
Виктор Пелевин
Возвращение Синей Бороды
НЕЗАКОННОЕ ПОТРЕБЛЕНИЕ НАРКОТИЧЕСКИХ СРЕДСТВ, ПСИХОТРОПНЫХ ВЕЩЕСТВ, ИХ АНАЛОГОВ ПРИЧИНЯЕТ ВРЕД ЗДОРОВЬЮ, ИХ НЕЗАКОННЫЙ ОБОРОТ ЗАПРЕЩЕН И ВЛЕЧЕТ УСТАНОВЛЕННУЮ ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВОМ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ
Жиль де Рэ – сподвижник Жанны д’Арк, маршал Франции – и кровавый серийный убийца-маньяк. Римский император Тиберий – современник Иисуса Христа – и один из самых известных развратников в истории. Какое отношение имеют они к острову Эпштейна? Что такое реинкарнация на самом деле? Ответственны ли мы за совершенное в прошлых жизнях? Были ли это действительно мы? Кто такой Джеффри Эпштейн и чем занимались его гости на самом деле? В чем роль тайного общества «Pink Sunset» и его медиумов? Новое расследование Константина Голгофского срывает покровы с тайн зловещего острова и разоблачает чудовищное моральное падение мировых элит с радикально новой стороны. Но одновременно это и рискованный спуск в глубины собственной души... Секреты грабителей пирамид, гнев египетских богов, зверства левых активистов и преступления венценосных сластолюбцев, тайны квантовых прыжков в прошлое... На бонус – ценнейший практический навык: как одолеть непобедимый соблазн или укоренившуюся плохую привычку? Люди знали это три тысячи лет назад, но давно забыли. А мы вот помним.
© В.О. Пелевин, текст, 2026
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
* * *

Описанные в книге люди, события и обстоятельства – вымышлены. У героинь и героев нет конкретных прототипов в реальном мире. Любые утверждения об обратном являются провокацией или хайпом.
Всякое сходство с экстралингвистической действительностью случайно. Любая попытка обнаружить в книге какие-то намеки и параллели является вредительством.
Высказывания и мнения героинь и героев, их стихи, проза, слоганы, видения, галлюцинации и идеологемы не выражают позицию автора, не являются его прямой речью и служат исключительно целям выпуклой лепки художественно убедительных образов.
Попытки литературных критиков, либеральных спикеров, народных вождей, мировых правительств, масонских лож и сатанинских культов спровоцировать автора на полемику или гневную отповедь обречены на провал. Автор не микробиолог и выходит пахать только к курьерскому.
seth
we should explore the biological consequences of time travel. it would be amusing to calculate the rate of evolution of a population (or a mutant) that can travel in time[1].
(из мэйлов Эпштейна)
Wirklich, ich lebe in finsteren Zeiten![2]
Bertolt Brecht
Возвращение Синей Бороды
Начнем с цитаты из разбираемого автора.
«Закон Вэнса гласит: то, что legacy media объявляют теорией заговора, через пять лет делается экзотической версией реальности, через десять – допускается как вероятная возможность, а через пятьдесят – становится неоспоримым историческим фактом...»
Нам не известно о существовании подобного «закона», даже если понимать под ним просто шутку вроде правила Мерфи, по которому бутерброд падает маслом вниз. Перед нами, скорее, язвительная вариация на тему окна Овертона, описывающая манипуляции с общественным сознанием и эволюцию наших представлений о возможном.
Окно Овертона – это принцип, по которому немыслимое постепенно вводится в обиход через обсуждения, вбросы, провокации, искусство и делается в конце концов нормой.
Так было, например, с женским избирательным правом в девятнадцатом веке, так происходит прямо сейчас со многими табуированными прежде идеями (наш автор, кстати, предлагает протащить «дамочек» через окно Овертона в обратную сторону, оставив право голоса только для женщин, зарегистрировавшихся в качестве военнообязанных – увы, не все гуманитарии помнят, откуда военнообязанные берутся).
Книга К. П. Голгофского «Возвращение Синей Бороды», краткое изложение которой последует ниже, сама по себе является примером похожей манипуляции восприятием: то, что казалось немыслимым в ее начале, представляется банальным в конце.
Это уже не первый и даже не второй случай, когда мы знакомим подписчиков «Синопсиса для VIPов» с изложением гипердлинных романов Константина Голгофского. Исходники в оригинальном виде не особо доступны занятому читателю из-за огромного размера (в «Синей Бороде» больше трех тысяч страниц) и громоздкого справочного аппарата, размещаемого автором прямо в пространстве романа.
Голгофский, тем не менее, считается одним из титанов русской конспирологической мысли – его идеи часто интересны и необычны. Поэтому мы в очередной раз выходим собирать колючки смысла на мутных просторах его прозы (а в этот раз еще и поэзии).
Романом это сочинение можно назвать лишь условно.
Да, в нем есть четкая и понятная сюжетная линия, но она не столько скелет, на котором гармонично нарастает плоть художественного высказывания, сколько вешалка, где К. П. Голгофский размещает свои не имеющие особого отношения к сюжету впечатления, размышления и сентенции (в роман даже включены другие литературные произведения – повесть, эссе и короткая поэма).
Часто эти вкрапления многословны, утомительны и заумны. Но, как по-семинарски острит наш автор, «из оратории логос не выкинешь». Голгофский уверен, что создает таким образом новаторскую литературную матрицу, которую возьмут на вооружение писатели будущего. Посмотрим, Константин Параклетович – нам что-то не верится.
Собственно сюжета здесь хватает в лучшем случае на повесть. И если читать «Синюю Бороду» в оригинале, главную линию можно вообще вскоре потерять в джунглях авторских отступлений.
Это не традиционный роман, а пастиш, салат – не только с излишествами, но и с отсутствием элементов, которые принято считать обязательными. Тем не менее, рыхлая раздутая фактура придает тексту своеобразное очарование. В этот гипнотический омут можно нырнуть в любом месте – и вынырнуть в любом другом. На некоторых маршрутах вы даже не поймете, при чем тут Жиль де Рэ – зато узнаете что-то еще.
У художественных текстов часто бывает два этажа. Во-первых, сама история, которую рассказывает автор (многим читателям довольно ее, и это нормально). Во-вторых, невидимая надстройка над сюжетом: то, что автор дает понять.
Если художник не возводит второй этаж специально, это не значит, что его нет – самое смешное как раз и случается, когда надстройка возникает неосознанно и рассказывает про автора или эпоху нечто такое, что не входило в архитектурный план.
С Голгофским, конечно же, не так. Наш автор определяет свой опус несколькими способами: поток сознания на конечной остановке, Улисс перед высадкой на Остров, и так далее. Он в курсе того, что делает.
Увы, но второй этаж «Синей Бороды» оказывается настолько массивнее первого, что здание в результате рушится. Роман Голгофского – это огромная смысловая руина: пустырь, заросший чертополохом цитат и заваленный обломками отступлений. Сюжетная линия видна в этом хаосе только с большой высоты.
Приступая к пересказу этого монументального опуса, мы решили держаться именно сюжета, ненадолго отвлекаясь вместе с автором, когда это необходимо для понимания авторского видения, сохранения исходной структуры текста – или в случаях, когда Голгофский пытается донести до нас особо важную для него мысль. Наш сильно сокращенный пересказ местами даже напоминает триллер. Изначальный текст не таков.
Некоторые считают, что главные жемчужины романа спрятаны именно в его закоулках. Но для большинства читателей огромные по размеру отступления Голгофского похожи на непроходимую топь.
Мы сделали все, чтобы перекинуть через нее удобные и безопасные мостики для наших уважаемых подписчиков. Читатель может быть уверен, что любое отступление, куда он ныряет вслед за автором, кончится уже через пару страниц.
Сразу уточним, что мы не разделяем ни философию автора, ни его взгляды на историю и культуру, ни его пафос. Мало того, мы полагаем многие из идей К. П. Голгофского токсичными, а некоторые из его формулировок – граничащими с ненавистной речью.
Мы могли бы удалить подобные перехлесты, но их анализ позволяет создать объективный и противоречивый образ автора – историка и философа, стоящего на перекрестке идеологий, влияний и культур, и не всегда успевающего за сменой парадигм, рамок и правил нашего кипящего мира.
Именно в этом, на наш взгляд, и заключена главная ценность книги, ставшей, независимо от авторской воли (и рассказываемой истории), своеобразным духовным портретом взыскующего истины русского интеллигента в суровом интерьере эпохи.
Цель нашей компиляции – компактная репрезентация «Синей Бороды» для бизнес-элиты, высших менеджеров и членов их семей, желающих комфортно и быстро ознакомиться с актуальными манифестациями духа и интеллектуальными прорывами эпохи для последующего обсуждения за обедом в хорошем обществе.
В книге Голгофского идет речь о главных ньюсмейкерах мирового цирка и их жутких тайнах, так что запрос на такую работу определенно есть.
«Быстро», когда речь идет о Голгофском – это все равно медленно. Так устроен исходный текст. Кроме того, из-за высокой стоимости подписки некоторые из клиентов обижаются, когда наши синопсисы выглядят чересчур схематично. Поэтому мы попытаемся, насколько это возможно, сохранить мрачное обаяние первоисточника даже в сокращенном пересказе.
* * *
Структурно «Синяя Борода» весьма похожа на предыдущий талмуд Голгофского – «Искусство Легких Касаний». Это тоже отчет о расследовании, и снова весьма специфическом. Оно не сводится к сбору фактов. Многое основано на трансфизических прозрениях автора, подтвердить или опровергнуть которые так же невозможно, как оспорить истинность «Розы Мира», созданной другим русским духовидцем почти век назад.
Альтернативное авторское название «Синей Бороды» – «Голубоватый Свет Истины». Оно, как нетрудно догадаться, было отвергнуто российскими издателями по нормативным соображениям (смысл его, однако, вовсе не связан с ориентацией в сфере влечения – и сделается ясен позже).
Начинается «Синяя Борода» почти так же, как и прошлый роман. Голгофский приезжает на свою дачу в Кратово, где живет с супругой Ириной, дочерью покойного генерала ГРУ (тот был соседом Голгофского, а теперь две дачи соединены в один впечатляющий своими размерами комплекс).
Ирина – продвинутая молодая женщина с духовными запросами; она увлекается различными практиками, и, пользуясь размерами доставшегося ей имения, устраивает на своей даче некоммерческие ретриты, где собираются девы из московского бомонда (Голгофский считает это просто экстравагантной формой социализации, но не возражает). У Ирины для практик выделен специальный зал, где у генерала Изюмина прежде был крытый корт.
Ирина всячески пытается приобщить своего хмурого мужа к «поискам истины» на медитативном коврике, но чаще всего наталкивается на ироничный отказ. Дело не в косности Голгофского – он открыт новому, просто не может долго сидеть, скрестив ноги; даже на специальной скамеечке у него через несколько минут начинают болеть колени. Поэтому различные випассаны и шикантазы не для него (или он так думает).
Сейчас, однако, другая ситуация. Ретрит не совсем обычный. Голгофский замечает, что гости Ирины в просторных тренировочных костюмах лежат на спине на удобных мягких матах, часами не делая ничего – во всяком случае, понятного внешнему наблюдателю. Иногда они начинают плакать; иногда смеются.
Между ними бегают две привезенные Ириной из Дубая помощницы-индуски, которых называют «фасилитатор» и «ситтер». В зале горят ароматические свечи. Мерцают подсвеченные кристаллы, висят венки цветов. Весь день играет музыка – в основном этническая и ритуальная. Африканские барабаны, записи нативных ритуалов, горловое пение.
Голгофский приводит длинный плейлист (видимо, взятый у жены), из которого нам знакомы только саундтреки Вангелиса и Ганса Циммера, так что перечисление мы опустим.
За ужином жена объясняет, что участники ретрита заняты так называемым «холотропным дыханием». Его изобрел известный психонавт Станислав Гроф, когда рекреационное использование ЛСД было запрещено законом; целью было найти легальную и безвредную практику, способную вводить в глубокие психоделические состояния.
Техника «холотропного дыхания» незамысловата. Лежащий на спине человек глубоко дышит, делая вдох сразу же после выдоха. Это продолжается несколько часов. Несмотря на крайнюю простоту, метод приводит к интересным результатам.
Гипервентиляция снижает уровень углекислого газа в крови и повышает кислород, что изменяет механизм кровоснабжения мозга (Голгофский посвящает несколько страниц описанию церебральной вазоконстрикции – если выражаться проще, это сужение мозговых сосудов).
Оно действительно может приводить к измененным состояниям сознания – ярким образам, неожиданным воспоминаниям, эмоциональным всплескам. Возможен также транс (в разрешенном законодательством смысле) – но, в отличие от ЛСД-трипов, подобный эффект не гарантирован и зависит главным образом от участника. И еще, конечно, от созданной фасилитатором атмосферы.
– Уж дышать-то Госдума не запретит, – шутит жена Ирина.
Голгофский осторожно отвечает, что не следует недооценивать инициативность законодателей или принимать их за дураков. Вместо запрета дышать они могут, например, обязать граждан делать паузу между выдохом и вдохом, что сделает холотропное дыхание противоправным. Затем он интересуется, какого эффекта хотят добиться участники. Ирина объясняет, что опытный и крайне дорогой фасилитатор этого ретрита помогает... вспоминать прошлые жизни.
Это якобы достигается через подбор музыки и кристаллов на алтаре: розовый кварц, селенит, обсидиан и особенно лабрадорит, который, по мнению фасилитатора, важнее всего для прорывов в прошлое – маленький его кусочек участники держат в руке или кладут около головы.
– И что, кристалла в руке достаточно? – спрашивает Голгофский.
– Важнее всего намерение, – отвечает жена. – Кристалл – это просто ключ. А почему ты сам не попробуешь, Костя? Время еще есть...
Голгофский отшучивается, но он уже заинтригован. Вечером он наводит справки в сети – оказывается, жена сказала правду. Многие участники подобных радений (обронив как бы по ошибке это словцо, Голгофский тут же вскакивает на него верхом и уносится в длинное отступление о хлыстах и их связях с английской разведкой) – так вот, многие адепты холотропного дыхания действительно были уверены, что им удалось вспомнить отрывки прошлых жизней.
Сам основатель метода Станислав Гроф, безусловно, верил в такую возможность. Но он оговаривался, что подобные переживания могут также быть символическими или архетипическими и отражать работу подсознания, а не фактические прошлые жизни.
Следующие два дня Голгофский прогуливается мимо переделанного в ретритный зал корта и заглядывает внутрь, следя за процессом. По вечерам он смотрит свой любимый китайский мультфильм «Непревзойденный клан Та» – по пять серий за вечер. Этот сериал, по мнению автора, вдохновляет на духовные подвиги. На третий день Голгофский решается. Прослушав краткое напутствие фасилитатора, он берет полированную пластину лабрадорита, зажимает ее в кулаке и ложится на один из матов.
Разумеется, перед тем как описать свой опыт, наш автор уделяет пару страниц этому минералу, получившему название от канадского полуострова. Лабрадорит красив – полыхает синими и зелеными отсветами при вращении в руке. Эзотерики считают его камнем защиты, интуиции и духовного пробуждения, создающим связь с подсознанием. Но погружаться вместе с Голгофским в глубины эзотерической геологии мы не станем.
Голгофский принимается глубоко дышать, удерживая внимание на сжатом в кулаке камне. Довольно скоро его начинают посещать воспоминания о прожитой жизни.
Некоторые приятны: успехи в учебе, ранние интеллектуальные свершения и прозрения, важные знакомства, первые мастерок и фартук в стройотрядовском рюкзаке...
Другие содрогания Мнемозины горьки: Голгофский вспоминает, как из последних сил плясал лезгинку на нефтяном корпоративе, и на глазах его выступают слезы.
Каждый раз он по совету фасилитатора представляет, что его рука сжимает пылающий каменный нож и отсекает отвлечения. Проходит еще полчаса, и буря в сознании утихает. Голгофского охватывают покой и отрешенность. Глаза его закрываются сами, и тогда перед его мысленным взором возникает Ангела Меркель.
Она испугана и куда-то бежит. Голгофский понимает, что уже в трансе: ему ясен источник ассоциации, однако вместо того, чтобы отсечь ее лабрадоритом, он устремляется за Ангелой с громким лаем. Это кажется ему смешным. Ассоциация плавно переходит в другую – Голгофскому начинает казаться, что он гонится за ангелом. Но ангел вдруг останавливается, ударяет в землю древком знамени (которого миг назад не было), и видение Голгофского трансформируется самым поразительным и даже страшным образом.
Вокруг древнее поле битвы, заваленное трупами. Куда-то перебегают кучки латников – в их перемещениях не заметно никакого смысла. Вдали видна желто-серая громада средневекового города. Бухают бомбарды, поднимаются плюмажи синего дыма. Свистят арбалетные болты. Изредка над головой жужжат тяжкие каменные ядра.
Все изменилось – кроме одного. Ангел, ударивший знаменем в землю, по-прежнему на месте. Знамя в его руке – это теперь как бы ось новой реальности.
Голгофский видит на развевающемся белом полотнище слова «Jhesus Maria». Он различает на ангеле сверкающие латы. Ангел поворачивает к нему лицо, ободряюще улыбается, и Голгофский понимает, что перед ним молодая девушка, наряженная рыцарем.
По ее улыбке Голгофский догадывается, что девушка его узнала. Он хочет что-то сказать, но в этот миг ей в плечо вонзается арбалетный болт, она кричит, и Голгофский ощущает такую скорбь и боль, словно стрела ранила его самого. Он направляет коня к раненой (только здесь Голгофский замечает, что сидит на коне), и в этот момент видение пропадает.
Голгофский открывает глаза. Над ним склоняется ситтер.
– Breathe deeply! – говорит она с индийским акцентом. – You’re doing wonderful![3]
Постепенно дыхание Голгофского восстанавливается. Он хочет продолжить опыт, но ситтер и фасилитатор убеждают его завершить сессию и отдохнуть.
– Надо хорошо выспаться, – говорит на ломаном русском фасилитаторша. – Вы отдали всю энергию за ваш день. Спать, спать! Заряжай батарейка.
Голгофский поднимается и идет в свою комнату. Его ноги трясутся. Фасилитатор права – у него достает сил только на то, чтобы принять душ и забиться под одеяло.
Всю ночь ему снятся необыкновенно яркие сны, продолжающие увиденное. Описанию видений прошлого посвящено множество страниц. Рискнем ужать их до одного абзаца: Голгофский видит сцены из средневековой феодальной жизни, где сам он – то военачальник в латах, сражающийся бок о бок с девой, сжимающей белый стяг, то пышно разодетый богач, сорящий деньгами и услаждающий себя самыми экзотичными способами, то кающийся узник, чью жизнь обрывает петля...
К утру, после множества криков, пароксизмов и падений с кровати, Голгофский уже знает имя прекрасной девушки, сражавшейся рядом с ним.
Это Жанна д’Арк.
Он знает также и свое собственное имя: сир де Рэ, маршал Франции, аристократ, сподвижник Орлеанской девы – и один из самых страшных злодеев, которых видело человечество.
* * *
Голгофский не слишком-то верит во множественность жизней (хотя и не отрицает такую возможность). Он, скорее, реинкарнационный агностик – ему свойственно ироничное отношение к вопросу, замечательно выраженное в набоковской цитате:
«Я терпел даже отчеты о медиумических переживаниях каких-то английских полковников индийской службы, довольно ясно помнящих свои прежние воплощения под ивами Лхассы...»
Даже амбассадор холотропного метода Гроф подчеркивал, что следует быть крайне осторожным – не всякое яркое и необычное переживание можно считать проблеском памяти о прошлых жизнях. Но в видениях Голгофского есть что-то, не дающее ему успокоиться и забыть про случившееся, сочтя его просто галлюцинацией.
Что именно? Голгофский пытается объяснить:
«Достоверность ощущения. Когда я глядел на крестьян, я видел их как свой добрый люд... Я чувствовал себя сеньором... Я ощущал себя христианином... И это были не просто мысли, это были фундаментальные константы другой реальности...»
Из этой маловразумительной характеристики понятно лишь то, что переживания Голгофского были интенсивными и яркими. На следующий день он не возвращается к опыту. Ему, как он признается сам, страшно. Он берет на память кристалл, который держал в руке во время своего трансперсонального прорыва, и просит скопировать игравший во время сессии плейлист.
Без всяких преувеличений, он потрясен и хочет понять, что произошло на самом деле. Поэтому перед тем, как продолжить погружения (метод уже понятен), Голгофский тратит несколько дней, выясняя, что человечество знает о реинкарнациях наверняка.
Разумеется, после такого зачина он тащит читателя в дебри справок. Еще две сотни страниц. Постараемся преодолеть их по возможности быстро.
Сама вера в перевоплощения, выясняет Голгофский, стара как мир и не сводится ни к одной конкретной культуре. В Древней Индии она была ключевой в индуизме, буддизме и джайнизме. О перерождении знали пифагорейцы и платоники (особенно орфисты). Пифагор утверждал, что душа проходит через череду тел, включая животных, а Платон в диалогах говорил о перерождении душ для дальнейшего обучения.
Принято считать, что христианство отвергало идею перерождения – но гностические христиане первого-третьего веков считали, что душа может возвращаться к земной жизни, пока не обретет гнозис.
Даже в лурианской Каббале шестнадцатого века была концепция «гилгул»: душа рождается заново для исправления ошибок прошлых жизней или выполнения духовной миссии. Эзотерические и алхимические традиции Средневековья, опирающиеся на античную мысль, говорят о том же самом.
Вера эта вовсе не связана с каким-то общим корнем: у примитивных племен Африки и Америки тоже существуют представления о возвращении души.
Но есть ли у нас доказательства реальности подобного феномена?
Естественное поле поиска – тибетский буддизм, где множество практических вопросов основано на вере в перерождения. Голгофский, однако, сохраняет скепсис.
«Тибетская лавка недорогих чудес», как выражается наш автор, не вселяет в него большого доверия. «Если на идеях реинкарнации построен механизм передачи статуса и власти, – пишет Голгофский, – наивно думать, что в эту область не просочится вездесущая человеческая природа. Поэтому совершенно правы китайские товарищи, требующие от будущих тулку перерождаться по предварительной записи и строго в административных границах КНР, а не в охотничьих угодьях МИ–6 и ЦРУ – или не претендовать на подобный титул. Как говорил когда-то по схожему поводу Петр Первый, если иконы вдруг заплачут маслом, зады попов заплачут кровью.
Спорное на наш взгляд суждение, но Голгофский уже нашел кейс, который не просто заинтересовал его, а захватил целиком. Он уделяет ему больше семидесяти страниц, так что и мы немного на нем задержимся.
Дхаммаруван – буддийский монах с Шри-Ланки – родился в 1968 году и с возраста в два-три года стал спонтанно рецитировать сутры Трипитаки на языке пали. Он вспоминал их постепенно, предупреждая родителей, что «надвигается» новый текст, а потом начинал читать – или, скорее, протяжно петь. Родители записывали декламацию на магнитофон.
Записи дали послушать ученым монахам, в том числе и высокообразованным европейцам (в монастырях Шри-Ланки такие есть) – и выяснилось много любопытного.
Во-первых, язык пали, на котором мальчик пел, был чрезвычайно точным и чистым («лучше, чем у большинства монахов», отметил один из наблюдателей). Во-вторых, тексты из Трипитаки, которые он начитывал, отличались от современных канонических версий такими нюансами и деталями, что их не смог бы подделать даже ученый.
В-третьих... Сама манера рецитации была отчетливо древней, сильно отличающейся от того, как сутры читают сегодня. Дхаммаруван не бубнил монотонно, как современные монахи. Как мы уже сказали, он скорее пел.
Когда Дхаммаруван подрос, он стал вспоминать, что в пятом (!) веке был монахом-рецитатором. Так называли людей, главной задачей которых было заучивать Палийский канон наизусть – и декламировать его по разным поводам (именно так передавалось учение первые пятьсот лет после смерти Будды). Это, как можно догадаться, была непростая работа, требовавшая постоянных усилий памяти.
Древний монах-рецитатор, жизнь которого вспомнил мальчик, приехал на Шри-Ланку вместе с известным буддийским ученым Буддагосой, написавшим канонический трактат по медитации. Вспоминая прошлую жизнь, Дхаммаруван указал на несколько существовавших в древности локаций, что подтвердили археологи.
В двенадцать лет Дхаммаруван потерял способность рецитировать сутры в древней манере – став монахом, он начал читать их так же монотонно, как остальные.
Это действительно уникальный случай – и, главное, совершенно необъяснимый. Можно было бы допустить, что ребенок был наделен уникальной памятью, услышал декламацию буддийского канона по радио и запомнил его. Но отличия его версий от современных редакций таковы, что делают подобное невозможным.
Пение маленького Дхаммарувана, записанное его родителями, легко найти в сети – и Голгофский проводит несколько вечеров, вслушиваясь в его дрожащий трогательный голос. Это очень красиво и действительно непохоже на обычную рецитатцию.
«От этого пения веет такой аутентичной древностью, что душа замирает в восторге и ужасе, – пишет Голгофский. – Это магнитофонная запись, сделанная во времена гибели Рима – и воспроизведенная сегодня...
«Пятый век – уже упадок изначального буддизма, примерно тысячелетний его порог. Если привести грубую аналогию с христианским календарем, это где-то взятие Константинополя крестоносцами. Учение деградировало – уже распространяется куда более доступная и эффективная для сбора донатов Махаяна. Пение Дхаммарувана, возможно, показалось бы декадентским тому, кто слышал, как рецитировали сутры во времена первых соборов...»
Подобные пассажи делают рассуждения Голгофского немного комичными. Однако именно здесь, как нередко бывает с нашим автором, он роняет жемчужину подлинного прозрения.
«Слушая Дхаммарувана, – пишет Голгофский, – понимаешь: чтобы пережить эффекты и состояния, обещанные Буддой практикующим его науку, следует увидеть мир строго в терминах древнего учения. А оно дошло до нас на языке пали. Это относится к четырем благородным истинам, восьмеричному пути, взаимозависимому возникновению и так далее. Но палийские слова – особенно из духовного лексикона – не имеют точных современных соответствий. Каждое из них объясняется абзацем текста, иногда довольно длинным. Мы имеем дело совсем с другой глоссировкой (увязкой, так сказать, языка и мышления).
«Если мы хотим, чтобы древний ключ открыл замок нашего ума, надо сначала понять, где именно находится замочная скважина, и как она устроена. Наши грубые проекции, основанные на современных языковых заменах, увы, не работают. Даже хуже – они посылают взыскующих просветления в ложном направлении...
«Монахи, занимающиеся глубокой практикой, не случайно изучают язык пали и стремятся понять древние инструкции в оригинале. Причина проста: многие термины – например, «ведана, сукха, пити», которые переводят сегодня как «чувство», «счастье», «радость» и так далее – связаны с другими семантическими полями. Их адекватного перевода на сегодняшний ньюспик просто не существует...
«Это, если выражаться языком Кастанеды, забытое «описание мира», делающее возможным недоступные нашей эпохе эффекты восприятия и маршруты точки сборки. Даже простая медитация, где собственное тело переживается как динамическая совокупность четырех элементов, не похожа ни на что из того, чему учит современность...
«То же, кстати, касается и других сакральных текстов. Например, мусульмане знают, что подлинный Коран – лишь тот, что был провозглашен на языке Пророка. Переводы не имеют подобного статуса и не дают аутентичной связи с Откровением...»
Интереснейшая связка мыслей.
Для нас, однако, важно только то, что наслушавшийся Дхаммарувана Голгофский из реинкарнационного агностика превращается в энтузиаста. Он уверен, что реинкарнация возможна (хотя некоторые теоретические неясности у него остаются). Сомнения по поводу собственных переживаний уходят.
Дхаммаруван был монахом-рецитатором, жившим в пятом веке. Голгофский – Жилем де Рэ, жившим в пятнадцатом.
Пуркуа па?
* * *
Конечно, первым делом наш автор изучает весь доступный исторический материал о своем предтече («редко где, – отмечает Голгофский, – это слово так уместно...»). Сперва он фиксирует основные вехи чужой жизни.
Жиль де Рэ, родовитый французский аристократ, родился в 1404 году. С 1415 года он воспитывается дедом по матери, крупным феодалом Жаном де Краоном. В 1420 году Жиль женится на богатой наследнице Катрин де Туар, что добавило ему земель и замков. В то время взрослели рано – уже в 1423 году начинается его военная карьера. Он участвует в крупных битвах против англичан, а в 1429 году становится соратником Жанны д’Арк.
В мае Жиль участвует в снятии осады Орлеана (именно этот момент и вспомнился Голгофскому во время первого холотропного опыта), а уже в июле присутствует на коронации дофина в Реймсе.
«Кстати, – замечает Голгофский, – в фильме Люка Бессона про Жанну д’Арк есть фактическая неточность: когда дофин представляет Жиля де Рэ Жанне, он называет его маршалом Франции. В это время Жиль был просто одним из королевских капитанов, маршалом он стал только после Реймса...»
Голгофского не проведешь.
В 1431 году Жиль де Рэ участвует в неудачном штурме Парижа. После казни Жанны д’Арк англичанами в конце мая он отходит от активной службы.
В 1432 году умирает его дед, и Жиль де Рэ начинает тратить свое огромное состояние на безумную, невероятную по тем временам роскошь, алхимию и оккультизм.
В следующие несколько лет он продает многие из своих земель и замков, чтобы добыть денег на свои траты. На продажу его земель введен королевский запрет, но Жиль ухитряется обойти его.
В 1439 году он продюсирует (по-другому не скажешь) самую дорогую в истории того времени постановку – мистерию в Орлеане. Таким образом, Жиль де Рэ – первый в истории Франции мега-шоураннер (он к тому же бесплатно кормил зрителей, поэтому принимали его перформанс хорошо).
Его финансовое положение продолжает ухудшаться, и в мае 1440 года он совершает непростительный по тем временам поступок: во главе отряда нападает на церковь и похищает духовное лицо (поводом был имущественный спор об одном из проданных им замков).
Он арестован. Осенью того же года его судят в Нанте и приговаривают к смерти. 26 октября он казнен.
Что касается отношений Жиля с Жанной д’Арк, он не был ей близким другом – сначала просто охранял ее со своим отрядом головорезов по приказу дофина, потом сражался бок о бок с ней в ключевых битвах с англичанами.
«Англичане, – думает Голгофский, – опять англичане...»
Читатели, знакомые с конспирологическими построениями Голгофского (он склонен видеть гадящую англичанку даже в бездействии кратовских коммунальных служб), вполне могут решить, что нутряная англофобия нашего автора растет аж из пятнадцатого века. Соблазнительная гипотеза – но не будем пока торопиться.
Жиль был весьма близок к королю, но после 1431 года их отношения охладели (некоторые даже называли это опалой). Известно, что Жиль де Рэ был храбрым воином и командиром. Он искренне ненавидел англичан, с которыми воевал всю жизнь; они отвечали ему тем же – но не видели в нем той мистической силы, какой обладала Жанна.
Таков общий рисунок странной жизни Жиля.
Однако этот список дат и событий упускает из виду главное. Как говорил Светоний: «До сих пор речь шла о правителе, далее придется говорить о чудовище...»
Сказка «Синяя Борода» – история, известная благодаря французскому писателю Шарлю Перро, опубликовавшему ее в 1697 году, через два с половиной века после смерти Жиля де Рэ.
В ней рассказывается о богатом дворянине с синей бородой. Он внушает страх окружающим своей экстравагантностью. Ходят слухи о его пропавших женах. Он женится на молодой девушке; та переезжает в его замок. Муж вручает ей ключи от всех комнат, но строго запрещает открывать одну из них.
Любопытство берет верх, девушка открывает запретную комнату и обнаруживает там тела прежних жен Синей Бороды, убитых им. Ключ, однако, оказывается волшебным и выдает ее поступок Синей Бороде. Тот уже готов лишить девушку жизни, но ее спасают братья, убивающие синебородого маньяка.
«Существует распространенная гипотеза, связывающая эту сказку с Жилем де Рэ, – пишет Голгофский. – Преступления де Рэ происходили в Бретани, где позже записаны устные версии сказок, сложившихся в историю Синей Бороды. Бросается в глаза мотив запретной комнаты (главный в сказке), странная синяя борода (банальная в левых прогрессивных кругах, но не слишком-то обычная для средневековой Европы) и тема ключа, следящего за своим обладателем... Тоже рановато для Средних веков – и интересно...»
Сказки эти до сих пор рассказывают в Бретани обученные и финансируемые французским министерством культуры старухи. Вполне вероятно, что в них действительно отразилась история страшного средневекового маньяка – хотя как раз своих жен он не трогал.
Если выражаться нашим языком, Жиль де Рэ – серийный убийца. Местом его зверств были принадлежащие ему замки: Машкуль, Тиффож, Шантосе – и некоторые другие локации. Перед казнью Жиля обвинили в тяжелейших преступлениях: убийствах детей, содомии, ереси и колдовстве. Он полностью признал вину.
Демонов сир де Рэ призывал для получения богатства. С какого-то момента эта надежда стала, так сказать, его главным бизнес-планом, что несколько романтично звучит даже для XV века.
Преступления начались после смерти Жанны д’Арк и завершения активной военной карьеры (Жиль участвовал в нескольких кампаниях, но без прежнего задора). С 1432 по 1440 год он замучил огромное число детей, в основном мальчиков из крестьянских семей (но были и девочки). Возраст его жертв колебался от 7 до 18 лет.
Конечно, Жилю помогали вассалы и слуги – они заманивали малышей, ищущих работы или милостыни. Некоторые жертвы были рекрутированы в качестве «пажей». Способов похищения было множество: Жиль, например, лично отбирал мальчиков-хористов (их он, однако, не убивал).
Детей насиловали и жестоко убивали (протоколы допросов нельзя читать без омерзения и ужаса). Тела сжигали в огромных каминах, топили в выгребных ямах, просто складывали в пустующих комнатах и башнях. Части детских тел использовали в алхимических ритуалах и для вызова духов.
Сколько было жертв?
Вот слова, прозвучавшие на светском суде:
«...поименованный сир похитил сам или с помощью слуг множество детей – не десять и не двадцать, а тридцать, сорок, пятьдесят, шестьдесят, сотню, две и более, так что в точности не счесть».
В обвинительном акте церковного процесса (церковный и светский суды следовали друг за другом) было сказано, что Жиль де Рэ «убил или велел убить сто сорок детей, а то и более, девочек и мальчиков».
В этих «не счесть» и «а то и более» – вся суть средневековой юриспруденции. Голгофский некстати вспоминает свой диалог с таксистом у Курского вокзала:
– За сколько доедем до Кратово?
– А *** его знает, – сплевывает таксист.
– Столько у меня нет, – подводит итог Голгофский и идет искать возницу со славянской внешностью.
Возможно, неуклюжей шуткой автор хочет разрядить жуткую атмосферу, возникающую при описании зверств французского маршала.
В убийствах Жилю помогали слуги Пуату и Анрие – они дали подробные показания на процессе.
«Сир де Рэ наслаждался, глядя на отрезанные детские головы, – рассказал Анрие, – показывал их мне и Пуату, вопрошая, какая из них является прекраснейшей – отрубленная только что, вчера или позавчера...»
По этому признанию мы можем судить о кошмаре, окружавшем высокородного монстра. Мало того, что он обезглавил ребенка, вторая детская голова лежит в его покоях со вчерашнего дня (обычно он совершал преступления в уединенных личных апартаментах – такие были у него в каждом большом замке), а третья – аж с позавчерашнего.
Жиль де Рэ убивал не только мальчиков, но и девочек – последних обычно в тех случаях, когда его шайка не могла найти в окрестностях замка очередного мальчишку.
Это не чьи-то извращенные фантазии – таковы реальные протоколы.
Мы не будем приводить подробные описания этих зверств – клиническая картина ясна. Трудно представить себе монстра, способного на такие преступления. И тем не менее, он реально существовал – и был полностью изобличен.
Конечно, исчезновения детей были замечены. И всем было ясно, кто за этим стоит. Но правила средневекового мира делали сеньора практически неуязвимым; в конце концов Жиля прижали не за многочисленные детоубийства, а за то, что он нарушил феодальную иерархию, ворвавшись с вооруженными людьми в церковь, и взял в заложники слишком заметного церковного функционера (причиной был чисто имущественный спор).
Если бы не эта дикая выходка, он мог бы остаться безнаказанным. Его развлечения были чрезмерны в своей массовой кровавости – но их общий гедонистический тон отнюдь не противоречил нравам тогдашней элиты.
«Можно подумать, – констатирует Голгофский, – что мы попали в какую-то Англию двадцать первого века, где власть годами не может ничего сделать с гнездом бандитов и насильников по политическим причинам...»
Голгофский, как мы видим, все еще рядится в тогу беспристрастного историка и социолога. Он продолжает свои англофобные выпады даже после обнаружения их пренатального корня – но внимательный читатель чувствует, что автору не по себе.
Причина ясна.
Каково это – понять, что ты был когда-то одним из самых страшных убийц человечества? Даже если это был не совсем ты?
Сохраняется ли на переродившемся ответственность за содеянное в былых существованиях? Сложный вопрос.
Главная проблема в том, что Голгофский не помнит ни одного из страшных преступлений, в которых Жиль де Рэ покаялся перед смертью.
Зато ему вспоминается много деталей французского феодального быта XV века. Битвы и пиры, куртуазные похождения (Жиль позволяет себе очень многое, но не совершает описанных в протоколах патологических убийств, которые мог бы вспомнить Голгофский). Ни одного из страшных преступлений, в которых он покаялся перед смертью, Голгофский не видит.
Есть, однако, воспоминания, которые трудно объяснить: Жиль, полный страха, стоит над дымящимися горшками с благовониями... Он чертит мечом круги на каменном полу каминного зала – и ему помогают слуги. Иногда рисунок весьма сложен... Дальнейшее как обрезано.
Голгофский решает, что следует продолжить опыт.
Ретрит давно кончился, но плейлист и кристалл лабрадорита остались. Голгофский подолгу лежит на матрасе в ретритном зале, слушает «Dead can Dance» и яростно дышит, сжимая каменную пластину. Даже без этих тягучих унылых звуков он знает теперь, что dead can dance, да еще как.
Коллекция трансперсональных воспоминаний понемногу пополняется. Голгофский вспоминает встречи с французским дофином, заново переживает, как убивал людей на поле боя – но там пытались убить его самого... Ни одного из приписываемых ему кровавых детоубийств он так и не может увидеть.
Граница памяти – дымящиеся горшки, чертежи на полу каменного зала и темный, животный ужас, вызванный приближением каких-то демонических гостей. Дальше холотропное дыхание не ведет.
Голгофский связывается с фасилитатором ретрита по зуму. Та говорит, что некоторые вытесненные или слишком уж страшные воспоминания скрыты в «потоке сознания» гораздо глубже, чем остальные, и к ним можно пробиться только через практику и сосредоточенность.
Голгофский на всякий случай идет в церковь на исповедь.
Священник объясняет, что христианство не работает с материалом прошлых жизней, и эти воспоминания – скорей всего, просто бесовское наваждение, вызванное оккультным ритуалом.
Каяться за сотворенное в «прежней жизни» нет смысла – достаточно покаяния за участие в греховном бдении, вызвавшем видения (священника сильно интересует, была ли после холотропного ретрита гомосексуальная оргия, или нет – в Кратово затаились многие высокопоставленные хлысты-либералы, и исповедник хорошо знает свою паству с ее «родитель Бога номер один, родитель Бога номер два»).
Припав к истоку, Голгофский получает духовное утешение и напутствие – но все же уходит неудовлетворенным.
* * *
Надо сказать, что и в Средние века, и позже не все верили в виновность де Рэ. Многие полагали, что имел место обычный отжим феода с помощью голубиного права (телефонного тогда еще не было). Вот как выразился известный скептик Вольтер:
«В Бретани приговорили к смерти маршала де Рэ, обвиненного в колдовстве и в том, что он якобы резал глотки детям, чтобы их кровью творить заклинания».
«Якобы». Интересно, однако, выражение «их кровью творить заклинания». В материалах процесса такой формулировки нет – но у Вольтера, вероятно, свои источники, да и сам он жил в непростое время.
Сомнения историков понятны. Слишком уж чудовищны преступления маршала. Но тот, кто взял на себя неблагодарный труд прочитать протоколы допросов и судебные документы до конца, вряд ли будет сомневаться в аутентичности процесса.
Записи дышат ужасом.
Несколько цитат из реальных материалов процесса:
«...сыновья и дочери были похищены упомянутым Жилем де Рэ, обвиняемым, Жилем де Сийе, Роже де Бриквилем, Анрие Грияром, Этьеном Коррийо, прозванным Пуату, Андре Бюше, Жаном Россиньолем, Робеном Ромуляром, неким Спадином и Ике де Бремоном, приближенными и сотрапезниками Жиля де Рэ, обвиняемого, и они безжалостно детей этих зарезали, умертвили, а затем расчленили и сожгли, а кроме того беспощадно пытали; помянутый Жиль де Рэ, обвиняемый, принес детей в жертву демонам способом, заслуживающим осуждения и проклятия; согласно многим другим свидетельствам, этот Жиль де Рэ заклинал демонов и злых духов, принося им жертвы, а с детьми, как мужского, так и женского пола... предавался отвратительным и гнуснейшим образом греху...»
Голгофский, разумеется, не лезет во французские архивы сам – он цитирует средневековые судебные материалы в основном по французскому изданию Батая, где они приведены дословно. Но оснований сомневаться в точности его сведений нет.
Вот еще из материалов церковного дознания:
«Упомянутый Жиль де Рэ, обвиняемый, прилюдно признался, что ради удовлетворения жара и телесной похоти похищал сам или силою слуг великое множество детей, число коих он в точности указать не мог; каковых детей он убивал сам или с помощью слуг, совершал над ними злодеяния и содомский грех... а иногда его сообщники, в особенности вышеназванные Жиль де Сийе, мессир Роже де Бриквиль, Анрие и Пуату, Россиньоль и Малыш Робен подвергали их многими способами пыткам: ...били... вешали... душили...»
Читая замораживающие кровь средневековые протоколы, Голгофский и верит им (длинный и непротиворечивый отчет подписан множеством свидетелей, среди которых священники), и не верит.
Может быть, маршал сильно напивался? В протоколах есть на это указание:
«Жиль де Рэ... ел изысканные яства и пил тонкие вина, гипокрас и кларет, и другие напитки, чтобы себя на помянутый содомский грех настраивать, и грех этот против естества с помянутыми мальчиками и девочками с большею силой, непринужденностью и удовольствием совершать, часто, и необычными способами; ежедневно предавался он также чревоугодию; сие верно и правда есть...»
«Ясно теперь, – не может удержаться Голгофский, – отчего кларет так популярен у английской элиты...»
Наш автор, похоже, не понимает, что эта его привычка поднимать ногу у каждого шеста с английским флагом (который он перед этим лично втыкает в песок) крайне раздражает читателя.
Быть может, маршал совершал преступления в измененном состоянии сознания, в демоническом исступлении или под каким-нибудь зельем («другие напитки» – что это?) – и поэтому преступления скрыты от его новых воплощений...
Все, конечно, может быть. Но у недоверия Голгофского к рассказам о преступлениях де Рэ есть куда более существенная причина.
Дело не в том, чего Голгофский не помнит. Дело в том, что он помнит. Он видел маршала де Рэ изнутри – это душа рубаки и развратника, дворянина и смельчака, отчасти алхимика и оккультиста, но никак не душа детоубийцы.
Человек, отягощенный мерзкими грехами, не чувствовал бы себя так весело и беззаботно, как маршал – здесь действует небесный закон воздаяния, преступить который не может ни одно существо. Что-то не сходится в самом сердце тайны. Чем дольше Голгофский читает материалы процесса, тем сильнее делается это ощущение.
Помните, как наш автор описывал свой первый прорыв в трансперсональное, это ощущение воздуха времени? «Я чувствовал себя сеньором... Я ощущал себя христианином... И это были... физические константы другой реальности...»
Если Голгофский почувствовал себя христианином, это означает, что Жиль де Рэ был им – или, во всяком случае, пытался. Материалы процесса доказывают это убедительнейшим образом.
В начале судебных процедур Жиль де Рэ ведет себя гордо и заносчиво, отрицает вину и не признает прав Нантского епископа судить его (доказательству правомочности этой процедуры посвящена изрядная часть протоколов). Он нападает на своих судей, обвиняя их в разврате и продажности. Судьи в ответ отлучают его от Церкви.
Наш Жиль отнюдь не Лев Толстой. Уже через два дня он молит судей вернуть его в лоно Церкви. Когда его просьбу удовлетворяют, смирившийся с гибелью (тела, пока только тела) Жиль соглашается со всеми обвинениями.
Вот отрывок из протоколов:
«По настойчивой просьбе упомянутого Жиля, обвиняемого, сеньоры епископ Нантский и брат Жан Блуин, наместник инквизитора, поручили священнику, брату Жану Жювнелю из Ордена кармелитов в Плермеле, епархии Сен-Мало, выслушать исповедь обвиняемого, отпустить грехи, в которых тот сознается, а также предписать ему во всех грехах во спасение свое покаяться соразмерно проступкам, как тем, что он за собою в суде признал, так и тем, что затаились в глубине души его, и отменить все прежние приговоры, его от Церкви отлучавшие...»
Запомним имя исповедника – это важно для дальнейшего.
Голгофский задается естественным вопросом, стал бы закоренелый убийца и растлитель детей, осквернитель самого чистого и беззащитного, что есть в мире, так волноваться за формальный статус своей души? Стал бы монстр, держащий у себя в комнате отсеченные детские головы разной степени свежести, переживать по поводу приговора, вынесенного теми же самыми попами, которых он только что обвинял в симонии?
Видно, что Жиль де Рэ не просто надеялся на спасение души. Он определенно верил в мистическую власть Церкви в этом вопросе (и это вполне совпадает с самоощущением средневекового человека, о котором Голгофский уже говорил). А в своем послании к демону Жиль де Рэ дословно пишет следующее: «Приди по моей воле, и я дам тебе все, что ты пожелаешь, за исключением души моей и укорочения жизни».
Он все еще верит в спасение. Но как совместить это с продолжающимися убийствами детей?
Жилю это каким-то образом удается...
Мало того, в самый разгар зверств он учреждает в Машкуле, возле одного из своих замков, по-настоящему роскошную капеллу в память Невинных Младенцев. Это весьма дорогое начинание – Жиль де Рэ назначил архидиакона, казначея, каноников и так далее, и предоставил им феодальную ренту, чтобы капелла существовала и после его смерти.
Как это объяснить? Раздвоение личности?
Такое чувство, что утром де Рэ вспоминает про свои преступления и учреждает капеллу, а потом опять наедается какого-то дурмана и возвращается убивать детей.
Одна половинка убивает, другая крестится и кается... Голгофский, конечно, вспоминает Иоанна Грозного. Но версия кажется ему неубедительной – он видел Жиля де Рэ изнутри, и это был цельный и сильный человек.
Пока ответа нет.
* * *
Другая важная тема в жизни Жиля де Рэ – это попытка установить связь с демоническими силами.
Сам Голгофский все еще не может вспомнить ни одного из тайных ритуалов, в которых участвовал маршал (возможно, это происходило в измененном состоянии сознания), поэтому с особенным тщанием прочесывает протоколы допросов и размышления историков.
Среди комментаторов принято считать, что целью де Рэ было золото. Несомненно, он хотел поправить свои дела. Но в оригинальных документах мы видим и несколько другую мотивацию.
На суде установлено, что с помощью приспешников Жиль вызывал духов, «откликавшихся на имена Баррон, Орьян, Вельзевул и Белиал, используя огонь, ладан, мирру, алоэ и иные благовония... и помянутый Жиль, обвиняемый, желал войти с ними в соглашение, дабы при содействии злых духов обрести знание, богатство и могущество».
Первым идет «знание». Богатство следует за ним. Рэ богат и так. Формула «знание, богатство и могущество» – повторяется несколько раз. Что же за знание хочет обрести де Рэ?
Мы узнаем это позже. Пока Голгофский может лишь фантазировать – но он напоминает себе, что этот человек лично знал Жанну д’Арк и сражался с ней рука об руку. А Жанну послал Бог. Вспомним Арджуну на колеснице... Он тоже не хотел убивать родственников, свидетельствует Бхагавадгита. Но у богов другие калькуляции.
Магические методы Жиля де Рэ эклектичны; они напоминают то, что Валерий Брюсов в предисловии к своему «Огненному Ангелу» назвал «неопределенными колдованиями».
Жиль де Рэ и его помощники чертят «многоразличные знаки, рисунки и буквы» – на земле в лесу, в поле или на полу просторного зала в замке. Часто это оккультные символы, похожие на гербы. Иногда начертания делаются рукой, иногда мечом. При вызове демонов обычно изображают круг.
В этот круг ставят глиняные горшки с разведенным внутри огнем. В огонь кидают ладан, мирру и алоэ. Используют магнитный порошок (это вызывает у Голгофского недоумение). Иногда колдовство сопровождается зловещим макабром – демону подносят бокал с рукой, глазом и органами умерщвленного ребенка.
Однако демоны не всегда являются. Иногда вместо них в круге возникает стая птиц, подобных воронам – но в общение они не вступают.
Что касается золота, то происходит чаще всего следующее – ассистент Жиля встречается с чертом и договаривается о серьезном гранте, после чего своими глазами видит возникающие на полу золотые слитки. Но касаться их нельзя, потому что «не пришло время».
Когда Жиль пытается все-таки войти в комнату, заполненную золотом шредингера, помощник останавливает его, крича, что в комнате появился крылатый змей, и так далее.
Жиль в таких случаях пугается и убегает. Он решается войти в комнату, только вооружившись распятием со щепками от креста Господня, но ассистенты объясняют, что нехорошо пользоваться священной реликвией при таких делах (они тоже набожные люди и колдуют не от хорошей жизни). Демоническое золото оказывается при прикосновении пылью рыжеватого цвета, и так далее.
«Может показаться, – пишет Голгофский, – что мы имеем дело с классической разводкой лоха хитрыми и наглыми жуликами. Но это оптическая иллюзия, вызванная непониманием времени, в которое мы вглядываемся...
«Наше восприятие, так сказать, искривлено другим коэффициентом преломления. Все эти люди, несомненно, видели то, о чем рассказали на дознании. Зачем им лгать перед смертью? В их мире колдовство было реальным – и демоны действительно являлись человеку... Мы можем спорить о природе этих феноменов, но отрицать их полностью просто глупо».
Вероятно, Голгофский прав – помощники Жиля не лгут. Они верят в этот поток вызванных самогипнозом видений (таково первое предположение Голгофского). Иногда демоны даже избивают инвокантов, и те покрываются синяками и ссадинами – самыми настоящими стигматами ада.
У Жиля де Рэ много помощников в колдовстве; один из них достоин отдельного упоминания из-за его особой роли. Он появляется во многих сценах жизни де Рэ, доступных памяти Голгофского. Это итальянец по имени Франческо Прелати.
Один из подручных маршала, священник по имени Бланше, привозит итальянца в 1439 году из Флоренции. Прелати – обворожительный молодой человек, сведущий в литературе и колдовстве. Ему двадцать два года; Жилю в это время тридцать три. Прелати – заклинатель, помогающий с вызовом демонов. Он же работает у алхимических печей (де Рэ занимался еще и алхимией).
При заклинаниях в итальянца часто вселяется некий демон по имени Баррон (которого не видит никто другой) – «в обличье красивого молодого человека лет двадцати пяти от роду в фиолетовом платье». Он дает многочисленные организационные советы. Прелати участвует во множестве магических процедур вместе с маршалом, но его роль скорее вспомогательная.
Именно Прелати пытался принести в жертву демону детский глаз, сердце и руку (что было просто кровавым шарлатанством, но попало в материалы обвинения). Главная польза от итальянца в том, что он помогает чертить на полу таинственные круги и расставлять на них дымящиеся жаровни с благовониями.
Де Рэ, тем не менее, высоко ценит своего друга и, как принято считать, любовника (это мнение исследователей Голгофский не комментирует), несмотря на его полную бесполезность в вопросах реальной магии. Главное, что это интересный собеседник – они с де Рэ говорят на латыни.
Крайне трогательна сцена их прощания на суде, сохраненная протоколами:
– Прощайте, Франческо, друг мой! – говорит итальянцу Жиль де Рэ, едва сдерживая слезы. – В этом мире мы больше не свидимся. Молю Всевышнего даровать вам терпение и разум, и надежду на Бога, которого мы вместе узрим в райских кущах. Молитесь Богу за меня, а я буду молиться за вас!
Разве это похоже на последние слова извращенца-убийцы? Нет, конечно. Жиль искренне желает спасти душу; он рассчитывает также на новое счастливое бытие в раю, где встретит своего... гм... друга.
Загадка становится еще мучительней.
* * *
В надежде, что «память о былом проснется там, где оно бывало» (именно такая формулировка содержится в оригинальной рукописи), Голгофский выезжает во Францию.
Следующие двести страниц книги довольно унылы. Это описания прогулок Голгофского по развалинам бретанских замков, принадлежавших когда-то Жилю де Рэ.
Осень навевает на нашего автора грусть. Однако бретанский дневник заполнен не одними лишь описаниями природы. Голгофский ходит по руинам в наушниках, слушая... Дхаммарувана.
И ладно бы он просто его слушал – мальчик и правда красиво поет. Голгофский проверяет его по подстрочнику и многостранично цитирует, сначала на пали, а потом в переводе, часто со своим наивным комментарием.
Читатель, решивший сам перебраться через реку романа, рискует в этом месте серьезно наглотаться палийских мудростей. Умиление вызывает то, что Голгофскому определенно кажется, будто инородный материал вплетен в его текст чрезвычайно искусно.
Замок Тиффож в руинах.
Приближаясь к ним на машине, Голгофский вздрагивает – он замечает деревянную осадную башню, совсем как в своих видениях про бои под Орлеаном. При замке действует выставка средневековых осадных машин («Единственная в Европе», – с гордостью сообщает гид).
Замок не так уж стар, но сохранился даже хуже, чем руины римского Форума. Одно время здесь было футбольное поле. Сейчас серые камни, заросшие цепким кустарником, готовятся к фестивалю «Les Médiévales de Tiffauges» – по развалинам бродят толпы реконструкторов из Европы, наряженных средневековыми латниками.
Среди них – жонглеры и фокусники, музыканты с лютнями и волынками (шотландские инструменты оскорбляют особенно – при Жанне, шепчет наш автор, такого не допустили бы...).
Вездесущий вой волынок вызывает у Голгофского икоту: ему кажется, что временные пласты перемешались, и он вот-вот сойдет с ума. Он уже готов вырвать цеп у одного из реконструкторов и вдарить по пришельцам с острова...
От эксцессов спасает лишь тонкое пение Дхаммарувана в наушниках.
– Читта-патисамведи асса-сиссами ти сиккати,
читта-патисамведи пасса-сиссами ти сиккати[4]...
Голгофский вспоминает, что дышать надо вдумчиво. Он отмеряет свои вдохи и выдохи чрезвычайно тщательно, отмечая даже «две маленькие перестройки в начале и конце каждого вдоха».
Следует многостраничное описание коэмергентного внутреннего диалога; примерно через семь страниц «бухой Ельцин с герольдами на английских лошадках и прочий недоапокалипсис» наконец забываются, и волны ума – той самой читты из песенки Дхаммарувана – затихают.
«При остановке внутреннего диалога, – шутит Голгофский, – не погибло ни одного британского волынщика... С другой стороны, погибли они все. Начинаю чувствовать к буддистским практикам вкус...»
Ясно одно – в Тиффоже делать нечего.
Замок Машкуль разрушен еще сильнее. Сохранились только внешние стены донжона и фрагменты башен. Здесь тоже водят туристов, но смотреть особенно не на что – разве что послушать симпатичных хозяев, пытающихся напугать рассказом о Синей Бороде группу непроницаемых чернобородых марокканцев в одинаковых зеркальных очках.
Однако именно в этих руинах Голгофский переживает нечто похожее на обратный катарсис. Бродя возле донжона, он видит дверной проем на высоте второго или третьего этажа. От лестницы, когда-то взбегавшей вверх, не осталось ни следа, но Голгофский узнает похожий на лилию узор кладки возле прямоугольника пустоты на месте двери.
Следует яркий и страшный флэшбэк.
Голгофский видит перед собой эту же каменную лилию, но в дверном проеме рядом – тяжкая дубовая дверь. Перед ней стоит симпатяга Прелати – он одет вычурно и пестро; из его гульфика торчат кокетливые кисточки, а на ногах – длиннейшие штиблеты, кончающиеся пиками из черной кожи (так их описывает сам Голгофский).
Прелати выглядит испуганным. В его руке – зеленоватый бокал с чудовищным содержимым: кисть маленькой руки, глаз и сердце. Голгофский чувствует нарастающий ужас – древний, из темных глубин памяти. Его ощущал когда-то де Рэ.
Дверь медленно открывается. Чем шире просвет, тем больше света попадает в комнату. Голгофский видит большой круг, нарисованный на полу мелом. Внутри – множество ломаных линий. На их пересечениях – глиняные горшки, над которыми курится благовонный дым. Здесь же лежит зарезанный черный петух – это не нужно, понимает Голгофский вместе с Жилем, Франческо перестарался.
Жиль входит в комнату и становится у круга.
– Entrez, je vous prie! – шепчет он... И вдруг в его душу, как если бы та была пустой комнатой, действительно кто-то входит.
От ужаса Голгофский теряет сознание.
Туристы приводят его в себя и дают воды. Голгофский говорит про солнечный удар. Это неубедительно, потому что на дворе осень, но его вскоре оставляют в покое.
Развалины Машкуля после этого вызывают у Голгофского темный неконтролируемый страх. Ему нужно успокоительное. Ксанакс во Франции без рецепта не достать; врачи труднодостижимы. В результате Голгофский проваливается в запой вместе с двумя локальными жрицами вагинальной наживы (Голгофский выражается именно так – не будем трепать языком священное слово «любовь», говорит он).
Общаясь с проститутками, Голгофский выдает себя за немца. Придя в себя на следующее утро, он поправляется рассолом из банки германских огурцов, купленных вместе с напитками для поддержания образа.
Следует неизбежная кода: «Одинаковые до миллиметра, пупырчато-зеленые, как дилдо климатической активистки – не просто огурцы, а последний законсервированный взвод ваффен-СС, ждущий заветного часа. Увы, этот взвод летит в мусорный бак в полном составе. Истории, как обычно, нужен только рассол...» и так далее.
Но Голгофский не просто пытается развлечь читателя веселой болтовней. В длинном отступлении (около шестидесяти страниц) он рассуждает, что история по сути бессубъектна, и важен в ней лишь некий неуловимый флюид, настой духа, а не кувыркающиеся в нем спикеры и акторы. Настой этот, известный как zeitgeist, и есть пища богов – вернее, соус к ней. Мысль слишком аморфна и в любом случае не нова.
Оклемавшись, Голгофский отбывает в последний доступный замок де Рэ – Champtocé-sur-Loire.
* * *
От Шантосе осталось чуть больше вменяемых руин (мы понимаем, что Голгофский хочет выразить этими словами, но метафора так себе), чем от первых двух замков. Башня словно бы расколота небесным мечом. Длинная и узкая пробоина во всю высоту донжона выглядит зловеще и странно.
Все три замка сильно разрушены, однако между развалинами есть субъективная разница – в Шантосе Жиль де Рэ родился. Голгофский полагает, что ландшафт может воскресить какие-то воспоминания, и бродит по окрестностям. Но этого не происходит – видимо, за века местность слишком изменилась.
Голгофский гуляет возле стен, поднимающихся из травы. «Круги руин, – рефлексирует он. – Эдакий стоунхендж на краю шоссе».
Стоунхендж, конечно, значительно меньше.
Завершив с руинами, Голгофский начинает нарезать круги по малоэтажной застройке вокруг замка. Сперва он делится с читателем уличными впечатлениями («неожиданно мало гомиков»), затем украшает текст рецензиями сразу на три местных ресторана – «La Table de Moulin» («в табло бы дать этому мельнику за его кондиционер»), «Au Gre du Vent» («трудно оценить кухню, когда в зале так воняет кухней») и «Le Cafe Bondu» («Жанна, мы все просрали – англичане снова здесь, и их мерзкая жрачка тоже»).
В четвертом – по какой-то причине неназванном – кафе или баре происходит ключевое событие первой части повествования. Голгофский заказывает кофе, чтобы взбодриться, добавляет пастиса, чтобы встряхнуться, потом лакируется киром (ликерная смесь) уже просто так.
В ходе возлияний у него органично появляется собутыльник (два неевропейца, встретившиеся во французском провинциальном баре, уже чуть-чуть братья). Это мускулистый сероглазый американец туристического вида (в кепке MAGA, с американским флажком в петлице и с массивной камерой, висящей на груди). Он похож, как пронзительно набрасывает Голгофский, на «хорошего цэрэушника из голливудского апокалипсиса категории В, снятого на деньги религиозных правых в конце девяностых».
