
Коллективный сборник
Клан Носферату и еще 33 жуткие истории о вампирах
Повести и рассказы
Отголоски легенд о мертвецах, встающих ночами из своих могил и пьющих кровь, можно встретить в культурах всего мира, включая самые древние. У них много имен: вампиры, упыри, вурдалаки, цзянши, стригои, ламии, носферату... Но под всеми этими именами скрывается одно и то же существо, жуткая немертвая тварь, что рыщет в ночной тьме, пытаясь утолить вечную жажду крови. Этот сборник – портал в шокирующий мир нежити, безумное путешествие по кровавым рекам ужаса. 34 классические истории о вампирах, большинство из которых являются библиографическими редкостями, либо переведены на русский язык впервые. Бесспорное украшение сборника – потрясающие атмосферные иллюстрации популярного хоррор-художника Дмитрия Храмцова. Прочтите и задумайтесь: быть может, легенды не лгут? И тогда, если однажды темной ночью одно из этих созданий постучит в вашу дверь, вы будете готовы.
* * *
© Составление, комментарии и примечания Шокин Г., 2025
© Перевод Шокин Г., Вий А., Янко Е., Линник З., 2025
© Иллюстрации и обложка Храмцов Д., 2025
© Оформление ООО «Феникс», 2025
© В оформлении книги использованы иллюстрации по лицензии Shutterstock.com
Вступительное слово
Вампиры, вурдалаки, носферату...
На протяжении всей истории миф о них очаровывал и интриговал как читателей, так и рассказчиков. Начиная с их происхождения из фольклора и суеверий и заканчивая превращением в культовых литературных персонажей – образы кровососущих монстров претерпевали самые неожиданные метаморфозы, отражающие меняющиеся убеждения и страхи общества.
В этой антологии мы исследуем эволюцию историй о вампирах вплоть до середины двадцатого века, прослеживая корни даже в самых отдаленных от нас цивилизациях вроде Древнего Китая и изучая, как миф был переосмыслен некоторыми из величайших умов литературы. От жутких легенд Восточной Европы до чувственных и соблазнительных вампирш, что гораздо ближе к образам из современных романов и фильмов, от созданных наукой монстров до существ, чье происхождение раскрыть затруднительно, – представленные здесь истории отражают непреходящие силу и шарм вампирского архетипа, равно как и его неожиданную пластичность, изменчивость. Погружаясь в мир нежити, мы столкнемся, без преувеличения, с вампирами всех форм, полов и размеров. На наших глазах вурдалаки будут становиться то символами кошмара и желания, воплощающими наши глубочайшие страхи перед смертностью, то образами вечного стремления человечества к бессмертию, то реликтами из непроходимых джунглей и позабытых уголков планеты.
Что ж, присоединяйтесь к нам в путешествии по рекам крови и исследуйте сложный и многогранный мир носферату. От фольклора до художественной литературы, от страха до восхищения – нежить, охочая до крови и жизненной силы, продолжает будоражить наше воображение и бросать вызов пониманию того, что значит быть человеком. Так что запаситесь осиновым колом и зубчиком чеснока (они, впрочем, могут нисколько не помочь) и приготовьтесь посетить тридцать четыре перевалочных пункта на пути в кровоточащее сердце тьмы.
Григорий Шокин, составитель и переводчик
Пу Сунлин
Кровососущий труп
В уезде Янсинь, что в провинции Шаньдун, живет старик родом из деревни Цайдянь в этом же уезде. Деревня находится в пяти или шести милях[1] от города. Старик держал там единственный постоялый двор для нужд странствующих купцов – с парой посыльных, что хаживали в другие деревни по делам постояльцев. И вот какой он однажды поведал случай об этом месте.
В узкой долине медленно сгущалась ночь. По извилистой тропинке, прорубленной в склоне холма, брели друг за другом около двадцати мулов, сгибаясь под тяжестью груза. Погонщики, невзирая на усталость, не переставали подгонять своих животных, ругая их грубыми голосами.
С удобством устроившись на мулах с большими вьючными седлами, трое мужчин двигались в том же темпе, что и принадлежащий им караван. Плотные платья, меховые сапоги и красные шерстяные капюшоны защищали их от холодного горного ветра.
В темноте, еще более непроглядной из-за легкого тумана, замелькали огни деревни Цайдянь, и вскоре мулы, сбившись в кучу и на последнем издыхании тягая свою поклажу, столпились перед единственным местным постоялым двором. Довольные возможностью отдохнуть, путники слезли с седел – но на пороге появился хозяин двора и, извинившись, сказал, что все его комнаты заняты, а почти все посыльные, кроме одного, бегают по делам.
– У меня, правда, еще есть просторное помещение на другой стороне улицы, но это всего лишь сараюшка, да и запирается она худо, – добавил хозяин. – Я вам покажу...
Разочарованные торговцы переглянулись, но продолжать путь было уже поздно, и они последовали за хозяином.
Помещение, представшее их глазам, оказалось достаточно большим. Самую дальнюю его часть отгораживала занавесь.
– Что ж, – рассудили гости, – покуда есть крыша над головой, мы ни к чему не будем придирчивы.
Услышав это, хозяин велел единственному посыльному, что оставался в этот час при дворе, перенести сюда всю их поклажу. Постель разложили на вьюках, седла развесили на просушку на стропилах и ко́злах.
Трапеза была подана путникам в общей зале, среди разговоров и смеха, в оживленной обстановке: дымящийся рис, овощи, вымоченные в уксусе, и чуть теплое вино, разлитое по маленьким чаркам. Затем все отправились спать. Свет был погашен, и в дремлющей деревне воцарилась глубокая тишина.
Однако ближе к часу Крысы[2] один из трех путешественников по имени Ван Фу вдруг проснулся от ощущения холода и беспокойства. Он ворочался в постели, храп двух спутников раздражал его, и Ван Фу все никак не мог заснуть. Осознавая, что отдых окончен, он встал, снова зажег погашенную лампу, достал из своего вьюка книгу и растянулся на лежанке. Однако читать оказалось в той же мере непосильно. Невольно взгляд Ван Фу оторвался от столбцов букв, разложенных по строчкам, и устремился в темноту, не пропускавшую и самый слабый свет.
Растущий ужас сковал его. Ван Фу хотел было разбудить своих товарищей, но страх быть осмеянным помешал ему. Присмотревшись, он наконец заметил, как от легкого касания дрогнула занавесь в выделенной им комнате и тревожно застучали друг о друга украшающие занавески бамбуковые пластины. Но вот снова воцарилось протяженное, тягостное, угрожающее беззвучье.
Торговец почувствовал, как его тело затрепетало; паника охватила его, несмотря на все усилия быть благоразумным. Ван Фу отложил книгу и, натянув одеяло до самого носа, уставился широко открытыми глазами в темные углы комнаты. Край занавеси вдруг приподнялся, удерживаемый бледной рукой, и внутрь проскользнуло существо, чьи очертания, и без того едва различимые, казались пронизанными тенью. Ван Фу рад бы был крикнуть – да только сдавленное испугом горло не позволяло ему издать ни звука! Неподвижный и безмолвный, он с ужасом следил взглядом за медленным приближением ночного гостя.
Мало-помалу он понял, что это какая-то девушка, судя по силуэту и короткому стеганому платью с накинутым поверх длинным узким жакетом. За гостьей Ван Фу снова заметил шевеление занавески. Тем временем она склонилась над одним из спящих купцов-странников – и, казалось, запечатлела на его шее долгий поцелуй.
Затем девушка направилась к ложу второго странствующего торговца. Ван Фу отчетливо увидел бледную фигуру. Ее щеки были светло-желтого цвета, а лента из шелка-сырца была обернута вокруг чела. В очах ее горел красный огонь, и острые зубы, полураскрытые в свирепой улыбке, ничуть не походили на человеческие. В следующую же секунду жуткая пасть сомкнулась на горле спящего – тело под одеялом вздрогнуло, но вскоре перестало двигаться. Ночная гостья пила его кровь большими глотками.
Ван Фу, видя, что подходит его очередь, едва набрался сил, чтобы натянуть одеяло на голову. Он услышал ворчание; сквозь вату и стеганую ткань проникло ледяное дыхание потусторонней твари... И вот в одно мгновение ступор спал – судорожным выпадом купец набросил на гостью одеяло, вскочил с постели, вопя, как дикий зверь, добежал до двери и скрылся в ночи. Даже продолжая бежать, он чувствовал жуткое дыхание на своей спине, слышал яростное рычание преследующей его твари.
Протяжный вой несчастного мужчины пронесся через узкую улочку и всполошил всех мирно спящих в своих постелях, но никто из них не пошевелился; они все глубже и глубже прятались под своими одеялами. Эти нечеловеческие крики не сулили ничего хорошего тем, у кого хватило бы смелости выйти на улицу.
Сбитый с толку беглец пересек деревню, высоко задирая ноги и вкладывая все силы в свое спасение. Достигнув последних домов, Ван Фу почувствовал, что теряет сознание, перед глазами у него все плыло.
Дорога на окраине деревни была окаймлена узкими полями, затененными большими деревьями. Инстинкт загнанного зверя подстегнул растерявшегося купца; он резко повернул направо, затем налево и спрятался за узловатым стволом огромного каштана. Ледяная рука вдруг коснулась его плеча, и Ван Фу лишился чувств.
Утром, средь бела дня, двое мужчин, пришедших пахать на то самое поле, увидели на фоне дерева белую фигуру, а на земле – распростертого человека. В испуге вспомнив про ночные крики, они повернули обратно – и отправились к старейшине деревни. Назад пришли, уже ведя за собой почти всех жителей злополучного селения.
Они приблизились и обнаружили, что фигура, припавшая к дереву, была трупом юной девы. Ее ногти до того увязли в коре, что проще было срезать мертвой пальцы, чем вытянуть их. Изо рта у нее текла струйка крови, пятная белый шелковый жакет. Жители селения содрогнулись от ужаса, а старейшина признал в бледной покойнице свою дочь, мертвую вот уже полгода. Ей полагалось находиться в гробу, в сарае на окраине деревни, в ожидании погребения – в благоприятный день, подсказанный звездами.
Хозяин постоялого двора узнал в распростертом на земле мужчине одного из своих гостей. Очень нескоро удалось собравшимся привести бедолагу в чувство.
Они поспешно вернулись, чтобы посмотреть, в каком состоянии гроб. Дверь сарая все стояла отверстой. Вошли внутрь. На землю у входа было брошено покрывало, а на двух кроватях, освещенных ярким солнцем, лежали сморщенные, разлагающиеся буквально на глазах тела, лишенные крови напрочь. За опущенной занавеской был обнаружен открытый гроб – пустой. Труп юной девы, очевидно, не утратил своей низменной души[3], жизненного дыхания. Как все существа, лишенные совести и разума, он был свиреп и жаждал крови.
В деревне поднялся шум из-за смерти гостей и пропажи тела. Хозяин двора рассказал всем о ситуации, а старейшина, последовав за ним, велел двум крепким молодцам отъять покойницу от дерева и отнести останки обратно.
Ван Фу, окончательно пришедший в себя, заплакал и спросил у старейшины:
– Троих купцов снаряжали в дорогу в моем селении, а вернется только один. Что я скажу людям?
Старейшина написал для него удостоверяющее все страшные события письмо и после этого отправил с миром домой.
Перевод с английского Григория Шокина[4]

Эрнст Скупин
Замок Вальнуар
Как-то раз, в один полный уныния и ничем не примечательный вечер мы, как водится, собрались вместе – разделить бдения с товарищами. Лейтенант Брюммельмайер, в миру – приват-доцент зоологических наук, как раз закончил читать нам скучную, выслушанную вполуха отповедь о живородящих карпозубых. И вдруг начальник штаба нашего полка отдал мне приказ: как можно скорее направиться в замок Вальнуар, разведать обстановку и затем доложить о возможности размещения там дивизиона.
– На картах этот замок искать бесполезно, – сразу предупредил он меня. – Находится он в окружении леса, в юго-западной стороне. Полагаю, вы его не пропустите. Если угодно, направлю вам в подмогу кого-нибудь из офицерского состава. – Выдержав недолгую паузу, начальник штаба добавил с легкой иронией: – Держите ухо востро в тех краях! Если кого из местных крестьян спросить об этом замке – все как один пугаются и крестятся. Они думают, место гиблое – хотя едва ли кто-то из них самолично его посещал.
Ко мне сразу же подскочил доктор Брюммельмайер. Его немного по-детски наивные глаза, скрытые за круглыми стеклышками очков, были полны мольбы.
– Давайте-ка я поеду с вами, дражайший! – Кинув гордый, но невероятно комичный взгляд на посмеивающихся товарищей по оружию, доктор пояснил: – Хочу побывать хоть в какой-то реальной передряге, а то ведь здесь и от скуки помереть недолго.
Мы с ним скакали верхом добрых два часа, двигаясь строго в юго-западную сторону. Разбитая дорога шла через густые чащи, по мере углубления становившиеся непроходимее. Пару раз попадались спугнутые фазаны – и только; в остальном компанию составляли нам тишина и подспудный гнет. Слепни и мошкара, чуя приближение грозы, все назойливее докучали нам.
Тягостное нервное напряжение передалось мне и моей лошади, и даже старый бравый эскадронный конь Брюммельмайера начал фыркать и водить ушами. А вот сам доктор как будто ничего не замечал, беззаботно разглагольствуя о представлявшейся ему чрезвычайно важной разнице между мухой musca domestica и осенней жигалкой tomoxys calcitrans – мол, вторую легко можно спутать с первой.
Гроза между тем настигала нас с невероятной прытью. Воздух замер, его пронизывал тускло-желтый ядовитый свет, в кронах деревьев гулял злой ветер – налетая короткими, резкими порывами. Я весь покрылся холодным потом, и сердце мое неприятно сжал страх. Каждый вдох в этой болезненной и гнетущей атмосфере давался с трудом. Брюммельмайер только что закончил свой устный экскурс в зоологию – и добавил с глупым смешком:
– Н-да, видите ли, налицо один из тех природных случаев, когда под маской чего-то весьма безобидного и привычного скрывается монстр, алчущий крови...
Аккурат в этот момент выросший на нашем пути старый дуб поразила, дьявольски треща, яркая молния. Мощный и тяжелый сук, отколовшись от ствола, гулко грянул оземь. Вокруг нас сомкнулись занавеси иссиня-черной ночи.
Какое-то время стояла безмолвная тишина – но потом будто отверзлись врата самого ада. Из кустов лощины на нас уставились чьи-то горящие глаза. Затем откуда-то раздались жалобные стоны, похожие на крики агонизирующего человека, и сразу после этого – глумливый смех, остудивший кровь в моих жилах. Там, где я прежде видел зеленую поляну, голубые фантомные огни теперь водили дикий безудержный хоровод. За кустами кипела какая-то неистовая жизнь, круговорот хищников и жертв. Предсмертные выкрики раздавались то тут, то там, а за ними – снова и снова – следовал жуткий нечестивый смех. Некая призрачная исполинская птица кружила вокруг нас в безмолвном полете, задевая шелковистым крылом мою щеку. Содрогаясь от ужаса, я окликнул своего спутника, но тот отозвался с неожиданным, изумившим меня спокойствием в голосе:
– Ни шагу назад! И лучше поднажмите: сейчас польет как из ведра!
Дрожащих коней почти невозможно было сдвинуть с места, и мы пошли пешком. Все вокруг кричало, завывало, хохотало и бесновалось – будто зло целого мира ополчилось против нас. Каждый шаг давался с трудом. От охватившего меня ужаса я начал стучать зубами, а доктор как ни в чем не бывало вещал у меня за спиной:
– Strix aluco, неясыть обыкновенная, и athene noctua, сыч домовый, встречаются здесь, стало быть, в тесном соседстве... Ну и галдеж же подняли эти молодцы!
Внезапно впереди мы различили источник яркого, ровного света – и через несколько шагов очутились у ворот явно старинной кладки. Самого строения, в коем их прорезали, не видать было – в первую очередь из-за непроглядного мрака. Я ухватился за металлическое кольцо дверного молотка и постучал дважды, с силой. Не сразу, но вскоре протяжный скрип возвестил их открытие. Нашим с Брюммельмайером глазам предстала просторная зала, где по стенам были развешаны доспехи и оружие.
Препротивнейшей наружности карга, до абсурда смахивающая на какую-то ведьму из сказок братьев Гримм, уставилась на нас неприязненно из-за ворот запавшими слезящимися глазами. Постояв немного в молчаливом наблюдении, она вышла-таки к нам, приняла у нас лошадиные поводья и пропустила внутрь.
– Графиня сейчас почтит нас своим присутствием, – заверила она, уходя. Болезненное напряжение не хотело отпускать меня и сейчас – оно отдавалось в каждой жилке, и всякий нерв, казалось, дергался в мучительном спазме. Тем временем Брюммельмайер с нескрываемым профессиональным интересом рассматривал развешанные по стенам оленьи рога. Он как раз направлялся к группе звериных чучел, особенно привлекательных для него, когда вдруг открылась не замеченная нами до этого дверь в стене – и перед нами явилась владелица замка.
У нее была стройная, высокая фигура, выгодно подчеркнутая плотно прилегающим платьем из черного бархата. Точеное, будто из слоновой кости, лицо обрамляли черные как смоль пышные волосы. В левой руке графиня держала тонкий хлыст, небрежно поигрывая им.
– Господам нужно расположиться на постой? – обратилась она ко мне. – Что ж, прошу, моя резиденция в вашем распоряжении. – Графиня позвонила в маленький серебряный колокольчик, и перед нами нарисовалась уже знакомая старуха. – Марго, сопроводи господ в их покои! – Повернувшись к нам, женщина добавила: – А вас уже ждет ужин – приглашаю, путешественники.
Что ж, мы выполнили наше штабное задание на диво легко и быстро. Пока старуха вела нас по протяженной галерее, я оглядывался по сторонам – и понимал, что мы попали в родовой замок феодальной знати. Разместить здесь дивизион не составило бы труда, да еще и роскошь комнат, предоставленных нам, не могла не радовать. И все же не покидало меня то странное напряжение – подспудная оторопь, осознание чего-то потусторонне-холодного и неизвестного буквально на расстоянии вытянутой руки. Я убеждал себя, что так на мне сказывается скверная погода снаружи: гроза все еще безмолвно сгущалась над мрачными чащами. А вот Брюммельмайеру все было нипочем, он беззастенчиво глазел по сторонам, приценивался к здешней антикварной роскоши да присвистывал. Его беззаботность, увы, не могла заставить меня расслабиться хоть немного.
Графиня ожидала нас в богато убранной столовой. Великолепный дог с удивительно мягким выражением глаз сидел подле нее. На первый взгляд – величественный, статный и гордый зверь; но мне почудилось, что прежде я никогда не встречал настолько робкого, полного немой мольбы, практически человеческого выражения в собачьих глазах. Ответив на наши приветствия в подлинно аристократской манере, графиня грациозным жестом указала на стол и невозмутимо выслушала, как я излагаю подлинную цель нашего визита сюда. Как ни странно, она сразу же согласилась приютить у себя штаб и заверила, что стеснения нет ни в жилых комнатах, ни в местах в конюшне. И все-таки, несмотря на выказанное радушие, вопреки готовности содействовать, что-то в графине тревожило меня. Что-то в почти незаметном изгибе уголков ее губ, что-то вроде легкой иронии в этой полуусмешке делало ее заверения пустыми.
Тем временем Брюммельмайер, оседлав любимого конька, на своем угловатом, давно не знавшем толкового применения французском стал расспрашивать знатную даму насчет кое-каких чучел: в столовой они, как и в парадной зале, имелись в изобилии, занимая место на стенах и по углам. Когда он представился как зоолог, графиня провела нас в превосходно, на манер будуара, обставленный соседний покой, где стояли бесчисленные клетки, полные птиц. Переходя от одной к другой, Брюммельмайер вскоре повернулся к хозяйке в приступе явного смущения – и с наивной откровенностью произнес:
– И все же, уважаемая графиня, помилуйте... ни для одной из птиц здесь не соблюдены необходимые условия содержания. Для бедняг жить в таких условиях – настоящее мучение! Да они же просто не могут так жить!
Графиня смерила возмущенного друга бессловесных тварей безмерно презрительным, жестким взглядом, гордо подняла голову и заявила:
– Они должны так жить.
При этих словах хлыст, рассекая воздух, просвистел и резко опустился на голову дога. Пес весь болезненно сжался, но потом подполз поближе и униженно лизнул карающую руку хозяйки. Сухо улыбаясь, графиня показала нам очередную клетку, где одна сторона представляла собой длинный барабан из проволочной сетки, способный вращаться вокруг оси. Золотым набалдашником своего хлыста графиня резко ткнула в отделанную деревом клеть, и тотчас в барабан запрыгнула черная белка. Стронувшись с места, конструкция стала вращаться; все усилия зверька сохранить равновесие лишь ускоряли ее темп, и уже вскоре животное не могло бегать, а лишь в изнеможении каталось в проволочном плену.
Наконец Брюммельмайер крепко схватил все еще крутящийся барабан, взглянул на безжизненно лежащую белку с неподдельным сочувствием – и тут его добрые глаза озарил немой ужас.
– Да ведь здесь, в барабане, укреплены острые гвозди! Эта бедная белка искалечила себе все лапы!
В ответ раздался уже знакомый суровый смех.
Когда мы после этого отправились к себе в комнаты, мой друг внезапно остановился на лестнице, взялся по своей привычке за верхнюю пуговицу моего мундира и воскликнул:
– Непомерная тварь! Ты заметил, что у всех животных, мучимых ей с рафинированной жестокостью, есть нечто человеческое во взгляде?.. Будто это люди, заколдованные Цирцеей, жертвы колдовской беспощадности! – Брюммельмайер поежился. – Что-то я уже не уверен, что хочу оставаться в этой проклятой дыре. Переночевать в замке, принадлежащем ведьме-аристократке, так обращающейся с животными? Тем паче – притащить сюда штаб!
– Она всего лишь женщина с причудами, – отмахнулся я добродушно. – Согласен, что это не самые нормальные причуды, но подумай о том, какие затейливые байки мы могли бы травить потом среди армейских! Да и мы с тобой – выносливые парни, Брюммельмайер, бывалые. Уверен, мы справимся со всем, что эта ведьма на нас натравит.
– Но что, если действительно случится что-то плохое? – с сомнением протянул мой друг. – Что, если она и с нами в какой-то момент начнет обходиться, как с той собакой?
– Мы – армейские, – отрезал я, – а значит, на нашей стороне власть и закон. Никто в здравом уме не покусится на нас. Давай просто примем это приключение и посмотрим, куда оно нас приведет. У меня такое чувство, что ничего плохого не случится.
– Не знаю, не знаю... – Я явно не преуспел в том, чтобы развеять надуманные страхи чувствительного натуралиста. – А, черт – ладно! Остаемся. Но если хоть что-то этой ночью пойдет не так – мы улепетнем оттуда быстрее, чем ты успеешь сказать «ведьмина лоза»!
– Договорились, – улыбнулся я. – А теперь давай пойдем и покажем, что мы, солдаты, ее не боимся.
Опустившись на кровать в своих фешенебельных временных покоях, я проспал что-то около часа, как вдруг меня разбудил подозрительный шум. Мне послышалось, будто прямо в соседней комнате Брюммельмайер заходится в предсмертном хрипе – а поверх этого заливисто хохочет хозяйка замка. Этот ее злорадный клекот напоминал дикий, полузвериный звук, напугавший меня прежде в лесу.
Стряхнувши сон, я какое-то время напряженно прислушивался: ничего! Затем позвал Брюммельмайера по имени, но ответа не услыхал. Решив более не медлить, я схватил лампу и поспешил к дверям в соседние покои. Зрелище, представшее моим глазам, заставило меня поспешно отшатнуться.
Брюммельмайер, бледный и недвижимый, лежал в постели: левая рука безжизненно повисла, на правой стороне шеи алели две небольшие ранки, откуда медленно стекала пара тонких струек крови... Я почему-то ни капли не сомневался в том, что он уже мертв. Над его головой, на гардине, вцепившись крючковатыми ноготками в ткань, неуклюже висел с сытым видом громадный нетопырь – и дико таращился на меня черными глупо-жестокими глазками...
В неописуемой ярости я схватил лежавший на ночном столике натуралиста револьвер – как вдруг комнату озарила вспышка молнии, такая яркая, что мои глаза и мозг будто объял огонь; вскрикнув от накатившей рези, я потерял сознание.
Когда я очнулся, над моей постелью стоял наш старый добрый дивизионный врач.
– Ну, слава богу, мой дорогой, мы вас вытащили, – сообщил он.
– Как я попал в лазарет? – выпалил я, растерянно озираясь.
– Да прямо из леса вас сюда и принесли. Вы лежали у дуба, пораженного молнией.
– Что... А где Брюммельмайер?
– Жаль бедолагу: его-то молния наповал свалила! Назавтра назначены похороны...
Я настоял, чтобы мне показали тело погибшего товарища. На обескровленной белой шее, с правой ее стороны, отчетливо виднелись две крохотные, еле заметные отметины...
– Такие следы, бывает, остаются на теле после удара молнии, – рассудил дивизионный врач.
В день похорон Брюммельмайера я поведал врачу нашу историю. Тот выслушал меня с неослабевающим, как мне казалось, вниманием – но потом взял за руку и тихо произнес:
– Послушайте, дорогой друг, сейчас вам прежде всего нужно хорошенько отдохнуть месяца полтора в спокойном санатории. Вы, судя по всему, перенесли серьезное нервное потрясение...
...Утверждают, что замок Вальнуар, не отмеченный ни на одной карте, на самом деле никогда не существовал. Но местные крестьяне в страхе округляют глаза, стоит кому-нибудь взяться их расспрашивать о нем...
Перевод с немецкого Григория Шокина
Карл Ханс Штробль
Проливая кровь
Околоченные гвоздями подошвы крушили стеклянные клинья, укрепленные мудрым кладбищенским сторожем поверх ограды. Трое юнцов, снарядившись стремянкой, одолели препятствие – их тени беспокойно метались в свете луны, игравшем на бутылочном стекле. Один из них подал руку и помог научному светилу Эвзебию Хофмайеру, страдающему от одышки мужчине в накрахмаленном парике, подняться вослед. Доктор явился при полном параде: поверх лосин и шелковых чулок надел сапоги с широкими голенищами. Теперь его худосочные икры торчали из них, будто стебельки из почвы. Эвзебий ступал, держась за руку мрачного типа. Сетуя на трусость светила тихим ворчанием, провожатый двигался по верхнему краю ограды так же спокойно, как если бы то была проселочная дорога.
Двое парней бросились с высокой стены прямо в густые заросли колючей ежевики, раскинувшей живописно вьющиеся побеги и сотнями иголок впившейся в ноги нежданных посетителей кладбища. На фоне небольшой чащи из низкорослых деревьев темнела крыша домика сторожа, а за ней – тонкий шпиль маленькой часовни, будто нанизавший на острие маленькое серебристое облачко. Над дверью хижины сторожа мерцал светильник из олова, отпугивающий злых духов и призраков; его отблески придавали теням людей дикий вид.
Но вот тени заскользили по надгробиям. Эвзебий Хофмайер двинулся через погост, шаг в шаг за своими провожатыми, ступавшими с уверенностью исконных обитателей ночи. От самых древних, полузабытых могил они перешли в ту часть, где находились куда более ухоженные захоронения, из нее – к самым свежим холмикам, где земля была пропитана недавно пролитыми слезами, а в воздухе прямо-таки улавливались отголоски чужого горя.
– Кажется, нам сюда, – прошептал доктор, касаясь ограды носком своего ботфорта. Но трое его спутников, обладавшие более точными сведениями, повели его дальше во тьму, к новому надгробию под старым немым кипарисом. Сталь лопат застучала о камень, высекая искры. Троица мужчин, налегая на черенки и упоры изо всех сил, принялась раскапывать захоронение. Доктор журил их за слишком уж громкий шум: а ну как засекут господ за неподобающим делом?
– Отличная была девчонка эта Вероника Хубер, – буркнул один из парней, глубоко вбивая полотно лопаты в мягкую почву. – Красивая и добродушная. Ее жених отправился на фронт. Мать, конечно, погибла, и из-за этого Вероника так истерзалась, что жизнь ей сделалась не мила.
Эвзебий нервно щелкнул крышкой своей серебряной табакерки. Он начал проявлять нетерпение: работа шла слишком медленно. Деревья вокруг начали недовольно шуметь, и их ветви вели себя словно черные птицы, пытающиеся заглушить свет взмахами крыльев.
Слабое сияние луны едва-едва проходило за густую завесь облаков – будто невидимая высшая сущность наблюдала за миром сквозь узкие щели в маске; а в середине пустого неба, прямо над колокольней, парило облако в форме изящной летающей ладьи, озаренное лучом уже скрывшегося за западной околицей солнца. Доктору оно напоминало испанскую галеру, груженную серебром и терпящую в открытом море крушение. Он полюбовался им недолго, а потом вернулся мыслями к реальности. Парни о чем-то шептались, забыв о работе и тихо отстаиваясь в сторонке.
– Голубчики, – возмутился доктор, – а чего мы, собственно, медлим? Время сейчас – на вес золота, а вы его теряете понапрасну. Боже мой, Михель, не хотите ли вы, чтобы нас здесь всех застукали? Нет? Так к чему стоять как вкопанным и пускать слюни на землю! Я бы даже с тремя кротами в помощниках справился быстрее, чем вы с вашей вопиющей медлительностью! Это все-таки...
– ...ужасная скука! – бросил кто-то на французском прямо в лицо доктору Хофмайеру. Тот сразу почувствовал, как страх пронзил его, словно острая игла, и обвился вокруг шеи на манер змеи, а ноги стали будто каменными. Трое парней выронили лопаты из рук – но незнакомец, заставший их на месте преступления, лишь усмехнулся, явив острые зубы, уж очень сходные с лезвиями пилы. – Не волнуйтесь, почтенные! Я рад видеть, что вы тоже интересуетесь свежими могилками, – и хочу безвозмездно пожелать вам всяческих успехов!
– Ваше великодушие поражает, – промурлыкал доктор, не в силах отвести взгляд от спины незнакомца. На нее падали две зубчатые тени – словно за лопатками находилась пара сложенных крыл.
– Пропащая навек дева Хубер, несомненно, обладает множеством ценных черт. Но я вам ее уступаю: наука, мои дорогие, превыше всего! Ваш труд заслуживает всесторонней поддержки, и недальновидность властей в данном вопросе – это главное препятствие для серьезного изучения анатомии.
– Вы слишком милосердны. Итак, мы – коллеги?
– В определенном отношении! – Плечи нарушителя спокойствия укрывал просторный аристократский халат – нечто среднее между шлафроком и кимоно, – и стоило ему совершить движение, как под этим одеянием что-то лязгнуло, будто сместились и задели друг друга две крупные ржавые шестерни. Заметив озадаченные взгляды гробокопателей, мужчина еще разок расплылся в своей пилозубой усмешке. – Однако властям угодно, чтобы мертвые – да оставались в земле, верно? Науку они никогда не поймут, людям их сорта она докучает. Но, повторюсь, я не хотел бы вступать в соперничество с вами. Девица Хубер – вся ваша.
– Это очень великодушно с вашей стороны, и я искренне вам благодарен. Но могу ли я задать...
Незнакомец резко выпростал вперед руку – и ладонь с пятью худосочными пальцами, увенчанными черными ногтями, запечатала доктору губы.
– О нет, дорогой мой товарищ, неприлично спрашивать о таком! Хотя ученые обычно задают множество вопросов, на кладбище неуместно проявлять любопытство. Я же вам не задаю вопросов, как видите.
Тем временем луна пробилась сквозь облака и поплыла над колокольней по темному небу – судно без руля и ветрил. Доктор Хофмайер почувствовал, как зубы во рту непроизвольно, сами собой, выбивают чечетку – при взгляде на заостренные колышки во рту мужчины, чьи лишенные живого блеска глаза утопали в темных впадинах, а вздернутый нос смахивал чем-то на гнусное рыльце нетопыря. Странный незнакомец был абсолютно лыс – лишь венчик желтоватых волос, собранных на китайский манер, украшал верхушку яйцевидного черепа, – и сквозь его тонкую кожу до ужаса отчетливо проступали кости лица.
Незнакомец сделал миролюбивый жест, приглашая троих парней продолжить работу, но стоило тем взяться за лопаты, как под его одеянием снова что-то грозно лязгнуло.
– Ваш метод слишком скучен, – сообщил мужчина. – Я покажу вам, как справляться с такими вещами, но сперва пообещайте, что компенсируете мои усилия!
У доктора Хофмайера отлегло от сердца. Он понял: перед ним обычный мошенник, желающий выручить за свое молчание немного денег; скупердяй, готовый по любой оказии хоть немного да заработать. Доктор собирался что-то сказать, чтобы прояснить ситуацию, но господин в восточном халате его опередил:
– Нет, уверен, что ваша порядочность не позволит мне остаться без взаимности. Ну же, давайте заключим сделку. Вот увидите, вы только выиграете от этого. Итак, приступим!
Из просторных рукавов халата выскользнула пара рук, скрежеща, будто механизмы. Десять черных ногтей нацелились на могилу – и холмик тотчас же пришел в движение под действием некой неясной силы. Повинуясь ей, комья земли вздымались из ямы – почва по краям вспучилась и забурлила, будто вода в поставленной на плиту кастрюле, надуваясь в пузыри, разраставшиеся и набухавшие. Землистая масса, казалось, ожила: оттеснив трех парней-копателей в сторону, она вздулась, вздыбилась, как под натиском трупных газов, и наконец с треском лопнула. Комья почвы забарабанили по земле, подброшенные вверх – и просыпавшиеся градом обратно. Могила разверзлась – на дне ее, под завалами из венков и раздавленных бутонов красовался гроб недавно преставившейся Вероники Хубер.
Здесь трое молодых людей оставили свои обязанности и, подняв крик, побежали в кусты, полностью забыв о деньгах. Доктор тихо последовал за ними. Он был не в состоянии произнести ни слова – язык внезапно стал липким и неповоротливым, – а разум заполнил вопрос: а что за сделка...
– Не нужно вопросов, доктор, – прошептал ему в самое ухо человек в халате, поймав Хофмайера за руку. – Дальнейшие действия уместнее будет обсудить в более подобающей обстановке – скажем, у вас в лаборатории. А сейчас – ступайте! Я буду ждать вас там вместе с нашей славной покойницей. Бон вояж!
Незнакомец отвесил насмешливый поклон и вдруг – то ли отступил в тень кипариса, то ли натурально исчез; в одно мгновение полы его восточного халата еще обметали землю кладбищенской тропки, напоминая перетекающую с места на место лужу крови, но уже в следующее не было ни его самого, ни халата. Внезапный ужас охватил доктора при взгляде на полуразрушенное надгробие с полустертым воззванием Святому Симону; под ним покоился злополучный тезка святого, шевалье Анри Сен-Симон[5]. Ощущая себя персонажем дурного сна, Эвзебий пустился бежать прочь в своих тяжелых ботфортах. Ветви хлестали его, а стеклянные клинья на вершине ограды – больно изранили, но ему было не до того...
Опомнился доктор уже перед своим порогом. Длинная, узкая улочка, казалось, сокрыла во мраке за высокими фронтонами некую угрозу. Свет бледной луны врезал глубокие оспины в сонные лица домов. На карнизе среди перепутанных усиков плюща притаилась целая стая каменных птиц; из позабытой на подоконнике ведущего в лабораторию окна масленки торчал пестик, шедший в довесок к фаянсовой ступке. Уже не первый владелец этого дома был ученым – Эвзебий Хофмайер был всего-навсего последним в списке. Конечно, кому, как не любителям науки, избрать резиденцией такое жилище, будто намеренно изуродованное в угоду неясной причуде архитектора! Дом притягивал взгляды издалека, но совершенно не располагал к тому, чтобы кто-то подошел к нему вплотную и, скажем, заглянул в окно, – что было очень кстати для его съемщиков.
Доктор по-птичьи склонил голову набок и поднял глаза к оконному проему. Масленка все так же стояла на подоконнике. Тусклый свет просачивался сквозь круглое стекло. Ключ помешкал у замка двери, украшенной резными сценами охоты на кабанов. Заперто, как и при уходе! Немного успокоившись и прогнав липкий страх, доктор отпер дом, переоделся в коридоре и направился прямиком в лабораторию. На прозекторском столе его ожидало тело девицы Хубер, бледно-нагое; а в его любимом кресле, вцепившись в подлокотники черными ногтями и откинув на подушку лысую голову, устроился кладбищенский незнакомец. Халат просторного восточного кроя по-прежнему укутывал его фигуру. В углу кто-то поставил наспех сколоченные из черных досок носилки.
– Я знаком с этим местом значительно дольше, чем вы, доктор, и поэтому обладаю информацией о подземных ходах, ведущих сюда. О, вам и не снилось... – протянул гость с легкой иронией. – Но, скажу сразу, от вас я жду другого вопроса.
Лунный лик снова плавно скользнул за тучу, но свет в комнате остался – мертвенно-люминесцентный, будто исходящий от трупа на прозекторском столе. Странным огнем тут же разгорелись и пестрые цветы на китайском халате гробокопателя. Поднявшись из мягких объятий кресла, он прошествовал к мертвой девице Хубер, подметая пол кровавым подолом.
– Взгляните, коллега, какой отличный экземпляр для экспериментов, демонстраций и изысканий! При участии милой дамы вы откроете для себя много нового о строении почек и желчевыводящей системы. Не правда ли, я хорошо сработал? Не то что те копуши-юнцы, коих вы приволокли с собой, – оперативно, комар носа не подточит!
– И что вы хотите взамен? – спросил доктор еле слышно. – Что у нас за сделка, можете напомнить?
– Ничего серьезного, не переживайте. От вас, дорогой единомышленник, мне нужно лишь одно: не утруждайте себя завтра походом в монастырь и позвольте мне подменить вас на поприще гемоэксфузора[6] для тамошних дражайших сестер.
– Недопустимо! Вы же не врач – держу пари, не умеете обращаться с ланцетом и не сможете выпустить столько крови, сколько нужно для поддержки доброго здравия моих пациенток. Да и что-то подсказывает мне, что вы – не набожный и не смиренный человек!
– Полноте, доктор, авторитет ваш никак не пострадает. Клянусь, я буду обращаться с сестрами как человек науки, а не как бесчестный позер или знахарь-язычник!
– Ответьте мне: разве же вы доктор?
– Я близок к врачеванию в той же мере, в коей скоморох – к театру. Определенно, никто никогда не жаловался на мой весьма деликатный навык гемоэксфузии и сцеживания дурной крови.
Доктор мешкал. Тело недавно преставившейся девицы Хубер, несомненно, обладало всеми качествами, определяющими ценность материала для анатома. Рука Хофмайера уже сама тянулась к поддону с инструментами: он горел желанием разъяснить многие вопросы, не дававшие ему покоя в последнее время.
– Ну как... ну как же это возможно, господин... не знаю, как вас там! Даже будь у меня всецелое доверие к вашей персоне... если бы я точно мог оценить вашу компетентность... будь я на все сто процентов убежден, что оздоровительная процедура, пусть и несложная, будет проведена вами правильно, по всем правилам санитарии... разве же примут благие сестры услуги незнакомца? Я – их проверенный специалист, чья репутация подкрепляется многолетней практикой. Одному лишь мне дозволено проводить медицинские процедуры в стенах монастыря – строго говоря, я единственный мужчина, имеющий туда доступ. Ума не приложу, как вы собираетесь преступить порог обители, населенной одними девственными невестами Христовыми. Что у вас за намерения? Ради чего вы готовы преодолевать такие существенные трудности, позвольте поинтересоваться?..
– Трудности в данном случае, доктор, – это вы и ваши косные представления! – Палец с черным ногтем назидательно указал на прозекторский стол, где лежало светящееся своей мертвецкой наготой тело. Доктор ухватился за этот жест – и хотел было уже выступить в защиту соразмерности человеческой морали законам природы, но незнакомец враз отсек все назревающие возражения: – Дорогой мой коллега, разве не это бренное тело – яркое доказательство того, что иные представления о том, что дозволено и что нет, должны быть попраны? Если кто-то считает что-то недопустимым, значит он просто этого не допускал сам! Но кто-то где-то почти наверняка это допустил и, страшно сказать, претворил! – Гость подбоченился. – Давайте так: отвернитесь, ну, скажем, на минуточку... да-да, вот так, меня устраивает... и соблаговолите потом взглянуть!..
«Не так-то просто сохранять хороший тон, когда боишься, что какую-то чертовщину увидишь», – подумал доктор, выполняя команды гостя. Он с трудом поверил глазам: перед ним стоял доппельгангер, созданный не иначе как невероятной магией. От зрелища, какое доктор ежедневно наблюдал в зеркале, тот отличался лишь большей уверенностью. Усмешка не сходила с губ двойника, в то время как оригинал сотрясался от страха. Доктор Хофмайер все еще сжимал под мышкой пару мятых ботфортов, а его имперсонатор опирался рукой на серебряный набалдашник изящной тросточки.
– Полагаю, – изрек поддельный Эвзебий Хофмайер, – с такой маскировкой дражайшие сестры меня примут. Если нет – значить это будет лишь одно: по каким-то причинам они отвергли услуги своего проверенного специалиста, чья репутация подкреплена многолетней практикой. Но не думаю, что это произойдет, честно. Они уж слишком в вас нуждаются.
Настоящий Хофмайер пролепетал нечто невразумительное, не в силах скрыть оторопь и растерянность. Кладбищенский гость скопировал его наружность до мельчайшей детали – вплоть до приличествующей господину кружевной манишки, несколько перепачканной в нюхательном табаке, до лосин и туфель с пряжками, до бородавки над бровью и родимого пятна на щеке. Ситуация могла бы показаться забавной, не будь такой страшной. Улавливая смятение доктора и напропалую им пользуясь, зловещий имперсонатор, будто чувствуя, что Хофмайер пытается сосредоточиться и вновь обрести дар речи, заговорил властно:
– Ну что ж, теперь наше сходство достаточно, чтобы я, с вашего любезного согласия, мог исполнить ваши обязанности в монастыре – и, осмелюсь заметить, хорошо исполнить! Мне осталось только принять ваши полномочия. Вы колеблетесь? Так я вам напомню: у нас на кладбище состоялся честный уговор, услуга за услугу! Не уклоняйтесь, не пятнайте своего честного имени двойной игрой – пожмем же руки!
Настоящий доктор Эвзебий Хофмайер был слишком ошеломлен, чтобы занять мало-мальски оборонительную позицию. Он протянул дрожащую руку доппельгангеру – но еще до того, как тот успел ее коснуться, произошло еще кое-что положительно невероятное, а именно: мертвая девица Хубер вдруг рывком поднялась с прозекторского стола и, одной рукой пытаясь стыдливо прикрыть наготу, другой панически замахала доктору, словно тщась о чем-то его предостеречь. Конечно, происшествие не укрылось от хищных глаз двойника – и тот поспешил громогласно среагировать:
– А ну цыц, профурсетка, не смей совать рыло в дела, тебя не касающиеся! Нет, ну вы только посмотрите, бесстыдница этакая! Еще хотят, чтобы о мертвых ничего дурного не говорили! А ну лежать! – С этим криком он врезал покойнице набалдашником трости – да так, что та распласталась по столу и снова стала задубевшей и неподвижной.
Доктор Хофмайер-Первый механически вложил руку в протянутую ладонь Второго; в своем нынешнем состоянии он мог бы окунуть ее даже в расплавленный металл и ничего при этом не ощутить. По комнате тут же прокатился торжествующий хохот – словно шаровая молния взорвалась в зловещей тьме, – и следом наступила тишина. Испуганно звякнул в своей масленке фаянсовый пестик. Эвзебий-двойник исчез – будто растаял в воздухе; последний отголосок его дикого смеха стих, и черный занавес безмолвия укутал сцену.
* * *
Этим утром глазок в монастырских воротах между Адамом и Евой приоткрылся уже в третий раз. В круглую прорезь были видны скрюченный сапожник, демонстрировавший улочке свое усердие, пекарь, выбравшийся из своего подвала в перерыве меж утренней и послеобеденной выпечкой булочек и глубокомысленно ковырявший в носу, да еще – собака мясника, что без задних лап дрыхла на брусчатке и даже не вздрагивала, когда редкая на этой тихой улочке повозка прокатывалась прямо над ней. Путь в обитель невест Христовых лежал меж Пращуров, чьи статуи наивная вера и набожная простота воздвигли по обе стороны монастырских ворот. Адам и Ева, изображенные во весь рост, нагие, но без выразительных признаков пола, среди деревьев каменного Эдема, чья листва переплеталась, образуя свод над створками, казались на фоне сонма цветов, плодов и зверья заглавными буквами какого-то научного трактата. В них читались простодушная гордость – вера в то, что плоды Творения угодны Богу, – и удовлетворение, объединившие строителей, архитектора и скульптора, которые принимали участие в сооружении этого старого, некогда патрицианского жилища. Сестра Урсула сказала шедшей следом по коридору сестре Варваре:
– Подумать только, до сих пор не явился! А прежде был таким пунктуальным...
– Верно, верно! – с трудом переводя дух, подхватила сестра Варвара и попыталась развернуться в тесных сенях, однако беспомощно застряла в узком проходе. Ее ленная душа была облечена в тело, троекратно прибавившее в весе за время монастырской жизни. Эта же душа горделиво отказывалась мириться с доставляемыми тучностью неудобствами. Весь этот шумный и суровый к толстякам мир Варвара предпочитала толстым стенам кельи, где она могла лежать средь подушек подобно разжиревшей и мучающейся от одышки собачке декоративной породы. Сестра Урсула вспомнила о своем христианском долге помогать всем ближним, уперлась в стенку – и выпихнула сестру Варвару наружу, в маленький сад. Здесь, среди чахлых кустиков, выглядящих так, будто им стыдно опыляться и плодоносить в этих безгрешных стенах, прогуливались остальные монахини.
Фантазерка Дорофея превратила силой неумного воображения смородиновые кусты в сады Армиды[7], а скупую тень единственной в округе кривой груши – в загадочный мрак цейлонского леса. Острой на язык Агафье все нехитрые события и редкие конфузы этого маленького мирка давали пищу для язвительных замечаний и насмешек. Сестра Анастасия, полная какой-то странной потребности в унижении, намеренно подставлялась под ее удары. Этих двоих мирила меж собой хлопотливая Фекла, вечно снедаемая жаждой деятельности. Меланхоличная Ангелика бродила среди сестер с опухшими от слез глазами – воплощение неотвратимого несчастья; ей, одержимой страстью к покаянию, нравилось ходить босиком по усыпанной колким гравием дорожке.
Все комнаты и садик бывшего патрицианского особняка пропитывал дух абсолютной бесполезности. Он-то и распалял кровь этих женщин, покуда не возникала необходимость в ланцете врача. И все же где-то в закоулках этого дома, в самых потаенных уголках их сознания таился бледный отвергаемый призрак, едва достойный имени «надежда» – скорее тщетное и пустячное чаяние на нечто большее по ту сторону монастырских стен; на высокое голубое небо летом или на податливость почвы под ногами, на робкую Природу, напрасно ищущую отклик в их душах и телах. В настоятельнице монастыря Базилии этот дух бесполезности, казалось, сосредоточил всю свою силу, и его трезвое равнодушие служило ей щитом, когда приходилось усмирять неуемность сестры Урсулы.
– Твои суждения излишне категоричны, дитя, – сказала она. – Врач наш прибудет, ибо такова его обязанность. Если он медлит к ней приступить – на то есть особый резон.
Деятельная сестра Фекла протиснулась меж пары смородиновых кустов и принялась с жаром убеждать подруг все-таки послать ему весточку, а склонная к меланхолии Ангелика высказала мрачное предположение, что доктор Эвзебий и вовсе отдал Богу душу. Сестры, сплошь во власти резонанса, обступили настоятельницу, и даже Дорофея соизволила выйти из сумрачных дебрей воображаемого цейлонского леса. Всем хотелось какого-нибудь, хоть самого завалящего, потрясения в этом месяце – и это повальное желание сделало монахинь на диво единодушными. Вздохи смиренной Анастасии и одышка флегматичной Варвары в кои-то веки выражали то же, что и молчание острой на язычок Агафьи.
Наконец треньканье колокольчика, зажатого в каменной руке Адама, возвестило выход на сцену доктора Хофмайера, побудив сестер принять вид напускного равнодушия.
– Благодарение Богу, – шепнула Урсула Фекле и прибавила с довольным кивком: – Наш господин эксфузор все-таки явился!
Доктор с улыбкой шагнул к настоятельнице и поклонился, прося прощения за свое опоздание.
– Меня задержали дела... – неопределенно протянул он.
– Дела! – благоговейно вздохнула сестра Фекла.
– ...и, надеюсь, нет необходимости заверять мою досточтимую мать-благодетельницу и кротких сестер, что лишь действительно серьезные и неотложные вещи могли помешать исполнению обязанностей, в моем суровом ремесле представляющихся сущим оазисом меж барханов пустыни.
– О, мы умеем ждать, это потерпит, – промолвила настоятельница, смущенно касаясь розария, висящего у нее на поясе.
– Впрочем – о чем, с позволения вашего, заявлю без ложной скромности, – на основе длительных исследований я пришел к заключению, что целесообразно и даже необходимо посредством небольшого промедления, если можно так выразиться, еще немного подогреть вашу кровь. Образно говоря – довести ее до кипения, дабы снять с поверхности всю пену и разом удалить нечистоту...
Для сестер, привычных к еженедельному дежурству на кухне, слова эти прозвучали весьма убедительно.
– Как вам будет угодно, господин доктор, – кивнула настоятельница и прошла вперед, а доктор, как обычно, засеменил следом, выдерживая дистанцию в полшага. Сестры гурьбой поспешили за ними, и их черные одежды беспокойно зашелестели среди кустов. У входа в трапезную доктор с низким поклоном пропустил процессию вперед. Сам он вошел последним и, убедившись, что все в сборе, с довольной улыбкой затворил дверь. Здесь, в четырех беленых стенах полным ходом шли необходимые приготовления: операционное кресло с мягкой обивкой раскрыло свои объятия, тазик важно круглился, готовясь принять сцеженную кровь, а белые платки, казалось, истосковались по алому цвету жизни. Вода в большом чане – и та трепетала в ожидании, по поверхности ее разбегались круги. В центре всего этого, окруженный сестрами, священнодействовал доктор Хофмайер, раскладывая на маленьком столике свои сверкающие инструменты.
– Как странно он позвякивает ножами, – вполголоса заметила Дорофея.
На это желчная Агафья сострила:
– Музыка для его ушей!
Эвзебий Хофмайер внезапно повернулся к ней, и одного его взгляда, совершенно ему несвойственного, хватило, чтобы Агафья прикусила язык:
– А что, если музыка может быть лекарством, уважаемая сестра? Почему бы врачам не заниматься музыкальным творчеством? Мои исследования углубились в сакральнейшие тайны человеческой природы, превосходя работу коллег, и позволили установить связь между звуками и здоровьем: музыка – это ведь тоже движение, как и сам процесс жизни, и одно подобие влияет на другое...
Вдруг монахиням показалось, что его голос, словно странный напев, наполняет все углы огромного помещения, порождая все новые звуки, и над этой мистической симфонией раздается звонкий, возбуждающий свист лезвия, – пока сквозь экстаз не прорвался возглас настоятельницы:
– Образ! Кто отвернул образ?
В самом деле: изображение распятого Спасителя, пречистого Суженого для дев, что обрели в монастыре убежище от мирской суеты, писаное искусной рукой Бургкмайра[8] и до поры благостно надзиравшее за трапезами послушниц, теперь висело повернутым к стене. Эвзебий Хофмайер с улыбкой стоял среди встревоженных сестер, следя, как настоятельница подходит к изображению и водворяет Христа лицом к сцене. Затем, будто истощенная тяжелым усилием, она, шатаясь, вернулась на свое место – и испугалась, увидев, как лицо врача внезапно изменилось прямо на ее глазах.
Его челюсти выдвинулись вперед, а узкие губы растянулись до предела, обнажив два ряда острых зубов, издававших звуки, напоминающие хруст гальки под подошвами или визг зубьев пилы. Рука, сжимающая пучок сухих трав, застыла у носа, теперь похожего на рыло нетопыря, а пустота в глазах над мощными скулами лучилась неистовством – словно взор Тьмы, пронизывающий целые помраченные парсеки. Сестры, покорные и податливые, во всем привыкшие слушаться настоятельницу, замерли в изумлении, едва поняв, что Базилия превратилась в неподвижный столб, уподобившись жене Лота.
Внезапно зловещая сущность страха схватила монахинь за горло, сдавливая, натягивая на их сознание тугую пленку, лишая дыхания. В это же мгновение монстры безудержных желаний окружили их – кривляясь, дергая за одежды, охаживая их души цепкой плетью греховности.
Тем временем Эвзебий Хофмайер изменился еще больше, напрочь утратив сходство с чопорным ученым. Отбрасываемая его фигурой исполинская тень, казалось, вытеснила из трапезной весь свет. Яркие солнечные узоры на полу и стенах померкли, утратив изящную четкость, изогнулись в судорогах, отпрянули, испуганные и исковерканные, проползли, как истерзанные уродливые демоны, по красным и белым плитам – и, наконец, вырвались через окна на свободу, где были поглощены новой средой. Воздух в саду помутнел и сгустился у кустов и деревьев так, что те будто увязли в плотной, желеобразной массе. В плену у этого нечестивого янтаря всякая ветвь и всякий листок обрели некую болезненную, гротескную рельефность.
– Власть крови над кровью! – прокричал искаженным голосом лже-Хофмайер, вонзая черные ногти в шею Феклы, высекая из нее алые брызги и кровавые струйки.
Раздался пронзительный вопль отчаяния:
– Образ... образ!
Лик Спасителя вновь был отвернут к стене, оставив сестер без защиты – преданными другому жестокому владыке. Базилия и стайка монахинь попытались покинуть помещение через дверь, но ручка у той внезапно ожила и укусила настоятельницу, словно змея. Узоры и украшения на двери, как живые, начали извиваться и шипеть в злобе. Остальные сестры, пытавшиеся спастись через окна, застряли в клейком воздухе – и трепыхались в нем, будто причудливые черные бабочки, угодившие в паутину.
Совершенно изменившийся Эвзебий Хофмайер наблюдал за безрассудными усилиями монахинь; на его тонких губах играла злорадная ухмылка. Под аккомпанемент издаваемых им странных лязгающих звуков лезвия выстраивались в стройные ряды на столике, справляя гипнотический ритуал.
– Драгоценные дамы, уделите-ка мне немного внимания! – прикрикнул он. – Речь моя будет краткой и не отвлечет нас от главной цели моего визита.
Подчинившись воле врача, сестры неуклюже вернулись к своим местам и образовали дугу из окаменевших тел вокруг него.
По мановению руки супостата голые оштукатуренные стены потемнели и задрожали, как если бы краски, погребенные под слоем побелки, ожили и возжелали сбросить оковы, стеснявшие их. По штукатурке поползли трещины, и из-под отваливающихся кусков проступили картины веселья и наслаждения, в позабытые времена украшавшие залу. Улыбчивые голые вакханки с любопытством воззрились на обреченных, хихикая и тыча в их сторону пухлыми пальчиками. Хмельные сатиры, пристроившиеся позади вакханок, отсалютовали монахиням полными золотыми кубками. Довольный гогот прорвался свозь перезвон хирургических инструментов и лязг доктора – вытесненный некогда духом аскезы мир порока низвергнулся лавиной запахов, цветов и звуков.
– Мы приветствуем тебя, Сен-Симон! – загремели потолок и стены.
– Снизойдите ко мне, коли так! – отозвался лже-Хофмайер.
– Уже идем! Идем!
Бесхитростная телесность, не вполне отображенная фигурами Адама и Евы у врат монастыря, обрела весьма выпуклое воплощение здесь. Греховное полнокровие этих новых образов не принимало лицемерную райскую наивность. Утехи плоти в сотне непотребных обличий окружили бедных монашек. Живописные группы застыли, совокупленные самыми разными позами, будто ожидая условного знака, позволяющего им продолжить свои занятия, – и гирлянды цветов буйных оттенков провисли с потолка, хоть как-то разделяя разгоряченные тела. Посреди этого неистового вакхического хоровода сидели, словно кружок черных привидений, сестры Христовы, и только глаза их глупо поблескивали от страха.
В это время лже-Хофмайер отряхнул с костюма табачный прах и, прервав зловещие действия, претворяемые над вытянутой шеей сестры Феклы, подражая манерам настоящего врача с обезьяньей изящностью, повел свою речь – как адвокат, зачитывающий петицию в суде, – сопровождая ее глянцевым блеском черных ногтей и скрипом своих пилообразных челюстей:
– Уважаемые дамы – почтенная матушка и благочестивые сестры! Вопреки вашим стараниям я сумел освободить это прекрасное сборище, только что приветствовавшее меня по имени. Вы, верно, удивлены видеть меня, бедного раба Божьего, в отличном настроении и прекрасном физическом состоянии. Что ж, смею заверить: я успешно адаптировался к тому, что мои друзья-целители называют Смертью. В обмен на небольшие услуги с моей стороны эта леди щедро угощает меня лучшими блюдами со своего стола и даже наделила меня властью над приграничными областями мира. Вы, дамы, задаетесь вопросом, как же я распространил эту власть на вас? Все очень просто: став господином над всеми истинно умершими, я враз заполучил в услужение и тех, кто неразумно отрекается от жизни, будучи живым!
– Жизнь... жизнь! – заскулил беспокойный хор вакханок, и монахини, содрогнувшись, поникли пуще прежнего – будто в их душах погасла последняя искорка надежды. – Живой Сен-Симон, пусти нас к ним! – вопил похотливый вихрь, обрушивая дикие призывы на тела обреченных, будто удары кнута. Чудовищная оргия нарисованной жизни клубилась вокруг живых мертвецов – обнаженная, распаленная плоть, бесстыдная, обольстительная и порочная, наступала боевыми рядами... Но повелительный жест врача заставил эту массу отступить.
– Это мой праздник, и здесь я – властелин! – объявил имперсонатор. – Кто не желает наслаждаться простым созерцанием, пусть возвращается в стену! – Поклонившись дрожащим женщинам, словно пьянея от их страха, демон продолжил речь, подражая велеречивостям подлинного Хофмайера:
– А вот теперь, милые сестры, с вашего позволения и уступая настоянию почтенной Базилии, я приступлю к необходимому и теперь уж поистине основательному пролитию вашей крови.
Он выпустил Феклу, чья голова с закрытыми глазами поникла на удлинившейся и продырявленной на манер флейты шее, и, переступив через ее повалившееся тело, шагнул к настоятельнице. Три изящных танцующих шажка вперед, затем один назад и снова вперед – и вот, отвесив учтивый поклон, он впился ей в плечи черными ногтями. Неистовый хор с чашами и тамбуринами гремел, ревел и сплетался в жарких позах, пытаясь поймать своими нарисованными ртами бьющие во все стороны струи живительной крови.
* * *
В узком переулке возле фигур Адама и Евы царило необычное беспокойство. Из-за ворот раздавались шум, хаотичные вопли и – что удивительно! – ясный звон разбиваемых чаш. Сапожник и собака подняли головы и переглянулись. Эти странные звуки несли в себе что-то страшное, непотребное, и собака, поджав хвост, скрылась в подворотне. Тем часом вокруг кузнеца и торговца начала собираться толпа. В гвалте людей, теснившихся у ворот, смешались страх и любопытство, веселость и тревога.
– Не иначе как невест Христовых сам черт приходует, – заметил досужий безбожник.
– Они без боя ему не отдаются – только прислушайтесь! – заявил другой зевака, скроив благочестивую мину праведника.
Волнующаяся толпа кипела и бурлила, угрожая разлиться по всей улице, и в самом ее сердце какой-то мужчина отчаянно кричал и размахивал руками. Сапожник с недоумением смотрел на него, не в силах уразуметь, как почтенный доктор Эвзебий Хофмайер, наверняка не покидавший монастырь, оказался здесь и в таком виде: парик перекособочен, пальцы до побеления стиснуты на трости. Доктор что-то кричал, указывая на ворота, но в хаосе никто не обращал на него внимания. Под кронами деревьев каменного Рая улыбались Адам и Ева, но их взгляды больше не выражали прежнего безразличия – теперь они намекали на что-то недоброе: так могли бы переглядываться адепты жестокого культа, чья вера видела в Жизни и Смерти лишь двух захудалых актеришек из итальянской комедии дель арте. В это время волнение толпы достигло апогея, и в едином порыве она прихлынула к воротам. Как только створки распахнулись, самые любопытные отшатнулись назад, образовав группки. Казалось, дом распахнул свои уста, готовый раскрыть тайну... и из ворот вышел мужчина в диковинном халате. Без всякой спешки он зашагал по улице, радушно кивая собравшимся. Кости черепа рельефно проступали сквозь его тонкую кожу, за сморщенными губами то и дело посверкивали острые зубы. Алые полы его одеяния волочились по уличной пыли; на выщербленных плитах мостовой ткань казалась текучей кровавой лужей.
С небес отстраненно светило полуденное солнце.
Толпа молчала, лишь под халатом незнакомца что-то ехидно лязгало.
Как только странный лязгающий человек исчез, толпа вновь собралась, переплелась и потеснилась, стремясь попасть за ворота. Из нее выделилась группа с доктором во главе – и людям в ней удалось-таки прорваться в трапезную. Там, в кругу, сидели сестры, все еще будто перетянутые незримой цепью, жалко съежившиеся на стульях, – как пустые оболочки прежней физической сущности, скованные кожей и платьями. Следов крови не было. Стены трапезной странным образом изменились: штукатурка осыпалась, явив яркие сцены оргий, вписанные дерзкой кистью в солнечные ландшафты. Лик Спасителя взирал на круг мертвых монахинь невидящими глазами. В лицо, шею и грудь образа вонзился целый легион мелких ножей, игл и ланцетов. И доктор Эвзебий, пораженный диким искажением черт Христова лица, заметил: прежде плотно сжатые губы мученика распахнуты, будто готовясь выпустить в мир оглушительный протестующий вопль.
Перевод с немецкого Григория Шокина

Рудольф Линдау
Химера
11 ноября
В последнее время мне нездоровится. Кажется, всему виной – терзающая тревога. Она с недавних пор всюду меня преследует. Чем еще объяснить – в первую очередь самому себе, – что на двадцать восьмой год жизни я, всегда отличавшийся крепким телосложением и не тяготевший к излишествам, ощущаю себя подчас совершенно раздавленным и бесконечно уставшим? Участились бессонные ночи, прорезалась ничуть не свойственная мне прежде сварливость. Но природа изматывающих волнений такова, что я не могу открыть ее даже моему врачу. Тот, дотошно осмотрев меня и осыпав вопросами о привычках и родословной, покачал головой и вынес вердикт:
– Вы здоровы, насколько могу судить, и ваши несущественные жалобы вскоре отпадут сами собой. Но я все же хотел бы понаблюдать за вами немного...
С тех пор я посещаю врача на регулярной основе. Он уделяет мне побольше внимания; его предписания – прогулки на свежем воздухе, холодные ванны, душевный покой. Их он повторяет мне на каждом приеме, а также напоминает: никаких тревог за здоровье, ведь я ничем не болею. Легко ему разбрасываться словами. Я-то себя знаю. Я-то чувствую недуг. Может, и он мне просто лжет. Для иных врачей это вполне нормальная практика – кормить своих пациентов с ложечки утешительной неправдой, покуда смерть не решит дело.
Среди друзей и знакомых я прослыл решительным, мужественным человеком. Никто никогда не видел, чтобы я дрожал от страха, хотя за жизнь мне не раз доводилось оказываться перед лицом опасности. Честь по чести, нередко я добровольно бросался прямо беде навстречу – просто чтобы все уяснили, какой я храбрец. По натуре своей я на самом деле весьма робкий и мнительный. Меня страшит любая, даже потенциальная угроза жизни: убийцы и грабители, огонь и вода, лошади и собаки, болезни и смерть. Не могу описать, на какие лишения я шел, дабы скрыть все эти страхи под маской бравурности и хладнокровия. Лишь один пример приведу – из множества: как-то вечером, распрощавшись на улице с компанией приятелей и милых девушек, я решил срезать дорогу до дома через расположенный в центре города парк. Беспечно затягиваясь сигарой, я спокойно шагнул в тень деревьев и вроде бы беззаботно направился дальше. Но когда затихли голоса моих друзей и все вокруг окутала непроницаемая тьма безмолвного парка, меня охватил ужас. Однако я не решился повернуть обратно из-за боязни встретить одного из своих знакомых и возбудить подозрение, что страх перед пустыми темными аллеями выгнал меня обратно на освещенные улицы. Я ускорил шаг, чувствуя, как тело бьет крупная дрожь. За каждым деревом чудился налетчик, готовый напасть. Отломилась сухая ветвь, рухнула наземь – и тем чуть не выбила из груди мой сжавшийся дух. Я замер и с несущимся вскачь сердцем ловил каждый шорох поблизости.
Однако надо было идти, и я осторожно двинулся дальше. Хотелось рвануть с места, как от разъяренного зверя, но тревога замедляла шаги; так я и ковылял неловко – и каждая минута растягивалась в час смертельного ужаса. Весь в поту, измотанный до предела, я все же достиг противоположного конца парка – и, шумно выдохнув, вышел к людям, на живую улицу. Напрягшись сверх меры и натерпевшись страху, я почувствовал себя по-настоящему заболевшим; улегшись в постель – еще долго ворочался, не в силах расслабиться, а когда пробудился следующим утром от томительного сна, полного кошмаров, навалились пуще вчерашнего разбитость и досада. Привычные дневные заботы, впрочем, поставили меня на ноги. И все же, памятуя об этом инциденте, я твержу себе: так ведь и до седых волос недалеко, дружище! Какая-то жалкая четверть часа почти наверняка стоила мне пары лет жизни – так почему я раз за разом ввергаю себя в подобное? Ничье здоровье не продержится долго, если так его испытывать.
И вот теперь я кажусь себе законченным ипохондриком – но не безосновательным. Что предпринять мне, чтобы выздороветь? Всем сказать, что я трус? Ну уж нет, лучше смерть. Одной лишь мысли об Антонии хватает, чтобы заставить меня молчать и упорствовать в своей решимости и дальше обманывать всех – до последней черты, пусть даже мне это будет стоить жизни. Осознание того, что я веду честную борьбу, позволяет высоко держать голову. Да, это в высшей степени достойно уважения: не только показывать себя во всех жизненных ситуациях мужественным, решительным человеком, но и действовать согласно этому кредо, оставаясь в глубине души закоренелым трусом. Вот она, подлинная победа над натурой! В чем заслуга бесстрашного от природы, настоящего смельчака? Никакой заслуги – и все же я завидую ему! Я – как одинокая дурнушка, тщетно стремящаяся завоевать расположение мужчин и до скрежета зубовного завидующая красавице в окружении воздыхателей.
20 января
Позавчерашним вечером я получил неизменно желанное приглашение от госпожи фон Н. Я полагал, что не застану у нее других гостей, и поэтому удивился, когда на лестнице ни с того ни с сего, витая во все более привычных глубоких думах, столкнулся с незнакомкой. Дама взглянула в мою сторону – и улыбнулась, как бы говоря: «Уж не ожидаете ли вы, что я уступлю вам дорогу? Пардон муа». На деле же она не сказала ни слова. В ее улыбке было что-то необычное. Молодая и привлекательная, незнакомка поразительно походила на Антонию: такая же высокая и ладная, белокожая, со светлыми, но отчетливо отдающими в рыжину кудрями. Но если у Антонии взгляд был как ясное голубое небо, у этой женщины глаза отличались золотисто-карим цветом. Еще у нее были небывало длинные и густые ресницы – такие, что, когда она их опускала, доставали чуть ли не до скул. Узкие и лишенные живой яркости губы аристократических очертаний она держала плотно поджатыми. Весь облик незнакомки отчего-то мимолетно напомнил мне изображение индийской богини, незадолго до этого виденное в присланном мне книготорговцем роскошном иллюстрированном атласе об Азии. На даме, стоявшей передо мной, красовалось дорогое шелковое платье цвета воска; поверх него она носила длинный белый бурнус. От нее исходило на диво изысканное, тонкое благоухание – смесь запахов мирры, кедра и кокоса.
Почтительно сняв шляпу, я отступил в сторонку, и она медленно, неслышным шагом прошла мимо так близко, что, как мне показалось, должна была коснуться меня, но ничего подобного я не ощутил. На верхней лестничной клетке я встал и обернулся. Дама застыла пролетом ниже – и, широко раскрыв глаза, пристально разглядывала меня. Меня заворожил ее взгляд, пригвоздил к месту; снова дохнуло из затхлого воздуха неповторимым ароматом мирры с кедром, и кто-то будто бы в самое ухо произнес мне: отдай свое сердце. Не голос – так, дуновение, отголосок; я угадал слова, но не услышал звук. И вдруг незнакомки как след простыл – растворилась, точно наваждение, химера. Я постоял еще пару мгновений, вслушиваясь. Наверняка сейчас услышу скрип двери, грохот отъезжающей кареты... но нет, дом оставался тих.
Я позвонил в квартиру госпожи фон Н. Мне открыл старый лакей Фридрих.
– Кто эта только что отбывшая дама? – спросил я.
– Никакой третьей дамы, герр. Госпожа и барышня весь вечер были одни.
– Может быть, она вышла из квартиры на третьем этаже? – предположил я.
– Квартира над нами уже три недели пустует, а герр профессор с четвертого этажа вряд ли в такое время ожидает гостью.
– Но тем не менее, Фридрих, я только что столкнулся на лестнице с молодой дамой и даже с ней поздоровался!
Лакей лишь пожал плечами и несколько удивленно посмотрел на меня, но ничего не ответил. Госпожа фон Н., его работодательница на протяжении многих лет, очень довольна им, и в ее глазах он, возможно, достаточно исполнительный и преданный, но в обращении с гостями этот тип позволяет себе определенную дерзость; даже наилучшие из старых слуг этим подчас грешат. Доселе я вел себя с Фридрихом по-дружески, и вот он стал со мной высокомерен – надобно указать ему место. Пока я позволил ему, в соответствии с заведенным порядком, помочь мне снять пальто и велел доложить хозяйкам о моем визите.
Госпожа фон Н. и ее дочь приняли меня с учтивым радушием – но без толики смущения, что не укрылось от меня. Я еще не решился признаться Антонии в своих чувствах, но было нетрудно догадаться: она и сама что-то улавливает. Я искренне надеялся на взаимность, но стал замечать, что ее отношение ко мне – пусть не менее любезное, но все же ощутимо более сдержанное, если сравнивать с былыми временами. Теперь Антония, можно сказать, блюдет дистанцию, и мне неясны причины такого изменения поведения. Поди пойми женщин!
Госпожа фон Н. читала какую-то книгу. Она отложила ее в сторону, как только я вошел. Антония занималась рисованием. У нее большие способности к художествам, но я не могу одобрить то, как она использует свой дар для подтрунивания над окружающими. Довелось мне видеть пару нарисованных ею шаржей – уверен, тем, кто не позировал ей намеренно, эти изображения вряд ли показались бы лестными! Не сомневаюсь, что в одном из альбомов Антонии имеется карикатура и на меня. Возможно, в мое отсутствие она демонстрирует ее другим гостям – и они смеются. Неоднократно, особенно в последнее время, я ловил ее на том, что она изучающим взглядом наблюдала за мной. Но это же дурной тон! Юной девушке не пристало глядеть на мужчину так пристально, даже если в нем она усматривает будущего спутника жизни.
Я уселся за круглый стол, где уже собрались мать и дочь, и завел разговор с госпожой фон Н. на разные отвлеченные темы. Антония почти не участвовала в нашей беседе. Ее рука порхала над альбомным листом, время от времени выхватывая карандаш того или иного цвета из груды неподалеку, а иногда Антония бралась за нож с длинной рукоятью и широким обоюдоострым лезвием: им она затачивала карандаши. Раньше мне на глаза это орудие не попадалось – хотя, может, я был невнимателен. Лезвие украшал узор – очень тонкий и позолоченный; рукоятка из красного дерева лучилась инкрустациями из перламутра и серебра. Насколько я мог видеть, там изображался какой-то мифический зверь – возможно, дракон, из чьей широко раззявленной пасти торчал раздвоенный змеиный язык.
Улучив момент, я взял этот нож и принялся изучать. Но Антонии он очень скоро снова понадобился – она потянулась к пустому месту на столе, не смогла нашарить инструмент и тут же подняла глаза на меня.
– Попрошу вас... – протянула она не то стесненно, не то разочарованно.
Я передал Антонии нож, держа двумя пальцами за лезвие – чтобы с ее стороны удобно было перехватить рукоять. Стоило ей не глядя потянуть нож на себя, как у меня дрогнула рука – левая, если это имеет значение, – и я поранил себе большой и указательный пальцы. Резкая, пронизывающая боль полоснула по ним – ничего подобного от простого пореза я и ожидать не мог, – и я, невольно вскрикнув, зажмурился буквально на секунду. За один этот миг я почему-то отчетливо увидел перед внутренним взором фигуру женщины, встреченной на лестнице. Она улыбалась – но теперь улыбка ее не казалась призывной и приветливой; гримаса злорадного торжества исказила ее черты, жаром полыхала в золотистых глазах.
– Вам больно? – осведомилась госпожа фон Н. с участием.
– Нет, – сказал я и попытался улыбнуться. – Не стоит вашего беспокойства. Просто я немного... оторопел. – Я широко развел два пострадавших пальца, прежде непроизвольно сжатых, и глянул на порез: кровь уже выступила, и обильно. Пришлось наскоро обмотаться платком. Тут Антония поднялась и сказала:
– Ну куда это годится! Минутку, сейчас я обработаю как надо.
Она быстро удалилась и вскоре вернулась с широкой чашей, полной холодной воды, полотенцем и куском марли. Я опустил пальцы в холодную воду, почти сразу окрасившуюся кровью. Обтерев руку, я стал смотреть, как Антония заботливо накладывает повязку из тончайшей марли. Ее красивое личико оказалось в опасной близости от моего, и я подумал: если поцелую ее сейчас – мое признание в любви можно будет счесть вполне состоявшимся. Выспренно-пошлая речь пришла на ум: «Вы ранили мое сердце куда сильнее, чем руку, – так сжальтесь же, прелестная целительница, и излечите и его заодно». Но я удержался-таки от искушения выставить себя дурнем – хоть и не без усилий. Вот бы удивилась Антония, узнав, что мне не чужды сантименты: она-то видит во мне человека зрелого, степенного!
Когда маленькие ранки был и перевязаны, выкликанный лакей вынес кровавую водицу. Антония тем временем сложила свои принадлежности для рисования.
– Откуда взялся этот обоюдоострый меч? – спросил я с улыбкой, указывая на нож. – По-моему, я вижу его сегодня впервые.
– Все так, – подтвердила Антония. – Вообразите себе, нашла его вчера вечером, когда с прогулки вернулась. Лежал себе у наших парадных дверей, поблескивал под фонарем... Видимо, его кто-то прямо перед моим приходом обронил, случись другой прохожий, он бы никак не смог не заметить. Я и вправо глянула, и влево: на улице никого. Мама полагает, что это ценный предмет. А я вот думаю, ничего особенного в нем нет. Я решила не ходить в полицию и не заявлять о находке.
– Покажите мне его, пожалуйста, еще раз, – попросил я.
Она безучастно передала мне нож. Я осторожно взял его, стал тщательно изучать. Как оказалось, змеиный язык в пасти химеры, изображенной на рукояти, двигался взад-вперед – конечно, не более чем в силу оптической иллюзии, созданной искусством отделки.
– Полагаю, это тонкая древнеиндийская резьба, – заключил я с видом знатока.
– И что же теперь, нужно заявить в полицию? – встрепенулась Антония. – Ужасно жаль! Мне приглянулась эта вещица.
– Пусть пока побудет у вас, – ответил я. – Я дам объявление о находке, и тот, кто потерял нож, сможет получить его обратно при желании.
– Не переношу в доме найденного добра, – молвила свое веское слово госпожа фон Н. – Нужно придерживаться старого доброго правила: если находишь на улице вещь, лучше ее отдать на хранение настоятелю в ближайшую церковь.
До сих пор я еще не рассказал ей о своей встрече на лестнице. Сперва меня удерживало свежее воспоминание о незнании Фридриха и его удивленном взгляде, потом вниманием моим завладел инцидент с ножом. Хотя что мне до Фридриха! Надо поделиться.
– Когда я шел к вам, мне повстречалась на лестнице молодая дама, – начал я. – Я уж было решил, что идет она от вас, но Фридрих говорит, вы сегодня никого не принимали – и в доме в принципе нет никого, от кого она могла бы возвращаться.
– Надеюсь, это не воровка какая-нибудь к нам прибилась? – всполошилась госпожа фон Н.
– Нет, – сказал я, – на этот счет будьте покойны, сударыня. Это была благородного вида дама, очень красивая и изысканно одетая. Судя по ее обличью, она возвращалась с бала или как раз собиралась туда. И страсть как походила на фройляйн Антонию!..
Меня попросили рассказать о встрече поподробнее, что я и сделал. Мать с дочерью при этом внимательно смотрели на меня, и я заметил: несколько раз они обменялись меж собой удивленными, если не сказать встревоженными, взглядами.
– Как странно! – воскликнула госпожа фон Н., когда я закончил говорить. – Кто она?
Позвали Фридриха и справились у него. Лакей пожал плечами и сказал ворчливо:
– Быть такого не может, никого там не было. Герр, видать, шутить изволит...
Я так рассердился, что уже был готов вызвать этого наглеца на дуэль. Госпожа фон Н. смущенно подала знак рукой, заставивший слугу замолчать. Когда он ушел, повисла весьма неловкая пауза.
– Ту даму, – сказал я решительно, – я видел так же ясно и отчетливо, как вижу вас. Не с неба же она упала, да и сквозь землю не могла провалиться – а в привидения я не верю!
Тут я почувствовал болезненный укол в груди. «Обманщик! – бросил мне внутренний голос. – Еще как веришь – более того, ты привидений боишься. Смотри, как бы они лично не явились к тебе напомнить об этом факте сегодняшним вечером».
Меня пробрал озноб. Ни одно слово не приходило на ум. Госпожа фон Н. попыталась сменить тему и продолжить непринужденную беседу, в чем не преуспела. Я поднялся какое-то время спустя и объявил об уходе – задерживать меня не стали. В этот вечер я будто чем-то досадил Антонии и ее матери – но чем? «Они сейчас перемывают мне кости», – твердил я себе, пересекая улицу. Часы на ратуше пробили одиннадцать, когда я добрался до дома. За дверью подъезда газовый свет не горел – на лестнице и в парадной сгустился черный мрак.
21 января
Вчера вечером я был не в состоянии вести записи. Успело стемнеть, а на правильный ход моих мыслей, как я уяснил за последнюю неделю, во многом благотворно влияет свет дня. Когда за окном темень, меня отвлекает всякий, пусть даже самый слабый шорох в этой комнате. Изумительно, насколько дом полон зловещих, необъяснимых звуков: тут во всех углах скрипит и бормочет что-то, что ни скрипеть, ни бормотать не должно, и я боюсь – и ничего с собой не могу поделать. Проклятая участь труса!
Мой письменный стол поставлен у окна. Покуда солнце на небе светит пешеходам на улице, я спокоен, однако ночную пору сношу с превеликим трудом. Раньше, чтоб утешиться, мне хватало и того, что я оставлял зажженным свет в комнате, да общества моего чуткого маленького пса. Но с недавней поры безотчетный страх охватывает меня, стоит мне закрыть глаза. В красноватой мгле изнанки век мелькают совершенно непотребные образы: люди, звери и абсолютно мерзкие химеры в противоестественных сношениях и смертоубийствах; все пропадает, стоит поднять веки. Сон не снисходит ко мне, и одна только крайняя степень усталости способна вызвать его. Не стесняйся я слуги Франца – распорядился бы, чтобы он спал в соседней комнате и оставлял дверь в мои покои отворенной.
Позавчера вечером я возвращался домой поздно, по безмолвной темноте. У входа стал искать по карманам спички, чтобы зажечь свет, но маленький жестяной коробок, где я их держу – всегда, неизменно под рукой, – запропал. Какое-то время я стоял у двери, краснея и колеблясь. Что предпринять? Пойти в клуб, попросить там спичек? Нет! Я дико стыдился своего трусливого начала и всячески подавлял его. «Не поддамся», – сказал я себе и ощупью двинулся вперед, в сторону, где должна была быть лестница.
Тут в непосредственной близости от себя я услышал шепот и смех. Вытянув руки, я почти что прыгнул в направлении звука – но нащупал лишь отсыревшую стену подъезда. Прикосновение к холодному и мокрому обычно вызывает отвращение, но на этот раз оно меня успокоило: хотя бы между мной и стеной не стояло ничего непрошеного!
Держась за перила, я стал быстро взбираться по ступеням на третий этаж, к дверям в мою квартиру; миновал большое окно с цветными стеклами – днем оно пропускало в дом тусклый свет со двора. Сейчас от него толку не было – ночь выдалась темной, да и уличный фонарь окончательно потух, – и все же: на витраже плясали красные и зеленоватые блики! Благодаря им я и увидел на лестнице все ту же странную незнакомку, впервые встреченную у порога госпожи фон Н. Она поманила меня рукой:
– Ступай сюда! Отдай свое сердце!
Правой рукой вцепившись в перила, левую я выпростал перед собой, как бы в тщетной попытке защититься. Тут мне почудилось, будто на меня спланировала, бесшумно поводя по воздуху крыльями, большая невидимая птица. Ледяной воздух, насыщенный сильным ароматом мирры и кедра, окутал меня, и я ощутил, как мою руку резко схватили и поднесли к мягким холодным губам, приникшим к ней в долгом, хищническом поцелуе.
Должно быть, я закрыл глаза, ибо не помню, увидел ли еще что-то, и пришел в себя лишь тогда, когда уже стоял в своей комнате и звонил в колокольчик, зовя слугу. Тот явился с заспанным лицом, вероятно, очень расстроенный тем, что я нарушил его покой. Терпеть не могу самодовольства современной черни! Всем подавай хорошее обращение, хорошую еду, хорошую оплату услуг – а сами они при этом и пальцем шевельнуть поленятся лишний раз. К чему мне лакей, если, случись что, он снизойдет спуститься только на третий звонок?
Пес приветствовал меня так же безучастно. Раньше, когда я приходил домой, он всегда выбегал навстречу, высоко прыгал, повизгивал и тявкал от радости, после чего потешным конвоем вел меня к столу, где лежали припасенные для него собачьи сухари. Теперь же пес обходит меня кругами, с голодом в глазах, и так – до тех пор, покуда я не дам ему лакомство. Жадно и спешно разделываясь с подачкой, он отступает в свой угол – и будто забывает обо мне. Где-то я однажды прочел, что лучшее в человеке – от собаки. Видать, и от собак ждать многого – дело пустое!
– Что за странный взгляд? – спросил я Франца.
Олух стоял и таращился на меня так, будто я – диковинный зверь, впервые попавшийся ему на глаза.
– Герр, вы так бледны, – пролепетал он с лицемерным участием, чтобы оправдать свою бесцеремонность. – С вами все хорошо?
– А с чего бы было плохо? – раздраженно ответил я. – Приготовь чаю.
Он удалился. Оставшись один, я пошел смотреться в зеркало. Мой взор упал на каминные часы: половина двенадцатого! Полчаса я потратил на то, чтобы добраться от парадного входа до дверей квартиры; чего только не могло произойти со мной за это время! Я содрогнулся – и тут увидел свое отражение. Это... я? Ужасный вид! Из зеркала на меня смотрел почти что покойник: бледный, с посиневшими губами и растрепанными, мокрыми от пота волосами, с темными прядями, налипшими на лоб. Я упал в кресло и застыл в нем неподвижно, погруженный в тупое оцепенение. Вошел Франц с чаем.
– Герр изволят еще чего-нибудь? – спросил он.
Я велел ему подготовить постель, а сам разделся, надел халат, взял книгу и устроился поудобнее перед догорающим камином в теплой комнате, надеясь хотя бы вечер провести в свое удовольствие.
– Вы поранились? – спросил Франц, указывая на мою перевязанную руку.
– Порезался в гостях, – досадливо бросил я в ответ. – Ничего серьезного.
И все-таки любопытство – порок. Рука довольно сильно болела. Я ощущал, как раны омываются изнутри горячей кровью, саднят и пылают. Кровь отступала на мгновение, но лишь для того, чтобы прилить снова, причинить еще больше боли. Вдруг мне стало ясно, что только язык-жало химеры на рукояти мог так глубоко поранить меня. Это было подобно откровению! Рука опухла, почти не слушалась меня.
Франц удалился. Пес побежал за ним вслед, но я гневно окликнул его, и он с поджатым хвостом забился в дальний угол комнаты, где свернулся клубком и сделал вид, что спит. Но его уши беспокойно вращались из стороны в сторону, выдавая плохую игру; порой, слегка приоткрыв глаз, пес испуганно смотрел на меня. Глупая скотина! Я всегда был добр к нему!
– Ко мне! – подозвал я, опустил руки и слегка похлопал в ладоши.
Пес поднялся и нехотя, будто сомневаясь в моих намерениях, потопал ко мне.
– Ну, ко мне! – резко повторил я команду. Пес замер в двух шагах от меня. Я схватил его и притянул к себе. Он жалобно заскулил и хотел лизнуть мою руку, но вдруг испуганно отскочил назад и с недоумением посмотрел на меня. Я снова потянулся к нему – своей левой, пострадавшей рукой. Пес странно засопел, воротя нос от нее. Я еще раз подозвал – но он не тронулся с места, только жалобно и подозрительно посмотрел на меня исподлобья. Вдруг меня захлестнул гнев. Вскочив, я пнул пса, точно мяч, – его отбросило в угол, и там, съежившись, он принялся громко выть. Я готов был удавить его голыми руками – стоило больших трудов сохранить спокойствие и унять внутреннюю дрожь. Я вернулся к камину, в кресло. Вой горемычного пса мало-помалу перешел во все более затихающий скулеж – но поверх него я вдруг стал различать не то шорох, не то шепот. Лед сковал мое сердце, и неожиданно, прямо у себя над ухом, я услышал уже знакомые слова:
– Отдай свое сердце!
Я со страхом поднял голову. Незнакомка снова предстала предо мной – призрак неописуемой красоты и символ запредельного ужаса. Ее золотистые глаза, полные страстного ожидания, сосредоточились на мне. Узкие, влажно поблескивающие ярко-красные губы приоткрыты, как для поцелуя...
– Отдай свое сердце! – повторила она медленно, чувственно, будто даже с мольбой. – О, отдай мне его – прошу, прошу!
– Кто ты? – спросил я тихо и серьезно.
– Отдай сердце! Скажи, что ты мне его отдашь! Только одно слово! Отдай мне его!
– Кто ты? – повторил я настойчивее, нетерпеливее. Весь мой страх пропал.
– Я люблю тебя! Отдай мне свое сердце!
– Я хочу знать, кто ты! Ты меня слышишь? Понимаешь?
– Я твоя невеста! – выдохнула она едва слышно, печально. – Твоя невеста, влюбленная и безумно одинокая. Отдай же мне свое сердце!
Я поднял ее слова на смех.
– У моей невесты глаза не такие, как у тебя! – воскликнул я.
Она кивнула – неторопливо, с пониманием.
– А разве ты не видишь, что они взяли мои глаза и заменили их чужими? Разве ты не видишь, что та, у кого теперь мои глаза, – чужая и не любит тебя? Она обманывает тебя, а я – люблю, так отдай же мне скорее сердце!
Это меня озадачило. Мне уже и самому стало ясно, что Антония – или самозванка на ее месте, кто знает? – уже не ценит меня так, как прежде. Картина стала отчетливее.
– Значит, особа, так сильно ранившая меня, – вовсе не Антония фон Н.? – спросил я.
Незнакомка ничего не ответила.
– Она – это ты? – продолжил я, спокойно поднимаясь и глядя на нее.
Она медленным, плавным движением руки указала на окно – но к чему?..
– Так ты – настоящая Антония? – спросил я тише, нежнее. Я жаждал услышать сейчас «да». Вся моя душа стремилась к прекрасному существу.
– Я твоя! Твоя невеста! – прошептала она. – Отдай мне свое сердце!
– Я отдаю его тебе! – воскликнул я громко.
Объятия холодных нежных белых рук сомкнулись на мне, мягкие горячие губы вмиг запечатали мои уста и отняли всякое дыхание. Я обмяк без чувств.
Когда я снова пришел в себя, вокруг было темно. Я находился все в той же комнате. Через окно проникал тусклый свет серого тяжелого зимнего неба. Снег сыпался крупными хлопьями. Я поднялся, чувствуя себя невыразимо уставшим, и пробрался, ни о чем не думая, к себе в спальню, где бросился на кровать и погрузился в подобный смерти сон.
Хватит на сегодня записей. Темнеет. Она способна явиться в любой момент.
25 января
Среди новых изобретений человечества попадаются совершенно изумительные вещи. Однако человек в состоянии по-настоящему оценить лишь незначительную часть из них. Я, к примеру, много лет кряду видел в газетах яркую рекламу кресла для больных, способного «принимать тридцать два разных положения», и даже представить не мог, каким благодеянием это изобретение является для страдальцев. Но с сегодняшнего утра у меня есть такое кресло, и я имею полное право относиться к его изобретателю с бо́льшим уважением, чем, скажем, к человеку, открывшему Америку. В самом деле, какая мне выгода от того, что все нынче так носятся с Америкой? Эта страна, насколько я помню, никакого добра мне не сделала. Как по мне, так вся Америка могла бы оставаться до скончания века затерянной среди океанских просторов; ее совершенно напрасно открыли дотошные, алчные и бескультурные люди. С другой стороны, как не испытывать горячую благодарность к тому талантливому человеку, что создал, руководствуясь явно больше гуманизмом, чем коммерческими соображениями, прекрасное кресло, приютившее меня теперь? Реклама не наврала: оно определенно умеет «подстраиваться под любые мыслимые позы и состояния человеческого тела». Благодаря ему, хочется верить, уже скоро я снова буду абсолютно здоров.
Я сижу у окна. Мое кресло стало удобным рабочим местом: передо мной на маленьком столике лежат бумага и перо, на стуле рядом – лупа, книги и другие необходимые вещи. Тут хочешь – пиши, хочешь – читай, не двигая при этом ничем, кроме правой руки; хочешь – смотри в окно, на уличные дела.
День сегодня выдался ненастный: воздух сер и мглист, низко нависшее небо будто бы слилось с горизонтом в одно бесформенное целое, таинственно расплывчатое, пугающее, безграничное – ни дать ни взять сама вечность!
Только что проехал на лошади молодой кавалерист, широкогрудый и рукастый. Истый отрок Германии: русые волосы, голубые глаза, лицо в здоровом румянце. Его конь – зверь сильный, красивый, гнедой масти. Навьючен, правда, до предела – у моего окна даже вдруг оступился на совершенно ровном участке мостовой и будто был готов упасть. Кавалерист тут же приструнил его уздечкой и стременами. Гнедой короткими рывками вздыбился под действием силы, сдавившей ему бока и морду; из-под копыт, долбящих землю, взметнулись искры. Чувствуя, что хозяин ничуть не менее норовист, животное, пару раз сердито мотнув головой, смирилось – и послушно двинулось дальше. Конь и всадник – вот идиллическая картина об укрощенной силе! Да, будь я так же здоров и силен, как этот бравый молодчик из кавалерии, – горы бы свернул. Но сейчас я омерзительно слаб и жалок – и все из-за нее, из-за этой...
Франц, нынче утром начавший было плакаться – мол, раньше я был так добр и учтив, а с недавнего времени сделался жутко строгим и недоверчивым, – говорит, что мне нужно показаться врачу. «Прекрасно, – сказал я, – ступай за доктором». Я хотел, чтобы меня просто оставили в покое. Франц так стремительно побежал исполнять поручение, будто моя жизнь висела на волоске.
Вчера госпожа фон Н. прислала своего лакея справиться о моем здоровье. Дерзость у этих людей прямо-таки невероятная! Сначала они пытаются меня убить, а потом, когда это им не удается, интересуются моим самочувствием. Не знаю, что сообщил Франц коллеге Фридриху; если он передал мой ответ на этот запрос, наверняка это доставило им радость. Что меня, впрочем, больше всего забавляет, так это то, что старуха Н., прижимая к своему сердцу преступную особу с глазами Антонии, живущую с ней под одной крышей, считает, что целует собственную дочь. Но если не ее, то – кого? Я несколько раз спрашивал об этом Антонию, но она не дает мне ответа. Она целует меня, и я забываю обо всем. Знаю только, что Антония меня любит и что мое сердце отдано ей.
Теперь она приходит каждый вечер, как только в доме становится тихо, и я отсылаю Франца. Я не замечаю, сколько проходит времени и когда она оставляет меня. Антония берет меня в свои мягкие руки, убаюкивает, напевая при этом – непонятные, чужие слова, коим нет конца, – и я засыпаю. По пробуждении ее уже нет. Тогда я ложусь в постель, но не нахожу там успокоения. Боль и холод гложут меня. Сегодня утром бил озноб. Неприятное до ужаса состояние. Зато я больше не боюсь – ничего, совсем ничего!
Вот перед домом притормозил экипаж. Надо полагать, это доктор...
Часом позже
Странные дела творятся. Таким разозленным своего доброго старого доктора я еще не видел. Забавно, как он отругал Франца, назвав легкомысленным, забывшим свой долг человеком; мол, стоило еще неделю назад поставить его обо всем в известность. Глупый парень взялся было что-то лепетать в оправдание, но доктор пресек его отговорки и указал на дверь. Ну что ж, так добрый Франц хотя бы убедился, что и другим людям, помимо меня, видны промашки с его стороны.
Дело в том, что за раной на моей руке не было надлежащего ухода. Она выглядит так жутко и непотребно, что я не подберу слов... да что там – слова, я и думать о ней не желаю.
Доктор сразу же поехал к госпоже фон Н., чтобы осмотреть нож, орудие неудавшегося убийства меня лже-Антонией. Боль, мучившую меня, я сносил бы не в пример легче, если бы знал, что эта недостойная личность не скроется от закона. Отравить меня хотела! Само собой, доктор не произнес вслух «гноекровие»[9] – но я прочел это на его бледном лице.
Безумно интересно, что произойдет дальше.
Черт бы побрал эти боли и этот озноб!
26 января
Сегодня они пришли вдвоем, мой доктор и профессор. Обменялись презабавнейшими взглядами без всякого стеснения передо мной – но меня это только веселит, я позволил себе даже неприкрытый смешок.
– Ну что, дорогой доктор, – спросил я, – нужно ампутировать пальцы? Или, возможно, всю кисть? Руку? Или левую половину тела полностью? Не стесняйтесь! Только не зарьтесь на сердце мое: его я уже отдал.
Доктор смолчал в ответ.
– Что значат два пальца! – продолжал я. – У меня же их на руках десять. Стало быть, останется еще восемь. С лишком хватает. Или что одна рука? В моем распоряжении ведь будет вторая. Ведь это потешное предубеждение, что человеку нужны две руки, чтобы быть счастливым. Французская пословица гласит: в стране слепых и одноглазый – султан. Я так думаю, что и в краю криворуких одноручка – не самая плохая партия. Вы уж мне поверьте!
Квартира пропиталась больничным духом. Здесь провели дезинфекцию. В комнате по соседству с моей поставлен чистый стол – импровизированный операционный. Там-то все и случится. Я рад: давно пора! От боли хочется лезть на стену. И этот озноб, пробирающий до последней кости!.. Боже, мне нужно вернуть себе респектабельный вид любой ценой, а то ведь Антония меня разлюбит. Смотрюсь ужасно: отекший, обескровленный; вся кожа мало того что побелела, так еще и обрела неприятную желтушность. Ох, только бы вспомнить, о чем Антония говорила мне прошлым вечером! Нет, никак не получается. Со мной она общается на каком-то чуждом наречии. Когда говорит – улавливаю и понимаю всякое слово, а стоит ей замолкнуть – тут же все забывается.
Мой старый пес! Так по-человечески печален твой взгляд, обращенный ко мне! Что, я взаправду так страшно болен? Тебе жаль меня, своего несчастного хозяина?
Через четверть часа вернется доктор. Я должен лишь сохранять спокойствие. У меня больше не будет этих болей. Да, я спокоен. Охотно бы посмотрел, как все пройдет, да только доктор настаивает на общем наркозе. Говорит, даст мне пары эфира...
В вечности – время Сириуса
Дух человеческий не в силах постичь, что происходит сейчас, и ни в одном людском языке не сыскать подходящие слова для описания того, что вокруг. Неодолимая пропасть пролегла от прошлого к будущему, ибо время здесь не идет. Все, что было, – кануло навек в колодец Демокрита[10]; все, что есть, – существует только из-за меня, в угоду моим веленью и хотенью. Я почитаю тебя, творца моего мира – меня самого.
Я знал, что она была вампиром, еще когда сам был человеком. Моя кровь – это то, что окрашивало ее губы, согревало ее грудь, распаляло ее дыхание. Но она хотела мое сердце – сердце, вот что было нужно ей! Наша борьба была ужасна: на ее стороне выступала сила демоницы. Но я, хоть и заплатил увечьями, выцарапал себе победу. Я чувствую твое биение, мое сердце – мое горячо любимое сердце!
Твари, что скользко пресмыкаются, как черви, но более подобны людям, обступают меня и таращат свои лишенные мысли глаза. Некоторые осмеливаются подступить ближе – среди них безволосое старое нечто, чье раболепное радушие, вопреки назойливости, чуть остужает мой гнев. Оно предлагает мне питье и яства – будто я в них нуждаюсь! И все же я поддаюсь их бессмысленным просьбам, лишь бы эти твари не нарушали больше мое одиночество – мое божественное одиночество... Давайте, подите прочь теперь! Я не знаю вас и не хочу знать. Прочь из нескончаемой вечности в бренную жизнь! Один, один-единственный стою я здесь – недостижимый, сингулярный. Я удаляюсь, осознавая бытие. Все смеркается.
S.V.B.E.E.V.[11]
Перевод с немецкого Григория Шокина

Рубен Дарио
Юдоль Танатоса
– Родитель мой, достославный доктор Джон Лин, член лондонского Действительного общества психических исследований[12], в научных кругах был весьма известен – как автор трудов о гипнотизме и знаменитой «Памяти об ушедших эрах». Старуха с косой не так давно прибрала его к рукам – ну, царство ему небесное! – Основательно приложившись к пивной кружке, Джеймс Лин продолжил: – Да, вы горазды были поднимать на смех мою, выражаясь вашими словами, «беспокойную натуру», «мнительность», «эксцентричность»... Что ж, это все простительно: вы же не все про меня знаете, верно? Как подметил великий Шекспир, «есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам». Вы, к примеру, не знаете, как я настрадался – и как страдаю до сих пор. Да, мне не уснуть без света, и одиночество в пустом доме – пытка для меня. Если ночью я иду мимо придорожных кустов, достаточно и шороха оттуда, чтобы повергнуть меня в дрожь, – не отрицаю. Я боюсь самых мелких сов – даже сычей – и летучих мышей и никогда не хожу на кладбища, а разговоры о готической атрибутике мне мерзки. Ночами я только и делаю, что молюсь о восходе солнца, и перед смертью – Господи, помилуй! – испытываю непомерный ужас. Меня никто не затащит в дом с покойником – будь он, усопший этот, даже мой лучший друг. Но позвольте открыть вам мой секрет. В Аргентину я сбежал из плена, отнявшего у меня пять лет жизни. Свободы меня беззаконно лишил мой собственный отец, доктор Лин. Гений? Может статься, но и злодей – не меньший! Именно по его распоряжению меня определили в приют для умалишенных, и все из-за его страха – страха перед тем, что я выболтаю всему свету одну сокрытую им ото всех гнусную вещь... Что ж, сегодня вы все узнаете, довольно с меня молчания. И да, запомните: я не пьян. Я в здравом уме, в твердой памяти. Итак, он лишил меня свободы, потому что... Вы слушаете, да? Внимательно?..
Высокий, светловолосый, нервный, то и дело мучимый приступами дрожи, Джеймс Лин рассказывал нам свою историю в кафе. Кто не знает Джеймса Лина в Буэнос-Айресе? Парень он сдержанный, но временами на него будто что-то находит. Он преподает в одном из лучших колледжей города и пользуется всеобщим уважением; человек светский, пускай и подчас излишне молчаливый; востребованный у девушек завсегдатай дансингов. Сдается мне – а я-то хорошо его знаю, – что в тот вечер он вовсе не пытался заморочить слушателей. Вот какую историю он рассказал – судите о ней сами:
– В раннем возрасте я потерял мать, и вскоре после этого удара судьбы отец отослал меня учиться в один из оксфордских колледжей. Он никогда не был особенно ласков со мной, навещал раз в год, хотя от Лондона до Оксфорда рукой подать. Я рос одиночкой, как чертополох, без привязанностей и радости.
Я рано познал, какой бывает тоска. Меня уверяли, что я поразительно похож на мать внешне. Думаю, еще и поэтому доктор Лин избегал меня. Ну, это домыслы. Прошу простить за то, что рассказ мой сбивчив. Мне трудно об этом говорить, поймите. Если чему-то я в том колледже и научился, так только печалиться, в общем. Потемневшие от времени стены этого заведения... они до сих пор мерещатся мне в дурных снах под полной луной. Хлебнул я там горя... Помню тополя и кипарисы за окном моей комнаты, посеребренные светом ночного светила, – кому, скажите на милость, вздумалось усадить пришкольный участок деревьями, что обычно растут близ кладбищ? В том саду стояли древние, из выщербленного временем камня – как из прокаженной плоти! – межевые столбы с изображениями бога Термина[13]. Их облюбовали под насесты совы, которых разводил ректор, старик, разменявший седьмой десяток и согбенный жизнью в мерзкий вопросительный знак. Для чего, зачем ему были нужны эти птицы? До сих пор мне чудится в ночной тишине шорох их крыльев и звук разрываемой их клювами плоти мелкой ночной поживы – а в полночь, клянусь вам, я отчетливо слышал, как чей-то тихий незнакомый голос зовет меня по имени... черт возьми, этот голос!..
Вскоре после того, как я справил двадцатилетие, меня известили о том, что отец все же соизволит повидать меня. Что и греха таить, я обрадовался: более всего на свете желал я поделиться с кем-то накопленными переживаниями, пусть даже это будет мой нерадивый родитель. Он был со мной любезней, чем обычно; да, ни разу не посмотрел мне в глаза и говорил строго, но тон его был... приветлив. Я сказал отцу, что очень хотел бы вернуться в Лондон, что наелся этой учебы вдоволь и, если пробуду тут еще хоть немного, подохну в тоске. И – диво, да и только! – в неизменно приветливом тоне отец сообщил:
«А я ведь и сам собирался, Джеймс, забрать тебя прямо сейчас. Ректор говорит, твое здоровье пошатнулось: ты мучаешься от бессонницы и совсем потерял аппетит. Излишек учебы, скажу тебе, так же вреден, как и излишек чего бы то ни было! Но у меня есть и свой повод забрать тебя в Лондон. Я уже немолод, нуждаюсь в доброй поддерживающей руке – и, думаю, ты станешь прекрасной опорой. Я же говорил, что второй раз женился? Мачеха о тебе наслышана, очень хочет поскорее встретиться с тобой. Так что решено: сегодня же мы отбываем вместе».
Мачеха!.. Я вспомнил маму – светловолосую, бледную, такую ласковую... любившую меня всем сердцем, божественно добрую. Отец совершенно не ценил ее: днями и ночами пропадал у себя в лаборатории, пока она тихо чахла в тени его непомерного таланта, даже не чая вырваться из-под гнета несчастливого брака, но находя великое утешение во мне. Ах вот как, мачеха!.. Мне, стало быть, предписано спокойно принять новую жену доктора Лина – наверняка какую-нибудь заучку в синих чулках или, пуще того, расчетливую мегеру? Вот уж не было печали! Впрочем, меня заносит – извините... Случается, я и сам не осознаю, что у меня с языка сходит, – или, напротив, чересчур отчетливо осознаю, до болезненности. Так или иначе, я молча смирился с волей отца. Мы собрались, прибыли на вокзал, и вскоре поезд повез нас в Лондон.
Старинная дверь нашего дома открывалась на лестницу, где царил мрак, а лестница поднималась на второй этаж, в жилые помещения. Едва ступив под эти своды, я уловил, что в доме не осталось никого из зарекомендовавшей себя старой прислуги – ни единой души. Знакомым лицам на смену пришли четверо или пятеро стариков – усушенных, больше похожих на мумии, чем на живых людей, – в черных обвисших фраках. Не спеша, с трудом, ни слова при том не проронив, старичье поклонилось нам. Гостиную было не узнать, ее меблировали наново – выдержав строгий, холодно-официальный стиль. И только на дальней стене, как и прежде, висел мамин портрет кисти Россетти[14], наполовину задрапированный тканью черно-траурного цвета.
Отец показал мне мою комнату – рядом с лабораторией – и пожелал спокойной ночи. С несвойственной мне учтивостью я зачем-то осведомился у него о мачехе. Отец отвечал с чувством, с толком и расстановкой, будто взвешивая каждое слово на незримых весах. В его голосе радушие мешалось с осмотрительностью – эх, если бы я тогда понимал...
«Вы, конечно, свидитесь, – заверил он меня, – непременно свидитесь. А пока, сынок, спи крепко, набирайся сил... Ты ее еще увидишь, иначе никак».
Ангелы господни, почему же вы не оберегли меня? Почему я сейчас не с тобой, моя милая мама? Лучше б я провалился на месте, разбился бы вдребезги, лучше б в меня угодила молния... да что угодно!..
Все решилось той ночью. В каком-то странном душевном и физическом оцепенении я сразу же лег, даже не переодевшись с дороги. Помню, разобрал сквозь сон, как один из слуг-стариков вошел в комнату, пробормотал что-то и долго, неправдоподобно долго таращился на меня раскосыми глазами. В трясущейся руке он держал утыканную свечами менору. Уйдя, он оставил ее на столе, и, когда я проснулся около девяти, фитили еще не прогорели.
Я умылся, переоделся. Послышались шаги – вошел отец. Впервые – впервые! – он посмотрел мне в глаза. Его взгляд я описать не берусь, но поверьте, такое на человеческом лице не увидишь: белки отчетливо отливали красным, как у кролика-альбиноса, а зрачки, выразительные черные проколы, своим видом вогнали меня в дрожь.
«Пойдем, сынок, – позвал меня отец. – Мачеха ждет. Она сейчас в гостиной».
И правда – в гостиной, в кресле с высокой спинкой, сидела женщина. Она...
«Подходи, Джеймс, подходи же!» – подзывал меня отец.
Я двинулся вперед, не отдавая себе в том отчет. Женщина протянула мне руку; тут я услышал тот самый голос, что донимал меня ночами в Оксфорде, тот самый голос, только еще мертвеннее – теперь он исходил, кажется, из-под драпировки на портрете: «Джеймс...»
Я протянул ей руку. Прикосновение ледяных пальцев привело меня в ужас. Холод пробрал меня до костей. Господи, какая задубевшая, безжизненная кожа! Женщина даже не посмотрела на меня. Я пробормотал какое-то приветствие, какую-то пустую лесть... и голос отца вновь донесся до меня:
«А вот и твой пасынок, дорогая, наш Джеймс. Знакомься – он будет тебе как сын...»
Мачеха воззрилась на меня. Я сцепил зубы, прикусил язык. Страх нахлынул: глаза ее были без единого признака жизни, вопиюще остекленевшие, погасшие. И тут я понял... кое-что понял, хотя, перепуганный, не мог поверить... но этот запах, боже мой, этот смрад – вы, наверное, понимаете, чем пахло, а я сказать вслух не могу, боюсь, очень уж боюсь... Ее бескровные губы шевельнулись, и эта бледная, белая как фарфор женщина заговорила – глухим, будто из-под земли исходящим голосом, каждое слово – как протяжное стенанье:
«Джеймс... сердце мое... подойди... хочу поцеловать тебя... в лоб, в глаза... в губы...»
Я сорвался на крик:
«Спаси, матушка родная! Спасите, силы небесные! Святые угодники! Помогите мне выбраться из этого проклятого места!»
«Ты что, Джеймс! Успокойся, сын мой. Тише, тише...» – забубнил монотонно отец.
«Нет, – еще громче возопил я, отбиваясь от сбежавшихся на крик стариков во фраках, – я выберусь отсюда и всем-всем расскажу, что доктор Лин – жестокий убийца и что дом его – юдоль Танатоса[15]; и новая жена его – вампир!.. Мой отец взял в жены мертвячку!»
Перевод с английского Григория Шокина[16]
Эрик Стенбок
Настоящая история вампира
Истории, связанные с вампирами, как водится, происходят в Штирии, и моя – отнюдь не исключение. Штирия, стоит сказать, отнюдь не тот благодатный край, что знаком многим по россказням людей, ни разу там не бывавших. Вопреки словам тех, кто живописует и превозносит ее, Штирия – постылый равнинный удел, известный только своими индейками да каплунами... и немыслимой обывательской глупостью.
Вампиры обычно прибывают ночью в экипажах, запряженных парой вороных коней. Наш вампир прибыл обычным железнодорожным транспортом, причем – днем. Наверное, вы думаете, что я шучу – или, возможно, под словом «вампир» подразумеваю какого-нибудь беспринципного финансиста. Но нет, это не метафора. Этот вампир в моей истории – упырь, опустошивший мой дом и очаг, – был настоящим.
Обычно вампиров описывают как брюнетов зловещего вида, необычайно красивых. Наш вампир, напротив, был довольно-таки светловолос – и, конечно, на первый взгляд не выглядел зловеще. Хотя он и был определенно приятен с наружности, его едва ли выходило назвать мужчиной исключительной красоты.
Да, он опустошил мой дом; он убил моего брата – единственного мужчину, когда-либо любимого мной, – и моего несчастного отца. Но глупо отрицать, что здесь есть и моя вина, ведь я сама попала под обаяние кровопийцы. И, несмотря ни на что, теперь я не испытываю к нему неприязни.
Несомненно, вы читали в газетах о «баронессе и ее питомцах». Я упоминаю это для того, чтобы рассказать, как получилось, что я потратила бо́льшую часть своего бесполезного состояния на приют для бездомных животных. Я уже стара; когда это произошло, была маленькой девочкой лет тринадцати...
Начну, пожалуй, с описания нашей семьи. Мы были поляками из рода Вронских, и в Штирии у нас стоял замок. Это была весьма уединенная обитель: круг домочадцев состоял из моего отца, нашей гувернантки (достойнейшей бельгийки мадемуазель Воннерт), меня и брата, да еще нескольких слуг. Родитель был человеком преклонных лет – мы с братом были поздними дарами в его жизни. О матери я ничего не упомню: она умерла при родах брата; тот был младше меня всего на год или даже на меньший срок. Приверженец науки, отец наш постоянно чах над книгами – главным образом сочинениями на малоизвестные темы, что писаны на всевозможных полумертвых языках. У него была длинная седая борода, и он обычно покрывал голову шапочкой-ермолкой из черного бархата.
Как отец был добр к нам! Я не могу передать словами, как сильно он нас любил. И все же не я ходила у него в любимцах. Он всем сердцем привязался к Габриэлю – Гавриилу, так мы произносим это имя в польском языке; но чаще к нему обращались на русский лад, кратко: «Гаврила». Само собой, речь о моем брате. Он очень походил на маму, чей единственный портрет – вернее, схематичный меловой шарж – висел в кабинете отца. Нет-нет, я никогда его не ревновала: милый братик как был, так и останется нетленной любовью моей жизни. Ради сохранения и преумножения его доброй памяти я и содержу в Вестборн-парке приют для бездомных кошек и собак.
В то время, как уже упомянула, я была маленькой девочкой, и звали меня Кармела. Мои длинные спутанные волосы всегда пребывали в растрепанном виде, никогда не ложась ровно. Я не считала себя красавицей – даже сейчас, если смотреть на мои фотопортреты в расцвете молодости, не могу назвать себя таковой. Но в то же время, изучая лицо на снимках, я порой думаю, что иных молодых людей определенно пленили бы моя аура неухоженности, диковатый взгляд и длинная косая черта губ.
Я слыла непослушной – но не такой уж и несносной, если сравнивать с шаловливым Габриэлем (так, во всяком случае, утверждала мадемуазель Воннерт – милейшая женщина средних лет, очень хорошо, вопреки бельгийскому происхождению, изъяснявшаяся на языке французов[17] и знавшая немецкий – может, вы знаете, а может, и нет, но и в современности в Штирии говорят только на нем).
Трудно описать моего брата Габриэля: в нем было что-то странное и нечеловеческое, или, наверное, лучше даже сказать – сверхчеловеческое, что-то среднее между звериным и божественным. Возможно, греческое представление о Фавне могло бы проиллюстрировать, что я имею в виду, но и оно не вполне годится. У Габриэля были большие, дикие, как у газели, глаза; его волосы, как и у меня, были вечно спутаны – в этом мы походили друг на друга. Как я выяснила впоследствии, наша мать оказалась цыганкой, что во многом объясняет наше врожденное непреклонное дикарство, присущее всякой излишне вольнолюбивой натуре. Многие видели во мне необузданность – но Габриэль был и того неукротимее. Ничто не могло заставить его надеть туфли и чулки – никогда, за исключением разве что воскресений, когда он позволял даже расчесывать свои волосы – но одной только мне. Как бы мне описать все изящество его прелестных губ, вычерченных рукой Творца с истинной любовью? При взгляде на них мне неизбежно приходил на ум текст псалма: «Красен паче сынов человеческих, излияся благодать во устах твоих: сего ради благослови тебя Бог вовек»[18]. Его уста, как казалось мне, источали само дыхание жизни. А его прекрасная, гибкая, живая, упругая фигура! Брат мог бегать быстрее любого оленя, запрыгивать, как белка, на самую верхнюю ветку дерева – он мог бы олицетворять собою символ самой Мощи Бытия. Мадемуазель Воннерт редко удавалось уговорить Габриэля учить уроки – но когда он за них все же брался, то осваивал любую премудрость с необычайной быстротой. Он играл на всех мыслимых инструментах; скрипка в его руках пела – даром что он даже не мог верно расположить смычок. Казалось, самую простую тростинку мой брат мог превратить в гармоничный музыкальный инструмент. При этом все усилия мадемуазель Воннерт, приложенные к тому, чтобы обучить моего брата игре на фортепиано, пропадали втуне! Я полагаю, он был, что называется, избалован – хотя и в поверхностном смысле этого слова. Наш отец позволял ему любые капризы.
Одной из странностей Габриэля, когда он был совсем маленьким, был ужас при виде мяса. Ничто на свете не заставило бы моего брата попробовать его. Еще одной особенностью являлась его необычайная власть над животными. Казалось, все подчинялось его воле. Птицы садились ему на плечо с небывалой беспечностью. Иногда мы с мадемуазель Воннерт теряли его в лесу: Габриэль внезапно убегал. Затем мы обнаруживали его тихонько напевающим или насвистывающим себе под нос на какой-нибудь глухой опушке, в окружении всевозможных лесных обитателей: ежей, лисят, диких кроликов, сурков, белок и им подобных. Брат часто притаскивал животных домой и настаивал на том, чтобы они остались у него. Этот странный зверинец вселял страх в сердце бедной мадемуазель Воннерт.
Брат предпочел жить в маленькой комнатке на самом верху одной из башен замка, но в нее поднимался не по лестнице, как подобает, а через окно, карабкаясь по веткам самого высокого каштана в нашем саду. И все же, несмотря на все эти причуды, Габриэль с удовольствием посещал воскресные мессы. Отправляясь в приходскую церковь, он всегда облачался в белый стихарь и алую сутану. В таком наряде, аккуратно мною причесанный и вымытый, он выглядел настолько скромным и смиренным, насколько это было возможно. Во время служб мой брат был полон божественного смирения; и до чего же одухотворенно пылали в такие моменты его прелестные очи!
До сих пор я ни слова не сказала о вампире. Что ж, давайте перейдем к прискорбной сути этой истории. Однажды моему отцу пришлось съездить в соседний город, как он часто делал. На этот раз он вернулся в сопровождении гостя. Этот джентльмен, по его словам, опоздал на свой поезд из-за позднего прибытия другого состава на нашу узловую станцию – и, поскольку поезда в наших краях ходили в принципе нечасто, ему пришлось бы прождать на улице всю ночь. Он разговорился с моим отцом в поезде, слишком поздно прибывшим из города, и поэтому принял приглашение родителя остаться на ночь в нашем доме. Да вы и сами знаете: в нашем отдаленном краю мы довольно-таки патриархальны во всем, что касается гостеприимства.
Мужчина представился нам графом Вардалеком. Несмотря на венгерскую фамилию, он хорошо изъяснялся по-немецки: без монотонного акцента венгров, а скорее с легкой славянской редукцией. Его голос звучал необычайно мягко и вкрадчиво. Вскоре мы узнали, что он говорит по-польски, и мадемуазель Воннерт поручилась за его французский. Впору было подумать, что Вардалек знает все языки на свете. Но перейду-ка к собственным первым впечатлениям о нем: довольно-таки высок, со светлыми волнистыми волосами, чья длина придавала его гладкокожему лицу долю женственности, чем-то неуловимо похож на змею – не смогу отметить, какая именно особенность отвечала за эту ассоциацию. Черты лица графа отличались утонченностью: несколько длинноватый нос с горбинкой, изящный рот и привлекательная улыбка, столь неподходящая глубокой печали, выраженной в глазах. Едва только появившись у нас, Вардалек уже держал веки наполовину смеженными, и я даже не смогла определить цвет его радужек. Он выглядел измученным, но аристократичным – на последнее пуще всего указывали его стройные, весьма притягательные на вид руки. Я никак не могла понять, сколько этому мужчине лет: то ли это старик с молодым лицом, то ли юноша с уж очень старыми очами.
Внезапно в комнату ворвался Габриэль; к его волосам прильнула желтая бабочка. На руках он держал маленькую белочку. Конечно, он ходил, как обычно, босиком. Незнакомец поднял голову при его приближении, и тогда я наконец-то разглядела в подробностях его глаза. Они были зелеными – и, казалось, расширялись, становились все больше. Габриэль встал под его взглядом неподвижно, с испуганным видом, как птица, завороженная змеей.
Но брат тем не менее протянул руку новоприбывшему Вардалеку, взял его за руку – не знаю, почему я обратила внимание на столь тривиальную вещь, – и приложил немного подрагивающий указательный палец к запястью гостя, будто желая измерить пульс. Спустя несколько мгновений Габриэль, вытаращив глаза, без предупреждения сорвался с места и, выскочив из комнаты, помчался наверх – впервые за долгое время предпочтя добраться в свои покои по лестнице, а не по дереву. Я тогда с ужасом гадала, что граф может подумать о нем, – и испытала огромное облегчение, когда братец спустился обратно в своем бархатном воскресном костюме, при туфлях и чулках. Я причесала его, приведя в порядок волосы.
Когда незнакомец спустился к обеду, его внешность несколько изменилась; теперь он выглядел намного моложе. Упругость кожи подчеркнул здоровый и нежный цвет лица, что редко встречается у мужчин. Я даже подумала: как странно, что прежде он показался мне очень бледным! За ужином мы все были очарованы им, особенно мой отец. Казалось, гость заочно был досконально знаком со всеми увлечениями нашего с Габриэлем родителя. Когда отец рассказывал о своем военном опыте, он упомянул о мальчике-барабанщике, коего изуродовали в бою, – и тогда глаза Вардалека снова широко раскрылись, сделавшись будто бы даже слегка выпученными. Неприятный, извращенный огонь вспыхнул на изумрудных радужках – яркий, но лишенный жизни, – и тень возбуждения скользнула по лицу графа. Но все это заняло считаные мгновения.
Главным образом граф Вардалек и отец общались о любопытных мистических книгах, купленных отцом совсем недавно. В них он мало что понимал, но Вардалек, судя по всему, мог ему помочь. За десертом отец спросил, очень ли граф торопится добраться до места назначения, и если нет, то не мог бы он немного погостить у нас: хотя наш дом находится в стороне от центров знания, в нашей библиотеке можно отыскать много интересного.
И граф ответил:
– Я никуда не спешу. У меня вообще нет особых причин отправляться в то место, куда я держал путь. Если смогу помочь вам в расшифровке этих книг, то буду только рад. – Он добавил с горькой, очень-очень горькой улыбкой: – Видите ли, я космополит, скиталец по сей бренной земле.
После ужина отец спросил графа, играет ли тот на фортепиано.
– Да, признаться, чуть-чуть умею, – сказал Вардалек и сел за инструмент. Он заиграл венгерский чардаш – дикую, напыщенную, чудесную мелодию, ровно такую, что сводит с ума особо темпераментных мужчин. Музыка лилась из-под пальцев графа с напряжением, но он все играл и играл.
Габриэль застыл у рояля: его глаза были широко раскрыты, он весь дрожал. Наконец он произнес очень медленно – выбрав место, где основная тема чардаша начиналась вновь:
– Пожалуй, я мог бы повторить эту мелодию. – Затем мой брат быстро принес скрипку и самодельный ксилофон и, чередуя инструменты, очень хорошо исполнил то же самое.
Вардалек посмотрел на него и сказал очень печальным голосом:
– Бедный ребенок! В тебе еще жива душа гармонии.
Я не могла понять, почему он, казалось, сочувствовал Габриэлю, вместо того чтобы поздравить его с тем, что, несомненно, свидетельствовало о необыкновенном таланте.
Габриэль был нелюдим, как и дикие животные, бывшие для него как ручные. Никогда раньше он не привязывался к незнакомцам. Как правило, если в дом случайно заходил кто-то посторонний, брат прятался, и мне приходилось приносить ему еду наверх, в его комнату в башне. Можете себе представить, каково было мое удивление, когда на следующее утро я увидела Габриэля прогуливающимся по саду рука об руку с Вардалеком. Оживленно беседуя с ним и показывая свой зверинец, собранный в лесу – ради него нам пришлось оборудовать сущий зоологический сад, – он, казалось, всецело пребывал во власти графа. Нам нравился Вардалек, и мы были рады, что он относился к Габриэлю с искренними добротой и участием. Однако нас удивляло – хотя вначале это замечала одна лишь я, – что граф мало-помалу терял здоровье и жизненный запал. Он, конечно, не выглядел таким изнуренным и бледным, как в день прибытия, но в его движениях проявилась некая томность, прежде отсутствовавшая.
Мой отец все больше и больше привязывался к графу Вардалеку. Тот помогал ему в освоении древних книг, и с явной неохотой родитель наш отпускал Вардалека в Триест – по крайней мере, граф говорил, что ездит именно туда. Он всегда возвращался, привозя нам подарки – необычные восточные украшения и ткани. Хотя и зная, что всякие люди бывают в Триесте, в том числе и из восточных стран, я даже в ту пору понимала: все великолепные и по-особому необычайные диковины, что дарил нам Вардалек, не могли быть раздобыты в Триесте – городе, памятном мне в основном по шляпным мастерским.
Когда Вардалек был в отъездах, Габриэль постоянно спрашивал о нем, говорил о нем. На какое-то время он снова становился прежним жизнерадостным ребенком – а граф будто терял все больше молодости и румянца с каждым визитом. Габриэль встречал его с порога, обнимал и шутливо лобзал в уста. В такие моменты все тело Вардалека пронзала странная дрожь – зато пару часов спустя он зримо преображался, снова начиная выглядеть совсем юным.
Так продолжалось еще какое-то время. Мой отец и слышать не хотел о том, чтобы Вардалек уехал навсегда. Граф, сделавшись из гостя постояльцем, припал к нашему дому, точно вьюн. Я и мадемуазель Воннерт не могли не заметить, как сильно в его присутствии изменился Габриэль, и только отец оставался ко всем переменам слеп.
Однажды вечером я спустилась, чтобы взять кое-что, что оставила в гостиной. Поднимаясь обратно, я прошла мимо комнаты Вардалека. Он яростно играл на фортепиано: инструмент поставили специально для графа. В его темпераментном исполнении ноктюрн Шопена звучал на редкость красиво. Остановившись, я облокотилась на перила – и стала слушать.
Вдруг что-то белое появилось на темной лестнице. Я, свято верующая в привидения, насквозь пронзенная ужасом, вцепилась в перила. Каково же было мое изумление, когда я увидела, как Габриэль медленно спускается по лестнице – с остекленевшим, словно в трансе, взглядом! Его вид напугал меня даже больше, чем возможное явление неупокоенного духа. Могла ли я верить своим глазам? Да и был ли это взаправду мой Габриэль? В своей длинной белой ночной рубашке брат, пройдя мимо неподвижной меня, сошел вниз и отворил дверь. Он оставил ее открытой. Вардалек все еще продолжал играть – но теперь, не убирая рук с клавиш, говорил будто бы сам с собой на польском:
– О, чувства мои, не выразить вас словами! Бедный ребенок – я с радостью пощадил бы тебя, но твоя жизнь – пища моя, и я проклят жить дальше, хоть и предпочел бы умереть. Неужто Бог не проявит ко мне милосердия? О, жизнь – эти дьявольские муки жизни! – Взяв один мучительный, странный аккорд, граф перешел на тихую игру, причитая: – Габриэль! Дражайшее дитя! Ты – сосуд жизни; но что есть жизнь? Я уверен, что это лишь то немногое, чего я требую от тебя. К сожалению, твой избыток жизни мало что может дать тому, кто уже мертв. Нет, останься, – изрек он теперь почти резко, – чему быть, того не миновать!
Габриэль стоял в комнате совершенно окаменело, с тем же отсутствующим лицом. Он, очевидно, ходил во сне. Вардалек продолжал играть. Прервав на минуту мелодию, он издал вдруг горестный стон, а затем печально и мягко добавил:
– Ступай, Габриэль! На сегодня – довольно!
Брат вышел из комнаты – прежним медленным шагом, глядя в никуда. Он поднялся к себе, а Вардалек заиграл что-то очень тревожное. И хотя музицировал он не очень громко, мне казалось, струны вот-вот порвутся. Я никогда прежде не слышала такой неистовой и душераздирающей мелодии.
Что было дальше – не помню. Знаю только, что утром мадемуазель Воннерт нашла меня в бессознательном состоянии у подножия лестницы. Приснился ли мне тот эпизод? Я теперь уверена, что нет, но прежде меня терзали сомнения, и я никому ничего не сказала. В самом деле, в какие слова я бы облекла все это?..
Габриэль, в жизни не знавший болезней, ни с того ни с сего захворал. Мы послали в Грац за доктором, но тому не удалось выявить причин недуга. Он сказал, что это истощение – болезнь не органов, но чувств. Что же тут попишешь?
Отец наконец осознал тот факт, что Габриэль серьезно болен, и страшно встревожился. Последний темный волос в его бороде поблек, и она стала абсолютно седой. Мы привозили к брату докторов из Вены, но даже их опыт не помог. Габриэль обычно лежал без сознания, а когда приходил в себя – казалось, узнавал только Вардалека. Граф постоянно дежурил у его постели, чутко ухаживая за ним.
Однажды, когда я сидела одна в комнате по соседству, Вардалек взревел почти что с яростью в голосе:
– Кто-нибудь, скорее пошлите за священником! Скорее – уже почти слишком поздно!..
Габриэль вдруг вскочил, судорожно вытянул руки и сомкнул их на шее Вардалека. Это было единственное волевое движение, сделанное им за последнее время. Вардалек подался вперед – и губами припал к шее брата. Показалась кровь...
Я бросилась вниз и велела послать за священником. Когда я вернулась, Вардалека уже и след простыл. Пришедший церковник соборовал[19] усопшего. Полагаю, что душа Габриеля летела в тот миг к небесам, но мы тогда еще не верили в его кончину.
Вардалек бесследно исчез: когда мы начали его искать, графа нигде не было. С тех пор я его больше не видела – и никогда ничего не слышала о таком человеке.
Отца вскоре не стало: он отбыл в мир иной вослед за братом. Он страшно состарился за считаные дни, буквально согнувшись пополам от горя. Вот так все имущество Вронских перешло в мое единоличное владение.
Что ж, вот она я – старуха, всеми поднимаемая на смех. В память о любимом Габриэле я обеспечиваю кров бесприютным животным... а люди вокруг меня все так же не в силах уразуметь, слепые и маловерные, что настоящие вампиры и сейчас ходят среди нас.
Перевод с английского Григория Шокина

