Элджернон Блэквуд

Вендиго

<p><b>В сборник вошли лучшие произведения мастера сверхъестественной прозы, где природа становится источником древних, непостижимых сил.</b></p><p><b> Погрузитесь в мир, где рациональное бессильно, а каждый шаг может привести к встрече с неизведанным</b></p><p>От глухих канадских лесов до тихих немецких городков и безлюдных дунайских островов герои Блэквуда изучают тонкую грань между привычным, рациональным миром и миром сакральным. Испытывая страх, восторг или неподдельный ужас, они встречаются со сверхъестественным, обращаются к магии и оккультизму, но раз за разом оказываются бессильны перед величием природы.</p><p>В сборник вошли повести «Ивы», «Вендиго», «Древние чары» и другие наиболее известные произведения Блэквуда.</p>

Серия «Вселенная Стивена Кинга»

Algernon Blackwood

THE WENDIGO AND OTHER STORIES

Перевод с английского

А. Панасюк («Ивы», «Древние чары», «Заклятый остров»),

Е. Романовой («Вендиго», «Пустой дом», «Некто», «Кукла», «Смит: случай в пансионе», «Тайная месса»)

Школа перевода В. Баканова, 2025

© ООО «Издательство АСТ», 2025

Вендиго

I

В том году охотники возвращались домой с пустыми руками, ни разу не напав даже на свежий лосиный след; лоси вели себя необычайно осмотрительно, и многочисленным нимродам[1] по возвращении в лоно семьи приходилось выдумывать в оправдание своих неудач самые удивительные небылицы, на какие только было гораздо их воображение. Доктор Кэткарт тоже вернулся без трофея, зато привез с собой воспоминание об удивительном случае, ценностью своей превосходящем, по его словам, всех когда-либо подстреленных им сохатых. Тут стоит заметить, что доктора Кэткарта интересовали не только лоси, но и среди прочего прихоти человеческого разума. Увы, именно эта история так и не вошла в написанную им позже книгу о коллективных галлюцинациях – по той простой причине, что он принял в ней непосредственное участие и полагал, что не может беспристрастно судить о произошедшем.

В охотничий отряд, помимо самого Кэткарта и его проводника Хэнка Дэвиса, входил племянник доктора, впервые приехавший в канадские леса, – студент-богослов по фамилии Симпсон, вознамерившийся посвятить жизнь служению Свободной Церкви Шотландии, а также его личный проводник Джозеф Дефаго. Последний был так называемым кануком – франкоканадцем, много лет назад, еще во времена строительства Канадской тихоокеанской железной дороги, покинувшим родной Квебек и с тех пор осевшим на Крысином Волоке[2]. По части умения ориентироваться в лесу и на любой местности ему не было равных, вдобавок он прекрасно пел старинные вояжерские песни и травил отменные охотничьи байки. А еще Дефаго был удивительно восприимчив к тем чарам, что первозданная природа наводит на людей одиноких и чувствительных; необитаемые дебри он любил пылкой и романтической любовью, граничащей едва ли не с одержимостью. Жизнь бескрайних чащоб завораживала его – отсюда, несомненно, и происходила его исключительная сноровка в обхождении с их тайнами.

Взять Дефаго в ту охотничью экспедицию предложил Хэнк Дэвис. Он хорошо знал его и мог за него поручиться, что не мешало ему время от времени осыпать канука – «любя, по-дружески» – отборной бранью. Поскольку в запасе у Дэвиса было немало крепких, даром что бессмысленных, выражений, беседы двух этих суровых звероловов подчас носили весьма цветистый характер. Впрочем, из уважения к своему постоянному клиенту – доктору Кэткарту, коего Хэнк по здешнему обыкновению именовал просто «доком», – и памятуя о юном Симпсоне, который был «вроде пастыря», – он все же иногда сдерживал поток сей виртуозной брани. Лишь одна черта Дефаго раздражала Хэнка по-настоящему (то, что он называл проявлением «горемычной души»): манера франкоканадца, верного своим романским корням, время от времени впадать в безмолвное уныние. В самом деле, Дефаго отличался богатым воображением и был подвержен приступам меланхолии, во время которых из него нельзя было вытянуть ни слова. Как правило, это случалось после чересчур долгого общения с «цивилизацией», и, стоило ему провести несколько дней на лоне природы, как он неизменно исцелялся.

Вот такой отряд собрался в лагере в ту ночь на последней неделе октября «года пугливых лосей» в глухом, угрюмом и безлюдном краю к северу от Крысиного Волока. С ними был еще индеец по прозвищу Шатун, не раз сопровождавший доктора Кэткарта и Хэнка в охотничьих экспедициях прошлых лет и исполнявший обязанности повара. Он оставался в лагере, ловил рыбу, готовил на огне дичь и по первому слову охотников варил кофе. Ходил в обносках, доставшихся ему от прежних городских патронов, и благодаря этому платью имел не больше сходства с подлинным краснокожим, чем намазанный гуталином актер театра с настоящим негром. Лишь жесткие черные волосы да смуглая кожа выдавали в нем дикаря. Впрочем, задатков своей вымирающей расы Шатун не утратил: он был вынослив, молчалив, угрюм и суеверен.

Тем вечером настроение у охотников было скверное. За неделю блужданий им не попалось ни единого признака недавнего пребывания лосей в этих краях. Дефаго спел песню и принялся было за очередную байку, но Хэнк, будучи не в духе, так часто пенял французу на «сплошные неувязки» и «бессовестное вранье», что тот в конце концов насупился и умолк. Доктор Кэткарт с племянником после утомительного дня клевали носом. Шатун мыл посуду, бормоча что-то себе под нос в шалаше из веток, служившем ему и ночлегом. За медленно угасающим костром никто уже не следил. Над головой почти по-зимнему сверкали звезды, и ветра не было, отчего воду у самых берегов близлежащего озерца исподтишка захватывала ледяная корка. Из громадного леса на охотников наползала обволакивающая, настороженная тишина.

Внезапно ее нарушил гнусавый голос Хэнка:

– Кажись, самое время нам перебираться на новое место, док, – энергично обратился он к своему патрону. – Здесь не охота, а маета одна!

– Согласен, – кивнул Кэткарт, человек немногословный. – Идея хорошая.

– А то! У меня плохих не бывает, – уверенно отозвался Хэнк. – Не худо бы двинуть на запад, в сторону озера Гарден, а? В том тихом краю никто из наших еще не бывал...

– Я с вами.

– А ты, Дефаго, вместе с мистером Симпсоном переберись на тот берег озера. Сволоките каноэ до Воды Пятидесяти Островов и хорошенько порыскайте по южному берегу. Прошлой осенью там сохатые гуляли – глядишь, нынче тоже туда подались всем назло!

Дефаго, неотрывно смотревший в костер, молчал. Видно, в нем еще кипела обида за прерванный рассказ.

– Бьюсь об заклад, в этом году ни одной души там не было! – с чувством добавил Хэнк, будто обладал некими тайными знаниями на этот счет, и пронзительно взглянул на своего приятеля. – Возьмите маленькую палатку и махните туда на пару-тройку ночей, – заключил Хэнк, словно дело было уже решенное, потому как в отряде все подобные решения принимал он.

Все ясно видели, что Дефаго не в восторге от плана, однако в его молчании читалось нечто большее, чем простое неодобрение, а на его подвижном смуглом лице мелькнула и мгновенно погасла странная искра – впрочем, не настолько быстро, чтобы ускользнуть от внимания остальных.

– Он струсил, так мне думается, – позднее, уже в палатке, сообщил Симпсон своему дяде.

Доктор Кэткарт не ответил, хотя выражение лица Дефаго тоже его насторожило и вызвало в нем смутную тревогу, объяснить которую он тогда не сумел, как ни пытался.

Конечно, первым замешательство Дефаго заметил сам Хэнк. Как ни странно, оно не вывело его из себя, а, наоборот, смягчило.

– Да брось, – примирительно сказал он, – нет ведь никакойособой причины, почему туда охотники не ходят. И уж верно дело не в том, о чем ты подумал! Вот в прошлом году да, пожары там бушевали, потому никто туда и не рвался, а нынче... А нынче просто так вышло, и все! – По его тону было ясно, что он пытался ободрить товарища.

Джозеф Дефаго на миг поднял взгляд и тут же опять опустил. Из леса как раз вырвалось дуновение ветра, и в зареве от ярко вспыхнувших углей доктор Кэткарт вновь различил на лице проводника то странное выражение, и оно вновь ему не понравилось. На сей раз чувства Дефаго успели выдать глаза – глаза человека, испуганного до глубины души. Это встревожило Кэткарта куда больше, чем он готов был признать.

– Уж не индейцы ли там лютуют? – спросил он с легким смешком, чтобы немного разрядить обстановку; клевавший носом Симпсон не заметил этой немой сцены и, протяжно зевнув, направился к палатке. – ... или, быть может, какая-то беда случилась в тех краях? – добавил Кэткарт, когда племянник уже не мог его услышать.

Хэнк посмотрел ему в глаза, но не прямо и открыто, как обычно, а в явном замешательстве.

– Да он просто трухнул! – воскликнул он с деланым благодушием. – Бабкиных сказок наслушался, верно, старина?! – Он дружески пихнул мыском ботинка протянутую к костру ногу Дефаго, обутую в мокасин.

Тот вскинул голову, словно очнулся от забытья – которое, впрочем, не мешало ему видеть и слышать все, что происходило вокруг.

– Трухнул? Еще чего! – с вызовом воскликнул он. – Заруби себе на носу: ничто в лесу не может напугать Джозефа Дефаго! – Последние слова были произнесены с такой запальчивостью, что невозможно было определить, правдивы они целиком или только отчасти.

Хэнк повернулся к доктору и хотел что-то добавить, но вдруг замер и осмотрелся по сторонам. Все трое услышали рядом какой-то шум и невольно вздрогнули. Оказалось, то был Шатун: он выбрался из своего шалаша и теперь стоял за пределами круга света, отбрасываемого костром, молча слушая их беседу.

– В другой раз, док! – подмигнув, шепнул Хэнк Кэткарту. – О таком лучше толковать без свидетелей, с глазу на глаз.

Тут же он вскочил на ноги, хлопнул индейца по спине и громко закричал:

– Иди к огню, погрей маленько свою грязную красную шкуру! – Он подтащил Шатуна к костру и подбросил в огонь немного дров. – Накормил ты нас сегодня честь по чести, – радушно продолжал он, словно пытаясь сбить индейца со следа. – Не по-божески оно, чтоб твоя старая шкура дрогла на морозе, пока мы тут жаримся у костра!

Индеец подошел и сел к огню, угрюмо улыбаясь словоизвержениям Хэнка, которые понимал лишь отчасти. Тогда доктор Кэткарт, сообразив, что поговорить по душам уже не получится, последовал примеру племянника и ушел в палатку, оставив троицу курить у пылающего костра.

Раздеться в маленькой палатке, не разбудив соседа, – дело непростое, и Кэткарт, человек пятидесяти с лишним лет, но закаленный и пышущий здоровьем, решил снять с себя как можно больше вещей на улице. В процессе оного разоблачения, которое Хэнк назвал бы «молодецким подвигом», он заметил, что Шатун удалился в свой шалаш, а Хэнк и Дефаго опять взялись за старое, причем на сей раз грызлись от души, и больше всего доставалось маленькому франкоканадцу. Все это очень походило на сцену из типичного спектакля о завоевании Дикого Запада: на лицах обоих участников играли, мешаясь с черными тенями, алые отсветы пламени; Дефаго в мягкой широкополой шляпе и мокасинах явно исполнял роль злодея пустоши, а Хэнк, с простым открытым лицом, непокрытой головой и порывистыми движениями могучих рук и плеч, играл честного, коварно обманутого героя. Таинственности происходящему добавлял старый Шатун, подслушивающий на заднем плане. Подметив все эти забавные подробности, доктор невольно улыбнулся, но в то же время внутри у него что-то – он сам не понял, что именно, – испуганно сжалось, будто едва уловимое дурное предчувствие тронуло поверхность его души и тут же сгинуло, прежде чем Кэткарт успел его осознать. Быть может, дело было в том испуге, который он различил в глазах Дефаго; «быть может» – потому что это мимолетное чувство не поддавалось никакому анализу, хотя острый аналитический ум Кэткарта обычно схватывал и подмечал все. От Дефаго могут быть неприятности, смутно подозревал доктор Кэткарт... Он не такой надежный проводник, как, например, Хэнк... Однако дальше этих рассуждений дело не шло.

Доктор еще какое-то время понаблюдал за ссорой, а затем нырнул в душную палатку, где уже крепко спал Симпсон. Хэнк бранился как портовый грузчик, но бранился «любя». Невообразимые ругательства хлестали из него бурным потоком, ибо все помехи их свободному излиянию крепко спали. Вот Хэнк почти по-дружески взял своего приятеля за плечо, и они вместе ушли в темноту, из которой смутно проглядывали очертания их палатки. Шатун последовал их примеру и зарылся в груду пахучих одеял на противоположной стороне лагеря.

Доктор Кэткарт тоже лег. Усталость и сонливость какое-то время еще вели борьбу с любопытством и желанием дознаться, что же так напугало Дефаго на южном берегу Воды Пятидесяти Островов и почему Хэнк не захотел продолжать разговор при Шатуне, но в конце концов сон все же сморил его. Завтра он все выяснит. Хэнк ему расскажет, когда они будут вдвоем бродить по лесам в поисках неуловимых лосей.

Глубокая тишина опустилась на маленький лагерь, разбитый столь дерзновенно в самом сердце – или, скорее, прямо в разинутой пасти – дикой глуши. Подмораживало. Черная зеркальная гладь озера сверкала под звездным небом. В потоках колючего ночного воздуха, безмолвно льющегося из глубин леса и несущего с собой послания от дальних горных хребтов и подмерзающих озер, уже угадывались неясные, тонкие запахи надвигающейся зимы. Слабое обоняние белого человека не способно уловить эти почти электрические ноты: дым от костра прячет от нас дыхание мха, коры и далеких заиндевелых топей. Даже Хэнк и Дефаго, заключившие негласный союз с лесными духами, быть может, напрасно раздували бы сейчас ноздри...

Однако час спустя, когда все заснули мертвым сном, старый Шатун выбрался из груды одеял и тенью скользнул к берегу озера – бесшумно, как умеют только индейцы. Он поднял голову и осмотрелся. В густом мраке возможности человеческого зрения ограничены, но Шатун, подобно лесным зверям, обладал другими чувствами, над которыми тьма была бессильна. Индеец прислушался и потянул носом воздух. Неподвижно замер, точно ствол тсуги, а спустя пять минут еще раз поднял голову и принюхался. Затем еще раз. Так он пробовал морозный воздух, и по всему его телу разбегались иголочки: работали незримые волшебные нервы. Наконец, слившись с окружающей темнотой, как умеют только дикари и животные, Шатун повернулся и той же тенью прокрался обратно к шалашу и своему ложу.

Вскоре после того как он заснул, предсказанный им ветер поднялся и всколыхнул отражение звезд на озерной глади. Рожденный среди дальних горных вершин за Водой Пятидесяти Островов, этот ветер задул с той стороны, куда смотрел индеец, и с тихим, едва различимым в ночи шелестом пронесся над спящим лагерем. Вместе с ним по пустынным ночным тропам долетело слишком слабое, слишком тонкое даже для чутких нервов индейца странное дуновение, новое и будоражащее, дух чего-то неведомого и совершенно непостижимого.

Франкоканадец и человек индейских кровей беспокойно заворочались во сне, однако никто из них не проснулся. В следующий миг тень странного запаха исчезла и затерялась в бескрайних, нетронутых человеком дебрях черного леса.

II

Наутро лагерь ожил еще до восхода солнца. Ночью выпал легкий снежок, и воздух стал колючим от мороза. Шатун приступил к своим обязанностям заблаговременно: ароматы кофе и жареного бекона пробрались во все палатки. Охотники просыпались в добром расположении духа.

– Ветер переменился! – жизнерадостно объявил Хэнк, наблюдая, как Симпсон и его проводник грузят вещи в маленькое каноэ. – Он теперь с озера – для охоты на лося самое то, ребятки! А на снегу еще и следы все видать. Если там вообще есть лоси, с таким ветром они вас за милю не учуют! Удачи, месье Дефаго! – добавил он, в кои-то веки придав имени своего друга французское звучание, пусть и ради смеха. –Bonne chance!

Дефаго тоже пожелал ему успехов и, надо отметить, сделал это самым радушным образом: от его вчерашней неразговорчивости не осталось и следа. Еще не было и восьми утра, когда лагерь целиком оказался в распоряжении Шатуна: Кэткарт и Хэнк выдвинулись пешком на запад, а каноэ, несшее Симпсона и Дефаго с палаткой и двухдневным запасом провизии строго на восток, уже превратилось в темную точку, покачивающуюся на озерной глади.

Студеный зимний воздух стал мягче, когда солнце вышло из-за лесистых хребтов и разлило свое роскошное тепло по лесам и озерам. Над поверхностью озера в сияющей водяной пыли, взбиваемой ветром, скользили гагары; нырки выскакивали на солнце, отряхивались и вновь исчезали под водой; и всюду, насколько хватал глаз, высилась необъятная, теснящая со всех сторон Чаща, немая и могучая в своем безлюдном великолепии – сплошной ее ковер простирался до самых берегов уже скованного льдом Гудзонова залива.

Симпсон видел все это впервые; изо всех сил налегая на весла танцующего на волнах каноэ, он завороженно любовался суровой красотой здешней природы. Сердце его наслаждалось свободой и простором; легкие жадно вбирали прохладный, хрусткий, душистый воздух. Дефаго на корме, то и дело напевавший себе под нос обрывки народных песен, небрежно правил суденышком из березовой коры, точно погонял лошадь или осла, и весело отвечал на вопросы своего спутника. Оба были в приподнятом настроении. В такие минуты между людьми обычно стираются все поверхностные, светские различия; они становятся партнерами, стремящимися к общей цели. Симпсон, наниматель, и Дефаго, работник, оказавшись во власти первобытных сил, стали просто двумя людьми, «ведущим» и «ведомым». Тот, кто обладал бо́льшими знаниями, разумеется, взял на себя роль руководителя, а юноша, не задумываясь, занял подчиненное положение. Он и не думал возражать, когда Дефаго отбросил слово «мистер» и стал обращаться к нему не иначе как «слышь, Симпсон» или «шеф». К тому времени когда они прогребли двенадцать миль против крепкого ветра и наконец пристали к берегу, это успело войти у него в привычку; поначалу Симпсон улыбался, радуясь такому панибратскому обращению, а затем вовсе перестал его замечать.

Дело в том, что наш «студент-богослов» был юношей разносторонним и не робкого десятка, хотя, конечно, не успел еще толком поездить по миру. До сих пор он путешествовал лишь по своей стране и пару раз побывал в Швейцарии; грандиозное величие природы в этой поездке не на шутку его потрясло. Он понял, что одно дело – слушать рассказы о древних первобытных лесах и совсем другое – увидеть их собственными глазами. А уж тесное личное знакомство с дикой природой и вовсе можно назвать испытанием, способным заставить любого неглупого человека пересмотреть свое мировоззрение и принципы, которые он до тех пор полагал священными и непреложными.

Первый смутный намек на подобное переосмысление Симпсон ощутил, когда взял в руки новенькую винтовку 303-го калибра и скользнул взглядом по ее безупречным блестящим стволам. Три дня странствий по лесу и воде еще больше способствовали этим переменам. А теперь, когда им с Дефаго предстояло выйти за пределы лагеря – хоть сколько-нибудь освоенной ими части леса – и попасть в самое сердце первозданной Чащи, по площади превосходившей всю Европу, до Симпсона начало доходить подлинное значение оного события, и он, как человек, наделенный богатым воображением, испытал смесь леденящего душу восторга и ужаса. Юноше казалось, что они с Дефаго вдвоем бросили вызов могучей громаде – Титану, не меньше.

Угрюмые просторы этих удаленных от всего мира, совершенно безлюдных лесов вызывали в нем ошеломляющее чувство собственной ничтожности. В синей лесной дали, мреющей на горизонте, суровость глухих чащоб, которую можно было назвать только безжалостной и ужасающей, сгущалась в отчетливое предостережение, которое Симпсон прекрасно уловил. Он осознал свою полную беспомощность. Один лишь Дефаго, как символ той далекой цивилизации, где человек еще был хозяином мира, стоял между ним и страшной смертью от голода и истощения.

Поэтому он с трепетом наблюдал, как проводник, перевернув каноэ, шустро спрятал под него весла и принялся помечать зарубками стволы елей по обе стороны от почти невидимой тропы. За этим делом он непринужденно обронил:

– Слышь, Симпсон, если со мной чего случится, каноэ найдешь по зарубкам. Греби отсюда ровнехонько на запад, к солнцу, там и будет наш лагерь, понял?

То было самое естественное замечание, какое только мог сделать человек в подобных обстоятельствах, и Дефаго произнес его запросто, без всякой задней мысли, однако оно оказалось точным отражением чувств Симпсона в тот момент и очередным доказательством его полнейшей беспомощности перед лицом дикой природы. Они с Дефаго одни в этом первобытном мире, вот и все. Каноэ, еще один символ господства человека, надлежит оставить позади, и найти его можно будет только по крошечным желтым зарубкам на коре деревьев.

Тем временем охотники разделили поклажу, взяли каждый по винтовке и двинулись по неприметной тропке через скалы, поваленные деревья и полузамерзшие болота, огибая бесчисленные туманные озерца-самоцветы, и к пяти часам внезапно оказались на опушке: впереди расстилалась водная гладь, испещренная лесистыми островами всех возможных форм и размеров.

– Вода Пятидесяти Островов, – устало выдохнул Дефаго. – И солнце вот-вот макнет в нее свою старую лысую черепушку! – добавил он, неосознанно прибегая к поэтическому приему.

Они тотчас принялись готовить себе ночлег.

В считаные минуты благодаря умелым рукам, работавшим споро, ловко, без лишних движений, палатка уже стояла на месте, уютная и зовущая, туго натянутая, с постелями из ветвей пихты, а посреди лагеря пылал, почти не дымя, превосходный жаркий костер. Пока молодой шотландец чистил рыбу, которую они по пути сюда удили прямо с каноэ, Дефаго решил «малость побродить» по лесу в поисках лосиных примет.

– Глядишь, найду дерево, о которое они рогами терлись, – сказал он напоследок. – Или такое место, где под кленами вся листва подъедена.

Пока его маленькая фигурка таяла в сумерках, Симпсон восхищенно думал, как легко и быстро лес поглотил человека: несколько шагов – и все, нет Дефаго, будто и не бывало.

А ведь деревья здесь стояли нечасто, на изрядном расстоянии друг от друга; между огромными стволами елей и тсуг рос не густой подлесок, а тонкие березки и клены. Если бы не попадавшиеся временами поваленные громадины да не серые валуны, тут и там выставлявшие из земли угловатые голые плечи, можно было принять эту местность за обыкновенный лесопарк где-нибудь в родной Шотландии, а при большом желании даже увидеть, что здесь поработал человек. Однако чуть правее начинались обширные выжженные земли –brulé, как их называют, – пострадавшие от прошлогодних лесных пожаров, бушевавших несколько недель подряд. Черные обломки стволов, лишенные ветвей, торчали из земли подобно гигантским обгорелым спичкам: неизъяснимо пугающая и мрачная картина. Над пепелищем по-прежнему висел едва уловимый запах гари и мокрой золы.

Сумерки стремительно сгущались, на полянах темнело; единственными звуками, нарушавшими тишину, было потрескивание костра и тихий плеск волн о скалистый озерный берег. С заходом солнца ветер стих, и весь огромный мир стволов и ветвей замер в неподвижности. Казалось, вот-вот за деревьями замаячат могучие и ужасающие силуэты лесных богов, коим надлежит поклоняться в тишине и одиночестве. Впереди, в порталах, образованных гигантскими прямыми колоннами сосен, мерцала Вода Пятидесяти Островов: озеро в форме полумесяца протяженностью около пятнадцати миль и шириной около пяти в той части, где они разбили лагерь. Прозрачные и ясные розовато-шафрановые небеса – Симпсону еще не доводилось таких видеть – отбрасывали пылающие отсветы на воду, по которой, словно сказочные фрегаты заколдованного флота, плыли острова. Их тут было, конечно, не пятьдесят, а все сто; нежно лаская темнеющее небо вершинами сосен, они, казалось, взлетали и вот-вот должны были сняться с якоря, чтобы бороздить уже дороги небес, а не течения родного одинокого озера. Полосы цветных облаков подобно реющим знаменам сигналили об их отплытии к звездам.

Красота этого зрелища удивительным образом воодушевила Симпсона. Он закоптил рыбу и принялся за еду, обжигая пальцы в попытке одновременно сладить со сковородкой и костром. Однако его ни на минуту не покидала затаившаяся в глубине сознания мысль о полном безразличии дикой природы к человеку, о безжалостной и непроходимой глуши, которой до их судьбы не было никакого дела. Теперь, когда даже Дефаго его покинул, чувство одиночества овладевало Симпсоном все сильней, и он озирался по сторонам, прислушиваясь к тишине, покуда не различил в ней наконец шаги своего возвращающегося проводника.

Конечно, звук его обрадовал, но и вызвал совершенно отчетливую тревогу. Внутри сама собой возникла мысль: «Что бы я делал... что ямог поделать... если бы что-то случилось, и Дефаго не вернулся бы в лагерь?»

Они с удовольствием проглотили заслуженный ужин, состоявший из немыслимого количества рыбы и крепчайшего чая без молока, какой мог бы и убить человека, если тот не одолел перед этим тридцать миль пути без привалов и перекусов. Окончив трапезу, они закурили и принялись развлекать друг друга байками и обсуждать планы на завтра, смеясь и разминая усталые руки и ноги. Дефаго пребывал в отличном настроении, хотя и расстроился, что не нашел поблизости лосиных следов. Было уже темно, и уйти далеко он не решился. Да ещеbrulé вокруг – Дефаго с ног до головы перемазался сажей. Пока Симпсон наблюдал за проводником, его с новой силой охватила прежняя тревога: они были одни-одинешеньки в этой дикой глуши.

– Дефаго, – наконец сказал он, – этот лес такой огромный, что чувствуешь себя как-то неуютно, верно?

Он просто облек в слова собственные ощущения и не ожидал, что Дефаго воспримет их так серьезно, так близко к сердцу.

– Тут вы в точку попали, шеф, – ответил тот, уставив на Симпсона пытливый взгляд карих глаз. – В самую точку! У этого леса нет ни конца, ни края. – Он помедлил и добавил уже тише, словно обращаясь к самому себе: – Из тех, кто это понял на собственной шкуре, многие тронулись умом.

Его серьезные слова пришлись Симпсону не по душе, слишком уж зловеще они прозвучали в данных обстоятельствах. Шотландец невольно пожалел, что поднял тему. Ему вспомнился дядин рассказ о странном умоисступлении, какое порой находит на покорителей лесной чащобы: соблазн перед необитаемыми просторами оказывается столь велик, что они, не разбирая дороги, бредут все вперед и вперед, наполовину околдованные, наполовину обезумевшие, покуда не испустят дух. Симпсон подметил, что его проводнику не понаслышке знакомы чувства этих безумцев. Он переменил тему, заговорив о Хэнке, докторе и естественном соперничестве, которое теперь ведется между двумя группами охотников: кто первым заметит лосей?

– Если они весь день шли прямиком на запад, – беспечно заметил Дефаго, – то теперь нас разделяет миль шестьдесят. А Шатун, небось, знай себе набивает брюхо рыбой да нашим кофе!

Они вместе посмеялись над этой картиной. Однако небрежное упоминание шестидесяти миль вновь заставило Симпсона поежиться и осознать грандиозный размах этого края, куда они приехали на охоту; шестьдесят миль были каплей в море, двести миль – чуть больше, чем каплей. В памяти невольно всплывали истории о пропавших без вести охотниках. Страсть и любопытство, влекшие этих бесприютных странников все дальше и глубже в дивные лесные дебри, внезапно захлестнули и его душу. Чувство было чересчур резким и пронзительным – приятного мало. Симпсон невольно задумался, уж не настроение ли Дефаго вызывает в нем эти непрошеные мысли.

– Спой-ка песню, Дефаго, если еще есть силы, – попросил он. – Старинную вояжерскую песню из тех, что ты пел вчера вечером.

Он вручил проводнику кисет с табаком, а позже набил и свою трубку, пока легкий голос канадца струился над озером в протяжном, почти заунывном напеве, какими лесорубы и звероловы облегчают свой изнурительный труд. Песня обладала притягательным романтическим звучанием, навевая воспоминания о тех днях, когда американские первопроходцы покоряли новые земли, где индейцы и природа были заодно, сражения происходили едва ли не каждый день, а дом был гораздо дальше, чем сегодня. Голос Дефаго красиво и далеко летел над водой, а вот лес его проглатывал в один присест, не оставляя ни эха, ни отзвука.

Посреди третьего куплета Симпсон заметил нечто такое, что моментально вырвало его из мечтаний о давних временах и заставило вернуться в настоящее. С голосом Дефаго происходили странные перемены. Симпсон даже не успел осознать, в чем дело, как его охватила тревога. Он вскинул голову и заметил, что Дефаго, не переставая петь, пристально вглядывается в Чащу, словно что-то увидел там или услышал некий шум. Голос его стал стихать, сменился шепотом, а потом и вовсе умолк. Тотчас Дефаго вскочил на ноги, замер ипринюхался. Как легавая, зачуявшая добычу, он стал часто-часто втягивать носом воздух, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону. Наконец сделал «стойку» и уставился вдоль берега на восток. Зрелище было неприятное и пугающее, при этом полное необычайного драматизма. Симпсон наблюдал за происходящим с замиранием сердца.

– Господи, Дефаго! Я чуть не умер от страха! – воскликнул он, подскочив к проводнику и вглядываясь через его плечо в черную тьму над озером. – Что случилось? Вас что-то напугало?

Не успел этот вопрос слететь с его губ, как он понял, что спрашивает напрасно: только слепец не увидел бы, что Дефаго побелел, как полотно. Даже загар и алые отсветы пламени не могли скрыть его бледности.

Студента забила дрожь, коленки подогнулись.

– Что такое? – спешно повторил он. – Вы учуяли лося? Или что-то непонятное, что-то... плохое? – Он невольно понизил голос.

Лес стоял вокруг них плотной стеной; стволы ближайших деревьев приглушенно светились бронзой, а за ними начиналась непроглядная тьма и, быть может, таилась смерть. Прямо за спинами охотников ветерок поднял с земли упавший лист, словно бы осмотрел его и мягко положил обратно, не потревожив остальные. Казалось, миллионы невидимых причин соединились, чтобы произвести это единственное зримое действие. Биение иной жизни на миг проступило из тьмы вокруг – и исчезло.

Дефаго резко обернулся к Симпсону; его мертвенно-белое лицо стало грязно-серым.

– Ничего я не слышал... и не чуял... Вот еще! – медленно, с расстановкой выговорил он со странным вызовом в голосе. – Я просто... осмотреться хотел... так сказать. Вечно ты торопишься с вопросами, не разобравшись, что к чему. – Потом, сделав над собой видимое усилие, он добавил обычным голосом: – Спички найдутся, шеф?

Он раскурил трубку, которую успел набить наполовину перед тем, как запеть. Не обменявшись больше ни единым словом, они вновь устроились у костра, только Дефаго сел теперь по ветру. Даже неопытный охотник понял бы, зачем он это сделал: чтобы услышать и унюхать все, что можно было услышать и унюхать. Сев спиной к лесу, он дал понять, что вовсе не оттуда следовало ждать угрозы, которая столь странным и неожиданным образом подействовала на его поразительно чуткие нервы.

– Петь что-то расхотелось, – заговорил Дефаго. – Нехорошие воспоминания в голову лезут. Напрасно я запел эту песню. Сразу мерещится всякое, понимаешь?

Проводник явно боролся с неким сильнейшим чувством. Он хотел как-то оправдаться перед спутником. Однако предложенное им объяснение, правдивое лишь отчасти и, следовательно, ложное, не обмануло Симпсона. Никакие воспоминания не способны вызвать в человеке того неприкрытого испуга, что исказил лицо Дефаго, когда тот стоял на берегу озера и принюхивался. И ничто – ни жаркий костер, ни болтовня на обыденные темы – не могло бы теперь разрядить обстановку и вернуть лагерю былое ощущение безопасности. Тень безотчетного, неприкрытого ужаса, что успел отразиться на лице и во всех движениях проводника, пусть неопознанного, смутного и оттого еще более могущественного, легла и на Симпсона. Очевидные усилия Дефаго по сокрытию правды только подлили масла в огонь. Вдобавок юный шотландец тревожился и терзался оттого, что теперь было трудно – решительно невозможно! – задавать какие-либо вопросы об индейцах, диких животных, лесных пожарах... Все эти темы, сознавал он, теперь под запретом. Воображение Симпсона отчаянно хваталось то за одну догадку, то за другую, но все было тщетно.

Еще час-другой охотники курили, беседовали и грелись у большого костра; наконец тень, столь внезапно накрывшая их мирный лагерь, начала рассеиваться. То ли усилия Дефаго все же принесли плоды, то ли прежний спокойный и безмятежный настрой вернулся к нему сам собой; вполне может быть, что у Симпсона с перепугу просто разыгралось воображение; или же свое целебное действие оказал бодрящий лесной воздух. Как бы то ни было, ощущение неизъяснимого ужаса исчезло так же загадочно, как появилось, и никаких событий, способных его воскресить, более не происходило. Симпсону начало казаться, что он, как неразумное дитя, просто вообразил себе невесть что. Отчасти он списывал свой страх на подспудное волнение крови, вызванное грандиозностью окружавших их пейзажей, отчасти – на воздействие одиночества, а отчасти – на переутомление. Да, внезапная бледность проводника плохо поддавалась объяснению, но все же она действительно могла просто примерещиться Симпсону: сделала свое дело игра отсветов пламени вкупе с разыгравшейся фантазией... Будучи шотландцем, он мог подвергнуть сомнению все что угодно.

Когда непривычные ощущения исчезают, человеческий ум всегда подыскивает им десятки разумных объяснений... Раскуривая на сон грядущий последнюю трубочку, Симпсон пытался посмеяться над собой. Да уж, дома, в Шотландии, ему будет что вспомнить! Он не сознавал, что смех его был верным признаком ужаса, все еще таящегося в темных закоулках души, что именно так не на шутку напуганный человек обычно пытается заверить себя, что он ничуть не напуган.

Дефаго, заслышав тихий смешок Симпсона, удивленно поднял глаза. Двое стояли рядышком у костра, затаптывая перед отходом ко сну последние тлеющие угли. Было десять вечера – для охотников час уже поздний.

– Что смешного? – спросил Дефаго своим обычным, но все же серьезным тоном.

– Да так... припомнил леса у себя на родине – маленькие, будто игрушечные, – с запинкой выдавил Симпсон: вопрос проводника заставил его вернуться к ненадолго забытой, но господствующей в сознании мысли. – Не то что... этот. – Он обвел рукой Чащу вокруг.

Оба притихли.

– Я поостерегся бы смеяться, – наконец произнес Дефаго, вглядываясь через плечо Симпсона в темноту. – Там, в глуши, есть такие места, куда никто никогда не заглядывал... И никому не ведомо, что в тех местах обитает.

– Слишком они... отдаленные? Глухие? – спросил Симпсон, услышав в речи Дефаго намек на нечто огромное и ужасное.

Дефаго, помрачнев лицом, кивнул. Ему тоже было не по себе. Юноша догадался, что в «глухомани» таких размеров могут быть заповедные уголки, куда нога человека за всю историю мира никогда не ступала и не ступит. Мысль была не из приятных. Громким веселым голосом он объявил, что пора на боковую. Проводник мешкал: возился с кострищем, зачем-то перекладывал камни и вообще делал то, в чем не было явной необходимости. Ему будто хотелось что-то сказать, но он не знал, с какой стороны к этому подступиться.

– Слышь, босс Симпсон, – вдруг начал он, когда в воздух поднялся последний залп искр, – ты случаем ничего не чуешь? Ничего... эдакого?

За невинным вопросом явно скрывалось что-то важное и страшное. По спине Симпсона пробежала дрожь.

– Да нет... Кроме костра ничем вроде не пахнет, – отозвался он, вновь принявшись затаптывать угли и невольно вздрогнув от собственного топота.

– Раньше тоже ничем не пахло? – допытывался проводник, сквозь тьму сверля Симпсона взглядом. – Не чуял ничего странного, необычного, ни на что не похожего?

– Да нет же, ничего! – в сердцах ответил Симпсон, начиная злиться.

Лицо Дефаго прояснилось.

– Вот и славно! – воскликнул он с видимым облегчением. – Очень рад слышать.

– А вы что учуяли? – резко спросил Симпсон и сразу пожалел о своем вопросе.

Канадец приблизился к нему в темноте и помотал головой.

– Да нет, ничего, – отозвался он без особой уверенности в голосе. – Наверное, песня виновата. Ее поют в лагерях дровосеков и прочих богом забытых местах, когда боятся, что где-то рядом совершает свой стремительный путь Вендиго...

– Силы небесные, что еще за Вендиго? – выпалил Симпсон, досадуя, что вновь не сумел предотвратить невольного содрогания нервов.

Он понимал, что почти подобрался к тайне Дефаго и причине его ужаса. Однако взыгравшее любопытство оказалось сильнее страха и доводов разума.

Дефаго резко повернулся к нему и вытаращил глаза, словно вот-вот закричит. Глаза его сияли, открытый рот перекосило, однако вместо вопля с губ сорвался лишь едва различимый шепот:

– Да так... Ерунда... Враки, какими всякие проходимцы любят друг дружку пугать, когда упьются... Живет, мол, там... – Дефаго мотнул головой на север. – Живет там огромный могучий зверь, быстрый, как молния, больше любой лесной твари, ну и не шибко приятный с виду... Вот и все!

– Местные суеверия... – начал было Симпсон, поспешно пятясь к палатке, чтобы стряхнуть с себя руку Дефаго. – Идемте, идемте, ради бога, и скорей зажигайте фонарь! Пора нам с вами укладываться, если завтра хотим подняться с первыми лучами...

Проводник шел следом за ним.

– Иду, иду, – доносился из темноты его голос. – Иду...

Через некоторое время он подошел с горящим фонарем и повесил его на гвоздь, вбитый в переднюю стойку палатки. Когда он это сделал, тени сотен деревьев мелькнули по матерчатым стенкам, а потом вся палатка содрогнулась, словно от порыва ураганного ветра: это Дефаго, торопясь нырнуть внутрь, споткнулся о растяжку.

Оба, не раздеваясь, легли на хитроумно сложенные постели из пихтовых ветвей. Внутри было тепло и уютно, однако со всех сторон палатку теснили мириады деревьев и мириады теней, норовящих проглотить их крошечное жилище, похожее на белую скорлупку в бескрайнем лесном океане.

Однако и в палатке между двумя одинокими фигурками охотников лежала тень – порождение не ночи, но Страха – того самого, до сих пор так и не изгнанного, что одолел Дефаго, когда тот затянул свою печальную песнь. Симпсон, глядя во тьму за откинутым пологом палатки и готовясь нырнуть в душистый омут сна, впервые в жизни познал удивительную, безбрежную, единственную в своем роде тишину первозданного леса, когда ее не нарушает ни единое дуновение ветра... и когда ночь обретает вес и тело, входя в человеческую душу и обволакивая ее черным покрывалом... Наконец он заснул.