Прямо как живой, правда?
Американца зовут Роберт. Он представляется историком-исследователем, поклонником Мишеля Фуко (с оговорками), фуа-гра (безоговорочно) и красненького (за чем же дело стало, отвечает наш автор).
Голгофский делает вид, что не обратил внимания на военную выправку нового знакомого. В Шантосе-сюр-Луар американец в отпуске.
– Давно мечтал посмотреть на замок Жиля де Рэ, – говорит Роберт. – Но никаких энергетических зацепок уже нет... Все слишком хорошо почистили.
Голгофский клюет моментально. Но за его плечами многолетний опыт расследований – он знает, что чрезмерная реакция, разные «Ого!», «А!» и прочие восклицательные междометия способны спугнуть возможного информатора. Умнее прикинуться шлангом, но проявить умеренный интерес.
– Вы про стены? – спрашивает он. – Так по ним ходить не разрешается, даже если залезешь. Везде таблички висят.
Роберт смотрит на Голгофского снисходительно.
– Вам известно, кому принадлежал этот замок?
– Жилю де Рэ, – отвечает Голгофский, – коннетаблю Франции.
Жиль де Рэ никогда не был коннетаблем, он был маршалом – и Голгофский это знает, конечно. Он хитрит.
– И что вам известно про этого, хм, коннетабля?
– Я слышал, что он был боевым товарищем Жанны д’Арк.
– Так. И все?
– А потом, – импровизирует Голгофский, – его оклеветали и казнили по абсурдному обвинению, чтобы завладеть его зáмками и имуществом.
Говоря это, он ничем не рискует – подобная точка зрения встречается у историков весьма часто. Кроме того, Голгофский, как мы говорили, и сам склоняется к этой версии на основании обрывков своей трансперсональной памяти.
– Вот здесь, – говорит американец, – в замке Шантосе, Рэ начал свои убийства. В тот год, когда скончался его дед... И, по собственному признанию, убил сам и вместе со слугами столько детей, что не мог даже припомнить на суде их число. Со всеми ними он также совершил содомский грех – как с живыми, так и с мертвыми... Сначала мертвых детей складывали в подвалах башни. Потом, когда их набралось слишком много, останки погрузили в огромные сундуки и перевезли в замок Машкуль. Там их сожгли в алхимических печах и превратили в пепел. Видели пробоину в башне?
Голгофский кивает.
– Эту длинную брешь прорубили при Луи XI. Как вы полагаете, зачем?
Голгофский, подумав, осторожно отвечает:
– Возможно, в качестве осуждения преступлений казненного маршала – мнимых или подлинных. Как бы символически высекли замок. Вполне средневековый подход. Примерно как снести часть стены во взятом городе.
Он отлично знает, что все было именно так – но боится показать излишнюю осведомленность в вопросе.
– Официальная версия, – кивает американец. – Действительно, это первое что приходит в голову. Но истина сложнее.
– Она вам известна? – иронично интересуется Голгофский.
Он знает, как спровоцировать собеседника на искренность. Особенных усилий, впрочем, не требуется – Роберт уже пьян, и теперь ему Луара по колено.
– Как вы думаете, зачем де Рэ убивал детей? Главное, зачем он их при этом так мучил? Это не во французском духе...
Голгофский пожимает плечами.
– Экскурсовод сказал, что он приносил их в жертву демонам, обещавшим ему груды золота.
Тут же он вспоминает, что никаких экскурсий в Шантосе нет – и кусает себя за губу. Но собеседник не замечает оплошности. Он приближает губы к уху Голгофского и шепчет:
– Он добывал адренохром.
Голгофский вздыхает. Все понятно.
– Вы не знаете, что такое адренохром, – продолжает Роберт. – Что это на самом деле... Эта башня была ректификационной колонной для адренохрома. Своего рода мистическим перегонным аппаратом. Такие же были у Рэ в каждом замке. Здесь оставалась последняя действующая установка. Она могла работать и после смерти де Рэ. Пришлось вмешаться короне.
– А зачем Жиль де Рэ получал из детей адренохром?
– Он им торговал, – ответил Роберт. – Вернее, поставлял неким... сущностям, скажем так...
И он кивает вверх.
Голгофский не соглашается, но и не спорит. Разговор съезжает на новшества Евросоюза – и вконец напившийся Роберт роняет странную фразу:
– Оруэлл – второе имя Сороса. Это знают все, кто побывал в тайном логове Эпштейна...
Голгофский понимает, что собеседник уже невменяем – причем тут зловещий иноагент Сорос? Или не менее зловещий финансист Эпштейн?
Он смотрит на часы и вспоминает, что у него срочное дело. На прощание они с Робертом обмениваются мэйлами – Голгофский дает адрес поганого ящика, предназначенного для мусора и спама.
На следующее утро он покупает банку зеленых ваффен-СС (они продаются и здесь – та же торговая сеть), опохмеляется зайтгайстом (необходимость, увы, есть снова) и совершает последнюю прогулку по Шантосе.
«Как вы думаете, зачем де Рэ убивал детей?»
Этот вопрос еще звучит в его ушах.
Жиль де Рэ их не убивал – в этом Голгофский по-прежнему уверен. Но болтовня о том, что его оболгали, чтобы отобрать имущество – слишком уж современный тэйк. Французский маршал XV века не был вороватым генералом наших дней – он был серьезным военным феодалом, командовал собственным отрядом, и с ним такое вряд ли прошло бы.
Ответов нет.
Голгофский подходит к донжону и внимательно изучает вертикальную пробоину. Теперь она напоминает ему длинный пропил ствола – так боевое оружие превращают в музейный экспонат.
Он чувствует, что во вчерашних излияниях собеседника скрыто какое-то зерно. Но сказки про адренохром – явная чушь. Даже такой махровый конспиролог, как Голгофский, не способен принять эту версию всерьез.
В его наушниках по-прежнему играет Дхаммаруван:
– Сукха-патисамведи асса-сиссами ти сиккати,
Сукха-патисамведи пасса-сиссами ти сиккати[5].
Голгофский тихо и немелодично подпевает на пали, который он уже «почти понимает» (речь идет, замечает он мимоходом, о третьей джане – похоже, его консультировали буддологи). На него оглядываются, но это его не смущает.
Интересно вот что: если судить по приведенным в тексте транслитерациям (и комментариям к ним), во всех французских замках Голгофский слушает одну и ту же запись – Гримананда-сутру. Или он по какой-то причине выбрал для цитат только ее?
Нарезав последний круг руин, наш автор отбывает домой. Полная память во Франции так и не проснулась. Но что-то внутри, кажется, стронулось с места...
* * *
На следующее утро после приезда мужа Ирина выглядит встревоженной и озабоченной.
– Что случилось? – спрашивает Голгофский.
– Ты всю ночь кричал по-французски, – отвечает она. – Мне было страшно... Я не знала, что ты... Такой...
Ирина записала ночное бормотание мужа на диктофон. Голгофский прослушивает запись. Хрипы, стоны... Потом – невнятица на искаженном французском. Затем опять хрип, и так далее.
Приглашенный на дачу лингвист сообщает, что так звучал среднефранцузский времен Столетней войны: дифтонги, отчетливое произнесение согласных (даже в конце слова), почти полное отсутствие носовых гласных.
– Довольно грубая речь. Резкая, но выразительная... Рыкающая...
По просьбе Голгофского лингвист записывает то немногое, что можно разобрать в записи.
– Par Dieu! Nous les estranglions-estranglions... estranglions-estranglions[6]...
– Какой-то средневековый Шариков, – смеется Ирина.
Голгофскому, однако, не до смеха. Он сразу же вспоминает материалы процесса:
«...иногда их подвешивали в комнате на палку или крюк веревками и душили...»
Так развлекался де Рэ и его свита – это установленный церковным дознанием факт.
Неужели Голгофский все-таки вспомнил свои злодеяния из прошлой жизни – пусть и во сне?
Лингвист транскрибирует дальше:
«...estranglions-estranglions, ces Anglois maudits, et tous les estranglerons!»[7]
– Слово «англичане» у вас звучит почти как оно пишется – «англойс», – говорит лингвист. – С дифтонгом и отчетливой «эс» на конце. Так не говорят уже много веков. Где вы взяли эту запись?
Голгофский бормочет что-то невнятное и выдыхает.
Речь, к счастью, не о детях, а об англичанах. Нравы в пятнадцатом веке были суровыми, инструкторов и наемников с острова брали в плен далеко не всегда. Соратник Жанны д’Арк относился к ним примерно как Шариков к подопечным Отдела очистки. Удивляться нечему...
Проходит еще несколько дней. Голгофский проверяет почту – и видит в мусорном ящике письмо от Роберта, с которым познакомился в Шантосе.
«Я понимаю теперь, что вы подумали, услышав про адренохром, – пишет американец. – Вот несколько ссылок – возможно ознакомившись с этими материалами, вы поймете сказанное лучше, высокоуважаемый господин Голгофский...»
Голгофский не помнит, чтобы он называл свою настоящую фамилию. Осведомленность американца может означать только одно – он из спецслужб. Там Голгофского знают еще по прошлому делу.
Дальше в романе Голгофского – одно из самых длинных теоретических отступлений, целая диссертация по конспирологической алхимии. Постараемся передать ее содержание как можно короче.
Сначала Голгофский выясняет все про «адренохром».
Суть теории, распространенной в маргинальных конспирологических сферах, в том, что на земле существует тайная секта могущественных элитариев, собирающих эту субстанцию. Получают ее якобы из детской крови. Назначение субстанции объясняют по-разному: одни говорят, что это ни с чем не сравнимый наркотик, другие – что это эликсир, продлевающий жизнь и делающий потребителя сверхчеловеком.
В пропаганде мифа замечены многие авторы.
Например, Хантер С. Томпсон. В его книге «Страх и ненависть в Лас-Вегасе» появляется пузырек с «адренохромом» из «живой человеческой железы» (апологеты писателя называют это «сатирой», но при чтении подобного ощущения не возникает).
Упомянутые в отечественной прозе «пиявки с кровью китайских девственниц» – очередное эхо мифа. Подобным перепевам нет числа.
В реальности адренохром – это хорошо известное нестабильное химическое соединение (Голгофский даже приводит формулу – C9H9NO3), возникающее при окислении адреналина. У него нет ни психоактивных, ни омолаживающих свойств. Его тщательно исследовали еще в середине прошлого века и не обнаружили в нем ничего чудесного.
Однако выводы науки не способны переубедить конспирологов по той простой причине, что ученые для них – тоже участники заговора: весь дискурс, как известно, под колпаком.
У Голгофского возникает вопрос, при чем тут дети и девственницы. Но у конспирологов готов ответ: адренохром экстрагируют из детской крови или надпочечников, потому что такой препарат «чище» или сильнее.
Детей якобы заставляют пережить страшный ужас, пытают и мучают, подвергают самым извращенным формам насилия, чтобы максимально поднять адреналин. Затем их кровь собирают (жестоким и обычно ведущим к смерти методом) и добывают из нее это вещество.
Конспирологи не скупятся на описания ритуалов и церемоний, сопровождающих этот процесс. Оккультизм, Давос. Давос, оккультизм. Сорос, Бафомет, Ариман (Сорос уже объявлен иноагентом, Бафомет с Ариманом скоро допрыгаются). Журналисты, исследующие тему, мрут как мухи. Фильмы, хотя бы косвенно указывающие на культ, снимают с проката...
Как ни жаль, но эта теория совершенно безумна. Адренохром любой очистки можно элементарно получить в лаборатории без всяких ритуалов, не причиняя никому зла. Миф нефункционален.
Голгофскому все ясно с адренохромом с самого начала – именно поэтому он и дал Роберту мусорный адрес. Но следующая присланная американцем ссылка заставляет задуматься.
Она ведет на малоизвестный американский сайт, рассказывающий о технологиях сокрытия истины, применяемых спецслужбами и корпоративной прессой. Выбранная Робертом для Голгофского страница озаглавлена так:
PSYOP STAND-INS:
FS (fake simulacra) & TS (troll simulacra)[8]
Текст развивает идеи Бодрийяра в практически важной для спецслужб плоскости.
Бодрийяр, как известно, ввел четыре стадии развития симуляции.
На первой мы верим в реальность изображаемого (черно-белая фотография бабушки).
Вторая стадия симуляции пытается манипулировать нашим восприятием (военная пропаганда, литературная критика и реклама).
Третья стадия маскирует отсутствие исходной реальности (потемкинская деревня).
Четвертая стадия вообще не имеет отношения к реальности и существует исключительно как медийный отчет о съемках самого медиа-отчета (т. н. «акционизм», флаговтык, «комплекс мероприятий по подготовке к зиме» и т. д.).
Однако у всех четырех бодрийяровских стадий есть общая черта: по своей природе это машины доверия. Их цель – убедить и вовлечь в симуляцию (четвертая стадия, даже не претендуя на правдоподобие, намекает, что такова «новая реальность», которую умнее будет не оспаривать).
Это, так сказать, позитив-симулякры.
Но сегодня мы все чаще имеем дело с пятым типом симулякров. Понятно, что словосочетание «фейк-симулякр» звучит избыточно и отчасти даже тавтологично. Но в этом и дело. Это симуляция, специально созданная с целью ее разоблачения (разница между FS и TS пока что слишком эзотерична для Голгофского).
Обычный симулякр, имитирующий нечто (даже отсутствующее на самом деле), создает представление о том, каков объект.
Фейк-симулякры и тролль-симулякры – это нечто неправдоподобное, смехотворное и абсурдное, с первой секунды заставляющее свистеть.
Симулякр старается ввести в заблуждение, заставив во что-то поверить. Фейк-симулякр тоже вводит в заблуждение, но иначе – он уничтожает саму возможность веры.
Голгофский приводит примеры. Первый связан с писательским опытом и откровенно неудачен, но мы все равно процитируем его, потому что на примере этой ошибки легче будет объяснить разницу.
«Стареющие литературные дамы, принимающие свою менопаузу (и вызванную снижением эстрогена умственно-эмоциональную деградацию, т. н. анхедонию) за увядание чужого таланта, примитивно, неверно и глупо пересказывают чужой опус, смысла которого они не поняли от слов «две тупые манды», а потом обрушиваются на собственный дебильный и полный передергиваний пересказ с предъявлением моральных претензий...»
От кринжовости набросов нашего автора зубы сводит. Вы мужчина, Константин Параклетович. Кинули в вас тампоном, так утритесь, все так делают. Тем более что обошлось без крови. Дам надо прощать. Да и мужчин тоже – у них сегодня из-за микропластика сопоставимые уровни эстрогена. Вам сколько лет? Еще не привыкли?
Но главное в другом: пример не годится. Здесь (видимо, из-за поднявшейся в сердце эмоциональной бури) Голгофский путает берега. Лживый пересказ – это классический бодрийяровский симулякр второго уровня (критик искренне хочет убедить читателя в своей правоте). Мы имеем дело с простым искажением реальности.
А вот второй приведенный пример гораздо удачнее – и действительно объясняет суть феномена.
«Допустим, вы построили на острове базу бомбардировщиков, которую надо скрыть от общественности. Слухами, однако, полнится земля. Что вы делаете?
«Вы нанимаете местных. Они скидывают свои ливайсы и найки, прячут под кустом айфоны – и наряжаются дикарями в соломенных передниках. Затем эти ряженые строят на маисовом поле несколько соломенных бомбардировщиков в соответствии с технологиями карго-культа, а медийщики тщательно фиксируют их работу с нескольких ракурсов, добавляя происходящему завитков.
«Что происходит после этого? Сразу многое.
1) Слухи о базе бомбардировщиков на острове получают объяснение. С высоты реально похоже.
2) Все, кто раньше говорил о спрятанных на острове самолетах, выглядят идиотами.
3) Ни один нормальный человек не будет теперь обсуждать тему военного аэродрома на острове всерьез.
«Фейк-симулякр не обязательно должен быть смешным и нелепым. Он может быть отчасти правдоподобным внешне – но должен легко разоблачаться как ложь и подтасовка... Бодрийяровские симулякры маскируют отсутствие реальности. Фейк-симулякры и тролль-симулякры, наоборот, прячут ее присутствие...»
Вот теперь понятно, куда клонит наш автор.
Миф об адренохроме – это фейк-симулякр, созданный не для того, чтобы в него верили, а для того, чтобы люди смеялись и пожимали плечами. Голгофский сразу соображает, что внедрить и распространить проработанную в таких деталях легенду под силу только спецслужбам.
Но если так, что скрыто за расписной заслонкой?
Адренохромная конспирология при всей своей научной несостоятельности резонирует с архетипами, укорененными в оккультном предании, эзотерических традициях и исторических мифах. Идея субстанции, энергии или эссенции, экстрагируемой из убиваемых людей (особенно детей и девственниц) ради силы, жизненности или сверхъестественных целей, встречается много где.
Именно на это указывает письмо американца. В нем еще несколько ссылок, где тема получает развитие.
Голгофский расписывает свои похождения по этим линкам непристойно долго: на множестве страниц романа рассказывается об оккультно-конспирологических феноменах, так или иначе примыкающих к мифу об адренохроме.
Наш автор знаком с использованием страдания и боли в оккультных практиках – эта тема уже мелькала в его прошлом расследовании, посвященном искусству создания химер. Здесь, однако, она рассматривается глубже и под другим углом.
Первым делом Голгофский рассказывает про гаввах. Это слово, похожее на укушенного собакой грузина, придумал (или услышал надмирным слухом) великий Даниил Андреев.
Так в его трактате «Роза Мира» называется форма психической или духовной энергии, излучаемой живыми существами, в особенности людьми, когда они испытывают интенсивное страдание, ужас или тоску.
Эта энергия, по предположению Андреева, собиралась трансфизическими сущностями – например, Жругром III – прежним демоном великодержавия.
Гаввах в максимальных объемах генерируется во время войн, убийств, зверств, пыток, психологического угнетения, сексуального насилия, издевательства и так далее. Но это не физическая субстанция, а психическая эманация. По Андрееву, демонические силы используют гаввах как пищу и топливо, что позволяет им контролировать материальный мир. Так возобновляются циклы тирании, войн и страданий.
Очень близка к гавваху концепция «loosh», введенная Робертом А. Монро, американским исследователем сознания. Монро утверждал, что получил передачу от «высших сущностей», для которых вся земля – это нечто вроде фабрики для производства loosh. По Монро, loosh синтезируется в моменты «пиковых переживаний» (близкую терминологию использовал Авраам Маслоу).
Одним из основных источников loosh является борьба жертвы с хищником (например, когда мать защищает детеныша или животное умирает в агонии) – при этом из-за адреналина (sic!), страха и пролитой крови высвобождается огромный объем этой энергии. Монро сравнивает это с «выжиманием сока» из конфликта.
Земля в этом представлении подобна пирамиде «углеродного цикла»: растения питаются минералами, животные поедают растения, люди – животных, и так до трансфизической верхушки.
Кто занимается сбором loosh? Монро сравнивает этих тонких сущностей с сельхозрабочими. Они, мол, не злы, просто не слышат стонов яблок и груш.
Похоже, Монро с ними лично не знаком.
В самой тонкой и умной духовидческой литературе появляется концепт «агрегата M5». М5 похож на гаввах и loosh – но это гораздо более широкое понятие. Его основой является всепроникающее страдание, связанное с зарабатыванием денег. Но сюда же относятся и муки геймера, обреченного сотню раз проходить один и тот же босс-файт в «Elden Ring», и боль держателя биткоина, глядящего на дикую пляску курса (есть предположение, что и игра, и криптовалюта разработаны специально для создания максимальных выбросов агрегата M5).
Здесь Голгофский делает многостраничную паузу, чтобы в очередной раз вместе с читателем послушать Дхаммарувана, а затем переводит и комментирует услышанное. Потом он делает любопытный вывод.
«Гаввах, Loosh, агрегат М5 и так далее – все эти концепции, возникшие в разное время независимо друг от друга, крайне живописны, но не новы. Они являются, по сути, просто детализацией и локализацией того, что Будда много тысяч лет назад назвал дукхой...
«Этимологически это древнее слово описывает плохо укрепленную в колесе ось – когда вы едете на такой телеге, сиденье все время бьет вас по заднице, и вы быстро убеждаетесь, что нет никакой возможности наслаждаться видами облаков и заката, отчего их красота превращается в издевку, экстрагирующую из вас дополнительную муку... А если лавка вдруг перестает вас мучать, эстафету тут же перехватывает ваш собственный ум...
«Будда считал, что «дукха» – самая суть жизни, фича, а не баг, вызванный вашей личной неустроенностью. Но он не теоретизировал, кем и зачем так задумано – его учение объясняет лишь, как перестать быть пищей демонов. Наш мир отнюдь не окончательный ад – возможность избавления в нем есть...»
Не у всех есть понимание и решимость.
Зайдите в какой-нибудь воинственный паблик, говорит Голгофский, и вдумайтесь в происходящее: огурцы даже не понимают, что они огурцы. Их волнует, какие у них пупырышки и в какую банку их расфасуют. Некоторые огурцы вообще считают, что они из ваффен СС, острит наш автор, вспоминая опохмел немецким рассолом, и в этот момент перед нами открывается страшноватое прозрение – тончайшее из пониманий подсказывает, что за огурцы «думает» та же сущность, которая пьет сделанный из них рассол... На последнее, впрочем, Голгофский уже намекал в своем предыдущем опусе.
Выхода нет – кроме как в новую боль. Ну или в полное прекращение страданий, но Ницше и Шопенгауэр, помнится, были сильно против. Весенний цвет жизни и все такое.
«Продвинутый читатель, – пишет Голгофский, – желающий «подключиться к космосу», сообразит в этом месте, что подключение давно произошло и он уже состоит в контакте с трансцендентными сферами, вот только в сцепление с ними он входит не тогда, когда бормочет мантру на паленом сатсанге, а когда получает от жены сковородкой по хрюслу, просыпается ночью весь в поту от страха за будущее, опаздывает на работу или убегает от специалистов из зарубежья (не говоря уже о каком-нибудь ТЦК)... Как ни раскидывай пальцы духа, в какой брендированной норке ни прячься, доильник на каждом – и зовут его Жизнь...»
В этом месте книги кажется, что Голгофский вот-вот скажет что-то смелое и отчаянное, о чем читатель уже начал догадываться сам – но вот что мы слышим от нашего автора:
«Национальные и международные бюрократии – вовсе не никчемные паразиты, а, наоборот, важнейшее звено космической пищевой цепи. Все их дворцы, мигалки и бизнес-джеты полностью заслужены – так, во всяком случае, считает Космос... Сам я уже стар, но с нетерпением жду, когда молодая интеллектуальная поросль подведет вдохновляющую теоретическую базу под то, как обстоят дела... А смена уже здесь – чую по запаху».
Понятно, Константин Параклетович, понятно. Спасибо в очередной раз за ваше бесстрашное слово.
* * *
Теперь Голгофский видит, что стоит за мифом об адренохроме – и почему подментованные конспирологи всех континентов так яростно его внедряют. Непонятно только, отчего Роберт не объяснил это сразу во время их пьяного разговора... Впрочем, ушло бы много времени, а ссылки понадобились бы все равно.
Конечно, параллель с историей де Рэ очевидна. Очень похоже, что безумный маршал занимался именно тем, что собирал (Голгофскому нравится глагол «харвестировал») гаввах. Это слово подходит вполне, так как речь идет о самой грубой и животной эмоциональной фракции. Причем начинал де Рэ, похоже, с англичан («nous les estranglions-estranglions...»), а на детей перешел ближе к финалу.
Но почему именно дети?
Голгофский поднимает источники – теперь он знает, где искать. Ответ находится быстро. Гаввах, выделяемый невинными и чистыми существами – самое привлекательное лакомство для демонов, особенно пронзительная и завораживающая их энергия. Это как органическое оливковое масло первого холодного отжима на фоне сомнительных жировых коктейлей, стоящих в десять раз дешевле.
«Конечно, – теоретизирует Голгофский, – когда дети растут, идут в школу и так далее, они подвергаются ежедневным микромучениям до тех пор, пока не вырастут, поэтому в общем потоке агрегата M5, производимого человечеством, так или иначе присутствуют вкрапления этой вкуснейшей для темных сил энергии. Но разве падшие сущности откажутся от возможности получить свое любимое лакомство сразу – и в больших объемах?»
Первое, что приходит в голову Голгофскому – это описания попыток Жиля де Рэ вступить в общение с демонами. Их много в протоколах процесса. Круги, гербы, начертания... Ладан, мирра, загадочный «магнитный порошок», зачем-то высыпаемый на угли...
Внимание Голгофского снова привлекает этот порошок – он решает, что здесь какая-то ошибка в переводе. Но латинский оригинал дознания невозможно понять иначе: «super quos carbones pulverum magneticum, vulgo magnetem dictam...»[9]
Магнитный порошок был смешан с благовониями, миррой и алоэ – в результате получалось облако густого ароматного дыма.
«Магнетит, – пишет Голгофский после изысканий, – это просто оксид железа – Fe3O4. Он был известен в средневековой алхимии и симпатической магии – якобы мог «притянуть» сверхъестественные силы (раз притягивал железо). По виду это черный порошок...»
Но зачем сыпать его на угли? Ведь психоактивных свойств у него нет.
«Температура тления углей – 400–600 градусов Цельсия, – продолжает Голгофский. – Магнетит плавится при 1600 градусах. Он может частично разлагаться, выделяя кислород – но внешний эффект минимален. Возможно слабое зеленоватое свечение от железа, но без спектрометра засечь что-то будет трудно...
«Что еще? Магнетит теряет ферромагнитные свойства при нагревании выше точки Кюри (580 градусов – жаровни с углями достаточно), что приводит к колебаниям магнитного поля. Их мог бы засечь современный магнитометр, но флуктуации в целом не были бы значительными... Понятно, что приборов такого типа в пятнадцатом веке не было... Значит, нагрев нужен был просто для визуального эффекта – свечение, искры, все вот это...»
Когда Голгофский употребляет слово «градус», думаешь не о магнитных полях. Но здесь его, похоже, консультировал не масон, а физик.
Наука в тайны Жиля де Рэ проникнуть не в состоянии – во всяком случае, пока. Остается путь духовно-мистического прозрения, и он по-прежнему открыт.
Как раз в это время Ирина устраивает на даче очередной ретрит – в этот раз по так называемой «випассане».
Это древняя буддийская техника. Наслушавшийся палийского пения Голгофский решает принять в ней участие – не столько взыскуя просветления, сколько надеясь, что сможет вспомнить новые детали жизни де Рэ.
Дело в том, что воспоминания о прошлых инкарнациях – частый эффект буддийских практик (так было и с самим Дхаммаруваном – когда он подрос и стал монахом, он вспомнил подробности своего античного путешествия на Шри-Ланку).
Голгофский получает складную скамеечку, позволяющую ему кое-как сидеть на мягком полу, и погружается в созерцание. Несмотря на свое многословие и любовь к подробностям, он не уточняет, в какой технике идет ретрит и кто его ведет, а ведь випассана – понятие растяжимое.
Нам не объясняют, что было медитативным объектом – дыхание, ощущения в какой-то области тела, или все возникающее в поле внимания... Но по песне Цоя «Хочу Перемен», которой участники пытаются заглушить восточную музыку с соседнего участка, можно предположить, что объектом является непостоянство феноменов – обычная тема випассаны.
Вот как пишет об этом Голгофский:
«Перемен требуют наши сердца». С тех пор, как нашу покойную Родину вдохновила на подвиги эта песня, сильно изменились и обстоятельства, и сам певец... Как искрометно пошутил в Афинах Саша Македонский, сердца получили свое. Кстати, легендарному ганфайтеру девяностых следовало бы отправиться помирать не в Афины, а в Багдад – его тезку кончили именно там. Но эстетом покойный не был...»
Перемены неизбежны. Меняется жизнь, меняемся мы. Но понимаем ли мы, насколько быстро это происходит? Голгофский насчитывает до пяти перемен в секунду, потом до десяти. Концентрация постепенно растет.
Автор несколько раз повторяет, что медитировать мешает шум на соседней даче, где восточные и южные люди отмечают многодневную свадьбу (Кратово в последние годы пользуется популярностью у гостей столичного региона). Тем не менее, ретрит полезен – Голгофский переживает интересные инсайты.
Их он описывает подробно.
«Я понимаю, что сказанное мною рассмешит опытных медитаторов, – кокетливо начинает он, – но постараюсь передать то, что испытал на пятый день. Объясню случившееся своими словами – так, как пережил...
«В обычной жизни мы реагируем на людей и обстоятельства с дефолтной позиции «добра с кулаками», на которой находимся «мы сами». Например, на соседней даче громко включается восточная музыка, ведется праздничная стрельба в воздух, раздается предсмертное блеяние шашлычных баранов, и ум быстро создает картину «понаехавших хамов», которых следует призвать к порядку...
«При этом «хамы» представляются нам чем-то внешним и объективным, существующим независимо, а наша картина происходящего – беспристрастным отражением реальности...
«Однако если обстоятельства заставляют нас долгое время слушать стрельбу и громкую восточную музыку во время ретрита, может случиться нечто, похожее на эффект от стереограммы – плоского изображения, создающего иллюзию объемного объекта при определенной фокусировке взгляда...
«Разница в том, что вы не начинаете, а, наоборот, перестаете видеть объемную и осмысленную картину, в которую до этого верили всем разгневанным сердцем – ваш внутренний взгляд вдруг расфокусируется, и иллюзия распадается на плоские зигзаги...
«Вы понимаете, что музыка, хлопки выстрелов, крики брачующихся – это просто последовательность нейтральных по своей природе феноменов, превращаемых в casus belli[10] исключительно вашей интерпретацией. Но, что гораздо важнее, сам протуберанец возмущения и поднятое на нем сиденье «неравнодушного наблюдателя» имеют в точности ту же природу. Ваша гордая «самость» – чистая условность, фигура ума, нужная лишь для сопряжения одной химеры омраченного восприятия с другой...
«И тогда вы вдруг падаете с горки, которую только что принимали за себя, и видите, что режиссерское сиденье с сидящим на нем четким пацаном – такая же не имеющая отношения к вам завитушка, как восточная музыка, свадебная стрельба, раздражение на другого и железная уверенность в своей правоте...
«До вас доходит, что с самого начала жизни вас учили собирать замысловатое объемное изображение с «собой» в центре, и с тех пор фрагменты этой комплексной иллюзии вызывают у других ее фрагментов гнев, надежду, зависть – и между полюсами батарейки каждый раз возникает напряжение гавваха... Но следует вспышка прозрения, и батарейка Матрицы становится тем, чем была всегда – хаотическим сенсорным полем, оживляемым лишь поротым с детства умом...
«Все это перестало быть «объемным и осмысленным» – и превратилось в совокупность безличных проявлений, имеющих один и тот же вкус: нечто возникает, трепещет и исчезает без следа. То, что вы принимали за «себя», было просто грыжей сознания, как бы защемлением пустоты между протуберанцами эмоций и вызвавшими их фейерверками интерпретаций, нелепой позицией ложного отождествления, на которой «вы» провели всю предыдущую жизнь... Менялись только протуберанцы и фейерверки...
«Вы» были просто ложным фокусом страдания... Вам никогда и ничего не было нужно... Вся эта жизнь с ее ипотеками, войнами, презентациями и половыми актами даже не затронула вас настоящего, и не могла... Но вы настоящий – как раз то единственное, на что вы не можете поглядеть...»
Прервем цитату – наши консультанты примерно понимают, о чем говорит Голгофский. Он, кажется, описывает разотождествление с манифестациями и падение к горизонту ноумена, характерный инсайт адвайта-аведанты (не путать с ведантой).
Непонятно только, почему наш автор переживает его на ретрите по буддийской випассане – должна же у российского интеллектуала быть хоть какая-то дисциплина ума и уважение к чужим духовным традициям? Или перед нами такая же имперская апроприация, какую идеологические дядьки Голгофского проделали с пельменями и борщом?
Впрочем, не будем придираться – в мультикультурном социуме подобные инсайты крайне полезны. Отметим этот образ батарейки, вырабатывающей пищу демонов. Он важен для дальнейших размышлений нашего автора.
Так или иначе, в сознании Голгофского что-то щелкает, и уже на следующий день ему становится доступен еще один массив воспоминаний из жизни средневекового злодея.
Нет, Голгофский по-прежнему не помнит зверств маршала де Рэ.
Он вспомнил его исповедь.
* * *
Читатель надеется, что история здесь наконец сдвинется с места, но нас ждет еще одно объемное отступление, вызванное озарениями Голгофского на ретрите. Постараемся ужать очередные сто пятьдесят страниц до пяти.
На этот раз он затрагивает тему перерождений – и весьма глубоко. Интерес понятен – человек, только что увидевший, что реален лишь ноумен, находящийся за пределами «реальности» (такая вот игра слов и смыслов), понимает зыбкость проявленного. Перед Голгофским во весь рост встает проблема, с которой сталкивается каждый буддийский неофит: если все в нас – лишь «совокупность безличных содроганий», что перерождается?
Ведь не ноумен же? Он не рождается вообще.
Будда поделил наш опыт на пять категорий (форма, ощущение, распознавание, воление и первичное сенсорное сознание – причем для Будды это не человеческий конструктор, как для поздних комментаторов, а просто пять вязанок дров, на которых пылает страдание).
Хорошо, допустим, что есть только эти пять проявлений, обуславливающих друг друга и исчезающих вскоре после возникновения. Но как тогда монах-рецитатор пятого века мог стать мальчиком с Шри-Ланки, а маршал де Рэ – Голгофским? Если перерождаться нечему?
Вопрос, что называется, на засыпку. Но Голгофский проявляет редкую интеллектуальную цепкость, чтобы не сказать изворотливость – и нащупывает ответ.
«Буддисты, – пишет он, – вряд ли смогут объяснить точно, каким образом происходит перерождение. Если вы начнете слишком глубоко теоретизировать, вам, скорей всего, будет сказано, что Будда на эту тему не распространялся... Последователи Будды не вникают в метафизику и ограничиваются практическими действиями. Они, чтобы сказать понятно для нашего гуманитарного интеллигента, не дрочат на пожаре.
«Да, минимальный понятийный аппарат в учении есть. Вам скажут про поток сознания, несущий в себе отпечатки прежних умений и навыков. Они подобны следу ноги в песке. Перерождение, с другой стороны, похоже на огонь новой жизни, зажигаемый от факела прежней (и понимать это надо в плохом пожарном смысле).
От одной жизни к другой не переходит никакой «субстанции», нет никакой перерождающейся «души» – это больше напоминает игру волн, где одна становится источником другой. Рецитатор пятого века не был Дхармаруваном. Жиль де Рэ не был Голгофским. Это куда сложнее – и куда проще...
«Перерождение, если объединить классические объяснения в одно, похоже на след ноги в песке, передаваемый как пламя факела...
Голгофский ставит здесь сразу три смайлика.
«В таком примере, несмотря на его внешний абсурд, есть глубокий смысл. Современному человеку легче всего понять его через теорию морфического резонанса, предложенную в конце двадцатого века Рупертом Шелдрейком. Морфический – это связанный с формой, структурой и т. п. Но поэтичное ухо уловит так же намек на Морфея».
Сонный резонанс. Резонанс снов.
Помните, Просперо в «Буре» Шекспира говорит:
We are such stuff as dreams are made on,
and our little life is rounded with a sleep...
Янагихара? Да, это имеет отношение к Янагихаре и ее роману «A Little Life» – название взято отсюда. Но подождите с вашей гомосятиной – лучше обратите внимание на «made on» в том месте, где привычная интерпретация отрывка подразумевает «made of».
В английском времен Елизаветы эти предлоги соотносились примерно как сейчас: «made of» было бы естественным выбором (хотя архаическая замена возможна). Шекспир – нейрохирург языка, и ничего не делает просто так. «On» вместо «of» тонко удваивает смысл.
Мы есть то, на чем зиждутся сны,
и наша крохотная жизнь окружена сном.
Шекспир не говорит, что мы состоим из материи снов, как понимают это место обычно – он намекает, что мы есть то, на чем сны сотворяются (как на ткацком станке или наковальне).
Поразительно точное и единственно возможное указание на ноумен адвайты. Тот тоже окружен сном проявленного – но не проявлен сам. Нет, скорей всего, Шекспир не встречал индийских джняни. Но гений поэта нередко поднимает его до одного уровня со святыми...
«Шелдрейк пытался объяснить, – пишет Голгофский, – как системы – от молекул до организмов и обществ – наследуют «память» от предыдущих похожих систем через нематериальные «морфические поля» (все аллюзии на российскую действительность – под личную ответственность аллюзора, мы ни на что похожее не намекаем).
«Не будем подробно излагать эту теорию – желающие найдут ее изложение в сети. Кратко резюмировать ее можно так: чем чаще происходит определенное событие (например, обучение навыку рецитации), тем сильнее его «морфический отпечаток» – и тем легче оно воспроизводится другими системами...»
Иными словами, если нечто уже случилось определенным образом, велика вероятность, что это произойдет тем же самым способом опять и опять. Чуть похоже на прецедентное право.
При перерождении не происходит путешествия души. Скорее это похоже на обучение большой языковой модели: если некая комбинация слов (или снов, острит Голгофский) часто встречалась в прошлом, становится более вероятным ее появление в будущем, и так – вплоть до рецитаций Дхаммарувана.
Следует помнить, что «морфические поля» – это не физические объекты и не энергия, а информационные узоры, своего рода привычки природы. Сквозные темы снов, сказал бы Просперо. Узелки единого ума, согласился бы китайский мастер Хуан По.
Курильщикам и алкоголикам, по мнению автора, следует изучить теорию морфического резонанса, чтобы понять, почему за первым стаканом следует другой, а потом третий – и отчего, если вы бросили курить, но сорвались, вы, скорей всего, сорветесь опять.
Вот поэтому новое вино и не рекомендуют наливать в старые мехи.
«Если упростить окончательно, – пишет раздухарившийся от собственных смайликов Голгофский, – когда девушка дала вам один раз, за этим с высокой вероятностью последует второй, а за вторым – с еще большей вероятностью третий и так далее. Замечали?»
И тут же срывается в рефлексию. Реальность, пишет он, это все же не дом свиданий. Гераклит не зря сказал, что нельзя войти в одну реку дважды – но в нее нельзя войти даже единожды, потому что через полшага это будет уже другая река. То же относится и к девушкам.
Принцип работает в обе стороны. Девушка, прости – к тебе тоже не вернется тот парень. Мы перерождаемся постоянно, миг за мигом.
Наши телесные элементы, наши привычки и действия, надежды и мечты, да и сама «личность» как их сумма – просто пустые морфические структуры, создающие резонансные подобия в будущем, проходя через ежесекундную смерть. Нет никакой разницы между утренним пробуждением и перерождением через семнадцать веков.
«Долгая дорога, да и то не моя» – можно ли точнее описать нашу жизнь в одной фразе? Но то, что пугает маленькую душу, высокому уму видится проблеском божественной и окончательной свободы ноумена.
Голгофский неоднократно повторяет тезис об отсутствии трансмигрирующей «сущности», и читатель начинает уже недоумевать, почему это так важно, когда наш автор наконец расчехляется.
«Изумительными кажутся, – пишет он, – многочисленные претензии каких-то хабалок и хабалов, о которых петух не пропоет, что это «их» вывели или изобразили в одной из моих великих книг. Они обычно ссылаются на случайный маркер, который произвольно связывают с собой. Миль пардон! Любой автор так или иначе отражает среду, и его герои могут быть чем-то похожи на живых людей – это неизбежно и случается часто. В этом природа литературного творчества: иначе читатели просто не понимали бы написанного в книгах. Но на чем основана наглая претензия, что автор изобразил именно «вас», если в тексте не указано полное имя и паспортные данные?
«Даже в вашей собственной жизни нет никакой переходящей из мига в миг субстанции, которую можно было бы назвать «вами». Как же она переедет в чужой текст? Каким образом? Откуда возьмется?»
Становится наконец понятно, почему Голгофский так педалирует эту тему.
Коротко объясним: Муся Боцман, владелица телеграм-канала «Гадюка Боцман», обвинила Голгофского в абьюзе, заметив, что в его романе восемь (!) раз встречается выражение «е – жаба гадюку». Муся остроумно замечает, что Голгофский внешне похож на небритую старую жабу, а значит, имеет в виду себя и ее. Но консента с ее стороны никогда не было.
Наш автор, похоже, дрожит мелкой дрожью. Если делу дадут ход, это будет первый случай правового возмездия за интертекстуальный харассмент (а в романе целых восемь его случаев – Голгофский таки решил посрамить Гераклита).
Мы не знаем, каковы здесь юридические перспективы (судиться по таким вопросам лучше в Лондоне) – но культурная общественность однозначно на стороне Мусечки, чье литературно-половое достоинство было так грубо попрано.
Однако не будем утомлять читателя цеховыми дрязгами. Вернемся наконец к расследованию.
* * *
Из материалов процесса Голгофский знает, что после оглашения приговора суд предложил маршалу де Рэ вновь войти в лоно Церкви (применительно к абьюзеру-рецидивисту такая формулировка звучит не вполне изящно). Сам Голгофский не помнит этого момента – но протоколы свидетельствуют, что Жиль лично просил об этом, «преклонив колени, вздыхая и стеная».
Это весьма похоже на Жиля де Рэ, которого наш автор видел изнутри.
После воссоединения с Церковью де Рэ просит дать ему исповедаться. Судьи поручают принять исповедь священнику из Ордена кармелитов по имени Жан Жувнель.
Этого Жана Жувнеля Голгофский и вспомнил.
Они сидят вдвоем в какой-то каменной палате – она узкая, от стены до стены всего сажень, зато сводчатый потолок весьма высок. В стене под потолком – похожее на бойницу окно. Под ним распятие.
Брат Жан Жувнель – немолодой священник с пробритой тонзурой, одет в ветхую серую хламиду; на плечах его черный капюшон-камилавка. Он внимательно слушает де Рэ, изредка задавая вопросы на латыни.
Жиль де Рэ отвечает так же.
Возникает новая проблема. Голгофский не знает латыни. Он слышит рокот хрипловатого голоса де Рэ. Вот только он не понимает собственных латинских фраз.
Голгофский вспоминает, что маленький Дхаммаруван тоже не понимал смысла собственной начитки – а когда вырос, стал монахом и выучил пали, его способность к «древней» рецитации исчезла...
Голгофский не планирует учить латынь. Однако во время исповеди Жиль де Рэ не только говорит. Он рисует на листе пергамента странный чертеж (все необходимые инструменты приносит монах-кармелит – и Голгофский дивится виду средневекового циркуля).
Сначала де Рэ рисует окружность. Затем пишет:
Circulus duarum toesarum in pavimento depictus
Голгофский не понимает устную латынь, но это он переводит без труда: «круг в две туазы, начертанный на полу». Туаза – старофранцузская мера длины, примерно два метра. Значит, речь идет о круге диаметром в четыре...
Голгофский вспоминает, что Прелати и де Рэ чертили на полу круги во время своих колдований.
Но рисунок не закончен. Жиль вписывает в окружность равносторонний треугольник. Затем чертит диаметр, перпендикуляр к диаметру, и так далее – это довольно кропотливая работа. В результате окружность делится на девять частей. Жиль де Рэ берет чертежный уголек, линейку, и вписывает в окружность странную фигуру...
Голгофский знает ее, и хорошо. Это эннеаграмма – ее ввел в современный обиход Георгий Гурджиев, и с тех пор сложно найти ответвление оккультной говнопсихологии, где этот рисунок не использовали бы для монетизации чужой дурости. Но Гурджиев жил в двадцатом веке, а де Рэ – в пятнадцатом... Однако теперь Голгофскому кажется, что именно эннеаграмму он и видел на полу, уставленном дымящимися глиняными горшками.
Голгофский изумлен и заинтригован.
Эннеаграмма состоит из многократно пересекающихся линий, вписанных в круг. Де Рэ выбирает семь точек пересечения (принцип отбора непонятен – получается несимметричная структура) – и ставит на каждой метку.

Затем он берет перо и пишет снизу:
Foculi cum magnete
Жаровни с магнетитом...
В материалах процесса использовалось выражение olla terrea – «глиняный горшок». В такие горшки де Рэ и Прелати насыпали горящий уголь, а затем бросали сверху алоэ, благовония и магнетит. Жаровни – это, скорей всего, просто другое обозначение этих горшков. Но упомянут только магнетит... Возможно, остальные ингредиенты не так важны?
В конце беседы, когда исповедь завершена, Жан Жувнель ненадолго переходит на среднефранцузский.
Жан Жувнель просит Жиля де Рэ торжественно подтвердить, что тот согласен на нарушение тайны исповеди и таково его свободное и обдуманное решение. Жиль подтверждает, и в доказательство осеняет себя знаком креста.
– По твоей доброй воле, сын мой, – говорит исповедник Жан, – я разделю свое тяжкое знание с братом Жаном Блуином, наместником инквизитора... Он сохранит твою исповедь и твой чертеж в надежном месте для тайного назидания грядущих инквизиторов... Ego te absolvo a peccatis tuis in nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti...»[11]
Голгофский не может точно воспроизвести среднефранцузскую речь, но понимает ее общий смысл, потому что знает французский язык. Однако возникает много вопросов.
Автор в курсе, что средневековый католический священник охранял тайну исповеди весьма ревностно. Карой за ее раскрытие было отлучение от церкви.
Разглашена она могла быть только с личного и свободного согласия исповедавшегося – его де Рэ и дал.
Запись исповеди тоже возбранялась, но если это делало лицо, не связанное обетами исповедника, формальной проблемы не было. Только зачем все это?
«Вероятно, – думает Голгофский, – какие-то детали в зверствах де Рэ нельзя было помещать в общедоступный протокол. Возможно, речь шла о способах вызова духов, которыми могли воспользоваться чернокнижники. Жан Жувенель говорил про тайное назидание грядущим инквизиторам... Видимо, исповедь де Рэ содержала секрет, который священники не хотели делать публичным...»
Голгофский размышляет, что делать дальше – и вспоминает про загадочного американца, встреченного в Шантосе. А что, если тому что-то известно?
Именно здесь наш автор совершает действие, приводящее в движение всю дальнейшую цепь событий.
Остановимся, оглядимся по сторонам, перекрестимся, отдышимся – и вперед.
Голгофский рисует эннеаграмму вместе с крестиками и латинской надписью – и посылает ее Роберту по электронной почте.
Ответ приходит через десять минут.
«Мы должны срочно встретиться в Нанте. Поездка будет оплачена. Виза ждет во французском посольстве. Ваш друг Роберт».
У Голгофского еще действует прежняя виза. Судя по широким возможностям Роберта, человек он не простой и, скорей всего, имеет отношение к американским спецслужбам.
Доложив о происходящем своим кураторам из ФСБ, Голгофский получает отмашку на контакт. С их точки зрения, это безопасно: наш автор не знает никаких актуальных на сегодняшний день секретов, но может выяснить об операциях «партнеров» что-то новое.
Голгофский собирает сумку и через обычную ж*пу вылетает в Нант.
* * *
Встреча происходит в непримечательном ресторане.
– Мы искали исповедь Жиля де Рэ, – говорит Роберт за обедом, – потому что знали из других источников, что она была записана Жаном Блуином и спрятана в тайном месте. Понятно, что через шесть веков найти какие-то следы этого священника сложно. Он умер вскоре после казни де Рэ, и мы предположили, что исповедь так и не попала ни к кому в руки – иначе ее содержание было бы известно. Значит, она до сих пор где-то хранится. Но о Жане Блуине осталось мало сведений. Он известен в основном тем, что участвовал в процессе маршала...
– А документы Доминиканского ордена? – спрашивает Голгофский. – Помощник нантского инквизитора – это серьезная должность.
Роберт отрицательно мотает головой.
– Ничего не осталось, – говорит он. – Возможно, конечно, что нам помешали и скрыли информацию, но...
– Кто осмелится мешать ЦРУ? – делано возмущается Голгофский.
– А вы откуда знаете, что я из ЦРУ? – ощеривается Роберт.
– Я не знаю, – отвечает Голгофский. – Я лишь предполагаю. Но теперь, как вы понимаете, уже знаю...
Роберт смеется.
– Об источниках вашей осведомленности мы поговорим потом. Верно, есть влиятельные силы, мешающие нам в этом деле, так что следует соблюдать осторожность...
– Расскажите про исповедь, – просит Голгофский.
– Да... В общем, мы стали думать, где Блуин мог скрыть текст. Мы рассматривали все возможности. Варианты были самые разные – замурован в кладке Нантского собора или в доминиканском монастыре, спрятан в тайнике алтаря – например, в его основании, так часто делали. Блуин мог использовать литургическую книгу – или, например, «Сумму Теологии» Фомы Аквинского.
– Между страницами? – предполагает Голгофский. – Или... Вписать текст симпатическими чернилами?
– Зачем, – машет рукой Роберт. – В те времена переплеты книг делали из дерева, обтянутого кожей. Идеальное место для тайника.
– А много в Нантском соборе сохранилось древних книг?
– С пятнадцатого века? Несколько есть. Их проверили, но обложки сменились века назад. Мы осмотрели алтарь и алтарный крест... Ничего. У нас уже опустились руки, и тогда...
– Вы что-то нашли?
Роберт довольно кивает.
– Помог ИИ, анализировавший оцифрованные архивы. Как доминиканец, Блуин имел доступ к церковным реликвиям и сакральным предметам. А в Musée Dobrée, куда мы сейчас отправимся, хранится артефакт пятнадцатого века, записанный в каталоге как «Реликварий Блуина». Вы знаете, что такое реликварий?
Голгофский уклончиво пожимает плечами.
– Это шкатулка или ларец для хранения мощей. Весьма распространенный объект в средневековом обиходе. Их делали из дерева или металла...
Закончив обед, Роберт с Голгофским садятся в подъехавший к ресторану темный джип с тонированными стеклами (за ними следует такая же машина сопровождения) – и едут в музей Dobrée. Роберт проводит нашего автора по нескольким залам и останавливается возле стенда, закрытого со всех сторон стеклом.
– Вот он.
Голгофский с интересом смотрит на маленький медный домик со следами позолоты. До него доходит, что это примерная копия Нантского собора. Должно быть, таким собор был в пятнадцатом веке.
– А почему он называется реликварием Блуина? – спрашивает он.
– Никто не знает – такое название в описи. Реликварий хранился в Нантском соборе до эпохи Великой революции, затем был, так сказать, секуляризирован, побыл косметической шкатулкой у пожилой актрисы, игравшей Свободу на государственных праздниках, сменил еще нескольких владельцев и в конце концов попал в музей. Вы же знаете, что в Нантском соборе был храм Разума? И вместо литургий там проводились таинства этого самого Разума?
– О да, – кивает Голгофский. – Про это я знаю гораздо больше, чем хотел бы.
– Мы знаем, что вы знаете, – улыбается Роберт. – Читали ваш труд. Но сейчас нам важно лишь то, что некий объект, хранившийся в Нантском соборе и связанный с Блуином, пережил все ужасы революции и оказался в музее.
– Следует осмотреть реликварий.
– Неужели вы думаете, что мы этого не сделали?
– И что вы нашли?
Роберт внимательно смотрит на Голгофского.
– Здесь могут быть уши, – говорит он. – Давайте продолжим беседу в другом месте.
Они находят пустое кафе неподалеку и занимают столик в углу.
– Мы не договаривались о том, что придем сюда, – говорит Роберт, – поэтому место идеально подходит для дальнейшего разговора. Итак...
Он вынимает телефон и показывает Голгофскому фотографию. На ней – свернутый лист очень тонко раскатанной меди, на котором процарапан мелкий латинский текст.
– В реликварии Блуина были выдвижные ящички – в них остались следы косметики. Нашлось еще несколько запечатанных отсеков с реликвиями – фрагменты пальцевых костей и почему-то зуб осла...
– Может быть, – острит Голгофский, – это был тот осел, на котором Спаситель въехал в Иерусалим...
– Нет, – отвечает не понявший сарказма Роберт, – радиоуглерод показал, что кость значительно моложе. Но дело не в костях. Кроме них, в реликварии нашлось очень хорошо замаскированное отделение, где хранился вот этот медный свиток с изложением исповеди Жиля.
– Что там сказано?
Роберт переходит на шепот.
– Полный текст засекречен. Если коротко, Жиль де Рэ признался брату Жану Жувнелю, что вступил в договор с могучими злыми духами, владевшими великими силами и тайнами. Жиль... Как бы это сказать... Жиль сдавал им свое тело в аренду. Духи велели ему собирать в замках детей, а потом, овладев Жилем и его подручными, убивали их.
– Подручными? – переспрашивает Голгофский.
– Да. Иногда духи входили в слуг Жиля, и тогда они зверствовали вместе. Сам Жиль ничего об этих убийствах не помнил, в этом он поклялся на распятии...
– Такое возможно? – спрашивает Голгофский, стараясь не выдать волнения.
Роберт кивает.
– Бывает весьма часто при одержании. Или, если вы не верите в этот феномен, при помешательстве. Убийца не помнит, как он убивал. Это примерно как отрезанная память пьяницы, не ведающего, что случилось вчера вечером после третьей бутылки...
Голгофский потрясен. Теперь он понимает, как совместить христианскую душу де Рэ, знакомую ему изнутри, и чудовищные зверства, совершенные рукой маршала.
– То есть убивал не Рэ, а этот дух?
– Или духи, – отвечает Роберт. – Жиль не знал, сколько их было и каковы их имена. Он выполнял свой ритуал, а потом приходил в себя в комнате, полной мертвых детей, весь в крови, когда гости уже покидали его душу... Де Рэ был солдатом и с детства жил рядом со смертью, но этот ужас оказался чрезмерным даже для него. Он сам попросил на суде смерть и сожжение.
– Его не сожгли, – отвечает Голгофский. – Его сначала повесили, потом опалили тело в костре – и зарыли в освященной земле...
– Верно, – кивает Роберт. – Но вернемся к реликварию. В тайном отделении был не только этот медный свиток. Там был еще лист пергамента, сгнивший за века. Остался только крохотный фрагмент...
Роберт показывает Голгофскому снимок – желто-коричневый клочок, на котором видна дуга окружности и выцветшие буквы:
...arum toesar...
Больше ничего прочесть нельзя – но Голгофский узнает почерк. Это именно та надпись, которую он сделал во время своей исповеди...
– А в медном свитке про это что-нибудь сказано?
– Да, – отвечает Роберт. – Там сказано, что на отдельном пергаменте рукой де Рэ изображена точная конфигурация жаровен, призывающая духов. Тех духов, которым де Рэ и его слуги сдавали свои тела...
Голгофский молчит.
– А теперь, – говорит Роберт, пристально глядя ему в глаза, – мне бы хотелось узнать, где вы нашли этот рисунок и насколько он аутентичен. Постарайтесь не упустить ни одной детали.
– Я его не нашел, – отвечает Голгофский. – Я его вспомнил.
– А где вы его видели?
– На исповеди, – отвечает Голгофский. – Когда рисовал его. Я был Жилем де Рэ... Но я не помню его страшных убийств. Вы не представляете, как мне помог ваш рассказ.
Против ожиданий, долго убеждать Роберта не приходится. Совсем наоборот.
– Мы вас искали, – отвечает он. – Мы знали, что возродившийся Жиль де Рэ будет бродить по этим замкам – хотя и подумать не могли, что им окажетесь вы, господин Голгофский. При всем уважении, нам нужен именно Жиль.
– Зачем?
– Дело в том, что только вы... Только Жиль может проникнуть в секрет одной... Скажем так, физической лаборатории.
– А зачем нам туда проникать? Что вы расследуете?
– Если я скажу правду, она покажется странной.
– Попробуйте.
– Мы сами точно не знаем, что мы расследуем.
– Как это?
– Так, – отвечает американец. – Жиль нужен нам именно для того, чтобы это установить.
– Если вы про пятнадцатый век, – говорит Голгофский, – то я мало чем могу...
– Дело не в содержании вашей памяти, – перебивает Роберт. – Дело в том, кто вы. Лаборатория, где спрятаны ключи, в определенном смысле живая. Она впустит только Жиля де Рэ. Так настроено оборудование.
Голгофский встревожен.
– А кто его так настроил?
– Один ученый. Физик.
– Кто его финансировал?
– Мы. Сначала, во всяком случае.
– Но тогда вы должны знать его секреты?
– К сожалению, – отвечает Роберт, – это не так. Мы знали. Но потом... Не знаю, как вам объяснить. Мы забыли почти все. Помочь нам вспомнить можете только вы.
Голгофского пробирает ужас от безумия этих слов.
– Это опасно?
– Думаю, нет, – отвечает Роберт. – Но не надо забегать вперед. Что вы помните про жизнь де Рэ?
– Немного... Отдельные сцены.
– Я так и думал, – говорит Роберт. – Такие воспоминания всегда обрывочны. Но у меня хорошие новости. Вы не единственный реинкарнант из пятнадцатого века.
– Что вы имеете в виду?
Роберт улыбается и выдерживает театральную паузу. Затем говорит:
– Мы нашли Жанну д’Арк.
– Где она? Здесь, во Франции?
– Во Флориде, – отвечает Роберт. – Думаю, она поможет вам вспомнить больше...
* * *
Во время трансатлантического перелета в грузовом самолете ВВС США Голгофский и Роберт говорят о многом. Понятно, что Голгофский тащит в роман все. Но интересна та часть беседы, где они обсуждают присланную Робертом статью про фейк-симулякры.
– Адренохром – это фейк-симулякр, – говорит Голгофский. – Я это понял. В реальности де Рэ харвестировал loosh?
– Не уверен, что это верная постановка вопроса. Будь это так, вы бы про это вспомнили, разве нет?
Голгофский кивает.
– Вот. Лучше пока забыть эти оккультные мифологемы.
Голгофский изумлен.
– Подождите, – говорит он, – вы хотите сказать, что этих феноменов не существует? Они нереальны?
– Они существуют, – отвечает Роберт, – и они реальны. Наша организация отлично знает, что стоит за каждым из этих терминов. Но на данном этапе расследования они только запутают... Считайте их пока нерелевантными.
Голгофского, однако, не так просто сбить с толку.
– Про фейк-симулякр я понял, – мурлыкает он. – А не могли бы вы пояснить, что такое тролль-симулякр? Я, признаться, не вижу, в чем разница.
Роберт объясняет – но смысл ускользает от Голгофского. Тогда наш автор приводит в качестве примера придуманную им базу соломенных бомбардировщиков.
– Это фейк-симулякр, – говорит он. – А как будет выглядеть тролль-симулякр?
Роберт вынимает служебный смартфон и просит боевой AI своей организации модифицировать карго-метафору, превратив ее в troll simulacrum так, чтобы было понятно «русскому коллеге».
Вот что отвечает заокеанская железяка:
«Построив соломенные самолеты, вы создали надежный фейк-симулякр. Когда речь заходит о спрятанных на острове бомбардировщиках, все смеются и говорят о прямом и обратном карго-культе. Но, допустим на миг, что в русском сегменте интернета осталось несколько пытливых умов, которые все еще не убеждены. Для них вы создаете тролль-симулякр. Это окончательная когнитивная маскировка...
«Вы разгоняете в русскоязычной сети дополнение к фотографиям соломенной карго-авиации. На соломенном крыле появляются покрышки. Теперь у русскоязычных зрителей будет столько новых тем для обсуждения, что о секретном аэродроме не вспомнят точно...»
Да, враг силен, констатирует Голгофский. Читателю не до конца понятно, что он имеет в виду – американскую спецслужбу или искусственный интеллект.
Вероятнее второе: автора поражает способность боевого AI не только формировать нарративы, но и убедительно предсказывать человеческую реакцию на них. Конечно, американская нейросеть самодовольна до культурного расизма – и апроприацией тоже грешит. Но что делать. Ведь учили ее люди, и ничто человеческое ей не чуждо.
Именно так побеждают в культурных войнах.
«Тролль-симулякр, – записывает Голгофский, – это издевательство над издевательством, нечто, отвлекающее внимание уже не от истины, а от того фейк-симулякра, за которым она спрятана. Здесь много нюансов, но в этом суть...»
Голгофский спрашивает Роберта, насколько глубоко внедрены эти технологии в современный дискурс.
– Можете смело считать, – отвечает американец, – что все без исключения темы, обсасываемые политиками и медиа – глобальное потепление, русская угроза, ковид и так далее – это фейк-симулякры и тролль-симулякры.
– Но от чего они отвлекают внимание?
Роберт вздыхает, и улыбка сходит с его лица. Голгофский смотрит в усталые стальные глаза под бейсболкой MAGA и понимает, что есть вещи, о которых лучше не знать.
