
Дарина Александровна Стрельченко, Дарья Райнер, Елена Ивченко, Дарья Странник, Антон Мокин, Андрей Миллер, Ирина Родионова, Ира Малинник, Ольга Свобода, Роман Голотвин, Олег Ушаков, Юлия Романова, Элиот Лилит, Ольга Цветкова, Алексей Ведин
Светлее дня
Специальный выпуск журнала «Рассказы»
Нечисть, говорят, бывает добрая. В солнечных бликах спрячется, беду отведёт, а то и счастье подкинет. Только не зевай: молоко не налил, примету забыл – и вот уже домовой ухмыляется, а леший тропу путает. Дружить с ними или в бой идти? Поди разбери!
Сборник рассказов в жанре фолк-фэнтези, где магия сплетает судьбы людей и духов. Специальный выпуск журнала «Рассказы».
Когда-нибудь закончится зима. Домашний дух по имени
Кузьма ныряет в погреба, треща суставом. Варенья, вина, прочие харчи.
Возрадуйтесь, печные скрипачи, воспойте, разбивая по октавам,
восторги – вдруг получится прикрыть субботнюю умеренную
прыть, ленивое безрыбье воскресенья. По мнению старинного
пруда, наличие великого труда – гарантия ухи, но не везенья.
Терпи, пока весну не разрешат. За инкубатор новых избушат
волнуется Яга, играя бровью: то пол холодный, то сыра земля, то
протекло хлебало киселя, то повод непонятен поголовью —
крутись-вертись, а кудкуда, зачем. Сторонники трактиров и корчем
передают в эфир погодный шёпот – отдельный случай радиочастот.
Дела в порядке, делатель не тот: ошибочен и стаж его, и опыт.
Когда-нибудь наступит благодать. Опять февраль, пусть нечего
достать рабочим поэтического цеха. Пусть никого не видно на
трубе. Аукнешь – и откликнется тебе продрогшее безрадостное эхо
какой-нибудь ограды неживой. Но лезет в кладовую домовой
считать материальные активы: соль в океане, сахар в леденце.
И только смерть в Кащеевом яйце ржавеет без дальнейшей
перспективы.
– Наталья Захарцева | Резная Свирель
Елена Ивченко
По следам Фелисетт
Кот
В аэропорт приехали впритык. Ну, я даже не удивился. В этом он весь, старик мой. Сидел до последнего в Миджорней. Ещё отворачивается, локтем прикрывает. А что там прикрывать – будто я не знаю.
Непохожая она у него выходит, даже близко. Он странный такой: думает, Миджорней знает, кто такая Марья Моревна. Месяца три так и писал в запросах, клянусь: Марья, блин, Моревна. И возмущается ещё, что непохоже.
Я терпел, терпел, потом не выдержал: ты бы, говорю, старичок, описал бы её, что ли. Американская-то система с нашими архетипами не знакома. Расскажи, какая она была. Глаза какие, волосы, плечи. Ну, и остальное.
Эх, если б мне надо было описывать, я б так сказал: сосисочки из парной телятины у неё были лучшие в мире. Этим меня и купила. А теперь её нет, зато на моём попечении вздорный старик с альтруистическими порывами. Которого я ей обещал как зеницу ока блюсти. Тьфу, чего не сделаешь ради любви к сосискам. А теперь всё, не давши слово, ну, и далее по тексту, если вы понимаете, о чём я.
Так вот, в аэропорт мы приехали впритык. Старик вытащил из багажника чемоданы, переноску со мной. Пока платил водителю (кстати, переплатил раза в полтора, раздражают эти барские замашки, нет, я понимаю, что денег без счёта, но дело-то в принципе!), подъехало следующее такси.
Семья с детьми мал-мала-меньше, я насчитал четверых, потом сбился. Да и фиг бы с ними, когда так много, чего считать: одним больше, одним меньше. Но у людей другой подход, я в курсе.
В общем, нарисовался мальчик – ну, такой, малой совсем, я человечий возраст на глаз с трудом определяю. Скажем так: вам бы он был по пояс. Если вы понимаете, о чём я. Так вот, мальчик этот. У них чемоданы сейчас классные такие, на колёсиках – в виде зверей всяких. Я уже видал и енотов, и свиней, и тигров. И котов даже.
У этого был динозавр. И вот эта многочисленная семья выгружается пока, а мальчик выгрузился уже, и чемодан его тоже вполне выгрузился. Мне из переноски отлично видно: оседлал он чемодан, как Андрей-стрелок конягу, и – ш-ш-шух – катнулся. Прямо на дорогу, куда же ещё. Я даже не удивился.
Тут машина – вж-ж-ж! А мальчик – он на чемодане летит, процесс не контролирует. Машина, похоже, тоже.
Ну, и тут мой старик. Супермен долбаный. В-ж-ж, ш – ш-ш, бамц! Шмяк! Хрусь! Вылетел на дорогу, вытолкнул малого из-под колёс. Сам – всмятку, понятно. Машина аж подпрыгнула у него на горбе, как на лежачем полицейском. Бож-же, ну за что мне это опять.
Пока слабонервные падали в обморок, а сильно нервные звонили в скорую, вытянул лапу, открыл задвижку. Надо узнать, куда повезут. Вылез, протиснулся сквозь толпу.
Всегда, главное, толпа набегает, смотрят, обсуждают. А чтоб по делу – дыхание там рот в рот, латеральное положение, непрямой массаж сердца – так нет, это не про вас. Я даже не удивился.
Ну и тут началось. Я, вообще, наизусть уже все реплики знаю. Могу вашим суфлёром работать.
Ну да, пускай я буду мейн-кун.
– Ой, смотри, огромный какой! Мейн-кун, наверное.
Да, они бывают и чёрные.
– А они разве чёрные бывают?
Что, никогда кота в пальто не видели?
– В пальто, надо же. Наверное, нежная порода, мёрзнет у нас.
Да, у меня очень умная морда. Как будто счас заговорю.
– Смышлёный такой! Будто заговорит сейчас! Кис! Кис!
Слава богу, скорая быстро приехала. На старика я старался не смотреть: так за всё время и не привык. Я кровь не люблю вообще-то. Несмотря на моё прошлое.
– Давай в Бауманскую, там ИВЛ есть свободные!
Окей. В Бауманскую, значит. Ладно.
Только мне сначала на Валдай, потом в Чернигов. За мёртвой и живой. А потом уж – в Бауманскую вашу. Если вы понимаете, о чём я.
* * *
Старик
Плаваю в горячем гоголь-моголе... Сколько уже? День? Неделю? Каждый раз успеваю забыть, как это – умирать. Жутко больно и как-то... Негигиенично. Микс из мяса и костей – ощущение так себе.
Сейчас на мне и во мне – трубочки, датчики, проводочки. С ними не больно. Люди столько за последний век напридумали, чтоб умирать комфортнее. Чувствительны к боли.
А про меня, судя по волшебным сказочкам в обработке А. Афанасьева, так думают: бессмертный – значит, бесчувственный. Даже Маша сначала так думала. Да с чего бы это? Вовсе нет. Вполне можно вечность вот такой медузой пролежать, в болевом гоголь-моголе. Если не обезболивать. Не говоря уже про боль душевную, м-да.
Теперь вся надежда на Басю. Кстати, долговато он что-то. Милан нас ждёт. Сказал, всё готово, можно ехать. Образ Маши – он только в наших головах остался, в моей и в Басиной. Оттуда и будут считывать.
Кому только её ни описывал – Васнецову, Роу, Билибину – всё не то. Красиво, конечно. Но – не она. И от Миджорней никак не добьюсь... Хотя сам процесс завораживает.
Очень рассчитываю на Нейралинк. Милан Аск молодец, не зря я столько в него вбухал. Вот снимут с нас цифровой скан – и база для внешней оболочки готова будет. Останется чепуха: Милан сказал – при должной финансовой поддержке через год-полтора начнут тестировать андроидов с заданными параметрами. Поддержку, конечно, я ему обеспечу. И будет у меня Маша в био-кремниевой плоти.
А что до внутренней начинки – тут тоже всё готово. Полгода назад OpenAI мне личный канал выделил, я каждый день – там, по много часов. Так что GPT-Маша теперь как живая. Такая, как мне надо. Всё помнит: и как женихались-миловались, и как жили – не тужили. Игры наши безумные, подвалы, цепи, и как Ванька-царевич, дурачок, её выручать ездил, а меня сабелькой смешной тыкал. Всё моя Маша помнит, кроме главного. Что у нас мальчик был. Сына. Глеб. М-да.
Эх, не удержался я опять, а так бы уже во Фриско были. Вытолкнул этого, нынешнего, из-под колёс. Смерть от машины – мерзкая вещь. От стрелы или топорика как-то легче переносится. Хотя, может, я уже просто забыл.
Через мой бредовый гоголь-моголь видел, как мама этого чемоданного наездника заходила. Постояла, поплакала шёпотом, сказала «благодарю» – и вышла. М-да.
О, ну наконец-то! Котище! А, нет. Медсестра. Красивая, статная, чем-то на Машу похожа: плечи широкие, грудь высокая. Но – увы. До Маши им всем как медведям до сокола.
Смотрю сквозь ресницы, как она меняет пластиковый мешок на капельнице. Когда человек профи – всегда по движениям видно, смотреть – одно удовольствие. Ничего лишнего, всё по делу: раз, два. Красиво. Оу, сглазил: дёрнулась, обернулась, выронила пакет. А, это Бася! Ну наконец-то.
Кот
Медсестра в регистратуре была совсем слабенькая, с одной фразы её забаял. Нашёл в компе данные старика, подтёр – как не было.
Я раньше работал по классике, «Летописець въскоре». Надёжная вещь, но действует небыстро. Бывало, пока клиента забаешь – сам уже засыпать начнёшь: «Пребы отнеле же създанъ бысть Иерусалимъ до пленения 648. То Навходъносоръ цесарьствова в Вавилоне лет 20. Улемардахъ сынъ его лет 5», и та-та-та, и тэ-тэ-тэ, на страницу.
А лет сорок назад нашёл гениальную штуку: статья К.У. Черненко, «Решения XXVI съезда КПСС – ленинизм в действии». Действует на раз, дольше абзаца даже самые стойкие не тянут.
Но эта, в палате, долго держалась. Я уже успел дойти до «Главное в идейно-воспитательной работе – чтобы она велась глубоко, живо и интересно, доходила до ума и сердца людей», – тут только она веки свои подкрашенные опустила: стоит, качается, улыбается тихонько. «Что стои-ишь, качаясь...» Ладно, считайте, ей повезло, как и той, в регистратуре: кого кот Баюн забает, у того ещё год потом ничего не болит. Такой вот бонус за вынужденный сеанс НЛП. Если вы понимаете, о чём я.
Глянул на старика: лежит на зелёной простыне, сам бледно-зелёный, весь в проводах, дышит через маску. Я бутылёк с мёртвой достал, простыню сдёрнул – уф... Пока лил, старался не смотреть.
Когда всё затянулось и срослось, достал живую. Стянул с него маску, а он сипит: «Бася, что так долго». Гр-р, ненавижу. Марья звала меня Ба́юшка, мне нравилось. А этот – Бася. От Баси до Барсика – один шаг.
Решил отомстить: отвинтил крышечку, приложился к живой, забулькал. А что, не все тут автоматически бессмертные, некоторым надо регулярно подпитываться. Я, конечно, из источника знатно напился, на пару лет хватит, но старика позлить – отдельное удовольствие. Пока булькал, смотрел, как он меня взглядом сверлит – а двинуться не может: без живой воды жизненной силы в нём ноль, овощ овощем.
Ладно, ладно. Напоил старика, тот встряхнулся, схватил за загривок – и опять за своё: чего, мол, так долго. Вместо спасибо. Я даже не удивился. Огрызнулся, вывернулся, стал объяснять: раньше бродячие источники на каждом шагу попадались, поведёшь носом – и готово. А тут я по Валдаю три дня бегал, пока мёртвую унюхал. Живую в Чернигове потом быстро нашёл, но она еле капает, доигрались с климатом, целый день ждал, пока пузырёк наберётся. Так что я бы тебе, старик, посоветовал с альтруизмом завязывать. Если хочешь до Аска в обозримом будущем доехать. И не полной развалиной.
Старик закивал, спросил, какое число. Узнал – схватился за поручень над кроватью, поднялся. Слабый ещё, силы к нему полностью только через пару дней вернутся. Поехали домой, говорю, отлежишься чуток. Да нет, куда там. Головой мотает: завтра – презентация «Оптимуса», андроида ненаглядного, надо успеть. Всегда упрямый был, а с возрастом только хуже стало.
Присмотрелся к нему: ну да, так и есть. Смерть под машиной ещё пару лет прибавила. Теперь выглядит на все семьдесят. Морщины глубже стали, нос будто вырос, щёки запали. Стал похож на Дали в старости, только без усов.
А когда они с Марьей меня взяли, ему на вид было лет двадцать. Красавец, по человечьим меркам. Впрочем, женщинам он до сих пор нравится: высокий, статный, жирка – ни грамма, глаза – синие, мудрые, седины – длинные, благородные. Ещё бы этим глазам мудрыми не быть, с таким бэкграундом.
Стоит, шатается, твердит про аэропорт. Не знает ещё, что никакой презентации не будет. В смысле будет, но другая: проект «Фелисетт»! Я ему сколько говорил: брось ты эти мысли. Человеку нужен человек. А ещё лучше – несколько: один большой и сколько-то маленьких. Найди себе молодую, резвую, заделайте бэбика. Чем чужих-то всю жизнь спасать. Хватит прошлым жить, призраков плодить. Но он – ни в какую. Втянул меня в эту авантюру с ментальным сканером. Ладно, я согласился – для виду. Пускай сканируют, всё равно не допущу, чтоб из Марьи андроида делали. Если вы понимаете, о чём я.
* * *
Старик
Мне кажется, или с каждым разом дольше восстанавливаюсь? То ли живая вода уже не такая живая, то ли я сам чуть более мёртвый. Ничего, вернётся моя Маша – и сила вернётся. И всё будет по-прежнему. Даже лучше.
В аэропорт мы опять впритык приехали. Билеты прямо по дороге заказали, в такси. И переноску с доставкой к трапу. Для вип-пассажиров – хоть звезду с неба, не то что кота-переростка в салон.
Точнее, Бася заказал. У меня с современной техникой отношения сдержанные. А он, как сейчас говорят, юзает – только щепки летят. Водитель, конечно, косился, когда кот из кармана смартфон достал и по экрану когтем защёлкал. Пришлось сказать, что цирковой, дрессированный. Бася на меня только зыркнул. Правило у нас железное: при людях – никаких разговоров. Кот злится, но выполняет. Нам лишнее внимание ни к чему.
Билеты кот опять заказал через Страсбург. Пересадка неудобная, три часа ночью ждать. Да и аэропорт этот не люблю: французы всегда делают вид, что по-английски не понимают. Но коту явно зачем-то в Страсбург надо. И я догадываюсь, зачем.
Видел как-то у него на планшете – пока он не зашипел и экран не схлопнул: кошица такая, чёрно-белая, нахохленная. Морда умная, печальная. Сидит, вся какими-то железками да ремнями обмотана. Я к себе планшет потянул, хотел получше рассмотреть, но Бася на низкий вой перешёл. Когда кот Баюн вот так воет – это последнее предупреждение. Лучше прислушаться. М-да. Но зато я понял наконец, с кем он по ночам переписывается. Надо же, а я думал, грамотный кот – мой один такой. Нашёл, выходит, себе под стать. Ну, что ж, совет да любовь.
Как взлетели – на меня опять накатило. Высоты боюсь жутко. Казалось бы: чего бессмертному бояться? А поди ж ты. Во рту сохнет, в груди стучит, в животе крутит. И мысли лезут... Всегда, когда лечу, Глеба вспоминаю.
Он высоты совсем не боялся, наоборот – всё его повыше тянуло. Вылезет через чердак на конёк крыши, сидит, как на коняшке, хохочет. Маша ему снизу машет, улыбается. Ничего ему не запрещала. А я смотреть на это не мог, отворачивался. Поэтому момент, когда он упал, я пропустил. Видел только, как Машино лицо поменялось: улыбка ещё не сошла, а в глазах уже – страх смертный и понимание непоправимого. Я, конечно, послал кота за водой, да что толку... Людям волшебная вода только в сказках помогает. Чёрт, сколько раз зарекался... Опять трясти начало. А говорят ещё, время лечит.
Повернулся к коту, шепнул:
– Бась, забай меня к чёртовой матери. Хорошенько, до конца полёта.
Кот
«Разумеется, повернуть время вспять не удастся никому, а вот задержать его бег, притушить накал антиимпериалистической борьбы, ослабив фронт антиимпериалистических сил, империализм, бесспорно, пытается»... Старик на второй фразе выключился. Я даже не удивился. Слабый ещё совсем. Говорил же, давай обождём. Каждый раз, когда летим, с ним эта катавасия, извините за каламбур. Марья-то ему так и не простила. Хотя казалось бы – где логика?
Когда они встретились, ей семнадцать было. Любовь-свекровь. Вцепились друг в друга, как два клеща – не растащишь. Раньше я не понимал. Думал, любовь бессмертного к смертной – идея так себе. Сейчас по-другому думаю.
Через пару лет она ему запела про бэбика. Кащей поначалу – ни в какую. Будто чувствовал. Меня притащил. Я думал, ладно: побуду пару дней, потом свалю по-тихому. Но прикипел. Сосиски телячьи, погладушки, Баюшка, вот это всё. Да дело и не в сосисках. Почувствовал, как это – жить в семье.
Но Марью так запросто не собьёшь. Кот, конечно, хорошо, а ребёнок лучше. Продавила она его, я вообще не удивился. Родили Глеба. Забавный такой: глаза круглые, ясные, кудряшки золотенькие, ножки кривые.
Ну а как слетел он с верхотуры – тут и понеслось. Она на Кащея – зверем, будто он виноват. А он что? На смертных ни живая, ни мёртвая не действуют, известно же. А Марья будто не верила. Или просто не хотела на себя вину взять.
Кащей совсем затосковал, за сундуком дёрнулся – иглу сломать. Я еле успел подальше спрятать. Ему сказал – забыл место. Соврал, конечно. Вы как думаете, кот, который способен наизусть статью К. У. Черненко выучить, забудет, где важную вещь спрятал?
Но Кащей поверил. Не в себе после всего был. Марья его до того заклевала – смерти стал искать. Как ребёнка увидит в опасности – бросается. Так они и старели вместе: Марья от возраста, а Кащей – от вины. Он даже быстрей, чем она: с каждой смертью год-два прибавлял.
Когда Марья умерла, он уже на пятьдесят выглядел. Спасал всех без разбору. Тогда было где развернуться: печенеги, половцы, набеги каждый год. Я за водой мотался, как бешеный. Говорил ему: тормози, иначе будешь вечность стариком дряхлым проживать. Но куда там. Хорошо хоть, раньше с источниками проблем не было: какой там Валдай, под каждым кустом м/ж могла на поверхность выйти. Я-то её нюхом чую. Если вы понимаете, о чём я.
Среди спасённых попадались именитые. Чингисхана сын, к примеру. Ну, не официальный сын, бастард. Хан его сильно любил, больше законного. Кащею-то всё равно, кого спасать, но получилось удачно: закрыл собой байстрюка от стрелы. Учёные до сих пор дивятся: несметное добро должно было Угедею перейти, наследнику. Только он не получил ничего. Сгинуло сокровище, будто и не было.
А Кащей с тех пор о деньгах не думает. Раньше, конечно, проще было: можно было прямо златом-серебром расплачиваться. Сейчас сложнее. Но я в оффшорах поднаторел: Кипр, Делавэр, Каймановы острова. Всё на себя взял. Старик мне полностью доверяет. А напрасно. Я Аску полгода назад официальное письмо направил, от кащеева имени: Милан, сворачивай эту лабуду с андроидами, денег на неё больше не дам. Теперь все силы – на проект «Фелисетт». Финансирование обеспечу самое мощное. Давай только побыстрее.
Старик
Знатно кот меня забаял, не заметил, как в Страсбурге приземлились. Я только глаза открыл – а Бася уже из-под кресла переноску тянет, дёргает меня: идём, мол, скорей! Контроль в аэропорту прошли, я говорю: ну что, возьмём по стейку в брассерии? А его уже и след простыл. Не иначе, рванул к чёрно-белой француженке.
Вообще, мог бы и предупредить – что же я, не понимаю. Котик мой – Дон Жуан известный. За столько веков у него подружек было больше, чем у Аска сотрудников. Но чтоб вот так к кому-то лететь, распушив хвост, – это что-то новенькое.
Когда Бася вернулся, нас уже два раза по громкой связи вызывали: месье Иммортель, срочно пройдите, бла-бла-бла. Я было напустился на него: где тебя бесы носят, но глянул ему в морду – и осёкся. Никогда ещё его таким не видел. В глазах будто голубой туман, а над головой – невидимые бабочки. А он только мордой трясёт, их отгоняет. Я его по загривку потрепал – он даже не заметил. А обычно цапнуть норовит. Ну и отлично. Со мной скоро будет Маша, а с Басей – француженка. Славно заживём. М-да.
Погрузились в самолёт. Я, чтоб отвлечься, взял рекламный журнальчик полистать. Бася сидел в соседнем кресле, смотрел в телефон. Я заглянул краем глаза: уверен был, что он опять на свою кошицу любуется. А там – скульптура какая-то, кот на шаре сидит, вверх смотрит. С каких это пор Бася искусством интересуется? Ладно, вернулся к журнальчику: интересное попалось, так зачитался – даже бояться забыл. Немецкая некоммерческая организация Zeitreise провела первые опыты по перемещению живых организмов по временной шкале с помощью гравитационной воронки. На данный момент документально подтверждено перемещение двух мушек-дрозофил на шесть наносекунд вперёд. Наблюдающая техника зафиксировала исчезновение мушек и их повторное появление через указанный отрезок времени. Эксперименты с перемещением в прошлое также прошли успешно, но подтвердить их результаты пока невозможно. Мушки просто исчезли для наблюдателя в настоящем моменте – и больше не появились. Я хмыкнул, сказал вслух: ты смотри, уже и машину времени забацали. Хокинг давно говорил, что теоретически это возможно. А эти ребята немецкие...
Договорить я не успел – Бася у меня журнал выхватил: водит лапой по строчкам, глаза безумные, усы торчком... Бормочет: «Да! Аска на них напустим. С его хваткой и нашими деньгами... Далеко-то не надо, только в шестьдесят третий!» Я его взял за шкирку: «Что в шестьдесят третий?»
А он вывернулся, глазом блеснул – и как заведёт: «Именно действовать, а не ссылаться, как ещё часто делается, на всё новые и новые „объективные“ обстоятельства и климатические капризы». Последнее, что я увидел, прежде чем отключиться, – как Бася страницу из журнала вырвал, сложил вчетверо и в карман засунул.
* * *
Старик
Народу набралось – полный зал. Все хотят на живого андроида посмотреть. Нам с котом выделили вип-ложу. Я сел, выдохнул: уф, что-то голова совсем уезжает. То ли от смерти ещё не отошёл, то ли от ментального сканирования. Хотя Милан уверял, что нет побочных эффектов. Бась, спрашиваю, у тебя как голова? Не кружится? Смотрю – а кота нету. Куда делся – непонятно. Ну, ладно, найдётся, не маленький.
Милан вышел на сцену – довольный, весь светится. Симпатичный он парень, толковый. Прав был кот, за ним – будущее.
Как всегда, с шуточками:
– Наш главный инвестор – человек богатый, но скромный. Поэтому я не могу назвать его имя. Мы благодарны ему за моральную и финансовую поддержку, за интересные предложения. Идея создать сеть лунных отелей принадлежит ему. – Аск щёлкнул пультом, на экране появилась картинка: тёмная пустыня, в ней там и сям празднично светятся огромные купола.
Какие отели? Где «Оптимус»? Может, я по-английски что-то не так понял?
– Так появился проект «Фелисетт». Название, кстати, тоже придумал наш любимый инвестор. Почему «Фелисетт»? Да очень просто! Этот человек неравнодушен к котам. Как, впрочем, и я. Вы логотип «Теслы» видели? Ничего не напоминает?
В зале засмеялись, захлопали. К каким, к чёрту, котам?! Где андроиды?
Милан снова щёлкнул пультом, на экране появилось изображение чёрно-белой нахохленной кошки, обвитой проводами. Да это же та самая, Басина! Но как...
– Перед вами – Фелисетт, первая и единственная кошка, побывавшая в космосе. Впрочем, единственной она останется недолго, хе-хе! В октябре шестьдесят третьего французские учёные запустили ракету с этой мадемуазель на борту. В мозг ей вмонтировали электроды, чтобы следить за состоянием. Фелисетт прекрасно выдержала перегрузки и вернулась на Землю. Где эти гуманные ребята её и усыпили через пару месяцев, чтоб поосновательней покопаться в мозгах. Вы подумайте, как раньше исследователям здорово жилось, хе-хе! Никаких тебе обществ защиты животных. Шучу, шучу. Все вы прекрасно знаете, как бережно мы обращаемся с животными, которые участвуют в наших экспериментах. Кстати, недавно – и не без нашего участия – в Страсбургском космическом университете появился памятник первой астрокошке. Вот он, смотрите.
На экране появилась та самая скульптура, что я видел у Баси в смартфоне: бронзовая кошка сидит на земном шаре, вопросительно смотрит вверх. Скульптура, кстати, так себе, могли б и получше.
– Вы помните, я сказал, что Фелисетт недолго будет оставаться единственной астрокошкой? Друзья, представляю вам почётного члена лунной экспедиции. Это Борислав, личный кот нашего инвестора! Его участие в программе – оммаж прекрасной Фелисетт – и дань уважения традициям. Наши предки сперва запускали в новый дом кошку. Так поступим и мы. Борислав первым войдёт в лунный отель – и откроет новую эру. Эру космического туризма!
Зал разразился аплодисментами. Я смотрел, как Бася шагает по сцене, раскланиваясь направо-налево, и тут у меня в мозгу будто красная лампа зажглась. Сложил два и два. Дрянь же какая! Переиначил всё за моей спиной, скотина влюблённая! Ну, держись, «Борислав»! Я вскочил – выдрать как следует этого поганца и с Миланом объясниться. Но добежал только до соседнего кресла. Голова закружилась, колени подкосились. Рухнул, стал дышать глубоко через рот.
Пока я дышал, Милан объявил какую-то Маршу Баллок, куратора проекта, подхватил Басю на руки, сел в кресло, стал кота гладить.
Я глянул на сцену – и застыл: по ней шла-плыла, качая крепкими бёдрами, Маша моя, Марья Моревна. Взяла у Милана пульт, защёлкала, защебетала по-английски, указывая на 3D-модели на экране, а я сидел, будто в облаке, рук-ног не чуял, но знал уже: вот оно, счастье. Вот оно.
Мыслей особо не было, кроме одной: чертяка Милан, говорил, год-полтора. Утром только скан сняли – уже готов андроид! Быстро-то как!
* * *
Кот
На фуршете шумно, нервно: музыка, смех, голоса. Но Марша большая, надёжная. Сидит на диване, колени тёплые, рука – приятно тяжёлая. Гладит так – поневоле замурчишь. И канапешки с лососем со стола таскает, под нос подсовывает. Царица!
Вдруг сняла с колен, опустила на диван. Э-э, куда! Поднялась, с белых брюк чёрную шерсть стряхивает. А, ясно: старик идёт. Даром, что ли, я с ней ночи напролёт от его имени беседовал, пока Кащей свою GPT-дуру тренировал.
Я как мог старался. Старик у меня в разговорах с Маршей вышел – залюбуешься! Футуролог-альтруист. Тонкий, мудрый, ироничный, при этом баснословно богатый (а что, это все женщины ценят, даже такие, как Марша).
Оно как всё вышло? Я думал, любви не бывает. А Фелисетт в инете увидел случайно – и пропал. Взгляд у неё такой... Мудрый, всё принимающий. Понял сразу: вот она, судьба.
Только оказалось, она умерла. Да как умерла – настоящая мученица! И я тогда решил: раз с ней не могу быть, хоть имя её увековечу. Испытаю, что она в полёте испытывала – и через это к ней прикоснусь. Ну, и памятник, само собой.
Тогда же написал Аску от имени старика, чтоб все силы и финансы на лунные отели бросил, а про заказных андроидов и думать забыл. Дурной это путь. Пускай эти «оптимусы» гвозди забивают, унитазы чинят – пожалуйста. А в личное пусть не лезут. Человеку нужен... Ну, вы поняли.
Но совесть из-за старика всё же мучила. И побаивался, конечно: он по спинке не погладит, как узнает. В гневе чистый берсерк, если хорошо довести. И тут мне дико повезло. Такие совпадения бывают только в плохих рассказах да в жизни.
Аск написал: всё понял, сделаем. Свяжу вас с куратором лунного проекта, все детали обсуждайте с ней. Глянул я на фотку того куратора – и глазам не поверил. Нашёл на Ютьюбе видео, убедился. Точно, она. Марья, один в один. И внешность, и походка, и голос. И не надо никаких «оптимусов»!
* * *
Я сидел, вылизывал лапу, смотрел, как старик подходит, на Маршу таращится. А та разрумянилась, ещё краше стала. Обнимает его, щебечет:
– Ян, здорово, что приехал! Ты в живую ещё лучше, чем на фото. Пойдём, выпьем за встречу!
Старик её руку трогает, смотрит как недоразвитый. Ну, бож-же, включай уже своё хвалёное обаяние! Нет, сипит:
– Машенька... Милая... А ты разве пить можешь?
Марша смеётся, подмигивает:
– И пить, и есть, и детей рожать!
Схватила его под руку, потащила к бару – старик только головой крутит. Ладно. Марша в него уже влюблена, это полдела. Постепенно до Кащея дойдёт, что она не андроид. Но это, думаю, уже без разницы.
Долизал лапу, спрыгнул с дивана. Нашёл Аска, потёрся об ноги. Тот меня подхватил, посадил на стол между бокалов, стал наглаживать. Я извернулся, из кармашка статью достал, когтем тыкнул. Мне далеко-то не надо. Только в шестьдесят третий. Если вы понимаете, о чём я.
Ольга Лазуренко
Реквием по былым временам
Светик пребывал в унынии.
Не в том унынии, которое можно вылечить чашкой молока или другим подношением, и даже не в том, что исчезает, стоит спрятать любимую хозяйскую вещь и хихикать, наблюдая за тщетной суетой.
Его уныние было совершенно особого рода, до этого дня домовому неведомого: тоска по прошлому.
Сколько он себя помнил, его жизнь никогда не делилась на «прежнюю» и «нынешнюю»: старики умирали, их место занимали подросшие дети, напрочь забывшие, как Светик нянчил их во младенчестве. Но домовой не сильно о том печалился: таков незыблемый порядок вещей, тем более что взамен в избе появлялись новые малыши. Так что хозяевам он показывался редко, скорее, чтобы помнили они о хранителе дома и не ленились наливать в чашку свежего молока.
По правде, Светик сам мог и подоить корову, и взять из кладовой все, что ему глянется, но было что-то особенное в том, чтобы принять специально для него оставленное угощение.
Пережил домовой множество поколений, выдержал три переезда, когда предыдущие избы, несмотря на все усилия – его и хозяев – беспощадно ветшали. Где бы и с кем бы он ни жил – все оставалось по-прежнему.
Перемены подкрались незаметно, по камушку расшатывая основы. Все меньше рождалось детей, и все чаще они уезжали в город, возвращаясь домой только по праздникам. Появлялись в избе чудны́е вещи, но переводилась во дворе скотина. Варился Светик, как лягушка из притчи: по чуть-чуть да помаленьку. Вроде только вчера он привыкал к телевизору и телефону, но вдруг р-раз – и пьет покупное молоко из пакета, а последний хозяин зачем-то собирает вещи.
Пока домовой раздумывал, как будет ухаживать за избой зимой в одиночку, прозвучали особые слова. И вот он, Светик, сидит на кухне площадью в девять квадратных метров, и тоскует так, что даже с котом говорить не можется.
– Хочешь, я сегодня твое молоко трогать не стану? А могу и своим поделиться, правда-правда! – прищурил глаза Мурзик, надеясь, что домовой все же откажется.
– Э-эх-х, – было ему ответом.
– А если я тебе песню спою? Хоть о любви, а можно о мышах, или колбасе там... – предложил кот, вылизываясь после трапезы.
– Э-эх-х, – донеслось тоскливо откуда-то из угла.
– Ну давай мы Игорю спать не дадим, будем по квартире носиться и топать, а утром его очки спрячем?
Новое «э-эх-х» прозвучало с явной укоризной. Ну в самом деле, это у кота вышел с хозяином конфликт, и нечего вплетать честного домового в эти склоки.
Мурзик оскорбленно отвернулся: причем тут утренний конфуз с лотком? Вот и предлагай после этого свою помощь. А еще друг называется... мог бы и не напоминать! И вообще, тыгыдык Мурзик и сам сделать может. Один. Да и с очками что-то придумать – тоже...
Светик и не глянул в сторону удаляющегося кота. В былые времена он бы, скорее всего, остановил это безобразие, поберег сон хозяев. И за котом бы прибрался, хоть и считал до сих пор дикостью, что животине приходится свои дела делать в доме, а не на улице.
Хотя чего уж там – хозяева свои дела в доме делать стали, прямо через стенку от кухни!
Новая волна уныния захлестнула Светика с головой, и он не сразу услышал, что его зовут.
– ЗДРАВ-СТВУЙ-ТЕ! – посетительница, домовая юных веков, смотрела на Светика нетерпеливо, едва сдерживаясь, чтобы не помахать руками у него перед носом. – Светозар здесь проживает?
Прошло не меньше пяти ударов сердца, прежде чем Светик сообразил, что это он. За кроткий нрав и добрый дух величали его всегда нежно, ласково. Он уж и не вспомнит, когда последний раз слышал свое полное имя...
– И вам не хворать. Светозар – это я, – отозвался Светик, внимательно разглядывая домовую. В деревне женщины-хранительницы – большая редкость. Мужская это работа – за домом следить, а тут – поди ж ты... Может, и не так и тоскливо в этом городе будет...
Домовая его интереса не разделила. Отчего-то поморщилась в ответ на приветствие, протянула бумажку:
– Добро пожаловать. Вам извещение от Ассоциации городской нечисти. Встреча новоприбывших в четверг в десять утра, просьба не опаздывать. И нужен будет ваш телефон, не каждый же раз мне к вам лично приходить. Каменный век какой-то, в самом деле!
Домовая исчезла раньше, чем Светик опомнился, оставив после себя больше вопросов, чем ответов.
Ну, допустим, с Ассоциацией все еще более-менее понятно. И в деревне домовые иногда ходили друг другу в гости, только не называли это так мудрено и не марали бумагу. Но откуда он должен взять телефон?..
В избе такой проблемы у Светика бы не было. Телефонов было ажно два: большой и красивый, с крутящейся штукой, и один невзрачный, даже без кнопок. У Игоря был только один – невзрачный. Немного потерзавшись муками совести, Светик под бурное одобрение кота стащил хозяйский аппарат, гадая, что ему нужно будет с ним делать.
И что имела в виду эта девица, сказав про каменный век? А какой он еще-то, если они живут теперь в бетонных коробках? И ведь даже не представилась...
* * *
– Присаживайтесь. Встреча скоро начнется, а пока вы можете заполнить анкету. Обязательно укажите номер телефона, и ваш Духограмм, если уже завели аккаунт.
Светик молча взял протянутую ему бумажку (вот же любят они тут деревья переводить почем зря!) и проследовал к указанному месту, стараясь не оборачиваться, хоть это и было сложно.
Не сказать, что Светик был бирюком. Скорее – домоседом. Однако же итог один: кикимору он видел впервые в жизни. Да еще какую! Волосы с зеленым отливом уложены в мудреную прическу. Когти подстрижены, подточены, и – в этом он был не уверен, но, кажется, даже накрашены. Не пялиться на нее далось с трудом, но вот удержаться и не провести рукой по спутанной бороде было выше его сил.
– Да, дружище, барбер бы тебе явно не помешал, – сказал кто-то сбоку. Светик повернул голову.
И без того нечесаная борода встопорщилась, волосы встали дыбом. Глаза Светика загорелись недобрым огнем, а изо рта вырвалось угрожающее шипение.
– Тихо-тихо! Ты чего дикий-то такой, а?
Волколак – а это безо всяких сомнений был именно он! – попятился назад и поднял лапы в примирительном жесте. Впрочем, не слишком-то мирно пробормотав себе под нос: «Понаедут из своих мухозадрипенсков, а честной нечисти потом житья нет...». И добавил уже громче, так, словно Светик был глухой:
– Релакс, бро, вегетарианец я. Ве-ган! Понятно?
Светику не было понятно. Но постепенно он успокоился настолько, что смог видеть не только странного худющего волколака, но и все остальное вокруг. Кикимора-секретарша смотрела на него с осуждением. Не на чудище, а именно на него, Светика! Да и другие косились на домового, совершенно не обращая внимания на зубастое мохнатое страшилище. И когда кто-то потянул совершенно сбитого с толку Светика за рукав, он не сопротивлялся, отошел и сел в кресло.
– Недавно тут, да?
В голосе было столько участия, что Светик решился оторвать взгляд от волколака и перевести его на нежданного утешителя. Им оказался самый настоящий полевик: маленький, сморщенный, и какой-то печальный.
– Да, – буркнул Светик. – А ты?
Полевик вздохнул.
– А я уже давненько. Тебя как звать-то? Я – Гостимир. Гостик, ежели без церемоний.
– Светик, – ответил все еще насупленный домовой, – а тебя как занесло-то сюда? Это деревни вымирают, а полей-то еще ого-го. Местами-то и поболе будет, чем когда плугом пахали.
Гостик поморщился, став еще меньше и грустнее.
– Полей-то в достатке, правда твоя... Только, видишь ли, какое дело... Аллергия у меня. На пестициды. А ими сейчас залито все, жуть! Да и работы поубавилось. Делянки-то есть, но на них ни гусениц, ни землероек... птицы – и те стороной облетают! Сидишь один, как дурак, чихаешь, чешешься весь, а делать-то и нечего... Вот и решил в город податься, счастья попытать.
– И как оно тебе? – с неподдельным интересом спросил Светик.
А полевик вместо ответа вдруг предложил:
– Давай с анкетой подсоблю. Много небось непонятного?
Глянув на все еще зажатую в ладошке бумажку, Светик кивнул. Инцидент с волколаком отвлек его, но сейчас домовой вспомнил, что правда не понял и половины того, что говорила ему кикимора. Достав свободной рукой из кармана сворованный телефон, Светик покрутил его в поисках надписей. И где ему взять его номер?
Молча проследив за манипуляциями домового, Гостик вздохнул.
– Ничего, разберемся. Я научился, и ты сможешь. Только вот с Духограммом я тебе не помощник – что это, расскажу, а вот ежели блог вести захочешь, то это уже сам...
* * *
– И кого там только не было! Мавки, лешие, полуденицы, луговики, берегини! Я отродясь столько народу не видал!
– Урням, – неразборчиво пробормотал Мурзик, допивая Светикову чашку молока. Коту был абсолютно непонятен этот нездоровый интерес к столпотворениям, но пока домовой делился едой, внимание кота – или, по крайней мере, его видимость, – были обеспечены.
– И домовые там были. И та, что приглашение мне принесла. Велимира, – как-то чересчур протяжно выговорил Светик и покраснел. – Мы в Духограмме друг на друга подписались. Кстати, мне туда надо пост выложить, пока Игорь спит. Попозируешь мне для фото?
Мурзик подавился молоком, не успел убрать мордочку от чашки и кашлянул прямо туда, забрызгав идеально вычищенную за день шерстку.
– Фовсем фдурел фто ли? – недовольно пробурчал кот, принимаясь остервенело вылизываться. – Я даже Игорю себя фотографировать не позволяю, хоть он меня и кормит! А тебя-то куда нелегкая понесла, какой еще Духограмм? И причем тут я вообфе?
– При том, что туда все своих котов выкладывают. А я что, хуже что ли? – деловито ответил Светик, щелкнув кота в тот момент, когда тот снова отвлекся на мытье. Фотография вышла что надо: взъерошенный, с выпученными глазами и высунутым языком Мурзик смотрелся на редкость забавно. Правда, придумать интересную подпись к посту Светик не успел – пришлось убегать от разгневанного кота, и почти сразу – возвращать телефон, потому что они разбудили Игоря.
* * *
– Ты к Благосту завтра на медитацию идешь? – спросил Светик, довольно жмурясь. Настоящий мед – давненько он такого не пробовал! После молока из пакетов, фабричных пряников и прочей дряни, которой питался его хозяин, луговой мед казался даром богов.
– А ты молодец, быстро освоился, – ответил Гостик. Впрочем, как обычно, без особого энтузиазма. Домовой уже начал привыкать к вечно печальному выражению лица полевика, и скучал, если они долго не виделись. А увидеться с Гостиком было не так просто: он почти никогда не ходил ни на собрания, ни на занятия. Приходилось наведываться лично – что, впрочем, домового расстраивало не сильно: каким-то чудом у полевика всегда водились лакомства, которые в городе добыть было ох как непросто.
– Зря не ходишь. Кто кроме тебя о твоем здоровье подумает? – назидательно погрозил пальцем Светик. – Глядишь, и аллергия бы прошла.
– Шутишь что ли, – возмутился Гостик, – от чего? Тоже мне, польза – городские выхлопы вдыхать. Тут не то что старые болячки не пройдут, тут как бы новых не нахватать!
– Вот зря ты так. Да, воздух в городе плохой, тут спору нет. Но дышать-то надо! А раз воздух плохой, то, чтобы надышаться, и вдыхать его надо поглубже! Логично же, ну?
Полевик только закатил глаза.
– Это тебе тоже Благост сказал, да? А ты знаешь, что ему за посещаемость волшебной пылью доплачивают? И вообще, не думал я, что ты так с волколаком подружишься...
Светик насупился. Сказать по правде, от вида Благоста ему по-прежнему было не по себе. Но модно подстриженные борода и волосы больше не выдавали его, а Велимира медитацию не пропускала никогда. И какое ему дело, кому там и за что доплачивают, тем более какой-то там пылью...
– Пора мне. Игорь уже скоро проснется, а я сегодня в Духограмм и одним глазком не заглянул.
Гостик кивнул, и принялся убирать со стола.
«Что-то он сегодня грустнее обыкновенного, – подумал Светик, – надо придумать, чем его развеселить».
Но дома, за чтением публикаций, эта идея быстро забылась.
* * *
– Не дамся! И не подходи! – дурниной орал Мурзик.
– Тихо ты, не шуми, – шикнул Светик, – опять Игоря разбудишь. И вообще, сам знаешь: чем дольше убегаешь, тем смешнее потом на фото получишься.
– А-а-а! Уйди! Па-ма-ги-те!
Щелк!
Довольный результатом, Светик быстро выложил пост и помчался возвращать аппарат. Игорь громко и не слишком прилично ругал кота, утреннее совещание и что-то еще.
– И не стыдно тебе, – сердито сверкнул в темноте глазами Мурзик. Светик фыркнул.
– С чего бы вдруг? Тебе вот не было стыдно Игорю новые ботинки портить, еду со стола воровать, ночной тыгыдык устраивать?
– Я кот. Мне положено тыгыдык и все остальное. А ты – домовой. Ты должен присматривать. И за мной, и за хозяином. А он уже третий телефон за полгода сменить хочет, потому что думает, что они заряжаются плохо и садятся слишком быстро!
Домовой отвернулся.
– Поду-умаешь. Я его дедов нянчил, и дедов его дедов. А он меня молоком покупным поит, в коробку эту бетонную привез! Так что не такая уж это и большая плата, за хранителя дома – какие-то там телефоны.
– Хранитель? – язвительно переспросил Мурзик. – И много ты наохранял в последнее время? Ты вообще в курсе, что у хозяина девушка появилась? А она, между прочим, тут уже два раза ночевала! Пока ты, горе-хранитель, Светик-домовой, со своей Ассоциацией шлялся!
На миг у Светика перехватило дыхание. Картины из прошлой, такой далекой жизни пронеслись перед глазами: только он решал, жить ли новому человеку в доме или нет. Иных он привечал, а дурным людям садился ночью на грудь, сдавливал сердце нечистое тяжестью, оставлял царапины на шее – лишь бы не остались, лишь бы дома лад был да покой...
Домовой встряхнул головой, слегка разлохматив новую стильную прическу.
– Не тебе, морда шерстяная, говорить, кому и что я должен. Ишь ты, взял моду дерзить. Какой я тебе Светик. Светозар я. Брысь отсюда, не мозоль глаза!
Почти провалившийся в сон Игорь снова проснулся. На этот раз потому, что Мурзик шипел и выл в темноту.
* * *
«Молоко. Из пакета. Не миндальное, не кокосовое, и даже не соевое. Как жить и работать в таких условиях?»
Критически перебрав пятнадцать вариантов фотографий своей чашки, Светик завершил оформление поста. С тех пор, как Мурзик перестал с ним разговаривать и начал прятаться при его появлении, с ведением Духограмма стало гораздо сложнее. Ну можно выложить раз или два пушистую филейную часть кота, забившегося под кресло, но должна же быть какая-то креативность, в конце концов?
Хотя после того, как он начал посещать лекции Велимиры, тем для рассуждения прибавилось.
Осознанность. Майнд фулнесс. Рисование мандал и духовные практики. За последний год Светик узнал больше, чем за триста лет.
Иногда – очень редко – он грустил. По неспешному течению времени, по определенности, простоте бытия. Такие моменты он мог обсудить только с Гостиком, потому что все остальные новые друзья пеняли ему, что он становится токсичным.
Светику не нравилось, когда ему указывали что делать и что говорить. Но зато очень нравилось получать лайки и репосты, нравилось, что его постоянно куда-то зовут. Да что угодно было лучше, чем сидеть в маленькой, бетонной и бездушной кухне и жаловаться на жизнь коту.
Задумавшись, Светик не заметил главного.
Направленных на него внимательных, и совсем не сонных глаз.
– Так вот ты какой, – негромко сказал Игорь.
Телефон выпал из рук домового, чудом не разбившись.
– Да-а, о таком мне бабушка не рассказывала. А я-то все думал, чего у меня за целую ночь ни один аппарат не заряжается!
Светик судорожно вспоминал, как он должен действовать в такой ситуации. Вариантов, на самом деле, было два. Показываешься к худу – ухаешь и пугаешь. К добру – улыбаешься, уменьшаешься, и ныряешь под печь. А куда тут нырять, под плиту забиваться, что ли?.. А инструкции на случай нечаянного обнаружения у него не было. Потому что никогда он не позволял застать себя врасплох! Сплоховал, ой, сплоховал...
* * *
– А потом он просто сказал: «Мир нашему дому». И ушел. И телефон себе купил новый, а этот, вместе с зарядкой, мне возле чашки молока оставлять стал, представляешь?.. И традиции чтит, и технологиями поделился. Человечище...
Велимира сморщилась.
– Тради-иции... Чушь какая. Традиции – это когда кто-то, кого ты никогда не знал и не видел, решает, как тебе жить и что делать. А может, тот, кто их придумал, вовсе и не заслуживал, чтобы мы его слушались. Ты об этом не думал?
Светик кивнул, хотя и не был до конца согласен. Но домовая так долго не принимала его приглашения на свидание, что сейчас он подтвердил бы что угодно.
– А знаешь, ты довольно быстро освоился для выходца из такой далекой деревни. Не хочешь тоже начать свой курс лекций читать? Что-то вроде «Как выехать из деревни и вывести деревню из себя». Возьмешься? Два раза в неделю. У нас как раз появились окна в расписании.
Светик снова кивнул, не задумываясь. Он разобрался с телефоном, Духограммом, освоил несколько видов пранаямы и почти месяц продержался на ЗОЖ. Что ему какие-то лекции, если она согласится встретиться с ним опять?
* * *
– Ты. Пропустил. Свадьбу. Игоря.
Каждое слово Мурзик выговаривал отчетливо, вкладывая все осуждение и презрение, на какие только был способен.
– Я был занят. Я и сейчас занят, – ответил Светик, сосредоточенно листая очередную филологическую статью. Самые очевидные темы для лекций он уже исчерпал, но к нему стало ходить столько слушателей, что прекращать курс сейчас было немыслимо. После цикла «привычки и суеверия, от которых следует избавиться» Светик решил бороться за свободу речи от устаревших выражений. Но понять, какие из них устаревшие, когда тебе самому уже несколько веков, было непросто.
– Чем ты там занят! Ты домовой! Дом – вот твое главное занятие! – заистерил кот. Светик вздохнул и отвел глаза от экрана.
– Снова начнешь мне рассказывать, кому и что я должен?
Мурзик насупился, но спорить не стал. Светик смягчился.
– Тебе Вера нравится?
– Нравится.
– Она тебя не обижает?
– Не обижает.
– Ну и чего ты ко мне тогда прицепился?!
Кот помолчал немного, недовольно щуря круглые глаза.
– Они ругаются. Много. Выгонит он ее... а она мне шерстку вычесывает. Игорь так никогда не делал. И лоток чистит чаще, и в кровать пускает. Когда он не ви-идит...
К концу тирады коту стало так жалко себя и Веру, что он не удержался и пискливо мяукнул. Домовой отложил телефон подальше.
– А о чем спорят-то хоть?
– Не зна-аю, – завыл Мурзик. – Они громко кричат, я не слушаю, под диваном прячусь – а не то потом голова болит. Но мне кажется, – понизил он голос, – что это от того, что она растолстела. Я когда к зиме чуть получше отъелся, Игорь на меня тоже все время ругался. И кормить почти перестал! И ее он брал тощую. А сейчас у нее такой живот вырос!
Домовой честно пытался сдержаться, но не получилось. Хохотал долго, утирая слезы.
– Эх, Мурзик, Мурзик. Я-то с тобой, как с человеком, порой и забываюсь. Не толстеет твоя Вера, и не выгонит ее хозяин, не бойся. Ребенок у них будет. Может, оттого и ругаются – мало ли, как оно у них случилось. Ну ничего, родится, и все ссоры позабудутся – не до того им станет. Тебе, разве что, внимания поменьше доставаться будет, но ты не расстраивайся: зато сможешь в люльке спать и малышу песни петь. Это все любят: и дети, и родители их.
И без того круглые, глаза кота выражали безмерное удивление. Все еще посмеиваясь, Светик вернулся к сочинению лекции.
На миг в голове мелькнули старые, полузабытые мысли: в избе будут дети. Проверить бы, все ли готово, не завелся ли в округе какой вредный дух. Но Светик быстро опомнился и фыркнул. Он отчитывается об учебных часах кикиморе, а на следующей неделе у него совместный семинар с волколаком! Да и живет он не в избе, а в бетонной коробке.
Разберутся сами, без него.
* * *
– У вас есть только один шанс произвести первое впечатление. Речь городского жителя более гибкая и живая, что наглядно демонстрирует ум и способность к обучению. Использование устаревших слов наподобие «ажно», «поди», «коли», «хворать» и так далее вместо современных аналогов выдает косность мышления. Сегодня мы разберем десять глаголов и семь частиц, от которых стоит избавиться навсегда...
Только ближе к концу занятия Светик заметил в дальнем углу зала знакомую сморщенную фигурку полевика. Ответив на вопросы и проанонсировав тему следующего занятия, он подошел к старому знакомому, попутно пытаясь вспомнить, как давно они последний раз виделись.
– Молодец, что заглянул. Решил наконец тоже куда-то выбираться? Ну и как тебе лекция, понравилась?
Гостик заметно стушевался.
– Ну, ежели честно... – сбился, встретив осуждающий взгляд. – А я-то все думал, чего ты ко мне совсем заглядывать перестал. Много ты тут говорил, умно и красиво. Да вот знаешь, что... Как по мне, так важнее – добрый дух или нет, а остальное...
Не подобрав нужных слов, Гостик махнул рукой.
– Пойду я, пожалуй. И так уже засиделся. Бывай, Светик.
– Ну ты приходи еще, – крикнул ему вслед домовой. – Тебе как раз полезно будет!
– Да что ты прицепился к этой развалине? – фыркнула подошедшая Велимира. – Он же тупой, как сапожок, и совершенно необучаемый. Уже три раза ходил на адаптационные курсы, и все без толку. Встал в очередь на переселение в коттеджный поселок, представляешь? Ему здесь все условия, а он опять в какую-то глушь хочет. Говорит, могу хоть банником пойти работать, хоть кем... Это же как надо себя не уважать! И тебя этой кличкой дурной зовет. Никакого воспитания!
Светик опустил глаза. Он давно хотел предложить ей перейти, когда они вдвоем, на более... домашние имена. «Велимира» вязло на губах, хотелось чего-то близкого, ласкового... Но теперь предлагать «Велю» или «Миру» он не решился. Вместо этого спросил:
– Не хочешь ко мне заглянуть?
Велимира закатила глаза.
– И что мы там будем делать? Давай лучше к водяному сходим, он что-то про чистку энергетических потоков обещал. Ах да, все спросить забываю: поможешь мне с почтой на следующей неделе? Я новый курс готовлю, совсем мне некогда с этими приглашениями таскаться...
* * *
– Тебя совсем дома не бывает.
В ответ на упрек Светик только пожал плечами. Смысл отрицать очевидное? Ему действительно было некогда. Поддерживать популярность курса становилось все сложнее, и статьями в интернете было уже не обойтись. Приходилось изрядно побегать по городу, чтобы добыть интересный материал... Велимира сгрузила на него немалую долю работы. Нельзя было забрасывать блог, а еще его постоянно куда-то приглашали...
Поняв, что упреки бесполезны, Мурзик сменил тон на умоляющий.
– Ты сказал, что ребенок родится, и они ругаться прекратят. А они не прекратили! Еще хуже начали! Вера меня по-прежнему расчесывает, только теперь плачет постоянно. Помоги, если не как домовой – ну хоть как друг! Я что хочешь взамен для тебя сделаю! Хочешь, даже для фотографий позировать буду!
– Коты уже давно не в тренде, – ответил Светик. Но, видя как сжался Мурзик, нехотя поплелся вглубь квартиры.
– А я говорила, что я не готова! А ты – «выдержим, справимся!». И где это «справимся»? Ты все время на работе, а он постоянно плачет, а я не знаю, что с ним делать!
Раньше новую хозяйку Светик видел только мельком. Он давно уже приходил домой только отдохнуть, забивался в самый дальний и тихий угол, и не только никому не показывался, но и никого не разглядывал. А сейчас первое что бросилось в глаза – смертельная усталость. Черные мешки, набрякшие веки. Если припомнить, на своем долгом веку домовой встречал не так уж много настолько измученных женщин.
– Тише! Ребенка разбудишь!
– И что? – в голосе Веры появились истеричные нотки, – он все равно дольше часа не спит. Уже полгода! Я даже на этот час заснуть не могу, потому что знаю, что как только усну – меня сразу разбудят! Я так больше не могу...
К тихим женским всхлипам присоединились другие – детские. Светик слышал их и раньше – сквозь сон и пару стен. Сейчас же, вблизи, они гипнотизировали. Так и хотелось подойти ближе, забраться в кроватку и бормотать древнюю как мир колыбельную...
В себя он пришел не сразу. Нехотя отвернулся. Пора было идти – он и так уже опаздывал. На выходе из комнаты ему наперерез бросился встревоженный кот.
– Ну что там?
– Никуда он ее не выгонит, – проворчал домовой, – так, обычные семейные разборки... Осознанности им обоим не хватает, позитивного мышления и зрелости. А Вере твоей – медитативных практик... И поспать. Поспать бы ей. Но ничего, ребенок вырастет, и это пройдет. Сами справятся...
* * *
– Не позорь меня, – сквозь фальшивую улыбку прошипела Велимира.
– Чем же я тебя позорю? – удивился Светик. Домовая дернула его за руку, показывая, чтобы он сделал нормальное лицо.
– Сколько раз я тебе говорила, круг общения тоже влияет на твой имидж. Чего ты с этим полевиком здороваешься? И компашкой его. Там же одни ретрограды. А мы с тобой – наставники по трендам. Ну и что подумают остальные, если среди наших знакомых будут те, кто не только трендам не следует, но и слова-то такого не знает? Все, мне пора. Будешь хорошо себя вести – можем потом ко мне заглянуть. К тебе не хочу – у тебя там шумно как-то, и младенец еще этот...
Светик не успел ответить. Велимира уверенно прошла к сцене и взяла микрофон – посетителей на ее новый курс набежал полный зал.
– Предназначение. Знакомое слово, верно? Оно преследует нас со дня появления. Оно определяет, где мы родились, как выглядим, чем должны заниматься, с кем дружить, а с кем враждовать. Поколения нам подобных и не задавались вопросом: а кто, собственно, придумал это предназначение? Почему так? Кто имеет право определять нашу судьбу еще до нашего рождения? Этот век показал нам многое. Поаплодируйте те, кто за последние сто лет остался без дома.
Зал наполнился гулом и хлопками. Светик поймал себя на том, что заслушался – и аплодирует и сам.
– И что? Как теперь быть с этим предназначением? Как жить водяному без болота, луговому без лугов? Но мы же как-то живем. Справляемся. Поднимите руки те, кто справляется, ну же, смелее!.. Молодцы! А если мы теперь живем по-другому, и ничего плохого не случилось, значит, слушаться какого-то предназначения было вовсе не обязательно. Мы сами должны определять свою судьбу! Почему мы позволяем кому-то говорить нам, что делать? Постучите ногами те, кто со мной согласен!
Сидящий рядом со Светиком бес переусердствовал и сильно отдавил ему ногу копытом. Домовой зашипел от боли и досады – вот не зря он всегда недолюбливал бесов!
Или ему внушили, что он должен недолюбливать бесов?
Светик оглянулся и чуть не засмеялся. Ему показалось очень ироничным, что Велимира учит всех не делать, что им говорят, и при этом говорит, что делать. И ведь это касалось не только хлопков и остального.
Сколько раз она говорила ему, на какие занятия ходить можно, а на какие – нельзя, на кого подписываться в Духограмме, о чем сейчас писать посты...
Светик вспомнил полевика, и ему стало стыдно.
И когда это он позволил кому-то решать за себя?
Домовой вдруг разозлился. Так, как не злился уже очень давно. Несмотря на шиканье вокруг и недовольный взгляд со сцены, встал и начал пробираться к выходу.
* * *
От вида его мрачного лица Мурзик зашипел и забился под кресло. Оно и к лучшему – Светик не был настроен на разговоры.
Дом должен был спать, но не спал. Ребенок тихо хныкал в кроватке, его качала измотанная Вера. Дремал только Игорь – и то вполглаза, на краю матраса, потому что обещал помочь, но не выдержал после трудного рабочего дня.
Светик не стал церемониться. Он не умел навевать спокойный легкий сон – только тяжелое забытье, в котором не снятся сны, а наутро болит голова. Но, рассудив, что для новой хозяйки даже это будет лучше, чем вообще не спать, не стал мешкать.
Заглянув в колыбельку, он на миг замер. Темные, внимательные глаза смотрели домовому прямо в душу.
Отчего-то Светик испугался. Что будет как давным-давно, когда он еще ничего не умел. Что ребенок только заревет сильнее.
Но вместо этого к нему потянулись маленькие ручонки, а беззубый рот расползся в улыбке. Почувствовав невероятное облегчение, домовой забормотал колыбельную.
Когда малыш наконец уснул, Игорь, среагировав на непривычную теперь тишину, проснулся, как от пинка. Домовой смотрел на хозяина, не мигая. Тот вздохнул, перевернулся на другой бок и провалился в сон – крепкий, спокойный и глубокий.
Забившись в кладовку, Светик долго плакал. Плакал взахлеб, по разрушенным бревенчатым избам, по резным наличникам на окнах, по теплой, уютной каменной печи, по запаху пирогов с калиной, по телятам в сенях, по парному молоку, по босоногой ребятне в льняных рубашонках. По всему, что у него было, и чего не будет больше никогда.
Пришедший на шум Мурзик обвился вокруг, безропотно снося капающие на него крупные, горькие слезы.
А потом, выдохшись, Светик задремал. И до самого утра в доме царили тишина и покой.
* * *
– Где ты их добыл? – спросил Гостик, вдыхая аромат и не решаясь прикоснуться к угощению. Я сто лет таких не видел!
Светик улыбнулся.
Оказалось, что Верина бабушка знала немало старинных рецептов и научила им внучку. А отдохнувшая и счастливая Вера любит печь, и не считает угощение домового пряниками напрасным суеверием – хотя он ей так ни разу и не явился.
Вместо ответа он спросил:
– Ты простишь меня?
Сморщенная мордашка полевика стала не такой грустной, как обычно.
– Я на тебя и не обижался. Тяжко нам, без настоящего дому-то. Вот и выживаем, кто как может...
– Кстати, об этом, – домовой не сдержался и улыбнулся во весь рот, – тут такое дело... Игорь с Верой за город переезжают. Фермерами хотят заделаться, хозяйство завести. Не в своем старом доме, другой ставят, современный... но все-ж таки Игорь у меня хороший, традиции чтит. Может, и не станет так уж химией все заливать... А ежели и так – мне говорили, ты курсы банников окончил. Баня-то у него уж всяко будет. Поедешь со мной?
Вместо ответа полевик кинулся обниматься. Светику показалось, что лицо друга разгладилось, и он стал даже как-то выше.
Объятия прервал звук входящего сообщения.
– А я думал, ты из Духограмма удалился – удивился Гостик.
– Вот еще, – фыркнул домовой. Ты бы видел, какой блог о ягодах там ведет леший! И я свой не бросаю. «Злобные сущности нового века, или как современному домовому почистить дом» называется. А как переедем, по весне я тебя пранаяме научу. Ох и надышимся мы цветами!
Андрей Миллер, Антон Мокин
Кумбхандаяна, или Хождение кшатриев в Поморье
Проснувшись после беспокойного пьяного сна, Кобыла обнаружил, что прямо на гостиничной кровати превратился в... черт знает, во что. Это словами не описать! Слов тут не отыскал бы сам Кафка.
Кобыла и прежде был невысок, отличался округлостью, даже некоторой грушеобразностью. Но теперь рост его сделался почти карликовым, туловище приобрело очертания тыквы, а лицо... ох, это хуже всего прочего. То, что глядело теперь на Кобылу из зеркала, и лицом-то назвать казалось почти невозможным. Морда? Ну точно: на манер лошадиной морды вытягивалось лицо, пока еще не окончательно утратившее человеческие черты.
«Пока еще не окончательно...» – почему Кобыла подумал именно так? Предполагал, что его страшная метаморфоза продолжится? Или почему-то точно знал это?
Всю жизнь Кобыла обижался из-за насмешек над фамилией. Чего смешного? Был такой боярин, Андрей Кобыла – первый достоверно известный предок Романовых, между прочим. Смеялся кто-то над ним в те далекие годы? Едва ли! Но теперь кто-то сыграл невиданную шутку. Кто-то или Что-то.
Охваченный приступом страха и отвращения, Кобыла выскочил из санузла. Испугался он могучих неведомых сил, совершивших такое непотребство, а отвращение испытал к собственному новому облику.
Мимо с визгом и матом пронеслись еле-еле прикрывшие срам девки – Маша и Даша? Или Саша и Глаша? Имен Кобыла не запомнил, не припоминалось даже, сколько этим дамам с пониженной социальной ответственностью вчера заплатили. Наверняка заплатили больше, чем стоило.
Понятно, почему путаны сбежали – Раджникант Натх Пательпранаб выглядел нынче ничуть не лучше Кобылы. Даже хуже: смуглая кожа и пышные усы сочетались с теперешней метаморфозой предельно отвратительным образом.
– Что случилось? Что с нами? – спросил Кобыла Раджниканта, словно тот мог знать.
Как ни странно, Раджникант и правда знал. Знал все. А даже если и не все – то достаточно.
– Нас обратили в кумбханд. – произнес он на чистом русском. – Я превращаюсь в кумбханду, и ты тоже.
Кобыла не имел понятия, что такое «кумбханда». Даже не смог бы повторить это слово, впервые его услышав. Однако сама по себе определенность положения слегка успокоила. Ага, мы теперь – кумбханды. Что бы оно ни значило – с этим уже можно работать. Сакраментальный русский вопрос о виновнике Кобыла задавать не стал: нечто в глубине души подсказывало ответ, причем крайне неутешительный. Спросил он другое.
– Что делать, Раджникант?
– Нужно обратиться к просветленному человеку.
– Просветленному! – Кобыла всплеснул изуродованными руками. – Это у вас в Индии просветленных куры не клюют! А в России как-то не сложилось... есть на всю область один просветленный, и тот дерево!
Кобыла вспомнил о дереве в качестве неуместной шутки, но Раджникант отнесся к его словам крайне серьезно.
– Неподалеку живет Просветленный? Ты уверен? Расскажи!..
* * *
За двадцать с лишним лет на Северном Флоте Андрей Иванович Кобыла дослужился до капитана первого ранга и хорошей должности. Внешне он совсем не походил на морского офицера: скорее напоминал бухгалтера мелкой фирмочки. В штабе флота Кобыла занимался гособоронзаказом с финансами – потому и оказался нынче командирован в Северодвинск.
Но при всем внешнем несоответствии капитан Кобыла был офицером до мозга костей. А значит, к любому безумному происшествию был морально и политически подготовлен, мог действовать сообразно военной логике.
В трудной ситуации хороший офицер обязан уметь две вещи: думать или не думать. Если ты командир – делай раз. Если командир не ты – делай два и слушай командира. Не понимающие военного дела штатские могут, разумеется, до пупочной грыжи смеяться над тупостью «сапогов», которым мозг по уставу не положен...
...однако в простой и емкой формуле содержится истинная философия воина. Что русского офицера, что индийского кшатрия, что узкоглазого самурая, которому даже цели не полагается, только путь да харакири. Думать-то любой дурак сможет, а вот не думать – тут потребны особый склад ума и немалое мужество.
Кобыла считал себя обладателем и того, и другого.
Товарищ Кобылы носил то же звание: индийский капитан в их флотской иерархии – как наш кап-один. Но он хоть что-то понимал в сложившейся ситуации, а значит – пусть командует. Кобыла же будет исполнять приказы, пусть даже они окажутся бредовыми. «Срочно ехать в Архангельск к просветленному и просить его раскумбхандить господ офицеров? Есть, ехать в Архангельск! Сам поведешь? Так точно!»
Но будучи офицером флотским, Кобыла ощущал потребность чуть-чуть думать даже в присутствии командира. Ведь корабли – не пехота: бабы их рожать пока не научились. Новенькая Кобылина BMW летела намеченным курсом по Архангельскому шоссе. До места – а значит, и наступления следующего этапа операции, – оставалось около часа. Вполне достаточно, чтобы получить какие-то объяснения.
Первым на ум пришел вопрос сугубо технический:
– Раджникант, а как ты такими культяпками до педалей достаешь?
И правда, как? У обоих офицеров рост теперь сделался – детское кресло впору... Раджникант Натх Пательпранаб, давно привыкший именоваться в России за глаза (а частенько и в лицо) Нахом, отвечал спокойно.
– Кумбханды способны менять внешность. Я, кажется, начинаю осваиваться. Ноги удлинил...
– Стоп-стоп-стоп! А нафиг нам тогда Архангельск? Хватаем свои гешефты – и на Бали! Во-первых, не найдут – так еще и будем как Алены Делоны! Ну или как Шахрух Хан какой...
– Андрей... भाड़ में जाओ! Что за дороги у вас! – «бэху» ощутимо тряхнуло на выбоине. – В общем, Андрей, ты... как это по-русски... не догоняешь, вот! Мы с тобой кумбханды. А все кумбханды служат в армии царя Вирудхаки. Вечно! Без реинкарнации. Даже без выслуги и пенсии!
– Твою мать! Тогда по порядку: как мы в это дерьмо вляпались и как будем вылезать?
А вляпаться оказалось настолько просто, что даже удивительно: почему Российская Федерация до сих пор не заселена сплошь кумбхандами? Как оказалось – в этих якш, индийских демонов, превращаются проворовавшиеся жадные офицеры. Так что возникшую проблему можно было считать заслуженной карой.
Индия активно закупала у России старые подводные лодки. И не только их: даже флагманский авианосец индийского флота «Викрамадитья» в девичестве звался «Адмиралом Горшковым». Все эти корабли ремонтировались и модернизировались на «Звездочке» в Северодвинске.
Задачей Наха было отвоевать у русских как можно бо́льшую скидку со сметы на очередную субмарину. Кобылу же Родина отрядила на стражу казенных финансов: проверить заводчан, и не дай Бог!.. Но Бог, конечно же, с присущей ему щедростью, дал. В итоге для русских очередной проект едва выходил на себестоимость.