Дик Донован
Женщина с масляным взором
Хотя меня часто просили опубликовать эту замечательную историю, я неизменно и решительно отказывался это делать: отчасти по личным причинам, а отчасти из уважения к чувствам родственников тех, кого она касалось. Но после долгих размышлений я пришел к выводу, что мои первоначальные возражения более не имеют силы. Главные действующие лица мертвы. Да и сам я уже в преклонном возрасте и вскоре вынужден буду заплатить долг природе, взимаемый со всего живого.
Хотя с момента той страшной трагедии прошло так много времени, я даже сейчас не могу думать о ней без содрогания. История жизни каждого мужчины и каждой женщины, вероятно, в той или иной степени является трагедией – но ничто из того, о чем я когда-либо слышал, не может сравниться со всеми кошмарными обстоятельствами рассматриваемого случая. Совершенно определенно, я бы никогда не взялся за перо и бумагу, если б не чувство долга. Из прессы тех лет можно почерпнуть кое-какие сведения, но – порядком искаженные; хотя в то время я не считал нужным что-то опровергать, теперь, думаю, настал момент, когда я, единственный из ныне живущих, кто всецело знаком с фактами, должен открыть миру правду. В противном случае ложь станет историей, и потомки примут ее как истину. Есть и еще одна причина осмелиться нарушить многолетнее молчание. Думаю, в интересах науки этот случай должен быть освещен. Я не всегда придерживался этой точки зрения, но, когда человек сгибается под тяжестью прожитых лет и вдыхает запах своей могилы, все представления меняются, и взгляды в старости – уже не те, что прежде. Из этого правила могут быть исключения, но я полагаю, их исчезающе мало. Сделав эти предварительные замечания, я приступаю к своему рассказу.
В конце августа 1857 года я был шафером на свадьбе моего друга Джека Редкара. Это был незабываемый год, ибо наша власть над великолепной Индийской империей едва не пошатнулась из-за мятежа, грозившего распространиться на всю Индию. В начале 1856 года я вернулся домой из Индии после трехлетнего перерыва. Я поступил молодым врачом на службу в королевские войска, но здоровье меня подвело, и я был вынужден оставить свою должность. Год спустя мой друг Редкар, работавший в Индии инженером-строителем, вернулся в Англию, поскольку его отец недавно умер и оставил ему скромное состояние. Джек был старше меня на год, но я и без того всегда считал его своим начальником во всех отношениях. Мы вместе учились в государственной школе и оба поступили в Оксфорд – хотя и не вместе, потому как он заканчивал последний курс, когда я был на первом.
Невзирая на крутой и ветреный нрав, Джек обладал блестящим умом, и все, что приходило ему в голову, обретало идеальную реализацию. Я же, напротив, хоть и слыл усидчивым и дотошным учеником, все равно испытывал трудности в постижении наук, да и человеком слыл невзрачным, излишне педантичным. Наша дружба на первых порах напоминала, я бы сказал, покровительство Джека надо мною, но так продолжалось недолго: со временем наша связь стала куда менее формальной. Я ему очень понравился, не знаю почему; но это было взаимно, и, когда он получил назначение в Индию, я решил последовать его примеру, и благодаря упорному труду и тому, что у меня был друг при дворе, мне удалось получить назначение на службу. Джек вскоре женился на Мод Вейн Тремлетт, самой милой женщине на свете, и брак вдохнул в него новые силы. Боюсь, если я попытаюсь описать Мод, кто-то сочтет, что я приукрашиваю, но мне она так или иначе казалась совершенством физической красоты. Сам Джек был исключительно интересным парнем: мускулистым, рослым, привлекательным. На момент свадьбы ему было тридцать или около того, в то время как Мод шел двадцать пятый год. Существовало всеобщее мнение, что более гармоничную пару найти не так-то просто. У Джека был властный характер, но при этом он был добрым и нежным по натуре человеком и отличался мужественностью.
Может показаться, что я чересчур обеляю Джека, но могу честно заявить: во времена, описываемые мной, он слыл человеком поистине былинного типа – сущим олицетворением чести. Мало кто из тех, кто действительно знал его, не доверил бы ему репутацию, финансы и даже жизнь. Возможно, это слишком громкие слова, но я клянусь, что они правдивы; и мне тем более хочется подчеркнуть это, что дальнейшая жизнь Джека представляла собой такой разительный контраст, каковой не только глубоко интересен, но и экстраординарен – пусть даже и с психологической точки зрения.
Свадьба прошла великолепно. Джек имел сто друзей, наперебой старавшихся отметить это событие подобающим образом. Его невесту обожали все домашние. Отец и мать, сестры и братья боготворили ее. У Мод были очень хорошие связи: отец занимал высокий пост, а мать происходила из известной йоркширской семьи Кингскотов. Историки, думаю, помнят еще, что полковник Кингскот занимал видное место как роялист во время лихого правления Карла I.
Никто из тех, кто присутствовал в то прекрасное августовское утро 1857 года, когда Джек Редкар сочетался узами брака с прекрасной Мод Тремлетт, никогда бы не поверил, что мрачные и трагические обстоятельства настигнут пару так быстро.
В тот же день молодожены отбыли на континент, и во время их медового месяца я получил несколько «сочных» писем от Джека: даже со словом этот чертяка управлялся на диво славно, и читать его было неизменно интересно. Особенностью этой переписки было еще и то, что он безудержно – я бы даже сказал, витиевато – восхвалял свою жену. Чтобы проиллюстрировать, что я имею в виду, вот отрывок из одного его послания:
«...Жаль, что я не владею достаточно красноречивым языком, чтобы говорить о моей дорогой Мод так, как о ней следует говорить. У нее совершенно ангельская натура! Может быть, и правда, что еще не рождался человек без недостатков, но, хоть убей, я не способен обнаружить ни одного в своей милой жене. Конечно, старина, ты скажешь: „Погоди, это всего лишь медовый месяц“, – но, честное слово, дело не в этом. Я лишь в малой степени отдаю должное дорогой женщине, связавшей свою судьбу с моей. Иногда спрашиваю себя: чем я таким отличился, что сделал, что боги благословили меня ею? Ибо я не заслуживаю такого счастья... и все же – о, знал бы ты, как я сейчас счастлив! Надолго ли это? Да, уверен, на всю оставшуюся жизнь! Мод всегда будет для меня такой, как сейчас: безупречной женщиной, обладающей всеми достоинствами, что делают из людей ангелов; лишенной и слабостей, и пороков, слишком часто портящих безупречную женскую природу. Я надеюсь, старина, что если ты когда-либо женишься, то твоя избранница будет хотя бы вполовину так же хороша, как моя Мод!»
Скажи мне такое кто-то другой – и я бы имел все основания оскорбиться. Но я знал Джека, а он был парень не из тех, кто попусту треплет языком. Он обладал довольно-таки практичным складом ума; Джек не был склонен сентиментальничать, да и в наблюдательности ему нельзя было отказать. Поэтому, даже с поправкой на романтичное настроение медового месяца, я был готов безоговорочно согласиться с утверждением моего друга о достоинствах его жены. На самом деле я и сам знал Мод как очаровательнейшую леди, наделенную уймой качеств, придающих женской натуре очарование. Но я бы пошел еще дальше и заявил, что миссис Редкар была одной – неповторимой! – на добрые десять тысяч встречных. В то время я не сомневался, что молодожены прекрасно подходят друг другу, и мне казалось весьма вероятным, что будущее, ждущее эту пару, вряд ли будет омрачено какими-либо типичными для большинства невзгодами. Я считал Джека человеком с такими высокими моральными качествами, что счастье его спутницы видел делом поистине состоявшимся. Я представлял себе, как они ведут идеальную, поэтическую жизнь – жизнь, свободную от всех вульгарных мелочей, что портят кровь стольким людям; жизнь, ставшую благословением как для них самих, так и для всех, с кем им приходится иметь дело.
Когда мистер и миссис Редкар начинали свое турне, они предполагали, что пробудут в Англии всего пять-шесть недель, но по ряду причин им пришлось продлить путешествие, и так получилось, что меня не было дома, когда они вернулись незадолго до Рождества того же года, когда поженились. Мои личные дела привели меня в Америку. Дело в том, что умер родственник, оставивший мне небольшую собственность в этой стране. В результате почти три года я в Англии отсутствовал.
В течение первого года Джек Редкар слал мне письма с завидной регулярностью. Я был должным образом извещен о рождении сына, наследника. Событие, казалось, увенчало совместное счастье Джека и Мод, но три месяца спустя пришла первая печальная весточка. Ребенок умер, и любящие родители были опустошены. Мой бедный друг писал:
«Мод совершенно подавлена, но я говорю ей, что мы были слишком счастливы и этот удар был нанесен, чтобы напомнить нам о том, что человеческое существование должно быть разнообразным, чтобы мы могли более полно оценить высшую радость рая, каковую, как говорит нам церковь, способны обрести за свои прижизненные усилия. Все эти слова, конечно, хороши... но потеря сына и меня сокрушила. Тем не менее Мод осталась со мной, и она такая замечательная женщина, что я должен чувствовать себя более чем счастливым».
Больше писем от самого Джека я не получал, но супруга иногда подменяла его. Ее послания состояли из кратких сводок и описаний мимолетных английских курьезов – и, что довольно странно, она ни разу не упомянула о своем муже, хотя писала в легком, жизнерадостном тоне. Это заставило меня задуматься, и, отвечая Мод, я не преминул расспросить ее о Джеке. Я продолжал получать от нее письма, хотя и с большими перерывами, вплоть до месяца моего отъезда из Америки два года спустя.
Я приехал в Лондон зимой, и то была поистине ужасная зима. Лондон – город, чьи ночи темны, как нигде более! Повсюду меня встречали мрак и туман. Все вокруг выглядели несчастными и подавленными. Те бедняки, что могли наскрести горстку пенсов, толпились в трактирах и пивных, стремясь к теплу и свету. На улицах можно было увидеть зрелища, которые заставляли усомниться в том, что современная цивилизация – неоспоримое благо. Умирающие от голода мужчины, женщины и дети, промокшие до нитки от пропитанного сажей тумана, бродили по городу в тщетной надежде найти пищу и кров; состоятельные люди равнодушно проходили мимо них, слишком занятые, наглухо и преступно поглощенные собственными интересами. Таким ли обращать внимание на изгоев большого города!
Сразу же по прибытии я написал короткую записку Джеку Редкару, сообщив ему свой адрес и добавив, что воспользуюсь первой же возможностью навестить его. Мне не терпелось еще раз ощутить сердечное, честное пожатие его руки. Неделю спустя, когда я собирался на встречу в Сити, мне передали записку. Узнав почерк миссис Редкар, я вскрыл конверт и вот что прочел:
«Ради бога, приезжай ко мне немедленно. У меня разбито сердце, я схожу с ума. Ты – единственный друг на свете, к кому, как я чувствую, можно обратиться. Приди же скорее, во имя человеколюбия! М. Р.»
Я был совершенно ошеломлен, когда прочитал эти короткие строки, полные тайны, тоски и безнадежности. Что все это значило? Гром среди ясного неба, иначе не скажешь! Я мог лишь смутно догадываться о проблеме миссис Редкар – но решил не цепляться за эти догадки. Отложив все, даже первоочередные встречи, я свистнул кэб и велел кучеру ехать в Хэмпстед, где находилась резиденция Редкаров.
Дом обособленно стоял на участке площадью около двух акров, и я мог представить, что в ясную летнюю погоду это был маленький райский уголок. Но сейчас, в зимней мгле, его словно окутал тяжелый покров печали и страданий. Уродливая старуха, открывшая дверь на мой стук, провела меня в изысканно обставленную гостиную. Она произвела на меня впечатление угрюмого, лживого существа, и я был в недоумении, как такая женщина могла найти работу у моих друзей – столь ярких и счастливых людей. Когда я вручил старухе визитную карточку, чтобы передать миссис Редкар, она бесцеремонно перевернула ее, внимательно изучила текст и устремила на меня холодные, затуманенные серые глаза, так что я был вынужден безапелляционно заявить:
– Не будете ли вы так добры немедленно отправиться к своей госпоже и доложить о моем приезде?
– У меня нет госпожи, – прорычала она. – Только господин.
Я не знал, что и думать. Старуха, последний раз взглянув на меня, вышла.
Я прождал четверть часа, затем дверь резко распахнулась, и передо мной предстала миссис Редкар – но не та умная, милая, лучезарная женщина прежних лет! На ее лице лежала тяжкая печать преждевременного старения. Ее глаза были красными от слез, а выражение лица – испуганным и затравленным. Я был так поражен, что на мгновение замер как вкопанный. Когда миссис Редкар схватила меня за руку и пожала ее, у меня перехватило дыхание.
– Слава богу, ты пришел! – сказала она. – На тебя – моя последняя надежда...
Затем, полностью охваченная эмоциями, она разразилась истерическими рыданиями и закрыла лицо носовым платком.
Мое изумление было все еще так велико, что я был не в состоянии что-то предпринять. Но, конечно, оторопь вскоре сошла, и я вновь обрел самообладание.
– Что случилось? – задал я первый пришедший на ум, вполне естественный с учетом всех обстоятельств вопрос.
– Сам дьявол взялся за нас, – произнесла Мод и всхлипнула.
Ответ дела не прояснил, и я даже заподозрил, что она повредилась в уме. Будто угадав мои мысли, Мод отняла платок от лица, жестом пригласила сесть и буквально рухнула рядом на софу.
– Это ужасная история, – изрекла она хрипло и глухо, – и я надеюсь на тебя, взываю к тебе и молю о помощи.
– Сделаю все, что в моих силах, – поклялся я. – Расскажи, что тебя тревожит. Где Джек пропадает?
– Наверное, где-то с ней, – процедила Мод сквозь зубы и, скрутив носовой платочек в узел, принялась водить им взад и вперед по руке с избытком отчаянной, нервной энергии. Ага, вот оно что! Джек свернул с пути чести и позволил другой женщине очаровать себя, пренебрегая той, что прежде ему казалась всех милее. Хотя ее красота теперь была немного омрачена горем, Мод все еще оставалась одной на десять тысяч – и, будь у нее желание, сложила бы к своим ногам целую армию достойных мужей. – Надеюсь, ты поможешь мне! – продолжила она.
– Кто эта женщина? Ох, Джек – гулящий дьявол...
– Не вини его сильно: он слегка не в себе. Эта ламия поработила его! Она похожа на какое-то чудовище из античного мифа... она точно обладает нечестивой силой, дающей ей власть над телами и душами мужчин!
– Превеликий Боже! Ужасно! – невольно вырвалось у меня, ибо я был ошеломлен этим открытием. Возможно ли, чтобы мой друг, снискавший благосклонное отношение людей всех мастей и состояний, упал со своего пьедестала и погряз в грязи греховности и измены?
– Да, ужасно, – подтвердила Мод. – Но, говорю тебе, дело пахнет серой. Эта женщина – с ней что-то не так! Она – какое-то сверхъестественное отродье... и я сочувствую моему бедному Джеку от всего сердца!
– Где он сейчас? – осведомился я.
– В Париже, вместе с ней.
– И как долго это продолжается?
– Все началось через несколько недель после нашей свадьбы.
– Боже правый! Серьезно?
– Не удивляйся. Через три недели после свадьбы мы с Джеком гостили в Висбадене. Однажды вечером, спускаясь на ужин, мы встретили женщину. Я вздрогнула от страха, когда взглянула на нее: у этой женщины были самые необычные глаза, какие я видела у людей. Я в ужасе прижалась к Джеку и заметила, что он повернулся и посмотрел на нее... и она тоже повернулась и посмотрела на него. «Вот это женщина», – пробормотал он, будто сам не свой... даже тон его голоса словно изменился. Затем он рассмеялся и, обняв меня за талию, сказал: «Не стоит тебе бояться ее, милая». Я призналась ему, что и перед коброй не оторопела бы так сильно. Джек согласился, мол, вид у незнакомки странный, и глаза у нее – как у какой-нибудь из сестер Медузы горгоны: в камень не превращают, конечно, но все еще производят тяжкое впечатление. На протяжении всего ужина лицо той женщины мерещилось мне: сильное, с резкими чертами, почти мужское; в каждой черточке – отпечаток низкой, жестокой и вероломной натуры. Тонкие губы, узкие ноздри, скошенный подбородок никогда не ассоциировались с чем-то мягким, нежным или женственным. Но именно ее глаза были самой примечательной чертой: они, казалось, оказывали какое-то магическое воздействие. Они маслянисто поблескивали, и в них будто горел тот зловещий огонь, что присущ самым ядовитым и злобным змеям. На следующий день я убедила Джека скорее покинуть Висбаден: можешь себе представить мой испуг! В ту пору любая моя прихоть была для Джека как закон, так что в тот же день мы были на пути в Хомбург, и, только когда Висбаден остался далеко позади, я снова смогла вздохнуть свободно. Итак, мы пробыли в Хомбурге две недели, и инцидент в Висбадене уже вылетел у меня из головы, но однажды утром, когда мы с Джеком возвращались с курорта Спрингс, мы столкнулись лицом к лицу с той самой женщиной с масляным взором. Я чуть не упала в обморок, а она улыбнулась хитрой, жестокой улыбкой, слегка наклонила голову в знак того, что узнала меня, и прошла дальше. Я посмотрела на своего мужа. Мне показалось, что он необычно бледен, и я была удивлена, увидев, как он повернулся и посмотрел ей вслед. И женщина тоже повернулась и посмотрела на нас! Мы оба не произнесли ни слова, но чуть позже я заметила Джеку, что встреча – странная, если не сказать иначе... «О, вовсе нет, – рассмеялся он, – ты же знаешь, что в это время года люди переезжают с места на место, причем – по одним и тем же расхожим маршрутам». Да, так оно и было – и все же я не могла отделаться от ощущения, что женщина с масляным взором умышленно последовала за нами в Хомбург. Я могла бы поделиться опасениями с Джеком, но боялась показаться пугливой и суеверной. В конце концов, мы встретились с ней всего раз и ни словом не обмолвились! Какой же интерес в таком случае дама могла испытывать к нам, совершенно незнакомым ей людям? Но, если взглянуть на последующие события, мое предположение подтвердилось. Она наметила Джека в качестве своей жертвы в тот момент, когда мы, к несчастью, столкнулись на лестнице в Висбаде. Говорю тебе, она – вампирша... просто не могу подобрать иного слова!
На этом этапе своего повествования Мод снова не удержалась от слез, и я попытался утешить ее, но она быстро овладела собой и продолжила рассказ:
– Несколько дней спустя мы с мужем шли в толпе по набережной, где играл оркестр, и встретили одну мою знакомую – соседку по тем краям, где живут мои родители. Завязался разговор, и Джек в какой-то момент извинился и пошел купить спичек в киоск. Сказал, что будет у фонтана через десять минут, и попросил меня в случае чего подождать там. Мы с моей подругой шли и болтали о своем, а потом распрощались: ее ждала встреча. Я сразу же поспешила к фонтану, но Джека там не было. Я подождала немного, но он так и не явился. Можешь представить острые когти тех кошек, что заскребли у меня на душе. Прождав без малого час, я решила, что по каким-то причинам Джек вернулся домой, поэтому поспешила в наши съемные апартаменты неподалеку. Его не оказалось и там! В полубессознательном состоянии я выбежала обратно на променад. Там было почти пусто, потому что оркестр уже ушел. Когда я бросилась на поиски, не зная, куда идти, и едва ли сознавая, что делаю, меня привлек смех – знакомый мне смех, смех Джека... и, пройдя чуть дальше, я обнаружила его на скамейке под липой – в компании женщины с масляным взором! «О, моя дорогая Мод! – воскликнул он. – Где же ты была? Я повсюду искал тебя». Огромный комок подступил к моему горлу. Я поняла: Джек лжет мне. Не помню, как ответила ему, как повела себя тогда, – но, сдается мне, он тогда представил меня этой женщине. Фамилию я не запомнила, а звали ее Аннет. Уж это-то отпечаталось в памяти... и с тех пор это имя не дает мне покоя!
– Как она отреагировала на тебя? – полюбопытствовал я. – Знаешь, по первой реакции о человеке можно сказать многое...
– О, она была предельно мила. Протянула мне свою белоснежную руку. Я запомнила, что на пальцах красовались бриллиантовые кольца, нанизанные прямо поверх сетчатой перчатки. Я, думаю, пожала эту руку... а потом вздрогнула и услышала, как она сказала звонким голосом, вполне согласующимся с ее наружностью: «Будь я вашим мужем, я бы вас высекла. Знаете, такая красавица, как вы, не должна оставаться без присмотра в таком месте, как это». Видимо, Аннет это показалось забавным, потому что она рассмеялась, а затем похлопала меня веером по плечу. Но с того момента я возненавидела ее – да еще и такой ненавистью, на которую не считала себя способной. Мы продолжали сидеть там, не знаю, как долго... Мне показалось, что прошло очень много времени, но я не уверена. Потом мы отправились к набережной. Там было почти пусто, остались только две или три пары. Ярко светила луна, ночной ветерок приятно шелестел в кронах деревьев, но я не могла оценить всей красы ночи. Мне было не по себе, и впервые в жизни я чувствовала себя безнадежно несчастной. Аннет проводила нас почти до самой двери. Когда настал момент расставания, она снова протянула мне руку, но я лишь холодно поклонилась и отшатнулась, увидев, что ее маслянистые глаза устремлены на меня. «Да, да! – сказала она своим роковым звонким голоском. – Получше следите за своим мужем, дорогая моя. А вы, сэр, не позволяйте вашей прекрасной леди снова уйти от вас, иначе горя не миновать». Эти слова были как соль на рану, как укус осы – меня охватило почти непреодолимое желание опрокинуть эту гадину на тротуар и топтать ее жуткое лицо... и я бы, наверное, так и поступила, если бы не ужас, внушаемый мне этой женщиной. Бросив на меня еще один взгляд василиска, она удалилась, и я почувствовала облегчение; однако, добравшись до своей комнаты, я зарыдала как ребенок. Джек заключил меня в объятия, поцеловал и утешил, и вся моя любовь к нему воспылала с прежней силой. Когда я лежала, положив голову ему на грудь, то снова чувствовала себя в высшей степени счастливой... На следующий день, обдумав все, я пришла к заключению, что мои впечатления абсурдны, а страхи – беспочвенны. Я повела себя глупо, взревновав Джека к этой незнакомке, да и вела себя в высшей степени грубо. Поэтому решила быть более любезной и вежливой с Аннет, когда снова с ней встречусь. Но, как ни странно, мы так и не встретились, хотя пробыли в Хомбурге еще целых две недели. Но теперь я знаю, что мой муж видел ее несколько раз. Конечно, если бы не все последующие события, можно было бы сказать, что в ту памятную ночь я стала жертвой сильной истерии. Мужчины так охотно обвиняют женщин в истерии – но мы просто более чувствительны и видим глубже. Мое отвращение к Аннет с той самой минуты, как я увидела ее, и поспешные выводы о ней – проявление не истеричности, а того особого чувства, что присуще только женщинам. У него, у чувства этого, нет даже имени, и для мужчин оно – беспросветные потемки, запертая на потерянный ключ темная комната.
Миссис Редкар снова прервала свой рассказ, потому что эмоции взяли над ней верх. Я счел целесообразным подождать. Ее рассказ вызвал у меня огромный интерес, и я стремился не упустить ни одного связующего звена, поскольку с психологической точки зрения это был крайне интригующий случай.
– Конечно, раз уж я начала эту историю, то должна довести ее до конца, – продолжала Мод. – Как уже говорила, в Хомбурге я больше не видела Аннет, а когда мы уехали, ко мне вернулось доверие к Джеку, и моя любовь к нему стала сильнее, чем когда-либо, если это вообще возможно. Счастье возвратилось. Я думала, что очернила наш союз с Джеком одним лишь предположением, что он может мне изменить, и старалась всеми путями, что только открыты женщине, доказать ему свою преданность. Мы продолжали путешествовать еще некоторое время и наконец вернулись домой, и вскоре у меня родился ребенок. Тогда мне показалось, что Бог действительно слишком добр ко мне. У меня было все в мире, чего только может желать человек. Ребенок-ангел, храбрый и красивый муж, богатые мать и отец, множество друзей. Я была безмерно счастлива. Я благодарила своего Создателя за все это каждый час своей жизни. Но вдруг среди роз раздалось шипение змеи... Однажды к нашей двери подъехал экипаж, и гостья попросила слуг представить ее нам. Я поспешила вниз, чтобы выяснить, кто явился... ох, конечно же, это была проклятая Аннет! «Дорогая моя, – восторженно воскликнула она, чеканя каждое слово, – я так рада снова вас видеть! Находясь в Лондоне, я не смогла устоять перед искушением возобновить наше знакомство». Голос ее был так же звонок, как прежде, а ужасный взор умастился еще сильнее. Я даже не нашла в себе сил спросить, откуда у нее наш адрес, но не подала Аннет руки и всем видом дала понять, что не считаю ее желанной гостьей. Но ее это ничуть не задело. Она весело и легкомысленно щебетала со мной о чем-то. Что ж, чего греха таить, и я попала под ее чары – настолько, что, когда она попросила показать ей моего ребенка, машинально позвонила в колокольчик и так же машинально велела слуге впустить няню и дитя к нам. Аннет взяла моего сына на руки и принялась кружиться с ним по комнате в танце, но тот вдруг завопил от ужаса. Никогда не слышала в голосе младенца такого взрослого отчаяния! Я, конечно же, тут же рванулась вперед – но звонкий голосок пропел: «Не глупите, мамочка, с вашим сыночком полный порядок. Взгляните-ка, какой он теперь спокойный». Аннет держала его на расстоянии вытянутой руки и смотрела на него глазами василиска, а мой сын молчал. Потом она обняла его, приласкала и поцеловала, и все это время мне казалось, что мой мозг полыхает огнем... но я не могла ни заговорить, ни пошевелить рукой, чтобы спасти драгоценного малыша. Наконец Аннет вернула его няньке – я тут же знаком велела ей увести ребенка – и продолжила болтовню как ни в чем не бывало. Хотя тогда мне это не показалось странным, потому что я была слишком сбита с толку, она ни разу не спросила о Джеке – и много позже я задумалась над этим. Его тогда не было дома, в тот день рано утром он укатил в город по делам. В конце концов, к моему огромному облегчению, Аннет ушла. Она ничего не сказала о том, что наведается еще раз, не дала адреса и не просила меня навестить ее. Даже если бы она это сделала, я бы не стала. Я была только рада, что она уехала, и горячо надеялась, что больше никогда ее не увижу. Как только Аннет ушла, я бросилась наверх, потому что малыш отчаянно кричал. Я нашла его на руках у няньки: та делала все возможное, чтобы успокоить ребенка. Но он отказывался успокаиваться, и я взяла его на руки и приложила к груди, а он все еще бился, вырывался и кричал, и мне показалось, что его детские глазки выпучились от ужаса. С этого момента милое маленькое создание начало болеть... Мой сынок постепенно чах и истощался, а через несколько недель лежал, будто красивая восковая кукла, в маленьком гробу, среди цветов – бездвижный, холодный... неживой.
Тут я невольно перекрестился, и Мод взглянула на меня понимающе.
– Когда Джек пришел домой в день визита Аннет, ты сказала ему о ней? – спросил я.
– Конечно же! Он нисколько не удивился, лишь бросил: «Надеюсь, ты нормально ее встретила». Я благоразумно не стала упоминать, что даже не предложила гостье выпить чаю. По мере того как наш малыш угасал день ото дня, Джек, казалось, менялся; нагрянувшая смерть ребенка потрясла его. В тот период он никогда не был особенно жесток ко мне, но его характер изменился. Джек стал угрюмым, молчаливым, даже замкнутым и проводил целые дни вдали от меня. Когда я мягко пожурила его за это, он ответил, что все внимание сосредотачивает на работе. Так продолжалось до тех пор, пока мне под ноги не ударила еще одна молния. Как-то раз Джек, вернувшись домой, привел Аннет. Сказал, что пригласил ее провести с нами несколько дней... Когда я попыталась возразить, он впервые за всю нашу супружескую жизнь разозлился на меня. Я сразу замолчала, потому что его влияние на меня все еще было велико, и подумала, что попробую преодолеть свое предубеждение по отношению к Аннет. В любом случае, как жена Джека, я решила быть гостеприимной и достойно отыграть роль хозяйки. Но вскоре я обнаружила, что никому до меня дела нет. Аннет управляла Джеком – и мной – и нашим домашним хозяйством в придачу... Ты вправе спросить: почему же я не взяла волю в кулак и не изгнала эту нахалку из дома без оглядки на достоинство и хороший тон? Повторюсь: я была совершенно бессильна хоть как-то ей противостоять. Поистине дьявольские чары окутали меня, и я сдалась на милость победительницы. Визит Аннет длился несколько недель... Наши испытанные и верные слуги уехали. Приходили и другие, но их пребывание было недолгим, и в конце концов осталась только старуха, встретившая тебя.
– Не самая приятная особа, – заметил я.
– Так и есть, но такая прислуга – лучше, чем никакой вовсе!.. Снова и снова я пыталась решиться пойти к друзьям, обратиться к ним с мольбой, рассказать им все и попросить защитить меня; но моя воля ослабевала, и я молча терпела и мучилась. Муж пренебрегал мной; казалось, он находил удовольствие только в обществе Аннет. О, как я горевала – и все же не выходило у меня вырваться из порочного круга такой жизни! Голос Аннет, звонкий и въедливый, будил во мне звериный ужас, пронзал каждый нерв и каждую клеточку моего тела... а Джек был как воск в ее руках. По отношению ко мне он стал просто жесток: снова и снова повторял, что я порчу ему жизнь. Аннет была отталкивающей, коварной и жестокой женщиной – но он, казалось, был с ней счастливее, чем со мной...
«И такое бывает», – с горечью подумал я, но вслух ничего, конечно же, не сказал.
– Как-то утром, после беспокойной ночи, я встала, чувствуя себя страшно больной – и как будто почти обезумевшей. Движимая этим порывом отчаяния, я бросилась в гостиную, где находились мой муж и Аннет, и закричала ей прямо в лицо: «Ты, гадюка – неужели не видишь, что убиваешь меня? Зачем ты здесь? Зачем тебе все эти безумные уловки? Просто знай: тебе здесь никто не рад! Убирайся». Истратив на это обвинение все данные мне в тот день силы, я рухнула на колени и заплакала. И звонкий голосок запел надо мной – полный притворного удивления и чувства оскорбленной невинности: «Что ж, честное слово, миссис Редкар, это необычный способ обращения с гостьей вашего мужа! Я-то думала, что меня здесь хорошо принимают... но, раз я так страшно заблуждалась, – сейчас же оставлю вас». Я посмотрела на Аннет сквозь пелену слез. Я встретилась взглядом с ее маслянистыми глазами, но только на мгновение – и снова почувствовала себя беспомощной. А Джек стоял, опустив голову... как мне показалось, в позе стыда и унижения... но потом он бросился на меня и стал кричать, что я не должна устраивать таких некрасивых сцен, что в доме он – хозяин... Его тяжелая рука, сжатая в кулак, обрушилась на мою голову, и я лишилась чувств. Пришла в себя я уже в постели; надо мной склонилась та уродливая карга. Прошло некоторое время, прежде чем я смогла осознать, что произошло. Потом я спросила старуху, где Джек, и она угрюмо пробурчала: «Ушел. Вместе с той леди». Честное слово, услышав это, я лишилась чувств еще раз. Мой обморок перешел в тяжелую болезнь... позже, обретя связность мысли, я поняла, что зависла ненадолго на грани жизни и смерти. Меня лечил врач, и старуха как могла покрывала мои нужды, но ее суровость, и сухость, и болезненный акцент на том, что она все еще считает Джека более важным человеком в доме, даже в его отсутствие, привели меня к мысли, – может, и несправедливой! – что служанка тоже как-то связана с Аннет.
– Неужели никто из твоих родственников и знакомых не всполошился, Мод?
– Естественно, я была озадачена, но позже узнала, что многие искали со мной встречи. Им всем сообщили, что я нахожусь за границей с мужем: мол, его внезапно вызвали в связи с какими-то профессиональными делами. И теперь я знаю, что все письма, приходившие на мое имя, сразу же пересылались ему, и он отвечал на все, что требовали ответа. Когда я окрепла, то решила держать язык за зубами и не рассказывать никому о том, что пережила и как настрадалась. Я все еще любила своего мужа и смотрела на него как на жертву, требующую жалости и спасения от дьявольских козней демоницы. Когда я услышала о твоем приезде в Англию, то почувствовала, что ты – единственный человек на всем белом свете, к кому я могу обратиться, не боясь за свою жизнь. Уж ты-то точно способен понять меня: ты всю жизнь старался избегать скандалов... Прошу, помоги мне! Спаси Джека, он ведь твой друг. Верни ему рассудок, верни его обратно в мои объятия – о, они будут широко раскрыты для него...
Я терпеливо выслушал историю бедной Мод и поначалу был склонен воспринимать ее как весьма заурядную летопись человеческих слабостей. Джек Редкар попал под влияние прохиндейки – и не смог ничего ей противопоставить. Такие казусы не были редкостью в стародавние времена – да и впредь, думаю, случаться не перестанут. Есть такие женщины, что способны вскружить мужчине голову по щелчку пальца, то правда – но стоит выказать им неподатливость и обратиться строго, как они тут же теряют весь шарм, прячут взгляд и ударяются в краску. Как бы то ни было, ради моего старого друга и его бедной страдающей женушки я был готов на все, чтобы привести заблудшего мужа в чувство.
Я сказал об этом миссис Редкар. Пообещал ей, что все исправлю, если смогу, и буду сражаться за нее не на жизнь, а на смерть. Она чуть не бросилась к моим ногам в знак благодарности. Но когда я предложил ознакомить ее семью с фактами, Мод стала страстно умолять меня не делать этого. Ее единственной заботой было спасение мужа. Я настоял хотя бы на том, чтобы отослать слугу-старуху, запереть дом, а саму Мод на время поселить в гостинице, в номере, где мы развернем своеобразный «штаб по спасению Джека Редкара».
Поначалу Мод возражала, но в конце концов поддалась моим уговорам.
Затем я пошел к пожилой женщине. Она была немкой из Швейцарии, ее звали Греберт. Я велел ей собрать вещи и немедленно убираться. Она рассмеялась мне в лицо и велела не лезть куда не следует. Тогда я достал из кармана часы на цепочке и заявил:
– Даю вам полчаса. Если к этому времени вы не покинете дом, я вызову полицию, и вас выставят вон. Любые ваши претензии к миссис Редкар, хозяйке этого имущества, будут рассмотрены немедленно!
Старуха с презрением бросила:
– Кто ты такой, голубчик, чтоб мной командовать? Меня в этот дом определил не ты, а господин Редкар. Он – мой работодатель, и только он меня отсюда и спровадит!..
Я ясно дал ей понять, что настроен решительно и не потерплю таких глупостей:
– Мистер Редкар сбежал с позором из этого дома, бросив законную жену! Раз так, то госпожа Мод – единственная полноправная властительница этого дома, и я действую от ее имени. Сходите-ка да справьтесь об этом сами!
Мои доводы возобладали, и после недолгих препирательств карга пришла к выводу, что береженого бог бережет. Она согласилась убраться при условии, что мы заплатим ей двадцать фунтов. Я отсчитал необходимую сумму сразу, не торгуясь, но даже при моей сговорчивости убралась старуха только через три часа. Мод к тому времени уже собрала все, что ей требовалось, и, убедившись, что дом надежно заперт, я нанял кэб и отвез бедную маленькую леди в тихий отель в Вест-Энде, недалеко от моего дома, чтобы иметь возможность приглядывать за ней.
Конечно, это было только начало выполнения задачи, которую я перед собой поставил, а именно – вернуть заблудшего мужа, если это возможно, супруге и напомнить ему о таких важных добродетелях, как супружние честь и достоинство. Я наивно полагал, что это будет сравнительно легко, и даже не подозревал о мрачных приключениях, уготованных судьбой в дальнейшем.
Три недели спустя я прибыл в Париж и направился в «Отель де л'Юнивер», где, как выяснила миссис Редкар через своих банкиров, остановился ее муж. К моему огорчению, я обнаружил, что там его уже нет. В качестве адреса для получения корреспонденции на имя Редкара в конторской книге отеля был указан испанский городок Потес. Ничего не оставалось, кроме как отправиться в долгое, унылое путешествие в погоне за беглецами: не признавать же на самом старте поражение!
Необходимо пояснить, что Потес – это небольшой городок в Астурийских Пиренеях, скрытно примостившийся в тени Пикос-де-Эуропа[20]. Что меня поразило больше всего, так это то, что беглецы оказались в таком месте да в такое время года. Всюду лежал густой снег, стоял лютый мороз. По какой причине они решили скрыться именно здесь? На разгадку этой тайны в скорейшем времени я не смел и надеяться.
В Потесе имелась только одна маленькая гостиница – в ней-то и остановились Аннет и Редкар. Моим первым побуждением было не сообщать им о своем присутствии, а какое-то время понаблюдать за парочкой; но я отбросил эту мысль сразу. Я не был детективом и не собирался играть в оного; да и в маленьком городе прибытие любого иностранца в негостеприимную зиму – едва ли скрываемое событие. В общем, я без всякой конспирации направился в единственную гостиницу, снял номер и спросил, где проживает некто Редкар со спутницей. Мне указали на скромный номер, где я застал его в одиночестве. Мое неожиданное появление напугало Джека; едва поняв, кто я такой, он выругался и потребовал объяснить, что мне нужно.
Он так сильно изменился, что в толпе мне действительно было бы трудно его узнать. На осунувшемся лице проступило озабоченное, нервное выражение; взгляд обрел больную нервозность, стал «бегать». В волосах друга я заметил раннюю седину. Ужаснувшись всем этим переменам, я принялся вразумлять его на словах. Я напомнил ему о нашей стародавней дружбе и нарисовал душераздирающую картину страданий его дорогой преданной Мод.
Сначала Джек казался невозмутимым, но потом заинтересовался, а когда я упомянул о его жене – вдруг стал плакать навзрыд. Потом неожиданно крепко схватил меня за руку и сказал:
– Тише! Аннет не должна этого знать, не должна слышать. Говорю тебе, Питер, она – вурдалак. Она пьет мою кровь! Опутала меня могущественными чарами – и я совершенно бессилен перед ней. Забери меня отсюда... отведи к моей милой Мод!
Несколько мгновений я смотрел на друга по-врачебному придирчиво: его манеры и странные высказывания выдавали помешанного. Я решил поймать его на слове и, если получится, избавить от влияния злой обольстительницы, играючи уведшей его из семьи.
– Джек, – сказал я, – мы отправимся без промедления. Я узнаю, есть ли здесь карета и почтовые лошади, чтобы мы могли доехать до ближайшей железнодорожной станции.
Он вяло согласился, и я поднялся с намерением навести справки у персонала отеля, но одновременно с этим дверь открылась – и появилась Аннет.
До этого момента я думал, что Мод, описывая ее, прибегала к метафорам, ибо вряд ли был готов к тому, что описание не только не было преувеличением, но и соответствовало действительности от начала и до конца!
Аннет была чуть выше среднего роста, с хорошо развитой фигурой, но ее лицо сходу показалось мне абсолютно отталкивающим. В нем не было ни единой черты красоты, ни следа женственности. Оно было грубым, неотесанным, жестоким, с тонкими губами, очень плотно сжатыми. Позже, когда Аннет смеялась или улыбалась, я заметил ее зубы – совершенно уродливые, мелкие и угловатые, едва ли не треугольные, как у акул. Но глаза... глаза этой женщины были самыми прекрасными из всех, что я когда-либо видел у человека. Мод была права, когда говорила о ее взоре как о масляном: он буквально лучился странным сальным блеском. Глаза Аннет были способны на такое удивительное выражение, что я почувствовал, как и сам подпадаю под ее особое очарование. Я достаточно честен и откровенен, чтобы сказать: будь на то ее воля, она могла бы заманить меня к гибели, как заманила моего бедного друга. Но я был вооружен, потому что был предупрежден заранее. Более того, как выяснилось, моя воля оказалась гораздо сильней, чем у Джека. Как бы то ни было, я собрался с духом, чтобы победить и сокрушить эту змею в человеческом обличье, ибо чувствовал, что Аннет – именно такая: холодная и безжалостная.
Прежде чем я успел заговорить, раздался ее мелодичный голос:
– Кто этот джентльмен, Джек? Он твой друг?
– Да, да, – выдохнул Джек словно бы в полубреду.
Аннет поклонилась, улыбнулась, обнажив все свои зубы, и протянула мне изящную руку. Кожа ее была чистой, прозрачной, длинные гибкие пальцы унизаны бриллиантами.
Я выпрямился, как это бывает, когда требуется отчаянное усилие, и, отказавшись от протянутой руки, сказал:
– Госпожа Аннет, лицемерие и обман бесполезны. Я врач, меня зовут Питер Хаслар, и мы с мистером Редкаром – друзья с юности. Я пришел сюда, чтобы избавить его от вашего пагубного влияния и вернуть к убитой горем жене. В этом и заключается моя миссия. Надеюсь, я ясно дал вам это понять?
Она не выказала ни малейшего признака беспокойства, но снова улыбнулась мне и грациозно поклонилась, храня совершеннейшее самообладание. Говоря мягким, ласковым тоном, столь разительно контрастировавшим с ее внешностью, Аннет сказала:
– Очень приятно познакомиться, сэр. Досадно видеть, что, как и большинство ваших земляков, вы склонны позволять себе чересчур многое. Сама я испанка по происхождению, но космополитка – по натуре и, поверьте, не имею никакого предубеждения против вашего отечества; но мне еще предстоит узнать, сэр, имеете ли вы какое-либо право навязываться в распорядители дорогому мистеру Редкару.
Ее английский был безупречен, хоть легкий иностранный акцент и прослеживался. В голосе не слышалось ни гнева, ни вызова. Аннет говорила мягко, спокойно и убедительно.
– Я не претендую на роль распорядителя, госпожа; я его искренне озабоченный друг, – ответил я. – И, думаю, мне нет нужды напоминать вам, что у него есть обязательства перед законной женой.
Во время этого короткого разговора Джек неподвижно сидел на краю дивана, подперев подбородок руками, и, по-видимому, был поглощен какими-то противоречивыми мыслями. Но Аннет повернулась к нему и, все еще улыбаясь, сказала:
– Я думаю, мистер Редкар вполне способен ответить за себя сам. Встань же, Джек, и выскажи свои мысли как мужчина. – Хотя тон ее оставался елейным, просьба звучала как безапелляционный приказ. Я сразу все понял, видя, как Джек, поднявшись, пристально посмотрел на нее. Блестящие глаза Аннет буквально приковывали его к ней. Он повернулся ко мне резко и воскликнул с такой яростью в голосе, что я оторопел:
– Да, Аннет права! Я сам себе хозяин. Какого дьявола ты преследуешь меня, подхалим и шавка? Возвращайся к Мод и передай ей, что я ее ненавижу. Уходи, избавь меня от своего присутствия – иначе, богом клянусь, ты пожалеешь!
Аннет, продолжая улыбаться и сохранять самообладание, добавила:
– Вы слышали, что сказал ваш друг, доктор. Нужно ли мне говорить, что если вы джентльмен, то будете уважать его желания?
Я больше не мог сдерживаться. Ее спокойные, вызывающие, ледяные манеры сводили меня с ума, а звонкий голос, казалось, задевал мои самые чувствительные нервы, обличая дьявольскую природу этого существа, – столь неуместный, неподобающий ее жестокому и первобытному лицу! Я встал между Аннет и Джеком и, твердо встретив ее странный взгляд, горячо изрек:
– Покиньте эту комнату. Вы позорите свой пол, позорите само имя женщины. Уходите – и оставьте меня с моим другом, бессовестно вами одураченным!
Она все еще улыбалась и была по-прежнему неподвижна, и вдруг я почувствовал, как в меня вцепились железной хваткой и со страшной силой отшвырнули в угол комнаты, где, весь скорчившись, я несколько мгновений пролежал, огорошенный. Опомнившись, я увидел, как эта ужасная дама все еще улыбается и машет своей длинной белой, украшенной драгоценностями рукой перед лицом разъяренного Джека, будто гипнотизируя его; на моих глазах он опустился на диван, подавленный и усмиренный. Затем, обращаясь ко мне, Аннет сказала:
– Ох и любопытным же способом Джек демонстрирует ваши дружеские отношения... Могу заблуждаться – но, возможно, как врач вы поймете, что ваше присутствие оказывает раздражающее воздействие на мистера Редкара. Если позволите, я бы посоветовала вам как можно скорее удалиться и более не тревожить его.
– Чертовка! – закричал я на нее. – Ты околдовала его и заставила забыть о чести – и о том, чем он обязан единственной любящей его женщине! Но погоди, я все равно одержу над тобой победу...
Она просто поклонилась и улыбнулась, не удостоив меня ответом. Джек схватился за ее протянутую руку, и они вышли из комнаты. Аннет была элегантно одета; ее волосы цвета воронова крыла были очаровательно уложены при помощи волнистых белых лент. Имелось что-то царственное в ее осанке, грациозность отмечала каждое ее движение... И все же эта женщина отвращала меня и внушала чувство неизбывного ужаса, да такого сильного, что становилось стыдно за собственное малодушие.
Я попытался вскочить и броситься за ними, но мое тело, казалось, превратилось в сплошной комок боли, а левая рука безвольно повисла, будучи сломана ниже локтя. Звонка в комнате не было, и я, прихрамывая, отправился на поиски помощи. Я с трудом пробирался по мрачному коридору гостиницы и, услышав мужской голос, говорящий по-испански, постучал в дверь. Мне открыл хозяин. Я обратился к нему, но он покачал головой и дал мне понять, что не говорит по-английски. К сожалению, сам я испанского не знал. Хозяин вдруг отстраненно улыбнулся, словно в голову ему пришла хорошая идея, и, пригласив меня в комнату, жестом предложил присесть, а сам поспешил прочь. Примерно через пять минут он вернулся в сопровождении Аннет: ее он, как я понял почти сразу, привел как переводчицу. Я был почти готов броситься на нее и задушить на месте! Она была невозмутима, спокойна и по-прежнему улыбалась. Поговорив с мужчиной по-испански, она затем объяснила мне, что сказала, будто я только что поскользнулся на натертом полу и, упав на стул, сломал руку.
– Я попросила его вызвать доктора из деревни, если понадобится, – произнесла Аннет и с притворной жалостью покачала головой. После, не дожидаясь моего ответа, она грациозно выплыла из комнаты. На самом деле я не мог ничего ей ответить, ощущая, как задыхаюсь от еле сдерживаемого гнева!
Домовладелец отвел меня в спальню, где я лег на кровать, чувствуя себя униженным, больным и раздавленным. Полчаса спустя ко мне ввели странного вида старика с длинными волосами, собранными в косицы, и вскоре я понял, что это местный врач. Он не говорил по-английски, но я объяснил свою травму жестами, и доктор ушел, вернувшись через некоторое время с необходимыми бинтами и шинами. С рукой на перевязи я провел мучительную ночь. Физическая боль была велика, но душевная – и того сильнее. Меня не покидала мысль, что я потерпел поражение и что эта коварная женщина оказалась мне не по зубам. Я не испытывал обиды на Джека: он ведь всего-навсего помешался! Часы напролет я лежал, обдумывая всевозможные планы, как бы попытаться избавить его от дьявольского влияния Аннет. И хотя я ничего не мог придумать, твердо решил: пока я жив – приложу все усилия, чтобы спасти моего старого друга и, если возможно, вернуть его Мод.
В целом это был весьма примечательный случай. Естественно, назрел вопрос: почему такой высокоодаренный и умный человек, как Джек Редкар, бросил свою очаровательную, преданную и красивую жену, предпочтя ее едва ли привлекательной авантюристке? Можно было выдвинуть бесчисленное множество разумных теорий для объяснения его поведения – но ни одна из них не казалась мне правильной. Истинный ответ заключается в том, что Аннет не входила в число Божьих созданий. Для обыденного понимания ей вполне хватило бы характеристики женщины с низкой моралью, несимпатичной прохвостки... но даже эта характеристика оказалась бы льстивой. Проще говоря, она была чудовищем в человеческом облике. Говоря так, я не имею в виду, что ее тело было деформировано или отмечено явным уродством. Нет, просто в ее человеческую натуру проникло нечто дьявольское; и я мог бы пойти еще дальше и сказать: Аннет была скорее животным, чем человеком. Хотя, как бы ее ни описывали, несомненно, она являлась аномалией, загадкой природы.
Утро, последовавшее за нападением на меня, застало меня разбитым и хворающим. Ночь мучительных болей и душевных страданий сказалась даже на моем обычно крепком здоровье. Я угодил в редкостно неудачный переплет – иностранец в богом забытом краю; мое незнание здешнего языка лишь усугубляло невыгодное положение.
Вскоре пришел домовладелец и привел свою жену, и они вдвоем заботились о моих нуждах и делали все, что могли, для моего комфорта. Но они были невежественными, некультурными людьми, всего на один шаг отошедшими от крестьянства, и я понял, что от них мало проку. Ближайшим крупным городом к этой альпийской деревне был Сантандер, но до него – почти сто миль пути. Каждый, кто бывал в Испании, знает, что сто миль даже по железной дороге – значительное расстояние; но между Сантандером и Потесом ни шпал, ни рельс пока еще не проложили. Старый ветхий дилижанс курсировал между городками каждый день летом и дважды в неделю – зимой, и на дорогу уходило целых четырнадцать часов. Даже исправная карета, запряженная парой крепких лошадей, не покрыла бы нужное расстояние менее чем за восемь часов, так как дорога местами была немногим лучше, чем большак для мулов, да и в целом – пользовалась дурной славой. Я знал, что в Сантандере есть британский консул, и надеялся, что, если мне удастся с ним связаться, он сможет оказать какую-нибудь помощь. Тем временем я должен был придумать план, как удержать Аннет в узде и спасти моего друга. Но в таком парализованном состоянии я мало что мог сделать.
Когда я лежал в постели и прокручивал все это в голове, дверь тихонько отворилась, и в комнату скользнула Аннет; «скользнула» лучше всего описывает ее движение, потому что, казалось, она даже не переставляет ноги. Сев прямо на кровать и обдав меня неожиданным жаром тела, эта бестия сжала мои пальцы в своих.
– Вам сегодня утром досталось, – мягко сказала она. – Это прискорбно – но винить вы можете только себя. «Ты не спеши совать свой нос в чужую жизнь, в чужой обоз» – вас разве этому не учили? Мои дела – это мои дела. Дела мистера Редкара – его дела. Ваши – соответственно, ваши... и здесь пересечения недопустимы. Мы с Джеком прибыли сюда в поисках тишины и покоя, ради безмятежности этих уединенных мест. К несчастью, тут же объявились вы. Ну зачем вам, скажите, все сводить к трагедии?..
Голос Аннет был так же звонок, как всегда. Ее отличал тот же спокойный, полный самообладания вид, но в масляном взоре глаз вспыхнул какой-то особенный огонек, и мне пришлось отвернуться. Я убежден: если бы не напряжение всей силы воли, я готов был заползти этой дьяволице на коленки и замурлыкать, точно котенок. Сей факт я без колебаний констатирую – ибо он, как никакой другой пример, иллюстрирует, до чего мощным влиянием на мужчин располагала эта женщина. Естественно, во мне бушевали стыд и ярость, но я осознавал, что не могу сражаться с Аннет открыто. В какой-то степени я должен был против нее использовать ее же оружие. Она была хитра, коварна, безжалостна – и сила василиска, которой она обладала, не только давала ей огромную фору, но и делала безумно опасным противником. В любом случае, принимая во внимание все обстоятельства и мое увечное состояние, я понял, что самая выигрышная стратегия в моем случае исключает всякую спешку. Поэтому я попытался урезонить Аннет и указал на то, что Редкар совершил подлость, бросив свою жену, безмерно и искренне преданную ему Мод.
На этом этапе моих рассуждений Аннет перебила меня – и впервые в ее голосе прозвучало что-то похожее на страсть. Он стал жестким и даже хрипловатым.
– Его жена, – бросила она с презрительной усмешкой, – конченая дура, манекен из мяса. Едва только увидев ее, я поняла, что хочу ее уничтожить. Она из того типа женщин, что делают мир постылым... низводят мужчин до жалкого, животного уровня. Она меня с первого взгляда возненавидела... и точно так же я сама возненавидела ее. Она бы раздавила меня, если бы могла, но смелости этой тряпке не хватило – и потому это я раздавила ее.
Столь откровенные цинизм и черствость возмутили меня. Я резко сел в кровати.
– Уходи! Ты еще более гнусная и бессердечная негодяйка, чем я думал. Ты совершенно недостойна называться женщиной – и, если будешь докучать мне и дальше, я забуду, что у тебя женское лицо, и проучу тебя!
Аннет заговорила снова. От страсти не осталось и следа. Она улыбнулась той порочной, коварной улыбкой, которая и делала ее такой опасной, и ее голос вновь зазвучал мелодично и миролюбиво:
– Ах, какой же ты вспыльчивый и страшный. Ну-ну, поберегись: в твоем состоянии любой гнев, скажем так, не на руку. Насилие порождает насилие... джентльмен, которого ты так страстно называешь другом, минувшей ночью предоставил наглядное доказательство того, что он отличает белое от черного и может постоять за себя. Я под его защитой – и нет сомнений, что он спасет меня, если ты вдруг потеряешь голову...
– Ради бога, оставь меня! – воскликнул я, несказанно измученный ее лицемерием и порочностью.
– О, конечно, как тебе будет угодно, – ответила Аннет, поднимаясь со своего места. – Но я тут подумала, что могу быть тебе полезна. Зряшное дело – пытаться повлиять на мистера Редкара, абсолютно зряшное. Его судьба отныне переплетена с моей, и нет в мире человека, способного нас разлучить. Запомни-ка это – и вернись туда, откуда явился! Я могу устроить так, что тебя с комфортом переправят в Сантандер, и там ты сможешь сесть на корабль до дома. Оставаясь здесь, ты понапрасну теряешь время и силы, необходимые для выздоровления.
– И все же я останусь, – отчеканил я сквозь плотно сжатые зубы. – И более того, Аннет, этот захудалый край я покину только вместе с моим дорогим другом Джеком.
Она рассмеялась и погладила меня по голове; так мать могла бы приласкать ребенка.
– Посмотрим, мой дорогой, посмотрим, – вкрадчиво произнесла она. – Уже завтра тебе станет лучше. Прощай! – С такими словами Аннет выскользнула из комнаты так же воздушно, как и проникла сюда.
Какое-то время я был раздражен почти до безумия, но, поразмыслив, понял: против такого чудовища сила и впрямь бесполезна. Мне требовалась хитрость – и разум мой рыскал беспомощно в поисках таковой.
Весь тот день я был вынужден пролежать в постели, мучаясь от болей в перевязанной руке. Пришлось снова послать за врачом, чтобы он помог вправить перелом. После этого мне стало несколько легче, а доза хлорала отправила меня в многочасовой сон. Пробудившись, я подозвал хозяина, и он принес мне еду и фонарь, предоставлявший какое-никакое освещение. В соответствии с моей просьбой он приготовил большой кувшин лимонада, чтобы я мог пить ночью: меня мучил жар, в горле то и дело пересыхало. Едва хозяин вышел из комнаты, как заглянула Аннет и осведомилась, не может ли что-нибудь для меня сделать. Я заверил ее, что хозяин уже принес все необходимое и в случае чего обо мне позаботится. Тогда она пожелала мне добрых снов и ушла. Понимая, что в моем состоянии требуется отдохновение, я отвернулся к стене и крепко сомкнул глаза, уповая на остаточное действие данного мне сельским врачом хлорала.
Не знаю, как долго я лежал без сна, но внезапно, словно в тумане, увидел странную картину. Комната, выделенная мне, была продолговатой и скудно обставленной. В дальнем ее конце, напротив кровати, располагалась дверь. Над дверным проемом висела выцветшая занавеска из зеленого бархата; при слабом свете фонаря я увидел, как белая рука медленно отодвинула эту завесь в сторону. Вошла Аннет: ее длинные волосы ниспадали на спину, и на ней была ночная рубашка из невесомой облегающей ткани, ничуть не скрывавшая тело. Не издав ни звука, она легко подошла к кровати и два-три раза провела рукой по моему лицу. Я попытался пошевелиться, издать хоть какой-нибудь звук, но не смог – и все же то, что я описываю, было не сном, а реальностью. Слегка наклонившись надо мной, Аннет вылила из крошечного флакончика, сжатого в пальцах, несколько капель слегка соленой, обжигающей жидкости прямо мне в рот. В тот же момент на глаза мне опустилась густая, тяжелая пелена; все смерклось...
Я проснулся через несколько часов. Зимнее солнце ярко освещало комнату. Я ощущал странную вялость. Горело и жгло горло. Я пощупал свой пульс и обнаружил, что он отбивает всего пятьдесят восемь ударов в минуту. Затем вспомнил случившееся прошлой ночью. Не будь этих скверных ощущений, я расценил бы все как дурной сон; с ними же я ничуть не сомневался, что Аннет попотчевала меня какой-то медленно действующей отравой. Мои медицинские познания позволили поставить диагноз, и я был убежден: задействован ядовитый препарат, призванный истощить мои и без того подорванные силы. В зависимости от крепости здоровья достаточно будет той или иной дозы, чтобы остановить сердце насовсем. Я чувствовал себя таким ослабшим и вялым, что не было ни желания, ни сил пробудиться; и когда хозяин принес мне поесть, я не обратил на него внимания. Мне было известно, что такие вялость и безразличие очень характерны для ряда растительных ядов, но не мог определить, чем именно Аннет вознамерилась меня убить.
Весь тот день я пролежал в дремотном состоянии. Временами мой разум прояснялся, и я мог думать и рассуждать здраво; но случались и периоды тьмы, отмеченные, без сомнения, глубоким сном на грани обморока.
Когда наступила ночь, я почувствовал себя немного лучше и обнаружил, что сердце заработало исправнее. Оно стало биться ровнее, пульс составлял шестьдесят два удара. Теперь у меня не было сомнений, что, если Аннет намеревалась медленно умертвить меня, ночью она явится снова. Собравшись с силами, я вознамерился хранить бдительность. Днем я всласть напился молока, считая его противоядием, и когда хозяин навестил меня в тот вечер в последний раз, то дал ему понять, что мне нужен большой кувшин. Хозяин держал собственных коров в хлеву на склоне горы, недалеко от его дома, и смог выполнить мою просьбу. Я сделал большой глоток горячего молока, чудесным образом восстановившего мои силы, и принялся ждать развития событий. Мои часы встали без заряда, так что я не знал, сколько времени. Так или иначе, мне предстояло утомительное бодрствование: я лежал в одиночестве, борясь с желанием уснуть и симптомами болезни.
Вскоре я увидел, как белая рука снова приподняла занавеску – и вошла Аннет, одетая так же, как и прошлой ночью. Когда она оказалась в пределах моей досягаемости, я вскочил на кровати и схватил ее за запястье.
– Что тебе здесь нужно? – сердито спросил я. – Ты что, собираешься меня убить?
Невозмутимость Аннет выводила из себя. Она не вздрогнула, не вскрикнула и не выказала ни малейшего признака удивления – только заметила, раздвинув тонкие губы в улыбке:
– Ты, очевидно, сегодня излишне беспокоен и возбужден, и вряд ли с твоей стороны можно ждать адекватной реакции на мой интерес...
– Интерес, еще бы! – желчно бросил я и, отпустив ее запястье, откинулся на кровать.
– Да, ты нехорошо со мной обошелся. Ты – незваный гость. И все же, поскольку ты тут чужой среди чужих и не говоришь на языке этой страны, я была бы тебе вполне полезна. Я пришла посмотреть, есть ли у тебя все необходимое на ночь...
– Я знаю, что и прошлой ночью ты приходила! – воскликнул я в сильном гневе, потому что, осознавая подлость и порочность Аннет, никак не мог сдержаться.
– Конечно, – холодно согласилась она. – И я нашла тебя спокойно дремлющим, потому и оставила...
– После того как влила яд мне в глотку, – парировал я.
Аннет звонко рассмеялась: казалось, мои слова ее очень позабавили.
– Ну-ну, – сказала она, – совершенно очевидно, сэр, что вы не в том состоянии, чтобы оставаться одному. У вас явно расшатаны нервы, и вы – либо жертва дурного сна, либо в плену странного наваждения. Но ладно, ладно, я вас прощаю – ибо в данный момент вы не несете ответственности за свой язык...
Говоря это, она провела своей мягкой белой рукой по моему лбу. В ее прикосновении было что-то волшебное, и мне показалось, что воля в момент покинула меня. Накатило восхитительное чувство мечтательной истомы. Я посмотрел на Аннет и увидел, как меняют цвет ее странные глаза. Они словно озарились изнутри лиловым светом – и это колдовское преображение заворожило меня настолько, что я не мог отвернуться от нее. Я был всецело покорен ее воле! Все в комнате померкло, и я, переполняясь чувством экстаза, не видел ничего, кроме этих чудесных глаз, светящихся лиловым светом. Кажется, все это время Аннет водила рукой по моему лбу, дышала мне в лицо... В какой-то момент наши губы встретились, а потом она сползла чуть ниже – и я почувствовал ее горячее дыхание у себя на шее.
Возможно, кто-то скажет, что все это мне приснилось. Я не верю, что это был сон. Я твердо и искренне уверен, что каждое написанное мной слово – правда.
Спустя несколько часов мой затуманенный разум начал проясняться и воспринимать мирские вещи. Комнату заливало утреннее солнце; я почувствовал, что надо мной кто-то стоит, и вскоре узнал старого врача. Тот пришел проверить, не сместились ли шины и бинты. Я почувствовал необычайную слабость и обнаружил, что мой пульс очень медленный и слабый. Вернулось жжение в горле, и появилось странное, совершенно неописуемое ощущение сбоку на шее. Старый доктор, должно быть, заметил, что я страшно слаб. Он наведался к хозяину и вскоре вернулся с коньяком. Отпив немного, я почувствовал себя получше.
После ухода врача я лежал и пытался придать определенную форму смутным и ужасным мыслям, преследовавшим меня и наполнявшим душу стылым ужасом. У меня не осталось никаких сомнений в монструозной природе Аннет – но теперь добавилось знание, что у нее какие-то планы на мою жизнь. Тот факт, что она уже дважды давала мне яд, был бесспорным, но я не решался поверить, что она виновна еще и в том чудовищном преступлении, о коем твердили мне ощущения.
Наконец, не в силах больше выносить сумятицу в мозгу, я вскочил с постели, бросился к зеркалу и осмотрел шею. Я буквально отшатнулся и упал ничком на кровать, потрясенный ужасным открытием. Однако оно вернуло мне жизнь и энергию. Я принял твердое решение во что бы то ни стало спасти Джека, хотя и ясно осознавал, насколько бессилен справиться с противницей в одиночку.
Не без труда мне удалось одеться; затем я вызвал хозяина и дал ему понять, что должен немедленно отправиться в Сантандер, чего бы мне это ни стоило. Я намеревался обратиться за помощью к тамошнему консулу. Чем больше я настаивал, тем чаще старик-хозяин качал головой. В конце концов я в отчаянии бросился вон из дома, надеясь найти кого-нибудь, кто понимал бы по-французски или по-английски. Почти бегом пересекая деревенскую улицу, я столкнулся лицом к лицу со священником. Я спросил по-английски, говорит ли он на моем языке, но тот покачал головой. Тогда я попробовал заговорить по-французски, и, к моей радости, священник ответил, что немного понимает его. Я поведал ему о своем желании отправиться в Сантандер в тот же день, но священник объяснил, что это невозможно, так как из-за необычно жаркого дневного солнца произошло сильное таяние снега, в результате чего разлив реки разрушил часть дороги. Местные власти уже направили на тот участок ремонтные бригады, но пройдет два или три дня, прежде чем движение возобновится.
– Но разве нет другого выхода? – спросил я.
– Только по очень опасному маршруту через горы, – ответил священник и добавил, что риск настолько велик, что вряд ли можно найти кого-нибудь, кто согласился бы выступить в роли проводника. – Кроме того, – продолжал он, – вы выглядите очень больным и слабым. Даже сильный человек может не сдюжить – а вы почти наверняка погибнете от холода и истощения.
Стоило признать силу его доводов. Сильнейшее разочарование постигло меня – но что делать! Мелькнула мысль довериться священнику и попросить его о помощи. Однако, чуть подумав, я заколебался. Весьма вероятно, что в мою историю он не поверит; того и гляди, примет за сумасшедшего. Аннет – испанка, и даже без сверхъестественных сил ей будет до смешного просто склонить на свою сторону невежественных местных жителей. Придется ждать и надеяться, что дорогу починят быстро. Священник пообещал, что завтра утром даст мне знать, проходима ли дорога, и если да – то раздобудет для меня экипаж и приготовит к отбытию. Поблагодарив его за доброту, я зашагал обратно к гостинице. На подходе я заметил на горной тропинке, извивавшейся среди сосен, двух пеших путников. Ярко светило солнце; небо было безоблачным, воздух – свежим и бодрящим.
Это были Аннет и Редкар. Я наблюдал за ними несколько минут, пока они не скрылись из виду среди деревьев.
Внезапно меня охватило непреодолимое желание последовать за ними. Почему – не знаю. В самом деле, разве не безумие ли – бросаться за опасным противником сломя голову, ни с чем не считаясь? Но я отверг эти рассуждения и поддался порыву, хотя прежде всего поднялся в свою комнату, надел сапоги потолще и вооружился револьвером. Это был мой верный товарищ со времен длительных путешествий по Америке – поверьте, в этой стране он просто необходим, – и в силу привычки я уложил его в чемодан под одежду, когда собирал вещи в Лондоне.
Зарядив оружие, я вышел из гостиницы и зашагал по горной тропе, прощупывая путь сучковатой палкой, подобранной попутно. Я никогда не слыл кровожадным человеком – и даже сильное раздражение не всегда пробуждало во мне грозный норов. И все же я знал, как за себя постоять, – и здесь, имея дело с женщиной, наверняка способной без колебаний меня стереть в порошок, выпади ей шанс, счел целесообразным быть настороже. Джек наглядно продемонстрировал мне, что тоже может представлять угрозу, но с ним я как-нибудь смогу договориться потом; покамест он попросту не владеет собой. Лишь в самом крайнем случае я мог бы прибегнуть к смертоносному оружию в качестве защиты от него! Собственно, я и прибыл сюда только ради избавления Джека от пленивших его чар – чтобы помочь вернуть ему жену, доброе имя и здравый ум... Нет, в него я стрелять не буду – а вот в Аннет... очень даже может быть! Пусть только попробует навредить мне или Джеку – за мной не постоит. Конечно, у меня будут проблемы с властями: в Испании чужак едва ли может надеяться на справедливый суд. Однако я был абсурдно убежден, что в конечном счете меня оправдают.
Такие мысли переполняли меня, пока я с трудом взбирался по крутому склону горы. Сломанная рука причиняла невыносимую боль. Каждая клеточка тела ныла, и я чувствовал себя таким вялым, таким слабым, что с трудом тащился вперед. Но хуже всего было почти непреодолимое желание спать – почти наверняка результат действия яда Аннет. Поддаться ему было смерти подобно. Я изо всех сил боролся с невзгодами, всем существом сосредоточившись на бедной маленькой Мод Редкар, одинокой и убитой горем, ожидающей новостей в Лондоне. Ее светлый образ придал мне необходимый импульс и заставил двигаться дальше.
На деревьях не было снега – мне сообщили, что сейчас стояла необычайно мягкая для этих краев погода, – и солнце едва ли не припекало. Тропа, проложенная крестьянами между долиной и их горными сельскохозяйственными угодьями, в том числе – сенохранилищами, отчаянно петляла. Там, где низко нависшие ветви деревьев скрывали ее извивы от солнца, лежали сугробы. Я не слышал ни звука, не видел никаких признаков присутствия тех, кого искал, – кроме следов на снегу. Я часто останавливался и прислушивался, но воцарившаяся здесь с незапамятных времен тишина ничем не нарушалась, если только не брать в расчет глухое журчание воды вдалеке.
На моем ослабленном состоянии общее напряжение сказывалось непомерно. Сердце в груди бешено трепыхалось, пульс частил, воздух с хрипом покидал легкие. Я поднялся высоко над долиной – туда, где сосны росли вразброд и реже. Тропа не просматривалась, но следы Аннет и Джека все же считывались. Поверх деревьев я мог различить заснеженные вершины Пикос-де-Эуропа, сверкающие на солнце. Меня окружал красивый альпийский пейзаж – при других обстоятельствах я бы непременно помедлил и залюбовался им. Но я чувствовал себя до одури больным, слабым и несчастным, и меня начала одолевать сонливость, так что усилием воли я стронул озябшие ноги с места и продолжил подъем.
Вскоре лес закончился, и передо мной раскинулось пологое плато. Благодаря тому, что оно было открыто яркому солнцу, а также всем дувшим ветрам, на нем не было снега. Плато уходило вниз, наверное, футов на четыреста[21], а затем резко обрывалось пропастью. С того места, где я стоял, нельзя было сказать, насколько глубок обрыв, но далеко-далеко внизу виднелся ручей, извивающийся по ущелью, заросшему густым лесом. Тут же все детали этой сцены размылись, ибо другое зрелище привлекло и приковало мое внимание. Я застыл на месте от ужаса. Под огромным валуном, упавшим с горы выше и застрявшим на склоне, находились Аннет и Редкар. Джек лежал на спине; она вытянулась рядом с ним, уткнувшись лицом ему в шею. Даже с того места, где я стоял, было видно: он мертвенно-бледен, черты его лица напряжены, глаза закрыты. Каким бы невероятным это ни казалось, как бы ужасно ни звучало, тем не менее это правда: адская женщина пила его кровь. Она была настоящим вампиром – худшие опасения подтвердились.
Как только полностью осознал, что происходит, я вытащил револьвер из бокового кармана пиджака и выстрелил – но не в Аннет, а в воздух. Я хотел напугать ее, чтобы она отпустила свою жертву. Это возымело желаемый эффект. Она вскочила, красная от ярости. Кровь Джека сочилась из уголка ее рта. Необыкновенные глаза приобрели тот странный фиалковый оттенок, уже однажды мной виденный. Весь облик этой женщины был отталкивающим, до невозможности ужасным. Я стоял как вкопанный и смотрел на нее, зачарованный этим странным, жутким зрелищем. В руке я все еще держал револьвер, направленный теперь на Аннет, и решил, что если она бросится на меня, то застрелю ее, ибо чувствовал: миру было бы лучше избавиться от отвратительного монстра. Но вдруг она наклонилась, схватила свою несчастную жертву на руки и бросилась вниз по склону. Достигнув края пропасти, они оба на мучительное мгновение зависли в воздухе, прежде чем рухнуть в пустоту...
Вся эта поразительная сцена разыгралась в течение нескольких секунд. Для меня это был сводящий с ума кошмар. Я упал прямо там, где стоял, и больше ничего не помнил. Несколько часов спустя я обнаружил, что лежу в постели в отеле, а старый доктор и священник сидят рядом. Как выяснилось, звук выстрела из револьвера, прокатившийся громом среди гор, услышали в деревне. Несколько крестьян взошли на гору, чтобы выяснить причину стрельбы. Они обнаружили меня лежащим на земле, все еще сжимающим оружие, и, решив поначалу, что я застрелился, отнесли в отель.
Когда я наконец обрел дар речи, в номере сидели священник и врач и со страхом и смущением смотрели на меня. Я начал рассказывать им свою ужасную историю, полную жутких подробностей. Сначала они обменивались взглядами, явно не веря в то, что я говорю. Наверняка думали, что я просто фантазирую или, возможно, страдаю от бреда. Однако я был полон решимости и всячески настаивал на своих словах, подчеркивая: пережитое мной – реально и не могло быть лишь плодом моего воображения. Слушая меня, священник начал проявлять интерес, хотя выражение его лица все еще оставалось настороженным. Он задал мне еще несколько вопросов. Врач же, с другой стороны, выглядел более скептически настроенным, но даже он не мог игнорировать настойчивость моего признания. Я говорил о том, как важно найти улики, способные подтвердить мои слова. Наконец священник предложил отправить группу людей на поиски тел Джека и Аннет – об этом я тоже настойчиво попросил: если бы их нашли, мой рассказ подтвердился бы.
Вскоре группа крестьян спустилась в ущелье – в дикую, труднодоступную пропасть, где среди обломков и валунов, время от времени падавших со скалистых высот, протекал горный поток. После нескольких часов поисков группа обнаружила тело Джека Редкара. Его голова была разбита вдребезги о камни, и все кости в теле были переломаны. Джек лежал у подножия неровной каменной стены высотой по меньшей мере в четыре тысячи футов. Розыск тела Аннет продолжался до тех пор, пока тьма не вынудила поисковиков вернуться в деревню. Они ушли, захватив с собой останки моего бедного друга, и вернулись туда на следующий день. Еще не раз крестьяне прочесывали местность впоследствии, но – без каких-либо успехов. Аннет так и не нашли. Все предположили, что где-то на этом ужасном склоне она зацепилась за скальный выступ или застряла в расщелине, где ее нечестивые останки время обратит в прах. Это был достойный конец ее чудовищной жизни.
Конечно, было проведено официальное расследование, а официоз в Испании кошмарен. Прошли недели, прежде чем было принято неизбежное решение трибунала – и с меня была снята всякая вина. Тем временем останки Редкара были преданы вечному упокоению на церковном кладбище маленькой живописной альпийской деревушки, и на все времена для меня Потес будет ассоциироваться с этой мрачной, зловещей трагедией. Почему Аннет увела свою жертву в это уединенное место, можно только догадываться. Она знала, что смерть Джека – вопрос нескольких недель; более того, в этой примитивной и уединенной деревушке его гибель не вызвала бы никаких подозрений, ибо свидетельница – уроженка Испании. Аннет было бы легко сказать, что она привезла своего мужа-инвалида для укрепления здоровья, но чудесный бодрящий климат, увы, не спас ему жизнь. В этом случае, как и во многих других, ее жуткая хитрость позволила бы одержать очередной триумф – если бы судьба не сделала меня своим орудием для ее уничтожения.
Долгое время после моего возвращения в Англию я болел. Страшное испытание вкупе с ядом Аннет подорвало мое здоровье, но те забота и внимание, коими окружала меня вдова старого друга, помогли мне выстоять. И когда наконец ко мне вернулись силы, прекрасная Мод Редкар стала моей женой.
Перевод с английского Григория Шокина
Герман Ленс
Вампирша
Воздух майской ночи, сладкий от ароматов жасмина и сирени, подхватывает сизые облачка дыма из моей трубки – и относит к открытому окну, прочь из моей обставленной на старомодный манер комнаты. Из ивовой рощи, что раскинулась за прудом, полным золотых рыбок, доносится оживленная переливчатая трель болотной камышовки. Где-то там же, где-то далеко отсюда, выводят радостную песнь соловьи – и причудливая арабеска из всех этих звуков ласкает мой слух. Крупный, тусклой расцветки шелкопряд мечется по комнате; его сильные крылья порой задевают абажур лампы с мягким шорохом, но, осознавая преграду, он шарахается от светильника прочь. Дремотно шелестят кроны платанов, растущих в саду.
Я читаю трактат, посвященный медицине, весь состоящий из рубленых, строгих и сухих предложений. Я весь проникся его суровой фактологией, и ум мой скользит от строки к строке без труда – так перст бывалого счетовода порхает над секциями абака. Фантазию я отправил на заслуженный отдых.
На старой, вырезанной в камне лестнице снаружи кто-то стоит – в тени сиреневого цветущего куста. Овал лица, обращенного ко мне, белеет в окне. Мне не нужно отрывать от медицинской книги взгляд, чтобы удостовериться: лицо все еще там. Я и так это знаю. О, бедные мои нервы! В последнее время я чересчур перетруждался, видит бог...
Она заходит в дом. Заглядывает в книгу поверх моего правого плеча. Я оборачиваюсь – и понимаю, что все это мне лишь почудилось. Всего лишь гроздь сирени, подсвеченная далеким газовым фонарем, виднеется за стеклом – никакого лица... но это все потому, что бледный овал переместился прямо к двери моей спальни. В белых как кость чертах застыли, навек отпечатавшись, мольба и некая странная строгость. Медленно этот образ надвигается... парит между мной и лампой... я поднимаю взгляд: конечно же, передо мной – всего-навсего расписание занятий. Я сам виноват, что повесил его так близко. И глаза меня подводят – не нужно столько работать с микроскопом.
Нечетко оформленный лик, болезненно-белый, настойчиво заглядывает в комнату через левое плечо. Разумеется, это лишь медицинский скелет, искусственно осветленные кости. Но меня бросает в жар. Не жди меня завтра экзамен – я бы давно уже спал. Итак, еще раз – к тексту...
Белый лик с призрачными, туманными чертами проступает в досках дубового пола – и плывет ко мне, но в то же время будто и не двигается. Еще немного – и мы будем лицом к лицу. Украдкой брошенный взгляд доказывает: это всего лишь порхнувший на пол листок бумаги. Итак, нужно собраться с мыслями, а то я потихоньку теряю внимание. Вчитываюсь в книгу, произношу про себя одно слово за другим. И тогда ясные, светлые, поблескивающие глаза распахиваются в воздухе прямо над моим препараторским столом. Их взор впивается мне в лицо – и тянет, тянет, заставляя оторваться от книги. Что за ерунда! Лабораторная посуда отражает лунный свет; я продолжаю неспешно перелистывать страницы...
И все-таки я напуган. Спиной ощущаю, будто нежный, но холодный пальчик провел по коже, пересчитал позвонки до основания. Я хватаюсь за поясницу – смех, да и только! Это всего лишь запонка оторвалась с воротничка и скатилась сзади за шиворот. Трепетное, исполненное льдистой ласки касание ложится на мою шею – нервно озираюсь: никого. Дотрагиваюсь до трапециевидной мышцы: то, оказывается, узел галстука съехал в сторону и щекочет меня.
Вот и последний параграф. Вздохнув облегченно, закрываю книгу. Теперь выпить бы что-нибудь жаропонижающее, иначе я скоро собственную тень начну принимать за призрак. Да и спать пора; лампа светит как-то неохотно, будто намекая. С зевком я встаю из кресла, отворяю двери в спальню – те скрипят, словно в намерении предостеречь.
У изголовья постели – смутная, бледная, потусторонняя тень. На прекрасном и до дрожи чуждом белом лице – светло-розовые, цвета морского коралла, губы и ласковые, отливающие голубизной изысканных жемчугов глаза, словно ягодки терновника в облатке инея. Их взгляд истомлен, но спокоен, он тухнет и вновь разгорается – как далекий фонарь в туманную ночь.
Плод моего воображения – спасибо тебе за компанию, но, прошу, сгинь уже!
Раздраженный, я возвращаюсь к себе в кабинет, закуриваю. Определенно, нервы мои шалят – надо чуть-чуть успокоиться, а то и уснуть не выйдет. Пламя лампы полощется на последнем издыхании, и я, решив не длить агонию, задуваю его. Фитиль тлеет еще пару минут, разбрасывая красные искры. Лунный свет – такой яркий, почти что дневной – тихой сапой вторгается в комнату. Легонько маня, упрашивая, завлекая, в дверном проеме спальни встает неосязаемо-расплывчатый призрак. Мне взаправду жаль это порождение нервного истощения, но что поделать? Спать все равно пока не тянет.
Хрупкая и воздушная, она медленно и беззвучно скользит ко мне, эта тень, и ее блеклый лик – все ближе, ближе. Коралловые губы порхают рядом с моими. Слабо мерцающий взгляд растворяется в моем собственном, ответном. Призрачные руки неспешно вздымаются навстречу моей шее. Просвечивающее тело, требовательно подрагивая, льнет ко мне. Тень груди вздымается и опадает, как облако нагнетаемого пара.
Да неужто я окончательно сбрендил? Садись-ка рядом, горячечное видение, и давай-ка уже побеседуем подобающим образом.
– Скажи на милость, зачем ты пришла ко мне?
Она молчит – и только кривятся легонько губы в немом упреке.
– Что ты хочешь от меня?
– Любви.
– Это, конечно, прелестно, и я польщен – но все же не сегодня. Нет у меня нужного настроения. Так что – спокойной ночи и доброго утра!
Не двигаясь с места, она не выказывает ни тени волнения – и, кажется, совершенно не воспринимает мою иронию.
– Ну, моя маленькая фантазия, уважаемая гостья из совершенно безразличного мне, медику, мира, давай начнем с правомочности твоего существования. Думаю, тебя здесь нет. Думаю, ты на самом деле – игра света на скопившемся в этой прокуренной каморке дыму. Такой-то банальной иллюзии мой утомленный мозг и придал женские очертания. Если на чем-то твое бытие и держится, то лишь на шатком и гнутом гвозде, называющемся «сила воображения». Вот и все – никакого волшебства.
Она неколебима. Мой сарказм палит мимо цели.
– Что ж, фройляйн, раз уж мы заключили, что вы состоите из сигаретного дыма, света луны, обмана зрения и нервного переутомления, разумно сказать, что вас тут в помине нет. Значит, у вас нет права влиять на меня хоть как-то. Так что предлагаю вам добровольно взять и развеяться. Это будет мудрый шаг. Но вы, конечно, так не поступите, ибо ваше мнимое бытие не подчинено логике. Ох, привидения – всегда такие глупые...
Даже прямая грубость не задевает ее!
– Ладно. Если ты не планируешь в ближайшее время исчезнуть, я лучше переберусь в гостиницу.
– Я не могу исчезнуть.
– Кто или что тебе мешает?
– Ты и мешаешь.
– Вот как! То есть даже мои высокомерие и бестактность не способны выдворить тебя отсюда? Чем же я так тебя привлекаю, какими такими заслугами отличился?
– Ты обо мне думаешь.
– Еще лучше. Я даже не знаю твоего имени – а говоришь, думаю о тебе. Да кто же ты, в конце концов?
Она подходит ко мне совсем близко, вплотную. И – о чудо – я узнаю ее. Прижимаю ко лбу ладонь – и задумываюсь об умершей. У этой девушки – хорошенькой, но не красавицы – никогда не было возлюбленного. Она происходила из семьи очень набожных, строгих и состоятельных торговцев – и в этой атмосфере набожности, строгости и достатка протянула всего двадцать три года. Я познакомился с ней на балу. Поскольку я боялся влюбиться в нее и решил даже не давать шанса судьбе, то всячески избегал эту девушку. Но однажды вечером увидел ее, идя домой: она прошла прямо передо мной. Наши взгляды встретились, я поздоровался – и чуть было не заговорил с ней всерьез, до того прелестной девушка показалась мне. Румянец залил ее щеки, глаза озарились внутренним светом – но все это не растопило мое сердце. Я ведь хотел остаться одиночкой; следовал принципу. Она мило, робко улыбнулась – а я прошагал мимо с напускным равнодушием, слыша, как за спиной затихает ее осторожная и усталая поступь. Четыре дня спустя один из моих знакомых упомянул, что эта девушка спрыгнула с моста. Я тут же отправился домой, надел высокие сапоги и с короткой курительной трубкой в зубах да с толстой дубовой тростью под мышкой отправился бесцельно шататься по бурой пустоши. В прогулках без смысла я давно обрел верное средство от всяческих переживаний. Но на окраине соснового бора и у кромки желтого песка, на пустыре и близ болота – всюду я натыкался взглядом только на ее бледное лицо с печальными до крайности глазами и коралловыми губками. Девушка повсюду подстерегала меня: впереди, позади, на расстоянии удара или укуса. По ночам мне снился мост – и ее последний прыжок, и снились слезы, рассеянные в стылом воздухе, и упрямо сжатые в последний миг губы, дрожащие от горя. Снова и снова проигрывалась в уме та вечерняя сцена – только все обращалось иначе; глаза девушки сияли, как только я брал ее за руку, и она льнула ко мне, трепеща. Я целовал ее – и ее щеки окрашивал рассвет негаданного счастья. Она оставалась мне верна даже там, по ту сторону жизни; ее образ являлся мне в кронах деревьев, на глади пруда, в окнах домов, на страницах книг, под линзой микроскопа. Мне стала явной сотня изысканно-неуловимых черт, составлявших ее существо, – и все они взывали ко мне: «Я так люблю тебя – люби и ты меня! Ласкай меня своим взглядом, убаюкай голосом, нежно коснись волос, огладь рукой; скажи мне, что и ты меня любишь, целуй в губы, в лоб, в глаза; возьми меня!»
Почему же я был так слеп?
Благодаря напряженной работе над собой я сумел после долгой борьбы изгнать эту девушку из своих мыслей. Целый месяц или даже больше ее выбеленный смертью образ не тревожил меня. И вот – все равно – она снова здесь.
– Мне так жаль тебя, бедная неупокоенная душа, – говорю я вполне искренне. – Если я могу для тебя что-то сделать, будучи здесь, среди живых – ты только скажи. Если это мне по силам, за мной не постоит...
Изнуренные тоской и бледностью черты проясняются. Выражение несказанно нежной преданности озаряет несчастное мертвое личико.
– Просто люби меня.
– Но, дорогая моя, как можно! Я жив – ты мертва!
– Ты должен.
– Даже так? С чего вдруг у меня долг перед тобой?
– Я – все, о чем ты грезишь.
В ее тоне нет прошения или моления. Она не сомневается в себе и заведомо празднует победу. Она вскидывает голову и застывает – уверенная, безмолвная, неподвижная.
– Радость моя, но почему же ты мне, и без того хлебнувшему горя сполна, замкнутому и недоверчивому, не дала понять яснее, что испытываешь такие сильные чувства ко мне?
– Я – женщина.
Медленно, робко и нерешительно, то и дело боязливо прерываясь, я снимаю одежду и обессиленно откидываюсь на подушку. Теплая длань укладывается мне поверх глаз. Мысли – сплошная путаница; из их вороха тянутся призрачные нити и норовят попасть в строку к многоцветной пряже сновидений. Скоро я буду спать.
Но холодный, тяжелый, как глыба льда, кулак вдруг врезается под сердце. Дыхание у меня перехватывает, каждое сокращение сердечной мышцы отдается резью в груди и горле. Я подскакиваю в ужасе, выпучив глаза. На лбу выступает крупными каплями пот, и перед глазами все меркнет. Ежесекундно ожидая жесточайшего приступа или нехватки воздуха, весь содрогаясь – стакан позвякивает о ложку в руках, – отмеряю двадцать капель настойки наперстянки, перемешиваю с водой. Принимаю эту смесь, отвратительную на вкус, и мало-помалу успокаиваюсь.
Усталость наполняет голову свинцом, клонит ее к подушке. Сонные мысли ложатся внахлест на видения, порожденные полудремой. Вскоре я засыпаю.
И снова льдисто-холодный, массивный кулак опускается на грудь, снова сердце бьется аритмично, и сноп искр расцветает перед глазами. И снова – страх смерти, наперстянка, апатия; и так далее, и так далее.
Черная, как крыло ворона, ночь октября царит на дворе. Беснуется, воет северный ветер, направляя ливень на крышу с осыпающейся черепицей и дребезжащие под напором непогоды оконные стекла. Ошметки дранки сползают с крыши и звонко падают в грязь.
Уже пять месяцев, как ее нет в живых. Чувствую ужасное утомление, омерзительные симптомы болезни. Мне будто переломили хребет. Глаза горят в орбитах, ноги – холоднее, чем лед. Сон мой прерывист, затылок и шею по пробуждении саднит – будто меня душили. Да, верность, ее верность, приверженность мне – все такая же и все так же упирается в смерть. Из зелени мая выступила она ко мне в первый раз... Я уснул с трепещущим сердцем. Она подплыла ко мне, обвила рукой шею и поцеловала – сперва легонько, целомудренно, с робостью, а потом все настойчивее, призывно, алчно. Кошмарно-сладострастный, зловеще-блаженный дурман любви...
Я проснулся с налитыми свинцом руками и ногами, с посеревшим лицом. Она снова приходила. Снова – ночью, и не помогали против нее ни холодность, ни отпор. Она все так же верна мне. Она будет верна мне до самой моей смерти – и дальше.
Застыв в дверном проеме, она улыбается мне.
– Будь со мной, любимый.
– Дорогая, ты меня в могилу сводишь.
– Как сведу – так мы наконец-то будем вместе.
Ее улыбка столь сладка, и сама она – так ласкова...
Она навестила меня сегодня. И будет здесь завтра. И послезавтра – тоже явится. Она все так же верна мне. Она будет верна мне до самой моей смерти – и дальше...
Застыв в дверном проеме, она улыбается мне.
Ты придешь и завтра, и послезавтра, и опять, и опять, пока я не смогу противостоять тебе.
Пока я не уйду с тобой навеки.
Перевод с немецкого Евгении Янко

Лайонел Спэрроу
Отмщение мертвеца
I
Исчезновение Мартина Колторпа – «этого чудесного человека», как называли его поклонники, «этого архиплута», как клеймили его остальные, – превратилось больше чем в предмет недолгих толков, ибо все еще не выветрилось из памяти любителей подобных тайн. Они без труда перечислят установленные обстоятельства его пропажи. И все ж выясненных фактов оказалось вполне достаточно, дабы досужие болтуны потеряли интерес к самой загадке. В ноябре 1892 года Мартин Колторп назначил прием в своем кабинете на Брунсвик-стрит, но клиент прождал напрасно, так как никто, способный подтвердить личность Колторпа, после этого никогда и нигде его не видел, и теперь ничто, за исключением этих записей, не сможет пролить свет на произошедшее. Здесь приведены кое-какие подробности касательно прошлых поступков героя и почти невероятной истории того, как шаг за шагом раскрывалась тайна.
«Профессор» Колторп, безусловно, был странным человеком: приписав себе силы, едва ли объяснимые с точки зрения материальной науки, он сразу повадился обращать их в монету, не вникая во внутреннюю суть и не гнушаясь незаконных способов (в последнем я ничуть не сомневаюсь, но причину своей уверенности укажу позже). Колторп называл сам себя магнетистом, психометристом и еще парой слов, заканчивающихся на «—ист», а также утверждал, что является ясновидящим. Если судить по количеству людей, добровольно несущих ему деньги в обмен на предлагаемые услуги, он и впрямь обладал каким-то даром. Целая толпа верующих в оккультные феномены ежедневно осаждала его дом на Брунсвик-стрит. Жена «профессора», известная как медиум-спиритуалист, тоже извлекала солидный доход из своей «профессии».
Я всегда видел в людях, подобных этой чете, мошенников, а в их клиентах – простаков, но судьба иронично скрестила наши пути. По крайней мере, тогда мое мнение было таковым. Позже оно поменялось, но от этого я не стал относиться к преступникам, использующим тайны жизни и смерти во имя наживы, почтительнее. Хотя – не будем забегать вперед.
Как я уже сказал, «профессор» исчез: он не явился на собственный прием, и клиенты прождали его зря. Наделенный мистическими способностями человек пропал, и все попытки выйти на его след провалились. Вероятно, ответ могла дать жена – но не захотела. Казалось, она взбудоражена – объята скорее неким ужасом, чем естественной скорбью. Мой друг, детектив Мейнспри, вел следствие по этому делу и поделился со мной кое-какими деталями. Миссис Колторп ненадолго пережила мужа: стоило тому исчезнуть, как она перестала работать (пусть это слово и не лучшим образом характеризует ее род деятельности) и впала в странную летаргию. Никак не пытаясь исправить положение, она тем не менее и мысли не допускала о смерти. Прежде немалые физические силы покидали миссис Колторп с удивительной быстротой, однако перед самым концом в ней поднялся неистовый мятеж. Ее последние минуты обескуражили очевидцев и навсегда запечатлелись в их памяти. Меня, конечно, там не было, но я слышал рассказ о том, что в лице и поведении умирающей не осталось ни капли покоя, обычно характерного для людей с чистой совестью у темных врат небытия.
Пронзительная глубина ее отчаяния ошеломила немногих друзей, собравшихся у одра. Казалось, миссис Колторп сплелась в схватке с видимым ей одной противником. Иные свидетели агонии списали подобную ярость на непомерный ужас пред общим уделом, но люди чуть более проницательные не могли заставить себя поверить в это. Дальнейшие события, участником коих мне довелось стать, объяснили загадку. В заключении о смерти миссис Колторп поставили диагноз «сердечный приступ, усугубленный невротическими состояниями, связанными с ролью медиума». Между тем не только ее знакомые, но и следившие за ней врачи чрезвычайно удивились невероятному аппетиту, с коим она ела жирную пищу в течение своих последних недель: никто так и не смог объяснить, почему женщина столь быстро теряла вес при такой охоте к еде. Те, кто знал объем поглощаемых ею ежедневно блюд, смотрели на бескровное и до предела истощенное тело с немым изумлением и страхом.
II
Меня бы вряд ли настолько сильно заинтересовали исчезновение Мартина Колторпа и смерть его жены, если бы я не знал о знакомстве моих родителей с «профессором». Сколько себя помню, отец, скрытный человек с тяжелым характером, никогда не стремился доверять кому-либо тайны своего прошлого. Однако благодаря расследованию Мейнспри я кое-что узнал о его молодости и понял: в книге жизни человека могут найтись страницы, которые не стоит листать его сыну. Я не стал вдаваться в детали и допытываться подробностей, удовлетворившись простым знанием: отец и «профессор» отчаянно ненавидели друг друга по причине какого-то ужасного поступка Колторпа. Но когда психометрист исчез, отец стал еще угрюмее, и я не мог не думать о связи этого дела с минувшими временами. Несколькими месяцами ранее после продолжительной болезни умерла моя мать, и именно ее смертью я бы с более легким сердцем объяснил ощутимую перемену в скорбящем муже.
Отец поначалу перестал отдаваться работе, а потом и вовсе сбросил ответственность за семейное дело на мои плечи и начал вести уединенный образ жизни. Я почти не видел его; казалось, что он и не вспоминает о моем существовании. Но вместе с тем этот печальный человек все сильнее и сильнее привязывался к дочерям, Констанции и Уинифред. Уинни, младшая, была его любимицей, если таковые имелись: ее глаза поражали сходством с глазами почившей матери. Жили мы в довольно просторном особняке на Сент-Килда-роуд в двух милях от города. Еще мы владели домом в Саут-Ярре[22]. Дом можно было бы сдать за приличную ренту, если бы не его плачевное состояние и странный наказ отца не трогать там что-либо.
Чуть ли не сразу после загадочной смерти миссис Колторп отец пригласил к нашей Уинни врача. Все мы, включая ее, удивились, не видя в здоровье девушки никаких тревожных изменений. Сама Уинни попробовала протестовать, говоря, что хорошо себя чувствует, разве что больше не любит кататься на велосипеде или играть в теннис и предпочитает выезжать на прогулки на новом автомобиле наших друзей Торнтонов. Старый доктор Гэр не нашел в ее состоянии ничего необычного, лишь заметил, что девушка ее возраста и телосложения могла бы быть более пухленькой. Он, по-моему, выписал ей что-то общеукрепляющее. Отец с мрачным презрением выслушал его оптимистичный вердикт, и всем стало ясно: он с ним ни в коем случае не согласен. Мы быстро забыли об этом, но лишь на некоторое время.
Спустя несколько недель я зашел в гостиную и застал сестер за беседой.
– Нет, не могу этого объяснить, – говорила Уинни. – И сны у меня тоже такие странные.
– Что еще за сны, сестрица? – с улыбкой вопросил я, но серьезное выражение лица Уинни подсказало, что ей не до шуток.
– Кажется, отец тогда не ошибся, – с привычным спокойствием произнесла Конни. – С Уинни творится что-то нехорошее.
Я внимательнее посмотрел на сестру. Она была как никогда бледна, а руки выглядели исхудавшими. В то время Уинни исполнилось восемнадцать лет, но она, невзирая на юный возраст, не лучилась здоровьем. А ведь еще пару месяцев назад ее переполняли ребяческая энергия и задор. Сейчас все переменилось.
Через неделю отец увез Уинни в Голубые горы[23]. Они вернулись к осени, но девушке не стало лучше. Честно говоря, она едва держалась на ногах. Отец вызывал самых известных специалистов, но все они лишь разводили руками, не в силах объяснить такой простой, казалось бы, случай. Это не было физической болезнью, скоротечной или хронической, это вообще не было болезнью, только растущая слабость и упадок сил мучили мою сестру; ее дни омрачала странная усталость, а ночи отравляли кошмары, о которых она не желала говорить.
Уинни виделась мне ребенком, малышкой, и я дружил скорее с Конни, которой тогда было чуть за двадцать. Мы не раз обсуждали происходящее, раздумывая, не будет ли полезнее свозить Уинифред в более длительное путешествие.
– Тебе это тоже не помешает, Кон, – сказал я, – ты не выглядишь здоровой.
Слова бездумно сорвались с моих губ, заставив Конни вздрогнуть.
– Думаешь? – спросила она. – Я, наверное, переволновалась из-за Уин. Хотя да, мне в последнее время правда нездоровится.
Я пристально взглянул на нее и заметил, что перемена разительная. Но лето выдалось тяжелым, и, как сказала сестра, тревога за Уинни действительно забирала много сил.
III
Отцу не понравилась идея поездки. Выслушав нас, он горько усмехнулся и сердито отрезал:
– Что пользы-то? Надежды нет.
«Надежды нет». Никогда не забуду, с каким отчаянием он произнес эти два слова. Точно это было уже вынесенным приговором, точно сам неумолимый Рок заговорил его голосом.
Гарри Торнтон никогда не участвовал в наших совещаниях с сестрой. По какой-то причине Конни, едва ли не год обрученная с ним, не хотела доверять Гарри наших секретов; время шло, ее здоровье не улучшалось, но она ни словом не обмолвилась ему об этом.
Торнтона ни в коем случае нельзя было назвать обычным парнем. Я знал его и как отличного атлета, преуспевшего во всех видах спорта, и как человека, склонного к интеллектуальной деятельности; более того, области его изысканий нередко выходили за границы привычного. За несколько лет до описываемых событий он ошеломил знакомых, став приверженцем Раваны Даса, индуистского брамина из высшей касты, и снискал славу эрудита, сведущего как в западной, так и восточной философии. Торнтон, как мы говаривали с долей насмешки, «предпринял пилигримаж» к восточному другу, а по возвращении стало ясно, что он относится к своему «учителю» – да, он называл его именно так – с предельной серьезностью. Гарри продолжал переписываться с этим человеком и повесил его портрет в кабинете на самое почетное место. Лицо брамина привлекало внимание: точеные черты, будто созданные для бронзового медальона, гордые и кроткие одновременно, наводили на мысли о том, что перед нами ученый аскет. Также казалось, что он излучает силу. Все, кто рассматривал картину индийского художника, выполненную сепией, мгновенно понимали, какое восхищение мог вызывать этот человек у впечатлительных натур.
Семейство Торнтонов было богатым, и Гарри не отказывали в средствах на любую прихоть. Но он жил чрезвычайно простой и беспорочной жизнью, и я не мог желать лучшего супруга для Конни, чьи вкусы, кстати, во многом совпадали с его.
Гарри быстро заметил, как Конни тает на глазах, и, полагаю, связал это с состоянием ее сестры, отчего его беспокойство только возросло. Однажды, когда они вернулись с автомобильной прогулки, он пригласил меня проехать к нему в апартаменты в городе.
По дороге Торнтон молчал, но, очутившись в своем «логове», сразу начал разговор о болезни Уинни, быстро прогрессирующей в последние недели.
– Что ты об этом думаешь? – спросил он.
– Доктора советуют полностью поменять климат, – попытался увильнуть я.
– Чушь! – пробормотал Гарри.
– Говорят, это единственный шанс, но отец уперся – и ни в какую. Он утверждает, что надежды нет – хотя, конечно...
– Девушка умрет, – оборвал меня собеседник. – Ее может спасти только один человек, но он сейчас в Гималаях, и до него нельзя добраться в скорейшем времени.
– Ты имеешь в виду...
– Да, Равану Даса. Он мог бы справиться – или подсказал бы нам, как это сделать.
– Разве он врач?
– Он больше, чем врач. Нам и нужен-то не совсем врач, Берфорд. Я думаю, что с Уинни не происходит ничего критически опасного для жизни. Ничего, о чем могла бы знать медицина как наука. Эти неопределенности вроде «она страдает от упадка сил» всего лишь маскируют невежество.
– Ладно, старина, если у тебя в наличии гипотеза получше, над которой мы могли бы поработать, буду очень благодарен, – с легкой иронией сказал я.
– Пока нет. Я слишком мало знаю, а то, чего боюсь, выглядит для такого закоренелого скептика, как ты, чертовски неправдоподобно. – И вдруг он добавил: – Скажи, а твой отец знаком с неким Колторпом, гипнотизером, исчезнувшим около года назад?
– Да. Что за вопрос? – Я посмотрел на Торнтона с безотчетным страхом.
– Каков характер их отношений?
– Характер? Ну, мне мало что известно. Колторп как-то навредил отцу, и, по-моему, в менее законопослушной стране их вражда имела бы трагический конец.
– Берфорд, твой отец убил человека!
– Парень, да ты совсем рехнулся!
– Ничего подобного. Ох, жаль, нельзя добраться до моего учителя! – Он с восторгом и тоской смотрел на висящий на стене портрет, как будто черпал из него вдохновение.
– Как ты связал Колторпа с нашим делом? – спросил я. – В конце концов, мы даже не знаем, жив он или мертв.
– Судьба твоего отца сплетена с судьбой этого человека, Фрэнк, – мрачно ответил Гарри. – Понятия не имею, каким образом. Могу лишь смутно догадываться, и эти мысли ужасают меня. Я до последних дней не замечал, как сильно ослабела Уинни, ну что за слепой осел!.. Ладно, я могу ошибаться: все это настолько кошмарно, что невозможно поверить!
– Этот драгоценный учитель напичкал тебя жуткими предрассудками, – вспылил я. – Уинни не единственная чахнущая девушка на свете. Не понимаю, с чего бы индуистская философия поможет ей лучше европейской медицины.
Торнтон промолчал. Он пристально вглядывался в портрет брамина и, кажется, не слышал меня. Я не видел причины оставаться, бросил ему «спокойной ночи» и вышел, так и не дождавшись ответа.
На следующий день Уинни поднялась с постели лишь к вечеру, а потом вовсе не смогла встать. Она слабела с поразительной скоростью, а через десять дней обрела вечный покой. Конец ее жизни был очень мирным. За неделю до смерти она даже перестала видеть сны, «слишком кошмарные, чтобы о них поведать». Уинни впадала в долгое забытье, похожее на транс, а потом говорила о смутных, но неописуемо прекрасных ощущениях – как если бы ее душа, заточенная в телесном сосуде, с трудом держалась земли, привязанная к ней тонкой нитью жизни.
Не стану рассказывать о нашем горе и о том, как отец пытался обрести сомнительное утешение в алкоголе; лишь забота и преданность еще живой дочери спасли его – на время, увы – от полного отчаяния.
– Я попытаюсь и сдержусь только ради нее, – сказал он мне, – но Конни тоже обречена, мальчик мой, тоже обречена.
– Что вы такое говорите? – возмутился я.
Его глаза вспыхнули.
– Есть демоны, – забормотал он, – или люди с адскими умениями. Ты можешь раз за разом втыкать в них нож, можешь размазать их мозг пулей по стене – напрасно! Они ночью вернутся к тебе и начнут насмехаться над тобой, украдут у тебя любимых...
Я вспомнил слова Торнтона и спросил:
– Вы как-то связаны с исчезновением того самого Колторпа?
Отец вздрогнул, будто ужаленный, и разразился хриплым хохотом.
– Надо думать, дьявол возьмет свое. На что ты намекаешь? – Он резко поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза. – Откуда мне что-то знать о пропаже Колторпа?
– Я подумал, что как-то – через гипноз или нечто схожее – этот человек замешан в...
– Ее смерти? Чепуха, сынок! Ты бредишь!
Больше я от него ничего не добился.
IV
Подспудные рассуждения привели меня к идее о том, что Колторп, даже будучи мертв, гипнотически воздействует на моих сестер и таким образом наносит удар моему отцу через его любимых. Может показаться весьма странным, что я, светский человек с критическим мышлением, раздумывал над оккультной теорией. Но одна из моих дорогих девочек уже скончалась от таинственного заболевания, а теперь та же болезнь грозила второй.
Я напрасно взывал к традиционной науке, посему в своем отчаянии обратился к гипотезам бездоказательного учения о силах, лежащих вне обычного опыта, – учения, ранее всегда мной отрицаемого и высмеиваемого как преступные фантазии шарлатанов и жулья. Тонущий человек хватается за соломинку, ибо принимает ее за средство спасения.
Вскоре у Конни появились все симптомы, характерные для медленного угасания ее сестры: ей тоже снились кошмары, и о них, как бы Конни ни убеждали, она не рассказывала. Все эти сны заставляли ее верить в собственную обреченность.
Однажды она пришла ко мне от отца в диком волнении.
– Ты должен к нему пойти. Он сходит с ума. Он может сделать с собой что-то плохое.
– Что он тебе сказал?
– Его речь похожа на бред, я почти ничего не поняла. Ему кажется, что где-то рядом враг, и этот враг мертвый. Он все время повторяет: «Надобно искать там, где он привык скрываться. Я его там найду, я его уволоку оттуда, стащу вниз... уволоку!» Слова-то какие! Он меня пугает.
Я как мог успокоил Конни, а затем, повинуясь бессознательному порыву, отправился к Торнтону, хотя не надеялся застать его дома. Однако он был там и тепло принял меня.
– Рад, что ты здесь, – сказал он. – Пришло сообщение.
– От кого?
– От моего учителя. Он явился мне вчера ночью... впрочем, тебе не понять. Назовем это сном. Он знает о нашей беде и готов помочь. Он передал мне это, развеяв все сомнения. Он поможет нам! Берфорд, разве это не чудесно?
– Что-то он поздно откликнулся, – мрачно заметил я и рассказал, в каком состоянии сейчас мой отец.
– Надо его утешить и удержать. Переход на иную ступень без особого сопровождения в его ситуации может быть смертельно опасным.
– Гарри, погоди, я не понимаю тебя, – прервал я. – Возьмем твоего друга, Равану Даса. Ты говоришь, он вне досягаемости, в Гималаях. Как он может нам помочь?
– С легкостью, если ему дозволят. Хотя я имею честь называть его своим учителем, он сам является учеником – последователем учителя более высокого ранга. Конечно, тебе такого не понять. Просто знай: вчера он обещал нам помочь и скоро к нам присоединится.
– Насколько скоро? Не вижу способов – разве что на аэростате. Бедняжка Конни отправляется за своей сестрой, сама чувствует это. Только сегодня...
Тут я заметил, как застыло лицо Торнтона, и осекся. Казалось, он слышит или видит нечто недоступное мне. Вдруг его взгляд вспыхнул чистой радостью и покоем, и он откинулся на спинку кресла, словно очнувшись от треволнений.
Я невольно повернулся и увидел, что в комнате незнакомец. Он стоял у двери, будто только что вошел, однако я не помнил, чтобы дверь открывалась. Я с первого взгляда понял, что это индус, брамин Равана Дас: узнал эти тонкие, изящные черты аскета и серьезное, кроткое, возвышенное выражение лица, словно ему ведомо все, чему учит философия, и он отрекся от мирских благ и бед. Было невозможно даже вообразить, что у этого человека есть хоть одна дурная мысль. Уже после я осознал, что одет он был в обычный костюм, такой же, как у нас с Торнтоном, но поначалу в глаза мне это не бросилось.
– Вот я и с вами, – произнес брамин низким, чуть приглушенным, певучим голосом, – и постараюсь вам помочь всем, чем способен. Но время не ждет.
– Дорогой учитель, – с чрезвычайной почтительностью обратился к нему Торнтон, – вы спасли всех нас. Это мой друг, мистер Берфорд.
– Знаю. Так что? Вы беспокоитесь за сестру, мистер Берфорд, и за отца тоже. Верно? – Он говорил практически без акцента, но в его речи присутствовала сложная для описания и чуть режущая слух интонация. Само присутствие этого человека настолько ошеломило меня, что я едва нашел в себе силы ему ответить:
– Вы прибыли сюда прямо из самих Гималаев?
– Да. Но сейчас это не имеет отношения к делу. Итак, вы предполагаете, что смерть вашей младшей сестры и болезнь второй каким-то образом связаны с человеком, известным вам под именем Мартин Колторп. Расскажите в нескольких словах все, что только можете.
Я кратко изложил факты и свои соображения по их поводу. Как будто высеченное скульптором лицо брамина оставалось неподвижным. Выслушав до конца, он немного помолчал, а потом обратился к Торнтону:
– Мы знаем этого человека. Много лет назад он ступил на темную тропу и развил в себе определенные силы. Их неумеренное использование позволило его низшей личности наконец вырваться из-под власти верховной, а когда пришло время, он просто исчез с лица земли. Безусловно, его, как вы выражаетесь, убили. Понимаете, он был настолько порочен, что счел это необходимым.
Торнтон выпрямился и смертельно побледнел.
– И-именно, – заикаясь, проговорил он. – Мне... мне стоило самому догадаться, н-но... но в это просто невозможно поверить.
– Ты всегда был из породы скептиков, – сказал Равана Дас и улыбнулся. – К счастью, это существо – последнее из подобных. Мы должны уничтожить его.
– Уничтожить? – повторил я. – Но вы сказали, что его уже убили!
– Это вы так выражаетесь – «убили». Почти так оно и есть. Но слова обманчивы. Наша задача – лишить его сил дальше творить зло, и я думаю, это возможно.
Я молчал, размышляя над этим загадочным высказыванием. А когда вновь поднял глаза, индус исчез. Я посмотрел на Торнтона, а он схватил меня за руку.
– Приходи вечером, Фрэнк. Обещаю, на этом кошмар закончится.
Я понял, что пора уходить, и вышел, погруженный в путаницу мыслей, но в моей душе затеплилась надежда.
Вернувшись домой, я застал всех в чрезвычайном возбуждении. Мне скоро стала ясна его причина. Отец застрелился. Конни ушла в свою комнату, не в силах справиться с ужасом. Мне передали записку.
«Мой дорогой Фрэнк! Больше я не могу выносить это. Я убил тело того человека и теперь должен отыскать его черную душу. Если верить убеждениям этого негодяя, то мне суждено встретиться с ним в сфере заблудших и неупокоенных, где и возобновится наша война длиною в жизнь. Таково мое предназначение. Мы с ним связаны воедино лютой враждой. Он нанес удар через моих любимых, но конец еще не настал. Прощай!»
Письмо сумасшедшего? Я бы, скорее всего, так и подумал, не случись та встреча с индуистским мистиком. Мой взбудораженный разум теперь мог принять любое объяснение. Сейчас мне виделось, как в странном мире «вне пространства и времени» два несчастных, замаранных преступлениями и привязанных к земле призрака цепляются один за другого, вовлеченные в ужасный конфликт за вечное верховенство.
V
Спешно покончив с определяемыми законом формальностями, я попытался настроить ум на предстоящую ночную встречу. Через несколько часов Конни достаточно пришла в себя и успокоилась для разговора – хотя, когда я увидел ее, она оставалась без сил.
– Все, что с нами произошло, так жестоко, Фрэнк, – с кротким смирением сказала она. – Боюсь, вскоре ты останешься один...
– Нет же, Конни! Пусть это кажется невыразимо странным, но я чувствую: хотя наше положение видится в мрачных тонах, помощь уже спешит. Милая моя, не надо отчаиваться!
Она удивленно посмотрела на меня. Моя светская беспечность в вопросах веры часто ранила набожную натуру Конни – и, возможно, для нее эти слова означали возрождающуюся во мне веру в высшее милосердие.
– Я чувствую, что вскоре присоединюсь к Уинни, но мне не хочется покидать тебя, Фрэнк.
– Гарри не собирается тебя терять, сестренка, – произнес я с несколько вымученной веселостью, и тень улыбки коснулась ее бледных губ.
С наступлением темноты я поторопился к Торнтону. Он ждал меня.
– Берфорд, этой ночью нам предстоит поработать. Моему учителю удалось выследить существо...
– Экий индийский Шерлок Холмс, – пробормотал я.
– Ничего подобного. Они пользуются разными методами – вероятно, разными, мы же не знаем всей правды. Учитель только меняет фокус сознания и читает то, что мы называем акашическими записями[24]: это картины, запечатленные в эфемерном мире, и по ним можно счесть все свершившиеся здесь события. Но что случилось? Какие-то новости? – Он все же заметил, что во мне произошла перемена. Я поведал о несчастье в моем доме. Торнтон был огорошен бедой, однако не удивился. Он внимательно прочитал предсмертную записку отца.
– Большое горе, старина! Но не стоит волноваться из-за записки. Вибрации, исходящие от последних мыслей твоего отца, конечно, ненадолго приведут его в весьма неприятные состояния сознания, но ему не суждено вновь встретиться с Колторпом, ибо сей джентльмен сегодня отправится в иное место. Не сомневайся, твой отец получит помощь.
– Кажется, тебе все об этом известно, – устало сказал я. – Но где твой так называемый учитель?
– Он здесь, – со всей серьезностью заявил молодой человек.
Я обернулся. Сзади меня на стуле сидел индус. И теперь я не сомневался, что в дверь он не входил, а стул еще секунду назад оставался пуст.
– Нам пора, – изрек Равана Дас, не обращая внимания на мое изумление. – Мое время дорого.
– Вперед! – скомандовал Торнтон.
Мы вышли на улицу и сели на трамвай, едущий в Саут-Ярру, совершенно как простые смертные. Индус молчал до Домэйн-роуд, а затем сказал мне:
– Что бы ни случилось, друг Берфорд, не позволяйте себе терять голову. У вас имеется дом на Кэролайн-стрит, не так ли?
– Да. Но он пустует.
– Безусловно, обычных обитателей там нет. Но кое-кто там обосновался. Боюсь, нам надо будет разрушить дом.
– Как пожелаете, хотя это и весьма неплохая недвижимость.
– Недвижимость, собственность, богатство – это все сплошная иллюзия! – буркнул Дас и что-то сказал Торнтону, чего я не расслышал.
Мы вышли на Парк-стрит рядом с воротами Ботанического сада, а уже оттуда попали на улицу, где стоял дом. Мы вместе переступили его порог. Торнтон достал электрический фонарик. Мы миновали коридор и добрались до кладовки, затем спустились по лестнице в подвал. Нас вел индус. Внизу, кроме дров, ничего не было.
– Что бы ты здесь ни увидел, молчи: говорить будет он! – прошептал Торнтон.
Брамин скрестил руки на груди и встал, пристально вглядываясь в стену напротив входа. Несколько минут стояла тишина. Вдруг на пол упал кирпич, свалившись откуда-то из-под потолка. За ним быстро последовали другие, один за одним, пока не явился проем, ведущий в маленькое помещение. Из него сразу едко пахнуло цементной пылью, застойным воздухом. Брамин, начавший внушать мне величайшее благоговение вместо страха, знаком пригласил нас войти.
Торнтон освещал путь фонариком, я последовал за ним. Комнатка оказалась пуста, и единственным объектом в ней оказался труп; сразу стало ясно без всяких поднявшихся из могилы призраков, что перед нами – бренные останки Мартина Колторпа. Он лежал на земляном полу, устремив остекленевший взгляд в низкий цементный свод.
Это было тело мужчины в расцвете сил – полного, солидного, – и лишь неподвижные глаза и дыра от пули посреди лба говорили, что он не спит. Следы разложения отсутствовали – словно его убили совсем недавно; на щеках даже сохранился румянец! Я вспомнил о другом теле, лежащем в моем почти опустевшем доме, и тут меня начал наполнять глухой, неукротимый гнев.
Потом меня охватили изумление и страх. Почему же тело столь долго не разлагается? Неужто Колторп встретился со своим убийцей лишь недавно? Или условия в замурованном подвале таковы, что...
– Он лежит здесь уже год или больше, – ответил на мои немые вопросы Равана Дас. – Но приступим к работе, – добавил он и взял у Торнтона фонарик.
Торнтон поманил меня и сунул руки под плечи трупа, я схватился за лодыжки, и мы попытались поднять тело. Гарри славился как спортсмен, да и я был не из слабаков, но нам так и не удалось сдвинуть его с места.
– Бесполезно, – тяжело дыша, произнес Торнтон, и мы в недоумении отступились.
– Воспользуйтесь клинком! – велел индус.
Торнтон извлек из-под пальто тяжелый гуркский кукри[25] и приблизился к трупу так, словно эта безжизненная глина была живой плотью. Меня вновь объял гнев, и я стиснул зубы.
Торнтон согнул ноги в коленях и нацелил сильный удар в шею мертвеца. К моему неописуемому ужасу, лезвие остановилось в нескольких дюймах от горла и вылетело из руки. Гарри ошеломленно попятился.
Индус обратился ко мне.
– Возьмите оружие, – спокойно произнес он. – В конце концов, мстить за отца более пристало сыну. – Он отдал фонарик Гарри и встал в ногах Колторпа. В его бронзовых чертах я вдруг перестал видеть живого человека. Передо мной было воплощение Воли!
Наполняясь силой извне, я схватил кукри и прицелился. Но удара не получилось: как и прежде, рука остановилась, будто клинок вошел в бревно.
– Еще раз! – вскричал индус, поднял руки и простер их над трупом.
Это походило на приказ солдату на поле боя. Я ударил, и тяжелый клинок больше не встретил сопротивления. Покатилась голова, а из шеи хлынул поток насыщенной красной крови, затопляя все вокруг.
– Готово! – послышался голос Раваны Даса. – Вы знаете, что делать далее. Прощайте!
Он исчез.
Работа по переноске трупа в комнату наверху – сейчас его было легко поднять – была завершена в тишине. Через четверть часа мы стояли в быстро растущей толпе зевак, глядя на языки пламени, рвущиеся изо всех окон и дверей деревянного дома. Крыша рухнула; мы убедились, что ни одна часть здания не уцелела, и ушли.
Было не так уж и поздно, хотя мне показалось, что с момента моего ухода от сестры прошла вечность. Мы вернулись к Гарри, ибо разум мой требовал объяснения всему, что случилось. Я пребывал в лихорадочном возбуждении, но Торнтон, видимо, успел научиться у брамина контролировать себя. Мы удобно расположились в кабинете перед отливающим бледной бронзой портретом индуистского оккультиста, приветливо смотрящего на нас, и мой друг пустился в объяснения, надо признаться, лишь более изумившие меня.
– Колторп – человек, полностью отдавший себя злу.
– Эта часть лично у меня не вызывает и тени сомнения, – вставил я.
– Но ты только представь, что означает абсолютное отречение от добра в любой форме и любом виде. Как правило, зло относительно, не абсолютно. Мы нечасто сталкиваемся с дьяволом во плоти. Роковое торжество, жуткий триумф Сатаны редко открывается нам. Будь Колторп одарен настолько же сильным, как его порочность, интеллектом, он с легкостью стал бы национальной – да что там, мировой! – катастрофой.
– Но его интеллект ведь не был низким.
– Ниже, чем требуется для величайшего беззакония. Мы так и не узнаем всего, что он сотворил, ибо он использовал силы, позволяющие смеяться над человеческим правосудием в том смысле, в каком его понимает твой друг детектив Мейнспри.
– Я не ослышался? Ты сказал, что развитие этих мистических сил зависит от чистоты помыслов и дел?
– Полное развитие – да. Ты своими глазами видел, с какой легкостью мой учитель, сам являющийся учеником, волевым усилием преодолел невидимое сопротивление, с помощью которого Колторп попытался уберечь свою драгоценную шею от моего клинка. Высшее проявление оккультных сил связано с великим благородством характера и чистотой цели. Порой эти силы в ограниченной форме используются натурами угодническими и подлыми; тогда, как в случае Колторпа, мы наблюдаем сочетание неприкрытого злого умысла и склонности ко всевозможным порокам. Таковыми были «черные маги» Средневековья; таков был Колторп. Подобные создания, наделенные ограниченной мощью, не подчиняются закономерностям, объясняемым с точки зрения общепринятой физической науки, и обладают потенциалом для активного использования зла, превосходящим, как ты увидишь, самые смелые догадки.
– Вот эти силы, чем бы они ни были... как негодяй Колторп мог унести их с собой в другой мир?
– Сила взаправду ведет в «другой мир» и может с большей легкостью применяться в нем. Сейчас объясню. Этот человек буквально отринул бессмертную часть своей личности, ибо стал воплощением зла, а зло – оно неживое. Он приговорил себя к медленному распаду, постепенному сознательному тлению и смерти животного начала, добровольно отделенного от бессмертной сущности.
– Ты так называешь душу? А что произойдет после?
– Душа останется, как бы сказать, покоиться на своем уровне, пока не придет время для следующего земного воплощения.
– Ясно, продолжай.
– Итак, Колторпа убили. Обладая оккультными знаниями, он понимал, что бездушное существо, лишенное телесного сосуда, обречено на исчезновение. Обычный человек после смерти тела какое-то время, пока из его мыслей полностью не уйдут земные привязанности, пребывает в состоянии, известном индуистам как Преталока[26]. Научно доказано, что она же стоит за догмой о чистилище. Будучи еще живым, Колторп, впадая в транс, посещал нижние уровни Преталоки и был волен на них перемещаться. Его сознание вибрировало в унисон с духовной материей тех уровней, в результате чего он мог там действовать.
– И все это, насколько я понимаю, – при условии, что у него будет живое тело для возвращения назад?
– Точно так. Душа как опора у Колторпа отсутствовала, вот он и держался за тело, как за своего рода якорь. Потеряв физическую оболочку окончательно, он, в согласии с главным и непреложным законом жизни, попал бы в состояние ниже Преталоки – и был бы обречен страдать от ужасов распада до полного изничтожения своей человеческой личности.
– Но зачем нужен труп после смертельного выстрела?
– Пуля просто перенесла его сознание в Преталоку. Использовав оккультные навыки, он мог сколь угодно долго сохранять свою плоть от разложения. Твой отец замуровал останки в подвале, тем самым сыграв на руку Колторпу. Если бы он догадался уничтожить труп, как сделали мы, устроив пожар в доме, магическая связь была бы оборвана, то есть она существовала, пока существовал труп. Если бы его уничтожили сразу, наш герой сразу же отправился бы восвояси.
– Это куда?
– Не могу обсуждать подобное, – содрогнувшись, ответил Торнтон. – Только еще раз подчеркну: чтобы оставаться в состоянии Преталоки, ибо это не место, Колторп вынужден был сохранять свое покойное тело в подобии каталептического транса. А делать это он мог, лишь забирая жизненную энергию у других людей и передавая ее трупу.
Меня затрясло от одного воспоминания о льющихся в подвале потоках свежей крови.
– То есть это создание – не кто иной, как вампир? – прошептал я.
– Сущий вампир – одновременно мстящий врагу и поддерживающий существование в самом себе. Вспомни, как умерла его жена: она стала его первой жертвой, и ее участь была еще более ужасна, так как несчастная понимала, что с ней происходит. Колторп был «черным магом», обладающим низшими умениями, иначе мой учитель сразу бы понял, о ком речь, и помощь пришла бы гораздо быстрее.
– Сил оказалось вполне достаточно для его целей, – горько заметил я.
– Да. Но обладай Колторп более глубокими знаниями, он бы дематериализовал тело и перенес его в недоступное место; и опять же, будь Колторп сильнее, он бы и труп свой сохранял живым, высасывая прямо из воздуха нужную энергию, вполне достаточную для питания человеческой оболочки. Но его судьба была предрешена, он сам стал орудием собственного уничтожения.
– Все это, дружище, конечно, хорошо, однако Уинни с моим несчастным батюшкой не вернет.
– Там, где они сейчас, им гораздо лучше, чем нам, Фрэнк. Религия с оккультизмом как в этом, так и во многом другом сходится. Скорбь о тех, кто уже не с нами, делает только хуже, привлекая мысли умерших к земле, пока души остаются в царстве иллюзий, которое я называю Преталокой, и это задерживает их путь на небеса. Посему не стоит грустить. Или, как сказал поэт: «Меж ангелов пою, спеша, пэан далеких дней»[27].
– А теперь это существо наконец сгинуло? Конни больше не угрожает опасность?
– Сам увидишь! – В голосе Торнтона слышались уверенность и радость. – Василиск повержен. Силы зла ушли туда, откуда явились. Тварь сгубил ее собственный яд. Давай обо всем забудем.
– Но как твой учитель смог попасть сюда, если еще вчера был в Гималаях?
– То, что мы видели, не было его физической оболочкой. Тело – это лишь тюрьма для душ простых смертных. Мы просто видим то, что творится под ее окнами. Но у оккультиста в руках ключ от своей тюрьмы, и он может покидать ее, когда только пожелает. И тело для него становится уже не тюрьмой, а пристанищем. Иными словами, оккультист способен сделать проекцию своего эго, истинного «я», своей души – называй как угодно – и переместить в любую иную точку со скоростью мысли.
– Мне показалось, что вид у брамина был ощутимо телесный.
– Без сомнения. Мысль более продуктивна, чем мы воображаем. Наука утверждает, что все материалы, формирующие наши физические тела, имеются в воздухе, коим мы дышим. Умелый оккультист способен силой одной лишь воли создать временный носитель и действовать с его помощью; а если ему нужно, то он выстраивает иллюзии – и люди верят всему, что видят.
Мы проговорили до утра; спать совершенно не хотелось. Торнтон подробно рассказал о своем необычном учении, и я впервые услышал о вещах столь невероятных. Признаться, было бы глупостью отрицать в его воззрениях наличие логики.
Рано утром, чуя потребность в глотке свежего воздуха и в движении, мы двинулись ко мне домой пешком, не переставая обсуждать сложнейшие вопросы человеческих жизни и предназначения. Добравшись до дома, мы узнали от служанки, что Конни уже пробудилась и завтракает в столовой, за кухней. Слегка удивившись и позабыв про свои растрепанность и неумытость, мы прошли туда. Конни сидела за столом перед щедрой трапезой.
Она поспешила подняться навстречу нам, на щеках заиграл яркий румянец.
– Прошу меня извинить, но так есть захотелось... – произнесла она.
Меня унес поток жутких воспоминаний. Рухнув в кресло, я разразился истерическими слезами. Гарри, всегда сохранявший спокойствие, вдруг тоже сдался во власть эмоций, и мы с ним представляли собой забавное и трагическое зрелище. Двое сильных молодых мужчин рыдали как дети, а хрупкая девушка, частью их стараний спасенная из когтей чудовища, суетилась вокруг них, пытаясь утешить.
Мы не сразу смогли присоединиться к Конни за завтраком, но, когда наконец сели за стол, я почувствовал, что это начало нового периода здоровья и счастья для моей дорогой сестры и ее любящего жениха. Впереди – мир и спокойствие, на что совсем недавно я даже и не смел рассчитывать.
Перевод с английского Евгении Янко