«Мне вдруг вспомнилось, – пишет наш автор, – что американские модели предсказывают падение всех главных биржевых индексов примерно на 30–35 процентов после любого применения тактического ядерного оружия – не обязательно российского и не обязательно против Америки... А уж если мексиканский картель прикупит где-нибудь старую ранцевую бомбу... Все, что американцы всосали через тарифы (а это уже перетекло на фондовый рынок, потому что паркуют бабло именно там), схлопнется за две минуты, а если повторить диверсию через неделю, с большой вероятностью начнется новая Великая Депрессия. И даже не надо запускать ракеты. Наши отцы-шестидесятники, похоже, изучили поражающие факторы атомной детонации не до конца. Финансовый импульс здесь будет покруче электромагнитного. Для страны, живущей за счет монетарной алхимии, это в высшей степени гибельно... Но самое страшное в том, что эта мысль легко может прийти в голову самим биржевым спекулянтам. Что, спрашивается, остановит банду шортселлеров? Тревога о судьбе человечества? Угу. А на кого все свалят, и гадать не надо...»
Конечно, вслух Голгофский не говорит ничего подобного – он уважает Роберта и не хочет усиливать его имперскую печаль. Вместо этого он слушает американца и хихикает над его историями про специальные тесты, используемые в западных разведках (кое-что из услышанного очень пригодится нашему автору впоследствии).
По просьбе Голгофского Роберт посылает еще несколько смешных запросов в боевой AI, а потом ложится отдыхать прямо на лавку. Голгофскому не спится – под впечатлением от услышанного он пускается в пространные рассуждения про искусственный интеллект (вполне возможно, что они устарели еще к моменту выхода книги).
Голгофский задается вопросом – сможет ли ИИ заменить человека-творца? Хорошего писателя, например? Интересная тема, поэтому коротко (действительно очень коротко) изложим многостраничные мысли нашего автора на этот счет.
Думать так, пишет он, могут только идиоты и книжные обозреватели. Дело в том, что истинное творчество – это процесс, не просто непохожий, а прямо противоположный тому, что делает большая лингвомодель, генерируя текст.
Тексты, создаваемые лингвомоделями, максимально предсказуемы. Большая лингвистическая модель именно за этим и гонится – она находит самое вероятное следующее слово и ставит его в ряд. Это всегда повторение уже известных паттернов.
Настоящее творчество, наоборот, максимально непредсказуемо. Но с точки зрения статистики гениальность неотличима от абракадабры. «Дыр бул щыл убеш щур» из стихотворения Крученых близко по информационной энтропии к «Крг дуж рбч кырг ыда» из случайной генерации (если, конечно, стихи Крученых и статьи о нем не входили в массив обучения).
Дело в том, что человеческий гений производит вовсе не «информацию». Он не создает сообщения, уменьшающие неопределенность наших представлений. Гений создает новое пространство представлений. Или, на худой конец, новую систему связей между ними.
Вообще, понятие информационной энтропии применительно к вопросам языкознания (Голгофский пускает колечко дыма из заветной трубочки) вызывает большие вопросы. Дело в том, что теория информации оперирует здесь только синтаксическими вероятностями – и принципиально не берет в расчет такие факторы как полезность, смысл, прагматичность, эстетическая ценность, новизна и так далее – а это и есть показатели «энергии» слова, определяющие энтропию смысла.
Эти эффекты не измеримы математически и не поддаются симуляции и моделированию, потому что субъективны. Они не опираются на шаблоны, а, наоборот, ломают их непредсказуемым образом. Клише в нужном месте может быть печатью гения. Абракадабра – тоже. А в другом месте это просто абракадабра и клише.
Замкнутую в себе лингвомодель с обратной связью, генерирующую бесконечный текст, ждет своего рода смысловая смерть (образно говоря, рост смысловой энтропии), хотя информационная энтропия ее генераций может оставаться минимальной: текст будет чрезвычайно грамотным, ровным и гладким.
Именно поэтому лингвомодели деградируют, когда им скармливают выхлоп других лингвомоделей – с ними происходит то же, что с коровами, которым засыпают в корм порошок из костей других коров.
По этой же причине писателям не стоит читать других писателей – если, конечно, это не их способ прокормиться. Автору лучше настроить свою внутреннюю лингвомодель на корпусе величайших книг еще в юности – а затем тренировать ее исключительно на сыром массиве реальности.
Творец создает радикально новое, даже используя обломки старого. Лингвомодель ИИ всего лишь усредняет сказанное прежде. Поэтому ИИ никогда не заменит гения (самодовольство, пробивающееся здесь в тоне Голгофского, не до конца нам понятно). А вот бухгалтера, теледиктора, обозревателя или бьюти-блогера – запросто. Как сборщик, компилятор и лепила, ИИ бесподобен (сколько лет каждый из нас мечтал про умный google, с которым можно общаться – и вот мечта сбылась).
Только не нужно путать это с творчеством.
Что такое творчество, знает только Бог (потому его и называют Творцом). Но апофатическое определение дать можно: творчество есть именно то, к чему не способен ИИ в силу своей вторичной природы. А то, к чему ИИ способен (картинки, видео, крафтовый порн, дофамин-музончик, рифмованная милота, сложные справки) – это не творчество.
Иногда это вполне себе искусство (творчество и искусство – разные вещи). Но чаще всего это полезная и удобная компиляция, переливание жира с ж*пы в сиськи. Беда в том, что именно это и является профессией огромного числа людей, которым, конечно, уже не победить железяку в конкурентной борьбе.
Непонятно, зачем Голгофский опять посягает здесь на Мусечку Боцман (мы уже знаем, что прячется за его жабо-гадючьим шифром). Давно пора успокоиться, Константин Параклетович.
А по существу сказанного – Голгофский, возможно, прав. Но временно. Кто доказал, что невозможно алгоритмическое вмешательство в систему именно с целью предотвращения ее «смысловой смерти»? Такие алгоритмы просто еще не придуманы. Но зарекаться не надо – демон Максвелла вполне может оказаться цифровым.
* * *
На военной базе во Флориде Голгофский с Робертом садятся в такой же черный тонированный джип, в каком они ездили по Нанту. У них снова машина сопровождения – хотя Голгофскому непонятно, зачем охрана в Америке.
Дорога занимает больше часа.
Голгофский решается задать мучающий его вопрос. Если «адренохром» – это фейк-симулякр, в чем тогда истина? Что скрывают эти маскировочные сети? В чем смысл страшных средневековых убийств?
– Это пока рано обсуждать, – сухо отвечает Роберт. – Может быть, после вашей встречи с Жанной... Но я не гарантирую.
Голгофский вздыхает. Чтобы разрядить обстановку, Роберт рассказывает, что Жанна не единственная реинкарнантка под крылом ЦРУ – их много, у агентства есть целая программа. Но живут реинкарнанты рассредоточенно. Голгофский понимает, что спрашивать о персоналиях не стоит.
– Кто-нибудь во Франции знает, что Жанна у вас? – интересуется он.
– Никто, разумеется. Ну, почти.
– Опасаетесь скандала?
– Отчасти, – отвечает Роберт. – Вы должны понимать, что Жанна д’Арк – не просто национальная героиня Франции. Она еще и святая, канонизированная католической церковью. Мы не хотим оскорбить чувства католиков.
Голгофский пускается в рассуждения. Он объясняет Роберту свою теорию перерождений и то, почему в рикошете информационного сгустка, запечатлевшего древнюю жизнь, нет ничего оскорбительного для чувств верующего: эта Жанна – совсем не та, что жила прежде, а просто абстрактная база данных, спроецировавшаяся в новый носитель.
Голгофский повторяет все, что уже писал на эту тему прежде – и рассказывает про морфорезонанс.
– Морфические поля, – говорит Роберт. – Интересно. Надо будет сказать нашим специалистам... Но дело не только в чувствах католиков.
– А в чем еще?
– Жанна – могучий объединяющий символ для Франции. Но многие считают ее ведьмой даже сейчас. Ведь в прошлый раз ее сожгли не просто так... Наше начальство верит, что с ее помощью можно влиять на внутриполитическую динамику в очень тревожащей нас стране...
– А что, – спрашивает Голгофский, – есть необходимость тайно влиять на положение во Франции?
– С чего вы взяли что я про Францию?
Голгофский изумлен. Неужели Роберт про Англию? Наш автор бормочет, что не особо следит за политикой, и разговор затихает.
За окном мелькает сразу несколько знаков – Голгофский разбирает на одном слово «gators», на другом – «Private Road». Вскоре асфальт исчезает. Дальше джипы едут по грунтовке.
Наконец водитель тормозит.
Впереди ворота в проволочной ограде. За ними – густые заросли. На воротах неброская табличка:
Keep Out
Bio research, beware of trained gators.
NO CCTV[12]
Знак «beware of trained gators» уже проплыл в окне прежде. Значит, не шутка. Предупреждение «NO CCTV» пугает куда сильнее, чем обычное «CCTV». Когда видеонаблюдение ведется, это неприятно. Когда его нет, это страшно. Здесь знают, как напугать современного человека.
Роберт отпирает ржавые ворота.
– Дальше сами, мой друг.
Голгофский не видит впереди ничего кроме зарослей.
– Это далеко?
– Нет. Кусты пройдете, увидите...
Он дает Голгофскому телефон.
– Не звоните до того, как решите уехать. Общение может занять... некоторое время. День или два.
– Почему?
– Жанна не всегда идет на контакт сразу. Но у вас проблем быть не должно. Как закончите, свяжемся. Я пришлю за вами машину.
– Там правда дрессированные аллигаторы? – спрашивает Голгофский.
Роберт смеется.
– Нет, – отвечает он. – Они бы здесь долго не протянули. Аллигаторов нет, но опасайтесь змей.
Машины агентства исчезают в облаке пыли. Вдохновленный напутствием, Голгофский бредет в заросли, высоко поднимая ноги.
Дороги в прямом смысле нет – прежняя грунтовка сменилась двумя еле видными в кустах колеями. Понятно, почему Роберт высадил его у ворот. Машина здесь не пройдет – надо заново прорубить просвет в зеленой стене...
Отгибая ветки, Голгофский осторожно пробирается вперед – и глядит под ноги, чтобы не наступить на змею. Он ожидает приключений, но стена зарослей кончается всего через несколько метров.
Дальше – пустошь, но уже цивилизованного вида (на траве заметны следы газонокосилки). За ней – заполненный черно-зеленой водой ров. Деревянный подъемный мост. Запертые ворота и высокий частокол.
Тревожное, почти пьяное ликование проносится через душу Голгофского. Зрелище разбудило в нем французского полевого командира пятнадцатого века – его губы бормочут со странным и резким прононсом:
– Palisade? Bastide? Boulevard?
Но через несколько шагов он понимает, что перед ним не просто укрепленный блок-пост.
– Camp retranché!
Да, именно так. Укрепленный лагерь Столетней войны, обнесенный частоколом и рвом. Место, где можно подолгу жить. Голгофский подходит к воротам и читает надпись на стяге, растянутом между двумя рыцарскими копьями:
CI SE FORGE LA RUINE D’ENGLETERRE![13]
На глаза Голгофского наворачиваются слезы. Он не просто счастлив – ему кажется, что он попал в рай.
Но у райского сада есть стража. За кольями палисада стоят несколько темнокожих женщин. На них армейский хаки, но в руках – арбалеты. Голгофский знает, на что способно это страшное оружие, и останавливается.
– Qui va là? Parle! Donne le mot, ou je tire![14]
От Голгофского требуют пароль... Американец ничего про это не говорил. Впрочем, откуда Роберту знать пароль? Его же не было тогда... С нами... Голгофский роняет слезу и кричит в ответ с тем же резким старинным выговором:
– La Pucelle! Dieu soit loué![15]
Он помнит, как кричал эти же слова шесть веков назад у похожего частокола. Темнокожие девушки на палисаде опускают оружие.
– Entrez, frère d’armes. La Pucelle nos guide! Dieu soit loué![16]
Ворота открываются. Голгофский рефлекторно сводит пятки, чтобы пришпорить коня – и вспоминает, что спешился еще шесть веков назад... Проходя через ворота, он не сдерживается и кричит:
– Vive le Roi! En avant pour Orléans![17]
Когда охрипший от боевой гари де Рэ впервые издал этот клич, дофин не был еще коронован в Реймсе. Но Жанна уже тогда звала его королем, и де Рэ вслед за ней.
Он среди своих...
* * *
Голгофского сопровождают две черные амазонки с мачете на поясах. Он идет за ними не спеша и смотрит по сторонам.
За частоколом – множество деревянных кабинок, разбросанных вокруг большого двухэтажного дома. Сердце Голгофского в очередной раз замирает – он видит на главном здании косую вывеску:
CAMP PUCELLE[18]
Оглядевшись, он начинает понимать, куда попал. Прежде здесь был детокс-центр: что-то из среднего ценового диапазона, умеренно йогическое, с уклоном в колонику – банально, но прибыльно...
Это понятно по множеству сохранившихся стендов с изображениями чакр, меридианов и энергетических каналов. От главной аллеи отходят дорожки с указателями «to colonic rooms». Голгофский видит детокс-кабинку крупнее остальных с надписью «Angel of Water» и глубокомысленно замечает, что детокс вполне мог сопровождаться отправлением каких-то эко-ритуалов...
Йогические мандалы, похоже, теперь используются как мишени – они покрыты следами арбалетных болтов. Чакры продырявлены весьма кучно, и сердце де Рэ в очередной раз тает в груди Голгофского. Les pucelles sçavent tirer, по-французски думает он (или Жиль?). По-любому это правда: стрелять девы умеют.
И вот он на пороге главного дома. Одна из сопровождающих креолок открывает дверь, и Голгофский ощущает волну горьковатого дыма – жгут какие-то травы, смешанные с ладаном.
Внутри – большое пустое пространство. В центре – круг из просыпанной соли диаметром примерно в четыре метра («две туазы», щелкает в голове у Голгофского). В центре круга – двухметровый золотой крест. Вокруг – двенадцать красных свечей. На земле разложено множество предметов.
Здесь золотые монеты и железные ключи на цепочках. Черные бусы, круглое зеркало в раме, свежесрезанные зеленые ветки и воткнутые в землю стальные иглы. Маленький гробик (как бы для хомячка, подмечает Голгофский, младенчик в такой не влезет). Почему-то здесь же лежит поляроидная камера.
Но главное, что притягивает внимание – это четыре статуи, стерегущие стороны света. Восприятие Голгофского здесь как бы расщепляется: историк XXI века видит Барона Самеди (череп из белого фарфора в черных очках и лоснящемся цилиндре, поднятый на шесте от пугала) и вспоминает фильм про Джеймса Бонда. Жиль де Рэ глядит на деревянных женщин – и узнает в одной Маргариту Антиохийскую, попирающую красного дракона, а в другой Клару Ассизскую (у нее лампада в руке и нежное юное лицо).
Четвертая статуя – сидящая напротив Барона Самеди Мария Магдалина в синем плаще с золотой каймой. У ее ног такой же череп, как тот, что скалится под цилиндром Барона Самеди. Жиль де Рэ недоумевает, почему кувшин с маслом у ног Магдалины заменили на череп – но отмечает странную красоту этой симметрии, на которую отзывается его сердце...
Голгофский чуть не падает в обморок – так необычно сочетание этих разнородных восприятий, разделенных шестью веками, но столкнувшихся в одном сознании.
Он, наверно, еще долго глядел бы на алтарь – но тут в стороне раздается вежливый кашель. Голгофский поворачивается – и видит кресло на колесах, стоящее в полутьме. В нем сидит пожилая темнокожая женщина с бритой наголо головой. На ней военные галифе с красными лампасами и черный китайский френч.
– Жанна, – шепчет Голгофский.
– Жиль...
Голгофский не объясняет, как именно он узнал Жанну. Собственно, узнал ее пробудившийся де Рэ – но по каким признакам, непонятно. Наверно, по галифе, пошутит потом Роберт.
Они обнимаются. Оба взволнованы до слез. Жанна просит его встать за спинкой своего кресла и прокатить ее по территории – она может ходить, но в кресле ей комфортнее. Вместе с ними на прогулку отправляется секретарша Жанны – еще одна креолка в камуфляже.
Жанна говорит на правильном французском с легким креольским акцентом – так, как изъясняются образованные жители Гаити из верхнего класса (иногда, когда она отвлекается, проскальзывает какой-нибудь креольский оборот или старофранцузское слово).
Голгофский понимает все.
Жанна рассказывает о себе. Она родилась в Порт-о-Принсе в 1970 году в семье дипломата. Ее так и назвали – Жанной, а фамилия по отцу была Дарк, как у французской актрисы Mireille Darc (любопытное совпадение – но бывают ли «совпадения» вообще?).
Родители ее выглядели ревностными католиками – во всяком случае, внешне. Реальность оказалась сложнее: в тринадцать лет, сразу после первой менструации, маленькую Жанну посвятили в тайны Вуду, а затем представили духам, с которыми работала семья.
В шестнадцать лет она стала каплатой (это, информативно объясняет нам Голгофский, женщина-бокор). Ритуал с Бароном Самеди разбудил ее силу.
Волнения из-за диктатора Дювалье вынудили семью уехать во Францию. Жанна поступила в Сорбонну на антропологию и этноботанику. Отучившись, она написала тезис «Эволюция образов свободы в культуре гаитянских зомби» (примерно кандидатская по нашим понятиям, замечает Голгофский). Работу заметила и похвалила газета «Либерасьон», что бывает не часто.
Левая французская среда... Эхо шестьдесят восьмого... В Жанне просыпается неоформленная еще ненависть к колониализму. Весенний ветер Франции будит в душе что-то странное, волнующее... Словно она уже была здесь когда-то.
Но семейные дела заставляют ее уехать.
Она переезжает во Флориду, читает лекции, консультирует университеты по вопросам «культурного наследия». На деле она работает удаленным бокором на гаитянскую диаспору. После нескольких громких смертей она попадает под колпак ФБР, а те передают ее ЦРУ.
В это время Жанна вспоминает наконец, кем была в пятнадцатом веке. Морфический резонанс пробил перемычки памяти не просто так – помог зомбоогурец, или Datura Stramonium.
– Я ошиблась с дозировкой, вызывая лоа, – рассказывает Жанна. – Духи говорили со мной, но вскоре испугались меня и ушли... Я думала, что умру – а потом увидела деву Марию. Она улыбнулась мне, и тогда я вспомнила все...
Наш автор не удивлен таким соседством. Он помнит, что и в XV веке подельники Жиля де Рэ вызывали Велиала с Вельзевулом во имя Отца, Сына и Духа, приплетая Деву Марию со всеми святыми. Видимо, думает он современной частью мозга, это было примерно как козырять гэбэшными знакомствами на стрелке с гопотой.
«Видишь машина черная стоит? Не по делу буркнешь, дятел, и тебя прямо тут примут. Понял, нет?»
Жилище Жанны, как и шесть веков назад, украшено распятиями и статуэтками Девы Марии. Голгофский вспоминает, что это обычное дело среди гаитянских ведьм – они почитают христианских святых вместе с духами лоа. Ему приходит в голову, что англичане сожгли Жанну не только по политическим причинам. Но тем хуже для англичан.
Жанна не изменилась, понимает он. Она просто стала сильнее, и Англия скоро ощутит на себе ее длань.
– Милый Жиль, – говорит Жанна, – лилии опять в беде. Людовик Двадцатый (она называет так Луи Альфонса де Бурбона, живущего в Венесуэле) скитается в изгнании (нам бы так скитаться, вздыхает Голгофский), а ничтожный монарх процветает на своем кровавом острове. Именно Англия не дает нам возродиться. Но я уже взялась за работу...
Что это за работа, Голгофский понимает, когда Жанна показывает ему свои, как она выражается, postes de combat[19].
Они размещаются в бывших детокс-кабинках. Осмотр идет так – Голгофский подкатывает кресло к двери, и Жанна предупреждает персонал условным стуком. Если внутри кто-то есть, дверь открывают. Если кабинка пуста, ее отпирает секретарша, идущая рядом с креслом. Все сподвижницы Жанны – молодые гаитянки в американском камуфляже без знаков различия.
Это очень длинная прогулка – если прикинуть примерный хронометраж объяснений Жанны с вопросами Голгофского, демонстрация длится двое или трое суток (возможно, Голгофский просто объединяет опыт нескольких дней в один).
Жанна специализируется на симпатической магии. У колдовства много разновидностей, и некоторые уже переползли в цифру. Голгофского удивляет большое количество современной оргтехники внутри кабинок, но это необходимость.
Например, объясняет Жанна, при захвате души или устройстве любовной ловушки приходится печатать до пятидесяти фотографий одного человека для разных процедур. Это сравнительно гуманные методы – жертва всего-то впадает в апатию, после чего можно заставить ее работать на заказчика (да и любовная ловушка – по сути то же самое). Дорого, но заказов уйма; услуги популярны в бизнес-сообществе и в Голливуде.
Другой востребованный у бизнес-элиты протокол – Pòvte, финансовое истощение. На него много заказов от спецслужб.
– Враждебный банкир едет в Лондон и идет в ресторан, – объясняет Жанна. – У выхода его встречают малолетние албанцы, приставляют к горлу ножик и снимают «Ролекс». Можно просто украсть в гостинице, неважно. Но это только начало. Часы привозят сюда, и девочки кладут их в мешочек с морской солью. Затем обшивают красной нитью, капают ромом и прокалывают золингеновской иглой три раза. Все делают сами девочки, я прихожу только позвать Барона. Мы отдаем мешочек заказчику, и он пристраивает его в горшке с прóклятой землей где-нибудь возле дома клиента. Иногда для этого специально снимают жилье рядом и пускают внутрь трех черных кошек – ходить вокруг горшка. Двадцать один день – и все.
– А что чувствует жертва? – спрашивает Голгофский.
– Не знаю точно, – улыбается Жанна. – Но владельцы Lehman Brothers могли бы многое про это рассказать...
– Обязательно часы?
– Это в идеале. Можно просто монету из кармана. Или кредитку. Но эффект будет не такой сильный.
Голгофский спрашивает, зачем нужны золингеновские иглы.
– Симпатические уколы, – объясняет Жанна. – Проверенная веками классика, можно работать с фото, но лучше всего кукла. Голову и руки печатаем в 3D, остальное делаем из соломы или тряпья. Иглы из золингеновской стали заказываем в Германии. От этой техники сейчас неплохо защищаются, но мы гарантируем как минимум мигрень. Обычно проблем бывает больше. Объект может, например, фатально порезаться – и даже не поймет почему...
В двух следующих кабинках работают с личными вещами жертв, доставленными заказчиком. Верстак со спиртовыми горелками нужен для технологии Malgre – сжигание личных вещей и волос по специальному ритуалу вызывает бесплодие и выкидыши, а у закоренелых чайлд-фри происходит необратимое опущение матки.
Комната с причудливо расположенными зеркалами, среди которых помещают фотографии или куклы жертв, вызывает бессонницу и галлюцинации. В другой комнате – множество запечатанных банок с уловленными «маленькими добрыми ангелами» жертв (так в вуду называют одну из человеческих душ).
На следующей кабинке – изображение противогаза.
– Даже не будем открывать, – говорит Жанна. – Надышимся. Тут работают с ядами.
– Отравляют личные вещи?
– Это прошлый век, – презрительно хмыкает Жанна. – Так делают только ретарды. Мы сыплем порошок на фотографии и зовем специальных лоа.
– Какой порошок?
– Иногда датура, иногда фугу. Очень эффективно, и никаких следов. Но девочкам приходится работать в спецкостюмах.
В следующих павильонах личные вещи жгут на специальных свечах, устраивая пожарную порчу, наводят депрессию мешочками с солью, пишут имена на зеркале (политики такого особенно боятся, смеется Жанна, потому что это ведет к публичному позору), работают с семейными фото и так далее.
– Здесь коммерческая линия, – говорит Жанна. – Так мы зарабатываем деньги, чтобы не зависеть от агентства. А сейчас, Жиль, я покажу главное...
Далеко идти не приходится – Жанна переводит Голгофского к «боевым станциям» с другой стороны центральной аллеи. В них заняты примерно тем же, но здесь больше объем работ. На верстаках – фотографии английских политиков и членов королевской семьи. Много распечатанных на 3D-принтере кукол, истыканных золингеновскими иглами.
– Отсюда мы наносим главный удар, – говорит Жанна.
Голгофский практически дословно повторяет все прошлые описания, только применительно к английским политикам и royals.
На одном из верстаков лежат исписанные мелким почерком листы бумаги. Это записки Карла III (те самые «black spider memos», о которых писала английская пресса). Их готовят к пропитке датурой и тетродотоксином в астральном присутствии Барона Самеди.
Клочки королевских мундиров, бирки и лейблы платьев, носки, вилки, стаканы со следами помады... Голгофского удивляет обилие личных вещей, попавших в распоряжение бокоров – видимо, в Букингемском дворце полно агентов. Понятно, что Жанна не смогла бы все это достать сама.
– Зачем ЦРУ это делает? – спрашивает Голгофский. – Британия же союзник!
– Лишь на поверхности, – смеетеся Жанна. – На деле английские спецслужбы у них главная кость в горле.
Голгофский удовлетворенно кивает – именно так он всегда и думал. Жанна ведет его дальше.
Кроме королевской семьи, в работе все английские ньюсмейкеры, в том числе и подзабытые. На Бориса Джонсона, например, наводят «трансжировую порчу», запечатав прядь его белесых волос в банке с картофельными чипсами и мертвой мухой.
– Жри чипсы и сдохни! – повторяет сквозь зубы молодая гаитянка.
Желтоволосые куклы Джонсона попадаются Голгофскому и на других станциях – из одной торчит игла, вторая поджаривается на магических свечах, третьей пережали прищепкой промежность.
Симпатической магией работа бокоров не ограничивается: в кабинке с пятью мониторами зумерши-гаитянки работают над сетевой петицией по высылке принца Гарри. Еще одна боевая станция занимается Тик-Током.
Особое впечатление на Голгофского производит iPad с фотографией лидера английских тори, по которому молодая ведьма тапает пальцем, смоченным в крови черного петуха. Петух лежит в тазу. Там же – разбухший в крови номер «Telegraph».
– Зачем это? – спрашивает Голгофский.
– Аритмия, – отвечает Жанна. – Мы ее так наводим.
Голгофский замечает, что при подобной интенсивности атак британская верхушка не должна протянуть слишком долго.
– У них мощная защита, – отвечает Жанна. – Министерство магии – вовсе не выдумка. Но мы уже почти уничтожили обе их главные партии. Скоро политическая карта Англии необратимо изменится, Жиль. Все задачи нашей операции будут выполнены.
– Не сомневаюсь, – кивает Голгофский.
Ближе к вечеру он принимает участие в ритуале. В оскверненной яме на краю зарослей хоронят куклу британского премьера, замаринованную в кошачьих экскрементах.
«Я плакал от восторга и гордости, – пишет Голгофский, – и чувствовал себя Андреем Белым, врезающим священные завитки в древесину Иоаннова здания... Резец мой ныне невидим, но след проживет века...»
Речь здесь, видимо, идет о деятельности Белого в Дорнахе – русский символист, как мы знаем, участвовал в строительстве Гетеанума вместе с Рудольфом Штейнером, под мрачное обаяние которого попал во время империалистической бойни. Про «невидимый резец» тоже понятно – Голгофский у нас специалист по различным тонким воздействиям, это мы помним с прошлой книги.
«По-детски счастлив был не один я, – пишет Голгофский, – рядом в моем сердце ликовала суровая тень французского маршала...»
Да уж. Можем представить.
Голгофский спрашивает Жанну, зачем Роберт привез его сюда.
– Он говорил про какую-то лабораторию. Она здесь?
– Нет, – отвечает Жанна. – Лаборатория в Израиле. Роберт просто хотел окончательно убедиться, что ты действительно Жиль де Рэ. Разве кто-то может сомневаться в тебе, мой солдатик...
Поздно вечером Жанна и Голгофский уединяются для беседы – и вспоминают былое. Выпито огромное количество красного – у Жанны отличный погреб. Звучат боевые кличи. Жанна вспоминает, как ее ранили из арбалета со стены, а Жиль (это уже не совсем Голгофский) вспоминает, как отрубил голову английскому капитану вместе со шлемом.
Цитировать англофобную риторику этих сорока страниц выше наших сил.
Мы можем понять Жанну – англичане ее сожгли. Но что и когда англичане сделали Голгофскому? Ведь его (вернее, Жиля де Рэ), в отличие от соратницы, сожгли сами французы, а перед этим вообще повесили...
Ночью Голгофский видит сон. Он стоит перед виселицей; вокруг толпа. Его дух сокрушен. Он хочет покаяться перед народом, но не может открыть рта. Он задыхается – и в ужасе просыпается.
Звонит телефон. Это Роберт.
– Как Жанна? – спрашивает он. – Вы ее узнали?
– Она ничуть не изменилась, – отвечает Голгофский. – Я имею в виду, внутренне.
– Жанна тоже счастлива, – смеется Роберт. – Голубки не виделись шесть веков...
– Я словно вернулся домой, – говорит Голгофский. – Сегодня лучший день моей жизни...
– Не берите на себя таких обязательств, – отвечает Роберт. – Вдруг завтрашний будет еще лучше?
– Это возможно, – соглашается Голгофский. – Если я смогу провести его с Жанной.
– Сутки у вас есть. Но послезавтра вы нужны мне в Нью-Йорке. Будьте готовы в десять утра. За вами придет машина.
Голгофский понимает, что прошел очередную проверку – и теперь Роберт, скорей всего, расскажет больше.
Весь следующий день Голгофский с Жанной проводят на пленэре – они пьют ледяное шампанское и варят носок Найджела Фараджа в котле с жабами и дурманом.
Предположение Голгофского о том, что бывают и хорошие англичане, вызывает у Жанны только смех.
– Если они действительно хорошие, пусть бегут к Букингемскому дворцу и свергают Виндзоров, – отвечает она.
Жанна рассказывает Голгофскому про смешные задания, которые получала от ЦРУ. Обычно они связаны с Францией. Например, совсем недавно ее просили проверить слух, что жена Макрона – это удалившийся от мира философ Мишель Фуко в парике и контактных линзах.
– Удалившийся? – удивляется Голгофский. – Но он теперь на самом виду.
– Жиль, ты не понимаешь... Философ, особенно великий – это огромная ответственность. Она невыносима. Люди ждут от тебя ответов. Они надеются, что ты зажжешь перед ними свет истины... А от жены Макрона ничего подобного не требуют – кушай себе и улыбайся. Для титана это отдых...
– Зачем это Макрону?
– Надо быть французом, чтобы понять. Преклонение перед Разумом у них в крови со времен Революции. Для Макрона это огромная честь. Заслуга всей жизни.
– А зачем это Фуко?
– Отличная позиция, – отвечает Жанна, – чтобы делать то, что у Мишеля всегда получалось лучше всего. Надзирать и наказывать...
Голгофский кивает. Философу легче понять собрата, чем обычным людям.
– Так это правда? – спрашивает он.
– That’s classified, – отвечает Жанна, и улыбка сходит с ее лица. – В нашем разговоре, Жиль, я не могу ни подтвердить, ни опровергнуть эту сплетню.
Голгофский пытается узнать, известно ли Жанне о его собственных мрачных трансгрессиях после ее гибели, но Жанна лишь уклончиво смеется.
– Еще многое, очень многое предстоит тебе узнать, мой солдатик... Есть бездны, в которые можешь заглянуть только ты...
Вечером они почти не пьют – кидают при свечах дартсы в куклу Кира Стармера в женском купальнике. Жанна называет это «заделом на будущее».
– Не уколись, Жиль, – говорит она. – Стрелы отравлены.
– Laissier le fevre à s’enclume[20], – бормочет щурящийся Голгофский, отводя руку для броска.
* * *
Следующим утром за Голгофским приезжает та же темная машина с тонированными стеклами. Наш автор обещает Жанне вернуться при первой возможности – и отбывает в Нью-Йорк. В этот раз он летит на коммерческом рейсе без сопровождения.
«Вот так же, – размышляет он в полете, слушая Дхаммарувана, – некая сила швыряет нас в эту жизнь, не беспокоясь, что мы куда-то денемся. Заплутать нам не дадут – всех в конце концов продавят через одно и то же горлышко. Пункт назначения известен – он один... Но Будда учил, что убежать все-таки можно... Вернее, убежать как раз нельзя. Можно потеряться. До такой степени, что искать станет некого...»
Голгофскому, однако, это не удается – у выхода его ждут два агента.
Голгофский ожидает, что его отвезут на станцию ЦРУ. Потом ему почему-то приходит в голову, что от него сейчас избавятся... «Чпок в затылок...» Затем он решает, что его представят оккультной элите Америки, как когда-то Рериха.
Полный сумбур в голове.
Все оказывается куда проще – машина останавливается у французского ресторана средней руки с террасой. Роберт, несмотря на холод, сидит за столиком в открытой зоне. Почти в таком же месте они обедали в Нанте... Голгофский подсаживается.
Ранний обед с вином. Официант наливает Голгофскому бокал за бокалом (заметим, что официанты могут быть действительно обучены подливать вина, но самого автора никто не заставлял напиваться).
Роберт интересуется, верит ли Голгофский в реинкарнацию Жанны после встречи – и, когда тот утвердительно кивает, шутит про ее галифе и отзывчивое русское сердце.
Голгофский помнит, что подлинность его собственной реинкарнации была подтверждена Жанной. А теперь эксперт – уже он сам... До него впервые доходит, на какие нагромождения зыбкостей опирается обычное американское «highly likely»[21]. Он доверчиво делится этой мыслью с Робертом.
– Вы правы, – улыбается Роберт. – «Highly» в этом словосочетании – от high в значении «удолбанный». И раз уж вы сами заговорили о ненадежности наших осведомителей, ребята из русского отдела просили задать вам вопросик...
У Голгофского екает под сердцем – а вдруг ему предложат предать Родину?
– Но я не знаю никаких секретов, – бормочет он.
– Это, скорей всего, не секрет. Просто для нашего общего развития. Скажите, какая из башен Кремля и с какой целью выдает вашим творцам лицензии на обсирание руководства?
Голгофского отпускает.
– Какая дает, не знаю, – отвечает он. – Знаю, какая отбирает. Вы и сами в курсе. А с какой целью... Ну, это примерно как начальник ГАИ выделяет молодожену-лейтенанту знак «скорость двадцать километров» на время медового месяца...
Роберт хмурится. Ему непонятно – знак «скорость двадцать километров» ограничивает свободу, а ярлык на говнометание, наоборот, сильно ее расширяет. Может быть, пример неудачный?
– Пример как раз отличный, – отвечает Голгофский с энтузиазмом. – Вы в русском отделе так и объясните, они поймут.
Роберт неуверенно кивает.
– Только это, – продолжает Голгофский, – так себе промоушен. Гораздо круче, когда для вас в центре города строят трехэтажный унитаз. Или вообще книги запрещают. Но это надо, чтобы английская агентура подключилась.
Роберт поднимает руки. Он, похоже, рад сменить тему.
– Теперь, – говорит он, – у нас нет сомнений на ваш счет. Вы действительно были Жилем де Рэ. Это доказывает не только свидетельство Жанны. Главное подтверждение – это конфигурация жаровен.
– Простите?
– Рисунок на пергаменте, который вы воспроизвели по памяти. Расположение жаровен. Это их искомая конфигурация.
– Искомая в каком смысле?
– Наши израильские коллеги уже проверили ее. Мы можем подтвердить, что именно она и была использована.
– Кем и когда?
– Не хочу ничего говорить, – отвечает Роберт. – А то запутаетесь. Вам придется вылететь в Израиль и поработать на месте. Вас уже ждут.
– Летим вместе?
– Нет.
– Что-то случилось?
Роберт мрачнеет.
– У нас в отделе внутренние проблемы. Мы ведь занимаемся не только историей Жиля де Рэ. Расследование связано со многими другими вопросами. Теперь оно приостановлено. Мне больно говорить про это, но не слишком идеализируйте Америку. Когда могущественные интересы оказываются под угрозой, случиться может что угодно и с кем угодно. Но мы доведем это дело до конца...
– Кто это, интересно, способен создать проблемы для ЦРУ? – спрашивает Голгофский.
– Я бы...
Договорить он не успевает. Раздается громкий щелчок (будто рядом сломали бильярдный кий, пишет наш автор), Роберт жутко дергается – и падает лицом в тарелку.
Кепка MAGA красного цвета, и кровь на ней не видна. Но ее много на столе. Входное отверстие на затылке – маленькое и аккуратное. Выходное – все развороченное лицо (хорошо, что оно скрыто от взгляда). На скатерти рядом с тарелкой лежит что-то, похожее на брелок. Голгофский с ужасом понимает, что это – глаз Роберта... Каким-то чудом он вывалился из разбитого пулей черепа неповрежденным.
Этот глаз изумленно смотрит на Голгофского. И Голгофского осеняет.
«Ниббана, – шепчет он, – это и есть естественное состояние ноумена... Достичь его можно, лишь отвернувшись от всех феноменов вообще...
Не самое подходящее время для инсайтов. Вероятно, таким образом психика нашего автора защищает себя от ужаса. Что же касается сути прозрения – nice try, Константин Параклетович. Только есть одно «но».
Наши консультанты отмечают, что Будда не зря советовал избегать дискурсивных пролифераций на подобные темы – рассуждая о ниббане и ноумене, вы как бы ссылаетесь на ментальные отпечатки того, что по своей природе не оставляет ментальных отпечатков – так сказать, брешете о бирках, которые некуда повесить.
Когда чем-то подобным занимаются философы, живущие, по вашему собственному выражению, «среди слов и концепций как вши среди перхоти и волос», вопросов никаких. Но сейчас вы пытаетесь угнездиться на тени волос, срезанных с монашеской головы три тысячи лет назад.
Не лучше ли смолчать?
Но Голгофский не молчит. От шока он начинает петь под Дхаммарувана – сначала тихо, а потом громко, на всю улицу: ту самую сутру, которую слушал во Франции перед знакомством с Робертом. Несколько «куплетов» (видимо, строф?) на пали он помнит наизусть.
«В ту секунду мне казалось, – отрефлексирует наш автор на следующий день, – что это единственный способ помочь павшему...»
Голгофский поражен случившимся и собственной реакцией на него. Он вяло позволяет подбежавшим офицерам в штатском подхватить себя под руки. Его волокут в машину, дают транквилизатор – и окончательно он приходит в себя только на следующее утро.
Он на одной из конспиративных хат агентства.
Медсестра, сделав укол, уходит.
С Голгофским другой офицер, которого он прежде видел с Робертом во Франции – тот ездил в машине сопровождения. Это такая же сероглазая глыба мышц с квадратной челюстью, и тоже в кепке MAGA. Он, однако, значительно моложе Роберта – совсем другое поколение.
Голгофский описывает его так – «похож на хорошего цэрэушника из конспирологического хоррора категории C+, снятого на айфон в начале двадцатых на деньги либертарианских ютуберов, Q-adjacent стримеров и anti-woke донатеров».
Опять как живой – ни убавить, ни прибавить.
Голгофского немного удивляет, что Тимоти носит такую же кепку, как покойный Роберт. Непонятно, что это – городской камуфляж, гордый вызов силам зла или формальное требование нового руководства. Но спросить об этом вслух он не решается.
– Роберт знакомил нас, – говорит офицер. – Мое имя Тимоти. Я из русского отдела, так что мы можем говорить по-русски.
Голгофский вспоминает, что его действительно представляли офицеру – Роберт познакомил их после визита в нантский музей.
– Кто это сделал? – спрашивает Голгофский. – Его нашли?
Тимоти хмуро кивает.
– Стрелял снайпер-трансвестит с русскими корнями. Как у вас говорят, пи-да-рас.
Русское слово звучит в американском рту неожиданно увесисто – но понятно, что употреблено оно в сугубо негативном смысле. Дело не в том, что снайпер – транс. Дело в том, что он убийца.
– Откуда он целился? – спрашивает Голгофский.
– Из окна съемной квартиры. Вы говорили кому-нибудь про место вашей встречи?
– Нет. Я про него сам не знал – меня привезли из аэропорта.
– Все верно, – кивает Тимоти. – Роберт любил этот ресторан и встречался там с информаторами. Об этом было известно многим в агентстве.
– Что показал снайпер?
– Он был мертв, когда его нашли. Похоже, ликвидировали сразу после выстрела, сымитировав самоубийство.
– Какие-нибудь улики?
Голгофский проявляет излишнее любопытство, но Тимоти не возражает.
– Несколько доз фентанила, радужный силиконовый член с анальным отростком и подшивка московского журнала «Афиша» за восемь лет. Похоже, нас опять пытаются пустить по русскому следу.
– Почему вы так думаете?
– Обычная тактика врагов американского народа, – говорит Тимоти. – И англичан тоже. Работа весьма профессиональная. Однако улики подтасованы слишком уж идеально.
– Вы полагаете, это англичане? – спрашивает Голгофский, играя бровью. – Но зачем им это?
– Они боятся. Хотят помешать нам вспомнить нечто важное, что мы позабыли, а они нет.
Голгофский уже слышал нечто похожее от Роберта.
– Про кого?
Тимоти поднимает ладонь, и Голгофский чувствует, что дальше расспрашивать не стоит.
– Я почти уверен, – продолжает Тимоти, – что замешаны не только англичане, но и кто-то из нашего агентства. Это inside job. Без великой чистки наша страна обречена...
– Роберт говорил, что его расследование пытаются остановить.
– Верно, – отвечает Тимоти. – Но теперь им буду заниматься я. А меня не запугаешь.
– Вы из русского отдела. Значит ли это, что ваше руководство поверило в российский след?
– Российский след в нашем деле был с самого начала, – отвечает Тимоти. – Но это не вы и не этот фрик. Нас так просто не проведешь. Вы узнаете детали в Израиле. Продолжаем работать.
– Значит, мы все-таки летим?
– Да. Только не мы, а вы. И не на военном борту – обычным рейсом. Так безопаснее. Но все равно не вступайте в разговоры с попутчиками. Давайте паспорт, я приведу в порядок ваши визы для паспортного контроля... Сейчас вам нужно прийти в себя и отдохнуть. Хотя бы пару дней.
Тимоти дает Голгофскому несколько успокоительных таблеток (мы бы не стали брать неизвестные препараты у сотрудника спецслужб, но своя рука владыка), и Голгофского оставляют в одиночестве на одной из малин ЦРУ.
После трехдневного запоя (таблетки хорошо сочетаются c дорогим красным) наш автор вылетает в Тель-Авив.
* * *
Перелет довольно длинный, и на борту Голгофский снова напивается.
Автора можно понять – идет расследование серьезного дела, а он в нем не то свидетель, не то вещественное доказательство. Следователя только что застрелили... А что, если начнут избавляться и от вещдоков?
Конечно, если бы Голгофского хотели убрать, снайперу достаточно было довернуть дуло на долю градуса... Но где гарантия, что его не сделают следующей мишенью?
В самолете Голгофского настигает эхо былой популярности. Его узнает некий «немецкий интеллектуал» (так, поясняет наш автор, в Германии называют политических пропагандистов, кормящихся при картеле Шпрингера) и предлагает побеседовать о моральных дилеммах, встающих перед международными интеллектуалами в эпоху турбулентности.
В другое время подобная востребованность осчастливила бы Голгофского (еще бы, назвали «международным интеллектуалом»: значит, его интеллект не помещается полностью ни в одном национальном гараже) – но сейчас наш автор слишком напуган нью-йоркским ужасом. Он не верит, что встреча случайна.
Заплетающимся языком Голгофский объясняет собеседнику, что у него уже есть прямые контакты с ЦРУ на самом серьезном уровне, поэтому доверительные беседы с немецкими интеллектуалами для него избыточны (это как «den Teufel mit dem Beelzebub austreiben»[22]).
Грубо и бестактно, Константин Параклетович.
А что, если немецкий интеллектуал как раз хотел поговорить о подобном положении дел в германской культуре? Или пожаловаться на girl bosses из Брюсселя? А потом тиснуть расшифровку где-нибудь в «Шпигеле»? Вот и мучайтесь теперь упущенной возможностью тряхнуть международным интеллектом...
Кроме того, налицо неудачное использование идиомы – в данном случае черт и правда изгнан с помощью Вельзевула. Но не факт, что наш автор до конца понимает эту тонкую игру смыслов и слов.
Самолет благополучно садится в Бен-Гурионе.
Голгофский на всякий случай пропускает немецкого интеллектуала вперед, ждет, когда тот исчезнет в толпе, и только после этого возобновляет движение. В голове его, однако, все еще раскручивается воображаемый диалог с канувшим в лето немцем.
«Я тебе так скажу, Ганс, – гвоздит наш автор, – для меня нет особой разницы между Мюнхенской и Франкфуртской школами фашизма... Да, именно... Угу... Че? Да какое мне дело, майн брудерино, в какую сторону ты зачесываешь челку? Это бойфренду твоему важно, вправо или влево, а мне пох. Челочка-то та же...»
Остроумие на лестнице – это чаще всего грустно. Но агрессивность на лестнице – это скорее хорошо. Меньше будет насилия в нашем кровавом мире. Возможно, Голгофского и немецкого интеллектуала спасает от взаимной трепки только остаточное действие тормозящих таблеток. Лишнее свидетельство, что Америка и сегодня остается важным фактором стабильности на континенте.
Наш автор проходит пограничный контроль. Он ждет, что его встретят хмурые мордовороты из Моссада, но табличку с его именем держит в руках пожилой седобородый мужчина в летнем костюме, похожем на старую пижаму.
Надо сказать, что это не Голгофский замечает встречающего. Происходит наоборот – встречающий сам догоняет нашего автора, дергает за рукав, показывает ему табличку с именем и спрашивает:
– Вы?
– Я.
– Меня зовут Александр Исакович. С кем это вы так горячо беседуете по-немецки, юноша?
– Я... Так... Был тут один интеллектуал.
Голгофского никто не называл юношей лет, наверно, двадцать.
– А руками зачем машете? Хук справа, хук слева...
– Верно, – виновато вздыхает Голгофский. – Это лишнее. Он сам себе яйца скоро отрежет. А потом повесится.
– Чего вы так думаете?
– У них идеология такая. И ценности...
(Не комментируя этот безответственный наброс, отметим, что из слов Голгофского видно – он уже подступается к философскому эссе «Онтология и Реальность», о котором мы расскажем позже.)
– Вы что, не в себе? Сколько дней пьете? – спрашивает встречающий.
Голгофский окончательно приходит в себя.
– Четыре, – признается он.
– Как приедем, я дам вам «Алка-Зельтцер», – говорит Александр Исакович и делает Голгофскому знак следовать за ним. – Ехать примерно полчаса.
Их ждет белый микроавтобус. За руль садится сам Александр Исакович. Машина выруливает на шоссе.
Голгофскому хочется узнать, куда они поедут, но он боится показаться излишне любопытным и решает схитрить.
– Вы тель-авивец? – спрашивает он.
– Я реховотник, – отвечает Александр Исакович.
– Я тоже, – смеется Голгофский. – Как и все мы... Но вы ведь из Тель-Авива?
Александр Исакович смотрит на Голгофского с недоверием.
– Я именно что из Реховота.
– Это такая спецслужба?
– Это город возле Тель-Авива. Говорю сразу, я не из спецслужб, хотя контакты, как вы догадываетесь, мы поддерживаем. Я ученый-физик, и сейчас мы едем в наш кампус...
Дорога занимает около получаса. Далекие склады, рекламные щиты (Голгофский замечает шиночеловека из Michelin, призывающего зацепить будущее – и тихонько вздыхает).
Золотое солнце расслабляет нашего автора. Теплицы, цитрусовые рощи, виноградники, фермы... Голгофский почему-то был уверен, что Израиль – это библейская пустыня (он даже приводит пришедшую ему в голову этимологию – «из-раиль, то есть место, куда Адама и Еву изгнали из Рая»), но вокруг очень много зелени.
В кампусе ее еще больше. Микроавтобус тормозит возле двухэтажного желто-коричневого блока. Дальше – корпус в несколько этажей. На стене надпись:
SUSSMAN FAMILY BUILDING
FOR ENVIRONMENTAL STUDIES
Стеклянные панели, ультрасовременные колонны – и тут же стилизация под античную каменную кладку. Красивое и странное здание-гибрид, как бы сплавляющее иудейскую древность и падающий из будущего свет.
Александр Исакович ведет Голгофского за собой. Они поднимаются по угловой каменной лестнице (прямо храм, думает Голгофский), долго петляют по коридорам, едут в лифте – и наконец заходят в лабораторию. Охраны не видно, но дверь открывается только после того, как Александр Исакович приближает к встроенному в стену объективу сканера свой глаз.
Это еще не сама лаборатория, а ее прихожая. Но даже сюда кто попало уже не попадет. Комната похожа на кухню-лайт – стол, стулья, холодильник, микроволновка, кофейная машина и маленький бар. В стене – вторая дверь, уже стальная и с вентилем. Рядом – сканеры и кард-ридеры.
Голгофский получает обещанный «Алка-Зельтцер».
– Где мы? – спрашивает он.
– В институте Вейцмана, – отвечает Александр Исакович. – Махóн Вайцмáн ле-Мадá – сперва победá, потом наградá, как говорил Женя.
– Женя – это кто?
– Мой ученик.
– Чем этот институт занимается?
– Физика, химия, биология и так далее. Есть и секретные лаборатории. Мы сейчас в одной из них.
– Ваша? – спрашивает Голгофский.
– Моего ученика, – отвечает Александр Исакович. – Того самого Жени, которого я цитировал.
– Он в отъезде?
Александр Исакович мрачно усмехается.
– В некотором роде. Уже много лет. Не спрашивайте только, где он. Ответить не смогу все равно.
– Он жив?
Александр Исакович пожимает плечами.
– Это как подойти.
– То есть? Он заболел? В коме?
– Хуже.
– Скончался?
– Я даже не знаю, как это сформулировать. Можно сказать, что он застрял во вневременной суперпозиции... Когда говорят, что Женя умер, для такого суждения есть все основания. Но сохраняется некоторая остаточная запутанность, скажем так. Слои должны стронуться еще раз, чтобы все разрешилось.
Голгофский совсем не понимает этих слов.
– И все это время вы сохраняете лабораторию за ним? Из-за этой запутанности?
Александр Исакович кивает.
– Он пробил такое серьезное финансирование, что проблем с этим нет.
Голгофский понимающе улыбается, хотя по-прежнему не понимает ничего.
– Мало того, – добавляет Александр Исакович, – это даже не главная его лаборатория. Это лаборатория-дублер. Своего рода аварийный люк, о котором мало кто знает. Главная была на острове... Но сейчас она исчезла. Про нее никто уже не помнит. Почти...
– Почему мы сюда пришли?
– Нам потребуется ваша помощь, – отвечает Александр Исакович. – Дело в том, что в ходе экспериментов была допущена ошибка... Вернее, целая цепь ошибок, и выправить ситуацию можете только вы.
– Я? Но я не физик.
– Это не важно. Важно то, что вы резонансный контур Жиля де Рэ.
Голгофский поражен. Такого выражения он еще не слышал, но оно интуитивно понятно.
– Откуда вам это известно?
– От тех людей, которые вас прислали.
– Что я должен сделать?
– Для начала, – отвечает Александр Исакович, – вы должны внимательно меня выслушать. Устраивайтесь поудобней. Кофе? Чай?
– У вас нет рассола? – спрашивает Голгофский.
Как ни странно, рассол находят в соседней лаборатории – похожая на медсестру ассистентка приносит Голгофскому поллитровый бокал с зеленоватым эликсиром, где плавает веточка укропа и несколько кубиков льда.
– У меня, как у физика, своя философия, – начинает Александр Исакович. – Она проста. Мы не способны постичь истину и не знаем, что это. Мы, ученые, по сути умеем только одно. Мы формируем некое сложное абстрактное представление и выражаем его на языке формул и графов. По сути, это заклинание. Затем мы приходим в гости к реальности, зачитываем ей свою абракадабру – и получаем ответ. Если заклинание было неудачным, не происходит ничего. Например, мирового эфира так и не находят. Но если заклинание срезонировало, результат впечатляет всех. Получается электрическая лампочка или атомная бомба. Это не значит, что мы познали истину. Мы просто научились еще одному колдовству. Что мы при этом бормочем себе под нос, не важно. Древние люди ведь тоже не огонь разводили. Для них это был вызываемый дух. Представления меняются, а навыки остаются. Понимаете?
– Да, – кивает Голгофский. – Я и сам думаю примерно так же.
– Тем проще будет объяснить дальнейшее. У физиков есть масса разных моделей и теорий. Есть современные, есть древние, есть банальные, есть очень неожиданные. Некоторые сегодня выводят всю Вселенную из соединенных стрелочками точек, размножающихся через простую рекурсию на листе бумаги. И выходит так гладко, что не возразишь...
– Я опять не понимаю, – жалуется Голгофский, и Александр Исакович успокаивающе поднимает руку.
– Я к тому, – продолжает он, – что прагматик не слишком заботится, что верно в высшем смысле, а что нет. Он смотрит на возможности, которые дает то или иное заклинание.
Голгофский согласен.
– Одно из них, – продолжает Александр Исакович, – звучит так. Представьте, что реальность подобна потоку, а наше сознание созерцает – или создает, как вам больше нравится – его поперечное сечение. Это сечение есть наше «сейчас». Понятно, что для любого сознания в каждый конкретный момент может быть только один такой срез...
– Почему? – спрашивает Голгофский.
– Потому что с несколькими разными «сейчас» вас сразу отвезут в дурку.
Аргумент весомый. Если бы все физики выражались так ясно...
– В этой парадигме, – продолжает Александр Исакович, – общая развертка реальности – это как бы замороженный четырехмерный блок, где время является четвертой координатой. Повторяю, «сейчас» – это его текущий срез. Для нас с вами, как для привязанных к этому сечению спутанных сознаний, ничего кроме этого среза нет и быть не может. Поэтому разные духовные учителя совершенно правильно говорят, что нет ни прошлого, ни будущего. Им в нашем восприятии неоткуда взяться.
– Это я понял, – отвечает Голгофский.
– Но это не значит, что другое сознание не может бороздить, так сказать, просторы полной развертки в прочих ее местах. Прошлое и будущее существуют, просто не для всех сознаний – не так, как наше настоящее и мы с вами.
– Существуют как? Одновременно? Или потенциально?
– Слово «одновременно» тут не подходит. Время в этом описании лишь координата, и она для разных сечений потока разная. «Потенциально» тоже не годится, потому что разницы между участками общей развертки нет. Здесь скорее нужен какой-нибудь духовно-мистический термин.
– «Одно***ственно»? – предлагает Голгофский.
Александр Исакович кивает.
– Например. Но лучше не углубляться в подробности.
– Почему?
– Наш язык годится для описания происходящего в отдельном сечении общей развертки. Когда мы обсуждаем развертку целиком, на слова полагаться сложно. Работают только формулы.
– Допустим, – соглашается Голгофский. – А сколько таких сознаний... Я понимаю, это как бы волны, да? Сколько их всего гуляет по общему блоку развертки?
– Их бесконечно много, – смеется Александр Исакович. – Все живо. Все равноправно. Сознание не режет блок развертки в нескольких избранных местах, а неразрывно с ним слито в каждой точке – но это сознание Бога. Мы с вами просто его срез, примерно как стоп-экран на CT-скане. Скан покрывает все тело, в себе он един, но для нас это всего лишь файл в папке, абстракция. Мы способны увидеть на экране только срез... Иначе мы не поймем ничего вообще.
– А как это видит сам Бог?
– Не пытайтесь даже себе представить, – машет рукой Александр Исакович. – Рехнетесь. Вы не Моисей и не Арджуна. И это будет уже не наука. Научный вопрос, который мы изучали, звучал так – возможны ли верифицируемые резонансные связи между разными сечениями, рассекающими единый блок четырехмерной развертки.
Голгофского осеняет.
– Вы про морфический резонанс?
– Можно и так сказать, – улыбается Александр Исакович.
– Вы изучали перерождения?
– Не совсем. Так называемые перерождения – это частный случай морфорезонанса, возникающий по непонятной причине. Мы же пытались поочередно воспроизвести разные сечения общей развертки в одном сознании.
– Не понимаю.
– Представьте, что вам сделали CT-скан пять лет назад. А вчера новый. Врач вывел их на экран рядом и сравнивает одну и ту же зону. Понимаете?
– Подождите, – говорит Голгофский, – а зачем в нашем случае вообще нужен прошлый скан? Ведь сам этот четырехмерный блок общей развертки один и тот же. И пять лет назад, и сейчас.
– Это если не учитывать постоянных ветвлений, – отвечает Александр Исакович. – В реальности все намного запутанней... Квантовый каламбур, Эверетт бы оценил. Не ломайте голову. Вы не физик и не поймете. Я объясняю лишь приблизительно.
Голгофский кивает.
– Над этой темой и работал Женя. Он занимался не совсем чистой физикой, но в этом вопросе физика не может быть чистой, потому что речь идет о резонансах в сознании.
– Он занимался вопросами путешествия во времени?
– Путешествие во времени невозможно, – отвечает Александр Исакович. – Это многократно доказывалось. Вы не можете взять этот бокал и забросить его на тысячу лет назад. По этой же причине вы не можете перенестись в прошлое телесно. Но с точки зрения физики нет никаких запретов на то, чтобы такой прыжок совершило сознание. Физика не знает, что это такое. У нас нет уравнений, способных это запретить.
– А как...
Александр Исакович поднимает ладонь.
– Правильнее сказать, – продолжает он, – что сознание в прямом смысле не путешествует. Ему это не нужно, потому что оно пронизывает собой все – оно было в прошлом, есть сейчас и будет в будущем. Речь идет о том, что сегодняшнее сознание входит в особый резонанс с сознанием прошлого.
– Как этого добиться?
Александр Исакович вздыхает.
– Не совсем моя тема. Этим занимался Женя – и его методы были не до конца... научными. Именно поэтому у него все время возникали проблемы с финансированием, пока к делу не подключились спецслужбы. Я бы сказал, что он использовал сложнейший инструментарий физики как подспорье для черной магии... Другого определения я не могу подобрать.
– Но если это не ваша тема, – говорит Голгофский, – кто же тогда может...
– Вы.
– Я?
– Вы поймете все сами, – отвечает Александр Исакович. – И сами все вспомните. Женя знал, что вы придете. Он оставил вам записку. Она внутри... Вы готовы?
Голгофский сглатывает и кивает.
Александр Исакович подходит к стальной двери, склоняется над сканером – и электронные замки с жужжанием открываются.
– Прошу вас... Там есть туалет, душ, питьевая вода и все необходимое. Когда захотите выйти, просто нажмите на красную кнопку у двери. Никаких хитростей.
Голгофский входит в лабораторию, и дверь за ним закрывается. Жужжат сервоприводы запирающихся замков.
* * *
Лаборатория обесточена. Голгофский находит распределительный щит и щелкает тумблером. Зажигаются настенные лампы; уютное жужжание включившейся вентиляции сразу успокаивает.
Наш автор оглядывается по сторонам. Он в большой круглой комнате. У стены («в круглой комнате есть только одна», новая жемчужина в авторской коллекции инсайтов) стоят опутанные проводами электронные блоки, похожие на серверные стойки. Они расположены симметрично («как радиаторы на авиационном моторе прошлого века»). Над ними – решетки каких-то антенн, наведенные на центр комнаты.
Между электронными стойками – рабочие столы с приборами, пара античных статуй (недорогие гипсовые копии), пробковые доски с приколотыми бумажками и разные бытовые удобства.
На полу – странное устройство. На линолеуме начертана большая эннеаграмма (диаметр около четырех метров – те самые две туазы). В точках пересечения ее линий стоят соединенные проводами термостаты с катушками, их больше двадцати. На панелях термостатов – сенсорные кнопки.
Голгофский осматривает лабораторные столы, но не находит ничего интересного: несколько пожелтевших бумажек, на них какие-то рукописные таблицы с многократно исправленными цифрами.
И вдруг...
Над одним из столов – фотография в рамке. Жанна из Флориды, еще сравнительно молодая – и какой-то мужчина со смутно знакомым лицом стоят возле похожей эннеаграммы, нарисованной на каменном полу. Катушки пока просто разложены рядом. Другая лаборатория?
Голгофский поднимает глаза к потолку и еще раз вздрагивает. На потолке – крупная надпись:
Богатство позволяет тратить на женщин деньги вместо спермы. Так открывается дорога к долголетию.
Джордж Оруэлл Сорос
Голгофский послушливо напоминает читателю, что Сорос объявлен иноагентом – но мы, как внутренне свободные люди, повторять эту мантру за ним не собираемся.
В памяти нашего автора всплывает покойный Роберт. «Оруэлл – второе имя Сороса... Это знают все, кто побывал в тайном логове Эпштейна...»
Нашему автору становится страшно – и его мысль начинает работать быстрее. Он вспоминает чертеж, сделанный Жилем де Рэ во время исповеди. Голгофский помнит, в каких точках эннеаграммы маршал поставил метки.