Индусы же потратили на взятку раза в три больше, чем стоило – Нах тоже не зря окумбхандился. И все равно в ряде позиций Индию надули: капитан первого ранга Кобыла был патриотом. Так что обе державы остались в накладе – чего нельзя было сказать насчет господ офицеров и сопричастных заводчан.
Определенную степень вины Кобыла ощущал, однако кара вызвала у него решительный протест.
– А меня-то за что? Ладно ты, Раджникант: твои ж боги. Без обид. Но мне-то в кумбханду не положено! Я русский офицер и готов за грехи поститься. Ну или на храм пожертвовать. Но вот это...
– А кто вчера в сауне орал: «Я – кшатрий, вот те крест! За мать Индию!», напомни? Я думал, что боги людей не слушают. Но похоже, орали мы слишком громко...
С вопросом «как вляпались» стало более-менее понятно. А вот как выбираться – Кобыла не очень понял даже после разъяснений Наха. Сложное дело, да индус наверняка и сам разбирался в вопросе плохо...
В общих чертах понял Кобыла следующее.
Все эти кумбханды с Вирудхакой были родом из буддизма. А пантеон индуистских богов смотрел на Будду со всеми его небесными царями примерно так же, как Никита Сергеевич Хрущев – на антипартийную группу с примкнувшим к ней Шепиловым. Сурово и осуждающе смотрел. Так что вмешательство серьезного божества, например Шивы, могло избавить товарищей от проблемы. Только к богам, как и к любой важной персоне, заходить нужно не с порога – а через уважаемого посредника. К сожалению, праведные брахманы в Архангельской области не водились, так что выбор оказался невелик.
Просветленный в этих местах действительно имелся всего один. И...
– Раджникант. Ты хоть понимаешь, куда мы едем? Посад Вселенович Древарх-Просветленный! Он же – местный дурка. Фрик, как молодежь говорит. Мы едем за помощью к мужику, который считает себя деревом и носит на башке мигалку!
Индус остался совершенно спокойным и серьезным.
– Не всяк дурак, кто таким кажется. Сиддхартха тоже, если подумать, дурак был в обывательском понимании. Однако же нет... А дерево – это символ, важный в почти любой вере. Под ним сидел Будда, на нем висел Один, Ева с него рвала яблоко. Ну ты понял.
– Я понял, что нам песец. Но что-то делать нужно...
– Песец, – отрешенно согласился Нах, останавливая машину у обочины.
Лишь теперь Кобыла заметил тормознувшего их гаишника. Морда у гайца оказалась удивительно мерзкой. В смысле – не по-гаишному мерзкой: косматая образина с торчащими из-под пышных усов клыками. Ясно, что тоже из Индии.
Раджникант сразу понял, с кем повстречался: ракшаса. Злобная и кровожадная тварь, которую капитан всю взрослую жизнь считал фольклорным персонажем. Догадаться о причине встречи с демоном-людоедом не составляло труда...
– Ну что-ш, тыковки мои, бежим? Воровать горазды, а платить по счетам не с руки? От имени царя Вирудхаки призываю вас на службу! И служба эта легкой не будет!
Кобыла словно дар речи утратил – и, пожалуй, на свое счастье. Ничего умного он бы сейчас не сказал. Нах же начал что-то спокойно втолковывать ракшасе на хинди: словно его и правда за превышение скорости остановили. Демон внимательно слушал, а потом разразился хохотом.
– Глупцы! Эта попытка изменить свою участь настолько жалкая, что я даже не стану вам мешать. Ты прав, кумбханда! Времени вам отпущено до заката. Можешь попытаться избежать судьбы, а я посмотрю и славно посмеюсь! От службы Вирудхаке не уйти!
Ракшаса, не переставая хохотать, удалился в придорожную лесополосу.
Раджникант подергал себя за ус. С одной стороны, встреча с демоном пугала. Но с другой... Раз посланник Вирудхаки пытался отвадить их с Кобылой от этой затеи – возможно, шанс все-таки есть. Иначе зачем бы вообще демону разговаривать с обреченными? Похоже, похоже на хороший знак...
Индус достал пачку, предложил сигарету товарищу. Тот не отказался. Щелкнула «Зиппо», пламя на миг обогрело пальцы. Потянулись к серому северному небу тонкие струйки дыма.
Кобыла ни про каких ракшас прежде слыхом не слыхивал, но мысли его посетили схожие. Если представить, что демон – это тот капитан из ФСБ, с которым год назад проблему решали... Тогда Вирудхака, стало быть, начальник УФСБ по области, Шива – командующий флотом или министр обороны.
Древарх же, выходит – Кузьма. Простая, понятная и не раз обкатанная схема!
При мысли о Кузьме стало тревожно. Кобыла толком не знал, кто этот невзрачный сухопутный майор, представлявшийся только по имени. С Кузьмой они познакомились лет десять назад – и с тех пор все свои дела сомнительной законности Кобыла решал только с его подачи и одобрения. Кроме последнего дела. Кузьма куда-то запропал, а Нах сулил уж больно лакомый кусок. И не то чтобы контракт был очень большой: просто пропорция между его ценой и осевшей по карманам суммой оказалась наглее обычного.
Кобыле подумалось: он нечаянно перешел тонкую красную линию, отделяющую честный распил от преступного. Однако вызывала эта мысль не столько стыд, сколько злость.
– Поганые либералы!
– Андрей, что с тобой?
– Все то же! Ты пойми. Мы сейчас рядом с Северодвинском, так? Это ядерный центр! Ядерной, мать ее, державы! Эти заводы еще при Сталине строили. Тогда город еще Молотовском звали... А потом, при Хрущеве – и имя городу сменили, и ядерные лодки стали как сосиски штамповать! И никаких клыкастых уродов тут не шастало! Я ваших Шив и Вирудхак уважаю, дай Бог им здоровья. Но раньше-то нас все боялись, а теперь вот как выходит...
Ответить Наху было нечего. Офицеры молча докурили, сели в «бэху» и проложили путь.
Кобыла смотрел в окно, думая о выслуге и пенсии.
* * *
Посад Вселеннович Древарх-Просветленный встретил офицеров радушно. Возможно, подумалось Кобыле, потому что офицеры они с Нахом морские: этот юродивый ведь и сам в мореходке имени Воронина учился. Как и следовало ожидать, предстал «просветленный» перед Кобылой и Нахом в своем фирменном колпаке, увенчанном мигалкой.
Мягко говоря, настроен Кобыла был скептически, однако ситуация не предполагала выбора. Если помочь тебе некому, то понадеешься и на фрика, над которым вся Россия ржет. Ибо самому как-то совсем не смешно.
Нах же ничуть не разочаровался, увидев Древарха-Просветленного воочию, в естественной его среде обитания. Может, индус тоже отталкивался в суждениях от отсутствия выбора. А может, он и правда что-то в Древархе разглядел?
– Кумбханды, значит... – протянул Древарх, рассмотрев гостей.
Индус этого термина не произносил: Вселеннович сам догадался. Хороший знак... или просто так совпало? Слово взял Раджникант.
– Мой друг говорит, что вы – просветленный человек. Единственный в этих краях. Это правда?
Древарх поправил колпак, съехавший из-за веса мигалки.
– А по мне разве не видно?
Вопрос вышел риторическим.
– Тогда уповаем на вашу помощь! Вы уже поняли, что случилось... Вирудхака стремится овладеть нашими телами и душами. Он послал за нами ракшасу!
– Ну так за дело стремится-то. Правильно сделал, что ракшасу послал. Проворовались, черти!
Офицеры виновато опустили глаза. Спорить тут было не о чем. Посад Вселеннович, может быть, и сумасшедший – но своих гостей и всю эту ситуацию видел насквозь. Знает мужик тропы Верхнего и Нижнего миров, видимо. Такого не проведешь на мякине.
– Вирудхака силен. – произнес Древарх после некоторых размышлений. – Не обольщайтесь, что дело далеко от Индии! Сами знаете: глобализация, интернеты, стертые границы. Заберет он вас и с Севера, никуда не денетесь. Ну, это если не делать ничего.
– А что делать?
– Расскажите! Должен быть выход!
– Выход всегда есть. – сказал Вселеннович, повернув краник самовара. – Как Штирлиц, знаете, когда Мюллер все выходы перекрыл – взял да вышел через вход! Даже у человека, которого съел кровожадный ракшаса, по-прежнему есть целых два выхода.
Не очень-то убедили эти слова Кобылу. Будь выход всегда – Кузьма бы не пропал. Решали бы с ним до сих пор деловые вопросы, и все хорошо, и никаких Вирудхак.
Древарх-Просветленный налил себе чаю в блюдце, а офицерам не предложил. Посмотрел на них с отеческим прищуром, словно Ленин с постамента на пионерию.
– Я вам помочь не могу. Однако кое-кто может.
– Кто?
– Шива. Вирудхака-то этот, вы же понимаете, божок буддистский. Как победить алкоголизм, ислам, буддизм, иудаизм? А вот так – через шиваизм. Вам, дорогие мои оборотни в погонах, ну очень крупно повезло: есть на Севере один человек, приносящий жертвы Шиве. Жрец его.
– И как найти этого жреца? – поинтересовался Раджникант, относящийся к разговору до предела серьезно. Кобыле все еще трудно было избавиться от ощущения, что творится какой-то цирк.
А кто в армии служил, как известно, в цирке уже не смеется. Тем более – если до кап-один дослужился, а не просто пару лет юности в сапогах оттоптал.
– Жрец живет в Цигломени. Адрес я дам. Возможно, он согласится помочь. Гарантий я не дам.
«Это ничего», – подумал Кобыла. – «Гарантии только в морге дают, да еще когда-то в Союзе пытались. А теперь какие гарантии, кому? Вон, Кузьму вспомнить. Наверняка все схвачено было, а в итоге есть человек – и нет человека».
– Цигломень недалеко. – ответил Кобыла на незаданный Нахом вопрос. – Поехали.
Древарх совершил рукой странный жест: наверное, благословил. А может быть, на хрен послал и пожелал адских мук в лапах Вирудхаки, кто знает. Особой разницы Кобыла не видел. Один лишь вопрос к Просветленному напоследок пришел офицеру в голову, очертания которой все больше напоминали лошадиные.
– Не понимаю: Вирудхаки, ракшасы всякие. Целая шобла какой-то индийской... ты уж меня, Раджникант, прости... хреноты, одним словом. Хозяйничают на суверенной территории Российской Федерации. Ну это ладно, кто у нас тут с девяностых не хозяйничал еще? Только вот что меня беспокоит: русские-то высшие силы где? Родные? Николай какой-нибудь, не знаю там, Чудотворец... Перун, опять же?
Вселеннович загадочно улыбнулся.
– А вот это хороший вопрос. Ты его, родной, всерьез сам себе задай. Пропусти через собственные чакры. Авось до чего умного и додумаешься... Тута я тебе не помощник. Кино советское смотрел? Бывают такие моменты и вопросы, с которыми никто человеку не могет помочь. Только сам!
* * *
Дальше ехали молча.
Раджникант, окрыленный пусть не решительным успехом, но отчетливо осязаемым шансом, оценивал свою кармическую историю. И приходил к неутешительным выводам: жил он все это время не особо праведно.
Во-первых, в богов капитан прежде не особо и верил, хотя знал про них достаточно. Относился к религии как к набору легенд: занимательно и только. Грозные божества раньше казались Раджниканту примерно тем же, чем для Кобылы должны быть Кащей, Баба Яга, Иисус и прочие герои русских сказок. Во-вторых, он воровал не то чтобы «очень», но все же «много». По всему выходило: высокому статусу своей кшатрийской варны Раджникант не вполне соответствовал. Значит, быть ему в следующей жизни шудрой или даже неприкасаемым, а то и всего хуже: женщиной!
Последний вариант испугал настолько, что капитан твердо решил поработать над кармой.
Кобыла тоже пребывал в растерянных чувствах. С одной стороны, осталось в нем негодование: что же делается? На русской земле спокойно хозяйничают всякие ракшасы, а своих заступников у русского офицера и нет! Но с другой – ведь имеется в Цигломени свой, отечественный брахман. Наверняка наиболее праведный и шивоугодный на всем белом свете. А если так – не все ли равно, индийский бог в мире самый могучий или еще какой? Главное-то, что этот бог с русскими!
Дальше в голову полезли мысли уже и вовсе крамольные. Об том, что человек богов для себя должен выбирать сам. И людям боги тоже что-то должны, причем регулярно. А если бог не исполняет то, что обещалось при обращении в веру – то не грех и другого себе выбрать. Того же Шиву... если поможет, разумеется.
Далеко в своих теологических размышлениях Кобыла зайти не успел. Нах прервал затянувшееся молчание:
– Названия у вас чудные. «Цигломень»... Сейчас, вот, Тойнокурье какое-то проехали.
– И не говори! Язык сломать можно. Да на севере все особенное, не только названия. Сурово... но красиво. Неудивительно, что ваш бог-разрушитель в наши края заглядывает. Кажется, у нас много общего.
– И правда. Океан, леса. А еще у вас по весне грязь и говно повсюду: как в Мумбаи.
– Да ну тебя, придурок! Я ж серьезно. Я... а-а-а! Твою налево!.. Впереди!!!
Прямо по курсу машины стоял ракшаса, шевеля усами и грозно выставив вперед когтистую лапу.
– Дави его, Нах!
Кобыла сам не понял: назвал он товарища по прозвищу или выругался.
Возможно, после беседы с Древархом индус сам просветлился. А возможно, побоялся таранить опасную сущность с далекой родины. Вместо того, чтобы снести ракшасу на полном ходу, он резко затормозил: не будь Кобыла пристегнут, разбил бы лицо об панель.
– Приехали, кумбханды! На выход!
Пришлось подчиниться – не хватало еще, чтобы после свершившегося с телом Кобылы ему изуродовали и машину. А ракшаса на это был способен, сомнений никаких!
Кобыла каждой клеточкой тела чувствовал приближение белого пушного зверя. А вот Нах, надо заметить, кшатрийской отваги не утратил. Он обратился к ракшасе на хинди: как показалось Кобыле, с вызовом.
– Говори по-русски, сын собаки! Пусть ничтожность твоих отговорок наполнит заячье сердце твоего друга еще большим страхом!
– Ты сам дозволил нам идти к цели, могучий! Разве у слуг Вирудхаки принято забирать свое слово?
– Не тебе, растоптавшему присягу, говорить мне про слово! Да и разве я обещал не трогать тебя? Я сказал, что позабавлюсь твоей дерзостью! Вот это обещание я и сдержу!
В лапе ракшасы появилась устрашающая многохвостая плеть. На солнце сверкнули вплетенные в нее лезвия.
– Постой! – Нах, словно крейсер «Варяг», врагу сдаваться не собирался. – Ведь пытка окажется интереснее, если у нас будет шанс ее избежать, правда? Пускай наши с другом шкуры будут поставлены на кон в... шахматы!
Кобыле идея показалась идиотской – он даже не понял, как в мозгу Наха подобное вообще родилось. Только вспомнил какой-то старый фильм, где рыцарь играл в шахматы со Смертью. Однако Кобыла, в отличие от Наха, не знал о патологическом азарте ракшас.
Демон всерьез обдумывал предложение.
– Ваши шкуры и так мои. В чем интерес игры, когда ставку можно просто забрать? Хотя сам факт вызова... Хорошо. Но ставка должна быть весомее! Одна партия: с выигрышем я возьму и ваши шкуры, и твои усы! А если выиграешь – свободны до заката!
Однажды царь Юдхиштхира поставил на кон в кости сначала свое царство, потом братьев, затем себя самого и, наконец, свою жену Драупади. Раджникант охотно бы поменялся с легендарным царем местами в части выбора ставок. Решайся сейчас только его собственная судьба – быть может, и не стал бы индус рисковать таким позором, как потеря усов. Но капитан Раджникант Натх Пательпранаб сейчас отвечал не только за себя, но также и за товарища.
Выходит, сдаться – не вариант.
– Расставляй, ракшаса.
– Твой друг может советовать. Я всегда уважал советскую шахматную школу.
Увы, представитель советской школы к шахматам имел весьма слабое отношение. Уже тот факт, что играющий белыми Нах начал партию не с «E2–E4», показался Кобыле изощренной военной хитростью. Ракшаса же только усмехнулся:
– Дебют Ларсена, значит. Ну-ну. А мы вот так!
«Раз Нах такие дебюты знает, выкрутимся!» – думал Кобыла.
«Жопа...», – думал Нах, впервые услышавший про этого трижды проклятого Ларсена.
Играл индус, по правде говоря, неплохо – но лишь для человека, не изучавшего теорию шахмат. Собственно говоря, игру-то Нах выбрал в расчете, что шахматные познания ракшасы оставались на уровне времен ее изобретения. Предлагать кости или карты этому лживому созданию – точно идея бесперспективная.
Нах сделал очередной ход и щелкнул часами.
Партия вошла в миттельшпиль и складывалась, мягко говоря, не особо удачно.
– Нафига ты ладью отдал?!
– Андрей! Разве не видишь, что иначе он бы ферзя забрал в два хода? Тогда... считай, конец.
– Конец и так неизбежен, кумбханда! – Ракшаса издевательски гоготнул и двинул пешку.
Пускай Кобыла был посредственным шахматистом, но как офицер понимал: дело дрянь. Ракшаса вел у Наха три фигуры и две пешки, готовился к завершению партии. Раджникант то поглаживал, то нервно подергивал усы, словно навсегда с ними прощаясь. На последнем ходу рука индуса уже явственно тряслась.
– Вслед за мужеством уходит разум, – издевался ракашаса, держа своего коня в когтях. – Сейчас ты взял малое – ничтожную пешку, а утратил великое! Как раньше ты взял грязное злато, а утратишь свободу! Глупая-глупая ошибка. Теперь победы не видать!
Черный конь снес белого ферзя с доски, а вместе с ним рухнули все надежды Андрея Кобылы на спасение и пенсию.
– И правда, ракшаса. Жадность есть страшный порок. И ошибка твоя – глупая. Шах!
Белый слон, взяв не защищенную конем пешку, атаковал короля.
– Ушел. Тебе все равно...
– Шах!
Слон вернулся на прежнее место, подставляя черного короля под удар белой ладьи. Ракшаса сдвинул короля назад – сделать другой ход мешали собственные пешки. Снова белый слон нанес удар – шах! И вновь у ракшасы имелась лишь одна возможность для ухода.
– Ничья, могучий. Вечный шах. – Индус протянул разъяренному демону руку.
– Я сдеру твою шкуру, пес!
– Ты сказал: одна партия – и с твоим выигрышем наши шкуры твои. Но ты не выиграл. Правила священны.
Ракшаса с воем разломал доску в щепки, однако пустить в ход плеть пока не решался. Минутное молчание показалось Кобыле вечностью. Наконец ракшаса заговорил.
– Поступим так: я не казню вас, но и не пощажу. Нет! Я дам вам четверть часа, а после пущусь в погоню. Успеете получить защиту Шивы – пусть она вам и не поможет – значит, успеете. А если не успеете, я покараю вас за... за... за медлительность! Это будет новый проступок, и тогда уговор не окажется...
Демон не договорил: его гневную, напыщенную речь прервал резкий звук, в котором Раджникант не сразу узнал выстрел. Кровь брызнула индусу в лицо, барабанные перепонки пронзило болью. Ракшаса рухнул как подкошенный.
– Ну за пятнадцать минут мы до Цигломени все равно не успевали... – спокойно произнес Кобыла.
И выпустил в развороченный затылок ракшасы еще две пули. Раджникант не верил своим глазам, однако пришлось заставить себя поверить: ракшаса определенно был мертв. Можно ли сказать так о твари, существование которой и не было жизнью в человеческом понимании? Философский вопрос. Хорошо: ракшаса не подавал признаков чего-либо, похожего на жизнь. Так правильно.
– Как?.. – еле выдавил из себя Раджникант, но следом за этими словами прорвался настоящий крик. – Андрей, как?!
– Как-как... в затылок, по классике. Как в тридцать седьмом. Уж больно он был болтливый! Вещал-то аки Цицерон, а вокруг не глядел...
Что за бред? Ракшасы – демоны, духи. Совершенно очевидно, что они не должны быть уязвимы для обычного оружия. Как простой офицер смог застрелить посланника одного из небесных царей? У Раджниканта родилось только одно предположение.
– Ты что, в церкви пистолет освящал?
– Да какая церковь! Я вообще с утра еще атеистом был. Обычный «Макаров»... древний, как говно мамонта. Хрущевских времен... Может, оттуда и магия какая? А то Никита Сергеевич, знаешь ли, был своего рода богом-разрушителем.
– Возможно. Но теперь, если ваш брахман не поможет, нам точно конец. Вирудхака не простит убийства посланника!
– Ну так поехали скорее! Кровищу только с усов сотри.
Случившееся, по правде говоря, потрясло Кобылу не меньше Наха. Выстрел был, можно сказать, деянием импульсивным: в мгновение между тем, как был выжат спуск и сорвался курок, Кобыла успел подумать, что поступил по-идиотски. Могло не сработать. Не должно было сработать. А ведь гнев какого-то там небесного царя – не фунт изюму. Хуже генеральского.
Но хороший офицер должен уметь не думать, а Андрей Иванович Кобыла был хорошим офицером.
* * *
Навигатор, в который Кобыла вбил названный Древархом адрес, привел утративших человеческий облик офицеров к самой обыкновенной хрущевке в Цигломени. Не то чтобы Кобыла ожидал увидеть на отшибе Архангельска экзотическое индуистское святилище или нечто в этом духе, но все же обыденностью картины оказался обескуражен. С трудом верилось, что в этом задрипанном строении, дышавшем на ладан еще в Перестройку, может жить жрец Шивы. Русский брахман.
С другой стороны – а кто бы поверил, что Посад Вселеннович не такой уж сумасшедший? А в то, что жадные офицеры действительно превращаются в каких-то кумбханд? А во встречу со злобным ракшасой, существом из сказок далекой страны?
А в то, что ракшасу этого можно завалить из обычного советского «Макарова»?
За этот день, клонившийся уже к закату, капитан первого ранга Кобыла успел увидеть массу вещей удивительных. Теперь он стал готов поверить во что угодно.
Домофон не работал, но подъездная дверь на петлях едва держалась: не заперто. Неловко переваливаясь с боку на бок, Кобыла и Нах поднялись на третий этаж. В подъезде изрядно воняло, облупившиеся стены были исписаны русским культурным кодом. Кто-то клеймил некоего Витьку мужским половым органом, кто-то высказывался о моральных устоях некоей Наташи.
– Эта квартира? – спросил Нах, почесывая лошадиный нос, словно сам не видел номер.
– Да вроде эта. Звони! Ты тут индуист, тебе со жрецом и толковать...
Отворили не сразу: офицеры успели испугаться, что брахман не дома. Свалил куда-нибудь, да хоть в Индию... Однако замок все-таки щелкнул. На пороге Кобыла с Нахом увидели человека, вовсе не напоминающего шиваистского жреца.
– Че надо?
Перед офицерами стоял худосочный парнишка в очках, прыщавый и сутулый. Все, что в его образе вязалось с божествами Индии – так это четырехрукая баба, изображение которой виднелось на застиранной футболке. Присмотревшись к принту, Кобыла разобрал надпись: «Mortal Kombat». Ужасающий и безумный внешний вид офицеров парня, надо сказать, ничуть не смутил. Впрочем... и не такие хари по Цигломени шастают.
– Доброго вечера! Простите за беспокойство... – произнес Нах с некоторым смущением. – Вы жрец Шивы?
– Че?
У Кобылы будто что-то упало внутри. Ну конечно... какие жрецы... псих конченый этот Древарх, ничего больше! Однако индус спас ситуацию уточнением:
– Ваш адрес дал Посад... как его, Андрей?
– Посад Вселеннович. Древарх который.
– А-а-а... – протянул парнишка. – Просветленный. Ясно. Ну да, я жрец Шивы. Че надо?
Торопливо, перебивая друг друга, Кобыла с Нахом разъяснили брахману суть ситуации. Тот весьма внимательно слушал и удивленным не выглядел.
– Понятно... Послать бы вас на хрен, козлов. Жулики и воры! Но раз сам Древарх за вас впрягается, то западло не помочь. Мало нас тут, просветленных или близких к просветлению... свой своему поневоле брат. Народная индуистская поговорка. Меня Арсений зовут. Проходьте, гостями будете.
Обстановка в квартире Арсения была такой же убогой, как в подъезде. Выцветший ковер, древняя советская мебель, люстра с грязными плафонами. Ничто здесь не указывало на поклонение Шиве. Вместо индийских благовоний пропахла квартира дешевыми сигаретами.
Даже Нах выглядел несколько разочарованным, хотя он-то явно верил Древарху и Арсению больше, чем Кобыла. Не так представлял себе жилище брахмана, совсем не так.
– Здесь вы приносите жертвы Шиве?..
– Вон там приношу.
Арсений кивнул на компьютерный стол в углу. Единственное приличное, что было в квартире: модное стримерское кресло, мигающий радужной подсветкой системник, дорогой монитор. Пущее недоумение Наха раздосадовало Арсения.
– Чего непонятного? Прогеймер я. Чемпион по Mortal Kombat. За Шиву играю... – он ткнул пальцем и изображение четырехрукой бабы на футболке. – Богу-Разрушителю игра эта по нраву, а уж особенно мэйнеры Шивы. Каждое фаталити бог за жертву себе принимает, так-то я и заделался брахманом. Сами-то какой варны? А, чего спрашивать... кшатрии из вас – как из говна пуля, даром что при погонах. Шудры позорные, вот вы кто по жизни! Ну да делать нечего: надо теперь Шиву призывать, вопрос ваш решать будем.
– А как призывать? – поинтересовался Кобыла.
– Да дело нехитрое. Сейчас пару каток в матчмейкинге выиграю, он на связь и выйдет.
Надо признать: играл Арсений поистине божественно, даже особенно поболеть за него не вышло. Раз-два – и дело доходило до фаталити, при которых на грязной люстре мигали лампочки.
– Теперь молитесь Шиве.
– А я не умею... – отозвался Кобыла.
– Ну так друг твой умеет. А вообще – дело не в умении, не в желании... Дело в самой сути, во взгляде на бесконечно малое – вроде вас, дебилов, через бесконечно большое. Через Шиву. Так я все турниры выигрываю.
Нах молился, а Кобыла только бормотал под нос что-то вроде: «О великий Шива, не дай сгинуть, век благодарен буду». Арсений извлек из-под стола бутылку водки, наполнил стоящий над монитором стакан.
– А это поможет? – удивился индус.
– Не повредит.
Минут десять ничего не происходило. Кобыла успел уже вновь подумать, что и Древарх, и этот Арсений – психопаты, так что никакого чуда не произойдет. Однако оно вновь произошло.
– Ничего не объясняйте. – Послышалось из-за спины. – Я все знаю. Я все видел. Все понимаю.
Кобыла обернулся. На потертом ковре восседал в позе лотоса невесть откуда взявшийся синекожий мужик, лицом напоминающий бабу. Одет он был в одну лишь тигровую шкуру, а глаза светились такой мудростью жизни, Вселенной и всего прочего, каковой даже у старшего прапорщика – венца эволюции военного – не увидишь.
Нах упал на колени, благоговея перед божеством. Кобыла впервые в жизни перекрестился, хоть и было это до крайности неуместно.
– Небесные цари мелки предо мной. – произнес Шива ровным голосом. – Вирудхака не сумеет причинить зло тем, за кого я заступлюсь. А кабы и мог – не посмел бы. Я способен вернуть вам, недостойные, прежний облик. И избавить от гнева ракшас. Однако все имеет свою цену.
«Сейчас душу взамен потребует» – подумал Кобыла. Примерно так и вышло.
– Поклянитесь служить мне. Так, как служит великий Арсений, дваждырожденный бхусура. Вы согласны?
Ясное дело, что в своем-то положении согласны офицеры были на все. Нах, прижавшись лбом к полу, произносил слова клятвы на хинди. Кобыла понятия не имел, каков ритуал и как правильно этот договор оформить – но припомнил слова, однажды уже сказанные в торжественной обстановке.
– Я, Кобыла Андрей Иванович, торжественно присягаю на верность своему божеству – Шиве. Клянусь свято соблюдать... эти... Веды, строго выполнять требования духовных уставов, приказы брахманов и кшатриев. Клянусь достойно исполнять священный долг, мужественно защищать основы шиваизма и единоверцев! Ом-м...
Бога-Разрушителя воинская присяга вполне удовлетворила. Он сердечно улыбнулся Кобыле.
– Славно. Ты свободен, Кобыла. Можешь идти: едва забрезжит рассвет, как вернется твой прежний облик. Но не забудь данные мне клятвы, а не то горько пожалеешь.
После этих слов Шива вдруг помрачнел. Обратил грозный взгляд на Наха.
– А ты, Раджникант, останешься.
– Что?
– Как?..
– Русский не грешен предо мной. Но ты, Раджникант, обворовывал Индию. Не чтил ни небесные, ни земные законы. Ужели думал, что сумеешь избежать за то наказание? Я честен и справедлив. Не отдам тебя Вирудхаке, потому что честен. Накажу, потому что справедлив. Ты отправишься в место, пристойное для воров и лжецов. И получишь там целую вечность на то, чтобы в мучениях осознать порочность и недостойность собственного жизненного пути!
Будь Кобыла пассивным свидетелем ситуации, он смог бы оценить то, с каким достоинством капитан Раджникант Натх Пательпранаб принял страшный приговор Шивы. И единый мускул на лошадиной усатой роже не дрогнул! Видимо, понимал Нах: теперь уж деваться некуда. Если на Вирудхаку управа нашлась, то против воли Шивы не попрешь ни с какими высшими силами за спиной. Сужден Наху какой-то адский план реальности, или что там у индуистов...
Но Кобыла не был пассивным наблюдателем. Он знал Наха давно, совершил с ним немало всяких дел – пусть преступных и недостойных, однако сближающих вовлеченных людей. Что сказал бы в такой ситуации Кузьма? Уж точно не нечто вроде «Помочь не могу, Раджникант, но ты держись. Здоровья тебе, хорошего настроения в заточении у Шивы». В конце концов, если бы не помощь Раджниканта – никогда Кобыла и не добрался бы до этой точки, не обрел бы никакого шанса на спасение. Так и пошел бы жалким кумбхандой на службу к Вирудхаке...
– Не уйду! – выпалил Кобыла в праведном гневе. – Русские своих не бросают!
Шива лишь пожал плечами.
– Тогда отправишься на вечные муки вместе с ним. Это твой выбор.
В отчаянии Кобыла выхватил пистолет. Он и ракшасе-то не очень рассчитывал «Макаровым» навредить, что говорить о Шиве... однако ничего другого в голову не пришло. Бог-Разрушитель рассмеялся.
– Какой благородный жест! Но он не производит большого впечатления. Если думаешь, будто желание заступиться за друга сделает тебя более праведным, то глубоко заблуждаешься. У тебя был шанс уйти, но, пожалуй, больше его нет. Вы оба – черви, не достойные слов клятвы, которую принесли. Вы не заслуживаете даже истязаний, коим подвергаю я злых преступников. О нет!
Ровный и мягкий голос Шивы сменился грозным рокотом, словно из жерла вулкана. Комнату окутал мрак, глаза божества засветились огнем самой Преисподней.
– Я придумал для вас кару получше! Истинно позорную и омерзительную, сообразную гнили ваших душ! Я сделаю вас...
В отличие от Наха, Кобыла не был готов так запросто смириться с судьбой. Он не слушал, что за казни сулил ему с другом Шива: только думал. Очень напряженно соображал. Как сказал прежде Посад Вселеннович? «Выход есть всегда». Даже если тебя съели – остается два выхода. Даже если Гестапо перекрыло их, можно выбраться через вход.
А еще цитировал Древарх тогда комэса Титаренко из советского фильма: человека военного, между прочим. Настоящего офицера. Бывают ситуации, из которых никто человека не может просто так взять да вытащить. Самому надо!
«Хороший вопрос... пропусти его через собственные чакры... авось додумаешься», – такова была мудрость Древарха Просветленного. Кобыла так постарался пропустить вопрос через себя, что тот едва из ушей не потек. Все чакры на лоб полезли.
И вдруг...
Вдруг для Кобылы все сложилось. И словно увидел он перед собой доброе-доброе лицо Посада Вселенновича, кивающего, покачивающего колпаком с мигалкой: да-да, Андрюха. Правильно. Ты нашел выход.
О родных, русских высших силах Кобыла спрашивал Древарха, верно?
Все в голове сошлось в один миг. Рассуждения про Хрущева, про божественную разрушительную силу советской военной машины. Хрущевских времен пистолет, из которого оказалось возможно убить грозного ракшасу. И ведь сейчас они где? В хрущевке! А еще Кузьма. Да-да, Кузьма...
– Не бойся, Раджникант, – сказал Кобыла с неожиданным твердым спокойствием. – Не у вас одних фольклор богатый. Без Перунов с Николаем Чудотворцем обойдемся! Ну-ка: делай как я!
Капитан первого ранга на флоте – он ведь полковнику в армии соответствует. Вот и почувствовал себя Кобыла непобедимым, словно Полковник из повести Маркеса. Ловким движением он стащил с ноги ботинок.
– Делай как я, говорю!
На лице Шивы отразилось недоумение. Бог оказался не готов к такому повороту, растерялся. Свято веря в правильность задуманных действий, капитан первого ранга занес ботинок над головой.
– Ну что, синерожий?! – яростно закричал Кобыла в лицо Шиве. – Я тебе покажу... Кузькину Мать!
И принялся стучать ботинком по полу. Кажется, индус понял суть происходящего. Наверняка и в Индии слыхали историю о Хрущеве на пятнадцатой Генеральной Ассамблее ООН... Говорят, что история эта – выдуманная. Но так и про ракшас говорят, и про Шиву. Фольклорная история, правда. Народная. А значит – самая нынче уместная!
Кобыла и Нах неистово стучали ботинками. А какая тут молитва полагается, какое заклинание? Кобыла только песню Талькова вспомнил – и решил, что она подходит. Только немного текст изменить...
– Вот и все, развенчан культ Шивы-тирана! И ракшас вонючих выявлена суть!
Поразительно, но какой-то эффект это возымело. Шива окаменел. Ничего не делал и ничего не говорил, хотя мог и был должен. Возможно, за всю вечную жизнь не слыхал Шива о старой доброй русской Кузькиной Матери. А возможно – как раз хорошо знал, какова она.
– А затем схватил штурвал кукурузный гений и давай махать с трибуны грязным башмаком!
Арсений пропал куда-то: сообразил, что дело пахнет керосином и развенчанием культа Шивы, аки на Двадцатом Съезде. Тем временем в дверях показалась женщина. Женщина, которую Кобыла узнал сразу.
Ну да, она самая. Немолодая, с некрасивым, но чертовски волевым лицом. В красных одеждах и с листком в руке. А на листке том, хоть с пары метров букв не разберешь – ясное дело, присяга. Вот она: Родина-Мать. Кузькина!
Шива возопил в ужасе. Пусть он хоть трижды могучий бог, но на чужой земле. Мудрую, мудрую вещь сказал офицеру Древарх: пусть не сразу Кобыла понял его слова, но главное – что понял он их вовремя.
– Ага!.. – торжествующе закричал Кобыла. – Вот тебе, сукин сын, Кузькина Мать! Не шути, рожа индуистская, с ядерной державой!..
Жалким и позорным было бегство чужестранного бога разрушения. Славно смеялся над этим Кобыла, и Раджникант тоже смеялся – хотя не очень уверенно. В один миг простыл след Шивы, словно дело было в сказке, где черт уносит человека.
А потом офицеры бросились в ноги Матери с благодарностью. Кобыла заметил, что лицо друга изменилось: снова обретало оно нормальные человеческие черты. Кажется, даже симпатичнее прежних.
Впрочем, Мать глядела на несчастных сурово.
– Наказания вы оба все-таки заслуживаете, – сказала она. – Но не вечных мук! Воровали, это правда. Ну да кто у нас не ворует... многие воруют побольше и понаглее вашего.
Кобыла уж на всякое наказание был согласен: от Родины-Матери все одно лучше выйдет, чем от каких-то индийских богов. Опять же, какое-никакое снисхождение очевидно... Эту мысль вполне разделял и Раджникант. Воровал, это правда. Заслужил наказание. Но лучше бы, конечно, чтобы не вечное... полегче как-то, да и с заветной пенсией в перспективе...
* * *
Кобыла обмакнул валик в ведро с зеленой краской, стряхнул – и провел очередную широкую линию по жухлой траве. Крашеный газон вблизи-то выглядел глупо, но если высокое начальство не станет близко подходить и сильно присматриваться – картина получится благообразная.
Как-то так на его памяти в вооруженных силах все всегда и работало. Причем отнюдь не только в российских: в индийских наверняка тоже. И во многих других.
А тот Полигон, где они с Нахом трудились в поте лица, был не российским и не индийским. Лежал он где-то за невидимой для людей, но всегда слишком близкой границей.
Нах выгнул затекшую от работы спину, закряхтел.
– Я все-таки думаю, Андрей, что по десять лет за каждую взятку и каждое хищение – крутовато.
– А ты бы вечную службу Вирудхаке предпочел? Или к Шиве на ПМЖ?
– Нет, но...
– Вот и не вякай. Уж прости, не нашел я получше варианта! Можешь еще кому из своих богов пожаловаться: Вишне, Брахме...
– Нет уж, спасибо... ты прав. Нищие не выбирают, нам и так чертовски повезло. Давай тогда хотя бы перекур? Не могу уже, спина болит!
– Вот это дело. Давай. Только сигарета с тебя.
Они отложили валики, присели на сухую, еще не покрашенную траву. Раджникант вытащил из нагрудного кармана мятую пачку, Кобыла чиркнул спичкой. Затянулись по паре раз, глядя вдаль.
– Красиво...
– И не говори!
Этот странный Полигон в ином плане реальности, отделенный от привычного мира мембраной тонкой духовной материи, был великолепен. Раскинулся до горизонта в любую сторону, куда ни глянь. Много, много травы: еще красить ее и красить. За каждую взятку и каждое хищение. Но ничего! Зато ряды могучих межконтинентальных баллистических ракет, сияющих серебристыми боками в лучах красного солнца, услаждали взор. Словно купола храмов: стройные и сплоченные ряды. Пудовый метафорический кулак Кузькиной Матери.
Раджникант, залюбовавшись красотами Полигона, начал вдруг напевать русскую песню о столь понятных ему вещах. Правда, слова безбожно переврал, инородец...
– На чем ты медитируешь, товарищ светлых дней? Какую мантру дашь душе измученной моей? Сатья Саи наш батюшка, Махатма – свет души...
– Ничего, Раджникант. Вот срок отмотаем, выпустят в родной план реальности – мы с тобой не на сказочное Бали, а в Карелию махнем. Шива там не достанет. Я тебе такие места покажу...
– Пустое. Вот как выйдет срок, тогда и разберемся. А пока давай-ка споем лучше.
Сигареты труженикам Полигона полагались гадкие, вонючие: одно слово – казенные. Так что дым Кобыла вдыхал без особенного удовольствия, но уж чем богаты – тем и рады. Сложно ему раньше было понять этот принцип, да теперь стало легко. Вот и слова песни легли на душу.
– На что мне жемчуг с золотом, на что мне art nouveau? Мне кроме просветления не нужно ничего...
Ольга Цветкова
Неправильное лето
У полосатой кошки Ташки случилась ложная беременность. Ходила смешная, с отвисшими титьками, как маленькая мохнатая корова. Мы с Мишкой и Лёшей таскали ей по очереди рыбьи хвосты, куриные кости и остатки каши. Это Лёша нам и сказал, что беременность ложная. Я тогда бегала по соседям и спрашивала, не нужны ли кому котята – скоро родятся. А он и говорит: не будет никаких котят.
– А ты что, свечку держал? – Мишка сидел на подоконнике в подъезде, поставив ногу на батарею, уложив веер карт на острое колено.
Потолок в чёрных пятнах от «бабочек», за окном дождь – а то бы мы не тут сидели, а на лавке во дворе. Мишка был старше меня года на полтора и казался в свои пятнадцать уже совсем взрослым. Мне нравилось смотреть на его профиль на фоне серого, в разводах, стекла. На прямой нос, который будто бы постоянно был настороже, принюхивался, твёрдый подбородок, плотно сжатые губы.
– У меня тётя ветеринар, – не очень уверенно ответил Лёша.
Он тоже сидел. Хотел уступить место, но я усадила его обратно. Мама мне новые джинсы купила и убила бы, сядь я в них на жвачку или ещё на какую дрянь.
– Так то тётя, не ты. Ишь заливает, – Мишка хитро сощурил карие глаза. – Или Изотову хочешь впечатлить?
Изотова – это я. Покраснела, конечно, до самых ушей, но вовсе не из-за того, о чем Мишка наверняка подумал.
– Твой ход, – пробурчала, взяв из колоды карту.
Мы продолжили играть, и я три раза подряд осталась «дураком». Потом Лёша дал мне коснуться своего железного кольца «на удачу», и повалили козыри. Но выиграть я так и не успела, потому что с четвёртого этажа спустилась бабка Зоя и пригрозила вызвать милицию, если мы немедленно не уберёмся из подъезда. Орала, что накурили тут, не продохнуть. А мы и не курили вовсе. Только Мишка немного.
Котята, кстати, у кошки всё же родились. Но это были ложные котята.
Ту песню я караулила уже вторую неделю, и даже кнопку записи на магнитофоне успела тыкнуть в первые секунды. А тут р-р-раз и звонок в дверь. По дороге влезая в раскиданные по сторонам тапки, я метнулась к двери – только бы успеть остановить запись, только бы рекламы не было – споткнулась о блюдце с молоком. Недавно мама забрала бабу Галю из деревни, и теперь та наводила в доме свои порядки. Настелила цветных половичков, у порога молоко для домового поставила. Ох, сколько уже этого молока я расплескала! «Нечего носиться как угорелая», – отвечала мама на моё возмущение. А бабушке позволяла и дальше творить эту допотопную дичь. Типа ей так легче к городской квартире привыкать. Ничего, что мне от неё теперь впору отвыкать?
А в дверь, оказывается, звонил Лёша. Я ещё злилась оттого, что меня с песни сдёрнули, да из-за молока этого, так что он отступил назад и спрятал за спину плотно запакованный кулёк. Вытянулся, как по линейке, тряхнул вечно лохматыми русыми волосами. Я покачала головой:
– Ну, чего тебе?
Вообще-то он был хороший, так смешно радовался всегда, когда я выносила горсть лимонных леденцов – его любимых. И глаза у него были очень зелёные, как хвоя, и добрые, так что сердиться я почти сразу перестала.
– Пойдёшь котят смотреть?
Вот тут бы пролитое молоко и пригодилось...
Мы сделали для Ташки розовый ошейник из атласной ленты. Она лежала на боку под кустом, покрытая золотыми пятнами просеянного сквозь листья солнечного света. Выставила сиськи и терпеливо ждала, пока ложные котята насосутся. Я представляла их серенькими, пушистыми и смешными, как тычутся они мамке в живот слепыми мордочками. А Лёша говорил, что один из них – рыжий. А Мишка не говорил ничего, потому что с тех пор, как кошка разродилась невидимыми котятами, стал реже с нами гулять.
Двор зеленился травой, точно флаги развевались на бельевых верёвках майки и трусы Семёна Кузьмича из тридцать второй, а сам он ревностно следил из окна, чтоб никто их не украл. Это лето как-то особенно пахло липой и приключениями. Я бы даже решилась полезть на Стройку, если б Мишка снова позвал.
Стройка была нашей местной достопримечательностью. Её забросили ещё до моего рождения, а когда начали, даже мама не помнила. Что-то там хотели такое масштабное воздвигнуть, но дальше фундамента и метровых стен не пошло.
Когда я была мелкой и развалины манили сильнее стаканчика мороженого, играть мне там не разрешали, а потом я и сама стала бояться – всякие истории ходили. То про трясуна, то про наркоманов. А Лёша вообще как-то сказал, что на самом деле это никакая не стройка, а древний зачарованный лес, и людям ходить туда опасно. А Мишка тогда сказал, что не боится и хоть на спор пойдёт; Лёша сразу давай отнекиваться, что пошутил про лес и нечего глупые споры устраивать. Так мы и не поняли, что это было.
Из-за облезлого угла дома показался Мишка. Жал руку друзьям на прощание. Это были его другие друзья – старше и все какие-то шероховатые. Они громко говорили, громко смеялись и вообще мне не нравились. Но, может, просто потому, что они крали у нас Мишку.
Я резко вскочила, отряхнула колени от травы и земли и только тогда окликнула его. Кошка тревожно заозиралась, но, поняв, что ничего котятам не грозит, опустила голову и зажмурилась.
Подошёл Мишка и уселся на вкопанное в землю полено. По вечерам под этим кустом сидели алкаши, но днём это было только наше место.
– Слышали вчера ночью чо было? – спросил Мишка.
Он пах куревом, и я глубоко втягивала в себя этот запах. Обычно мне не нравится, когда накурено, но от него пахло почему-то вкусно.
– Орали во дворе, я полезла посмотреть, но мать спать погнала, говорит, нечего...
– В общаге. Мурзик опять нажрался, а жена его домой не пустила. Он долго в дверь ломился, пока сосед побить не пригрозил. Потом жена сжалилась, открыла, так он ещё полночи за ней с ножом бегал.
– Жесть, – протянула я. – А ты откуда знаешь?
– С пацанами сидели, – Мишка кивнул в сторону лавки у подъезда общаги.
Я посмотрела туда и подумала, что было бы очень стрёмно сидеть, когда рядом кто-то пьяный бегает с ножом. Хотя в нашем районе это обычное, в общем-то, дело. У половины моих одноклассников старший брат или батя сидит.
Мимо, по протоптанной в траве дорожке, с мусорным ведром ковыляла бабка Зоя. Мы, не сговариваясь, отвернулись в надежде, что не заметит. Если из подъезда она нас гоняла ещё хоть с каким-то правом, то когда и на улице цеплялась – а она постоянно цеплялась! – это дико бесило.
– Вот заразу-то всякую прикармливаете, – ударило нам в спины.
Всё же заметила. Заметила и прицепилась! Мы оглянулись. Бабка Зоя, сощурившись, смотрела на Ташкину миску, наполненную костями и обрезками колбасы.
– У неё же котята, ей надо... – вырвалось у меня.
Зря.
– Где вы там котят-то нашли? – бабка Зоя подковыляла к нам, и теперь уже ей хорошо была видна Ташка с налитыми сосками, и то, как она подставляет брюхо.
Заметив чужого человека, кошка всполошилась, принялась прятать котят.
– Бесовщина... – суеверно перекрестившись, пробормотала бабка. – А ну пшла!
Она замахнулась на Ташку мусорным ведром. Бедная кошка на полусогнутых попыталась отбежать, но и котят бросить не решалась, а всех ей было не унести.
– Пшла, пшла отсюда!
Бабка наступала. Я оцепенела; кошку было так жаль, аж в груди защемило, но бабка Зоя – это не мальчишка с палкой, которого и треснуть можно. Мне одновременно хотелось и схватить Ташку в охапку, и самой бежать прочь, подальше от вонючего тяжёлого ведра. Ответить бы что-то, но из головы вылетели все связные слова. И Лёша стоял как пень.
– А шли бы вы, – вдруг услышала я голос Мишки.
Он заслонил собой кошку и возвышался над бабкой весь такой смелый и дерзкий. Будто какой-то герой-партизан перед расстрелом. Адская смесь восхищения и благодарности совсем не помогали мне вспоминать человеческую речь. А вот бабка Зоя ничуть не впечатлилась.
– Ты ещё, мелкий засранец, защищать её будешь? Совсем стыд потеряли! Вот я матери-то расскажу, сатанисты проклятые! Таньку-то твою знала, какая девка хорошая была...
Ох, и как её понесло. А Мишка стоял, как ни в чём не бывало, с наглой улыбкой, которая наверняка страшно бесила бабку и заставляла её давиться слюной и словами.
– Это моя кошка, ясно? – невозмутимо сказал он. – Так что идите, куда шли.
Бабка перекрестилась, матюгнулась совсем как-то не по-христиански, а потом взяла и правда ушла. Я ошалело смотрела на Мишку, а он мне подмигнул. Может, из-за того, что забыла слова и не знала, что сказать, я неожиданно для самой себя кинулась ему на шею.
В общем, как-то так получилось, что с этого вечера мы стали встречаться. Он сказал: «Изотова, будешь со мной гулять?» А я согласилась, конечно. И тогда думала, что стала самой счастливой девчонкой в мире. Как бы не так...
Мы гуляли в обнимку вдоль рельсов, курили одну на двоих сигарету и подолгу целовались в подъезде. Это было лето, о котором я всегда мечтала, о котором писала в дневнике, спрятанном в ящике под стопкой журналов. Лето, пахнущее тёплым дождём, арбузами и Мишкиной футболкой.
В один из последних вечеров августа он сказал, что собирается с пацанами на Стройку, а на следующий день не пришёл на наше с ним место. Я сидела, ждала, как дура, вяло смотрела, как Ташка играет с котятами. Наверное, они уже подросли. Интересно, видят ли их другие кошки?
На следующий день и через следующий Мишка так и не появился, и Лёша его тоже не видел. А вечером в дверь позвонили, и мама сказала, что это ко мне – участковый. Злая была и встревоженная, одним взглядом уже шипела: «Что ты натворила?» А я не знала, что натворила, я вообще в эти дни только ревела и в телик пялилась.
Медленно, вяло, как во сне, я выползла в прихожую, привалилась плечом к стене. Участковый был молодой, круглолицый, с розовыми щеками и постоянно переминался с ноги на ногу, будто на улице не плюс двадцать пять, а минус, и он никак не может согреться.
– Алёна Изотова? – спросил он.
Я кивнула. Ощущение сна обволакивало, как купол медузы, – происходило что-то, чего не происходило никогда раньше и не должно было происходить. Я, может, и не девочка-пай, но не делала ничего такого, чтоб меня забрали в милицию. Мама ведь меня не отдаст?
– Ты знаешь Тихонова Михаила?
– Да-а-а, – протянула я, еще сильнее озадаченная.
Мишка-то тут при чём? Или это он что-то натворил? Обида, которую я носила с собой, как рюкзак, гружённый учебниками сразу по всем предметам, перемешалась со страхом. За него, за себя.
– Когда ты его видела последний раз? – По виску милиционера стекла тонкая и быстрая струйка пота. Жарко ему, наверное, в форме...
Следить за капелькой на розовой коже было куда проще, чем вспоминать, какой день недели был три дня назад. Чем думать, стоит ли сказать правду или наврать? А если врать, то в какую сторону? Что видела недавно, или что не видела очень давно?
– В среду, часов в пять вечера, – ответила я.
Правду ответила. Наврать что-то умное мой мозг был сейчас неспособен. Милиционер кивнул, будто именно такого ответа и ожидал.
– Он ничего не говорил? Может, куда-то собирался, или поссорился с кем. С родителями, например, и хочет уйти из дома?
Я помотала головой. Обычные у него родители... Да и когда ему с ними ссориться? Мне иногда вообще казалось, что домой он приходит только спать.
– На стройку собирался. Ту, что здесь рядом, – вспомнила я.
Милиционер снова покивал.
– Ладно, спасибо за содействие. Если понадобится, вызовем в отделение.
И тут меня как прорвало:
– Да что вообще происходит? Сначала Мишки три дня нету, а потом вы тут приходите и спрашиваете всякое! Зачем это всё? Что он натворил? Что с ним теперь будет?!
Мама от меня такого не ожидала – смотрела ошалелыми глазами. Да я и сама не ожидала, но во мне будто копилось что-то все эти дни, что-то такое большое и огнеопасное. А теперь вот взорвалось.
– Родители заявили о пропаже, – ответил милиционер и сделал грустное лицо.
– В смысле?
– В лесу, поди, заблудился, – выглянула из комнаты бабушка. – Лес-то такой тут...
Мама подбежала к ней, мягко развернула за плечи:
– Мамочка, мы в городе, не в деревне. Иди к себе.
Милиционер потёр голову фуражкой, откашлялся и продолжил:
– Домой он не вернулся – ни в среду, ни на следующий день. Ищем теперь. Ты последняя его видела.
– Но... Он с друзьями пошёл, они видели. Должны были видеть, их спрашивали?
– С какими друзьями, как они выглядели?
Я замялась. Ни имён не помнила, ни где живут... Даже описать как – не нашлась. Просто кучка пацанов. Обычных.
– Я их не знаю, – сдалась я.
– Ладно, до свидания. Если что-нибудь вспомнишь, звоните с мамой в участок.
Он ушёл, а я, размазывая слёзы по щекам, влезла в джинсовые шорты, натянула футболку и, упрямо игнорируя мамины взгляды, вопросы, попытки остановить, вылетела за дверь.
Я отчаянно шмыгала носом, и мне было плевать, если кто-то заметит. Солнце тонуло в золоте и меди, заливались вечерние птицы в буйной листве, мелочь рисовала на асфальте «классики». Мне хотелось разбить солнце, зашвырнуть камнем в птиц и растоптать мелок, потому что... Потому что я не понимала, как мир вокруг может быть таким тихим и ласковым, когда внутри меня всё клокочет, рвётся на лоскуты.
Широкими, злыми шагами я пересекла двор, как вдруг у меня на пути встал Лёша. В последнее время мы редко виделись. Раньше-то он постоянно во дворе сидел, а как мы с Мишкой начали встречаться – стал появляться лишь изредка. Я подумала, что даже не знаю, где он живёт и с кем. Про тётю-ветеринара только помнила. И вот снова появился. Почему именно сейчас?
Он упрямо преградил мне путь, хотя обычно чуть что – отступал.
– Уйди, – хмуро бросила я.
Лёша замотал головой. Я готова была сквозь кирпичную стену пройти, не то что какого-то там пацана оттолкнуть с пути. Но он как в землю врос, я и не думала, что он такой сильный.
– Куда ты идёшь? – спросил он таким тоном, будто сам всё знал.
– Не твоё дело.
– В лес?
– Какой ещё лес? – слова еле-еле выползали изо рта, будто их во мне осталось так мало, что нужно было выдавливать по капле.
– На стройку. Искать его. Так ведь?
– Так. И что с того? Дай пройти.
Я попыталась обогнуть его, но не вышло. Он не угрожал, смотрел с сочувствием, но не пускал.
– Ты его не найдёшь, – сказал он, отчаянно теребя железное кольцо на пальце. – Пожалуйста, не пытайся. Помнишь, я как-то говорил, что на самом деле это не стройка? А потом, что пошутил... Так вот, я не пошутил, там в самом деле зачарованный лес. Очень древний.
– Ага, волки сожрут или леший в болото заманит. Дай пройти.
– Лешего больше нет. Но остальное – правда! Если б я просто хотел тебя отговорить Мишку искать, придумал бы что-нибудь правдоподобное. Про наркоманов и насильников. Но это хуже, туда уйдёшь – уже никто не найдёт. Оно как... понимаешь, как за гранью. Другое.
– Не понимаю.
Пока он говорил, та ярость, что кормила меня, давала силы лететь вперёд и отыскать Мишку, даже если придётся разобрать стройку до кирпичика, потухла. Только где-то глубоко теплились тоска и отчаяние. Но сил они не давали. Я ощутила такую усталость, будто меня выпили до донышка; ноги еле держали.
– Я просто хочу, чтобы он нашёлся, – сквозь слёзы прошептала я. Всхлипнула.
– Иди домой, пожалуйста, – Лёша положил ладонь мне на плечо, дружески сжал. – Ты не сможешь его найти. Прости. Может, он ещё вернётся...
Он не вернулся. Мой дом и соседние превратились в огромную доску объявлений, исклеенную листовками с Мишкиными портретами. Я не могла выйти из подъезда без слёз. Он смотрел на меня с каждого столба. Официально – без вести пропавший. Это вроде как непонятно, что с ним: может, сбежал, уехал в другой город или ещё чего. Но все были уверены, что он погиб, потому что на стройке нашли его кроссовок.
Бабка Зоя всё же победила. Накормила Ташку кашей с крысиным ядом. А котята? Котята, наверное, убежали. В лес.
Я ненавидела это лето. И осень, и зиму, и весну. Ходила в школу, разговаривала, только отвечая у доски. На лето попросила маму отправить меня в лагерь на все три смены, только бы не видеть этих фотографий – оборванных наполовину, будто даже сам город пытался его забыть.
А потом стало будто бы легче.
Ну, как легче? Жить можно.
Руслан мне нравился. Он учился на втором курсе, а я только недавно поступила в универ. Мне было шестнадцать, а чувствовала я себя на все шестьдесят.
– Какую группу слушаешь? – спрашивал Руслан, провожая меня до подъезда.
«Какие фильмы любишь?», «В Кирпич ходила?» – он задавал и задавал вопросы, на которые у меня не было ответов. Будто два года я просто спала. Пора было просыпаться, поэтому я и согласилась пойти домой с Русланом. Даже позволила держать себя за руку.
Под ногами хрустели жёлтые и красные кленовые листья, и хотелось нарочно идти у обочины, зарываясь в них ботинками по самые щиколотки. Мне было почти хорошо. Но когда мы завернули во двор – вон наша лавка, тополь, под которым от дождя прятались в обнимку, Ташкин куст – я замедлила шаг. Отчего-то стало стыдно. Я выпутала пальцы из крепкой и тёплой хватки Руслана, торопливо попрощалась и сразу нырнула в подъезд, чтобы он не пытался меня чмокнуть в щёку или, того хуже – в губы.
Дома я пробежала в свою комнату, не боясь запнуться за миску с молоком. Она исчезла вместе с цветными плетёными ковриками, когда бабушка умерла в прошлом году. Забравшись с ногами на подоконник, я прилипла лбом к стеклу.
Окно выходило на стройку, и с высоты пятого этажа я видела уходящие вдаль огрызки брошенных зданий. Нависшие над ними угольные тучи перекатывались, словно жирное брюхо мохнатого чёрного чудовища, сжирали последние просветы в небе. Гроза ночью будет.
Я долго не могла уснуть, слушала взрывы грома, вздрагивала, когда шторы озарялись вспышкой молнии. В какой-то миг на них, как картинка из диапроектора на экране, мелькнули силуэты сосен. Откуда там вообще сосны?
Ветер дул со стороны стройки, свистел в щелях рассохшихся рам. Я закрыла глаза и принялась считать про себя, чтобы прогнать назойливо копошащиеся в голове мысли и воспоминания. На девятистах пятидесяти пяти цифры завыли волчьими голосами, не иначе рассчитывали полакомиться пушистыми овцами, прыгающими через забор. И кустики черники запахли детством. А потом меня вызвали к доске рассказывать о правилах обращения с домовыми.
– Изотова, – тихий, такой знакомый голос. – Алёнка, я вернулся.
Куда вернулся? Мы ведь даже не в одной школе учимся...
Нет, я не в школе уже. Завозилась в кровати, пошарила рукой по стене в поисках выключателя – гроза уже кончилась, и молния даже на мгновение не могла подарить мне свет. Чернота кромешная.
– Не надо, не включай, – снова заговорщический шёпот.
Это он, его голос. Совершенно точно его.
– Мишка... Ты? Почему... Как вообще?
Я подтянула одеяло к подбородку, тряхнула спутанными волосами. Глаза потихоньку привыкли и стали различать силуэты вокруг. Шкаф с приоткрытой дверцей, из-за которой торчит что-то – комом запиханная толстовка, наверное. Письменный стол, спинка стула. И он – прямо напротив окна. Контур нестриженой шевелюры, уголки рукавов футболки над крепкими плечами. Только лица не разглядеть никак.
– Думаешь, я мог бы насовсем? Я тут, с тобой. Скучал по тебе смертельно.
Я села в кровати, страшась обрадоваться. Как он попал сюда? Окно закрыто... Но голос.
– Это сон, – разочарованно пробормотала я. – Просто сон. Ещё один.
– Не сон. Я здесь.
– Тогда хочу увидеть тебя! Пожалуйста...
Вопреки его просьбе я щёлкнула выключателем, но свет не зажёгся.
– Пока не время, – Мишкина фигура стала ближе, хоть я и не заметила, как он сделал шаг ко мне. – Но ты увидишь, скоро, обещаю. Приходи ко мне.
– Я приду! Куда, домой? Или на наше место? Только, знаешь, кошка... Да чёрт с ней, с кошкой. Мы все думали, что ты... Во сколько прийти?
Я частила, сама не разбирая, что пытаюсь сказать. Мысли ещё путались спросонок, мешаясь с обрывками сна. Два года прошло, как это вообще возможно? Почему, откуда он здесь?
– Просто приходи завтра, я буду ждать тебя.
– Ты мне правда не снишься? Сделай что-нибудь, докажи, что ты – не сон! – отчаянно потребовала я.
– Я – не сон. Я принёс тебе кое-что.
Он уже стоял у кровати, но я так и не могла разглядеть его черты в глубоких тенях на лице. Я с силой втягивала воздух, надеясь услышать эхо его запаха, который знала лучше, чем таблицу Менделеева. Но пахло только озоном с улицы.
Днём я бы точно расспросила его с пристрастием. Я бы кричала и ругалась: как он мог вот так со всеми, со мной! И после этого так запросто явился! Но была ночь. Был муторный сон. И я приняла правила.
В руках Мишки появились длинные жемчужные бусы. Честно сказать, я такое не носила никогда – будто что-то из гардероба бабушки. Но жемчужинки имели необычный голубоватый отлив, и мне хотелось к ним прикоснуться.
Мишка надел бусы мне на шею, вскользь коснувшись кожи пальцами. Какие же холодные! Значит – точно с улицы.
– Мне пора. Помни – завтра.
– Подожди! Ты так и не сказал, куда.
– На стройку.
Я не помнила, как он ушёл, и как я заснула потом – разве можно было вообще заснуть после такого?! Но проснулась я с утра от будильника. Вместо привычного зарывания в подушки и одеяла, подальше от назойливого звука, я вскочила и схватилась за шею. Пальцы скользнули по гладким шарикам. Будто чётки, я перебрала жемчужины на длинной нитки.
Настоящие...
Значит, не приснилось? Джинсы-рубашка-косуха-кеды. Две минуты – и я уже в дверях, пока мама не отловила и не принялась допрашивать, куда я намылилась в полседьмого утра. Подъезд такой тихий, сонно-мёртвый. Я зачем-то крадусь по ступенькам, будто кто-то может меня поймать и запереть дома. А мне к Мишке надо!
Как это глупо, наверное: что-то привиделось, и я сразу метнулась куда-то, но... Откуда бусы? Я снова ощупала их, и теперь, не спросонок, они казались точно такими же настоящими.
Входная дверь, спружинив, оглушительно хлопнула за спиной. Даже птицы с веток спорхнули, вызвав целый ливень из жёлтых листьев. Я зажмурилась – но вовсе не из-за грохота. Просто хотела убедиться, что сидящий на лавке Лёша – не галлюцинация.
Это правда был он. Я сделала вид, что не замечаю его, и попыталась пройти мимо, но он вскочил, обогнал меня и преградил путь. Точь-в-точь как тогда, два года назад. Лёша мало изменился, только руки и ноги стали ещё длиннее. Мне почему-то представился богомол. Вредный и назойливый. Я молча уставилась на него.
– Он приходил к тебе?
Вот уж какой вопрос я меньше всего ожидала услышать. С Русланом, что ли, меня видел вчера?
– Кто? – раздражённо спросила я. – Ты чего здесь вообще в рань такую?
– Мишка.
Рука невольно потянулась к бусам – я отдёрнула её и сжала пальцы в кулак. Откуда он?..
– Откуда ты?!.
– Просто знаю. Он приходил к тебе, так?
– Ты что, подглядываешь за мной? – Я ощутила, как горят щёки и виски. От смущения, от злости. От всего. – В окно? Я ж на пятом, мать его, этаже! Один по карнизам в окна лазает, и ты туда же? Спайдермены хреновы!
– Я не подглядывал. – Лёша так смешно растерялся и тоже покраснел, что я перестала злиться. Но вид сохранила суровый. – Я не могу объяснить, но знаю. Скажи, я прав?
– Ну прав. И что дальше?
– Что он тебе сказал?
– Что вернулся и хочет увидеться, – неохотно призналась я, но про бусы промолчала.
– Не ходи. Ты не должна.
Лёша расставил ноги, будто так его тощее тело могло превратиться в забор и помешать мне пройти.
– Опять? – злость снова вернулась. – Я тогда послушала тебя! И знаешь что? Жалею до сих пор! Каждый гребаный день, каждый из семисот пятидесяти трёх дней! Я должна была пойти его искать тогда.
– Ты бы не нашла, – сказал он.
– Ну и не нашла бы! Но пойти – была должна! Чтобы понять, что я всё сделала. Всё, что могла. А теперь во мне одни только «а вот если бы» и «а вдруг». Ненавижу тебя.
Лёша посмотрел на меня своими мшисто-зелёными глазами как-то... Печально, пронзительно и преданно. А ведь он всегда так смотрел – тепло – просто я не замечала. Мелкая была и вся в Мишке.
Но сейчас жалеть кого-то или думать о чужих чувствах совсем не хотелось.
Я пошла прямо на него, уверенная, что он сдаст в сторону, но Лёша вдруг схватил меня за плечи:
– Остановись, слышишь! Не пущу!
Руки у него оказались сильные и цепкие, я на миг испугалась. Но потом злость и обида – мы же друзья! – затопили страх. Не думая о том, что он выше на голову, я с силой толкнула Лёшу. Он не упал, но шатнулся и выпустил меня от неожиданности.
– Уйди, – тихо, угрожающе, сказала я. – В этот раз у тебя не выйдет.
Не сдаваясь, Лёша снова шагнул ко мне. Но я зло глянула на него, оскалив зубы, готовая царапаться и кусаться, если придётся. И он отступил.
Хоть я и перепрыгивала лужи, через пять минут кеды промокли насквозь. Деревья волновались от ветра и сбрасывали на меня холодные капли. Неуютное сумрачное утро – солнце взошло в серой паутине облаков. Но я упрямо шагала к стройке. Если уж друг меня не остановил, то промозглая погода и подавно.
Неужели я увижу Мишку? Неужели он правда жив? Неужели мы снова?.. Я плюхнула ногу прямо в лужу и зашипела, когда ледяная вода сквозь кеду и носок лизнула кожу. Влюблена ли я всё ещё в Мишку? Столько времени прошло, столько всего поменялось в жизни. Я в тринадцать и я в шестнадцать – это две совсем разных меня.
Я вспомнила, как он защищал кошку, как клал подбородок мне на макушку и подолгу крепко меня обнимал.
Хочу его увидеть.
У первого недостроя я замедлила шаг. Никогда не подходила к стройке так близко. Здесь пахло сырым кирпичом и ещё чем-то неприятным, химическим. Но кроме запаха ничего страшного не оказалось. Не выскочил маньяк из-за разрисованной граффити стены, не валялись наркоманы с перетянутыми трубкой плечами. Хотя и бутылки, и шприцы я заметила, когда прошла чуть глубже. Но этого добра и во дворе хватало.
На краю одной из стен метра два высотой кто-то сидел спиной ко мне. Этот силуэт... Я и так бы узнала, но вчерашняя ночь напомнила, вновь разожгла в памяти образ.
Мишка оглянулся:
– Пришла?
Я не заметила, как он спрыгнул – вот дурак, высоко же! – но уже через секунду увидела его рядом. Это он! Он!
Его карие глаза, красивый прямой нос, твёрдый подбородок. Только лицо очень бледное, даже какое-то болезненное, и губы не улыбаются.
– У тебя проблемы? – спросила я, наконец обо всём догадавшись. – Тебя милиция искала.
Конечно... Нехорошие друзья, неприятности... Нужно было прятаться долго. Дорогие бусы, не в дверь ко мне позвонил, а в окно ночью полез. Встреча в безлюдном месте. Чёрт, во что он вляпался?
– Всё хорошо, Алёнка, – сказал Мишка и погладил меня по плечу.
Тут я не выдержала, кинулась ему на грудь и разревелась – мокро и сопливо. Будто внутри меня смёрзлись острогранным кристаллом слёзы и кололи, кололи всё это время. А теперь оттаяли и хлынули потоками, освобождая место в груди. Мишка обнял меня одной рукой, и слёзы стали горячее. Я помнила его объятия не такими, но можно ли доверять переменчивой памяти?
Я снова силилась унюхать знакомый сигаретный запах, но его футболка пахла сырым мхом, будто он ночевал на земле. Это ведь хорошо, что курить бросил? Да что за чушь у меня в голове?! Он в подвале спал, бедный... Или на улице прямо.
– Тут холодно, – прошептала я, – может, свалим куда-нибудь отсюда? В подъезде хоть посидим. Или ко мне!
– Пойдём со мной, – ответил Мишка, убирая руку с моей талии и перехватывая меня за пальцы.