Сэбайн Бэринг-Гулд
Марджери из Кветера
Это написано мной собственноручно и без чьих-либо подсказок. Я Джордж Роузду из Бринсэбэтча, что в приходе Ламертон в графстве Девон; не знаю, стоит ли добавить, что я эсквайр, или лучше написать «мистер»? Отец мой был йоменом – как дед, как прадед. Я уже давно заметил, что когда меня просят об услуге или присылают письма с просьбами, то всегда именуют эсквайром, а когда ничего особого от меня не ждут, неизменно покличут «мистером». Владениям моим уже пять сотен лет – то есть наше семейство передавало участок из поколения в поколение по прямой мужской линии, и он перешел ко мне, ничего не потеряв и не приобретя. Когда у меня родится сын, в чем не сомневаюсь, я собираюсь передать землю ему в том же виде – подобно всем в роду Роузду. Хотя с этими нигилизмом, коммунизмом, правами арендатора и всяческими законами о сельскохозяйственных угодьях, коими нам грозит правительство Гладстона с Чемберленом[28], даже не знаешь, что станется с наследством, ведь все с ног на голову перевернулось – спасибо вам, господа радикалы, да сохранит меня Господь! Может, придется его по женской линии передавать. Совершенно непонятно, куда мы, землевладельцы, катимся.
Прежде чем продолжить, обязан заранее попросить прощения за кажущуюся резкость стиля. Я не говорю, что моим литературным упражнениям внутренне присуща топорность, но современный вкус испорчен неряшливостью языка и субтильностью идей, и нынешние читатели журналов вряд ли оценят мое сочинение по достоинству. Ростбиф не распробовать толком после индийского карри.
Образование я получил основательное, отнюдь не поверхностное. Никаких «академий для юных джентльменов» – исключительно «Итонская грамматика латинского языка» и приходская школа в Тавистоке. Вследствие чего, если я утверждаю, что что-то знаю, я точно это знаю. Я практичный человек на своем месте в этом мире, и когда меня здесь не будет, то останется дыра, словно зуб из челюсти выдернули.
Ничуть не преувеличу, сказав, что род наш стар, как Блэкдаун, великая гряда холмов, на чьих склонах раскинулось мое поместье: она видна прямо из окон дома, а всякому, кто смыслит в старинном британском наречии, известно, что Роузду – это название Блэкдауна на корнском[29]. Да, мы владели здесь землей еще до прихода саксонцев, прогнавших наш исконный язык за реку Теймар. Я не могу доказать древность своих прав документами, но у меня имеются кое-какие очень старые бумаги на латыни, пусть и не получается их прочитать. Холмы могут сменить свое имя, но Роузду – никогда.
В моем доме особо нечем похвастать. Мы йомены, а не сквайры, да и никогда не стремились жить по-дворянски. Вероятно, поэтому мы еще здесь, тогда как другие местные семьи сошли на нет. Крестьянину не выжить, коли сыновья воротят нос от овина, а дочери коров не доят.
Бринсэбэтч – обычный добротный фермерский дом, построенный из вулканического камня, черный частично от возраста, частично по причине огненного происхождения материала. Окна большие, деревянные, всегда свежевыкрашенные в белый цвет. Крыша из сланца поросла пучками заячьей травы, желтой, как золото.
Дом расположен в лощине, ну, или в ложбине, под названием Яффель, пускай на картах и написано Хетфилд. Яффель с северо-запада и с запада – огромная холмистая вересковая пустошь. Примечательно: самая высокая ее точка – жерло потухшего вулкана чуть ли не четыре сотни ярдов[30] высотой. Это гора Брентор, а на ее верхушке стоит церковь, малюсенькая-премалюсенькая, меньше и не сыщешь, однако ж все там есть: алтарь, неф, паперть да западная башня c колоколами, как у любого приходского храма. Вокруг церкви – кладбище. Оно на крохотном плато, и больше места ни на что не остается. На западе довольно обрывистые скалы, но на гору можно подняться с востока по покрытому травой и усеянному пемзой склону. Церковь посвящена святому Михаилу, и легенда гласит, что, пока она строилась, днем в фундамент закладывались камни, а ночью прилетал дьявол и раскидывал их. Но с архангелом ему было не управиться. Михаил подкараулил Нечистого у Кокс-Тор, сбросил на него валун и попал промеж рогов, отчего у дьявола начала жутко болеть голова – и он перестал вмешиваться в строительство. Валун с отпечатками рогов по сей день лежит там. Еще на нем запечатлелся большой палец святого Михаила. Как-то раз я внимательно рассмотрел его, но не стану выражать свое мнение, ибо погода тоже могла сотворить нечто подобное.
Возвышаясь над лощиной и словно паря в голубом небе, Брентор с церковью, башней и бурным ручьем, устремляющимся вниз по поросшему дубами склону, производит неизгладимое впечатление.
Чтобы добраться до приходской церкви в Ламертоне, мне надо пересечь весь Хетфилд, поэтому на воскресную службу я хожу в церковь архангела Михаила на скалах, поднимаясь на вершину горы, дабы помолиться там.
Следует заметить, дороги – впрочем, как и тропы – туда нет; нужно карабкаться по дерну и, если погода ветреная, держаться за вересковую поросль. Это известное место для свиданий, и местные парни с девчатами – очень ревностные прихожане. Парни помогают девушкам подниматься по склону, а после службы – спускаться, подавая руку. Иногда по ошибке девушка хватается не за вереск, а за дрок, и его шипы впиваются в ладонь. Когда такое приключается, жених усаживается с ней под камень, укрывшись от ветра, и выковыривает занозы из розовой ручки булавкой. А так как дрок весьма колюч, это действо может продолжаться долго: булавка причиняет боль, девушка дергается, парень крепко сжимает ей руку, стараясь удержать. Я тоже умею вытаскивать занозы, перемежая дело поцелуями.
Я неизменно повторяю: зря пасторы строят церкви там, где народ. Милые, простые, самоуверенные души, неужели они впрямь убеждены, что люди приходят в храм послушать их проповеди? Ничего подобного, это только отговорка: люди идут развеяться. Священникам стоит призадуматься и сделать соответствующие выводы: церкви должны стоять либо на возвышенностях, либо в низинах, либо в укромных уголках, куда ведут длинные тенистые аллеи. Дорога к храму – всегда дорога влюбленных.
Когда женщина становится слишком старой для любовных утех – если такое время вообще, по ее мнению, наступает, – она идет в церковь ради сплетен; и, конечно, чем дольше путь, тем больше она может чесать языком. Подобно тому, как мясник в Лидфорде раз в неделю забивает скот, каждое воскресенье у нас происходит забой всех и всякого, ибо бабы – те еще мясники.
Ладно, это все не про то. Пока не отвлекся на походы в церковь, я писал про свой дом. Впрочем, я ушел не совсем в сторону, как могло показаться читателям, ибо я-то знаю, к чему клоню: мои злоключения начались с той самой дороги, посему лишь люди поверхностные и недальновидные могут подумать, что меня занесло. Однако давайте посмотрим на мою ферму. Я уже упомянул и повторю опять, что Бринсэбэтч – обычное жилище зажиточного йомена. Подойдете к дому поближе – сразу почувствуете запах свинарника, и я не стану вас убеждать, что так пахнут клематисы или вейгела. За домом находится коровник, вокруг грязь, в колее лужи, в живой изгороди застряли пучки сена и соломы. У нас нет гравийной дороги до крыльца, а участок отгорожен от пустошей стеной с белесыми кристалликами высолов. В стене калитка, за ней – четыре гранитных ступени вверх на тропку из мелкой щебенки, пересекающую неширокую лужайку и ведущую к парадному входу. На этой двери засовы вверху и внизу, цепочка и два замка, зато задняя дверь со двора в кухню всегда открыта, я хожу туда-сюда именно там. Переднее крыльцо для украшения, не для жизни, за исключением торжественных случаев.
Потолки в Бринсэбэтче низкие, я до них легко достаю рукой, а в спальнях – даже и головой. Так уютнее и теплее, чем в высоких залах времен королевы Анны или короля Георга.
По другую сторону Хетфилда располагается Кветер, ферма Палмеров, почти такая же старинная, как Бринсэбэтч. А сами Палмеры испокон веков служили Роузду. Теперешний хозяин Кветера – фермер Джон Палмер, мужчина солидный, из старых добрых йоменов, румяный, голубоглазый, светловолосый, ладно скроен, крепко сшит. Такие, как он, знают, что к чему в этом мире, и своего не упустят. Кроме фермы, в хозяйстве есть печь для обжига извести, но она Палмеру не принадлежит, арендованная. Его дочка Маргарет – красотка. У Джона несколько сыновей и еще выводок детишек – то ли мальчиков, то ли девочек, не знаю. Все они пока в платьишках. Пойдет Маргарет замуж, приданого ей особо не видать. Она когда-то посещала службы в приходе, но сейчас ее религиозные взгляды поменялись, а все после того, как она однажды сходила в церковь на Бренторе. И пасторская проповедь тут ни при чем, виноват один лишь я – двадцатитрехлетний привлекательный единоличный владелец Бринсэбэтча. Я как-то раз прогулялся с Маргарет обратно в Кветер. С той поры она стала преданной прихожанкой церкви архангела Михаила; насколько мне известно, она даже перестала собирать деньги на обращение язычников в истинную веру и вернула ящик для пожертвований ламертонскому пастору. Да и я, признаюсь честно, после того случая стал гораздо чаще, чем раньше, наведываться в церковь по воскресеньям. В ветреные дни я помогал Маргарет взобраться на гору, крепко держа ее за руку, ведь там только оступись – разобьешься. Если с неба капало, мы делили с ней один зонт. А уж если шел дождь с ветром, то еще лучше: зонт не раскроешь, приходилось заворачиваться в мой широкий непромокаемый плащ. Но больше всего я любил туманные дни, в которые легко заплутать, потеряться и выйти к дверям церкви только к концу службы. В солнечные дни мы были веселы, а в дождь и туман – нежны.
Как-то в воскресенье после проповеди мы с Маргарет обошли церковь с западной стороны. Я пообещал показать ей Кит-Хилл, на котором бритты в последний раз сразились против короля Этельстана[31] и саксов; на самом деле этот узкий выступ между башней и пропастью был единственным местом, где вдвоем не пройти, но можно постоять, вжавшись спиной в стену, и поговорить без посторонних глаз и ушей. Пока мы были там, к нашим ногам вдруг подплыло облако, полностью закрыв пейзаж внизу и оставив нас в лучах солнца, отчего туманная дымка под нами казалась белоснежной пеной морского прилива. Все выглядело так, будто мы очутились на скалистом островке посреди бескрайнего океана. Маргарет сжала мою руку со словами:
– Точно мы с тобой одни в нашем собственном маленьком мире.
Я, вглядываясь в туман, ответил:
– Что-то наш мирок довольно уныл и печален.
С воображением у меня худо, я тогда не понял, что самое время прошептать пару ласковых слов, как подобает влюбленному. Я не воспользовался шансом, а другого мне не представилось. Маргарет обиженно отпустила мою руку, и не успел я повернуть голову в ее сторону, как девушка исчезла. Один шаг с выступа – и вот она уже догоняет уходящего домой отца. Тем временем туман покрыл вершину горы и церковь, лишив меня возможности увидеть, куда ушли Палмеры, чтобы догнать и извиниться.
В следующее воскресенье Маргарет не пришла в церковь. Мне это не понравилось. Терпеть не могу, когда мои сельскохозяйственные или матримониальные планы что-то нарушает. Я ухаживал за Маргарет Палмер семь или восемь месяцев и начал надеяться, что месяца через четыре, если дела пойдут на лад, смогу открыть ей свои чувства, после чего, года через три или больше, можно будет подумать о женитьбе. Но та ее гневная вспышка оттолкнула меня, ведь я-то знаю, что подобное означает. То было проявлением ненужной торопливости, желания привести наши отношения к свадьбе, а со мной так нельзя. Мои чувства принадлежат только мне, ибо исходят они из моего сердца, как мой сидр получается из моих яблок. Я никому не позволю лезть ко мне в бочки и пить оттуда сколько влезет; я никому не позволю лезть ко мне в душу и распоряжаться там. Через воскресенье уже я остался дома, послав в церковь слугу: по его словам, Маргарет была на проповеди. Так я и знал, а она-то думала взять меня тепленьким и добиться признания. Однако мое отсутствие показало, что я тоже умею обижаться. Затем к нам приехал методистский проповедник, черный парень, прозванный «Ползи на четвереньках к славе, Джамбо». Говорят, ему удалось обратить Маргарет Палмер в свою веру. Вскоре в Тависток заехала шарлатанка-зубодер, и я позволил ей удалить мне зуб мудрости. Маргарет Палмер получила еще один урок. Я дал ей понять: если уж она решила, что методисты приведут ее к возрождению, то я буду вырывать себе зубы у проходимцев. Я не намерен терпеть ее выходки. Мой план сработал. Маргарет Палмер сама явилась ко мне, кроткая, как овечка, и податливая, как масло. В следующее воскресенье я чуть не признался ей в любви, пройдя по тонкой грани, но так и не угодив в брачный капкан. Бринсэбэтч – крупное поместье в триста пятьдесят шесть акров два руда и два поля[32], нельзя хозяину таких владений жениться раньше пятидесяти; отец мой взял жену, когда ему было пятьдесят три года, а дед проходил в холостяках до шестидесяти. Молодые жены – дорогое удовольствие, а большие семьи – верный путь к разорению. Роузду всегда жили по такой системе: единственный сын наследует землю, его сестра ведет хозяйство, пока он не женится, а потом получает от него содержание в восемьдесят фунтов в год. Теперь-то вам понятно, отчего я не спешу. Из-за Бринсэбэтча мне нельзя жениться еще двадцать семь лет. Но женщины – нетерпеливые животные. Как дартмурские овцы: всегда идут туда, куда им не следует, а ставишь загородки, прыгают через них. Видал я, как эти дартмурцы забираются на скалы, на которых и травы-то нету, а потом не могут спуститься, ибо Господь создавал эти горы не для того, чтобы овцы по ним скакали. Как по мне, пора ухаживаний – лучшая в жизни, ведь девушки в это время становятся как шелковые. Они помнят, что нельзя делить шкуру неубитого медведя, и стараются изо всех сил. Слыхал я, что турчанки – сущие ангелы: не ворчат, не ноют, не кричат. Все потому, что муж в любой момент может выставить их за дверь или вообще продать в рабство. А у нас так не принято, стоит лишь жениться, на тебя сразу надевают кандалы и начинают тобой помыкать. И не вырвешься. И жену из дома не отошлешь. Она это знает и чувствует себя в полнейшей безопасности. Но пока мужчина ухаживает, удочка в его руках, а женщине только и остается, как рыбке, попасться на крючок, но поженятся они – и поменяются местами.
Ладно, пора вернуться к рассказу. Мы с Маргарет помирились и ворковали, прямо как голубки. Но случилось нечто изменившее наши отношения, о чем я вам и поведаю.
С незапамятных времен у нас бытовал такой обычай: в канун Рождества церковный сторож и два помощника забирались на Брентор и в полночь звонили во все три колокола башни. В тихую погоду их было слышно далеко-далеко в пустошах. Затрудняюсь сказать, служили ли при этом в давние времена Рождественскую мессу, но на моей памяти она никогда не проводилась, посему обычай утерял бы свое значение, если бы не оказался связан с иными дарами: все местные землевладельцы и арендаторы обязывались платить определенную сумму звонарям, покуда те среди ночи исполняют этот свой праздничный долг. В последнее время поиск помощников стал делом весьма затруднительным: заработки поднялись, и мало кто из селян соглашался идти зимой в темноте на гору ради нескольких шиллингов. К тому же имелись подозрения, что сторож, стремясь прикарманить все деньги, плел глупые небылицы о гоблинах и призраках в надежде отпугнуть добровольцев.
Как бы то ни было, в сочельник, последовавший за нашим с Маргарет разладом, помощников не нашлось. Соломон Дейви, церковный служка, а также звонарь, сторож и могильщик, в обычные дни работал на меня и жил в одном из моих домов. Между прочим, принадлежащие мне коттеджи сделают честь любому хозяину. Мое кредо таково: позаботься, чтобы люди, лошади и коровы хорошо питались и жили в чистоте, и добро вернется к тебе сторицей. Соломон Дейви был уже в летах. Я платил ему больше, чем следовало по трудам его, потому что Соломон всю жизнь проработал на нашей ферме и очень поздно женился. В полдень перед Рождеством он послал за мной. Беднягу скрутил ревматизм, и он не мог выйти из дома.
– Я осмелился попросить вас зайти ко мне, сэр, – сказал он, – потому что у меня очень сильно заболела поясница, я едва по комнате ползаю.
– Жаль слышать это, Соломон. Кто за тебя завтра у алтаря помогать будет?
– Об этом я не беспокоюсь, хозяин, у фермера Палмера сильный голос, он подхватит. А вот кто за меня ночью в колокола звонить станет, это вопрос.
– Наверное, никто, – ответил я.
– Уж простите, сэр, но звонить надо, иначе не видать мне платы. Никто фартинга не даст, если колокола молчать будут.
– Попробуй кого-нибудь вместо себя послать.
Соломон покачал головой.
– Тогда деньги достанутся ему, а не мне. – Помолчав, он добавил: – Да и кто пойдет-то?
– Надо что-то пообещать, и все будет сделано, – сказал я.
Он опять покачал головой и произнес:
– А еще эта Марджери из Кветера.
Я зарделся.
– Ты о чем? Какое отношение мисс Палмер имеет к колоколам? А, понял: ей нравится слушать благовест, ты не хочешь ее разочаровывать.
Соломон искоса поглядел на меня.
– Я не ту Марджери в виду имел.
– Тогда какую?
– Ту, что не умирает.
– Соломон, у тебя от боли ум за разум зашел. Вот что я сделаю: позвоню за тебя в колокола и плату принесу. Надеюсь, старина, это тебе по нраву.
– В этом весь вы, сэр, самый добросердечный из вашего племени, – сказал Соломон. – Лучше хозяина не сыскать. Старику сложно работу свою делать, но вы его не гоните, не скупитесь на хорошую землю под сад, поля не отнимаете, снятым молоком потчуете, а не отдаете его телятам да свиньям, а репы с картошкой сколько надо, столько с полей и бери, – продолжал он. Я смело повторяю его слова, потому как Соломон не погрешил против истины. Я всегда льстил себя мыслью о том, что хозяин я хороший, справедливый, ничуть не скупой. К тому же заботливый и добрый. Как «зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме»[33], так и я не скрываю и не искажаю свет правды, даже если она обо мне. Мне известны как собственные достоинства, так и недостатки, и, если на них падет свет, я не собираюсь их прятать.
Старик-звонарь подпрыгнул от такой моей доброжелательности (это метафора, его люмбаго не позволяло ему подпрыгивать буквально). Я сказал ему это от чистого сердца, заботясь о нем, а не о себе, и тут же пожалел о сорвавшемся с губ предложении. Однако я человек слова: раз обещал, то не отступлюсь.
– Ключ где? – спросил я.
– Там, за дверью, на гвоздочке висит, – ответил старик.
Когда я снял с гвоздя тяжелый церковный ключ, Соломон неуверенно и робко молвил:
– Ежели доведется вам встретиться с Марджери из Кветера, вы уж не обессудьте.
– Да не собираюсь я с ней встречаться, – отрезал я, а сам покраснел и смутился.
– Вы, может, не собираетесь, а вот ее в сочельник люди видали.
– Маргарет на горе в полночь?! – Меня задела за живое мысль о том, что старик надо мной потешается, да еще и из-за моей слабости к Маргарет Палмер (да, любовь – это слабость!), поэтому я, вращая нанизанным на указательный палец ключом, запальчиво отчитал наглеца:
– Соломон, мне не по душе, что ты в такой легкомысленной манере произносишь здесь имя мисс Палмер. С этим поставившим все с ног на голову правительством Гладстона и Чемберлена рабочий класс забывает, кто здесь главный, и позволяет в речи недопустимые вольности, о каких наши предки и думать страшились.
Я никогда не пропускал празднование Рождества, и у простого работяги, получающего одиннадцать шиллингов в неделю, не было права даже помыслить, что я поднимусь на Брентор из-за чего-то другого, а не из набожности. Не в его положении думать плохое о хозяине. Дерзость старика глубоко ранила меня, и я успел пожалеть о согласии идти. Добрый нрав только вредит. Те, кто ниже тебя, начинают думать, что вы на равных; они принимают доброту за слабость. Лишь тот способен снискать всеобщее уважение и заставить людей подчиняться каждому его слову, кто думает исключительно о себе и говорит громко, взыскательно и напористо. А доброта – это прямая дорога ко всевозможным бедствиям. Я вызвался звонить в колокола в полночь посреди зимы в самом ветреном месте Англии; мне предстояло подняться на головокружительную высоту, где любой неверный шаг означает такое падение на скалы, что костей не соберешь. Я не из тех, кто боится опасностей или увиливает от опрометчиво взятой на себя ответственности. Как я уже сказал, я честно признаю свои изъяны, если таковые замечаю в себе сам, и это как раз тот случай. Несомненно, я чересчур склонен к добрым делам. Это нехорошо. Человек должен подумать и о себе. Своя рубашка ближе к телу. Но в тот день я о себе не подумал, как не подумал и о том, насколько неприятно и опасно забираться на Брентор в полночь.
Около половины одиннадцатого или, может, без четверти я подкрепил дух стаканом горячего рома с водой и отправился в путь.
Земля была черная, без снега: даже у погоды все шиворот-навыворот с тех пор, как у власти правительство радикалов и Гладстона с Чемберленом. Овцы от сырости болеют, картошка гниет, у скота ящур, с неба так льет, что урожай не собрать. Нам бы Биконсфильда[34] назад вернуть! Но политики с моим рассказом ничего общего не имеют.
Было довольно тепло, но очень сыро и темно, хоть глаз коли. Я прихватил из дома лампион (я специально пишу старинное слово «лампион», а не «лампа», ведь мой фонарь не стеклянный по сторонам, а из рога). Я знал дорогу как свои пять пальцев. Мне предстоял каменистый, скользкий и темный подъем. Объясняю: под ногами валялся гравий, ведь я взбирался на гору, а горная порода имеет тенденцию осыпаться и ломаться, так что путь каждый раз будто новый. Было скользко, ибо я шел по стоку, по которому стекала вода с ближних полей. По обеим сторонам тропы росли деревья, поэтому тропа находилась в вечной тени. Не будь деревьев, было бы светлее. Ну, вы поняли. Мне нравится выражаться ясно. Некоторым недостаточно намеков, а надо все подробнейшим образом расписать и разъяснить.
В свете лампиона я видел красивые папоротники и мох в живой изгороди, с обочин сочилась вода, по центру тропы вниз стекал ручеек, становясь все шире, причудливо изгибаясь и прибиваясь то к одной, то к другой ее стороне. Я бы сравнил эти водяные зигзаги с подъемом на гору лошадки или с женщиной, спешащей заполучить желанное. Дорога начинается прямо от моего заднего двора и упирается в паперть. Я говорю «дорога», но на самом деле это никакой не большак и даже не тропка. Дорог как таковых на вересковых пустошах нет.
Я прекрасно знал, куда надо идти, поэтому сразу направился к старому вулкану, а когда поднялся на его вершину, то невольно подумал о случайных прохожих в Хетфилде: доведись им меня заметить, они много чего напридумывают, скажут, что видали, как пьянчуга Джек[35] со своим фонарем туда-сюда по скалам шлялся, а потом забрел в церковь архангела Михаила и ходил по ней, а они на тусклый свет в окнах глядели. Или расскажут про ведьмовские забавы, какие Тэм О'Шентер[36] в Ночь всех святых наблюдал, когда церковь Аллоуэй огнями блистала, хотя от моей сальной свечки в лампионе вряд ли хоть что-то «заблистать» сможет.
Небо затянуло тучами, и звезды потухли. Только где-то на юго-западе виднелась блеклая полоска света на горизонте. Сейчас я выражусь не очень поэтично, но к месту: как будто землю неровной кухонной крышкой накрыли.
Хоть ночь выдалась темная, я без происшествий добрался до церкви; свечка выхватила из тьмы несколько могильных плит, когда я проходил во двор. Поставив скрипучий лампион на каменную скамью у входа, я повернул ключ в двери и затем уже со светом в руке вошел в башню.
Церковь давно не ремонтировали. Помнится, герцог Бедфорд, владеющий всем Хетфилдом, хотел выделить на это какие-то средства. Даже привозил сюда архитектора, но тот сказал, что здание, построенное еще в тринадцатом веке, надо снести, а на его месте возвести новое – готический собор в нормандском стиле. Понимаете, архитектор думал лишь о том, как поглубже нырнуть в герцогский карман: ему пойдут пять процентов от всех расходов. Я, вообще-то, церковный староста, и, когда мы с пастором это услышали, сразу топнули ногой и сказали «нет». Мы любим нашу старенькую церквушку, мимо нее проплывали Дрейк и Рэли[37] по пути в Плимут, и была она такой же, как сейчас, и мы камня из ее стен не вынем. Внутри пусть делают что угодно, на это мы согласны. Но с того дня про реставрацию Бренторской церкви новостей не приходило. Как следствие, она ветшала с каждым годом все больше и больше.
Дождь веками проникал внутрь сквозь щели в кладке и через трещины в камнях, и балки перекрытий в звоннице прогнили. Строителей я не виню, они правда старались. Стены получились толстые, но ни один камень в стране не способен противостоять юго-западному ветру вкупе с дождем. Гранит – тем более. Это все равно что из губки строить. Бренторская церковь сделана из того же камня, что и холм, где она стоит, а это пемза, в которой дыра на дыре, этакая природная губка. Она удерживает в себе влагу и при смене погоды выделяет ее. Балки никуда не годны, прогнили целиком и полностью, лежавшие на них доски тоже поломались и обрушились вниз. Днем внутри можно задрать голову и увидеть все три колокола и дыры в свинцовой кровле над ними. Я никак не мог добраться до веревок, мне мешали валяющиеся на полу бревна и доски, пропахшие плесенью и землей. Мне даже показалось, что и деревянного пола больше нет, он тоже успел превратиться в обломки и мусор. Кое-где балки упали на лопаты и кирки, поломав их. А они были крепкие: просто так могилу в каменистой земле не вырыть.
Я немного раскидал гнилье, освободил себе место и, стоя в кофейного цвета воде, накапавшей с крыши и худых стен, принялся звонить в колокола. Звонил, то и дело озираясь. Имелась некоторая вероятность, пусть и очень малая, что на гору все же поднялся кузнец Люк Петерик и может принять у меня веревки. Я этого не ждал, но надеялся; было немного обидно, что он не встретился мне по пути: я уже приготовился сам просить о такой помощи. Кузнец мне не отказал бы, ведь он делает всю ковку на моей ферме. Впрочем, он бы подумал, что я боюсь очутиться на горе один, да и Соломон лишился бы половины заработка за благовест. Да, не стал бы я просить: во-первых, все бы узнали, что такой солидный человек, как я, в колокола звонил, а во-вторых, стали бы болтать о моей душевной щедрости.
Я вскоре почувствовал, насколько быстро уходят силы, если ты звонить не привык; незнакомые с такой работой мускулы подрагивали, тело напряглось. Я остановился и утер пот со лба. На ладонях грозились появиться мозоли. Я не стал мочить руки, как это делают крестьяне, ибо считаю подобное вульгарным, и просто опустил их в темно-коричневую жижу у ног. До этого я раскачивал «бурло», как Соломон зовет большой тяжелый колокол с любопытной латинской надписью на нем, начинающейся с «Gallus vocor»[38]. Смочив ладони, я потянулся к шнуру колокола поменьше. И тут же заметил довольно высоко на нем нечто темное, похожее на клубок грязной паутины. Я поднял лампион и попытался рассмотреть, что там, но в его тусклом свете не смог различить даже очертаний. Это напоминало и огромный пыльный шар, и обломок падавшей сверху доски, запутавшейся в веревках и оставшейся под потолком. Я сразу представил, как попытка позвонить в средний колокол закончится тем, что эта штука, чем бы она ни была, рухнет мне на голову. Ясное дело, я не стал даже трогать шнур – из чистой рассудительности, не из страха; и, с осторожностью поглядывая вверх на чернеющий там предмет, позвонил в малый колокол.
И сразу остановился. Мне померещилось, что шар медленно спускается по веревке. Я сказал «померещилось», ибо первым делом так и подумал, но вдруг понял, что мне это отнюдь не кажется. Я невольно попятился и упал, наткнувшись на лежащее бревно. Пока вставал, эта штука добралась до пола. Я хотел выбежать прочь, но тогда мне пришлось бы перешагивать через нее, более того, она занимала весь проход к выходу из башни, так что мне, чтобы пройти, надо было сначала ее передвинуть, чего мне вовсе не хотелось. Я ведь никогда не верил в чертовщину. Не верю и сейчас. Призраки, гоблины и феи – это плоды воспаленного воображения и невежества. Я попросту из себя выхожу, когда слышу россказни о них от вроде бы неглупых людей. Вот и тогда я ни на секунду не усомнился, что лежащий передо мной объект, конечно, никакой не гость из потусторонних миров. Насколько помню свои ощущения и могу о них судить, во мне тогда преобладало неприкрытое изумление, сопровождавшееся неодолимым желанием покинуть церковь и сломя голову бежать вниз по холму к Бринсэбэтчу. Я даже думать не стал, что это за штука такая лежит передо мной, было мне как-то не до умствований. Создание напоминало человека по форме. Размером с трехмесячного младенца. У меня-то детишек нет, и я их возраст определяю с трудом, так что, когда говорю про три месяца, имею в виду этот период весьма условно. Существо было коричневым, словно век провалялось в торфяном болоте, и как будто кожаным на вид. Оно барахталось, как это делают летучие мыши, и пыталось выползти из лужи на груду сломанных брусьев, хватаясь за бревно коричневыми ручонками с длинными когтями. Когда это получилось, оно уселось на балку, вцепившись в нее с двух сторон от своего, как я предполагаю, тела, и слепо моргнуло, обретя сходство с обезьяной. Кожа вокруг глаз по цвету отличалась от остального лица.
– Я Марджери из Кветера, – проговорило создание, голос звучал глухо, точно издали. – Мне тяжело находиться здесь; дерево гниет, рассыпается; боюсь, я тоже упаду и развалюсь на косточки. Так ужасно, так плохо, милок, лежать тут год за годом, когда от тебя остался один скелет, да и тот рассыпался, и его уже не собрать.
– Ты кто? – спросил я, однако говорил не так громко и уверенно, как обычно у меня выходит с незнакомцами. Существо меня не услышало и продолжило сварливо бубнить:
– Я Марджери Палмер из Кветера. Кажется, тут кто-то есть, но, дружок, я не вижу тебя и не слышу твоих слов. Я глуха как пень, а на глазах у меня бельма.
– Ты призрак? – задал я следующий вопрос. Но она не услышала, а я, осмелев, приставил руки ко рту и, как в трубу, крикнул: – Ты призрак?
– Призрак, призрак! – эхом повторила она. – О, как бы не так! Жалко, что нет! Призрак! Это было бы счастьем. Хотелось бы, но нет. Ах! Желание не молитва, оно не сбывается.
– Ты как сюда попала?
– Сюда! Не слышу. Слишком стара, помню только, что я Марджери Палмер из Кветера.
– Не может быть, – проговорил я, а сам чуть не упал в обморок. – Это совершенно невозможно.
Она не заметила моих возражений и продолжила бурчать:
– Там живу, меж колоколов. Много веков живу. Для меня нет места безопаснее. Я бы и сейчас не спустилась, да перепугалась, что колокола возьмут и рухнут вниз, переломают мне все косточки. Ужасно жить сотни лет со сломанными руками и ногами или даже шеей, когда голова сзади болтается и сил сдвинуться нет ни на каплюшечку. Мои старые косточки уже не могут срастись, мертвенькие они, им место в могилке, гниленькие они. Все силушки мои кончились...
Я поднял лампион повыше, пытаясь разглядеть занятное существо, устроившееся на бревне передо мною. Как я писал, размером оно было с младенца, однако я не сомневался, что это иссушенная старуха. Лицо выглядело не просто сморщенным – от него осталась лишь кожа на черепе, темно-коричневая, как дубовая балка; скрюченные ручки напоминали лапки летучей мыши. На них отсутствовала плоть, ибо они тоже иссохли до самой кости. Одежда, заскорузлая от сочащейся из дерева влаги, потемнела. Глаза затуманила катаракта.
– Ничего не вижу и не слышу, – продолжила она, – кроме света, на него и иду. Все больше и больше слепну, скоро посмотрю на солнце, а там вечная чернота и тьма. И слышу все хуже и хуже, уже почти ничего, кроме колоколов. Кожей еще могу чувствовать, но тоже плохо. У меня только один зуб остался, но хоть так. Вцеплюсь им в балку, руками ее обхвачу, когти запущу и держусь. Однако балки гниют, я нутром это чую, вот нынче вниз и слезла. Я, поди, лысая совсем стала, а пощупать не могу, руки онемели все время держаться, знаю лишь, что нет теперь у меня волос. Погляди-ка. – Она протянула руку к голове и стянула загрубевший капюшон. Череп оказался совершенно лысым. Я открыл дверцу лампиона и вынул свечу, чтобы разглядеть получше. Голова была гладкой, будто из дерева сделана. И только у самого основания черепа торчал клочок седых волос. Когда старуха двигалась, на шее собирались складки, и мне казалось, что они вот-вот треснут – настолько кожа утратила мягкость.
– Держи свечу у меня перед глазами, – сказала она, – мне нравится свет. Он через мои потухшие глаза до самого нутра доходит. Зовут тебя как?
– Джордж Роузду! – прокричал я ей в ухо.
– Ох, Джордж! Джордж! Ты зачем столько откладывал? Нам надо было пожениться, как только ты в меня влюбился. Теперь уже поздно: иссохли мы, как старые яблоки.
Что имело в виду это странное создание?
– Эх, Джордж, Джордж! Жестоко ты поступил, не по-доброму, крутил мной, крутил, а потом дал от ворот поворот. Помнишь, как мы с тобой встречались здесь по воскресеньям, как в ветреные дни ты помогал мне взбираться на гору, как в дождь и ветер укутывал в свой плащ, как в туман мы плутали и опаздывали на службу? Помнишь, как однажды после проповеди ты увел меня к западной части, как мы стояли у обрыва, прижавшись спинами к башне, а ты сказал, что хочешь показать мне Кит-Хилл...
Я дернулся вперед и зажал ей рот ладонью.
– Святые небеса! – вскричал я. – Ты меня с ума свести хочешь? Ты что болтаешь? Кто ты такая?
Впрочем, стоило мне убрать руку, старуха мгновенно продолжила:
– Ох, Джордж, Джордж, ты знал, что за мной много приданого не получишь. У меня братья, к тому же малыши подрастают, вот ты и выставил меня на мороз, а сам ушел к Мэри Кейк из Рингуорти, но ведь она меня на двадцать лет старше. Сказал, я слишком молодая, и теперь Мэри Кейк, ставшая Мэри Роузду, уже несколько веков как мертва, а я... Я все живу... и уже достаточно для Роузду старая. – Карга захохотала, но вдруг осеклась, издав вопль. – А, нельзя так! Негоже мне смеяться. Слишком я древняя – кожа на боках может треснуть и порваться. Треснутое не склеить, порванное не сшить.
Почему она говорит про Мэри Кейк? Мэри Кейк – моя прапрапра— (даже страшно, сколько раз надо повторить «пра») бабушка, умершая две сотни лет назад. Она принесла изрядную прибавку нашему участку – целых пятьдесят три акра. Соглашение о выделении ей приданого хранится в железном сундуке у меня под кроватью и датируется 1605 годом.
– Ладно уж, – продолжила бабка, – все мы, бывает, ошибаемся. Жизнь – это сплошная череда ошибок. Первая из них – приход в этот мир, а потом – ухаживание, женитьба и все такое по порядку. Ты, Джордж, ошибся, женившись на Мэри Кейк, а не на мне. Да и себе жизнь попортил. Нрав у нее был зловредный, любого мужика уморить могла. А вот у меня характер легкий да веселый. Сам знаешь, но что такое милое личико да добросердечная натура в сравнении с несколькими акрами пустошей? Вы, Роузду, денежки считать любите, каждый грош мелом на доске записываете. Я земли принести не могла, ибо имела лишь молодость, живость да благодушие. К тому же все Роузду боятся больших семей: за свое держатся, чужих не подпускают. Женятся поздно, на старых девах, чтоб лишних детишек не нарожали, а те не сожрали поместье, как мыши – сыр. Неправильно это, большая ошибка. Хорошо, не буду тебя печалить. Лучше скажи мне: как вышло, что ты до сей поры живой ходишь? Я-то думала, тебя уже два с половиной века на земле нет. Неужто, как и я, упокоиться не можешь? Тоже молился и просил смерть смилостивиться?
Я молчал. Воображения я напрочь лишен, поэтому никак не мог понять, отчего старуха столь необъяснимо смешивает прошлое с настоящим. Но все же смекнул, что она спутала меня с моим предком, носившим то же имя и умершим в 1623 году. Тот Джордж Роузду действительно женился на Мэри Кейк из Рингуорти в 1605-м.
– Я сильно ошиблась, когда стала молиться о вечной жизни. Такая я была озорная жизнелюбка, такая вертихвостка, что по воскресеньям в церкви и каждый день перед сном просила Матфея, Марка, Луку и Иоанна не дать мне умереть. Жутко смерти боялась. Могилы тут прямо в камне долбят, в них вода стоит, гробы в нее плюхают, тела сгнить не могут, пухнут, а потом мясо от костей отрывается, точно вареное. Как меня это пугало, вот я и молилась об одном: лишь бы смерть меня не настигла. И молитвы были услышаны. Нынче не могу умереть, только дряхлею, разваливаюсь и усыхаю. Становлюсь все старше и старше, скукожилась до скелета, ослепла и оглохла. Вкусов с запахами не чую, да вообще почти ничего не ощущаю. Все радости пропали, остался один лишь страх: боюсь упасть, разбиться, ведь у меня больше ничего не заживает, случись такое, страдать мне до самого конца. В жаркие дни, когда палит солнце, мне хоть немножко становится тепло, а когда ударяет мороз, я начинаю чувствовать холод, когда льдом совсем покрываюсь. Через сотню лет у меня и язык отсохнет, не смогу говорить. Язык у женщины отмирает последним, такова ее природа: с ума сойдет, зубы потеряет, ослепнет, оглохнет, но язык все будет работать. Через сотню лет я больше не почувствую, как июльское солнце печет мне спину, а мороз вешает на нос сосульки. Сижу, скукожившись, на звоннице, зуб по самую десну в дерево вонзила, ногти такие длинные, что балку, на которой я приютилась, охватывают. Балка изнутри сохнет, в труху превращается, а как треснет, рухну я в пыль и гнилушки. Забери меня туда, где я еще пару-тройку веков смогу продержаться подальше от собак, крыс и мальчишек. Псы рвут мою кожу, мыши прогрызают во мне дыры, ребятня швыряет камни и ломает мне кости. Сломанное не срастается, раны не затягиваются, я больше не могу исцеляться. Меня посадили сюда, в башню над колоколами, но брусья с досками уже старые, падают, тут больше не безопасно.
Старуха умолкла и, слепо моргая, уставилась в мою сторону. Кожа на веках еще сохраняла подвижность и по мягкости и цвету оставалась человеческой. Ресницы торчали, как иглы инея. Мне стало безумно жаль ее. Как я неоднократно говорил, у меня нет намерения приукрашивать либо скрывать свои изъяны, я честно признаюсь в том, что меня слишком легко тронуть словами или видом, взывающими к человеческому милосердию, и в этом моя настоящая беда. Боюсь, такое заложено во мне изначально: я родился с этим пороком, как иные несчастные рождаются сразу с золотухой в крови или чахоткой в легких. Теперь я припоминал сказку из детства о том, как одна девушка настолько любила жизнь, что молилась об избавлении от смерти, была услышана и обречена жить вечно, но я думал, она сейчас под крики белой совы скачет по пустошам в грозовые ночи вместе с Черным охотником и его адскими гончими. Старая нянюшка рассказывала мне это, дабы извлечь мораль: нельзя испытывать Провидение; однако то, что Несмертная осталась истлевать среди колоколов Бренторской церкви, оказалось для меня новостью. Какое жалкое существование влачила эта бедняга! Мой пращур, морочивший ей голову, а потом подло бросивший, жил две сотни лет назад, и она останется на этой земле, еще более сморщенная и обездоленная, через два века после нашей с Маргарет смерти, когда хозяином Бринсэбэтча будет мой прямой потомок. Эти мысли пробудили во мне добрые чувства, смягчив сердце. Поддавшись порыву сострадания, я обнял старушку, легкую, как кукла, и, повесив лампион на палец, сказал ей:
– Я отнесу тебя домой, бедная Марджери! Ты увидишь рождественские огни и отведаешь праздничное жарко́е со сливовым пудингом.
Она меня не поняла. По-моему, даже не услышала, однако крепко в меня вцепилась, словно в балку, на которой ютилась двести лет; вонзила свой единственный зуб мне в пальто, заодно прокусив жилетку и поцарапав кожу; ее руки, напоминающие когтистые лапы летучей мыши, изо всех сил сжали мое тело, а ногти вошли в него, как кинжалы. Я покинул церковь вместе с Марджери и понес несчастное создание на ферму; если быть точным, то мне не надо было ее держать, настолько плотно – я бы сказал, плотоядно – она припала ко мне; я словно неправильно, спереди, а не на спину, надел ранец, только она приникла ко мне гораздо ближе. Иными словами, старая Марджери висела на мне, как клещ на собаке.
Я добрался до дома и сказал:
– Теперь, старушка Марджери, слезай с меня и устраивайся возле доброго камелька, а я налью тебе чего-нибудь тепленького, чтобы развеселить твое сморщенное сердечко.
Она не двинулась с места. Я прокричал ей это в ухо, но она не слышала – или вовсе не слушала. Зуб впился мне в грудь, как комариный хоботок, захочешь – не оторвешь; ручонки намертво обвили мои предплечья, как старый плющ обвивает ствол дуба. Мне только и оставалось, что усесться в кресло вместе с Марджери. Положение казалось поистине нелепым и безвыходным; я уже представлял, как утром позову работника с ножом, он срежет с меня пальто и жилет, а старушонка упадет вместе с одеждой. Но мне не пришлось этого делать: зуб постепенно уменьшил давление, пальцы расслабились. Марджери упала мне на колени и теперь лежала там, как спящий ребенок после обеда.
Я подкинул в камин сухого терна, золотистое пламя с ревом взметнулось в дымоход, залив комнатку светом. Сейчас я мог спокойно рассмотреть лицо существа, устроившегося на мне. Я с удивлением отметил, что Марджери выглядит моложе, чем мне показалось тогда в башне. Она по-прежнему была очень старой, но пергаментная кожа повлажнела и стала эластичнее, губы тронул розоватый оттенок. Она потяжелела по сравнению с тем, какой была, пока я ее нес. Уже не кукла с соломой внутри, а младенец из плоти и крови. Мне даже померещилось, что старушка подросла – но, может, она просто уснула и расслабилась, прибавив пару дюймов по этой причине.
Я осторожно переложил ее на диван и приставил к нему стул, чтобы она случайно не скатилась на пол, потом нашел бельевую корзину и набил мягкими подушками. Корзину поставил в нишу перед камином и перенес Марджери туда. Снял со своей кровати пуховое одеяло и накрыл им самодельную колыбель. Вышло очень уютно, но я не остановился на этом. Взял бутылочку из-под оливкового масла, хорошенько вымыл ее с содой и наполнил крепким ромом, сахаром и водой. Жаль, у меня не нашлось каучуковой трубочки, не держу дома таких вещей. Зачем они мне... Стоп! Была одна! Корова отелилась и околела, малыша пришлось выкармливать мне самому. Я вспомнил, как напрасно пытался сунуть ему в рот резиновое приспособление: теленку не нравился серный привкус[39]. Я нашел ту штуку, чуть повозившись, закрепил ее на бутылочке и подложил в корзину к Марджери. Сунул палец старушке в рот, возбуждая аппетит, но она лишь облизала мне ноготь; затем вложил между беззубыми челюстями ту резиновую трубку... не помню, как она правильно называется. Я думал, это принесет Марджери успокоение, но она принялась так дергаться, что трубка выпала и ром с водой пролился в колыбель. Мне пришлось вынуть подопечную из корзины, разбросать мокрые подушки перед камином сушиться, а в корзину положить другие. Бедняжка даже не шелохнулась, спала крепко, как ангелочек.
Все это заняло много времени и вымотало меня, ибо потребовало сил ума и сердца, которые я никогда доселе не развивал. Крайне усталый, я сел в кресло и провалился в забытье. У меня и мысли не было уйти к себе в спальню: старушка Марджери могла проснуться и чего-то захотеть. Я открыл глаза уже на Рождество. Служка болел, и я, как церковный староста, был обязан присутствовать на святом праздновании в храме на горе, дабы поздравить всех соседей, включая цветущую, прекрасную Маргарет из Кветера. Я поднялся наверх, облачился в воскресный костюм, повязал синий шейный платок, украсил его булавкой с топазом и гравировкой головы терьера, напомадил волосы (я всегда так делаю по воскресеньям перед посещением церкви), а перед самым уходом заглянул под одеяло проверить Марджери.
Она спокойно спала, – благослови ее Господь! – засунув сморщенный коричневый палец в рот. Мне это не понравилось: ноготь был слишком длинный, мог поцарапать ей нёбо или повредить язычок. Я взял ножницы и отрезал его. Жалость странно повлияла на меня, мне начало казаться, что старая Марджери принадлежит мне и только мне. А еще – возможно, именно по этой причине – я понял, как ей горжусь. Я осознавал ее дряхлость, возраст, уродство, но не мог не чувствовать, что, если какая-нибудь женщина с ребенком на руках заглянет ко мне, начнет им хвалиться и при этом бросит косой взгляд на Марджери, я навеки возненавижу негодяйку. Кстати, в тот самый день в церкви крестили младенца. Я посмотрел на его мягкую розовую кожу и вышел из святого здания с завистью и злостью, терзающими мне душу.
Я с великой неохотой покидал Бринсэбэтч тем утром, а во время святой службы больше думал о старой Марджери, чем о юной Маргарет, и не боюсь открыто признаться в этом огрехе. Скамья Палмеров располагается чуть дальше и по другую сторону прохода от моей. Обычно, когда мы встаем и читаем псалмы и гимны, я поворачиваюсь чуть боком, вроде как ближе к свету, и оттуда могу бросать взгляды на Маргарет поверх книги, а она отвечает тем же, ведь у них окно напротив, и, когда она поворачивает книгу к нему, наши глаза встречаются. Когда пастор начинает молитву и мы опускаем головы, я гляжу по диагонали назад, а Маргарет, склонившись, смотрит по диагонали вперед, и мы вновь видим друг друга, как ранее. Если идет проповедь, я вынужден повернуть шею, ибо после удара мячом во время школьной игры в крикет стал глуховат на правое ухо. А у Маргарет шляпка почему-то завязана бантом всегда слева, и она, дабы лучше понимать священника, поворачивается к нему хорошо слышащим правым ухом, и надо же – мы опять смотрим друг на дружку. Но в то Рождество все было иначе: я только и мог, что думать о бедняжке Марджери в корзинке у камина, гадая, не проснулась ли она и не ищет ли меня напрасно. Вдруг посреди проповеди у меня заныло в груди, там, куда она запускала свои ногти и зуб, и мне мучительно захотелось срочно вернуться в Бринсэбэтч.
После службы, пока я торопливо пожимал всем руки, фермер Палмер сказал мне:
– Роузду, а пойдемте с нами в Кветер на рождественский ужин. Мы давно знакомы, и я надеюсь на более крепкую дружбу, чем у нас сейчас. Ни мне, ни Маргарет не хочется думать о том, что вы будете праздновать Рождество в одиночестве. Мы уже приготовили вам вилку и ложку и не примем отказа.
Я пробормотал какую-то отговорку. Сказал, что мне нездоровится.
– Да, я заметил, вы нынче сам не свой, – согласился фермер. – Маргарет тоже о вас беспокоится. Бледный вы какой-то, руки дрожат, и выглядите как будто на несколько лет старше. Когда мы в последний раз виделись?
– В воскресенье, отец, – со вздохом подсказала Маргарет.
Я заверил, что никак не могу принять их любезное приглашение, и они, судя по всему, поверили. Маргарет не отрывала от меня своих встревоженных карих глаз. Да, могло показаться, что я выгляжу старше и плохо себя чувствую, ведь всю ночь не спал и нервничал, но в ответ на слова Палмера я произнес волшебное слово «печень». Когда вы кому-то так говорите, все сочувственно кивают. Вот и Палмер сразу понял меня.
Когда я шел домой, все окружающие восклицали: «Как вы постарели!», или «Плохо выглядите!», или «Мистер Джордж, что это с вами, вам не двадцать, а все сорок дашь!» Мне претило то, как мистер Палмер подталкивает ко мне свою дочь. Маргарет приглашает на обед. Маргарет беспокоится, здоров ли я. Маргарет помнит, когда мы с ней в последний раз виделись. Все эти гиперболы и прочие фигуры речи... Нельзя сказать просто и ясно: хочу сбыть с рук свою старшенькую, только вот уйдет она от меня с пустыми карманами!
Я еще ни разу в жизни так не радовался приходу домой. Я отпер дверь в гостиную, вбежал внутрь и кинулся к корзинке с дурацким восторженным криком: «Наконец-то! Слава богу, дома!»
Старушка открыла глаза, и катаракты на них уже не было, я даже подумал, что ранее она привиделась мне. Марджери смотрела на меня и улыбалась, и вдруг из ее горла донесся похожий на клекот смех. Я наклонился к ней с поцелуем, и – раз! – она мгновенно заскочила мне на руки и впилась зубом в грудь, обхватив руками столь крепко, что я почувствовал себя в тисках. У меня никак не выходило стряхнуть ее. Даже подумалось: получись у меня ее от себя отодрать, ручонки все равно останутся висеть на моей одежде, оторвавшись от тела Марджери. Говорят, если хорек вцепится в кролика и ты его при этом убьешь, то он так и не разомкнет челюстей, посему выход один: нужно цапнуть его за заднюю лапу, тогда он взвизгнет, пасть раскроется, и его можно оттаскивать. Но в ту минуту мне эта мысль в голову не пришла, иначе я бы позвал кого-нибудь помочь мне; впрочем, даже если бы и пришла, вряд ли кого позвал бы, уж очень не хотелось вмешивать сюда посторонних, к тому же то, как Марджери ко мне прижимается, наполняло душу покоем. И я знал, что она сразу отпустит меня, как только насытится, подобно пиявке. Однако не подумайте, что Марджери сосала мою кровь. Ничего такого. По крайней мере, все было не так, как у пиявок. Но она действительно каким-то странным образом, коему нет объяснения, вытягивала из меня жизнь и здоровье, высасывала кровь из вен и костный мозг из костей, усваивая их.
Наконец, как и ожидалось, Марджери отпустила меня и сползла ко мне на колени. Она глядела мне в лицо с такой невыразимо милой улыбкой! Старушка определенно подросла, ее кожа посвежела, глаза стали яснее, ресницы из белоснежных превратились в сероватые, на голове появился седой пушок, схожий с перышками какаду. Я завернул ее в одеяло и хотел положить в корзинку, но, к своему изумлению, обнаружил, что она больше туда не умещается, пока не свернется калачиком. Поэтому я вынул из комода ящик, набил его подушками и устроил ее там.
Я продолжаю считать, что Марджери была очаровательна. Учитывая ее возраст, она доставляла на диво мало хлопот. Поначалу я терялся перед этим необычным созданием, единственным в своем роде, но вскоре привык. Днем я соорудил подставку-качалку для ящика, и у меня вышла вполне приличная колыбель. С деревом я работать умею. На самом деле у меня почти вся работа в руках спорится. Когда нужда пришла, сиделка из меня вышла, как может убедиться мой читатель, отличная, даже учиться было нечему. Вот сочинят радикалы Глэдстона, Чемберлена и Брэдлоу[40] новых законов о землевладении и погонят меня из Бринсэбэтча – так я заработаю себе на хлеб, став нянькой: младенцы от месяца или даже младше, а также старики, впавшие в детство, всегда в изобилии. Или, скажем, я никогда раньше книг не писал, однако, осмелюсь заметить, у меня сейчас неплохо это выходит! Есть в мире такие идиоты, что не ведают, как к корове подступиться, или пшеницу в упор не определят. Такие о моих литературных трудах и стиле пусть что угодно болтают, я их не слушаю. В моем рассказе нет фальши, он безукоризнен. Как говорится, никакой липы, ибо мои писательские упражнения столь же надежны и основательны, как колыбель, сколоченная мной. Хотя я сделал качалку заранее, она понадобилась нам много дней спустя. Марджери сделалась слишком беспокойной по ночам, да и днем ее нельзя было оставлять надолго. У старушки резались зубки. Малыши всегда очень страдают от этого, у них даже случаются припадки и водянка головного мозга, и все из-за этих моляров. Если такое тяжело проходит у детей, то представьте, как мучилась трехсотлетняя женщина! Я очень терпеливо ухаживал за ней, но недостаток сна сломит любого. К тому же я и сам маялся зубами, потому как, еще недавно совершенно здоровые, они вдруг принялись гнить, крошиться и выпадать. В итоге, когда у Марджери появлялся зуб, я зуб терял, и то же с волосами: у нее они росли и темнели, а я седел и лысел. Ее глаза прояснялись, я видел все хуже; она веселела, я грустнел.
Так проходили недели и даже месяцы. Я не мог нарадоваться на то, как Марджери выправляется после веков разрушения, и восторг мой был бы незамутненным, если бы это восстановление не происходило за мой счет. Ее щеки порозовели, когда увял мой румянец; она пополнела, я похудел; она подросла, я скрючился. Марджери перестала умещаться в ящик, и я устроил ей кровать у камина в гостиной. Я наблюдал, как меняется ее речь, по мере того как она молодеет. Поначалу Марджери только и твердила о своих немощах, потом принялась зло и ядовито сплетничать про соседей, так давно умерших и обратившихся в прах, что от времени на их могилах надписи стали нечитаемыми. Потихоньку-полегоньку ее едкость сошла на нет, и она стала невинно болтать или говорить про дела на ферме и в доме. Работницей Марджери была первоклассной. Я нарадоваться не мог, как она всем интересуется, везде успевает и все примечает. Меня мучили ревматизм и бронхит. Иногда ко мне заглядывали соседи и в один голос говорили о том, что я раньше срока постарел и переменился до неузнаваемости. Я уже не ходил без палки. Сгорбился. Волосы поседели и начали выпадать, я исхудал и съежился, одежда висела на мне мешком. Все советовали мне показаться медику, и у каждого имелся свой доктор, способный меня излечить: меня посылали то к доктору Бадду в Норт-Тотон, то к доктору Хингстону в Плимут, то еще к кому-то – была б их воля, я бы то и дело бегал по врачам по всей стране, еженедельно их меняя. Но кое-кто утверждал (и таких, как я выяснил, было большинство), что на мне проклятие и я непременно должен навестить белую ведьму в Эксетере или Плимуте. Я никого не слушал. Не хотел никаких врачей. Никаких колдуний. Я прекрасно знал, почему болею. И перестал посещать Бренторскую церковь. Господи! Даже если бы я захотел туда пойти, мне было не забраться на такую высоту! Мои бедные старые косточки ныли от одной мысли о подобной прогулке, да я чуть спину себе на собственном скотном дворе не сломал. К тому же я постоянно задыхался, а в груди хрипело. Особенно по ночам. Бронхит был таким сильным, что я весь содрогался от кашля.
Время шло, и я понимал, что медленно и верно спускаюсь в могилу, хотя жизни моей вроде бы ничего не угрожало. В двадцать три года я умирал от старости. И уже выглядел на девяносто с хвостиком. Я бы с гордостью встретил день, когда мне стукнет сто и при этом и двадцати четырех не будет. Но меня терзала одна мысль. Что станет с Бринсэбэтчем, когда сгинет последний из Роузду? Как уйти из этого мира, не оставив наследника по прямой мужской линии? Семьи мне уже не создать. Родственников нигде нет. Мы, Роузду, всегда женились поздно и не оставляли много потомства. Я был последней ниточкой, тянущейся от нашего рода к этой земле. Я вспомнил об одной из наших женщин, вышедшей замуж и родившей детей, но о ней никогда не упоминалось в доме. Считалось, что она утеряла всякую честь в глазах Роузду. Я даже ее фамилии по мужу не знаю. Эта женщина умерла, но дети, конечно, еще где-то жили, пусть я о них ничего не слыхал. Вот они могли унаследовать участок. И чем старше я становился, тем сильнее меня все это мучило. Пребывая едва ли не в могиле, на пороге мира призраков, я представлял минуту сошествия туда: вокруг меня соберутся все Роузду и станут упрекать за отсутствие прямого наследника для Бринсэбэтча. Каждый с важным видом возникнет передо мной, являя образец, каковой я посмел не скопировать. Как будто в моем положении я способен был себе помочь! Единственным из предков, с кем мне будет попросту необходимо перекинуться парой слов, станет Джордж Роузду, женившийся на Мэри Кейк. Я скажу ему прямо в лицо, что, если бы он оставался верен своей первой любви, подобной беды никогда не случилось бы.
– Ах, – вздохнул я в приступе хандры, – хорошо тебе, Марджери, по дому ходить да песенки напевать. Но что теперь будет с Роузду? Кому достанется Бринсэбэтч? Ты забрала весь мой цвет и все мое здоровье, помолодела за мой счет, я же остался на бобах.
– Будешь совсем немощным, я с тобой нянчиться начну, миленький мой Джордж, – ответила она, а у самой на розовых щечках ямочки, голубые глазки улыбаются. Честное слово, краше девчонки не сыскать; будь я помоложе, сходил бы с ума от счастья с нею рядом. Однако сейчас я мог лишь в отчаянии взирать на ее прелести издали, как Моисей взирал на Землю Обетованную с вершины Фасги. А как Марджери работала! Как командовала! Как организовывала все вокруг! Хозяюшка, повариха, молочница, все в ней одной! Никогда раньше в доме не было такого порядка: белье чистое, сковородки блестят, масло сладкое, творог с простоквашей отличнейшие. Воспитывалась она в старых добрых и разумных, благочестивых традициях королевы Бесс[41]. Нынче-то все женщины сплошь перезаразились завиральными идеями Гладстона с Чемберленом, фермерские дочки бренчат на пианино и коверкают французский, а жены зачитываются мисс Браддон и Уидой[42] и слышать не хотят о коровах. Все в поместье удивлялись хватке Марджери. Никто никогда не видел подобного. А еще они недоумевали, кто она такая и где я ее нашел. Не понимали, из чьей она семьи: чужачка, но знает каждый холм, каждый дом, каждую ложбину и пустошь, будто тут выросла. Места она знала, но людей – нет. Говорила о Тремейнах из Куллакомба, а они две сотни лет назад переехали из наших мест в Сиденем. Рассказывала о Дойджах из Херлдитча, которые сто лет как поумирали. Думала, что Килворты до сих пор живут в Глэнвилле, но их семейство сгинуло, а поместье купил герцог Бедфорд и устроил там ферму. Не менее любопытно то, что временами Марджери угадывала имена с фамилиями работников победнее, если предки, жившие два с половиной столетия назад, оказывались их полными тезками. Зажиточные люди либо прекратили свой род, либо переехали, но бедняки остались на месте, передавая по наследству из столетия в столетие внешность, характер, предрассудки. Были они такие же вечные, как наши холмы.
Как я уже сказал, Марджери для всех оставалась загадкой, и поэтому работники и работницы смотрели на нее с подозрением. Им не нравилось, что она пристально наблюдает за их делами и контролирует каждый шаг. И только Соломон Дейви предполагал, кто она такая. Он несколько раз заходил ко мне, бросал тяжелые взгляды и мялся, словно хотел что-то сказать, но решиться не мог. Марджери оставалась со стариком неизменно приветливой и помнила его семью, но он относился к ней холодно и старался близко к себе не подпускать. Я по ее поведению понял, что она это чувствует, но по доброте своей не подает виду.
Не стану отрицать, что со мной Марджери была сама нежность и забота, а я просто любил ее. Я испытывал к ней те же чувства, какие мать испытывает к ребенку, вытянувшему из нее всю жизнь и все силы. Не завидовал ни ее молодости, ни красоте и прелести, а по-матерински гордился ее расцветом, даже причина была одинакова: все это когда-то было моим.
Однажды Марджери объявила о намерении выйти за меня замуж, приказав тащить свое старое тело в церковь. Она выложила все напрямик, зная, что голова у меня еще работает. Мне даже польстило, что она не собиралась меня обманывать, и я бы даже почувствовал себя благодарным, останься у меня какие-то чувства. Марджери пообещала ухаживать за мной, покуда я не умру на ее руках, а затем, став вдовой, она намеревалась унаследовать Бринсэбэтч. Это обеспечит ей будущее, а так как она молода и красива, недостатка в кавалерах точно не будет: Марджери повторно выйдет замуж и воспользуется жизнью и здоровьем супруга, дабы оставаться вечно юной. Когда второй муж увянет и умрет, она найдет третьего – и так до бесконечности. Она более не желала сидеть мумией на звоннице Бренторской церкви, и этот план был самым простым и прямым путем к разрешению ее особой проблемы. Он казался выполнимым и, с точки зрения Марджери, безупречным. Я добровольно принял ее предложение. Она не прибегла ни к малейшему насилию, но взывала к моему разуму, а мой разум, ежели таковой еще имелся, подсказывал, что план подходящий, лучшего не придумать. Марджери стала красоткой, русые волосы блестели, и более бесовских, задорных и ярких голубых глаз я не видал. А какие щечки, так и пышут здоровьем! Любой мужчина в расцвете сил был бы счастлив иметь такую жену, и в какой-то мере мне льстил ее выбор, хотя я знал его причину – поместье Бринсэбэтч.
Итак, я дал согласие, и она сама пошла сообщить церковному служке, Соломону Дейви, о наших намерениях. Услышав это, Соломон изумленно посмотрел на Марджери, заерзал на стуле и почесал в затылке. Он не знал, как поступить. Посему отправился ко мне с вопросом, но в то время со мной случился приступ кашля. Когда я наконец смог говорить, то заверил Соломона, что жду не дождусь дня свадьбы, а также расписал ему, как преданно и заботливо Марджери ухаживает за мной. Он ушел, все еще недоумевая и потирая лоб. У меня было только одно условие: меня должны довезти до подножия Брентора в рессорной повозке, выложенной соломой, и поднять на холм на носилках с помощью четверых сильных мужчин, пока я сижу на пуховой перине, обложенный со всех сторон грелками. Я ведь уже и шагу не мог сделать сам.
Это случилось в начале ноября. Спустя десять месяцев после рокового сочельника, когда я познакомился с Марджери из Кветера. О готовящейся свадьбе объявили в первое ноябрьское воскресенье на вечерней службе, потому что в то утро в нашей церковке службы не было. Прошло оглашение брака[43] между Джорджем Роузду из Бринсэбэтча, холостяком, и Маргарет Палмер из Кветера, девицей. Священник в первый раз спросил, знает ли кто о веских причинах или препятствиях, способных помешать соединению двоих в священном союзе, ибо настало время публично объявить об этом.
Оглашение имен вызвало волнение среди присутствующих. Лицо фермера Палмера покрылось пятнами и окаменело, мисс Палмер покраснела и уткнулась в молитвенник. Как выяснилось впоследствии, моя старушка Марджери допустила промах. Она отчего-то запамятовала о другой Маргарет, своей прапраправнучатой племяннице.
Служба закончилась, но мистер Палмер с дочкой не пошли домой в Кветер пить чай, а отправились в противоположную сторону и спустились в Бринсэбэтч уточнить, насколько серьезны мои намерения и не является ли оглашение брака нелепой шуткой.
Марджери дома отсутствовала. Она всегда посещала церковь в Мэри-Тейви, ибо не переносила Брентор: он ей слишком напоминал о двух веках холода и страданий. Но прихожанкой была усердной. Так уж ее воспитали. Во времена ее молодости с тех, кто пропускал службу, брали шиллинг штрафа, а если кто отказывался причащаться – тех протаскивали по улице, привязав к повозке, и пороли. Наказания давно ушли в прошлое, однако Марджери продолжала блюсти традиции. Такова сила рано приобретенной привычки.
Так уж совпало, что Палмеры пришли в Бринсэбэтч, пока Марджери еще не вернулась. Простите, но я не умею описывать то, чего не видел собственными глазами и не слышал собственными ушами. Я лишен воображения, этого иллюзорного преимущества, нередко приводящего к серьезным ошибкам. Палмеров сопровождал Соломон Дейви и, как я предполагаю, всю дорогу пытался объяснить происходящее и рассказать, откуда взялась эта моя Марджери. Я к тому времени почти оглох и ослеп, поэтому не смог не только принять участие в их весьма оживленном и бурном разговоре, но и просто следить за ним. Если бы я относился к современному типу беллетристов, обязательно передал бы то обсуждение дословно, приписав каждому собеседнику определенные эмоции и интонации, рассказав, какого цвета становились их лица, и тем самым мог бы сделать свое повествование более по вкусу вульгарному большинству, но в этом случае пострадали бы немногочисленные ценители настоящей литературы, взыскательные к правдивости наблюдений.
Наверное, Соломон вовремя разъяснил недогадливым Палмерам, что оглашался мой брак с двоюродной прапрапрабабушкой Маргарет, а вовсе не с дочкой фермера. Не знаю точно, как именно он это сделал. Я навострил уши, стараясь разобрать слова, но слышал только шум, похожий на жужжание пчел. Что-то мне подсказывает, Соломон сдобрил правду изрядным количеством вранья.
У фермера громкий голос. Я слышал, как он говорит дочери:
– Обожди-ка, Маргарет, здесь, в комнате с Джорджем Роузду, сейчас в дом другая Марджери пожалует, друг дружке в лицо посмотрите.
– Но, отец, вы куда собрались? – удивилась девушка.
– Я быстро вернусь, голубушка моя. Нынче пятое ноября, ночь костров[44]. Все парни ушли в пустоши хворост для огней собирать. Я их с собой прихвачу, пусть порадуются, сжигая старую ведьму, а не чучело соломенное.
Я всплеснул руками в страхе и негодовании.
– Ты не посмеешь!
– Почему это? – спокойно спросил фермер. – Ошибки нет, она ведьма. Из вас жизнь досуха высосала, как ежонок – молоко из коровьего вымени.
Тут вступился Соломон:
– Правда правдой, но как же закон? Согласен, ведьм предписано жечь, и это правильно, ибо Библия гласит: «Ворожеи не оставляй в живых»[45]. Однако вряд ли такое законно.
– Все чин по чину, – сказал Палмер. – Нельзя наказать за то, что сожгли того, кого и на свете нет.
– Марджери есть, – возразил я. – В том-то и корень ее бед: она на этом свете находится слишком долго, а умереть не может.
– Свидетельств ее существования не имеется, – ответил фермер. – Соломон, скажи, с какого года ведутся записи в Бренторской церкви.
– Насколько я помню, где-то с тысяча шестьсот восьмидесятого...
– Отлично. Значит, там не записано, когда Марджери родили и крестили. Нельзя повесить за убийство человека, о чьем существовании закон даже не знает. Нам ничего не будет, если мы ее сожжем.
– Но... но она из вашей собственной семьи, – всхлипывая, пробормотал я.
– Вероятно – но кремации это не воспрепятствует. Моя Маргарет мне гораздо ближе, я пекусь о ее интересах, а не о благополучии какой-то там прародительницы. Раз уж брак огласили, то Бринсэбэтч отойдет моей дочке, а не кому-то еще. Через три недели все будут звать мою Маргарет миссис Роузду, – уверенно закончил он.
– Батюшка, зачем вы со мной так жестоки? – вскричала Маргарет. – Разве не видите, что мистер Роузду теперь старикашка?
Дородный йомен не обратил внимания на ее слова – хотя, конечно, сам видел их правдивость. Он обратился ко мне:
– Слушай-ка, Джордж Роузду, твое имя нынче в церкви звучало рядом с именем моей дочки, их зачитали перед всей паствой, и мы с Маргарет со скамьи не сдвинулись. Я не позволю, чтобы кто-то над ней потешался, даже такой солидный человек, как ты, посему – хочешь того или нет – в конце ноября ты на ней женишься.
– Мистер Палмер, сэр, – взмолился я, – как вы можете принуждать собственную дочь к брачным узам с тем, кто ей противен?
– Не твоего ума дело. Маргарет знает, с какой стороны хлеб маслом намазан. И сливки от снятого молока всегда отличит.
Я не отступался:
– К тому же я связан самыми святыми обещаниями с моей Марджери. Я поклялся передать Бринсэбэтч ей.
– Возьмешь свое слово обратно! – взревел фермер. – Не выйдет у тебя ничего. Нельзя жениться на той, кого нет в глазах закона. Единственная Маргарет Палмер, признанная им, стоит сейчас перед тобой. Ее крестили, миропомазали и причастили. Что же еще нужно для признания по закону? А у твоей Марджери какие документы имеются? В девятнадцатом веке в Кветере есть только одна Маргарет Палмер – и точка. – Он ударил рукой по столу, показывая, что спор окончен, а потом добавил: – Вот скажи, может человек жениться на той, кто жил за два или три века до него? Давай, отвечай.
– Если быть до конца откровенным, то это звучит совершенно неправдоподобно, но при радикалах, Гладстоне, Чемберлене и Брэдлоу все с ног на голову перевернулось, – сказал я. – Границы между возможным и невозможным стерлись, разум покинул действительность.
– Сиди и думай, а я пошел, – торжествующе произнес Палмер, поняв, что загнал меня в угол. Затем они с Соломоном Дейви вышли из комнаты.
Сомневаюсь, что Маргарет боялась остаться со мной и встретиться с Марджери. Я заметил, как она, подобно бойцовому петушку, вскинула голову и принялась поправлять перышки. Привела в порядок складки на платье, прикусывала и облизывала губки, то и дело выстреливая язычком между зубами, словно оса, приготовившаяся вонзить в меня жало. Я беспокоился о Марджери, да и сам был не в своей тарелке.
– Мисс Маргарет, – сказал я, – не будете ли вы любезны подать мне платок? Я обронил его на пол, а поясницу так жестоко прихватило, что наклониться за ним не могу.
Просьбу она исполнила, пусть и с недовольным видом. Я продолжил:
– На полке стоит бутылочка, не сможете ли вы ее открыть, капнуть пару капель на кусочек сахара и дать его мне? Руки трясутся, я бы пробку зубами зажал, но только зубов у меня уже нет. Там капли молочая, от кашля помогают.
– Нет, мерзкий старикашка, этого я не сделаю.
– Ладно, мисс, не натрете ли вы мне спину маслом с нашатырем? Бутылочка со смесью стоит на комоде, фланелевая тряпочка лежит в шкафу.
– Я к ним даже не притронусь, – отрезала Маргарет.
– Отчего же, мисс? Тогда, пожалуйста, возьмите меня на руки и отнесите на кровать. Марджери так делает. Она очень добра и заботлива, никогда на меня не ворчит и кормит с ложечки.
– Ничего подобного я делать не собираюсь. – В ее голосе слышались злость и крайнее отвращение.
– Ну, вы извините, что попросил...
Мне действительно хотелось попасть в спальню. Я знал: когда придет Марджери, поднимется такая буря, что моим нервам несдобровать, поэтому я только и думал, как бы прилечь у себя и не попасть в воронку урагана.
– Вам придется все это делать, – продолжил я, – когда вы станете миссис Роузду. Дряхлые старики нуждаются во внимании не меньше, чем младенцы. Я точно знаю: сам через это прошел, хорошо понянчился. Почему вы не хотите оставить меня в покое и дать мне жениться на Марджери? Она обо мне позаботится, приголубит и поцелует. А вы?
– Даже не мечтай об этом, противное старое пу́гало.
– Пугало... «Мерзкий старикашка» и «противное пугало», как еще меня обзовешь? И все равно хочешь за меня замуж.
– Дурак! – выплюнула Маргарет. – Я замуж хочу только из-за Бринсэбэтча.
– Марджери тоже, но при этом ведет себя гораздо приветливее. Воспитана она лучше тебя, ибо принадлежит к старой школе, к старой доброй школе! – Я горестно вздохнул.
Мои слова очень и очень разозлили Маргарет. Ей не понравилось, что ее сравнивают с собственной прабабкой – да еще и не в ее пользу.
– К тому же у меня пока остается право голоса, и хотя когда-то ты, Маргарет, была мне очень по душе, но другая Марджери мне куда симпатичнее. У нее есть и иное преимущество: она старше тебя.
– Неужто ты впрямь собрался на ней жениться, после того как она высосала из тебя здоровье и душу? Думаешь, я тебе это позволю? Разве ты не видишь, как я зла на Марджери? Она превратила молодого и сильного Джорджа, ухаживавшего за мной, в дряхлого деда. Счастье – выйти замуж за того Роузду, горе – идти за этого старика. Все из-за нее, и я ей при встрече глаза выцарапаю.
– Ради всего святого, – взмолился я, – не тронь Марджери. Твой отец сыпал ужасными угрозами. Мне остается лишь надеяться, что это пустые обещания.
– А вот и она появилась! – воскликнула Маргарет Палмер и, дрожа от нетерпения, вскочила. – Слышу ее шаги на дорожке.
– Накрой меня шкурой, что лежит у камина, – попросил я, – мне нельзя волноваться. И скатерть сверху положи, это приглушит звуки.
Маргарет сделала все, как я просил. Здесь мое повествование опять будет иметь несколько незавершенный вид. Я не умею описывать то, чего не видел и не слышал: пока Маргарет беседовала с Марджери, я затаился под тяжелой овечьей шкурой и толстой камчатной скатертью. Воображением я обделен и рассказываю лишь о том, что точно знаю. В этом случае я ничего не видел, а то, что слышал, напоминало стук по кастрюлям и сковородкам, каким толпа служанок отгоняет пчелиный рой. Слов я, конечно, не различал, однако сильнейший приступ кашля из-за пыли, попавшей из шкуры в мои бронхи, заставил овчину вместе со скатертью упасть с плеч. И открывшееся зрелище повергло меня в ужас.
Гостиную заполнили мужчины разных возрастов – и никто даже шапки не снял! Лица раскраснелись, глаза горели неистовым предвкушением. Один пришел с вилами, другой приволок цеп, кто-то держал дубинку. Над всеми возвышался здоровяк Палмер, сдерживая рвущуюся в дверь толпу. В середине, как на арене для петушиных боев, стояли две Маргарет и со сверкающими глазами яростно ругали друг друга. Надо заметить, что бедняжка Марджери только защищалась. Она подняла руки, стараясь закрыться. Из красной полосы на щеке струилась кровь: Маргарет успела расцарапать ей лицо.
– Ага, попалась, ведьма! – вопила фермерская дочь. – Конец твоим силам. Кровь течет.
Это распространенное суеверие. Считается, что если ты пустил ведьме кровь, то ее колдовство больше не действует – по крайней мере, на тебя.
Бедняжка Марджери с тревогой вглядывалась в грозные багровые лица, повернутые к ней. Ей приходилось уворачиваться от ударов палками, дубинками, вилами, цепом. Она попыталась спрятаться мне за спину, будто я, в своей дряхлости и немощи, мог ей помочь. Я пронзительно крикнул, призывая к перемирию, но меня никто не послушал. Жуткие лица с ненавистью глядели на Марджери, словно собачья свора окружила зайца и готовилась порвать его на части. Страх перед колдуньей изгнал всякое сочувствие из сердец этих людей.
И тут комната озарилась рыжими отблесками огня. Настал вечер, на улице стемнело.
– Любуйся! Любуйся, ведьма, какую кровать мы для тебя приготовили, – надрывался фермер Палмер. – Много вязанок хвороста принесли – на холод тебе больше не сетовать.
Марджери издала вопль ужаса, вцепилась себе в волосы и принялась пятиться.
– Джордж! – будто в агонии, кричала она. – Спаси меня! Спаси! Убить меня они не могут, но поджарить и сжечь у них получится! И останусь я жить вечно в виде головешки, уголька – в бесчеловечности полнейшей!
– Милая моя, что я могу сделать против всей этой толпы? – Впрочем, я все же решил попытаться, набрал воздуха в старческую грудь и изо всех сил выкрикнул: – Я здесь хозяин, никто не вправе что-то тут вытворять без моего разрешения, и я приказываю вам уйти с миром из моего дома!
Толпа, приведенная Палмером, рассмеялась, никто не сдвинулся с места.
Снаружи раздался вопль:
– Выводите ведьму, жечь будем!
Человеческой натуре свойственна жестокость – ни христианству, ни образованию, ни воздержанному образу жизни ее не искоренить. Я всегда считал крестьян на западе Англии на удивление приятными, мирными и не склонными к насилию людьми, и все же поскреби человека – под верхним слоем краски найдешь зверя, что подтвердили мои добросердечные, душевные земляки, пришедшие убить бедную женщину, милую, незлобивую и кроткую, как ангел. Без сомнения, они станут наслаждаться ее мучениями на костре и не преминут подбросить еще хвороста, чтобы сжечь Марджери дотла; жалость не шевельнется в них, причем не потому, что они видят в ней ведьму, а потому, что фермер Палмер заверил их, что можно ее сжечь, не опасаясь наказания по закону.
В костер подкинули новую вязанку терна, языки пламени взвились к небесам.
– Выводите ее! Пусть горит! – кричали мальчишки во дворе.
Несчастная Марджери закрыла глаза руками, не желая видеть ужасные всполохи.
– Джордж, Джордж, спаси меня, – рыдала она, – я верну тебе юность и силы.
– А ну-ка все назад! – громко рыкнул Палмер, когда толпа окружила нас и попыталась схватить Марджери и вытащить из-за моего кресла. – Слышали? Она предложила вылечить нашего приятеля Роузду.
– Любимая, ты не можешь сделать это, – сказал я.
– Не стоит, Джордж. Конечно же могу.
– Вы ее слышали, – бросил Палмер. – Расступаемся! Пусть делает то, что обещала.
Тут Маргарет подала голос. Она побоялась, как бы соперница не ускользнула от мести.
– Нет, отец, ей нельзя доверять. Ничего у нее не получится. Эта ведьма хочет всех околдовать. Забирайте ее, парни, бросайте в огонь. Не слушайте ни слова, сколько бы она ни умоляла.
– В огонь ее! – закричали все вокруг и сделали шаг ближе. – Ибо там самое место для таких, как она!
– Парни, играем по-честному! – вновь призвал всех к порядку Палмер и сильной рукой отодвинул толпу назад. – Ты, Маргарет, не вмешивайся. А ты, Марджери, или как еще ты себя называешь, поднимись и выйди вперед. Я и пальцем тебя не трону, если ты и впрямь возвратишь годы и здоровье Роузду. Но если что пойдет не так, я вот этой дубинкой переломаю тебе все косточки до единой, а потом собственными руками швырну в костер.
Марджери затряслась и во весь голос зарыдала от испуга.
– Так ты сделаешь это или нет? – спросил Палмер.
Бедная Марджери, чувствуя, что должна немедленно приступать, если хочет спастись от ужасной пытки, распрямилась и опасливо шагнула ко мне.
– Ребята, не мешаемся, быстренько отошли от нее, – скомандовал Палмер и дубинкой очертил пространство вокруг нас.
– Ох, Джордж, мне очень жаль, но придется сделать это, – сказала Марджери, и в ее голубых глазах засверкали слезы обиды. – Я бы ни за что не стала, если бы могла, правда-правда. Но тут ничего не поделаешь. Эти жуткие люди меня пугают. Нам могло быть так хорошо вместе, я бы холила и лелеяла тебя до самой смерти, а потом сама стала бы хозяйкой Бринсэбэтча, это бы всех-всех устроило. Но сам видишь: наше расчудесное соглашение, на которое ты ради меня пошел, расстраивается из-за злобы порочных людишек, кои ходят тут, как рыкающие львы, ища, кого поглотить[46]. Я сдаюсь, Джордж. Не думай обо мне превратно, я это делаю против моей воли и по принуждению. Ладно, дай мне свои руки.
Марджери встала напротив меня, мы сцепили пальцы и поглядели друг другу прямо в глаза. Бедняжка! Ее губы дрожали, слезы ручьями стекали с ресниц по мягким розовым щечкам. Это было для нее настоящим испытанием и крахом надежд, но она показала себя истинной христианкой и не бросила ни слова упрека своим мучителям. Подумайте только, на что она решилась! Это грубое зверье не сознавало величия ее самопожертвования. Но я подчинился, ибо не видел иного способа спасти Марджери.
Пока она держала меня за руки, я чувствовал, как потоки жизненной мощи перетекают из ее ладоней в мое тело. Кости перестали ныть. Ноги обрели силу. Голова прояснилась, и я ее поднял. Я лучше видел, лучше слышал; уловил запах торфа, горящего в камине, ощутил желание усадить Марджери к себе на колени и поцеловать, однако, когда посмотрел на нее, оно исчезло: Марджери старела, я молодел. Она усыхала, всякий цвет покидал щеки, глаза тускнели, и тут я внезапно вскочил, стряхнув ее руки со своих.
– Довольно, Марджери, хватит, – сказал я. – Ты вернула мне достаточно сил и здравия – остальное я по доброй воле дарую тебе. Ну а теперь вы все, послушайте-ка. – Мой голос звучал так же уверенно и громко, как у Палмера. – Вы в моем доме, а дом англичанина – это его крепость. Уходите из моего дома и с моего участка немедленно, или же я привлеку вас к ответственности за разбой и незаконное проникновение. Бог мой! Вы хоть знаете, где находитесь? Понимаете, кто я? Это Бринсэбэтч, я – Роузду. Гладстон, Чемберлен и Брэдлоу не все пустили под откос, и грязные радикалы пока не могут являться в чужие владения, чихая на всякие законы и приличия.
Я выхватил у Палмера дубинку и пошел с ней на незваных гостей. Все прятали от меня глаза. Сначала люди замялись, а потом поспешили прочь на улицу.
– Ты, Палмер, останься, – сказал я, – и Маргарет тоже. Но чтобы духу того сброда, что вы с собой притащили, тут не было.
– Все верно, Роузду, – произнес Палмер, пошире расставив ноги и скрестив руки на груди. – Ты вправе разогнать ту шайку-лейку, но от нас с Маргарет так быстро не избавиться. Было оглашение брака между тобой и моей дочерью, а ведьму я в расчет не беру: по закону она не существует.
Я молчал, переводя взгляд с Марджери на Маргарет. Палмер продолжил:
– Ты про нее сейчас особо не думай. Выглядит она теперь как твоя бабка.
Конечно, Марджери стала старой, пока крепкой, но действительно старой – слишком старой для той, кого ведут к брачному алтарю. Маргарет сияла молодостью и красотой, я даже пожалел, что она такая юная и открывает передо мной столько опасных возможностей. Затем увидел себя в зеркале – сплошь седого, перевалившего на другую сторону холма жизни. Однако я счел это преимуществом и задумчиво сказал:
– Ну да, в любовной перспективе их не сравнить. Но Марджери еще...
– Не надо сравнений, – прервал меня Палмер, заметив взгляд, которым одарила меня Маргарет, будто прошептала: «Погоди, тебе еще несдобровать». – Дай мне, как мужчина, свою руку и скажи, что на радость и горе берешь мою дочь в жены, а через месяц она станет хозяйкой Бринсэбэтча. Ваш брак в первый раз уже огласили сегодня.
– Давайте лучше поговорим об этом через годок-другой, – предложил я, цепляясь за семейные принципы.
– Нет, – отрезал Палмер. – Через месяц. Упрешься, и твоя карга отправится на костер.
– Ну, Палмер! – воскликнул я. – Ты же обещал, что пощадишь ее.
– А вот и нет. Я обещал переломать ей кости дубинкой и собственноручно кинуть в огонь, если она тебя не исцелит. Конечно, я до нее теперь ни дубинкой, ни пальцем не дотронусь, а вот ребята снаружи могут делать с ней что угодно. Я вижу, что тут к чему, и ты по-прежнему в опасности: пока в доме не будет другой женщины, эта ведьма может вновь тебя околдовать. И пусть той самой другой женщиной станет моя дочка. Пока она здесь, в доме не будет и ноги ни одной ворожеи с Кокс-Тора или красотки из Девоншира.
– Отец! – попробовала возмутиться Маргарет.
– Ладно, дочурка, я твой нрав знаю.
– Хорошо, но могли бы и промолчать.
– Давайте хотя бы на год отложим, – взмолился я.
– Нет, только на двадцать дней.
Снаружи раздался рев, это в огонь подкинули очередную вязанку сухого терна. Костер развели не во дворе, а на пустоши за оградой: там не мой участок, прав на то место у меня нет – негодяи знали это. Бедная Марджери попробовала взять меня за руку, но Маргарет тут же вмешалась и оттолкнула ее:
– А ну не смей его трогать!
– Вот видишь, – рассмеялся отец, – все как я и говорил. Давай скорей свою руку.
Я со вздохом протянул ее ему.
Я написал эти страницы, дабы предупредить людей о том, что Марджери из Кветера может быть где-то рядом – не знаю, впрочем, где. Полагаю, она ушла в Дартмурскую глушь и нашла себе пещеру среди гранитных скал, где и прячется от мальчишек, любящих бросать в нее камни. Я немного опасаюсь: люди едут туда дышать свежим воздухом и любоваться живописными окрестностями, но вдруг по недоумию или легкомыслию они ее обидят. Но опять-таки: я рассказал ее историю и верю, что теперь они станут держаться от Марджери подальше.
Да и сам я извлек урок из произошедшего со мной, и его мораль немного отличается от общепринятой, хотя близка к ней. Не спешите помогать тем, кто молит о помощи, а то сами и не заметите, как они выпьют вас до капельки.
Перевод с английского Евгении Янко