Он подходит к эннеаграмме и касается сенсорной панели на одной из индуктивных катушек. Зажигается зеленый огонек. Голгофский включает все катушки, отмеченные маршалом на древнем пергаменте. Когда он касается последней из них, установка включается.
Выбранные катушки сначала становятся очень холодными – на них выступает иней. Потом они начинают греться. Растет электрический гул. Шкафы у стен слегка вибрируют. На полу зажигается лазерная разметка из зеленых и красных линий.
Голгофскому слышится какое-то страшное и быстрое пение. Справа от эннеаграммы появляется зыбкая надпись:
15 C. BRETAGNE
Зелеными полосками обозначены точные места, где должны оказаться ступни (правая почему-то впереди). Голгофский, перекрестившись, встает куда велела машина. Раздается зуммер, и...
«Описать случившееся дальше я могу только одним способом, – пишет наш автор. – Константин Голгофский подошел к начертанной на полу эннеаграмме и замер в стартовой позиции. Звонок, волна зноя – и Жиль де Рэ, морщась от благовонного дыма, шагнул от эннеаграммы к растопленному камину...
«Переступив зеленый световой порог, я стал Жилем де Рэ – стал на самом деле. На мне была неудобная и узкая средневековая одежда, немного режущая подмышки и пах. Но я по-прежнему был собою...
«Константин Голгофский в этом странном коктейле двух душ был отделен тончайшим барьером от Жиля, чей мозг как бы стал соусницей, где разделились уксус и масло... Я был маслом, Жиль – уксусом. Я был наверху.
«Я знал его мысли (их с каждой секундой становилось все меньше) – но Жиль меня не видел. Он только понимал, что дьявол пришел. Теперь он как бы засыпал, отдавая мне контроль, и через несколько секунд я полностью завладел его телом...
«Я стоял в большой пустой зале древнего замка. Пылал камин, но было все равно холодно. На полу передо мной белела начерченная мелом эннеаграмма. В точках, где ее линии пересекались, дымились горшки с раскаленными углями, распространяя аромат ладана. Они стояли в тех же местах, где я включил катушки на эннеаграмме в центре Вейцмана...
«На длинном дубовом столе было разложено средневековое холодное оружие, в гранях которого отражались огоньки свечей... Лезвия и пики устрашили меня с первого взгляда своим грозным видом...
«Но страшней всего показался мне стоящий на каминной полке бокал, внутри которого лежали человеческий глаз, сердце и кисть детской руки...
«Жиль уснул. Однако он не исчез из моего ума полностью. От него остался как бы внутренний dashboard – я знал, что и где искать, и какие увеселения припасены для меня в этом замке. В соседнем зале меня ждала трапеза юной плоти, приготовленная слугами маршала – кровавая и страшная жатва, за которой гости де Рэ и приходили в его тело... Мне жутко было даже помыслить об этом...
«Но я знал, что моя цель в другом. В покоях де Рэ была иная тайна: зашторенный альков, где хранилась книга, наводившая на Жиля темный ужас. Ее писал сам дьявол, когда овладевал его телом – и Жиль не мог ее прочесть, потому что не понимал чертова языка...
«Взяв с оружейного стола подсвечник с двумя свечами, я подошел к алькову, отдернул штору – и увидел нечто вроде деревянной парты. На ней – старинная тетрадь в черной обложке. Рядом – кувшин, стакан и принадлежности для письма. Поставив подсвечник на парту, я сел на скамейку, открыл тетрадь – и прочел написанный по-русски заголовок:
ЗАМЕТКИ ЖЕНИ ЭПШТЕЙНА
НА ПОЛЯХ ИСТОРИИ
Послание для Жиля, который придет с Востока
Здравствуй, Жиль (не знаю, каким будет твое русское имя). Перед своим арестом я настроил систему так, что духи лоа пропустят в прошлое лишь тебя одного. Другим не поможет даже точное знание магнитного шифра. Я страшно виноват перед тобой, и теперь наши судьбы сплетены самым чудовищным образом. Освободиться сам ты сможешь, только выпустив мою душу из мрака. Как это сделать, ты узнаешь из этих записок...
Голгофский понимает теперь, почему исторический Жиль де Рэ хвалился, что в его спальне лежит книга, написанная чертом. Он просто не мог прочесть этого манускрипта – не знал русского... Тетрадь исписана крупным круглым почерком, с редкими вкраплениями формул и таблиц.
Голгофский пишет:
«Признаюсь, перед тем, как погрузиться в чтение, я налил себе вина из кувшина, и это было лучшее красное, что я пробовал в свой жизни... Помня, что страницы древних книг иногда пропитывали ядом, я листал их с большой осторожностью, не думая о том, что пострадать может разве что Жиль... Вина я почему-то не опасался...»
Голгофский будет возвращаться в альков неоднократно. Он не только прочтет первую тетрадь Жени Эпштейна, но и воспроизведет ее в своем опусе почти целиком – а это сотни страниц. Исключены (по соображениям безопасности, как уверяет автор) формулы, схемы, чертежи и вся технически значимая информация.
Мы перескажем эту тетрадь совсем коротко.
Это нечто вроде мемуара, смешанного с научными выкладками и идеями инженерных решений.
На первых страницах манускрипта некий Женя Эпштейн объясняет, что выбрал такое экзотическое место для хранения своих записок, потому что эта временна́я точка предшествует остальным «ветвлениям» реальности, вызванным его деятельностью – и информация сохранится здесь даже тогда, когда «полностью сотрется во всех модифицированных ветках».
Далее этот Женя Эпштейн описывает свою жизнь.
Он родился в советской Москве, поступил в блатную школу и нацелился в Физтех (это, конечно, не обошлось без обычных для еврейского юноши трудностей, но Женя пару лет откомсомолил политинформатором в старших классах, хлебнул говна и позора, и вершина была-таки взята). Окончив институт, Эпштейн остался в аспирантуре и занялся теорией под руководством лучших ученых страны.
Тема, которой занимался молодой Женя, была радикально новой для советской физики тех лет – и касалась математических описаний многомировой интерпретации Эверетта.
Эверетт и его гипотеза множественных миров в те годы были уже известны. Теория эта считалась экзотикой и скорее философией, чем физикой. Советской наукой во многом управляла идеология. Поэтому кандидатская Жени называлась уклончиво: «Диалектический Материализм и разделение волновой функции Вселенной на неинтерферирующие компоненты» (ни Эверетта, ни его многомировую интерпретацию в те годы не стоило упоминать – во всяком случае, в названии).
Речь сначала шла об узкой, но крайне интересной проблеме: если мы допускаем существование мультиверса, существуют ли его ветви в одном и том же времени, или подобная постановка вопроса бессмысленна?
Эпштейн отвечал на этот вопрос так: это вопрос языка описания, а не физики происходящего. У каждого наблюдателя внутри конкретной ветви реальности есть свое «сейчас», собственное время и классическая история. Но если ветви не обмениваются информацией, они вообще не имеют общего времени. Говорить, что ветвь А и ветвь Б существуют «одновременно» можно лишь с точки зрения внешнего гипотетического наблюдателя, видящего все целиком. Но такого наблюдателя в принципе быть не может – он сам был бы частью еще одной ветви («гипотезу Бога, – писал диалектический материалист Эпштейн, – мы не рассматриваем»).
Получалась парадоксальная ситуация – в глобальной картине мироздания все ветви одновременны в единой волновой функции, но в бытовом смысле так сказать нельзя. Скорее это метафора. Для любого конкретного наблюдателя иные ветви реальности просто не существуют, и способа синхронизировать наши часы с другими мирами нет...
Конечно, для советского времени эти размышления были слишком радикальны. Не помог даже отказ от гипотезы Бога. Диссертацию Эпштейна завернули, несмотря на весь ее диамат, а самого его стали понемногу выдавливать в гильбертово, так сказать, пространство. В конце концов Эпштейн уехал в Израиль и получил работу по теме в институте Вейцмана (возможно, вербовщики нашли его еще в Москве). Собственной лаборатории в те годы у него, конечно, не было.
Коллеги ценили Женю (он никогда не называл себя Евгением, а после переезда в Израиль получил документы на каламбурное имя «Genie Epstein») за смелый и новаторский ум, однако у него была особенность, необычная для физика. Он увлекался мистикой, и тема сознания занимала его так же серьезно, как декогеренция или уравнения Шредингера.
Эпштейн с самого начала исходил из того, что физическое путешествие во времени трудноосуществимо или невозможно, но у информации или сознания такая возможность есть. Коллеги, понимавшие, о чем он говорит, не всегда соглашались. Они утверждали, что возможно лишь квантовое клонирование, или репликация сознания в новой ветви, которая будет всего лишь выглядеть как прошлое.
Эпштейн отвечал, что после позорных советских поклонов в сторону истмата и диамата его совершенно не интересует язык описания – а занимает лишь возможность практического прорыва. «Добейся чего-то в реальности, – говорил он, – и у тебя появится способ описания: ты всегда пристроишь свой результат в какую-нибудь парадигму. Но если у тебя только слова во рту, у тебя нет ничего вообще...»
Похоже, так же думали в ЦРУ.
Эпштейну дали грант на исследования. Спецслужбы уже тогда тайно финансировали темы, связанные с возможностью перемещаться во времени, считая, что лучше переплатить нескольким сумасшедшим, чем отстать от врагов в такой важной теме.
Эпштейн дал подписку о неразглашении, поэтому в своих заметках он не углубляется в технологические детали и ограничивается абстрактным описанием, которого недостаточно для воспроизведения опытов. Некоторые детали он меняет – но физик, пишет он, поймет, о чем речь.
Женя начал с экспериментов с древними черепками, которых в Иудее не счесть. В исходной глине часто содержалось железо, из которого при обжиге формировался магнетит. Это позволяло измерить термоостаточную намагниченность, фиксирующую магнитное поле Земли на момент обжига (гончарные обломки – стандартный материал для археомагнетизма, таких исследований было много). Своего рода окаменелости магнитной истории.
Но это, конечно, никакой не портал в прошлое. Это всего лишь подобие радиоуглеродного анализа для неорганики. А Эпштейну нужен был мост с движением в обе стороны.
И Женя его построил.
После нескольких лет работы в Израиле Эпштейн пришел к ряду прорывных практических решений по созданию резонанса между «глобальными топологическими зарядами одной и той же многотельной спиновой системы», разделенной на настоящее и прошлое (или разными ветвями мультиверса, замечает он, бирка меня в те дни волновала мало).
Это была новаторская научная работа, и велась она под руководством американцев. Получив лабораторию в только что отстроенном в Реховоте Sussman building (именно в нее и привезли Голгофского), он погружается в опыты.
Начинаются эксперименты. Прорыв следует за прорывом. По представлению ЦРУ Эпштейну присвоены три секретные внеочередные нобелевские премии по физике (дураку понятно, замечает Голгофский, что отнюдь не все решения т. н. «Нобелевского Комитета» становятся публичными, а спецслужбы занимаются не только вопросами литературы). Ох...
Позже, правда, Голгофский вносит ясность – он вовсе не хочет сказать, что Нобелевский комитет принимает свои решения под влиянием западных спецслужб. Он хочет сказать, что этот комитет сам является одной из них.
В конце концов Эпштейну удалось создать в прошлом якорь (сперва эту роль играли черепки и амфоры, затем сложная пространственная конфигурация магнитных элементов) – и привязать его к некой точке в настоящем. Но как информация путешествовала из будущего в прошлое и наоборот по этому, так сказать, якорному канату?
Объяснить это на пальцах невозможно – здесь начинается слишком сложная физика и математика. Если читатель не удовлетворен, возможно, ему пригодится знание о том, что сутью метода был ретрокаузальный отбор единственного разрешенного глобального топологического вакуумного сектора, многократно повторяемый для передачи больших информационных массивов (видите, мы даже половину слов не понимаем).
Ретрокаузальность – это гипотеза о том, что будущее может влиять на прошлое (обратная причинно-следственная связь). Она действительно обсуждается в квантовой механике, но для непосвященного слишком эзотерична. В записках Эпштейна есть только одна формулировка, которую более-менее можно переварить. Вот она:
«Представьте себе кучку из n монет, которые подбрасывают в XV веке и сегодня. Обычная квантовая механика скажет: два независимых подбрасывания, корреляции нет. А мы увидим идеальную корреляцию в n из n монет, потому что все остальные (2 в степени n минус один) варианты запрещены ретрокаузально – они несовместимы с тем, что уже случилось в прошлом. Именно так информация «перемещается по якорной цепи» – через запрет всех веток реальности, кроме одной-единственной, в которой исполнитель в прошлом и ты сегодня получили один и тот же топологический заряд...»
Поняли? Не печальтесь, если нет – завтра в офисе вас про это все равно не спросят.
Как появились горшки с магнетитом? С какого-то момента опираться на древних гончаров стало недостаточно. И здесь началась не то фантастика, не то темная мистика.
ЦРУ познакомило Эпштейна с Жанной Дарк. Она в то время уже помнила свою прошлую жизнь – что само по себе не особая редкость. Но Жанна обладала уникальной способностью: она могла вступать в контакт со своей средневековой ипостасью в особом сновидческом трансе (Голгофский не уточняет, использовалась для этого какая-нибудь вуду-фармакология, или речь шла об обычном управляемом сне).
Жанна д’Арк получила от своей будущей инкарнации (которую она принимала за Деву Марию) инструкцию найти во Франции XV века какого-нибудь «полезного идиота» и научить его собирать особую пространственную конфигурацию горшков с нагреваемым магнетитом (простейший резонансный контур, доступный для средневековой технологии). Понятно, что на роль исполнителя лучше всего подходил богач с массой свободного времени и собственным замком, где его опытам никто бы не помешал.
Жанна увидела такого среди своих соратников сразу. «Жиль де Рэ – богатый придурок, ищущий встречи с чертом», – сообщила она Деве Марии. «Можно устроить», ответила гостья из будущего.
Если мы вспомним, что чертей в то время призывали именем Господа, неудивительно, что Жиль обсуждал подобные темы с Жанной д’Арк, а та – с Девой Марией. Понятно так же, почему Жанна казалась простодушному маршалу высшим авторитетом в вопросах магии и колдовства.
Жанна передала соратнику инструкции для связи с «могущественным древним духом», оговорившись, чтобы Жиль дождался конца боевых действий (видно, что практическая сметка не оставляла Орлеанскую деву ни на миг)...
Остальное было просто.
«Я выбрал гурджиевскую эннеаграмму по двум причинам, – объясняет в своих записках Эпштейн. – Во-первых, из уважения к памяти Георгия Ивановича, которому я обязан своим духовным горизонтом. Во-вторых, из-за простоты построения этой фигуры – и множества возможных конфигураций, которые дает пересечение ее внутренних линий...»
Собранная Эпштейном установка отнюдь не была машиной времени. Она позволяла лишь обмениваться информацией с прошлым. Канатная дорога давала возможность спустить или поднять несколько килобайт информации из не до конца понятной бездны, и бóльшего прогресса не стоило ожидать... Но именно здесь Эпштейну пришла в голову мысль, которая вряд ли посетила бы обычного физика.
«Я подумал – а что, если мы отправим в прошлое чистое сознание? Ведь оно нематериально... Физики делать этого не умеют. Зато, по слухам, умеют гаитянские колдуны...»
Когда он заговорил об этом с Жанной Дарк на организованной ЦРУ встрече, та пришла в ужас и отказалась даже обсуждать такую возможность. Но Эпштейн не отставал. Подключили старших чинов, и после долгих уламываний Жанна сдалась. Оказалось, что у бокоров все-таки есть требуемый метод – но он относится к самой тайной и прóклятой области их искусства.
Это очень закрытая и опасная практика, которую называют Point Rouge или Point Petro. Она до сих пор существует в некоторых линиях (особенно в семьях, связанных с Bizango и Zobop, с умным видом поясняет Голгофский).
Ни один уважающий себя унган или бокор никогда не признает, что умеет это делать и не ввяжется в подобное даже за серьезные деньги. Почти всегда это месть, шпионаж или извращенное удовольствие очень богатых и очень жестоких людей. Кармическая отдача подобных ритуалов чрезвычайно сильна. Но Жанна Дарк происходила как раз из семьи, где подобное практиковали.
Слово «Point» означает здесь не точку, а магический импульс или ключ. Это заклинание-активатор, которое призывает служебного духа лоа, переносящего сознание: короткая песня-формула в три-семь строк, возглашаемая под бой барабана.
Сам ритуал живописен – черепа, наполненные кларэном (это самогон из сахарного тростника) и порохом, черные свечи из жира черной же козы (а еще лучше – человеческого), черные петухи (используется их кровь), тарелки с кладбищенской землей – и, конечно, обещанное названием обилие красного цвета в убранстве.
Описывать технику подробно Голгофский не берется (Жанна это запретила, поясняет он), но суть сводится к тому, что в какой-то момент бокор «толкает» gros bon ange (одну из душ) заказчика через point Kalfou в тело жертвы. Жертва испытывает мгновенную оторопь, испуг – а затем заказчик как бы просыпается в ее теле. Он видит ее глазами, может говорить ее голосом, ходить. Время действия – от двадцати минут до четырех часов...
Чтобы вытащить путешественника обратно, бокор три раза бьет в asson (что-то вроде ритуальной погремушки) и выкрикивает имя заказчика. Тот возвращается в свое тело. С ним все будет в порядке. Но вот жертва подобного вторжения довольно скоро (через несколько лет максимум) умрет страшной смертью – часто самоубийство, иногда катастрофа или неизлечимая болезнь. Бокор тоже заплатит высокую цену – но здесь многое зависит от его искусства.
Жанна уезжает на Гаити, чтобы пообщаться со своей семьей и возвращается в уверенности, что сможет провести этот ритуал с минимальным риском.
Объект для захвата уже есть – Эпштейн видит на своих приборах, что Жиль де Рэ собрал якорь в пятнадцатом веке точно по инструкциям Жанны. Он ждет визитеров.
Эпштейн решает провести первый опыт на себе самом. Жанна соглашается. Физическая лаборатория превращается на время в пропахшую тростниковым самогоном chambre rouge – «красную комнату», где вершатся самые грозные и мрачные ритуалы зловещего искусства вуду.
Инженеры ЦРУ прибывают с последней проверкой. Они требуют объяснить роль духов-переносчиков в респектабельном проекте, финансируемом хоть из черного, но все-таки бюджета.
– Не думайте о духе лоа как о какой-то чертовщине, – объясняет Эпштейн. – Считайте его чем-то вроде навигатора компании СНОАМ из «Дюны» Фрэнка Херберта...
Аргумент убеждает проверяющих. Вот как важно для современного ученого владение культурными референциями своих спонсоров и бенефакторов, замечает Голгофский. Понятна оптимистичная уверенность, звучащая в его словах: феню и блатные понятия наш автор освоил в совершенстве.
Последняя проверка завершена. Эпштейн встает в фокальную зону проектора и включает топологический дубликат якоря, собранного в Бретани пятнадатого века. Жанна окропляет кудри физика кровью черного петуха, призывает лоа – и что-то невидимое толкает Эпштейна в спину.
Он делает шаг вперед и вдруг понимает, что он уже не Женя Эпштейн. Он Жиль де Рэ – средневековый нобиль в карикатурно длинных штиблетах, обтягивающих панталонах с гульфиком и смешной курточке с набивными плечами. В огромном зале холодно. Пахнет жареным мясом и каминным дымом...
«Мое первое погружение было подобно потере невинности, – пишет Эпштейн в своих записках. – Никогда больше я не чувствовал дыхание вечности так остро и ясно... Я был чужим в этом древнем дне, на меня светило иное солнце, и окружали меня совсем другие люди. Путешествие ума было подобно откровению – нырнув в пятнадцатый век и вынырнув в наше время, я открыл себя недоступному прежде знанию...
«Я понял, что расплата за мою дерзость будет чудовищной. Этот запретный прыжок приведет меня в самый настоящий ад, а Жиль, чье тело я захватил, умрет в муках. Парадоксально, но я увидел также, что именно он и спасет меня в конце концов от вечного страдания. Но это будет не тот Жиль, в ум которого я вошел, а его тень из будущего – и придет она из России, из одного города со мной... Клянусь, это было постигнуто за краткий миг путешествия неясным мне до сих пор способом. Возможно, подобная информация как бы размазана по струнам мультиверса, и естественным образом делается доступной тому, чья душа решается скользить по ним вверх и вниз...»
Из этих слов неясно, что именно должно было привести к такому мрачному финалу – какие-то объективные последствия подобного путешествия, вытекающие из уравнений физики, или проклятие вуду, падающее на практикующих Point Rouge. Эпштейн, впрочем, прояснит этот вопрос позже.
«Второй раз, – пишет он, – когда я решился стать Жилем де Рэ, тревожные переживания меня почти не посещали. В третий раз они исчезли совсем. Но я уже знал цену – и то, что заплатим ее мы вместе с Жанной. Каждый новый опыт добавлял мне уверенности и спокойствия, но и горького отчаяния тоже. Я понял, что реальность уже вынесла нам приговор, но временно смирилась: мы протоптали тропинку в джунглях невозможного, и теперь по ней смогут пройти другие...»
Спонсоры воодушевлены результатами первых опытов. Они думают о практическом применении сделанного открытия. Эпштейну и Жанне велено упаковать их безумную технологию в приемлемые для современного человека формы.
Начальников можно понять: черные петухи (особенно приносимые в жертву духам лоа), темные свечи из человеческого жира и вонючий тростниковый самогон плохо вяжутся с атмосферой физической лаборатории. Генералам из Пентагона такое не покажешь. У Жанны и Эпштейна ушел целый год на то, чтобы перенести ритуал на магнитный носитель, не утратив его колдовской силы.
«Как я понимаю, – пишет об этом Эпштейн, – Жанне удалось убедить духов лоа, или бокоров, связанных с семьей Bizango, принять оплату авансом. В ЦРУ долго не могли поверить, что на тростниковый самогон, свечи и барабаны можно потратить столько денег. Но я точно знаю, что Жанна не присвоила ни цента... Кажется, она открыла на Гаити специальный счет, средства с которого теперь переводятся местным бокорам, чтобы те умасливали духов в перманентном режиме. В подробности она меня не посвящала...»
Ритуал в конце концов удалось полностью спрятать. Начитка point’ов была скрыта за электрическим шумом – духов не надо звать громко, они услышат самый тихий шепот. Пока катушки на полу и электронные блоки у стен охлаждались и прогревались, пока перемигивались разноцветные светодиоды, незаметно включалась магнитофонная запись, воспроизводящая жуткий гаитянский ритуал в stealth-режиме. Механизм работал надежно как часы.
Тоннель в прошлое был готов – и мог пропустить сквозь себя любое сознание. Но здесь эйфория, которую испытывал Эпштейн и его спонсоры, сменилась унынием.
Руководители проекта ожидали, что за вложенные деньги (а их было немало) они получат надежно работающий лифт между прошлым и будущим. В реальности они заполучили возможность подключения к сознанию средневекового маньяка на разных этапах его карьеры (доступной становилась любая точка прошлого, где Жиль собирал магнитную эннеаграмму, а этим теперь можно было управлять). Эпштейн видел на экране компьютера последовательность активных якорей, запущенных в прошлом – и мог подключиться к любому после первого включительно.
Но зачем? Нельзя было даже спасти таким образом Жанну Д’Арк – к моменту, когда Жиль де Рэ собрал первый якорь, ее уже сожгли...
На этом заметки, найденные и прочитанные Голгофским в спальне Жиля де Рэ, кончаются.
«Продолжение, – сообщает Эпштейн, – ты найдешь в другом месте, Жиль. Из соображений безопасности я не пишу здесь об этом, но ты, я уверен, сможешь догадаться... Тебе понадобится ультра-ключ...»
Эпштейн советует помалкивать. Голгофский и сам понимает, что к чему – но некоторые люди все-таки должны быть в курсе. Он связывается с Тимоти и рассказывает о найденном.
– Мы это еще помним, – отвечает тот. – Что-нибудь еще?
– Я полагаю, – говорит Голгофский, – что должен быть еще один якорь. Как минимум...
– Мы тоже так думаем, – отвечает Тимоти. – Но как к этой мысли пришли вы?
– Во-первых, – отвечает Голгофский, – на это указывает текст журнала. Там нет слова «якорь» – но речь идет о «другом месте».
– Где оно? – спрашивает Тимоти. – В каком времени?
– Я пока не знаю.
– А что «во-вторых»?
– Катушки стоят во всех точках пересечения линий эннеаграммы. Зачем Эпштейну создавать такую избыточную конструкцию, если якорь только один?
– Гм... Интересная мысль, мы про это не думали.
– Ключ где-то в лаборатории, – говорит Голгофский.
– Весьма вероятно. Продолжайте поиск. Теперь вы наш главный актив по этому профилю, Константин. Роберт не зря так высоко о вас отзывался. Что-нибудь еще?
– Поговорите с Жанной, – отвечает Голгофский. – Я уверен, что старушка сказала не все...
– Догадываюсь, – отвечает Тимоти. – Но на Жанну где сядешь, там и слезешь. She’s a tough cookie[23].
– Еще бы, – отвечает Голгофский. – Все-таки шестьсот лет прошло...
По смеху Тимоти он догадывается, что в очередной раз не совсем верно понял идиому. Но смех полезен всегда.
Тимоти дает распоряжение обеспечить Голгофскому постоянный доступ в лабораторию Эпштейна – и наш автор надолго оседает в Реховоте.
* * *
Понятно, что первым делом у Голгофского возникает вопрос – как связаны Женя Эпштейн и Джеффри Эпштейн? На фотографиях они выглядят весьма похоже – различаются только прически. Но Джеффри Эпштейн мертв. Или, во всяком случае, так все думают. А жив ли Женя?
Голгофский спрашивает про это Александра Исаковича. Тот отвечает крайне уклончиво:
– Вы, мой милый старофранцузский друг, здесь именно для того, чтобы помочь нам это установить... Ищите ответ. Он лежит не совсем в области физики.
Наш автор размышляет на эту тему – и делится соображениями с читателем. Однако все его многостраничные гипотезы в конце концов оказываются неверными, поэтому для экономии места мы их опустим.
Расскажем вместо этого в двух словах, чем занимается Голгофский в Реховоте и Тель-Авиве в то время, когда не сидит в лаборатории Эпштейна (а туда он ходит не слишком часто – непонятно, что там делать).
Конечно, он продолжает слушать Дхаммарувана и медитирует. Кроме того, именно в это время он создает наглое и чрезвычайно вульгарное по оценкам профессиональных философов эссе «Онтология и Реальность».
Голгофский номинально – философ и историк. Поэтому многие страницы «Синей Бороды» посвящены изложению его идей. Надеемся, читатель оценил, с какой заботой мы оберегали его от этих гнилостных дуновений. Но, поскольку мы пытаемся сохранить в нашем пересказе структуру романа, несколько слов о его центральном эссе сказать придется.
Оно наполнено бравадой отступника, смешанной с восторгами неофита – и автор сознательно размещает его в тексте сразу после пересказа первой части дневника Эпштейна, когда читателю не терпится узнать, нашел ли Голгофский второй якорь.
Читатель, не желающий окунаться в этот сомнительный философский омут, может без всякого вреда для сюжета перейти к следующей главке (и даже пропустить встречу Голгофского со студентами в Тель-Авиве – ориентируйтесь по звездочкам в начале отрывков).
Кто не спрятался – мы не виноваты.
Во время работы над «Онтологией и Реальностью» наш автор – уже буддистский неофит. Он больше не доверяет философии. Он даже не верит в общий прогресс человеческой мысли. Вот что он говорит по этому поводу сам:
«Либеральная западная идеология зиждется на идее прогресса. Подразумевается, что человеческая мысль и практика совершают своего рода спиральное восхождение к истине, и мы сегодня ближе к ней, чем три тысячелетия назад. Но восхождение опирающегося на мысль духа – это непристойный анекдот. Примерно как путешествие одноногого зомби с костылем на вершину увиденного во сне Эвереста...
«Мысль вообще не может восходить к истине, потому что «истина» и «мысль» существуют в разных измерениях. Мысль способна восходить лишь к другой мысли, а проблески истины открываются именно там, где мысль отшелушивается. С этим, извините, могут спорить только те, кто истины вообще не нюхал...»
Сам Голгофский, видимо, крепко ее нюхнул, послушав пение Дхаммарувана и отсидев ретрит по випассане. Неофиты вообще агрессивны – и склонны к широким обобщениям.
«Реально наблюдаемая эволюция общественных представлений и нравов, – пишет Голгофский, – это не восхождение от низшего к высшему, а калейдоскоп, единственной константой которого является морально-эстетическая деградация и экспоненциальный рост лицемерия... Сократу и Платону велено переехать на Порнхаб и заняться криптой. Вот это, вкратце, и есть объективно наблюдаемый “прогресс”...»
Здесь бы нашему автору и притормозить (а лучше на пару абзацев раньше). Не с вашими прошлыми инкарнациями, Константин Параклетович, кукарекать на эту тему.
Но Голгофский не понимает собственной комичности – и начинает смешно лаять на величественное здание западной философии. С какой же позиции он собирается ее судить? Опирается ли он на другую, более развитую и стройную систему? Нет. Опорой ему служат лишь его зыбкие «инсайты» двухмесячной давности.
«В личном восприятии, – пишет он, – нет ничего личного. Переживаемое нами ощущение красного или свербение в носу – точно такие же у любого другого человеческого существа. И мысли. И гнев. И похоть. И сострадание. Будь это иначе, у нас просто не было бы этих слов. Даже если переживания наши окрашены особым уникальным образом, то и в этих красках тоже нет ничего особенного...
«Свойственная омраченному уму вера в существование «уникальной самости», обреченной на «смерть», и есть тот самообман духа, который делает нашу духовную жизнь такой трагичной (звери от подобного свободны), а западную философию – такой непобедимой. Можно без особой натяжки сказать, что вся она создана не только громко храпящими, но еще и обосравшимися во сне психопатами, превратившими свою омраченность в претенциозный английский парк с зелеными дорожками, фонтанами и лабиринтами. А под парком зарыт великий древний подлог, о котором мы скажем позже... Какая жемчужина в коллекции хохочущего демиурга...»
Даже тут Голгофскому надо плюнуть в сторону Англии.
«Именно это изначальное заблуждение европейской мысли и увенчалось в конце концов зарождением так называемого экзистенциализма у французов (конечно, под угнетающим влиянием алкоголя, никотина, амфетаминов, барбитуратов и других тяжелых наркотиков).
«Англичане на эту роль не подошли – у них вся рефлексия исторически уходит на осмысление своей сословно-классовой принадлежности. Немцев же посадили в зиндан духа со всеми их наработками (понятна их отчаянная надежда пристроить туда вместо себя кого-то другого). А вот Америка вообще не про это – за что мы ее и ценим...»
Голгофский поясняет, что называет некоторые направления мысли «европейскими» примерно как определенный тип гриппа называли «гонконгским» – по месту первоначальной пандемии. К географической Европе они сегодня не привязаны: симптомы могут проявиться в любом месте, в том числе в Америке и в России (в Азии у населения естественная иммунная защита, а в Америке распространителями инфекции являются в основном левые университеты, способные самостоятельно производить новые штаммы).
Голгофский несколько раз объявляет европейскую мысль не только омраченной, но и «содомской». Почему? Вовсе не потому, что многие ее видные представители – геи (мы уже говорили, что Голгофский не гомофоб; он англофоб).
Автор объясняет это так:
«Что делает европейская мысль? Она плодит множество ничтожных, ложных и необязательных сущностей, набивает ими перину и начинает пороться на ней в ж*пу сама с собой, требуя под страхом санкций, чтобы ей аплодировали стоя. Это краткий дайджест книги Бертрана Рассела «История западной философии» (он, кстати, и написать-то ее смог только потому, что был граф и виконт, иначе так и мучился бы классовой болью вместе с остальными соплеменниками).
«В чем практическое назначение европейской мысли? Исключительно в том, чтобы производить дополнительные ярлыки, которые клеятся на окружающее. От человека затем требуют, чтобы вместо реальности он видел именно их. А самые продвинутые направления европейской мысли, как мы знаем, производят ярлыки, которым никакое «окружающее» уже не нужно...
«Конечно, мозг выписывает подобные бирки и сам – это главный механизм нашего восприятия. Но в дополнение к красному и синему, основанному на объективной длине световой волны, европейская мысль требует от инфицированных различать вокруг химеры, утвержденные в Брюсселе Духа и видимые исключительно в свете сделанной в Гамбурге луны.
«Одним из штаммов этого птичьего сифилиса был, например, советский «классовый подход» (мировая пандемия продолжается до сих пор, но в других формах, связанных преимущественно с религией и расой). Как высоко парит над этой содомской помойкой безмолвная мысль древних аскетов!»
Понятно, что индийские современники Александра Македонского велики. Но зачем же стулья ломать? Однако дальше нас ждет уже не щебетание неофита, а довольно интересный (хотя и спорный) взгляд на философский аспект вопроса.
«Чем мило учение шраманы Готамы современному благородному мужу, изуверившемуся в темной философии Запада, это полным отсутствием т. н. «онтологии». У Будды (мы имеем в виду оригинальное учение) ее просто нет. Вообще. Только метод. После всех мировых войн и геноцидов, к которым нас привела европейская мысль, замешанная на спекулятивной онтологии, как левый дискурс на деньгах иноагента Сороса, это невероятно освежает...»
Читателю не до конца понятно, о чем речь. Онтология, согласно словарю – учение о бытии. Рефлексия над тем, что значит быть тем или иным способом. Что же с ней не так?
Голгофский продолжает:
«Здесь уместно объяснить разницу между адвайтой и буддизмом. Ведут ли они в одном направлении? Это как посмотреть. Недуальный подход, с точки зрения буддиста, ведет к недуальному страданию...
«Адвайта полна бодрого индийского позитивчика. Она говорит: ты есть то. Ты есть Брахман, окончательная реальность (aka ноумен). Это и есть спекулятивная онтология, которую романтики-индусы влачат на своих шеях к погребальным кострам Варанаси вместе с гирляндами быстро увядающих цветов. Но когда Будда говорит, что ты – это пять агрегатов, он вовсе не рефлексирует над природой или способом твоего бытия. Он объясняет, почему тебя нет...
«Но даже твое отсутствие отмечено печатью боли и непостоянства... Кто же ты тогда, человек? Пробитый и окровавленный партбилет фиктивного товарища Огилви, подделанный Оруэллом и обученный страдать в британском министерстве магии... Как страшно...»
Поэтичный образ, хоть и англофобный. Но кровоточащие партбилеты – это вообще-то не про Англию. А дальше опять неофитское кликушество:
«Наблюдение непостоянства в строгом смысле невозможно, потому что такого объекта как «непостоянство» нет. Это всего лишь концепция. Если отбросить концепции, исчезнет и непостоянство. Нет ничего такого, что могло бы оставаться непостоянным. Ибо почему тогда это до сих пор именно оно? В какой точке непостоянства мы фиксируем его словом? Ты начал наблюдение, но через секунду уже нет ни того, что ты наблюдал, ни прежнего наблюдателя...
«Тут можно, конечно, сделать финт ушами в духе «Алмазной Сутры» – и сказать, что это и называют непостоянством. Но финт ушами тоже не жилец. И это, именно это, и есть полная деконструкция онтологии, доступная любому домохозяйству (хочет оно того или нет). Все в этом мире меняется и исчезает, и любое новое «все» идет той же дорогой... А «онтология», как все человеческое разумение, кончается тем, что умирает последний нигга, помнящий это слово...
«Если убить в себе Канта, всё, что есть, существует лишь потому, что мы это заметили. Да и сам покойный Кант в этом смысле существовал лишь как набор наших ментальных пролифераций. Кант оставил кошачью дверцу для вещи в себе, но это была всего лишь мысль для нас, которую мы тут же забыли. Онтология! Где твое жало?
«Но слова, на которых основана человеческая магия, уверяют нас, что вещи существуют и длятся. Слова и есть симулякры, среди которых плавает ум. Среди них присутствуют все описанные Бодрийяром типы. Французу не надо было путешествовать в Персидский залив для срывания всех и всяческих масок – довольно было открыть собственную рукопись на любой странице и убить себя головой о письменный стол...
«Наш политический лексикон к тому же состоит из фейк-симулякров. Сильнее всего заряженные идеологические термины – и вообще бесстыдные тролль-симулякры, сидящие на других симулякрах и симулякрами погоняющие... А спикеры, публично берущие их в рот перед множеством камер, имеют наглость предъявлять моральные претензии простодушным онлифанщицам...
«Но мы взыскуем все новых «дебатов» и «осмыслений» невзирая на очевидную усталость караула. Если бы какой-нибудь весельчак вроде Трампа не открывал иногда форточку, лингвистические миазмы давно бы нас удушили...
«Министерство магии знает, как защитить свой бизнес. Ассирийцы-завоеватели раннего железного века возили с собой запас железа, чтобы по ходу дела ковать из него острые ножики для межкультурного диалога. Так и мы носим с собой свою онтологию, из которой постоянно выковываем калечащие нас клише сознания... И главное из них – это вера нашего принудительно осемененного в раннем детстве ума, что «мир есть – и мы в нем».
«Почему мы против онтологии? Да потому, что ничего нет, но увидеть это можно только через прямой инсайт, а не через теоретические выкладки. Будда именно поэтому считал созерцание непостоянства важнейшей практикой: оно ведет к освобождающему прозрению прямо. Это кратчайший путь, которым приходят к избавлению...
«Но что-то ведь есть? – спросит ум, изувеченный столетиями лжи и подтасовок. – А что же тогда?» На секундочку, мы уже вовлеклись в «дискурс» – а любой дискурс всегда основан на референциях. Но референция невозможна. Мы предполагаем, что за цепочкой слов стоит что-то стабильное, но его нет, и это относится даже к исходной последовательности мыслей, вызванной словами...
«Ум собирается в сгусток, пытающийся осознать принятую им в бреду форму, дабы прозреть через это некую «реальность», и этот великий древний подлог и есть наше все (точнее, не есть, а только что вроде было). А за его пределами – ничего вообще, как нет никакого Джина Уайлдера за плоской ТВ-панелью...»
Голгофский разъясняет этот брутальный пассаж так: никакого реального субъекта или объекта за актом восприятия не стоит. По отношению к акту восприятия внешнее суть внутреннее, а внутреннее суть внешнее (лес за окном – это внутренняя глосса, а сознающее «я» – это воспринимаемый объект-идея). Восприятие происходит, но ни того, кто воспринимает, ни воспринимаемого не найти: все это последующие концептуализации (тот самый «великий древний подлог»). И там, в тонкой и зыбкой пленке этого подлога, мы и собираем свое земное сокровище: взятки, недвижимость, богатства духа и что там было еще.
«В этой связи, – пишет Голгофский, – особенно щемящее чувство вызывают молодые русские интеллектуалы с семинарскими бородками, поносящие Трампа за то, что тот назначил себе единственным ограничителем собственный ум. У них, витийствующих на фоне православно-тантрических иконостасов, ограничитель совсем иной: Традиция и Бог... Что тут сказать. Каннибализмом на яхте сегодня никого не удивишь. Но живые носители двухкамерного сознания, бредущие куда-то сквозь наш циничный сумрак – это действительно антропологическое чудо»[24].
Вы поняли, читатель? Мы не особо. Какая-то борьба невежества с несправедливостью в рамках отдельно взятого рассудка... Впрочем, возможно, автор об этом и говорит... Только при чем тут Джин Уайлдер?
Но Голгофский и не думает тормозить.
«Теперь мы можем в понятных образах объяснить, что такое буддизм (ранний, во всяком случае). Многие думают, что это какое-то аскетическое учение для чокнутых маргиналов, решивших отвернуться от весеннего цвета жизни (кажется, так формулировал Ницше в сумасшедшем доме). Это не совсем верно...
«Вот представьте, что в некоторой подземной каморке проходят канализационные трубы со всего района – и много лет назад их прорвало. Из них хлещет говно разного цвета и консистенции, и нигде в этой каморке не укрыться от его брызг. Эта говнокаморка и есть ваш ум, где вы родились и выросли (потому что обитаем мы именно в уме, а внешний мир – это мутный свет в сильно забрызганной форточке)...
«Так вот, буддизм – это не философия или аскеза, не отказ от благовонных радостей жизни ради невозможной духовной цели и так далее, а просто набор сантехнических ключей, позволяющих после некоторой возни перекрыть говно хотя бы до такой степени, чтобы его тугая струя не била постоянно вам в лицо, как это происходило всю жизнь (если вы до сих пор не заметили, не смущайтесь: это потому, что вы и есть эта струя, и парадокс учения именно в том, что ее-то и надо перекрыть – лишь тогда в вас забрезжит бессловесное понимание, что вы такое на самом деле)...»
Голгофский не замечает, что и сам впадает здесь в онтологический грех. В него, впрочем, ведет практически любая вербализация.
«Понятно, что в нашем манящем мире подобный подвиг вдохновляет немногих. Ну что же, пожелаем матросам счастливого плавания...»
И вам того же, Константин Параклетович. Но в чем тогда ваши претензии к философам, стоящим на других позициях?
Голгофский объясняет это ста сорока страницами ниже.
«Главная задача национальной философии (и идеологии) ясна – не увидеть себя случайно в зеркале... Цель, разумеется, гуманная: понятно, как травматичен может оказаться подобный опыт. Но что мы получаем в комплекте?
«Если разобраться, любая религиозная, атеистическая, националистическая, либеральная, антилиберальная, неомарксистская, традиционалистская – да какая угодно общественно проецируемая «мыслеценность», особенно поднятая до ранга государственной идеи, может только одно: работать световой приманкой...
«Есть такие устройства для борьбы с комарами: маленькая ультрафиолетовая лампочка, под ней засасывающий вентилятор, а еще ниже – корзина для комариных трупиков. Комары летят на голубоватый огонек, который отчего-то кажется их комариным умам чем-то очень важным – и оказываются в корзинке. С человеческими трупиками примерно то же, только роль ультрафиолетовой лампочки играет...
«Впрочем, поставьте мысленный эксперимент сами. Вспомните все огоньки, которые зажигали последние сто лет. Как они горели! Как вокруг дышали! Наверно, вы и сами видели в детстве их бледный свет. Теперь сосчитайте трупики в корзинках...
«И где эти приманки сейчас? Старую лампочку выкидывают, как только вворачивают новую. Среди комариных интеллектуалов принято разбираться в эволюции ультрафиолетовых спектров и подолгу спорить, почему прежние лампы перестали работать. Но никто из комаров не оценивает работу всего агрегата целиком, хотя накопился интереснейший анамнез, в том числе и свежий...
«Попробуйте объяснить эту простую мысль какому-нибудь философствующему болтуну при власти – и что вы услышите? Уйди, противный. У нас теперь новые лампочки! Бледно-голубой огонек над вентилятором должен быть всегда! По-любому! Потому что как иначе? Особенно же страшны те, кто понимает общее устройство механизма, но рассчитывает подняться на создаваемой вентилятором воздушной волне...
«Эта душевная немочь, конечно – печать трехсотлетнего европейско-масонского ига, пришедшего на смену столь же долгому татаро-монгольскому. Именно философия, религия, «ценности», идеологии, различного рода замеры черепов и прочий пиар духа ответственны за бóльшую часть произведенного на нашей планете ужаса...
«Сегодня так называемые «европейские интеллектуалы» уверены, что если они сменили мюнхенскую голубую лампочку на франкфуртскую, их ультрафиолетовая жужжалка работает как надо и комар им носа не подточит. Такого градуса зомбической слепоты способна достичь только культура, вскормленная и вспоенная веками философской автофелляции, с боевой онтологией, вмонтированной в голову каждому фельдфебелю...»
Голгофский, как мы видим, вовсе не против фельдфебеля. Он против философствующего фельдфебеля.
«Жалуются, что в России несмотря на всю ее историю нет своей философии – и, как следствие, органичной идеологии. Лампочки приходится завозить через серый импорт, и агрегат подолгу простаивает. Многие отечественные культуртрейдеры предлагают себя в подрядчики (а там большие деньги)...
«Но грозная космическая сила нашей цивилизации именно в том, что она – никому и ничем не обязанная черная дыра... Как пожелаем, так и сделаем – ни один think tank не угадает. Зачем же нам бесплатно ограничивать свою суверенность какими-то абстрактными обязательствами перед платоновским космосом и затаившимися в нем архонтами? А хлопотливые барыги от интеллекта обещают нам быстро и недорого закрасить горизонт нашего священного небытия своими зайчиками и подсолнухами...»
Однако до чего тонко наш автор заискивает здесь перед начальством... Залюбуешься. Другим придворным умам даже ловить рядом нечего. И ясно теперь, зачем Голгофский столько времени втирал, что «нас нет». Священное небытие. Прямо какой-то Лорд Маршал некромонгеров.
«Волка Фафнира хотят нарядить в розовые кружева для международного хэллоуина, который обещала посетить сама Анджелина Джоли... Если крупный госчиновник дает на подобное деньги, налицо неизлечимый евроцентризм третьей стадии, когда болезнь уже поразила ткани головного мозга...»
Великолепно, Константин Параклетович. Только Фафнир – это не волк, а европейский дракон-лузер. Волка – тоже, кстати, европейского – зовут Фенрир. В вашей парадигме, видимо, это Фафнир, ссученный в позорные волки и перешедший на феню.
Впрочем, Голгофский наверняка ответит, что допускает подобные ошибки из демонстративного презрения (примерно как Голливуд резвится на экране с российскими паспортами).
Наш автор продолжает:
«Да и что с того, что у нас нет своей философии? Это как печалиться из-за отсутствия простатита в зрелом возрасте. Сама идея, что нации необходима философия, сродни уверенности, что городу непременно нужны гауляйтер и снегурочка. Да нам нормальных коммунальных служб хватит, честное слово...
«Если философия не способна дать ничего, кроме диктуемого здравым смыслом, она не нужна. А если она предлагает что-то другое, следует уронить ее в мусор и вернуться к здравому смыслу... Вы что-нибудь слышали про американскую философию? Америке можно, а нам почему-то нет? Ну да, да... Мы же это... Европа...
«Да уж верно ли мы Европа? Я не про выплеснувшуюся на нас ненависть (она с таким трудом находит себе рационализацию, что забыть ее мы вряд ли сможем). Я не про чудовищную ошибку царя, вписавшегося в начале прошлого века сами знаете во что – и за кого. Я про давнее прозрение величайшего из наших поэтов (сегодня это уже ясно) – Александра Блока...
«В тысяча девятьсот тринадцатом году, в точке высшего взлета империи, он пишет стихотворение «Новая Америка», где прозревает над Россией ту же звезду, что взошла над великой американской республикой. Но нам не дали, опять не дали... Да, звезда взошла – только это была красная пентаграмма, привезенная из Рейха в вагоне с философским пломбиром...
«Если мы действительно Европа, то мы – просто ее презираемые (и кем, прости Господи) азиатские задворки. Но если мы – новая Америка, то Новый Свет – это наш неизмеримый Восток, а «Европа» – просто любимая рифма Цветаевой к недавно отмененному слову...
«Так какое учение сможет вернуть нас в точку, где видение Новой Америки открылось Блоку? Ответ, мне кажется, вытекает из всего сказанного выше: секрет именно в отсутствии любых «учений», которым мы должны подчинять свою мысль...
«Обычный здравый смысл и есть та единственная философия (и идеология), которую мы сегодня можем себе позволить, если хотим сохраниться и выжить. Но это вовсе не значит, что мы накладываем на себя какую-то епитимью. Наоборот. Здравый смысл – это и есть неартикулируемая философия Америки, лежащая в основе американской свободы (и, натурально, империализма). Мало того, такова же и философия современного Китая. А уж там за пять тысяч лет столько слов напилили, что ой...
«Вся холодная война – это схватка американского здравого смысла с проекциями советской еврофилософии, объяснявшей, как должен быть устроен атом, где выращивать кукурузу и почему кибернетика зло. Результат известен. Так почему бы нам снова не похитить у Америки ее самое могучее оружие?
«Это я не к тому, что прочую философию надо запретить. В личных целях, под наблюдением врача – пожалуйста. Но в вопросах разумного общественного строительства она нерелевантна или прямо вредна (а кто не верит, примеры перед глазами). Запомните, други: когда термины всплывают в подобном контексте, речь всегда идет о распиле. А поскольку к залоговым аукционам двухкамерные пацаны опоздали, пилить во имя своих голосов они будут сначала наши налоги, потом мозги, а потом, если попустит Господь, и глотки...»
Типичнейший Голгофский. Но тут он во многом прав.
Однако нам почему-то кажется, что, попади наш автор в число вероятных пильщиков, вердикт его не был бы таким непреклонным.
* * *
Вскоре после приезда в Реховот спецслужбы заставляют Голгофского пройти множественные проверки и тесты (такие, объясняют ему, проходит любой, кто сотрудничает с ЦРУ даже на временной основе). Задержка вызвана тем, что специалисты из Моссада тоже пожелали оценить психику нашего автора и некоторое время из двух программ комбинировали общую.
Тесты весьма объемны. В основе – опросник MMPI–2–RF (он связан вовсе не с Российской Федерацией, как решили некоторые читатели, а с Миннесотой). 567 вопросов, золотой стандарт разведок всего мира.
Здесь же тест NEO-PI-R (big five), где оцениваются пять основных факторов личности на тридцати субшкалах.
Не обошлось, понятно, и без любимой в ЦРУ изюминки – CPI из солнечной Калифорнии. Лидерские качества, социальная конформность и все такое.
Затем проективные тесты – Роршах, TAT и так далее. От Моссада – нуднейшая многочасовая проверка на «сийют» (Голгофский так и не понял, что это такое, но у него, как он пишет, было ощущение, что он застрял на приеме в МФЦ).
Далее – адаптированная израильская версия теста Пола Экмана на микровыражения – очень короткие проявления подлинных эмоций, которые человек не успевает подавить. В тесте много арабских лиц, но по какой-то причине – ни одного англичанина.
Есть даже тест на макиавеллизм.
Голгофский проходит проверки без труда – и переносит многочисленные вопросы и ответы в разбухший и без того роман (мы, понятно, не собираемся пересказывать эту его часть).
Некоторые затруднения вызывает у него лишь тест на педофилию, разработанный английскими феминистками и включенный в опросники «Пяти Глаз» по настоянию британской разведки.
Тест этот выглядит вот как: испытуемому показывают каталог со ста фотографиями женской вульвы. Примерно половина из них – седые. Нужно выбрать десять фотографий, кажущихся наиболее привлекательными.
Голгофский вспоминает, что Роберт в самолете как бы в шутку упоминал именно эту проверку. Если все выбранные вагины будут без седины, значит, испытуемый педофил. Если все будут с сединой, значит, он педофил, но хитрый.
Предупрежден – уже вооружен. Голгофский проходит проверку по серединному пути – 50–50. Так же он отвечает и на остальные вопросы: не опускайся вверх, не поднимайся вниз. Это надежней всего.
Но тесты – не все, чем он занят в это время.
В своем реховотском уединении наш автор много и плодотворно работает. Кроме философского эссе, он пишет стихи и прозу, где отражаются его раздумья. Именно здесь он создает первую версию своей знаменитой «Песни о Пи́нгвине» и повесть «Пирамида Авраама». Они включены автором в книгу, и читатель может найти эти тексты в приложении. Написанный тогда же рассказ «Ночь в Мавзолее», посвященный якобы организованному Эпштейном визиту Арианы де Ротшильд в Москву, носит непристойный характер и исключен издателями из подборки.
Наш автор не только творит – он ходит также в спортивный клуб неподалеку от лаборатории, катается на велосипеде и встречается в свободное время с израильскими голгофскоманами (сомнительный каламбур, учитывая историю и географию).
Конечно, он пихает отчеты обо всем происходящем в свой опус. Сохранилась полная (и целиком включенная в роман) стенограмма его беседы со студентами школы кино и телевидения имени Стива Тиша при Тель-Авивском университете.
Выберем оттуда самую интересную часть.
Голгофского просят рассказать о последних прорывах российской гуманитарной мысли в области кинематографа и его теории.
Наш автор сообщает, что готов раскрыть «вторую сокровенную технику» работы с внешними визуальными генераторами (первая, описанная другим автором около тридцати лет назад, известна как «буддийский способ смотреть телевизор», или «первый контриммерсивный уровень»).
Когда речь идет о телевизоре, напоминает студентам Голгофский, все просто. Мы можем модифицировать сам сенсорный поток. На разных стадиях опыта мы отключаем звук, потом изображение, потом переворачиваем кинескоп и так далее, достигая последовательных стадий диссоциации.
Это несложно, когда источник излучения в нашей власти. Но бывают ситуации, когда внешний сигнал модифицировать нельзя. Примеры – большой кинотеатр или сама жизнь. Яркость изображения, громкость звука, цветовая гамма – все это вне нашего контроля. Попытки остановить сеанс или серьезно модифицировать эти параметры приведут к административной или уголовной ответственности.
На втором контриммерсивном уровне, сообщает Голгофский, мы работаем не с внешним сигналом. Мы с самого начала работаем исключительно с собственным восприятием.
Практика второго уровня называется «Базовый Способ Просмотра Голливудских Фильмов». После публикации книги Голгофского ее успели переименовать в киновипассану – то есть ясное видение фильма. В США похожая техника теперь известна как MHGA (make Hollywood great again).
Голгофский подробно объясняет суть метода.
Вспомним – на чем основана магия киноискусства? Что делает ее возможной? Магия основана на том, что Кольридж в свое время назвал «willing suspension of disbelief»[25]. Это как бы прекурсор того, что сегодня называют «иммерсией». Мы соглашаемся забыть, что смотрим на экран – и погружаемся в иллюзию, как если бы она была действительностью.
В теории есть и другой термин для этого эффекта: «diegetic absorption». Диегетическое поглощение – это фокусировка ума на внутренней логике нарратива, позволяющая потребителю сохранять интерес к происходящему на экране.
Наградой должны стать те высокие переживания и катарсисы, о которых пишут в своих лживых статейках так называемые кинокритики.
Но когда мы действительно испытывали нечто подобное последний раз? Кажется, в детстве... Тарковский, Феллини... Да и то сомнительно. Мы редко забываем, что смотрим фильм – в первую очередь потому, что попытки его создателей нажимать на наши клапаны слишком уже бросаются в глаза.
В реальности не происходит ни полного отторжения, ни иммерсии. Наше внимание практически никогда не погружается в киноисторию целиком и надолго. Вместо этого оно выборочно и неглубоко ныряет в нее, оценивая ехидное замечание героя, ловкий удар ногой по уху, специфическую манеру говорить, грим, платье героини и так далее... Мы можем провалиться в отдельный сюжетный ход, как бы поверив в происходящее на несколько секунд, в лучшем случае на минуту или две.
Но параллельно нашим восприятием рулят и другие механизмы.
Когда мы замечаем давно знакомую красотку-актрисулю, сделавшую свои первые миллионы еще до совершеннолетия, мы думаем не о проблемах ее экранной героини. Мы первым делом мстительно отмечаем: «Постарела, высохла, морщины уже пошли...» (это «мы» многое говорит о Голгофском – и о том, за кого он принимает своих тель-авивских слушателей).
Когда нам показывают богатого голливудского актера, лично делающего трюки, продолжает наш автор, мы тоже не следуем за нарративом. Мы размышляем не об отваге одинокого волка, как требует сюжет фильма, а о диете богатого плейбоя, которого реально видим на экране, о его программе фитнеса, о его неглубоком интеллекте, о работающих на него массажистах и косметологах. Мы отмечаем хорошую физическую форму высокообеспеченного американского самца, сохранившуюся несмотря на солидный возраст – еще бы, этот хмырь не гнет шею в офисе...
И даже если актер делает трюки сам, мы догадываемся, что эту информацию не просто так закачали в нас с нескольких сторон сразу – таков дополнительный фактор продаж.
К истории, которую рассказывает сценарист, подобные переживания не имеют отношения. Они, так сказать, перпендикулярны нарративу – и, с точки зрения кино, только мешают.
Но здесь-то и зарыта собака.
Второй контриммерсивный уровень берет за основу именно этот эффект. Когда мы смотрим голливудский фильм, мы с самого начала зарождаем в сознании так называемый «Священный Перпендикуляр» – то есть модус восприятия, где «отключение скепсиса» по Кольриджу заменяется его сознательной активацией.
Мы ни на миг не даем себе соскользнуть в предлагаемый киномафией сон – и каждую секунду возвращаем ум в истинную реальность происходящего.
Кажется, что подобное просто – но это не так. Все дело в стабильности и устойчивости внимания.
Главной целью во время практики становится не экранная история, а отслеживание моментов, когда мы все-таки проваливаемся в нее, доверившись голливудской промывке мозгов. Цель медитации – полное уничтожение даже самых коротких проблесков подобного «сопереживания».
Другими словами, мы перестаем играть по правилам международной киномафии и более не принимаем экранную байку за чистую монету. Мы видим в ней грязную казначейскую бумажку погорелого резерва, не имеющую никакой реальной ценности.
Как ни странно, осуществить такое сложнее, чем полностью отождествиться со сказкой (хотя усилия «Нетфликса» с «Диснеем» по внедрению левой повестки сильно облегчают медитатору его задачу).
Парадокс в том, что именно это усилие духа позволяет вернуть американскому кинематографу его волнующую свежесть. Потребляемый подобным образом фильм держит вас в напряжении от первой секунды до последней. А если ваше внимание все же соскальзывает в кинонарратив, вы тут же отслеживаете, почему это произошло и какая именно уловка позволила голливудскому гипнозу обойти вашу психическую защиту.
Подходя к голливудской продукции как к тому, с чем вы никогда и ни при каких обстоятельствах не отождествитесь даже на секунду, вы гарантируете себе два часа увлекательнейшей иммерсии (хоть и с другим знаком) – чего не способен добиться ни один современный сценарист или режиссер.
Здесь важно то, что в медитативной практике называют «resolve». Это достаточно формальный момент. Перед просмотром фильма вы официально напоминаете своему уму, чем будут заняты следующие два часа.
Голгофский делится со слушателями конкретной формулировкой подобного напоминания – он практиковал так вместе с делегацией кавказских кинематографистов, будучи гостем фестиваля в Ницце:
Фильм, который я сейчас увижу – это кал, извергнутый голливудскими кафирами и мунафиками с целью лишний раз нажиться на обманутом человечестве и отравить мне мозг. Я буду смотреть на экран брезгливо и осознанно, словно пробираясь по засранному бомжами минному полю. Я ни на миг не позволю себе провалиться в сочувствие к так называемым героям. Я не сползу в переживания по поводу их погонь и перестрелок. Я не поверю в сгенерированные спецэффекты. Я не позволю сценаристу, оператору и режиссеру вызвать во мне просчитанные ими эмоции. Я останусь алертен и ни на миг не потеряю бдительность. Я буду презрительно улыбаться в ответ на любые попытки активистов глобуса и дорожки, шабес-негров белого супрематизма, мастеров селективной эмпатии, спонсоров свального греха, гонцов сексуальной разнузданности, рупоров deep state, темных посланцев Даджала и курьеров ада, осужденных Аллахом и святыми людьми, но все еще брызжущих с экрана своими нечистыми ртами, уловить мою душу и принести ее своему темному господину подобно охотничьей добыче... Бисмиллях!
Голгофский объясняет притихшей аудитории, что проще всего работать с шедеврами «Нетфликса», отражающими глубинные американские архетипы: русские сверлят шахту в ад под мирным американским моллом, взвод бенов аффлеков оказывается в одной комнате с сумками, где лежит двадцать миллионов долларов, и так далее. Все это упрощает практику, делая иммерсию невозможной.
На следующей ступени лучше сосредоточиться на обнаружении элементов левой повестки – с этим тоже никаких сложностей нет. Затем адепт переходит к вспомогательным восприятиям, культивируемым во время просмотра.
Есть целый список стандартных (и очень смешных) голливудских искажений реальности, которые легко отследить – его легко найти в сети (двадцатилетняя блондинка-эксперт по ядерной физике, бесконечные путешествия по вентиляции и пр.). Подобные костыли очень помогут на раннем этапе. Но секрет успешной практики в том, чтобы не отождествляться с этими контрнарративами тоже – вы всего лишь позволяете им держать вас на плаву.
Затем можно перейти к более продвинутым техникам – например, вместо развития т. н. «сюжета» отслеживать монтажные стыки (когда меняется ракурс изображения или вся картинка). Старайтесь не пропустить ни одного. Их полезно считать (от нуля до десяти и назад). Периферийное внимание может при этом замечать модуляции музыки.
«Практика достигает совершенства, – объясняет Голгофский, – когда вы с первой до последней минуты видите в голливудском фильме именно то, чем он является феноменологически – то есть фиксацию движений и звуков, производимых перед камерой богатыми, хитрыми и развратными спонсорами Демократической партии США и их хирургически модифицированными подругами, торгующими своей фальшивой сексуальностью и крокодиловым гуманизмом с целью геополитического внедрения, глобального доминирования, подавления национальных кинематографов, продвижения гнойных политических повесток и получения высокой нормы прибыли...»
