этакий!
На них стали оборачиваться. Поморщившись, Акакий прошмыгнул к столику и покосился на протянутую ему рюмку. Пахло от нее дорогим французским шампанским, на вине Анцибол никогда не экономил.
– Нет. Дело у нас.
– Дело? Что за дело, Акакий, mon cher? – промурлыкал Анцибол.
– От Вражко дело, Дмитрий Евгеньевич, – проворчал Акакий, отодвигая от себя настойчиво протягиваемую рюмку. – По моей части дело и по твоей.
Анцибол закатил глаза.
– Ну что ты в самом деле, Акакий? Вот, на тебе часы... где мои часы? – Анцибол похлопал себя по карманам, обнаружил окончательную потерю своего злосчастного брегета, проигранного и отыгранного за минувший месяц уже, должно быть, трижды, и махнул рукой. – Много, словом, времени, братец. Праздник скоро. Все дела мы сдали, гуляем смело.
Шампанское Акакий все же выпил залпом, не чувствуя вкуса, и подумал, что куда лучше сейчас пошла бы хорошая русская водка. Крепкая, так чтобы язык горел. И закусить ее крепким соленым огурчиком из материных запасов.
– Меланья Штук сбежала. Найти ее – твоя забота. А моя – чертей ее собрать, – сказал Акакий, понизив голос.
Анцибол помрачнел, свел брови над переносицей, но быстро заботы точно смыло с его лица. Оно разгладилось, и на губах его появилась обычная его добродушная улыбка.
– Вот и славно, славно. Будет нам напоследок забава. Но – завтра, любезный друг, все завтра. А сегодня у нас прекрасная осетрина и молодой барашек с гарниром французским. Барашек – пальчики оближешь, мне обещал Жан-прощелыга.
В животе предательски заурчало. Со всеми сегодняшними заботами Акакий, кажется, пропустил не только ужин, но и обед. Барашек был бы очень кстати, как и осетрина. И вон тот кусочек поджаренного хлеба с чесночным маслом. Акакий быстро утащил его с тарелки и сунул в рот.
– Нет времени, – проговорил он, едва прожевав свою добычу. – Времени у нас – до завтрашней ночи.
– Ну, мир с тобой, Акакий-паникер, – отмахнулся Анцибол с прежним благодушием. – Долгое ли это дело: ведьму изловить? Садись, поужинай, отоспись, а завтра с новыми силами...
Акакий с сожалением оглядел стол, втянул носом ароматы готовящихся блюд, доносящиеся с кухни, и покачал головой.
– Не могу. Времени в обрез, а чертей бежавших – восемь штук.
– Штук! – фыркнул Анцибол. – Ну кто ж это чертей штуками меряет? Что мы, отрезы ситца?
И он рассмеялся над собственной неуклюжей шуткой.
– Ты как знаешь, – оборвал приятеля Акакий, – а я пойду. Времени в самом деле в обрез.
И он поторопился, пока не передумал, покинуть ресторацию со всеми ее заманчивыми, манящими ароматами.
4
Завьюжило, замело, небо перепуталось с землей так, что не то что сбежавших чертей отыскать – себя в этой круговерти найти было невозможно. Акакий помыкался, пытаясь найти выход из снежного шара, в который вдруг превратился город, красивый, как картинка, но потом плюнул на все и свернул к Неве. Нужно было отогреться, пообедать наконец и все обстоятельно обдумать, сверившись с городской картой, и лучше всего было сделать это дома.
Квартиру Акакий снимал на Большом проспекте Васильевского, неподалеку от Андреевского рынка, на предпоследнем этаже солидного доходного дома. Из окон его видно было купол Императорской Академии и усевшуюся на нем с комфортом Механитиду. У Акакия быстро появилась привычка пить по утрам кофий, разглядывая скульптуру, ведя с ней долгий безмолвный разговор. В юности он желал поступить в Академию, чтобы обучаться живописи, но обнаружил явный недостаток таланта. С его способностями было только шаржи девицам в альбомы рисовать.
По должности Акакий мог получить квартиру и побольше, но это скромное уютное жилище приглянулось с первого взгляда, и расставаться с ним черт не желал. Во всяком случае, пока не покончит с холостяцкой жизнью. К тому же жили при доме Машка-кикимора и деловитый, работящий Дидушко, и все в нем в итоге спорилось, трубы никогда не засорялись и не протекали, и даже забытые безнадежно на подоконнике фиалки цвели исправно каждый год.
По причине приближающегося праздника кикимора, подоткнув юбку и обернув косматую голову платком, мыла лестницу и только шикнула добродушно на Акакия, когда он недостаточно аккуратно отряхнул снег с ботинок. И запустила в него шутливо веником. Акакий отряхнул снег с обуви, повинился перед домовитой кикиморой и направился к лестнице. Был в доме и подъемник, но черт им редко пользовался. После долгого дня за столом хорошо было лишний раз размять ноги.
– Милый, гости у тебя, – крикнула ему в спину кикимора.
– Гости? Что за гости, матушка?
Кикимора хихикнула совсем по-девчачьи и подмигнула.
– Хорошие гости, милок, справные.
Немало озадаченный, Акакий поднялся наверх и отпер дверь. Уже на пороге охватило его дурное предчувствие: в небольшой прихожей пахло женскими духами, приторно-сладкими, точно разлил их кто-то целый флакон. Сняв пальто, Акакий повесил его аккуратно на вешалку рядом с богато украшенным женским салопом и опасливо заглянул в комнату.
За круглым столом, накрытым зеленой плюшевой скатертью с бахромой – еще утром ничего подобного в его доме не было, – чаевничали маменька и Агриппина.
– Э-э-э, здравствуйте, – глупо промямлил Акакий.
Невесту свою он видел всего несколько раз и так и не составил о девушке какого-либо мнения. Была она белокожая и нарумяненная, точно боярышня с картины Рябушкина, улыбалась приятно, но, как сейчас обнаружил молодой черт, в духах меры не знала. Тот самый приторно-сладкий запах исходил от ее волос и кожи. А еще каким-то удивительно раздражающим манером она разворачивала конфету за конфетой и отправляла в рот.
Впрочем, день был такой сегодня, решительно все Акакия раздражало.
– Ты опоздал, – сказала маменька тоном еще не обвиняющим, но к тому близким.
Акакий был вполне себе взрослый черт, но родительницу свою благоразумно побаивался. Стыдиться тут было нечего: ее и отец избегал сердить. Поэтому Акакий покорно согласился, что был не прав и больше так делать не будет, повинился и отговорился службой. Маменька обычно гордилась тем, что единственный ее сын служит в Синоде, но сегодня это не произвело прежнего эффекта. Маменька продолжила хмуриться. Агриппина – поедать конфету за конфетой.
– Я отправила тебе телеграмму, Акакий. Просила, чтобы ты нас встретил. И что вместо этого? Нам пришлось нанимать извозчика, и он пытался нас обжулить!
Акакий согласно кивнул, что вот это было со стороны извозчика подло и неразумно – обманывать пару провинциальных ведьм. Всем известно, что они куда опаснее столичных.
– А когда мы наконец прибыли сюда, оказалось, что тебя все еще нет на месте!
– Покорно прошу простить. Служба, – снова сказал Акакий и попытался сбежать в небольшую комнату, отданную под кабинет и библиотеку. Этого ему не дали.
– Сядь, – приказала маменька.
Агриппина разлила чай по чашкам и отправила в рот очередную конфету.
– Мы не шутки шутить приехали, а по важному делу, Акакий. На эти праздники приезжает из Парижа известный портной, и мы хотим пошить Агриппине несколько новых платьев. Чай, не в местечке каком жить будете после свадьбы, а в столице! Заодно и тебе, – маменька наградила его неодобрительным взглядом, – подберем что-нибудь.
– Да-да, конечно, маменька... – согласно закивал Акакий, надеясь поскорее покончить с этим разговором и заняться наконец делом. А потом возьми да ляпни сдуру: – А свадьба когда?
Маменька закатила глаза.
– Ты хотя бы распечатываешь мои телеграммы, Акакий, или в печь их кидаешь, не читая? Конечно же, как традиция нам велит – в Вербное[7]!
Акакий попытался прикинуть календарь на следующий год, но так и не сумел сообразить, когда же будет в этот раз Пасха и все ей сопутствующие праздники, и только развел виновато руками. Телеграммы он читал, но было их столько – и от родных, и, главным образом, по работе, что молодой черт не мог все упомнить. Он снова попытался отговориться работой и встать, но холодный взгляд матери пригвоздил его к стулу.
– Завтра в десять мы записались к тому портному, затем пообедаем в хорошей ресторации – в хорошей, Акакий, уж постарайся проводить нас в такую, а после...
– У меня завтра еще работа... – робко проговорил молодой черт, чувствуя себя круглым идиотом.
– Что еще за работа в канун Рождества, Акакий?! Не пудри мне мозги! Романсы свои в другой раз послушаешь, когда мы уедем. А завтра с утра чтобы в нашем был распоряжении.
Акакий с тоской подумал, что, пожалуй, с матерью его не сравнятся ни Вражко, ни Меланья Штук, ни все ее разбежавшиеся черти.
И, кстати, романсы... Их послушать или спеть у Акакия давно уже не было времени.
5
Кое-как Акакий сумел-таки улизнуть после третьей чашки приторно-сладкого чая и укрыться в своем маленьком кабинете. Здесь было у него все необходимое: книги, ноты его любимые, а также несколько наиточнейших карт, к которым, с сожалением отложив ноты свежайшего «Побудь со мной»[8], Акакий и обратился.
Петербург был городом темным, сырым, такой всегда нравился различной нечисти, и потому селилась она здесь с большим удовольствием и, случалось, знатно куражилась. Конечно, власти городские подобное пресекали, за чем пристально следил не только Синод, но и городской голова, однако находились некоторые адреса, по которым, скажем, черти наведывались с большой охотой. Беда была в том, что Акакий – черт тихий, домоседливый – адресов этих не знал. Рассматривая карту города, он все задавался вопросом, куда бы пошел после восьми десятков лет в услужении у ведьмы. Получалось, что лично Акакий пошел бы сначала в баню, а затем в филармонию. Куда отправлялись в таком случае служилые черти, он не представлял совершенно и гадать мог до бесконечности.
Проведя не менее двух часов в бессмысленном разглядывании карты, Акакий затаил дыхание и прислушался. Квартира его была погружена в блаженную тишину; матушка и Агриппина заснули, должно быть. Стараясь ступать аккуратно, так чтобы не скрипнула ни единая половица, Акакий вышел из кабинета. В гостиной комнате было аккуратно прибрано, только стоял посередь стола одинокий самовар, уже остывший. Так же крадучись, Акакий дошел до спальни и приоткрыл дверь. Маменька и Агриппина спали крепко – одна на неширокой его кровати, а вторая на кушетке возле окна, где Акакий любил читать в белые ночи. Так же осторожно затворив дверь, Акакий поспешил прочь из квартиры.
Домового он отыскал на втором этаже возле кадки с экзотическим пестрым фикусом. Дидушко был охоч до всякого рода комнатных растений и исправно следил за ними, за что получал регулярно особую благодарность от одного профессора ботаники, проживающего в доме. С цветами Доможир ласково беседовал, а фикусу сейчас протирал широкие листья бархатной тряпочкой, приговаривая какие-то то ли напутствия, то ли заклинания.
– Чего тебе, малой? – спросил домовой, не прерывая своего занятия.
Стыдясь неопытности своей и глупости, Акакий задал вопрос.
– Хм-м-м... – Доможир почесал в затылке, растрепав копну соломенных с проседью волос. – Хорошие ж ты задаешь вопросы, Акакий Агапыч. Разве ж ты не сам черт? А впрочем...
Домовой окинул Акакия каким-то жалостливым взглядом, и сразу стало понятно, что черт он совсем негодящий и бестолковый.
– Советом я тебе, малой, не помогу, а вот новости к утру доставлю. Поспрошаю у родни, где сейчас в городе какие творятся безобразия. Известное дело: где безобразия, там черти.
Акакию оставалось только возвратиться домой и ждать, но это грозило большими неприятностями. Маменька, которой в некоторых вопросах и Синод был не указ, наверняка встала бы назавтра пораньше, еще затемно, чтобы подготовиться к походу по модисткам да магазинам. Улизнуть у нее, даже прикрываясь делами государственными, было бы невозможно. Поэтому, не желая лишний раз испытывать судьбу, Акакий отправился на чердак в каморку кикиморы. У Машки всегда раскочегарен был самовар, а в стареньком рассохшемся – все, как кикиморы любят – буфете в ряд выстроились банки с вареньем всех сортов и на любой вкус.
– Вот, – объявила она с порога, демонстрируя литровую банку, – сестрица мне прислала, свежайшее, кабачковое, прямиком из Астрахани. Садись, милок, чаевничать будем.
Акакий кивнул с благодарностью и подсел поближе к теплому боку старенькой аммосовской печи[9].
6
Разморенный теплом и тишиной маленькой каморки, в которую кикимора привнесла своеобразный, одному только ее племени свойственный уют, Акакий задремал и проснулся уже ближе к рассвету от того, что кто-то настойчиво тряс его за плечо. Подскочил и попытался вытянуться во фрунт по старой гимназической привычке, чем вызвал у старого домового смех.
– Вольно, солдат, вольно. Новости у меня.
Дидушко забрал из рук кикиморы кружку, сделал щедрый глоток и довольно крякнул.
– Добрый у тебя чай, Марья, ух, добрый.
Кикимора, хихикнув, отмахнулась, но видно было, что комплимент, произнесенный, впрочем, уже не в первый раз, ей приятен.
Ополовинив кружку, Доможир отер седые усы и кивнул.
– Итак, малой, слушай. Поговаривают, что ночью в городе были кое-какие беспорядки. Вроде как пронесся кое-кто с гиканьем по Невскому, а после пробрался в спальню к одной барышне из Императорского театра и... – Тут старый домовой подмигнул и опустил все подробности, предоставляя Акакию гадать, что же произошло у артистки в спальне. Акакий на всякий случай покраснел. – Так или не так, но последний раз видели их тут, на Васильевском острове, и повернули они прямиком к Крепости.
– Может, решили Государю[10] поклониться? – с надеждой спросил Акакий.
– Непременно, – пряча усмешку, кивнул Доможир. – А опосля ангелу усы пририсовать.
Акакий потер точку между бровями, где начала скапливаться тяжесть, обещающая близкую головную боль.
– Усы?
– Усы, – кивнул Доможир.
– Ангелу?
– Ему самому.
Акакий выругался про себя. Не бог весть, конечно, какая проказа, но при нынешних порядках некрасиво выглядит. Государь всем повелел мирно жить, о чем выпустил высочайший указ еще в 1721 году. И в указе том отдельно было сказано, что пакостничать не след, не к лицу это русской нечисти, не к рылу да не к харе. А тут вдруг усы! Ангелу!
– А дальше что было?
Доможир, занятый чаем, пожал плечами.
– Дальше – полетели по вашим, по чертячьим, делам. Но коли хочешь знать мое мнение, малой, ангелов у нас в городе много, и все пока сплошь безусые.
– Спасибо. – Со вздохом Акакий поднялся, оторвавшись от теплой печки с большим сожалением, и поклонился. – За труды твои спасибо, Дидушко.
Домовой отмахнулся и потянулся к выставленным кикиморой на стол баранкам.
Попрощавшись с севшими чаевничать приятелями, Акакий тихонько вышел на черную лестницу и спустился во двор. К делу этому следовало подойти с другой стороны.
Чертовы проказы – суета, мелочь. Есть у них еще дело. Всем известно, если ведьма перед смертью от силы своей не откажется и чертей не сдаст наследникам или Синоду, будут они донимать ее, не давая в посмертии покоя. Тут прямая дорога ведьме в еретики да в упыри, а это бытие для всякого беспокойника неприятное. Пусть и останется при ведьме сила ее, пусть и будут пред нею разные способы к жизни вернуться, ничего добиться не получится: черти ни на минуту не отстанут. Значит, надо занять их какой-то работой. Тут и остается разузнать, что могла спросить со своих чертей Меланья Штук.
Беда была в том, что, согласно записям в архиве, родни и друзей у ведьмы не было. Характеристику ее Акакий хорошо запомнил: склочная да неуживчивая. Настоящая ведьма. Анцибол, пожалуй, знал о ней побольше.
Время было раннее, и Акакий с трудом разыскал себе извозчика, потратив на это не менее двадцати минут. Быстрее было, пожалуй, вихрем обернуться и скоро домчаться до квартиры приятеля на Шпалерной, но Акакий всегда стеснялся своей урожденной силы, да и не место ей было в городе. Вот и пришлось мерзнуть, притоптывая с ноги на ногу на свежем снегу и напевая себе под нос романсы. Наконец извозчик сыскался, Акакий забрался в сани и, закутавшись в меховую полость, пробормотал адрес. День обещал быть необыкновенно морозным.
Солнце взошло и роняло теперь искры на ровный свежий снег, на ледяное убранство деревьев, на свежевымытые по случаю праздника окна и витрины. Петербург просыпался неохотно, потихоньку готовился окунуться в обычные для кануна Светлого праздника хлопоты. Кто-то соблюдал все положенные Церковью обряды, кто-то просто намеревался повеселиться. С часу на час улицы должна была захлестнуть великая суета: праздные гуляки, не успевшие купить подарки, кухарки, докупающие что-то к праздничному столу, приезжие, глазеющие на столичную иллюминацию, разинув рот. Только чертей разбежавшихся этой картине и не хватало.
– Побыстрее бы, любезный друг, – попросил Акакий, высунув нос из полости, и вздохнул.
Извозчик крякнул и прибавил ходу.
Анцибол, никогда не любивший ранние пробуждения, встретил его в туркменском полосатом халате на голое тело и с крайне недовольною миною на лице. Видно было по этому самому лицу, что вчерашний вечер в ресторации продолжился, затянулся на много часов, и теперь у молодого черта болела голова и настроение было прескверное. Кабы не нужда, Акакий немедленно развернулся бы и ушел, оставив товарища в покое.
– Дмитрий, у меня к тебе дело есть.
– Помню, помню, – хмурясь, отмахнулся Анцибол. – Та ведьма-покойница.
«Твоя, между прочим, забота...» – проворчал Акакий, но вслух ровным любезным тоном изложил свою просьбу. Мимолетом пожалел, что не купил по дороге апельсинов, которые Анцибол очень любил. Сочные сладкие фрукты непременно задобрили бы его.
– Помню я, помню, – повторил недовольно Анцибол, посторонившись, чтобы пропустить товарища в свою квартиру. – Враги ее... Спросил бы чего полегче. Она ж ведьма, откуда у нее, допустим, друзья? Одни только и были что враги да завистники.
– Ну, знаешь ли, Дмитрий. Ведьмы – это по твоей части.
Анцибол пожал плечами и прошел коротким коридором в гостиную комнату. Акакий, аккуратно огибая завалы книг, следовал за ним. В гостиной был беспорядок – впрочем, обычный для Анцибола. На большой, на тридцать свечей, хрустальной люстре висел шелковый дамский чулок с вышивкой. Покраснев, Акакий отвел взгляд, а Анцибол тот чулок, кажется, даже не заметил. Он выдвинул один ящик буфета, другой, открыл поочередно все дверцы, пока не вытащил наконец пухлую папку.
– Вот оно. Меланья фон Штук, она же Меланья Штук... Ох ты ж! Года до сотни лет не дотянула, ведьма! – Анцибол зашелестел ветхими страницами, ворча себе что-то под нос. Бумаг было много.
Предшественники Анцибола, занятые надзором за ведьмой, старательно подшивали в папку каждое донесение, каждую жалобу, каждый ее проступок, и за восемьдесят лет накопилось их много больше тысячи. Однако, как понял Акакий по кратким резолюциям, ведьме удавалось всякий раз выходить сухой из воды. Даже тяжбы против нее в суде имелись, но в таких случаях Меланья Штук попросту нанимала себе хорошего языкастого адвоката и в итоге с легкостью выкручивалась изо всех неприятностей.
– Недоработки, – с неожиданной серьезностью признал Анцибол, откладывая папку. – Надо будет после праздников подать Вражко рапорт об этом. Хорошо еще, ведьма зловредная, но не опасная... Та-ак... А свари-ка ты мне кофе, mon cher Акакий...
В отличие от всех прочих комнат, кухня Анцибола сверкала чистотой: то была вотчина его экономки, домовихи Есении. Раньше та была в семье Анцибола, большой и зажиточной, нянюшкой и так до сих пор и не верила, что подопечный ее вырос и возмужал. И, честно сказать, была по большей части права.
Акакий отыскал в шкафу банку кофе, заботливо намолотого домовихой, нашел турку, зажег газовую плиту (новейший прибор, присланный Анциболу кузеном из Америки, вещь невероятно удобная, но Акакия до сих пор немного пугающая) и занялся приготовлением напитка. Анцибол продолжил шуршать бумагами и заговорил, только когда перед ним появилась дымящаяся, источающая горьковатый бодрящий аромат чашка.
– Удача сегодня на твоей стороне, mon cher ami. Врагов у старухи было невероятно много, но все они успели уже сами преставиться. Подозреваю, кое-кого сама она сжила со свету, но доказать это уже не выйдет. Остался по большому счету один лишь обидчик: Роман Романыч Багратион.
– Генерал Багратион?! – пробормотал Акакий с суеверным ужасом.
Анцибол пожал плечами.
– Знамо, что не царь[11].
– И что мне делать? – Акакий без особой надежды на поддержку посмотрел на товарища. – Не могу же я заявиться в дом к генералу и сообщить ему о... Ну, то есть могу, но сегодня же в генеральском доме елка... переполох и так жуткий...
Появилось желание схватиться за голову и вырвать себе все волосы, хотя от этого едва ли стало бы легче.
– Тут уж я тебе не советчик, – отмахнулся Анцибол. – Хотя... завалялось у меня где-то приглашение к нему на елку... скука смертная, я идти не собирался, но, может, хоть тебе от него польза будет.
Допив залпом кофе, Анцибол вышел и вскоре вернулся с помятым изрядно печатным листком с весьма изящным потешным рисунком Елизаветы Бём.
– Держи, mon cher.
Акакий приглашение взял, разгладил аккуратно и убрал во внутренний карман.
7
Дом генерала Багратиона – элегантный особняк на Мойке, построенный лет тридцать тому – был в городе хорошо известен не только своим внешним видом, но и щедростью хозяев. Сам генерал и его супруга много внимания уделяли благотворительности, часто устраивали ярмарки и балы, приглашение на которые можно было приобрести. Все деньги, таким способом вырученные, отправлялись в сиротские приюты и небольшие сельские школы окрест города и в собственном имении Багратиона на юге. Следуя учению своей веры – Благие мысли, благие деяния, благие слова, – Багратион[12] все Святки устраивал в доме своем различные увеселения для неимущих, главным образом детей, а супруга его открывала небольшие курсы для девушек, желающих обучиться основам какого-либо ремесла. В канун Рождества у генерала устраивалась большая елка, на которую собирался почти весь Петербург, и это был один из немногих балов семьи Багратиона, попасть на который можно было только по приглашению. Говорили – сам-то Акакий там, конечно, ни разу не был, невысокого полета птица, – что генерал на этом балу решает важные, может, даже государственные дела, а супруга его ищет помощников и средств для своей благотворительности. Попасть на елку в доме Багратионов было большой, невероятной удачей, и чудо, что у Анцибола завалялось туда приглашение.
Увы, все вышеперечисленное не могло уберечь генерала от дотошливых бесов, подосланных обозленной ведьмой. Когда перед чертями стояла задача, никакое препятствие не могло остановить их.
Акакий остановился возле небольшой чайной, поняв, что в животе у него весьма позорно урчит. Посмотрел на витрину, где среди рождественских украшений выставлены были пирожки, бублики и сайки, похлопал себя по карманам и обнаружил с немалым разочарованием, что не взял из дому практически ни копейки. Те деньги, что у него с собой были, уже пошли на оплату извозчика. В животе продолжило урчать. Акакий попереступал с ноги на ногу, разглядывая витрину с сожалением, а после, ссутулившись, пошел в сторону Инженерного. Там должны были сыскаться в буфетной кое-какие запасы, у дежурного всегда был чайник наготове, и к тому же в шкафу висел сменный мундир, в котором Акакий выглядел весьма представительно. В таком виде не стыдно было и на прием к государю заявиться, не то что на бал к генералу. Стоило ко всему прочему просмотреть лишний раз бумаги и хотя бы затвердить имена ведьминых чертей.
День обещал быть морозным, но приятным. Небо наливалось особой зимней синевой, чуть золотясь у самого горизонта. Под ногами поскрипывал свежий, за ночь нападавший снег. Мороз покусывал дружелюбно за щеки. Город оживал и оживлялся, постепенно наполняясь народом: зеваками, гуляками, людьми, спешащими переделать до полуночи последние дела, модниками и модницами, вышедшими щегольнуть новым платьем, лоточниками, курьерами и вошедшими вдруг в моду скоморохами. Среди такой вот пестрой команды, веселящей народ трюками и фокусами прямо на мостовой, Акакий узнал своего однокашника – Епифания Анчутку[13]. Приятели улыбнулись друг другу, раскланялись да и разошлись. У Анчутки были свои заботы, у Акакия – свои. На долю секунды он позавидовал беспечному своему другу, но быстро отбросил это нелепое чувство. Всякому, как говорится – свое.
После небыстрой прогулки по морозцу успевший продрогнуть и по-настоящему уже проголодаться Акакий добрался-таки до кордегардий. Дежурный, едва заметив его, бросился ставить чайник. Поблагодарив кивком, Акакий, снимая на ходу пальто, поднялся на свой этаж, открыл дверь и замер на пороге.
– Маменька...
Как назло, в этот момент из внутреннего кармана выскользнул листок-приглашение и плавно опустился на пол. Яркий рисунок немедленно привлек внимание находящейся тут же Агриппины. Подскочив, она подняла приглашение, бегло осмотрела его и радостно хлопнула в ладоши.
– Ах, тетушка! Какая прелесть! Акакий раздобыл где-то приглашение на бал к генералу Багратиону!
Маменька вытащила листок из белых пальцев Агриппины, осмотрела, едва не попробовала на зуб и в конце концов сменила гнев на милость и царственно кивнула.
– Неплохая затея, Акакий. Молодец. Но что же ты нам раньше не сказал?
– Я... – Акакий, как бывало всякий раз, когда он принимался мямлить и робеть перед матерью, почувствовал себя глупо. – Я не был уверен, что получится...
– Ты все равно должен был сказать раньше! Агриппина ведь не одета! Идем, душечка. Тебе непременно нужно платье. Мы будем у цирюльника на Невском, слышала, в Петербург приехал Андреев[14], сделаем у него куафюру Агриппиночке.
Акакий, совершенно не представляющий, кто такой Андреев, очень смутно знавший значение слова «куафюра» и в разговоре с матерью начинавший сомневаться даже в привычных словах вроде «Невский» и «Петербург», закивал согласно и, дождавшись ухода матери и невесты, поспешил в буфетную, до поры выкинув все хлопоты из головы.
8
Куафюра оказалась обыкновенной – а вернее, необыкновенной – прической, собранием завитков и извивов, изящных волн и блестящих заколок. Агриппине она не шла совершенно, как и бархатное темно-синее платье, о чем Акакий благоразумно промолчал. Хватало уже и той радости, что матушка не настаивала на своем присутствии на генеральской елке. У нее в Петербурге было немало подруг, с которыми матушка собиралась встретиться в какой-нибудь чайной, чтобы обсудить свои ведьмовские дела.
Время до начала праздника Акакий потратил с пользой: изучил перечень приписанных Меланье Штук чертей, их имена, фамилии и чины. Встревожился, обнаружив, что Демосфен Кулиш[15] дослужился в прежние еще годы до шестого чина[16] и насылал моровые болезни, но после исправился и пошел в услужение к ведьмам, обещая Государю и Синоду удерживать их от особо злых деяний.
В конце концов решив, что раньше времени тревожиться нет никакого резона, Акакий переоделся в мундир и отправился на поиски наемных саней, чтобы отвезти свою невесту на бал. Сам бы он, конечно, и пешком дошел, но тут матушка была категорична.
– Ах, Акакий Агапыч! – проворковала Агриппина, завидев его. – До чего же вам идет этот мундир!
– Угу, – согласился Акакий, усаживая девушку в сани и укутывая ноги ее меховым пологом. – К дому генерала Багратиона.
Дом генерала был хорошо известен в Петербурге еще и потому, что к каждому празднику нанимал он особых мастеров, чтобы декорировать фасад. В этот раз генерал обратился к мастерам, превратившим его особняк в диковинный терем, словно сошедший со страниц народных сказок. Казалось, вот-вот распахнутся двери и выйдет из них сам князь Владимир Красно Солнышко.
Двери действительно распахнулись, являя хозяина дома, который лично встречал всех гостей. Акакий было заробел, а Агриппина и вовсе зарделась, как маков цвет, но генерал был приветлив, улыбнулся им, поблагодарил сердечно и пригласил внутрь, передав услужливым лакеям. Те забрали верхнюю одежду, оценили мундир Акакия и куафюру Агриппины, а после оставили гостей в самой гуще праздника.
Те, кто того желал, облачились сегодня в карнавальные костюмы. Многие, очевидно, прознав заранее о нынешнем убранстве дома, выбрали себе сарафаны, кокошники, кафтаны, точно герои Билибина и Васнецова. Но многие подобно Агриппине предпочли модные платья и прически. Немало было и людей в мундирах, попадались в том числе и члены Синода, которых Акакий знал в лицо, но никак не лично. Слишком высокого полета были птицы, вроде душезнатца Дрёмы или же профессора Шуликуна. Тот хоть и был сам из чертей, предпочел посвятить свою жизнь изучению колдовства и истории его, очень занят был в Московском Университете, и, говорят, увидеть его в Петербурге было к большой удаче. Акакий очень на это надеялся.
Круговорот бала вскоре подхватил и унес прочь смеющуюся Агриппину. Акакий проводил ее взглядом, юркнул за крапчатую мраморную колонну и перевел дух. Полдела было сделано, он оказался на елке генерала Багратиона. Оставалось всего две малости: чтобы черти Меланьи Штук в самом деле сюда явились и чтобы их удалось вычислить вовремя и увести.
И чтобы посланы они были ради мелких пакостей, а не для свершения чего-то в самом деле дурного.
Акакий почесал рожки, испортив наскоро сделанную прическу, воровато оглянулся и, поплевав на ладони, принялся ее поправлять.
– Челт! Смотли! Челт!
Застигнутый врасплох Акакий вздрогнул и обернулся. Шагах в двух от него стояло дитя лет четырех в аккуратном нарядном костюмчике, которому грозила большая беда: в руках дитя держало вафельный рожок с шоколадным мороженым. Мороженое таяло и вот-вот должно было капнуть на отутюженные штанишки. Мордочка у ребенка была перемазанная, а судя по крошкам и кусочкам шоколада в кудрявых золотистых волосах, это было не первое сегодня лакомство.
– Челт! – авторитетно заявило дитя, душа невинная. Такие, хотя сами бывают сущие бесенята, любого Соседа нараз вычислят.
– Эжен, это грубо, – пожурил мягко нежный, переливчатый, точно пение ручья, голос.
В этот момент мороженое дотаяло и, не терпя никаких полумер, плюхнулось прямо на колени мальчика.
– Женька!
Из-за парчовой шторы выбежала молоденькая, лет двадцати девушка в древнерусском, карнавальном, очевидно, костюме и, ворча себе под нос, принялась платком оттирать лицо, руки и одежду мальчика, хотя последнее и было совершенно бессмысленно. А Акакий замер, позабыв обо всем: о своих заботах, о чертях, о Вражко, о маменьке с Агриппиной. Перед ним стоял ангел, чье нежное лицо обрамляли нежно-золотистые, точно медовые, локоны.
Это было, право, как-то иронично.
– Простите, пожалуйста, Женечку и не сердитесь на нас, – сказал Ангел, подходя ближе.
Акакий смутился еще больше и забормотал, что вовсе он не рассердился и ничего такого особенного не произошло, желая провалиться сквозь землю прямиком в ад. Это ж надо дураком таким быть! Мямля! Рохля! То матери слово поперек сказать боится, то подле прелестной девушки дар речи теряет!
От окончательного позора Акакия спасли грохот, звон стекла и женский визг, наполовину испуганный, наполовину радостный, а следом за ним послышался взрыв хохота.
– Челт! Челт! – снова заголосил Женечка, тыча пальцем куда-то в сторону, за штору.
– Прекрати! – Ангел поймала мальчика за руку и погрозила ему пальцем. – Это невежливо!
Снова послышался грохот.
– Простите, пожалуйста, – извинился Акакий и прошмыгнул мимо мальчика и девушки, мимо крапчатой колонны и плюшевой шторы, за приоткрытую дверь.
9
Грохот и звон, как оказалось, вызвали столы с крюшоном и пуншем. Ножки их подломились, и содержимое чаш и бокалов выплеснулось на платье гостей. Многие наряды пришли в негодность, вызвав у своих владелиц приступ отчаяния. Те же, кому повезло оказаться в стороне, веселились, глядя на этот конфуз.
Возможно, это была обычная неудача. А может быть – проделки кого-то из чертей. Второе, как Акакий надеялся.
Он огляделся, но рассмотреть в толпе черта оказалось не так-то просто, ведь среди гостей хватало ряженых, а сами черти давно уже не щеголяли свиным рылом, считая это проявлением самого дурного вкуса.
– Челт! Челт!
Бойкий мальчонка снова вырвался из рук прелестного ангела и заковылял по усыпанному стеклом полу. К нему подбежали две мамки, лакеи же принялись самым вежливым образом выпроваживать гостей и подбирать осколки. Акакий снова юркнул за штору, оставаясь покамест незамеченным. Как знать, не укажет ли ему дитя на спрятавшегося в толпе черта?
– Не надо так, Женечка, – увещевала одна из мамок, пока вторая старательно вытирала чумазую мордашку мальчика. – Вы тут, Варвара Романовна? Я отведу Женечку к детскому столу. А там уже и спать пора.
Ангел – Варвара Романовна – кивнул.
– Спасибо, Александра Андреевна, а то как бы не быть конфузу. – Девушка вдруг прыснула в кулачок. – Он едва на батюшку Леонида не бросился с криками «Поп! Поп – толоконный лоб». Едва удержала!
«Хороший мальчик, – подумал Акакий, не сводя с девушки взгляд. – Начитанный».
Лакеи собрали помаленьку все осколки и унесли поломанные столы. Няньки увели сопротивляющегося мальчика. Варвара Романовна прошла в задумчивости по комнате, ведя рукой в перчатке то по столу, то по спинке кресла, после чего присела на низкий диванчик и вытащила из-под подушки книгу. Акакий понял, что оказался в ловушке. В принципе, не было ничего дурного в том, чтобы показаться сейчас, однако... он словно бы подглядывал за девушкой и оттого становилось стыдно, и тяжко было показываться ей на глаза. Варвара Романовна читала, медленно перелистывала страницы. Время уходило. Словно сказочная Золушка, Акакий должен был все закончить до полуночи.
– Вы выходить-то будете?
Краска прилила к щекам. Акакий осторожно отодвинул в сторону штору и шагнул в комнату. Варвара Романовна уже не читала: она сидела, подперев щеку рукой, и разглядывала его пытливо. И взгляд у нее был далеко не ангельский; только если не в смысле ангельской строгости.
– Ум...
– Вы здесь по служебной надобности? – спросила девушка напрямик, продолжая сверлить Акакия внимательным взглядом. – Папенька со вчерашнего вечера как-то встревожен.
Варвара Романовна... стало быть, дочь генерала Багратиона. При этой новости Акакий смутился еще сильнее и пробормотал:
– Не совсем... В смысле, по служебной, но... словом...
Варвара Романовна поднялась изящно, подошла и, склонив голову к плечу, посмотрела снова пытливо.
– Ряженый, стало быть? Или шпион?
Сказано это было в шутку, но все же слышались в тоне ожидание и некоторая тревога.
– Титулярный советник Акакий Агапович Антип, – представился наконец Акакий, переборов нелепую свою немоту. – К вашим услугам.
– Варвара Романовна Багратион, – ответствовала девушка и протянула руку, которую Акакий от неожиданности пожал и сразу же выпустил. – Так с чем вы, Акакий Агапович, пожаловали, если это не государственная тайна?
Снова в отдалении послышались грохот, звон и взрыв хохота. Варвара Романовна поморщилась едва заметно. Не всматривайся Акакий вопреки собственному решению в прелестное ее лицо, он бы этого короткого движения не заметил.
– Что за напасть сегодня? Сглазил нас кто-то, – с прежним обманчиво-шутливым тоном посетовала девушка. – Прошу простить меня...
– Постойте! – остановил ее, уже собравшуюся покинуть комнату, Акакий.
Варвара Романовна обернулась. Ну до чего же строгий и внимательный был у нее взгляд!
– Скажите, Варвара Романовна... знал ваш отец ведьму по имени Меланья фон Штук?
Снова едва уловимое движение – девушка вскинула брови, а потом кивнула.
– Да, знал. Давно, еще до моего рождения. Когда я была маленькая, папенька часто мне о ней рассказывал: всякие страшные истории, если я не хотела спать. Пока маменька не узнала и не запретила ему это. И Женечке вот читают Пушкина, от чего, мне думается, вреда больше.
– Вчера вечером Меланья Штук скончалась. А ее черти... – Акакий осекся. Признаваться, что Синод в его лице так скверно сработал, было стыдно. – Ее черти... возможно... это не точно, Варвара Романовна, но, возможно, ее черти напоследок должны как-то напакостить вашему отцу.
– Напакостить? – удивилась девушка. – Если судить по рассказам отца, между ним и этой ведьмой была смертельная вражда... Впрочем, он, быть может, преувеличивал. Так вы поэтому сегодня здесь, Акакий Агапович?
– Совершенно верно. Наши источники говорят, что черти могут появиться сегодня на празднике, – по возможности самым уверенным тоном ответствовал Акакий, стараясь не думать о том, что источники его – городские домовые да лентяй Анцибол.
Варвара Романовна снова нахмурилась, тонкие пальцы побарабанили по резной спинке дивана.
– В таком случае надо доложить обо всем папеньке... но он сейчас с Великим Князем на бильярде играет. Он говорил, что игра эта важная, и его тревожить можно, только если наступит Фрашо-керети[17]... А маменька... Нет, маменьку беспокоить не нужно и подавно. Можете вы выпроводить этих господ, не привлекая внимания?
– Нет, – вынужден был признаться Акакий и покраснел. – Я даже не знаю, как они выглядят.
10
Ситуация была неловкая чудовищно, и Акакий не знал, как же ему поднять взгляд и посмотреть на Варвару Романовну, страшно было увидеть насмешку или осуждение в ее глазах. И, опустив собственные глаза в пол, он забормотал всякую нелепицу про то, что чин у него маленький, да и сам он – человек, в смысле, черт незаметный и бесполезный, и...
Легкое, едва уловимое прикосновение к локтю заставило Акакия вздрогнуть и замолкнуть.
– Начальника вашего ведь Вражко зовут?
Акакий кивнул, чувствуя себя все более и более глупо.
– Папенька рассказывал о нем, и я видела имя это в списке гостей. Господин Вражко должен быть тут, не следует ли нам... вам с ним посоветоваться?
Покраснеть еще сильнее было решительно невозможно, но Акакий, кажется, и это сделать сумел.
– Да-да, вы... вы совершенно правы, Варвара Романовна. Нужно обо всем доложить Фотию Николаевичу.
– Думаю, господин Вражко должен быть в курительной комнате или же в библиотеке. Я провожу вас.
Стараясь не привлекать излишнего внимания, держась естественно и будто бы мирно о чем-то болтая, молодые люди прошли по первому этажу великолепного генеральского особняка и поднялись на второй. В курительной комнате, обставленной по-восточному, с поливными пестрыми изразцами на стенах и узорчатыми персидскими коврами, никого не было, а вот в библиотеке генерала действительно сыскались сразу несколько членов Синода, в том числе обер-черт Вражко и сам обер-прокурор Вольга Святославович. Акакий попереминался на пороге с ноги на ногу, боясь прерывать беседу высокого начальства. Варвара Романовна и вовсе юркнула ему за спину, поглядывая на высочайших слуг государевых, впрочем, с изрядным интересом. Члены Синода людей не сказать чтобы сторонились, но на вечерах и балах появлялись не часто, да и там держались обычно особняком. От того, что все они лично знали когда-то самого Государя, даже Акакию делалось немного не по себе.
Время утекало, и Акакий почти решился кашлянуть и тем самым привлечь к себе внимание, но тут Вражко сам его заметил. Кивнув собеседникам, он поднялся с кресла, подошел и глянул строго.
– Чего вам, Акакий Агапович?
Акакий сглотнул как можно незаметнее.
– Черти Меланьи фон Штук здесь, Фотий Николаевич. Исполняют последнее посмертное желание ведьмы.
– Вот, значит, как, – нахмурился обер-черт. – Вредная, видать, была баба... Действовать скрытно, всех отыскать и изловить до полуночи. Переполоха не допустить. Варвара Романовна, верно ведь?
Девушка поспешно кивнула. Подле обер-черта было ей явно не по себе, она оробела не меньше Акакия и держалась тише воды, ниже травы, ни следа не осталось от бойкой красавицы.
– Можно ли устроить, чтобы с черного хода встала карета? Мы всех чертей в нее погрузим и аккуратно вывезем, не привлекая лишнего внимания.
– Я все сделаю, – тихо ответила девушка.
– А вы, Акакий Агапович, это возьмите. Пригодится. И помните: никакого лишнего шума, ни к чему нам скандалы. Не хватало еще, чтобы наутро каждый дурной петербургский листок имя наше трепал и умения наши под сомнение ставил.
Такое, конечно, случалось нечасто, но раза два-три в год какой-нибудь отчаянный, жадный до дешевой славы журналист писал залихватскую статью, в которой громил Синод и чернил репутацию его и отдельных его членов. Вреда это особого не приносило, но по всему видать, больше начальство нервировало. Нервировать лишний раз Вражко решительно не хотелось.
– Все будет исполнено, – быстро и твердо ответил Акакий, принимая из рук начальника бледного вида тонкие путы. Его собственные руки они опалили огнем, и пришлось прикусить губу, чтобы сдержать стон.
– Идите, – коротко приказал Вражко и отвернулся. Разговор опять был окончен.
Акакий покорно выскользнул за дверь и потянул Варвару Романовну за собой и, только отойдя от библиотеки на десяток шагов, смог наконец вздохнуть полной грудью. Девушка тоже оживилась, зарумянилась и без смущения ткнула в путы пальцем.
– Это чтобы чертей ловить?
Акакий сунул путы в карман и вытер вспотевшие ладони. Кожа немного покраснела, но, по счастью, ожог был небольшой. Заговоренные вервия хоть и чуяли в нем чертову природу, но зла, должно быть, не видели, а потому действовали вполсилы.
– Чертей ловить, Варвара Романовна, полдела. Для начала их надо отыскать.
– И как?
В глазах девушки загорелись любопытные огоньки, и к ангельским ее чертам добавилось что-то премило бесовское. Акакий отвел взгляд, понимая, что бесстыдно так жадно едва знакомую девушку разглядывать.
– Как нам среди гостей распознать чертей? – повторила Варвара Романовна. – Сейчас маскарад, почти на каждом из гостей какая-нибудь личина.
Акакий задумался. Задача эта была не такой уж и простой.
– Во-первых, в одежде их будет какой-нибудь беспорядок: платье наизнанку, застежка не на ту сторону или, там, перчатки поверх сапог натянуты. Не терпим мы человеческих порядков.
Варвара Романовна окинула его заинтригованным взглядом и явно отметила, что сам Акакий одет по форме, мундир на нем отглаженный, а медные пуговицы начищены до блеска. Взгляд вновь сделался цепким, словно девушка пыталась доискаться во что бы то ни стало, что же с ним не так.
– Для мундира требуется привычка, – пробормотал Акакий. – У иных по десять лет уходит. У ведьминых чертей такой привычки, ясное дело, нет.
О том, как до сих пор бывает в мундире неуютно и тесно, он, конечно, говорить не стал.
– Сегодня многие будут странно одеты, – покачала головой Варвара Романовна, отводя наконец взгляд. – Есть еще что-то?
– Кривые они могут быть, косые, косматые, но такими и люди бывают... Самое надежное – это, конечно, рога, но их сейчас многие спиливают или под волосами прячут. Ну, или на ноги смотреть.
Прежний пытливый взгляд Варвары Романовны разглядел во вьющейся шевелюре Акакия маленькие рожки и метнулся к начищенным его ботинкам.
– Копыта? Хвост?
Вопрос этот был интимный, даже бестактный, смутивший Акакия. О таком среди своих не принято было спрашивать. Однако речь ведь сейчас шла не лично о нем, а о чертях в целом.
– Не обязательно. Может пятки не быть или пальцев. Оттого звали нас в прежние времена беспалыми[18]. Ну и хвост, конечно. Но не заставишь же каждого из ваших гостей ботинки скинуть?
Варвара Романовна кивнула согласно, посмурнела, но почти сразу же оживилась.
– Женечка! Верно ведь, что ребенок может черта распознать?
Акакий вспомнил бойкого постреленка с его радостным «Челт! Челт!» и кивнул согласно.
– Да, ребенку это нетрудно.
– Я приведу Женечку, а вы ждите меня в холле возле лестницы. Я быстро обернусь, – пообещала Варвара Романовна и бросилась, подбирая юбку, на третий, жилой этаж. Сразу же воображение нарисовало видение, как бежит она через поле, заросшее васильками и ромашками, а ветер развевает светлые ее волосы. И на голове непременно – венок. Чудесное видение было прервано громким восторженным голосом Агриппины. Реальность ворвалась в фантазии Акакия, разорвала их в клочья и безжалостно напомнила о себе.
Вот она, шумная его невеста, ведьма, дочь материной подруги.
Акакий обернулся, собираясь как-то объяснить свое долгое отсутствие, сочинить басню поскладнее, и обнаружил, что Агриппина на него и не смотрит. Она шла по коридору в компании трех рослых, по-парадному одетых офицеров, у одного повисла на локте, второго кокетливо била по плечу веером, а третьему глазки строила. Было это в высшей степени неприлично по столичным меркам даже для ведьмы, но Акакий только обрадовался. Пользуясь тем, что Агриппина не видела его, он юркнул в боковой коридорчик, переждал, пока она не пройдет и не скроется в одной из гостиных, а после поспешил к лестнице в холл.
11
На первом этаже было многолюдно и по-бальному шумно. Маскарадные личины многим помогли избавиться от стыдливости и стеснительности, и то и дело раздавался тут и там взрыв хохота, в обычное время невозможный в таком приличном обществе. Даже те, кто маскарадного костюма не имел, заразились всеобщим весельем. Акакий встал возле лестницы, прислонившись плечом к колонне, и наблюдал, как раз за разом проносятся мимо в задорном танце-змейке празднично разодетые гости. Показалось, что видел он в толпе Агриппину с поклонниками, но тут Акакий не особенно присматривался. Верно говорят, что глупо даже пытаться уследить за ведьмой, коли нашла на ту охота пуститься в пляс. В очень скором времени все это: и невеста, и бальные увеселения – вылетели у Акакия из головы. Он заприметил черта. Тот не особенно скрывался, верно рассудив, что в бальной суматохе никому не покажется странным его поведение. Да и кого сейчас, в просвещенное наше время, удивишь средь столичного города рогами да хвостом? Это в иных отдаленных деревеньках черти и ведьмы стесняются проявлять свою природу, а домовой таится порой под веником. В столицах же Соседи действуют открыто, если, конечно, не нарушают установленных Государем законов.
Этот конкретный черт нарушал. Он дергал волоски из кисточки на хвосте и разбрасывал по полу, бормоча себе что-то под плоский нос-пятачок. Порчу наводил.
Акакий прищурился, разглядывая проказника, мысленно сверяя облик его со словесным описанием в деле Меланьи Штук. Беда была, что чертей ведьма получила давно и не часто наведывалась в Синод, и потому в бумагах ее не было фотографий, как это теперь положено. И все же... походил этот конкретный черт на одного из самых молодых помощников ведьмы, Александра Беспятого.
Осторожно, не сводя с черта глаз, Акакий обошел комнату по периметру, стараясь не привлекать лишнего внимания. Ведьмин черт продолжал наводить порчу, также никем не замеченный – то ли глаза отвел так, что присутствующие на балу в некотором количестве сотрудники охранки и члены Синода не почуяли, а то ли это было принято за новое экзотическое развлечение, которые Роман Романыч очень любил. Цыгане у него были, танцующие медведи, знающие арифметику козы; почему бы не взяться в доме генерала ворожащему черту?
Акакий подошел совсем близко, и тут Александр Беспятый увидел его. Выпустив свой хвост, черт бросился наутек влево, через длинную анфиладу народом заполненных комнат. Акакий припустил следом, сжимаясь от ужаса. Если он устроит переполох, то мундир его запомнится непременно. Скандал может выйти знатный, а Вражко этого не простит.
По счастью, погоню их гости, кажется, приняли за еще одно развлечение, и никакого излишнего внимания не было. А там Акакий и нагнал ведьминого черта и сумел-таки заарканить его заговоренным вервием. Беспятый пискнул от боли тоненько и затих, глядя на Акакия напряженными глазами. Подтащив к себе черта поближе, Акакий сказал строго:
– Вы арестованы именем Закона и Государя.
Закон был черту, похоже, не указ, но вот священное для всякого имя Государя заставило посмурнеть и успокоиться. Дернув за веревку, Акакий повел Беспятого, как собаку или упрямого осла, к служебной двери.
На заднем дворе, как и обещали обер-черт и Варвара Романовна, уже поджидали небольшая карета, также начарованная, и несколько дюжих молодцев. Плечи у них были аршинные, а морды кирпичом – настоящие богатыри. Это, а также военная выправка и мрачный взгляд из-под кустистых бровей выдавали в них молодчиков обер-прокурора Вольги Святославовича. Старого чародея даже среди верхушки Синода опасались немного, чуя в нем великую силу, а мелкие сошки вроде Акакия и вовсе избегали показываться тому на глаза. Акакий и молодчиков-то этих побаивался и испытал подлинное облегчение, передав им черта и вернувшись в дом.
Варвара Романовна с младшим братом уже поджидали его в холле возле лестницы.
– Где вы были? – укорила девушка, нахмурив лоб.
Акакий подул украдкой на обожженные ладони.
– Одного поймал, Варвара Романовна. Еще семь осталось.
Девушка огляделась со всей серьезностью, внимательно, словно могла распознать в гостях сверхъестественную их природу, а после склонилась к своему брату.
– Мы сейчас сыграем в одну игру, Женечка.
– И няне не скажем? – Мальчонка запрокинул свою румяную, шоколадом перемазанную мордашку, вызывающую невольный смех.
– Конечно, не скажем, – кивнула Варвара Романовна. – И что ты спать не пошел, тоже не скажем. Это наш с тобой секрет будет.
Мальчик расплылся в счастливой улыбке, вызвав у Акакия легкую зависть. Что за чудесный возраст! Такая малость может вызвать у ребенка столь бурную радость.
– Нам бы теперь только нянюшке на глаза не попасться, – озабоченно проговорила девушка.
– Не беспокойтесь, Варвара Романовна. Тут я глаза отведу. Но в остальном нам следует быть осмотрительнее. И поторопиться. До полуночи не так много времени осталось.
Девушка кивнула, сжала ладошку своего брата, а потом вдруг вцепилась другой рукой в локоть Акакия, заставив его вздрогнуть от неожиданности.
– А что будет в полночь? Произойдет какое-то колдовство? Как в сказке про Золушку, да?
– А в полночь, Варвара Романовна, отчетный год закончится, – вздохнул Акакий. – И если дело это с ведьмой Штук не будет должным образом завершено, у меня большой штраф вычтут из зарплаты.
Такой ответ Варвару Романовну, кажется, разочаровал.
12
На первого, а вернее сказать – второго из чертей они наткнулись совсем скоро: он подкрадывался к очередной башне из бокалов с великолепным голицынским[19] шампанским. Видно было по лицу проказника, что шутка успела уже ему надоесть, и занимается он ею скорее по привычке или, может быть, по чьему-то приказу. Этого изловить оказалось совсем несложно, но уберечь бокалы с игристым вином от сокрушения оказалось невозможно. Шампанское выплеснулось на платья дам, забрызгав в том числе и подол Варвары Романовны. Неподалеку послышался вскрик удивительно знакомый, Акакий обернулся и заприметил в толпе Агриппину. Невеста Акакия, кажется, не заметила.
– Я передам его полиции и вернусь, – шепнул Акакий и скрылся. Когда он вернулся, молодой ведьмы видно уже не было.
Третьего возмутителя спокойствия указал им Женечка, ловко распознав черта среди игроков в вист. Ведьмин помощник вел себя степенно и тихо и только жульничал отчаянно. Когда Акакий поймал его за руку, погрозив при этом вервием, из широкого рукава старенького засаленного сюртука выпали сразу несколько козырных тузов.
– Сам пойду, начальник, – прошептал черт и успел утащить со стола золотые часы кого-то из игроков, неосторожно поставленные подвыпившим своим владельцем на кон.
Часы Акакий отобрал и передал Варваре Романовне.
Четвертый черт отплясывал с девицами, то и дело будто бы неловко наступая им на юбки. Головы он им заморочил знатно, и девушки даже не подозревали, что дело идет к настоящему конфузу. О такой забаве Акакий от отца слышал: подобным образом черти развлекались еще в правление Государя, и тому это даже казалось смешным. Позднее, однако, это было пресечено негласным высочайшим указом. Черти заставляли девиц плясать до упаду, утратив всяческое соображение, а потом в самый неподходящий момент порывом ветра или же хлестким ударом хвоста срывали с несчастных юбки, оставляя в одном исподнем. Поговаривали, при государыне Елизавете Петровне в Царском Селе из-за такой вот забавы, учиненной в присутствии Императрицы, с черта-затейника едва не содрали живьем шкуру. С тех пор о подобном почти не слышали.
Завидев Акакия, четвертый попытался пуститься наутек, но запутался в широких юбках своих подружек, одетых в карнавальные костюмы по моде восемнадцатого века, и упал. Акакий поднял его, отряхнул и вывел на двор.
Пятый сдался сам.
– Странно это, Акакий Агапович, – заметила Варвара, когда они остановились передохнуть подле стола с напитками.
Заскучавший Женечка получил свой стакан шипучего лимонада и сунул в него нос. Пузырьки щекотали ему нос, и мальчонка то и дело начинал заливисто хохотать. Тогда сестра шлепала его легонько и корила вполголоса. Акакий взял себе сельтерской.
Его и самого тревожили те же мысли. Это было действительно странно. Едва ли ведьма послала чертей устраивать на вечере генерала Багратиона мелкие неурядицы и глупые шутки. Выглядело так, словно все они отвлекают от чего-то.
Акакий посмотрел на высокие напольные часы. Маятник их раскачивался монотонно, тиканье перекрывали гул и гомон голосов и звуки музыки. Время неумолимо приближалось к полуночи, ко времени по-настоящему волшебному особым, бытовым таким волшебством. Согласно общепринятому решению, в час этот один день превращается в другой, как карета становится тыквой. То, во что верят многие люди, в конце концов обретает особую силу. То, что происходит в полночь, наполняется собственной, не всякому Соседу понятной магией. Люди, рожденные в полночь, тем более в Рождественскую, говорят, обладают особенной силой и не видны ни Богу, ни Дьяволу.
Акакий едва не выронил стакан сельтерской.
– Вот оно! Беда, Варвара Романовна!
Девушка посмотрела на него встревоженно.
– Мне нужно поговорить с Вражко.
13
Вражко внимательно выслушал Акакия, покачиваясь с пятки на носок и глядя снисходительно. Сразу же стало понятно, что сам он давно, быть может сразу же, об этом подумал, и подчиненный сейчас виделся ему, как дитя неразумное. В конце концов Акакий сбился с мысли и скомкал конец своей сперва такой вдохновенной и полной тревоги речи.
– Все это, безусловно, верно, Акакий Агапович. Ведьма решила нас облапошить и заново родиться сегодняшней ночью, чтобы уйти ото всяческого надзора. Значит это, что дела она собирается впредь вершить только дурные и опасные. И наша задача ее изловить. Однако, Акакий Агапович, искать ведьму – что иголку в стоге сена. Только в одном этом доме их сейчас несколько дюжин, взять хоть вашу невесту. А значит, нам нужно изловить и разговорить ее чертей и сделать это ДО полуночи. Потому, Акакий Агапович, действуйте.
Понурившись, Акакий вышел из библиотеки и на секунду закрыл глаза. В голове был сумбур, а на губах все еще солоно от сельтерской. Или от досады, что выставил себя в очередной раз в таком глупом свете и не только перед начальством и прочими высочайшими членами Синода (те любезно сделали вид, что ничего не слышали), но и перед Варварой Романовной.
– Невеста?
Акакий обернулся и встретился с привычным ему уже строгим и, кажется, немного обиженным взглядом.
– А... Да, маменька сосватала мне одну молодую ведьму, – ответил он рассеянно, думая только о том, как бы половчее собрать всех чертей Меланьи Штук.
– Сосватала? Да что за год на дворе?! – всплеснула руками Варвара. – Кто же сейчас так делает?!
– Ведьмы делают, – вздохнул Акакий. – У нас, видите ли, уклад достаточно традиционный. Как же нам... А нам ведь и не надо ловить сейчас всех чертей! Верно?
Варвара с удивленным видом, будто бы машинально кивнула.
– Большой беды от них не будет, да и мелкие пакости теперь они, я думаю, оставят. Нам нужен старший их, Демосфен Кулиш.
– И как его найти? – неохотно согласилась на смену темы Варвара. – Дом у нас большой, мы и половины еще не обошли.
– Кулиш в прежние времена занят был моровыми поветриями, думаю, ему и сейчас проще всего совершать что-то подобное. Так что будет он где-то на кухне, в буфетной или в столовой. Или же в месте, связанном с водой.
Варвара Романовна нахмурила лоб.
– Папенька недавно заказал установить в зимнем саду фонтан с подсветкою, очень красивый. И музыку заказал в такт этой подсветке по случаю праздника. Думаю, там сегодня побывало немало гостей, про фонтан этот в городе уже пошли разговоры.
– Идемте, – кивнул Акакий.
Варвара дернула за руку задремавшего было Женечку и поспешила к лестнице вниз. Акакий нагнал ее быстро и поднял мальчика на руки.
– Я лучше понесу, а не то наш герой скоро без чувств рухнет.
Варвара на это улыбнулась мимоходом.