Джулиан Осгуд Филд
Поцелуй Иуды
Женщина, гибели демон, сумрака дочь,
Из всеми проклятой бездны, где боль,
Тьма и холод, – тебя кто призвал?
Кто сильной рукою твой смертный покров
Сдернул, сок жизни влил в тело, раскрыл
Трупу очи, наполнив их светом со звезд?
Уолтер Сэвидж Лэндор, «Гебир»
I. В пути
Около восьми лет назад, ближе к концу сентября, пароход «Альбрехт» под командованием знаменитого капитана Пеллегрини, направлявшийся вниз по Дунаю в Рущук[47], был удостоен чести среди других пассажиров транспортировать туда некоего джентльмена, к которому вполне уместно применить немного дерзкое замечание Чарльза Буллера, адресованное известному современнику, ныне покойному[48]: «Я часто думаю о том, насколько сильно будет недоумевать Творец, когда попытается объяснить твое поведение». И действительно, сложно сыскать более причудливую смесь привлекательных и отвратных черт, формирующих эту личность, официально известную как подполковник Ричард Улик Вернер Роуэн, а в своем кругу именуемую «Роуэн по прозвищу Маклак». Эгоистичный до жестокости и одновременно с этим готовый на столь щедрое самопожертвование, что иным хорошим людям и не помыслилось бы; прославившийся зверствами в многочисленных войнах, в которых ему довелось отличиться на поле боя, и вместе с тем признаваемый всеми в Лондоне добрейшей души человеком благодаря спокойному нраву и следованию здоровым философским принципам, Маклак Роуэн к пятидесяти с небольшим годам мирских приключений не имел в сердце ни грана холодного цинизма. Он оставался довольным жизнью, что не так просто и естественно, как может показаться многим: в золотом полдне своего в целом приятного бытия, не омраченном предчувствием надвигающейся ночи, Дик Роуэн обладал тем же невозмутимым духом, привычным для него и в более поздние и темные времена, когда его внезапно скрутили подагра и долги, а доходы лишь вдвое превышали жалование, которое он некогда платил своему повару.
Непосредственно перед интересующими нас событиями турецкий миллионер Джавиль-паша, старинный друг подполковника, пригласил его провести несколько дней у себя во дворце на Босфоре, и вот теперь Дик Роуэн плыл вниз по Дунаю, повинуясь зову...
Нас совершенно не касается, по какой причине он избрал сей чрезвычайно монотонный и неудобный способ добраться до друга, но мысль об ожидающем его тряском железнодорожном вагоне, который попыхтит из Рущука в Варну, а затем о качке на Черном море заранее обострила приступы подагры и раздражительности, начавшиеся, пока он два утомительно долгих дня любовался медленно проплывающими мимо берегами, где справа Венгрия неторопливо сменялась Сербией, Сербия переползала в Турцию, а слева все тянулась бесконечная Валахия, запустелая и печальная, а сам Маклак взад и вперед вышагивал по палубе, опираясь на руку преданного слуги, то ли поручика, то ли лейтенанта по фамилии Адамс, человека, не менее известного и потертого жизнью, чем его хозяин, умевшего правильно и бегло говорить на восьми языках, включая арабский, но при этом совершенно не способного избавиться от лондонского просторечья в родном английском, а также обладающего глубоким знанием восточной культуры, ибо он начал свой путь пажом еще при Великом элчи[49] в Константинополе. В тот рейс на борту было удивительно мало пассажиров, и только это обстоятельство может объяснить то, что Роуэн, никогда особо не интересовавшийся случайными попутчиками, внезапно заметил плывущего с ним загадочного человека, по всем признакам еще не старого: тот в гордом одиночестве сидел поодаль, по самые глаза закутавшись в объемный и довольно грязный шарф из белого шелка. Незнакомец, по-видимому, болел, настолько апатичной казалась его поза, бледной – видимая часть лица и лихорадочным – огонь в воспаленных глазах, лишенных ресниц. Одежда на нем была черная и весьма потрепанная, однако подобное небрежение говорило скорее о характере ее владельца, чем о его бедности, а всеведущий Адамс не преминул остановить внимание хозяина на дороговизне бриллианта, сверкающего на грязном желтом пальце худой руки, которой пассажир то и дело поправлял шарф, надвигая его повыше, чуть не к самому лбу.
– Какая невероятно отталкивающая внешность, Адамс! – сварливо пробормотал подполковник по-английски, когда они со слугой, прогуливаясь по палубе в первое утро плаванья, в двадцатый раз прошли мимо загадочного пассажира. – И на нас пялится! Глаза как у умалишенного, под шарфом явно что-то жуткое прячет. Возможно, это прокаженный. Надо о нем капитана расспросить.
Но всегда доброжелательному капитану Пеллегрини было особо нечем порадовать наших героев, он лишь сообщил им, что незнакомец не является безумцем, не болеет проказой и вообще вряд ли чем-то серьезно болеет.
Капитан также поведал, что этого молодого молдаванина зовут Исаак Лебеденко и он то ли студент-медик, то ли врач, в любом случае в средствах не стеснен и тратит деньги направо и налево.
– Мы с ним, ваше высокоблагородие, уже два года знакомы, – продолжил Пеллегрини. – Хотя, должен признаться, я никогда не видел его лица целиком, он всегда кутается в шарф. Ест только в каюте, доплачивая за эту услугу, и я никогда не замечал его в компании, он постоянно один. Юнга, носящий ему обеды, видел его без платка и уверяет, что с лицом все в порядке, разве что оно слишком уродливое.
– Может, у него чахотка, – предположил Роуэн. Всеведущий Адамс покачал головой: точно не она! Он обратил внимание на то, как молдаванин двигается, особенно на походку. Туберкулеза там нет, уж его-то можно распознать с первого взгляда. Парень твердо стоит на ногах, как пантера, и никакими грудными болезнями не страдает.
– Ладно, – желчно сказал подполковник, – но с ним все равно что-то не так. Неважно, что именно, однако хорошо, что не надо будет терпеть его присутствие долгое время: взгляд у него очень тяжелый, хуже, чем у прокаженных. – Затем разговор ушел в сторону и больше к молдаванину не возвращался.
Поздно вечером Роуэн в одиночестве сидел на палубе и курил сигарету, обдумывая предстоящий визит к Джавилю и гадая, кто еще приглашен во дворец. Тысячи разных воспоминаний проносились в его голове, взгляд сонно скользил по неспешно проплывающей мимо Сербии, освещенной улыбающейся с неба луной, но тут возле самого уха раздался громкий шепот с неприятным присвистом, и кто-то медленно прошепелявил на французском:
– Месье, позвольте узнать, по какому праву вы посмели расспрашивать обо мне?
Роуэн обернулся и увидел за своим плечом того ужасного человека в потрепанном черном костюме: его глаза меж покрасневших голых век метали разъяренные взгляды, а костлявая рука, украшенная перстнем с бриллиантом, судорожно хваталась за замаранный белый шарф, то и дело норовящий соскользнуть под натиском гневной речи.
Маклак тут же вскочил на ноги, невольно приблизив свое лицо к закутанному лицу незнакомца, и почувствовал, как от того исходит знакомая опытному путешественнику удушающая вонь животного мускуса.
– Да что вам нужно? – воскликнул он, отступая; на какой-то миг отвращение взяло в нем верх над всеми иными чувствами. – Назад! Не приближайтесь ко мне!
Человек не ответил и не сдвинулся с места, но в лунном свете Роуэн видел, что в его глазах с новой силой заполыхал огонь ненависти. Рука с кольцом еще более нервно сжала грязный шелк – из-под ткани выбивалось хриплое дыхание, похожее на всхлипы. Маклак тут же пришел в себя.
– Извините, месье, – холодно произнес он. – Вы меня напугали. Не будете ли вы столь любезны повторить свой вопрос?
Молдаванин промолчал. Он, вероятно, осознал, что, поддавшись ярости, не внушает ничего, кроме отвращения, и теперь не мог вымолвить ни слова.
– Кажется, вы спросили меня... – смягчившись, продолжил подполковник: он успел одуматься и ощутил укол совести. Сам того не желая, он невольно причинил боль человеку, который, несмотря на неприятную внешность, грубость и даже враждебность, определенно являлся инвалидом и немало страдал. – Кажется, вы спросили меня, месье, по какому праву я наводил о вас справки. Прошу прощения за это. У меня нет внятных объяснений, и мне действительно жаль, если я вас оскорбил. Я просто поинтересовался у капитана...
Незнакомец прервал его – на сей раз его голос дрожал от эмоций и стал еще больше походить на хриплое шипение, усиленное заметным присвистом в акценте, с которым он говорил на французском:
– Вы спросили его... вы осмелились его спросить, не прокаженный ли я. Он сказал это Хоффману, прислуживающему мне мальчишке, а тот передал мне. Не стоит отрицать! Английская собака!
Тут он, задохнувшись от гнева, сделал шаг к Роуэну. Меж тем все эти злобные нападки принесли подполковнику облегчение. Как большинство людей с тонкой душевной организацией, он гораздо более стойко переносил удары от других, чем самокритику. Ранее он корил себя за то, что его необдуманная грубость могла обидеть бедное существо, но откровенное недружелюбие и ругань полностью прояснили ситуацию и изменили его отношение к ней.
– Очень жаль, – начал Маклак с ироничной вежливостью, – что моя национальная принадлежность не внушает вам почтения. Увы, сами понимаете, не всем дарована великая честь хвастаться молдавскими корнями! Засим все, что я могу сделать, – так это принести свои извинения...
Тут собеседник вновь перебил его.
– Извинения! – эхом повторил он – если, конечно, эхо способно на грубый, хриплый, влажный и свистящий шепот. – Извинения! Ага! Английские шавки всегда поджимают хвосты и начинают извиняться. Боишься драться, каналья, защищайся! Я тебя заставлю за все ответить! – Он выступил вперед еще на шаг, и вид его был полон такой решимости, что подполковник, в чьей душе отвращение мешалось с удивлением, счел благоразумным отступить.
– Осторожнее, – сказал он и приподнял трость, будто хотел оттолкнуть наглеца, как нечто грязное. – Держитесь на расстоянии. Если вы сможете мне доказать, что я обязан принять ваш вызов, буду счастлив сделать это. – Маклак говорил очень быстро, опасаясь, как бы разъяренный молдаванин не перешел в атаку, и стремясь избежать этого нелепого столкновения. – Конечно, вы правы, полагая, что дуэли в Англии давно вышли из моды. Но я – исключение из правил. Я уже участвовал в двух – и буду рад добавить в список третью, если мы с вами договоримся. Но такие дела один на один не делаются, вы это понимаете? Я знаком с капитаном Пеллегрини и оставлю ему свой адрес. У меня есть друзья в Турции, и я намерен провести пару недель под Константинополем; если у вас еще останется желание прислать мне своих секундантов, мой человек встретится с ними. А сейчас позвольте мне пожелать вам доброй ночи! – Роуэн с чрезвычайной вежливостью поднял шляпу и собрался уходить, но молдаванин, как кошка, прыгнул вперед и преградил ему путь.
– Трус! – не унимался молдаванин, вытягивая обе руки, чтобы Маклак никуда не делся. – Шавка! Как все твои соотечественники! Думаешь от меня удрать, но не получится! На колени и проси прощения, проклятый англичанин, ты... пес... ты... – Как только он дошел до точки кипения, случилось нечто ужасное. Желтая скрюченная рука перестала держать грязный шарф, яростная мимика постепенно его ослабила, и шелк мало-помалу принялся сползать все ниже и ниже, открывая взгляду Роуэна лицо столь необычное, столь дикое и кошмарное, что он, движимый болезненным любопытством, невольно подался вперед и впился в противника расширенными от изумления глазами, дабы не упустить ни единой детали в процессе адского разоблачения. Таким образом, неотрывно следя за медленно соскальзывающей тканью, Маклак первыми увидел голые ввалившиеся щеки, дергающиеся от злобы, но при этом столь пугающе бледные, что на ум сами собой пришли мысли о посмертных изменениях. Затем у этой отощавшей физиономии, оживленной одним лишь горячечным блеском воспаленных глаз, начал проявляться нос: широкое, грубое основание будто выскочило прямо из скуловых костей, а потом принялось сужаться; даже пока оно оставалось прикрытым шарфом, подполковник чувствовал все бо́льшую и бо́льшую уверенность в несхожести формы сего дыхательного органа с человеческим. Тут шелк спал с лица окончательно, и Роуэн узрел ровно то, чего ожидал: острый кончик, как у гигантского хорька, а под ним – гораздо ниже, чем положено, – нервно двигался мерзкий мокрый ротик, кругленький, безгубый, торопливо изливающий хриплый и шепелявый присвист проклятий.
Ужас от этого жуткого, пусть и ожидаемого, открытия был столь всепоглощающ, что со всей полнотой отразился на и без того искаженном гримасой отвращения лице – и не мог ускользнуть от внимания гневного чудовища, ставшего его причиной. Роуэн мгновенно понял это, так как свистящий поток ругательств вдруг иссяк: молдаванин осознал, что его теперь видят, и умолк. Правильно истолковав причину изумления англичанина, он пришел в еще бо́льшую ярость, окончательно лишившую его дара речи, и, то ли задыхаясь, то ли хныкая, слепо ринулся вперед, пытаясь вытянутыми руками достать врага. Угадав попытку нападения, подполковник сделал быстрый шаг в сторону и, поддавшись брезгливости, не удержался и размашисто ударил уродливого противника тростью. Удар вышел куда сильнее, чем ожидалось, молдаванин запнулся и упал, но тут подбежали три матроса, ранее издалека наблюдавшие за конфликтом, и встали между соперниками.
– Этот пассажир, – сказал подполковник на немецком и указал тростью на все еще стоящего на коленях молдаванина, торопливо натягивающего шелковый шарф на уродливое лицо, – попытался напасть на меня, я защищался. Приглядите за ним, но будьте осторожны. Это дикий зверь, а не человек!
Матросы посмотрели на Роуэна, которого, зная отношение к нему капитана, считали влиятельным вельможей, а затем перевели взгляды на того, кто все еще мешкал и не вставал с колен. Рты их были приоткрыты от удивления, они растерялись, не понимая, что к чему.
– Я завтра поговорю об этом с капитаном, – продолжил Маклак. – А пока, повторюсь, присмотрите за этим вот... человеком. Но берегитесь его!
Подполковник развернулся и направился к себе в каюту. Не доходя до лестницы, он бросил взгляд назад. Молдаванин, весь в черном, стоял на палубе и не отрывал от него глаз. Жуткое лицо было сызнова укутано в грязный шарф, только теперь с одной стороны шелк запятнала кровь из раны на лбу. Заметив, что Роуэн обернулся, он поднял кулак и очень медленно и серьезно погрозил им, предупреждая или проклиная, но его тут же окружили матросы, опасавшиеся возобновления драки. Подполковник продолжил свой путь в каюту. На следующее утро он не преминул в деталях описать странное ночное происшествие верному Адамсу – тот, к слову, прожив долгое время на Востоке и обретя свойственную азиатам невозмутимость, никогда ничему не удивлялся – и предупредил, что об этом нельзя никому рассказывать.
– Я все обдумал и решил сообщить капитану, что мы с тем человеком перекинулись парой слов, но в пылу разговора я его ударил. Потом я дам Пеллегрини адрес дворца его сиятельства, где мы проведем следующие полмесяца, и, если этот человек захочет со мной связаться, он сможет это сделать там. Конечно, смешно говорить о дуэли с таким подонком, и я надеюсь, что он не осмелится опять напасть на меня сегодня.
– Не нападет. Я глаз с него не спущу, – заверил Адамс.
Но все предосторожности оказались излишни. Молдаванина, вероятно прикованного к своей каюте раной на лбу, они так и не увидели, а на рассвете грядущего дня подполковник со слугой сошли в Рущуке, где сели на поезд в Варну и к Черному морю на пути к красотам Босфора.
II. Вторая встреча
Маклак Роуэн прибыл во дворец Джавиль-паши на Босфоре. Среди гостей были лорд Мелроуз («знаменитый игрок, любимчик Фортуны»), Эмиль Бертоне («охотник на курьезы, французский газетчик из „Оль-де-Беф“») и Тони Жераческо («человек мира и бонвиван, увлеченный скачками и картами – и наделенный состоянием, дабы обеспечивать интерес к этим недешевым удовольствиям»). Жераческо пригласил собравшихся к себе в «загадочный замок» в Молдавских Карпатах. Все согласились, и за день до отъезда Джавиль организовал прекрасный пикник в своих азиатских угодьях. Там также присутствовали Леопольд Мариз («прославленный специалист по нервным болезням, выписанный из Вены врачевать самого Султана»), лорд и, главное, леди Брентфорд («чемпион политических занудств в юбке»), Леонард П. Бикон, миллионер из Нью-Йорка («чью вульгарность можно устранить только при помощи динамита»), и лорд Маллинг («наш восхитительный, но совершенно невыносимый посол»). Разговор зашел о «нечистой силе».
– Мариз поведал мне о детях Иуды, – сказал Маклак Роуэн.
– Дети Иуды! – тут же повторил за ним Эмиль Бертоне, парижский журналист, почуяв возможную сенсацию (нашему читателю не надо лишний раз напоминать о том, что в столь космополитических обществах беседы ведутся на французском языке, ведь правда?). – Кто же они? Я и не знал, что Иуда был главой семейства.
– Так гласит молдавская легенда, – подал голос прославленный специалист из Вены. – Говорят, дети Иуды, прямые потомки коварного предателя, рыщут по земле, творя зло, и способны убивать поцелуем.
– Кто же их к себе с поцелуями подпустит? – фыркнул мистер Леонард П. Бикон, чья искренняя любознательность победила осознание того, что говорить придется с полным ртом зубатки под омаровым соусом.
Слово взял Мариз:
– Прежде всего, по преданию, дети Иуды бывают разные: мужчины и женщины, молодые и старые, – но всех их отличает невероятное, исключительное уродство. В мир они приходят, чтобы заполнить свои сердца завистью, ядом и гневом, а также – наметить себе жертву. Дабы причинить настоящее зло, они всецело отдаются во власть ярости и, совершив самоубийство, возвращаются в ад, откуда и прибыли, а там докладывают главному из трех князей тьмы, желая получить от него дьявольское дозволение и после этого вновь очутиться на земле и завершить дело. Они способны вернуться в любом обличье, лишь бы оно помогло достичь цели и завершить расправу: к примеру, могут превратиться в бешеного пса и укусить, заразив человека водобоязнью, и это тоже будет поцелуй Иуды; порой – передают чуму или холеру, да что угодно... и это поцелуй Иуды. Иногда они действуют через соблазн и физическую привлекательность, и поцелуй становится добровольным, но от этого он не менее опасен, чем бешенство и моровая язва. Если проклятье принимает форму поцелуя любви, на отравленном теле жертвы всегда остается отметка в виде раны. Прошлым летом я был в Синае[50] на приеме у королевы и видел тело крестьянской девушки, умерщвленной поцелуем Иуды. Так вот, на ее шее можно было четко различить знак. – Мариз взял вилку и прочертил по скатерти три креста. – Есть у вас предположения, что он означает? – спросил великий врачеватель.
– Тридцать, – догадалась леди Брентфорд.
– Безусловно, – подтвердил Мариз, – тридцать – по числу сребреников, символ цены за кровь.
– Vous êtes impayable, mon cher![51] – воскликнул Джавиль с улыбкой. – Если вам вдруг перестанут платить за то, что вы морите пациентов, вы всегда сможете заработать на ярмарках. Поставьте Маклака Роуэна у своего фургона бить в барабан, а сами сидите внутри и рассказывайте клиентам расчудесные сказки, и к вам в мгновение ока польется денежный поток.
Именитый профессор не обратил ни малейшего внимания на эту легкомысленную шутку; в глубине души, несмотря на значительную ученость и невероятное мастерство вкупе с обширным опытом, он пылал страстью к раскрывшей от изумления рот публике, в чем немало походил на шарлатанов и мошенников. Даже теперь интерес, отразившийся на лицах слушателей, привел его в восторг.
– Я же правильно понял, что поначалу дети Иуды всегда очень уродливы? – спросил подполковник, невольно вспоминая ужасное лицо Исаака Лебеденко, напавшего на него на пароходе. К этому времени происшествие почти испарилось из его памяти, хотя он, как обычно, записал все в подробностях в дневник. Маклак уже давно задумывался, не померещился ли ему тогда кошмар, обнаруженный под сползшим на шею грязным шарфом: всякое может привидеться в неверном лунном свете под влиянием сильного приступа подагры.
– Так гласит легенда, – невозмутимо продолжил Мариз. – Физическое уродство, само собой, отражает заключенный в теле злобный дух. На этой стадии детей Иуды легко узнать. От них можно просто держаться подальше – хотя все же лучше сразу уничтожить, ведь они станут по-настоящему опасны, когда ненависть их дойдет до края; когда они примутся искать собственной смерти и перевоплощения, чтобы полностью удовлетворить жажду зла. Аудиенцию у Князя тьмы они могут заслужить лишь самоубийством – а потом, снабженные разрешением и необходимыми средствами, возвращаются в этот мир уничтожить жертву. Если их убить на первой стадии, не допустив суицида, они исчезнут. Но стоит им вернуться, вооружившись силами ада, время упущено: их уже не узнать, они смертельно опасны, ибо за ними мощь и оружие Сатаны – от женской улыбки до чумного дыхания. Жертва в порыве ненависти, позволяющая им воскреснуть в ином обличье – суицид по принципу reculer pour mieux sauter[52], – несомненно, представляет собой дурную пародию на Божественную жертву ради Любви, то есть – на основу всей христианской религии...
Когда трапеза наконец-то закончилась и гости отправились гулять по лесу, Маклак Роуэн зажег сигару и завел беседу со своим старым другом, лордом Маллингом. Они не успели уйти далеко: хозяин послал за ними вдогонку слугу, чтобы попросить его светлость вернуться для разговора; поэтому Роуэн продолжил променад в одиночестве и постепенно забрел в весьма удаленную и дикую часть азиатского леса, и чем дальше он шел, тем глуше слышались голоса и смех отдыхающих.
Внезапно из-за дерева выскочил человек, и в солнечных лучах блеснуло лезвие ножа, направленное прямо в сердце Маклака. Роуэн, быстрый как молния, отпрыгнул в сторону, со всей силы стукнув тяжелой тростью по запястью нападавшего, отчего нож вылетел прочь из руки, а подполковник, развернувшись, обрушил на голову негодяя такой удар, что тот упал на землю как подкошенный. Перед Роуэном лежал молдаванин Исаак Лебеденко. Маклак узнал горящие глаза и грязный шарф еще в момент покушения, и теперь, когда он посмотрел на поверженного противника, все сомнения рассеялись окончательно, хотя лицо оставалось закрытым. Как говорилось в начале нашего повествования, Роуэн, в Лондоне пользовавшийся заслуженной репутацией благодушного человека, также славился особой и беспричинной жестокостью на поле боя во время многочисленных войн. Это оставалось неизменно присущей его характеру чертой, проявляющейся лишь в особых обстоятельствах – скажем, связанных с угрозой жизни, как сейчас. Молдаванин, не ожидая сопротивления, неловко упал набок, и теперь одна его рука, ладонью вверх, лежала на валяющемся рядом бревне, а вторая, ладонью вниз, прикрывала ее. Эта поза казалась весьма странной для такой ситуации и, конечно, свидетельствовала о мощном ударе, не давшем человеку уберечься от падения, вследствие чего он неуклюже распластался на дерне, будто тряпичная кукла. По крайней мере, так объяснил для себя столь нелепое положение поверженного врага Роуэн, стоя над телом и соображая, как понадежнее скрутить несостоявшегося убийцу, пока сам он идет за помощью. Нужно сдать негодяя властям: пусть понесет заслуженное наказание. Пока Роуэн смотрел на лежащие друг на друге ладони, его внимание привлек блеск упавшего неподалеку в траву ножа. Маклак сделал шаг в сторону и поднял оружие. Выглядело оно действительно угрожающе: широкий, хорошо заточенный обоюдоострый клинок, довольно толстый, но недлинный, с большой свинцовой рукоятью, способной усилить мощность наносимого удара. Роуэн задумчиво взирал на нож и на руки негодяя, лежащего в такой искушающей позе, потом заметил, как у того подергиваются ноги: признак пришествия в сознание. Если довершать дело, то нужно действовать без промедления. Подполковник направил лезвие ножа на начавшие подрагивать руки противника и, используя массивную трость вместо молотка, сильным ударом по широкой и тяжелой рукояти пригвоздил обе кисти молдаванина к бревну, вогнав лезвие по самую гарду в плоть и дерево. Из-под белого шарфа раздался тихий, чуть слышный стон – и более ничего, но от Роуэна не укрылось, как острая боль пронзила врага и привела его в чувство. Дикие, ужасные глаза, едва видимые над шелковой кромкой, распахнулись и уставились на него.
– Жалкий подонок! – хрипло и зло воскликнул Роуэн по-немецки. – Радуйся, что я не убил тебя, как собаку, пока ты тут валялся без сознания. Уж поверь, я прослежу, чтобы ты не ушел от возмездия. Лежи спокойно, а потом отправим тебя в тюрьму.
Молдаванин молчал и не сводил жуткого взгляда с Маклака, а тот неторопливо достал сигару и закурил, продолжив:
– Мне пришлось пригвоздить тебя к дереву, чтобы ты не сбежал. Сам понимаешь, со змеями только так и обращаются. Но тебе недолго терпеть этакое неудобство. Через пару минут я пришлю сюда людей, тебя крепко свяжут и отправят за решетку. Эта наша встреча не последняя, дорогой друг, поверь, мы еще увидимся.
На сей раз молдаванин ответил ему, едва слышно, и Роуэн с отвращением узнал эту мерзкую влажную шепелявость.
– Конечно, – прошипел Лебеденко, – наша последняя встреча еще впереди, смерд.
– Полагаю, не стоит бояться того, что за тобой придут, а тебя здесь не окажется, – чуть помолчав и пристально поглядев в глаза противнику, сказал Маклак. – Хватит терять время – тем более ты тут не очень комфортно расположился. Итак, до скорого. – Он уже уходил, но внезапно остановился и спокойно проговорил: – Если тебе все же удастся выкрутиться, никого не дождавшись, пусть и ценою собственных рук, и избежать суровой порки, которую я тебе готовлю, – предупреждаю, ибо тебе стоит это знать: я никогда не путешествую без револьвера. Тебе повезло, что сейчас его у меня не было, это просто случайность. Больше я его не забуду. Поэтому берегись.
И подполковник, по-прежнему не торопясь, повернулся и отправился туда, где оставил своих товарищей. Эта последняя тирада была произнесена отнюдь не просто так и в первую очередь имела целью дать несчастному инвалиду, прибитому к бревну, понять, что побег не так уж и невозможен, но сопряжен с кошмарной необходимостью еще больше покалечить себя; во-вторых, Маклак прямым текстом рассказал, какое унизительное и беспощадное наказание он приготовил, а то вдруг молдаванин решит, что пытка и унижение не стоят побега ценой ран на ладонях. Ведь на самом деле подполковник, поддавшись гневу и сопутствующему приступу необоснованной жестокости, немного остыл и решил впредь не усугублять положение: ему очень не хотелось утруждать себя более серьезной карой, чем та, какой он уже подверг мелкого мерзавца. Будь у Маклака револьвер, он бы обязательно его пристрелил, но так вышло, что вместо этого он прибил молдаванина, как гадину, к дереву в густом азиатском лесу, предоставив судьбе избрать тому жребий. Возможно, Лебеденко умрет от голода, или сбежит, искалечив себе руки, или зубами вытащит нож из ствола; есть шанс, что кто-нибудь пойдет мимо и поможет ему, хотя вряд ли. В любом случае он, Маклак Роуэн, предупредил злодея, чего стоит ждать, если преследование продолжится, и не собирался, вернувшись к компании, хоть словом упоминать о происшествии – по крайней мере, на тот момент.
Когда Роуэн пришел на место пикника, гости Джавиля приготовились к отъезду и через несколько минут удобно устроились в экипажах, направляющихся обратно к Босфору.
Все порядком утомились и потому разошлись по комнатам очень рано, почти сразу после ужина, лишь немного послушав музыку, поболтав и сыграв пару невинных карточных партий, что не могло не обрадовать Маклака, ибо для него пришло время побыть одному, вдали от чужих глаз, и поразмышлять о вещах весьма печальных, что было для подполковника в общем не характерно. Его поселили в покоях на первом этаже, чьи окна смотрели прямо в сад, и оттуда шла тропинка к мраморной террасе с видом на Босфор; так как спать совершенно не хотелось, Маклак отправил верного Адамса отдыхать, а сам зажег сигару и вышел полюбоваться проливом. Не успел он дойти до террасы, как на фоне белого мрамора в ее дальнем конце под сенью деревьев заметил крадущийся темный силуэт, до боли знакомый ему: то был Исаак Лебеденко, молдаванин, несколько часов назад оставленный прибитым к дереву посреди азиатского леса. Лебеденко тоже сразу заметил Роуэна, а тот сделал шаг назад и попытался нащупать револьвер, тут же вспомнив, что оставил оружие на туалетном столике. Молдаванин, не теряя ни секунды, прыгнул на врага – одной рукой срывая с себя шарф и в ярком свете луны открывая свое чудовищное уродство, а другой что-то судорожно нашаривая в кармане.
– Только так, только так, – бормотал он на шепелявом немецком. – Я готов, я счастлив, я добрался до тебя, тебе не сбежать! Смотри! – И с этими словами, прежде чем Роуэн успел понять, что происходит, Лебеденко вонзил себе в сердце нож и с громким стоном завалился назад, исчезнув в сомкнувшихся над ним водах Босфора.
– И вы утверждаете, что не испугались? – ужаснулся Бертоне из «Оль-де-Беф».
Маклак Роуэн покачал головой и улыбнулся.
– Конечно же нет, – заверил он. А потом добавил, понизив голос до шепота, чтобы остальные не слышали: – Понимаете ли, дорогой мой, пусть это сочтут странным, но я ни разу в жизни не испытывал страха. Я не хвастаюсь, а констатирую факт; можете спросить об этом любого, кто попадал со мной в передряги. Таких людей много, ведь я начал с Инкермана, а закончил Кандагаром, не говоря уж о бесчисленных невоенных приключениях разной степени приятности в промежутках. Кстати, об одном из таких я вам как раз поведал. Вы достаточно хорошо меня знаете: я отнюдь не дурак и не фат – поэтому просто примите за данность, что я говорю совсем не о храбрости... скорее уж об отсутствии самого чувства страха. Я его лишен, как некоторые рождаются слепыми, глухими или немыми.
Разговор происходил спустя месяц после событий на Босфоре. Гости сидели в гулком зале, роскошно обставленном и представлявшем из себя то ли гостиную, то ли курительный салон молдавского дворца Тони Жераческо в Карпатах.
Роуэн успел рассказать французскому журналисту о кошмарном приключении в Турции и о самоубийстве Исаака Лебеденко. Все это в подробностях, включая предание о детях Иуды, услышанное от Мариза, было аккуратно записано в дневнике подполковника, найденном после его смерти; наше правдивое повествование о тех необычайных событиях основано именно на этих записях, а также на свидетельстве Адамса. Однако мистер Леонард П. Бикон о молдаванине ранее не слышал, поэтому по его настоятельной просьбе Маклак повторял рассказ. Он старался говорить тихо, пытаясь не привлекать внимание других гостей, но, увы, позабыл о кипучей натуре американца, который не удержался и во весь голос воскликнул:
– Как?! Роуэн, вы действительно хотите сказать, что никогда не чувствовали страха? Вас правда невозможно напугать?
В данных обстоятельствах вопрос, заданный с громкостью горна, не мог не вызвать досаду. Впрочем, Маклак понимал, что американец продолжит столь же шумно настаивать на объяснении и лучше не дожидаться этого, и ответил сразу.
– Невозможно, – подтвердил он и почти шепотом добавил: – Но мне бы хотелось, чтоб вы говорили чуть тише, Бикон! – Однако он опоздал со своей просьбой. Один местный дворянин, некий князь Валериан Элдурдза, получивший образование в парижском лицее и благодаря этому снискавший репутацию сродни Изумительному Криктону[53] в этой части Молдавии, тут же принялся наседать на Роуэна с вопросами самого личного и нахального характера: верит ли подполковник в грядущую жизнь, неотвратимое наказание, дьявола и так далее и тому подобное; а потом во всеуслышание заявил, что не только совершенно не поверил в неспособность англичанина испытывать страх, но ставит четыре тысячи фунтов на то, что напугает его. Оскорбительное бахвальство поначалу бездумно слетело с губ Элдурдзы в пылу спора, и сам князь, вероятно, не придал ему никакого особого значения, но, так как сей вызов получил всеобщее одобрение среди присутствующих на вечере местных магнатов, его сиятельство был вынужден всерьез побиться об заклад, теперь уже в более конкретной форме.
– Ставлю сто тысяч франков на то, – повторил он, отчаянно стукнув по столу очень грязным кулачком, – что я напугаю вас, подполковник, до вашего отъезда отсюда – если, конечно, вы не уедете прямо сейчас.
– Мой друг останется здесь еще на месяц, – довольно сердито вмешался Жераческо. – Но мне, Элдурдза, претит сама мысль, что подобные ставки делают в моем доме. Ненавижу розыгрыши: мы достаточно набаловались ими в Англии.
– Оставьте это мне, Тони, – быстро сказал Роуэн хозяину вечера по-английски, а затем обратился к Элдурдзе: – Я бы предпочел объясниться сразу, князь. Что вы подразумеваете под словом «напугать»? Конечно, можно неожиданно выскочить на меня из темного угла или проделать схожий трюк. Подобные вещи не могут быть предметом спора, но я готов поставить не только сто тысяч франков, но все сто пятьдесят на то, что вам ни за что не заставить меня испытать чувство, понимаемое всеми и всяким под словом «страх». Так как же мы определим его, дабы не осталось неясностей?
– Чтобы волосы дыбом и зубы стучали, – предложил Леонард П. Бикон, наслаждаясь тем, какой оборот приняло дело, предвкушая приключения и новый опыт.
– Именно так, – согласился Элдурдза, шепотом посовещавшись с друзьями и попутно осушив еще один кубок шампанского, щедро сдобренного бренди. – Будем отталкиваться от этого определения, если вы не против... ставлю сто пятьдесят тысяч франков... нет, пускай даже двести... на то, что, считая с сегодняшнего дня, вы останетесь в замке на четыре недели и в течение этого времени испытаете страх... да такой, что волосы встанут дыбом, и зубы застучат, и вы позовете на помощь.
– Что ж, договорились. – Маклак кивнул и засмеялся. – Вам, дорогой князь, не надо заходить столь далеко. Я готов заплатить, если удастся просто напугать меня, лишь бы не так, как я упоминал ранее. То есть вы не будете издавать внезапных резких звуков, прыгать из-за угла или вытворять подобные глупости. Как только почувствую, что мне становится страшно, – даже не жутко! – я мгновенно раскошелюсь. – Затем он добродушно добавил, ибо любил играть и выигрывать и ничуть не сомневался, что восемь тысяч фунтов достанутся ему: – Кстати, Элдурдза, к счастью для вас, у меня взаправду есть такие деньги. В последний день моего пребывания в Бадене мне необычайно везло за карточным столом, и, дабы обезопасить себя от соблазна сыграть вновь, пока не приеду в Санкт-Петербург, я переслал весь выигрыш в банк в Гюнцбурге, где он теперь хранится.
Ставки были сделаны и должным образом заверены всеми присутствующими, в том числе и ранее негодовавшим Жераческо: тот смягчился, видя неприкрытую уверенность подполковника в однозначном исходе этого нелепого пари.
На самом деле Маклаку Роуэну явно стоило пропустить легкомысленное заявление князя мимо ушей – но тогда он не понимал, с каким напряжением ему придется день за днем, ночь за ночью, час за часом ожидать сюрпризов, безусловно не сулящих никакого удовольствия. Он не предвидел, как это странное и абсурдное ожидание, почти неощутимо в течение долгого месяца обращаясь в тяжкое бремя, в конце концов измотает ему нервы. Но он согласился – и, что еще хуже, пребывая вечно настороже в непрестанном бдении и воспринимая любые знаки как надвигающуюся опасность, вдруг с особой остротой и болью осознал чрезвычайно неприятную для себя причину этих новых ощущений: приближение ненавистной старости. Жизненный опыт подсказывал Маклаку, что человек, живший так, как жил он, всегда сдает внезапно и резко, вне зависимости от состояния здоровья, ибо к этому ведет все: фундамент вроде бы крепкого и нерушимого здания мало-помалу, очень медленно, но верно размывается рекой лет – бессонными ночами, проведенными в густом хороводе удовольствий, и днями без минуты передышки. Роуэн помнил бесконечную череду товарищей, столь же сильных и энергичных, сколь и он сам, неожиданно для всех зачахших и рассыпавшихся, будто карточные домики, сникших в вечную тьму. Неужели истинной причиной того, что стальные нервы подполковника все сильнее и сильнее в течение месяца расшатывались от ежедневной тревоги, было не пустяковое и ребяческое пари, а нежданное и сокрушительное признание близости конца земного пути? Безусловно, Маклак не впервые проводил свои дни в напряженном ожидании: опасности давно стали неотъемлемой частью его существования. И тем не менее еще никогда доселе волнения так не изводили его, как в те часы, когда он только и делал, что ожидал роковую выходку от оппонентов по спору. Да, она вполне может стать для него роковой: не стоит забывать про возраст! Организм уже сдавал, рассылая первые напоминания о неминуемой расплате за былые вакхические сумасбродства, за длительные и нередкие компанейские загулы от заката до рассвета. Роуэн сам именовал подобные утехи не иначе как «эскортом колесницы Смерти» и подозревал, к немалому своему удивлению, что именно из-за них не может отделаться от навязчивых мыслей о вероятных и даже невероятных проказах, коими молдаване попытаются пронять его. Из-за этого он каждый вечер перед сном тщательно осматривал свои покои и проверял, лежит ли под подушкой заряженный револьвер. Такое несвойственное ему состояние ума ни в коем случае не являлось признаком страха, а было лишь выражением бдительности; однако постепенно оно становилось все неотступнее, и Маклак Роуэн, сам того не желая, проходил через все стадии нарастания тревожности, мастерски скрывая чувства не только от хозяина дома и его гостей, но и от собственного слуги, всевидящего Адамса, в результате чего откровенные изменения во внешнем виде и поведении подполковника все списали – по большей части справедливо – на очень серьезную простуду, подхваченную Маклаком чуть ли не сразу после спора и приковавшую его на много дней к дому и спальне. С той ночи ни князь Элдурдза, ни кто-либо еще ни разу не упомянул о споре – по крайней мере, в присутствии Маклака. Это нарочитое молчание только усугубляло его нервное возбуждение и умножало муки души – и однажды утром, когда все собрались за завтраком, он не выдержал и открыто заговорил о том, что уже почти месяц не выходило у него из головы.
– Прошу меня простить, князь, – улыбаясь, начал он, стараясь казаться беспечным, – но я хотел бы напомнить о заключенном пари... о котором вы сами, вероятно, забыли, хотя от срока осталось всего десять дней, и...
– Времени предостаточно, – грубо прервал его Элдурдза. – Чтобы я о таком забыл? Я? – Он обратился к своим товарищам: – Уж я-то – и забыл!
На лицах появились многозначительные и зловещие ухмылки, все закачали головами, и эта пантомима в немалой степени возбудила любопытство Роуэна.
– Рад это слышать, – произнес он, – ибо я не намеревался отбирать у вас деньги, не столкнувшись даже с попыткой сопротивления. Я желаю кое о чем поговорить и уверен, что вы возражать не станете. Конечно, я не могу догадаться, что за розыгрыш вы задумали, пытаясь напугать меня, но ничуть не сомневаюсь, что это нечто непереносимо кошмарное, ведь иначе вы мне ни с того ни с сего подарите двести тысяч франков.
– Прочь сомнения! – засмеялся князь Валериан. – Поверьте, эти деньги так просто к вам в карман не упадут.
– Отлично, – ответил Маклак, – я целиком и полностью в вашем распоряжении. Но я собирался поговорить вот о чем. Делайте со мной что угодно, пугайте всеми доступными способами, которые только в голову придут, но помните: у моего терпения есть пределы, не заставляйте меня выглядеть глупо. Вы вольны поступать так, как вам заблагорассудится: можете прислать ко мне в комнату призрака, вампира, дикого зверя, да хоть бы и самого дьявола – я поспособствую всем, чем могу. Кстати, известно ли вам, что я больше не запираю на ночь дверь? Но давайте установим пределы, я имею в виду ограничение по времени для попытки меня испугать, она не может продолжаться вечно. Предположим, у вас будет час; пусть привидение или дьявол в течение часа изводят меня, но, если у них ничего не выйдет и все это станет выглядеть жалким и смешным, буду ли я вправе уничтожить чудище?
– Безусловно. И нам даже не нужен час, тут и половины времени хватит, – ответил Элдурдза. – Через полчаса вы вольны поступать как пожелаете, если, конечно, не окажетесь полумертвым от страха.
– Вот и ладненько, – возрадовался Маклак. – Мы друг друга поняли. Через тридцать минут после начала испытания, каким бы оно ни оказалось, я смогу применять любые средства, чтобы его прервать, если, безусловно, к этому времени не почувствую чего-то хотя бы отдаленно напоминающего тревогу. Но если в вашем испытании найдется нечто действительно оскорбительное или неприемлемое для меня, не исключено, что я прибегну к помощи револьвера. Надеюсь, это всем ясно: мне важно оговорить все условия заранее, иначе глупый розыгрыш может закончиться трагедией.
Князь кивнул, выражая согласие.
– Вы совершенно правы, сэр, – сказал он. – Спустя полчаса вы вправе поступать как угодно. Но вы ошибаетесь, принимая пари за глупую шутку, подполковник Роуэн, ибо это никакая не шутка. Это может, вопреки вашей воле, и впрямь закончиться трагедией.
Как все уже поняли, смутная угроза, прозвучавшая из уст противника, пообещавшего в течение следующих десяти дней заставить Роуэна впервые ощутить весьма неприятное чувство страха, не могла не оказать воздействия на и без того разыгравшееся беспокойное воображение подполковника. Он продолжил беспрерывно мучиться, гадая, каким образом проклятые дикари попытаются вывести его из равновесия. Сомнений не было: Элдурдза сделает все возможное для выигрыша! Вовсе не из-за денег – их у него предостаточно, – но ради удовольствия и вкуса победы. Маклак предполагал, что князь сотоварищи постарается напугать его чем-то якобы сверхъестественным, потому как они вряд ли выберут для него обычные земные испытания наподобие нападения сразу нескольких противников, людей или зверей, утопления, гибели в пожаре или чего-то в этом роде. Им ведь известно его прошлое – прошлое прославленного солдата и путешественника, прошедшего огонь, воду и медные трубы, – посему для него уготовят любой из тысячи и одного небанального способа умереть. Итак, они прибегнут к потустороннему вмешательству, не поддающемуся объяснению и оттого внушающему страх, привлекут адских недругов, таящихся в тенях на пороге смерти и готовых напасть, как только сердце отобьет последние удары; да, именно к мистике или к чему-то на нее похожему обратятся молдавские варвары, стараясь сыграть у него на нервах. И как только эта мысль появилась в голове подполковника, он тут же принялся вспоминать когда-либо слышанные странные байки о привидениях, чертях и прочей нечистой братии, нагнетая собственное волнение и нервическую бдительность, – не на людях, разумеется, а в уединении своих покоев. За десять дней он сдал настолько, что Адамс, ночующий в комнате по соседству, наконец заметил состояние хозяина и тайком принялся следить за ним после наступления сумерек, пользуясь для этих целей узким оконцем под потолком, из которого целиком просматривалась спальня Роуэна. Мы включили в наш рассказ то, что он увидел.
Так вышло, что за три ночи до окончания пари Маклак не ложился спать до рассвета, после зрелого размышления решив следующее: неважно, какой нелепый розыгрыш готовят ему, – он будет выглядеть менее смешно в халате, чем в постели; к тому же лучше оставаться одетым, гоня из спальни навязчивых ряженых и продолжая преследовать их с револьвером в руке на глазах у всего дома, если поведение негодяев выйдет за рамки приличий. Поэтому подполковник, привычно обшарив каждый уголок просторной старомодной комнаты (пока Адамс тайно наблюдал за ним в окошко), расставил повсюду зажженные свечи, подбросил дров в камин и с сигарой во рту принялся вышагивать туда-сюда, беспрестанно задаваясь вопросом о том, что задумали эти неотесанные тупицы, и, как обычно, сам себе отвечая: «Пускай делают все, что им заблагорассудится, лишь бы меня по своей глупости дураком не выставили». Маклак ожидал всякого: от звона цепей и треска костей до хитроумного механического устройства; он даже подумал о реальной опасности для жизни, ибо связался с совершенными дикарями. Его не удивил бы и ящик динамита, задвинутый под кровать!
«К счастью, скоро все завершится, – сказал он себе, – в конце концов, из этого спора я вынес то, чего не замечал раньше, и, честно говоря, я его уже проиграл, ибо есть вещь, меня пугающая по-настоящему, очень сильно пугающая, и с каждой минутой я боюсь ее только сильнее. Так вот, мне по-настоящему страшно выставить себя идиотом».
Маклак застыл перед зеркалом, вглядываясь в свое отражение. Да, он определенно постарел, и речь не о седине – она его ничуть не волновала; не о гусиных лапках вокруг глаз и морщинах на лбу – какая разница, есть ли они; но глаза – ах! – утеряли былой огонь, позволявший замечать красоту окружающего мира. Впрочем, в таком колдовском зеркале – старинном, венецианском – даже юноша лишился бы жизнерадостности: оно же наверняка провисело в этой комнате в молдавской глуши много лет, повидало немало странностей, и, наверное, в эти три ночи (кто знает?) ему суждено стать свидетелем самого гротескного кошмара из всех ему явленных. Жаль, оно не способно составить ему компанию и развеять печали этой ночи, показав наиболее приятные картины прошлого! Но если Маклак будет вглядываться в его глубины достаточно долго – не увидит ли он в самом дальнем и темном уголке спальни скорбное лицо красивой молдаванки, рыдавшей, целовавшей, любившей и сгинувшей во времена господарей?
Маклак придвинул поближе к горящему камину мягкое кресло, удобно расположился в нем, открыв «Красное и черное» Стендаля – книгу, случайно обнаруженную им на столике у кровати, – и принялся читать, пока не заснул под завораживающую историю злоключений Жюльена Сореля, очнувшись, лишь когда «Солнце светлое, убийца звезд и тьмы, кошмарных снов и призраков ночных»[54] проникло за занавески и шум пробуждающегося замка сообщил о начале нового дня. Тогда Роуэн поднялся из кресла и пошел в постель, искренне веря, что эта маленькая комедия обманет всевидящего Адамса – всю ночь, к слову, не спускавшего с хозяина глаз. Этот день, последний для Роуэна день на земле, прошел без достойных упоминания событий. За завтраком Жераческо сообщил, что пригласил оркестр лэутаров, цыганских менестрелей, развлекать гостей восхитительной и дикой музыкой, но прибудут они поздно, поэтому можно будет услышать их только на следующий день.
– Я поселю их в вашем крыле, там спокойнее, – сказал Тони подполковнику Роуэну, когда они остались наедине. – Сами знаете, как красивы бывают цыганки – и как ревниво их стерегут мужья. Мне здесь не нужны скандалы, ведь никогда не угадаешь, что учудит этот чокнутый Элдурдза со своими пьяными дружками.
Благоразумный Жераческо как в воду глядел, заранее продумав меры по сохранению мира и тишины на время пребывания табора под его крышей: цыгане приехали довольно поздно вечером, молдавские магнаты во главе с Элдурдзой будто специально напились куда раньше обычного, и, как только в залитом лунным светом дворе показались фургоны и послышались голоса и пение лэутаров, хозяину с огромным трудом удалось удержать всю эту нетрезвую компанию, устремившуюся наружу обнимать женщин. Прибытие цыган и надежда на то, что они своим выступлением изгонят рутину ежедневной жизни из замка (которая, кстати, всем, кроме самых заядлых охотников, начала казаться невыносимой), несколько оживили павшего духом Маклака Роуэна. Отправляясь в спальню той ночью – предпоследней, как он с улыбкой напомнил себе, из череды ночей, полных изматывающего ожидания сюрпризов, – он открыл окно и глянул на горящие окна комнат странствующих музыкантов, задаваясь вопросом, найдутся ли в этом таборе настоящие красавицы, какие попадались среди цыганок в московской «Стрельне»[55]: таких больше не встретить ни в одной стране на свете, какую прослойку общества ни возьми, их особенный шарм неописуем и непререкаем, словно исходит из потустороннего мира, где бьет источник инфернального очарования. Что за волшебная, сказочная ночь! Скоро придет Рождество, самое время для призрачных карнавалов, и тут... женщина запела.
Маклак высунулся из окна и прислушался. Голос был низким и очень приятным. Она пела на румынском диалекте и одновременно занималась чем-то другим – подполковник понял это по тому, как иногда прерывалось пение:
В море упала любви стрела,
Возликовал золотой прибой,
К небу глаза я подняла:
«Солнце, ответь, как там милый мой».
Солнце сказало: «Уснул твой милый,
Лью я лучи на его могилу».
Тут песня на мгновение смолкла, но ее подхватил мужской голос, столь же беспечный и то и дело останавливающийся:
Смерть над морем раскрыла крыла,
Грозно идет за волной волна,
К небу мольбу ты вознесла:
«Смерть победить помоги, Луна».
Сказала Луна: «Серебристый прибой
Лишь только...»
Тут раздался взрыв смеха, прервавший певца. Как ни прислушивался Роуэн к голосам лэутаров, больше он не мог различить ни слова. Пение тоже прекратилось.
«Что за чудной народ! – подумал Маклак, закрывая окно. – До чего подходящие соседи достались мне как раз в ту ночь, когда ко мне сюда может заявиться кавалькада призраков!»
Далее бдительный Адамс наблюдал, как хозяин осмотрел спальню, взял книгу Стендаля, сел у камина и читал, пока не заснул.
Внезапно Роуэн пробудился, потревоженный тихим, но навязчивым звуком. Даже в полусне он понял, что это может означать, и мгновенно пришел в себя: кто-то плакал. Маклак вскочил и огляделся. Он стоял один в ярко освещенной комнате (горели две лампы и несколько свечей в канделябрах) и ясно видел, что больше никого, ни единой живой души, вокруг не было. Подполковник прислушался: тишину ночи ничто не нарушало. Наверное, плач приснился ему. Но – нет же, вот он, раздался опять: кто-то отчаянно и горько рыдал в коридоре, почти что у него под дверью. Выйти и проверить? А вдруг это молдаване принялись за свой розыгрыш? Да нет! Вряд ли они начнут пугать человека с терзающего сердце выражения страдания, тут может появиться только жалость и сочувствие. Опять! Господи, какое безутешное горе!
На ребенка не похоже: долгие, задыхающиеся всхлипы, доходящие до мучительного стона. Так горько плакать и бередить чувства до самых глубин может лишь женщина, венец божественного творения. Опять! Да, голос точно женский; может, это одна из цыганок? Коридор как раз вел к их спальням – к тому же, насколько Роуэн помнил, других женщин, кроме служанок, в доме не было. Нет, Элдурдза не имеет к этому ни малейшего отношения – а если и имеет, то что? Разве пьяный грубиян недостаточно занимал его ум, чтобы даже в такую минуту размышлять, причастен он или не причастен? Пусть делает что хочет – да и катится ко всем чертям!
Прямо у порога находится плачущая навзрыд женщина, и он, Маклак Роуэн, должен без промедления спешить к ней – что тут неясного? На всякий случай прихватив револьвер, подполковник открыл дверь и выглянул в темный коридор; перепуганный Адамс, уже давно наблюдающий за хозяином и ничего не слышавший, никак не мог понять, что происходит. Сразу за дверью Роуэн нашел подтверждение своей догадке: безутешно рыдала и разрывала ему своим плачем сердце именно женщина. Она лежала чуть дальше по коридору, закрыв лицо руками, словно молила на коленях о пощаде и в агонии отчаяния пала ниц. Роуэн сразу понял, что такие красивые белые руки могут принадлежать только юной деве, и потому голосом, полным особых нежности и сочувствия, спросил на том же румынском наречии, на котором ранее звучала песня:
– Что случилось, госпожа? Могу я вам помочь?
Несчастная, которая, очевидно, не заметила, как открылась дверь, услышав Маклака, смолкла и медленно подняла голову, убрав руки от лица, и пред пораженным взором Роуэна возникло самое прекрасное из виденных им когда-либо созданий, не похожее ни на одну женщину в мире. Неужели это лунный свет, льющийся сквозь стекла незашторенных окон, придал ее лицу столь неземное сияние? Кто это? Определенно не цыганка: у нее слишком светлая и нежная кожа, а ниспадающие на лоб красивыми локонами волосы мягкого русого оттенка. И платье совершенно не цыганское, ни по цвету, ни по крою, черное, точно ряса религиозного ордена, а прелестное лицо обрамлено чем-то вроде капюшона. Кажется, где-то поблизости есть женский монастырь... в любом случае сейчас она одна, а он, как человек душевный и обладающий вкусом, просто обязан утешить деву в ее горе. Но чтобы достичь цели, надо сначала дать ей понять, каковы его намерения, и пока Маклак не очень преуспел в этом. Сияющие фиалковые глаза смотрели на него с изумлением и робостью олененка, хотя ничего устрашающего в спокойном и благородном лице подполковника в ту минуту не было. Он инстинктивно убрал револьвер в карман, едва увидев в коридоре плакальщицу, но даже испуг на красивом лице девушки не мог скрыть ее печаль и непонимание того, что он пришел со словами сострадания и ласки. Тогда Роуэн опять заговорил с ней – на сей раз не на диалекте, а на чистом румынском языке, но удивленное выражение лица прекрасной Мадонны не изменилось. Роуэн почувствовал, что положение становится весьма нелепым, и обратился к ней на немецком, показывая рукой на открытую дверь в свои покои:
– Госпожа, прошу, позвольте мне узнать о вашей беде! Проходите в мою комнату, отдохните, погрейтесь у камина. Поверьте, я к вашим услугам, требуйте чего угодно. Вам надо лишь приказать. Я англичанин, джентльмен и солдат – вы можете мне доверять без оглядки. Прошу, позвольте мне вам помочь, госпожа, проходите, умоляю.
Затем, видя, что девушка молчит и не двигается, Маклак поклонился и, поманив ее рукой, медленно пошел к себе, то и дело оборачиваясь и повторяя приглашение жестом; незнакомка некоторое время не поднималась с колен и смотрела на него, тут не могло быть ошибки, однако не выказывала ни малейшего желания следовать за ним.
Адамс ни на минуту не спускал глаз с хозяина: он видел его спину и понимал, что тот говорит с кем-то в коридоре, не пропадая из поля зрения. Он вздохнул с облегчением, когда подполковник в целости и сохранности вернулся в спальню, но выражение лица Роуэна, внимательное и сочувственное, как и красноречивое приглашение кому-то за оставленной открытой дверью войти и сесть у огня, не могло не озадачить наблюдателя. Наконец, спустя несколько минут, показавшихся чуть ли не часом, настолько нетерпеливо вел себя хозяин, в дверном проеме показалась женщина и робко положила руку на дверной косяк, словно искала поддержки. И вот тогда, впервые в жизни, Адамс удивился – нет! – оказался потрясен до глубины души: в облике изящной, облаченной во все черное юной красавицы, чудесном воплощении самой нежности, пусть и глубоко страдающей и измученной горем, он узрел волшебное сходство с Мадонной кисти, скажем, Рафаэля, но ожившей, во плоти.
Не исключено, что подполковнику в голову тоже пришло сравнение с рафаэлевскими Пресвятыми Девами, ибо он низко поклонился и сделал шаг навстречу прекрасной гостье, на сей раз обращаясь к ней на языке Данте с благодарностью за оказанную ему великую честь и осыпая ее всевозможными изысканными и типично итальянскими заверениями в симпатии и уважении; эта чрезвычайно обходительная речь завершилась мольбой не стоять на пороге, а расположиться у огня, и Роуэн не забыл выразить готовность немедленно уйти и больше не тревожить гостью, если его присутствие как-либо приводит ее в смущение. Но и эта попытка внушить доверие на изысканном тосканском наречии провалилась так же, как ее румынская и немецкая предшественницы. Очаровательная скорбящая дама все так же робко стояла на пороге и взирала на подполковника, не меняя меланхоличного выражения нежного лица, явно не понимая ни слова из сказанного и не обращая внимания на просьбу войти и сесть в кресло.
Что можно было сделать в подобной ситуации? Конечно, на руки юную Мадонну не взять и в комнату силой не затащить – но и оставлять ее просто так на пороге казалось невероятно нелепым и даже невозможным. Почему она не проходила? Ведь видела, что в комнате ничего опасного нет. С одной стороны, если бы Роуэн смог дать девушке понять, что испытывает к ней сочувствие и уважение, а значит, не стоит его бояться, она бы вошла и рассказала о своей беде, не ставя под вопрос его готовность помочь. С другой – подполковник начинал сомневаться, что, несмотря на его знание многих языков, даже и диалектов с арго, в принципе найдется наречие, чьими средствами он смог бы яснее всего выразить свое трепетное благоговение перед этим безупречным олицетворением чистоты души и божественного великолепия.
Подумав так, Маклак решил идти дорогой проб и ошибок, выражая почтение и сочувствие и предлагая помощь и дружбу на всех подряд языках и наречиях, какие только он, записной полиглот, мог вспомнить: от родного английского до местечкового идиша. Но понимания не возникало – и через некоторое время он умолк, признав полное поражение.
– Вы очень красивая, – со вздохом сказал Роуэн на родном английском, смирившись с тем, что дивная слушательница его не понимает, и потому решив воспользоваться неказистым преимуществом выражать восхищение вслух со всей пылкостью... естественно, заботясь и о том, чтобы выражение его лица не выдавало значение и страстность речи. – Вы – самая красивая женщина, какую я когда-либо видел, но вместе с тем вы – очаровательная загадка, какую мне никак не удается разгадать. Интересно, на каком языке к вам следует обращаться? Вероятно, лишь на языке любви! Если я решусь броситься перед вами на колени или обнять и поцеловать вас, на каком языке вы выразите мне свое презрение или?..
Он изумленно остановился: неужто глаза обманывают его – или лицо Мадонны впрямь изменилось, и кротость с покорностью постепенно уступают место более светлому чувству? Маклак не сомневался, что она не понимает по-английски, так как уже пытался говорить с ней на этом языке и столкнулся с полным безразличием. Но теперь все перевернулось: какие-то его слова, жест или взгляд коснулись ее сердца, отчего тень великой печали начала медленно исчезать. Возможно, английский, который он использовал ранее, и английский, на котором он только что говорил, разнились по сути? Вроде бы нет – разве что ранее Маклак твердил слова уважения и сострадания, а сейчас из него лились речи любви и нежности. Могла ли она волшебным женским чутьем вмиг уловить смену тональности на более лиричную? Еще казалось возможным – нет, правдоподобным, – что, говоря о чувствах, он невольно по-другому посмотрел на девушку, а она прочитала эти чувства в его взгляде. Если это так, значит нежность и симпатия пришлись ей по душе. Лик Мадонны, идеального воплощения чистоты, озарился радостью.
Мысль об этом зажгла огонь в крови Роуэна, а сердце забилось так, как билось только в двадцать лет. Надо это проверить, проверить сразу: он опять будет говорить ей о любви, и пусть его глаза хотя бы намеком отражают слова; разумеется, говорить надо осторожно, с вниманием к тому, как она смотрит на него, не обижается ли. Он принялся тихо, спокойно, серьезно и при этом очень ласково говорить гостье, как она прекрасна, и чем больше Маклак говорил, тем с большим восторгом осознавал, что лицо Мадонны светлеет и преображается при виде его возрастающей страсти.
Во время этой сцены он не сделал к девушке ни шагу – стоял в стороне и прижимал руки к груди, выразительно глядя на застывшую в дверном проеме фигуру; но вот под натиском его пылких эмоций гостья оторвала руку от косяка и провела ей по капюшону, стягивая его назад и открывая роскошную волну мягких русых волос. В фиалковых глазах разгорелось счастливое ликование, на сладких губках заиграла улыбка неизъяснимой неги. Красавица сложила ладони и, будто невинный ребенок, умиленно прижала их к щеке.
Она не двигалась, пока жар слов, голоса и глаз Маклака не достиг пика страсти, и тогда прелестная головка чуть наклонилась, словно пытаясь скрыть нежный румянец, пылавший на щечках, но на деле лишь подчеркивая, что она, как дитя, готова кинуться в объятья. В глазах запылало ответное влечение, и она робко протянула к подполковнику руки, словно хотела его обнять, но не могла побороть девичью застенчивость. Роуэн заметил этот жест, шагнул вперед, раскрывая объятия шире, и девочка-Мадонна бросилась к нему, ища алыми губами его шею, пока он в упоении прижимал ее к своей груди.
И в эту секунду тишину ночи разорвал леденящий кровь крик. Он разбудил цыган, в диком ужасе вскочивших с постелей, перепугал молдаван, которые так и не смогли придумать толковый способ напугать Маклака и, решив от отчаяния глупо разыграть его, теперь крались вверх по лестнице в нелепых костюмах, вооружившись гигантскими спринцовками и прочими странными приспособлениями. Это кричал сильный мужчина, умирающий от страха. Испуганный Адамс наблюдал, как хозяин неожиданно резко оторвал от себя прильнувшую женщину, выхватил из кармана револьвер, сделал три быстрых выстрела, пошатнулся и упал ничком, а гостья, целая и невредимая, выскользнула из спальни через все еще открытую дверь. Когда Адамс добежал до Роуэна, тот был уже мертв, но слуга обратил внимание на то, что, во-первых, вокруг тела витает очень сильный мускусный запах, а во-вторых, на шее видны три ранки, похожие на три соединенных вместе креста – ХХХ. Немедленно вызвали врача-немца, и он приписал смерть аневризме сердца и отказался придавать значение ранкам или укусам на шее, а посмертное обследование показало, что доктор не ошибся в своем заключении.
Что касается странной гостьи с лицом Мадонны, то Адамс, будучи проницательным светским человеком, предпочел умолчать о столь выходящем из ряда вон обстоятельстве. Он рассказал об этом лишь Тони Жераческо, а тот провел расследование, не обнаружив ни малейших следов женщины. Так что дело забылось; мы же узнали о происшествии лишь несколько месяцев назад, когда мистер Адамс, оставивший деликатное и сложное поприще личного слуги, вышел на пенсию, поселился недалеко от Ньюмаркета и счел возможным поделиться с нами странными подробностями смерти Маклака Роуэна, подкрепив рассказ дневником хозяина и собственноручно сделанной фотографией ран на шее покойного, являющих собой отпечаток поцелуя Иуды.
Перевод с английского Евгении Янко
Торп Маккласки
Пожива вампира
Глава 1
Жемчужное ожерелье
За изящным овальным столом в кабинете Дэвида Айкельмана друг против друга сидели двое. Все в этой комнате говорило о богатстве: каждый предмет мебели, каждая гравюра, любой ковер или абажур свидетельствовали о безупречном вкусе хозяина. Дэвид Айкельман был всемирно известным торговцем драгоценностями.
Только что стемнело. На ювелире все еще был консервативный деловой костюм, в который он неизменно облачался ровно в полдень; его гость успел переодеться в смокинг...
На столе, между мужчинами, лежал продолговатый футляр с поднятой кожаной крышкой. Внутри него мягко мерцали отборные жемчужины ожерелья стоимостью в четыреста тысяч долларов.
Первым заговорил посетитель:
– Теперь, Айкельман, вы знаете, по какой причине я хотел встретиться с вами после закрытия магазина. Девушка, сами понимаете... Я хочу устроить ей сюрприз. Осторожность излишней не бывает. Извините за доставленные неудобства.
Речь гостя, вежливая и выстроенная с точностью, свойственной человеку, мастерски владеющему языком, была призвана означать извинение. Однако Айкельман не мог не почувствовать, что вся предупредительность только поверхностна и этот долговязый и угрюмый его клиент – создание бессердечное, не ведающее сожалений. Айкельман умел оценивать людей не хуже, чем жемчужины; и потому в ответ он лишь развел руками.
– Не беспокойтесь, ваше сиятельство, – быстро добавил он. – Сегодня я собирался поужинать в городе, а вечером, не исключено, пойти в театр. Так что закрываю я магазин, предвкушаю отдых – и тут вы.
Клиент улыбнулся, но в улыбке той не было тепла.
– Наши переговоры останутся в тайне, не так ли, Айкельман? – осторожно спросил он. – Это необходимо, ибо...
Ювелир серьезно сказал:
– Я буду хранить чек в личном сейфе. Об этом будет знать лишь страховая компания.
Клиента ответ, кажется, удовлетворил.
– Четыреста тысяч, я верно услышал?
Он полез во внутренний карман и извлек тонкую черную чековую книжку.
Айкельман поспешно закивал.
– Да, четыреста тысяч, ваше сиятельство.
Клиент холодно посмотрел на Айкельмана.
– Рекомендательных писем вам хватило? – многозначительно спросил он.
Айкельман, неожиданно задохнувшись и оттого запинаясь, уважительно подтвердил:
– О да, ваше сиятельство. Их более чем достаточно, уверяю вас.
Мрачная усмешка ничуть не смягчила резкие черты лица посетителя. Он молча выписал чек, левой рукой осторожно помахал им, просушивая чернила, а правой вернул изысканное золотое перо Айкельмана обратно в чернильницу.
Ювелир не сводил с чека алчного взгляда. Наконец чернила просохли. Посетитель, будто желая помучить его подольше, поставил локти на полированную столешницу и, зажав уголки чека в обеих руках, держал его прямо перед носом Айкельмана.
Ювелир, уставившись на чек с непосредственностью ребенка, завидевшего яркую игрушку, поначалу не осознал, что взгляд клиента, смотрящего на него поверх чека в самой близи от его носа, сосредоточился и застыл на его лице. Тем не менее Айкельману вдруг стало не по себе.
Он поднял глаза, встретился ими с глазами посетителя – неожиданно и невероятно чарующими и в то же время холодными, как камень; в их глубине пылало неземное свечение сияющих рубинов.
Айкельман с усилием попытался отвести взгляд, но не сумел. Его вниманием завладела чужая, гораздо более сильная воля. Внезапно ему стало страшно, во рту пересохло, нервы дрогнули. Подумалось, уж не сон ли это; ювелир не мог вымолвить ни слова; впрочем, он даже не пытался открыть рот. Было похоже, что на него наложили чары, загипнотизировали его.
Тогда он подождал, не отведет ли взгляд посетитель. Но эти страшные глаза по-прежнему жгли и сокрушали его разум. И он ощутил, как закружилась голова и мир словно подернулся поволокой. Лицо клиента вдруг померкло, лишь нечеткая, бледная тень мерцала и дергалась перед ним, дразня тонкой сардонической усмешкой алых губ.
И ювелир Айкельман, несгибаемый делец, понял, что сознание тает, как туман над простором, как дымка над водой...
Глава 2
Убийство без единого звука
Шон О'Шонесси, служивший в ювелирном магазине Дэвида Айкельмана детективом и сейчас раскладывавший пасьянс в застекленной кабинке бухгалтерии справа от бронзовых входных дверей, сидел как на иголках. Когда мистер Айкельман попросил его задержаться после работы, он молча предположил, что хозяин опасается таинственного покупателя. И в то же время мистер Айкельман настоял, что проводит клиента сам, а О'Шонесси лучше не показываться!
Было двадцать минут одиннадцатого. Уже два часа мысли О'Шонесси уходили все дальше и дальше от карт, и он принимался строить догадки – догадки о том, что может происходить за закрытой дверью в глубине антресольного этажа.
В магазине царила тишина, прерываемая лишь шорохом карт и дыханием самого детектива. Из-за толстого стекла двери кабинета Айкельмана не доносилось ни звука, однако это не имело значения: О'Шонесси знал, что, если люди внутри говорят, не повышая голоса, внизу ничего слышно не будет. Там, где он сейчас сидит, в дюжине футов от входа, можно различить только шум перебранки или драки. Но ничего подобного не слышалось.
И все-таки О'Шонесси чувствовал неладное: что-то явно шло не так, совершенно не так. Наконец, когда минутная стрелка приблизилась к одиннадцати, он, не сомневаясь, что за самовольство его ждет строгий выговор, не смог больше выносить напряжение. Очень, очень тихо детектив проследовал между занавешенными рядами витрин к задней лестнице. Спрятавшись от янтарного сияния, исходившего из-за матового стекла кабинета, он прислушался.
За закрытой дверью стояла мертвая, давящая тишина.
О'Шонесси решительно постучался. Ему не ответили. Тишина внутри звенела настоящей угрозой.
Затем О'Шонесси попытался открыть дверь. К его удивлению, она легко поддалась. О'Шонесси быстро вошел в комнату и тут же остановился, не в силах сдержать резкое приглушенное восклицание.
Дэвид Айкельман сидел лицом к двери за овальным столом красного дерева, но посетитель исчез!
Шон О'Шонесси мгновенно осознал, что Дэвид Айкельман мертв, хотя глаза ювелира оставались приоткрытыми и он непринужденно раскинулся в кресле, небрежно положив на стол перед собой правую руку. Недвижность позы, остекленевший взгляд и бледность кожи подсказали детективу, что Айкельман уже не дышит.
О'Шонесси кинулся к окну, выходящему на задний двор, и вперился в черноту за блеклым кругом света, падающего из комнаты. Хотя ночь была очень темной, детектив отлично знал двор: неподалеку находилась вентиляционная шахта между двумя соседними зданиями, по гладким кирпичным стенам которой мог подняться разве что человек-муха.
Но даже если учесть такую возможность, все равно прямо перед носом взволнованного О'Шонесси маячили толстые стальные прутья решетки, защищающей окна кабинета, и располагались они так часто, что и ребенку было не протиснуться!
Вверх по спине поползли мурашки, заставляя тело содрогаться; глаза О'Шонесси непонимающе смотрели то на решетку, то на мертвого ювелира, а внутри волнами накатывал безотчетный, животный ужас. Пусть клиенту удалось исчезнуть, но он не мог покинуть комнату ни через окно, ни через дверь...
Внезапно затрясшимися пальцами О'Шонесси поднял трубку телефонного аппарата Айкельмана и набрал номер полиции.
Глава 3
Странная смерть
Комиссар Чарльз Б. Этредж не присутствовал при обычной для начала дела суматохе, последовавшей за звонком О'Шонесси в полицейское управление, по вполне уважительной причине: он сопровождал сначала в театр, а затем в ресторан девушку, на которой был намерен жениться. Первое известие о предстоящем расследовании он получил, когда его автомобиль тихо остановился перед ее многоквартирным домом.
Швейцар, вежливо поклонившись, быстро подошел к ним и протянул записку, оставленную патрульной машиной: коллеги знали, что комиссар, скорее всего, заедет к Мэри. Этредж прочитал послание и мрачно сказал невесте:
– Милая, мне надо уйти. Только что произошло страшное преступление. Убили ювелира Айкельмана.
Мэри была отлично воспитана. Поэтому она не стала возражать и ни о чем не спросила, лишь отозвалась:
– Как жаль, Чарли. Ты не забудешь позвонить мне утром, дорогой мой?
Быстро наклонившись, она поцеловала комиссара в щеку. Не успел он протянуть руки и обнять ее, как она закрыла за собой дверцу. Мэри обернулась, заходя в подъезд, и с улыбкой помахала на прощанье...
Он медленно нажал на газ. Сначала неохотно, потом все больше набирая скорость, длинный черный седан влился в поток городского транспорта.
К тому времени, как Этредж добрался до ювелирного магазина, почти все детективы в штатском, фотографы и патрульные успели разойтись. Однако его с нетерпением ждали лейтенант Питерс из убойного отдела, три детектива из бюро расследований, судебно-медицинский эксперт и помощник окружного прокурора.
А в углу кабинета Айкельмана стояла зловещая плетеная корзина, в которой телу вскоре предстояло совершить краткое путешествие в морг.
Все поздоровались без лишних эмоций и слов. Этредж, изредка комментируя, выслушал краткий отчет лейтенанта Питерса о том немногом, что им удалось выяснить. Они мало что знали. Данные состояли наполовину из рассказа О'Шонесси, наполовину из того, что нашли эксперты, кропотливо осмотрев место происшествия.
– Вы задержали О'Шонесси для допроса? – со значением спросил Этредж.
Питерс с ухмылкой кивнул.
– Скользкая у него история. По-моему, его рассказ, как Айкельман лебезил перед таинственным покупателем и величал его «вашим сиятельством», шит белыми нитками.
Этредж осматривал ящики письменного стола.
– Вижу, казначея фирмы зовут Беном Сигалом. Привезите его сюда. Нам надо узнать, что именно украдено... Нет никаких бумаг, где значилось бы, кто тот загадочный аристократ из показаний О'Шонесси?
– Карманы Айкельмана были кем-то обчищены. Надо заметить, с толком и расстановкой.
– Для О'Шонесси это нехорошо, – кратко отметил Этредж.
Перед отправкой тела в морг комиссар с любопытством в последний раз осмотрел покойного.
– Надо же! До чего он бледный! Будто из него всю кровь выкачали! Черт побери, Хэнлон, как именно его убили? Выкладывайте все, что в голову придет; ошибиться не страшно.
Доктор Хэнлон сухо ответил:
– Мы его не раздевали, комиссар. Я просто осмотрел тело, стараясь не потревожить улики. Но с уверенностью заявляю, что крупных ран на нем нет, как и следов яда на губах и во рту или следов удушения. Необычную бледность можно списать на какую-либо форму анемии.
Этредж усмехнулся.
– Иными словами, Хэнлон, в эти игры вы не играете. На теле ничего заметней царапин не видно, значит, больших ран нет. Какой же вы осторожный! Ладно, лично я думаю, что он истек кровью, есть на нем раны или таковые отсутствуют.
Потом он заговорил гораздо серьезнее:
– Утром сделаете вскрытие. И сразу сообщите мне, каким образом он был убит.
Глава 4
Переливание крови
Было далеко за полночь. Словно черный саван, непроглядная тьма предрассветного часа окутала спящий город.
Но Дервин, смотритель морга, не спал. Ему только что привезли очередное тело, и теперь, на излете ночи, он сидел в своей каморке, пытаясь взбодриться чтением детектива.
И тут он услышал шорох – загадочнейший шорох из комнаты за спиной, откуда не могло исходить ни звука!
Лошадиное лицо Дервина застыло от напряжения, и он, что-то буркнув, посмотрел сквозь закрытое проволочной решеткой окошко в тяжелой дубовой двери.
Сцена, свидетелем которой ему выпало стать, лишила его тело сил, заставила пальцы лихорадочно трястись, а без того слабый рассудок мигом швырнула в пропасть безумия.
Внутри от стола к столу ходил человек, на секунду поднимая серые простыни и вглядываясь в лицо каждого упокоившегося несчастного. Наконец высокий незнакомец сорвал простыню с тела Айкельмана и небрежно отбросил ее в сторону.
Высокий незнакомец в нарядном вечернем костюме! Он присел на краешек стола и обнажил руку ювелира до локтя, затем проделал ту же странную операцию со своей.
С этого мгновения Дервин, лепечущий, трясущийся Дервин, даже вернись к нему потерянный разум, вряд ли бы понял, что именно происходило перед его глазами. Он едва ли смог бы осознать, что незнакомец переливал мертвецу свою собственную кровь!
Бормотание Дервина перешло в нечеловеческие крики, когда смотритель увидел, как тело Айкельмана, мертвого ювелира, пошевелилось и село на столе; губы мертвеца задвигались: он о чем-то говорил с этим небывалым посетителем; затем оба поднялись, быстро зашагали к зарешеченному окошку за столами, с невероятной ловкостью запрыгнули на подоконник и, извиваясь, пролезли сквозь прутья, расположенные настолько часто, что между ними не пробралась бы и кошка, – после чего исчезли в ночной тьме...
Дервин смотрел затуманенными, сумасшедшими глазами, как медленно-медленно затворяется окно...
Из покойницкой больше не доносилось ни звука. Но возле дубовой двери жутко и монотонно завывал безумец.
Глава 5
Похищенное тело
Полицейский комиссар Этредж, лейтенант Питерс и мистер Бенджамин Сигал сидели в кабинете Дэвида Айкельмана. Близился рассвет, все трое устали, их глаза покраснели. Перед ними на столе лежали бесчисленные пачки ведомостей и ценных бумаг. Дверца сейфа была распахнута.
Этредж обратился к Сигалу:
– Пропали только жемчуга?
– Только жемчуга, комиссар.
Этредж задумчиво потер пальцем подбородок.
– Все указывает на то, что мистер Айкельман лично взял их из сейфа, – размышлял он вслух. – Да и на замке лишь его отпечатки.
– Это подтверждает рассказ О'Шонесси! – воскликнул Питерс.
Этредж кивнул.
– Да. Наш преступник не открывал сейфа.
Неожиданно он вновь принялся задавать Сигалу вопросы:
– Вы утверждаете, что мистер Айкельман присутствовал на всех переговорах, касающихся этих жемчугов?
– Конечно. Мистер Айкельман никому не доверял наиболее важные дела.
– Иными словами, вам неизвестно, полон или нет список возможных покупателей, который вы предоставили мне?
– Нет, я этого не знаю.
– Слышали ли вы, как мистер Айкельман обсуждал продажу ожерелья на личной встрече или по телефону?
Сигал, нахмурив лоб, принялся перечислять длинную череду обрывков слышанных им разговоров, совещаний, на которые его приглашали, а также рассказал о кое-каких встречах посекретнее. Вдруг комиссар прервал его.
– Значит, вы слышали, как он обсуждал сделку по телефону и говорил крайне почтительно, обращаясь к собеседнику по-английски и по-немецки? – с чрезвычайным интересом осведомился Этредж.
Сигал подтвердил это кивком.
– Выясните, – медленно проговорил Этредж, – кто из клиентов, упомянутых в вашем списке, знает немецкий язык. О'Шонесси утверждает, что, когда вчера вечером Айкельман привел таинственного незнакомца в магазин, тот говорил раскатисто и гортанно. Айкельман, в свою очередь, обращался к гостю с почтением: «Ваше сиятельство!»
– И еще разузнайте, – продолжал Этредж, – кто из ваших клиентов носит аристократический титул!
Внезапно раздался телефонный звонок. Комиссар Этредж, быстро покачав головой, остановил Сигала, который автоматически потянулся к дорогому хромированному аппарату. Затем снял трубку сам.
– Говорит комиссар Этредж.
Голос в трубке прозвучал необычайно громко, разорвав напряженную тишину комнаты, Этредж даже отодвинул ее подальше от уха. Выслушав сообщение до конца, он аккуратно положил трубку на место. А когда заговорил с Сигалом и Питерсом, голос его звенел от удивления, удивления с немалой толикой страха.
– Звонили из морга, – задумчиво произнес Этредж. – Дервин, тамошний ночной смотритель, сошел с ума. Тело Айкельмана было... похищено!
Глава 6
Раздумья
Ровно в двенадцать часов того же дня, второго в расследовании по делу Айкельмана, в кабинете комиссара Этреджа в полицейском управлении раздался громкий телефонный звонок. Комиссар быстро наклонился вперед и снял трубку. Хриплый голос телефониста наполнил комнату. Но Этредж просто выслушал сообщение. Еще до звонка он знал, что пришла Мэри. Она отличалась пунктуальностью.
Он встретил ее снаружи, в мрачном каменном коридоре, и сжал ее изящные, затянутые в перчатки ручки в кратком, безмолвном приветствии. Затем они вышли на залитую солнцем улицу, покинув печальное здание, предназначенное лишь для наказания за преступные деяния и человеческую глупость.
– Сегодня ты прекрасна как никогда, мисс Мэри Робертс, – сказал он.
Девушка взяла его под руку, и они влились в бурлящую полуденную толпу. Мэри искоса бросила на него взгляд.
– Чарльз, ты не спал. Глаза у тебя усталые.
Этредж слегка коснулся своего острого подбородка. Вернувшись от Айкельмана, он только и успел побриться и принять душ.
– У тебя глаз-алмаз, Мэри. – Они проходили мимо ресторанчика. – Не зайдем пообедать?
За обедом Этредж поведал ей о событиях ночи. Мэри, внимательно слушая рассказ, с прискорбием замечала его посеревшее лицо, недоумение во взгляде и сомнение в голосе.
– Не пытайся взваливать все на себя, Чарльз, – мягко произнесла она. – Детективы в отделе компетентны, и, в конце концов, на убийстве Айкельмана свет клином не сошелся!
– Не знаю, не знаю, – хмуро ответил он. – Мэри, если мы принимаем слова О'Шонесси за истину, преступник становится совершенной загадкой. А взять похищение тела Айкельмана из морга! Кто в такое поверит? Однако это произошло. И Дервин сейчас в городской больнице бормочет себе под нос что-то про ходячих мертвецов и таинственного незнакомца в смокинге, вошедшего в окно и сумевшего увести с собою труп!
Этредж сделал мрачную паузу.
– Я заходил в морг – сегодня утром. И все окна были... закрыты.
– Но ты упомянул, что кто-то смахнул пыль с подоконника, – напомнила Мэри. Он посмотрел на нее и согласился:
– Да. Но, боже мой, ни одно человеческое существо не способно просочиться сквозь такую решетку, как в морге и у Айкельмана. Это невозможно.
– То же самое утверждает О'Шонесси.
– Именно. – Этредж несколько минут помолчал, погрузившись в размышления, и продолжил: – Мужчина высокого роста, говорит с немецким акцентом, одет в смокинг, неплохо знаком с Айкельманом, раз тот принял его одного у себя в кабинете после закрытия магазина. Умеет выходить и входить сквозь решетку, словно ее нет, и убивает без следов, за исключением того, что жертва выглядит обескровленной.
Комиссар нахмурился еще сильнее.
Они встали, собираясь уйти.
– Может быть, ты поспрашиваешь об этом своих приятелей, – предложил Этредж с привычной лукавой улыбкой, которую Мэри так любила. – Узнай, не приехал ли с визитом какой-нибудь граф или князь, подходящий под эти приметы!
Глава 7
Возвращение мертвеца
Вечером, в восемь часов пятнадцать минут, офицер Бэйнс, стоявший на посту в магазине Айкельмана, услышал короткий стук тростью с золотым набалдашником о бронзу двери. Сквозь стекло он увидел невысокого дородного человека, пребывавшего в отвратительном настроении и чрезвычайно спешившего попасть внутрь. Полицейский замешкался, и удары в дверь возобновились с удвоенной яростью. Буквально тотчас сердито зазвенел ночной звонок.
Из глубины магазина послышались быстрые шаги мистера Бенджамина Сигала...
– О господи, это мистер Айкельман!
В возгласе казначея звучал неприкрытый ужас. Ноги его подкосились, от лица отлила кровь, и он побледнел как воск.
Офицер Бэйнс почувствовал, как по спине пополз озноб – могильный холод.
– Это тот самый, которого убили? – прошептал он.
Неистовые удары в дверь не желали прекращаться.
– Отворяй, Сигал, дурак распроклятый! Чего испугался? Впускай, говорю тебе!
Дрожащими руками офицер Бэйнс открыл дверь. Дэвид Айкельман вошел в свой магазин.
– Сигал, хватит стоять и пялиться, как идиот! Пошли в кабинет. Ох, что мне довелось испытать...
Затем он впервые заметил полицейского. Глаза его от ненависти налились кровью.
– Так-так! Они что, полицию сюда приволокли? Чудненько! Эй, ты, – он угрожающе шагнул вперед, – выметайся с моей собственности!
Ошарашенный Сигал попытался возразить:
– Но вы считались убитым. Полиция...
Айкельман накинулся на него, как загнанный в угол зверь.
– Полиция? Глупости! Я похож на мертвеца? – Он расхохотался, и от его смеха по коже полисмена побежали мурашки.
– Ты, ищейка! Убирайся, откуда заявился!
Полицейский перевел беспомощный взгляд с разъяренного ювелира на мистера Сигала.
– Я должен здесь оставаться, пока меня не отпустят. – Вдруг ему в голову пришла мысль: – Я могу сообщить, что вы живехоньки. И все закончится. Разрешите позвонить.
Айкельман поджал губы и стоял с каменным лицом.
– В этом магазине телефоном тебе не пользоваться! – прорычал он. – Пошел вон! В конце квартала есть аппарат, оттуда и звони своим треклятым полицейским. И чтоб от тебя не было ни слуху ни духу!
Офицер Бэйнс умоляюще взглянул на Сигала. Тот ободрительно кивнул.
– Да, – сказал казначей, – лучше позвоните из аптеки на углу. Можете известить начальство, что мистер Айкельман в полном порядке, но в данный момент не желает встречаться с полицией. Возможно, через час или два...
– Никак не через час, – прохрипел Айкельман. – Даже не уверен, что завтра. Убирайся!
Полицейский ретировался, пока глаза Айкельмана не успели разгореться гневом, ибо ювелир был собственником и налогоплательщиком. Да и насолить при желании тоже мог...
Оставшись наедине с Сигалом, Айкельман повел казначея в свой кабинет. Там они уселись. Мистер Айкельман молчал. Но стоило Сигалу заглянуть в глаза хозяина, как в нем зародилась тревога, постепенно охватывая душу и перерастая в страх. Дело в том, что мистер Айкельман некоторым образом переменился, почти незаметно, но ужасно.
Вдруг мистер Айкельман вскочил на ноги, угрожающе нависнув над подчиненным. Сигал завороженно смотрел в красные-красные глаза, не в силах отвести взгляда, и почувствовал, как безумный испуг тисками сжал тело, заставил побледнеть и застыть на месте. Тем временем стальные пальцы Айкельмана сжали горло несчастного и проволокли слабо сопротивляющегося казначея по столу, словно груду тряпья. На мгновение лицо хозяина сблизилось с лицом Сигала, и глаза ювелира победно сверкнули, а губы исказила нечеловеческая усмешка. Потом мир померк в милосердном забытье...
Глава 8
Новая жертва
Когда офицер Бэйнс покидал магазин, казалось, что никаких причин для тревоги не было. И все-таки он знал, что не имел права оставить пост, не связавшись предварительно с детективом-лейтенантом Питерсом. Поэтому, добравшись до аптеки, Бэйнс намеренно не упомянул о том, что ушел от ювелира. Однако не забыл отметить, в каком гневе пребывал мистер Айкельман.
Короткий приказ Питерса поверг его в отчаяние:
– Хватит болтовни про Айкельмана. Оставайтесь на месте, пока вас не отпустят. Я сейчас подъеду!
Борясь с дурными предчувствиями, Бэйнс положил трубку и быстро вернулся к магазину. Приди офицер на десять секунд раньше, он бы увидел, как мистер Айкельман с портфелем в руках выходит из бронзовых дверей своего магазина и направляется к шикарному глянцевому «роллс-ройсу», ожидающему его чуть дальше по улице. Но случилось так, что полицейский лишь скользнул взглядом по роскошному автомобилю с шофером и двумя пассажирами внутри, а затем машина с тихим рычанием и грацией пантеры проплыла мимо в сторону аптеки...
Дойдя до магазина, Бэйнс подергал за ручку и нажал на кнопку звонка. Ответом ему была абсолютная тишина.
Он только-только начал ощущать всю нелепость положения, в которое себя поставил, когда из подъехавшей полицейской машины вышли лейтенант Питерс и двое в штатском.
– Что здесь произошло? – воскликнул Питерс.
Бедняга, запинаясь, ответил:
– Мистер Айкельман рвал и метал. Велел мне убираться вон и оставаться снаружи.
Питерс задержал взгляд на полицейском. В глазах его читалось сочувствие, даже жалость. Затем он произнес:
– Надеюсь, ничего страшного не произошло. Но если что, значка вы лишитесь или даже отправитесь строить дороги в компании других заключенных, – и принялся давить на кнопку звонка.
– Слушайте, Бэйнс, – чуть погодя сказал он, – бегите к телефону и позвоните сюда, прикажите им открыть дверь. Говорите, там Айкельман с Сигалом? Ладно, право войти у нас имеется: дело не закрыто, мертв Айкельман или жив. Не забывайте, что мы по-прежнему расследуем похищение драгоценностей.
Двадцать минут спустя под звон разбитого стекла детективы проникли в магазин.
Они обнаружили Сигала в кабинете Айкельмана: казначей в странной позе распростерся на столе; покрытое багровыми пятнами лицо, однако, было бледно, как у призрака, широко распахнутые глаза слепо взирали в пустоту. Выругавшись от неожиданности, Питерс опустился на колени рядом с ним. Детектив с облегчением выдохнул: пусть неуверенно и слабо, но сердце Сигала продолжало биться.
Не церемонясь, Питерс влил виски между сжатыми челюстями Сигала, а затем протер его лицо водой. Мало-помалу Сигал начал проявлять признаки возвращающегося сознания. Он беззвучно стонал и поворачивал голову, грудь его вздымалась. Один из полицейских уже вызвал скорую.
Питерс растирал казначею запястья и вдруг заметил чуть видное красноватое пятнышко на одном из них. Это был след на лучевой вене, похожий на отметину от недавно сделанного укола.
В окно влетел звук сирены подъехавшей кареты скорой помощи. Вошли люди в белых халатах; врач молча опустился на колени рядом с Сигалом. Бегло осмотрев казначея, он сказал:
– Опасности для жизни нет, но придется отвезти его в больницу и уложить в постель. То, как его душили, – он указал на синяки на горле Сигала, – не прошло даром. К тому же у него полный упадок сил.
Но Питерс, внезапно опустив квадратные плечи, уже успел отвернуться к телефону и теперь набирал номер комиссара Этреджа. Набирал, чтобы сообщить, что дверца сейфа распахнута, на полу валяются пустые футляры из-под украшений, на табурете лежит открытая стальная коробка для ценностей, а по всему красно-золотому ковру в чудовищном беспорядке разбросаны горы бумаг...
Глава 9
Кинжал с серебряным лезвием
В четыре утра, на третий календарный день следствия по делу Айкельмана, комиссар Этредж и детектив-лейтенант Питерс вторично собрались уходить из ювелирного магазина. Нервы их были расстроены долгими часами ставящего в тупик расследования, тела сковала усталость.
Магазин был ограблен второй раз за сутки, и теперь пропали двести тысяч долларов облигациями и драгоценности на сумму вдвое бо́льшую!
В ту самую минуту, когда полицейские намеревались запереть опустошенный кабинет, им позвонили из управления.
Тело Дэвида Айкельмана обнаружили в канаве на Уолкотт-Бич-роуд – с кинжалом в сердце.
Этредж крепко выругался, что с ним случалось нечасто. Но за руганью скрывался вновь разгоревшийся энтузиазм...
Через несколько минут длинный черный седан комиссара мягко скользил по окраинам, направляясь в Уолкотт. Сидящий за рулем Этредж молчал; детектив-лейтенант Питерс тоже не пытался заговорить.
В Уолкотте не было морга. Этредж подъехал непосредственно к полицейскому участку из красного кирпича.
Войдя в здание, они узнали, что труп Айкельмана положили, за неимением лучшего места, на кушетку в комнатушке, находящейся прямо позади стола сержанта.
Уолкоттский коронер рассматривал тело с необычным любопытством.
Необычным, поскольку на первый взгляд казалось, что все предельно ясно. Человека нашли в канаве с ножом в сердце. Труп выбросили из автомобиля; ничто не говорило о том, что убийца или убийцы выходили из машины.
Однако коронер изучал труп Айкельмана с чрезмерным, чуть ли не фанатичным вниманием.
Он выпрямился и пожал руки Этреджу и Питерсу.
– Этого вашего Айкельмана, – озадаченно произнес он, – наверное, выбросили из машины нынче ночью, так как пролежал он у дороги от силы часов десять, прежде чем его нашли. Может, еще меньше; не исключаю, что его заметили почти сразу после того, как он оказался на обочине. Но умер он намного раньше, чем преступники избавились от тела. Оно успело начать разлагаться.
Комиссар Этредж не смог скрыть удивления:
– Когда, говорите, он умер?
Коронер уверенно ответил:
– Не меньше тридцати шести часов назад.
Комиссар задумчиво продолжал:
– Таким образом, он был мертв по крайней мере сутки, прежде чем его бросили в канаву?
Коронер кивнул:
– Не меньше суток, точно!
Этредж и Питерс переглянулись. Они знали, что в восемь вечера Айкельман был еще жив! Заявление коронера не могло быть правдой.
Но все же – было. Он не мог ошибиться.
Безуспешно пытаясь осмыслить невозможное, Этредж поднял кинжал, которым закололи ювелира, и осторожно подержал оружие за кончик лезвия. Одна деталь привлекла его внимание.
– Какой занятный клинок, – как бы невзначай отметил он. – Непохоже, что рукоять ему родная. Выглядит самодельным, будто его отлили в форму, а лишь затем прикрепили к рукояти и заточили. Кому это могло понадобиться?
Тут заговорил Питерс; глухим от ужаса, причина которого была понятна ему одному, голосом он сказал:
– Клинок не стальной! Металл мягче. Серебро! Я уверен, он серебряный!
Глава 10
Граф Вурц
Когда Этредж и Питерс отправились обратно в город, первые сияющие лучи солнца пронзили горизонт, подобно гигантскому золотому вееру. Этредж не сводил внимательных глаз с дороги, тогда как мысли его были заняты попытками собрать воедино смутные наметки из улик. Он задумчиво пробормотал:
– Видит бог... мы просто обязаны так или иначе объяснить все загадки в этом деле. Тем более что сейчас у нас появилось кое-что новое. Мы узнали, что наш преступник ездит на автомобиле.
– Подозреваю, что у него «роллс-ройс», – предположил Питерс. – Когда вчера я распекал Бэйнса, тому удалось вспомнить, что, выходя из аптеки, он видел «роллс-ройс», отъезжавший от магазина Айкельмана.
– Займитесь этим, – сурово приказал Этредж. – Или... погодите. Лучше будет, если я высажу вас у городской больницы. Сигал, наверное, уже пришел в себя. Спросите, у кого из клиентов Айкельмана есть «роллс-ройсы». Нутром чую, что наш парень из них. Помните, ювелир его знал.
– Вы будете в управлении?
Этредж неожиданно улыбнулся.
– Я приеду в управление в течение часа. А пока прервусь и уговорю Мэри угостить меня завтраком. Возможно, она подаст мне идею, а еще грейпфрут и бекон.
Питерс вышел возле больницы. Этредж заскочил домой, помылся, побрился, позвонил Мэри и поехал к ней.
Мэри сама открыла ему дверь и проводила в столовую, где весело булькала кофеварка, жарился ароматный бекон и заманчиво блестели дольки грейпфрута. Мэри не сводила с Этреджа сияющих карих глаз, а он, покончив с едой, потягивал свой кофе, черный и несладкий.
– Как успехи, Чарльз? – тихо спросила она.
Он устало покачал головой.
– Давай ты, Мэри. Выкладывай, кто из твоих титулованных знакомых говорит по-немецки. И у кого из них есть «роллс-ройс»!
Мэри закрыла глаза и беззвучно зашевелила губами, пытаясь вспомнить.
– Во-первых, Банни Брэйнард. У него «роллс-ройс», но он не аристократ и вечно за девушками волочится. Во-вторых, Тони Кастелони – итальянец, с каким-то там титулом, но вряд ли он бегло говорит по-немецки.
– Возьмем его на заметку, – задумчиво произнес Этредж.
– В-третьих, Леопольд – то есть граф Вурц; самая подходящая кандидатура.
Она резко замолчала, а по щекам разлился румянец. Потом смущенно продолжила:
– Знаешь, он такой рафинированный, чертовски красивый и богатый космополит. Ходят слухи, что он разбил не одно сердце. Он как Змий, Чарльз; опасен, но очарователен. – Она потупилась, взгляд сделался туманным. – Я и сама бывала во власти его обаяния.
– Тогда он определенно наш парень, – посмеиваясь, сказал Этредж.
Но Мэри не шутила.
– Не паясничай, Чарльз. Граф Вурц – настоящий джентльмен. Однако есть в нем нечто странное. Веющее бедой. Недавно ходили нелепейшие слухи: говорили, Катарина Грант так страдала от любви к нему, что умерла. И если бы не его вид, такой... такой инфернальный... люди бы ничего подобного не подумали.
– Как она умерла? – непринужденно спросил Этредж.
– О, вроде бы от анемии. Ей пришлось перелить огромный объем крови, но бедняжка все равно не выжила. Сам понимаешь, как глупо это звучит...
Глава 11
Гость графа
Был ли граф Леопольд Вурц тем, кого они искали? Пять часов интенсивной, тяжелой работы помогли открыть целый ряд поразительных сведений. Комиссар Этредж и детектив-лейтенант Питерс убедились, что граф Вурц приобрел у Айкельмана брелок с бриллиантом и несколько других безделушек; они выяснили, что у Вурца действительно имелся «роллс-ройс», и удостоверились, что граф был единственным говорящим по-немецки аристократом среди клиентуры Айкельмана.
Являлись ли эти факты простым совпадением или же представляли собой ряд неявных улик, безошибочно указывающих на неуловимого преступника?
Иные сведения, которые удалось собрать полиции о графе Вурце, были не столь вдохновляющими. Выяснилось, что он не самозванец и его титул, как и право пребывать в Америке, не вызывает сомнений; Вурцы считались одним из стариннейших, а до войны и богатейших семейств Венгрии. Граф Вурц, мягко говоря, питал страсть к странствиям. И к тому же обладал немалым состоянием.
Вот на такой личности комиссар Этредж сосредоточил свое внимание.
Вдруг с пугающей внезапностью очнувшегося в гробу покойника комиссар выбросил незажженную сигару в корзину для бумаг и вскочил на ноги.
– Питерс, я собираюсь нанести визит этому господину Вурцу, – объявил он.
Питерс, ничуть не удивившись, кивнул. Этредж едва ли не беспечной походкой покинул комнату...
Граф Вурц снимал апартаменты в очень дорогом доме, эдаком двадцатидевятиэтажном вавилонском дворце. Этредж вышел из лифта и очутился в богато украшенном фойе с высоким сводчатым потолком. Бросив оценивающий взгляд на обстановку, он как ни в чем не бывало позвонил в колокольчик над изысканным столиком, служившим подставкой под низкую вазу, по всей видимости предназначенную для визитных карточек.
Вскоре из длинного коридора, ведущего в комнаты, раздался звук тихих шагов, и перед Этреджем предстал пухлый блондин неопределенного возраста с необыкновенно пустым лицом. Он молча и равнодушно ожидал дальнейших действий посетителя.
– Мне бы хотелось увидеться с графом Вурцем, – уверенно сказал Этредж. И протянул визитку. Лакей зажал карточку между указательным и большим пальцами правой руки и, не взглянув, уронил ее в вазу на столике.
– Графа Вурца нет дома. Граф Вурц вернется после восьми, – монотонно и гортанно произнес он.
Этредж решил, что блондин, видимо, служил семейству с незапамятных времен и был человеком умственно отсталым.
– Я приду в половине девятого, – медленно проговорил комиссар, чтобы лакей понял его. Тот ответил неловким кивком, напомнив прусского пехотинца...
Этредж ушел. Но в восемь двадцать пять он опять стоял в приглушенном свете роскошного фойе со сводчатым потолком.
На сей раз на звонок ответил другой слуга, вероятно, дворецкий, суровый субъект почти разбойничьего вида с жестким тонкогубым ртом и пронзительным взглядом.
– Пройдемте со мной, комиссар, – коротко сказал он, принимая трость и шляпу. – Граф Вурц нашел для вас время и попросил без промедления проводить вас к себе.
Не померещилась ли комиссару нотка презрения в его резкой манере?
Круто повернувшись, слуга прошествовал по коридору и остановился у затерявшейся среди безупречных деревянных панелей небольшой ореховой двери. Распахнув ее, он подождал, пока Этредж войдет, а затем тихо затворил дверь за его спиной.
Комната, куда попал Этредж, не поражала размерами – обычный закуток, отданный под библиотеку. Вдоль стен стояли полки в человеческий рост, забитые под завязку томами дорогими и не раз читанными, что тотчас бросилось комиссару в глаза. Ближе к центру комнаты в лучах яркой люстры обретался письменный стол; за столом сидел человек. Поблизости было удобное кресло, пододвинутое для беседы с гостем.
Хозяин поднялся, вышел из-за стола, протянул руку Этреджу. И Этредж во время краткого рукопожатия почувствовал, как по телу пробежали мурашки, словно он прикоснулся к змее или жабе. Стараясь побороть отвращение, он улыбнулся и сказал:
– Граф Вурц?
– Комиссар Этредж. Пожалуйста, садитесь.
Сидя напротив графа, Этредж тайком разглядывал человека, с которым так стремился встретиться. Сначала его постигло разочарование: граф был просто высок и худощав, лет тридцати пяти или около того, с резкими чертами лица, гладко выбрит, с необычайно длинными и тонкими руками, с редеющими волосами на висках, посеребренных сединой. Одет он был строго – в безупречный смокинг и белоснежную рубашку.
Несколько минут они обменивались ничего не значащими фразами. Этредж действительно не знал, как начать разговор, и граф Вурц легко и без усилий направлял беседу. Но наконец комиссар сумел перехватить инициативу:
– Вы, граф Вурц, конечно, спрашиваете себя, зачем я здесь.
Граф вежливо наклонил голову.
– Да, мне было бы любопытно узнать это. Я рад побеседовать с вами, однако... – И он указал на загромождавшие стол бумаги.
Этредж залез в карман и, как бывало всегда, стоило ему почувствовать, что собеседник непрост, достал портсигар. Затем открыл его и предложил графу сигару. Губы Вурца на миг скривились в усмешке.
– Благодарю. Не курю. Могу ли я предложить вам вина? – И он потянулся за графином, стоявшим у него под рукой.
Этредж замешкался. Но граф с улыбкой наполнил два бокала. Грациозно поднеся один из них ко рту, он жестом предложил второй комиссару. Тот тоже взял бокал.
– Вы знали мистера Дэвида Айкельмана? – спросил Этредж.
Граф кивнул.
– Иногда я делал у него покупки.
Голос его звучал равнодушно, однако Этреджа не покидало ощущение, что Вурц затаился, подобно крадущемуся зверю. Глаза графа светились опасностью.
– Значит, вам известно, что Айкельман убит? – не сдавался комиссар.
Граф Вурц пожал плечами.
– Это известно всем и каждому. Спросите любого прохожего на улице, он ответит то же, что и я.
Этредж помолчал и заговорил снова. Ему хотелось, чтобы вся важность последующих слов застигла графа врасплох.
– Известно ли вам, что в таинственном посетителе магазина Айкельмана узнали вас? Знаете ли вы, что вчера вечером вас видели, когда вы без четверти девять отъезжали в своем автомобиле вместе с мистером Айкельманом от его магазина?
Глаза графа сверкнули ярким пламенем недвусмысленной угрозы, но тут же погасли.
– Вы меня поражаете, – спокойно ответил он. – Полагаю, здесь какая-то ошибка.
Этредж, приняв за аксиому то, что Вурц, как ни странно, был нужным ему человеком, хрипло атаковал:
– Никакой ошибки. Вы замешаны в смерти Айкельмана!
Как опрометчиво он заявил это, позволив нервам расшалиться!
Граф Вурц чуть наклонился на стуле поближе к нему.
– Надо понимать, я арестован? – спросил он.
Комиссар Этредж покачал головой, проклиная себя за безрассудство.
– Пока нет.
Он поднялся, собираясь уходить. Граф Вурц смотрел на него любопытными, жадными глазами на неподвижном, словно высеченном из камня лице. Его тонкие губы горели кровавым пятном на мертвенно-бледной коже...
– Сядьте! – рявкнул граф.
Этредж осторожно опустился обратно в кресло. Вурц глядел на него, как на безобидное насекомое, неожиданно выпустившее жало.
– Хочу предупредить, – многозначительно проговорил граф. – Вы ведь состоите в отношениях с некоей мисс Мэри Робинс?
Этредж не ответил на эту дерзость.
Граф продолжил:
– Когда-то она была не совсем равнодушна ко мне. Вы уж простите, если я покажусь излишне самоуверенным, но, думается, увести ее у вас для меня не составит большой трудности. Будете мне досаждать, я вам отомщу. А что до дела Айкельмана, то, явившись сюда сегодня, вы выставили себя полным глупцом. Доброй ночи, сэр.
Комиссар Этредж возмущенно поднялся. Поборов желание обрушить кулак на чрезмерно бледное лицо, он повернулся к выходу. Но вдруг заметил бокал графа. Тот по-прежнему был полон до краев: граф не притронулся к вину.
– Вы не пили! – удивленно воскликнул комиссар.
Граф Вурц ухмыльнулся, и Этредж увидел жемчужно-белый оскал.
– Я не пью вина, комиссар Этредж. Оно напоминает мне кровь. Вы мне не нравитесь, сэр; начинаю думать, что я скорее изопью чашу с вашей кровью, чем бокал этого вина! А теперь, прошу, оставьте меня.
И граф Вурц смотрел, как закрывается дверь, все с той же механической, ужасающе вежливой улыбкой, застывшей на лице. Затем задумчиво снял телефонную трубку и набрал номер Мэри Робертс.
– Мэри? – спросил он, когда горничная позвала девушку к телефону. – Это Леопольд... Хотелось бы встретиться... Да, срочно. Ты сегодня будешь на благотворительном вечере у Мура?.. Ужин... от него я отвертелся, но после ожидаются азартные игры. Знаешь, я собираюсь там читать мысли.
– Я ведь... не в самых близких отношениях с Мурами, – попыталась возразить Мэри.
– Но у тебя есть какие-то планы на вечер? Если нет, то пойдем со мной. Будет славно...
Глава 12
«Как волк!»
Комиссар Этредж, вернувшись в полицейское управление, сел за свой стол и схватился за голову. Господи, что за ерунда! Ни единой улики против Вурца. Бэйнс даже не знает, был ли тот автомобиль «роллс-ройсом». О'Шонесси не видел лица человека, приходившего к Айкельману в магазин. Ни одного отпечатка пальца, необходимого для обвинения, не найдено.
А газеты только и ждут ареста...
К тому же этот упрямый коронер из Уолкотта написал в отчете, что тело Айкельмана сочилось свежей кровью, тогда как сутками ранее доктор Хэнлон с уверенностью утверждал, что потеря крови привела Айкельмана к смерти от анемии!
Да и как в трупе человека, умершего сорок часов назад и находящегося на первых стадиях разложения, мог оказаться переизбыток живой крови?
Почувствовав, что еще секунда бездействия сведет его с ума, Этредж вскочил на ноги, сделал два стремительных шага и распахнул дверь.
– Питерс!
Из дверного проема чуть дальше по коридору высунулась голова Питерса.
– Зайдите и составьте мне компанию, – приказал комиссар, – иначе я умом тронусь.
В кабинете он рассказал Питерсу о случае и дословно передал разговор с Вурцем.
– Он насквозь порочен, – серьезно сказал Этредж. – Я чувствовал все зло, исходящее от него, как если бы передо мной была гремучая змея! Или волк!
Питерс пробормотал, будто бы про себя:
– Волк, говорите? Надо же!
В этом странном замечании не было ни намека на насмешку. Этредж вздрогнул.
– Вы о чем? – медленно спросил комиссар.
Но Питерс ушел от ответа:
– Лучше пока вам не знать. Иначе решите, что у меня не все дома. Мне бы как-нибудь на этого парня посмотреть.
– Еще увидитесь, – мрачно пообещал Этредж.
Повисла тишина.
Вдруг Этредж беспомощно развел руками.
– Черт побери, Питерс, я места себе не нахожу... Пойду-ка к Мэри. Мне нужно выпить.
Он набрал номер девушки. Ответила горничная, сообщив, что Мэри по приглашению графа Вурца отправилась на благотворительный вечер к Мурам.
Этредж изумленно положил трубку и посмотрел на Питерса, сидящего напротив.
– У вас смокинг выглажен? – спросил он с показным равнодушием, но его голос звучал надтреснуто, неестественно.
– Думаю, да, – ответил Питерс. – Я приготовился к балу на День святого Патрика.
Этредж провел языком по пересохшим губам.
– Хорошо. Идите домой и переоденьтесь. У нас в планах посетить благотворительный вечер миссис Уэстон Б. Мур. Не исключено, что там нас ждет удача – и вы встретитесь с графом Вурцем лицом к лицу!
Глава 13
Вечер у миссис Мур
Мистер Уэстон Б. Мур был одним из множества нуворишей, взращенных «Ревущими двадцатыми», и одним из немногих, кто ухитрился сохранить состояние после Великой депрессии. В наиболее консервативных кругах поговаривали, что дело тут в его отнюдь не кристальной честности...
Но как бы то ни было, если миссис Уэстон Б. Мур затевала что-либо, она делала это с размахом. И благотворительный вечер не стал исключением из правил. Миссис Мур украсила свой сад тысячами разноцветных фонариков. На одной из террас устроила танцевальную площадку и не поскупилась на дорогой оркестр. Вдоль дорожек и тропинок в дюжине стратегических точек расставила армию официантов, смешивающих напитки для текущей рекой толпы. Избранные из ее ближнего круга теперь присматривали за двумя десятками ярких киосков с разнообразными надписями: «Предсказание судьбы», «Восточная ночь», «Поцелуи»... В нескольких комнатах ее особняка велась игра – за карточными столами и рулеткой. Каждый час на лужайке перед домом давала представление труппа яванских танцовщиц.
Миссис Мур, переспелая крашеная блондинка, лично приветствовала графа Вурца и Мэри у столика, целенаправленно поставленного у ворот усадьбы. С графом Вурцем она рассыпалась в любезностях, затем преувеличенно вежливо поздоровалась с Мэри.
– Я так и знала, что вы прибудете после ужина! – щебетала она. – Я рассказала всем-всем за столом, как вы ненавидите ужинать вне дома. Все те, кто с вами пока не знаком, сгорают от желания познакомиться со столь эксцентричным господином! А уж когда я сказала им, что вы будете предсказывать судьбу...
– Никаких предсказаний, – с улыбкой поправил ее граф Вурц. – Буду просто читать мысли. Сами понимаете, это всего лишь фокус.
– Ах, граф, я не сомневаюсь, что здесь нечто большее, чем простой спектакль! Вы говорите как настоящий профессионал. Я всем-всем сказала, что вы были в Тибете, и в Китае, и в разных удивительных странах. Это будет сенсация. Вы всегда казались таким невероятно загадочным!
Граф Вурц нахмурился.
– Никогда не хотел выглядеть загадочным, – быстро проговорил он. – Всегда пытался быть как можно... нормальнее и человечнее.
Миссис Мур зарделась.
– Какой вы скромный! Однако я совсем вас заболтала. Простите. Делайте что душе угодно, дорогие мои, развлекайтесь. Как я рада, что вы пришли, мисс Робертс. А когда вы займете свое место в шатре для чтения мыслей, граф Вурц?
Граф задумался.
– Ну, не слишком поздно. Скажем, я буду там с... одиннадцати до двенадцати. Это даст вашей профессиональной гадалке час передышки.
Миссис Мур восторженно закудахтала:
– Чудесно! Я сейчас же отдам распоряжения. И не растягивайте свои... свои сеансы, или как там это зовется, надолго. Просто ошарашьте человека каким-нибудь неожиданным откровением – и зовите следующего. Граф Вурц, вы произведете фурор. Да мы за вход к вам по пятьдесят долларов брать будем.
По неясной причине граф Вурц довольным не выглядел.
Мэри Робертс и Вурц медленно прогуливались по дому и саду, порой останавливаясь попытать счастья в какой-нибудь игре или купить по завышенной цене безделушку, пока не дошли до цыганского шатра. Он, в отличие от большей части аттракционов миссис Мур, был настоящим. Его потрепали время и ветры; некогда сияющий яркими красками стяг на нем пестрел штопкой и заплатами. У входа стоял зазывала, смуглый человек с крючковатым носом и бегающими черными глазами чистокровного цыгана. У шатра притулились на корточках двое ребятишек, а внутри, конечно, сидела их мать-цыганка, жена зазывалы. Где бы миссис Мур ни разыскала гадалку, пусть даже через театрального агента, ей удалось привлечь на вечеринку нечто подлинное – к сожалению, едва ли не единственно истинное на ее фальшивом празднике.
Затем произошло что-то странное. Мэри остановилась и зачарованно посмотрела на цыганят. Зазывала в эту минуту молчал, так как в шатер недавно зашел посетитель. Граф Вурц остановился чуть поодаль.
Цыган скользнул взглядом по Вурцу. Их глаза встретились.
Не исключено, что в тот миг граф думал о чем-то своем, позабыв, где он находится.
Цыган же, уставившись в его смотрящие в никуда глаза, неожиданно вздрогнул, попятился и затрясся от ужаса. А затем – дрожащей рукой – осенил себя крестом!
Да и с графом Вурцем внезапно произошло неладное. Он грубо схватил Мэри за руку и потащил ее прочь...
– Не то яванский танец пропустим, – объяснил граф, когда она захотела возразить...
Пройдя вдоль стоящих в ряд киосков, они добрались до конца центральной аллеи. Вскоре показались яванские танцовщицы. Мэри с наслаждением посмотрела их представление; граф, однако, стоял рядом с ней с видом чуть ли не отстраненным, будто взирал свысока на тщету человеческую и происходящее вокруг совершенно его не касалось.
На обратном пути граф Вурц посмотрел на часы.
– Не хочешь ли потанцевать, Мэри, пока я... даю спектакль? Или предпочитаешь азартные игры?
Мэри задумалась.
– Что-то танцевать не хочется. Я тут почти никого не знаю. Хотя от рулетки я бы не отказалась.
Граф остановился у входа в особняк, достал из кармана тонкую пачку хрустящих новых купюр и протянул ей.
– Выиграешь, поделим пополам. Проиграешь – ну и пусть. Что нам эти деньги?..
Глава 14
Секундное опоздание
Комиссар Этредж и детектив-лейтенант Питерс добрались до поместья Муров именно в ту минуту, когда в громкоговорителях, развешенных по центральной аллее, прозвучало объявление, что граф Леопольд Вурц находится в «Шатре прошлого, настоящего и будущего» и в течение часа будет проводить там сеансы чтения мыслей. По страннейшему совпадению, миссис Мур реквизировала для этих целей тот самый цыганский шатер.
– Вы хотели посмотреть на Вурца, – угрюмо сказал комиссар Этредж. – Вот вам деньги. Я и без того собирался сделать пожертвование, но лучше вложиться именно таким способом.
Вокруг выцветшего шатра успела собраться чуть не сотня гостей. Несколько человек в переднем ряду приготовились заплатить и лично выяснить, есть ли правда в экстравагантных утверждениях миссис Мур.
Первый посетитель, представительный джентльмен средних лет, уже вошел внутрь через полотняный полог. Граф Вурц, очевидно, настроился как можно быстрее разлучить гостей с их деньгами благотворительности ради: не прошло и полутора минут, как клиент с несколько изумленным выражением лица выскочил из шатра, бормоча нечто невнятное.
Первый успех Вурца подстегнул любопытство толпы, тут же выстроившейся во внушительную очередь. Комиссар Этредж почувствовал облегчение, увидев, что Питерс ухитрился пробраться в первую шестерку: такими темпами он должен был оказаться в шатре минут через десять, а то и раньше.
Вурц отправлял клиентов восвояси со скоростью механизма. Люди входили в шатер и сразу же выходили из него с ошеломленными и оттого глуповатыми лицами.
«А он знает свое дело», – подумалось комиссару.
Детектив-лейтенант Питерс, сейчас стоявший чуть ли не у самой двери, тоже осознал всю серьезность положения и решил начать что-нибудь сосредоточенно напевать в уме. Ни единой мыслью не должен он был выдать графу, как его зовут и кто он по роду занятий.
Пока Питерс раздумывал над этим, настал его черед идти в шатер; в следующую секунду он почувствовал, как из его руки вынимают пятьдесят долларов за билет, а затем грязный полог опускается за его спиной.
Висящая над головой электрическая лапочка, два золоченых стула, стол с артефактами для гадания, хрустальным шаром и колодой засаленных карт – вот и все, что составляло обстановку. Но Питерс отметил это лишь бессознательно, ибо внимание приковал человек, сидящий с совершенно прямой спиной на одном из стульев лицом к входу. Высокий и едва ли не до истощенности худой, с острым подбородком и тонкими ноздрями, он прожигал посетителя пронзительным взором. При этом лицо графа Вурца оставалось неподвижным, как у мертвеца. Его щеки поражали смертельной бледностью, и лишь тонкие губы пылали алым, словно накрашенные.
Эти впечатления мгновенно пронеслись в мозгу Питерса. Он почувствовал, как внутри растет паника, и принялся напевать про себя одну и ту же строку: «До неба далеко-высоко; до неба далеко-высоко».
Тонкогубый рот графа дернулся.
– Садитесь, – сказал он и вдруг произнес: – «До неба далеко-высоко». Вы сопротивляетесь мне. Но это не имеет значения: хотите – продолжайте, но так только деньги впустую потратите. Как вас зовут?
Питерс молчал, однако в голове непроизвольно всплыло имя. Граф улыбнулся.
– Питерс. А профессия? Полицейский? – Глаза его холодно блеснули. – Любопытно. Вы знакомы с комиссаром Этреджем? И меня знаете? Полагаете, я замешан в дело Дэвида Айкельмана?
Граф с серьезным видом подался вперед.
– Вы понимаете, что связать меня с Айкельманом невозможно: это лютейший абсурд. Пожалуйста, не беспокойте меня больше по этому поводу...
А затем, со скоростью бегущего по проводам тока, в мозг Питерса вернулась мысль об изначальной цели его визита. Стоило ему об этом подумать, как граф Вурц тоже ее узнал. В подтверждение этому, как только рука Питерса скользнула во внутренний карман пиджака, аристократ моментально дернулся вперед и выбил блестящий прямоугольник из руки посетителя. Предмет упал на грязный ковер, и начищенный ботинок графа Вурца опустился на него, раздробив на сотню осколков...
Питерс, как сумасшедший, принялся напевать про себя: «До неба далеко-высоко, до неба далеко-высоко...»
Граф Вурц заговорил едким тоном:
– Какие интересные у вас подозрения, господин детектив-лейтенант Питерс. Вам бы лучше о подобном не думать. Вы же не в Средневековье, не в феодальной Европе, а в современной Америке. Заикнетесь кому-нибудь о них – и станете посмешищем. А сейчас уходите.
Граф не знал одного: выбивая зеркальце из руки Питерса, он опоздал на секунду. И то, что Питерс увидел, теперь не давало полицейскому покоя!
Глава 15
Мэри Робертс
Питерс вышел из цыганского шатра с белым как мел лицом. Губы шевелились, словно он что-то твердил про себя; в глазах застыл неприкрытый ужас.
Толпа довольно ахнула: граф Вурц оказался настоящей сенсацией...
Комиссар Этредж поспешил к коллеге, поддержал его за локоть и повел прочь от зевак. Питерс пошатывался, будто пьяный. Этредж остановился в безлюдном месте за небольшой рощицей. Питерс молчал.
Внезапно лейтенант поднес руку ко рту, напряженно сглотнул – и его вывернуло чуть ли не наизнанку!
– Господи, – прохрипел Этредж, – что же там произошло?
Питерс покачал головой. Его лоб покрылся испариной.
– Не могу... пока вам сказать, комиссар. Это... это невероятно. Погодите... поговорим попозже. Принесите... принесите мне выпить.
Этредж быстро вернулся в центральную аллею и нашел киоск с напитками.
– Стакан виски, – коротко приказал он.
Бармен в белом пиджаке приподнял брови, однако исполнил приказ. Этредж взял стакан, положил на стойку десять долларов и зашагал по аллее обратно.
Возле цыганского шатра он внезапно замедлил шаг. Оттуда только что вышел человек – очень смуглый мужчина с багровым шрамом на левой щеке, оставленным, вероятно, лет двадцать назад ударом сабли.
Комиссару Этреджу он показался подозрительно знакомым...
Питерс без промедления проглотил принесенный напиток, после чего вроде бы успокоился. Теперь, опираясь на руку Этреджа, он смог вернуться на аллею.
И вот тогда Этредж увидел, что у ворот поместья стоят граф Вурц и Мэри! Они как раз намеревались сесть в автомобиль графа. Этредж сжал руку Питерса.
– Пойдемте, соберитесь с силами. Нам нельзя их упускать!
Грубый, звероподобный слуга, провожавший Этреджа тем вечером в библиотеку к Вурцу, теперь был одет в форму шофера. Он открыл дверцу «роллс-ройса» перед хозяином с дамой, а затем сел за руль. Постепенно набирая скорость, машина скользнула в темноту.
Глава 16
Гипноз
Пока автомобиль мягко рассекал ночную тьму, граф Вурц вкрадчиво спросил Мэри:
– Устала?
Его голос излучал море доброты. Он внимательно смотрел на спутницу, не выдавая собственного удовлетворения. Ведь она, не чувствуя подвоха, сидела у окошка, и ночной бриз ласкал ее правую щеку; в ней не было ни подозрений, ни напряжения.
– Нет, не устала. – Мэри порылась в сумочке и протянула ему свернутые купюры. – Я проиграла, – расстроенно сказала она.
Граф взял деньги и положил в карман, не пересчитывая.
– Ерунда! Я о выигрыше и не думал. Сама игра понравилась?
Она усмехнулась.
– Как любому другому в подобных обстоятельствах.
– Тогда деньги потрачены не зря, – заверил ее граф.
Немного помолчав, он продолжил, как показалось Мэри, с грустью в голосе:
– Посмотри на меня, Мэри. Ты меня боишься?
Их взгляды встретились: в слабом блеске его глаз светилась нежность; глаза Мэри лучились дружбой, которую она мечтала подарить этому одинокому, никем не понятому человеку. Она думала о том, что люди были несправедливы к графу: «Они... в глубине души считают его чудовищем. Но он... не такой».
– Я тебя не боюсь, – выдохнула она.
– Посмотри на меня, – прошептал он.
В голосе графа были успокоение и торжественность звучащего издалека песнопения. Мэри слушала его и чувствовала, как накатывает истома и сладко опускаются веки. Душа, вырвавшись из тела, парила в эфемерном пространстве сновидений. Осязаемый мир с проносящимся мимо ночным пейзажем, монотонным гудением мотора, светом фар и нарастающим гулом встречных автомобилей исчез в бесплотности теней. Вся реальность сосредоточилась в глазах графа Вурца: Мэри почудилось, что, если она сможет достаточно глубоко проникнуть в них, там найдутся разгадки всех тайн, пришедших из глубин времен. Глаза Вурца горели, словно глаза божества...
Сама того не осознавая, Мэри все глубже и быстрее соскальзывала в манящий и бесконечный водоворот. Глаза графа Вурца росли, превращаясь в солнца-близнецы, ослепительные, роковые, кроваво-красные. И если до этого она будто скользила по склону, то теперь он превратился в крутой откос перед пропастью.
Мэри захлестнул горячий, невыносимый страх. Она отчаянно стремилась выползти из этой невероятной пропасти обратно в явь. Но вдруг откос исчез. И она падала, падала, падала с нарастающей скоростью в небытие.
А глаза графа Вурца продолжали расширяться, пока не заполнили вселенную целиком; казалось, что сейчас будет последняя вспышка зловещего света! А потом – тьма...
Граф Вурц резко отпрянул и выпрямил спину, глядя на девушку, которая сидела с широко распахнутыми, слепыми глазами, погрузившись в абсолютную черноту гипноза. В его глазах не осталось ни намека на нежность; в полутьме они сверкали, как у зверя. Вурц медленно заговорил:
– Ты под гипнозом. Я твой хозяин. Ты подчинишься мне, когда бы я ни позвал, где бы ты ни находилась. Поняла?
– Поняла, – ответила Мэри. В ее голосе не было ни следа разумного сознания, не было ни личности, ни жизни.
Граф наклонился к ней, провел несколько раз ладонью перед ее глазами и обратился к ней по имени. Мэри очнулась с пугающей внезапностью.
– Я... я упала в обморок? – удивленно спросила она. – На какое-то мгновение у меня сильно закружилась голова.
– Ты побледнела... самую малость, – заверил ее Вурц. – Наверное, в зале с рулеткой было накурено...
Глава 17
Голый череп
Комиссар Этредж и детектив-лейтенант Питерс проследовали за «роллс-ройсом» до самого центра города. Не веря своим глазам, они сейчас наблюдали, как граф Вурц запросто провожает Мэри до ее двери. Затем пересекает тротуар, садится обратно в автомобиль...
Полицейские молча смотрели, как «роллс-ройс» отъезжает от обочины и исчезает в потоке транспорта.
И тогда заговорил Питерс:
– Комиссар, нам надо поехать туда, где никто не помешает нашей беседе. Это... это существо опасно. Нужно подумать над планом.
Этредж, ничуть не удивившись, согласился:
– Отправимся ко мне. Я неплохо смешиваю виски с содовой...
Этредж не обманул. Однако Питерс, сидя в одном из мягких кресел комиссара со стаканом крепкого напитка в руке, все еще не знал, как начать.
– Комиссар, – наконец сказал он, – вы что-нибудь читали про вампиров?
Да, прямо к делу! Он не стал ходить вокруг да около.
Этредж покрутил в руке стакан.
– Попадалось что-то в библиотеке, – ответил он. – Да и в кино пару-тройку раз их показывали.
– Комиссар, – без тени улыбки продолжил Питерс, – вампиры действительно существуют. Граф Вурц – вампир.
Этредж рассмеялся.
– Чепуха, Питерс. Вампиры – это средневековые выдумки, как привидения, ведьмы и прочие суеверия. Может, вам... нехорошо?
Питерс отрицательно покачал головой.
– Со мной все в порядке.
Он взял стакан, сделал маленький глоток и поставил обратно.
– Комиссар, мир верил в вампиров тысячи и тысячи лет, – с необычной серьезностью настаивал лейтенант. – В любой стране, среди людей всех рас, самых образованных и самых невежественных, живет и процветает вера в вампиризм. Не будь для нее оснований, она бы ни за что не преодолела все языковые барьеры, не пересекла океаны и пустыни, не выдержала испытания веками.
Этредж заерзал и пробормотал:
– Фольклор.
Питерс кивнул.
– Конечно фольклор, но такой, в который по сей день верят шестьдесят процентов народностей мира; вечные легенды, поражающие, если копнуть глубже, легкой узнаваемостью и неизменным сходством описываемых феноменов. У вампиров одни и те же характеристики. И неважно, откуда пришло сказание, из Америки или Бирмы. Вампиры существовали всегда, комиссар. Нам лишь не удалось их изучить, добраться до их сути.
– Неупокоенные, – кивнул Этредж. – Ни живые, ни мертвые. Хорошо, я выслушаю вас. Но предупреждаю, что меня не переубедить.
В комнате на мгновение воцарилась напряженная тишина. Комиссар ждал продолжения. Питерс заговорил, сперва довольно неуверенно.
– Я читал о подобном, – будто извиняясь, сказал он. – Не потому, что верил, а просто интересовался, как вышло, что легенды о вампирах так распространены. Мне хотелось выяснить, почему целые народы туманили себе головы столь невозможными сказками. Поначалу меня чрезвычайно удивляло то, что рассказы о вампирах, прочитанные мной, в сущности настолько похожи друг на друга. Я не мог найти этому удовлетворительного объяснения.
Но постепенно, сам того не желая, я был вынужден заключить, что сказания о вампирах основаны на реальных фактах, пусть даже искаженных выдумками и невежеством рассказчиков. Это вдруг подогрело мой интерес к отрывочным сведениям о вампирах и вампиризму в целом. Я принялся отделять правду от фантазий, чтобы как можно яснее увидеть, какие из основных черт вампиров наиболее распространены и имеют научное объяснение. Я хотел узнать, на что вампир способен, а на что нет, и примирить это знание с законами природы; короче, моей целью было разрушение легенды о вампиризме. Выяснив, какие главные характеристики роднят всех вампиров, я начал склоняться к мысли, что в действительности так называемые вампиры могут быть членами некоего тайного культа и, весьма вероятно, обладать отличными навыками гипноза, а также физическими возможностями, превышающими силу обычных смертных, и все это благодаря строгой системе питания и упражнений. Почти повсеместная легенда о том, что вампиры питаются исключительно человеческой кровью, отлично вписалась в эту гипотезу.
Комиссар Этредж вздохнул с облегчением.
– Здесь мне совсем нечего возразить, – сказал он.
Питерс мрачно кивнул.
– Скажу вам не только это... Конечно, я отсеял как можно больше невероятных черт, которыми наделялись вампиры. К примеру, мне не верилось, что они способны изменять телесную форму, превращаясь в волков или летучих мышей. Однако, следуя теории, что вампиризм является культом, я допускал, что они умели внушать подобные иллюзии с помощью гипноза. Я не понимал, почему вампиры не могут пересекать текущую воду или чем им так страшен чеснок. Я проследил появление легенды о могуществе креста в борьбе с вампирами и понял, что происхождение ее церковное: в Средние века священники использовали крест и святую воду против всех сил зла. Я поверил, что вампир умрет, если воткнуть ему в сердце кол, выстрелить серебряной пулей или вонзить в него серебряный кинжал, хотя в душе предполагал, что свинцовая пуля или стальной кинжал исполнят эту роль не хуже. Как ни странно, за все время моего погружения в тему нашлось очень мало, так сказать, доказанных случаев убийства вампиров.
Меня так и не смогли убедить в том, что вампир – это человек, который умер и не умер одновременно, то есть является, как его часто определяют, «неупокоенным покойником». И я не сомневался, что в зеркале вампир отразится.
Питерс замолк, его охватила дрожь.
– Граф Вурц... отражается в зеркале, – прошептал он. – Я взял зеркальце с собой в шатер, посмотрел в него... посмотрел на графа Вурца. Да... я видел его отражение.
Он заставил себя продолжить:
– Когда произошло убийство Айкельмана, мое любительское расследование уже привело меня именно к этим выводам. А теперь, комиссар, я должен найти объяснение произошедшему в реальности, понять, как вышло, что нечестивая форма жизни, которой и существовать-то не должно, существует! Ибо, комиссар, граф Вурц – вампир, он будто вышел из старинных сказаний о вампирах!
– Вы утверждаете, что он мертв и в то же время жив? – осторожно спросил Этредж. – Чепуха!
Питерс покачал головой.
– Вот уж не знаю. Но научное обоснование непременно найдется – обязано найтись. Я понятия не имею, вправду ли он мертв, или это какая-то зловещая отсрочка прихода смерти.
В зеркале я увидел череп. Комиссар, это был голый череп – но с настоящей кровью в сосудах, пронизывающих серую гниющую плоть! По какому необыкновенному природному закону это существо кажется нам человеком, я ни за что не скажу; разве что это мощный гипноз. Вурц, должно быть, умер десятилетия два назад. Он скелет, облаченный в живой гной и ярко-красную кровь. Это объясняет, как он протиснулся между прутьями решетки в морге: это же кости да слизь, почему бы им не просочиться в такие узкие щели?
– Айкельман тем не менее только-только умер, – напомнил Этредж.
Питерс согласился.
– Вурц высосал кровь Айкельмана и заразил его. Айкельман тоже был вампиром. Он начал быстро разлагаться, еще до того, как О'Шонесси обнаружил тело. Вы же помните, уолкоттский коронер сказал, что ювелир, вероятно, мертв примерно тридцать шесть часов, тогда как мы знали, что Айкельмана видели живым в тот же вечер?
Питерс серьезно кивнул, подчеркивая свои слова.
– Вампиры – действительно живые мертвецы. Это существа, тела которых каким-то чрезвычайным образом вместо пребывания в могиле продолжают двигаться и жить, пусть и чудовищно изменившись!
Он умолк. Тут собеседники заметили, как первый серый лучик рассвета проник в комнату, отчего теплое электрическое сияние поблекло.
Этредж неуверенно рассмеялся.
– Тогда ваш вампир сейчас спит, – сказал он. – На дворе-то рассвело.
У Питерса перехватило дыхание. Неужели Этредж прав? Может, он специально притворялся, а на деле пытался заставить себя не верить в то, что пишут о вампирах? Исключено ли, что столько легенд в совокупности своей содержат толику истины? Вполне вероятно, что вампиры в самом деле спят с рассвета до заката. Не представляется ли допустимым, что на нечеловеческие процессы, отвечающие за их существование, каким-то образом влияет прямой солнечный свет?
А если это так, то почему бы серебряным пулям не вредить вампирам больше, чем сталь и свинец? Вдруг их нечеловеческая физиология не переносит серебра? И чеснока.
Питерс глубоко задумался.
– Комиссар, – сказал он, – возможно, вы не ошибаетесь и Вурц сейчас спит. Нам нельзя терять времени. Мы пойдем к графу и уничтожим его!
Глава 18
Отчаянное намерение
Прошло полдня, однако Этредж и Питерс ничего не предприняли для уничтожения Вурца. Вместо этого они заперлись в кабинете комиссара, похожем на офис клерка, и спорили, спорили, спорили.
Питерс, увы, не предвидел, как подействует на Этреджа домашняя рутина: ванна, смена белья, завтрак. Яркий дневной свет затмил события ночи, а вместе с ними начала таять вера в догадки, которые всего-то несколько часов назад казались такими правдоподобными.
– Этот человек, безусловно, убийца, – яростно доказывал Этредж. – Но, Питерс, мы не можем запросто ворваться в его дом и казнить, руководствуясь такими дикими предположениями, как ваши. Здесь должен действовать закон.
Питерс выругался.
– Но, дружище, вы сами не представляете, какого демона выпускаете из рук! Неужели вам неясно, что сегодня, пока не стемнело, наш последний шанс? Завтра Вурц исчезнет. Но вчера у него не было времени покинуть свое... свое проклятое логово. Он пока еще там.
С порывистостью человека, вдруг решившегося на отчаянный шаг, Этредж отрезал:
– Я вам скажу, что сделаю. Рискну своей карьерой – и вашей тоже, – но достану Вурца. Мы арестуем его и обыщем квартиру. Но если улик против него не найдется...
Питерс, почувствовав мрачное удовлетворение, кивнул.
Глава 19
Живые мертвецы
– Ушел!
Они час орудовали ломиком и топором, вскрывая стальную дверь, ведущую от лифтов в жилище Вурца.
– Ушел! – вновь прошептал Питерс.
В огромных апартаментах царила мертвая тишина, будто в полночь в соборе...
Полицейские вошли в коридор и беззвучно прошли по нему, утопая ногами в толстом ковре. По пути они проверяли все двери. Какие-то легко открывались, и полицейские видели комнаты, меблированные с показной роскошью. Некоторые оставались запертыми.
Казалось, они идут по дворцу, пустому и давно покинутому обитателями, только и ждущему, когда появится новый хозяин, своей живостью и смехом преобразив его в рай на земле.
– Его логово! – прохрипел Этредж.
Ломиком и топором он проделал щель в толстых ореховых панелях. Комнату залил свет. Это Питерс включил лампу на столе.
Но обыск письменного стола графа Вурца ничего не дал. Там не нашлось ни компрометирующих бумаг, ни подозрительных документов.
Затем Этредж и Питерс перешли к полкам, вынимая книгу за книгой и с надеждой пролистывая их. Ничего там не найдя, они простучали стены, перевернули ковры и заглянули за картины. Обыск оказался безрезультатным.
Наконец Этредж, остановившись посреди кабинета, проворчал:
– Хватит терять здесь время, Питерс. Мы уже сунули головы в петли. Так что теперь можем обыскать и другие запертые комнаты.
Они вскрыли дверь соседней комнаты и замерли от удивления.
Внутри царил полумрак. На окнах висели плотные шторы; свет проникал сюда только из коридора. Но хватило и этого тусклого освещения, чтобы разглядеть богато обставленную спальню.
Поверх шелкового покрывала на кровати лежала женщина в красивом платье: руки скрещены на округлой юной груди, волосы тщательно уложены, губы приоткрыты, между ними – блеск ослепительно белых зубов. Ножки в серебряных туфельках покоились на бархатной подушечке, аккуратно положенной на покрывало.
– Господи! – выдохнул Этредж, входя в комнату. – Она либо мертва, либо сон у нее очень крепкий!
Он подскочил к кровати, осторожно взял девушку за запястье и сосредоточенно замер. Потом, покачав головой, склонился, приспустил сияющую ткань вечернего платья с атласных плеч девушки и прижал ухо к ее красиво очерченной груди.
– Она... мертва!
Питерс включил ночник рядом с собой и посмотрел на тело. Он приподнял девичью руку и отпустил – она медленно упала. Ему показалось, что, хотя плоть была холодна, ее сковал не холод простой человеческой смерти. Это скорее походило на хлад безымянного ужаса, пробуждающего отвращение, хлад червоточины – нечестивой красоты.
– Она не умерла, – прохрипел Питерс, – но и не жива. Глядите: на щеках румянец, губы изогнуты в улыбке. Тело расслаблено, напоминает тряпичную куклу. Она будто бы вот-вот раскроет глаза и заговорит с нами.
– Каталепсия, – пробормотал Этредж. – Нам нужен врач. Она слишком молода, чтобы умереть, – и слишком красива.
Питерс нахмурился.
– Не каталепсия. Нужно зеркало! – Он оглядел комнату. И ахнул.
В этой роскошной спальне зеркала не было!
– Комиссар, – медленно начал он, – вы поверите, если я предъявлю доказательство?
Этредж серьезно кивнул.
– Тогда вызовите лифт. Идите и найдите зеркало. Принесите его сюда. – Он присел на край кровати, не глядя на недвижно лежащую рядом с ним красавицу в приведенном в беспорядок вечернем платье.
Звук удаляющихся шагов Этреджа смолк...
Питерс завороженно посмотрел на лицо девушки.
«Интересно, кто она... кем была?» – мрачно подумал он и пристально вгляделся в ее черты; от ослепительной красоты перехватило дыхание. Но в то же время Питерсу было не по себе: такой красоты, блудной и бездушной, ему еще не приходилось встречать ни в одной женщине. Постепенно на душе становилось все тревожнее, по спине побежали мурашки...
В комнату тихо вошел Этредж, приблизился к другой стороне кровати и уставился на лежащую перед ним девушку. В руках он нес небольшой кожаный футляр. Питерс сразу догадался, что комиссар зашел в аптеку на углу и купил набор туалетных принадлежностей, куда входило зеркальце. На лице Этреджа застыло выражение крайнего удивления.
– Зажгите люстру, Питерс. По-моему, я уже... уже встречался с ней раньше.
Питерс молча уставился на Этреджа, изучавшего спокойное, прекрасное лицо девушки при ярком освещении.
– Определенно, я ее видел, – бормотал комиссар. – Но где? Очень похожа на Катарину Грант – да вот только сестры у Катарины не было. А сама она, – задумчиво произнес он, – конечно, мертва.
Этредж резко замолчал. В голове всплыли слова Мэри: «Недавно ходили нелепейшие слухи: говорили, Катарина Грант так страдала от любви к нему, что умерла».
– Давайте, Питерс, – приказал он, – не будем медлить с вашим экспериментом!
Дрожащими руками Питерс раскрыл кожаный футляр и вынул дешевое прямоугольное зеркало. Он встал так, чтобы свет, падающий на застывший, безжизненный лик красавицы, как можно отчетливее выявил его черты...
И посмотрел на отражение. Поначалу выражение лица Питерса не менялось, оставаясь выжидательным и опасливым, словно он принуждал себя смотреть на нечто жуткое. Затем, как ни странно, страх улетучился из его взгляда, хоть руки и по-прежнему сильно тряслись. Он с неловкой решимостью протянул зеркало комиссару.
– Не такое уж оно и страшное, не как у Вурца, – буркнул он. – Хвала Создателю! И как давно умерла эта Грант?
– Примерно полгода назад, – ответил Этредж.
Питерс дотронулся до его руки.
– А Вурц уже лет двадцать мертв, – сказал он. – Это точно она. Посмотрите сами.
Когда Этредж взглянул в зеркало, его лоб покрыла испарина, он мгновенно побледнел: девушка в отражении потеряла всю нежность и свежесть, ее испещренная сероватыми пятнами кожа мерцала пурпурной синевой. По лицу разлилась восковая желтизна, местами переходящая в бурый цвет опавшей листвы.
– Маска смерти, – прошептал Этредж. – Смерти, спасенной от разложения рукой искусного бальзамировщика.
Он уронил зеркало и неверящими глазами посмотрел на девушку: она лежала перед ним, бледная и нежная, будто спящая!
– Питерс, что это за чертовский фокус с зеркалом? – сипло спросил он дрожащим голосом. – Что за этим стоит? – И тут его поразила ужасающая мысль: – Интересно, как эта женщина будет выглядеть на фотографии? Неужели так же, как в зеркале?!
Комиссар распрямился с суровым и напряженным видом.
– Она не пробудится? – Он бросил оценивающий взгляд на лежащую.
– Легенды утверждают, что нет. До заката, – уверенно ответил Питерс.
– Тогда пойдемте. Надо обыскать остальные комнаты – и найти графа Вурца!
Глава 20
Во власти вампира
Перво-наперво Этредж и Питерс изучили изысканно обставленную комнату – похоже, гостевую. К своему удивлению, там они обнаружили зеркало – великолепное, двойное, в тяжелой бронзовой раме.
– Наш друг граф, должно быть, временами принимает гостей, – многозначительно произнес Этредж. – До чего же самонадеянный тип!
Вторая комната оказалась меньше. Обставлена скуднее; в пустом шкафу висел костюм дворецкого; в комоде нашлась лишь кучка заношенного белья. Безусловно, здесь обитал тот самый слабоумный, встретивший Этреджа при его первом визите днем. Остались только две запертые двери, и, сломав одну из них, полицейские внезапно завершили свои поиски. Нарушив неприкосновенность уединенного пристанища, они увидели чрезмерно худого, безупречно одетого графа Вурца, погруженного в сон и растянувшегося на кровати поверх покрывала. Этредж быстро и бесшумно пересек комнату; к безукоризненно белой манишке аристократа был пришпилен квадратный листок бумаги с монограммой. Комиссар протянул руку и сорвал его с груди графа Вурца.
Это было вызывающее в своей краткости послание, начертанное неразборчивым почерком Вурца, и предназначалось оно комиссару:
Комиссар Этредж! Не совершайте опрометчивых поступков. Свяжитесь со своей невестой. Она спит. Лишь я способен пробудить ее.
Леопольд Вурц
Безжалостное письмо упало к ногам Этреджа. В смятении он обернулся и увидел телефон в нише у изголовья кровати. Дрожащими пальцами он набрал знакомый номер Мэри. Чувствуя, как сходит с ума от отчаяния, он обратился к горничной резким, осипшим голосом. Прошло много времени, пока та вновь не ответила, уже и сама не своя от страха – необъяснимого и внезапного. Но Этредж выслушал только начало ее ответа. Трубка выпала из его одеревеневших пальцев.
– Питерс! – В его крике прорезалась неизбывная мука. – Он что-то сотворил с Мэри! – Этредж посмотрел холодным, неожиданно жестоким взглядом на графа. – Но я дождусь его пробуждения, проснись он даже через миллион лет!
Глава 21
Пробуждение
Мир за окнами погрузился в сумерки. Стоило солнцу зайти, как мгновенно проснулся граф Вурц!
Этредж услышал, как Питерс со свистом втянул воздух. Он повернулся, очнувшись, и заметил, как отрывисто затрепетали и поднялись веки спящего.
С самого момента пробуждения граф Вурц мигом оценил обстановку и смотрел ясно, спокойно – смотрел с презрением?
Словно смакуя сладкий миг возвращения в сознание, он предпочел лежать и оставался неподвижен. Только горящие глаза говорили о том, что в его теле опять зажглась нечестивая жизнь. Затем, очень медленно, его губы скривились в усмешке.
– Я знал, что вы здесь, комиссар, – сказал он тихо и спокойно, но в то же время излучая угрозу. – Я предвидел, что вы придете. Я до сих пор жив, а значит, вы все-таки рыцарь. Конечно, вам уже известно, что с Мэри не все хорошо, и теперь вы ждете и гадаете, как заставить меня ее освободить. Или даже готовитесь со мной торговаться. Ладно, я слушаю.
Этредж, грозной тучей нависнув над огромной кроватью, собрался заговорить. И в ту же секунду, уловив в глазах Вурца красную искорку триумфа, он резко обернулся и увидел, как железный прут опускается на голову Питерса, услышал ужасающий звон металла при ударе о плоть и кости. Тут же на него набросилась девушка, а звероподобный шофер Вурца отскочил от недвижного тела лейтенанта. Девушка кинулась на Этреджа с неистовой, буйной, демонической яростью. Он выставил руки вперед, защищаясь, но почувствовал, как стальные ногти графа Вурца впились в его запястья. Уродливый шофер вырос перед комиссаром и замахнулся прутом, недавно использованным против Питерса.
Господи! Он тоже был живым мертвецом! Его перекошенный рот казался кроваво-красным!
И тогда сознание Этреджа поглотил адский вихрь из каскадов света и водопадов тьмы...
Глава 22
Мэри исчезает
Протискиваясь сквозь бесконечные слои исполненной муки темноты, Этредж сумел очнуться. Голова разрывалась от боли. Когда бушующий перед глазами туман начал развеиваться, комиссар увидел, что лежит на кровати графа; Питерс, в свою очередь, невыразимо медленно пытался подняться с золотисто-алого ковра.
Лейтенант повернул к комиссару залитое кровью лицо.
– Боже, Питерс, – хрипло прошептал Этредж, – они...
И вдруг он вспомнил про Мэри!
Шатаясь и спотыкаясь, он добрался до телефона – и услышал, как горничная на другом конце провода с откровенным облегчением рассказала, что Мэри Робертс встала, оделась и, отпустив совершенно ошеломленного доктора, успевшего их посетить, ушла из дома...
Этредж осторожно положил трубку на рычаг и повернулся к Питерсу, который как раз встал на ноги и, оступаясь, словно пьяный, схватился за опору балдахина.
– Питерс, она ушла! – глухо сказал он. И сразу по ввалившимся глазам лейтенанта понял, что тот и так знает. – Нам надо ее отыскать!
– Нам надо отыскать их... обоих! – мрачно поправил Питерс.
Но где и как? Откуда начать розыски? На эти вопросы ответа не было. Полицейские понимали, что граф и его ужасный напарник ускользнули – безвозвратно. И не оставили намека на то, куда скрылись.
Чуть позже, воспользовавшись телеграфом, Этредж приказал эксгумировать тело Катарины Грант. И вместе с Питерсом, затворившись в мрачных серых стенах полицейского управления и задействовав все механизмы закона, принялся нетерпеливо ждать новостей.
Минуты напрасного ожидания томительно перерастали в часы; отчаявшиеся, но пока бессильные что-либо предпринять, Этредж с лейтенантом вновь и вновь с разных точек зрения обсуждали это невероятное дело.
Их озадачило одно необъяснимое обстоятельство. Они постоянно возвращались к нему, как будто чувствовали, что именно в нем кроется разгадка тайны. Зачем графу Вурцу понадобилось посещать благотворительный вечер миссис Мур? По какой причине он провел целый час в «Шатре прошлого, настоящего и будущего»?
Глава 23
На борту яхты «Синтия»
Время шло...
С Роуздейлского кладбища сообщили, что могила Катарины Грант вскопана. Склеп разграблен; гроб пуст...
Большие уродливые часы высоко на стене над столом комиссара медленно отсчитывали минуты; было далеко за полночь. Близился рассвет. Город спал.
– Питерс! Питерс! – вновь и вновь повторял Этредж, в бессилии сжимая и разжимая кулаки. – Знать бы нам, зачем Вурц разыгрывал из себя предсказателя на вечере миссис Мур! Ведь в остальном он старался казаться нормальным, ничем не выделяться! Что за дело чрезвычайной важности толкнуло его на это?
И тут он вспомнил. Тот худой, смуглый человек с ярким шрамом на левой щеке...
– Питерс! – прохрипел он. – На вечере Муров... когда вам стало плохо... и я пошел за виски для вас, я видел, как из цыганского шатра вышел мужчина... и вот он под чарами не был, на этом человеке визит к Вурцу никак не отразился. Так почему он не вел себя подобно другим? Почему, Питерс? Неужели Вурц не попытался прочесть его мысли? Не случилось ли так, что он явился в шатер по совершенно иной причине?
Питерс вскочил на ноги.
– Жемчуг Айкельмана! – воскликнул он. – Опишите того человека, комиссар!
Этредж рассказал, как тот выглядел, и Питерс кивнул.
– Бениати, – сказал он. – Несомненно, Анжело Бениати. – Он удовлетворенно улыбнулся. – Один из самых ловких и умных скупщиков краденого в мире. Плохо, что вы его не узнали. – Он озадаченно нахмурился. – Но... Муры! Как сюда вписываются Муры? Покровители? Бениати не нуждается в покровительстве, разве что Муры помогут ему пересечь границу.
Этредж стукнул кулаком по столу.
– Яхта Муров!
Питерс медленно встал, глаза его сияли от необоримого возбуждения.
– Яхта Муров! – повторил он. – Это все объясняет! Бениати с жемчугом будет на борту судна Муров, когда оно уйдет в иностранный порт, а там ожерелье разделят на части и продадут.
Этредж схватился за телефон.
– Портовая администрация?
Ему практически сразу выдали искомую информацию. Дизельная яхта Уэстона Б. Мура, «Синтия», прошла карантин в двадцать часов сорок минут...
Этредж бросил взгляд на циферблат над столом; его губы зашевелились, он быстро вычислял временной промежуток.
– Восемь часов! – прошептал комиссар. – Яхта отбыла восемь часов назад и делает, полагаю, двадцать четыре узла в час! А целью назначения может служить любой порт мира. Вурц на борту яхты. Это несомненно. Иначе Бениати вышел бы в море раньше. Когда на благотворительном вечере Вурц вас увидел, он испугался. Он заставил Бениати задержать отплытие. На этой яхте он планировал... бежать!
Этредж резко выпрямился, его лицо окаменело, выражая решимость.
– Я найму самолет, Питерс, если найду пилота, согласного взять меня! Я собираюсь в погоню!
Он опять схватился за телефон.
– Я буду облетать Атлантическое побережье, пока не обнаружу их!
Пальцы Питерса погладили табельное оружие на бедре.
– Черт побери! Я отправляюсь с вами! – вскричал он.
Глава 24
В погоне за «Синтией»
Длинные лучи заходящего солнца золотили воду, раскинувшись на востоке широкой сияющей лентой. Небо успело побагроветь на глазах; через полчаса должно было совсем стемнеть.
Пять утомительных, мучительных часов старенькая амфибия металась с севера на восток. Ее владелец и по совместительству пилот хмуро прислушивался к звукам двигателя; Этредж с Питерсом вглядывались в каждое пятнышко дыма над морским простором.
Они отлетели от суши чуть не на пять сотен миль.
Этредж тихо заметил:
– Питерс, скоро будет не видно ни зги. На востоке сумерки, на западе – яркий закат.
Он коснулся плеча пилота:
– Чарли!
Летчик, до фанатичности серьезный юноша, прекрасно осознающий, что в этом рейсе рискует собственной жизнью, поднял взгляд.
– Поверни на юг; пролетим поперек пароходных маршрутов. Держись этого курса до самой темноты.
Молодой человек, не меняя выражения лица, послушно повернул штурвал. Висящий над линией горизонта огромный шар солнца сместился чуть правее от хвоста самолета, его сияние озарило правое крыло. Облака поменяли свой ход. Сухо и громоподобно ревели два поршневых двигателя; трое в кабине застыли от напряжения. Медленно опускалось солнце.
Оно уже готовилось упасть за горизонт, когда Этредж заметил далеко на юге тонкую полоску черного дыма, схожую с покрытым сажей перышком.
– Поднажми-ка, Чарли; впереди корабль!
Монотонное гудение моторов стало громче; ускоряющаяся амфибия пролетала милю за милей над неохватной водной пустыней; черное перышко превратилось в высокий угольный столб над океанским простором. Под дымной колонной стал виден потрепанный пароход. Окрашенная в красное подводная часть то показывалась, то исчезала в медленном колыхании волн.
Чарли, юный пилот, рискующий жизнью за доллары, что смогли бы позволить ему выкупить крошечную долю в какой-нибудь мелкой авиакомпании, направил самолет вниз – скользить по спокойному морю к кораблю, колышущемуся на мирной поверхности и лениво пускающему дым из ржавой трубы. Самолет опустился на водную рябь, подняв брызги.
Этредж, выбравшись на крыло, окликнул человека с щетинистыми бакенбардами и в капитанской фуражке, стоявшего у поручней с незажженной трубкой в зубах.
– Вы не проходили мимо яхты, белой, однотрубной, название – «Синтия»?
– «Синтия»? «Синтия»? Названия я не приметил, однако ж мимо белого суденышка проходили. На всех парах валило.
Этредж сплясал фантастический танец на широком крыле самолета.
– Значит, вы «Нэнси Моран» из Балтимора? – крикнул он. – Я подарю вам за это золотые часы, капитан!
Самолет раскачивался под ветром. Этредж скрылся в кабине.
– Вот дурачье! – проворчал капитан «Нэнси Моран», наблюдая, как амфибия взмыла вверх и полетела на восток.
Глава 25
Военная хитрость
В десяти тысячах футов над необъятным океанским простором Этредж с Питерсом одновременно заметили «Синтию», крошечный белый треугольник над милями и милями волн.
Этредж принялся лихорадочно строчить письмо. Закончив, он обернул бумагой ручку гаечного ключа.
– Это быстренько окоротит Бениати, – злорадно отметил Питерс.
– Не уверен, – мрачно ответил Этредж. – Бениати знает, что в открытом море у нас полномочий нет.
Амфибия со свистом пошла вниз. Белый треугольник вырос из детской игрушки в игрушку для миллионеров, прозрачные клубы перекаленного воздуха поднимались из дизельных двигателей яхты и выходили через жемчужно-белую трубу. Амфибия с ревом пролетела над острым носом «Синтии»; ключ с запиской тяжело рухнул вниз, прокатившись по палубе. Смуглый человек со шрамом подбежал и поднял его. Бениати!
Самолет описывал широкий круг над водой. Люди на капитанском мостике «Синтии» о чем-то спорили.
– Капитан хочет остановить судно, а Бениати не позволяет, – догадался Питерс. – Кто победит? Капитан – хозяин на яхте, но Бениати распоряжается от имени Муров...
Проходили минуты. А «Синтия», мягко покачиваясь на волнах, упрямо двигалась вперед по зеленоватой поверхности океана.
Окаменевшее лицо Этреджа напряженно застыло.
– Чарли, – со странной решимостью начал он, – думаешь, у тебя получится посадить самолет на пути яхты, чтобы она неминуемо врезалась в нас?
Юный пилот бросил на него короткий взгляд.
– И такое возможно, – чуть усмехнувшись, ответил он.
Этредж задумчиво продолжил:
– Капитаны в большинстве своем парни неплохие... надо шансом воспользоваться. Заплачу тебе, сынок, двадцать тысяч – все, что заработал и смогу взять в долг, – если мы выйдем из этой передряги живыми. Сажай самолет!
Юноша за штурвалом облизнул губы. Самолет опускался все ниже и ниже, пока до длинных зеленых бурунов не осталось и пятнадцати ярдов. А потом он сел, подпрыгнул и опять сел, подняв пенный фонтан. Амфибия тяжело поплыла вперед, преграждая дорогу «Синтии».
Пилот Чарли заглушил моторы и выпрыгнул прочь из кабины.
Во внезапно опустившейся тишине Этредж с Питерсом, стоящие на крыле, услышали лязг машинного телеграфа: это капитан пытался изменить направление хода яхты. Но тяжелое судно по инерции двигалось вперед. Стеной поднялись брызги, невнятно закричали люди на борту, раздались грохот, сухое дребезжание лезвий пропеллеров и оглушительный треск сломанного крыла.
Маленькая амфибия вдруг исчезла из виду.
На поверхности Атлантического океана остались трое мужчин, а белая яхта медленно продолжила свой путь.
Но вот инерция перестала действовать, и «Синтия» постепенно остановилась. У ее кормы забурлила вода: это заработали двигатели, давая обратный ход.
Капитан «Синтии» оказался настоящим человеком.
Глава 26
Ужас на яхте
Разъяренный, кипящий от злости капитан подскочил к троице вымокших до нитки людей, как только их втащили на борт «Синтии». За его спиной маячил лощеный и стройный человек со шрамом на лице. Бениати!
– Полиция! – рявкнул Этредж, оборвав разбушевавшегося капитана. И тут же показал значок. – Этот человек – похититель драгоценностей, объявленный в международный розыск!
– Он лжет! – громко возразил Бениати. Его рука скользнула под пиджак и вынырнула обратно с уродливым пистолетом.
Со скоростью атакующей змеи кулак капитана «Синтии» ударил по ней, и оружие кувырком отлетело далеко на палубу. Бениати стал тереть ушибленное запястье.
– У вас нет права арестовывать меня, – заныл он. – Мы в открытом море. У вас здесь нет власти!
Капитан резко повернулся к помощнику.
– Заприте его в каюте, – коротко приказал он. – Пусть это будет стоить мне места, но я узнаю, что тут происходит. Удостоверение у вас с собой, сэр?
Ругающегося и протестующего Бениати увели...
Этредж показал документы и сразу приступил к делу:
– Мне нужен список ваших пассажиров. Нас особенно интересует высокий и худой джентльмен, прибывший на борт вчера ночью перед отплытием. Скорее всего, сейчас он спит.
Капитан Хэллидей вздрогнул.
– Надо же! Но... граф Вурц, да, этот аристократ – граф Вурц... и его спутники такие необычные люди. Они всю ночь оставались в кают-компании, а по своим каютам разошлись только на рассвете. Все, кроме одного. Слуга графа, отправившийся спать пораньше, с восхода солнца стоит на посту, если можно так выразиться, около их спален. Это весьма странно...
Когда заговорил Этредж, его голос звучал непривычно и хрипло.
– Капитан Хэллидей, – медленно произнес он, – вы видели наши документы. А теперь мы хотим, чтобы нас проводили к каютам – и оставили одних.
Питерс рассматривал свое табельное оружие: при падении в океан с крыла тонущего самолета он держал его над головой, спасая от воды.
– Все в порядке, комиссар, – спокойно сказал он. – Пойдемте.
Роскошные комнаты графа Вурца располагались за кают-компанией. Окна гостиной выходили на корму, две господские спальни смотрели иллюминаторами на правый и левый борт соответственно. Капитан Хэллидей решительно постучал в центральную дверь.
После нескольких секунд молчания раздался вопрос:
– Кто там?
– Капитан Хэллидей. Откройте.
И опять тишина. Капитан Хэллидей прошептал:
– Он явился на яхту вчера утром, с багажом. Кажется, умом он не блещет.
За дверью послышался неуверенный шорох шагов.
– Фы не фойдете? – ворчливо спросил голос с явственным немецким акцентом. – Мне приказано никофо не фпускать.
– Нет, я внутрь не пойду, – заверил его капитан Хэллидей.
Дверь чуть приоткрылась. Показалось невыразительное лицо блондина, встретившего Этреджа во время первого визита к Вурцу. Слуга гортанно выругался.
Но Питерс успел просунуть ногу в щель; Этредж уперся плечом в дверное полотнище. Дверь широко распахнулась; последовала потасовка, брякнуло железо, слабоумный блондин оказался в наручниках. Его затрясло.
Питерс вытолкал его на палубу.
– Отведите его в безопасное место, капитан, – скомандовал он. – Бедолага совершенно безобиден!
Дверь закрылась...
– Мэри! – Этредж прыжком преодолел просторную каюту, ринувшись к огромному лиловому креслу, над спинкой заметив ореол каштановых волос. – Мэри! О господи!
Подскочив к девушке, Этредж схватил ее за руки и с растущим ужасом заглянул в широко распахнутые глаза, слепо устремленные в море за иллюминатором и белоснежным релингом.
– Гипноз! – Крик муки разорвал тишину каюты.
– Этредж! – произнес Питерс, резко, предупреждающе. Этредж обернулся. Дверь одной из господских спален тихо отворилась...
На пороге стояли трое: двое мужчин и женщина. Это были граф Вурц с шофером и Катарина Грант!
Солнце село!
На какую-то жуткую секунду все пятеро замерли; лишь Мэри, устремившая невидящий взор в сумеречную ширь океана, не почувствовала напряжения. Шум моторов звучал в ушах Этреджа и Питерса как удары гигантских молотов о горы железа.
Рука Этреджа потянулась за пистолетом; шофер графа Вурца с быстротой пантеры занял пост у двери; Катарина Грант, печальная и юная, в широких белых брюках и спортивном пиджаке, с нарочитым равнодушием уселась в одно из глубоких кресел и невозмутимо уставилась на Этреджа; граф Вурц не двинулся с места.
Когда он заговорил, в его голосе слышались ярость, подобная горячим языкам пламени, и нечто весьма напоминающее страх:
– Вот уж не ждал, что вы и сюда за мной последуете, комиссар Этредж. А вы умнее, чем я думал. Надо было вас убить. Однако – пока ваша возлюбленная спит – я готов на переговоры с вами.
Этредж, низко опустив голову, не шевелился. Затем тихо сказал:
– К черту переговоры! Если бы Мэри видела меня сейчас, она бы одобрила то, что я собираюсь сделать. Я вас прикончу! – Его кулак под пиджаком невольно сжался.
Граф Вурц усмехнулся.
– Ваш пистолет тут не поможет, – многозначительно произнес он. – А теперь... Себастьян, присмотри-ка за дверью!
Вурц прыгнул, вытянув вперед руки с ногтями, подобными когтям хищной птицы. Рука Этреджа вынырнула наружу со скоростью света.
– Это не пистолет, Вурц, – прошипел он, – а кинжал, убивший Айкельмана!
Тускло сверкнуло серебро, занесенное для удара.
Вурц безуспешно дернулся, пытаясь остановить свой бросок, – но было слишком поздно. Лезвие уже распороло его смокинг, разорвав рукав от плеча до локтя.
Вурц отпрянул. Его глаза жарко сверкнули, наполнившись паникой попавшего в западню зверя. Из раненой руки полилась кровь и закапала с пальцев на ковер.
– Себастьян, – выкрикнул он, – кинжал!
Обезьяноподобный шофер сделал выпад, уклонившись от удара Этреджа с нечеловеческой ловкостью; его пальцы сжали и вывернули запястье комиссара. Окровавленный кинжал упал на пол.
Вурц хмыкнул – невыразимо зло и жутко. Быстро наклонился, намереваясь подобрать оружие. И в то же мгновение пошатнулся и опустился на колени с выражением невероятного изумления и смертельного страха на лице.
На его груди, слева, расплылось алое пятно! За спиной Этреджа грянули выстрелы: это Питерс выпалил два раза подряд. Шофер графа Вурца пьяно покачнулся, когда пули вошли в его тело, затем упал лицом вниз. Катарина Грант, пылая сверхъестественной ненавистью, выпрыгнула из кресла и набросилась на Питерса, оказавшегося в нескольких шагах от нее. Но ее прыжок быстро оборвался.
Целясь в юную грудь со спокойствием стрелка по мишеням и с глазами, исполненными невыносимой муки, Питерс одним выстрелом пробил ей сердце.
И тут раздался крик ужаса. Этредж и Питерс обернулись. Это кричала Мэри!
– Чарльз! Чарльз! Оглянись!
Она лишилась чувств. Из-за двери доносились звуки ударов и возбужденные возгласы.
Этредж пошел открывать – и схватился за горло, окаменев от увиденного.
На великолепном ковре лежало обезвоженное тело, забальзамированный труп девушки, умершей много месяцев назад; ее желтая кожа покрылась пурпурными пятнами, щеки ввалились, полузакрытые глаза подернулись пленкой гнили. А чуть поодаль от нее виднелись два скелета, утонувшие в грудах пропитанной слизью одежды и сочащиеся алой кровью.
Питерс с пепельно-серым лицом бессмысленно бормотал:
– Боже! Как мне объяснить Мэгги, зачем я попросил оружейников переплавить ее серебряные ложки в пули?
Глава 27
Тайна, похороненная в море
Луна, поднявшаяся на ширину двух ладоней над горизонтом, пронзила лучами черный океан, преобразив кильватерный след «Синтии» в волшебное серебро дороги. Небо засияло звездами.
Этредж, Питерс и Мэри Робертс сидели плечом к плечу на корме яхты и кутались в бушлаты: близилась полночь, а погода стояла не по сезону холодная. Они негромко переговаривались, надолго замолкая. На их лицах, бледных в лунном свете, все еще читался пережитый ужас.
– Итак, – тихо сказал Питерс, – дело Айкельмана завершено.
Он вынул баснословно дорогую нить жемчуга из футляра, лежащего на столике у его локтя, и полюбовался ее красотой и блеском в лунном сиянии, а затем положил обратно.
– Жаль, что нельзя это подарить Мэри, да, Чарльз?
– Да, – усмехнулся Этредж, – а еще другие драгоценности с облигациями. Все они будут возвращены наследникам Айкельмана.
Он немного помолчал.
– Нам с Мэри для счастья айкельмановских жемчугов не требуется.
Мэри взяла теплыми пальчиками руку Этреджа и поднесла ее к своим губам. Все трое замолчали, охваченные дружескими чувствами...
– Да, – чуть погодя продолжил Питерс, – хорошо, что мы... похоронили тех в море. Уж в такое определенно никто не поверил бы.
– Это точно, – согласился Этредж. – О том, что на самом деле случилось, знают только оказавшиеся сегодня на борту яхты. А они будут молчать.
Питерс сухо засмеялся.
– Побоятся, как бы их не сочли помешанными, – с мудрой миной изрек он.
Этредж покрепче прижал к себе Мэри.
– А Грантам не стоит говорить, что мы вскрыли... могилу Катарины, – задумчиво добавил он. – Жаль, конечно, что Бениати с Мурами под суд не пойдут.
– Да, их не осудить, – негромко подтвердил Питерс. – Иначе нас весь город засмеет.
Лицо Этреджа озарила привычная загадочная усмешка.
– Верно, – не стал спорить он. – Мы только и можем, что определить того слабоумного беднягу-слугу в приличную клинику. Занятно, что Вурц держал при себе идиота.
Питерс покачал головой.
– Ему пришлось. Человек в здравом рассудке сразу бы почувствовал, кем был граф, и не смог бы ему служить. Тот идиот был крестьянином, надо полагать... Вурц привез его еще ребенком из собственного поместья.
Этредж покосился на луну.
– Красивая сегодня луна, Питерс, – сказал он.
Питерс улыбнулся и поднялся на ноги.
– Намек понят. Кажется, мне не откажут, если я попрошу стюарда принести мне в каюту немного виски из запасов Муров. Нечасто доводится отведать спиртного за счет миллионеров. Спокойной ночи, Чарльз... доброй ночи, Мэри...
Звук его шагов смолк. Непрерывное гудение двигателей, шорох волн, бьющихся о корпус яхты, шепот ночного ветра были тем аккомпанементом, что могли даровать влюбленным только боги. Луна все выше поднималась по небосводу; океан мерцал, играя серебряными бликами.
Этредж повернулся к возлюбленной и посмотрел в ее омытое лунным светом лицо. Его губы коснулись ее губ, руки обвились вокруг плеч.
Он привлек ее к себе...
Перевод с английского Евгении Янко