Простите, Константин Параклетович, но это уже не феноменология. Феноменологический уровень – это мелькание цветных полос и пятен на белом фоне. А то, о чем вы говорите – это сложная модификация восприятия в духе тех самых левых идей, которые вам так ненавистны.
Голгофский, правда, отмечает, что всего лишь зеркалит подход, применяемый либеральными критиками (как иностранными, так и удерживающими ряд плацдармов на берегах Москвы-реки) при анализе отечественного искусства. Они процеживают его через сито своей повестки. А у нас она несколько другая.
«Цепные сардельки левого коминтерна, – возглашает Голгофский, – делают это, чтобы не потерять заработок или грант, нами же движет высокая духовная цель...»
Так-так, уже интересно. Зачем же нужна эта практика? В чем ее духовный смысл?
Жизнь отличается от телевизора тем, объясняет Голгофский, что мы не можем управлять возникающей перед нами картинкой, нажимая кнопки пульта. Мы можем только перестраивать собственное восприятие. Но именно здесь второй контриммерсивный уровень может оказаться подспорьем, ибо наша жизнь – это тоже своего рода голливудский продукт, обязательный для просмотра.
Разница в том, что в жизни нам удалось то, к чему призывает Кольридж. Мы «приостановили неверие». Мы убеждены, что происходящее с нами творится на самом деле (хотя любой терапевт объяснит, что на девяносто процентов наш ежедневный кошмар состоит из шизоидно-параноидальных интерпретаций, сгенерированных нашим собственным умом).
Мы сами, объясняет Голгофский, это как бы два параллельно идущих сериала. Один – снаружи, другой – у нас внутри. Мы проводим свои жизни в безвыходном и мучительном трансе именно потому, что поставлены врастяжку между двумя этими фильмами.
Но мы можем ускользнуть в узкий просвет между ними. Для этого и нужно двойное разотождествление.
Когда мы впадаем в обычный для современности зомбический транс, мы щепки в море. Но когда мы достигаем разотождествления, мы становимся морем, в котором плавают щепки.
Медитативные практики, подобные випассане, помогают разорвать гипноз, увидев внешний мир (и себя самого) как поток безличных пустых манифестаций.
Но человеку, не практиковавшему с юности, сложно отказаться от галлюцинаторной «полноты жизни». Исчезает все, знакомое прежде. Поэтому безопаснее начать с деконструкции какого-нибудь малозначительного в духовно-эстетическом отношении элемента реальности – и здесь трудно найти цель лучше, чем современная кинопродукция.
Мы плавно тренируем разотождествление на голливудских фильмах, а потом применяем его ко всему остальному сенсорно-ментальному потоку – как внутреннему, так и внешнему...
This is the way.
В заключение Голгофский замечает, что не следует ограничивать эту технику Голливудом, а можно и нужно прикладывать ее к произведениям отечественных мастеров, отснятым на деньги замороченных олигархов. Это, поясняет он, совсем просто – меняется лишь культурная линза.
Ценное замечание. Иначе мы никогда не решились бы.
Но Голгофский не был бы Голгофским, если бы не свалился в сведение мелких счетов и здесь.
Начинает он вроде бы с теории. Он задается вопросом, почему все кинокритики – обозные проститутки мирового поезда лжи. Да потому, поясняет он, что они никогда не пишут про Священный Перпендикуляр восприятия – спасительную колючку, протыкающую любой экранный гнойник.
Критики вместо этого разбирают «психологию», «конфликт», «арку героя», «динамику» и прочие фальшивые фантазмы так, словно это реальные восприятия и ощущения, переживаемые человеком при просмотре голливудских фильмов.
«Профессиональные кинокритики – это подразделение мирового аппарата промывания мозгов. Мелкие сутенеры духа, болотные колдуны и гипнотизеры на службе глобальной корпорации зла и иллюзий... Но даже они меркнут перед игровой критикой, которая впаривает нам всяких Миядзак и Кодзим, заставляющих геймера тупо и утомительно страдать сутками напролет вместо того, чтобы наслаждаться игрой – и все во имя своей сраной «философии»...
Здесь речь Голгофского впервые прерывается аплодисментами – многие даже хлопают стоя.
Сделав это бомбастически-огульное заявление, Голгофский переключается на конкретного кинокритика – какого-то неизвестного нам Антона Кудельмана – и советует ему сидеть в петушином углу тихо-тихо, потому что при его греховном способе заработка следует ежедневно каяться и молиться, а не пытаться судить своим лживым, продажным, но невостребованным даже на рынке отсосов ртом по-настоящему высокое передовое искусство (которого големы его модели просто не способны понять), и уж тем более не давать художникам советов, на чем им сосредоточиться, причем это пожелание равно распространяется на всех прочих големов, лишенных божьей искры и зависящих исключительно от печати коминтерна на покатом глиняном лбу.
Возвращение к иудейским культурным референциям после провокативного «бисмиллях» снова вызывает аплодисменты.
Некоторые читатели предположили, что Кудельман – присутствовавший в аудитории реальный критик, задевший нашего автора каким-то из своих отзывов. Но это, скорей всего, обобщенный образ, удобный мальчик для битья, идеально вписывающийся в продвигаемый автором нарратив.
* * *
Когда Голгофский возвращается из Тель-Авива в Реховот, замершее повествование получает наконец долгожданный импульс.
В первую же ночь нашему автору снится странный сон. Он гуляет по парку (это какая-то смесь зеленых насаждений в местном кампусе и берега неизвестной реки) – и навстречу ему вдруг выходит Женя Эпштейн.
Он одет в майку и джинсы, как на большинстве фотографий из лаборатории. В руке у него – похожее на лампу устройство для борьбы с комарами с ультрафиолетовым светодиодом – в точности такое, как описал Голгофский в своем философском эссе.
Голгофский понимает, конечно, откуда этот прибор взялся и в его прозе, и в его снах – такое устройство есть в его реховотской квартирке.
Голгофский хочет спросить Эпштейна, что ему делать дальше – но тот прикладывает палец к губам и приглашает Голгофского за собой.
Они поднимаются по речному берегу – и через несколько шагов, как бывает во сне, оказываются у лестницы здания Sussman. Эпштейн протягивает Голгофскому антикомариную лампу и указывает на входную дверь. На этом сон кончается.
Проснувшись, Голгофский начинает анализировать его возможные смыслы...
Понятно, что первым делом он связывает видение со своим эссе, где описан именно этот антикомариный агрегат, жужжащий по вечерам в его спальне.
Возможно, думает наш автор, Эпштейн хотел сказать, что именно ему, Голгофскому, несмотря на весь его скепсис, суждено зажечь очередную бледно-голубую лампочку «истины» над Россией?
Пломбированный контейнер с апельсинами из Яффы, а внутри – окончательный чебурашка?
Соблазнительно для любого мыслителя, но вряд ли. На интеллектуальном олимпе Отчизны очередь, а нравы такие, что, как заметил один современный философ, и грохнуть могут. Голгофский тем не менее срывается в многостраничную рефлексию по поводу своей возможной востребованности в качестве национального гуру. Мы ее, конечно, опускаем – главным образом из сострадания.
Лишь когда все прочие интерпретации сновидения уже учтены и обдуманы, Голгофскому приходит в голову неожиданная в своей простоте мысль...
А может, Эпштейн просто велел ему принести лампу в лабораторию? Голгофский делает именно это – и включает комариную душегубку рядом с эннеаграммой.
Ничего, конечно, не происходит. Потом Голгофский замечает какое-то флуоресцирующее пятнышко на одном из термостатов. Такое же – на другом... Это какой-то прозрачный состав, заметный только в ультрафиолетовом свете.
Голгофский рисует эннеаграмму, ставит крестики в тех местах, где расположены помеченные флуоресцентом катушки, и у него – новая сетка включений с прежним числом задействованных блоков. Возможно, ей соответствует другой якорь в прошлом... Голгофский думает, следует ли ему сообщить о сделанном открытии или сначала проверить его, и решает проверить – тем более, что запрета на подобные действия не было.
Когда Голгофский впервые активировал французский якорь, компьютер показал длиннейшую цепь прошлых включений – моментов в прошлом, где такой же якорь был собран. Они были помечены датами и содержали короткий (и, как правило, непонятный) комментарий.
Почти то же происходит и здесь, но никаких комментариев Голгофский не видит. Только какие-то технические метки и цифры. Видимо, из реховотской лаборатории ко второму якорю подключались редко (хотя все линки система видит ясно – второй якорь присутствует во многих точках прошлого, весьма близких друг к другу).
У Эпштейна было несколько лабораторий. Вероятно, подключения происходили из другого места.
Перекрестившись, Голгофский переводит якорь в новое состояние – и включает секвенцию катушек. Система запрограммирована заранее – и выбирает точку в прошлом сама.
Иней на термостатах, потом жар и гул – все как прежде. Зеленый лазерный пунктир на полу показывает, что система готова. Голгофскому кажется, что он различает приглушенную начитку заклинаний Point Rouge – духам лоа все равно, куда толкать визитера...
Голгофский решается. Он встает в стартовую позицию и дожидается промпта системы. Следует знакомый толчок в спину.
Его подхватывают волны оранжевого и сиреневого света, и на миг он теряет сознание. Когда он приходит в себя, свет не исчезает – он просто принимает понятные формы. Голгофский видит вечернее солнце и скалу нежнейшего лилового оттенка в нескольких метрах от лица. Перед скалой – пропасть.
Голгофский в чужом теле. На нем синий плащ, в руке – легкая трость. Четырехметровая эннеаграмма начертана розовым мелом прямо на мозаичном полу под открытым небом (мозаика проста, но необыкновенно красива – синие дельфины и зеленые тритоны на белом фоне). На пересечении линий эннеаграммы стоят маленькие бронзовые жаровни (здесь живут боги – а они не обжигают горшки). Рядом – слуги в туниках и два рыжеволосых охранника в коротких пестрых плащах.
Германцы, вспоминает Голгофский. После заговора Сеяна Преторию веры нет... Несколько секунд он делит власть над умом и телом с его изначальным обладателем – и успевает понять, что он теперь...
Император Тиберий.
Голгофский на Капри первого века. Он стоит в начале прогулочной дорожки в скалах у императорской дачи. Над ним нависает мраморный дворец, сверкающий статуями и орлами. Это Villa Jovis... Голгофский старается не показать свое замешательство телохранителям и слугам – и неспешно идет прочь от дымящейся эннеаграммы.
Длинная и прямая прогулочная дорожка прекрасна в своей строгой простоте. Справа – невысокая мраморная ограда; за ней – завораживающая панорама: синее спокойное море далеко внизу. Из моря поднимаются складки гор... Так, должно быть, виделся только что сотворенный мир с вершины Олимпа.
Вдоль променада – низкие кусты мирта, карликовые пинии и кипарисы, постриженные так, чтобы не закрывать вид. Несколько позолоченных статуй – кажется, копии греческих... Сатиры, нимфы. Еще видны какие-то столбы, увенчанные головами божества – Голгофский не помнит их названия.
Он доходит до края дорожки (германцы-телохранители неслышно следуют за ним). Слева – павильон с плоской крышей, на которой разместился какой-то массивный астрономический прибор из бронзы. У входа – еще два германца.
Внутри – две комнаты. Одна с ложем, рабочим столом и библиотекой свитков, другая – с проемом в крыше для наблюдений (астрономические таблицы с черными и красными символами нарисованы прямо на штукатурке стен).
Есть здесь, конечно, и все нужное для винопития.
Голгофский садится за стол. Там лежат сложенные восковые таблички для письма, но императорская рука сама берет свиток, лежащий в отдельном ящике, и раскатывает его на столе. Наш автор видит перед собой столбцы русского текста, написанного чернилами (чем-то вроде пера).
Тот же крупный круглый почерк, что и в келье замка Шантосе. Это вторая часть журнала Эпштейна. Чернилами в Риме писали только окончательные тексты, но Эпштейн, похоже, не тратил времени на воск.
Жиль, я не сомневался, что ты доберешься и до этого места. Теперь я расскажу то, чего не знают (полностью, во всяком случае) даже в ЦРУ.
Перед чтением Голгофский вместе с Тиберием припадает к стоящему в комнате кувшину с вином.
«Признаюсь, я выпил местного и здесь, – пишет наш автор. – Жиль де Рэ пил очень хорошее красное. Вино Тиберия оказалось золотистым и густым, практически с мякотью. Возможно, это и был знаменитый Фалерн. Французское красное пятнадцатого века понравилось мне больше...»
Голгофский внимательно читает свиток Эпштейна – и воспроизводит в романе найденный текст. Читателю не совсем понятно, как он ухитрился его скопировать – или он пишет по памяти?
Второе вероятней – Голгофский упоминает, что каждый раз он возвращается в одну и ту же временну́ю точку и попадает в прогуливающегося на том же закате Тиберия, так что происходящее просто не успевает надоесть императору. Разнятся только части свитка, которые он проглядывает – а времени на чтение у автора сколько угодно.
Эпштейн продолжает свой рассказ.
Итак, американские спецслужбы не особо заинтересовались Жилем де Рэ. Чтобы показать универсальность метода, спонсоры требуют собрать в прошлом другой якорь. Эпштейн, обученный азам оккультизма Жанной, отвечает, что нужно искать медиумов, имеющих прямую психическую связь с людьми из прошлого.
Спонсоры, понятно, напрягаются – это не то, что они ожидают услышать от физика. Но Эпштейн тут же покрывает мозги своих собеседников густым слоем наукообразной пудры.
Он объясняет, что сознание, в отличие от физического тела, не привязано жестко ко времени. В квантовом поле информации сохраняется не только прошедшее событие, но и субъективный опыт всех участников в любой момент, когда они были живы. Ретро-контактер может настроиться на эту волну.
Это даже не особая редкость. Многие такие умельцы достигали большой известности. Например, Стефан Осман, польский инженер и ясновидящий, умерший в конце Второй мировой, мог подключаться к сознанию жертв помпейского извержения. В двадцатых и тридцатых годах прошлого века с ним много экспериментировали ученые. Таких медиумов немало и в наше время.
В Стэнфордском университете в то время все еще действует проект по «дистанционному видению», финансируемый ЦРУ в рамках программы Stargate: операторы подключаются к сознанию людей прошлого во время их жизни. По отчетам, они не просто видят картинку, а целиком ощущают себя внутри чужого восприятия в реальной точке прошлого.
Тувинские шаманы тоже могут входить в тело своих далеких предков, когда те были еще живы. Общее название этого феномена – хронокинез.
Однако простых наблюдателей прошлого Эпштейну недостаточно. Ему нужно, чтобы контактер мог заставить хоста совершить в прошлом простейшее действие – а именно, собрать якорь с магнетитом.
К делу подключается ЦРУ. Проект Stargate получает дополнительное финансирование; вокруг кормушки вьется огромное количество когнитивных ретроконтактеров, но практически все они – пассивные наблюдатели прошлого.
ЦРУ просеивает картотеку проекта и находит наконец одного человека, утверждающего, что он может вступать в контакт с... римским императором Тиберием – и даже способен в известных пределах управлять его действиями.
Имя контактера не разглашается. Его служебная кличка – Август. Дело не в том, что у ЦРУ есть чувство юмора. Дело в том, что контактер выдает себя за тень первого императора – и передает Тиберию почерпнутую у древних историков информацию по зреющим заговорам (именно поэтому Тиберий и переезжает на Капри).
Информация о заговорах, полученная Тиберием от августейшей тени, всегда подтверждается. Поэтому император без особых колебаний собирает якорь с магнетитом по нарисованному Эпштейном чертежу (у императора получилось правильно отрисовать схему только с третьего раза, и то с помощью придворного астролога, в чьем павильоне был поставлен первый опыт).
В дальнейшем Тиберий предпочитает собирать инсталляцию на открытом воздухе, потому что от дыма магнетита у него мигрень. Но в ум императора при последующих опытах проникает уже не контактер ЦРУ Август, а отправленный в прошлое духами лоа Женя Эпштейн. Сначала – только он...
Оставив прочитанный на треть свиток на столе обсерватории, Голгофский берет недельную паузу и погружается в исторические штудии.
* * *
Дело в том, что между похождениями Жиля де Рэ и увеселениями Тиберия определенно заметны морфические параллели. И это не фантазии Голгофского, а бесстрастная фиксация историков. Поскольку мы ограничены в объеме, проследим подробно лишь одну из них.
Вот что показал на процессе приближенный слуга маршала де Рэ – Этьен Коррийо по прозвищу Пуату:
Когда помянутый Жиль де Рэ находил либо видел двух мальчиков или девочек, братьев или сестер, или иным образом родственных, если один из них не был ему по душе и он желал распутства свои учинять и развратничать лишь с другим, то дабы тот, кто ему не понравился, не смог никому рассказать, что другой был схвачен, помянутый Жиль, обвиняемый, похищал, сам или силою слуг своих, обоих и учинял омерзительные развратные оргии с тем, кто ему нравился, а затем резал горло или повелевал зарезать и одного, и другого.
Показания другого свидетеля:
Далее, он сказал, что если двое детей были братьями и их приводили вдвоем, то он (Жиль де Рэ) обладал лишь одним, держа, однако, в замке обоих, дабы второй не раскрыл никому участи брата своего, и их предавали смерти совместно.
Голгофский, как мы уже говорили, не помнит за собой таких зверств. Зато он припоминает одно место из «Жизнеописания Двенадцати Цезарей», где Светоний рассказывает о нравах Тиберия[26]:
Говорят, что однажды, во время жертвоприношения, он так распалился на прелесть мальчика, несшего кадильницу, что не смог удержаться, и тотчас по совершении обряда отвел его в сторону и растлил его, а заодно с ним также и его брата, флейтиста; потом он приказал им обоим перебить голени за то, что они попрекали друг друга этим бесчестьем...
Историки, конечно, могут преувеличивать императорский пыл, но в сухом остатке один страшный паттерн – глумление над малолетними братьями с их последующим убийством. Объяснять такое сходство можно по-разному. Простейшее предположение в том, что Жиль де Рэ был прежде Тиберием...
Но Голгофский не склонен к таким допущениям.
Для нашего автора это классический случай морфического резонанса – преступление повторяется в той же форме, в какой было совершено на тысячу с лишним лет раньше просто по той причине, что его схема, так сказать, уже зафиксирована в квантовом вакууме... Эхо, просто эхо.
Но здесь у Голгофского впервые мелькает и другая догадка. Может быть, мы наблюдаем один и тот же почерк, потому что оставила его одна и та же рука (вернее, когтистая лапа)? Злодеяния настолько мерзки и страшны, что сначала Голгофский даже не думает о людях. А что, если в тело Тиберия и Жиля де Рэ входили одни и те же злые духи? Или какие-то сущности?
Зафиксировав эту мысль, Голгофский продолжает изучение привычек Тиберия – пока что без всякой связи с историей французского маршала.
Коротко перескажем эту часть текста.
Голгофский приводит латинскую цитату из Светония – то место из описания услуг в зоне «бассейн» на капрейской Villa Jovis, которое при переводе жизнеописаний часто опускают. Опустим его и мы. Скажем только, что речь там идет о младенцах, отнятых от материнской груди.
Это же подтвеждает и Кассий Дион.
Тацит выражается мягче:
«...pueri impuberes... ad luxuriam instructi» – «мальчики до пубертата, обученные разврату».
Для нас, разумеется, этот «папа и мама в одном флаконе» – чудовище и преступник. Но с точки зрения римской половой морали единственным ограничением для принцепса было сохранение его активно-доминантной роли, обязательной даже на отдыхе (иначе поправит Преторий).
Из этого античного праха, прозревает наш автор, и растет анекдот про входящего в хату зэка, который объявляет себя новой мамой, но уточняет, что сиська у него одна, так что арестантам следует записаться в очередь. Это тоже своего рода морфорезонанс: так реверберирует инфернальное эхо минувшего, проникая в солнечный Факаполдень XXI века.
Нынешние владыки человечества, конечно, и рядом не плавали. Хотя, с другой стороны, что нам известно об их радостях? Мы даже не в курсе, кто они. Тиберий хоть харю предъявил – для статуй государственного культа. А эти даже не покидают тьмы. Да и Преторий им не указ.
Зловещая и болезненная тема. Но есть в этой тьме и позитив: изначальное здоровье человеческой психики проявляется в том, что нельзя бесконечно гипертрофировать разврат, не превращая его в смешную самопародию.
Реальное прошлое человечества (даже то немногое, что запечатлено на бумаге) весьма мрачно. Просвечивая историю за последние десять тысяч лет, то и дело натыкаешься на институциализированную педерастию. Да и девичьей доле, мягко говоря, не позавидуешь.
У этих древних бесчинств есть мощнейшие морфические следы, всплывающие время от времени в психике даже самого здорового и нравственного человека – просто об этом не принято говорить. Многие хорошие и добрые люди, не сделавшие ничего противозаконного, искренне считают себя из-за этого тайными извращенцами и психопатами.
Это приводит нас к более широкому вопросу – как вообще быть с неправедными соблазнами, если мы не желаем за ними следовать? Особенно когда они приходят не из внешнего мира, а из глубин собственного ума?
Бороться? Но как?
И здесь Голгофский, опираясь на Дхаммарувана, делает действительно интересный вывод.
«Если у нас есть привычка наблюдать за собой, мы знаем, что у сражающегося с соблазном ума есть своего рода триггерные состояния. Скажем, мы бросили курить – и хотим сохранить эту решимость. Состояние «ноль» – мы не курим. Искушение растет, мы героически с ним сражаемся – но в какой-то момент все-таки решаем, что выкурим еще сигаретку или две...
«Мы проиграли. Ничего еще не случилось, но мы перешли в триггерное состояние «единица». Теперь мы опять курим. Внешний наблюдатель не заметит никаких произошедших с нами перемен, но что-то в нас уже сдалось, и мы покорно плетемся в магазин за сигаретами через два часа после своей капитуляции... Еще более распространенный переключатель подобного рода – «таки бухнем»...
«Это знакомое почти каждому поражение возникает именно из битвы с соблазном. Мы сначала проиграли ее в собственном уме, а затем занесли проигрыш во внутренний протокол, состоящий из последовательности подобных отождествлений...
«Но если мы хотим победить дурную привычку, порок или соблазн, с ними не следует «бороться». Это невозможно, потому что борцухе некого взять на стальной зажим. «Борьба» – это тот самый механизм, который позволяет искусу обойти редуты нашего ума. За соблазном надо наблюдать, не отождествляясь ни с поражением, ни с победой. И никаких триггерных окончательностей при этом не возникнет...
«Дело в том, что на нашей стороне здесь природа. Да, часто искушения кажутся непобедимыми, и с ними невозможно бороться – это за пределами человеческих сил. Сигарета, стакан, дорожка, укол, порнуха (а для мозга это такой же наркотик – глазная инъекция) и так далее вплоть до водных процедур капрейского старца.
«Но фишка в том, что любой соблазн, как и все человеческое, непостоянен – и если заметить его зарождение до отождествления с ним (неважно, с каким знаком), если смотреть на него спокойно и невозмутимо, не борясь, но и не поддаваясь – просто с интересом изучая, что это и как оно развивается – искус довольно быстро рассеивается сам по себе. Черти боятся света...
«Но вглядываться надо не в объект соблазна, а именно в механизм – вот мысль, вот порождаемое ею чувство, вот вихрь энергии, вот резонирующие телесные спазмы и так далее: что есть все это в своей таковости? Важна не церковная онтология, а именно практическая феноменология. Какое оно? Как меняется? Как долго пребывает? Каким образом пытается управлять нашей волей? В какой момент мы отпускаем вожжи? Можем ли мы снова подхватить их?
«Главное же, никогда не считайте соблазн «своим». Относитесь к нему примерно как к восточной свадебной музыке на соседнем дачном участке. Возможно, некоторое время она будет играть. Но это ведь не повод пускаться в лезгинку...»
Понимаем. Один из тех редких случаев, когда Константин Параклетович хорошо знает, о чем говорит.
«Стоит реально развернуть наш телескоп таким образом, и наваждение исчезнет в той же пустоте ума, из которой соткалось. А в следующий раз наехать на нас будет уже сложнее по тому же закону морфорезонанса...
«Наши пороки так же неустойчивы, как наши добродетели. Мы сами надуваем их до гигантских размеров, а потом бетонируем своей триггерной защелкой. Вот мы вышли на поле битвы с пороком и проиграли. Не выходи на поле битвы, дурень. И проигрывать станет некому...
«Парадокс в том, что искушение почти невозможно победить, если с ним бороться, но простое невозмутимое наблюдение за его развитием в уме позволяет реке сознания довольно быстро пронести мимо нас его маленький трупик. И для этого часто даже не надо делать усилий – если не отождествляться с добром и злом, добро не будет попрано, а зло не победит. Состояние, в котором мы способны на это постоянно – почти уже пробуждение (лучше сказать, его главный прекурсор, своего рода lucid wakefulness по аналогии с lucid dreaming)[27].
«Все в этом мире появляется и исчезает само. Не вглядывайся в бездну, и не придется искать выход из нее. Именно в этом секрет, уже много тысяч лет известный мудрым китайским товарищам...»
Наша любимая цитата:
«Как сказано в книге «Дао дэ цзин», дорога в тысячу ли начинается с первого шага, но делает его только мудак, желающий переть пешком до Владивостока...»
Спасибо, Константин Параклетович.
Где бы мы были без вас. Наверно, канули бы в бездну в каком-нибудь капрейском бассейне...
А Тиберий... Что Тиберий?
Возможно, провоцирует Голгофский, статная иноходь истории вскоре поставит вопрос о его политической реабилитации. Недаром наше все Пушкин писал Николаю Первому вскоре после восстания декабристов (сохранился черновик письма):
Sire, je vous avoue que je suis plus que jamais enclin à penser comme Tacite: Tiberius fut le plus grand esprit politique, quoique méchant...[28]
Заметим, что Пушкин здесь вовсе не заискивает перед тираном – наоборот, скорее слегка троллит его. Поэт искренен. В письме Вяземскому в октябре 1825 года (то есть прямо перед восстанием) он выражался живее, к тому же по-русски:
Читаю Тацита – и чем более читаю, тем более люблю Тиберия.
Томик в деревне... Грибцам я пел... Да и лорд Байрон... Время было такое.
А мы все ждем, когда Константин Параклетович возьмет английский след. Ждали недолго-с. Но пересказывать приводимые им сведения о греческих изысканиях мятежного лорда выше наших сил.
Бог с ней, с историей. Интересна прежде всего нешуточная прокачанность Голгофского в вопросах психической саморегуляции. Видно, что человек часто и много работает с соблазнами (борется или наблюдает, нам трудно судить), и возникает естественный вопрос – что это за искушения?
Но о безднах, завораживающих самого Голгофского, мы поговорим позже.
* * *
Через неделю Голгофский находит в себе силы вернуться к журналу в обсерватории на Villa Jovis. Он понимает, что сейчас узнает главное – и это его страшит.
Тиберий произвел впечатление на спонсоров проекта Stargate. Но в конечном счете именно этот успех Эпштейна и закрыл американское финансирование его работ. Деятельность ЦРУ направлена сами знаете на что; какую пользу эта организация может извлечь из экскурсий в Бретань пятнадцатого века или на остров Капри времен рождения Христа?
Эпштейну сообщили, что финансирование будет прекращено. Но одновременно он узнал, что проектом заинтересовались англичане (в то время спецслужбы англо-саксонского мира сотрудничали теснее, чем сегодня – и на уровне высшего руководства секретов друг от друга у них было меньше).
За месяц до закрытия лаборатории Эпштейн получает по почте небольшой изящный конверт. Внутри карточка, приглашающая на обед в один из лондонских ресторанов. За ним прилетит частный самолет; он же отвезет назад. На две ночи зарезервирован отель, чтобы выспаться после перелета и отдохнуть после обеда... Говорить о том, что все – самого высшего класса, даже как-то вульгарно.
Надпись на карточке выглядит так:
Lord Ambrose Wilson
Vincent Savile-Howard
KT, GCB, GCVO, DSO, MC
Вы ведь чувствуете, как напрягся Голгофский, читающий капрейский свиток Эпштейна в императорской обсерватории?
London calling...
Читатель, ждавший, когда же в тексте прорежется в полный рост Голгофский-конспиролог, наконец получает свое.
Следующие пятьдесят страниц Голгофский объясняет нам, кто вышел на связь с Эпштейном (первые пять уходят у него на расшифровку сокращенных титулов после имени – эту часть мы без сожалений опустим).
«Чтобы оценить всю увесистость этой небольшой карточки, – пишет Голгофский, – надо понимать, кто и как управляет Британией и какова реальная структура власти на острове...»
Тут, ясное дело, нет лучшего специалиста, чем наш автор.
«Британская «надстройка», – продолжает он, – это не пирамида, а горизонтальная сеть, где власть распределена, но при этом удивительно устойчива. Там нет одного явного центра, но есть огромное число перекрестных лояльностей: школа, колледж Оксбриджа, закрытый клуб, траст, совет директоров, место в палате лордов, редсовет рупора левых progressives и так далее. Единого центра нет, есть стая, ориентирующаяся в пространстве и времени по собственному следу и запаху...
«Спецслужбы здесь – не государство в государстве, как в некоторых других местах, а часть того же гобелена. Их топы учились вместе с министрами и главредами в одних закрытых школах, близко-близко сошлись еще в ранней юности, а теперь состоят в тех же клубах и входят в один несокрушимый священный отряд...
«Но это не значит, что за этой идиллической магна-картонкой (Голгофский натужно острит – имеется в виду не манга, а carta magna, старинная британская хартия вольностей – прим. ред.) с рисунком очага, которой любит хвалиться перед буратинами живая еще голова бывшей империи, не спрятано никаких дверок. Секретные вертикальные структуры есть. И самая, наверно, важная из них – это MI–13...
«Официально такой спецслужбы нет и не было (число 13 в Британии не любят), но реальность куда кудрявей и пушистей: мало того, что она есть, ее вдобавок прячут от мира крайне интересным способом. Чтобы замаскировать эту структуру, Marvel по договоренности с «Пятью Глазами» (так называется сеть англосаксонских разведок) запустил... серию «Captain Britain and MI–13»...
«Спасибо нашим друзьям из ЦРУ, мы теперь знаем, что такое FS (fake simulacrum) и TS (troll simulacrum). Вот это они и есть – с 2008 года любой, кто наберет в поисковике «MI–13», получит линк на комиксы Marvel и вики-страничку про Капитана Британию... И да, фанаты будут с выпученными глазами уверять, что все это существует на самом деле...»
«То же касается второго названия MI–13 – Department of Internal Covert Knowledge. Если вы попробуете найти в сети эту аббревиатуру, вы увидите, как мастерски маскируются британские спецслужбы высшего уровня. Это уже тролль-симуляция...»
Реальная MI–13 (или «The Unlucky», как эту структуру называют в британской элите) – это сливки сливок, секретный этаж, куда коммодора Бонда вряд ли пустили бы даже барменом. Именно на этом гениально затаившемся (не хуже Мишеля Фуко) уровне и решаются важнейшие и деликатнейшие вопросы управления тенью империи – и самим островом.
«MI–13 не отдает приказы, – пишет Голгофский. – Это вульгарно. Там решают, кто из молодых талантов вдруг получит стипендию Rhodes, место в Balliol или приглашение на закрытый ужин в Chatham House. Через 15–20 лет эти люди уже сами премьер-министры, главреды, председатели банков – и часто сами не знают, в какой момент в их судьбе произошел поворот...
«Мало того, MI–13 контролирует доступ к так называемым «мертвым файлам» – архивам, которые официально уничтожены или погибли при «пожаре». Один звонок – и вдруг выясняется, что у перспективного политика в 1989 году была связь с КГБ. Или наоборот – что у неудобного журналиста папа в 1942 году сотрудничал с нацистами...
«Но самое страшное оружие MI–13 – чисто британское. Это тишина. Если MI–13 решает, что какая-то тема (например, реальная структура собственности на британские СМИ или подлинные масштабы слежки GCHQ) не должна присутствовать в публичном пространстве, она перестает существовать. Не через цензуру, а через скуку. Все вдруг начинают зевать, когда об этом говорят. Газеты сами решают, что это «не интересно читателям». Это не заговор – это консенсус, который сам собой возникает на горизонтальном британском газоне... Для того его и стригут последние триста лет...»
Хорошо излагаете, Константин Параклетович. И что же дальше?
«Для простых смертных, – пишет Голгофский, – Савиль – просто пожилой чудак, живущий в полуразрушенном якобитском особняке в Северном Йоркшире. Там он якобы разводит розы да пишет письма в «The Telegraph» о том, что «нынешний флот – это позор».
«Где лорд Эмброуз живет на самом деле, не знает никто. Редкие деловые встречи он проводит в отдельном кабинете одного из лучших лондонских ресторанов. Савиль – бессменный глава MI–13 как минимум пятнадцать лет. Вот такой человечище вдруг приглашает отобедать простого физика Эпштейна...»
Капрейский свиток Эпштейна – это весьма подробный мемуар и единственный оставшийся источник информации о лорде Эмброузе (почему так, станет ясно позже).
Эпштейн летит в Лондон, проводит ночь в гостинице и следующим вечером прибывает в ресторан «Le Gavroche», где назначена встреча.
В 2024 году ресторан закрыли, но в то время это было излюбленное место для встреч элиты: политики, дипломаты, аристократы... Эпштейна ждут – его проводят в секретную комнату на втором этаже. Зеленые стены, приглушенный свет, окно на улицу закрыто и задернуто тяжелыми шторами.
Эпштейна поражает не роскошь этого места, а тишина – лондонский гам здесь неощутим. Он едва успевает привыкнуть к ней, когда в кабинет входит лорд Эмброуз.
Он не похож на аристократа – скорее, на какого-то итальянского ювелира (Эпштейн сам не знает, почему ему приходит в голову такое сравнение). У Савиля длинные седые волосы до плеч; на носу – круглые зеркальные очки: его глаза сияют как два золотых солнца.
– My lord... – начинает Эпштейн.
– Oh, do just call me sir![29] – машет рукой лорд Эмброуз.
Типичный демократизм британского нобиля, останавливающийся за шаг до амикошонства.
Лорд Эмброуз предлагает сперва отсалютовать мишленовским звездам («две, но какие!»), а потом уже перейти к делу. Обед превосходен: суфле Сюзет, фуа-гра, голубь с трюфелями (остальных блюд Эпштейн не запомнил). Вино – Château Palmer шестьдесят первого года («иногда самые банальные решения – одновременно самые утонченные», – поясняет Савиль свой выбор).
Наконец в полутьме кабинета зажигаются адские глаза сигар. Пора переходить к главному.
– Вы знаете, мой друг, почему этот ресторан называется «Le Gavroche»? – спрашивает Савиль.
Эпштейн смутно помнит виденный в советском детстве фильм.
– Какой-то революционный сорванец?
– Да, – говорит Савиль. – Это герой Гюго. Уличный мальчишка-парижанин. Символ свободы, дерзости и смекалки. Живет на баррикадах, поет, ворует булки... Но это место, куда ходят сливки британской элиты. Как вы думаете, почему?
– Они любят французскую кухню? – простодушно предполагает Эпштейн.
Савиль смеется.
– Да, но не в этом дело. Британский аристократ – в душе такой же гаврош: за его чопорностью скрывается веселая дерзость, неукротимое желание рискованных приключений, как мы говорим – sport... Это слово приобрело свой нынешний массовый смысл не так давно...
Эпштейн кивает.
– В сердце высокородного англичанина, – продолжает Савиль, – всегда живет гаврош. Но в твидовом пиджаке и с родословной до Вильгельма Завоевателя. Он может до пятидесяти лет выходить к завтраку в одно и то же время, потом вдруг уезжает на год в Афганистан и возвращается с бородой, без одного пальца и с татуировкой на пушту...
Эпштейн вспоминает анекдот про сэра пэра, которому ост***ло пить его утренний кофе, но сдерживается. Слова об Афганистане, однако, заставляют его вспомнить не талибов, а маленьких танцовщиков, которых так любят афганские полевые командиры. Должно быть, триггернуло слово «Гаврош».
И, как мы увидим, не зря.
– Вот это и есть настоящий британский спорт, – продолжает Савиль, – не футбол, не крикет, а слово в своем старом значении. Опасная игра, где можно потерять все, включая голову, – он выразительно смотрит на Эпштейна и проводит пальцем по горлу, причем улыбка исчезает на миг с его холеного лица, – но играть следует весело и без единой жалобы.
Эпштейн делает глоток вина. Отчего-то ему кажется, что единственно важным в словоизвержении Савиля было это движение уцелевшего в Афганистане аристократического пальца по горлу...
А Савиль все поет. Лорды, уходившие в четырнадцатом году на фронт с томиком Гомера и бутылкой портвейна; младшие сыновья великих родов, сбегавшие в девятнадцатом веке в Африку искать исток Нила, лорд Байрон, завещавший свое сердце греческим мальчикам; современные герцоги, прыгающие с парашютом над Антарктидой – как бы для благотворительности, а на самом деле «потому что надо же что-то чувствовать» – таков британский аристократ. За его ледяной вежливостью и «quite so» скрывается все тот же уличный мальчишка Гаврош... Почти как у Марка Твена – принц и нищий в одном лице...
Эпштейн кивает. Почему-то ему страшно.
Савиль наклоняется к своему собеседнику.
– Вы ведь понимаете, – говорит он вкрадчиво, – что гавроша всегда будет тянуть к тем, кто на него похож.
– Да, – отвечает Эпштейн, – это логично.
– Я знаю про вашу работу с Жилем де Рэ, – продолжает Савиль. – Он, хоть и воевал с нашей короной, тоже был гаврошем в душе. И весьма ценил других гаврошей...
Лорд Эмброуз оглушительно хохочет над собственной шуткой. Эпштейн с трудом выдавливает из себя улыбку. Ему хочется встать и убежать, но что-то подсказывает – так поступать не стоит.
– Вы достигли устойчивого спуска к квантовому якорю, – продолжает Савиль. – Мало того, вы можете заставить Жиля де Рэ собрать другой якорь в любой временной точке после первого контакта. Отправиться на экскурсию к такому якорю может кто угодно – ваша технология это позволяет. Я верно понимаю ситуацию?
– Вы весьма осведомлены, – отвечает Эпштейн. – Но это будет не совсем экскурсия.
– В каком смысле?
– Если вы перемещаетесь в тело де Рэ, – говорит Эпштейн, – это выглядит вовсе не так, как если бы вы смотрели кино о его убийствах. Вам придется зверствовать самому.
– То есть?
– У вас будет полное ощущение, что преступление совершаете лично вы, – объясняет Эпштейн. – В вас разгорится извращенная садистская похоть, вы поддадитесь ей и устроите чудовищное зверство... Я сам не посещал моменты убийств, но с винопитием, например, это ощущается именно так. У меня нет привычки к пьянству, но, когда я пил вино в Бретани и на Капри, я переживал желание хоста напиться как свое собственное... Я, впрочем, лишь предполагаю, что это было желание хоста... Грань здесь невозможно провести...
– Продолжайте, – кивает Савиль.
– Поверьте, глубокая экскурсия может оказаться для нормальной психики разрушительной. Ее участник не сможет наблюдать за Жилем де Рэ. Он им реально станет – пусть на время, но со всеми моральными последствиями...
Почему-то Эпштейн думает, что Савиль устрашится. Однако тот лишь улыбается.
– То же касается и Тиберия?
– В целом да.
Савиль барабанит пальцами по столу.
– Я слышал, что у вас закончилось финансирование. Скоро проект закроют. Ну а вас самого, скорей всего, засекретят... Что, не знали?
Интонации, с которой Савиль произносит слово «засекретят», достаточно – Эпштейн не задает никаких вопросов.
– Моя организация может взять вас на поруки. Мы сохраним финансирование и даже увеличим его. Если надо, удвоим или утроим. Все из частных источников, бюджетных денег там не будет – поэтому и отчитываться не придется.
– А что потребуется от меня?
– У нас есть один маленький уютный остров. Вы построите там еще одну полностью экипированную лабораторию – а с антуражем помогут наши дизайнеры и стилисты. Это будет весьма шикарное место. Некоторые британские... скажем так, гавроши, хе-хе, смогут отправляться оттуда в экскурсии по прошлому...
– Вы хотите собирать там компромат? Но никаких записей не останется...
– Зачем же компромат. Его у нас и так хватает. Это будет, как бы выразиться, секретный спорт весьма богатых и влиятельных людей из элиты, готовых оплатить все расходы и взять вас под свое крыло.
Эпштейн думает.
– Технически это осуществимо, – говорит он. – Вполне. Но мои работы курируются очень серьезными спецслужбами...
– С ЦРУ и Моссадом мы договоримся, – машет сигарой Савиль. – Наши младшие братики слушают нас во всем...
– Но психические последствия для экскурсантов могут оказаться... Совершенно непредсказуемыми. Вы не боитесь возможных осложнений?
– Милый мой, – говорит Савиль, – вы просто не представляете, что означает быть членом британской элиты. Вам не понять, какую закалку мы проходим в младенчестве и детстве. То, что кажется вашему уму ураганом, для нас просто легкий ветерок...
Но Эпштейн пока не слишком верит лорду Эмброузу.
– Зачем вам это на самом деле? – вопрошает он. – Я чувствую, что вы сказали не все. Мне надо видеть картину целиком, иначе я не могу ничего гарантировать... Впрочем, я по-любому ничего не гарантирую. Просто скажите мне правду один раз. Я сразу ее забуду и больше никогда не задам вам этого вопроса. Так будет безопаснее для всех...
Савиль снисходительно улыбается.
– Хорошо. Один раз скажу, только вы вряд ли поймете. И больше к этой теме не возвращаемся. Идет?
Эпштейн соглашается.
– Вам, возможно, известно, что в британской элите много последователей Алистера Кроули и общества «Золотая Заря». Мы расстались с Кроули из-за его привычки к публичности. Вокруг него было слишком много скандалов. Сейчас общество изменило название на «Розовый Закат», но это просто соблюдение внешних условностей – суть та же. Мы уважаем память Кроули. Алистер был нерегулярным масоном и реформировал Орден Восточных Тамплиеров, чтобы включить в него свежие идеи... Иногда слишком свежие...
– Так, – мужественно говорит Эпштейн. – И?
– Еще в начале века Кроули с учениками вызывал существ, питающихся энергией loosh – она возникает из человеческой, хмм... фрустрации. Вы должны понимать, что тайная и главная функция мировой элиты – сбор тонких энергий для высших сущностей. Их называют по-разному, но именно они дают настоящую земную власть. У Кроули было много знаний, но мало источников loosh, особенно в чистых формах. «Золотая Заря» и Тамплиеры Востока использовали магию для генерации loosh через эмоции – и передавали ее архонтам... Но это капля, ничто. Вы еще со мной?
Эпштейн кивает. Он уже не рад, что затеял этот разговор.
– Элиты провоцируют войны и не дают им кончиться именно для сбора этой энергии и подкупа архонтов... Что делать, мир жесток. Но даже во время войны выделяется не так уж много loosh высокой очистки. А Жиль де Рэ и Тиберий, по нашим сведениям, даже не собирали эту эссенцию – они чудили просто так, и loosh наивысшего возможного качества бесцельно рассеивался в эфире. При спуске к вашему квантовому якорю наши адепты смогут собрать эту бесценную энергию даже из прошлого. Для этого не нужно никакого оборудования, все произойдет через самих медиумов, которые переживут случившееся заново. Так мы накормим наших союзников. Я имею в виду, архонтов.
– Значит, это не просто sport?
Савиль морщится.
– Будь вы британским лордом, мой друг, – чеканит он, – вы поняли бы сами, что для нас это просто sport. Если говорить про объемы loosh, по сравнению с нашим главным производством это не улов. Но даже от мелкой работы бывает польза. Можете быть уверены, что ваши усилия помогут всемирной победе прогресса. Не сомневайтесь – мы с вами на стороне добра и света. Вернее сказать, это добро и свет с нами. Lumos! Luxifer Maximus!
Эпштейн понимает, что с Савилем лучше не спорить. Он даже отчасти успокаивается – похоже, перед ним безвредный псих с большими финансовыми возможностями. Пусть себе поиграет в министерство магии...
– Ваши слова воодушевляют, сэр, – говорит физик. – Но мне пока непонятно, какие последствия будут у массовой квантовой коммутации. Мы не можем предсказать побочных эффектов при масштабировании.
– Вы были там много раз и вернулись, – отвечает Савиль. – Значит, степень риска приемлема. Кто вам сказал, что гавроши боятся опасности?
Возражать бесполезно, и Эпштейн соглашается.
* * *
На следующий день перед отлетом лорд Эмброуз берет Эпштейна на прогулку в Сент-Джеймс парк. Место сразу очаровывает израильского физика – особенно умиляет тихое и сонное озеро. А шумные улицы совсем рядом...
– Тут были даже пеликаны, – смеется Савиль. – Их подарил когда-то Карлу Второму русский посол. Почему? Что это был за геополитический намек, как вы считаете?
– Не знаю, – пожимает плечами Эпштейн. – Может быть, просто подарил пеликанов?
Но Савиль только качает головой.
– Мы, традиционалисты, в первую очередь видим во всем символическую сторону, – говорит он. – Дело в том, что Традиция всегда опирается на Символ. Именно Символ передается по бесконечной анфиладе переменчивых реальностей, соединенных друг с другом длящейся линией Смысла. Все остальное лишь тлен, пыль... Понимаете?
Эпштейн кивает. Как ни странно, он думал над похожими вопросами сам – прогулки по краю вечности весьма этому способствуют. Но он склонен считать, что символы тоже тлен и пыль, потому что приходят в упадок вместе с содержащими их мозгами: много таинственной символики было вокруг Жиля де Рэ, еще больше вокруг Тиберия, но кому сегодня она нужна? Не всякий ученый даже поймет ее смысл... Впрочем, вслух он не возражает.
– Так вот, – продолжает Савиль, – этот парк, если хотите – один из главных символов Британии. Здесь вокруг королевские дворцы. Когда-то тут был олений парк Генриха Восьмого. Потом тут устроили больницу в честь одного святого, его звали St. James the Less. Святой Яков-младший. Святых иногда именуют как художников... Отсюда и название парка.
В руках Савиля появляется сложенный вчетверо лист бумаги. Он разворачивает его, и Эпштейн видит распечатку фрагмента карты. Морская синева по краям; в центре – несколько небольших островов. Рядом с одним – зеленая галочка.
– Это маленький частный остров, входящий в Виргинские острова. Американская территория. То есть по большому счету – тоже наша, просто в Америке не все про это помнят. Прочтите-ка название...
– Little Saint James, – читает Эпштейн надпись на карте.
– Удивительное созвучие, не так ли?
– Да.
– Малый Остров Святого Якова был приобретен нами через офшоры. Разумеется, на подставных лиц. Вероятнее всего, мы перепишем его прямо на вас. Он слишком маленький, чтобы строить взлетную полосу, но рядом могут швартоваться яхты, которые отследить значительно труднее, чем самолеты. А для тех, кто спешит, аэродром есть на соседнем острове.
– Вы хотите построить здесь лабораторию?
– Да, – говорит Савиль и прячет карту в карман. – Но не просто лабораторию. Это будет как бы проекция парка Сент-Джеймс на наши временно отчужденные территории. В центре будет ваш аттракцион. Площадка для спорта в его истинном понимании. Помните?
Эпштейн помнит.
– Вся ваша наука, все эти катушки, компьютеры, магнитофоны, рефлекторы и что там еще у вас, должна быть скрыта от публики. На виду – только Храм путешествий... Мы подумаем, как это лучше оформить. На остров будут прибывать наши веселые гавроши – окунуться в мятежную Бретань, восставшую против сюзерена – вы ведь знаете, что законным королем Франции в то время был наш монарх?
Эпштейн на всякий случай кивает.
– Или, – продолжает Савиль, – посетить капрейские сиесты Тиберия... Вам приходило в голову, что то самое место, где прогуливался Тиберий, променад на Villa Jovis – это мистический Антивифлеем? Христос родился при Тиберии – и создал новый полюс мира. А до этого мир был, как сейчас говорят, однополярным. Как интересно посетить этот древний полюс в его первозданном виде...
Эпштейн не спорит и с этим.
– Ваша задача – обслуживать процесс, – продолжает Савиль. – Как только вернетесь в Израиль, пришлите мне список оборудования. Все, что нужно.
– Вы хотите, чтобы я переехал на остров?
– Да. Гости будут на нем не каждый день, но вам придется находиться там довольно часто... В остальное время вы будете продолжать научные изыскания. Ваша израильская лаборатория тоже остается за вами – можете работать и там. Все финансовые проблемы будут решены. Это касается и проекта, и вас лично.
Эпштейн еще колеблется.
– Если нужно, – добавляет Савиль, – мы можем откомандировать в ваше распоряжение Жанну Дарк. Мы знаем, что она помогала вам...
Почему-то этот аргумент окончательно убеждает Эпштейна.
На память лорд Савиль дарит ему карту с зеленой галочкой возле заветного острова. Подарок не имеет никакой внятной постороннему ценности.
* * *
Вернувшись в Реховот, Эпштейн узнает, что программа профинансирована на десять лет вперед. Средства пришли с Каймановых островов.
Острова... В сущности, проекция главного Острова. Мало кто в этом мире понимает подлинную силу Британии. Но такие есть.
Голгофский, например.
На острове начинается работа. Законсервировав израильскую установку, Эпштейн вылетает руководить процессом.
Вскоре у него появляется новая лаборатория с еще более совершенным оборудованием. Мысль Эпштейна не стоит на месте – он пробует внедрить новый физический процесс, где используется серная кислота: магнетизм пропадает при растворении магнетита. У этого метода есть ряд преимуществ. Эпштейн ставит множество опытов, но в конце концов термическая технология оказывается более предсказуемой с точки зрения кинетики сигнатур.
Катушки, создающие резонансную магнитную сигнатуру, спрятаны в выделенном здании под полом; цикл охлаждения и нагрева автоматизирован.
Остальное оборудование скрыто в стенах; ритуал с лоа практически не слышен за амбиентной музыкой и воспринимается как далекий фоновый хор каких-то милых электронных деточек (для ускорения процедуры скорость воспроизведения увеличена в три раза).
Случайный человек, оказавшийся в этом здании, даже не поймет, что под полом и в стенах спрятано столько научного железа. Место покажется ему странным и эклектичным храмом – нью-эйдж, кельтские и античные мотивы... Забавы миллионеров, балующихся оккультизмом.
Роскошные бунгало для гостей любовно вписаны в ландшафт. Остров преображается в топовый курорт для богачей. Достроен причал – яхты среднего размера могут швартоваться прямо здесь, гиганты останавливаются в двухстах метрах от берега. Для себя Эпштейн строит большую студию с черной доской, где можно писать формулы мелом.
И вот на остров прибывают первые гости. Эпштейн пробует себя в качестве улыбчивого менеджера – и с изумлением понимает, что эта роль ему даже нравится. Поразительно, но среди его клиентов не только мужчины. Женщин почти треть. Богатым английским старухам отчего-то нравится превращаться в средневекового монстра, разрывающего детей на части...
Где же творится этот неописуемый ужас? На острове? Или в межвременном лимбо имени Эверетта? Сказать точно, куда именно ныряют гавроши и гаврошки, Эпштейн не может – физического и математического аппарата для точного описания происходящего у него все еще нет.
Зато он есть у Голгофского: наш автор уверен, что английские старухи, прыгающие в прошлое для кровавой жатвы, и есть те самые феминистки, что составили ужаснувший его тест.
Несколько раз на остров прибывает Савиль – он путешествует на частной яхте. Испробовав французский и римский маршруты, он остается весьма доволен. Эпштейн уверен теперь, что лорд Эмброуз – один из медиумов «Розового Заката».
Технология не стоит на месте. Оборудование удается модифицировать таким образом, что в прошлое могут одновременно попадать целые группы туристов. Кроме самого де Рэ, они вселяются в его приближенных и слуг, вместе с которыми маршал совершает свои зверства.
Демон «Баррон», которого упоминают в протоколах процесса Жиля де Рэ – это вовсе не сын Трампа, как намекали некоторые либеральные критики, а всего лишь один из клерков Эпштейна, договаривавшийся с Прелати о деталях экскурсий и числе заготовленных детей.
Теперь экраны лабораторных компьютеров, скрытых в отдельном домике, пестрят якорными точками в прошлом. На каждое из преступлений Жиля де Рэ, задокументированное в материалах процесса, находится клиент – один или группа. Кто из них простые туристы, а кто медиумы «Розового Заката», Эпштейн не знает.
Особенно широкий выбор адских услад предлагает Villa Jovis.
Здесь записки израильского физика отвечают наконец на вопрос, уже давно возникший у Голгофского.
Что, собственно, заставляло императора Тиберия и Жиля де Рэ раз за разом повторять этот опыт? Понятно, что их провоцировал засевший в будущем Эпштейн, но что за польза была им самим от этой коллаборации?
Дело тут не в обещаниях и посулах – чем можно соблазнить римского императора? Дело было в самой природе опыта. Подключение к квантовому полю информации, через которое осуществлялся контакт, на несколько мгновений как бы раскрывало древним участникам этой драмы саму природу сознания и бытия, и переживание это было настолько небывалым, божественным и высоким, что никакой иной награды или доказательства им не требовалось.
Сам момент перехода был таков, что жертве (а у нас есть все основания называть так и Тиберия, и Жиля де Рэ) казалось, будто в нее вселяется бог (в случае де Рэ – конечно, дьявол, но в мире Тиберия разницы между этими понятиями еще не было).
Император и маршал чувствовали себя причастными к великой тайне, и за короткий проблеск трансцендентного доверяли свое тело желающим сойти в него божествам (или, в случае де Рэ, демонам). Именно это Жиль де Рэ и называл «знанием» в своих инкантациях – вспомним протоколы его дела. Ради такого небывалого переживания он и решился на запретный контакт с духами тьмы.
Тиберию происходящее не казалось странным вообще – это было вполне в духе ранней империи. Тиберий ведь и сам был в известном смысле богом – поэтому смотрел на действия вселявшихся в него богов со снисходительным пониманием. Ну а де Рэ, наглядевшегося на зверства англичан, тоже мало что удивляло.
У Эпштейна-физика к этому времени появляются новые наброски математической модели происходящего. Одновременно с ними возникают серьезные опасения. Суть их вот в чем: мультиверс ведет себя не просто как физическая система, но и как живое существо. Редкие перемещения сознания между прошлым и будущим (или, возможно, пластами мультиверса) – это комариный укус, на который реальность практически не реагирует (если реакция и есть, она ничтожна).
Но когда линк превращаются в постоянно действующий лифт, это другое дело. Реакция среды нарастает экспоненциально, и с какого-то порога мультиверс, точно так же как живой организм, ощутивший занозу под кожей, начинает модифицировать себя так, чтобы гной вытолкнул инородный объект, и ранка затянулась. Чем заноза глубже, тем сильнее реакция.
Эпштейн пока не понимает, в чем она будет заключаться, но предупреждает на всякий случай Савиля о такой возможности.
– Ученые, – отвечает лорд Эмброуз, – всегда склонны к панике. Когда проблемы появятся, тогда и будем их решать...
Поток гостей растет. Все вроде хорошо – и Эпштейн временно успокаивается. Может быть, думает он, в расчетах ошибка. Ничто из происходящего на острове не предвещает беды.
До тех пор, пока она не происходит.
Однажды Эпштейн перемещается в замок де Рэ по какой-то технической необходимости. Он заходит в альков – и перечитывает свой спрятанный в нем журнал (де Рэ хранит демоническую книгу со всеми предосторожностями). К ужасу ученого, выясняется, что описанная там история опыта – совсем не то, что Эпштейн помнит в нашем времени. Общий рисунок еще сохраняется, но многие детали плывут. В журнале, оставшемся в первой якорной точке, описано совсем иное будущее, чем то, из которого прибыл Эпштейн.
Вернувшись в наше время, ученый сверяется со своими расчетами – и видит, что многое в них ему уже непонятно. Он теперь скорее администратор и не до конца может взять в толк, что думал по поводу физики происходящего месяц назад.
Постепенно на острове появляются какие-то сомнительные малолетки – но они не вызывают у Эпштейна вопросов. Каждый раз он вспоминает, что лично организовал их приезд... Лишь в якорной точке «Бретань–1» он понимает, что ничего подобного никогда не было в его планах.
Меняются и записки, которые Эпштейн ведет в нашем времени – это уже не физические выкладки, а какая-то амбарная книга международного сутенера.
Даже черная доска, зарезервированная для ночных мозговых штурмов, покрыта теперь бизнес-схемами вместо формул. Но Эпштейн способен изумиться этому только в якорных точках «Бретань–1» и «Капри–1». Когда он на острове Св. Якова, он и есть международный сутенер, завозящий туда юных особ, часто не знающих, что их ждет...
Савиль пока еще соображает. Он видит, что у Эпштейна серьезные проблемы. Когда возникает необходимость решить какой-то теоретический вопрос, связанный с погружениями в прошлое, MI–13 привозит на остров Св. Якова Стивена Хокинга. Эпштейн еле понимает, что говорит британский ученый, но в конце концов проблему удается решить.
Однако жертвой перемен становится в конце концов и сам лорд Эмброуз. Из британского аристократа и кавалера высших орденов он постепенно трансформируется в телевизионного комика с тягой к беспорядочным половым преступлениям (возможно, именно тяжелая карма организатора и прорисовала ему такую судьбу в новой эвереттовской ветке).
Теперь, когда неброская яхта привозит Савиля на остров, они с Эпштейном подолгу глядят друг на друга, словно силясь что-то вспомнить – а потом вместе идут грешить с молодыми массажистками.
Возвращаясь в точку «Капри–1», Эпштейн вспоминает все: здесь он по-прежнему один из величайших физиков двадцать первого века. Он продолжает теоретическую работу и даже тратит несколько страниц на то, чтобы язвительно опровергнуть какой-то из выводов Хокинга.
В свитке Тиберия много формул. Их Голгофский пропускает, выуживая из текста те места, где Эпштейн пытается описать происходящее через понятные непосвященному сравнения. Голгофский обобщает их следующим образом:
«Ученые и фантасты делали много предположений о том, как мультиверс отреагирует на попытки сознания перемещаться между его слоями. Интуиция подсказывает, что подобные действия будут пресекаться, чтобы реальность сохранила свои главные балансы – но как именно это произойдет?
«Некоторые думали, что мультиверс поставит перед нами невидимые стены, как в зеркальном лабиринте – человек будет считать, что прорвался куда-то, но увидит лишь отражение отражения, и так без конца. Попытка перемещения создаст копию копии... Но такая версия малопродуктивна: природа не любит дурной бесконечности...
«Другие предполагали, что мы наткнемся на парадоксы-ловушки, как в «Докторе Кто»: дергаешь за нитку в ковре, и распутывается весь узор. Боялись, что время свернется в узел, стирая путешественника – или сознание застрянет в петле воспоминаний, где мы будем вечно крутиться в иллюзии...
«Ученые талдычили об энтропийных вихрях, черных дырах и бесконечных параллелях: мультивселенная казалась им подобием океана с течениями, способными засосать в водоворот и разорвать на части – или, если повезет, поднять мягкой волной и отнести назад, намекая, что здесь не твой мир...
«Самые прозорливые предполагали существование своего рода космического иммунитета. Но как он работает? Будут ли это антивирусы-стражи, уничтожающие нарушителя, или своего рода вакцины сознания, возвращающие домой с прививкой?
«Истина оказалась где-то в середине. Мультивселенная не злится и не мстит. Она наводит порядок, как ленивый библиотекарь, переставляющий книги на полке. И даже это она делает не слишком пунктуально...
«Иммунная реакция мультиверса удивительно мягка: меняются только ключевые люди и критические обстоятельства, сделавшие возможными пробой между слоями. Рана затягивается экономным и не особо предсказуемым способом, оставляя на своем месте уродливый заметный шрам – но цимес, как выразился Эпштейн, в том, что до этого шрама никому просто нет дела...
«Никаких синих молний или разрывов пространства-времени. Мир вокруг кое-как подтянулся, сжался и перекосился: изменилось лишь то, что совершенно необходимо было изменить, а мелкие нестыковки мультиверс как бы замел под ковер и запретил туда глядеть... Ведь мультиверс – это не что-то отдельное от нас. Мы все – просто его щупальца и сами не знаем, откуда приходят управляющие нами сигналы...
«Если какая-то из нестыковок превратится в заметный диссонанс, последует новая иммунная реакция. Но не раньше. Мультивселенная – не перфекционист. Она даже безалабернее, чем мы... Реальность похожа на запущенный сад, где садовник вырывает не все сорняки, а лишь те, что разрослись уж слишком... Вселенная терпелива, но, если долго ковыряться у нее в носу, она в конце концов чихнет. И все...