Но отправились мы не домой. Он повёл меня вглубь стройки, проходя насквозь несостоявшиеся подъезды, перепрыгивая баррикады кирпичей.
– Зачем нам туда? – раз в пятый спрашивала я.
От его немногословности, бледности, было не по себе. Я знала – Мишка меня не обидит, не навредит мне, но он был словно сам не свой.
Мы шли слишком быстро, я едва успевала глядеть под ноги. За одним из неостеклённых окон я заметила груду тряпья, из-под которой что-то торчало. Что-то, от чего у меня свело позвоночник. Нога. Синюшная, изломанная под неестественным углом. Я слышала, как кто-то рыдал над ней, но Мишка потянул меня за собой.
– Не смотри, идём.
Заброшенные постройки так густо поросли мхом, что Лёшины россказни про зачарованный лес перестали казаться бредом. Суеверная тревога холодком прокралась в сердце. Но я крепче стиснула прохладную ладонь Мишки, прогоняя дурацкие мысли.
«А вдруг он под чем-то?» Потому и бледный, и странный. Не зря же слухи ходили, будто он колется.
– Верь мне.
И я постаралась верить изо всех сил.
Нога зацепилась за торчавший из земли корень. Я не удержалась, выставила вперёд руки, и они врезались в колкий ковёр из старой хвои.
Поднялась, опершись о ствол... О ствол?
Лес.
С неохватными старыми соснами, чьи лапы сплелись наверху, скрывая небо. Сырой мшистый воздух казался таким густым и диким, будто никто никогда его не вдыхал. Я нервно оглянулась. Только что шла по стройке... А теперь и впереди, и позади – лес. Одинаково густой и нехоженый.
Мишка!
Я дёрнулась, но его не было. Выпустила руку, когда падала, и будто не удержала его самого. И теперь не знала, что хуже – оказаться одной в чужом, непонятно откуда взявшемся лесу или снова потерять Мишку.
– Мишка! Мишка, ты где? – выкрикнула я.
Голос раздробился на много окриков и разлетелся по лесу, не стихая даже очень-очень далеко. Я хлопнула себя ладонью по губам. Учитель биологии говорил, что не надо кричать в лесу. Но сейчас я испугалась собственного голоса вовсе не потому, что внимательно слушала на уроках.
Я не знала, что водится в этом лесу. И не хотела, чтобы это что-то меня услышало.
А вот что мне и правда стоило бы вспомнить – так это правила ориентирования. Что-то там было про мох на стволах и север. Только вот я не знала, с какой стороны света попала в этот лес, так что даже компас не помог бы. А если Лёша не врал, этого места и вовсе нет на картах.
Но почему Мишка привёл меня сюда? Почему бросил одну? Я схватилась за нитку бус, как за последнее доказательство. Вдруг он тоже, как я, попал в лесную ловушку и где-то оглядывается и зовёт меня?
Я плюхнулась прямо на землю и обхватила себя руками. Слишком уж городской я была, и все эти истории о том, как заблудившийся ребёнок провёл ночь в лесу, жутко меня пугали. Мне очень не хотелось быть тем самым ребёнком. Особенно в таком лесу.
Сидеть стало холодно. С мокрой из-за отсыревшей хвои задницей я поднялась и потёрла лицо рукавом. Оставаться и дальше на месте, ожидая непонятно чего, было глупо.
Я закружила вокруг, пытаясь отыскать хоть какое-то подобие тропинки, но место казалось диким и нехоженым. Нетронутый хвойный ковёр, кочки и овраги, замшелые поваленные стволы. Шорохи и поскрипывания над головой – будто кто-то шныряет в ветвях, но стоит поднять голову – даже колыханий от ветра не видно.
– Найди меня.
Шёпот не громче шелеста крыльев ночной птицы.
Я дёрнула головой вправо, влево. Мне не померещилось, точно не померещилось! Я стала вглядываться в просветы между сосен, но переплетение мха и коры казалось таким монотонным, ненарушаемым ничем.
И вдруг я увидела... Сначала просто колебание воздуха, а потом неясный образ. Мишка! Он брёл куда-то в чащу, как лунатик. На этот раз я не побоялась окликнуть его, но он не обернулся. Тогда я бросилась следом – как же я сразу не заметила эту тропу, свободную от валежника и оврагов. Только бы не упустить, не потерять из виду Мишкину спину...
Я едва смотрела под ноги, а потому не заметила, как тропинка запуталась в торчащих корнях, как подступили друг к другу стволы. И вот уже впереди не просвет, а ловчая сеть из живых и мёртвых веток. Я полезла в обход через какие-то кусты, но пока продиралась и кружила между деревьев, окончательно заплутала.
Может, надо было как-то пометить, каким путём я шла. Хотя зачем? Тут всё одинаковое. Одинаково чужое, одинаково дикое, дремучее и древнее.
Я вышла на поляну, посреди которой раскорячился порыжевший от времени пень. Неужели тут кто-то отважился рубить деревья? Но я так устала, что плюхнулась на него, как в кресло. И тут же подскочила – что-то кольнуло. Я уселась прямо на горстку усохших орехов.
«Вот это стул, – на нём сидят. Вот это стол, – за ним едят», – не к месту вспомнились слова детской сказки. Можно было бы просто отряхнуть пень, но сидеть на нём окончательно расхотелось.
– Ищи, ищи, ищи, ищи, – раскатилось по лесу.
Я заозиралась. Уже знала, что должна увидеть. Вдруг, если найду быстрее, сумею догнать?
И я снова бежала, пока лес не заплёл дорогу, не пустил ложными путями. Живот сводило от голода, я ведь так и убежала, не позавтракав. С досадой вспомнила орешки. Совсем старые и наверняка горькие, но кто знает, сколько я буду тут блуждать?
Смогу ли вообще когда-нибудь выйти?
– Я иду! – крикнула в следующий раз, когда лес позвал, поманил образом Мишки.
Там, куда он шёл, я видела просвет: казалось, что лес кончается, и я вот-вот – если пойду за ним – выберусь. Мне даже послышался далёкий гул электрички.
– Он мёртв, – зашептали деревья, сучья снова попытались преградить путь.
– Не лезь, не мешай! – прокаркала ворона, кружившая надо мной.
Я отступила на шаг. Со мной говорил лес или сам с собой? Всё одно жутко! Но я уже выбрала – идти. Пусть образ только дразнит, но лучше так, чем бродить бесцельно. Будут ли меня искать? Придёт ли к маме снова участковый с круглым розовым лицом?
Я ломанулась вперёд через колючие заросли, защищая лицо предплечьями.
– Оставь, – царапала ветка.
– Он мёртв, сама погибнешь, – цеплялась за ногу заросшая мхом кочка.
Я решила, что проберусь, во что бы то ни стало. Иначе чего стоили мои слова, слёзы? Зачем я наорала на Лёшу, если сама отступаю? Вон же Мишка, ещё немного – догоню.
Я спрятала кисти в рукава косухи, опустила лицо и, пиная, толкая боком колючую тугую преграду, полезла напролом.
– Пусти, пусти, пусти, – цедила сквозь зубы.
Что-то резануло щёку, и двигаться сразу стало легче. Будто лес сам испугался вида выступившей крови.
– Всё – обман.
Я выбралась, тяжело дыша, фыркая от забивших нос трухи и мошек.
Здесь было так светло. Словно я преодолела какую-то невидимую черту и из леса фильма ужасов попала в лес сказочный. По-августовски тёплое солнце стелило золотую дорожку по траве, в вышине переговаривались птицы.
– Мишка! Мишка! – закричала я.
Его было не видать, но я знала теперь, что иду верно. Он там, должен быть там! Пожалуйста, пусть оно чем-то да кончится. Я готова была поверить во всё, всё принять, только бы запах сигарет больше не будил слёзы, а встреча с человеком в форме не тянула за собой бессонницу.
Живым или мёртвым – я должна его найти.
Я увидела дом. Такой нарядный и вылизанный, будто он принадлежал «новому русскому», только без вот этих всех понтов. Скорее даже милый. Весь такой аккуратненький, свежий, будто его только что построили. И уж точно ему не место было посреди леса. Но я слишком устала удивляться.
Дом окружал аккуратный невысокий забор из светлого дерева, и ворота, как специально для меня, были распахнуты настежь.
Вдалеке глухо, точно шёпот из-за толстой стены, звучало отчаянное: «Ложь, всё ложь... Мёртвое».
Я шагнула во двор и едва не истекла слюной – так сладко пахло горячими пирожками. Навстречу мне вышла женщина. Длинные чёрные волосы по плечам, серое платье – вроде простое, но зато подчёркивает красоту лица. Белокожего с яркими глазами и сочными губами. Вроде молодая, но и не поймёшь точно. Не юная, не старая – как мама нашей богатой Светки из универа.
Мне казалось, что я уже сто лет не видела живого человека, хотя вряд ли блуждала по лесу больше пары часов. Но при виде женщины, да ещё такой, я растерялась.
– Подходи, – заговорила она. Я уже слышала этот голос. Тот, что велел мне искать. Но тогда он звучал призрачно, пугающе, а сейчас был обычным и живым. – Не бойся, иди сюда.
Я заколебалась на миг, но тут за спиной женщины что-то замаячило, а потом... Рядом с ней, плечом к плечу, встал Мишка. Я бы кинулась к нему, но он стоял и смотрел так отстранённо... Почему сам не бежит навстречу, не радуется мне?
Даже сейчас, в тёплом свете солнца, он оставался бледным. Моё сердце сжалось, съёжилось от предчувствия боли.
– Мишка...
– Ну же, иди к ней, – благосклонно разрешила женщина. – Славный мой мальчик.
Мне не понравилось, как она это сказала. Не понравилось, как Мишка двинулся ко мне.
– Мишка, скажи мне, это ты? Это правда? – я кричала до хрипа, чтобы увидеть в его глазах хоть искру тепла, узнавания.
– Конечно я, Алёнка, – Ласково. Слишком. Он ведь всегда говорил то с дерзинкой, то с весёлым лукавством. – Ты со мной.
Мне так хотелось его обнять, поверить, что всё теперь хорошо. Но я шагнула назад.
– Не бойся, – снова заговорила женщина. – Верь своей любви. Разве не замечательно? Вот он, твой мальчик. Всё – правда.
«Всё – ложь».
– Мяу.
Из-под крыльца выбралась полосатая кошка в розовом ошейнике из атласной ленты. На миг я забыла и про Мишку, и про всё. Следом за кошкой – за Ташкой! – вылезли пушистенькие котята. Три серых и один рыжий. Я замотала головой.
Мёртвые. Мёртвые.
Перевела взгляд на Мишку. На его восковое лицо. Они все...
– Глупая, – голос женщины стал едким и каркающим, как у вороны. – Разве сложно просто верить? Такая бы хорошая куколка получилась, в пару моему славному мальчику.
Я не понимала, что она говорит, почему. Но милый новенький домик стал покосившейся хижиной с поросшей мхом и травой крышей. Белый деревянный забор – огромными обглоданными костями. Они трещали и хрустели на ветру, будто их грыз голодный пёс. И пахло, пахло теперь землёй.
Я схватилась за жемчужные бусы – под моими пальцами они стали мягкими, влажными и податливыми. Одна жемчужина лопнула, и мне в руку плюхнулась липкая скрюченная личинка. А потом полопались все яйца, и я завизжала.
– Придётся теперь тебя убить, будет у нас ужин.
Я в ужасе глянула на Мишку – ну что он стоит?! Как может вот так, будто и правда кукла! Сейчас-то я ясно видела: неживое, неживое! Неужели он правда?.. И больше никогда...
Я забыла и про женщину, и про лес, про всё. Но она про меня – нет. Спустилась с крыльца, дразня, клацнула зубами. Я заметалась взглядом по двору, заросшему и неухоженному: хоть чем-то защититься, отмахаться от хозяйки – ведьмы, – если вздумает кинуться. Ничего. Только бежать – назад, через ворота. В лес, где тоже смерть.
Я оглянулась, стараясь одновременно не потерять из вида женщину и оценить, далеко ли ворота. Вот только они оказались заперты. Сердце зачастило в груди, требовало бежать, бежать хоть куда-нибудь!
– Она не твоя, не тронь! – грянуло вдруг из-за ворот.
Голос, странно похожий на Лёшин. Но откуда здесь взяться Лёше?
– А то – что? – засмеялась, закаркала ведьма. – Ты своё упустил, деревяшка. Иди к своим людишкам, тут теперь всё моё. И лес, и мальчик, и она!
Ведьма выставила длинный палец, указав мне прямо в грудь. И сразу стало так холодно, будто ледышку сунули меж рёбер. И больно, больно невыносимо, так что рот и глаза сами распахнулись широко-широко. А потом земля ударила меня – или я ударилась об неё?
Умирал ли Мишка так? Или по доброй воле зашёл в красивый дом?
Холод сковал тело – тяжёлый и невозможный. А потом разом всё прошло. И боль, и холод, но я знала, что меня больше нет.
Гибкие ветви оплели ворота и рванули створки в разные стороны, как плохо приклеенные куски картона. Тот, кто вошёл, был длинный, покрытый корой вместо кожи. При каждом шаге с корней, вырывающихся из почвы, осыпалась земля. Он дышал глубоко, часто, яростно и походил на заряженное орудие, которое вот-вот разнесёт всё вокруг – и своё, и чужое.
Ведьма бросала издёвки, когда он подходил к моему телу. Оно умерло и лежало, некрасиво скорчившись, но лес зацепил во мне что-то, вынул и не пускал ни вверх, ни вниз. Он хотел всё – и мою жизнь, и мою суть.
А потом Лёша – огромный, поросший ветками, листьями, корой Лёша – опустился возле меня на колени. На его лице темнело такое мучительное горе, что я изо всех сил пожелала ворваться в холодное, переломанное ужасом тело и кричать, что я не хотела. Не хотела его толкать! Не хотела ненавидеть.
Лёша... Лёша-Леший-Лёша тронул ворот моей куртки, вцепился в него, оплетая тонкими прутиками.
– Не старайся, не вернёшь. Таких сил даже у меня нет, а уж я посильней тебя буду, – ехидничала ведьма.
Она не гнала, не нападала – любовалась. Как Лёша скрючился над моим телом, как дрожит бессильно. Поедала его горе, наливаясь силой.
– Как наплачешься, убирайся.
– Нет, – тихим шелестом листвы прокралось в меня слово.
Его зелёные глаза посмотрели прямо на меня. Не на ту, которая была уже не мной, – на ту, что парила, невесомая и немая.
– Возьми, Алён, возьми, мне не надо без тебя.
Из тугих переплетений прутьев выкатилось старое железное кольцо. Я потянулась к нему – не могла иначе. Оно сияло жизнью, звенело жизнью, пахло жизнью, обдавало теплом. Вдруг – будто лопнула струна – стало нестерпимо больно. Я закричала, как младенец, обжигая лёгкие воздухом.
Мучительно и сладко – дышать.
Ведьма взвизгнула, зашипела.
– Не смей! Она моя была!
Её волосы взметнулись змеями, завихрило песком и пеплом. Когтистые руки сплели узоры из чёрного дыма и молний – смертельные, готовые унести в самую бездну. Метнулись ко мне, к Лёше.
К Лёше?
Я вскинула глаза. Он стал выше, как дом, как вековое дерево. Руки-корни-ветви, я не разбирала, что где. Только б увидеть лицо, встретиться взглядом, чтоб перед новой смертью сказать «Спасибо» и «Не ненавижу».
Но я не нашла его лица.
Что-то чуждое, древнее было там. Нечеловеческое. Даже ведьма испугалась, заслонилась куклой-Мишкой. Тот уже вовсе не походил на моего Мишку, будто с него стесали тёплые краски, и задор, и всё, что делало Мишку – Мишкой.
Я пятилась, пока не ткнулась лопатками в жуткий белый забор. Вздрогнула, вспомнив, что там вместо деревянных жердей. Поднялся свистящий ветер, мощный, сносящий с места. Я схватилась за гладкие, вылизанные временем кости и только так держалась, сцепив зубы от усилия.
Ведьма злилась – уже ни следа издёвки. Вздымала из земли костяные зубы, подставляла вместо себя под могучие руки Лешего. От ядовитых рыжих заклятий пузырилась и лопалась шкура-кора.
– Раз уже одолела тебя, – гремел ведьмин голос, – и снова смогу!
Мишки я больше не видела. Ничего уже не видела в кромешном вихре. Только чувствовала твёрдую гладкость забора и держалась изо всех сил. Ведьма опутала Лешего дымными петлями наговоров, спеленала натуго. И вот он уже не такой огромный, а платье ведьмы ширится, развевается крыльями. Она дёрнула на себя нить, как поводок. Леший качнулся.
Я отчаянно пискнула – такая маленькая, беспомощная в битве двух древних могучих сил. Мой голос утонул в вое ветра. А потом в ответ раздался трубный яростный рёв Лешего. И его уже ничто не могло заглушить.
Устоял. Не упал под ноги ведьме. Наоборот – рванулся. Раз, другой. Путы лопнули. Он махнул рукой, могучей, как ствол, и ведьма, вскрикнув, мешком рухнула возле своего неказистого домика.
Леший наступал, и я уж думала – раздавит, как клопа. Я и жаждала этого – за Мишку, за себя – и боялась. Зажмурилась было. Ведьма, как мышь, метнулась из-под ног. Бросилась через двор, за ворота, унося с собой ветер и чёрную пыль. Леший развернулся. Он-то ждал честного поединка. В два могучих шага дошёл до ворот, но дальше не погнался, замер.
Мы оба, кажется, ощутили, как глубоко и покойно вздохнул лес. Словно человек, проснувшийся здоровым после мучительной ночной лихорадки. Ушла? Сбежала насовсем? Значит ли это, что теперь-то ужас закончится?
Леший стоял, огромный, неподвижный. И я стояла, жалась к забору, хваталась за кости, хотя даже волоски на висках не шевелились от присмиревшего ветра.
– Лёша... – тихо позвала я.
Он не двинулся.
– Лёш?
Повернулся, тяжело и медленно, будто не он рвал и метал с минуту назад.
– Лёш, пойдём домой?
– Не могу, – от его нового голоса лёд снова пробирался в сердце. – Больше нет, отдал.
– Я не понимаю...
– Отдал человеческое.
Странно он говорил. Лёша – мой обычный Лёша – тоже был чудной, но всё же свой, понятный. Я отцепилась, наконец, от забора, сжала кулаки, разминая пальцы, и почувствовала... Поняла. На указательном пальце левой руки – железное кольцо.
– Это отдал? – я схватилась за кольцо. – Я верну! Верну тебе.
– Нет, – страшно и тяжело уронил он. – Умрёшь. Останусь.
– Но...
– Иди домой. Ты.
Я медленно и неловко подошла к Лешему. Лёше ли? Мне пришлось сильно задрать голову, чтобы видеть его лицо. Тронула кончики пальцев-сучьев и, не зная, что ещё сказать, повернулась и побрела прочь. Сделала несколько шагов. Оглянулась:
– Откуда оно у тебя? – я подняла руку с кольцом.
– Подарила, – прогудел Леший. – Не хотела со мной расставаться.
Я шла через лес. Не выбирая дороги, не думая, куда свернуть, как выйти... И кто я теперь вообще? Мёртвая и не мёртвая. Не кукла, как Мишка. Так кто?
Даже боль от потери Мишки стала глухой, уставшей.
Деревья вдруг кончились. Сменились грязной серой стройкой, полной битых бутылок, гондонов и грязных тряпок. Осенние сумерки вот-вот спрячут неприглядное место от людей, зажгут на улицах фонари – через один, конечно. Или только с одной стороны дороги. Всех мы, видимо, не заслужили. Мне отчаянно захотелось домой.
И только теперь я задумалась: куда сбежала ведьма? И ответ был таким простым и страшным... Сюда.
Пальцы похолодели, но боялась я не за себя. После всего, разве есть что-то, чего я не вынесу? Я боялась за маму, за Семёна Кузьмича из тридцать второй, за Руслана, даже за бабку Зою, хотя, ей богу, она-то заслужила.
Много ли сил осталось у ведьмы? На что она способна? А я? Много ли смогу я, если найду её? Может, Лёша смог бы помочь...
Я оглянулась – никакого леса за спиной не было. Никакого Лёши.
Вечер быстро превращался в ночь, и я прибавила шаг. Оказывается, наркоманов и маньяков я всё ещё боялась.
Смогу ли я снова найти лес? Хотя бы когда-нибудь?.. Если я однажды решу прийти к Лешему и оставить на пне орехи, или леденцы, которые он так любит?
Монетку, может... Или железное кольцо.
Дарья Райнер
Баламут
Ветер за окном свистит как полоумный. Вяжет узлы проводов – то ли на удачу, то ли на память. Баламуту не спится: душно, муторно, во рту пересохло. Майский рассвет заливает комнату сумеречной синью: пора вставать.
Вода из-под крана льётся не холодная – тёплая. Баламут подставляет бритую макушку под струю, упирается ладонями в бортик ванны. Стоит так, пока в голове не проясняется. Образы лестниц, мостов и перекрёстков отходят на глубину, в пучину памяти.
Он вытирается махровым полотенцем и переступает порог кухни. Ведогон дымит в окно: опять увёл у хозяина пачку сигарет.
– Доброе утро, Вьетнам! – хрипит он старческим прокуренным голосом. Давно бы умер от рака лёгких, если бы не был покойником последние лет двадцать.
Баламут бросает в чашку растворимый кофе и включает чайник. Обернувшись, щурится: солнце бьёт в окна многоэтажки напротив – багрянец и янтарь. Красиво.
– Вижу, ликуешь спозаранку. Есть повод?
– А то ж! – Ведогон достаёт миску с толчёными в кашу травами и ещё какой-то пахучей дрянью. – Настоялось – во! Самый сок. Часы давай, – он требовательно протягивает руку. – Ну и кровь, всё как обычно. Сам знаешь.
«Как обычно».
Баламут не вздыхает. Не закатывает глаза. Молча расстёгивает на запястье браслет отцовской «Славы» и опускает часы на дно миски. Варево булькает, выпуская пузырь. Кухонный нож рассекает кожу на предплечье; мышцы напрягаются. Алая струйка бежит вниз, минуя запястье со вздувшимися венами.
Ведогон облизывает бескровные губы.
– И что, поможет?
Зеленоватая, как болотная тина, кашица становится бурой. Баламут ловким движением достаёт из кухонного шкафа антисептик и пластырь. Ему не привыкать.
Когда вода вскипает, он вытряхивает в чашку остатки сахарной пыли. Запах дешёвого напитка смешивается с ведовским букетом.
– Как миленький. Компасом тебе укажет на нашего голубчика, – покойник цокает языком, скалит жёлтые зубы, – или голубушку. Тут не угадаешь. Пора эту вошь придавить, а то житья не стало.
Пошерудив костлявым пальцем в вареве, Ведогон достаёт часы и оттирает салфеткой. Баламут только хмыкает, наблюдая за цирком. Он знает, что ритуалы мертвеца действуют, иначе не держал бы его в доме, давно избавившись от долга, но нарочитая театральность утомляет. Заложный покойник – не лучший сосед. Или друг. Но чем богаты, как молвят.
– На, держи свой джи-пи-эс. – Ведогон чешет бороду. На стол рядом с часами ложится пачка Winston Classic. Полупустая. – И не зыркай так. Плата за услугу.
Оба знают, что по договору он должен работать просто за то, что в нём поддерживают жизнь – питают энергией тело, не позволяя окончательно истлеть. И оба, забываясь, играют в странную игру. Баламут понимает, что распустил покойника: тот живёт с ним, будто домовой в обычной квартире, или фамильяр, призванный из могилы. Хотя фамильяр у Баламута всё же есть: малышка Шелли за стеклом аквариума меняет цвет щупалец при виде хозяина. Единственное существо, которое заставляет его улыбнуться.
Допивая ещё горячий кофе, он спешно жуёт корку хлеба.
– За плату мог бы сосиски сварить, а не только бурду свою наготную.
– Я тебе кухарь, что ли?
– Ты мне назойник, Вед, – отвечает он почти ласково. – Но за «компас» спасибо.
Баламут возвращает часы на запястье. Секундная стрелка мечется как одержимая, прежде чем замереть на двух часах, слившись с минутной.
– Значит, это мой север. – Он убирает сигареты в карман джинсов и накидывает косуху в прихожей. Несмотря на жару, он не расстаётся с курткой, пряча под ней вязь цветных татуировок. – Веди себя прилично, не заставляй соседей слушать Кипелова. И поменяй Шелли воду, она тебе спасибо скажет.
Старик издаёт неразборчивый звук, будто землёй поперхнулся. По груди стучит кулаком.
– Иди уже.
Когда за хозяином закрывается входная дверь, Ведогон чиркает спичкой и затягивается. Спустя минуту окурок летит в открытое окно, чудом не попадая в кота на соседском балконе.
– Ишь!..
Вращая колёса самодельной тележки, он катит к проигрывателю. Не куковать же в тишине. А если не дождётся к Троице инвалидного кресла – обещанного на Новый год! – спалит всё к чертям. Так-то.
* * *
Воздух над асфальтом идёт рябью, качается волнами: ни намёка на утреннюю прохладу. Время от времени порывы ветра бросают сор в глаза, и дорожная пыль скрипит на зубах. Больше месяца в городе не было дождя – с тех самых пор, как талая вода сошла.
Протоки пересыхают, земля под ногами трескается. Ксержин, стоящий на дюжине островов, уже не тянет на «малую Венецию» – скорее, на пустынный оазис, в котором ещё полыхает жизнь.
Вдоль проспекта мчатся кареты скорой помощи. Сирены протяжно выводят две ноты. Вместе с засухой на горожан свалилась другая напасть: загадочный вирус. Не то грипп, не то ветрянка, сопровождающаяся не только сыпью и дикой лихорадкой, но и частичной потерей памяти, бредом, агрессией. В северных районах Ксержина ввели карантин. Улицы кажутся слишком пустыми – даже для такого раннего часа.
Баламут сверяется с часами и сворачивает на Малую Образцовую. Спускается по щербатым ступеням в переход: под землёй сквозняк усиливается. Ноздри вбирают запах дыма и плесени. В воздухе разлита осень – никак не весна.
Только один свежий звук врывается в симфонию утра: кто-то впереди играет на скрипке. Баламут невольно ускоряет шаг.
Она стоит за углом: светлая клякса на фоне исписанных аэрозолем стен. Лёгкое платье с резинкой вместо пояса, бледно-голубое, как дымчатый агат. Такого же цвета лента стягивает куцый хвостик на затылке. Тонкие бретельки на загорелых плечах, тонкие светлые брови. Тонкий смычок в пальцах, подбородок прижат к деке, глаза закрыты. На нижней ступеньке – открытый футляр.
Проходя мимо, Баламут бросает две мятые купюры – всё, что находит в карманах. Наверху лестницы оборачивается: девчонка даже не заметила. На чистом лице, по-птичьи заострённом, нет ни грамма косметики – лишь печать чего-то светлого, искреннего. Неземного. Того чувства, которого он не испытывал уже давно.
* * *
Компас приводит его в тихий дворик, заросший кустами сирени. Баламут толкает чугунную калитку и бросает взгляд на секундную стрелку.
Дом под номером три стоит особняком и, в отличие от соседей, кажется нежилым: пара офисов на первом этаже, адвокатская контора – на втором. Вывески побледнели и выцвели. Улица Гоголя встретила его тишиной, будто отбросив назад во времени: подрагивают на детской площадке ржавые качели, ухают голуби у помойных баков, и ветер треплет алую ленту, оставленную на бельевой верёвке. Тропинки бегут узлами-перекрёстками мимо стен двухэтажных сталинок и теряются в тупиках.
Прежде чем зайти в дом, Баламут спускается к воде. Раньше здесь текла Комендантка, узкий рукав Ксержинки, но со временем река обмелела, превратившись в стоячее болото, и часть русла осушили, построив детские площадки и торговые центры на освободившихся клочках земли. Кое-где во дворах сохранились такие вот «лужи» на дне оврагов: с хороводом старых ив, роем мошкары и гомоном лягушек.
Он сбегает вниз по заросшей репейником тропе и опускает ладони в воду. Забирает силу. Со стороны, должно быть, выглядит смешно: здоровый мужик, похожий на скинхеда, сидит на корточках и молится болоту.
Баламута давно перестало заботить, что подумают другие. Да и вокруг на сто метров – никого, если не считать бомжа, собирающего в траве бутылки. Тот наблюдает с интересом, а после вскидывает руку к козырьку бейсболки. Шамкает что-то беззвучно.
– И тебе не хворать, отец! – Он машет, уходя. Желает искренне, потому что зараза ползёт по городу, как корни сорной травы. Прав был Ведогон: пора выкорчёвывать.
Баламут не считает себя героем и редко суётся в дела, которые не касаются его напрямую. Жизнь научила – ещё в шестнадцать лет, когда без отца остался. Сопляком был, не знающим, как с даром управиться. Сила ведь по роду передаётся, по крови, от мёртвого к живому. Хочешь не хочешь, а перенимать надо. Ему в довесок ещё Ведогон достался – так себе наставник. Он и прозвище выдал: мол, толку от тебя мало, только воду баламутишь. Так и прилипло. Даже друзья по имени не зовут. Когда видят паспорт, первым делом смеются.
Он и сам отвык. Баламут и есть. Сын вещуна и болотницы, унаследовавший двушку на Речном бульваре и талант искать беды на свою голову.
* * *
– Вы к госпоже Луизе?
Вот оно как. «Госпожа».
Баламут обводит взглядом стены с сертификатами в безвкусных рамках, мандалами и афишами: «Потомственная гадалка, ясновидящая и целительница снимет венец безбрачия, порчу и проклятия...» – стандартная ересь, играющая на чувствах одиноких и отчаявшихся людей. Единственное, что привлекает внимание, – это упоминание древнеболгарских ритуалов и обрядов.
– Ау, мужчина, вы по записи? Тут очередь вообще-то!
Женщина, сидящая на диване в тесной прихожей, морщит напудренный нос. На лице читается брезгливость, будто пахнущий тиной мужлан явился к ней лично в гости.
– Мне только спросить, – ухмыляется Баламут и шагает вперёд. Он знает, какое впечатление производит своим видом: даже гопники в подворотнях вспоминают о неотложных делах. Но дамочка попадается не промах: тут же встаёт между ним и дверью.
– Вот нахал! Никакого уважения!
– Кто там, Тая? – Из-за стены доносится низкий женский голос.
Ещё не хватало, чтобы ведьма подготовилась к встрече.
Баламут прячет оберег за воротом футболки и мягко, насколько возможно, оттесняет клиентку в сторону. Та задыхается от ярости:
– Руки убери! Я сейчас полицию вызову, там разберутся, кто из нас... – Она не договаривает. Оседает по стенке на пол.
На пороге появляется госпожа Луиза: в чёрном платье с оборками и платке, повязанном на цыганский манер. В толстых пальцах тлеет папироса. Золото сверкает на запястьях и в ушах. Блеск ослепляет до рези в глазах; голова взрывается болью. Баламут смаргивает и делает ещё один шаг – с трудом, будто сквозь густой кисель.
– Ну здравствуй, болотник. – Луиза кривит алые губы. – Зря пришёл.
– По делу пришёл, – произносит он сквозь зубы.
– Это по какому же? Я птица подневольная, моё дело маленькое: кто выживет, тот сильнее станет, кто в гроб ляжет – туда и дорога. – Она поводит круглым плечом. – Ты бы ещё со смертью воевать пошёл, солдатик. А впрочем, она и так за тобой придёт.
Он не успевает ответить. Выбрасывает руку вперёд, чтобы сложить пальцы в защитном жесте, – слишком поздно.
Луиза стряхивает пепел, а после раскрывает левую ладонь и дует: невесомая золотая пыль попадает в нос и глаза. Всё тело прошивает иголками. Ноги отнимаются, и Баламут падает на колени. Затем навзничь – уже не чувствуя под щекой ворс ковра. Сознание гаснет с тихим хлопком, как перегоревшая лампочка.
* * *
Он идёт вдоль улицы, пошатываясь, будто пьяный. Щурится на заходящее солнце и без конца трёт пальцами воспалённые глаза. Жарко. В ушах пульсирует кровь, и комариный звон разрастается, заключая его в кокон, заглушая шум дороги.
У него есть имя?
Должно быть. У всех есть.
Он опускает взгляд, рассматривая ладони: на тыльной стороне вьются щупальца осьминогов, выбитые чернилами на коже, и неведомые насекомые расправляют крылья.
Что с ним не так?
Тело сотрясает мелкая дрожь, мышцы и суставы ломит, шея под воротником кожаной куртки зудит нестерпимо. Под ногтями лопаются волдыри. Он чертыхается от боли.
Прохожие оглядываются. Кто-то спешит перейти на другую сторону улицы. Шепчут за спиной – звон в ушах мешает разобрать слова. Боятся.
Куда он идёт?
Ведь должен куда-то... Все идут.
У проспекта людей становится больше. Сквозь резь в глазах он читает вывески: без толку. Всё как в первый раз.
Чего он хочет?
В груди ворочается неясная злоба, обвивает змейкой рёбра и кусает себя за хвост. Размытые образы приходят из снов: лестницы, мосты и перекрёстки...
Он спускается по гулким бетонным ступеням во мрак перехода. Замирает. Поворачивает голову, как хищник, почуявший дичь. Сквозь гомон голосов пробивается росток чего-то искреннего. Светлого. Неземного. Сквозь запах плесени и дыма доносится аромат сирени.
Он прижимается плечом к стене и на миг опускает веки.
«Чайка-чайка громко плачет, он заморыш и слюнтяйка...»
«Мих, ты чего? Вставай!»
«Опять без меня наузы плёл? Миш, нельзя себя целиком оставлять, говорил же... Так и кончиться можно. Ну, лежи теперь, отдыхай...»
«Вижу, батькину науку запорол. Только воду баламутишь, а до дна достать – силёнок мало».
Музыка затихает.
Баламут звериным прыжком преодолевает последние ступени и хватает собравшуюся уходить девчонку за тонкое запястье.
– Ещё!
Та со страху роняет смычок. Смотрит на Баламута во все глаза, а у него мир опять качается, плывёт... Даром что имя вспомнил. Нужно больше.
– Играй... Пожалуйста, ещё, – выталкивает он через силу, тише и мягче. Разжимает пальцы. Садится на ступеньку, обхватывая голову руками: силится удержать ускользающую память.
Жар становится нестерпимым. Баламут ощущает себя тряпичной куклой, чучелом, в которое вонзают раскалённые иглы. Вместо мышц и костей – мягкий синтепон.
Мелодия льётся по капле, и он жадно ловит каждую.
«Ты меня сильно подвёл, Миха...»
«Это что, прозвище? Тогда зови меня Мавкой».
«Ну, брат, даёшь, ты бы ещё Кракена набил во всю спину!.. А мухи что означают?»
«Чего зыркаешь? С батькой своим – один в один, когда сычом глядишь... Будет тебе оберег из ивы, не стой над душой».
Голоса знакомых, далёкие и близкие, летят вереницей; в голове тлеют угли, мешается зола. Баламут тянет из-под ворота шнурок, сжимает оберег в ладони: белая ива, священное дерево. Если бы не она, он бы из дома трясавки не вышел. Не ведьма госпожа Луиза – голодный дух. Мара, лихорадка, трясавица – один хрен. Через клиентов передаёт заразу вместо того, чтобы лечить, как положено знахарке.
Он поднимает взгляд.
Память возвращается толчками, как загустевшая кровь: вот кухонный ритуал, разговор с Ведогоном, то, ради чего он ввязался в эту муть с эпидемией и засухой, и она... скрипачка.
Финальные ноты несутся бурным потоком: уже не дождь, а ревущий водопад – всё выше, надрывнее, мощнее, а затем...
Обрыв. Мучительная недосказанность повисает в воздухе. Рука со смычком замирает. Девчонка дышит часто и глубоко, будто только что пробежала стометровку. Смотрит на Баламута со смесью страха и сочувствия.
На дне открытого футляра – россыпь мелких монет. Бумажки, которые он бросил ей утром, исчезли.
– Вам, может, скорую вызвать? – спрашивает птичьим, звонким голосом. – Или, не знаю... воды дать?
Баламут качает головой.
Интересно, она сама знает о даре? О том, на что способна? Дело ведь не в скрипке, будь она хоть трижды поделкой Страдивари. Дело в девчонке, что переминается с ноги на ногу, оглядываясь на прохожих. Их двоих обходят стороной: каждый спешит по своим делам. Баламута наверняка принимают за пьяного. Пускай.
Он не знает, вернулась ли память окончательно и сколько он продержится. Тело по-прежнему скручивает в ломке.
– Ты должна пойти со мной.
– Куда? – Девчонка моргает. – До ближайшей больницы минут двадцать.
– Не в больницу, нет. Я заплачу, только...
«Только продолжай мне петь, не замолкай».
– ...помоги дойти до дома.
Она отступает на шаг. Предсказуемо. Баламут – не бабушка, которую можно перевести через дорогу. Любая на её месте испугалась бы.
Он делает усилие, поднимаясь на ноги. Сгребает футляр с бетонной плиты.
– Вы же понимаете, как это звучит? – Она продолжает пятиться: тонконогий оленёнок, застигнутый у водопоя. – Никуда я с вами не пойду. Сейчас самый час-пик, вокруг люди. Если что – закричу.
Баламут действительно понимает.
Но у него нет выбора.
– Кто-нибудь из твоих заражён? – Он бьёт наугад и по изменившемуся лицу понимает: попал.
* * *
Для него всё началось с бабы Зины – соседки, которая ещё отца Баламута помнила мальчишкой. В тенистом дворе на Речном бульваре она была кем-то вроде берегини: цветочница, советница и ангел-хранитель, приглядывающий за соседскими детьми. Выносила к подъезду низенький табурет и сидела на нём до обеда. А после – наблюдала за всем из окна лоджии на первом этаже. Бросала крошки голубям, кормила бродячих котов и травила байки про мужа-лётчика, который погиб ещё в девяностые. Жила одна в просторной трёшке, которую теперь делили племянники: как свора собак, набросившихся на миску с костями.
Два дня понадобилось лихорадке. Двое суток Зинаиду Петровну никто не видел во дворе, после чего приехавшие врачи засвидетельствовали факт смерти: не выдержало сердце.
Жителей подъезда не закрыли на карантин: к тому времени случаи заболевания исчислялись сотнями. Оцепили район до самой Ксержинки, ввели комендантский час – и всё на этом. Эпидемиологи хватались за головы, а Баламут, сидя за кухонным столом, сказал:
– Это край. Надо что-то делать.
Ведогон смачно выматерился и хлопнул кулаком по столу.
В кои-то веки они были согласны друг с другом. Старый хмырь бабу Зину любил по-своему. Тем платоническим чувством, которому и смерть не помеха.
* * *
Её зовут Ивой, сокращённо от Иванки. Ещё один знак, деталь пазла, встающая на место. Оказывается, у неё больна подруга.
– И маленький Алёша, её брат. – Ива смотрит прямо перед собой, шагая по бульвару. На расстоянии чуть большем, чем длина протянутой руки. Надеется в любой момент убежать. Дичится. Сомневается. Любопытная. – Врачи говорят, пневмония. Новый грипп. Но это неправда, так? От гриппа не забывают друзей!
Баламут, стараясь не тратить попусту слова, объясняет, что забыл себя. А она – вернула ему память. Говорить больно: язык кажется распухшим, в глотке расцветают язвы, как при ангине. Память вернулась, но симптомы никуда не исчезли.
Ива смотрит неверяще.
– Вы очень странный. За дурочку меня принимаете? Или сами бредите? Давайте хоть в ближайшую аптеку заскочу, куплю вам «Парацетамол».
Он невнятно отказывается, мол, дома есть – только дойти... Там Ведогон всё объяснит. У самого нет сил рассказывать о ксержинской нечисти, вещунах и болотниках.
– Но так не бывает! – Она не выдерживает. – Я же не колдунья, чтобы исцелять, и скрипка у меня самая обычная, старая, от деда досталась...
Видя, как трудно ему участвовать в разговоре, Ива щебечет о том, что сама не городская: приехала в прошлом июле из Соснавы, деревеньки в двадцати километрах от Ксержина, – поступать в Академию имени Эрбена. Не поступила.
Теперь уже Баламут бросает неверящий взгляд исподлобья.
– Они там глухие? Профессоры твои, академики...
В другое время рассмеялся бы, а сейчас сил не хватает. Девчонка-то не из простых, хоть и кажется наивной. Чистой, как стёклышко.
– Нет, я просто... пропустила экзамен. По личным причинам! – отсекает она. – Только деду соврала, – зачем-то признаётся, опуская глаза.
Впрочем, незнакомцам всегда легче говорить о сокровенном. О вине, тревоге, страхах. Дед, значит, думает, что внучка на бюджете учится, а не в переходе играет. Занятная история.
– Нам сюда, – хрипло произносит Баламут, сворачивая в арку.
Ива замирает под козырьком подъезда.
– Скажите честно, кто вы. – Смотрит голубыми, как дымчатый агат, глазами. Тон убийственно серьёзный. – И поклянитесь памятью, что не навредите мне.
Баламут называет своё имя и распахивает железную створку. Назойливый звук домофона вгрызается в мозг новым спазмом. Ему нужен голос Ивы. Нужна её музыка. Иначе он проиграет, едва начав партию.
– Клянусь.
* * *
Он и сам был музыкантом.
В середине нулевых, после окончания школы, записал две пластинки в жанре драм-н-бейса, но его брейкбиты ожидаемо не принесли денег. Зато принесли знакомства, и следующие пять лет Баламут играл индастриал-метал в группе King Rat. Короли андеграунда – так о них писали в новостных колонках. Около сотни концертов отыграли в Ксержине, ездили в столицу и другие города, выпустили три альбома и один сингл, который должен был стать перекидным мостом к новому звучанию, но – не стал.
После многих экспериментов – не только музыкальных – группа распалась. На память осталась мишура: нарисованные вручную афиши в ящике стола, бас-гитара и футболки с логотипом: яростная крыса в королевском венце, перекусывающая барабанные палочки. Баламут лично приложил к нему руку.
С парой ребят он держал связь до сих пор. Встречались по праздникам в рок-баре «Цеппелин», пропускали по пинте. Валет и Лютый купили небольшую студию, Баламут несколько раз помогал им со сведением. В остальное время был фрилансером: писал треки на заказ – в основном для игр и авторского кино.
Про Графа старались лишний раз не вспоминать. Хотя Баламут каждый год ездил на могилу в конце сентября. «Ты меня сильно подвёл, Миха...»
Он многих подводил. Тем, что не мог спасти вовремя. Зачаток дара, доставшийся от отца, был всё равно что рудимент – фальшивка, изо всех сил пытавшаяся стать подлинником.
* * *
– Едрить твою в душу! – Ведогон всплёскивает руками. Из-за двери спальни доносится «...пусть это будет дьявольским зноем, зноем, сжигающим всё». – Неужели девку привёл? Первый раз за последние... сколько там? Год? Два? – Что-то в лице Баламута заставляет покойника заткнуться. – Кхм. Проходите, барышня.
– Спасибо. – Ива прилипает лопатками к стене и, кажется, забывает дышать: футляр прижат к груди, словно рыцарский щит.
– Не бойся, – говорит Баламут. – Он у нас шутник. Туфли у порога оставь.
Он скидывает куртку и обращается уже к старику:
– Во-первых, не девка, а Ива. Во-вторых, она меня спасла, так что прояви уважение. Ива, это Ведогон, – представляет он. Пошатываясь, хватается за дверной косяк. – В-третьих, сделай музыку тише или выключи к чертям.
Голос Ивы – единственное, что он хочет слышать. Но девчонка молчит, во все глаза разглядывая безногого покойника на тележке. Всё понятно, зрелище не из приятных. Труп, конечно, не разлагается и не выглядит как истлевший скелет, но цвет лица у него, мягко говоря, нездоровый.
– Что ж, барышня, – он изображает подобострастного лакея и отъезжает в сторону, закрывая дверь в спальню, откуда гремят гитарные риффы, – милости прошу... Сейчас чаёк поставлю.
Он подталкивает Баламута в спину.
– А тебе, видать, чего покрепче заварить? Кто так приложил-то, болезного? Будто с вертухи в щи, только пагубой. Выкладывай.
– Всё по порядку, – хрипит Баламут.
От осознания, что добрался домой, и без того ватное тело расслабляется: хочется добрести до кровати, упасть и не шевелиться. Вместо этого Баламут оборачивается к Иве:
– Поставь футляр. Никуда твоя скрипка не денется. Никто тебя не тронет. Я клятву дал. Ведогон – помощник, он не обидит.
– Ну спасибо, добренький хозяин! – крякает покойник из кухни. – В настой от лихорадки тебе сенну сыпану, будешь знать!
– Шутит так, – одними губами произносит Баламут. Протягивает руку, но на сей раз не касается тонкого запястья. – Идём.
Она неловко разувается и заправляет за ухо выпавшую прядь. Все её движения, птичьи повадки, наклон головы – красноречивее слов.
– Если вы колдун... – Ива морщится, словно пробуя слово на вкус, – или как правильно сказать?
– Вещун.
Болотник он.
– Почему себя не вылечите? – заканчивает она вопрос. – И других.
Баламут выдыхает сквозь зубы. Внутренности скручивает от боли, пот выступает на висках.
Иве предстоит многое узнать. И прежде всего то, что она из рода сиринов.
* * *
Он пьёт обжигающее варево неспешно, по глотку, с трудом подавляя тошноту. Если раньше под кожей тлели сухие угли, то сейчас по жилам несётся жидкая лава. Клин клином вышибают, так? Ведогон в этом спец. Не рецепты у него, а сокровища: перед тем как выздороветь, жить расхочешь трижды – как в сказке. Сначала мёртвая вода, затем живая.
Сам покойник хорохорится: борода торчком, глаза пылают энтузиазмом – даже подёрнутый бельмом левый. В кои-то веки нашёл благодарную собеседницу! Вернее, слушательницу: Ива задумчиво прихлёбывает чай – обычный, с ромашкой и мятой – и глядит не на старика, расписывающего прелести договора и посмертия, а на него, Баламута. Так внимательно, что от взгляда становится ещё жарче, хотя казалось бы...
Утирая пот полотенцем, он откидывается назад, затылком прижимаясь к холодной стене. Дышит размеренно и глубоко, пережидая приступ дурноты.
Ведогон меж тем рассказывает про свой «переезд» в квартиру на Речном бульваре. Про сделку опускает подробности, уже хорошо. Баламут помнит, как тащил его на себе с кладбища – в мешке, завязанном наглухо. Шестнадцатилетнему пацану, оставшемуся сиротой, та ночь показалась бесконечной: врезалась в память клеймом.
– Вы, значит, лет двадцать уже... – Ива подыскивает слова.
– Живём душа в душу? Почитай что так. Фарфоровую свадебку можно праздновать, – усмехается старый хрыч.
– Нет, я про ваше... состояние. – Ива даже не улыбается, продолжает смотреть пристально и сосредоточенно, словно вбирая в себя не только цвета и запахи, но кухню целиком – до каждого миллиметра скатерти, до частых ударов сердца Баламута.
– А, это, – Ведогон отмахивается, – не худшее, что может случиться, поверь.
Утешил девчонку, молодец.
Спохватившись, он начинает рассказывать про бабу Зину. Ива делится историей про подругу Анюту и её младшего брата Алёшку. В словах звенит неподдельная тревога.
В её голосе – чистейшем источнике – скрывается гораздо большее.
Баламут с покойником обмениваются взглядами. Старик едва заметно кивает.
– Ну что, попустило?
– Не совсем, – он разлепляет спёкшиеся губы.
– Ты уж напрягись. Тут всем интересно, куда «компас» привёл.
Баламут отрывисто, без подробностей говорит про Луизу. Про ошибку, которую сам же допустил.
– Не ведьма, значит, – подытоживает Ведогон, – и не в одиночку устроила нам засуху, наградив язвой, «коростою и чесоткою, от которых мы не возможем исцелиться»[1]. В старину таких трясавок ветром носило.
– Думаешь, стихийник?
– Тут думать нечего, эта пыльная зараза слишком сильна, в руки не дастся, если только... – Он недвусмысленно косит глазом на Иву.
– Что? – Она, встрепенувшись, отставляет чашку. Перестаёт качаться на краю табуретки, как птичка на насесте. – Я могу чем-то помочь? Раз не заразилась, это что-то вроде... иммунитета, да?
– Угум. Как с гуся вода течёт, так и порча не пристанет к сирин.
– Не гони коней, – осаживает Баламут. – Надо подумать. До завтра.
– Что-то ты побелел, хозяин. Видать, травки подействовали. – И не понять, чего больше в голосе: то ли гордости за варево, то ли злорадства.
На смену жару приходит холод, будто из ушата водой окатывают. Баламут, держась за стену, спешит прочь из кухни. Ива провожает его сочувственным взглядом.
– Ничего, – покойник кладёт костлявую ладонь на девичью руку в утешающем жесте, – заразе выйти надо. Там и посмотрим.
* * *
– Спой ещё что-нибудь, – просит он, прочищая горло.
Ночь давно пришла, и в комнате разлита тишина – густая, душная. Ему снова хочется встать под водопад, окунуться в звонкие струны...
Баламут вытягивается на диване во весь рост. Ива сидит в изголовье кровати, поджав под себя ноги и обнимая подушку. Она поддалась на уговоры Ведогона: провожать в темноте её некому. Баламут и сотни шагов не пройдёт. Тело, истерзанное лихорадкой, кажется пустым и лёгким, как воздушный шар. До завтра ему требуется отдых.
Завтра будет новый день – и новая попытка отыскать корень всех проблем.
– Я не знаю, что именно. – Она теребит край наволочки. Видно, хочет расспросить его о многом. И вместе с тем желает помочь, а значит, должна говорить сама. – Про деда ты уже знаешь. Мамы нет, а отец... Я его никогда не видела. Вроде за границей живёт. Не позвонил ни разу, не написал. Странно понимать, что мы другим не нужны... Ой, – спохватывается, – давай лучше сказку. Я много из детства помню. Или колыбельную!
В другое время он бы рассмеялся – сама ситуация достойна постановки в театре. Но сейчас только согласно кивает. Где-то в глубине души Баламут рад и благодарен. За то, что Ива доверилась ему, хоть это и было непросто. Говорят, вещуны своих людей костьми чуют – всем существом. Протягивают нити и вяжут судьбы в узлы – иногда осознанно, иногда нет.
– Мама мне пела про маленькую иву, когда я не хотела засыпать. Я была очень беспокойным ребёнком: видела кошмары, одно время ходила во сне... – Она замолкает. Сидит, слегка покачиваясь: бледный силуэт на фоне черноты.
Тишина захлёстывает и вгрызается в тело. Баламут сжимает зубы, но не торопит.
– Ты сможешь его победить?
По-детски наивный вопрос из разряда «почему небо синее?» ставит в тупик. Легче объяснить пятилетке теорию оптического диапазона, чем человеку, впервые столкнувшемуся с чуждой реальностью, – природу стихийных духов. Некоторые из них вызывают катаклизмы гораздо большего масштаба, чем ветряная язва в отдельно взятом городе.
– Не знаю. – Он закрывает глаза.
– Спасибо.
– За то, что впутал тебя в это?
По-хорошему, Баламуту следует благодарить девчонку: без неё бы сгинул, не вспомнив собственного имени.
– За честность.
Она какое-то время возится на кровати, устраиваясь поудобнее, а затем начинает петь. Слова колыбельной текут прозрачным ручьём, кристальной водой, уносящей прочь усталость и душевную грязь. Напевы сменяют друг друга. Засыпая, он продолжает слышать:
«Горько плакала ива,
В жемчуг слёзы бросая...»
* * *
– Где она?
Когда Баламут открывает глаза, у постели сидит Ведогон.
– В ванной. Барышня умыться изволила. Кажись, не спалось на новом месте: доброго хозяина сказками развлекала, покой берегла...
– Заткнись, – бросает Баламут беззлобно. Откидывая одеяло, опускает ноги на пол. Замирает, проверяя, не кружится ли голова.
– Ещё штормит?
– Самую малость. – Впрочем, желудок напоминает о себе чувством голода. Это добрый знак.
– Ты ведь знаешь, что сирины приносят в жертву себя каждый раз, когда помогают другим. – Ведогон непривычно серьёзен и собран.
– Догадываюсь. Одна потеря сил восполнима, другая нет.
– То-то и оно. В отличие от прочих пташек, они – несчастные души. Им на роду написано страдать.
– Куда ты клонишь?
Баламут протирает лицо ладонью. Зыбкие сумерки проникают сквозь щель между шторами и растекаются на полу серыми пятнами.
«Снова рассвет, выхода нет...»
– Бери её с собой. Найдёшь Витряника – позволь барышне выпустить силу. Сам-то не одолеешь, давай начистоту.
– Погоди-ка. Ты уверен, что это Витряник?
– Чем, по-твоему, я занимался всю ночь? Ритуалами непотребными, у-у, – он изображает завывания призраков. – Мёртвые всё знают, всё ведают. Послали тебя к мосту у Малой Садовой. Там, говорят, счастье найдёшь. Коли жизнь не потеряешь.
– Один пойду.
– Дурень, язви тебя в душу. Лучше одна скрипачка, чем весь город – три сотни тысяч, только подумай!
– Хватит! – Он в сердцах пинает тележку, и та отъезжает, ударяясь о стену. Покойник шипит: на него с полки опрокидываются книги и горшок с кактусом. – Она мне доверилась, а я, значит, так?
– Они не могут по-другому! Ну, не сегодня, так завтра твоя мученица на костёр пойдёт – легче станет? Рано или поздно суть прорвётся.
– Не по моей вине.
В прихожей что-то дзынькает – тихо по сравнению с погромом, учинённым в спальне. В наступившей тишине пляшут пылинки.
– Ива?
Как много она слышала?
Баламут спешит к двери, чтобы вернуть, отговорить, удержать от глупостей.
– Упорхнула твоя пташка.
Ни футляра, ни туфель у порога нет.
* * *
По радио объявляют штормовое предупреждение: усиление ветра до тридцати метров в секунду. Баламут снимает наушники и прячет в карман. Улицы пусты: семь часов утра, выходной день – Ксержин не вымер, но затаился в предчувствии беды. Птицы молчат, дороги опустели. На дверях магазинов – таблички «закрыто».
Он идёт вдоль канала, заслонившись рукой от пыли. С асфальта взлетает мусор: бумага и полиэтилен кружатся в миниатюрных смерчах. Буря разрастается. Когда впереди показывается мост, Баламут уже с трудом переставляет ноги. Берёзы клонит к земле, тополя ломаются с треском. Жестяные крыши ларьков вырывает с мясом, и бесконечный крик автомобильных сирен возвращает его во вчерашний день: Баламуту кажется, что он оглох.
Только воля толкает вперёд: пускай в нём мало родовой силы, зато упрямства достаточно. Сжимая вырезанный из белой ивы оберег, он смыкает перед собой кокон, и обломки проносятся мимо.
Надолго удачи не хватит.
Он спускается по низким ступеням, ведущим под мост. Малая Садовая улица и набережная Октября остаются позади. Гул и свист стихают; здесь слишком спокойно, словно невидимый заслон отсекает ураган.
– Здравствуй.
Витряник сидит на коряге, выброшенной на галечный берег течением Ксержинки. Ствол высох и побелел, вокруг лежат ошмётки водорослей.
Он чем-то похож на эту корягу: ничем не примечательный мужик в тёмных джинсах и ветровке, среднего роста, узкоплечий, но какой-то скособоченный, половинчатый. Глядя на Баламута, косит одним глазом, улыбается левым уголком рта.
– Я тебя ждал.
– Чтобы поговорить по душам?
– Именно так. – Он разводит руками. – Ты ведь не оставишь меня в покое, хотя вместе мы могли бы горы свернуть. Жаль, ты выбрал путь отца вместо того, чтобы идти стихией матери.
– Госпожа Луиза нашептала? – Баламут медленно, по-кошачьи, движется вдоль берега, пытаясь нащупать, где лежит граница заслона. – Она тебе для чего? Скучно сеять хаос в одиночку?
Половинчатая улыбка становится шире.
– Ты не задумывался, что всё – буквально всё, что мы делаем в жизни, – направлено, во-первых, на поддержание жизни, а во-вторых – на избавление от одиночества? В этом мы ничем не отличаемся от людей.
Баламут кивает. Стихийники не могут отказаться от своей природы: они устраивают пожары, наводнения и бури, потому что хаос вечен. Жизнь и смерть, энтропия и порядок. Чаши весов должны балансировать на одном уровне.
– Вы уже причинили достаточно вреда.
– Где пролегает «достаточно»? Кто измеряет, ты? – Улыбка простофили исчезает, черты Витряника ожесточаются. Он поднимается навстречу Баламуту. – К тому же Луиза меня подвела. Отпустила тебя, решив, что лишение памяти – достаточная мера.
Он извлекает из кармана чёрную бусину размером с перепелиное яйцо.
– Это всё, что от неё осталось. – Пальцы сминают сосуд с заключённым внутри духом лихорадки. – Таких, как она, много. Иначе люди не умирали бы ежедневно – тысячами, по всему земному шару...
– И что потом? Разметаешь Ксержин и отправишься дальше?
– Как и всегда. – Он пожимает кривыми плечами. – Ты ещё можешь уйти. Переждать бурю где-нибудь... Мы больше не встретимся.
– Верно. – Баламут зеркалит кривую ухмылку. Прикидывает, сколько метров отделяет его от границы заслона, и откупоривает в кармане бутылёк с болотной водой. До реки – рукой подать, но вобрать её силу он не сможет. Не тот путь выбрал.
У него остаётся две секунды. Баламут рывком преодолевает расстояние до Витряника и вкладывает в удар не только человеческую силу, но и заклятье, усиленное Ведогоном.
Будь эта драка обычной, второго удара бы не потребовалось, но стихийник, падая на землю, заливается смехом. Заслон срывает, и хохот, усилившийся в сотню раз, превращается в безудержный сонм голосов: вой, свист, вопли сирен, хруст ломающихся на берегу деревьев, лязг подпорок – всё сливается воедино и обрушивается на Баламута. Звонко бьётся стекло.
Затем раздаётся хлопок: мир сворачивается, переставая быть.
* * *
«Плакал ветер с обрыва,
Ветки нежно лаская...»
Смерть не поёт колыбельные. Не приходит спасительным дождём, звучащим всё выше, надрывнее, мощнее, прежде чем... нет, не оборваться. Никакой недосказанности в этот раз. Мелодия продолжает расти, выходя за мыслимые пределы. Это уже не водопад, а цунами, несущееся из океанских глубин.
Он открывает глаза.
Ива стоит на верхней ступени лестницы. Голубое платье – словно парус на ветру. Ленту сорвало, и волосы хлещут по лицу.
Зажмурившись, она делает шаг, и ещё один, и ещё... Продолжает играть, пребывая в двух мирах одновременно: в этом и том, куда залетают только птицы. Её музыка – не просто набор нот, это совершенство, воплощённое через девичьи пальцы и старый деревянный инструмент. Частица гармонии посреди хаоса.
Баламут почти чувствует, как качаются чаши весов. Он силится встать, но его отбрасывает следующим порывом ветра.
Иву тоже отрывает от земли. Она зависает посреди вихря, как хрупкая фигурка – не из бьющегося фарфора, а из слоновой кости. Она крепкая. Баламут мысленно просит не отдавать всё до последней капли.
«Нельзя себя целиком оставлять, говорил же... Так и кончиться можно. Ну, лежи теперь, отдыхай...» – слова отца пробиваются сквозь рокот. Крик Витряника, потерявшего живую оболочку, распадается на сотни голосов.
Водоворот пыли, камней и сухих водорослей скрывает Иву от взгляда. Баламут что-то кричит, но без толку. На землю падает разбитая в щепки дека, а за ней – обломки смычка.
* * *
Когда стихает буря, сирены ещё долго воют на набережной. Оглохший город не шевелится – приходит в себя, щурясь выбитыми стёклами витрин. Под мостом остаётся тело: ещё одна жертва урагана, имя которой наверняка установят и внесут в списки. Быть может, свяжутся с родными, если найдут их.
Одиночество – тяжёлое бремя. Хоть в чём-то стихийный дух был прав.
Баламут шагает тяжело. Сердце бьётся часто, когда он опускается на колени рядом с тонкой фигуркой. Осторожно убирает волосы с лица: бледные щёки, ресницы не дрожат.
Он подхватывает Иву на руки – лёгкую, будто сотканную из перьев.
Шаг по ступеням наверх, и ещё один, и ещё... Он не согласен с тем, что мученицы должны гореть на кострах. Он не знает, как это облечь в слова, но справедливость – в том, чтобы жить. Петь. Вытаскивать со дна таких, как он. Возвращать память и дарить надежду.
На другом берегу звонит колокол. Первые капли дождя падают на перила, скамейки и столбы фонарей. Порванное платье из голубого становится синим.
– Скрипка... – шепчет сирин, едва размыкая губы. – Дед расстроится.
– У меня дома есть варган. На басу играть научу... Если серьёзно – купим тебе новую.
Баламут замолкает: Ива спит у него на руках.
Дождь идёт долго, до самого вечера, а на закате над Ксержинкой вырастает радуга.
Ира Малинник
Павлик, который живёт в дереве
Всю дорогу до деревни Мишка был тихий, поникший. «На природу его вывезите – хоть какая-то польза будет. А так – ничего не сделаешь», – развёл руками врач. Мне тогда хотелось завыть, забиться в истерике от этих слов, но пришлось сдержаться. Сын как раз подходил к нам, бережно неся перед собой пластиковый стаканчик с дешёвым растворимым какао. Доверчиво посмотрел сперва на доброго дядю доктора, потом – на папу-волшебника.
– А о чём вы тут разговариваете?
– Об отпуске, Мишута. – Я подмигнул и потрепал его по светлым спутанным волосам. Сынок довольно прищурился и заулыбался.
Врач, наблюдавший за нами, искусственно заулыбался в ответ. Извинился передо мной одними глазами и убежал в палату, сославшись на вызов. Я проводил его тоскливым взглядом.
И как мне одному тут?..
– Ну что, к бабушке поедешь, богатырь?
– Да-а-а-а!
И вот мы едем к бабушке и дедушке, а с собой у нас бутерброды в целлофане и верный плюшевый Барон под мышкой. Мишка то считает коров, то увлечённо расправляется с цифровыми врагами на телефоне – но это когда хорошо себя чувствует. А большую часть дороги он дремлет или молча смотрит в окно, в небо – и пусть я не вижу этого, но каким-то необъяснимым образом чувствую.
Наконец мы свернули направо, и наш «Мерс» покатил по ухабам вдоль огромного поля. За полем был лес, а там и до деревни рукой подать. Едва мы съехали с трассы, Мишка оживился.
– Скоро уже приедем, да? – спрашивал он, провожая взглядом пастухов, коз и деревенских на велосипедах.
– Вот уже почти, – соглашался я, стараясь вести машину как можно более аккуратно.
Сбоку мелькали небольшие приземистые домики, вокруг которых сновали люди и скот. Кое-кто, узнавая меня, махал рукой. А ещё везде было необычайно много детей.
«Мишке компания будет, – подумал я, снижая скорость. – Вон детворы сколько».
Мишка, вероятно, подумал о том же. Он широко заулыбался и начал махать детям за окном – а те махали ему в ответ. И на мгновение, мне показалось, что всё будет хорошо, что Мишка здоров, и что...
– Приехали! – радостно крикнул Мишка, освободился от ремня, схватил Барона и выскочил из машины, прямиком в объятия бабушки.
Та тут же подхватила внука на руки и закружила, весело смеясь. Отец, попыхивая неизменной трубкой, стоял тут же, дожидаясь, пока я выйду.
– Привет, па, – я обнял его, удивившись силе отцовских объятий. В свои восемьдесят три отец всё ещё был силён, как медведь, да и внешне походил на этого зверя: высокий, плечистый, угрюмый.
– Костик, хороший мой! – мама с Мишкой на руках подошла ко мне, подставила щёку для поцелуя. – Руки заняты твоим богатырём! Ты что, мёд-пиво пил, а?
Мама обожала русские сказки и постоянно сыпала присказками-цитатами. Мне это очень нравилось: в детстве я воображал себя то Алёшей Поповичем, то Иваном Царевичем. А почему бы и нет, если всем нам иногда не хватает чуточки волшебства?..
– Вы в дом-то проходите! – спохватилась мама, спуская Мишку с рук и поднимаясь на крыльцо. – Я уже стол накрыла. Кулебяку твою любимую испекла. Только руки помойте сперва.
Мишка, восторженно гигикая, пробежал на задний двор, где стоял умывальник. Я же, оставшись во дворе с отцом, достал из кармана пачку сигарет и торопливо закурил.
– Совсем плохо? – спросил отец, глядя мне прямо в глаза.
Я молча кивнул. Подумав, он сплюнул в сторону и процедил:
– Поможем чем сможем. Ты же знаешь.
Я кивнул в ответ, стараясь не заплакать.
Вера...
Отец собирался было задать какой-то вопрос, но я качнул головой:
– Давай потом. Пошли руки мыть и за стол. Мама ждёт.
Пройдя в дом, я к своей радости понял, что в нём почти ничего не изменилось. Те же иконы в углах, те же выцветшие шторы в цветочек, тот же запах трав и веника. Даже тарелка, которую поставила передо мной мама, оказалась той же самой: на дне был нарисован котик с зажатым в лапе цветочком.
Мишка уже сидел за столом, сверкая глазами и оглядываясь вокруг с тем самым искренним удивлением, на какое способны только дети. А ведь последний раз мы были здесь больше года назад – неудивительно, что всё кажется ему таким незнакомым и интересным. А уж когда мама водрузила на стол огромное блюдо с дымящимся пирогом, сын и вовсе пришёл в восторг.
Мне бы уметь так радоваться мелочам.
Отец, заговорщицки подмигнув, извлёк откуда-то небольшую бутылку. Когда на неё попадали солнечные лучи, жидкость внутри становилась похожа на огромный рубин, искрящийся сразу несколькими оттенками красного.
«Фирменная батина, на вишне», – тут же опознал я и кивнул.
Отец споро разлил настойку по стопкам, а Мишке достался компот. Все чокнулись, смеясь:
– За приезд!
Я жевал и пил, смеялся и разговаривал, кивал и трепал сына по голове. Я давно не чувствовал себя таким живым: сперва Вера, потом – болезнь Мишки. И всё не хватало времени вырваться к родителям в деревню и взять хотя бы небольшую передышку. Но теперь-то я был намерен не упускать ни секунды отведённого времени.
После обеда Мишка ускакал куда-то на улицу. Еда явно придала ему сил: лицо порозовело, глаза заблестели. А может, всё дело было в том самом пресловутом деревенском воздухе?
– Может, пронесёт? – с надеждой спросил отец, набивая трубку.
Мы сидели в беседке за домом, наблюдая, как мама поливает цветы.
– Вряд ли, бать. Не знаю. Просто отдохнуть хочу. Не думать ни о чём.
Отец крепко сжал моё плечо, и я почувствовал, как на глаза наворачиваются слёзы. Хорошо, что Мишки рядом нет. Не хватало ещё при сыне расклеиваться.
Поздно вечером, укладывая Мишку спать, я поправлял ему одеяло, как вдруг сын пробормотал:
– Павлик...
Я усмехнулся. Ну вот и другом обзавёлся в первый же день. А переживал перед поездкой, что один останется.
– Который живёт... в дереве...
И сын уснул: мгновенно и крепко, как умеют только дети.
«Павлик, который живёт в дереве? Игра у них такая, что ли?»
Эта мысль почему-то тревожила меня, зудела в мозгу точно навязчивый комар, которого никак не удаётся прихлопнуть. Но, едва я коснулся головой подушки, мысль испарилась, уступив место здоровому сну без единого кошмара. Таинственный Павлик из дерева был побеждён свежим деревенским воздухом, плотным ужином и мягкой кроватью.
Утром, когда я вышел к завтраку, Мишки уже не было дома.
– Смёл всё и убежал, – вздохнула мама, ставя на стол тарелку с блинами. – А ты говорил, слабый он у тебя. Может, его деревня на ноги и поставит.
– Дай Бог, – я подцепил на вилку кусок поджаристого сала и закусил плотным блином. – Детей у вас столько в этом году. Я пока ехал, удивлялся. Всегда думал, у вас тут одни старики остались.
– Детей много, зато старики как раз и болеют, вместе со взрослыми. – Отец вошёл в дом, отряхивая руки и снимая с крючка полотенце. – Напасть какая-то, будто вирус или это... эпидемия. Ходят квёлые, как мухи, будто соки из них кто пьёт. Участкового фельдшера вызывали, а он что? Руками развёл: симптомов, мол, нету. Температура в порядке, никаких ознобов и лихорадок. Не грипп, не простуда, не отравление. А что тогда?