В зимнем саду генеральского дома народу и в самом деле собралось немало, ну так тут было на что посмотреть и без нового фонтана: пальмы, фикусы, привезенные с далекого юга экзотические лианы, воскового вида, точно ненастоящие, орхидеи и даже плодоносящие, несмотря на разгар зимы, деревья: апельсины и мандарины, которые можно было рвать с веток и есть прямо тут. Ну и фонтан, конечно, производил впечатление. Он был сложен из полированного белого с бледными розоватыми прожилками мрамора, украшен изящной резьбой, а подсвеченные зеленым, розовым, голубым и лиловым струи превращали его в какое-то совсем уж диковинное украшение, прибывшее прямиком из волшебной страны.
Акакий поставил сонного Женечку на пол, опустился на одно колено и тихо попросил:
– Еще разок найдешь нам черта?
Женечке игра эта давно уже наскучила, он клевал носом и готов был вот-вот начать капризничать. Однако, как понял уже Акакий, мальчонка-проказник никогда не упускал свою маленькую выгоду. Не иначе коммерсант растет. Впрочем, и генералу такой характер будет впору. Женечка, немного сонный, осмотрел всего Акакия, а потом взгляд его зацепился за ярко начищенную медную пуговицу у самого ворота мундира. На ней оттиснута была эмблема Синода: сова, держащая в лапах змею и оливковую ветвь. Эмблема эта работы Якоба Штелина отличалась большой искусностью и тоже когда-то в детстве привлекла внимание Акакия. Женечка протянул руку и принялся откручивать пуговицу с самым сосредоточенным видом, даже сон, казалось, слетел с него. Варвара Романовна собиралась уже отругать брата, но Акакий остановил ее, пуговицу оторвал и зажал в кулаке.
– Хочешь, Женечка?
Мальчик с готовностью кивнул. В глазах затаились предвкушение и восторг.
– Тогда найди нам, братец, черта.
Женечка посмотрел на сжатый Акакиев кулак, потом на фонтан, снова на кулак. Акакий разжал пальцы. Пуговица лежала на его ладони, переливаясь, ловя рефлексы подсвеченной воды, такая красивая, такая заманчивая. После коротких раздумий Женечка наконец кивнул. Подняв его над головой, Акакий сам привстал немного, давая мальчику рассмотреть людей в оранжерее. Время тянулось мучительно медленно. Быть может, это только казалось, но Акакий давно уже ощущал, как неумолимо приближается полночь. Если ведьме удастся задуманное, то проблем будет не счесть, и самые большие неприятности непременно обрушатся на кудрявую Акакиеву голову. Как пить дать, именно он и окажется в деле этом самым крайним.
– Вон! Вон челт!
Толпа всколыхнулась на мгновение, но музыка быстро заглушила тоненький голосок мальчика. Акакий вознес молчаливо благодарность Петру Ильичу Чайковскому и «Щелкунчику» его, передал мальчонку сестре и поспешил в указанном направлении, с трудом пробираясь через толпу. Глаз он не спускал с высокой худощавой фигуры Демосфена Кулиша, больше похожего на колдуна, чем на черта. Описание в деле было потрясающе точным: тонкий, на один глаз кривоват, нос большой с горбинкой, волосы с проседью, всклокоченные, так что полностью скрывают кривые рожки. Глаза горят угольями.
Акакий почти добрался уже, но Демосфен вдруг отступил, смешался с толпой, чтобы появиться в другом месте. На тонких губах промелькнула глумливая усмешка.
Время тянет.
Акакий тоже сменил направление, украдкой бросив взгляд на карманные часы. До полуночи оставалось около часа. Не станет же Демосфен Кулиш от него бегать все это время, просто не сможет.
Как оказалось, очень даже может. Зимний сад он не покидал, продолжая кружить, перебегать от одного конца к другому. Зла он вроде бы творить не собирался, но смотрел недобро, паскудно. Злить его и провоцировать не хотелось, а то в самом деле воду отравит или, может, потолок стеклянный на гостей обрушит.
Сорок минут до полуночи.
Полчаса.
Вражко с Акакия живьем шкуру спустит, если придется все праздники потратить, улаживая возникшие из-за ведьмы проблемы. Ведь это Акакий недоглядел, упустил, не заметил, когда Меланья Штук помирать задумала, и...
Двадцать пять минут всего осталось.
Ну а что произойдет? Выговор сделают? Сделают. Уволят? Может быть. Не казнят же в самом деле!
Двадцать минут.
– Попался!
Звонкий голос Варвары Романовны отразился от стеклянных стен и потолка оранжереи.
– Теперь тебе водить.
Акакий протиснулся наконец сквозь толпу и нос к носу столкнулся с удивленным Демосфеном Кулишом. Черт перевел изумленный взгляд свой с Акакия на руку, которую легко удерживала Варвара Романовна, затем на вцепившегося в подол старого его сюртука Женечку и снова на Акакия.
– Именем Синода, – вздохнул молодой черт, – и Государя вы, Демосфен Кулиш, задержаны.
И вервие арканом на Кулиша набросил.
14
– Души невинные, – Акакий поклонился Варваре, – умно придумано.
– Я и не думала, что сработает, – смутилась девушка. – Читала, что в прежние времена всякую нечисть могла успокоить благочестивая девица или невинный младенец. Речь, правда, о крещеных шла, мы же следом за батюшкой...
– Все дело в намерениях, Варвара Романовна, – покачал головой Акакий. – Если душа у вас чистая, зло вам причинить нелегко. Поэтому-то в прежние времена мы сперва совращали людей с праведного пути, а потом уже к себе заманивали. А вот так, за здорово живешь, никакая нежить и нечисть человеку зла не сотворит.
Варвара Романовна кивнула и, оглядев коридор, прислонилась к стене, имея вид расслабленный и шкодливый. Точно не дочь хозяина дома, а обыкновенная проказливая гимназистка. Полюбовавшись ею с минуту, Акакий отвел глаза. Они стояли возле библиотеки, дожидаясь, пока Вражко и прочие члены Синода не закончат допрос Кулиша. Пару минут назад к ним присоединился и хозяин дома.
– Время к полуночи. – Варвара Романовна продемонстрировала изящные свои эмалевые часики.
– Успеем, – кивнул Акакий. – Если потребуется, Вражко хоть дымом, хоть вихрем полетит.
Девушка прищурилась, рассматривая его с интересом.
– Вы тоже такое умеете, Акакий Агапович?
Акакий смутился и пробормотал нечто неразборчивое. Умел, конечно, пусть и не самым наилучшим образом. И снова они замолкли, замерли в ожидании.
Часы вдалеке пробили полночь.
Дверь открылась.
– Благодарю за службу, Фотий Николаевич. – Генерал Багратион пожал Вражко руку, кивнул сумрачному обер-прокурору, а после перевел взгляд на Акакия, и у того душа обнаружилась вдруг и рухнула куда-то в пятки. – Это, стало быть, ваш боец?
– Акакий Агапович Антип, – представил Вражко ровным тоном, по голосу и не скажешь, сердится он или, наоборот, доволен. – Перспективный молодой черт.
Звучало это, надо сказать, то ли как обвинение, то ли как угроза.
– Славно, славно, – кивнул генерал. – Хорошо, что все обошлось. Людей сегодня много, и не хотелось бы мне больших либо малых неприятностей... Ну так обошлось и обошлось. Пора мне к гостям выйти. Веселых вам, господа, праздников. Идем, Варвара.
Генерал взял дочь под руку и пошел к лестнице. Варвара Романовна обернулась через плечо, улыбнулась тепло и мягко, но уже в следующее мгновение скрылась за изгибом коридора. Акакий остался с высочайшим начальством один на один, и не ясно было, кого более следует бояться.
– Зайдите, Акакий Агапович, – приказал Вражко, посторонившись.
Акакий послушно шагнул в библиотеку.
– Ведьму мы все-таки упустили. Будь вы порасторопнее, Антип, и не было бы у нас сейчас таких проблем.
– Так точно, – пробормотал Акакий, рассматривая мыски своих туфель.
– И одеты вы не по форме, – вздохнул сокрушенно Вражко.
Все верно. Мундир сбился, и ворот расстегнут. Пуговица потеряна безвозвратно.
– Ну да ладно, ладно. – Вражко вдруг похлопал Акакия по плечу. – Праздник сегодня. Но после Святок переведу-ка я вас... В Тверь. Или в Саратов. Поработаете на земле, с тамошними делами разберетесь, авось чему и научитесь, юноша.
Акакий подавился собственным облегченным вдохом. Пронесло. Чудо, рождественское чудо, не иначе.
– Ну, идите, развлекайтесь, – приказал Вражко. – И дружку своему Анциболу передайте, что его назначение ждет... на Кавказ. А то куда на Мальту. Эх, молодежь, молодежь...
И ворча так себе под нос, Вражко направился в глубину большой генеральской библиотеки. А Акакий выдохнул наконец с шумом и, без сил повалившись в кресло, закрыл глаза.
– Вот, возьмите.
Голос он сперва принял за ангельский – время располагало – и не сразу сообразил, что обращается к нему Варвара Романовна. Она стояла, держа в руках тарелку с небольшими бутербродиками-канапе и большую кружку горячего чаю.
– Вы ведь наверняка целый день не ели, Акакий Агапович.
Акакий смутился, но спорить не стал, тем более что в животе его заурчало. Оглядевшись воровато, он забрал у Варвары тарелку, примостил ее на коленях и принялся есть, стараясь при этом не позабыть о манерах.
– Очень вас ругали, Акакий Агапович?
– Нет-нет, – быстро возразил Акакий. – Так, наказали примерно. Вам не о чем беспокоиться. Послужу где-нибудь в Твери год-другой, а там все мои прегрешения и забудутся.
– Вот как... – Варвара Романовна улыбнулась неуверенно и проговорила: – А мы завтра на каток с Женечкой идем... Вы на коньках катаетесь, Акакий Агапович?
15
А ведьму в конце концов изловили. Не в тот, конечно, год и даже не на следующий, а через целых шестнадцать лет, уже гимназисткою. И потребовались для этого не усилия чертей Синода, а только внимательность подружек ее и добрая их воля. Акакий, к тому времени занимавший начальственную должность в Московском отделении и бывший за большие свои заслуги возведен в чин действительного статского советника, услышав эту новость за чаем, сказал супруге, что воистину, человеческое сердце добро и чистая душа способна на любое чудо.
Загорские ведомости

Дело № 1. Об упырях и сирени

Нестора Нимовича Лихо, действительного статского советника, члена Священного Всемудрствующего Синода, а ныне волею судьбы и случая начальника уголовного сыска города Загорска, расположенного в паре сотен верст от Твери в окружении полей и лесов, беспокоил упырь[20]. В такой близости от Москвы этих чудищ отродясь не видели, но все свидетельские показания, собранные Михайло Потаповичем Залесским, одним из немногих толковых работников местного сыска, в один голос твердили – упырь. Вот как есть упырь! Хошь – на Библии тебе поклянусь, хошь – на идоле каком, хошь – самим Государем. Клятву на Государевом лике Лихо принял, покивал, изучил показания, но ни к каким выводам не пришел.
Дело, по которому он был послан в Загорск полгода тому назад, также выходило темным и запутанным, но одно ясно было с первого взгляда: ведьмак[21] расшалился. Как поступать с ведьмаками, Лихо знал и не колебался ни минуты, когда вычислил убийцу. Сожалеть – и то призрачно, скорее благодаря выработанной годами привычке – он мог только о том, что поймал преступника слишком поздно, когда на руках того уже была кровь полудюжины невинных. Не колебался. Не остановила его ни высокая должность ведьмака – а был тот прежним начальником уголовного сыска, – ни его родство с Михайло Потаповичем Залесским, к которому Лихо испытал некое подобие симпатии, насколько вообще был способен на чувства. Пресек жизнь ведьмака, как и положено члену Священного Всемудрствующего Синода – мечом огненным, душу черную, истекающую дегтем, собрал в сосуд и отправил в Петербург. Сам остался, потому что без начальника сыска городу никак. Если ведьмак, да еще на такой высокой должности, расшалился, то следом за ним и другие потянутся.
В общем, все тогда вышло в конце концов просто и ясно. Сейчас же был у Лихо труп, обескровленный, точно выпитый досуха. Были свидетели, говорившие о некоем чужаке бледном сумрачного вида. Даже девица была, немочь бледная, прикованная к постели. Походила она на полотно Поленова, чем Лихо смутно нервировала. Но сомнений не было, именно такие девицы привлекают упырей, знать бы еще чем.
Одного только недоставало: уверенности в том, что упырь этот вообще существует.
Лихо скомкал листы с показаниями, поднялся из-за стола и подошел к окну. Май был нежный, томный, совсем еще нежаркий. Ночью – грозы, а поутру тишина такая, что Лихо даже начинал тосковать по городскому шуму. И сирень цвела по всему городу, пышная, махровая, белая, ароматная настолько, что воздух густел. Лихо, обычно к запахам излишне чувствительный, не переносивший ни табак, ни кофе, ни розы – их разводила соседка его на Каменном острове, – упивался этим сладко-горьким ароматом.
Кровью еще пахло. Неприятностями. Горем. Небольшим таким, личным горем, слезами пахло. Присев на подоконник, Лихо высунулся наружу, оглядывая тонущую в сирени улицу. С запада тянуло, оттуда, где плавным изгибом скрывали горизонт четыре холма-пупырышка, которые здесь именовали со смешной гордостью «горами». Не смерть, нет, поменьше несчастье.
Скрипнула дверь, хорошая, с понятием. Двери тихие, открывающиеся бесшумно, Лихо не признавал, так же как и половицы, не отдающиеся скрипом на каждый шаг. Подкрадываться к себе со спины он не позволял.
В щель просунулась косматая вихрастая голова Михайло Потаповича Залесского, которого все в городе звали Мишкой, и даже Лихо то и дело язык прикусывал. Залесский и в самом деле походил на ручного медведя, огромного, немного неповоротливого, на котором модный костюм с жилетом пикейным сидел нескладно. И волосы вихрастые пригладить не удавалось еще ни разу на памяти Лихо.
– Можно к вам, Нестор Нимович? – поинтересовался Мишка густым баском.
– Заходите, Михайло Потапович, – кивнул Лихо и вернулся за стол. Показания свидетелей поднял и разгладил. За проявление досады было немного стыдно.
– Вы уж не обессудьте, Нестор Нимович, но у нас еще один покойник, – потупился Мишка, протискиваясь в комнату.
– Что за покойник?
– Так снова этот, упырья жертва. – Мишка поморщился. – Обескровленный. И в тех же краях, возле речки.
– Что же это получается? – Лихо постучал по породистому носу с горбинкой. – Совсем, получается, оголодал бедняга, если двух за сутки скушал. Нет, Михайло Потапович, ерунда какая-то выходит. Едемте, на месте разберемся.
Надев сюртук и шляпу, Лихо стремительно вышел из комнаты, велев подать коляску. Мишка, смиряя свой необычайно широкий шаг, шел следом, кратко пересказывая нынешние обстоятельства, которые, впрочем, в точности напоминали вчерашние. В дверях Лихо остановился и кивнул дежурному:
– Направьте городового к Горам, несчастье там случилось.
Дежурный подавился своим удивлением – привыкать стали понемногу – и бросился на розыски городовых.
– И пусть собак возьмут, – посоветовал Лихо вполголоса. – На всякий случай.
* * *
Молоденькая вдовица была чудо как хороша: приятных округлостей, с живым лицом, с которого даже скорбь не согнала выражение искреннего любопытства, с пухлыми алыми губками и огромными серо-зелеными туманными глазами. Сашка Меньшой залюбовался. Ему бы такую кралю, чтобы обнять ее пышногрудое крутобедрое тело, впиться в пунцовые губы поцелуем, и чтобы позабыла о покойном муже своем и любила его, Сашку, со всей страстью. Знал он таких вдовиц, молодых да пылких, которые из черного траурного платья на раз выпрыгивали.
Должно быть, Сашка слишком откровенно пожирал вдовицу глазами, потому что она слегка покраснела и опустила вуалетку, украшавшую простую фетровую шляпку, и отвернулась к окну. А так даже лучше. Профиль у нее был чудесный, шея длинная, а волосы – цвета лугового меда. Говорят, только ведьмы бывают такие красавицы, но явно врут. Ведьмы ведь поездами не ездят, у них свои пути имеются.
Сашка подсел чуть ближе, продолжая разглядывать вдовицу.
Ехала она одна, с багажом небольшим и не сказать чтобы богатым. Сундук был хороший, ладный, закрытый на висячий замок, украшенный рунами и заговоренный. Без ключа такой не откроешь. На груди у вдовицы висела небольшая янтарная безделушка вроде часов, какие носят обычно медицинские сестры. То и дело женщина касалась ее длинными бледными пальцами, точно проверяла, что безделушка на месте.
Вагон был пуст.
Когда поезд въехал в тоннель, Сашка Меньшой решил действовать. Он поднялся, быстро прошел между лавками и сел, прижимая вдовицу к окну. Рукой обвил ее тонкую талию – ладонями обхватить можно! – а вторую положил на испуганно вздымающуюся грудь.
– Ты только не кричи, красавица, – шепнул он в ухо, сдув легкий пух волос. – Я тебе зла не желаю.
Желания Сашки были несомненны, он облапал вдовицу всю, и она оказалась, как он и ожидал, нежной, мягкой и упругой. И тихой. Онемела, должно быть, от страха.
– Ты не бойся, ты мне только ключики свои дай, – тихо шептал Сашка, вольготно тиская высокую грудь вдовы. – Я тебе зла не сделаю, Христом-Богом клянусь.
– Не следует безбожнику Богом клясться, – тихо сказала вдовица.
Поезд в этот момент вынырнул из тоннеля, и солнце на мгновение ослепило Сашку Меньшого. Когда зрение вернулось к нему, первым, что он увидел, была жуткая улыбка вдовицы. Она клацнула зубами, белыми, обведенными красной каймой. Сашка пискнул испуганно, отскочил в сторону и бросился наутек, истово крестясь и бормоча «Ведьма! Ведьма!». Проводник, на которого он наткнулся в соседнем вагоне, Сашку пропустил и пожал плечами. Ну, ведьма и ведьма. Чего здесь такого-то?
Олимпиада привела в порядок одежду, переборов желание сорвать ее, остановить поезд и нырнуть в озеро, мимо которого они как раз проезжали. Она все еще ощущала прикосновение мелкого гаденыша, осмелившегося полезть с объятиями. Ограбить хотел, идиот. И кого? Олимпиаду Потаповну Штерн! Женщину в этих краях весьма известную, супругу могучего ведьмака, дочь самой Акилины Залесской, внучку Ефросиньи...
Кончено все, кончено и забыто.
Олимпиада откинула вуаль, сквозь которую мир выглядел чужим и зыбким, и провела по лицу ладонью. Не жена она теперь, а вдова. И ладно бы супруг ее погиб с честью, защищая жителей вверенного ему Загорска от злоумышленников (такая смерть порой виделась Олимпиаде в мечтах). Но нет, казнен был ведьмак Василий Штерн, казнен с позором, пополам разрублен огненным мечом. Что же до матери и бабки, едва ли они с радостью встретят молодую вдову, не обремененную ни деньгами, ни связями, ни уважением. Да теперь еще и совсем бездарную.
Долго Олимпиада не хотела никому рассказывать, как сила ее утекает по капле. Она ощущала это физически, в снах виделась себе кувшином с крошечной трещиной, сквозь которую вытекает драгоценный бальзам. И вот – опустела. Нет, не дома, иначе бы все заметили. В Крыму опустела, в пансионате. Стояла, вдыхала запах сосен, глядела на безмятежное лазоревое море, почти слившееся на горизонте с безмятежным лазоревым небом, и почувствовала: все, кончено. Нет больше ведьмы потомственной Олимпиады из рода ягишн. Избушка-избушка, что же это делается? И небо вдруг потемнело, волны поднялись до небес, точно оказалась Олимпиада в самом сердце шторма. Платье ее, тогда еще светлое – любила она светлые наряды, чистые, – надулось парусом, осталось только руки раскинуть и – вниз, в море, в шторм. Не дали. За руки держали, в палату волокли, успокоительным отпаивали. Говорили, это случается. Это пройдет. Медицина знает подобные случаи, хоть они и редки. Потухшее пламя можно снова разжечь.
А наутро ее сторонились даже целители – вдруг заразная? Нет, целители сторонились неявно, проявляли профессионализм свой расхваленный, осматривали, общупывали, трубками тыкали, травами окуривали. Да только пуст сосуд.
Телеграмма пришла, когда Олимпиада почти смирилась со своей участью и даже начала ей в чем-то радоваться. Обессиленная, она мужу больше не интересна. Отправит ее куда-нибудь в глушь, век свой доживать, да разве только посетует, что нету у ведунов славного христианского обычая неугодных жен в монастырь ссылать. И монастырей нет. А, пожалуй, Олимпиада была и на монастырь согласна. Есть ведь и такие обители, куда всякого принимают, лишь бы жил он честно, зла другим не желал, трудился. Она учительницей может стать, у нее всегда это неплохо выходило. И почерк у нее хороший. А еще она умеет на машинке печатать быстро и чай заваривает крутой, горький, проясняющий мысли. И уж точно знания никуда не делись, и все свойства трав ей известны.
А тут та телеграмма: «Василий убит ТЧК Возвращайся немедленно ТЧК Мама». Видно, душевный разлад Акилины Залесской был велик, раз она так подписалась: «мама». Не было в ней ни тепла, ни любви, ни жалости, и «мамой» отродясь она не была. И в телеграмме явный звучал приказ, которого нельзя было ослушаться. Чуть позже пришло письмо от Мишеньки, обстоятельное, честное. Соболезновать брат не стал, знал – нет никакого смысла. Рассказал, как есть: уличен Василий Штерн, мастер-ведьмак, в кровавых убийствах, устроенных им ради утроения силы. Убийства эти расследовал специально присланный из Петербурга член Священного Всемудрствующего Синода, Штерна уличил, поймал и казнил, как положено. Душа Василия оказалась черна, как деготь, в сосуд запечатана и в Петербург отправлена, а тело сожгли. Туда ему и дорога.
Синод Олимпиада, как и всякая российская ведьма, почитала глубоко – возможно, даже больше родной матери. И в самом деле, туда ему и дорога.
Она покинула пансионат, купила себе несколько приличных траурных нарядов и перебралась в Ялту, где провела еще несколько месяцев. Вдове сочувствовали, а легенду Олимпиада сочинила слезливую, как раз для романов и сплетен. Но и там нашла ее мать своей телеграммой, на этот раз совсем короткой, в одно слово: «Домой». Еще пару раз Олимпиада переезжала с места на место, но спустя шесть месяцев поняла, что дальше бегать нет мочи. Того и гляди матушка потеряет терпение и лично явится, вся в гневе, в ступе, пестом погоняет, помелом следы заметает, ветер кроны елей гнет. Только урагана в Крыму не хватало и какого-нибудь цунами. Олимпиада отправила ответную телеграмму «Еду» и села на поезд.
В прежние времена она и сама бы в ступу села, хоть это и не самое удобное средство передвижения, зато исконное, самое подходящее для потомственной яги.
В поездах, которые сменялись один за другим, пока от Крыма Олимпиада ехала до маленького провинциального Загорска, она дремала. Сны были странные, холодно в них было и страшно, точно в погреб спускаешься. И плесенью пахло. Ведьмы снам не верят, знают, как легко навести их, заморочить спящего, обмануть. Но тут вот становилось жутко.
И мальчишка еще этот противный. В прежние времена Олимпиада прокляла бы его и позабыла. Теперь же он засел в памяти, стал ненужным доказательством ее слабости.
На вокзале встретила Олимпиаду Акилина Залесская, окинула холодным взглядом и принялась, потеряв к дочери всякий интерес, командовать носильщиками. Олимпиада сделала шаг в сторону, и ее окружил сладкий запах сирени, которой заросло все вокруг. Весна. Только – холодно. И страшно. Как в погребе.
* * *
Осмотр тела ничего нового не дал. Мужчина – местный молодой бездельник лет двадцати трех, перебивающийся случайными заработками – был совсем обескровлен, впрочем, не было у него ни единого прокола на теле, через который кровь могли бы высосать. Больше он напоминал какую-то мумию, пролежавшую века в песках пустыни и потому высохшую.
– Стас Дикой, – Михайло Потапович зашелестел страницами своего блокнота. – С первой нашей жертвой не знаком и связей не имеет.
Лихо обошел тело, принюхиваясь, но ничего не уловил. Мертв был мертвец, мертв, как... да как мертвец. Пуст, высосан до капли, до самого донышка. Не только крови в нем не было, а жизни вообще.
– Только строго наблюдай, чтобы не есть крови, потому что кровь есть душа.
Лихо обернулся и посмотрел на говорящего. Это был православный священник средних лет, дородный, крепкий, с проседью в бороде. Голос у него был звучный, приятный и быстро привлек к нему внимание всех зевак.
– Ваша правда, святой отец, – согласился Лихо. – Нестор Нимович Лихо, начальник уголовного сыска.
Руки он не подал, но поклонился учтиво, касаясь пальцами полей котелка. Священник оглядел его внимательно с головы до ног.
– Отец Иона, настоятель церкви Косьмы и Дамиана. А вы, батюшка, из каких будете?
– Член Священного Синода, – ответил Лихо, спокойно выдержав пристальный взгляд.
Отец Иона крякнул уважительно.
– Рад знакомству, ваше превосходительство. Если позволите, я бы с вами побеседовал о Стасе Диком, прими Господь его душу.
– Из ваших был? – спросил Лихо.
– Куда там! – сокрушенно покачал головой отец Иона. – Не из наших, да не из ваших. Безбожник, одно слово. Никого не чтил, ни Бога, ни Черта не уважал. Может, вы, ваше превосходительство, чайку откушаете?
Чаю Лихо хотелось отчаянно, вот уж каламбур. Хорошего крепкого русского чая, с сахаром, с лимоном, да чтобы, горячий, он обжигал губы. Или, может быть, зеленого китайского, чуть прохладного. Обычно он не принимал такие предложения в ходе службы, но давно уже знал: собственные маленькие желания лучше удовлетворять. Для всех лучше.
– Прошу вас, святой отец, без чинов. Просто – Нестор Нимович. А это мой помощник, Михайло Потапович Залесский.
– Вы из каких Залесских будете? – оживился священник. – Не ваш ли батюшка лесными делами заведует?
– Так точно, святой отец, – смутился Мишка. Упоминание обоих родителей его неизменно смущало.
– Хороший человек отец ваш, – кивнул отец Иона, – прямой и честный. Ходит он ко мне на праздничную службу. Один, к сожалению, но тут уж ничего не попишешь.
Мишка покраснел еще сильнее.
Отец его, насколько знал Лихо, хоть и был оборотень, крестился в юном возрасте и Бога почитал искренне. А вот жена его и теща были – ведьмы старой школы, зла не замышляли, но в церковь не заходили. Мнение на сей счет Михаила было Лихо неизвестно.
От близости церкви он, однако, не расплавился и не испарился, был весьма любезен и чай пил с немалым удовольствием. Хороший чай, как Лихо любил, крепкий до горечи. Лениво скользя взглядом по краю крыши, Лихо подправил кое-что, отводя молнию, которая должна была месяца через полтора устроить большой пожар.
– Так что вы можете сказать о Стасе Диком, святой отец?
Отец Иона покачал головой.
– Дикий и есть, прости меня Господь! Бездельник был и безбожник, а то и богохульник. Видел я один раз, как он, страшно сказать... – отец Иона перекрестился. – На лик самого Государя[22] плюнул!
Серьезным преступлением это и при жизни Государя не было, не был он тщеславен и мелочен. Однако же некрасиво выглядело и много о покойном говорило.
– Зарабатывал чем?
– А чем придется, Нестор Нимович, – вздохнул отец Иона. – Не подаянием всяко. Кто лбу такому подаст? Иногда на стройке помогал, кому вон дров нарубит. А по осени, бывало, в батраки шел. Да только ленив он был, Нестор Нимович, ох ленив. Ему бы пьянствовать да девок, прости Господь, портить. Большой был охотник до женского пола.
– Может, он ведьму какую-то разозлил? – предположил Мишка, преданно глядя Лихо в лицо.
– Может, и разозлил, – кивнул Лихо. – Может кто-то рассказать об этом? Не хвастался Дикой?
– С амвона не кричал, – усмехнулся отец Иона. – Собутыльникам своим, наверное, рассказывал. По именам их всех не упомнишь, а клички у них собачьи. Одного, как помню, Рябым зовут, второй – Рыжий, а третий – Чомуха, уж и не знаю почему.
– Где найти можно?
– Ямской трактир на самой окраине, «Длинная верста». Знаете?
Лихо кивнул. Трактир этот был ему хорошо известен. Месяца два назад там произошла поножовщина, выросшая из нелепой ссоры то ли из-за горсти мелочи, а то ли из-за пролитой браги. Даже Лихо там было тягостно. Ямщики давно уже бывший свой ямской трактир обходили стороной и предпочитали проехать лишние две-три версты и напиться чаю у Аграфены.
– Благодарю вас, отец Иона. – Лихо поставил чашку на стол и поклонился. – Михайло Потапович, разыщите этих молодчиков и доставьте в отделение, побеседуем. А тело пускай в морг везут.
Предоставив Мишке – светлая голова, хороший из него начальник выйдет – командовать, Лихо прошелся по улице, оглядываясь. Тихие улицы, спокойные люди. Если и есть тут несчастья, то такие же тихие. Река кого приберет или болезнь. И вдруг – смех, тоже тихий, едва на грани слышимости. Лихо огляделся, осматривая низко склонившиеся к воде ивы. Разглядеть ее было нелегко – зеленые волосы сливались с листвой, а красный сарафан казался проблеском близкого заката. Лихо подошел, задрал голову и посмотрел на девицу строго. Иногда строгость эта и уверенность в себе действовали на мавок[23]. Эта же девица только сверкнула задорной стальной улыбкой.
– Ничего не слыхала? – спросил Лихо.
– Может, и слыхала, – пожала плечами мавка. – Рассказывать не резон.
– Я член... – начал Лихо, но мавка оборвала его.
– Ты не пугай, я правила знаю. Покуда зла я не делаю – а я не делаю, – ты мне, голубчик, не страшен.
Лихо размял пальцы под презрительной усмешкой мавки, потом повернулся к ней спиной. Если захочет – расскажет. А нет, так и без русалки разобраться можно.
– Напуган он был, – сказала мавка. – Всю ночь тут колобродил. Рыдал, как девчонка.
Лихо обернулся через плечо:
– Чем напуган?
– А мне почем знать? – пожала плечами девица. – Я людей не разумею, ты хоть тресни.
– Благодарю, – осклабился Лихо, – за содействие.
– Может, ты меня еще и к медали приставишь? – хихикнула мавка.
Лихо поспешил назад. Подпускать эту глупую девицу к Мишке он не собирался. С мавкой даже оборотню бывает не сладить. Михайло Потапович как раз закончил с телом покойного Стаса Дикого и теперь переминался неуверенно с ноги на ногу. Значит, собирался просить о чем-то. Просить Мишке всегда было неловко.
– Говори, – вздохнул Лихо.
– Видите ли, Нестор Нимович... – Мишка помял в руках шляпу. – Сестрица моя сегодня возвращается. Домой бы наведаться, поддержать ее.
Сестрица. Все верно. Жена – теперь уже вдова – ведьмака Штерна, которого Лихо полгода назад рассек огненным мечом.
– Верно, – кивнул он. – Сестра...
– Олимпиада. – На лице Мишки расцвела непривычная, совершенно детская улыбка, которой не было, когда говорил он о матери или об отце. – Ей сейчас помощь моя нужна. Ужин у нас, понимаете ли, Нестор Нимович, торжественный.
Поминки, стало быть.
– Маменька и вас приглашает, говорит, вам как почетному гостю всегда рады.
Лихо едва не поперхнулся воздухом, который как раз в эту минуту вдохнул. Почетный гость. На поминках. Вот, значит, как.
– Идите, Михайло Потапович. За собутыльниками Дикого отправим Савушкина и Рытвина, пора бы уже и им поработать.
* * *
Дом ничуть не изменился. Да и с чего бы ему, ведь прошло чуть меньше года. Мебель была та же и так же расставлена, и даже цветы в вазах, кажется, те же самые. Матушка всегда расставляла весной огромные кипы сирени в округлых вазонах, и дом наполнялся почти невыносимым сладким запахом. Стол под круглой скатертью – тот же. Портреты те же и фотокарточки. Одну только убрали, где Олимпиада снята под руку с мужем. Василия Штерна для этого дома больше не существует.
Ее спальня также прежняя, девичья, с узкой кроватью, накрытой белым, вязанным крючком покрывалом. Она и есть девичья, ведь, выйдя замуж, Олимпиада поселилась в другом доме, пусть и совсем рядом. Сейчас в супружеской их со Штерном постели спит другой человек. Вот тот дом должен измениться, там пахнуть должно по-другому. Олимпиада подошла к окну, отвела в сторону тюлевую штору и выглянула. Дом был рядом – кажется, руку протяни. Уютный, маленький, в самый раз для молодой семьи. Куст жасмина под окнами спальни никуда не делся. И травный садик ее – тоже, и вот это удивительно. Если выйти после дождя, спуститься в сад и легонько провести ладонью по всем кустам и травам, запах от земли поднимается чудесный, пряный и свежий.
– Пока ты здесь останешься. – Мать стояла в дверях, оглядывая комнату так, словно видит ее впервые. – А потом найдем тебе место. Бабушке можешь помочь. А еще наставница моя, старая Глафира, из Петербурга писала: есть там необходимость в хороших ведуньях нашего профиля.
Особняк, особняк, стань ко мне передом, к Фонтанке задом. Олимпиада подавилась смешком.
Как сказать матери, потомственной колдунье, что нет больше сил, кончились, вытекли по капле?
Нет, только не сегодня.
– Переоденься, отдохни с дороги, – велела мать. – Ужин скоро, а там и Мишенька вернется со службы.
Мишенька еще на службе, не навредил ему Штерн, и это хорошо. Очень хорошо. Все по-прежнему. И все хорошо, а слезы – это от радости, что дома.
Олимпиада села на пол, прижала колени к груди, ткнулась в них лицом и разрыдалась, и наплевать, что черный шелк слезами будет испорчен. Она рыдала долго, и что-то уходило с этими слезами. В конце концов стало легче. Она поднялась, сняла с себя дорожное платье, пыльное и заплаканное, и переоделась в почти такое же, тоже черное, тоже шелковое. Точно ведьма с открытки, шляпы остроконечной не хватает. Сверху только шаль белая, потому что к вечеру стало прохладно.
Олимпиада спустилась как раз в нужный момент и угодила в крепкие медвежьи объятия Мишки. Брат стиснул ее, прижал к себе, ткнулся носом в волосы и замер. Молчал. Олимпиада была ему благодарна за это молчание, за тихий звук его дыхания, за стук сердца. Все по-прежнему.
Потом Мишка отстранился, улыбнулся и подмигнул.
– Вдовство тебе к лицу, сестрица, – шепнул он едва слышно, одними губами.
Олимпиада усмехнулась.
– А, Мишенька, – мать появилась из столовой, говоря, как всегда, снисходительным тоном. – Что же Нестор Нимович, он не придет?
Мишка слегка покраснел, бросил быстрый тревожный взгляд на Олимпиаду.
– Так ведь... матушка... такие дела...
– Кухарки у Нестора Нимовича нет, – строго, обвинительно сказала мать. – Экономки нет. Кабы не мы, совсем бы он заработался и с голоду умер.
– Ваша правда, Акилина Никитична, – произнес голос спокойный, ровный, до того тихий, что каждый его расслышал. – Если позволите, я бы воспользовался и сегодня любезным вашим предложением.
Мишка отстранился, но не ушел, остался стоять, держа Олимпиаду за плечи.
Вошедшему было на вид лет сорок, а может, и меньше, а виной такому впечатлению была легкая проседь в густых волосах. Он был высокий, статный, худощавый, очень элегантный – сразу видно, из столицы прибыл. А глаза странные – зеркально-серые, а в них Олимпиада видела свое отражение, и оттого сделалось не по себе.
– Нестор Нимович Лихо, – представился мужчина, поклонившись. – Начальник городского сыска и член Священного Синода.
Убийца мужа ее, Василия Штерна.
– Ваше превосходительство, – Олимпиада присела в реверансе, отводя глаза.
– Прошу, Олимпиада Потаповна, без чинов, – сказал Нестор Нимович Лихо, ее руки не целуя и своей не подавая. И этому Олимпиада была только рада.
Засуетилась мать, зовя всех к столу, кружась вокруг нежданного Олимпиадой гостя, точно пчела вокруг цветка-медоноса. Все верно, верно. Ей сейчас нужно доказать важному господину из Петербурга, из самого Синода, что она в делах зятя замешана не была, знать о них не знала. Может, и не знала, как не знала сама Олимпиада, но нельзя же было не догадаться! Откуда ведьмаку силу черпать, как не из крови и смерти? Не березки же ему обнимать!
Стол был круглый, за таким можно сидеть, не встречаясь взглядом, особенно если водрузить в центр букет сирени. Однако, к немалой досаде Олимпиады, букет мать переставила на столик-консоль у окна, и теперь можно было беспрепятственно разглядывать лицо сидящего почти напротив Лихо.
Хорошее было лицо. Худое, строгое, умное. Морщины на щеках намекали, что он и улыбаться умеет, но по какой-то причине этого не делает, точно стыдится. Нос тонкий, с горбинкой. Глаза яркие. Волосы причесаны аккуратно, но одна бестолковая прядка все время норовит упасть на лоб. Хотелось протянуть руку и поправить ее, поэтому обе руки Олимпиада спрятала под стол, а взгляд опустила в тарелку. Она до того старалась стать незаметной, что, кажется, пропустила мимо ушей несколько вопросов.
– Олимпиада, что с тобой? – Голос матери прозвучал раздраженно.
– Олимпиада Потаповна, должно быть, устала с дороги, – тихо, мягко сказал Лихо. Голос у него тоже был своеобразный, с хрипотцой, точно горло сорвано.
– Я, Нестор Нимович, ума не приложу, что ей вздумалось поездом ехать от самой Ялты? – посетовала мать. – Есть же верные, приличествующие ведьме способы.
– «Там ступа с Бабою-Ягой идет, бредет сама собой», – насмешливо процитировал Мишка. – Вы, маменька, скажете тоже. Что же, от самой Ялты на помеле лететь? Поездом надежнее, спокойнее, да и... подумать можно.
– Ну о чем, о чем ей думать?! – всплеснула руками мать.
Это не сегодня началось и даже не одновременно с тем, как начала Олимпиада терять силу. С детства это было: ее игнорировали, не замечали, говорили в ее присутствии так, точно Олимпиада – стул, или коврик, или пташка неразумная. В детстве ей даже казалось, что так и надо, ведь дети должны почитать родителей. Потом настало отрочество, юность, замужество, а ничего не изменилось. И Штерн перенял эту манеру, говорил о чем вздумается, ругал ее, не глядя в глаза. Кто она?
– Как вам Крым, Олимпиада Потаповна?
Вопрос Лихо, заданный с искренним интересом, заставил Олимпиаду вздрогнуть и поднять голову.
– Море красивое.
– О, – встряла вновь мать. – Были вы там, Нестор Нимович?
– И не единожды, – ответил Лихо, продолжая между тем смотреть на Олимпиаду.
Странное чувство возникло: он знает. Знает, что силы оставили ее. И не то чтобы сочувствует... Вроде бы как-то досадует.
– Мне случалось сопровождать государя несколько лет назад, даже в регате поучаствовать. Но я, честно говоря, моря не люблю.
– Ну так, Нестор Нимович, каждому-то свое, – улыбнулась мать. – А в городе что же, все спокойно?
Лихо отвел наконец взгляд, и точно выдернули штырь, на котором держалась вся Олимпиада. Ей стоило немалого труда держать спину прямо.
– Пока, Акилина Никитична, вам тревожиться не о чем.
Они заговорили о городских новостях, о людях, которых Олимпиада должна была знать, да вот беда, не помнила совершенно. Еще о чем-то. Все мимо ушей. Только об одном она думала: поскорее бы ужин этот закончился и можно было уйти в свою спальню.
Но после ужина пришлось перебраться на веранду, где накрыто было к чаю. Заваривала Марфа, а это всегда выходило у нее плохо. Сделав единственный глоток, Лихо поморщился, чашку отставил и посмотрел на мать.
– Могу я поговорить с Олимпиадой Потаповной наедине?
Ее саму никогда не спрашивали. Однажды вот так же Штерн заявился в дом, переговорил с матерью, с отцом – мнение последнего было менее важно, – а потом вывел ее в сад и поставил перед решенным фактом. Брак.
– Если вы не возражаете, Олимпиада Потаповна... – Лихо указал на сад. – Пройдемся?
Сиренью пахло, еще – разрытой землей и близким дождем. И электричеством, разлитым в воздухе. Гроза будет. Лунного света и света из окон вполне хватало, чтобы пройти по дорожке, не рискуя споткнуться. Молча дошли до старой искривленной яблони, Олимпиада коснулась ладонью ее шершавой шкуры, изъязвленной временем, и спросила:
– О чем вы хотели говорить?
– Это только формальность, Олимпиада Потаповна, вам волноваться не о чем, – ответил Лихо спокойно. – Ответьте, знали ли вы о делах своего мужа, Василия Штерна?
Олимпиада погладила ствол. Раньше она чувствовала течение внутри дерева соков, жизнь, поднимающуюся от корней, формирующую крону, завязывающую плоды. Сейчас это было просто старое дерево.
– И да, и нет, Нестор Нимович.
– И как это понимать?
Олимпиада обернулась. Луна отражалась в зеркальных глазах Лихо, отчего они странно мерцали. Жутковатое вышло зрелище. Впрочем, отчего бы не быть жутковатым члену Священного Синода, у которого такая власть и над людьми, и над ведунами, и над всякой расшалившейся нежитью.
Страшно стало. Ведь может он в одну секунду выхватить свой огненный меч и...
Страшно и хорошо, потому что в таком случае все быстро закончится, почти безболезненно, и сожалеть станет не о чем.
– Я не знала, что муж мой убивает людей, ваше превосходительство, – ответила Олимпиада тихо. – Но едва ли могла не догадываться об этом вовсе. Маг ведь, ведьмак. Не березки же он обнимает.
– Вы боялись его?
– Ну что вы! Что за глупости?
Да. Очень боялась. Не было у Василия Штерна ни сердца, ни совести. Даже если бы и не был он убийцей, от него все равно добра не жди. Гнилое нутро. В те времена Олимпиада это нутро еще могла видеть, потому и не хотела выходить за Василия, да как откажешь? Мать считала партию выгодной, говорила о детях, которые непременно унаследуют силу обоих родителей, о влиянии Штерна, о его положении в Загорском обществе.
– Знаете, Олимпиада Потаповна, – сказал вдруг Лихо, улыбнувшись, – мир мужем вашим покойным и матерью не ограничен. Яблоня эта плодоносит еще?
Неожиданная смена темы сбила Олимпиаду с толку.
– Д-да...
– Сладкие? Душистые? Я, видите ли, Олимпиада Потаповна, запахи всякие не люблю, но вот яблочный мне нравится, и даже очень.
– Душистые, – кивнула Олимпиада. – Коричные.
– Если задержусь еще, напрошусь угоститься, – сказал Лихо. – Я вас оставлю, Олимпиада Потаповна, с вашего позволения.
– И... и все? – Олимпиада вжала ладонь в шершавую кору яблони. – Меня... не обвиняют ни в чем?
– А в чем вас обвинить, Олимпиада Потаповна? – искренне удивился Лихо. – У нас, знаете ли, жена за грехи мужа платить не должна. Но и я перед вами за смерть его извиняться не обязан.
– Все в порядке, – пробормотала Олимпиада, – он был ужасным мужем.
Но Лихо все это было едва ли интересно, и он ушел.
* * *
Идти к Залесским на ужин Лихо в этот вечер не собирался. Нарушать семейные планы ему не хотелось, как и видеть молодую вдову. Жалость была чужда ему, а угрызения совести едва ли могли мучить, коли речь шла о сошедшем с ума от жажды могущества ведьмаке. Но вот не хотелось, и все тут. Не любил Лихо, когда смотрят на него враждебно. Злость – эмоция дурная, тухлая, в отличие от солоноватой досады, или пряного страха, или горького горя.
Однако он проголодался и вымотался за день, а потому вынужден был постучаться в соседский дом. Пожалуй, стоило взглянуть на вдову, задать ей пару вопросов – чисто формальных – и позабыть обо всем раз и навсегда.
Вдова оказалась настоящей красавицей.
Близко знакомый и с ее матерью, и с бабкой, Лихо невольно представлял себе настоящую ведьму: дородную, румяную, властную. Шутка ли, Акилина Никитична под каблук оборотня загнала, который в медвежьем обличье мог ее одним движением лапы пополам переломить.
Олимпиада Потаповна Штерн оказалась изящной, стройной, что только подчеркивало траурное черное платье. Но главное – что, в конце концов, Лихо до ее фигуры? – лицо у нее было тонкое, умное, с большими серо-зелеными глазами, которые смотрели печально, потерянно. Горько пахло от нее, сиренью. А волосы были цвета лугового меда, так что вправе было ждать, что запах этот будет медвяный, клеверный, солнечный. Диссонанс раздражал и заставлял Лихо раз за разом возвращаться взглядом к лицу женщины.
Она была молчалива, словно боялась слово вставить. Впрочем, мать ее в лишних собеседниках не нуждалась, ей хватало пары благодарных слушателей. Михайло Потапович, привычно оробевший в присутствии матери, помалкивал. Лихо отвечал, когда его спрашивали, поддакивал в нужных местах и рассматривал вдову. Она была глубоко погружена в себя.
А чай у Залесских заваривали отвратительный.
Вернувшись к себе, Лихо прошел по комнатам, пытаясь угадать, где здесь, среди этих казенных вещей, сохранилось еще присутствие Олимпиады Штерн. Но дом точно позабыл ее. Ведьмака Штерна помнил прекрасно, досадовал о его смерти, иногда пытался отомстить, но Лихо так просто не возьмешь.
А вот Олимпиада о смерти мужа не переживала совсем. Кажется, даже радовалась, что он сгинул.
Подойдя к окну спальни, Лихо глянул в сад. В лунном свете видна была дорожка, цветники, готовые вот-вот распуститься каскадами ярких летних цветов. Старая яблоня была видна. В окне напротив свет горел ярко, и виден был тонкий силуэт. Женщина потянулась, подняла руки, выбирая из прически шпильки, и волосы рассыпались по плечам. Потом она подошла, раздернула шторы и оперлась обеими руками на подоконник.
Странное в ней что-то было. Чужое. Лихо, обычно к людям безразличный, не мог выкинуть молодую вдову из головы. Потом понял – пустая. Нет в ней той силы, что бурлит в Акилине или же в Ефросинье. Жизни нет, потому что для всякой ведьмы сила и есть – жизнь.
Потому что кровь есть душа...
Лихо еще пытался ухватить мысль за самый кончик хвоста, но он был скользкий, точно плесневелый, и мысль от него ускользнула. И он уснул.
* * *
На этот раз сон был такой яркий и жуткий, что врезался в память до последней детали. Человек снился, очень худой, очень бледный, изможденный. Он умирал, но за жизнь цеплялся до последнего, не желая уходить. И вот стоял он, нагой, и к нему шли другие люди, полнокровные, сильные, и каждый отдавал что-нибудь. Кто-то – руку, кто-то – глаз, а иной разрезал запястья, вскрывал вены и заполнял кровью бездонные кувшины, стоящие у ног худого. Но все без толку. Сила проходила сквозь, не задерживаясь, и, кажется, только еще изможденнее становился, еще бледнее. А ему все отдавали и отдавали.
Огонь вспыхивал у худого под ногами.
Открыв глаза, Олимпиада пыталась понять, где находится, привыкнуть к свету, к теплу солнечного луча, скользящего по лицу. Все верно, она дома. В своей девичьей спальне. В Загорске. Вот – самое точное определение. Она в Загорске, на родине. В спальне. Теперь уже кажется, что в чужой, потому что той девушки нет на свете. Измолотили ее в прах сперва мать, затем муж, а потом – Черное море.
К завтраку накрыли на веранде. Отец оторвался от газеты, посмотрел на Олимпиаду, кивнул и вернулся к чтению. Не интересовала его дочь. Мать улыбнулась, но улыбка у нее всегда выходила как у крокодила в зоосаде.
– Траур долго носить не следует, – приказала она, разглядывая черное платье. – Через неделю пошлем за портнихой и выправим тебе гардероб. А пока тебе лучше у бабушки пожить.
Ефросинья Домовина жила в лесу, возле опушки, в самой настоящей избе на курьих ногах. Даже мухоморы окрест имелись, бузина да бересклет. Но дорожка к ней была проторенная. Часто приходили, вызывали, подносили подарки – иногда и деньги – и спрашивали совета. А потом зачастую сожалели, потому что советы старой ведьмы всегда отличались неприятной оригинальностью.
Что будет, когда бабушка узнает, что Олимпиада утратила свой дар?
Изжарит, наверное. На лопату посадит, и в печь.
– Оставь ты ее пока в покое, – попросил отец, не поднимая глаз от газеты. – Дай девке дух перевести.
– Она с полгода дух переводила! – процедила мать. – Как знать, где она шлялась и чем занималась. Как знать, не... не...
Этого мать произнести не смогла, только красноречиво посмотрела на живот дочери.
Чего боялась она? Что был ребенок от сильного ведьмака, но в ненависти своей к Штерну Олимпиада вытравила его из чрева? Что был ребенок, и даже родился, но Олимпиада бросила его там, в Крыму? Не худшее место, чтобы вырасти. Или же боялась мать, что загуляла неразумная дочь и понесла от какого-нибудь малахольного человечишки, и ребенок родится такой же малахольный?
Замутило.
– Я... я бы прогулялась, – выдавила Олимпиада наконец. – Погода хорошая. Пройтись хочу, с подругами встретиться.
Подруг-то у нее и не было. Две давние, еще школьные, с которыми Олимпиада сблизилась в годы обучения в Московском Женском Институте, давно уже о ней позабыли, а местные... не подруги, так, приятельницы. Но мать, должно быть, не обращала на это внимания, поэтому и отпустила дочь в город.
А собственно, подумалось Олимпиаде, как она может хоть что-то запретить своей давно уже взрослой и даже вдовой дочери?
Загорск, к удивлению ее и легкой досаде, совсем не изменился. Как и дом, он за год не постарел даже, весной прихорошился и точно насмехался над Олимпиадой. Она чувствовала себя старой на этих одетых сиренью улицах. Шла себе неспешно, позволяя ногам нести тело, куда им вздумается. Шуршала черным шелком своего траурного платья.
Вслед ей оборачивались, перешептывались, обсуждали вполголоса возвращение в город вдовы ведьмака-убийцы. Большинство людей считало, что и сама она – злодейка, каких свет не видывал, и лишь прикидывается невинной овечкой. Недалек тот день, когда и ее перерубит пополам огненный меч почтенного агента Священного Всемудрствующего Синода.
Олимпиада не возражала. В какие-то минуты ей действительно хотелось этого. Силы в ней нет, ничего, кроме колдовства, она в жизни своей не изучала. Замуж? Какому ведьмаку нужна обессиленная жена? Какому доброму христианину нужна жена, чей первый муж казнен был по решению Синода? Какому?..
От реки тянуло тиной и рыбой, что после удушающего запаха сирени, пропитавшего весь город, казалось облегчением. Олимпиада свернула на протоптанную рыбаками и купальщиками тропинку, прошла обрывом, спустилась ближе к воде, туда, где давно уже пора было подновить мостки. Они наполовину ушли под воду, позеленели от тины, заполированы были сотнями сотен ног. Мальчишки в августе, когда река мельчала, сигали с этих мостков в воду. В июне и июле, пока вода еще на подъеме, они предпочитали прыгать прямиком с обрыва, пугая своих родителей и оглашая округу звонкими криками. На Ивана Купалу здесь пускали венки все загоржане, вне зависимости от веры.
– Эй, э-эй! Вдовица Штерн!
Олимпиада обернулась на голос, задрав голову. Мавка, сидящая на развилке высокой, перекореженной временем ивы помахала ей рукой. Ненюфарой[24] ее звали, мавки часто брали имена громкие, пышные и нелепые, точно какие-то актрисы. При жизни имя ее было то ли Людмила, то ли Светлана, и лет тридцать тому назад утопилась она в затоне от несчастной любви. С тех пор проводила все свое время недалеко от той затоны, сидя на дереве и рассуждая о чужих любовных историях. Пару раз пыталась заманить кого-то к себе в компанию, но мавки издревле жили в реке, и загорские мужчины на них редко обращали внимание, и живых девок хватало. Приезжим же все разъясняли чин по чину. Да и Штерн им внушение сделал, так что, случалось, мавки вытаскивали тонущих и доставляли до мелководья. Платой за спасение служил нелегкий труд: выслушать бесконечные их причитания о тоскливой подводной жизни.
– Липка, а Липка, – сказала мавка, чуждая каких-либо условностей мира живых, – помоги нам по старой дружбе.
Дружбы как таковой не было, но, в отличие от многих горожан, мавок Олимпиада не боялась.
– Покойник у нас, – заявила Ненюфара. – Мерзкий – жуть! Ты братца-то своего позови, а то нам от реки удаляться неможно.
– Показывай, – велела Олимпиада, которая мавкам не доверяла. Любили они покрасоваться и создать среди живых, ходящих по суше, переполох.
– Так там, в затоне моей. – Ненюфара махнула рукой влево.
До затоны пришлось добираться, продираясь через кустарники, увязая по щиколотку в топкой грязи. Подол платья был испорчен, да и ботинки, пожалуй, тоже. Наконец Олимпиада вскарабкалась по осыпающемуся песку на небольшой пригорок, и перед ней открылась затона. Вода была спокойна, не затронутая течением, и лишь слегка покачивались водяные лилии и кубышки. И мертвое тело, сухое, истонченное, точно изъеденное до кости.
Похожее на то, что видела Олимпиада во сне.
– Ну так? Мишку кликнешь? – спросила Ненюфара.
– Да, – ответила рассеянно Олимпиада, разглядывая покачивающегося на воде мертвеца.
– Не утопленник это, – объявила мавка. – Не наших рук дело, Вилами клянусь да Купалой!
Клятва была серьезная, таких богов и духов мавки бы гневать не стали ни в жизни, ни по смерти.
– Хорошо, – сказала Олимпиада. – Сейчас приведу полицию.
– Ты замолви за нас словечко перед господином из Синода, – попросила мавка, преданно заглядывая в глаза.
– И что, послушает он меня? – усмехнулась Олимпиада. – Жди здесь, приведу я Мишку.
* * *
– Извините, – потупился Мишка. – Опоздали мы.
Лихо присел на одно колено возле распластанных на полу тел. Опоздали они, если он судил правильно, по меньшей мере на четыре дня. Точнее доктор скажет. В подполе ямского трактира было холодно, но тем не менее тление уже затронуло приятелей покойного Дикого.
– Поножовщина. – Мишка достал книжицу, в которую прилежно все записывал. Памяти Лихо, способной удерживать мельчайшие подробности сколько потребуется долго, он немного завидовал. – Кто убийца – неизвестно, но подобные драки в «Длинной версте», увы, обычное дело.
– Почему владелец не доложил? – спросил Лихо, поднимаясь и отряхивая колено.
Ответ ему, впрочем, уже не требовался. Пахло в подполе гадко – человечиной. Некоторым трудно было отказаться от старых привычек, хотя сразу же после основания Священного Синода в 1721 году Государь повелел всем «мирно жить и наклонности смирять».
– Поговаривают, еретики тут у нас есть. Но они, Нестор Нимович, всегда скрываются ловко. – Мишка покачал головой.
– Про запас, значит, оставили... – Лихо прошелся по подполу, оглядывая помещение. – Покойников в прозекторскую, всех, кто в трактире работает, в отделение. И обыскать здесь все до последнего чулана. Если потребуется, завести отдельное дело.
Приятелей-собутыльников Дикого Лихо достойной нитью не считал, но все равно досадовал. Да людоедство это еще. Противно. Тех из Соседей, кто не сумел или, хуже того, не пожелал смирить свои наклонности, он считал слабаками и трусами.
Но что делать теперь? Ждать нового покойника? Прямо сказать, не лучшая тактика. Чаю бы выпить не помешало, чтобы мыслить четко и здраво.
– Ваше превосходительство! – Дежурный остановил их с Мишкой в дверях. – Там, это... дама дожидается.
Был он красный – должно быть, от смущения.
– Что за дама? – спросил Лихо.
– Ну так... – будь у дежурного не форменная кепка, а шапка, он бы, наверное, снял ее, скомкал и вытер красное потное лицо. – Госпожа Штерн, значит... Говорит, тело нашла.
Мишка, позабыв про субординацию, вырвался вперед и бросился в кабинет. Лихо спокойно пошел следом, притормозил даже. Нервных барышень он терпеть не мог, как и женских истерик.
Олимпиада Штерн была совершенно спокойна.
Пахло от нее тиной, влажной землей, и весь подол траурного платья был в грязи.
– Новый покойник, Нестор Нимович. – Мишка выпустил руку сестры. – В затоне.
– Вы нашли тело, Олимпиада Потаповна? – спросил Лихо напрямик.
Повернув голову, молодая женщина посмотрела на него. В глазах не было ни испуга, ни замешательства. Только горечь чувствовалась, какое-то сожаление.
– Нет, Нестор Нимович, не я. Мавки. Ненюфара отвела меня к затоне, а потом попросила привести полицию.
– Ненюфара? – переспросил Лихо.
– Людмила Егоровна Извецкая, – отрапортовал Мишка. – Утопилась тридцать четыре года тому назад. Нынче самая активная из всех мавок, даже назойливая.
– Что ж, мы взглянем. – Лихо поклонился. – Благодарю вас, Олимпиада Потаповна, за помощь. Может быть, послать кого-то проводить вас до дома?
Что-то новое мелькнуло в глазах молодой женщины. Что-то похожее на панику.
– Я... Я бы подождала Михайло Потаповича, с вашего позволения.
Лихо посмотрел на нее внимательно, чуть склонив голову к плечу. Домой возвращаться не хочет, немного напугана, но не мертвецом, а еще чем-то. Страх он ощущал хуже, чем скорбь, а потому точно сказать никак не мог.
– Дежурный вас устроит в комнате отдыха, – сказал Лихо. – Выпейте чаю. И, думаю, я смогу Михайло Потаповича отпустить со службы раньше за проявленное рвение.
Губы Олимпиады Штерн тронула слабая улыбка, очень красивая.
– Благодарю.
– Идемте, Залесский, – распорядился Лихо. – Раньше начнем, раньше и закончим.
Тело в затоне действительно сыскалось. Оно виднелось черным пятном среди кубышек и водяных лилий, дополняя общую зелено-бело-желтую картину. Его подцепили багром, вытащили на берег и разложили на куске брезента. Тело было в точности похоже на два предыдущих – обескровленное, обезжизненное. Разве что пребывание в воде придало ему вид вымоченного в спирту изюма. Стоило только надавить чуть-чуть, и хлынула вода пополам со всякой мерзостью. Лихо прижал к носу платок, оглядывая мертвеца.