«По-научному это и есть квантовый переход сознания в ветвь с заслуженной нами историей (то, что теория называет «ветвлением по наблюдателю»)... Единственное, чего мы не знали до опытов – это того, что для реального ветвления необходим серьезный пороговый триггер...»
* * *
Вывод Эпштейна таков: четыре человека, устроившие кипиш в зарослях мультиверса и лично ответственные за все последствия, подверглись максимальному иммунному удару Вселенной: это он сам, лорд Савиль, Жиль де Рэ и Жанна д’Арк.
И Эпштейн, и Савиль теперь – совсем не те люди, что построили лифт для массовых перевозок богатых туристов. Они стали другими не только в переносном смысле, но и в самом прямом. У Савиля облетели почти все титулы (похоже, мультиверс втайне сочувствует монархии). Жиль де Рэ после церковного покаяния повешен и сожжен. Жанну д’Арк, сделавшую контакт возможным, сожгли тоже.
Тиберий всего лишь изменил свое мнение о богах в худшую сторону – он понял, как они развратны и жестоки. Последнее предсмертное разочарование старого циника, владевшего миром... А завербовавший императора медиум Август по чистой случайности погиб в автокатастрофе.
Вскоре Савиль умирает в Англии от проблем с сердцем. К моменту смерти он уже не лорд Эмброуз, а какой-то мелкий «сэр Джеймс» (остров Св. Якова, ау! да и сам Савиль просил Эпштейна звать его просто сэром). Это имя, столь назидательно проклятое мультиверсом, тут же рушится в пучину позора. Эпштейн понимает, что создал похожую карму и для себя. Но в какой момент она его настигнет, неясно.
Вселенная неспешно лечит свои раны.
Визиты туристов-ныряльщиков прекращаются. Главный лифт постепенно исчезает в небытии (ниже мы объясним, как именно).
За пару лет остров Св. Якова превращается в большой публичный дом для богачей, куда привозят малышек (часто в самом прямом смысле) для тех, кому не терпится сняться в компромате для спецслужб.
Понять, как и когда происходит дрифт по веткам мультиверса, невозможно: просыпаясь, Эпштейн каждый раз помнит чуть другое прошлое, но оно, с теперешней точки зрения, и есть его история. Истина доступна только в якорных точках «Бретань–1» и «Капри–1», а они теперь достижимы только из Реховота.
Остров становится тем, чем притворяется до сих пор, пишет Голгофский, и тут же исправляет сам себя: нет, остров становится тем, чем он всегда был в той ветке реальности, куда Эпштейну пришлось переехать (мы с вами, увы, и есть ее жители). Скрытая эннеаграмма с магнитными катушками, полевые резонаторы, магнитофоны с записями ритуалов лоа – нельзя даже сказать, в какой последовательности и когда все это пропало: в нашей ветке реальности ничего подобного просто не было.
Но реликтовое эхо странным образом сохраняется на острове и поныне – мультивселенная не гонится за перфекционизмом. Подвалы и пристройки с идущими в никуда бессмысленными проводами, бетонные тупики, какие-то торчащие из стен разъемы, подсобки с кабелями под потолком, комнаты с нагромождениями контрольных мониторов... Наверняка это можно как-то объяснить. Но вряд ли кто-то спросит. А для посвященного в тайну остатки оборудования похожи на последние косточки скелета, растворившегося в кислоте. Остров по-прежнему окружает аура чего-то очень нехорошего, связанного с детьми. Но что именно это было, сказать трудно... Никаких фактов, одни запахи.
Реховотская лаборатория, однако, на месте – и цела. Дело в том, что она никогда не была для мультиверса серьезным раздражителем: единичные прыжки сознания с ее трамплина не отличимы для иммунной системы мироздания от шума. Выталкивать гнойную занозу повода не было – и израильская установка полностью сохраняет функционал. Мелкие нестыковки мультиверс игнорирует. Никто из людей их тоже не замечает. Эпштейн уже объяснил почему.
Вот так странно работает на самом деле реальность.
Но самое поразительное и страшное вовсе не в этом, постигает в капрейской обсерватории Эпштейн (Голгофский употребляет здесь свое любимое слово «инсайт»).
С точки зрения мультиверса, погружения визитеров в древность вовсе не были экзотическим sport’ом, как выражался лорд Эмброуз. Каждое из них увенчивалось тем самым зверством, которое туристы «ныряли наблюдать» – а на деле творили сами со всем неистовством больной психики, освобожденной от последних тормозов.
Это они, виконты и баронеты, CEO и CFO, седомохнатые феминистки, радужные секретари фракций и романтично всклокоченные председатели прогрессивных редсоветов резали глотки невинным французским детям и прижимали античных младенцев сами знаете к чему в полной уверенности, что всего лишь катаются на экзотическом роллер-костере, не отвечая ни за что.
Жиль де Рэ не был кровавым монстром. Тиберий тоже. Монстрами – пусть не всегда осознанными – были британские туристы и туристки из высшего сословия, особенно сборщики loosh из «Розового Заката». Они вовсе не переживали заново убийства Синей Бороды и мерзости Тиберия, а совершали их сами впервые в истории. Вот почему Жиль де Рэ и Тиберий даже не запомнили этих минут.
Но англичане все помнят в своих manor houses и поместьях, которых теперь почти не покидают. Эти холеные снобы хорошо знают в глубине души (если к ним применимо это слово), какое зло сотворили – и чувствуют, что страшное возмездие ждет их за гробовой доской. А может, и при жизни («нетрудно догадаться, – пишет Голгофский, – что они уже готовят судебную защиту, основанную на том, что все модели родились до 1500 года»).
Нет сомнений, что с британской фемидой они договорятся. Но совесть обмануть сложно.
Эпштейн повторяет свой вывод несколько раз в разных формулировках, словно никак не может поверить в него сам: чудовищное моральное падение высшей британской элиты (и некоторых других гостей острова Св. Якова, успевших прокатиться на лифте мультиверса) заключалось не в том, что они подглядывали за прошлым. Оно заключалось в том, что адское «прошлое» было создано ими самими. Именно их преступления потрясенное человечество с ужасом обсуждает вот уже столько веков.
Мы отвечаем за все, что привела в движение наша воля (вернее, уточняет Голгофский, тот ее импульс, с которым мы имели неосторожность отождествиться). Таково определение кармы. Великосветские туристы переживали трансгрессии древности как дело собственных рук по той простой причине, что так оно и было. Они становились злодеями, оправдывающими себя тем, что смотрят фильм про кого-то другого... Но этот «другой» оказался просто эхом их собственного безумия, дошедшим до наших дней сквозь века...
Теперь Голгофский окончательно понимает, почему он так и не мог вспомнить ни одной совершенной Жилем де Рэ мерзости. Стоит ли объяснять, какое облегчение он испытывает.
Но это еще не все. Эпштейн вспоминает, что позаимствовал эннеаграмму у Гурджиева – и задается вопросом, где взял ее сам Гурджиев. Оказывается, этот геометрический узор впервые нарисовал ему князь Любоведский (или тот, кого Гурджиев вывел под этим именем в своих писаниях – вероятнее всего, Эспер Ухтомский). А сам князь, как показали изыскания, в свое время срисовал ее... из средневековой французской рукописи, автор которой, в свою очередь, обнаружил изображение нацарапанным на полу каминного зала в одном из заброшенных бретанских замков – «каким-то острым инструментом, словно бы острием меча».
Это к вопросу о начале начал... Не подобные ли саморезонансы называли «вечными объектами» Уайтхед и Борхес? Когда ИИ в конце концов спросит нас «кто и зачем меня создал», мы расскажем ему эту байку...
Капрейский свиток подходит к концу, и Эпштейн формулирует последние выводы. Сгустившийся вокруг острова Св. Якова мрак современной реальности – всего лишь ветка мультиверса, такая же зыбкая, как и остальные. Но именно сюда сознание израильского физика обречено вернуться, чтобы понести позорную кару.
Это уже произошло с Савилем.
На предпоследнем столбце свитка – большая каллиграфия красным (по почерку можно предположить, что сделал ее проступивший сквозь сознание Эпштейна Тиберий, задумавшийся о своем). Это цитата из Саллюста, ставшая римской поговоркой:
PAR PARI REFERTUR[30]
Снизу, той же красной кистью, еще одна надпись помельче. Это уже вернувший контроль над императорским телом Эпштейн делает вольный перевод августейшей надписи (он пишет по-английски, и почерк здесь другой):
POETIC JUSTICE = DIVINE JUSTICE[31]
Да, это так. Экономный механизм угасания вибраций мультиверса не просто отделяет друг от друга перепутанные слои, как масло и воду – одновременно он решает все сложнейшие кармические уравнения.
Савиль теперь равен нулю, и этот нуль утонул в грязи.
Судьба Эпштейна вряд ли окажется лучше.
Когда израильский физик полностью понимает свою ситуацию, он приходит в ужас. На его руках – чудовищный компромат на высшую элиту, но доказать (чего там, просто объяснить другому) случившееся может лишь ученый его калибра. Но сам Эпштейн остается ученым только в якорных точках прошлого. В нашем времени он теперь просто сутенер и злодей, хоть и очень богатый.
Для доказательств нужны журналы посещений, списки визитеров и лабораторные логи, наложенные на протоколы допросов Жиля де Рэ. Списки есть, но где взять все остальное? Шрам на реальности зарос – таким образом, что логи исчезли, а весь этот оккультный нарратив не интересен ни Моссаду, ни ФСБ.
Быть может, он нужен ЦРУ? Там почти ничего уже не помнят про проект. Документация в архивах неузнаваемо изменилась. Но американцы упорно ведут расследование – и идут по следу британских кузенов.
Только что они смогут раскопать? В нашей ветке реальности особых тайн не осталось. Газеты бормочут про малолетних девочек, которым якобы оказывал первую помощь гражданин Маунтбеттен-Виндзор. Какие-то забытые убийства, детские трупики под полем для гольфа, ритуальный педоканнибализм на яхте...
Норвежская принцесса. Мик Джаггер. Билл Клинтон в платье Моники Левински. Смутное эхо чего-то ужасного, учиненного над детьми. Но все рассыпается в пыль при попытке разобрать детали – в точности как чертово золото. Только сплетни, слухи да бестолковые мэйлы.
Так выглядят шрамы мультиверса.
Жалкое и кривое эхо неправды, сказал бы Жванецкий. Как, впрочем, и все остальное в нашем мире, философски кивает Голгофский. Чернь будет рада и такому.
Нынешний остров Эпштейна – это фейк-симулякр, а вялые попытки legacy media притянуть любителя гигантских сисек Трампа к «делу педофилов» – это тролль-симуляция высшего уровня.
Эпштейн не зверствовал в прошлом сам – но создал все необходимые условия для случившегося. В одной смерти, однако, бывший физик повинен совершенно точно: это мучительная гибель Жиля де Рэ.
За нее придется ответить лично перед французским героем и воином – Эпштейн прозревает это при каждом новом перемещении в точки «Бретань–1» и «Капри–1», где ведет свои журналы. Он знает, впрочем, что за ним придет не сам Жиль, а его новая инкарнация с востока: это видно при скольжении по струнам мультиверса.
Какая-то сила все еще заставляет Эпштейна путешествовать время от времени в Реховот. Александр Исакович каждый раз пускает его в лабораторию (старый физик никогда не задает вопросов) – но поездки и погружения становятся все реже. Бывшему гению, а ныне финансовому махинатору с острова педофилов (теперь он уже не Женя, а Джеффри) все сложнее рационализировать подобные трипы.
Американцы, однако, забыли не все. Несколько офицеров ЦРУ в курсе, что в результате физических экспериментов из реальности скрылось что-то грандиозное (стадия «we know that we don’t know» из учения Дональда Рамсфельда). Им известно, что ключ к решению загадки – Жиль де Рэ. Но где его искать, они пока не знают.
И вот – арест. В конце капрейского журнала Женя Эпштейн пишет, что ожидает беды со дня на день. Что думал в это время Джеффри, мы не знаем. Но можем догадаться.
Последняя запись Эпштейна в свитке – о том, что он модифицировал реховотскую эннеаграмму для еще одного, уже окончательного путешествия. Рисунок расположения катушек – в самом последнем столбце.
Под рисунком – короткое послание:
Жиль, читающий эти строки – знай, что я жду тебя. Кем бы ты ни оказался в новом рождении, кем бы ни стал в другом слое реальности, заклинаю тебя – пройди сквозь пелену времени и соверши то, что суждено судьбой. Ты поймешь все сам. Только так ты развяжешь соединяющую нас нить темной кармы...
Голгофский не зря столько времени слушал Дхаммарувана. Дважды просить его «развязать нить темной кармы» не надо. Но перед этим он решает поставить в известность Тимоти: американец давно не выходил на связь.
И здесь происходит что-то странное. Тимоти берет трубку, но долго не может сообразить, кто звонит. Потом наконец до него доходит. Несколько минут он словно бы вспоминает детали. Наконец он понимает, что Голгофский нашел новый якорь.
– Ну так проверьте, – говорит он. – Потом расскажете. Особой спешки нет, у нас тут... некоторая пауза...
Положив трубку, Голгофский погружается в раздумья. Вроде бы ничего особенного не случилось. Но странные интонации Тимоти и его забывчивость встревожили нашего автора. Из записок Эпштейна Голгофский знает, как ведет себя Вселенная, залечивая свои раны. А что, если Тимоти в следующий раз просто не вспомнит, кто звонит – а материалы в архивах ЦРУ исчезнут, как растворилась в небытии лаборатория на острове Св. Якова?
Но еще сильнее нашего автора пугает другое: а вдруг и в ФСБ забудут, что благословили Голгофского на контакты с американской спецслужбой? Ведь уравнения Эверетта работают и на Лубянке... Ох...
Надо действовать прямо сейчас. Последний раз залив фалерна в брюхо Биберия (так римляне называли своего императора за любовь к винопитию), Голгофский возвращается в лабораторию и собирает окончательную конфигурацию на эннеаграмме.
Гудение электрических катушек. Кошачьи глаза светодиодов. Лазерная разметка на полу. Голгофский делает шаг вперед – и спотыкается.
Поднявшись на ноги, он видит, что стоит в крохотной камере – два метра в ширину, три в длину, или около того. Двухъярусная кровать. Стальной унитаз, слепящий своим позорным блеском. Узкое окно в двери. Два матраса на полу.
Голгофский понимает, что он в теле Эпштейна. Он видит в своих руках оранжевую веревку, сплетенную из обрывков тюремных рубашек и простыней. Он знает даже год, куда он попал: 2019. Всего-то несколько лет назад...
Но на полу нет никакой эннеаграммы. Для нее здесь просто не хватит места... Это был трип в один конец. Ловушка.
Вернее, выбраться можно – но путь только один. Именно этого хочет сам Эпштейн: Голгофский чувствует боль, поднимающуюся в душе бывшего израильского физика. В ней ад. И Голгофский не колеблется ни минуты.
Привязав веревку к верхней койке, он делает на другом конце петлю, надевает ее на шею и неловко садится на пол. От ягодиц до пола – всего несколько сантиметров, но этого достаточно. Он вспоминает, как его вешали в Бретани пятнадцатого века. Перед глазами Эпштейна распускаются красные цветы. Голгофский слышит, как вопиют души жертв, ждущих возмездия. И оно приходит.
Голгофский умирает вместе с Эпштейном – и его мучит страх, что он рухнет в ад вместе с великим грешником.
Страшный удар, вспышка и грохот. Запах едкого дыма.
Это ад или пока нет? Еще удар.
Голгофский теряет сознание.
* * *
Когда он приходит в себя, вокруг медицинская палата. За окном зелень кампуса. Над кроватью – стойка с мониторами, сбоку капельница и кнопка вызова медсестры. Страшно болит голова. На ней марлевый кокон...
Голгофский нажимает кнопку вызова.
Через минуту в комнату входят медсестра и двое хипстеров – один в сером худи с рюкзачком, второй в ветровке The North Face. Тот, что с рюкзачком, показывает карточку Шин-Бет. Голгофский и так уже понял, что это госбезопасность («Все остальные, – натужно шутит он, – носят в Израиле военную форму»).
Хипстеры в штатском велят медсестре выйти. Та проверяет показания мониторов и удаляется.
Голгофский спрашивает, что случилось – он ничего не помнит. Оказывается, в Sussman building попала гиперзвуковая ракета. Голгофский практически не пострадал – его лишь контузило. Но лаборатория разрушена полностью и восстановлению не подлежит. Мало того, погиб Александр Исакович.
В Шин-Бет не знают деталей того, чем занимался Голгофский – это понятно по вопросам. Наш автор отвечает, что командирован по линии ЦРУ, и вопросы следует задавать им. Но офицеров интересует не то, что он делал в лаборатории.
Им интересно, не он ли наводчик.
– Наводчик? – спрашивает Голгофский. – В каком смысле?
– Ракета навелась по компактному радиомаяку, – отвечает один из офицеров. – Устройство было спрятано в пачке сигарет. Его скрыли в углу, за бетонной балкой, и оно почти не пострадало.
– А почему этот маяк не засекли? – спрашивает Голгофский.
Оказывается, он включается только по сигналу уже летящей ракеты – и дает точные координаты для окончательной наводки. Секретная технология, особенно для гиперзвука, и не иранская, конечно. Кто-то нанес удар по зданию, маскируясь под иранскую атаку. Возможно, ракету выпустили с подлодки. Или иранцы сработали с кем-то в связке.
Шин-Бет хочет знать – проносил ли Голгофский на территорию института какие-нибудь радиоприборы?
Голгофский вспоминает про свою комариную лампу – кажется, ее зафиксировали на вахте. Он догадывается, что израильтяне подозревают его. Но зачем бы он стал такое делать? Тем более рискуя жизнью? У него, наверно, хватило бы мозгов покинуть здание на время удара...
Аргументы убедительные. Офицеры спрашивают, есть ли у Голгофского догадки, кто мог установить маяк.
– А что за сигареты? – спрашивает наш автор. – Я имею в виду пачку, где было спрятано устройство.
– Silk Cut, – отвечает офицер.
Голгофский демонически улыбается.
– Проверьте журнал посещений, – отвечает он. – Не было ли в Sussman building гостей-британцев?
Были. За два дня до удара приезжала делегация из тель-авивского British Council. Как раз встречались по какому-то вопросу с Александром Исаковичем.
Израильтяне больше не задают вопросов – дураков в Шин-Бет не берут. Подозрения с Голгофского снимаются.
Через неделю Голгофского выписывают из Kaplan Medical Center. Он возвращается в свою квартирку – собрать вещи и попрощаться с ультрафиолетовой ловушкой, так сильно повлиявшей на его творчество: ее он вовремя вернул домой.
Рабочее место уничтожено.
Тимоти молча выслушивает телефонный рассказ Голгофского (американец опять не сразу понимает, кто ему звонит), и ЦРУ выправляет Голгофскому билет в Нью-Йорк. Оттуда Голгофский с Тимоти должны полететь во Флориду, чтобы обсудить будущее проекта с Жанной. Следует спешить...
– Очень тревожные знаки, – говорит Тимоти. – Мы не ожидали такого обострения. Есть новая информация?
– О да.
– Важная?
– Радикально меняющая все.
– Хорошо, – говорит Тимоти, – не будем полагаться на телефон. Дебрифинг при встрече.
Разумно. GCHQ слушает всех – и хороших, и плохих, и никаких.
Тимоти назначает рандеву уже не в ресторане. Это слишком опасно. Место встречи – Таймс-сквер. Какие-то неизвестные Голгофскому «красные ступеньки TKTS».
Наш автор так и говорит таксисту, и тот сразу понимает, куда ехать. Голгофского высаживают на сорок седьмой улице, и он быстро находит нужное место – это киоск, над которым возвышается, как объясняет наш автор, «фальшивая красная лестница».
Фальшивой Голгофский называет ее не потому, что ступени не настоящие. Они вполне прочные, и на них сидит много людей. Но эта псевдо-лестница, несмотря на свой многообещающий цвет, не ведет никуда...
Слишком много поэтических параллелей. К тому же на площади манифестация: толпа несет демократические (в плохом смысле) лозунги. Вилаят Нью-Йорк во всей красе.
Голгофский замечает Тимоти. Тот стоит у первой ступеньки лестницы в никуда – и вежливо пропускает демонстрантов. На нем все та же кепка MAGA, и ему улюлюкают. Кто-то из шествия вызывающе толкает его, Тимоти отвечает.
И вдруг из толпы выделяется группа активистов, одетых клоунами. Они окружают Тимоти и начинают избивать его своими тросточками – выглядит это и смешно, и страшно. Тимоти спотыкается, клоуны на миг закрывают его, повисают на нем («как шакалы на раненном льве», формулирует Голгофский) – а когда они разбегаются, американец неподвижно лежит на земле.
Голгофский подбегает к нему.
Тимоти мертв – его зарезали, причем так ловко, что Голгофский даже не заметил точного момента, когда это произошло.
Полиция, допрос. Голгофский сообщает, что ему была назначена встреча, и просит связать его с ЦРУ. Вскоре в участок приезжают два человека. Они знают, что Голгофский работал с Тимоти, но не особо понимают, над чем. И занимает их вовсе не наш автор.
Они ожесточенно спорят между собой и с копами; Голгофский понимает из обрывков разговора, что за убийством, скорей всего, стоит «The unIT», – отряд боевых клоунов Демократической партии, сформированный на деньги писателя Стивена Кинга. Клоуны загримированы так, что ни одна видеозапись ничего не докажет. А судьи в Нью-Йорке – сплошь обамовские демократы, и клоунов выпускают всякий раз, когда копы их ловят...
Обычная американская боль.
Голгофский узнает из подслушанного разговора пару новых слов. Например, «cancellieri» – так, оказывается, называют функционеров, занимающихся отменой американских патриотов, в том числе и физической. Второй термин – слово «демогоргон» в значении «низовой активист Демпартии США».
На Голгофского почти не обращают внимания. В конце концов он объясняет офицерам, что должен был лететь во Флориду вместе с Тимоти, и спрашивает, как ему теперь быть.
Офицеры думают. В конце концов они вспоминают, кто такая Жанна, но Голгофский видит, что им потребовалось серьезное усилие.
– Летите один. Служебной машины не будет, закажите one-way private transfer. Потом с вами свяжутся...
Красная лестница, как и было сказано, ведет в никуда.
На следующий день Голгофский уже во Флориде. Он не заказал машину из Нью-Йорка, опасаясь за безопасность (похоже, его коммуникации на контроле). В телефоне есть геолокация прибежища Жанны, но желтые такси отказываются туда ехать – слишком далеко. Наконец соглашается водитель Uber black.
По дороге Голгофский думает, что он скажет Жанне. Он немного зол, что она не объяснила свою роль в судьбе Жиля (ведь это она научила его собрать в прошлом первый якорь). Это произошло еще в рамках исходного проекта ЦРУ – британцы подключились значительно позже.
Несомненно, так и началась цепь событий, заставивших французского маршала пятнадцатого века возродиться в далекой северной стране... Но обвинить Жанну трудно: в бедах Голгофского и даже Эпштейна она неповинна. Она, по сути, была просто курьером между слоями мультиверса. Решения принимали другие люди...
Машина съезжает на заброшенную частную дорогу.
Они уже почти на месте. Но, когда до CAMP PUCELLE остается всего несколько километров, впереди появляется встречная автоколонна. Три черных «Рейндж-Ровера» в облаке пыли проносятся мимо. Вслед за ними – три красных Мини-Купера. У Голгофского екает в груди. Американские спецслужбы так не ездят. Так перемещаются...
Голгофский не хочет произносить этих слов вслух.
Убер не доезжает ста метров до ворот в проволочной ограде. Водитель чего-то опасается.
– Trained gators[32], – говорит он.
Похоже, увидел предупреждение на дороге или что-то слышал. Голгофский не спорит – он выходит из машины и идет к воротам.
Замок сбит...
Перекрестившись, Голгофский заходит на территорию и пробирается через стену зарослей.
С первого взгляда здесь все по-прежнему. Ров, частокол. Но ворота, запертые в прошлый раз, теперь открыты. За кольями палисада не видно темных воительниц. Исчез и стяг, растянутый на копьях.
Голгофский все уже понял, но не хочет верить.
Он протискивается между створками ворот. Уютный и прибранный в прошлый раз, лагерь Жанны неузнаваем. Везде следы огня и буйного разгула. Почти все кабинки для детокса разбиты и сожжены; в открытые двери видны обломки оргтехники. Сохранившиеся стены покрыты размашистыми граффити.
На траве валяются пакеты от чипсов «Walkers» (вкус «vinegar&salt», зачем-то уточняет Голгофский). Везде – мятые банки от пива «Carlsberg» и «Fosters», сигаретные пачки (уже не интеллигентный «Silk Cut», как в развалинах реховотской лаборатории, а проловские горлодеры вроде «L&B»). Lungs and Bаlls destroyer – последняя гордость британского флота, грустно пошутил бы лорд Эмброуз, если бы дожил[33].
Такое чувство, что здесь прошла орда пролов-болельщиков... И тут Голгофский вспоминает: рассказывая о фейк-симуляциях, Роберт упоминал, что британские спецслужбы проворачивают самые жестокие из своих операций под личиной футбольных фанатов...
Конечно, офицеры спецслужб не глотали здесь пиво и чипсы. Мусор аутентичен – он покрыт множеством случайных отпечатков и биомаркеров. Его аккуратно собрали в другом месте и раскидали по территории. Грабители попроще высыпают на месте преступления собранные в парикмахерской волосы, чтобы сделать генетическую идентификацию невозможной.
«Там, где прошло английское войско, не остается ничего целого», подает в подсознании Голгофского голос маршал де Рэ. Видимо, думает наш автор, на «рэйндж-роверах» ездят профессионалы-убийцы, а на «мини-куперах» – состоящие при них стилисты прикрытия. Все в точности как на Острове: большое отражается в малом...
Голгофский идет дальше.
Двухэтажный дом, где раньше был алтарь Жанны, сожжен. Голгофский обходит дымящееся пепелище – и делает страшное открытие.
За руинами на траве лежат одиннадцать темнокожих девушек в камуфляже. Креолок убили пули. Они лежат как-то странно... Голгофский понимает наконец, что их телами выложено английское слово:
ETID
England till I die... Болельщики, ага.
Но самое жуткое впереди.
Голгофский видит перед собой огромное кострище – его разложили, разломав кабинки на дрова. Над догоревшими досками – покосившееся кресло на колесах. Остался лишь стальной каркас. В кресле – обгорелый женский труп, практически скелет. Кисти примотаны проволокой к поручням кресла...
Жанна...
Самое невыносимое, понимает Голгофский, что англичане сожгли ее опять – через шестьсот лет... А он, Жиль де Голгофский, снова опоздал. Опять не смог ее защитить...
Голгофский падает на колени. Из его груди вырывается полный боли крик. Должно быть, его слышно далеко вокруг.
И тогда в воздухе над ним вдруг появляется сияющий силуэт Девы.
– Не плачь, мой Жиль, – шепчет она. – Ты ни в чем не виноват. Возвращайся домой и жди... Клянусь, эта битва не была последней...
Голгофский падает лицом в траву. Ему еще больно и страшно, но светлый луч, коснувшийся сердца, успокоил. Выплакавшись, наш автор встает. Пора уходить – но сперва нужно закончить осмотр.
Голгофский хмуро оглядывает английский cover-up. Он совершенен. На одном фундаменте даже трафарет с рисунком Бэнкси: мужик в прокурорском парике бьет молотком зазевавшегося маггла... Вот тут Бэнкси на своем месте, и без обычного когнитивного чехла из истекающих слюной британских таблоидов...
Одно граффити вызывает у Голгофского изумление.
SAVILE RAN PUCELLE[34]
Понятно, что стилисты MI–13 косят под обычную футбольную надпись вроде «Millwall ran Marseille». Но почему они вспоминают мертвого Савиля? Ведь раны Вселенной уже затянулись...
И здесь Голгофский понимает.
Сам Савиль к моменту смерти забыл почти все. Эпштейн – тоже. Но на них пришелся главный иммунный удар Вселенной – а британские туристы, побывавшие в прошлом и собравшие в нем кровавую жатву, до сих пор все помнят (как и сам Голгофский). Это теперь один из новых балансов Вселенной. Гости острова Св. Якова молчат, не лезут снова в прошлое, и мультиверсу нет дела до их памяти.
Именно так – несимметрично и странно – работает космический иммунитет. Занимавшиеся проектом цэрэушники мертвы. А гавроши-пользователи живы – и помнят все...
Видимо, операцией по зачистке командовал какой-то баронет с ледяной кровью, посетивший в свое время остров Св. Якова и Бретань XV века. Теперь он мстит Вселенной за мертвого шефа...
Голгофскому делается страшно. Англичане, возможно, знают и про него... Они считают его опасным...
Или нет?
Наш автор выбирается из лагеря Жанны, вынимает телефон и вызывает машину. Откликается тот же Uber black – водитель еще рядом. Голгофский переводит дух, только когда видит знакомое лицо.
* * *
Вернувшись в Нью-Йорк, Голгофский первым делом заказывает заупокойную католическую мессу по Жанне. Она говорила, что бокорам это подходит – Бог-де забывчив, а духи помнят про нее и так (узнав про нравы мультиверса больше, Голгофский лучше понимает, что имела в виду Жанна под «божественной забывчивостью»).
Надо бы зажечь душесвечку и по Жене Эпштейну – хорошему московскому парню, замученному британскими спецслужбами – но это подождет до Москвы.
После религиозного ритуала Голгофский звонит в ЦРУ – но не может найти ни одного из офицеров, говоривших с ним после убийства Тимоти. Когда он упоминает Роберта, на том конце трубки наступает долгое молчание. Потом женский голос говорит:
– Мы перезвоним вам через некоторое время.
Но никто не перезванивает. Через два дня Голгофский набирает номер опять и попадает на автоответчик. Он оставляет сообщение, но в ответ никто не звонит.
Голгофский уже достаточно разбирается в поведении мультиверса – и не удивляется ничему. Он знает по опыту, что некоторые события, где прямо участвовало его сознание – например, гибель Эпштейна – становятся триггером быстрых и радикальных перемен во всех доступных его восприятию ветках.
Может быть, смерть Жанны имела тот же эффект? Она не просто так явилась ему в видении... Ответа нет. Есть только суровая реальность нового одиночества.
Документы Голгофского в порядке – теоретически он в любой момент может отправиться в Реховот. Но кому он там нужен? Лаборатория в «Sussman building» и ее трогательный хранитель уже исчезли за горизонтом небытия.
Можно вернуться в Москву...
Но закончена ли работа? Что он скажет кураторам из ФСБ, благословившим его на контакты с ЦРУ? Что пидарасы и клоуны убили его связных из Лэнгли? Правда в наше время часто кажется нелепой и комичной, но не настолько ведь... Хотя знакомых с американскими культурными войнами подобным не удивишь.
Нельзя сказать, что Голгофский возвращается без улова. У него есть список высокопоставленных туристов, побывавших на острове Св. Якова для погружений в прошлое – он скопировал его из капрейского дневника Эпштейна.
Но на компромат это не тянет.
Где доказательства? Даже если он расскажет московским кураторам все детали, чем эта история будет отличаться от простой фантазии? Ссылки на мультиверс в этих кругах не канают.
А может, в ФСБ тоже ничего не помнят? Но знают, что он в контакте с ЦРУ? Голгофский понимает: выяснить это наверняка можно только на месте. Звонить в Москву из Нью-Йорка как минимум неблагоразумно, хотя бы из-за глобальной прослушки британской GCHQ. Да в самой Москве не особо хочется задавать стремные наводящие вопросы суровым и нервным людям.
Голгофский принимает соломоново решение – отвлечься на несколько дней, освободить ум от раздражителей – и потом уже составить окончательный план действий.
Отвлечься есть на что. В России только вышла написанная в Реховоте повесть под названием «Пирамида Авраама» – наш автор создавал ее одновременно с философским эссе, о котором мы рассказали, и темы этих произведений перекликаются. Голгофский уверен, что наваял очередной шедевр.
Критики, как всегда, думают иначе. Голгофский знакомится с их отзывами, и читатель получает очередную возможность увидеть нашего автора не с лучшей стороны.
Помните, он рассуждал о борьбе с соблазнами? Нас тогда заинтриговал вопрос, что за запретные вожделения мучают самого Голгофского. И вот мы наконец получаем ответ.
Главный его соблазн – обложить своих критиков.
И если вы думаете, что Голгофский покажет читателю практические результаты так глубоко описанной им психической саморегуляции, вы ошибаетесь.
Крайне поучительно следить за тем, как развивается текст – и соответствующий ему психический процесс в сознании автора.
«Перефразируя Канта, – вкрадчиво начинает Голгофский, – скажу, что меня всегда поражали три вещи – звездное небо над головой, нравственный закон внутри нас и постоянная тяга препуцитальных форм жизни к навешиванию своих классификаций и ярлыков на космические по сравнению с ними объекты...»
Интересное слово. Переводить не будем – автор сделает это сам несколькими абзацами ниже.
«У Ильфа в записных книжках, – продолжает Голгофский, – есть запись: «последний промысел – отдавать пса в женихи». Ильф ошибался. Последний промысел – это стать псом-женихом самому...
«Если обобщить тявканье приблудных борзописцев, уже тридцать лет сватающихся в поводыри к моим великим текстам, может сложиться ощущение, что передовые, утонченные, успешные и продвинутые люди печатно недоумевают, зачем это они опять должны тратить время на книгу, в которой «не сказано ничего нового» по действительно важным для них вопросам. Автор опять подвел. Не осмелился. Не дотянулся. Не угадал...
«Поправим оптику. На самом деле происходит вот что: неуверенные в себе, малообразованные, сексуально неудовлетворенные, морально фрустрированные, финансово ущемленные и политически травмированные лузеры, страшащиеся своего завтрашнего дня как осложненного сифилисом спида, пытаются клацнуть за икру проходящего мимо слона, не столько даже из личных чувств, сколько в унисон среднему вою по палате... Моськи полагают, что на пять минут попадут в женихи современности, подняв лапу на величайшего из ее певцов...»
Про «подняв лапу» свежо, Константин Параклетович, но нужно уточнять, переднюю или заднюю. А про современность вы последний раз спели лет двадцать назад, и то тихо-тихо (но мы вас понимаем и не виним). У слонов, кроме того, нет икр. Или вы про икру, унесенную с нефтяного корпоратива, где вы так зажигательно плясали лезгинку? Боитесь, отнимут и съедят?
«Стандартный механизм нашего восприятия, – продолжает автор, – состоит в том, что первое мнение, услышанное человеком о любом объекте или явлении, оказывает определяющее влияние на дальнейшее восприятие предмета – каким бы убогим и фальшивым само это суждение ни было и какому бы горькому мудаку ни принадлежало. Именно поэтому вся эта голытьба духа так спешит высунуть в ютуб свои гузки, чтобы успеть нагадить гению и титану...»
Кто тут титан и гений, вы, конечно, поняли.
«Критик торопится обмазать чужой шедевр своим завистливым гноем, чтобы смешать их в одно целое в восприятии читателя... Это как вырезать слова: «здесь были Марк и Муся» на лбу египетского колосса... Приехавший посмотреть на величественную статую первым делом увидит ссаную парочку...»
Во как.
«Боже, сколько вас, суетливых, остро пахнущих пубертатным потом, полных самомнения, претензий и комплексов, прошло за эти десятилетия под моим взором и сгинуло... Иных уж нет. А тех долечат...
«Но неужели ты, задроченный дурачок на отходняке от плохого мефа и бытовых сложностей, и правда думаешь, что можешь за два часа пролистать мою книгу и сбацать осмысленный отзыв для своего сраного журнальчика, которому и вонять-то осталось две недели? Ты даже сигналов своего пробитого кишечника не понимаешь, чучело, не то что мою великую прозу... Смотрю на тебя, однако, не с раздражением, а со скорбным сочувствием. Извини Христа ради, что снова подвел. Но возможна ли вообще книга, способная тебе помочь?»
После этой лицемерной преамбулы Голгофский расправляет плечи и начинает работать уже не по площадям, а по конкретным (для него, во всяком случае) координатам.
Для начала он разбирается с контркультурным журналом «П – ц в Ж*пе» (нам неизвестно, существует ли такой на самом деле, или это очередной креативный наброс). «Контркультурным» Голгофский его называет потому, что «в эпоху тотального противостояния Западу творческий коллектив находит в себе железное мужество из номера в номер рассказывать русскому человеку о нижнем белье Бейонсе и любимом шампуне Алека Болдуина».
Извините, Константин Параклетович, а что же им – о нижнем белье Есенина писать? А вы уверены, что оно у него вообще было? На эту поляну к тому же и лезть небезопасно, сами должны понимать... А вот примеров подобного железного мужества в практике отечественных медиа-работников немало. Если разобраться, только этим люди и заняты.
Но у Голгофского претензии не к героям либерального сопротивления, а к конкретной обозревательке, отрецензировавшей его последний опус. Он называет ее «подзалупной глистой» (вот и перевод подоспел – «препуцитальная аскарида» все-таки не звучит, русское слово сочнее).
Константин Параклетович, ваши образы интересны и свежи, но запускать личную гигиену до такой степени не стоит. Предохраняйтесь – мы не в средневековой Бретани и не в Древнем Риме. Презерватив для анального секса полностью решит вашу проблему. Поможет также разборчивость в связях, но кто мы такие, чтобы давать взрослому человеку подобный совет?
А гневный луч нашего автора уже спешит дальше. «Какой-то пухлый каббалист, аккуратно зовущий Русь к топору с портала “КАФ”, дает совет – умолкни, художник, возьми саббатикал. Я твоего синагогального жаргона не понимаю. Тем не менее, дам ответный совет – убей себя в сортире, зверек, и спусти за собой воду. Но перед этим осознай свое место во Вселенной: никому кроме этого бледного фаянса с желтым бликом лампочки ты не нужен... Слышишь? Никому вообще! А если хочешь знать последнюю страшную правду, даже этот бледный фаянс не позволит тебе прилипнуть надолго. И то же касается всех ждущих тебя впереди труб... Йуд! Мем! Шин!»
Это для понимания предлагаемого уровня полемики. Смешно, что Голгофский не понимает своей риторической ошибки: из этой инвективы следует, что корпулентный каббалист из «КАФ» нужен как минимум самому нашему автору – иначе зачем столько суетливых движений?
Голгофский упоминает и других деятелей культуры, неблагосклонно высказавшихся о его последнем опусе, но его слова становятся настолько непристойными (даже по сравнению с процитированными), что мы их опустим.
Помилуйте, Константин Параклетович, вы что, хотите расплеваться со всей либеральной Россией? А кто тогда будет ежегодно поливать вас дерьмом? Ведь именно под этим питательным дождем, льющимся на вас последние тридцать лет, вы и возросли в сегодняшнее могучее древо. Другой лагерь вас поливать не станет. Там нет опции «обосрать». Там их всего две: «попилить» и «спилить».
Но признательность определенно не относится к добродетелям нашего автора.
Отметим для объективности, что Голгофский полемизирует не только с либералами – с тем же самозабвенным повизгиванием он переругивается с каким-то «профессором ютубных наук» и представителями литературного объединения «Логос Очистки». Но здесь он довольно быстро съезжает с базара, буркнув на прощание что-то вроде «х... не трамвай, всех не усадишь».
Голгофский, правда, оговаривается, что мнения критиков проходят для него по разряду цирковых запахов, и он вставляет эту ругань в текст не по злобе, а чисто по фокус-маркетингу – во-первых, «читатель очень это любит», а во-вторых, «скорбные дебилы и дебилки, работающие книжными обозревателями и блогерами, должны найти в книге хоть что-то им понятное, чтобы было о чем сделать подкаст. Кинем же для них на песок арены эту нажористую глисту...»
Это, конечно, обычный писательский психоз – считать себя центром Вселенной. Каждый из этих «скорбных дебилов и дебилок» такой же центр мироздания, Константин Параклетович, и для них вы со своей манькой величкиной – просто летящий мимо кусок фанеры, про который нужно что-то сказать по работе (хотя технологию производства среднего отзыва вы в целом угадали). Вряд ли кто-то даже обидится – разве покрутят пальцем у виска.
Тем не менее, нервозность нашего автора понятна. Над Россией восходит звезда другого писателя, Германа Шарабан-Мухлюева, и внимание думающей части общества приковано именно к нему. Вас стали забывать, Константин Параклетович, но развитый и свободный ум вроде вашего должен видеть здесь естественный процесс... Весны и осени, как говорил Конфуций.
Но главное даже не в этом. Представьте ни в чем не повинную читательницу – купила книгу про Синюю Бороду, думает, внутри менестрели, трубадуры и турандоты, отдохну после работы. Перевернула страницу – а там затаился похожий на небритую старую жабу (по остроумному сравнению Мусечки Боцман) ватиновый скуф с тазиком отборных помоев.
Вы сказали, Константин Параклетович, что критические мнения для вас вроде цирковых запахов. Даже представить страшно, как вы себя в цирке поведете. Ладно имущественный ущерб, а вдруг вы клоуна изнасилуете, чтобы упростить метафору? Или ослика?
Оскорблениям коллег по цеху уделено не так много места, но они сильно портят и без того сложное впечатление от книги. Однако главная проблема финала «Синей Бороды» даже не в этом.
Разобравшись с критиками, Голгофский уделяет-таки несколько страниц своему главному улову – списку туристов в прошлое. Он обещает назвать несколько громких имен и делает это. Но именно здесь его текст становится наиболее уязвимым.
Понятно, что замахиваться надо на большое – по-маленькому, как говорили в НКВД, только кулак отшибешь. И два из трех названных имен действительно очень громкие. Это Билл Гейтс и Тим Кук.
Вроде бы, the usual suspects. Но обвинения Голгофского представляются нам шаткими. Мы не утверждаем, конечно, что Тим Кук и Билл Гейтс невиновны (кто сегодня поверит, что они не плескались вместе с Тиберием в его бассейне). Мы просто хотим сказать, что у Голгофского были личные основания относиться к этим бизнес-лидерам с неприязнью.
Дело в том, что у нашего автора есть канал «Онан-варвар», который он почему-то считает анонимным. Там он нередко позволяет себе такое, чего ни один воспитанный или даже просто вменяемый человек никогда не скажет от своего имени.
Ровно за месяц до выхода «Синей Бороды» Онан-варвар публично поносил там именно этих капитанов бизнеса. Билла Гейтса – за заморозку левого x-box аккаунта в Сингапуре («у меня там триста сингапурских баксов лежало, покупал гифт-карты, как последний лох»), а Тима Кука – за то, что попытки сфотографировать айфоном трещину в темном углу за унитазом не удаются из-за «пидорской», по определению Голгофского, работы вспышки, которая включается и гаснет за секунду до момента экспозиции, чтобы, как предполагает наш автор, у «пидарасов на групповухе не было красных глаз» (мы по-прежнему утверждаем, что он не гомофоб, а это просто ролевая игра: Голгофский и Онан-Варвар – разные публичные ипостаси).
В том же треде наш автор обещает «трахнуть Билла Гейтса в ж*пу его двухтерабайтным иксбоксом, от которого теперь пользы как от кирпича, или лучше его дружком Тимом Куком, пока тот снимает всю процедуру на свой айфончик...»
Понятно, что после подобных откровений любые обвинения, выдвинутые Голгофским в адрес этих бизнес-лидеров сложно принимать всерьез – и компрометируют они исключительно самого обвинителя.
Третий названный Голгофским ретро-турист плохо сочетается с двумя первыми. Это Святослав Болконский, исполнительный секретарь союза православных евреев России в изгнании «Трусы и Крест». И здесь у нас окончательно пропадает доверие к разоблачениям нашего автора.
Во-первых, мы ничего не слышали про подобную организацию (возможно, конечно, что ее вместе с лордом Эмброузом погребли конвульсии мультиверса – но почему тогда Голгофский помнит, а мы нет?).
Во-вторых, кто пустил бы подобного персонажа на остров Св. Якова? Зачем? Чтобы он мемуары потом написал?
В-третьих, в литературных кругах хорошо известна эпичная драка межу Голгофским и Болконским в туалете Центрального Дома Литераторов – с битьем зеркал и многостраничным протоколом. Случилась она еще в девяностые годы, но с тех пор заклятые соперники по борьбе за душу России так и не примирились.
Константин Параклетович! Вы беретесь за важную, поистине глобальную тему, и что? Куда вы ведете читателя? Кудельман, Болконский, какой-то каббалист из какого-то «КАФ» – кто вообще все эти люди?
Сводить мелкие счеты с Б-гом забытыми беднягами и критикессами (о которых, по вашему же собственному выражению, «петух не пропоет») – это не то, чего страна ждет от одного из своих главных конспирологов в тревожные дни, когда скрипит земная ось и решается судьба человечества. Мелко, Константин Параклетович! Мелко и стыдно!
А где обещанные имена членов высшей британской элиты, о моральном падении которой вы прожужжали нам все уши?
Возможно, вся эта история – просто рационализация вашей англофобии. Какая-то часть соответствует истине, а остальное... Мало ли что могло привидеться контуженному философу в больнице после бомбардировки института Вейцмана...
На это возражение у Голгофского уже готов ответ: именно так и будет выглядеть иммунный ответ Вселенной, если под него попадет в конце концов и он сам. Но чудовищных британских зверств и коллективной ответственности английской аристократии это вовсе не отменяет.
Голгофский утверждает, что список британских лордов будет лишним – замазаны практически все. А молчит он потому, что боится расправы: MI–13 якобы сделает с ним то же самое, что с Жанной, если будет названо хоть одно имя.
Для опасений, по словам нашего автора, есть основания: в последние нью-йоркские дни в гостиницу приходит посылка. Внутри – простреленная в семи местах (число рабочих катушек на эннеаграмме Эпштейна) кепка MAGA и пачка «L&B» («The Fleet’s last pride» – несомненный загробный привет от Савиля и его конторы).
Приложена короткая записка:
DON’T EVEN THINK[35]
Эта угроза, однако, не просто демотивирует Голгофского.
Она неожиданно напоминает ему о том, что он понял, слушая Дхаммарувана.
Думать вхолостую и правда не стоит. Все человеческие беды именно от этого. Надо просто просыпаться и засыпать, есть и пить, встречать рассветы и закаты – и жить, пока живется, потому что ничего другого мы не можем все равно...
Телефоны ЦРУ не отвечают. Никто не перезванивает. Голгофский приезжает на Таймс-сквер и несколько часов сидит на красной лестнице. Вокруг – «нескончаемый поток пидарасов и клоунов: часть завезли, часть выдрессировали на месте» (формулировки на совести Голгофского; нам они кажутся абьюзивными и идиотскими). Наш автор делает вывод, что американских патриотов ждут трудные времена. А значит, и планету тоже.
Голгофский вылетает на Родину.
Описание подмосковной природы, увиденной Голгофским из окна такси по дороге из аэропорта, заслуживает отдельного разбора.
«Два ждуна-либерала, замершие на четвереньках в ковылях возле трассы, да придорожный щит с рекламой: серая солома длинного карго-крыла, светловолосый консумер-папуас с последним айфоном в нижней губе, и мелкая – чтобы вглядывались – надпись:
Ш – *, ГДЕ ПОКРЫШКИ?
MICHELIN
О Русь моя... Жена моя... Доколе? До самыя, батюшка, смерти, меланхолично протопопствует Голгофский на два голоса. Оглушительная строка.
Мы догадываемся, конечно, что ни оптоволоконных либералов в засаде, ни подобной рекламы в подмосковных ковылях (?) Голгофский не видел. Перед нами банальная реминисценция: Голгофский наблюдал шиночеловека из Michelin, призывающего зацепить будущее, по дороге из Бен-Гуриона в Реховот.
Скорей всего, тут даже не издевательство над «возвращением брендов», а метафора текущего состояния умов.
Понимаем пафос автора, но закрадывается подозрение – уж не одолжили ли этот образ Голгофскому в ГАИ на время медового месяца?
Если так, это далеко не «Скорость двадцать километров». Обидно, Константин Параклетович. Всю жизнь отдать автоинспекции, а они вам – «Парковку по нечетным», да и то на всякий случай замазанную.
Простите, но это какой-то позор.
У Голгофского, однако, хватает вкуса и такта не закончить на этой сомнительной ноте – и напоследок он пытается поговорить с читателем о другом.
«Если на прошлой итерации карго-дискурса нас оскорбляли покрышки на соломенном крыле, то ныне до слез ранит их отсутствие... Вот как неустойчив человеческий ум. Им крайне просто манипулировать – и делать это могут даже идиоты. Поэтому важно замечать подобные психические атаки, а в интернете, особенно во время скроллинга дум, они случаются до нескольких раз в секунду...»
Наш автор все еще делает вид, что рекламный щит «Michelin» действительно стоит на подмосковной обочине, и задает себе вопрос – каким образом картинка, придуманная во время трансатлантического перелета, могла всплыть в информационном поле?
Давайте поиграем в эту игру вместе с ним. Конечно, самое простое объяснение на поверхности: боевой ИИ запомнил запрос, обучился – и произвел соответствующий продукт, отскочивший в конце концов назад к первоисточнику.
Но это маловероятно даже в игровой реальности.
Голгофский больше не думает про тролль-симулякры ЦРУ. Он вспоминает морфический резонанс. И здесь его настигает главный инсайт этой длинной бестолковой книги.
Дело в том, пишет он, что реальность вовсе не там, куда мы смотрим. Она не там, где брешут сетевые втиратели, философствуют витии, горят нефтебазы, рушатся дома, лопаются биржи, и наши судьбы кажутся отдельными друг от друга кошмарами, иезуитски переплетенными друг с другом.
Реальность там, откуда мы глядим. А там между всеми нами нет и никогда не было никакой разницы.
Там, куда мы смотрим, мы все рано или поздно поубиваем друг друга или просто сдохнем. Там, откуда мы глядим, никто и никогда не рождался и не умирал.
Мы – это одно (только, добавил бы Аукцыон, это не мы). Поэтому по большому счету мы не можем причинить страдание другому. Мы можем причинить его только себе.
Как перерождался Дхаммаруван (вернее, начитанная им в пятом веке сутра), так перерождается любое сказанное слово – и даже невысказанная мысль. Именно поэтому все, что мы делаем, говорим и думаем, так или иначе отражается на судьбах мироздания, и мы должны быть мудры как змии и кротки как голуби даже наедине с собой... По этой же причине праведник, просто молясь в своей келье, помогает всем людям – даже если никого ничему не учит.
«Каждый из нас был Жилем де Рэ, Тиберием и хуже. Но каждый из нас точно так же был монахом Дхаммаруваном, другом Моисея, учеником Христа, спутником Пророка. Тот же самый ум, который прямо сейчас освещает эти строчки, был всем этим – и остался ничем: мы никогда не сможем поймать его и сказать, что он такое. Поэтому, хоть «тебя» никогда не было и нет, все, что случилось на земле, произошло лично с тобой...
«Прошлое – это просто библиотека форм, из которой мы можем взять на время любую книгу. Мы можем даже написать новую. Это, собственно говоря, и есть то, чем мы заняты, хотим мы или нет...»
Ну да, да, Константин Параклетович, знаем. Каждый из нас – писатель, сочиняющий роман о себе. Задача автора в том, чтобы спасти героя, потому что герой – это он сам. Слышали много раз.
Но возможно ли такое в действительности?
«Вот ты ходишь по коридору, бедняга, – пишет Голгофский, – и бубнишь, что пора спасать своего персонажа. Но что это значит? И как это сделать, не починив всю реальность? Ведь герой – просто часть мира, а мир летит к черту, и мы вместе с ним...
«Спасти планету невозможно – она обречена, и науке уже известны сроки. Мало того, Вселенная увлекается аутофагией (чтобы не сказать – откровенным вампиризмом), и все мы – просто еда для тех, кто быстрее и злее. Вдобавок нас уже кидали столько раз, что теперь мы яростно гребем от любых спасателей, как только слышим их шарманку...»
Все так. Выхода действительно нет.
«И вдруг... Бац – и внезапно, без всякой подготовительной мысли, ты замечаешь, что стоишь под волшебным фонарем. Сквозь тебя и все остальное льется невидимый свет. Спокойный, вечный. Он был здесь до Большого Хлопка и останется после Большого Чпока. Точнее, не «до» и не «после» (физик обидится, и будет прав), не «рядом» и не «вместо». И даже не «сквозь», как ты сначала подумал. Подходящего предлога в нашем языке нет...
«Этот свет за пределами всего, что можно знать или не знать. Нельзя даже сказать, что он «есть» в обычном смысле. Он совершенно не затронут появлением и исчезновением т. н. «мироздания» (не говоря уже о «тебе»), и рассуждать о «твоих» взаимоотношениях с его источником (чем немедленно начинает заниматься любой философ) – это невероятно пошло и смешно, и означает одно: ты так ничего и не понял.
И что?
Да ничего. Ты просто идешь дальше по коридору, улыбаясь и кивая головой.
Герой уже спасен. И весь мир тоже...»
Приложение 1
Пирамида Авраама
Повесть «Пирамида Авраама» создана Голгофским в Реховоте приблизительно в то же время, когда писалось его философское эссе об онтологии, вошедшее в гиперроман «Возвращение Синей Бороды».
Это заметно по многим параллелям: в повести и эссе упоминаются французские экзистенциалисты, трилакшана (тройная буддистская печать непостоянства, страдания и безличности) и, самое главное, мы понимаем, откуда в романе возник Джин Уайлдер (одно из немногих светлых присутствий в этом безрадостном тексте).
Все это на поверхности. Но есть тут и глубокие подсознательные течения, позволяющие понять нутро нашего автора до конца.
Наведем же на них увеличительное стекло.
Голгофский в это время живет в Реховоте в качестве командировочного ЦРУ. Его окружают израильские интеллектуалы и ученые – приветливая, гостеприимная, но все-таки видящая в нем чужака среда.
Одна из тем «Пирамиды Авраама» – это столкновение иудейской и египетской древности. Попытаемся понять, почему Голгофский (вероятнее всего, непроизвольно) прибегает к этому приему.
Голгофский не антисемит – он англофоб (в том смысле, что на антисемитизм у него не остается свободных душевных сил). Тем не менее, он воспринимает повседневное давление могучей, победительной, но чуждой ему духовной культуры как своего рода агрессию – и инстинктивно ищет «крышу», создавая, по русскому обычаю, систему сдержек и противовесов, позволяющих сохранить хоть какое-то душевное равновесие.
Одним из таких противовесов становится примитивно понятый буддизм. Но этого, видимо, недостаточно – и Голгофский бессознательно вызывает темную тень Древнего Египта. Оказавшись под его магической защитой, наш автор, конечно же, отождествляется с древним грабителем могил, а не с наивным мечтателем Авраамом.
Авраам здесь – фигура двоякая.
С одной стороны, это реальный Авраам Маслоу, создатель учения (вернее, социологического мема) об иерархии человеческих потребностей, их «пирамиде». Мем раскрыт в тексте, поэтому не будем повторяться (желающие углубиться в тему легко найдут информацию в сети). Отметим, что приводимые Голгофским сведения об интеллектуальных и философских источниках Маслоу весьма точны.
С другой стороны, Авраам – символический исток иудейского семени, над которым Голгофский-грабитель одерживает магическую древнеегипетскую победу, позволяющую ему и дальше жить в криптовраждебной среде.
Это, разумеется, обычная в подобных случаях реванш-фантазия и гиперкомпенсация (по Адольфу Адлеру). Хочется поблагодарить Константина Параклетовича за то, что он решил дело на символическом уровне, сумев сублимировать рвущиеся из подсознания импульсы без бытовых проблем для окружающих.
Есть в повести, однако, и более зловещий слой. В тексте появляется фигура египетского божества Сета – это по любым меркам темный и злобный бог. Он-то и берет Голгофского-грабителя под свою защиту.
Это крайне характерная для русской литературы тема. Как показала в своей блестящей монографии Муся Боцман, Воланд у Булгакова – это нарком Ежов, берущий генетически склонного к рабству Мастера под свое черное крыло.
Бог Сет, появляющийся в повести Голгофского – это схожий символ ФСБ и Лубянки, с которыми Голгофский связан через своих кураторов.
Любопытнейшая параллель. Конечно, как и Булгаков за век до него, наш автор совершенно не понимает, о чем на самом деле пишет.
Идут века – но как мало меняется в русской литературе!
Марк Козловицер
Пирамида Авраама
Авраам пришел в себя от удушья.
Было тесно. Все вокруг скрывала тьма.
Что-то произошло с воздухом – казалось, будто легкие пытаются втянуть в себя пахнущую благовониями вату.
Авраам понял, что случилось. Его похоронили заживо. Волна ужаса прошла по его груди – и, когда сердце уже готово было разорваться, сверху донеслись удары и скрежет.
Железная кирка, стучащая в камень. Скрип сдвигаемой плиты. Его раскапывают! Кто-то идет на помощь!
Ужас сменился надеждой, такой же чрезмерной и от этого мучительной. Помочь спасателям было невозможно – Авраам не мог пошевелить даже пальцем. Бинты стягивали его тело так туго, словно он сделался куколкой шелкопряда.
Прошла минута. Стук теперь раздавался ближе, но Авраам уже не был уверен, что доживет до спасения – дышать становилось все сложнее.
И вдруг мощный удар расколол каменную скорлупу. На Авраама посыпался смешанный с пылью щебень, и он ощутил сквозь сомкнутые веки слабый свет.
Свет был зыбким и еле заметным – лишь ничтожная его часть проходила через покрывавшие лицо бинты.
Авраам почувствовал, как маленькое лезвие прорезает бинт у носа – и смог наконец вздохнуть. Потом это же лезвие вспороло ткань вокруг его глаз. Когда ее отогнули, Авраам поднял веки и понял, что лежит в саркофаге с разбитой крышкой.
Над ним стоял человек с натертым черной краской лицом. Его лоб был обмотан тонкой тканью с красными рисунками богов и птиц. На шее болталось множество защитных амулетов, а тело покрывал широкий серый балахон, прихваченный к рукам и ногам бечевой: такой наряд, сообразил Авраам, позволяет пролезать в каменные колодцы и щели без помех.
Рядом с незнакомцем парил предмет весьма необычного вида – лампа, сделанная из красной яшмы. Она изображала глаз, рассеченный на шесть кусков. Все части – зрачок, бровь, слеза и так далее – были разного размера и висели в воздухе рядом друг с другом, не соединенные ничем.
В лампе не было ни фитиля, ни пламени – но ее окружал пульсирующий ореол зеленоватого света, становящийся то ярче, то тусклее. Этот летающий глаз был, похоже, наделен собственной волей, и незнакомец держал его за продетую сквозь яшмовую бровь цепочку как за поводок.
В другой руке незнакомца был нож, похожий на хирургический инструмент: маленькое кривое лезвие и длинная рукоять в форме египетского креста.
– Благородный усопший, – произнес незнакомец, – прости, что нарушаю твой охраняемый богами покой. Я прочел над твоим гробом тайный отрывок из «Книги Мертвых» с изменениями Ба-Хек и Баст-Ра. У этих могучих слов есть сила воскрешать мертвых. Еще раньше я прочел над тобой пятый папирус Сета, и теперь твои Ка и Ба в моей власти. Когда я коснулся тебя лезвием ножа со знаком «Ангх», в тебя вернулись твои души. Ты снова жив, но пока еще слаб.
Авраам молчал.
– Твое тело стянуто бинтами, – продолжал чернолицый. – Сейчас я коснусь их знаком «Ангх», и путы спадут.
Как только рукоять магического ножа коснулась бинтов, что-то сверкнуло, щелкнуло – и в воздухе потянуло жженой канифолью. Над саркофагом поднялось облачко белого дыма.
Авраам ощутил, что его больше ничто не держит: бинты растворились в воздухе, словно их никогда не было.
Нефер спрятал нож, и в его руке появилось бронзовое зеркало с дырочкой в центре. Египтянин поднес его к лицу Авраама, и тот увидел полного человека в льняной рубашке до колен, с гривой курчавых волос и усами. Зеркало было выпуклым и искривляло отражение, но себя Авраам узнал.
– Если сделаешь то, что попрошу, – продолжал чернолицый, – я позволю тебе вернуться в забытье и спать дальше. Иначе обретешь страдание вечное и невыносимое. Если понял, медленно моргни три раза, а потом улыбнись так, чтобы я увидел твои зубы.
Авраам поступил как было велено.
– Ты можешь говорить? – спросил чернолицый.
– Не знаю.
Чернолицый закатил глаза и засмеялся. Стали видны его собственные зубы – и заодно белки глаз. И то, и другое было ярко-белым.
– Кто ты? – спросил Авраам.
– Я старший грабитель царских усыпальниц, великий мастер гильдии некромантов и слуга Сета. Мое имя Тахар-Нефер, или просто Нефер.
– Ты воруешь у мертвецов?