– Как сглазил кто, – тихо сказала мама, неся огромный чайник. – Чаёк будешь? На травах.
– Буду, – я подставил кружку, и в нос тут же ударил терпкий аромат разнотравья. – А кто сглазить так мог? Чтоб всю деревню сразу.
– Лешак, если сплетни баб послушать. – Отец выругался себе под нос. – Да только ерунда все эти сглазы. Соседки целыми днями лясы точат, а мать твоя слушает, уши развесив. Ну скажи? Валерьевна особенно. Той везде нечистые мерещатся.
– Мерещатся или нет, а только случай был тогда у Воробьёвой, что по дому черпаки летали...
– Стакан с самогонкой у неё по дому летал! – отец шумно выдохнул. – Ты Косте голову не дури своими рассказами. Он сюда отдыхать приехал.
– И то верно, – прикончив последний блин, я отнёс посуду в раковину и чмокнул маму в щёку. – Прогуляюсь схожу.
– Иди-иди, – кивнула она. – Потом с отцом мне траву покосите.
Я вышел за калитку и полной грудью вдохнул свежий воздух. Вокруг меня, куда ни глянь, кипела жизнь. По дворам и улицам бегали куры, коты и собаки, носились вокруг дети, оглашая окрестности счастливым гигиканьем. Мишки не было видно, но я не переживал. Деревенские – надёжная компания.
Пройдя пару знакомых улиц, я свернул на дорогу, ведущую к окраине деревни. А там, за окраиной, раскинулся огромный лес. Когда я был маленьким, мне казалось, что этому лесу нет конца и края. Сейчас он казался поменьше, хотя всё ещё поражал размерами.
– Костя, ты?
Хрипловатый грубый голос вырвал меня из размышлений.
– Дядя Вова! – обрадовался я.
Местный столяр был хорошим приятелем отца, и в детстве я частенько проводил время в его мастерской. Для здешней ребятни она была своего рода священным местом.
Я прошёл в его двор и с удовольствием отметил, что и дом, и подворье до сих пор в отличном состоянии. Несмотря на возраст, дядя Вова всё так же исправно вёл хозяйство.
– Может, помочь чем? – предложил я скорее из вежливости. Было очевидно, что хозяин и так прекрасно со всем справляется.
– Ты садись, – кивнул дядя Вова на крепкую скамейку и присел рядом. – Ну, рассказывай. Как сам, как сын?
Я вкратце поделился последними новостями. Несмотря на близкую дружбу с моим отцом, в чужие дела дядя Вова никогда не лез – и я был ему за это благодарен.
Выслушав мой рассказ, он глубоко вздохнул, достал из кармана сигареты и затянулся. Покачал головой:
– Дела...
– А у вас-то тут что? – я поспешил сменить тему.
Дядя Вова пожал плечами:
– А что? Всё по-старому. Дома стоят, люди живут.
– И болеют.
– И болеют. Те, кто с детьми.
Голос столяра стал неожиданно колючим. Сплюнув на землю, дядя Вова уставился куда-то вдаль отстранённым, пустым взглядом.
– В смысле кто с детьми?
– В коромысле. Я же не болею, хотя лет мне сколько. А вот Киселёвы приехали на лето – и что? Сперва отец слёг, потом мать ослабла. Ползают по двору, что твои тени. Зато близнецы их носятся как угорелые, и оба румяные, здоровые. И не только у Киселёвых так.
Его слова не укладывались у меня в голове. Что значит «те, кто с детьми»? Это что, получается...
– Не хочу пугать, но ты поостерегись, – дядя Вова вздохнул. – Странные дела творятся. И никто толком не объясняет, что с ним. Слабость, мол, голова кружится, иногда тошнота. И всё! А как из деревни уезжают, так сразу как отрезает. Это я откуда знаю – с Захаровыми связь поддерживаю через сына. Так он говорит, они как уехали назад в город, уже на следующий день им лучше стало. Вода у нас не такая, что ли? Ну а как иначе объяснишь?
Мне никаких объяснений в голову тоже не приходило. Зато пришло кое-что другое.
– Дядь Вова, а вы Павлика знаете?
– Какого Павлика? – удивился столяр.
«Который живёт в дереве».
– Да местный какой-то мальчик. Мишка про него вчера вспоминал.
– А чёрт их разберёт, детвору эту. Павлик, Зяблик. Я сам не знаю – но наверняка один Павлик на всю эту толпу да найдётся. Вон, Раисин внук бежит! Гоша! Гоша, ну-ка поди сюда! Сейчас мы его и спросим.
Дядя Вова помахал рукой куда-то за калитку, и я увидел, что к нам идёт щекастый пухлый мальчик лет восьми. В руках он держал сдобную булочку, щедро обсыпанную сахаром.
– Здрасьте, дядь Вова, – протараторил он. – Здрасьте.
Это уже было адресовано мне.
– Привет. Я Мишки папа.
– А, – лицо Гоши просветлело. – Мишка хороший.
– Ага. Скажи, а ты Павлика знаешь?
Гоша вздрогнул и попятился, будто его что-то напугало. Булочка в его руках задрожала, и с неё мелкой пыльцой посыпалась сахарная пудра.
– Какого Павлика? – он попытался изобразить удивление, но получилось плохо.
– Который живёт в дереве, – улыбнулся я, надеясь, что это всего лишь шутка и что Гоша сейчас засмеётся, а мы с дядей Вовой подхватим.
Но Гоша не засмеялся.
– Не знаю такого, – набычился он и посмотрел на меня с каким-то необъяснимым вызовом. – Это вам показалось, наверное. Или вы придумали себе.
Я не стал с ним спорить. Что-то подсказало, что этим я ещё больше разозлю и напугаю мальчика. А мне этого вовсе не хотелось.
– Может, и показалось, – согласился я. – Ну, беги.
Гоша послушно развернулся и потрусил вглубь деревни, откуда доносились детские крики и смех. Я оглянулся на дядю Вову, но он только пожал плечами и сплюнул.
«Разбирайся сам», – подумалось мне.
Этим вечером, я был намерен узнать у Мишки правду. Если поначалу я решил, что Павлик – просто кто-то из местных, то реакция Гоши заставила меня задуматься. Да и непонятная болезнь взрослых, помноженная на какую-то неестественную радость детей... Хрень какая-то.
Перед сном Мишка ворочался в постели, взбудораженный и довольный. Они с ребятами играли в казаки-разбойники, прятки, ножики, а ещё в мяч...
– Мишут? – позвал я, стараясь, чтобы мой голос звучал спокойно и мягко.
– А? – отозвался сын, потирая глаза.
– Миш, а что за Павлик? Я и от тебя про него слышал, и от других детей тоже. Это мальчик какой-то местный, да? Хороший?
Мишка вдруг смутился, будто я застукал его за какой-то шалостью.
– Кто-то ещё про него говорил?
– Ну так, упоминал.
Тут я, конечно, приврал, но иначе правду было не узнать. Я слишком хорошо знал своего доброго, мягкого сына. Он легче решался на те вещи, которые другие делали до него.
– Только это секрет.
Мишка съёжился в постели и на секунду показался мне совсем маленьким. Я вспомнил, как впервые вносил его в квартиру, привезя из роддома. Крохотный розовый малыш, такой невесомый и любимый. Я потряс головой, отгоняя воспоминание.
– Даю слово.
Сын сделал глубокий вдох, точно собираясь с духом.
– В лесу есть дерево, там дупло большое. Надо привстать на что-то, иначе не дотянешься. Ну и в этом дупле живёт Павлик.
Это прозвучало так обыденно и просто, что я даже растерялся.
– Как живёт?
– А никто не знает. Его первым Илья нашёл, когда в лесу от бати прятался. Услышал голос, подкатил камень, встал на него и познакомился с Павликом.
– А дальше что? – мне эта история нравилась всё меньше и меньше.
Мишка поёрзал.
– Павлик дарит подарки, – еле слышно пробормотал он. – А взамен просит мусор всякий.
– Какой мусор?
– Да ерунду. Пуговицу, носок. Кружку старую.
– Чьи, ваши?
– Не-е-е-е. Родителей... Но я у тебя не воровал, пап, честное слово!
Лицо Мишки раскраснелось, и он схватил меня за руку, умоляюще глядя мне в лицо. Я заставил себя улыбнуться и погладил его по голове. От этой ласки Мишка немного расслабился, хотя всё ещё выглядел настороженно.
– И что этот ваш Павлик дарит?
– Ой, много чего! – почувствовав, что опасность моего гнева миновала, Мишка оживился и затараторил. – Пузану вон машинка досталась, а Алю родители на курсы записали. Всё, что захочешь, но чтоб не сильно много было.
– А ты что-то просил? – мне почему-то стало интересно, о чём таком особенном мог просить таинственного Павлика мой сын.
– Я нет, – Мишка погрустнел. – Он вряд ли поможет... Ну ты понимаешь.
– Понимаю.
– И маму он не вернёт, – еле слышно пробормотал Мишка, но я расслышал. В глазах защипало, и я натянуто улыбнулся, целуя сына в лоб.
– Доброй ночи, богатырь, – я старался, чтобы слёзы в моём голосе не были заметны.
– Доброй ночи, па.
Утром, выйдя завтракать, я обрадовался, что отца дома нет. Мне хотелось поговорить с мамой наедине.
Она как раз ставила на стол тарелку с ароматными горячими блинами, когда я вошёл в столовую.
– Отец уже по делам пошёл, – кивнула она мне, – а Мишка с ребятами на речку убежали. Мёд будешь?
– Мёд буду, – я подцепил с тарелки блин. – Ма, ты в леших веришь?
Мама замерла с баночкой мёда в руке. Я точно знал, что она верит в потустороннее, но мне было важно услышать это от неё самой.
– Что это за вопросы такие с утра, – растерянно проговорила мама, садясь напротив. – Бери мёд. С пасеки Антона Сергеевича.
– Ага. Ну, ма, какая деревня – такие и вопросы. Мне вчера Мишка рассказал кое-что. И у меня, если честно, в голове это не укладывается.
Я положил руку на её ладонь, и мама подняла на меня испуганные глаза.
– Мишка сказал, что в лесу в дереве живёт какой-то Павлик и дарит детям подарки в обмен на безделушки их родителей. Вот тебе, Мишенька, новый робот, а ты мне папин носок принеси. И ведь сама видишь, в деревне детей – валом. Бегают себе довольные. Я уверен, они весь год в телефонах общаются и друг другу про этого Павлика рассказывают. А потом вместо поездки в лагерь или на море – деревня. И родителям экономия бюджета, и детям выгода. Только вот родители страдают. Ма, ты же сама видишь. Как такое может быть?
Какое-то время мама молчала, гоняя ложечкой по поверхности чая заварку. Наконец, она посмотрела мне в глаза и твёрдо сказала:
– Леший это, Кость. Вот как хочешь, а я в это верю. Соки он из людей тянет, чтоб самому жилось легче. Убивать-то ему без надобности – тогда не из кого будет жизнь тянуть. Пасётся в нашей деревне, и ничего ты ему не сделаешь. Мишка просил уже у него что?
– Говорит, что нет. Ты же знаешь, чего он хочет больше всего на свете.
Мама кивнула. Мы молча завтракали, как вдруг она схватила меня за руку и сжала так крепко, что мне стало больно.
– Ты чего, ма?
– Не ходи, – её глаза горели болезненным огнём. – Я тебя знаю, Костик. Не ходи. Не надо.
– Да не пойду я никуда, – я вызволил руку и широко улыбнулся. – Что я, маленький?
Мама чуть расслабилась, но в глазах всё ещё плескалось недоверие.
– Ну и ладненько. Со стола давай уберём.
Разумеется, я ей соврал. Я запланировал поход к таинственному Павлику, едва услышал про него от Мишки. Той ночью, когда сын крепко уснул, я вернулся в свою комнату и уставился в окно. Снаружи царила кромешная тьма: настоящая, деревенская. В городе тьма была совсем другой – неизменно разбавленной огнями фонарей, многоэтажек и редких машин. Здесь же тьма вступала в свои права каждую ночь, и от этого становилось немного жутко. Ощущение было неприятным: будто мне снова десять лет, и я не могу уснуть, ожидая, что из леса выйдет чудище и заберёт меня.
А может, леший жил здесь всегда, и я просто отказывался в это верить?..
Как бы то ни было, к утру у меня был готов план. Поэтому после завтрака я собрался в соседний посёлок, в магазин. Взял список продуктов у родителей, расспросил Мишку, чего бы ему хотелось. С радостью отметил, что на обычно бледном личике сына за эти пару дней расцвело подобие румянца. И как бы между делом спросил:
– Ну, богатырь, а у вас какие планы сегодня?
– На рыбалку пойдём, – ответил сын. – Тут недалеко озеро.
– А в лес пойдёте?
– Сегодня нет. А что? – Мишка будто что-то заподозрил.
– Да взял бы корзину, бабушке ягод принёс. А она бы вечером нам вареников налепила. Ну ничего, как соберётесь – уж не забудь.
– Ага, – счастливо закивал Мишка и выбежал на улицу. Оттуда до меня донёсся радостный хохот его товарищей.
Немного погодя я вышел следом, сел в машину и помахал родителям. Я и правда собирался заехать в магазин, но перед этим нужно было кое-что сделать.
Машину я оставил во дворе у дяди Вовы. К его чести, он не стал задавать вопросов. Дорога в соседний посёлок всё равно шла мимо его дома, поэтому на первый взгляд ничего необычного в моём маршруте не было. Заперев двери, я обошёл машину, пожал руку дяде Вове и сказал:
– Буду через полчаса-час. Может и не найду ничего. Если что, моим не говори, хорошо?
Столяр кивнул, глядя на меня с несвойственной ему серьёзностью.
– Зря ты это затеял, Костик. Но чего уж... Ни пуха.
– К чёрту, – так же серьёзно ответил я и шагнул за калитку.
Я рассудил, что дерево с Павликом не могло быть где-то в глубине леса, иначе дети бы его не нашли. Несмотря на кажущуюся беспечность, ребята всегда были осторожными: знали, чем может обернуться шалость. Поэтому нам, родителям, крайне редко приходилось переживать из-за того, что кто-то упал в воду или заблудился. Дети всегда заботились о себе. Поэтому я надеялся найти то самое дерево неподалёку от опушки. В конце концов, этот лес я знал, как свои пять пальцев, и мимо дерева с дуплом пройти никак не мог.
Как же я ошибался.
Знаете такое выражение: леший кругами водит? Я испытал его значение на себе. В очередной раз пробираясь через валежник и кусты, я почувствовал, как ноги наливаются свинцовой усталостью. Пот тёк под майкой, и я был уверен, что она насквозь мокрая. Деревья и кусты смазались в одно тёмно-зелёное пятно, без единого ориентира. Я просто шёл, переставляя ноги, и каждый раз оказывался в одном и том же месте.
– Павлик, пожалуйста, – тихонько прошептал я, не до конца веря в него, но понимая, что другого выхода нет. – Не води меня, покажись. Мне очень нужна твоя помощь.
Лес молчал. А чего я, собственно, ждал? Что кто-то отзовётся и скажет: «Да, Константин Витальевич, вот он я, собственной персоной. Чего изволите?» – Павлик! Павлик!
Каждый мой крик звучал всё громче, голос набирал силу. Я отбрасывал стеснение и с каждым криком всё больше верил. Верил в то, что тот, кого я зову, слышит меня.
– Павлик!!
И вдруг меня ударили в спину. Я ощутил тычок, словно ладонями, от чего покачнулся и завалился вперед. А когда обернулся...
Передо мной стоял огромный дуб с дуплом – ровно на уровне детской макушки.
Я мог бы поклясться, что уже был на этой поляне и видел тот самый орешник с поломанной веткой. Но дуба не было – он появился только сейчас, будто Павлик наконец отозвался на мой зов.
Павлик...
Я подошёл к дубу, не зная, чего ожидать. А вдруг огромное лохматое чудовище кинется на меня из дупла? А вдруг это всё – дурацкий розыгрыш, и в дупле сейчас сидит Мишка с друзьями и смеётся надо мной? А вдруг я словил солнечный удар и валяюсь на траве без сознания, пока мне снится этот странный сон?
Все эти мысли сменяли одна другую, а ноги уверенно несли меня к дереву. Вот я подошёл к нему почти вплотную и ощутил запах тёплой, нагретой солнцем коры. А вот я заглянул в дупло...
Внутри оно казалось огромным, вне времени и пространства. Дупло будто открывало проход в другой мир, наполненный прохладной густой темнотой, и чем дольше я вглядывался, тем больше ощущал, что тело становится ватным. И вдруг где-то сбоку что-то зашевелилось.
Из темноты показалось детское лицо: круглощёкое, ясноглазое, с веснушками на курносом носу. Лицо казалось слепленным из всех известных стереотипов о том, как выглядит здоровый ребёнок. И пока я, опешив, разглядывал его, я вдруг понял одну очень важную вещь.
Оно было на уровне моего лица.
Но тела Павлика я не видел. Всё, что находилось за лицом, пряталось в темноте. Я видел только искажённые туманные очертания туловища, и по всем законам анатомии, человеческими эти очертания не были.
– Тебе чего? – Павлик раскрыл рот, и оттуда раздался звонкий детский голосок. Было ощущение, что со мной разговаривает кукла.
Я сглотнул.
– Пожалуйста, если можешь помочь... Пусть мой сын Мишка станет здоровым! Пожалуйста!
Павлик заворочался. Я понял это по тому, как тени за его лицом сместились куда-то в сторону. Но вот само лицо, эта кукольная маска, неподвижно висело в воздухе, глядя прямо на меня. И мне почему-то казалось, что за стеклянными голубыми глазами скрывается нечто древнее и страшное, чему молились люди задолго до того, как мы начали возводить каменные города.
– Пуговицу неси, – наконец произнёс леший. – Завтра в дупло кинешь.
И с этими словами Павлик исчез в темноте дупла.
Я не помнил, как вышел из леса на знакомую опушку. По ощущениям, я пробыл в лесу час, а то и больше – мобильный подсказал, что прошло всего десять минут. Мне это было на руку: вернувшись к дому дяди Вовы, я уверил мужчину, что всё в порядке, завёл машину и отбыл в магазин.
Вот так. Всё по плану.
«Пуговицу неси».
Пуговицу, пуговицу. Уже вечером, когда все легли спать, я стоял перед шкафом, выбирая, откуда срезать пуговицу. Почти весь мой гардероб состоял из маек, и чтобы найти рубашку, стоило как следует покопаться. Глубоко вздохнув, я приступил к делу.
Перебирая стопки одежды, я задел одну локтем, и вся груда тряпья закономерно упала на пол. Опустившись на корточки, я собрался было поднять ближайшую майку, как вдруг увидел её – рубашку из прошлой жизни, с блестящими круглыми пуговицами.
Аккуратно срезав одну, я подержал рубашку в руках, борясь с воспоминаниями. Как всё тогда было просто и здорово. А теперь...
Помотав головой, я отогнал ненужные мысли и забрался в постель. А на следующий день сделал всё, о чём просил Павлик. Странно, но на этот раз я вышел к дубу с дуплом почти сразу. Дети снова отправились на рыбалку, и я не был уверен, совпадение это или случайность. Окликнув Павлика несколько раз, я увидел блеснувшие в дупле голубые глаза и кинул в темноту пуговицу. Та будто бы растворилась в воздухе, и из дуба раздалось звонкое:
– Купил, купил. Костя молодец. А теперь иди домой и не оборачивайся.
Я так и поступил, и с каждым шагом слёзы всё сильнее катились по моему лицу. Мне было страшно умирать, но ещё страшнее мне было потерять сына. Какое-то шестое чувство подсказывало, что плата за здоровье – жизнь другого человека. Это тебе не робот и не машинка. Я попросил Павлика о невозможном, и он вправе потребовать с меня равную оплату.
Спустя неделю, когда мы вернулись в город, я повёл Мишку в больницу. Врач, который осматривал его в прошлый раз, развёл руками.
– Я не знаю, что сказать. Опухоль... растворилась. Была – и нету. Это чудо. Константин Витальевич, я правда в растерянности. Но это замечательные новости.
Он собирался было сказать что-то ещё, но у меня зазвонил телефон. Извинившись, я отошёл в сторону и ответил на звонок, наблюдая, как Мишка подходит к доктору и улыбается во весь рот.
Звонила Вера – моя жена, которая ушла от нас, не выдержав «тягот материнства». Мишке тогда было три. С тех пор ни со мной, ни с Мишкой она не общалась.
– Костя! – взорвалась трубка. – У меня подозрение на рак! Ты в городе? Нам нужно встретиться, срочно! Запиши меня к своему этому, ну который нормальный врач. И слушай, мне занять, наверное, надо будет у тебя. Ты что молчишь? Костя? Алло?
Перед моими глазами встала картина: синяя женская блузка с вышивкой по рукавам и с большими перламутровыми пуговицами. Вера забыла её, когда в спешке уезжала из дома моих родителей, пока мы с Мишкой гуляли у речки. А потом, эту картинку сменила другая: перламутр растворяется в черноте огромного многовекового дерева.
Договор вступает в силу.
– Вы ошиблись номером, – ответил я и нажал на отбой.
Юлия Романова
Молоко
Всё началось с молока.
Подозрения вызывала тысячелитровая цистерна, вокруг которой все и собрались. Из неё только что слили молоко в канализацию, и показалось дно. Там, на дне, лежал телефон. Санитарный тест выпал из рук Макса.
– Чей? – спросил Макс. Ответом было молчание. – В цеху запрещены даже часы и кольца, кто принёс телефон?
Лица подчинённых были открыты и честны. Он закрыл глаза и сосчитал до десяти. После чего тихо выплюнул распоряжения – технику, бухгалтерии, уборщице, эйчару:
– Служебное расследование. Уволить. Лишить. Всё стерилизовать. Грязь. Брак. Срыв поставок. Неустойки.
И вышел вон.
* * *
Лысый
В кабинете у Макса нечаянное зимнее солнце полосило стены и стол сквозь жалюзи. Он с отвращением закрыл крышку ноутбука и вышел. «Я обедать». Секретарша Светочка кивнула.
В ресторане он, как всегда, сел за столик у окна и заказал борщ. Но аппетита не было. Он повозил в тарелке ложкой и отодвинул её. За окном шёл снег. В пустое кресло за его столиком уселся незнакомец – крупный мужчина в возрасте, совершенно лысый. Светлые брюки, водолазка. Макс невольно оглянулся – мест в зале было достаточно. Незнакомец положил на подоконник пальто, откинулся на спинку кресла и уставился на Макса с выражением безграничного любопытства. Макс удивился:
– Вы кто?
Тот вместо ответа спросил сам:
– Молочная империя? Оригинально. Хотя и понятно.
– Простите, мы знакомы?
– Представь себе! – Лысый вздохнул, полистал меню и спросил, показывая на отставленную тарелку: – Ты есть будешь?
Не получив ответа, он придвинул тарелку к себе.
– Ты всегда плохо кушал. А я голоден.
Макс открыл было рот, чтобы что-то сказать, но звуков не получилось, и он только пошевелил губами.
Лысый подложил сметаны в тарелку и стал наворачивать борщ с таким аппетитом, что Макс и сам почувствовал голод. Но было поздно – его борщ уже ели, причём неизвестно кто.
– Знаешь, – доброжелательно сказал Лысый, – я обожаю эту славянскую кухню. Сколько ни пробовал разных борщей, так и не смог решить, какой рецепт лучше. Но какое-то понимание у меня всё-таки сформировалось. Во-первых, грибы и рыба не имеют ничего общего с настоящим борщом. Во-вторых, никакой фасоли! Про рецепты борщей без свёклы или без мяса я вообще ничего говорить не буду. – Тут он скорбно покачал головой и несколькими мощными движениями ложки опустошил тарелку.
Лысый промокнул рот салфеткой и снова откинулся на спинку кресла.
– Пора нам на работу, дорогой. – Лысый потянулся через стол, обмакнул кусок свежайшего хлеба в чесночное масло и отправил в рот. – Все мы заигрались, чего уж там. Я тоже увлёкся бизнесом – захватывающая вещь! Про жратву и говорить нечего, только здесь такое возможно.
Макс наконец вспомнил, как пользоваться речевым аппаратом:
– Мне кажется, вы меня всё-таки с кем-то путаете. У меня есть работа. И весьма неплохая. И я, – он положил на стол накрахмаленную салфетку и, отодвинув стул, встал, – прямо сейчас на неё отправлюсь.
Лысый смотрел на него тяжёлым взглядом.
– Что ж. Но если окажется, что ты всё-таки не занят, – Макс услышал в его голосе сарказм, – я буду тут.
Макс надел пальто и увидел спешащего к ним официанта.
– И кстати.
Лысый поднял бровь.
– Борщ ели вы, вам и платить по счёту.
Лысый захохотал.
– Ну и мерзким ты стал типом!
Макс сдержался, и вместо того, чтобы выйти из себя, вышел на улицу.
Через четверть часа он уже парковался на стоянке у своего молочного завода. Но вот что странно – его отказались пропускать на проходной. Его пропуск не приняли, его фамилия ни о чём охране не говорила.
– Как это вы меня не узнаёте? Я вам зарплату плачу! – гневался Макс.
– Зарплату нам платят в бухгалтерии, – уклончиво ответил один из охранников.
Макс позвонил по всем известным ему телефонам сотрудников – и никто, никто его не узнал. После каждого звонка холод одиночества пробирался в него всё глубже. Светочка вообще заявила, что заводом руководит некий Милославский. В смятенных чувствах Макс сел за руль и снова поехал в город.
Он запарковался недалеко от главной площади и постоял у театра, в котором бывал с родителями, ещё в детстве. Попытался вспомнить их лица или хотя бы какой они смотрели спектакль. И не смог. Лица родителей мерцали в памяти, не давая их увидеть. Может, их тоже никогда не было? Не было мамы, которая работала учительницей музыки и учила его игре на фортепиано, когда он был подростком и гораздо больше интересовался способами курения марихуаны. Как же она расстроилась, когда он бросил фортепиано и купил себе первую электрогитару! А папа? Его лицо он точно не мог забыть, но вот поди ж ты – только смутный силуэт в дверном проёме: «Не спишь? А я только вернулся. Как в школе?»
Снег повалил сильнее. Макс шёл по улицам города, в котором прожил всю свою жизнь, и пытался зацепиться хоть за что-то. Школа, универ, открытие молочного завода. Как будто это было не с ним. Завод... Мда. Он остановился у освещённого изнутри, словно аквариум, салона красоты. В этом аквариуме должна плавать, то есть работать Маша. Когда-то у них был роман.
– Привет, – позвал он блондинку, которая сосредоточенно заворачивала в листы фольги волосы клиентки.
Она обернулась, вгляделась в его лицо: «Вам кого?». Макс не слишком удивился, но на всякий случай сказал:
– Я Макс, ты меня не помнишь?
– Нет, – она помедлила, – вы не от Саши?
– Простите, обознался.
Лысый сидел за тем же столиком и доедал стейк. Судя по пустым тарелкам, это было не первое заказанное им блюдо. Официант, тоненький высокий мальчик, сломанным деревцем сложился над ним: «Желаете десерт?»
– О да, удиви меня! – Лысый позволил официанту очистить стол от посуды.
Он задумчиво потёр подбородок и увидел Макса. Тот, всё ещё в пальто и перчатках, растерянно остановился у столика. На его волосах, плечах и ресницах лежал снег.
– Долго ты.
– Я... гулял, думал.
– Что надумал? Как работа?
Макс сел на краешек стула и смахнул влагу с лица – нет, это просто таял снег.
– У меня её нет. Я не понимаю...
Лысый улыбнулся:
– Конечно есть. Только другая. Просто ты совсем об этом забыл. Но ты обязательно вспомнишь. Едем? После десерта, разумеется. Ты готов?
Проклятая память не давала разглядеть смутную картинку. Откуда Макс его знает? Но что ему теперь ещё делать, он не представлял.
– Готов.
* * *
Красавчик
Макс подумал: а когда он вообще в последний раз был на концерте? Лет в двадцать, наверное. Потом уже ни на что не хватало времени, молочные реки бизнеса затопили кисельные берега юности.
В «Сапсане» Лысый всю дорогу спал. Разве что выпил чашку латте и съел десяток эклеров. Макс с изумлением наблюдал за его аппетитом. Сам он ограничился эспрессо.
Пожалуй, они с Лысым выглядели слишком респектабельно для питерского рок-клуба, но среди разношёрстной публики они затерялись. Лысый хватил на стойке стопку водки, высосал дольку лимона и заказал ещё им обоим. Потащил Макса ближе к сцене. Сбоку от неё стояло несколько кожаных диванов, и один из них как раз освободился.
Им вообще везло всю дорогу до Питера – такси оказывались под рукой, билеты им продали на самые лучшие места по цене эконом-класса. Ни очередей, ни давки.
Было громко – одна из огромных колонок прямо рядом с ними пульсировала басами. На сцене надрывался парень в драных джинсах и татуировках вместо рубашки. Пел он по-английски. Макс заслушался – голос вёл за собой, иногда бил прямо в сердце фальцетом, иногда трагически шептал и хватал за душу.
– Красавчик, да? Всегда воплощается в таких самцов! – заорал Максу в ухо Лысый. Он смотрел на сцену взглядом любящей бабушки.
Макс кивнул. Как будто он что-то понял. Но ощущение, что всё идёт правильно, стало затоплять его. После нескольких стопок внутри стало тепло и весело. Красавчик завопил рок-н-ролл. Макс вдруг обнаружил себя отплясывающим с какой-то девушкой с танцпола. Они танцевали ловко, в хорошем темпе. Дыхание сбивалось, но ноги знали, ноги помнили. Со сцены им улыбался своим большим ртом Красавчик. Он и сам то и дело принимался скакать, что твой козлик. Когда песня закончилась, Макс крутанул девушку вокруг себя и запустил в толпу. Она рассмеялась и ушла к столику друзей, помахав ему рукой. Хорошо! Красавчик показывал ему оттопыренный большой палец.
После концерта они с Лысым зашли в просторную гримёрку Красавчика, и он повис на них обоих сразу:
– Как же я рад вас видеть, черти! Повеселимся?
С этими словами Красавчик схватил килограммовый пакет с белым порошком, высыпал его весь двумя дорогами на стол. Он прополз по столу змеёй, энергично занюхивая обе-две дороги, и с воплем «Рок-н-ролл мёртв, а я ещё не-е-ет» сделал порядочный глоток текилы прямо из бутылки. Затем подпрыгнул и повис на люстре.
Макс выпучил глаза и кинулся к Лысому, но тот только скептически качал головой, глядя на Красавчика.
– Он же... Надо скорую!
Лысый отмахнулся от Макса.
– Ой, да брось! Ты ещё и похлеще представления устраивал.
Свет из плафонов качающейся люстры метался по стенам подобно тому, что происходило внутри Макса. Красавчик откуда-то сверху спросил придушенным голосом:
– Он что, опять ничего не помнит?
– Ага. Каждый раз одно и то же. В этот раз хоть не сбежал.
«Как будто меня тут нет», – подумал Макс.
Лысый деловито обшаривал гримёрочный бар. Он радостно заворковал, обнаружив в нем бутылку виски, и налил на два пальца в низкий пузатый стакан.
– Хоро-о-ош! Шотландский? – и вдруг рявкнул: – Охренели вы, вот что! Рок-концерты! Молочные заводы! А я должен вас искать по всему миру!
Всё тем же странным голосом, каким говорят все перевёрнутые люди, Красавчик сообщил:
– Как будто когда-то было иначе. Это у тебя встроенный будильник и ты знаешь, когда пора. Задницей, что ли, чувствуешь?
Лысый хмыкнул и попросил, остывая:
– Может, хоть ты Макса приведёшь в чувство? Я словно с грудным ребёнком путешествую.
Красавчик спрыгнул с люстры и снова отхлебнул текилы из горла. Вдруг его лицо стало сосредоточенным, черты заострились. Он пристально посмотрел на Макса, зачем-то свернул губы трубочкой и провёл рукой возле его уха. Макс недоумённо наблюдал за ним.
Красавчик расслабился, убрал руку и с любопытством наклонился к Максу. Макс увидел, что у него подведены глаза:
– Реально, молочный завод?
Максу стало неловко.
– Ну да, а что?
– Да, брат...
Красавчик захохотал, упав на диван. Как-то необидно и заразительно, так что Макс и сам засмеялся.
* * *
Веснушка
В Бразилию они летели первым классом. Втроём. Макс зверски устал от долгого перелёта, но снова пришлось сидеть, на этот раз в машине.
Они неслись по кочкам дороги, едва видной в джунглях. Влажным воздухом с непривычки было трудно дышать и всё тело казалось липким. Джипом виртуозно управлял Красавчик – время от времени он вопил: «Па-а-аберегись!», и в стороны порскали птицы. Лысый утомлённо обмахивался журналом. Хорошо, что они по дороге купили новую одежду – жара и влажность были необыкновенные. Теперь они походили на переросших воспитанников детского сада на летней экскурсии – в шортах и панамках. Макс с любопытством смотрел на гигантские папоротники и множество лиан, оплетающих лес, и старался не разговаривать – иногда на дороге так подбрасывало, что щёлкали зубы.
Показалось небольшое бунгало, и Красавчик остановил джип. Из домика на звук мотора вышла девушка в шортах и футболке; в руках она держала горшок. Макс вылез из машины первым и потянулся. Она увидела его и выронила горшок, тот ударился о камни и разлетелся вдребезги. Черепки покатились по дорожке, под ноги Лысому.
– К счастью, к счастью! – закричал Лысый, направляясь к девушке. – Веснушка, мы за тобой!
Она машинально обняла его, а сама смотрела на Макса. Он никак не мог понять этот взгляд.
Но Веснушка ему сразу понравилась. Ясноглазая, с соломенными, почему-то с прозеленью, волосами.
К девушке подскочил Красавчик, тоже обнял её и закружил вокруг себя. Она, наконец, улыбнулась.
Внутри домик был вполне современным – гостиная, объединённая с кухней, удобные диваны, новенькая кухонная техника, кондиционер. И кругом растения. Они стояли в горшках на полу, на столах и свисали с потолка, выползали из ящиков и торчали со шкафов.
Лысый сразу полез в холодильник, пока Красавчик ему что-то вполголоса втолковывал. Веснушка направилась в другой конец кухни готовить закуски, а Макс пошёл за ней, как привязанный.
– Помочь?
Она взглянула на него как-то странно, будто обиженно, и не ответила. Макс даже почувствовал себя виноватым, только не знал, в чём.
Запахло базиликом – Веснушка выложила на большое блюдо зелень и орехи, наре́зала сыр и овощи. Макс хотел было забрать блюдо: «Я отнесу на стол!»
Тут она в ярости швырнула нож в раковину:
– Помощник нашелся! Вали отсюда!
– Да я просто помочь хотел, – опешил Макс и осторожно поставил еду.
– Я тебя полжизни искала! Где ты был? Мне бы тогда не помешала помощь! – Веснушка раскраснелась, ещё немного – и она бы испепелила его взглядом.
Она схватила блюдо с нарезкой и шваркнула его об пол перед Максом:
– Плевать мне на то, что у тебя память отшибло! Не подходи ко мне.
Лысый заорал:
– А ну прекратите!
Красавчик пихнул его в бок: «Я же говорил – нельзя оставлять их вдвоём».
Они пили вино на террасе. Стемнело быстро, будто выключили свет. Но звёзд высыпало столько, что Макс различал даже буквы на этикетке бутылки. Терпкий вкус местного вина и тепло ночи навевали философские мысли.
Лысый наклонял свой бокал, глядя на прозрачную жидкость, и размышлял вслух:
– Такой материальный, плотный мир. Вкусы, запахи! Просто праздник какой-то. Всё-таки человек – удивительное существо. Столько эмоций – при совершенной беспомощности и уязвимости. Даже жаль, что я не могу ощутить это в полной мере, как некоторые, – Лысый покосился на Макса.
Максу было лень разговаривать, да и что он мог сказать? Он решил, что будет молчать и наслаждаться южной ночью и вином. И компанией, какой бы странной она ни была. Он сидел на полу, прислонившись к стене, и смотрел на Веснушку. В её волосах запутались тонкие вайи папоротников.
– Словно канатоходец, идущий по тонкому канату, – добавил Лысый, глядя куда-то в темноту. – Направо качнёшься – боль. Налево – радость. И этой радости им выдаётся ровно столько, чтобы уметь переносить неизбежные страдания.
Необычно умиротворённый Красавчик кивнул:
– Искусство. По-моему, именно искусство даёт им силы. Что вытворяли импрессионисты? О, это была такая движуха! А музыка? Макс, ты помнишь, как мы с тобой зажигали, тебя ещё тогда прямо на сцене долбануло током?
Макс покачал головой, криво улыбнувшись.
– Чувства, эмоции – лично я когда-то подсела именно на это, – задумчиво сказала Веснушка. – Иногда быть человеком очень приятно.
– И ему необходим социум, – подхватил Красавчик, наполняя её опустевший бокал. – Ты не скучала тут, Веснушка?
Девушка, улыбаясь, отвела за ухо волосы, и из-под её пальцев выпорхнул лепесток:
– О нет. Я люблю жизнь. А здесь она возникает так легко. Иногда моё тело не может решить, человеческое оно или же ему надо пустить корни и заняться фотосинтезом, – она пошевелила пальцами перед лицом – зелёные побеги показались из-под смуглой кожи и снова спрятались.
Красавчик хмыкнул:
– Я слышал, в этих местах каждый год обнаруживают новые виды растений. Теперь понятно, почему.
Лысый оживился:
– Общение общению рознь. Вот, помню, был я женат. Как бишь её звали, Варенька, Верочка...
Макс пил рубиновое вино и слушал их болтовню. И сам не заметил, как провалился в сон.
* * *
Макс
Ему снилось, что Лысый взял его за шиворот и взлетел с ним в воздух. Ворот футболки ощутимо врезался в шею. Он покосился вбок и увидел Красавчика и Веснушку. Вместе они полетели над бесконечными лесами Амазонки, а потом пронеслись через стратосферу, и дальше – в космос. Вот уже они оставили Землю позади и летели мимо планет и целых созвездий. Из глубины чёрного космоса сонно моргали засыпающие и просыпающиеся миры. Это было прекрасно.
Он проснулся и увидел, что почему-то лежит в траве. Кажется, утро, и такой обычный, среднеполосный туман. И трава влажная, а за шиворот пробирается холодок. Рядом стоял большой сарай. Он увидел, что в него входит Веснушка. Только одета она сейчас была в лёгкое платье с цветочным узором и белую косынку, а в руках несла ведро. Макс поднялся и тихонько вошёл вслед за ней. Они столкнулись у двери, в небольшом тамбуре, и Макс притянул её к себе.
– Руки убрал! – делано возмутилась Веснушка.
Он зарылся лицом в её волосы, где-то возле уха, и вдохнул её запах.
– Не могу, – глухо сказал Макс.
– Не могу-у-у, – тихо передразнила Веснушка. – А кто обещал прожить эту жизнь вместе? Где ты был?
– Я потерялся, милая. Но я нашёлся, – он уже расстёгивал пуговки, обтянутые такой же тканью в цветочек, что и её платье, и гладил всё, что нужно было гладить, и нежно сжимал всё, что должно было быть сжато. Они поцеловались. Она закрыла глаза и обняла его. Грохнуло упавшее ведро. Из-за двери выглянул Красавчик:
– Вы чего тут? Ясно. А работать кто будет? Пушкин?
Макс с Веснушкой вошли вслед за Красавчиком. Помещение оказалось большим хлевом, а в его центре стояла, переступая по соломенному полу, корова. На её шее висел золотой колокольчик и иногда тихонько позвякивал. Такой прозрачный звук, словно вилкой по хрусталю. Веснушка пододвинула скамеечку, села и стала доить корову. Это была необыкновенная корова, серебристого цвета. От её шкуры исходило ровное сияние, а огромные рога блестели золотом. Она посмотрела на Макса, и у него подкосились ноги.
Его охватила радость. Будто он точно знал, что теперь всё будет очень, очень хорошо. Будто он попал в какое-то родное место, домой, где его безусловно и навсегда любили. Все его чувства обострились так, что хотелось рыдать.
Корова отвернулась, и его немного отпустило. На Макса сочувственно смотрел Красавчик. В измятой хлопковой рубахе, с метлой в руках он выглядел ничуть не хуже, чем на сцене.
– Ну что, отошёл?
– Да... так мы ехали в коровник?
Красавчик выпучил глаза.
– Коровник? – он недоумённо огляделся. – А, так ты видишь коровник?
Он засмеялся.
– Как твой мозг интерпретирует, так ты и видишь. Ты, брат, воплощаешься очень качественно, тебя из этого дела потом за уши не вытащишь.
Макс смотрел на удивительную корову и слушал мирные звуки молочных струй, ударяющихся о ведро. Красавчик подмёл пол и заменил солому.
Вошёл Лысый в обнимку с эмалированным тазом, наполненным свежей травой, пшеницей, кусочками тыквы. Он тщательно перемешал содержимое и высыпал его в кормушку. Корова опустила голову, принюхиваясь.
Веснушка закончила дойку и случайно задела ведро ногой, убирая скамеечку. Лысый едва успел его подхватить.
– Осторожно! В прошлый раз так Млечный Путь получился. Случайно. А оно нам надо – случайно?
Веснушка покраснела и осторожно подняла ведро. Она вынесла его из хлева, по пути улыбнувшись Максу.
Лысый принёс откуда-то из глубины хлева щётку и протянул Максу.
Макс вдруг понял, что ему нужно делать. У каждого из них была своя роль. Осторожно двигая щёткой, он стал расчёсывать белую шерсть и увидел, что корова прикрыла глаза и замерла. Он погладил её по морде, и по его спине побежали мурашки. Он расчёсывал каждую шерстинку, и постепенно белое сияние перед глазами затопило всё.
Хлев становился прозрачным, пока не исчез, и пока вместо соломы под ногами Макс не увидел темноту, в которой сверкали звёзды. Не было ни хлева, ни коровы. Не было его самого в привычном ему смысле. Иллюзии таяли, и у вселенной больше не было от него тайн. Он всё вспомнил, и засмеялся от радости. А потом всё человеческое осыпалось с него, как бессмысленная шелуха, и он стал самим собой, и почувствовал рядом их. Он любил, ох, как он любил этих троих. Особенно одну из них. И эти мгновения после развоплощения, когда можно было снова быть нематериальным, могущественным существом, но всё ещё уметь видеть как человек. Макс коснулся разумов Веснушки и остальных, показывая им то, что видел он сам.
Он ясно видел сотканный из звёзд контур животного, серебряной коровы с золотыми рогами; это походило на картину из ослепительных, живых кристаллов. Цветные точки вспыхивали тут и там. Постепенно они гасли, таяли золотые рога. Но, кажется, он всё ещё слышал тихий звон колокольчика.
Новая жизнь – бесценный, невесомый груз, который был сейчас у них, – должна была проявиться в нужном месте Вселенной, и им предстояло её туда доставить. Выплёскивать жизнь в чернильные бездны космоса, видеть рождение цивилизаций, проливать новые галактики взамен угасших, сеять семена бытия.
Алексей Ведин
Троица
1
То был его первый дом – его первая семья. Впервые он поднял веки, явив миру невидимые чёрные глазки, когда дом всего только и состоял из одной широкой сосновой клети. Хозяин с сыновьями в тот день закончили стелить двускатную кровлю. Мужчины с гордостью глядели на проделанную работу, вытирая потные лбы, когда из дальнего угла избы послышался то ли писк, то ли плач.
– Это чего, отец? Дерево едет? – спросил старший.
– Домовой потягивается. Очнулся дух-хранитель, – улыбнулся отец. – Дом хороший будет, значит.
– Бесово это всё. Надо бы освятить, а то быть беде... – сказал младший – самый набожный.
Отец тут же звонко щёлкнул его по затылку, чтоб не наговаривал.
– Работы невпроворот, нечего попу тут бородой да пузом трясти, тем более нам платить ему нечем. Он же задаром не чихнёт даже!
– Но ты же пригласишь священника, отец? – не унимался младший.
– Посмотрим.
– Духи всякие в доме – это не к добру...
Вновь подзатыльник прервал младшего.
– Отец же сказал, что посмотрит, тебе чего ещё надо? – спросил старший.
Глиняную печь поставили, точно под волоковым окном. Сбоку от печи настелили невысокие нары, вдоль стен поместили лавки с полавочниками, а напротив печи поставили широкий и крепкий, как отец семейства, стол с подстольем. Чтобы в избе было светло, мужчины выделали в стенах щели для лучин. Устроить красный угол отец всё не решался. Говорил, что не время пока. Надо бы дом в порядок привести, хозяйство обустроить, а потом и святых звать.
– Как же без святого? Кто же беречь от бед будет? – удивлялся младший.
– Домовой подсобит, – бурчал отец в ответ.
Молчаливый отец – великан с дикой колючей бородой и добрыми голубыми глазами, глядящими из-под густых бровей, – понравился Домовому. Говорил отец только по делу, попусту не гонял воздух в избе, работал честно и усердно – как и его сыновья. Но если старший был почти такой же как отец и в делах, и во внешности, только борода да живот поменьше, то младший – всё какой-то не такой. Вроде и работает, да только часто в думы проваливается. Вроде и слышит, что отец говорит, да тут же забывается и глядит на высокое небо или на какую-нибудь горлицу, случайно залетевшую во двор.
Домовой помогал по мере сил: подбрасывал затерявшийся инструмент, где-то лесенку поддержит, где-то гадюку из травы прогонит. Младшему тоже помогал: как-то Домовой поставил юноше подножку, чтобы шаг замедлить, и тут же у того перед носом рухнул горшок с печи. Младший начертил в воздухе знак и кого-то поблагодарил.
– Надо красный угол ставить, отец! – сказал младший. – Горшки сами собой летают! Сила нечистая поселилась.
«Не сами собой, – подумал тогда Домовой, что стоял за печью. – Ты же его и поставил на край, а теперь на нечистую силу говоришь...»
– Будет тебе угол, но позже... – нехотя ответил отец со двора.
Когда изба была устроена окончательно, появились ещё люди. Ещё четверо. Одна постарше, остальные совсем маленькие – до края печи не дотягивались. И одежды они носили другие. Мужчины ходили в коротких рубахах, а эти носили длинные, а поверх цветные сарафаны. Старшая закрывала волосы платком и носила шерстяную юбку из нескольких кусков ткани. Эти новенькие почти ничего не строили и говорили мало. Занимались они тем, что готовили еду для мужчин да шили или тихонько играли, перешёптываясь в уголке. Домовой всё пытался подслушать, о чём маленькие шепчутся, да только выдавал себя скрипом половиц: малыши тут же замолкали, вертя головками по сторонам, точно воробушки, а потом перебирались в другой уголок.
Мужчины же обнесли двор забором, построили ещё одну тёмную сосновую клеть на подклете, куда сложили запасную утварь, одежду, съестные припасы и прочие необходимые в хозяйстве вещи. Затем за несколько дней сколотили сарай, куда спустя ещё несколько дней младший пригнал живность: коров да свиней.
Вместе с прочей живностью во дворе появилась собака. Большая и чёрная, косматая – шерсть до пола. Она Домового быстро учуяла. Пару дней они друг на друга рычали, пока одной ночью не подружились.
Из леса ко двору вышла стая волков – голодных и злых. Они учуяли живность и принялись рвать зубами деревянный забор. Пёс кидался на них, кусал за носы, просунутые в щели. Домовой же набрал острых веток и тыкал хищников то в глаза, то в разинутые пасти. Волки ушли, поруганные и облаянные, ещё более голодные и злые. Они побежали в лес, и чаща укрыла их широкими ветвями, как мать обнимает обиженное дитя.
Утром, когда мужчины обошли забор и увидели волчьи следы, младший хотел вновь напомнить про красный угол, но замолчал, заметив, как отец улыбается.
– Что это ты? – спросил младший.
– Много их тут было, – сказал отец, – а ничего, отбились.
– Да, сторож наш молодец.
– Ты думаешь, он один защищался? – отец улыбнулся ещё шире. – Видишь эти ветки в волчьей крови?
Младший наклонился поближе, затем отпрянул и перекрестился.
– У нас есть дух-хранитель. Это он вместе с Чернышом скотину ночью защитил. Пойдём за топорами, – позвал отец сыновей.
– Что-то ещё ставить будем?
– Не ставить. За волками пойдём. Ты, – обратился он к младшему, – сбегай до соседних дворов да расскажи, что волки ночью приходили. Скажи, что мы пойдём по следам, пока зверьё далеко не ушло.
– А если ушли волки?
– Они раны зализывают. Должны быть недалеко. Беги за мужиками.
Отец со старшим направились к клети. Домовой же, слышавший о планах главы семьи, подложил тому под руку топор поострее. Отец посмотрел на него повнимательнее, провёл грубой подушечкой большого пальца по лезвию и, хмыкнув, протянул топор старшему сыну. Сам же взял орудие потупее, а затем прихватил и вилы для младшего.
– Дочки, – крикнул отец в дом, – Домовому молока стакан налейте в благодарность за защиту!
Мужчины побрели к лесу, что неприветливо шевелил колючими лапами. С собой они взяли Черныша. Прежде чем скрыться в лесу, пёс обернулся на ворота, ведущие во двор.
Домовой следил за ними, стоя у клети. Он видел и знал больше человеческого. Чаща была чужим домом. А в любом доме есть хозяин. И пусть очертания повелителя леса расплывались среди зелёной паутины, но два недобрых глаза в тени Домовой различил. Опомнившись, он хотел предупредить людей об опасности, о том, что там, в лесу, они лишены защиты, и кинулся ронять предметы в клети, но привлёк внимание лишь жены хозяина. Та хлопнула по бокам да принялась раскладывать вещи по местам. Только она вышла, как домовой уронил вещи снова, да так, что некоторые горшки побились. Налитое молоко осталось нетронуто.
Вернулись мужчины вечером. Вернулись с волчьими шкурами. Мать с дочерьми заохали, заахали. Братья же побросали оружие, накинули шкуры и принялись бегать за сёстрами по двору.
– Целы? – спросила женщина, обнимая главного охотника.
– Как видишь, – сказал он и весело приобнял жену. – Ну дуралеи! – улыбнулся, глядя как носятся по двору дети.
– Всех перебили?
– Один убежал, но я ему лапу чуть не отсёк. Такой больше не сунется.
– Как вы ушли, так в клети вещи попадали. Дважды. Горшки побились.
– Домовой буянил, – спокойно сказал мужчина. – А за горшки не горюй. Шкуры продадим – новые будут.
– Может, и правда иконы пора ставить?
– Конечно, – он поцеловал жену в лоб, – поставим.
– А с ним что? – спросила она.
Черныш сидел у раскрытых ворот и глядел в сторону леса.
– Чует, что братьев его побили. Горюет, – сказал мужчина.
Черныш же слушал, что говорил ему Домовой, стоящий тут же. А говорил он, что за лесом следить надо вдвое внимательнее. Тамошнему владыке не по нраву, что к нему с оружием пришли. Не по душе ему и смерть волков. Он мстить будет.
Черныш едва слышно заскулил.
2
И они следили внимательно. Первую половину ночи вдоль забора бродил Черныш, вторую – Домовой. Он забил травой да мхом все щели, чтоб никакой гад ядовитый не заполз. Пару раз к забору прибегали лисы, но их прогонял звонкий лай Черныша. Так прошла неделя.
Дух-хранитель чуть успокоился, но всё-таки напоминал Чернышу, что от Лесного Владыки можно ждать чего угодно.
И он был прав: однажды безлунной ночью, когда Черныш крепко спал у забора, растянувшись в мягкой траве, а Домовой заплетал косички на гриве любимой хозяйской лошади, во дворе появилась чёрная крыса. Она выпрыгнула из свежевырытой норки, точно чёртик из-под земли, и, обнюхав воздух, понеслась к дому.
Никем не замеченная она добралась до хозяйской постели, вскарабкалась по свисающему одеялу и пробралась к человеческому теплу. Хозяин видел сны и не чуял, что крыса трётся спиной о его ногу. Незамеченными остались и парочка блох, что впились в кожу мужчины, заражая ранки ядом, таившимся внутри круглых брюшек.
Крыса же, передав гостинец, хотела спрыгнуть с кровати, да только зацепилась лапой, крутанулась в воздухе и шлёпнулась спиной об пол. Перепугав саму себя, она бросилась бежать. В страхе она царапала стены в поисках щели, через которую попала в дом. Наконец, найдя проход, она выбралась во двор, где её уже поджидал Домовой, обратившийся лаской. Только крысиный хвост покинул человеческое жильё, два острых клыка вонзились ей в шею, а ещё два впились точно под горло и так и держали, пока крыса не издохла.
Наутро хозяин заметил красные сильно зудящие точки на голени. Значения он им не придал: решил, что клопы попировали, и Бог с ними. День спустя он заметил в паху набухший болезненный узел. Перетерпев ещё день, он таки решил съездить в соседнее село к тамошнему знахарю. Своим же сказал, что отправился проведать брата.
Знахарь сидел на скамейке у крыльца и только закончил разговаривать с беззубой старухой, что жаловалась на потерю зрения. Знахарь услышал, сколько старухе лет, перекрестился и отправил её домой, посоветовав выпить отвар из свежесорванной очанки. Завидев прихрамывающего незнакомца, знахарь улыбнулся в густую бороду.
– Блудил? – спросил он, когда мужчина подошёл.
– Нет. Клопы укусили сюда, – мужчина приподнял штанину, – а теперь вот...
– Погодь! – знахарь вскинул руку, встал со скамейки и поднялся по ступенькам крыльца. – Показывай, – махнул он, отойдя подальше.
– Теперь вот, – мужчина приспустил штаны.
– Бубон у тебя, – сказал, приглядевшись, знахарь.
Мужчина спокойно натянул штаны и пошёл к лошади.
– Ты меня слышал? – крикнул ему вдогонку знахарь.
– Не глухой, – отозвался мужчина, запрыгнул на лошадь и, морщась от боли в паху, двинулся дальше.
Он остановился у дома брата и громко позвал. Детвора сбегала за отцом.
– Эгей, какими судьбами? – брат расставил руки в стороны и двинулся встречать дорогого гостя.
– Ты близко не подходи, у меня тут гостинец, да не по твою душу, – сказал мужчина.
– Не понял.
– Бубон у меня.
Брат замер, затем опустил руки. Оба помолчали.
– Долго мусолить не будем, лады? Я к тебе своих пригоню. Сам в избе запрусь. Заколочу дверь изнутри, чтоб зараза не вышла. Даст Бог, за пару деньков отмучаюсь, а там спалите всё дотла.
– Точно это?
– Ваш знахарь сказал.
– Он толковый мужик.
– Значит, точно.
– Погано, – покачал головой брат.
– Ну, бывай. Обняться не выйдет. Жди гостей к вечеру.
– Приму как своих.
Домой мужчина вернулся перед закатом. От дня в седле узел разболелся не на шутку. Он держался как мог, чтобы не хромать. Домашние шумели в избе, готовились ужинать.
– Ну-ка! – крикнул он, стоя у ворот.
Сыновья вышли на крыльцо.
– Отец, чего случилось?
– Собирайтесь и к дядьке бегом! Сестёр и мать берите. Я вперёд поеду.
– Как, сейчас?
– Бегом! – рявкнул он, сдерживая слёзы, затем прыгнул в седло и помчался по дороге, да только свернул, когда выехал из деревни. Коня спрятал в берёзовой роще, а сам притаился в кустах черёмухи. Когда вся семья прокатила в телеге мимо, он вновь оседлал коня и помчался домой.
Он набрал себе несколько вёдер воды, взял из клети немного съестного, хотя смотреть на еду не мог. Прихватил топор и гвозди. Зашёл в дом и принялся заколачивать дверь. Слёзы текли из суровых глаз, и казалось ему, что не дверь он заколачивает, но крышку гроба своего.
3
Ночью во двор явились сыновья.
– Отец! – звали они. – Так же нельзя! Как же так?
Отец же к тому времени лежал на лавке, бросаемый то в жар, то в холод. Сознание его помутилось настолько, что изредка ему мерещилась невысокая фигура в красном колпаке, что стояла в углу и поглядывала на него сочувствующими глазками-бусинками. Но голоса сыновей придали ему достаточно сил, чтобы подняться с лавки и дохромать до двери.
– Чего пришли?! – проревел он.
– Тебя образумить!
– Нечего тут разумить... нечего и некого!
– Но так же нельзя, отец! Мы должны с тобой рядом быть. В такой беде бросать... как же это?!
Отец помолчал, пытаясь сдержать слёзы, комком подступившие к горлу.
– Уходите прочь!
– Давай лучше ты дверь отворишь, отец!
– Ну отворю, а дальше что?
– И... – сказал старший и прикусил губу.
– А мы... – сказал младший и замолк.
– Вот и я говорю: зря пришли! Хотя нет, не зря! Скотину уведите. А как я помру, тут всё пожечь придётся.
– Как пожечь? Это же дом наш!
– Не наш. Тут теперь смерть живёт. И вы её отсюда только огнём выведете. А теперь проваливайте. И как к брату вернётесь, так сходите в баню и друг друга осмотрите с головы до пят, и матери с сёстрами скажите, пусть тоже так сделают. Коль красные укусы найдёте... Лучше бы вам их не найти...
Братья молча побрели к сараю. Так же молча они повели живность прочь со двора.
– Мы ещё вернёмся, отец! – крикнул, закрывая ворота, младший.
– Дурные головы! – ответил отец, хоть и был рад настойчивости сына. Сам был такой же в его годы.
Сыновья ушли, и мужчина задумался: сколько дел не сделано, сколько песен не спето, сколько сказок он не рассказал внукам, а правнукам? Отец его до восьмидесяти дожил. Внуков от всех сыновей и дочерей увидел. А он что? Слаб оказался? Поделом. Слабому на этом свете делать нечего.
Домовой сидел в уголке и следил за мужчиной. Тот мягко улыбался, затем глаза его вспыхнули яростью, брови поползли друг к дружке, он ударил кулаком по двери, вскочил на ноги и похромал к лавке. Лёг лицом к стенке и шумно задышал, словно желая весь воздух из себя выдавить. Затем снова сел, вцепился в бороду руками и потянул со всей силы, так что глаза налились кровью. Опять встал и похромал к топору, что так и лежал у двери. Сел на пол, вытянул ногу с бубоном в сторону, в зубы взял ворот рубахи и замахнулся топором.
Домовой зажмурился от страха. Выждав пару мгновений и не услышав грохота, он открыл глаза. Мужчина так и сидел на полу с занесённым над головой топором.
– Слабак! – сказал он и отбросил инструмент. – Тьфу!
Он вернулся на лавку, лёг на спину, вытер рукавом пот со лба, почувствовав, как что-то набухло у него в правой подмышке. Пощупав рукой болезненный узел, он тяжело вздохнул и отвернулся к стене.
Домовой всю ночь бегал от угла к лавке. Прислушивался к дыханию. Временами мужчина затихал настолько, что слышно было, как по полу ползёт муравей. Тогда Домовой осторожно трогал хозяина за плечо, а тот нехотя отмахивался от ночного наваждения.
Наступило утро. Мужчина открыл глаза и пару мгновений лежал, не шевелясь. Он слушал тело. Казалось, за ночь всё прошло. Боль отступила. Жара нет. Он осторожно повернулся на другой бок. Затем сел и оглядел избу, посмотрел на вёдра с водой, что стояли прямо у лавки, хоть он и не помнил, как их сюда ставил. Тут же рядом на столе лежала еда.
– Домовой, не иначе, – сказал мужчина и потянул руку к ведру с водой, но завопил от боли в руке. – Проклятье! – выругался он.
Тут ведро само подвинулось чуть ближе.
Мужчина шарахнулся к стене и сморщился от боли в паху. Отдышавшись, он тронул самоходный сосуд ногой, но тот не пошевелился. Затем мужчина поднял ведро на лавку и стал пить, зачерпывая воду рукой. Напившись, он отодвинул ведро подальше и прислонился к стене. Запрокинул голову и закрыл глаза, ощущая, как вода охлаждает нутро. Миг спустя его вырвало. Вместе с водой на пол плеснула кровь. Тут же закружилась голова. Он не успел понять, как оказался на полу, а в следующее мгновение уже провалился в забытьё.
– И что же делать? – спросил сам себя Домовой, стоя возле мужчины. – Так оставлять хозяина негоже. Давай-ка мы тебя сейчас... – дух потянул мужчину за руку, но тяжёлое тело не двинулось. – Так не пойдёт.
Дух запрыгнул на лавку, набрал в рот воды, как следует надул щёки и обдал лицо мужчины холодными брызгами. Тот поморщился, но глаза не открыл. Тогда дух набрал ещё воды и выпустил изо рта новую струю – на этот раз точно хозяину в лоб. Мужчина открыл глаза и непонимающе уставился в темноту под потолком.
– Дождь? – удивился он, трогая мокрые волосы. – Откуда?
Он поднялся, держась рукой за стену. Домовой спрыгнул с лавки и отошёл в сторону. Мужчина заметил, как на полу появилась пара мокрых следов.
– Лапки-то совсем крохотные, – сказал он и глупо хихикнул. В голове его жаром дышала болезнь, раздувая всё новые очаги по всему телу. Он ощущал, как где-то в животе и в груди тяжело набухают грозди. Нога и рука болеть перестали, но лишь потому, что он их больше не чувствовал. – Будто и не мои, – подивился он, размахивая перед лицом растопыренной пятернёй. Проследив за следами пальцев, что таяли в воздухе, он махнул рукой и улёгся обратно на лавку, после чего засопел. По избе летел храп, но не тот густой мужицкий рык, который будит окрестные дворы среди ночи, а тихий и свистящий, с булькающими всхлипами.
Домовой сидел в излюбленном углу и гадал о своей судьбе. Семья покинула дом. Остался только хозяин, но скоро уйдёт и он. Тело, конечно, останется здесь, но ведь без людей исчезнет и сам Домовой. Вместе с тем, как слабел хозяин дома, слабел и дух. Вот он уже не смог поднять человека с пола, скоро не сможет поднять и собственную руку. Домовой повторил жест мужчины. Помахал пятернёй перед лицом – та показалась ему прозрачной.
4
После обеда со двора послышался шум. Домовой обернулся ужом и выбрался наружу. К дому шла жена хозяина. Лицо её скрывал чёрный платок, она шла медленно, опустив голову, будто боялась потерять среди травы тончайшую нить, что единственная вела к дому. Она дошла до крыльца, остановилась и тихо села на первую ступень. Только тогда она подняла глаза к небу и стала следить за обрывками белых туч, что неслись в косматую лесную даль.
Вдруг женщина обернулась. Что-то ей померещилось в доме. Она приблизилась к двери и обратилась в слух. Но тут увидела, как крохотная тень скользнула по стене. То синица схватилась цепкими лапками за стену дома, пытаясь вытащить жука, поселившегося во мшистой прокладке сруба. Женщина вздохнула, провела рукой по двери, точно погладила, и пошла прочь.
Когда она выходила за ворота, Домовой увидел, что трава – дикая лесная трава, непокорной кучерявой гурьбой росшая по ту сторону дороги, – теперь стала ещё выше и уже тянет рваные, мятые, обломанные ветви к забору.
– Твоих рук дело?! – грозно крикнул Домовой в сторону леса. – Это за волков?!
Трава качнулась из стороны в сторону, будто кто-то невидимый пронёсся над ней. Из чащи налетел ветер: холодный, как ручьи, бегущие в лесной глуши; мощный, точно рогатые великаны, что выворачивают деревья с корнями. Женщина попыталась закрыть ворота, но ветер ей помешал. Она попыталась снова, да только потоки воздуха чуть не сорвали с неё чёрный платок, и она, прижав руки к голове, побежала вдоль забора прочь, причитая про нечистую силу.
Домовой же следил за тем, как по лесу перебираются тени, клубятся между тесными рядами деревьев, сливаются одна с другой, расползаются по ветвям и кронам, готовятся, выжидающе глядят, точно хищник перед прыжком.
Ближе к вечеру ветер утих. Домовой уже собрался закрыть ворота, когда услышал приближающиеся шаги. Кто-то бежал, запинаясь. Из-за поворота показался младший сын. Он держал под мышкой что-то квадратное – стороной в локоть, – завёрнутое в белую холщовую рубашку.
Он остановился у ворот, обернулся и задержал дыхание, прислушиваясь к миру позади. Затем заскочил во двор, закрыл ворота, согнулся пополам и шумно задышал. Кое-как придя в себя, он выпрямился и пошёл к дому.
– Отец! – позвал он.
Домовой вновь обернулся ужом и скользнул внутрь дома. Он понадеялся, что голос сына вернёт хозяину хоть какие-то силы, но мужчина только приоткрыл веки и повёл затуманенным взором в сторону окна у самой крыши.
– Отец, – звал младший, – я знаю, почему ты заболел! Это всё потому, что святого угла у нас не было в избе. А так нельзя, сам понимаешь. Вот бес и вселился в тебя. Мне так батюшка в городе сказал. Я туда ездил против воли матери и брата. Ты уж прости, что своевольничаю, но я не верю, что вот так всё кончится. Не верю и всё тут!
Домовой внимательно слушал младшего и следил за хозяином. О каком таком святом угле шла речь? Почему без него нельзя и что за бес вселился в хозяина дома? Как Домовой его пропустил?
«Наверное, – обречённо подумал дух, – прискакал верхом на крысе в ту самую ночь...»
– Отец, ты слышишь меня? – Младший прислонился к двери. – Отец?
Домовой приподнял ведро и с шумом поставил его на место.
– Слышишь! – обрадовался младший. – Я тебе принёс кое-что. Ты сейчас не ругайся, ты как на ноги встанешь – так потом и ругайся, хорошо? Подзатыльник дашь мне, как ты это всегда делал. А сейчас мне нужно передать тебе эту вещицу. Она поможет, я уверен, только побыстрее бы...
Младший отошёл от дома в поисках открытого окна. Но открыто было лишь волоковое оконце под крышей.
– Отец, я брошу тебе в окно, а ты поймай, хорошо?
Домовой вновь приподнял ведро и стукнул им об пол.
– Я мигом!
Младший притащил из клети лестницу, вскарабкался по ней и просунул в окно нечто, завёрнутое в старую рубаху. Домовой поймал предмет и положил на пол.
Младший, стоя на лестнице, попытался заглянуть внутрь, но во мраке избы, ничего не было видно.
– Поставь в уголок, который будет красным, – сказал он, вглядываясь во тьму избы, точно в нутро кита, – да помолись хорошенько о здравии. Я слова послушал у батюшки, сейчас передам. Не точь-в-точь, но как запомнил. Так что и ты напряги слух, отец.
Младший прочистил горло и заговорил. Домовой сел на пол, рядом со свёртком и уставился на светлое окно под крышей, где на фоне небесной белизны торчала чёрная голова.
– О, великий угодниче Христов, – заговорил младший, будто не своим голосом, – врачу многомилостивый, Пантелеимон! Смилуйся надо мною, грешным рабом, услышь стоны мои и боль, умилостиви небеснаго, верховнаго Врача душ и телес наших...
Младший осёкся. На миг голова пропала из окна. Затем явилась вновь.
– Отец, – позвал он тихо, – за мной пришли. Пора бежать. Ты что запомнил, то и говори. О здравии проси, о прощении, да о заступничестве перед Богом. Я побежал, пока не схватили...
Младший спрыгнул с лестницы и в последний момент бросил:
– Пантелеимон его зовут! Великомученик он!
Тут со стороны ворот послышались топот копыт и мужские голоса:
– Вот он! Держи вора!
Младший махнул через забор и побежал прочь.
5
Пантелеимон Великомученик. Домовой проговаривал это имя, пытаясь понять: как же человек, пусть и с очень странным именем, может уместиться в таком небольшом плоском свёртке? Он потянул за холщовую рубаху, что обвивала предмет, и отскочил в сторону, когда показался край лица. Из-под рукава рубахи выглядывал большой и безмятежный глаз. Домовой обратился лаской и яростно запищал на неизвестного. Но сколько бы он ни скакал диким зверем, Пантелеимон так и лежал под рубахой, снисходительно глядя на Домового.
То ли от шума, наведённого лаской, то ли благодаря времени, что милостиво притупило болезнь, мужчина очнулся. Он сел на лавке, зачерпнул из ведра пригоршню воды и махнул за воротник. Затем облил лицо, набрал в обе ладони и собрался выпить, но припомнил, что не так давно его от этого вывернуло. Он стал пить, но осторожно, мелкими глотками, прислушиваясь к ощущениям внутри.
В голове просветлело. Пелена перед глазами спала, и он увидел на полу икону, завёрнутую в рубаху младшего сына.