Эдвард Фредерик Бенсон
Миссис Амворз
Деревня Макслей, где странные события произошли прошлым летом и осенью, располагается на заросшем вереском и соснами холмистом участке Сассекса. Во всей Британии не найти более милого и спокойного места. Если с юга подует ветер, одуряющая смесь запахов моря наполняет округу. С востока возвышенности защищают Макслей от суровых нравов марта, ну а с запада и севера ветры, проходящие много миль через благоуханные леса да можжевеловые пустоши, приносят свежесть и покой. Местное население числом невелико, но вы вряд ли сможете пожаловаться на отсутствие радостей. Приблизительно на середине единственной улицы торчит маленькая церквушка норманнского периода с древним, давно заброшенным погостом; остальное пространство занимают ряды небольших, но солидных георгианских особняков из красного кирпича. По обеим сторонам дороги вместо тротуаров зеленеют широкие лужайки, всюду разбиты цветники, на задних дворах домов – обширные сады. Десяток магазинчиков и несколько бараков, крытых соломой, где ютятся батраки из близлежащих поместий, вершат картину деревушки. Эта идиллия, впрочем, нарушается по субботам и воскресеньям, когда главная магистраль из Лондона в Брайтон превращает нашу тихую улицу в гоночный трек для резво проносящихся экипажей и куда-то вечно спешащих велосипедистов. Объявление на въезде, призывающее резвых снизить скорость, кажется, способствует ровно обратному: дорога впереди прямая и открытая, так что, в общем-то, нет причин не гнать во весь лихой опор. Выражая протест дерзким гонщикам, местные дамы при приближении автомобиля прикрывают лица платками, хотя улица вся замощена и такая предосторожность, якобы спасающая от пыли, явно излишняя. Но вот приходит вечер воскресенья, шумные выходные забываются, и впереди нас снова ждут пятеро суток покоя. Забастовки железнодорожных служб, час от часу сотрясающие страну, нас не тревожат, ибо большинство жителей Макслея никогда эти края не покидали.
Я проживал в небольшом двухэтажном коттедже из красного кирпича – с цветником за металлической оградой и садом на заднем дворе. Дом напротив меня занимал профессор Эркум – тот самый Франциск Эркум, что прославил своими трудами кафедру психологии Кембриджского университета. Два года назад он оставил преподавательскую деятельность и занялся изучением странных курьезных явлений, в равной мере имевших отношение к психологии и оккультизму. Ходили слухи, что неуемная страсть профессора к таким вещам и послужила причиной его отставки. В одной из своих докладных записок он потребовал, чтобы студентам-медикам ввели экзамен на проверку их знаний в сомнительных областях вроде вампиризма, одержимости, духописи и экзорцизма.
– Конечно же, они не хотели меня слушать, – часто говорил он по этому поводу, – ибо нет ничего, что страшило бы их более, чем истинное знание. А дорога к истинным знаниям лежит через познание многих вещей – в том числе и таких! Символом современной науки является скелет – нечто без плоти и души; голая схема механических сочленений. Поэтому любой исследователь, рискнувший коснуться нетрадиционных тем, тут же выставляется не пионером, а заблудшей овечкой. Я покинул ту среду, потому что мне претила ржавая клеть науки, где ученые-канарейки самозабвенно выводят песнь о давно известных и решенных проблемах. Кроме того, если твердо знаешь, что твой уровень познаний позволяет быть учеником, но никак не учителем, то только очень самодовольный тип, зная это, возьмется ораторствовать с кафедры.
Таков был Франциск Эркум, мой ученый сосед, подобно мне необъяснимо и с пылом любопытствовавший относительно всего, что считается мало-мальски абсурдным. Но потом появилась миссис Амворз[56], и встречи с профессором внезапно потеряли для меня свое очарование. Я увлекся этой милой вдовой и, честно говоря, всерьез задумался о финале затянувшейся холостяцкой жизни. Ее муж был чиновником-судопроизводителем в одной из северо-западных областей Индии. После его внезапной смерти в Пешаваре[57] миссис Амворз вернулась в Англию, провела год в сырых туманах Лондона и, заскучав по свежему воздуху, перебралась в Макслей. Не последнюю роль в ее решении поселиться тут сыграло то, что предки ее были родом из здешних мест и издревле покоились на местном кладбище, теперь позаброшенном. Многие надгробья там содержали ее девичью фамилию Хестон. Живая и энергичная, она пробудила поселок от многолетней спячки и наполнила его той жизнью, что прежде казалась лишь сном о лучшей участи.
По большей части население наше состояло из холостяков, старых дев или же просто стариков, не особо утруждавшихся гостеприимством. Для них единственным увеселением служил вечерний чай с неизменным бриджем, после чего, надев калоши, если на дворе шел дождь, они возвращались домой для уединенного ужина. Но миссис Амворз показала нам иной путь общения, устроив несколько общественных пикников, ставших примерами для остальных. Одинокому мужчине моего склада было приятно сознавать, что в доме вот-вот мог раздаться звонок с приглашением от миссис Амворз, чей дом совсем недалеко; провести вечер за картами, вне всякого сомнения, было лучше, чем коротать его одному. Здесь меня ожидали очаровательная хозяйка, приятная компания, пунш и чашка кофе, сигарета и партия игры в пикет. Миссис Амворз музицировала на пианино в свободной и экспансивной манере, пела очаровательным голосом под собственный аккомпанемент, а мы все дольше и дольше засиживались в ее садике, за короткое время превращенном из прибежища слизней и улиток в островок цветения и благоухания. Хозяйка была веселой и подвижной; все на свете ей было интересно: музыка, чтение, садоводство, игры. Все, кроме одного человека, в ней души не чаяли, всем она была как солнце в зените дня. Исключение это составлял профессор Эркум. Охотно признавая, что не нравится миссис Амворз, он тем не менее испытывал к ней явный интерес. Я находил это странным, ибо, зная, как обходительна и приятна в общении миссис Амворз, не видел в ней ничего, что могло бы вызвать подозрения, до того откровенной личностью представала она перед нами. Но интерес Эркума был подлинным, в этом не могло быть сомнений ни у кого, кто видел, как пристально он наблюдает за вдовой.
Лично я считал миссис Амворз очень милой и соблазнительной дамой. Как-то раз она без лишнего жеманства сообщила нам, что ей исполнилось сорок пять. Однако, взглянув на ее черные волосы и гладкую кожу, вы ни за что не дали бы ей больше тридцати пяти. Хотя, возможно, она нарочно добавила к своему возрасту десяток лет: я давно уже понял, что мужчинам никогда не постичь мотивов и мыслей очаровательных вдов. Когда наша дружба окрепла, миссис Амворз частенько звонила мне и приглашала навестить ее вечером. Если работа вынуждала меня отказаться от ее любезного предложения, она отвечала веселым смехом и пожеланием всяческих успехов. Случалось, что наш разговор слышал Эркум, уже успевший к тому времени переступить порог ее дома и дымивший сигарой неподалеку; тогда он просил меня отложить работу и присоединиться к ним.
– Вы с ней, – говорил он, – составите партию в пикет, а уж я, следя за вами с вашего же разрешения, когда-нибудь, видит бог, постигну премудрости этой замороченной игры!
Но я не думаю, что его внимание было приковано к игре. Совершенно очевидно, что взгляд его из-под тонких бровей был устремлен не на карты, а на одного из играющих. Эркум казался совершенно поглощенным этим наблюдением, пока однажды, июльским вечером, вздрогнув, вдруг не взглянул на миссис Амворз так, как смотрят на нечто не поддающееся объяснению. Она, увлеченная игрою, казалось, этого и не заметила. Теперь, когда я вспоминаю тот вечер, в свете последовавших событий, мне думается, что именно тогда немного приоткрылся покров страшной тайны, в то время скрытой от моих глаз. Я заметил, но не придал этому значения, что с того времени миссис Амворз, приглашая меня к себе по телефонной связи, неизменно спрашивала не только о том, занят ли я, но и не гостит ли у меня профессор Эркум. «В таком случае, – говорила она, – мне не хотелось бы мешать общению двух закоренелых холостяков», – и со смешком желала мне спокойной ночи.
В тот вечер Эркум был у меня. До прихода миссис Амворз оставалось еще с полчаса, и он рассказывал мне о средневековых взглядах на вампиризм – один из тех предметов, что не получил должного изучения, прежде чем быть отправленным официальной медициной в разряд дремучих суеверий. Эркум сидел, мрачный и сосредоточенный, припоминая истории таинственных кровопотерь, рассказанные ему во время пребывания в Кембридже одним преподавателем, замечательным ученым и человеком. Ничего нового в них не отмечалось: врагами представали все те же нечестивые создания в человеческом облике, мужчины или женщины, обладающие такими сверхъестественными способностями, как умение парить подобно летучей мыши и устраивать по ночам кровавую жатву.
– Когда человек умирает, – пояснял Эркум, – вампир продолжает жить в его оболочке, содержа труп нетленным. Днем он отдыхает, а ночью восстает из могилы и вершит ужасные злодеяния. Ни одна европейская страна в Средние века не была свободна от этой заразы, как, впрочем, и Древний Рим, Греция, Иудея, если судить по историческим источникам. Не все мифы и легенды одинаково бесполезны! За многие века мы скопили показания сотен абсолютно независимых свидетелей, но до сих пор нет ни одного сколько-нибудь серьезного анализа всех этих случаев – по крайней мере, известного мне. Полагаю, вы захотите спросить: почему же при наличии стольких фактов мы не сталкиваемся с вампирами сейчас? На этот вопрос есть два ответа. Первый из них таков: мы имеем дело с последствиями какой-нибудь ужасной болезни, известной в Средние века и почти полностью исчезнувшей сейчас, такой, например, как бубонная чума. В Англии она почти полностью истребила жителей Норфолка – с этим никто не спорит. Подобно ей, в этой самой местности около трехсот лет назад наблюдалась эпидемия вампиризма, и Макслей выступал ее центром. Ну а мой второй ответ будет более убедительным, ибо, говорю я, вампиризм вовсе не вымер. А начало было положено, вне всякого сомнения, в Индии, год-другой тому назад...
В этот момент я услышал стук молотка, громкий и энергичный – так миссис Амворз имела обыкновение возвещать о своем приходе, – и пошел отворять.
– Вы пришли как нельзя кстати, – сказал я ей. – Прошу вас, спасите меня от рассказов профессора, иначе моя кровь свернется от ужаса. Сегодня Эркум решил запугать меня до смерти.
Миссис Амворз засмеялась, невесомо коснулась пальцами моей щеки и направилась в гостиную раскованным шагом.
– Ах, чудесно! – воскликнула она. – Обожаю эти истории о привидениях. Продолжайте говорить, господин Эркум, прошу вас – пускай моя кровь тоже застынет в жилах!
Я заметил, как Эркум, по своей привычке, пристально взглянул на нее.
– Но я рассказывал нашему дорогому хозяину вовсе не о призраках, – ответил он. – Речь шла о том, что вампиризм в наше время все еще существует. Говорят, в Индии наблюдалась эпидемия всего лишь несколько лет назад.
Последовала довольно длительная пауза: профессор внимательно глядел на гостью, а она, в свою очередь, смотрела на него недвижным взглядом, с чуть приоткрытым ртом. Потом ее задорный смех разом разрушил напряженную тишину.
– Как вам не стыдно! – воскликнула она. – А я-то думала, речь идет о каком-нибудь рождественском призраке. Откуда вы взяли эти сказки, мистер Эркум? Я много лет прожила в Индии и никогда не слышала ни о чем подобном. Может быть, это придумали торгаши на базарах – но всем прекрасно известна цена таких историй.
Я видел, что Эркум собирался что-то возразить, но передумал.
– Возможно, так оно и было, – ответил он.
Но что-то неуловимое вмешалось в наше обычное легкое общение в тот вечер. Какая-то тень легла на миссис Амворз, обычно веселую. Даже пикет не улучшил ее настроения, и она прекратила игру после нескольких партий. Эркум хранил молчание и нарушил его, только когда миссис Амворз ушла.
– Должен сказать, что вспышка той таинственной болезни произошла в Пешаваре, как раз там, где вместе с супругом проживала ваша гостья.
– И что это значит?
– Подозреваю, что ее муж стал одной из жертв вампиризма... Немного странно, что наша миссис Амворз умолчала об этом, правда?
Лето выдалось засушливым и жарким. Округа страдала от нашествия больших черных комаров, чьи укусы вызывали острую боль и раздражение кожи. Насекомые подлетали так тихо, что их нападки в большинстве случаев оставались незамеченными. Длинные хоботки впивались в шеи людей, и на месте укусов появлялись красные волдыри.
В середине июля мы узнали, что в Макслее болен ребенок. По мнению доктора, недуг был вызван затянувшейся жарой и инфекцией, занесенной комарами. Меня встревожила эта новость, поскольку больным оказался сын моего давнего знакомого, садовника миссис Амворз. Мальчик находился в апатичной прострации, почти все время спал и, несмотря на хороший аппетит, худел буквально на глазах. Доктор обнаружил на его горле две небольшие ранки и, конечно же, счел их укусами черных комаров. Однако странность данного случая заключалась в том, что вокруг ранок отсутствовало покраснение. К тому времени жара уже начала спадать, но прохлада не улучшила состояние больного. Мальчик сох, как сорванный цветок, и все больше походил на скелет, обтянутый кожей.
Когда мы встретились с доктором Россом на улице, он выразил опасения, что его пациент, возможно, погибнет. Этот случай поставил доктора в тупик: уж очень необычная форма злокачественной анемии. Он спросил меня, не может ли профессор Эркум взглянуть на мальчика. По его словам, диагноз крупного специалиста мог бы пролить новый свет на эту странную болезнь. Я сказал, что профессор приглашен ко мне на ужин, и предложил доктору присоединиться к нашей компании. Доктор сказал, что не сможет прямо сейчас, но постарается нанести визит чуть позднее.
Когда он пришел, Франциск Эркум без колебаний согласился оказать посильную помощь. Они ушли, и я, растеряв таким образом всех гостей, позвонил миссис Амворз. Она позвала меня к себе на вечер. За пикетом и музыкой мой визит затянулся на два часа; потом она заговорила о больном мальчике, и ее глаза увлажнились. Оказалось, что миссис Амворз каждый день носила ему фрукты и сладости. Состояние ребенка тревожило ее, и она боялась, что тот скоро умрет. Зная об антипатии между ней и Эркумом, я не стал распространяться о том, что профессора пригласили на консультацию.
Миссис Амворз пожелала пройтись перед сном. Я предложил ей свою компанию, и мы медленно двинулись в сторону моего дома.
– Как восхитительна эта прохлада! – заметила она, с наслаждением вдыхая вечерний воздух. – Студеный бриз и зеленая листва – вот что в первую очередь нужно для жизни. Ничто на свете так не оживляет, как близкий контакт с землей, породившей нас. Ничто не дает такой прилив сил, как общение с корнями. Земля на руках, земля под ногтями, земля на сапогах... – Она весело рассмеялась. – Обожаю землю и воздух, – сказала она. – Можете считать меня сумасшедшей, но я с нетерпением жду смерти; когда она будет меня окружать, когда я сама стану ею. И не будет ничего, что сковывало бы меня. Одна только проблема: как быть в таком случае с воздухом? Ничего, я обязательно что-нибудь придумаю. Доброй ночи... держите окна в сад открытыми, и у вас никогда не будет анемии.
– Я всегда сплю с отворенными ставнями, – ответил я.
Я прошел к себе в спальню, где одно из окон выходило на улицу, и, пока раздевался, мне казалось, что где-то неподалеку разговаривают. Я не обратил на это внимания, потушил свет и, заснув, оказался во власти самого страшного сна – следствие, вне всякого сомнения, моего разговора с миссис Амворз. Кошмар начался с того, что я проснулся от удушья. Все окна спальни оказались закрытыми, и в комнате свистел сухой горячий воздух. Мне нечем было дышать. Задыхаясь и давясь хриплым кашлем, я шагнул к окну, отдернул занавесь и увидел рой черных комаров с жуткими человеческими лицами. Меня охватила паника, и удушье усиливалось. Я со стоном поднял раму, и вместе с притоком воздуха ко мне ринулись сотни злобных насекомых. Их хоботки, как я заметил, венчались крохотными пастями, полными микроскопических острых зубов. А затем сон перешел в новую стадию и начал приобретать черты реальности; ужас охватил меня целиком, я задыхался от духоты, но, какое бы окно ни пытался отворить, – видел за ним расплывчатый, призрачный образ лица миссис Амворз, крупитчатый и перемещающийся подобно рою того самого дьявольского кусачего гнуса. Я проснулся от собственного сдавленного крика. В комнате было тихо, сквозь открытые окна лилась ночная прохлада, свет неполной луны пересекал пол комнаты яркой дорожкой. Но, даже придя в себя, я не избавился вполне от наваждения и еще долго лежал, ворочаясь с боку на бок.
Я едва успел спуститься в гостиную – после рассвета мне удалось-таки заснуть, – когда позвонил Эркум и мрачным голосом осведомился, может ли немедленно видеть меня. Едва он вошел, я сразу обратил внимание на его лицо – угрюмое и озабоченное; и еще я заметил, что он посасывает трубку, причем пустую.
– Мне нужна ваша помощь, – сказал Эркум, – но прежде всего мне следует рассказать вам о событиях прошедшей ночи. Я отправился с доктором осмотреть его пациента и нашел его едва живым, почти при смерти. Я сразу же убедился, что у него анемия, и, полагаю, иного объяснения моему диагнозу быть не может: мальчик стал жертвой вампира. – Он положил пустую трубку на стол и, скрестив руки на груди, уставился на меня из-под нахмуренных бровей. – Теперь о прошедшей ночи. Я настоял, чтобы мальчика перенесли из отцовского коттеджа в мой дом. Когда мы несли его на носилках, кто, как вы думаете, нам встретился? Миссис Амворз. Она была поражена тем, что увидела, просто шокирована. Но почему?
– Вы мне скажите, – ответил я, отбрасывая небывалые подозрения.
– Лучше я расскажу вам, что произошло позже. Я оставил свет в комнате, где лежал мальчик, и принялся наблюдать. Одно из окон было немного приоткрыто – я забыл закрыть его, – и около полуночи я услышал, как кто-то или что-то пытается открыть его снаружи. Я сразу догадался, кто это – забыл сказать, что окно располагалось в двадцати футах от земли, – и приотворил ставни... Снаружи я увидел лицо миссис Амворз, а ее рука находилась под рамой окна! Стараясь не шуметь, я подкрался и изо всех сил толкнул раму вниз, но, думаю, мне удалось задеть разве что кончик ее пальца.
– Но это невозможно! – Я чуть не плакал. – Как и зачем ей плыть к вам по воздуху?
– Я рассказываю вам то, что видел, – сказал Эркум. – Всю ночь, пока не забрезжил рассвет, эта бестия парила снаружи, подобно ужасной летучей мыши, пытаясь проникнуть внутрь. Так, теперь давайте соберем все воедино. – Он принялся загибать пальцы. – Перво-наперво, мальчик болен той самой болезнью, чья вспышка имела место в Пешаваре и унесла жизнь мужа миссис Амворз. Во-вторых, миссис Амворз была против перемещения мальчика ко мне в дом. В-третьих, она – или существо, населяющее ее тело, могучий смертоносный демон – пыталась проникнуть ко мне. И наконец, здесь, в Макслее, в Средние века случилось нашествие вампиров. В числе кровопийц, согласно записям, особо отметилась некая Элизабет Хестон – думаю, вам известна девичья фамилия нашей вдовы? И вот еще что: этим утром мальчику стало заметно лучше. Но он не выдюжил бы, если бы вампир навестил его еще раз. Что скажете теперь?
Последовало долгое молчание, и я вдруг начал понимать весь ужас нашего положения.
– Мне есть что добавить, – сказал я. – Это может иметь отношение к рассказанному вами, а может и не иметь. Говорите, наваждение исчезло незадолго перед рассветом?
– В точности так.
Я пересказал Эркуму свой сон, и он мрачно улыбнулся.
– Вам повезло, что вы проснулись, – сказал он. – Недреманное подсознание смогло вас предупредить о смертельной опасности. У вас имеется две причины помочь мне: первая – спасти других, вторая – уберечь себя!
– Что я должен сделать? – спросил я, холодея.
– Во-первых, я хотел бы, чтобы вы вместе со мной осмотрели мальчика и приняли все меры, чтобы миссис Амворз никоим образом не проникла к нему. Далее я хочу, чтобы вы помогли мне выследить, разоблачить и уничтожить это создание. Это не женщина, а бес во плоти. Но какие шаги нам следует предпринять – я пока не знаю.
Было около одиннадцати утра; я отправился к нему домой и бодрствовал, покуда он спал. Затем профессор меня сменил, и так – все следующие сутки напролет: либо я, либо Эркум дежурили у постели больного мальчика, мало-помалу оправляющегося.
Утро субботы выдалось прекрасным, и, когда я направился к дому профессора, поток машин через Макслей уже гудел вовсю. Почти одновременно я увидел Эркума, с веселым лицом стоящего на пороге своего дома – похоже, имелись хорошие новости о его пациенте, – и миссис Амворз, шедшую вдоль дороги по газону с корзинкой в руке. Вскоре мы трое стояли рядом. Я заметил – уверен, что и Эркум тоже, – забинтованный палец на левой руке миссис Амворз.
– Доброе утро вам обоим, – сказала она. – Я слышала, что ваш пациент чувствует себя лучше, мистер Эркум. Я принесла ему джем и хочу немного побыть с ним. О, мы с ним близкие друзья! Я ужасно рада, что он поправляется.
Эркум помолчал, а затем, решившись, выставил в ее сторону указательный палец.
– Я вам запрещаю это, – сказал он. – Вам не следует ни видеться с ним, ни тем более находиться рядом. И причина известна вам не хуже, чем мне.
Никогда прежде мне не доводилось видеть, как сильно может измениться человеческое лицо, став на мгновение совершенно белым, а затем пепельно-серым. Миссис Амворз подняла руку, словно бы защищаясь от вытянутого указательного пальца. Ее нижняя губа задрожала от обиды и страха.
Миссис Амворз повернулась ко мне; по ее щекам потекли слезы.
– Неужели вы приняли меня за вампира? Неужели вы верите в эту чушь? Уверяю вас, это неправда! Как можно...
Эркум грозно двинулся на нее, и миссис Амворз, съежившись, отпрянула на дорогу. И тогда заревел клаксон, завизжали тормоза, и мое сердце замерло от долгого пронзительного крика, прерванного глухим ударом. Словно в бреду я увидел, как по телу миссис Амворз проехали колеса, как ее отбросило на лужайку, как она, извиваясь в конвульсиях, тянула ко мне руку с перебинтованным пальцем, покуда не обмякла и не застыла навсегда.
– Верить... или нет... – пробормотала она перед тем, как смерть отняла ее голос. – Это, конечно, решать вам... сердце мое...
Три дня спустя миссис Амворз была похоронена на кладбище за пределами Макслея, в согласии с высказанными когда-то мне пожеланиями о том, каким видит она свое погребение. Шок, вызванный поначалу в нашей маленькой общине ее внезапной и ужасной гибелью, стал постепенно сходить на нет. Профессор попросил меня никому не распространяться о случае вампиризма, однако мне показалось, что он не удовлетворен ее кончиной.
Яркие дни отлетали в прошлое, словно желтые листья с деревьев. Моя тоска по миссис Амворз смягчилась и превратилась в тихую печаль. Но Эркум по-прежнему не знал покоя, а в ответ на мои расспросы упорно отмалчивался.
Однажды поздно вечером, около одиннадцати, я возвращался домой после ужина в одном из домов на самом краю деревни. В слишком ярком свете луны все казалось четким, словно на гравюрах. Я как раз шел мимо дома, где прежде жила миссис Амворз – окна были забиты досками, так как покамест арендаторов не подыскалось, – и услышал стук калитки, а в следующее мгновение увидел то, что заставило меня похолодеть... я увидел ее! Залитая лунным светом, она стояла в профиль ко мне, и тут я не мог ошибаться. Не замечая меня – тень от тисовых деревьев в ее саду меня скрыла, – миссис Амворз быстро пересекла дорогу и вошла в ворота дома напротив. За ними я потерял ее из виду.
Я задыхался, будто от длительного бега, и в самом деле побежал, со страхом оглядываясь, оставив позади те несколько сотен ярдов, что отделяли меня от жилища Эркума. Он открыл дверь, и я ворвался внутрь, едва не сбив его с ног.
– Что привело вас ко мне? – спросил он. – Что случилось?
– Вы даже не можете себе представить что, – ответил я.
– Почему же; думаю, что она вернулась и вы видели ее. Расскажите, что произошло.
Я рассказал.
– Это дом майора Пирсолла, – отметил Эркум. – Идемте туда как можно быстрее.
– Но что мы там будем делать? – спросил я.
– Не знаю. Именно это нам и предстоит выяснить.
Через минуту мы подошли к дому майора. Когда я был здесь еще недавно, тот стоял погруженным в темноту. Ныне свет горел в окнах второго этажа. Едва мы постучались, нам открыли, и из ворот вышел майор Пирсолл. Увидев нас, он замер.
– Прошу меня простить, джентльмены, я спешу к доктору Россу, – сообщил он. – Моя жена внезапно захворала. Я поднялся к ней в спальню спустя час после того, как она легла, и нашел ее бледной как призрак, в крайнем изнеможении. Кажется, она уснула... но прошу извинить, я очень спешу.
– Минутку, майор, – осадил его Эркум. – Нет ли у нее на горле каких-то следов?
– Как вы догадались? – удивился Пирсолл. – Следы и в самом деле есть: должно быть, один из этих мерзких комаров дважды укусил ее. Я заметил даже пятно крови на ее шее.
– Возле нее сейчас кто-нибудь есть?
– Да, я отправил к ней горничную.
Он ушел, а Эркум повернулся ко мне.
– Теперь я знаю, что нам делать, – сказал он. – Встречаемся у вас дома. Переоденьтесь.
– Что вы задумали, профессор? – осведомился я.
– Расскажу по дороге. Мы отправляемся на кладбище.
Когда мы встретились, я увидел в его руках лопату, осиновый кол и моток веревки. На душе у меня заскребли кошки, и план Эркума подтвердил мои худшие подозрения.
– То, что я вам сейчас скажу, – сказал он, – может показаться слишком фантастичным, чтобы в это поверить, но еще до рассвета нам предстоит разузнать, насколько фантастика отлична от реальности. К счастью, вы видели призрак – или астральное тело, называйте как хотите – миссис Амворз, творящий злодеяния. Так демон вампиризма, пребывавший в ней в течение ее жизни, действует после ее смерти. В этом нет ничего удивительного: все эти недели, прошедшие со дня ее погребения, я ожидал подобного. И ежели я прав, мы найдем ее тело нетленным – без малейших повреждений!
– Но ведь со дня ее смерти прошло почти два месяца! – удивился я.
– Если в ней демон, то неважно, сколько времени прошло, два месяца или два года. Прах миссис Амворз давно бы питал траву над могилой. Но адская эссенция вампира творит ужасные злодеяния, наделяя фантомом бытия ее труп.
– И что же я должен буду делать? – спросил я обреченно.
– Слушать мои инструкции. Мы знаем, что в сей момент вурдалачиха в обличье своего смертного тела вышла, если можно так сказать, на охоту. Но ей необходимо возвратиться до рассвета и слечь в труп, покоящийся в могиле. Надобно дождаться сего момента и выкопать тело. Если мои догадки верны, то вы увидите миссис Амворз такой, какой она была при жизни: полной энергии, каковую дала ей ее ужасная пища. А потом, перед рассветом, когда демон будет не в состоянии покинуть ее тело, я пробью ему сердце вот этим. – Он показал мне кол. – Тогда-то и она, обретающая способность двигаться благодаря бесовской одержимости, и сам бес в ней будут мертвы. Затем мы снова приведем захоронение в надлежащий вид.
Мы пришли на кладбище; при ярком лунном свете найти могилу не составило труда. Она находилась в двадцати ярдах от маленькой часовни. Мы уселись на ее ступенях, в тени. Отсюда могила была видна совершенно отчетливо; мы сидели и ждали прихода вампирши. Ночь стояла теплая и безветренная, но, даже если бы вокруг бушевала метель, не думаю, что я ощутил бы хоть что-нибудь в ожидании того, что принесет нам окончание ночи и рассвет. Часы на башне били каждые полчаса, и я все удивлялся, с какой скоростью бежит время.
Луна давно скрылась, но звезды все еще сияли в небе, когда пробило пять часов. Прошло несколько минут, и я почувствовал, что Эркум ощутимо подталкивает меня. Проследив за его указующим пальцем, я заметил, как силуэт женщины, хорошо сложенной, о чем можно было судить в отсутствие каких-либо одежд, приближается с правой стороны. Бесшумно, словно бы скользя по воздуху, а не ступая по земле, женщина проследовала через кладбище к могиле, интересующей нас. Несколько раз обогнув ее, будто убеждаясь в том, что место нужное, она на секунду застыла неподвижно. Глазами, привыкшими к тьме, я запросто различал черты ее лица... узнавал знакомое выражение в них...
Женщина поднесла руку ко рту, словно вытирая губы, и вдруг тихо и мелодично засмеялась, от чего у меня что-то кольнуло в груди – там, где сердце. Ее образ таял, медленно выцветал из бытия. Эркум отпустил мою руку, прежде требовательно сжатую в призыве хранить молчание.
– Идемте, – произнес он.
Подхватив кол, лопату и веревку, он двинулся к могиле. Почва была сухой и песчаной. Совсем скоро полотно инструмента застучало о крышку гроба. Эркум взрыхлил землю и, пропустив через ручки гроба веревку, с моей помощью вытянул его наверх. Ох и немало же сил требовалось ему, этому ученому мужу! Когда дело было сделано, солнце, осветив край могилы, уже возвестило о наступлении утра. Повозившись с запорами, профессор сдвинул крышку гроба, и мы оба взглянули на лицо миссис Амворз. Ее веки, все так же отягощенные смертью, были опущены, но на щеках играл болезненный румянец, да и губы как будто бы улыбались...
– Один удар, и все будет кончено, – заявил Эркум. – Вам не стоит смотреть. – Сказав это, он выставил перед собой кол и, приложив его конец к левой груди красавицы в гробу, примерился... Но я не дал ему нанести этот подлый удар!
Я зарычал и, более не в силах сдерживать ненависть к этому старому индюку, кинулся на него сзади и впился зубами в его тощую шею. Эркум выронил кол, заметался, попытался вырваться – но моя хватка была крепка. Я выпустил ему кровь до последней капли и, точно куклу, швырнул безжизненное тело на холм вырытой земли. Покончив с ним, я сошел в гроб к моей незабвенной миссис Амворз и обнял ее холодное прекрасное тело. Какой нежной и беспомощной она казалась на дороге, под колесами! Как она мучилась и тянулась ко мне, прощаясь с правом ходить по бренной земле во плоти – и с таким недолговечным счастьем быть вампиром, вековечным игривым охотником...
Века мучительно одинокого вурдалачьего существования! Века ожидания женщины, что разделила бы мое проклятие и стала бы мне верной компаньонкой... Ростки былой души пробудились во мне – но гнусный Эркум поспособствовал гибели тела прекрасной вдовы, едва не лишив и ее призрачную суть возможности восстановиться. Моя незабвенная миссис Амворз – ну вот теперь-то ты отмщена!
Перевод с английского Вениамина Рудина[58]

Сергей Гарфильд (Гарин)
Вампир
В нашей кают-компании было очень оживленно... Подул довольно свежий ветерок, и потому все пассажиры нашего парохода собрались в этом укромном местечке, чтобы разговорами разогнать скуку однообразного плавания. Сначала беседа как-то совсем не клеилась; казалось, все темы были исчерпаны за пятнадцатидневный переход по морю. Но вот между двумя пассажирами завязался весьма интересный спор, и все сборище начало внимательно следить за его ходом.
– Так вы говорите, что вампиров не существует? – обратился один спорящий к другому. – А всевозможные факты, подтвержденные еще древними писателями, по-вашему, получается, тоже вымысел?
– Разумеется.
– В таком случае я с вами не согласен. Не может быть, чтобы такие авторитеты, как, скажем, Плиний Младший или Гумбольдт, могли допустить абсурд в своих исследованиях.
Его оппонент снисходительно улыбнулся.
– Вы забываете, милейший, – сказал он, – что век, в котором жил Плиний, был веком языческим – и, следовательно, насыщенным суеверием и фантазией. А что до Гумбольдта – весьма возможно, что он мог ошибиться...
– Ну а современные ученые: Шарко, Вихров, Монтегацца, – говорящие, что у людей, склонных к «вампиризму», особенное строение верхней челюсти и ярко-красные губы?..
Не знаю, долго ли продолжалась бы эта дискуссия, не случись нечто необыкновенное. К спорщикам подошел старший помощник капитана – человек уже пожилой и довольно молчаливый – и облокотился одной рукой на стол, за которым мы все сидели.
– Вы здесь напрасно, господа, спорите! – отчеканивая каждое слово, произнес он. – Вампиры существуют – и я на себе это испытал. – И, видя недоверчивые взгляды, он выпрямился и улыбнулся. – Я могу это даже доказать! – Он расстегнул ворот морского белого кителя и, обнажив шею, указал на довольно заметный шрам...
– Этот шрам, – сказал он, – след от зубов вампира.
Естественно, мы сейчас же обступили этого удивительного человека, видевшего наяву то, что многим из нас казалось чем-то невероятным, и стали осматривать давно уже заживший рубец. Бывший среди нас судовой доктор после внимательного осмотра шрама подтвердил, что это, очевидно, след человеческих зубов – и, по его мнению, даже женских. Едва он успел проговорить эти слова, как помощник капитана положил ему руку на плечо:
– Вы правы, мой друг, – сказал он, – этот вампир был женщиной.
– ...Это было лет двадцать пять тому назад, – начал свой рассказ старый моряк. – Я был тогда еще молод и плавал для практики в английском торговом флоте. Корабль, где я служил, принадлежал одному громадному океанскому Обществу, так что мне улыбнулось побывать во всех уголках земного шара, где только есть морской порт и пароход под английским флагом может отдать якорь. Много чудесного во всех отношениях повидал я за это пятилетнее плавание – и неизгладимый след оставило оно в моей памяти; но то, что я расскажу вам сейчас, случилось со мной не под знойным небом Африки и не среди таинственной природы Индии или Америки, а здесь, в Европе, более того – в России!..
– В России?! – воскликнула в один голос вся кают-компания.
– Да, мои друзья, в России, как это ни странно! – продолжал моряк. – И вот как это вышло: однажды в Буэнос-Айресе мы взяли полный груз красного дерева, чтобы доставить его в один из портов Черного моря, а именно – в Батум. Можете себе представить, до чего сильно забилось мое сердце, когда я узнал, куда мы следуем? «Россия, – мечтал я, – дорогая моя, далекая родина! Опять я увижу твои милые берега, опять услышу твою милую сердцу речь!» Но чувство, охватившее меня в тот момент, когда мы прошли Босфор и вступили в русские воды, не поддается никакому описанию. Это была безумная, дикая радость пополам с каким-то священным трепетом и благоговением; восторг ребенка и тихая молитва странника, возвратившегося под отчий кров...
Наконец мы отдали якорь на батумском рейде и стали разгружаться. Разгрузка должна была продолжаться более месяца, и потому я решил снять комнату на берегу, чтобы съездить в Полтавскую губернию к родственникам, да и вообще чувствовать себя посвободнее. Скоро я нашел себе приличное помещение, куда перевез не медля свои вещи, и решил несколько дней прожить в Батуме, а потом уж располагать иначе своим временем. Семья, у которой я поселился, была довольно благообразна и состояла из таможенного чиновника Х., его жены и дочери лет восемнадцати. Что касается моих хозяина и хозяйки, то они были люди самого заурядного типа и ничем особенным не отличались. Но их дочь сразу обратила на себя мое внимание. Это была высокая, стройная девушка с большой черной косой, змеей падавшей ей на спину, – довольно хорошенькая, если не сказать больше. Но что меня особо поразило, так это ее губы... Таких губ, сочных, как спелая вишня, ярко-красного цвета, я никогда ни у кого в жизни больше не встречал!
Моя жизнь, полная различных приключений, сделала меня очень наблюдательным, и я не мог не заметить, что за этими алыми губами скрываются ослепительно-белые зубки – но очень мелкие и острые, как у акулы. Вам покажется, может быть, смешным сравнение прелестной барышни с акулой, но почему-то оно сразу как-то пришло мне на ум, едва я увидел эти зубки; и, как вы еще увидите, я не ошибся.
Прошло несколько дней, и я заметил, что девушка как-то странно на меня поглядывает. Иногда, когда наши взгляды встречались, я подмечал в ее глазах какой-то особенный огонек, вспоминая который чувствую себя так, будто какая-то гадина ползает у меня по спине. Но тогда все представало передо мной в другом свете. Тогда я был молод – как говорится, кровь с молоком, – женщинам нравился и, понятное дело, истолковывал эти взгляды в желательном для себя смысле. «Наверное, влюблена! – мысленно решил я. – Что ж, кусочек довольно недурен, можно им полакомиться». И началась обыкновенная история ухаживания с довольно-таки шаблонными недомолвками, вздохами, тайным пожатием рук и прочей ерундой, которую мы, мужчины, привыкли воспринимать как спорт.
Старый моряк закурил сигару и с наслаждением ей затянулся.
– Вообще, господа, – продолжил он, – мне кажется, всем вам известно легкомыслие, свойственное нам в молодые годы. И то, что мы обычно подразумеваем под словом «любовь», – в общем-то, очень пошленькое чувство. Но я, кажется, немного отвлекся, – спохватился он, – и поэтому спешу вернуться к своему рассказу.
...Спустя неделю мы уже объяснились в любви, а через десять минут после этого я получил, черт возьми, первый поцелуй! Я говорю «черт возьми», потому что долго после того поцелуя замазывал всевозможными помадами и пудрами довольно порядочный укус на щеке, оставленный мне в любовном экстазе моей воздыхательницей. Как сейчас помню: мы сидели в городском саду, где она мне назначила свидание, и, пользуясь густой чащей деревьев на аллее позади, любезничали друг с другом. И вдруг моя «сирена» охватила меня своими цепкими, как у краба, руками – и укусила меня в щеку так, как не кусает ни одна африканская муха... а эти мухи, как известно, больно кусаются! Я подскочил на скамье на пол-аршина – и, конечно, приписал эту выходку страстному темпераменту спутницы... После этого, наученный горьким опытом, я уже избегал поцелуев. И кажется, вскоре после того мы возвратились домой.
Но вот что меня особенно поразило: Наденька (так ее звали) была бледна все это время, как полотно, и глаза ее горели необычным блеском...
«Странно, – рассуждал я, вернувшись к себе домой, – что за манеры у этой барышни? Нет, с нею нужно как-то поосторожнее!..» И в сотый раз подходил к зеркалу и досадливо «затирал» укушенное место. «Пожалуй, – думал я, – после десяти подобных „поцелуев“ мне придется носить на лице покрывало!»
И я тогда же решил разом прекратить всю эту историю.
На следующий день я барышни не видал, чему несказанно обрадовался. Все еще очень болела щека, из-за чего я был на Наденьку зол. Так прошло два дня, употребленных мною на то, чтобы загладить разочарование, которое вдруг почему-то мной овладело; все время я проводил в товарищеских попойках и других развлечениях. И вот однажды, вернувшись домой довольно захмелевшим, я быстро разделся и лег в кровать. Винные пары туманили мне голову, и очень скоро я заснул как убитый. Долго ли спал – не знаю, но еще во сне я вдруг начал ощущать какую-то странную боль, а вслед за ней – страшную слабость. Я попытался открыть глаза – не вышло; веки никак не желали подниматься, а между тем я чувствовал, положительно чувствовал, как около меня лежит какое-то существо, отнимающее у меня жизнь... Наконец я собрался с силами, рванулся, открыл глаза и... окаменел от ужаса.
Около меня лежала эта чертова Наденька – и, припав к моей шее, пила мою кровь! Она была в одной рубашке, глаза ее горели жутким огнем, и лицо у нее было такое же, как тогда, в городском саду... Это длилось только одно мгновение; я схватил маленькое чудовище за горло и, наверное, задушил бы, но Наденька, как змея, впилась в мою руку, и от дикой боли мне пришлось ее выпустить. Тогда она вскочила с быстротой молнии и, подбежав к окну, оставленному мною открытым на ночь, выпрыгнула со второго этажа.
Я как мог перевязал свою рану, оделся и тут же вышел на улицу, чтобы вернуться на корабль. На следующий день я послал за вещами – и посыльный рассказал мне о том, что хозяева в страшном отчаянии: как оказалось, этой ночью исчезла неведомо куда их дочь.
Боясь навлечь на себя подозрения, так как мой отъезд совпал с ее исчезновением, я отправился туда лично и убедился в правдивости этого известия.
...Старый моряк закончил свой рассказ, и несколько секунд в кают-компании царило гробовое молчание.
– Но что же с ней сталось потом? – задал кто-то вопрос.
– Не знаю, – последовал ответ. – Я скоро уехал из Батума и догнал свой пароход в Константинополе...
Было уже довольно поздно, и к тому же стала разыгрываться непогода, а потому мы решили разойтись по своим каютам. В ту ночь я проворочался до утра на своей койке, а когда наконец уснул, дневной свет уже пробивался сквозь занавески иллюминаторов...
Мой сосед по каюте уверял меня, что из моего угла доносились какие-то стоны. Ему не послышалось: мне действительно снились страшные сны.
Мне снилось, что около меня лежит бледная девушка с горящими глазами – и пьет, без конца пьет мою кровь...
Мне казалось, я чувствую, как в мою шею все глубже и глубже впиваются острые зубы и меня обжигает горячее дыхание вампира[59].
Виктор Роуэн
Клан Носферату
Я вчитался в лежащую передо мной телеграмму: «Джек во имя нашей стародавней дружбы приезжай поскорее мне не на кого положиться подробности при встрече Рэмсон». Слова, казалось бы, простые – но что за ними стоит, я уразуметь никак не мог. Отчаянный тон этого послания, впрочем, однозначно мне не понравился.
Успешно «закруглив» дело, три недели подряд озадачивавшее полицейских и, сверх того, пару лучших детективных контор в городе, я решил, что заслуживаю передышку. И почему бы не совместить ее с помощью старому товарищу? Уложив наскоро чемоданы, я принялся изучать расписание поездов. Уж много лет я не проведывал Рэмсона Холройда – с самого выпускного в колледже. Было интересно узнать, как сложилась жизнь этого повесы. Но все-таки телеграмма казалась скорее тревожной, нежели приглашающей к какому-то удалому приключению, полному тайн.
Сутки – прочь, и вот я уже стою на железнодорожной платформе Чаринга. Провинция Америки – ни разу не лондонский Чаринг-Кросс: городок был затрапезный, вернее сказать, поселок городского типа, и население насчитывало от силы полторы тысячи душ. От станции было десять миль до поместья Рэмсона; потормошив дремавшего на козлах двуколки кучера, я осведомился, не согласится ли он меня туда подбросить. Стоило мне озвучить адрес, кучер сложил ладони в молельном жесте – хотя молиться при этом явно не собирался – и, смерив меня удивленно-подозрительным взглядом, произнес:
– Уж понятия не имею, дорогой гость, что вам в тех околицах надобно... но, если нужен совет, я вам вот что скажу, как на духу: не езжайте туда. Местечко гиблое, все сторонятся. Уж не первая душа, кто туда нос казал, сгублена была: находили потом в таком смертном испуге, что и на карачках ползти не выходило, а потом еще это малокровие... помирали они все, в общем. Не знаю, кто горазд такого страху на человека наслать, чтобы и в гроб краше клали, – зверь или другой человек... Одно только скажу: я б вас туда не свез и за сотню долларов наличными.
Болтовня суеверного старого сплетника не показалась мне существенным препятствием. Я просто отправился на поиски менее впечатлительных деревенщин, готовых поработать за предложенную мной щедрую плату. К моему вящему огорчению, все они вели себя так же, как первый кучер: кто-то горячо крестился, кто-то бросал на меня угрюмый взгляд и спешил поскорее скрыться без лишних слов. Будто у меня рога на их глазах вырастали!
К тому времени мое любопытство достигло предела, и я был полон решимости любой ценой вызнать подоплеку столь дикого поведения. Окинув опустевшую моими стараниями привокзальную площадь последним презрительным взглядом, я бодро шагнул в указанном мне направлении. Однако прошел всего-то каких-то две мили, когда вес чемоданов начал сказываться и я значительно замедлил шаг.
Солнце как раз скрылось за верхушками деревьев, когда я впервые увидел старинную усадьбу. Не знай я, что как минимум один жилец в этих стенах есть, принял бы здание за заброшенное. Время и стихия наложили на него тяжкий отпечаток, и едва ли сохранилось в нем окно, способное похвастаться полным комплектом стекол. Ставни хлопали на ветру и скрипели, рождая настолько унылые звуки, что даже меня, человека бывалого, пробрало.
Примерно в сотне ярдов позади я различил маленькое здание, построенное из серого камня. Прямоугольные плиты того же цвета были будто разбросаны вокруг него, утопая в густой траве и кустарнике; неухоженную, разросшуюся растительность я, впрочем, видел тут везде, куда ни кинь взгляд. Подойдя ближе, я понял-таки назначение этого строения: это был фамильный склеп, а серые плиты – соответственно, надгробия. Очевидно, я попал на фамильный погост. Но почему кого-то из членов семьи погребли в мавзолее, а кого-то – по «моде» обычных кладбищ предали земле?
Увидев все это, я направился к дому, ибо не собирался проводить ночь в обществе мертвецов. Я в самом деле начал понимать, почему простые деревенские жители отказали мне в помощи, и засомневался в целесообразности моего пребывания здесь: я бы мог с гораздо бо́льшим успехом побывать, скажем, на пляже или в загородном клубе, наслаждаясь жизнью в полной мере.
К этому времени солнце совсем скрылось из виду, и в полумраке место представляло еще более жуткое зрелище, чем раньше. Всячески храбрясь, я ступил на веранду, вцепился руками в перила, очень сильно изношенные, и яростно потянул за дверной молоток.
Раскат за раскатом разносился по всему дому, отдаваясь эхом из комнаты в комнату, и вот уже гремело будто бы все здание. Затем все вновь стихло, если не считать вздохов ветра и скрипа ставней.
Прошло несколько минут, и до моих ушей донесся звук приближающихся шагов. Еще одна пауза – и дверь робко приоткрылась на несколько дюймов. Чей-то взгляд из темноты пронзил меня. Затем дверь широко распахнули, и Рэмсон – я едва узнал его, настолько друг изменился! – бросился вперед, обняв меня. Снова и снова благодарил он меня за то, что я внял его мольбе, – впору было подумать, что он балансирует на грани истерики.
Я умолял Рэмсона собраться, и звук моего голоса, казалось, помог ему, ибо он довольно стыдливо извинился за свою неучтивость и пошел вперед по широкому залу. В гостиной весело горел огонь, и после обильного обеда, так как я проголодался после долгой прогулки, я уселся перед камином, лицом к Рэмсону, и стал ждать его рассказа.
– Джек, – заговорил он, – я начну с самого начала и попытаюсь изложить тебе все факты в правильном порядке. Пять лет назад мой семейный круг состоял из пяти человек: дед, отец, два брата и я, младший отпрыск рода. Мать умерла, когда я был ребенком. В настоящее время... – Его голос сорвался, и какое-то время он не мог продолжать. – ...В настоящее, гм, время остался один лишь я. Видит бог, мне тоже недолго осталось – если только мы с тобой не разгадаем проклятую тайну, витающую над этим домом, и не положим конец тому, что забрало всю мою родню... и теперь, сдается мне, потихоньку зарится на меня. Дедушка ушел первым. Последние несколько лет жизни он провел в Южной Америке. Незадолго до отъезда на него во сне напала одна из этих огромных летучих мышей, а на следующее утро он был так слаб, что не мог ходить. Эта ужасная тварь выпила слишком много его крови. Он вернулся сюда, домой, но оставался болезненным и вялым до самой смерти, наставшей пару недель спустя. Медики не могли сойтись в диагнозе и потому сказали, что это просто возраст взял свое... Но я-то лучше знал! Всему виной та южноамериканская нечисть. В своем завещании дед просил немедленно построить склеп и похоронить там его тело. Желание было исполнено, и его останки лежат в той маленькой серой крипте – возможно, ты ее заметил, если прогуливался за домом...
Я только кивнул.
– Затем у моего отца все стало валиться из рук. Он так же чахнул, покуда не умер. Но вот что озадачило врачей: до самого конца отец ел за троих – а при смерти был до того слаб, что еле мог волочить ноги по полу. Его похоронили вместе с дедом. Те же симптомы были очевидны в случаях Джорджа и Фреда, моих братьев. Догадайся, где они оба сейчас... А теперь, Джек, наступил мой черед: в последнее время я голоден, как зверь, но чувствую себя слабым, точно котенок!
– Ерунда какая-то! – упрекнул я его. – Давай просто съедем отсюда и отдохнем где-нибудь. Как вернешься – уверен, страхи покажутся тебе смешными. Тут, полагаю, все дело в перенапряжении нервов – а в смертях, тобою помянутых, нет ничего странного. Вероятно, они связаны с каким-то наследственным заболеванием. Не одно семейство вот так вот, не обследовав досконально здоровье, полегло костьми...
– Джек, мне и самому хочется так думать – но, знаешь, дело в другом. А что касается того, чтобы уйти отсюда, – я просто не могу. Есть какое-то болезненное очарование в этом месте, и оно удерживает меня. Если ты мне все еще друг, просто побудь здесь пару дней, и если ничего не обнаружишь, то я уверен: уже твое присутствие и звук твоего голоса сотворят для меня чудеса.
Я согласился сделать все, что в моих силах, хотя с трудом сдерживал улыбку, думая о страхах Рэмсона, настолько беспочвенными они явно были. Мы говорили на другие темы в течение нескольких часов; потом я сказал, что очень устал после дороги и прогулки. Рэмсон провел меня в одну из комнат – и, убедившись, что все устроено максимально удобно, пожелал мне спокойной ночи. Когда он повернулся, чтобы выйти из комнаты, мерцающий свет лампы упал ему на шею, и я заметил два мелких прокола на коже. Я спросил Рэмсона о них, но он ответил, что, скорее всего, неаккуратно выдавил прыщ: иного объяснения у него нет. Снова пожелав спокойной ночи, он вышел из комнаты.
Я разделся и рухнул на кровать. Ночью я испытывал непреодолимое чувство удушья, как будто на моей груди лежало нечто большое и несдвигаемое. Наутро я заметил за собой какую-то странную, довольно-таки неприятную слабость. Я поднялся не без усилия и вылез из своей пижамы. Складывая ее, заметил тонкую алую полосу – след крови на воротнике; ощупал шею – и замер от страха. Касание отозвалось болью; бросившись к зеркалу, я увидел две кровоточащие точки. Две точки на моей шее – и из них сочилась кровь! А ведь совсем недавно я посмеивался над страхами Рэмсона. Что ж, хорошо смеется тот, кто смеется последний! Видать, во сне я подвергся нападению какой-то охочей до крови твари.
Я оделся с поспешностью, какую позволяло мое состояние, и сбежал вниз, ожидая застать Рэмсона в гостиной, – но его там не было. Я заглянул в соседние комнаты. Никаких признаков присутствия моего друга. Лишь одно объяснение шло мне на ум: он еще даже не вставал. Часы показывали девять, и я решился его растормошить.
Я не знал, где именно спит Рэмсон, и стал открывать двери всех комнат наугад. Везде царил беспорядок, а толстый слой пыли на мебели указывал на бесприютность и бесхозность всех этих помещений.
Друга я обнаружил на третьем этаже, в спальне с окнами, выходившими на северную сторону дома. Спал он в весьма неудобной позе, поперек кровати. Я наклонился, чтобы его разбудить, заметил на покрывале две капельки крови – и едва подавил в себе вскрик. Я стал довольно бесцеремонно трясти Рэмсона; его голова запрокинулась набок, и место укуса на шее проступило со всей своей дьявольской наглядностью. Ранки казались совсем свежими и куда более крупными, нежели вчерашние точки. Я тряс друга со всей силой, какая у меня оставалась. Наконец Рэмсон открыл глаза и огляделся по сторонам. Увидев меня, он сказал:
– Джек, эта тварь снова побывала здесь. Клянусь тебе. Да заберет Господь мою душу к себе, когда я ее стараниями помру!
В его голосе звучали боль и покорность судьбе. Произнеся эти слова, обессиленный Рэмсон опять закрыл глаза. Я оставил его лежать и спустился, чтобы приготовить нам завтрак. Мне представлялось неуместным разрушать его веру в меня и говорить, что я тоже пострадал от неведомого мучителя.
Прогулка по прилежащим территориям дома не подсказала мне никаких решений, зато немного успокоила. Вернулся я около полудня. К этому времени Рэмсон уже встал. Я проголодался и ел с аппетитом, но за Рэмсоном мне было не угнаться: когда я откинулся на стул в изнеможении, он будто только вошел во вкус. У меня даже возникла тревога, как бы он не схлопотал заворот кишок от таких поглощенных объемов.
После еды Рэмсон предложил мне осмотреть фамильную коллекцию картин; многие из собранных его семьей полотен представляли немалую ценность. Мы степенно двинулись по просторному залу, и в дальнем его конце мое внимание привлек старый портрет какого-то джентльмена. В свое время он наверняка слыл красавцем почище Браммела[60]: длинные, как у большинства художников эпохи Возрождения, волосы ниспадали на плечи, усы и бородка были подстрижены под «Ван Дейк»[61].
Рэмсон заметил мой интерес к картине и выступил вперед.
– Не удивлен, что тебя привлек этот портрет. Мне он тоже очень нравится. Иногда я просиживаю здесь часами, разглядывая только этого мужчину. Обрати внимание, какое необычное и загадочное у него выражение лица... Знаешь, Джек, порою мне кажется, что он пытается о чем-то рассказать. Погоди, я же тебе не сказал: это и есть мой дед. В свое время его считали эксцентричным типом. Он бы и сейчас жил, если б не та ужасная летучая мышь. Возможно, он привлек сюда ее потомков, и кто-то из них сейчас и из меня кровь тянет... как думаешь?
– Рэмсон, я мало что об этом знаю, а потому думать тут не о чем. Чутье подсказывает мне, что в поисках объяснений мы должны копнуть глубже. Возможно, сегодня вечером у нас появятся факты. Ты отправляйся спать как обычно, а я займусь наблюдением. Мы распутаем этот клубок, дружище, иного не дано!
Рэмсон молча протянул мне руку. Я крепко пожал ее. В глазах друг друга мы прочли полное понимание. Желая переменить тему разговора, я спросил его о слугах.
– Я без конца пытаюсь нанять постоянных слуг, – ответил он, – но где-то на третий день они все начинают вести себя странно, а потом их и след простывает. Иные даже свои пожитки не стали забирать.
В ту ночь я проводил своего друга в его комнату и оставался там до тех пор, пока он не разделся и не приготовился ко сну. Несколько оконных стекол были разбиты, а одно даже полностью отсутствовало. Я предложил заколотить пробоину, но Рэмсон отказался, сказав, что ему нравится свежий ночной воздух. Я не привык уговаривать людей подолгу, так что оставил все как есть.
Так как было еще рано, я сидел у камина в гостиной и читал час или два. Признаюсь, много раз мой разум отвлекался от текста передо мной, и мурашки пробегали по моей спине, когда какой-то новый звук доносился до моих ушей. Ветер усилился и со скулящим свистом гулял в кронах деревьев. Скрип ставней усиливал жуткий эффект, а вдали слышалось уханье многочисленных сов, смешанное с криками разных ночных птиц и зверей, мне неизвестных.
Отложив книгу, я решил проведать друга. Пока я поднимался, пламя свечи бросало весьма причудливые тени на стены и потолок. Не скажу, что эта затея мне нравилась. Много раз по долгу службы мне приходилось проявлять мужество – но теперь требовалось нечто большее, чем просто мужество, чтобы заставить меня шагать вперед.
Я погасил свечу и прокрался в комнату Рэмсона. Дверь была закрыта. Стараясь сильно не шуметь, я опустился на колени и глянул в замочную скважину. Хорошо просматривались кровать и два окна в дальней стене. Постепенно мои глаза привыкли к темноте, и я заметил слабое красноватое свечение за одним из тех окон – источник его, сколько ни ломал глаза, ухватить не мог. На фоне пятна света плясали и кружились в безумной сарабанде сотни мельчайших пылинок. Пока я следил за их диковинным танцем, мне вдруг показалось, что крупитчатый вихрь в какой-то момент принял форму человеческого лица – мужского, судя по всему. Но вот загадочный свет погас.
Ночь дышала прохладой, но от напряжения я весь взмок. Какое-то время я мешкал, не зная, стоит ли войти в спальню Рэмсона, или лучше остаться в коридоре, продолжая смотреть в замочную скважину. Второй вариант показался уместнее, и я вновь приник глазом к прорези в двери.
Из-за тусклого света мне не сразу удалось разглядеть очертания движущегося – однако кто-то там определенно двигался, то и дело попадая в пятно света. Вскоре я увидел, кто это, – и довольно-таки отчетливо.
Последователь браммеловского стиля с портрета – один в один! Но как же разнилось выражение его лица! Приоткрытый рот, скривленный в усмешке, два ряда безупречно белых зубов – даже в узкую скважину я заметил, что клыки куда длиннее и заостреннее обычных человеческих. Изумрудно-зеленые глаза были полны ненависти, волосы – всклокочены, а спутанная борода, как мне показалось, слиплась от крови.
Только это я и успел заметить за долю секунды; затем голова исчезла из поля моего зрения, и я обратил внимание на огромную летучую мышь, сновавшую вокруг да около, чьи кожистые крылья шлепали по стеклу. Наконец тварь нашла проем, где стекла не осталось, и рванулась в дыру. На несколько мгновений она исчезла; затем – появилась снова и начала кружить над изголовьем кровати, где лежал мой друг, крепко спя, в блаженном неведении. Кровосос подлетал все ближе и ближе, затем спикировал – и вцепился Рэмсону в горло, прямо над яремной веной.
Тут я ворвался в комнату и бросился к твари, ночь за ночью являвшейся испить крови моего товарища, – но безрезультатно. Летучая мышь устремилась к окну и вылетела прочь, а я принялся тормошить спящего:
– Рэмсон, старик, вставай.
Он сел в постели – резко, будто над ухом у него прогрохотал выстрел.
– В чем дело, Джек? Оно было здесь?
– Неважно, – бросил я. – Просто одевайся как можно быстрее. Сегодня ночью у нас есть небольшая работа.
Он вопросительно взглянул на меня, но возражать не стал. Я же, покопавшись в воспоминаниях последних дней, решительно шагнул в коридор.
– Джек! – раздался за моей спиной истошный окрик.
Я обернулся к нему:
– Ты чего голосишь? Я и так на взводе!
Он указал трясущимся пальцем на окно.
– Там! Клянусь, я видел его. Это был мой дедушка – но... о, как же он изуродован!
Откинувшись на подушки, Рэмсон зарыдал. Шок совершенно сломил его.
– Прости меня, старик, – взмолился я. – Я был недостаточно быстр. Возьми же себя в руки. Сегодня вечером мы, возможно, еще докопаемся до сути вещей.
Когда он закончил одеваться, мы вышли из дома в темную, безлунную ночь.
Я шел впереди, и вскоре мы оказались в десяти ярдах от маленького серого склепа. Я оставил друга за деревом, наказав ему только смотреть, а не действовать, а сам затаился с другой стороны крипты, предварительно убедившись, что дверь в нее закрыта и заперта. Бо́льшую часть часа мы прождали безрезультатно, и я уже был готов отказаться от затеи, когда вдруг заметил белую фигуру, мелькавшую между деревьями примерно в пятидесяти футах впереди.
Она медленно двигалась прямо к нам – и по мере ее приближения я понимал, что смотрю не на нее, а сквозь нее. Дул сильный ветер, но ни одна складка длинного савана не колыхалась. Сразу за хранилищем фигура остановилась и огляделась. Даже зная, чего ожидать, я был потрясен, когда посмотрел в глаза старому Холройду, умершему, если верить Рэмсону, пять лет назад. Я услышал вздох – и понял, что Рэмсон тоже увидел его и узнал. Затем дух – или привидение, кто бы это ни был – втянулся в склеп через щель между дверью и косяком. Ширина проема меж тем не превышала одной шестнадцатой дюйма.
Когда он исчез, Рэмсон выбежал вперед – с белым как снег лицом.
– Что это было, Джек? Что за дела? Я знаю, что он был похож на дедушку... но это не мог быть он. Его нет в живых вот уже пять лет!
– Пошли обратно в дом, – ответил я, – и я все растолкую, насколько смогу.
– ...Я могу ошибаться, конечно, но попытка – не пытка. Рэмсон, мы имеем дело с вампиром. И – нет, это не обольстительная красотка, как вампиров любят представлять сегодня в бульварных книжонках, а... ну, самый обычный, классический вурдалак. Я заметил, у тебя есть старое издание Британской энциклопедии. Неси двадцать четвертый том, с ним я смогу объяснить получше.
Рэмсон вышел из комнаты и вернулся, неся нужную книгу. Пролистав до пятьдесят второй страницы, я прочитал ему вслух:
«Носферату. Термин, по-видимому, румынского происхождения, исконно бытующий в Восточной Европе и применяющийся для обозначения кровососущей нечисти (см. также „вампир“ – слово, ныне употребляющееся в зоологическом контексте в связи с одним или несколькими видами кровососущих летучих мышей, обитающих в Южной Америке). Итак, носферату – эманация или аватара мертвеца, ночью покидающая погребенное тело, чтобы пить кровь живых людей. Когда могила носферату вскрывается, труп выглядит румяным и практически живым от переполняющих его украденных жизненных соков. Для носферату характерно умение принимать любую форму по желанию – зачастую они перемещаются в виде облаков праха, способных объединяться и принимать осязаемую (временно) форму... Чтобы положить конец бесчинствам носферату, в мертвеца, рождающего эту вредоносную эманацию, вбивают осиновый кол, пронзая сердце, или же обезглавливают его; еще один вариант – залить могилу смесью кипятка и уксуса. Люди, чаще всего становящиеся после кончины носферату, – колдуны, ведьмы, самоубийцы и те, кто умер насильственной смертью. Кроме того, любой, кто погибнет от укуса таких вампиров, присоединится к их адской популяции. См. труд Огюстена Кальме[62], посвященный упырям и вампирам земель Валахской и Венгерской».
Я взглянул на Рэмсона. Мой друг уставился в огонь: он понимал стоящую перед нами задачу и собирался с силами.
– Джек, давай подождем до утра, – наконец произнес он.
Больше Рэмсон не сказал ни слова. Но я понял его, и он это знал. Так мы сидели, каждый – в борьбе со своими мыслями, покуда первые слабые проблески света не пробились сквозь деревья и не предупредили нас о приближающемся рассвете.
Утром Рэмсон спустился в погреб и вернулся оттуда с кувалдой и топором, довольно-таки острым. Я прогулялся по его владениям с этими орудиями, выбрал одну из самых высоких и старых осин – они в округе, на наше счастье и на горе южноамериканским любителям крови, росли в достатке – и, свалив ее не без труда, занялся спешным обтесыванием кольев, по одному на каждого покойника в склепе.
С четырьмя заточенными кольями мы с другом направились к месту захоронения; шли быстро: помедли кто-то из нас хоть мгновение, фиаско было бы неминуемо. Благо необходимость осуществить задуманное перевешивала робость и страх.
Рэмсон отпер дверь и распахнул ее. С молитвой на устах мы вошли. Словно сговорившись, мы оба разом повернулись к гробу слева от нас. Он принадлежал дедушке Рэмсона. Мы сдвинули крышку и уставились на старого Холройда. Казалось, он спит; полнокровное лицо румянилось, его ничуть не коснулся тлен. Волосы были спутаны, усы – нестриженые, а бороду пятнала тускло-коричневая жидкость.
Но меня привлекли его глаза. Зеленоватые, они светились дьявольской злобой, какой я никогда раньше не видел ни у живых, ни мертвых.
Рэмсон качнулся и чуть было не упал, но я влил ему в глотку немного виски из своей походной фляги, и он взял себя в руки. Он занес один из осиновых кольев прямо над сердцем родственника, затем закрыл глаза и помолился о том, чтобы Бог забрал душу деда в рай.
Я сделал шаг назад, тщательно прицелился и со всей силы замахнулся кувалдой. Она попала точно в навершие кола, и ужасный крик наполнил помещение. Кровь взметнулась фонтаном из открывшейся раны – и пролилась вниз красным дождем, пачкая стены и нашу одежду. Не колеблясь, я замахивался снова, и снова, и снова, пока вампир крутился в гробу и цеплялся скрюченными пальцами за его трухлявые стенки, тщетно пытаясь избавиться от ужасного орудия смерти. Еще один взмах – и кол был вбит.
Мертвец утих, и Рэмсон приступил к отделению головы от тела. Он проделал довольно грубую, но эффективную работу. Когда удар топора рассек плоть, с губ Холройда сорвался последний крик – и весь труп вмиг обратился в прах, не оставив после себя ничего, кроме деревянного кола на ложе из костей.
Покончив с первым вампиром, мы разобрались и с тремя оставшимися. В едином порыве, словно охваченные одной и той же мыслью, мы ощупали себе горло. У меня больше ничего не болело, а раны моего друга полностью затянулись, исчезнув бесследно.
О случившемся мне хотелось поведать всему миру, но Рэмсон убедил меня хранить молчание. Несколько лет назад он почил спокойной смертью христианина, и теперь никто не может подтвердить правдивость этой истории. Однако в десяти милях от городка Чаринг стоит старый дом, обветшавший за годы заброшенности, а рядом с ним – маленький серый склеп. В нем четыре гроба; и в каждом лежит деревянный кол – с пятнами запекшейся крови и отпечатками пальцев покойного Рэмсона Холройда.
Перевод с английского Григория Шокина
Винсент О'Салливан
Погребальный скарабей
Обладают ли еще какой-либо силой мертвые после того, как их упокоили в земле? Могут ли они со своих ужасающих престолов править нами посредством таинственной силы? Становятся ли их закрытые глаза притягивающими и грозящими пламенем, тянутся ли их руки, чтобы наставить стопы наши на пути, избранные ими? О, несомненно, когда мертвые обращаются в прах, с их силой происходит то же самое.
Часто долгими летними вечерами, сидя с женой в мирной гавани, какую представляла собой его веранда, глядя на парк и Сумрачный фонтан, Райд размышлял обо всем этом. Ибо именно в этот час перед сном, когда его мрачная обитель была сплошь залита красным, он испытывал самую сильную ненависть к своей жене.
Здесь они жили уже больше двух месяцев. Их дни проходили одинаково: оба сидели в проеме окна большой комнаты, обставленной старинной мебелью и увешанной темно-красными шторами пополам с тяжелыми гобеленами. По комнате гулял причудливый запах лаванды – неявное свидетельство скорого конца.
Целыми часами Райд пристально смотрел на жену, сидевшую перед ним: бледную, стройную и хрупкую. Черные волосы ниспадали ей на шею, худые изящные руки листали страницы иллюстрированного молитвенника. С неизменным постоянством Райд переводил взгляд на парк у Сумрачного фонтана и на реку, расплывающуюся вдалеке, как серебристое сновидение. На закате река постепенно начинала казаться беспокойной и тревожной – сущее озеро крови; а деревья, одетые в алое, размахивали ветвями на манер сверкающих мечей. Целыми днями они сидели в этой комнате и молча наблюдали, как тени меняются от рыжего к темно-синему, от темно-синего к серому, от серого к черному. Если бы благодаря некой случайности эти двое отважились выйти на улицу, за ограду парка с Сумрачным фонтаном, Райд бы услышал, как прохожие шепотом повторяют: «Какая она красивая!» Тогда его ненависть к жене возросла бы стократно.
Итак, он отравлял ее – неспешно и неотвратимо – ядом, более тонким и коварным, чем тот, что использовал Цезарь Борджиа; ядом, который источали его глаза. Своим взглядом он впитывал жизнь молодой жены, истощал ее силы, нарушал биение ее сердца. Райд никогда не испытывал потребности ни в медленных ядах, каковые иссушают и заставляют вянуть плоть, ни в страшных ядах, которые чуть ли не воспламеняют мозг. Ядом была его ненависть, и эту отраву он собирался распространять по юному белому телу жены, пока наконец у нее не останется сил даже на то, чтобы удерживать в нем свою душу. С ликованием Райд наблюдал, как, по мере того как лето заканчивалось, она делается все слабее и слабее – ибо не проходило ни дня, ни часа, чтобы она против своего желания не отдавала страшную дань его жестокому взору, пожирающему жизнь. Затем, когда в течение осени у жены случились два продолжительных обморока, очень похожих на каталепсию, Райд, напрягая всю свою злую волю, развил к ней поистине запредельную ненависть. Он чувствовал: конец уже близок.
Наконец однажды вечером, когда зимнее закатное небо окрасилось пепельно-серым, она вытянулась на своей низкой кушетке в темной комнате; и Райд понял, что жена умрет уже совсем скоро. Доктора ушли с роковыми словами на устах, и теперь супруги остались одни, друг против друга. Она попросила Райда присесть рядом с ней, у окна. Он уселся; взгляд его, как водится, блуждал по парку у Сумрачного фонтана.
– Ваша воля исполнилась, я умираю, – сказала она ему.
– Моя воля! – шепотом повторил он, сжимая и разжимая дрожащие кулаки.
– Замолчите! – простонала она. – Вы полагаете, я не знаю? В течение многих дней и месяцев я чувствовала, как вы пьете мою жизнь, поглощаете ее и смешиваете со своей, так что моя душа больше не может обитать в теле. В течение многих дней и месяцев, когда я сидела рядом с вами, когда я шла рядом с вами, – вы смотрели, как я безмолвно умоляю о пощаде. Но ничто не могло смягчить вас; ваша воля исполняется, ибо я иду навстречу смерти! Ваша воля исполняется, ибо мое тело умирает! Но душа моя не может умереть. Нет! – воскликнула она, слегка приподнявшись на подушках. – Мой дух не умрет, он продолжит жить, чтобы держать всемогущий скипетр, на коем сияет ослепительная ясность звезд!
– Дорогая моя, вы бредите.
– Вы думали, что заживете лучше без меня. Но нет – с моим уходом не ждите долгих лет. Безлунными ночами, в ненастные дни, когда солнце упорно остается в тени, я буду рядом с вами. В глубочайшем хаосе, озаряемом вспышками молний, на самых высоких вершинах гор. Даже не пытайтесь сбежать от меня! Вы – мой раб: таков договор, который я заключила со смертью, что ждет всех нас.
Около полуночи она умерла, а два дня спустя ее отнесли в подземелья разрушенного аббатства и там уложили в могилу. Позаботившись, чтобы похороны жены были устроены должным образом, Райд покинул парк Сумрачного фонтана и отправился в далекие страны. Он путешествовал по самым диким и неизведанным краям, прожил долгие месяцы среди арктических морей, был свидетелем трагических и варварских сцен. Он привык к зрелищам жестокости и ужаса, к тревогам женщин и детей, к мукам и страху мужчин. Затем, после многих лет приключений, Райд все же вернулся, выбрав для проживания дом, из окон которого открывался вид на старое аббатство и гробницу супруги; точно так же, как когда-то из окна, перед которым они оба сидели, открывался вид на парк Сумрачного фонтана. Там проводил он дни, полные тягостных сновидений, и бессонные ночи, сопровождаемые мучительными и чудовищными кошмарами, не дававшими ему уснуть. Перед ним вереницей проносились отвратительные изможденные призраки, и в ночной темноте представали картины пустых разрушенных городов, погребенных под слоем льда. В ушах Райда все это время звучали не умолкая топот марширующих армий, грохот тяжелых эскадронов, крики и грохот сражений. Перед его внутренним взором часто представали женщины, тянувшие к нему руки, умоляющие о пощаде, – всегда это были женщины, а иногда к тому же еще и мертвые. Когда же наконец наступал день и его усталые глаза созерцали одинокую гробницу, Райд, чтобы успокоиться, принимал дурманящее восточное снадобье. Позволяя себе погрузиться в многочасовую дремоту, он время от времени шепотом повторял отрывки из многогранных, благозвучных, умиротворяющих стихотворений Бодлера или туманные фразы сэра Томаса Брауна, где говорилось о пределах жизни и смерти.
Однажды ночью – в последнюю фазу луны – Райд услышал, как странно скрипит его окно. Он открыл его: в комнату проник тяжелый запах, присущий катакомбам, где хоронят мертвых. Затем он увидел необычайно крупного жука-могильщика: с кладбища тот влез по стене его дома и теперь тащился по толстому ковру. С поразительной быстротой этот жук добрался до стола, поставленного у кушетки, где отдыхал Райд. Содрогаясь от отвращения, тот приблизился и увидел, что глаза у жука – красные, как две капли крови. Его мутило от ненависти к ползучей твари, но вид ее завораживал, цеплялся за сознание, как выступающий вперед кривой зуб – за мякоть губы. В ту ночь другие видения оставили Райда в покое; в противоположность им ужасающий жук-могильщик не покидал его ни на мгновение – нет, ни на единую секунду. Стеная, сидел Райд, жалкий и беззащитный, не в силах отвести взор от жуткого создания; сущая пытка – наблюдать движения его челюстей и представлять себе его омерзительную пищу! Всю ночь – долгую, словно целое столетие, – в ходе мучительно тянущихся, полных трепета часов, Райд неподвижно бдел, поглощенный ужасом, уставившись на незваного гостя. С первыми проблесками зари жук-могильщик исчез, оставив после себя все тот же смрад заупокойного тлена. Но наступивший день не принес Райду ни отдыха, ни облегчения: его разум неотступно преследовала отвратительная тварь.
Весь день в его ушах звучала сводящая с ума музыка – какофония, состоящая из криков страсти и горестных стонов, жалоб и песен. Весь день Райд ощущал приближение часа, когда ему предстоит вступить в схватку с кем-то облаченным в неразрушимые доспехи, – а у него-то при себе ни оружия, ни защитных чар! И так весь день и до самой ночи, когда из развалин аббатства, из этой холодной, всеми забытой Голгофы, всегда находившейся у Райда перед глазами, вновь выползло мерзкое насекомое. Снаружи, разумеется, было тихо: но кто знает, какие бури, грозы и потрясения таятся под этими мертвыми руинами! Леденея от ужаса, охваченный осознанием непростительности своего преступления, Райд терпеливо выжидал жука-могильщика, глашатая мертвых. В тот миг он понял, что все ночи и дни, что последуют за уже пережитыми, станут точным их подобием. Однако с ночи новолуния до первой ночи убывающей луны жук-могильщик не покидал гробницы. Но для Райда облегчение, которое дарили ему эти часы, оказалось таким кошмарным, а переход к ним – столь мучительным, что он мог только дрожать, впав в подавленное состояние, граничащее с безумием. Причем состояние это было вызвано не просто физическим ужасом и отвращением; его окутывали смутные облака ужаса, имеющего самую что ни на есть мистическую природу. Райд чувствовал: недобрый гость и в самом деле является посланцем, требующим его жизнь; ему казалось, что плоть его отрывается от костей. Так он и проводил свои дни, с тоской ожидая темноты. Затем наконец наступала ночь, наполненная тревогой и болью.
* * *
Светало, трава на газоне покрылась капельками росы. Райд проник на кладбище и приблизился к железным решеткам, закрывавшим склеп, где была похоронена его жена. И оттуда, умоляющим голосом повторяя слова молитв, он принялся один за другим бросать под его свод бесценнейшие дары: шкуры зверей-людоедов, тигров и леопардов, животных, пивших воду из Ганга либо нежившихся на илистых отмелях Нила; драгоценные камни, что некогда украшали одежды фараонов; бивни слонов и кораллы, за которые было заплачено человеческими жизнями. Затем, воздев руки к небу, он выкрикнул полным ярости голосом:
– Прими все это, о, мстительная душа, и оставь меня в покое! Разве этого мало тебе?
Несколько недель спустя Райд снова явился к склепу, неся освященную, украшенную драгоценными камнями чашу, служившую священнику для мессы, и дароносицу, отлитую из чистейшего золота. Наполнив эти сосуды редким вином урожая давно минувшего года, он воззвал, издав гневный крик:
– Испей этого, неумолимая душа, и пощади своего раба! Тебе довольно?
Наконец он принес браслеты, что носила на руках та, кого он полюбил и чье сердце разбил расставанием, лишь бы умилостивить мертвую. Он принес длинную косу из ее волос и платок, пропитанный ее слезами. И свод склепа наполнился звуками его жалко дрожащего, полного печали голоса:
– О, жена моя, разве этого еще недостаточно?..
Но окружающим стало ясно, что Райд приближается к концу своей жизни. Ужас перед смертью и страх перед ее безжалостной лаской вернули ему некоторую энергию; казалось, что его исхудавшие руки сопротивляются какому-то осязаемому натиску. Более отчетливо и ярко, чем в бредовых видениях, он лицезрел отряд, приближающийся, чтобы сразиться с ним; с предельной ясностью он созерцал местность, окружающую врата, предварявшие царство мрака и тлена. И в урочный час – с более жестоким сопротивлением, чем у скупца, вынужденного отказаться от своего золота, с более тяжкой мукой, чем у любовника, насильно оторванного от возлюбленной, – Райд испустил дух.
Грустным и серым осенним вечером его спустили вниз, чтобы похоронить под сводом, рядом с женой. Таково было желание Райда, ибо он считал, что ни в каком другом подземелье нет такой темноты, как здесь, темноты, даровавшей бы ему мирный сон; нигде более он не сможет упокоиться. Те, кто нес его тело и участвовал в похоронной процессии, слышали величественную ламентацию – мелодию, обладающую глубоким серьезным звучанием медленного триумфального марша, несущегося по ветру сквозь кроны древних деревьев. Подойдя к склепу, они уложили тело в гробницу, а затем, опустившись на колени, вознесли молитву за упокой души Райда:
– Requiem ælernam dona eis, Domine![63]
Но когда они уже готовились покинуть двор разрушенного аббатства, из-под земли вдруг донесся разговор – до того странный и страшный, что, услышав его, все уставились друг на друга в сумерках с ужасно побелевшими, перекошенными лицами.
Сначала раздался женский голос:
– Вы пришли.
– Да, я пришел, – ответил голос мужчины. – Я пришел, и я припадаю к вашим ногам, ибо вы победили меня.
– Как долго я вас ждала, – продолжал тот же женский голос. – В течение многих лет я покоилась здесь, в то время как дождь просачивался сквозь камни. О да, в течение многих лет, в то время как солнце радовало землю, а луна одаривала своей улыбкой сады и красоту разных вещей, я спала здесь, в компании червей, и заключила союз с могильными тварями. Вы исполняли все, чего бы я ни захотела; вы были игрушкой в моих холодных руках. Ах, вы украли у меня тело, но я лишила вас души!
– Будет ли теперь мне дарован покой?
Голос эхом разнесся под сводом, как трубный глас:
– Даровать покой – не в моей власти! Мы с вами наконец встретились во владениях той, что правит могущественной империей. Теперь мы будем трепетать перед королевой-Смертью, нашей повелительницей.
Работники похоронной конторы вошли в подземелье и открыли оба гроба. В первом заплесневелом гробу они нашли женское тело, сохранившее облик и тепло человека, только что расставшегося с жизнью. В противоположность ему, тело Райда разложилось, обретя на редкость отталкивающий вид – словно уже долгие годы провело под сенью усыпальницы.
Перевод с французского Златы Линник