– Раньше так и было, – ответил Нефер, ничуть не смутившись. – Но потом меня поймали и сварили живым в масле. Крайнее страдание закалило мою тонкую оболочку как лезвие меча, и, хоть моя сущность не достигла Полей Иалу, она также не утонула в забвении. Из-за мучительной смерти она обрела способность жить вечно, и могучий Сет, да уподобится его имя черному вихрю, заметил меня и взял в свою свиту. Теперь я живу в красной пустыне по ту сторону неба.
– Зачем ты тревожишь меня? – спросил Авраам.
– Благодаря прежним заслугам моя душа продолжает совершенствоваться, – ответил Нефер. – Владыка Сет подарил мне доступ к усыпальницам трех времен. Теперь его чародейная сила и мощное имя помогают мне грабить величайшие могилы прошлого, настоящего и будущего, оживляя на время тех, кто в них захоронен. Я выясняю, как устроены усыпальницы и что в них скрыто, похищаю мудрость другого времени – и бросаю ее у трона моего господина подобно сухой змеиной шкурке. Но душа моя не возносится в гордости, ибо знает, что господину моему ведомы все подобные тайны еще до того, как я бросаю их к ногам его...
– Если я понял, – сказал Авраам, – ты похищаешь сокровища и... культурное наследие, скажем так. С сокровищами понятно. Но как можно похитить из могилы былую мудрость?
– Не только былую, но и будущую. Только ты не поймешь.
– Почему не пойму?
Нефер улыбнулся.
– Золото мне сейчас ни к чему, – сказал он. – Ограбить гробницу и означает для меня проникнуть в тайны ее времени. Может быть, ты постигнешь смысл этих слов, когда я обойду твою пирамиду до конца. Открой мне свое благородное имя.
– Авраам, – сказал Авраам.
– Ты из иудейского колена? – спросил Нефер недоверчиво.
– Да, – ответил Авраам. – Ты имеешь что-то против иудеев?
– Вовсе нет, – ответил Нефер. – У меня в юности даже была пара иудейских наложниц.
– Так говорили все антисемиты древности, – хмыкнул Авраам.
– Не знаю, что за племя ты упомянул, – ответил Нефер, – но я не из этих антисемитов, клянусь печенью Гора. Я из людей Кемет, сыновей Черной Земли. Лучше скажи, каким образом человек из племени рабов стал обладателем великой усыпальницы?
– Какой усыпальницы?
– Из красной пустыни, где пребывают мои души, видны все три времени, – ответил Нефер. – Для богов разницы между ними нет, а для меня точкой раздела служит краткий проблеск моей собственной жизни. Когда я гляжу в прошлое, я вижу пирамиды Хуфу и Хефрена. Эти усыпальницы я давно ограбил, и владыки их отпущены мной с миром. Когда я гляжу в далекое будущее, я вижу пирамиду, слава которой столь же велика. Я говорю про пирамиду Маслоу. Это ведь ты?
– Да, – ответил Авраам. – Я Авраам Маслоу.
– Прекрасно. Поднимись из гроба.
– Я не могу, – ответил Авраам.
– Сейчас в твои мышцы вернется сила живых.
Яшмовый глаз Нефера вдруг сделался папирусом и упал ему в руку (цепочка оказалась продетой сквозь уголок свитка). Нефер развернул его и стал громко читать – вернее, возглашать – какой-то текст. Это была странная декламация: некоторые слова он бубнил скороговоркой, другие выделял, произнося отчетливо и громко, а иногда и вовсе сбивался на пение. Понятными были только имена богов: Озирис, Пта, Сет, Хатхор, Тот. Потом Нефер свернул папирус и повелел:
– Восстань из праха, Авраам Маслоу.
Сначала ничего вроде бы не произошло. Потом Авраам попробовал пошевелить пальцем, и это получилось. Он помахал одной рукой, потом другой, подвигал ногами – а затем поднялся и перелез через каменный борт.
Папирус взлетел с ладони Нефера и снова сделался волшебной лампой.
– Скажи, – вопросил египтянин, – какие ты покорил страны и какие злодеяния или подвиги совершил, что память твоя отмечена столь великой пирамидой?
– Страны? – пробормотал Авраам. – Покорил? Стоп. Можно сначала уточнить, как я оказался в этом саркофаге? И почему обмотан бинтом, как мумия?
– Ты помнишь, как умер? – спросил Нефер.
– Я помню, у меня был сердечный приступ. Довольно неприятный. Вызвали врача. Но не помню, чтобы я умирал. И если бы я даже сыграл в ящик, меня точно не погребли бы в пирамиде.
– Многие владыки воздвигали себе пирамиду, а покоиться избирали в тайном месте неподалеку, – ответил Нефер. – Там, думали они, их саркофаг окажется сохраннее. Я ограбил немало таких усыпальниц.
– Какие еще усыпальницы? – наморщился Авраам. – Я жил в Калифорнии. Там меня и зарыли бы. Ну, самое крайнее, отвезли бы в Массачусетс. Жена, кажется, присматривалась к кладбищу на горе Оберн, говорила, соседи будут приятные. Но бинтовать меня не стали бы по-любому.
– Ты был так беден?
– Я был весьма обеспечен, – ответил Авраам с достоинством. – Просто у нас это не принято.
– Иудеи, верно служившие фараону, вполне могут нанять бальзамировщика, – сказал Нефер. – Некоторые даже становятся так богаты, что бальзамируют своих собак и кошек. Но пирамида... Кто ты такой – владыка великой пирамиды или ничтожный иудей? Одно из двух.
– Э-э-э, – ответил Авраам, – ты, я вижу, еще совсем молодой человек. Ничтожный иудей может запросто оказаться наследником величайших пирамид в истории. Так часто и случается, ибо миром правят корысть, глупость и внезапная гибель. Но вряд ли ты поймешь.
– Я понимаю, – ответил Нефер. – Я не глуп. А если я чего-то не постигаю сам, это тут же прозревает владыка Сет, глядящий сквозь меня и лампу, ибо от него нет секретов ни у кого. Ни в этом мире, ни в другом...
Авраам промолчал.
– Итак, – сказал Нефер, – ты хочешь сказать, что не стремился к внешнему блеску, но обладал великой скрытой властью и твоя пирамида прославляет тебя не по рождению, а за заслуги. Верно?
– Если грубо, то да, – ответил Авраам. – Но это преувеличение. Я не могу взять в толк другого. Если я умер и попал на тот свет, я этого не помню. Ты утверждаешь, что нашел мою мумию и оживил ее. Но после меня не могло остаться мумии. Ни при каких обстоятельствах. Где бы меня ни похоронили – в Калифорнии или в Массачусетсе на горе Оберн. Можешь это объяснить?
Лампа Нефера взмыла высоко над рукой египтянина. Свет ее стал ярче и позеленел.
– Ты знаешь, что парит над моей дланью?
– Нет, – ответил Авраам.
– Это священный светильник, уничтожающий сомнения и вскрывающий сердце тайны. Его дал мне владыка Сет, сделав меня своим глазом.
– Ты имеешь в виду, что ты доносишь ему об увиденном?
– Нет, – ответил Нефер. – Сама эта лампа есть третий глаз Сета, сделанный им из глаза Гора, а я лишь скромное подобие подставки. Там, где горит этот светильник, мощно и крепко стоит сам Сет. Но это не все. Когда лампа соединена с моей рукой, слова моих уст становятся словами Сета, высеченными в базальте вечности. Владыка Сет не ведает ошибок и заблуждений, и мудрость его проникает во все три времени сразу. Сила светильника безмерна. Поэтому отвечай с великим тщанием.
– Хорошо, – ответил Авраам. – Но ты должен сначала объяснить, как и когда я стал египетской мумией.
– Я уже сказал, – ответил Нефер, – что пребываю по ту сторону неба. Священный глаз Сета позволяет мне находить то, что я ищу. Я совершаю множество путешествий, но при этом не сдвигаюсь с места.
– Интересно, – сказал Авраам. – И что?
– Поскольку я исследую все три времени, мне встречаются загадки, многие из которых трудно постичь сразу. Но мудрость Сета, заключенная в лампе, придает тайнам понятную мне форму и показывает их так, чтобы я мог узреть их смысл. Я ясно вижу скрытые пути, проходы, ловушки и хитрости, какими бы они ни были. Благодаря этому я могу проникать в непостижимое. Со мной не сравнится никто из грабителей.
– Я рад за тебя. Но почему на мне были бинты?
– Я попросил лампу перенести меня в твою погребальную камеру. Если ты не помнишь ее, значит, лучи Сета создали ее сами. Если твоя мумия не сохранилась, то лампа Сета тоже создала ее заново.
– Зачем?
– Затем, чтобы я мог оживить ее. Я умею оживлять мумии, Авраам. Но я не могу оживить то, чего нет.
– У меня не было никакой мумии. Просто не могло быть, понимаешь?
Нефер засмеялся, как будто перед ним стоял говорящий нелепости ребенок.
– Почему ты считаешь, Авраам, что это так важно? Подобное уже было со мной, и не один раз. Например, я ограбил некрополь царства Пунт, а потом узнал, что никакого некрополя там не было. Скажи лучше, в какой части посмертного мира обитали твои души?
– Ничего про это не знаю.
– А что вообще ты помнишь?
Авраам задумался.
– Помню только, как заболело сердце.
– Ты отрекался от богов, когда был жив? – спросил Нефер.
– Нет... Вернее... Все чуть сложнее. В моем мире богов уже нет. Поэтому специально отрекаться от них не надо.
– Куда же вы уходите после смерти?
– Никуда, – ответил Авраам.
– Понятно, – сказал Нефер. – Если ты не служил богам и не помнишь, откуда твои души прибыли на зов моей лампы, это значит, что они пришла из Забвения. А в Забвение попадают те, чьи души пожрала Аммут после того, как они не прошли суд Осириса. Это и есть то «никуда», в которое вы уходите?
Авраам подумал немного.
– Я не говорил, что мы уходим в никуда, – сказал он. – Я сказал, что мы никуда не уходим. Это немного другое.
– Понимаю, – ответил Нефер. – Точно так же нельзя утверждать, что души, пожранные Аммут, куда-то попадают. Просто Аммут пожирает душу и наступает Забвение.
– Аммут? – спросил Авраам. – Кто это?
– Это священное чудовище с головой крокодила, грудью льва и задом бегемота. Ты ее помнишь?
– Нет.
– Это доказывает, что Аммут и правда пожрала тебя – ибо последнее, что она поедает, это память о себе. Из Забвения нет исхода, поэтому лампе пришлось создать тебя заново вместе с погребальной камерой. Такое со мной уже бывало много раз, и необычного в этом нет. Не будем терять времени, наполняя скукой сердце моего Господина. Быстро веди меня по своей пирамиде, Авраам, иначе Аммут пожрет тебя снова!
Авраам снял очки и протер их, как делал всегда, когда надо было успокоить ум и сосредоточиться. Но вместо сосредоточения на его лице нарисовалось самое настоящее смятение.
– Разве на мне были очки? – спросил он. – У меня на лице был бинт...
– Не знаю, что именно ты называешь очками, – ответил Нефер. – Но предметы из знакомого тебе обихода создаются лучами лампы в тот момент, когда ты о них вспоминаешь.
– Они что, не настоящие? – спросил Авраам, разглядывая очки.
– В своей сути, – ответил Нефер, – они есть временное смешение силы Сета с образами твоей памяти. Такие предметы существуют до тех пор, пока ты ими пользуешься.
– Понятно, – сказал Авраам, водружая очки обратно на нос. – Я должен сразу сказать тебе, Нефер, что произошла чудовищная ошибка.
– Почему?
– Ты выяснил, что известнейшая из пирамид будущего – это пирамида Маслоу. Я не знаю точно, какая у вас методика подсчета известности. Возможно, если судить по числу упоминаний в прессе или индексу цитирования, так оно и есть. Но только это не настоящая пирамида.
– А какая тогда?
– Символическая, – ответил Авраам. – Или, лучше сказать, метафорическая... Я не знаю, понимаешь ли ты эти слова.
Нефер повернулся к своей лампе-глазу и несколько мгновений вглядывался в зеленоватый свет.
– Мой господин видит, что ты хочешь сказать, – ответил он. – Например, когда жрец говорит, что Ра – это свет, разгоняющий тьму хаоса, он не имеет в виду что бог Ра бежит во тьму и что-то там разгоняет. Жрец использует священный слог «Ра», чтобы показать, как мощен божественный свет. Или, когда мы говорим, что фараон – это солнце Египта и сокол Гора, мы не утверждаем, что царь висит в небе или летает по нему. Мы говорим о его величии через слова, которые понятны сердцу, а не только уму.
– Именно, – ответил Авраам. – Пирамида Маслоу – это такая же примерно метафора. Ограбить ее не получится никак.
– А почему ты думаешь, что метафорическую пирамиду нельзя ограбить?
– Как же ты это сделаешь, Нефер?
Нефер снова вгляделся в лампу и улыбнулся. По его счастливому лицу казалось, что ее зеленоватый свет подобен меду для глаз.
– Метафорически, Авраам, – ответил он. – Мы ограбим ее метафорически. Да сбудется по сказанному мной, ибо слово мое есть слово Сета.
– Не думаю, что у тебя получится, – усмехнулся Авраам.
– Разберемся, – сказал Нефер. – Мы во всем обязательно разберемся. Скажи для начала, твоя пирамида гладкая или ступенчатая?
– Так нельзя говорить про метафору.
Нефер нахмурился.
– Не лги мне. Лампа говорит, что в твоей пирамиде есть ступени.
– Да, но ты не поймешь. Это не такие ступени, как в ступенчатой пирамиде. Это...
Лампа Нефера вдруг замигала, потом погасла – и вокруг стало темно. Египтянин исчез. Авраам сделал несколько шагов и вдруг услышал низкий рев. На него повеяло вонючим ветром, словно вобравшим в себя смрад всех мировых клоак. Затем впереди вспыхнули два тусклых желтых огня.
Это были глаза чудовища. Они давали достаточно света, чтобы можно было рассмотреть его – мощная львиная грудь, когтистые лапы и огромная крокодилья пасть. Чудище сделало к Аврааму проворный шаг, раскрыло пасть – а в следующий момент растворилось в свете.
Авраам увидел, что Нефер вновь зажег свою лампу.
– Что это было? – в ужасе спросил Авраам.
– Аммут, – ответил Нефер. – Если я погашу лампу, она пожрет тебя. Понимаешь это?
– Понимаю, – кивнул Авраам.
– Теперь подумай вот о чем. Лампа горит до тех пор, пока я граблю твою пирамиду. Если ты будешь препятствовать мне и оскорблять мой ум хитрыми словами, я погашу ее. Поэтому твои ответы должны быть простыми, правдивыми и бесхитростными.
– Но ступени в моей пирамиде вовсе не ступе...
Лампа Нефера покачнулась.
– Не дури мне голову, – сказал египтянин. – Я уже понял твое объяснение про божественные слова с двойным смыслом. Если ты не хочешь, чтобы тебя пожрала Аммут, не измышляй хитрых речей, которые трудно понять. Говори правдиво и ясно. Дольше проживешь.
– Хорошо, – ответил Авраам, – хорошо.
– Отвечая на вопрос, – продолжал Нефер, – изъясняйся просто и не добавляй лишнего.
– Я постараюсь.
– Итак, сколько уровней в твоей пирамиде, Авраам?
– Пять.
– Есть ли отдельный вход у каждого, или с одного уровня попадают на другой?
– С одного на другой, – ответил Авраам.
– Так обычно и бывает, – сказал Нефер. – Иначе устроен только ложный лабиринт. Теперь скажи – скрыто ли в твоей пирамиде великое сокровище?
– Это зависит от того, что...
Лампа мигнула, и Авраам быстро закивал.
– Скрыто, да.
– Где именно? Под пирамидой, в ее центре или на одной из ступеней?
– На одной из ступеней. На последней. Можно сказать, на самой вершине.
– Чтобы добраться до сокровища, надо поочередно пройти нижние этажи?
– Да, – ответил Авраам. – Именно в этом и весь смысл.
– Тогда мы вместе с тобой пойдем сейчас по этажам твоей пирамиды, Авраам. Ты будешь показывать скрытые ловушки, предупреждать об опасностях и объяснять смысл увиденного.
– Как я покажу тебе ее этажи, – сказал Авраам, – если я не вижу их сам?
– Моя лампа поможет.
– Ты дашь ее мне?
– Нет, – ответил Нефер. – В твоей руке она не будет светить. Но я дам тебе вот это...
Авраам увидел на ладони Нефера знакомое круглое зеркало с дырочкой в центре – выгнутое и немного похожее на медицинское, но сделанное из полированной бронзы.
– Надень его на голову, – сказал Нефер, – видишь, тут специальный обруч. Если смотреть через дырочку, свет лампы отразится в зеркале и создаст то, что мы хотим найти в твоей пирамиде. Мы как бы воскресим это вместе. Увиденное может показаться тебе непривычным и странным. Не пугайся, ибо это отражение твоих собственных мыслей, обрамленное мудростью Сета.
Авраам закрепил обруч на лбу, накрыл зеркалом глаз и сделался похож на пожилого доктора.
– Я ничего пока не вижу, – сказал он. – Только камень. Ага... Подожди-ка... Тут какой-то каменный коридор.
– По этому коридору, – сказал Нефер, – мы попадем на первый этаж твоей пирамиды. Иди вперед, а я проникну туда вслед за тобой.
Лампа поднялась в воздухе над рукой Нефера так, чтобы на зеркало попадало больше света.
– Теперь я вижу какую-то дверь, – сказал Авраам неуверенно.
– Я тоже, – ответил Нефер. – Открой ее.
– Почему ты не можешь сам? Ты же грабитель усыпальниц. Ты знаешь, как открывать такие двери.
– Проклятие пирамиды не действует на ее хозяина. Не хитри со мной, предупреждаю тебя во второй раз...
Металл в голосе Нефера заставил Авраама поспешить. Он склонился над дверными ручками.
– Тут какая-то печать. И веревка. Она уже в труху превратилась... Почему все такое старое?
– Потому, – ответил Нефер, – что между моим временем и твоим прошло много веков.
– Но мое время было значительно позже. Значит, все должно быть новым.
– Для меня будущее подобно древности, а древность подобна будущему. В какую сторону идут века, праху все равно.
– Вот, – сказал Авраам, – она сама рассыпалась. Можно открывать?
Нефер присел и заслонился рукой.
– Открывай.
Авраам сдвинул тяжкую дверь в сторону. Пахнуло вековой пылью, и что-то массивное повалилось на пол. Раздался хруст, звон, неприятный скрежет – и тонкий дребезг какой-то железки, покатившейся по каменному полу. Наконец наступила тишина.
Нефер облегченно вздохнул. Выпрямившись, он подошел к дверному проему.
– Войди внутрь, мертвец, – велел он.
Авраам поежился от такого обращения, но подчинился. Нефер прошел следом. Лампа увлекала его вперед, как рвущийся с поводка пес.
– Так, – сказал он, – что мы видим?
Сквозь дырочку в начищенной бронзе был различим не слишком большой фрагмент пространства, но зато он был освещен отраженным светом лампы.
Свет и правда был волшебным – он разрывал пелену небытия. Покрутив головой, Авраам смог разглядеть вокруг просторный зал. Ему казалось, что он сам рисует увиденное мазками своего внимания. Но на воплощение образов его памяти окружающее походило мало.
В центре зала громоздились какие-то повозки, сосуды и другой древний хлам. Вдоль стен высились статуи богов – странные, разноцветные, в причудливых головных уборах и нарядах. Их было восемь, по две у каждой стены. Теперь осталось семь – одна из статуй, женщина с коровьими рогами на голове, стоявшая у самого входа, упала, когда открылась дверь.
– Что звенело-то? – спросил Авраам.
Нефер указал на золотой диск на полу.
– Прежде он был у нее на голове...
С этими словами египтянин повел рукой, и упавшая женская статуя, словно в обратной съемке, поднялась с пола и встала у стены, а отлетевшие от нее куски камня взмыли в воздух и вернулись на свои места. Золотой диск приземлился точно в развилке между коровьими рогами.
– Ловко, – сказал Авраам.
– Боги заботятся о людях, когда люди заботятся о богах, – ответил Нефер. – Теперь возвести понятно и правдиво назначение первого этажа твоей пирамиды. Но не уходи речью в блудливую хитрость, мертвец. Ты знаешь, что я могу наказать за неискренность.
Авраам покорно склонил голову.
– Первый этаж моей пирамиды, – ответил он, – отражает наши базовые физиологические нужды. Еда. Вода для питья. Крыша над головой. Сон и отправление естественных потребностей.
– Дыхание тоже? – спросил Нефер.
Авраам подумал.
– Конечно. Это примерно как вода для питья. Подразумевается, что воздух есть по умолчанию, иначе невозможна будет жизнь.
– Я потому спросил, – сказал Нефер, – что вижу здесь бога Шу. Он связан со стихией воздуха, а дыхание ты не упомянул. Присутствие прочих божеств – Озириса, Хапи, Нут, Маат и других – из твоего объяснения понятно. Они отвечают и за нужды наших тел. Но почему здесь статуя Хатхор?
– А кто такая Хатхор? – спросил Авраам.
– Она упала, когда мы вошли. Статуи богов, Авраам, не падают просто так. Богиня показала, что ей не место в том зале, куда ты ее поместил...
– Я не помещал сюда никакую Хат...
Поглядев на Нефера, Авраам осекся, замолчал и почесал подбородок.
– А за что отвечает эта Хатхор?
– Это богиня любви, – ответил Нефер.
– А какой любви? Телесной или возвышенной?
– Разве это не одно и то же? – спросил Нефер с недоумением.
– На нижнем этаже моей пирамиды собрано только телесное и... ну, не люблю этого слова – низкое. Если Хатхор отвечает за возвышенную любовь, ей здесь не место.
– Любовь по своей природе связана с телом, – ответил Нефер. – Как сказал один мудрый жрец, женское тело есть храм любви, а мужчина в нем поклоняется красоте. Низким или высоким все делают сами люди. Я, например, не считаю любовь ни высокой, ни низкой. Она просто то, что она есть. Как возможно отделить сердечное от телесного?
– Можно удовлетворять телесную нужду, не участвуя в этом сердцем, – сказал Авраам.
– Ага, – кивнул Нефер. – Как делают рабы, портящие овец, коз, ослиц и друг друга. Хатхор, конечно, не простирает на них свое благословение. Ты об этом, Авраам?
Авраам замялся с ответом.
– Поэтому богиня и опрокинула собственную статую, – подытожил Нефер. – Ее, наверное, оскорбил твой низкий ум и твои рабские привычки.
Авраам открыл уже рот для отповеди, но счел за благо промолчать. Нефер повернулся к рогатой женщине и поклонился ей, сложив руки перед грудью. Статуя задрожала, покачнулась – и, когда Авраам уже решил, что она опять упадет, вдруг исчезла. Просто растворилась в воздухе.
– Про твой первый этаж все понятно, Авраам, – сказал Нефер. – Веди меня на второй. Где тайный проход?
– Я не знаю.
– Подумай.
– На первом этаже человек удовлетворяет свои самые базовые потребности, – сказал Авраам. – Он находит пищу... Ты видишь здесь пищу?
– Она всюду, – ответил Нефер. – Вот тележки с корзинами. Надписи гласят, тут финики и сушеная рыба.
Авраам приблизился к полурассыпавшейся от времени повозке.
– Допустим... Допустим, мы утолили голод. Дальше человек захочет пить. Ты видишь воду?
– Вода вон в том большом кувшине.
Авраам увидел высокий пузатый сосуд в виде человека с головой бегемота. Он подошел к нему и постучал по покрытой иероглифами стенке.
– Пустой, – сказал он. – Испарилась за века...
– Что тебе потребуется после воды? – спросил Нефер.
– Так, – сказал Авраам, озираясь, – допустим, мы попили. Теперь крыша над головой – и спатеньки.
Он повел лучом бронзового зеркала по залу.
– Ложе здесь, – сказал Нефер, указывая на пол.
Неподалеку от одной из телег со снедью действительно было устроено ложе из плетеного тростника на деревянной раме. У его высокого изголовья ухмылялся вырезанный из дерева карлик с высунутым языком.
– Это Бэс, – сказал Нефер. – Он охраняет сон.
Авраам отметил, что начинает ясно видеть упоминаемые Нефером предметы лишь после того, как египтянин произносит их названия – хотя утварь вроде была на месте и прежде.
– Это ложе простолюдина, – продолжал Нефер. – На нем ни позолоты, ни драгоценных камней... И крыша над ним тоже бедна.
Услышав это, Авраам действительно заметил устроенную над кроватью тростниковую крышу на четырех расписных столбах. Сверху она была обмазана глиной, но за века тростник истлел, и в нескольких местах глина провалилась и рассыпалась.
– Так, – сказал Авраам. – Допустим, кров над головой у нас есть. Ночью мы выспались и отдохнули. Дышали мы все это время бесплатно. Что теперь?
– Теперь, рабский сын, тебя ждет ослица, в которую ты изольешь свое семя, – презрительно сказал Нефер. – Вот она...
Авраам увидел алебастровую ослицу, белую, чистенькую и как бы испуганную. Она была запряжена в ту самую повозку, где стояли корзины с финиками и рыбой – и было непонятно, отчего Авраам заметил ее только сейчас.
– Очень милая, – сказал он примирительно. – Но мы, выходит, обошли уже весь...
Он не договорил. Раздался скрип, и плита пола, на которую он ступил, перевернулась на скрытой оси.
Авраам рухнул в открывшуюся под ней шахту. Все произошло так быстро, что он даже не успел закричать от страха.
– Ты жив, мертвец? – спросил Нефер склоняясь над шахтой.
– Я... жив, – ответил Авраам. – Или мертв, не знаю. Тебе виднее, Нефер. Но я ничего не вижу вокруг. И не называй меня, пожалуйста, мертвецом. Мне становится страшно.
– Хорошо, – ответил Нефер. – Стой на месте и никуда не ходи, иначе заблудишься во мраке. Сейчас я спущусь к тебе, муж белой ослицы...
Авраам даже не понял, как именно Нефер забрался в шахту. Сначала в ней появилась лампа. Она вспыхнула зеленым огнем, и египтянин возник рядом: Аврааму даже померещилось в первый момент, что Нефер – это просто узор, созданный волшебным светом.
Египтянин отпустил цепочку лампы, чтобы почесаться. Светильник при этом даже не покачнулся.
– Уф, – сказал Авраам, – слава Богу. Я перепугался.
– Веди меня по второму этажу, – велел Нефер.
– Почему ты считаешь, что это второй этаж? – спросил Авраам. – Это подвал. Мы провалились ниже первого. Надо вернуться назад, а потом найти путь вверх.
– Ты рассуждаешь как деревенщина, – ответил Нефер. – Здесь нет ничего, кроме твоей пирамиды, ибо лампа Сета создает только ее. Значит, если мы попали с первого на следующий, это и есть второй этаж.
– А почему он внизу? – спросил Авраам.
– Низ и верх неразличимы в вечности. Если перевернуть усыпальницу, ее природа не изменится. Пирамиду можно считать котлованом, это не меняет сути. Кроме того, как старший грабитель царских усыпальниц, я знаю, что главное сокровище всякой пирамиды всегда спрятано в ее тайных глубинах – и никогда на самой макушке. Поэтому, если твое сокровище скрыто на последнем этаже, он и должен быть здесь самым нижним.
– Убедительно, – ответил Авраам. – Весьма убедительно.
– Теперь говори – что скрывает второй этаж?
– Значит так, – сказал Авраам. – Когда человек удовлетворил потребности тела, он переходит к следующей группе потребностей, связанных уже с безопасностью...
– Подожди-ка, – перебил Нефер. – Мой господин понимает тебя не до конца. Вот ты говоришь – удовлетворил потребности тела. А на какой именно срок? Если ты поел или помылся, это придется повторить опять, и очень скоро. Надо делать это постоянно, если не хочешь при жизни превратиться в смердящую мумию. Что же, человек так и будет бегать с первого этажа на второй?
– Хороший вопрос, – кивнул Авраам. – В том и дело, что составной частью безопасности является стабильность. Пока нам приходится ежедневно искать еду и питье и мы не знаем, сможем ли найти их завтра, мы еще на первом этаже. А вот когда мы обретаем уверенность, что эти блага будут доступны всегда, мы на втором. Понимаешь?
Вместо ответа Нефер пальцем поманил лампу к себе, взял ее за цепочку и повелел:
– Оглядись по сторонам, муж ослицы.
Авраам обвел темноту лучом своего зеркала – и увидел сквозь дырочку новый зал: меньше, чем на первом этаже, но тоже весьма просторный.
У его стен стояли всего две божественные статуи, обе женские. Первая была кошкоголо́вой, изящной и тонкой, выточенной из черного базальта, вторая – у противоположной стены – массивной и тяжелой, из красного гранита, с головой льва, увенчанной змеей и солнечным диском.
– Это Бастет и Сехмет, – сказал Нефер. – Обычно они защищают. Но Сехмет может при случае и напасть.
Пол зала был выложен черно-белыми плитами наподобие шахматной доски. В самом его центре стояли четыре огромных голубых скарабея, покрытых золотыми глазами и иероглифами.
– Подойди к скарабеям, – велел Нефер.
Когда Авраам приблизился к каменным жукам, шедший следом Нефер остановился и принялся изучать покрывавшие их письмена.
– Это заклинания из Книги Мертвых, – сказал он наконец.
– А что это за глазки?
– Глаза Гора, – ответил Нефер. – Они защищают от болезней.
Авраам оглянулся и вздрогнул.
Он мог поклясться, что минуту назад ничего кроме огромных скарабеев в зале не было, но теперь повсюду стояли разноцветные кувшины, высокие столы, где были разложены какие-то брелки, ожерелья и бубенчики – и еще появилась целая армия деревянных статуэток ростом чуть выше колена.
– Что это? – спросил Авраам, указывая на деревянную армию.
– Это шабти, – ответил Нефер. – Они защищают в загробии. И в земной жизни тоже.
– Я понимаю, – ответил Авраам, – но откуда они взялись? Их только что не было.
Нефер усмехнулся.
– Раньше скарабеи ничего не видели, – ответил он. – А когда я назвал золотые узоры на их телах глазами Гора, скарабеи узрели свет лампы и познали себя. Они склонились перед владыкой Сетом, и все их имущество открылось лампе. А потом уже его увидели мы.
– Это какая-то слишком древнеегипетская причинно-следственная связь, – ответил Авраам.
– Да, – согласился Нефер. – Рабскому сыну она недоступна. Описанное мною случилось очень быстро, даже быстрее, чем бьет молния – так что суть ты вряд ли схватишь. Нам больше нечего тут делать, муж ослицы.
Авраам вздохнул.
– Почему ты зовешь меня мужем ослицы?
– Ты же попросил, чтобы я не звал тебя мертвецом, хоть это и правда.
– Я не знаю, – ответил Авраам, тщательно отмеряя слова, – правда ли то, что я мертвец. Возможно, и так. Но такая постановка вопроса меня просто пугает, признаюсь честно. Мне некомфортно, поэтому я прошу звать меня иначе. Но то, что я муж ослицы, просто... э-э... ложный навет, и к тому же я чувствую в нем определенную предвзятость. Ты же уважаемый... э-э-э... исторический деятель, Нефер. Как тебе не стыдно говорить неправду?
Нефер надменно поглядел на Авраама, и лампа на несколько секунд вспыхнула ярким зеленым огнем.
– Речь моя – речь Сета, – сказал египтянин. – Если мои уста вымолвили слово, значит, правда вечности уже отразилась в нем. Хочешь ли ты, чтобы духи и боги объяснили тебе это наглядней, сломав твои кости и пролив твою кровь?
– Нет, – сказал Авраам. – Не будем спорить.
– Тогда веди меня на следующий этаж.
– Но как?
– Так же, как привел сюда, муж ослицы. Ищи.
Авраам сел на корточки и некоторое время сосредоточенно думал. Потом он встал и начал ходить по полу. Сначала он ступал только на белые плиты. Затем начал ставить ноги только на черные. После этого принялся перепрыгивать с белой на черную, с черной на белую, и так обошел весь зал, повалив несколько деревянных фигурок. Но результата не было.
Угомонившись, он сказал:
– Скажи, Нефер, почему пол состоит из белых и черных плит?
– Это баланс Маат, – ответил египтянин. – Справедливость и гармония лежат в основе любой защиты. Если ты несправедлив, разве ты можешь быть в безопасности?
Авраам горько ухмыльнулся, покачал головой – но ничего не ответил. Вместо этого он спросил:
– Маат – это богиня?
– Да.
– А где ее статуя?
Нефер огляделся по сторонам, и Авраам тоже. Третьей статуи нигде не было – но Авраам вдруг заметил небольшой гранитный алтарь, возвышающийся в пустом промежутке между скарабеями. Над ним поблескивало вертикально воткнутое в камень бронзовое перо.
– Такого здесь раньше не было, – сказал он, направив на алтарь луч зеркала.
Нефер повернулся к алтарю.
– Это перо Маат, – сказал он.
– Перо? Маат – это птица? В смысле, ее так изображают?
– Маат изображают в виде Маат, муж ослицы. Но ее перо дает наилучшую защиту в загробном мире. Если, конечно, при жизни ты был справедлив и добр.
– А как перо может защитить?
– Оно устанавливает связь с божественным порядком вещей. Как еще это может быть?
– Кажется, я понял, – сказал Авраам. – Нет, не про божественный порядок вещей. Я понял, куда нам дальше.
Протиснувшись между скарабеями, он подошел к алтарю и поднял перо.
Раздался скрежет трущихся друг о друга камней, и алтарь ушел вниз.
Авраам поглядел вниз.
– Что ты видишь? – спросил Нефер, приблизившись.
– Ничего.
– Тебе следует спуститься вниз первому, – сказал Нефер. – Смело прыгай.
– А я не расшибусь?
– Нет, – ответил Нефер. – Темнота обнимет и защитит тебя.
С этими словами он толкнул Авраама в спину, и тот с криком упал в провал.
Темнота и правда подхватила его – и бережно поставила на невидимый пол. А через миг рядом возник Нефер со своей лампой.
– Мы ближе к цели, – сказал он. – Это уже третий этаж пирамиды. Что скрыто здесь, о муж ослицы?
– Третий этаж, – сказал Авраам, – это уровень социальных потребностей.
– Я не понимаю твоего ослиного рева, – ответил Нефер. – Говори понятнее.
– Ну, например, это потребность быть членом общества или какой-то человеческой группы... э-э-э... вот твоей гильдии некромантов, например. Я со всем уважением, прошу понять правильно. Еще бывает потребность в семье и любви. Уже не в физическом смысле, а глубже. Потребность в дружбе и общении. Все вот это.
Нефер поманил к себе лампу, коснулся ее, и она засветилась мягким зеленым светом.
– Оглянись, – сказал он.
Авраам послушно обвел темноту лучом своего зеркала.
Третий зал был поменьше второго. У стены стояла уже знакомая Аврааму богиня Хатхор с солнечным диском между рогами – видимо, она переехала сюда с первого этажа после исчезновения. Вторая богиня – в таком же примерно головном уборе и облегающем длинном платье – походила на юную и худую сестру первой. У третьей стены стоял уродливый карлик, которого Авраам уже видел на первых двух этажах.
– Хатхор, Исида и Бэс, – подвел итог Нефер. – А что у нас в центре? Я пока не вижу.
Авраам сощурился.
– Там опять кровать, – сказал он. – Кажется. Зачем вторая?
– Прежнее ложе было для сна, – ответил Нефер. – А это ложе любви.
– А кто рядом с ложем? – спросил Авраам. – Это тоже боги? Какие-то они мелкие... и бедные.
Возле покосившегося низкого ложа с подушками стояли две невысоких статуи из белого камня – женщина и мужчина. Они даже не были раскрашены.
– Это не боги, – сказал Нефер. – Это статуя жены. А рядом – статуя друга. Чтобы у скитальца в вечности всегда были рядом жена и друг.
– Да? – спросил Авраам. – А где сам скиталец?
– В вечности, – ответил Нефер и неопределенно покрутил свободной рукой.
– Понятно, – хмыкнул Авраам. – Скиталец скитается, а жена и друг ждут возле ложа любви... Кажется немного непродуманным. Пока мужа нет, они...
И Авраам сделал не очень пристойный жест.
– Верно, – сказал Нефер. – Такое возможно. Но разве тебе жалко будет подобной малости для друга, пришедшего проводить тебя в вечность?
– Нет, – пожал плечами Авраам. – Пусть себе пользуется. А что это за доска на полу? Или это от кровати отвалилась?
– Это пиршественный стол, – ответил Нефер. – За ним скиталец разговаривает с друзьями, открывая им сердце после того, как отведал хмельного пива.
– Ты так вкусно говоришь, – ответил Авраам, – что даже захотелось этого самого пива. Да и сердце открыть.
– Тогда давай воссядем, – ответил Нефер, – и насладимся беседой.
Египтянин подошел к пыльной доске, поднял над ней лампу, и у Авраама потемнело в глазах. Он вскрикнул от неожиданности, но зрение тут же вернулось. Перед ним теперь был стол, уставленный снедью. Рядом появились два резных стула из кедра.
Нефер отпустил лампу, и та повисла в воздухе.
– Присаживайся, муж ослицы, – велел он, сел на стул и наполнил из кувшина две пиалы.
Авраам устроился рядом, осторожно взял пиалу и огляделся.
На столе в круге света стояли кувшины, тарелки с финиками и лепешками, вяленой рыбой и фруктами. Еда выглядела свежей, словно ее только что принесли с рынка.
Но стол был очень длинным – свет от лампы не освещал его целиком. Дальние концы уходили во тьму. И там, где круг света кончался, стол превращался в покрытую прахом растрескавшуюся доску. А дальше, где делалось совсем темно, мерещились две склонившиеся над ней мумии в распадающихся бинтах...
Авраам не был уверен, что это мумии, а не просто груда древнего мусора – но на всякий случай отвел взгляд.
– Как тебе пиво? – спросил Нефер.
Авраам отхлебнул жидкость из пиалы.
– Это? Пиво? Больше похоже на... Не знаю, в южных штатах делали такой sweet tea. Или как будто ginger ale смешали с портером...
– Пиво, – ответил Нефер, – оно пиво и есть.
Авраам припал к пиале, стараясь лучше распробовать незнакомый напиток. Нефер налил ему вторую пиалу. А потом третью. Вскоре Авраам почувствовал, что его неодолимо тянет поговорить.
– Все-таки объясни, Нефер, – сказал он, – а почему пирамида уходит вниз? Мне это понятно не до конца.
– Это я должен спрашивать, – ответил Нефер. – Мы в твоей пирамиде, а не в моей.
Авраам подумал.
– Тогда, – сказал он, – объясни, почему пирамиды Египта поднимаются вверх?
– Потому, – ответил Нефер, – что всякая пирамида страны Кемет по своей природе есть лестница, по которой царь восходит на небо.
– Поэтому первые пирамиды делали ступенчатыми?
Нефер засмеялся.
– Нет. Это не так примитивно. Ты видел лучи солнца, бьющие на закате из-за облаков? Иногда кажется, что в небе виден горный склон... Пирамида, Авраам – это небесный свет, уловленный в камне. Каменный луч, по которому можно взойти на небо.
– Зачем царю восходить на небо?
– Как зачем. Чтобы проторить путь для всех. Открыть его народу. Когда фараон восходит на небо, дорога открывается и для его слуг. Для всех остальных людей, над которыми он царствует.
– Ты в это веришь?
– Я знаю, что это так, – ответил Нефер. – Многие пошли за царями и прибыли в вечное место.
– Если ты это знаешь, почему тебе не страшно грабить царские могилы?
– Цари, которых я граблю, уже взошли на небо, и их люди тоже. Мой промысел подобен собиранию углей догоревшего костра. Никому нет от этого вреда, Авраам. И, потом, когда я граблю царскую усыпальницу, я все равно иду за царем – в самом прямом смысле. А вот за кем идешь ты?
Авраам хлебнул пива и задумался.
– Я... У нас больше нет царей.
– А кто ведет армию в поход?
– Генералы.
– Я понимаю. Но кто отдает приказ генералам?
– Как объяснить... Скажем так, цари у нас есть, но мы выбираем их на время сами. И если они ведут куда-то не туда, мы через несколько лет выбираем других.
– Выбираете сами? – спросил Нефер недоверчиво. – Как старосту в деревне?
– Примерно. На четыре года.
– И если вам не нравится царь, через четыре года его меняют на нового?
– Ну да.
– Но настоящего царя не могут выбрать люди. Его могут выбрать только боги.
– Мы и не зовем его царем. Это как бы временный управляющий нашими делами.
– Но тогда, – сказал Нефер, – вы не сможете построить даже самой простой пирамиды.
– Почему?
– За четыре года ее не возвести. У вас вместо строительства одной и той же пирамиды каждые четыре года будут закладывать фундамент новой. А новые генералы будут начинать другую войну, не закончив прошлую.
Авраам засмеялся.
– В каком-то смысле так и происходит, но только на первый взгляд. На деле новый царь сначала долго врет, что все изменит, а когда его выбирают, продолжает делать то же самое, что делал прежний. Народ начинает тошнить, и через четыре года выбирают нового царя. Rinse, repeat. Но пирамида, фигурально выражаясь, остается той же самой. Да и с войнами так. По большому счету власть не меняется вообще. Меняются только рожи.
– Если так, – сказал Нефер, – ваш четырехлетний царь – просто ряженый. Наверно, он нужен настоящему царю для защиты от сглаза. Если страна строит ту же самую пирамиду, а временные цари все время меняются, это значит, что вы просто не знаете своего настоящего царя.
– Есть и такие мнения, – кивнул Авраам. – Мы называем их конспирологией. Лучше таким не заниматься.
– А что за это будет?
– Могут исковеркать всю судьбу.
– Кто?
Авраам криво улыбнулся.
– Уж найдутся люди.
– Значит, эти люди и есть слуги вашего настоящего царя, – сказал Нефер. – Того царя, которого вы не знаете. Нужно проследить, кто коверкает судьбы другим, поймать несколько таких людей, запереть их в пыточном амбаре и бить их батогами по яичкам, пока они не скажут всю правду.
– Они и сами ничего не знают, – засмеялся Авраам. – Людям у нас, если совсем честно, известны только две вещи – за что дают еду, и за что ее отнимают. Тем, кто коверкает чужие судьбы, еду регулярно дают. Поэтому все работает как часы, хоть никто ничего толком не понимает.
– А те, кто раздает еду? Они-то, наверно, знают все?
– Тоже не знают. Им дают еду за то, что они раздают ее другим. Ну или отнимают. И так до самого конца. Или до самого начала.
– Интересно, – сказал Нефер.
– Да. Мы называем это демократией.
– То есть даже ваши высшие сановники не видели вашего царя?
Авраам только вздохнул.
– Можно сказать и так.
– Может быть, это бог? Или невидимый дух? Может быть, даже злобный дух?
– Такие мнения тоже есть, – улыбнулся Авраам. – Их тоже называют конспирологией. Лучше этим не заниматься. Я уже объяснил почему.
Нефер, как призадумавшийся скарабей, принялся катать по столу шарик из мякиша лепешки. Потом он бросил шарик в рот, отхлебнул пива – и лицо его прояснилось.
– Скажи, Авраам, ведь ты сам не царь и даже не вельможа, верно?
– Верно, – ответил Авраам. – Я, если по-вашему, что-то среднее между жрецом и писцом. Ученый.
– Значит, самая прославленная в твоей стране пирамида никак не полагается тебе по рангу?
– Нет.
– Но ты ее все равно создал?
– Выходит так.
– Ты строил ее не для себя, верно?
– О себе я в это время не думал вообще.
– А много сменилось четырехлетних царей, пока ты ее строил?
– Прилично, – ответил Авраам. – Я даже не считал.
– Можно сказать, что ты строил эту пирамиду, чтобы тебе дали еды?
Авраам улыбнулся.
– Можно, – сказал он. – Хотя это будет очень грубым упрощением, но суть примерно такая.
– Понятно, – ответил Нефер. – Тогда я знаю, что ты делал при жизни. Ты строил пирамиду для вашего невидимого царя. Для вашего тайного истинного царя, которого никто не знает и не видел и которому служат все. Вот потому слава ее так велика.
Авраам засмеялся – но смех получился немного деланый.
– Твою логику я понимаю, – сказал он. – Но это абсурд. Ты даже представить не можешь, какой это абсурд – то, что ты сейчас сказал. Хотя звучит страшновато... Особенно в таком месте.
Нефер в ответ только ухмыльнулся.
– Мы скоро все выясним, Авраам. Если ты насытился общением и напился пива, давай попробуем перейти на следующий этаж. Что у тебя спрятано там?
– Признание, – сказал Авраам. – Потребность в уважении со стороны окружающих – и в самоуважении тоже.
– Ты себя уважаешь?
Авраам задумался.
– Основания для этого у меня в целом... – начал он, но не успел договорить.
Пол под его стулом со скрежетом провалился, и он упал в образовавшуюся дыру.
В этот раз Авраам даже не успел испугаться. Когда лампа Нефера зажглась рядом, он поднялся с присыпанного песком пола и принялся осматривать следующую камеру. Она была меньше предыдущей – и походила не на ритуальный зал, а просто на большую комнату.
У трех ее стен стояли статуи богов. Худая женщина с пером страуса на голове. Напротив – мощный муж с головой сокола. Третьим был толстяк с головой павиана, увенчанной серебряным диском.
– Маат, Гор и Тот, – подвел итог Нефер. – Я понимаю. Маат представляет справедливость, Тот – уважение к тем, кто наделен мудростью, а Гор – уважение к тем, кто обладает властью.
– Обладающих властью не уважают, – ответил Авраам. – Их скорее ненавидят. Но при этом боятся.
– И поэтому ничего не решаются против них сделать, – кивнул Нефер. – Это и есть уважение.
– А что это за рыба? – спросил Авраам, кивая в центр зала.
– Рыба? – переспросил Нефер.
Лампа над его рукой задрожала и засветилась ярче.
– Да. Вроде рыба на подставке. С высоким гребнем.
– Это не рыба. Это глаз Гора.
– А почему твоя лампа так дергается?
– Третий глаз Сета есть рассеченный глаз Гора, – ответил Нефер. – Великие Уджаты узнают друг друга и обмениваются тайными приветствиями.
– Уджа... Уджаты?
– Уджаты, – повторил Нефер. – Когда Гор сражался с моим владыкой Сетом за корону Египта, великий Сет вырвал его глаз, рассек на шесть частей и поставил их себе на службу. А бог Тот, – он кивнул на обезьяноголовую статую у стены, – собрал их вместе, восстановил глаз и вернул Гору.
– Значит, Гор опять отнял его у Сета?
– У богов все не так, как у людей, – ответил Нефер. – Если Тот вернул Гору его глаз, это вовсе не значит, что он отнял его у Сета. Рассеченный глаз остался у Сета, а восстановленный вернулся к Гору и стал называться «Уджат». И я постигаю, почему он оказался на четвертом этаже твоей пирамиды, Авраам.
– Почему?
– Если ты стремишься к признанию и самоуважению, лишь мудрость Тота и сила Гора помогут тебе обрести их.
– Вот как, – сказал Авраам. – Возможно.
– Но для этого нужно, чтобы ты не отступал от добродетели, начертанной Маат, – добавил Нефер назидательно.
– А почему на полу эта рухлядь? – спросил Авраам.
Нефер осветил разбросанные по полу обломки и ветошь.
– Это не рухлядь. Все эти вещи ценны, важны и имеют отношение к самоуважению. К статусу тоже. Вот кадильницы для ладана – они помогают почитать богов и наполняют тебя достоинством. Драгоценные зеркала – разве без них ты поймешь, что твой облик вызывает почтение? Шкатулки для украшений – тут ты сам все понимаешь, муж ослицы...
Нефер называл предмет за предметом, и Авраам тут же начинал видеть их на полу. Все, поименованное египтянином, больше не казалось старой рухлядью – оно теперь выглядело новым и целым.
– Тут есть чем поживиться, – подвел итог Нефер. – Твоя пирамида не так безнадежна, как я думал сперва.
– А это что за гнилые жерди? – спросил Авраам.
Лампа засветилась чуть ярче.
– Это переносные троны... Видишь? Они очень дорогие – украшены золотом и слоновой костью. Лишь самых уважаемых сановников носили на таких. Но из пирамиды их трудно вынести. А золота на них не так много. Я их обычно даже не трогал. Идти надо за главным сокровищем сразу.
– Можно присесть на этот трон отдохнуть?
Нефер засмеялся.
– Незачем меня спрашивать. Это же твоя пирамида. Садись, конечно. А я присяду на другой.
Авраам сел на переносной трон. Он был удобным, но низким, и колени ученого смешно задрались.
У Нефера в руках непонятно откуда появился кувшин с пивом, и он налил его в две пиалы, послушно оказавшиеся на столике между тронами.
– Как попасть на последний этаж? – спросил он.
– Наверно, – сказал Авраам, поднимая пиалу, – надо сначала проникнуться уважением к себе. И друг к другу. Ты ведь уважаешь себя, Нефер?
– Весьма.
– За что?
– Я совершил много темных подвигов, слава о которых останется в веках. Главное, я ограбил усыпальницы Хуфу и Хефрена.
– Кто это такие? – спросил Авраам.
Нефер презрительно сощурился и отхлебнул пива.
– Не лги, что тебе неведомы цари, построившие две величайшие пирамиды в мире. Даже для вашего племени такое притворство чрезмерно. Тебе, конечно, мог быть неизвестен грабитель этих усыпальниц – но знай, что сейчас он перед тобой.
– Послушай, Нефер, – сказал Авраам, – во-первых, нет никакой необходимости в очередной раз поносить мое племя. Если бы ты знал, как нам это осточертело за последние пять тысяч лет, ты бы этого не делал.
– Здесь ты прав, – кивнул Нефер. – Боги отворачиваются даже от царей, осуждающих целиком племена и народы. В каждом племени есть злодеи и добрые люди. Карать одних за прегрешения других означает готовить скорую погибель собственному царству. Я не хотел тебя обидеть, муж ослицы.
– Ты не слишком задел меня, Нефер. Мы к такому давно привыкли. А про древних царей скажу тебе вот что. Я слышал, конечно, про великие пирамиды Гизы. Я знаю, что они были ограблены в древности – просто не помню наизусть имен фараонов. Их у нас знают в основном ученые-египтологи. Но если имена этих владык стерлись из людской памяти, это потому, что подобные тебе люди оставили от сокровищ этих пирамид только расколотые гранитные саркофаги в погребальных камерах. И разбили их, видимо, из чистой злобы. Как видишь, мне тоже кое-что известно о делах древности.
Даже в свете лампы было видно, как побелело от гнева лицо Нефера.
– Следи за своей речью, муж ослицы, – сказал он. – Да, я грабил усыпальницы, но не разбивал саркофаги из злобы. Я делал свою работу так, чтобы не потревожить ни Ка, ни даже Ба усопших царей. Понимаешь ли ты это?
– Я и не говорил, что саркофаги разбил ты, Нефер. После тебя там прошло много других грабителей.
– Их разбил я, – ответил Нефер. – Но вовсе не из злобы, как ты лживо измышляешь, а по святой необходимости. Сохранились ли великие пирамиды до ваших дней?
– Да, – ответил Авраам. – Но весь некрополь превратился в проходной двор, куда водят туристов. От спавших там царей не осталось даже пыли. Скорей всего, их пустили на лекарство еще в древности. Но это просто мое предположение. Расскажи лучше, как ты обчистил великие усыпальницы. Это ведь не всякому грабителю по плечу.
– Здесь ты прав, – согласился Нефер, и к нему тут же вернулось благорасположение. – Слушай, муж ослицы, и постигни, почему мое мастерство достойно уважения. Я жил в древнее время, когда власть царей Мемфиса пришла в упадок, и Великое царство вновь разделилось на Нижний и Верхний Египет. Началось возвышение Фив, но мы еще не знали, какая из столиц победит, и вместо одного седалища власти их в стране стало много... А все из-за одного фараона по имени Пепи, который целых девяносто четыре года не хотел слезать с трона. На базарах болтали, что он на самом деле давно умер, а народу вместо него показывают то чучело на носилках, то похожего евнуха. Но так рассказывают про любого царя.
– Да, – сказал Авраам. – Земная власть не особо меняется с веками. Скажи, великие пирамиды построили при тебе?
– Нет, – ответил Нефер. – В мое время усыпальницы Хуфу и Хефрена уже казались пришедшими из древности. Это были храмы божественных фараонов прошлого. Их охраняли жрецы и воины, назначенные царем. Но когда царство разделилось и началась смута, человеческая жизнь потеряла ценность. А когда исчезло достоинство живых, пострадало и достоинство мертвых. Мелкие владыки не могли охранять древние гробницы, и жрецам некрополя приходилось самим нанимать воинов. Поэтому гробницы сторожили плохо, и приблизиться к ним не составляло труда. А если ты способен был привести отряд воинов, можно было делать на священной земле что угодно.
– Ты нанял воинов, чтобы ограбить пирамиды?
– Нет, – сказал Нефер. – Для этого надо быть номархом или князем. Я устроился в охрану некрополя и отработал там несколько месяцев за еду. У меня появились сообщники. За это время мы нашли и обчистили могилу строителя великой пирамиды Хуфу – она была совсем недалеко от некрополя, но ее никто не охранял. В ней я обнаружил план пирамиды.
– Разве это не было тайной? – спросил Авраам.
– План был замаскирован под узор на горшке для внутренностей. Но я сразу понял, что там изображено – нисходящий и восходящий коридоры, гранитные затворы, великая галерея и камера царя.
– Гранитные затворы?
– Да, – ответил Нефер. – Это огромные каменные пробки, которыми запечатывали дорогу к царской камере после погребения. Их невозможно пробить. Можно только обойти. Но для этого требовался многодневный труд отряда камнетесов. Если бы не владыка Сет, которому я тайно поклонялся в пустыне, я не смог бы решить эту задачу несмотря на смуту.
– И как ты ее решил?
– Ты не поверишь, муж ослицы. Здесь начинается чудесное и волшебное.
– Я попробую поверить, – сказал Авраам. – Расскажи.
– Ты знаешь, наверно, что богам одинаково доступно будущее и прошлое. Сет показал мне во сне одного могучего владыку из далекого будущего и дал доступ к его уху.
– Как его звали?
– Халиф Аль-Мамун. Я нашептал ему множество сказок про великое сокровище, скрытое в пирамиде, и возбудил в нем желание овладеть им. Это было несложно – ты знаешь, как алчны земные цари.
– Да, знаю, – кивнул Авраам.
– Я объяснил халифу, где именно долбить туннель, чтобы попасть точно в стык коридоров, запечатанных гранитной пробкой. Камнетесы Аль-Мамуна сделали всю работу, обошли гранитный затвор – а затем я принес в жертву Сету черную овцу, и он на одну ночь перенес пробитый халифом туннель в мое время. Мне и моим сообщникам осталось только проломить узкую стенку из известняка, и мы попали в самое сердце великой пирамиды.
– И?
– В погребальной камере царя не оказалось никаких сокровищ. Там были только тяжкий золотой колос и мощный золотой скарабей, лежащие по бокам саркофага. Была еще скрижаль с надписью, где Хуфу проклинал будущих грабителей и объяснял, что все деньги страны ушли на строительство пирамиды...
– И что случилось после?
– Я велел своим людям разбить саркофаг и разрубить мумию на части. Но никакой злобы, как ты лживо заявил, я при этом не испытывал. Наоборот, сердце мое было полно благоговения.
– Понятно, – сказал Авраам. – Извини, таких подробностей я не знал. И что случилось потом?
– Потом начало действовать проклятие фараона, и между моими людьми завязалась драка. Они поубивали друг друга прямо в царской камере. Тех, кто выжил, добил я сам. В последние минуты, когда Сет соединял два времени, я покинул пирамиду по туннелю Аль-Мамуна. Я оставил в проходе золотой колос, чтобы халиф смог оплатить работу своих камнетесов. Говорят, когда он переплавил его на монеты, ему как раз хватило.
– Да, – сказал Авраам, – даже твоя работа не всегда прибыльна.
– Не всегда, – согласился Нефер. – Но затем по воле Сета мы вскрыли пирамиду Хефрена, и вот там уже мы поживились на славу. Это меня и погубило. Я нанял в Фивах слишком много певичек для своей услады. Мы танцевали голыми под луной, а время было суровым, и на меня обратили внимание. Меня схватили, изобличили и сварили в масле. С тех пор я граблю тени усыпальниц, потому что и сам я тень. Но я достоин великого уважения за свои невероятные подвиги, как ты считаешь?
– Конечно, – согласился Авраам. – Не представляю, кто может в этом сомневаться.
– Но ты, Авраам, достоин еще большего уважения, – сказал Нефер. – Ибо я просто грабил усыпальницы, а ты построил великую пирамиду, затмившую своей славой даже гробницы Гизы.
Авраам улыбнулся и махнул рукой, но его глаза заблестели чуть ярче в свете волшебной лампы – словно на них выступили слезы.
– И при этом она так проста и доступна, – продолжал Нефер. – Мы с тобой обошли ее этажи, и я увидел все их секреты. Я понял их так ясно, что могу теперь рассказать о них другому...
– Не спеши, Нефер, – сказал Авраам. – Остался еще один этаж, последний. Он дался мне трудней всего. И я не уверен, что достроил его до конца. Он в некотором смысле тайный, и я не знаю, поймешь ли ты, что там спрятано...
– Давай поглядим вместе, – сказал Нефер. – Мы ведь выполнили назначение этого этажа и испытали великое уважение друг к другу?
Авраам кивнул.
– О Маат, Гор и Тот – пропускаете ли вы нас дальше?
В зале повеял ветер. А потом...
Переносные троны, на которых сидели Авраам с Нефером, стали медленно погружаться в пол. Он был каменным, но выглядело все так, словно троны тонули в болотной жиже. Нефер поджал ноги, и Авраам сделал то же самое.
– Нас так засосет, – сказал он.
– Это боги ведут нас на тайный этаж, – ответил Нефер. – Они нас услышали.
Его улыбающееся лицо погрузилась в камень как в воду, и пол сомкнулся над его макушкой. Вслед за ним во тьму ушел и Авраам.
Когда Авраам пришел в себя, египтянин стоял рядом и делал нечто странное. Он плавно водил в воздухе руками, а лампа, подчиняясь его жестам, кружила под высоким потолком.
Авраам огляделся.
Сказать, велика ли последняя комната, было трудно, потому что Нефера с Авраамом окружала стена паутины – аккуратная, круглая и многослойная, словно бы сплетенная каким-то мебельных дел пауком. За ней ничего не было видно. Только вверху можно было различить фрагмент темно-синей потолочной росписи с желтыми звездами.
– Что это? – спросил Авраам.
– Лампе нужно время, чтобы проникнуть в последний предел, – ответил Нефер. – Поведай, что именно хранилось на последнем этаже твоей пирамиды? Видимо, что-то очень ценное и тайное. Что ты спрятал здесь, муж ослицы?
– Высшую человеческую потребность, – ответил Авраам.
– В чем она?
– Когда наши животные и социальные потребности удовлетворены, – произнес Авраам торжественно, – мы начинаем бороться за возможность самоактуализации.
– А что такое са-мо-ак-ту-али-за-ция? – спросил Нефер. – Я не до конца постигаю это слово, хотя по-отдельности все иероглифы мне понятны.
– Ну... Как объяснить... Мы хотим стать самой полной и аутентичной версией самих себя. Чтобы действовать по собственному выбору, в соответствии с нашими ценностями и высшим назначением. В соответствии с нашей самостью.
– Стой, – сказал Нефер. – Так еще непонятней. Давай разбираться подробно.
– Разбираться в чем?
– Какую из самостей ты имеешь в виду?
– А какие бывают?
Нефер поглядел на Авраама недоверчиво.
– Разве рабам это не объясняют? Или у тебя был злой хозяин?
Авраам терпеливо улыбнулся.
– Хорошо, – кивнул Нефер, – хорошо. Я не все знаю про твой мир, так что проще объяснить. У человека есть следующие самости, или души...
Он выставил перед собой ладонь и принялся загибать пальцы.
– Ка, то есть жизненная сила, связанная с физической мощью и подношениями. Ба, подвижная сущность, способная перемещаться между мирами. Затем Ах, божественный аспект, появляющийся у тех, кто вкусил вечности. Еще есть Шуит – тень, сопровождающая тело. Есть также Рен – то есть имя, или магическая часть, делающая тебя тем, кто ты есть...
Пальцы на правой ладони кончились, и Нефер поднял перед собой левую. Однако на ней он загнул лишь один палец:
– Также к самостям или душам можно отнести Иб – то есть сердце, определяющее твою судьбу на Суде... Есть среди перечисленного та самость, о которой говорил ты? Тщательно отмеряй свои слова, прошу тебя.
Авраам вздохнул.