– Ты откуда здесь? – удивился мужчина. Он чувствовал, что силы покинули его ноги и руки, а потому сполз с лавки и на четвереньках направился к иконе. Убрав рубаху сына, он отстранился, чтобы увидеть образ целиком: среди тёплого медового сияния стоял кучерявый, точно барашек, юноша. В синем одеянии с золотыми нарукавниками ощущалась свежесть и сила. По левому плечу его бежала узкая белая лента. В правой руке юноша держал крест, в левой – ларчик с чудодейственными снадобьями.
– Откуда ты? – повторил мужчина вопрос, глядя то на икону, то на рубаху младшего сына.
Тут над головой заворковала птица. Мужчина посмотрел вверх и увидел на краю волокового окна белую, в чёрных пятнах, горлицу. Та вытянула шейку, пару раз наклонила голову, сверкнув красными глазками, и улетела прочь.
– Ну даёт, – улыбнулся мужчина и прижал к груди икону. Так, держа её при себе, он дополз, опираясь на свободную руку, до лавки у противоположной стены и поставил на неё образ. Переведя дух, он вернулся на своё место и снова лёг, но теперь спиной к стене, а лицом к иконе.
– Вернулся-таки, – тихо сказал отец, – как и обещал...
Тут хозяину показалось, что кто-то сел рядом с его головой. Он поднял взгляд, но никого не увидел.
Домовой же сидел возле мужчины и тоже смотрел на кучерявого юношу. Он вспоминал, как младший говорил, что надо попросить кучерявого: о здравии, о прощении, о заступничестве. Это что же, думал Домовой, он дух всемогущий? Я не могу вылечить хозяина, а он может?! И о каком прощении просить? У кого его просить? У Лесного Владыки? И у кого просить заступничества? Младший назвал какое-то имя, которое в доме иногда произносили шёпотом, будто скрывали от Домового, но он и в этот раз его не запомнил.
«Ерунда, – подумал Домовой. – Ничего из этого не выйдет».
Он обернулся на хозяина: тот вновь провалился в болезненный сон, волосы его были мокрыми, руки безвольно свисали с лавки. Кожа его потемнела, жилы на руках налились тёмным цветом, даже запах изменился. Домовой понимал, что скоро хозяина не станет. Он снова поднял руку, ожидая увидеть, что та стала ещё прозрачнее, однако наоборот – рука сделалась плотнее прежнего. Домовой опустил её и глянул на Пантелеимона. Ему показалось, что кучерявая голова чуть кивнула.
6
Ночь прошла безмолвно и тихо, будто кто-то украл все звуки. Хозяин ни разу не повернулся на лавке. Домовой полночи просидел подле, поджав ноги, глядя на икону. Даже среди густого мрака неосвещённой избы фигуру юноши окутывал мягкий маслянистый свет.
– Ну и зачем ты тут? – спросил Домовой.
Огромные глаза юноши снисходительно глядели во тьме.
– Думаешь, мне твоих сил не понять? – продолжал Домовой. – Что молчишь-то? Давай поговорим, что делать с хозяином? Он ведь скоро умрёт. А вместе с ним и мы.
Домовому показалось, что по губам юноши скользнула улыбка.
– Зря улыбаешься. Если он умрёт, то избу сожгут из-за болезни, которая тут поселилась. Не думаю, что ты из огня выберешься. Так что нам обоим важно, чтобы он жил. А потому тебе, если ты что-то умеешь, пора бы уже исцелить его.
Тут черты лица юноши окаменели, будто он совершенно потерял интерес к разговору. Домовой пожал плечами.
– Ну, – сказал он, спрыгивая с лавки, – я предупредил.
Наступило утро. Мир наполнился звуками. Высоко над избой пронзали воздух стрижи. По ту сторону забора в ветвях деревьев ругались сороки. Во дворе заиграли кузнечики. Где-то в подполе пару раз скрипнула заблудившаяся мышь, но, ощутив присутствие Домового, тут же убежала. Только хозяин не шевелился. Домовой несколько раз подходил к нему, прислушивался к дыханию.
– Вот и конец, – сказал он юноше, – думаю, он больше не откроет глаз.
Домовой оторвал кусочек от рукава рубашки, в которую младший завернул икону, смочил водой и положил на лоб умирающему.
– Значит, и нам недолго осталось, – сказал дух, искоса глядя на Пантелеимона. – Ты собираешься что-нибудь делать?
Лицо юноши оставалось безучастным.
Когда Домовой в третий раз приложил ко лбу хозяина мокрую тряпку, рука мужчины свалилась с лавки. Домовой осторожно поднял её обратно. Миг спустя рука свалилась вновь. Домовой прислушался к дыханию. Последнее пламя борьбы погасло.
– Всё, – сказал он, обречённо бросив тряпку в ведро, – конец. Ему конец – и нам конец.
Домовой забрался в угол за печью и так и сидел там, ожидая своей гибели. Солнце прокатилось над домом. Стрижиная песня взмыла в небо, сорочьи споры прекратились, по двору тихо и деловито жужжали уставшие шмели и пчёлы. Сумерки легли на землю, а конец так и не наступал. Домовой прошёлся по дому, разглядывая свои ноги и руки.
– Удивительно... Это твоих рук дело? – спросил он юношу.
На лице Пантелеимона вновь показалась призрачная улыбка, глаза юноши светились умиротворяющей добротой.
– А толку? – Домовой подошёл к лавке, на которой так и лежало тело хозяина, и прикоснулся к остывшей руке. – Без людей Домовому и жить незачем...
Прошло несколько дней. Домовой сторожил двор: отгонял лесных гостей да дёргал сорняки. Ночью же следил за тем, что происходило с телом хозяина. Смерть разбирала его, превращая в нечто неузнаваемое. Когда костлявая пожирательница принялась за лицо хозяина, Домовой не выдержал. Он накрыл лицо покойника рубашкой, а рукава завязал узлом на затылке.
На следующее утро за забором послышались голоса.
– Эй! – крикнул незнакомый мужик. – Хозяин! Есть кто дома?
Домовой выбрался во двор, обратившись ужом. У открытых ворот стояли двое. Невысокие, грязные, в обносках. У одного из мужиков не было уха – только бугристый пенёк, у другого нос был плоский, точно блюдце. Первый нёс на плече моток верёвки, а в руке сжимал лопату; второй постукивал пальцами по древку топорика, сунутого за пояс, а другую руку держал на рукояти длинного ножа.
Плосконосый поднял с земли небольшой камень и швырнул в сторону крыльца.
– Эй там! Примете усталых путников?!
Услышав в ответ тишину, мужики хищно переглянулись и пошли к избе.
– А я говорил, что тут все дома побросали... – напомнил одноухий.
– Кто же знал, что мор сюда забрался. Я думал он по той стороне идёт, – одноухий показал куда-то за лес.
– Знавал я одного мужика, который тоже много думал, – отвечал одноухий.
– Ну?
– Пока он думал, я его скот угнал.
– Так тебе за то дело ухо отсекли? – хохотнул плосконосый.
Одноухий ударил его локтем в бок.
– Ой! Больно!
Домовой же вернулся в избу.
«Что делать? – думал он. – Эти двое точно залезут внутрь, надо их как-то встретить. Напугать. Отвадить. Ласку или ужа они не испугаются, а вот...»
Домовой посмотрел на раздувшееся тело хозяина.
– Попробуем, да? – спросил он юношу.
В глазах у того проскочил хитрый огонёк.
7
Мужики тем временем подошли к двери. Плосконосый достал топор и постучал обухом.
– Хозя-а-аин, – почти пропел он, – мы заходим!
– Молчит.
– Такой ответ нас устроит, верно?
– Верно.
Они принялись за дверные петли. Щепки летели во все стороны, дверь ходила ходуном. Мужики обливались потом, стараясь разрушить крепкую работу. Когда с петлями было покончено, они стали дёргать дверь за ручку, но та не двигалась.
– Что-то изнутри держит... – сказал одноухий.
– Надо посильнее треснуть!
Они навалились снова – послышался треск дверного косяка.
– Стой! – опомнился одноухий. – Если она изнутри закрыта, значит там кто-то есть...
Мужики отошли от двери и ещё раз осмотрели дом.
– Будь кто живой, давно бы ответили, – сказал плосконосый.
– Может, там бабка глухая живёт.
– И на старуху бывает проруха, – сказал плосконосый, похлопав по ножу.
– Хорош болтать. Толкай!
Они колотили в дверь кулаками, врезались в неё с разбега, одновременно ударяли ногами, пока гвозди, вбитые хозяином, не вырвались из дерева, и дверь не влетела в дом.
– Фух, – одноухий вытер пот грязным рукавом. – Пошли.
В доме было прохладно и темно. Единственным светлым пятном была икона Пантелеимона, стоящая на лавке в пятне света, летящего из волокового окна. Мужики так и замерли на пороге, глядя на неё.
– И чего делать будем? – спросил плосконосый.
– Берём икону и уходим, – сказал, крестясь, одноухий.
Они дошли до образа. Оба не решались взять его грязными руками.
– Ну... – сказал одноухий, – чего ждёшь?
– Тебя жду. Когда ты икону возьмёшь.
– Э-э-э нет, я из прошлого дома сундук упёр, теперь твой черёд.
– Знаешь, а у меня ещё от того телёнка спина не прошла.
– Ничего. Помолишься о здравии, пока нести будешь. Бери давай.
Одноухий толкнул плосконосого к иконе. Тот вытер руки о штаны, затем поглядел на ладони и вытер ещё раз.
– Господи, прости, – сказал он и протянул руки.
– Погоди... – сказал одноухий, – туда смотри!
На лавке сидел мужчина. Руки и ноги его были опухшими и красными и безобразно расхлестались в стороны, будто он был мертвецки пьян. Вокруг головы повязана рубаха, так что лица не разглядеть. Борода и волосы торчат из складок во все стороны, будто ростки картофеля.
– Живой? – с тихим страхом в голосе спросил плосконосый.
– А вот ты и узнай...
Одноухий толкнул к покойнику своего приятеля. Тот чуть не упал к ногам хозяина дома, но удержался, успев выхватить из-за пояса длинный нож.
– Эй, господин... – начал плосконосый.
– Да какой он тебе господин! – зашипел позади одноухий. – Ты его ножичком тыкни!
– А если он жив?
– Нам того не надо!
– А если он мёртв?
– Тогда ему твой ножик, что собаке крест. Коли давай!
– Смердит он, чуешь? – сказал, сделав пару шагов, плосконосый. – Точно говорю, мёртвый...
– Коли, я сказал!
Тут опухшая и красная рука двинулась. Сначала поднялась на бедро. Затем потянулась выше по телу. Мужики, конечно, не видели Домового, что стоял на лавке подле покойного хозяина дома. Он подтянул тяжёлую руку к шее, затем вцепился хозяйскими пальцами в рубаху и замер на миг.
– Живой! Живой! – заверещал одноухий. – Коли его! Не жди!
Плосконосый сделал шаг в сторону хозяина – Домовой сорвал с лица покойника рубаху и швырнул в сторону плосконосого. Тот увернулся и завопил, когда увидел лицо мертвеца. Забыв о приятеле, он бросился прочь из дома. Одноухий тоже увидел лицо хозяина дома, как только его подельник сорвался с места. Воспалённо-синее, с отёкшими серыми глазами, отвисшими губами и запёкшейся кровью под носом и в уголках рта.
– Мертвец! – закричал одноухий. – Живой мертвец!
Миг спустя оба разбойника бежали прочь по дороге, позабыв про икону.
Домовой осторожно положил хозяина на лавку и снова закрыл тому лицо рубахой.
8
Тем временем сороки, что до того галдели меж собой в ветвях на окраине леса, стали всё чаще показываться на дороге, поросшей лесной травой.
– Они следят для Лесного Владыки, – сказал как-то Домовой Пантелеимону. – Точно. Они его глаза и уши. Эти чёрно-белые склочницы очень умны. Нельзя чтоб они узнали, что в доме никого нет. Иначе Он придёт, чтобы тут всё разрушить. Он мертвеца не испугается – это точно. Он сам кого хочешь напугает.
Домовой посмотрел на Пантелеимона. Казалось, юноша чуть прищурился, словно замышляя что-то.
На следующий день сороки осмелели настолько, что расселись на заборе, стараясь подобраться поближе к дому. Домовой, обернувшись лаской, бегал вдоль забора с рыком и писком, стараясь напугать глазастых. Те улетали, но тут же возвращались, заливая Домового трескучим хохотом.
И пока дух-хранитель бросался от края к краю забора, одна из сорок бесшумно пролетела за его спиной и села на крыльцо, точно напротив зияющей дыры на месте двери. В несколько прыжков она оказалась внутри жилища и заметила лицо, сердито глядящее на неё с иконы. Сорока замерла, затем пригнулась, бочком отскочила в сторону и полетела прочь, но тут на неё набросилась ласка и перегрызла птице горло. Остальные хохотушки замолкли, попрыгали с забора на дорогу и скрылись в лесу. В тот день они не вернулись.
На следующее утро сороки, точно диковинные чёрно-белые плоды, вновь облепили ветви деревьев. Когда птицы переместились с ветвей на забор, Домовой взял икону, забрался на лавку и поднял лицо юноши к окну, под лучи света. Сороки приняли образ за живого человека. Так дух повторял несколько раз, и птицы неизменно шарахались при виде Пантелеимона. Домовой тихонько хихикал, глядя, как лицо юноши мигом наливается недетской серьёзностью, когда икона оказывается перед окном.
Чёрно-белые соглядатаи пропали. Видимо, образ человека, что старательно мелькал в каждом окне в течение целого дня, заставил их поверить в присутствие хозяина. Силы Домового нарастали. Он всё ещё не мог поднять дверь, но уже достаточно окреп, чтобы закрыть ворота во дворе.
К обеду солнце затянуло густыми, мрачными облаками, и возле забора появился новый гонец Лесного Владыки. Домовой услышал, как что-то бьётся о забор снаружи, словно ребёнок идёт вдоль дороги и, забавы ради, стучит по доскам палкой. Очень большой палкой. С той стороны, откуда доносился звук, поднималось облако серой пыли. В какой-то момент, с другой стороны, появилось точно такое же облако, которое чем-то гремело о забор. Две пыльные тучи двинулись навстречу друг другу и сошлись у ворот. Позади створок показались разлапистые рога. Пара сохатых тяжело дышала, разглядывая препятствие. Рога покачались над створками и пропали.
Домовой выдохнул, полагая, что незваные гости ушли, но тут земля зашумела, рога вновь мелькнули за воротами и тут же в них врезались. Ворота качнулись, но выдержали удар. Тогда лоси вновь отошли и влетели в них с разбега. Дерево жалобно треснуло. Домовой стоял на крыльце, не понимая, что же этим зверям нужно. От третьего удара ворота слетели с петель.
9
По серому небу прокатилась чёрно-синяя тень, да так и застыла над домом. Внезапно похолодало, налетевший ветер покатил по двору деревянные щепки. Пара сохатых сурово глядела на Домового через дыру на месте ворот.
– Чего вам нужно? – крикнул он. – Зачем пришли?
Лоси наклонили головы и покачали рогами, будто отряхиваясь, затем неловко попятились, открыв вид на дорогу, совсем заросшую травой, и лес, из которого выходили волки. Хищники шли медленно, следуя за самым крупным зверем, что прихрамывал на переднюю лапу, поперёк которой тянулся грубый лысый рубец. Когда вожак дошёл до середины двора, Домовой обратился лаской и бросился на него. Из-за спины вожака выскочил волк поменьше, он сбил Домового в прыжке и придавил лапой к земле. Дух-хранитель ощутил запах крови и плоти из пасти, что зависла над его носом.
Вожак с остальной стаей вошли в дом. Домовой обратился ужом, стараясь выскользнуть из-под когтистой лапы, но волк схватил его зубами, дёрнул из стороны в сторону и начал рвать тощее змеиное тело. Домовой вновь обратился лаской, чтобы хоть как-то ответить хищнику: укусить того за нос или пусть даже за язык. Кое-как ему удалось выскользнуть, и они завертелись друг возле друга. Волк сбивал крохотного зверя с себя, а тот всё кидался ему на нос, на глаза, на уши, кусая и впиваясь клыками. Наконец волку удалось сбросить Домового на землю. Прижав его лапой, он уже хотел впиться клыками в мордочку, но страшный грохот и вспышка, разлетевшаяся по двору, остановили зверя.
Молния звонко вонзилась в крышу дома, разбросав вокруг алые искры. Ещё две ударили в сарай и в клеть. Вожак выбежал на крыльцо и завыл, вой подхватила остальная стая. Волки бросились прочь со двора. Последним, позабыв про пленника, выбежал тот, что стерёг Домового.
Дух принял свой истинный облик. Вымотанный сражением, он медленно двигался к дому. Из крыши валил дым, будто кто-то растопил печь. Клеть и сарай тоже дымились, тихо треща просыпающимся огнём. Зайдя в дом, Домовой обнаружил кругом останки хозяина. Голодные до мести волки растащили тело, выели всё мясо, оставив лишь белые кости. Пантелеимон видел всё это – лицо юноши светилось безграничной грустью и сожалением. Большие глаза чуть подрагивали, будто где-то в глубине чёрных зрачков мерцали драгоценные слёзы.
Домовой сел на лавку, откуда волки стащили тело, и поджал ноги. Он смотрел на следы когтей и зубов на костях. Вокруг Пантелеимона больше не клубился тёплый свет. Икона погрузилась в густую тень. Синева одеяния повторяла цвет неба, что обрушилось на дом молнией.
Под потолком клубился дым. Крыша всё сильнее занималась пламенем. Красные зубастые пятна огня появлялись то тут, то там. Они спускались на стены заразной сыпью и множились, плодились на глазах. Со двора доносился стонущий треск горящего сарая, клеть же беззвучно сворачивалась, будто поглощала саму себя, переваривая огненным нутром.
Домовой спрыгнул с лавки за миг до того, как на неё обрушилось горящее бревно. Он подобрал с пола рубаху младшего, схватил Пантелеимона под мышку и побежал к выходу. На крыльце он замер, подумал пару мгновений и вернулся за черепом хозяина. Затем выбрался во двор, сел лицом к горящему дому, поставил рядом икону и подпёр её черепом.
Пламя дрожало на ветру, расправлялось широкой тканью, укутывая деревянные рёбра дома. Вскоре изба горела от земли и до неба. Домовой смотрел на пожар, видя, как в нём сгорает и его жизнь. Икона, рубаха и череп – всё, что у него осталось. Немые свидетели гибели духа-хранителя, что не сохранил дом.
Со страшным грохотом обвалилась крыша, стены рухнули, разъехалось крыльцо, обнажив подклет, из которого вырвался огненный шар.
Когда от дома остались лишь чёрные угли, а сарай и клеть обратились в дым и пепел, с неба полетели капли. Дождь падал на раскалённую пожаром землю, а та шипела змеёй. Дым повалил из горелого дерева, будто душа человеческого труда отправилась в чёрное небо.
Домовой подвинул икону поближе к себе, положил череп на колено и накрылся рубашкой с головой.
10
Небо поливало землю три дня и три ночи. Всё это время тяжёлые облака не давали солнцу коснуться земли. Но даже когда показалось солнце, и земля дохнула жизненным жаром, домовой не убрал рубашки. Он так и сидел под ней, отделённый от всего мира. За эти три дня он не сказал ни слова. Лишь изредка он поглядывал на юношу, в глазах которого заискрилось нечто новое, похожее на надежду.
С возвращением солнца во дворе зашевелилась трава. Домовой не показывал носа из-под рубахи, но слышал, как густо растёт лесной сорняк, как неподалёку копошатся насекомые, поедающие остатки дерева. В конце концов во двор явился медведь, развалил шутки ради забор, обнюхал палатку из рубахи и ушёл прочь. Лесной Владыка вошёл во двор и установил свои порядки. Ну и пусть, думал Домовой. Здесь, под рубахой, достаточно места для тех немногих дум и дел, что у него остались.
В один из дней, когда птицы взлетели в небо, трава умолкла, а насекомые забрались поглубже в землю, во дворе появились люди. Домовой узнал один из голосов.
– Господи, – сказал младший, – да тут пожар был!
– Лучше бы образ уцелел, иначе рук тебе не видать... – ответил кто-то.
– Да как же в таком пожаре могло уцелеть что-то?
– Так прощайся с руками, иконокрад, чего ждёшь?
– Погодите, это же моя рубаха!
Шаги приблизились к убежищу Домового. Рубаха взлетела в небо, и солнце ослепило привыкшего к вечным сумеркам духа.
– Цела, слава Богу! – сказал бородатый мужик в чёрном одеянии, подбирая икону.
Младший же сел на корточки возле черепа.
– Отец твой? – спросил длиннобородый.
– Кажется. Тут кроме него никого быть не могло.
– А где остальное? Остальные кости?
– Должно быть звери растащили...
– Кажется, – задумался длиннобородый, – он икону из пожара вынес. И сам тут погиб. Это хорошее дело. Богоугодное. Деянием отца своего ты сполна прощён. Я помолюсь за упокой его, и ты помолись.
Длиннобородый вышел со двора, подошёл к ожидавшим его вооружённым людям.
– Не воруй больше! – крикнул он младшему. – Считай, тут чудо было. А чудеса нынче редки. Второго такого не будет.
Младший горько улыбнулся, проводил взглядом длиннобородого и отправился на пепелище. Домовой пошёл следом. Среди чёрных досок нашлось ещё несколько костей. Младший собрал их вместе, обернув своей старой рубахой, и хотел было покинуть двор, но, оглядев остатки дома, передумал. Он взял одну из поломанных досок, что некогда стояла в заборном ряду, и стал не столько рыть, сколько выкалывать из земли густые клочья. Раскопав неглубокую яму, он положил в неё кости отца, забросал яму землёй, перекрестился и что-то прошептал себе под нос. Затем всхлипнул пару раз и побрёл, не оглядываясь, прочь.
Когда младший покинул то, что осталось от жилища, Домовой ощутил себя невесомым. Будто он обратился в семя одуванчика. И ветер, что тут же налетел из лесу, оторвал его от земли и понёс прочь: мимо сгоревшей клети, мимо останков сарая. Пролетая над чёрными брёвнами дома, дух сумел зацепиться за одно из них. Он держался, пока ветер не стих, а затем заполз в щель, свернулся калачиком и тихо уснул, мечтая раствориться среди останков былого.
Он уже и не думал, что когда-то проснётся. Домовой без дома и хозяина – не жилец, это всем известно. Его разбудили знакомые голоса. Над пожарищем разлетался густой бас длиннобородого.
– Расскажи про отца, – приказал он.
Домовой выглянул. Перед останками дома стояли младший сын, длиннобородый и старик, что опирался на руку совсем юного парня. Последние трое носили чёрные одежды в пол.
– Обычный человек, рассказать-то нечего. Он и верил-то не особо. Красного угла у нас не было. Я и не припомню, чтобы он крестился, пост держал... Нас всему этому матушка научила. И молитвам, и крестному знамению. Отец же будто сторонился Бога.
– Про болезнь расскажи, – велел длиннобородый.
– Заболел он больше недели назад. Брат его – мой дядька – сказал, что отец у знахаря был в соседнем селе...
– Толковый он, сам знаю, – подтвердил длиннобородый.
– А ты какую хворь лечил? – лукаво подмигнул старик.
Длиннобородый насупился, желая принять серьёзный вид, но щёки его предательски покраснели.
– Отец потом нас к брату отправил – дядьке то есть – а сам тут помирать остался, – продолжал младший. – Ну я тогда и решил ему помочь.
– Воровство – грех... – сказал старик.
– Знаю, но не помочь отцу – не больший ли грех?
– Ты не перечь давай, а рассказывай! – прикрикнул длиннобородый.
– Украл я икону и принёс отцу, забросил в окно волоковое...
– А чего не через дверь? Зачем икону бросал?! – закричал длиннобородый.
– Отец дверь заколотил. Не хотел, чтобы кто-то вошёл.
– А потом что?
– Одному Богу известно. Мы ведь вместе пришли. Пепел, кости и икона – вот и вся история.
– Вся, да не вся, – тихо сказал старик.
– Владыка, что думаете? Мужик, может даже некрещёный язычник, подхватил где-то мор и заперся в жилище, желая принять одинокую смерть. Неизвестно, какие муки он внутри перенёс и как случился пожар...
– Гроза была сильная, – сказал старик.
– Прости, владыка, не расслышал.
– Гроза была, – повторил юноша, на которого опирался старик.
– Была, ага... – кивнул длиннобородый. – И мужик этот икону из пожара вынес, да сам, видать, от огня либо от мора, а может и от всего сразу, погиб. Вот я и подумал: почему бы тут церковь не поставить? История примечательная, и место хорошее – у дороги, рядом с лесом. Мор сейчас по деревням лютует. А тут пример, можно сказать, спасения души, коль тело не всегда спасти удаётся. Что скажешь, владыка?
Старик прищурился и осмотрел двор. Затем молча побрёл вперёд, всё так же держась за юношу. Он обошёл пепелище, пару мгновений постоял возле недавно зарытой ямы.
– Что там? – спросил он младшего.
– Отец.
– На небесах отец, а тут кости его. Перенести их надобно, коли церковь тут будет.
Младший кивнул.
Старик вернулся на прежнее место перед останками дома и замер, глядя куда-то меж горелых брёвен.
– А это кто такой? – спросил он.
– Где? Кто? Никого не вижу! – захлопотал длиннобородый.
– Вон, маленький сидит...
Старик указал пальцем на Домового. Тому стало тесно меж брёвен, точно он снова вырос.
– Никого нет, владыка. Это тебе от солнца мерещится, – решил длиннобородый.
– Мерещится, да, – хитро улыбнулся владыка. – Стройте церковь. Благословляю, – он перекрестил длиннобородого.
– А могу я... – вмешался младший.
– Чего ещё?! – насупился длиннобородый.
– Могу я в стройке помочь? Мы с братом многое понимаем. Отец научил.
– Так тому и быть, – сказал старик.
11
За пару недель построили простенькую клетскую церквушку с двускатной крышей: с востока алтарный прируб, с запада – сруб трапезной. Вместо сарая возвели постройку, где разместились работники. Там же поселились и сыновья прежнего хозяина. На месте клети поставили невысокую колокольню: на четверике восьмерик, на восьмерике – шатёр с луковкой. Эту уединённую башенку и облюбовал Домовой.
Ночью, накануне приезда владыки, у забора появились двое.
– А я тебе говорю, не были мы тут.
– Тут заложный покойник был, я тебе точно говорю.
– В церкви-то? Ты ума лишился? Это не тут было.
– Морок какой-то, – сказал плосконосый.
– Ты морок! – ответил одноухий. – Пошли, только тихо.
Они перелезли через забор и двинулись к церкви. Замок они осторожно вскрыли ножичком. Ни одна живая душа не проснулась от их шагов, только дух-хранитель не спал. За пару недель Домовой привык видеть каждый день новые лица, а потому не сразу сообразил, что перед ним те самые разбойники. Они сами себя выдали, когда наткнулись в церквушке на икону Пантелеимона.
– Это он! Тот мальчишка в синем платье! – закричал плосконосый.
– Не ори! Какой мальчишка? – одноухий вглядывался во тьму.
В лунном свете глаза Патнелеимона горели холодом осуждения. Разбойники попятились, но тут дверь за их спинами закрылась, точно по волшебству. А пару мгновений спустя загремел колокол.
– Дьявол! Это дьяволова церковь! – застонал плосконосый.
– Давай, помогай! – Одноухий влетел плечом в дверь. – Не стой, дубина!
Они разбежались и понеслись к двери, но тут створки открылись, и разбойники вылетели во двор, точно к ногам проснувшихся рабочих.
– Эй, а я его знаю, – сказал кто-то, – этот безухий у моего отца прошлым летом скот увёл. Правда, у него тогда оба уха на месте были...
На следующий день о ночном происшествии рассказали владыке. Он выслушал и похвалил мужиков за расторопность.
– А кто в колокол звонил? – спросил он. – Кто такой глазастый, кому ночью не спится?
Мужики смутились, ведь сами не могли понять, отчего ночью колокол зазвонил. Владыка, улучив мгновение, хитро улыбнулся и подмигнул младшему.
– Стакан молока принеси в колокольню, да поставь в уголок, – сказал он тому наедине. – Надо отблагодарить защитника.
– Гнать его надо! Не место ему среди нас...
– Он тебе добро сделал, так?
– Ну...
– Вот и ты ему тем же ответь.
Старик задумался, затем поднял живые и чистые глаза на младшего и сказал:
– Мы свои церкви и монастыри не на пустом месте ставим. Тут воздух наполнен духами, а земля пронизана костьми. И нам с этим жить: этим воздухом дышать, в эту землю ложиться. Мир огромен, – старик посмотрел вдаль, – тут каждому найдётся уголок.
Дарина Стрельченко
Любить – людское дело
Старец
Небо ложилось крутыми хрустящими полосами, солнце монетой выглядывало из-под неба. На облаках колосился лисохвост, и осока показывала на излом лета. Лес сыро дышал прохладой, и в избе было зябко: в низкие окна заглядывала осень, стучалась в заслонку.
Юлеш подмёл в углах, прибрал во дворе. Сре́зал капусту, дал деревянной старухе в руки белый кочан. Роса скрипела на травах, сквозь стёкла поднималась старая колокольня. Река мелела. Вызревал хлеб. Скатерть светилась в сумерках, как чужая.
Когда солнце прошлось по брёвнам, легло на сундук, когда потянуло дымом и проснулись акшаны[2] – некуда уже стало тянуть. Юлеш отворил заслонку, распахнул окна, раскрыл дверь. И осень ринулась в избу – раненой горихвосткой, берёзовым листом, шиповником, колокольным звоном. Юлеш встал на пороге, раскинув руки. Пальцами дотянулся до шершавого косяка. Закрыл глаза и сквозь веки увидел дальние поезда, деревянный дом, лампу в окне, мальчика в колыбели. Потянулся вытереть ему слёзы, погладил по голове. Топлёным маслом запахло, и младенческий пух лёг под ладонь.
Семнадцатую осень молчал Юлеш. Далеко-далеко видно было с угоров закат.
Инженер
Старик едва держался; худой, чёрный, перевалился через порог и тяжело опустился на лавку. Из рукавов торчали костлявые запястья, из ворота – тощая шея. Куртка была узка в плечах, брюки широки, ботинки тесны.
– Ишь, – хмыкнул Талвиа́ки, – изголодался.
– Не пугай его, – шёпотом велел Константин Иваныч.
– Да што ш там, што ш там, – проворчал Талвиаки. Полез в печку, вытащил из горнила горшок с супом. – Нате. Кормите.
Дождавшись, пока старик примется за суп, а хозяин усядется рядом, Талвиаки снял накровец[3] с горшка с молоком, наполнил чашку. Тенью сполз с печи и дёрнул хозяина за рубаху:
– Дайте попить-то. Поди, хочет.
Константин Иваныч взял чашку, поставил перед стариком. Рядом положил бумаги. Старик посмотрел на них искоса.
– Не читайте, если не хотите, – быстро сказал хозяин. – Ешьте. Вода тёплая в бадье. Умоетесь и ложитесь спать.
Старик молча кивнул. Хозяин поднялся из-за стола, поманил Талвиаки.
– Доброй ночи. Понадобится что-то – зовите. А захотите – заглядывайте на огонёк, мы часок-другой посидим ещё на зимней веранде.
Старик кивнул. Талвиаки прижался к хозяину; фланелевая рубаха знакомо пахла чабрецом и куревом. Выглянул из-за плеча и тут же спрятался снова: Константин Иваныч велел людям без надобности не показываться, но уж больно старик был необычный.
А потом оказалось, что вовсе и не старик. Высокий, совсем ещё молодой. Морщины его были от голода, от усталости. А как отмок, наелся – не хуже хозяина стал, только глаза загнанные. Сухие, как песок. Пришёл на веранду, уселся на чурбак с краю. Слушал внимательно, даже спросил что-то под конец. А потом спал всю ночь мёртвым сном; мыши хороводили, Александра Ивановна гремела горшками, петарды запускали по случаю праздника по всей деревне – а этому хоть бы хны.
Рано утром, когда Константин Иваныч устроился за столом, Талвиаки присоседился на лавке.
– Ну? Што за мужик такой?
– Будешь кофе? – спросил хозяин, разрезая вдоль чёрствую булку, намазывая маслом.
– Пальцы порежете! Дайте сюда! – спохватился Талвиаки. Растопил масло, ловко намазал – ровный золотой круг. Протянул хозяину: – Нате. Кушайте. Так што за мужик?
– Что за мужик, – задумчиво отозвался Константин Иваныч. – Мужик как мужик. Шёл и потерялся. Выгнали с работы, за квартиру платить не смог. Один как перст. Остался на улице, а голова-то светлая. Инженер.
– Чё мастерит? – ревниво спросил Талвиаки.
– Да чё только не мастерит, – усмехнулся хозяин. – Неси свои часы. Авось, починит.
...Инженер ушёл через неделю: в новой куртке, в крепких ботинках. Перечинил в доме всё, что нашёл: электрический чайник, лампу у Александры Ивановны, машинку стиральную. Часы Талвиакиного деда сумел завести. Спрятал бумаги за пазуху, пожал руку Константину Иванычу. И ушёл.
Девчонка
Не прошло и недели – Александра Ивановна привела девчонку. Умом та была слаба, но Александра Ивановна сказала, что не слаба, а, наоборот, сильна. Что смотрит в будущее, поэтому все её и чураются. Девчонка и вправду, видать, в будущее глядела: говорила, где-то там у неё муж остался.
Талвиаки до того было её жалко – малахольную, хлипкую, – что сердце ночами ныло. Слушал, как она звала мужа; подмешивал в чай гармалу, чтоб успокаивалась потихоньку. Александра Ивановна, опять же, всё с ней, с ней. За водой – вместе, по кухне – вместе, на базар за рыбой, за яблоками – тоже вместе. Вышивать её потихоньку учила, по радио спектакли слушали; слово за слово вытянула, что там произошло. Оказалось, муж у девчонки этой машину времени сработал – тоже, вишь, инженер нашёлся, поразвелося, – а она однажды побоялась его отпустить и сломала машину. А он, оказывается, всё же ушёл. Вот она теперь тут, а он – там, обогнал на три века.
Талвиаки задумался, как это: на три века вперёд. Как ни пытался, не смог заглянуть. Не привык дальше зимы глядеть; зиму осилил, весна пришла – значит, дальше живём, до следующих морозов.
Правда, чем дольше жил с Константином Иванычем и Александрой Ивановной, тем больше размякал. Вроде уже и задумывался, а что там через годок, вроде уже и зимы не так боялся – когда в доме-то, когда при деле, при людях – совсем по-другому думается. Но на три века всё же заглянуть не смог. А девочку ещё сильней стало жаль. Принялся вязать рукавицы, чтоб взяла на память, как уйдёт.
Долго она с ними жила, до самого лета. Потом исчезла – не попрощалась даже. Александра Ивановна плакала. Говорила – мол, к мужу ушла.
– Зачем плачете?.. – Талвиаки гладил хозяйку по мокрым рукам, совал пустырник. – Зачем плачете, если к мужу ушла?
Александра Ивановна не отвечала. Прижимала его к себе, что-то говорила одними губами. Смотрела вдаль.
Домовиха
Талвиаки встретил её на озере – шёл за водой, волок ледоруб. Константин Иваныч провёл водопровод, но вода из крана мутная текла, вонючая. Опасный запах. Талвиаки её не пил и хозяевам старался не давать. На питьё воду брал в озере, ходил круглый год, каждый день, рано утром, ещё и Александра Ивановна – уж какой жаворонок – спала. Зимой приходилось таскать ледоруб; сколько-то на плечах, сколько-то в охапке, сколько-то волоком. Обратно, с вёдрами, ещё хуже, конечно, но чего думать об обратной дороге, когда ещё даже до озера не дотелепал.
В тот раз так и не дотелепал. У обрыва, где навалило снега – пухлого, кружевного, – барахталась домовиха. Талвиаки остолбенел на секунду, а затем протянул ей ледоруб, сколько хватило длины; домовиха уцепилась синими пальцами без рукавиц.
– Крепче держись!
Крякнул, хрюкнул и потащил. Вытащил – кое-как. Лежали на снегу: он – красный от усилий, она – синяя от холода, стучала зубами так, что слышно было даже сквозь свист с речки, сквозь утренние песенки из деревни: звенели калитки, ржали лошади.
– Ты кто? Откуда? – тяжело дыша, пробормотал Талвиаки. Непослушными руками стянул варежки, отдал домовихе. Та, не вставая, глядя в небо, надела. Талвиаки поелозил, поднялся; снял шубу. Сразу стало так холодно, будто его в прорубь окунули; он аж задохнулся, будто воздух тоже кончился, как в проруби. – Вставай! Одевайся! Совсем ведь застынешь!
Дрожа, ворча, набросил на домовиху шубу, склонился. По щекам похлопал. Глаза у неё сизые были, с поволокой, с облачными разводами. Ещё непонятно, кто кого отражал: небо их или они небо. Смотрела так, будто пролежала бы здесь до конца времён.
– Эй! Поднимайся давай, – совсем уж всерьёз испугался Талвиаки, схватил домовиху за руку и потянул вверх. В глаза старался не заглядывать – а ну как затянет.
Ледоруб воткнул в снег, повесил на него красную ленточку – Александра Ивановна к именинам браслет подарила; жаль было, а что делать. Снега́ нынче такие валят, что заметёт запросто.
Домовихе кое-как напялил шубу. Клацая зубами, перекинул её руку через плечо и потащил к дому. Вверх, вверх по склону; сыпал снег, по глазам бил ветер. Домовиха висла мешком, хуже ледоруба с вёдрами. Выбитые в снегу ступени хрустели. Талвиаки десять раз помянул Константина Иваныча добрым словом: заставил ведь носить ботинки с такой подошвой, что ни на каком снегу не поскользнёшься. Будь Талвиаки в валенках – давно бы оба уехали на озеро по ледяной лесенке.
Он скосил глаза поглядеть, во что обута домовиха. Охнул. Одни обмотки на ногах, тапки не тапки, чуни не чуни.
– Ох ты ж болезная голубка-то моя... Откуда только такая? Доберёмся до дома – отогреешься. В кадочку-то соли, розмарина, и сразу отогреешься.
Константин Иваныч курил у ворот, увидел издалека. Не спрашивая, побежал навстречу прямо в галошах, в которых ходил по расчищенному двору. Подхватил домовиху под вторую руку, вместе доволокли до дома.
– Давай к Саше, – тяжело дыша, велел хозяин.
Войдя в сени, Константин Иваныч скинул галоши, Талвиаки, пятка о пятку, стащил ботинки. Доволокли домовиху до лавки у бани.
– Затопишь? – спросил хозяин, натягивая на домовиху халаты и накидки, висевшие на крючках. – Ай, беги лучше к Саше сначала. Пусть чаю даст! Я сам затоплю.
Талвиаки хотел сказать: нельзя домовиху одну оставлять, в глаза-то ей посмотри! Но Константин Иваныч уже сам догадался. Взял домовиху на руки, прижал к себе, грея, и крикнул:
– Сашенька! Принеси-ка в сени чаю погорячей!
Талвиаки и сам согрелся, пока топил баню. Стопочкой уложил в печи уголь, поджёг, пошептал, чтоб поскорее разгоралось, разогревалось. Крепко запахло дубовыми листьями, запаренными травами: ромашкой, таволгой. Чёрной смородины бы хорошо от озноба...
В баню домовиху внесла уже Александра Ивановна. Руки у неё были заняты, она только чмокнула Талвиаки в макушку, быстро ласково посмотрела, ни о чём не спрашивая.
Сняло, как рукой, усталость, силы вернулись – а сколько потратил-то, чтоб баню затопить поскорее, чтоб домовиху до дома дотащить. И все чёрные мысли о том, кто домовиху до такого довёл, ушли. Тишина осталась внутри и свет. Талвиаки тихонько вышел, сел на лавку в предбаннике. Разглядывал травяные венки, рассеянно улыбался...
А потом закрутился привычный день, и он почти позабыл домовиху. Скот, калики[4] – тому сапоги достань, этому за таблетками сбегай, – оберег для Александры Ивановны от дурного глаза... Круг возле дома, опять же, кто, кроме домового, проверит? Неглубокий ровчик, узенький, с пол-ладони, но, во-первых, дом-то огромный, а во-вторых – внутри сначала куделя[5], потом рябина с листьями, потом мох, угли, брусника, сверху дёрн, потом снег. Всё с толком, всё нашёптанное. Одному, чай, нелегко за такой защитой ухаживать – пока строил, едва не надорвался, Константин Иваныч еле вы́ходил. Но, с другой стороны, как таких хозяев без защиты оставить? Во-первых, сами надорвутся запросто, если не подсобить. Во-вторых, а если кто тёмный пожалует? Впустят ведь, добрые души, и не заметят. А потом пиши пропало.
В общем, пока проверил, что заговор не истлел, что стена не пала, – подвыдохся. Сидел потом с сушками на крыльце, глядел на чужие дома, на окна, на увалы, на далёкий снег. Потом вымел клеть, помог Константину Иванычу затопить большую печь. Перебрал травы, с соседским Доброй сбегал за закваской к Ковшику на другой конец посёлка. Поставил горшок на воронец[6] и принялся скрести пол у себя в каморке. Скрёб, мурлыкая «Колыбельку»:
– Ходит ветер у реки, между брёвен угольки.
Перетряс в чулане кужонки[7] с мукой, крупой, мёдом.
– Каждый радостный часок сохраню в твой туесок. Растоплю звездой очаг, сяду люлечку качать...
Натолок кирпичной крошки – оттирать кастрюли. На веранде, где калики собирались, поставил самовар: солнце пошло на закат, мороз крепчал – как пить дать, вот-вот кого принесёт.
– Ходит ветер за рекой, между брёвен угольки...
Проветрил одеяла. Взбил подушки. Дошёл до строк:
– Ветру я скажу: не вой, спит в светёлке домовой, не шуми из-за реки... – и вспомнил. Внутри защемило: как она там? Жива хоть? И как так забыл-то, вот голова окаянная... Бросил скребок и побежал к Константину Иванычу.
...Домовиха отогрелась, наелась сырников со сметаной. Глянула на Талвиаки испуганно-благодарно, прижалась к Александре Ивановне и тут же задремала.
– Не расспрашивай её, – тихонько попросила хозяйка. Талвиаки кивнул, погасил лампу. Домовиха раскинула во сне руки, мутный свет из окна лежал на её лице. Шевелились голые ветки, и лёд под окном рассеивал солнце.
– Откуда хоть такая? – рассматривая домовиху, спросил Талвиаки.
Одета она была в ситцевую кофту, которую Александра Ивановна носила летом. Хозяйка смахнула с лица домовихи короткие пряди, принялась осторожно покачивать её, баюкая. Талвиаки залюбовался, как лучи поблёскивают в перстне Александры Ивановны. Длинные, тонкие были у неё пальцы, как у барышни. С виду такие хрупкие, а попробуй сыщи сильней.
– Из Гребёнок.
– Далеко шла...
– Плохо с ней обращались, – помолчав, сказала Александра Ивановна. – Хозяин руку поднимал. Она давно убежать хотела, только дом жалела и хозяйку. А ночью хозяин... – Александра Ивановна умолкла. Посмотрела на Талвиаки. Строго, грустно повторила: – Не расспрашивай её. – Опустила домовиху на диван, накрыла пледом. – Пусть спит. Пойдём.
Обняла Талвиаки за плечи, повлекла за собой.
– Пойдём обедать.
Хозяева
Константин Иваныч резал свежий хлеб. Хлеб крошился, скрипел под ножом. Александра Ивановна выставила на стол чугунок с борщом, разлила в три тарелки. Талвиаки – полон рот слюны – взял второй нож, принялся кромсать чеснок, натирать им ломти.
– Осторожней, – попросила Александра Ивановна. Переложила ломти с доски в тарелку. Пахло так, что живот подводило; Талвиаки не выдержал: едва закончил с чесноком – запустил ложку в алую гущу. Принялись за борщ и хозяева.
– Сашенька, передай соль.
– Сметану не достанешь? Совсем забыла.
– Ишь какой чеснок кусачий!
– Добавки?
– Ох, Саня, вкусно-то как, – откинувшись на спинку, пробормотал наконец Константин Иваныч. Талвиаки всё скрёб ложкой по дну, но второй раз просить добавить стыдился. Нечего объедать хозяев, и без того с собой обедать зовут – какой ещё домовой за столом с хозяевами сидит? Поначалу дичился, кусок в горло не лез. А потом так привык, что сам первым бежал за стол. Рядом с людьми, с хозяевами посидеть, послушать умные разговоры – бывало, за обедом книги обсуждали, новости, ученье дочки – та жила далеко в городе, взрослая почти. Талвиаки её никогда не видел, но представлял низенькой, похожей на Александру Ивановну – с такими же тёмными, чуть вьющимися волосами, с тёмными глазами, блестящими, как галька в реке в жаркий день летом.
Да, это тебе не в каморке щи лаптем хлебать, котам сопли утирать. Хозяин за стол, бывает, газету принесёт, бывает, бумажки свои – обсуждают с Александрой Ивановной, как лучше объяснить бомжам да каликам про нормальную жизнь. Ложки, опять же, начищенные, стальные. Вилки, чашки без сколов. Скатерть на выскобленном столе. Ваза. Летом – ромашки или фиалки с луга за домом. Зимой – сухоцветы...
За окном громыхнуло: кололи лёд, рыбачили, тащили на возах мимо дома рыбу. Прогудел поезд. Где-то стукнула калитка и заскрипели полозья. Тысячу раз привычные звуки, и так покойно, так сладко... А у Талвиаки хлеб застрял в горле; подумалось вдруг: а ведь кончится. Кончится когда-то. Вчера был обед, солянка, тихие разговоры. Сегодня борщ. Завтра будем борщ доедать, говорить про зимних рыбаков и домовиху из Гребёнок. И послезавтра будет чечевичный, и на той неделе – грибной. А потом? А если вперёд глянуть не на месяц, не на год, а дальше?
Талвиаки сжался. Слёзы прозрачными шариками покатились в пустую тарелку, путаясь в бороде.
– Ты чего? – удивился Константин Иваныч.
– Из-за домовихи? – шепнула, наклонившись, Александра Ивановна.
Стыдно было сказать, что испугался без них остаться. Кивнул.
– К хозяину своему она не вернётся. Я в Гребёнки завтра сам к нему загляну, – сказал Константин Иваныч, поднимаясь. – А ты – молодец, что привёл. Встретишь ещё кого – дом открыт. Меня не жди, Сашу не спрашивай: сам знаешь, как с гостями быть.
Талвиаки опять кивнул, собирая слёзы из бороды. На мгновение прижался к руке Александры Ивановны.
– Чугунок давайте. Почищу. Кирпича как раз наколол.
Покопался за пазухой, вытащил чистую тряпицу, в которую завернул леденцы – на той неделе купил у домового при деревенской лавке. Знал, что хозяева с чаем сладости любят.
– Нате. Кушайте. Чугунок давайте.
Донник
Хозяин привёл из Гребёнок ещё четверых – оборванных и голодных. Талвиаки натопил десять лет не топившийся погребок под верандой, подмёл, набросал соломы, половиков. Александра Ивановна вязала их на досуге, а он любил разглядывать диковинные узоры: вешних птиц, осенние листья, виноградные лозы, ярмарочные хоромы. Берёг половики пуще глаза, но тут уж нечего было делать, пришлось стелить. Не на голую же солому укладывать едва живых домовых. Что там с ними хозяева делали – он не знал да и не спрашивал. Накормил, подкинул в печку дров, уселся в угол с вязанием – мало ли что ночью понадобится, вдруг худо станет. Попросил у Константина Иваныча его бумажек, оставил гостям. Людские, конечно, бумажки; но кто его знает, вдруг и домовые что полезное для себя вычитают.
* * *
Когда месяц спустя пришёл домовой из лесу – кожа да кости, глаза в пол-лица, – Талвиаки, чтоб не тревожить Александру Ивановну, сам повёл его в тёплую баню, принёс веник, старую хозяйскую рубашку. Из чугунка в печи налил густых щей, поставил на низкий дубовый стол, который вместе с Константином Иванычем затащили в погребок. Уселся напротив, подпёр щёку, приготовился слушать. Оказалось, бросил домовой свой дом; хозяева от старости померли, дети разъехались кто куда, выстыло всё, заросло, помертвело. Талвиаки, дослушав, молча протянул бумажку, принялся стелить постель.
– Надо будет чего – кликнешь. Людям на глаза не показывайся. Тут людей полно бывает, прямо над головой. – Талвиаки ткнул пальцем в потолок, с которого иногда сыпалась труха, когда двигали на веранде лавки и стулья. Тяжело поднялся и пошёл на чердак, подметать, проверять, не погрызли ли крысы проводку.
* * *
К февралю вместе с хозяином приспособили дальнюю комнату под домовых. В погребке тем стало тесновато; а сам Талвиаки уже и по хозяйству не всегда успевал. Боялся, что хозяева злятся – что ж это за домовой: горшки не чищены, стены не белены, – но Александра Ивановна как-то поймала его, попросила:
– Посиди со мной, Альва.
Талвиаки послушно уселся рядом. Сидел, пощипывая бороду, шнырял глазами по полу: тут крошка; там, под стулом, бумажка. Ох, бардак... Нате, живите...
Александра Ивановна притянула его к себе. Талвиаки замер, даже дышать перестал. Слышал, как ровно бьётся сердце хозяйки. Блузка у неё была мягкая, шёлковая. Тёплая. А рука пахла дымком от печки и океаном. Талвиаки не знал, что за океан такой; так было написано на синем мыле на её трюмо.
– Альва, ты, по-моему, переживаешь о чём-то?
– Плошки не чищены, в гардеробе у вас моль, крыша течёт, – хрипло выдавил Талвиаки.
Александра Ивановна вздохнула; зашелестели её серёжки.
– Зато сколько домовых у тебя перебывало.
– Перебывало! – горько воскликнул он. – Разве я этим заниматься должен? Я сам – домовой, я за домом должен следить, а не за каликами, да юродивыми, да пришлыми. А они идут, идут – нате!
Александра Ивановна снова вздохнула. Талвиаки почудилось на мгновенье, что кругом весна: серёжки у неё звенели совсем как берёзовые.
– Ты ведь помогаешь им. Скольким ты лучше сделал...
– А что делать, если приходят общипанные, оборванные? Бросать?
– Вот и Костя так говорит, – кивнула хозяйка. – Про людей. Что делать? Не бросать же. И ты не бросаешь, когда к тебе идут.
– А почему? – в отчаянии спросил Талвиаки. – Почему не бросаю? Не моё ведь дело!
– Потому что любишь.
– Люблю? – вытаращился Талвиаки. – Это вы людей любите, Александра Ивановна, вы с Константином Иванычем. Любить – людское дело.
– Любить – дело каждого, – задумчиво ответила хозяйка.
Долго молчали. Слышно было, как гудят поезда.
– А ещё, – тихо сказал Талвиаки – не удержал, вырвалось, – боюсь, что Константин Иваныч на меня злобу держит. Что я дом забросил. Что с сородичами вожусь.
– Константин Иваныч, – хозяйка тихонько засмеялась, провела ладонью по его соломенным волосам, – наоборот, попросил меня, чтоб я тебе сказала: он ничуть не против. Он рад. Для него, понимаешь, это как будто кто-то дело его продолжает.
Талвиаки поднял голову; глаза у Александры Ивановны были синие-синие.
* * *
На излёте зимы – по утрам уже звенела ледяная вода и кричали свиристели – из лесу, по рыхлому снегу, вышел домовой. Косматый, опухший, в сшитой из шкур шубе. Почти не говорил, только сопел, рычал, жалобно посвистывал иногда. Когда Талвиаки завёл его в сени (к «домовой» комнате пристроили отдельные сенцы) и снял с него шкуры – завоняло кислым мякишем, немытым телом.
– Как тебя звать-то?
Домовой не ответил. Грузно опустился на лавку, свесил голову. Талвиаки заметил глубокую рану и рубец на скуле.
– Умываться-то будешь?
Домовой посмотрел мутным тяжёлым взглядом. Когда начал умываться, в бадью закапала кровь. На боку была свежая рана, не запёкшаяся. На неё налипли шерсть и белёсые нитки – видимо, пытался остановить кровь паутиной.
Осмотрев рану, Талвиаки пошёл за Константином Иванычем – в одиночку такое было не одолеть. Но тот, как назло, уехал провожать гостей до станции. Гудка ещё не было, значит, поезд в город не отошёл; значит, вернётся хозяин только часа через три в лучшем случае.
– Придётся нам самим, Альва, – сказала Александра Ивановна. Отложила вязание, вымыла руки, вытерла о чистое полотенце. Талвиаки с болью отметил, что и не помнит, когда его менял в последний раз. Александра Ивановна сама повесила чистое, новенькое.
Вынула из буфета коробочку с лекарствами.
– Большая рана?
– Большая.
Оторвала чистый холст. Протянула Талвиаки:
– На-ка.
Слабо улыбнулась. И он улыбнулся тоже – из-под бровей, быстро-быстро. Тут же спрятал глаза.
– Ну, пойдём смотреть на твоего странника.
Александра Ивановна ласково обратилась к домовому, узнала, что звать его Донником. Принялась осторожно снимать лохмотья с раны. Донник вздрагивал от прикосновений, втягивал воздух, как будто всхлипывал.
– Потерпи немножко. Альва, принеси ветчину из погреба...
Когда Талвиаки вернулся с ломтями сырого мяса, заметил, что хозяйка побледнела. Руки у неё были в крови; на полу лежал грязный бинт, вода в тазу помутнела.
– Поменять воду-то надо бы.
Александра Ивановна кивнула. Талвиаки вылил воду в сугроб – снег осел с шипением, сумерки тут же скрыли грязные разводы. Александра Ивановна тем временем промыла Доннику раны, обложила сырым мясом, обмотала холстиной. Пальцы у неё подрагивали. Донник сидел, привалившись к печи, закатив глаза.
Талвиаки натопил печь пожарче. Александра Ивановна принесла матрас, одеяло. Вдвоём уложили Донника ногами к печи, чтоб отогрелся. Рядом с матрасом поставили чашку с чаем. Александра Ивановна опустилась на колени, положила руку домовому на лоб. Оглянулась на Талвиаки:
– Горячий...
Талвиаки кивнул. Погасил свет.
– Зачем?
– У него глазам больно от света. Когда такие раны – совсем мало сил. Беречься надо.
Помолчали.
Свет луны полоской ложился на подоконник, перебегал сени, взбирался на спину Донника и таял в печке. Начинался снег. Тени колебались, гудел поезд. Александра Ивановна сидела не двигаясь; в воздухе густо сияли боль и жалость – хоть ножом режь.
Талвиаки всё ждал, когда хлопнет калитка – вернётся Константин Иваныч. Калитка хлопнула, он вздрогнул и понял, что задремал. Задремала и Александра Ивановна. Тоже очнулась от стука.
За окном поблёскивали звёзды. Светало. Матрас пустовал.
Александра Ивановна вскрикнула. Вскочила. Талвиаки выставил руку, не пуская её в сени. Опустился на корточки, пригляделся к следам.
– Умирать ушёл. В лес.
Александра Ивановна на секунду закрыла глаза. Шёпотом спросила:
– Почему он ушёл? Ведь здесь он не один был...
– Потому что это человеку одному страшно, – угрюмо ответил Талвиаки. – А домовой, как волк... в одиночку.
Метель
Казалось, ничего не знал. Ничто не предвещало, ничего не видел.
Были разговоры ночами шёпотом. Были косые взгляды. Были долгие отлучки Константина Иваныча, были его возвращения из города с мешками, с совсем чужими людьми, с папками документов.
Знал, предвещало, видел – не хотел знать, не хотел видеть!
Позже Талвиаки думал, что хозяева тянули, скрывали от него, сколько могли. Старались, чтоб ничего в доме не менялось до последнего. Вот и пришлось собираться впопыхах.
Он сам раскладывал по сумкам полотенца и простыни, оборачивал в пуховые шали стекло, хрусталь. Хозяйские ботинки надраил, набил старыми газетами, разложил по коробкам. Связывал бечёвкой книги. Хозяева двигали шкафы, перетряхивали ковры и шубы. Отыскался под диваном старый гребень Александры Ивановны – костяной, с инкрустацией. Отыскался стеклянный шарик, которым играла дочка. Вечная ручка Константина Ивановича нашлась.
Талвиаки собирал вещи молча, увязывал узлы, ни на кого не глядя.
– Альва... Я щи сварила. Пойдём?
– Я ещё журналы ваши не собрал. Домовые ждут. Хлеба принёс утром свежего. Нате.
За стол не садился; уходил, убегал, забивался за печку и щипал бороду до того, что слёзы выбивало из глаз. А дом пустел, проглядывали брёвна, гнилые углы, пыль, ржа, находились старые, навсегда, казалось, потерянные вещицы, и с каждым собранным чемоданом, с каждым пучком трав, завёрнутым в тряпицу, уложенным в хозяйкину сумку, что-то ломалось, свёртывалось внутри. Талвиаки начищал хозяйские ложки, оборачивал газетами книги, и ему казалось, будто что-то стягивают, сжимают под рубахой, под рёбрами. Будто что-то давит снаружи так, что все внутренности скручивает и спечатывает. Горько-горько, крепко-накрепко запечатывает сердце.
Он помогал хозяевам собираться, сжав губы, сцепив зубы. Почти не говорил, зарос бородой, сам себе однажды в зеркале напомнил Донника – взглянул невольно, когда сгребал коробочки и пузырёчки с хозяйкиного трюмо. Взглянул – и увидел позади её отражение. И тогда только, не выдержав, сам себя застыдившись, выдохнул:
– Возьмите меня с собой.
Александра Ивановна обняла за плечи, притянула к себе. Сама не отводила глаз от его взгляда – там, в зеркале, в отражении. Шепнула:
– Как ты там, в городе, будешь, Альва? Домовым в городе не жизнь...
– А вам, что ли, жизнь? – горько выдавил он.
– Не знаю, – прошептала Александра Ивановна. – Костя-то не против. Только ты ведь сам... сам не захочешь, если всерьёз подумаешь. Да и как ты бросишь тут своих? Со всей округи ведь уж идут.
Она хотела разогнуться – склонялась, чтобы его, низенького, обнять, – но он ухватил её руки, не отводя взгляда. Вцепился. Больно было и страшно, и тепло, и холодно так, что стыли слова в голове, что едва-едва выдавил:
– Океан. Это что... такое?..
Но она уже не услышала: зазвонил телефон, что-то загрохотало под окнами, закричал с крыльца хозяин:
– Саш, грузчики говорят, ещё место осталось! Может, твои платья сверху положим?
Александра Ивановна исчезла из зеркала. Всё осталось как прежде: комната, стены, травяной запах. Даже её духи – и те остались, мягкие, черешневые. Только её не было, а была белая дверь, грохот на крыльце и счастливый смех. Хозяева ехали к дочке в город. Его бросали.
* * *
Хозяин вошёл в его каморку – часы отбили полночь, спали в доме уже и люди, и домовые. Спала на голом матрасе усталая Александра Ивановна. Один Константин Иваныч не спал: ходил по комнатам, проверял, не оставили ли чего. Обошёл подвал, осмотрел с фонарём двор, амбар, старый хлев, летнюю кухню. Пришёл к Талвиаки. Сказал без обиняков:
– Хочешь – едем. Но если только сам решишь, сам себе скажешь: бросаю домовых, пусть живут, как знают.
– Но вы ведь тоже бросаете, – резко ответил Талвиаки. Сидел, игрался с огоньком свечки. Загадывал: поднимется, допрыгнет до третьего бревна над столом, – хозяева останутся. С дочкой рассорятся, квартиру не получат, город сгорит, небо рухнет – но останутся. Щурился, плавно склонял голову к плечу; огонёк не доставал, не доставал, а потом достал. А что толку.
– Бросаю, – ответил хозяин. – Но, во-первых, в город я еду, чтобы такое же дело там налаживать. Только больше. А во-вторых – те, кто сюда приедет, моё дело продолжат. Они люди учёные, знают, что как, быстро приспособятся. А тебя никто не заменит.
– Нет незаменимых, – буркнул Талвиаки.
Хозяин помолчал. Сел рядом. Талвиаки вспомнил, как вот так же сидели плечом к плечу с Александрой Ивановной перед Донником. Совсем недавно было. Совсем. В другой жизни. В счастливой, какой же счастливой, вернуться бы, вернуться, вернуться!
– Хочешь – едем, – повторил хозяин.
Талвиаки всё смотрел на свечу, на огонёк, на тень, прыгавшую по брёвнам. Потом зажмурился, потому что больно стало глазам. Спросил:
– Что такое океан?
Хозяин вздохнул, усмехнулся грустно и весело одновременно, виновато и залихватски. Ответил:
– Океан – это Сашкины глаза, вот что...
* * *
Последний грузовик уехал под вечер – вынесли подчистую вещи, в доме остались голые стены, мелкий сор. Калики ушли – кто в город, кто в новую жизнь. Талвиаки всё оборачивался в прошлое. А хозяева глядели в будущее, и видно было, что всей душой уже рвутся в город, к дочери, хоть и жалеют обжитый дом. Да какое там обжитый: день, другой, сдёрнуть ковры, собрать пузырьки и книги, старые валенки, фарфоровые блюдца – и всё, словно не было их тут никогда. Талвиаки боялся, что каждый угол будет хранить память – черешневым запахом, лавандой, сухими стеблями, кожаными перчатками, – но нет, ничего не осталось. Вышли в последний раз; внутри тишина, только в погребе скребутся мыши да в дальней комнате шепчутся пригретые домовые.
В груди сдавило так, что почернело перед глазами. Талвиаки повалился вперёд; успел подумать: брошу, поеду в город – и отключился. В себя пришёл через несколько минут, на руках у Александры Ивановны. Дрожал, и стучал зубами, и плакал, и так стыдно было за себя, и так горько, и больно так, будто запечатанное сердце ещё раз, набело, накрепко и наживо зашили суровой ниткой.
– Поехали, – резко сказала Александра Ивановна. Зарычало у калитки такси. Мокрые, набухающие ветви, тяжёлые от рыхлого снега, капали, плакали, гнулись к сырому забору.
Талвиаки нашёл взглядом сквозь серую муть хозяина. Тот смотрел, закусив губу. Молчал. Так и глядели друг на друга, пока сигналила машина.
Талвиаки собрался с силами, слез на землю, одёрнул рубаху. Зуб на зуб не попадал. Аккуратно снял с плеч шаль Александры Ивановны. Сложил пополам, потом вчетверо, уголок к уголку. Протянул ей.
– Едем, нет? – крикнул таксист.
Талвиаки сглотнул и зашёл в дом. Слышал, как позади шепчутся хозяева – заплаканная Александра Ивановна, растерянный Константин Иванович. Слышал, как впереди, на той половине дома, шепчутся домовиха с домовёнком. Народился, а хозяева выкинуть велели; домовиха ушла с ним вместе, в лесу пробавлялись, чуть волки не загрызли. Кто-то посоветовал к нему, к Талвиаки, идти... Пришли. Шептались...
А Талвиаки слушал все эти шёпоты, и казалось, что глядит между прошлым и будущим, завис между живыми и мёртвыми.
Он запер дверь изнутри. Подпёр поленом. Хозяева стучали, кричал таксист. Талвиаки слышал, как заплакала Александра Ивановна.
А потом был вскрик, быстрый-быстрый говор хозяина, стук дверей, хлопанье багажника. И рык отъезжающей машины.
Вот так.
Талвиаки дождался, пока смолкнет шум. Даже домовые перестали шуршать. Всё кругом затихло.
Тогда он убрал полено и открыл дверь. И едва не ослеп от белизны: пошёл снег. Весенний, густой, зачертивший всё. Бледный холодный свет окутал мир. В снегу, вдалеке, прогудел поезд. Талвиаки оглянулся и схватился за угол дома, потому что показалось, что за спиной нет никакого дома, что он остался один.
Ю́леш
Это была маленькая, совсем молодая семья – гнулась под всеми ветрами. Постоянно кричал младенец – Талвиаки даже не знал поначалу, мальчик это или девочка. Занимался своими делами, скрёб дом, на глаза людям не показывался, не познакомился даже – так, видел издалека, как заезжали, как заносили скарб.
Зализывал раны в доме, побелил потолки и печь, перемыл окна, полы, стены. Возился с домовыми. Их навалило видимо-невидимо, будто оттаяли по весне. А весна меж тем шла затяжная, медленно отходили поля, долго держался холод. Талвиаки всё время мёрз, как ни топил печь. Перебрался из своей каморки на чердак, слушал ночами, как идут шумные дожди, подтачивая снега. По черепице то и дело шуровал хозяйский котяра. Иногда Талвиаки видел в окошке его хвост. Иногда встречал кота в сенях и в погребе – серая тень порскала вдоль стен, вилась дымом.
К апрелю Талвиаки начал чихать, кашлять; сначала думал, от шерсти, потом понял – простуда. Два раза случалось ему простудиться; в первый раз мамка нашёптывала сказки-заговоры, лечила сухим коровяком[8]. Во второй раз Александра Ивановна отпаивала малиновым... отваром. С мя... той.
Подумал об этом – и так закашлялся, что смазался мир, и опять стянуло, с новой силой скрутило внутри, и Талвиаки заревел глухо, без слёз, привалившись лбом к чердачным доскам, дыша пылью, кашляя, не в силах выплакать громадное, тёмное, угнездившееся внутри. Где-то внизу, вторя ему, надрывался ребёнок. Мяукал кот – сначала в отдалении, тихо; потом всё ближе. Талвиаки, кашляя в рукав, не заметил даже, как кот подошёл, огрел хвостом:
– Эй! Хорош сопли лить! Домовой ты или козюля-козюля?
Талвиаки поднял голову. Кот вспрыгнул на доски, вперился горящими угольными глазами. Человечьим голосом велел:
– Спускайся и помоги ребёнку.
– Хозяева помогут, – буркнул Талвиаки, вглядываясь в кота. Шерсть как дым; глаза как ночь; днём – кот, на заре – тень, в темноте – невидимка.
– Ушли хозяева, – фыркнул кот.
– Как так? Дитё бросили?
– Хозяина на дом вызвали, тяжёлый больной. А хозяйка в аптеку побежала, Юлешу за лекарством.
– Юлешу?
– Ребёнку. Простудился. С собой не взяла, чтоб ещё хуже не просквозило. Ветра-то какие вокруг дома! А всё ты!
– Что это – я? – обалдел Талвиаки.
Кот соскочил с досок, в один прыжок – протяжный, мягкий – оказался у низкой дверцы. Оглянулся:
– Ты тут страдаешь, зиму не отпускаешь, сырость развёл. Не знаешь, что ли: что у домового в душе, то и на дворе. А у тебя такая на душе пакость-пакость, такая жижа... Вот и сам расхлюпался, и Юлеш простыл, и хозяйка чуть что – в слёзы.
– Не моя дума, – отмахнулся Талвиаки, а у самого заскребло под рёбрами.
– Ещё как твоя! – прошипел кот, в мгновение очутился рядом, когтистой лапой повёл перед лицом. – Твой дом. Твоя семья!
– Моя семья... – Талвиаки хотел сказать «меня бросила», но не смог выговорить – застряло в горле. Добавил только едва слышно: – Моя семья далеко.
– Раз ты тут остался – значит, новая семья у тебя! – ещё яростней прошипел кот. – Тех не забывай, а об этих – заботься!
– Любить – людское дело, – отрезал Талвиаки, поворачиваясь к стене. Против воли прислушивался; внизу, в кабинете Александры Ивановны, надрывался, захлёбывался плачем неведомый Юлеш. Мальчик? Девочка?..
– Любить – дело всякого, – промяукал кот, выгнул спину и почти зарычал: – Иди!
Талвиаки нехотя доплёлся до порога; спустился, держась за похрустывающие балясины. Плач становился тише; Талвиаки нахмурился и ускорил шаг. Ступени скрипели под ногами, сыпалась труха. Плач смолк. Талвиаки бросился бегом, поражаясь на ходу, как обветшал дом. И как он этого не замечал, пока скрёб, пока мёл и мыл?
Рядом стелился кот, сверкая глазищами в весенних сумерках.
Талвиаки ворвался в комнату; теперь тут не было ни стола, ни книжных полок. Увезли кожаный диван, на котором Талвиаки, бывало, присаживался с краю, слушал, как Александра Ивановна щёлкает клавишами, что-то печатает – прошение кому, письмо в инстанцию. Теперь совсем другие звуки здесь стояли: шелест, вздохи, постукиванье часов. И вся комната словно съёжилась. За окном, сквозь не зацветшие ещё яблони, хорошо было видно рельсы и пустой лес. Окно было громадное, и кроватка стояла как в раме из проводов и веток.
В кроватке лежал ребёнок. Мальчик. Поперёк.