III

По крайней мере, Симпсону казалось, что он спит. Плещущие за пологом палатки волны еще отбивали время своими стихающими толчками, когда он осознал, что лежит с открытыми глазами и что в тихий шелест волн коварно и едва заметно вплетается иной звук.

Задолго до того как Симпсон понял происхождение звука, тот разбудил в его мозгу участки, отвечающие за тревогу и жалость. Он вслушивался в темноту напряженно и поначалу тщетно, ибо в ушах его ревела и била во все барабаны кровь. Откуда несется этот звук, гадал Симпсон, с озера или из лесу?..

Вдруг он с замиранием и трепетом сердца осознал, что звук раздается совсем рядом, прямо за палаткой. Симпсон приподнялся на локтях, чтобы лучше слышать, и понял, что источник звука находится в паре футов от него. То был плач: Дефаго, лежавший на постели из пихтовых ветвей, рыдал в темноте так безутешно, словно у него разбивалось сердце, и пытался заглушить всхлипы, зажимая рот скомканным одеялом.

Первым чувством Симпсона, не успевшего еще осознать или обдумать происходящее, был прилив щемящей нежности. Сокровенные звуки человеческого плача в безлюдной глуши пробуждали жалость – так они были несуразны, так прискорбно неуместны и так напрасны! Что толку от слез в этом диком и жестоком краю? Симпсон вообразил дитя, безутешно рыдающее посреди Атлантического океана... А потом, конечно, он пришел в себя, вспомнил события минувшего вечера, и леденящий кровь ужас охватил все его существо.

– Дефаго, – прошептал он. – Что такое? – Он старался говорить как можно ласковей. – Вам больно?.. Грустно?..

Ответа не последовало, но звуки мгновенно утихли. Симпсон протянул руку и дотронулся до проводника. Тот не шелохнулся.

– Вы не спите? – Ему пришло в голову, что Дефаго мог плакать во сне. – Вам холодно?

Он заметил, что голые ноги проводника торчат из палатки, и закутал их своим одеялом. Проводник во сне сполз вниз, к выходу, и пихтовые ветви как будто сползли вместе с ним. Очевидно, он не стал поправлять постель, потому что боялся разбудить Симпсона.

Симпсон осторожно задал еще пару вопросов, но ответа так и не дождался. Дефаго не шевелился. Теперь с его стороны доносилось лишь тихое и мерное дыхание. Еще раз ласково положив руку ему на грудь, Симпсон почувствовал, как та вздымается и опадает.

– Если что не так – дайте знать, – прошептал он. – Или если вам нужна помощь. Сразу меня будите, если почувствуете... неладное.

Других слов Симпсон не нашел. Он снова лег, гадая, как все это понимать. Дефаго, понятное дело, плакал во сне. Ему явно что-то приснилось. Однако звуки его плача Симпсон запомнил на всю жизнь, такие они были жалобные и пронзительные, да еще это ужасное чувство, словно громадная Чаща внимательно, настороженно слушает...

Симпсон еще долго крутил в уме последние события, иэто событие заняло свое место в их загадочной череде. Хотя аналитический ум юноши благополучно развеял все неприятные предположения, беспокойство никуда не делось: странная, неизъяснимая тревога пустила упрямый корень в самую глубь его сознания и не желала отступать.

IV

В конце концов сон оказывается сильнее любых чувств. Мысли Симпсона вновь принялись блуждать; он лежал в тепле и уюте и ощущал, как усталость берет над ним верх; ночь утешала и убаюкивала, смягчая острые края тревожных воспоминаний. Не прошло и получаса, как он, забывшись сном, уже не видел и не слышал ничего вокруг себя.

Однако в его случае сон нес лишь опасность, притупляя внимание и заглушая отчаянные предостережения нервов.

Как порой бывает в ночных кошмарах, когда череда поспешно сменяющих друг друга событий наводит на человека ужас своим правдоподобием, а потом какая-нибудь мелкая несуразная подробность вдруг заставляет усомниться в реальности происходящего, так и последующие события, хотя и происходили на самом деле, убедили разум Симпсона, что в общей сумятице и неразберихе он просто упустил заветную деталь, которая позволила бы ему все объяснить, и, следовательно, события эти правдивы лишь отчасти, а остальное – фантазии. В глубине спящего разума всегда бодрствует частичка души, готовая пренебречь здравым смыслом: «Это не по-настоящему; скоро ты проснешься и все поймешь».

Так случилось и с Симпсоном. События, сами по себе не слишком невероятные или необъяснимые, все же остаются для их свидетеля чередой разрозненных, леденящих душу кошмаров, потому что крошечная деталь, что позволила бы сложить картину воедино, укрылась от его внимания.

Насколько Симпсон помнит, все началось с порывистого движения: нечто пронеслось через палатку в сторону выхода, разбудив его и заставив осознать, что его спутник сидит на постели прямо, как штык, и все его тело сотрясает дрожь. Судя по всему, минуло несколько часов: на фоне матерчатой стенки, чуть подсвеченной с улицы едва брезжащей зарей, уже проступал силуэт Дефаго. Он не плакал, но трясся, точно осиновый лист; дрожь его передавалась по земле сквозь одеяла, и Симпсон ощущал ее всем телом. Дефаго жался к нему, ища защиты, стремясь отползти как можно дальше от того, что, по-видимому, таилось за пологом их маленькой палатки.

Тут Симпсон громко обратился к проводнику – спросонок он забыл, о чем именно тогда спросил его, – но ответа опять не получил. Все вокруг пронизывала пугающая атмосфера подлинного ночного кошмара, отчего речь и любые движения давались с трудом. Поначалу Симпсон даже не понимал, где он – на одной из предыдущих стоянок или у себя дома в Абердине, – и эта неразбериха вселяла безотчетную тревогу.

А в следующий миг – казалось, это произошло одновременно с его пробуждением, – глубокую рассветную тишину на улице сокрушил поразительный звук. Он прогремел внезапно, ничем не выдав своего приближения, и был невыразимо страшен; хриплый и в то же время скорбный рев летел не снизу, а как будто с высоты, и от его громкости и мощи закладывало уши, при этом ему была присуща странная, пронзительно чарующая нежность. Он распадался на три отдельные ноты или выкрика, в которых поразительным образом угадывалось, хотя и не сразу, имя проводника: «Де-фа-го!»

Студент-богослов и сейчас признает, что не в состоянии подобрать точных слов для описания сего звука, ибо ничего подобного в своей жизни не слышал, к тому же крик этот сочетал в себе столько противоречивых свойств. «Он напоминал надрывный плач или завывание ветра, – вспоминает Симпсон, – вопль одинокого, неукротимого и дикого создания, могучий и оглушительный».

Прежде чем рев умолк и все вновь погрузилось в безбрежную тишину, проводник вскочил на ноги и испустил ответный вопль. Он с размаху врезался в переднюю стойку палатки и заметался из стороны в сторону, суча руками и ногами в попытке выпутаться из мешающих одеял. На миг-другой он замер у выхода – темный силуэт его вырисовывался на фоне бледного рассвета, – а потом одним порывистым и стремительным движением выскочил на улицу, прежде чем Симпсон успел его остановить, и был таков. Удаляясь – на столь поразительной скорости, что голос его уже стихал вдали, – он непрерывно кричал, и в крике его слышался не только мучительный ужас, но и исступленный восторг:

– О! О, мои ноги! Они горят огнем! О! О, эта высь! Эта скорость!

И в считаные мгновения крик исчез; на лес вновь опустилась прежняя глубокая тишина.

Все свершилось так быстро, что, если бы не пустая постель рядом, Симпсон готов был принять случившееся за отголоски ночного кошмара. Он по-прежнему ощущал тепло только что прижимавшегося к нему тела; на постели из пихтовых ветвей лежала груда одеял; сама палатка, казалось, еще подрагивала от неистовых метаний Дефаго. В ушах Симпсона звенели слова проводника – безумные бредни, порождение внезапно помрачившегося рассудка, – как будто вдали по-прежнему звучало их эхо. Причудливые сигналы мозгу посылали не только зрение и слух: пока Дефаго с криками убегал, палатку заполнил странный душок, едва ощутимый, но острый и едкий. Кажется, именно в тот миг, когда бередящий душу запах проник через ноздри в горло Симпсона, тот наконец сумел найти в себе смелость, вскочил на ноги и вылетел вон.

В брезживших среди деревьев первых рассветных сумерках, холодных и сверкающих, уже можно было что-то разглядеть. За спиной Симпсона стояла мокрая от росы палатка; рядом темнело круглое пятно еще теплого кострища; озеро лежало под белым туманным одеялом, из которого поднимались острова, словно бы упакованные в вату; дальше на полянах и более открытых местах лежал белыми заплатами снег. Все застыло в ожидании солнца. И нигде не было ни следа сбежавшего проводника, который, несомненно, до сих пор несся со всех ног по лесу. Не слышно было ни его удаляющихся шагов, ни хруста ветвей, ни эха стихающих вдали криков. Дефаго исчез – окончательно и бесследно.

Кругом не было ни души; в лагере ощущалось разве что недавнее присутствие проводника – вместе с едким, всепроникающим запахом.

Впрочем, и тот стремительно рассеивался. Несмотря на охватившее Симпсона душевное смятение, он изо всех сил пытался установить природу этого запаха, однако для того чтобы дать название или определение неуловимому аромату, человеческий разум должен произвести немало сложных действий. Разум Симпсона не справился с этой задачей. Запах бесследно исчез, и юноша не успел ни распознать, ни назвать его. Даже приблизительное описание стоило ему большого труда, поскольку ничего подобного Симпсон прежде не ощущал. По едкости его можно было сравнить с львиным духом, но в то же время он был мягче и не лишен приятности, в нем слышались сладковатые ноты прелой листвы в саду, влажной земли и мириады других тонких ароматов, составляющих вместе запах большого леса. И все же, когда необходимо коротко описать этот запах, Симпсон называет его «львиным духом».

И вот запах исчез, а Симпсон стоял один у потухшего костра в полнейшем оцепенении. В тот миг он был столь беспомощен, что появление любого живого существа повергло бы его в обморок, даже если бы из-за камня высунула морду ондатра или по стволу ближайшего дерева стремглав пронеслась бы белка. Во всем происходящем Симпсон явственно ощущал прикосновение великого Сверхъестественного Ужаса и, пребывая в растрепанных чувствах, нипочем не смог бы собраться с силами настолько, чтобы постоять за себя.

К счастью, ничего не произошло. Лес понемногу просыпался от легких поцелуев ветра, с тихим шелестом падали на землю кленовые листья. Небо разом посветлело. Щеки и непокрытую голову Симпсона тронул морозный воздух; юноша вдруг осознал, что трясется от холода, и, сделав над собой великое усилие, понял наконец, что остался один в глуши и теперь ему нужно немедленно принять ряд мер, чтобы найти и выручить из беды своего сбежавшего проводника.

Усилие-то он сделал, но пользы от него оказалось мало. Вокруг была бескрайняя чаща, путь домой отрезала раскинувшаяся за его спиной озерная гладь, а кровь юноши еще леденили истошные вопли Дефаго, и он поступил так, как поступил бы на его месте любой неопытный человек: принялся бегать по лесу, не разбирая пути, словно обезумевшее от ужаса дитя, и громко выкликать имя проводника:

– Дефаго! Дефаго! Дефаго! – вопил он, а деревья вторили, правда, чуть тише: «Дефаго, Дефаго, Дефаго!»

Он побежал было по тропе, лежавшей через заснеженные поляны, но вскоре потерял ее, когда она нырнула в чащобу, где деревья стояли слишком часто и снега не было. Симпсон орал до тех пор, пока не охрип и пока звук собственного голоса, тонущего в этом безмолвном и настороженно прислушивающемся к любым звукам мире, не начал его пугать. Смятение юноши росло прямо пропорционально приложенным усилиям. Он все острее сознавал бедственность своего положения и через некоторое время окончательно выбился из сил. Изможденный, он вынужден был отказаться от своей цели и вернуться в лагерь. До сих пор остается загадкой, как он не заблудился. Это стоило юноше огромного труда; несколько раз он принимался идти по ложному следу и отчаивался, но в конце концов меж деревьев впереди все-таки замаячила белая палатка.

Тогда усталость вновь сделала свое дело: Симпсон начал успокаиваться. Он развел огонь и приготовил себе завтрак. Горячий кофе и жареный бекон позволили ему немного собраться с мыслями, и он осознал, что вел себя как мальчишка. Тогда он предпринял очередную, на сей раз более успешную попытку подойти к делу спокойно и взвешенно. Тут как нельзя кстати пришлась свойственная ему от природы храбрость, и он решил сначала отправиться на поиски Дефаго, а если те не увенчаются успехом – постараться отыскать дорогу к их первой стоянке и вызвать подмогу.

Так он и поступил. Взяв с собой еду, спички, винтовку и маленький топорик, чтобы оставлять зарубки на стволах, он выдвинулся в путь. Было восемь утра, и яркое солнце, взойдя на безоблачное небо, уже тронуло верхушки деревьев. У костра Симпсон закрепил записку – на случай, если в его отсутствие Дефаго вернется сам.

На сей раз, следуя тщательно составленному плану, юноша двинулся в другом направлении. Он намеревался обойти лагерь по широкой дуге, которая позволила бы ему рано или поздно напасть на след проводника. Не пройдя и четверти мили, он наткнулся на следы, оставленные в снегу крупным зверем, а рядом легкие следы помельче, явно человеческие, – следы Дефаго. Облегчение, испытанное Симпсоном в тот миг, было вполне естественным, но недолгим. На первый взгляд следы предлагали простое и разумное объяснение произошедшему: крупные отпечатки явно принадлежали сохатому, случайно набредшему в темноте на лагерь и с перепугу издавшему жуткий предостерегающий вопль. Дефаго, которому отточенные до совершенства охотничьи инстинкты позволили еще с вечера учуять приближение лося, немедля кинулся в погоню за добычей. Его крайнее возбуждение и внезапное исчезновение объяснялись, конечно...

Тут Симпсону пришлось отказаться от первоначальной догадки, за которую он столь истово ухватился; здравый смысл безжалостно указал ему, что этого попросту не может быть. Ни один уважающий себя проводник, а уж тем более такой опытный, как Дефаго, не повел бы себя столь опрометчиво и не бросился бы в погоню без винтовки!.. Произошедшее не могло объясняться так просто, особенно если вспомнить все подробности: полные ужаса крики Дефаго, странные его слова и мертвенную бледность на лице, когда тот впервые учуял неведомый запах; а еще приглушенные одеялом рыдания в темноте и первоначальный отказ отправляться в эти края...

К тому же, приглядевшись хорошенько к следам зверя, Симпсон сразу понял, что их оставил вовсе не лось. Хэнк рассказывал, как должны выглядеть отпечатки лосиных копыт – и быка, и коровы, и на всякий случай теленка, – даже зарисовал их на кусочке бересты. Эти следы были совсем другими. Большие, округлые, широкие, без заостренных кончиков впереди. На миг Симпсон задался вопросом, не мог ли их оставить медведь. Других крупных животных в здешних краях не водилось, карибу в это время года не забредали так далеко на юг, а если ненароком и забрели, у их копыт все равно другие отпечатки.

То были зловещие знаки – таинственные письмена на снегу, оставленные неведомым зверем, который сумел выманить человека из палатки и увести за собой прочь из лагеря. Стоило Симпсону соединить их у себя в голове с незабываемым жутким воплем, огласившим лес на рассвете, голова у него пошла кругом и невероятное смятение вновь овладело его разумом. Он почувствовал явственнуюугрозу своей жизни. Склонившись над следами, чтобы еще раз их изучить, он опять уловил тот сладковато-едкий душок, тотчас выпрямился и с трудом поборол приступ тошноты.

Тут память сыграла с ним очередную злую шутку. Он вдруг вспомнил ноги Дефаго, торчавшие из палатки, пихтовые ветви, которые словно подтащили к выходу, и то, как проводник жался к Симпсону, пытаясь укрыться от таившегося за пологом. Все подробности ночного происшествия разом обрушились на его смятенный разум. Казалось, они подстерегали его в черных глубинах леса, там, где несметные полчища деревьев слушали, наблюдали и ждали, что же он предпримет, все теснее и теснее смыкая вокруг него кольцо...

И все же, будучи юношей не робкого десятка, Симпсон устремился дальше по следу, задушив в себе неприглядные, подрывающие волю страхи. Он оставлял зарубки на бесчисленных деревьях, боясь заблудиться на обратном пути, и поминутно выкликал имя проводника. Глухие удары топорика по массивным стволам и незнакомые ноты в собственном голосе в конце концов начали пугать его: страшно было и производить, и слышать эти звуки, ибо они непрерывно привлекали внимание к нему самому и его точному местонахождению, и если кто-то сейчас действительно выслеживал его, как сам он выслеживал другого...

Усилием воли Симпсон пресек эту мысль в зародыше. Именно с таких мыслей, осознал он, начинается безумие самого дьявольского рода, способное в кратчайшие сроки уничтожить разум.

Хотя снег еще не лег сплошным покровом – мелкие сугробы образовались лишь на самых открытых местах и полянах, – первые несколько миль Симпсон без труда шел по следу. Там, где деревья позволяли, он тянулся прямо, словно проложенный по линейке. Шаги постепенно делались шире и шире, покуда не приобрели совершенно невозможную для обычного зверя длину. Казалось, тот перемещался громадными прыжками, едва ли не воспаряя над землей... Один из таких «шагов» Симпсон измерил – тот оказался длиной в восемнадцать футов. Здесь явно крылась ошибка, и у юноши не укладывалось в голове, почему на снегу между одним отпечатком и другим нет больше никаких следов. Но что смутило Симпсона еще больше и заставило предположить, что его подводит зрение, так это шаги Дефаго, которые удлинялись похожим образом и тоже покрывали теперь немыслимые расстояния. У Симпсона ноги были куда длиннее, чем у Дефаго, однако он не смог одолеть с разбега и половины такого «пролета».

Вид двух этих следов, тянувшихся рядышком, безмолвное свидетельство фантастического перемещения двух существ, которых безумие или ужас наделили сверхъественными способностями, тронуло и потрясло Симпсона до самых потаенных глубин души. Ничего более ужасного он в своей жизни не видел. Он машинально, почти рассеянно двинулся по следам дальше, то и дело оглядываясь через плечо: уж не преследует ли и его какое-нибудь существо с кошмарной поступью?.. Вскоре он совсем перестал понимать, что означают эти следы – отпечатки, оставленные на снегу чем-то безымянным, неукротимым и диким, а рядом – следы маленького франкоканадца, который всего несколько часов назад делил с ним палатку, болтал, смеялся и даже пел...

V

Пожалуй, на месте молодого и неопытного Симпсона только практичный шотландец, наделенный здравомыслием и логическим мышлением, мог похвастаться той малой толикой самообладания, каковую ему чудом удавалось сохранять на протяжении всего этого странствия. Любому другому юноше на его месте двух последующих открытий хватило бы, чтобы изо всех сил припустить обратно к лагерю, но наш молодой человек лишь покрепче сжал винтовку и в горячем порыве души, которой было уготовано истовое служение Свободной Шотландской Церкви, обратился к небесам с безмолвной крылатой молитвой. Оба следа, заметил он, претерпели странную перемену, носившую – по крайней мере в том, что касалось человеческой поступи, – поистине чудовищный характер.

Сперва Симпсон заметил эту перемену в более крупных следах неведомого зверя и долгое время не мог поверить своим глазам. То ли палая листва вызывала странную игру света и тени, то ли сухой снег, припорошивший тонко смолотой рисовой мукой края следов, создавал столь причудливый обман зрения... Неужто большие следы действительно приобрели едва заметный окрас? Вокруг глубоких ямок, оставленных зверем, появилась таинственная красноватая кайма, которую скорее можно было объяснить игрой света, нежели примесью некоего вещества, способного окрашивать снег. В самом деле, каждый округлый след становился все ярче и ярче, и смутный алый отлив стал штрихом, сделавшим и без того зловещую картину еще более жуткой.

Однако, когда Симпсон, не в состоянии ни оценить, ни объяснить этого явления, обратил внимание на человеческие следы, дабы посмотреть, не преобразились ли подобным образом и они, его ждало неизмеримо более жуткое открытие, наводившее на куда более пугающие предположения. За последние сто ярдов следы Дефаго приобрели явственное сходство с поступью зверя. Перемена эта происходила постепенно, но ошибки быть не могло. Хотя Симпсон и не заметил, когда именно начались изменения, результат был налицо: мелкие и аккуратные следы Дефаго стали точной копией более крупных следов, пролегавших рядом. Стало быть, изменились и ноги, оставлявшие эти отпечатки! Стоило Симпсону это осознать, как сердце сжалось от ужаса и омерзения.

Впервые за все это время Симпсон замешкался; затем, устыдившись собственной боязни и нерешительности, он сделал два-три поспешных шага и остановился как вкопанный. Прямо перед ним оба следа внезапно оборвались. Сколько он ни искал, на сотни ярдов вокруг не нашлось больше ни единого намека на их продолжение, ни единого отпечатка.

Деревья росли здесь очень густо, и все как на подбор огромные – вековые ели, кедры, тсуги, – и подлеска между ними не было. Симпсон в растерянности озирался по сторонам, лишенный возможности мыслить здраво. Затем он вновь отправился на поиски следов, искал, искал и искал, но раз за разом не находилничего. Ноги, что до сих пор оставляли отпечатки на поверхности снега, по всей видимости, воспарили над землей!

В этот миг смятения и неразберихи его бедное сердце ждал последний, точный и выверенный удар. Удар пришелся аккурат на самое больное место, окончательно лишив его присутствия духа. Симпсон в тайне догадывался, что это случится – и оно случилось.

Высоко в небе, приглушенный высотой и дальностью, зазвенел странно истончившийся, завывающий голос Дефаго.

Звук этот обрушился на Симпсона из неподвижного зимнего неба и поверг его в ступор. Ружье выпало из рук. На миг он целиком превратился в слух, затем пошатнулся и прижался к ближайшему дереву, чтобы не упасть: такое безнадежное смятение охватило его разум и душу. В тот миг он испытал самое чудовищное и сокрушительное потрясение в своей жизни, и сердце на несколько секунд очистилось от каких-либо чувств, словно их выдуло ветром.

– О! О! Эта огненная высь! О, как жжет ноги! Они горят огнем! – летели с небес вновь и вновь необъяснимо завораживающие, мучительные мольбы и жалобные вопли Дефаго.

Потом все стихло, и необъятная Чаща опять погрузилась в настороженную тишину.

А Симпсон, сам не понимая, что творит, заметался по лесу в лихорадочных поисках, крича, спотыкаясь о корни и камни и поминутно бросаясь в погоню за незримым Зовущим. Лишившись завесы памяти и эмоций, которой опыт прикрывает человеческую душу от чрезмерных потрясений, Симпсон бегал по Чаще в смятении и беспамятстве, преследуя то одну мнимую цель, то другую, как корабль в бушующем море, с ужасом в глазах, душе и сердце. Ибо в голосе Дефаго он различал Ужас Дебрей – губительный зов Безлюдья, наваждение нетронутых далей. В те мгновения он познал все муки несчастных скитальцев, безнадежно и безвозвратно заплутавших в лесу, все порывы и страдания души, столкнувшейся с подлинным Одиночеством. Среди черных руин сознания Симпсона пламенел образ Дефаго, вечно преследуемого неведомой и беспощадной силой, вечно гонимого по небесным просторам над древними лесами...

Казалось, минули века, прежде чем Симпсону удалось выбраться из хаоса беспамятства и спутанных чувств, ненадолго стать на якорь, замереть на месте и подумать...

Крики с небес утихли; на хриплый зов Симпсона никто не отвечал; дух Чащи безвозвратно увлек жертву в свои непостижимые пределы – и отпускать не собирался.

Однако Симпсон продолжал искать и звать, как ему казалось, еще несколько часов, и лишь во второй половине дня наконец сумел оставить бессмысленные попытки найти Дефаго и решил вернуться в лагерь на берегах Воды Пятидесяти Островов. Уходил неохотно: в ушах еще звенело эхо жутких воплей. Не без труда он нашел брошенное ружье и тропу, по которой сюда пришел. Сосредоточиться помогали мучительный голод и необходимость отыскивать на деревьях едва различимые зарубки, сделанные им наспех и кое-как. Если бы не это, признает он, пережитое им временное забытье могло продлиться неизвестно сколько и закончиться настоящей катастрофой. Постепенно, шаг за шагом, к нему возвращалось некое подобие душевного равновесия.

И все же обратный путь в сгущающихся сумерках был тяжел и полон испытаний. Симпсону мерещилась погоня: за спиной беспрерывно слышались то чьи-то шаги, то смех или шепот; за кустами и деревьями шныряли темные силуэты, подавая друг другу знаки и готовя согласованное нападение, как только он пройдет мимо. Шелест ветра в кронах деревьев заставлял его вздрагивать и напряженно прислушиваться. Симпсон шел крадучись, перебегал от ствола к стволу, прячась за ними, и изо всех сил старался не шуметь. Если раньше ему казалось, что лесные тени защищали и укрывали его, то сейчас они пугали, бросали вызов, и в показном великолепии природы ему теперь мерещились мириады угроз, смутных и оттого еще более зловещих. Вспоминая случившееся, он в каждой мелкой подробности различал лежащее на виду предвестие непостижимой и неминуемой гибели.

Однако тот факт, что ему все же удалось выйти из тех испытаний победителем, заслуживает восхищения. Даже бывалого охотника на его месте могла постичь гораздо менее завидная участь. Учитывая обстоятельства, шотландец держался очень неплохо, и составленный им план дальнейших действий – наглядное тому доказательство. О сне, конечно, не могло быть и речи, и пробираться по незнакомым местам в темноте показалось Симпсону столь же рискованной затеей, поэтому он всю ночь просидел у костра, сжимая в руках винтовку и ни на минуту не позволяя огню угаснуть. Кошмарное ночное бдение на всю жизнь оставило след в его душе; и все-таки он благополучно пережил ночь и, как только начало светать, отправился в обратный путь до первой стоянки, чтобы позвать на помощь товарищей. Как и прежде, Симпсон оставил у костра записку с объяснением причины своего ухода и указанием места, где спрятан более чем достаточный запас провизии и спичек, хотя шотландец и не чаял, что до этих припасов когда-нибудь доберется рука человека.

Как ему удалось в одиночку найти дорогу через лес и озеро – история, заслуживающая отдельного рассказа, и если бы вы ее услышали, то на своей шкуре прочувствовали бы неизбывное одиночество души, каковое испытывает человек, когда сама Природа сжимает его в своей громадной горсти – и смеется. Неиссякаемая отвага юноши достойна искреннего восхищения.

Симпсон не утверждает, что ему помогла сноровка: он шел по едва приметной тропе бездумно, почти машинально. И это, вне всяких сомнений, правда. В дороге он руководствовался указами подсознания, то есть инстинктами. Быть может, помогло ему и некое внутреннее чувство направления, присущее животным и первобытным людям, иначе как смог он отыскать то место, где почти три дня назад Дефаго спрятал каноэ со словами: «Греби отсюда ровнехонько на запад, к солнцу, там и будет наш лагерь»?

Солнце к тому времени уже скрылось, однако он сумел воспользоваться компасом, когда сел в хлипкое суденышко, чтобы преодолеть последние двенадцать миль пути. Какое невыразимое облегчение он испытал, осознав, что оставляет лес позади! К счастью, вода была спокойная; Симпсон решил переплыть озеро строго поперек, а не держаться берега, что удлинило бы его путь миль на восемь. И вновь юноше улыбнулась удача: остальные охотники как раз вернулись в лагерь. Свет их костров послужил ему прекрасным ориентиром, без которого он мог всю ночь проискать стоянку.

Была почти полночь, когда его каноэ зашуршало по песчаному дну небольшой бухты, и Хэнк, Шатун и дядя Симпсона, разбуженные криками, повыскакивали из палаток и под руки повели к затухающему костру этого изможденного, полуживого представителя шотландского народа.

VI

Внезапное появление его приземленного дядюшки в этом мире колдовства и ужаса, что неотступно преследовали Симпсона последние два дня и две ночи, произвело на юношу немедленное благотворное действие, позволив ему увидеть случившееся в новом свете. Бодрое дядино «Здорово, племянничек! Ну-ка, говори, что стряслось?» и его крепкое сухое рукопожатие тотчас отрезвили юношу. Его вдруг захлестнули совсем иные чувства. Он осознал, что дал изрядную «слабину», и даже немного устыдился своего поведения. В нем пробудилась природная консервативность ума.

И это, несомненно, объясняет, почему ему так непросто было выложить собравшимся у костра все, что с ним приключилось. Впрочем, он рассказал достаточно, чтобы охотники тотчас решили спозаранку выдвинуться на поиски Дефаго. Без Симпсона нечего было и надеяться его отыскать, поэтому юношу следовало отогреть, накормить и, самое главное, уложить спать. Доктор Кэткарт оценил состояние пациента куда правильнее, чем сам пациент, и сделал ему небольшую инъекцию морфия, после чего Симпсон шесть часов проспал как убитый.

Из подробных описаний, составленных позднее оным студентом-богословом, следует, что, рассказывая товарищам о событиях последних двух дней, он сознательно опустил множество важных и ключевых для понимания дела подробностей. Симпсон утверждает, что просто не осмелился рассказать о них, глядя в невозмутимое лицо своего благоразумного дядюшки. В результате вся группа сделала ошибочный вывод, что ночью с Дефаго случился необъяснимый приступ умопомешательства. Вообразив, будто слышит «зов» некоего духа или силы, он убежал в лес без запаса провизии и оружия, где в ближайшие дни его постигнет чудовищная и мучительная смерть от холода и истощения, если вовремя его не спасти. «Вовремя», конечно, означало «немедля».

Весь следующий день – а выдвинулись они в семь утра, приказав Шатуну не тушить костер и держать наготове горячую воду и пищу, – Симпсон понемногу открывал дяде остальные подробности дела, не замечая однако, что их вытягивают из него посредством незаметного и деликатного допроса. К тому времени, когда они достигли начала тропы и спрятали каноэ на берегу озера, чтобы потом сразу же отправиться в обратный путь, юноша поведал, что Дефаго мерещился в лагере странный запах и что в своих рассказах он поминал «какого-то Вендиго», а потом рыдал среди ночи и вообще демонстрировал всевозможные признаки нешуточного душевного волнения. Симпсон так же сознался, что его и самого выбил из колеи «тот необычайный запах, резкий и едкий, наподобие львиного». Когда же путники менее чем через час достигли Воды Пятидесяти Островов, он проболтался – или, как ему потом казалось, сдуру признался в собственном умоисступлении, – что слышал «крики о помощи» исчезнувшего проводника. Сами слова он все-таки опустил, просто не сумев заставить себя повторить этот нелепый бред. И хотя юноша рассказал о том, как следы человека на снегу постепенно становились точной копией следов зверя, только в миниатюре, он не признался, какоеименно расстояние они покрывали. Пытаясь балансировать между личной гордостью и врожденной честностью, он всякий раз заново решал вопрос о том, что рассказать, а чем пренебречь. Огненный отлив следов, например, Симпсон счел достойным упоминания, но о том, что тело Дефаго вместе с постелью кто-то частично выволок из палатки, он поведать так и не смог.

В конечном счете доктор Кэткарт, мнивший себя искушенным знатоком человеческих душ, с уверенностью заключил, что разум его племянника, не вынеся напряжения, одиночества, смятения и ужаса, оказался в плену галлюцинаций. Не преминув похвалить юношу за выдержку, он сумел убедительно продемонстрировать, где, когда и почему его рассудок дал слабину. Он одновременно превозносил заслуги племянника и в то же время заставлял его усомниться в своих умственных способностях, тем самым умаляя ценность его свидетельских показаний. То есть, как и многие материалисты, он попросту лгал, умело пользуясь скудностью имеющихся в их распоряжении сведений, поскольку сведения, предоставленные Симпсоном, показались его уму несостоятельными.

– Это ужасающее безлюдье, – произнес он, – способно глубоко потрясти разум любого человека, а уж тем более человека с развитым воображением. Подобным образом лес подействовал и на меня, когда я был в твоем возрасте. Зверь, забредший в ваш лагерь той ночью, мог быть только лосем – лосиный рев, знаешь ли, порой имеет весьма необычное звучание. Причудливый цвет снега под копытами, конечно, объясняется нарушением твоего зрительного восприятия вследствие душевного потрясения. Истинный размер шагов мы скоро установим, как только доберемся до них. Однако ты и сам знаешь, что звуковые галлюцинации – когда люди якобы слышат голоса – одна из самых распространенных форм бреда, вызываемых перевозбуждением. В твоем случае перевозбуждением вполне простительным, мой мальчик, и, позволь добавить, замечательно взятым тобой под контроль. Да и во всем остальном ты проявил удивительное мужество и отвагу, ибо заблудиться в этой глуши – испытание поистине ужасное, и я совершенно уверен, что в подобном положении не сумел бы продемонстрировать и толики твоей мудрости и решительности. Единственное, что мне сложно пока объяснить, – чертов запах...

– Меня от него замутило, ей-богу, – заявил племянник. – Голова пошла кругом!

Глубокомысленный и всеведущий тон дядюшки, взятый им на том лишь основании, что он владел бо́льшим числом психологических терминов, вызвал у юноши внутренний протест. Легко строить из себя всезнайку, когда пытаешься объяснить то, чего не видел сам!

– Кошмарный, дикий запах, иначе я не могу его описать, – заключил юноша, глядя на своего невозмутимого дядю.

– Могу лишь подивиться, – последовал ответ, – что в тех обстоятельствах он не показался тебе еще ужаснее.

Симпсон понимал, что эти сухие слова имеют отношение не столько к истине, сколько к дядиному толкованию «истины».

Наконец они добрались до маленькой стоянки и нашли там палатку, целую и невредимую, холодное кострище и рядом на колышке – записку. Никто ее не снял. Неумело спрятанный запас провизии, впрочем, оказался разорен ондатрами, норками и белками. Спички они разбросали по всей полянке, а еду съели до последней крошки.

– Что ж, господа, его тут нет! – по своему обыкновению громко и решительно объявил Хэнк. – Это так же верно, как то, что угля в преисподней хватит на всех! А вот куда он подевался – вопрос посложнее. Думаю, отыскать его будет не легче, чем торговать нимбами в местах повыше! – Присутствие студента-богослова на сей раз не стало преградой для его излияний, хотя из уважения к читателю они изрядно отредактированы. – Сейчас же выходим на поиски, черт подери!

Знакомые следы недавнего присутствия здесь Дефаго произвели на охотников тягостное впечатление: все они невольно задумались о том, какая страшная участь могла его постигнуть. Особенно невесело было смотреть на палатку и ложе из пихтовых ветвей, примятых его телом: казалось, проводник бродит где-то рядом и скоро вернется. Симпсон, смутно чувствуя, что от исхода дела зависит его дальнейшая судьба, начал полушепотом рассказывать прочие подробности случившегося. Он вел себя гораздо спокойнее, да и усталость после вчерашних долгих скитаний давала о себе знать. Несколько охлаждали его чувства и дядины рассудочные доводы – а скорее уж «домыслы» – о причинах тех событий и явлений, кошмарные образы которых до сих пор стояли у юноши перед глазами.

– Он побежал вон туда, – сообщил он двум своим спутникам, указывая направление, в котором скрылся проводник тем ранним утром. – Бросился стремглав, точно олень, и исчез между вон той березой и тсугой...

Хэнк и Кэткарт переглянулись.

– Мили две я шел по следу, – продолжал Симпсон, в голосе которого вновь начал сквозить пережитый ужас, – а потом след взял и оборвался! Будто и не было его!

– Тогда-то ты и услыхал его, и зачуял вонь, и... пошли черти вразнос! – воскликнул Хэнк, выдавая нешуточное душевное волнение.

– Тогда-то в твоем взбудораженном сознании начали возникать галлюцинации, – тихо добавил доктор Кэткарт, но не настолько тихо, чтобы племянник его не услышал.

До лагеря добрались быстро, день был еще в разгаре, и для поисков оставалось добрых два часа яркого солнца. Доктор Кэткарт и Хэнк, не теряя времени, отправились по следу, но Симпсон оказался не в силах их сопровождать. Они решили пойти по его зарубкам и следам, а ему тем временем велели оставаться в лагере, поддерживать огонь и отдыхать.

Однако спустя три часа, уже в сумерках, охотники вернулись ни с чем. Свежий снег замел все прежние следы, и хотя доктор с проводником прошли по зарубкам до того места, где Симпсон повернул обратно, ни единого намека на присутствие человека – да и зверя, если уж на то пошло, – обнаружить не удалось. На свежем, совершенно нетронутом снегу вообще не было никаких следов.

Охотники не представляли, что делать дальше. Прочесывать лес, конечно, можно неделями, да толку от этого мало. Выпавший снег лишил их единственной надежды, и вечером приунывшие охотники собрались у костра поужинать. Было от чего приуныть: у Дефаго в Крысином Волоке осталась жена, и без его заработка она лишалась всяких средств к существованию.

Теперь, когда им открылась вся неприглядная истина, они решили поговорить начистоту, отбросив недомолвки и притворство, и трезво оценить факты и свои возможности. Даже на памяти доктора Кэткарта то был далеко не первый случай, когда человек поддавался наваждению Чащи и сходил с ума, тем более что Дефаго был отчасти к этому предрасположен, имея в крови склонность впадать в меланхолию. Организм его, вдобавок, был ослаблен запойным пьянством. Что-то в этой вылазке – невозможно установить, что именно, – послужило спусковым крючком для болезни, и он ушел. Ушел в край деревьев и озер, чтобы умереть от голода и истощения. Шансы, что он сумеет найти лагерь, крайне малы; его умоисступление с тех пор наверняка только усилилось, и вполне может быть, что он совершил над собой насилие, приблизив тем самым ужасный конец. Вероятно, пока они тут беседуют, конец этот уже наступил. Впрочем, все дружно согласились с предложением Хэнка подождать еще немного и весь следующий день, от рассвета до захода солнца, посвятить самому тщательному прочесыванию леса. Они разделятся, и каждый будет искать следы в своем секторе. Обсудив план в мельчайших подробностях, они завели разговор о том, какую именно форму мог принять Ужас Дебрей, поразивший рассудок несчастного проводника. Хэнк, хотя и был в общих чертах знаком с этой легендой, явно не обрадовался повороту, который принимала беседа. Он почти не участвовал в разговоре, но и то, что он успел сказать, пролило немало света на произошедшее. Так, например, он признал, что в этих краях с прошлого года ходят слухи, будто минувшей осенью несколько индейцев «видели Вендиго» на берегах Воды Пятидесяти Островов и что именно по этой причине Дефаго не хотел здесь охотиться. Хэнк, несомненно, полагал, что своими уговорами он в каком-то смысле поспособствовал гибели давнего приятеля.

– Когда индеец сходит с ума, – пояснил он, обращаясь скорее к самому себе, нежели к своим спутникам, – про него говорят, будто он «видел Вендиго». А бедный старый Дефаго верил во все эти бредни! Он же суеверный до мозга костей!