– Ни одна из перечисленных тобой самостей, Нефер, не является тем, что актуализируется на высшем этаже моей пирамиды.
– Может, ты называешь самоактуализацией достижение гармонии между различными душами? Например, одновременную заботу о Ка через подношения, сохранение Ба через ритуалы и достижение Ах через праведную жизнь?
– Нет, – ответил Авраам. – Тоже нет. Я даже не уверен, что сумею объяснить, что имеется в виду. Ты остался слишком далеко в прошлом...
– Ты говоришь не подумав, – сказал Нефер. – Я в прошлом, но я и в твоем будущем. Вспомни, что происходит. Я вернул тебя к жизни, чтобы ограбить твою могилу. Где здесь прошлое? Где будущее? Где настоящее?
– Да, – согласился Авраам, – ситуация не самая типичная. Попробую ответить на твой вопрос ясно. Самоактуализация, Нефер – это стремление человека реализовать свои способности и потенциал, чтобы стать тем, кем он может. И это не столько конечная цель, сколько непрерывный процесс роста. Понимаешь?
– Нет. Кем это ты собираешься стать, если ты уже есть?
– Хорошо, Нефер, давай коротко повторим наш маршрут по пирамиде потребностей. Вот, допустим, ты скитаешься голодный в пустыне...
– Я? Это ты скитаешься голодный в пустыне, муж ослицы.
– Не ты именно, Нефер. Извини. Некий человек скитается в пустыне без еды и питья, не зная, где он будет спать. Чего ему хочется? Поесть и попить, а потом найти приют. Когда про все эти вещи можно не думать, чего ему желанно больше всего? Правильно, чтобы не пришлось думать про них опять. Это второй этаж. Когда не надо больше заботиться о теле, что тогда? Нам хочется быть частью семьи или племени, где нас не отвергнут – и мы всячески подлаживаемся под ближних, забыв о себе. Это третий этаж. На четвертом перед нами встают вопросы статуса и самооценки – мы не просто желаем быть частью группы, мы хотим, чтобы нас уважали. И только потом, на последнем этаже пирамиды, появляется возможность этой вот самоактуализации. Человек хочет стать наиболее полной и аутентичной версией себя самого. Поступать так, как велит высшее назначение, в соответствии с его принципами и велениями сердца.
– Подожди, – сказал Нефер. – Но если на третьем этаже ты хотел стать членом племени и обрести семью, значит, в это время ты скрывал от других, чего хочет твое сердце на самом деле? Обманывал всех вокруг?
– Нет, Нефер. Так нельзя ставить вопрос. Когда ты пытаешься стать частью коллектива, ты стараешься сделаться полезным и нужным другим людям. Иначе зачем им ты? Приходится больше думать о них, чем о себе. А вот когда ты поднялся на вершину... Тогда можно вспомнить о собственных желаниях. О самых сокровенных потребностях, удовлетворение которых и есть твоя самоактуализация.
– Понятно, – ответил Нефер. – Прямодушный муж выразился бы проще. Но откуда у тебя возьмутся новые желания? Ведь ты уже выполнил их все, чтобы прийти на последний этаж.
– Нет, – сказал Авраам. – Я говорю о желаниях, не входящих в нижние четыре группы. Есть нечто, постепенно формирующееся в глубинах твоего сердца, пока ты занят борьбой за выживание. Теперь, на пятом этаже пирамиды, ты открываешь наконец в своем сердце эту тайную дверь.
– Можно объяснить на понятном примере?
– Я попробую на твоем. Вот скажи, когда ты ограбил пирамиды этих Хуфу и Хефрена, ты ведь, наверное, стал самым уважаемым в Египте... э-э-э... профессионалом?
– Несомненно, – ответил Нефер. – Гильдия некромантов присвоила мне титул великого мастера и старшего грабителя царских усыпальниц, чего не делали никогда раньше и никогда позже.
– В это время у тебя уже были еда и кров, деньги и безопасность, и, конечно, уважение соратников?
– Да, – подумав, сказал Нефер. – Вот только с безопасностью было не очень... Но в то время так обстояли дела во всем Египте – и в Нижнем, и в Верхнем.
– И чем же ты озаботился в это время, Нефер?
Нефер недоверчиво улыбнулся.
– Как чем. Какие странные вопросы ты задаешь. Конечно, своим посмертием.
– То есть собственной усыпальницей?
– Вопрос сложнее, – ответил Нефер. – Нас, грабителей, редко хоронят по священному обряду. Обычно нас казнят жесточайшим образом, а потом выкидывают наши останки в пустыню. Иногда даже ставят вокруг стражу, чтобы кости не мог подобрать никто, кроме зверей. Поэтому мы с самого начала молимся Сету, богу пустынь и распада. И приносим ему особые жертвы, которые подобают лишь этому божеству.
– Какие?
Нефер почесал голову.
– Цвет Сета – красный. Поэтому хорошо проливать кровь в пустыне, а также развешивать красные флаги в проклятых богами местах, чтобы их видели издали и трепетали. Но это грубые жертвы. А Сет любит жертвы тонкие.
– Какие?
– Он бог хаоса, поэтому ему приятен распад. Как ты думаешь, почему мы, грабители, разбиваем в усыпальницах статуи и каменные саркофаги? Это наши приношения Сету. Порядок превращается в хаос...
– Так ты для этого разбил саркофаг Великой Пирамиды? И разрубил на части мумию царя?
– Именно, – ответил Нефер. – Чтобы порадовать Сета распадом и хаосом.
– Ага, – сказал Авраам, – теперь дошло. Вот почему ты говоришь, что сделал это без злобы и с благоговением.
– Ты начинаешь понимать, как устроен мир, муж ослицы.
– Как же ты позаботился о своем посмертии? – спросил Авраам.
– Чтобы Сет помнил о твоих душах, – ответил Нефер, – надо умилостивить его в то время, когда ты еще жив. Пока у меня были большие деньги, я отвез в пустыню трех гиппопотамов, умертвил их в заброшенном месте, вылил на землю их кровь, разрубил их туши на части и зарыл в песок, призывая Сета. Так я позаботился о душе Ка, которая не сможет получать пищу из гробницы. Затем я скрыл в заброшенном пустынном колодце великое сокровище, так же посвятив его Сету – чтобы он принял в свое царство мою душу Ба. Потом на трех верблюдах с водой и финиками я уехал далеко в безлюдные места, нашел древнюю скалу и во имя Сета высек на ней служебным зубилом свое имя, чтобы сохранить связанную с ним душу Рен. А в самом конце я убил двух больших змей, привезенных из Нубии, и вознес Сету молитву, чтобы он пустил мою душу Ах в свои загробные пустыни, а теневую душу Шуит укрыл в сени скал, в мертвых пещерах и сухих колодцах...
– Ты еще загибал шестой палец, – сказал Авраам.
– Если ты про душу Иб, которую оценивают на суде, то мы, слуги Сета, не заботимся о ней. Нам не взвешивают сердца. Сет и так верит, что они достаточно увесисты для его пустыни...
Нефер хрипло засмеялся, но лицо его осталось серьезным.
– Похоже ли это на пятый этаж твоей пирамиды? – спросил он.
– Все зависит от того, – ответил Авраам, – получилось у тебя реализовать свои сокровенные мечты или нет.
– В каком смысле?
– Когда ты молишься или мечтаешь, ты как бы формулируешь свои высшие запросы. Получил ли ты в результате то, о чем просил Сета?
Нефер задумался.
– Все произошло не так, как я думал, пока был жив, – сказал он. – И не так, как написано в черных свитках. Когда меня варили в масле, от невыносимого страдания моя душа Ка слилась с душами Ба и Ах в единую сущность – и я пришел в себя в красной пустыне. Передо мной был базальтовый трон Сета. Самого бога на нем я не узрел. Однако он был рядом – то появлялся в виде черного вихря, то исчезал... Сет сказал: «Нефер, ты служил мне много лет, разрушая установленный богами порядок. За это я награжу тебя, взяв твою сущность в свою свиту, чтобы она служила мне, подобно веселой зверюшке или трехголовому псу». Я спросил, в чем будут мои обязанности, и Сет возвестил: «Я наделю тебя своей волшебной силой, и ты сможешь возрождать в моей долине мрака любые пирамиды и усыпальницы земного мира вместе с их хозяевами, как из прошлого, так и из будущего. Ты будешь грабить их в мою честь, оскверняя и разрушая их так же, как принес мне в жертву саркофаг и мумию Хуфу, решившего, что он обманул своей хитростью богов и людей... Но главное – из каждой усыпальницы ты вынесешь драгоценнейшее знание породившего ее времени, а я украшу им свою сокровищницу мудрости». Тогда я понял, что пирамида Хуфу принесла мне больше всего пользы – хоть и казалась пустой, когда я ее грабил...
Авраам кивнул.
– Понимаю, – сказал он.
– Я ответил тебе, муж ослицы, что за тайную дверь я открыл на вершине своего пути – и что нашел за ней. Похоже ли это на твой пятый этаж?
– Не совсем, – ответил Авраам.
– Значит, – сказал Нефер, – сокровище твоего тайного этажа – это не счастливое загробие. Это не посмертное бытие, опирающееся на благоволение божества, перед которым ты склонился при жизни. Верно я понял?
– Верно, – ответил Авраам. – Мое сокровище не связано ни с богами, ни с поклонением им.
– Твоя самость после смерти будет существовать в вечности без опоры на божество? – недоверчиво спросил Нефер. – Но как такое возможно? Отвечай не увиливая, муж ослицы.
– Самость высшего этажа моей пирамиды вовсе не будет существовать в вечности. Во всяком случае, мы не берем это в расчет. В моей картине мира вообще нет никакого посмертия. Но я не думаю, что это доступно древнеегипетскому кругозору.
– Моему кругозору это действительно недоступно, – ответил с улыбкой Нефер. – Но сейчас через меня с тобою говорит сам владыка Сет. Он понимает любые движения человеческого ума и духа. Можешь не волноваться на этот счет, Авраам. Итак, в твоей картине мира нет посмертия. Хорошо. Но в чем тогда ценность твоей актуализации?
– Когда посмертия нет, – ответил Авраам, – земная судьба становится уникальной и единственной возможностью нашей реализации. Самоактуализация направлена как раз на то, чтобы прожить свою жизнь максимально полно, осмысленно и аутентично.
– Но без милости богов все твои цели распадутся вместе с телом, разве не так?
– Это неважно, – ответил Авраам. – Актуализация наделяет жизнь ценностью независимо от загробного воздаяния. Человек находит удовлетворение в самом ее процессе, а не в ожидании потусторонней награды. Даже без веры в загробную жизнь человек способен оставить наследие. Это придает его существованию смысл.
– На какое время?
– На время жизни. Зачем жизни смысл, когда ее больше нет? Актуализация помогает нам преодолеть страх смерти. Если жить в согласии с собственными ценностями, смерть воспринимается как естественная часть бытия.
– Интересно, – сказал Нефер, – очень интересно. Мой господин Сет изучил все верования земли, но про такое не слышал. Учат ли этому тайно жрецы племени иудеев?
– Нет, – усмехнулся Авраам. – Они религиозные люди, и у них другие взгляды. Мое учение не имеет религиозных корней. Это международная светская мудрость.
– На чье постижение опирается такой подход к жизни и смерти?
– О, – ответил Авраам, – источников весьма много...
– Расскажи подробнее, а мой господин послушает.
– Я создал свою пирамиду в середине двадцатого века, – сказал Авраам. – Интересное и великое время... Человек вырвался в космос, и почти то же произошло в области духа. Америка делала прекрасные машины и холодильники, но с философией у нас было плохо. Мы, молодые американские интеллектуалы, впитывали восточные учения – они стали доступными как раз в это время. Но главное влияние, конечно, на нас оказали прозрения европейских экзистенциалистов. Камю, Сартр и прочие... Именно они научили нас обходиться без Бога.
– Без бога? – переспросил Нефер. – Про какого именно бога ты говоришь?
Авраам махнул рукой.
– Не про твоего владыку Сета, Нефер. И не про Озириса или кто там у вас еще. Про единого Бога.
– Ты говоришь об Атоне, которому поклонялся еретик из Амарны через много веков после моей смерти?
– Нет, – ответил Авраам. – Я говорю про авраамического Бога, сорри за каламбур. Ну, нашего племенного. Так получилось, что потом его назначили всеобщим. Но экзистенциализм научил людей разума обходиться даже без этой подпорки. Я, чтобы ты знал, вовсе не религиозный иудей. Я отношу себя к либеральным светским экзистенциалистам.
– Мой господин хочет знать, что такое либеральный светский экзистенциализм и откуда он взялся.
– О, – улыбнулся Авраам, – это поистине вершина философской мысли Запада. Приготовься долго слушать...
Нефер предостерегающе поднял ладонь.
– Мой господин постигает, что жрец вроде тебя вряд ли скажет правду о своей вере. Поэтому Сет повелевает твоим устам изречь самое нелицеприятное и оскорбительное, что ты слышал про свою веру и с чем втайне согласилось твое сердце. Быть может, так мы приблизимся к истине...
Сказав это, Нефер прошептал что-то неразборчивое и начертил пальцем в воздухе иероглиф.
Авраам глядел на все это с легкой иронией, но как только палец Нефера остановился, произошло странное. Невидимая и очень сильная рука схватила ученого за затылок и повернула лицом к потолку. Потом его рот открылся, и он произнес сдавленным голосом:
– Как сказал один автор-католик, экзистенциализм изобрели французские гомосексуалисты и наркоманы, чтобы объяснить другим гомосексуалистам и наркоманам, как обойтись без Бога. Но хоть они и постигли, как прожить без Бога, им не удалось выяснить, как обойтись без гомосексуализма и наркотиков, а это делает их позицию несколько шаткой... Сначала физически, а потом и метафизически...
Невидимая рука отпустила Авраама, и он чуть не повалился на пол.
– Боже, – прошептал он, – и откуда это всплыло... Нефер, я не знаю, почему я это сказал! Я этого совершенно не собирался говорить! И я так вовсе не думаю!
– Теперь ты видишь, как безмерна сила моего господина, – сказал Нефер с удовлетворением. – Не пытайся скрыть правду, ибо у нас есть девятьсот девяносто девять способов извлечь ее из тебя. Некоторые из них сопровождаются нестерпимой болью...
– Я не кривлю душой, – ответил Авраам. – Просто на некоторые вопросы трудно ответить понятно и быстро.
– Правда ли то, что сказала твоя вторая душа про высших жрецов твоей веры?
– Отчасти... Возможно. Но мы, люди Запада, верим, что прозрения этих философов все равно обладают ценностью. Их образ жизни – не наше дело. Важны их слова, обращенные к нашему разуму.
– Но если их уста нечисты, – сказал Нефер, – разве боги стали бы возвещать через них свои истины?
– Личные качества здесь не играют роли.
– Хорошо, – сказал Нефер. – Если в основе мудрости, скрытой на тайном этаже твоей пирамиды, лежат их учения, изложи эти взгляды просто и коротко. Так, как запомнил и понял сам.
– Ну вот, например, Альбер Камю, – ответил Авраам. – Безусловно, великий человек – и повлиял на все мое поколение. В своем «Мифе о Сизифе» он предлагал сопротивляться бытию через осознанное действие. Человек может так создать свой собственный смысл...
– Сопротивляться бытию на какое время?
– На время... э-э... осознанного действия.
Нефер задумался.
– Мой господин хочет узнать, – сказал он наконец, – зачем искать смысл того, что скоро кончится, и в чем ценность смысла, который тут же исчезает?
– Даже если подобный смысл краткосрочен, – ответил Авраам, – он ценен для момента реализации, когда человек воплощает свои ценности. Сартр и Камю учили, что смысл создается человеком в самом акте действия. От последствий он не зависит.
– Но как долго сохраняется этот смысл без надлежащего погребения?
– Смысл существует только в моменте, – ответил Авраам. – Но его влияние, конечно, может сохраняться и потом. Например, ты создаешь гениальное произведение искусства... Это вносит объективный вклад в мироздание. Но смысл вовсе не обязательно должен сохраняться долго. Он может быть мимолетным, но бесконечно значимым в момент своего возникновения.
– Каким образом мимолетный смысл может быть значимым? – спросил Нефер. – Из твоих собственных слов следует, что он тут же пролетает мимо.
– Возможно, – ответил Авраам. – Но он отражает нашу способность делать жизнь осмысленной, пусть даже временно. Это уже есть акт свободы и сопротивления. Камю предлагал принять абсурдность жизни без всякой веры в посмертие. Он учил, что мы должны обрести смысл в самом акте существования и в сопротивлении всеобщей бессмысленности.
– Погребли ли его мумию в надежном саркофаге?
– Сомневаюсь, – ответил Авраам.
– А как именно он завершил свою жизнь?
– Получил Нобелевскую премию и разбился на машине.
– Обрел ли он в этом мимолетный, но бесконечно значимый смысл, о котором ты говоришь?
– Я не знаю, – ответил Авраам раздраженно. – Желаешь выяснить, ограбь его усыпальницу. Если найдешь, конечно.
– А где он похоронен?
– На каком-то сельском кладбище, я точно не помню. Это неважно. Важно то, что и Камю, и особенно Сартр понимали – мы живем в трагическом и изменчивом мире фальши и манипуляций...
– Сартр? – спросил Нефер. – А его мумию погребли как подобает?
– Нет, – ответил Авраам. – Его, кстати, сначала зарыли на четыре дня на кладбище Пер-Лашез, а потом достали, сожгли и похоронили пепел еще где-то. На каком-то другом кладбище, не помню сейчас.
– Чем же он так прогневал богов?
– Не знаю, – махнул рукой Авраам, – и не спрашивай об этом. Не играет никакой роли, где и как погребены эти великие люди. Важно другое. При жизни оба верили, что подлинность в нашем мире возможна через свободу выбора.
– А что такое подлинность?
– Это решение жить в согласии с собой, – ответил Авраам. – Даже когда внешний мир пытается что-то тебе навязать. В мире, полном фальши, подлинность становится формой бунта.
– Мой господин любит бунты, – ответил Нефер. – Они создают благородный хаос. Но объясни нам вот что – что означает «жить в согласии с собой»? С собой – это с кем именно?
– Со своим подлинным «я», – ответил Авраам.
– Является ли оно одной из шести вечных душ?
– Нет.
– Переживет ли оно смерть и погребение?
– Нет.
– Постоянно ли оно или подвержено изменению?
– Оно меняется, – улыбнулся Авраам, – и порой довольно быстро. Человек весьма изменчив.
– Так что это тогда такое?
– Ты касаешься сложных вещей, Нефер.
– Мой господин открыл слух и сердце всему, что скажут твои уста.
– Хорошо... С точки зрения экзистенциализма, подлинное «я» – это истинная, аутентичная сущность личности, свободная от внешних влияний, социальных масок и навязанных ожиданий. Это ядро индивидуальности, включающее в себя уникальные личные ценности, способности и внутренние стремления человека. Пожалуй, так...
Аврааму показалось, что на месте Нефера возник на мгновение шуршащий смерч из колючих черных песчинок – он царапнул его выставленную вперед ногу, и на колене выступила капелька крови. Но смерч тут же исчез, и перед Авраамом снова появился Нефер.
– Мой господин начинает гневаться, – сообщил он. – Ты, может быть, принимаешь нас за французских наркоманов и гомосексуалистов, обучивших тебя пачкать ветер своим раздвоенным языком? В чем смысл сказанного тобой? Ты сказал, что сущность личности – это ядро индивидуальности. Но что такое индивидуальность, как не личность? И что такое ядро, как не сущность? Эти сочетания иероглифов не передают никакого нового смысла и попросту издеваются над слушателем.
Нефер поднял руку, и в ней возник свернутый трубочкой папирус.
– Это все равно как возвестить, – продолжал он, – что смысл рукописи заключен в содержании папируса. Тот, кому ты скажешь подобное, вправе отрезать за глумление твои мужские органы. Вот только в твоем случае не видно никакого папируса, и непонятно, есть ли он вообще... Ты собираешься и дальше изворачиваться перед богом пустынь и хаоса, как упавший в жаровню червь? Берегись! Жаровня может стать настоящей...
В зале вдруг повеяло жаром, и на стенах замерцали багровые отблески. Авраам побледнел и сложил руки перед грудью.
– Я приношу свои извинения твоему господину, Нефер. Но здесь нет злого умысла с моей стороны. Я могу говорить лишь так, как меня воспитала современная мне культура... Я понимаю, что мои слова могут показаться... э-э-э... недостаточно точными, расплывчатыми. Но в мое время люди изъяснялись и думали именно так. Клянусь, я честен с тобой и говорю то, что думаю – тем единственным способом, каким умею.
Авраам прижал ладонь к сердцу и замер. Нефер долгое время молчал.
– Мой господин постигает, что ты сейчас не лжешь, – сказал он наконец. – А когда лжешь, сам этого не понимаешь. Видимо, твое время было эпохой позора и вырождения – но нельзя винить за это тебя. Не страшись, что воспитавшая тебя демоница, которую ты зовешь «культурой», принесет тебе вред – если боишься ее возмездия, мой господин обещает защиту. Он также постарается быть с тобой терпеливым и не причинит тебе зла. Постарайся только отвечать на вопросы чистосердечно и прямо.
– Я обещаю говорить со всем чистосердечием, – сказал Авраам почтительно.
– Хорошо. Давай по порядку. Когда тебя спросили, в чем сокровище тайного предела твоей пирамиды, ты заговорил про актуализацию некой самости. Когда тебя спросили, что есть самость, ты ответил, что это подлинное «я». Когда тебя спросили об этом подлинном «я», ты попытался скрыться в облаке мутных слов. Господин увидел, что ты сделал это не по коварству, а по глупости. Но будь отныне очень внимателен к тому, что слетает с твоего языка, Авраам.
– Постараюсь.
– Ты сказал, что подлинное «я» не является ни одной из шести душ. Ты сказал также, что оно смертно, а до того, как умрет, изменчиво – и меняется постоянно. Допустим, это «я» было подлинным в полдень. Оно стало меняться, и вот наступила полночь...
Когда Нефер произнес слово «полночь», в зале повеяло ветром, принесшим запах песка и сухого ила.
– Твое полуденное «я» таким образом отличается от твоего «я» в полночь. Если оно и было подлинным в полдень, то ночью стало ложным. А если оно стало подлинным в полночь, то было ложным в полдень. В чем же тогда подлинность твоего «я» и в какой именно момент оно подлинно?
Авраам подумал.
– Подлинность нашего «я» – не есть что-то фиксированное, – ответил он. – Подлинность в самом процессе нашего становления. Специального момента, когда «я» становится истинным, нет. Жан-Поль Сартр, вскормивший мое интеллектуальное поколение, учил, что человек постоянно проектирует себя через выборы, и наше «я» формируется через действие. Подлинное «я» в полдень и подлинное «я» в полночь могут быть истиной оба, даже противореча друг другу, если это результат свободного выбора. Подлинность – вовсе не тождество полудня с полночью, а способность действовать в согласии со своей самостью и ночью, и днем...
Перед Авраамом опять мелькнула черная вихреобразная тень, но египтянин сжал кулаки, и смерч исчез.
– Ты вновь упомянул ту самость, что исчезнет со смертью? – спросил Нефер вкрадчиво.
– Да, – ответил Авраам. – Прошу твоего господина не гневаться, но эта самость сегодня – это не то же самое, что вчера. Тем не менее, процесс ее актуализации создает собственную ценность.
– На какое время? – спросил Нефер.
– На время... э-э-э... актуализации.
– А когда это время проходит? Ценность остается?
– Можно сказать, что да.
– Где?
– В памяти.
– Если ты помнишь, как ел вчера, – сказал Нефер, – это не делает тебя сытым.
– Тогда необходимо вновь актуализировать свою самость, – ответил Авраам. – Я имею в виду, ту самость, которая сложится к этому моменту с учетом воспоминаний об актуализации прежней самости.
– И так без конца?
– Почему без конца, – ответил Авраам. – Конец рано или поздно наступает – мы все смертны. Вопрос в том, удается ли нам достичь самоактуализации до этого.
– Хорошо, – сказал Нефер, – хорошо. Допустим, тебе удалось, как ты сказал, ак-ту-а-ли-зи-ро-вать са-мость до смерти. Что благого и ценного при этом происходит?
Авраам торжествующе улыбнулся – видно было, что беседа вышла наконец в знакомый и удобный для него фарватер.
– Я назвал это пиковым переживанием, – ответил он.
– Что это такое?
– Я объясню, как могу, – сказал Авраам, – но не приходи в ярость, если мои слова покажутся тебе странными. Я не лгу, а говорю, что думаю. А мыслили в мое время иначе, чем в ваше.
– Возвещай, – кивнул Нефер. – Мой господин открыт для твоих слов.
– Пиковые переживания – это интенсивные моменты полноты бытия, когда человек ощущает гармонию, радость и единство с собой и миром. Можно сказать, это светский эквивалент религиозных откровений, но без всякой мистики. И доступны они любому, кто достиг актуализации.
– С помощью какого колдовства ты обретаешь эти пиковые переживания? Быть может, ты опьяняешь себя волшебным лотосом или другими растениями юга? Используешь снадобья, доставляемые из Нубии или таинственные микстуры, привозимые народами моря?
– Нет, – ответил Авраам. – Я говорю о чисто светских экзистенциальных переживаниях. Никакой фармакологии. Хотя признаю, что по описанию похоже. Возможно, из-за близких мозговых механизмов.
– Как же именно достигаются эти переживания?
– Они возникают, когда полнота твоего бытия совпадает с твоими идеалами, представлениями и импульсами сердца.
– Ты опять грязно согрешил своим раздвоенным языком, – сказал Нефер, – но господин прощает тебя, ибо хочет постичь твое учение до конца. Если ты закрыт для гласа богов, откуда в тебе возьмутся эти идеалы, представления и импульсы сердца?
– Это зависит от обстоятельств нашей жизни, – ответил Авраам. – Как мы становимся тем, что мы есть? Я бы привел свое любимое сравнение с медленно засвечиваемой фотопластинкой, но боюсь, что твой господин не поймет... Вот, придумал другое. Видел ли ты выветренные скалы в пустыне?
– Там мой дом, – усмехнулся Нефер.
– За тысячи лет ветер с песком придают им причудливую форму. Но сказать, что стихия сделала это в такой-то день и час, нельзя. Мы, люди, подобны этим скалам, на которых время запечатлевает свой узор. Это происходит всю нашу жизнь. Мы видим улыбки и гримасы мироздания, сердце отзывается одному и отвращается от другого...
– Продолжай, – кивнул Нефер, – речь твоя ясна.
– Нас создают не только высочайшие прозрения гуманистической мысли, но и темные гримасы зла. Развитие светской личности таинственно и противоречиво. Но именно ее актуализация дарит нам единственный смысл нашего краткого бытия...
На этих словах Нефер превратился в прозрачный черный смерч – но тут же вернул себе человеческую форму. Авраам, похоже, понял намек и замолчал.
Нефер сказал:
– Теперь мой господин повторит сказанное тобой коротко. Ты утверждаешь, что са-мо-ак-ту-а-ли-за-ция человека, или выражение его самости, есть высшее благо, а ценностью являются возникающие из-за этого пиковые переживания, изменяющие качество жизни и примиряющие со смертью. Они коротки и непостоянны, но важны как высшее проявление конечного бытия, и в них заключен его непостоянный смысл.
– Верно, – сказал Авраам с удивлением. – Я сам не сформулировал бы лучше.
– Что такое «самость», ты объяснить не можешь, иначе как закольцовывая слова позорной змеей, как поступают дешевые софисты на рынках. Но если выхватить самую суть сказанного тобой, речь о том, что ты берешь идеалы и представления у других – тех, кому ты веришь. Вот как этим двум, Сартру и Камю, несмотря на то, что оба они отнюдь не достигли высшей земной цели.
– Да, – ответил Авраам, – если совсем просто, то так. Хотя насчет высшей цели я бы еще поспорил. Пусть их мумии не погребли в саркофагах, но зато оба удостоились Нобелевской...
Нефер жестом велел Аврааму умолкнуть.
– Затем, – продолжал он, – ты строишь жизнь в соответствии с этими идеалами и достигаешь неких пиковых переживаний, придающих твоей жизни временный французский смысл. Если я ошибся, поправь.
– Звучит грубо и примитивно, – ответил Авраам. – Даже отчасти издевательски. Но в целом так. Только идеалы и представления не обязательно имеют французское происхождение. Да, два упомянутых великих ума оказали большое влияние на меня и мое время, но источником нашей самости становится вся культура целиком. Некоторым ее проявлениям мы просто верим. Иногда лишь потому, что часто с ними сталкиваемся. Закон созвучий.
– Это и есть тайное сокровище, скрытое на пятом этаже твоей пирамиды?
– Можно сказать и так, – ответил Авраам. – Но ничего тайного здесь нет. Просто не всякий человек добирается до пятого этажа. Большинство проводят свои дни на втором и третьем, изредка на четвертом.
– Теперь моя лампа готова снять последние покровы, – сказал Нефер.
Он принял торжественную позу, жестом велел своему светильнику взлететь под потолок, и из яшмового глаза ударил зеленый свет, в этот раз ослепительно-яркий и острый. Вспышка перекинулась на серый кокон, окружавший Авраама с Нефером, и паутина за несколько секунд сгорела, опав на пол прозрачным легким пеплом.
Авраам огляделся. Они с египтянином стояли в круглой комнате – значительно меньше предыдущего зала, но выше. Стены ее были покрыты многоцветными фресками, вымазанными копотью и сажей.
В центре комнаты лежал перевернутый гранитный саркофаг. Рядом блестела позолотой расколотая пополам крышка с изображением покоящегося на спине человека. Когда-то человек глядел в синее звездное небо, нарисованное на потолке – а теперь перед его лицом была лишь близкая стена в пятнах сажи.
У стен валялись обломки двух статуй. На них видны были следы могучих ударов, поваливших их на пол и разбивших на части.
– Кто это? – спросил Авраам, указывая на поверженных богов.
– Озирис и Исида, – сказал Нефер и стал внимательно оглядывать стены.
– Что ты ищешь? – спросил Авраам, когда прошла минута тишины.
– Я пытаюсь понять, как грабители проникли в твой последний предел, Авраам, – ответил Нефер.
– Грабители? – переспросил Авраам.
– Конечно. Ты разве не видишь, что сокровенный чертог твоей усыпальницы ограблен?
После слов Нефера всякие сомнения в этом отпали. Мало того, Авраам понял, что стены покрывает не просто сажа – ее черные пятна и линии складывались в письмена. Были здесь клинописные значки, были древние санскритские буквы и множество других непонятных символов.
– Но кто мог его ограбить?
– Вот это я и пытаюсь понять, – ответил Нефер и сел на корточки. – Чтобы сказать больше, придется прочесть эти письмена.
– Ты можешь это сделать?
– Я нет. Но лампа может. Сила Сета, заключенная в ней, сейчас сделает их понятными... Вот...
Нефер тихонько засмеялся.
– Самое интересное даже не в том, что твоя пирамида была ограблена, Авраам. Самое интересное в том, что это случилось три тысячи лет назад. Задолго до того, как ты ее построил. Это почти такое же чудо, как способ, каким я ограбил усыпальницу Хуфу с помощью халифа Аль-Мамуна.
– А кто ограбил мою пирамиду? – спросил Авраам.
– Письмена гласят, что великую пирамиду Запада первым ограбил шрамана Готама, – сказал Нефер. – Причем сделал он это даже не подняв мизинца. Возможно, он даже не заметил, что ограбил твою пирамиду.
– Ты говоришь про Будду?
– Говорю не я, а письмена на стене и моя лампа, – ответил Нефер. – Но ты прав, речь идет об одном и том же мудреце.
– Я изучал дзен-буддизм, – сказал Авраам. – Даже встречался с японцем Судзуки... Впрочем, ты про такого не знаешь. Признаюсь, я использовал некоторые его идеи, но заменил пустотность мгновения его ценностью... Почему ты говоришь, что Будда ограбил мою пирамиду?
– Трилакшана, – ответил Нефер, вглядываясь в стену. – Здесь написано – трилакшана.
– А что это? Я не слышал такого слова.
– Шрамана Готама много лет изучал феномены сознания, – сказал Нефер. – И постиг, что никакой самости нет ни у чего в мире, Авраам. Тем более не может ее быть у запутавшегося и грезящего человека вроде тебя. Поэтому актуализировать на пятом этаже твоей пирамиды просто нечего. Нельзя даже сказать, что тебя обманули. Это ты обманул себя и других.
– Прозрение Будды – лишь одна из возможных точек зрения.
– Ее много тысяч лет проверяли на своем опыте монахи и подвижники, – ответил Нефер, все так же глядя в стену. – Но дело не только в Будде. Письмена на других языках объявляют, что твою пирамиду посетили также Христос, Чжуан-цзы, Конфуций, Махавира, Махарши, Махарадж и даже какой-то Ошо... Каждый пробил к ее сердцу свой собственный лаз, и обнаружил, что твой тайный предел пуст. Похоже, здесь прошло больше грабителей, чем бродит сегодня туристов в развалинах Гизы. И почти все побывали здесь задолго до того, как ты взялся за строительство. Выходит, великая пирамида Запада – пустышка. Или обманка. Такие на вашем языке называют кенотафами. Видимо, ваш скрытый царь велел тебе построить ее для того, чтобы покоренные им народы не смели даже коситься в его сторону. Чтобы думали о другом.
– Я понимаю, что ты хочешь сказать, – ответил Авраам. – Но теологический, а тем более конспирологический аргумент невозможно победить в интеллектуальном диспуте. Я не религиозный проповедник. Я опираюсь на светскую мысль и развиваю именно ее. Мои идеи дают людям практический духовный ориентир, никак не связанный с верой. В этом их польза...
– Владыка Сет слышит наш разговор, – ответил Нефер. – Он здесь с нами. Ты развлек его, и он хочет подарить тебе ту драгоценность, на которую ты ссылался всю жизнь, не подозревая, что ее не существует. Владыка Сет создаст твое фальшивое сокровище специально для тебя. Оно само упадет тебе в руки. Это будет его платой за прогулку по твоей колдовской пирамиде.
– Что это значит? – спросил Авраам настороженно.
– Сбудется в точности по сказанному тобой, – сказал Нефер. – Сперва ты потеряешь память. Потом придешь в себя в уверенности, что тебе не надо думать ни о еде, ни о крове, ни о безопасности. Затем моя лампа создаст для тебя пиковое переживание, отмеченное конечностью и непостоянством и обусловленное твоей светской культурой.
– Каким образом ты это сделаешь?
– Так, как ты объяснил. И напрасно ты думаешь, муж ослицы, что моему господину неведомо, что такое фотопластинка. Затем бытие кончится... Или мы что-то упустили?
– Нет, – ответил Авраам, – звучит все правильно, хотя мне и слышится в твоих словах какое-то глумление. Но я не знаю, как ты воплотишь эти слова в реальность.
– Сейчас узреешь.
Лампа Нефера подлетела совсем близко к лицу Авраама.
– Гляди в свет.
Сощурившись, Авраам уставился в яшмовый глаз. Через некоторое время Нефер спросил:
– Вошел ли ты в белый покой?
– В каком смысле «белый покой»? – слегка заплетающимся языком ответил Авраам. – Это можно понять как ясное спокойствие души... такое приятное забвение... а еще это могла бы быть, например, тихая и уютная белая комната... кажется, я засыпаю...
– Пусть белый покой станет всем этим вместе, – сказал Нефер, и пальцами свободной руки начертил в воздухе иероглиф.
Авраам тихонько вздохнул, наклонил голову – и все исчезло в свете лампы.
Когда он пришел в себя, вокруг была та же круглая комната – но теперь ее стены, пол и потолок сделались снежно-белыми. Авраам сидел на маленьком круглом диване в самом ее центре.
Никакой копоти, никаких поверженных статуй на полу не осталось (Авраам уже не понимал, что за черные письмена и каменные обломки ему пригрезились – наверно, из памяти еще не выветрился сон).
Он не помнил, как и почему здесь оказался, но знал, что это венец его жизни, и впереди ждет награда: с ним случится та самая пиковая светская самореализация, которой он учил, но так и не испытал сам (помешал сердечный приступ).
Было хорошо и уютно покоиться в этом понимании, и в глубинах его души совсем не осталось тревоги.
– Хочешь ли ты есть или пить? – раздался хрустальный голос под потолком.
– Нет, – ответил Авраам. – Я сыт.
– Есть ли у тебя иные телесные потребности?
– Нет. Я всем доволен.
Говорить правду было легко и приятно.
– Чувствуешь ли ты себя в безопасности?
– Да, – ответил Авраам. – В моем сердце нет страха.
– Удовлетворен ли ты своим местом среди людей?
Этого вопроса можно было и не задавать, подумал Авраам, раз его ждет такая награда, значит, люди и Вселенная весьма довольны его работой.
– Тогда, – сказал хрустальный голос, – с тобою сбудется по твоей вере. Сейчас лучи культуры упадут на фотопластинку твоего ума, твое сердце поверит им по закону созвучий, и произойдет зачатие временной светской самости...
На стене включилась большая телевизионная панель – от потолка до пола. Авраам заметил ее присутствие только тогда, когда она засветилась – он не был уверен, что она висела там прежде. Но это сразу сделалось неважно.
На экране появился рыжеволосый кудрявый мужчина интеллигентного вида в хорошем костюме – по всем признакам достигший жизненного успеха человек. Его симпатичное и умное лицо имело слегка семитские черты, и в сердце Авраама дрогнула эмпатия к незнакомому соплеменнику, столкнувшемуся, верно, еще в юности с обычными предрассудками и фобиями – но сделавшему жизнь несмотря ни на что.
Разве не таким был и сам Авраам?
Рядом с рыжеволосым в кадре появилась овца.
Рыжеволосый – Авраам уже вспомнил, что его зовут Джин Уайлдер – склонился над овцой и стал гладить ее, нашептывая успокаивающие и ласковые слова.
– Дэйзи... Я понимаю, что происходящее кажется тебе очень странным. Ты с гор Армении, а я из Джексон Хайтс. Но если мы дадим судьбе шанс, все может получиться...
При чем тут Армения? Наверняка в этом заключен какой-то едкий геополитический смысл, подумал Авраам, нынешние творцы без этого не могут. Но без контекста соль шутки была непонятна. Впрочем, роли это не играло.
Джин подхватил овцу, поднял ее перед грудью и гордо понес вперед – сначала к гостиничной конторке, а потом в номер. Положив Дэйзи на кровать, он снял трубку и заказал французское белое вино на льду и икру. Выбор Авраам одобрил – в нем было легкое экзистенциальное скольжение по экспортной гулаговской целине (будто бы донесся даже шелест коньков: loosh! loosh!).
Кроме этого, Джин Уайлдер заказал травы для своей овцы. А следующий кадр оказался таким пронзительным, что у Авраама екнуло в груди.
Джин Уайлдер и овца лежали в кровати. Джин расслабленно курил, и по влажному блеску его глаз было понятно, что между ним и Дэйзи только что случилось именно то, из-за чего на земле до сих пор продолжается жизнь (хоть в данном конкретном случае надеяться на это было трудно).
Джин Уайлдер заговорил, обращаясь к овце.
– Это было невероятно... Никогда даже в самых диких мечтах я не предполагал, что это может быть так...
Из его слов стало ясно, что минуту назад он испытал то самое пиковое переживание, о котором Авраам прочел столько лекций и написал столько страниц. Невозможно было даже придумать пример лучше.
Но ситуация вдруг осложнилась – в гостиничный номер ворвались детективы, с ними оскорбленная жена, и события покатились под откос.
Из следующих кадров, впрочем, было видно, что свет пикового переживания таки озарил жизнь Джина Уайлдера на много дней вперед – как это и должно быть в теории. Показав овцу и Джина за длинным обеденным столом, телевизионная панель куда-то пропала, но Авраам даже не заметил этого – его мысли уже получили новый импульс.
Авраам не помнил точно, кто этот Джин Уайлдер – кажется, какая-то духовная скрепа из Нью-Йорка, чуть ли не из Джексон Хайтс, упомянутых в фильме. Но ясно было, что это свой парень. И хоть действия Джина несколько расширяли представления Авраама о должном, он знал (и нередко говорил на лекциях), что именно так и бывает в истории. Все кошерное приходилось протаскивать лунной ночью сквозь окно Овертона под заливистый собачий лай.
Хрустальный голос под потолком сказал:
– Светская самость зачата и ждет реализации.
Авраам понял, что это правда.
Священный зародыш новой самости жил под его сердцем. И хоть самость эта была переменчивой и хрупкой, как все светское, она уже хотела воплотиться. Сартр учил, вспомнил Авраам, что мы создаем себя через выбор, и наше «я» рождается через действие. Только так...
Он откинулся на спинку дивана, и мучительная гримаса исказила его лицо. Самость рвалась в бытие. Но каким будет ее родовой канал?
Это была странная мысль – почему вдруг родовой канал? Но Авраам тут же сообразил, в чем дело.
Джин Уайлдер говорил своей овечке какие-то глупые нежности про их гостиничную комнату в виде буквы L... Видимо, это и вызвало причудливую ассоциацию: латинская L похожа на изогнутый канал (упаси бог, впрочем, рождаться через такой сапог)... Джин сказал, что не забудет эту L никогда. Как мало он знал про вечность, подумал Авраам – самонадеян, как все художники.
Но не в этом ли неведении и заключалось когда-то счастье человека? И если мы променяли на яблоки и алфавит этот незыблемый рай настоящего, не в него ли мы возвращаемся через реализацию мгновенной самости?
Надо будет добавить эту мысль в конспект, подумал Авраам, когда... когда... в общем, когда сложится. А сейчас случится главное, и все прочее можно пока забыть.
Авраам понял, что комната, где он находится, на самом деле не круглая. Она казалась такой, пока стену закрывала телевизионная панель, а после ее исчезновения в этом месте открылся заворачивающий вправо проход и выяснилось, что помещение немного похоже на округлую букву L. Как символично! Авраам уже знал, что там, за скрытым прежде углом родового канала, и ждет главное.
Он подошел к проему. Вверху раздался хрустальный голос:
– Лучи культуры и закон созвучий сформировали твою новую самость, Авраам. Сейчас ты реализуешь ее в острейшем светском переживании, обретя в этом мгновенный, но ослепительный экзистенциальный смысл...
Авраам улыбнулся, зажмурился – и шагнул в проход. Сосчитав до трех, он открыл глаза.
Коридора вокруг уже не было.
Он стоял на солнечной поляне в лесу – в каком-то удивительно добром и солнечном кусочке лета. Было непонятно, где находится лес: Авраам плохо разбирался в климатических зонах. Но буйное изобилие зелени указывало, что это теплая часть планеты. Никаких следов человеческой жизни вокруг не прослеживалось.
Вернее, почти.
Перед Авраамом стояла нежная белая ослица – и поглядывала на него, щипля траву. На ослице была красивая золотая уздечка, совсем не мешавшая ей кушать – скорей всего, она служила просто украшением.
Вот эта уздечка единственно и напоминала о человечестве.
Короткая шерстка ослицы была мягкой и шелковистой, с кремовым оттенком на боках и крупе, где под ворсинками просвечивала румяная кожа. Копытца, белые как бальные туфельки, отливали внизу серым.
Ее уши, почти в фут длиной, были покрыты легчайшим пушком внутри – а снаружи гладкой и чуть маслянистой шерсткой. Тонкий их хрящик был нежен, как раннее утро. Ушки жили своей жизнью, поворачиваясь на всякий звук – и розоватые их края добавляли ослице очарования и свежести.
Все в ней было соразмерно и прекрасно, но особенно Авраама поразили глаза – большие, миндалевидные и влажные, с темной, почти черной радужкой, окаймленной густыми ресницами. Они смотрели на Авраама из вечности со странным сочетанием настороженности и доверия – и он ласково улыбнулся, встретив их взгляд.
Его самость хотела этого. И виноват был даже не Джин Уайлдер со своей овцой – нет, Джин лишь разрушил последнее табу.
За рвущимся в экзистенцию началом стояло что-то иное, тоже недавнее, но вытесненное из памяти; словно бы веское слово судьбы, повторенное не раз и не два... Но роли это уже не играло: если у новой самости нашлось столько разных корней и источников, она не могла быть случайной – такова была моментальная правда вечности.
Почему я формулирую так торжественно, подумал Авраам, зачем это? Легче, проще... Скользим, как Джин по льду гулага.
Улыбнувшись, он отбросил последние сомнения – и устремился навстречу пику бытия.
О, как многого не знал он про ослиц до этой минуты... У нее была крепкая, но изящная шея с едва заметной гривой из жестковатых белых волос, смешно топорщившихся, когда она оглядывалась, показывая чуткие розоватые ноздри. Кожа на плавных округлостях казалась такой тонкой и нежной, что почти светилась на солнце...
А длинный хвостик с кисточкой на конце, которым она то и дело взмахивала... А ровное дыхание с легким похрапыванием... А мягкое ржание...
Счастье не дается человеку просто – за него надо непрерывно бороться. Поняв наконец, что происходит, ослица стала вырываться и даже попыталась лягнуть Авраама. Ее молодое тело было гибким и сильным, и Авраам понял, что не удержит ее на месте. Еще секунда, и серое копыто судьбы растопчет его мечту...
Но к Аврааму неожиданно пришла помощь. Он увидел справа от ослицы зыбкую фигуру человека. Призрак был лысоват, заметно косоглаз и украшен мощными роговыми очками. На нем был неброский серый свитер, а в зубах дымилась изогнутая трубка.
Призрак схватил ослицу за правую ногу, и Аврааму сразу стало легче. Он понял, что на подмогу ему пришел сам Жан-Поль Сартр – и вспомнил слова великого француза о том, что существование всегда предшествует сущности, а изначальной духовной природы у нас нет: мы сталкиваемся с тошнотой абсурда и формируем себя в борьбе с ним через личный выбор...
Понимание помогло, но все-таки ослица была резвее. Авраам снова почувствовал, что вряд ли победит в этой битве за счастье.
И тогда слева от белого крупа появился другой призрак – стройный и элегантный, с зачесанными назад темными волосами, в двубортном костюме и сигаретой в углу рта. Он буквально излучал харизму и меланхоличное обаяние.
Авраам узнал Альбера Камю.
Камю схватил ослицу за левую ногу, и Авраам осознал вечный конфликт между стремлением человека найти ответ на бездонные вопросы бытия – и ледяным безразличием Вселенной, превращающей нас в сизифов... Но понимание абсурда, как бы напоминал Камю, должно вести не к отчаянию, а к бунту, хотя бы вот такому... Да... К принятию жизни с ее противоречиями, к наслаждению моментом и созданию собственного смысла через действие и любовь...
Этому же, по сути, учил и Сартр – и, как только Авраам постиг эту параллель, помощь справа и помощь слева слились в величественную арку духа. Могучая сила оторвала Авраама от обыденности и понесла к обещанному пиковому переживанию.
И оно пришло.
А придя, тут же оказалось в прошлом.
Трагедия любого подобного опыта, подумал с грустью Авраам, в том, что пик – это неуловимая точка. Мы не переживаем отчетливо ту секунду, когда достигаем его, и часто даже не замечаем ее. Мы то спешим к ней по крутой дороге страсти, то бессильно скатываемся в овраг пресыщения... Так есть ли пик на самом деле? Или это просто химера?
Счастье требует опустошительной борьбы, но уходит неузнанным. А химические реактивы памяти проявляют воспоминание полностью лишь тогда, когда вернуться назад уже нельзя...
Оглушенный и опустошенный, Авраам закрыл глаза, чтобы пережить случившееся полнее.
Он знал, конечно, что это было просто сном, приключением духа, и на грубом физическом плане ничего не произошло: ослица была так же нереальна, как Сартр или Камю. Но его самость, зыбкая, как тени французских гигантов, полностью реализовалась в счастливом миге – и в этой игре светских иллюзий сверкнула на миг высочайшая поэзия экзистенциальной свободы[36].
Но теперь она сделалась просто еще одним пятном в памяти – близким и пульсирующим, но уже плывущим на кладбище форм, где упокоились все вибрации, прошедшие по морю человеческих душ.
Впрочем, годится ли такое сравнение? Можно ли назвать море кладбищем волн? Не всякий поэт решится на такую метафору... И стоит ли в минуту счастья думать про кладбище?
Авраам открыл глаза.
Мир опять изменился – и как!
Вокруг уже не было ни зеленой поляны, ни белой ослицы, ни французских товарищей. Авраам даже не заметил, когда и в какой последовательности они исчезли.
Он стоял в каменистой пустыне. Ее песок был красноватым и мелким; песчинки, поднятые жарким ветром, били в лицо, заставляя щуриться. Вроде был день, но пустыня казалась темной и мрачной – наверно, из-за сумрачного серого неба, в котором то и дело вспыхивали беззвучные молнии.
Над ним нависал пустой трон из полированного базальта, покрытый странными письменами. До него было около ста шагов, но из-за своих размеров он казался совсем близким. Страшно было даже представить того, кто мог отдыхать на этом черноблестящем седалище.
Рядом с троном стоял Нефер со своей лампой на поводке. Он казался совсем маленьким – но виден был отчетливо. Рядом с ним кружился ленивый черно-красный вихрь.
Нефер качнул светильником, и по мирозданию прошла неприятная волна. Аврааму показалось, что мир вокруг подобен отражению в стоячей воде, которую египтянин потревожил своим движением. Волна отозвалась в животе Авраама спазмом – и он понял наконец, что и трон, и пустыня, и даже он сам действительно созданы лампой.
Нефер уже говорил это прежде, и даже повторил несколько раз – но Авраам не верил. Вернее, он просто пропускал эти слова мимо ушей, принимая их за обычное восточное пустословие. Сейчас же истина явилась ему с несомненной ясностью.
– Ты развеселил моего господина, – сказал Нефер. – Он воплотил скрижаль твоего завета, а ты принял его дар, чем развлек его еще сильнее. Теперь твоя пирамида ограблена до основания...
Нефер говорил негромко, но его речь была слышна ясно, словно он стоял рядом.
– Господин отпускает тебя, Авраам.
– Куда?
– Туда, – ответил Нефер, – куда ты с самого начала собирался попасть по совету своих друзей после реализации своей... как это... пиковой самости. Видишь, я уже почти запомнил твое учение. Надеюсь, обретенный тобою непостоянный, но важный смысл, о котором ты столько говорил, сладок твоему сердцу... Господин прощает тебе двуречие и ложь, муж ослицы, ибо видит, что ты не ведал, что говорил. Изыди же с миром...
Темный вихрь рядом с Нефером ожил, расширился, качнулся грозно, и в нем словно бы мелькнуло на миг плоское древнее лицо – но как только Авраам перевел на него взгляд, лампа погасла.
Стало темно. Пустыня исчезла, базальтовый трон тоже... Неба вверху больше не было. Однако Авраам чувствовал свое тело, и почва под ногами по-прежнему была тверда. Он не успел спросить, куда ему идти.
Он попробовал сделать шаг, и это получилось. Второй вышел тоже, а на третьем под ногой оказалась пустота... Он отдернул стопу.
«Так, – подумал он, – стоп. Откуда я сюда пришел? Вообще, в самом начале? Джексон Хайтс? Нет, это был не я, а Джин Уайлдер. А я... Секундочку. Нефер сказал, что я пришел из Забвения. А что он называл Забвением? Там было, кажется, какое-то условие... Или свойство...
Авраам напряг память – и услышал тихий звериный рев.
Он уже чувствовал прежде на своем лице этот зловонный ветер. Он стал вспоминать, когда это было, но образы памяти сразу исчезали – как будто в руках порвалась нить с бисером...
В той стороне, откуда дул ветер, загорелись два тусклых желтых глаза. Авраам увидел крокодилью пасть и когтистые лапы Аммут. Взгляд ее, подобный лунному свету, был бы страшен, если бы не забывался так быстро.
Чудовище шагнуло к нему – и Авраам понял, что могучая древняя сущность сейчас пожрет его, как это уже случилось с ним прежде, и он станет для нее пищей дважды...
Ему сделалось страшно и горько, но величие Аммут было так безмерно, что он заплакал от благодарности за эту великую честь. Тогда Аммут сделала последний шаг, и забвение вернулось.
Приложение 2
Песня о пи́нгвине
«Песня о Пúнгвине» создана Голгофским во время т. н. «реховотской весны», когда он был откомандирован ЦРУ в израильскую лабораторию физика Эпштейна. Голгофский чрезвычайно уютно чувствовал себя в Реховоте (некоторые объясняют это тем, что его настоящая фамилия – Голговскер, но подтвердить или опровергнуть эти слухи мы не можем).
Писатель, несомненно, понимал некоторую двусмысленность своего положения и много думал о судьбах России, отсюда сквозные темы вербовки, измены и отстраненности от мира.
В произведении, вероятно, отражен также поверхностный медитативный опыт автора.
Необычное ударение в слове «пúнгвин» взято у М. Горького: в милитаристской «Песне о Буревестнике», пафосно описывающей ядерный запуск, есть строчка «глупый пúнгвин робко прячет тело жирное в утесах».
Тема «замшелых скал» – очевидная аллюзия на Булгакова и Горького (тему глубоких внутренних параллелей между Голгофским и Булгаковым блестяще рассмотрел Марк Козловицер из Колумбийского университета).
Скалы, конечно, не настоящие. Имеется в виду секция скалолазания «uClimb Rehovot» в спортклубе на ул. Оппенгеймера (десять минут пешком от Sussman building), куда Голгофский иногда ходил. Там есть оборудованная для тренировки стена, имитирующая скальную поверхность.
По воспоминаниям свидетелей, Голгофский подолгу просиживал напротив нее, иногда подкрепляясь бутербродами и чаем – но ни разу не смог подняться по тренажеру выше двух с половиной метров.
Агрессивный пассаж про куратора вызван, вероятно, тем, что кураторы самого Голгофского (как из ЦРУ, так и из ФСБ) перестали выходить с ним на связь – и с трудом вспоминали, кто он такой, когда нашему автору все же удавалось до них дозвониться. Отсюда прорывающийся ресантимент.
Странная моральная тональность «Песни» имеет очевидное объяснение, на которое указал недавно Марк Козловицер. В своем графоманском романе «Возвращение Синей Бороды» Голгофский выражает опасение, что из-за квантовых флуктуаций Вселенной его кураторы из ФСБ могли забыть, что сами благословили его на контакты с ЦРУ, тогда как связи эти остались им известными.
Видимо, отсюда и попытка просигнализировать о своей законопослушности и конформизме. Голгофский наивно думает, что для этого достаточно квасной стихотворной пьески. Увы, Константин Параклетович – не так все просто. Люди для такого годами в эфире работают. Го-да-ми.
Несмотря на подобные скользкие моменты, выкованная в полемике с многочисленными нарративами – от горьковского до сахаровского – «Песня о Пúнгвине» считается сегодня одним из наиболее пронзительных и ярких произведений российской поэзии двадцать первого века (хотя, как я уже указала, далеко не все разделяют ее своеобразный пафос).
Мат, использованный автором, строго функционален и является неотъемлемой частью художественной ткани: он необходим для надлежащей эмоциональной накачки и придает произведению отмечаемую критиками народность.
Написание термина «ж*па» через похожую на сжатый сфинктер звездочку служит двум целям – исполняет рекомендацию контролирующих инстанций и превращает слово в идеограмму.
Хочется особо отметить постыдную трусость Голгофского, отказывающегося возвысить свой голос на определенные темы, перечислить которые я не могу по цензурным соображениям, поскольку не хочу лишаться возможности приезжать в Россию с выступлениями и лекциями.
Муся Боцман
Песня о пи́нгвине
Премудрый пи́нгвин, живущий в скалах, постигший правду, отвергший бремя, стоял у камня, уйдя в пространство свободы духа и в свет блаженства, где постигают все тайны мира.
Как вдруг раздался тревожный клекот, затмилось небо, и в скал прореху свалился сокол в потоке перьев и менструальной нечистой крови. И понял пи́нгвин, что жизни птице на три минуты, но бедный сокол о том не знает – он по вербовке в утесы прислан.
А сокол поднял свой клюв кровавый, раскрыл и молвил – о глупый пи́нгвин, зачем ты прячешь себя в утесах от бури мира? Тебя забудут – не будет лайков, не будет бабок, не будет девок и вдохновенья не будет тоже. Пора уж влиться в ряды пернатых, свой клич подавших по разнарядке. Там радость мира, там счастье битвы и верный способ клевать от пуза.
Возвысишь голос – тебя пристроят. Еще не поздно найти и койку, и грант достойный. Но ждать не будут, поставят галку, нацелят палку и не допустят потом на елку. Поторопись же, ленивый пи́нгвин – сегодня можно, а завтра вряд ли: наклеют бирку, закроют норку, и англичанка с дубовой ветки тебе обгадит моральный облик.
Ответил пи́нгвин – о смелый сокол, не охуел ли ты от полета? Ты может думал, что глаз мой третий не видит ясно сквозь твой кишечник? Или решил ты, что мир покинув, я стал доверчив и слеп, как камень?
Вот вспомни, сокол, как обосрался ты в прошлом веке, когда трудился на пять разведок, и на охранку работал тоже.
А был ведь выбор, был путь достойный. Когда б ты взвился в пучину неба и пал домкратом на лысый череп, не лучше ль было б для той России, что мы пустили под хвост Европе?
Иль ты подумал, что изменилось хоть что-то с дней тех уныло-страшных? Ведь немка та же, и только злее, и англичанка все так же гадит. И в новых циклах, о буйный сокол, свершится то же, что было прежде, и бомбы снова уронит Остров на воскрешенный германский разум.
Нет в мире смысла, нет в мире сути – есть хитрость речи и подлость духа. Все остальное – лишь солнца блики на гильотины ноже кровавом. Ни зги не видя, не слыша Неба, как можно звать на погибель малых?
Не мы решаем, где грянет буря, одно мы можем – не делать злого. Мы не изменим устройство мира, но есть дорога к освобожденью. Его природу понять пытаться и устремляться к великой цели, тщету увидев земного тленья – вот мудрость жизни, безумный сокол.
Скажи уж лучше, ответил сокол, что просто струсил ты влиться в битву, боишься грома и молний жизни и выбрал тихий позора угол.
Ответил пи́нгвин – о наглый сокол, ебло не треснет с такой предъявы? Ты мне бакланишь, что я в зашкваре, поскольку вместе с тобой не кычу? Да ты себя-то с трезвянки видел с разводом вафли на подбородке?
Приют мой – скалы, а не курятник, где с петухами лоток ты делишь и козыряешь, когда пердолит друг друга в ж*пу твое начальство.
Какой ты сокол – петух ты сраный, очко продавший по мутной схеме. Но каждый вечер, расправив перья, ты к микрофону идешь с улыбкой, и лепишь гладко, и чешешь лепко, и пиздоглазо с экрана смотришь.
Иди ты нахуй, ебучий сокол, и там убейся со всей хернею, что тлеет в мозга твоем наперстке и гонит в пламя, где будет плохо всем глупым птахам, что за тобою попрутся сдуру.
А твой куратор пусть хуем гаркнет, когда зарежут его сирийцы под новогодний стон муэдзина – или раздавят, рукой недоброй направив фуру с капустой кислой.
Так молвил пи́нгвин, и слился сокол, а мудрый пи́нгвин вдохнул глубоко, чтоб успокоить волненье духа – и повернулся к скале замшелой. Прошла минута, потом другая – и позабыт был кровавый сокол.
Шумели волны, кричали чайки, и в буйном крике пернатой стаи печать открылась непостоянства. И вновь увидел премудрым оком блаженный пи́нгвин, что нет ни чаек, ни скал, ни моря, ни бед, ни горя – а лишь ниббана, лишь берег дальний.

Notes
Сет, нам следует изучить биологические последствия путешествий во времени. Было бы забавно рассчитать скорость эволюции популяции (или мутанта), способных путешествовать во времени.
Он тренируется так: испытывая счастье, я вдохну,
он тренируется так: испытывая счастье, я выдохну...
Двухкамерный ум, по Джулиану Джейнсу – это архаичная форма сознания, воспринимающая свои внутренние конструкты как голоса и команды внешних «богов», велящих начать войну, принести жертву и так далее. Двухкамерное сознание, как считалось прежде, исчезло около трех тысяч лет назад.
Цитируется по Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати цезарей. – М.: Наука, 1964. – (Серия: Литературные памятники).
«Осознанное бодрствование» по аналогии с «осознанным сновидением»; близко по значению к палийскому термину сати.
Государь, признаюсь вам, что я более чем когда-либо склонен к думать как Тацит: Тиберий был самый великий политический ум, хоть и злой...
Автор не одобряет противоестественных отношений с животными даже в посмертных загробных видениях омраченных душ, не романтизирует галлюцинаторных ослиц и кинематографических овец и призывает граждан остерегаться подобных соблазнов – в частности, оберегать себя по методике, описанной на стр. 266–270. Данное примечание выражает искреннюю позицию автора и не является издевательством.