– Опознать, – велел он бледному Мишке.
Кого-то из городовых вырвало, и тут винить его было сложно.
Оставив подчиненных возиться с телом, Лихо подошел к деревьям. Уже знакомая мавка сидела на ветке, болтая босыми ногами, и с интересом следила за происходящим.
– Сударыня Извецкая, или вы предпочитаете – Ненюфара?
– Ненюфара, – отозвалась мавка.
– Давно тело в затоне?
Мавка пожала плечами.
– Почем знати? Мы тут не каждый день показываемся, нам вода проточная больше по нраву.
– Но вы ведь чувствуете все, что происходит с вашим водоемом, – сказал Лихо, разглядывая лицо мавки.
Нравилось ей интересничать, беседовать с живыми, пусть даже они и принадлежат к страшному Синоду, во власти которого всякая жизнь и нежизнь. Внимания ей не хватало. Театр бы какой устроили, водную феерию.
– Ну так, сударыня Ненюфара?
– Вчера еще не было, – неохотно ответила мавка. – Ввечеру так точно не было, мы тут цветы собирали на венки. А утром приходим – и тело! А нам, господин столичный, такое не нравится, чтобы тело совсем мертвое, да и еще не утопло, а до того померло. Вода не для того, чтобы трупы хоронить.
– Во сколько вы утром пришли? – спросил Лихо.
– Ну так... – мавка сморщила носик. – Часов в семь, должно быть.
– Значит, тело принесли ночью. И нет никого, кто мог бы рассказать, что ночами в затоне происходит?
Мавка пожала плечами.
– Из наших – никого. А уж что там на берегу творится – не наша забота.
Большего от мавки было не добиться. Уговаривай ты или пугай, но не услышишь прямого ответа. Так уж они устроены.
– Тело в прозекторскую отправили, – сообщил Михайло Потапович с немалым облегчением.
– Порасспрашивать бы местных... – Лихо тронул переносицу. От близости воды у него почти всегда начиналась головная боль, а затона эта и вовсе раздражала. – Вдруг хоть кто-то хоть что-то видел...
– Будет сделано, – мгновенно отозвался Мишка.
– Сестра вас, Михайло Потапович, дожидается, – напомнил Лихо с улыбкой.
– Но ведь... дело у нас, Нестор Нимович. – Мишка приосанился. – Я обегу дворы, расспрошу жителей. Кто-то из них должен был чужого заметить. Тут нечасто люди ходят, у затоны дурная репутация.
– Из-за мавок?
Мишка нахмурился.
– Да нет... Тут из утопленниц, почитай, одна только Ненюфара. Все прочие – старосмертные, даже людям уже не показываются. Что-то другое с затоной связано. Я узнаю, Нестор Нимович.
– Иди, – кивнул Лихо. – А сестрица твоя...
Затевать этот разговор, пожалуй, не стоило. Чужие были дела, темные. Да и тревожить не хотелось, ведь Мишку Лихо ценил – ум у парня, несмотря на внешность медведя-увальня, был острый и быстрый, и со временем можно было рекомендовать его Департаменту как отличного кандидата на должность начальника Загорского сыска. И все же Лихо спросил:
– Давно сестра твоя силу потеряла?
Мишка побледнел.
– Я... Мы...
– И матушка ваша об этом, конечно, не знает, – кивнул Лихо. В том, что Олимпиада Потаповна сообщила о постигшей ее беде брату, Лихо не сомневался. Достаточно было взглянуть на то, с какой теплотой они общались.
– Нестор Нимович, откуда вы... Ах, да, вы же член Синода.
– Михайло Потапович, – как можно мягче сказал Лихо. – Если вам или вашей сестре понадобится моя помощь, я рад буду ее оказать.
Помощь и, насколько успел Лихо изучить Акилину Никитичну Залесскую и ее мать – заступничество. Мишка кивнул с тщательно скрываемой благодарностью и убежал опрашивать местных жителей.
Лихо вернулся в управление.
Дело было странное. С одной стороны, как член Священного Синода, Лихо к таким привык, Синод и не занимался делами простыми и понятными. С другой стороны, давно такого не было, чтобы Лихо и не знал, как к расследованию подступиться. Он пролистал несколько папок, успевших распухнуть от заключений доктора и свидетельских показаний, после чего подошел к полке и снял «Имперский справочник». Упырь... Упырь...
Вредоносный мертвец. «Злые знахари по смерти бродят упырями...» Спорное, надо сказать, утверждение. Пьет кровь, поедает людей, наводит мор и несчастья. Обитает главным образом в западно- и южнославянских землях. Едва ли под это определение попадает Тверская губерния.
Лихо выглянул за дверь и попросил чаю, так ему всегда лучше думалось. Отложив книгу, он принялся, заложив руки за спину, ходить по кабинету от окна к стене, украшенной репродукцией портрета Государя кисти Матвеева.
Аксиома номер раз: упыри пьют кровь, которая необходима им для нежизни.
Аксиома номер два: для полноценного существования крови одного человека им хватит на неделю.
Аксиома номер три: целая группа упырей будет достаточно заметна и не ускользнет от внимания любопытных и любящих посплетничать загоржан.
Чай принесли, и нежный аромат теперь дразнил ноздри. Неужели же кто-то в управлении научился наконец заваривать этот напиток как следует? Лихо обернулся. Олимпиада Потаповна Штерн поставила на столик возле кресла чайник, чашку, сахарницу и теперь аккуратно передвигала предметы, точно готовила композицию для живописца.
– Извините, – пробормотала, отводя взгляд. – Я не хотела вам мешать, просто чай заварила.
Лихо взял чашку, сделал глоток и похвалил:
– Прекрасный чай. Скажите, Олимпиада Потаповна, мать ваша ведь не знает, что вы силу утратили?
Молодая женщина нахмурилась.
– Михаил вам сказал?
– Полноте, Олимпиада Потаповна, мы и сами с усами, – усмехнулся Лихо. – Давно это произошло?
– В Крыму, еще до смерти мужа. – Олимпиада Потаповна отвернулась, невольно принимая позу, точно сама позирует для портрета. С нее бы написать какую страдалицу. – Но началось все гораздо раньше.
– Присядьте. – Лихо указал на кресло, а сам занял место за столом. – Чай у вас и в самом деле прекрасный. Если вы будете заходить в управление и его заваривать, дела пойдут куда лучше.
Слабая, чуть угодливая улыбка тронула губы женщины. Сев, она сложила руки на коленях, прямая, удивительно спокойная, почти неживая. Без волшебных сил – точно пустая скорлупка.
– С упырями хорошо вы знакомы? – спросил Лихо.
– Не лично.
– А здесь, в Загорске, видите ли, завелся один. – Лихо побарабанил по папкам, переполненным ненужными сведениями, от которых проку не было. – Еретики вот еще. Муж ваш, говорят, с еретиками знался.
– Мне Василий Афанасьевич не докладывался, – сказала сухо Олимпиада Потаповна.
– А вот скажите, Олимпиада Потаповна, кто из славной нашей русской нечисти кровь из живых людей пьет?
– Упыри, вампиры, вурдалаки и еретики, – спокойно перечислила женщина.
– Значит, – покачал головой Лихо, – я никого не упустил. Иноземцев, полагаю, в Загорске бы заметили...
Он снова поднялся и, позабыв о женщине, принялся расхаживать по комнате, от окна к портрету и обратно. Из окна пахло сиренью, от портрета – краской. А еще тиной и тоской – от сидящей неподвижно Олимпиады Потаповны.
* * *
Давно надо было уйти домой, не докучать господину действительному статскому советнику и делам сыскным, но Олимпиада сидела в кресле, отчего-то боясь шевельнуться. Наблюдать за Нестором Лихо оказалось интересно. Двигался он упруго, как-то по-звериному, как тигр в зоосаде. Задумавшись, он трогал переносицу, точно проверяя, что все на месте. Неловко было смотреть на него, но и отвести взгляд не получалось. Наконец Олимпиада поняла, что это уже переходит границы приличия, пусть Лихо и не обращает на нее внимания. Опустив взгляд, она увидела разложенные на столе бумаги. Их, пожалуй, тоже разглядывать не следовало. Как знать, не секретные ли. Впрочем, только дурак разложит секретные бумаги там, где их всякий увидит, а подобного впечатления Лихо не производил. К тому же Олимпиада увидела имя, которое привлекло ее внимание.
Сусанна Лиснецкая.
– Вам это имя знакомо? – спросил Лихо.
Олимпиада отдернула руку, которой так глупо потянулась к бумагам. Сцепила пальцы.
– Мы когда-то были подругами. Еще в детстве.
– Вас должно огорчить, что барышня Лиснецкая выглядит не лучшим образом и страдает от тяжкой болезни.
Это Олимпиаду удивило. Из всех подруг ее детства именно Сусанна была самой живой и здоровой. Она бегала босиком по росам, выбиралась пораньше, чтобы с отцом своим, купцом первой гильдии Прохором Лиснецким, отправиться на рыбалку. Живости была необыкновенной.
– Что с ней? – спросила Олимпиада, хотя следовало, должно быть, спрашивать начальника уголовного сыска, «как она замешана в деле».
Лихо снова сел за стол и сделал неспешный глоток.
– Я, Олимпиада Потаповна, не доктор. Барышня Лиснецкая бледна, худа и очевидно немочна. И неразговорчива. Если вы были близки когда-то, возможно... Возможно, Олимпиада Потаповна, вам она откроется.
Олимпиада посмотрела на свои побелевшие пальцы. Спросила все-таки:
– В чем она замешана?
– Первый наш убитый был жильцом у барышни Лиснецкой. После смерти отца она обеднела и вынуждена была сдавать комнаты. Клялась и божилась, что ничего не слышала, ничего не видела и знать ничего не знает, но... – Лихо усмехнулся. – Врет, это я могу сказать точно. Но утаивает ли она какие-то мелкие нелепости, которые тревожат больную девицу, или же убийцу покрывает – это мне неизвестно. Возможно, с вами она поговорит начистоту.
Мысль о том, чтобы допрашивать давнюю подругу, показалась Олимпиаде одновременно мерзкой и отчего-то возбуждающей. Что-то темное поднялось в ней, ведьминское.
– О чем вы узнать хотите?
– Хоть о чем-то. – Лихо снова тронул нос. – Ни городовым, ни вашему брату, ни даже мне она ни слова не сказала.
– Я... – Олимпиада обнаружила, что голос неприятно сел, а прокашливаться было неприлично. Вот и прокаркала она остаток фразы. – Я постараюсь.
– Буду премного вам благодарен, – кивнул Лихо. – И еще раз за чай спасибо.
* * *
Хозяин «Длинной версты» и сам походил на упыря, упившегося крови. Морда у него была красная, мясистая, нос походил на баклажан, а глазки были до того маленькие, что Лихо не мог определить их цвет. А еще ему, хозяину, не было ни страшно, ни обидно. Напротив, хозяин был в себе уверен до полного самодовольства. Ему покровительствовал кто-то в городском управлении за взятки, а может, и сам баловался человечиной. И Штерн, должно быть, о творящемся в трактире знал, но прикрывал свои ведьмачьи глаза. Лихо же служил государю, и даже не нынешнему, живому, а тому – давно почившему. Ему безразлично было это глупое самодовольство.
– Итак. – Лихо взял ножик и принялся очинять гусиное перо. Писать он, впрочем, предпочитал металлическим, с вишневым держателем. – Поделитесь-ка, Савва Игнатич, интересной историей. Что за тела мы нашли в вашем погребе?
– Ну так, – нарочито просторечно, разыгрывая глупого деревенского мужика, начал трактирщик. – Подрались мужики маленько, до поножовщины дошло. Так мы их в погреб и сволокли, схоронить на холодке-то, пока дохтур ваш не осмотрит. Мы ж с понятием.
– С понятием, – кивнул Лихо. – Это несомненно. Вот только скончались ваши гости дня три тому назад, пора бы уже сообщить в управление, тем более что до нас пешком минут двадцать неспешной прогулки. Загорск – город маленький.
Хозяин быстро и неискренне перекрестился.
– Да вот те крест, батюшка! Дел-то! Делов-то сколько у нас! И потом, малехонько позабыл я.
– Что позабыли, Савва Игнатич? – неподдельно изумился Лихо. – Что у вас в погребе три покойника? Хватит врать, любезный. У вас так мертвечиной пахнет, что не только мой нос или господина Залесского – любой почует, у кого насморка нет.
Трактирщик, кажется, наконец-то почувствовал неладное и заволновался. По крайней мере в этот раз он перекрестился по-настоящему истово. Но Лихо был не черт, потому креста отродясь не боялся.
– Уведите его, – велел Лихо городовому, замершему в дверях. – В камеру. И Залесского ко мне.
– Ничего не нашел, – посетовал Мишка, входя. – Все как в рот воды набрали, ничего не видели, ничего не слышали и знать ничего не знают.
– А вот скажите, Михайло Потапович, кто среди городских властей прикрывает хозяина «Длинной версты»?
Мишка нахмурился, потом головой покачал.
– Это мне неизвестно, Нестор Нимович.
– И даже неинтересно? – усмехнулся Лихо. – Вот что, Михайло Потапович, идите-ка вы домой, отдохните, а завтра мы с новыми силами и со свежей головой упырем займемся. А я у генеральши Ивановой поужинаю, там все собираются. Вдруг почую что-нибудь.
Уже надев шляпу, Лихо обернулся.
– Да, и вот еще. Я попросил Олимпиаду Потаповну поговорить с Лиснецкой, коль скоро они были знакомы. Доброго вам вечера.
Не дожидаясь реакции Мишки, Лихо вышел, кликнул извозчика и назвал адрес генеральши. Ужины Екатерины Филипповны были на весь Загорск известны. Меню предлагалось французское, замысловатое, где зачастую привычные для русского вкуса блюда назывались по-заграничному. Вместо супа было непременно консоме, вместо фаршированного перца – пти-фарси, а вместо пирога какой-нибудь тарт. Генеральша и изъясняться пыталась по-французски, то и дело переделывая родные слова на изящный заграничный манер, и уличить ее в мошенничестве мог, пожалуй, один только Лихо. Всех прочих загоржан французский язык волновал крайне мало.
Дом Ивановых располагался в самом центре, был красив, даже изящен – обставляла его с большим вкусом матушка генерала, увы, в последние годы совсем постаревшая и даже выжившая из ума. Лихо ни разу с ней не встречался, но, честное слово, посмотрел бы на даму, украсившую комнату в русском стиле прекрасными лубочными картинками, изображающими откровенно сказочные сюжеты. Увы, старая госпожа Иванова уже года полтора на людях не показывалась, а по словам Мишки, до того несколько лет дряхлела и заговаривалась. Генеральша пока комнаты не трогала, только добавляла к ним безвкусные детали, вешала слащавые картины и расставляла повсюду фарфоровых пастушков и пастушек.
Впрочем, сама собой генеральша была хороша. Лихо, трезво оценивающий людей, как произведения искусства, называл ее самой красивой женщиной Загорска. Но это было до того, как он встретил Олимпиаду Штерн. Несмотря на горе, подавленность, утрату сил и вдовий наряд, от Олимпиады Потаповны пахло цветами. От генеральши буквально несло французскими духами и фальшью.
– Ах, ель супри видеть вас, ваше превосходительство! – позволил бы этикет, генеральша бы руки ему целовала. Чинопоклонство, процветающее у людей ограниченных, в ней принимало просто чудовищные масштабы. – Вы у нас гость тре редкий. Ах, кель кадо!
Лихо поцеловал ее пухлую, пахнущую сладко сиренью ручку, раскланялся с генералом – мужчиной по-своему видным, но каким-то беспомощно-бледным на фоне великолепной Екатерины Филипповны.
Был на вечере и городской голова – Миль, маленький, кругленький, похожий на бильярдный шар, с выдающейся лысиной и округлым пузиком. Казалось, он перекатывается из дома до работы, затем на вечера в приличных семьях и обратно. Был голова истовым христианином, еще старой школы, говорят, отец его симпатизировал раскольникам и поносил новые порядки. Ведьм и всякую нечисть Миль – досадно, и не вспомнить его имени-отчества – терпел, но у себя не привечал, и генеральша старалась пореже звать почтенных Соседей на свои вечера. Купцы были, банкир, директор местного театра – унылого заведения, где из года в год ставили Фонвизина и Грибоедова, кажется, не зная других драматургов. Еще кто-то из служилых людей.
Сиренью пахло.
Прогуливаясь по комнатам, беседуя с огромным количеством людей, Лихо пытался за этим горько-сладким, невероятно интенсивным запахом, пропитавшим весь город, уловить гнилую плоть. Кто-то из этих достойных людей, избегающих, дабы угодить Милю, водить дружбу с подобными Залесским, не брезгует, однако, человечиной. Еретики ли они или же обычные люди, на которых нашло помрачение?
Проклятый запах сирени!
От сильных запахов Лихо всегда мутило, и мигрень начиналась. Подобное чувство вызывали у него обширные водоемы. Вроде и не было в его бурной биографии ничего с водой связано: сроду не топили его, и плавал он, надо сказать, неплохо. И все же вода вызывала у него тошноту, и головокружение, и проклятую мигрень. Особенно – море, необъятное и беспокойное. Именно поэтому пришлось ему в свое время отказаться от поездки через океан в Америку. Нет уж, когда научатся люди строить летательные аппараты, вот тогда он и прогуляется на другой конец света.
Как же проклятой сиренью пахло! А еще – духами генеральши Ивановой.
– Чудесный аромат, – сделал комплимент Лихо, мечтая оказаться как можно дальше от этой комнаты.
– Лёрижан коти, – разулыбалась генеральша, счастливая от похвалы. – Сделаны а Пари, ваше превосходительство. Не правда ли, тре манифик парфюм?
– Dégoûtant, – ответил Лихо с вымученной улыбкой.
Из-под пряного запаха духов пробивался знакомый запах гнилости и мертвечины. Кажется, он нашел покровителя «Длинной версты».
* * *
Сегодня к ужину приехала бабушка Ефросинья Домовина, яга самая настоящая. Если мать свою Олимпиада немного опасалась, побаивалась ее властности, нетерпимости и нежелания – а также и полного неумения – выслушивать других, то бабка... бабка была ведьма из ведьм, и ничто другое для нее не существовало. Женщина, ведьмой рожденная, должна была служить одной только силе. Дозволяй того закон, и она жарила бы младенцев, усадив их на лопату и запихнув в печь. По счастью, желания Государя бабка чтила и правила соблюдала. А вот собственную внучку изжарила бы без малейшего колебания.
Жила она в лесу, на опушке, как яге и положено, в старой, трехсотлетней избе на закопченных курных ногах. Заказных подарков не признавала, все, что пользовала, делала сама: и яблочко наливное, и скатерть-самобранка, и сапоги-скороходы, которые надевала, если нужно было выбраться в город. По счастью, Загорск вызывал у Ефросиньи Домовиной глубокую неприязнь, и в городе она появлялась редко, а Олимпиаду в детстве нечасто отправляли в лес.
К тому времени, когда Олимпиада вернулась домой, бабка уже прибыла. Она сидела на диване и странно гляделась в своем косоклинном пестрядинном сарафане, в высокой сороке с повоем среди новенькой мебели, среди фотографий в серебряных рамках.
– Где это ты была, голубушка? – вместо приветствия спросила бабка, оглядывая Олимпиаду с ног до головы хмурым взглядом. – Кто же так выходит в траур-то? Белое нужно носить, нерасшитое. Понабрались у немчуры.
– Матушка, – мать тронула бабку за плечо. – Мы с этим делом покончим, обещаю вам. Вы скажите только, возьмете нашу Олимпиаду в помощницы?
Бабка поднялась, опираясь на суковатую клюку, в которой не было ни малейшей надобности, подошла к Олимпиаде и всю ее оглядела, обнюхала. Того и гляди услышишь: «русский дух, русью пахнет».
– Негодящая у тебя девка, Акилинка, всегда я это говорила. По городу шляется, когда всякой вдове полагается голосить, глаза выплакивая.
– У меня... дела были, – тихо сказала Олимпиада, бесконечно робея перед бабкой.
– Да что за дела у тебя, баба ты неразумная? – Старуха вернулась на диван, продолжая рассматривать неугодную внучку.
Узнав, что Олимпиада потеряла дар, что сделает она? В печи изжарит? Из дома прогонит? Обряды вершить начнет, надеясь этот самый дар вернуть?
– Пришли ее ко мне завтра в ночь, – решила бабка, закончив осмотр. – Там поглядим, на что она способна.
Так ужин и прошел. Ни мать, ни отец, ни вернувшийся со службы Мишка слова поперек старой Ефросиньи Домовиной сказать не смели. Власть ее в доме чувствовалась необычайная, она всегда была такова. Может быть, мать оттого и тиранила и мужа, и детей своих, что сама поперек родной матери слова сказать не смела.
Наконец тягостный ужин подошел к концу, и к этому моменту Олимпиаде казалось уже, что она упадет замертво. Воздуха не хватало. Пристальное внимание старой бабки ощущалось физически, точно цепкий старушечий взгляд общупал ее. Извинившись, сославшись на легкое нездоровье, Олимпиада поспешила в сад.
Луна взошла и осветила деревья и кустарники, готовые расцвести пионы – как помнила Олимпиада, сливочно-белые, – пышно цветущую сирень. Запах этих цветов висел в воздухе, осязаемый, теплый. А из садика из-за забора тянуло мятой.
Подобрав юбку, впрочем, уже испорченную утром на реке, Олимпиада подошла к забору и заглянула поверх штакетин в соседний сад. Отшатнулась.
– Не хотел вас пугать, Олимпиада Потаповна, – сказал Лихо.
Он сидел на лавочке, которую прежде так любила сама Олимпиада, без сюртука, небрежно брошенного на крыльце, немного растрепанный, потирающий висок. Должно быть, не у одной Олимпиады сегодняшний день вызвал головную боль.
– Вам надо лимонную цедру к вискам приложить, – посоветовала Олимпиада.
Лихо поднял голову, посмотрел прямо на нее, и глаза его зеркально сверкнули. Ясные глаза, чистые, тогда как самой Олимпиаде подступающая мигрень, вызванная то ли вездесущей сиренью, то ли визитом бабки, туманила взор. Мерещилось что-то чудное, в слова не облекаемое.
– Вы позволите? – отодвинув штакетину, Олимпиада протиснулась в дыру в заборе и склонилась над своим – когда-то своим – травным садом. – Еще можно заварить мяту с корицей. Есть у вас корица?
– Понятия не имею, – ответил Лихо, глядя на нее с легким удивлением.
– Почему вы не обзавелись слугой? – посетовала Олимпиада, ловко обрывая листья мяты, так что воздух сразу же наполнился свежим холодноватым ароматом.
– Я, Олимпиада Потаповна, чужих людей в своем доме недолюбливаю.
Ее Лихо, между тем, впустил, позволив хозяйничать на кухне. Сам, надев сюртук и поправил галстук, застыл в дверях. Олимпиада вскипятила на плите чайник, заварила листья мяты с парой кусков сахара и палочкой корицы, которую сыскала в шкафу, и протянула Лихо чашку.
– Выпейте. Голова должна пройти в скором времени.
– Благодарю вас, – кивнул Лихо и сделал глоток. Морщина на лбу разгладилась. Указав на лавку, сам он сел, облокотившись на старый выскобленный стол.
Олимпиада сама неоднократно чистила этот стол ножом, ее приучили готовить, да и зачастую кухня использовалась заместо ведьмовской лаборатории. И снова все было по-прежнему, словно время застыло. Появилось странное желание перевесить сковороды и кастрюли, перебить половину посуды, сжечь этот рушник, присланный приятельницей-ведьмой из Киева.
– Знаете вы, Олимпиада Потаповна, генеральшу Иванову? – спросил вдруг Лихо.
Вопросы его обладали странным свойством: каждый из них ставил Олимпиаду в тупик. Они были неожиданны.
– Шапочно, Нестор Нимович. Когда-то, еще в отроческие годы, мы были подругами. Дар у нее был, но слабенький, а с такими матушка мне дружить отсоветовала. Потом Катерина вышла замуж за генерала Иванова, я же за Штерна, и тут нам стало прилично наносить друг другу визиты. В конце концов, матушка генерала сама ведьма, достаточно сильная и искусная. Но когда Миль стал нашим городским управителем...
Олимпиада осеклась.
– Продолжайте, – попросил Лихо.
– Глупости все это.
– На том дубе-сыродубе сидит птица-еретица. – Лихо отстучал ногтями по краю стола замысловатый ритм. – Видите ли, Олимпиада Потаповна, интерес у меня не праздный, а на некоторые вопросы жители Загорска мне отвечать не желают. Боятся, должно быть, что я их огненным мечом да пополам и разрублю. Вы меня боитесь?
Вопрос был достаточно неожиданный. Боялась ли Олимпиада члена Священного Синода, во власти которого была ее жизнь, как и жизнь любой русской ведьмы? Нет, ведь всякому известно, что Синод справедлив. Боялась ли она самого Лихо? Вот в нем, пожалуй, было нечто зловещее, было в принципе нечто, помимо чина его и должности.
– И да, и нет, – ответила Олимпиада. Она всегда стремилась быть честной.
– Знаете вы ямской трактир «Длинная верста»?
– Знаю, – кивнула Олимпиада. – Штерн пытался его закрыть четырежды, дела там творились какие-то темные, но мне подробности неизвестны.
– Человечину там подавали, Олимпиада Потаповна, – сказал Лихо и, чуть склонив голову к плечу, ждал ее реакции.
– Вот, значит, как. А Екатерина Филипповна Иванова тут при чем?
Лихо улыбнулся.
– Внимательная вы женщина, Олимпиада Потаповна. Генеральша тут при том, что мертвечиной от нее пахнет. От нее одной во всем высшем свете Загорска, что я сегодня имел удовольствие видеть.
– Так она... по-вашему, она что же... еретица[25]?
Олимпиада представила себе генеральшу, красивую, пусть и немного искусственной кукольной красотой. Всегда она была одета богато и модно, пусть и несколько безвкусно. Она была, что называется, пленительна, пусть и вульгарна. И представить ее поедающей человеческую плоть было странно. Впрочем, и Василия Штерна все считали человеком обаятельным, приятным, даром что ведьмак, а он...
– Может быть, и еретица, – кивнул Лихо. – Во всяком случае, трактир пользуется покровительством у городских властей, и хозяин его обнаглел настолько, что ни Бога не боится, ни черта, ни Священного Синода.
– Но ведь... ересно же не выучишь так запросто? И потом... – Олимпиада запнулась. – Потом, разве еретик – не покойник?
– Попадались мне в Вятской губернии еретики вполне живые, – заметил Лихо. – Но вы в целом правы, Олимпиада Потаповна, и это-то и не дает мне покоя. Нюх у меня сильный, я едва ли ошибся. Во всяком случае, прежде вы за Екатериной Филипповной ничего не замечали?
Олимпиада покачала головой и лишь спустя минуту спохватилась, что не очень-то вежливо это выглядит.
– Нет, Нестор Нимович, – ответила она поспешно. А потом и еще одно пришло ей на ум: поздно уже, а она в чужом доме, да еще и явилась без приглашения. А мать с бабкою, наверное, уже ищут ее, разозлившись. Олимпиада поднялась поспешно. – Я пойду, Нестор Нимович, если голова ваша прошла.
Лихо поднялся.
– Благодарю вас, Олимпиада Потаповна, за помощь. И, надеюсь, вы помните о своем обещании поговорить завтра с барышней Лиснецкой.
– Я... да, как вам будет угодно.
Лихо взял ее за руку и поцеловал тыльную сторону ладони горячими сухими губами, вызвав странное, почти потустороннее чувство. Жутко стало, точно в бездну глянула. Олимпиада отстранилась.
– Доброй ночи, Нестор Нимович.
– Доброй ночи, Олимпиада Потаповна.
* * *
Доброй ночь не была, это уж точно. Еще рассвет не наступил, едва-едва конь белый и всадник его тоже белый показались над лесом, касаясь копытами верхушек деревьев. Лихо поклонился им, и коню, и всаднику, и пробудился от стука в дверь. Пришлось вставать с неудобной, слишком мягкой для него, привычного к жесткой полати, перины, надевать халат и спускаться вниз.
На пороге стоял Мишка, дурной, всклокоченный, с фонарем в руке.
– Беда, Нестор Нимович! Савва-то Сторожок помер!
– Как помер? – спросил Лихо, впрочем, и сам уже чуя ответ. Плохо помер, больно и стыдно.
– Повесился.
– На чем это он, позвольте, Михайло Потапович, узнать, в нашем остроге повесился?
Мишка развел руками.
– Подождите, я оденусь. – Лихо оставил Мишку внизу, быстро взбежал по лестнице и наскоро оделся. Впрочем, всегда он выглядел с иголочки – и сам бы захотел, а не растрепался. Поправив галстук так, чтобы хоть что-то сидело криво, Лихо спустился вниз. С подставки берестяной взял он зонт. Небо светлело, солнце уже поднималось над горизонтом, но чутье подсказывало, что скоро дождь пойдет. – Рассказывайте, Михайло Потапович.
Дело выходило странное, даже нелепое. Арестант повесился в камере при полицейском отделении на собственном поясе. Прицепил один его конец к крюку под потолком – на него прежде, пока здание не было электрифицировано, вешали лампу, – на втором петлю сладил, на табурет залез и повесился. И это при том, что строжайшим образом осматривались все, в камеры попадавшие, отнимались у них пояса, шнурки, повязки, браслеты, даже крестик нательный снять могли. Нет, крестик при себе держать – дело святое, а вот шнурок от него изволь отдать. И как при всем этом мог на поясе повеситься хозяин ямского трактира – тут не мог ума приложить не только Лихо, давно отвыкший от русского разгильдяйства (в столице полицейская работа, в которой он принимал деятельное участие, была налажена справно), ни Мишка, ни даже дежурный. На нем лица не было, все краски схлынули, и одни только глаза остались, серые, испуганные. У дежурного была дочка на выданье и еще трое – мал мала меньше, и утрать он работу... Паника заполняла комнату, и смердела она побольше сирени, которой пропитался город.
– Рапорт, – коротко приказал Лихо и отправился осматривать камеру.
Тело трактирщика уже вытащили из петли, и он лежал на нарах в приличествующей мертвецу позе: прямой, с руками, на груди перекрещенными, с закрытыми глазами.
– Кто трогал тело? – спросил Лихо, оглядывая подчиненных. Люди в большинстве они были неплохие, но зачастую действовали, исходя из некоего абстрактного «блага», которое выше правды. Ничто не было выше правды, даже справедливость. – Кто из вас трогал тело?!
Голос Лихо не повышал, но этого и не требовалось. Его и так боялись, и боялись всегда, даже если не знали, что именно он из себя представляет. Вот и теперь – застыли, закаменели, потупились. В пол смотрят.
– Я жду, – сказал Лихо сухо.
– Н-никто, ваше превосходительство... – промямлил один из дежурных.
– Да что вы говорите? А это вот благолепие кто создал? – Лихо кивнул на тело.
– Ну так... висел он уже таким вот образом.
– То есть? – уточнил Лихо, озадаченный.
– Так и висел, – встрял второй дежурный. – Руки на груди скрестил, глаза закрыл и в петлю влез. К смерти, должно быть, подготовился.
– Очень интересно... – Лихо склонился и осмотрел покойника внимательнее. – Из каких он? Христианин?
– Креститься и поклоны бить челом любил, – кивнул вконец осмелевший дежурный. – И божился через два слова. Но крещен, думается, не был. Иначе побоялся бы.
– Разденьте его, – распорядился Лихо.
Покойнику с трудом разогнули руки, расстегнули рубаху и отпрянули. На посиневшей безволосой груди синими чернилами выведены были странные значки, штрихи и будто бы насечки. Один из дежурных перекрестился, второй забормотал заговор от злых сил.
– Тостефна, – Лихо коснулся рисунка, но силы в нем не почувствовал. – Угомонитесь, это всего лишь гальдрстав. Толку в него немного, если, конечно, какой-нибудь заезжий исландец не наложил все по правилам. Часто тут у вас исландцы гостят?
Дежурные дружно замотали головами, но ближе так и не подошли. Зато Мишка склонился над телом ниже, внимательно изучая нанесенный рисунок.
– Здесь еще, Нестор Нимович.
Второй рисунок на ребрах с левой стороны состоял из перекрещенного прямоугольника и еще полдюжины пересекающихся линий.
– Вот как, значит. – Лихо и второй рисунок тронул пальцами, и снова ничего не почувствовал. – Вот этот, на груди, ерунда полная: защищает от лис. А второй куда интереснее.
– Зачем он? – спросил любознательный Мишка.
– Для вызова драугов, Михайло Потапович, – ответил Лихо и, достав платок, брезгливо вытер пальцы. Прикасаться к трупу было отчего-то неприятно.
– Кого, Нестор Нимович?
– Злых призраков. – Лихо бросил платок на край нар. – Идемте, нужно отправить одно послание. А вы отнесите тело в прозекторскую. Я хочу знать о жизни и смерти этого человека все.
До кабинета шли молча. На месте Лихо закрыл окно, чтобы только избавиться от запаха сирени, и потребовал чаю. Чай принесли сразу же, и сразу же он набил оскомину. Эх, если бы и в самом деле работала Олимпиада Потаповна в отделении! Лихо сразу вспомнил и чай вчерашний, и поздний ее визит, когда вдова Штерн заварила ему, убийце мужа, отвар от головной боли. Это Лихо заинтриговало.
– Как вы думаете, Нестор Нимович, что произошло? – спросил Мишка.
Лихо сделал глоток неуместно горького чая, сел за стол и откинулся на спинку кресла.
– Кто-то пожелал обезопасить себя и убрать свидетеля.
– С помощью этих рисунков? – удивился Мишка.
– Это гальдрстав, Михайло Потапович, – укоризненно сказал Лихо. – Вам ли не знать, как сильно старое проверенное колдовство. В исландских рунах немало силы, если накладывать их с умом. Едва ли это делал трактирщик, он в рунах явно ничего не смыслил. Но кто-то ему показал несколько, наплел с три короба. Уверен, если мы внимательно осмотрим трактир, найдем там какой-нибудь каупалоки, руну удачи в бизнесе. А эти рисунки нашему Савве Игнатичу запродали, как какую-нибудь защиту от врагов и конкурентов. Та, что на груди, совершенно безвредна, даже полезна, пожалуй. А ну как лиса в дом забредет. А вот вторая-то нашего трактирщика и убила.
– Как? – Мишка прошелся по кабинету, но ему, в отличие от начальника, подобное мысли не проясняло. – Явился этот, драуг, и повесил Сторожка?
– Он сам повесился, – покачал головой Лихо. – По крайней мере – телесно. Вот что, Михайло Потапович, отправьте-ка срочную телеграмму в Москву.
Мишка поспешно сел к столу и взялся за перо.
– Слушаю, Нестор Нимович.
– Профессору Московского Университета Ч. Шуликуну. Прошу сообщить срочно, запятая, кто интересовался исландским колдовством, запятая, и не было ли среди них жителей Загорска. С благодарностью, запятая, Лихо.
Мишка махнул листком, просушивая чернила, и посмотрел на Лихо немного удивленно.
– По-вашему, Нестор Нимович, это даст что-то?
– Шуликун – член Синода, – Лихо пожал плечами. – Попытка-то не пытка, Михайло Потапович. Интерес к северной магии среди русских колдунов невелик, так что это должно быть дело заметное.
– Отправлю срочно, – Мишка схватил шляпу и выскочил за дверь, Лихо же прикрыл глаза, надеясь доспать сегодня хотя бы пару минут.
* * *
Снова повторился тот же сон: человек, страшный, изможденный, и череда идущих к нему с подношением. Но на этот раз Олимпиада, лучше прежнего сознающая, что видит сон, различила много новых деталей. Под ногами у человека был спекшийся от жара камень, пошедший трещинами, из которых вырывались искры, капли жидкого огня. И пахло серой.
К завтраку Олимпиада вышла задумчивая. Сон перестал казаться ей просто жутковатой безделицей. Ведьмы сроду не относились к вещим снам с должным уважением – оставляли это глупым девчонкам, что кладут на святки под подушку четырех королей или гребешок, или и того глупее – ложатся спать, наевшись соленого. Однако повторяющееся видение несло некий знак, и Олимпиада собиралась разгадать его. Но не в сонник же лезть! Засмеют.
– Письма разослать надо, – сказала мать, единственная из семьи, кто еще присутствовал на завтраке. – Тризну по Штерну справим как положено, помянем его, ведьмака проклятого, недобрым словом, и ты будешь свободна. А ночью сегодня к бабке ступай. А траур сними, нечего его носить по такому покойнику.
– Мне Сусанну Лиснецкую навестить надо, – тихо сказала Олимпиада.
– С чего бы это? – мать покачала головой. – Брось все эти глупости, Олимпиада. Нечего без цели по городу бродить. Дружбу с людишками Мишеньке оставь, он у нас в сыскные начальники метит. Иди в свою комнату и готовься, у бабки так запросто испытания не пройдешь, а будь уверена, они будут, и пресложные.
Олимпиада отложила вилку.
– Разрешите уйти, маменька.
Поднявшись в свою комнату, Олимпиада задвинула щеколду и прошлась от двери к окну, беспокойно считая шаги. Ей владело странное возбуждение, понемногу разогнавшее ту апатию, что охватила Олимпиаду полгода назад. Хватит. Она пропиталась горем, распухла от него, теперь казалось – тронешь, и гной потечет изо всех пор. А нельзя так. Не к добру. Так и потонуть можно в смердящей реке.
Смердящей... Олимпиада распахнула окно, полной грудью вдохнула сладкий воздух.
Возможно, «та» река? река свирепая, свирепая река, сама сердитая.
Вот что ей снилось. Река Смородина, что отделяет мир живых от мира мертвых. А худой человек, что стоит на обеих ее берегах – умрун, не желающий лежать в могиле. Упырь, стало быть. И не просто так приснился. Связан ли этот сон с тем делом, что расследовалось в городе, Олимпиада знать не могла, но это был определенно знак – исполнить свое обещание и поговорить с Сусанной. К знакам, в отличие от снов, у ведьм отношение было уважительное.
Сперва Олимпиада переоделась, ведь не слишком это прилично – заявляться к больной в траурном платье. Все ее наряды были оставлены в Крыму, розданы бедным, с собой Олимпиада привезла только траурные. В шкафу сыскалось несколько прежних, оставшихся от девической жизни платьев. К удивлению Олимпиады, они были ей все еще впору.
Переодевшись, Олимпиада сняла туфли и осторожно, так, чтобы ни одна половица не скрипнула, спустилась вниз. Мать в комнате за столом заполняла амбарные книги – всегда вела хозяйство скрупулезно, а отдельную книгу завела для желающих взять у нее в долг. Мать, по счастью, была так погружена в расчеты, что на крадущуюся мимо двери Олимпиаду внимания не обратила. Обувшись уже на крыльце, Олимпиада выбежала со двора, аккуратно прикрыла за собой калитку и поспешила вниз по улице.
Сегодня она точно знала, куда идет – в западную часть города, где совсем рядом с рекой располагались симпатичные, скромные на вид, но все еще зажиточные домики. Они утопали в белой пене сирени, сияли намытыми окнами, свежевыкрашенными резными наличниками. Дом Лиснецких Олимпиада хорошо знала с детства. На первом этаже устроена была купцом Лиснецким лавочка, торгующая скобяным товаром, и еще две располагались на торговой стороне, но эта, домашняя, была у Прохора Егоровича, пожалуй, любимой. И дом свой он любил, старался каждую весну поновлять его, красить голубой краской стены, а белой – наличники. Конек же крыши, вырезанный в виде змея-дракона, одно время даже золотил.
Теперь дом казался жалким, почти заброшенным. Краска поблекла, кое-где даже облупилась, обнажая старое, безжизненно-серое дерево. Витрины на первом этаже были заколочены досками, на одной из дверей висел амбарный замок. Вторая дверь была распахнута, и из сеней тянуло плесенью. Олимпиада, помешкав, заглянула. Тихо было в доме, прохладно и пугающе тихо.
– Сусанна! – позвала Олимпиада. – Сусанна Прохоровна! Это Олимпиада Штерн.
– Сюда иди, – услышала она слабый голос, доносящийся из глубины дома.
Половицы скрипели под ногами, и все время казалось, что вот-вот пол проломится, и рухнешь ты вниз, едва ли не в преисподнюю. Сколько уж лет Прохора Егорыча нет? Года три, не больше. А дом пришел в такое печальное состояние.
В дальней комнате, куда заглянула Олимпиада, пахло болезнью: кислый запах пота, горечь лекарств, запашок немытого тела, грязных простыней и спитого чая. Окна были закрыты плотно, стекла давно не мыты, так что заросли пылью и паутиной. Из-за этого свет почти не проникал в комнату, и приходилось напрягать глаза, чтобы разглядеть узкую постель у стены, где лежал кто-то, тонкий и бледный, обложенный серыми подушками. На столе высилась целая батарея бутылей и склянок. На табурете возле кровати стояла миска, над которой кружились, противно жужжа, мухи.
– Сусанна Прохоровна, – вновь позвала Олимпиада.
– Ты ли, Липка? – отозвалась слабо лежащая на постели. Голос Олимпиада узнала с трудом. – Давно не виделись. Подойди. Сядь куда-нибудь.
Олимпиада оглянулась, отмечая не только страшное запустение, но и странное нежелание жить. Тошно здесь было.
– Окно надо открыть...
– Не трудись, – тихо сказала Сусанна. – Недолго уж мне... Жить не хочу.
– Что с тобой? – Олимпиада подошла к постели, огляделась, но сесть было некуда. Можно было, конечно, убрать с табуретки миску с засохшей едой (и сколько стоит тут эта каша?), но Олимпиада побрезговала чего-либо касаться. – Что случилось, Сусанна?
– Ты, я слышала, овдовела? Соболезную.
– Не нужно, – покачала головой Олимпиада. – Мы со Штерном плохо жили, думаю, это всем известно.
Сусанна в ответ то ли рассмеялась, то ли раскашлялась. Потом, переведя дух, проговорила:
– Вот и я овдовела, так и не венчавшись.
Тонкая, сухонькая рука указала на стену, увешенную картинками и фотокарточками. Олимпиада склонилась к ним, пытаясь разглядеть хоть что-то в тусклом свете, но карточки также были покрыты слоем паутины и пыли, словно в доме не убирались много недель, а то и месяцев.
– Могу я помочь тебе чем-то, Сусанна? – спросила Олимпиада. – Давай приберусь, обед приготовлю...
– Не нужно, вдовица Штерн, – Сусанна вдруг захихикала мелко и мерзко. – Иди своей дорогой, не тревожь почтенный люд.
– Сусанна!
– Вон пошла! – рявкнула больная неожиданно громко, так что, кажется, стены задрожали и пыль вся поднялась в воздух. Олимпиада отступила назад шаг, другой, а пыль метнулась ей в лицо, заставляя кашлять, забила нос, запорошила глаза.
Закрыв лицо руками, Олимпиада поспешила выйти, в коридоре перешла на бег. Под ногами треснула половица, и левая нога угодила в дыру по самую щиколотку, да там и застряла. Острые зубья впились в кожу, сдавили сухожилья. Олимпиада дернулась несколько раз и наконец сумела высвободиться, оставив сапожок в дыре. Стоило ей выбраться из дома, как дверь за ней захлопнулась. Обернувшись, Олимпиада дернула ее пару раз, но открыть не сумела.
Олимпиада сняла и второй сапожок, да так и пошла, босая, по теплой, нагретой солнцем мостовой. В старой торговой части, давно уже превратившейся в жилую, улицы были вымощены досками, а в центре под ногами оказался горячий булыжник. Идти стало труднее, песок то и дело царапал пятки, а один раз Олимпиада едва не наступила на битое стекло.
До дома было гораздо ближе, тем не менее она упрямо дошла до полицейского управления и с немалым достоинством сказала, что хотела бы видеть господина Лихо. Дежурный оглядел ее удивленно с головы, должно быть, запыленной, до босых ног, после чего проводил к кабинету.
– Его превосходительство просили не беспокоить, но...
– Это срочно, – кивнула Олимпиада.
Дежурный постучал, после чего приоткрыл дверь и заглянул в кабинет.
– Ваше превосходительство, к вам госпожа Штерн. Да, слушаюсь. Проходите, Олимпиада Потаповна.
Олимпиада шагнула в кабинет, словно по контрасту с комнатушкой Сусанны Лиснецкой – просторный, светлый и чистый. Лихо, с чашкой в руках, прохаживался возле окна, то и дело делая глоток и морщась. Остановившись на минуту, он посмотрел на Олимпиаду с легким удивлением и махнул в сторону кресла.
– Присаживайтесь, Олимпиада Потаповна. У вас паутина в волосах.
Олимпиада провела рукой, собрала той паутины целый пук и брезгливо отбросила в сторону. Сквозняк подхватил легкие нити и унес в окно. Лихо оглядел ее еще внимательнее, поставил чашку на стол и выглянул в приемную.
– Петров, раздобудьте Олимпиаде Потаповне пару туфель, и побыстрее. Что это вы в таком виде?
Олимпиада постаралась как можно спокойнее, без лишних эмоций и ненужных деталей пересказать свой визит к Сусанне Лиснецкой, и все равно рассказ оброс и темнотой, и паутиной, и мухами над кашей, о чем Лихо и знать-то не нужно. И пол хватал Олимпиаду зубами, а дом чуть ли не скалился. Прав был Штерн, слишком уж богатое у нее воображение, даже для ведьмы. Лихо выслушал ее, не перебивая, присев на подоконник. Кивнул.
– Любопытное дело, Олимпиада Потаповна, очень любопытное. Вы что же, и в самом деле это видели?
– Своими глазами, – кивнула Олимпиада, в глубине души уже ни в чем не уверенная. Тоном своим Лихо сказал: «сколько ж вам глупостей примерещилось, дурища неразумная».
– Очень любопытное.
Лихо вышел стремительно, вернулся спустя пару минут, и не один: следом шел встревоженный Мишка, неся пару туфель, таких нахально-алых, почти рубиновых. «Вот же знатные черевички, – фыркнула про себя Олимпиада. – Такие, должно быть, царица носит». Туфли ей, впрочем, оказались впору, а что к светлому девическому платью не подходят, жаловаться Олимпиада не стала. Ей это платье само по себе не подходит.
– Вот что, Олимпиада Потаповна, съездим-ка мы с вами в тот дом, навестим Сусанну Прохоровну, и брат ваш с нами. Съездим, Михайло Потапович?
– Нестор Нимович, – Мишка посмотрел сперва на Олимпиаду, потом на своего начальника, одинаково растерянно. – Это ж... А что со Сторожком-то?
– Как Шуликун ответит, так и решим, – кивнул Лихо. – Давайте, Михайло Потапович, с упырем нашим разберемся, пока он еще кого не заел. А потом вы отправитесь проводить дознание в доме генерала Иванова. Сдается мне, генеральша у нас – птица-еретица. Идемте.
Если кого-то из горожан и удивляло, что Олимпиада Штерн разъезжает в коляске вместе с начальником сыска, то они помалкивали. Ее вообще старались не замечать, а Василия Штерна точно из памяти вытравили. А может, и в самом деле вытравили. К чему помнить им убийцу-ведьмака?
Дом Лиснецкой при приближении полицейских с Олимпиадой, кажется, еще больше нахмурился, сжался, весь готовый дать отпор. Жутко стало глядеть на него. Лихо остановил коляску, спрыгнул на землю и концом трости указал на землю.
– Тут встаньте, Михайло Потапович, и руку сестре подайте.
Олимпиада руку приняла и, стоило ей коснуться теплой ладони брата, как все разом переменилось. Дом точно распрямился, краски стали ярче, исчезли все несовершенства. Краска пусть не новая, но вполне еще яркая, а на коньке даже следы позолоты есть. И окна помыты. А витрины вовсе не заколочены, а только ставнями закрыты. Олимпиада выдернула руку и снова воззрилась на уродливое, умирающее строение.
– Как... Что?.. – Олимпиада повернулась к Лихо. – Что вы видите?
– Что я вижу, Олимпиада Потаповна, не суть важно, – покачал головой Лихо. – Есть у Лиснецкой родня?
– Нет, Нестор Нимович, – ответствовал Мишка, глядя на сестру с недоумением. Он явно так и не понял, что так удивило ее и заинтересовало Лихо.
Впрочем, и Олимпиада того не поняла.
– Что ж, значит, Синод берет девицу Лиснецкую под опеку. Отправьте ее в больницу, установите круглосуточное наблюдение. А дом обыскать от подвала до чердака, в каждую щель заглянуть. Потом займетесь дознанием у генеральши Ивановой.
– Будет сделано, – отрапортовал Мишка.
– Коляску возьмите, – кивнул Лихо. – Я пешком пройдусь.
Мишка глянул на него, на Олимпиаду, потом вскочил на коляску и умчался на скорости, превышающей разумную. Спешил задание выполнить. Вдруг и правда в начальники метит.
– Олимпиада Потаповна?
Лихо локоть ей предложил и замер. Руку Олимпиада приняла, чувствуя себя при том необыкновенно глупо. Что она здесь делает, в этом девичьем наряде, да еще в компании убийцы собственного мужа?
– Вам идет это платье, – сказал вдруг Лихо. – Хотя, дело не мое, конечно.
– Да, Нестор Нимович, не ваше, – согласилась Олимпиада. – Что за дела творятся, вы мне не объясните? Почему одна я вижу картину запустения, а стоит коснуться Мишки... Михайло Потаповича, и все вдруг выглядит совершенно по-иному?
– У слепых лучше слух, у глухих – зрение, так почему бы вам, утратив магические силы, не обрести что-то взамен?
Объяснение было, что называется, притянуто за уши.
– Я еще и сны вижу странные, – ответила Олимпиада не без сарказма.
* * *
Михайло Потапович доложил, что осмотр дома Лиснецкой затягивается, поэтому на дознание Лихо поехал сам. Прислуга, одетая по европейскому фасону – в черное платье, с кружевным фартуком, с наколкой (только подноса с шоколадом в руках не хватало) – провела его в гостиную. Минуту спустя появились супруги Ивановы, заметно нервничая.
– С чем вы пожаловали, Нестор Нимович? – заговорила генеральша. Муж ее, человек тихий, незаметный, невесть как с таким норовом дослужившийся до генерала, предпочитал молчать.
– Подозрения есть у Синода.
Садиться Лихо не стал. Стоял, прямой, худощавый, даже сухой, точно тонкая мертвая ветка. Это у него всегда хорошо выходило: пугать невесть чем, но до дрожи. Вроде тот же человек, спокойный, любезный, мягкий, а жуть берет.
Вот и генеральшу взял. Она побледнела, сцепила пальцы и невольно ссутулилась, что себе едва ли позволяла прежде. Села. Иванов встал за креслом супруги, руку ей на плечо положил.
– Что же за подозрения, Нестор Нимович? – нервно спросила генеральша.
– Знали вы, Петр Петрович, – обратился Лихо к генералу, нарочно игнорируя его жену, – чем промышляет покойный хозяин «Длинной версты»?
– Покойный? – ахнула генеральша.
– Нет, – сухим, бесцветным совершенно голосом ответил Иванов. – Откуда нам знать, Нестор Нимович? Мы и человека-то этого не знали. Что за «Длинная верста», позвольте узнать?
– Ямской трактир на окраине.
– Ну так мы не ямщики, ваше превосходительство.
Лихо скрестил руки на груди, переводя напряженный взгляд с генерала на жену его и обратно. Он слишком спокоен, она – на грани истерики. Оба чего-то боятся, оба – подавлены. Однако, давить бездоказательно у него права не было. Здесь бы, пожалуй, Дрёма помог, тайные мысли – по его части. Но случай был пока не тот, чтобы приглашать столичного профессора, ведущего психиатра в крошечный городишко меж Москвой и Тверью.
Одно Лихо понял точно: в смерти трактирщика генеральша не была повинна, она об этом даже не знала. Больше того, известие о смерти напугало ее. Боялась ли генеральша, женщина небольшого, надо сказать, ума, что и ее могут убить? Или же опасалась остаться без обеда?
– Вы, Нестор Нимович, желаете нас обвинить в чем-то? – сухо спросил генерал.
– Нет, Петр Петрович, – покачал головой Лихо. – Пока. Лишь предупредить, что если вы, или супруга ваша, или кто-то из домочадцев в нарушение Государевых указов закусываете человеческой плотью...
– Довольно! – вскрикнула генеральша. – Да как вы только можете говорить?!. Да мы...
– Успокойся, Катерина! – повысил голос генерал, и прозвучало это неожиданно звучно, точно набат. Короткими крепкими пальцами он стиснул плечо жены. – Если нет у вас доказательств, господин Лихо, извольте впредь не докучать нам. Власть Синода над людьми не так велика, как вам бы хотелось.
– Власть Синода, Петр Петрович, над всеми одинакова, поскольку это – власть правды, – спокойно ответил Лихо. – И, надеюсь, вы это запомните. Доброго дня.
Лихо вышел, забрал у служанки шляпу с тростью, спустился вниз, прошел через залитый солнечным светом холл и тут уловил слабый запах мертвечины. Такой же исходил от генеральши вчера вечером. Может быть, она и не еретичка, но укрывает кого-то, определенно. Лихо выглянул в окно, но увидел только неухоженный, бурно разросшийся сад, весь в белой пене сирени. Устроить бы в доме обыск, да генерал не позволит. Лихо хмыкнул досадливо.
Впрочем, одного он точно добился своим визитом: взбудоражил семейство Ивановых, заставил поволноваться. Как знать, не совершат ли они ошибку?
Отойдя от дома шагов на десять, завернув за угол, так что пышные кусты все той же сирени скрыли его от взгляда генерала и его домочадцев, Лихо подозвал городового.
– Следить за домом Иванова. Отрядить четверых, чтобы за каждой дверью наблюдали. Если кто выходит – сопровождать. Обо всех странностях докладывать немедленно.
– Так точно, ваше превосходительство! – ответил городовой, отдавая честь.
Лихо кивнул – больше своим мыслям, чем подчиненному – и пешком отправился в сторону полицейского управления.
И упырь, и еретик – это в одном городе как-то чересчур. Нет, жили они и большими общинами, хотя собираться вместе подобным созданиям недосуг, это все равно что дюжине львов собраться в одном месте и глазеть на единственную тощую антилопу. Обычно подобные умруны держались отдельно друг от друга и старались соблюдать законы и правила. Вычислить их было легко, убить – и того проще. Воткнут в сердце кол, захоронят лицом вниз, и никакого Синода не потребуется. Лихо даже случалось как-то разбирать дело в отдаленной деревне и наказывать излишне ретивых сельчан за убийство умруна безобидного, перебивавшегося простой животной пищей. Странно было только, что истории эти то ли связаны, то ли не связаны.
И дом этот, который вдова Штерн видела почти развалиной, а все прочие – лишь не слишком ухоженным, но еще крепким. Сам Лихо на вещи смотрел вскользь, почти не запоминал и мог только вспоминать хозяйку дома, девицу Лиснецкую. Немочная девица, бледная и несчастная. Но из тех, ему показалось, кто любит страдать и лелеет свое несчастье. Следовало бы расспросить о ней Штерн, единственную, кто знал Лиснецкую в юные годы.
– Чаю мне, – велел Лихо, проходя в кабинет.
Полминуты спустя появилась Олимпиада Потаповна с подносом.
– Вы здесь? – удивился Лихо.
– Дома, Нестор Нимович, мне делать нечего, – невесело улыбнулась молодая женщина.
– Нет, это кстати, очень даже кстати. Расскажите мне о Лиснецкой.
– Я давно с ней не общалась, Нестор Нимович, – покачала головой женщина.
– Олимпиада Потаповна, вы, поверьте мне, самая осведомленная. Все соседи и знакомые, которых мы опросили, ничего толком рассказать не могут.
– Она была... – Олимпиада Потаповна нахмурилась. – Бойкая, пожалуй. Очень живая. Могла улизнуть на рассвете из дома, чтобы на рыбалку отправиться. А еще с парнями с обрыва прыгала. Знаете на реке самый высокий обрыв? Вот оттуда и прыгала. Мать ее ругалась.
– Когда я встречался с барышней Лиснецкой, мне показалось, что она... – Лихо попытался подобрать подходящее слово. – Подавлена. Даже раздавлена.
– Мне она сказала, что... – Олимпиада Потаповна прикусила на мгновение губу, забывшись. – «Овдовела, так и не венчавшись», вот что она сказала. Думаю, у нее был жених, который погиб. Ее отец, Прохор Егорович Лиснецкий, был человек очень приятный, но... достаточно крутого нрава, я бы сказала. Если ему человек не нравился, тому немедленно отказывали от дома.
Она умолкла, выдержала паузу, а потом спросила осторожно:
– То, что я видела... это взаправду?
– Не знаю, Олимпиада Потаповна, – ответил Лихо честно. – Тут уж как вам будет угодно.
– Могу я помочь еще чем-то?
Оттенки ее чувств – целая палитра – видны были Лихо ясно: немного возбуждена, немного напугана, чем-то обрадована, чем-то удручена. Олимпиада Потаповна Штерн была не раба сильных страстей, как, к примеру, генеральша. Если бы чувства, владеющие Екатериной Филипповной, можно было перенести на холст, это бы было буйство алого, индиго, пронзительного желтого кадмия. Олимпиада Штерн была – полутона, мягкие переходы акварели.
– Благодарю за чай, Олимпиада Потаповна, – улыбнулся Лихо. – Я буду обращаться к вам за помощью, если позволите, но не сейчас. Сейчас у нас скучная сыскная работа. Обыски, дознания – рутина.
– Доброго дня, Нестор Нимович, – женщина поднялась и вышла, напоследок полыхнув зеленоватой досадой.
Лихо допил чай и, вызвав к себе одного из курьеров, направил на телеграф, чтобы, если получен будет ответ из Москвы, от Шуликуна, не упустить его, получить немедленно. Лихо надеялся, что ответ этот прояснит дела, а не запутает их еще больше.
* * *
Мать была в гневе, даже ударила Олимпиаду наотмашь, разбив ей нижнюю губу. Ну как же, сбежала, бросилась в полицейский участок! Уже весь город знает, что Олимпиада Штерн завела нежную дружбу с убийцей своего мужа. Слухи поползли, что семье Залесских есть что от Синода скрыть, вот и подослали они дочь. Та доброй дружбой с почтенным членом Синода и воспользуется, когда потребуется.
Олимпиада стояла прямо, глядела тоже прямо и видела перед собой календарь с плохонькой репродукцией Васнецова. Бурю нужно было просто пережить. Может быть, из дома сбежать? Перетерпеть, надеть сарафан – синий, косоклинный, украшенный красными лентами и золотой тесьмой – и бежать. В Тверь, или в Москву, или в сам Петербург?