Жан Лоррен
Стакан крови
Посвящается Катуллу Мендесу[64]
Стоя в немного театральной позе, свесив правую руку вдоль тела и опираясь левой на тяжелую оконную штору – лиловый атлас, сплошь расшитый геральдическим серебряным чертополохом, – она окидывает внимательным взглядом двор гостиницы за решетчатой оградой. Все еще пустынный проспект виднеется в сизом утреннем воздухе, между каштановыми деревьями, чья листва в этом году проклюнулась с таким опозданием.
За ее спиной – просторный вестибюль со стенами, затянутыми бледными шелковыми полотнами, и светлый паркетный пол, чей зеркальный блеск вызывает беспокойство. Хоть немного наделена даром жизни в этом роскошном холодном интерьере, почти без мебели, безо всяких безделушек, только поставленная ровно посредине большого квадратного стола с витыми ножками огромная раковина из старого венецианского стекла (знатоки называют его копченым золотом). В этой раковине – букет нежных цветов.
От белых ирисов, тюльпанов и нарциссов, цветов из инея и перламутра – до снежных лепестков, венчиков из полупрозрачного фарфора, цветов химерической и ледяной чистоты, где бледное золото сердец нарциссов – это единственное пробуждение оттенков и цвета. Странный это букет – фальшивый, нематериальный, но в то же время обладающий жестокой твердостью и выразительностью: резкие края лепестков, острия ирисов, зубчатые шипы тюльпанов и нарциссы в виде звезд, напоминающие таинственное мерцание светил, словно упавших с зимнего ночного неба.
Женщина, чей тонкий силуэт выделяется там, в глубине комнаты, на фоне ясного неба, хорошо обозримого сквозь высокое окно, тоже в полной мере обладает стылой жестокостью и враждебной откровенностью этих цветов. Все в этой женщине: длинное платье из белого бархата, являющее взору пену кружев, тяжелый пояс из драгоценного металла, почти что соскользнувший с ее бедер, восковая бледность хрупких обнаженных рук в просторных рукавах из светлого сатина, шелковая белизна затылка под волосами оттенка малиновой ржавчины, резкий волевой профиль, серые глаза и полуулыбка на тонких розовых губах, подчеркивающая их бескровность, – все, вплоть до изысканной гармонии костюма, подходящего его носительнице и обстановке, выдает в ней уроженку севера, холодную и утонченную даму. Даму, способную на страсть – но лишь на обдуманную и распаляющуюся по желанию, а порой и немного свирепую.
Чуть нервничая, она только что обернулась, и вот ее глаза непроизвольно встречаются с двойником, отраженным там, на другом конце комнаты, в наклонной плоскости зеркала. Она улыбается. Джульетта в ожидании Ромео – костюм почти правильный; и конечно же, та самая поза.
Пятнадцать лет, о Ромео, возраст Джульетты!
Возраст твоих желаний – в ту пору утренний ветер
На устланной шелком лестнице, под жаворонка трели
Овевал прощания долгие – где лобзания жаркие тлели!..
Она снова видит себя в длинном белом платье дочери Капулетти; в том же прощальном жесте поднимает голову и обнаженные руки. Вокруг нее – больше не шуршащие шелка роскошной комнаты, а картонные декорации и театральные кулисы. Застыв под слепящим лучом электрического света, перед нарисованной на холсте Вероной, она воркует, издавая стоны раненой горлицы.
Не рассвело еще, и нас с тобой зовет не жаворонок-странник,
А нежный соловей, чья песнь – любви отчаянной посланник...
Дуэт вызывают на бис под бурные аплодисменты зала.
За триумфом Джульетты следует триумф Маргариты, затем триумф Офелии – та роль, которую она создала и в которой осталась классической, незабываемой: «Гамлет – мой муж, а я – Офелия!» Затем, вся белоснежная, увитая цветами посреди прекрасного березового леса, она была королевой ночи из «Волшебной флейты»; Мартой из пьесы фон Флотова, невестой Тангейзера, Эльзой из «Лоэнгрина» – всеми белокурыми героинями, коих она воплотила, сотворила, вызвала к жизни хрустальным сопрано и благородной простотой профиля девственницы в ореоле золотистых волос. Джульетта, Розина и Дездемона – Вена, Париж, Петербург и Лондон хотели бы видеть их блондинками, но аплодировали бы ей, и вспоминали бы лишь ее, и впоследствии требовали бы, чтобы грядущие исполнительницы этих ролей отличались ее рыжиной. И все это только из-за нее – той, что, будучи маленькой девочкой, бегала босиком по степи; такой же нищенки, как и многие девочки ее возраста, вместе с остальными подкарауливающей сани и тройки на въезде в свою бедную деревню, где было всего сто душ населения, из которых всего тридцать мужиков и один поп!
Дочь мужика! Теперь же она – истинная маркиза, четырежды миллионерша, законная жена атташе посольства, занесенная в Золотую книгу венецианской знати и на четвертую страницу Готского альманаха[65].
Дело в том, что девушка из степи и сама оставалась такой же, как степь: неукротимой и дикой. У Барнарины не таял снег ни на щеках, ни в душе; перед ней склонялось множество обладателей огромных состояний и царских корон, но ни одного из них невозможно было назвать ее возлюбленным. Ее сердце было таким же, как и ее голос: цельным, без единой трещины. Все в этой женщине – репутация, темперамент, талант – имело холодный блеск, суровую прозрачность, как у сосульки и хрусталя.
Между тем замуж Барнарина вышла, но – без любви; возможно, из честолюбия? А еще она весьма обогатила своего мужа – бывшего красавца из Тюильри времен империи, любителя поминать сражения в Компьене и отдых в Биаррице, выполняющего при итальянском дворе после разорения и битвы при Седане дипломатическую миссию. Почему же именно он, а не кто-то другой? О! Просто потому, что Барнарина страстно любила его дочь – о да, дочь маркиза. Тот человек был вдовцом с очаровательным ребенком, девочкой четырнадцати лет от роду, итальянкой из Мадрида – ее мать была испанкой, – с ангельским профилем, будто вышедшим из-под кисти Мурильо[66], с большими влажными и сияющими черными глазами, с губами цвета плода граната. В ее взоре и улыбке неизменно читались безусловная любовь ко всему и детская веселость, свойственные уроженкам стран солнца.
Чертовски скверно воспитанная вдовцом, обожавшим и баловавшим ее с той долей галантности, какую проявляют даже по отношению к своим дочерям бывшие бонвиваны, девочка страстно увлеклась дивой и бурно аплодировала ей в театре. Природа одарила ее весьма приятным голоском, и в какой-то момент девочка даже возжелала брать уроки у Барнарины. То, что поначалу казалось простой ребяческой блажью, превратилось в страстное желание, тиранически навязчивую идею. Маркиз уступил – и в один прекрасный день привел свою дочь к певице: ее моральная чистота служила оправданием для такого поступка. Барнарину везде принимали как равную: в аристократских салонах России и Вены, у представителей высшей знати Европы. Маркиз ожидал отказа и даже рассчитывал на него, но его дочь со своими непосредственной приветливостью, по-детски старательным пением и нежностями юной фрейлины позабавила и покорила диву.
Розария стала ее ученицей... а потом и приемной дочерью.
Через десять месяцев после этой знаменательной встречи маркиз, отозванный своим правительством в Милан, чтобы затем быть отправленным на какой-нибудь отдаленный пост, в Смирну или Константинополь, захотел увезти свою дочь; такого Барнарина не могла предвидеть. В момент отъезда она с внезапным холодом в сердце почувствовала, что эта разлука невозможна: ребенок стал ей будто родным, ее душой и плотью. Бесчувственная, казалось бы, Барнарина самостоятельно добралась до Дамаска. Сегодняшние и вчерашние любовники, которыми она пренебрегла, жаждали мести.
Барнарина сделалась матерью, не будучи женой: словно непорочная девственница, подобно неподступным сестрам восточных религий, она хранила глубоко в себе намертво запечатанный сосуд со святыми дарами, и в ее душе горела лишь одна пылкая страсть – к этому ребенку. Розария тоже была вся в слезах, а маркиз, крайне раздраженный тем, что эти две курицы рыдают в объятиях друг друга, терял терпение, не находя выход из создавшегося положения. Или он скорее колебался, не зная, как подобрать слова, чтобы точнее выразить свою волю?..
– Ах, папа, как быть? – задыхаясь от рыданий, спрашивала Розария.
– Да, маркиз, как нам быть? Прошу вас, скажите, что делать? – вторила ей певица, заключая девочку в объятия.
И тогда маркиз, простирая ладони добродетельным жестом Кассандры, аранжировал развязку.
– Клянусь вам, дети мои, один способ есть... – изрек он – и сразу, набрав полную грудь воздуха, продолжил, сделав церемонный придворный поклон недоступной актрисе: – Моя дорогая – покиньте сцену, выходите за меня замуж!
И Барнарина смирно приняла его предложение, оставаясь тем же пылким и страстным созданием, такой же, как и прежде, красавицей-миллионершей. В полном расцвете таланта и торжествующей юности она ушла из оперы – прочь от публики, триумфов и успеха. Оперная звезда стала маркизой, и все это ради Розарии – той девочки, которую она сейчас ждет, дрожа от нетерпения, в углу у высокого окна. Вся в кружевах и мягком белоснежном бархате, застыв в чуть театральной позе, будто заново рожденная Джульетта в ожидании Ромео...
– Ромео! – пробормотала Барнарина, внезапно побледнев.
В шекспировской драме Ромео умирает, а Джульетта не желает пережить любимого – их души покидают тела в брачной тени одной и той же гробницы. Но Барнарина, чьи предки – русские мужики, суеверна, поэтому сердится на себя за эту нечаянную мысль; зачем только она подумала о Ромео!
Малышка Розария, увы, серьезно болеет. Со дня отъезда ее отца она очень сильно изменилась, бедняжка. Черты ее лица стали другими. Губы настолько покраснели, что приобрели пурпурный оттенок, под глазами появились темные круги, как нарисованные гуашью виноградинки; тени, бросаемые ее ресницами, удлинились. Исчез даже тот легкий малиновый аромат, свойственный здоровому дыханию юности. Сделавшись намного более ласковой, она, как никогда раньше, стала жадной до объятий и поцелуев. Заметив восковой цвет лица, внезапно вспыхнувший румянец на скулах, лихорадочный блеск в глазах, алый оттенок губ, Барнарина в конце концов встревожилась – и решила обратиться к доктору. Напрасно девочка повторяла ей:
– Ничего страшного со мной не происходит, мамочка!
Диагноз был недвусмысленным. Он остался тайной для Розарии, а для ее приемной матери прозвучал подобно похоронному колоколу:
– Вы слишком любите этого ребенка, мадам, да и этот ребенок приучился чрезмерно любить вас; вы убиваете ее своими ласками!
Барнарина все поняла. Со следующего дня она стала отучать ребенка от поцелуев и объятий. Преисполнившись смелости, она повадилась ходить от одного врача к другому: к малоизвестным и знаменитым, к эмпирикам и гомеопатам. Все качали головами. Лишь один из них любезно указал на некое народное средство – стакан теплой крови теленка, убитого минуту назад; чахоточные пьют его до рассвета прямо на бойнях.
В первые дни маркиза отводила туда ребенка сама. Но спертый дух крови, зловоние шпарильных чанов, рев обезумевших животных, образы резни и смерти вселяли в сердце Барнарины слишком сильный ужас, сдавливали его до боли. Такое она не могла вынести.
Не столь нервная Розария храбро проглотила стакан теплой крови. «Немного густого красного молока», – как сказала маленькая испанка. Теперь с пяти до шести утра ее водила экономка – на городские задворки, к самым верхам Фландрской улицы, где располагалась станция убоя и разделки номер шесть.
И вот теперь, когда в комнате молодой девушки ярко горит смоляной огонь, а ванна из фарфора полна теплой воды, Барнарина, имеющая весьма трагический вид в своих бархате и кружевах, подходит к окну большого зала и прижимается лбом к стеклу; рядом умирают звезды нарциссов, ледяные тюльпаны и величественные белые ирисы. И вот, стоя в немного театральной позе, она обшаривает взглядом внутренний двор особняка и пустынный проспект за решетчатой калиткой, в глубине души испытывая тревогу при мысли о том, что первый поцелуй ее дорогой девочки, когда та с минуты на минуту вернется домой, будет иметь запах и еле уловимый привкус крови... тот запах, от которого она едва не упала в обморок на Фландрской улице и который, странное дело, ей вовсе не ненавистен, а скорее наоборот... но лишь на теплых губах Розарии.
Перевод с французского Златы Линник
Жозеф Анри Рони-старший
Женщина-вамп
I
– И все-таки во всех этих суевериях, прочно въевшихся в человеческое сознание, существует некая доля правды, – произнес Жак Лемаршан. – Мне приходилось слышать о верованиях, основанных на точных фактах – более того, на точных фактах, довольно часто повторяющихся от случая к случаю.
– Да, но колдовство...
– В целом я его отрицаю, потому что оно включает в себя множество неточных и непроверенных фактов, а также неумеренно варьируется. Но современная наука использует практические методы колдунов и колдуний. Следовательно, было бы смешно отрицать, что колдовство по крайней мере частично базируется на экспериментальной основе. Я вовсе не настаиваю, так как недостаточно хорошо изучил этот предмет. Но что бы вы мне сказали, если бы я вам заявил о существовании явления, называемого «вампиризм»?
– Наука не отрицает его существования, – насмешливо произнес Шармель. – Это явление всего-навсего превращает человека в некое подобие летучей мыши.
Жак Лемаршан невозмутимо пожал плечами и продолжил:
– Я был знаком с одной вампиршей... в квартале Ислингтон в Лондоне с тысяча девятьсот второго по тысяча девятьсот пятый. Недавно я узнал, что она еще жива. Впрочем, она замужем, и у нее по меньшей мере четверо детей...
– Они, без сомнения, станут маленькими вампирятами! – с самым серьезным видом перебил его Шармель.
– Вампиризм – не обязательно наследственное явление, – возразил Лемаршан с еще большей серьезностью. – Молодая особа, о коей я вам говорю, являлась третьей дочерью мистера и миссис Гроведаль – и от своих сестер отличалась сугубо тем, что была гораздо симпатичнее. Когда я познакомился с ней, она была просто фантастически хороша. Мне приходилось слышать, что ее красота связана с чем-то необычным, паранормальным даже. Лицо девушки было таким же белоснежным, как этот лист бумаги, что, казалось бы, должно придавать ей устрашающий вид. По этой или по какой-то другой причине бледность вовсе не делала ее внешность ужасающей. Напротив, по словам соседей, девушка была очаровательна. Ее прекрасные глаза, волосы и рот компенсировали чрезмерную бледность кожи. Мне она тоже тогда казалась самой привлекательной на свете. Может быть, причина была во взгляде огромных трогательных глаз – ими она буквально пожирала собеседника – или в красных губах, напоминающих цветок гвоздики. Девушка была неестественно бледной не так уж и долго – чуть больше пяти лет. Ее мать рассказывала, что та была мертвой в самом буквальном смысле этого слова. Двое врачей констатировали ее смерть. По английским обычаям покойник остается в доме довольно долгое время. На третий вечер тело должно было бы потерять свой прижизненный облик. Но вместо этого наутро четвертого дня все увидели, что Эвелина Гроведаль вдруг ожила. Она представляла собой интересный случай для ученых и нечто тревожащее всех окружающих...
...Ее память пребывала в еще большем беспорядке. Девушка разговаривала бессвязно, с длинными паузами и не выказывала никакой нежности по отношению к своим родственникам. Когда же ее умственные способности восстановились, глядя на нее, можно было решить, что Эвелина раздвоилась. О настоящем и о тех событиях, что имели место после ее смерти, она говорила от первого лица. Когда речь шла о предшествующих смерти событиях, употреблялась исключительно неопределенная форма. Казалось, память теперь служит Эвелине лишь для того, чтобы ориентироваться в жизни, но никоим образом не для того, чтобы вернуться к себе прежней. Когда она желала приласкать кого-либо из родных, то делала это с недетским пылом и в очень необычной манере. Временами Эвелина казалась почти нормальной. После колебаний и протестов она, судя по всему, приняла историю своего прошлого, как принимают правила поведения или вероисповедание.
Ну а теперь самое время поговорить о том странном явлении, которое происходило спустя непродолжительное время после воскрешения Эвелины. Родители Гроведаль, две дочери и младший сын, всегда имевшие цветущий вид, вдруг сделались бледными и чахли просто на глазах.
Отца это коснулось менее всех, мать и старшая дочь Гарриет, казалось, умирали от усталости. Младшая, Аврора, выглядела буквально чахоточной, маленький Жак был больше не способен ни учиться в школе, ни делать домашние задания. Он постоянно дремал на ходу и спал по меньшей мере девятнадцать часов из двадцати четырех. Гроведали не были наделены воображением и не начали строить никаких предположений. Семейный врач был немного удивлен, но приписал их состояние действию какой-то эпидемии и ограничился тем, что выписал всем таблетки и микстуры. Весной все симптомы вдруг смягчились. Мать и Гарриет снова стали практически здоровыми, Аврора набралась сил, маленький Жак снова стал успевать в школе и спал не больше пятнадцати часов в сутки. Это совпало с присутствием некого Джеймса Блувинкля, прирожденного борца, который без памяти влюбился в Эвелину. Их родители быстро сдались перед порывом влюбленных. В конце апреля их поженили. После медового месяца, который они провели на континенте, молодые вернулись в Лондон устраивать свою жизнь.
После того как Эвелина покинула родительский дом, улучшение в самочувствии Гроведалей обозначилось особенно явно. Все они, даже младший сын, теперь спали не более десяти часов в сутки. В противоположность им, Джеймс Блувинкль превратился в ходячую «бледную немочь». Наделенный от природы волчьим аппетитом, он напрасно поедал горы ромштексов, бараньих окороков, гусиного мяса; жизненные силы неотвратимо угасали в нем. Один врач сменял другого, но никто из них не обнаружил никакого недуга. Наконец у гомеопата возникли какие-то неясные догадки, и он прописал молодому мужчине курс лечения в Ипсвиче, предполагающий полное уединение.
Результаты этого лечения не заставили себя ждать: за две недели Джеймс Блувинкль полностью восстановил свои силы. Но теперь уже Эвелина жаловалась на постоянный упадок сил. Несколько дней спустя она сбежала к родителям, и вскоре мать семейства и Гарриет начали постоянно ощущать дискомфорт, а младший братик вместе с Авророй заметно побледнели.
В своей наивности родственники по-прежнему ничего не понимали. Они едва ощутили легкое удивление по поводу незначительных совпадений, когда с возвращением Блувинкля их недуг исчез как по волшебству.
Вы, без сомнения, ожидаете, что к мужу вернулись слабость и апатия, – и будете правы. Через месяц после возвращения из санатория он снова стал вялым и бледным. Будучи не настолько простодушен, как Гроведали, Джеймс ощутил беспокойство, а затем возникли и подозрения, после чего он принялся тайком приглядываться к своей супруге. Она вела размеренную жизнь, и ее вкусы отличались крайней простотой. Денег она тратила мало, одевалась элегантно, но без излишней роскоши, питалась достаточно скудно. Со своей стороны, Джеймс исполнял супружеские обязанности со всей возможной горячностью, но не настолько чрезмерно, чтобы это могло полностью обессилить такого крепкого мужчину. Тем не менее всякий раз после поцелуев Эвелины – заметьте, я говорю всего лишь о поцелуях – он впадал в какое-то оцепенение. В конце концов, по-прежнему толком ничего не понимая, Джеймс начал о чем-то догадываться. Возможно, это было нечто инстинктивное. Однажды вечером тайком от жены он выпил две чашки крепкого кофе, чтобы не поддаться беспамятству, одолевавшему его каждую ночь, и притворился, что уснул. Долгое время не происходило ничего особенного. Часы пробили одиннадцать вечера, полночь... Вдруг Джеймс почувствовал, что жена склоняется над ним. Теплые шелковистые губы прикоснулись к его шее. Это было очень странное ощущение – одновременно сладострастное и тревожащее. Губы касались Джеймса с бесконечной нежностью. Наконец он почувствовал, что слабеет. Неодолимое оцепенение сковало его разум. Если бы он помедлил хотя бы минуту, несмотря на бодрость после двух чашек кофе, то неминуемо погрузился бы в сон, не сулящий скорого пробуждения. Он мягко оттолкнул голову Эвелины и прерывающимся от ужаса голосом воскликнул:
«Несчастная!»
В темноте раздалось сдавленное рыдание. Включив электрическую лампу, он увидел Эвелину. Она распростерлась на кровати, трепеща всем телом.
«Несчастная! – повторил он. – Что я вам сделал? Почему вы меня убиваете?»
Он пристально посмотрел ей в глаза. Молодая женщина сразу же отвела взгляд. На ее лице виднелась смесь ужаса и чего-то непонятного, таинственного. Она несколько раз повторила, как сомнамбула:
«Я не могу этого не делать. Иначе я умру!»
Внезапное озарение, одно из тех, что приходят из глубины души тем, кто встречается с чем-то запредельным, блеснуло в сознании Блувинкля. Вне всякого сомнения, Эвелина Гроведаль являлась вампиром!..
Несколько минут мы хранили молчание, окутавшее всех подобно некой таинственной ауре. Наконец Шармель зябко повел плечами и уточнил:
– Ну, и что доказывает ваша убежденность?
– Об этом я расскажу вам завтра, – ответил Жак Лемаршан, глядя на часы.
II
На следующий день он продолжил свой рассказ.
...Страх и ужас полностью завладели Блувинклем, но довольно скоро слезы Эвелины смягчили его сердце: он был человеком добрым, а она ему казалась такой очаровательной и сияющей в своем ореоле светлых растрепанных волос.
– Ну что вы такое говорите, – произнес он. – С чего вы взяли, что непременно должны умереть?
– Я умру, – все повторяла она своим звучным голосом.
Джеймс почувствовал, что она говорит искренне, и снова погрузился в задумчивость. Он по-прежнему оставался убежденным, что Эвелина – вампирша, но довольно необычная, не придерживающаяся традиционных методов. Джеймс, человек, не чуждый философии, знал, что многие традиции заключают в себе некую часть легенды. Например, не следует верить в вампиров, что встают из могил. Это не более чем плод мрачной фантазии и наивные народные предания. С другой стороны, можно было бы с легкостью поверить в некую особенность организма, приобретенную после мнимой смерти; нечто оставившее на личности странный отпечаток. Эвелина не просто выглядела тогда как мертвая; метаморфоза обнаружилась позже в чрезвычайной бледности и необычном складе ее ума.
– Самое явное доказательство того, что вы не умрете, – снова повторил он, – заключается в том, что вы не питали злого умысла бо́льшую часть своего существования.
– Моего существования! – в отчаянии прошептала она. – Разве это существование можно полноправно назвать моим?
Этот вопрос почти не удивил Блувинкля; он знал, что память его молодой жены имеет много особенностей. Тем не менее он сейчас был гораздо внимательней обычного. Никогда еще Эвелина не выражалась настолько ясно и четко.
– Что вы хотите этим сказать? Вы допускаете мысль, что та Эвелина Гроведаль, что была когда-то, и та, что я сейчас вижу перед собой, – вовсе не одна и та же личность?
Сперва женщина ничего не ответила. Ее губы дрожали. Эвелина подняла на Джеймса взгляд, полный мольбы и недоверия. Наконец она заговорила, будто под влиянием неудержимого порыва:
– Это две совершенно разные личности!
Ее тон снова поверг молодого человека в сильнейшее беспокойство. На некоторое время он оторопел, а затем произнес хриплым голосом:
– Что вы этим хотите сказать? Что прежняя Эвелина Гроведаль и в самом деле умерла? Но тогда откуда взялась та, кого я сейчас вижу перед собой? Ведь она находится в том же самом теле.
– Да, в том же самом теле... Но это единственное, что у них есть общего.
– Постарайтесь выражаться яснее! – в безотчетном волнении выкрикнул он. – То же самое тело... и совершенно другая душа?
– Нет, совершенно другое создание!
– Не будем цепляться к словам. То есть, иными словами, в теле Эвелины Гроведаль обитает какая-то незнакомка, неким непонятным образом вселившаяся в него?
– Я не знаю.
– Но как же так? Раз вы настолько уверены, что вы не Эвелина, то должны все знать об этом переселении.
Женщина покачала головой с мечтательным и меланхоличным видом.
– Я не могу вам на это ответить! У меня не находится слов, чтобы выразить то, что я хочу вам сказать... Все, что у меня есть, – неясные воспоминания... Воспоминания о том, что было до того, как я прибыла сюда. Но это не мои воспоминания, я точно это знаю...
– Как так? У вас имеются другие воспоминания и они противоречат воспоминаниям Эвелины?
– Да, именно так – другие воспоминания.
– И какие же?
– Я же сказала вам, что у меня нет слов, чтобы это выразить... Даже в моем сознании не возникает никаких образов, способных напомнить о моем былом существовании! Только воспоминания о другом мире! Они здесь... частично... О, как я их ощущаю! Но не могу до них дотянуться...
– Но, в конце концов, – произнес Блувинкль с отчаянием в голосе, – у вас есть воспоминание о том, как вы захватили тело Эвелины?
– Ни малейшего!
Джеймс поднялся с места. Немного успокоившись с помощью сердечных капель, он ощутил, как на смену лихорадочному волнению пришло спокойствие. «Как бы все это легко объяснилось, – рассуждал он мысленно, – если бы выяснилось, что Эвелина просто-напросто лишилась рассудка! Именно на безумие смахивают эти ее дикие домыслы!»
– Объясните хотя бы вот что! – с горячностью воскликнул молодой человек. – Каким образом вы жили после вашей, как вы утверждаете, смерти до того дня, когда мы встретились?
– Я жила ими! – призналась она. – И во время вашего отсутствия тоже.
Дрожь пробежала по телу мужчины, когда в памяти воскресла бледность маленького Жака и юной Авроры.
– Хорошо, а если бы я не вернулся? Вы бы тогда убили бедных малышей?
– Нет, – живо возразила она. – Когда кто-то из них оказывался слишком опустошен, я переключала внимание на другого... Я вовсе не такая злая. Просто очень несчастна... защищаюсь от себя самой. Я знаю, что поступаю очень плохо... но постоянно балансирую на грани смерти – и тогда искушение становится необоримым...
Эвелина говорила со смиренной и ласковой грацией, глубоко тронувшей Блувинкля. Он задумчиво посмотрел в ее глаза, в которых светилось такое яркое пламя, и сказал:
– Вы не можете быть злобной тварью!
Затем, охваченный темным и горячим любопытством, поинтересовался:
– Но чем же вы питаетесь?
Она отвернулась, спрятала лицо в подушку и еле слышно ответила:
– Вашей кровью!
Это прозвучало столь неожиданно, что какое-то время Джеймс оставался совершенно спокойным. Поднявшись на ноги, он подошел к зеркалу и принялся рассматривать то место, куда Эвелина приложилась губами. Он увидел только еле различимое розовое пятно.
– Но это же невозможно! – заявил он наконец. – Кровь не может просачиваться сквозь кожу, если ее не повредить.
– Вы так думаете? – переспросила она.
Джеймс решил отложить решение этой проблемы на будущее и снова заговорил:
– Но вы же почти ничего не едите! Если бы вы питались как следует, то могли бы обойтись без этой ужасной привычки.
– Я не могу много есть. С некоторых пор ваша пища стала для меня ядовита.
– Как вы пришли к этой мысли – высасывать кровь?
– Мне кажется, эта мысль присутствовала у меня всегда. Мне нужно всего лишь прикоснуться губами к коже... и сразу же...
Она завершила свою речь неопределенным жестом и глубоко вздохнула. Джеймсу ничего не оставалось, как поверить ее словам. Мысли вихрем кружили в его голове, точно осенние листья в сердце бури. Расспрашивая Эвелину, он успел более-менее свыкнуться с небывалой ситуацией и даже не видел границ, отделявших бы ее от повседневной реальности. Эта ночь, сердечные капли и странное и одновременно обольстительное создание... Нет, это всего лишь сон!
– Но то, что вы делаете, – зло для меня. И, зная это, вы все равно совершаете его снова и снова?
– Я очень сожалею об этом.
– Эвелина, вы ведь любите своих родителей, сестер, младшего братика?
– Сначала я их не любила, а затем начала чувствовать привязанность.
– А меня?
– О да! Очень!
Эти слова его окончательно растрогали. Эвелина снова заговорила:
– Считаете ли вы меня подобным себе существом?
– Да, – произнес Джеймс со страстью в голосе. – Откуда бы я ни явился на свет, я человек; передо мной существо, чуждое этому миру, и в то же время передо мной женщина.
– И я люблю мою новую жизнь. Особенно с тех пор, как живу с вами.
Теперь, находясь в восторженном состоянии, сравнимом разве что с опьянением от алкоголя или опиума, Блувинкль почти не удивлялся. Теперь все казалось ему простым и понятным, сверхъестественное тесно переплелось с обыденным.
– И вы совсем не жалеете о вашей другой жизни? – спросил он.
Крупная дрожь пробежала по телу женщины, и она ответила голосом, полным волнения:
– Я боюсь своей другой жизни! Я чувствую, что со мной произошло что-то ужасное... что моя душа должна была уйти. Так жутко и необъяснимо... Может быть, это потому, что я вас люблю?
Эвелина произнесла последние слова таким чистым и нежным голосом, таким человечным, она была так упоительно хороша, что Джеймс видел перед собой лишь обожаемую деву. Он сжал ее в объятиях, их губы слились в страстном поцелуе.
В первый миг это был безумный восторг. Охваченный любовным пылом, Джеймс сначала не обратил на это внимания, но затем его охватили хорошо знакомые слабость и апатия. Они завладели его телом и разумом. Он ощутил невероятное изнеможение. У него хватило сил только на то, чтобы уклониться от объятий. И вдруг Джеймс совершенно ясно заметил алую влагу в уголках рта Эвелины и багряные капельки на ее жемчужных зубках...
– Кровь! – вскричал он. – Моя кровь!
Эвелина ответила ему жалобным возгласом.
III
Когда Джеймс проснулся на следующее утро на диване в гостиной, где впал в забытье, подобное летаргии, прошло некоторое время, прежде чем он смог отделить реальность от иллюзий. Затем его охватили мистический ужас и горькое отвращение. Когда же он снова увидел Эвелину, то ощутил сильнейшую жалость. Супруга выглядела не бледнее обычного – это было бы попросту невозможно, – но за эти несколько часов заметно похудела. Горящие беспокойством глаза ввалились, щеки по цвету напоминали устриц. Эвелину сотрясала постоянная дрожь; казалось, ее тело издает пронзительный звон, будто струна.
Увидев ее такой, Джеймс позабыл все свои страхи. Он не мог больше думать, что это несчастное страдающее существо не той же природы, что и он. Сама навязчивая идея о сверхъестественном создании, стремящемся его изжить, сменилась рациональной догадкой: Эвелина просто-напросто больна. Причина ее мук – хворь, неизвестная официальной науке и никем не познанная. Поддается ли она лечению? Можно ли ее отнести к неврозам, из тех, под действием которых больные делаются спокойными, но в то же время могут приобретать необычные потребности и аппетиты? Джеймс сделал над собой усилие и задал жене пару вопросов. Она покорно отвечала ему, не противореча и не прекословя. Речь ее не содержала никаких нелепостей. Она снова настаивала на факте своего предыдущего существования и на том, что не может ни описать его словами, ни объяснить что-либо с помощью понятных ее нынешнему телу образов. Так как она с каждым часом становилась все более слабой и лихорадочно возбужденной, Джеймс решил взять консультацию у невролога. Он как раз был немного знаком с Перси Коулманом из Шотландии. Выслушав с интересом, тот усомнился в здравомыслии самого Джеймса – особенно после рассказа о ночной сцене.
Тем не менее Перси согласился осмотреть Эвелину. Его сразу же заинтересовала, даже воодушевила необычная бледность молодой женщины, так как он был просто без ума от всевозможных отклонений и странностей.
Сперва Эвелина отказалась разговаривать с шотландцем, но, снизойдя к просьбам Джеймса, покорилась судьбе и более-менее точно повторила то, что рассказывала накануне. Знаменитый невролог слушал ее, увлеченно потирая руки.
– Никаких пробелов, никаких противоречий, – заметил он. – Все очень логично. Теперь посмотрим, что с рефлексами.
С рефлексами у Эвелины все обстояло наилучшим образом. Все органы безупречно работали.
– Прекрасно! – шептал Коулман, облизывая губы. – А теперь перейдем к узловому моменту нашей драмы.
С большим трудом они уговорили Эвелину поцеловать Джеймса. Несмотря на то что поцелуй был коротким, эксперимент удался, и результат его совершенно ошеломил.
– Это же настоящий прыжок в неведомое! – вполголоса произнес Коулман. – Погружение в пропасть! Никакого укола, но кровь пошла, а это резко противоречит всему, что мы до сих пор знали о законах мироздания. Этот феномен должен расшевелить стоячее болото...
Лицо его буквально излучало радость, смешанную с удивлением. Он смотрел на Эвелину со смесью жадности и доброжелательности.
– Я готов бороться за здоровье мадам со всей возможной самоотверженностью, – заявил он наконец. – Никакая жертва не будет чрезмерной, чтобы вернуть ей здоровье. Если ей для этого требуется человеческая кровь – что же, она ее получит! – И с коротким смешком добавил: – Если понадобится, мы устроим складчину. У нас нет недостатка в молодых мужчинах и даже женщинах, готовых на жертвы ради науки.
Сначала казалось, что это посещение успокоило Эвелину. Она согласилась принять микстуры, выписанные врачом, и демонстрировала самое нежное и смиренное поведение. Джеймс также ощутил облегчение. Он ничего не понимал в медицине и вследствие этого твердо верил во всемогущество терапевтической науки. Он полностью отбросил все мысли о сверхъестественном; мистические страхи были им окончательно отвергнуты. Он провел с Эвелиной целый вечер, в какой-то мере – упоительный. Надежда полностью завладела им; его любовь оказалась более жизнестойкой, чем недавнее потрясение.
Но понемногу молодую женщину снова начала бить дрожь. Она съежилась в своем кресле, уставившись прямо перед собой с грустным и немного диковатым видом. Даже со стороны нетрудно было заметить, как заметно ослабла Эвелина.
– Что с вами, дорогая? – спросил Джеймс.
– Я очень устала.
Он приблизился к ней и нежно взял за талию. Она послушно позволила ему это сделать. Ее длинные густые волосы рассыпались по шее и плечам молодого человека. Когда же он захотел ее поцеловать, Эвелина внезапно отшатнулась от него.
– Больше никогда! – простонала она.
Джеймс настаивал и привлек ее к себе со всеми силой и упорством, на какие его побуждала любовь. Но женщина сопротивлялась и, когда он добрался до ее ярко-алого рта, осталась безучастной, не отвечая ему ни единой лаской.
Тем временем борьба утомила Эвелину. Она сделала последнее движение, чтобы освободиться, и смежила веки. Издав легкий, еле слышный вздох, она откинула голову назад – в совершеннейшем забытье.
Джеймс напрасно пытался ее оживить. Пульс совсем не прощупывался, не слышалось даже биения сердца. Слабейшее дыхание – и то не срывалось с полуоткрытых губ.
Наконец, совершенно отчаявшись, Джеймс послал за Перси Коулманом. Невролог появился около полуночи в сопровождении громадного юноши с каштановыми волосами и лицом цвета нью-йоркской ветчины.
– Хэллоу! – воскликнул ученый, барабаня пальцами по мускулистому плечу своего спутника. – А вот и крепкий парень для вас... прославленный служитель науки. Он не будет сквалыжничать из-за пары капелек крови!
Крепкий парень в знак согласия хихикнул голоском ребенка-переростка.
– Чтобы его утомить, молодая леди должна обладать поистине зверским аппетитом! – добавил Коулман, ощущающий веселость из-за выпитого за ужином портвейна.
Он попросил проводить его к Эвелине и с первого взгляда понял, что ситуация весьма серьезна. Портвейн моментально выветрился из его головы. Он наклонился над молодой женщиной и принялся ее выслушивать. При виде ее впавших щек живейшее разочарование отразилось в его глазах.
– Боже мой, – проворчал Коулман. – Это была бы чертовски большая потеря для науки и для Перси Коулмана лично.
– Она не умерла! Скажи же мне, что она жива! – воскликнул Блувинкль, охваченный отчаянием.
– Жива, – эхом повторил доктор, – но она погрузилась в глубокую летаргию, и нам понадобится немалое везение, чтобы ее оттуда вытащить.
IV
Несмотря на искусный уход Перси Коулмана, летаргия Эвелины длилась еще многие часы. Однако уже на рассвете, после воздействия на тело электрическим током, ее веки слабо встрепенулись, а сердце пошло.
– Возвращается, – объявил невролог, вытирая себе лоб, взмокший, как у кочегара на пароходе. – Но надолго ли?..
Джеймс помогал ему, жалкий и бессильный что-либо сделать в нескончаемой борьбе со смертью. Все прочие чувства: любовь, жалость, надежда, отчаяние, – испарились из его души. Он почти забыл о странной сцене, что разыгралась между ним и его бедной женой.
Коулман сказал, что причиной всему судороги, и Джеймс бросился к Эвелине.
– Стоп! – решительно произнес доктор. – Сейчас она слабее только что вылупившегося цыпленка. Малейшая неловкость может стать для нее губительной. А вы сейчас в таком состоянии, что способны наделать самых ужасающих неловкостей.
На помощь молодому великану пришли еще двое студентов-медиков. Они исполняли каждое приказание Коулмана со всей возможной быстротой и точностью.
– А теперь бегом! – распорядился тот. – Надо задать ритм ее дыханию.
Старший из студентов вставил в ноздри больной тонкие и гибкие трубки, соединенные со сложной машиной. Второй студент привел эту штуку в движение, поменяв положение рукоятки. Перси отдавал краткие распоряжения, регулируя скорость.
Прошло несколько минут, прежде чем грудь Эвелины снова пришла в движение. Веки молодой женщины приоткрылись, и ее зрачки, будто полные тьмы, встрепенулись.
– Мы вытащили ее из самых глубин! – прошептал невролог.
С озадаченным видом он следил, как возвращается жизнь в ее тело. Гордясь своими методами лечения (и особенно – своей машиной), Коулман чувствовал, что опасность все еще не миновала до конца. Всякое действие производилось наудачу; пробуждение Эвелины, вместо того чтобы облегчить им работу, делало ее все более затруднительной. Он просто не знал, как быть. Слабость молодой женщины казалась чрезмерной и не давала возможности исследовать ее природу. Тем не менее вмешательство было необходимо. Но какое именно вмешательство?
Понемногу взгляд Эвелины прояснился. Она снова начинала видеть. Сначала заметила доктора, склонившегося над ней, и, судя по всему, образ оставил ее равнодушной. Но стоило ей заметить Блувинкля, как ее губы дрогнули – и она еле слышно прошептала:
– Дорогой!..
– Черт побери! – тихонько пробурчал Коулман. – Он ее волнует! Он ее слишком уж волнует! Если бы можно было его где-нибудь надежно запереть на сутки... Господи, что я такое говорю!
Глаза Эвелины снова закрылись. Горестная складка пролегла между бровей. Казалось, ее дыхание замедлилось.
– Кровь! Кровь – вот что ей сейчас нужно! Готов поставить тысячу ливров против гинеи, – снова заговорил сам с собой невролог. И добавил, обращаясь к великану: – Дэвид, друг мой, сними пиджак и закатай рукав своей рубашки.
Тот спокойно выполнил требуемое, но Перси все равно пребывал в сомнениях. Каким образом кровь должна попасть в организм больной? Посредством инъекции? Что нужно сделать, чтобы она стала черпать из этого источника? Инъекция представлялась ему делом более предпочтительным, но Коулман придерживался того принципа, что в особых случаях нужно прибегать лишь к проверенным методам, уже доказавшим свою состоятельность. К тому же Эвелина никогда еще не поглощала кровь опосредованным способом. Коулман снова положил на место шприц, за который было схватился, и, внимательно посмотрев на руку Дэвида, сам приложил ее к губам Эвелины тем местом, какое счел наиболее удачным.
Эффект был просто чудесный. Внезапно глаза молодой женщины снова открылись, зрачки задвигались, и все ясно увидели, что дыхание стало глубоким и ровным. Прошло едва ли больше минуты – и вот уже создалось впечатление, что жизненные силы мощным потоком вливаются в опустошенное тело. Тем временем Джеймс Блувинкль проскользнул к самой кровати. Сначала на его лице появилось выражение самой пылкой радости. Но по мере того, как происходило воскрешение Эвелины, в нем рождалось совсем другое чувство, заставившее его вздрогнуть всем телом. Сама мысль о том, что его жена черпает жизнь из вен другого мужчины, оказалась для него невыносимой. Он склонился над кроватью; его ревнивый взгляд встретился с взглядом Эвелины...
После долгого вздоха она отбросила руку молодого великана, отвернулась к стене, и Джеймс услышал, как она шепчет те же слова, что и накануне:
– Больше никогда! Больше никогда!..
Внимательный к малейшему движению своей пациентки, Перси Коулман совершенно не отдавал себе отчета в психологическом аспекте этой драмы. Он решил, что у пациентки бред – или просто такая реакция на процедуру.
– Мы сейчас это повторим, – объявил он.
Ответом ему было рыдание. Плечи Эвелины конвульсивно задергались. Она резко повернулась и протянула руки к Джеймсу.
– Простите меня! – произнесла она умирающим голосом. – Я не знала, что делаю.
Придя в полное бешенство, Коулман жестом приказал молодому человеку приблизиться. Эвелина в отчаянии сжала его в объятиях, лепеча нежные и странные слова.
– Я не могла бы быть счастливее... Почему же это невозможно? Больше так не могу... Надо вернуться... О, дорогой, это так ужасно... так ужасно!
Слова становились все более неразборчивыми. Наконец она выдохнула:
– Прощай!
– Ну вот, она снова в пучине беспамятства! – яростно воскликнул невролог. – Пять часов каторжной работы псу под хвост!
Джеймс с видом полного отчаяния встал на колени перед кроватью, будто кающийся грешник.
– Пустите-ка! – грубо прикрикнул на него доктор. – Вместо того чтобы реветь, надо попытаться сделать хоть что-то.
Осмотрев больную, он убедился, что в ее состоянии произошло резкое и сильнейшее ухудшение. Эвелина снова была такой, какой ее нашли около полуночи. Сперва это состояние казалось стабильным, затем у Перси создалось впечатление, что какие-то изменения все же происходят. Жизненные силы покидали молодую женщину с каждой секундой. Десять минут спустя исчезли даже малейшие их проявления.
– На этот раз, – проворчал доктор, – у нас есть лишь единственный шанс. Нам может помочь только чудо. Значит, чудо? Дэвид!
Он подождал еще немного, а затем терпеливо возобновил свои исследования. Он вырвал из аппарата конец тонкой трубки, полной прозрачной жидкости, и закрыл один из ее концов тонкой мембраной, которую осторожно проткнул иглой.
– Что же, последний патрон! – злобно произнес он.
Потом осторожно вставил трубку в ноздрю больной и принялся ждать. Понемногу жидкость приняла опаловый оттенок.
– Ясно! – проворчал невролог. – Она по другую сторону. Чертовски жаль!
Джеймса сотрясали рыдания. Он резко отодвинул Коулмана и склонился над ложем, не переставая в горестном оцепенении смотреть на Эвелину.
Внезапно дрожь пробежала по его телу, зрачки расширились. Он выкрикнул странным голосом:
– Смотрите, смотрите! С тех пор как моя жена умерла, она не такая бледная!
V
Коулман, уже складывавший свои инструменты с желчным видом разочарованного ученого, у самой двери обернулся, пожимая плечами. Но, едва взглянув на мертвое тело, он тут же убедился в правоте слов Джеймса.
– Великолепно! – буркнул он. – У этой женщины и впрямь целая уйма странностей в анамнезе.
Несмотря на усталость от бессонной ночи и бесконечной работы, он провел еще добрых полчаса, проводя различные эксперименты – ни к чему, впрочем, не приведшие.
– Она безвозвратно потеряна! – снова сделал Коулман заключение. – Я вернусь позже, сейчас мои мозги больше напоминают пудинг. Если хотите, я пришлю вам кого-нибудь из отдохнувших ассистентов.
– Нет, мне ничего не надо, – сурово ответил ему Блувинкль.
Присутствие доктора и остальных стало для него совершенно невыносимо. Если бы он поддался охватившему его чувству раздражения, то выставил бы их всех за дверь.
– Ладно! – бросил Коулман. – К десяти утра я вам кого-нибудь пришлю. И, само собой, к двенадцати я к вам еще загляну. Сейчас не время думать о себе, молодой человек. Сейчас надо думать о науке.
Джеймс ощущал безграничное презрение и к науке, и ко всем ученым на свете. Он сел у изголовья Эвелины и больше не обращал внимания ни на Перси, ни на его помощников. Впрочем, те не замедлили удалиться.
В течение доброго часа Блувинкль пребывал в своих горестях и угрызениях совести. В его сильном теле пряталась чувствительная и совестливая душа. Он не только безмерно преувеличивал значение каждой ошибки, которая привела к трагическому финалу, но и сам себе придумывал новые, несуществующие. Джеймс винил себя в том, что не смог ободрить жену, в том, что поддался порыву ревности, увидев, как Эвелина пьет кровь из вен Дэвида...
– Я убил ее! – рыдал он. – Она была достойней меня.
Сквозь флер воспоминаний то, что раньше представлялось отвратительным, теперь казалось трогательным. Бедное создание! Нежная, робкая и трогательно послушная, она корила себя за ужасную особенность, будто и вправду совершила преступление. Она хотела жить, как другие люди, – стоило проявить к ней хоть немного жалости! А теперь!
– Простите меня, Эвелина! – прошептал он. – Вы не виноваты, это я не ведал, что творил!
Он взял ее белую руку и запечатлел на ней поцелуй горя и раскаяния. Ее маленькая ручка была холодной, но до странности гибкой. Никаких признаков трупного окоченения не появилось и на ее лице – только мрачная неподвижность. Теперь Джеймсу казалось, что Эвелина стала не такой бледной, как еще недавно. На ее худых щеках и на висках появился слабый, еле уловимый оттенок розового. Джеймсу подумалось, что он никогда раньше не видел ее настолько очаровательной, даже в те благословенные часы, когда лето немного смягчало смертельную бледность ее лица...
Постепенно незнакомое чувство стало примешиваться к тревоге Джеймса. Это было какое-то легкое стеснение в груди, неуловимое ощущение постоянного выдоха, какой-то таинственной ауры, круговорота, в который его незаметно вовлекали.
– Я здесь не один! – неожиданно для себя самого прошептал Блувинкль. – Здесь происходит что-то страшное!
Никогда у него не было такого острого ощущения жизни – глубокой и безграничной, обволакивающей... Дрожа от холода, он окончательно убедился, что здесь только что произошло нечто необычайное. Сначала эта уверенность была весьма туманной, приглушенной, как гомон людской толпы вдалеке, но она обретала все более четкие контуры, вливалась в него все возрастающим потоком. Свидетель незримой драмы, Джеймс, будто сбросив пелену с глаз, схватился за голову и пробормотал:
– Эвелина больше не мертва!
И покачнулся, подобно дереву в бурю.
Волнение длилось не больше минуты. К нему примешивалось странное спокойствие с деликатным вкраплением нежности. Джеймс снова принялся разглядывать Эвелину. Она все еще оставалась неподвижной, но на лице ее разгоралась розовая заря. Отблеск на ее щеках, подобный сверканию снегов на горных вершинах альпийским утром, только что исчез. У Джеймса не оставалось и тени сомнения; как загипнотизированный, он ожидал пробуждения молодой жены. Ему показалось, что он заметил, как затрепетали ее губы!.. Он нисколько не удивился, когда ее грудь начала подниматься и опускаться в ритме дыхания.
– Эвелина! – позвал он глухим голосом.
Она не отозвалась. Казалось, она спит глубоким и спокойным сном... Когда Джеймс окликнул ее несколько раз, черты ее лица напряглись, а затем Эвелина открыла глаза. Он был потрясен их выражением – необычайно наивным и даже каким-то детским. Но вот на ее лице отразилось какое-то новое, не присущее ей чувство.
– В чем дело? – пробормотала она.
Эвелина растерянно смотрела вокруг и, казалось, даже не видела Блувинкля. Вдруг краска залила ее щеки, и молодая женщина воскликнула:
– Где я? Почему я здесь? Мама!
Этот голос страшно смутил Джеймса, он даже ощутил нечто вроде стыда.
– Вы не узнаете меня? – спросил он самым нежным голосом, на какой только был способен. – Я Джеймс, ваш супруг...
– Мой супруг! – воскликнула Эвелина. – Но я же не замужем. О, месье, если вы джентльмен... прошу вас, приведите сюда моих родителей. – Она говорила с искренностью и горячностью, пряча лицо под простыней. Джеймс почувствовал себя не в своей тарелке: уважение к женской стыдливости, свойственное его нации, переполняло его невыносимым смущением.
– Дорогая, – снова заговорил он. – Вот уже три месяца, как мы обвенчаны викарием церкви Сент-Жорж. Разумеется, вы этого не забыли...
Она ничего не ответила. Ее лоб напрягся, взгляд стал отсутствующим. Наконец она прошептала:
– Как это все странно! Я узнаю вас и в то же время совершенно уверена, что никогда вас не встречала. Ох, какой ужасный сон!
Ничто больше не могло застать Блувинкля врасплох; он успел свыкнуться с причудами ситуации. Он спросил так, будто речь шла о самой простой вещи:
– Вы ведь настоящая Эвелина Гроведаль?
– Настоящая ли я Эвелина? – изумленно произнесла молодая женщина. – Кем же мне еще быть?
– Не знаю и не могу понять... Я предполагаю, что вы Эвелина. Но помните ли вы хоть что-то, что происходило с вами в последние... полгода?
Ее лицо приняло еще более изумленное выражение, лоб от напряжения весь пошел морщинами. Затем она задрожала в страхе.
– Полгода? – пробормотала она. – Неужели полгода? Я ничего не знаю... Я теперь ничего не могу вспомнить. Я была не здесь... очень далеко... в ужасном месте.
VI
Эти слова потрясли Джеймса и одновременно возбудили в нем бешеное любопытство. Более того, они стали для него своеобразным ключом к разгадке. Что бы за этими словами ни крылось – реальность или вымысел, – они имели какое-то отношение к таинственному излому судьбы Эвелины и Джеймса!
– Извините меня, – заговорил он нежным голосом, охрипшим от волнения. – Может быть, вы устали или вас что-то беспокоит... Долг велит мне позаботиться о вас. На карту поставлено ваше будущее и ваше счастье. Поймите, все, что вы сейчас говорите мне, и все, что вы скажете своей матушке, покажется всем таким странным и невероятным, что вас наверняка захотят запереть в больнице. Никто вам не поверит. Поэтому я умоляю вас еще немного потерпеть мое присутствие и ответить мне без недомолвок. Поймите, это необходимо!
Эвелина слушала Джеймса с меланхоличным видом, успокоенная его взглядом и звуком его голоса.
– Хорошо, – ответила она, чуть вздрагивая.
– Вы говорите, что не знакомы со мной, – снова хладнокровно заговорил Блувинкль. – Вы в этом совершенно уверены?
– Да, абсолютно, – ответила она, делая над собой усилие, чтобы оставаться спокойной. Но ее тревогу выдавали дрожащие губы.
– А вот я совершенно уверен в противоположном.
Он открыл шкаф и достал оттуда связку писем, широких листов пергамента.
– Вот письма от вас мне! Вот свидетельство о нашем бракосочетании!
Трепеща от волнения, Эвелина принялась поспешно изучать бумаги.
– Я узнаю свой почерк! – произнесла она сдавленным голосом. – Да, очертания каждой буквы мне знакомы, но все равно это писала не я!
– Ваши родители, сестры, брат, друзья, решительно все подтвердят вам, что вы – моя жена. Мы с вами живем в этом доме с самой свадьбы. Призовите на помощь свою память, наконец! Постарайтесь поглубже заглянуть в себя...
Она простонала жалобным голосом:
– Клянусь вам, что никогда не была вашей женой.
– Следовательно, вы не можете вспомнить ни одно из событий ни нашей свадьбы, ни нашей совместной жизни?
– Я прекрасно помню события вашей свадьбы – и вашей жизни с какой-то другой женщиной, – сказала Эвелина, попеременно краснея и бледнея.
– Но как же вы тогда можете об этом помнить?
– Я не знаю... Это во мне будто воспоминание о каком-то сновидении... Как что-то, в чем я могла бы участвовать странным и таинственным образом... или скорее как что-то, что потенциально могло бы иметь какую-то связь со мной при каком-то сверхъестественном вмешательстве.
На лбу Джеймса появились крупные капли пота.
– Ну хорошо, – снова заговорил он. – Вы можете видеть эту другую персону у своих родителей... перед викарием церкви Сент-Жорж и, наконец, в этом доме? Вы также знаете, что я хворал, и вам известна причина моей болезни? Вы знаете, что та другая личность тоже заболела, что к ней приходил доктор? Вам ведь известно его имя?
– Доктор Перси Коулман, – тихонько произнесла она.
– Боже! – воскликнул он, воздевая руки к потолку. – Возможно ли это, чтобы у вас были такие точные воспоминания, принадлежащие не вам, а другой личности, которую вы никогда в жизни не видели? Может быть, будет более естественно предположить, что эта другая персона и есть вы?
– Может быть, более естественно, но это будет неправда! – воскликнула Эвелина, и в ее голосе было столько уверенности, что Джеймс даже содрогнулся. Но он изо всех сил продолжал держать себя в руках.
– Можете ли вы мне сказать хотя бы приблизительно, к какому дню относятся ваши последние воспоминания? Я имею в виду воспоминания настоящей Эвелины Гроведаль.
После минутного размышления она сказала:
– Точно не знаю, может быть, это было двадцать седьмое или двадцать восьмое марта. Но, скорее всего, уже после двадцать восьмого...
Джеймс сходил за выпуском «Дейли Мэйл», лежащим на столе, и показал ей дату.
– Второе октября одна тысяча девятьсот третьего! – изумленно воскликнула она.
– Следовательно, уже целых шесть месяцев вы ничего не знаете о себе самой? И вам это не кажется нелепым?
Эвелина тяжело вздохнула. Ее глаза были полны печали.
– Но ведь шесть месяцев я была там, – грустно ответила она.
– Но подумайте же хорошенько: все это время ваше тело находилось здесь. Вам кто угодно может это подтвердить.
Молодая женщина впала в полнейшую растерянность. На ее хорошеньком личике отразились тревога и смущение, между бровями пролегла складка, выдающая напряженную умственную деятельность.
– Это ужасно! – пролепетала она. – Но что же с этим делать? Целых шесть месяцев я была в другом месте, но мое тело в это время было не со мной!
– И все это время ваше тело вело другую жизнь!
Она закрыла лицо ладонями и жалобно простонала:
– О господи, господи!..
– Ничего, – прошептал Джеймс самым нежным голосом, на который только был способен. – Но можете ли вы по крайней мере сказать, где находились?
– Увы! – бросила она со вздохом. – Все мои попытки что-либо вам рассказать будут напрасны. Я не смогла бы даже приблизительно описать место, где пребывала. Оно ничуть не напоминает что-либо известное вам, да и мне. Я там только и делала, что страдала.
– А там были другие создания, кроме вас?
– Да, самые разнообразные.
– И люди тоже?
– Да, подобные мне.
Слабый проблеск воспоминания мелькнул в глазах Эвелины.
– Да... такие же, как я сама... когда я была там! Существа, похожие на человеческие создания, но в то же время совсем другие. О! Теперь мне понятно, почему мое тело осталось здесь.
Она замолчала, глядя куда-то вдаль. Джеймс почувствовал, что не нужно продолжать эти расспросы. Больная была слишком слаба, и донимать ее было бы попросту жестоко.
– Вам необходимо собраться с силами, – сказал он. – Я сейчас пошлю за доктором и попрошу прийти сюда ваших родителей. Хотелось бы еще вас расспросить, и – клянусь честью джентльмена, ради вас самой – мне нужно снова попросить вас об одолжении. Так как вы знаете, что произошло между мной и другой Эвелиной, вам также не может быть неизвестно, почему я позвал именно доктора Коулмана. Ну хорошо! Я бы попросил вас на две-три минуты приложить губы к моей руке и сделать то, о чем вы знаете.
На лице Эвелины отразилось колебание, краска смущения залила щеки. Наконец, тронутая почтительным поведением Блувинкля, она согласно кивнула.
– Поверьте, это ничего не значит! – произнес Джеймс, протягивая ей руку.
Внимательно посмотрев на губы молодой женщины, он тихонько добавил с дрожью в голосе:
– Это совершенно другая личность!
VII
Джеймс позвонил Перси Коулману, и тот прибыл четверть часа спустя. Он пребывал в состоянии сильнейшего волнения, каковое даже не пытался скрыть. Доктор привел с собой великана Дэвида и какую-то женщину с такими толстыми щеками, что всякий раз, когда она улыбалась, на них образовывались ямочки размером с бильярдный шар.
– Клянусь богом и самим генералом Китчнером[67]! – воскликнул он. – Вы двое меня не разыгрываете? Молодая леди действительно жива?..
– Да, она действительно жива, – подтвердил Джеймс.
– Приверженцы оккультизма во всем мире сейчас померли бы от зависти и желания быть на моем месте... Но я не поверю, покуда не увижу все своими глазами. Как она себя чувствует? Слабость есть?
Вместо ответа Джеймс сделал неопределенный жест.
– Сейчас она должна быть слабее осенней мухи, – заявил Коулман. – И, как видите, я захватил с собой запас провизии.
С этими словами он указал на Дэвида и толстощекую женщину.
– Вот, взгляните, прямо-таки ходячая бочка крови! Мне вчера показалось, что наша больная продемонстрировала отвращение от крови нашего друга Дэвида. Без сомнения, она предпочитает женскую. Энни даже и не заметит потери пары унций...
– Не думаю, что Эвелина в этом нуждается, – возразил ему Джеймс.
Перси бросил на него подозрительный взгляд.
– Значит, вы меня опередили, – укоризненно произнес он.
– Я бы это непременно сделал, будь это необходимо, но...
– Ну-ну! – с ухмылкой бросил Коулман. – Ладно, сейчас все выяснится.
Он было нахмурил брови, но при виде Эвелины его лицо снова приняло спокойное выражение.
– Добрый день, мой очаровательный феномен, моя обворожительная аномалия! От всего сердца приветствую!
Доктор приблизился с видом рыболова, только что выволокшего на берег необычную рыбину, и легонько притронулся к запястью молодой женщины.
– Семьдесят шесть! – объявил он после минутного молчания. – Пульс такой же равномерный, как у моего хронометра.
Сердце и дыхание оказались в полном порядке. Перси констатировал эти факты со смешанным чувством удовлетворения и беспокойства.
– Кошмар! Сегодня утром она до нелепого нормальна. И ее цвет лица – она его что, у кого-то украла? – Доктор снова нахмурился. – Но это же глупо, в конце концов! У нее здоровье как у новорожденной!
– Как по мне, – заметил Дэвид, – она выглядит чертовски ослабевшей.
При этом замечании улыбка надежды расцвела на губах Коулмана.
– Точно, – произнес он, потирая руки. – Значит, самое время пополнить запас ее сил. – Он склонился над ней с самым любезным видом. – Ну что, вы предпочитаете Дэвида или, может быть, Энни?
Яркая краска стыда залила щеки Эвелины.
– Мне никто из них не нужен, – прошептала она.
– Ну, тут вы поступаете неразумно, – рассердился Коулман. – А я говорю, что вам необходимо восстановить силы. Энни, девочка моя, дай нам руку.
Энни протянула свою пухлую розовую руку.
– Чистая, как родник, и свежая, как воздух Новой Гвинеи! – вкрадчиво заговорил Коулман. – Сейчас у вас прибудет сил!
Эвелина отвернулась.
– Она больше не может этого делать! – вмешался Джеймс, не проронивший ни слова на протяжении этой сцены.
– Как это – больше не может? – возопил невролог, лицо которого от напряжения стало пурпурным. – Вы что, вздумали насмехаться над Перси Коулманом? Как я могу отвечать за ее жизнь, если она так нелепо упорствует?
В комнате повисла тишина. Коулман с блестящими от гнева глазами безостановочно ходил взад и вперед. Джеймс ждал, желая покончить со всем этим, а Дэвид и Энни хранили безоблачное спокойствие коров на выпасе или молодых англосаксов со стальными нервами. Побегав по комнате несколько минут, Перси снова овладел собой.
– Мадам, – начал он неестественно мягким голосом. – То, чего я от вас требую, является совершенно необходимым. Перед тем как выписать вам лекарства и распорядок лечения, я должен знать о вашем состоянии. Вы должны это понять. Уверен, в конце концов вы меня послушаетесь.
Дрожь пробежала по спине и плечам Эвелины, но потом она все же повернулась с самым решительным видом, сделала Энни знак приблизиться и приложила губы к ее руке.
– Вот молодец какая! – умильно произнес Перси.
Когда Энни отняла руку, все заметили на ней красноватый след, но даже при самом тщательном осмотре ни на руке Энни, ни во рту Эвелины не обнаружилось ни малейшего следа крови.
Коулман был разочарован. Он поочередно смотрел то на Эвелину, то на Джеймса, как на парочку мошенников и аферистов. Наконец он заговорил придушенным голосом:
– И что же? Получается, сейчас она больна не больше Дэвида и феноменальна не больше Энни? И это из-за нее я отказался посетить герцогиню Музиль и лорда Фаведа? Это омерзительно! Ужасно! До свидания!
Он выскочил из комнаты, с трудом удержавшись, чтобы не хлопнуть дверью. Не успел доктор уйти, как слуга объявил о приходе госпожи Гроведаль. Эта достойная дама влетела в комнату со стремительностью, не сочетавшейся с ее внушительными формами, и кинулась на шею Эвелине. Джеймс скромно удалился. Достаточно было всего пять минут поглядеть на госпожу Гроведаль и услышать хотя бы пару слов, произнесенных ею, чтобы получить полное впечатление об этой даме с по-детски невинной душой. Эвелина обняла мать с той же горячностью и нежно поцеловала. Но молодая женщина сразу же поняла, что с ней вовсе не стоит откровенничать.
– Дорогая! – воскликнула госпожа Гроведаль, задыхаясь от волнения. – Бедная малютка, моя маргаритка, моя любовь! Скажи мне, ты не больна?
– Нет, всего лишь неважно себя чувствую. Как там папа?
– Папа в Ливерпуле, моя голубка, уехал по делам, касающимся никеля. Он вернется только через неделю.
Слова буквально били ключом из уст пожилой дамы, текли нескончаемым потоком – вроде бы английские, но такие неразборчивые и бессвязные, будто та говорила на каком-то непонятном диалекте. Эвелина слушала их, как слушают воробьиное щебетание. Они напоминали ей бесконечную и такую восхитительную простоту детства, но в то же время укрепили ее в мысли не открывать матери своего ужасного секрета. Сидя в задумчивости, она позволила звуку маминого голоса обрушиться на нее подобно тому, как морская волна обрушивается на берег.
Эвелина могла что-то ответить ей наобум, не боясь, что ее слова окажутся некстати. Но, судя по всему, Джеймс оказался прав. Все, кому она вздумала бы рассказать о пережитом опыте, несомненно, сочли бы, что она повредилась в рассудке. Она была совершенно одинока со своей потусторонней тайной. Блувинкль был единственным, кто хоть как-то старался ее понять, но этого так мало!
Эвелина лишь вздохнула, когда госпожа Гроведаль принялась поить ее чаем из чашки, принесенной служанкой. Затем снова впала в меланхолическую задумчивость. Что же ей предпринять? Какой будет ее судьба? Из юной девушки она внезапно превратилась в молодую даму. Бесспорно, часть ее личности принадлежит Блувинклю. И эта часть хранила воспоминания, повергающие Эвелину в дрожь, вызывающие у нее сильнейшее негодование. Замужество воспринималось ею как насилие, совершенное, пока она пребывала в глубоком сне. Но, во всяком случае, Джеймс ни в чем не был виноват! И тем не менее она едва не умерла от стыда при мысли, что этот иностранец узнал ее так близко... совершенно не зная ее!
Много раз она была готова умолять госпожу Гроведаль вернуть ее домой, но испытывала колебания при мысли, что придется огорчить Блувинкля. Она могла бы что-то придумать, но ложь вызывала у нее отвращение... Мама распрощалась и ушла, а Эвелина так и не приняла верное решение. Одевшись с помощью служанки и устроившись полулежа в кресле, она принялась ждать Джеймса. Едва он появился в дверях, ее тревога усилилась, сделавшись совершенно невыносимой. Он сам был этим очень смущен.
Оба они чувствовали себя еще более потерянными, чем до визита госпожи Гроведаль. Но Джеймс был вовсе не из тех людей, кто может позволить кому-то себя запугать. Эвелина казалась ему теперь даже более свежей и очаровательной, чем раньше, такой невинной и обновленной – рядом с ней он ощущал сильнейшие порывы страсти. Она же, несмотря на то что внешне Джеймс был в ее вкусе, чувствовала себя униженной и уязвленной. В конце концов она разозлилась.
– Отвратительно! – произнесла она. – Невозможно. Это абсолютно невозможно, чтобы мы жили вместе... Я от этого с ума сойду!
VIII
Джеймс печально слушал ее. Он прекрасно понимал Эвелину и осознавал, насколько эта ситуация шокирует ее. Он испытывал странное чувство стыда, как если бы бесчестно поступил с ней. И от всего этого его привязанность к Эвелине лишь возрастала. Он был неглупым молодым мужчиной и со своей простотой манер здорового британского парня испытывал даже более сложные чувства, чем парижанин с изысканным вкусом и привычкой к самому утонченному чтению. Ничто на свете не могло заставить его перестать обожать это очаровательное тело. Ничто на свете не могло заставить его перестать ощущать, что его чувства к этому телу как бы освежились и омолодились. Это был простодушный соблазн, укрепленный двусмысленностью, незримой для простых глаз. Новая привлекательность Эвелины для Джеймса состояла в том, что это была его жена, но в то же время... совершенно другая женщина. Можно быть англосаксом до кончиков ногтей, но тем не менее сохранить иные черты своих первобытных предков!
«В конце концов, – рассуждал он, – я женат на этой женщине! И она принадлежит мне согласно всем законам и обычаям».
Но Джеймс был слишком уж джентльменом, чтобы заявлять на Эвелину свои права. Он почтительно произнес:
– Вы свободны. Не могу ни к чему вас принуждать. После того, что с вами стряслось, даже вам неизвестно, что вы будете думать и чувствовать завтра. Я с уважением отношусь к вашему первому впечатлению и отдаю дань его благородству, но поймите: невозможно отменить те события, что уже произошли. И мы не знаем, как события будут развиваться дальше. Как бы то ни было, я являюсь вашим супругом. И с любой точки зрения самым приличным будет...
Она оборвала его резким порывистым жестом.
– Это бракосочетание ничего не значит! Даже если я вас полюблю – а теперь я убеждена, что это невозможно, – то никогда не буду жить с вами, если только мы не заключим брак наново!
– Но послушайте, – снова заговорил он. – Есть множество способов уладить наши проблемы. Раз вы не хотите жить со мной – можете вернуться к родителям или устроиться в собственном доме... Я найду необходимый предлог. Например, отправлюсь в путешествие. Но покорно прошу вас об одной вещи – возможности иногда видеться с вами. Если хотите, кто-то из близких будет вас сопровождать. Или мы можем встречаться в общественных местах. Мне жизненно важно, как говорится, использовать свой шанс...
– А зачем он вам нужен, этот шанс? – горестно спросила она.
– Потому что я вас люблю!
– И вы не любите ту другую женщину, жившую в моем теле?
– Буду с вами предельно искренен: я ее люблю. Но поймите меня: я любил ту женщину, даже не зная ее как следует, более того – с некоторым страхом. Ведь в такой ситуации совершенно естественно испытывать подобные чувства, не так ли?
– Да, естественно, – согласилась Эвелина. – Вот только меня вы знаете еще меньше.
– Я так не думаю. Некоторые черты вашего характера, безусловно, мне еще незнакомы. Но я чувствую вашу гордость, безупречность, чувствую ужас, каковой вызывает у вас малейшая неправда. Вот главные черты вашей высоконравственной натуры. С тех пор как на свете появились мужчины, они ищут вторую половинку, чтобы любить ее со всей страстью своей земной натуры; это пришло к нам из самой глубины веков... это закон, в конце концов! И мы должны ему следовать!
– Ну хорошо, – заключила она. – Я не могу вам отказать в нескольких встречах. Но сделаю это исключительно из чувства долга при условии, что это не будет продолжаться слишком долгое время.
– Мы можем установить определенный срок.
– Три месяца вас устроит?
– Да, – вздохнул он. – Трех месяцев будет вполне достаточно.
Снова наступило молчание. Блувинкль встал и принялся смотреть в окно. У него было тяжело на сердце. Идея Эвелины покинуть дом была для него невыносимее, чем для кого бы то ни было. Наконец он снова заговорил:
– Сейчас вы еще слишком слабы, чтобы куда-то переезжать. Предлагаю вам вот что. Сегодня же вечером я отправляюсь в путешествие. Горничная и служанка будут обслуживать вас наилучшим образом. Родные смогут навещать вас так часто, как вы того пожелаете. Таким образом, можно все устроить правильно и удобно.
«Все-таки он настоящий джентльмен», – подумала Эвелина.
Она протянула ему руку. Но едва она дотронулась до пальцев Джеймса, как ее лицо моментально стало пурпурным. Стыд и злость, которые она испытывала накануне, с новой силой разгорелись в ее груди.
Крохотная ручка быстро отдернулась. Грустный и задумчивый Джеймс вышел из комнаты.
За приготовлениями к путешествию он за весь день ни разу не увиделся с Эвелиной. Время для него тянулось со скоростью похоронной телеги. Джеймс пребывал во власти печали, той, что сильнее всего влияет на людей с Севера. В то же время страдания ему причиняли мысли, недопустимые для любого мужчины, особенно для молодого англосакса, живущего в соответствии со сводом моральных правил. Он страшился глупых сожалений, стремлений, того, как будет впредь трактоваться малейший его поступок. Все это в сочетании со скорбью от потери Эвелины приводило Джеймса в состояние нервного возбуждения. Несколько раз он испытал сильнейшее желание немедленно отправиться на край света – затеряться в снежных просторах Южного полюса или в песчаных равнинах знойной Австралии.
Когда наступили сумерки, он вызвал машину и пошел попрощаться со своей супругой. Та полулежала в кресле в своей комнате, на вид еще слабее, чем раньше, но такая свежая, такая лучезарная, с такими прекрасными детскими глазами, что Джеймс снова ощутил любовный трепет.
– До свидания! Будьте счастливы.
– И как же я смогу быть счастливой? – произнесла она вполголоса.
Джеймс тут же почувствовал, как у него похолодело сердце. Он не мог избавиться от ощущения несправедливости того, что это милое создание, без всякого сомнения принадлежащее к роду человеческому, его вовсе не любит, в то время как другая, явившаяся из неясно каких закоулков потустороннего мира, его любила...
Уже открыв дверцу автомобиля, чтобы сесть в него, Джеймс оглянулся. Эвелина была там, за освещенными стеклами... Ну пусть она хотя бы приподнимет занавеску! В порыве дикой надежды он бросил туда взгляд, полный немого призыва. Но за окном ничто не пошевелилось...
Машина тронулась с места и скоро исчезла в густом тумане.
IX
Джеймс совершил путешествие по континенту: покорно посетил все музеи и театры, полюбовался видами, расхваленными наперебой уймой гидов... Он указал в дорожной тетрадке стоимость знаменитых полотен, возраст церквей, высоту башен, протяженность и глубину рек, дорожные тарифы, население городов и важность каждого порта.
Все это для него ровным счетом ничего не значило.
Он размышлял об Эвелине Гроведаль, в то время как хранители некрополей и храмов вываливали на него кучу сведений о героях, святых, реликвиях и культовых регалиях. Он думал о ней, пока аптекари из комедии Мольера размахивали громадными шприцами, пока Федра завлекала сына Тезея и пока лебедь тащил лодку таинственного Лоэнгрина. Даже бокал-другой шампанского не мог разогнать его тоску. Он закончил свое путешествие во Флоренции, откуда возвратился прямо в Лондон, такой же печальный – и даже еще более влюбленный, чем в день отъезда.
Как только Джеймс вернулся, он сразу дал об этом знать. Очаровательный желтый туман окутывал город. В небе висело маленькое красное солнце, похожее на сургучную печать. Эвелина сидела перед камином, топившимся битуминозным углем – тем, что долго горит жарким чистым пламенем. Вид жаркого чистого пламени нередко поселяет в умах грезы – и Эвелина, конечно же, грезила, полная печальной юной грации. Пламя освещало ее пышные волосы цвета спелой пшеницы. Сейчас она казалась не такой нервной; наоборот, более смирившейся.
Присутствие Джеймса, судя по всему, не было ей неприятно. Они побеседовали о тех ничего не значащих вещах, которыми сплошь да рядом наполнены беседы британцев. Но Эвелина, казалось, была за тысячу миль отсюда.
Наконец Джеймс собрался уходить, и она сказала:
– Я не должна злоупотреблять вашей добротой. Этим вечером я планирую вернуться в дом своих родителей.
– Но это же доставит вам столько хлопот, – вздохнул Блувинкль. – И потом, что они скажут? Не будет ли лучше, если я поселюсь на втором этаже, а вы на первом? Вы меня даже не увидите – разве что несколько минут в день. Даже столоваться я буду в городе.
– Но вас это ужасно стеснит, – сказала она.
– Вовсе нет! Что должно стеснять нас обоих – так это то, что мы ничего окончательно не решили! Эта наша жизнь порознь совершенно непонятна и для ваших родителей, и для всех остальных. Я умоляю вас подумать об этом хотя бы еще несколько дней.
Эвелина прекрасно знала, что он прав. Сперва она опасалась вопросов своей матери и особенно недовольства мистера Гроведаля, обладающего острым чувством респектабельности.
– Ну, раз вы этого хотите и это вас обеспокоит гораздо меньше моего отъезда, – сказала она, после того как некоторое время задумчиво разглядывала языки пламени, – я останусь здесь еще на некоторое время.
Прошло около двух недель. Джеймс вставал намного раньше Эвелины, поэтому было вполне естественно, что к утренней трапезе, состоящей из яичницы с беконом, тостов с апельсиновым повидлом и чашки крепкого чая, он выходил один. Обедал и ужинал он в городе. Чтобы соблюсти формальность, Эвелина согласовывала с ним расходы по дому, и встречи были бы менее неприятны, если бы она так не опасалась его. Понемногу они начали обсуждать это невероятное приключение. Конечно, оно послужило причиной их расставания. Но также стало еще и захватывающей, увлекательной тайной, чем-то, что придавало жизни совершенно особенную окраску, а их самих делало едва ли не сообщниками.
Эвелина чувствовала, что вполне смогла бы и привязаться к своему простодушному мужу, такому благородному и нежному. Но всякий раз, думая о том, чтобы быть его женой, она краснела не хуже графини Эмме де Спенси, которой Барбей говорил, что «ее лоб, ее щечки, ее шейка... до перламутрового пробора ее сверкающих золотых волос, все так и пышет пурпурным пламенем».
Эвелина уже полностью восстановила силы организма. Она частенько наведывалась к доброй госпоже Гроведаль, юным Гарриет и Жаку. Никогда еще ее здоровье не было таким крепким. Цвет ее лица, казалось, бросал вызов свежим и сияющим детским личикам, он был лучше, чем у ребятишек, целыми днями гуляющих по изумрудной траве Гайд-парка или в зеленых скверах Вест-Энда.
Но вдруг к ней вернулись все ее недомогания. Это чаще всего случалось по утрам, но и днем тоже – например, во время прогулки, чтения или визита гостей. Как-то в полдень госпожа Гроведаль, увидев, что дочь побледнела и шатается от слабости, забеспокоилась:
– Да тебе же нехорошо, моя малютка! Ты бледна, как это фарфоровое блюдце!
Она принялась выражать свои чувства, как всегда, эмоционально и вычурно, размахивая руками, будто ветряная мельница. Эвелина призналась, что и правда плохо себя чувствует. Слушая ее, госпожа Гроведаль постепенно перешла от страха к надежде.
– Дорогая! – вдохновенно произнесла она. – Думаю, самое время повидать доктора. Или ты предпочитаешь, чтобы это была женщина?
Она чуть заметно улыбалась с нежным, таинственным и немного лукавым видом. Увидев, что Эвелина по-прежнему ничего не понимает, она пожала плечами.
– Что в этом такого? Мы прямо сейчас туда и отправимся – к госпоже Тинирамп, это совсем недалеко, сразу за сквером. Она прекрасно разбирается в женских недугах. О! Как я и думала! – Не сказав, что она такое подумала, госпожа Гроведаль увлекла Эвелину под дубы и красные буки сквера прямо к жилищу госпожи Тинирамп. Дама оказалась у себя; у нее были волосы цвета лисьего меха, мордочка откормленного хомяка и приторно-любезная улыбка. Она тут же принялась расспрашивать Эвелину, понемногу делавшуюся все бледнее, о ее самочувствии. Осмотр госпожа Тинирамп провела со всей тщательностью. Затем покачала головой и наконец заговорила с видом предсказательницы:
– Еще невозможно быть уверенной, слишком рано что-то утверждать! Но я готова поклясться... – Тут она понизила голос, чтобы произнести свое пророчество, и Эвелина задрожала всем телом.
Когда вечером вернулся Джеймс, он собирался нанести уже ставший привычным визит. Он зашел к молодой женщине и увидел, что она без сил сидит в кресле с заплаканным лицом и глазами, полными невыразимого отчаяния.
– Что с вами? – заботливо спросил он.
– О, это ужасно, – простонала Эвелина. – Так ужасно...
Она закрыла лицо руками, тело ее начали сотрясать рыдания. Джеймс застыл на месте, снедаемый удивлением, беспокойством и любопытством. Он принялся ждать, когда же она ему ответит. Наконец рыдания немного утихли. Наступила долгая, томительная тишина. Слышались только потрескивание огня в камине, приглушенный звон колокола и грохотание кэба, проезжающего по соседней улице. Блувинкль смотрел на поникшую фигуру Эвелины, светлые волны растрепавшихся волос и белую шею, терзаемую спазмами.
– Ну что же? – спросил он самым мягким и нежным тоном.
Эвелина снова подняла голову. Ее губы были гневно сжаты, лицо приняло суровое выражение, в больших глазах неистовствовало пламя ярости и страха. Она изрекла необычно тихим голосом, словно ни к кому конкретно не обращаясь:
– Ребенок... У меня будет ребенок!
И добавила, охваченная ужасом, но с мрачно-лихорадочным торжеством в голосе:
– Ребенок, которого возжелала другая женщина... дитя из иного, чуждого мне мира!
X
На протяжении трех месяцев Эвелина влачила совершенно кошмарное существование. Она постоянно ощущала себя жертвой таинственных враждебных сил, познав мучения тех заблудших душ, что в давно прошедшие века считали себя угодившими во власть дьявола. Одиночество – еще более беспросветное, чем когда-либо, – навалилось на нее, и казалось, будто нет никакого средства, способного облегчить ее страдания. Те, кого Эвелина больше всех на свете любила, – даже мать! – были совершенно неспособны понять ее горести. Да, оставался лишь один Джеймс...
В течение многих недель его присутствие было невыносимым для молодой женщины. Она ему даже не подавала руки. Молча слушала его, пребывая в угрюмом состоянии, и едва отвечала ему на приветствие и прощание. Отвращение к нему, смешанное с острым чувством собственной неправоты, возрастало день ото дня.
Прошло три месяца, но печаль и отвращение не оставляли ее. К ним добавилась еще и покорность судьбе. Эвелина уступила необходимости довериться кому-то – главной и непреодолимой черте существа, живущего в человеческом обществе. Она как могла объясняла все тонкости и нюансы своих мучений – и даже пыталась описать ту борьбу, что происходила в ней.
– Боже мой! – вскричала она февральским вечером, когда Лондон был засыпан снегом по самые пороги. – Я чувствую себя рабыней или приговоренной преступницей.
Джеймс был рядом, и терпение никогда не покидало его. Глядя на пелену маленьких серебристых снежинок, падающих за окном, он сказал:
– Но ведь это может быть и ваш ребенок!
– Нет, нет! – с горячностью возразила она. – Только не мой!
– Но давайте порассуждаем. Может, сперва он был и не ваш, но теперь-то с каждым днем становится все больше вашим. Разве не своей кровью вы питаете его эти месяцы? Разве не ваши жизненные силы поддерживают его? Подумайте обо всем, что он получит от вас, когда наконец появится на свет!
Эвелина была потрясена. Некоторое время она пребывала в растерянности, но в конце концов нашла слова, чтобы возразить ему:
– А если этот ребенок станет, как я, вампиром?..
Эти слова застали Джеймса врасплох, но он отбросил дурные мысли.
– Не бывать тому! – энергично произнес молодой человек. – Возможно, ребенок будет чем-то отличен от других, но могу вас уверить: обратитесь к тем воспоминаниям, что сохранил ваш разум, и сами сможете убедиться, что это будет прекраснейшее существо, достойное ваших забот и любви!..
Начиная с этого вечера Эвелина не выказывала к Джеймсу никакой неприязни. Она дружески встречала его, и их беседы иногда длились больше часа. Зима закончилась, и весна послала своих крохотных фей одевать деревья в зеленую листву и пробуждать к жизни первые цветы. Бури, обычные для весеннего равноденствия, завывали в каминной трубе. Приближался день, сулящий Эвелине двойное освобождение.
Это произошло в конце мая. Эвелина провела ужасную ночь: все ее существо, казалось, сникло прямиком в бездну адских страданий. Едва рассвело, крохотный мальчик испустил свой первый в жизни крик. Он уродился красивым (вовсе не похожим на пунцовую лягушку, как большинство младенцев) и фантастически бледным – зато с точеными чертами лица.
– Какая прелесть! – воскликнула госпожа Гроведаль, задыхаясь от радости. – Дорогая, это же вылитый твой портрет!
Так и было, но Эвелина даже не вглядывалась в его лицо. Она была в ужасе от бледности этого существа – разве же может это принадлежать миру смертных?..
– Привидение какое-то! – прошептала она.
Она даже не осмелилась взять новорожденного на руки. Ее усталость была так велика – как и чувство освобождения, – что Эвелина буквально провалилась в сон. Это был очень длительный сон, прерванный только коротким бодрствованием ближе к вечеру.
На следующий день, проснувшись, она заметила рядом женщину, кормившую ребенка грудью.
– Госпожа Тинирамп не хочет, чтоб вы делали это сами, – пояснила нянька. – Она говорит, вам необходимо набраться сил.
Эвелина ничего не ответила, завороженная зрелищем крохотного ротика, сомкнутого на соске кормилицы. Прошло несколько минут, наполненных томительным волнением. Наконец ребенок повернулся к ней своим маленьким личиком. Молодая мама ощутила, как на нее нахлынула волна сильнейшей радости. Она обратилась к женщине:
– Дайте его мне!
Та протянула Эвелине новорожденного, и она принялась смотреть на его губки. На ее лице появилась улыбка, сердце замерло от счастья: на губах – следы молока... и только!
Джеймс с нетерпением ждал рождения ребенка. Когда госпожа Гроведаль показала ему малыша, он ощутил, как крупная дрожь пробежала по всему телу. Он слишком хорошо знал эту необычайную бледность. Глядя на это хрупкое создание, он заново пережил весь ужас, испытанный перед возвращением Эвелины. Весь день Джеймс предавался глубокой печали и провел не менее тоскливую ночь. Его сердце переполняла нежность к ребенку, так же как и к его матери. Он размышлял о судьбе новорожденного. Если бедный малыш сможет питаться только кровью, как же его вырастить? Тогда, без сомнения, придется смириться с тем, что Эвелина будет потеряна для него навсегда. Молодой человек продолжал размышлять таким образом, когда вошла горничная и убрала со стола завтрак, к которому он даже не притронулся. Горничная сказала:
– Мадам желает поговорить с месье.
Джеймс не осмелился сразу спуститься к ней; он был словно игрок, колеблющийся, прежде чем сделать ставку.
Когда он вошел в комнату и заметил, что малыш на руках у Эвелины, то смог вздохнуть свободнее. Лицо супруги было умиротворенным, взгляд – полон покоя. Когда Джеймс приблизился, она прошептала:
– Это самый обычный ребенок – такой же, как другие!
Она незаметно указала на кормилицу в глубине комнаты, и тут Джеймс впервые ощутил, как рука Эвелины чуть сжала его руку в ответ на ласковое прикосновение.
Последующие дни были наполнены нежностью. Наслаждаясь ярким светом июньского солнца, запахом цветов и ароматных трав, через открытые окна проникавшим в комнату, они оба чувствовали, как сверхъестественное приключение все более удаляется от них. Ими снова овладела земная жизнь, успокаивая и утешая их; прошлое понемногу становилось для Джеймса и Эвелины просто кошмарным сном.
Как-то после полудня они проговорили даже дольше, чем обычно, и удивились, заметив, что уже наступили сумерки. Джеймс взял Эвелину за руку. Та не сопротивлялась, и он тихонько сказал ей:
– Почему бы вам снова не стать моей спутницей жизни?
Она призадумалась – и какое-то время хранила молчание. Она знала, что могла бы жить долго и счастливо с этим замечательным мужчиной, но вдруг ощутила внутреннее сопротивление и вздохнула:
– Я еще не готова вам ответить.
Прошел июнь. Фантастическая бледность ребенка теперь воспринималась как нечто естественное. Кормилица, поначалу боязливая, в конце концов привязалась к подопечному. Он редко беспокоил своим криком, у него были громадные светлые глаза, уже различавшие людей и предметы. Джеймс обожал его, и Эвелина, хотя время от времени страхи и опасения возвращались к ней, привязалась к этому странному малышу...
– И все-таки он не такой, как все остальные дети, – иногда говорила она Блувинклю.
Он утверждал обратное со всем упрямством англосакса; заставлял себя верить из родительского долга и из любви к следованию традициям, что это не так. Кроме того, Джеймс чувствовал, что от этого зависит, выпадет ли ему счастье быть любимым Эвелиной.
Их связь становилась все прочнее. Однажды утром в ответ на его нежные слова Эвелина произнесла:
– Но вы же знаете, что я не считаю себя вашей женой. Как же нам в таком случае пожениться?
Джеймс попытался ее увещевать. Он напомнил ей, что в глазах всех они так или иначе являются супружеской парой и достаточно будет лишь их молчаливого согласия, чтобы брак стал настоящим. Эвелина не сдавалась и с отчаянным упорством настаивала на официальной церемонии.
Джеймс ломал голову над тем, как решить эту странную и не самую приятную задачу. Сначала он подумал о разводе, за которым последовала бы новая женитьба. Но для этого потребовалось бы солгать, на что Эвелина бы никогда не согласилась, да и у Джеймса это вызывало живейшее отвращение.
После долгих размышлений его посетила следующая мысль.
– Не будет ли достаточно, – спросил он, – если заключение нашего брака подтвердит священник?
– Да, – ответила Эвелина, – этого будет вполне достаточно.
Итак, Джеймс отправился к викарию церкви Сент-Жорж и рассказал ему правду, но в немного приукрашенном виде. Тот, не отличаясь особой деликатностью, решил, что речь идет об эксцентричной и болезненно щепетильной женщине. Это был протестантский пастор, коего временные церковные нужды склоняли к особой снисходительности.
– Щепетильность свойственна избранным душам, – сказал он. – То, о чем вы меня просите, не то чтобы разрешено, но в то же время и не запрещено... Затраты, разумеется...
И он кашлянул, выжидающе глядя на Блувинкля.
– Затраты не составят для меня проблемы, – спокойно ответил молодой человек.
Когда Эвелина и Блувинкль предстали перед викарием, тот прочел очаровательную короткую проповедь, посвященную семейным обязанностям, и в заключение сказал:
– Эвелина Гроведаль уже отдана этому мужчине в этой самой церкви, и Джеймс Блувинкль взял ее под свою защиту. Они обещали друг другу быть вместе в радости и в горе, любить друг друга в богатстве и в бедности. Я напоминаю женщине, что она должна быть послушной своему мужу, и мужчине, что он должен оберегать свою супругу. Да будет благословение Божье сопровождать сей семейный союз!
Вот за что Джеймс вложил три фунта стерлингов семь шиллингов и шесть пенсов в десницу господина Блэкфута, ризничего и аптекаря, присутствовавшего как свидетель этой церемонии.
Потом Джеймс и Эвелина на автомобиле отправились в Эппинг-Форест, где со времен старой Англии сохранились громадные дубы и сказочные вязы. Они побродили под их тяжелыми ветвями, посидели на мягком гостеприимном мху, а затем перекусили ростбифом и пудингом с элем в старомодной гостинице. Когда они вечером вернулись домой, наступающая ночь казалась им упоительной и волшебной. Эвелина чувствовала себя девственницей, позволяющей своим волосам рассыпаться по плечу возлюбленного, он же в глубине души считал себя завоевателем, уносящим Золотое Руно...
Прошло много вечеров и счастливых утренних часов. События прошлого теперь воспринимались как смутное полузабытое сновидение. Джеймс иногда спрашивал себя: а может быть, все это ему действительно привиделось?
Однажды утром, когда Эвелина еще спала, он, размышляя таким образом, увидел кормилицу на крыльце. Та нежно укачивала маленького Вальтера. Малыш с мечтательным видом разглядывал деревья своими зеленовато-синими глазами.
Джеймс почувствовал внезапный прилив нежности к этому крохотному созданию и, спустившись, взял его на руки. Когда он стал прогуливаться по лужайке, ребенок понемногу начал ему улыбаться, и эта улыбка удивила Джеймса.
– Вне всякого сомнения, – подумал молодой отец, – этот мальчик вовсе не похож на остальных детей.
Внезапно он вздрогнул от охватившего его беспокойства. Прошлое будто вернулось! Он будто снова видел ту, первую Эвелину, с ее мертвенно-бледным лицом. Он снова пережил ту ужасную ночь, когда открыл ее тайну. Он снова сидел рядом с умирающей женой, снова созерцал это странное мертвое тело... Возможно ли, что Вальтер унаследовал от матери не только бледность?
Джеймс остановился под деревом, его глаза встретились с не по-детски внимательным взглядом младенца. Внезапно его посетила мысль: отчего бы не устроить эксперимент? Джеймс сунул кончик безымянного пальца в крохотный красный ротик. Тотчас же детские губки сомкнулись вокруг него... На Джеймса накатила хорошо знакомая волна слабости. Он подождал пару минут и, вынув палец, обнаружил на его кончике несколько крохотных красных капелек.
– Он вампир! – прошептал Джеймс, трепеща от ужаса.
Он не ошибся.
Молодой Вальтер Блувинкль в самом деле вампир, и долгое время его отец никому не говорил об этом, даже Эвелине. Но как вампир его сын совершенно безобиден. Он обладает способностью высасывать кровь через поры кожи, так что жертва не чувствует никакой боли. Это умный не по годам юноша, очень интересующийся потусторонними тайнами. Джеймс как-то обратился по поводу болезни сына к давешнему специалисту Перси Коулману. Пришлось доверить доктору правду, и тот сказал:
– С таким пациентом мне сулят золотые горы!
Говорят, что невролог совершил с помощью молодого вампира потрясающие открытия. С ними он собирается познакомить старую Англию и перевернуть все биологические науки сильнее, чем открытие радиоактивности перевернуло науки физико-химические.
Перевод с французского Златы Линник
Реми де Гурмон
Магнолия
Они вышли из своего сиротского дома: Арабелла и Вивиана, две сестры. Арабелла, юная красавица, и Вивиана, уродливая карга. Арабелла, сущее дитя, и Вивиана, рано состарившаяся мать.
Покинув свой печальный дом, они встали под магнолией, волшебным деревом; никто не помнил, кто посадил его, но оно так пышно цвело во дворе. Расцветало два раза в год, как и все магнолии: сначала весной, до того, как появляются зеленые почки, а затем – ближе к осени, перед тем, как меняют цвет пожухлые листья. Весной, как и осенью, на волшебном дереве, имеющем благородную форму жирандоля[68], распускались цветы, похожие на священные бутоны лотоса. Жизнь в них была обозначена капелькой крови на белоснежных мясистых венчиках.
Опираясь на материнскую руку доброй Вивианы, снисходительной ко всем капризам, Арабелла стояла под магнолией и рассуждала:
– Он умрет вместе с цветами магнолии, тот, кто должен был возродить каплей крови другой цветок – меня... О, какой же бледной я останусь на веки вечные!
– Есть еще один, – сказала Вивиана.
Речь шла о нераспустившемся цветке – бутоне, произраставшем среди благосклонных к нему листьев, совершенном воплощении невинности.
– Последний! – изрекла Арабелла. – Будет моим свадебным украшением. Последний? Нет! Посмотри, Вивиана, там есть еще один, весь увядший и почти мертвый! Мы обе! Это мы обе! О, я трепещу от страха, видя нас там, нас двоих, так ясно символизируемых этими цветками! Мои лепестки выбиваются наружу, Вивиана, смотри, они выбиваются! А что, если бы я тоже умерла?
Безмолвная Вивиана с любовью обняла свою дрожащую сестру и, тоже испуганная, потащила ее прочь с печального двора, подальше от лишенной былой роскоши магнолии.
Вместе они ступили под своды дома напрасных радостей и преждевременной скорби.
– Как он там? – спросила Вивиана, снимая с плеч Арабеллы плащ, в который куталась бледная невеста. И пока Арабелла, сидя в позе застенчивого ребенка, с удивлением изучала нераспустившийся цветок у себя между пальцами, мать умирающего ответила:
– Давайте поторопимся. Надо, чтобы его предсмертное желание исполнилось, пока он еще жив. Иди же сюда, моя Арабелла, моя дочь и невеста последних вздохов, красавица, от чьей любви расцветет вереница последних молитв. Смерть ждет тебя, моя Арабелла, увы! И этот поцелуй из могилы освятит твой лоб новобрачной, и траурная улыбка непобедимой тьмы откликнется, как эхо в ночи, на прекрасное сияние, каковое излучают твои дивные очи, моя Арабелла! Сын, единственная моя радость, умрет; он погибнет, и я отдам его тебе мертвым, увы! О, горе, великое горе!
Пришли люди, дабы засвидетельствовать неоспоримое право смерти обвенчаться с жизнью; все плакали. Прибыл священник, не знавший, благословить ли эти нерушимые узы, или просто помазать елеем лоб, грудь, руки и ноги умирающего.
Они поднимались в тишине, гулкой, как тяжелые шаги по мощенному камнем двору. «Он лежит там, в постели, – говорили люди, – словно в гробу; приодетый к свадьбе – будто для погребенья».
Они робко поднимались, но мать подбадривала их, повторяя:
– Давайте поторопимся, ибо он умирает и нам нужно исполнить его последнюю волю.
У одра все преклонили колени. Арабелла, возвышаясь над женихом, казалась одетой в саван. Когда она в свою очередь опустилась на колени, упершись лбом о край подушки, во всех присутствующих зародились тревога и беспокойство: вдруг эта очаровательная головка останется там – и смерть заберет и ее заодно. Правая рука невесты покорно позволила себя взять узкой костлявой руке, торчащей из-под одеяла, левая – прижала к губам нераскрытый цветок магнолии, совершенное воплощение невинности.
Таинство продолжилось добродетельными речами: все смотрели на сына, которого поддерживала его мать. Некогда олицетворявший теплоту и смех, он превратился в призрак самого себя, казался почти неузнаваемым. Его бледная кожа приобрела восковой оттенок, резко контрастируя с тьмой, омрачившей его когда-то яркие глаза. Черты лица уже начали заостряться, линии черепа явственно проступали под кожей. Мягкие линии лица, некогда пухлого, исказились, приобретя что-то дикое – хищную грацию, каковая в другой, неугасающей жизни стала бы символом красоты. Верхняя губа умирающего сильно усохла, и зубы – в особенности глазные, заостренные – неестественно выпятились, будто в угоду какому-то древнему заклинанию природы, способному превратить травоядное в хищника.
Лицо умирающего было измученным и зловещим. Нетронутая красота Арабеллы его теперь возмущала до ненависти, выдававшей себя беспомощным сверканием пустых глаз. Он хотел жить дальше. Он хотел вкусить ее. И все вокруг думали: «Как он страдает!»
Он еще немного приподнялся, и слова полились из лилового рта, обведенного белой загробной каймой; мужчины втайне улыбались этому предсмертному бреду, а испуганные дамы рыдали, как плакальщицы на похоронах.
– Прощай, Арабелла! – изрек стоящий одной ногой в могиле муж. – Ты принадлежишь мне. Я ухожу, но ты придешь. Я буду там. Я буду ждать тебя каждую ночь под магнолией, потому что ты не должна познать никакой другой любви, кроме моей, Арабелла, – никакой другой! Ах, как я докажу тебе это, любовь моя! Какие представлю доказательства! Только ты – та душа, что нужна мне!
И с улыбкой, которая дьявольски исказила тени на его худом лице, он повторил – его голос уже боролся с предсмертным хрипом – те слова, что кому-то могли показаться вполне бессмысленными, а кому-то – тонко-расчетливыми, полными бесовского коварства:
– Под магнолией, Арабелла... под магнолией!
* * *
Каждый день и почти каждую ночь потрясенная скорбью Арабелла с болью в сердце смотрела на магнолию. По вечерам, когда ветер шелестел листьями дерева, обделенного цветами, и когда всходила луна, силуэт мужа непостижимым образом вставал в свете луча, пробивавшегося сквозь пелену осенних туч. Арабелла дрожала и прижималась к Вивиане, крича:
– Он здесь!
Он и впрямь был там, под магнолией, в листьях – тень, послушная дуновению ветра.
Однажды вечером Арабелла сказала Вивиане:
– Мы любили друг друга, зачем ему делать мне что-то плохое! Я выйду к нему!
– Мертвым лучше не перечить, – ответила Вивиана. – Иди же – и не бойся. Я оставлю дверь открытой и приду, если ты меня позовешь. Ступай, раз он здесь.
Он действительно был там, в листьях, колеблясь в такт порывам ветра. Когда Арабелла оказалась под магнолией, тень протянула руки. На плечи девушке словно скользнули, извиваясь и шипя, две ядовитые змеи. Мертвец склонил голову, потянулся губами к ее шее – все складывалось именно так, как он и обещал...
Услышав приглушенный крик, Вивиана побежала к магнолии. Арабелла простерлась на земле. Когда ее принесли в дом, у самой яремной вены нашлись две отметины, каждая – будто след от крупного острого зуба. В прекрасных неживых глазах девушки навек застыло выражение ужаса. Меж судорожно сжатых пальцев Вивиана увидела увядший цветок того свадебного утра – печальный и бесполезный цветок, оставленный ими на дереве из жалости. Он больше не принадлежал этому миру; все это время он вызревал для мертвых.
Перевод с французского Златы Линник
Лестер дель Рей
Огненный крест
Ну и ливень! Он когда-нибудь прекратится? Я промок до нитки и весь продрог. Но молнии, по крайней мере, больше не сверкают. Странно. Ни одной не видел с тех пор, как проснулся. Хотя одна вроде была. Ничего толком не помню, но небо точно прочертила вилка света... нет, не вилка. Скорее крест.
Конечно, это глупо. Молнии ведь не принимают форму креста? Наверное, пока я лежал в грязи, мне приснился сон. Как очутился на земле, я тоже не помню. Возможно, меня подстерегли, ограбили и бросили, а потом дождь привел меня в чувство. Голова, правда, не болит, но плечо простреливает острая боль. Нет, ограбление исключается. Кольцо и деньги в кармане.
Вспомнить бы, что случилось, но только пытаюсь восстановить события – ничего не выходит. Где-то в глубине души я не хочу вспоминать. И почему так? Кажется... нет, ниточка снова порвалась. Вероятно, это был другой сон. Точно другой. Ужасно!
А пока нужно укрыться от дождя. Как вернусь домой, первым делом разожгу камин, а мозги пусть отдыхают. Ага, вспомнил, где мой дом. Все не так плохо, если я помню...
* * *
Ну вот, камин горит, одежда сушится перед ним. Все верно, этот дом мой. А я – Карл Хархоффер. Завтра порасспрашиваю в городке, как меня сюда занесло. Жители Альтдорфа – мои друзья. Альтдорф! Когда я не насилую мозг, все понемногу вспоминается само. Точно, завтра схожу в город. Все равно нужна еда, в доме хоть шаром покати.
Вообще-то, немудрено. Когда я сюда приехал, дом стоял заколоченным. Я провозился с дверью почти час, а потом ноги сразу понесли меня в подвал, и он оказался не заперт. Порой мои мышцы соображают лучше головы, а иногда выкидывают трюки. Нет чтобы подняться в эту комнату – повели обследовать подвал.
Все заросло грязью и пылью, мебель чуть ли не разваливается. Можно подумать, здесь никто не жил целый век. Может, я отлучался из Альтдорфа надолго, но не настолько же! Надо найти зеркало. Где-то оно было, но исчезло. Неважно, хватит и кастрюли с водой.
В доме нет зеркала? Когда-то я любил собственное отражение, считал свое лицо красивым и аристократичным. Но я изменился. Лицо постарело самую малость, но взгляд стал жестким, губы покраснели и утончились, да и выражение какое-то неприятное. Вместо прежней дерзкой усмешки получается кривая. Сестрице Фламхен когда-то нравилась моя улыбка.
На плече у меня ярко-красная рана, похожая на ожог. Все-таки, наверное, в меня ударила молния. Та, в виде огненного креста. Мозг не выдержал, я потерял сознание и валялся на мокрой земле, пока холод не привел меня в чувство.
Только это не объясняет ни состояние дома, ни то, куда подевался Фриц. Фламхен могла выйти замуж и уехать, но Фриц остался бы со мной. Возможно, я брал его с собой в Америку, но что с ним стало потом? Да, я ездил в Америку до... до того, как что-то случилось. Видно, пробыл там дольше, чем собирался. За десять лет с заброшенным домом многое может произойти. Да и Фриц был стареньким. Что, если я похоронил его в Америке?
В Альтдорфе это могут знать. Дождь давно перестал, небо зарделось рассветным румянцем. Скоро пойду туда, но не сейчас. Все сильнее клонит в сон. Оно и понятно, учитывая, через что пришлось пройти. Подремлю наверху, а потом отправлюсь в Альтдорф. Солнце встанет через несколько минут.
Нет, глупые ноги, налево! Справа подвал, а не спальня. Наверх! Кровать, может, и не в лучшем виде, но белье должно было сохраниться, и на ней удастся поспать. Глаза слипаются прямо на ходу...
* * *
Должно быть, я устал сильнее, чем думал, потому что снаружи снова темно. Крайняя усталость всегда влечет за собой кошмары. Они уже изгладились из памяти, как обычно происходит со снами, но, судя по ощущениям, я видел что-то довольно жуткое. И есть хочется неимоверно.
Хорошо, что карманы набиты деньгами. До банка в Эдельдорфе путь неблизкий, а теперь можно какое-то время не волноваться. Деньги эти какие-то странные – видимо, поменялись за время моего отсутствия. Как же долго меня не было?
Воздух после вчерашнего дождя дышит свежестью, но луна затянута облаками. Меня уже начинает воротить от пасмурных ночей. И дорога в город какая-то не такая. Конечно, она должна была измениться, но слишком уж много перемен для десятка лет.
Ах, Альтдорф! Там, где когда-то стоял дом бургомистра, теперь какой-то магазин с курьезным насосом у входа... бензин. Многое я вообще не помню, и в то же время разум многое узнает, даже предвосхищает. Перемены повсюду, но не настолько основательные, как я боялся. Вот таверна, за ней – бакалейная лавка, а дальше винный магазин. Отлично!
Нет, я ошибался: изменился не город, а люди. Кругом незнакомцы, и смотрят неприветливо. А ведь, по идее, должны быть моими друзьями. И ребятишки почему-то не бегут следом, выклянчивая сладости. Откуда такой страх? Почему та старуха вскрикнула и загнала детей в дом? Почему, стоит мне приблизиться, свет гаснет и улицы пустеют? Разве в Америке я стал преступником? Вроде не было у меня таких наклонностей. Меня явно принимают за кого-то другого. В моей внешности и впрямь произошли сильные перемены.
Продавец выглядит знакомо, но моложе и чуть отличается от того, которого я помню. Брат?
– Эй, дурень, стой! Я не причиню тебе вреда. Просто зашел купить немного овощей и прочей еды. Дай взглянуть... нет-нет, никакой говядины. Я не грабитель и за все заплачу. Видишь, у меня есть деньги.
Он бледнеет, его руки дрожат.
Почему он так на меня уставился? Я ведь ничего такого не попросил.
– Разумеется, это для меня. Для кого же еще? Дома шаром покати. Да, вот это подойдет.
Да хватит уже трястись! Что это он все время украдкой посматривает на дверь? Теперь вот повернулся спиной и... он там что, крестится? Наверное, думает: раз съездил в Америку, так и душу дьяволу продал.
– Нет, не это. Более тошнотворного красного в жизни не видывал. Еще немного кофе и сливок, сахар и... да, ливерной и вон той поджаристой колбаски, но чтобы была не слишком постной... люблю пожирнее. Давать ли кровянку? Ну уж нет. Еще чего! Да, я все донесу сам, если ваш посыльный заболел. До моего дома пешком долго. Если одолжишь повозку, завтра верну... Ладно, тогда я ее покупаю. Сколько? Разумеется, я заплачу. Вот этого должно хватить, раз не хочешь называть цену. Мне что, швырнуть в тебя деньгами? Ладно, я оставлю их на прилавке. Да, можешь идти.
И почему этот болван шарахается от меня, словно от чумного?
Ну и ладно. Если я раньше болел чем-то заразным, меня и должны избегать. Но разве больной смог бы вернуться один? Нет, это не объяснение.
Теперь к виноторговцу. Он молодой и очень самодовольный. Может, хоть у него мозги на месте. По крайней мере, не сбежал, хоть и побледнел.
– Да, немного вина.
Он удивляется не так сильно, как бакалейщик. Похоже, вино для меня более обычная просьба, чем бакалея. Странно.
– Нет, не красного. Белый рислинг. И бутылочку токайского. Да, эта марка подойдет, если у вас нет другого. И коньяку. Вечера нынче холодные. Вот деньги... Спасибо!
Этот не только не отказывается от денег, но и без стеснения сдирает с меня двойную цену. Однако принимает их с опаской и сдачу кладет мне в руку, не пересчитывая. Наверное, вчера ночью я плохо рассмотрел себя в воде. Что-то с моей внешностью не то. Продавец смотрит вслед моей повозке, будто завороженный. В следующий раз обязательно куплю хорошее зеркало, но на сегодня хватит с меня этого городка.
* * *
Снова ночь. Улегся я перед рассветом. Думал, немного вздремну, а потом обследую дом, но опять проспал дотемна. Что ж, свечей хватает. Можно и ночью осмотреться, неважно.
Как бы я ни был голоден, пища не лезет в горло, и вкус у нее какой-то незнакомый, будто я не ел очень давно. С другой стороны, в Америке готовят, естественно, иначе. Мне начинает казаться, что я отсутствовал дольше, чем думал. А вот вино отличное. Бежит по жилам, словно новая жизнь. К тому же вино помогает заглушить отголоски моих странных кошмаров.
Я надеялся отдохнуть без сновидений, но они пришли снова, на этот раз ужаснее прежних. Некоторые я смутно помню. Одно было с Фламхен, несколько – с Фрицем.
Мои кошмары – следствие того, что я вернулся в прежний дом. А поскольку он столь плачевно изменился, Фриц и Фламхен из моих снов превратились в жуткие пародии на самих себя.
Пора осмотреть мое обиталище. Сначала чердак, потом подвал. Остальное я уже видел, и оно мало изменилось, если не считать налета замшелости, оставленного годами. Наверное, и чердак такой же, но делать все равно нечего, почему бы не посмотреть?
Ступеньки надо починить. Лестница выглядит опасной для жизни. Впрочем, хоть и шаткая, она вроде довольно крепкая. Теперь люк... открывается легко. Но чем это пахнет? Чеснок... или то, что осталось за годы от чесночного запаха. Это место буквально смердит чесноком. Маленькие засохшие пучки до сих пор висят повсюду.
Наверное, здесь кто-то жил. Кровать, стол, несколько грязных тарелок. Этот мусор, похоже, когда-то был едой. А вот старая шляпа, в которой постоянно ходил Фриц. Крест на стене и Библия на столике принадлежат Фламхен. Должно быть, моя сестра и Фриц заперлись тут, когда я уехал. Опять загадки. Если так, то здесь они и умерли. В городке должны что-нибудь знать. Возможно, кто-то расскажет. К примеру, виноторговец, если заплатить.
На чердаке мало интересного, разве что в ящике стола скрываются секреты. Заклинило! Ржавчина и трухлявая древесина не могут лгать. Я, похоже, отсутствовал куда дольше, чем думал. Ага, пошел. Так, что у нас здесь? Какая-то книжица. Дневник Фрица Августа Шмидта. Возможно, найду в нем ответы, если сумею вскрыть застежку. В мастерской должны быть инструменты.
Но сначала нужно осмотреть подвал. Странно, с какой стати эти двери открыты, если все остальные были тщательно заколочены? Эх! Вспомнить бы, сколько я отсутствовал.
Ноги сами несут меня в подвал! Ладно, пусть. Возможно, им известно то, о чем умалчивает память. Они и раньше норовили сюда свернуть. Следы! Отпечаток мужского ботинка на слое пыли. Так-так... размер совпадает с моим тютелька в тютельку. Это мой. Значит, я сюда спускался перед тем, как меня шарахнуло молнией. Тогда понятно, почему дверь была открыта. Я пришел сюда, отворил ее и походил немного. А потом отправился в Альтдорф, и разразилась гроза. Да, похоже на то. Потому-то ноги и вели меня так уверенно к входу в подвал. От мышечных привычек трудно избавиться.
Но почему я здесь задержался? Следы идут во все стороны, буквально усеивают пол. Вряд ли здесь есть что-то достойное внимания. Голые стены, трухлявые полки и ничего необычного. Нет, кое-что все-таки есть. Эта доска, там, где сходятся все следы, не должна свободно болтаться. Как легко она поддалась под моей рукой!
И зачем за стеной яма, если подвал и так пустой? Возможно, там что-то спрятали. Воздух внутри тошнотворно-затхлый. Где-то я такой запах слышал, и с ним связаны не самые приятные воспоминания. Так, теперь вижу. Ящик... большой, тяжелый. А внутри... гроб! Открытый и пустой гроб!
Здесь кого-то похоронили? Нет, чушь: гроб ведь пустой. К тому же тогда его бы забросали землей. Странные, однако, дела творились в этом доме, пока меня не было. Все в нем такое старое, и горожане меня боятся, и Фриц зачем-то заперся на чердаке, да еще этот спрятанный пустой гроб. Должна быть какая-то связь. И мне предстоит ее найти.
Когда-то этот гроб потрясал красотой. Атласная обивка до сих пор почти чистая, если не считать нескольких странных коричневых пятен. Плесень, что ли? Никогда не видел, чтобы ткань твердела от плесени. Больше похоже на кровь. Кажется, здесь я зацепок не найду. Но остается еще дневник. В нем должен быть хоть какой-то ответ. Я наконец взломаю застежку и выясню, так ли это...
* * *
На этот раз чтение и работа не оставили мне времени на дневной сон. Снова почти ночь, а я еще не смыкал глаз.
Да, я нашел ответ в дневнике. Он уже обратился в золу, но я могу процитировать по памяти. Память! Что за мерзкое слово! Слава богу, некоторые подробности до сих пор как в тумане. Теперь я уповаю на то, что так и не вспомню полностью. Как я не сошел с ума – чудо за гранью моего понимания. Не отыщи я этот дневник, возможно... нет, так лучше.
Теперь картина обрела целостность. Она настолько странная, что сначала, читая каракули Фрица, я не мог ей поверить, но имена и события служили толчком ко все новым воспоминаниям, пока передо мною не ожил описанный кошмар. Что же я раньше не догадался? Дневной сон, возраст дома, отсутствие зеркал, поведение людей, моя внешность, да и многое другое – все это должно было мне подсказать, кто я на самом деле. Фриц изложил события как есть, перед тем как покинуть чердак.
Я уже все распланировал и через три дня должен был уехать в Америку, но повстречал незнакомку, которую называли «Ночной фрау». Жители смотрели на нее косо и со страхом, шептали о ней всякие гадости, но я лишь смеялся над их суевериями. Для меня она обладала странной притягательностью. Путешествие было забыто, нас не раз видели по ночам вместе, и в конце концов даже мой духовник отвернулся от меня. Со мной остались только Фриц и Фламхен.
Потом, как выразились врачи, я «умер» от анемии, но люди знали правду. Они собрали поисковый отряд и разыскали тело той женщины, а потом вогнали ей кол в сердце и сожгли. Но мой гроб к тому времени стоял в другом месте, и они не смогли уничтожить меня, хоть и поняли, что я превратился в чудовище.
Фриц знал, чего ждать. Старый слуга вместе с Фламхен закрылся от меня на чердаке. Впрочем, он не терял надежды, что для меня возможно спасение. У него касательно нежити была собственная теория. «Это не смерть, – писал он, – а одержимость. Подлинная душа спит, а телом управляет демон. Черную силу наверняка можно изгнать без убийства самого человека, как это сделал наш Господь с тем одержимым. Я должен как-то отыскать способ».
Эти слова были написаны до того, как я вернулся и заманил Фламхен к себе. И почему мы – существа вроде меня теперешнего – обязательно охотимся на тех, кто нам дорог? Разве мало корчиться в аду собственного подневольного тела без дополнительных мук, которые причиняет бессильное созерцание того, как друзья становятся жертвами захватчика?
Когда Фламхен тоже стала нежитью, Фриц покинул свое укрытие. Он добровольно, а то и радостно пришел присоединиться к нам. Такая преданность заслуживала лучшей награды. Бедная Фламхен, несчастный Фриц!
Они явились сюда вчера ночью, но близился рассвет, так что им пришлось уйти. Злосчастные, кровожадные лица, прижавшись к разбитым стеклам, звали меня к себе. Раз уж они меня нашли, значит вернутся. Снова ночь, Фриц с Фламхен должны явиться с минуты на минуту. Пусть приходят. Все наготове, я весь в ожидании. Вместе жили – вместе уйдем в небытие.
Под рукой у меня горящий факел, а сухой старый пол забросан тряпьем и полит маслом, поэтому сразу займется огнем. На столе – заряженный револьвер с тремя пулями. Две из серебра, на каждой глубокая насечка в виде креста. Если Фриц прав, только такие и могут убить вампира. Что ж, у меня нет оснований ему не верить, ведь в остальном он не ошибся.
Когда-то и мне понадобился бы серебристый металл, но теперь хватит обычного кусочка свинца. Теория Фрица верна.
После удара той крестообразной молнии демон оставил мое тело, и настоящая душа вернулась к жизни. Я из вампира снова стал человеком, но уж лучше проклятие, чем воспоминания о том, что я творил.
Ага, они воротились. Стучат в дверь, которую я оставил незапертой, постанывают от жажды крови, как в прежние времена.
– Входите, входите. Открыто. Видите, я готов. Нет, не шарахайтесь от револьвера. Фриц, Фламхен, вам бы, наоборот, следовало радоваться избавлению...
Какими умиротворенными они сейчас выглядят! Настоящая смерть освобождает. Для надежности я бросаю факел на пол. Огонь очищает лучше всего на свете. Скоро и я к ним присоединюсь... Приставленный к сердцу револьвер – будто старый друг, сопротивление курка – будто нежная ласка. Странно. Из дула крестом вырывается огонь... Фламхен... крест... очистительный крест!
Перевод с английского Анастасии Вий
Эдгар Хоффман Прайс
Жгучая испанка
Нанесение воска на резервный «Паккард» профессора Родмана означало для босса прибавку на восемь баксов, а для меня – бессонницу в ту ночь. К утренней паре я при этом точно не успел бы даже пролистать пособие Маккелви[69] по доказательствам, имеющим вес в суде. Но когда я увидел, как судья Моттли подъезжает к заправочной колонке в своем большом черном микроавтобусе, то опустил тряпочку и изобразил свою лучшую улыбку – такую, будто я был коридорным в фешенебельном отеле «Грин Голд», а не простым парнем с автомойки. Босс наставляет нас улыбаться именно так, когда нужно продать клиенту литр автомобильной смазки (и даром этому клиенту не нужной).
– Добрый вечер, ваша честь! – поприветствовал я Моттли. Хотя судьей он формально больше не являлся. Он уволился с государственной должности, как только основательно изучил юриспруденцию: решил заняться частной практикой. Моттли был аккуратным парнем с квадратной челюстью и взглядом, сражающим наповал. Такого не спросишь вальяжно: «Ну что, подлить тебе?» Поэтому я бросил быстрый взгляд на счетчик и спросил:
– Примерно двадцать два галлона, сэр?
Он сморгнул. Тогда я решил немного уточнить: «Двадцать три с половиной?..» – но и тут не попал в яблочко. Именно сметливость вкупе с трудолюбием, энергией и упорством в разгрызании гранита юридических наук помогли мне добиться расположения судьи – а уж этого ресурса, как вы сейчас поймете, у меня имелось в отрицательном достатке.
– Мне не нужно топливо. И смазка тоже не нужна, – сразу взял он быка за рога. – На самом деле мне ничего не нужно, кроме минуты вашего драгоценного времени, мистер Бинс.
«Мистер Бинс» – это я, конечно; и когда дела принимают столь неожиданный поворот, я немного робею. С не сползающей с лица улыбкой служащего «Грин Голд» я протянул что-то вроде «Э-э-э-э...» – и даже не наклонился протереть лобовое стекло.
– Я заехал, – невозмутимо продолжил судья, – чтобы сообщить вам, что вы не будете приняты на работу в фирму «Моттли, Моттли, Бернис и Бертон». Даже если по оценкам займете первое место в итоговом рейтинге факультета. – Он поправил очки. – Причина тому – ваше возмутительное участие в студенческих беспорядках. Я своими глазами видел, как вы опрокинули будку кассира в театре кампуса. Я не стану брать в сотрудники нарушителей закона. Хорошего вам вечера, мистер Бинс!
Прежде чем я успел объяснить, что бунт на самом деле был вовсе не бунтом, а просто бойкотом студенческого театра, чье руководство отказалось предоставить студентам скидки на билеты, судья врубил мощный двигатель и бывалым маневром переключился на вторую передачу с ходу.
Какой прок ему быть столь строгим ко мне? Кассирши-то в будке не было, когда я ее опрокидывал! Да и куда больше ущерба нанесло столпотворение внутри: в проход вынесли что-то около сорока кресел, плюс портьеры, заслонявшие пожарные выходы, сорвали – а там уж и копы прибыли. Я ведь там даже не задержался, а сразу дал деру – и надо же было судье подловить меня!
Я выключил газовую колонку и ухватился за нее, чтобы не упасть. Тяжело, когда тебя увольняют с работы, а ты еще даже не устроился. А тут еще и начальник из своей конторки показался.
– Ваша честь! – закричал он. – О, ваша честь...
Но Моттли уже отбыл, оглашая ревом мотора окрестности. Мистер Хилл повернулся ко мне.
– Эрик, придурок, если ты спугнешь еще одного клиента... ей-богу, я бы тебя уволил прямо сейчас, если бы не «паккард» профессора... короче, займись уже делом, остолоп!
Я занялся делом, а он хлопнул дверью. Судья Моттли разбудил его от крепкого сна, а это всегда делало мистера Хилла раздражительным. Может быть, он меня уволит, хотя если он это сделает, то выставит себя лжецом. Он ведь всем сказал, что я его дальний племянник, когда принял меня к себе на постой. Загвоздка в том, что в наши дни студенты не могут жить за пределами кампуса нигде, кроме как у родственников. И никто не удивляется количеству продавцов в сетевых магазинах, водителей грузовиков и им подобных, у кого ни с того ни с сего образуются молодые родственники из дальних далей. Что ж, закон есть закон!
Единственные, у кого в семьях нет приверженцев науки, – это те шиномонтажники, владельцы джиноварен в Восточном Пало-Верде. Вот еще одна забавная вещь: спиртное в пределах Пало-Верде не продается, поэтому любой, у кого есть деньги на выпивку, должен пройти две мили, чтобы купить ее.
– Закон, черт возьми, – сказал я себе. Если у парня нет хороших связей, то он умрет с голоду, когда закончит учебу. Степень бакалавра не променяешь на шмат ветчины с ржаным хлебом нигде в штате Калифорния – а штат простирается на тысячу сто миль, знаменитых чудесным климатом (и ничем иным).
Горбатясь над капотом профессорского «паккарда», я очень быстро вспотел. Когда я добрался до дверей, мне захотелось передохнуть. Кроме того, требовалось прочесть хотя бы пару страниц из книжки Маккелви. Моя смена длилась с четырех до полуночи. Итак, я сел на заднем сиденье машины профессора, включил подсветку – возможно, позже я продам ему батарейку для подзарядки – и открыл книгу.
Эх, черт бы ее побрал, эту юриспруденцию. Видать, стоило изучать медицину. Может, спросить у профессора Родмана, можно ли еще перевестись? Он как раз заведовал кафедрой биохимии или чего-то подобного и разрабатывал дикую теорию получения синтетической крови для переливания. Отличная задумка была бы, если б сработала. Проф был буквально помешан на крови, но у него имелось за душой целых два «паккарда», что говорило в пользу относительной нормальности.
Я был слишком взволнован, чтобы сосредоточиться, поэтому порылся в портфеле, забытом профессором на заднем сиденье. Снова кровь. Все о накоплении красных кровяных телец при злокачественной анемии – и на закуску немножечко о том, как укрепить организм профессиональных доноров крови, чтобы они могли сдавать кварту в день и не страдать от этого. Да уж, проект у профа амбициозный.
В конце концов я понял, что лучше бы мне почистить машину, чтобы утром отвезти ее Родману на работу. Я включил подачу пара и приступил к делу. Босс ушел домой, и я честно сказал ему, что буду проклят, если останусь куковать до полуночи. Я закрыл станцию и отправился пешком через кампус. Мистер Хилл жил близко, в паре миль отсюда, в лесистых предгорьях.
Мне не хотелось возвращаться домой. Я остановился на узкой тропинке, забирающей вбок от грунтовой дороги. Она вела мимо зарослей, окружавших небольшое расчищенное пространство – угол старомодной изгороди в виде змеи. Я часто видел эту изгородь мельком, и теперь у меня возникло желание забраться на верхнюю перекладину и изобразить пугало. Медитация, знаете ли; после слов Моттли мне определенно было о чем поразмышлять. На небе как раз всходила полная луна, и, разглядывая ее кратеры, я всерьез задумался о том, чтобы стать летчиком. Не то чтобы я летать умел, но кто сказал, что этому нельзя научиться?
Колючий кустарник царапал лодыжки, токсикодендрон норовил хлестануть ветками по лицу. Многие люди уже бы давно выбрали путь побезопаснее, но я – из породы бедовых, так что лез себе дальше и лез. Ограда оказалось слишком шаткой. Потом мне попалось на глаза что-то вроде каменной плиты – длинной, узкой и ровной, торчащей из странной, если подумать, проплешины на земле: трава не росла здесь сколько-нибудь густо. Я взобрался на эту плиту и пустился в горестные думы: «Эх, стану-ка я плантатором. Сяду на пароход до Сувы, или до Самара, или до Себу[70]. Буду торговать кокосами до самой старости, а потом велю похоронить себя в тени самой высокой пальмы».
Я был очень удивлен, когда девичий голос окликнул меня:
– Ты собираешься проторчать тут всю ночь – и даже не заговоришь со мной?
В ее английском слышался испанский акцент. Да и по лицу, и по темным волосам можно было сразу понять: передо мной испанка. Не знаю, что удивило меня больше всего: то, что я увидел, какая она милая, или просто то, что я увидел ее. Не будучи специалистом по женской одежде, я не обратил особого внимания на детали ее платья, за исключением того, что оно закрывало ее тело от подбородка до лодыжек. Немного похоже на старомодный саван, но никогда не знаешь, какая мода завладеет умами студенток уже завтра.
– Ого! – Я присвистнул. – Я не слышал, как ты подкралась.
– Вряд ли кто-нибудь меня слышит, – сказала она. – Ты сидел на моей могиле с таким видом, будто тут тебе самое место. Но я рада с тобой познакомиться. – У нее были такие глазищи, о каких поэты обычно слагают свои вирши. Волосы были уложены в высокую прическу, плечи укутывал белый кружевной шарф.
– Взаимно, – откликнулся я. – Но погоди-ка, о какой могиле речь?
Она указала на плиту подо мной. Та насчитывала около двух с половиной футов в ширину и примерно шесть – в длину. При втором взгляде на этот камень мне стало слегка не по себе. Я не заметил слов, высеченных на одной из его сторон: Aqui yace Doña Catalina. Оказалось, все это время я сидел на надгробии, поставленном в эру испанских завоеваний. Надпись гласила: «Здесь покоится донья Каталина». Я тут же спрыгнул наземь в суеверном страхе.
– Стоп-стоп, – сказал я, быстро придя в себя. – Ты чего надо мной подшучиваешь? Эй, если ты сбежала из психиатрической лечебницы, я могу проводить тебя назад.
Наверное, она подумала, что я чертовски глуп и бестактен.
– Вообще-то, я живу здесь. И ты сидел, считай, на пороге моего жилища. Меня зовут Каталина Мария Перес-и-Вильямедиана. – И она добавила с долей грусти: – Я вампирша.
– Вот как? – Я схватил ее за руку. Холодноватая, конечно, но ходить ночью в таком платье, как у нее, – значит отморозить себе не только пальцы. – Что ж, давай поговорим об этом.
– Ты такой непосредственный. Это подкупает. Обычно люди кричат и обращаются в бегство, когда меня видят. В далеком тысяча восемьсот двадцать седьмом один бедняга как припустил от меня прочь, так и бежал очень долго, покуда не упал замертво. О небеса! На что еще мне, вампирше, рассчитывать?
– Послушай, солнышко, – сказал я ей, – не называй себя вампиршей. Я согласен, ты великолепна, и платье у тебя красивое, но есть слова и получше...
– Это саван, а не платье, – перебила она меня и вздохнула. – Мне бы очень хотелось, чтобы у меня была какая-нибудь красивая одежда.
Последнее обнадеживало. Судя по всему, она абсолютно нормальная. Очень похожа на жену мистера Хилла, только симпатичнее. Я решил ковать железо, пока горячо:
– Детка, слово «вампирша» устарело примерно в то же время, когда ты появилась на свет. Ужасно, право слово, быть такой старомодной!
– Но, – она сделала жест, такой же испанский, как ее прическа, – я из их числа, так или иначе. Встаю из могилы, обычно – в полночь. И еще я... ох, боюсь тебе говорить. Ты же того и гляди возненавидишь меня.
– Я и так знаю, что ты хочешь сказать. Ты бродишь по округе и пьешь человеческую кровь. Тебе нужно вернуться в гроб до восхода солнца, и еще ты не можешь пересечь текучий ручей.
– Ого! – Она улыбнулась и обняла меня обеими руками. – Дорогой, ты понимаешь!..
Когда такая дама, как Каталина, запечатлевает на моих губах обжигающий поцелуй, даже не интересуясь, есть ли у меня машина или выпивка, это повод для триумфа. Конечно, она была немного не в себе из-за того, что жила в могиле, а это способно сделать студентку юридического факультета склонной к самоанализу. С другой стороны, она родилась в 1793 году. Большая у нас с ней разница в возрасте.
Наконец Каталина оторвалась от меня и пригладила волосы.
– Мне ужасно жаль, но мне просто необходимо поесть.
Рано или поздно это случается со всеми. У меня в кармане джинсов завалялись три монетки по десять центов и пара пенни.
– Как насчет гамбургера в «Грикс»?
Она покачала головой.
– Я же сказала тебе, querido[71], что должна выпить крови.
– О, хорошо. – Я взял ее за руку. – Давай выпьем по капельке. Я буду рядом с тобой.
Начали собираться облака, и луну заволокло. Я мог видеть только изящную белую рябь, когда шел за Каталиной к дороге. Затем она срезала путь, и у меня перехватило дыхание, когда я пробирался следом за ней через поля и рощи. Каталине, как оказалось, колючая проволока была не страшна. А вот моим плечам и лодыжкам во время прогулки изрядно досталось.
Залаяла собака. Звякнула цепь. «Понимаю тебя, Буч, – подумал я, – я и сам бы залаял как пес, если бы увидел себя с такой куколкой». Каталина преспокойно перешла дорогу и направилась к неприметному бунгало. Я счел разумным немного поотстать. Если она здесь живет и ее старик, услышав, как она входит, заприметит меня, наверняка тут возникнет конфуз. Пало-Верде – город ограниченных взглядов.
Она выкинула еще один трюк в духе Гудини у задней двери. Ловко! Вошла без щелчка и скрипа. Через минуту занавеска отодвинулась. Каталина перегнулась через подоконник. Я ожидал, что она поманит меня к себе, и уже был готов отступить. Надгробия – это одно, но будуары – совсем другое.
Но она не пригласила меня войти. Совсем наоборот. В ее жесте явственно читалось: «Стой там, где стоишь, дружище. Я скоро вернусь». Наверное, переодеться надумала...
Кто-то в доме беспокойно заворочался. Я услышал, как ребенок издал непонятный тихий звук, как будто собирался проснуться и заплакать, но потом решил этого не делать. Кто-то напевал, хотя свет был выключен. Напев походил на колыбельную. Мои веки сами по себе смежились, пальцы чуть не выпустили ограду.
Что-то испугало меня. Оказалось, это Каталина вышла из дома и подкралась прямо ко мне. Она взяла меня за руку, как будто я уже принадлежал ей, и мы побрели через поля и заросли. Она не надела другого платья.
Каталина что-то шептала по-испански. Английский не вполне выражал ее мысли. Она была рада встретить кого-то, кто не убегал и не кричал. Ее руки потеплели – как и губы.
Когда мы вернулись к надгробию, она поведала мне историю своей жизни, на все сто процентов романтично-трагическую. Выходило, что она уморила себя горем после того, как какой-то бандит-гринго нашпиговал ее жениха свинцом. Каталина рассмеялась, когда я спросил, может ли она превращаться в волка.
– О, ты такой забавный! Вампир – это одно. Оборотень – совсем другое.
Тем не менее я погрузился в серьезные размышления. После того странного короткого визита в коттедж она будто расцвела. А в Пало-Верде в последнее время зарегистрировали подозрительно много случаев острой детской анемии. Каждое утро к девяти часам в мясных лавках заканчивалась продажа телячьей печени, но по шестьдесят центов за фунт рабочий класс, конечно, не мог себе ее позволить. Вдруг я начал по-новому понимать неистовство профессора Родмана в отношении создания синтетической крови для переливания.
Ситуация, что и говорить, загнала меня в тупик. С вампирами расправляются, вгоняя им в сердце осиновый кол, пока они лежат в гробу. Будущий юрист должен быть строгим приверженцем общественного мнения (ну, как тот судья, что приговорил собственного сына к повешению). Профессиональные идеалы и все такое прочее...
Но Каталина была жива, в некотором смысле, и даже если бы у меня была лицензия на юридическую практику, то потребовалось бы внести множество поправок в Конституцию, прежде чем я смог бы стать судьей, присяжным и палачом. В любом случае она мне очень нравилась. Возможно, я смог бы изменить ее к лучшему.
– Милая, – сказал я наконец, – ты чертовски опасна, когда припадаешь к детям. Почему бы тебе не заняться взрослыми?
Когда Каталина посмотрела на меня, в ее глазах стояли слезы.
– Здесь слишком много людей из колледжа. Они пьют джин, курят вонючие сигареты. А желудок, – она похлопала себя по соответствующему месту, – у меня слабый.
Что касается меня, то я так давно не курил, что забыл сам вкус табака. Я экономил, поскольку мне пришлось заплатить штраф за беспорядки в театре. Горе Каталины тронуло меня. Ей требовалась молодая кровь, а то, как люди живут в нынешний благодатный год, и жизнью-то назвать нельзя. И я все мгновенно решил. Я сказал:
– Детка, я спасу тебя и детей Пало-Верде. – Драматичным жестом я обнажил горло. – Пей, сколько требуется!
Она медленно отстранилась.
– Нет-нет... Ты мне нравишься. Это убьет тебя, а ты очень славный. Не убегаешь и не кричишь. Ты когда-нибудь жил сто двадцать девять лет без друзей?
– Последние четыре года было достаточно тяжко таскаться на учебу и сносить тяготы безденежья, – признался я ей от чистого сердца. – Но послушай-ка, профессор Родман как раз сейчас изобретает тоник, укрепляющий кровь. Я позаимствую у него бутылочку. Таким образом и волки будут сыты, и овцы целы. – Предложение заинтриговало ее, но мне все же пришлось повозиться с объяснением деталей. Ведь не так-то просто растолковать испанке, родившейся больше века назад, тонкости и премудрости современной науки! Хотя, кажется, из меня вышел неплохой популяризатор: выслушав меня, Каталина сказала, что все ясно как божий день.
– Что ж, если ты так уверен... – протянула она с энтузиазмом, но в то же время с долей нерешительности в голосе.
Зубы Каталины оказались белее, чем у моделей в рекламе зубной пасты. На секунду я почувствовал брезгливость, и она, казалось, прочитала мои мысли.
– Тебе нечего бояться, – прошептала она. – На самом деле я не кусаюсь. Просто пью – губами и языком...
– Э-э-э, выходит, это такой страстный поцелуй?
– Дорогой, ты понимаешь!..
Итак, я закончил развязывать свой давно уж не стиранный галстук. Каталина издавала тихие довольные звуки, перешедшие в сонное бормотание. Через мгновение у меня уже не кружилась голова, да и тошнота отступила. Ее волосы, готов поспорить, были мягче любых, что когда-либо касались чьей-либо щеки или шеи... Черт возьми, переливание пинты крови не вредило профессиональным донорам – а тут еще и такие ощущения! На что, собственно, мне пенять?..
– Не стоит мне жадничать, – наконец сказала она.
Каким-то образом Каталина будто стала более осязаемой. Если бы она не была такой идеальной леди, я бы хлопнул ее по бедру – просто чтобы проверить, как звучит. Да, я был пьян, но в целом все оказалось приятнее, чем я мог себе представить.
Мы еще долго сидели на могильном камне в обнимку, и при первых вестниках скорого рассвета она сказала:
– Мне пора домой. Видишь, солнце уже восходит. – Она сделала резкий жест: – Гляди!
Я обернулся. Смотреть было решительно не на что. Я снова повернулся к Каталине, но она уже исчезла – и только в надгробный камень словно просачивалась спиралька белесого тумана. Мне стало не по себе.
Солнце взошло прежде, чем я вернулся на съемное жилье, к мистеру Хиллу. Выкатив свою машину из гаража, босс играл соло на моторе, выжимая педаль акселератора, чтобы движок побыстрее разогрелся. Он использовал ту самую смазку, какую мы тут втемяшиваем всем и каждому при помощи «грин-голдовских» улыбочек, поэтому считал, что двигатель таким обращением не испортишь – каким бы он ни был холодным при заводе.
Увидев, как я пытаюсь тихонько прошмыгнуть в дом, он высунул голову из салона и крикнул мне:
– Неудивительно, что я застаю тебя спящим в аккумуляторной! Если не извинишься за свое поведение перед судьей Моттли, я тебя уволю!
Мистер Хилл не шутил. Будучи постоянным клиентом станции, судья волей-неволей повышал ее престиж в округе – а с этого дня неясно было, как мы с ним будем уживаться.
Что ж, не только прекрасные испанки, пьющие кровь, входили в число моих проблем.
Миссис Хилл, моргая, курила утреннюю сигарету, когда я вошел на кухню. Раньше я думал, что она весьма симпатичная, но с недавних пор блондинки стали казаться мне слегка скучноватыми.
– Сегодня ты – ранняя пташка, Эрик, – заметила она.
– Да, еле на ногах держусь от такого подъема, – сказал я и принялся за овсянку.
Она посмотрела на меня довольно странно, но больше ничего не сказала. Как я понял, вставать ни свет ни заря, чтобы приготовить завтрак Хиллу, было нелегко.
Учеба в тот день у меня не задалась: бо́льшую часть времени я не понимал, о Конституции идет речь или о проституции. Гуляя в полудреме по кампусу, я куда чаще, чем обычно, стрелял глазами по сторонам. Я искал ту милашку, что столь славно подшутила надо мной минувшей ночью.
Каким-то образом я пережил этот день. Съеденные четыре порции чили придали мне сил для ночной смены на заправке. Дело было в забегаловке на Эль-Камино-Реал, старой Королевской почтовой дороге, ведущей из Сан-Франциско в Сан-Диего. Добрые падре по ней обычно переходили из одной миссии в другую – пешком, на своих двоих. Я усмехнулся, представляя, что бы они подумали о Каталине.
Вспомнив про нее, я решил сделать крюк по пути на работу: время вполне позволяло. Я подошел к той плите в зарослях; при дневном свете она выглядела невзрачно и уныло, но мне сейчас было не до сантиментов. Я выломал штакетину из изгороди и поддел плиту. Она едва-едва держалась, как молочный зуб.
Собственно, мне не пришлось даже копать. Склеп был выложен из квадратных блоков и напоминал чашу. На дне у этой «чаши» лежал гроб с ручками из потускневшего серебра. Явно ручная работа кузнеца, не штамповка – как и табличка на крышке.
Я спрыгнул вниз. Для моих ног места в «чаше» хватало – не пришлось вставать на гроб. Я приподнял крышку – и чуть не уронил ее. Сразу стало ясно: Каталина не шутила.
Она лежала там с закрытыми глазами. Ее руки были скрещены на груди. У нее, как я сейчас заметил, был интересный цвет лица – прозрачно-оливковый, с розоватым отливом.
– Приди в себя! – закричал я. – Я тебя нашел!
Каталина не ответила. На ее губах играла сонная улыбка, не позволявшая слишком плотно сжать губы. Ни один гробовщик, сдается мне, никогда не делал ни одной усопшей девушке такой искусный макияж. Ногти у нее были розовые и длинные. На маленьких ножках не было заметно ни царапинки, ни пылинки. Именно это заставило меня в спешке опустить крышку. Я выбрался наружу и потратил несколько минут на то, чтобы вернуть плиту на место. Говорить с девушкой о том, как, должно быть, уютно в ее гробу, – это одно, а видеть ее в нем – совсем другое.
Я чувствовал себя не вполне естественно, покуда не явился на станцию. Мистер Хилл посмотрел на меня так, словно чего-то во мне не хватало. Пришлось пообещать ему:
– Если судья Моттли сегодня заглянет к нам, я продам ему галлон смазки.
– Смотри у меня, остолоп, – проворчал он. – Пусть слова твои не расходятся с делом – а там, глядишь, я дам тебе шанс. Сегодня увольнять тебя, так и быть, не стану, раз уж мы с женой идем в кино.
Закрыв станцию и заперев шланги подачи воды и воздуха, чтобы никто их не утянул, я предпринял следующий шаг по изменению рациона Каталины. Съев еще одну порцию чили, я попросил Майка положить немного в картонную коробку, навынос.
Каталина сидела на могиле и ждала меня.
– Все, кроме тебя, напуганы, – сказала она с обожанием. – Теперь мы будем есть, да?
Она поцеловала меня – пока что без кровавых засосов. Я сказал:
– Ну, если тебе так это надо – то конечно, конечно. Но, сдается мне, ты могла бы уже и слезть с этой соленой диеты. Вот, смотри: я побывал в заведении у Майка на Эль-Камино-Реал, раздобыл тебе немного чили.
– О! – Она высвободилась из моих объятий и окинула меня укоризненным взглядом. – Ты ел чили? С чесноком?
– А что такого? – Ее взгляд немного сбил меня с толку. – Я всегда думал, что такие, как ты, древние калифорнийцы, были помешаны на острых блюдах. В любом случае я попробовал кое-что из этих «пьяницких изысков». Забористые штуки – дыхание в зобу так и спирает. Босс, бывает, приносит чили на станцию – когда хочет, чтобы его жена не узнала, что он весь день дымил как паровоз.
– Но дело не в этом! Мы, вампиры, не чувствуем запах чеснока, но он для нас – яд. Вот в чем опасность. Придется искать кого-то еще, не тебя. – Каталина пожала плечами. Я понял: сегодня я не подхожу в качестве закуски. – Наверное, еще раз вернусь туда. – Она махнула рукой в сторону бунгало, где мы были прошлой ночью.
Чувствуя себя ничтожеством, я все-таки постарался взять себя в руки.
– Тогда, может быть, ты одна отправишься на охоту сегодня вечером, пока я тут кой-чем разживусь? Тебе нужна красивая одежда: тогда люди не будут говорить «ох» или «ах» и падать в обморок, едва завидев тебя.
Это сработало, как я и предполагал. Заинтригованная сверх меры, Каталина сказала, что в этот вечер пропустит ужин. Она объявила голодовку – и все из-за меня.
В конце концов мы договорились о рейде в лабораторию профессора Родмана. Как я уже отмечал, Каталина умела обращаться с замками. Когда мы вернулись, она хотела, чтобы я посидел с ней и послушал рассказ о семейке Ортега – это были ее соседи в далеком 1809 году. Но мне требовалось немного поспать и подумать. Мы расстались на ее торжественном обещании пока не пить чью-либо кровь.
Прошло несколько дней, прежде чем я избавился от чесночного привкуса, и Каталина выглядела явно довольной. Тем временем я прикончил бо́льшую часть эликсира профессора Родмана. Кроме того, я придумал способ вернуть расположение судьи Моттли.
Газеты Пало-Верде подняли шум из-за чудесного выздоровления нескольких жертв анемии – все благодаря методу профессора Родмана, протестированному под наблюдением местного врача. Это была горячая новость, но она означала, что моя миссионерская работа, а не чудо-тоник, сделала свое дело. Похоже, некий Эрик Бинс был на высоте положения. Единственным выходом, казалось, было съедать два-три фунта печени в день и держать Каталину на щадящей диете. Это – или заготовить осиновый кол. Я и им обзавелся, так-то, и даже однажды пришел с этой штукой наперевес к ее склепу днем, но Каталина выглядела слишком хорошенькой, лежа в гробу. Вампирша она или нет – это убийство. В любом случае сам я пока что от анемии не страдал.
Итак, в качестве следующего шага я стащил вечернее платье миссис Хилл – кажется, взятое напрокат – и оставил на нем сигаретный ожог, чтобы она не смогла возвратить его в скором времени. Платье было красного оттенка и очень ей шло, но против раннеиспанских конституции и колорита Каталины ей даже в нем было решительно нечем крыть.
Я запланировал сложный фокус – такой, что под силу провернуть только специалисту по юриспруденции. На носу маячила благотворительная вечеринка, призванная пополнить фонд Пало-Верде для неимущих. Учитывая, что все утонченные люди в округе и все члены общественных организаций собрались туда в массовом порядке, думаю, мероприятие это вполне можно было бы назвать балом. Судья Моттли с супругой тоже, само собой, собрался. И я вознамерился попасть туда – да не один, а с Каталиной. Чета Хилл присутствовать не планировала: миссис Хилл нечего было надеть, а мой босс не мог позволить себе заплатить десять баксов за вход. Я тоже не мог – но посмотрите-ка, что Ганнибал сделал с Альпами.
Каталина была просто в восторге, когда увидела алое платье и серебряные туфельки. Ее волосы никогда не растрепывались, и ей не требовался макияж – это, несомненно, одни из самых положительных качеств вампирш. Она мне ужасно нравилась. Замечательная дама с добрым сердцем! Еще и терпимо отнеслась к моим планам на ее будущее – на случай, если кроветворный эликсир профессора Родмана не сработает.
– Детка, – объяснил я, – человеческое устройство – самая универсальная вещь в мире. Особенно когда речь заходит о питании. – Мы сидели на надгробии, когда я начал свою ободряющую речь; еще оставалось время, чтобы Каталина успела одеться для бала. – Сейчас я достаточно хорошо переношу жертвование крови. Но подумай вот над чем: есть способы переключиться...
В общем, идея у меня была простая. Посмотрите на индусов: они практически не едят ничего, кроме крахмала, как и миллионы китайцев. А ведь еще есть эскимосы: диета почти на стопроцентном содержании жира. Почему тогда Каталина не могла постепенно перейти на говяжью кровь, или куриную, или на что-нибудь еще? А потом уж и на мясные кубики.
Даже если бы тоник профессора Родмана подействовал, я бы не смог постоянно тянуть донорскую лямку. Кроме того, по факту хищения образцов из лаборатории было недавно возбуждено уголовное дело. Так что неизвестно, когда мы сможем пополнить наши запасы.
Каталина отнеслась ко всему этому разумно и непредубежденно, так что я пребывал в полном восторге и беззаботном настроении, когда мы с ней отправились на бал (я сказал мистеру Хиллу, что хочу взять выходной, чтобы поладить с судьей Моттли и показать ему, что я тот еще сторонник общественного порядка). Иногда мне приходилось нести Каталину на руках, чтобы сберечь ее туфли. Обвив мою шею руками, она прошептала мне на ухо:
– Когда станешь важным адвокатом, querido, перенесем гроб к нам домой, не так ли?
По мере того как привыкал к ней, я понимал, что она на самом деле никогда не была мертва. То, что ты лежишь в гробу, еще не значит, что ты труп. Может, профессор Родман с его биохимическими штучками смог бы все объяснить. Только это вызвало бы слишком большую огласку – а я пока осмеливался обсуждать случай напрямую с ним.
Танцевальный зал располагался в низком, причудливо выстроенном здании с красной черепичной крышей и аркадами вдоль внутреннего двора. Каталина, плоть от плоти старой испанской Калифорнии, впечатлилась его видом. Во дворе изливался фонтан, а гирлянды из разноцветных бумажных фонариков создавали приятный искусственный свет. Конечно, моя спутница ничего не знала о том, как вести себя в обществе, но это никого не взволновало – даже тех из моих сокурсников, кто по какой-то неслыханной причине явился сюда.
Судья Моттли был особенно взволнован, когда увидел ее. Он напрочь забыл о своей жене и других кандидатурах и похлопал меня по плечу как раз в тот момент, когда я провел Каталину во внутренний дворик. Женщины отпускали непристойные шуточки по поводу ее платья, и даже вампирша не смогла бы такое вынести. Так или иначе, я ничуть не удивился вниманию судьи. В конце концов, я его тоже в каком-то смысле интересовал.
– Мистер Бинс! – сказал он. – Приятно удивлен видеть вас здесь.
– Гражданский дух, сэр, – сказал я и представил его Каталине. Когда она закончила «обрабатывать» его своим чарующим взором, Моттли окликнул официанта, разносившего стаканы с пуншем. Затем он передумал и попросил нас съездить с ним в загородный клуб и выпить по стаканчику шотландского виски.
Каталина призналась, что не пьет и не курит, но от поездки отказываться не намерена. Моттли был слишком скрытен, чтобы пытаться увести ее у меня. Для этого время еще не пришло: судья был хитрым старым стервятником. Как бы то ни было, на него произвело впечатление то, что у такого парня, как я, есть девушка, не пьющая как матрос. Я будто бы даже начал казаться судье подходящим для работы в приснопамятной конторе «Моттли, Моттли, Бернис и Бертон» парнем. Что ж, вечер разыгрывался в приятном ключе, но иронии было угодно, чтобы наше с судьей дружеское соперничество за внимание обворожительной испанки оставило в дураках нас обоих.
Пока судья рассказывал мне, как ему нравится продающаяся у нас на станции смазка для автомобилей, какой-то высокий и красивый парень увел Каталину потанцевать. К тому времени, как я избавился от судьи, я понял, что не могу ее нигде найти. Конечно, я сразу же разволновался. Что, если вампирское начало все-таки взяло верх и она решила слегка перекусить? Что, если ее жертва окажется не столь понимающей и терпеливой, как я? Что и говорить, я весь взмок, носясь по округе в поисках Каталины.
Вскоре, поняв, что того навязавшегося ей парня, высокого красавчика, тоже нигде нет, я не на шутку вспылил. Конечно, сам-то я ни ростом, ни привлекательной внешностью не могу похвастаться, вот и реагирую на такие вещи чересчур щепетильно. Итак, когда я нашел их в припаркованной машине, то почувствовал облегчение и дикое недовольство одновременно: облегчение оттого, что Каталина не пила кровь, и недовольство оттого, что здоровяк целовал ее – и ей это, судя по всему, нравилось. Ну дает! Стоило только надеть красивое красное платье – и уже пускается во все тяжкие! Сто двадцать девять лет протаскалась в саване – и ни грана благодарности мне, выведшему ее в светскую жизнь!
В общем, я сорвался с места, выволок ухажера из машины и устроил ему взбучку от всей своей простой души. Сейчас было не время для вежливости, да и второго шанса этот поганец не заслуживал. Мне бы кто дал второй шанс!
Когда я закончил с ним, он неловко плюхнулся на бордюр. Из других припаркованных машин все начали расходиться, но толпа самых юных зрителей высыпала во внутренний дворик, чтобы посмотреть шоу.
Я обернулся, чтобы спросить у Каталины, что она обо всем этом думает. Но вместо ответа она издала низкое рычание и бросилась на меня с нечеловеческой скоростью. Ошалев от такого поведения и инстинктивно отступив назад, я увидел, как в свете улицы блеснули ее острые клыки, а прекрасные черты лица исказились, превратившись в гротескную маску кровожадности. Мне в любом случае стоило поскорее смотать удочки: судья Моттли не должен был узнать, что я нарушаю закон. Нападение и побои в престижном зажиточном центре города воспринимались как что-то сродни проказе.
...Нет, ну какова вампирша! Увидела первого смазливого парня и слиняла с ним! Я сам не свой сделался от горя и злости. Вернувшееся расположение судьи Моттли перестало мне казаться удачей. Вечер был совершенно испорчен! Я отправился в Восточный Пало-Верде с твердым намерением напиться.
...После восьми порций пятнадцатицентового бурбона я понял, что определенно пьян, но это не остановило меня от похода в соседнее заведение. Во всяком случае, я был пьян, когда ковылял оттуда, напевая «Лэсси, любовь моя». Чувствуя зверский голод, я отправился прямиком в заведение Майка и съел весь чили, имевшийся там. Уловив мое умонастроение, Майк достал из-под стойки бутылку «мастики» – так здесь назывался греческий бренди со вкусом полироли, пряновато-сладким – и угостил меня солидной порцией.
– А давай, забирай ее, – добавил он, поняв, что осталось не так уж и много. – Оно же лишним не будет завтра, верно?
Я вроде как согласился с ним, взял подачку, рассыпался в несвязных благодарностях и поплелся в резиденцию Хиллов, ощущая на подкорке, что дорога туда – это единственное, что я не забыл. Привычка оказалась сильнее «мастики».
Впрочем, я все равно по пути свернул к уже знакомому надгробию и неподалеку от него забылся в пьяном сне. Когда я очнулся, Каталина склонилась надо мной. Я поморщился: лежа на земле, изрядно замерз, да и горло как-то неприятно саднило с одной стороны. А она улыбалась и облизывала губы. Луна сделала ее открытые плечи белыми и прекрасными, а в глазах стояли слезы.
– Я просто дразнила тебя, – прошептала она. – Когда ты ушел, мне стало так одиноко! Но я делала вид, что мне это даже нравится. Но все равно не могла больше переносить всю эту публику, так что вернулась домой. Скажи, ты простишь меня?..
– Э-э-э. – У меня голова шла кругом, и о чем-то сейчас точно надо было волноваться – но, вот беда, я забыл, о чем именно. Видимо, о сохранности серебряных туфелек миссис Хилл?.. – Конечно. Который час?
Она пожала плечами. Время не имело значения. Теперь она знала, что я – орешек не из хлипких и мной просто так вертеть не выйдет. В конечном итоге отметелить того героя-любовника оказалось удачным решением.
– Я была так голодна, – продолжила она. – Все эти танцы...
– Забудь об этом, милая. Ох, голова моя садовая... как же болит!
Каталина нахмурилась. Она выпрямилась и попыталась улыбнуться.
– А знаешь, у меня тоже болит голова...
Да, что-то она явно выглядела нездоровой. Я потер саднящее горло. Стоило догадаться уже тогда – но я, увы, пребывал в неведении ровно до тех пор, пока Каталина не стала издавать рвотные звуки и не согнулась пополам. Затем она обняла меня обеими руками и сказала, что чувствует скорую смерть. Вот тогда-то я точно все понял.
Ничего нельзя было поделать. Кто-нибудь слышал о противоядии от чили и бурбона? Но я уже был на ногах, и меня одолевали безумные мысли о том, чтобы сбегать в аптеку. Когда Каталина закричала, я повернулся, чтобы подхватить ее и понести. Это точно сэкономило бы время – если бы я взял ее с собой.
Я был потрясен, но это ничто по сравнению с тем, что я испытал, когда увидел Каталину, скорчившуюся лицом вниз на плите. Красное платье сползало с ее тела на моих глазах – но под ним не оказалось ничего, кроме странной дымки, клубящейся, будто дым от сигары. И на этот раз дымка не впиталась в землю под надгробием, а воспарила ввысь.
Ее крик стоял у меня в ушах, пока платье и туфли не опустели. Я схватил их, скомкал, прижал к груди – и ринулся прочь...
На следующий день я пропустил и учебу, и работу. Что не давало мне покоя, так это мысли о том, что произойдет, если кто-то заинтересуется моей подругой; когда кто-нибудь проследит мои следы до могилы и решит, что это подходящее место, чтобы спрятать труп.
Миссис Хилл заподозрила, что кто-то надевал ее платье и туфли, и в следующие пару дней странно на меня поглядывала. Половина кумушек в городе судачила насчет незнакомки в красном. Ну что ж, хотя бы судья Моттли не стал о ней допытываться!..
В конце концов я вернулся к могиле и раскопал ее. Гроб не пустовал – но любой понял бы, что находящееся в нем тело пролежало там долгие годы. Кости и прах – и ничего, кроме них! Поняв, что все кончено, я сел на землю и разрыдался как ребенок. Даже когда я узнал, что эпидемия анемии кончилась, а профессор Родман вошел в число виднейших умов своего времени, мне не стало легче на душе.
Как бы то ни было, я получил работу у судьи Моттли. Иногда я сижу на надгробии, закрываю глаза и пытаюсь воскресить в памяти лицо Каталины. Думаю, там, где она теперь, бедняжка, даже профессор Родман не в силах ей помочь.
Перевод с английского Григория Шокина