Тогда Симпсон, почувствовав, что обстановка располагает к откровенности, заново рассказал друзьям, как все было. На сей раз он не опустил ни одной подробности и тщательно описал собственные чувства и страхи, умолчав лишь о словах, какие выкрикивал Дефаго.

– Да ведь он сам должен был рассказать тебе эту легенду, дорогой мой, – опять взялся за свое доктор Кэткарт. – И, само собой, его рассказы заронили в твой воспаленный разум семя идей, которое впоследствии проросло и дало плоды!

Тут Симпсон вновь привел факты. Дефаго, заявил он, почти ничего не говорил о чудище из легенд. Он, Симпсон, легенд этих не знал и, насколько мог помнить, даже не читал о них в книгах, а имя зверя слышал впервые.

Конечно, он говорил правду, и доктор Кэткарт вынужден был с неохотой признать, что дело это в высшей степени необычное и таинственное. Впрочем, вслух он ничего подобного не сказал. Изменилось его поведение: он старался не поворачиваться спиной к чаще и всегда следил, чтобы за ним был ствол толстого крепкого дерева; стоило костру начать гаснуть, как он тут же принимался его раздувать; быстрее остальных он настораживался, если из ночной тишины доносились какие-нибудь звуки – плеск рыбы в озере, хруст веток в зарослях кустарника, буханье снежных шапок, подтаявших от теплого воздуха над костром. Голос у Кэткарта тоже изменился, став чуть менее уверенным и тихим. Попросту говоря, страх сковал всех обитателей маленького лагеря, и хотя они с радостью побеседовали бы о чем-нибудь другом, все попытки сменить тему были тщетны: разговор вновь и вновь сводился к обсуждению причины их страха. Хэнк был самым честным из присутствующих и оттого почти всегда молчал. Но и он ни разу за вечер не повернулся спиной к чаще. Лицо его неизменно было обращено к лесу, и, когда приходилось идти за дровами, он не забредал дальше необходимого.

VII

Вокруг лагеря стеной стояла тишина, поскольку свежего снега было хоть и немного, но все же достаточно, чтобы приглушать любые звуки; вдобавок все кругом сковал весьма крепкий мороз. Ночную тишь нарушали только их голоса, гул пламени, да изредка что-то проносилось в воздухе с едва различимым звуком, подобным шелесту крыльев ночного мотылька. С отходом ко сну никто не спешил. Дело шло к полуночи.

– А ведь легенда весьма интересная, – заметил доктор, просто чтобы нарушить в очередной раз воцарившееся у костра гробовое молчание. – Вендиго и есть воплощение того самого Зова Дикой Природы, который иные впечатлительные натуры слышат и идут за ним на верную смерть.

– Ваша правда, – отозвался Хэнк. – Если услышишь его – не ошибешься. Он тебя кличет по имени, ей-богу!

Опять наступила тишина. Тогда доктор Кэткарт вернулся к запретной теме, да так поспешно и настойчиво, что остальные в испуге подскочили на месте.

– А все-таки аллегория весьма примечательна! – воскликнул он, озираясь во тьме по сторонам. – Говорят, что Голос напоминает все бесчисленные звуки Чащи разом: вой ветра, плеск воды, крики животных и тому подобное. Стоит жертве услышатьэто – пиши пропало! Еще говорят, что у бедолаги больше всего страдают ноги и глаза. Ноги, понятное дело, из-за жажды к перемене мест и неостановимого бега, а глаза – от наслаждения красотой. Бедный скиталец мчится с такой скоростью, что стирает ноги, и из глаз у него течет кровь.

Доктор Кэткарт все это время продолжал напряженно вглядываться в окружающую тьму.

– Так и Вендиго, говорят, стирает себе ноги, – очевидно, из-за чудовищной скорости бега и трения о землю. В конце концов они отваливаются, а на их месте отрастают точно такие же.

Симпсон слушал дядю, замирая от ужаса и изумления; однако больше всего его поразила бледность, разлившаяся по лицу Хэнка. Симпсон с радостью заткнул бы уши и зажмурил глаза, если бы посмел.

– А еще он ходит не только по земле, – раздался гнусавый голос проводника. – Но и по небу, да так высоко, что ему кажется, будто его жгут звезды. Иногда он с грохотом оттуда спрыгивает и бежит по верхушкам деревьев, волоча за собой жертву, а потом бросает ее оземь, как скопа швыряет рыбину, чтобы убить ее и съесть. Только жертв своих он не ест. Надо же, из всей дряни, что можно найти в Чаще, его пища – мох! – Он коротко, неестественно хохотнул. – Пожиратель мха, вот он кто, этот Вендиго, – добавил проводник, заглядывая в глаза спутникам. – Пожиратель мха... – И он разразился самой непристойной бранью, на какую только был способен.

Симпсон теперь понял истинное предназначение этого разговора. Больше всего на свете его спутников, сильных и «бывалых» звероловов, пугала сейчас тишина. Беседа служила им защитой от времени, и от мрака вокруг, и от подступающей паники, и от осознания, которое неизбежно постигло бы их, осмелься они хоть на минуту умолкнуть и дать волю самым сокровенным своим мыслям: они одни-одинешеньки во вражеском стане. Тут Симпсон имел над остальными превосходство, ведь он уже пережил одну такую ночь, прошел крещение ужасом, и душа его, очерствев, стала к нему невосприимчива. А души этих двоих – рассудительного, скептически настроенного доктора и сурового знатока леса – пробирал сейчас самый настоящий сокровенный ужас.

Так шли часы; и так, упрямо крепясь духом, эти трое представителей человеческого рода, забравшиеся в самую пасть безлюдной глуши, сидели у костра и вели неразумные беседы об ужасной, бередящей душу легенде. Учитывая произошедшее, битва им предстояла неравная, ведь у Природы было преимущество первого удара, и она успела взять одного заложника. Судьба пропавшего товарища тяготила всех троих, ложась на сердце тяжким бременем, и в конце концов бремя это стало невыносимым.

Первым не выдержал Хэнк. Когда у костра в очередной раз воцарилось молчание, которое никто не в силах был нарушить, проводник внезапно дал волю накопившимся чувствам, причем сделал это весьма своеобразно: вскочил и испустил в ночной мрак оглушительный вопль. Казалось, он больше не мог себя сдерживать. Простым криком он не ограничился: чтобы звук разнесся как можно дальше, он, крича, похлопывал себя ладонью по губам.

– Это для Дефаго, – пояснил он, поглядев на своих спутников и странно, вызывающе хохотнув. – Для моего старинного дружка! – Опустим все сложносочиненные ругательства, какими он сдобрил свою речь. – Зуб даю, он сейчас где-то рядом!

В этой выходке Хэнка было столько безрассудства и слепой ярости, что Симпсон от страха невольно вскочил на ноги, а у доктора изо рта выпала трубка. Лицо Хэнка было мертвенно-бледным, и Кэткарт внезапно потерял всякое самообладание. Гневно сверкнув глазами, он тоже встал, хотя и с неспешностью, обусловленной привычкой держать себя в руках, и приблизился вплотную к проводнику. Тот вел себя недопустимо, глупо, опасно в конце концов, и это следовало сейчас же прекратить.

Можно долго рассуждать о том, что случилось бы дальше, но доподлинно мы никогда этого не узнаем: в мертвой тишине, воцарившейся сразу после того, как Хэнк испустил свой чудовищный вопль, и словно бы в ответ ему что-то с огромной скоростью пронеслось в небе над их головами – что-то очень крупное, поскольку оно рассекало воздух со свистом, – а потом вдруг раздался слабый и тонкий человеческий крик, полный неописуемого страдания и мольбы:

– О! О, эта огненная высь! О! Мои ноги горят огнем! Как жжет!

Побелев до самого воротника рубашки, Хэнк ошалело озирался по сторонам, как испуганное дитя. Доктор Кэткарт, прокричав что-то нечленораздельное, в ужасе кинулся было к единственному укрытию – палатке – и замер на месте как вкопанный. Один лишь Симпсон сохранил некоторое присутствие духа. Его собственный ужас засел слишком глубоко и не мог сразу же дать о себе знать. И потом, Симпсон уже слышал этот зов.

Повернувшись к остолбеневшим товарищам, он совершенно спокойно произнес:

– Вот этот крик я и слышал! Эти самые слова.

Запрокинув голову к небу, он завопил:

– Дефаго! Дефаго! Давай к нам! Спускайся!

И, прежде чем они успели что-либо предпринять, раздался треск, что-то тяжелое упало с неба, ломая на лету сучья деревьев, и со страшным грохотом ударилось о мерзлую землю. Треск и шум были поистине ужасающими.

– Это он, Господи помилуй! – сдавленно зашептал Хэнк, машинально выхватывая из-за пояса охотничий нож. – Он идет! Идет сюда! – добавил проводник, хохоча от ужаса, и в следующий миг умолк: из темноты к костру приближались по снегу тяжелые шаги.

Неверные шаги звучали все ближе и ближе, а три охотника стояли на месте. Доктор Кэткарт в считаные секунды постарел; взгляд его был пуст и неподвижен. Хэнк так невыразимо страдал, что, казалось, вот-вот выкинет еще что-нибудь, однако он тоже стоял, не шевелясь, точно высеченный из камня истукан. Все они напоминали потрясенных детей – зловещее зрелище! А шаги все близились, и все громче скрипел под чьими-то невидимыми ногами мерзлый снег. Это медленное, размеренное и неотвратимое приближение тянулось слишком долго – словно все происходило в кошмарном бреду.

VIII

И вот наконец тьма, зачавшая в таких муках, разродилась: в круг неверного света, где зарево от костра мешалось с тенями, ступила фигура. Секунду она медлила, незряче вглядываясь в охотников, а потом странной, дерганной поступью марионетки двинулась дальше, к самому костру, вышла на яркий свет, и тут все наконец увидели, что это человек. Не кто-нибудь, а сам Дефаго.

В этот миг пелена ужаса, казалось, заслонила лица всех присутствующих, и сквозь нее три пары сверкающих глаз словно заглянули за пределы обычного зрения и увидели Неведомое.

Дефаго двигался шатким, разболтанным шагом; сперва он приблизился ко всей троице, затем резко повернулся к Симпсону. С губ его слетело:

– Вот и я, шеф Симпсон! Кажется, меня звали. – Он говорил сиплым, сухим, едва различимым голосом человека, находящегося на грани смерти. – Черт, ну и горячий прием мне там устроили! – И он захохотал, откинув голову и заглядывая в лицо юноше.

Его смех привел в движение всю группу застывших фигур с белыми, как воск, лицами: Хэнк кинулся вперед, изрыгая такую невообразимую брань, что Симпсон даже не узнал в ней родного наречия и решил, что проводник с испугу перешел на язык какого-нибудь индейского племени или иной неизвестный диалект. И все же юноша очень обрадовался – необычайно обрадовался, – что тот встал между ним и Дефаго. Доктор Кэткарт тоже приближался, но медленней, то и дело оступаясь.

Симпсон почти не помнит, что было сказано и сделано в следующие минуты, ибо вид омерзительного призрака, подошедшего к нему почти вплотную и уставившего на него свой исступленный взгляд, сперва привел его в полнейшее замешательство. Он остолбенел. И ничего не говорил. Не обладая закаленной волей своих старших товарищей, заставлявшей их действовать вопреки даже самым сильным душевным потрясениям, он просто стоял и смотрел. Все происходило точно за стеклом и оттого казалось почти ненастоящим: кошмарное видение, порожденное воспаленным сознанием. Сквозь потоки бессмысленных ругательств Хэнка он все же различил властный голос дядюшки, сдавленный и хриплый, который говорил что-то о тепле и горячей пище, одеялах, виски и тому подобном... А потом в нос ударило то самое неведомое зловоние, сбивающее с толку, едкое и одновременно сладкое.

Однако именно он, Симпсон, – охотник куда менее опытный и искушенный, чем остальные, – сформулировал и произнес слова, сумевшие немного разрядить чудовищную обстановку, потому что кто-то наконец выразил вслух сомнения и страхи всех троих охотников.

– Это... это ведьвы, Дефаго? – спросил он срывающимся от ужаса голосом.

И тут же, не успел проводник хотя бы пошевелить губами, Кэткарт выпалил громогласный ответ:

– Конечно, это он! Конечно! Но ты разве не видишь, что он полумертв от усталости, холода и страха! Разве подобныеиспытания не способны изменить человека до неузнаваемости?

Ясно было, что так Кэткарт пытался успокоить остальных и самого себя, о чем говорил хотя бы сделанный им упор на слове «испытания». При этом он непрерывно зажимал нос платком: весь лагерь заполнила та самая едкая вонь.

В действительности сидевший у жаркого костра «Дефаго», закутанный в толстое одеяло, с кружкой виски и куском хлеба в иссохших руках, не больше походил на себя самого, каким его видели в последний раз, чем человек шестидесяти лет похож на юношу с дагеротипа, где он запечатлен в одежде давно минувшей эпохи. Никакими словами не описать, сколь неправдоподобно, почти карикатурно выглядело существо, выдающее себя за Дефаго. Порывшись в руинах кошмарных воспоминаний о том дне, Симпсон заявляет, что лицо его скорее было звериным, нежели человеческим. Черты стали непропорционально вытянутыми, кожа одрябла и висела складками, как если бы ее долго и с огромным усилием тянули во все стороны. Симпсону невольно вспомнились головы из бычьих пузырей, какими торговали в лавках Ладгейт-хилла: когда их надуваешь, они меняют выражение лица, а при сдувании испускают тихий писк, отдаленно напоминающий человеческий голос. И лицо, и голос этого существа имели такое же отдаленное сходство с лицом и голосом Дефаго. Когда Кэткарт впоследствии стал пытаться объяснить необъяснимое, он предположил, что так может выглядеть лицо человека, долгое время пребывавшего в разреженной атмосфере, где на тело не давит атмосферный столб, отчего оно становится рыхлым и грозит разлететься в клочья...

Наконец Хэнк сдвинул дело с мертвой точки; трясясь от обуревавших его неизъяснимых чувств, с которыми он при всем желании не мог сладить, он немного отошел от костра, видимо, чтобы не слепил яркий свет пламени, и, прикрыв глаза руками, громко закричал. В его голосе чудовищным образом смешивались ярость и любовь:

– Ты не Дефаго! Ты не Дефаго, и точка! Чтоб мне... провалиться, но ты не мой друг, которого я знаю больше двадцати лет! – Он воззрился на съежившуюся у огня фигуру так, словно хотел испепелить ее взглядом. – А если это ты, то я готов до скончания веков зубочисткой драить полы в преисподней! Господи помилуй... – добавил он, охваченный омерзением и ужасом.

Заставить его умолкнуть было невозможно. Хэнк вопил как одержимый, и слова его, и лицо вселяли ужас –потому что он был прав. Он вновь и вновь повторял свою мысль, твердил ее на разные лады, выбирая все более витиеватые выражения. В лесу звенело эхо его криков. Наконец Хэнк разбушевался настолько, что, казалось, он вот-вот набросится на «самозванца»: рука его то и дело тянулась к длинному охотничьему ножу, заткнутому за пояс.

Однако он этого не сделал, и очень скоро буря завершилась громкими слезами. Голос Хэнка вдруг надломился, а сам он рухнул на землю, после чего Кэткарту удалось уговорить его вернуться в палатку и прилечь. За остальными событиями Хэнк наблюдал из укрытия: белое и напуганное лицо его маячило в темной щели приподнятого полога.

Доктор Кэткарт и его племянник, которому по-прежнему лучше остальных удавалось сохранять самообладание, решительно двинулись к скорченной у огня фигуре. Доктор поглядел на него в упор.

– Дефаго, расскажите же, что с вами произошло – хотя бы в двух словах, чтобы мы понимали, как вам помочь! – властным и твердым, почти приказным тоном произнес он, однако вскоре голос его изменился, ибо создание, обратившее к нему свое лицо, имело вид столь жалкий, столь ужасающий и нечеловеческий, что доктор невольно отпрянул, как от нечистого духа. Внимательно наблюдавший за всем этим Симпсон говорит, что лицо Дефаго походило на маску, которая вот-вот отвалится, явив им во всей ужасающей наготе нечто черное, злое, дьявольское... – Говорите же, Дефаго, выкладывайте! – испустил Кэткарт вопль, в котором ужас мешался с мольбой. – Это невыносимо!.. – То был зов не разума, но инстинктов.

И тогда «Дефаго»,осклабившись, ответил тонким голосом, переходящим в звук совсем иного рода:

– Я видел великого Вендиго, – прошептал он и принюхался – точь-в-точь, как зверь. – Я носился с ним по свету...

Хотел ли он что-то добавить – и стал бы доктор Кэткарт продолжать свой бессмысленный допрос, – теперь сказать нельзя, потому что их разговор пресек дикий вой Хэнка из палатки: самого проводника было не видно, лишь сверкали его вытаращенные от ужаса глаза. Так он не вопил еще никогда.

– Его ноги! Господи, посмотрите на его ноги! Они... изменились, они огромные!

Дефаго в ту минуту придвинулся к костру так близко, что его ноги впервые оказались на свету и их можно было хорошо разглядеть издалека. Симпсон, однако, не успел увидеть того, что видел Хэнк, потому что его дядя испуганным тигром метнулся к Дефаго и накинул одеяло ему на ноги, причем сделал это так поспешно, что студент-богослов лишь мельком заметил странное темное нагромождение там, где должны были быть ноги проводника, обутые в мокасины.

И вдруг, не успел доктор что-либо предпринять, а Симпсон – хотя бы придумать вопрос, Дефаго вскочил, пошатнулся от боли, и бесформенное искаженное лицо приняло столь зловещее и грозное выражение, что его можно было назвать только мордой чудища.

– Вы тоже это видели, – просипел он, – видели мои ноги, что горят огнем! А теперь... если вам не вздумается меня спасать... Прощайте...

Его скорбное завывание вдруг прервал звук, напоминающий рев урагана над озером. Спутанные еловые лапы над их головами дрогнули. Пламя в костре легло, словно от порыва ветра, и что-то громадное со свистом налетело на лагерь, захлестнув его целиком. Дефаго отшвырнул одеяла, повернулся к лесу за спиной и той же дерганной поступью, какой пришел, исчез в чаще – сгинул, прежде чем кто-либо успел что-то предпринять, растворившись во мраке с поразительной, сверхъестественной быстротой. Тьма будто проглотила его, а секунд через десять или того меньше над стенаниями деревьев и ревом внезапно поднявшегося ветра раздался крик, летевший с самих небес:

– О! О, эта огненная высь! О! Мои ноги горят огнем! Горят огнем!..

А потом и он исчез в неведомых безмолвных далях.

Доктор Кэткарт, мгновенно овладев собой, тотчас взял дело в свои руки и едва успел перехватить Хэнка на пути к Чаще.

– Я должен понять... Слышишь, ты! – верещал проводник. – Я должен... увидеть! Это не он, а... ей-богу, в его шкуру влез дьявол!..

Неизвестно, как доктору это удалось – он признает, что и сам толком не помнит, – но он сумел вернуть Хэнка в палатку и успокоить его. Кэткарт, очевидно, вошел в то состояние, когда над инстинктами возобладала внутренняя сила и собранность. Ему в самом деле замечательно удалось «сладить» с Хэнком, а вот племянник, до сих пор чудом державший себя в руках, напугал его не на шутку: напряжение и ужас последних дней вылились в слезливую истерию, из-за чего пришлось уложить его на импровизированное ложе из ветвей и одеял подальше от Хэнка, насколько это было возможно в сложившихся обстоятельствах.

Покуда над лагерем тянулись последние часы той проклятой ночи, он лежал в одиночестве, испуганно вскрикивая или бормоча что-то нечленораздельное в скомканное одеяло. К отдельным возгласам о высоте и скорости примешивались обрывки заученных в школе библейских цитат. То он стенал: «Люди с изувеченными лицами идут сюда! Они горят огнем! О, как страшна их поступь!», то вдруг садился и начинал прислушиваться к темноте, шепча: «Эти ноги... как ужасны ноги лесных скитальцев...», и дядя подходил к нему, чтобы направить его мысли в иное русло и успокоить его.

К счастью, истерия оказалась временной. В конце концов сон исцелил и юношу, и Хэнка.

До самых рассветных сумерек, забрезживших около пяти часов утра, доктор Кэткарт нес свой дозор. Лицо его стало цвета мела, кожа под глазами странно вздулась и побагровела – то были только внешние приметы непримиримой борьбы, которую его воля все эти часы вела с подступающим неизъяснимым ужасом.

На рассвете Кэткарт сам развел огонь, приготовил завтрак и разбудил остальных; к семи утра они уже снялись с лагеря и поплыли обратно, на первую стоянку, – три сбитых с толку измученных человека, каждый из которых худо-бедно одолел внутреннее смятение и сумел установить в душе некое подобие порядка.

IX

Говорили мало и только о самых простых, обыденных вещах, ведь у каждого в голове по-прежнему гремели вопросы без ответов, и никто не осмеливался задать их вслух. Первым пришел в себя Хэнк, который оказался ближе остальных к природе и оттого имел более простое душевное устройство. Доктору Кэткарту отразить неизъяснимую угрозу помогла его «цивилизованность», и она же оказала ему медвежью услугу. По сей день у него «нет уверенности» по некоторым вопросам, и на «возвращение к себе» ему потребовалось больше времени, нежели остальным участникам событий.

Симпсон, студент-богослов, пожалуй, лучше других справился с попыткой увязать воедино все сделанные выводы о случившемся, пусть объяснение у него получилось и не слишком научное. Там, в сердце реликтовой глуши, они стали свидетелями существования некой грубой первозданной силы, которая все это время тайно жила в лесу, вдали от людей, и вдруг самым жутким образом явила себя во всей своей громадности и неукротимости. Симпсон полагал, что им выпала возможность заглянуть в те доисторические времена, когда сердцами людей еще правили суеверия, дикие, примитивные и незыблемые, когда природа еще не была укрощена, а Силы, управлявшие первобытной Вселенной, еще не покинули наш мир. По сей день он размышляет о том, что в написанной им много лет спустя проповеди назвал «дремучими и грозными Духами, обитающими за пределами людского разумения, не злыми по сути своей, но все же инстинктивно враждебными по отношению к современному человеку».

Симпсон ни разу не обсуждал с дядей тех событий: слишком высока оказалась преграда, разделяющая умы двух этих людей. Лишь однажды, много лет спустя, что-то натолкнуло их на разговор – не о самом происшествии даже, а об одной маленькой детали...

– Разве не можешь ты хотя бы примерно описать, как выглядели егоноги? – спросил племянник.

И ответ дяди, сколь угодно мудрый, не слишком обнадежил его:

– Лучше тебе не пытаться это узнать.

– Ну а запах? – не унимался Симпсон. – Что ты скажешь о нем?

– Запахи, – ответил дядя, – в отличие от звуков и того, что видимо глазу, гораздо сложнее передать телепатически. Я в этом смыслю так же много – или, вернее сказать, так же мало, – как ты сам.

В тот раз он, вопреки своему обыкновению, даже не стал разглагольствовать. Больше они эту тему не затрагивали.

На исходе дня, замерзшие, усталые и оголодавшие после долгого перехода путники притащились наконец к стоянке, которая на первый взгляд показалась им пустой. Костер не горел, и Шатун не вышел им навстречу. Душевные потрясения последних дней не позволили охотникам выказать ни удивления, ни досады; однако спонтанный крик радости, сорвавшийся с губ Хэнка, когда тот ринулся к кострищу, должен был послужить остальным сигналом, что их удивительные приключения еще не закончились. Позднее и Кэткарт, и его племянник утверждали одно: стоило Хэнку подлететь к остывшему кострищу и крепко обнять что-то прислоненное к стволу дерева, они оба «нутром почуяли», что это Дефаго – настоящий Дефаго, вернувшийся из своих странствий.

Так оно и было.

Однако радовались они недолго. Изможденный до полусмерти, франкоканадец – а вернее, то, что от него осталось, – копался в золе, пытаясь развести огонь. Да, это его тело корчилось у кострища, его слабые пальцы, повинуясь многолетней привычке, возились с растопкой и спичками. Однако и для такого простого действия требовался разум, а его у Дефаго больше не было. Вместе с разумом проводника покинула и память. Он забыл не только последние события, но и всю предшествовавшую им жизнь.

На сей раз, однако, это был настоящий человек, хотя и исхудавший до неузнаваемости. Лицо его не выражало ни страха, ни радости – ничего. Он не понимал, кто его обнимает, кто кормит, кто ласково шепчет ему слова утешения. Что-то бесповоротно повредилось у него в рассудке – что-то, составлявшее основу его «я», – и помочь ему было уже невозможно. Маленький согбенный человечек просто делал то, что ему велели.

В некотором роде зрелище это оказалось самым душераздирающим из всего, что им довелось повидать, – эта бессмысленная улыбка, когда он вытащил из-за надутых щек комки грубого мха и сообщил им, что он – «чертов пожиратель мха». От любой, даже самой простой пищи его неудержимо рвало, а страшнее всего был его голос, по-детски жалобный, когда он причитал, что ноги у него «горят огнем». И неудивительно: сняв с него обувь, Кэткарт увидел, что обе ноги отморожены. Под глазами у Дефаго были едва заметные следы недавнего кровотечения.

Как сумел он прожить столько дней на морозе без пищи и огня, как добирался от одной стоянки до другой, учитывая, что громадное озеро пришлось обходить пешком, ведь каноэ у него не было, – все это по сей день остается загадкой. Проводник полностью утратил память, рассудок и душу, а потом ушел и сам, вместе с зимой, начало которой ознаменовалось этими необычайными событиями. Его жизненных сил хватило на несколько недель.

То, что позднее смог поведать остальным Шатун, не пролило нового света на эту историю. Около пяти часов вечера – то есть примерно за час до возвращения поисковой группы – старый индеец сидел на берегу и чистил рыбу, когда увидел, что к лагерю приближается, еле волоча ноги, тень проводника. Тень эту сопровождал необычный запах.

Учуяв его, Шатун немедля отправился домой. Расстояние, занявшее три дня пешего пути, он преодолел со скоростью, на какую способны лишь индейцы. Суеверный страх целого индейского народа гнал его. Он понял, что случилось: Дефаго «видел Вендиго».

Ивы

I

Уже покинув Вену, но еще не добравшись до Будапешта, Дунай протекает через местность дикую и безлюдную, где воды его разливаются вширь от главного русла и земли вокруг на многие мили представляют собой топь, покрытую безбрежным морем низких ивовых кустов. На подробных картах места эти окрашены неровным голубым цветом, тем бледней, чем дальше от берегов, и по ним большими буквами разбросано словоSümpfe – «болота».

В половодье этот край песчаных и галечных поросших ивами островов почти целиком покрыт водой, а остальное время кусты гнутся и шелестят на вольном ветру, подставляя солнцу серебристые листья, словно тут вечно волнуется поле поразительной красоты. Здешние ивы никогда не достигнут величавости деревьев с мощными стволами и навсегда останутся скромными кустами с округлой кроной и мягкими линиями, упругими, как трава; они покачивают тонкими ветвями в ответ на самое легкое дуновение и колышутся так, словно вся равнина живет и дышит. Ибо ветер гонит по ней быстрые волны – волны листвы вместо воды – зеленые, как морские валы, если ветки не задерутся кверху, и серебристо-белые, если листья оборачиваются к солнцу изнанкой.

Довольный, что выскользнул из-под контроля строгих берегов, Дунай свободно бродит по затейливой сети каналов, там и сям пересекающих острова широкими проспектами, по которым, громогласно шумя, несутся воды, образуя водовороты, стремнины и пенистые пороги, бросаясь на берега и смывая с них песок и ивовые кущи, творя бесчисленное множество новых островов, ежедневно меняющих форму и размеры и живущих жизнью, мягко скажем, непостоянной, поскольку каждое наводнение навсегда стирает их с лица Земли.

Строго говоря, эта пленительная речная жизнь начинается только после Пресбурга[3], и мы, на канадском каноэ с цыганским шатром и сковородой на борту, добрались до нее на гребне половодья около середины июля. Ранним утром, едва на небе заалел восход, проскочили все еще спящую Вену, через пару часов оставив ее лишь клочком дыма на фоне голубых холмов Винервальда на горизонте, позавтракали у Фишаменда под сенью шумящих на ветру берез, а потом, подхваченные бурным течением, понеслись мимо Орта, Хайнбурга, Петронелля (или Карнунта, древней ставки Марка Аврелия), под хмурыми высотами Тисена на отрогах Карпат, где слева к Дунаю тихо подкрадывается Морава и проходит граница между Австрией и Венгрией.

Гонка со скоростью двенадцать километров в час изрядно продвинула нас по территории Венгрии, а мутные волны – верный признак наводнения – то швыряли на галечные мели, то крутили, как пробку, во внезапных водоворотах, пока на горизонте не показались башни Пресбурга (Пожони, по-венгерски). Каноэ, подскакивая, как резвый конь, пронеслось под серыми стенами, благополучно миновало притонувшую цепь «летающего парома»[4], резко свернуло налево по желтым пенным волнам и нырнуло в путаницу островов, мелей и топей – в страну ив.

Контраст был стремительный, как в биоскопе, когда серия снимков с городских улиц резко и без предупреждения сменяется видами лесов и озер. Мы словно на крыльях влетели в пустынный край, и менее чем через полчаса ни лодка, ни рыбацкая хижина, ни черепичная крыша – ничто не напоминало о человеческом жилье или хоть какой-то цивилизации. Оторванность от мира, прелесть странной земли ив, ветров и волн мгновенно наложили чары на нас обоих, и мы со смехом признались друг другу, что, вместо того чтобы дерзко врываться сюда, не испросив позволения, мы, по справедливости, должны были иметь особые паспорта на въезд в уединенное маленькое царство чудес и волшебства – царство для избранных, имеющих на него право, с кучей неписаных запретов для нарушителей, которым взбредет в голову сюда сунуться.

Хоть было еще не так поздно, беспрестанные порывы штормового ветра измотали нас, и мы тут же начали подыскивать подходящее место для ночлега. Но путаница островов затрудняла высадку, вихрящиеся потоки то выносили нас на берег, то стаскивали обратно в воду, ивовые ветви раздирали руки, когда мы хватались за них в попытках притормозить, и мы стащили за собой в воду немало ярдов прибрежного песка, пока, благодаря сильному порыву бокового ветра, не попали наконец в заливчик, где нам удалось в туче брызг заехать носом на берег. Там мы повалились, хохоча и пыхтя от усталости, на горячий желтый песок под палящим солнцем и ясным голубым небом, укрытые от ветра бесчисленной армией пляшущих, шумящих ивовых кустов, которые, сверкая от брызг, окружили нас со всех сторон и хлопали в бесчисленные ладоши, словно аплодируя успеху, увенчавшему наши усилия.

– Что за река! – воскликнул я, вспоминая путь, который мы проделали от истоков в Шварцвальде, и то, как часто приходилось вылезать и толкать лодку вверх по мелководью в начале июня.

– Ну теперь-то эта ерунда позади! – отозвался приятель, оттаскивая каноэ немного дальше по песку в безопасное место и укладываясь вздремнуть.

Я примостился рядом, счастливый и умиротворенный, в купели четырех стихий – воды, ветра, песка и мощного солнечного жара, – думая об уже лежащей позади долгой дороге, о том, что впереди нас ждет не меньший путь до Черного моря, и о том, как мне повезло иметь такого славного и симпатичного попутчика, как мой шведский друг.

Вместе мы совершили немало подобных путешествий, но Дунай с самого начала сильней, чем любая известная мне река, поразил нас своей живостью. От крохотного пузырящегося истока, увидевшего свет в соснах Донауэшингена, и до здешних мест, где потоки играючи теряются среди пустынных болот, никем не видимые, ничем не сдерживаемые, мы словно бы наблюдали за ростом какого-то живого существа. Поначалу сонное, но по мере осознания своей духовной глубины обросшее бурными желаниями, оно мчалось сквозь страны, которые мы миновали, как огромный водяной зверь, неся на могучих плечах наше крохотное суденышко, играя с нами – временами грубовато, но всегда дружелюбно и мирно – пока мы в конце концов не сочли его личностью выдающейся.

Да и как могло быть иначе, когда Дунай поведал нам столько тайн? Ночью, лежа в палатке, мы слышали, как он поет при луне на странной шипящей ноте, присущей ему одному, – говорят, этот звук вызывает быстрое трение гальки о дно – так велика скорость течения. Слыхали мы и голоса его бурлящих водоворотов, неожиданно возникающих на поверхности, только что почти гладкой, журчание мелководья и рокот быстрых стремнин, ровный, устойчивый гул глубины и бесконечное биение ледяной воды о берег. Как он вздымался и шумел, когда дожди хлестали его по лицу! Как хохотал, когда ветер дул против течения и пытался задержать нескончаемый бег! Мы знали все его звуки и голоса́, знали, как он кувыркается, пенится и безрассудно бьется о мосты, как бормочет себе под нос, глядя на прибрежные холмы, и как самодовольно вещает, протекая сквозь небольшие города – слишком серьезные, чтобы над ними смеяться, – как тихо, сладко нашептывает, когда солнце подкарауливает его на медленной излучине и поливает жаром, покуда от воды не поднимется пар.

Дунай был полон хитростей даже у истоков, в самом младенчестве, до знакомства с огромным миром. В верховьях, среди швабских лесов, куда даже в первом приближении не достигал шепоток о его дальнейшей судьбе, случались места, где он решал уйти под землю и исчезал в каких-то дырах, чтобы снова явиться на той стороне пористых известняковых холмов и дать начало новой реке, с другим именем, оставив в собственном русле так мало воды, что приходилось вылезать и тащиться вброд, километрами толкая лодку по мелководью.

А самым большим удовольствием его беззаботной юности было затаиться, подобно Братцу Лису, ровно перед самым впадением мелких и бурных притоков с Альп, и не признавать их, когда они наконец вливались в него, но плыть рядом бок о бок, сохраняя четкую границу и даже разный уровень воды, отказываясь признать новичков. Ниже Пассау, однако, он отказался от этого фокуса, потому что там, с грохочущей мощью, которую невозможно игнорировать, в него врывался Инн и так теснил и отталкивал основную реку, что в длинном извилистом ущелье почти не оставалось места для них обоих, и Дунай так и сяк жался у скал, вынужденный торопиться, штормить и рыскать туда-сюда, чтобы вовремя проскочить в нужное место. Среди этой борьбы наша лодка соскользнула с плеча реки на ее грудь и от души покувыркалась в бушующих волнах. Однако же Инн преподал урок старине Дунаю, и ниже Пассау тот больше не притворялся, что не замечает вновь прибывших.

С тех пор прошло немало дней, и нам пришлось узнать и другие черты характера нашей выдающейся личности. Сквозь баварские пшеничные поля Штраубинга, под палящим солнцем июня река текла так неторопливо, что легче легкого было вообразить, что вода у нее лишь на поверхности, а ниже движется, скрытая шелковистой мантией, целая армия русалок, плывущих к морю, бесшумно, тайно и неспешно, чтобы их не обнаружили.

Мы многое прощали Дунаю за дружелюбие к обитавшим подле него животным и птицам. В безлюдных местах, выстраиваясь рядами, словно невысокий черный заборчик, берега усеивали бакланы. На галечнике толпились серые вороны, на мелководье между островами рыбачили аисты, а ястребы, лебеди и всевозможные болотные птицы наполняли воздух сверканием крыльев и пронзительными, но мелодичными криками. Невозможно сердиться на чудачества реки, видя, как олень на рассвете с плеском прыгает в воду и плывет прямо мимо носа нашей лодки.

Оленята подглядывали за нами из зарослей, а сделав на полном ходу поворот и оказавшись на другой стороне реки, мы иногда обнаруживали, что смотрим в карие глаза взрослого самца. По берегам охотились лисы, ловко шныряя среди коряг и исчезая так стремительно, что непонятно было, как им это удается.

После Пресбурга, однако, Дунай менялся – становился серьезнее и бросал свои забавы. На полпути к Черному морю, можно сказать, на расстоянии вытянутой руки от новых, необычных стран, где никакие фокусы не одобрялись, он, внезапно повзрослев, требовал к себе уважения, если не трепета, и в конце концов разделялся на три рукава, которые сходились только через сто километров, и никаких указаний, по какому из них пустить лодку, не оставлял.

– Пойдете по боковому – рискуете, когда спадет вода, застрять на сухой возвышенности в сорока милях от любого жилья и запросто умереть с голоду, – сказал венгерский офицер, которого мы встретили в магазине Пресбурга, закупаясь провизией. – Там нет людей – ни ферм, ни рыбаков. Заклинаю вас: прервите путешествие! Тем более что уровень воды растет, и ветер вот-вот усилится.

Подъем реки нас ничуть не встревожил, а вот угроза застрять на суше из-за внезапного спада воды показалась серьезной, и потому мы основательно запаслись провиантом. В остальном пророчество офицера сбылось: ветер, дувший с запада при совершенно ясном небе, постепенно усиливался, пока не превратился в штормовой.

Мы разбили лагерь раньше обычного – солнцу оставался еще час-другой пути до горизонта. Оставив приятеля спать на горячем песке, я принялся бродить кругом без особой цели, осматривая нашу «гостиницу». Остров, по моим прикидкам, оказался меньше акра – просто песчаная отмель, торчащая на два-три фута над уровнем реки. Формой он напоминал треугольник, лежавший вершиной вверх по течению. Дальний, глядящий в закат мыс захлестывало пенными брызгами – мощный ветер срывал их с гребней бьющих о берег волн.

Я постоял несколько минут, наблюдая, как неистовый багровый прибой с грохотом обрушивается на песок, словно пытаясь смыть его без следа, расплескивается и, свиваясь в два бурных потока, несется по обе стороны мыса. Земля сотрясалась от его напора, а яростная дрожь ивовых кустов под натиском ветра усиливала странную иллюзию того, что движется сам остров. Громада реки раскинулась передо мной на пару миль вверх по течению, словно склон холма, покрытого белой пеной и подставляющего бока солнцу.

Остальная часть острова слишком густо поросла ивняком для приятной прогулки, но я все-таки рискнул пройтись. На другом берегу свет падал иначе, и река выглядела сердитой и мрачноватой. Виднелись только пенистые спины летящих волн, подгоняемых сзади мощными порывами ветра. Река просматривалась вдаль на несколько миль, плескаясь среди островов, а затем по широкой дуге исчезала в ивах, которые смыкались над ней, словно стадо допотопных чудовищ, собравшихся на водопой, или поросль гигантских губок, которые всасывали ее в себя так мощно, что она совсем исчезала из виду.

В целом картина эта, с ее пронзительным одиночеством и необычными пейзажами, впечатлила меня. Но стоило не спеша и с любопытством вглядеться в нее, как где-то в глубине души родилось странное чувство – помимо восхищения девственной красотой здешних мест, незваным и непрошеным, туда вползло странное беспокойство, почти тревога. Конечно, подъем реки нередко рождает зловещие мысли – неудержимый, грохочущий поток вызывал нешуточный трепет, к утру он наверняка смоет целую кучу лежащих вокруг островков. И все же волнение мое было гораздо глубже, чем просто трепет и любопытство. Я ощущал нечто, не связанное с порывами ветра – ревущего урагана, который запросто мог бы взметнуть в воздух несколько акров ивняка и разметать его, словно солому, по островам. Нет, ветер просто развлекался, ведь на здешней плоской земле ничто не вздымалось настолько высоко, чтобы задержать его, и я даже с некоторым удовольствием разделял его удалую игру. Новое же чувство не имело с ветром ничего общего. Ощущение беды было неясным, у меня не получалось отыскать его причину и таким образом справиться с ним, хоть я и понимал, что связано оно с нашей полной ничтожностью перед необузданной мощью стихий. Вносила свой вклад и непомерно раздувшаяся река, рождавшая смутную, тревожащую мысль, что мы как-то заигрались с могучими силами природы, во власти которых находимся без всякой защиты и днем и ночью. Теперь они затеяли впечатляющую игру друг с другом, и зрелище это не могло не будоражить воображение.