От сарафана пахло нафталином. Казалось бы, потомственная ведьма могла бы найти и более колдовской способ: апельсиновые корки, сухие веточки лаванды, табак. Мать отчего-то предана была нафталину, закупала его мешками и раскладывала в сундуках и шкафах, отчего вещи, вынутые после долгого хранения, приходилось выносить из дома и развешивать на воздухе, чтобы хоть немного проветрить. От рубахи нафталином пахло и от передника с незамысловатой вышивкой – ее когда-то в детстве сделала сама Олимпиада, еще неумело, немного смешно. Сапожки были тесные, не по ноге, но хорошо хоть не в лаптях пришлось к бабке идти.
Отступив на шаг, мать оглядела Олимпиаду, потом только заметила капельку крови на губе, уже успевшую запечься, и принялась стирать, вызывая еще большую боль. Наконец, удовлетворившись, оставила свою дочь, обряженную точно на маскарадный бал – в народный костюм, который одни только ведьмы в этих краях и носили, в покое.
– Тебе за огнем идти, – сказала наконец мать ритуальную фразу и махнула платком.
Стемнело, и улицы уже наполнились вечерней прохладой. Стыло было, и гроза шла откуда-то из-за гор. Горы эти смешные – холмы, не горы – закрывали горизонт, а с другой стороны чернел лес. Можно было бежать, хотя в сарафане Олимпиада себя чувствовала глупо и совершенно не представляла, как появится в этаком виде в Твери или в Москве. Да и, по правде сказать, деваться некуда.
Сирень пахла так, что голова кружилась.
Олимпиада пошла в сторону леса, в голове прокручивая предстоящий нелегкий разговор с бабкой. Изжарит, выпорет? Или еще какой-нибудь придумает способ наказать провинившуюся внучку. Стыд-то какой! Двунадесятая ведьма в роду дар утратила, а наследников-то нет! И ведь всякому известно, что не-ведьма ведьму не родит.
Олимпиада прикусила губу, не обращая внимания на боль. Что за глупости! Можно подумать, кроме колдовских сил больше и нет ничего в мире? Ну да, сны странные, будто бы вещие, а еще – видения, которые никому больше не доступны. Лихо ей поверил, но в иных делах и весь Священный Синод ведьмам не указ.
Как же сирень пахнет! Сладко-горько, удушливо, словно поставили огромный букет в крошечной комнате и все окна-двери закрыли. И ветра нет, ни одна веточка не колышется.
Олимпиада миновала центр города, прошла торговой стороной мимо закрытых на ночь лавок, мимо будки городового. Редкие прохожие провожали ее безразличными взглядами. Подумаешь, ведьма к ведьме на поклон идет.
Вот так же шла Олимпиада и в отрочестве, когда было ей лет двенадцать и дар горел неровно. Помело ее едва слушалось, огоньки не горели, зайцем обернуться – три раза через пенек прыгать приходилось, а когда назад оборачивалась, все время хвостик оставался и по три дня сходил. Но она шла, наряженная в сарафан, простоволосая, босая, миновала с замиранием сердца темный лес и назад воротилась, неся на шесте волчий череп с огнем в глазах. И так была горда собой, что после недели две кичилась перед былыми подругами; все связи с ними порвала и уже не восстановила толком. Раскланивались при встрече, улыбались скупо. Завидовали ей тогда? Побаивались? Носили при себе ветку бузины, чтобы уберечься от дурного глаза и злых сил?
Запах сирени стал совсем невыносим, и показалось вдруг, что она повсюду.
Она и была повсюду. Олимпиада обнаружила, что не видит, куда идти. Кругом была только белая пена цветущей сирени, плотные ее заросли, под ногами – земля, а над головой – затянутое тучами неподвижное небо. И хотя ни единого ветерка не было, ветки сирени покачивались и тянулись к ней, точно руки. Вот одна ухватила Олимпиаду за косу, сразу несколько – за подол сарафана, а еще одна ударила по лицу, оставив зудящий след, словно бы не сирень это, а крапива.
– Сзаду пень да колода, нам путь да дорога, – пробормотала Олимпиада, но сирень не расступилась, и морок – если то был он – не пропал. Дороги нигде видно не было. – Я за рекой, ты за другой, нам не встретиться с тобой.
Заговор от покойника тоже не сработал, а цветы только злее стали. Вверх взметнулся целый ворох мелких белых цветов и бросился в лицо Олимпиады, норовя забить ей нос, рот, запорошить глаза. Пришлось закрыть лицо передником, а потом и вовсе снять его и сверху накрыться вместо платка.
Сирень становилась все злее, но и Олимпиада не стала оставаться в долгу. Она отмахнулся от цветов, оттолкнула ветки, одну переломила, и в лицо ей плеснулась горячая кровь. Сирень истекала ею, точно живое существо. Вот ветка хлестнула Олимпиаду по затылку, а еще одна – втрое толще – ударила поперек живота, заставляя согнуться пополам. Олимпиада упала на колени, бормоча беспомощно совсем уж неуместное: «С лесу пришло, на лес пойди, с ветру пришло, на ветер поди, с народу пришло, на народ поди».
Жар опалил затылок и, как показалось Олимпиаде, косу ей срезал. Вниз посыпались мелкие ветки и сухие цветки. Под ладонями оказались деревянные мостки, и водой потянуло, тиной, гнильцой. Олимпиада подняла голову и увидела совсем близко в свете фонаря желтые кубышки. И ветки сирени, которые осыпаются в воду и вопреки всему идут на дно, точно железные.
Сердце колотилось, норовя выпрыгнуть из груди, в висках стучало, и кровь шумела в ушах, но морок пропал, вернув Олимпиаде ее рассудок.
– Поднимайтесь. – Лихо сжал ее локоть, заставляя встать.
Олимпиада покачнулась, глянула на него и зажмурилась. Огненный меч – на плеть больше похож, на вытянутый язык огня, с мечом ничего общего – отражался в серебристых зеркальных глазах члена Священного Синода, и страшен он был в эту минуту, хотя и нелеп в чем-то. Волосы его растрепались, в них запутались цветы и ветки, на левой скуле царапина, также серебром поблескивает, костюм щегольской измят и испачкан, воротник будто бы обожжен. Нелеп и страшен.
Олимпиада зажмурилась.
– У вас кровь. – Лихо принялся вытирать, не спросясь, лицо ее платком. – Вы глаза-то откройте, Олимпиада. Я вам зла не желаю.
– Кровь не моя, – тихо сказала Олимпиада.
– На щеке – ваша, – удовлетворенно, словно кровь эта очень ему нравилась, сказал Лихо. – И на губе. Это вас так матушка разукрасила?
Олимпиада открыла наконец глаза. Лихо ее рассматривал. На Олимпиаду многие глазели – видать, красивая уродилась. Тот же шельмец-воришка в поезде. Но у Лихо взгляд был другой. Тут и слов не подобрать. И от этого взгляда Олимпиада смутилась больше, чем от похотливого рассматривания, которым всякий раз удостаивали ее приятели мужа.
– Вы в порядке, – удовлетворенно кивнул Лихо. – Не злитесь только, нет ничего хуже злой ведьмы.
– Я не ведьма больше, – напомнила Олимпиада.
– Вам, конечно, лучше знать, – усмехнулся Лихо.
И то верно, с кем она спорит? Священный Синод на ведьмах собаку съел, и не одну.
Олимпиада огляделась, но теперь, когда огненный меч исчез – он, а вовсе не фонарь, освещал затону, – видно было плохо. Небо затянули тучи, вдалеке пророкотал первый раскат грома, и спустя полминуты хлынул теплый весенний дождь, застучал по земле, по веткам, по спокойной воде затоны.
– Идемте отсюда. – Лихо взял Олимпиаду за локоть и потянул за собой вверх по влажному склону.
Сарафан был длинный, она в нем путалась, поскальзывалась, а неудобные сапожки вязли в грязи. Наконец, когда выбрались на верхнюю кромку обрыва, оказалось, что дождь разошелся не на шутку. Пришлось укрыться под раскидистой ивой, пережидая первый удар непогоды. Зябко стало, холодно. Лихо стянул сюртук, накинул его Олимпиаде на плечи, а сам замер, скрестив руки на груди.
– Спасибо, – сказала Олимпиада.
– Поняли вы, что произошло? – спросил Лихо.
Олимпиада покачала головой.
– Я к бабке своей шла, в лес. Ночь, тихо, безлюдно. И вдруг – сирень повсюду. И сирень эта... – прозвучало донельзя глупо. – Сирень эта на меня напала.
– Сирени, Олимпиада Потаповна, в городе куда больше, чем следует, – кивнул Лихо.
– Когда я сломала ветку, – продолжила Олимпиада, – та закровоточила.
– Хорошо, что вы целы.
– Хорошо, что вы оказались поблизости, – возразила Олимпиада. – А не то я бы, пожалуй, утонула.
Лихо на это промолчал. Дождь между тем немного притих, да и гроза стороной обошла город, и молнии сверкали уже где-то надо горами.
– Идемте, Олимпиада Потаповна, я вас домой отведу, – предложил Лихо.
– Нет! – Слово это, короткое и хлесткое, вырвалось у Олимпиады непроизвольно. Она тут же пожалела. Слово это выдало весь ее страх, всю досаду, все нежелание возвращаться домой или же идти к бабке. Хотелось здесь остаться, под деревом, а то и вовсе сгинуть в омуте, присоединиться к глупой мавке Ненюфаре и ее подружкам.
– Прекратите! – Лихо стиснул до боли ее руку. Пальцы его были холодны и влажны от дождя. – Вот еще удумали! Который раз помышляете о самоубийстве? Тоже мне, горе нашли! Так, горюшко.
– Что вы как конек-горбунок? – разозлилась Олимпиада.
– Э, нет, Олимпиада Потаповна, это вы тут барышня кисейная. – Лихо стиснул ее руку, потянул ее за собой под мелкий, моросящий дождь. – Подумаешь, силу потеряли, матери испугались. Тоже мне беда!
– А что же? Скажете, беда – это недуг или, там, смерть? – фыркнула Олимпиада.
– Ненависть, Олимпиада Потаповна, – сухо сказал Лихо. – Вот ненависть – настоящее несчастье, а все прочее можно так или иначе перенести.
– Я ведьма в десятом, а то и двадцатом поколении, – ответила Олимпиада, чуть задыхаясь из-за слишком быстрого шага. – Нам к ненависти не привыкать, жили и в те времена, когда жгли нас каленым железом, в проруби топили.
Лихо немного умерил свой шаг, повернул голову, краешком тонких губ улыбнулся – горько.
– Когда вас ненавидят, Олимпиада Потаповна, то это не беда. Всегда есть кто-то, кто любит вас. Куда страшнее, когда вы ненавидите. Как круг вокруг себя провели из этой ненависти, и она все сильнее сжимается, душит, пока совсем вас не уничтожит. Вот это беда. А вам, считайте, повезло.
С этим Олимпиада согласиться была не готова, но промолчала. Они прошли мимо ее дома, тихого, уснувшего. Мать и не тревожилась, должно быть, что с дочерью ее может случиться что-то по дороге. Ведьма через лес дорогу найдет. Поднявшись на крыльцо своего дома, Лихо толкнул дверь – и не запирает ее, хотя чего бояться члену Синода, воров, что ли? Руку ее выпустил.
Олимпиада замерла на пороге.
– Заходите, Олимпиада Потаповна, не стойте на сквозняке, – сказал Лихо спокойно. – Дамского платья не держу, но у меня халат есть китайский. Переоденьтесь, обсохните, а у меня дело есть.
Он взбежал по лестнице, вернулся спустя минуту со свертком ярко-зеленой ткани в руках, передал его Олимпиаде и вышел на улицу. Олимпиада так и замерла в недоумении.
* * *
Городовой, поставленный возле генеральского дома, отрапортовал, что все тихо, никто не выходил и подозрительной деятельности не замечено. Генерал в кабинете своем, через окно видать. Бессонница у него – частая гостья, об этом всем известно. Супруга его в саду, цветочками занята.
– Среди ночи? – удивился Лихо.
В этот момент из-за высокой ограды дома, из-за зарослей сирени, к которой Лихо относился теперь с недоверием, послышался громкий отчаянный крик.
– Живо, всех созвать! – приказал Лихо и сам первый побежал к воротам усадьбы.
Сад генеральский зарос сверх меры, и не одной только вредоносной сиренью. Были здесь и старые кусты боярышника, и калина, и розы, колючие, тянущие свои плети к окнам дома. Точно вся растительность сада взбунтовалась против хозяев дома. Виноград оплел его западный фасад, почти скрыв окна, и кое-где в его объятиях уже начала крошиться стена: облетела штукатурка, выпало несколько камней, стекло треснуло, водосток накренился. Свет уличных фонарей не попадал в сад из-за стены и густых зарослей, но, по счастью, Лихо и в темноте видел отменно. И все же он едва не споткнулся о корни, едва не угодил в глубокую яму, провал в земле, медленно осыпающийся вниз. Успел ухватиться за решетку окна, удержаться на краю.
Крик повторился.
– Помогите! О, Святые Угодники!
Голос, несомненно, принадлежал Екатерине Филипповне, генеральской жене, и была она в панике. Лихо аккуратно обогнул яму, продрался через плотно растущие кусты роз, исцарапав лицо и руки, и наткнулся на женщину. Она жалась к розам, выставив перед собой руки с зажатым в них нательным крестиком. Слабая была защита в руках женщины легкомысленной, пустой, ни во что не верящей пред надвигающейся на нее белой фигурой.
– Не моя вина! Не моя вина, Христом-Богом клянусь! – бормотала генеральша, и крестик дрожал в ее слабых руках.
– Именем Синода и Государя нашего стойте! – приказал Лихо и генеральшу задвинул за спину. Она вцепилась ему в плечи, едва не впилась зубами в него, вся дрожа от ужаса и бормоча что-то невнятное. Запах разрытой могилы стал невыносим.
Фигура между тем остановилась.
Это была обряженная в саван высокая сухая старуха с растрепанными волосами, оскаленная, разъяренная, с голодным блеском в глазах. Саван ее был весь в комьях сырой земли, в ветках, цветочных лепестках и в крови.
– Всяк дышащий да славит Господа, – вежливо поприветствовал Лихо.
– И я хвалю, – процедила старуха, не имеющая возможности промолчать. – Кто таков будешь?
– Член Священного Всемудрствующего Синода, действительный статский советник Нестор Нимович Лихо.
– Лихо, стало быть. – Старуха рассмеялась. – Ну и с чем ты в мой дом пожаловал?
– Остановить то, что вы творите, – спокойно ответил Лихо, следя между тем за каждым движением старухи, которая была проворна и двигалась непристойными для ее почтенного возраста скачками. Как есть еретичка. – Для вас ведь покойный Сторожок держал в подполе запасы?
– Я, ваше превосходительство, зла никому не желала, – ехидно ответила старуха. – К живым не ходила, лежала себе смирно и просила лишь важеского обращения. Если с кого и спрашивать, так это с дуры той несусветной, которую вы защищаете.
Лихо обернулся через плечо и посмотрел на генеральшу, руку ее сбросил.
– Что произошло?
– Померла я, – старуха хихикнула, – а силу-то свою никому не отдала. Эта дура-девка решила, я все ей передам, да и события ускорила. Подлила мне какой-то дряни в чай, а потом еще сидит у постели и ласково так увещевает: вы мне чертей своих сдайте, матушка. Шиш тебе, а не шиш!
И старуха расхохоталась.
Лихо вновь посмотрел на генеральшу. Женщина была напугана настолько, что едва соображала. Кажется, она и не собиралась никак оправдываться, юлить, возражать мертвой старухе. Впрочем, с мертвыми спорить глупо.
– Вы, сударыня, уйти пожелаете или здесь остаться? – спросил Лихо, почтительно поклонившись.
Старуха-еретичка посмотрела на него с легким удивлением.
– Рубить сплеча не станешь, голубчик? Я вот погляжу, Штерна ты жалеть не стал.
– Я и вас не жалею, сударыня, – сухо ответил Лихо. – Но перед законом и людьми вы не виноваты, к чему вас наказывать? В страхе всех держать – не лучший метод. Вот невестка ваша свое получит, а вам выбирать.
– И что мне сделать надо, чтобы остаться? – Старуха сощурилась подозрительно.
– Поклясться, что людям вы вредить не станете и удовольствуетесь той пищей, что на ночь вам ставят в горнице.
– Это ломтем хлеба, что ли? – фыркнула еретичка.
– Именно так, – кивнул Лихо.
– Эх, скучища-то какая! – Старуха покачала головой. – Людишкам не вредить, поедом их не есть.
– В противном случае, сударыня, вы будете похоронены на освещенной земле, лицом вниз, со связанными руками, и не будет вам выхода из могилы.
Еретичка задумалась ненадолго, на руки свои костлявые, с острыми ногтями, посмотрела. Наконец кивнула:
– Эх, ваше превосходительство, пусть так!
Лихо вывел перепуганную генеральшу из сада и сдал ее городовому, а второго послал за генералом. Затем по приказу его был вырублен боярышник, окруживший неглубокую провалившуюся могилу старухи. Городовые крестились и вполголоса кляли Екатерину Иванову, о которой еще утром по городу ходили разговоры, скорее, мечтательные. Старуха-еретичка, которую боярышник не выпускал из сада, стояла молча и следила за всем этим с нескрываемым удовлетворением. Клятву она принесла, возможно, не вполне искреннюю, но отправить ее на тот свет сейчас у Лихо повода не было, и поступать против правил Синода он считал неразумным. Как знать, может, суд над генеральшей удовлетворит ее, сделает добрее, и правилам она будет следовать безукоснительно?
– Я, голубчик, подруженьку свою навещу, Ефросинью Домовину, – объявила старуха, когда путь был свободен. – Она, небось, обо мне волнуется – чай, давно не виделись. Там, коли понадоблюсь, и отыщешь.
Проводив еретичку взглядом, Лихо проследил за тем, как перепуганную генеральшу и мрачного ее супруга усаживают в закрытый полицейский возок, и отправился в управление.
* * *
На третий раз сон уже не стал подкидывать загадки. Олимпиада увидела бурную, вспученную реку, перекинутый через нее добела раскаленный железный мост, а на там берегу – густой черный лес. И человек нагой, худой, жуткий стоял на мосту и манил ее. От моста пар поднимался, жар, и металл обжигал даже сквозь подошвы башмаков. Опустив же взгляд, Олимпиада обнаружила, что боса. Она отступила.
Проснулась. Села, разминая шею. Так и заснула в гостиной комнате, в кресле, заказанном Штерном из московских мастерских. Оно было сделано в стиле государыни Елизаветы, так-то удобно, если не спать в нем, сворачивая себе шею. Олимпиада встала, плотнее кутаясь в шелковый китайский халат. Был он плотный, тяжелый и весьма приятный на ощупь. Сверху весь был расшит шелком – пионы, птицы какие-то, пагоды, а подкладка из тонкого хлопка ласкала, гладила полуобнаженную кожу. И все же в нем Олимпиада чувствовала себя почти голой.
Уже рассвело. Выйдя на кухню, Олимпиада посмотрела через окно на родительский дом, но пробираться туда передумала. Нет уж, и в халате походит, не развалится.
В шкафу сыскалась банка кофе, оставшаяся еще с тех времен, когда Олимпиада по праву хозяйничала на этой кухне. В ней даже кофе не убавился. Олимпиада сварила его целый кофейник, налила себе щедро полную кружку – такой бы квас пить, а не кофе, – сахару положила куска три и села к столу.
– Не люблю я кофе, – посетовал Лихо, входя на кухню. – Но без него сегодня, похоже, не проживу.
Вид у него был потрепанный: на лице появились свежие царапины, одежда была в грязи, а кое-где и порвана, и тени под глазами. Лихо зевнул, налил себе кофе и опустился на лавку.
– Я вам, Олимпиада Потаповна, платье принес. – Он выложил на стол сверток в хрусткой розовой бумаге, так запаковывали свои товары в лавках готового платья на торговой стороне.
Олимпиада покраснела.
– Не стоило... вы... – Слов у нее не нашлось ни чтобы возмутиться, ни чтобы поблагодарить.
– Не ходить же вам в халате, как басурманка! – хмыкнул Лихо. – Вам, Олимпиада Потаповна, безусловно, к лицу, да только люди не поймут. Да и считайте это благодарностью за помощь.
– Какую помощь? – с подозрением уточнила Олимпиада, разворачивая сверток.
– Без вас я бы и на дом Лиснецкой не взглянул, и о сирени едва ли подумал.
Платье было светло-голубое, какое-то девичье. Вдове такое носить не пристало. Впрочем, не больше, чем старинный сарафан.
– Спасибо, – сказала Олимпиада. – У вас... у вас кровь на щеке.
Лихо пальцами тронул царапины и поморщился.
– Еретичку ловил.
– Поймали, Нестор Нимович? – Олимпиаде тут представилось, как борется он, вооруженный своей огненной плетью, против оскаленного чудовища. Картинка вышла былинная, несмотря на то что сам по себе Лихо на былинного героя не тянул.
– Поймал и к бабке вашей отправил погостить, – усмехнулся Лихо. – А вот генеральша Иванова и, возможно, муж ее будут судимы за убийство бедной старухи Ивановой, удерживание ее беспокойного духа в саду дома, торговлю мертвецами, да и много что еще.
Некоторое время они молча пили кофе. Потом Лихо спросил:
– Что за вещие сны вам снятся, Олимпиада Потаповна?
– Глупости всякие, – попыталась уйти от ответа Олимпиада.
Лихо покачал головой.
– Что за сны?
Олимпиада тронула край стола, выскобленного, старого. Тесто на нем хорошо раскатывать.
– Река мне снится, огненная, бурлящая, мостик через нее железный, а на мосту стоит человек, худой и мертвый. И все ему несут – кто руку, кто ногу, кто кровь свою, человек все это принимает, а насытиться не может.
Скрестив руки на груди, Лихо разглядывал потолок.
– Очень интересно...
Он хотел сказать еще что-то, но в дверь заколотили. Лихо со вздохом поднялся, вышел в сени, и вскоре оттуда послышался зычный рокот – Мишка. Олимпиада осторожно выглянула. Лихо пробежал глазами телеграмму и кивнул.
– И труп у нас, очередной, – отрапортовал Мишка, голову поднял, и Олимпиада едва успела укрыться за дверью. Еще не хватало, чтобы ее в чужом доме заметили!
– Богуславский Семен – это кто? – спросил Лихо.
– Письмоводитель, – удивленно ответил Мишка.
– Ясно. Богуславского в отделение отправить, а я на тело взгляну. Где оно?
– Как обычно, у реки. Но на это, – Мишка смутился немного, – на это, Нестор Нимович, время потребуется. Его еще надо из глины достать.
Стукнула дверь, и Олимпиада вновь осталась одна.
Сперва она переоделась, и платье, к ее смущению, пришлось впору. Халат был сложен аккуратно и на столе оставлен. Затем Олимпиада прибралась, вытерла грязные следы в сенях, пыль кое-где смахнула. Постояла, раздумывая, что же делать. Домой идти? Бабка уже, должно быть, переполох устроила. А может, и решила, раз внучка не дошла, значит, не достойна ведьмой стать.
Олимпиада вышла в город и пошла куда глаза глядят, рассматривая заросли сирени. Что ж тебя так много-то в этом году? Разрослась, голубушка! Но чтобы упыри облик сирени принимали... никогда такого не было.
Раздевшись вчера, Олимпиада оглядела свое тело, но кроме нескольких царапин нашла только красные крошечные точки на шее, пяток, не больше. Точно укусы мелких насекомых. Они зудели немного в первые часы, но сейчас Олимпиада могла забыть о них. И что же это значит? Да и значит ли?
Олимпиада покачала головой. Дела сыскные нужно оставить Лихо и Мишке, это их забота. Своей же у Олимпиады, почитай, никогда и не было.
Ноги, как оказалось, привели ее прямиком к городской больнице. Сирень обступила ее особенно сильно, казалось, еще немного, и через заросли уже невозможно будет пробиться. Запах стоял нестерпимый. Протянув руку, Олимпиада сломала одну ветку, и на изломе потекла густая мертвая кровь.
Поднявшись по ступеням, Олимпиада шагнула в просторную больничную приемную. Сирень не пропускала сюда ни свет, ни воздух, и дышать было тяжело. Пахло также сиренью вместо привычного стойкого запаха лекарств, который пропитывал больницу, лип к одежде, к коже, и всякий уносил его с собой. Все словно бы истончилось, посерело, начало осыпаться. И люди двигались медленно, сонно.
Олимпиада подошла к дежурной сестре милосердия, дремлющей за стойкой.
– Я пришла навестить Сусанну Лиснецкую. Можно к ней?
Время было раннее, неприемное, но сестру это, кажется, не волновало. Она лишь подняла руку и махнула куда-то в сторону.
– Выйдите на воздух, – посоветовала Олимпиада. – Вам отдохнуть нужно.
В коридоре, которым она прошла затем, было еще хуже. Свет ламп потускнел, в углах сгустились тени, паутина скопилась под потолком. Все было мертво и серо, и сколько для этого потребовалось времени? Может, больница всегда такой была, просто Олимпиада того не замечала? Или же Сусанна виновата.
В палате ее было распахнуто окно, ветки сирени проникали сквозь него, переплетаясь, и было их так много, что, казалось, вот-вот рама треснет. Сусанна утопала в перине, в подушках, сама серая, седая, и белье – серое, грязное, с выцветшими больничными метками. И запах цветов и крови просто нестерпим.
– Сусанна, – позвала Олимпиада.
– О, Липка! – хихикнула Сусанна, смешок вышел сухой, мертвый, как и все вокруг. – Живая? Как догадалась?
– Я больше ни с кем в городе не общалась, – пожала плечами Олимпиада. – А вот с тобой поговорила, и вдруг на меня сирень нападает.
Сусанна погладила тянущиеся к ней ветви, сочные, налитые кровью лепестки. Сирень была уже не белая – пурпурная.
– Могло это быть, конечно, испытание бабки моей, но – садовые цветы? – Олимпиада покачала головой. – Нет уж.
– Ну и с чем ты пожаловала? – спросила Сусанна.
– Чтобы попросить тебя остановиться. Мертвого не вернешь.
Сусанна была слишком слаба, поэтому села не сама. Ветви сирени оплели ее и подняли, окружили плотным коконом. Она была измождена, бледна до синевы, так, что видна каждая вена. Только глаза ее горели ярким огнем, но легче от этого не было: в глазах было безумие.
– Да что ты знаешь?!
Ничего, тут Сусанна была права. Олимпиада могла только догадываться, сопоставляя сны и увиденное наяву.
– Возлюбленный твой ни жив, ни мертв, стоит между мирами, и ты пытаешься его вскормить, вернуть к себе хоть живым, хоть умертвием. Но у тебя ничего не выйдет, Сусанна!
– Мне еще немного осталось, – зашептала Сусанна. – Совсем чуть-чуть. Всего несколько капелек, всего пара человечков, и миленький мой со мной будет.
– Ты сама умрешь! – крикнула Олимпиада, но Сусанна ее не слышала.
И ветви сирени, сломав окно, раскрошив камень стены, проломив ее, протиснулись в этот пролом и потянулись к Олимпиаде. Она попыталась выскочить за дверь, но ее уже оплели толстые, усыпанные цветами ветки.
– Прекрати!
– Миленькому моему мужская кровь нужна, мужская сила, – продолжила невнятное бормотание Сусанна. – Но и девица сойдет, да, сойдет, сойдет.
– Это уж явно не про меня!
Олимпиада заозиралась, надеясь найти пути к отступлению. Будь при ней колдовская сила, едва ли все эти ветки, пышные соцветия причинили бы ей хоть какой-то вред. Она была стократно сильнее Сусанны, чьи жалкие крохи силы едва ли помогли бы ей вернуть любовника.
Сусанна управляла ветвями. Ее они наверняка не тронут, значит, подле Сусанны безопаснее всего.
Олимпиада метнулась к постели, перепрыгивая через змеями извивающиеся ветки, обняла сухонькое, костлявое тело бывшей подруги и замерла, зажмурившись. Ветви не остановились. Они уже, кажется, не разбирали, кто перед ними. Сил Сусанны не хватало, чтобы управлять всей этой махиной, разъяренной, взбешенной. Кокон сплетался вокруг, все сильнее их сдавливал, прижимал друг к другу, лишая способности дышать. Легкие, точно пух, безжизненные волосы Сусанны набились Олимпиаде в рот.
Почти лишенная способности дышать, погруженная во мрак, Олимпиада поняла, что умирает.
* * *
День с самого начала не задался. Письмоводитель Богуславский как в воду канул. Генеральша Иванова молчала, только плакала, а стоило пригрозить ей Священным Синодом, и вовсе разревелась в три ручья. Супруг ее тоже молчал, но по-иному, с достоинством. Раскрыл он рот только для того, чтобы вызвать адвоката. Можно было не сомневаться: дура-генеральша за убийство пойдет на каторгу, а вот муж ее выйдет сухой из воды. Мать-покойница против него показания не даст, даже если Петр Петрович виноват. Сейчас она подчиняется иным законам, принципиально иной морали и будет мстить обидчику. Так, как сама она видит справедливость.
Лихо сел напротив, скрестив руки на груди. Поспать бы. Потом чаю выпить и, пожалуй, еще поспать. Да только – дела. Генерал этот, жена его, дура, труп, который все никак не могут достать из-под земли.
Лихо развязал тесемки, папку раскрыл и просмотрел бумаги. Молодец, Михайло Потапович. Времени с задержания прошло всего ничего, а он опросил, описал, резюмировал.
– Согласно свидетельским показаниям, последний раз мать вашу живой видели после праздника первого Обретения главы Иоанна Крестителя[26]. Более года тому назад. После вы на все расспросы соседей отвечали, что вашей матери нездоровится и она никого не принимает.
Генерал молчал и глядел прямо. Слышал, должно быть, рассказы, что будто бы члены Синода распознают ложь, и потому старался ничем себя не выдать.
Досадовал, был раздражен, особенно на жену злился, дуру-кокетку. Что стоило ей очаровать столичного чиновника, чтобы глаза закрыл в нужный момент? Ведь не задавал лишних вопросов ни Миль, ни священники, которым старуха всегда отсылала пожертвования, несмотря на свое ведьмовство. Даже старая яга Домовина, и та молчала.
Лихо подавил желание отряхнуться от чужих мыслей, которые чувствовал сейчас даже ярче, чем эмоции.
– Вы, Петр Петрович, подготовили убийство матери, – сухо и твердо сказал Лихо. – Дар у вас есть, пусть и слабенький. Вы понадеялась, что мать ваша, умирая, «сдаст чертей», всю силу передаст вам. Ваша жена – женщина невеликого ума, слушается вас во всем и согласилась отравить свекровь. Однако мать ваша предпочла беспокойное посмертие, и вам пришлось прибегнуть к помощи Сторожка, о котором вы узнали, я полагаю, от покойного Штерна.
Генерал не проронил ни слова, генеральша завыла еще громче. То ли на дуру обиделась, то ли испугалась наконец-то по-настоящему. Дверь открылась, и Мишка зашел, закусывая губу от досады.
– Там, Нестор Нимович, адвокат генерала прибыл. И тело готово к осмотру, как нам передали.
Лихо с громким хлопком закрыл папку.
– Подготовьте дело, Михайло Потапович, и отправьте в Петербург. Пусть им обер-прокурор Синода занимается.
Некоторое время спустя, уже в коляске по дороге к реке, Мишка спросил:
– Он же не выйдет сухим из воды, Нестор Нимович?
– Может, и выйдет, – отозвался Лихо. – Но возмездие рано или поздно настигает каждого, об этом лучше не забывать. Кто нашел тело?
– Да мавки опять, – досадливо поморщился Михайло Потапович. – Вы же знаете, Нестор Нимович, каково их допрашивать.
Мавки были на месте, глазели за тем, как тело достали из песчаного плена и разложили на брезенте. К уже знакомой Ненюфаре присоединились две товарки постарше, смотрящие пустыми рыбьими глазами. С Лихо они встретились взглядами, кивками обменялись, но говорить не пожелали.
Тело походило на те, что уже находили который день на берегу, разве что было не совсем обескровлено.
– Кажется, упырь наш не успел докончить начатое до рассвета, – предположил Михайло Потапович.
Лихо присел возле тела, оглядел его, но ничего примечательного не нашел. Разве что небольшое покраснение кожи, точно след от ожога.
– А скажи-ка мне, Ненюфара, цветы ты ночью на берегу видела?
Мавка пожала плечами.
– Нам цветы всегда видны, ваше превосходительство. Лилии там, ненюфары, опять же.
– А сирень? Белая сирень?
Мавка отвела взгляд.
– Значит, видела, – кивнул Лихо.
– Знаете, господин хороший, о таких вещах не рассказывают, – отозвалась мавка грубо. – Эдак я прослыву дурной совсем. Оно мне надо?
– Ты и прежде у затоны сирень видела? – спросил Лихо. – Выпороть бы тебя.
Мавка на всякий случай отскочила назад, а там и вовсе ушла под воду. За нею Лихо, конечно, не полез.
– Что с домом? – спросил он удивленного Мишку. – Нашли что-нибудь?
– Весь осмотрели, от чердака до подвала, Нестор Нимович. Только в один чулан войти не удалось. Дверь взломать мы не смогли, ключ нужен. Он, думаю, у госпожи Лиснецкой.
– Значит... в больницу... – Лихо замер вдруг, принюхавшись. Бедой потянуло, смертельной опасностью. Медовым лугом. – Сестрица ваша... За мной, живо!
Вскочив в коляску, Лихо велел гнать к больнице. На расспросы Михайлы Потаповича он не отвечал, хотя тому и про сестру узнать хотелось, и про сирень. Впрочем, на это он свой ответ получил: сирень, точно живая, двигалась улицами города в сторону больницы и там уже окружила здание так плотно, что ни окон, ни дверей видно не было.
– Отойдите! – рыкнул Лихо, спрыгивая с коляски. Повинуясь его руке, огненный хлыст ударил по кустам, вниз посыпались обугленные ветки и мертвые цветы.
Шаг за шагом, медленно пробирались они внутрь – Мишка не пожелал оставаться снаружи. Сирень огня боялась, отступала, предоставляя узкий коридор, но сзади снова сплеталась в сплошную стену. А потом вдруг затрещала, заскрипела жутко и осыпалась трухой, давно мертвой гнилью. Лихо распахнул дверь, раскидал в стороны сухие ветки и за ворот платья поднял Олимпиаду с постели.
– Идиотка.
Олимпиада Потаповна с трудом разлепила губы и сделала судорожный, жадный вдох, затем задышала ровнее, но выглядела все еще бледной, почти изможденной и напуганной. Но, пожалуй, недостаточно. И ведь есть же куда более простые способы с собой покончить! Лихо поставил Олимпиаду на ноги и подошел к постели.
– Отведите сестру к доктору, – бросил он, не сводя взгляда с Сусанны Лиснецкой. – Я тут закончу.
Лиснецкая была мертва. Ветки, ей, как она, должно быть, считала, подвластные полностью, переломили хрупкую шею. Очистив постель от трухи, Лихо оглядел тело и на груди обнаружил маленький медный ключик на тонкой, в волос, цепочке. Лиснецкая вцепилась в него, как в последнее сокровище.
– Что здесь? – Дежурный врач заглянул в палату, кажется, совсем не удивленный нанесенными сиренью разрушениями. Кустарник окно и стену сломал, все кровью залито, но ведь и не такое бывает.
Лихо головой покачал.
– Тело госпожи Лиснецкой доставить в полицейский морг, – распорядился он. – Всю труху собрать и отвезти туда же. Ничего лишний раз не касаться.
Лихо снял ключ с шеи покойницы, развернулся на каблуках и вышел.
Дом купца Лиснецкого встретил его жуткой мертвой тишиной и тем обликом, что видела прежде только Олимпиада Штерн. Умер дом, прогнил, готов был в любую секунду обвалиться на голову неосторожного посетителя. Доски трещали под ногой, стены стонали, хрипело что-то на чердаке и жутко завывало в трубе. Лихо быстро прошел по коридору, завернул за угол, туда, где под лестницей расположился чулан. Дверь была на вид крепкая, куда крепче и новее всего дома, обитая полосками начищенного металла. Лихо подергал ее, затем склонился над замочной скважиной, вставил ключ, повернул два раза.
Из дверного проема пахнуло мертвечиной.
Сразу за порогом начиналась криво сколоченная лестница, осклизлая от плесени, зеленоватая, но запах не от нее исходил. Лихо спустился осторожно, держась за стену. Гнилушки светились, да, впрочем, ему свет и не был нужен. Гроб стоит, крышка отдельно. Верно, девушка слабая, да и к тому же такая изможденная, как Сусанна Лиснецкая, не смогла бы ее каждый раз откидывать. А сирень тут, должно быть, не помощница. А чтобы дружок ее раньше времени не убег, девица Лиснецкая спеленала его железными цепями и семь замков навесила.
Тот, кто в гробу лежал, скрежеща зубами, был чисто – Кощей.
– Водой тебя напоить, что ли? – пробормотал Лихо, склоняясь.
Запах гниения стал сильнее, а еще – крови, которой Лиснецкая подкармливала мертвеца, пытаясь удержать в нем искру жизни. Не упырь, нет. Только лишь умрун, в котором колдунья пыталась удержать жизнь своею силой и волей. Вычитала, небось, где-то, дура романтичная, что любовь все побеждает.
Кроме гниения от умруна пахло противоестественностью. Особый запах, злой, горький.
– Хочешь уйти или остаться? – спросил Лихо.
– ...ти...
– И то верно, – согласился Лихо.
Он провел ладонью по глазам, сморгнул, а потом аккуратно положил левую ладонь на грудь умруна. Она легко, как сквозь масло, прошла через железные цепи, пергаментную сухую кожу покойника, хрупкие кости, стиснула слабо пульсирующее сердце. Лихо сжал кулак резко, и послышалось тошнотворное чавканье. Умрун всхрипнул и затих.
– Так тому и быть. – Лихо вынул руку, посмотрел на нее и в карман за платком полез. – Один ушел, одна осталась. Тоже справедливость, если вдуматься.
Дом обрушился, когда только Лихо переступил порог и оставил его за спиной.
* * *
Мишка, как подхватил ее на руки в больнице, так и не выпускал до самого дома, весьма мешая осмотру, который провел ворчливый пожилой доктор. Еще и ворчать ухитрялся, как самый настоящий медведь, пока врач не уверил, что все с Олимпиадой в порядке и ей только требуется отдых. Мишка решил, что Олимпиаде ногами нынче ходить не следует, домой понес и на пол поставил только после того, как порог переступил. Мать незамедлительно вышла из комнаты и так глянула, что у Олимпиады, да и у Мишки, должно быть, ноги к полу примерзли.
– Где ты была, позволь спросить? И в каком ты виде?
Олимпиада стиснула подол юбки.
– Это что? Кровь? – Мать шагнула вперед и коснулась лица Олимпиады, и той огромных усилий стоило не отшатнуться. – Ты где была всю ночь? Мне бабка твоя послание отправила, что ты до нее так и не дошла. Это твое счастье, что к ней подруга старая приехала, не до тебя сейчас. А не то выдрала бы тебя, мерзавку, как сидорову козу!
– Я... – Олимпиада на руки свои посмотрела. Ведь нельзя же всю жизнь скрывать это. – Я не могу пойти к бабушке.
– Почему это? – резко спросила мать. – Что еще удумала?
– Я... силу утратила. – Олимпиада сказала это вслух, и вдруг легче стало. Утратила – ну и утратила. Прав был Лихо – горюшко, не горе.
– Ты... – Мать ахнула, за сердце схватилась, и Мишка к ней бросился, поддержал.
– И я не буду, маменька, больше делать, как вы мне прикажете, – выпалила Олимпиада, пока кураж не прошел. – Замуж я по вашей указке вышла, из дома по вашей указке уехала и вернулась тоже, потому что вы так пожелали. Все. Хватит. Я буду своим умом жить.
– Ах ты!.. – Мать занесла руку для удара и замерла, перехваченная другой рукой. Рукав сюртука весь был в пыли и брызгах крови, и пахло от ткани гнилью и плесенью.
– Вам бы, Акилина Никитична, не следовало бить работницу сыскной полиции, – спокойно сказал Лихо и медленно разжал руку.
Мать растерла запястье и бросила на Мишку уничтожающий взгляд. Он, бедняга, разрывался сейчас между матерью своей и начальником и не знал, куда ему скрыться. Олимпиада же предпочла сделать шаг назад и укрыться у Лихо за спиной.
– И давно ли, любезный Нестор Нимович? – спросила мать сухо, взгляд не отрывая от Олимпиады.
– Да уж порядком, – ответил Лихо, в подробности не вдаваясь.
– И какую, позвольте спросить, пользу может принести моя бесталанная дочь? Штерн ее пытался когда-то приставить к делу, письма составлять, стенографировать обучал, на машинке печатать, да только без толку.
– Ложь! – не выдержала Олимпиада.
Лихо остановил ее.
– Госпожа Штерн будет занимать должность личной моей помощницы в сыскном деле и, если потребуется, по синодальной части. Жалованье ей будет положено в 80 рублей и квартира, так что о будущем дочери своей можете не беспокоиться. Идемте, Олимпиада Потаповна.
Лихо взял ее за локоть и потянул за собой.
– Спасибо.
– Не обольщайтесь, Олимпиада Потаповна, – покачал головой Лихо. – Если вы еще раз выкинете что-то подобное, житье с матушкой вам раем покажется. Это ясно?
Олимпиада кивнула.
– Таланты у вас несомненные, – продолжил Лихо. – Но, если вы еще хоть раз сунетесь в пекло, не спросясь, чай будете заваривать до скончания веков.
– Впредь это не повторится, Нестор Нимович, – уверила его Олимпиада.
Лихо, кажется, не поверил, но спорить дальше не стал. Посторонился, пропуская Олимпиаду в дом, пробормотал «все вы здесь знаете» и быстро наверх поднялся, брезгливо отряхивая испорченный сюртук. Олимпиада огляделась, постояла на пороге немного, а потом прошла на кухню – чай заваривать.
Дело № 2. О вдовицах и девицах

– Ерундовина! – Мишка в сердцах скомкал последний номер «Ведомостей» и отшвырнул на край стола. – Дешевый листок! Лубочные картинки!
Олимпиада в газету заглянула мельком и продолжила заваривать чай, дорогой, цветочный, который утром с курьером доставили из столицы. Статью, которая так возмутила Мишку, она уже видела. Правды в ней было немного, но и вреда от вранья – тоже немного. Чуть принизили заслуги полиции, что Мишку и разозлило; пару оскорбительных слов сказали о «столичном хлыще Лихо»; присочинили особенно романтичную историю о Сусанне Лиснецкой и ее несчастной любви, мавок прибавили, Стаса Дикого, одного из убитых, в начале статьи выставили полным мерзавцем, убийцей собутыльников в «Длинной версте», а в конце – несчастным страдальцем. Саму Олимпиаду помянули вскользь, но тоже в обидном ключе, но это едва ли было хуже тех взглядов, что последние четыре дня метала через забор мать.
– Да я этого «Евграфа Поликарповича» знал еще в те годы, когда он был Егорка, Петров сын, и арифметику у меня списывал! – продолжал горячиться Мишка, без работы себя ведущий как застоявшийся в стойле боевой конь. – Да и что за фамилия такая – Бирюч?! Это кто вообще?
– Царский глашатай. – Лихо повесил шляпу на вешалку, прошел через кабинет и к окну сел. – А в некоторых вологодских деревнях так еще крик называют. Большой, я погляжу, народник этот ваш «Евграф Поликарпович».
– Ну так ведь врет! – возмутился Мишка. – Вот в царские времена его бы в острог сволокли!
Лихо взял из рук Олимпиады чашку, принюхался и удовлетворенно кивнул. Посмотрел на Мишку и улыбнулся иронически.
– В царские времена с вас бы, Михайло Потапович, шкуру содрали, поскольку оборотень вы вольный[27]. А сестру вашу... в кого вы там имели обыкновение оборачиваться, Олимпиада Потаповна?
– В зайчика. – Олимпиада покраснела.
– А зайчика бы оставили без хвостика, – хмыкнул Лихо. – Полно вам, Михайло Потапович. Острог. Скажете тоже. Ну, сочиняет человек. Скучно ему, вот и сочиняет.
– А пускай бы он сочинял... – Мишка пожал плечами. – Романы всякие.
– До романов, Михайло Потапович, дорасти надо. – Лихо с тоскою посмотрел на папки, громоздящиеся на краю стола. – Что там с письмоводителем Богуславским?
– Ищем, Нестор Нимович, – отрапортовал Мишка. – Пока – как в воду канул.
– Один повесился, второй в воду канул... – Лихо побарабанил раздраженно по подлокотнику. – Тенденция, однако. Еще что-то новое есть для меня?
– Нет, Нестор Нимович, – качнул головой Мишка. – Пока все тихо. Да, выяснили, что у гор стряслось. Вы, помнится, спрашивали.
Лихо кивнул.
– Егоров, бывший наш городовой, застрелился. Его за пьянство уволили, потом он еще проигрался и застрелился, оставил вдову с тремя детьми без копейки. Мы ей сбросились понемногу, еще решили дом подновить немного. Свои все-таки.
Лихо вытащил из кармана портмоне, достал ассигнацию в три рубля и протянул Мишке.
– Добавьте от меня.
Взгляд его снова метнулся к папкам. Это откровенное нежелание Лихо, насколько можно видеть, деятельного, заниматься делами рутинными, Олимпиаду забавляло. Ему бы погоня, сражение, загадочное преступление, а не поножовщину разбирать.
По статусу, впрочем, ему и не положено было каждое дело самому расследовать. Штерн, сколько Олимпиада помнила, в самые тривиальные дела даже не заглядывал, а некоторые отчеты подписывал не глядя. Раздавал же он указания, кажется, наугад. Лихо отчего-то во все требовалось вникнуть. Может быть, искал, нет ли где следа дел страшных, имеющих касательство до Священного Синода? А может, просто слишком велико было в Несторе Нимовиче чувство ответственности. Взял же он к себе на службу Олимпиаду, и едва ли только для того, чтобы каждый день пить хорошо заваренный чай.
– Ваше превосходительство, – дежурный заглянул в кабинет. – Мертвецы у нас, ваше превосходительство.
– Где? – Лихо поднялся, отставляя в сторону недопитый чай.
– В слободке, ваше превосходительство. Молодые девицы, четыре штуки.
Лихо кивнул каким-то своим мыслям, шляпу надел и указал Мишке на дверь.
– Если вдруг телеграммы будут из Москвы или Петербурга, пошлите за мной, Олимпиада Потаповна.
– Я могла бы, Нестор Нимович, для вас отчеты просмотреть, – робко предложила Олимпиада. – Разобрать их...
Лихо снова посмотрел на папки и кивнул.
– Воля ваша. Идемте, Михайло Потапович.
Олимпиада проводила их взглядом, потом еще в окно выглянула – улица, с тех пор как сирень вырубили, казалась пустой и голой, – убедилась, что Лихо с Мишкой благополучно отбыли, и после села к столу. На место Лихо она сесть не решилась и потому заняла стул рядом. Подвинув к себе стопку папок, Олимпиада раскрыла первую.
* * *
В слободке издавна селились главным образом ткачи. Со временем здесь появились и галантерейные мастерские, и «большое ситцевое торжище», и портные поселились. Одно время, как рассказывал воодушевленно Мишка, в слободку пытались пробраться и кожевники с обувщиками, но им был дан от ворот поворот. Места были тихие, приятные для глаза. Сразу за старой городской стеной, оставленной больше ради красоты, начинались льняные поля, пока еще весьма невзрачные. Чуть поодаль на пригорке, слишком покатом и низком, чтобы именоваться, как его западные собратья, «горой», стояла старенькая белокаменная церковка. На колокольне суетился крошечный, если с земли глядеть, звонарь, и тяжелый сумрачный звон плыл над землей.
– Всю округу переполошат, – поморщился Лихо.
– Так все уже знают, – пожал плечами Мишка. – В слободке друг друга все знают, Нестор Нимович. Общество очень дружное. Некоторые семьи тут поселились, еще когда город только основывали.
Насчет «дружности» Лихо мог бы поспорить: возле дома, к которому их подвезли, была безобразная драка – человек шестеро, уже и не разобрать, кто кого бьет. Но дрались явно люди обоего полу. Визгливо кричали женщины, кто-то подвывал, вторя колоколу, звучала монотонная молитва. Городовой благоразумно не вмешивался.
– Что здесь творится? – Лихо лишь немного повысил голос, но его услышали.
– Душегубы! – завопила одна из женщин.
– Кровопийцы!
– Деточку нашу!
– Малютку нашу!
Лихо раздвинул напирающих на него обитателей слободки тростью и кивнул городовому.
– Что здесь?
– Пройдемте в дом, ваше превосходительство. – Городовой опасливо покосился на готовых вновь ринуться в драку слобожан. – Сами все увидите.
– Если вы немедленно не успокоитесь, вас арестуют, – сказал Лихо обступающим его людям. – Михайло Потапович, возьмите свидетельские показания.
Пройдя через толпу, пред ним расступающуюся, Лихо шагнул в дом. Здесь пахло кровью.
– В дальней светелке, – шепотом сказал городовой.
Лихо кивнул, прошел коридором, отмечая про себя, что дом добротный, зажиточный, везде чисто прибрано, и пахнуть должно цветами и хлебом, а не кровью.
В дальней светелке царил настоящий хаос, подлинный кошмар, который заставил городового, бывалого мужчину, выскочить за дверь, зажимая рот. Лихо переступил порог и аккуратно обошел лужу крови.
Четыре девицы – все в вышитых сорочках, неподпоясанные, простоволосые. В руках у них кудели. Затеяли по старинке посиделки за прялками. Прялки тоже имелись – как на подбор: две каргопольских, все в цветах, северодвинская – с конем, маленькая тверская с точеным стояком и даже новехонькая немецкая самопрялка, смотрящаяся тут странно. Числом – пять. А тела четыре.
– А, вы здесь уже, Нестор Нимович? – Доктор Эйдлин аккуратно перешагнул лужу крови и поцокал языком. – Жуть какая! Но с причиной смерти зато все более-менее ясно. Головы им, бедняжкам, разбили чем-то тяжелым.
– Подробности когда будут? – хмуро спросил Лихо, продолжая рассматривать прялки. На изуродованные тела девиц смотреть ему было неприятно.
– Работы тут много, так что к завтрашнему дню.
Лихо кивнул и вышел.
Дерущихся разняли, развели в разные стороны двора и усадили на лавки. В присутствии начальника сыска, его главного помощника и полудюжины городовых снова лезть в драку они не спешили и только прожигали друг в друге взглядом дыры. Ненависть, повисшая в воздухе, заставила Лихо поднести руку к горлу. Вот ведь!
– Что произошло тут, Михайло Потапович?
Мишка зашуршал страницами блокнота.
– Дом принадлежит семье Семеновых, вон они. – Мишка указал на бледную чету средних лет. Именно к ним была обращена большая часть ненависти. – Посиделки у них были ночью, дочка с подружками устроили. Пряли, гадали, что там еще девицы делают?
– Гадали? В начале июня?
– Да кто их, девиц, разберет, – пожал плечами Мишка. – И потом, вот матушка моя чуть ли не каждый день гадает.
– Матушка ваша – ведьма, Михайло Потапович, а Семеновы – православные. Так, произошло-то что?
– Неизвестно, – покачал головой Мишка. – Семеновы в отъезде были, стариков своих навещали, они в селе живут, верстах в двадцати от города. А когда утром вернулись, весь ужас и застали.
– Остальные?
– Ивановы, Ткачевы, Синицкие и Посмель – Мишка на мгновение сверился с блокнотом. – Простите, Посмиль. Их дочери были на посиделках. И все они утверждают, будто бы девица Семенова подружек убила, а сама бежала.
– Девица Семенова, значит? – Лихо оглянулся на дверь. Надо бы увести отсюда родителей, чтобы не помешали вынести тела. – А лет ей сколько, этой Семеновой?
– Полные шестнадцать. Семнадцать осенью будет.
– Шестнадцатилетняя девица убила четырех своих подруг? – уточнил Лихо.
– Ходят слухи, – Мишка глазами указал на разъяренную дородную блондинку, которая глядела на Семеновых особенно свирепо, – что Семенова не такая уж и девица, есть у нее полюбовник, и он – настоящий разбойник.
– Слухи, значит, ходят... Вот что, Михайло Потапович. Вы всех по домам разведите и каждого допросите отдельно. Говорить о том, бежала ли Семенова или мертва сама, мне, кажется, рано. Семеновых самих в отделение отправьте, там я с ними поговорю. А слухи... Слухи, пожалуй, соберите и отдельно запишите. Не повредит.
Сам Лихо обошел дом, изучая обстановку и окрестности. Двор Семеновых был на улице последний, сразу за ним – полуразрушенная стена, а дальше – льняные поля. Ближайший дом стоял заброшенный, храня следы пожара, двор зарос лебедой. Чуть поодаль – церковь и погост. Окна комнаты, в которой устроены были посиделки, как раз на погост и выходят, так что единственные свидетели – покойнички. Лихо на всякий случай прошел по кладбищу, но место было тихое, святое, мертвецы лежали тихо, ожидая Второго Пришествия, не шалили, из могил не выходили и, конечно, ничего не видели.
– Жуть-то какая, прости Господь!
Лихо обернулся и посмотрел на священника, тощего, с жиденькой козлиной бородкой. В противовес отцу Ионе, к которому после завершения дела с «упырем» Лихо зашел с подарком – упаковкой отличного китайского чая, – этот поп был существо пренеприятное. Лихо людей чувствовал, ошибался редко и знал, что видит перед собой мелкого безбожника, лишь прикрывающегося благостью. Из церковной кружки ворует, щупает прихожанок, вымогательствует. Донести бы на него, куда следует, да только люди наверняка к нему привыкли и только недовольны будут, если этакое ничтожество прогонят. И все же Лихо решил попозже намекнуть отцу Ионе.
– Начальник уголовного сыска Нестор Нимович Лихо.
– Отец Апанасий. – Священник закивал, тряся жидкой своей бороденкой. – А об вас мы наслышаны, дражайший Нестор Нимович, очень даже наслышаны. В газете о подвигах ваших читаем. Да и шутка ли – самого Синода член среди нас проживает, пусть и временно.
– Вы в последнее время ничего не замечали странного? – оборвал Лихо поток льстивого красноречия.
– Странного? Да Бог с вами! Тихонько у нас в слободке. Народ приличный. Не пьют, не буянят. И девки, и парни ведут себя пристойно.
– Может быть, возле дома Семеновых кого-нибудь заметили? – спросил Лихо без особой надежды.
– Нет-нет, батюшка. Днем не видать никого, а ежели ночью, в темноте, так и не разглядеть...
– А соседний дом, заброшенный...
– Необитаем уже, почитай, два года. Погорельцы-то съехали, в Москву подались или еще куда, а дом так и стоит. Но можете быть покойны, никакой дурной люд мы там не привечаем. Пытались как-то бродяги вселиться, так их наши мужики уму-разуму научили.
– Уму-разуму? – Лихо кивнул. Научили, значит.
– Если вам что понадобится, узнать чего, о людишках расспросить, вы ко мне пожалуйте, – заулыбался маслено отец Апанасий.
Слово «людишки» неприятно резануло слух. Сам Лихо был о людях в общей массе мнения невысокого. Попадались порядочные, попадались опасные – к таким он относил семейство Залесских, непредсказуемое. Даже приятные попадались, вроде Олимпиады Потаповны, которая и чай заварит, и улыбнется, и помощь предложит – от чистого сердца. Но в большинстве своем люди больше походили на отца Апанасия.
– Можете быть уверены, пожалую, – пообещал Лихо.
Обследовать заброшенный дом он направил городовых, а сам отправился в управление. Расследование следовало начать с хоть каких-то фактов, для начала хотя бы имен жертв и обстоятельств, в которых все свидетели были уверены. Посиделки эти с прялками... пока все выглядело нелепо и странно и отдавало жутким святочным рассказом, а подобное чтиво Лихо недолюбливал.
* * *
Творящиеся в Загорске непотребства особым разнообразием не отличались. В стопке папок, вызывающей у Лихо явную зевоту, были три поножовщины в различных городских трактирах, четыре бытовые ссоры и попытка утопиться из-за несчастной любви и неверного жениха своего также утопить (мавки вытащили обоих).
Олимпиада потянулась, разминая затекшую спину, сделала несколько нехитрых гимнастических упражнений, на цыпочки привстала, точно пытаясь дотянуться до потолка, потом села и чашку чая себе налила. Чай был вкусный, такого в Загорске сроду не пивали, и, наверное, не стоило им так запросто угощаться, но Лихо поблизости не было, да и стал бы он возражать?
Олимпиада уже допивала чашку, просматривая газету – совершенно, надо сказать, бестолковое издание, когда вой, крики и рыдания буквально сотрясли управление. Чашку Олимпиада отставила в центр стола от греха подальше, чтобы не разбилась от всего этого грохота, газету отбросила и выглянула в приемную. Мишка, даром что большой, косматый и дюже сильный, беспомощно замер посреди комнаты. С одной стороны на нем висела зареванная женщина средних лет, с другой – мужчина, весь посеревший. Ни дежурный, ни городовые прийти Мишке на помощь не спешили.
– Что случилось?
– Дочка у них пропала, – шепнул Мишка, силясь отодрать от себя мужчину и женщину. – Лихо велел привести и допросить, но – видишь же!
– Я сейчас чаю заварю, – пообещала Олимпиада. – Вот, возьмите платок.
Женщина в платок вцепилась, промокнула глаза, а потом впилась в него зубами и завыла. Чай тут не поможет, поняла Олимпиада. Водки бы. Но едва ли Лихо такое понравится.
Чай она все же заварила, простой, кирпичный, и такой крепкий, что мог ложку растворить. Сахару насыпала и принесла кружки в кабинет. Семеновы – Иван и Татьяна, вот, пожалуй, единственное, что было сейчас известно Мишке – пили, стуча зубами по стаканам. Женщина утирала постоянно льющиеся слезы, мужчина перед собой смотрел. Мишка, который допросил бы любого, кого достаточно было хватить кулаком по маковке, на безутешных родителей смотрел в панике. И то верно, их-то сроду не плакали.
Подвинув стул, Олимпиада присела и обняла женщину за плечи, бормоча какие-то душеполезные глупости. Вскоре поток рыданий иссяк, и женщина заговорила членораздельно:
– Мы ведь говорили ей, чтобы глупости эти забросила! А она у нас упрямая, ох до чего же упрямая, Светка!
– Что произошло? Что за глупости вы имеете в виду? – мягко спросила Олимпиада.