– Что за мать безголовая – так оставить! Нате, падайте! – то ли подумал, то ли пробормотал Талвиаки, бросился через комнату и подхватил мальчика, который головой уже висел над полом. Как так стенку кроватки оставили опущенной? Или сам опустил?
Талвиаки поднял ребёнка, разглядывая. Растерянно встретился с ним глазами. Мальчик был тяжёлый, тёплый, пах молоком и высушенным во дворе бельём – хрустящим, свежим.
Что с ним делать, Талвиаки совершенно не знал. Кот подсказал шёпотом:
– Обратно в кровать положи. И стенку поднять надо, полагаю!
Талвиаки опустил мальчика в кроватку; чуть разжалось под рёбрами и опять стиснуло. Мальчик улыбнулся. Кот вспрыгнул в кровать, улёгся рядом. А Талвиаки вдруг скрутила такая тоска, что он без сил осел на пол. Провёл пальцами по кроватке, потеребил край подушки. Осторожно коснулся тёмных волос на лбу у мальчика. Тот по-прежнему улыбался, но глядел серьёзно, невесело. Кот мурчал, лежал расслабленно, но Талвиаки почему-то думалось, что, если понадобится – тут же взовьётся пружиной.
– Юлеш, Юлеш, – мурчал кот, и мальчик вздыхал, но не плакал больше, смотрел то на Талвиаки, то на кота.
Талвиаки хотел приласкать ребёнка, но заметил свои обломанные ногти, ладони с въевшейся сажей.
– Ничего, ничего, – шепнул кот. Талвиаки обтёр руку о рубаху, погладил мальчика по голове. И ощутил вдруг, что дышит.
Мяукал кот, гудели поезда. Хлопнула калитка, и через двор пробежала женщина в пальто, застёгнутом не на те пуговицы. Затрещали ступени, замок, дверь, запели половицы; за миг до того, как женщина влетела в комнату, Талвиаки нырнул за кровать. Кот зыркнул на него и побежал женщине навстречу. Потёрся о ноги.
– Спасибо, что охранял, Осенёк, – торопливо сказала женщина, подхватывая ребёнка. – И мышь я видела у порога. Спасибо, что ловишь... Скоро ужинать будем. Юлик, Юлик мой, как ты тут?
Талвиаки, затаившись, глядел, как она переодевает мальчика, как толчёт в ложке таблетку, размешивает в сладкой воде, даёт ребёнку, что-то напевая тихонько. Слов её было не разобрать, но это напомнило Талвиаки мамкины заговоры. Женщина сбросила косынку, и оказалось, что она совсем ещё молодая, тёмненькая, как и Юлеш.
Спрятав платок в шкаф, женщина взяла ребёнка и вышла из комнаты. Кот проводил её до дверей, вернулся к кровати.
– Вылезай.
– Как ты так на человечьем языке говоришь?
– С чего бы это? – спросил кот.
– Тебя ребёнок понимает.
– Так он перестанет, – фыркнул кот. – Подрастёт-подрастёт и перестанет.
– А я тебя почему понимаю?
– Ты домовой. Ты в этом доме любого поймёшь.
– Только вот меня – не любой, – с желчью сказал Талвиаки. Из кухни снова донёсся плач Юлеша, воркование хозяйки. – Почему он плачет постоянно?
– Он старцем станет, – ответил кот. – Миротворцем. Большим учёным. Много кому поможет. Но самому ему так трудно будет, полагаю... А во сне он каждую ночь видит, что будет, если не станет. Если бросит людей. Тяжело. – Кот притушил на миг свои глаза-фонари. Неразборчиво добавил: – Но это потом-потом. А пока он плачет. А я успокаиваю.
– Откуда он такой?
– В руке Господа власть над землёю, и человека потребного Он вовремя воздвигнет на ней[9], – нараспев протянул кот. – Вот Юлеш, – кивнул на кроватку, – полагаю, таков. Родители его пока не знают, и хорошо. Пусть подольше не знают. Им тоже тяжело будет.
* * *
Талвиаки по-прежнему не показывался хозяевам на глаза, но сам начал к ним присматриваться; ночами спускался к Юлешу, проверял, как он там, в кроватке. Тот плакал, но, когда подходил Талвиаки, затихал. А когда Талвиаки гладил его по голове, брал на руки – у самого становилось внутри спокойней, тише. В завываниях ветра, в тишине веток, которые рождали листья, чудились мамкины сказки, слова Александры Ивановны:
– Помоги ему, Альва. Он ведь совсем ещё маленький, не знает, что делать. Ему столько сил надо будет...
Талвиаки качал Юлеша, подходил с ним к окну. Глядели сквозь ветки на луну, на далёкие посвистывающие составы.
– Ходит ветер за рекой, между брёвен угольки. Ветру я скажу: не вой, спит в светёлке Юлеш мой, не шуми из-за реки...
Иногда на подоконник вспрыгивал кот. Звёзды и дворовый фонарь отражались в его глазах-углях.
– Лучше, чем у матери, у тебя затихает, – промурчал как-то. Талвиаки подумал, что и под котовье мурчание Юлеш тоже засыпает быстро, мирно.
Спросил шёпотом:
– Почему? Он ведь и к тебе тянется.
– Мы с тобой – межмирные существа, – жмурясь, ответил кот. – Между людьми и нелюдьми. Вот он нас и слышит пока. Чувствует, что мы близко к тому, каким он будет. Вот и тянется. Только мы и можем ему помочь. А без нас он не вытянет. Даже тому, кто потом всех вытянет, нужен кто-то, кто вытянет его, полагаю.
Талвиаки прижимал Юлеша к себе, слышал, как колотится сердце. Кот махал хвостом, будто стрелка метронома ходила туда-сюда.
– Я домовой. Моё дело – дом. С чего мне дитю помогать?
– Можешь не помогать, полагаю, – ответил кот. Зыркнул так, что будто бороду опалил. – Другие придут. Такие, – кивнул на Юлеша, – как он, без подмоги не остаются. Они всем нужны.
Талвиаки подумал про себя, что, может, оно и правильно. Но приглядывал он за Юлешем не потому, что в каком-то там будущем кем-то должен был стать этот мальчик. А потому, что у самого делалось тише на душе, ветер переставал выть, рану затягивало. Реже, реже вспоминались хозяева; а ведь прежде ни ночи не мог уснуть. А теперь, вместе с Юлешем, засыпал порой, привалившись к его кровати.
Осень
– Осе-нёк, – говорил Юлеш, показывая на кота.
– Тали-ваки, – говорил, показывая на домового.
– Тал-ви-аки, – поправлял домовой. Кот смеялся.
Пока Юлеш был мал, кот ходил за ним по всему дому; если Юлеша брали на улицу родители – мягко, не отставая, бежал за ними. Талвиаки дом и домовых оставлять не мог, поэтому виделся с Юлешем ночами, когда затихали домовые, когда успокаивался дом, засыпали хозяева. Весна поворачивала на лето, лето медленно раскатывалось на осень, осень поглядывала с опаской в тёмную пуховую зиму.
Когда Юлеш подрос, кот принялся подталкивать Талвиаки:
– Покажись уже хозяину. Скажи: хочешь отлучиться из дома на часок. Сходим с Юлешем погулять, такое место тебе покажу – ух, полагаю!
Талвиаки ворчал что-то уязвлённо – это какое ещё место ему пришлый кот покажет? Он тут с младых ногтей обитает, чего он тут не видал! А потом сообразил: да ничего и не видал дальше двора, дальше реки и опушки.
Юлеш уже лопотал вовсю, возился на полу с пищалками и трещотками. Талвиаки смастерил ему деревянную свистульку, куколку из тряпиц.
– Ну всё, теперь точно придётся показаться хозяину. Или хозяйке. А то не поймут, откуда игрушки взялись, встревожатся, полагаю, – муркнул кот. – Покажись хозяйке. Очень хорошая женщина.
– Хозяину, – отрезал Талвиаки. Но показался всё же хозяйке. Случайно. Не успел ночью спрятаться; она вошла неслышно, проскользнула не хуже кота, а он и не заметил.
Талвиаки обернулся с Юлешем на руках и охнул.
Хозяйка не вскрикнула, не испугалась. Тихонько спросила:
– Так это ты, значит, Тали-ваки? Про тебя Юлеш рассказывал...
– Тал-ви-аки, – чувствуя, как пересохло во рту, поправил Талвиаки. Хрипло добавил: – Я.
– Талвиаки, – задумчиво повторила хозяйка, подходя ближе. С грустной улыбкой спросила: – Обижаешься на нас, видно?
Протянула руки. Талвиаки отдал ей сопевшего Юлеша. Тот разулыбался во сне на руках у матери.
– Почему это обижаюсь?
– Дом выстыл совсем. Мне бабушка говорила, дом дряхлеет, когда домовой хозяев не любит.
– Любить – людское дело, – пробормотал Талвиаки. – Я не не люблю. Я...
– По прежним тоскуешь, – кивнула хозяйка. Талвиаки промолчал. А она сказала, вглядываясь в летнее ночное небо за окнами: – И я по прежнему дому тоскую. Но что делать. По прошлому тоскую, Тал-ви-аки...
Она повернулась к нему, склонила голову. На миг так упал свет, так стиснуло сердце, что показалось, будто это Александра Ивановна – только грустней, моложе. Талвиаки дёрнулся. Чихнул. Разбудил Юлеша – тот заплакал, затеребил у матери косу.
...К утру тоска навалилась с такой силой, что Талвиаки не пошёл к домовым, а заперся у себя, разворошил солому в углу, вытянул кирпич у брёвнышка и запустил руку в сухую нору. Пошуршал, поворошил; тут как тут, вспрыгнул на солому кот, светя фарами.
Талвиаки вытащил из ниши фетровый мешочек; неловкими пальцами вытянул фотографию в рамке. Протёр рукавом, сдул налипшую ниточку. Кот подошёл, заглянул под руку.
– Эта? Хозяйка твоя? Да? – Потёрся о бок. Мяукнул, то ли спрашивая, то ли утверждая: – Ты её любил.
Перехватило дух.
– Любить – людское дело, – выговорил Талвиаки, вглядываясь в синие глаза Александры Ивановны; жадно вбирал её ласковый мягкий взгляд.
– Да уж как уж, людское, – насмешливо фыркнул кот. – Ты её любил? Любил. И до сих пор любишь. Я Юлеша люблю? Люблю. А ты разве человек? А может, я – человек?
– Я домовой, – зачем-то сказал Талвиаки, обращаясь к фотографии. Провёл пальцем, едва касаясь, по щеке Александры Ивановны. Закрыл глаза. Втянул воздух, и показалось, что слышит ландыши и черешню.
– Имя у тебя странное-странное для домового, полагаю, – отметил кот ни к селу ни к городу.
– У тебя тоже странное для кота. Что ещё за Осенёк? – пробормотал Талвиаки.
– Осенёк – хозяева так зовут. Я для них – Осень. Потому что осенью к ним пришёл.
Талвиаки молчал, разглядывая морщины на лице Александры Ивановны, водя пальцем по её бровям. Осень не сводил с него глаз. Тогда он нехотя произнёс:
– Талвиаки. Принадлежащий зиме. Потому что, когда они пришли в этот дом, стояла зима, всё занесло, и дом почти замело.
– Вот видишь. Значит, ты и до прежних хозяев с кем-то жил. Значит, не первые они у тебя. Привык же к ним? – Осень обвил на секунду хвостом ноги Талвиаки. – И к этим привыкнешь.
– До них этот дом заброшенный стоял. Я мал был, домовиной чумкой болел, меня сюда помирать отправили. А мамка не бросила, со мной была, сколько могла.
– А потом? – с любопытством спросил Осень.
– А потом померла, – ответил Талвиаки, засовывая фотографию в мешочек. – Взрослым чумка страшней, чем малым.
...Ночью Осень устроился рядом с Талвиаки. А Талвиаки ворочался, ворочался, слушая, как мать укачивает Юлеша. Мать была с мальчиком – значит, Талвиаки не мог спуститься, взять его на руки. Нечем было облегчить, размягчить камень в груди. Тоска, тревога – как они там? Письма-то ни одного из города не прочёл, первое разорвал в сердцах, остальные прятал в сарае, не открывая. Всё ли ладно, как устроились?..
Уснуть не мог; всё крутились мысли, раздувались страхи, и боль, и шальные думы: возьму да махну к ним! Звали же! А домовые... домовые... что ж, жили же как-то без него...
Среди ночи вскочил и зашарил впотьмах, одеваясь. Осень зашипел:
– Куда ещё собрался?
– Разузнаю через своих, где хозяева, – возбуждённо прошептал Талвиаки, – и поеду к ним.
Он суетливо натянул поверх рубахи жилет, вытащил из-под лавки ботинки, справленные когда-то Константином Ивановичем, повернулся к двери. Осень прыгнул поперёк порога:
– Никуда ты не пойдёшь! У тебя сейчас другое дело, не понимаешь разве? – Глаза поблёскивали, горели во тьме, шерсть встала дыбом, и хвост трубой. Осень зашипел – как будто воду плеснули на раскалённые угли: – Коли сам говоришь, что любить – людское дело, так куда помчался? Твоё дело – служить дому! Хозяевам, которые тут живут! Тем, прежним, ты кто? У них своя семья, полагаю, свои дела уже. А Юлешу ты нужен-нужен!
Талвиаки упрямо боднул кота, выросшего вдруг аж по плечи, заслонившего проём. Осень не сдвинулся. Талвиаки ударил его с отчаянным вскриком, бросился вперёд. Осень поскакал за ним, шипя, яростно мурлыча. Громче заплакал Юлеш, вторя ночному скорому, несущемуся в город. А Талвиаки бежал вперёд, не разбирая дороги, путаясь в кое-как завязанных шнурках. Ботинки хлябали, половицы ходили ходуном, перила скрипели и шатались, будто дом из деревянного превратился в бумажный, готов был сложиться, схлопнуться, стоило Талвиаки выбраться наружу.
– Стой! – отчаянно мявкнул Осень, когда Талвиаки выскочил в сени. – Рухнет же!
Со стропил посыпалась пыль. Задребезжали стёкла, и пронзительно вскрикнул Юлеш. Талвиаки схватился за косяк, тяжело дыша. Почувствовал, как всё нутро наполняет холод. Дом замер, и Талвиаки понял вдруг, что он и правда рухнет. Треснула притолока. Дверь дёрнулась, и дзынькнула музыка ветра, которую новая хозяйка повесила. Снаружи, с ночи, толкнуло в лицо сырым лесным ветром. Талвиаки отшатнулся. Осень выпрыгнул за порог и замяукал жалобно и грозно; Талвиаки ничего не понимал, но ему казалось, что перемигиваются звёзды – и потухают одна за другой. Из лесу дуло, били по стеклам ветки; тянулись к коту. Осень светил во тьму глазами-фарами, подпрыгивал сразу на всех лапах и продолжал разговаривать с кем-то, не то упрашивая, не то угрожая.
– Что ты?.. – прошептал Талвиаки, оглядываясь на окна. Как бы не зажёгся свет, не переполошились хозяева...
Но всё-таки засветилось окошко в детской. А потом враз смолк ветер, сосны перестали качаться, звёзды стихли. Осень опустил голову и приник к земле.
– Что?.. – испуганно повторил Талвиаки.
Осень отполз от леса; взобрался на крыльцо еле-еле, будто на него сверху три века легло. Талвиаки подхватил его неуклюже, шерстяного, мокрого, втащил в дом.
– Что такое? – Придвинул плошку с водой, устроил поближе к печи. – Что?
– Договорился.
– О чём?
– О том, чтоб тебя оставили... Хоть ты и хотел уйти...
Талвиаки ничего не понимал. Смотрел в пустые горящие глаза Осени, слышал волны холода, шептавшиеся под стенами, и чувствовал, как волосы встают дыбом, как хочется сесть поближе к огню, побежать к Юлешу, взять его на руки, гладить, гладить по мягким волосам, приговаривая, что всё это, всё, что с ним будет впереди, – ещё не скоро, ещё не завтра...
Сердце
Трава путалась в ботинках, царапала лодыжки. Юлеш спал в коробе за плечами, и его дыхание щекотало шею. Пахло ракитами, мёдом и молоком. Осень стелился рядом; качались травы. Кивали головки лисохвоста, соцветия пижмы. Пекло солнце, но от воды шла прохлада, и звенели далеко-далеко кузнечики, и свистели на реке жабы. Высоко-высоко шумели сосны, земля была сырой, небо голубым и застывшим. Дом темнел у края деревни, северными окнами глядя в лес, восточными – на луга и реку. Светились на солнце расписные ставни.
Талвиаки старался ступать легко, чтобы не разбудить Юлеша. Нагибался за травами осторожно; собирал в коробок и в узлы. Осень принюхивался, отыскивая тимьян, чихал от мяты.
Когда травы набралась полна коробушка, Талвиаки опустился на землю. Развязал тряпицу, вынул хлеб. Дал кусок Осени. Тот, жмурясь, потянулся, лениво укусил.
Плыли облака. Трещал, трещал кузнечик. Талвиаки с удивлением услышал, как кто-то говорит его голосом тихонько:
– Хорошо...
– Хорошо, – откликнулся из короба Юлеш и засмеялся.
* * *
Пальцы у Юлеша были слабые, но ловкие: к шести годам он плёл лапти ловчей Талвиаки, уже второе лето все домовые калики прибивали пыль к лесным тропинкам им сплетёнными лаптями – золотистыми, крепкими.
Они мастерили игрушки, плели короба, и Талвиаки словно возвращался в минувшую жизнь – туда, ещё до Александры Ивановны, до Константина Иваныча. Вместе, во дворе, в тёплых сумерках, выстругивали свистелки, лепили плошки из глины, разрисовывали деревянных лошадок.
Юлеш ко всему подходил серьёзно: плошка – так чтоб потом матери пригодилась; лошадь – так чтоб как настоящая, с упряжью, с подковами серебряной краской, даром что руки изгвазданы, в ссадинах и порезах. Талвиаки смазывал ему царапины, дул на ушибы. Клал ладонь на лоб, забирая головные боли.
...Ставили петли на уток на ближнем озере; ловили колонков[10] – это Осень особенно любил. Но Юлеш заставлял отпускать и уток, и колонков. И рыбу выпускал обратно в реку.
Ягоды ложились в горсть сладкой невесомой мякотью, холодом отдавали молодые кедровые орехи. Тени летели между стволов, Осень сиял глазами:
– Шустрее-шустрее!
Бежало время.
У Талвиаки ныли ночами ноги, немели плечи. Сначала думал, от того, что долгими днями вёрсты и вёрсты наматывал по лесу с Юлешем. А потом, увидев, как пластом лежит, тяжело дыша, Осень, – дело было к полуночи, за стеклом поблёскивали звёзды, – понял: это не своя усталость их томит, а та, что они у Юлеша забирают.
– Носится как скворец, ещё бы, – проворчал Талвиаки, чувствуя, как в груди ворочается глухая нежность.
– Балда ты, полагаю, – фыркнул Осень. – Не эту усталость мы забираем. Из будущего берём.
А Талвиаки опять будто издалека услышал свой голос:
– Хорошо...
Кот буркнул:
– Ты особо не размякай. Он ведь совсем уж большой. Мой язык уже почти забыл. Скоро и твой забу...
– Не забудет, – оборвал Талвиаки.
– Забудет-забудет, – откликнулся Осень. Кряхтя, склубочился, полежал с минуту. Потом вытянул лапы, зевнул, показав острые зубы, розовый язычок. Подкатился к Талвиаки и потёрся о ногу: – Забудет. Ничего не попишешь.
* * *
Холодной похрустывающей весной Юлешу минуло шесть. Начались кошмары. Осень не отходил от него ночами, дремал вполглаза под боком. Рано утром Талвиаки убирал из постели шерсть, чтоб хозяйка не сердилась, не забирала кота. Юлеш во сне стонал и метался. Осень отощал, хоть Талвиаки и таскал ему медвежий жир из давних запасов, припрятывал от обеда в печи лакомые кусочки. Хозяева возили Юлеша по врачам – всё напрасно.
Однажды лунной ночью – комната светилась, мукóй просы́палась лунная дорожка – Юлеш заплакал во сне. Осень вздыбил шерсть, зашипел, принялся ластиться. Талвиаки спустился на шум с чердака, потирая глаза; не спалось в эту ночь, кто его знает, с чего.
– Что ему снится такое? – шепнул, устраиваясь в кровати, беря Юлеша за руку.
Юлеш вскрикнул; запястье было холодным, мокрым. Весь он был в поту.
– Будущее ему снится, – процедил Осень. – Далеко-далеко ещё. Но у меня уже сил нет...
Юлеш крепко зажмурился. Вцепился Талвиаки в пальцы.
– Может, разбудить?
– Да пытался я! – отозвался Осень отчаянно и испуганно. – Не просыпается!
– Так давай я попробую...
Талвиаки опустил ладонь Юлешу на лоб. Мяуканье «Осторожней, смотри, а то утянет!» пришлось в пустоту, а его поволокло, поволокло, как по снегу, как в мёртвую полынью на реке, как в безвременье... Полыхнуло, и по чёрному разошлось алое пламя, заплясало, обжигая глаза. Талвиаки, щурясь, различил, что стоит на горе, а там, внизу, бушует огонь, и горит лес, и листва скручивается в чёрные перья, оседает пеплом, и грохочут, грохочут пушки...
Кто-то вскрикнул, Талвиаки рывком обернулся и увидел крохотную фигуру в огненном хороводе. Узнал хохолок на затылке, бросился вперёд... Схватил, прижал к себе, укрывая рубахой от тьмы, от огня, от будущего.
А потом снова оказался в доме, в кровати; сидел, дрожа, обнимая Юлеша.
– Это... что?..
Юлеш закрывал лицо ладонями и плакал.
* * *
День – весь в заботах, вечер – в долгих прогулках, в дальних странах за околицей, в снегах, в тихом лесу. Тикали ходики, хозяйка пекла яблочные пироги, хозяин заскакивал домой пообедать да убегал к больным. Талвиаки расчёсывал блестящую шерсть Осени, расчёсывал кудри Юлеша, глядел, как летят по двору светляки, бабочки, снег, пепел... Ночами вместе с Осенью следил за Юлешевыми снами, успокаивал, как мог.
И не видел, опять не видел, как сгущаются тучи.
Однажды заглянул к Юлешу в сон. Высмотрел, как молчаливый старец срезает в огороде капусту. Далеко-далеко было видно с горы, что́ там, по сторонам. А по сторонам пылали пожары и грохотали пушки. Старец глядел и молчал, по морщинам катились слёзы.
Этот сон повторялся снова и снова. Осень объяснил однажды, вылизываясь:
– Слово он узнáет. Такое, что всё-всё хорошо станет, если его сказать. Но сказать не сможет.
Старец всё стоял перед глазами – нагибался, срезáл капусту острым ножом. Выпрямлялся и глядел вдаль, сомкнув губы. Талвиаки смотрел на старца, и тоже хотелось плакать.
* * *
– Он растёт, – говорила во сне Александра Ивановна, улыбаясь Талвиаки. – И простор у него на душе растёт. Сострадание и любовь. К животным, к природе... К тихим дождям, к полям, к небу над лесами. Вот такие вот вещи делают широким сердце. – Она пальцем касалась его груди, кармана на рубахе. – Как у тебя, Альва.
* * *
А потом Юлешу пришла пора идти в школу. Собрали, вымели, вынесли Дом. Остался дом. И Талвиаки глядел, как в зелёные ясени, в берёзы с жёлтыми кистями уезжает газель. Спереди сидели хозяева, в кузове, у открытых задних дверей – Юлеш.
Он махал руками. Осень мурчал ему:
– Держись крепко!
Юлеш уже давно не понимал Осени.
Талвиаки смотрел и плакал. Чудилось, что пахнет не осенью, а черешней.
Выговорил:
– Как он будет?
– Нормально-нормально. Пока мал был, пока мог брать силы от нас, мирных-межмирных, – брал. Мы ему всё дали. А дальше уже другие придут на помощь. – Осень мяукнул, вспрыгнул на развороченную поленницу. – Ты не тоскуй за него. Такие, как он, всегда были, всегда будут. И всегда будут те, кто им помогает. Всё складывается для этого.
Газель скрылась за поворотом. Вилась в воздухе золотая пыль. Талвиаки опустил голову.
– Вот и хозяева твои прежние уехали, чтобы ты всю любовь Юлешу отдал, – прибавил Осень.
Талвиаки не поднимал головы. Внутри плавилось и горело, но некому было положить руку ему на лоб, чтобы забрать страшный сон, которым снова обернулась явь.
– У меня бы одного ни за что сил не хватило.
Слова Осени доносились издалека, как сквозь воду. Талвиаки казалось, что он повис средь воды в полынье, из которой вытащил когда-то первую домовиху.
...Подул ветер, по поверхности над ним прошла рябь, скользнула стая рыб, задевая плечи хвостами.
– А сейчас он ехать должен. В другое место. Это что могло ему дать – дало.
Талвиаки плыл в чёрной воде, и кончался воздух. Не было страшно. Только холодно.
– Мы что могли ему дать – дали. Теперь других черёд...
Холодно, и во рту горько. Вот бы чаю с мёдом, какой Юлеш любит. Или того, малинового, который Александра Ивановна заваривала, когда Талвиаки простудился...
Ходит ветер у реки, между брёвен угольки...
От памяти полыхнуло теплом; окатило ласковой мягкой вспышкой. И снова вернулась тьма. Не страшно было, а только темно, тихо и сыро.
– Эй! Эй! – донеслось встревоженно. – Ему-то мы с тобой всё, что могли, дали, а друг другу-то! Я-то с тобой остаюсь! Я-то с тобой. До самого конца буду.
Каждый радостный часок сохраню в твой туесок. Растоплю звездой очаг, сяду люлечку качать...
– А потом? – прохрипел Талвиаки, чувствуя, как вытягивает из воды на свет, как кто-то отирает тину со щёк. Белым-бело было; это небо, сентябрьское небо. Жёлтые кисточки берёз, краешек осени.
– А потом к нему пойду.
– Как так? Помрёшь раньше...
– Что ты, что ты. Я ж кот. Девять жизней. Слыхал, полагаю. Да и у тебя, полагаю, не одна, не одна...
Лилит Элиот
Лепрекон и Золушка
Я был пьян, зол и вымок насквозь. Мечтая только о том, чтобы поскорее очутиться перед очагом в своей тёплой светлой гостиной, я шлёпал по лужам, оскальзываясь на мокрых булыжниках. До вожделенного порога оставалось всего ничего, когда я наконец разглядел, что кто-то примостился на моём крыльце. Прямо под вывеской, заверяющей, что здесь живёт лучший обувной мастер во всём городе, съёжилась худосочная серая фигурка, почти сливавшаяся с дождливым сумраком. Посетители. Только этого сейчас не хватало.
Бормоча под нос ругательства, я неверным шагом приблизился к своему дому. Фигурка вскинула голову, и свет фонаря высветил бледное лицо с запавшими щеками. Девушка, почти девочка. Серые глаза на худом лице казались огромными, но я избегал в них смотреть. Моё правило: никакого зрительного контакта с людьми. Посмотри им в глаза – и ты попался, попался в водоворот их проблем, надежд и страданий, в ловушку зеркала их души. Спасибо, нам такого не надо.
– Чего надо? – грубо поинтересовался я.
Девушка вздрогнула.
– Вы – хозяин мастерской?
– Ну да, – буркнул я.
– Я хочу сделать заказ.
Я прищурился, оценивающе разглядывая её обноски. Всё латано-перелатано, в некоторых местах ткань прохудилась настолько, что проглядывала кожа. Я хмыкнул.
– Мои услуги недёшево стоят. Я не занимаюсь благотворительностью.
– Я заплачу.
В её голосе послышался вызов. Я пожал плечами и, с третьего раза попав ключом в замочную скважину, отпер дверь.
На первом этаже располагалась моя мастерская. Я разжёг огонь в очаге, и пламя весело затрещало, осветив десятки пар туфель, стройными рядами стоящих на полках. Рабочий стол был завален полосками кожи и ткани, обувными колодками, чулками и пряжками. От клиентов у меня не было отбоя, работы всегда хватало. Несмотря на мою репутацию грубияна и дебошира, люди знали, что я своё дело делаю качественно.
Моя гостья застыла на пороге, кутаясь в драный плащ и не решаясь войти. С неё уже накапала лужица дождевой воды. Сколько же она ждала моего возвращения из таверны?
Ногой я подтолкнул к ней деревянный табурет, чуть не опрокинув его набок.
– Садись.
Она мгновенно подчинилась, как подчиняются люди, привыкшие к тому, что ими помыкают. Ну и отлично – от независимых дамочек с самомнением до небес меня уже тошнило.
– Вытряхивайся из обувки, будем снимать мерки.
Она разулась. При взгляде на её башмаки меня аж перекосило. Я-то думал, у неё одежда изношенная, но по сравнению с этим разваливающимся кошмаром потёртые платье и плащ казались почти королевским нарядом.
– Мне нужны туфли, – заявила она, вскинув голову.
Я фыркнул.
– Девочка, больше всего тебе нужны нормальные сапоги. На кой чёрт тебе туфли?
Ещё – нормальное платье, и плащ, похожий на плащ, а не на измочаленное покрывало, но с этим уже не ко мне.
– Мне нужны туфли, – повторила она непреклонно. – Для бала.
Ха. Кто ж её пустит в таком виде на бал? Даже служанок и королевских шутов рядят добротнее. Это я ей и сказал. Это, и то, что она, очевидно какая-то крестьянка-замухрышка, происхождением не вышла, чтобы шастать по балам. Надо отдать ей должное, от смачного куска горькой правды в лицо она даже не поморщилась. Не вскочила возмущённо и не попыталась влепить мне пощёчину, хотя я, пожалуй, заслужил – может, и протрезвел бы заодно. Только сообщила со спокойной уверенностью:
– У меня будет платье. Я... одолжу у сестры, перешью под себя. Но с туфлями так не получится. А на следующий королевский бал пускают всех.
Что-то я про это слышал сегодня в таверне. Принц, ставший наследником после смерти старшего брата, будто бы вознамерился найти себе невесту и приглашал во дворец всех девушек брачного возраста. Этот парень всегда был с придурью – уж я-то знал.
– До этого твоего бала семь дней, – я прищёлкнул языком. – Срочный заказ – прибавка к цене.
Без лишних слов девушка вытащила из кармана золотую монетку. Я вытаращил глаза.
Золото. Золото всегда меня очаровывало, но в этот раз чары слегка кислили мыслью о том, на что этой нищенке пришлось пойти, чтобы разжиться этой монеткой. Перерезала кому-то горло в подворотне? Переспала с каким-нибудь герцогом? Это вероятнее – несмотря на свою худосочность, личико у неё было ничего. Но я не хотел об этом думать. Да и зачем? Моё правило: за ваше золото – любой каприз.
– Сделаю в лучшем виде.
Забрав у неё монетку, я принялся снимать мерки. У неё были очень миниатюрные ступни, но все в мозолях, с потрескавшимися ногтями, да ещё и грязные. Благо я не брезгливый – сколько раз уже валялся мордой в помоях после очередной попойки.
– Цвет? – спросил я, когда с этим было покончено.
– Морской волны.
Я вскинул брови.
– Интересный выбор.
Она мечтательно улыбнулась.
– Мой отец ушёл в море и не вернулся. Я помню, как провожала его в порту. Этот цвет всегда напоминает мне о нём.
Я икнул. Люди и их вечные драмы. Чего только я уже не наслушался от собутыльников.
– Очень грустно, – я поднялся с колен. – А ты умеешь задать тон беседе.
Она даже не смутилась. Влезла в свои разваливающиеся башмаки, как ни в чём не бывало. Может быть, не поняла сарказма – что с неё взять?
– Ещё какие-нибудь пожелания?
Она покачала головой.
– Просто сделайте самые красивые туфли, какие сможете. – Я разглядывал её тонкую шею, игнорируя попытки встретиться со мной взглядом. – Пожалуйста.
– Заходи накануне бала, – и я указал ей на дверь. Она ещё раз посмотрела на меня и серой мышкой юркнула в дождливую ночь.
Оставшись один, я облегчённо выдохнул. Что-то в ней меня цепляло – в плохом смысле. Когда она уходила, я почти посмотрел ей в глаза. Но теперь – всё. Я снова один, в тепле, и под подушкой в спальне у меня припрятана бутылка скотча. Главная проблема моего организма: я слишком быстро трезвею. Алкогольные пары уже почти выветрились из моей головы, но ничего, несколько больших глотков исправят дело. Моё правило: можешь пить – пей.
* * *
Она заявилась ко мне на следующий же день, пока я работал, – проверить, как идут дела. Проверить! Как будто я какой-то нерадивый подмастерье, за которым нужен глаз да глаз.
В ответ я прорычал что-то невнятное, но яростное – это был просто набор звуков, потому что ради неё я даже слова подбирать не хотел. Но её мой гнев не испугал, она только смущённо потупилась. При блёклом свете дня я увидел, что у неё на щеке расцвёл здоровенный синяк, похожий на пятно от вина на скатерти: вишнёвый посередине, тускло-бордовый по краям.
– Отличное украшение перед балом, – съязвил я. – Где тебя угораздило?
Она коснулась пальцами щеки и чуть поморщилась от боли. Я испытал странную смесь злорадства и сочувствия. Не то чтобы мне вообще было до этого дело...
– Моя мачеха решила, что я украла её деньги, – объяснила она буднично.
Я на миг оторвался от пришивания металлической пряжки на сапог и поглядел на неё.
– А ты украла?
– Да, – всё так же просто ответила она.
Золотая монетка уже давно лежала вместе с другими моими сбережениями. Что ж, её мачеху не за что винить. Я бы тоже отметелил любого, рискнувшего покуситься на мои сокровища. Моё правило: лучше быть жадным, чем бедным.
И всё-таки, приложили её от души. Если приглядеться, можно было заметить и следы других, более старых побоев: кровоподтёки на руках, ссадину на лбу, полускрытую жидкими светло-русыми волосами.
– И что тебе так горит попасть на этот бал? – я покачал головой и вернулся к работе.
– О, – она просияла. – Принц полюбит меня с первого взгляда, и я выйду за него замуж.
Я фыркнул. Святая наивность. Впрочем, с Его Высочества Остолопа и не такое станется.
– И ты правда в это веришь? В любовь с первого взгляда?
– Так мой отец женился на моей матери. И пока та была жива, они жили душа в душу, – она немного подумала. – Потом он точно так же женился на моей мачехе, и это был худший выбор в его жизни, но я готова на этот риск. Я верю в свою удачу.
Верить в удачу – роскошь, доступная не всем. Моё правило: не верь в то, что может от тебя отвернуться.
Я отложил сапог и поднялся из-за стола.
– А я верю в кружку доброго красного эля в разгар тяжёлого рабочего дня.
Затылком чувствуя её пристальный взгляд, я накинул на плечи тёмно-зелёный китель. Снаружи опять пасмурно, если буду возвращаться домой в дождь, то в одном жилете с рубашкой продрогну до смерти.
– Но как же ваша работа? – удивилась она. – Ваши клиенты? Мои туфли?
– А как же твоя работа? – огрызнулся я, нахлобучивая на голову цилиндр. – Дома нечем заняться? Что скажет твоя мачеха, если узнает, что ты бездельничаешь средь бела дня?
– Ничего не скажет, – снова эта простая, всепринимающая улыбка. – Просто изобьёт меня до полусмерти.
– И поделом, – буркнул я, распахивая дверь. В лицо ударила влажная прохлада.
– Есть в жизни вещи похуже побоев, – она спустилась с крыльца следом за мной.
– Например?
– Например, навсегда остаться запертой в своём кошмаре.
Я обернулся. Да что она знает о кошмарах? Но чтобы понять – пришлось бы заглянуть ей в глаза. Моё правило: не лезть в дела людей.
– До встречи, – бросил я сухо и зашлёпал по лужам в сторону ближайшей таверны.
* * *
Она объявилась и на следующий день, когда я лежал лицом в стол, сжимая в руке початую бутылку виски. Я знал, что представляю собой жалкое зрелище. Ночью спал плохо, так что под глазами набухли фиолетовые круги. Лицо опухло, нос покраснел, волосы и борода во все стороны торчали рыжими клоками, одежда провоняла потом и была в жутком беспорядке. Обычно мне давали тридцать, но сейчас я выглядел разваливающимся старцем. У меня бывали особенно плохие дни – в такие дни я вывешивал на дверь табличку «ЗАКРЫТО». Вот как сегодня.
И тем не менее.
Я знал, что это она, даже не поднимая головы, – по одной лёгкой поступи её маленьких ног.
– Вон отсюда, – пробормотал я.
Всю ночь меня преследовали кошмары: зловещие силуэты в лунном свете, тень – искажённое непропорциональное отражение: злобный маленький карлик, в одночасье утративший всё человеческое по человеческой прихоти. Кровь на моих сапогах. Мертвенно-бледное лицо с посиневшими губами; проломленное темя.
Моё горло сжалось.
– Вон отсюда! – повторил я громче.
Но она не ушла. Она села на край стола и медленно, почти нежно провела рукой по моей голове, цепляясь за колтуны спутанных кудрей. Как мать гладит по голове ребёнка. Как сестра гладит по голове брата. Как жена гладит по голове мужа. Как никто никогда не гладил меня.
– Там висит, – просипел я, – «Закрыто».
– Но дверь не заперта, – прошептала она. – Почему?
Как я мог объяснить ей, что я – сплошное противоречие? Что я ненавижу людей и люблю их? Что я хочу помнить и мечтаю забыть? Что я жажду одиночества, но страшусь отрезать себя от мира и остаться наедине с собой? Что радуга рождается на перепутье солнца и дождя?
И я сдался. Я поднял голову и посмотрел в её огромные серые глаза. И не увидел там ничего нового – только отражение моей собственной искалеченной души: страдающей, безысходно увядающей, безнадёжно жаждущей. Жаждущей найти того, кто поймёт. Жаждущей покоя.
– Если бы у тебя было три желания, – спросил я хрипло, – что бы ты загадала?
Она моргнула.
– Найти любимого, жить с ним долго и счастливо и умереть в один день.
И умереть в один день. Почему третьи желания у людей – всегда такие нездоровые?
* * *
Я потчевал её чаем с бренди, пока она потчевала меня трагичной историей своей жизни. Мать умерла от лихорадки, когда она только училась ходить. Отец женился на бессердечной стерве, а потом ушёл в море и не вернулся. Мачеха дерёт с неё семь шкур. Сводные сёстры издеваются как могут. Она живёт на чердаке, и её единственные друзья – тощие белые мыши, ворующие зерно с кухни. Я напомнил себе, что это лишь одна из сотен тысяч драм в этом мире.
Я рассказал ей историю своей жизни – в последние два месяца. Рассказывать тут особо нечего: я работаю и я пью. Обычная жизнь обычного горожанина. Ну а то, что было до... Какое теперь это имеет значение?
Моё правило: не драматизируй.
– Зачем же ты столько пьёшь? – спросила она. Её щёки раскраснелись, прядь волос выбилась из-за уха. Даже уродливый синяк на щеке не так бросался в глаза. Впервые за всё время нашего знакомства она выглядела живой.
– Разве нужна причина? – я ушёл от ответа. Крякнув, потянулся за бутылкой, чтобы плеснуть себе ещё.
– И это не беспокоит твоих клиентов?
Я рыгнул.
– Нет. Им плевать.
И это правда. Людям плевать, пока ты делаешь свою работу. Людям плевать, пока ты делаешь то, чего они хотят. Им плевать, что будет с тобой потом.
В этот раз, когда я провожал её до двери, она замялась, будто не хотела уходить. Затем произнесла, словно извиняясь:
– Уже поздно. Мне попадёт дома. Мачеха уже заметила, что её поручения в городе занимают у меня слишком много времени.
Я пожал плечами. Если мне нужна компания, её составляют бутылки из буфета. Лёгкое забытьё.
* * *
Она пришла на следующий день, и на следующий. К ней было легко привыкнуть, как к кошке, прибегающей погреться на твоём крыльце. Она смотрела, как я работаю: прилаживаю каблуки, чиню сбитые подошвы, выкраиваю ткань и пришиваю пряжки. Она пела мне песни и делилась мечтами: о великолепной свадьбе, о новой жизни, где не будет шпыняющих сестёр и жестокой мачехи, где не будет вонючих половых тряпок и смозоленных ног, где ждёт только любовь и свобода.
Я ничего не говорил. Люди по природе мечтатели. Моё правило: не мешай другим обманываться.
Через день она пришла с разбитым носом. Синяк на щеке уже выцветал в жёлтый, но теперь распухше-красный вернулся на палитру лица.
– Что это? – спросил я, сосредоточенно накладывая стежки на язычок ботинка.
Она легко взмахнула рукой.
– Сестрица заметила, что у неё пропало платье.
Ах да, то, которое она «одолжила». Я искоса посмотрел на неё. Болезненно-острые скулы, жёлто-пурпурное созвездие на щеке, разбухшая свёкла на месте носа, бровь рассечена старым шрамом – мачеха ударила её кочергой. Я не спрашивал, почему она не пытается дать сдачи. Этот мир работает по своим законам. И я не спрашивал, почему приёмная семья делает это с ней. Разрушать – в людской природе, так же, как мечтать.
– Можешь мне кое-что пообещать? – спросил я, не отрываясь от работы.
– Конечно, – она даже не спросила, что, – просто согласилась. Она была готова довериться любому, кто проявит к ней хоть каплю доброты.
– Если сегодня ночью услышишь шум – не спускайся.
* * *
Тугие струи ливня колотили по земле, разжижая её в грязное месиво. Путь оказался неблизкий, но я преодолел его, насвистывая под нос незамысловатый мотивчик. Впервые за долгое время я был совершенно трезв.
В моём доме есть кладовка, где пылятся вещи, оставленные и забытые. Лютня с порванной струной, на которой я больше не играю, потому что музыкальное вдохновение покинуло меня. Потускневшая золотая брошь в виде четырёхлистного клевера, которую я больше не ношу, потому что удача покинула меня. И молоток – самый увесистый из обувных молотков, что у меня имелись. На бойке – почерневшая старая кровь. Я пообещал себе, что никогда больше не возьму его в руки. Но моё правило: иногда можно забыть о правилах.
Я пнул старую рассохшуюся дверь так, что она с грохотом слетела с петель. Подождал, пока хозяйки дома покажутся внизу: в ночнушках, с заспанными лицами. Сон с них слетел мигом, от одного взгляда на то, что возникло на пороге. В их глазах – зрелище прямиком из ночных кошмаров. Бледный дикарь со спутанной бородой и горящим взглядом. С одежды льются струи воды, в руке запятнанный смертью молоток.
Все три дрожали, побелев как полотно.
– Добрый вечер, дамы, – произнёс я галантно. И с треском впечатал молоток в окно. Стекло с пронзительным звуком разлетелось вдребезги. Младшая из сестёр взвизгнула.
А я дал волю своей ярости.
Я ломал и крушил. Извергал весь гнев, всё отчаяние, что копилось во мне последние недели. Мебель обращалась в щепки, горшки и тарелки – в глиняные осколки, зола и пепел из камина висели в воздухе густым душным маревом.
Наконец я застыл посреди комнаты, тяжело дыша и прожигая взглядом съёжившихся людишек. Во мне клокотала злоба. Я мог бы убить их. Сделать этот мир чуточку лучше, избавив его от трёх ядовитых мегер. Сделать чуточку лучше одну жизнь.
Но...
Но я не был человеком. Уничтожение не в моей природе. И убийство противно самой моей натуре.
Я опустил молоток и произнёс, тихо и отчётливо:
– Любое рукоприкладство, которое с нынешней ночи произойдёт в этом доме, будет возвращено сторицей. Вы меня поняли?
Они кивнули, их глаза – огромные перепуганные дыры на белых лицах. К моему горлу подступила желчь.
Я вышел в дождь и побрёл прочь.
* * *
Мы ни словом не перемолвились о произошедшем, но свежих следов побоев больше не появлялось. Прошёл ещё один день, а потом она сказала:
– Бал уже завтра. Мои туфли готовы?
Я зевнул.
– Будут готовы завтра утром.
Она помолчала, потом покачала головой.
– Ты ведь даже не приступал, верно? Как ты это сделаешь за одну ночь?
Я нахмурился, а потом улыбнулся.
– Магия.
* * *
Вечером, когда она ушла, пообещав явиться завтра днём вместе с платьем, я принялся за работу. Перебирал бархат и замшу, пока не нашёл превосходный кусок материи: бирюзовый, как утреннее море, пронизанное солнечными лучами. Обтянул каблуки кожей лучшего качества. Украсил острые носки замысловатой вышивкой с волнистым узором. Пришил ленты из тончайшего шёлка.
Сперва это напоминало обычную рутинную работу. Но мои пальцы двигались всё быстрее, молоточек стучал всё громче, игла блистала всё ярче, вшивая в ткань звёздный свет и бледное сияние луны, заглядывающей в окно. Мои ловкие руки сновали туда-сюда, здесь придавая форму, здесь подправляя незримый изъян. Туфельки в моих ладонях мягко светились от вложенных в них усилий, вложенного в них волшебства. Моя душа пела, и впервые за много дней меня не тянуло к бутылке. Я был опьянён своим искусством. Я жил и дышал своим ремеслом.
Когда рассветные лучи озарили мастерскую, передо мной на столе стояли маленькие изящные туфельки. Уже очень давно я не создавал ничего подобного. Я стоял, устало щурясь, и смотрел: так художник смотрит на свою лучшую картину, а писатель перечитывает свой opus magnum.
А потом я сел за стол, положил голову на руки и заснул, усталый до изнеможения, довольный до блаженного забытья.
* * *
Я проснулся, почувствовав чужое присутствие. Разлепил глаза и увидел, что она сидит рядом со мной на столе. Золотистые солнечные лучи подсвечивали её светлые волосы и ресницы, умиротворённое лицо. Между нами стояли туфли. Она улыбалась.
– Они прекрасны.
И это была правда.
Я сел, широко зевнул и проморгался.
– А вот ты не особо.
И это была ложь, но только для меня.
На ней было платье, за которое она заплатила разбитым носом. Не знаю, чего я ждал, – я же был у них дома и видел, что живут они не шибко богато. Но дешёвая ткань, безобразный фасон и следы неудачных потуг перешить платье под свою фигуру создавали крайне печальную картину. Короткие рукава открывали руки: старые тёмно-зелёные следы от ударов палкой, царапины и мозоли от работы в огороде, огрубелые кисти с грязными обломанными ногтями. И не стоило забывать о безобразном синяке на пол-лица, припухшем носе и скулах, выступающих так остро, что, казалось, вот-вот пропорют кожу. Даже волосы, несмотря на все старания, она не смогла уложить ровно – некоторые колтуны было просто не вычесать, и, хотя голова была свежевымытой, от неё разило дешёвым хозяйственным мылом.
Но она улыбалась, прямо-таки светилась от счастья. В своей наивности она верила, что новый наряд может превратить худородную замарашку в леди. Что новые туфли придадут величавость её осанке и царственность её походке. В своих глазах она уже была принцессой.
Я вздохнул. Встал со стула и махнул рукой.
– Пойдём.
Она прошла за мной на второй этаж, потом в мою спальню. Оглядела неубранную кровать со смятой простынёй и перекрученным покрывалом, склад пустых бутылок у изножья, небрежно брошенную на стул одежду. Оглядела без презрения, с одним только любопытством. Я прошёл вглубь комнаты.
Была у меня неприятная история с одной старой знакомой: изрядно напившись и вдоволь помузицировав, мы вляпались в череду курьёзных происшествий, включавших в себя несколько разбитых бутылок, неудачную попытку подменить соседского ребёнка горшком с мёдом, разъярённого начальника городской стражи и всадника без головы, очень недовольного тем, что проиграл нам в кости на раздевание свой пустой шлем. Кончилось всё тем, что моя знакомая вылетела из окна в одном исподнем и была такова, оставив меня в одиночку разбираться с последствиями вроде жутчайшего похмелья, огромного штрафа и натянутых отношений с соседями. Давно дело было.
Её платье висело в глубине платяного шкафа, вместе с костюмами, которые я не надевал уже лет сто. Хорошие новости: его не поела моль, а ткань не истлела от старости. Когда я вытащил платье на свет божий, солнце заиграло на складках подола из зелёного атласа, а изумруды, украшавшие вырез, заискрились. Оно сохранило магию зеленоватого полумрака лесной чащи, такой глухой, что слышишь стук своего сердца; магию терпкого запаха листвы со сладкой ноткой цветочной пыльцы и кислинкой прячущихся в глубине кустов ягод; магию мягкого мха, пружинящего под ногами. Я закрыл глаза, на миг предавшись воспоминаниям, затем протянул платье своей гостье. Следом отправились длинные кружевные перчатки и заколка для волос с изумрудом таким крупным, что он походил на небольшое яблоко.
Плохие новости: я совсем не горел желанием объяснять, что в моём шкафу делают предметы женского гардероба.
Последней я извлёк небольшую шкатулку с выгравированной буквой «Ф». Вышел из комнаты, чтобы дать гостье время переодеться, вернулся и достал из шкатулки деревянный гребень. Спутанные волосы легко расступались перед зубцами и вскоре уже лежали на плечах густой шелковистой волной. Я заколол их в нехитрую причёску, вернул гребень в шкатулку и достал маленькую коробочку волшебной пудры. Стараясь не теряться в широко раскрытых серых глазах, я прошёлся кисточкой по её лицу, скрывая синяки и ссадины, пряча шрамы и маскируя припухлость носа, округляя щёки. Потом отступил, разглядывая своё творение.
Она во все глаза глядела на своё отражение в зеркале. Глядела так, будто встретила незнакомого человека, красавицу, в обществе которой робеешь даже дышать. Наконец, как-то даже боязливо встретившись со мной взглядом, прошептала:
– Я похожа на принцессу?
Я покачал головой.
– Ты похожа на лесную фею. Поверь мне, это лучше.
* * *
– Но почему они мокрые? – она опасливо посмотрела на норовистых жеребцов – их пышные гривы и хвосты потемнели от морской воды, а на жёсткой коже виднелись белые разводы соли. Ближайший конь злобно зыркнул в ответ и ощерился, показав зубы, в которых отчётливо виднелись застрявшие куски водорослей и кости мелких рыбёшек.
– Не привередничай, – буркнул я им обоим. Ей: – Достал что смог, так что забирайся и скажи спасибо, что тебя не отправили топать до замка пешком.
Чтобы раздобыть экипаж, пришлось задействовать старые связи и списать пару старых долгов, так что капризы я терпеть не собирался. Сам устроился на месте возницы и взял в руки поводья. Кони недовольно зафырчали, но с места тронулись. Осталось проследить, чтобы они не завезли нас к обрыву на морском берегу вместо королевского замка. Я сосредоточился на дороге и мерном цоканье копыт и постарался не думать о том, что ждёт нас впереди. Мне почти удалось.
У ворот крепостной стены уже образовалась пробка из помпезных карет, скрипучих повозок, недовольных лошадей и пеших искательниц удачи. Мы пристроились в хвосте очереди и почти без происшествий (когда я на секунду отвлёкся, один из чудесных коней хватил-таки зубами ослицу какой-то незадачливой крестьянки) очутились внутри. Я оставил повозку на попечение замковых конюхов, внутренне им сочувствуя, и замешкался, не зная, что делать. Дальше моя спутница могла справитья и без меня – она уже со всех сторон ловила заинтересованные взгляды, – а я вовсе не горел желанием показываться в замке, но...
– Ты же пойдёшь со мной? – прошептала она, и я закатил глаза.
– Ни шагу без меня ступить не можешь.
Типичные люди.
И я повел её к широким гранитным ступеням.
* * *
Бал был как бал, разве что соотношение дам и кавалеров вышло чудовищно непропорциональным, но мне-то что. Я развлекался с другими кучерами и пажами, опустошая одну чашу с вином за другой, да посматривал краем глаза, как идут дела в зале. От желающих потанцевать с моей спутницей не было отбоя. Здесь было полно расфуфыренных красавиц, но даже шедевры лучших портных и лучших матерей не могут сравниться с тем, чего коснулась настоящая магия.
Появился и принц в небесно-голубом камзоле. При виде знакомой тонкой улыбки меня пробрала дрожь, но, к счастью, он меня не заметил, хотя даже во время танца с ним моя спутница стреляла по залу глазами, высматривая меня.
Всё почти закончилось, – пообещал я себе. Скоро я пойду домой и забуду об этой глупой истории.
Наконец объявили окончание бала, но расходиться никто не спешил. Все рассредоточились по залу, шушукаясь и смеясь. В воздухе висело взбудораженное нетерпение.
Я и не заметил, как рядом со мной очутилась моя спутница. Её щёки раскраснелись, из причёски выбилось несколько прядок, глаза горели.
– Ты видел это? – спросила она возбуждённо. – А ведь я никогда не умела танцевать.
Но я не смотрел на неё. Я смотрел ей за спину.
– Никогда не умели? – недоумённо произнёс принц своим мелодичным голосом. – Вы излишне скромны, моя...
Он осёкся, увидев меня. Узнав.
Я просто стоял там и пялился на него в ответ. Никто из нас не знал, что сказать.
Наконец он выдохнул:
– Ты.
– Я, – подтвердил я с вызовом, потому что отрицать смысла не было.
Мы застыли друг напротив друга. Он, прекрасный принц из сказки, в своём расчудесном наряде, со своим безупречным лицом в обрамлении тугих каштановых кудрей и глазами, похожими на два осколка сапфира. Высокий и грациозный, как и положено прекрасному принцу. И я, рыжий, пьяный и растрёпанный, в расстёгнутом зелёном жилете и с золотой брошью в виде четырёхлистного клевера на груди. Я, единственный, кто знал, что скрывается за очаровательной картинкой из сказки.
* * *
Однажды прекрасный принц хитроумным обманом поймал лепрекона, и, как это заведено, тот должен был исполнить три его желания.
– Своим первым желанием, – сказал принц, – я хочу попросить ещё сотню желаний.
– Так это не работает, жадный ты хапуга, – сказал лепрекон. – У тебя осталось два желания.
Принц помрачнел, но не стушевался.
– Своим вторым желанием, – сказал принц, – я хочу попросить тебя разработать самую мудрую и честную налоговую политику, при которой королевская казна всегда будет полна золота, а народ не будет ненавидеть короля за бесконечные поборы.
И лепрекон разработал для него самую мудрую и самую честную налоговую политику, но стоило принцу взглянуть на неё, он понял, что лепрекон снова обдурил его: потому что для воплощения самой мудрой и самой честной политики, нужны были самые мудрые и самые честные советники и министры, а ни тех, ни других не видели при королевском дворе уже очень много веков.
Принц тяжело вздохнул и посмотрел на самодовольного лепрекона. А потом улыбнулся своей тонкой, как лезвие, улыбкой.
– Своим третьим желанием, – сказал принц, – я хочу попросить, чтобы ты убил моего старшего брата, сделав меня наследником престола.
* * *
Магия в самом деле творит чудеса. Позволяет обойти любую стражу. Позволяет скрыться с места преступления. Позволяет превратить худородную замарашку в красавицу, достойную стать принцессой. Но что не поддаётся магии – это последствия.
Я мог бы что-нибудь сказать. Не разоблачить принца перед всем двором, конечно, – мне бы никто не поверил. Но хоть ей я мог бы открыть правду.
Только зачем? Люди привыкли верить в ложь, так уж у них заведено. Цареубийцы верят, что они – куда более достойные претенденты на престол. Невесты верят, что их женихи прекрасны и безупречны. Люди верят в счастливые финалы. Люди верят, что на конце радуги спрятан горшочек с золотом.
И неважно – что конца радуги не существует, потому что сама радуга – просто обман зрения.
И неважно – что спелое яблоко внутри червивое, а сказочный дворец стоит на фундаменте из лжи.
Моё правило: не отбирай у людей их сладкие иллюзии. Так они счастливее.
Я молча повернулся и скользнул в боковой проход, покидая зал. Пошёл прочь, с каждым шагом всё быстрее, пока не пустился бежать, потея и задыхаясь. Только у своей повозки я остановился и перевёл дух. Конь попытался ободряюще тяпнуть меня за плечо, но я увернулся.
Уже светало – как быстро пролетела ночь. Небо снова затянуло облаками, накрапывал мелкий дождик, но на востоке розовеющее небо было чистым. Я похлопал себя по щекам, поправил цилиндр. Главное в любой сказке – вовремя её закончить. Своё дело я сделал, оставалось поднять тост за чужое «долго и счастливо».
Я уже вскочил на место возницы, но тут меня окликнули:
– Башмачник!
Я обернулся. Моя принцесса-замарашка. Неслась ко мне, сломя голову и теряя туфли. Я вздохнул. Что там ещё, последние благодарности, душещипательное прощание? Люди и их одержимость драмой.
– Чего тебе ещё?
– Ты уезжаешь? – она остановилась передо мной, запыхавшаяся и растрёпанная.
– Уезжаю.
– Без меня?
Я опешил.
– В смысле?
Она забралась на повозку рядом со мной, вынудив меня потесниться. Может, из-за волнений вечера слегка повредилась в рассудке?
– Принцесса, – сказал я мягко. – Твоя сказка и твоя любовь с первого взгляда в замке. Ты не в замке. Ты в повозке, запряжённой самыми зловредными конями, погоняемыми самым ворчливым кучером, держащим путь в самую неопрятную обувную мастерскую в городе. Тебе не...
Она положила голову мне на плечо, и я замолчал.
– Я не верю в любовь с первого взгляда, – сказала она. – Только в любовь к тем, кто по-настоящему добр к тебе.
Кони, никем не понукаемые, по собственному почину затрусили к воротам. Я сидел, пытаясь осмыслить услышанное. Весь мой норов, вся моя язвительность и ворчливость куда-то улетучились. Я чувствовал себя мягким и беззащитным.
– Обними меня, – попросила она, и я неловко обнял её, прижимая к себе так бережно, как обращаются с чем-то очень хрупким. С миражом, или утренним туманом, или очень хорошим сном.
Мы ехали по пустынному спящему городу. В прореху меж дождевых облаков впереди просочилась парочка робких солнечных лучей.
– Смотри, – показал я пальцем. – Радуга.
Ушаков Олег
Недозлыдень
Когда в деревню пришла болезнь, Захар зарубил черную курицу и черную козу. Он бросил неразделанные туши в реку и попросил богов пощадить брата, его жену и детей. За себя Захар просить не стал, чтобы не показаться наглым. К тому же за годы войн и набегов он привык, что его не берет ни одна зараза.
То ли у богов помимо него было много забот, то ли животные показались им слишком тощими, но жертву Захара они не приняли. Сначала заболел брат, который никогда не отличался крепким здоровьем, в отличие от Захара, а потом слегли жена брата и их старший сын. Больных бил озноб, рвало, на шее и подмышками у них вздулись шишки, которые быстро увеличивались в размерах и приобретали темно-красный оттенок. Захар с утра до ночи жег костер с полынью, которая, как говорили, прогоняла заразу. По совету лекаря он поил больных отваром из меда, можжевельника и змеиной крови, и даже осмелился вырезать загноившийся бубон на теле брата, чем только причинил ему еще большие страдания.
Вскоре Захар похоронил всех своих родных, за исключением младшего племянника – шестилетнего Ермилки. Казалось, беда миновала, но поздней осенью, когда деревню заливали дожди, и крысы, спасаясь от воды, повылезали из подпола, у мальчишки поднялась температура. Захар знал, что будет дальше. Через пару суток Ермилка перестанет вставать с лавки, начнет бредить и звать покойницу-мать.
Наблюдать за его агонией Захар не хотел, поэтому собрал котомку, повесил на пояс топор и повел племянника к Рябиновой горе, у подножия которой, как он слышал, рос исполинской дуб, обладавший целебной силой. Давным-давно в древо ударила молния, отчего в стволе возникла щель. По слухам, каждый человек, хоть бедный, хоть богатый, мог пройти сквозь ту щель и избавиться от любой болезни.
Ермилкаеще никогда не выходил за пределы деревни, поэтому путешествие вызвало у него щенячий восторг. Он перепрыгивал через лужи, бил лопухи прутиком и болтал без умолку, время от времени исподтишка кидая в Захара репейник. Захару даже показалось, что племяннику полегчало, и что он позабыл о покойных родителях и брате, чью одежду им пришлось сжечь по требованию соседей, которые боялись заразиться чумой.
– Дядь, а я не пообдерусь, когда буду сквозь щель лезть? – спросил Ермилка, шагая задом наперед перед Захаром.
– На то и расчет. Чтобы болезнь с тебя слезла, как кожа со змеюки.
– Но ведь больно будет.
– Ничего, потерпишь.
– А если я не захочу лезть? – с вызовом спросил Ермилка.
– Тогда я тебе по голове так стукну, что уши отвалятся, – пригрозил Захар, делая суровое лицо, но про себя посмеиваясь.
Захару подумалось, что малец растет с характером. Если ему удастся побороть болезнь, то из него выйдет хороший охотник и хороший воин, каким сам Захар был в молодости.
До ближайшей деревни было больше дняпути. Захар с Ермилкой шли в основном вдоль кромки леса, ненадолго останавливаясь, чтобы отдохнуть и пожевать вяленого мяса. В перелеске они заметили зайца-русака, которыйскрылся от них в кустахс такой скоростью, что Захар вспомнил рассказы деда о волшебных зверях.
– Так шустро носятся только те зайцы, которые помогают клады искать, – сказал он. – Носопырка у них особая. Они по запаху понимают, где в земле золото и оружие зарыты.
Ермилка выпучил глаза от удивления.
– Давай за ним, дядь, давай, а? – заныл мальчишка.
– Некогда, – отмахнулся Захар.
Племянник еще долго уговаривал дядьку отправиться на поиски клада. В конце концов Захар пообещал поставить силки и поймать шустрого зайца, когда они будут возвращаться. При этом Захар с тоской подумал, что обратно ему, возможно, придется идти одному.
Когда переходили горчичное поле, их на мгновение накрыла огромная тень. Захар бросился на землю, спрятавшись в желтых цветах, а Ермилка встал как вкопанный и с открытым ртом наблюдал за драконом. Крылатый змей летел так низко над землей, что можно было увидеть чешуйки на его брюхе. В лапах он нес обглоданный круп коровы.
Захар схватил племянника за лодыжку и потянул вниз. Зверюга, судя по всему, сытая, но кто знает, что у нее в голове. Вдруг захочет подурачиться, сцапает лопоухого мальчишку и унесет высоко в небо, чтобы потом сбросить его на землю.
Когда змей скрылся из виду, и они продолжили путь, Ермилка потребовал от Захара рассказать про драконов, их повадки и размер клыков. За один день у него накопилось больше впечатлений, чем за всю жизнь в деревне. Парнишка еще столько всего не видел... Если бы Захар мог забрать у племянника болезнь и помереть от нее здесь и сейчас, прямо у этого пня, он бы сделал это без колебаний.
Вечером Захар пошел за хворостом для костра, а Ермилке велел сторожить вещи. Пусть почувствует себя взрослым и важным. Вернувшись, Захар увидел, что на коряге рядом с Ермилкой сидит маленький человечек, похожий на лысую кошку. Лицо сморщенное, как будто его пожевали и выплюнули. Жиденькая бородка. В руках – глиняный горшок, в котором копошатся слизни, жуки, червяки и другие насекомые. При виде Захара человечек прикрыл крышку горшка.
– А ну пошел отсюда! – сказал Захар, бросив хворост на землю.
– Ни здрасьте тебе, ни до свидания, что за народ пошел, – проворчал человечек. – А почему это я должен отсюда идти? Это твоя поляна? Твоя коряга? Где хочу, там и сижу, дундук ты этакий!
Ермилка засмеялся.
– Сейчас как вдарю! – пригрозил Захар.
Ермилка вскочил, заслонил собой человечка.
– Дядь, не надо! Дедулька хороший, смешной, ему скучно одному, вот он к нам и пришел.
– Это не дедулька, Ермил, а злыдень. Нечисть то есть. У таких, как он, души нет. Вместе нее они в горшках всякую дрянь носят. Он тебе что-то пытался дать?
– Нет, – соврал Ермил, пряча руки за спину.
– А ну покажи! – потребовал Захар.
Ермилка насупился, посмотрел исподлобья, но послушался. Протянул руку и разжал кулак. На ладошке сидела улитка с панцирем, утыканным маленькими иголками. Она вытянула рожки в сторону Захара, как будто хотела познакомиться с большим и сердитым человеком. Захар шлепнул Ермилку по руке, и улитка упала на траву. У Захара возникло желание наступить на улитку и услышать хруст, но он сдержался.
– Если ты ее раздавишь, я свистну, и сюда мигом прилетит дракон и сожрет тебя, – пригрозил злыдень.
Отодвинув племянника, Захар с решительным видом направился к злыдню. Тот понял, что Захар не шутит, спрыгнул с коряги и, прижимая к себе горшок, засеменил прочь.
«Вот и славно», – с облегчением подумал Захар. Он слышал истории о том, как злыдни приставали к путникам на дороге, проходили с ними версту за верстой, а потом навсегда селились в их домах. Большого вреда они не причиняли, в основном мелкие пакости. Но бывало, что особенно сильные и жестокосердные злыдни выгоняли хозяина на улицу. Чаще всего такое случалось с одинокими стариками.
Захар развел огонь, разложил на траве хлеб и луковицы. Соли оставалось немного, поэтому он приберег ее на потом. Соль могла пригодится не только за едой, но и в случае беды. Всякий знает, что нечисть боится соли. Главное – не тратить ее на мелочь вроде приблудного злыдня. Однажды мать Захара бросила щепотку соли в кикимору, которая хотела стащить у нее клубок ниток. Кикимора с визгом убежала, а дед Захара обругал мамку за то, что та разбазаривает соль. Ведь можно было просто огреть воровку кочергой.
Ели молча. Захар жевал медленно, чтобы оставить племяннику как можно больше еды. Ему сейчас силы нужнее. Ермилка на дядьку не смотрел, дулся, а потом вдруг стал улыбаться и хихикать, поглядывая Захару за спину. Захар понял, что к чему. Он резко обернулся и схватил за шкирку злыдня, который строил смешные рожицы, видимо, изображая Захара.
– Я тебя щас... – Захар размахнулся и изо всех сил зашвырнул злыдня в кусты. Послышался глухой стук.
– А вдруг ты ему горшок разбил? – захныкал Ермилка.
– Так ему и надо.
– Он не злой, он просто один, – сказал Ермилка, утирая слезы грязными ладошками.
Вдруг Ермилка повалился на траву, и Захар сначала подумал, что капризный мальчишка намеренно испытывает его терпение. Мало его брат лупил. Если древо исцелит Ермилку, то он примется за его воспитание и обойдется без всякого сюсюканья...
Тельце Ермилки стала сотрясать мелкая дрожь, на горячем лбу выступила испарина. Лихорадка, понял Захар. Он укутал мальчишку в свой зипун, лег рядом и обнял.
Всю ночь Захар пытался согреть дрожащего Ермилку своим теплом. Время от времени он переворачивал его с одного бока на другой, потому что так, по словам деревенского лекаря, болезнь скорее покидала тело. Под утро Захар провалился в глубокий сон, и ему снилось, будто кто-то выдергивает у него из бороды волосы.
Захар не дал Ермилке подольше поспать. На шее у того вздулся розоватый бубон, а это значило, что болезнь взялась за мальчишку всерьез и не отпустит, пока они не доберутся до волшебного дуба. Надо было торопиться.
Еще не рассвело, когда они отправились в дорогу. Ермилка шел медленно и все время молчал, от вчерашней его веселости не осталось и следа. Захар хотел бы, да не знал, как взбодрить мальчонку.
Каждому в этой жизни отмерена своя порция слез и своя порция смеха, рассуждал Захар. Это как в харчевне. Не больше и не меньше, чем положено. Захар уже было решил, что Ермилке больше не суждено смеяться, но он ошибся.
За спиной послышался приглушенный смешок. Он обернулся на плетущегося сзади Ермилку и увидел, что тот с трудом сдерживает смех. Даже покраснел весь.
– Что, опять? – Захар посмотрел вокруг себя, но нигде не обнаружил злыдня. – Где этот мелкий пакостник?
Ермилка перестал сдерживаться и засмеялся во весь голос, отчего на душе у Захара просветлело. Значит, Ермилкина порция веселья еще не закончилась. Захар пошарил у себя за спиной и схватил злыдня, который, судя по всему, уже давно ехал на нем верхом.
– Если ты меня еще раз бросишь, – сквозь зубы проговорил злыдень, – я свистну, прилетит...
– ... дракон и меня слопает, – закончил Захар. – Слышал я твои сказки.
– Вот окажешься в брюхе змея – будут тебе сказки. Недавно меня один такой же полудурок бить начал, так я дракону свистнул, и он все деревню спалил до последней избенки.