И все-таки чувство мое, насколько я смог осознать, относилось скорее к ивам – акрам и акрам кустов, которые росли слишком тесно, толпились и роились везде, куда хватало глаз, наваливались на реку, словно пытаясь задушить ее, торчали на фоне неба плотными рядами – миля за милей, – выжидая, подглядывая, подслушивая. Они потихоньку влияли на мое состояние, коварно атакуя рассудок невероятным количеством, и то так, то этак пытались подстегнуть воображение новой и мощной силой, не совсем однако же дружелюбной.

Великие откровения природы, с которыми мне не раз приходилось сталкиваться, никогда не устают удивлять. Горы внушают трепет, океаны ужасают, а таинственные леса наводят свои собственные чары. Но все они в общем и целом тесно связаны с людской жизнью и людским опытом и, вызывая понятные, пусть и волнующие, эмоции, в конечном итоге возвышают душу.

В здешнем же скоплении ив ощущалось нечто совсем иное. Шедшая от них энергия смущала сердце. Будила она и трепет, что верно, то верно, – но трепет с примесью смутного ужаса. Плотные, окружившие меня ряды кустов, все более темные по мере того, как сгущались сумерки, плавно и вместе с тем неистово качались на ветру, рождая любопытную, но неприятную мысль, что я вторгся на границы чужого мира, мира, где мы – незваные гости, мира, куда нас не приглашали и не просят остаться и где мы, возможно, подвергаемся серьезному риску!

Ощущение это, хоть и отказывалось поддаваться анализу, на тот момент беспокоило меня несильно, так как не переходило в серьезную тревогу. Однако и до конца не отпускало, даже во время таких упражнений, как установка палатки под штормовым ветром и устройство костровища под котелок. Даже остатка хватало для того, чтобы беспокоить, озадачивать и красть у такого славного дела, как разбивка лагеря, изрядную долю приятности. Другу, однако, я не сказал ничего, поскольку считал его человеком, лишенным воображения. Во-первых, я никогда в жизни не объяснил бы ему, что имею в виду, а во‑вторых, он просто-напросто поднял бы меня на смех.

В центре острова нашлась небольшая впадина, где мы и расположились. Окружающие ивы немного загораживали нас от ветра.

– Лагерь-то слабенький, – флегматично отметил швед, когда мы наконец-то поставили палатку. – Камней нет, да и дровишек маловато. Я за то, чтобы завтра сняться пораньше, а? Этот песок мало что удержит.

Но опыт ночевки в палатках, рушившихся иногда за полночь, многому нас научил, и мы постарались сделать наш уютный шатер как можно более безопасным, а затем пустились на розыски дров, так, чтобы хватило до самого сна. Ивовые кусты не роняют веток, и единственным топливом для нас был плавник. Мы тщательно обшаривали берега, которые рушились на глазах, – вздыбленная река накидывалась на них с плеском и бульканьем, унося порядочные куски.

– Остров был гораздо больше, когда мы высадились, – подметил наблюдательный швед. – Так он долго не протянет. Хорошо бы подтащить каноэ поближе к палатке, чтобы иметь возможность отчалить в любую минуту. Я лично лягу одетым.

Он прошел немного вдоль берега, и вдруг оттуда донесся его веселый смех.

– Боже мой! – воскликнул он секунду спустя.

Я повернулся посмотреть, в чем дело, однако приятеля скрывали ивы, и я ничего не смог разглядеть.

– Да что же это такое? – снова вскрикнул он, на этот раз уже всерьез.

Я поспешил на берег. Приятель указывал куда-то в сторону реки.

– Господи, там чье-то тело! – взволнованно объяснял он. – Гляди!

Мимо, крутясь в пенящихся волнах, быстро неслось что-то черное, то исчезая, то опять выныривая на поверхность. Футах в двадцати от берега, ровно напротив того места, где мы стояли, оно развернулось и посмотрело прямо на нас. В зрачках его отразился закат, они сверкнули странным золотистым блеском. Существо с бульканьем нырнуло и мгновенно пропало с глаз долой.

– Выдра! – в один голос с облегчением рассмеялись мы.

Да, это была выдра. Живая и здоровая, охотясь в волнах, она тем не менее поразительно напоминала утопленника, беспомощно влекомого рекой. Ниже по течению она вынырнула еще раз, сверкнув черной шкурой, мокрой и блестящей в лучах заходящего солнца.

Только мы повернули назад с полными руками плавника, как новое происшествие задержало нас на берегу. На этот раз действительно человек, более того – человек в лодке. Небольшое суденышко на Дунае – всегда зрелище необычное, а уж здесь, в этом безлюдном месте да во время наводнения, лодка стала настоящим событием. Мы так и застыли, уставившись на нее.

Не могу сказать точно, но то ли из-за косых солнечных лучей, то ли из-за того, как они отражались от сказочно освещенной воды, я с трудом фокусировал взгляд на летящем мимо неясном видении. Судя по всему, человек плыл стоя, на какой-то плоскодонке, правил длинным веслом, и его с ужасающей скоростью несло к противоположному берегу. Казалось, он смотрел в нашу сторону, но расстояние и бликующий свет мешали понять, чего же он хочет. Мне почудилось, что он машет руками, делая нам какие-то знаки. Голос его летел через реку, он яростно кричал, но ветер заглушал его так, что ни слова было не разобрать. Все это вместе – человек, лодка, жестикуляция, крики – смотрелось довольно загадочно и произвело на меня впечатление, слишком сильное для такой обыденной встречи.

– Да он крестится! – воскликнул я. – Смотри, кладет крестное знамение!

– Похоже, ты прав, – ответствовал швед, прикрыв глаза рукой и глядя, как незнакомец исчезает из виду.

Казалось, тот пропал в одно мгновение, растаял в море ивовых кустов, там, где солнце в излучине реки превратило их в пылающую стену невероятной красоты. К тому же поднялся туман, и воздух над рекой подернулся дымкой.

– Но что, интересно знать, ему делать в сумерках, на разлившейся реке? – бормотал я себе под нос. – Куда он правит в столь поздний час и что хотел донести до нас криками и жестами? Не кажется ли тебе, что он пытался нас о чем-то предупредить?

– Заметил дым от нашего костра, да и решил, что мы какие-то призраки, – хохотнул приятель. – Эти венгры в какую только чушь не верят. Помнишь ту продавщицу в Пресбурге, которая уверяла нас, что на островах, дескать, никто не высаживается, потому что тут царство загробных сил? Подозреваю, они верят в фей и стихиалей[5], а то и в демонов. Да этот селянин вообще впервые в жизни увидал здесь людей, – поразмыслив, добавил он. – Вот и перепугался.

Однако голос шведа звучал неубедительно, да и вел он себя как-то непривычно. Я заметил это с первых же слов, хотя и не мог сказать точно, в чем именно дело.

– Хватило бы им фантазии, – громко рассмеялся я в попытке шуметь как можно сильнее, – они бы запросто заселили острова какими-нибудь античными богами. Римляне, скорее всего, не обошли здешние места своими храмами, священными рощами и духами природы.

Разговор иссяк, и мы вернулись к котелку с ужином – приятель вообще не был склонен к отвлеченным беседам. Честно говоря, в тот момент меня это даже порадовало: практичность и некоторая занудливость внезапно показались желанными и успокаивающими. Какой прекрасный характер, думал я. Пороги преодолевает, что твой индеец, да и с опасными мостами и водоворотами справляется куда лучше любого белого, который когда-либо садился в каноэ. Да, рядом со мной отличный спутник на пути, полном приключений, и надежная опора на случай несчастья. С чувством огромного облегчения я поглядывал на его уверенное лицо и светлые вьющиеся волосы, пока он шел рядом, спотыкаясь под грудой плавника вдвое больше моей. В тот момент я совершенно точно был рад, что мой швед именно такой, какой есть, что он никогда не отпускал замечаний, в которых подразумевалось бы больше, чем было сказано.

– А вода-то все поднимается, – заметил он, словно продолжая какую-то мысль и, отдуваясь, сбросил на землю свою ношу. – Если так пойдет, наш островок через пару дней уйдет под воду.

– Хорошо бы ветер унялся, – ответил я. – Что касается реки – да и черт бы с ней.

Наводнение и впрямь не несло для нас никакой угрозы: мы могли сняться за десять минут, а чем больше воды – тем лучше. И течение усилится, и исчезнут коварные галечные мели, которые так часто грозили разодрать дно нашего каноэ.

Вопреки ожиданиям ветер на закате не утих. С приходом темноты он, казалось, даже поднажал, завывая над головами и, как соломинки, раскачивая ивы. Иногда ему вторили странные звуки, похожие на выстрелы тяжелых орудий, они шлепали по воде и песку тяжело и плоско, заставляя задуматься о том, какие звуки могла бы издавать планета, если бы мы слышали, как она мчится через космос.

Небо, однако, оставалось абсолютно чистым, вскоре после ужина на востоке взошла полная луна, заливая землю и остров шумящего ивняка почти что дневным светом.

Мы лежали на песке у костра, курили, прислушиваясь к ночным звукам, и с удовольствием беседовали о той части пути, которую уже одолели, и о той, что еще ждет впереди. У входа в палатку расстелили карту, но из-за сильного ветра изучать ее было почти невозможно, так что мы опустили полог и загасили фонарь. Света от костра было достаточно, чтобы, покуривая, различать лица друг друга, а искры летали над головами, как фейерверк. В нескольких ярдах от нас журчала и посипывала река, и тяжелый всплеск время от времени сообщал о том, что обвалился еще один кусок берега.

Я заметил, что беседа большей частью крутится вокруг прошлых остановок в Шварцвальде или других тем, также не связанных с нынешними событиями, – ни один из нас не говорил о них больше нужного, мы точно негласно условились избегать разговоров о лагере и сегодняшних происшествиях. Ни выдра, ни лодочник не удостоились ни единого слова, хотя в обычных обстоятельствах спор о них развернулся бы почти что на весь вечер – случаи-то были примечательные.

Из-за нехватки дерева поддерживать огонь оказалось довольно трудно, тем более что ветер, который швырял дым прямо в лицо, стоило лишь приподняться, заодно хорошенько раздувал костер. Приходилось по очереди совершать вылазки в темноту, но те охапки дров, с которыми каждый раз возвращался швед, заставляли меня недоумевать, что он делал там так долго. Нет, я был не против сидеть один, просто без конца выходило, что снова моя очередь при свете луны шарить среди кустов или ползать по скользким берегам. Долгий день борьбы с ветром и водой – да каким ветром и какой водой! – утомил нас, и обоим, конечно, хотелось лечь пораньше. Однако никто не сделал и шага к палатке. Мы валялись, поддерживая костер и болтая ни о чем, вглядывались в густые ивовые заросли и прислушивались к шуму ветра и грохоту реки. Одиночество здешних мест проникало прямо в душу, и молчание казалось естественным. Вскоре и сам звук голосов стал ощущаться каким-то дурацким – вымученным, ненастоящим. Общаться шепотом казалось гораздо правильней: человеческий голос, и без того довольно нелепый среди рева стихий, теперь нес в себе что-то почти незаконное. Как громкий разговор в церкви или другом месте, где говорить вслух не то чтобы запрещено, но может быть не совсем безопасно – мало ли кто подслушает.

Жутковатость одинокого острова, затерянного в миллионах ив, охваченного ураганом и окруженного глубокой бушующей водой, подействовала на нас обоих. Нетронутый человеком, вообще почти никому неизвестный, он лежал под луной вдали от людских глаз, на границе другого мира – мира чужого, населенного одними только ивами. А мы, в своей торопливости, осмелились вторгнуться на него и даже использовать для ночевки! Нечто большее, чем тайная сила острова, бурлило во мне, когда я лежал на песке ногами к костру и глядел сквозь листву на звезды. Наконец я поднялся, чтобы набрать дров в последний раз.

– Как догорит – отправлюсь спать, – твердо заявил я, и приятель лениво проводил меня взглядом, когда я скрылся в окрестных сумерках.

Для человека без воображения он в ту ночь показался мне непривычно чутким, непривычно открытым не одному лишь очевидному. Похоже, затерянная красота здешних мест тронула и его. Эта легкая перемена, однако, не слишком-то обрадовала меня, и вместо того чтобы приняться за сбор сучьев, я направился к дальней точке острова, откуда было удобней любоваться игрой лунного света на реке и равнине. Прежние страхи вернулись с новой силой, внезапно нахлынуло желание побыть в одиночестве, хотелось лицом к лицу столкнуться с зародившимися во мне смутными чувствами и докопаться до их сути.

Стоило мне добраться до выступающего из волн песчаного холмика, как магия острова буквально обрушилась на меня. Никакие пейзажи не могли произвести такого эффекта. Что-то большее, что-то крайне тревожное таилось вокруг.

Я глазел на простор бушующих волн, наблюдал за шепчущими ивами, слышал заунывный вой ветра, и все это, вместе и по отдельности, рождало ощущение неведомой беды. Особенно старались ивы: все-то они трещали и лопотали между собой – посмеиваясь, пронзительно вскрикивая, изредка вздыхая, – и голоса их составляли тайную жизнь населенной ими равнины. Они были совершенно чужды миру, который я знал, или, скажем, миру диких, но доброжелательных стихий. Я видел в них результат какой-то иной эволюции, сонм существ из другого пласта жизни, обсуждающих только им известные секреты. Ивы качались слаженно и деловито, странно потряхивая большими лохматыми головами и, даже когда затихал ветер, трепетали мириадами листьев – сами собой, точно живые, что будило во мне какой-то непонятный, сокровенный ужас.

Громадной, окружившей наш лагерь армией, стояли они в лунном свете, грозно потрясая серебристыми копьями, готовые броситься в атаку.

Психология места очень ярко воспринимается людьми с развитым воображением. Путешественник знает, что любая стоянка выносит ему свой приговор – либо принимает, либо отвергает его. Сперва это не очень заметно – отвлекает возня с установкой палатки, приготовлением еды, но первая же пауза – обычно после ужина, – и все уже прозрачно как день. Вердикт здешней ивовой рощи был предельно ясен: мы чужаки, нарушители, нам здесь не рады. И пока я смотрел на реку, во мне нарастало чувство отторжения. Мы прикоснулись к границе мест, которые изо всех сил отвергали наше присутствие. Одну ночь нас худо-бедно могли вытерпеть, но надолго, да если мы еще примемся любопытствовать – нет, ни в коем случае! Нет! – вскричали бы все боги лесов и деревьев – нет! Мы оказались первыми людьми на этом острове, и нас тут не ждали. Ивы были против.

Подобные затейливые мысли и неизвестно откуда взявшиеся фантазии пустили корни в моем сознании, пока я стоял на месте, прислушиваясь. Что, если здешние скрюченные ивы в конце концов окажутся живыми, что, если они восстанут всей толпой, ведомые богами этих мест – мест, в которые мы осмелились вторгнуться, – и нападут на нас, гулко шлепая по обширным болотам? И лишь после этого угомонятся. Глядя на них, так легко было представить, что они и в самом деле задвигались, подкрались поближе, потом чуть отошли и столпились, угрюмо поджидая сильного ветра, который наконец-то поможет им пуститься бегом. Я мог бы поклясться, что их облик чуть изменился, а ряды стали глубже и сомкнулись теснее.

Над головой резко и тоскливо вскрикнула ночная птица, от неожиданности я потерял равновесие, и тут песчаный выступ подо мной с громким плеском плюхнулся в воду, подмытый вздувшейся рекой. Я вовремя соскочил и вернулся к сбору плавника, посмеиваясь над странными фантазиями, которые так мощно забили мне голову и оплели меня своими чарами. Вспомнив предложение шведа отплыть на следующий день, я мысленно полностью с ним согласился, и тут же, нервно оглянувшись, увидел его подле себя. Он подошел совсем близко, рев стихии заглушил его шаги.

– Тебя так долго не было, – объяснил он, перекрикивая ветер, – что я встревожился, не случилось ли чего-нибудь.

Напряженность, сквозившая в лице и голосе, говорила убедительней слов, и я мгновенно понял, почему он пришел на самом деле. Здешние чары вползли и в его душу, в одиночку ему стало не по себе.

– Река все поднимается! – крикнул он, показывая на освещенные луной волны. – Да и ветер просто ужасный!

Он повторял это не в первый раз, но сейчас ему нужно было поговорить – все равно о чем.

– К счастью, наша палатка стоит в низине, – завопил я в ответ, – так что думаю, выдержит!

И, чтобы объяснить долгое отсутствие, добавил еще что-то о том, как трудно разыскать дрова, но ветер подхватил мой крик и унес вдаль, за реку, так что приятель ничего не разобрал и просто глядел на меня сквозь ветви, качая головой.

– Хорошо, если без серьезной беды обойдемся! – заорал он, чем изрядно разозлил меня, потому что облек в слова то, что я испытывал все время. Откуда-то надвигалась катастрофа, и ее предчувствие тяжко давило на нас.

Мы вернулись к костру и в последний раз взбодрили огонь, подпихивая сучья ногами. Снова огляделись вокруг. Если бы не ветер, жара была бы удушающей. Я поделился мыслью с приятелем и помню, как поразил меня его ответ: дескать, он предпочел бы нормальную июльскую жару здешнему дьявольскому, как он выразился, ветру.

Все было готово к ночлегу. Перевернутое каноэ лежало возле палатки, под ним – оба желтых весла. Рюкзак с провизией висел на ветке ивы, а вымытую, готовую к завтраку посуду, мы сложили подальше от костра.

Забросали песком тлеющие угли и улеглись. Полог палатки остался открытым, и я глядел на ветки, звезды и серебристый лунный свет. Подрагивающие ивы и тяжкие порывы ветра, ударявшие в наш туго натянутый домик, были последним, что я запомнил прежде, чем спустилась дремота и укутала все вокруг мягким и уютным забытьем.

II

Внезапно я обнаружил, что лежу без сна, уставившись со своего песчаного ложа в отверстие палатки. На часах, приколотых к полотнищу, при ярком лунном свете я разглядел, что уже начало первого – преддверие нового дня, а значит, я продремал пару часов. Швед все так же спал рядом со мной, ветер завывал, как и прежде. Сердце внезапно заныло от страха. Повсюду звенела какая-то тревога.

Я поспешно сел и выглянул наружу. Деревья яростно мотались туда-сюда под порывами ветра, однако наш клочок зеленого брезента уютно примостился в низине, и буря проносилась над ним, не встречая сопротивления, достаточного, чтобы разбудить в ней ярость. Беспокойство не проходило, и я тихонько, чтобы не разбудить спутника, пополз на четвереньках к выходу, чтобы посмотреть, в безопасности ли наши вещи. Мной овладело нервное любопытство.

Наполовину выбравшись, я впервые уловил взглядом, что кусты напротив палатки, качая узорными верхушками, образуют на фоне неба какие-то фигуры. Я уселся на корточки и уставился на них. Трудно поверить, но чуть выше меня, среди ив, виднелись размытые силуэты, и ветви, колыхаясь на ветру, словно бы обрисовывали их чудовищно огромные очертания, стремительно мелькавшие под луной – очень близко, футах в пятидесяти.

Первым делом захотелось разбудить приятеля, но что-то заставило меня повременить – возможно, внезапное осознание того, что я не нуждаюсь ни в чьих свидетельствах. Оставалось только сидеть и таращиться перед собой воспаленными глазами. При всем при том я определенно бодрствовал. Хорошо помню, как сказал себе, что не сплю.

Сперва мне стали как следует заметны огромные фигуры в кронах кустов – гигантские, бронзовые, подвижные и совершенно не зависящие от колыхания ветвей. Разглядев их более пристально, я отметил, что они гораздо больше людей, да и вообще: что-то в их облике говорило о том, что они вовсе не люди.

И нет, это были не просто танцующие на фоне лунного света ветви. Силуэты двигались самостоятельно. Летели непрерывным потоком ввысь от земли и исчезали, достигнув темного неба. Сплетались друг с другом, образуя гигантскую колонну, а их огромные тела то стекались вместе, то растекались в стороны, образуя змеистую линию, которая клонилась, колыхалась и закручивалась по спирали среди изгибов измочаленных ветром деревьев. Обнаженные расплывчатые фигуры проносились меж стволов сквозь листву и живой колонной уходили дальше, в небеса, покачиваясь и изгибаясь, посверкивая бронзовой кожей. Их лиц я так и не смог разглядеть.

Я изо всех сил напряг зрение. Долгое время мне казалось, что силуэты должны вот-вот исчезнуть, обернуться обычным танцем ветвей, оптической иллюзией. Я изо всех сил пытался вернуть происходящему реальность, пока вдруг не сообразил, что она просто-напросто изменилась. Ибо чем дольше я смотрел, тем сильней убеждался, что фигуры существуют, хотя, возможно, и не соответствуют стандартам, на которых настаивали бы биологи и которые можно было бы зафиксировать на пленку.

Я не испытывал страха, только чувство благоговейного изумления, подобного которому я никогда не знал. Казалось, передо мной олицетворенные силы здешнего призрачного, первобытного края. Наше вторжение пробудило стихии острова, именно мы стали причиной их беспокойства. Память тут же взорвалась целым сонмом историй и легенд о духах и божествах, которых признавали и которым поклонялись люди во все века мировой истории. Но не успел я придумать происходящему хоть сколько-нибудь правдоподобное объяснение, как что-то подтолкнуло меня выползти наконец из палатки и выпрямиться, стоя на песке – еще теплом под босыми ногами. Ветер трепал волосы и хлестал по лицу, шум реки внезапным ревом врывался в уши. Ощущения были абсолютно реальны, доказывая, что с органами чувств все в порядке. При этом фигуры продолжали лететь от земли к небу безмолвной, величественной, гигантской спиралью такой силы и грации, что это, в конце концов, переполнило меня искренним и глубоким благоговением. Мне хотелось пасть ниц и поклоняться им – поклоняться, и только.

Возможно, в следующий миг я так бы и сделал, но тут порыв ветра налетел с такой силой, что буквально пихнул меня вбок, я споткнулся и чуть не упал. Зато он выдул остатки сна, и я как минимум смог взглянуть на происходящее с другой стороны. Фигуры все так же возносились в небо из самого сердца ночи, но разум начал искать этому объяснения. А вдруг это всего лишь мое субъективное восприятие, твердил я себе, не менее от этого реальное лично для меня, но субъективное? Лунный свет и ивовые ветки могли кидать причудливые картины на зеркало моего воображения, а я каким-то образом проецировал их наружу так, что они выглядели настоящими. Да, разумеется, такое возможно. Набравшись смелости, я двинулся вперед по песчаным проплешинам между деревьями. Господи, неужели всего лишь галлюцинация? Неужели мне все это мнится? Или рассудок, уныло цепляясь за привычное, судит о происходящем по доступным ему узким стандартам уже известного?

Знаю одно: огромная колонна странных существ поднималась в темноте к небу невероятно долго и с той степенью реалистичности, с какой большинство людей в принципе оценивают окружающее. И вдруг они исчезли!

И тут же, стоило схлынуть первому изумлению, на меня ледяной волной обрушился страх. Сокровенная суть этого уединенного призрачного уголка внезапно вспыхнула в душе так, что меня затрясла дичайшая дрожь. В ужасе, близком к панике, я поспешно бросал взгляды по сторонам, тщетно прикидывая пути отступления, но осознав, насколько бессмысленно пытаться высмотреть тут хоть какое-то укрытие, бесшумно прокрался обратно в палатку, улегся на песчаное ложе, опустив дверной полог, чтобы закрыть вид на ивы в лунном свете, и как можно глубже зарылся с головой в одеяла, пытаясь заглушить громовой шум ветра.

III

Будто бы для того чтобы окончательно убедиться, что видел все наяву, тяжелым и беспокойным сном я забылся очень не скоро, и даже тогда дремала лишь внешняя оболочка, а бдительное сознание под ней оставалось начеку.

И вскоре, с непритворным ужасом, я вскочил во второй раз. Меня разбудили не ветер и не река, но медленное приближение чего-то, отчего спящая часть меня становилась все меньше и меньше, пока не истаяла совсем, и я поймал себя на том, что сижу, вытянувшись, как стрела, и прислушиваюсь.

Снаружи топотали мелкие шаги. Я осознал, что приближались они давно, и я уловил их еще во сне. От волнения я так взбодрился, будто и вовсе не спал. Дышал я с трудом, а тело словно придавила огромная тяжесть. Несмотря на жаркую ночь, меня прошибал холодный пот, бил озноб. Что-то определенно давило на стены палатки, наваливалось на нее сверху. Настолько плотный ветер? А барабанит стучащий кругом дождь? Стекающие с листьев струи? Брызги, приносимые ветром с реки и собиравшиеся в крупные капли? В воображении мгновенно промелькнуло не меньше десятка догадок.

Неожиданно в голову пришла разумная мысль: наверняка ветром отломило ветку тополя, единственного большого дерева на острове. Пока еще она держится, подхваченная другими ветвями, но может свалиться при любом порыве и раздавить нас. А сейчас ее листья шуршат и постукивают по туго натянутой парусине. Я приподнял болтающийся полог и полез наружу, окликая шведа за собой.

Но выскочив, я обнаружил, что палатку вовсе не придавило. Никаких веток, никаких брызг и дождя, даже вокруг пусто.

Холодный серый свет сочился сквозь кусты и падал на песок, отчего тот тускло посверкивал. В небе над головой все так же теснились звезды, ветер таинственно завывал, но костер уже не бросал отсветов, и сквозь деревья я увидел, как полосами алеет восток. Прошло, должно быть, несколько часов с тех пор, как я стоял на этом же месте, глядя на парящие фигуры, и жуткие воспоминания о них снова вернулись ко мне, как дурной сон. О, как же я устал от нескончаемого штормового ветра! И хотя после бессонной ночи меня подкашивала тяжелая вялость, нервы звенели от настойчивой, как ветер, настороженности, и про то, чтобы вернуться ко сну, не могло быть и речи. Я заметил, что река поднялась еще выше. Ее рокот наполнял воздух, а мелкие брызги совсем промочили мою тонкую ночную рубашку.

Однако нигде не обнаруживалось ни малейших признаков угрозы. Глубокая и нескончаемая тревога, терзавшая сердце, оставалась без объяснений.

Приятель даже не шелохнулся, когда я звал его с собой, а уж теперь будить его не было никакого смысла. Я внимательно огляделся, отметив перевернутое каноэ, желтые весла – два, как и положено – рюкзак с провизией, висящий на дереве, рядом с ним запасной фонарь и толпящиеся вокруг, окружившие все бесконечные, трепещущие ивы. Птица зачирикала утреннюю песню, в рассветных сумерках над головой с шумом пронеслась утиная стая. Ветер сухим и колким песком заметал босые ноги.

Я обошел палатку и немного углубился в кусты, чтобы кинуть взгляд на противоположный берег. Все то же тяжкое, неясное чувство беды охватило меня при виде бескрайнего, простиравшегося до горизонта моря ив, призрачного и нереального в бледном свете ранней зари.

Я потихоньку расхаживал туда-сюда, по-прежнему раздумывая, что же за странное мерное топотанье разбудило меня, что так налегло на палатку? Наверное, все-таки ветер – это он принес рассыпчатый жаркий песок и проворно гонял его пересохшие крупицы по туго натянутой парусине, тяжело наваливаясь на крышу.

И все же нервозность и беспокойство продолжали расти.

Я добрел до воды и отметил, как изменилась за ночь береговая линия, сколько песка урвали у нее бушующие волны. Окунул руки и ноги в прохладный поток, смочил лоб. В небе разгоралась заря, веяло пронзительной утренней свежестью. На обратном пути я специально прошел теми самыми кустами, где видел колонну взлетающих силуэтов, и на полпути меня вдруг объял невероятный ужас: из тени стремительно вынырнула огромная фигура и прошагала мимо настолько уверенно, насколько вообще способен человек...

Снова пуститься вперед я смог, только когда меня подтолкнул мощный порыв ветра. Стоило мне оказаться на открытом пятачке, как страх неожиданно отступил. Так это ветры гуляют повсюду, сказал я себе. Под деревьями они часто движутся подобно каким-то могучим созданиям. Кроме того, витающий вокруг кошмар был настолько неведомым и грандиозным, настолько непохожим на все, когда-либо испытанное мной прежде, что пробудил трепет и изумление, изрядно сгладившие испуг. А когда я дошел до высшей точки острова с видом на широкую ленту алеющей на рассвете реки, ее волшебная красота так потрясла меня, что дыхание перехватило, а в горле зародился то ли стон, то ли восторженный крик.

Которому, однако, не суждено было вырваться наружу, так как взгляд, блуждая по острову, наткнулся на нашу маленькую, наполовину скрытую ивами палатку, и меня поразило жуткое открытие, по сравнению с которым ужас перед гуляющими ветрами показался сущим пустяком.

Пейзаж стал другим. И дело было не в том, что с моей точки обзора открывался новый вид, а в том, что поменялось расположение палатки относительно ив и ив относительно палатки. Кусты явно толпились гораздо ближе – в необъяснимой, опасной близости. Онипридвинулись.

Незаметно семеня легкими ногами по сыпучему песку, мягкими, неторопливыми шажками ивы за ночь подкрались к нам поближе. Подталкивал их ветер или они шли сами по себе? Я припомнил настойчивый ночной топоток и ту тяжесть, что навалилась на палатку и мне на сердце, заставив в ужасе вскочить.

На минуту потеряв равновесие, я зашатался на песчаном бугре, как дерево на ветру. В случившемся проглядывала чья-то осознанная сила, обдуманный план, злобная враждебность, это напугало меня почти до оцепенения.

Идея показалась мне настолько абсурдной, что я чуть не расхохотался. Но смех застрял в горле, как ранее крик, потому что сама мысль о том, что я могу быть настолько восприимчив к страшноватым вымыслам, добавила опасений, что атака обращена и даже уже ведется не на тело, а на рассудок.

Ветер буквально сбивал с ног, очень скоро из-за горизонта выкатилось солнце – значит, уже начало пятого, и я проторчал на крошечном песчаном холмике дольше, чем думал, страшась спуститься вниз и оказаться в непосредственной близости к ивам. Я тихо, крадучись, вернулся к лагерю, еще раз подозрительно огляделся и – признаюсь честно – сделал несколько замеров: на теплом песке отложил шагами расстояния между ивами и палаткой, особо отметив самое короткое.

И только после этого осторожно заполз в спальный мешок. Приятель, судя по всему, так и прохрапел всю мою прогулку, что меня даже обрадовало. Пока у событий нет свидетеля, я, при дневном свете, вполне могу найти в себе силы разувериться в них. Просто внушу себе, что все это – игра воображения, ночная причуда, фокусы перевозбужденного ума.

Больше в ту ночь ничего не случилось, и я почти сразу уснул, совершенно вымотанный, все еще боясь услышать странный звук, похожий на топот множества ног или почувствовать на сердце тяжесть, от которой трудно дышать.

IV

Приятель пробудил меня от крепкого сна, когда солнце стояло уже высоко, и объявил, что каша готова и самое время окунуться перед завтраком. Потрясающий запах жареного бекона вплывал в отверстие палатки.

– Река все поднимается, – сообщил он. – Несколько островков посередине совсем исчезли. Наш тоже уменьшился.

– Дрова остались? – сонно осведомился я.

– Что дрова, что сам остров завтра пропадут с концами, – хохотнул он. – Но до того времени хватит.

Я нырнул с мыса, который за ночь изменил форму и размеры, и меня тут же утащило течением на мель напротив палатки. Вода оказалась ледяной, берега неслись мимо, как сельский пейзаж за окнами скорого поезда. Так что купание вышло бодрящим, и ужас прошедшей ночи стерся, словно бы испарившись из моего сознания. Солнце пекло немилосердно, на небе не было ни облачка, ветер, однако же, не ослабел ни на йоту.

И вдруг до меня дошел скрытый смысл слов шведа. Выходит, он уже не собирается спешно отчаливать? Ведь «до завтра» означает, что нам предстоит остаться на острове еще на одну ночь. Фраза насторожила меня. Накануне вечером приятель настойчиво утверждал обратное. С чего же вдруг передумал?

Пока мы завтракали, вокруг с шумным плеском и фонтанами брызг, летевших даже на сковородку, обваливались берега. Приятель без умолку рассуждал, как трудно пароходам «Вена – Пешт» отыскать нужный фарватер во время паводка. Его настрой впечатлял меня гораздо больше, чем состояние реки и трудности судоходства. С вечера он явно изменился, вел себя необычно – наполовину взвинченно, наполовину смущенно, с какой-то подозрительностью в жестах и голосе. Даже не знаю, как описать его теперь, на холодную голову, но в тот момент я был совершенно уверен: мой спутник напуган.

Завтракать он почти не стал и в кои-то веки не раскурил трубку, вместо этого внимательно изучая пометки на развернутой перед ним карте.

– Нам бы отчалить не позже, чем через час, – сказал я наконец, надеясь, что такое вступление в любом случае побудит его хоть как-то приоткрыть душу.

Ответ озадачил меня:

– Неплохо бы! Если нам, конечно, позволят.

– Кто позволит? Стихия? – с деланым безразличием уточнил я.

– Силы этого жуткого места, кем бы они ни были, – ответил швед, не сводя глаз с карты. – Если где на Земле и живут бессмертные боги, то именно здесь.

– Так ведь стихии – самые что ни на есть бессмертные, – ответил я и засмеялся так естественно, как только мог, отлично понимая при этом, что на лице у меня отражаются истинные чувства.

Друг мрачно посмотрел на меня и проговорил сквозь дым:

– Нам очень повезет, если мы выберемся отсюда целыми и невредимыми.

Он озвучил именно то, чего я и сам боялся. Пришлось изо всех сил взвинтить себя – как у дантиста, когда нужно дать согласие удалить зуб, – и задать наконец прямой вопрос. Он явно назрел, и говорить о чем-то еще было бы притворством.

– Да отчего, что случилось?

– Во-первых, исчезло весло, – тихо ответил швед.

– Весло?! – взволнованно повторил я. Соваться в Дунай во время паводка без одного весла было чистым самоубийством. – И что...

– И в днище дырка, – добавил он с непритворной дрожью в голосе.

Я уставился на него, неспособный ни на что, кроме как туповато твердить за ним его же слова. Несмотря на палящее солнце и раскаленный песок, вокруг нас словно сгустился леденящий холод. Приятель встал и мрачным кивком позвал меня в сторону палатки, стоящей в нескольких ярдах от костра. Каноэ лежало точно так же, как и ночью, ребрами кверху, весла, вернее, весло – рядом, на песке.

– Одно осталось, – сказал швед, подбирая его. – А вот и дыра.

На языке у меня вертелось признание, что я своими глазами видел оба весла всего несколько часов назад, но, подумав секунду, я промолчал. Просто подошел посмотреть, что случилось.

В каноэ зияла длинная узкая щель, как будто из него аккуратно вытащили тонкую щепку. Видимо, днище пропорол острый выступ камня или сучок коряги. Осмотр показал, что оно пробито насквозь. Спусти мы лодку на воду – и она неизбежно пошла бы ко дну. Сперва, конечно, дерево бы разбухло, на время закрыв отверстие, но на середине реки туда бы хлынула вода, и каноэ с низкими бортами, переполнившись, затонуло бы.

– Похоже, заготавливают жертву для обряда, – пробормотал приятель, больше себе, чем мне. – Вернее, две жертвы, – добавил он, наклонившись и проведя пальцами вдоль щели.

Это что еще за глупости? Я принялся насвистывать, нарочито не обращая внимания на его слова, – как частенько веду себя, когда совершенно обескуражен.

– Вчера-то дырки не было, – сообщил швед, глядя куда угодно, только не на меня.

– Сами и разодрали, пока тащили на берег, – бросив свистеть, отозвался я. – Камни-то вон какие острые...

И осекся оттого, что друг посмотрел мне прямо в глаза. Я не хуже его видел, как беспомощно мое объяснение. Начать с того, что на берегу просто-напросто не было никаких камней.

– А вот это как понимать? – тихо спросил он, указывая на лопасть.

Осмотрев весло, я похолодел от странного чувства. Лопасть сточили со всех сторон, сточили изящно, словно кто-то заботливо отшкурил ее, сделав такой тонкой, что первый же энергичный гребок обломил бы весло по локоть.

– Кто-нибудь из нас ходил во сне и добрался до весел, – промямлил я. – Или... или ветер швырял песок так, что лопасть ободралась. Предположим.

– Хм... – усмехнулся, отворачиваясь, швед. – Ну так-то все можно объяснить.

– А второе весло ветер унес туда, где его смыло вместе с куском берега, – проорал я ему вслед, твердо настроившись найти причину для всего, что бы он ни показал.

– Ясно, – крикнул он в ответ, снова поглядев на меня прежде, чем скрыться в кустах.

Помню, что, оставшись наедине со следами загадочных проделок, я первым делом подумал: «Здесь поработал кто-то из нас, и это точно не я». И тут же возразил сам себе, что это просто смешно. Чтобы мой напарник, друг, которому я доверял в добром десятке походов, сознательно приложил к этому руку? Предположить невозможно, ни на минуту! Столь же абсурдной казалась мысль, что невозмутимый и в высшей степени практичный человек внезапно свихнулся и ударился в какие-то безумства.

И все-таки даже сейчас, солнечным днем, в окружении буйной красоты больше всего меня тревожила, подогревая страхи, твердая уверенность в том, что сознание приятеля претерпело какую-то непонятную перемену. Он нервничал, робел, подозревая что-то, о чем не желал говорить, наблюдал за цепочкой тайных и до сих пор замалчиваемых событий – словом, ждал кульминации, и, судя по всему, очень скорой. Мысль об этом возникла в голове интуитивно – понятия не имею, откуда.

Я торопливо осмотрел землю вокруг палатки, но замеры, которые я сделал в ночи, остались прежними. В песке я заметил глубокие впадины в форме небольших воронок разной глубины и размеров – от чайной чашки до солидного размера миски. Несомненно, эти миниатюрные кратеры – такие же проделки ветра, как и унесенное в воду весло. Вот пробоину в каноэ объяснить сложнее, но, в конце концов, при высадке мы могли пропороть его чем-то острым. Осмотр берега не подтвердил мою теорию, но я все цеплялся за нее той тающей частью моего сознания, которую звал здравым рассудком. Хоть какое-то объяснение было необходимо, как необходима хоть какая-то рабочая гипотеза происхождения Вселенной – сколь угодно абсурдная – для счастья каждого человека, который выполняет свой долг перед этим миром и смело встречает жизненные препятствия. В тот момент аналогия казалась мне на редкость точной.

Я торопливо принялся разогревать смолу, и швед тут же присоединился к работе, хотя даже при самом лучшем раскладе отплыть мы смогли бы только на следующий день. Между делом я обратил его внимание на воронки в песке.