– Так она с нечистью зналась! – отозвался Семенов, бросил короткий взгляд на Мишку, на весь Загорск известного оборотня, и поправился: – С Соседями, значит. Гадания затевала, выспрашивала обо всяком. В старую баню ходила, все хотела Обдериху там увидеть.
– Обдериху? – Мишка быстро раскрыл блокнот. – Когда это было?
– Так... – Семенов нахмурился. – Почитай... деньков пять тому назад. Тогда разговоры зашли о том, чтобы баню снести, мужики пошли уже с инструментами, вернулись перепуганные, да про Обдериху и рассказывают. Вот Светка наша и не удержалась. Ходила, должно быть. Мы с матерью к старикам нашим ездили, приглядеть надо было за болезными, а она одна оставалась, без пригляду...
– Я в баню. – Мишка сунул блокнот в карман. – Ты... Вы, Олимпиада Потаповна, приглядите за Семеновыми до возвращения начальства.
Олимпиада не очень представляла, как этот «пригляд» выглядит в представлении полицейских, а потому просто налила безутешным родителям еще чаю и продолжила осторожные расспросы, ответы занося на лист писчей бумаги. К тому моменту, как вернулся Лихо, Олимпиада уже исписала целую стопку.
– Семеновы? – Лихо глянул на бледных измотанных супругов, потом на Олимпиаду, прижимающую к себе бумаги, и спросил: – Есть вам куда поехать, переночевать? В дом вам возвращаться нельзя, да и в слободу я бы сейчас не ехал.
– Так, ваше благородие... – промямлил Семенов. – Не виновна деточка-то наша. Вам ее искать надобно, а не нас обвинять...
– Я, господин Семенов, вас ни в чем не обвиняю, – спокойно поправил Лихо. – Я вам совет даю, добрый.
– Ну так, в двадцати верстах в деревне родители у меня живут... – пробормотал Семенов.
– К ним поезжайте, и оттуда ни ногой, пока вам не будет велено, – приказал Лихо. – Когда дочь ваша найдется, я за вами пошлю. И если мне потребуется что-то, тоже.
Семеновы снова бросились в крик и рыдания, заставляя Лихо морщиться. Наконец при помощи дежурных их удалось выпроводить вон. Лихо подошел к столу, растирая виски пальцами, оглядел аккуратно разложенные папки, хмыкнул и спросил:
– Ну, Олимпиада Потаповна, что вы у них узнали?
– Я... – пробормотала Олимпиада.
– Женщина достаточно разумная, чтобы задавать вопросы и получать ответы. И уж лучше вы, чем я или Михайло Потапович, – усмехнулся Лихо. – Итак, Олимпиада Потаповна, что же мы вызнали у господ Семеновых?
– Девица пропавшая: Светлана, шестнадцати полных лет. Школу закончила вполне прилично, увлеклась разного рода Соседями, даже тетрадь вела, куда записывала их повадки.
– А тетрадь, интересно, сохранилась? Надо тщательнее дом осмотреть. Ладно, дальше.
– В последние четыре с небольшим месяца втянула в это дело и своих подруг: Елену Иванову, Татьяну Ткачеву, Полину Синицину и Снежану Посмиль. Примерно раз в месяц они устраивали посиделки, даже прясть начали, хотя прежде к такому интерес не проявляли.
– Что ж, это объясняет музейное разнообразие прялок, – кивнул Лихо. – Когда они последний раз собирались, исключая вчерашний?
– Примерно неделю тому назад. Но Семеновы были также в отъезде и ничего не знают. Их вообще-то радовали все эти посиделки, потому что вроде как дочь без присмотра не остается.
– Да уж, – саркастически согласился Лихо.
– Еще Светлана Семенова в старую баню ходила, к Обдерихе. Могла та... – Олимпиада осеклась.
– Нет, – покачал головой Лихо. – Убийство произошло в доме, четырем девушкам размозжили головы, пятая пропала – мы, кстати, до сих пор не знаем, Светлана ли Семенова или кто-то еще из четырех оставшихся. Опознать их мы пока не смогли достаточно точно, без лиц-то.
Олимпиаду передернуло, но она сдержалась. Наверняка Лихо завел разговор нарочно, проверяет ее. Слабость показывать нельзя.
Лихо удовлетворенно кивнул каким-то своим мыслям.
– Обдериха, если бы Семенова ее прогневала, содрала бы с девушки шкуру прямо на месте. Нет, не она. Но если они поговорили – может, и нам что интересное расскажет старуха.
– Мишка... Михайло Потапович, – поправилась Олимпиада, – поехал в старую баню.
– У Обдерихи показания брать? – иронично улыбнулся Лихо. – Ну-ну. А тут что?
Олимпиада кратко пересказала, что в папках написано, и Лихо с радостью передал их дежурному. Ему бытовые убийства и поножовщина в трактирах достойными пристального внимания не казались.
* * *
Лихо взялся за листы, исписанные аккуратным почерком. Он был у Олимпиады Потаповны на зависть полицейским писарям – ровный, понятный, притом весьма изящный. Таким бы приглашения заполнять.
Дочь Семеновых увлеклась модным ныне «изучением фольклора», что ее, скорее всего, и сгубило. Шутка ли, заводить дружбу с Обдерихами всякими. Прясть в неурочный час. Может, кикимору какую прогневала? Но нет, кикимору бы Лихо почувствовал, а дом был чист. Прялки еще эти... Давненько ему не доводилось видеть все эти старые, весьма красивые, но и опасные прялки. Любая вещь, долго пробывшая в семье, постепенно обретает характер, а насколько мог судить он по беглому осмотру, северодвинской было лет триста, никак не меньше. Еще и самопрялка эта немецкая... Где куплена?
Лихо достал блокнот, написал несколько вопросов, которые еще требовалось прояснить, и поднялся. Отчета врача ждать можно несколько дней, Егор Егорыч все делает обстоятельно, а Лихо – некогда. Пропала девица, и если жива – так ее вернуть надо, а если мертва... Нечего родителям мучиться.
В мертвецкой было холодно, несмотря на то что лето обещало быть жарким. Располагалась она под землей, окон тут не было, но лампы давали немало яркого, даже болезненно-яркого света. Лихо поежился. В мертвецкой ему всегда было плохо, и потому это место он старался избегать. На кладбищах, которые он тоже недолюбливал, было полегче. Там все слезы уже выплаканы, и о похороненных отскорбели. Но мертвецкая была местом, где скорбь копилась, концентрировалась, била наотмашь.
Дрёма как-то научил Лихо концентрироваться на чем-то постороннем, думать о месте приятном, например, о ромашковом луге или нагретом солнцем подоконнике. С Василия Тимофеевича сталось бы помянуть и блюдце с молоком. Лихо тряхнул головой. Ромашковый луг, надо же! Впрочем, Лихо представил себе чашку крепкого цветочного чая и блинчики, которые Олимпиада повадилась жарить на завтрак – тонкие, ажурные, почти прозрачные, в которые одинаково хорошо заворачивать и соленую рыбу, и сметану, и мед, и ему полегчало.
– Как дела у нас, Егор Егорыч? – спросил Лихо, заглядывая в самую дальнюю комнату, где уложены были на металлических столах бедные девушки.
– Убиты сильным ударом по голове сверху, – спокойно ответствовал медик, что-то чиркая в своих бумагах. – Все девицы примерно одного возраста, лет шестнадцати – восемнадцати. И все, прошу заметить, светловолосые.
– Опознать их возможно?
– Только по особым приметам, – развел руками Егор Егорыч. – Сами понимаете, лиц нет. Родителей вести сюда не советую, истерик не оберетесь. И если мое мнение знать хотите... Жуть какая-то.
– Могла такое сделать шестнадцатилетняя девушка? – спросил Лихо, разглядывая мертвецов, накрытых простынями.
– Едва ли. По росту она слишком мала, если только на стол не взгромоздилась. Да и сил бы ей едва ли хватило.
– А били чем?
Егор Егорыч и тут развел руками.
– Пока неясно. Тяжелое что-то, твердое.
– Ясно, – вздохнул Лихо. – В отчете вы мне опять про тяжелый тупой предмет напишете?
– Нестор Нимович, кабы я мог вам дело-то сразу раскрыть, разве ж я возражал бы? Но – сами видите.
– Вижу, – кивнул Лихо. – Спасибо, Егор Егорыч. Особые приметы я вам с дежурным передам.
Лихо быстро взбежал по лестнице, вдохнул полной грудью чистый летний воздух, а потом отправился к родителям девиц, которые толпились в приемной. Это тоже было нелегко, всеми ими владели горе и паника, так что ответов ждать было глупо. Одни только взаимные обвинения.
Девица Семенова, дура кромешная, собирала у себя всех, гадала, байки всякие сказывала, страшилки любила жуть как.
Любовник у нее – кат разбойный, в лесах промышляющий, медведем оборачивающийся.
Дважды она в старой бане ночевала, в заброшенные дома ходила, в церкву ночью залезала, чем прогневала отца Апанасия и даже, говорят, была порота.
Прялки эти проклятые куплены на старом рынке у старьевщика Василия, а самопрялка – это еще бабке Посмилей принадлежала, семейная вещь, ценная, и дочка ее без спроса взяла.
Она, она, стерва скаженная, деточек-то соблазнила да и убила.
Лихо сбежал, оставив дежурных, куда менее восприимчивых к разного рода воплям, опрашивать родных и узнавать у них особые приметы. Надо бы еще в деревню съездить Семеновых лишний раз допросить. Но не сейчас.
Лихо вышел на улицу, прошелся до конца ее, чтобы немного размяться, и возле табачной лавки его нагнала Олимпиада. От вдовьих платьев она отказалась, зеленый шел ей чрезвычайно, выделяя и белизну кожи, на которую совсем не ложился загар, и медовое золото волос, забранных в высокий пучок. Поверх, точно стыдясь, Олимпиада накинула платок. Лихо предложил ей локоть, кожей ощущая любопытство и неодобрительные шепотки. Что думала Олимпиада, понять было непросто, но всю последнюю неделю она, кажется, была вполне довольна своим положением и больше не оплакивала утраченные ведьмовские силы.
– Вы думаете, Нестор Нимович, девочка кого-то из Соседей разозлила? – спросила Олимпиада некоторое время спустя.
– Вполне возможно. Не любят они, когда в дела их лезут любопытные, тем более – развлечения ради. Да и потом, ограблен дом не был, хотя Семеновы – люди вполне зажиточные. Икона в дорогом окладе на месте, утварь всякая, патефон – вещь в этих краях дорогая.
– А... Я слышала, – Олимпиада запнулась. – Штерн рассказывал, бывают люди, которые получают удовольствие от убийства...
Василий Штерн был, надо сказать, в этом деле большой знаток. Жертвы, от которых он получал силу, страдали и мучились только ради его наслаждения.
– Бывают, – согласился Лихо. – Но вот так запросто убить четверых девиц, да еще чтобы они шум не подняли... Нет, не думаю, что обычному человеку это под силу. Вот брат ваш с Обдерихой поговорит, там и посмотрим.
– А еще кто это может быть?
– Рядом дом заброшенный, мало ли что там поселилось? А может, они покойников с кладбища чем-то разозлили? Хотя это вряд ли, кладбище там тихое, на зависть прочим. Прялки эти еще, у старьевщика купленные. Вы, Олимпиада Потаповна, в прялках разбираетесь?
Олимпиада кивнула, губу прикусила.
– Подобные вещи покупать вот так, запросто, неразумно. Неизвестно ведь, чья прялка была.
– Я тоже об этом подумал, – согласился Лихо. – Вы крови не боитесь?
Олимпиада отрицательно покачала головой, но Лихо ощутил самый слабый отголосок страха. Боится, но виду никогда не покажет.
– Идемте, Олимпиада Потаповна. Может, ваше чутье что-то подскажет.
– Нет его, – отмахнулась Олимпиада, но пошла рядом, опираясь на предложенный локоть и словно бы не замечая, как на них всё поглядывали с недоумением, иногда даже с неодобрением. Супруг ее, ведьмак Штерн, особым уважением среди горожан не пользовался, хотя и вменить ему вроде бы было нечего. Однако же никто не удивился, когда он оказался убийцей. Возможно, и Олимпиаде Потаповне приписывали какие-то дурные качества, которыми она, несомненно, не обладала. А может быть, удивляло прохожих, что вдова Штерн расхаживает под руку с убийцей мужа.
– Вас это не беспокоит? – спросил Лихо. Олимпиада приподняла брови, и он уточнил: – Я убил вашего мужа, а сейчас вы так или иначе, но зависите от меня. Вам это не кажется...
– Я благодарить вас должна за смерть Василия, – слабо улыбнулась Олимпиада. – Как там в романах? На колени пасть и руки целовать.
– Это лишнее.
– Вот и я так думаю. Видите ли... – Олимпиада замялась, подбирая слова. – Штерн был... Я была ему подходящая жена как ведьмаку. Но... и слова-то подобрать невозможно. Но совершенно не подходила ему как мужчине, как личности, как некоему Василию Штерну. Едва ли я смогу это толково объяснить тому, кто к колдунам не относится.
– Ведьмы наши слишком увлеклись евгеникой, – кивнул Лихо.
Олимпиада улыбнулась чуть шире.
– Да, вы, конечно, поймете. Вы ведь – член Синода. Штерн ожидал, что у нас родится сильный колдун. Знаете, он был совершенно убежден, что родится мальчик. Но год прошел, два, пять... В последние года полтора он был совершенно невыносим.
– Вы постарались, Олимпиада Потаповна? – усмехнулся Лихо.
– Я, Нестор Нимович, не племенная корова.
– Мы пришли. – Лихо аккуратно отнял свой локоть и распахнул перед Олимпиадой дверь. – Проходите, Олимпиада Потаповна.
* * *
Изнутри пахнуло кровью и могильным холодом. Олимпиада поежилась, спустила платок с головы на плечи и плотнее в него закуталась, хотя тонкая шерсть едва ли была надежной защитой от дыхания смерти. Смерть была жуткой, мучительной, и Олимпиада это чувствовала.
– Вам нехорошо? – спросил Лихо, и в голосе его почуялась издевка.
– Все в порядке. – Олимпиада переступила порог и пошла по коридору вперед, откуда смерть чувствовалась сильнее всего.
– Последняя комната, – сказал Лихо, но Олимпиада и так это уже знала.
Дверь была открыта, и она застыла на пороге, разглядывая погром, разбросанные вещи, поваленную мебель и главное – лужи крови. Было ее так много, что, казалось, багряный ковер покрывает пол. И в ковре этом отпечатались следы, мелкие, остроносые, точно кто-то в узких басурманских туфлях ходил по комнате.
– Аккуратнее, Олимпиада Потаповна, не испачкайтесь.
Олимпиада моргнула, и наваждение пропало. Она снова оглядела комнату. Крови много, да, но отнюдь не так, как ей примерещилось. Четыре жуткие лужи отмечают места, где лежали девушки. Прялки кое-где забрызганы кровью. Особенно большая лужа прямо у порога, и в ней действительно след – от сапога городового.
– Осторожно, – Лихо взял ее за талию без малейших церемоний, переставил с места на место и руки отнял. Олимпиада поежилась. – Что о прялках сказать можете?
Олимпиада заставила себя сосредоточиться, отмести в сторону все видения и домыслы. В самом деле она здесь только из-за прялок.
Прясть Олимпиада умела с детства, и занятие это было сакральное. Нет, конечно, новомодные прядильные машины на фабриках могут прясть, когда им вздумается, но люди знающие не садятся за прялку по праздникам, чтобы не накликать беду. Соседи же, наоборот, в святые для прочих дни и прядут, и нитки мотают, и при всем при том косо посматривают на нарушителей запретов.
– Вчера ведь Вознесение было?
Лихо нахмурился.
– Вроде бы...
– Наш день, – кивнула Олимпиада, склоняясь к прялкам. – Какой-нибудь кикиморе могло прийтись не по вкусу, что девицы прядут в святой праздник.
– Соседний дом повнимательнее осмотреть надо, – согласился Лихо. – Что с самими прялками?
Олимпиада коснулась самопрялки, колесо повернула, тронула кончиком пальца веретено.
– Никогда на такой не пряла, даже близко, признаться, не видела. Старая вещь, отменной работы, но... прялка как прялка. Да и остальные тоже. Не ведьминские. Ни особых знаков, ни подкладов я не вижу.
– Ладно, примем за рабочую гипотезу, что кого-то из Соседей девицы своим поведением разозлили...
Лихо кивнул задумчиво, прялку в сторону отложил и снова предложил Олимпиаде руку.
– Зайдем в соседний дом.
Переступая порог, Олимпиада ощутила вдруг страшный холод. Поясницу сковала жуткая боль, она пошатнулась и упала бы, не подхвати ее Лихо. Вынеся ее из комнаты, только в коридоре, почти у входа, Лихо поставил ее на ноги. Олимпиада все никак не могла отдышаться. Странное и страшное чувство заставляло ее трястись, и никак не удавалось взять себя в руки.
– Ме-мертвый там был! – выдавила она наконец. – Кто-то мертвый!
– Помимо четырех девиц-покойниц? – уточнил Лихо.
– Такой мертвый, который ходит.
Лихо вывел ее из дома.
– Вот что, Олимпиада Потаповна, идите-ка вы домой и отдохните. В управление больше не возвращайтесь и лучше всего ложитесь спать. Дальше уж я сам.
Олимпиада с большой неохотой выпустила его руку, на которую опиралась, и сделала шаг назад.
– Городовой, проводите Олимпиаду Потаповну.
Олимпиада отмахнулась.
– Я сама. Сама.
Лихо ее, конечно, слушать не стал и городового отправил. Впрочем, тот не надоедал, на глазах не маячил, а просто шел, отставая на несколько шагов, и Олимпиаде от этого было куда спокойнее. Она прошла через слободу, в центре города стало полегче, она даже перестала комкать край платка и плечи расправила. Неподалеку от дома Олимпиада остановилась, кивком поблагодарила городового и сунула ему в руку несколько монет. Отнекиваться мужчина не стал.
Толкнув калитку, Олимпиада шагнула на двор и первым делом заглянула в сад, где буйно разрастались травы. Против них Лихо, отличающийся на удивление тонким обонянием, не возражал и даже сказал как-то, что мятные настои Олимпиады помогают от головной боли лучше дорогих патентованных лекарств. Пил он, правда, такой настой всего единожды, так что Олимпиада сочла это бессовестным комплиментом.
– А что же любовник тебя до дома не провожает?
Олимпиада распрямилась и посмотрела на мать. Акилина заглядывала через забор и жадно взглядом общупывала дочь, точно ожидала увидеть какие-то изменения.
«Ведьмы наши слишком увлеклись евгеникой», так сказал Лихо.
– О чем вы, маменька? – спросила Олимпиада устало.
– Об этом хлыще столичном.
– О Несторе Нимовиче? – Олимпиада хмыкнула. – Не вы ли его совсем недавно у себя принимали, обедами кормили.
– Все ради Мишеньки, – спокойно ответила мать. – Он ведь в кресло начальника сыскной полиции метит, значит, понравиться члену Синода должен. Ты же, дура скаженная, чего под него ложишься? Думаешь, в Петербург тебя увезет?
– Я – что? – Олимпиада даже удивиться не сумела толком. Головой тряхнула, пытаясь осознать всю нелепость материных фантазий. – Я... Да Нестор Нимович... Лихо... он...
Махнув рукой на мать, Олимпиада ушла в дом.
Любовница, ну надо же! Интереса ради Олимпиада попыталась себе такое представить. Лихо – мужчина видный, привлекательный и внешне, и умом, и, пожалуй даже, характером, хотя иногда позволяет себе излишне резкие насмешки. Он из тех людей, кто себя считает умнее прочих, и с этим даже не поспоришь. Но – любовник? Не то чтобы Олимпиаде мысль эта претила, просто подумать ее толком не удавалось. Она и Лихо... Вот же нелепость! Да у Лихо, кроме чая, ни страстей, ни привязанностей! Для любовной связи нужен хоть какой-то интерес, хоть малюсенький.
Вспомнились руки, лежащие на талии. До того естественно это вышло: взял за талию, с места на место переставил и отошел. А до того за ворот ее таскал. Нет, глупости все это. Она для Нестора Нимовича – вроде котенка или кутенка: подобрал, пригрел, паре фокусов обучил и умиляется. Чай она хорошо заваривает, почерк у нее читаемый, вот и все. Даже сегодня в дом он ее не ради прялок взял, что ему – ведьм кругом не хватает? Нет, Лихо на реакцию ее посмотреть хотел. Зачем ему в полиции барышня, которая чуть что при виде покойника в обморок падает. И Олимпиада вроде бы прошла испытание.
А прилечь и в самом деле надо. Надо. Не помешает. Олимпиада поднялась наверх, в комнату, которую Штерн когда-то хотел переделать под детскую, даже стены выкрасил в нежно-голубой цвет, а вот кровать так отсюда убрать не удосужился. Он порой уходил сюда спать, и Олимпиаде все чудилось – отодвинь кровать, а там под ней на полу и стене какие-нибудь знаки чародейские кровью написаны. Аж мутило от этой мысли. Олимпиада распахнула окно – глядело оно на дом, на старую яблоню, уже отцветающую, готовую завязать плоды – сняла платье, на кресло бросила и забралась под одеяло. Полчаса только вздремнуть, и хватит.
Отдохнуть немного.
Самую малость.
* * *
– Ну, заметили что-нибудь? – спросил Лихо у скучающего возле забора городового.
– Никак нет, ваше превосходительство. Дом пуст, и давно уже.
Лихо шагнул на двор, заросший лебедой, снытью, малиной, которая заполонила почти все пространство, цвела бурно и обещала множество крупных ягод. Было в этом что-то неприятное. Сам дом ему также не понравился: низкий, одноэтажный, перекошенный, точно горбун. Будь он способен двигаться, и перемещался бы неуклюжими скачками. Окна были заколочены, ставни сорваны с петель, наличники расколоты, а крыша в одном месте провалилась. И ступени крыльца прогнили. Чтобы довести дом до такого состояния, нужно немало времени. И ведь один он такой во всей слободе!
– Что здесь произошло? – спросил Лихо.
– Никак не знаем-с, ваше превосходительство, – отрапортовал городовой. – Местных расспрашивали, но все молчат.
– Происшествия какие-то с домом связаны?
– Не знаю, ваше пре...
– Так узнайте! – разозлился Лихо. – Чтобы к утру я об этом доме знал все!
Городовой отступил, споткнулся и упал прямо в малинник, расцарапав лицо и руки. Вскочив проворно, честь отдал и убежал исполнять поручение, бормоча себе под ноги то ли молитву, то ли заговор. Лихо потер лоб. Глупо-то как, вспылил, да на пустом месте.
Крепко держась за перила, он поднялся на крыльцо, в дом зашел и внимательно огляделся. Заброшено, пусто, и давненько тут не было никого. Если и был у Светланы Семеновой любовник-разбойник, здесь он точно не появлялся. Пыль на полу, и следы в ней только от форменных сапог городовых. Пахло мертво и затхло, как во всех старых домах, давно оставленных жителями. Лихо прошел через единственную комнату и выглянул в окно. Лучше всего из него видно было прицерковное кладбище, и чуть хуже – саму церковь. Да уж, ничего не скажешь – соседство. Может, священник тут жил? Да нет, больно домик плох, мал, в таком семью – у православных попов она большая – не разместишь.
Выйдя, Лихо вдохнул полной грудью воздух, показавшийся после затхлого дома необычайно чистым и вкусным. Скошенной травой пахло, дымом, немного – пивом. Горем, конечно, но это неудивительно. Гневом. Ладаном. А за спиной – точно пустота разверзлась.
На всякий случай Лихо оглянулся, но дом стоял себе преспокойно, все такой же старенький, весь перекошенный.
Мишка уже поджидал в управлении и вид имел немного потрепанный.
– С Обдерихой побеседовали? – поинтересовался Лихо, стараясь скрыть усмешку.
– Да-с, – проворчал Мишка, потирая затылок. – Побеседовал. Поколотила она меня знатно. И вроде не совсем баба, Нестор Нимович, а ведь обидно!
– Так вы бы, Михайло Потапович, медведем оборотились и придавили ее маленько...
– Я и оборотился! – едва не взвыл Мишка.
Лихо прикусил губу, чтобы не рассмеяться.
– Ладно, узнали вы что-то?
– Нет, Нестор Нимович, – сокрушенно покачал головой Мишка. – Не пожелала клятая со мной говорить.
– Со мной захочет, – усмехнулся Лихо. – Вы мне, Михайло Потапович, вот что скажите: знаете вы заброшенный дом в слободе, прямо напротив церкви? Кто там жил?
– Дом заброшенный? – забывшись, Мишка почесал в затылке, потом покачал головой, придерживая ее притом рукой, точно боялся – оторвется. – Нет, Нестор Нимович, ничего не слышал. Может, матушка что сказывала, она про всякие заброшенки знает. Я, однако, не слушал, недосуг как-то.
– Совет вам, Михайло Потапович, – Лихо улыбнулся самым неприятным образом. – Если хотите стать хорошим полицейским, слушайте все. Даже самое незначительное может вдруг оказаться жизненно важным. Идите уже, лечите свои раны, с Обдерихой я поговорю сам. А сейчас навещу матушку вашу.
– Нестор Нимович... – Мишка осекся. – Это касательно... сестры.
– Что с вашей сестрой? – Лихо через плечо обернулся и посмотрел на Мишку задумчиво. Пять дней молчал, а на шестой вдруг решил о сестре заговорить. То ли с мыслями вы собирались, Михайло Потапович, а то ли, по городу бегая, сплетен наслушались.
– Видите ли, Нестор Нимович... Разговоры ходят нехорошие.
Лихо вздохнул тяжело.
– Михайло Потапович, сестра ваша – женщина взрослая, да к тому же еще и вдовая, а следовательно, сама себе хозяйка. Это, во-первых. Во-вторых, она ведьма, и слухи о ней ходить будут в любом случае, поскольку большинство людей вообще любит поблажить. Ну и, наконец, в-третьих, я тут не для того, чтобы романы с местными красотками заводить, у меня дело есть. А посему, Михайло Потапович, умоляю, избавьте меня от подобных разговоров. И сестру свою, кстати, тоже. Не заслужила она еще и ваших подозрений.
Мишка покраснел немного и глаза отвел.
– Вот и славно, – кивнул Лихо. – Доброго вам вечера, Михайло Потапович. Примочку на глаз положить не забудьте, а то к утру заплывет.
Разговор этот, вполне ожидаемый, Лихо раздосадовал. К слухам вокруг своей персоны он давно уже привык и не уставал поминать всякому, возмущающемуся слухами, что «на каждый роток не накинешь платок», однако же... Раздражение никуда не уходило. Ну отчего бы не придумать какой слух поинтереснее? И кто повторяет его? Михайло Потапович, о котором Лихо был лучшего мнения.
– Засиделся я на одном месте, – проворчал Лихо.
Нигде он не задерживался прежде больше чем на пару недель. Требовалось разрешить дело и найти виновного – пожалуйста. Ради этого Лихо был готов хоть куда отправиться, прибывал, разрешал все проблемы, а после возвращался в Петербург, но и там оставался недолго. Выпить чашку чая на Невском у Абрикосова, посетить Государя, с Дрёмой прогуляться по Летнему саду, и снова в дорогу. А тут, надо же, полгода сидит, и вроде бы в отпуске, здоровье свое поправляет в цветущей провинции, а на деле устал еще больше, чем в столице.
Возле дома Залесских Лихо помешкал. К себе бы уйти да спать лечь. Вот только дом заброшенный не даст ему покоя, обернется в итоге жестокой мигренью, от которой не спасут настои и чаи Олимпиады.
Поднявшись на крыльцо, Лихо постучал. Служанка, открывшая дверь, указала ему в гостиную и молча удалилась доложить о госте. Лихо даже имени молодой женщины не знал и не вполне был уверен, что она вообще человек. Ни чувств у нее не было, ни мыслей, ни страхов, одна только покорность. Так и Олимпиада выглядела, когда он впервые увидел ее за тем ужином.
– Нестор Нимович! Какая радость видеть вас! – Акилина Никитична протянула руку для поцелуя, улыбаясь сладко и лживо. – Вы присаживайтесь. Может быть, чаю?
– Не откажусь, Акилина Никитична. – Лихо сел, не сводя с ведьмы глаз.
Хозяйка дома суетилась, продолжая постреливать улыбками, но видно было, что гость начал тяготить ее, едва вошел. А ведь совсем недавно она с радостью у себя принимала члена Синода и даже, кажется, этим хвасталась. Так откуда же такая перемена? С чем она связана?
– Я ведь к вам по делу, Акилина Никитична, за советом, – сказал Лихо, когда хозяйка разлила наконец-то чай и села.
– Приятно знать, Нестор Нимович, что и скромная провинциальная ведьма может быть полезной Синоду, – улыбнулась Акилина Никитична так, что у Лихо разом свело оскоминой зубы. – Так что же, дело пытаете, али от дела лытаете?
Лихо на ее улыбку ответил вполне любезно:
– Вы мне, Акилина Никитична, не расскажете о заброшенном доме в ткацкой слободе? Том, что как раз напротив церкви?
– Заброшенный дом? – Ведьма удивленно вскинула брови. – О чем это вы, Нестор Нимович? Нет там никакого дома и отродясь не было. Пустырь там.
– Как это – не было?
Лихо вспомнил тут свои ощущения, ту пустоту за спиной. Обычно всякие чародейские дела на него не действовали, но вот тут он испытал-таки страх, холодок, точно дыхнул кто в спину морозцем. Отодвинув чашку, Лихо извинился, вышел из дома Залесских и поспешно перешел на бег. И все равно – не поспел. Когда он добрался до слободки, на месте дома остались только пустырь и пятна крови, обильно покрывающие траву. И больше ни единого следа: ни жилья, ни человека, ни присутствия чего-либо необычного, сверхъестественного. Только чувство пустоты еще оставалось, ощущалось оно, если встать в центре пустыря и глаза закрыть. Но и оно вскоре сошло на нет.
* * *
Проснулась Олимпиада отдохнувшей, голова прояснилась, и сразу же она себя почувствовала глупо. Видения какие-то, признаки подступающего безумия, не иначе. И маменька еще, так и норовящая уколоть побольнее. И почему? Из-за того, что Олимпиада нарушила какие-то ее планы. Евгеника, это хорошее слово Нестор Нимович подобрал. Насколько Олимпиада помнила, евгенику применяли широко скотоводы, выводя все более красивый, плодовитый, ценный скот. Вот и Олимпиаду приравняла родная мать к дойным коровам.
Вспомнилось – и холодок пробежал сразу же по коже, – как смотрел на нее Штерн. Холодный у него был взгляд, мертвый и в то же время – жадный. Он с самого начала решил, что Олимпиада выносит его сына. Мать, как Олимпиада помнила, на Штерна смотрела тем же взглядом. Отличный выйдет отец для внучки. Мнения Олимпиады или, скажем, Природы-Матушки, никто не спрашивал.
Родила царица в ночь не то сына, не то дочь...
Олимпиада хихикнула. Безумие ее, должно быть, продолжилось.
Поднявшись с постели, она закуталась в шаль и подошла к окну. Уже стемнело, луна взошла и серебрила теперь траву в саду. Дом напротив спал, казалось, но спокойствие его было обманчиво. Мать наверняка в подвале, перебирает свои настои или же варит зелье. Снадобья ее широко известны, и в Москве, и в Петербурге их покупают. Отец в кабинете, бумаги разбирает, печется о местном лесничестве. Один Мишка, должно быть, спит здоровым богатырским сном, храпит.
В детстве Олимпиада иногда просыпалась среди ночи, вот так же накидывала шаль и спускалась босиком – чтобы не производить лишнего шума – вниз, бродила по комнатам, которые ночная темнота преображала до неузнаваемости. Прислушивалась к дыханию прислуги, храпу брата, бормотанию матери, бульканью снадобья в котле, шелесту бумаг в отцовском кабинете. Это была какая-то другая, по-настоящему волшебная жизнь.
Но сейчас Олимпиада стала женщиной взрослой, разумной, а когда разумной взрослой женщине не спится, она идет на кухню, чтобы выпить чаю.
Правда, тоже босиком.
Странную особенность, которую приобрел дом в ее отсутствие – или же с приездом Лихо, – Олимпиада заметила в первый же день, как вселилась сюда. Все половицы скрипели певуче, отзываясь на самый осторожный, самый невесомый шаг. И двери скрипели, но не на сквозняке, а лишь когда к ним прикасался человек. Мыши скреблись меж стен. В трубе гудело. Звуки эти, которые раздражали Олимпиаду обычно (в Крыму у одной доброй женщины она жила в таком же старом скрипучем доме и злилась страшно и на старые полы, и на жуков-древоточцев, и на мышей), сейчас вдруг стали знаком покоя и безопасности. Никто со спины не подкрадется, никто врасплох не застанет. Кроме разве что самого Лихо, который, иногда казалось, появлялся из воздуха, точно блазень какой.
Впрочем, Лихо если и был блазень, то исключительно вежливый и всегда стучал, прежде чем зайти в комнату.
По скрипучим ступеням Олимпиада осторожно спустилась вниз, по скрипящим половицам прошла на кухню, зажгла плиту, чайник поставила и шкаф раскрыла. Чаев у Нестора Нимовича была целая коллекция, банки присылали ему из Москвы и Петербурга, а несколько дней назад так и вовсе курьером доставили сверток тончайшей бумаги, испещренной причудливыми иероглифами. Этот чай Лихо понюхал почти благоговейно, после чего убрал в шкаф «до нужных времен». С Олимпиады и простого кирпичного хватит.
– Возьмите китайский. И фарфоровый чайник стоит слева.
Олимпиада подскочила на месте и чуть не выронила чайную банку.
– Я напугал вас, Олимпиада Потаповна?
Лихо вышел из темного угла, где хоронился, отодвинул ее в сторону и принялся сам заваривать чай. Был он без сюртука, галстук набекрень, запонки Лихо снял и рукава засучил, после чего сдвинул в сторону еще не закипевший чайник и принялся объяснять:
– Такой сорт – настоящая драгоценность. Неправильно заварите – и убьете все удовольствие. Вода не должна быть слишком горячей, а не то чай станет горьким, и проку от него не будет.
– Да, – сказала Олимпиада, не сводя взгляд с порхающих над столом рук Лихо.
– Что «да»?
– Вы меня напугали.
Лихо усмехнулся, указал Олимпиаде на стол и сам разлил чай по небольшим фарфоровым чашкам. Сервиз этот, как и чайник – китайский, расписанный хризантемами, – Лихо также привез с собой, и присутствие чужих вещей Олимпиада все еще воспринимала со странной ревностью.
Вкус у чая был сладковатый, а аромат причудливый, непривычный. Но так, пожалуй, все деликатесы кажутся по первости странными.
– В былые времена, – улыбнулся Лихо, – такой чай подавали только императору, китайскому, ясное дело. А за границу не продавали, сколько ни заплати. Только в Россию и поставляли в обмен на меха. Времена меняются.
Олимпиада кивнула.
– А скажите мне, Олимпиада Потаповна, – Лихо откинулся на спинку стула, разглядывая ее внимательно.
Олимпиада внутренне напряглась, не зная, что за вопрос может последовать.
– Видели вы сегодня заброшенный дом в слободе? Рядом с Семеновыми, прямо напротив церкви?
Олимпиада удивленно кивнула.
– Конечно.
– Конечно... Пропал этот дом, Олимпиада Потаповна. – Лихо сокрушенно покачал головой. – Я за свою жизнь всякое видел, но целые дома на моей памяти пока не пропадали. Забавно...
Лихо отпил чаю, потянулся и начал неспешно поправлять все еще закатанные рукава рубашки, запонки вдел и застегнул.
– Вот города пропавшие я знавал, а дом впервые вижу. Ничего вы там не почувствовали?
– Я ведь не ведьма больше, Нестор Нимович, – напомнила Олимпиада, отводя глаза, потому что невежливо вот так людей рассматривать. Еще несколько часов назад она посмеялась над слухами, которые повторяла мать, а теперь вот разглядывала своего начальника и глаз отвести не могла, откровенно любуясь точными его движениями.
– Сон ваш в прошлый раз правду сказал, – напомнил Лихо. – Мертвец на мосту через огненную реку, которого всё кормят, да не насытят. Это ведь и делала Сусанна Лиснецкая: пыталась выкормить мертвого своего жениха.
– Но сейчас мне ничего не снилось, – сказала Олимпиада.
– И не мерещилось?
Пол, залитый кровью, и следы узкие, нечеловеческие, остроносые – точно кто-то прошел в басурманских туфлях... Олимпиада тряхнула головой.
– И не мерещилось. Так что лучше вам на меня не надеяться. Пойду я спать, Нестор Нимович.
Олимпиада поставила чашку на стол, плотнее закуталась в шаль и пошла к двери.
– Знаю, висел я в ветвях на ветру девять долгих ночей, пронзенный копьем, посвященный в жертву себе же.
– Что? – Олимпиада обернулась.
Лихо налил себе еще чаю, непринужденно, как ни в чем не бывало, будто и не произносил только что странные жутковатые слова.
– Ничего, Олимпиада Потаповна, всего лишь древняя мудрость, согласно которой подлинные знания обретаются только с муками и смертью. Вы спать шли? Доброй ночи.
Олимпиада поспешно поднялась наверх, в свою комнату, под аккомпанемент скрипящих ступеней, половиц и дверей. И щеколду задвинула, так, на всякий случай.
* * *
С утра не удалось даже завтрак закончить, а ведь Олимпиада напекла гречневых блинов и обильно полила их медом. Лихо, считавший вкусную еду вполне невинной слабостью, собрался уже плотно позавтракать, а потом под руку со своей помощницей прогуляться до управления, обсуждая исчезающие дома и в неурочный час прядущих девиц, но в дверь постучали.
Пришлось открывать, поскольку стучащий был весьма настойчив и готов ждать, кажется, целый час.
На пороге стоял Потап Михайлович Залесский, тоже ранняя пташка, а следом за ним переминался с ноги на ногу лешак[28].
– Проходите, – кивнул Лихо, посторонившись.
Из всей стихийной нечисти лешаки были, пожалуй, самыми замкнутыми и в город без особого повода не показывались. Было им, должно быть, тесно в стенах домов, среди камня, среди заборов да под низко нависающим потолком. Впрочем, меньше всего сейчас Лихо думал об удобстве лешего. Проводив его в комнату, он замер возле дверей, скрестив руки на груди.
– Чем обязан?
Лешак огляделся, прищурив левый глаз, прошелся по комнате, принюхиваясь, после чего остановился перед Лихо.
– Вытьянка[29] у нас, ваше превосходительство.
– Вытьянка?
– Кость, значит, ноющая, – кивнул лешак. – И совсем от нее житья нет.
Он посмотрел на Залесского.
– Видите ли, Нестор Нимович, мне уже третьего дня сообщали, что в лесу неспокойно, – степенно, обстоятельно проговорил лесничий. – Но я подумал сперва, что это обычные мелкие распри, внимания особого не придал, и зря, конечно. Обычно-то мальчишки шалят или заблудится кто и на леших письмо строчит, но тут, видите, сам Дидушко пожаловал.
Лихо кивнул. Уточнил:
– Так вы полагаете, где-то в лесу спрятано тело?
– Не где-то, а прямиком на ягодной поляне, – проворчал лешак. – Хорошая поляна, справная. Там малинник слева, а справа – волчья ягода и бересклет. Черники там, земляники хватает. А по осени грибов много. Мы енту поляну взращивали не один десяток лет, ваше превосходительство, а теперь там все воет и воет, ни жене моей, ни детушкам покоя. Волки и те разбежались. Вы пошлите кого-нибудь, уж уважьте нас, лесных, голубчик.
– Сам пойду, – кивнул Лихо.
Выйдя на кухню, он с сожалением посмотрел на накрытый стол, губы облизнул и головой покачал.
– Некогда мне завтракать, Олимпиада Потаповна. Часам к двум принесите чего-нибудь в управление, я к этому времени вернусь.
– Куда вы сейчас? – Голос отца Олимпиада, несомненно, услышала, рокот его баса ни с чем не спутаешь, у Мишки в сравнении с этим – шепоток, но выходить не стала. То ли побоялась, то ли постеснялась, Лихо никак не мог разобрать.
– Я в лес, Олимпиада Потаповна, а вы... Взгляните на то место, где заброшенный дом стоял, может, чего и почуете.
И прежде, чем упрямица скажет, что дара колдовского лишилась и ничего ровным счетом не чувствует, Лихо вышел, на ходу надевая сюртук и поправляя галстук. Лешак и Залесский ожидали его за порогом, Дидушко вне дома чувствовал себя куда спокойнее. Когда-то и Лихо тяготили каменные дома, узкие улицы, холодный камень, сковавший петербургские набережные. Неба ему не хватало, болот, лесов, а потом ничего – привык, даже начал находить в происходящих переменах свою прелесть. Рано или поздно всему приходится перемениться.
– Ведите, – кивнул Лихо, надевая шляпу и берясь за трость.
Последняя пригодилась, когда пошли от опушки леса через бурелом, и пришлось раздвигать кусты, отбрасывать с дороги коряги. Лес был старый, заросший, негостеприимный. Часть его Соседи уступили людям, и там всем заправлял Залесский, зорко следил за вырубкой, за бортниками, грибниками, сборщиками ягод – а Загорск до сих пор славился своей малиной во всей губернии. Ступал Потап Михайлович мягко, уверенно, и в то же время чувствовалось, что в этой части леса он – чужак, и еще больший, чем Лихо. Несколько раз ветки били его хлестко по лицу, и Залесский едва успевал уклониться.
– Пришли, значит, – объявил лешак, обводя рукой поляну.
По размеру она была невелика, обросла по краю старыми дубами, с краю еще и ельник притулился, густой, темный, пахнущий пряно смолой и хвоей. Под ногами мягко пружинил мох, усыпанный, точно каплями крови, ягодами земляники.
– Молчит, зараза, – проворчал лешак. – Но вы, ваше превосходительство, послушайте минутку.
Лихо присел на поваленное дерево, нагнулся и сорвал горсть земляничин, сладких, сочных и ароматных. Залесский на поляну не пошел, а вот лешак обошел ее по краю, приподнимая то и дело ухо теплой – не по погоде он был одет – ушанки.
– Ну и где твоя вытьянка? – спросил Лихо хмуро минут через пять. От завтрака его, видимо, зазря оторвали. Может, подумалось, это так Залесский за дочь свою мстит?
– Ну так...
И тут завыло, заплакало протяжно и горько. Лихо переносицу потер.
– Слышу.
Поднявшись, он прислонил трость к дереву, прошел по поляне, по пружинящему мягко ковру из мха и ягодных кустов, и вой отозвался ему, горький, скорбный. Это было как в детской игре: Лихо шаг делает, а вытьянка ему отвечает, горячо или холодно. Наконец почти в самом центре поляны Лихо опустился на одно колено, мох разгреб и обнажил белые кости, покрытые обрывками плотной черной ткани с черным же кружевом. Спустя полминуты и череп нашелся с заполненными землей глазницами.
– Пускай ваши люди, Потап Михайлович, сюда придут, и за городовыми пошлите. Тело достать нужно. А вам, соседушко, за бдительность спасибо.
– Истопчут теперь полянку-то заповедную, – проворчал лешак.
– Ну, видать, не такую и заповедную. Кто здесь бывал в последние два года?
– Да никого, батюшка! – отмахнулся лешак.
Лихо скрестил руки на груди и посмотрел на соседушку сверху вниз самым мрачным взглядом, на который только был способен.
– Лес ваш славный человека на компост пустил, перегноил, переварил, ягоды вырастил. Хорошие ягоды, сладкие, но я вкус чувствую. Иные ведьмы ведь за такие ягоды хорошие деньги дадут, верно? Кто их у вас купит, сосед любезный? Домовина? Дочка ее? Или здесь и другие колдунки имеются?
Лешак сделал шаг назад, надеясь поравняться с деревьями и скрыться в лесу, где искать его можно было бесконечно долго. Лихо оказался проворнее, схватил лешего за бороду и в воздух вздернул.
– Я вас, батюшка, как в одной немецкой сказочке, бородой-то в пенек суну, да там и оставлю до морковкина заговенья. Отвечайте!
– Батюшка! – залебезил перепуганный лешак. – Так правда никто не ходит! Полянка-то заповедная, хорошо защищенная. Мы на нее только проверенных людей пускаем, а такого, почитай, уже лет тридцать не было. Домовина, да, по молодости ходила, но теперь у нее и своя полянка имеется, а дочка ее... нет, господин, не было ее. Никого не было!
– А тело, значит, само собой тут появилось? – Лихо выпустил бороду лешака и отряхнул брезгливо руки от налипших лишайников. – Лучше бы вам, Дидушко, вспомнить, кто по вашему лесу разгуливает, и список имен и примет мне предоставить. А иначе...
И Лихо замолчал многозначительно, предоставив лешаку самому додумывать, что же такого ужасного может произойти. В действительности едва ли он мог хоть как-то повлиять на лешего, ведь злого умысла в его действиях не было, нарочно он человека, похоже, не путал, а что сообщил о теле, только когда оно совсем истлело... так это и в самом деле могла быть случайность.
К Сильвану Пиковичу бы обратиться... Да только где его искать? Лихо нахмурился. В последний раз Пановский, помнится, собирался на родину отбыть, где девушки красивее и опера сладкозвучнее, но потом «Садко», что ли, случился? И где он сейчас? Как назло, с Пановским у Лихо дело не ладилось, слишком уж разными они были, да и раздражало безмерно италийское жизнелюбие Сильвана Пиковича, его манеры, панибратское обыкновение обнять едва знакомого человека за плечи и начать шептать ему на ухо жарко всякую ерунду.
В конце концов Лихо решил ограничиться телеграммой Дрёме. Вот уж кто про всех знал и, если надо, с любым мог связаться.
– Мы еще поговорим, – пообещал Лихо зловеще примолкнувшему лешаку, трость поднял и отправился в обратный путь. Пока тело не извлечено из-подо мха, делать на поляне больше нечего.
* * *
Показываться отцу Олимпиада побоялась. В отличие от матери, он не стал бы осуждать ее в открытую, но тем болезненнее было молчаливое его неодобрение. Поэтому Олимпиада дождалась, пока отец, Лихо и леший уйдут, допила чай и, прихватив легкую шаль и соломенную шляпку, вышла из дому.
Утратив колдовскую силу, она порядком подрастеряла и веру в собственные силы, но любопытство осталось, и именно оно погнало сейчас Олимпиаду в слободу взглянуть на исчезнувший дом, а вернее – на место, где еще вчера он стоял.
Дом ей особенно не запомнился, остались в памяти только перекошенная крыша, заросший двор да гнездо на самом верху печной трубы. Вот забавно, гнездо это как раз врезалось и сейчас стояло перед глазами, и казалось, можно пересчитать все прутики, все торчащие из него перышки. На месте дома был пустырь.
Он уже успел стать предметом пересудов, и собравшиеся кругом зеваки то на выгоревшую траву, испятнанную чем-то красным, указывали, то на соседний дом, где вчера произошла трагедия. Возле его дверей дежурили городовые, которые Олимпиаду давно знали и поклонились коротко, но без прежнего почтения. Побаивались ее, это Олимпиада сразу поняла. Побаивались, что и она станет ради прибавления силы подростков резать. Дня два назад слышала она перешептывания за спиной, и все повторялось «Штерн, Штерн», так что захотелось даже сменить фамилию, но становиться опять Залесской Олимпиада не собиралась.
Протиснувшись через толпу, она глянула на пустырь, прищурив левый глаз, как когда-то в детстве еще учила бабушка, но ничего не увидела. Без силы чародейской любые заученные приемы, или – как бабка их звала – «фокусы», смысла не имели. Женщина рядом забормотала молитву, истово крестясь, и все православные подхватили. Мелькнуло среди светлых летних нарядов пестрое тряпье, длинные растрепанные волосы. Мелькнуло – и пропало. Кикимора? Домовиха? Лешачиха бы в город не сунулась без надобности, тем более в людное место, а банниха или обдериха предпочитают нагишом ходить. И то верно, кто же в баню в одежде входит? Олимпиада привстала на цыпочки, оглядываясь, и снова разглядела пестрый сарафан на противоположной стороне людского кольца, сомкнувшегося вокруг зловещего пустыря. Придерживая шляпу, Олимпиада пересекла пустырь, ощущая неприятный холодок, но от взглядов недовольных и недоумевающих или же по какой-то другой, сверхъестественной причине, так запросто и не скажешь. Пестрое тряпье мелькнуло слева, потом справа, снова слева, словно баба мечется в толпе, норовя спрятаться кому-нибудь за спину, и нарочно дразнит Олимпиаду. Той это в конце концов надоело, и, сложив пальцы в фигу, она ткнула вперед.
– Чой-то ты? – недовольно спросила невысокая щупленькая кикимора.
– Поговорить хочу, – сказала Олимпиада.
– А чой-то ты тогда мне кукиш крутишь? – Кикимора повела крючковатым носом, после чего кивнула в сторону. – Пошли отсель, матушка. Не люблю я, это, людей-то.
Олимпиада кивнула и начала протискиваться сквозь толпу. В былые времена перед ней все расступались то ли как перед ведьмой, а то ли перед супругой начальника сыска. Теперь же пришлось прокладывать себе дорогу, извиняясь за тычки и отдавленные ноги. Кикимора не обманула, поджидала возле забора дома Семеновых.
– Ну и чего тебе?
– Про убийство слышала? – Олимпиада кивнула на дом. – Четыре девушки, в этом доме.
– А то, – довольно кивнула кикимора. – Страшное дело! Но не я это! Зачем мне кому-то головы колошматить, сама посуди, матушка? Да и добротный дом, защищенный, мне туда не войти.
– Домашняя или подсадная? – спросила Олимпиада, разглядывая кикимору с головы до ног.
Сразу было и не сказать, ведь все они на одно лицо: маленькие, сухонькие, вредные, но беззлобные по сути своей. Пакостницы.
– Домашняя, домашняя, матушка, – кивнула кикимора. – Да только бездомная. Тут село рядом, Бабенки, так я там хорошо жила у одной доброй женщины. Славно мы жили, друг другу не мешали. Я ей, бывалоча, ночью напряду, а она мне молочка оставит, медку. А преставилась душа добрая, сыночка ее, сволочь жадная, меня из дому и выставил. Вот в город и подалась. А здесь тоже никому я не по нраву, не по вкусу. Вот я слышала, тут из Синода человечек обретается, думала, попрошу у него найти мне квартирку. Надо бы прошение по всем правилам составить, да я грамоте не обучена.
Судя по ровной певучей речи, повествование о своей жизни кикимора могла продолжать бесконечно долго, поэтому Олимпиада прервала ее, пообещав поговорить с Лихо лично.
– А заброшенный дом видела? – Олимпиада указала на пустырь, вкруг которого собралась толпа зевак. – Вот тут стоял.
– Видела, – кивнула кикимора. – Стоял тут, я в него первым-то делом, как пришла, и сунулась. Думаю, поселюсь в доме-то, раз он брошенкой-то стоит. И только я, матушка, порог переступила, как меня сила какая-то неведомая и вышвырнула. В себя только на улице и пришла. И так мне плохо стало, матушка, что больше я в тот дом ни ногой!
Сила, которую именовала «неведомой» кикимора, имела, должно быть, совсем уж непонятную природу. И ко всему прочему прежде Олимпиада не слышала, чтобы кикимору из дома выкидывало. Выжить было можно, а с подсадной и того проще: подклад найти и из дома вынести. Но чтобы сила неведомая...
– Когда ты пришла? – спросила Олимпиада.
– Так с неделю или чуть больше, – закивала кикимора.
– И дом стоял?
Кикимора закивала энергичнее, почти касаясь крючковатым носом груди.
– А когда пропал, ты не видела?
Тут кикимора поманила ее пальцем, и Олимпиаде пришлось нагнуться ниже, чтобы расслышать вкрадчивый, нарочито загадочный шепот:
– Видела, матушка. Как не видеть. Стоял – и пропал.
– Ясно. – Олимпиада выпрямилась. – Девушки, которые погибли, я слышала, соседей злили, пряли в неурочный час, гадали не ко времени. Разозлили кого-нибудь по-настоящему?
– Мне откуда знать, матушка? – пожала плечами кикимора. – Я же не местная, мне на что злиться? Везде свои порядки.
– В полицейское управление приходи, – сказала Олимпиада. – Там тебе помогут прошение написать.
– Спасибо, спасибо, матушка. – Кикимора принялась кланяться, и Олимпиада поспешила отправить ее восвояси.
А хорошо бы, подумалось, и в самом деле оглядеть пустырь – может быть, что-то придет в голову. Но не сейчас, когда там собралась целая толпа народа. К вечеру люди разойдутся, а нет, так их в конце концов городовые разгонят по домам, здраво рассудив, что где люди, там и драки. Штерн в свое время эту сентенцию велел на полотнище написать и в приемной повесил. Лихо, насколько могла заметить Олимпиада, снял и, возможно, даже выбросил. Драка, впрочем, действительно началась, спровоцированная неосторожно брошенным словом, и городовые бросились, отчаянно дуя в свистки, в самую гущу событий. Оставаться здесь дольше смысла не было, и Олимпиада, бросив прощальный взгляд на пустырь, скрытый сейчас дерущимися, зеваками и полицейскими, пошла неспешно в управление.
* * *
Девушек опознали, и теперь точно стало известно, что Светланы Семеновой среди них нет. Девушка, однако же, исчезла бесследно, и единственной зацепкой стала Обдериха, к которой идти не хотелось совершенно. Ей подобные относились к тем Соседям, что с принятием Государем ряда эдиктов стали совсем невыносимы. Думалось им – впрочем, небезосновательно, – что теперь к разного рода нечисти следует относиться с почтением, причем удвоенным. Овинные, которые в прежние века довольствовались раз в год на именины пятью стаканами обрядовой водки, теперь требовали коньяка, ликера, а было даже одно прошение – Лихо видел его собственными глазами – отмечать овинные именины бутылкой новосветского игристого. Вот это уже была наглость несусветная.
– А не ответите ли вы на парочку моих вопросов, господин хороший?
Это тоже была наглость, и самого дурного пошиба. Холеная ручка с короткими пальцами, с аккуратными чистыми ноготками легла Лихо на локоть. На собеседника смотреть пришлось сверху вниз, потому что был он маленького роста и весь какой-то маленький, компактный и, как подумалось Лихо, отлично умещающийся в дорожный сундук.
Плохая была мысль, из тех, что быстро материализуются. Сколько бы Лихо ни был неприятен человек, зла он ему старался не желать. Видать, прав был Дрёма, когда утверждал, что всякий меняется под давлением обстоятельств, среды, необходимости, да иногда и по собственному желанию. Стал же сам Дрёма, ходок и, как это принято говорить, бонвиван, преданным мужем. Вот и Лихо подобрел.
– Евграф Поликарпович Бирюч, так я понимаю? – Лихо сбросил чужую потную руку и посмотрел на собеседника сверху вниз. – Не имею чести быть с вами знакомым. Действительный статский советник, член Синода Нестор Нимович Лихо.
Обычно к своему чину Лихо был равнодушен, даже досадовал немного, ведь от чина и должности зачастую проблем больше, чем прибылей, но сейчас выделил его особо, указывая на огромную разницу между столичным чиновником и провинциальным журналистом. Но Бирюч оказался к подобному невосприимчив.
– Вы не откажите, ваше превосходительство. – Пухлые губки на круглом румяном лице сложились в сладкую улыбочку. – Пара слов для упокоения, так сказать, народа. О, значит, кровавом убийстве в слободе.
– Идет следствие, – спокойно ответил Лихо, кивнул коротко, прощаясь, и, развернувшись на каблуках, направился в свой кабинет.
– Постойте, ваше превосходительство! – Бирюч нагнал его уже в дверях и снова цапнул за локоть. Предвкушением пахнуло, а еще – селедкой и какой-то застарелой, неудовлетворенной завистью.
– Вы свою пару слов получили. – Лихо взял журналиста за рукав, руку с локтя своего снял и указал на дверь. – Уходите, любезный Евграф Поликарпович, не мешайте работать.
– Так и я работаю, ваше превосходительство, – продлил сладкую улыбку Бирюч. – Всяк свой хлеб ест. Может, тогда пара слов о помощнице вашей? Скандал-то какой! Вдова нашего убийцы-полицейского теперь на палача его работает. Хотя, слов нет, женщина она эффектная. И молодая совсем.
Лихо поднял взгляд и увидел Олимпиаду в паре шагов за спиной Бирюча. На щеках ее на мгновение вспыхнул румянец – от смущения или гнева, и не уловить сразу, а потом она скрестила руки под грудью и сказала холодно:
– День добрый, Егор Петрович.
Бирюч обернулся, мазнул по Олимпиаде сальным взглядом, да и ушел ни с чем.
– Теперь пакость какую-нибудь напишет, – проворчала Олимпиада, закутываясь в шаль, точно пытаясь укрыться от витающего еще в приемной сального журналистского взгляда. – Я с кикиморой говорила.
– С кикиморой? – переспросил Лихо, на мгновение – давно не бывало такого – утративший нить разговора. Все ему ящик дорожный мерещился.
– Вы, Нестор Нимович, что-то бледны очень. – Олимпиада покачала головой. – Вы же не завтракали. Я сейчас все принесу, а дела как-нибудь полчаса подождут.
Лихо кивнул, вошел в свой кабинет и окна распахнул, впуская гомон, птичье пение и особенный, совершенно летний запах. Дух сирени совсем уже выветрился, белым шиповником запахло, и этот аромат Лихо нравился в отличие от запаха сортовых роз. Ягодами пахло. Сахаром.
– Блины остыли совсем, так я с ними блинник сделала. – Олимпиада плечом открыла дверь, вошла бочком и поставила поднос на столик. – Неважно вы что-то выглядите, Нестор Нимович...
– Давно вы этого борзописца знаете?
Олимпиада голову к плечу склонила, прикидывая.
– Лет, думаю, двадцать. Я была совсем маленькая, когда его отец сюда из Москвы перебрался. И звали тогда господина Бирюча Евграфа Поликарповича – Егором Петровичем Кузнецовым. С Мишкой... С Михайло Потаповичем за одной партой сидел. С ним что-то не так?
– Просто любопытствую, – отмахнулся Лихо, принимаясь за завтрак. Первый кусок блинного пирога, прослоенного сметаной с земляникой, он умял молча, потом вытер пальцы, чаем запил и спросил: – Что за кикимора?
– Домашняя. – Олимпиада и сама села, чашку чая взяла в ладони, а смотрела поверх нее, поверх плеча Лихо куда-то в окно. – Не местная, в Загорске пару недель. Хотела в заброшенный дом вселиться.
– И что же?
– И какая-то неведомая сила ее оттуда вышвырнула.
– Неведомая сила? – усмехнулся Лихо.