Грей ла Спайна
Антимакассар
– Она продержалась недолго, – послышался обиженный голос миссис Реннер.
Люси Баттерфилд повернула голову на подушке, чтобы лучше слышать разговоры за дверью своей спальни. Она была не прочь подслушать, что происходит в этом доме, где нет-нет да и случится что-то непонятное. На этот грех она готова была пойти – если он поможет подобрать хоть какой-то ключ к таинственной пропаже Коры Кент.
– Потому что она была нездоровой женщиной, миссис. Для нее это оказалось слишком. Уж вы-то должны были узнать – раз Кэти не выяснила.
Люси знала, что второй голос принадлежал Аарону Гроссу, престарелому нищему. Как объяснила ее квартирная хозяйка, она вытащила его из местной ночлежки для бедных, чтоб он помогал ей в домашних делах. Это был высокий, кудахчущий голос – соответствующий облику сухопарого, тщедушного Гросса.
– Ш-ш-ш! Хочешь разбудить ее?
Люси села в постели. Сознание того, что она не должна была слышать, о чем говорили ее хозяйка и наемный работник, придавало определенное озорное очарование ситуации.
– Кэти нужно было покормить, – послышался резкий шепот миссис Реннер. – Слышал бы ты ее теперь! Как я могу ее отвадить? Скажи на милость!
Из-за двери одной из запертых комнат в коридор донесся тихий стон – и Люси поняла, что это не галлюцинация. Раньше она уже слышала его, несколько ночей кряду, но приняла за плод дурного сна. Двенадцатилетняя Кэти Реннер, намертво прикованная к постели из-за ревматической лихорадки и лишенная общения из-за страха, что волнение может вызвать сердечный приступ, тихо плакала.
– Мама! Мамочка! Я голодна!..
Бедняжка! Целый день лежала одна-одинешенька, всю ночь – плакала от голода. Люси было не по себе от сурового спокойствия миссис Реннер. Как могла мать вынести эти жалобные мольбы?
– Послушай ее! Моя маленькая Кэти! – заговорила хриплым голосом хозяйка, будто Люси силой мысли заставила ее объясниться. – Я просто не могу их вынести. Сегодня вечером не смогу, но хоть завтра – избавлюсь от той жимолости!
Взгляд Люси скользнул по комнате и в замешательстве остановился на маленькой вазе с желтыми цветами, смутно видневшейся в полумраке на одной из полок старого комода, между двумя южными окнами. Ей было приятно, что хозяйка приносит их каждый день, да еще и свежими: от них исходил приятный запах, и они казались частью деревенской жизни, которой она посвятила себя во время двухнедельного отпуска на новой ответственной должности закупщика постельного белья в филадельфийской фирме «Братья Монгер».
– Не делайте этого, миссис. Вы очень пожалеете, если так поступите. Не нужно оно вам! – В ворчливом голосе старого Аарона звучал слишком очевидный протест. – Забыли, что случилось с той другой женщиной? Нельзя продолжать в том же духе: нас будут ждать крупные неприятности, помяните мое слово. Несчастный случай единожды происходит, а когда два раза да на одном месте – это уже...
– Тс-с-с! Возвращайся в постель, Аарон. Предоставь это мне. В конце концов, я мать Кэти. Ты меня не остановишь. Я не дам ей зачахнуть с голоду. Ну, пошел же!
– Ладно-ладно... дверь заперта, за дверью – жимолость... сегодня вечером ничего не случится... лучше я и впрямь пойду, – неохотно согласился Аарон.
Его шаги тихо удалились по коридору. Старый фермерский дом в голландском стиле погрузился в тишину, нарушаемую только жалобными стонами, доносившимися из детской:
– Мама! Я хочу есть! Мама!..
Люси долго лежала без сна. Она не могла заставить себя заснуть, пока продолжалось это горестное хныканье. Мысли сами воротились к причине ее пребывания на отдаленной ферме миссис Реннер в округе Бакс. Все началось с того, что Кора Кент, непосредственная начальница Люси в «бельевом» отделе «Братьев Монгер», не вышла в срок, по истечении отпуска, на работу. Следствие подтвердило факт ее исчезновения. Последний раз ее видели уезжающей за город на поезде, с маленьким настольным ткацким станком и чемоданчиком с цветной пряжей.
Люси ценила эту даму как делового партнера, но ей вовсе не хотелось взваливать все обязанности мисс Кент на свои плечи. Впрочем, всегда должен быть кто-то, на кого что-то перекладывают, – вот Люси и оказалась следующей в цепочке. Ее отпуск начался через три недели после отпуска мисс Кент – она настояла на том, чтобы ей дали его в том числе и для подготовки к вступлению в должность. Она решила прочесать всю округу в надежде найти какой-нибудь ключ к разгадке таинственного исчезновения коллеги; чувствуя, что Кора вряд ли уехала бы далеко, Люси расквартировалась в Дойлстауне, административном центре округа Бакс, и развернула активную деятельность детектива-любителя.
В районе Хейкок за пределами Квакертауна, где стояло много уединенных ферм, она наткнулась на подсказку. В Дойлстаунском музее она узнала имена местных рукодельников, и расспросы привели ее на ферму миссис Реннер. На третий день отпуска Люси сумела договориться с миссис Реннер о недельном проживании и уроках ткачества. В гостиной на втором этаже, которая должна была стать ее спальней, Люси с восторгом разглядывала покрывало на старой кровати, полозья под умывальником и антикварное бюро с высокими полками и выдвижными ящиками по обе стороны от высокого зеркала. Ее внимание также привлекли мягкое кресло с домотканой обивкой и особая салфетка, приколотая к спинке, – антимакассар[72]. Миссис Реннер отказалась признать, что это ее работа, почему-то пряча от Люси взгляд; Люси предложила выкупить у нее салфетку, и хозяйка сразу же отколола ее.
– Берите даром, – сказала она. – Мне никогда эта вещь не нравилась. Я даже рада, что избавилась от нее.
Когда Люси вернулась в Дойлстаун, чтобы захватить свои вещи, она написала матери Стэнли коротенькое письмо с обратным адресом и приложила к нему салфетку. Люси знала, что своей будущей свекрови, с которой она пребывала в самых прекрасных отношениях, понравилось бы это необычное шитье. Можно было быть уверенной и в том, что Стэнли покажут передачку, когда он вернется домой на выходные, после учебы на старших курсах медицинского университета.
Салфетка выглядела не так уж хаотично, как ей показалось вначале. Это была изящная работа, даже несмотря на то, что центральный узор выглядел аляповато. Декоративные элементы по углам были выполнены не так уж плохо, а неровные знаки в центре были даже забавными; они напоминали какие-то древние символы. Миссис Браннер была бы в восторге, если бы получила такую вещицу явно ручной работы. Люси пообещала себе разузнать о том, кто сделал ее, как только заручится доверием хозяйки.
Она прямо спросила миссис Реннер, останавливалась ли у нее когда-нибудь мисс Кора Кент, и та как-то странно посмотрела на нее, заявив, что никогда даже не слышала этого имени. В пятницу утром, на второй день ее пребывания на ферме, Аарон Гросс принес Люси посылку из прачечной Дойлстауна, где она оставила белье. Его дерганые и подозрительные манеры озадачили девушку. Когда она сняла обертку, он взял ее и скомкал, как будто боялся, что кто-нибудь узнает, что она добровольно сообщила свой адрес, прежде чем отправиться на ферму. Люси пересчитала белье и поняла, что кроме отданных ею десяти позиций еще откуда-то взялась одиннадцатая – носовой платок с инициалами. Именно тогда она впервые ощутила некое зловещее предчувствие. «К. К.», значилось на платке; а наспех набросанная карандашом записка из прачечной сообщала, что платок был по ошибке доставлен другому клиенту, и теперь его с извинениями возвращали по адресу настоящего владельца. Кора Кент была на ферме. Миссис Реннер намеренно солгала, сказав, что никогда не слышала ее имени.
Люси подняла голову на звук шуршащей накрахмаленной юбки и увидела, что миссис Реннер смотрит на носовой платок Коры, нахмурив желтоватый лоб, сжав губы в тонкую полоску и прищурив темные глаза. Она ничего не сказала – просто уставилась. Затем резко повернулась на каблуках и направилась в дом. Люси была встревожена, сама не зная почему. Одна уже сознательная ложь хозяйки казалась загадкой.
Не меньше обеспокоила Люси и запертая дверь, отгораживающая Кэти Реннер от мира, – хоть хозяйка и объяснила, что девочка имеет серьезные проблемы с сердцем из-за острой ревматической лихорадки, поэтому волнения, связанные с прибытием новых людей, могут просто-напросто убить ее. Кэти, по-видимому, спала в светлые часы: днем Люси просили вести себя в доме как можно тише. Ночью шум не беспокоил маленькую больную девочку: по ночам она и так бодрствовала.
Люси села в постели и прислушалась к жалобному хныканью ребенка. Почему мать Кэти не даст ей что-нибудь поесть? Ведь голодом ревматическую лихорадку не лечат, верно?
Послышался звук открывающейся двери, и голос Кэти стих. Люси улеглась и спокойно погрузилась в сон.
Загадочные замечания миссис Реннер и раздраженное неодобрение старым Аароном поведения своей работодательницы наутро показались не такими уж важными, почти что нереальными обстоятельствами. Только после полудня следующего дня Люси, зайдя в свою комнату за ножницами, заметила, что ваза с жимолостью опустела. Тут же вспомнилось, что накануне ночью миссис Реннер пообещала от цветков избавиться. Но какое отношение этот безобидный букетик имеет к голодной участи Кэти? Или, раз уж на то пошло, к самой Люси?
Со смутной мыслью помешать миссис Реннер осуществить задуманный план, на какой она намекнула Аарону в пятницу вечером, Люси умудрилась сорвать несколько веточек сирени и жимолости с открытого окна: добывать их снаружи и затем нести через весь дом было бы неблагоразумно. Она положила их в тяжелую керамическую кружку, стоявшую на умывальнике. «Если миссис Реннер захочет убрать эти цветы, ей придется прямо объяснить, зачем ей это», – озорно подумала Люси.
В просторной гостиной на первом этаже, где находился большой высокий ткацкий станок, хозяйка расчистила стол для занятий. Имелся тут и переносной мелкий станочек – не больше пятнадцати дюймов в ширину. Люси с интересом осмотрела его, сразу признав в нем модель, которую Кора Кент взяла с собой в поездку. Она ничего не сказала по этому поводу, но украдкой посмотрела на миссис Реннер, когда та объяснила, что это-де старая машинка, переданная ей много лет назад бывшим учеником – за ненадобностью.
– В сарже усиленного плетения, – взялась объяснять она, резко сменив тему, – вот эти диагональные полоски – видите, мисс? – более широкие, чем на обычной сарже. Эта ткань наиболее плотная. Вещи из нее – самые долговечные.
– А что вы умеете делать из саржи? – спросила Люси, вспомнив отправленный матери Стэнли антимакассар со странными узорами.
– Что угодно, – ответила миссис Реннер. – Из саржи можно сделать практически все что угодно, мисс. Эта ткань идеальна для рукоделия. – Рассказывая, она ловко орудовала рычажками станка, подкрепляя слова делом. – Но начинать лучше с простого плетения. Не так-то это все и просто – ручная работа. Нужно сосредоточиться... выделить время...
– Та салфетка, подаренная вами, – тоже ручной работы? – невинно осведомилась Люси.
Миссис Реннер бросила на нее странный, подозрительный взгляд.
– Завтра покажу, как сплести белое хлопчатобумажное полотенце с цветной каймой, – внезапно сказала она. – Нет смысла начинать сейчас. Вечер уже... ужасно трудно работать при таком-то свете, с этими бестолковыми керосиновыми лампами.
– Жду не дождусь, – откликнулась Люси не без искренности: казалось невероятным, что она действительно изготовит полотенце из ткани своими руками и за короткий срок – всего-то один день. Она поднялась в свою комнату довольно рано и, как делала с самого начала, заперла дверь: так поступать велела привычка, приобретенная за время жизни в городских пансионах. Один раз Люси пробудилась от глубокого сна, услышав осторожный поворот дверной ручки, удаляющиеся шаги и жалобный стон маленькой больной девочки:
– Мама! Я хочу есть!
Прозвучало так близко, что на мгновение ей показалось, будто ребенок совсем рядом – и нет никакой закрытой двери между ними.
– Мама! Я не... не могу войти! Не могу!.. – прохныкала девочка. Впрочем, эти слова могли быть уже и плодом вновь накатившей дремы; за них Люси ручаться бы не стала.
На следующее утро миссис Реннер, очевидно, чувствовала себя неважно. Под глазами у нее расплылись темные круги, а на шее был небрежно повязан платок – хотя изнуряющая жара, казалось, не располагала к тому, чтобы надевать что-либо лишнее. Когда Люси села за ткацкий станок, миссис Реннер показала ей, как быстро перематывать пряжу и править челнок[73] для простого плетения, а затем оставила ее работать, а сама поднялась наверх – прибраться в комнате своей гостьи. Когда она спустилась через несколько минут, то подошла к Люси с мрачным выражением лица и сжатыми в жесткую линию губами.
– Вы поставили новые цветы в комнате, мисс? – спросила она.
Люси перестала плести и с притворным удивлением повернулась к миссис Реннер, но интуиция подсказывала ей, что за этим вопросом кроется нечто большее, чем кажется на первый взгляд.
– Я люблю цветы, – только и смогла она сказать в свое оправдание.
– Днем пусть стоят, – отрезала миссис Реннер, – но оставлять их на ночь для здоровья вредно. Вы же не хотите свалиться с сенной лихорадкой, милочка? Я поэтому их и убрала: не нужно, чтобы они пускали пыльцу в спальне, когда там кто-то спит и дышит тамошним воздухом.
Люси подняла брови.
– Я не вижу причин делать из-за нескольких цветов проблему, миссис Реннер.
– Я все выбросила, мисс. Можете больше не приносить: так же я буду поступать и впредь. В этом доме есть правила... хотите оставаться под его крышей – извольте пока обойтись без растений!
– Если вы так настаиваете, я, конечно, не буду нести цветы в дом. Но, честно говоря, мне кажутся немного глупыми разговоры про вред для здоровья и сенную лихорадку...
Миссис Реннер не удостоила этот выпад ответом. Она, казалось, была вполне довольна утверждением своего авторитета и остаток воскресенья посвятила тому, чтобы объяснить Люси тонкости декоративного саржевого плетения, да с таким успехом, что к вечеру Люси сшила маленькое полотенце из белого хлопка с полосатой саржевой каймой в тон.
В тот вечер Люси почти что задремала в гамаке. Свежий воздух и обилие деревенской вкусной еды вызвали у нее раннюю сонливость. Она проснулась, когда мелкая дворняжка, время от времени забегавшая в амбар фермы, вдруг принялась яростно рыться в корнях ближайшего кустарника и в конце концов выкорчевала маленькую синюю баночку, наполовину наполненную белыми таблетками. Люси отвлекла собаку и подняла находку. Дрожь дурного предчувствия пробежала по ее телу: она видела точно такой же флакон на рабочем столе Коры Кент, и Кора сказала что-то о том, что чеснок особо полезен для людей со слабыми легкими, склонных к туберкулезу. Люси отвинтила крышку флакона и понюхала содержимое. Запах был узнаваем безошибочно. Она быстро спрятала находку под блузку. Итак, Кора Кент гостила здесь до нее. И тот маленький ткацкий станок наверняка раньше принадлежал Коре. И носовой платок с инициалами выступал еще одним молчаливым свидетелем...
Люси прокралась в свою комнату и снова заперла дверь. В качестве дополнительной меры предосторожности она подсунула под ручку спинку стула. Впервые она почувствовала какую-то угрозу своей жизни. Ее мысли обратились к цветам. Почему хозяйка ополчилась на них ни с того ни с сего? Почему под покровом ночи она делилась планами с Аароном? Что же такого было в жимолости, что заставило миссис Реннер убрать ее из комнаты гостьи – как будто это имело какое-то отношение к жалобной мольбе Кэти Реннер: «Мама, я хочу есть»?..
Люси никак не могла сложить кусочки головоломки воедино, но решила сорвать еще несколько побегов с лозы, карабкавшейся по стене за ее окном. Если миссис Реннер не хочет, чтобы они были в комнате, значит пусть лучше побудут тут.
Люси тихонько отодвинула ширму, высунулась наружу – и застыла с протянутой к лозе рукой. Все веточки цветущей жимолости, до которых можно было дотянуться, были грубо оборваны и брошены вниз, на землю. Каков расчет! Она задвинула ширму и присела на край кровати, озадаченная и встревоженная. Если миссис Реннер вынашивала гнусные планы, таинственным образом подразумевавшие отсутствие жимолости, то Люси лишилась своей последней поддержки. Впрочем, она в принципе мало что понимала; и как тут прикажете должным образом реагировать на ситуацию?
При свете дня все могло бы показаться даже забавным. Люси могла просто уйти в сарай, где стояла ее машина. Даже если машину кое-кто вывел из строя – можно дать деру на своих двоих, на худой конец. Бежать, покуда не покажется впереди главная дорога, извечно полная грузовиков и легковушек. Сколько бы склонов, густо поросших лесом, ни окружало ферму – выход тут должен быть.
Люси вовремя осадила себя. Какое отношение, помилуйте, жимолость может иметь к ее личной безопасности? Это уже что-то из разряда примет и суеверий. Приготовившись ко сну, она решительно погасила керосиновую лампу. Сонливость быстро одолела ее – вот только спалось будто под какой-то навалившейся тяжестью. Под грузом, давящим так, что шум крови в ушах заглушил свистящий шепот миссис Реннер: «Ш-ш-ш! Кэти! Теперь ты можешь идти, Кэти. Она крепко спит. Мама убрала жимолость. Теперь тебе ничто не мешает – входи, только тихо». Не слышен был и протест старого Аарона: «Нельзя так, миссис. Уже давно пора точить кол, миссис. Как ни крути, а так – лучше... для всех».
До Люси, крепко спавшей в своей запертой комнате, не доносилось ни звука. Ее сны были на удивление яркими, и когда она наконец проснулась в понедельник утром, то лежала, вяло вспоминая свое последнее видение, где ребенок в белом робко приблизился к ее кровати и улегся рядом; притиснулся к ее телу – и руки ее сами обняли застенчивую незваную гостью. Теплые губки нашли ее шею, но поцелуй вышел болезненным до ужаса – собственно, скорее укус, нежели поцелуй. Но боль оказалась мимолетной – почти сразу за ней на ум и тело нахлынуло расслабление. Детские губы на шее Люси волшебным образом заставили ее тело казаться очень маленьким, будто сдутый шарик, отдающий свой воздух чьим-то легким, а не вбирающий его в себя. Тревожный сон – даже в воспоминаниях о нем чувствовалась смесь антипатии и очарования.
Люси поняла, что пора вставать, и села, чувствуя себя усталой, слабой и почему-то не склонной к малейшим физическим усилиям. «Воздух и впрямь ушел», – подумала она в изнеможении и непроизвольно поднесла руку к шее. Пальцы ощутили парочку небольших шероховатостей, похожих на два булавочных укола. Люси поднялась с кровати и подошла к зеркалу. На ее шее отчетливо виднелись две отметины, как будто огромный жук подрезал нежную плоть острыми жвалами. Она тихо охнула при виде этих набрякших проколов.
Теперь Люси была убеждена: что-то не так. Она была уверена, что это касается и ее самой. Будучи не в состоянии уразуметь точную природу происходящего, она знала, что в самой атмосфере фермерского дома таится что-то враждебное, и в ней нарастал страх без четко осознаваемой причины. Успеет ли она добраться до машины? Сбежать?..
Люси уставилась на свою шею в зеркале и осторожно потрогала красные отметины. Ее мысли никак не могли собраться воедино, и она поймала себя на том, что думает только о побеге. От чего нужно бежать – неясно, но желание покинуть ферму ежесекундно крепло. В ее сознании слишком отчетливо всплыл один неприятный и неопровержимый факт: Кора Кент посетила ферму миссис Реннер – и с тех пор ее никто не видел.
Люси поспешно оделась и ухитрилась выскользнуть из дома, не столкнувшись с хозяйкой. Она нашла свою машину под навесом в задней части амбара, где ее и оставила. С виду все было в порядке, но, подойдя поближе, она, к своему ужасу, увидела два спущенных колеса. Запаска, как назло, имелась всего одна – да и Люси не знала, как снять и надеть даже это одно запасное колесо, не говоря уже о том, чтобы починить второе. Она не смогла бы уехать с фермы на своем транспорте.
До ее слуха донеслось пыхтение бредущего мимо Аарона Гросса. Люси резко, в полном смятении, обернулась и бросила на него полный обвинения взгляд:
– Что случилось с моим автомобилем? Кто?..
– Вы не можете воспользоваться им, мисс, у вас спущены две шины, – жалобно проблеял Аарон. – Хотите, я отнесу их на станцию техобслуживания?
– Было бы замечательно, – бросила она, – но, черт, я даже не знаю, как их снять!
– Я тоже не знаю, мисс. Я ничего не смыслю в машинах.
В голосе девушки смешались нетерпение и тревога. Она открыла багажное отделение и начала доставать инструменты.
– Думаю, я смогу приподнять машину домкратом, Аарон. Я никогда раньше этого не делала, но мне нужна машина, чтобы ездить в город. За покупками, – быстро добавила она, пытаясь беззаботно улыбнуться.
Аарон ничего не сказал – смирно стоял в конце сарая и наблюдал, как она умудрилась подсунуть-таки домкрат под заднюю ось и оторвать автомобиль от земли.
– Мне понадобится ящик как подпорка – пока я буду подкладывать домкрат под второе колесо, – обратилась к нему Люси.
Аарон зашаркал прочь.
Люси сковырнула колпачок ступицы, но, несмотря на все ее лихорадочные попытки открутить гайки и болты, у нее ничего не получилось. Она в отчаянии остановилась, ожидая возвращения Аарона с ящиком. Можно было бы попросить его вызвать механика из города. Запыхавшаяся и растрепанная, она вышла из сарая, чтобы поискать старого помощника, но увидела только миссис Реннер, поджавшую губы и смотревшую на нее с прищуром.
– Что-то не так? – осведомилась та, толстыми руками разглаживая синий клетчатый фартук на пышных бедрах.
– У моей машины два спущенных колеса. Не могу понять почему, – выпалила Люси.
Лицо миссис Реннер осталось бесстрастным при таких вестях.
– Незачем ехать в город, – скорее приказала, нежели просто сказала она. – Мой Аарон выполнит любые ваши поручения, мисс.
– О, но мне немедленно нужно попасть в город! – горячо настояла Люси.
– Вам не понадобится машина, пока вы не соберетесь уехать отсюда, – холодно отрезала миссис Реннер. Она окинула Люси безучастным взглядом, затем повернулась к ней спиной и, не проронив больше ни слова, направилась к дому.
– Миссис Реннер! Миссис Реннер! Я бы хотела, чтобы Аарон отвез пару колес в город на ремонт, но я не могу их снять!
Миссис Реннер продолжила свой путь и скрылась в доме, не обернувшись и не подав ни малейшего признака того, что услышала хоть слово.
Из глубины сарая донесся недовольный голос Аарона:
– Мисс, хотите, я попрошу механика приехать сюда?
– О, Аарон, это было бы чудесно! Я была бы рада заплатить ему – и вам! – как следует. Объясните ему, что я просто не могу заменить эти шины сама. – «Этого будет достаточно», – сказала Люси себе. Как только он приедет, она спустит вниз свой чемодан и попросит у механика его машину. На ней она доберется до города и переждет где-нибудь, хоть бы и на той же станции техобслуживания, пока мастер заменит шины и прикатит на ее автомобиле назад в город. Определенно стоило сбежать отсюда еще до сумерек, а потом пойти в полицию.
Пока Аарон выполнял поручение, Люси работала на ткацком станке, некогда принадлежавшем, по ее убеждению, Коре Кент. Это могло бы развеять подозрения миссис Реннер – та, к слову, не стояла над душой, а убиралась наверху, в спальне, ходя от одного края большой кровати к другому. Люси робко экспериментировала с цветными нитками, пытаясь понять, получится ли у нее декоративная кайма вроде той, что украшала салфетку, посланную по почте матери Стэнли. Это оказалось не так сложно, как она себе представляла, и вышло быстрее, чем она считала возможным; казалось, будто чьи-то другие пальцы укладывали нити вместо нее. С растущим волнением Люси принялась выплетать эмблемы по краям. Угловые вставки походили на извивающихся змей, стоящих вертикально на своих хвостах, а центральная – на змею, держащую хвост во рту.
– Ого, – произнесла она вслух, пораженная тем, что соткала за такое короткое время. – Похоже на сигнал SOS!
– И что? – многозначительно прошипела миссис Реннер. Она стояла прямо за спиной Люси, глядя на вытканные символы прищуренными глазами и поджав губы. Вдруг хозяйка схватила тяжелые портняжные ножницы, лежавшие на столе, и намеренно полоснула острыми лезвиями по ткани, превращая работу Люси в решето.
– И что! – повторила она с мрачной решимостью.
Люси прижала руки ко рту, чтобы подавить возмущенный возглас протеста. Первое мгновение она не могла вымолвить и слова. Произвол миссис Реннер имел очень уж легко считываемое значение. Внезапно Люси поняла, кто соткал салфетку и почему для узора были выбраны изогнутые в два витка змеи. Она посмотрела на миссис Реннер – все это ясно читалось на ее испуганном лице – и встретила угрюмую решимость хозяйки с мужеством и целеустремленностью, на какие только была способна.
– Что случилось с Корой Кент? – спросила она в упор, высоко подняв голову и широко раскрыв глаза от ужаса. – Она была здесь, я это знаю. Что вы с ней сделали? – Вмиг на ум пришел еще один вопрос, немного абсурдный: – Вы и из ее комнаты убрали жимолость?
Удивительно, но миссис Реннер будто оказалась на грани срыва при упоминании этой догадки. Она начала заламывать руки в тщетных жестах отчаяния. Ее непреклонная решимость совершенно рассеялась.
– Она ведь недолго продержалась, не так ли? – неумолимо продолжала Люси: память о подслушанном ночном разговоре услужливо подсказала ей этот ход.
Миссис Реннер отшатнулась и без сил упала в кресло.
– Откуда вы узнали? – хрипло прошептала она. И затем добавила: – Я же не знала, что она больна. Мне нужно было покормить Кэти, вот и все! Я думала...
– Вы думали, что она протянет дольше, миссис, не так ли? Вы же не хотели, чтоб Кэти убила ее, правда? – Аарон стоял в дверях кухни. В одной узловатой руке он держал толстую палку, остро заточенную с одного конца, в другой руке – тяжелый деревянный молоток.
Миссис Реннер не сводила глаз с заостренной палки. Она слабо вскрикнула.
Аарон зашаркал обратно на кухню, и Люси услышала, как он тяжело поднимается по лестнице.
Миссис Реннер всхлипывала и отчаянно кричала:
– Нет! Нет!
Казалось, она совершенно лишилась физической силы, не в силах подняться из кресла, в которое безвольно ввалилось ее тело. Она только продолжала жалобно кричать, протестуя против чего-то, что Люси не могла ясно понять.
Наверху открылась дверь. Шаги Аарона замерли. На долгий ужасный миг воцарилась тишина; даже крики миссис Реннер прекратились. Создалось впечатление, что дом и все в нем замерли в ожидании чего-то непоправимого. Затем по невинной глади беззвучия пронесся протяжный, дрожащий вопль мучительной агонии, полный неповиновения судьбе. На счастье, он затих в распространяющейся звуковой ряби, растворившись в окончательной гробовой тишине, как будто канув в глубокую пропасть.
Миссис Реннер без сознания соскользнула на пол. Она произнесла только одно слово, прежде чем лишиться чувств: «Кэти».
Люси застыла возле ткацкого станка с изрезанным, испорченным полотном. Вдруг откуда-то снаружи донеслись скрип гравия под колесами притормаживающего автомобиля и чей-то голос, несколько раз позвавший ее по имени:
– Люси! Люси!
Да ведь это был Стэнли. Как получилось, что он ее нашел здесь? Как получилось, что его руки, словно защищая, обхватили ее за плечи? Только тогда дар речи вернулся к ней...
* * *
– Аарон убил Кэти острой палкой и молотком, – жалобно повторила она снова.
Голос Стэнли был полон тихой уверенности.
– Аарон не убивал Кэти, Люси. Девочка мертва уже много недель.
– Это невозможно! Я слышала, как она просила поесть... ночь за ночью...
– Поесть, Люси? Кэти хотела только крови. Мать пыталась удовлетворить эту жажду, но не смогла, поэтому Кэти взяла то, что могла дать Кора Кент... а Кора не выдержала такой нагрузки.
– Миссис Реннер сказала, что Кора долго не продержалась... – Люси очень осторожно, будто не веря в саму возможность, коснулась пальцами шеи. Непостижимым образом пара отметин сошла. Тогда Люси сказала: – Кэти разок навещала меня, похоже. Но я думала, что мне приснилось... Стэнли! Но ведь вампиров не существует...
– Один, похоже, точно перестал существовать. Скажи спасибо Аарону: он положил конец страданиям той девчонки. – Стэнли присел рядом с лежащей на полу миссис Реннер. – Обморок глубокий, конечно, – заметил он, – и потрясение, готов поспорить, велико, но она придет в себя.
– А как же Аарон...
– Он совершенно в своем уме и никому не причинит вреда, Люси. Власти не поймут, что он натворил, но я сомневаюсь, что они предпримут что-то большее, чем назовут его невменяемым. Экспертиза докажет, что Кэти была мертва задолго до того, как он вонзил ей в сердце деревянный кол. Я сходил наверх, взглянул на тело... оно почти истлело, Люси. Жуть, а не зрелище!
– Но как ты обо всем узнал, Стэнли?
– Из салфетки, которую ты прислала маме.
– С вытканным по краям сигналом SOS?
– Ты тоже заметила! Кора украсила ткань стенографическими символами вдобавок ко всему. Как только я понял, что они означают «Вампир – угроза – смерть – Кора Кент», тут же собрался и выехал по адресу, откуда ты отправила то письмо.
– Интересно, что теперь будет с миссис Реннер.
– Трудно сказать! Но ее могут обвинить в убийстве – если когда-нибудь найдут тело Коры.
Люси вздрогнула.
– Есть вероятность, что она психически нездорова. Она, вероятно, так и не поняла, что Кэти мертва. Ее, вполне возможно, ждет не слишком суровое наказание...
– Давай, пока следы еще не остыли, поскорее вернемся в город и сообщим в полицию о случившемся.
Перевод с английского Григория Шокина
Фрэнк Белнэп Лонг
Морской вурдалак
16 июля
Нас застигло одно из самых сильных затиший. В трюме стоит вода. Еды у нас, считай, не осталось. Все скрыто от глаз туманом. Признаюсь, я безнадежный трус. Ситуация меня ужасает. До чего же выразительное слово – отчаяние... стоит даже написать его крупными буквами: ОТЧАЯНИЕ. К счастью, сегодня утром на палубу шлепнулась, прыгнув из воды, летучая рыба...
17 июля
Туман рассеялся, но облегчения не предвидится, а уровень воды в трюме поднялся на несколько дюймов. Мы семеро всю ночь работали с насосами. Томпсон казался угрюмым и склонным к бунту. Ему можно позавидовать. Он все еще цепляется за эгоизм и воображает себя очень проницательным и важным человеком. У меня не хватило духу сердиться на него. Бедняга! Он не знает, как близко мы находимся к скалам. Я, конечно, говорю фигурально. В данный момент мы находимся в открытом море, в тысяче миль от суши, и наш руль вышел из строя. Мы бесцельно дрейфуем. Поистине прекрасная ситуация для капитана «Спрута»! Три месяца назад у меня была полная команда и полные паруса, а теперь... Холера – штука неприятная! Черт побери, холера – штука неприятная...
18 июля
Потерял всякую надежду. Благодаря отчаянному труду нам удалось удержать уровень воды в трюме, но припасы кончились. Мы откачивали воду и чертыхались на голодный желудок в течение пятнадцати часов. Буллен потерял сознание. Он упал в обморок, как и остальные, но, слава богу, его лицо не почернело. Выходит, с холерой покончено. Я готов поручиться за свою репутацию. Благодаря быстрой утилизации тел холера была подавлена в зародыше. В зародыше, я сказал? Ха! Когда человек теряет три четверти своей команды, он не может здраво мыслить. Поветрие ушло, оно не могло задержаться надолго... и я молю небеса о том, чтобы нас оно не успело коснуться.
19 июля
Произошел поистине курьезный случай. Сегодня на борт поднялась еще одна летучая рыба, и Томми Уэллс прыгнул за ней. Метнулся к добыче головой вперед, как пес, только что спущенный с поводка. Но он поймал ту рыбу. Он поймал ее двумя руками и умял ее в сыром виде, вместе с костями.
– Что за дьявол в тебя вселился! – крикнул Уэллсу Томпсон, а великан Джонни Бельциг просто страшно выругался. У меня немного кружилась голова, и я ничего не сказал, хотя и был немного расстроен. Мы могли бы разделить ту рыбу как минимум на двоих... да, случай выдался, как я уже сказал, курьезный.
20 июля
Наше положение безвыходное. В воздухе – ни дуновения, и Бельциг присоединился к Буллену. Они оба внизу, не в состоянии пошевелить даже рукой, а Буллен очень близок к смерти. Однако, как ни странно, нам впятером удается удерживать воду в трюме на низком уровне. Но мы устали, очень устали.
21 июля
Нам есть за что быть благодарными. За двенадцать часов вода не поднялась ни на дюйм, а мы ведь даже не откачивали ее. Мы слишком устали, чтобы откачивать воду. Мы лежали на палубе, ругались и строили рожи небу, но ни разу не упомянули о еде. Но Томпсон как-то странно высунул язык. «Засунь эту тряпку себе в рот», – прикрикнул я. Это, конечно, было грубое замечание по отношению к умирающему с голоду человеку, но я очень страдал. Почему я продолжаю вести записи в этом журнале?
22 июля
Мы спасены! Кто мог предвидеть такую невероятную удачу? Судьба преподнесла нам лодку с провизией и отменного компаньона! Он назвался единственным выжившим с судна «Принцесса Клара» – вы наверняка слышали о нем. Из Фриско никогда не отплывал более прекрасный бриг. И как-то раз он пропал: шторм и течь сделали свое дело. Шестерым или семерым удалось спастись на баркасе, но мой друг – я называю его так, потому что он спас нас всех! – да, мой друг выбросил их тела за борт. Они, конечно, умерли перед этим. Давайте лучше поясню: они умерли от испуга или от того, что перепили соленой воды, а моему другу не понравилось общество трупов. Поэтому он, естественно, просто избавился от них. Такая у него история, и я принимаю ее как факт. Я же не из тех, кто лезет в чужие дела и задает вопросы. Достаточно того, что он принес нам провизию и веселую компанию. Мы начинали уставать друг от друга: нас было всего-то семеро. Он называет себя Франциск де ла Вега.
24 июля
Де Вега пробыл с нами уже три дня. Он умело ведет судно, и я предоставил ему каюту помощника капитана. Помощнику больше не нужна каюта, так как он прохлаждается на дне океана. Отличный парень был этот помощник капитана. Он ушел первым. Но я не должен ворошить старую золу. Де Вега высок и удивительно худощав, и я никогда не видел более бледного человека. У него осунувшееся лицо и огромные глаза, буквально поглощающие любого, к кому обращены. В его взгляде есть что-то опустошающее – чувствуется в нем, я бы сказал, тяжесть веков. У него высокий лоб, желтый и сухой, как пергамент, а нос изогнут, будто ятаган. Как ни странно, Де Вега напоминает мне Ашера из рассказа Эдгара По. Я говорю «странно», ибо, кроме внешности, у этого человека нет ничего общего с аристократичным невротиком из той истории. Он по-мальчишески весел и совершенно не склонен к унынию. Его манеры простодушны и очаровательны. Он все время улыбается и уверен в себе; горазд рассказывать анекдоты, по своему бесстыдно-грубоватому юмору близкие к раблезианским. Он обладает замечательными познаниями в медицине – или, точнее сказать, в целительстве, поскольку не использует лекарств. Тем не менее наш Де Вега отменно излечил Буллена и здоровяка Джонни Бельцига. Из нас восьмерых получилась веселая команда. Он дал нам новую жизнь, новую уверенность. Его присутствие доставляет нам радость. В нем есть одна любопытная особенность: его руки холодные и почти безжизненные. В них нет крови. Я никогда раньше не видел таких рук у человека. Еще и ногти удивительно длинные.
27 июля
Де Вега стал больше держаться в стороне. Этим утром он заперся в каюте и отвечал на мои тревожные вопросы через замочную скважину. Но я был слишком занят, чтобы выказать удивление. В воздухе чувствовалась необычная прохлада, предвещавшая ветер. Томпсон, Уэллс и я отчаянно трудились, чтобы подтянуть марсели. Остальные слишком устали, чтобы работать, и я не стал их журить. При первых признаках ветра моральный дух экипажа поднимется – и вот тогда-то, надеюсь, мне удастся вернуть былую дисциплину.
28 июля
Я беспокоюсь за Де Вегу. Сегодня утром он вышел на палубу с таким измученным видом, что я отошел от гакаборта, где стоял, и, держась одной рукой за штормтрап, пересек палубу, чтобы успокоить его. Его глаза умоляюще заглянули в мои.
– Всю ночь не спал, – пожаловался он. – Корабль сильно кренит. Сильные штили, безусловно, заставляют его крениться...
– Так и есть, – ответил я. – Но на палубе крен ощущается не так остро. Если хотите, то можете отнести свои постельные принадлежности наверх и спать вместе с остальной командой на досках. Но не пугайтесь, если летучая рыба посреди ночи ударит вам в лицо.
Де Вега улыбнулся.
– Спасибо, – сказал он. – Идея мне нравится. Сегодня вечером я все перенесу.
29 июля
Скоро, несомненно, прибудет ветерок. Все знамения указывают на это. Я лихорадочно работал над починкой руля. Я думаю, что в крайнем случае смогу управлять довольно хорошо, но надеюсь, что ветер не подует, пока мы не будем лучше подготовлены.
Прошлой ночью Де Вега спал на палубе вместе со всей командой, и сегодня утром он выглядит на десять лет моложе. Его щеки раскраснелись, а зеленоватые круги под глазами исчезли. Но Томпсону нездоровится: жалуется на боли в груди и еще на моих глазах разок-другой харкнул кровью. Он ненормально бледен.
30 июля
По-прежнему безветренно. Томпсону худо. Он лежит в своей каюте и стонет, а я для него и сделать-то ничего не могу. Его бледность вгоняет в оторопь. Даже губы у бедолаги – и те без кровинки. Он жалуется на то, что «кошка мяучит», хотя, конечно, никакой кошки тут нет. Де Вега как-то слишком уж равнодушен к нему. «Ничего не могу для него сделать», – твердит он как заведенный и все пожимает плечами. Его глаза в такие моменты походят на тлеющие угли, и я впервые замечаю в этом человеке неприкрытую жестокость. Он совсем не тот, за кого себя выдает!
31 июля
Сегодня утром умер Томпсон, и Де Вега даже обрадовался его смерти. Что это значит? Откуда такая внезапная перемена в человеке, решительно всем обязанном нашей щедрости? Ну да, его прибытие обеспечило нас пищей – но ведь и мы вырвали его из самой пасти моря! Экая неблагодарность с его стороны! Люди – крайне презренные существа, и я потерял в них веру. Де Вега ничем не отличается от остальных – злорадствует над неудачей ближнего своего! Улыбался даже тогда, когда я отслужил заупокойную службу и сбросил тело бедного Томпсона в море. Только представьте!
1 августа
Ветра по-прежнему нет. Я был бы рад любому дуновению после того, что чувствовал сегодня. В атмосфере этого корабля есть что-то неестественное. Даже кок заметил это.
– Небывалые дела, – сказал он, – чтобы на судне так пахло. И логово этого парня, Де Веги... Фу! Там не только смердит, там еще и...
Я зажал ему рот рукой.
– Ты идиот, – бросил я. – С Де Вегой все в порядке. Не знаю, что заставило его вчера улыбнуться, когда я отправил беднягу Томпсона в отставку, но он неплохой парень. – Тут я понизил голос: – Он никогда ни на что не жалуется, и его компания весьма вдохновляет. Ребята не смогли бы без него обойтись. Когда Де Вега открывает рот, чтобы рассказать одну из своих удивительных историй, у всех возникает ощущение, что он знает больше, чем десять обычных людей. И та байка про испанскую инквизицию – ею он напугал Бельцига вчера утром – была такой реальной, такой живой...
– Я просто не доверяю ему, – промолвил этот упрямый дурак. Я поморщился и холодно заметил, что ничего не может быть абсурднее предрассудков ленивого сынка корабельного повара. Но должен признаться, что запах в каюте Де Веги привел меня в ужас. Я вошел туда, когда сам Де Вега был на палубе, и от смрада чуть не упал. В этом месте пахло как в адском склепе. Запах разлагающихся моллюсков смешивался с особенно неприятной и едкой вонью, необъяснимым образом напоминавшей о недавно пролитой крови. Однако в каюте не было никаких признаков того, что что-то не так. Я был в таком ужасе, что почти сразу ушел, громко хлопнув дверью. Сегодня вечером я сильно напьюсь. О, я великолепно напьюсь! Ударю лицом в грязь – но какое это имеет значение?
2 августа
Де Вега стал жестким и циничным. Клянет моих людей на чем свет стоит, не хочет и со мной говорить.
Сегодня утром молодой Томми Уэллс спустился вниз и прилег. Он был белым, как брюхо кальмара. Я велел ему раздеться и осмотрел все тело в поисках признаков изменения цвета кожи. Мне подумалось, что, возможно, холера приняла новую форму. Как и грипп, холера может проявляться любопытными и удивительными способами. Я никогда не читал о том, чтобы холера высасывала кровь из человека, но – не хотел рисковать.
Что ж, холеры на Томми не проявилось. Зато проявился укус. Что-то тяпнуло паренька прямо в грудь: в центре торса расплылось круглое пятно, и в самой его середине виднелась пара острых разрезов, откуда сочились кровь и гной. Мне это не понравилось. Томми тоже. Когда он увидел рану, то сел прямо и спросил меня, знаю ли я каких-нибудь тропических насекомых, способных на такую дьявольщину.
– В тысяче миль от суши нет насекомых, – отрезал я. – Не неси чепухи.
Томми укоризненно посмотрел на меня.
– Слепни, – сказал он. – Их часто можно встретить на борту. Вы же знаете это не хуже меня. В этом вонючем трюме они могли вырасти величиной с китов. Иначе и быть не могло. Я вообще ничего не почувствовал – даже не осознал, что меня укусили.
– Думаю, слепни тут не при делах, Томми, – сказал я. – Тварь, укусившая тебя, вышла из моря. Ты же когда-нибудь видел на рыбе ранку от рта миноги?
– Видел так же хорошо, как вас сейчас! – воскликнул Томми. – Но как минога могла добраться до меня? Я не спал на дне морском. Я спал на палубе и был укрыт. Полагаю, минога перелезла через перила, походила кругом и наконец решила, что из меня получится вкусное сочное блюдо. Затем, осмелюсь предположить, она приподняла одеяло, забралась ко мне под рубашку и кормилась мною до утра. Конечно, у миноги хватило бы ума уйти и перепрыгнуть через борт до рассвета. Такова ваша теория, капитан?
Я был на удивление терпелив с этим мальчишкой до поры, но сейчас его легкомыслие почему-то задело меня.
– Эта теория лучше, чем твой бред о слепнях, – сухо ответил я.
Томми мрачно улыбнулся и повернулся на другой бок на своей койке.
3 августа
Сегодня вечером я спустился в преисподнюю. Что-то бродит по ночам на этом корабле. «Язва, ходящая во мраке», говорите... интересно, видел ли библейский пророк то же, что я всего лишь чувствовал! Я очнулся от тяжелого сна, когда понял, что нечто недреманное нависло над моей кроватью... Но каюта была погружена в темноту, и я ничего не мог разглядеть, даже тени. Но услышал, как что-то всхлипнуло. И почувствовал запах – запах разложения, такой сильный, что в ноздрях зачесалось. Существо надо мной сглотнуло судорожно – не ради того, чтобы воздух втянуть, нет... просто сглотнуло, и все. Я попытался встать, но тварь положила мне тяжелую руку на голову и заставила откинуться назад. Рука эта оказалась скользкой, точно лягушка.
4 августа
Сегодня на палубе произошел необъяснимый инцидент. Я вынужден признать, что Де Вега сошел с ума. Уокер по прозвищу Рыжий работал над креплениями, и его рука случайно соскользнула. Он сильно порезался. По его руке текла кровь, и мы все испугались, что он повредил артерию. Его нижняя губа задрожала, но Рыжий не жаловался и не кричал. Он просто направился нетвердыми шагами к кубрику, зажимая рану здоровой рукой. Де Вега стоял над подветренными шпигатами, и это зрелище почему-то встревожило его. Он вскинул руки и сломя голову рванул прямо к Рыжему. Тот увидел такое дело – и застыл, озадаченный и немного обнадеженный. Он вспомнил о способности Де Веги исцелять. Через мгновение Де Вега схватил его за раненую руку, с силой сжал ее и спрятал под рубашку. Он прижимал запястье Рыжего к своей груди и казался ужасно взволнованным. Его глаза выпучились, щеки посерели, на лбу выступили капельки пота. Де Вега прилагал огромные усилия, чтобы чего-то добиться, но мы не могли догадаться чего. Ситуацию я не понимал. Я шагнул вперед, чтобы вмешаться, но, когда подошел, Де Вега уже отпустил Рыжего, и тот теперь с ужасом и изумлением осматривал свою руку.
– В ней нет крови, – простонал он. – И, боже мой, она холодна как лед!
Де Вега нахмурился.
– Я не ожидал благодарности, – мрачно сказал он, – но ты не имеешь права жаловаться. Я вылечил твое запястье. Оно больше не будет кровоточить – какое-то время!
Не знаю, что и думать. Действительно ли Де Вега сумасшедший? Или он овладел какой-то чудовищной магией исцеления?
5 августа
Рыжий Уокер мертв. Сегодня утром я избавился от его тела – бледного и окоченевшего. Я заметил необычное изменение цвета кожи над раной на запястье Рыжего. Ниже локтя его рука сделалась ярко-зеленой. Не могу это объяснить. Возможно, виной всему заражение крови, но мне не нравится Де Вега. Я ему больше не доверяю. Его присутствие стало для меня очень уж неприятным.
Сегодня ночью что-то снова наведывалось ко мне. Оно склонилось над моей головой, и я услышал, как оно сглотнуло.
6 августа
Нашел одну книгу в корабельной библиотеке – и теперь не знаю, что и думать. Если честно, мне жуть как страшно. Это один из сорока томов, пропитанных соленой водой, – и очень древний к тому же: страницы все желтые и слипшиеся, углы обтерты, блок расколот. Выпущена она якобы в 1823 году. В этом, в общем-то, ничего странного нет: книги столетней давности отнюдь не редкость на судах-клиперах, спущенных на воду еще до начала века насущного. Из любопытства я порылся в этом хламе, ища какое-нибудь легкое чтиво, способное хоть на секунду отвлечь меня от ужасов моря, неба и неизвестной чумы.
Наскоро перелистав страницы маленькой книги, я потешился нелепицами, зачем-то увековеченными на ее грязных желтых страницах. Это был сборник под названием «Зимний вечер», и неуместность этой печатной продукции позабавила и восхитила меня. А потом я наткнулся на один отрывок... и мне тут же стало не до смеха. По рассказам отца Фейджу, в месяце Юноны[74] в 1674 году несколько молодых людей прогуливались по пляжу в Бильбоа, когда один из них, по имени Франциск де ла Вега, сказав, что слышит чей-то голос из-под волн, прыгнул в море и будто бы утонул. Примерно пять лет спустя рыбаки в окрестностях Кадиса стали замечать фигуру человека, плававшего как рыба и иногда уходившего под воду. Они говорили, что почти все его тело было покрыто чешуей или твердой шагреневой кожей. Описав курьез, отец Фейджу ушел в пространные философские размышления о том, что могло призвать Франциска, и о том, может ли человек, неузнаваемо преобразившись под действием каких-то неизвестных сил, стать полноправным морским обитателем.
7 августа
Сегодня утром я показал Томми Уэллсу книгу. Он медленно прочел нужный фрагмент, и его лицо буквально пожелтело, а маленькие голубые глазки сузились.
– Мы должны действовать немедленно, – сказал он.
У нас есть план. Сегодня вечером мы с Томми будем спать вместе. У нас при себе будет автоматическое оружие и острый нож. На нож мы уповаем особо: все сегодняшнее утро обсуждали вампиров.
– В сердце нужно вонзить кол или лезвие, – сказал Томми.
– Это если вампир обычный, – резонно заметил я, – а как быть с морским вурдалаком?
Томми пожал плечами, чтобы скрыть ужас и неуверенность. Он очень утомлен. И все же мы полны решимости дорого продать свою жизнь.
8 августа
Все кончено! Бедного Томми больше нет, но и Де Вега нас больше не побеспокоит. Я ошеломлен, я в ужасе – но должен все это записать. Я в долгу перед Томми. Он хотел бы, чтобы это было отмечено. Томми всегда был методичен и настаивал на соблюдении правил. Я должен занести описание событий в журнал, чтобы почтить память этого парня.
Мы не спали, каждый на своей койке, когда дверь открылась. Мы услышали, как дверь скрипнула на петлях. В комнату вторглось нечто невыразимое. Мы услышали, как существо сглотнуло. Томми схватил меня за руку, и я приготовился чиркнуть спичкой. Я подождал, пока существо, перемещаясь мягкими, скользящими маневрами, заставляющими все тело в страхе подбираться, приблизилось к изножью моей койки. Его зеленые неживые глаза стали смутно различимы в почти полной темноте. Оно наблюдало за мной, и я понял, что темнота – не помеха его зрению. Я запалил спичку. Моя рука ужасно дрожала, но я поднес огонек к сальному фитилю свечи, и блики света заплясали по стенам...
Но оно не бросилось на меня. Вместо этого оно напало на Томми.
Я слышал, как бедный парень сдавленно вскрикнул. Проскользнув мимо меня, тварь опрокинула свечу, и мы снова оказались во мраке. Я увидел, как что-то длинное, зеленое и скользкое взвилось к самому потолку каюты, и услышал ужасный крик Томми. Но в течение тридцати или сорока секунд больше ничего не видел и не слышал. Я был не в состоянии ни двигаться, ни думать. Я присел на край своей койки, и сердце у меня подкатило к горлу, едва-едва не выпрыгивая из груди.
Я увидел, как два человека бьются и задыхаются на полу. Услышал судорожный вздох и тихий стон, а затем ночь огласилась криками Томми. Он кричал, и кричал, и кричал.
– Держись, Томми, я иду! – рявкнул я и, нашарив под ногами свечу, зажег ее снова. При этом изо всех сил избегал смотреть на нашего врага. Я знал: стоит мне разглядеть его в подробностях, и я стану в коленках слаб, да и свечу, чего доброго, уроню. Я подождал, пока фитиль разгорится, и тогда... только тогда я решился взглянуть.
Что-то забралось на Томми. Что-то накрыло его и, казалось, готовилось сожрать, как змея, обвив кольцами. В злобном, искаженном лице твари и в руках с длинными когтями я узнал отголоски образа Де Веги. Но это был скорее какой-то морской демон, проступивший наружу из человека, нежели сам человек; желеобразное, смахивающее на угря чудовище, но точно не угорь, не человек и не что-то, в принципе известное этому миру. Тело Де Веги удлинилось, обвило и сдавило Томми в диком удушающем захвате. Но хуже всего было то, что почти все оно было покрыто зеленоватой чешуей, а на груди у морского отродья влажно пульсировало кольцо из мерзких вспухших алых присосок, или дополнительных ртов, что напоминали рты миног. Присоски эти – или рты – с жадностью впились в бедного Томми. С каждой секундой парень терял все больше крови, его крики становились все громче. Во все испуганные глаза он смотрел на меня, пока с губ у него летели невнятные мольбы и пустые проклятия. В том взгляде я различил вызов – и немой призыв.
Я вспомнил о револьвере, лежащем на моей койке, обернулся и лихорадочно нащупал оружие. Наконец я нашел его. Стиснул рукоятку и прицелился. Прицелился в Томми и в то, что атаковало его.
Я выстрелил в Томми и чудовище разом. У меня не было намерения щадить парня, ибо я знал: он этого и сам бы не захотел. В страдающих глазах Томми читалась решимость висельника. После того как я попал в них, у меня перед глазами все поплыло. Предметы сливались, слипались во что-то неразличимое, а потом снова дробились и разбегались по сторонам. Пол сливался с потолком, стулья – со столом и койками...
У меня сохранились смутные воспоминания о том, как я выволок два тела на палубу и сбросил их за борт. Я помню, что одно тело было длинным, скользким и странно тяжелым. Другое было удивительно легким. Прежде чем вынести длинное тяжелое тело на палубу, я вонзил нож ему в сердце. Полагаю, что черная гнусная кровь хлынула из раны и забрызгала мои руки и ноги. Но воспоминание об этом происшествии еще более смутное, чем тень сна. Застонало ли длинное зеленое нечто, когда я вонзил в него нож, и появилось ли в его глазах выражение несказанного счастья и благодарности? Слышал ли я хоть слово со стороны того другого тела, более легкого? Заходил ли позже в каюту Де Веги и дышал ли там свежим, чистейшим воздухом, продувавшим ее от угла до угла? Я не могу ответить на эти вопросы, но и не думаю, что они в принципе требуют ответа.
9 августа
Бриз! Бриз!
Великое затишье нарушено, и ветры гонят судно вперед. Я благодарю Бога за то, что к вечеру мы будем на пути во Фриско.
Перевод с английского Григория Шокина

Ульрик Добени
Сумах
– До чего же красен этот сумах!
Ирен Бартон пробормотала что-то банальное, ибо дерево вызывало у нее мучительные воспоминания. Ее гостья, ничего не заметив, продолжала:
– Знаете, Ирен, у меня от этого дерева мурашки бегут по коже!.. Не могу объяснить. Нехорошее какое-то дерево, недоброе. Почему, например, его листва красная уже в августе, хотя должна оставаться зеленой до октября?
– Что за странные мысли, Мэй! Дерево вполне обычное, хоть и навевает на меня грусть. Бедняжка Пестрик... Мы похоронили его там всего-то два дня назад. Идемте же, проведаем могилку.
Женщины покинули веранду, где происходил разговор, и неспешной поступью вышли на лужайку, где на краю, до ужаса одинокий, произрастал тот самый недобрый сумах. По крайней мере, миссис Уоткомб, проявлявшая к дереву столь живой интерес, сомневалась, а правда ли это сумах, ибо листва его имела странный, нетипичный вид, а ветви отличались сучковатостью и кривизной. Сейчас зелень пятнали брызги ярко-багрового цвета, но буйная листва не поникла, а будто распухла, словно дерево было больно.
Несколько мгновений женщины молча смотрели на жалкую могилку. Тишину наконец разорвал голос миссис Уоткомб: та, бросившись под дерево, вернулась с чем-то в руке.
– Бедный малыш! Такое роскошное оперенье, а весит легче пуха!
– Ума не приложу, что происходит с птицами, Мэй... – Миссис Бартон, сведя брови в черточку, разглядывала находку. – Разве что кто-нибудь подбрасывает яд. Мы постоянно находим их мертвыми по всему саду, и чаще всего – под этим деревом либо неподалеку...
Трудно сказать, слушала ли миссис Уоткомб. Мысли ее тем утром где-то блуждали, взгляд, прикованный к скрюченным ветвям сумаха, был задумчив.
– Забавно, что листья покраснели в такое время года, – удивленно произнесла она. – Мне вспоминается болезнь несчастной Джеральдины. Это дерево обладало для нее необычайным очарованием, вы ведь помните. Тогда оно было совсем алым, хотя стоял только июнь и едва закончилось цветение.
– Мэй, милая! У вас сегодня утром одни красные листья на уме! – ответила Ирен, разрываясь между досадой и веселостью. – Дался вам их цвет. Просто два дня стояла жуткая жара. Когда я хоронила бедняжку Пестрика, ни один листик не был тронут багрянцем.
Разговор вышел нелепым и тривиальным, и все же, когда миссис Уоткомб ушла, мысли Ирен невольно вернулись к роковой хвори кузины. Ее недуг стал для семьи совершенной неожиданностью. Бедная Джеральдина – всегда ведь отличалась столь крепким здоровьем и вдруг пала жертвой острой анемии! Никому не верилось, что спустя всего несколько дней сердечная недостаточность прервала ее беззаботную юную жизнь. Правда, это скорбное событие стало причиной чудесного поворота в судьбе Ирен и ее мужа, позволив им сменить тесный пригородный коттедж на восхитительный деревенский дом – Клив-Грейндж. Все здесь было наполнено для Ирен прелестью новизны, ведь она правила как хозяйка в этом очаровательном жилище всего одну короткую неделю. Хилари, ее муж, до сих пор не познакомился с потаенными прелестями дома, так как задерживался в Лондоне, распродавая свои деловые предприятия.
Минуло несколько дней, большей частью отданных радости обустройства и бесконечных перестановок в новом жилище. Багровые брызги на сумахе мало-помалу сошли на нет, листва снова позеленела, хотя и выглядела поникшей, точно ей не хватало влаги. Ирен обратила внимание на листья во время каждодневных визитов на трогательную могилку песика, где упорно пыталась посадить цветы, неизменно погибавшие, как бы она за ними ни ухаживала. «Такое чувство, будто здесь благоденствует только смерть», – думала она в мимолетные мгновения уныния, ища вокруг дерева мертвых птиц. Но ни одна не упала с тех пор, как миссис Уотком подобрала того дрозда.
Однажды вечером жара в доме сделалась невыносимой. Ирен вышла в сад, и ноги сами привели ее к голой могилке под сумахом. В неверном свете луны искореженные ствол и ветви напоминали грубоватое деревенское кресло. Почувствовав усталость, Ирен поднялась в эту природную беседку, где, откинувшись назад, с наслаждением вдохнула прохладный ночной воздух. Затем ее сморило, и во сне она с удивительной живостью увидела Хилари. Тот завершил дела в Лондоне и вернулся домой. Они встретились вечером у садовых ворот, и Хилари, раскинув руки, с пылом заключил ее в объятия, после чего сон начал стремительно меняться, все больше походя на кошмар. Небо странным образом потемнело, объятие стало жестоким и властным, а лицо, наклонившееся поцеловать ее в шею, больше не принадлежало ее молодому супругу: оно было злобным, порочным, искривленным, как ствол какого-нибудь погнутого непогодой дерева. Похолодев от страха, Ирен долго и тщетно боролась с видением и наконец проснулась от собственных испуганных всхлипываний, но, даже придя в себя, еще какое-то время оставалась под впечатлением от кошмара. В воображении ее сжимали, не позволяя пошевелиться, безжалостные руки. Лишь после слепой, полусонной борьбы ей удалось высвободиться, и она поспешила через лужайку к свету в дверном проеме.
На следующее утро миссис Уоткомб навестила Ирен:
– Какая вы бледненькая, милая. Нездоровится?
– Нет, всего лишь небольшая слабость. Эта местная погода дурно на меня влияет.
Миссис Уоткомб внимательно поглядела на нее. Лицо Ирен поражало бледностью, подчеркивавшей ярко-красное пятнышко на стройной шее – приблизительно дюймом ниже уха. Неосознанно подняв руку к шее, Ирен повернулась к приятельнице с объяснениями:
– Эта ссадина так болит. Наверное, вчера вечером я содрала кожу, когда сидела под сумахом.
– Под сумахом! – удивленно повторила миссис Уоткомб. – Весьма занятный поступок. За бедняжкой Джеральдиной тоже такое водилось незадолго до болезни, однако под конец она до ужаса боялась этого дерева. Бог ты мой! Сегодня утром оно опять красное!
Посмотрев на дерево, Ирен преисполнилась смутной неприязни. И то сказать, листья больше не выглядели поникшими, да и цвет их не был зеленым. Они вновь пестрели багряными пятнами, а крона обрела былую пышность.
– Тьфу! – выдохнула Ирен, торопливо направляясь к дому. – Оно будто из какого-то жуткого кошмара. У меня нынче страшно болит голова. Пойдемте и поговорим о чем-нибудь еще!
На протяжении дня жара стала еще более гнетущей, а сумерки принесли с собой странную неподвижность того рода, что обычно предшествует сильным грозам. Ни одна птица не завела свои вечерние трели, и дыхание ветра было таким слабым, что не шевелился ни единый листик; все замерло в безмолвном ожидании.
Часы между обедом и отходом ко сну всегда тягостны для тех, кто привык к компании, но оказывается предоставлен сам себе. Ирен вскоре охватило жуткое беспокойство. Сперва потолок словно давил на нее, а после сам воздух. Хотя все окна и двери стояли нараспашку, духота в доме становилась все нестерпимее. Отчаявшись, Ирен выбежала в сад, где по неожиданным всполохам на горизонте поняла, что грядет буря. Сама не своя, она какое-то время бесцельно бродила, порой останавливаясь и вслушиваясь в раскаты далекого грома, и в итоге ноги привели ее к пустынной могилке Пестрика. При виде нее Ирен почувствовала глубочайшее одиночество и горестно всплакнула, скорбя об утрате верного любимца.
Повинуясь безотчетному порыву, Ирен бросилась в уютные объятия старого сумаха и, утешенная ими, вскоре стала сонно клевать носом. Впоследствии воспоминания об этом мгновении были настолько смутными, что она никак не могла решить, и впрямь ли тогда забылась сном либо пережила необъяснимый кошмар наяву. Отчасти все это напоминало сон, виденный накануне, только еще более ужасный, ибо на этот раз начался он не с приятной грезы о муже. Вместо него Ирен тут же сжали в тисках сильные ветвеподобные руки, почти лишившие ее возможности дышать.
Вниз метнулась жуткая голова, изборожденная морщинами всех мыслимых грехов, и, подобно дикому зверю, набросилась на стройную белую шею жертвы. Омерзительные губы впились в кожу Ирен... Она сопротивлялась отчаянно, дико, исступленно; ее тускнеющему сознанию казалось, что дерево ожило и немилосердно оплетает ее ветвями, опутывая по рукам и ногам, разрывая платье. Нечто – возможно, лишь веточка – глубоко вонзилось ей в обнаженную шею. Боль заставила Ирен совершить героическое усилие; со сдавленным криком она высвободилась и, встревоженная внезапным мощным раскатом грома, на неверных ногах поспешила укрыться в безопасности своего жилища.
Добравшись до уютной гостиной, Ирен рухнула в кресло и часто, судорожно задышала. В открытые окна влетали порывы освежающего ветра, но несмотря на то, что в доме быстро стало менее душно, ей понадобился целый час, чтобы найти в себе силы доплестись до спальни. Там ее ожидало очередное потрясение. Она едва узнала в зеркале свое бескровное, осунувшееся лицо. Глаза потеряли блеск, губы побелели, кожа дрябло обвисла на усохшей плоти, как будто Ирен состарилась раньше срока. Меловую белизну шеи нарушало единственное цветное пятно – тонкая струйка засохшей крови. Взяв ручное зеркальце, Ирен тут же взволнованно ее изучила. Вновь открылась старая ранка. Место казалось воспаленным и напоминало след от укуса маленького и очень острозубого зверька. Болело ужасно...
Наутро в гостиную явилась миссис Уоткомб с предложением прокатиться в соседний городок. Потрясенная видом Ирен, она начала настаивать, что необходимо тотчас послать за врачом. Пока доктор опрашивал пациентку, миссис Уоткомб не переставала вмешиваться, упрашивая его изучить ранку на шее. Ирен и врач считали ссадину мелочью, недостойной внимания, но в конце концов последний немного озадаченно ее осмотрел и посоветовал наложить повязку. Доктор полагал, что Ирен страдает от некой анемии, и для скорейшего восстановления сил посоветовал ей вести как можно более спокойный образ жизни, хорошо питаться, чаще проветривать дом и принимать обычные в таких случаях лекарства. Однако, невзирая на утешительные меры, никто не чувствовал себя полностью удовлетворенным. Врачу недоставало уверенности. Ирен полагала, что у нее не может быть анемии, а миссис Уоткомб одолевали опасения, пусть и крайне туманные, но от того не менее тревожные. Дом она покидала, словно согнувшись под грузом забот. На пути через аллею ее взгляд остановился на старом сумахе: такой багровой и буйной его листва не выглядела со времен роковой болезни Джеральдины.
– Будь оно проклято, то кошмарное старое дерево! – проворчала она и, охваченная неясным предчувствием, добавила: – Мужу Ирен следует знать. Надобно немедленно ему телеграфировать.
Ирен вполне по-женски с пользой распорядилась предписанным ей покоем и затеяла уборку в чулане – единственной части дома, что пока оставалась неисследованной. Среди ненужного хлама ей попалась небольшая тетрадь, выглядевшая новой. С рассеянным любопытством Ирен подняла находку и с удивлением поняла: Джеральдина намеревалась использовать тетрадь как дневник. На странице имелась дата – всего за несколько дней до смерти бедняжки. Записей под ней не было, однако первые два листа, несомненно, отсутствовали. Когда Ирен положила тетрадь, из нее вылетел и упал на пол исписанный клочок бумаги. Она нагнулась, да так и застыла, от потрясения позабыв дышать, – рукою кузины на клочке было написано: «...сумах влечет меня с неистовой...»
Находка поневоле завладела мыслями Ирен. Не приходилось сомневаться, какое именно дерево имелось в виду. Речь шла о старом сумахе на краю лужайки. Он и Ирен влек с неистовой силой, но только сейчас она себе в этом честно призналась. Торопливо пролистав тетрадь, она обнаружила между последних листов горку бумажных обрывков – очевидно, две первые страницы дневника. Сгорая от любопытства, Ирен тут же принялась их переворачивать. На большинстве сохранилось одно коротенькое слово либо часть слова подлиннее, но иные крупные клочки обещали пролить побольше света на прошлое. Ирен, дрожа от нервного возбуждения, отнесла тетрадь на свой секретер и до вечера складывала порванные страницы.
Меж тем миссис Уоткомб была не на шутку обеспокоена внезапной болезнью Ирен. Ее бледность, вялое равнодушие ко всему, даже странная ранка на шее определенно давали достаточный повод встревожиться. В точности такие же симптомы за несколько дней до смерти проявляла Джеральдина. «Поскорее бы возвратился из отпуска деревенский доктор, знавший тот случай», – думала миссис Уоткомб: его заместителю прискорбным образом не хватало той авторитетной решительности, что столь успокоительно действует на пациентов, их родственников и друзей. Как давняя приятельница Ирен, она чувствовала себя в ответе за ее благополучие и телеграммой уведомила Хилари о внезапной болезни жены, посоветовав возвращаться без промедления.
Хилари срочность телеграммы настолько взволновала, что он отбыл из Лондона следующим же поездом и вскоре после темноты уже оказался в Клив-Грейндж.
– Где госпожа? – сразу спросил он служанку, вышедшую встречать его в холл.
– Наверху, сэр. Миссис Ирен пожаловалась на усталость и сказала, что приляжет отдохнуть.
Хилари поспешил в комнату жены, но не нашел никого. Он позвал ее, затем позвонил, вызывая слуг. Уже вскоре Ирен искал весь дом. Ее нигде не было. Имелась вероятность, что она могла отправиться к миссис Уоткомб, и Хилари уже собрался было к соседке, но тут доложили о приходе вышеупомянутой леди.
– Я увидела огни вашего кэба, – пояснила она в ответ на его вопросительный взгляд, не дав Хилари проговорить ни слова.
– Где Ирен?
– Ирен? Но, мой милый Хилари, разве она не здесь?
– Нет. Мы нигде не можем ее найти. Я надеялся, что она с вами.
Долю секунды лицо миссис Уоткомб являло собой картину чистейшего изумления, затем сменившегося озабоченностью, даже тревогой.
– Ирен у того дерева! Я уверена! Хилари, мы должны ее немедленно вызволить.
Ничего не поняв, Хилари проследовал за объятой волнением женщиной в сад. На пути через лужайку он не раз вслепую спотыкался. Было очень темно, жестокий ветер набрасывался с ударами, будто руки живого существа. Наконец впереди замаячило платье Ирен – едва заметное белое пятно на фоне кромешного мрака, местами скрытое оплетавшим ее старым сумахом. За искореженными ветвями проглядывало спящее тело. Ветви дико раскачивались под порывами ветра. Воображение Хилари разыгралось, ему стало казаться, что им с миссис Уоткомб приходится буквально вырывать Ирен из объятий дерева. В конце концов они вернулись под кров дома и положили свою недвижную ношу на диван. Ирен была без сознания и бледна как смерть. Лицо ее искажала гримаса мучительного страха. Давешняя ранка на шее, более не прикрытая повязкой, открылась снова и кровоточила.
Хилари бросился за врачом, а миссис Уоткомб со слугами перенесли Ирен в ее комнату. Сознание вернулось к бедняжке только через несколько часов, и все это время Хилари мягко, но непреклонно не допускали к больной. Растерянный и безутешный, он беспокойно бродил по дому. Внимание его привлекла необычная кучка рваных бумажек на столике жены. Он увидел, что Ирен пыталась их разобрать и даже успела кое-что сложить. Работа была завершена лишь наполовину, однако и то, что удалось прочесть, чрезвычайно его изумило:
«Старый сумах влечет меня с неистовой силой. Я ловлю себя на том, что невольно возвращаюсь в кресло в его ветвях, более того, делаю это против собственной воли. Ах, меня всегда посещают там кошмарные видения! В них я погружаюсь в самые глубины ужаса. Воспоминания о пережитом преследуют мой разум, и силы мои тают с каждым днем. Доктор Гастерс говорит об анемии...»
На этом Ирен остановилась. Едва ли сознавая, почему так поступает, Хилари решил завершить работу жены, но вскоре озяб от вползавшей в спальню утренней прохлады. Почувствовав, как задубело все тело, он оттолкнул кресло от стола. За дверью послышались шаги, и миг спустя вошла миссис Уоткомб.
– Ирен уже лучше, – не дожидаясь вопроса, объявила она. – Она сейчас спит здоровым сном, и доктор Томсон говорит, что непосредственная угроза ее жизни миновала. Бедное дитя совсем ослабело от потери крови.
– Мэй, скажите... что все это значит? Почему Ирен ни с того ни с сего заболела? Не понимаю!
Лицо миссис Уоткомб необычайно помрачнело.
– Даже врач признал, что этот случай ставит его в тупик, – очень тихо произнесла она. – Все симптомы указывают на внезапную и сильную потерю крови, хотя при острой анемии...
– Боже! Но... это ведь не как у Джеральдины? В голове не укладывается!
– У меня тоже. О, Хилари, можете посчитать меня сумасшедшей, но меня не покидает чувство, что здесь не обошлось без чего-то темного, чего-то ужасного. Еще три дня назад Ирен сияла здоровьем, и с Джеральдиной было так же, прежде чем ее свалила болезнь. Оба случая до ужаса похожи. Ирен пыталась рассказать про какой-то дневник, но, бедная, до того обессилела, что даже говорить связно не может.
– Дневник? Наверное, дневник Джеральдины? Должно быть, она имела в виду его. Я только что закончил складывать обрывки, но, по правде сказать, ровным счетом ничего не понимаю!
Миссис Уоткомб быстро пробежала глазами по строчкам, после чего изучила их уже тщательнее. Затем она зачитала вслух второй отрывок.
– Вот, Хилари, послушайте! Мне это кажется важным.
«Доктор Гастерс говорит об анемии. Молюсь небесам, чтобы он оказался прав: меня порой посещают мысли, предвещающие умопомешательство, не иначе... по крайней мере, люди так решили бы, если бы я осмелилась их поведать. Я должна бороться одна и никогда не забывать, что больным анемией свойственны нездоровые измышления. Зря я прочитала те до жути тревожащие слова у Баррета...»
– Баррет? Мэй, о чем это она?
– Дайте-ка подумать. Баррет? Вероятно, речь о «Деревенских преданиях» Баррета. Мне попадалась такая книга в библиотеке. Давайте сходим туда. Вдруг мы найдем ответы!
Книга нашлась без труда, к тому же отрывок, помянутый Джеральдиной, был отмечен закладкой:
«В Кливе мне напомнили еще об одном поверье, позабытом в наш просвещенный век. Издавна считалось, что вампиры, духи злобных умерших, по ночам способны принимать человеческий облик и прочесывать деревни в поисках жертв. Предполагаемого вампира в случае поимки хоронили, причем рот ему набивали чесноком, а в сердце вгоняли кол, вследствие чего вампир становился неопасен или по крайней мере не мог покинуть свою могилу.
Около тридцати лет назад некий старик говорил о дереве, выросшем, по его словам, из такого кола. Насколько помню, речь шла о необычном виде сумаха. Во время недавнего размежевания дерево стало частью сада старого Грейнджа...»
– Пойдемте наружу, – позвала миссис Уоткомб, нарушая долгую гнетущую тишину. – Хочу, чтобы вы поглядели на это дерево.
Небо уже окрасилось утренним румянцем, и кустарник, цветы, даже роса на траве вспыхивали отраженным розовым сиянием. Один только сумах нарушал радостную картину. Он был темным и угрожающим, листья за ночь покрылись безобразными пурпурными пятнами и выглядели маслянистыми, раздутыми, полными неестественной жизни, будто у чего-то богомерзкого и ядовитого.
Увидев дерево издалека, мисс Уоткомб воскликнула хриплым от волнения и страха голосом:
– Хилари, посмотрите! Этот сумах был точно таким же, как... как когда умерла Джеральдина.
* * *
К вечеру на лужайке стало до странности пусто. На месте старого дерева дымилась огромная груда углей... огромная потому, что сумах был влажным от темного, липкого сока и не хотел гореть. Пришлось подкинуть в костер большое количество прочей древесины.
Прошло много недель, но в конце концов Ирен оправилась достаточно, чтобы дойти до могилки Пестрика. К ее удивлению, ту почти скрывали из вида заросли чеснока.
Хилари объяснил, что ничто другое здесь попросту не росло.
Перевод с английского Анастасии Вий

Роберт Мюррей Гилкрист
Испытание возлюбленного
Мэри Падли стояла на террасе у свинцово-серой статуи Дианы, глядя в сторону арки каменных ворот Калтон-Давкот, за чьей решеткой начинался пыльный большак. От ворот к дому тянулась аллея, напоенная сладким благоуханием недавно зацветших лип.
Мэри была в белом: распашное платье из тонкого шелка, жесткая нижняя юбка на кринолине, стомак[75] лиловых тонов, затейливо расшитый серебряными бусинами.
Волосы были уложены в высокую прическу и напудрены. Общественное положение Мэри вскоре могло улучшиться, и мадам Падли, ее бабушка и покровительница, настаивала, чтобы та прекратила изображать девчонку-сорванца и посвятила себя усердному изучению светских манер, проникавших из города в Край вершин[76]. Впрочем, сия достойная дама журила внучку с нежностью, ибо знала, что единственная ее преемница наделена поистине ангельским нравом в сочетании с приятной наружностью, благодаря чему после своего союза с мистером Эндимионом Эйром, коего прочили в наследники лорда Ньюбурга, станет королевой местных балов и объектом всеобщего поклонения. Мадам, сама отличавшаяся живостью характера, всячески потворствовала любви девушки ко всему романтичному и незаурядному, хотя внешне и осуждала таковые пристрастия.
Но сейчас мадам Падли весьма кстати задремала над пяльцами с вышиванием, и Мэри украдкой выскользнула из дома, чтобы не прозевать приезд мистера Эйра. В правой руке она держала сложенный печатный листок. В лучах закатного солнца там виднелись слова: «„Наблюдатель“, № Среда, 23 июня 1714 года».
Время тянулось медленно. Мэри развернула первую страницу и в двадцатый раз перечитала письмо своего возлюбленного. Сей не обделенный литературным даром юноша направил его мистеру Аддисону[77], подстрекая того на очередную нравоучительную тираду.
«Мистер Наблюдатель, – шепотом прочитала она. – После заката рыцарства мужчина лишился возможности доказать избраннице свою преданность. Так почему бы не позволить ей придумать испытание, пройдя которое он завоюет ее полнейшее доверие, без коего невозможен настоящий брак...»
Мэри не закончила, ибо издалека донесся цокот лошадиных копыт. Она просияла улыбкой. На щеках заиграл легкий румянец.
– А вот и мой автор. Торопится услышать от меня «да» или «нет». О-хо-хо! Что ж ты так колотишься, сердечко? Ну точь-в-точь как будто спрятала за пазухой птенчика, украденного из гнезда.
Эндимион Эйр спешился у подножия замшелой лестницы и передал поводья подбежавшему конюху. Изобразив самый очаровательный реверанс, Мэри протянула возлюбленному руку для поцелуя.
– Сегодня вечером, – со смехом начал он, – сегодня вечером вы обещали ответить, выйдете за меня замуж или нет. Конечно, просьба моя – лишь дань условностям, ведь я своего добьюсь.
– Увы! Ваш способ показать, что я повстречала своего повелителя, бесподобен. Что ж, милый мистер Эйр, вы ухаживаете за мной целый год, к тому же я знаю вас всю свою жизнь и, как вам известно, не испытываю отвращения к вашей особе. Так что да... да, я выйду за вас, но при одном условии.
– И это...
– Вы укрепили мое сердце в намерении назначить вам испытание. Неужели вы думали, что я не пойму, кто написал вот это? – Она показала ему «Наблюдателя». – Вы сами напросились...
– Черт бы побрал мою писанину! Что ж, госпожа моего сердца, каждое ваше желание я выполню со всем тщанием, но при одном условии: лишь только бы надолго не разлучаться с вами. Назначайте же свое испытание, милая! Я жажду его преодолеть, дабы услышать из ваших уст, что вас достоин.
Они с нежностью воззрились друг на друга.
– Я никогда в этом не сомневалась, но у каждой девушки свои причуды. Идемте в парк. Нынешняя ночь просто создана для влюбленных.
Мэри снова подала ему руку, и они вместе пошли по узкой дорожке через розарий, где прекрасные цветы успели покрыться густою росою, к пригорку примерно в полумиле от Давкота, откуда открывался вид на вересковые пустоши, раскинувшиеся миль на сорок, и лес, простирающийся к северу.
В небе висел полумесяц. Тишину вокруг нарушали только вздохи ветра и едва слышное гудение бражников.
Поднявшись на пригорок, Мэри показала еще один холм примерно в трех милях – странный конус, заросший высокими деревьями, над вершинами которых частоколом поднимались дымовые трубы.
– Значит, хотите пройти испытание? Вы не трус, а для того, о чем я вас попрошу, нужна храбрость духа. Ваше задание – провести ночь в Калтон-Холле. Мой род покинул его лет восемьдесят назад, и с тех пор после заката там не бывало ни одной живой души. В доме водятся привидения – или, по крайней мере, так говорят, – посему вооружитесь смелостью. Она вам понадобится, чтобы провести темные часы в пустынных покоях.
Он прервал ее тем, что довольно бесцеремонно подхватил на руки и запечатал ей уста поцелуем.
– Дозволено ли мне будет отправиться туда прямо сегодня? Позвольте мне совершить сей доблестный поступок без промедления – и так стать героем в ваших глазах.
– Хорошо. Вот ключ от двери. Я незаметно вытащила его из бабушкиной корзинки: по своей воле она бы его ни за что не дала. Никто истовей ее не верит в таинственное зло, бродящее по ночам в этом месте, – вот почему за ужином я посоветую вам не говорить ни слова об испытании; бабушка тут же его запретит!
Влюбленные вернулись в дом. Мадам Падли, очнувшись от дремы незадолго до этого, встретила их в холле.
Пожилая женщина была статной и все еще красивой, несмотря на свои семьдесят лет. В юности она служила фрейлиной у герцогини Йоркской и по сей день сохранила манеры придворной дамы. Со свойственными ей тонким умом и проницательностью мадам Падли верно истолковала сияние, которым лучились лица влюбленных.
– Поздравляю от всего сердца, – сказала она. – Мистер Эйр, я безмерно рада, что мы породнимся. Скажу без обиняков: еще не встречала джентльмена, которого бы охотней увидела своим внуком. Но оставим слепого бога в покое. Ужин подан, и я на удивление проголодалась. Подайте мне руку, Эндимион. Юная мисс пойдет сзади.
Впоследствии Мэри с Эндимионом признались друг другу, что не запомнили ни слова, ибо витали в розовых мечтах о прекрасном будущем.
После ужина влюбленные переместились в гостиную, где Мэри села за новый клавесин и заиграла сладостные мелодии из опер Перселла[78].
В десять часов мадам Падли поднялась из кресла и вежливо намекнула, что джентльмену пора откланяться, но сердечно пригласила его провести таким же образом и следующий вечер.
Мэри проводила Эндимиона во двор, где поджидал конюх с лошадью. Начиналось испытание, но внезапно девичье сердце замерло от страха. Она обратилась к возлюбленному, умоляя позабыть о ее словах. Он покачал головой, весело рассмеявшись:
– Слишком поздно. Теперь ни за что на свете не откажусь от приключения. К нашей следующей встрече у меня появятся удивительные истории о призраках, предназначенные только для ваших ушей. Если обитатели Калтон-Холла окажутся безобидными, потом вместе нанесем им визит вежливости. А теперь до свидания, моя госпожа. Спокойной ночи и сладких снов!
Удаляясь, Эндимион трижды оборачивался и махал на прощание рукой, пока не скрылся из виду. Мэри понуро вернулась в дом и, обнаружив, что бабушка уже отправилась почивать, пошла к себе в комнату, но не стала готовиться ко сну, а присела в глубокую нишу подле распахнутого окна и устремила взор на посеребренные луной трубы далекого дома.
Меж тем Эйр, неспешно проехав пустошь и рощу, добрался до одичалого сада, настолько сильно заплетенного кустарником, что до лестницы, ведущей к колоннаде, пришлось пробираться через узенький просвет.
Он оставил кобылу в каменном дворике, поросшем густым ковром щавеля и крапивы, прошел к входу в дом и распахнул дверь в затхлый холл.
Тут Эндимион достал трутницу, высек огонь и, к своему большому облегчению, увидел на камине высокую восковую свечу в канделябре. Держа ее над головой, он поднялся по дубовой лестнице и, миновав длинную галерею, прошел в открытую дверь, что вела в анфиладу парадных залов. Гобелены здесь поточила моль. Кое-где свисали на пол из рам сгнившие холсты древних портретов. Кругом сновали тучи потревоженных светом летучих мышей, а две совы на подоконнике разбитого эркерного окна, громко ухнув, упорхнули в ночь.
Он все шел и шел через бесчисленные покои, чье былое великолепие затянул покров из паутины и пыли, и наконец оказался перед еще одной дверью, более внушительной и чуть приоткрытой. Толкнув ее ладонью, он с удивлением увидел, что комнату заливает холодное зеленоватое свечение, сродни лунному свету в морозный вечер.
Дверь легко распахнулась, и Эндимион попал в большой зал. Стены были украшены расписными барельефами, а потолок покрывала ничуть не потускневшая великолепная фреска с изображением резвящихся богов. В одном из двух каминов горел огонь, языки беззвучного пламени жадно лизали кладку.
– Ба, да здесь уже кто-то живет! Какие тут могут быть привидения! Уютно, как в... – Эндимион осекся, ибо в дальнем углу, за бархатным, расшитым золотом балдахином, что-то шевельнулось.
Сердце юноши сжалось от страха. Он двинулся вперед, держа свечу в вытянутой руке, и, хотя ноги отказывались повиноваться, наконец достиг подножия невысокого помоста, на коем в лакированном кресле неподвижно сидела фигура, скрытая черной газовой вуалью. Когда она отвела от лица лилейные руки, ткань всколыхнулась, открывая взгляду лик девы.
Глаза ее распахнулись. Большие и блестящие, они сверкали так, словно в их глубине ровно горел огонь. Красота незнакомки поражала. В своей жизни Эндимион увлекался не одной прелестницей, но эта оказалась пленительнее всех... даже той, которой он отдал сердце. Лицо красавицы отличалось неестественной бледностью, лишь пухлые, изящно очерченные губы выделялись ярко-алым цветом.
– Приветствую вас, синьор. Не напрасно я так долго-долго спала, ведь будить меня пришли вы. Подайте мне руку! Я все еще утомлена. С радостью поднялась бы и походила.
Ее голос очаровывал дивной мягкостью, приветливостью, но принадлежал не англичанке. Она говорила со странным акцентом, будто приехала из некой южной страны. И рука, принятая Эндимионом, вначале была холодной и влажной... холодной и влажной, словно у мертвеца, но, непринужденно покоясь в его ладони, постепенно согрелась и нежно пожала ему пальцы.
– Как вас зовут, синьор из моих снов?
Кровь юноши быстрее побежала по жилам.
– Эндимион, мадам. Я к вашим услугам.
– А меня зовут Диана. Диана, что ночью поцеловала Эндимиона. Прошу вас – руку! Я слабое создание, поэтому обопрусь на вас. О! Как безрадостен ваш край! Я бы все отдала за щедрые на тепло небеса Тосканы... за ее виноградники под жарким солнцем. Не люблю лунный свет.
Почему-то Эндимиона потянуло на безрассудные речи.
– Счастье не в тепле небес и не в виноградниках, радующих глаз. Существует более редкое тепло – тепло любви.
Она тут же закрыла ему рот ладошкой.
– Тс-с-с! Что это вы заговорили о любви на первой же встрече? Не сомневаюсь, где-то есть холодная английская красотка, живущая исключительно ради вас... какое-то наивное создание – души в вас не чает и ждет не дождется дня, когда назовет вас своим супругом... если, конечно, вы уже не женаты...
Стремительным движением свободной руки она отодвинула гобелен, скрывавший высокое окно от пола до потолка. За кристально-прозрачным стеклом белели в лунном свете пустоши, словно покрытые инеем.
– Взгляните на эту зиму! Взгляните же на сей суровый край! Увы, здешний холод непереносим для меня. Идемте к огню, согреемся.
Гобелен вернулся на место. Вместе они пересекли комнату.
За все это время Эндимион ни разу не вспомнил о девушке, которую любил; о девушке, что этой самой ночью пообещала стать его женой. Прошлое и будущее больше его не заботили. Юноша жил исключительно настоящим.
Красавица выбрала большое кресло, обитое малиновым шелком, с резными ножками и подлокотниками, с каминными экранами[79].
– Я сяду здесь, мой рыцарь, а вы устраивайтесь у моих ног – здесь, на стульчике. Ну-ка, положите голову мне на колени... – Из кисета на поясе она вынула горсть лепестков, иссушенных до хруста, и бросила их между прутьев каминной решетки. Пламя, неслышно полыхнув, кроваво-красными языками взвилось в дымоход.
Эндимиона охватило странное чувство, одновременно пугающее и сладостное. Он опустился к ее ногам. Красавица обеими руками притянула голову юноши к себе на колени – и, нагнувшись, коснулась мягкими губами его шеи.
* * *
Мэри поняла, что не может уснуть... не может даже приготовиться к отходу ко сну.
Не прошло и часа с отъезда Эндимиона, как девушку настолько замучила тревога, что она бросилась из своей комнаты в спальню мадам Падли.
Старая леди безмятежно спала. Свой белый парик из конского волоса она сменила на добротный льняной чепец.
Девушка положила ей на плечо дрожащую руку:
– Бабушка, проснитесь. Проснитесь, я в отчаянии. Я совершила непростительную ошибку и теперь не знаю, что делать! Творится какое-то зло!
Мадам Падли подскочила в кровати.
– Что такое, дитя мое? Кошмары замучили?
Мэри сбивчиво затараторила. Старая леди выслушала, пытаясь понять, что от нее хотят, и отшвырнула одеяло.
– Боже мой! – вскричала она. – Что ты наделала! Не хотелось рассказывать тебе такое, но знаешь... знаешь, почему опустел дом? Второй раз твой прадед женился на иностранке, что пила человеческую кровь! И то место теперь осквернено жуткими преступлениями!
Она позвонила камеристке, но не успела явиться эта достойная женщина, как Мэри выбежала из дома. Через миг по всему Давкоту разнесся тревожный звук пожарного набата, и слуги вскочили с кроватей. Мадам Падли, от волнения утратив дар речи, только жестами показывала, чтобы они как можно скорее шли по следу девушки.
Мэри добралась до заброшенного дома куда раньше остальных и, промчавшись по галерее, бегала по комнатам, взволнованно окликая возлюбленного. Теперь комнаты заливал лунный свет, проникавший через решетчатые окна. Полчища летучих мышей разлетелись по углам. Наконец девушка отыскала просторную залу, но ту больше не озаряли странные огни – она была темной, пыльной и зловонной.
Эндимион ничком лежал на полу; над ним, голова к голове, склонилась женщина. Ухватив тварь за плечо, Мэри в ярости отшвырнула ее и обвила молодого человека за талию.
Он открыл глаза. Мэри убедилась, что ее возлюбленный дышит.
– Все будет напрасно, если я не сумею вытащить вас из этого места, – прошептала девушка. – Кто знает, вдруг она приведет кого-нибудь посильнее?
– Мне привиделось нечто ужасное, – пробормотал Эндимион, – такое, о чем я не смею и рассказать. – В галерее он неловко поднялся на ноги и, навалившись на Мэри, поковылял к лестнице. – Если бы не вы, душа моя, в моем теле не осталось бы ни капельки крови.
Здесь они встретили слуг, и те соорудили грубые носилки, на которых Эндимиона доставили в Давкот. Девушка последовала за остальными, но сначала позаботилась о том, чтобы еще до завтрашней ночи Калтон-Холла не стало. Уходя, она подожгла гобелены, и огонь почти сразу перекинулся на древесину. Поскольку заброшенный дом был наследием Мэри, она имела полное право спалить его дотла. Узнав о ее поступке, Эндимион и мадам Падли ничего не сказали вслух – но, без сомнения, молчаливо одобрили его.
Дня через два юноше позволили покинуть комнату и посидеть в саду на солнышке с Мэри. Та взяла возлюбленного за руку, прижала ее к груди и попросила прощения за то, что подвергла его такому страшному испытанию, а он приобнял ее за плечи, умоляя помолчать.
– Знаете, милая, в моем счастье есть что-то постыдное. Та ночь показала мне, до чего же ваша любовь благородней моей.
Перевод с английского Анастасии Вий

Фрэнк Оуэн
Веер
Ли Хсейн бесформенной тенью сгорбилась у входа в дом. Когда-то слава о ее красоте гремела по всему Кантону. Именно о такой девушке, наверное, думал автор «Оды пеонам», когда писал: «Прелестью своей низвергала она царства». Увы, юность Ли Хсейн угасла, подобно догоревшему закату, и даже последний румянец ушел с вечернего небосвода. Остались только морщины, шрамы, старость... и кожа, грубая и желтая, словно гусиная. Большие черные корабли прожитых лет исподволь уплыли в море, бросив Ли Хсейн совсем одну, позабытую всеми, сломленную, разжиревшую старуху, чье очарование некогда было почти легендарным.
Семья у нее тоже вся умерла: кто от горя, кто от дряхлости, кто от, казалось бы, пустячного недуга. Так или иначе, все они покинули этот мир; все прошли через ту большую дверь, сулящую новое начало, а может, конец – зависит от точки зрения... уцелела только Ли Хсейн. Ли Хсейн – и великолепный желтый веер, взбрызнутый кармином. И вот она сидела у входа, наблюдая, как боги гор тянут к себе с равнин одеяло тьмы. Ее улочку почти уже скрыл покров ночной тайны, каковая и есть Кантон, и только единственный луч света из дома все еще прорезал черноту, борясь за жизнь. Желтый и трепетный, он падал на веер, и тот мерцал, отражая его лабиринтом фантастичных переливов оранжевого, золотого и ярко-красного. Казалось, веер отвергает этот свет, отшвыривает прочь. А Ли Хсейн так и сидела бесформенной грудой и что-то мурлыкала, без конца взмахивая им. Напевала надтреснутым старческим голосом исковерканные мелодии, невнятицу, что могла быть как проклятиями, так и молитвами.
Изменчивая круговерть времени довольно странна и непостижима. Считаные годы – и тебя выбрасывает из одного плана бытия в другой. Все меняется так разительно, словно ты на другой планете. Китайская женщина и без того глубоко внизу, ее положение не многим лучше, чем у домашнего скота или собаки. Ей никогда не дозволяют идти рядом с мужем по улице, и лишь изредка тот дарует возможность поесть за одним столом, а если жена не угодит, может безнаказанно избить ее до беспамятства. Однако все это не относилось к Ли Хсейн. Она смотрела на мужчин свысока, глумилась в открытую, и те даже не пытались противиться. Ли была единственной свободной женщиной на весь Китай.
Стоило ей улыбнуться, и мужчины забывали про все на свете. Рассказывают, что из-за ее улыбки Лу Вон, некогда известный коммерсант, благополучный семьянин и радость своей матушки, ушел из отчего дома и забросил дела. Торговля, банки, обширные чайные плантации – все это утратило важность, а когда обрушились неудачи и богатство исчезло, вместе с ними исчезли улыбки Ли Хсейн. Однажды утром тело Лу Вона обнаружили на речном берегу под слоем желтого ила. Никаких следов насилия, только губы вырваны.
И это лишь одна из череды трагедий, связанных с именем Ли Хсейн. Руки прелестницы добивался портовый агент по имени Чан. Его тоже потом нашли в речном иле, мертвым и без губ. После второй смерти начались пересуды. Никто не обвинял в лицо, но люди шушукались. Ли называли ведьмой, дщерью змеи, питающейся только человеческой кровью. И все же многие отказывались верить столь диким слухам. Среди защищавших ее выделялся Линь Син, ученый и знаменитый философ, львиную долю времени посвящавший глубоким медитациям в холмах. Линь Син преклонялся перед красотой и верил: прекрасное не может быть порочным. При встрече с Ли Хсейн его сердце чуть не выскочило из груди от любви. Эта богиня стоила того, чтобы сделаться ее преданным слугой! Она превосходила благоуханностью цветы и восхищала сильнее льдистых закатов и рассветов над желтым морем.
Их любовь тем летом была чудесной, словно в сказках. Шепотки о Ли Хсейн затихли. Линь Син ее обожал. Сильнее любить попросту невозможно.
Однажды она вернулась домой, вереща и безудержно рыдая. Линь Син, ученый, погиб, и ее жизнь лишилась красок. В слезах, стеная, Ли Хсейн била себя в грудь и взывала к спящему под Кантоном змею-кровопийце, моля ее пожрать. Тем вечером весь город погрузился в траур. Соседи тоже причитали и скорбели.
Когда на ученого напала пума, влюбленные бродили в горах далеко от Кантона. Линь Син безоружным схватился со зверем, пытаясь выиграть для спутницы время на побег. У него получилось, но он заплатил жизнью.
Подруги Ли оплакивали беднягу ровно до тех пор, пока не нашлось его тело. На трупе не было ни царапинки. Ни единого следа борьбы. И смерть произошла не так уж недавно, а еще у него не доставало губ.
После того случая Ли Хсейн начали чураться. Люди отворачивались от нее, встретив на улице, бормотали охранные заклинания, переступая ее порог. А она продолжала улыбаться, хоть и избегала общения с кем-либо.
Примерно в то время у нее и заметили этот красно-оранжевый веер, украшенный диковинными узорами. Она прятала за ним лицо от встречных на грязных извилистых улочках Кантона.
Шли годы. В ее доме сменялись возлюбленные, но все мужчины были людьми пришлыми, и никто не задавал вопросов, когда они появлялись и исчезали. Может, и умирали. Как знать?
Ли Хсейн так и не вышла замуж. Со временем красота ее поблекла, огрубевшую кожу изрезало морщинами, губы раздулись. Все ее тонкие черты, казалось, соскользнули со своих мест. Нос расширился, и ноздри теперь отстояли дальше. Волосы утратили блеск. Тело все больше тяжелело и под конец превратилось в бесформенную тушу. Ежевечерне Ли Хсейн сидела с веером у порога. Годы ее не пощадили. Каждый отбирал толику очарования, пока не осталось ничего.
Однажды на постаревшую красавицу наткнулся Джон Степплинг, исследователь из Америки. Она, как обычно, мурлыкала невнятицу, сидя у двери. Американец был наслышан об этой легендарной женщине. Она улыбнулась ему и мягко предложила:
– Не желаете ли войти? Я вам спою. Таких песен вы еще не слыхивали...
Американец принял приглашение. С изрядной дозой стонов и охов Ли Хсейн грузно поднялась на ноги – эта огромная, размахивающая чудовищным веером туша. Полутемным коридором она провела гостя в широкую, просторную комнату, полную мягких голубых огней и насыщенных ароматов, увешанную богатыми гобеленами. У самой дальней стены приткнулась курильница – из нее к сине-зеленому светильнику поднималась серая змейка дыма.
Хозяйке льстил приглушенный свет. Ее морщинистые щеки значительно посвежели. Нос тоже преобразился, и губы стали тоньше.
Она исчезла за дверной занавеской, и Степплинг на несколько минут оказался один среди густого запаха благовоний. Наконец вернулась преображенная Ли. Теперь на ней был красно-оранжевый наряд из мягкой, льнущей к телу ткани, в руке она держала свой диковинный веер. Выйдя на середину комнаты, Ли Хсейн запела. Она пела о любви и волшебстве, о зеленых лужайках, где под сенью ив струятся речушки, о молодости, смехе и юной любви; о цветах, о великолепных пионах, преследуемых солнцем... Постепенно в ее песню вплетались новые голоса, жалобные и приглушенные.
Голубые огни притухли и стянулись к ней одной. Дальние углы утонули в тенях, но там, где тихо покачивалась она, полыхал свет. Ли Хсейн молодела на глазах, будто своим оранжевым веером смахивала прочь годы. Она даже выглядела стройной. Ее глаза сверкали, как черные драгоценные камни, утончившиеся губы стали удивительно красными, а зубы поблескивали, подобно резной слоновой кости в ночи. Щеки разрумянились, голос обрел мелодичность и сладостность летнего ветерка, ласкающего цветы в саду. А к пению то и дело присоединялись новые голоса.
Степплинг не сводил с нее удивленных глаз, совершенно позабыв о притягательном и шумном городе за стенами. Жуткая вонь, исконная кантонская черта, утонула в запахе сжигаемых благовоний. Американца, как и множество возлюбленных, павших жертвой чар Ли Хсейн до него, заворожило великолепие этой женщины. Старая в действительности, она обретала юность, когда пела о любви, потому что любовь не подвластна времени. Степплинга тянуло к хозяйке дома против его воли. Он словно обратился в камень, не имея сил пошевельнуться. Привлекательность Ли Хсейн дурманила, хоть и действовала тоньше опия и гашиша.
В попытке разорвать незримые узы Степплинг переключился на веер. Под его взором ярко-красные пятна постепенно обрели форму. Они двигались. Они оказались губами и пели вместе с Ли Хсейн. Страшный то был момент: все эти живые рты наводили жуть. Издаваемые ими тихие звуки сплетались с голосом Ли Хсейн, одалживая ему волшебную силу.
Степплинг потрясенно вскочил на ноги. Он уже порвал узы, освободился, вернул себе власть над телом. Ли Хсейн сбилась, а потом и вовсе затихла. Свет, оживлявший ее глаза, угас, со щек сошел яркий румянец, нос и губы раздулись, тело потеряло привлекательность. Ли Хсейн попыталась остановить беглеца, но Степплинг оттолкнул ее так яростно, что она не устояла на ногах.
Всего раз американец обернулся. Тело Ли Хсейн недвижимо распростерлось под сине-зеленым светильником. Огромный веер на лице чуть подрагивал – словно все те красные рты, что слагали его, искали ее губы.
Перевод с английского Анастасии Вий
Генрих Манн
Пес
Собравшись в гостиной у одного из моих друзей, мы взялись спорить о переселениях душ. Разумеется, общество тут же распалось на две фракции – сторонники и противники теории, – и консенсусом дело даже не пахло. Заговорили также и о реинкарнации человека в животное. Кто-то сказал, что подобный жребий выпадает только индивидуумам с низкой и сомнительной моралью. Спор постепенно сошел в вялое перебрасывание самыми общими фразами и словесами, и один из скептиков подумал, что сумеет поставить точку ремаркой:
– Никто никогда не сможет привести убедительных доводов в пользу какой-то теории, будучи в стране, где теория эта не живет естественной жизнью, зародившись в самой душе народа. Только вера и способна создать факты.
Тут его прервал строгим, сдержанным голосом старый полковник Фастинс:
– Может, вы и правы. По крайней мере, здесь, в Европе, совершенно невозможны такие события. А вот был бы я в Индии – я бы им нимало не удивился.
Старик вынул из зубов короткую курительную трубку из темного дерева. Таков был условный знак, давно уже всеми примеченный: грядет какая-то история. Тридцать лет под жарким индийским солнцем и самого Фастинса, ныне седого как лунь, сделали похожим на смуглокожего брамина. Он уселся прямо, возложив руки на подлокотники кресла. Его светло-голубые мудрые глаза смотрели куда-то вдаль – за спину мне и человеку, сидящему по соседству. Наконец он начал рассказ.
Во время одного из малых бунтов – тогда они случались гораздо чаще, чем теперь, – меня откомандировали в самое сердце страны, чтобы я возглавил военный отряд. Там был аванпост, в довольно-таки крупном поселении, где никогда не стояли регулярные войска. Население не проявляло к нам враждебности, но мне-то было ясно, что оно поддерживало ночные связи с повстанцами – возможно, вербовало их, незнамо как и где. Солдатам было велено не особо полагаться на подозрительных туземцев. Однако даже самые безупречные вояки, случается, попадают в такие ситуации, когда приказ командования для них – ничто. И как раз одна такая ситуация однажды стала для меня причиной большого беспокойства. Я вызвал виновника волнений на ковер.
– Боб Рейлор, – сказал я рядовому. – Ты ведь вступил в отношения с Хивой, индусской девицей, что живет в предпоследней хижине на северной окраине поселения?
– Так точно, господин корнет.
– А известно ли тебе, что ты увел ее у другого мужчины?
– Еще как, господин корнет.
– И у кого же?
– Сдается мне, у Рамзана. Его здесь все кличут Гадюкой: уж больно характер у него мерзкий!
– Не только за характер он получил такое прозвище, Боб. Это же тот самый молодчик, незнамо как проскальзывающий мимо наших строго охраняемых постов в поселение – так, будто тихой змеей проползал по каким-то подземным норам?
– Получается, что это он, господин корнет.
– А знаешь ли ты кровавые слухи, что ходят о нем?
– Какие такие слухи, господин корнет?
– Говорят, он пьет кровь убитых им людей: верит, что так делает себя сильнее.
– Ничего себе, господин корнет. Он, получается, сущий дикарь, нецивилизованный до мозга костей.
– Ладно бы только это, темная твоя голова. Он опасный дикарь!
– Ну, теперь-то я точно понимаю, отчего Хива от него ко мне ушла, господин корнет.
– Боб, – строго сказал я, – путаться с туземцами запрещено. Забудь про эту девушку.
– Ну, если вы так считаете, господин корнет...
При этом он принял настолько несчастный вид, что я невольно дрогнул. Я не мог более настаивать на своем требовании со всей возможной безапелляционностью. Однако в нашем положении каждый солдат был на вес золота. Я строго отвечал за свой отряд – как мне потом оправдываться, если вдруг выйдет так, что кто-то из рядовых поляжет здесь костьми? Пусть даже и единичный случай... все еще недопустимо! Я отдал приказ особенно внимательно следить за домом Хивы. Обычное человеческое участие требовало от меня этого, правда же?
Единственное, чего я этим добился, – о происшествии стало известно сразу же. Одной безлунной ночью часовой, дежуривший близ хижины, услыхал хриплый короткий вскрик. Бросившись в ту сторону, откуда донесся звук, он ничего не обнаружил. Часовой все равно забил тревогу, и прибежали мои люди – с факелами и оружием. Дверь хижины была открыта настежь, единственная комната пустовала – лишь в углу сидела с отсутствующим взглядом слабоумная старуха-мать девицы. Но мы обнаружили кровавую цепочку следов, и привели они нас на околицу деревни. На сей раз негодяю удалось провернуть почти невозможное – уволочь куда-то мертвое или бесчувственное тело! Без сомнения, он слишком далеко зашел в своей мести конкуренту – устроив все так, что даже останки жертвы теперь невозможно было предать земле.
Пробежав чуть дальше, мы услышали глухой лай собаки – и вскорости все поняли. У Хивы жила, как упоминал бедняга Боб, крупная собака – огромная, тяжеловесная сука. Она настигла Гадюку Рамзана, но и для Боба было уже слишком поздно. Упав на колени у тела солдата, Хива покрывала леденеющее лицо страстными поцелуями, вся содрогаясь от горя и отчаяния. Ее черные умащенные волосы так и сияли в свете наших факелов. Мне отчего-то вспомнилась Эдита Лебединая Шея[80]: после битвы при Гастингсе она все-таки нашла останки своего возлюбленного короля на поле, заваленном трупами. Так и Хива отыскала своего Боба – даже темная ночь не смогла помешать ей.
Нам, однако, пришлось заняться собакой – с силой оторвать ее от тела убийцы. Дикая бестия глубоко зарылась в Гадюку Рамзана мордой, сплошь залитой кровью. Этот молодчик все время бравировал перед нами, что перережет нам, чужеземцам, глотки и вдоволь попьет нашей крови, вот только по итогу как раз это случилось с ним самим, на его родной земле; и устроила эту расправу неразумная псина, некогда принадлежавшая женщине, которую Гадюка считал своей. Никакого осинового кола или серебряного кинжала не понадобилось для усмирения этого кровопийцы – одни только крепкие зубы зверя. Кажется, собака успела не только напиться крови, но и отведать потрохов негодяя.
Мы сопроводили девушку домой. Пришлось нести ее на руках: силы оставили Хиву. Она была очень красива, и солдаты, державшие ее, явно смущались, касаясь ее стройного смуглого тела. Черт меня побери, будь обстоятельства иными, менее трагичными, я понял бы Боба и никаких запретов налагать бы не стал.
Хива закрылась в своей уединенной хижине на долгие недели, предпочитая никого не видеть и ни о чем не знать. С того времени она с удивительной нежностью относилась к собаке-убийце. Хотя, пожалуй, стоило опасаться зверюгу, осознавшую, что люди – существа съедобные. Так или иначе, в один прекрасный день эта сука ощенилась и издохла в корчах. Хива оставила себе одного щенка из помета.
Пес, казалось бы, должен был перетянуть на себя все ее желание заботиться о ком-то – тем более что она по-прежнему отказывалась от всяческого общения с миром. Однако же мои люди, чей интерес к экзотической красавице с непростой судьбой усиливала постылая монотонность службы в далеком гарнизоне, заметили, что отношения между нею и день ото дня подрастающим псом довольно-таки... чудны́е. Она ссорилась с ним, точно с человеком. По мере того как пес крепчал, мелкие стычки и перебранки между ними перешли в открытую враждебность. Ругань неслась из закрытой хижины почти беспрерывно. Хива била пса, и тот, не оставаясь в долгу, кусал ее. После каждой стычки девушка выбрасывала его за дверь – но спустя какое-то время запускала обратно, и между ними наступало что-то наподобие перемирия. Мне однажды удалось заглянуть в ее жилище: девушка сидела на циновке, и ее красивое тело выглядело неухоженным, отощавшим. Напротив нее в углу съежился пес – одичавший и косматый. Во взгляде зверя, коего Хива явно всячески избегала, читалась до ужаса отчетливо гневная, почти человеческая страсть – такой мне не приходилось видеть ни у одного животного. На губах у обоих пузырилась пена...
Как-то вечером в военный лагерь пришла мать Хивы и, сопровождая странные жесты маловразумительными звуками, кажется, испросила помощи. Должно быть, случилось что-то из ряда вон – если происшествие сумело вывести полоумную старуху из ее привычного одурелого оцепенения!
Стоило нам ступить под своды хижины, как пес отскочил в сторону. Девушка, вытянув истощенное тело в струну, лежала на циновке – бездыханная. Из открытой раны у нее на шее фонтаном била кровь. Мы поспешно попытались остановить кровотечение, хотя и так было ясно, что сделать ничего не сумеем.
В последний момент придя ненадолго в себя, Хива приподнялась. Один из солдат изо всех сил огрел пса прикладом, переломив ему хребет, и пинком отшвырнул в угол. Оттуда стекленеющим взором, на диво выразительным, зверь уставился в глаза девушке. И из глаз Хивы, поверьте мне, не меньшая ненависть струилась – для человека на грани смерти совершенно несвойственная. С огромным напряжением она попыталась сесть; одну худую руку воздела, будто проклиная, – и с бескровных губ резко слетели неразборчивые, больше напоминающие хрип слова:
– Ты прекрасно знал, как поступить... ты... Разве же ты – не он?.. Разве в тебе – не его дух?.. Я ведь сама видела, как твоя мать-вурдалачка лизала кровь... твою кровь!
Она кричала, покуда не завалилась набок, и все не отрывала взгляда от пса; и тот, как будто поняв ее слова, а может, просто из-за того, что близилась его смерть, тоже погрузился всецело в себя. Оба умирающих неотрывно смотрели друг на друга: девушка – и убийца ее возлюбленного, а теперь и ее самой.
– Пес! – воскликнул, после того как умолк Фастинс, скептик, своим комментарием и подтолкнувший полковника рассказать эту историю. В его голосе явственно звучал страх. – Пес... значит, вы хотите сказать...
Старик, однако, ничего добавлять не стал, а только потянулся снова к курительной трубке. Его светло-голубые мудрые глаза смотрели куда-то вдаль, за спину мне и человеку, сидящему по соседству.
Перевод с немецкого Григория Шокина

Ф. Г. Поуэр
Электрический кровосос
Мне подали письмо.
«Мой милый Чарльз, – гласило оно, – я был бы рад видеть вас сегодня у себя; я хочу показать вам нечто интересное. Наш общий друг, доктор Вэн, также приглашен мною на этот вечер. Искренне ваш, Джордж Викерс».
С доктором Вэном мы часто проводили время у Джорджа Викерса. Все как один – холостяки, мы любили водить научные разговоры, ибо за ними время проходило довольно-таки незаметно. От Викерса мы нередко уходили часа в два-три ночи.
В течение дня я несколько раз размышлял о том, что, собственно, нам собирается показать наш приятель. Вот уже много лет коньком Джорджа выступали опыты с электрической энергией. Ее он называл «залогом будущего», уверяя, что мы пока стоим только на пороге освоения этой стихии и что в дальнейшем применение для различных целей электрических мощностей перевернет весь мир, изменит в корне все взаимоотношения, по-новому задаст условия жизни. Наверное, и в этот раз он покажет что-нибудь такое, с проводами и яркими вспышками.
Я приехал около шести часов – и уже застал Вэна. Он, конечно, как всегда, уселся в самое удобное кресло. Хозяин вечера стоял тем временем у камина и улыбался мне.
– Я рад, что вы пришли, Чарльз, – сказал он. – Вы, может быть, избавите меня от его любопытства. – И он указал головой в сторону доктора.
– Почему он не может намекнуть, в чем дело? – жалобно спросил доктор. – Молчание он объясняет тем, что не хочет испортить мне аппетит.
– Ну дела! – воскликнул я. – И о чем же речь, право?
– О, теперь и вы начинаете. Ради бога – будем говорить о чем-нибудь другом, пока нам не подадут обед, – сказал Викерс и предложил пообсуждать аэропланеризм.
Мы не стали донимать его расспросами. Вскоре принесли обед. Наш разговор многим показался бы очень скучным, быть может, но он не прекращался ни на минуту. Доктор Вэн многое смыслил в биологии; моей же сферой интересов выступала химия. Я и с доктором-то познакомился вследствие взрыва, который чуть не ослепил меня. Потом уже я представил Вэну Викерса.
Наконец Джордж зажег сигару и произнес:
– Друзья мои, вы, вероятно, сгораете от любопытства. Прежде чем организовать для вас обещанный показ, попрошу вас выслушать краткую выдержку из серии лекций некоего Нода, напечатанных в тысяча восемьсот сорок четвертом году. – Он принес книгу и прочел: – «Странная форма жизни была открыта мистером Кроссом во время его опытов по электрокристаллизации». – Посмотрев на нас поверх книги, Джордж заметил: – Кросс был весьма выдающийся ученый, известный своими исследованиями в области атмосферных токов. – Он снова взялся за книгу: – «Из чувства справедливости к этому талантливейшему человеку, испытавшему бессовестные, нелепые нападки со стороны темных людей, воспринявших его деятельность как преступную, хочу привести здесь подробное описание эксперимента, приведшего к появлению акаруса». Дальше следует подробное описание аппарата Кросса. Вкратце: лохань, наполненная насыщенным раствором аморфного диоксида кремния, укрепляется на подставке... кусок фланели, свисающий из этой лохани, служит сифоном. Раствор капает на кусок пористого красного окисленного железа из Везувия, непрестанно поддерживаемого в состоянии наэлектризованности посредством вольтовой батареи. Что же здесь сказано дальше: «На четырнадцатый день с начала опыта Кросс заметил при помощи увеличительного стекла маленькие наросты на железе, под местом, откуда капала жидкость. На восемнадцатый день эти наросты увеличились, и из них показались шесть-семь нитей. На двадцать второй день эти проявления стали яснее и больше. На двадцать шестой день каждый из этих бугорков принял форму насекомоподобного существа в коконе, сотканном из подобия паутины. До этого времени мистер Кросс не подозревал, что это образование из себя представляет форму минерала, – и только на двадцать восьмой день, увидев, что мелкие особи могут двигать ножками, он пришел в изумление. Через несколько дней существа сами отделились от камня и стали свободно двигаться, а также начали проявлять способности к лучеиспусканию. Мистер Кросс добавляет, что никогда не высказывал прямой гипотезы о причинах зарождения описанных существ – по той простой причине, что не имел таковой».
Викерс закрыл книгу.
– Тут еще много об этом, но я думаю, что прочел все, что нужно. Если кто-нибудь из вас пожелает узнать более подробные сведения об этих опытах – можете найти их в отчетах «Общества друзей электричества».
– Наука давно сдала в архив этот глупый вопрос, – отмахнулся от предложения доктор Вэн. – Самопроизвольного зарождения нет, и электричество тут бессильно! Просто раствор тот содержал примесь каких-нибудь личинок – самые сильные из них выросли вопреки всем дискомфортным условиям, установленным горе-экспериментатором Кроссом.
– Почем нам знать? – загадочно улыбнулся Викерс. – Я лично воздержался бы от столь категоричного суждения – хоть я и не физиолог, как вы, Вэн!
– Ну, уже одно то, что последующие экспериментаторы не добились тех же успехов, что Кросс, говорит о многом.
– Если вы проследуете за мной, – предложил Викерс, – то я, быть может, буду способен убедить вас в следующем: как минимум один экспериментатор все-таки кое-чего достиг!
Я часто бывал в лаборатории Викерса – но, к моему удивлению, он повел нас не туда, а в помещение на самом верхнем этаже дома.
– Я надеюсь, вы сохраните мою тайну, – сказал он, вставляя ключ в замочную скважину. – Я готовлю статью об этом опыте – мне хочется поразить публику. – И он отворил дверь.
Доктор Вэн со скепсисом, написанным на лице, вошел первый. Я проскользнул следом и, помнится, обратил внимание на то, что Джордж, всегда такой спокойный и сдержанный, был очень взволнован. Потом я увидел, в чем дело!
Признаюсь, меня взяла оторопь. Я почувствовал себя дурно и поневоле оглянулся, думая, что будет не лишним заранее проверить пути отступления.
Нечего сказать, хорошего «результата» достиг Викерс! Образец находился на стальном поддоне; на него сверху постоянно падали, словно морось, капли раствора из подвешенной под потолок цистерны с мелко перфорированным дном. Близ поддона, по обе его стороны, выстроилась целая батарея электрических элементов. По-видимому, они предназначались для того, чтобы постоянно электризовать металлический постамент.
Но что было на этом постаменте? Затрудняюсь дать точное описание, до такой степени странное, всецело фантастическое существо пришлось нам увидеть. Оно походило, можно сказать, на паука – но паука, словно выкованного из невиданного металла, длиной около двух футов. Толстое округлое туловище, покрытое кольчатой броней, венчалось короткой шеей, перетекавшей сразу в уплощенный череп с двумя выпуклыми и странно светящимися глазами. По две ноги было видно с каждой стороны головы, а четыре более длинные – почти такой же длины, как и само туловище, – торчали сзади. Из черепа – там, где, по-видимому, находится рот, – выступал хоботообразный орган; он подергивался, как хоботок у мухи. По всему телу на расстоянии примерно дюйма друг от друга тянулись длинные паутиновидные нити.
Мы уставились на внушающий страх объект в гробовой тишине.
Чудовище невозмутимо стояло на своем металлическом постаменте – застыв в одной позе, ни на секунду не меняя ее. Сверху ему на спину звонко шлепалась морось – смачивая панцирь, каплями скатываясь на постамент и исчезая в желобах.
– Послушайте, Викерс! – пробормотал я. – Не хотите ли вы одурачить нас?
– То есть? – спросил мой приятель.
– То есть не сделали ли вы какую-нибудь... ну, модель, что ли, и выдаете ее теперь за нечто живое?
Викерс улыбнулся. В тот же миг монстр как-то странно задрожал, задрал одну из своих лап и поскреб ею брюхо. Пульсация его мушиного хоботка заметно усилилась.
– Он проголодался! – взволнованно сообщил Викерс. – Пора его покормить. – С этими словами он снял с полки стеклянную банку с закрытым куском стальной сетки горлышком. В этой емкости беспокойно сновал целый выводок домашних мышей.
– Он потребляет свежую кровь! – пояснил нам Викерс, поднося банку к постаменту. – Возможно, это как-то связано с тем, что кровь содержит железо, гемоглобин. – Присев на корточки, он поднес емкость горлышком вперед к самой голове чудовища.
То, что я наблюдал дальше, показалось мне отвратительным: чудовище немедленно просунуло хобот сквозь дыры сетки, уцепилось им, как присоской, за тело одной большой живой мыши и принялось тянуть кровь из нее – так пауки тянут растворенный энзимами «сок» из пойманных мух. Жертва пищала и дергалась, а потом, словно оглушенная ударом, затихла. Другие мыши прыгали в паническом ужасе, а одна даже вцепилась зубами в хобот. Но, по-видимому, этот орган был защищен солидной броней: зубы разъяренного грызуна не оставляли никакого следа на темных кольцах ротового аппарата. Отбросив окончательно обескровленную первую мышь, хобот загнулся. Присоска коснулась тела державшейся на хоботе мыши, отодрала ее и задвигалась вновь, сжимаясь и расширяясь – явно перегоняя, как помпой, кровь жертвы в организм хищника. Так пришла очередь третьей, четвертой, пятой мыши; лишь на пятой тварь вытянула хобот из банки, где еще оставалось несколько живых грызунов. Секунда – и придаток спрятался. Но на металлическую плиту все же упало несколько капель крови.
– Он сыт! – сказал, убирая банку, Викерс. – Но раньше ему было довольно одной мыши на целые сутки. Теперь я вынужден скармливать ему за день до двадцати мышек. Не знаю, сколько он будет пожирать, когда еще подрастет...
– Великий Боже! Вы, Викерс, хотите вырастить его величиной с тележку для гольфа?
– Почему бы и нет? – бодро отозвался ученый. – Я не вижу причины, по которой должен удовлетвориться полумерами.
– Но послушайте, Викерс! Мне кажется, вам нужно вести себя поосторожнее с этой... бестией! – заметил Вэн, наблюдая странное существо, ныне застывшее в прежней позе.
– Да ладно! – бросил со смешком Викерс. – Эта «бестия», как вы зовете мое детище, я называю «красавцем»... Он ведь как любой другой питомец – ничем не хуже, а в чем-то и куда более оригинален. Он признает меня, и не думаю, что у него есть резон проявлять ко мне агрессию. Но для чужаков, признаюсь, он далеко не безопасен. Их он шарахает током, и разряды выходят неслабые.
Вэн заинтересовался еще больше и спросил:
– Значит, эта тварь по строению своему отчасти сходна с гимнотусом – венесуэльским электрическим угрем?
– Или со средиземноморским электрическим скатом, – не преминул заметить я.
Викерс пожал плечами.
– Так или иначе, его атаку испытал на себе мой любимый охотничий сеттер. Как-то на днях, когда образец был меньше, чем сейчас, Бобби забежал сюда. Что точно произошло, я не знаю. Но как бы то ни было, пес выскочил из лаборатории с диким воем. Весь его правый бок представлял сплошную рану, будто пролежал полчаса на медленном огне. До сих пор Бобби находится в ветеринарной клинике: парализована половина тела. Едва ли выживет!
– Ну вот, видите? – не унимался Вэн.
– Да пустяки, Вэн! Повторяю, он признает меня. Может быть, как своего создателя, ведь это я дал ему жизнь! К тому же он точно знает меня как кормильца: я трижды в день даю ему еду. И смотрите: дружок без протеста позволяет мне всякие фамильярности с собой! – Викерс присел на корточки у постамента и стал осторожно поглаживать пальцами отвратительную голову «красавца» между двух светящихся подобно лампам глаз. Чудовище слегка подрагивало и тихонько перебирало отвратительными мохнатыми лапами.
Скажу честно: когда мы покинули лабораторию Викерса, я вздохнул с облегчением. Нет слов, проделки Викерса безмерно интересны. Но этот опыт – покорно благодарю! Едва ли я решился бы не то что гладить голову «красавца», но и просто спать в доме, где живет такая нечисть!
Кажется, и Вэн разделял мои чувства. По крайней мере, он был явно озабочен. Когда мы вместе покидали дом нашего ученого друга, он спросил отсутствующим голосом:
– Мне пора, Чарльз, когда снова увидимся?
Я ответил:
– Приходите ко мне утром в пятницу. Я буду свободен – посидим, поболтаем...
На том мы и расстались.
* * *
Ровно десять дней спустя я сидел с Вэном в его кабинете над шахматной доской. Предполагалось, что мы играем, но на самом деле доктор излагал мне свои мысли об опытах нашего друга.
– Я говорю вам, что это – величайшее из когда-либо сделанных открытий, величайшее. Из всех уродливых вещей, созданных Богом... Мне кажется – по свойству образования этой бестии, – что Джордж нашел звено между неорганическим миром и органическим, то есть миром живых существ. Это звено необходимо для полной схемы эволюции – хотя...
Доктора прервал стук в дверь. Вошла Эмилия, горничная, и доложила:
– Экономка мистера Викерса желает говорить с вами, сэр!
Я слышал, как Вэн произнес: «А!..» – и помню, что мое сердце стало биться самым глупым образом. Я с трудом мог успокоить себя, рассудив, что старуха пришла, вероятно, из-за своего ревматизма.
Вэн, перескакивая через две ступеньки, миновал две лестницы, ведущие в его кабинет, и, подойдя к дверям, сделал мне знак головой, так что мы вошли вместе.
Миссис Джонс никогда не говорила быстро и сегодня тоже не намерена была спешить. Она так медленно ответила на простой вопрос, что я с трудом удержался от недовольства.
– Да, сэр, я не знаю, случилось ли что-нибудь с мистером Викерсом, но он ничего не ел с полудня вчерашнего дня – а между тем я уверена, что он находится в доме. Он пошел наверх...
Думаю, миссис Джонс была права в своем удивлении, ибо доктор Вэн, известный всем уверенными манерами и профессиональным достоинством, бросился к домовому телефону и закричал: «Эмилия, душа моя, подавайте тотчас автомобиль, поскорее, пожалуйста!» – а затем повернулся к экономке, стоявшей с открытым ртом, и сказал ей:
– Вы поедете с нами и расскажете остальные подробности в пути.
Что случилось? Я боялся думать о том, что могло открыться нашим глазам в комнате наверху. Доктор и я переглянулись. Он положил свою руку на мое плечо и прошептал:
– Чарльз, с той минуты, как Джордж показал нам эту штуку, я всегда думал, что с ним что-нибудь случится.
– Дай бог, чтобы мы не опоздали! – горячо сказал я и, вспомнив немигающие глаза той твари, вздрогнул, после чего спросил Вэна: – Есть ли у вас револьвер?
Он кивнул головой и вышел из кабинета.
Несколько минут спустя подали автомобиль; мы впихнули туда миссис Джонс, и Вэн, сказав адрес шоферу, прибавил:
– Неситесь как молния!
Никогда я не забуду этой поездки – уверен, что и миссис Джонс тоже. Мы засыпали ее вопросами, но ее ответы были так сбивчивы, что мы скоро оставили ее в покое. Она сидела с вытаращенными глазами, одной рукой опираясь о стенку автомобиля, другой держась за мое пальто, и каждый раз, как наш экипаж подпрыгивал на каком-нибудь препятствии, вскрикивала. Я несколько раз пробовал успокоить ее, но она не слушала и в ужасе повторяла все то же слово:
– Остановитесь, остановитесь!
Переступив порог дома Джорджа, мы, не допуская промедлений, пошли наверх – только у роковой двери замерев и прислушавшись. Не выходило разобрать ни звука. Мы попробовали открыть дверь: заперта! Вся наша спешка – только ради того, чтобы оказаться перед крепко запертой дверью, ключ от которой держал при себе Викерс!
Вэн решительно сказал:
– Он тут, и мы должны проникнуть к нему.
– Пойду за слесарем, – сказал я и только хотел двинуться, как доктор взволнованно прошептал:
– Подожди, слушай!.. Он что-то говорит!
Я осторожно подошел к двери и прислушался с громко колотящимся сердцем и чуть дыша: молчание, долгое молчание – затем я услышал голос, но не смог уловить ни словечка. Казалось, что этот голос доносится из трубки плохо подсоединенного телефона.
Вэн покачал головой и крикнул:
– Говори громче, дружище! Мы не слышим!
Мы опять прислушались, но смогли разобрать лишь: «Ключ... потайная кнопка... в стол», – и опять все замолкло.
– Какой из ящиков, как открыть его? – громко спросил доктор.
Но ни одного звука не доносилось из-за двери, хотя Вэн дважды повторил вопрос.
Тогда он обернулся ко мне и сказал:
– Это еще счастье, что он сделал два ключа. Надо найти дубликат как можно скорее.
Мы поспешно пошли в кабинет Викерса, где стоял его роскошный письменный стол с открывающейся столешницей. Дверь кабинета и стол были открыты. Мы подняли крышку, увидели ряд ящиков и полочки; на одной лежала связка ключей.
– Где проклятый ящик с кнопкой? – сказал Вэн и торопливо пробовал подобрать ключи к ящикам. Известно, что подобные вещи наспех делать нельзя, и Вэн лишний раз убедился в этом. Он бранился все громче и громче, и я даже на минуту забыл о том, что мы ищем, пораженный богатством его словарного запаса. Мы открыли все ящики и сделали несколько промеров, но не смогли найти кнопку к потайному ящику.
Наши нервы уже были натянуты, прежде чем мы вошли в кабинет; теперь мои были в страшном состоянии, а лицо Вэна выражало ужас. Он молча подал мне кочергу, снял со стены старинный малайский топор, висевший здесь для украшения, и сказал:
– Вы справа, я слева!
Мы нашли драгоценный ключ, но столу, увы, пришел конец.
Мы снова пошли наверх, и хотя я отпер дверь, но медлил войти. Быть может, странное существо ходит по комнате, готовое напасть на нас, как только войдем? В каком состоянии мы застанем Викерса?
Вэн сжал зубы и вынул револьвер из кармана. Медлить было нельзя, но мы застыли на мгновение, услышав тихий шепот:
– Ради бога, как можно тише!
Мы вошли на цыпочках.
Есть картины, запечатлевающиеся в памяти так, что их никогда нельзя забыть. Спустя годы вы можете вызвать их в памяти с удивительной точностью. Картина, представившаяся нам, была такой. Широкий луч заходящего солнца проходил сквозь щель одной из неплотно примкнутых ставен; Викерс лежал навзничь посреди комнаты на полу со своим чудовищем на груди, вонзившим хоботок в его горло. Его лицо и губы были совершенно бледны, глаза – закрыты, и я не мог заметить ни малейшего признака жизни. Я взглянул на Вэна. Его брови были сдвинуты, и дыхание проходило сквозь стиснутые зубы с шипением. Я напомнил ему о револьвере.
– Не говорите глупостей! – сказал он с раздражением. – Принесите бренди. Ради бога, поскорее!
Когда я вернулся, он держал руку бедняги Викерса, и, хотя его густые брови все еще были сдвинуты, револьвер покоился рядом с ним на ящике. Вероятно, мое лицо выразило в ответ на сцену удивление, потому что Вэн сказал нетерпеливо, пусть и его голос был не громче шепота:
– У нас нет гарантий, что я отстрелю кровососа, прежде чем он успеет разрядить свой смертельный ток сквозь тело Джорджа. Вы знаете, что низшие существа умирают туго. Мы не можем рисковать этим – но мы не можем также рисковать, чтобы вампир высосал всего Джорджа насухо.
Глоток бренди возымел эффект. Викерс, похоже, услыхал что-то из нашего разговора, потому что открыл глаза и прошептал с тенью усмешки:
– Видели ли вы когда-нибудь пиявку, Чарльз?..
– Милосердный Боже! – воскликнул я. – Надеюсь, вы не хотите сказать, что Вэн и я должны сидеть сложа руки, рассчитывая...
– ...что я продержусь, пока он насытится? – довершил Викерс и снова улыбнулся мне, угадав мысль. А мысль была нестерпима. Ведь должен быть какой-то выход?
Вэн сидел и ждал несколько часов. Я тоже ждал, но лежа на диване в другой комнате. Ослабленный и духом, и телом, я заснул, и мне снились незнакомые мужчины и женщины. Но я с ужасом смотрел на них, потому что у всех были бледные, вытянутые лица с большими остекленевшими глазами, и у всех на груди висело что-то уткнувшееся в их горло. И они просили меня освободить их от этого бремени, но я был связан невидимыми узами и не мог двинуться.
Я проснулся с криком, весь в поту, и увидел, что доктор стоит надо мной и смотрит ввалившимися глазами.
– Кошмар, – сказал он. – Куда вы хотели идти и кто вас не пускал? Тише, тише! – сказал он, когда я вскочил и зашатался, так как мне показалось, что пол покачивается.
– Как там Джордж? – встревоженно спросил я.
– Жив, – ответил доктор, и я понял, что он имеет в виду «пока жив».
– Неужели мы ничего не можем сделать? – крикнул я.
– Я собираюсь предпринять кое-что, если вампир не отвалится в течение десяти минут. Сейчас наступил момент, когда надо рисковать, так как если этот вампир не оставит Джорджа, то вообще не будет нужды предпринимать что бы то ни было. Я хочу застрелить кровососа!
Мы вернулись в ужасную комнату. Бедный Викерс казался призраком, и не надо было иметь опытного глаза, чтобы заметить, что конец его недалек.
Я вынул часы.
– Дадим ему пять минут, – сказал Вэн, и я сел на ящик, глядя то на трупообразное лицо Викерса, то на отточенные решимостью черты Вэна.
– Срок прошел, – сказал я наконец.
Доктор тихо пододвинулся так, чтобы стать напротив головы вампира, и, опустившись на одно колено, поднял револьвер. Его пальцы уже были на спусковом крючке, когда вышло вот что: разбухшее от крови чудовище внезапно вытащило свой хобот и взглянуло на Вэна, точно поняло, какую опасность тот представляет. Я думал, что Вэн загипнотизирован его немигающими глазами, потому что он не пошевелился, хотя вампир стал двигаться в его сторону, характерно подогнув под себя суставчатые ноги.
– Берегитесь, Вэн! Он хочет прыгнуть! – крикнул я в страхе, и доктор отскочил, так как вампир приближался к нему с неожиданной быстротой.
И тут только я понял необыкновенное хладнокровие Вэна: он не стрелял до тех пор, пока последняя из нитей, покрывавших тварь, не удалилась от Викерса.
Прогрохотал выстрел, а следом – форменный взрыв. Нечто вроде шаровой молнии тут же вздулось у меня перед глазами, рассыпая искры в воздухе. Шар лопнул с оглушительным треском, и какая-то непреодолимая сила швырнула меня в угол комнаты. Падая, я ударился головой об угол стола и потерял сознание.
Голос Вэна заставил меня прийти в себя. Доктор лежал в луже крови. Я поблагодарил Бога, увидев, что он всего-навсего оглушен огромным зарядом статического электричества, которое внезапно было потеряно вампиром. Чудовище взорвалось, как материализованное электричество, – разряд ушел в пол, прожег его и прошел через весь дом.
Я помог Вэну встать, и мы поспешили к Викерсу. Доктор нащупал его пульс и сказал:
– Выкарабкается. Я спасу его!
И он исполнил свое обещание: Викерс и впрямь выкарабкался. Он продолжает опыты, но с материализацией электроорганизмов завязал – да и статью свою так и не выпустил.
Перевод с английского Вениамина Рудина[81]