– Видел, видел, – отозвался он. – По всему острову. Но ты, конечно, и их сумеешь объяснить!

– Разумеется. Ветер, – без колебаний ответил я. – Неужто никогда не встречал на улицах крошечные смерчи, которые крутят и вертят все, что в них попадет? А песок рыхлый, разлетается без труда – только и всего.

Приятель ничего не ответил, и некоторое время мы работали молча. Я исподтишка поглядывал на него, а он, судя по всему, на меня. Казалось, он внимательно прислушивался к чему-то неслышному – мне или, пока что, вообще, – потому что постоянно вертел головой, посматривая то на ивы, то на небо, то на реку, поблескивающую сквозь кусты. Иногда даже прикладывал к уху ладонь и сидел так несколько минут. Мне, однако, ничего не объяснял, а сам я не спрашивал. И пока он латал каноэ с ловкостью и мастерством настоящего краснокожего, я радовался, что он поглощен работой, потому что на сердце у меня лежало смутное опасение, что разговор может пойти о том, как сдвинулись ивы. А если он тоже это заметил, на игру воображения все уже не спишешь.

– Странное дело, – скороговоркой, словно хотел поскорее отделаться от какой-то мысли, вдруг пробормотал приятель. – Странное... Я про вчерашнюю выдру.

Пойманный врасплох, поскольку ожидал совсем другого, я резко поднял голову.

– Да, тут дикие места. Выдры ужасно пугливы и...

– Я не о том, – перебил он. – Тебе не кажется... не показалось... что на самом деле это была не выдра?

– А кто же еще, ради всего святого?

– Знаешь, я увидел ее раньше, чем ты, и сперва она была... гораздо крупнее.

– Ты глядел вверх по течению, на фоне заката, вот тебе и почудилось, – упорствовал я.

Швед смотрел на меня отсутствующим взглядом, занятый какой-то мыслью.

– У нее были невероятно желтые глаза, – словно сам себе сообщил он.

– И тут дело в солнце, – грубовато хмыкнул я. – Ты еще спроси, почему тот, в лодке...

Мне вдруг расхотелось договаривать. Приятель вновь обратился в слух, вертя головой вслед за ветром, и что-то в его лице заставило меня смолкнуть. Похоже, он даже не заметил, как я осекся. Беседа прервалась, мы молча конопатили лодку. Минут через пять, однако, он, с дымящейся смолой в руках, мрачно взглянул на меня поверх каноэ.

– Если хочешь знать, – медленно произнес он, – про существо в лодке я тоже гадал, что оно такое. Мне показалось, что перед нами не человек. Его посудина появилась так внезапно, словно вынырнула прямо из воды.

И снова я расхохотался ему в лицо, на этот раз с примесью раздражения и даже злости:

– Знаешь что? Остров и так – сплошная загадка, не хватало еще населять его какой-то выдуманной ерундой! Лодка была просто лодкой, человек – просто человеком, и он постарался убраться отсюда вниз по течению как можно быстрей, мы и моргнуть не успели. И выдра была просто выдрой, так что не делай из себя дурака!

Швед все так же, мрачно, но без обиды, глядел на меня. Его молчание придало мне сил.

– И ради бога, перестань притворяться, будто что-то слышишь, – продолжал я. – А то я подпрыгиваю от страха, а на самом деле шумит только река да жуткий штормовой ветер.

– Дурака? – тихо и потрясенно переспросил приятель. – Да это ты строишь из себя дурака! Ведешь себя как типичная жертва. Будто не замечаешь того же, что и я, – усмехнулся он со смесью презрения и усталости в голосе. – Лучшее, что можно сделать, – сидеть тихо и стараться сохранить трезвую голову. Вялые попытки самообмана только сделают правду более горькой, когда придется с нею столкнуться.

На том и закончились мои жалкие усилия все объяснить – возразить было нечего, я хорошо понимал, что друг прав, и дурака из себя строю именно я. На этом этапе нашего приключения он с легкостью вырвался вперед, и меня брала досада, что я оказался в стороне и выгляжу менее проницательным, менее чутким к необыкновенным событиям и просто-напросто не замечаю многого, что творится у нас под носом. Он-то явно понял все с самого начала. Но в тот момент я совершенно не улавливал смысла его слов о какой-то жертве, которую именно мы призваны удовлетворить. С этой минуты я перестал притворяться, и мой испуг многократно вырос, достигнув апогея.

– Но в чем ты совершенно прав, – добавил приятель прежде, чем тема была исчерпана, – так это в том, что лучше не говорить, а еще лучше – не думать о происходящем, потому как что человек подумает – то он и скажет, а что он скажет – то и случится.

После обеда, пока заплата в лодке сохла и твердела, мы пытались ловить рыбу, проверяли герметичность каноэ, собирали дрова и наблюдали, как растет уровень воды. Иногда вдоль берега проплывали груды коряг, и мы вылавливали их длинными ивовыми ветками. Остров становился все меньше – от него с громким бульканьем и брызгами отрывались участки берега. Часа четыре погода стояла ясная, а затем, впервые за три дня, ветер начал слабеть. Собравшиеся на юго-западе облака стали медленно расползаться по небу.

Затишье принесло огромное облегчение – постоянный гул, треск и грохот ужасно расшатывали нервы. Выяснилось, однако, что тишина, внезапно наступившая около пяти, угнетает ничуть не меньше. Шум реки давил на свой лад, наполняя воздух глубоким рокотом, более музыкальным, чем вой урагана, но бесконечно более монотонным. Голос ветра то взлетал, то падал, высвистывая вечную музыку стихий, выпевая множество нот, в то время как в песне реки, состоявшей максимум из трех – тусклых, полных чуждой ветру скорби, – слышалась мне в тогдашнем нервном состоянии мелодия обреченности.

Внезапное исчезновение яркого солнца стерло из виду все, что дарило радость, а поскольку пейзаж и так казался зловещим, смена погоды ощущалась резкой и тягостной. Сумерки усилили тревожность, и я поймал себя на том, что высчитываю, как скоро после заката взойдет на востоке полная луна и не помешают ли ей сгустившиеся тучи.

Ветер налетал изредка, слабыми порывами, река казалась все черней, а ивы все плотнее друг к другу. Они шевелились словно бы сами по себе, шепчась, несмотря на безветрие, и странно подергиваясь от корней до кроны. Совершенно заурядные вещи, действуя на воображение, нагнетают ужас гораздо сильней непривычных, так что столпившиеся в темноте кусты, причудливые и гротескные, напомнили мне затаившихся живых тварей. Казалось, сама их обыденность маскирует недружелюбие и злобу. Силы здешних мест с наступлением ночи приблизились, сосредоточившись на острове и в первую очередь на нас. Как будто мои самые неприятные ощущения обрели форму.

Днем я хорошенько отоспался, что позволило более-менее восстановиться после бессонной ночи, зато сделало меня более восприимчивым к вездесущим призрачным чарам. Я боролся: высмеивал собственные чувства, клеймил их бестолковыми, детскими и наверняка имеющими какое-нибудь простое и естественное объяснение. И все-таки, несмотря на усилия, они окрепли так, что я боялся ночи, как заблудившийся в лесу ребенок боится наступления темноты.

Мы тщательно укрыли каноэ непромокаемой тканью, а уцелевшее весло швед надежно привязал к дереву, чтобы ветер не утащил и его. С пяти часов я возился у котелка – в тот вечер была моя очередь готовить ужин. В запасе у нас были картошка, лук, бекон с салом, для аромата, и гуща на дне котелка от всего, что тушилось здесь раньше. Под конец я собирался накрошить в блюдо черного хлеба, а затем подать повидло из слив с сахаром и крепкий чай с сухим молоком. Подле меня лежала добрая куча дров, да и полное безветрие облегчало хлопоты. Приятель лениво наблюдал за мной, деля внимание между чисткой трубки и раздачей бесполезных советов – законная привилегия того, кто сегодня не на дежурстве. Весь день он вел себя очень мирно – переконопачивал каноэ, поправлял растяжки палатки и вылавливал из воды коряги, пока я спал. Никаких неприятных разговоров больше не заводил, разве что в какой-то момент заметил, что остров потихоньку разрушается и стал чуть ли не на треть меньше, чем при высадке.

Котелок как раз забурлил, когда я услышал, как приятель окликает меня с берега, куда забрел, пока я был занят ужином. Я подбежал к нему.

– Вот послушай, – предложил он, – и скажи: что ты об этом думаешь?

Он приложил ладонь ковшиком к уху, как уже делал не раз.

– И теперь не чувствуешь? – спросил он, с любопытством наблюдая за мной.

Стоя рядом, мы внимательно прислушались. Сперва до меня доносились только шум воды да бульканье пузырей на поверхности. Ивы стояли недвижно и молча. Затем я услышал слабый звук, похожий на звон далекого гонга. Казалось, он идет из темных болот и кустарников.

Звучал он через равные промежутки – не колокол, не гудок дальнего парохода. Нет, я мог сравнить его только с огромным гонгом, висящим где-то в небесной вышине и раз за разом, удар за ударом, поющим приглушенную металлическую ноту, мягкую и музыкальную. Стоило мне расслышать его, как сердце у меня заколотилось.

– Я-то целый день слушаю, – поделился со мной приятель. – Пока ты спал, гудело по всему острову. Я обошел окрестности, но так и не смог подобраться достаточно близко, чтобы разглядеть, что это и где. Иногда вроде бы гудит над головой, а иногда из-под воды. Пару раз я готов был поклясться, что гудит вообще у меня внутри – ну, знаешь, как из другого измерения.

Я был слишком озадачен, чтобы толком вникнуть в его слова. Вслушиваясь в загадочный гул, я пытался соотнести его с любым знакомым звуком, какой только мог вспомнить, но безуспешно. Он менял направление: то приближался, то почти совсем исчезал. Не могу назвать его зловещим – звучал он без сомнения музыкально, – и все же рождал тревожное чувство, вызывавшее желание никогда больше его не слышать.

– Ветер дует в песчаные воронки, – предположил я, решительно настроенный найти объяснение. – Или кусты скребут друг о друга после шторма.

– Звук идет с болота, – ответил друг, проигнорировав мои слова. – Отовсюду сразу. И каким-то образом связан с ивами...

Его ответ напугал меня: с одной стороны, я его боялся, с другой – интуитивно понимал, что так оно и есть.

– Именно потому, что стихла буря, мы его и услышали. Раньше она заглушала. Мне кажется, это кричат...

Я метнулся к костру, будто бы привлеченный бульканьем, сообщавшим, что рагу в опасности, а на самом деле пытаясь избежать дальнейших обсуждений. Они никак не входили в мои планы. Я боялся, что приятель заведет речь о богах, стихиях или еще о чем-то тревожном, а мне хотелось держать себя в руках в преддверии того, что еще может случиться. До отплытия оставалась одна ночевка, и пока неизвестно, что она принесет.

– Накроши хлеба в котелок! – крикнул я, яростно помешивая аппетитное варево и усмехаясь при мысли о том, что хлопоты с ужином помогут нам обоим сохранить рассудок.

Приятель медленно подошел к дереву, снял мешок с провизией, порылся в его таинственных глубинах и вдруг высыпал все содержимое на подстилку у своих ног.

– Скорей! – поторопил я. – Кипит вовсю.

Швед разразился хохотом, который мне не понравился. Это был деланый смех – не то чтобы совсем ненатуральный, скорее, безрадостный.

– Тут ничего нет! – кричал он, держась за бока.

– Я хлеба просил.

– Нету! Нету хлеба. Стащили!

Я уронил поварешку и подскочил к нему. Все содержимое мешка лежало на подстилке – все, кроме буханки.

Груз растущих страхов обрушился на меня всей своей тяжестью. И тогда я тоже расхохотался. Больше-то ничего не оставалось, и звук собственного смеха позволил мне понять приятеля. Взрыв неестественной веселости был вызван психическим напряжением, подавленные эмоции вырвались, сработал предохранительный клапан. И замер точно так же – сразу у обоих.

– Что за преступная глупость! – воскликнул я, упорно цепляясь за разумные объяснения. – Я напрочь забыл купить хлеба в Пресбурге! Болтовня продавщицы заморочила мне голову, и я, скорее всего, оставил буханку на прилавке...

– И овсянки гораздо меньше, чем утром, – перебил меня швед.

Я сердито размышлял, что нечего привлекать к этому внимание, а вслух ответил, яростно помешивая рагу:

– На завтра хватит, а в Коморне или Гране раздобудем сколько угодно. Через сутки будем уже в десятках миль отсюда.

– Надеюсь, с божьей помощью, – пробормотал приятель, укладывая вещи обратно в мешок. – Если только нас раньше не успеют принести в жертву, – глуповато хмыкнув, добавил он.

Бормоча себе что-то под нос, но так невнятно, что я счел вполне естественным не обращать на это внимания, он затащил мешок в палатку – полагаю, для безопасности.

Ужин прошел мрачно, при свете костра мы ели молча, пряча друг от друга глаза. Умылись, приготовили ночлег, закурили, и вот тут-то, когда в голове не осталось мыслей о делах, дурное предчувствие, мучившее меня весь день, стало еще острее. Это еще не был реальный страх, но сама его неясность угнетала гораздо сильней, чем если бы я мог нацепить на него какую-то табличку и взглянуть ему прямо в лицо. Диковинный звук, похожий на удары гонга, теперь шел почти беспрерывно и наполнял тишину ночи уже не отдельными ударами, но смутным, непрестанным гулом. Он доносился то спереди, то сзади. То казалось, он идет из кустов слева, то из зарослей справа. Чаще всего он зависал прямо над головой, словно шелест крыльев. Гудело со всех сторон: сзади, спереди, по бокам и сверху, полностью окружая нас и действительно не поддаваясь описанию. Ничто, известное мне, не могло сравниться с бесконечным приглушенным гулом, что поднимался над безлюдным миром ив и болот.

Курили мы фактически молча, напряжение росло с каждой минутой. Плохо, что мы не знали, чего ожидать, и потому не могли приготовиться к обороне. Ничего нельзя было предвидеть. Объяснения, родившиеся при свете солнца, теперь казались глупыми и неубедительными. Становилось все яснее, что, хочу я того или нет, откровенный разговор неизбежен. В конце концов, впереди ночь, нам в любом случае придется спать бок о бок в одной палатке. Я понимал, что просто не смогу больше без поддержки острого ума моего приятеля. И все-таки как мог оттягивал критический момент и старался пропускать мимо ушей обрывки фраз, которые он бросал в никуда, или просто хмыкать в ответ.

Некоторые из них подогревали мою тревожность, подтверждая многое из того, что я и сам предполагал, но с совершенно иной точки зрения, что делало их гораздо убедительнее. Он швырял их в меня так бессвязно, будто основа его размышлений была тайной для него самого, а обрывки фраз – просто кусками, которые он не мог переварить и избавлялся от них, выплескивая вслух. Речь приносила ему облегчение, как рвота – больному.

– В нас есть что-то, что провоцирует беспорядок, разрушение, распад – наш распад, – бормотал он, глядя, как между нами полыхает костер. – Где-то мы сбились с безопасного пути.

А в другой раз, когда гонг снова приблизился и громче обычного зазвучал над головами, проговорил словно бы самому себе:

– Думаю, на граммофонную пластинку он бы не записался. Я вообще его слышу не ушами. Вибрация идет как-то иначе, гудит словно бы внутри меня, именно так, как предположительно должен восприниматься звук другого измерения.

Я умышленно не ответил, придвинулся к огню и всмотрелся в темноту. На небе клубились тучи, не давая пробиться свету луны. По-прежнему было очень тихо, так что река и лягушки разошлись в полную силу.

– Есть в нем нечто, – продолжал швед, – максимально далекое от обыденности. Он нездешний. Его можно описать одним словом: нечеловеческий. В смысле, звук, вообще не связанный с человеком.

Избавившись и от этого непереваренного куска, друг на какое-то время примолк, а я вдруг испытал облегчение – высказанная мысль очень здорово выразила мои собственные чувства, как бы огородив словами ее угрюмое блуждание туда-сюда в моей голове.

Смогу ли я когда-нибудь забыть одиночество той дунайской стоянки? Казалось, мы одни на планете! Мысли без конца устремлялись к многолюдным городам и поселкам. Честно говоря, я бы душу отдал за то, чтобы снова поймать ощущение, с которым проплывал мимо десятков баварских деревень, за банальную людскую обыденность – крестьян с пивными кружками, столы под деревьями, яркий солнечный свет и руины замка на скале за церковью с красной крышей. Сейчас меня обрадовали бы даже туристы.

Ужас, который я испытывал, не походил на обычный страх неизведанного. Он был не в пример сильней, причудливей и, казалось, рос из какого-то смутного древнего кошмара, боязни более глубинной, чем все, что я знал или мог себе представить. Мы «сбились», как выразился швед, и забрели в такое место или такую ситуацию, где риск велик, но непонятен, где кругом лежат границы неизведанного мира, пространство, которое обитатели некой вселенной считают своим, своего рода замочная скважина, через которую они подглядывают за Землей, сами оставаясь невидимыми, – точка, где завеса между мирами порядком истончилась. Если наше пребывание здесь затянется, нас перетащат через границу, лишат того, что мы зовем собственной жизнью, но путем психического, а не физического воздействия. В этом смысле, по словам приятеля, мы можем поплатиться за наше приключение – став сакральной жертвой.

К нам подбирали разные ключи – к каждому в меру его впечатлительности и воли к сопротивлению. Я смутно истолковал происходящее как намеренный злобный умысел могучих стихий, растревоженных нами, возмущенных дерзким вторжением в их родовое гнездо, в то время как приятель мой представил, что мы невзначай нарушили границы какого-нибудь древнего святилища, где до сих пор царят прежние боги, куда впечатано мощное поклонение их почитателей, и часть его души, хранившая родовую память, поддалась старым языческим чарам.

В любом случае мы попали в место, не оскверненное человеком, очищенное ветрами от его грубого влияния, место, где рукой подать до призрачных сил – увы, враждебных. Никогда – ни раньше, ни потом – на меня не накатывал такой вал неописуемых предположений о потустороннем мире, о других формах жизни, об эволюции, что не параллельна человеческой. В итоге разум наш пал бы под тяжестью мрачных чар, а нас самих втянули бы через границу в чужой мир.

Даже мелочи подтверждали загадочность острова и теперь, в воцарившейся вокруг костра тишине, проявились настолько, что сознание наконец смогло их отметить. Сама атмосфера служила увеличительным стеклом, искажавшим события: плывущая по течению выдра, подающий знаки лодочник, дрожащие ивы – все лишилось привычных черт и предстало в новом обличье, в каком существовало по ту сторону границы, в иных мирах. Предстало не только передо мной – перед всем родом людским. Мы коснулись самого края явления, совершенно незнакомого человечеству. Это был опыт нового порядка, неземной в прямом смысле этого слова.

– Их намеренный расчет – вот что сводит храбрость к нулю, – неожиданно сказал швед, словно читая мои мысли. – Иначе все можно было бы оправдать разыгравшимся воображением. Но весло, каноэ, пропавшая еда...

– Разве я не объяснил все это одним махом? – раздраженно перебил я.

– Объяснил, – сухо согласился приятель. – Еще как объяснил.

Он продолжал отпускать привычные замечания про решимость здешних сил заполучить жертву, но я, наконец-то упорядочив мысли, понял, что это просто крик души – от испуга, что ее жизненно важная часть может быть захвачена или уничтожена. Ситуация требовала такого уровня мужества и спокойствия, которого не мог достичь ни один из нас, и никогда раньше я так отчетливо не ощущал в себе две личности сразу – одна толковала происходящее, другая, напуганная до невозможности, высмеивала глупые толкования.

Тем временем куча дров совсем истаяла, костер угасал в непроглядной ночи. Никто из нас не пошевелился, чтобы пополнить запас, так что темнота подступила прямо к глазам. Совсем рядом, за пределами круга света, разлилась непроглядная тьма. Ивы изредка шелестели от шального вихря, но кроме этого не слишком приятного звука царила глубокая и гнетущая тишь, нарушаемая лишь журчанием реки и гулом над головой.

Мне вдруг показалось, что оба мы соскучились по крикливой компании ветров.

В конце концов, когда один из редких порывов затянулся настолько, будто шторм вот-вот мог подняться снова, я дошел до критической точки – точки, где стало понятно, что, если я прямо сейчас не найду облегчения в простых обыденных словах, я закачу такую истерику, что худо будет нам обоим. Я поворошил костер, так что в нем вновь поднялось пламя, и резко повернулся к приятелю. Он тут же вскинул голову.

– Не могу я больше притворяться! – выпалил я. – Мне не нравятся ни остров, ни темнота, ни звуки, ни собственные кошмарные ощущения. Все это совершенно выбило меня из колеи! Я просто помираю со страху, честное слово! Если б знать, что на другом берегу все иначе, – клянусь, я бы туда вплавь бросился!

Загорелое обветренное лицо шведа побелело. Он посмотрел мне прямо в глаза и ответил хладнокровно, хотя именно спокойный тон выдавал его крайнюю взволнованность. И все-таки в данный момент он явно был более сильным из нас, хотя бы за счет своей флегматичности.

– Дело не в реальности, от которой можно было бы сбежать, – объяснил он тоном врача, диагностирующего тяжелую болезнь. – Нам придется сидеть смирно и ждать. Вокруг собрались силы, способные за секунду перебить стадо слонов с той же легкостью, с какой мы прихлопываем муху. Единственный шанс – полностью затаиться. Возможно, именно в нашей ничтожности – наше спасение.

Я не нашел ответных слов, но лицо мое выразило не менее дюжины вопросов, будто я слушал описание недуга, симптомы которого ставили меня в тупик.

– Хотя хозяев острова явно тревожит наше присутствие, они до сих пор нас не обнаружили – не вычислили, как сказал бы американец, – растолковал приятель. – Бродят вокруг, как будто ищут утечку газа. Весло, каноэ и провизия говорят о том же. По-моему, они чувствуют нас, но не видят. Надо сохранять спокойствие – они ловят наши мысли. И контролировать сознание, иначе нам конец.

– Думаешь, мы погибнем? – пробормотал я, леденея от ужаса.

– Хуже, не в пример хуже, – сказал он. – Смерть, в зависимости от взглядов, означает либо исчезновение, либо свободу от земной ограниченности чувств, но не влечет за собой изменения личности. Ты не станешь другим в один миг только потому, что лишишься тела. А нас может ждать радикальная перемена, полная деформация, жуткая потеря себя – гораздо хуже, чем смерть или исчезновение. Нас угораздило разбить лагерь в месте, где чужой мир соприкасается с нашим, где завеса между ними истончилась так...

Какой ужас! Он использовал мою собственную фразу, мои слова!

– ...что они знают: мы находимся по соседству.

– Да кто – они? – не выдержал я.

Я позабыл про ивы, трепещущие в тишине и безветрии, про гул над головой – про все, кроме ожидания ответа, которого я боялся больше, чем способен был объяснить.

Швед понизил голос, подался вперед, чуть нависнув над огнем, с лицом, изменившимся так непонятно, что я невольно опустил глаза, избегая его взгляда.

– Всю свою жизнь, – сказал он, – я очень странно и ярко ощущал другую реальность – в каком-то смысле не очень далекую от нашего мира, но совершенно иную, где неустанно творятся великие дела, где огромные и ужасные создания спешат мимо, преследуя грандиозные цели, по сравнению с которыми земные события – взлеты и падения наций, участь империй, судьбы армий и континентов – не более, чем прах на чаше весов. Я имею в виду грандиозные цели, касающиеся напрямую души, а не косвенно ее проявлений...

– Давай прямо сейчас... – начал было я, перебив его, потому что мне стало казаться, что я столкнулся лицом к лицу с умалишенным.

Но он буквально захлестнул меня наконец-то прорвавшимся потоком слов:

– На твой взгляд, мы встретили духов стихий, на мой – древних богов. Но вот что я скажу: они ни то ни другое. Иначе мы имели бы дело с силами, которые и раньше общались с людьми, зависели от их поклонения и жертвоприношений, тогда как эти, вокруг нас, вообще не относятся к человечеству, их мир соприкоснулся с нашим как раз в здешних местах по чистой случайности.

От мысли, которую слова приятеля в мрачной тишине одинокого острова сделали такой убедительной, меня слегка затрясло. Я с трудом владел собой.

– И что ты предлагаешь?

– Жертву. Нас может спасти жертвоприношение, которое отвлечет их, а мы тем временем скроемся прочь. Когда волки останавливаются, чтобы сожрать собак, у саней есть возможность уехать. Правда, пока я не вижу шансов найти кого-нибудь вместо нас.

Я ошарашенно уставился на него, пугаясь блеска в глазах.

– Дело, разумеется, в ивах, – продолжил он. – Ивы маскируют тех, потусторонних, но те чувствуют нас. Если позволим разуму выдать наш страх, мы пропали, пропали окончательно.

Приятель выглядел так искренне и уверенно, что у меня не осталось сомнений: он нормален и настолько здравомыслящ, насколько вообще может быть человек.

– А если продержимся всю ночь, – добавил он, – то при свете дня сможем выбраться незамеченными, вернее, нераскрытыми.

– Но ты и в самом деле считаешь, что жертва...

Стоило мне заговорить, как звук гонга завис прямо над нашими головами, однако осечься меня заставил не он, а перепуганное лицо друга.

– Тсс! – прошипел он, подняв ладонь. – Не упоминай их чаще нужного. Не называй по имени. Назвать – значит, раскрыть. Имя – верный ключ, и потому наша единственная надежда – как можно меньше замечать, чтобы не заметили нас.

– Даже в мыслях?

– Особенно в мыслях! – необычайно возбужденно ответил швед. – Наши размышления вихрем закручиваются в их мире. Надо держать чужаков как можно дальше от нашего разума, чего бы это ни стоило.

Я поворошил костер, чтобы не дать черноте окончательно завладеть нами. Никогда я так не тосковал по солнцу, как в кромешной тьме того летнего вечера.

– Ты спал прошлой ночью? – внезапно спросил приятель.

– Немного, после рассвета, – обтекаемо ответил я, стараясь следовать его инструкциям, которые инстинктивно казались мне верными. – Ветер мешал, конечно...

– Ясно. Хотя шумел-то не ветер.

– Так ты тоже слышал?

– Бесчисленное множество мелких шагов, – немного поколебавшись, подтвердил он. – И еще кое-что...

– Когда на палатку навалилось и прижало ее что-то огромное? Как будто нас пытались удушить?

Друг многозначительно кивнул:

– Отчасти, да. Мне показалось, что отяжелела сама атмосфера – ее вес возрос так, что мог раздавить нас.

– А что ты думаешь об этом? – продолжал я, указывая наверх, где непрерывно гудел звук гонга, взмывая и падая подобно ветру.

– Это их голос, – мрачно прошептал швед. – Голос их мира, гул чужих краев. Грань тут настолько тонка, что он каким-то образом проникает к нам. Но если ты внимательно вслушаешься, то поймешь, что он не столько сверху, сколько вокруг. Среди ив. Ивы гудят, потому что именно они стали символом сил, обернувшихся против нас.

Я не до конца уловил его мысль, но догадки в моей голове явно были созвучны его идеям. Я осознал примерно то же самое, только не так хорошо проанализировал. На языке уже вертелось признание в галлюцинациях с участием взлетающих силуэтов и ходячих кустов, как вдруг приятель снова наклонился ко мне при свете костра. Меня поразили его спокойствие, выдержка и очевидный контроль над ситуацией. И этого человека я долгие годы считал бесстрастным и прозаичным!

– Слушай, – зашептал он. – Единственное, что нам остается, – делать вид, будто ничего не происходит, следовать обычным привычкам: готовиться ко сну и так далее. Притвориться, что мы ничего не чувствуем и не замечаем. Происходящее – вопрос исключительно разума, и чем меньше мы помним о чужаках, тем больше у нас шансов выбраться. Не думай: ведь что подумаешь, то и случится!

– Хорошо, – выдавил я, еле дыша от его странных рассуждений. – Хорошо, я попробую, только объясни мне сперва, что, на твой взгляд, за странные впадины в земле вокруг нас? Что за песчаные воронки?

– Нет! – вскрикнул он, от волнения забыв о шепоте. – Я не смею, просто не смею выразить свою догадку словами. Если ты не догадался, я очень рад. Даже не пытайся. Они вложили эту мысль мне в голову, изо всех сил постарайся помешать им вбить ее в твою.

Он снова понизил голос до шепота, и я не стал давить на него с расспросами. Во мне и так было столько ужаса, что тот почти не вмещался. Разговор иссяк, мы закурили в полной тишине.

И вдруг мелочь, на первый взгляд вроде бы неважная, на минуту заставила меня взглянуть на все по-другому. Так бывает, когда нервы чересчур напряжены. Я заметил пляжные туфли, которые мы обували, садясь в каноэ. Дырка на носке внезапно напомнила мне о лондонском магазине, где я их приобрел, о том, с какой сложностью продавец подобрал мне размер, и другие подробности этого малоинтересного, но жизненного события. И тут же передо мной предстал современный, полный скептицизма мир, жителем которого я был дома. Вспомнились ростбиф и эль, автомобили и полисмены, духовые оркестры и еще десяток вещей, которые олицетворяли самую суть обыденности и повседневности. Эффект оказался мгновенным и ошеломил меня самого. Психолог сказал бы, что меня просто-напросто накрыла бурная реакция на напряженную атмосферу и события, которые нормальному человеку покажутся поразительными и невозможными. Но какова бы ни была причина, она мгновенно сняла чары с моей души и на краткий миг подарила чувство бесстрашия и абсолютной свободы. Я поднял глаза на друга.

– Ах ты старый язычник! – заорал я, хохоча ему в лицо. – Кретин суеверный! Врун! Идолопоклонник!..

Я осекся, охваченный прежним страхом, и попытался приглушить звук собственного голоса, будто выкрикивал что-то богохульное. Швед, разумеется, услышал мой безумный вопль во тьме над головой – так же, как и внезапный шорох в воздухе, словно кто-то подбирался все ближе. Несмотря на загар, приятель посерел, как пепел, вскочил и вытянулся у костра – прямой, как палка.

– А вот теперь, – беспомощно и с отчаянием сказал он, – нужно бежать! Тут нельзя оставаться, сворачиваем лагерь и прочь – вниз по реке!

В голосе его звучал дикий, безнадежный ужас, которому он так долго сопротивлялся и который все-таки настиг его.

– В темноте? – воскликнул я, трясясь от страха после истерического всплеска и все же осознавая наши шансы лучше, чем он. – Чистое безумие! Река разлилась, а у нас только одно весло. Кроме того, мы лишь углубимся в их страну. Впереди на пятьдесят миль нет ничего – только ивы, ивы, ивы!

Приятель в полуобморочном состоянии осел на песок. Позиции вдруг поменялись, как стеклышки в калейдоскопе самой природы, контроль за нашими силами перешел в мои руки. Его сознание, достигнув апогея, начало слабеть.

– Зачем, зачем, во имя всего сущего, ты это сделал? – прошептал он с неподдельным ужасом в голосе и на лице.

Я обошел костер. Взяв руки шведа в свои, я опустился на колени, посмотрел прямо в его перепуганные глаза и твердо сказал:

– Мы снова разожжем огонь и устроимся на ночлег. На рассвете полным ходом отправимся в Коморн. А теперь соберись хоть немного и вспомни собственный совет не думать о страхе!

Приятель ничего не ответил, и я понял, что он согласен и готов меня слушаться. Необходимость встать и двинуться в темноту за дровами служила в какой-то степени облегчением. Близко, почти касаясь друг друга, мы пробирались среди кустов вдоль берега. Гудение над головами не смолкало, наоборот, на мой взгляд, становилось громче по мере того, как мы, дрожа, отходили от костра.

Мы возились посреди густых зарослей, выкорчевывая какую-то корягу, застрявшую там с прошлого наводнения, как вдруг швед вцепился в меня так, что я чуть не рухнул на песок. Оказалось, он споткнулся и повис на мне, чтобы не упасть. Я слышал, как он дышит – короткими частыми всхлипами.

– Смотри! Боже мой! – шептал он, показывая на огонь, который теперь горел футах в пятидесяти от нас, и первый раз в жизни я услышал, как друг всхлипывает от ужаса. Я проследил за его пальцем, и, клянусь, сердце мое на секунду замерло.

В тусклом свете костра что-то двигалось!

Я видел все сквозь пелену, висевшую у меня перед глазами, как тюлевый занавес на задах сцены в театре – немного расплывчато. Перед нами был не зверь, не человек, а существо величиной с группу животных, сгрудившихся вместе, словно две или три лошади медленно двигались бок о бок. Швед разглядел то же самое, хотя сформулировал иначе: ему видение напомнило кущу ив, округлую сверху и колеблющуюся по всей поверхности – «вилось как дым», – описывал он погодя.

– Оно приземлилось среди кустов, – с присвистом всхлипывал он. – Смотри же, ради бога! К нам ползет! Они нашли нас!

Я бросил испуганный взгляд на расплывчатое нечто, которое, колыхаясь, лезло к нам сквозь кусты, попятился и рухнул спиной в затрещавшие ветки, которые, конечно, не выдержали моего веса, и я приземлился на песок, а швед – на меня. Я почти не понимал, что происходит, леденящий ужас вырывал нервы из плоти, крутил их, вертел и, дрожащими, возвращал на место. Я крепко зажмурил глаза, в горле, мешая дышать, стоял ком, сознание словно разбухло, вырываясь наружу, уступая место ощущению, что я теряю его и вот-вот умру.

Тело пронзила острая боль, и я понял, что это друг так вцепился в меня при падении, что чуть не изувечил.

Однако именно боль, как заявил он впоследствии, и помогла мне, заставив забыть о тех, других, и сосредоточиться на ней как раз тогда, когда меня чуть не схватили. Боль скрыла мой разум почти в момент контакта и все-таки вовремя для того, чтобы избежать ужасной атаки. Сам он, по его словам, в этот миг упал в обморок, что его и выручило.

Не знаю, сколько прошло времени, помню только, как я уже пытаюсь выбраться из скользкого переплетения ивовых ветвей, а приятель протягивает мне руку. Я ошеломленно уставился на него, потирая кисть, которую он мне выкрутил, и не находя слов.

– Я потерял сознание на пару минут, – сообщил он. – Это меня и спасло: позволило не думать о них.

– Ты мне чуть руку не сломал! – Я наконец-то обрел дар речи, хотя оторопь не спадала.

– А это спасло тебя! – обрадовался он. – Нам удалось пустить их по ложному следу – гудения нет, оно смолкло, во всяком случае, пока!

И тут меня опять накрыло волной истерического смеха. На сей раз она передалась и приятелю – нас сотрясали мощные целительные взрывы хохота, приносящие огромное облегчение. Вернувшись к костру, мы подбросили столько дров, что тот мигом запылал. Упавшая палатка бесформенной грудой лежала на земле.

Мы принялись устанавливать ее заново, то и дело спотыкаясь и увязая в песке.

– Надо же – кругом те самые воронки! – воскликнул швед, когда мы закончили работу, а пламя осветило землю на несколько ярдов кругом. – И погляди-ка на размер!

Вокруг палатки и около костра, где недавно двигались тени, красовались глубокие, красивой формы воронкообразные вмятины, в точности как те, что мы уже встречали по всему острову, только гораздо больше, глубже и шире, способные вместить мою ступню, а вглубь – и всю ногу.

Никто из нас не произнес ни слова. Оба понимали, что сон – самое безопасное из возможных сейчас занятий, и без проволочек отправились в постель, забросав песком костер и забрав с собой мешок с провизией и весло. Каноэ поставили вплотную к палатке, чтобы касаться его ногами, так что любое шевеление немедленно разбудило бы нас.

Из соображений безопасности улеглись мы в одежде, готовые вскочить при первой же тревоге.

V

Сперва я собирался быть настороже и не спать всю ночь, но сказалось нервное и физическое истощение, и вскоре сон окутал меня желанным покровом забвения. Его приход ускорило то, что мой приятель тоже заснул. Сперва он ерзал, вскакивал, пытая меня, не слышал ли я того или сего, ворочался на пробковой подстилке, бормоча, что палатка шевелится, а река вздулась так, что заливает остров. Но каждый раз, выглянув наружу, я возвращался со словами, что все в порядке, и в конце концов он успокоился и затих. Вскоре его дыхание стало мерным, и я безошибочно расслышал похрапывание – первый и единственный раз, когда храп показался мне желанным и успокаивающим звуком.

На этой мысли я задремал.

А проснулся оттого, что стало трудно дышать, во сне я замотался в одеяло с головой. Но на меня явно давило что-то еще – возможно, приятель случайно перекатился со своей подстилки на мою? Окликнув его, я сел, и тут же понял, что палатка окружена. Тихий дробный топот снова наполнил ночь ужасом.

Я позвал погромче. Никто не ответил, да и храп затих. И вдруг я заметил, что полог палатки откинут – непростительный грех! Я пополз в темноту, чтобы опустить и закрепить его и тут впервые отчетливо осознал, что шведа нет. Он исчез.

Охваченный диким волнением я бросился наружу. Стоило мне выскочить, как гудящий поток поглотил меня полностью, будто он струился со всех сторон небосвода одновременно. Все тот же знакомый гул – но обезумевший! Вокруг словно вился рой гигантских невидимых пчел. Воздух сгустился, и я чувствовал, с каким трудом работают легкие.

Но колебаться было некогда – друг явно попал в беду.

Бледное белесоватое сияние – признак скорого рассвета – тянулось поверх облаков от тонкой полоски ясного горизонта. Ветра не было. Я различал кусты и реку за ними, светлые пятна песка. В испуге я отчаянно носился взад-вперед по острову, изо всех сил выкликая друга по имени, выкрикивая первые попавшиеся слова. Но ивы гасили голос, так что он разносился лишь на несколько футов вокруг меня. Я очертя голову кинулся в заросли и заметался туда-сюда, спотыкаясь о корни, царапая лицо, продираясь сквозь торчащие ветки.

И вдруг совершенно неожиданно выскочил на мыс и заметил темный силуэт на границе воды и неба. Это был швед. И уже одной ногой в воде! Еще миг – и нырнет целиком!

Я кинулся к нему, обхватил за пояс и изо всех сил потащил к берегу. Он, конечно, яростно отбивался, издавая жужжание, очень похожее на тот зловещий гул, и злобно выкрикивая дикие фразы: мол, он «идет туда, к Ним», «движется по пути воды и ветра», и бог знает что еще, которые я тщетно пытался вспомнить потом и которые в тот момент ужаснули и потрясли меня до тошноты. В конце концов я умудрился впихнуть его в относительную безопасность палатки и швырнуть, задыхающегося и проклинавшего все на свете, на подстилку, где и держал, пока приступ не прошел.

Мне показалось, что внезапность, с которой тот окончился и друг пришел в себя, совпала со столь же внезапным прекращением гула и топота – самая странная часть всей истории, потому что швед тут же открыл глаза, поднял ко мне измученное лицо, так что бледная заря осветила его через открытый проем, и пробормотал, словно перепуганный ребенок:

– Жизнью, старина... я обязан тебе жизнью... Но теперь все позади. Нашлась жертва нам на замену!