– Ее слова. Кикимора перепугалась и больше туда не лезла. Говорит, что ничего не видела и не слышала, но, думаю, лукавит. Она еще придет в участок, ей вселиться куда-то нужно.
– Напишем в Синод, – кивнул Лихо и вернулся к завтраку, который, впрочем, ему опять не суждено было закончить.
Дверь открылась, и в кабинет протиснулся Мишка, несущий целую гору всяческих папок, иные тоненькие, в два листа, а иные почти лопались от распирающих их бумаг.
– Привезли тело из леса, Нестор Нимович, – объявил Мишка и голодным глазом посмотрел на блинник.
– А это что? – Лихо кивнул на бумаги.
Мишка посмотрел на папки как-то недоуменно, словно в первый раз увидел, и кивнул:
– Я, Нестор Нимович, в архив зашел, взял дела о пропавших за последние несколько лет. Вдруг отыскали кого? Женщина это, в черном платье, а когда умерла – точно неизвестно.
– Хороший лес, – кивнул Лихо, – заповедный. Со временем смерти у нас будут проблемы. Вещи какие-нибудь нашли?
– Платье, по платью и определили, что женщина. Кое-какие мелкие вещицы. Кости в мертвецкой, и все вещи там же. А лешак проклятый собирается жалобу подавать, что мы ему поляну разрыли.
– Милости просим, – кивнул Лихо, вытер пальцы от сметаны и масла и поднялся. – Идемте.
– Могу я с вами пойти?
Лихо посмотрел на Олимпиаду с интересом. Отчего это ее любопытство обуяло? Решила себя проверить и в мертвецкую спуститься?
– Вы, Олимпиада Потаповна, мертвецов не боитесь? – спросил Лихо с иронией.
– Нет, Нестор Нимович. И я могу быть вам полезной.
– И чем же, Олимпиада Потаповна? – спросил Лихо дружелюбно.
– А вы, Нестор Нимович, в женских нарядах хорошо разбираетесь? Потому что, могу вам сказать, Мишенька в лучшем случае в ситцах.
Мишка фыркнул, слегка покраснел, сгрузил папки свои на стол и вышел, демонстративно не вмешиваясь в разговор. Лихо же улыбнулся:
– А идемте, Олимпиада Потаповна, может, вы и пригодитесь.
На пороге в мертвецкую она все же замешкалась, и Лихо ощутил легкий страх, волнение и досаду на себя за эти волнение и страх. Вдохнув полной грудью, Олимпиада шагнула в комнату и сразу же обхватила себя за плечи. Не из страха, а просто холодно было.
– Вот, Нестор Нимович. – Егор Егорович сделал широкий жест, приглашая в свое мрачное царство. – Извольте видеть.
Он не любил работать с костями, они немногое могли рассказать. Гадатель бы, пожалуй, еще извлек что-то из бренных останков, но медик мог только руками развести: женщина, мертва довольно давно.
Кости были сложены на одном из столов, металлическом, а рядом – на соседнем, отделанном фаянсовой плиткой, разложены были все нехитрые вещи покойной: черная одежда в достаточно приличной сохранности, сумочка, отделанная бисером, пудреница из серебра в виде раковины. Лихо раскрыл ее, но внутри была только земля, а остатки пудры скатались в невнятного цвета шарики. Сейчас уже ни о цвете ее, ни о качестве говорить не приходится.
– Дама, насколько я могу судить, средних лет. – Егор Егорович продемонстрировал несколько прядей волос. Одни были темные и с комками земли, а вторые – отмытые в растворе, содержали немало седых волосков. – Как видите, волосы она красила.
– Как умерла?
– Шея сломана, но вот руками ли или же удавкой – этого не скажу. Но не от падения, это совершенно точно. На костях нет больше никаких повреждений, даже трещин, кроме очень старого перелома запястья. Судя по тому, как он зажил, перелому лет пятнадцать, не меньше.
– Ну что ж, Олимпиада Потаповна, вы что скажете?
Лихо протянул руку, и Олимпиада коснулась ее самыми кончиками пальцев. Руки ее были необычайно холодны. Мертвецов она и в самом деле не боялась, но какой-то подспудный страх не оставлял ее, это точно. Подойдя, Олимпиада выпустила его руку и так же, самыми кончиками пальцев коснулась платья. Глаза ее блеснули заинтересованно, и уже мгновение спустя Олимпиада, обо всем позабыв, изучала ткань, швы, фасон, для чего платье подняла, держа на вытянутых руках.
– Отличная сохранность, – заметил Лихо. Платье и в самом деле почти не пострадало от гниения, тогда как от тела одни кости остались.
– Это все лес, Нестор Нимович, – неодобрительно покачал головой медик. – Сожрал. Оттого определить время смерти не представляется возможным. Только если свидетелей найти, а я здесь бессилен.
– Меньше года, – сказала Олимпиада, откладывая платье и беря в руки сумочку.
– Простите, Олимпиада Потаповна? – Лихо подошел ближе.
Мишка, тот и вовсе фыркнул, выражая полное свое недоверие.
– Я видела это платье в осеннем журнале, присланном из Лондона. В пансионате, где я... отдыхала. – Тут Олимпиада запнулась и быстро закончила: – Там было немало модниц, и они обсуждали последние наряды. Это платье я видела совершенно точно. Мне его как молодой вдове посоветовали. Английское, из крепа, в самый раз для первого года траура.
– Значит, это англичанка? – Мишка запустил пальцы в волосы. – Ну, англичанку в наших краях отыскать, пожалуй, несложно. Не Москва, чай.
– Нет, – покачал головой Лихо. – Едва ли эта дама – англичанка. Траурное платье креповое, англичанки такое носят действительно в первые два-три года, но откуда, скажите, тогда пудра? Это не принято. И... и духи, сладкие ужасно.
Мишка склонился, принюхиваясь и морща свой чуткий нос.
– Вы правы, Нестор Нимович. Ралле это, «Серебристый ландыш».
– Ну что ж... – Лихо посмотрел на кости, лежащие на столе, какие-то особенно несчастные. В самом деле – вытьянка, и нет у нее ни облика, ни имени. – Идемте, попробуем отыскать среди пропавших состоятельную даму средних лет. Егор Егорович, если вы еще что-то обнаружите, сообщайте немедленно.
Лихо взбежал по лестнице первым и постоял немного в лучах солнца, наслаждаясь его теплотой и живостью. Олимпиада же прошла мимо, потирая озябшие руки, и отправилась заваривать свежий чай. Чашка хорошего чая, как считал Лихо, только помогала в сыскном деле.
* * *
Дел о пропажах оказалось так много, что на то, чтобы просто просмотреть их втроем, ушел весь оставшийся день. Еще трижды Олимпиада заваривала чай, который Лихо пил, кажется, уже не чувствуя вкуса. Мишка послал мальчишку в трактир за квасом, расстегаями с рыбой и баранками и грыз теперь последние, то и дело стряхивая крошки с груди.
Сперва дело шло достаточно просто, нужно было только отложить в сторону те дела, что не подходили заведомо: о пропаже мужчин, а также старух и юных девиц. Таких оказалось около дюжины. Из них о пропаже мужчин и юношей – четыре, еще два – исчезнувшие старики, одно посвящено пропавшей старухе, а оставшиеся – девицам моложе двадцати пяти лет.
– Это у вас что происходит? – мрачно спросил Лихо, откладывая очередной лист. – Прошлый следователь вообще мышей не ловил, или умысел злой?
Мишка неопределенно покачал головой. Что касается Олимпиады, она склонна была скорее думать о Штерновой халатности. На людей, живых ли, мертвых, здесь находящихся или пропавших, Штерну было плевать. Для себя жил, как всякий ведьмак.
– Нестор Нимович, кажется, нашла! – сказала она и, голову подняв, обнаружила, что за окном начало уже темнеть. Шиповником пахло и приближающейся грозой.
Лихо отложил в сторону папку и по привычке нос потер.
– Что у вас, Олимпиада Потаповна?
– Малышева Клавдия Егоровна, 46 лет, вдова, не местная. Заявление о пропаже подал 9 месяцев назад ее брат, Федоров Поликарп Егорович, как и сестра, родом из Рязани.
Лихо поднялся, к ней подошел и склонился над столиком, внимательно изучая записи в папке. Потом кивнул.
– Похоже на правду... – Выпрямившись, Лихо заложил руки за спину и принялся ходить по кабинету, от окна к стене, где замирал на полминуты, разглядывая портрет Государя. – Прочтите описание пропавшей.
– Рост примерно метр семьдесят, кожа белая, глаза серые, под левым – родинка. Волосы темные. Во что была одета, брат не знал, но перечислил при помощи, как тут сказано, своей жены несколько платьев сестры, среди которых было и английское платье, выписанное из Лондона по каталогу, черное, креповое, с саржевыми лентами и кружевом. Также упоминается и отделанная бисером сумочка.
– Похоже на правду, – повторил Лихо, потирая нос. – Вот что, Михайло Потапович, дела у нас теперь два, так что разделим силы. Вы пошлите телеграмму этому Поликарпу Федорову, расспросите о сестре, об особых приметах и отдельно – не было ли у нее старого перелома, а если был, то где. А потом пройдите по городу, попытайтесь разузнать о вдове Малышевой. Прошло, конечно, уже больше полугода, но, может быть, ее кто-то вспомнит. А я попробую побольше разузнать о девице Семеновой. С Обдерихой поговорю.
Мишка потер плечо. Синяки еще были видны на лице, он, должно быть, остался «беседой» с обитательницей бани не слишком доволен. Медведей они не жалуют сроду.
– А мне что делать? – спросила Олимпиада, складывая папки, разложенные по всей комнате.
Лихо посмотрел на нее задумчиво, подошел и папки, весьма тяжелые, из рук забрал.
– А вам, Олимпиада Потаповна, домой идти. Вы сегодня достаточно помогли. Я провожу вас.
Мишка наградил Олимпиаду задумчивым, даже подозрительным взглядом, но, к счастью, промолчал. Не хватало еще от него выслушивать пересказ нелепых городских сплетен. Лихо шляпу надел, Олимпиада накинула шаль, потому что с приходом сумерек стало прохладно, и вдвоем они вышли в город, оставив Мишку с дежурными убирать в архив лишние папки.
Тихо было. Гроза совсем близко подобралась к Загорску, над рекой мелькали то и дело зарницы, а над горами небо было черным, как сажа. И ни единого дуновения ветерка, между тем – знобко. Олимпиада плотнее закуталась в шаль и с благодарностью оперлась на предложенную руку.
– Могу я быть вам еще полезной?
– Пока нет, Олимпиада Потаповна, – покачал головой Лихо. – Дела мутные, и не знаешь, как подступиться.
– В столице, наверное, по-другому...
Лихо негромко рассмеялся:
– Понятия не имею, Олимпиада Потаповна, я в столице сыском не занимался, там у меня другие заботы. Здесь же... Девочка меня беспокоит, Семенова.
– Думаете... – Олимпиада запнулась. – Думаете, она в дом забежала?
– Она должна быть напугана, – кивнул Лихо. – Кто бы ни ворвался в дом той ночью – что бы ни ворвалось, – это был кто-то, способный разбить головы четырем девицам. И быстро, ведь бежать они не успели.
– Кроме Светланы. – Олимпиада покосилась на Лихо. – Что, если это она?
– Молоденькая девица разбила головы четырем своим сверстницам, равным по росту и силе? – усмехнулся Лихо. – И что, ни одна не сбежала, тревогу не подняла? Нет, Олимпиада Потаповна, если Семенова и была организатором, убивала не она, а кто-то повыше и посильнее. И, чувствую, где бы сейчас ни скрывалась девчонка, она в опасности.
– Меня дом беспокоит, – призналась Олимпиада. – И этот рассказ кикиморы.
– Вы ей поверили? – поинтересовался Лихо и сразу же добавил: – Нет, Олимпиада Потаповна, я в ваших суждениях не сомневаюсь. Просто... Больно уж невероятный рассказ выходит. «Неведомая сила», надо же! И от кого мы это слышим? От нечисти.
Олимпиада поморщилась.
– О, – Лихо улыбнулся. – Вы, никак, из тех, кто слово «нечисть» не переносит. Да только, поверьте моему опыту, нечисть и есть.
– Не в этом дело, – покачала головой Олимпиада. – Просто мне показалось, что она действительно была напугана. И судить ее рано, вы не находите?
Лихо ответить не успел. В этот самый момент полыхнула молния, небо раскололось почти над самыми их головами, и дождь хлынул, словно из треснутого корыта. Лихо крепко сжал руку Олимпиады и бросился через улицу, надеясь укрыться под козырьком мелочной лавки. И снова небо совсем рядом раскололось, а мостовая вдруг сделалась скользкой, такой, что нога Олимпиады поехала, каблук треснул, а с ним вроде бы щиколотка. Боль пронзила ногу.
– Что за невезение! – Олимпиада руку высвободила и к ноге склонилась. Было больно.
Лихо опустил глаза, на каблук отломанный посмотрел, на испачканный в грязи подол платья и в особенности – на ногу. Глаза его сверкнули, как зеркало, а затем потухли.
– Подождите здесь, Олимпиада Потаповна, – сказал он спокойно. – Я найду извозчика.
И нырнул под дождь. Олимпиада под козырьком встала, оперлась плечом на столб и постаралась на больную ногу не наступать. Так она стояла минут пять, и тяжелые капли дождя разбивались о деревянную балюстраду, так что в лицо летела мелкая морось. Пахло совершенно упоительно – ночным садом, травами, лесом и еще чем-то особенным, чем – и слов не подобрать. Если бы нога не болела, Олимпиада, может, в пляс бы пустилась под этим дождем. Сильные грозы, случалось, сводили ведьм с ума.
Наконец появился Лихо на пролетке, помог Олимпиаде в нее забраться и сюртук свой ей на плечи накинул галантно, хотя особой нужды в том не было. И дома были уже минут через десять.
– Компресс сделайте, Олимпиада Потаповна, – велел Лихо строго, помогая ей добраться до диванчика. – И по лестницам не бегайте. И спать ложитесь, завтра делами займемся. Я поздно вернусь.
– Куда вы? – спросила Олимпиада прежде, чем успела прикусить язык.
Лихо усмехнулся.
– Продолжать расследование. Лешака допрошу и семью его, в управление их пригласить едва ли получится, а ночью в лесу, быть может, станут посговорчивее.
Краска едва не залила лицо Олимпиады. Что ей в самом деле за забота, куда это Лихо по ночам ходит? Да хоть бы и в бордель!
Компресс Олимпиада и в самом деле сделала, с целебными травками, которые должны были снять боль и опухоль, так, что к утру все будет лучше прежнего. Посидев немного, Олимпиада на часы посмотрела, да и принялась морс варить, только все сегодня из рук валилось. Сахару сыпанула слишком много, отчего морс был сладкий, точно сироп. И земляника попалась недозрелая, хотя собирала ее Олимпиада Потаповна лично вчера утром и каждую ягодку выбирала. Вышел морс сладкий, но совершенно безвкусный, Олимпиада развела его водой, бросила туда щепоть пряностей и на подоконник села.
Из сада тянуло запахом дождя и леса. А еще кот сидел под самым окном и смотрел на Олимпиаду огромными круглыми глазами. В темноте они мерцали зелено, но не как у обычного кота.
– Пусти, голубушка, – сказал вдруг кот тихим вкрадчивым голосом. – Мне хозяина видеть надо. Послание для него.
– А... нет хозяина, – выдавила Олимпиада.
Не то чтобы говорящий кот был такой уж диковиной. И все же отец и брат Олимпиады, обернувшись, утрачивали почти способность говорить и уж точно не способны были на этакое важество. А кот еще и улыбался, демонстрируя приличных размеров клыки.
– Войти-то можно?
– Д-да, конечно. – Олимпиада посторонилась, и кот одним красивым прыжком оказался на подоконнике и в комнату спрыгнул.
Был он немаленького размера, почти с дворовую собаку – уж всяко больше привычных загорских котов, дымчато-серый, с белыми лапками – точно в носки обутый – и с белым галстуком. И ошейник на горле с какой-то безделушкой, обычно коты такого не позволяют. Вспрыгнув на лавку, кот вылизал лапу, продолжая разглядывать Олимпиаду.
– Э-э-э... Что за послание? Как вас зовут, простите?
Честное слово, с котом Олимпиада разговаривала не впервые, но вот имя прежде спрашивать не приходилось. Загорские мышеловы ей не отвечали.
– Барс я, – кивнул кот, – для друзей, прекрасная сударыня, просто Барсик.
– Олимпиада... Потаповна. Может быть, молочка?
Кот облизнулся, после чего грустно вздохнул:
– Не могу, голубушка, при исполнении я.
– Так что за послание? От кого?
– От хозяина моего, Василия Тимофеевича, – ответил кот таким тоном, словно это все объясняло. – Надобно передать изустно лично в драгоценные Нестора Нимовича уши.
– Он позднее должен быть, – сказала Олимпиада. – Может быть, все-таки молочка? Вы же вроде сейчас не при исполнении, а так только, Лихо дожидаетесь.
Кот задумался, пару раз лизнул лапу, ухо вымыл и наконец согласился, что молоко лишним не будет. Наливать его в блюдце Олимпиаде показалось не слишком-то вежливым, поэтому она наполнила чашку, поставила ее подле кота на лавку, а сама села возле стола. Любопытство ее мучило, и Олимпиада не знала, как же подступиться к вопросам, которые так ее занимают. Потом в конце концов решила, что в самом ее любопытстве нет ничего плохого.
– А Василий Тимофеевич, он кто?
– Хозяин-то мой? – кот утер усы от молока. – Василь Тимофеич Дрёма – член Синода, светило мировой науки, психиатр, профессор. Словом, столичная знаменитость. И Лихо наиглавнейший друг. И, скажу я вам, сударыня, Дрёма – зверь из лучших. Меня котенком из воды спас, из мешка вытащил, выпоил, выкормил, образование дал. Много ли вы, голубушка, знаете котов с образованием?
– Ни одного, – честно призналась Олимпиада. – У нас в Загорске коты и не разговаривают.
– Разговаривают, – махнул лапой Барс. – Только с вами-то о чем? Впрочем, я с одним ученым котом из Нюрнберга переписываюсь, так он утверждает, что там нашего брата до сих пор ради тайгерма жгут. Мерзость страшная!
– Мерзость, – согласилась Олимпиада. Ей было любопытно, на каком же языке переписываются коты из Петербурга и Нюрнберга, на русском, немецком или кошачьем, но спрашивать ей показалось невежливо.
– Все, голубушка. – Кот оттер с усов молоко и поклонился изящно. – Пора мне. Сообщение передать надобно.
– Может быть, вы останетесь и тут Нестора Нимовича подождете? – предложила Олимпиада. – Дождь расходится, гроза сильная. Промокнете.
Кот посмотрел за окно, где и в самом деле ливень становился все злее, а гром все громче, и о чем-то задумался.
– Соглашусь, пожалуй, голубушка, – сказал он наконец. – Благодарю за гостеприимство.
* * *
Ночью лес казался совершенно иным, чужим, враждебным. Даже к Лихо враждебным, хотя с наступлением сумерек идти по лесу оказалось куда проще, да и не приходилось себя сдерживать, на спутников оглядываться. Корни между тем норовили ухватить Лихо за ноги, дернуть за штанину, шляпу сбить. И само существование этой шляпы вдруг начало казаться неимоверно глупым. По такому лесу, дикому, первозданному, нагим надо ходить, чтобы уминался под босыми ногами мягкий мох, шишки едва ощутимо через палую листву и хвою кололи пятки. Грибами пахло в лесу, хотя и не сезон, а еще – земляникой. Здесь, должно быть, и папоротник цветет в Купальскую ночь. А еще – огоньки, вот же они, пляшут среди деревьев, зовут за собой.
– Прекратить это! – Лихо остановился, рукой в дерево уперся и все свое раздражение, за день накопившееся, на несчастную ель выплеснул. Ствол трещинами пошел, раскололся, сверху посыпались – аккуратно, Лихо не задев, – шишки.
Раздражение нужно при себе держать, иначе кто-нибудь пострадает. И хорошо, если растянутой щиколоткой отделается. Ведь и хуже может быть. Лихо руку вытер платком, огляделся и безошибочно определил нужную дорогу.
Лешака с семьей он нашел на той самой заповедной поляне и встречен был неласково.
– Чего вам надо, батюшка-заступник? – проворчал старший лешак.
Лихо скрестил руки на груди, глядя на коренастого мужичка сверху вниз. Уха у него одного не было, и тулуп наизнанку одет, а вместе с тем висела на шее безделушка совершенно чуждая и лешаку, прямо сказать, не нужная: лорнет на шелковом шнурке.
– Это откуда? – Лихо указал на лорнет.
– Так нашел я, батюшка, – развел руками леший.
– И где же?
– Так в лесу. Где мне еще рыскать-то?
– В лесу? – уточнил Лихо. – Серебряный дамский лорнет? А не было ли там поблизости дамы, живой или мертвой?
Взгляд у лешака сделался нервный. Он врал, и неумело: члену Синода голову морочить – это не глупых селян в трех соснах водить. Жена к лешаку подскочила, детишки, и принялись наперебой бормотать, что в лесу всякое находится. И из-за любой безделушки не набегаешься в полицейское управление, да и лесному хозяину в город идти – мучение одно. У лешачихи на шее висело на цепочке обручальное кольцо, а на зипуне одного из детишек – пол их до поры определить было почти невозможно, а может, и вовсе он отсутствовал – приколота была дорогая брошка с рубинами.
– Женщину вы на поляне обнаружили еще прошлым летом, – вздохнул Лихо. – Обобрали, мхом прикрыли и на компост пустили, не смущаясь нимало тем, что у несчастной есть семья, которая может ее искать. Только вот упокоиться с миром она не пожелала, выть стала, и тогда вы перепугались и наконец-то отправились в полицию. Вы же понимаете, что можете леса лишиться?
Лешаки заволновались пуще прежнего, заговорили наперебой, и Лихо пришлось осадить их криком и ткнуть пальцем в старшего.
– Я вас слушаю.
– Батюшка, заступник! Бес попутал! – завопил лешак патетически.
– Очень интересное выражение, – ухмыльнулся Лихо. – И как же того беса звали? Адресок, может быть, подскажете?
– Это ж фигура речи такая! Фигура, батюшка! – перепугался лешак.
– Заговорили-то как. – Лихо покачал головой. – Рассказывайте, как было.
– А все, как вы сказали, батюшка, – закивал лешак, и семья ему вторила. – Нашли мы ее на полянке нашей уже мертвую, с удавочкой на шее. А там и подумали, пользы-то от нее сколько будет. Лес подкормится. А что мы вещи забрали, батюшка, так мертвой они без надобности. Она ж христовой веры, зачем ей на том свете блага-то материальные?
– А была бы язычница, курган бы воздвигли или колоду вытесали? – иронично поинтересовался Лихо. – Удавка где?
– Так хорошая была веревочка, шелковая, мы ее в дело приспособили.
Лихо потер переносицу, пытаясь разогнать подступающую головную боль. Чаю бы с мятой да на крыльце посидеть, дождь послушать, а не разбираться с лешаками-идиотами, то ли наивными, то ли зловредными. И отпуска, настоящего отпуска хотелось, только беда была в том, что Лихо ни разу еще в отпуске не был и оттого не представлял, что же следует делать. Не получилось у него отдыхать, хоть ты тресни.
– Где веревочка?
– Малой, сбегай, – приказал старший лешак, продолжая заглядывать преданно в глаза Лихо. – Мы ж не знали, батюшка, что это так важно.
Лихо сделал глубокий вдох, выдохнул и сдержал рвущийся наружу гнев. Еще не хватало окрестные леса под корень извести. Залесский ему едва ли будет благодарен за испорченный промысел.
– Если вы еще раз наткнетесь на тело в лесу, вы первым делом донесете об этом в полицейское управление. Я же, будьте уверены, сообщу о вас Пановскому. Сильван Пикович – натура страстная, южная, так что мало ли что сгоряча сделает.
Леший побелел и послал еще двоих своих лешачат поторопить малого. Наконец принесена была и удавка, и еще кое-какие вещи, взятые у убитой, а в их числе и паспорт, снабженный фотографией.
– Прекрасное начинание, – похвалил лешак. – Государю за то вечная слава.
Лихо, не обращая на лешаков внимания, пролистал страницы паспорта. Малышева Клавдия Егоровна, сорока шести лет, купеческого сословия. Вдова Петра Петровича Малышева, торговца молоком и сырами. Вещи, украденные лешаками, вполне соответствовали статусу и благосостоянию вдовы – добротные, красивые, а главное – приметные. На заказ сделаны и брошь, и перстень, и серьги. Украшения Лихо завязал в платок и убрал в карман, после чего занялся удавкой.
Она оказалась не проста. Это был не обыкновенный шелковый шнур – от платья или, быть может, от шторы, – а самая настоящая гаррота с небольшими рукоятками на концах, очень прочная.
– А теперь вот что вы сделаете, Дидушко, – сказал Лихо, не сводя с гарроты глаз. – Обойдете весь лес и тщательно изучите, нет ли где еще мертвых тел. И если что-то подобное обнаружите, немедленно за городовым пошлете. Это ясно?
Лешаки закивали. Лихо убрал все собранные предметы в карман и пошел в обратный путь. Лес точно чувствовал мрачное его настроение и больше не препятствовал. Кажется, даже деревья расступились, дождь прекратился, и выглянувшая из-за туч луна освещала дорогу. На опушке Лихо постоял немного, размышляя, а потом пошел к старой бане.
Стояла она на отшибе и была заброшена, по всему видно, очень давно. Виной ли тому была Обдериха или еще какие-то причины, Лихо не знал, но быстро ощутил исходящую от бани волну некоей неприязни. Гостям тут были не рады.
– Хозяйка! Впусти! – Лихо постучал по перекошенной, с одной петли сорванной двери. – Дай воды напиться.
Тишина. Шорохи, которым вторят далекое ворчание громовое и шелест деревьев, и крик шального петуха, разбуженного в неурочный час. Лихо занес руку, чтобы постучать еще раз, и тут дверь открылась.
– Заходи, – шепнул вкрадчиво тихий бесполый голос, – коли не боишься.
– Я, сударыня, ничего не боюсь, – Лихо переступил через порог и уклонился легко от свалившейся сверху трухи, пары старых искрошившихся веников, а главное, кадушки. Только водой его слегка забрызгало. – Нестор Нимович Лихо, член Синода, начальник городского уголовного сыска.
– Не признала, не признала, батюшка! – Обдериха показалась из угла, вся косматая, и не разберешь – есть ли на ней какая одежда. Только глаза сверкают. А в руках веник березовый держит, свеженький, еще пахнущий молодыми весенними соками. – Думала, опять этот медведь окаянный!
– Следователя Залесского вы славно отделали, – согласился Лихо. Он хотел, чтобы звучало это неодобрительно-иронично, а вышла похвала.
Обдериха захихикала. Пахнуло сразу распаренным деревом, мокрым березовым веником, а еще – гнилой доской, покрытой мхом и плесенью, осклизлой. Старая была баня, на ладан дышала.
– Кваском тебя угостить, касатик? – спросила Обдериха.
– При исполнении.
Она снова захихикала тонко, меленько, Лихо за руку схватила своей мохнатой лапищей и потянула за собой в темноту.
– Что, как говорится, лучше хлеб с водою, чем пирог с бедою?
Лихо руку отнял, в карман сунул и огляделся. Глаза его легко привыкли к темноте заброшенного места, тем более что гнилые стены светились слабо, зловеще, что должно было отпугнуть любопытного прохожего, сунувшего нос внутрь. А посмотреть между тем было на что. Обдериха, очевидно, увлекалась собирательством, и были тут и картинки из модных журналов, гвоздями и кнопками прилаженные на стены, и фотографии – одна даже в серебряной рамке, и тонкостенные стеклянные рюмочки. Даже горшок был ночной, фаянсовый, с игривой надписью «Гляжу не нагляжусь». На лавке у дальней стены душегрея лежала и свалены были грудой подушки разномастные.
– Присаживайся, батюшка, – предложила гостеприимная Обдериха.
Наверху что-то зашуршало, зашелестело пугающе.
– Мыши. Совсем одолели, окаянные, – вздохнула Обдериха. – Верного средства не знаешь ли?
Лихо остался стоять, испытывая непонятную брезгливость перед этим потусторонним уютом. А еще сразу вспомнился его собственный дом, больше похожий на лавку безумного старьевщика, в которую снесено все сколько-нибудь любопытное. Неужели и он похож на эту Обдериху, которая так отчаянно хочет отчего-то сродниться с людьми?
– Устал ты, батюшка, – посочувствовала Обдериха.
Головная боль плеснула вдруг от виска к виску, по лбу ударила. Лихо потер переносицу, пытаясь разогнать ее, но безрезультатно.
– Девица Семенова к тебе заходила?
Обдериха пожала плечами.
– Заходила. Я, батюшка, ничего не нарушаю, людей не обижаю, очень уважаю, знаешь ли, когда и ко мне с уважением да с приличествующим вежеством. А кому это не нравится-то?
– Зачем приходила? – спросил Лихо, продолжая потирать нос в надежде разогнать проклятую боль.
– Любопытствовала. Как живу, чем занимаюсь да чем прежде занималась. Очень уж девушке все соседство интересно. Любопытная – сверх всякой меры. Один раз подружек приводила, но те пугливые, как меня увидели, сразу убежали.
– Один, значит, раз подружек приводила? А сама сколько раз приходила?
– Да разочков пять. – Обдериха развела руками. – Я не считала, батюшка. Принимала, кваском поила, истории ей рассказывала всякие. Скучно мне, батюшка. В баньку мыться никто не ходит, подруженьки мои далеко, вот и скучаю. А тут девонька вежливая. Отчего б не поговорить?
– Когда вы видели барышню Семенову в последний раз?
Обдериха плечами пожала.
– Разве все упомнишь? Днями.
– Она не была напугана или обеспокоена чем-то?
– Да будет вам! – фыркнула Обдериха. – Кто девочку-то обидит? Хорошая девочка, любопытная только, да разве ж это порок?
– Очевидно – порок, – кивнул Лихо, – коль скоро четверо девушек жестоко убиты, а пятая пропала.
Обдериха только развела руками.
– Еще вопрос. В лес, в заповедную его часть, ходит кто-то подозрительный?
Обдериха оглушительно расхохоталась, утирая брызнувшие во все стороны слезы.
– Ой, насмешил, насмешил, батюшка! Заповедный, скажешь тоже! Да двор это проходной, а не заповедный лес! Кто туда только не ходит. Давеча ребятишки за ягодами бегали, вернулись здоровенькие.
– А прошлым летом вдова на прогулку сходила и не вернулась, – сухо сказал Лихо.
– А про вдову, ваше превосходительство, мне ничего не известно.
Вот так и ушел Лихо в итоге ни с чем. Было, впрочем, ощущение, что Обдериха знает куда больше, чем говорит, и нет у нее ни малейшего желания делиться с членом Синода своими наблюдениями. И про девицу Семенову она знает, и про вдову, а предъявить клятой нечисти совершенно нечего. Людей не трогает, живет себе потихоньку в старой бане, дружбу с любознательными девицами водит.
Лихо тряхнул раздраженно головой и пошел в сторону дома.
* * *
Утром сперва треснул кувшин на умывальном столике, залил все ледяной водой и руку Олимпиаде оцарапал. Затем плита погасла, а чайник при этом все равно выкипел. И в довершение всего выскользнула из рук сковорода, на которой Олимпиада собиралась нажарить оладьи, и едва не угодила ей на ногу. Барс, который под ногами крутился и рассуждал о превосходстве оладий со сметаной перед всеми другими утренними блюдами, едва успел прыснуть в сторону, вскочил на подоконник и оттуда наблюдал за растерянной Олимпиадой. А она руку о плиту, уже почти остывшую, обожгла.
– Ну что за невезение!
– Олимпиада Потаповна! – Лихо едва успел вытащить ее из-под рухнувшего шкафа, в сторонке поставил и отряхнул аккуратно. – Вы в порядке?
– Соль через плечо кинуть надо. – Барс лизнул лапу и принялся намывать морду, с серьезным видом продолжая рассуждать о способах отвести беду. – А если это порча, то иголку надо на одежде носить. А еще...
– Какими судьбами? – Лихо выпустил наконец Олимпиаду из рук, но на всякий случай подальше от плиты отодвинул.
– А я с приветом от Василь Тимофеича, – ухмыльнулся кот.
– Он ночью пришел, – сказала Олимпиада. – Вас дома не было.
– Что за привет? – спросил Лихо, необычайно в это утро хмурый, точно и ему перепало Олимпиадино сегодняшнее невезение.
– «Не пора ли тебе, Лихо, в Петербург возвращаться? Отпуски, голубчик, так не проводят, так только мигрени себе зарабатывают. Да и нужен ты в Синоде по известному тебе делу», – отбубнил кот свое послание, точно телеграмму зачитал, и снова принялся намывать морду.
– Здесь дел невпроворот, – отмахнулся Лихо. – Да оставьте вы, Олимпиада Потаповна! В кухне такой беспорядок, а вы за оладьи!
Олимпиада выронила ложку, расплескав во все стороны жидкое тесто, и мрачно на Лихо посмотрела.
– По дороге чаю выпьем, – сказал он примирительно. – У Водовозова кулебяку съедим. И горячих булочек. Больше Дрёма ничего мне передать не велел?
– Пановского в Петербурге нет, – спокойно ответил кот. – В Сибирь поехал, в тамошние леса, какую-то неприятность улаживать.
– Жаль, – задумчиво кивнул Лихо. – Присмотреться бы к здешнему лесу. Ты не торопишься домой, Барс?
Кот потянулся всем своим немаленьким лоснящимся телом, зевнул, продемонстрировав внушительные клыки, когти о лавку поточил. Даже Олимпиада уже начала терять терпение, а о Лихо и говорить нечего. Он, кажется, едва сдерживался, чтобы не схватить кота этого за шкирку и не тряхнуть хорошенько. Наконец Барс сел, лапы передние пушистым хвостом накрыл и ответил с немалым достоинством.
– Могу и остаться, если нужно.
– Старая баня неподалеку от леса, присмотрись к ней. И поосторожнее, там живет очень энергичная Обдериха. А мы с вами делом займемся, Олимпиада Потаповна.
Олимпиада наскоро привела себя в порядок, переоделась в строгое уличное платье, косу короной на голове уложила, а сверху накинула платок. Лихо, увидев ее, только усмехнулся криво, но промолчал. Предложил локоть.
– Как ваша нога, Олимпиада Потаповна?
– Благодарю, все в порядке, – ответила Олимпиада и постаралась совсем не хромать. – Вы узнали ночью что-то новое?
И тут же язык прикусила. Ее дело маленькое – чай заваривать да помогать по мелочи.
– Лешие обобрали нашу покойницу, да и бросили, – мрачно ответил Лихо. – Лес у них и в самом деле заповедный. Кое-что определенно указывает, что смерть женщины не была случайной.
Сунув руку за пазуху, Лихо вытащил тонкий шелковый шнурок с рукоятями на концах.
– Удавка.
– То есть вы хотите сказать, что ее удавили... – Олимпиада хотела сказать «нарочно», но вовремя осеклась. Ну конечно, нарочно! А иначе не бросили бы в лесу. Удавка эта говорит о том, что убийца к такому делу привычен, вот что страшно. – Но почему он оставил этот шнурок?
– Скорее всего, его спугнули лешаки. – Лихо открыл дверь и пропустил Олимпиаду галантно в чайную.
В заведении Водовозова пахло сладко – сдобой, пышными, только что испеченными булочками и непременно медом. Тесть его, Михай Савушкин, держал недалеко от города пасеку и медами своими славился не только в Загорске. Даже в Москву возил.
– Чай здесь сносный, – обронил Лихо, беря Олимпиаду за локоть и ведя к угловому, за столбом скрытому столику.
На них оглядывались, перешептывались и наверняка сочиняли новые сплетни. Слышать их отголоски было обидно; впрочем, Олимпиада уже решила для себя: как только в Загорске станет невмоготу, она непременно уедет. Не в Петербург, конечно, кто ее ждет там? В Тверь или в Москву. Она в секретари может пойти, что бы там мать ни говорила, а она и стенографировать, и на машинке печатать умеет, и почерк у нее прекрасный. Или преподавать можно.
– У меня к вам просьба, Олимпиада Потаповна.
Мягкий ровный голос Лихо вырвал Олимпиаду из раздумий. Половой уже принес и блюдо с пирожками, и чай, и горшочек с липовым медом, а она, видать, слишком глубоко задумалась. Вот и не сказала, что пироги с рыбой терпеть не может, как и с клюквой.
Лихо подвинул ей тарелку с курником – здесь его готовили по всем правилам, с блинчиками, с кашей в начинке.
– Боюсь, нам придется поднять архивы за последние года два и посмотреть, не находили ли еще тела женщин сходного возраста. Я, как вы могли заметить, не слишком усидчив, а Михайло Потапович...
Что верно, то верно. Мишка за бумажную работу брался с большим энтузиазмом – вот как вчера, когда принес целый ворох папок, – но быстро перегорал. И оставались в итоге все дела незаконченные. Олимпиаде прежде случалось за него школьные работы дописывать украдкой, чтобы отец не ругал.
– Почему вы думаете, что есть еще жертвы?
– Способ убийства, тщательная подготовка и то, что следов нет.
– А может, ее ограбили, – предположила Олимпиада. – Вдова была состоятельная, вот ее и удушили, а потом в лесу бросили.
– Украшения при ней нашли, и ладно, их не забрали, возможно, потому что они весьма приметны. Но пудреница? – Лихо нетерпеливо пальцами щелкнул. – За нее можно и двадцать рублей получить, а опознать по ней жертву мы бы не сумели: ни гравировки нет, ни клейма. И бросать серебряный лорнет в лесу тоже глупо. Нет, убийца что-то другое хотел получить с вдовы, а с мелочевкой этой не стал связываться. И, скорее всего, просто не знает, куда сбыть краденые вещи.
– А что ему может... – начала Олимпиада, но крошки попали не в то горло, и она закашлялась.
– Идите в архив, – хмуро сказал Лихо. – И пока ни о чем больше не беспокойтесь.
Положив деньги на край стола, он поднялся, шляпу прихватил и вышел, кивнув на прощание. Олимпиада отчего-то почувствовала себя несправедливо брошенной, но заодно и испытала облегчение. Она быстро доела, оставшиеся нетронутыми пироги велела завернуть и отослать в полицейское управление, а сама поспешила в городской архив.
* * *
Желая избавиться от ненужного разрушительного раздражения, до управления Лихо шел пешком и самой дальней дорогой. Порой удавалось ему ногами выходить все неприятности, все мысли по дороге распутать, но не в этот раз. В кабинете он из шкафа достал два листа плотной бумаги, отыскал завалявшиеся где-то в столе цветные чернила и принялся записывать путано свои мысли.
Дела было два. По первому вроде бы все ясно. Пять молоденьких девиц – дур, каких свет не видывал – решили поиграть с Соседями. Такое случалось уже не раз и не два и всегда заканчивалось плохо. И если еще сто пятьдесят, даже сто лет назад люди были осмотрительнее, то теперь привыкли жить бок о бок с теми, кого прежде называли нечистью поганой. Привычное перестало казаться опасным, а зря. Переговорив с родными и знакомыми девиц, можно будет примерно вычислить, кто из Соседей повинен в их смерти. Перебирать их списком, конечно, бесполезно. У любого, будь то домовой, леший или обдериха, хватит сил, чтобы убить человека вот так, жестоко и кроваво. Куда пропала барышня Семенова, тоже гадать особенно не приходилось. Либо убита вне дома, либо на свою беду забежала в загадочный дом, который был, да пропал.
Дом этот беспокоил Лихо отдельно, ни с чем подобным сталкиваться ему прежде не приходилось, он отправил телеграмму Шуликуну, но не надеялся на скорый ответ. Пока профессор в своих архивах найдет что-то, пройдет не одна неделя. А если он еще чем зачитается, так и вообще – за месяц не управится.
Но если с первым делом было более-менее понятно, то со вторым...
– Телеграмма пришла, Нестор Нимович, от брата нашей жертвы. – Мишка заглянул в комнату. – Сообщил, что выезжает немедленно и будет у нас послезавтра. А еще там сестрица моя пирожков прислала.
Перешагивая порог, Мишка едва не споткнулся, но чудом равновесие удержал и лишь ругнулся коротко. И тотчас же извинился.
Лихо рукой махнул.
– Вон полюбуйтесь, Михайло Потапович, что от нас утаили лешие.
Все вещи, отнятые у лешаков, он сложил на одном из столов, и теперь они только и ждали описи, занесения в протокол и тщательной упаковки в бумажные конверты с печатями. Описью занялся Мишка, попутно давая те или иные комментарии, достаточно ценные. Лихо его, однако, не слушал.
Засиделся он на одном месте. Нехорошо это. Привыкает он к месту, врастает в него, и все сложнее удержать свою натуру, дурную, беспокойную. Еще немного, и сорвется Лихо, а тогда беды не избежать. Надо поскорее с делом покончить и в Петербург. Там чаю с Дрёмой и Дильшад Хасановной выпить, по улицам пройтись, в суете и сутолоке столичной побывать, и – снова уехать куда-нибудь. Конец отпуску.
– Удавка, Нестор Нимович, очень необычная, – сказал Мишка. – Я такой никогда прежде не видел.
Лихо поднялся из-за стола и к Мишке подошел, повертел гарроту в руках, прищурившись.
– Настоящий китайский шелк и плетение хитрое... Как думаете, Михайло Потапович, на заказ делали?
Мишка кивнул согласно.
– Опросите всех торговцев тканями и галантереей в городе – возможно, эта нить им покажется знакомой. И в Москву запрос пошлите. Сдается мне, душитель наш – не местный. А еще постарайтесь выяснить все о последних днях Малышевой: где бывала, с кем виделась. Может быть, рассказала кому-то о цели своего приезда в Загорск?
Тут в дверь постучали.
– Нестор Нимович, там еще кости.
Лихо тяжело вздохнул и кивнул.
– Еду. А вы этим шелком займитесь, Михайло Потапович.
Егор Егорыч запрыгнул в коляску на ходу и пристроил на сиденье компактный, но весьма увесистый докторский чемоданчик.
– Хочу тщательно осмотреть местонахождение тела, – пояснил он вскинувшему брови Лихо. – Надеяться на ваших...
– Мои, как вы, Егор Егорыч, выразились, работают чисто, – покачал головой Лихо. – Но вы правы, лучше самому взглянуть.
Ехать пришлось в этот раз в дальнюю часть леса сперва по дороге, затем узкой просекой, над которой склонялись, почти сплетались ветвями столетние ели, и наконец пришлось покинуть коляску и еще минут десять идти пешком неприметной тропкой. Залесский с егерями уже дожидались на краю густого старого ельника. Земля тут была усыпана плотно хвоей, а кое-где поросла темно-зеленым мхом и заячьей капустой. Лихо почти машинально склонился, сорвал несколько веточек и разжевал. Рот заполнился кислой слюной.
– Где?
– За этими елями. Там валежник. – Залесский развел руками. – Лес этот не наш, он Соседям принадлежит, и мы за ним не следим, не чистим. Где что упало, там и лежит.
Лихо поднял руку, останавливая его:
– Я это понимаю.
– Глухие места, – покачал головой Залесский. – Здесь ни наших, ни Соседей почти не бывает. Самое то, чтобы тело спрятать.
Егор Егорыч начал бесстрашно пробираться через ельник, и Лихо последовал за ним, раздвигая ветки тростью. Идти далеко не пришлось, сразу же за плотно растущими невысокими больными елками показались наваленные одно на другое стволы старых деревьев, вывернутые с корнями. Под ними и схоронили кости, и сейчас, освобожденные от веток, листвы и земли, они белели жутко. И в этот раз лес взял все, что пожелалось, оставив лоскуты ткани, цвет которой определить было невозможно, и пару золотых безделушек.
Предоставив Егору Егорычу осмотр тела и валежника, Лихо обошел небольшую поляну. Места и в самом деле были глухие еще и потому, что зверья кругом не было. Попадаются в заповедных лесах такие места, которые и люди избегают, и звери с птицами, и даже лесные хозяева. В мертвой тишине голоса городовых, егерей, доктора и Залесского звучали непривычно – и неприятно – резко. Лихо потер переносицу, пытаясь настроиться, но не уловил ни единой эмоции. Все здесь было мертво уже довольно давно.
– Костяк тут не один. – Лихо вернулся к поваленному дереву, оперся на почти горизонтально торчащий корень. Дерево лежало тут давно, и вся земля давно с него осыпалась. – Обыщите здесь все. Придется все-таки искать Пановского...
– Что-то не так, Нестор Нимович? – Доктор оторвался от костей, которые осматривал скрупулезно, и через плечо посмотрел на Лихо.
– Мертвое место. Думаю, здесь он и хоронил свои жертвы прежде.
– Он? – Егор Егорыч беспокойно огляделся. – О чем вы, дорогой Нестор Нимович?
– Пока это только догадки. – Лихо отряхнул руки и прошелся снова по поляне, глядя теперь под ноги, но там были только трава, корни, редкие кустики земляники – и все.
Люди, которым Лихо сейчас немало завидовал, совершенно не ощущали всего того, что исходило от земли. Верно говорят, что всюду – могила, глубоко под землей схоронены кости поколений и поколений людей, зверья всякого, а то и вовсе чудовищ небывалых, доисторических. Но есть такие места, где мертвые, неупокоенные, неотмщенные, спокойно лежать не могут, но и встать – тоже. И только силу тянут.
Подозрения Лихо, конечно же, оправдались.
Всего из-под земли извлекли шесть тел, давно уже истлевших и обратившихся в скелеты. Егор Егорыч оглядывал их бегло, что-то записывал в толстую тетрадь, извлеченную из саквояжа, и головой качал. Лихо присел на поваленное дерево, следя вполглаза за работой.
Лес погублен. Эта его часть. Деревья росли слишком близко к неотмщенным мертвецам, питались их ненавистью и сами чахли и хирели, но это ненадолго. Совсем скоро лес очнется, крови захочет, и тогда заблудиться здесь станет смертельно опасно. А затем эта зараза может перекинуться и на остальную часть леса, как заповедную, так и обычную. И тогда сладить с жаждой крови сможет только пожар. И это выход, пожалуй, чересчур радикальный.
– Пока я могу сказать немного, Нестор Нимович. – Доктор подошел, вытирая руки платком, остро пахнущим каким-то раствором. – Семь тел, все, похоже, женские. Тут я сужу в основном по длине волос и платью, но потом скажу вам точнее. Многие захоронены больше пяти лет назад, но в целом в таком лесу время смерти определить очень сложно. Об особых приметах, как вы понимаете, говорить не приходится.
Лихо поднялся с дерева и подозвал жестом старшего егеря, за ним подтянулись и городовые.
– Землю просеять, все вещи – до последней булавки – собрать, упаковать и привезти в управление. И будьте осторожнее. Лес дурной, так что лучше бы вам управиться до темноты. Потап Михайлович, на два слова.
Говорили в конторе приказчика, которая располагалась совсем рядом, через просеку. Внутри тикали назойливо часы и пахло еловой смолой и немного – неразбавленным спиртом. Залесский смущенно и вместе с тем гневно фыркнул и спрятал бутылку подальше, а Лихо предложил чашку чая. Отказываться Лихо не стал, тем более что чай, к его удивлению, оказался вполне прилично заварен. Сели рядом на крыльце, оглядывая темную громаду леса.
– Что у вас, Нестор Нимович? Дурные вести?
Лихо задумчиво погладил верхний край чашки, подбирая налипшие чаинки.
– Плохой лес, больной. Такой уже лешим не подчиняется. Оцепить бы этот его кусок.
– Я вас понимаю, – кивнул Залесский.
– И проследите, чтобы дети сюда не бегали, Потап Михайлович. Да и взрослым не стоит. Я постараюсь вызвать из Синода Сильвана Пиковича Пановского, но он, говорят, сейчас где-то в Сибири по делам службы. Без него мы бессильны что-либо сделать. Сможете найти каких-то свидетелей?
Залесский нахмурился.
– Боюсь вас огорчить, Нестор Нимович, но – нет. Места и в самом деле нехорошие, и давно уже. И не растет тут ничего полезного. Как видите, даже просеку забросили. Тут и контора-то осталась только потому, что не весь валежник после урагана последнего забрали.
Лихо допил чай, чашку отставил и поднялся.
– Если еще что-то произойдет, сообщайте немедленно.
Он собрался уже уходить, когда Залесский окликнул. Чувствовал себя Потап Михайлович, по всему видно, неловко. Даже покраснел немного и отчего-то помолодел и сразу же стал похож на своего сына.
– Нестор Нимович... касательно дочери моей...
– А что с Олимпиадой Потаповной? – спросил Лихо, подавляя утомленный вздох.
– Видите ли... Многих удивило, что вы ее на службу приняли. Вот уже и разговоры всякие ходят. Ведьмы, они, конечно, иного нрава, чем обычные люди, но...
– Вы тоже иного нрава, Потап Михайлович, – резче, чем следовало, ответил Лихо. – Вы ведь, помнится, оборотень из вольных, и не в первом поколении. Прадед ваш ведь на здешних дорогах разбойничал и лишь милостью государевой был помилован за некоторые заслуги.
Залесский покраснел еще больше, но теперь уже от гнева. Впрочем, сказать слово поперек члену Синода он не решался.
– Что же касается вашей дочери, то я нанял ее на службу исключительно ради ее способностей. Олимпиада Потаповна умна, наблюдательна, обладает полезными знаниями, а кроме всего прочего, уж простите мне эту слабость, хорошо готовит и чай заваривать умеет отменный. Любое иное предположение оскорбляет меня, а главное – вашу дочь. Честь имею.
И Лихо развернулся и ушел. Раздражение между тем схлынуло, оставив опустошение и странную радость. Давно следовало бы пар выпустить, и здесь для этого было самое подходящее место, гиблое. Оно втянуло в себя всю злость, всю губительную силу, поглотило, переварило и немного успокоилось.
Но сплетням, решил Лихо, нужно как-то положить конец. Ему-то не привыкать. Только где появится столичный щеголь (а уж от этого Лихо был отказаться не в силах, щеголь был, как есть), и сразу же ползли слухи о нем и местных красавицах. И некоторым из дам эти слухи шли на пользу, а одна даже замуж выскочила за излишне нерешительного до той поры поклонника, за что потом долго благодарила Лихо в весьма трогательных письмах и варенье слала сливовое и земляничное. Но вот Олимпиада Потаповна, пока еще слишком хрупкая, еще не до конца освоившаяся в новой для нее реальности, где колдовских сил у нее не было, зато была свобода... Олимпиада Потаповна подобных слухов не заслуживала, они могли погубить ее.
Что делать со сплетнями, Лихо так и не придумал, хотя размышлял всю дорогу до управления, которую, оставив коляску для доктора и костяков, проделал пешком.
* * *
Архив располагался в старом здании почты. Новое было построено года четыре назад на деньги купца Евдокимова, отличалось немалым уродством, но, по словам самих почтовых работников, было весьма удобно. Старое же, тесное, с низкими потолками, узкими коридорами и комнатками-клетушками, где не помещались ни люди, ни письма, ни тем более посылки, отдали под городские архивы. Они также помещались тут с трудом, и работать приходилось в крошечной конторке за узким ломберным столом, хранящим еще следы какой-то давно завершившейся игры. Сукно засалилось, вытерлось, и пахло от него вином, табаком и копченостями.
Прежде Олимпиада в архиве бывала, должно быть, всего единожды, когда сопровождала Штерна. От того визита у нее в памяти мало что осталось. Да и вообще, пытаясь восстановить хоть что-то из своего прошлого, она всякий раз обнаруживала, что вспоминать совершенно нечего. Не заслуживал Штерн памяти, как и прежняя ее жизнь.
То ли дело – сейчас. Сейчас Олимпиада ясно видела, что есть применение ее талантам, да и таланты имеются. Пусть больше ей не доступна магия, но голова-то на плечах осталась.
Впрочем, перед людьми важными – а заведующий архивом, может, и не был таким, но умел казаться – она все еще робела. Она назвала цель своего визита, сослалась на Лихо и села на предложенный стул. Заведующий вернулся минут через пять, передал ей ключи и весьма нелюбезно махнул в конец коридора.
О состоянии полицейского архива лично Штерн не заботился, Лихо было не до того, да и Мишка тут побывал накануне. Если и стояли прежде папки в соответствии с какой-то системой, то сейчас она уже едва ли просматривалась. Вроде бы по году все расставлено. Или сначала по типу преступления? Или... Олимпиада рукой по папкам провела, и в воздух взметнулась сухая пыль, заставив ее расчихаться. И глаза заслезились. Пришлось протирать их платком, а потом еще стул подвигать, взбираться на него и открывать маленькое окошко, чтобы в комнату проникло хотя бы немного свежего воздуха. Затем Олимпиада села к тому самому ломберному столику и оглядела комнату.
Кажется, Лихо решил от нее избавиться.
Комната была длинной, узкой, очень тесной изначально, а шкафы сделали ее и вовсе похожей на гроб. Чтобы добраться до самой дальней части, надо было протискиваться между полками пыльными, на которых стояли, опасно кренясь, объемистые папки. Олимпиада постучала ногтями по краешку стола, раздумывая, с чего же начать.
Нераскрытые убийства. Все верно.
У Олимпиады ушло не меньше двух часов на то, чтобы разобраться в путаной системе, и еще полчаса – чтобы пыль протереть. Для этого пришлось платок достать и за водой сходить к умывальнику. Наконец она смогла сесть к столу и приступить к просматриванию документов.
Убийства были в Загорске делом достаточно привычным, как и везде. Это только столичные романтики считают, что в провинции все тихо да гладко. Случались поножовщины, семейные драмы, скандалы, дуэли. В основном все эти убийства были раскрыты, а преступники отправлены на каторгу. Но встречались и загадочные истории. К примеру, в Пригорском овраге – это на противоположном берегу Ламы-реки – бесследно исчезло несколько человек. А из самой реки, совсем рядом с затоной, выловили три года назад обнаженное тело женщины лет сорока, опознать которую не удалось. Ее похоронили под именем Марии Ивановой, потому что ничего лучше не придумали. И все. Больше ни одного подозрительного тела, ни одного заявления о пропавших.
Взяв единственную папку – с делом неопознанной женщины, Олимпиада отправилась назад, в управление.
Лихо она застала в виде самом неблагопристойном: развязав галстук, он накручивал один его конец на руку, а вторым помахивал перед лицом, точно надеялся в сверкании зеленоватого шелка углядеть что-то полезное. Олимпиада постучала.
– Нестор Нимович, я вернулась.
Лихо поспешно привел одежду в порядок и указал Олимпиаде на кресло возле чайного столика. Пирожки там высились горкой, а рядом бутылка кваса с изюмом.
– Нашли что-нибудь?
– Только это. – Олимпиада протянула папку. – Больше ничего. Никаких сообщений о пропавших. В Пригорском овраге несколько человек пропало, но все местные крестьяне. Скорее всего, по пьяни в овраге ноги переломали.
– И много человек? – поинтересовался Лихо.
– Человек шесть.
– В овраге? Ноги переломали? И сгинули?
Олимпиада кивнула медленно.
– Это действительно странно...
– Что за Пригорский овраг? – Лихо достал карту и развернул ее на свободном столе. – Покажите.
Олимпиада подошла. От Лихо пахло лесом, смолой, грибами – хотя для них рано еще. И стружкой. А еще мертвечиной. От запаха этого, странного, жуткого, голова закружилась и в глазах потемнело. Олимпиада оступилась, и Лихо подхватил ее, плечи сжал, не давая упасть.
– Олимпиада Потаповна! Олимпиада Потаповна! Сядьте! Дежурный, воды!
Лишь на третьем глотке Олимпиада в себя пришла и смогла поднять наконец взгляд. Лихо, опустившись на одно колено возле нее, глядел с тревогой.
– Как вы?
– Я... – Ей вдруг в голову пришло, и она спросила, и сама не знала почему: – Вы сейчас с мертвецами были?
– Да. На краю заповедного леса нашли еще скелеты. С ними Егор Егорыч разбирается.
Олимпиада стакан отдала.
– Простите, мне просто дурно стало. В архиве, должно быть, слишком душно было. Пригорский овраг, верно?
Она поднялась, опираясь на предложенную руку и стараясь больше не дышать густым лесным запахом, и к столу подошла.
– Вот он, на том берегу реки.
– А горы при чем? – поинтересовался Лихо, изучая карту, прищурившись.
– Ни при чем, Нестор Нимович. Там раньше усадьба была, боярина Пригорского. Сам боярин лет сорок тому назад скончался при каких-то странных обстоятельствах, я их не знаю. Затем и его родные скончались, наследников не было, и в итоге там все обрушилось.
– Нехорошее место? – уточнил Лихо.
– Странно от вас такое слышать, Нестор Нимович. Обычное, просто неприятное. Но овраг глубокий.
– Даже в самом глубоком овраге, Олимпиада Потаповна, люди не исчезают бесследно. Это же не ущелье. – Лихо еще раз изучил карту и, сложив, убрал ее назад в ящик своего стола. – Надо бы там осмотреться. Я туда пойду, а вы...
– Могу я с вами пойти? – Снова голова закружилась, и Олимпиада ухватилась за спинку стула, чтобы не упасть. – Мне бы прогуляться...
– Вот и прогуляйтесь, – кивнул Лихо. – А по оврагам вам лазать совершенно необязательно.
– Но я те места знаю, мы там детьми малину собирали, – резонно заметила Олимпиада. – А вы заблудиться можете.
– Скажите еще – упаду и шею сверну, – усмехнулся Лихо. – Со мной, Олимпиада Потаповна, такое случиться не может.
– Но все же... могу я с вами пойти?
Лихо смотрел на нее с полминуты задумчиво и наконец кивнул. Шляпу надел, трость взял и коротко приказал:
– Не отставайте.
Идти предпочел пешком. Для этого нужно было пройти почти весь город, потом по Старому мосту – он располагался шагах в сорока от затоны, – а затем еще на пригорок подняться. Там, на горке, стояла когда-то усадьба, а теперь от нее даже фундамента не осталось. Все заросло бурьяном, малиной, крапивой – ею непременно, а еще иван-чаем. Олимпиада то место с детства помнила и даже помнила до сих пор, где начинается обрыв, тот самый Пригорский овраг, который образовался как-то сам по себе еще при жизни старого боярина Пригорского.
Прогулка и в самом деле пошла Олимпиаде на пользу. На улице дышалось легче. И пахло уже совсем по-летнему, свежими, вымытыми ночным дождем улицами, пионами, белым шиповником, жасмином самую малость. Возле реки, конечно же, тиной. Старый мост вполне оправдывал свое название, его давно не подновляли, красили еще, должно быть, в уже далеком Олимпиадином детстве, и идти по нему было немного страшно.