Захар еще раздумывал, как поступить с гаденышем, как вдруг тот сказал:
– Я знаю, где растет ваш дуб, увалень ты королобый!
Ермилка захихикал. Ему нравилась болтовня злыдня и его ругательства.
«Уродец кажется вполне безобидным», – сказал самому себе Захар, – «так почему бы и не повеселить мальчишку. А если покажет дорогу, то его и накормить не грех будет».
– Вздумаешь снова залезть ко мне на спину, я тебе руки-ноги поотрываю, – с этими словами Захар опустил злыдня на землю.
Поначалу злыдень ругался на Захара, дождливую погоду и даже на Рябиновую гору, к подножию которой они направлялись. Якобы гора отбрасывает слишком большую тень, мешая ему понежиться в редких лучах солнца. Всласть наругавшись, уродец начал хвастаться тем, как много он путешествовал по свету и как много чудес повидал. Ермилка слушал злыдня с открытым ртом, а Захар сперва делал вид, будто не обращает внимания на его россказни, но вскоре тоже увлекся.
Как рассказал злыдень, жители одной деревни приручили гигантскую белку с сумкой на животе, в которую можно было положить что угодно – хоть еду, хоть дрова на растопку.
Однажды он жил в семье, где родилась двухголовая девочка, причем левая голова говорила по-нашему, а правая несла что-то несусветное. Когда девочка подросла, за ней приехал безголовый принц из далеких краев и увез к себе во дворец.
А правитель какого-то царства-государства, с которым злыдень, по его заверениям, пил медовуху, выстроил для сыновей подземный дворец в шесть этажей и держал в тамошней конюшне рогатых коней, которые рыли подземные ходы, как кроты...
– Тихо! – скомандовал Захар.
Они взошли на пригорок и увидели речушку, по одну сторону который стояла мельница, а по другую, чуть в отдалении, раскинулась деревушка. Судя по костру, который жгли жители одного из ближайших домов, там тоже пытались бороться с чумой.
– Надо в деревню топать, а то скоро стемнеет, – сказал злыдень. – Да и молочка бы попить, вдруг кто из местных...
– Молчи! – приказал Захар.
– Ишь ты какой командир... – начал злыдень, но Ермилка закрыл ему рот ладошкой.
Захар прислушался. Со стороны мельницы раздавались чьи-то крики. Захару давно не доводилось бегать, но сейчас он помчался так быстро, что его резвости позавидовали бы многие юноши. Скинув на бегу котомку, тулуп и топор, он прыгнул в реку, где, истошно вопя, барахталась девочка. От холодной воды захватило дыхание. Он обхватил утопающую поперек груди и выбрался вместе с ней на берег.
Худенькая, бледная, с крупной родинкой над бровью. Бедняжка вроде бы потеряла сознание. Он хотел укрыть ее своей рубахой, но девочка вдруг распахнула мутные, как у дохлой рыбы, глаза и отвесила Захару пощечину. Она засмеялась, и смех ее звучал непристойно, как у завсегдатая кабака. В ту же секунду тело и лицо девочки расплылись, пальцы на руках обросли перепонками, а ноги соединились в чешуйчатый хвост. На месте родинки у нее вырос кривой рог. Проклятый водяной! Захар отшатнулся.
– Заходи в гости, дружочек, – сказал водяной и, посмеиваясь, покатился к реке бочкой, нырнул в воду и скрылся на глубине.
Подошли Ермилка со злыднем. Племянник нес вещи, которые Захар побросал на землю.
– Какой герой! – сказал злыдень.
– Дядя молодец, – подхватил Ермилка, который не уловил сарказма в словах злыдня.
– Жаль только, что у него вместо головы задница, – заявил злыдень. – Тут и дураку было понятно, что это водяной шалит.
По нахмуренному лицу Захара стекали крупные капли. Он подумал, что прибьет поганца, если тот скажет еще хоть слово. Захар встал и направился к мельнице. Ночевать здесь было опасно, ведь у воды всегда полно нечистой силы, но уже темнело, да и Ермилка устал.
Мельница пустовала. Захар развесил на деревянных пестах мокрую одежду и достал из котомки еду, к которой Ермилка даже не притронулся. У мальчишки поднялась температура. Несмотря на слабость, перед сном ондолго возился со злыднем. Мелкий гаденыш выпустил на пол двух разноцветных слизняков и устроил с Ермилкой спор, кто из них быстрее доползет до мокрых дядькиных портков. Когда Захару приспичило облегчиться, он надел мокрые сапоги и обнаружил, что в одном из них копошатся червяки. Ермилка засмеялся, а злыдень сделал вид, будто он тут ни при чем.
Наступила ночь. По второму ярусу мельницы бегали крысы. Захар заснул и увидел брата, с ног до головы опутанного водорослями. Брат что-то говорил, но Захар не смог разобрать ни слова. Сквозь сон он услышал громкие шаги и какую-то возню. Неужели крысы... Захар проснулся от того, что злыдень больно пнул его в бок. «Сейчас я его головой об косяк шандарахну», – успел подумать Захар.
Прошло некоторое время, прежде чем он разлепил глаза и сообразил, что к чему. Злыдень вцепился в голень пузатого мужика в фартуке. Мужик крутился на месте и пытался садануть злыдня поленом. Злыдень вонзил в голень свои острые зубки, отчего мужик заревел на всю мельницу, и этот рев поднял на ноги Ермилку и окончательно привел в чувство сонного Захара.
Захар дотянулся до своего топора, крепко сжал рукоять и, не вставая, швырнул его в мужика. Раньше он прицельнометал топор, однажды ему даже удалось таким образом завалить кабана, но за последние годы он растерял сноровку. Захар метил в голову, а попалв грудь, причем обухом. Мужик охнул, рухнул на обсыпанный мукой пол и затих.
– Башкой тюкнулся, – заметил злыдень.
– Это кто? Мельник? – Захар подошел осмотреть мужика. – Крови нет. Может, не помер.
– Мельник, кто ж еще. Он нас во сне хотел прибить, а мальчишку водяному снести.
– Откуда знаешь?
– А полено ему тогда зачем? Чтоб тебе, дебилушке, под голову положить?
– Может, он нас за разбойников принял...
Перед схваткой с мельником злыдень выронил свой горшочек. И теперь Захар помог ему собрать с пола колючих улиток, разноцветных слизней и прочую гадость, которая стала расползаться в разные стороны.
Захар впервые почувствовал к злыдню нечто вроде симпатии. Возможно, даже уважения. Пока сам Захар дрых, малорослый злыдень вступил в неравный бой, и если бы не он, то их маленькое путешествие могло бы закончиться раньше времени.
Сквозь щели в мельницу проникли первые лучи солнца. Захар начал собираться в дорогу, но вскоре выяснилось, что у Ермилки нет сил встать. О ходьбе не было и речи. Бубон на его шее раздулся до размера яблока, еще один, поменьше, появился под мышкой. Ермилка то и дело проваливался в беспокойный сон. Если они сегодня не доберутся до дуба, будет поздно, понял Захар.
– Не жилец он, – вздохнул злыдень.
– Пойдем, покажешь дорогу, – велел Захар.
Они отправились в путь, не дождавшись, когда мельник придет в сознание. Захар взял Ермилку на руки, и тот зарылся лицом ему в шею. Он был горячий, как головешка.
Злыдень приуныл. Если раньше он мог вдоволь болтать с Ермилкой, который смеялся почти над каждой его шуткой, даже если не совсем улавливал ее суть, то беседа с Захаром не ладилась. Впрочем, молчать он все равно не собирался.
– Чего ты вообще за нами увязался? – спросил Захар, перебивая злыдня на полуслове.
– Да жалко мне вас стало, убогих, – заявил злыдень.
Захар видел, что емухочется рассказать о себе, и не стал его затыкать. Пусть себе чешет языком. Лучше вполуха слушать его болтовню, чем думать о больном ребенке и гадать, поможет ему волшебное древо или не поможет.
Как рассказал человечек, по вине своих родственничков он был не совсем обычным злыднем. Его дедуля в молодости поселился в одной бедной семье, в которой жил домовой со своей женой. Домовой был таким трусливым и слабым, что его, по словам злыдня, легко могла бы заклевать курица, если б ей взбрело это в голову. А дед злыдня добротой и скромностью не отличался: сначала он поселился за шкафом, облюбованным тараканами, а потом захотел занять место получше – за печкой, где безвылазно сидел домовой. Переезд прошел благополучно. Злыдень оттаскал домового за бороду и выгнал вон, а жену его приласкал. Так они за печкой и жили, родили дочь, а та родила его – не то злыдня, не то домового.
Из-за этого другие злыдни его недолюбливали, чуяли чужака. От бабки-домовихи ему досталась сила, какой ни у одного злыдня, даже самого могучего, не бывает, и густая борода. При этих словах злыдень пригладил волосенки на своем подбородке, и Захар не удержался от смешка.
Но есть и обратная сторона медали, как ни в чем не бывало продолжал злыдень. Дело в том, что в его горшке редко возникают опасные твари. Иной злыдень носит при себе скорпиона или гадюку, на худой конец, сколопендру, а у него всегда заводятся безобидные насекомые вроде червяков да слизняков, а однажды, когда злыдень пребывал в особенно добром расположении духа, у него в горшке появилась бабочка. Стыдобища! Другие злыдни над ним насмехались, поэтому ему пришлось уйти от своих и бродить по свету в одиночестве.
– Выходит, ты слишком добрый для злыдня. Недозлыдень, – подвел итог Захар.
– Если будешь обзываться, я дракона на тебя натравлю, – пригрозил злыдень, – Мне это легче-легкого сделать. Хочешь?
– Да ладно тебе, не сердись.
– Я бы уже давно свистнул, да парнишку жалко.
Ближе к вечеру добрались до густого леса, где росло вековечное древо. Чтобы задобрить лешего, Захар надел левый сапог на правую ногу. Ермилку тоже переобул. Пускай лесной хозяин посмеется над ними, добрее будет, шалить не станет.
В лесу громко щебетали птицы. Шум и гам с непривычки показались Захару оглушающими. Злыдень уверял, будто где-то поблизости проходит тропа, ведущая к дубу, но найти ее им не удалось. Пришлось переть через кустарники, бурелом, через болотце, в котором коротконогий злыдень едва не утоп.
Когда проходили мимо лесной полянки, раздалось пение. Злыдень первым его услышал и начал болтать погромче, чтобы отвлечь внимание своего спутника. Но слух Захара редко подводил, он остановился и навострил уши. Пела девушка. Пела на незнакомом Захару языке. Нежно, задушевно, у него даже мурашки по спине побежали.
– Мы почти пришли, – предостерегающе сказал злыдень. – Останавливаться нельзя.
– А если мы не туда премся? Она нам тропу к древу укажет...
– Нету времени на баб глазеть! У него нету, – злыдень кивнул на Ермилку.
Пение разливалось по лесу, стекало с ветвей деревьев и обволакивало Захара, словно теплым паром. Не замечая злыдневых ругательств, он медленно двинулся навстречу пению и вышел на залитую вечерним солнцем поляну.
Девушка была полуобнажена. Маленькая и хрупкая, с белоснежной кожей. Ее фигурка казалось чем-то инородным посреди буйной лесной растительности. Увидев Захара, она не испугалась, продолжила петь. Ее голос и слова будто сжимали Захара в объятиях, которые становились все сильнее и сильнее.
Постепенно Захар начал различать слова песни. Сладкоголосая красавица пела о том, как сильно она его, Захара, любит. Она приглашала его остаться в лесу и жить с ней в постоянной неге и блаженстве, вкушая ягоды и ее, лесной обитательницы, любовь.
Едва Захар положил Ермилку на мох, как тут же забыл о мальчишке, о брате, который перед смертью просил его приглядеть за семьей, о целебном дубе и обо всем, что было для него когда-то важно. С открытым ртом и выпученными глазами он неторопливо, как во сне, шел к девушке, которая казалась ему самым прекрасным на свете созданием.
Захар не заметил, как злыдень сунул руку в его поясную сумку и стащил узелок с солью. Он подкрался к девушке сзади и бросил в нее щепотку. Лицо злыдня искривилось от боли: соль обожгла ему пальцы. Чарующая песня оборвалась. Девушка пронзительно завизжала, выгнулась и обернулась к злыдню. Наваждение пропало. Захар опомнился и увидел, что кожа на спине чаровницы полностью прозрачна и сквозь нее видны внутренности – кишки, селезенка, остановившееся сердце...
Захар вытер слюни, что текли у него по подбородку. Проклятье, он чуть не попался. Схватив лесную нечисть за волосы и намотав их на кулак, он со всей мочи приложил чаровницу о землю смазливым личиком. Мавка зашипела, заверещала, попыталась сопротивляться, но увидев топор, за который схватился человек, присмирела. Едва Захар ослабил хватку, как мавка вырвалась и скрылась в лесной чаще.
– Чего встал, пошли, – бросил Захар злыдню.
– Мальчонку не забудь, дурья твоя башка, – ответил тот.
Последнюю часть пути они преодолели молча. Захар костерил себя за глупость, которая едва не лишила их надежды на спасение Ермилки, и на корню пресекал попытки злыдня позубоскалить о случившемся.
Ермилка был без чувств, ворочался на плече Захара, вскрикивал. Из его невнятных речей Захар уловил, что ему снятся родители, сенокос и гусь, который норовил его ущипнуть. Когда он ненадолго приходил в себя, его рвало.
– Пришли, – объявил злыдень, когда они набрели на широкую тропу со следами ног и копыт.
Вскоре раздались звуки, которые Захар ожидал бы услышать на ярмарке, но никак не в лесу. Шум толпы, конское ржание, злые окрики людей, которые привыкли раздавать приказы. Как оказалось, перед дубом, который действительно поражал воображение своими размерами, выстроилась длинная очередь. Среди людей, жаждущих исцеления, было много калек и бедняков в потрепанной одежде.
Народ толпился по одну сторону дуба, а по другую Захар увидел нарядно одетых господ, которые обступили престарелую даму, сидевшую на складном стульчике и державшую в руке блюдце с чашечкой. Между толпой бедняков и группкой господ сновали вооруженные люди, двое из них верхом на лошадях. Стражники не подпускали простолюдинов к дереву, а тех, кто осмеливался возмутиться, плашмя били мечами.
– Почему не пускают? – спросил Захар.
– Ждут, когда солнце сядет, – ответил мужик, который стоял в очереди вместе со слепой женой.
– Зачем? – не понял Захар.
– Говорят, после заката он лучше лечит. Вот госпожа и сидит, чаевничает. А ее люди покамест порядок наводят: сорняки возле дуба выпалывают, корни рубят, чтобы госпожа ненароком не споткнулась или еще чего.
Заметив злыдня, который стоял за спиной Захара, мужик замолк и перекрестился.
Солнце почти спряталось за кронами деревьев, но Захар не хотел дожидаться ночи. Пока она там чай дует, у него на руках умирает ребенок. Захару казалось, будто с каждой минутой силы покидают Ермилку и его тело становится все легчеи легче. Захар снял с пояса топор.
– Не дури, – предостерег его злыдень.
Захар не послушался. Он направился к дубу, мимо ушей пропуская окрики верхового. Двое стражников в голове очереди перегородили ему путь и вытащили мечи из ножен. Один из воинов, выпятив вперед нижнюю челюсть, направил на Захара лезвие.
Захар так сильно сжал рукоятку топора, что заболели пальцы. Его охватила ярость. Он не видел перед собой стражников в кожаных доспехах, их злых лиц и острых мечей, он видел преграду из двух тел, которую нужно сломать, растоптать, чтобы потом перешагнуть через нее и добраться до цели – дуба-великана с толстыми корнями, бугрившимися над поверхностью земли. Такое умопомрачение не раз случалось с ним в молодости, когда Захар во время вражеских набегов защищал деревню, бездумно повинуясь приказам воеводы. Сломать тела, и их не будет.
Калеки, больные и прокаженные в очереди замерли. Все ждали, что сейчас здоровяка с ребенком изрубят на кусочки, но тут раздался оглушительный свист. От этого свиста стражники, стоявшие перед Захаром, втянули головы в плечи. Дети заплакали. Ермилка вынырнул из беспамятства и забормотал что-то бессвязное на ухо Захару.
Так зычно могли свистеть десятеро человек, десятеро здоровенный мужиков с большими глотками, но то были не они. Пронзительный звук исторг из себя злыдень, который все это время не отставал от Захара ни на шаг.
Через несколько секунд в толпе раздались крики.
– Дракон! Дракон! – кричали перепуганные люди.
Стражники потеряли интерес к Захару. Все взоры обратились к чешуйчатомучудовищу, которое стремительно приближалось к дубу. От мощного потока воздуха, поднятого взмахами драконьих крыльев, закачались кроны деревьев. Запахло тухлятиной. И этот запах был столь отвратительным, что, казалось, он более губителен, чем зубы и когти огромного змея.
Народ бросился врассыпную. Большинство стражников поддалось всеобщей панике. Немногие оставшиеся сгрудились подле разодетой госпожи, которая, бросив чайные приборы, заковыляла прочь от волшебного древа.
Путь был открыт, и Захар побежал к дубу. Он успел протиснуться с Ермилкой в щель, прежде чем из пасти дракона вырвалось пламя. Захар прижал к себе Ермилку, крепко-крепко, как будто хотел вобрать его в себя, растворить в себе. Он чувствовал, как бешено бьется его маленькое сердце. Пространство вокруг вековечного древа загорелось. Стало дымно и жарко. Когда жар усилился до такой степени, что Захар не смог вдохнуть, он на миг потерял сознание, и его душа, казалось, воспарила, затерялась в кроне, поплутала по веткам и листьям, как в лабиринте, и вернулась обратно.
Схватив одного из всадников, дракон взмыл в небо.
Захар почувствовал, как маленькая ножка стукнула его по голени. «Вот же паршивец», – привычно подумал Захар. – «Ему лишь бы пнуть побольнее». Злыдень настойчиво потянул Захара за край рубахи, и тот поплелся за ним – вон отсюда, как можно дальше от огня.
Следуя за злыднем, Захар нес Ермилку до тех пор, пока не выбился из сил. После чего положил племянника на траву и улегся рядом, глядя в темное небо, которое проглядывало сквозь густую листву. Если бы стражники сейчас решили проучить его, он бы не смог защититься. Берите меня хоть живым, хоть мертвым, но я не сдвинусь с места. Единственное, на что он сейчас был способен, это кашлять, кашлять и кашлять без остановки. Злыдень подал ему мех с водой, и Захар присосался к нему пересохшими губам. Перед тем как уснуть, он увидел причудливого цвета бабочку, которая выпорхнула из приоткрытого горшка злыдня.
Прошла ночь, наступило утро. Злыдень и Ермилка с трудом растолкали Захара. Голова болела так сильно, как будто он всю ночь пьянствовал в трактире.
– Где мои сапоги? – спросил Захар.
– Вот, на, – сказал Ермилка, с хитрым видом подавая ему сапоги.
Ермилка был бледный, со взъерошенными волосами, с сажей на щеках, но выглядел лучше, чем накануне. Бубон на его шее, как показалось Захару, стал меньше. Вроде бы у них все получилось...
Захар напялил сапоги и почувствовал, как пятки уперлись во что-то влажное и мягкое. Он скривился, а Ермилка и злыдень засмеялись.
– Ах вы злыдни! – сказал Захар.
Он сделал вид, будто хочет схватить Ермилку, но тот увернулся от его руки. Мальчишка смеялся, и Захар был счастлив снова слышать этот смех.
Захар вывалил из сапог клубки червей. Он посмотрел на злыдня. Благодарить Захар не умел, так же, как и признаваться в любви или говорить женщинам приятные слова. Но злыдень все прочитал по его глазам.
– Я ж говорил, что могу змеюку свистом вызывать, – хвастливо сказал злыдень.
– Говорил, недозлыдень, говорил.
– Еще раз так меня назовешь, и я... – начал было злыдень.
– Понял, дружище, – улыбнулся Захар. – Ладно, хватит тут рассиживаться, пора домой.
Дарья Странник
Самая удачная сделка Золотова
По паре чудом уцелевших хибар угадывалось, что когда-то здесь стояла деревня.
– Лачуги снести! – велел новоиспечённый хозяин и ткнул толстым пальцем в план. – Дом – сюда.
– Эмм... Это нежелательно – высокий уровень грунтовых вод, – осторожно возразил архитектор.
Толстый палец тут же указал на другое место на карте.
– Тогда – сюда.
– Эмм... Сложный грунт, – засуетился архитектор.
– Сложный, говоришь? Цену набиваешь? – нахмурился хозяин.
– Ни в коем случае! Аркадий Артёмович, вы же меня знаете! – возмутился архитектор.
– Я и не таких знавал, – недобро прищурился хозяин. – Смотри мне! А то!..
В конце концов Аркадий Артёмович Золотов предоставил планировку и постройку загородной виллы профессионалам. Ожидаемо и неглупо. Нового хозяина земли можно было обвинить во многих мелких и крупных грехах, но дураком он не был. Потому как дураку может и повезёт разбогатеть, а вот удержать добро, да ещё и приумножить не каждому под силу.
Особняк вышел хоть куда, вот только...
– Это не дом, это лес какой-то! – стенал домовой Сдобыш, уже несколько часов подряд круживший по многочисленным просторным комнатам, нет, скорее – залам.
– Где это видано, чтобы комнат было больше, чем пальцев на лапах? Как пересчитать мракобесие такое? Как учёт вести? И всё хламом забито, а важного нет: ни сундука, ни печи...
Он почесал свою мохнатую шевелюру и горько вздохнул.
– Свалилась же беда на мои седины! Эх, лес дремучий! А я не леший какой-то, а домовой порядочный.
– А чем тебе лешие не угодили, подтапочник несчастный?! – проскрипел знакомый голос из незнакомого предмета.
От испуга Сдобыш стал невидимым. Из колонки, гремя оторванной решёткой, выбрался Лесовичок.
– Нет, и это не дупло, – проскрипел старик.
– Совсем с ума спятил? Какое дупло? Поди не в лесу! – возмутился Сдобыш.
– Где ты? – закрутил головой Лесовичок. – Сам только что стенал: «лес дремучий».
Сдобыш стал видимым и упёр руки в боки.
– Это я метафторично выразился для красоты слова. Единственный по-настоящему дремучий здесь – это ты! Ползи в свой лес, там тебе и дупла, там тебе и пни! Какого чёрта ты вообще в избу полез?!
– Какого-какого! – передразнил домового Лесовичок. – Такого же, что и ты!
– Моя изба полвека бесхозной стояла, и ту снесли, вот я сюда и подался.
– Не взяли тебя с собой прежние хозяева?
В голосе лешего прозвучали жалость и понимание.
– Не взяли. Не твоё дело! – насупился Сдобыш, который не любил, когда его жалеют. – Тебе-то что? Вон за окном – лес!
– Лес, – вздохнул леший, – да не тот. Там молодёжь разошлась, своё у них... А мой участок выкорчевали. Я было к сыну подался, но невестка кикимора та ещё... – старик махнул ветвистой лапой. – В общем, я и здесь как-нибудь... Найти бы дупло...
– Значит, не один я бездомный. Не один. Это славно, – прошуршал неизвестно откуда взявшийся полевик.
– И ты, Поле?! – хором воскликнули леший и домовой.
А последний ещё пробормотал, что комнат, может, и не много вовсе, если всякие-любые сюда сползаться будут.
– И я, – мирно прошуршал полевик. – Поле и так давно одичало... Сколько лет не видало ни плуга, ни пшена, ни косарей... Даже адские человеческие машины давно покинули полечко моё ненаглядное. Стало – непойми что: не поле, не лес, не луг... Полудница, любовь моя, завяла там, как сорванный мак... А теперь и вовсе худо – не стало полечка, всё мёртвым камнем покрыто. Все мы маки – сорванные, вырванные с корнем... – полевик всхлипнул.
– Не надо здесь сырость разводить! Это моё дело – воду лить! – вмешался Бульк, водяной.
– Сырости тут не хватало! – возмутился Сдобыш. – Дом, конечно, неправильный, но в болото я его превратить не дам. Шевели своими перепончатыми лапами и возвращайся в пруд, тут и так тесно.
– Недобрый ты, Сдобыш. Нехорошо так. Тут такая беда – нет у меня пруда. Высушили. Там, где царили вода и камыш – нынче шиш. На месте пруда какой-то гад построил зимний сад.
– Зачем? – спросил Лесовичок.
– А вот это всё – зачем?! – развёл лапами домовой, обводя взглядом огромную комнату.
– Да разве людей поймёшь? – вздохнул полевик.
– Людское понятно только людям, а вот что мы-то делать будем? – спросил Бульк.
Все посмотрели на Сдобыша. Конечно, по возрасту он им был ровня, и особой дружбы с ворчуном никто не водил, да и в доме он ещё не обжился, а всё же, раз собрались под крышей, то домовому хозяином быть. Сдобыш приосанился и важно зашагал на своих коротеньких ножках туда и сюда.
– Значит так, – решил он после некоторых раздумий, – конечно, я мог бы выгнать вас ко всем чертям...
Леший заскрипел, полевик всхлипнул, водяной булькнул.
– ...Но не такой я недобрый, как утверждают некоторые, – Сдобыш покосился на Булька. – Пока ничего лучшего не придумаем – добро пожаловать в этот ужасный негостеприимный неправильный дом! Бульк, я видел в подвале – всё у этих людей не как у нормальных людей! – бассейн. Нет чтобы погребок сделать, тьфу! Камыша там нет и воняет хлоркой, но хоть не высохнешь. Есть там, кстати, и сауна – недобаня такая.
– Из меня банник, как из тебя – карманник! – фыркнул Бульк.
А потом спешно пошлёпал в подвал – чешуйчатая кожа действительно почти высохла.
– Тебе, – обратился Сдобыш к полевику, – достанется поле – только оно футбольное. Трава там ненастоящая, солнышка не видать, всё под крышей, но зелёное и большое.
– Эх, до чего жизнь довела! – всхлипнул полевик.
Лесовичка домовой гордо отвёл к большому белому бруску с тёмной дырой в центре.
– Твоё дупло, – гордо объявил домовой.
– Не те нынче дупла, – проскрипел леший, но полез внутрь.
Так и зажили. Правда, после первой стирки пришлось срочно переселять немного помятого и необычайно мокрого Лесовичка в кладовку, но, как сказал Бульк:
– Не выбирать нам стен во времена перемен.
Вот только, немного обжившись, товарищи по несчастью взгрустнули. И дело было даже не в том, что дом неуютный, вода вонючая, трава пластиковая, а приличного дупла днём с огнём не сыщешь. Привычных удобств, конечно, не хватало, но ещё больше недоставало уважения... да хоть бы признания.
– Бегать хозяин по полю бегает, а то наприглашает разных, а сам смотрит, как бегают они. Шумная и бестолковая суета. А на прощание никто не то что горсти зерна – зёрнышка единственного не оставит, – вздыхал Поле.
Среди ставших совсем редкими соломенных волос печально проглядывала зелёная лысина.
– А помните, как раньше? Яблоки, яйца и петушков приносили, домики строили... Эх...
– Мне орешки и сласти на пенёк клали, – присоединился Лесовичок. – Звали лесным царём. Просили разрешения в лес войти, помощи просили, благодарили...
– О-о-о! – застонал Бульк. – Мне фигурки из теста лепили с маслицем! Молоко в воду лили!
– Молоко! – тоскливо протянул Сдобыш. – Уже и не помню, когда в последний раз пробовал. – И совета моего никто не ищет... Неправильно это. Пусть всё стало по-другому, но мы-то – мы-то прежние! Не отказываться ведь от призвания?! Потому как иначе вроде и жить незачем.
– Верно! Верно! – прошуршал полевик.
– Невелик ты, Сдобыш, да дело говоришь! – пробулькал водяной.
– Проучим дерзкого! – присоединился леший.
Полевик устроил хаос на футбольном поле: игроки спотыкались о возникающие из ниоткуда кочки, ворота косились, в пластиковом газоне появились уродливые проплешины, а апогеем безобразия стала подвёрнутая лодыжка Аркадия Артёмовича. На миг нога Золотова словно провалилась в дыру – найти которую потом не удалось.
На долгое время хозяину пришлось ограничиться исключительно ролью зрителя, но было не много удовольствия смотреть на покачивающихся, падающих и чертыхающихся игроков.
– Не лучше, чем смотреть матчи по телевизору, – сердился Золотов. – За что я плачу?!
Водяной от души постарался, чтобы превратить бассейн в болото: вода мутнела и воняла тиной, в ней то и дело заводились головастики, а иногда по поверхности даже плавала редкая ряска. Аркадий Артёмович беспрестанно нанимал и увольнял специалистов по уходу за бассейнами. Они меняли воду и фильтры, что-то измеряли, что-то добавляли – всё напрасно.
– За что я плачу?! – возмущался Золотов. – Болото болотом! Только лягушек не хватает!
– Погоди ещё, душка, – будет тебе и лягушка, – тихонько булькал водяной.
Кроме того Бульк забивал унитазы и открывал краны.
Не отставал и леший. В поисках уютного местечка он действовал решительно и дерзко. Регулярно ломались «проклятые дупла», как прозвал Лесовичок стиральную машину и холодильник, в котором однажды провёл не самую уютную ночь. Леший вынимал ящики из шкафов и столов, смахивал вещи с полок, ломал колонки стереосистемы, потрошил мягкую мебель в попытке свить гнездо. Шептал что-то комнатным растениям, так что одни – «ненашенские уроды», по мнению старика, – чахли, а другие, наоборот, разрастались до огромных размеров.
Сдобыш тоже не ленился. Стонал, топал, хлопал дверями и шумел всеми другими доступными способами по ночам. Переворачивал мусорное ведро, разбрасывал грязное бельё, скидывал книги, среди которых было много дорогих и редких экземпляров, с полок на пол.
Некоторое время занимался изучением разной, естественно совершенно лишней, по мнению домового, техники. Научился сбивать настройки спутниковой тарелки и ослаблять сигнал сотовой связи. Узнав, что хозяин опасается вирусов, собрался засунуть их в компьютер, но ещё не разобрался, как воплотить план в жизнь.
Ну и Золотову не давал покоя: тормошил его ночами и на грудь садился. Тот упрямо считал, что видит кошмары, но с каждым днём выглядел всё бледнее.
В новёхоньком особняке постоянно перегорали лампочки, заклинивало окна и скрипел паркет. Самые свежие продукты портились буквально на глазах.
Гости всё неохотнее и неохотнее навещали Аркадия Артёмовича, у мастеров и прислуги всё чаще находились поводы отклонить заказы. Слухи о «проклятом месте» разлетались даже быстрее, чем переводы со счёта Золотова.
– За что я плачу?!! – кричал хозяин.
Но, как уже упоминалось, дураком он не был и понимал: что-то нужно делать. И быстро.
Будучи человеком трезвомыслящим и практичным, он подошёл к решению проблемы рационально.
«Все беды от стресса, – решил Аркадий Артёмович. – Надо идти к психологу. Пусть он всё объяснит по Фрейду и посоветует что-нибудь толковое. За что он деньги получает?!»
Психолог внимательно выслушал Золотова. Покивал и поцокал языком в нужных местах, прописал витамины и лёгкое успокоительное, но осторожно заметил:
– Не уверен, что это решит все описанные проблемы. Поверьте, я не менее рациональный человек, чем вы, но – это не повредит...
С этими словами он протянул Аркадию Артёмовичу чёрную визитку с золотистыми буквами.
– Экстрасенс?! – воскликнул Золотов. – Да вы издеваетесь!
– Не повредит, – повторил психолог и торопливо попрощался под предлогом следующей встречи.
Неделю Аркадий Артёмович послушно пил витамины и валерьянку, но ситуация в особняке не изменилась, и в конце концов хозяин сдался и записался на приём к немолодой женщине со строгими причёской и очками. Почему-то именно последние убедили Золотова, что тётка, может, и не шарлатанка.
Побывав в особняке, женщина только развела руками.
– Я чувствую здесь весьма своеобразное биополе... Даже так: поля. Они совершенно нетипично накладываются друг на друга, я такого ещё не встречала. Знаете, я человек не религиозный, но почему бы вам не освятить дом? На всякий случай. Не повредит...
– Не повредит, – скрипнул зубами Золотов.
Ночью Сдобыш, Лесовичок, Поле и Бульк от души посмеялись над экстрасенсом.
– Мы подольше её на свете живём и то не видали, чтобы под одной крышей теснились домовой, леший, полевик и водяной!
– А я уж на что по полям специалист, но биополей никогда не косил, – удивлялся Поле.
– У нас горе – а ей чудное биополе! – сфилософствовал Бульк.
Веселье вышло настолько шумным и буйным, что в особняке потрескались все зеркала.
Скрепя сердце Золотов отправился в ближайшую церквушку.
Молоденький поп, чуя лёгкие деньги, с радостью согласился помочь, но уже час спустя позорно бежал из особняка, преследуемый роем неизвестно откуда взявшихся оводов.
Друзья всю ночь чихали от витавших в воздухе остатков ладана.
– Будь мы поодиночке – не осталось бы и кочки, – протянул Бульк.
Товарищи по несчастью согласно закивали. И даже убеждённый одиночка Сдобыш согласился, что вместе они сильней.
А поп на следующий день покаялся перед богом и Золотовым:
– Видно, не так крепка моя вера, как следовало бы. Долгий путь лежит передо мной. Но я слышал об одном мудром и, хоть церковь он и не жалует, праведном человеке... Знаете, не повредит...
У Аркадия Артёмовича не осталось сил, чтобы возмущаться. Он просто сел в свой любимый внедорожник и отправился в указанную попом деревню.
– Колдун – в крайней избе! – охотно помог мальчишка на въезде.
Золотов внутренне застонал.
«Вот так праведный! Колдун какой-то! До чего я дошёл!»
Бодрый старичок представился Остапом, выслушал гостя и выразил желание переночевать в особняке.
– Правда, что у вашего брата нужники из золота? – простодушно поинтересовался Остап, с трудом взбираясь во внедорожник.
Аркадий Артёмович покрепче сжал зубы, чтобы не сказать чего лишнего.
Следующим утром Остап многословно нахваливал мягкий матрас и светлый туалет.
– Хоть и не золотой, но хорошая вещь. Не надо ночью под дождём в нужник во дворе шлёпать, и задница не мёрзнет, – восхищался старик.
– С проблемой-то что? – сменил тему Аркадий Артёмович.
– Приходил ночью хозяин, было дело.
– Как – хозяин?! – возмутился Золотов.
– Домовой тутошний. На грудь сел, но беседу со мной вести отказался: знает, что я – человек здесь не свой.
– На грудь? – переспросил Золотов. – Значит, мне не снилось...
– Снилось! – передразнил его Остап. – Не чудо, что домовой твой осерчал. Но силён он необычайно. Чую, не один он тут хозяйничает.
– Несколько домовых? – Аркадий Артёмович пытался переварить услышанное.
– Может так, а может и другое что в доме поселилось.
– Откуда? – опешил хозяин.
Старик приосанился, кашлянул и толкнул речь:
– Koгдa армия caтaнинcкая pacплoдилаcь нa нeбecax тaк, чтo тepпeть это былo ужe нeвмочь, apxaнгeл Mиxaил низвepг её на землю. Сopoк днeй и ночей пaдaли c нeбa вoины рогатого. Кто где упал – тот там и прижился: лeший стал хозяином леса, вoдянoй взял пoд свой контроль реки, oзёpa и болота, пoлeвику достались нивы и пoля, дoмoвoй, кикимopa и другие сущности угодили в oткpытыe пeчныe тpубы, пoэтoму и oбocнoвaлиcь oкoлo пeчи. Taк пoявилacь нa зeмлe нeжить. В чeлoвeчecком oблике, нo бeз плoти и души.
– Откуда информация? – спросил дотошный Аркадий Артёмович.
– Сам додумался! – гордо ответил старик и чуть тише добавил: – Интернета помогла чуток. Я же не алхимик какой средневековый. Я современный!
А потом ещё добавил на всякий случай:
– И честный!
Аркадий Артёмович скептично хмыкнул, но сейчас его больше занимало другое.
– Значит, у меня поселились какие-то печные кикиморы...
– Не обязательно они, но кто-то – точно.
– И что делать?
– Пригласить и угостить, задобрить, договориться. Спросить, чего им надобно.
– Дичь какая-то, – пробормотал Золотов. Но, прощаясь со стариком обещал: – Если поможет, я в долгу не останусь.
По научению старика Аркадий Артёмович всё приготовил своими руками. Накрыл стол по своему вкусу: икра и дорогой сыр, колбасы и изысканное вино. В фруктовой корзинке громоздились апельсины, виноград и ананас. Срисовал показанные Остапом символы, поставил свечи и зеркала в указанных местах и сел ждать нужного часа; так на стуле и задремал.
– Звал? – разбудил его ворчливый голос.
При виде домового, лешего, полевика и водяного Золотов подпрыгнул на месте, а потом потратил несколько секунд, вспоминая, как дышать. В конце концов решил, что происходящее – сон. Во-всяком случае стоило так думать во имя сохранения здорового рассудка.
А ночные гости в это время изучали угощение.
– Эх, молока как не было, так и нет, – пробурчал Сдобыш.
– Медку бы да хлебушка, – проскрипел Лесовичок, изучая ананас. – На чём только растёт безобразие такое? – покачал он головой.
– Крупы бы... – протянул Поле.
– Надежды зыбки, но мне бы рыбки... – попросил Бульк.
Аркадий Артёмович и сам не знал, чего ожидал, но прямо просиял, услышав простое и понятное.
– Молоко, мёд, хлеб, крупа... ты... вы гречку едите? – спросил он полевика.
Поле скромно кивнул и облизнулся.
– И рыбка... Селёдку будешь?
– Ну, под водку пойдёт и селёдка, – подмигнул оживившийся Бульк.
Золотову пришлось снова побегать по кухне и кладовке. Потом он выпил за компанию и, рассматривая довольных существ, немного расслабился.
– Вы вроде нормальные мужики. Зачем безобразничаете? – спросил он.
– Сам дома наши уничтожил, а теперь жалуется, – прошуршал Поле.
– Простите. Не знал, – развёл руками Золотов. – Но так же продолжаться не может...
– Порядок да покой – дело непростое, – прищурился Сдобыш. – А ты хоть одно доброе слово нам сказал? Хоть раз совета или разрешения спросил? Нам почёт важен.
– Почтение и угощение, – кивнул Бульк.
– По полнолуниям! – проскрипел Лесовичок.
Аркадий Артёмович сообразил – а ведь это переговоры по сделке. Исключительные в своём роде, но всё-таки. А это была его стихия!
– У меня появилась идея! – сказал он и обратился к водяному: – Значит так, тебе сделаем озерцо и зарыбим.
– Да что ты говоришь? А будет там камыш?
– Раз нужен – будет! – пообещал Золотов и повернулся к полевику.
– Огорожу часть газона, посажу, что пожелаешь, живи и радуйся!
– Подсолнухи очень уважаю, – всхлипнул растроганный полевик.
– Так и запишем! – хлопнул в ладоши Золотов. – С тобой сложнее, – сказал он лешему. – Лесок я посажу, но вырастет-то он лет через двадцать-тридцать...
– Да разве это время? – усмехнулся Лесовичок. Мне бы дупло, там в спячке три десятка лет минут как летняя ночь.
– Дупло организую, – пообещал Аркадий Артёмович и обратился к Сдобышу: – Чердак – в твоём распоряжении, – и, вовремя вспомнив наставления Остапа, добавил: – ...хозяин.
Довольный Сдобыш гордо кивнул.
– Но есть и у меня к вам просьба... – продолжил Аркадий Артёмович и, подозвав существ поближе, тихо изложил им нехитрый план. Сдобыш, Лесовичок, Поле и Бульк закивали – затея пришлась им по вкусу.
С той ночи в особняке воцарились порядок и покой. К Аркадию Артёмовичу снова зачастили гости. Для каждого находилось что-то приятное. Грибники удивлялись, сколько в молодом лесу белых грибов – и ни одного червивого. Рыбаки играючи выуживали из маленького озерца крупных рыб. Семечки с новенького поля оказались такими вкусными, что Золотов даже зарегистрировал собственную торговую марку. А в самом доме царила такая приятная атмосфера, что отказать в чём-то хозяину язык не поворачивался. Так и подписывались самые непростые договоры, так и заключались самые выгодные сделки.
А редких несговорчивых ночами навещал Сдобыш и корил упрямцев:
– Небожеский процент ты требуешь. Не к добру это!
После такого каждый становился покладистей. А Золотов с загадочной улыбкой ставил в углу кухни блюдечко с молоком.
Не забыл Аркадий Артёмович и Остапа. Специально для него построил у леса домик: с тёплым туалетом и мягким матрасом. А всем любопытным объяснял:
– Это мой личный менеджер по соблюдению традиций!
С его лёгкой руки в определённых кругах на эту должность появилась мода. Так и повстречал Золотов в гостях у одного из партнёров знакомую экстрасенсшу.
– Менеджер по соблюдению традиций, – представилась она с улыбкой.
– Ну, – подмигнул Аркадий Артёмович, – не повредит!
Ирина Родионова
Вытьянка
Ярик приехал в лес на поиски.
Он ожидал увидеть у самой кромки этакого типичного старичка-грибничка: белая густая борода с застрявшими веточками и сухими листьями, мудрые глаза, плетеная корзинка в скрюченной руке... Незнакомый же мужик на самом деле оказался до того неприятным, что Ярику захотелось развернуться, купить билет на первую электричку и вернуться домой.
Бессмысленно, мать даже в подъезд не пустит. В квартире у Ярика, в пропахших корвалолом и дешевым вином комнатах, вместе с матерью, отцом и старшим братом теперь жило огромное чувство вины. Здоровое такое, со свернутой головой, чтобы потолок насквозь не пробить. Куда бы Ярик не пошёл, везде оно стояло, бестелесное, смотрело слепо, но осуждающе.
– Ты должен, – как заведенная повторяла мать и пялилась в одну точку, будто читала по узору на обоях. Глаза у нее становились пустые и прозрачные. – Должен.
Ярик много чего хотел ей сказать: что они-то, родители, никому и ничего не должны, а он, который и не помнит-то никакую бабушку, теперь оказался неизвестно почему в долгах, да и вообще, с чего бы... Ладно. Говорить прозрачноглазой матери он ничего не стал, у самого Ярика на споры давно не было сил, а поэтому лишь собрал походный рюкзак, как смог, дозвонился в далекую деревню и заказал билеты на поезд.
– Василий, – представился мужик и протянул костлявую худую руку.
– А отчество?..
– Просто Василий.
Ярик не выдержал, сморщился. Василий широко улыбнулся беззубым ртом – нет, какие-то воспоминания о зубах у него остались, жёлтые и гниловатые, но было их так мало, что Ярик предпочёл и вовсе не замечать. Дареному поисковику... Ладно. Ввязался, теперь придётся терпеть.
Старый, долговязый, на три головы выше Ярика, ненатуральный весь какой-то, словно леший с ближайшей опушки, мужик до кучи был ещё и болезненно костлявым – стоял, привалившись плечом к забору из горбыля, и серолицестью своей напоминал одну из многих досок, из которой за многие годы дождями вымыло всю жизнь. Ещё и косил сразу двумя глазами, сходились они почти на переносице. То ли штормовка, то ли камуфляжная олимпийка на мужике, спортивные штаны, хлюпающие кеды с перекрученными шнурками, напоминающими земляных червей – увидишь такого за магазином с сигаретой в уцелевших зубах и обойдешь стороной, только бы перегаром не напиться. А он стоит и улыбается, как ни в чем не бывало, покачивается в ослепительном солнечном свете.
– Лукошко взял? – спросил Василий, прищурившись с ехидцей.
Ярик замешкался:
– А надо было?..
– А то! – меленько так, дробно расхохотался Василий, и Ярик отчетливо увидел в его распухшем лице всех местных алкашей и бомжей, шагнул даже назад. Говорил же матери, что чушь это – якобы лучше всех этот Василий натаскан, нюх у него, чуйка, со всей страны съезжаются и забирают его с собой, только бы нашел...
– По карманам напихаю, если надо будет, – Ярик насупился. Он не любил такого смеха, не любил запах, что шибал в нос за несколько метров, ненавидел мутную красноту в глазах, да и вообще, что он делает в этой богом забытой деревне, жили всей семьёй почти двадцать лет, не вспоминая, и не думали бы...
– Обиделся! Ты зря, я ж не со зла. Редко людей вижу настоящих, не нас, деревенских... Ладно. Ну, топаем, – Василий похлопал себя по карманам, нашел протертую, словно бы многолетнюю пачку сигарет, отсыревший коробок и кое-как закурил. Окружившая его мошкара, что нахально вилась тёмным облаком даже под солнцем, чуть отступила.
– Прямо сразу пойдем?.. – Ярику хотелось отдохнуть с дороги. Полежать на печи, или где там спят в этой деревушке, полати там, сундуки; вымыться в баньке по-чёрному (она единственная казалась смыслом тащиться в такую даль), похрустеть огурцами с грядки, сбегать на речку... Да и потом, у Василия ни палатки, ни сумки с собой – ничего, кроме штормовки этой грязной и взгляда дикого, хмельного.
– А чего ждать-то? Ты же за бабкой приехал, так и пошли за ней. Заждалась, поди.
И, не слушая больше ничего, Василий круто развернулся и по горячей пыльной дороге пошел прямиком к лесу. Ярик отправился за ним.
Лес обступил разом, словно живая зеленая стена – заскрипел за плечом и под ногами, дунул в лицо раскаленным воздухом так, что захотелось зажмуриться, зазвенел в низинах мелким комарьем. Звуки разрослись, перехватили дыхание и тут же пропали, словно бы впитались в самого Ярика и остались едва уловимым шепотом трав. Далекий стрекот кузнечиков, хлесткие удары ветвей и утопающие в мягкости шаги – Ярику казалось, что он оглох, мир вокруг него притупился и смазался, стал чужим, незнакомым. Никакого гула машин или эха телевизоров из приоткрытых окон, никаких детских голосов с площадки или поломанных лавочек, ничего. Лес говорил с Василием, но не как будто намеренно избегал Ярика даже взглядом. Чувствовал в нём чужака.
Василий не мешкал – шел широко и свободно, не глядя под ноги: то цеплял ладонью мелкие горячие камешки с одной ему заметной тропинки, то отводил от лица колючую плеть, то чирикал и посвистывал. Ярик старался идти за ним след в след, но получалось плохо: хрустели сухие сучья под ногами, корни выпрыгивали из-под земли и таились неразличимыми под травой, полосы горячего солнца чередовались с расчесанными укусами на руках – лес будто пытался вытолкнуть, исторгнуть из себя незнакомца. Снова захотелось бежать, а казалось бы – тишь да гладь, божья благодать, бабочки порхают по головкам цветов, зелёные ящерки мелькают под кустами, с грохотом срываются с насиженного места птицы – куропатки, что ли, вот бы их на шашлык...
Ярику нечем было дышать.
– Давненько на природе не бывал, а? – даже спиной Василий чувствовал лучше, чем Ярик замечал глазами.
– Вообще никогда. Городской.
– Вижу. Лес не любит, когда к нему, как к диковинке. Доверься, полегчает.
Ярик промолчал. Он едва поспевал за Василием, который, казалось, с такой проворностью мог бежать разве что за бутылкой. Ярик успокаивал себя – наверняка с детства живет здесь, каждую кочку, каждую зарубку на стволе знает, с чего бы Ярику быть лучше здесь, в его естественной среде обитания...
Все равно паршиво. Последние годы Ярик только и делал, что грыз себя – лежал невыносимо долгими ночами без сна, неслышно пыхтя то душным июльским, то промерзшим январским (никакие батареи и обогреватели не спасали) воздухом; считал галдящих прохожих и ревущие «тазики», разглядывал причудливо переплетенные тени от мечущихся голых ветвей, а сна не было. Он переворачивался с боку на бок, взбивал подушку, считал то баранов, то коров, мучительно вспыхивали алым часы, до будильника оставалось все меньше и меньше времени, Ярик злился. Он приказывал себе отключиться, проваливаться в сон, отдохнешь – и будет легче, но облегчение потерялось где-то по дороге к его дому. Только под утро Ярик забывался чутким, тревожным сном, вскидывался от каждого скрипа, от похрапывания брата или материнских суетливых шажков, которые азбукой морзе выстукивали ровно такую же бессонницу... Весь день потом трещала голова. Ярик не мог найти себе места в этой жизни.
Он долго готовился к поступлению на юридический, кое-как вскарабкался в таблице на последнюю бюджетную строчку, проучился два семестра и забрал документы, решил – не его. Поработал в салоне сотовой связи, потом автомехаником, консультантом в отделе бытовой техники, ушёл в запой и снова решил восстанавливаться в институте. Родители сначала отговаривали его, потом хмуро молчали, потом и вовсе смирились, просто подкидывали денег до зарплаты. Ярик снова взялся за учебу, и мигом новой волной накатило осознание бессмысленности. Ни опыта, ни перспектив – кого-то в суд обещали пристроить родственники, кто-то уже занимался частной адвокатской практикой, не успев сдать первого зачета, а Ярик прогуливал. Искал себе дело по душе, пробовал сноуборд, плавание на сапе, выжигал подарочные фигурные доски для авито, но и тут было глухо, серо, буднично – будто плывешь в безвкусном липком клейстере, задыхаешься, а выбраться никак, руки прирастают к телу, глаза всё меньше и меньше хотят вглядываться в мир. Ярик расстался с девушкой – встречаться они начали в старших классах, сказочная школьная любовь, умиляющиеся учительницы платками вытирают накрашенные глаза. Медалистка и умница, Дарья без конца зубрила пособия и училась наращивать ресницы, чтобы самой снимать квартиру и помогать старикам. От её идеальности, от сочувственного, подбадривающего взгляда у Ярика в животе поселялась слабая, непереносимая тошнота. Съедать, вырваться, не видеть чужой человечности, чужой доброты.
Он бесконечно от себя устал: устал от пыльной летней улицы и запаха пота из распахнутых створок автобуса, от переполненных смехом и выкриками аудиторий, от длящихся в целую жизнь ночей, когда Ярик будто бы присаживался над самим собой, лежащим в кровати, заглядывал в бледный овал лица и не видел ровным счетом ни-че-го...
И сколько бы он ни пытался стать нормальным человеком, сколько бы ни планировал вернуть свою Дашку и купить ей маленькое, тонкое, но обязательно с камешком помолвочное кольцо, сколько бы ни заставлял себя воображать о юридической практике, пустота лишь росла. И сейчас, глядя в острые лопатки Василию, который то срывал ярко-желтый пахучий цветок и втирал его себе прямо в ноздри, то улыбался солнечному свету и обходил ползущих по тропке жуков-пауков, тупая, будто бы обезболенная злость Ярика только росла. Пьющий мужик, что загибается в глухой деревне, сейчас улыбался солнышку и травкам, а он, Ярик, надежда и ум семьи, семенил за ним следом, потерянный, в поисках бабки своей незнакомой...
Издали Ярика позвал женский голос, почти криком позвал. Певучий, льющийся сплошным горьким «а-а-а», он разбил лесной шепот и запутался в прогретой листве. Ярик сбился с шага, остановился и прислушался, словно испуганный суслик.
Довольный Василий оглянулся на него:
– Слышишь? Зовет. Недалече где-то.
– Кто зовет? – у Ярика пересохло во рту.
– Кто-кто, бабка твоя. О, малина! Смотри, крупняк какой. Давай пожуем.
И, перегнувшись почти пополам, потянул на себя ягоду с мелкого колючего куста. Ярик взглянул на Василия, как на идиота.
– Девчонки, наверно, тоже по ягоды пошли, – сказал он, чтобы и самому вмешаться в лесную молчаливую неприступность, разогнать холодок, что побежал по рукам. Лето, редкие осинки и высокие белоствольные березы, колокольчики какие-то крупные под ногами, лопухи неведомые, обычный такой лес, скажут – представь себе опушку, такой перед глазами и нарисуешь, но крик этот, горестная песнь до сих пор у Ярика в ушах звенела.
– Девчонки, девчонки, только староваты девчонки твои, – покивал Василий, косясь весело и беззлобно. – Ты кушай, сладкая. Под водочку лучше любого грибочка солененького заходит.
– Проверять голос не пойдем? – Ярик, как околдованный, смотрел в прореху между стволами и мелкой кашицей листвы.
– Найдем, ты не боись. Торопиться некуда, сама покажется. Меня слушай, и найдем.
И Ярик сдался, и послушался – решил, что если он не наестся этой дикой лесной малины, то бабушку ни за что не отыщет. Тем более что пения больше не было слышно, только нервное птичье щелканье над головой. Слепящее солнце стирало страх, вмешивалось в невесёлые Яриковы мысли. Ягоды быстро окрасили пальцы соком.
Василий молчал, только сопел и будто прислушивался, подставляя под звуки правое ухо. Рассказал мимоходом, что в левом много лет назад лопнула перепонка – это он на заводе неудачно в чужой цех сунулся, глупый был, молодой, а лечить не стал, вот и остался тугоухим; что жена его давно уехала в город, за жизнью, но разводиться официально не спешила, так что человек он женатый, все чин-чином, и дочка Аленка, была. Вообще-то сам он жену из города привез, и она полжизни тут протянула, но не выдержала, сбежала в конце концов. Обычная такая судьба нашлась у Василия: родился-учился-работал. Сколько таких василиев в одной только этой деревне, как под копирку. Бывший комбайнёр, теперь, как сам говорил, пенсионер-алкоголик. До пенсии нормальной, правда, не доработал, колхоз развалился, Василий на чужой технике вспахивал огороды, а потом и это дело бросил. Жил Василий теперь один, много ему не надо.
Ярику хотелось шикнуть на него, болтливого и вечно улыбчивого, о каком бы горе или какой трудности не говорил; вдруг снова послышится в лесу та песнь, но отчего-то перехватывало язык малиновой сладостью, и злость отступала. Как на него такого злиться, самому противно... Монотонный бубнеж Василия сливался с природными шорохами, писком и треском, словно был частью леса.
Ярик кивал, углубляясь все дальше и дальше в редкий лесок, рвал малину двумя руками и совал горстями в рот, вслушивался в бормотание, далекое, затихающее, словно телевизор на кухне работает, а тебе и некогда прислушиваться, и в то же время вязнет чужое неразборчивое слово в ушах...
Лес кружил Ярику голову. От духоты на лбу и над верхней губой капельками выступила влага, захотелось пить. Василий вынырнул из-под руки, светлый и мягкий лицом, сунул флягу:
– Родниковая, не морщь носа. Платком вытер горлышко.
Ярик сонно кивнул и выпил. Стало чуть легче.
Лес пел, звал его, тянул. Вспоминалось детство – ничего определенного пока, так, картинки, всполохи. Под худым калиновым кустом лежала красная корзинка с выпуклыми, будто плетеными, пластиковыми боками.
В такую бабушка собирала на огороде вишню, с ней же ходила в лес по грибы. Ярик моргнул раз, другой, вытер пот с бровей – корзинка оказалась целлофановым пакетом.
– Туристы, – успокоил Василий вкрадчиво, тихо, – мусора не оберешься.
Ярик снова кивнул и потянулся за малиной. Корзинка, превратившаяся в пакет, ничуть его не испугала – значит, так и должно быть.
Наелись малины, присели в теньке, вытянули ноги. Василий достал из кармана очередной замызганный платок, промокнул колючие впалые щеки и прищурился на солнышке. От Василия туманом наползало спокойствие – нерушимое и самую малость тоскливое, так давно потерянное Яриком. Тот и сам будто впервые всматривался в лес: трава под ладонью показалась теплой и гладкой, дерево крепко подставляло Ярику свою спину, шелест убаюкивал.
– Проняло? – подал голос Василий.
Ярик кивнул в третий раз и прикрыл глаза.
До позднего вечера плутали по одним Василию знакомым тропам, Ярик давно потерял все ориентиры, не знал, в какой стороне осталась деревня, и доверял теперь только чужому нюху. Василий снова завел разговор о долгой своей жизни, о матери, которую похоронили под яблоней в саду, а потом пришлось ругаться «с властью», не дело, мол, в огороде бабулек оставлять; что пить начал уже под старость, от скуки, а надо будет – бросит, да кому надо-то бросать, ему, Василию? Ему и так хорошо, работать днем на грядках не мешает, а выпьешь вечером, на закате, глоточек – и спится легко. О сбежавшей жене он говорил с нежностью и совсем без боли, хотел на будущий год взять курочек и ездить в город, яйца продавать. Ярику разговоры Василия казались ещё одной колыбельной, валерианой душистой – они не требовали внимания, не просили ответов, они были дыханием, самой жизнью. Одинокому Василию будто бы и не нужны были от Ярика или его виноватой матери деньги, он хотел поговорить. Он был счастлив и самим летом, и поляной в тени, светлой и просторной, без комарья, и неспешной их беседой без единого звука от Ярика.
Он был самим этим лесом, и Ярик не понимал, как мог на него злиться, или кривить лицо от перегара, или отворачиваться от красного пропитого лица.
Заночевать решили неподалеку от малинника, как только солнце сползло за кроны деревьев, а небо смыло синеву: пришли не тучи, но бледно-молочная пленка, серость. Василий натащил дров, наломал сучьев с поваленных деревьев и сгреб палую листву для растопки, даже выкорчевал из земли несколько валунов и обложил будущее костровище. Ярик нашел в рюкзаке спички, пакет вымытых и насухо вытертых яблок, предложил Василию, и тот обрадовался яблокам так, как сам Ярик не обрадовался бы и долгожданному спокойствию. Затеплился щелчками огонь, лизнул сухие ветки. Василий расстелил неподалеку свою штормовку, прилег на нее, нашел в кармане спортивных брюк банку тушенки и вскрыл складным ножичком, что болтался на связке ключей.
– Вот ненавижу говядину, – поделился он, слизывая желтоватый жир с ножа, – но на природе ничего вкуснючей нет. Налетай.
Разогрели, поужинали. Ярик смотрел на огонь и чувствовал, как опадает вокруг волной летняя жара, как стрекот и ветер становятся мощнее, раскатистей, как подступает ночной ветер, а в полутьме будто бы распахиваются чьи-то глаза. Странное дело, но ему совсем не было страшно – обступали тени, черный и проваливающийся в ночь осинник, но горел костер, лежал, закинув руку за голову, Василий, ждала где-то Ярикова бабушка, и хотелось прилечь, закрыть глаза, а потом проснуться и увидеть над собой одни лишь звезды...
Ночной лес, страшный, незнакомый, с чьими-то пронзительными воплями и будто бы тяжёлыми шагами между поваленных деревьев, казался Ярику уютным. От тушенки тепло потяжелело в животе, Василий завел очередной рассказ, сунул под нос Ярику ветку душистого чабреца, и Ярику в мгновение стало так хорошо, так сладко и так почти что легко, что захотелось по-детски расплакаться.
Пела вдалеке его давно ушедшая бабушка Яся.
До самой ночи Ярик не мог вспомнить, как приезжал к ней совсем мелким пацаном, как бежал за отцовской машиной по пыльной ухабистой дороге и плакал, а бабушка брала Ярика на колени, раскачивала, как неваляшку, и гладила сухой мозолистой ладонью по спине. Тоска по родителям отступала. Что-то в историях Василия, до того скучных и обыденных, что и запоминать не хотелось, проворачивалось в Ярике заржавелым механизмом, распахивало его собственное детство. Вставала перед глазами Ясина любимая собака, одноглазая и глухая, из которой так и не вышло приличной охранницы, но которой бабушка каждый день варила полное ведро овсянки. Яся трепала лохматую громадину по холке, называла «Буца моя, ясноглазая» – и каждая новая дворняга у неё на цепи тоже была Буцей. Яся жила так долго, что ни одна собака бы не выдержала.
Вспоминался сад с нескончаемыми пестрыми лилиями почти до самого горизонта, кислая виктория-клубника, вода из скважины, что шумно текла по резиновым шлангам; тюль над взбитыми Яриковыми подушками и малина, столько малины, что от сладости пересыхало во рту...
– Как звали? – спросил Василий негромко, боясь потревожить чужие воспоминания.
– Ярик.
– Да не тебя, балбес. Бабку твою. Яська же, да?..
– Да. Ярослава Ивановна.
Она была с кривой губой и часто пьяная – ходила искать давно проданную корову Зорьку, и Ярик вставал перед бабушкой, ревел, закрывал проход, чтобы она не упала, не поскользнулась в грязи после ливня и не расквасила себе в очередной раз нос. Когда Яся не пила, то хвостом ходила за внуком по огороду, трясла с ним яблоки и отбирала на сушку паданцы побелее, водила Ярика в лес смотреть на витые тонкие гнезда или собирать ежевику, любила его так, что задыхалась этой любовью. От «кружечки» Яся становилась растерянной, бродила в избе из угла в угол и, наткнувшись хмельным взглядом на Ярика, тут же подхватывала его на руки. Даже когда он подрос и отяжелел, Яся тянула его с дощатого пола, и у нее смешно щелкала спина, а потом бабушка целовала, целовала и целовала внука в брови, лоб, шею, и Ярик хохотал, отбивался, гладил ладошками ее лицо в толстых жгутах морщин, и сам кривился носиком от кислого запаха.
Никто больше не любил Ярика так сильно, как Яся. Никто даже отдалённо похожей любовью его не любил.
А он умудрился вырасти и позабыть об этом.
Потом мать с Ясей разругались – никто, конечно, о причинах мелкому Ярику не рассказал, просто оборвались редкие звонки Ясиным соседкам или их городским родственникам, что почаще заезжали в далёкий лесной угол; исчезли летние поездки, исчез бабушкин запах перегара, да и сама Яся, горбатенькая, сухая, но жилистая и крепкая до той поры, чтобы тянуть по двору железный бак с водой, пропала с концами. Кажется, Ярик спрашивал о ней поначалу – мать поджимала нижнюю губу и отворачивалась. Вопросы отпали сами собой.
Наверное, их ссора была страшной. Наверное, мать так и не простила Ясю, раз они за столько лет не смогли даже поговорить. Яся осталась в одиночестве, больше детей у нее не было, только огород с морковными грядками и зарослями никому не нужных кабачков, пара подруг-старушек да лес. Года два назад Яся пошла то ли за грибами, то ли за малиной, то ли и вовсе подышать, будто воздух между старенькими деревенскими домушками был другой, и пропала сама. Заблудилась, сломала ногу, замерзла или отравилась ядовитой водой из болотных кочек – сколько таких бабулек-дедулек, и не ищут почти, говорят, за смертью своей ушли, чувствовали, как кошки...
Мать узнала почти случайно – от звонка. Сначала, криво улыбаясь, похвалилась домашним, что не придется тратиться на похороны и поминки. Потом глубоко задумалась, как вступать в наследство, если Яся не умерла, а пропала без вести, и нужен ли будет кому-то убогий деревенский дом. Потом достала бутылку вина, новогоднюю, купленную по скидке и припасенную к праздникам, и до самого рассвета пила на черной кухне. Пила и плакала.
Ярик от волнения тогда так и не заснул, глухие материнские подвывания чудились ему эхом. Так могла кричать Яся, заблудившись в ночном лесу.
А потом пришло чувство вины – до того дикое и судорожное, что заполнило мать без остатка, разрослось словно бы вместо нее, и теперь любой разговор, любая проблема или просьба – все сводилось к Ясе. Мать говорила, что это они ее угробили, бросили умирать одну. Повторяла, что никому не будет покоя, пока бабушку не предадут земле. На самом деле, покоя не было только у неё, матери, но домочадцы благоразумно молчали. Мать твердила без конца, какая Яся была замечательная, хоть и выпивоха, и какая сама она, мать, сволочь и скотина. Ярик в такие моменты, когда мать петлей выхватывало в приступ ненависти к себе, пытался уйти из дома и заночевать то у друзей, то у подруг, а то и вовсе в подъезде.
Потом мать узнала о Василии и, не слушая родных, отправила Ярика на поиски бабушки. Вернее, бабушкиных останков – никто уже не верил, что Яся может найтись живой, не говоря уже о здоровой. Она наверняка осталась в этом лесу. Это поначалу мать обзванивала окрестные морги и больницы, рассылала ориентировки со старой Ясиной фотографией и какие-то мутные волонтеры даже обклеили этими ориентировками областной центр; даже приплачивала местным алкашам, и те, пропив деньги, с неподдельной искренностью доказывали ей, что заглянули под каждый куст и переворошили всю старую листву, Яси нигде не было. Мать не верила им, отчаивалась, но не до той степени, чтобы опустить руки. Наоборот, отчаяние делало ее злой, резкой и очень решительной. Ярик с трудом ее узнавал.
И вот он лес, вот она далекая Яся, что зовет внука мертвым напевом; вот Василий, который выглядит захмелевшим даже при том, что (Ярик поклясться был готов) ни капли спиртного за день не проглотил. Полз из черноты сырой холод, а тишина, несвойственная лесу, становилась и вовсе почти непроницаемой, плотной. Ярик глубоко задышал ртом, чтобы успокоиться хоть этим звуком.
– Сколько бродим с родичами, всегда их кроет, – Василий лег на спину, закинул руку и поерзал на штормовке. – Вспомнил бабку-то?
– Да.
– Молчит чего-то, чует вину твою.
Он подкинул дровишек в костер, затрещало, защелкало, расползлось пятном теплого света вокруг Ярика и немного вернуло его в себя. Он тоже лег, тоже уставился в звезды, что лишь иногда проглядывали сквозь контур едва различимой листвы. Хотелось молчать, а еще не хотелось вспоминать о Ясе, не хотелось заражаться материнской виной: разве он мог что-то сделать, пацан совсем, но ведь вырос же, и всё равно не стал искать, только это отговорки всё, для слабых...
– Сами-то чего по лесам ходите, старушек ищете? – бросил Ярик в тишину и почувствовал, как вспыхнули щеки. Будто тепло от костра дотянулось до его носа, но нет, это чувство шло изнутри.
Василий улыбнулся ему с прежней теплотой:
– Да знать бы, – он поскреб ногтями спутанные волосы, потер глаза, зевнул до щелчка в челюсти. – Не помню. Не вороши.
Лес подхватил из ниоткуда взявшийся порыв ветра, завыл, дунул мелким песком в лицо, и Ярик зажмурился. Василий помолчал, словно нащупывая разгадку в собственных же словах.
– Тут вечно кто-то, да пропадет. Одни бабки и алкаши остались, господи, прости. Или внуков им привезут, мал мала меньше, те с удочками, с лукошками, гля – нет никого. Ну, деревенские все под ружье, и пошли искать, помощи-то ждать неоткуда. И я глаза продрал, выпил, для скорости, и со всеми в шаг. Живых, правда ни разу не находил.
И Ярик, и обступившие их деревья молчали, вслушивались – впервые за весь день Василий говорил так, что не хотелось забывать. Ярик потянул на себя влажную прохладную травинку, сунул в зубы – от тушенки на зубах остался липкий привкус, хотелось отбить его. Хотелось, чтобы ночь эта длилась без конца.
– А потом сам пойдешь в малинник ли, за подосиновичком, слышу – кричит. Воет, жуть прямо. Петляет, водит кругом, за деревом мелькает, думаю, опять кто-то заплутал. Подойду – нет никого. Из-за спины зовет. Мечусь, думаю, хана – белочка, допился, дурачок деревенский. В первый раз решил, что в город поеду, кодироваться, там Надька живет, как отшепчет, так и... Ну, а потом гля: под ногами ветошь какая-то, пёстрая. Разгреб палкой, ковырнул, а там косточки. Не коровьи, человеческие, видно же, черепушка там... Ну, участковый, бобик из области, собрали все, увезли. Я в лес – ни ногой. Жутко. А потом пошел. Снова зовет. Ну и...
Ярик чувствовал, как остывает прогретая за день земля у него под спиной. Как воздух, что пьется легко и свободно, прорастает травами и холодом, как бежит по щеке муравей или ещё какая букашка, как гудят в ботинках раздутые ноги. Голос Василия, спокойный, вкрадчивый, убаюкивал.
Слетело с этого голоса все будничное, наживное, осталась лишь суть. Василий, поняв, что кости мертвецов зовут его своей унылой песней, купил в военторге нож, разжился спичками, насушил сухарей на верёвке и теперь уже серьёзно пошел на поиски. Кости он приносил в деревню мешками – участковый ругался, что все в одно свалено, как потом разбирать, даже прижал Василия немного, мол, маньяк ты, а теперь жертв мне носишь. Да только всем было очевидно, что никакие это не жертвы – это старики, что мечтали о жареной картошке с белыми грибочками, а нашли в итоге только собственную смерть.
– Ребятишки приезжали, поисковики, солдатиков с той войны еще копают. Я к ним. Те, ну, павшие там, тихо поют, горько, чувствуют, что не ждет их никто. Не ищет. Я помогал, если неглубоко закопанные. Те, кто под землей давно, не поют, не слышу их. Добровольцы там, видал, в жилетах рыжих? Тоже к ним ходил, они хохочут, мол, колдун. А если только-только кто помер, он громко зовет, он кричит, я и иду. Стали с уважением на меня смотреть.