С этими словами он рухнул обратно на груду одеял и заснул буквально у меня на глазах. Просто отключился и захрапел так безмятежно, будто ничего не случилось и он не пытался только что принести себя в жертву, утопившись в реке. А когда солнце разбудило его спустя три часа – на протяжении которых я не сводил с него глаз, – стало очевидно, что он абсолютно ничего не помнит о своем поступке, и я счел разумным не будить лиха и не задавать лишних вопросов.

Как я уже сказал, проснулся приятель легко и вовремя, когда солнце уже высоко стояло в жарком безоблачном небе. Тут же вскочил и принялся разводить костер к завтраку. Я тревожно следил за ним, когда он пошел умываться, но он даже не пытался нырнуть, лишь смочил голову и отметил, что вода необычно холодная.

– Река наконец-то спадает, – объявил он. – Как я рад!

– И гудение смолкло, – заметил я.

Швед молча посмотрел на меня со своим обычным выражением лица. Очевидно, он помнил все, кроме попытки утопиться.

– Все утихло, – ответил он, – потому что...

И заколебался. Но я видел, что какие-то обрывки фразы, брошенной им перед тем, как погрузиться в сон, живут в его сознании, и твердо решил узнать, что он имел в виду.

– Потому что нашлась другая жертва? – делано хмыкнул я.

– Точно! – подтвердил он. – Я настолько в этом уверен, будто... будто... В общем, я снова чувствую себя в безопасности, – закончил он и испытующе огляделся по сторонам.

Солнце бросало на песок горячие пятна. Ветра не было. Ивы стояли неподвижно. Приятель медленно поднялся на ноги.

– Пойдем, – позвал он. – Думаю, если поискать, мы ее обнаружим.

Швед пустился бегом, я следом. Он держался вдоль берега, тыча палкой в песчаные бухточки, пещерки и мелкие заводи, я торопился за ним по пятам.

– А! – вдруг воскликнул он. – А!

Его тон мгновенно оживил во мне ужас последних суток, и я подскочил поближе. Он указывал палкой на что-то большое, темное, наполовину торчавшее из воды. Судя по всему, оно зацепилось за изогнутые корни ивы, и река не смогла его унести. Несколько часов назад это место явно скрывалось под водой.

– Смотри, – тихо сказал приятель. – Вот жертва, благодаря которой мы сможем сбежать!

Заглянув ему через плечо, я увидел, что палка касается человеческого тела. Швед перевернул его. Это был труп селянина, лицо которого засыпал песок. Он явно утонул несколько часов назад, и тело принесло на наш остров примерно в час рассвета – как раз тогда, когда у друга прошел припадок.

– Нужно похоронить его по-человечески.

– Да, наверное, – отозвался я, не в силах справиться с мелкой дрожью – от вида несчастного утопленника кровь стыла в жилах.

Швед кинул на меня острый непонятный взгляд и начал спускаться к реке. Я неохотно последовал за ним. Течение сорвало с тела бо́льшую часть одежды, открыв шею и часть груди.

На полпути вниз приятель, предостерегающе подняв руку, вдруг притормозил, но я то ли поскользнулся, то ли слишком разогнался, чтобы отреагировать сразу – в общем, кончилось тем, что я налетел на него и, пытаясь удержаться на ногах, неловко толкнул вперед. Мы, спотыкаясь, засеменили по твердому песку, пока не влетели в воду и не врезались прямо в покойника.

Швед коротко вскрикнул. Я отскочил, будто от выстрела.

Как только мы толкнули тело, от него пошел громкий гудящий звук – вернее, звуки – которые взвились над нашими головами с сильным шумом и словно бы хлопаньем крыльев и растворились высоко в небе, становясь все слабее и слабее, пока окончательно не затихли вдали. Мы будто оторвали от дела каких-то невидимых существ.

Приятель вцепился в меня, а я в него, но не успели мы оправиться от внезапного потрясения, как увидели, что течение освободило труп от хватки ивовых корней. Секунду спустя он полностью развернулся, мертвое лицо уставилось в небо. Еще минута – и его унесет в море.

Швед попытался дотянуться до тела, снова выкрикивая что-то насчет достойных похорон – и вдруг упал на колени, прижав ладони к глазам.

Я подскочил поближе и увидел то же, что и он.

Как только утопленника подхватило течением, его лицо и голая грудь очутились на виду, и оказалось, что кожа и плоть усеяны мелкими, аккуратными впадинами, по виду и форме в точности напоминавшими воронки в песке, на которые мы натыкались по всему острову.

– Их метки! – сдавленно бормотал приятель. – Их проклятые знаки!

И когда я перевел взгляд с его искаженного лица обратно на реку, течение уже вынесло тело далеко на середину, и оно исчезало из виду, ныряя и ныряя в волнах, точно выдра.

Древние чары

I

Встречаются временами личности совсем непримечательные, ни одна из черт характера которых не располагает к приключениям. Тем не менее пару раз на своем безмятежном веку переживают они опыт столь странный, что самому миру ничего не остается, как затаить дыхание... и отвернуться! Именно такие случаи главным образом попадали в широко раскинутую сеть Джона Сайленса, доктора-медиума, и, благодаря его человечности, терпению и высочайшим экстрасенсорным способностям, нередко вели к раскрытию странных и запутанных тайн, вызывавших глубочайший интерес.

Истории слишком загадочные и невероятные, чтобы в них поверить, он любил прослеживать до скрытых истоков. Размотать клубок самой сути вещей, освободить страдающую душу человеческую – вот что было его истинной страстью. И за каждым из распутанных узлов оказывалась в итоге настоящая загадка.

Мир в подобных случаях, конечно же, требует объяснения разумного, которому он мог бы доверять – или хотя бы притвориться, что доверяет. Любителя приключений понять намного легче – тот словно бы несет в себе вполне очевидную причину столь захватывающей жизни, натура естественным образом тянет хозяина в обстоятельства, способствующие приключениям. От него, в сущности, другого и не ждут. Но скучные, предсказуемые обыватели не имеют никакого права на невероятные выходки, и мир, ожидавший от них совсем другого, чувствует некоторое замешательство, если не сказать – оторопь, от грубого попрания его самодовольных суждений.

– Такие события – и с таким ничтожеством! – словно бы восклицает он. – Да это просто абсурд! Нет, тут что-то явно не так.

Однако же с коротышкой Артуром Везином действительно что-то произошло – и, бесспорно, загадочное, о чем он и поведал доктору Сайленсу. Произошло без малейших сомнений и невзирая на насмешки тех друзей, кто, выслушав невероятную историю, глубокомысленно рассуждал: «Подобное могло случиться с Исардом – ну, с полоумным Исардом, или, к примеру, с сумасбродом Минским, но уж никак не со скучнейшим коротышкой Везином, которому, казалось, сам бог велел жить и умереть в согласии со своими габаритами».

Впрочем, каким бы способом ни собирался умирать Везин, жил он точно не в согласии с габаритами, во всяком случае, что касается конкретного эпизода его, в остальном безмятежного, бытия. Слушая, как он повествует о случившемся, глядя, как искажается невыразительное бледное лицо, а голос становится хрипловатым и сдавленным, нельзя было не поверить в то, что с трудом передавали сбивчивые слова. Каждый пересказ заставлял его снова и снова переживать страннейшую историю, подавляя саму его сущность, ослабляя так, что рассказ звучал бесконечным извинением за опыт, которого он стыдился и который сам же и осуждал. Казалось, он хочет оправдаться и вымолить прощение у других за то, что стал участником столь невероятного события. Ибо коротышка Везин, обладая душой робкой, мягкой и деликатной, почти не умел постоять за себя, был добр с людьми и другими тварями, редко решался сказать «нет» или потребовать того, что принадлежало ему по праву. Распорядок его жизни, казалось, страшно далек от чего-то более захватывающего, чем опоздание на поезд или потеря зонта в омнибусе. Да и на момент сего курьезного происшествия было ему гораздо более за сорок, чем подозревали его друзья или признавался он сам.

Джон Сайленс, который неоднократно слышал рассказ Везина, утверждал, что тот частенько опускал одни детали и добавлял другие, при этом все они были правдивы. Случившееся прокручивалось в его сознании подобно кинокартине, ни один из эпизодов которой не был вымышленным или недостоверным. И когда он развертывал ее целиком, это производило неизгладимый эффект. Кроткие карие глаза сияли, а обычно скрытое обаяние вырывалось наружу, являясь во всей красе. Скромность, конечно, никуда не исчезала, но, рассказывая, Везин забывал о настоящем и позволял себе погружаться в события так, будто проживал их заново.

Произошли они, когда Везин пересекал Северную Францию, возвращаясь домой из поездки в горы, где буквально хоронил себя в полном одиночестве каждое лето. При себе он не имел ничего, кроме ручной клади, людей в поезд набилось столько, что не продохнуть, – в основном отпускники-англичане, которые раздражали Везина не столько тем, что были его соотечественниками, сколько шумом и навязчивостью. Громадными конечностями и твидовыми костюмами они разрушили неяркие оттенки дня, который до того нес ему умиротворение, позволяя превращаться в ничто, растворяться в нигде, забывать, что он вообще существует. Англичане громыхали вокруг, как духовой оркестр, рождая у Везина смутное ощущение, что от него требуют стать более напористым и строптивым и настойчивей требовать для себя привилегий, которые на самом деле были ему вовсе не нужны – угловых мест, открытых или закрытых окон – ну и так далее.

Вот почему Везину было не по себе, хотелось, чтобы поездка скорее закончилась и он оказался в Сурбитоне, у себя дома, где жил вместе с незамужней сестрой.

Когда состав подъехал к маленькому вокзалу Северной Франции и, пыхтя, остановился минут на десять, а Везин вышел на платформу размять ноги, он, к своему ужасу, увидел, как из соседнего поезда вывалилась очередная толпа жителей Британских островов, и вдруг ясно понял, что просто не в силах продолжать путешествие. Даже его робкая душа наконец восстала, а в голове вспыхнула идея переночевать в здешнем крохотном городке и тронуться в путь на следующий день, выбрав более пустой и спокойный поезд. Проводник уже кричал «Еn voiture!»[6], коридор, ведущий к купе Везина, заполнялся людьми, и Везин, повинуясь сиюминутному порыву, кинулся забирать багаж.

Удостоверившись, что в купе не протиснуться, он снаружи постучал в окно возле своего места и жестами попросил сидящего напротив соседа передать вещи, объяснив на ломаном французском, что решил сойти. Сосед, пожилой француз, окинул его взглядом, полным, по словам Везина, предостережения вперемешку с укором, взглядом, который он не сможет забыть до самого смертного часа, и, выставив чемодан в окно уже тронувшегося поезда, сдавленной скороговоркой пробормотал ему в ухо длиннющую фразу, из которой Везин ухватил только последние несколько слов: «à cause du sommeil et à cause des chats».

Позже, исповедуясь перед доктором Сайленсом, который со свойственными ему психологизмом и проницательностью тут же решил, что появление француза – одна из ключевых точек всей истории, Везин отмечал, что попутчик понравился ему сразу, с самого отправления, даже непонятно почему. Они сидели друг напротив друга четыре часа, и хоть беседу так и не завели – Везин стеснялся своего бедного французского, – лицо соседа, по его признанию, до неприличия часто притягивало взгляд, и каждый из них демонстрировал приязнь, проявляя внимание и оказывая другому десятки мелких услуг. Попутчики симпатизировали друг другу, не выказывая никакого противоречия натур – верней, не выказали бы его, доведись им познакомиться по-настоящему. Француз, казалось, окружил маленького скромного англичанина молчаливой защитой, без слов и даже жестов давая тому понять, что с радостью готов оказать ему всяческую помощь.

– А та фраза, что попутчик бросил вам, подавая чемодан, – осведомился Джон Сайленс, улыбаясь сердечной улыбкой, что всегда растапливала настороженность пациентов, – вы ведь не смогли разобрать ее дословно?

– Он бормотал так тихо, так быстро и горячо, – тонким голосом объяснил Везин, – что я почти ничего не понял. Только несколько слов в самом конце – их он произнес очень ясно, почти что мне на ухо, высунув голову из окна вагона.

– «À cause du sommeil et à cause des chats»? – уточнил доктор Сайленс будто бы себе под нос.

– Именно, – подтвердил Везин. – Если не ошибаюсь, это означает что-то вроде: «по воле сна и кошек»?

– Да, я перевел бы так же, – коротко подтвердил доктор, явно не желая лишний раз прерывать рассказчика.

– А в начале, которого я понять не сумел, по-моему, крылся совет чего-то не делать – не останавливаться в городе или каком-то определенном месте города. Во всяком случае, так мне показалось.

Поезд набрал ход, оставив одинокого и довольно растерянного Везина на платформе.

Небольшой городок старательно карабкался по крутому холму, выраставшему из пологой долины прямо за станцией. Холм венчали две башни разрушенного собора, торчавшие на самой вершине. От вокзала город виделся неинтересным и слишком современным, однако секрет был в том, что средневековая его часть скрывалась как раз за перевалом. И стоило Везину подняться туда и ступить на старинные улочки, как он перенесся из нынешних дней в дни ушедшие. Шум и сутолока переполненного поезда отодвинулись словно бы на несколько дней назад. Дух тихого, дремлющего под осенним солнцем холмистого городка, далекого от туристов и автомобилей, окутал Везина своими чарами. Задолго до того, как он распознал их, он уже действовал под их влиянием. Мягко, почти на цыпочках, ступал он по извилистым узким улочкам, где карнизы домов почти соприкасались над головой, пока не вошел в двери одиноко стоящей гостиницы с приниженным и смущенным видом, как бы извиняясь за то, что нарушил дремотное спокойствие этого места.

Сперва, по словам Везина, он почти ничего вокруг не замечал. Попытки осмыслить происходящее пришли позже. А в тот момент его лишь приятно поразила разница между тихой безмятежностью городка и пыльным грохочущим поездом. Его словно бы приласкали и погладили – как кота.

– Как кота, вы сказали? – неожиданно переспросил Джон Сайленс.

– Да, – смущенно хмыкнул Везин. – С первой минуты чуть не размурлыкался от тепла и покоя. Город навевал именно такое настроение – поначалу.

В гостинице – ветхом старинном здании, словно бы до сих пор погруженном во времена путешествий на почтовых дилижансах, – Везина приняли без особой радости. Он ощущал, что его в лучшем случае терпят. Но здесь оказалось недорого и уютно, а заказав чашку вкуснейшего чаю, он и вовсе поздравил себя с тем, что решился покинуть поезд таким лихим и необычным способом. Во всяком случае, Везин считал его лихим и необычным и даже ощутил в себе что-то от бродячего пса. Предложенная комната добавила умиротворения – темные панели на стенах, низкий неровный потолок, – а ведущий к ней длинный наклонный коридор казался настоящей дорогой в Царство Сна, в небольшую сумеречную пещерку вдали от мира, куда не долетало ни единого звука. Окна комнаты выходили во внутренний двор. Все казалось таким уютным, будто самого Везина обернули в нежнейший бархат, пол застелили мягким ковром, а стены обили подушками. Уличный шум сюда не добирался. Путешественника окружала атмосфера абсолютной безмятежности.

Внося за номер положенные два франка, Везин сумел разговорить пожилого официанта с длинными, густыми бакенбардами, который, казалось, единственный был на месте тем дремотным утром и не спеша, с сонной учтивостью, подошел к постояльцу по вымощенному булыжником двору. Но перед ужином, снова спустившись вниз, чтобы выйти на небольшой променад, Везин наконец-то увидел хозяйку собственной персоной – крупную женщину, чьи руки, ноги и даже черты лица будто выплывали, если не сказать – выныривали, из обширного моря туловища. Большие, темные и быстрые глаза, однако, контрастировали с громадой тела, выдавая живость и энергию их обладательницы. Она сидела с вязанием в низком кресле, на фоне озаренной светом стены и тут же напомнила Везину гигантскую домашнюю кошку, дремлющую – и все же начеку, крепко спящую – и в то же время готовую в любую секунду сорваться с места.

Женщина окинула гостя оценивающим взглядом – вежливым, но без особой сердечности. Шея ее, как он заметил, была необычайно гибкой для столь внушительных пропорций: и кивнула хозяйка Везину грациозно, и головой, следя за ним, вертела легко.

– Но стоило ей на меня взглянуть, – рассказывал он с присущей ему виноватой улыбкой в карих глазах и беспомощно пожимая плечами, – как меня охватило странное ощущение: казалось, на самом деле ей хочется совсем другого – прыгнуть на меня огромной кошкой через весь каменный двор и закогтить, точно мышонка.

Везин тихонько фыркнул, и доктор Сайленс, не прерывая его, сделал в блокноте какую-то пометку, пока тот продолжал таким тоном, словно боялся, что и так уже рассказал слишком много, чтобы ему поверить.

– Несмотря на внешнюю мягкость, хозяйка для своих размеров и веса выглядела очень энергичной, и мне показалось, что она подглядывает за моими перемещениями даже после того, как я прошел мимо и очутился у нее за спиной. Она заговорила со мной плавным бархатистым голосом, спросила, есть ли у меня багаж, понравилась ли комната, и добавила, что ужин в семь – мол, в маленьком провинциальном городке все они – ранние пташки. Судя по всему, намекнула, что поздние возвращения не приветствуются.

Очевидно, манеры и интонации призваны были склонить гостя к мысли, что здесь его направят в нужную сторону, все устроят и приготовят, а ему останется лишь плыть по течению и подчиняться. Никаких резких, решительных действий или собственных усилий, полная противоположность поезду. Переполненный миром и покоем Везин не спеша вышел на улицу. Наконец-то он оказался там, где все ему полностью подходит и гладит исключительно по шерстке и ни в коем случае не против. Подчиняться намного легче, чем решать. Он почти замурлыкал, и весь город, казалось, мурлыкал вместе с ним.

Не торопясь брел он по улицам, все глубже и глубже проникаясь царившим здесь духом покоя. Шагал без всякой цели: туда-сюда, вверх и вниз по извилистым переулкам в окружении кирпичных фронтонов и распахнутых створчатых окон. Сентябрьское солнце заливало крыши косыми лучами. Везин ловил чарующие проблески лежавшей ниже просторной равнины, лугов и золотистых рощиц, раскинувшихся в дымке, словно карта сказочной страны, и его не покидало ощущение, что на них лежат древние, таинственные чары.

Улицы были полны живописно разодетых людей, важно шагающих по своим делам, но никто не обратил на Везина ни малейшего внимания, не окинул взглядом типично английскую внешность, так что ему даже удалось забыть, что его облик туриста вносит фальшивую ноту в прелестную картину здешней жизни. Он точно таял, все сильнее и сильнее сливаясь с ней и чувствуя себя восхитительно незаметным, незначительным, неважным, будто растворялся в написанном нежными красками сновидении, даже не подозревая, что находится внутри.

С восточной стороны холм круто уходил вниз, открывая равнину, которая отсюда казалась морем сгустившихся теней, с редкими островками лесов и глубокими впадинами скошенных полей. Везин брел вдоль развалин крепости – некогда грозной, а ныне просто живописной, с ее причудливым хаосом полуразрушенных серых стен, заплетенных плющом и виноградной лозой. С широкого парапета, лежащего вровень с округлыми верхушками подстриженных платанов, далеко внизу открывалась погруженная в тень обширная площадь. То там то сям проскальзывал и ложился на золото опавшей листвы солнечный луч. Везин с высоты рассматривал горожан, вышедших подышать вечерней прохладой. Звук неторопливых шагов и гул голосов долетали до него сквозь просветы между деревьями. Люди размытыми тенями беззвучно разгуливали далеко внизу.

Он посидел, размышляя о чем-то, купаясь в волнах еле слышных разговоров и почти не слышного эха, приглушенного листьями платанов. И показалось ему, что и город, и небольшой холм, на котором тот вырос так же естественно, как и старый лес, разлеглись в долине и мурлыкают в полусне себе под нос.

И тут ленивые думы прервал звук валторн и других инструментов, струнных и деревянных – это городской оркестр заиграл на дальней, переполненной народом террасе в сопровождении барабана, гудевшего мягко и глубоко. Везин тонко чувствовал музыку, хорошо разбирался в ней и даже отваживался втайне от друзей сочинять негромкие композиции с низкими аккордами, которые наигрывал сам себе в полном одиночестве, нажимая, вдобавок, на педаль пиано. И потому музыка, которая летела к нему от невидимого, но наверняка очень живописного оркестра и плыла ввысь сквозь ветви деревьев, совершенно очаровала его. Он не узнал ни единой мелодии, вероятно, музыканты просто импровизировали без участия дирижера. В пьесах не было четкой длительности, они начинались и заканчивались произвольно, как песня ветра в эоловой арфе, и казались частью здешних мест и нынешнего часа так же, как гаснущий свет солнца и легкое дуновение воздуха. Мягкие ноты старомодных жалобных валторн, то тут, то там пронзаемые дребезжащими звуками струн, смягчались непрерывным глубоким рокотом барабана, трогавшего душу Везина странноватым тяжким очарованием, слишком мощным для того, чтобы безмятежно им наслаждаться.

Да и вообще – все кругом стояло словно околдованное. Мелодию играли будто бы не людские руки, а ветер, качающий деревья, ночной бриз, поющий среди дымоходов или в снастях невидимых кораблей, или же – сравнение вдруг резко промелькнуло в сознании Везина – хор животных, диких созданий, воющих и плачущих на луну где-то в безлюдных краях. Ему чудилось: он слышит слезные, почти человечьи вопли кошек – ночью, на черепичной крыше. Голоса их взлетают и падают с невероятными интервалами. И тут же, под музыку, приглушенную расстоянием и деревьями, ему представилась карикатурная толпа существ, торжественно воспевающих луну и друг друга где-то вдали, на какой-нибудь небесной кровле.

Это случайное видение, внезапно пришедшее Везину на ум, прекрасно иллюстрировало происходящее. Музыканты играли со странными паузами, а крещендо и диминуэндо отчетливо напоминали кошачий хор на полночной крыше, стремительно взлетая вверх и неожиданно рушась вниз, к самым глубоким нотам, в немыслимой путанице аккордов и диссонансов. И в то же время сквозила в исполнении полуразбитых инструментов какая-то меланхоличная сладость, а некоторая дисгармония не смущала его музыкальный слух так, как могла бы, к примеру, расстроенная скрипка.

Везин заслушался, в силу своего характера полностью отдавшись музыке, а когда начали сгущаться сумерки и похолодало, поспешил домой.

– И вас ничего не встревожило? – быстро спросил доктор Сайленс.

– Абсолютно ничего, – уверил его Везин. – Все казалось таким чарующим, таким пленительным, что целиком поразило воображение. Возможно, даже, – смущенно пояснил он, – именно взбудораженной фантазией и были вызваны следующие впечатления, ибо на обратном пути магия городка очаровала меня еще дюжиной способов. Одни из них были достаточно очевидны, а что касается других – в них я не могу разобраться даже сейчас.

– И что же это были за события?

– Пожалуй, не столько события, сколько водоворот ярких ощущений, хлынувших неизвестно откуда. Солнце садилось, и сказочные очертания старинных зданий вырисовывались на фоне опалового, золотисто-красного неба. Сумрак тек по извилистым улочкам. Равнина лежала вокруг холма, подобно тусклой глади моря, что чернеет все сильней с наступлением темноты. Уверен, вы знаете, как могут трогать за душу подобные ночные пейзажи. И все же я чувствовал: то, что накатило на меня, не было напрямую связано с волшебством природы и окрестностей.

– Не просто тончайшие движения души под действием красоты? – сформулировал доктор, делая пометки.

– Совершенно верно, – согласился Везин, который заметно воодушевился, уже явно меньше опасаясь усмешек в свою сторону. – Ощущения явились откуда-то еще. К примеру, на шумной главной улице, где мужчины и женщины торопились домой с работы, торговались в лавках и возле уличных лотков, лениво сплетничали, собираясь группками, – ну и так далее, я обнаружил, что не вызываю ни малейшего любопытства: ни один прохожий не обернулся, чтобы окинуть взглядом незнакомого иностранца. Меня попросту не замечали, мой приход не возбудил ни внимания, ни интереса. И вдруг до меня дошло, что и равнодушие, и безучастность были просто-напросто фальшивкой. На самом-то деле за мной пристально следили. Замечали и обдумывали каждый жест, а все невнимание было притворством – изощренным притворством.

Везин примолк, проверяя, не смеемся ли мы, и, успокоенный, продолжил:

– Бесполезно спрашивать, как я об этом догадался, – просто не смогу объяснить. Но открытие повергло меня в шок. Не успел я вернуться в гостиницу, как столкнулся с еще одним странным фактом, который, однако же, не мог не признать реальным. И его, скажу сразу, я тоже объяснить не смогу. Могу лишь поделиться в том виде, в каком он явился мне.

Маленький человечек встал со стула и перешел на коврик у камина. Его робость заметно уменьшилась, он будто бы снова погрузился в волшебство давнего приключения. Даже глаза заблестели.

– В общем, – продолжил он чуть зазвеневшим от волнения голосом, – в первый раз эта мысль посетила меня в магазине, хотя в подсознании, по-видимому, крутилась давно, чтобы внезапно выскочить уже в законченном виде. Я выбирал носки, – хихикнул Везин, – и как раз сражался со своим чудовищным французским, когда меня осенило, что продавщице все равно, куплю я что-нибудь или нет. Просто ни холодно ни жарко оттого, продаст ли она товар. Она лишь притворялась, что работает. Понимаю, звучит как забавная мелочь, на которой вряд ли можно построить серьезные выводы. Но на деле мелочь оказалось искрой, которая подожгла дорожку пороха и, пробежав по ней, воспламенила пламя размышлений. Внезапно я понял, что город совсем не таков, каким представился мне вначале. Настоящие занятия и интересы людей лежали где-то еще, иные, чем казалось с первого взгляда. Их реальность творилась скрыто от глаз, можно сказать, за сценой. Занятость была лишь маской, скрывающей истинные цели. Они продавали и покупали, ели и пили, гуляли по улицам, но главное течение жизни шло за пределами моего понимания, втайне, в каких-то укромных местах. Им было все равно, куплю ли я что-то в лавках и на лотках, остановлюсь ли в гостинице – их реальность была далека от моей, проистекала из каких-то загадочных, тайных источников, непознанных и незаметных глазу. В открытую же шла тщательно разыгранная инсценировка – то ли для меня, то ли для собственных целей, – в то время как основной поток энергии струился где-то еще. Я чувствовал себя чужеродным элементом, который попал в человеческое тело и заставил весь организм собраться, чтобы изгнать или поглотить его. Город проделывал то же со мной. Невероятный вывод настойчиво крутился в голове по дороге в гостиницу, я неустанно размышлял над тем, где же может лежать настоящая душа города и чем на самом деле занимаются его таинственные жители. Теперь, когда глаза мои приоткрылись, я заметил и другие странности: к примеру, царившую кругом невероятную тишину. Городу точно заткнули рот. Несмотря на вымощенные булыжником улицы, люди передвигались абсолютно бесшумно, мягко – как на кошачьих лапах. Ни единого звука кругом. Все притихло, притаилось, смолкло. Голоса звучали негромко, приглушенно, точно мурлыканье. Ничто яркое, неистовое, не могло, казалось, выжить в ленивой атмосфере уютной дремы, укутывающей холмистый городок и погружающей его в сон. Однако, как и у хозяйки гостиницы, за внешним спокойствием прятались внутренняя живость и какой-то скрытый умысел. Ни единого признака вялости или апатии. Люди выглядели бодрыми и деловитыми. Лишь непонятная чарующая мягкость лежала на них, точно заклятие.

Везин на секунду прикрыл глаза рукой, словно воспоминание стало слишком ярким. Голос опустился до шепота, так что мы еле-еле расслышали конец фразы. Было очевидно, что он говорит правду, которая и привлекает и отталкивает его.

– Я вернулся в гостиницу, поужинал, – окрепшим голосом продолжил Везин. – Меня окружал новый, непонятный мир. Старый мир, мир обыденности словно истаял, выцвел, а здесь, хотел я того или нет, таилось что-то новое, непознанное. Я уже пожалел, что столь порывисто покинул поезд. Передо мной маячило приключение, а я их ненавижу, они чужды моей натуре. Более того, что-то грозило случиться и в самой глубине души, в той ее точке, которую я не мог ни вычислить, ни измерить, и потому к любопытству примешивалось чувство тревоги – тревоги за то, что я сорок лет считал собственной личностью. Я поднялся в номер и лег в постель, в голове роились не характерные для меня весьма навязчивые мысли. Чтобы отогнать их, я попытался думать о поезде – таком шумном, таком обычном и оттого таком милом – и обо всех его крепких, громкоголосых пассажирах. Мне почти хотелось снова очутиться среди них. Но сны унесли меня куда-то еще. Мне снились кошки, еще какие-то мягко скользящие создания и безмолвная жизнь в сумеречном, приглушенном мире за пределами чувств.

II

Везин жил в гостинице день за днем, гораздо дольше, чем собирался. Его охватило какое-то сонное, оцепенелое состояние. Заняться было нечем, но город очаровал его, и Везин никак не мог уехать. Он всегда с трудом принимал решения и теперь время от времени гадал, как вообще рискнул соскочить с поезда. Как будто на поспешную высадку его подбил кто-то другой. Пару раз ему даже пришло в голову, что это был смуглый француз, сидевший напротив. Если бы только понять длиннющую фразу, которая так странно кончалась: «à cause du sommeil et à cause des chats»! Что же это все-таки значит?

Пока приглушенная мягкость города держала его в плену, он в своей робкой, нерешительной манере пытался выяснить, где же кроется тайна и что, в конце концов, происходит. Но плохой французский и нелюбовь к решительным действиям не позволяли ухватить кого-нибудь из горожан за пуговицу и накинуться с расспросами. Поэтому он присматривался и наблюдал, наблюдал и присматривался, не совершая резких движений.

Погода стояла тихая и туманная, что вполне устраивало Везина. Он бродил по городу, пока не изучил все улицы и переулки. Никто не мешал ему приходить и уходить, когда вздумается, но с каждым днем становилось все яснее, что ему нигде не избежать наблюдения. Город следил за ним, как кот за мышью, а Везин между тем ни на шаг не приблизился к разгадке. Чем же занимаются здешние обитатели, где же кипит их жизнь? Тайна оставалась тайной, а обыватели – уютными и загадочными, как кошки.

Да, то, что за ним подсматривают, становилось очевиднее день ото дня.

Скажем, дошагал он до окраины, заглянул в небольшой зеленый парк у крепостного вала и уселся на лавочку погреться на солнце, совершенно один – сперва. Ни скамейки не занято, парк безлюден, тропинки пусты. Однако не проходит и десяти минут, как вокруг начинает маячить пара десятков горожан – кто-то не спеша бродит по посыпанным гравием дорожкам, любуясь цветами, кто-то, как Везин, садится на деревянную скамью и наслаждается теплом. Нет, за ним определенно следят. На улицах все выглядят занятыми, якобы торопятся по делам – и вдруг дела заброшены, словно окружающим совершенно нечем заняться, кроме как лениво восседать на солнце, не думая о своих обязанностях. А через пять минут после ухода Везина скамейки вновь пусты, и шумные улицы полны прохожих.

Везин никогда не бывал один, он явно занимал все мысли горожан. Шаг за шагом становилось понятно, как ловко и скрытно за ним наблюдают. Причем не впрямую, а исподтишка, словно бы... искоса. Везин и сам хмыкнул в душе, когда облек эту мысль в слова, но фраза оказалась очень точной. Взгляды на него кидали под такими углами, которые, казалось, должны были вести их совсем в другую сторону. Жители и действовали в обход – во всяком случае, во всем, что касалось Везина. Прямые пути были явно не для них. Они ничего не делали в открытую. Если он заглядывал в магазин, продавщица неожиданно начинала возиться с товаром у другого конца прилавка, хотя, когда он окликал ее, отзывалась, показывая, что заметила его, и именно потому отошла – как иногда делают кошки. Даже усатый обходительный официант в обеденном зале гостиницы, легкий и бесшумный в каждом движении, ни разу не смог подойти прямо к столику Везина, чтобы принять заказ. Он приближался зигзагами, рассеянно, в обход, словно шел совсем в другое место, чтобы в последний момент вдруг резко развернуться и замереть около гостя.

Описывая эти открытия, Везин смущенно улыбался себе под нос. В гостинице, кроме него, постояльцев не было, но ему помнились двое стариков, местных жителей, которые приходили сюда обедать и ужинать и появлялись в обеденном зале все тем же причудливым образом. Сперва застывали в дверном проеме, окидывая помещение взглядом, а затем скользили вдоль стены так, что Везин вечно гадал, к какому именно столику они направляются, пока в последний момент, неожиданным прыжком, не достигали выбранного места. Манеры этой парочки также напоминали Везину повадки котов.

Поражали его и другие мелочи, из которых складывалась потаенная, окольная жизнь странного, притихшего городка – например, то, с какой невероятной быстротой появлялись и исчезали некоторые жители. Возможно, думал Везин, это просто-напросто врожденный талант, и все равно его не могло не поражать, как переулки то сглатывали, то выплевывали людей буквально за какие-то секунды там, где не видно было ни единой двери. Феноменально! Однажды он зашагал за двумя пожилыми дамами, которые, как ему показалось, особенно пристально рассматривали его с той стороны улицы, неподалеку от гостиницы. Вскоре они свернули за угол прямо перед ним, но когда он почти тут же повернул следом, протянувшийся перед ним переулок выглядел совершенно пустым. Единственным местом, где могли бы исчезнуть старушки, было крыльцо ярдах в пятидесяти, куда за это время не добрался бы даже самый быстрый бегун.

Мало того – люди и возникали с той внезапностью, какой Везин от них не ожидал. Однажды он услышал оглушительный шум драки за низенькой стеной и поспешил посмотреть, что происходит. Наткнулся он всего-навсего на группку женщин и девушек, зашедшихся в громкоголосой перебранке, которая тут же притихла, превратившись в привычный городу шепот, стоило ему вынырнуть из-за стены. И даже тогда ни одна не взглянула на него в открытую, все рассыпались по двору, попрятавшись за дверями или в сараях. И голоса их напоминали – так загадочно напоминали! – злобные вопли дерущихся зверьков, к примеру, кошек.

Так и самый дух города продолжал ускользать от него – изменчивый, неуловимый, закрытый от внешнего мира – и вместе с тем подлинно яркий и живой. И поскольку Везин теперь стал частью здешней жизни, секреты будоражили и злили его, более того – они начали его пугать.

В дымке, медленно сгущавшейся над гладью привычных дум, у него снова и снова возникала догадка, что жители города ждут, когда Везин как-то заявит о себе, покажет характер, поступит так или эдак, и тогда они наконец-то ответят ему напрямую, приняв его или же отвергнув. Но сам вопрос, относительно которого ожидалось решение, так и не стал яснее.

Пару раз он намеренно увязывался за небольшими группами горожан, пытаясь понять, что же их объединило, но те всегда вовремя обнаруживали его и рассыпа́лись в стороны, так что Везин никак не мог выяснить, по какому поводу они собрались. Собор вечно пустовал, старую церковь Святого Мартина на другом конце города давно забросили. За покупками ходили по необходимости, а не по желанию. Киоски стояли пустыми, палатки обветшали, маленькие кафе обезлюдели. При этом на улицах было полным-полно народу, и все куда-то спешили.

«Неужто, – думал Везин, в то же время снисходительно посмеиваясь над собой за то, что допустил такую дурацкую мысль, – неужто все эти люди – люди сумерек, и подлинная их жизнь протекает лишь по ночам и вступает в свои права, когда садится солнце? Что днем они притворяются, прикидываются изо всех сил, а жить начинают только на закате? Неужто все они – ночные души, и милый городок находится под властью кошек?»

При этой мысли Везин каждый раз вздрагивал, как от ударов током. И несмотря на попытки посмеяться над собой, лишь сильней беспокоился, точно странные силы все плотнее притягивались невидимыми нитями к самому средоточию его души. Нечто очень далекое от обыденной жизни, годами дремавшее, начинало исподволь вскипать в нем, бередя сердце и сознание, рождая странные мысли и накладывая отпечаток даже на самые незначительные поступки. Нечто жизненно важное было брошено на чашу весов.

И каждый вечер, на закате, возвращаясь в гостиницу, он видел силуэты горожан, которые вырастали в сумерках на порогах магазинов, прохаживались, подобно часовым, взад-вперед по улицам и раз за разом беззвучно, как тени, исчезали при его появлении. А поскольку гостиница закрывалась строго в десять, у Везина ни разу не появилось шанса, который он искал, прямо скажем, без особой решимости: узнать наконец, что творится в городе ночью.

«...à cause du sommeil et à cause des chats», – все чаще и чаще звучало у него в ушах, хотя по-прежнему без особого смысла.

III

На пятый, если не ошибаюсь, день – хотя эта деталь в рассказах Везина периодически менялась – он сделал некое открытие, от которого тревога его обострилась до крайности. Он и раньше замечал изменения в собственном характере – тончайшие трансформации, которые коснулись отдельных мелких привычек, – но старался не обращать на них внимания. Однако последний случай так напугал Везина, что отмахнуться от него уже не удалось.

Даже в лучшие времена Везин не отличался особой жизнерадостностью и слыл, скорее, пессимистом, хотя уступчивым и покладистым. Однако при необходимости бывал способен и на в меру активные действия, и на достаточно твердые решения. Теперь же вдруг обнаружил, что энергия его почти иссякла. Он просто не мог сосредоточиться и к пятому дню осознал, что пробыл в городе достаточно долго и по причинам, которые даже для себя мог сформулировать довольно расплывчато, мудрее и безопаснее будет уехать.

И не смог!

Затрудняясь подобрать подходящие слова, Везин скорее выражением лица и жестами попытался донести до доктора Сайленса, насколько тогда обессилел. Постоянные подсматривание и слежка точно сетью оплели ноги, он попал в ловушку и не мог убежать, словно муха, застрявшая в переплетениях гигантской паутины. Пойман, заточен и никуда больше не денется. Кошмарное ощущение! Его воля оцепенела до такой степени, что он стал почти неспособен действовать. Сама мысль о решительном поступке – попытке сбежать – приводила его в ужас. Течение жизни обратилось вглубь, стремясь вымыть на поверхность нечто почти недосягаемое, схороненное на самом дне, норовя заставить Везина признаться в чем-то забытом давным-давно – много лет, если не столетий, назад. Как будто глубоко внутри распахнулось окно, явив совершенно новую и все-таки смутно знакомую реальность. Окно, однако, было задернуто тяжелой завесой, и Везину казалось, что, когда откроется и она, он сможет досконально рассмотреть здешний мир и наконец-то разобраться в сокровенных тайнах его загадочных жителей.

«Не потому ли они смотрят и ждут? – с неровно бьющимся сердцем допытывался Везин сам у себя. – Ждут, когда я примкну к ним или же откажусь. Неужто решение за мной, а не за ними?»

Именно тогда ему впервые стал ясен зловещий характер событий, и он встревожился не на шутку. На кону оказалось равновесие его и без того трепетного нрава, а в сердце поселился предательский страх.

Иначе отчего бы наш герой внезапно приобрел привычку ходить потихоньку, крадучись, стараясь издавать как можно меньше звуков, и постоянно оглядываться? Отчего буквально на цыпочках семенил по коридорам полупустой гостиницы, а когда выходил наружу, ловил себя на том, что пользуется любой возможностью ускользнуть под прикрытие? И отчего, если не от страха, мудрая мысль держаться в четырех стенах после заката внезапно стала казаться ему столь привлекательной?