– Вы первая, – велел Лихо коротко, склонившись и с тревогой оглядывая ветхие опоры моста.
Спорить Олимпиада не стала, за перила ухватилась и быстро перешла на ту сторону. Дождавшись, пока она окажется на твердой земле, и сам Лихо ступил на мост, миновал его весьма поспешно, и уже за его спиной одна из опор вдруг обрушилась с треском, и доски посыпались в воду. Возмущенные вопли из-под воды послышались тотчас же. Лихо погрозил всплывшим мавкам пальцем и сокрушенно покачал головой.
– Назад придется крюк делать. Знаете вы, что в городе говорят?
Олимпиаду смена темы удивила.
– О чем?
– О вас и обо мне.
Против своей воли Олимпиада покраснела немного, но успешно это скрыла, сильнее надвинув на лицо платок, точно пыталась укрыться от солнца.
– Да. Это сложно не услышать, мне маменька сказала.
– Вас это не беспокоит? – Лихо нагнал ее и начал взбираться по пригорку, руку предложил, на которую Олимпиада оперлась с радостью. – Это чернит вашу репутацию...
– Сплетни чернят только репутацию того, кто их распускает, – спокойно возразила Олимпиада. – Вас это, кажется, беспокоит?
Лихо покачал головой.
– Я, Олимпиада Потаповна, перекати-поле. Я в самом скором времени Загорск покину, и, что тут обо мне говорят, будет уже не важно. Что мне за дело до того, худая обо мне останется память или добрая? Вам же здесь жить.
– Я, Нестор Нимович, все про себя знаю. И ничего дурного не делаю. Как и вы, надеюсь.
Лихо кивнул.
– Даю вам слово.
– Ну так зачем нам беспокоиться о слухах? Вот этот овраг. – Олимпиада выпустила руку Лихо и указала на густые заросли крапивы, бурьяна, малины и кривого орешника. – Почему он заинтересовал вас, Нестор Нимович?
Лихо тростью раздвинул кусты и, на корточки присев, изучил темный провал, из которого пахнуло сыростью. Олимпиада невольно обняла себя за плечи и глаза прикрыла. Холодно, жутко и недобро как-то в этом овраге. Когда она ребенком прибегала сюда, ей так не казалось, но то ли детские воспоминания были некрепки, а то ли за прошедшие годы здесь произошло что-то дурное.
– Гиблое место. – Лихо выпрямился и руку ей протянул. – Осторожнее, Олимпиада Потаповна, отойдите от края.
Олимпиада сделала шаг назад.
– Гиблое?
– Как в лесу сегодня... – Лихо переносицу потер, пальцами по лбу провел к виску, точно пытался разогнать боль. – Так бывает, если землю напоить кровью.
– Здесь убили кого-то? – Олимпиада вперед подалась, пытаясь заглянуть в овраг, в глубокую его недобрую черноту, но Лихо удержал ее за локоть и отвел подальше.
Солнце светило ярко, но согреться оказалось нелегко.
– Не убили. Захоронили без надлежащих почестей и сделали так, чтобы беспокойник не смог встать. Это постепенно отравило овраг и все окрестности, и здесь стало опасно появляться. Потому, скорее всего, и люди пропадают: место жертвы требует.
Олимпиада привстала на цыпочки, пытаясь разглядеть хоть что-то за малиной и чахлым больным орешником.
– Не замечала в детстве ничего подобного...
– Место это изменилось со времен вашего детства? – уточнил Лихо.
Олимпиада нахмурилась.
– Пожалуй.
– И как именно? Что вы чувствуете?
Олимпиада посмотрела на него удивленно. Лихо стоял, сунув руку в карман, и медленно переводил взгляд с ее лица на овраг и обратно. Взгляд был стеклянный, как уже случалось, колючий, внимательный, и от него становилось не по себе.
– У вас хорошее чутье, Олимпиада Потаповна.
– Холодно здесь, – сказала наконец Олимпиада. – Не холодно... знобко. Точно сквозит откуда-то. И... Сразу не почувствуешь, но гнилью пахнет. Когда мы сюда детьми бегали за малиной, тут, на пригорке, всегда было в солнечную погоду очень жарко.
– И ягод нет больше, – задумчиво проговорил Лихо. – Подождите меня здесь, Олимпиада Потаповна, и вот, подержите.
Отдав ей трость, Лихо начал ловко спускаться по почти пологому склону, лишь изредка, чтобы удержать равновесие, хватаясь за ветви лещины. Олимпиада постояла немного, сжимая трость и глядя ему вслед. Заросли бесплодной малины, бурьяна и орешника шевелились так, точно пережевывали, а то и переваривали уже незваного гостя. Холодок пробежал по спине, в шею кольнул. Не раздумывая более, Олимпиада поспешила следом за Лихо, опираясь на трость. В земле перепачкает, но ничего, отчистит. И платье отчистит, и сапожки.
Земля была жирной, черной, одновременно сытой и голодной. Она с радостью принимала в себя ноги Олимпиады, почти по щиколотку засасывала, а отпускала неохотно, с громким мясистым чавканьем. Жертвы требует, так ведь сказал Лихо. Олимпиаде она казалась почти живой и в то же время – мертвой. И тишина тоже стояла мертвая, если не считать этого гадкого чавканья и шелеста раздвигаемых листьев. Ни одна птица не пела, не было слышно мелких грызунов или насекомых. Даже звуки города и близкого луга и леса точно кто-то приглушил или – вот еще жуткая мысль – съел.
Наконец нога Олимпиады окончательно застряла. Она подергалась, пытаясь освободиться из этого плена, но только сильнее увязла, точно в болоте. Сердце сдавило. Горло сжало, и в первую минуту Олимпиада не могла издать ни звука. Так и сгинет она здесь, в этом овраге, как и пропавшие крестьяне.
– По-помогите! – выдавила Олимпиада, и собственный голос показался ей слабее комариного писка.
Щиколотка начала болеть, та самая, которую накануне Олимпиада подвернула. Компресс спас ее ночью, но теперь боль стала почти нестерпимой.
– Ну нет! – сказала себе Олимпиада. Если уж она в море не прыгнула, как можно позволять сгубить себя какой-то глине?!
Подобрав юбку, Олимпиада принялась расшнуровывать ботинки. Спустя минуту ей удалось наконец высвободить одну ногу, а потом на всякий случай разуть и вторую. Босиком идти по земле было странно. Холодно было, ветерок трогал аккуратно щиколотки и точно приноравливался, куда бы укусить. Земля вибрировала, что-то рвалось из нее наружу. Олимпиада сделала несколько осторожных шагов и почти сразу же, на третьем или четвертом, уколола босую ногу. Прямо под ее ногами из-под земли, из-под красноватой глины, проступали очертания скелета, и осколок кости вонзился ей в пятку. Олимпиада отступила поспешно, а скелет, кажется, шевельнулся, но встать не смог, затрещал и вдруг обмяк. Олимпиада еще шаг назад сделала, споткнулась о собственные намертво в глине увязшие сапожки и упала бы, не подхвати ее сзади Лихо.
– Я ведь просил вас оставаться наверху!
Олимпиада указала тростью на скелет, не в силах проговорить ни слова. Скелет не напугал ее сам по себе, но было в нем нечто до того неправильное, что сердце прихватывало.
– Постоять-то хоть спокойно вы можете? – спросил Лихо хмуро, выпуская ее из объятий.
Олимпиада кивнула. Лихо подошел, на корточки присел и провел ладонью по костям, едва их касаясь. Головой покачал.
– Думаю, это кто-то из пропавших. Нож вон лежит, ремень мужской. Придется все тут перекопать. Вы босиком?
Когда он сидел и смотрел снизу вверх, становилось отчего-то не по себе. Впрочем, Олимпиада в принципе терялась, когда на нее смотрел красивый мужчина. Подвоха ожидала, обиды – как от своего мужа-покойника и его приятелей. А Лихо все ожидания обманывал, слухи ничем не подтверждал, да и вел себя, пожалуй, не как ожидалось от столичного красавца, застрявшего в провинции. Сдержан был, холоден и... опаслив, вот что пришло Олимпиаде в голову. Чего он боялся? Чего вообще может бояться член Синода? Вот это уже пугало саму Олимпиаду.
– Я...
– Идемте. – Лихо трость у нее забрал, предложил свой локоть и направился к обрыву. Где-то там, за зарослями бурьяна, было голубое небо, было солнце, была жизнь.
Олимпиада вдруг поняла, что ей отчаянно хочется – ей просто непременно нужно! – выбраться отсюда. Она вцепилась в руку Лихо и поспешила вперед, не обращая внимания на то и дело попадающие под босые ноги камешки и коренья.
* * *
Все лицо Мишки было расцарапано мелкими, ярко-красными, должно быть, очень болезненными полосами. Самая яркая – на носу – еще немного кровоточила, и Мишка пытался стереть выступающую кровь, морщился от боли, кривился и вяло, беззлобно ругался. Увидев брата своего в таком виде, Олимпиада ахнула и выбежала за аптечкой.
– Вы, никак, со стаей кошек подрались, Михайло Потапович? – усмехнулся Лихо, разглядывая подчиненного.
– С доможирихой поговорил одной в слободке, – прогундосил Мишка. – Огонь-Соседка! Я ее расспросил о Семеновой и ее подругах.
– И что же?
– Да нормальные были девицы, особенно и не лезли никуда. Любопытствовали, было дело. Расспрашивали соседей о житье-бытье, об обычаях, заговоры какие-то собирали старые, подблюдные песни. Но доможириха клянется, что не надоедали они никому, и вреда им никто из слободских, да и из Загорских вообще причинить не мог.
– Тем не менее у нас четыре убитых девицы и одна пропавшая. А с нитью что?
Мишка был вынужден на некоторое время замолчать, поскольку вернувшаяся Олимпиада занялась его царапинами, обработала их каким-то отваром, мазью смазала, ярко-зеленой, отчего стал Мишка похож на какого-то нелепого тигра с детского рисунка. Лицо он постоянно трогал, Олимпиада била его по рукам и хмурилась. Потом сказала: «Чаю заварю», – и вышла.
Босиком, как шла все это время, точно не замечала отсутствие обуви. Лихо кивнул сам себе и вновь вернулся к делам насущным.
– Так что вы о шнурке узнали, Михайло Потапович?
– Шелк китайский, привозной, в Загорске такого не бывает. Какой-то дорогой страшно.
– Как я и предполагал, – кивнул Лихо. – Благодарю за чай, Олимпиада Потаповна. Вам, может быть, туфли раздобыть?
Олимпиада посмотрела вниз, кажется, только сейчас увидела свои босые ноги, и румянец прилил к щекам. Поднос с чашками и чайником задрожал в руках, и Лихо едва успел подхватить его.
– Присядьте. – Он водрузил поднос на столик и кивнул Мишке. – Отыщите сестре обувку, Михайло Потапович, и заодно узнайте, нет ли новостей из оврага.
Туфли были принесены – простенькие, стоптанные, но Олимпиада приняла их с благодарностью и немалым смущением. После этого пили чай молча, дела не касаясь, думая о своем.
Лихо размышлял все больше о Петербурге. Здесь дела его практически завершены. Место тихое, никакой заразой не затронутое. Штерн был неприятным исключением, а кроме него никто не пытается прибегнуть к противоестественным силам или же нарушить уложения Синода. Мелкие нарушения, конечно, есть, как и везде, но присутствия его они не требуют. Михайло Потапович Залесский вполне годится на роль местного начальства, рекомендательное письмо для него уже готово.
Если что и заставляло Лихо задержаться, это Олимпиада.
Так просто ведьмы силы свои не теряют. И сны вещие мрачные они тоже не видят без причины. И уж точно мало кто из ведьм, созданий эгоистичных, себялюбивых, умеет глядеть через морок, в самую суть. Ведьму, если она не готова к обману, обмануть проще, чем любого человека, напрочь лишенного силы.
«Шуликуну надо написать, – решил Лихо. – Рассказать об Олимпиаде Штерн. Глядишь, у него и найдутся толковые соображения, как следует поступить. Может, к себе возьмет. В Загорске ей делать нечего, а уж особенно теперь, когда про нее сочиняются глупые сплетни. Пока она была ведьмой и женой ведьмака, небось, опасались шутить так грязно и нелепо. А теперь можно».
– Что же делать теперь? – спросила Олимпиада, отрывая Лихо от раздумий.
– С чем именно, Олимпиада Потаповна?
– С делами.
– Вернуться предлагаете к нашим баранам? – Лихо пожал плечами. – Ну что ж. С убийством в слободке мы, пожалуй, разберемся, только когда найдем Семенову. Как рабочую версию можно принять то, что она зашла в тот пропавший дом.
Олимпиада прижала руку ко рту, глядя испуганными глазами.
– Но тогда...
– Михайло Потапович, пускай городовые всю слободку прочешут и о доме заодно расспросят, – распорядился Лихо. – А вот второе дело гораздо хуже.
– Почему это? – нахмурила лоб Олимпиада.
– Потому, Олимпиада Потаповна, что убийца хладнокровен, безжалостен и умеет заметать следы не только от живой, но и от мертвой погони. И своими действиями он отравляет землю. Последствия подобного он не мог не знать, а значит – ему попросту безразлично, что будет с людьми. С какой стороны ни посмотри, тут все серьезнее. Узнали вы что-нибудь об умершей?
Мишка головой мотнул.
– Не слишком-то много, Нестор Нимович. Приехала, поселилась в гостинице, прогуливалась по городу, обедала в чайных. Все чин чинарем. Не особенно, уж простите, примелькалась.
– Я понял, понял. – Лихо отставил чашку, поднялся и прошел по комнате, заложив руки за спину. – Некто достаточно состоятельный, чтобы заказать себе шелк из Китая, да еще и бросить его на трупе, убивает женщину. И вот тут возникает закономерный вопрос: как наш убийца выбирает жертв? Видит вдову и решает ее убить или же выманивает ее? Зачем она вообще в Загорск приехала?
Мишка нахмурился, припоминая подробности разговоров.
– Вроде бы... по объявлению какому-то. Знаете, одно из этих глупых объявлений в газете, где состоятельный приказчик ищет себе зазнобу еще богаче...
– Погодите-ка, Нестор Нимович! – Олимпиада вскочила и, шлепая слишком большими для ее аккуратных ножек башмаками, бросилась к столику, на котором скопились газеты за последние две недели. У Лихо все не доходили руки разобрать их, сделать кое-какие вырезки, а остальное выбросить. Олимпиада перебирала газеты пару минут, после чего победно ахнула: – Вот, взгляните!
Она ткнула пальцем в объявление, обведенное замысловатой рамкой, какой помечали обычно брачные предложения.
– Состоятельный вдовец сорока шести лет желает познакомиться с вдовою лет сорока для совместного утешения разбитых сердец. Так это теперь называется? – Лихо посмотрел на Олимпиаду. Вдова двадцати восьми лет смотрела на него в ответ заинтересованно. – Браво, Олимпиада Потаповна. Отправляйтесь в редакцию и выясните, кто подал это объявление и не было ли у них еще подобных в последние несколько лет. Здесь еще указан ящик до востребования. Михайло Потапович, займитесь. Я к Егору Егорычу, может быть, у него есть какие-то новости о наших убитых.
* * *
«Загорские ведомости» основал лет сорок назад купец Прыткин, главным образом для того, чтобы рекламировать свое мукомольное производство, ну и чтобы описывать все важные события из жизни супруги своей, Марии Андреевны. Первые номера были вставлены в рамки и вывешены в сенях старого купеческого дома, со смертью Прыткина отданного под редакцию. Здесь все еще пахло мукой, пудрой и свечным воском, хотя все без исключения перешли в здании на керосиновые лампы, чтобы не дай бог открытый, не защищенный стеклом огонь не перекинулся на драгоценные бумаги.
По коридорам и комнатам сновал народ, слышно было уханье печатного станка, расположенного в подвале. Суета была невозможная, а главное – бестолковая. Создавалось впечатление, что все эти люди бегают по коридорам и этажам безо всякого смысла, просто так. Несколько раз Олимпиаду толкали, один раз прижали к стене и больно ткнули под ребра углом папки, а все ее попытки хоть с кем-то переговорить успехом так и не увенчались.
Единственным, кто обратил на Олимпиаду внимание, был Кузнецов-Бирюч. Он протиснулся сквозь толпу, за руку ее схватил и поцеловал ладонь влажными губами. Сразу же захотелось вытереть чем-нибудь руку, но платка при Олимпиаде не оказалось. Украдкой она потерла ладонь о стену.
– Олимпиада Потаповна! Какими судьбами, какими судьбами, голубушка?
– По делу, Егор Петрович, – ответила Олимпиада. – В отдел объявлений. Не проводите меня?
Кузнецов-Бирюч, услышав свое подлинное имя, поморщился. Вот мечталось ему быть «Евграфом Поликарповичем», и даже усы он себе начал отращивать соответствующие. Усами этими он походил на портрет Евграфа Давыдова, а всем прочим – на мелкую назойливую мошку.
– А кабы мне получить от вас пару комментариев, Олимпиада, голубушка.
Он снова попытался взять Олимпиаду за руку, но она успела отстраниться, борясь с чувством брезгливости. И сразу же почувствовала: платье у нее грязное, ботинки – с чужой ноги, и вся она несуразная, и оттого липнет к ней всякая дрянь!
– Вы же теперь в полицейском управлении служите, голубушка, – продолжил «Бирюч» весьма неприятным тоном. Ясно было, что в таланты ее и полезность он не верит, намекает на всякое, но открытым текстом сказать не может. Ведьма все-таки.
В то, что Олимпиада Штерн утратила совсем магический свой дар, в городе так до конца и не поверили, и потому отношение к ней было совсем странное: смесь опаски и брезгливости. И проступки и грехи Штерна ей простить никак не могли, это тоже.
– Не прокомментируете ли вы, Олимпиада Потаповна, голубушка, последние события? Что, к примеру, говорят в полицейском управлении?
– О чем, Егор Петрович?
Кузнецов-Бирюч заново поморщился, повел шикарными – не по такой роже – усами и в конце концов как-то неприятно причмокнул.
– Так разговоры в городе-то ходят, Олимпиада Потаповна. Душегуб-с у нас завелся, говорят. А кроме того, арестованный в остроге помер. Всякое, словом, происходит, Олимпиада Потаповна. Ничего я не хочу сказать, но при супруге вашем покойном таких дел не было.
– В самом деле? – Олимпиада посмотрела на журналиста недобрым взглядом. Будь она все еще ведьмой, и вспыхнул бы он, как спичка, и разом сгорел. По счастью, сил у нее совсем не осталось, что уберегло неприятного этого человечка от мучительной гибели. Впрочем, Кузнецов и сам уже понял, что сболтнул лишнее и отступил. – Вот что я скажу вам, Егор Петрович: до тех пор, пока господин Лихо с официальным заявлением не выступит, держитесь лучше от полицейского управления подальше, не мешайте следствию. И проводите меня уже наконец в отдел объявлений! Я тут по рабочей надобности.
Кузнецов пробормотал себе под нос что-то весьма неприятное о работе Олимпиады, но она предпочла пропустить оскорбления мимо ушей, дабы не доставлять журналисту нового удовольствия. Улыбнулась даже, но, должно быть, по привычке по-особенному, по-ведьмовски, потому что Кузнецова-Бирюча перекосило на мгновение, а затем он засеменил суетливо вглубь старого здания, увлекая Олимпиаду за собой.
Отдел, отвечающий за объявления, расположен оказался в самой дальней части издательства между архивом и столовой. Из одной двери пахло пылью и временем, из другой – пирожками, а по центру висела криво табличка «СТУЧИТЕ», напечатанная на картоне типографским способом.
Олимпиада и постучала. Из-за двери, правда, никто не появился, зато из столовой выглянула сухонькая Елизавета Якубовна Шишига[30], престарелая чертовка, памятная Олимпиаде еще по детским годам. Когда-то она заведовала городскою публичной библиотекой, но вусмерть рассорилась с тамошней Доможирихой, Соседкою до ужаса властной и самолюбивой. Матушка Слега[31] чертей за полновесных Соседей никогда не считала – то же касалось и колдунов, и колдовок разных мастей, так что и Олимпиаде доставалось в детстве, – а потому выжила Елизавету Якубовну из библиотеки. Где с тех пор обреталась и чем занималась чертовка, Олимпиаде известно не было, но, по всему видать, она сыскала себе неплохое местечко.
Сдвинув очки на кончик острого носа, чертовка оглядела Олимпиаду, а после надкусила пирожок с повидлом, который держала в руке.
– С чем пожаловали, Олимпиада Потаповна?
– Мне бы поговорить с начальником отдела объявлений. По служебной надобности. – И Олимпиада вытащила из кармана загодя припасенное письмо за подписью Лихо и важного вида полицейской печатью.
Елизавета Якубовна изучила письмо все так же поверх очков – отродясь у чертей проблем со зрением не было, – кивнула и толкнула наконец дверь в нужный отдел.
– Присаживайтесь, Олимпиада Потаповна, и говорите, с чем к нам пожаловали.
Выслушав просьбу и еще раз прочитав письмо из полицейского управления – на второй раз с куда большим тщанием, – Елизавета Якубовна выдвинула ящик в большом картотечном шкафу и принялась перебирать карточки.
– Здесь это... где-то здесь... Вот! Держите, Олимпиада Потаповна. От сих до сих – все объявления за последние четыре года.
– Немного... – оценила Олимпиада.
Чертовка усмехнулась.
– Ну так, Олимпиада Потаповна, мы тут все же по старинке живем. Чай, не Петербург и даже не Москва. Если хотите знать мое мнение, то все это баловство и до добра довести никак не может. Лучше уж по старинке, по сговору родителей. А то, как знать, на какую, уж простите мне такое слово, нечисть нарваться можно!
С этим Олимпиада и спорить не собиралась. Вдовица, и должно быть, не одна, через объявления пострадала. Чистая была правда.
* * *
– Объявление было подано анонимно, на ящик до востребования? – Лихо покачал головой. Этого следовало ожидать, но досада все равно брала при мысли о подобном раскладе. Хитер, хитер душегуб.
– И как «Ведомости» наши допустили подобное? – насупился Мишка.
– А никак, Михайло Потапович. Они процент свой с подобной переписки имеют, и прочее их не тревожит, как и любую иную газету в нашей славной империи. – Лихо вскочил со стула и легкой пружинящей походкой, сбрасывая накопившееся раздражение, прошелся по кабинету два или три круга. Треснул стакан с чаем, да портрет Государя покосился немного. Пришлось поправлять. – Листок этот с объявлениями, по сути, даже не приложение к местным ведомостям, а самостоятельная газетенка. Распространяется повсеместно и полон приглашений буквально куда угодно. Много ли на этот ящик объявлений дано, Олимпиада Потаповна?
– Два всего, – раскрыв папку, Олимпиада принялась раскладывать на столе небольшие, на машинке отпечатанные листки с короткими и весьма завлекательными текстами. – Вот эти. А вот эти две дюжины мне показались весьма подозрительными.
Мишка выхватил листки из рук сестры и быстро проглядел их, хмуря косматые свои брови.
– Так тут же совсем другой адрес, сес... Олимпиада Потаповна! Не Москва даже! Тут Петербург, тут Торжок, а тут и вовсе, прости Государь, Одесса!
Лихо протянул руку, и Мишка, смутившись немного – так частенько случалось с ним после таких вот приступов порывистых, – передал стопку карточек.
– Места разные, – согласилась Олимпиада, – и годы разные. А человек писал один.
– И с чего ты взяла это, сес... Олимпиада Потаповна?
– Да зовите вы уже сестру сестрою, – отмахнулся Лихо, возвращая объявления женщине. – Тем более что она у вас кругом права. В самом деле один человек писал.
Мишка, не веря, перечитал все сызнова и только покачал головой.
– И как вы с сестрицею моей определили это, Нестор Нимович? Не иначе волшебство какое-то.
– Построение фраз, – принялась перечислять Олимпиада. – Выбор слов. И это вот еще словечко: «шарманный».
– Какой? – Мишка снова проглядел объявления, отыскивая сего невероятного словесного уродца. «Шарманный господин»... «Шарманный офицер»...
– Симпатичный, надо полагать, – хмыкнул Лихо. – Чудесное, право слово, изобретение. Надо будет подарить Пановскому, он подобное страсть как любит. Год еще будут все у него при дворе «шарманными». Что еще про объявления скажете, Олимпиада Потаповна?
Олимпиада вернула листки в папку и аккуратно завязала ленточки.
– Немного, Нестор Нимович. В газете хранят подобную корреспонденцию не более пяти лет. Самое старое объявление, что я нашла – то самое одесское, – как раз пятилетней давности, но было ли оно первым или же более ранние сожгли – этого я не знаю, да и никто не скажет. У Елизаветы Якубовны Шишиги, заведующей газетным архивом, память, конечно, цепкая, но она больше криминальной хроникой увлечена, чем любовными романами. В остальном за пять лет двадцать семь объявлений приблизительно одного содержания: обращены к состоятельным вдовам, обещают сердечную дружбу с образованным интеллигентным человеком средних лет, уставшим от одиночества. Где-то он явно говорит о браке, где-то жалуется на стесненные средства и весьма откровенно ищет богатую невесту, где-то речь лишь о «нежной дружбе», но смысл все равно один.
– Цель одна... – Лихо потер подбородок.
Олимпиада кивнула.
– Откуда бы письмо ни было отправлено, суть сводится к одному: некий состоятельный господин приглашает вдову свести с ним личное знакомство в тихом, благолепном провинциальном городе Загорске.
– Итак, мы разыскиваем некоего средних лет господина, свободно перемещающегося по стране – значит, все же при средствах или при службе... – Мишка с размаху сел на жалобно скрипнувший стул и вытащил из-под пресс-папье лист бумаги. – Я так понимаю, письма от вдовушек он должен сам получать?
– По предъявлению паспортной книжки, – кивнул Лихо. – У него может быть для этого сообщник, но... нет, едва ли. Масштаб у дела не тот.
Мишка быстро написал несколько строк и повернулся к сестре.
– Каких адресов всего больше?
Лихо откинулся на спинку своего кресла, скрестив руки на груди и наблюдая, чуть прикрыв веки, за братом и сестрою, обсуждавшими дело. Решение он принял самое верное: лучше Михайло Потаповича Залесского ему тут начальника полиции не сыскать. И сестра его... Стоило ей сосредоточиться на деле и позабыть об окружающем мире, как слетали с нее неловкость и стеснение, и понятно становилось, что молодая женщина на своем месте. Ум у нее цепкий, наблюдательность немалая, и подумать только! Этакое сокровище задумал Штерн в дом запрятать, чтобы она ему ведьмачей рожала.
– Нестор Нимович!
Окрик Олимпиады заставил Лихо очнуться от не вполне подобающих мыслей.
– Что?
– Чай. – Олимпиада подвинула к нему новый стакан, прежний от беспокойства его сгинул вместе с серебряным подстаканником. – Крепкий и с сахаром. И соображения Михайло Потаповича.
Лихо поднял взгляд с тем, чтобы обнаружить напротив пустое место.
– Он в слободу убежал, – сказала Олимпиада. – Опять там какие-то беспорядки.
Лихо потер лоб. С делом убитой вдовы начало все понемногу проясняться – хотя новые тела и количество объявлений наталкивало на мысли исключительно черные, – но вот кровавая расправа над девицами и исчезновение одной из них все так же оставались загадкой, и при том весьма бессмысленной. И ее следовало решить как можно скорее, пока вся слобода не вспыхнула, как промасленный фитиль.
– Найдите эту вашу кикимору, Олимпиада Потаповна, – распорядился Лихо. Иных ниточек, кроме странного дома, у них не было. – Допросим нечисть основательно.
* * *
Кикимора, как оказалось, уже некоторое время дожидалась в приемной, не решаясь о себе напомнить. Худенькая, востроносая, замотанная в пестрое тряпье, она забилась в самый темный угол, с беспокойством поглядывая на людей, бегающих туда-сюда с различными поручениями. Олимпиаду и саму первое время полицейское управление приводило в замешательство и даже пугало – особенно если приводили буйного арестанта и он начинал рваться из своих пут и грозить всем расправою, – но со временем, еще при Штерне, она привыкла и сейчас находила эту суету даже умиротворяющей. Раз суетятся – значит работают. А если работают, то, стало быть, и порядку в городе больше.
– Идемте, матушка, – подойдя к кикиморе, Олимпиада протянула руку. – Вопросы к вам есть.
Кикимора беспокойно дернула головой.
– Ничего лично для вас дурного не будет, – уверила ее Олимпиада, стараясь улыбаться ободряюще. – А тем временем мы вам место выправим, как я и обещала.
Кикимора после этих слов немного приободрилась, но, увидев в кабинете Лихо, снова оробела и на пороге запнулась. Олимпиада взяла ее под локоть и усадила в стоящее возле стола кресло. Лихо разглядывал ее некоторое время, отчего несчастная кикимора старалась сделаться все меньше и меньше, пока не вжалась в сиденье, не втянула голову и не начала напоминать куль с тряпьем в лавке старьевщика.
Олимпиада кашлянула.
– И... как вас величать, матушка?
– Анфисою кликали... – пробормотала кикимора.
Держалась кикимора робко, скованно, стараясь занимать на кресле как можно меньше места и одновременно с ним слиться. Чтобы хотя бы немного ее успокоить, Олимпиада поставила на столик тарелку с баранками. Угощение помогло понемногу кикиморе освоиться, и вскоре она сбросила с косматой головы платок, приосанилась и принялась с удовольствием грызть небольшие баранки, макая их в чай при необходимости. Подождав, пока Анфиса прикончит две чашки, Лихо наконец принялся за расспросы.
Впрочем, сказать кикимора могла не так уж много. Она была в слободе недавно, местных едва знала и даже сплетнями поделиться не могла. А про дом лишь повторила прежний свой рассказ, который не стал выглядеть за прошедшее время менее странно, если не сказать – завирально.
– Зашла я, значит, батюшка, в дом этот, – кикимора отвлеклась ненадолго, чтобы прожевать размоченную в чае баранку, – зашла, а сила-то меня оттуда и вышвырнула. Ап – и на улице я, и только искры из глаз летят! Я и подумала, неча мне в том доме делать, коли уж мне не рады.
Лихо повертел в пальцах баранку и уточнил:
– Нельзя ли, матушка, поподробнее. Что это значит «не рады»?
– А то и значит, батюшка, – вздохнула кикимора. – Захожу и чую – холод вот тут вот, на загривке. И мнится мне – шепчет кто-то тихонько, точно сквознячок какой: не твое это место, не тебя ждали. И – вон меня из дому. Я и не стала больше счастья пытать.
Про холодок на загривке и шепоток – то была, конечно, выдумка, но в целом... что-то было в том доме. Олимпиада все пыталась припомнить, как он выглядит, но не сумела. Остались в памяти детали вроде густого неопрятного малинника возле крыльца, но не более.
Отправив кикимору к секретарю составлять прошение, Лихо поднялся и принялся расхаживать беспокойно по кабинету из конца в конец. То и дело он останавливался, поднимал глаза на портрет Государя и словно вопрошал «что же делать?» или «за что мне это?».
– Может быть, еще раз взглянуть на пустырь, Нестор Нимович? – предложила Олимпиада. – Или на дом, если он вдруг появился?
Лихо покачал головой.
– Если дом этот появился, то сей Китежград следует немедленно сжечь. Не к добру такая сила в этом тихом городе.
– Вы сталкивались уже с подобным? – спросила осторожно Олимпиада.
Лихо покачал головой.
– Я – нет. Но в архивах синодских есть записи о таких оказиях, и не помню, чтобы хоть где-то дело добром закончилось. Если дом кикимору не пускает – стало быть, либо ждет кого-то конкретного, либо нечистью брезгует, предпочитая питаться человечиной. В обоих случаях ничего доброго ждать не приходится. Но взглянуть на место это со стороны и лишний раз разговоры послушать не помешает. Идемте, Олимпиада Потаповна. Заодно и прогуляемся перед ужином.
* * *
В слободе к приходу их все уже успокоилось благодаря усилиям Михайло Потаповича и городовых, однако висела еще в воздухе некоторая напряженность. Тревогой веяло. Лихо прислушался, пытаясь уловить источник этой тревоги, сделал бездумно несколько шагов, но далеко уйти не успел. Олимпиада удержала его за обшлаг рукава и сказала тихо, встревоженно:
– Взгляните, Нестор Нимович...
Дом стоял на своем месте как ни в чем не бывало и выглядел презаурядно: старый, неухоженный, с покосившейся крышей, основательно вросший в землю, так что крыльцо его почти сровнялось с ведущей через малинник и дикий шиповник тропинкою. Калитка была распахнута вполне гостеприимно, и капли дождя поблескивали на темно-зеленых резных листьях. Где бы ни побывал этот дом, совсем недавно там дождь был, а то и гроза полновесная: из-за калитки тянуло горечью.
Еще больше исчезновения и появления дома удивляло то, как смотрят на него местные жители, редкие прохожие. Они с тревогой и неодобрением, а некоторые и с явной ненавистью косились на стоящий рядом дом Семеновых, этот же загадочный дом-путешественник словно обходили своим вниманием. Взгляд их скользил, ни за что особо не цепляясь, сворачивал в сторону. Словно и не было тут ничего, а если и было – от людских глаз скрыто.
Людям не видно, Соседям не радо. Интересное место, нечего сказать.
Если забежала сюда той страшной ночью девица Семенова, то, должно быть, сыскать ее живою и невредимой уже не получится.
Лихо вздохнул с досадою. С тех пор как Государь позвал его на службу, нечасто он сталкивался с вещами, которых не понимал. И еще меньше вещей вызывали у него опасения и нехорошие такие мурашки, то и дело пробегавшие по спине. Все время казалось – это ему-то, ему! – что поглядывает из окон этого домишки кто-то недобрый. Следит за ним неподвижный, почти тревожный взгляд и – выжидает.
– Заглянем? – предложила с некоторой опаской Олимпиада Потаповна, на которую дом, кажется, не произвел столь же сильного впечатления.
– Что вы видите? – спросил Лихо.
Олимпиада бросила не него сторожкий взгляд и головой покачала.
– Ничего особенного, Нестор Нимович. Не как это было с домом Сусанны Лиснецкой. Просто старый он, заброшенный.
– А что насчет слов кикиморы? – напомнил Лихо. – Будто не ждут нас здесь?
Олимпиада улыбнулась едва заметно.
– Конечно, не ждут. Но «силы неведомой» я не чую.
С большой неохотой, самому себе удивляясь, шагнул Лихо за калитку и направился ко вросшему в землю крыльцу. Замер в нескольких шагах от него, прислушиваясь к шелесту невесть откуда взявшегося ветра. Шепоток ему почудился. Странный такой шепоток, поэтический. «Прах и гнилость... накренилось... а стоит...»[32]
– Слышите, Олимпиада Потаповна? – уточнил Лихо. – Стихи будто.
Олимпиада прислушалась, склоняя голову к плечу.
– Нет, ничего. Только ветер.
Лихо, чувствуя все больше нарастающую внутри тревогу – а это никогда не приводило к добру, – пошел вперед. Дверь скрипнула, сама собой открываясь, и в звуке этом почудилось ехидство. «Заходи уж, соколик, коли пришел». Переборов напряжение, Лихо переступил порог.
Олимпиада за спиной его вскрикнула.
– Что случилось?! – развернувшись, Лихо подхватил молодую женщину под локоть.
– Я... ничего... – приподняв подол юбки, Олимпиада посмотрела удивленно и как-то обиженно на свои ноги, обутые в неудобную чужую обувь. – Едва на гвоздь не напоролась.
– Идемте отсюда, – велел Лихо после секундных колебаний.
Он – опасный спутник, а в таких местах – тем более. В старых заброшенных домах и без того несчастья копятся, прячутся по углам и ждут своего часа. То половица подломится, то балка сверху упадет, устав держаться. А уж здесь и подавно находиться не следовало ни Лихо, ни Олимпиаде.
Взяв женщину, слабо сопротивляющуюся, под локоть, Лихо повел ее прочь. Оказавшись за калиткой, оглянулся на дом, который пошел, как показалось ему, зыбью, но устоял, удержался на месте.
– Оцепить бы его для начала... – пробормотал Лихо, взглядом ища городовых. – А лучше – сжечь.
Ответом на это был тихий вой из трубы. Ветер. А может, сила неведомая, которой неохота гореть.
– Пока не сожгу, – пообещал Лихо, косясь на дом. – Если ты никого не сожрешь.
Дом не ответил, да и не должен был. Сказки и предания наделяли места особою силой и даже разумом, но на поверку выходило, что все это обитавшие там Соседи: лешие, домовые да дворовые. С тех пор, как стали они жить с людьми бок о бок, побасенки о гиблых странных местах сошли на нет. И вот теперь одно такое появилось, и Лихо, не видя перед собой его обитателя, способного послужить объяснением всех странностей, был немного озадачен.
Впрочем, думать о странностях этого дома сейчас было недосуг: к ним от ворот бежал Мишка, на ходу теряя, ловя и снова теряя форменную фуражку.
– Нестор Нимович! Нестор Нимович! Новости от Гор!
– Что там? – спросил Лихо самым неодобрительным тоном. Только-только успокоили слободу, и снова Мишка басом своим зычным собирался ее перебаламутить.
Поняв свою ошибку, Мишка понизил голос, что, впрочем, только подогрело интерес немногочисленных прохожих:
– Все, как вы и предполагали, Нестор Нимович. Тела.
– Много? – нахмурился Лихо.
– Пропавших, говорят, порядком. А еще... две или три женщины во вдовьих платьях. Доктор сказал, что судить еще рано, но по косвенным признакам, говорит, почти наверняка удушение.
– Опись вещей составьте к завтрашнему дню, – вздохнул Лихо. – Будем искать.
* * *
На осмотр новых покойников Лихо Олимпиаду с собою не взял, а она и не настаивала. Не хотелось ей лишний раз на мертвецов смотреть, да и ходить в чужой обуви оказалось делом весьма неприятным. Поэтому без возражений Олимпиада взяла коляску и направилась домой, заглянув только по дороге на рынок. Пирогов хотелось с капустою.
Поставив тесто подходить, накрыв его тяжелыми пуховыми подушками, Олимпиада провела какое-то время в саду, где к вечеру стало особенно приятно. Никакой тяги к огородничанью у нее отродясь не было, но всякая ведьма – даже силу утратившая – находит странную радость в травных грядках. А уж они у Олимпиады были на загляденье – и мята, и душица, и зверобой, и пажитник.
К моменту, когда настала пора лепить пирожки и отсаживать их в разогретую печь, на подоконник запрыгнул Барс, потянулся вальяжно и весьма благосклонно взглянул на пышное тесто, тяжело лежащее посреди стола. Олимпиада после коротких раздумий отщипнула кусочек, кот тесто съел – за нормальными котами такого не водилось, – облизал усы, морду вымыл самым степенным образом и сел к печи поближе.
– Есть новости из леса, любезный Барсик? – спросила Олимпиада, когда стало понятно, что кота просто распирает от желания поговорить, но начинать беседу сам он не хочет по каким-то своим особым кошачьим соображениям.
– А то как же, Олимпиадушка Потаповна! Прав, прав Лихо, скверный это лес. Больше трети его умирает совсем. Слышал я, как лешие шепчутся, будто у того леса силу кто отбирает.
– Кто?
Леса всегда были местом обитания различной нечисти, и потому к ним относились с опаской и уважением даже ведьмы. Всем в них находилось место: и лешаку с семьей, и вихрю, и яге с ее избушкой. Оборотни резвились на опушках, русалки на полянах собирали ягоды. О том, чтобы кто-то тянул из леса силу, Олимпиада слышала впервые.
Леса умирали, конечно, но так все в мире смертно, ничто не вечно. Иногда губил их пожар, иногда болото разливалось там, где прежде весело шелестели кронами березки. Грибы пожирали ослабшие деревья. Ельники неухоженные душили друг друга. Но все постепенно возвращалась к началу: и на болоте была своя жизнь, и на пожарище пробивалась молодая поросль. Однако о том, чтобы кто-то отбирал у леса силу, речи никогда прежде не заходило. И тем более чтобы об этом шептались лешаки. Кому, как не им, знать, что в лесу происходит.
– Надо бы за Пановским послать. – Барс, улучив момент, когда, как он думал, Олимпиада на него не смотрела, подцепил когтем и утащил с блюда свеженький, горяченький пирожок. – Когда в лесу происходит такое, только и жди беды.
– Так что происходит-то? – Олимпиада на кота шикать не стала, больно важен был, но блюдо с пирожками отставила подальше.
– Говорю же, лес умирает! И лешаки нервничают. Шепчутся, будто силу лес свою заповедную теряет, и оттого множатся беды его. А уж почему это происходит, мне, Олимпиадушка Потаповна, неведомо.
О лесе, окружающем Загорск, Олимпиада размышляла до вечера, но так ничего и не надумала. Поужинав чаем с пирожками и накрыв блюдо вышитым полотенцем, она поднялась наверх и, не раздеваясь, легла на постель. Хотелось дождаться Лихо и выспросить у него новости – пирожки весьма к разговорам располагают, – поэтому спать Олимпиада не стала, а вместо этого попыталась читать роман некоего Хауарда[33], который прихватил где-то Мишка. Роман о леди-детективе, к тому же скверно переведенный, Олимпиаду не захватил, и вскоре ее сморил сон.
Во сне шла она по слободке, преследуя кого-то в востроносых басурманских туфлях. Следы его кровавые тонкой дорожкой петляли по улице, сворачивали в один, второй палисадник, огибали дома, терялись на мгновение среди старых неухоженных надгробий и снова возвращались на улицу. Самого злодея – во сне Олимпиада точно знала, что преследует убийцу – нигде видно не было. Тишина стояла такая, что слышно было стук собственного сердца и тихое свое дыхание, и лишь изредка издалека слабый ветер приносил гул церковного колокола.
Следы, петляя, петляя, привели наконец Олимпиаду на двор странного дома, то появляющегося, то исчезающего, и у самой калитки пропали. Она распахнулась гостеприимно, приглашая внутрь. В окошках пыльных загорелись огоньки. Шепоток послышался, такой же тихий, как ее дыхание: «Пожалуйте, пожалуйте, матушка, откушайте с нами брашна[34] нашего иноземного». Олимпиада поднялась на крыльцо, шагнула в распахнутую дверь и преломила каравай.
И проснулась.
Лунный свет заливал ее комнату, серебрил все предметы, придавая им после странного сна особые, непривычные очертания, наделяя их странной силой. Снизу доносились голоса: ровный, спокойный принадлежал, несомненно, Лихо, а зычный басок – Мишеньке. И уж точно только Мишенька мог говорить, не прожевав еду как следует.
Мужчины внизу угощались пирогами.
* * *
Тел было так много, что мертвецкая при полицейском управлении их вместить не смогла, и пришлось расположиться на большом складе, принадлежавшем прежде мукомольному производству. Здесь в воздухе все еще летала мелкая белая взвесь, стоило только сделать шаг или просто неосторожное движение, и пахло как в кладовой. Окон не было, и это спасало от любопытной толпы, собравшейся под стенами. Останки были аккуратно разложены на полу на белых простынях, и Егор Егорович ходил по зале, хмыкая, ворча что-то себе под нос, то и дело приседая на корточки и что-то помечая в маленькой книжечке.
– Есть соображения? – спросил Лихо, подходя.
Доктор Эйдлин, как раз склонившийся над неполным скелетом и изучающий что-то среди ребер, поднялся и покачал головой.
– Пока никаких, Нестор Нимович. По некоторым найденным вещам, пожалуй, сумеем опознать людей, но ничего конкретного я вам сказать не смогу.
– Как в лесу?
Егор Егорович сокрушенно закивал.
– Так точно-с. И это мне, Нестор Нимович, видится особенно странным. С лесом-то ясно все. Места, как ни крути, заповедные, древние. Деревья, мхи, травы всяческие, грибы, опять же, и ягоды. Они человечину зараз потребят, чтобы расти. Дурной это становится лес, не спорю, но... как ни жутко звучит это, такое вполне в порядке вещей. Но тут речь идет о старой усадьбе. Сад, он себе такого не позволяет, сад – место, так сказать-с, культурное.
Лихо потер подбородок. Ситуация эта и его беспокоила. Он расспросил специально о боярине Пригорском и его семье и наследниках, но в той истории никаких не нашел подсказок. Боярин умер от пневмонии, а сын его повесился, пребывая в пьяном делирии. Дела, конечно, печальные, даже скверные, но едва ли способные повлиять на землю вокруг усадьбы. Она ветшала, пустующая, почти полвека, но и это не могло превратить сад в прожорливое чудовище. Должно было случиться что-то в том овраге...
– Вот что, Михайло Потапович... – Лихо поманил к себе Мишку. – Отправьте людей еще раз тщательно осмотреть овраг, перекопать его и землю просеять.
– Что искать, Нестор Нимович? – нахмурился Мишка.
Лихо неуверенно покачал головой. Этого он и сам не знал, но как-то же сформулировать задачу нужно было, поэтому он сказал:
– Подклады, обереги, все в таком же духе, – и, повернувшись к доктору, продолжил расспросы.
Женских останков было немного, но это и неудивительно. Едва ли загорские женщины и девицы часто к оврагу ходили. В основном, как Лихо полагал, останки будут принадлежать бродягам. Но все же среди них было по меньшей мере три женщины, и эти тела были относительно свежими, сохраняли плоть, кожный покров, многие особые приметы.
– Удушены, – подтвердил Егор Егорович. – Две – определенно, насчет третьей я пока точно сказать не могу. Что касается подробностей... Возраста все они среднего, старше сорока, но моложе шестидесяти. Питались хорошо, здоровье имели отменное. Вещи при них найдены довольно дорогие: ткани отличного качества, кое-какие украшения. Список возможных примет я вам завтра к полудню составлю.
– Благодарю, Егор Егорович, – кивнул Лихо.
Больше ему здесь делать было нечего, телами занимались доктор с помощниками, городовые помогали в составлении описей, и раньше завтрашнего дня что-либо предпринимать было совершенно бессмысленно. Поэтому Лихо отправился домой, а по пути за ним увязался мучимый любопытством Мишка.
Вернее сказать, Лихо надеялся, что все дело в любопытстве. Мать и отец Олимпиады достаточно уже выказали свое недовольство и подозрения, и не хотелось бы, чтобы Михайло Потапович к ним присоединялся. Впрочем, к чести его, Мишка о сестре больше никаких вопросов не задавал, рассуждая исключительно по делу.
– Это что же за дела творятся, Нестор Нимович? Это... я и предположить-то боюсь... неужели ритуал какой-то?
Будучи сыном ведьмы, Михайло Потапович неплохо разбирался в колдовстве, но перед ритуалами явственно робел. Такие ведьмы, как Домовина – из древнего рода ягишн – полагались на заговоры, подклады и зелья, не прибегая к сложным обрядам и совершенно не видя в них пользы и смысла. Вот родич их, Штерн, тот с ритуалами был явно знаком, и Лихо уже начал сожалеть, что сжег, согласно протоколу, все бумаги казненного ведьмака. Возможно, стоило расспросить об этом Олимпиаду... но нет, едва ли Штерн хотя бы чем-то поделился со своею женой. Значит, снова обращаться к Шуликуну, а он на первую-то телеграмму ответил сухо, обещая выслать подробности. И не выслал.
Или выслал, но ответ этот затерялся?..
– Что с почтовым письмоводителем? Нашелся он? – спросил Лихо.
Мишка нахмурил лоб, вспоминая, о ком идет речь, а потом покачал головой.
– Нет, Нестор Нимович. Ни единого проблеска.
Лоб начало припекать, и под кожею начало растекаться горячее, обещающее скорую головную боль и, возможно, спутанность мыслей. Лихо помассировал виски. Сейчас бы чаю с мятою, как Олимпиада заваривает, пирожков или блинков и – покою. Отдохнуть немного, мысли в порядок привести.
Все, что ответил Шуликун в своей телеграмме: «был запрос имени семена богуславского зпт подробности отдельно», – но что это был за запрос? Интересовался ли этот Богуславский исландскими рунами и северным колдовством для себя или же исполнял чье-то поручение? Если так разобраться, ну зачем простому почтовому клерку колдовские знания? Досуг у него такой, что ли? И куда он затем пропал?..
– Найдите мне адрес этого Богуславского, Михайло Потапович, – распорядился Лихо. – Завтра к нему на квартиру съезжу. Пока Егор Егорович с отчетами не закончит, а городовые овраг не прочешут, нам поделать нечего.
* * *
Оставшаяся ночь прошла без сновидений, но отдохнувшей себя Олимпиада так и не почувствовала. Словно сидел кто-то у нее на груди до самого утра, давил, мучил. Она даже оглядела комнату по пробуждении, ища следы домового или какой мары, но так ничего и не сыскала.
На кухне, куда она спустилась, кое-как приведя себя в порядок, завтракали вчерашними пирожками Лихо и Мишка. Вид оба имели весьма сосредоточенный и, как оказалось, заняты были чтением газеты до такой степени, что прихода Олимпиады даже не заметили. Она налила себе крепкого чаю, добавила пару кусков сахара и встала за Мишкиным плечом, глядя на ровные строчки.
Писанина Бирюча узнавалась с первого взгляда.
– Вот же черт языкастый! – Мишка в раздражении скомкал свой газетный лист и зашвырнул его в угол.
– Вы чертей-то не поминайте, Михайло Потапович, – ухмыльнулся Лихо. – Не ругайте их всуе.
– И то верно, – вздохнул Мишка. – Нормальные среди чертей ребята попадаются, даже славные. Был у нас одноклассник один... О, Липка! Я хотел сказать, Олимпиада Потаповна...
Мишка сдвинулся к краю лавки, и Олимпиада села.
– Утро доброе, Олимпиада Потаповна, – улыбнулся Лихо, свою газету складывая. – Звали бы уже друг друга, как вам угодно, тем паче мы сейчас не на службе.
– Что Бирюч написал? – полюбопытствовала Олимпиада.
Мишка фыркнул презрительно.
– Как я могу судить, то же, что и всегда, – пожал плечами Лихо. – Что полиция «мышей не ловит», что по городу расхаживает душегуб и что появилось в Загорске собственное «гиблое место», от которого теперь будет городу разорение.
– Словом, – проворчал Мишка, – клевету написал и ерунду несусветную. И ведь разговорами-то своими панику нагнетает, собака!
– Хотим мы того, Михайло Потапович, или нет, – вздохнул Лихо, – а душегуб у нас действительно появился. Даже два. И пока мы их не поймаем, спокойствия не будет в городе. И в деле со вдовицами изловить преступника будет очень и очень нелегко.
Лихо взял с блюда пирожок, надломил его и со всей серьезностью изучил начинку, будто пытался получить у нее ответы на волнующие его вопросы.
– В том году в Петербурге было одно скверное дело, некто Радкевич[35] убивал проституток, следуя безумным идеям. И не поймали бы его, если бы не бдительность гостиничных служащих. Нам же здесь, в Загорске, на такое полагаться нельзя.
– Быть может, мы все же имеем дело с обычным грабителем? – предположил Мишка весьма робким осторожным тоном.
Лихо покачал головой.
– Обычный грабитель не бросил бы в лесу те вещи, что изъяли у лешаков. Если судить по письмам в газету, он к Загорску никак не привязан, и ему бы не составило никакого труда продать любую взятую у убитой вещь. Но он бросает и пудреницы серебряные, и различные украшения. Ему само убийство нужно, а за безумцем охотиться – беда и морока.
– Но как-то же того Радкевича смогли задержать, – резонно заметила Олимпиада. – Не одною же грубой силой!
– Ошибки он совершал, – согласился Лихо. – Орудовал весьма приметным ножом – морским кортиком, так что в целом было где его искать.
– У нас тоже приметная вещица имеется, – напомнил Мишка.
– Вы о гарроте, Михайло Потапович? – Лихо вздохнул. – Да, вещь в самом деле весьма приметная, но все же не морской кортик, который никто, кроме моряков, почитай, и не носит. Вещица редкая, самодельная. Едва ли где-то есть лавка, гарротами торгующая. Лавок же, продающих китайский шелк, по всей нашей стране слишком много. Вот что: дождемся вердикта Егора Егоровича, а покамест займемся нашим пропавшим письмоводителем. Сходим к нему на квартиру, осмотримся.
– Письмоводитель? – уточнила Олимпиада. – Тот пропавший Богуславский?
Лихо кивнул.
– Тот самый почтовый клерк. Он вроде бы интересовался исландской магией, что, согласитесь, для скромного загоржанина – дело весьма необычное. На теле повесившегося – или повешенного – хозяина трактира мы нашли руны, использованные достаточно умело, и Богуславский сейчас – единственная наша ниточка. Да и та оборвана, потому что на службе он не появлялся в последние недели. Составите нам компанию, Олимпиада Потаповна?
Олимпиада с готовностью кивнула и поймала на себе внимательный, даже пронзительный взгляд брата. Мишка поднялся, не забыв прихватить и проворно в платок завернуть пару пирожков, которые сразу же исчезли в широком кармане его форменного пиджака.
– Я тогда описью найденного займусь, Нестор Нимович, чтобы время не терять. Как знать, не обронил ли наш душегуб в овраге что-то еще интересное?
– Хорошая идея, Михайло Потапович, – улыбнулся Лихо. – Займитесь.
* * *
Согласно собранной Михайло Потаповичем информации, письмоводитель Семен Сергеевич Богуславский жил на восточной окраине Загорска. Здесь улочки утопали в раскидистых ивах – в противовес сирени, которая до сих пор вызывала у Лихо некоторые подспудные опасения. Дома были небольшого размера, аккуратные, в два этажа, не более, окруженные столь же аккуратными заборчиками. Окна украшали резные наличники, на коньках крыш красовались выкрашенные в белый и синий цвет коники и русалки. Стоило пройти по улице чуть дальше, и Загорск заканчивался – об этом свидетельствовал знак – и начинались «Мансуровские дачи». Здесь почти все дома были размером больше городских, украшены богаче, вычурнее как-то, и создавалось странное впечатление, что город и «дачи» соревнуются друг с другом. Первый брал все теми же резными наличниками, подсолнухами в палисадах и ощущением уюта, а вторые – размерами и кружевными занавесками на верандах.
Дом Богуславского расположился почти на самой границе, такой же небольшой, как и его соседи, но с надстройкою-бельведером, придававшим дому достаточно странный вид. Он был поделен на две части, очевидно, довольно давно, и левая имела очень свежий вид, а вот правая выглядела плачевно: краска облупилась, дерево погрыз жучок, а кое-где из стены торчали, изгибаясь, ржавые гвозди. Именно на этой стороне и висела табличка с именем Семена Сергеевича Богуславского.
Поднявшись на неприятно скрипнувшее крыльцо, Лихо постучал, но ответа не последовало. Олимпиада пробралась, подобрав юбку, через заросли лопухов, привстала на цыпочки и заглянула в окно.
– Кажется, нет никого, Нестор Нимович... – Она прислушалась и кивнула. – Тихо как-то.
– Что ж, – решил Лихо, – для начала обратимся к соседям.
Спустившись с крыльца, он подошел ко второй двери и оглядел ее внимательно. Тут никаких табличек не было, хотя левая часть дома, безусловно, выглядела более обжитой. На раскрытом окне стоял огромный букет полевых цветов в глиняной крынке, а из-за него то и дело показывался пушистый рыжий хвост.
Лихо постучал.
Дверь открылась не сразу. Пришлось подождать какое-то время, прежде чем на пороге появился монументальнейшего вида мужчина в домашнем халате сочного винно-красного цвета с отделкою золотым галуном. В одной руке он держал бритву, в другой – полотенце, которым скоро оттирал пену с лица.
– Чем обязан-с?
Голос у мужчины, несмотря на внушительный рост и габариты, был какой-то тоненький и контрастировал со всею его фигурой. Как и жиденькие усики.
– Лихо, глава местного полицейского управления, – представился Лихо. – Могу я спросить, давно ли видели вы своего соседа, Семена Сергеевича Богуславского?
Мужчина выглянул наружу, осмотрел соседнее крыльцо, а потом спохватился.
– Да что же мы на пороге-то стоим?! Заходите, заходите... А вы, сударыня?..
– Олимпиада Потаповна, моя ассистентка, – представил Лихо, шагнув следом за хозяином в дом.
Внутри все было обставлено просто, но с большим вкусом, но в то же время как-то... по-казенному. Так обычно выглядят неплохие маленькие гостиницы: аккуратно и чтобы все понравилось. Немного оживляли разве что незаконченный пейзаж на мольберте – Лихо узнал полуразрушенную усадьбу, писанную с немалого расстояния и оттого казавшуюся каким-то сказочным видением, утопающим в зелени – да букет ромашек на подоконнике.
– Присаживайтесь, присаживайтесь. Дайте мне минуту...
Хозяин скрылся за дверями, с тем чтобы в самом деле через минуту уже вернуться умытым, причесанным и пристойно одетым. Опустившись на табурет, он пошарил взглядом по комнате и предложил квасу. Лихо отказался, Олимпиада промолчала. Вздохнув, хозяин наконец представился:
– Яков Федотович Вяткин, инженер из Петербурга. Здесь, видите ли, на отдыхе. Что же касается господина Богуславского... Дайте подумать... Должно быть, виделись мы только в тот день, когда он мне ключи передавал, а больше – ни разу.
– Ключи?
– Я у него половину дома снимаю на лето, – пояснил инженер Вяткин. – Дача, так сказать. Те вон дома человеку разумного достатка не по карману, а тут, как видите, вполне уютно.
– И когда вы въехали?
– Шестого мая. Я тут уже почти два месяца обретаюсь, но с хозяином, признаться, сталкиваться не приходилось. Да и слышать его – тоже. Тихий он. Уходил на работу, видать, рано, приходил – поздно.
Лихо обменялся взглядами с Олимпиадою, и та кивнула. Это звучало достаточно странно. Рабочий день на почте начинался в восемь, заканчивался не позднее пяти, и с тех пор человеку «тихому» в Загорске податься было практически некуда: библиотека да небольшой концертный зал, где представления дают от силы дважды в неделю.
– Приходил к нему кто-нибудь?
Вяткин пожал плечами.
– Этого тоже не видел... хотя... погодите... вроде бы пару раз к нему заглядывала дама под вуалью, но, знаете, я в таких случаях предпочитаю отворачиваться.
* * *
С каждой минутой Олимпиаде все больше делалось не по себе. Сперва она подумала, что виной тому собеседник, но присмотрелась к нему внимательнее и отмахнулась от этой мысли. Инженер Вяткин был из числа людей совершенно обыкновенных, и даже, кажется, особых грехов за ним не водилось. Дома было опрятно, ромашки пахли лекарствами, а от картины исходил узнаваемый «сосновый» запах растворителя. Словом, все тут было совершенно обычным. Тогда Олимпиада решила прислушаться к себе и попытаться уловить направление, откуда шло это так ее тревожащее ощущение, и в конце концов пришла к выводу, что все дело во второй половине дома. Она казалась вымершей, пустой совершенно, и в то же время затаилось там что-то недоброе.