Голос его налился гордостью за себя – не просто алкаш какой, безработный, бессемейный, а людям помогает. Ярик слабо улыбнулся – Василий нравился ему этим человеческим, простодушным все больше и больше. И ночь эта нравилась, и усталость, и сонливость, что пахла веточкой засушенного чабреца...
– А потом из ребятишек кто-то рассказал, что это вытьянка – не похоронили мужика, например, он как неприкаянная душа и бродит. Плачет, зовет, просит. Только я один отчего-то его слышу, вот и иду. Закапывать их надо, земле предавать, все дела. Они вообще как духи могут, привидения там, настоящие, белые, только я думаю, что фигня это – ну, тень мелькнет, а сколько этих теней в лесу?! А вот песни да. Ты сам слышал. Яся скучает.
Ярик сомневался, не приснились ли ему эти слова о Ясе – усталость, странная горькая песнь в чащобе, уютный костер и широкий душой Василий разморили его, и Ярик уснул, обхватив себя руками. Впервые за долгие дни, месяцы он не думал о бесполезности своей, о никчемности, не комкал подушки, не пялился до утра в потолок. Вокруг шуршало что-то, гремело, цыкало, шумно храпел Василий, костер быстро погас, оставшись только горячей белой золой, а Ярик спал, спал и чуть улыбался во сне.
Ему снилась Яся, снова хмельная, снова бесконечно любящая. Она тянула руки, обнимала, он жался к ее груди и чувствовал под толстой стеганой фуфайкой белые голые ребра.
Проснулся на рассвете от холода, застучал зубами. Трава в росе, сам весь мокрый, а Василий спит, раскинув руки, будто ничего не чувствует. Ярик попрыгал, растер лоб и пальцы, снова запалил слабенький костер – греясь у огня, задремал.
Утро свалилось головной болью. Быстро позавтракали остатками из Ярикова рюкзака, растряслись после сна, нашли в далеких кустах ручей и умылись, Василий илом и грязью растер щеки, потом выскреб мелкие камешки из щетины. Солнце снова начинало припекать. Пошли дальше.
Василий вновь завел свой бесконечный рассказ, на этот раз о жене своей, и Ярик снова перестал его слушать. Ему до смерти хотелось увидеть Ясю, пусть призраком, пусть неупокоенной душой. В городе, читая о полтергейстах и игошах, Ярик щекотал себе нервы перед сном, руки покрывались гусиной кожей, по шее бежал холодок, но стоило погасить экран, как вся эта нечисть оставалась исключительно в чужих страшилках. Ярик не верил ни в бога, ни в дьявола.
Но, кажется, в этом лесу, прозрачном и светлом, без буреломов и топких болот, непролазных оврагов и провалов, Ярик готов был поверить в вытьянку. Тем более что Яся, которая молчала всю ночь, будто бы и сама проснулась.
С удивлением в ее тоскливой, на одну ноту, песне Ярик узнал частушки. Вспомнилось, как Яся приносила от соседки баян и, широко расставив ноги, присаживалась на чурбак у сарая. Голоса у нее не было, как и слуха, зато память – всем бабкам на зависть, и Яся без устали сыпала матерными частушками, а окрестные старики, хихикая и краснея щечками, словно молодняк, обступали забор их огорода и делились впечатлениями. Ярик хохотал, носился между грядками и размахивал палкой, а добросердечные бабушки угощали его кто вареным яичком, кто гроздью сладкой белой смородины. В перерывах между частушками Яся склонялась к кружечке и, окончательно утомившись, роняла баян в траву, уходила спать. Ярик тянул тяжеленный баян к калитке, вечер заканчивался. Как оказывается, не навсегда – теперь он жил внутри самого Ярика.
Непонятно было, как это вообще могло зарасти другой памятью.
Яся пела, и Ярику хотелось, чтобы ей как и раньше подыгрывал баян. Василий, ничуть не смущаясь загробного голоса, хмыкал:
– Ишь, надрывается. Веселая бабулька.
– А если не найдем?
– Вернемся, подождем, в баню сходим – сосед зовет каждый вечер, я ему мать-старуху нашел, только-только она, прости, господи, как живая совсем... А потом мы с тобой еще сходим. Близко она, слышно же.
– А почему я тоже ее слышу? Это ведь твой дар, да?
Василий весь перекосился, от макушки и до пяток, пару раз дернулась его небритая щека:
– Уж дар так дар, ну-ну... Слушаю я просто, вот и весь этот «дар», – он снова дёрнулся от одного лишь слова. – Ты, видимо, бабку свою слушать хочешь.
– А другие чего, не хотят? Стариков своих, пропавших?
Василий сбился с шага. Поляна с выгоревшими рыже-желтыми травами, слепни в стоячем воздухе, выжигающее солнце. И венцом всему – горбатый нескладный мужик, длиннющий, словно оживший осиновый кол. Голова Василия ушла в плечи, не желая ничего слушать.
– Пойдем лучше. Чужая душа, знаешь же?..
Они снова шли, блуждали по прозрачному лесу. Ярик подтягивал лямки на рюкзаке: достал зачем-то компас, покрутил им в разные стороны – попробовал вспомнить онлайн-обучение, как ориентироваться по разным приметам в лесу, так и не вспомнил, сунул компас обратно. Никакой тактики у них не было. Василий снова вернулся к волонтёрам в оранжевых жилетах, как они прочесывают квадраты, какие у них мощные фонари и крепкие берцы, как «лисы» планомерно и методично обходят опушки и заглядывают в каждую расщелину, и что у него, Василия, в отличие от них поиск свой, особенный.
Ярик быстро понял его тактику. Она заключалась в том, что никакой тактики не было – Василий шептался с берёзовыми почками, запрокидывал голову и долго смотрел, как тягуче-медленно плывут облака, кружил по одной и той же тропинке, разве что прислушивался чаще обычного грибника – и все на этом. Они петляли так долго, что от жары у Ярика поплыло перед глазами. Он уже не верил, что бабушка найдется – все-таки его доверчивую мать в очередной раз обманули, Василий погоняет Ярика по бережкам и пролескам, а потом скажет «где-то в другом месте твоя бабка померла», и пойдет на заработанные деньги покупать водку или самогон, чего у них тут в цене, в деревнях этих.
От мыслей замутило ещё сильнее. Ярик вслед за Василием жевал какие-то водянистые ягоды и споласкивал лицо в лужах, прислушивался, как клекотом Василий зовет его бабушку, словно Ясю можно было приманить на звук, но все вокруг размывалось, таяло. Вчерашняя хрупкая уверенность, то душевное спокойствие, за которое Ярик уцепился двумя руками во время ночного привала, растворялось, как ледяная пленка на сентябрьской луже. Выбраться бы отсюда, поймать попутку до вокзала и...
Ясенька запела, позвала – совсем, казалось, рядом. Ярик встрепенулся.
Подумалось на секунду, что и провожатый этот странный, и Яся, что костями теперь лежала где-нибудь под калиновым кустом, и лес этот, и беспощадное солнце, от которого невозможно было глубоко вдохнуть даже в тени и которое не спасало от кусачих мошек – все это ненастоящее. Что и Василий давно умер, сгинул где-то в живописном лесу, и, быть может, сам Ярик погиб и теперь движется вместо тоннеля из света по этим кочкам, огибает осины и зудящие муравейники, на встречу с Ясей, потому что...
– Стоим, – Василий застыл, а Ярик по инерции пробежал еще на пару шагов и только тогда встал, ощущая вновь вспыхнувшие жаром уши. Пение бабушки, подстегиваемое далеким звуком баяна, который наверняка грохотал лишь в перегретой Яриковой голове, вилось высоко над кронами. Ярик поднял лицо – вдруг Яся там, скачет по макушкам, улыбается, тянет к нему руки.
– Я больше не могу, – одними губами и как мог искренне сказал Ярик, а потом повалился в траву. Василий не шелохнулся.
Плыло над головой высокое ясное небо, даже облака стерлись. Хрустел под затылком сухой хворост, звала Яся, и Ярик физически чувствовал, что сходит с ума – таскаться по лесу в поисках Ясиных костей, ходить след в след за алкашом каким-то местным, как только в голову пришло. Мозоли на ногах открылись, засочились влажной сукровицей – Ярик чувствовал, как липнут к стелькам носки. Горячее дыхание вырывалось из груди с хрипом. Пришла старая, будто бы запоздалая мысль о собственной бесполезности, мелькнула хвостом и удрала, Ярик даже рассмотреть ее не успел.
Василий все еще молчал. Слушал.
«Найдет», – с удивлением и твёрдостью вдруг подумал Ярик и сам не понял, как встал на ноги. Мыслями он остался там, в сухой и острой траве, обессиленный, не верящий ни во что и ни в кого, но Василий сорвался с места, и Ярик побежал за ним, морщась от боли и подволакивая себя самого, протаскивая между ветками.
Василий вырвался вперед – сначала Ярик еще видел его мелькающую спину, а потом лес сомкнулся, посмурнел, и Ярик остался в одиночестве. Нахлынуло раскаянием – Яся, баян, черные резиновые шланги, вечерний чай с водяной мятой, которую нарвали мимоходом, у очередного едва журчащего ручья; лилии, которые Яся никогда не срывала и не ставила в глиняные горшки.
– Яся! – крикнул Ярик, будто позабыв, что он здесь с Василием. – Я совсем потерялся, Яся...
Она хихикнула из-за березы, что стояла к Ярику лицом. Он заглянул за дерево – пусто. Сильный запах перегара, крепких сигарет – разве ж она курила?.. Снова смешок за плечом. Ярик обернулся – мелькнула тень, бледная какая-то, пустая, дымчатая. Пошел за ней. По щекам текли слезы.
– И что мне теперь делать? – бормотал Ярик, головой понимая, что творится нечто странное. Болью пульсировали глаза, всё вокруг от слез смазывалось, то зарастая мрачно-зелеными елями, то блестя вдалеке серебристой несуществующей водой. Губы ссохлись, схватились коркой, но слова пробивались и сквозь нее:
– Я же не знаю... сам не вижу, куда... как я тебя...
Присел на сухую, рассыпающуюся землей кочку, обхватил себя руками. Захотелось, до боли в костях захотелось вернуться туда – в уютный деревенский дом, чтобы Яся обняла его, расцеловала в щеки, а он бы изворачивался от ее неумелой ласки; чтобы поставила блюдце с растопленным цветочным медом и оладушки, пышные, пахнущие костром, а он бы болтал под столом ногами, вытаскивал из плетеной скатерти нитки и смотрел в окно, где за тонкой веткой герани длилось и полнилось его беззаботное детство...
Слезы перешли в плач, тот – в глухие рыдания. Ярик скинул бесполезный рюкзак, разулся, кровавыми пятками зарылся в траву, обхватил себя своими же, будто старческими, Ясиными руками, и завыл в голос. Вместе с воем выходила каждая бессонная ночь, каждый раз, когда он понимал – зря родился, ничего из него не выйдет, зачем живет-то вообще, дурачок. Яся тянула вокруг него тоскливую, утешающую ноту.
Ярик хотел раскаяться, взять ответственность за самого себя, наобещать бабушке с три короба – от родителей съедет, переберет несколько работ и найдет ту, что поприличнее, станет нормальным человеком, офис-дом-ребенок. Он уже почти забормотал эти клятвы себе под нос, но прикусил язык – сейчас он искренне верил, что так оно и будет, но понимал, что обещаниям этим никакой веры нет. Сядет в поезд, запарит лапшу кипятком, умоется в раковине холодной водой, от которой пахнет железом и мазутом, и решит – не время пока, не получится.
– Получится, – впервые пропела Яся и замолчала. Пересох шелест листвы, оборвалось птичье пение, рыдания Ярика стали неслышными, глухими. Уши забило тишиной, словно комьями глины. Ярик все еще не верил в себя, но рядом была Яся, та самая бабушка Яся, которая и любила его, и верила, и ни за что не подумала бы от веры своей отказываться. И все это – лишь потому, что он был ее Яриком. Ее любимым Ярославом.
Он не запомнил, сколько сидел в пятне солнечного света и плакал. Почти позабыл, как звал бабушку, а она, непохороненная душа, замолчала. Как вышел из-за дерева Василий, плюхнулся в траву рядом с Яриком и сгреб его в свои медвежьи, огромные объятия. От Василия пахло резким потом, влажной землей, листьями, пахло смертью и костной мукой, пахло невыпитым спиртом, словно он был проспиртован насквозь. Василий мурчал, урчал далекую Ясину колыбельную, и как только она стала простой и понятной, Ярик до хруста в суставах уцепился за воротник его штормовки, всхлипнул, забормотал что-то, а долговязый деревенский пьяница Василий всё пел и пел ему бабушкиным голосом. В руках его, словно в гнезде, было тепло и надежно, и Ярик, проревев вслух самого себя, всего такого несчастного и одинокого, затих, покачиваясь и икая.
Потом он смотрел на это будто бы со стороны, и испытывал странную, приторную смесь стыда с облегчением. Василий уложил его к себе на ноги, прижал к груди и запел на ухо, словно малышу, и покачивал, укачивал, баюкал. Ярик чувствовал благодарность, опустошение, но все это приходило медленно, будто пробовало носком кроссовки влажную кочку, провалится или нет. Василий спокойно напевал ему и, кажется, снова улыбался.
Как только Ярик встряхнулся, чуть пришел в себя, обмяк и расслабился в бабушкиных руках, Василий осторожно пересадил его обратно в траву и отодвинулся на приличное расстояние. Достал извечную подругу, сигаретную пачку, которая судя по виду пережила с ним ни одну свою сигаретную жизнь; закурил. Ярик закурил вместе с ним.
Молчали. Убаюканный и потерянный мальчишка внутри Ярика затих – оказывается, это был его бесконечный нудный стон, что отчетливее и громче всего пробивался по ночам, не давая уснуть или просто хорошенько о чем-то задуматься. Теперь наступила тишина – Ярик не знал, надолго ли, но вслушивался в нее, и сам улыбался распухшими от слез губами, по-мальчишечьи шмыгал носом, отводил взгляд от Василия.
– Пойдем, – тихонько позвал тот, когда Ярик вернулся, – Ясю твою покажу.
Тряпки, в которых она лежала, за годы истлели, стали грязно-коричневыми сквозь многие снега и дожди, да и Ярик бы их совсем не узнал. Валялся в тряпицах карманный складной нож, такие любил отец – наверняка это был его подарок, чтобы ножки грибов удобнее было срезать. Несколько клочков волос, седых и тонких, но, видимо, крепких, клубком намотались на ветку малины. Белели осколки костей.
Что-то растащили животные или птицы, что-то жадно приняла в себя земля, остался будто вылизанный ветрами и непогодами череп, остались берцовая, плечевая, и Ярик осторожно коснулся их пальцами, как несмело, испуганно целуют омытого покойника в лоб. Косточки показались ему теплыми, горько хохотнула Яся неподалеку. Ярик вскинул глаза:
– Спасибо.
Василий пожал плечами и снова закурил.
Ярик собрал бабушку в рюкзак, написал сообщение матери – как только появится связь, смс-ка улетит к дому, и мать наконец-то разрыдается с облегчением. Купит самый дорогой гроб в черном бархате, куда ссыплют землю и костные останки, закажет панихиду или молебен, Ярик в этом не разбирался, приведет всю семью в поминальную столовую, где от компота слезы сахарным комом встают в горле, а от мягких булочек пахнет бабушкиной выпечкой, и жизнь их семьи вернется обратно, на круги своя, только бы этот мальчишка внутри Ярика больше не стонал, не выл, только бы укачал его Василий, несмышленого, убаюкал в своих тяжелых, непривычных к детскому теплу руках...
– Тут дочка ваша лежит? – спросил Ярик неожиданно, когда вдали показались первые деревенские дома.
Василий не сбавил шага, мотнул головой, словно бы отгоняя комара от лица.
– Не зовет вас?
Молчание.
– Я приеду, – выпалил Ярик, путаясь в ногах, только бы сделать Василию что-то хорошее, отблагодарить не одним лишь толстеньким белым конвертом. – Вдруг услышу. Или...
Всё сложилось у Ярика в голове. Пьяница, что путался сейчас в длинных ногах, стал для него почти героем: он давно потерял единственную дочку, не смирился, ходил по лесам и искал ее, а любовь и тоска его были настолько сильными, что помогли вернуть домой и других людей. Сразу в сутулости Василия появился душевный надлом, красные глаза его стали мудрыми и смиренными, много чего повидавшими, и Ярик мелко-мелко запыхтел в восхищении.
– Ты думаешь, я поэтому в тимуровца играю? – могло прозвучать грубо, но вышло тоскливо как-то, с неизменной грустной улыбкой. – В Архангельске у меня дочка, в супермаркете работает, двое внуков. Все у нее хорошо.
– А почему тогда?.. – стройная версия Ярика, его желание понять, посочувствовать, наткнулись вдруг на дочку-продавщицу и улыбку без половины зубов.
– Да хрен его знает, – честно ответил Василий, – их тут сколько, а? Всяких. Тех-то, кто на земелюшке, я рано или поздно отыщу, притараню, закопаем с участковым хоть, помянем, табличку пустую воткнем. А кого занесло землей? Ни памяти, ни могилы... А сам ты поменьше в сказки верь. Ладно, Ясе привет. Пойду я. В баньку. И лечиться.
Ярик только и смог, что кивнуть. Василий ушел, и сгорбленная его спина маячила теперь перед Яриком без конца: и на вокзале, и в электричке, и даже у родной пятиэтажки, где мать выглядывала с балкона, будто бы дожидаясь приезда обиженной Яси.
– Я вернусь! – неизвестно зачем крикнул на прощание в деревенский гам Ярик. Визжала пила, гоготали гуси, мимо пронеслась стайка мальчишек с удочками. – Вместе поищем.
Василий, не оборачиваясь, махнул ему рукой.
Конечно, Ярик не вернулся. Конечно, о закопанной Ясе быстро все позабыли, и приезжали на кладбище далеко не на каждый родительский вторник. Конечно, мальчишка внутри Ярика снова проснулся и принялся мучить по ночам.
Но, когда становилось особенно тоскливо, Ярик отправлялся на поиски съёмной квартиры или брал очередную подработку, и вспоминал, без конца вспоминал мужские бабушкины объятия, запах земли и углей, сочную, налитую солнцем малину. Василия вспоминал.
И снова обещал ему вернуться.
Роиан Голотвин
Сноед долины Сэй
Кацуми проснулась посреди ночи и переполошённо вскочила. Снился кошмар. Опять тот самый, где она бежит под гору, по траве, поскальзывается и начинает падать, катится, катится и выкатывается прямо к обрыву. А за обрывом – туман и темнота, и она с разгону прямо туда летит, пытается за траву ухватиться, но нет, вырывается трава из пальцев, и ухает Кацуми в темноту, в бездну. И просыпается. И сейчас сердце всё ещё колотилось как безумное, и лоб был мокрый, и отголоски кошмара всё ещё плавали перед глазами. Почти машинально Кацу зажмурилась, хлопнула в ладоши и быстрой скороговоркой шёпотом выпалила: «Баку[11], ешь! Баку, ешь! Баку, ешь!»
Потом отдышалась и открыла глаза. Голубой свет от уличного фонаря лежал на потолке и стене. Никто не съел её кошмар и не уберёг от него, глупо это было и нелепо – верить в то, что настоящие сноеды до сих пор сохранились. Бесполезной нечисти хоть отбавляй, а та, что нужна...
Кацуми погладила пальцем фигурку ёкая[12] на тумбочке у кровати и слезла на пол. Захотелось пить.
Подкроватный фыркнул сонно, заворочался, но не вылез. Кацуми заглянула в темноту под кроватью и ничего там не увидела. Ну и хорошо. Она ещё не совсем привыкла к тому, что в её комнате теперь живёт настоящий отороси[13]. И потом, надо его воспитывать, учить, а он пока нисколько не слушается, только за ноги хватается по утрам.
Она прошлёпала в коридор, послушала папин храп из родительской комнаты и дошла до крошечной кухни. Здесь она напилась и ещё минуту сонно таращилась на тень от ветки на стене. Тень была похожа на руку, скребла стену, словно хотела пощекотать дом. Мда. Дом даже не пошевелился – щекотки он не боялся, Кацуми это и так знала. По пути к себе в комнату она по привычке пересчитала ступеньки на лестнице, а когда проходила мимо комнаты брата, провела пальцем по двери. Палец заскрипел, и она с удовольствием представила, как братишка вскакивает и таращится в темноту. У себя она залезла под одеяло и уставилась в потолок. Засыпать снова не хотелось. Не хотелось опять катиться к пропасти – каждый раз, когда она срывалась, сердце вздрагивало, рвалось и падало. И болело. Фигурку Баку ей подарила мама, только нисколько она не спасала. Может, надо сходить к старой Ису-сан, попросить отвар какой-нибудь? Хотя от кошмаров какие отвары? Девочка ещё некоторое время следила за тенями на потолке, а потом незаметно уснула.
Отороси разбудил её, ухватив за ногу. Хватка у него была грубая, а лапа холодная. Кацуми взвизгнула и поскакала одеваться. С кухни уже тянуло омлетом, и мама что-то выговаривала брату. Кацуми быстро почистила зубы, влезла в джинсы, поколебалась, какую рубашку выбрать. Захотелось белую в голубую полоску, но у неё не было пуговицы на манжете. На пришивание тоже ушло время, и когда Кацу, запихивая в рюкзак учебники, прибежала наконец на кухню, завтрак уже заканчивался. Отец укоризненно взглянул на дочь и вышел одеваться. Впрочем, все вместе они на крохотной кухне всё равно не помещались.
– О, соня встала, – засмеялась мама. – В следующий раз попрошу Ая будить тебя.
– Ну ма-а-а-а-ам, – привычно заныл Сато, косясь на сестру, – Ай – мой подкроватный, а у неё свой есть. И вообще, почему ей всегда и всё, а мне ничего?
– Как ничего? – удивилась мама, пока Кацуми поспешно набивала рот тамагояки. – А кто в лагерь ездил с привидениями и курсами по программированию? А у кого чёрная рука в кладовке живёт теперь? Вы не обнаглели, мистер?
– В шмышле фёфная фука? – обалдела Кацу, поспешно проглотила весь омлет, что был во рту, и негодующе воззрилась сначала на маму, а потом на братишку. – У него чёрная рука своя, а у меня жалкий подкроватный отороси, который времени не знает?
– Так, быстро в школу оба, – поспешно разрядила обстановку мама, собирая тарелки и сгружая их в раковину. – Вечером пообщаемся о поведении и запросах! Марш в школу, я говорю!
– Ну ты получишь, Сатошико! – процедила Кацу, выбегая на улицу и седлая свой велосипед. – Про чёрную руку мог бы и рассказать!
Последние слова она говорила уже велосипеду брата. Потом пнула его по колесу, и велик завалился в кусты гортензии. Пока брат вытаскивал его, ломая цветы, она вырулила на дорожку.
– Ма-а-а-а-ам, а Сато цветы полома-а-ал! – звонко крикнула она и, закрутив педали, помчалась по улице.
Свой подкроватный монстр у Кацуми появился всего несколько дней назад и вёл себя пока не очень хорошо. Вообще одомашненные ёкаи – жутко глупые существа, если подумать. Пользы от них едва ли больше, чем от кошек, но при должном воспитании («Дрессировке», – добавила про себя Кацуми) они, конечно, незаменимые помощники. И будят, и за свежестью воздуха следят, и сторожат, и чем только ещё не занимаются. Но новенький подкроватный был какой-то ненормальный. Привыкал, что ли? Будил невовремя, ночью иногда вздыхал и плакал, шоколадные конфеты ел с удовольствием, но шоколадного аромата в комнате так и не было, хотя Эмико говорила, что это точно работает. Вот у неё подкроватный был просто лапка. Пыль собирал, мог напевать разные песенки, урчал, как кот, да так, что кровать мелко вибрировала. И со временем у него проблем не было: будил исправно и без этих жутких хватаний за ноги. Эми говорила, что нужно ждать и воспитывать, а Кацуми всё равно его немного побаивалась. Кто к кому привыкал – это ещё надо было разобраться.
В классе все, как обычно, галдели и обсуждали новое расписание. Девчонки радовались дополнительным занятиям, мальчишки бубнили и требовали отменить эти уроки вместе с предметом изучения. В углу близнецы Ниоми и жиробас Тэнгумэй дрессировали чёрную слизь, заставляя её ползти вверх по стене. Слизь не хотела и пыталась удрать, и мальчишки разгорячённо тыкали её карандашами. Эмико сидела грустная, положив подбородок на сложенные руки.
Кацуми села рядом с подругой.
– Ну чего опять? – осторожно спросила она.
– Спала плохо, – пожаловалась Эми. – Опять был приступ паники. Мама таскала к врачу, в общем, всё утро проездили туда-сюда.
– В город возили? – сочувственно спросила Кацуми, хотя и так поняла, что найти врача в пять утра можно только в круглосуточной больнице Рагуми.
– Папа устал уже гонять в больницу. Говорит, надо переезжать из долины, раз я такая... – Эмико помедлила и вздохнула. – Восприимчивая.
Кацуми сидела и думала.
– Нам нужен сноед, – сказала она наконец. – Я читала про них много. Он поможет.
– Сноеды редкие очень. Знаешь, сколько он стоит в «Демоны лимитед»?
– Это потому что они в неволе не размножаются. – Кацуми посмотрела на подругу. – И не едят они сны, эти искусственные сноеды. В этом и беда. Ты вот хоть раз видела или слышала, чтобы подкроватный сожрал кого-нибудь? Ну ладно, не человека, но хоть крысу или кошку?
– А должен? – удивилась Эмико.
– Вообще-то отороси людей ели раньше. Ну, давно. И не жили дома. Правда, ели они только плохих, но какая разница?
– Кацу, ты что-то путаешь. – Эми заговорила как мама, покровительственно сверху вниз. Обычно это слегка бесило Кацу, но сейчас было не до тона. – Подкроватные – лапки. Надо просто тренировать их получше. Ты имя своему придумала?
– Нет. – Кацуми вспомнила холодную лапу своего подкроватного монстра и снова вздрогнула. – Я пока к нему не привыкла ещё. И он за ногу хватает каждый раз, а пальцы ледяные, фу...
Эмико наконец улыбнулась.
– Нужно ему воду на ночь под кровать ставить. Лучше два стакана. Они, когда напьются, сразу шерсть распушают и не мёрзнут. Не читала учебник, что ли?
Кацуми возмущённо посмотрела на неё.
– Вот видишь? Учебник. Домашние отороси. Инструкция. Вся эта искусственно выведенная нечисть – как... как... микроволновка! Или смартфоны. Генная инженерия в волшебство не умеет. Понятно, почему сноеды эти дорогущие кошмары не едят. Можно подумать, ёкаи – это морковь! Посадил и вырастил!
Она фыркнула возмущённо ещё раз.
Эмико смотрела на неё озадаченно.
– А ведь ты права. Нам нужен дикий ёкай. Только я не представляю, кто может знать, где его найти.
– Я знаю! – Кацуми сразу вспомнила заваленную старым хламом лавку бабули Ису, амулеты и коробочки, статуэтки и корявые деревяшки, смысла которых никто, кроме хозяйки лавки, скорее всего, не знал. Зазвенел звонок. Мальчишки с сожалением принялись сгребать чёрную слизь обратно в контейнер для завтрака. В класс вошла учительница. Все поклонились, и уроки покатились, как обычно. Только Кацуми нет-нет да поглядывала на часы на стене.
После школы они вместе с Эмико докатили на велосипедах до другого конца городка, где к скале у дороги лепилась лавка Ису Камази. Ездить сюда не запрещалось, но Кацуми редко бывала здесь одна. Старую Ису за глаза называли ведьмой, хотя она всего лишь собирала и сушила разные травы, растущие в долине и предгорье, и торговала никому не нужным хламом. Это было удивительно – сейчас, в эпоху интернета и высоких технологий, заниматься сборами, настойками, и держать лавку, в которую никто не ходит. Впрочем, настойки покупали. Да и травки тоже. Смешные мешочки с полинявшими ленточками, набитые сборами для отваров, Кацу видела и дома, и у Эмико на кухне, и даже у маминой сестры. Но вот всякое барахло, которое было выставлено в лавке, точно никто не брал. Туристов здесь не было, а местным жителям все эти штуки были не нужны. Они так и стояли на тех же местах за стеклом, что и в прошлые разы. Большая фарфоровая лягушка без одного глаза, выгоревший до потери орнамента веер, сломанные часы-пагода, шкатулка с выщербленным рисунком, шесть разноцветных фигурок О́ни из Дзигоку[14], страшненьких и жалких, давно облезших. Мальчишки в школе рассказывали, что Ису когда-то была старьёвщицей, бродила по развалинам старых храмов, а всё, что находила, – тащила домой, пока не набралась такая куча, что впору стало открывать торговлю. Но Кацу считала это враньём. Уж больно жалким выглядел ассортимент лавки – никак не для храмов, тем более старинных.
Сейчас лавка была закрыта. Только фурины[15], висевшие у входа, позванивали тихонько и словно дразнили. За лавкой был крошечный двор и дом, тоже приросший к камню одной стороной. Кацу заглянула во двор, но никого не увидела.
– Ну вот, – сказала она с досадой, – бабуля умотала куда-то.
– Да она чокнутая. – Эмико прислонила велик к дереву и поднялась на крыльцо. Прикрылась ладонями, вглядываясь в полумрак за стеклом лавки.
– Она старая и знает много, – не поддержала подружку Кацуми. – Вдруг лавка – вовсе и не лавка, а все статуэтки и шкатулки – это демоны, заточённые в глину и деревяшки при помощи могучей магии? И живёт такая бабуля, Будды одуванчик, у нас в долине. И никто никогда не узнает, кто держит равновесие мира в своей лавке старья на задворках префектуры Шимадзу.
Эмико отошла от витрины.
– Не видно ничего. Пошли?
В этот момент зазвенели фурины, и Кацуми почувствовала сквозняк затылком и правым ухом.
«Приходи вечером», – сказал сквозняк.
«Я не могу вечером, – машинально подумала Кацу, – мама не отпустит, да ещё в такую даль».
«Отпустит, – прошептал сквозняк. – Скажи, что ко мне».
«К кому ко мне?» – удивилась Кацу, оглядываясь.
«Ты поняла, – сказал сквозняк. – Давай к девяти. Скажи, что принесёшь маме обещанное, я ей приготовила».
«Точно ведьма», – подумала Кацуми и чуть не засмеялась, сообразив, что её слышат.
«Идите уже», – сказал сквозняк.
Фурины звякнули ещё раз, и ветер утих.
Эмико подошла, толкнула подругу в бок.
– Умерла, что ли? Поехали говорю.
И они поехали, вырулили от лавки на старую асфальтовую дорогу, которая круто спускалась от скалы, и полетели, растопырив ноги, всё быстрее и быстрее, взметая листья, успевшие нападать с едва краснеющих клёнов. Осень ещё не началась.
Дома мама неожиданно спокойно отреагировала на предложение скататься вечером до бабули Ису. Впрочем, Кацуми и не удивилась. Она давно думала что-то такое про «Ведьму под горой», как иногда называли Ису Камази в городке. «Если уж и есть чудеса и демоны где-то, то она точно знает, – думала Кацуми, поглядывая на часы. – Как она ловко нас вычислила. А сама не показалась! Варила, наверное, свои отвары, или ещё что похуже. И мама! Вот хитрюга, сама у неё травки заказывает и молчит!»
Стемнеть ещё не успело, и не успел Сато возмутиться, что сестре можно кататься по темноте, а ему нельзя пойти погонять мяч с друзьями, а Кацуми уже вовсю крутила педали, пролетая по улочкам их маленького городка. Уже целых пять часов как лето не казалось обычным, и это было так здорово – впервые за несколько лет обнаружить хоть что-то интересное в этой деревне, которую на самом деле городом сложно было считать. Кацу не сильно расстроилась, когда они переехали сюда с родителями из Осаки. Воздух был другой, маме сразу стало легче дышать, папа быстро нашёл работу, и даже младший братишка не сильно доставал. Это потом он подрос и спелся с хулиганом Хаку и его компашкой. А тогда переезд казался надеждой на новое, неизведанное: знакомства, люди, места. Впрочем, и это новое быстро приелось. Двенадцать улиц, четыре дороги, все друг друга знают, и всё повторяется. Мама называла это «просто жизнь». Кацу сначала негодовала, а потом смирилась. И в прошлом году окончательно махнула рукой на ожидание чего-то необычного. И вот на тебе!
Мелькнул дом мистера Хакамуры, зелёное поле люции, водонапорная башня и поворот направо, на объездную дорогу в тени деревьев, которая выходила куда-то к Синто-рю, старому храму, откуда на долину открывался шикарный вид. Туда Кацуми не поехала. К новой дороге здесь всё ещё примыкала старая, и вела она дальше, вверх, к последним четырём домам и скале-воротам, у которой жила Ису-сан. Несколько часов назад они с Эмико прокатились здесь с ветерком, а теперь пришлось слезать с велика и вести его рядом, как упрямого ослика, всё выше и выше по просёлку. Подъём был не очень долгим, да и дневная жара спа́ла; Кацу дышала ровно и наверх поднялась почти не запыхавшись. Часы в телефоне показывали 8:56 PM, а это значило, что она не опоздала. Вот и хорошо.
В лавке горел свет. Тёплый, жёлтый, он делал маленький домик игрушечным. Пробивался сквозь окна, и в ярких квадратах, лежащих на земле, тени фигурок в витрине были больше и живее. Днём здесь царили марево, пение цикад и недвижный воздух, пустота и тишина. Почти тишина. Сейчас казалось, что всё пришло в движение. Деревья поодаль будто скрывали кого-то тяжело дышащего и переступающего большими ногами. Трава шевелилась и помаргивала, стрёкот, шелест, поскрипывание и постукивание окружали Кацуми. В изумлении она даже забыла, зачем оказалась здесь, когда всё вдруг смолкло и дверь лавки с лёгким скрипом приоткрылась.
«Чудеса же!» – ошалело подумала Кацу, бросила велосипед и взбежала на крыльцо. Стукнула в пыльное стекло двери и увидела, как машет ей изнутри бабуля Ису, сморщенная, как печёное яблоко.
В лавке пахло... наверное, так и должно пахнуть там, где продают всякие старые штуки, – пылью, бумагой, нагретым деревом, чуть сандалом; а дальше запахи смешивались в непонятный ком, потому что бабушка Камази набивала мешочки, разложив на широком прилавке пучки веток, травинок, цветов, листьев. Хозяйка быстро смешивала и кромсала травки, выдёргивая их по одной то из левой кучи, то из правой. Мелькал белый фарфоровый ножик, штрик, штрик, и вот уже мешочек заполнен. Тонкими коричневыми пальчиками Ису-сан ловко завязывала его и уже резала дальше. И бормотала под нос то ли песню, то ли приговор-заговор. А может, просто сама с собой советовалась.
Кацуми вошла, поклонилась и поздоровалась.
– Да виделись, – хитро скрипнула хозяйка и мелко засмеялась.
– Вот это вот я не поняла, – призналась Кацу, тоже улыбаясь. – Вы же где-то рядом были?
– Ветер – хороший помощник. – Штрик, штрик, новый мешочек, набитый травками, плюхнулся в корзину. – Но не думаю, что твоей маме нужно знать это. Держи.
На прилавок легли рядком несколько мешочков. Один большой, пара поменьше и маленький, с голубой ленточкой. Кацуми осторожно сложила их в рюкзак, последний понюхала. Пахло... сухим солнцем и летом. Сладко и немножко душно, надо же...
– Маленький тебе, – сказала старушка. – Под подушку положи. До тех пор, пока...
Тут она замолчала, пристально глядя на Кацуми, и продолжила сердито:
– Зачем ёкай нужен? Мало вам нечисти домашней? Зачем ищешь?
Кацу вдруг стало стыдно, что она, весёлая и довольная, пришла просить демона, как игрушку для развлечения. Вернее, не для развлечения, но всё повылетало из головы сразу. Она опустила взгляд на свои кеды и тихо сказала:
– Я не для себя. У меня подруга спит плохо. Кошмары каждый день. Родители хотят её увезти. Я... для неё...
Она посмотрела на хозяйку лавки. Та по-прежнему сверлила её взглядом. Потом фыркнула и отвернулась.
– В лесу, за озером хикикомори живёт. Там искать надо. Если не боишься и сердце не закрыто. Баку – ёкай пугливый, насквозь видит. Не понравишься – не пойдёт к тебе. Не покажется даже. Всё. Иди. Матери передай, чтобы не усердствовала. Она знает про что.
И рукой сделала, мол, всё, отправляйся, закончен разговор.
– А как же найти хикикомори? – спросила Кацуми расстроенно. – Я к озеру дороги не знаю...
– Была б дорога, всякий бы шлялся, – сердито выдала бабуля Ису, обходя прилавок и выпроваживая девочку на крыльцо. – Будешь уходить из города – солнце в левую щёку пусть светит, дорогу найдёшь, как искать перестанешь. От хокора[16] прямо в лес по тропе. И не бойся. Иначе незачем идти.
Дверь лавки хлопнула. Кацуми втянула носом прохладный, сырой, пахнущий лесом воздух. Бабка, конечно, с приветом, целую легенду разыграла.
«Я всё слышу», – сказал сквозняк, дунув в затылок.
Кацу ойкнула, закинула рюкзак за спину и покатила велосипед к дороге. При этом старательно не думая ни о чём и мысленно напевая что-то вроде «ля-ля-ля-ля-ля, ничего такого я не думаю». Ей было жутко неловко.
Эмико утром в школе не появилась. После уроков Кацу дошла до её дома, но никого не обнаружила. И минивэна отца Эми – тоже. Кацу написала подруге в Лайн[17], но сообщение так и осталось висеть непрочитанным. Что-то случилось, и это было неожиданно болезненно. Кацу не думала, что они могут переехать. И что теперь?
Мысль, что можно попробовать одной добраться до озера, Кацуми отбросила сразу. Было страшно. Не вот прям страшно-страшно – кто там в лесу может напасть? Но всё равно не по себе. Да и хикикомори этот что за человек был – непонятно. Просто так в отшельники не уходят. А если он там с Баку общается – и вовсе странно. С этими мыслями она дошла до дома и села за уроки.
Уже перед сном, в кровати, она услышала, как пискнул Лайн.
«Я дома».
Эмико!
«Как ты?»
«Ничего. Ездили в город. Папа ищет дом. А я у врача была».
«Опять?»
«Ага».
«Ничего, – набрала Кацуми. – Завтра в школе увидимся? Есть новости».
«Угу», – прилетело в ответ.
Вообще Эмико Гаюри была совсем не такой, какой её привыкли видеть одноклассники. В школе она мало общалась – считалось, что задирает нос. Дочка небедных родителей, она послушно носила одежду, которую покупала её мама, но не любила шмотки и никогда не выпендривалась гаджетами или чем-то ещё. Училась средне, так же, как и Кацуми. Учителя смотрели на Эми слегка презрительно, хотя её папа здорово помог школьному спортивному клубу, купил оборудование и форму. А в учительской спорили, правильно ли будет выставить Эми семьдесят пять баллов за полугодие, как она того заслуживает. Смешно. Эмико эти баллы не волновали.
Её не сильно баловали дома, только о здоровье пеклись: у отца были знакомые в клинике Рагуми, и он по любому поводу возил Эмико на обследования. Только Кацуми знала про это. Да и про многое другое. Про любимые сериалы, и про то, кто в них нравится или бесит, про вросший ноготь и мёртвого котёнка, похороненного в лесу, про того, с кем Эмико переписывается в Лайне уже месяц, со смайликами и сердечками. И эти панические ночные приступы тоже были секретом, но именно из-за них родители могли увезти Эми далеко. Так что кому же, как не ей, вообще нужен этот сноед?
* * *
Сначала Эми молчала, озадаченно глядя в окно. Они выскочили в коридор на крошечной перемене, потому что с утра поговорить не успели. И вот теперь Кацу вывалила ей всё, что знала.
– В общем, там Баку можно дикого поймать, – сказала она медленно. – Хотя... не поймать, наверное. Попросить. Короче, я не знаю. Но попробовать можно. Только днём мы не уйдём никуда, сама понимаешь. А после школы – до ночи затянется всё. Точно не боишься?
Кацуми говорила и сама боялась – что Эми откажется. Начнёт придумывать отговорки: голова болит, родители не отпустят, или чем там ещё положено прикрываться. Но Эмико топнула ногой.
– Издеваешься? У меня есть фонарь, и я с вечера наделаю бутербродов. Чтобы я отказалась пойти за Баку?
– Может, и нет никакого сноеда, – неуверенно пробормотала Кацуми, но додумать мысль ей не дал звонок на урок.
Организовать путешествие оказалось не так сложно. Кацуми накануне наврала дома, что идёт ночевать к Эмико, «вот мы как засядем, сначала уроки, потом кино, потом спать, ты чего, мам, ей же нельзя много гулять, у неё там с нервной системой чего-то, они вообще уехать собрались из-за её ночных кошмаров», – так что даже хитрюга Сато не заподозрил ничего. Мама Эми подтвердила договорённость – она и сама не сомневалась, что так всё и будет. Только девчонки знали: сразу после школы они поедут совсем в другую сторону и, пока светло, постараются добраться до озера. Почему-то им казалось, что до вечера можно успеть и туда, и обратно.
– Я тут порасспрашивала кое-кого, – рассказывала Эмико, пока они крутили педали и спускались по дороге в долину, туда, где по склонам холмов уже краснели редкие клёны. – Хикикомори вообще странные люди. Они же не просто так живут одни. Не знаю, стоит ли с ними общаться. Там мужчина или женщина?
– Понятия не имею, – ответила Кацуми. – Я вообще не знаю, будет там с нами кто-то общаться, нет. Ису-сан сказала странное. Сказала, Баку там, а как искать его... но раз про хикикомори речь зашла, значит, неспроста.
Солнце светило сбоку, чётко в левую щёку, и грело пока так хорошо, что крутить педали было жарко. Они давно одолели спуск, дорога сначала выпрямилась, входя стрелой под кроны начинающегося редколесья, а потом снова запетляла среди холмов. Ехать и болтать было здорово. Совсем не сложно и не страшно.
– И потом, дикие Баку наверняка реально дикие, – рассуждала Эмико. – Явно же не такие, как в «Демоны лимитед», дурацкие и напомаженные. Там у них вечно всё благостное такое, в упаковке, пахнет жвачкой фруктовой, и разве что стразиками не посыпано. Видела я в каталоге Баку. Прям фу. Мало того что страшный, так ещё и бесполезный.
Кацу засмеялась.
– Мы с тобой знаешь о чём забыли? Если поймаем ёкая, в чём его домой потащим? Я ведь не нашла, как их ловить. В интернете ни слова. Едем, а сами не готовы.
Эмико задумалась.
– А дикие Баку руки нам не объедят?
– Глупая, это ж ёкай-сноед. Он ест только сны. Иногда боль.
– Да ладно?
– Ага, бывают такие, это я знаю. Я столько про них накопала уже, что, наверное, можно в школе доклад сделать.
Дорога всё тянулась, тянулась, а потом неожиданно повернула вдоль деревьев и ушла вправо. Девочки остановились.
– И куда теперь?
Кацу заозиралась. Более подробных указаний у неё не было. Дорогу найдёшь, как искать перестанешь, тоже мне указание. Они полезли в кусты у поворота, обшарили их, но не нашли ни намёка на дорогу.
– Может, нам тоже повернуть надо?
– Не, мы просто чего-то не нашли.
– Может, так и надо?
Кацуми задумчиво смотрела вперёд. На лес. Начинался он от дороги кустами и постепенно густел. Деревья стояли плотно, не было ни просвета, ни намёка на тропу. Солнце упорно светило в левую щёку, и это подсказывало, что ехать по дороге не надо, но как дальше-то?
Даже цикады притихли.
– Может, пойти не глядя? – предложила Эмико. – Ну, типа, встанем спиной и пойдём наоборот.
– И голову расшибём, ага.
Время шло, Эми терпеливо ждала, Кацуми размышляла, бросив велик на обочине дороги и сидя на краешке асфальта, ногами в траву. Злилась. Ни одной дельной мысли в голове не было, и дурацкие загадки Ису-сан ей не нравились. Зачем все эти сложности? Почему не сказать нормально? Что вообще за привычка у взрослых вечно нагружать квестами и вопросами? В чём смысл и мораль? Чтобы мы повернули назад? Бабка-чревовещательница – первый сорт: посидела в кустах, пошептала, а мы теперь, как дуры, дорогу ищем!
Кацу подняла велосипед. Ещё секунду помедлила, но обида клокотала в ней слишком сильно.
– Поехали! Ну их, этих ёкаев, и бабулю вместе с ними!
Она вскочила на велик, толкнулась ногой и поехала назад. И тут же встала как вкопанная, даже рот раскрылся от удивления.
В косых лучах цепляющего кромку леса солнца она увидела на асфальте светящуюся стрелку. Стрелка указывала направо, и тут же Кацуми разглядела и просвет в кустах, и даже тропу. Это уже было просто непостижимо.
Через пять минут, прооравшись от возмущения, они с Эмико разобрались. Да, стрелку было видно только на солнце и только если развернуться и идти в обратную сторону. Да и не стрелка это была, строго говоря. Так, отражение, искорки на камешках в старом асфальте. Но тропа была, хотя Кацуми могла поклясться, что проходила мимо несколько раз и ничего не видела.
Начало темнеть, когда они пешком (велосипеды пришлось бросить) вошли в лес. Закат горел над деревьями, ноги слегка гудели и хотелось пить. Эми пыхтела сзади. Лесная тропа была тихой, мягкой, пока ещё видимой под ногами, но ветки хватали за рукава, и в быстро подступающих сумерках радости это не добавляло.
– Дорогу-то найдём потом?
– Не бойся, я геометку на трассе оставила.
Кацуми восхищённо промолчала. Они уже полчаса шли по тропе, но ни огонька, ни указателя, ни любого другого намёка на цивилизацию не было. Тропа извивалась, но всё так же вела в нужном направлении, судя по тому, что отсветы заката по-прежнему виднелись слева.
«Интересно, – думала Кацуми, – кого вообще в темноте поймать можно? Вот заблудимся мы, и что тогда? Кто нас найдёт?»
Она посмотрела на смартфон: сигнал ещё ловился, но уже плохо, одна палочка из четырёх. В этот момент она почувствовала, что запах в лесу изменился. Словно сыростью и прелыми листьями дохнуло в лицо. Да и между деревьями посветлело. Ещё несколько минут девочки карабкались через поваленные деревья, перегородившие тропу, а потом как-то сразу вышли к озеру.
Про это озеро в городке рассказывали разное, и не всегда хорошее; но самое главное – похоже, никто толком и не бывал тут. Местные купались внизу: по дороге к Сайони были мелкие благоустроенные озерца, и там вечно играла музыка и отдыхало много людей. Ещё ездили к морю, это было дальше, но хорошая дорога и красивый песочек на пляжах оправдывали потерю времени. Да и какой смысл ломиться через лес, через холмы, убивать подвеску на разбитом асфальте, если вода здесь даже в жару ледяная?
Кацуми первым делом проверила, так ли это. Подбежала к берегу, свесилась, держась за низкие ветви, и окунула руку в озеро. Ой-ёй! Вода и правда оказалась ледяной. Кацу плеснула пригоршню в лицо, фыркнула и умылась ещё раз. Странное было ощущение. Во-первых, будто проснулась. Во-вторых, словно разрешения спросила у кого-то. И пока не поняла, дали его или нет.
Тропа выходила на берег только здесь и снова вела в лес. Девочки пошли дальше, и это было уже совсем не весёлое путешествие. Небо над озером ещё светлело, а сумрак уже путался между деревьями. Когда стемнело окончательно, засиял сквозь траву узор светлячковых троп. Кацуми смотрела на него во все глаза – что значит городской ребёнок. Она только читала о таких штуках, и одно дело в книжке выяснить, мало ли что там понапишут, и совсем другое – видеть вживую. Ажурные сплетения тонких, как спагетти, дорожек и разбегающиеся цепочки прерывистых следов переливались мягким фосфоресцирующим огнём, словно трава и кусты росли в светящейся воде.
– Вот это круто, – пробормотала Эмико. – Надо заснять и выложить в интернет: где ещё такое увидишь?
– Не надо, – мягко сказала Кацуми. Помолчала и повторила: – Не надо. Это же как бы... только здесь. А если все поедут сюда смотреть, то затопчут, и что останется?
Они всё время видели за деревьями воду, в озере отражались небо и луна, и казалось, что идти по тёмному лесу не то чтобы нестрашно, но и не ужас-ужас. Раньше Кацуми и представить такого не могла – ночью в лес, даже рядом с городом, а тут... Когда тропа снова вывела на берег, Эмико, которая шла сзади, с разгону врезалась в спину подруги.
– Ну чего опять? – пробурчала она, обходя замершую Кацуми, и застыла сама.
Прямо перед ними стояли хокора. И совсем не так, как они привыкли видеть возле храмов или у дороги. Сюда святилища будто свозили специально из разных мест. Деревянные, глиняные, каменные домики громоздились друг на друга, стояли рядом, некоторые поодаль. Перекошенные, полуразвалившиеся и почти новые. Гора маленьких святилищ будто была живой когда-то. Казалось, что они сползлись сюда умирать. Те, что посильнее, залезли выше, задавили слабых, а потом застыли. И всё живое, что было в них, ушло, внутри осталась только чернота. И на фоне тёмного озера и стены леса на том берегу эти хокора смотрелись страшно. Кацуми отлепила от нёба язык, разжала кулаки и вытерла вспотевшие ладони о джинсы. Первый шок прошёл, и она вспомнила: от хокора прямо в лес по тропе. Поворачиваться спиной даже к пустым святилищам было всё равно что прыгнуть в озеро. У Эмико вполне отчётливо от страха клацали зубы.
– Первый раз такое вижу. – Кацуми изо всех сил пыталась говорить как обычно. – Бабуля предупреждала, что хокора... да перестань стучать зубами, мне самой страшно!
Тропа уходила в лес от берега. Поднималась выше вместе с деревьями. Холм или край котловины – отсюда было не определить. Но все звуки точно отскакивали от стволов и возвращались сюда же, на берег. И каждый шаг или шорох отзывались в маленьких глиняных домиках множеством маленьких эхо.
А потом что-то треснуло и кто-то выскочил из одного домика. Девчонки взвизгнули и бросились по тропе вверх, карабкаясь, хватаясь руками за стволы и почти не видя ничего под ногами.
Остановились только когда закончился подъём. Застыли, прислушиваясь. Никто не бежал за ними, тишина ватно облепила уши. Ни птиц, ни сверчков, ни цикад. И озеро сверху смотрелось большим зеркалом, отражающим лес вокруг.
Тропы под ногами уже не было, и Кацуми двинулась вглубь леса; Эмико шла за ней. И хотя только что они сломя голову неслись и лезли наверх, согреться не особо получилось. Вечерний холод быстро пробрался под рубашку и погнал мурашки по рукам и выше, к шее и затылку. Кусты стали гуще, Кацуми раздвигала ветки и сердилась. Это уже не походило ни на какое приключение. Лезть непонятно куда, просто надеяться, что вот сейчас всё кончится и в тёмном ночном лесу вдруг объявится откуда ни возьмись...
Эми вскрикнула сзади, хотела что-то сказать или предупредить о чём-то, но не успела. Кацуми споткнулась и потеряла землю под ногами. Девчонки покатились по склону оврага, и это было сильно.
– Фух! – сказала Эмико, вытряхивая из волос листья и мусор.
– Ага! – подтвердила Кацуми, и они захохотали, закрывая руками рты и давясь, чтобы их не было слышно в лесу. Отсмеявшись, огляделись.
Старый бревенчатый дом, чёрный, заросший по углам мхом, стоял прямо перед ними, в двух десятках шагов. Между брёвен торчала трава, с крыши свисали неаккуратные бороды растений, и это не понравилось Кацуми.
– Пришли, – прошептала она. – Хики должен здесь жить. Теперь больше никаких подсказок. Баку наверняка где-то поблизости.
– А мне чего-то к этому типу вот вообще не хочется идти. – Эмико тоже шептала. Не хотелось громко разговаривать рядом с таким домом. – Вот сама подумай: зачем он здесь один живёт?
– Да мы и не пойдём. Я думаю, надо снаружи смотреть. И потом, мне его жалко. Я читала – хикикомори не типы, просто одинокие люди, которые запираются дома или живут подальше от всех. Боятся людей, боятся себя. Не любят шум, разговоры, музыку. В общем, всё не любят. – Кацуми с опаской смотрела на дом. Он казался совсем нежилым, заброшенным.
– А зачем тогда Баку здесь поблизости пасётся? Не думала?
– Зачем-зачем... Может, человеку кошмары снятся постоянно...
– Вот и я о том же. Кому кошмары постоянно могут сниться? Только маньяку какому-нибудь... – Эмико вставать не собиралась. Они так и сидели на траве там, куда скатились.
– Ну, тебе же снятся...
– Так я же не маньяк.
Это было логично.
– Да нам он и не нужен вовсе. – Кацуми неуверенно встала и, ойкнув, присела снова. – Колено...
Эмико посветила фонариком, но и так было понятно, что это ушиб.
– Нормально, я дойду. – Кацуми упрямо нахмурилась. – Нам надо Баку найти. А я, кроме «не бояться» и «незакрытого сердца», ничего больше и не знаю. Чем можно сердце закрыть?
– Это, наверное, про любовь, – вздохнула Эмико. – Мама любит слушать, у Мэйки в одной песне как раз про это... Сердце-э-э-э-э не закрыва-а-ай...
Кацуми толкнула её в плечо.
– Тихо ты со своей любовью! Сейчас выползет хики и устроит тут нам любовь...
Они захихикали и почувствовали, что стало полегче. Напряжение уходило.
– Ну чего, пошли?
Кацуми медленно встала. Скривилась, но упрямо сделала несколько шагов, прислушиваясь к ощущениям.
– Терпимо. Пойдём.
И они настороженно и медленно обошли дом. Двора не было, и вообще больше никаких построек или вещей не было, только пластиковый умывальник смутно белел, приколоченный к дереву. На нём тоже был мох, свисал разлохмаченный пучок сухой травы.
– Ты боишься? – шёпотом спросила Эмико, оглядываясь на запертую дверь и чёрное окно.
– Не нравится мне здесь. – Кацуми, хромая, брела в лес. – И я вообще без понятия, что делать. Я вот иду куда-то сейчас, а зачем?
– Ну тихо ты, – шикнула подруга. – Может, он шума боится?
– А мне вот наплевать, чего он боится! – Кацуми встала, упёрла руки в бока и крикнула в лес: – Я пришла сюда, чтобы найти тебя, ёкай!
– Пожалуйста! – подскочила Эмико. – Чего орёшь-то? Нам надо попросить тихонько... Баку добрый же, а ты сейчас разбудишь кого-нибудь плохого. И вот его нам точно не надо...
– Да нет никого здесь! Ни Баку, ни хики. Старый дом, старые хокора, и бабка глупая, и я глупая, что припёрлась сюда... – Кацуми отпихнула подругу, резко обернулась к лесу, и несказанные слова застряли у неё в горле.
Между кустами у дерева стоял чёрный человечек. Маленький, раз она подумала «человечек», но вид у него был совсем не дружелюбный. Глаза светились, а сам он был совершенно тёмный – силуэтик у дерева, ростом примерно по пояс, с большой неровной головой.
– Тьфу ты! – Кацуми от неожиданности покрылась мурашками.
– Это же... не Баку?.. – успела сказать Эмико, а потом началось.
Человечек шагнул вперёд и принялся отрывать себе голову. Делал он это резко, неловко и при каждой попытке рычал и взвизгивал. А потом голова оторвалась и заорала, да так пронзительно, резко, а человечек швырнул её в девчонок и упал.
Кацу покрылась испариной, когда к ногам прикатилась эта голова. Она надсадно вопила, лёжа одним глазом в землю. И на эти вопли из-за деревьев полезли другие чёрные силуэты. Два, пять, семь, с разных сторон они, неуклюже переваливаясь, шли к девочкам. И каждый из этих чёрных тоже дёргал свою голову, пытаясь её оторвать.
Кацу одеревенела. Руки и ноги не двигались. Расширенными глазами она смотрела, как ближайший из чёрных оторвал-таки голову и неловко швырнул. Большой и мягкой инжириной голова ударила Кацу по ноге и откатилась, зевая и повизгивая. Вторая прилетела в живот, шлёпнула и упала между кедами. И вот тут Кацуми вышла из ступора. Ещё от двух голов она увернулась, тяжело дыша и пытаясь не завыть. Оглянулась на Эмико и увидела, что та лежит. И, раскинув руки, вырывает и бросает траву, снова хватает и рывком выдирает. И дышит с хрипом, будто заходясь в припадке.
Потом Кацуми много раз спрашивала себя: почему в один момент весь ужас разом вылетел из её головы? Неужели она не испугалась настолько, чтобы вообще забыть обо всём и бежать? Но Эмико... Эмико лежала и еле дышала – какие ещё чёрные головастики? Кацуми помнила, что пыталась поднять подругу, что сама была скользкая и мокрая, когда вытирала лицо рукавом рубашки – смахнуть заливающий глаза пот. Помнила, как трясла Эми. И этот звук, что издаёт всасывающая остатки воды раковина, когда Эмико пыталась дышать. Как кричала она сама, звала помощь. И в какой-то момент увидела на крыльце дома человека. Он стоял, будто кукла, смотрел на них, безвольно свесив руки. Бородатый, в нелепой шапке. И она закричала опять, протянула к нему руки, просила, звала. И ещё Кацу помнила, что он опустил взгляд, тихо повернулся и пошёл в дом. Медленно. Будто прогуливался. И дверь закрылась за ним. Дальше она уже помнила плохо. Ударило что-то в спину, мокрый мяч или голова чёрного Они-лисняка, про них она позже прочитала в книжке бабули Ису. И ещё ударило в бок. А потом в затылок, так что она качнулась вперёд, ударилась лбом о подбородок Эми и потеряла наконец своё издёрганное сознание.
«Вода, холодная, противная!» Кацуми заморгала и рывком села, вытирая лицо. Эми стояла над ней, и с её рук капали искры.
– Фуф, наконец-то.
Солнце пробивало кроны момидзи, уже краснеющих клёнов, и лежало пятнами на траве.
– Ну ты и спать! Я перепугалась как!
Опять она была как мама, эта Эмико, смотрела недовольно и говорила по-взрослому.
– Мне сон такой жуткий приснился. – Кацуми сощурилась. – А где мы?
Клочья утреннего тумана над водой уносило ветром. Он был свежий, этот ветер, и от его прикосновения мокрая Кацуми сразу озябла и вскочила. Нога отозвалась болью в колене, тупой и сильной. Подскочила Эми, подхватила сбоку, закинула её руку себе на плечо.
– Надо до великов дойти, – заговорила она, помогая подруге. – Давай через лес доковыляем как-нибудь. Я родителям уже позвонила, не сердись. Ты с такой ногой не доедешь всё равно, папа нас заберёт. Всё нормально. Я сама толком ничего не помню, у меня когда паническая атака, я вообще теряюсь. Очнулась утром, ты лежишь, спишь. Я разбудить тебя не смогла, потащила к озеру, еле залезла, вниз-то легче, а там хокора эти, ну их... Я потащила тебя, где мы вчера шли, подальше от них. Потом устала, ты тяжёлая всё-таки. Тащу и думаю: надо папе набрать. А тут силы кончились. Папа наорал, а потом говорит: кинь геометку. А я же вчера её ставила, прикинь? А ты лежишь, как мёртвая, я водой. А там к берегу не подойти, корни, я в ладошках так и носила. Слушай, а если...
Кацуми шла, морщилась от боли и улыбалась. А Эмико всё щебетала и щебетала про какие-то чёрные мячики, про хикикомори, которого так и не увидели. И так хорошо было идти назад и знать, что вот ещё немного – и всё закончится. Все живые, никто не умер. Так хорошо.
* * *
Кацуми подпрыгнула в кровати. Опять во сне падала, но не упала с обрыва, проснулась раньше. Проморгалась и поспешно хлопнула в ладоши: «Баку, ешь! Баку, ешь! Баку...». Не договорила, вспомнила и нахмурилась.
В этот миг с подоконника соскользнула странная тень, рассыпанными горошинами метнулся к двери частый топот маленьких ножек. И почти сразу кто-то плотный и увесистый споткнулся о коврик, попытался удержаться, но не смог и с грохотом закатился прямо под кровать. Кацу замерла, прислушиваясь, и поняла, что проснулась окончательно.
Подкроватный отороси не подавал никаких признаков жизни. То ли спал, то ли ничего не понял и напугался. Сторож ещё тот!
Тем временем внизу кто-то пошевелился, задел дно кровати и спросил сварливым голосом:
– Вылезу? Орать не будешь?
Кацу, обалдевшая от такой наглости, но и заинтригованная не меньше, осторожно спросила:
– А ты добрый или злой?
Внизу некто рассмеялся, но вроде не очень злобно, скорее, ехидно, и хрипло сказал голосом соседского хулигана Хаку:
– Ты что же, серьёзно думаешь, что злой прям так тебе всё и выложит?
В этом был смысл, и Кацуми похлопала по одеялу ладонью и сказала:
– Ну, значит, будем знакомиться. Вылезай!
– Хорошенькое дело, знакомиться! Позвала, а теперь прикидывается, что не знает!
Снизу зашуршало, затопало, и из-под свисающей простыни выбралось в голубоватый свет комнаты странное существо. Будто маленький слоник с коротким хоботом, на кошачьих лапах и с кошачьим же пушистым хвостом. Впрочем, на слоника он был похож только на первый взгляд. Шерстяной, с одним обломанным клыком, он больше походил на котика-мутанта, и выглядел совсем не страшным. А вот разговаривал необычно. Разными голосами, как радио, которое быстро переключаешь. Кстати, тот же дурак Хаку, вспомнила Кацуми неожиданно, рассказывал мальчишкам из класса, что если в полночь правильно и быстро переключать каналы на радиоприёмнике, то можно вызвать ёкая. Врал, скорее всего. Не станут демоны призываться к таким дуракам, как он, даже если всё сделать как надо. «Хотя, стоп... – сообразила она тут же, – что значит позвала?»
Кацуми с замирающим сердцем подползла к краю кровати, ещё не веря самой себе:
– Так ты что же, Баку?
Ёкай смущённо потоптался – поцокал.
– Честно говоря, Баку из меня не самый хороший, – неуверенно сказал он, на этот раз голосом Годзу из телешоу «Врата», – потому что... Ну вот сама посуди, люди кричат: «Баку – ешь!», и думают, что это лакомство какое-то – их кошмары. А они мерзкие на вкус, я серьёзно. Ты бы стала есть столетние яйца на завтрак, обед и ужин? А я ел. Давился, но ел.
Ёкай рыгнул и сморщился.
– От кошмаров меня всегда тошнило. Особенно когда маленький был. Мама уговаривала, обещала, что привыкну и всё будет нормально, но нет. А ещё после них в животе булькает и всё время хочется...
В этот момент по его носатой мордочке скользнула типичная хулиганская ухмылка. Ёкай закрыл глаза, надулся и испортил воздух.
– Да ну чего началось-то? – возмущённо воскликнула Кацуми, вскакивая и подбегая к окну. – Это так ты знакомишься?
Ёкай захохотал так, что сел, подвернув хвост. А потом резко оборвал смех, погрустнел и почесал за ухом лапой, совершенно по-кошачьи.
– Так грустно всё и кончилось. За это меня и выгнали. Ну, не за это, а за то, что я такой привереда и выпендрёжник, так папа сказал. Так что кошмары я не ем вообще-то.
Ёкай выглядел таким печальным, и Кацуми стало его очень жалко. Потому что даже ради здоровья мама никогда не заставляла её есть что-то противное. Получается, не всегда и во всём нужно слушаться взрослых? А вот у демонов, похоже, с родителями никакого сладу.
– А что ешь?
Баку нахмурился и снова почесался.
– После того, как я ушёл из семьи, я чего только не перепробовал. – Голос у ёкая был растерянным, как у Медзу, которого попросили присмотреть не за вратами, а за куриным бульоном. Кацу едва сдержалась, чтобы не засмеяться. – Пробовал плохие мысли. Нормальные на вкус, вполне себе можно есть, но ночью редко кто-то их думает их. Если только разбойники...
– Разбойники? – Кацуми только сейчас поняла, что ёкай совсем не маленький, как ей показалось. – Тебе сколько лет вообще?
– Я не знаю. – Баку выгнул спину и прыгнул на кровать. Здесь он уселся и обернул себя хвостом. – У нас время по-другому идёт. А что, разбойников нет сейчас?
– По-моему, нет.
– Ну, в общем, да, я тоже давно не встречал. Но плохие мысли были у девочки одной. Она меня кормила ими, я даже поселился неподалёку. Ходил к ней в гости по ночам. Но однажды она умерла, и всё.
– Ужас какой... – прошептала Кацуми.
– Да не, ужас был совсем в другом. – Ёкай опять заговорил печально, уже словно маленький Медзу, которого бросили. – Она болела, а потом начала выздоравливать. И выздоровела бы совсем, я ведь съедал все плохие мысли и боль даже немного ел. Она должна была поправиться, но мачеха её расстроилась, что она больше не болеет. Что-то подсыпала ей, отравила. А потом всем сказала, что это я сделал. Баку убил мою дочь! Орала, как дура... С тех пор я почти не ел плохих мыслей. Одно время даже лапшу ел и мисо с шиитаке. Ты умеешь готовить?
Кацуми запуталась, а тут ещё эта лапша...
– Я умею немного... Стой, я не про это хотела спросить. Как ты меня-то нашёл? Ой. Погоди. Тебе же не ко мне надо!
– Да был я у неё, – сварливо сказал ёкай, – всё нормально. Съел всё до последнего кошмарика. Теперь у меня несварение, и мутит, но это ничего.
Он икнул и снова почесался.
– Знаешь... – сказал он и помолчал. – Ты меня удивила. Я не хотел к людям. Этот человек, в лесу, он давно меня кормил. Мысли у него были так себе, ему становилось легче. Я был сытый. А потом пришли вы. Я не хотел выходить, хотя видел, что подружка твоя боится страшно. Вы бы поискали и вернулись, и всё стало бы как раньше...
Он грустно посмотрел в глаза Кацуми.
– Ты смелая, Они тебя пугали, а ты стояла, как скала. И защищала эту...
– Эмико, – шёпотом подсказала Кацуми.
– Ага. А он просто ушёл. Он ведь мог помочь. Он знает, как их прогнать, но ушёл. А ты нет.
Горло у Кацуми сдавило, и она часто-часто заморгала, чтобы не заплакать.
– Я маму попрошу, чтобы она завтра мисо сварила, – сказала она. – Ты приходи. И к Эми приходи, ты ей нужен очень. Только обещай, что не сделаешь ничего плохого, ладно?
– Обещаю, – проворчал ёкай опять голосом одноклассника Хаку, – только это... Не надо верить, когда просто говорят – обещаю! Ты требуй, чтобы клялись. Потому что клятва свяжет плохие мысли, и тогда не получится плохих дел. Поняла?
Пока он важно бормотал, Кацуми подсела ближе. Ёкай улёгся ей на колени, вытянул мохнатые лапы, и она заметила, что когтей у него почти нет, а кожаные подушечки стёртые и твёрдые, словно он бегал по камням.
– Все же как думают? Если демон плохой – обязательно плохое делает. А люди-то сами чем лучше? Такие гадости иногда творят, меня не хватит, чтобы все плохие мысли съесть, которые они думают. И злые есть, хуже ёкаев, такие вещи нехорошие делают. А демоны – они кто? Вы же сами нас придумали когда-то. Не грибы же мы, чтобы самим вырасти. Так что ты сразу не верь, требуй клятву, поняла?
Кацуми гладила его по голове, чесала мохнатую щёку рядом с обломанным торчащим клыком и размышляла о том, как тяжело живётся демону, если его тошнит от снов, которые он должен есть. Ещё она думала об Эмико, маме, бабуле Ису, хитрой и хорошей. И о том, что люди, в общем-то, тоже устроены странно. Едят то, от чего тошнит, и делают тошное. И говорят. И сбежать у них при этом никуда особо не получается, потому что демонов мало, а людей – полным полно.
Примечания
Отороси – изначально – волосатый монстр, пожирающий людей. В данном контексте – одомашненный подкроватный вид ёкая.
Фурин – традиционный японский колокольчик, обычно из металла или стекла, с прикреплённым к язычку узким листом бумаги, на котором принято писать стихи или пожелания.