И когда Джон Сайленс мягко, но настойчиво попросил Везина объяснить, что же именно его так пугало, тот извиняющимся тоном ответил, что сказать ему особо нечего.

– Просто боялся, что, если не буду все время начеку, со мной что-нибудь случится. Страх. Инстинктивный, – таков был ответ. – Чувство, что весь город охотится за мной, чего-то от меня хочет. И если он своего добьется, я потеряю себя – во всяком случае, того себя, которого я знаю, – в чьем-то чужом потоке сознания. Я ведь не психолог, – смущенно заметил он. – Точнее не сформулирую.

Открытие это Везин сделал часа за полтора до ужина, которого лениво поджидал во внутреннем дворе гостиницы. Он тут же поднялся в свою тихую комнату в самом конце извилистого коридора, чтобы обдумать все в одиночестве. Во дворе народу тоже не было, однако полная дама, которой Везин страшно боялся, в любой момент могла выйти из любой двери и устроить за ним слежку, усевшись неподалеку с фальшивым вязанием в руках. Так случалось уже не раз, и Везину становилось не по себе от одного ее вида. Он еще помнил, как ему почудилось – сколь бы странной ни казалась фантазия, – что стоит ему только повернуться спиной, как она взмоет в воздух и одним сокрушительным прыжком обрушится ему на шею. Чепуха, разумеется, но она засела у него в голове, а когда мысль начинает преследовать тебя, она перестает казаться чепухой. И оборачивается реальностью.

Потому-то он и ушел. Уже сгустились сумерки, но в коридорах еще не зажглись масляные лампы. Везин спотыкался на неровностях старинного пола, минуя смутные очертания вечно закрытых дверей, ведущих в комнаты, где, похоже, никто никогда не жил. По своей новой привычке двигался он крадучись, на цыпочках.

На полпути к номеру Везин должен был миновать резкий поворот, и именно там, нащупывая путь впереди себя вытянутыми руками, он наткнулся на что-то, совсем непохожее на стену, потому что оно двигалось – мягкое, теплое и невыразимо душистое, ростом ему по плечо – Везину тут же представился пушистый, нежно пахнущий котенок, хотя в ту же минуту он понял, что ошибся.

Вместо того чтобы выяснить, кто же перед ним – по словам Везина, для этого у него были слишком натянуты нервы, – он изо всех сил отпрянул к противоположной стене. Существо, кем бы оно ни было, шурша проскользнуло мимо и легкими шагами исчезло позади, обдав Везина теплым порывом ароматного воздуха.

У Везина на миг перехватило дыхание, он застыл, боком прижавшись к стенке, а потом бегом промчался оставшийся кусок пути, ворвался в номер и захлопнул за собой дверь. Заставил его бежать вовсе не испуг, а волнение – и волнение приятное. Нервы звенели, тело будто окуталось восхитительным сиянием. Внезапно он вспомнил, что точно так же чувствовал себя двадцать пять лет назад, впервые влюбившись еще мальчишкой. Пламенные потоки жизни омыли его, затопив разум водоворотом мягкого восторга. Настроение тут же стало нежным, тающим, влюбленным.

В комнате почти стемнело. Везин рухнул на диван у окна, гадая, что же произошло, что это значит? Одно в этот миг он знал точно: он изменился, стремительно и волшебно, ему больше не хотелось уехать, а тем более – заставлять себя уехать. Столкновение в коридоре все изменило. Дурманящий аромат еще витал в воздухе, смущая сердце и разум. Ибо Везин знал: мимо проскользнула девушка, это ее лицо ощупали в темноте его пальцы. И каким-то сверхъестественным образом Везин чувствовал себя так, будто она его поцеловала – поцеловала всерьез, в губы.

Дрожа, сидел он на диване у окна и пытался собраться с мыслями. Непонятно, почему от обыденного столкновения в темном коридоре его до сих пор знобит с головы до пят, и он трепещет от его сладости. Непонятно, но ведь факт! И отрицать его так же невозможно, как и анализировать. Какой-то древний огонь вошел в жилы Везина, забурлил в венах, и то, что ему было сорок пять, а не двадцать, не имело никакого значения. Из внутреннего сумбура и замешательства вырастал непреложный факт: одно лишь случайное касание, одна лишь атмосфера вокруг девушки – незнакомой, невидимой в темноте – смогли всколыхнуть дремлющее пламя его сердца и переплавить состояние вялой слабости в бурное неистовое волнение.

Через какое-то время, однако, груз прожитых лет начал оказывать на Везина свое благотворное воздействие: он начал успокаиваться, и когда в дверь постучал официант с напоминанием, что время ужина вот-вот подойдет к концу, Везин взял себя в руки и не спеша спустился в обеденный зал.

Когда он вошел, все подняли головы, удивляясь опозданию, но Везин просто занял привычное место в дальнем углу и принялся за еду. Нервы его все еще звенели от напряжения, но то, что он смог пройти через внутренний двор и вестибюль, не приметив ни одной юбки, немного успокоило его. Ел он так быстро, что почти догнал остальных, когда внимание его привлекла легкая суматоха.

Стул Везина стоял так, что входная дверь и бо́льшая частьsalle à manger[7] оказывались у него за спиной, но ему не было нужды поворачиваться, чтобы понять: вошла та самая незнакомка, с которой он столкнулся в темном коридоре. Он почувствовал ее задолго до того, как услышал или увидел. И тут старики, ужинавшие вместе с ним, один за другим начали подниматься на ноги и обмениваться приветствиями с той, что перепархивала от стола к столу. И когда он, с колотящимся сердцем, наконец повернулся, чтобы удостовериться в своей догадке, то увидел силуэт юной девушки, изящной и стройной, спешащей через центр зала прямо к его столу. Двигалась она грациозно, с изяществом юной пантеры, и ее приближение привело Везина в такой бешеный восторг, что он не смог бы ничего сказать о ее внешности или вообще хоть как-то описать дивное существо, которое заново наполнило его трепетом и восхищением.

Ah, Ma’mselle est de retour![8] – пробормотал за спиной пожилой официант, и не успел Везин сообразить, что речь, должно быть, о дочери хозяйки, как та была уже рядом, и он услышал ее голос. Девушка обращалась к нему. Он разглядывал ее смеющийся алый ротик, белые зубы, пряди темных волос на висках, а остальное расплывалось как во сне, в котором его собственные чувства густым туманом клубились перед глазами, мешая четко видеть и соображать, что же происходит. Везин помнил, что девушка поприветствовала его очаровательным легким кивком и чуть наклонилась, опершись рукой о стол подле Везина. Ее прекрасные большие глаза испытующе глядели прямо на него, благоухание, которое он учуял в темном коридоре, вновь коснулось его ноздрей. И самое главное – девушка стояла совсем близко, объясняя, что всегда заботится об удобстве матушкиных постояльцев, потому и подошла познакомиться с новым гостем – с ним.

– Мсье здесь всего несколько дней, – услыхал Везин голос официанта, а следом ласковый, певучий голос девушки:

– О, я надеюсь, мсье еще не готов нас оставить! Матушка уже не в силах как следует ухаживать за гостями, но теперь я вернулась и обязательно все улажу. – Она звонко рассмеялась. – Мсье останется доволен!

Везин, пытаясь справиться с эмоциями и желая показаться вежливым, приподнялся для ответного приветствия и даже, заикаясь, выдавил несколько слов, но тут пальцы его случайно коснулись лежащей на столе руки девушки, и будто удар тока пробежал по всему телу. Он поймал ее взгляд, устремленный на него с настойчивым любопытством, и в ту же минуту понял, что снова молча сидит за столом, мадемуазель уже на полпути к выходу из зала, а он пытается есть салат ножом и десертной ложкой.

Желая и страшась ее возвращения, Везин кое-как проглотил остаток ужина и отправился в номер – остаться наедине со своими мыслями. На этот раз везде горел свет, исключая возможность новой волнующей встречи, однако извилистый коридор полнился смутными тенями, и последний отрезок пути, от того самого угла, показался Везину длиннее обычного. Коридор сбегал вниз, как тропинка с вершины горы, и, тихонько шагая по нему на цыпочках, Везин не мог отделаться от ощущения, что тот приведет его к выходу из дома и дальше – в самое сердце леса. Мир распевал вместе с ним, странные фантазии наполняли душу. Дойдя до комнаты и крепко заперев дверь, Везин не зажег свечей, но уселся у окна и погрузился в долгие, долгие размышления, которые, незваные и непрошеные, роились в его голове.

IV

Надо сказать, что эту часть истории Везин рассказывал доктору без особых уговоров, хоть и заикаясь от смущения. По его словам, он все не мог понять, как девушка произвела на него такое сокрушительное впечатление еще до того, как он ее толком разглядел. Само ее появление в темноте зажгло в его душе пламя. Везин ничего не понимал в женских чарах и много лет был далек от нежностей с представительницами противоположного пола, так как страдал болезненной застенчивостью и слишком хорошо осознавал свои недостатки. Однако очаровательное юное создание решительно выбрало его. Намерения ее угадывались безошибочно, она искала встреч с постояльцем при каждом удобном случае. Милая и целомудренная, она тем не менее вела себя довольно игриво и покорила бы Везина первым же взглядом сияющих глаз, если бы уже не сделала этого раньше, промелькнув мимо него в темноте.

– И вам казалось, что она совершенно чиста и порядочна? – уточнил доктор. – Никаких подозрений или, скажем, тревоги?

Пациент взглянул на него со своей обычной виноватой улыбкой. И ответил далеко не сразу. Один лишь рассказ о давних событиях заставил его смущенно залиться краской, а взгляд карих глаз снова уперся в пол, прежде чем Везин наконец произнес:

– Не могу сказать. Вернувшись в комнату, я ощутил некоторое беспокойство. Осознал, что проглядывает в девушке... как бы это выразиться... некая... греховность. Не порочность, ни в коем случае – ее не было, ни физической, ни духовной, а что-то совершенно неуловимое, от чего по спине бежали мурашки. Она одновременно и притягивала, и отталкивала, более, чем...

Везин заколебался, отчаянно покраснел и не закончил фразу.

– Ничего подобного со мной не случалось ни до ни после, – в конце концов, признал он. – Согласен с вашей идеей, что меня, скорее всего, приворожили. В любом случае тяга оказалась столь мощной, что я готов был остаться в жутковатом городишке на долгие годы, если только смогу видеть ее, слышать ее голос, любоваться изящными движениями, да иногда, если выйдет, касаться ее руки.

– А не смогли бы вы объяснить, где таился источник столь сильной привязанности? – поинтересовался Джон Сайленс, стараясь глядеть куда угодно, только не на рассказчика.

– Удивлен таким вопросом, – отвечал Везин, собрав все возможное для него достоинство. – Думаю, ни один мужчина не сможет убедительно описать другому, в чем кроется магия женщины, которая его пленила. Я – точно не смогу. Могу сказать одно: малютка околдовала меня так, что сама мысль о том, что мы живем и ночуем в одном доме, наполняла невероятным восторгом. В чем я уверен, – с горящими глазами продолжал Везин, – так это в том, что мадемуазель собрала и объединила в себе все загадочные и скрытые силы, так таинственно управляющие городом и его обитателями. С шелковистой грацией пантеры она мягко и безмолвно скользила то туда, то сюда тем же извилистым уклончивым образом, что и другие жители, преследуя, как и они, свои скрытые цели – цели, которые, как я был уверен, напрямую касались меня. К моему ужасу и восторгу, она постоянно наблюдала за мной, впрочем, так легкомысленно, так беззаботно, что человек менее, если можно так выразиться, чувствительный, – Везин пренебрежительно махнул рукой, – или менее подготовленный тем, что творилось в городе ранее, никогда бы ничего не заметил. Всегда безмятежная, всегда спокойная, она умудрялась присутствовать везде одновременно, так что я ни разу не смог избежать ее и постоянно натыкался на смеющийся взгляд огромных глаз – по углам комнат, в коридорах, из окон и даже на людных улицах.

Судя по всему, после первой встречи, так сильно пошатнувшей равновесие скромного постояльца, сближение шло стремительно. От природы Везин был человеком крайне благопристойным, а благопристойные люди чаще других живут в столь крошечном мирке, что любая неожиданность выбивает их из колеи, потому-то они и сторонятся всего необычного. Однако вскоре Везин начал понемногу терять привычную чопорность. Девушка вела себя безупречно, кроме того, как правая рука матери вынуждена была много общаться с постояльцами. Неудивительно, что между ней и Везином начал расти взаимный интерес. Кроме всего прочего она была юной, чарующе красивой, к тому же француженкой, и он ей явно нравился.

В то же время Везин ощущал нечто трудноописуемое – необъяснимую атмосферу иных мест, иных времен, которая заставляла его постоянно быть начеку, от которой временами резко перехватывало дыхание, словно в безумном сне, наполовину жутком, наполовину чудесном. И множество раз он не совсем понимал – как шепотом признавался потом Сайленсу, – что говорит или делает, словно его толкали на это порывы, исходившие от кого-то другого.

И хотя мысль об отъезде приходила ему в голову снова и снова, она с каждым разом становилась все менее настойчивой, и он торчал в гостинице день за днем, все больше и больше становясь частью ленивой жизни сонного средневекового городка, все сильнее и сильнее теряя собственную индивидуальность. И казалось ему, что совсем скоро отдернется воображаемая завеса, и за ней он наконец-то увидит скрытые замыслы и потаенную жизнь горожан. Превратившись, однако, к тому времени в совершенно иную личность.

И все это время он замечал мелкие знаки внимания, призванные сделать его пребывание тут максимально приятным: цветы в спальне, более удобное, чем раньше, кресло в углу и даже небольшие деликатесы лично для него, на отдельном столике в обеденном зале. Беседы с мадемуазель Ильзой тоже случались все чаще и становились все приятней, и хотя они редко выходили за рамки обсуждений погоды или городских новостей, девушка, как заметил Везин, никогда не спешила закончить разговор и время от времени бросала короткие странноватые фразы, которые он никак не мог понять до конца, хотя чувствовал их несомненную значимость.

Именно эти отрывочные замечания, полные ускользавшего смысла, указывали на какие-то тайные цели и заставляли Везина нервничать. Он был уверен, что все они связаны с причинами, по которым он никак не соберется покинуть город.

– Мсье никак не может решиться? – как-то раз тихо шепнула мадемуазель на ухо Везину, сидя рядом с ним в солнечном дворе перед обедом, так как знакомство их развивалось с заметной быстротой. – Ведь если это так трудно, мы, все вместе, можем помочь ему!

Вопрос всполошил Везина – уж больно он перекликался с его собственными мыслями. Девушка задала его с легким смешком, непослушный локон упал ей на глаза, когда она обернулась и шаловливо посмотрела на постояльца. Возможно, дело еще осложнял и без того бедный французский Везина, в присутствии мадемуазель пропадавший окончательно. Однако же и слова, и манеры ее, и что-то скрытое за ними в ее сознании, встревожили его. Они подтверждали догадку о том, что город ждет от него решения по какому-то важному вопросу.

В то же время голос Ильзы, ее близость и даже мягкое темное платье вызывали в нем невообразимый трепет.

– Я действительно никак не могу уехать, – с запинкой пробормотал он, теряясь в глубине ее глаз. – Особенно теперь, когда тут мадемуазель Ильза.

Везин и радовался благосклонности, с которой были приняты его слова, и готов был откусить себе язык за то, что вымолвил их.

– Значит, вам все-таки нравится наш городок, иначе вы не остались бы с таким удовольствием, – заключила девушка, не обратив внимания на комплимент.

– Я очарован как им, так и вами, – простонал Везин, чувствуя, что речь почему-то выскальзывает из-под контроля. Но не успел он осыпать Ильзу потоком неистовых признаний, как девушка легко вскочила со стула и заспешила прочь в лучах солнечного света.

– Сегодня у насsoupe à l’onion![9] – смеясь, крикнула она. – Нужно за ним присмотреть. Иначе мсье не понравится ужин, и вы нас все-таки бросите!

Везин глядел, как она пересекает двор, двигаясь с кошачьей легкостью и грацией, а черное платье облегает ее совсем как мех – этих гибких животных. На крыльце у стеклянной двери она, обернувшись, одарила Везина улыбкой и остановилась перекинуться словечком с матерью, сидящей за вечным вязанием в привычном углу неподалеку от входа.

Отчего же, когда взгляд Везина упал на неуклюжую хозяйку, они с дочерью внезапно показались ему не такими, как обычно? Откуда взялись неожиданное достоинство и властность, как по волшебству окутавшие обеих? Что придало массивной даме внезапную царственность и воздвигло на трон на фоне мрачного и пугающего пейзажа, воздевающей скипетр над алым заревом буйной оргии? И почему изящная девушка – стройная, как ива, проворная, как юная пантера, – вдруг обрела зловещее величие: дымное пламя над головой, ночная тьма под ногами?

Везин застыл, едва переводя дыхание. Но странное видение почти тут же исчезло, на мать с дочерью упал дневной свет, и Везин услышал, как они смеются, обсуждая луковый суп, увидел, как девушка обернулась на него через хрупкое плечо с улыбкой, заставившей его вспомнить слегка склонившуюся под летним ветерком розу, обрызганную каплями росы.

И луковый суп в тот день действительно удался. Везин заметил на своем столе еще одно блюдо и с трепещущим сердцем расслышал, как официант бормочет, что «мадемуазель Ильза сегодня за ужином почтит мсье вниманием, которое время от времени дарит постояльцам матери».

И действительно, она сидела рядом с ним на протяжении сногсшибательной трапезы, тихонько кидала на французском несложные фразы, следила, чтобы его обслужили как можно лучше, и смешивала соусы для салатов собственными руками. А после ужина, когда Везин курил во дворе, томимый жаждой увидеть ее снова, как только она освободится, Ильза действительно вышла и, когда он поднялся ей навстречу, на мгновение застыла, меря его взглядом, полным непонятной нежной робости, прежде чем заговорить:

– Мама думает, мсье должен больше узнать о красотах нашего города. И я с ней согласна! Не хочет ли мсье сходить со мной на экскурсию? Я покажу ему все-все, ведь наша семья живет здесь уже много поколений!

Девушка схватила покорного гостя за руку прежде, чем тот успел хотя бы единым словом выразить согласие, и вывела на улицу – совершенно естественно, без малейшего намека на дерзость или бесстыдство. Личико ее горело удовольствием и интересом, в коротком платье и с взъерошенными волосами она выглядела именно тем, кем и была – очаровательной девчонкой лет семнадцати, игривой и невинной, гордой родным городом и не по годам чуткой к очарованию его древней красоты.

И так, вдвоем, они зашагали по улицам. Мадемуазель показала Везину все, что считала наиболее интересным: полуразрушенный дом, где обитали ее давние предки, мрачный дворянский особняк, где столетиями жила семья матери, старинную рыночную площадь, где несколько веков назад десятками сжигали ведьм. Не умолкая лилась ее речь, из которой Везин, шагая рядом и проклиная свои сорок пять, понимал едва ли пятидесятую часть, чувствуя, как в нем возрождаются порывы юности, и подсмеиваясь сам над собой. И под звуки ее голоса Англия и Сурбитон уплывали все дальше и дальше, почти что в другую эпоху мировой истории. Голос затрагивал в душе что-то неизмеримо древнее, спавшее до того глубоким сном. Убаюкивал поверхностные уровни сознания, пробуждая глубинные. Подобно городу с его тщательно разыгранной кипучей современной жизнью внешние слои самого существа Везина тускнели, притуплялись, затихали, а то, что лежало под ними, начинало подрагивать сквозь сон. Гигантская завеса покачивалась туда-сюда. Возможно, скоро она поплывет вверх...

Везин наконец-то начал понемногу понимать здешние места, в нем прорастало настроение города. По мере того как приглушалась обыденная, внешняя жизнь, жизнь внутренняя, скрытая, становилась все реальней, настойчиво заявляла о себе. И спутница, несомненно, была ее верховной жрицей, главным инструментом познания. Незнакомые мысли в нереальных трактовках затапливали разум Везина, пока Ильза вела его по извилистым улицам. Живописный старинный город с двускатными крышами, мягко окрашенными закатом, никогда еще не казался ему таким волшебным и соблазнительным.

И только одно любопытное происшествие взбудоражило и озадачило его: незначительное само по себе, оно вызвало панический ужас на лице идущей рядом девушки и сорвало крик с ее смеющихся губ. А ведь Везин всего лишь указал на столб голубоватого дыма, который шел от горящей осенней листвы и красиво завивался на фоне красных крыш, а потом подозвал к стене, чтобы посмотреть, как языки пламени пробиваются то тут, то там сквозь кучу мусора. Но при виде этой картины застигнутая врасплох Ильза страшно изменилась в лице, повернулась и понеслась, как ветер, выкрикивая на бегу какие-то дикие фразы, из которых Везин не понял ни слова. Костер напугал ее так, что она сбежала прочь как можно скорее, увлекая его за собой.

Вскоре, однако, она вновь стала так весела и беспечна, будто ничто не встревожило ее пять минут назад, и оба быстро забыли о случившемся.

Прислонившись к руинам крепостного вала, они наслаждались странной музыкой оркестрика, который Везин слушал в день приезда. И снова мелодия тронула его до глубины души, и он наконец-то смог овладеть собственным языком и одолеть французский. Девушка оперлась о камни подле него. Кругом никого больше не было. Движимый каким-то неумолимым внутренним мотором, Везин, заикаясь, забормотал – даже не соображая толком, что именно – о странном благоговении перед своей спутницей. А она, почти с первого же слова, легко спрыгнула со стены и встала, улыбаясь, напротив него, сидящего, легко касаясь его колен. Как обычно, девушка была без шляпы, и солнце золотило ее волосы, щеку и шею с одной стороны.

– Ой, как я рада, – воскликнула она, хлопая в ладоши прямо перед лицом Везина. – Потому что, если вам нравлюсь я, значит, понравится и то, чем я занимаюсь и чему принадлежу.

Везин тут же горько пожалел, что утратил контроль над собой. Что-то в формулировке ответа остудило его. И напугало – словно он собрался пуститься на корабле в неизведанное и бурное море.

– Я имею в виду, что вы станете частью нашей настоящей жизни, – ласково, с невыразимой мягкостью пояснила Ильза, будто заметив его колебания. – Вернетесь к нам.

Эта девочка, почти ребенок, явно одолевала Везина, он чувствовал, что ее власть над ним все растет, от нее исходило нечто, подчинявшее его чувства и заставлявшее осознать, что личность ее, при всем простодушном изяществе, таит в себе силы величественные, грандиозные, царственные. Он будто снова увидел, как она идет сквозь пламя и дым на фоне изломанного и дикого пейзажа, угрожающе сильная, бок о бок со своей ужасной матерью. Туманный образ точно проступал сквозь ее улыбку и очаровательную невинность.

– Вернетесь, я знаю, – повторила она, не сводя с него глаз.

На развалинах они были одни, и от ощущения, что девушка берет над ним верх, в крови Везина вскипала звериная чувственность. Смесь сдержанности и раскованности в ней бешено влекла его, и все, что было в нем мужского, восставало – с одной стороны, сопротивляясь затаенному влиянию, а с другой – приветствуя его со всем восторгом забытой юности. Везина охватило неодолимое желание, собрав то, что еще осталось от его съежившейся души, расспросить Ильзу обо всем, в попытке вернуть себе право на привычную личность.

А та вновь замолчала. Прислонилась к широкой стене и рассматривала темнеющую равнину, поставив локти на парапет, неподвижная, словно вырезанная из камня. Везин же из последних сил взял себя в руки.

– Откройте мне, Ильза, – попросил он, бессознательно подражая мурлыкающей мягкости ее голоса, но сознавая при этом, что говорит совершенно серьезно. – В чем тайна вашего городка и о какой настоящей жизни вы говорите? Почему люди следят за мной с утра до вечера? Что все это значит? И кто же, – торопливо добавил он со страстью в голосе, – кто же вы такая? Вы – настоящая?

Она повернула голову и посмотрела на него, полуприкрыв глаза, но растущее волнение выдавало себя – лицо залилось легкой, как тень, краской.

– Мне кажется, – Везин почему-то замялся под ее взглядом, – что я имею право знать...

Внезапно глаза Ильзы распахнулись.

– Значит, вы любите меня? – мягко уточнила она.

– Клянусь! – воскликнул он порывисто, словно подхваченный приливной волной. – Никогда еще я... Ни разу прежде не встречал ту...

– Тогда вы и впрямь имеете право, – спокойно прервала она его сбивчивое признание, – ведь любовь не держит секретов.

По телу Везина пробежала огненная дрожь. От слов Ильзы он воспарил над землей, его охватило невероятное счастье, и тут же, ужасающим контрастом, нахлынули мысли о смерти. Тем временем девушка шепнула, снова окинув его взглядом:

– Настоящая жизнь, о которой я говорю, – это жизнь, сокрытая в глубине, древняя-древняя жизнь минувших времен, жизнь, которой и вы когда-то принадлежали – и до сих пор принадлежите.

Тихий голос проник в глубины Везиновой души, окатив волной смутных воспоминаний. Инстинктивно, хоть и не до конца, он уже понял: она говорит правду. Его нынешняя реальность будто ускользала от него под звуки этого голоса и уступала место другой – гораздо более древней и величественной. Именно потеря собственного «я» привела его к мыслям о смерти.

– Вы явились сюда, – продолжала Ильза, – чтобы найти ее, жители почуяли ваше присутствие и ждут, что же вы решите: бросите их, не обнаружив того, что искали, или же...

По-прежнему не сводя с него глаз, она начала меняться: лицо становилось крупней, смуглее, на нем появилась печать прожитых лет.

– Именно их мысли тревожат ваш рассудок, заставляя думать, что за вами следят. Да, следят – но не глазами. Это души, из самой глубины, взывают к вам, пытаясь возвратить. Вы были частью здешней жизни много-много лет назад, и теперь все хотят, чтобы вы остались.

От слов ее робкое сердце Везина в ужасе замирало, но глаза девушки сияли такой радостью, что ему вовсе не хотелось вырваться из ее пут. Она очаровывала его новую сущность, далекую от привычной натуры.

– Однако в одиночку люди никогда не смогли бы заполучить и удержать вас, – продолжала она. – Их силы было бы недостаточно, она рассеялась с веками. Но я, – она помолчала, глядя на Везина со спокойной уверенностью в прекрасных глазах, – я владею магией, способной завоевать и удержать вас – магией древней любви. Я могу отыграть вас обратно и заставить вернуться к прежней жизни – со мной – ибо давние узы между нами, если я решу их восстановить, неодолимы. И я решила. Я по-прежнему желаю вас. Вы – драгоценная душа моего смутного прошлого, – Ильза прижалась к Везину так, что ее дыхание туманило его глаза, голос ее стал певучим. – И я получу вас, потому что вы тоже любите меня и полностью в моей власти.

Везин слышал – и не слышал, понимал – и не понимал. Он впал в экстаз, мир расстилался под ногами, полный музыки и цветов, а он летел над ним в лучах солнечного восторга. Слова Ильзы пьянили, от них перехватывало дыхание и кружилась голова. И все-таки ужас происходящего, зловещий призрак смерти, по-прежнему выглядывал из-за ее речей. Языки пламени пробивались сквозь черный дым слов и лизали его душу.

Смущало Везина и то, что общались они друг с другом с помощью какой-то мгновенной передачи мыслей, потому что иначе, с его уровнем французского, Ильза никогда не уяснила бы до конца, что он говорит. Однако она понимала все до единого слова, а ее ответы звучали как полузабытые стихи, которые он когда-то знал наизусть. И это смешение боли и сладости было столь мощным, что его маленькая душа почти не вмещала их.

– Но я ведь попал сюда совершенно случайно... – словно со стороны услышал он свой голос.

– Нет! – с чувством воскликнула Ильза. – Ты оказался тут, потому что я призвала тебя! Я звала годами, и ты явился, неся с собой силу нашего прошлого. Ты пришел, потому что ты – мой и принадлежишь мне!

Она встала и подошла еще ближе, с властной дерзостью глядя на Везина.

Солнце садилось за башни старинного собора, а с равнины, окутывая их, уже наползала темнота. Оркестр затих. Листья платанов не трепетали, но прохлада осеннего вечера заставляла Везина дрожать. Ни единого звука вокруг – только их с Ильзой голоса да изредка шорох платья. Везин слышал, как кровь колотится у него в ушах. Он вряд ли понимал сейчас, где он и что вообще происходит. Темная сила воображения затягивала его в глубины собственного «я» и уверенно твердила, что в словах Ильзы сокрыта истина. А миленькая французская барышня, почему-то говорившая с ним так властно, у него на глазах превращалась в совершенно другое существо. Везин смотрел ей в глаза, и перед его внутренним взором росла и оживала картина, которая облеклась в столь яркую форму, что он не мог не признать ее реальности. Как уже случилось однажды, он узрел Ильзу высокой и статной, шагающей по диким, обезображенным местам, среди лесов и горных пещер. Языки пламени вились над ее головой, клочья дыма клубились под ногами. Потемневшие листья обвивали чело, свободно развеваясь по ветру, а тело светилось, почти не прикрытое одеждой. Кругом толпились и другие – восхищенные глаза со всех сторон бросали на нее пылкие взгляды, но ее взгляд был обращен лишь на Него одного, того, с кем шла она за руку. Ведь она вела в танце, в бурной оргии, под мелодию подвывающих голосов, и хоровод завивался вокруг жуткой и величественной фигуры на троне, задумчиво глядящей на танцующих сквозь мрачные испарения, в то время как множество других лиц и фигур роились в пляске вокруг нее. Везин откуда-то знал, что тот, кого ведут за руку, – он сам, а огромная фигура на троне – мать Ильзы.

Видение взметнулось внутри, неся с собой бессчетные годы погребенного времени, воззвало к нему голосом пробудившейся памяти и... растаяло, оставив Везина смотреть в чистые распахнутые глаза девушки, неотрывно глядевшей на него в ответ, и опять она стала хорошенькой юной дочкой хозяйки гостиницы, а он снова обрел дар речи.

– А ты, – дрожащим голосом шепнул он, – ты, дитя колдовства и видений, какими чарами ты заставила меня полюбить себя еще до того, как мы увиделись?

Выпрямившись, с редким достоинством, Ильза ответила:

– Зов Прошлого. И кроме того, – гордо добавила она, – в той, настоящей, жизни я – принцесса.

– Принцесса! – воскликнул Везин.

– А моя мать – королева!

Тут коротышка Везин совершенно потерял голову. Восторг ворвался в его сердце и привел в чистый экстаз. Слушать слова, с которыми нежный певучий голос вырывался из прекрасных розовых губ, оказалось выше его сил. Он заключил Ильзу в объятия и покрыл поцелуями доверчиво подставленное лицо.

Но даже теперь, когда волна горячей страсти захватила его, он ощущал в девичьей мягкости что-то отталкивающее, ее ответные поцелуи словно пятнали его душу... А когда Ильза, выскользнув, исчезла во мраке, Везин прислонился к стене в страшном упадке, в ужасе от прикосновений гибкого тела, внутренне проклиная слабость, которая, как он уже смутно осознавал, будет дорого ему стоить.

А из тени старинных построек, среди которых растворилась беглянка, донесся в тишине ночи одинокий протяжный крик, который он сперва принял за смех, но тут же опознал в нем почти что человечий вопль кошки.

V

Оставшись наедине с тяжкими мыслями и чувствами, Везин долго стоял, привалившись к стене и постепенно соображая: он сделал именно то, что позволило древнему Прошлому обрушить на него всю свою силу – страстными поцелуями признал и возродил связь былых времен. И вдруг с содроганием вспомнил случай в коридоре гостиницы. Девушка сперва подчинила его, а затем склонила к поступку, необходимому для ее целей. Его застигли врасплох через столетия – поймали и захватили в плен.

Смутно осознавая случившееся, Везин искал пути к спасению. Однако здесь и сейчас он был не властен над мыслями или волей, ибо сладкое, волшебное безумие туманило мозг не хуже заклятия, и он наслаждался чувством, что околдован и движется по пути к миру гораздо более обширному и дикому, чем тот, к которому привык.

Луна, бледная и невероятно огромная, уже вставала над подобной морю равниной, когда Везин наконец собрался уходить. В ее косых лучах дома казались другими – крыши, и без того блестевшие от росы, стали словно бы еще острее и воткнулись в небо, а фронтоны и причудливые старинные башни устремились куда-то в лиловые дали.

Собор в серебристой дымке казался заколдованным. Везин двинулся прочь потихоньку, держась в тени, но улицы были молчаливы и безлюдны, ставни заперты, двери затворены. Ни души. Ночная тишина укутала все кругом, превратив город в обитель мертвых, в гигантское кладбище с гротескными надгробными камнями.

Гадая, куда же подевалась вся дневная суета, Везин пробрался к задней двери в гостиницу через конюшни, намереваясь попасть в номер незамеченным. Благополучно вошел во внутренний двор, прячась у стены, заскользил вдоль нее на цыпочках, в точности как старики, входившие в обеденный зал, и вдруг испугался того, что делает это совершенно инстинктивно. В самой глубине его тела родился странный позыв – упасть на четвереньки и понестись, быстро и беззвучно. Везин поднял глаза и поймал себя на мысли, что хочет вспрыгнуть на подоконник комнаты, вместо того чтобы шагать туда по лестнице – казалось, это самый простой и естественный путь. Судя по всему, он начинал зловещим образом превращаться в какое-то иное существо.

Луна поднялась еще выше, и тени на его стороне двора сгустились еще сильнее. Стараясь держаться в самой их глубине, он добрался до крыльца со стеклянными дверями.

За которыми внезапно оказалось светло – обитатели дома, к сожалению, еще не спали. Надеясь незамеченным проскользнуть через холл и добраться до лестницы, Везин приоткрыл дверь и прокрался внутрь. И тут же понял, что не один. Слева у стены громоздилось что-то темное. Сперва он решил, что это какой-то домашний скарб. Но пятно шевельнулось, и ему почудилось, что это кошка, неестественно огромная в игре теней и света. И только когда некто поднялся прямо ему навстречу, он понял, что стоит перед хозяйкой гостиницы.

Можно было лишь с ужасом гадать, что она делала тут в такой позе, но стоило ей встать, как весь ее облик тут же окутало жутковатое достоинство, заставившее вспомнить слова девушки о том, что ее мать – королева. Огромная и зловещая стояла она под крохотной масляной лампой в пустом холле наедине с Везиным. И тут сердце его благоговейно дрогнуло, как будто в нем шевельнулись корни какого-то древнего ужаса. Он почувствовал, что должен поклониться в знак почтения. Порыв был столь неодолимым и мощным, что походил на давнюю привычку. Везин быстро огляделся. В холле, кроме них, никого не было. Он склонил голову в сторону хозяйки, отвесив ей поклон.

Enfin! M’sieur s’est donc décidé. C’est bien alors. J’en suis contente[10].

Слова звучали трубно, точно разносились на много миль вокруг.

Гигантская фигура внезапно пересекла гулкий зал и сграбастала трясущиеся руки Везина. Какая-то неодолимая сила двигалась вместе с ней, подавляя его.

On pourrait faire un p’tit tour ensemble, n’est-ce pas? Nous y allons cette nuit et il faut s’exercer un peu d’avance pour cela. Ilsé, Ilsé, viens donc ici. Viens vite![11]

И она закружила его в первых па какого-то танца, показавшегося ему странным и пугающе знакомым. Нелепая парочка двигалась по каменному полу без единого звука – мягко и бесшумно. И когда воздух, казалось, сгустился, словно дым, и в нем замелькали алые, как пламя, отблески, Везин ощутил, что к ним присоединился кто-то еще, и одной из его рук, которую только что отпустила мать, мгновенно завладела дочь. Ильза явилась на призыв с листьями вербены в темных волосах, обряженная в лохмотья какого-то странного одеяния, прекрасная, как ночь, и безумно, потрясающе, отвратно соблазнительная...

– На шабаш! На шабаш! – кричали обе. – На ведьминский шабаш!

И вот так – Везин посередине, женщины по бокам – на какой-то дикий счет, который тем не менее казался ужасающе привычным, они плясали взад-вперед по узкому холлу, пока лампа на стене не замигала и не погасла, и дом не утонул в полной темноте. И дьявол пробудился в сердце Везина с тысячей гнусных и страшных предложений.

Внезапно дамы отпустили руки Везина, и он услышал, как хозяйка возвестила, что время пришло и им уже пора. Везин не стал мешкать, чтобы посмотреть, куда делись его спутницы. Поняв, что свободен, он ощупью пробрался к лестнице и рванул по ней к своей комнате так, будто сам дьявол наступал ему на пятки.

Там он бросился на диван, уткнулся лицом в ладони и застонал. Быстро перебрав в уме дюжину способов немедленного бегства, один невозможнее другого, Везин наконец решил: единственный разумный выход – сидеть тихо и ждать. Надо же, в конце концов, посмотреть, чем кончится дело. По крайней мере, в уединении собственной спальни он в полной безопасности. Дверь заперта. Он подобрался к окну, выходившему во двор и позволявшему частично видеть холл через стеклянные двери, и тихонько приоткрыл его.

До ушей немедленно донесся гул и говор с улиц – топот шагов и приглушенные расстоянием голоса. Он осторожно выглянул и прислушался. Лунный свет был чистым и ярким, но окно пряталось в тени – серебряный диск пока еще висел за домом. Везин не мог отделаться от мысли, что жители города, еще совсем недавно сидевшие за закрытыми дверями, теперь выходят наружу, занятые какими-то тайными и богомерзкими делами. Он вслушивался изо всех сил.

Сперва вокруг было тихо, но вскоре Везин ощутил какую-то суету и в само́м доме. Шорох и повизгивание неслись через безмолвный, залитый лунным светом двор. Толпа непонятных тварей наполняла ночь шумом своей беготни. Все кругом пришло в движение. Неизвестно откуда в воздухе поплыл острый едкий запах. Взгляд Везина привлекли испещренные лунными зайчиками окна напротив. Крыша над ним четко отражалась в оконных стеклах, и видно было, как гигантские темные силуэты, похожие на кошачьи, длинными прыжками несутся по черепице вдоль карниза. Быстро и бесшумно, бесконечной процессией, мелькали они в разноцветных стеклах, а потом будто бы соскакивали на нижние этажи, где Везин их уже не видел, улавливая только мягкий стук прыжков. Иногда их тени падали на беленую стену напротив, и тогда он гадал – люди перед ним или же кошки. Казалось, они быстро превращались из одних в других. Превращение выглядело до ужаса правдоподобным – существа спрыгивали с крыши людьми, стремительно перерождались в воздухе и приземлялись уже животными.

Двор под окнами тоже кипел, темные фигуры крались там и сям, исподтишка приближаясь к стеклянной двери. Они держались так близко к стене, что Везин не мог оценить их реальные размеры, но когда он увидел, что они стремятся в холл, к большому скоплению себе подобных, он сообразил, что это те самые существа, отражения которых он видел в окнах напротив. Они явились со всех концов города, добравшись до места встречи по черепичным крышам, и спрыгивали с этажа на этаж, пока не оказывались во дворе.