Если сюда прибавить пропавшего письмоводителя, картина складывалась не самая приятная.
Лихо тем временем закончил разговор, и они выбрались на солнечный двор. Сделав несколько шагов назад, к аккуратному небесно-голубому заборчику, Олимпиада оглядела дом от каменного основания и до чердака, пытаясь как-то облечь в слова свои ощущения.
– Заметили что-то, Олимпиада Потаповна?
Слова Лихо прозвучали совершенно серьезно, и потому Олимпиада с той же серьезностью пересказала ему свои ощущения. Лихо нахмурился.
– По всему видать, этот Богуславский впутался в нехорошую историю... Сегодня же выпишу бумагу, нужно обыскать его половину дома как следует.
– Я вот что еще подумала, Нестор Нимович... – осторожно начала Олимпиада. – К Богуславскому это отношения не имеет, но...
– Говорите, Олимпиада, – улыбнулся Лихо.
– Дачники.
– О? – Улыбка сделалась еще чуть шире, и Олимпиаде подумалось, что прежде она не видела синодского чиновника в таком хорошем настроении. – Вам, стало быть, тоже пришла в голову та же мысль? Воистину люди умные думают одинаково. Вы предполагаете, что наш душегуб может приезжать в Загорск дачником, верно?
Олимпиада кивнула и перевела взгляд на ближайшие к городу «Мансуровские дачи», выглядевшие весьма экстравагантно, особенно в сравнении со здешними домами.
– И много, скажите, в Загорске бывает дачников? – уточнил Лихо, посмотрев в ту же сторону. – Нет, к этим ажурным монстрам он едва ли будет иметь касательство, там все дачи, должно быть, частные, и так светиться он не станет... Но вот поселиться в городе, как господин инженер Вяткин, и вести тут тихую и на первый взгляд безобидную жизнь – это запросто. Идемте, Олимпиада Потаповна, найдем вашему брату и городовым новую работу. И раздобудьте-ка мне свежую городскую карту – та, что в полицейском управлении, лет десять как устарела, мне думается.
Штерн и в самом деле никогда не обращал внимания на городские карты. Заботой о горожанах он не слишком отличался, а те места, где его собственный интерес покоился, знал в совершенстве. Олимпиада полагала, что в основном это кладбища и тайные капища, оставшиеся от времен до такой степени древних, что о них и вспоминать не стоит. До дачников Штерну точно дела не было.
До управления они дошли пешком, по дороге заглянув по предложению Олимпиады в небольшую книжную лавку, где отыскались и свежие карты, и даже несколько тетрадей с объявлениями о съеме жилья. Как выяснилось, сдачей домов внаем дачникам занималась изрядная часть загоржан. На лето многие из них и сами уезжали куда-то, а дом свой предоставляли жильцам, чтобы не пустовал.
– Выпьем чаю, Олимпиада Потаповна, – предложил Лихо, забирая у нее бумаги. – В управлении сейчас наверняка столпотворение изрядное.
Устроившись на веранде в маленькой ресторации – чай тут был отменный, даже на взыскательный вкус Лихо, а еще – в меру сладкие воздушные пирожные с кремом на французский манер, украшенные свежими ягодами и консервированными фруктами, – они погрузились в изучение тетрадей.
Дом свой дачникам сдавал, кажется, каждый четвертый, а то и третий житель Загорска. Прежде Олимпиада о том не задумывалась, недосуг было, но ведь и в самом деле летом в городе появлялось много новых лиц, и гости эти задерживались вплоть до октября. Часто можно было встретить на лугу праздно гуляющих господ и дам в широкополых шляпах, с мольбертами или треногами и фотокамерами. Ресторации и чайные заполнялись народом. Осенью та часть леса, что была доступна людям, заполнялась грибниками. Искать душегуба было при таком раскладе все равно что иголку в стоге сена.
– Полагаю, он выглядит человеком тихим и безобидным. – Лихо размешал сахар и теперь рассматривал ложечку, словно надеялся в серебре ее углядеть ответы на свои вопросы. – В противном случае давно бы привлек внимание к своей персоне. Приезжает время от времени, живет неделю или две, этого вполне хватает, чтобы убить женщину, спрятать тело и избавиться ото всех следов. Снимает жилье, скорее всего, у одних и тех же людей.
– Почему? – спросила Олимпиада осторожным тоном.
– А сами посудите, Олимпиада Потаповна: он таким образом создает образ человека спокойного, надежного и не вызывает лишних вопросов. Ну любит человек Загорск, приезжает сюда время от времени душой отдохнуть. Селится в местах знакомых. Есть еще один вариант: что он коммивояжер и то и дело тут бывает наездами и селится в одной из гостиниц, но тогда у него могут то и дело возникать трудности. Те, кто в деловых разъездах, надолго в одном месте не останавливаются, а чтобы вдову, уж простите откровенность, облапошить и убить, время требуется и, возможно, немалое. Ну, или он себе выбирает все сплошь доверчивых дурочек, но это ж какое везение нужно! Но этот вариант мы, несомненно, тоже внимательно изучим.
– Если он дачник, – Олимпиада подозвала официанта и попросила подать ей карандаши – тот, если и удивился просьбе, выполнил ее почти мгновенно, – если он дачник, то должен выбирать себе жилье тщательным образом. Чтобы оно было достаточно укромным, соседи не сплетничали о нем и чтобы хозяева ничего не заметили. Значит, это либо те дома, что сдают уехавшие на лето, либо... нет, старушки отпадают, они до жути любопытны. Люди вроде того же Богуславского – замкнутые, которые и в чужую жизнь не лезут, и в свою не пускают. Одиночки.
– Этого инженера Вяткина тоже бы не мешало проверить, – кивнул Лихо и протянул вторую тетрадь с объявлениями. – Займитесь пока этим, Олимпиада Потаповна, а я на почту сбегаю. Надо бы телеграмму отослать в Петербург, разузнать об инженере и его перемещениях. Как знать, не наш ли?
* * *
Отправив в Петербург срочную телеграмму с целью уточнить личность инженера Вяткина, Лихо воспользовался также случаем расспросить на почте о Семене Богуславском. Картина после пары коротких разговоров сложилась весьма своеобразная. Создалось ощущение, что никто из товарищей человека этого не знал, дружбы с ним не водил, и всем на почте Богуславский виделся неким призраком, бесплотным и почти бесполым. На службу он приходил вовремя, уходил также вовремя, служебного рвения не проявлял, но и в отлынивании замечен не был. Был человек – не было его, никакой особой разницы. Вдобавок не было у Богуславского родственников, родители его давно скончались, и не имелось ни невесты, ни друзей, ни даже мало-мальски близких приятелей.
В самом деле – точно призрак.
В ресторацию Лихо вернулся в глубокой задумчивости.
Олимпиада Потаповна, как оказалось, потратила время с куда большей пользой, успев изучить одну из тетрадей и составить весьма внушительный список, вдобавок разбитый на пару столбцов.
– Взгляните, Нестор Нимович. Это те, кто на лето уезжают куда-либо, сдавая свой дом приезжим.
– Что означают сии восклицательные знаки? – поинтересовался Лихо, изучив список.
– Весьма оживленные кварталы. Насколько могу судить, дома и квартиры там сдают год от года, но вот соседи... – Олимпиада едва заметно поморщилась. – Там слишком легко стать пищей для сплетен, я бы остереглась там селиться.
– А второй столбец?
– Одинокие, наподобие письмоводителя Богуславского. Предваряя ваш вопрос, Нестор Нимович, восклицательным знаком тут помечены дамы пожилые и наверняка очень внимательные. – Олимпиада улыбнулась. – Минимум одну я лично знаю. Евангелина Макаровна до того зоркая особа, мошка не проскочит. А вдова Егорова вдобавок еще и отчаянная сплетница. Если в квартале ее что-то происходит, об этом скоро весь город узнает во всех подробностях. Однако я решилась их в список добавить.
– Городских сплетниц, пожалуй, стоит расспросить отдельно, – кивнул Лихо. – Спасибо за службу, Олимпиада Потаповна. Есть у вас еще полезные идеи?
Олимпиада сокрушенно покачала головой.
– Тогда давайте чаю допьем и вернемся в управление. Как знать, не появилось ли что у Мишеньки... И не совершил ли Егор Егорыч внеплановое чудо, сумев опознать убитых.
Чуда, увы, не произошло. Медик был все еще занят работою, и посланный к нему городовой вернулся ни с чем. Михайло Потаповича также на месте не оказалось, он землю рыл в овраге, всерьез намеренный отыскать там подходящие улики.
Сложно было отделаться от неприятного ощущения, что дело нынешнее – или паче того, дела – зашло в тупик.
Лихо прошелся по кабинету, то разглядывая улицу, безмятежную по-летнему и сонную, то – портрет Государя, который взирал с привычной иронией. Прежде ему не приходилось вести столь сложные расследования. Обычно дело его было весьма простым и, если так можно сказать – конкретным. Он карал огненным мечом ведьмаков, колдуний, наказывал перешедших границу Соседей и людей, решивших прикрыться их именем, чтобы творить дурные дела. В таких делах не было, как правило, ничего сложного, разве что с ведьмами Лихо дело иметь не любил и все уговаривал выделить в Синоде кого-то для этой оказии. Ему не приходилось заглядывать в потемки человеческой души, как это делал Дрёма, а тут бы, пожалуй, пригодились знания почтенного психиатра. Увы, пытаться что-то вызнать у Василь Тимофеича при помощи телеграмм было совершенно бессмысленно, он их выкидывал не читая. Слать же гонцов иного рода... слишком много времени уйдет, даже если весточки отправлять с ветром.
– Вам тут телеграмму доставили срочную. – В кабинет заглянула Олимпиада, помахав небольшим казенным листком.
– Что там?
– Сведения о Вяткине подтверждаются полностью, – прочитала Олимпиада. – Действительно инженер Адмиралтейского Ижорского завода. Город за последние пять лет покидал всего трижды: один раз был командирован в Людиново, на Мальцовский завод[36], другой раз ездил в Тифлис к сестре на свадьбу и вот наконец отправился в Загорск в отпуск.
– Значит, не наш... – Лихо побарабанил по столу и сел за него, борясь с нелепым, очень человеческим и вдобавок мальчишеским желанием взлохматить волосы. – Ну же, Олимпиада Потаповна, давайте свежие идеи! Мои все закончились.
Олимпиада аккуратно сложила листок пополам, еще раз пополам, снова пополам, растягивая время.
– Идей у меня нет, Нестор Нимович... но я вам кое-что не рассказала.
* * *
Олимпиада колебалась еще некоторое время, но Лихо очень серьезно относился ко всем ее идеям, и потому, собравшись с мыслями, она рассказала о своих недавних видениях. Не обо всем, конечно. Большая часть сна ей и самой была непонятна, и оттого делиться ею было как-то... боязно, что ли, или того хуже – стыдно. Но про следы ног в узких востроносых туфлях рассказала: как преследовала неведомого «душегуба» во сне по всей слободке и как те же следы ей привиделись ранее в доме. Лихо выслушал все это серьезно, под конец нахмурившись и сведя брови к переносице.
– О таком надо сразу рассказывать, Олимпиада Потаповна.
Олимпиада смутилась.
– Я не думала, что от этого есть какая-то польза...
– Вы, Олимпиада Потаповна, ведьма – и не спорьте со мной! – Лихо руку поднял, предупреждая ее возражения. – Вам к своим видениям относиться нужно серьезнее. Ведьма, она, Олимпиада Потаповна, ведает. Что она при этом может – дело десятое.
С этим Олимпиада спорить не стала, аргументов не подобрала.
– И что может означать мое видение, Нестор Нимович?
Лихо в задумчивости потер подбородок, а после сказал то, что Олимпиада и предполагала изначально, и почему, собственно, ничем из примстившегося не стала делиться:
– Да, собственно, что угодно, Олимпиада Потаповна. Видения – вещицы зыбкие. Однако... кое на что меня ваши слова натолкнули.
Торопить почтенного члена Синода было боязно, но в конце концов Олимпиада все же спросила тихонечко:
– И? На что именно?
– Следы эти видели только вы, а следовательно, существовали они не физически, а скажем так... метафизически. Образно. Следовательно, оставили их не люди, а кто-то из Соседей.
– Значит, дело все-таки в неуместном интересе девицы Семеновой? – вздохнула Олимпиада.
Лихо покачал головой.
– Этого я пока сказать не берусь, однако не вся русская нечисть так уж рада человеческому вниманию. Кое-кто может подобный интерес и как дурную шутку принять, и как проявление неуважения. Среди Соседей немало обидчивых. Несомненно, в ту ночь в доме побывал кто-то сильный, способный играючи справиться сразу с несколькими молодыми весьма крепкими и здоровыми особами.
– Это описание любому подойдет, – нахмурилась Олимпиада. – Домовой, овинный, дворовой – никто из Соседушек почтенных силой не обделен.
Лихо покачал головой.
– Я бы поставил на кого-то... беспокойного. А прогуляемся-ка мы с вами, Олимпиада Потаповна, на местное кладбище.
Слободская церковь Святой Параскевы Пятницы, до которой они вскоре добрались, выглядела почти заброшенной – немногим лучше злосчастного дома, который между тем снова пропал. К этому обитатели слободы отнеслись с философским безразличием, а вот визит полицейского чина вызвал у них явный интерес, и пришлось отправить городовых, стоящих в оцеплении возле дома Семеновых, чтобы избавиться от зевак. Когда толпа наконец-то поредела, а затем и вовсе исчезла, Лихо открыл небольшую калитку и широким жестом пригласил Олимпиаду ступить на кладбищенскую землю. Под ногами зачавкали прошлогодние листья и захрустели мелкие камешки, принесенные, должно быть, ветром. Церковный погост выглядел еще более неприютно, даже неприятно: кое-где кресты перекосились, на многих надгробиях уже не разобрать было имен и дат жизни. Здесь, впрочем, давно уже почти никого не хоронили, лишь подхоранивали в имеющиеся семейные могилы, и, возможно, именно поэтому кладбище выглядело заброшенным. Или же все дело было в местном настоятеле?
Он появился на пороге церковки и замер, сложив руки на тощем животе.
– Отец Апанасий, – шепнул Лихо. – Изрядный шельмец. Доложил о нем отцу Ионе, но даже и не знаю, вышел ли из этого толк.
Олимпиада, сощурившись, оглядела стоящего вдалеке попа, подивившись той неприятной дрожи, что вызывал один его вид. Дурной был человек. И по-человечески дурной, и уж тем более, если рассматривать его с сугубо христианской точки зрения. И как священнослужитель – дурной в особенности.
– Давайте поприсмотримся к могилам, Олимпиада Потаповна. А ну как где-то здесь лежит заложной покойник[37]? Я налево, вы – направо.
Подобрав юбку, Олимпиада пошла по дорожке между рядами могил, внимательно их осматривая. Существовало несколько способов, явных и скрытых, позволяющих вычислить на кладбище «нехорошую» могилу, а самым главным была вспухшая земля. Не принимала она, матушка, дурных мертвецов, не желающих покоиться с миром и не решающихся при этом примкнуть к сонмищу Соседей. Тех, кто пытался прятаться, выталкивала она, заставляя проявить себя.
Погост был неухоженный, однако «нехороших» могил на нем видно не было. Везде – аккуратные, давно осевшие и едва заметные могильные холмики. Везде стоят кресты и иные надгробия, пусть и выглядят не самым презентабельным образом. Но за то не покойникам пенять надо, а живым.
– Ничего? – спросил Лихо, когда они встретились возле второй калитки, выводящей к церкви. Олимпиада покачала головой. – И у меня ничего. Ночью сюда наведаюсь, с местными побалакаю.
– А я...
– А вы, – строго ответил ей Лихо, – ночью спать будете, Олимпиада Потаповна. А ну как еще увидите сны вещие?
* * *
Дни стояли погожие, но к ночи небо начали затягивать тучи, и вскоре после заката по листве в саду ударили первые капли. Лихо этому ничуть не удивился, природа никогда его начинания не поддерживала, и порой даже казалось, все в этом мире сопротивлялось даже самым скромным его желаниям. Впрочем, его это и не тревожило никогда. Дождь был теплый, летний и едва ли мог помешать ночной прогулке.
На кладбище Лихо отправился один, наказав Олимпиаде строго дом не покидать и в неприятности не ввязываться. Городовых с собой также брать не стал, в разговоре с мертвецами от них никакого не было толка.
За три без малого сотни лет люди свыклись с Соседством. Лешие, домовые, мавки и черти стали чем-то привычным, в самом деле добрыми соседями. Колдунов приглашали на свадьбы, к ведьмам обращались за помощью даже чаще, чем к врачам – и это в весьма просвещенном Петербурге! В больших домах доходных всегда старались выделить квартирку для Дидушки, чтобы дом стоял крепче и жилось в нем лучше. Но вот мертвецы... мертвецов все это не касалось. Покойники, не желавшие отправляться, куда им следует, людей нервировали, порою даже пугали. Да и то верно – не от хорошей жизни люди на этом свете задерживались. Заложными становились либо невинно убиенные, чью смерть нужно было расследовать, либо же сами – отъявленные злодеи. Ежели душа мается, то, значит, лежит что-то дурное на душе.
Впрочем, люди о том не догадывались, а Соседям не было дела, однако мертвецов, покидающих свои могилы, было куда больше, чем можно было себе вообразить. Иные, конечно, отправились прямиком куда им следует и сейчас уже обретались кто в раю, кто в чистилище, а кто в какой нирване, да и в ады всех форм и видов людей отправилось немало, но немало было и покойников, засидевшихся на этом свете без какой-либо на то серьезной причины. По ночам они покидали свои могилы, ведя в целом причудливо-нормальный образ посмертия.
Колокольный звон Лихо услышал издалека, а добравшись до слободского погоста, без особого удивления увидел череду фигур в саванах и погребальных рубахах, тянущуюся к распахнутым дверям церкви. Некоторые шли с местного кладбища, иные же явно проделали путь более длинный и прибыли из города, а то и из окрестных деревень.
– Любезный! – окликнул Лихо одного из мертвецов.
Мужчина – крепкий бородатый мужик, скончавшийся, по всему видать, очень давно, обернулся и кивнул степенно, с уважением, признав в Лихо члена Синода.
– Чего изволите, батюшка?
– Всяк дышащий хвалит Господа.
– И я хвалю, – кивнул мужик.
– Нестор Нимович Лихо, – представился Лихо, коротко кивнув, и указал на церковь. – Часто ли сюда ходите, батюшка?
– Дак на все службы. Как звон колокольный заслышу, так поднимаюсь и иду. Службы тут хорошие. Силен, силен отец Анастас, царствие ему Небесное! Как заговорит – заслушаешься!
– Слышали вы об убийстве тут, в слободе? – поинтересовался Лихо.
Дела живых, однако, мужика не интересовали, как и всех других, с кем Лихо заговорил. Мертвые вели свой счет дням и ночам, у них были свои заботы. Если мир живых и волновал их, то касалось это только оставленных родных, близких и далеких потомков. До глупеньких девиц, так неудачно собравшихся на посиделки, дела им не было никакого.
Расспросил Лихо и о востроносых туфлях, но ответ получил достаточно однозначный: басурманей на местных кладбищах отродясь не хоронили!
Поток покойничков, казавшийся бесконечным, наконец иссяк, и церковные двери с торжественной медлительностью закрылись совершенно беззвучно. Остался один только колокольный звон, протяжный и немного жуткий.
Лихо не спеша взобрался на колокольню.
Нижний ярус был пуст. Колокола малого размера раскачивались сами собой, издавая печальный торжественный звон, а звонаря нигде не было видно. Лихо, кивнув собственным мыслям, ведомый догадкою, поднялся еще выше, туда, где висел самый большой колокол, чей густой гул разносился сейчас над слободой. Он раскачивался ритмично и важно, приводимый в движение толстой веревкой, с которой играючи справлялся худенький мужичок, завернутый в плотный белый саван. Росту он был невеликого, и до того тонкий, что казалось, вот-вот его подхватит и намотает на ворот, к которому подвешен колокол, словно лоскут марли. Однако Лихо не сомневался, что впечатление это обманчиво.
Колокольный Ман[38], как бы он ни выглядел, обладает недюжинной силой.
– Всяк дышащий хвалит Господа, – вежливо поприветствовал Лихо.
Ман обернулся, перекинув с плеча на спину длинный конец своего красного колпака. Лицо у него оказалось худое, изможденное – как и положено существу манкому, призрачному, – а глаза голубые до полной прозрачности. Лихо окинул взглядом всю невеликую фигуру Колокольного мужичка, без особого удивления обнаружив на ногах у него востроносые «басурманские» туфли.
Колокольный Ман известен своей обидчивостью, весьма дурной натурой и мстительностью. А также – силой и скоростью. Такой без труда раскроит головы и дюжине неосторожных молодцев, что уж говорить о нескольких девчонках.
– Чего надось? – грубо спросил мертвец, игнорируя ритуальную форму приветствия. Рука его продолжала дергать за веревку, раскачивая колокол.
Будь Лихо человеком, и уже оглох бы от звона.
– У Синода есть к вам вопросы. По поводу убийства в слободе, здесь неподалеку.
Колокольный Ман бросил короткий взгляд в окошко, как раз туда, где стоял дом Семеновых – отсюда видно было его крышу и печную трубу, – и ухмыльнулся, демонстрируя острые клыки:
– И чегось за вопросы, синодский?
Перед Лихо он страха не испытывал. Такое нечасто встречалось. Попадались Лихо Соседи наглые, но все они в той или иной степени испытывали трепет перед Государем и его начинанием. Именно решение Петра Алексеевича позволило им жить привольно, мирно, ничего не боясь. Те же, кто не смог ужиться с людьми, в конце концов удалились в далекие необжитые земли, довольствуясь малой пищей и покоем. Редко кто себя вел с членом Синода подобным образом.
– Не наведывалась ли к вам на колокольню, любезный Ман, девица Семенова? Она, я слышал, жизнью Соседской интересовалась.
Колокольный Ман сплюнул через губу.
– Может, и навыдовалась, да нам то не ведомо. Людишки-то все больше днем здесь снують, а мы – ночкою, ночкою.
– А ночкою, стало быть, не наведывалась? – хмуро уточнил Лихо.
Ман пожал плечами.
Лгал. Лихо такое завсегда хорошо чувствовал: когда ему лгут, и тем более такие вот, как колокольный призрак. Мужик он был простой, норова известного, и подобные ему частенько попадали с людьми в былые времена в неприятности. Лихо опустил взгляд и еще раз взглянул на остроносые восточные туфли. Кем был мужик при жизни, сказать было сложно, но он явно сохранил некоторые прежние пристрастия: и к восточной обувке, и к богатым перстням; руки его украшали сразу четыре старинные печатки.
– Девицы к вам не приходили и ничего у вас не брали, – безразличным тоном повторил Лихо.
Старая была забава, старая и глупая. И ведь могли эти дурочки о ней прослышать! Много до сих пор по стране ходило историй о том, как поднялся кто-то ночью на колокольню и сорвал с головы Колокольного Мана красный или белый его колпак. Увы, истории эти никто не рассказывал до конца. Потому что они очень скверно заканчивались.
– Я арестовываю вас и провожу в полицейское управление для последующего допроса. – Лихо протянул руку, и на ладонь ему легли серебристые лунные вервии. – Если за вами вины нет, отпущу немедленно.
Ман посмотрел на путы и ухмыльнулся:
– Что, даже мечом своим не будешь размахивать, гнида ты продажная?
Лихо называли по-всякому, особенно в первые годы. Тогда хватало и Соседей буйных, не желающих жить по-новому, и людей особенно пугливых и страх свой прикрывающих яростью. Но, кажется, гнидою его еще ни разу не обзывали. Было в новинку и, следует признать, несколько обидно.
А потом, выбросив длинную колокольную веревку в окошко, Ман соскользнул по ней и скрылся в ночной темноте. Помянув недобрым словом царя Соломона, за неимением иных ругательств (не чертей же члену Синода хулить!), Лихо бросился в погоню.
* * *
Сызнова снился Олимпиаде очень странный сон, и чуднее всего было то, что она прекрасно все понимала. И что сон это, и причудливость его, почти ненормальность. Видела слободу, дремлющую под яркой луною. Вереницу домов, поскрипывающих во сне. И тот самый дом, что появлялся и исчезал, когда ему вздумается, тоже был здесь, но не стоял, как ему положено, а медленно двигался по улице, словно поставленный на колеса. Он прокатил мимо дома Семеновых, потом дальше, еще дальше к окраине города, а затем через поля – к лесу. Олимпиада шла следом, босая, и ночная дорога холодила ее стопы. Света в ее ладонях едва хватало, чтобы не оступиться, и то и дело попадали под ноги то мелкие камни, то шишки, но боли она почти не чувствовала.
До поры.
А потом как тысяча иголок вонзилась ей под кожу. И, вскрикнув, Олимпиада проснулась.
– Барс!
Кот перепрыгнул с ее ног на подушку, потоптался там и улегся, деловито вылизывая лапу. Олимпиада отодвинулась, глядя на кота с укоризной. Впрочем, взгляды такие на котов отродясь не действовали.
Закончив вылизывать левую лапу, Барс перешел к правой, между делом бросив небрежно:
– Нашел я вашу пропащую девицу.
– Что?
Олимпиада нащупала на столике коробок спичек, подожгла лампу и, подняв ее повыше, оглядела кота. Был он весь в тонкой серой паутине, которая почти терялась на фоне серой же его шерсти и только слегка поблескивала. По-хорошему, следовало сейчас согнать его с кровати, а то и попросту спихнуть, да рука не поднималась. Больно кот был собой важен. Покончив с умыванием и смахнув паутину, он сел, глядя на Олимпиаду зелеными глазами.
– Нашел пропавшую девицу Семенову, которую полагают бежавшей либо убитой.
– Где?!
Лизнув левую лапу, Барс пару раз тронул усы, словно пытался придать себе еще больше важности.
– В старой бане, за которой следить поставлен.
– В ста... у Обдерихи?!
Кот кивнул.
Отставив лампу, Олимпиада спустила ноги на холодный пол, попыталась отыскать тапочки и, не найдя их, попросту бросилась к двери босяком.
– Где Лихо?
Потянувшись изящно, кот спрыгнул и последовал за ней.
– Нет его, голубушка. На расследование ушел.
Помешкав немного, Олимпиада распахнула дверцы шкафа, вытащила первое попавшееся платье и начала одеваться.
– Жива девица Семенова?
– Что с ней будет-то? – Кот фыркнул. – Жива, пьет квасок, пирожки с жабятинкой кушает да нахваливает.
– Беги к Мишке... – Олимпиада, натягивающая чулок, замерла. – Нет, Мишка только разозлит Обдериху. Сама пойду.
– Посреди ночи? – Кот покачал головой.
– Ничего со мной не случится, – отмахнулась Олимпиада, впрочем, ни малейшей не испытывая в том уверенности. – Я ведьма, хоть и бывшая, так что мы с ней обе, почитай, Соседки. Но надо бы все же эту Обдериху чем-то задобрить... Что ей отнести в подарочек, а, Барс?
Кот, элегантно извернувшись, лизнул кончик своего хвоста. Потянулся всем своим телом. Сел, постукивая лапкой по полу в жесте удивительно человеческом.
– Хм-м-м-муррр. Шаль ей подари. Какой бабе будет шаль-то не по нраву?
Олимпиада усомнилась про себя, что Обдериха – здоровенная нагая баба, обитающая спокон веку в бане – нуждается в шали, но все же вытащила из ящика за неимением лучшего варианта изумрудно-зеленый павловопосадский платок. Подарил его ей когда-то Штерн, соблюдая какие-то свои ведьмачьи формальности, подарил без малейших чувств, без желания сделать приятное, и потому Олимпиада платок этот ни разу не надевала, несмотря на красивый его цвет и узор. Но вот и он сгодился. Аккуратно свернув его и убрав в небольшую холщовую сумку, Олимпиада поспешила вниз.
Ночные улицы погружены были в безмятежную тишину, лишь изредка нарушаемую шелестом листвы и треском ветвей в палисадниках. Самого разного рода ночные обитатели, конечно, не спали, но по большей части заняты были обычными делами, бытовыми, совсем как люди. Озорничали Соседи в Загорске редко, да и вообще пришло вдруг Олимпиаде на ум: город всегда был тихим местом, в котором не происходило ничего существенного и уж тем более – ужасного. И вдруг различные происшествия посыпались, как из прохудившегося мешка! Штерн ли держал своею черной волей разного рода разбойную нечисть и дурных людей в узде? Или тому была иная причина? Или же Олимпиада все это придумала, сочинила на пустом месте.
– Сюда, сюда, голубушка, – промурлыкал Барс, сворачивая к небольшому тихому дому, окруженному полуразобранным забором. Дыры были такие, что протиснуться мог не только крупный кот, но и Олимпиада. – Тут срезать можно и – напрямки, напрямки.
Дорога «напрямки» была, конечно, удобна для кота, Олимпиаде же пришлось продираться через густой кустарник, через проломы в заборах, где доски щерились острыми зубами в раззявленной пасти. Не один раз хотела она свернуть обратно на улицу, но дорога словно сама вела ее. Наконец город остался позади, и перед Олимпиадою раскинулось широкое поле, усыпанное росой, серебрящейся в лунном свете. Откуда-то доносилась протяжная хороводная песня мавок; в разнотравье шелестело что-то. Сова ухала. Лунный свет, которого еще совсем недавно и в помине не было, заливал все вокруг, превращая пейзаж в картину художника Куинджи, и полуразваленная баня впереди оборачивалась весьма живописной мазанкой. В окошках горел свет, желтый, с красноватым отливом, очень теплый, а из трубы вырывались облачка светлого дыма.
Подойдя, Олимпиада сделала глубокий вдох и постучала.
– Кого принесла еще нелегкая? – раздалось из-за двери зычным басом, и Олимпиаде представилась сразу же Обдериха, огромная, нагая, заросшая волосами. С такой и ведьме не сладить, чего уж говорить о ней, растерявшей и силы, и уверенность в себе.
– Эм... – Олимпиада выбирала, как ей следует представиться: как дочь Акилины Залесской, известной в округе ведьмы, или как работница полицейского управления, но сказать она так ничего и не успела.
Дверь открылась, и на пороге воздвиглась огромная темная фигура, вся косматая, полная особенной силы, которую Соседи обретают после заката. Глаза светились. Взгляд их смерил Олимпиаду от макушки до пяток, и та дрожащими руками протянула Обдерихе шаль.
– Вот... это вам... подарок.
Хозяйка бани снова оглядела ее с головы до ног, после чего кивнула с усмешкою:
– Ну, заходи, матушка.
* * *
Колокольный Ман, подобно всем покойникам с наступлением ночи, отличался особой проворностью. Для него не было преград, не было забора слишком высокого или же кустарника слишком густого и непролазного. Не будь дома построены на совесть, еще в те времена, когда Соседей справедливо опасались, и его ни одна стена не остановила бы. А так ему приходилось изредка притормаживать, огибая строения. Лихо бежал следом, с трудом сдерживаясь. Внутри него все клокотало, и трава жухла под ногами.
Вервии поблескивали у него в руках.
Вот Ман свернул на широкую слободскую улицу, и дорогу ему бесстрашно преградил городовой, привлеченный шумом погони.
– Прочь! – крикнул Лихо, пытаясь жестами прогнать человека с дороги.
Увы, опоздал. Ман схватил городового поперек тела, поднял без малейшего труда и швырнул через забор в палисадник. Послышался треск. Замешкавшись на мгновение, Лихо вытащил из кармана свисток, припасенный как раз для такого случая, и пронзительный тревожный звук перебудил, должно быть, все окрестности. Сбоку подбежали еще несколько мелких полицейских чинов, державших сейчас слободу под наблюдением.
– Врача найти, – коротко приказал Лихо. – Жителей из домов не выпускать. Беглеца не преследовать, опасно.
Сам он продолжил погоню, следуя за Колокольным Маном в самый центр Загорска. Была надежда, что мертвец свернет и направится к городской окраине, но она не оправдалась. Ман точно так же понимал, что в поле или в лесу, вдали от города и от своей колокольни, он растеряет изрядную часть силы, и там синодскому чиновнику легче будет с ним сладить. Поэтому он упрямо бежал вперед, к центру города, туда, где высилась на главной площади самая большая из здешних колоколен. С такой и Лихо бы прыгать поостерегся.
Держался Ман по-прежнему удивительно нагло, и это было довольно странно. Ему подобные отличались немалым бесстрашием, частенько оспаривали власть Синода, дарованную Государем, однако же в первую очередь это относилось к тем покойникам, что жили вдали от обеих столиц, да и в целом от больших городов. Где-нибудь в Сибири, за Уралом или же на Крайнем Севере вполне можно было на таких наткнуться, впрочем, и люди там жили сурового нрава, не дающие наглеющей нечисти спуска. Но здесь, в нескольких часах езды от Москвы, подобное поведение Мана смотрелось очень странно.
Впрочем, сейчас не время было думать о различных странностях.
Ман петлял по городским улицам, ему Загорск был, очевидно, хорошо известен. Лихо же, обычно не жаловавшийся на такое, начал помаленьку путаться, то и дело теряя мертвеца из виду. Вервии тем временем истончались и таяли, им был отпущен не слишком большой срок. Нехотя отбросив их в сторону, Лихо обнажил меч.
К чистому, яростному, первозданному огню он старался прибегать только в самых крайних случаях, когда требовалось покарать Соседа по-настоящему дурного, в остальном же полагаясь на меры меньшие, куда более гуманные. Но Колокольный Ман, увы, представлял слишком большую опасность из-за своей физической силы и злобности.
Мертвеца Лихо нагнал у колокольни. Двери ее были заперты и, судя по всему, то ли освящены, то ли заговорены. Во всяком случае, Ману не хватало силы, чтобы открыть их либо же просочиться сквозь окованное металлом дерево, хотя он несколько раз и попытался это сделать.
Лихо подошел ближе, и отблески огня заиграли на запыленном погоней саване.
– Сдавайся. Не наделаешь глупостей, обойдешься каторгой.
Ман не ответил. Он стоял неподвижно, не выражая ни страха, ни желания сдаться, а затем попросту бросился на Лихо, и тому ничего не оставалось, кроме как взмахнуть мечом. Росчерк огня разрубил тощее, в саван завернутое тело пополам. Где-то в отдалении, словно только и ждал того момента, прокричал петух. То, что осталось от мертвеца, осело на мостовую седой пылью. Лихо растер лоб, разгоняя приближающуюся головную боль, и снова достал свисток, чтобы вызвать городовых.
Впереди ему предстояло писать отчет в Синод, что всегда было весьма утомительно, и составлять рапорт на имя городского судьи и городского головы, дабы уведомить их, что преступник обнаружен и наказан. Увы, предъявить его суду не представлялось возможным, а это порой порождало ненужные недоразумения.
Боль переместилась на виски, убегая от холодных пальцев Лихо. Сейчас бы чаю с травами, как готовит его Олимпиада, и вздремнуть, позабыв на несколько часов обо всех заботах. Лихо тряхнул головой. Его ждало управление и работа, не до чаю было.
– Соберите это в ящик, – распорядился он, указав подбежавшим городовым на пепел и прах, – и доставьте в мой кабинет. Усиленный патруль в слободе пока, пожалуй, лучше не снимать.
* * *
Выглядела баня причудливо. Старая, топившаяся когда-то еще по-черному и сейчас совершенно заброшенная, она в то же время полна была вещей новых и совсем тут неуместных. На стенах были картинки из журналов и репродукции, а также несколько фотокарточек, кажется, совершенно случайных. Под потолком покачивались две керосиновые лампы, а на новеньком примусе попыхивал, закипая, чайник. Чаем и пахло, еще сухим, и к нему примешивался очень «банный» запах распаренного березового веника и еловых шишек.
– Чайку, матушка? – предложила Обдериха, огромная, косматая и страшная, как ей и положено. – С пирожками-то.
Она успела уже развернуть и примерить подарок и теперь весьма кокетливо кутала свои широченные плечи в павловопосадскую шаль. И сказать бы, что дико это смотрелось и странно, да нет – нормально вполне. Как на нее ткали да набивали.
– Не откажусь, – вежливо ответила Олимпиада. – А пирожки все же с чем? С жабятинкой али с мышатинкой?
Обдериха хихикнула баском:
– Ну зачем так сразу? С земляникой и с повидлом яблочным. Мы тут, чай, не дикие, можем и вареньицем из города затариться.
Олимпиада села к покосившемуся столу, и табуретка под нею жалобно скрипнула, но выдержала. Обдериха вытащила откуда-то разномастные чашки, пузатый чайник кузнецовский, расписанный розанами, и половину сахарной головы. Олимпиада, следя лениво за тем, как банная хозяйка отмеряет чай своими огромными ручищами, прислушивалась. Над банею, там, где устроен был небольшой чердак под двускатной крышей, что-то шуршало.
– Барышня Семенова, спустились бы, – позвала Олимпиада, принимая у Обдерихи чашку.
Та звякнула о блюдце с небольшой угрозой. Сверху послышался шум такой, будто кто-то пытался бежать, да только прыгать было высоковато, да и сколько могла помнить Олимпиада, если и были под крышей окошки, то совсем крошечные, что называется – слуховые.
– С чем пожаловали? – мрачно спросила Обдериха.
Олимпиада бесстрашно пригубила чай, вполне сносный на вкус, и улыбнулась.
– С миром, соседушка. Пусть гостья ваша снизойдет до нас. Мы тут люди служилые и зла не желаем.
– Вы, может, и не желаете, – пробасила Обдериха, – да только чуть у вас власти.
– Что? – сощурилась Олимпиада. – Даже у Синода?
Банная хозяйка фыркнула.
– Кабы Синод про что знал.
– Так расскажите.
Обдериха покачала головой:
– Та кабы и мне это знать. Слезай, окаянная. Не спрятать тебя больше!
Сверху послышался шорох, в потолке открылось небольшое оконце, и в него протиснулась тощая девица лет шестнадцати, вся в саже и паутине. Судя по тряпью, в которое она была замотана поверх модной кружевной сорочки, одежду ей одолжила из своих разномастных запасов хозяйка.
Девица Семенова подошла ближе, вытирая нос, и с вызовом, подбородок вскинув, посмотрела на Олимпиаду.
Та совсем успокоилась. Обдериха зла не выказывала, а девчонку неразумную бояться резона и вовсе не было. Устроившись поудобнее, Олимпиада бесстрашно цапнула пирожок и надкусила его, вытирая с губ земляничное варенье. Надо же, и правда – ягодные.
– Ну, барышня, рассказывай, что у вас стряслось и что вы натворили?
Еще мгновение девушка смотрела на Олимпиаду с вызовом, а потом вдруг словно сломалось внутри у нее что-то, и она разрыдалась, уткнувшись лицом в стол. Обдериха неловко погладила ее по растрепанной голове и пробормотала:
– Ну полно, малая, полно.
– Ну вы тогда рассказывайте, – вздохнула Олимпиада.
Со Светланой Семеновой Обдериха познакомилась почти год тому назад. Девушка была любознательной и незлобивой, к Соседям относилась уважительно и разве что задавала очень много вопросов. Обдериха не возражала. С тех пор как баню ее позабросили, ей стало скучно без компании, ночных посиделок, желающих погадать девиц и путников. А вот подружки Семеновой банной хозяйке совсем не нравились, особенно Снежана Посмиль.
– Злая да глупая, – отмахнулась Обдериха. – Ума ни на грош, а гонору на пятак с полтиною! Из-за нее все и случилось.
Девица Семенова согласно всхлипнула.
– Что случилось? – вздохнула Олимпиада. – Говорите уже по существу!
Про гадание на колокольном звоне неугомонные девицы узнали из какого-то бестолкового листка. Сама Олимпиада, хоть и была потомственной ведьмой, о таком слышала впервые и резонно предположила, что автор листка сам это гадание и выдумал. Решил, должно быть, позабавиться, зло подшутив над доверчивыми дурочками, только и ищущими нового способа взглянуть на «суженого-ряженого».
Согласно листку этому дурному, в полночь нужно было подняться на колокольню, непременно до третьего удара колокола, и задать сидящему там четыре вопроса, а затем броситься наутек. Лично Олимпиада согласилась только с последним пунктом: ежели ты кого в полночь на колокольне встретишь, лучше сразу же бежать. Либо из вежливости, чтобы не мешать ночной службе Родителей, либо же... приличные черти да Соседи, они и днем показываются. Те же, кто продолжает скрываться в ночи, почти наверняка замыслили что-то дурное.
Девицам, чтобы до этого дойти, ума не хватило.
– Мы поднялись, – сквозь всхлипы смогла наконец сказать Светлана Семенова, – а он там страшный, весь в белом. В саване. И отвечать нам не стал. И тогда Снежка... Снежка...
Конец фразы потонул в рыданиях, и потому Олимпиада снова обернулась к Обдерихе.
– Колпак они с головы у Мана сорвали, – вздохнула банная хозяйка, – за что и поплатились страшно.
На это Олимпиада и не нашла что ответить.
* * *
Час был не то поздний, не то уже ранний – до рассвета оставалось совсем немного времени, – но полицейское управление напоминало растревоженный улей. Всем известно уже было, что Лихо отыскал и покарал убийцу девушек из слободы, и новость эта продолжала распространяться со скоростью лесного пожара, обретая по дороге все новые и новые фантастические откровенно подробности. Тут оставалось только досадливо морщиться, потому что повлиять на это Лихо никак не мог.
– Правда поймали, Нестор Нимович? – Мишка, вытащенный, очевидно, из постели, сладко зевнул, позабыв прикрыть рот рукой.
– Надо было бы поймать, – покачал головой Лихо, – да только...
Он махнул рукой, одновременно и от разговоров отмахиваясь, и от накопившегося раздражения. Надо бы, да если бы, да кабы. Чего теперь толку от этих «бы?». Лихо толкнул дверь в кабинет и послал городового за кофием. Пить его он не слишком любил, но после ночного переполоха никакой чай с сонливостью не справится.
Кофе – целый кофейник, крепкого, черного – отыскался быстро, и его запах придал Лихо сил закончить отчет для судьи, для городского головы и заодно – самый, с его точки зрения, важный – для Синода. В Петербург он сразу же отослал телеграмму, пообещав отправить отчет позднее с нарочным, подписал еще несколько бумаг, опечатал подготовленную урну с прахом Колокольного мертвеца и откинулся на спинку кресла, жалобно притом скрипнувшего. Закрыв глаза, попытался пальцами разогнать скопившуюся возле лба боль.
Дверь распахнулась. Сквозняк пронесся по комнате, принеся странные запахи старого дома, гнилого дерева и березового веника. Нехотя открыв глаза, Лихо вознагражден был престранной картиной: в кабинет сперва шагнула Олимпиада, а за нею – огромная косматая фигура, несущая на плече пестрый тючок. Михайло Потапович при виде этой фигуры едва под стол не нырнул, но все же усидел на месте и только сделал вид, что страшно занят содержимым лежавшей перед ним папки.
– Утро доброе, – пробасила фигура, в которой Лихо узнал наконец давешнюю Обдериху, и сбросила свою пеструю ношу на кресло.
Тючок зашевелился и издал слабый писк.
– Это?..
– Светлана Семенова, – кивнула Олимпиада.
– Живая и здоровая? – уточнил Лихо.
– Живая, и здоровая, и вусмерть перепуганная, – снова кивнула Олимпиада и повернулась к Обдерихе. – Спасибо тебе огромное, матушка. Может, чайку?
Обдериха на секунду задумалась, стрельнула глазами в сторону Мишки – он содрогнулся и все же под стол залез, предварительно уронив туда ловким манером автоматическое перо, – после чего кивнула. Олимпиада улыбнулась и убежала заваривать чай. Лихо посидел немного, разглядывая всю эту странную мизансцену, после чего велел рассказывать, как дело было.
Рассказ вышел недолгий и в целом ничего нового Лихо не дал. Он и сам уже обо всем догадался и нуждался только в некоторых деталях. Его занимало разве что, как Светлане Семеновой удалось сбежать от Колокольного Мана, и это оказалось достаточно просто. Начитавшись историй – хоть тут от ее странного увлечения была польза, – девушка схватила большой горшок и надела его на голову. Ман на секунду растерялся, когда вместе черепа расколотил чугунок, и, воспользовавшись его секундной заминкой, девица выскочила из дома, бросилась наутек и побежала к единственной, кто, как она знала, может защитить ее – Обдерихе, Соседке физически сильной и с характером.
Теперь убийца, как он теперь твердо знал, был наказан, а юная Семенова сполна поплатилась за собственную глупость. Следовало бы ее выпороть хорошенько, чтобы впредь думала, прежде чем что-либо сделать, но... Лихо послал за ее родителями, которым и передал все еще трясущуюся и шмыгающую носом девчонку. Затем Лихо повернулся к Обдерихе, которая с самым степенным видом чаевничала, ведя с Олимпиадой какую-то бестолковую «светскую» беседу.
– Почему вы не сказали мне, что девица Семенова у вас?
Обдериха тихонько хохотнула.
– Если бы я знал заранее, о чем речь, то и Мана бы смог взять живым.
– Ой ли? – Обдериха сощурилась. – Скажу я тебе, касатик, не всякое дело даже Синоду по зубам.
– О чем вы? – нахмурился Лихо. – Знаете что-то?
Банная хозяйка пожала плечами.
– Да так... ветер, как говорится, носит. Соседушки по лесам да долам расшалились, заметили? Нет ли у них за плечами доброго дружка, что им все позволяет?
– И что, есть?
– А почем знать? – Обдериха развела руками. – Ко мне не приходил никто. Может, прежде Штерна боялись, он был мужик крутой? А может, наоборот, приехал кто? Да только... Эх.
Махнув рукой, она, не прощаясь, вышла.
– Ну что это за манера – говорить загадками? – досадливо поморщилась Олимпиада.
– В Москву съездить надо, – решил Лихо. – К Шуликуну. Вопросы позадавать. А сегодня... сегодня берем выходной. Голову проветрить надо. Михайло Потапович, есть тут на реке хорошее место для рыбалки?
Конец второй части.
Краткий справочник русской нечисти

Заложной покойник
Общее название всех умерших неестественной смертью (жертва убийства, самоубийца, опойца, утопленник и пр.) и не получивших должного упокоения. К з. п. относили как тех, кто не дожил на этом свете, так и наоборот – слишком долго живущих, «ворующих» или «заедающих» чужой век. По поверьям такие мертвецы легко могли стать нечистой силой. Их старались хоронить не на кладбище, а в стороне: на перекрестке, в поле и т. п. Считалось, что такого покойника не принимает земля и подобное соседство нервирует мертвецов «правильных».
Колокольный Ман, Колокольный Мужик
Дух (мертвец), обитающий на колокольне. Представлялся обычно мужиком в саване и в белом либо красном колпаке, который у него ни в коем случае нельзя отбирать. С ним связан ряд однообразных весьма жутковатых быличек, и легших в основу этой истории. Вообще колокольни считались местом достаточно своеобразным. С одной стороны, они связаны с церковью, с другой – не вполне она. Там могли обитать нечистые духи, вплоть до чертей (в некоторых губерниях было поверье, что черти падают с колокольни с третьим ударом колокола). Существуют также поверья, что по ночам покойники (Родители, то есть те, кто умер «правильно» и правильно же похоронен) устраивают собственные церковные службы под звоны полночного колокола.
Упырь
Вера в создание, встающее после смерти и «заедающее» людей распространена была повсеместно, однако слово «упырь» на Руси практически не употреблялось. Характерно оно было для южных и западных, приграничных регионов. В остальной части России использовались иные названия. А если упыри и встречались, то сильно отличались от знакомых нам «книжных» вампиров. Это, как правило, не упокоенный после смерти колдун, иногда буквально поедающий людей. Упыри начисто были лишены вампирического эстетизма и на питье крови на разменивались. А кроме этого, по ряду поверий, они разносили моровые болезни.
Мавка
Разного рода русалок в крестьянских поверьях встречается великое множество. Есть даже те, которые с хвостом, хотя подавляющее их число – молодые женщины вполне себе с ногами, простоволосые и в ничем не украшенных рубахах (этим подчеркивается явная их принадлежность к иному миру), которые часто так по-пушкински «на ветвях сидят». На юге, в частности в Малороссии, их называли мавками и считали произошедшими от «потерчат» – потерявшихся и умерших до срока некрещеных маленьких детей. Кроме этого, мавками становились, конечно, и утопленницы.
Само их имя принято связывать с «навями» – то есть мертвецами, хотя встречаются и иные объяснения. Так в ряде южных губерний связывали слово «мавка» с «мяу», потому что якобы именно так, по-кошачьи, и кричат маленькие русалки.
Еретик
Когда русский крестьянин слышал слово «еретик», то представлял себе отнюдь не отступника от христианской веры. Ну то есть отступника, конечно, но – исключительно сверхъестественного. И ближайшими сородичами такого еретика можно считать упырей и вурдалаков. В представлении крестьян еретик при жизни был колдуном, непременно злым, и злоба эта не давала ему упокоиться в посмертии. Само слово «еретиться» означало – злиться, наводить порчу, творить дурное, а «ересном» называли недоброе колдовство.
Как многие беспокойники, он покидал свою могилу и заедал людей. Впрочем, были и способы с еретиком сладить. Так в Калужской губернии полагали, что еретик каждую полночь встает из могилы и отправляется проведать свой дом. Для него оставляли еду на столе, покойный колдун ужинал, осматривал хозяйство, а с первым петушиным криком отправлялся назад в могилу.
К слову сказать, по могиле еретика (как и многих других беспокойников) и можно было отличить: она провалившаяся. Случайно наступивший в такую провалившуюся могилу человек обречен был иссохнуть, ну а если увидит его обитателя – сразу же умереть.
Необычен был и облик еретика. В некоторых губерниях считали, что он не способен ходить, а только прыгает (это интересным образом роднит его с китайскими «зомби» – цзянши). Где-то верили, что у еретика железные зубы и стальная челюсть, а также медные или оловянные глаза.
Боролись с еретиком ровно так же, как и с любым другим беспокойником: обанаружив подозрительную могилу, лежащего в ней покойного переворачивали лицом вниз, в спину ему вбивали осиновый кол, а также подрезали пятки, чтобы не смог больше передвигаться. Кроме этого, защищались от него, рисуя на окнах и дверях кресты свечой Страстного четверга, посыпая пороги золой и раскладывая по дому железо. Как и практически вся нечисть, он боялся ладана и травы чертогона (чертополоха). К сожалению, из-за того, что еретик изначально был злым созданием, от него не помогало чуть ли не главное оружие русских крестьян: вежливое, уважительное обращение.
Обдериха
В бане, по представлениям крестьян, обитало множество разных духов, но обдериха была среди них самой могущественной и почти всегда опасной. Людям она являлась как огромная косматая женщина, нагая и очень страшная, и конечно же с длинными зубами. Более точных определений найти нельзя, потому что мало кому удавалось пережить встречу с банной хозяйкой. Как видно из ее имени, она «обдирала», «задирала» человека за нарушение различных запретов. Кроме этого она могла подменить оставленного без присмотра в бане некрещеного младенца.
Что любопытно, именно с новорожденными связывали само ее появление: якобы обдериха поселялась в бане только после того, как там кто-то родился. И более того, обдерих могло в бане жить целое семейство – по числу новорожденных. И да, рожать русские крестьянки предпочитали действительно в бане: это теплое и исключительно чистое место, а также – для людей того времени немаловажно – испокон наделенное магическими свойствами.
Кикимора
Этот дух, обитающий в доме, людям на глаза появлялся нечасто, поэтому о ее внешнем облике почти ничего неизвестно за вычетом очень маленького роста. В Вологодской губернии считали, что она так мала, что даже на улицу боится выйти, чтобы ее ветром не унесло.
Дома кикимора может мелко пакостничать, шуметь, даже бросаться камнями, вывороченными из печки, в неугодных. Если ее обидеть, она может обстричь овец, ощипать кур, а также мешает спать детям.
Ночами она прядет оставленную без благословения (то есть не осененную крестом) кудель, а в плохом настроении путает нитки. Причем считалось, что увидеть прядущую кикимору – к несчастью. Крестьяне считали, что если ночью услышать звук прялки, то это к близким похоронам.
Пряла кикимора не обычным способом, а как бы наоборот, от себя – нечистые духи всегда делают что-то не так, как обычные люди. «Оборотные нитки» играли большую роль в различных обрядах. Таким образом пряли невесты накануне свадьбы, «оборотные нитки» считались хорошим оберегом, помогали от головной боли и защищали от зла.
Уподоблялись люди кикиморам не только в этом. На святки – а в некоторых регионах считали, что прядут они только 12 дней в году – девушки наряжались шишиморами, то есть старухами с прялками, и собирались на особые посиделки.
Поселиться кикимора дома могла сама, но точно так же ее могли и подсадить: поместить под печку, в подполье, под порог, да и просто сунуть между бревнами куколку, щепку или ножик. Занимались подобным не только колдуны, но часто и обиженные хозяином работники. Так кикимору могли подсадить в дом плотники или печники, которым, по их мнению, недоплатили. Такая подсадная кикимора была созданием особенно пакостным. Чтобы от нее защититься, в доме вешали камешек с отверстием – «куриный бог», горлышко от кувшина или даже старый лапоть, а посуду, которой она могла по ночам греметь, перемывали водой, настоенной на папоротнике. Существовали против кикиморы и заговоры с молитвами, а в некоторых губерниях ее выпроваживали из дома, так сказать, профилактически – 17 марта, в день Герасима Грачевника, используя разного рода угрозы.
Сноски
Кюба – знаменитая Санкт-петербургская ресторация, с 1887 года принадлежавшая французскому шеф-повару Жан-Пьеру Кюба. До этого носила название «Парижского кафе». Располагалась на втором этаже 16 дома по Большой Морской улице.
Прасковея – одно из прозваний Змеи (также Скоропея, Шкуропея и т. п.), наделенной особыми свойствами. По уральским поверьям змеи стерегут клады.
«Побудь со мной», также «Не уходи» и «Не уходи, побудь со мной» – романс композитора Николая Зубова, созданный на его собственные стихи и посвященный певице Анастасии Вяльцевой. Вышел в 1899 году.
Аммосовская печь – конвекционная система центрального отопления, созданная Николаем Алексеевичем Аммосовым и Василием Карелиным. Первая такая печь появилась в 1835 году в Петербурге, где отапливала залы Императорской Академии художеств.
Багратионы – древняя грузинская царская династия, зародившаяся в VIII–IX веке. Ее представители были видными политическими и военными деятелями Грузии и России, в частности – герой войны 1812 года Петр Иванович Багратион.
Иван Андреев (настоящее имя – Иван Андреевич Козырев) – модный московский парикмахер конца 19 века, обладатель многих наград, в том числе бриллиантовых академических пальм (Париж, 1888) и Золотой крест (Всемирная выставка в Париже, 1900), а также диплома профессора парикмахерского искусства.
Некоторые средневековые демонологи по аналогии с Псевдо-Дионисием Ариопагитом и его классификацией ангелов по девяти рангам (чинам) так же распределили и бесов. Шестой чин (воздушные демоны, наводящие заразу и бедствия) соответствует ангельским властям.
Фрашо-керети – в зороастризме финальное преображение мира, когда восторжествует Аша (правда, истина, добродетель), а Ложь будет уничтожена. Переводится как «Делание (мира) совершенным».
Лев Голицын (1845–1915) легендарный российский винодел. В 1890-х годах в своем имении Новый Свет в окрестностях Судака стал производить первое в России игристое вино. Его вино брало призы на многочисленных выставках, в том числе гран-при на Всемирной выставке в Париже в 1900 году. Голицину же принадлежало Абрау-Дюрсо.
Упырь – вредоносный мертвец. У Даля упоминается поверье, что «Злые знахари ходят по смерти упырями». Персонаж этот действительно более характерен для западно- и южнорусских верований, нежели для Центральной России. Из всех подобных созданий, питающихся чужой кровью/жизнью ближе всего к западным вампирам.
Еретик, еретица – в русских поверьях слово это имеет совсем не тот смысл, что нам привычен. По представлениям крестьян, еретик – покойный колдун, встающий из могилы и, как правило, поедающий людей. «Еретиться» означало «злиться», а ересном могли назвать любое колдовство. В некоторых губерниях (Калужской, например) считали, что еретик выбирается из могилы каждую ночь и идет домой. На столе для него оставляли еду, чтобы не обидел живых. Провалившиеся могилы на кладбище считались местом обитания еретиков и еретиц.
Праздник Обретения главы Иоанна Крестителя отмечается 24 февраля по юлианскому календарю (первое и второе обретение), а также 25 мая (третье обретение).
Вольный оборотень – в традиционных крестьянских поверьях колдун или ведьма, при помощи определенных ритуалов оборачивающиеся различными животными. Одним из самых распространенных было перепрыгивание воткнутого в пенек или землю ножа. Такие оборотни, как правило, не были враждебны к людям и опасны были только для тех, кто попытается украсть их магический «оборотнический» предмет.
Леший – дух-хозяин леса, в целом не враждебный человеку, но порой весьма жестокий и опасный. Может заставить человека заблудиться, навести на него морок, завести в болото и т. п. Как правило, живет вместе со своей семьей – Лешачихой и детьми. В некоторых местах полагали, что дети лешего – это либо некрещеные младенцы, либо заплутавшие.
Вытьянка – «ноющая кость», тоскующие без погребения останки. Единственное упоминание об этом явлении можно встретить в записях поверий Костромской губернии. Там утверждается, что непогребенные останки умерших насильственной смертью будут выть и ныть, пока их не найдут и не похоронят должным образом и пока убийца не будет наказан.
Шишига – один из вариантов названия чертей; также шишигой могли назвать лешего, домового, овинного и пр.
Слега (ударение на последний слог) – длинная жердь; положенные поперек стропил, слеги служат основание кровли.
Олимпиада читает «Revelations of a Lady Detective» Уильяма Стивенса Хейварда, одну из первых книг, где выведена женщина-детектив. Книга была впервые опубликована в 1864 году и, вероятнее всего, не переводилась на русский язык.
Николай Радкевич, он же Вадим Кровяник – серийный убийца, совершивший в 1909 году как минимум три жестоких убийства проституток в Санкт-Петербурге. Доказано было только последнее, после которого он был задержан усилием коридорных гостиницы. Иногда Кровяника называют «Петербургским Потрошителем».
Мальцовский завод (первоначально Людиновский железоделательный завод) – машиностроительный завод, основанный в 1732 году в Людиново Калужской области. Во время Великой Отечественной войны был эвакуирован в Кусу, Балаково и Сызрань. В Сызрани на его базе был построен машиностроительный завод, сейчас известный как Тяжмаш.
Заложной покойник – общее название всех умерших неестественной смертью (жертва убийства, самоубийца, опойца, утопленник и пр.) и не получивших должного упокоения.