Эрнест Робертсон Пеншон
Жизнь в камне
Конечно, над профессором сперва посмеялись.
Оно и неудивительно: заявляется в уютный теплый бар «Заплутавшие» этакий вот странный низкорослый лондонский джентльмен да начинает расспрашивать, откуда такое название, предмет всеобщего посмешища в этом уединенном уголке Корнуолла, взялось – почему сразу «Заплутавшие»? Кое-кто из присутствующих взялся старательно объяснять соль шутки: мол, ежели в округе кого-то не могут у уютного очага дождаться, так обычно ищут здесь (и, как правило, находят). Профессор серьезно все выслушал, блеснул стеклами огромных очков в роговой оправе и торжественно изрек:
– Понятно!
Он возглавлял кафедру сравнительного религиоведения, и, хотя в баре мало кто знал, что такое «сравнительное религиоведение» – и, похоже, никто даже не слышал о его великой работе «Человеческое жертвоприношение», где прослеживалась история зловещего обряда с древнейших времен Авраама и Исаака вплоть до нынешних, с сожжением чучел Гая Фокса и отправкой государством молодежи воевать за океан, – все поняли: ученый этот достоин всяческого уважения. Профессор предстал перед завсегдатаями бара носителем странных знаний – а следовательно, и странных сил, ибо знание – это всегда сила.
Впрочем, после того, как профессор задал простецкий вопрос, нуждаясь в пояснении простецкой местечковой хохмы, связанной с названием бара, обстановка разрядилась: все поняли, что джентльмену из Лондона ничто человечески-простецкое не чуждо. Хихиканье в свой адрес ученый воспринял как должное. Ему стало интересно, как давно это название используется. Никто не знал. Многие сошлись на том, что под такой вывеской бар и открыли когда-то встарь, и с тех пор она не менялась.
– Я спросил, – объяснил профессор, – потому как заметил на карте, что тут неподалеку имеется некий «Переулок Заплутавших».
Смех вдруг как топором обрубило – как если бы из-за стойки прогремели роковые слова: «Пора, джентльмены, мы закрываемся».
– Вот мне и стало интересно, – продолжил профессор, – это бар получил свое название от переулка, или переулок – от бара.
Никто, похоже, не знал – да и вряд ли кого-то тут такие нюансы волновали. Разговоры тут обычно водили о ставках на футбольные матчи – тема хоть и увлекательная, но изрядно ограниченная. Профессора ставки на спорт, казалось, не интересовали. В тот день он приехал на машине из Лондона – под конец туристического сезона; стоял темный и холодный ноябрь, и автомобилистов с туристами в такую пору роднило стремление вернуться к себе домой, в тепло, как можно скорее. Ученый улучил паузу в разговорах о госпоже Фортуне и ее склонности кого-то одарять, а кого-то – обдирать как липку, и заметил:
– Я не смог разглядеть на карте, куда ведет этот самый переулок.
– Ну, на самом деле он никуда конкретно не ведет, – сказал бармен.
– Что ж, это странно, – пробормотал профессор. – Если он никуда не ведет, зачем же он в принципе существует?
Этого, похоже, тоже никто не знал. Переулок просто был – проложили его в какие-то незапамятные времена, ну вот и все. Он упирался в холм, и чем выше по этому холму кто-то взбирался, тем хуже дорога становилась, а потом и пропадала вовсе.
– Стоило назвать его «Переулок Заплутавший», – задумчиво протянул профессор. – Вышло бы даже точнее. Полагаю, если он никуда не ведет, по нему редко ходят?
И впрямь, при должном размышлении выходило, что тем переулком пользовались уж очень редко. Конечно, если бы по холму проложили нормальную дорогу, вышел бы удобный короткий путь к ближайшему торговому центру. Только почему-то никто о том не подумал. Мужчины, работавшие в полях, случалось, хаживали в тех окрестностях, а осенью старухи и детвора стекались туда на сбор ежевики: вершина холма, где тропинка в конце концов терялась, славилась изобильными кустами ягод. Но сборщики ежевики, как казалось, всегда собирались группами – и никогда не задерживались допоздна.
– Коли у них здравого рассудка хватит – так и не станут задерживаться, – вклинился в разговор старик-забулдыга, до сего момента хранящий молчание. – А как найдется такой дурень, что там задержится, – пропадет с концами, и поминай как звали...
– Послушай, дедушка... – предостерегающе вмешался бармен.
– Как тридцать лет назад, – сказал старик, – так и по сей день никто не знает, что стало с Полли Хилл.
– Не давали ли в местных газетах свежую новость о молодой женщине, исчезнувшей где-то в этих краях? – уточнил профессор.
– А, вы, небось, про случай с Энджи, малышкой Энджи Полстон, – протянул кто-то из посетителей.
– Симпатичная она была штучка, – заметил бармен. – Боже мой, когда девушки уходят из дома – у них на то имеются свои причины. Взбалмошная она была, эта Энджи.
Выяснилось, что у этой Энджи имелась определенная «репутация». По слухам, почти каждый вечер у нее случалось «свидание» с тем или иным молодым человеком по соседству. Однажды, незадолго до исчезновения, у нее было одно такое «свидание» с сыном местного мясника – и, вот незадача, предмет ее воздыханий явиться не смог; мать что-то заподозрила вовремя, и ее влияние на отпрыска оказалось более весомым аргументом, чем голубые глаза и кудряшки милой Энджи. По общему мнению, Энджи обиделась, испугалась, что за ее «репутацию» возьмутся всерьез, – и уехала в Лондон (чего она очень хотела), чтобы стать одной из тех очаровательных молодых леди, известных как «ниппи»[82], чьи снимки в газетах вызывали у нее смесь восхищения и зависти.
Правда, в Лондоне до сих пор не было найдено никаких ее следов.
– Невелика потеря, – заметил кто-то. – Из-за такой девицы с парнями сладу нет.
– Но эти парни многое бы отдали за то, чтобы узнать, где она сейчас, – возразил кто-то еще. – Так же и мистер Фелпс, думаю, заплатил бы изрядно, чтобы узнать, куда подевался его Красавчик Болтон Третий...
– А это еще кто? – оживился профессор.
И ему рассказали, что Красавчик Болтон Третий – это призовой бык, стоивший что-то около двухсот или трехсот фунтов и слывший совершенством во всех отношениях; до того ручная и миролюбивая скотина, что его оставляли пастись в поле без какого-либо надзора. Его всегда приводили назад под вечер; но как-то раз, когда паренек-служка с фермы Фелпса отправился за ним, пусть даже и чуть позже обычного, Красавчика на выпасе не оказалось. Никаких следов – бык будто сквозь землю провалился; что с ним случилось – а поди теперь разбери.
– Любопытно, – заключил профессор. – Меня, признаться, в примерно равной степени заинтересовали и бык, и судьба юной Энджи, и участь Полли Хилл, исчезнувшей тридцать лет назад. Любопытно, что в местном «Ежегоднике» шестидесятилетней давности имеется упоминание о ценном жеребце, пропавшем в этих краях. Предположительно, жеребца украл конюх, поскольку на следующий день он сам куда-то запропастился.
– Шестьдесят лет назад я еще не родился, – заметил бармен, и вид у него был такой, будто все, что произошло до его рождения, на самом деле не имеет большого значения.
– В «Ежегоднике» много интересного, – пробормотал профессор, – и даже странно, как часто упоминается этот район с интервалом в тридцать лет. Был ли бык мистера Фелпса на поле возле Охотничьего камня? Это в самом начале Переулка Заплутавших, не так ли?
– Верно, – сказал бармен, несколько удивленный такой осведомленностью о местных достопримечательностях. – Но в пропаже быка нет ничего загадочного. Он кучу денег стоил – его увезли и спрятали где-нибудь, а потом продали на черном рынке или вообще в другую страну...
– Такое проще придумать, чем провернуть, – вмешался старикан, упомянувший Полли Хилл. – Да и что-то там нечисто все равно: на Охотничьем камне часто выступает кровь. Я сам однажды видел... только задерживаться не стал, чтобы приглядеться.
– А почему тот камень называют Охотничьим? – спросил профессор.
– Да просто так повелось, – бросил бармен, пожимая плечами.
– И что, эти странные пятна у его подножия, напоминающие кровь... никто их даже не пытался исследовать?
– А кому оно надо? Была б причина...
Было упомянуто, что единственным следом недавно исчезнувшей Энджи, девушки, любившей назначать «свидания» и мечтавшей когда-нибудь стать «ниппи», была ее сумочка – ее нашли аккурат возле этого самого Охотничьего камня в конце Переулка Заплутавших. Вероятно, именно в том районе и было ею назначено «свидание» для юного наследника местного мясника, о чьей нравственности слишком уж пеклась матушка. Не дождавшись парня, она вполне могла пойти домой через холм... и что с ней случилось после – оставалось лишь догадываться.
Тут двери со скрипом открылись, и в бар заглянула пожилая женщина.
– Мой Тим тут? – спросила она. – Домой до сих пор не пришел, шляется где-то...
Никто не видел Тима, и она, ворча, ушла. Бармен подмигнул профессору.
– Тим ставит силки на кроликов, – пояснил он, – сбывает шкурки из-под полы. Когда-нибудь попадется, как пить дать. А кролей, кстати, как раз много у Охотничьего камня...
Старик-забулдыга поднялся из своего угла с явным намерением уйти. В самых дверях он обернулся.
– Тим – дурак, если ходит туда за кроликами, – сказал он. – Потому что, даже если там и водятся лопоухие... они там точно не единственные. Там еще что-то есть. – И он вышел, а бармен рассмеялся, хотя и немного смущенно.
– Послушать его, – сказал он, – так, наверное, есть что-то странное в той гранитной глыбе, что торчит на холме со времен Великого Потопа...
– Думаю, я сам на нее как-нибудь взгляну, – заметил профессор, – но не сегодня.
– Сегодня я бы и сам не стал, – согласился бармен.
* * *
Стоял полдень, когда на следующий день профессор медленно и осторожно зашагал по Переулку Заплутавших. Тот мало напоминал, собственно, переулок, будучи скорее чем-то вроде кривой тропки, на юг от которой пролегли поля, а на север – голый склон холма. Там, где заканчивались возделанные земли и начиналась неровная голая местность с редкой порослью ежевики, богатая на кроличьи норы, стоял Охотничий камень – огромная продолговатая глыба гранита, поставленная вертикально на грубое утолщенное основание. Она насчитывала около восьми-девяти футов в высоту и, должно быть, весила не одну тонну. Ее поверхность испещряли резные знаки – возможно, когда-то это были буквы или маленькие рисунки, но ветер и дождь за бесчисленные годы сделали их неузнаваемыми. Кто бы мог сказать, какое далекое племя людей, на какой странной заре человечества, с какими болью и жертвами тащило этот огромный груз из далекой каменоломни, где он был добыт, и воздвигало ее на этом голом склоне холма ради сохранности в веках. Теперь же у подножия глыбы сидел дородный мужчина в габардиновых брюках и курил трубку. Профессор кивнул ему в знак приветствия.
– Доброе утро, старший инспектор, – сказал он. – На вашем месте я бы не стал здесь рассиживаться.
Старший инспектор Харрис из Скотленд-Ярда явно удивился, но все равно поднялся с земли. Обладатель дисциплинированного ума, ко всем профессорам он привык относиться с должным уважением.
– А что такого? – поинтересовался он. – Как по мне, камень прочно стоит. Я будто бы почувствовал дрожь, когда садился... но пока что эта штука падать не намерена.
– Есть какие-нибудь новости о местном жителе по имени Тим? – спросил профессор.
– Объявлен в розыск, – ответил старший инспектор. – Вы уже слышали про него?
– О да.
– Может быть, он имеет какое-то отношение к делу Красавчика Болтона Третьего, – задумчиво заметил инспектор. – Вряд ли такая жизнерадостная прохвостка, как наша Энджи Полстон, может быть замешана в краже скота...
– Вы что-нибудь странное замечали в окрестностях? – не унимался профессор.
– Ну, разве что... – Инспектор рукой показал на странный, четко обозначенный след на земле, как будто по ней проволокли что-то тяжелое. – Похоже, здесь проехался паровой каток, – сказал он, – но, понятное дело, это что-то другое.
– Понятное дело, – повторил профессор. – А вот это вы видели? – Он указал на темно-коричневое пятно у основания каменной глыбы, как раз в том месте, где только что сидел старший инспектор. Служитель закона покачал головой.
– А что это по-вашему, профессор?
– Не скажу наверняка. Но, возможно, кровь. – Профессор чуть отошел от камня и встал там, где в невысоком склоне холма было прорыто будто бы больше всего кроличьих нор. Подобрав что-то с земли, он вернулся и показал инспектору обрывок ловчей сетки.
– Сгодится для ловушки на мелкую дичь, – предположил он.
– Вполне, – согласился инспектор. – А что в этом клочке интересного?
– В пабе «Заплутавшие» все знают местного Тима как заядлого охотника на кроликов, – объяснил профессор.
– Ну, – старший инспектор замялся, – не думаете же вы, что его кто-то похитил?..
– Думаю, не похитил, – тихо произнес профессор.
Старший инспектор отошел и снова уселся у подножия Охотничьего камня, но почти сразу же вскочил:
– Боже правый! А хорошо, что вы меня предупредили!
– Что такое? – спросил профессор, резко обернувшись.
– Мне почудилось, будто эта глыба качнулась, – заявил инспектор. – Когда я садился, по ней будто дрожь прошла. Как будто вот-вот опрокинется! – Он положил руку на камень и подтолкнул. – А выглядит такой крепкой... да и ощущается так же.
Профессор поднял глаза к небу.
– Сейчас полдень, – как бы невпопад заметил он. – Не думаю, что он опрокинется в такое время... при свете дня.
– Ну что ж, – подвел черту инспектор. Он выглядел очень взволнованным и слегка бледным. – Готов поклясться, что-то я здесь почувствовал. – После паузы, наполненной лишь молчанием профессора, он добавил: – При исполнении не пью – а то ведь подумал бы уже, что хватил лишку!
– Лучше нам с вами пойти уже, правда? – предложил профессор.
Инспектор согласился – несколько поспешно. На обратном пути он то и дело бросал встревоженный взгляд через плечо.
– Чертов туман, – пробормотал он, – уже сгущается в той стороне. Кажется из-за него, будто глыба знай себе из стороны в сторону качается... заметили же?..
– Я заметил, что никакого тумана там нет, – мягко произнес профессор. Он шел очень быстро, временами переходя практически на бег.
– К чему так торопиться? – взмолился дородный полицейский.
– Сам не знаю, – расплывчато бросил профессор, но затем все-таки добавил: – Думаю, на том месте, где вы сидели, в пору кельтского язычества приносились жертвы. Та огромная глыба – это капище, алтарный камень.
– Ого! – Инспектор присвистнул. – Да, есть повод для волнения. Дела седой старины...
– Я думаю, эта старина не такая уж и седая, как многим здесь кажется, – туманно изрек профессор. Когда они дошли до конца переулка, он добавил: – Хочу, чтобы вы достали мне у местных бычка. Белого, без единого пятнышка.
– А? – удивился старший инспектор. – Это еще зачем?
Профессор объяснил.
– Звучит как чистое безумие, – твердо сказал полицейский.
– Да, я знаю, – согласился его собеседник.
– Если бы не то, что я почувствовал там, наверху...
– Мне нужен белый с головы до хвоста, без единого пятнышка, – повторил профессор.
– Все-таки это безумие. Ума не приложу, как объяснить хозяевам...
– Спорно, если судить с позиций кондового рационализма, согласен, – угрюмо признал профессор. – Вы думаете, я этого не понимаю? Вот только что произошло с вертихвосткой Энджи Полстон? Где бедняжка теперь? Что стало с призовым быком мистера Фелпса? Где Тим? Он пошел к камню ставить силки на кроликов – и будто сквозь землю провалился. И почему почти каждые тридцать лет сообщается о каком-нибудь таинственном исчезновении в этом районе?
– Ох, ну, пусть будет по-вашему, – беспомощно бросил старший инспектор. – Но сразу вам скажу: я в такие вещи не верю. Более того, я не знаю, где достать белого бычка, чтобы вот прям без единого пятнышка! Мы здесь скотом не торгуем.
Профессор назвал ему адрес.
– Этот человек у меня в долгу, – сказал он. – Видный торговец. Позвоните ему, дайте намек, что выступаете от моего имени, и доходчиво опишите требования. И он все сделает.
– Чего ж вы сами ему не позвоните?
– Если позвоню я, уязвленная гордыня этого типа взыграет, и он упрется. Но если это будете вы, инспектор – посредник и, ко всему прочему, представитель закона, – все пройдет как по маслу.
Делать было нечего – старший инспектор отправился на поиски телефона.
Уже смеркалось, когда подъехал грузовик с прекрасным молодым бычком, чья шкурка лучилась идеальной белизной – ни единого пятнышка от головы до хвоста. Внимательно осмотрев животное, профессор, похоже, остался доволен. Позже, ближе к полуночи, жители поселка тешились необычным зрелищем в свете луны: образованный лондонский ученый и старший инспектор Скотленд-Ярда с грехом пополам волокли упирающегося белоснежного быка вверх по крутой и узкой дороге.
Стояла чудесная ночь. Серебристое сияние разлилось по земле, придав пейзажу некий отстраненный, неуловимый шарм. Ни малейшего дуновения ветерка – и ни души кругом; будто все живое покинуло мир, и осталась только эта маленькая, странная, продвигающаяся без спешки процессия: белоснежный вол и двое мужчин.
– Вот теперь ступайте осторожнее, – на подходе к камню прошептал профессор.
Старший инспектор, не нуждавшийся в таком предупреждении, пробормотал:
– Здесь живет целый выводок кроликов. Видите теперь хоть одного?
– Кролики чувствуют, когда оно пребывает в активной фазе, – сказал ученый.
Прямо перед ними, в белесом лунном свечении, четко виднелся громадный камень, стоящий вертикально и будто ждущий своего часа.
Они прошли еще немного и подогнали вола в тень глыбы, а сами удалились на пару-тройку ярдов. Животное встало как вкопанное и тревожно замычало. Этот тоскливый звук разнесся далеко по окрестностям, особо отчетливый на фоне тягучего ночного затишья.
– У меня мурашки бегают по коже, – признался старший инспектор. – За весь этот день я не выпил ни капли, но клянусь: камень прежде стоял по правую сторону от переулка.
– Так оно и было, – сказал профессор и добавил: – Так оно и есть.
– Но ведь только что он был слева от нас, – произнес с недоверием инспектор.
– И это тоже вам не привиделось, – подтвердил профессор.
Они застыли неподвижно, и бык снова замычал, протяжно и низко. Профессор взял своего спутника за руку, сказав:
– Не стоит подходить ближе.
– Не стоит, – согласился инспектор и уточнил: – А что это за шум?
– Думаю, это у вас стучат зубы, – сказал профессор. – Или у меня.
Бык переступил с копыта на копыто. Он снова замычал; остановился, опять двинулся вперед, очень медленно, словно его неудержимо что-то влекло.
– Смотрите! – вдруг закричал профессор. – Смотрите же!
И они увидели. В бледном лунном свете они увидели все очень ясно. Небеса и твердь хранили неподвижность, и столь же неподвижны были двое мужчин, и вол тоже застыл в какой-то миг – а вот огромная и доселе недвижимая каменная глыба крутанулась вокруг своей оси и, взрыхляя почву и выбрасывая из-под своего основания фонтаны земли, камни и мелкие белые осколки чего-то, что, пожалуй, могло когда-то быть костями, сама по себе, без чьей-то помощи, очень быстро «поехала» вперед, прямо на оторопевшего быка. Кривая трещина расколола ее поверхность спереди надвое – и глыба разверзлась в самой середине, исторгнув в вечерний воздух облако пара, пахнувшее гнилостным смрадом. За частоколом зазубрин, похожих на заостренные клыки, в самой своей сердцевине, камень был алым, как кровь или мясо. Ударив быка в бок и завалив его наземь, живой камень качнулся вперед – и даже поверх жалобного, испуганного рева скотины инспектор уловил кошмарный, громкий, почти оглушающий сосущий звук.
Больше старший инспектор ничего не увидел и не услышал. Он просто развернулся и побежал. Да и профессор почти сразу устремился за ним – рванув с такой скоростью, какой прежде никогда не развивал; пожалуй, лишь у немногих людей во всем мире, помимо этих двоих, имелась нужда в столь изнуряющей прыти. Инспектор упал один раз – с ужасным криком: ему показалось, будто что-то схватило его за лодыжку. Он всего лишь запнулся за корягу, но, вскочив на ноги и продолжив бег, все еще кричал. Казалось бы, банальный опыт – но он, увы, серьезно изменил жизнерадостного упитанного полицейского, ибо прежним человеком тот, в каком-то смысле, быть перестал.
Только когда впереди показались огни поселка и послышались дружелюбные голоса сынов и дочерей человеческих, беглецы почувствовали себя в относительной безопасности.
– Я знал, что увижу, – переводя дух, пропыхтел профессор, – ну, или думал, что знал... но совсем другое дело – когда вот так вот, на твоих глазах...
– Нам никто не поверит, – пробормотал старший инспектор. – Да я и сам уже почти не верю, господи. Но что это... что это была за тварь?
– Веры нам не будет, – согласился профессор, – с чего бы? Времена язычества давно прошли. Кто знает, как долго, на протяжении скольких веков эта глыба стояла там... и ей, может быть, каждый день предлагали кровь живых жертв, в том числе – человеческих... «Я взыщу и вашу кровь, в коей сути – жизнь... ибо суть всякого тела есть кровь его»[83]. Вот так это нечто и зародилось, я полагаю, такое же злое и жестокое, как и обряды, проливавшие на него источник жизни. И когда язычники перестали возлагать на камень жертвы, камень стал искать их себе сам, чтобы обеспечить свое страшное, оплаченное чужими жизнями и кровью существование.
– Хотите сказать, что камень, напитавшись кровью, сам превратился в живую тварь?
– Я знаю, это странная версия для ученого... может, это просто какое-то неизвестное науке древнее существо. Может, оно походит на камень, находясь в летаргии, в состоянии дремы. Когда жертва близко, оно атакует, подминает ее под себя, раздавливает и высасывает досуха. Ему не нужно тратить много энергии, если оно двигается редко, верно? Вот оно и спит.
Старший инспектор затравленно огляделся, будто убеждаясь, что на горизонте точно не маячит огромный движущийся каменный массив.
– Не думаю, что сам я пойду спать, – сказал он. – А то мне приснится... приснится, как эта дьявольщина пробирается сюда, высаживает дверь или стены... Что может сделать человек против пятидесяти тонн одушевленного гранита?
– Сегодня ночью здесь будет безопасно, – успокоил его профессор. – Говорю же, это чудовище успокоилось, оно как насытившаяся змея. Наверное, нас ждет очередной период безмятежности, лет тридцать без происшествий. Но мы удостоверимся, что это последний для этой твари сон. Завтра я закажу строительную взрывчатку. Столько, чтобы сровнять этот чертов холм с землей. Мы это сделаем... если только вы не захотите провести раскопки от лица полиции. Уверен, там много останков, в этой земле: и свежих, и старых.
– Делать подкоп под эту проклятую глыбу? Нет уж, обложим взрывчаткой – и пусть катится в ад, откуда и прибыла! – Старший инспектор утер пот со лба. – Да и что я объясню тем, кто лишился родных? Что их погубил живой камень? Нет уж, пусть лучше верят, что они все еще где-то живут... может быть, лучшей жизнью, чем тут...
– Вера – весьма мощный инструмент, – согласился профессор. Помолчав, он добавил: – И порой опасный. Не только в те дни, на заре человечества, люди воздвигали себе идолищ – диких божков, что, оставшись без внимания, обращали гнев на создателей своих...
Перевод с английского Григория Шокина
Алджернон Митфорд
Кошка-вампир семейства Набэсима
В роду Набэсима[84] бытует предание, что много лет назад принц Хидзэн был околдован кошкой, прибившейся к кому-то из его слуг. При дворе принца жила дама редкой красоты по имени О Тойо: среди всех его дам она была любимицей, и не имелось никого, кто мог бы соперничать с ней по очарованию и достижениям. Однажды принц вышел в сад вместе с О Тойо и оставался там, наслаждаясь ароматом цветов, до захода солнца. Они вернулись во дворец, так и не заметив, что за ними по пятам следует большая дикая кошка. Расставшись с господином, О Тойо удалилась в свои покои и улеглась спать. В полночь она, вздрогнув, проснулась и увидела огромную тварь, припавшую к полу и следящую за ней; когда она вскрикнула, зверь запрыгнул на нее и, вонзив острые зубы в нежное горло, испил ее крови. Какой скверный конец для такой прекрасной дамы, сердечной любимицы самого принца, – скоропостижная смерть от острых зубов! Но демоническая кошка одной лишь расправой не ограничилась: мощными лапами вырыв яму под верандой, она сбросила туда труп О Тойо, закидала землей и, приняв затем облик убитой, взялась околдовывать знатного Хидзэна.
Тот, пребывая в полнейшем неведении, и предположить не мог, что прелестное юное создание, щедро одаривавшее его лаской, на самом деле являлось богохульным зверем, что убил госпожу О Тойо и принял ее обличье. Меж тем день ото дня принц терял по ночам все больше крови: ее пил ненасытный монстр под маской девы. Шло время, и силы Хидзэна таяли, цвет лица менялся то в серость, то в жуткую мертвенную бледность. Принц Хидзэн стал похож на человека, страдающего от смертельно опасной хвори. Заметив это, его советники и жена сильно встревожились и созвали лекарей; те прописали ему различные снадобья – но чем больше лекарств он принимал, тем серьезнее становилась его болезнь, и никакое средство не помогало. Но сильнее всего принц страдал по ночам, когда сон его был беспокойным и разум его осаждали ужасные кошмары. Вследствие этого советники принца каждую ночь снаряжали сотню его приближенных бодрствовать и наблюдать за ним. Как ни странно, в первую же ночь, когда была выставлена стража, около десяти часов вечера, стражников охватила внезапная и необъяснимая сонливость. Борьба с ней не увенчалась успехом – один за другим все мужчины заснули. Тогда самозванка, принявшая обличье О Тойо, пробралась в покои и принялась изводить принца до утра. На следующую ночь произошло то же самое: ёкай пускал принцу, чья охрана беспомощно спала рядом, кровь и насыщался ею. Ночь за ночью это повторялось, пока наконец трое советников принца не решили встать на страже и посмотреть, удастся ли им преодолеть таинственную сонливость. Но у них дела обстояли не лучше, чем у остальных, и к десяти часам они уже крепко спали.
На следующий день трое советников провели торжественное совещание, и их глава, некто Исахайя Бузан, сказал:
– Подозрительно, что караул в целую сотню стражей засыпает, все как один. На моего господина и его охрану определенно наложена порча! Раз уж все наши усилия здесь тщетны, давайте пойдем к Рюйтену, верховному жрецу храма Мие, и попросим его помолиться как следует за княжье здравие!
Другие советники, одобрив решение Исахайи Бузана, отправились к жрецу Рюйтену и попросили его прочитать литании, чтобы принц выздоровел.
И Рюйтен, главный жрец Мие, каждую ночь возносил молитвы за принца. Однажды ночью, в девятом часу, когда Рюйтен закончил свои воззвания к небу и готовился лечь спать, ему почудилось, что он слышит шум снаружи, в саду – будто кто-то умывался у колодца. Сочтя это странным, Рюйтен выглянул из окна – и там, в лунном свете, он увидел умывающегося красивого молодого солдата лет двадцати четырех. Закончив умываться и одевшись, солдат встал перед фигурой Будды и горячо помолился о выздоровлении принца. Рюйтен смотрел на это с восхищением, а юноша, кончив молитву, собрался уходить. Но священник окликнул его:
– Молодой господин, прошу вас немного задержаться: я должен вам кое-что сказать.
– К услугам вашего преподобия. Чего бы вы хотели?
– Пожалуйста, будьте так добры, поднимитесь сюда и немного побеседуйте со мной.
– Как будет угодно преподобию! – ответил солдат и поднялся в храм.
В храме Рюйтен сказал:
– Молодой господин, я не могу скрыть своего восхищения тем, что вы, будучи в столь юных беспечных летах, обладаете таким преданным духом. Я – Рюйтен, главный жрец сего храма, смиренно молящийся о выздоровлении господина. Прошу, назовитесь и вы!
– Меня зовут Ито Сода, сэр, и я служу в пехоте Набэсимы. С тех пор как мой господин заболел, моим единственным желанием было помочь ухаживать за ним; но, будучи всего лишь простым солдатом, я не имею достаточного ранга, чтобы предстать перед ним. У меня нет другого выхода, кроме как молиться богам страны и Будде, чтобы господин поправился.
Когда Рюйтен услышал это, он прослезился от восхищения верностью Ито Соды и сказал:
– Ваша цель, несомненно, благая! Но что за дикая болезнь поразила нашего принца! Каждую ночь он теряет немного крови, и все слуги, приставленные к нему, погружаются в таинственный сон – никто из них не в силах бодрствовать. Странно, очень странно!
– Да, – ответил Сода после минутного раздумья, – тут, очевидно, как-то замешано колдовство. Если бы я только мог получить разрешение провести одну ночь с принцем, то с удовольствием посмотрел бы, смогу ли преодолеть эту дремоту и обнаружить зловредного колдуна или ёкая!
Наконец священник сказал:
– Я состою в дружеских отношениях с Исахайей Бузаном, главным советником принца. Я поговорю с ним о вас и о вашей преданности и буду ходатайствовать перед ним, чтобы вы могли осуществить свое желание.
– В самом деле? Я так благодарен вам, ваше преподобие. Мною, поверьте, не движут тщеславные мысли о том, чтобы продвинуться по службе в случае успеха. Все, чего я желаю искренне, – это выздоровления нашего господина. Я предаю себя вашему покровительству.
– Что ж, тогда завтра вечером я возьму вас с собой в дом советника.
– Благодарю, сударь, и прощайте! – На этом они раскланялись.
Следующим же вечером Ито Сода вернулся в храм Мие и, разыскав Рюйтена, пошел вместе с ним в дом Исахайи Бузана. Затем храмовник, оставив Соду снаружи, завел беседу с советником и спросил о состоянии здоровья принца:
– Скажите, советник, как чувствует себя мой господин? Ему не стало лучше с тех пор, как я вознес за него молитвы?
– На самом деле нет, его болезнь очень серьезна. Мы уверены, что он стал жертвой некой порчи; но поскольку нет никаких средств, позволяющих нашим стражам бодрствовать после десяти часов, мы не можем увидеть, кто приходит по кровь принца. Это серьезный повод для беспокойства!
– Примите мои соболезнования. Это все крайне печально. Однако я должен вам кое-что сказать. Думаю, я подыскал нового стражника для нашего принца. Может, на нового человека старое колдовство не распространится...
– Возможно! Но кто этот новый страж?
– Один из пехотинцев моего господина, Ито Сода – верный солдат. Надеюсь, что вы удовлетворите его просьбу о том, чтобы ему было позволено покараулить господина.
– Конечно, отрадно видеть такое рвение в простом солдате, – ответил Исахайя Бузан после минутного раздумья. – И все же невозможно допустить, чтобы человек столь низкого ранга выполнял обязанности по охране моего господина.
– Это правда, что он всего лишь простой солдат, – настаивал священник, – но почему бы не повысить его в звании, учитывая его преданность, и не позволить ему нести караул?
– У меня будет достаточно времени, чтобы повысить его в должности, после того как выздоровеет господин. Но пойдемте, позвольте мне взглянуть на этого Ито Соду – чтобы я мог понять, что он за человек. Если он мне понравится, я поговорю с другими советниками – и, возможно, мы удовлетворим его просьбу.
– Я сейчас же приведу его, – ответил Рюйтен и отправился за молодым человеком. Когда он вернулся, священник представил Ито Соду советнику. Тот изучил его пристальным взором и, довольный его приятной и кроткой внешностью, сказал:
– Итак, я слышал, что вам не терпится получить разрешение охранять покои господина по ночам. Ну что ж, я должен обсудить это с другими советниками, и мы решим, что можно для вас сделать...
Услышав это, молодой солдат очень обрадовался и откланялся, сердечно поблагодарив Рюйтена. На следующий день советники провели переговоры, послали гонца за Ито Содой и сообщили ему, что позволяют с остальными слугами нести караул каждую ночь. Поэтому он ушел в приподнятом настроении и с наступлением ночи, сделав все приготовления, занял свое место среди той самой сотни слуг – на посту в опочивальне.
Принц спал в центре комнаты, а вокруг него сидели слуги, развлекая друг друга разговорами и изящной поэзией, чтобы не заснуть. Но ближе к десяти часам стражи стали дремать сидя, а потом и вовсе один за другим провалились в сон. Ито Сода все это время чувствовал, что его обуревает непреодолимое желание заснуть. Испробовав все средства, чтобы не смыкать глаз, он понял: ничего не остается, как прибегнуть к крайним мерам; а уж к таковым он хорошо подготовился. Достав лист вощеной бумаги, принесенный с собой, и расстелив его на циновках, он уселся на него; затем вытащил маленький меч-вакидзаси и порезал себе ногу его лезвием. Какое-то время боль не давала Ито уснуть – но так как дремота, охватившая его, была плодом колдовства, то он вновь стал засыпать. Снова и снова проворачивал он лезвие в ране – боль становилась все сильнее, прогоняя дрему, – и на вощеную бумагу, расстеленную под ногами, проливалось все больше и больше крови, не пачкая княжьи циновки.
Так, превозмогая боль, Ито Сода и бодрствовал – пока остальная стража спала. Вдруг раздвижные двери в покои принца распахнулись, и Ито увидел, как в комнату, крадучись, кто-то вошел. Он понял, что это удивительно красивая молодая женщина. Оглядевшись по сторонам и убедившись, что стража спит, она зловеще улыбнулась и уже хотела подойти к постели принца, как вдруг заметила, что в углу комнаты еще не спит мужчина. Немало этому удивившись, она подошла к Соде и сказала:
– Я вас здесь раньше не видела. Кто вы?
– Меня зовут Ито Сода, и это первая ночь, когда я стою на страже.
– Какая хлопотная должность! Смотрю, все остальные охранники спят. Как же вышло, что вы один не смыкаете глаз? Верность ваша – исключительна!
– Тут нечем хвастаться: дремота и меня одолевает ежеминутно.
– Что это за рана у вас над коленом? Ох, вся нога в крови...
– А, это пустяки. Мне очень хотелось спать, вот я и стал резать себе бедро вакидзаси. Боль не дала мне уснуть.
– Какая удивительная преданность! – изумилась дама.
– Разве же не долг слуги – отдать жизнь за своего господина? Стоит ли думать о такой пустячной царапине, как эта?
Тогда дама подошла к спящему принцу и спросила:
– Как поживает мой господин сегодня ночью?
Но принц, измученный болезнью, ничего не ответил. А Сода пристально наблюдал за женщиной и догадался, кем та была. Он принял решение, что, если она попробует напасть на принца, ее нужно казнить на месте. Кошка-вампир, однако, в образе О Тойо пившая кровь Хидзэна каждую ночь (и сегодня явившаяся именно за этим), так и не смогла удовлетворить свой голод. Всякий раз, наклоняясь к ложу господина, боковым зрением она видела, как Ито Сода чутко следит за ней, не спуская глаз. Ей только и оставалось, что уйти восвояси.
Наконец наступило утро, и офицеры, проснувшись и продрав глаза, увидели, что Ито Сода все это время бодрствовал, раня себе ногу вакидзаси. Они сильно устыдились и, удрученные, разбрелись по дневным караулам.
В то утро Ито Сода отправился в дом Исахайи Бузана и рассказал ему обо всем, что произошло. Все советники громко расхваливали поведение солдата и приказали ему снова нести вахту этой ночью. В урочный час в покоях принца вновь объявилась вампирша. Как и всегда, спали все охранники – кроме умного Ито. Мысленно проклиная его, самозванка тут же удалилась.
Теперь, когда Сода был на страже, принц проводил спокойные ночи. Он пошел на поправку, и во дворце воцарилась великая радость. Ито Сода был повышен в должности и награжден поместьем. Тем временем лже-О Тойо, видя, что ее визиты отныне бесплодны, держалась в стороне. С этого времени ночная стража более не страдала приступами дремы. Это совпадение показалось Соде очень странным, поэтому он пошел к Исахайе Бузану и сказал ему, что О Тойо, видать, не кто иная, как злой ёкай. Исахайя Бузан немного подумал и спросил:
– Ну, тогда как же нам убить эту мерзкую тварь?
– Я пойду в комнату этого существа как ни в чем не бывало и попытаюсь его убить; но в случае, если злодейка попытается сбежать, я попрошу вас приказать восьми людям остаться снаружи и подстеречь ее.
На том и порешили. Когда наступили сумерки, Сода отправился к О Тойо, сделав вид, что пришел к ней по поручению принца. При виде него дама спросила:
– Какое послание вы принесли мне от господина?
– О, сущий пустяк. Будьте добры, взгляните вот сюда... – Сказав так, Ито приблизился к женщине и, выхватив свой верный вакидзаси, ранил ее. Однако ёкай тут же резво отскочил в сторону, схватил стоявшую у стены алебарду и, яростно глядя на воина, прошипел:
– Ах вот как ты обращаешься с приближенными принца! Конец тебе! – Он попытался ударить Ито алебардой, но Сода отчаянно отбивался при помощи вакидзаси. Видя, что она ему не ровня, вампирша отбросила оружие и из прекрасной женщины внезапно обратилась в кошку. Вспрыгнув по стене покоев, она выскочила на крышу. Исахайя Бузан и восемь его людей, дожидавшихся снаружи, пустили в нее восемь стрел, но ни одна не достигла цели, так что ёкай убежал.
В горах это чудовище причинило еще много зла людям; но принц Хидзэн открыл на него большую охоту – и в конце концов загнал и убил.
Так враг дома Набэсима был повержен. Принц оправился от своей болезни, а Ито Сода был щедро вознагражден.
Перевод с английского Григория Шокина

Фил Робинсон
Последний вампир
Помните, как примерно в шестидесятых на Амазонке обнаружили пещеру с костьми человека-ящера? Вероятно, нет, а находка тогда подняла в научном мире шумиху и даже пробудила вялый интерес у людей света. Пару дней вся Белгравия[85] только и говорила, что про «соединительные звенья», «эволюцию человека из рептилий» и «доказательную базу» древних мифов о созданиях вроде кентавров и русалок.
Мы достоверно знаем, что один немецкий еврей и торговец каучуком нашел эти останки на берегу, где разбил стоянку, когда пробирался с толпой знакомых аборигенов сквозь лес резиновых деревьев, росший вдоль Мараньона, левого истока Амазонки. Из праздного любопытства торговец сложил из костей целое и, к своему удивлению, увидел скелет невероятного существа: человеческие руки и ноги, собачья голова, кожистые крылья с очень большим размахом. Будучи человеком смекалистым, наш герой решил заработать на этакой-то диковинке, свалил все, что смог отыскать, в мешок и закинул на спину ламы. Так останки со временем попали в Чачапойю, а затем – в Германию.
К несчастью, торговца звали так же, как еще одного немецкого еврея, незадолго до описываемых событий попытавшегося всучить научной братии папирусные свитки якобы еще допотопных времен[86]. Враля изобличили и предали позору – и с его однофамильцем, когда тот предложил останки крылатого человека, тоже особо не церемонились.
Зато наш герой весьма успешно продал каучук, а что до костей, он бросил их у одного юнца, изучавшего медицину в древнем университете Лагершницель, после чего вернулся на берега Амазонки к своим туземцам и своему каучуку. И это конец его истории.
Тот студент однажды начал складывать кости, и, как бы он их ни крутил, ни вертел, получалось одно – крылатый человек с головой собаки.
Были несколько явно лишних ребер и всякая мелочь вроде избыточных позвонков, но что еще ожидать от анатомии столь необычного существа? Рассказ об аномалиях кочевал от студента к студенту и наконец достиг преподавательских ушей. Короче говоря, тамошние научные мужи разобрали скелет по косточкам и лично сложили обратно своими наученными рученьками. И как они его ни крутили, ни вертели, получалось одно – крылатый человек с головой собаки.
Тут дело приобрело серьезный оборот. Вначале учителя пришли в недоумение, а затем перессорились. В ходе их грызни из печати вышло немало научных брошюр и опровержений, и весь мир узнал о полемике вокруг «человека-ящера с Амазонки».
Одна сторона, разумеется, заявляла, что такое существо невозможно, а кости – просто ловкая подделка. Другая в ответ предложила, чтобы Фомы неверующие сами изготовили такую подделку, и напечатала объявление об огромной награде тому, кто сумеет это повторить; университетский музей после месяцами осаждали желающие попытать счастья. Второго человека-ящера сделать так и не удалось. Людская часть не представляла особой проблемы, учитывая обилие исходного материала, но крылья по углам заканчивались длинными загнутыми когтями, и никакие чудеса изобретательности не могли сымитировать ту черную, словно отполированную кость. А затем «Неподдельщики», как называли себя те, кто верил в реальность монстра, подкинули «Фальсификационщикам» новую каверзную задачку, публично требуя объяснить, какому зверю принадлежали эти крылья и голова, раз уж человека-ящера не существовало.
Ответа они так и не получили.
Итак, победа досталась им, а вот сами кости раздора – увы, нет. Фальсификаторы, действуя через подкуп и кражу, первыми добрались до бесценного скелета, и – вот те на! – однажды поутру музей обнаружил, что лишился предмета своей гордости. Человеческую половину воры не взяли, но голова и крылья исчезли и не найдены по сей день. На чьей же стороне была правда? В сущности – ни на чьей, и пусть это докажет следующий отрывок.
В стародавние времена, как рассказывают индейцы сапоро, населяющие междуречье Амазонки и Мараньона, в их места с Пампа дель Сакраменто[87] пришли белые охотники за золотом, вытеснившие здешних жителей с родных земель. Те индейцы встретили белого человека впервые и боялись его ружей, но все же одолели захватчиков. Работу храбрости сделало вероломство: притворившись дружелюбными, аборигены заслали к чужакам своих женщин, и они научили переселенцев готовить тукупи из хлебного дерева[88], не рассказав при этом, как отличать зрелые плоды от незрелых. Жалкие белые людишки повадились готовить неправильное тукупи, а если съесть неправильное тукупи – схлопочешь что-то наподобие эпилептического припадка. Пока выведенные из строя агрессоры страдали в лютых корчах, индейцы напали на их лагерь и перебили там всех.
Точнее, всех, кроме троих, оставленных для вампира.
Что же этот вампир собой представлял? Сапоро не знали. По их словам, когда-то давно в Перу было много вампиров, но всех их поглотила земля в год того великого землетрясения, когда поднялись Анды. Уцелел только Аринчи, он жил там, где Амазонка сливается с Мараньоном, и питался только живыми людьми, из чьих жил можно добыть кровь.
Так гласит легенда. Ее достоверность отчасти подтверждена документами местных архивов. В записях упомянуто не об одной резне, учиненной индейцами, гонимыми с этих земель старателями, намывавшими золото, но об Аринчи в официальных бумагах ни слова. Впрочем, свет на странное происхождение человека-ящера из университета Лагершницель помогут пролить другие амазонские суеверия.
Так, подношение для «вампира» связывали и везли на каноэ во что-то вроде извилистой заводи с пологими берегами из скользкого ила. В конце нее высилась скала со входом в пещеру. Здесь лодку оставляли. Едва заметное в этом коварном месте течение неизбежно увлекало все в черный зев подземелья.
Принося жертвоприношение «Вампиру», индейцы связывали человека и клали его в каноэ; затем каноэ доставляли в некое место, представляющее собой лабиринт заводей и болот с пологими и склизкими глинистыми берегами, упиравшийся в скалу с пещерой. Там, у скалы, и бросали каноэ. Неспешное течение притока несло к пещере все, что оказывалось в воде. По словам иных индейских очевидцев, лодки медленно, делая лишь несколько ярдов в час и крутясь вокруг своей оси, приближались к зияющему отверстию, а после исчезали в пещере. Многие поколения аборигенов дивились тому, что она никогда не переполняется, хотя днями напролет в нее заходит вода, лениво тянущая речной мусор. Они считали пещеру бездонной – возможно, прямым проходом в Преисподнюю.
Однажды белый человек, профессор того самого университета Лагершницель, сильный жуколов пред Господом Богом[89] и друг местных индейцев, отправился в заводь, спустил внутри пещеры на воду плотик, груженный сухостоем и ветками масличного дерева, и поджег их, предварительно суеверно постучав по дереву. Объятый пламенем, его плот больше часа полз по течению, освещая влажные стены по обе стороны, а затем потух. Потух не внезапно, как при перевороте или падении в водопад, а словно его кто-то затушил.
Обломки веток разметало, и потом они еще долго тлели на уступах и острых камнях, а воздух резко наполнился свистом ветра и эхом – казалось, где-то бьют огромные крылья.
В конце концов профессор отважился самолично исследовать пещеру. В ходе своей авантюры он вел путевой дневник, и многие записи оттуда составят следующую далее часть рассказа.
* * *
Раздобыл большое каноэ, соорудил на носу жаровню из крепких бочковых обручей, а за ней установил отражатель, сработанный из жестяного лотка для промывки золота. Потом загрузил в лодку корни масличного и каучукового деревьев, ямс и сушеное мясо, а также запас копий. У части наконечники были обработаны ядом кураре[90] – он может парализовать, но не убить.
Итак, я заплыл в пещеру, развел огонь и с помощью шеста очень осторожно вел каноэ по узкому каменному тоннелю. Вскоре он расширился, и я, ползя вдоль одной из стен, вдруг уловил какое-то движение на противоположной стороне.
Я направил туда свет, и – надо же! – на уступе восседала тварь с головой крупной серой собаки и по-коровьи большими глазами. Разобрать очертания тела мешала тьма, но постепенно я различил два огромных кожистых крыла, раскинутых во всю ширь, будто тварь приподнялась на цыпочки перед взлетом. Так и произошло. Едва я осознал, что явилось моему взору, и сердце зачастило от мысли о встрече с настоящим живым образчиком так называемых «вымерших» летучих ящеров из допотопных времен, как эта огромная, похожая на летучую мышь рептилия, чей биологический вид неизвестен науке – разве что как доисторический, – взмыла в воздух и через миг уже была надо мной.
Вцепившись в каноэ, она яростно сбивала крыльями пламя, и все мои силы уходили на то, чтобы лодка не перевернулась. Вдобавок зверюга застала меня врасплох, ошеломив частотой и силой ударов, и я начал обороняться не сразу.
К тому времени – не прошло и минуты – это исчадие ада почти опустошило жаровню. Вампир, явно принимая меня за подарок, уже завладел мною, но через миг я вогнал в его тело копье, и он, отчаянно размахивая крыльями, выпустил мою одежду из когтей и свалился в воду. Я как можно быстрее восстановил огонь и при его свете увидел Аринчи, распростершего крылья на воде и медленно уносимого ею. Я последовал за ним.
Час за часом, направляя отражатель на серую собачью голову с коровьими глазами, я плыл во мраке тихого водного коридора. Я ел и пил, но спать не осмеливался. Прошли, наверное, день и еще две ночи, а потом, как я и ожидал все это время, впереди забрезжил глаз серого света, и я понял, что вскоре окажусь под открытым небом.
Выход из пещеры становился все ближе, и я в жгучем нетерпении поглядывал на свой трофей, влекомого потоком Аринчи, последнего крылатого ящера на земле.
Мысленно я уже видел себя одним из самых знаменитых путешественников Европы, героем своего времени. Куда там было Бэнксу с его кенгуру и Дю Шайлю с его гориллами против моего живого птеродактиля, чудом уцелевшего доисторического существа, одного из тех ископаемых крылатых ящеров, что населяли мир в до-Ноеву эпоху катастроф и грязи.
Пребывая в плену таких мыслей, я не замечал, что мой трофей больше не движется, и вдруг нос каноэ врезался в него. В мгновение ока вампир забрался в лодку, его огромные крылья вновь били по мне и разбрасывали угли, а потом он в панике попытался сбежать назад в темноту. Видя, как приближается дневной свет, зверь делал все возможное, только бы не оказаться на нем.
Аринчи нападал с яростью бешеного пса, но я оборонялся шестом, а когда противник, хлопая крыльями, присел на нос, я не упустил возможность и так сильно ему врезал, что он плюхнулся в воду. Зверь попытался уплыть – именно тогда мое внимание привлекла его длинная шея, – но я оглушил его ударом по голове, и он подрейфовал рядом к дневному свету.
Каким же облегчением было вновь оказаться на свежем воздухе! Стоял полдень, и река так сверкала на солнце, что после двух дней чуть ли не в кромешной темноте я на мгновение ослеп. Заарканив Аринчи, я повернул каноэ к обещавшим тень деревьям на берегу; мой трофей плыл за мной на буксире.
* * *
Снова на твердой земле! Да еще и вампира добыл.
* * *
Я вытащил его из воды. Ну и мерзкое же было создание – крылатый кенгуру с шеей питона! В нем еще теплилась жизнь, так что я сделал ему уздечку из полоски кожи, а потом надежно примотал крылья к телу и отправился на боковую. Проснувшись на заре следующего дня и позавтракав, я затащил пленника в каноэ и отправился в путь. Понятия не имею, где мы с ним тогда находились, но я твердо знал, что вода несет нас к морю... в Германию, и этого было достаточно.
* * *
Уже два месяца я плыву по этой нескончаемой реке. Мои приключения, враждебные туземцы, пороги, крокодилы и ягуары даже не стоят упоминания: такова участь всех путешественников. Но мой вампир! Он еще жив. Меня снедает одно желание – сохранить ему жизнь, чтобы Европа воочию увидела живого, дышащего представителя могучего вида, соседствовавшего с родом людским в до-Ноевы дни... то самое связующее звено эволюции от рептилии в птицу. Ради этого я отказываю себе в еде, в драгоценных лекарствах. Презрев собственные нужды, я отдал ему весь хинин и, когда в ночи над водой шли зловонные испарения, накрывал его собственным одеялом, обделяя себя. Не подхватить бы лихорадку!
* * *
Три месяца!.. А мы еще на этой ненавистной реке. Да закончится ли она вообще? Я болел, болел так сильно, что два дня не кормил пленника. Не было сил искать пропитание на берегу. Боюсь, он умрет... умрет прежде, чем я доставлю его домой.
* * *
Снова болел. Черная лихорадка! Но вампир еще жив. Я поймал в реке викунью[91], и мой пленник высосал ее досуха... галлоны крови. Первая его еда после трехдневной голодовки. В жадной спешке он порвал уздечку; еле хватило сил одеть ее обратно. Меня преследует одна страшная мысль: что, если зверь порвет уздечку снова, когда я, больной, лежу в бреду, а он оголодал? Бр-р-р! Жуть! Смотреть, как вампир питается, омерзительно. Он обнимает жертву крыльями, прячет под ними свою голову. Еда никогда не сопротивляется, будто парализована прикосновением. Как только когти по углам крыльев смыкаются, повисает тишина, нарушаемая только чавканьем и тяжелым дыханием. Кошмар! Гадость! Зато в Германии я стану знаменитым. В Германию – с моим вампиром!
* * *
Силы на исходе. Зверь снова порвал уздечку, но это случилось днем, когда он слеп. На солнечном свету его большие глаза ничего не видят. Я боролся долго. Треклятая черная лихорадка! И жуткое соседство этой твари! Сейчас у меня не хватит сил убить вампира, даже если захочу. Я просто обязан доставить его в Германию живым. Скоро эта река закончится, наверняка скоро. О боже! Вдруг она никогда не достигнет моря, не достигнет белых людей, не достигнет дома? Если зверь нападет, я его задушу. Если почувствую близость смерти, то задушу.
Раз уж мы не можем вернуться домой живыми, то умрем вместе. Я задушу его голыми руками, зубами порву горло, и наши кости останутся лежать рядом на берегу этой проклятой реки.
* * *
Это не весь профессорский дневник, но и приведенной части уже достаточно, чтобы рассказать о последней добыче. Оба скелета были найдены почти у самой воды. За годы понемногу от каждого унесло чередой паводков. А из остальных костей получился человек-рептилия – тот самый, чьими стараниями, как сказал бы Рабле, университету Лагершницель «полностью отшибло памороки»[92].
Перевод с английского Анастасии Вий

Д. Уэсли Розенквест
Назад к смерти
В маленькой трансильванской деревушке Ротфернберг царила глубокая печаль: герр Фельденпфланц был мертв. То тут, то там, прогуливаясь по мощеным улицам, можно было заметить, как при упоминании его имени в глазах прохожих внезапно вставали слезы. Все говорили о нем, восхваляли его добродетели, оплакивали раннюю смерть. Как дамы в летах, так и юные девы убивались по нему, ибо был он любим всей округой.
– Бедный герр Фельденпфланц, – печально промолвил портной, – прекрасный человек, честный, как день божий. И к тому же образованный! Он четыре года учился в Берлинском университете и знал больше, чем кто-либо другой в Ротфернберге. Да, действительно, очень хороший мужчина...
Портной громко высморкался, и слушатели последовали его примеру.
– Ах, бедная госпожа Фельденпфланц! Она очень любила своего брата. У нее больше никого нет на свете. Что она теперь будет делать?
Портной и его слушатели сокрушенно покачали головами.
– Даже сейчас она сидит рядом с ним. Два дня она наблюдала за ним, лежащим как живой, таким спокойным, и молилась за его душу. Мы все знаем, как он отдалился от Бога. Что за колдовские ремесла постигал он в той просторной комнате с белыми стенами? Там были гибкие трубки, полные странных испарений, и огоньки, и молнии в пузырях из тонкого стекла... Он всегда говорил, что это не имеет ничего общего с магией, – будто мы все слепы!
– О да, – поддакнул бакалейщик грустно, но энергично, – будто мы слепы...
Деревенский священник тоже сидел там, немного в стороне от группы, и на его лице была написана печаль; и каждый раз, когда кто-нибудь из горожан заговаривал о явных связях бедного герра Фельденпфланца с Люцифером, выражение глубокой боли появлялось на его мягком и добродушном лице. Это был невысокий, плотный, темноволосый мужчина, одетый в ризу, соответствующую его сану. Он сидел очень спокойно, неподвижно. Наконец он больше не смог слушать, не высказывая своего мнения.
– Пожалуйста, пожалуйста, – тихо сказал он, – не говорите больше о нашем добром друге. Надеюсь, что теперь он причислен к лику блаженных святых, и мы должны говорить об усопшем только хорошее. Помните, он был хорошим человеком! Да, под конец жизни он сошел с праведной тропы, не ведая, что угодил в расставленные Врагом Человеческим сети. Если это так, то для него есть спасение. Давайте не будем говорить о герре Фельденпфланце, не будем судить мирским судом – а лучше помолимся вместе с сестрою, что ныне молится у гроба брата своего.
С этими словами он встал со стула и жестом пригласил мужчин, собравшихся в лавке портного, следовать за ним. Они так и поступили: бакалейщик, портной, кузнец, мясник и староста. Они энергично взбирались по крутой горной тропинке, не произнося ни слова, а только тяжело дыша. Вечерняя роса обильно покрывала высокую дикую траву, а сверху, с листьев толстых древних дубов, растущих на склоне горы, падали прохладные капли. Эта морозная и спокойная горная тишина опустилась вместе с сумерками – похоже на то, как если бы огромную голубую чашу, усыпанную звездами, перевернули и поставили на землю так, чтобы вершина горы касалась ее центра, облепленного блестками.
Внезапно священник обратился к своим спутникам:
– Смотрите, друзья мои, там находится жилище Фельденпфланца. Когда мы войдем, давайте вести себя с подобающими достоинством и пристойностью. Не стоит тревожить его бедную сестру, докучать ей расспросами – мы просто молча сойдемся у гроба и вознесем молитву Всевышнему.
На том и порешили. Прямо перед «паломниками» возвышался большой белый дом с остроконечной крышей, в окружении садов. Однотонный окрас его стен нарушала лишь выразительная траурная лента, по диагонали свисающая с парадной двери. В округе царила тишина, за окном первого этажа мерцал одинокий электрический огонек, один-единственный во всем Ротфернберге. Темных селян всегда поражали электрические приборы и аппаратура в доме и лаборатории Фельденпфланца.
В полном молчании группа мужчин дошла до конца дорожки и попыталась открыть дверь. Та оказалось незапертой, и они тихо вошли. Отец Йозеф шествовал впереди. Они прошли через длинный темный холл – он оканчивался дверью, ведущей в гостиную. Через щель у пола пробивался свет. Приблизившись, они услышали приглушенные звуки тихих молитв, смешанные со всхлипываниями.
Отец Йозеф осторожно открыл дверь и на цыпочках вошел, за ним последовали пятеро других жителей деревни. Они одновременно перекрестились.
У простого черного деревянного гроба стояла на коленях госпожа Фельденпфланц. Под колени ей была подложена подушка, смягчающая давление на кости. Лицо скорбящей было скрыто длинными черными волосами, а голова низко свисала над гробом. Ее бледные губы постоянно шевелились. В изголовье гроба, разительно контрастируя с электрическим освещением, горела свеча; сам гроб был весь усыпан горными цветами. Однако в воздухе не висел тяжелый, приторный запах, свойственный смерти. Коленопреклоненная женщина бросила рассеянный, полный слез взгляд на вошедших мужчин и приняла прежнюю позу.
Шестеро пилигримов подошли к гробу и посмотрели на его владельца. Там лежал герр Фельденпфланц, спокойный и красивый – на самом деле очень похожий на живого человека, – одетый в костюм, сшитый присутствующим здесь портным. Все мужчины опустились на колени вокруг гроба – и завели скорбную песнь.
Лежа в деревянном ящике и глядя на них, Фельденпфланц, крайне напуганный своим затруднительным положением, мог думать только об одном – о побеге. Лишь одно слово все повторялось и повторялось в его мозгу: каталепсия, каталепсия[93]!
В течение многих часов он был вынужден выслушивать молитвы и стенания своей сестры; час за часом он слушал, как оплакивают его кончину, – и не мог пошевелиться. Он чувствовал биение собственного сердца, очень медленное и сонное – такое никто не сможет уловить; но оно гнало кровь по его оцепеневшему мозгу, поддерживая сознание, так что, осознавая все происходящее, Фельденпфланц мог сполна вкусить муки смертельного страха и горько-сладкую примесь слабой надежды. «Помогите! Помогите!» – попытался крикнуть он, но слова рождались только в его голове; губы не повиновались его воле. А сердце все билось, вялое, обленившееся: первый удар, второй, третий...
«На счет „три“ подумай хорошенько о спасении», – велел себе Фельденпфланц.
Будучи образованным человеком, он понимал огромную опасность своего состояния. Существовал шанс, что он сможет восстановить контроль над своими конечностями до того, как его похоронят – заживо. Он знал, что ясность сознания – это хороший знак. Если бы сейчас Фельденпфланц мог заставить тело повиноваться воле, на заключительном этапе выздоровления от этого ужасного недуга, он был бы спасен; он вернулся бы в мир, любимый им и любивший его: к жизни, к соседям, к своей сестре Марии.
И тут в его голове промелькнула ужасающая мысль. Он понял, что воздух неизбежно иссякнет в гробу – и очень скоро! Кислород медленно расходовался, потому что, хотя Фельденпфланц не двигал грудной клеткой и не дышал, воздух все так же проникал в его легкие и покидал их путем диффузии. Если бы несчастный только смог двигаться, легкий стук по стенке ящика привлек бы внимание и привел к его освобождению. Был ли он обречен на бессилие и погребение заживо? Бедные суеверные жители Ротфернберга, включая его сестру, вероятно, бежали бы в ужасе. Они оставили бы его тщетно бороться за жизнь в этой украшенной цветами тюрьме – о, почему эти люди столь вопиюще необразованные? Почему же они сами, добровольно, втиснули свои умы в тесное прокрустово ложе мира, ограниченного домом и склоном горы?
Постепенно Фельденпфланц впал в мечтательное, задумчивое состояние. Первый сильный испуг уступил место полному изнеможению; и только две надежды оставались в его сознании, подобно блестящим бабочкам, на короткое мгновение присевшим на увядший цветок. Во-первых, он должен найти способ пошевелиться, а во-вторых, его сестра не должна бояться, она должна освободить его из гроба. И эти-то две надежды, горькие из-за их невероятности и сладкие из-за их возможности, были всем, ради чего Фельденпфланц существовал сейчас.
До его ушей все еще доносился приглушенный голос Марии, хриплый и усталый от долгого бдения; сквозь опущенные веки пробивался свет настольной лампы. Внезапно Фельденпфланц услышал звук шагов в комнате, где лежал. Он внимательно прислушался: судя по всему, это были люди, около полудюжины. Вот она, новая надежда! Если бы он пошевелился или издал какой-нибудь звук, у кого-то из мужчин хватило бы ума и смелости освободить его. Затем его уши уловили звуки голосов, молящихся в унисон. Значит, теперь они тоже молились за него!
Несколько минут превратились в час, а затем голоса стихли, в том числе и голос его сестры. Острое предчувствие пронзило Фельденпфланца, как раскаленный меч. Неужели они собираются его бросить? Но нет. Он услышал скрип отодвигаемых стульев и шорох их одежд. Кажется, все расселись. Внимательно прислушиваясь, он различил знакомый голос, негромкий, хоть бы и из уважения к покойному, и приглушенный деревянными стенами, окружавшими его. Это был отец Йозеф.
– Пожалуйста, госпожа Фельденпфланц, – мягко настаивал он, – вам следует сейчас же лечь спать. Вы очень устали, а завтра вам нужно рано вставать на похороны вашего брата. А теперь просим покорнейше: оставьте нас, страждущих, у гроба...
Ответа не последовало, но упокоенный прежде времени Фельденпфланц услышал на лестнице звук шагов. Очевидно, Мария поднималась наверх.
– Будем надеяться, – сказал отец Йозеф, – что наш добрый друг не нуждается в молитвах. Сейчас он либо в раю, либо в аду...
Шестеро мужчин сидели молча, кивая.
– Или в чистилище, – добавил портной, глядя на священника в поисках согласия.
Неподвижный мужчина в гробу при этих словах расхохотался бы, если б мог.
– После похорон его сестра, без сомнения, уничтожит все нечестивые вещи в большой белой комнате своего брата в подвале, – заговорил кузнец, крупный мужчина, обычно очень редко разговаривавший. – Как по мне, – продолжил он, – в погребе по праву можно хранить только вино.
Так, значит, они хотели бы, чтобы его лабораторию уничтожили! И после того, как его похоронят... Фельденпфланц предпринял отчаянную, могучую попытку двинуться, но не смог. Ему показалось или дышать взаправду стало труднее? Пошла кругом голова, да и сердце будто бы забилось в более быстром темпе.
– Вся деревня Ротфернберг придет посмотреть на похороны Фельденпфланца, – сказал староста, высокий худощавый мужчина, – и я возглавлю процессию. Он был одним из моих лучших друзей – и поэтому вполне уместно, что я это сделаю. Он был щедрым человеком, всегда подавал милостыню и платил самые высокие налоги в городе. Честнее его тоже не было никого в округе. Очень славная душа.
Староста тихонько высморкался, будто стесняясь присутствия покойника. Все прочие кивнули в знак согласия, кроме отца Йозефа, чей взгляд был прикован к молитвеннику. Его бледные руки выделялись на фоне черной сутаны, губы тихо шевелились. Несколько минут прошло, прежде чем он поднял глаза.
«Боже милостивый, Боже милостивый», – снова и снова молился Фельденпфланц, чувствуя приближение настоящей смерти. Но что это? Он почувствовал, как по всему телу пробежала дрожь. Сердце забилось еще быстрее, а по онемевшим конечностям разлилось тепло! Воля медленно возвращалась к затекшим конечностям. Он надеялся, что очень скоро обретет свободу.
– А теперь давайте уйдем, – сказал священник, и человека в гробу пронзил ужас. Он услышал скрип отодвигаемых стульев и шарканье ног. Настал момент! Теперь он должен был во что бы то ни стало пошевелиться! Сердце бешено колотилось, кончики пальцев покалывало, лицо горело. Фельденпфланц услышал, как шаги стихли; очевидно, собравшиеся склонились сейчас над ним. Он услышал шорох одежды, когда кто-то потерся боком о крышку гроба. Затем мясник заговорил напряженным голосом:
– Смотрите, совсем как живой! Его лицо налилось кровью!
Фельденпфланц пошел на невероятное усилие воли. Темнота, казалось, дрогнула – и его глаза открылись! Над собой он увидел шесть окаменевших лиц.
На лице отца Йозефа отпечаталось выражение крайнего ужаса и потрясения.
В вытянутых, бледных чертах портного застыла гримаса страха и подозрительности.
Мясник широко раскрыл глаза и рот.
Бакалейщик снова и снова крестился, его губы шевелились в неистовой молитве.
Кузнец, больше остальных боявшийся всего сверхъестественного, закрыл глаза, ахнул и отшатнулся.
Староста на мгновение вытаращил глаза, а затем выкрикнул одно-единственное слово:
– Вампир!
Тут же поднялись крики и шум, и Фельденпфланц отметил, что над его распростертой фигурой больше не осталось лиц – ни одного, кроме лица отца Йозефа, нараспев читавшего литанию на латыни из своего молитвенника.
Охваченный ужасом, Фельденпфланц услышал топот множества бегущих к нему ног, и над его головой показались головы кузнеца и мясника. Раздался сухой звук: чья-то рука шарила по стенке гроба, а затем крышка была поднята. Он спасен!
Но что это такое? Мясник приставил что-то острое к левой стороне его груди, а кузнец высоко воздел молот. Монотонная латинская молитва отца Йозефа все не стихала...
Фельденпфланц стал издавать нечленораздельные звуки:
– Нет, нет, кха-ха, помогите, нет!
Молоток поднялся и опустился. Первый удар! Второй! Третий!
И на счет «три» Фельденпфланц перестал думать о спасении.
Перевод с английского Григория Шокина

Сидни Хорлер
Верующий
Вплоть до самой его кончины, случившейся совсем недавно, я хотя бы раз в неделю навещал католического священника. Сам я протестант, но вопросы веры никоим образом не влияли на нашу с патером Р. дружбу. Замечательнее человека я попросту не знал. Многие, говоря о ком-либо, что человек-де «бывалый», имеют в виду совершенно не то, что я видел в патере, – но именно «бывалым», вкусившим жизни он казался мне, а люди такого склада неизменно располагают меня к себе. Вдобавок патер Р. проявлял живейший интерес к моим писательским экспериментам, и мы частенько обсуждали потенциальные сюжеты и делились курьезами из жизни.
Хочу рассказать вам о случае приблизительно полуторагодичной давности. За десять месяцев до болезни, скосившей патера, я работал над романом «Рок Дуна» – историей о том, как один злонамеренный тип, раздув местечковое страшное поверье до масштабов сущего ужаса, пытался меркантильно завладеть старинным поместьем в Девоншире. Когда я бегло пересказал идею моему другу-священнику, тот заметил:
– Уверен, найдется немало скептично настроенных читателей, готовых попрекнуть вас в том, что в наше время мало кого можно напугать преданием о вампире.
– Может, и так... – протянул я. – И все же Брэму Стокеру удалось миновать нападки таких вот скептиков. «Дракула» был признан весьма захватывающей, волнительной сказкой – одной из самых страшных выдумок своего времени. В конце концов, я никого не прошу принимать все на веру – почему бы просто не насладиться историей «как есть»?
– Действительно, почему нет? – промолвил патер в ответ, кивая. – А знаете, – добавил он, помолчав немного, – сам я нисколько не сомневаюсь в существовании вампиров.
– Вот как? – Я удивленно изогнул бровь. Признаться, я часто писал о фантастических существах вроде полуночных кровопийц, но никогда не слышал, чтобы кто-то признавал за этими эфемерными тварями реальность.
– Да, – продолжил патер, – мне приходится верить в существование вампиров в силу одной вроде бы простой, но невероятной причины: однажды я общался с одним из них вживую.
Тут я аж из кресла привстал. Хорошо зная патера, я понимал, что врать или даже просто бросать слов на ветер он не станет. И все же – экая небыль!..
– Не сомневаюсь, мой дорогой друг, – продолжил он, – мое признание сейчас кажется вам странным. Но я готов поклясться на Библии, что не лгу. Сейчас я расскажу вам про один случай, имевший место много лет назад. Я тогда жил не в этих краях, а в каких именно – ну, полагаю, для истории это не так уж важно.
– Друг мой, – не унимался я, – вы что, взаправду видели вампира так же ясно, как я сейчас вижу вас?
– Как я уже сказал, не только видел, но и общался с ним. До сегодняшнего дня я ни одной живой душе, кроме одного брата-священника, не исповедовался о том происшествии.
– Что ж, по тону вашего голоса разумею, что время новой исповеди все же настало. – Набив табаком трубку, я устроился поудобнее в кресле у разожженного камина. Известно, что правда зачастую фантастичнее вымысла, и вот теперь, похоже, мне выпал редкий шанс лично убедиться в том, что плодам моих вымыслов жизнь дает извечную фору.
Патер начал свою историю.
Название небольшого городка, где все произошло, не имеет значения. Достаточно упомянуть, что находится он на западе Англии и под завязку заселен богачами. За семьдесят пять миль от него стоит крупный промышленный центр, и оттуда в тот городок перебралось немало вышедших в тираж дельцов – спокойно дожить остаток дней. Я в ту пору был молод, и избранный мной путь духа не приносил мне ничего, кроме глубокого морального удовлетворения, но тот случай... впрочем, давайте-ка я не буду пока забегать вперед. Итак, я сдружился с местным доктором. Он часто навещал меня, когда у него выпадало свободное время, и мы беседовали на самые разные темы, пытаясь понять, как отвечать на вопросы, согласно моему житейскому опыту, ответов не подразумевающие; уж точно – не в этой жизни, не в этом мире... Как-то раз мы собрались у меня дома уже под вечер, и доктор, будто бы смутившись немного и пряча глаза, спросил меня:
– Что скажете об этом типе по фамилии Фаррингтон?
По любопытному совпадению, его вопрос прозвучал именно в тот момент, когда я сам неосознанно размышлял о Джозефе Фаррингтоне. Тот был в городе человеком новым, ибо обосновался тут совсем недавно, а такого повода уже хватает, чтобы о ком-то судачили. Он приобрел самый большой из домов на возвышенности в южной части города – в лучшем, по общему согласию, жилом квартале. Не считаясь с расходами, он обставил новое жилье, прибегнув к услугам одной из наиболее известных торговых компаний Лондона, и повадился устраивать приемы. Но мало кто соглашался вернуться в его покои после первого визита: в один голос гости утверждали, что хозяин ведет себя «очень странно». Я, конечно, об этом знал – нет такой сплетни, что прошла бы мимо ушей приходского священника, – но все же не был уверен, как ответить на прямой вопрос доктора.
– Признайтесь, отче, – сказал тот, видя мои колебания, – вам, как и всем нам... вам не нравится этот человек! Фаррингтон нанял меня в качестве своего личного врача – уж лучше бы его выбор пал на кого-то еще! Он очень странный... – Вот, опять: «очень странный». Отголосок слов Сандерса еще звучал у меня в голове, а перед моим мысленным взором уже предстал сам предмет обсуждения – такой, каким я его запомнил, когда увидел на главной улице города: идет себе, а все вокруг исподтишка поглядывают на него. Джозеф Фаррингтон был человеком мужественным, крепко сложенным; он весь прямо-таки лучился здоровьем, и при взгляде на него невольно думалось: такой если решит жить вечно, то у него все получится. Он отличался румяным лицом, черными как смоль волосами, агатовым взором и твердой поступью юнца – и это у человека как минимум шестидесяти лет от роду, судя по его биографии!
– Знаете, Сандерс, – поспешил я утешить моего друга, – сдается мне, Фаррингтон не доставит вам много хлопот. Здоровье у него, если судить по наружности, отменное.
– Вы не ответили на мой вопрос, – упорствовал врач. – Забудьте о своем сане, отче, и скажите мне, что вы конкретно думаете о Джозефе Фаррингтоне. Вы согласны, что от него бросает в дрожь?
– Удивительно слышать подобное от врача! – пристыдил я его, будучи не в настроении откровенничать о ком-либо из паствы.
– И все же вы слышите, что я это говорю! Этот тип повергает меня в невольный страх. Днем я бывал у Фаррингтона дома: он здоровяк, но ему присуща болезненная ипохондрия, как оказалось. Просил проверить сердце.
– И как у него с сердцем дела?
– Да он нас всех переживет! Отче, мне тяжко попросту находиться рядом с ним. Сам не понимаю, что в Фаррингтоне такого страшного, – и все же боюсь. Боялся каждую минуту, проведенную у него дома, – незнамо чего! Хотелось поделиться с кем-нибудь переживанием, а вы – самый надежный человек в городе, так что обратился я к вам... но вы, отче, держите при себе впечатления о людях, сдается мне!
– Я просто не люблю поспешные суждения, – отозвался я, посчитав такой ответ самым честным из возможных.
Через два месяца после этой нашей беседы не только город, но и всю страну потрясло жестокое бесчеловечное преступление. В поле был обнаружен труп восемнадцатилетней девушки, чье миловидное при жизни личико дико исказила застывшая гримаса необоримого ужаса. Несчастную жестоко мучили перед смертью. На горле у нее осталась огромная рана – будто печальный итог атаки какого-то зубастого хищника из мрака заповедных джунглей.
Тень подозрений, словно густой туман, окутала Джозефа Фаррингтона после ужасного преступления. Тревожная атмосфера, царившая после убийства, подпитывала сплетни и домыслы – главным образом нелепые. Отсутствие близких друзей, несмотря на видимую общительность Фаррингтона, играло тут против него; эта парадоксальная изолированность послужила благодатной почвой для рождения догадок и обвинений. В ситуации ключевую роль сыграл и доктор Сандерс – несомненно, компетентный врач, но, по признанию многих, человек не особо тактичный, склонный к резким суждениям. Вскоре после нашей беседы он расторг свой контракт с Фаррингтоном. Неоднократные намеки Сандерса, конечно, не тянули на прямые обвинения, но в напряженной обстановке были истолкованы именно как молчаливое подтверждение вины Фаррингтона, подлив масла в огонь; в тесном обществе, сжигаемом страхом и недоверием, люди были готовы приписать белой вороне что угодно, не имея на то никаких доказательств, рисуя убедительную картину вины у себя (и для себя) в уме. Кое-кто даже рискнул призвать общественность к суду Линча: мол, неплохо было бы, если бы дом Фаррингтона в один прекрасный день сгорел вместе со своим «странным» хозяином. Когда напряжение достигло апогея, я, сам того не желая, оказался вовлеченным в дело. Фаррингтон прислал мне записку с приглашением на ужин. Послание заканчивалось словами: «Мне надо с Вами кое-что обсудить. Пожалуйста, не отказывайтесь». Я, будучи эмиссаром Церкви, не мог оставить такую просьбу прихожанина без внимания – и принял приглашение незамедлительно. Он встретил меня радушно, угостил великолепным ужином; по первому разумению, никакой опасности от него не исходило. Но, к моему удивлению, увидев его, я ощутил тревогу. Близ Фаррингтона мне, как и доктору Сандерсу до меня, никак не удавалось избавиться от чувства страха. Угроза составляла неотъемлемую часть образа этого человека. В нем сквозило что-то дьявольское, отчего в жилах моих стыла кровь.
Я как мог скрывал свои эмоции – но они распалились пуще прежнего, стоило Фаррингтону под конец ужина завести разговор о недавнем убийстве. Он старался говорить нейтрально, беспристрастно, по-светски и как бы между прочим; но это, насколько я мог судить, была хорошая мина при очень скверной игре. Вскоре я вполне поверил в то, что этот человек передо мной вполне мог быть убийцей девушки. Собравшись с душевными силами, я предпринял рискованный шаг и заявил:
– Вы выразили желание встретиться со мной этим вечером, дабы снять со своей души ужасное бремя. Просто скажите мне: вы причастны к убийству той несчастной?
– Да, – медленно и спокойно ответил он, и я весь затрясся: к такой искренности я, как ни крути, готов не был. – Вы правы, юлить нечего. Я ее убил. Но знайте: меня толкнул на это сидящий во мне демон. Вы – слуга Церкви; вам надлежит неукоснительно блюсти тайну исповеди – так что мое чистосердечное признание должно остаться неразглашенным. Пусть этот свет даст мне еще хотя бы пару часов... а там уж я сам решу, как со всем этим быть.
Вскоре я покинул его дом: Фаррингтон явно не планировал избавляться от меня, но и что-либо еще рассказать не стремился.
– Еще хотя бы пару часов, – повторил он на прощание.
Той ночью меня мучили кошмары. В какой-то момент, ощутив острый приступ удушья, я вскочил и, будто рыба, выброшенная на берег, с трудом дополз до окна. Я распахнул его настежь... и, потеряв сознание, сполз на пол. А как очнулся – увидал склонившегося надо мной Сандерса; за доктором сбегала моя верная экономка.
– Что случилось? – спросил он. – Я нашел вас с таким лицом, словно перед вами, пока вы в отключке были, сам черт выплясывал...
– Считайте, так оно и было, – хрипло ответил я.
– Это как-то связано с Фаррингтоном? – уточнил доктор с присущей ему прямотой.
– Сандерс... – Переполненный эмоциями, я схватился за его руку. – Сохранилась ли до наших дней такая нечисть, как вампиры? Ответьте же, молю!
Доктор, добрая душа, заставил меня сперва глотнуть коньяку и только потом ответил – вернее, сам обратился с вопросом:
– Откуда такой интерес?
– Прозвучит как бред – и, надеюсь, это просто сон... но я потерял сознание из-за того, что открыл окно и увидел за ним – может, это лишь сон, повторюсь, – увидел Фаррингтона, раскинувшего руки в стороны и со свирепым лицом парящего прямо в воздухе!
– Охотно верую, – заметил Сандерс. – Я осматривал изуродованное тело несчастной девушки и пришел к выводу, что загрыз ее человек, хоть и очень острозубый. Дело сразу же запахло серой... – Он помолчал немного в раздумьях, а после продолжил: – Сегодня мы практически не слышим о вампирах, но это вовсе не значит, что чертовы отродья больше не существуют. Дьявольские силы находят приют в обычных людях, наделяя их странными способностями. Говорите, Фаррингтон парил в воздухе, раскинув руки?.. Завтра я поеду в Лондон – в Скотленд-Ярд. Думаю, тамошние ищейки поднимут меня на смех – и все же...
В Скотленд-Ярде доктора выслушали серьезно, но указали, что преследование темных сил и разного рода нечисти не по их части. Чтобы осудить Фаррингтона по государственным законам, им требовались веские доказательства его причастности к смерти девушки. Даже если бы я поступился тайной исповеди – а это строго воспрещено законом духовным, – мои показания едва ли прибавили бы веса свидетельству доктора. Нужен был другой подход.
Но разрубил этот гордиев узел сам Фаррингтон, совершенно неожиданно наложив на себя руки: его нашли у себя в постели с револьвером в руке. Он выстрелил себе в голову – но, если верить Сандерсу, в таком случае лишь тело-носитель вампира погибает, а сущность кровососа, его демонический флюид, продолжает рыскать в ночи, подыскивая себе новую человеческую оболочку. Да убережет от нее Господь всех безвинных жертв!
Перевод с английского Григория Шокина
Брэм Стокер
В долине тени[94]
Автомобиль потряхивает на гранитной брусчатке. Серые улицы и площади со скверами посередине кажутся мне смутно знакомыми.
Мы останавливаемся, и меня несут сквозь столпившихся на тротуаре малочисленных зевак внутрь здания и наверх, в палату с высоким потолком. Осторожно перекладывают с носилок на кровать, и я говорю:
– Какие странные занавески! С лицами на окаемке. Это там ваши друзья вышиты?
Кастелянша улыбается, а я недоумеваю, к чему на шторах такое диковинное украшение. И вдруг до меня доходит, что я ляпнул глупость, но от этого лица не исчезают – даже сейчас, когда состояние мое улучшилось, я временами вижу их при определенном освещении. Одно из лиц мне знакомо, и теперь, лежа в одиночестве, я невольно гадаю, откуда им известен господин такой-то.
Час тянется за часом – я ощущаю это так, – но ко мне никто не подходит. Сначала я терпеливо жду, но постепенно на меня накатывает волна злости. Неужто я согласился ехать с ними лишь для того, чтобы меня просто принесли сюда умирать в одиночестве в удушающей темноте? Я не собираюсь тут оставаться, лучше уж вернуться и отдать концы дома!
Вдруг крылатая машина несет меня все выше и выше в прохладу небес. Далеко внизу в клубах дыма лежит невероятно маленький Новый Город; вон с той стороны простирается Ферт-оф-Форт, чистый, голубой, сверкающий, а вон там виднеются залитые солнцем холмы Файфа[95], передовой отряд Грампианских гор. Душа моя трепещет от экстаза и тут же стремглав обрушивается в черную пропасть забытья (не исключаю, что я отправился в эту небольшую экскурсию не без влияния господина Герберта Джорджа Уэллса).
Опять светло, но по какой причине мне не видно окна? Ширму поставили? К чему бы это?
Меня охватывает темное отчаяние. Значит, все кончено! Никакого больше альпинизма, никаких приятных выходных. Все мечты и желания позади. На самом деле это хуже смерти.
Вскоре приходит медсестра со стаканом прохладительного напитка, и, изо всех сил стараясь выглядеть беспечным, я прошу убрать перегородку. Медсестра смеется и сдвигает ее, и тогда мне становится видна кровать напротив, частично скрытая за другой ширмой. Значит, у меня есть компания (в тот момент я мыслил достаточно ясно).
Что за причуда – развешивать здесь надписи? Да еще под потолком вдоль карниза! И то и дело менять их. «Господь мой пастырь»... «Я воскресну»... Это не может не озадачивать. Я даже дочитать не успеваю. Неужто буквам так сложно немножко постоять на месте?
А это что под ними? Широкий пляж, синее море. Что там такое спереди на шесте?.. Угу, понятно, голова (в действительности это была лампочка на проводе, но я почему-то увидел ее перевернутой).
– Сестра, я, пожалуй, мог бы сочинить про это прекрасный рассказ. Прошу, принесите мне бумагу и мою перьевую ручку. Если я сейчас не запишу, то забуду, как я уже забыл обо всем, о чем размышлял нынче ночью (кстати, пока я выздоравливал, мне очень хотелось записать не только это конкретное видение, но вообще все мои галлюцинации; мне тогда, разумеется, не разрешили сделать этого, а теперь – увы! – они забылись, присоединившись к сомну великолепных, но легко ускользающих из памяти идей, возникающих в снах).
– Честное слово, сестра, мне надо ненадолго выйти. Человек в большой опасности, я один могу его спасти. Они сговорились его убить. Он тут рядом живет: то ли в соседнем доме справа, то ли слева.
Медсестра обещает все проверить, и я, не слишком довольный, ложусь обратно.
Вдруг моя кровать принимается бесшумно двигаться. Она проходит сквозь стену и проплывает по соседнему дому. Я осматриваю комнату за комнатой, но не нахожу своего обреченного друга. Потом я проверяю другие дома – безрезультатно. У меня возникает ощущение, что он опережает меня, всегда оказываясь в новом доме. Уверен, тут как-то замешана медсестра. Я ни с того ни с сего начал ее подозревать и яростно ненавидеть, и это закончилось только тогда, когда рассудок мой прояснился.
– Доктор, как же я рад вас видеть! Представляете, мне, живущему в свободной стране, отказывают в простой просьбе, не дают спасти жизнь человеку. Вы же видите, я в здравом уме и твердой памяти. Спросите меня о чем-нибудь.
Доктор спрашивает, какой сегодня день недели. Я отвечаю в шотландской манере:
– Что за легкий вопрос! Если я тот, кого привезли сюда в понедельник, то сегодня среда, а если меня привезли во вторник, то суббота. Просто скажите, какой именно из этих двух пациентов я, и я назову вам день.
Покоренный моей логикой доктор сдается и предлагает компромисс. Я соглашаюсь. Мне сейчас принесут четыре соседних дома и поставят рядком перед кроватью, и я смогу их проверить – и предупредить друга об опасности.
– Нет, виски пить я не буду. Вы же прекрасно знаете, что я мусульманин, мне пить спиртное нельзя. Вы же не хотите, чтобы я пошел против религиозных устоев?
Медсестра уверяет меня, что в стакане не виски, и подносит его к моим губам.
Я в ужасе скидываю стакан на пол.
– Мерзостная вампирша! Искушаешь меня, хочешь погубить. Сгинь, пусть я умру в истинной вере. – Конечно, мне налили не виски, а что-то крайне несовместимое с алкоголем по природе. Несколько недель спустя я вспомнил этот эпизод и откуда он взялся: однажды я случайно прочитал пару страниц романа, где по сюжету мусульманина соблазняли выпить вина (тогда это не произвело на меня ни малейшего впечатления, но, вероятно, отложилось в голове).
Вскоре медсестра возвращается еще с тремя медсестрами, в руках у нее новый стакан проклятого напитка. В ход против меня идет все: от угроз, ухудшающих положение просящих, до убеждения и мягкого насилия.
Внезапно я решаюсь на побег и успеваю добраться до двери, но тут меня ловят и укладывают обратно в постель. Затем предлагают сунуть палец в стакан и убедиться, что это не виски. Но я-то вижу, как медсестра хитро улыбается, поэтому нюхаю мокрый палец и торжествующе говорю, что в стакане именно оно.
Они начинают возмущаться, что уже полночь и я не даю всем спать, а я предлагаю им уйти и оставить меня в покое; впрочем, что это все значит в сравнении с погибелью души моей?
Наконец им удается прижать меня к кровати и поднести стакан к стиснутым зубам. Я про себя возношу молитву и прошу вызволить меня из беды. Опля! В мою голову приходит блестящая мысль. Притворюсь-ка я мертвым. Замираю и задерживаю дыхание (у меня получилось сразу, и, как мне потом сказали, вышло очень похоже: медсестры всполошились и послали за доктором, и я смутно помню, как он пришел и сразу вколол что-то – конечно, я тогда подумал, что это виски, – мне прямо в руку).
Я восстаю с подушек и испепеляю их ненавидящим взглядом, потом падаю обратно; мое сердце разбито, они принудили меня предать веру, я рыдаю, рыдаю.
Я наказан за грех. Медсестра вонзает мне в лопатку раскаленный кинжал (это был нарывной пластырь[96], а кожа у меня очень чувствительная). Я весь горю.
Вдруг я оказываюсь один в пустынной равнине. Сижу, прислонившись спиной к каменному столбу огромных запертых врат, уходящих в небо. И передо мной невероятный синематографический иллюзион. Не помню, что за фильмы мне показывали, но они были длинные и отвратительные. Под каждой картиной появлялась подпись, сообщающая о теме следующего сегмента. Я чувствовал, что это не придуманные сюжеты, а реальные события, разворачивающиеся прямо на моих глазах, и все ждал, когда таинственный голос задаст мне такой вопрос, что прервет этот жуткий сеанс; ответ-то я вроде бы знал, но отчего-то не мог произнести вслух. Как только я понимал, что ответа нет, откуда-то сзади ревела органная музыка, и хор пел дразнилку, сплетающую правильный ответ с обидной руганью. Вплоть до недавнего времени эта песенка нередко преследовала меня, но теперь, к счастью, слова и мотив позабылись. Помню, что она напоминала скороговорку – и я ни разу до этого ее не слышал. Когда издевательский хор замолкал, я погружался в самобичевание и беспомощно ждал продолжения, и было мне так противно, что я до сих пор цепенею, стоит мне только об этом подумать.
Вот передо мной картина о войнах, землетрясениях и охваченных пламенем горах. Под ней ясно написано: «Конец света». Вижу мириады павших наземь в агонии людей по ту сторону врат. Многоголосый ропот сливается в оглушительный вопль о милости.
– Кто я такой, о Боже, что на меня возложено столь тяжкое бремя? Я ли хранитель сего бессчетного множества? У меня нет ответа.
Я произношу это вслух, и сотрясается воздух, и я взираю на катаклизмы и катастрофы, гремит орган, озорной хор тараторит свой издевательский напев.
И никакой подписи снизу.
Жуткая музыка смолкает, передо мной в тишине появляется ужасная сцена. И исчезает, и нет света, как нет тьмы. Нет пустыни, нет врат, бесчисленное множество людей истаяло, точно роса поутру, я наедине с ничем.
Осознание пугает, мозг разрывается, облегчение все никак не идет – не может натура человеческая выдержать такое. Но, слава богу, я схожу с ума, и тут неясно откуда раздается горький смешок, и чей-то дьявольский голос произносит: «Опять продано!» – орган гремит, невидимый хор поет, иллюзион вертит фильмы с самого начала. На мгновение напряжение спадает, «не по нашему хотенью, а по Божьему изволенью», и тут опять Голос задает свой невозможный вопрос. Господи, если я должен, то отвечу. Мой ответ, ответ этот...
– Рассел, сообщи время! (Рассел – это ночной санитар, чье присутствие, как читатель сейчас поймет, было просто необходимо!).
– Половина пятого, сэр.
– Ого, пора вставать, не то пропущу первый поезд на Глазго. Дело жизни и смерти. Пожалуйста, принеси мне одежду.
Рассел пытается меня успокоить, обещая, что я поеду завтра, и пичкая подобными заверениями, но я все вижу с беспощадной ясностью. В конце концов, так как могу перебудить все заведение, я оказываюсь плотно завернутым в одеяла в кресле перед камином, меня отгораживают ширмой.
– До половины седьмого поезда не ходят, сэр.
– Извините, в 5:55 поезд есть, и я намерен уехать на нем. Кстати, уж не тут ли сестра? По-моему, я видел, как она заглянула за ширму. Нет? Тогда дай мне молока с содовой. И сигаретки не найдется?
Естественно, Рассел говорит, что сигарет нет. (Потом он мне рассказал, как после этого я полтора часа, без остановки, во всех деталях и подробностях осыпал проклятиями его, его семью и его предков с потомками заодно! Думаю, тут не обошлось без господина Киплинга, особенно в части индийской изощренности ругательств.) В любом случае усилия истощают меня, и, когда Рассел говорит, что на поезд я опоздал и мне бы лучше теперь прилечь где-то да благоразумно подождать следующего, я соглашаюсь.
Так я пережил кризис и, проснувшись через несколько часов мирного сна, обнаружил, что болезнь миновала и я снова, как обычно, мыслю здраво. Первым же делом я попросил принести себе книгу «Путешествие пилигрима в Небесную страну»[97], и, когда мне разрешили читать, я сразу обратился к рассказу Христианина о его пребывании в Долине смертной тени. Раньше я считал, что демоны Баньяна – просто ряженые, его топи и болота – обычные декорации, а над его реквизитом театр «Друри-Лейн» только посмеется. Теперь я в этом уверен. Однако попробуй-ка обставить это лучше.
Перевод с английского Евгении Янко
Вместо послесловия
Фрэнсис Скотт Фицджеральд
К вампиршам у меня охоты нет
Посвящается Перси и Сэл
Я чутко и часто внимаю экрану,
Где образов девичьих яркий парад...
Подруги, не сыпьте же соль мне на рану:
Вниманью от вас я ни капли не рад.
Скажите, с чего вдруг знакомые дамы
Просты и медлительны? О!..
Брюнетку хочу повстречать я из драмы,
Показанной в новом кино!
Пусть я уважаю эффектных блондинок,
Чьи волосы – рожь и пшено,
Ох, как же до дев, коих выписал Киплинг,
Всем встреченным мной – далеко!
О, яркие куклы! Вас много так стало,
Я всяких успел повидать.
Но в жены возьму я лишь ту, что восстала
Ко мне сквозь экранную гладь!
Пусть все говорят: Теды Бары объятья
Прогонят депрессию прочь,
И то, что у Ольги Петровой под платьем,
Театры не кажут и в ночь!
Но все ж – тем, кому я пишу эти вирши,
Простушками лучше не быть...
Ну да, все девчонки – похоже, вампирши...
Но крови моей им не пить.
Перевод с английского Григория Шокина
Сведения об авторах
Пу Сунлин (1640–1715) – китайский новеллист, наиболее известен как автор книги «Рассказы о необычайном» (также издавалась на русском как «Чудные истории из кабинета неудачливого чиновника Ляо Чжая»). Бо́льшую часть своей жизни он проработал частным преподавателем в Цзыбо, провинция Шаньдун; за это время создал почти пятьсот рассказов, антологизированных посмертно. Содержание этих историй варьируется, и некоторые из них занимают меньше страницы. Пу позаимствовал множество сверхъестественных элементов из народных сказок, стирающих границы между миром грез и реальностью. Его рассказы о демонах, привидениях и женщинах-лисах (часто ведущих себя как европейские вампирши) вдохновили многих китайских режиссеров, в том числе Кинга Ху («Раскрашенная кожа», 1992) и Чин Сю-Туна («Китайская история о привидениях», 1987).
Эрнст Скупин (годы жизни неизвестны). К сожалению, библиографические данные об этом авторе, по иронии, на редкость скупы. Он публиковался в немецкоязычном журнале «Der Orchideengarten» («Сад орхидей») в начале XX века; в частности, в восьмом выпуске за 1919 год был напечатан перевод с древнегреческого «Рассказа Телефрона об ожившем покойнике» Луция Апулея, подписанный его именем, а в шестом – рассказ «Замок Вальнуар», впоследствии выдержавший несколько переизданий в антологиях мистических историй на немецком языке.
Карл Ханс Штробль (1877–1946) – австрийский писатель и редактор. Родился в семье торговца. Учился в техникуме Бингена, с 1894 года изучал юриспруденцию в Пражском университете, в 1900-м получил докторскую степень. Работал делопроизводителем и финансовым комиссаром. С 1913 года жил в Германии, редактировал журнал. С 1915 года был военкором, после войны поселился в Австрии. Автор множества книг разных жанров и направлений. В 1901 году выпустил первый авторский сборник фантастики и ужасов. Был постоянным автором австро-немецкого журнала «Der Orchideengarten».
Рудольф Линдау (1829–1910) – немецкий писатель-беллетрист и дипломат, брат Поля Линдау. Возглавлял первую швейцарскую делегацию, посетившую Японию 28 апреля 1859 года, вместе со швейцарцем Эме Гумбертом-Дрозом (который был назначен полномочным представителем федерального правительства Швейцарии). Его творчество малоизвестно как в России, так и на родине. Кроме «Химеры», на русском языке публиковался также его сатирический рассказ «Потерянный друг» (нем. «Der verlorene Freund») из книги «Türkische Geschichten» – в выпуске № 1 «Ежемесячных литературных приложений к журналу „Нива“» за 1898 год.
Рубен Дарио (1867–1916) – крупнейший поэт-модернист Латинской Америки, автор прозы, драматург и журналист. Уроженец Никарагуа, на протяжении жизни путешествовал по Латинской Америке, успел пожить в Гватемале, Никарагуа, Сан-Сальвадоре, Коста-Рике, Аргентине, в 1893 году побывал в США и Европе. Оказал весьма значительное влияние на испаноязычную литературу и журналистику XX века.
Граф Эрик Станислаус Магнус Андреас Гарри фон Стенбок (1859–1895) – потомок шведско-немецкого аристократического рода, владевшего землями в Эстонии. Много лет прожил в Великобритании; непродолжительное время учился в Оксфордском университете. В середине 1880-х годов, будучи в Эстонии, основал «Клуб идиотов», чей филиал позднее возник и в Англии. Увлеченный оккультизмом, Стенбок устраивал эксцентричные обряды, сочетавшие католицизм, буддизм и язычество; его любовь к животным доходила до того, что он приглашал за обеденный стол, помимо кошек и собак, ручную козу. Злоупотребление опиумом и алкоголем привело к тому, что у Стенбока развился цирроз печени, и ставший, согласно одной из версий, причиной его смерти. Сохранилось предание, будто в тот день, когда граф, не выходя из похмельного ступора, скончался, в окне его дяди Михеля, жившего в Эстонии, показалось его лицо.
Дик Донован (наст. имя – Джеймс Эдуард Престон Мэддок, 1842–1934) – английский писатель, создавший почти триста детективных и мистических рассказов и двадцать восемь романов в период с 1889 по 1922 год. Мэддок сделал успешную карьеру в журналистике; писал исторические труды, художественные очерки, путеводители и т. п. «Дик Донован» – не только псевдоним, но и главное действующее лицо большинства детективных рассказов автора; более того, Дик – предшественник легендарного Шерлока Холмса, хоть и методы у него куда более вычурные (в частности, детектив, подобно какому-нибудь Фантомасу, обожал примерять образы других людей). Истории Мэддока о Доноване публиковались в «Strand» одновременно с ранними рассказами Дойла о Холмсе; литературоведы считают «Донована» очень важным для жанра детективных историй, но ныне он почти что забыт. Мэддок написал более ста восьмидесяти рассказов с участием Донована, но использовал тот же псевдоним для других своих произведений (вроде «Женщины с масляным взором») – по-видимому, потому, что этот псевдоним представлял бо́льшую коммерческую ценность, чем настоящее имя писателя (хотя сам Мэддок считал детективные рассказы слабыми и уступающими его «настоящим» произведениям – так же, как Конан-Дойл чувствовал, что Шерлок Холмс затмевает его более серьезные работы).
Герман Ленс (1866–1914) – немецкий журналист и писатель. Он наиболее известен как «Поэт пустоши» за свои романы и стихотворения, описывающие людей и пейзажи северогерманских вересковых пустошей, особенно Люнебургской пустоши в Нижней Саксонии. Ленс хорошо известен в Германии своими знаменитыми народными песнями; также был охотником, естествоиспытателем и защитником природы. Несмотря на то что он был намного старше призывного возраста, Ленс поступил на военную службу и погиб во время Первой мировой войны, а его предполагаемые останки позже были использованы правительством нацистской Германии в пропагандистских целях.
Лайонел Спэрроу (1867–1936) – писатель, о чьей жизни известно очень немногое. При жизни он не опубликовал ни одной книги, и, следовательно, его имя не фигурирует в обычных исторических трудах или библиографических справочниках. Спэрроу родился в небольшом городке Вахгуния на реке Мюррей, расположенном в 272 км к северо-востоку от Мельбурна (Австралия), и был старшим из шестерых детей; бо́льшую часть своей жизни он прожил в Линтоне, штат Виктория, золотодобывающем городке в 149 км к востоку от Мельбурна. В какой-то момент он купил местную газету «Гринвилл Стандард» и выпускал ее до самой своей смерти; также выступил одним из основателей ассоциации «Литтоновцы старой школы», впервые собравшейся 9 октября 1913 года. Его мистические рассказы, судя по всему, не публиковались нигде, кроме «The Australian Journal» вплоть до выхода в 2007 году антологии «Австралийская готика».
Сэбайн Бэринг-Гулд (1834–1924) – английский антиквар, викарий, писатель, ученый и агиограф. Плодовитый автор романов, биографий, религиоведческих книг и мемуаров о путешествиях, исследований древнего фольклора. Монография Гулда «Книга оборотней» (1865, на русском – СПб.: Азбука, 2010 г.) содержала множество предположительно правдивых сообщений как о людях-волках, так и о вампирах, и остается одной из самых важных работ на эту тему. Брэм Стокер использовал как труды Гулда, так и мифы Средних веков, изучая восточноевропейский фольклор и легенды, прежде чем написать «Дракулу». История женитьбы Гулда и неграмотной девушки, получавшей у писателя образование, вдохновила Джорджа Бернарда Шоу на создание «Пигмалиона».
Джулиан Осгуд Филд (1849–1925) родился в Нью-Йорке, но образование получил в Англии. В 1880-х годах он жил во Франции, где подружился с Виктором Гюго, Ги де Мопассаном и другими известными писателями. В конце концов он поселился в Лондоне, где в июле 1893 года в журнале «Pall Mall» был опубликован его первый рассказ «Поцелуй Иуды», позже перепечатанный в авторском сборнике «Aut Diabolus Aut Nihil». В коротком вступлении к книге автор утверждал, что «единственный литературный образ» в его трудах – это сам Сатана, а «все персонажи списаны с натуры и входят в круг друзей [автора]». Это убедило многих читателей в том, что истории – достоверные описания царящего в глубине Европы сатанизма и язычества. За ростовщичество (Филд втянул светскую львицу леди Иду Ситуэлл в финансовый скандал, приведший к ее тюремному заключению за долги) автор был приговорен к восемнадцати месяцам каторги в тюрьме Вормвуд-Скрабз в 1915 году.
Торп Маккласки (1906–1975) – американский писатель, известный поклонникам бульварной литературы своими фантастическими рассказами ужасов для журналов «Weird Tales», «Amazing Stories», а также приключенческими романами для подростков «Чак Моллой, детектив-железнодорожник» и «Джимми Кин и радиошпионы». Во время Второй мировой войны много работал на армию Соединенных Штатов – писал, в частности, официальные руководства по управлению военной техникой.
Эдвард Фредерик Бенсон (1867–1940) – средний из трех братьев-писателей, вырос в семье архиепископа Кентерберийского. Обучаясь в Кембридже, увлекался классической филологией и археологией, в 1892–1895 годах учился и работал в Британской школе археологии в Афинах, затем участвовал в раскопках в Египте. Первая книга Бенсона, роман о нравах «Додо», имела шумный успех – в немалой степени благодаря тому, что в персонажах легко обнаруживалось сходство с некоторыми реальными лицами. В 1890-х и начале 1900-х писал прозу развлекательного характера, позже обратился к жанру биографии (в частности, написал одну из лучших книг о жизни Шарлотты Бронте). Известно несколько мистических романов Бенсона («Книги судей», 1895; «Образ в песке», 1905; «Ангел горести», 1906 и др.), но наибольший интерес представляют рассказы Бенсона, вошедшие в сборники «Комната в башне» (1912), «Зримое и незримое» (1923), «Рассказы о призраках» (1928).
Сергей Гарин (наст. имя – Сергей Александрович Гарфильд, 1873–1927) – русский писатель и революционер (большевик), советский консул в Дании (с 1918 по 1920 годы). Родился в семье обрусевшего шотландца. Выпускник духовной семинарии, морской офицер в годы русско-японской войны. С 1922 года занимался в основном журналистской работой. Основные произведения Сергея Гарина с фантастическими элементами – пьесы «Рыцарь бедный» и «Отасу, королева солнечной страны». Перу автора также принадлежат рассказы «Привидение» (из странных историй), «Бен-Аир» (легенда из времен земной жизни Иисуса Христа), «Вампир», включенный в настоящую антологию.
Виктор Роуэн (годы жизни неизвестны). К сожалению, об этом писателе не удалось отыскать никаких библиографических сведений. На одном из литературоведческих сайтов США он числится как афроамериканский автор, однако нет никаких иных свидетельств в пользу или против данного утверждения. Каких-либо других его сочинений не выявлено, хотя рассказ «Клан носферату» (ранее печатавшийся под названием «Четыре деревянных кола»), включенный в антологию, обрел статус классики вампирского жанра; самая первая публикация «Клана...» состоялась в журнале «Weird Tales» в феврале 1925 года, и в том же году он был перепечатан в Великобритании в первом выпуске суперуспешной книжной серии «Not at Night» под редакцией Кристины Кэмпбелл Томпсон.
Винсент О'Салливан (1868–1940) родился в Нью-Йорке в богатой семье и получил начальное образование в Колумбийской грамматической школе, затем переехал в Англию, где учился в римско-католическом колледже Сент-Мэри в Оскотте, перед тем как поступить в Оксфордский университет. О'Салливан свободно писал и говорил на французском языке, и многие его рассказы появились во французской печати даже раньше, чем в англоязычной; в 1896 году вышла в свет «Книга пактов» – один из самых успешных сборников рассказов о сверхъестественном того периода. О'Салливан – единственный американец в английском эстетизме конца XIX века; друг Обри Бердслея, Оскара Уайльда, Аддингтона-Саймонса, он использовал свое состояние, чтобы помогать товарищам-декадентам (в том числе Оскару Уайльду после освобождения того из тюрьмы; Уайльд однажды написал о друге, что он «крайне обходителен для человека, смотрящего на мир из могилы»). В конце жизни писатель впал в крайнюю нищету и умер в парижском приюте для бедных вскоре после оккупации Франции немцами.
Жан Лоррен (наст. имя – Поль Дюваль, 1855–1906) – французский поэт, прозаик, драматург, журналист. Лоррен, скандалист, развратник и эфироман, являлся одной из самых одиозных фигур французского декаданса. Автор большого количества романов, нескольких сборников рассказов, новелл и стихов, пьес, путевых заметок.
Жозеф Анри Рони-старший (1856–1940) – французский прозаик, один из ведущих авторов французской научной фантастики на рубеже XIX–XX веков, классик детской литературы. Родился в Брюсселе, переехал в Париж; рано начал писать. До 1896 года публиковал все свои произведения в соавторстве с братом Жюстеном под общим псевдонимом Ж.-А. Рони; позже использовал «часть» псевдонима единолично с припиской «старший». Автор более ста книг; лауреат Гонкуровской премии (с 1926 года сам возглавлял Академию Гонкуров). Современник и продолжатель Жюля Верна, Рони утверждал в своем творчестве линию «твердой» (естественнонаучной) фантастики, посвященной пропаганде тех или иных академических идей.
Реми де Гурмон (1858–1915) – французский поэт, писатель, драматург, эссеист. Потомок древнего аристократического рода. В 1876–1881 годах учился на факультете права университета города Кан, работал во французской Национальной библиотеке (1881–1891), в 1880-х активно сотрудничал с периодическими изданиями католического толка, выступил одним из учредителей журнала «Mercure de France» (1889). Автор написанных в духе символизма романов «Мерлетта» (1886) и «Сикстина» (1890); широкую известность получили сборники критических эссе Гурмона о поэтах и писателях «Книга масок» (1896–1898) и «Литературные прогулки» (1904–1913). Творчество Гурмона также оказало большое влияние на русских символистов.
Роберт Мюррей Гилкрист (1868–1917) – автор «странных рассказов», сочетающих готический хоррор с декадентской красотой. Хотя позже он сделал карьеру мейнстримного романиста – вероятно, чтобы заработать на жизнь, – он никогда полностью не отказывался от своих готических и декадентских пристрастий. Его рассказы и многосерийные романы публиковались в таких периодических изданиях Англии, как «National Observer», «Colour», «Pall Mall Magazine», «Windsor Magazine» и «Atlanta», часто – рядом с Киплингом, Йейтсом, Стивенсоном и даже Малларме. Его проза вызывала восхищение многих современников, от Г. Дж. Уэллса до Брета Гарта. К моменту своей смерти он опубликовал около ста коротких рассказов, двадцать два романа, шесть авторских сборников рассказов и четыре научно-популярные книги.
Лестер дель Рей (1915–1993) – писатель-фантаст из США, редактор, литературный критик. Начал литературную карьеру в «палп»-журналах в конце 1930-х, в 1940-х наряду с писательством подрабатывал поваром. В середине XX века редактировал ряд журналов фантастики и научной фантастики, работал в литературном агентстве, позднее в издательстве «Ballantine Books», где организовал под собственным именем издательское подразделение фантастики и научной фантастики.
Эдгар Хоффман Прайс (1898–1988) – популярный автор палп-фикшн, отражавший в своих рассказах уникальный жизненный опыт: службу в «Вест-Пойнте», карьеру боксера, участие в военных действиях в Мексике и на Филиппинах, ориентальные исследования. Фантаст Джек Уильямсон недаром называл Прайса «настоящим солдатом удачи». Первый рассказ Прайс продал в журнал «Weird Tales» в 1924 году; всего опубликовал в этом издании двадцать восемь разнообразных по жанру и тематике историй, в том числе – соавторскую с Г. Ф. Лавкрафтом работу «Сквозь врата Серебряного Ключа».
Грей ла Спайна (1880–1969) – американская писательница, создательница более ста рассказов, романов и одноактных пьес. Ее настоящее имя (в девичестве, до замужества за бароном Робертом Ла Спайна, итальянским аристократом) – Фанни Грей Брэгг. Ее рассказы появлялись в популярных американских журналах «Black Mask», «Metropolitan», «Weird Tales», «All-Story», «Photoplay» и во множестве других подобных изданий.
Фрэнк Белнэп Лонг (1901–1994) – плодовитый американский писатель-фантаст, поэт. Один из первых последователей Г. Ф. Лавкрафта и участник его «писательского круга», автор книги воспоминаний о Лавкрафте. Помимо научной и так называемой «мягкой» (гуманитарной) фантастики писал готические романы, сценарии для комиксов. Наследие Лонга включает двадцать пять романов, восемь сборников рассказов, три сборника стихотворений.
Ульрик Добени (1888–1922) – выдающийся ученый-антиквар и писатель рассказов ужасов. Его ныне незаслуженно забытый сборник «Элементали: рассказы о мистическом и необъяснимом» был опубликован издателем Дж. Ратледжем в 1919 году, через пять лет после того, как то же издательство выпустило сборник «Гость Дракулы» Брэма Стокера в аналогичном бюджетном формате. Вполне возможно, что на Добени оказала влияние проза Стокера; так или иначе, «Сумах» – одна из лучших и самых необычных историй во всем «вампирском» жанре. Добени вполне мог стать одним из величайших британских писателей хоррора, не умри он всего лишь на тридцать четвертом году жизни от менингита.
Фрэнк Оуэн (1893–1968) – автор рассказов и романов, составитель антологий. Очень широко известны его романы, вышедшие под псевдонимом Розуэлл Уильямс; несколько книг для детей он написал в двадцатых годах прошлого века в соавторстве с женой, Этель Оуэн. Однако наибольшую известность ему принесли короткие фантастические рассказы, в основном публиковавшиеся в журнале «Weird Tales». Эти тексты выполнены в некой «ориентальной» манере – впрочем, внимательный читатель с легкостью обнаружит истоки этой манеры; Оуэн основывается не на легендах и преданиях Востока, а на текстах лорда Дансени и Лафкадио Хирна.
Генрих Манн (1871–1950) – немецкий писатель и общественный деятель. Брат Томаса Манна. Родился в старинной бюргерской семье, учился в Берлинском университете. При Веймарской республике был членом (с 1926 года), затем председателем отделения литературы прусской Академии искусств. В 1933–1940 годах эмигрировал во Францию; с 1936 года – председатель комитета германского Народного фронта, созданного в Париже. С 1940 года жил в США (Лос-Анджелес). Ранние произведения Манна, такие как «Пес» (1897), отмечены разноречивым влиянием как классических традиций европейской литературы, так и модернистских веяний конца века.
Ф. Г. Поуэр (годы жизни неизвестны). К сожалению, об авторе не удалось отыскать никаких библиографических сведений. Нет информации о нем даже в авторитетном и почти (но только «почти») энциклопедическом справочнике Эверетта Блейлера. Известно лишь, что «Электрический кровосос» («The Electric Vampire») был опубликован в журнале «The London Magazine» в октябре 1910 года (том XXV, стр. 123–130) и уже тогда смотрелся очевидным анахронизмом. Поэтому можно только гадать, написан он тогда же или раньше; «Ф. Г. Поуэр» – настоящее имя автора или псевдоним. Нет сведений и о Филиппе Бэйнсе (Philip Baynes), нарисовавшем для выпуска журнала иллюстрацию.
Эрнест Робертсон Пеншон (1872–1956) начал работать в возрасте четырнадцати лет клерком в лондонском офисе. Вскоре ему надоело это ремесло, и он эмигрировал в Канаду, намереваясь разбогатеть на выращивании пшеницы. Из этого ничего не вышло, и несколько лет он скитался по Канаде и Соединенным Штатам. Вернувшись домой, подрабатывая перевозчиком скота, Пеншон начал писать популярные триллеры. Критика тех лет называла его «одним из самых занимательных и читабельных авторов детективов», потому что «его герои действительно живые, а не просто фигуры, от которых зависит разгадка тайны». Пеншона помнят сейчас еще и как сатирика, но на его счету также около десятка рассказов в жанре фантастики и ужасов.
Алджернон Митфорд, 1-й барон Редесдейл (1837–1916) – английский дипломат, проведший несколько лет в Японии в конце XIX века после реставрации Мэйдзи. Активно изучал японский фольклор: занимательные истории, повести, сказки, предания, проповеди. Митфорд находился в Японии в качестве второго секретаря британской дипломатической миссии; во многом благодаря ему в Европе узнали о японских традициях, в том числе и о том, что из себя на самом деле представляли самураи. Митфорд стал отцом двоих детей от гейши; кроме того, его называют отцом Клементины Черчилль, будущей супруги премьер-министра Великобритании, рожденной вне брака.
Фил Робинсон (1847–1902) – натуралист, писатель, журналист и один из пионеров англо-индийской литературы. Родился в Индии в многодетной семье военного священника; до тридцати лет успел побывать редактором и цензором в англоязычной индийской прессе, а также профессором логики, литературы и философии в Аллахабадском колледже. С 1877 года Робинсон жил в Англии, работал в газетах и освещал военные конфликты в Афганистане и Египте как корреспондент «Daily Telegraph», «Daily Chronicle» и других изданий. В качестве корреспондента «Pall Mall Gazette» и позднее «Associated Press» в 1898 году побывал на Кубе во время испано-американской войны. Военные тяготы, включая лихорадку и пребывание в плену, подорвали здоровье Робинсона, и в последние годы жизни он писал довольно мало, хотя выпустил в общей сложности около двух десятков книг.
Д. Уэсли Розенквест (годы жизни неизвестны) опубликовал два рассказа ужасов в журнале «Weird Tales» (представленный в антологии – в 1936 году, и еще один, «Секрет склепа» – в 1938-м). Также около дюжины полудетективных-полуэротических историй, подписанных его именем (или псевдонимом – сказать наверняка нельзя), было напечатано в серии журналов «Off-Beat», «Guilty», «Keyhole», «Trapped» (дешевых изданий, собственно, и специализировавшихся на детективах и эротике). После 1962 года след писателя теряется, хотя в 1968-м британский составитель антологий Питер Хейнинг переиздал рассказ «Назад к смерти» в подборке «Legends for the Dark» (возможно, без ведома автора, что за Хейнингом не раз замечалось). Установить что-либо еще о личности Розенквеста не удалось. Роберт Уайнберг, составитель антологии «Far Below» (2003), предположил, что Д. У. Розенквест был одним из фэнов-подписчиков «Weird Tales», решившим однажды попробовать силы в писательстве.
Сидни Хорлер (1888–1950) родился в лондонском районе Лейтонстоун и получил образование в школах Редклифф и Колстон в Бристоле. В 1905 году он стал журналистом бристольской газеты «Western Daily Press», а в 1911 году – штатным автором манчестерской издательской фирмы «Эдвард Халтон и K°». Впоследствии он перебрался в Лондон, где работал на «Daily Mail» и «Daily Citizen»; в Первую мировую войну вступил в ряды ВВС и служил в воздушной разведке сотрудником отдела пропаганды. После войны женился и стал помощником редактора литературного журнала «John O'London Weekly»; он также начал писать художественную прозу и, когда в 1919 году был уволен, целиком посвятил себя сочинению книг о спорте, романов и рассказов. В 1925 году Хорлер опубликовал дебютный детективный роман «Тайна Первого», а в последующие три десятилетия сделался наиболее плодовитым, популярным и успешным автором триллеров в Великобритании. Им написано 157 книг – по большей части детективы, но есть и несколько фантастических произведений.
Брэм Стокер (1847–1912) – не требующий особого представления для русскоязычных читателей ирландский писатель, романист и автор коротких рассказов, театральный критик, автор готического романа ужасов 1897 года «Дракула» и один из общепризнанных «отцов» «вампирской» литературы.
Фрэнсис Скотт Фицджеральд (1896–1940) – как и Стокер, известен даже тем, кто не особо увлекается чтением книг. Создатель «Великого Гэтсби», «бард Века Джаза», транжир и алкоголик, жестоко высмеянный Хемингуэем в «Празднике, который всегда с тобой», этот гениальный писатель практически неизвестен русскому читателю как поэт. Тем не менее стихотворения из-под пера Фицджеральда подчас выходили весьма хлесткие и остроумные. «К вампиршам у меня охоты нет» – игривое признание в любви к кино (но не к вампиршам, ни в коем случае), написанное Фицем в 1917 году.
Примечания
В представлении древней традиции китайского духовного дуализма у каждого живущего человека есть как эфирная душа (хун, ян), покидающая тело после смерти, так и дух низменный (по, инь), остающийся в трупе.
Оригинальное название рассказа –

Гемоэксфузия – процедура активизации защитных сил организма посредством удаления из него безопасного для здоровья человека объема крови через прокол вены. В представлении устаревшей медицины процедура способствовала снижению вязкости крови, обновлению ее состава и улучшению обмена веществ.
Армида – один из самых поэтичных женских образов в поэме «Освобожденный Иерусалим» Торквато Тассо, написанной на основе исторических событий Первого крестового похода. По сюжету Тассо Армида была послана своим дядей Гидраотом, принцем Дамасским, в лагерь крестоносцев. Ее чарующая красота так увлекла нескольких храбрейших рыцарей, что они последовали за нею в Дамаск. На пути они были освобождены прекрасным Ринальдо. Однако позднее и Ринальдо не избежал чар Армиды. Она воспылала к нему пламенной любовью и увезла на далекий остров, где среди волшебных садов Армиды он забыл о своем высшем предназначении.
Ханс Бургкмайр, Бургкмайр-старший (1473–1531) – немецкий художник эпохи Северного Возрождения, он же – скульптор и гравер по дереву. Сверстник Дюрера и Луки Кранаха.
Гноекровие (греч. Pyemia) – форма сепсиса, возникающая при постоянном или периодическом поступлении в кровь микроорганизмов из имеющегося в организме гнойного очага.
Т. е. в бездну. По Демокриту вещи не такие, какими даны в чувствах, они чувствам таковыми только кажутся: не теплые, а кажущиеся теплыми, не холодные, а кажущиеся холодными и т. д.; на самом деле есть только атомы и пустота, поэтому истина о вещах так же не доступна, как дно бесконечно глубокого колодца.
С этой аббревиатуры по традиции начинали свои письма древние римляне: «Si vales, bene est, ego valeo» (Если ты здоров, хорошо; здоров и я).
Реально существующее общество, возникшее в 1882 г., объединившее в свое время ряд видных химиков, физиков, психологов и ученых, изучавших паранормальные (в том числе спиритуалистические) явления.
Данте Габриэль Россетти (1828–1882) – английский поэт и художник, стоявший у истоков прерафаэлитов.
Танатос – в греческой мифологии олицетворение смерти; единственный из богов, не признающий никаких подношений и даров. Культ Танатоса, как известно, существовал в Спарте.
Выполнено по переводу на английский Эндрю Херли (Rubén Darío. Selected Writings. London, Penguin Books, 2005; stories translated by Andrew Hurley) с рядом текстуальных уточнений по испаноязычному оригиналу.
Здесь автор намекает на тот факт, что французы и бельгийцы часто подтрунивают над жизненным укладом друг друга. По сей день более половины бельгийцев – так называемые фламандцы, носители нидерландского языка – убеждены, что франкоговорящие валлоны виноваты во всех бедах Бельгии прошлого: якобы те угнетали их и продолжают заниматься этим до сих пор.
Горный хребет на севере Испании, расположен на территории провинций Астурия, Кантабрия и Леон. Высшая точка, пик Торре-де-Серредо, также является высочайшей вершиной всей системы Кантабрийских гор.
Акашические записи, или «Хроники Акаши» – теософский и антропософский термин для мистического знания, закодированного в нефизической сфере бытия.
Гурки (гуркхи) – британские колониальные войска из непальских добровольцев. Традиционно вооружались боевыми ножами кукри.
Уильям Юарт Гладстон (1809–1898) – британский политик, премьер-министр. Джозеф Чемберлен (1836–1914) – британский фабрикант и политик. В 1895 году ими было сформировано коалиционное юнионистское правительство, просуществовавшее десять лет.
Корнский (корнуэльский, корнваллийский) язык – язык корнцев, кельтского народа, населяющего Корнуолл, графство на юго-западе Великобритании.
Король Этельстан (895–939) – один из величайших англосаксонских королей, считается первым королем Англии.
Бенджамин Дизраэли, с 1876 года граф Биконсфильд (1804–1881) – британский политик-консерватор, премьер-министр Великобритании, предшественник Уильяма Гладстона.
Имеется в виду легенда о светильнике Джека, ирландского пьяницы, одурачившего Дьявола и обреченного вечно скитаться по земле с фонарем из репы или тыквы.
Тэм О'Шентер – герой «повести в стихах» Роберта Бернса, видевший шабаш на развалинах церкви Аллоуэй.
Мэри Элизабет Браддон (1837–1915) – британская писательница, автор 75 романов. Уида (псевдоним Марии Луизы Раме) (1839–1908) – английская писательница, автор более 40 романов, а также детских книг и множества рассказов и очерков.
Оглашение брака – официальная церемония, во время которой будущие молодожены объявляют о своем намерении, чтобы те, кто знает о препятствиях к заключению брака, могли о них публично заявить. Церемония проводится в церкви по воскресеньям трижды до дня свадьбы.
Ночь Гая Фокса, Ночь костров, Ночь фейерверков – традиционный английский праздник, когда в кострах жгут чучело Гая Фокса, участника Порохового заговора.
Рущук – старое название болгарского города Русе, крупный военно-административный и торговый центр Османской империи.
Чарльз Буллер (1806–1848) – британский политик и юрист, известный своим остроумием. Приведенная цитата относится к его другу Ричарду Монктону Милнсу (1809–1885), политику, поэту и меценату.
Чарльз Стрэтфорд Каннинг (1786–1880) – британский политик и дипломат, долгое время исполнявший обязанности посла в Османской империи, прозванный за свои заслуги «Великий элчи» (Великий посол).
Город в Пакистане, административный центр граничащей с Афганистаном Северо-Западной Пограничной провинции, в 1901 году обособившейся от провинции Пенджаб Британской Индии и в 1947 году вошедшей в состав Пакистана.
Воспроизводится по изданию: «„Загадка моста“ Конан-Дойля и другие новейшие рассказы». – СПб.: Издание Д. М. Гутзаца, 1923 г. – Стр. 50–Концовка в этом варианте текста несколько отличается от таковой в наиболее часто воспроизводимой редакции (см., напр.: E. F. Benson. «Horror Horn». London: Panther Books, 1974). Учитывая, что существует как минимум еще один русский перевод, близкий к этой версии текста (см. «Миссис Эмвоз», пер. С. Трофимова // Ведьма: Рассказы. М.: Вече, Коллекция ужасов Альфреда Хичкока. С. 12–27), вряд ли речь идет о соавторстве в переводе.
Воспроизводится по изданию: газета «Петербургский листок», 1902, № 194, 18 июля, стр. 3–5, Орфография и пунктуация приближены к современным нормам.
Стрижка усов и бороды, получившая название в честь фламандского портретиста Антониса ван Дейка. Ее отличительной чертой являются бритые щеки, отсутствие бакенбард и загнутые книзу усы, обособленные от остроконечной бороды.
Огюстен Кальме (известен также под религиозным именем Дом Кальме; 1672–1757) – французский ученый, аббат-бенедиктинец родом из Лотарингии. Автор ряда богословских работ о толковании Библии, нескольких исторических трудов и трактатов на тему оккультизма (в том числе известного «Трактата о явлениях духов»).
Готский альманах – наиболее авторитетный справочник по генеалогии европейских монархов, аристократии; издавался в 1763–1944 годах в германском городе Гота.
Бартоломе Мурильо (1618–1682) – ведущий испанский живописец эпохи барокко, известный как картинами на религиозные темы, так и портретами, а также изображениями уличных сценок.
Горацио Герберт Китчнер (1850–1916) – британский военный деятель, фельдмаршал. В годы Первой мировой войны, с 6 августа 1914 года, был военным министром Великобритании.
Стомак – треугольная пластина, сужающаяся книзу. Элемент одежды эпохи рококо, деталь передней части корсажа.
Пик-Дистрикт («Край вершин») – возвышенная местность в центральной и северной Англии, находящаяся преимущественно в северном Дербишире, а также захватывающая округа Чешир, Большой Манчестер, Стаффордшир, Саут-Йоркшир и Уэст-Йоркшир.
Речь о Джозефе Аддисоне (1672–1719), публицисте, драматурге, эстетике, политике и поэте, стоявшем у истоков английского Просвещения. В 1711–1712 годах он издавал модный журнал под названием «Spectator» (англ. «Наблюдатель», «Зритель»).
Генри Перселл (1659–1695) – английский композитор, представитель стиля барокко. Перселл был признан одним из виднейших английских композиторов за всю историю музыки.
Каминный экран – предмет быта, использовавшийся для того, чтобы лицо не покраснело от жара камина. Леди в описываемую автором эпоху очень ценили «аристократическую» бледность кожи.
Джон Джей Маккелви (1863–1947) – американский писатель, адвокат и правозащитник, автор пособий по прецедентному праву и множества публикаций в издании «Гарвард Лоу Ревью», послуживших основой для внесения новых положений в американское судопроизводство.
Сува – столица Фиджи; Самар – третий по величине и седьмой по численности населения остров Филиппин; Себу – остров в центральной части Филиппинского архипелага.
В начале XIX века в Англию импортировалось древесное масло с острова Целебес (ныне – Сулавеси, Индонезия). Столица острова называлась Макассар, поэтому масло прозвали макассарским. В Англии его ароматизировали и продавали как полезную мазь для волос, а также рекламировали как средство от облысения. Масло стало популярно у мужчин, смазывавших им волосы для фиксации (в дальнейшем оно стало одним из ингредиентов для изготовления бриолинa). По мере распространения моды хозяйки домов стали накрывать спинки мягкой мебели кусками недорогой стирающейся ткани. Поначалу цель была одна: уберечь дорогую обивку от несмываемых пятен масла с волос. Но вскоре вязаные, собственноручно вышитые накидки стали также своеобразным украшением, гордостью рукодельниц. Примерно с 1850 года их называют антимакассарами; с 1865 года ими стали накрывать и спинки кресел в театрах.
Ткацкий челнок – рабочий орган ткацкого станка, прокладывающий уточную (поперечную) нить меж нитями основы при выработке ткани. Челноком также называют рабочий орган швейной машины с двухниточным швом, вводящий нижнюю нить в шов.
То есть в июне, чье название происходит от латинского «Junius», что означает «месяц Юноны», жены Юпитера.
Воспроизводится по изданию: «Сборник русской и иностранной литературы», 1912 г., № 14, стр. 29–38.
Ниппи (от англ. nippy – быстрый, проворный) – официантки, работавшие в сети чайных заведений Лондона «Дж. Лайенс и К». Ниппи носили характерную униформу, похожую на платье горничной, и шляпки в тон.
Отсылка к истории Мозеса Вильгельма Шапира. Иерусалимский антиквар и гражданин Пруссии, он в 1883 году предложил Британскому музею древние пергаменты с рукописями Второзакония, якобы обнаруженные им в Иудейской пустыне, но был обвинен в фальсификации и покончил жизнь самоубийством.
Здесь автор делает ошибку: тукупи – соус из маниоки, а не из хлебного дерева. В неферментированном виде он ядовит.
См. Бытие 10:9 «Он был сильный зверолов пред Господом Богом, потому и говорится: сильный зверолов, как Нимрод, пред Господом Богом».
Собирательное название органических веществ, исконно применявшихся южноамериканским коренным населением как стрельный яд растительного происхождения, приготовляемый главным образом из коры Strychnos toxifera и ряда других южноамериканских растений из семейств луносемянниковых и логаниевых. Токсическое свойство яда обеспечивается алкалоидами из группы кураринов.
Парнокопытное семейства верблюдовых; длина викуньи – 150 см, рост в холке около метра, а масса – 50 кг.
Здесь автор не столько цитирует Рабле, сколько стилизует свой текст под его манеру, в оригинале используя «раблезианский» термин «metagrobolise», неоднократно встречающийся в знаменитом романе «Гаргантюа и Пантагрюэль» – в частности, в третьей книге, главе 19 (для большинства русскоязычных читателей это 22-я глава того же романа).
Симптом двигательного расстройства, патологически длительное сохранение больным приданной ему позы; обычно наблюдается при кататонической форме шизофрении либо при нарколепсии, когда больной из состояния бодрствования сразу переходит в состояние наподобие сна, сопровождаемое мышечной атонией.
Эта история была обнаружена на ночном столике Стокера сразу после его смерти из-за прогрессирующего паралича – и, как считают исследователи его творчества, несет на себе отпечаток болезненных предсмертных состояний писателя: фрагментарное письмо и ускользающий сюжет свидетельствуют об этом. Известно, что Стокер работал над новым сборником рассказов, когда болезнь унесла его жизнь в 1912 году. До настоящего издания рассказ на русском языке публиковался только в интернете.
Нарывной (кантаридиновый) пластырь – пластырь с токсичным веществом из шпанских мушек, применялся для лечения душевнобольных: жжение отвлекало от бредовых состояний.