Затем до его слуха донесся новый звук, он увидел, что окна вокруг тихонько открываются, и из каждого выглядывает лицо. Секунду спустя во двор торопливо посыпались какие-то создания. Эти тоже вылезали из окон людьми, а во дворе благополучно приземлялись на четвереньки и вмиг превращались в кошек – огромных, безмолвных тварей, которые ручейками стекались в холл, к остальным.

Выходит, все это время номера в гостинице вовсе не стояли пустыми и безлюдными.

Более того, то, что наблюдал Везин, уже не изумляло его. Ведь он вспомнил. Происходящее было знакомо и творилось уже сотни раз, в том числе и с его участием, и сам он когда-то познал его исступленное безумие. Очертания старого дома изменились, двор увеличился. Везину казалось, что он смотрит на него с гораздо большей высоты, сквозь какие-то дымные испарения. И пока он глядел вниз, смутно припоминая былое, стародавняя боль, яростная и сладкая, неистово набросилась на него, и кровь отчаянно вскипела, когда он вновь услышал в сердце Зов Танца, ощутил древнюю магию кружившейся рядом Ильзы.

И вдруг Везин отпрянул – снизу, из тени, на подоконник, прямо рядом с его лицом мягко прыгнула большущая гибкая кошка и в упор уставилась на него человечьими глазами.

– Идем! – словно бы говорила она. – Идем танцевать! Превратись, как когда-то! Быстрее! Меняйся – и вперед!

И что-то слишком хорошо понял он беззвучный призыв этой твари. Через секунду кошка исчезла, почти беззвучно спрыгнув на камни, а остальные на глазах Везина гурьбой скатывались по стене дома и, меняясь прямо на лету, удирали, стремительно и мягко, к месту общего сбора. И снова Везин ощутил ужаснувшее его желание уподобиться им: пробормотать древнее заклинание, рухнуть на четвереньки, разбежаться и взмыть в воздух гигантским летящим прыжком. О, какой же мощной волной поднялась в нем эта жажда – выворачивая все нутро, заставляя страстный зов сердца пылать в ночи, возвещая давний-предавний чародейский танец на шабаше ведьм! Звездный вихрь закружил Везина, он вновь был объят магией луны. Сила ветра, несущегося из лесов и оврагов, летящего с утеса на утес, через долины, пыталась смести его прочь... Он слышал возгласы и дикий хохот танцоров и, схватив в объятия буйную партнершу, исступленно плясал вокруг туманного трона, на котором восседала фигура с королевским скипетром.

И вдруг все смолкло, притихло, и жар в сердце Везина немного остыл. Луна заливала пустой и безлюдный двор спокойным светом. Процессия поднялась в небо, а он остался внизу – один.

Везин на цыпочках пересек комнату и отпер дверь. Уличный шум, усилившийся, как только он сделал шаг, донесся до его слуха. Он с величайшей осторожностью двинулся по коридору. У лестницы застыл, прислушиваясь. Внизу, в холле, где проходил сбор, было темно и тихо, но через открытые двери и окна в дальней части здания доносился гул огромной толпы, уносящейся все дальше и дальше.

Везин спустился по скрипучей деревянной лестнице, страшась и все же надеясь встретить кого-нибудь, кто указал бы ему дорогу, но никого не обнаружил. Пересек темный холл, совсем недавно полный скачущих и мечущихся тварей, и через брошенные открытыми парадные двери вышел на улицу. Он не мог поверить, что его на самом деле оставили, забыли, что ему сознательно позволили ускользнуть. Это озадачивало.

Он нервно огляделся, скользнул взглядом вверх и вниз по улице и, не увидев ничего подозрительного, медленно двинулся вдоль по тротуару.

Город казался опустевшим и безлюдным, словно ураган выдул из него все живое. Открытые двери и окна домов глядели в ночь, ничто не двигалось, кругом царили тишина и лунный свет. Ночь укутала Везина своим покрывалом. Мягкий прохладный воздух гладил его щеку огромной мохнатой лапой. Везин собрался с духом и зашагал быстрее, хотя по-прежнему держался теневой стороны. Нигде не заметил он ни малейшего признака исхода нечисти, который сам только что наблюдал. Луна в вышине плыла над ним в безоблачном ясном небе.

Едва ли понимая, куда идет, Везин пересек открытый рынок и подошел к крепостному валу, откуда, как он знал, сбегает тропинка к большой дороге, по которой можно улизнуть в один из маленьких лежащих к северу городков и добраться до станции.

Но сперва он притормозил, чтобы окинуть взглядом широкую равнину, лежащую у его ног, подобно серебристой карте какой-то выдуманной страны. Ее застывшая красота тронула его сердце, усилив замешательство и ощущение нереальности происходящего. Кругом ни ветерка, листья на платанах застыли, на фоне чернеющих теней мельчайшие детали окружающего видятся четко, как днем, а вдали, в тумане, в мерцающей дымке, тают леса и поля.

И тут у Везина перехватило дыхание: стоило ему отвести взгляд от горизонта и перевести его поближе, вглубь долины, лежащей прямо под ногами, как он замер, словно пригвожденный к месту. Нижние склоны холма, куда не доставал лунный свет, пламенели, и сквозь слепящий блеск он видел множество силуэтов, проворно и часто мелькающих в просветах между деревьями, в то время как сверху летящие фигуры, точно листья, гонимые ветром, сперва чернели на фоне неба, а затем с криками и странным пением опускались сквозь ветви на охваченный огнем участок склона.

Везин не знал, сколько простоял так, завороженный открывшимся зрелищем. И вдруг, повинуясь внезапному порыву, одному из тех, что, казалось, заправляли всем его приключением, быстро влез на самый верх широкого парапета и, покачиваясь, остановился над раскинувшейся под ногами долиной. В тот же миг взгляд его уловил неожиданное движение среди теней, отбрасываемых домами, и он обернулся как раз вовремя, чтобы увидеть очертания огромной кошки, которая стремительным летящим прыжком пересекла пространство позади Везина и приземлилась на стену чуть ниже. Как ветер подлетела она к его ногам и выпрямилась рядом на развалинах. Лунные лучи затрепетали, взгляд Везина на секунду дрогнул, сердце испуганно трепыхнулось. Рядом, вглядываясь в его лицо, стояла Ильза.

Что-то темное запятнало кожу и лицо девушки, сиявшее в лунном свете, когда она протянула к Везину руки. На ней красовались какие-то лохмотья, которые тем не менее очень ей шли. Вербена и рута обвивали виски, глаза сверкали бесовскими искрами. Везин едва подавил безумный порыв заключить ее в объятия и вместе спрыгнуть с головокружительной высоты вниз, в долину.

– Гляди! – воскликнула Ильза, указывая рукой в развевающихся по ветру лохмотьях в сторону пылающих вдали деревьев. – Гляди, нас ждут! Леса ожили! Великие уже там, и танец вот-вот начнется! Вот зелье, умастись им и помчимся!

За миг до того небо было ясным и безоблачным, но пока она говорила, лик луны потемнел, и ветер заметался в кронах платанов у их ног. Шальные порывы доносили с нижних склонов холма звуки хриплого пения и воплей, а воздух наполнился резким запахом, тем самым, который Везин уже ощущал во дворе гостиницы.

– Превращайся! Превращайся! – снова закричала Ильза, и голос ее зазвенел, как песня. – Хорошенько намажься перед полетом. Идем! Идем со мной на шабаш, окунемся в безумие дикого восторга, в сладостное поклонение злу! Смотри! Великие уже там, и страшные Таинства ждут. Престол занят. Мажься и мчись! Мажься и мчись!

Она выросла рядом с ним до размеров дерева, приплясывая на стене с горящими глазами и волосами, летящими в ночи. Везин тоже начал стремительно меняться. Пальцы Ильзы касались его лица и шеи, нанося жгучую мазь, вливая в жилы древнюю магию с силой, перед которой меркло все праведное.

Дикий рев донесся до ушей Везина из самого сердца леса, и при звуках его девушка заскакала на стене в исступлении порочного восторга.

– Сатана явился! – закричала она, кидаясь на Везина и пытаясь увлечь его за собой к краю стены. – Сатана здесь! Таинства призывают нас! Идем, мой друг, мой возлюбленный грешник, и будем поклоняться ему и плясать, покуда не умрет луна и мир не накроет забвение!

Пытаясь спастись от смертельного прыжка, Везин боролся, чтобы высвободиться из ее объятий, хотя страсть уже сорвалась с поводка и овладела им. Он взвизгнул в голос, не зная, что именно кричит – и снова, и снова. Былые желания и жуткие, забытые повадки невольно обрели голос, и хотя Везину казалось, что он вопит какую-то чепуху, оказалось, что слова имеют смысл. Это был древний зов, который услышали внизу. И ответили на него.

Вихрь насвистывал в полах его плаща, вокруг потемнело от поднявшихся из долины толп летающих тварей. По ушам били их грубые голоса. Порывы ветра замотали Везина туда-сюда по полуразрушенному гребню стены, но Ильза, протянув к нему длинные обнаженные руки, сияющие и гладкие, быстро поймала его за шею. И не только Ильза – не меньше дюжины созданий посыпались на них с воздуха. Везин чуть не задохнулся от резкого запаха умащенных тел, пробуждавшего древнее безрассудство шабаша, танца ведьм и чародеев, во славу олицетворенного Зла здешнего мира.

– Мажься и мчись! Мажься и мчись! – скандировал дикий хор. – К танцу, который никогда не умрет! К сладкой и страшной феерии зла!

Еще миг – и Везин, уступив, ринулся бы в долину, ибо воля его размякла, и волна страстных воспоминаний захлестнула с головой, как вдруг – так одна мелочь может изменить ход всего приключения – запнулся ногой за шаткий камень и с шумом рухнул на землю. К счастью, упал он в сторону домов, на пыльную и усыпанную булыжниками площадку, а не в зияющую пропасть с другой стороны вала.

Твари беспорядочной гурьбой повалились прямо на него, как мухи на кусок съестного, и пока они падали, на секунду ослабив хватку, миг свободы позволил сознанию родить спасительную идею. Не успев встать на ноги, Везин заметил, как существа неуклюже карабкаются обратно (подобно летучим мышам летать они могли, только спрыгнув с высоты, а на земле были беспомощны), а потом рассаживаются на валу, словно кошки на крыше, одинаково темные и бесформенные, глядя на него светящимися, как лампочки, глазами. И тут он вспомнил ужас Ильзы при виде огня, выхватил из кармана спички и поджег палую листву.

Увядшие и иссохшие листья занялись мгновенно, ветер раздул пламя вытянутой полосой вдоль стены, и языки огня взметнулись вверх. С визгом и криками теснившаяся на гребне толпа рассыпалась в воздухе по другую сторону вала и с диким шумом унеслась в заветную долину, оставив Везина почти бездыханным и трясущимся на опустевшей площадке.

– Ильза! – слабым голосом позвал Везин. – Ильза!

Его сердце ныло при одной только мысли о том, что она унеслась к вожделенному Танцу в одиночку, лишив его возможности присоединиться к неистовому веселью. В то же самое время облегчение было столь велико, и сам он был настолько ошеломлен и напуган, что не понимал, что именно бормочет, и в конце концов разрыдался в голос от бури чувств...

Огонь под стеной все горел, луна вновь озаряла все вокруг мягким и ясным светом. С содроганием бросив последний, полный изумления и страха, взгляд на руины вала и проклятую долину, где все еще кружили странные фигуры, Везин медленно побрел к гостинице.

Из охваченного сиянием леса у него за спиной по-прежнему неслись завывания и крики, утихая по мере того, как он входил в город, теряясь между домами.

VI

– Возможно, такой конец покажется вам слишком резким, скучным и оборванным, – сказал Артур Везин, покраснев и робко глядя на сидящего с блокнотом доктора Сайленса, – но... дело в том... что с этого момента память мне вроде как отказала. Я почти не помню, что творил дальше и как добрался домой. Судя по всему, в гостиницу я не вернулся. Смутно припоминаю, как шагал по длинной, белесой в сумерках дороге мимо деревень и тихих пустынных лесов, а с рассветом разглядел впереди башни большого города, где и обнаружил станцию. Но задолго до того я притормозил, оглянулся назад, туда, где на вершине холма в лунном свете раскинулся город моих злоключений, и подумал, что он напоминает лежащего в долине чудовищного кота, чьи гигантские лапы протянулись вдоль двух главных улиц, а обломки башен собора походят на рваные уши, чернеющие на фоне неба. Эта картина с потрясающей яркостью встает у меня перед глазами и по сей день. И еще одно воспоминание застряло у меня в памяти – я вдруг резко сообразил, что не заплатил за постой, но тут же, торча на пыльной дороге, решил, что невеликий багаж, оставленный в гостинице, с лихвой покроет мою задолженность. В заключение могу лишь сказать, что, выпив кофе с булочкой в кафе на окраине города, я нашел дорогу на станцию и вскоре уже сидел в поезде. Вечером того же дня я добрался до Лондона.

– И сколько же всего, по-вашему, – терпеливо расспрашивал Джон Сайленс, – длилось пребывание в том необычном городе?

Везин робко глянул на него исподлобья.

– Я как раз дошел до этого момента, – ерзая от смущения, промямлил он. – В Лондоне выяснилось, что я ошибся в исчислении времени на несколько дней. Я прожил в городе около недели, и на календаре должно было быть пятнадцатое сентября, а вместо этого было только десятое!

– Выходит, на самом-то деле вы пробыли в гостинице всего лишь одну-две ночи? – уточнил доктор.

– Должно быть, я где-то выиграл время, – помолчав, ответил Везин. – Где-то или как-то. Но я точно прожил там неделю. Не знаю, как объяснить. Могу лишь сообщить факт.

– И случилось все в прошлом году, после чего вы ни разу там не бывали?

– Да, прошлой осенью, – пробормотал Везин, – и я не рискнул вернуться. Думаю, мне этого никогда не захочется.

– А скажите-ка, – после некоторого молчания попросил доктор, увидев, что пациент явно подобрался к концу истории. – Читали ли вы что-нибудь о средневековых колдовских практиках? Вообще – интересовались этой темой?

– Никогда! – с твердостью ответил Везин. – И в мыслях не было, насколько я помню.

– А как насчет вопроса реинкарнации?

– Тоже нет, во всяком случае, до того путешествия. Хотя потом начал, – со значением ответил Везин.

Заметно было, что душу его тяготило что-то, в чем он хотел бы исповедаться, но никак не мог заставить себя хотя бы упомянуть об этом, и лишь сочувственная тактичность доктора, который давал ему массу шансов открыться, помогла Везину в конце концов воспользоваться одним из них и пробормотать, что ему хотелось бы показать отметины, которые до сих пор виднелись на шее там, где, по его словам, девушка схватила его намазанными зельем руками.

После некоторых колебаний Везин неловко стянул воротничок и приспустил рубашку, демонстрируя доктору шею. По коже шла красноватая полоса, пересекающая плечо и уходящая по спине вглубь, к позвоночнику. Она четко повторяла положение, какое могла бы занять рука при объятии. На другой стороне шеи, чуть выше, красовался похожий след, хоть и не так четко выраженный.

– Вот так она держала меня в ту ночь, на обломках крепостного вала, – прошептал Везин, и странный огонь мелькнул и погас в его глазах.

Несколько недель спустя я снова получил возможность посоветоваться с Джоном Сайленсом по поводу другого экстраординарного случая, с которого мы перешли на историю Везина. С момента встречи доктор провел собственное расследование, и один из помощников обнаружил, что семья Везина поколениями жила в том самом городе, где с ним произошел столь необычный случай. Среди предков оказались две женщины, которые были схвачены и осуждены как ведьмы. Их сожгли заживо, привязав к столбу. Более того, помощник без труда выяснил, что гостиница, где останавливался Везин, построена в тысяча семисотом году на том самом месте, где пылали костры и свершались казни. Город был своего рода штаб-квартирой чародеев и ведьм со всей округи, которых сжигали тут буквально десятками.

– Странно, конечно, – продолжал доктор, – что Везин, похоже, ничего об этом не знает. С другой стороны, история, разумеется, не та, которую последующие поколения стремились бы хранить и пересказывать детям. Так что я склонен думать, что он до сих пор в неведении. Судя по всему, в нем чрезвычайно ярко ожили воспоминания прошлой жизни, вызванные тесным контактом с невероятно живучими и до сих пор достаточно мощными силами тех мест и еще, по невероятному стечению обстоятельств – с душами, которые вместе с ним участвовали в событиях именно того, конкретного воплощения. Потому что так его впечатлившие мать и дочь, скорее всего, как и Везин, были основными персонажами мистерий и колдовских практик, которые тогда охватили всю страну. Достаточно почитать записи тех времен, чтобы понять: ведьмы клялись, что обладают даром превращаться в животных – как с целью маскировки, так и для того, чтобы якобы быстрее добираться до места оргий. Ликантропия – умение превращаться в волка – считалась реальностью повсеместно, способность же становиться кошкой, натираясь специальным кремом или мазью, изобретением самого дьявола, вызывала не меньшее доверие. Процессы над ведьмами изобилуют свидетельствами подобного рода.

Доктор Сайленс процитировал главы и куплеты из сочинений множества писателей, подчеркивая, как именно каждая из деталей рассказа Везина уходит корнями в события темных времен.

– И все же у меня лично нет никаких сомнений, что вся эта история произошла лишь в сознании пациента, – продолжал он в ответ на мои расспросы. – Дело в том, что мой помощник съездил в пресловутый город, нашел подпись Везина в книге постояльцев гостиницы и таким образом выяснил, что восьмого сентября он туда прибыл, а уехал внезапно, не заплатив за постой. Пропал через два дня, и с тех пор там хранились его потертый коричневый чемодан и немного одежды. Я заплатил несколько франков в счет погашения долга и отослал Везину его багаж. Дочери дома не было, но хозяйка, крупная женщина, в точности такая, какой описывал ее Везин, рассказала помощнику, что тот джентльмен показался ей довольно странным, очень рассеянным, и после его исчезновения она долгое время боялась, что что-то дурное стряслось с ним в лесу, где он имел привычку бродить в одиночестве. Я с удовольствием побеседовал бы и с дочерью, чтобы выяснить, что из рассказа Везина происходило между ними на самом деле, а что – только в его воображении. Ведь ее страх перед костром и вообще пламенем – наверняка подсознательное воспоминание о давней, мучительной казни через сожжение, что объясняет, почему Везину неоднократно мерещилось, что он видит ее, окутанную дымом и языками огня.

– А как же отметины на шее? – поинтересовался я.

– Всего лишь истерическое расстройство, – разъяснил Сайленс. – Следы вроде стигматов религиозных фанатиков и синяков, что появляются на теле загипнотизированных, которым сказали, что их следует ожидать. Очень распространено и легко объяснимо. Любопытно только, что в случае Везина следы держатся так долго. Обычно они быстро исчезают.

– Возможно, дело в том, что он никак не забудет случившегося, хандрит и в мыслях проживает его снова и снова, – предположил я.

– Не исключено. И это заставляет меня опасаться, что беды его пока не закончились. Мы еще услышим об Артуре Везине. Непростой случай! Увы, тут я мало чем могу помочь, – с грустью подытожил доктор.

– А что вы скажете о французе из поезда? – спросил я. – Том, что предостерегал Везина от высадки в городе «à cause du sommeil et à cause des chats»? Тоже ведь необычно?

– Очень необычно, – медленно подтвердил доктор. – Но и этот случай я могу объяснить только невероятным стечением обстоятельств.

– А именно?

– Не исключено, что француз и сам когда-то попал в тот городок и пережил там похожий опыт. Я бы не отказался найти и расспросить его. Но хрустальный шар здесь бессилен – у меня нет ни малейшей подсказки, на которую можно было бы опереться. Могу лишь предположить, что некое странное психологическое сходство, некая сила, живущая в сознании этого человека со времен все той же прошлой жизни, подтолкнула попутчика к Везину и заставила, из опасения, что с тем может случиться то же самое, предостеречь его – что он и сделал. Да, – рассуждал доктор словно бы себе под нос. – В нашем случае Везина, по-видимому, затянуло в водоворот сил, вызванных бурными событиями прошлой жизни, и он заново пережил сцену, в которой часто играл главную роль много веков назад. Столь яркие воспоминания порождают энергию, которая не скоро исчерпывает себя и, в каком-то смысле, не умирает навсегда. В этот раз она оказалась недостаточно мощной, чтобы сделать иллюзию полностью неотличимой от реальности, и потому наш невеликий герой мучительно путался между прошлым и настоящим. Однако, будучи человеком очень чувствительным, он понимал правдивость событий и боролся с возвращением – пусть даже в собственной памяти – в страшные времена, к более низкому уровню развития. Да-да, – продолжал он, пересекая комнату, чтобы взглянуть на темнеющее небо и, казалось, не замечая моего присутствия. – Подобные всплески подсознания могут быть очень болезненными, а в отдельных случаях даже опасными. Остается лишь надеяться, что эта робкая душа в скором времени освободится от подобной одержимости страстным и бурным прошлым. Хотя что-то я в этом сомневаюсь. Сомневаюсь...

Голос доктора стал тихим и расстроенным, и, когда он снова повернулся ко мне, лицо его сохраняло выражение глубокой печали – печали того, чье желание помочь людям зачастую превышает его возможности.

Пустой дом

От иных домов, как и от некоторых людей, так и веет злом. В случае с людьми склонность к злу необязательно находит отражение во внешности; человек может обладать открытым лицом и бесхитростной улыбкой, и все же после недолгого общения с ним вас не покидает стойкое убеждение, что в душе его кроется червоточина, что он – зол. Желает он того или нет, вокруг него вьется дух недобрых помыслов, и окружающие невольно обходят его стороной, как заразного больного.

Быть может, те же законы действуют и на дома; когда под крышей того или иного здания свершаются злодейства, спустя много лет после смерти самого злодея вокруг него стоит особый дух, от которого мороз идет по коже и волосы на затылке встают дыбом. Толика лютой ярости преступника и ужаса его жертвы проникает в сердце случайного прохожего, и тот вдруг ощущает странные симптомы: нервы шалят, по спине бегут мурашки, а в жилах стынет кровь. Его ни с того ни с сего одолевает ужас.

Так и с этим домом: ничто в его облике не указывало на те ужасы, что, по слухам, таились внутри. Он стоял на углу площади среди других точно таких же домов и не казался ни заброшенным, ни запущенным. У него было ровно столько же окон, сколько у соседей, такой же балкончик с видом на парк, такая же белая лестница, ведущая к массивной парадной двери черного цвета. Задний двор его представлял собой такую же узкую полоску травы в обрамлении аккуратных клумб, что упирались в забор, отделявший этот двор от соседних. Число труб на крыше, ширина и наклон карнизов, высота чумазых решеток вокруг лестницы в подвал – все было точно таким же.

Однако этот дом, точная копия своих пятидесяти безобразных соседей, был совершенно другим – пугающе другим.

Трудно сказать, в чем именно состояло его неведомое отличие. Списать все на разыгравшееся воображение гостей нельзя, потому что в доме не раз бывали люди, ничего не знавшие о случившейся здесь трагедии, и все они потом рассказывали о неприятной атмосфере, стоявшей в иных его комнатах – настолько неприятной и гнетущей, что они скорее умерли бы, чем вошли туда снова. В этом доме они испытывали симптомы самого настоящего ужаса; у всех на слуху были истории про многочисленных незадачливых жильцов, которые по незнанию снимали там комнаты, а потом в кратчайшие сроки съезжали.

Когда Шортхаус приехал к своей тетушке Джулии с очередным «воскресным» визитом – домик ее стоял на другом конце города, у самого побережья, – то нашел ее в весьма приподнятых чувствах. Вид у старушки был на редкость таинственный и взволнованный. Утром Шортхаус получил от тети телеграмму и приехал без особых надежд весело провести время, однако стоило ему взять тетю за руку и поцеловать ее сморщенную щеку, как его мгновенно ударило током ее нетерпения. Впечатление это только усилилось, когда он узнал, что других гостей она не ждет и что вызван он по одному весьма любопытному поводу.

Что-то назревало, и это «что-то», вне всяких сомнений, должно было вот-вот дать плоды, поскольку тетушка Джулия была страстно увлечена парапсихологией и, несмотря на преклонные годы, обладала не только живым умом, но и железной волей, благодаря чему всегда добивалась своего. Вскоре после вечернего чая ее терпение подошло к концу. Во время неспешной прогулки по набережной в сгущающихся сумерках она взяла племянника под руку и с восторгом, но не без трепета в голосе объявила:

– Я заполучила ключи! Мне дали их аж до понедельника!

– Ключи от купальни? Или?.. – с деланой небрежностью переспросил Шортхаус, переводя взгляд с моря на город. Он знал: если притвориться дурачком, тетя потеряет терпение и моментально все выложит.

– Нет! – прошептала она. – Ключи от того дома с привидениями на площади! Я сегодня туда иду!

Шортхаус ощутил, как по спине пробежал легчайший холодок, и тотчас оставил шутки. Что-то в тетушкином голосе и поведении его насторожило. Да ведь она в самом деле туда собралась!

– Не пойдешь же ты одна... – начал было Шортхаус.

– Нет, конечно, потому я и зову тебя, – решительно заявила она.

Он воззрился на тетю. Некрасивое морщинистое лицо старушки удивительно преобразилось и просветлело, глаза сияли. Шортхауса во второй раз ударило током, и опять по спине побежала дрожь, на сей раз куда более ощутимая.

– Спасибо, тетя, – вежливо произнес он. – Премного благодарен.

– Одна я пойти бы не осмелилась, – продолжала тетушка, повышая голос. – Но с тобой я получу неимоверное удовольствие от этой вылазки! Ты ничего не боишься, я знаю.

– Как это мило, спасибо! – повторил Шортхаус. – Думаешь, что-то... может случиться?..

– Ужеслучилось! – зашептала тетушка. – Хотя, конечно, историю старательно замалчивают. За последние несколько месяцев в доме сменилось несколько жильцов, и теперь он стоит совершенно пустой.

Как бы Шортхаус ни относился к подобным вещам, тетушкин рассказ все же заинтриговал его – так убежденно и серьезно та говорила.

– Дом очень старый, – продолжала она, – и с очень темным прошлым. Давным-давно у горничной, работавшей в доме, случился роман с конюхом. Парень оказался редким ревнивцем. Однажды вечером он спрятался в подвале и, как только все уснули, пробрался в людскую и попытался задушить бедняжку. Та сбежала, но на лестнице он ее настиг и, перекинув через перила, сбросил вниз, в переднюю.

– Его поймали?

– Да, и повесили потом за убийство, насколько мне известно. Дело было давно, лет сто тому назад, и больше мне ничего разузнать не удалось.

Вот теперь Шортхаус заинтересовался не на шутку; впрочем, если за себя он почти не боялся, тетушкино душевное благополучие все же вызывало у него ряд опасений.

– У меня одно условие, – наконец произнес он.

– Я иду в любом случае, ничто меня не остановит, – решительно заявила тетя. – Но, так и быть, про условие можешь рассказать.

– Ты гарантируешь, что в любых обстоятельствах будешь сохранять самообладание. Даже если начнет происходить что-то страшное. Проще говоря: тебя от ужаса не хватит удар.

– Джим, – насмешливо отозвалась тетя Джулия, – я не молодею и нервы мои тоже, но с тобой, дорогой племянник, мне ничто не страшно!

Это, конечно, решило дело. Шортхаус никогда не мнил себя созданием высокоморальным, и тщеславие было ему не чуждо. Тетушкина лесть подействовала безотказно: он согласился.

Инстинктивно готовя свою душу к грядущим потрясениям, Шортхаус весь вечер держался отстраненно и не давал воли чувствам. Прибегнув к давно известному безымянному приему – спрятать все чувства подальше и запереть их на ключ, – он запасал самообладание впрок. Процесс этот сложно описать, однако он поразительно эффективен, что подтвердят вам многие, на чью долю выпали серьезные душевные испытания. Позже такая подготовка сослужила ему добрую службу.

Впервые он вынужден был воспользоваться своими запасами уже в пол-одиннадцатого, когда они с тетей стояли в уютно освещенной передней ее дома и наслаждались успокаивающим присутствием живых людей. Как только дверь открылась и Шортхаус увидел уходящую вдаль безмолвную улицу, залитую белым лунным светом, он со всей ясностью осознал, что этой ночью ему предстоит побороться не с одним страхом, а сдвумя, ведь теперь тетушкин страх – тоже его забота. Глядя на ее лицо, бесстрастное, как у сфинкса, он подумал, что под действием ужаса оно едва ли похорошеет. Одно ободряло: уверенность в собственных силах, выдержке и способности перенести любое потрясение.

Они медленно брели по безлюдным улицам города; яркая осенняя луна серебрила крыши домов и отбрасывала глубокие тени; в воздухе не было ни ветерка; деревья разбитого вдоль набережной регулярного парка провожали их молчаливыми взглядами. На редкие тетушкины реплики Шортхаус ничего не отвечал, сообразив, что та возводит вокруг своей психики защитные барьеры: болтает о самом обыденном и естественном, чтобы не думать о сверхъестественном. Лишь в нескольких окнах горел свет, трубы на крышах не дымили. Шортхаус поймал себя на том, что подмечает все, даже мельчайшие детали. Наконец они остановились на углу, подняли взгляд на табличку с названием улицы, висевшую на стене дома, затем, не сговариваясь, шагнули на площадь и двинулись на другой ее конец – тот, что тонул в тени.

– Нам нужен дом номер тринадцать, – раздался шепот под боком у Шортхауса; решив не опускаться до напрашивающихся выводов, оба молча пересекли залитый лунным светом прямоугольник площади и зашагали по тротуару.

Еще на середине площади Шортхаус почувствовал, как ему в ладонь тихо легла сухонькая рука тети Джулии, и понял, что приключение началось: его спутница потихоньку сдавала позиции в борьбе с потусторонним и просила его поддержки.

Несколько минут спустя они остановились напротив высокого узкого дома, чьи грязно-белые стены и безобразная крыша вырисовывались на фоне ночного неба. Дом глазел на них пустыми окнами без ставней и штор, поблескивающими в лунном свете. Краска на стенах покрылась разводами и потрескалась от непогоды, а балкон на втором этаже смотрелся противоестественно, словно бы выпирая из фасада. Впрочем, помимо общей запущенности, ничто не выделяло этот дом из череды таких же домов на площади и не указывало на его скандально известный злой нрав.

Осмотревшись по сторонам и убедившись, что их никто не преследует, двое отважно поднялись по ступеням крыльца и замерли перед огромной черной дверью. Нахлынула первая волна нервозности, и Шортхаус долго возился с ключом, прежде чем сумел вставить его в скважину. И тетя, и племянник успели малодушно пожелать, чтобы дверь не открылась вовсе – столько неприятных опасений разом охватило их на пороге этого жуткого приключения. Шортхаус, несмотря на вцепившуюся в руку тетю, пытался справиться с замком и, несомненно, успел прочувствовать торжественность момента. Он был так сосредоточен на своем деле, что, казалось, весь мир внимательно прислушивался к лязгу ключа в замке. Неизвестно откуда взявшийся ветерок прошелестел в кронах деревьев на пустынной улице, а потом стих, и опять остался только металлический лязг ключа; наконец замок поддался, и тяжелая дверь распахнула перед ними свою зияющую пасть.

Напоследок бросив взгляд на залитую лунным светом площадь, они быстро вошли, и дверь захлопнулась за ними с грохотом, эхо которого еще долго отдавалось в гулких коридорах и пустых комнатах. И тотчас, не успело оно смолкнуть, раздался другой звук, заставивший тетю Джулию с такой силой навалиться на Шортхауса, что тот невольно попятился и чуть не упал.

Прямо возле них – совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки – кто-то кашлянул.

Помня, что это может быть розыгрыш, Шортхаус ткнул своей тяжелой тростью в направлении звука, но ничего тверже воздуха там не обнаружил. Рядом тихо охнула тетя.

– Здесь кто-то есть! – прошептала она. – Я слышала!

– Брось! – строго осадил ее Шортхаус. – Просто дверь хлопнула.

– Давай поскорее зажжем свет!

Он достал коробок, но в спешке случайно повернул его не той стороной, и спички высыпались на каменный пол.

Кашель, впрочем, не повторился; удаляющихся шагов тоже не было слышно. Через минуту они наконец зажгли свечу, приспособив вместо подсвечника пустой портсигар, и, как только пламя немного успокоилось, Шортхаус повел импровизированной лампой вокруг, обозревая переднюю. Комната имела на редкость унылый вид, ибо нет среди людских жилищ ничего мрачнее заброшенных домов, что остались без мебели и обитателей, но еще полнятся воспоминаниями о творившихся в их стенах ужасах.

Тетя и племянник стояли в пустом коридоре; слева располагалась просторная столовая, а вдаль убегал, постепенно сужаясь, длинный коридор, ведший, очевидно, к лестнице в подвал и на кухню. Прямо впереди начиналась широкая лестница без ковра, которая уходила наверх и тонула во мгле, если не считать маленького участка посередине, где сквозь окно на голые ступени падал лунный свет. Тонкий серебристый луч испускал слабое свечение, от которого все вокруг подергивалось легкой дымкой и казалось куда более призрачным и зловещим, чем в полной темноте: лунный свет заставляет нас угадывать в окружающем мраке лица и силуэты. Заглянув наверх, в темные коридоры, Шортхаус представил себе бесчисленные комнаты и закутки верхних этажей и отчаянно захотел вернуться на площадь, такую тихую и безмятежную, а лучше – в ярко освещенную гостиную тетушкиного дома. Затем он осознал, что подобные мысли таят в себе большую опасность, отбросил их и решил во что бы то ни стало сосредоточиться на происходящем.

– Тетя Джулия, – громко произнес он, – давайте немедленно обойдем этот дом сверху донизу и все здесь хорошенько осмотрим.

Эхо его голоса еще звучало в отдаленных залах; когда оно стихло и воцарилась полная тишина, Шортхаус повернулся к тете. В свете горящей свечи ее лицо казалось мертвенно-бледным, но она на миг выпустила руку племянника и прошептала, встав к нему вплотную:

– Согласна! Надо убедиться, что здесь никто не прячется. Первым же делом!

Тетя говорила с видимым усилием, и он восхищенно воззрился на нее.

– Вы уверены? Еще не поздно уйти...

– Да, кажется, уверена, – прошептала старушка, и глаза ее с тревогой забегали по теням вокруг. – Уверена, вот только...

– Что?

– Ни на секунду не оставляй меня одну!

– Хорошо, однако ты должна понимать, что любой подозрительный звук или явление мы будем изучать сразу же, ибо помедлить – значит признать свой страх, а это может дорого нам обойтись.

– Согласна, – слегка дрожащим голосом отозвалась тетя. – Я постараюсь...

Рука об руку они принялись методично обходить помещения: Шортхаус держал оплывающую свечу и трость, а тетя Джулия накинула на плечи плащ. Со стороны они выглядели весьма комично, но им сейчас было не до смеха.

На цыпочках, прикрывая пламя свечи ладонью, чтобы их не заметили с улицы, двое прокрались сперва в большую столовую. Здесь не осталось ни единого предмета мебели: всюду лишь голые стены, громоздкие камины и пустые очаги. Казалось, дом не рад их вторжению и исподтишка наблюдает за ними; тут и там раздавались шорохи; тени вспархивали из-под ног и разлетались в стороны; что-то непрерывно следило за ними, поджидая удобного случая для нападения. И Шортхауса, и его тетю не покидало ощущение, что в пустующих комнатах до их прихода творилось некое действо, и, стоит им уйти, оно сразу же возобновится. Все темные внутренние пространства дома превратились в одну злонамеренную Сущность, задумавшую во что бы то ни стало обратить их в бегство; напряжение росло с каждой секундой.

Из мрачной столовой они сквозь большие раздвижные двери перешли в комнату поменьше – курительную или библиотеку, тоже тонувшую в безмолвном мраке и пыли. Оттуда они вновь выбрались в коридор, в ту его часть, где начиналась черная лестница.

Перед Шортхаусом и его спутницей темнело жерло уходящего вниз туннеля, и, надо признать, оба они замерли в нерешительности. Впрочем, долго медлить не пришлось: худшие часы ночи были еще впереди, и если дать слабину уже сейчас, – считай, все пропало. Тетя Джулия споткнулась, не заметив порожка из-за неверного мерцания свечи, а Шортхаус ощутил предательскую слабость в ногах.

– Вперед! – решительно воскликнул он; голос его вырвался из груди и тотчас утонул в глухой темноте внизу.

– Иду, иду, – выдавила тетя, чересчур сильно сжимая его руку.

Они шаткой походкой двинулись вниз по узкой тесной лестнице; из подвала поднимался сырой и стылый воздух с неприятным спертым душком. Кухня оказалась просторной, потолки здесь были высокие и сводчатые. Шортхаус с тетей принялись открывать двери: за одними прятались чуланы с пустыми пыльными банками на полках, за другими – ужасные тесные комнатушки, одна другой неуютнее. Из-под ног разбегались черные тараканы, а когда Шортхаус случайно врезался в дощатый стол, какое-то существо размером с кошку спрыгнуло с него и юркнуло в темный угол. Тут и там попадались следы недавнего пребывания людей; от всего веяло печалью и холодом.

Покинув главную кухню, двое отправились в судомойню. Дверь была чуть приоткрыта, и, когда они распахнули ее настежь, тетя Джулия испустила пронзительный вопль. На секунду Шортхаус обмер и затаил дыхание. Ощущение было, что ему выдернули позвоночник, а в образовавшуюся полость залили жидкий лед.

Прямо перед ними в дверном проеме стояла женщина. У нее были растрепанные волосы и безумные глаза, на лице, белом, как смерть, застыл ужас.

Секунду она висела в воздухе, а потом пламя свечи дрогнуло, и она исчезла, сгинула без следа, оставив в дверном проеме одну лишь темноту.

– Это всего-навсего игры света, будь он неладен! Вон как дрожит! – поспешно заметил Шортхаус чужим тонким голосом, который слушался его лишь наполовину. – Идем, тетя. Тут никого нет.

Он потащил ее дальше. Громко топая и изо всех сил храбрясь, они шагали по коридору, но кожа у Шортхауса поминутно покрывалась мурашками, будто под ней ползали муравьи. Тетина рука так сильно оттягивала его руку, что, казалось, старушка вовсе не пытается идти самостоятельно, и Шортхаус шагает за двоих. В судомойне было холодно и пусто, как в большой тюремной камере. Они обошли ее, попробовали открыть дверь в сад и окна, но все было заперто. Тетя двигалась, как сомнамбула, крепко зажмурившись и полагаясь на одну лишь руку Шортхауса. И все же ее смелость была достойна искреннего восхищения. Однако он заметил странные перемены в ее лице – перемены, не поддававшиеся пока никакому объяснению.

– Здесь ничего нет, тетушка, – громко повторил он. – Идем наверх, осмотрим остальные комнаты, а потом решим, в какой из них лучше переждать ночь.

Тетя Джулия послушно пошла за ним, не отставая ни на шаг, и, выйдя из кухни, они заперли за собой дверь. Наверху обоим стало легче. Света в передней теперь прибавилось, ибо луна взошла, а ее свет, наоборот, сместился чуть ниже по лестнице. Тетя и племянник, скрипя половицами, осторожно двинулись под темные своды верхних этажей.

На втором этаже обнаружилась большая сдвоенная гостиная, где они опять-таки ничего не нашли. Здесь не было ни мебели, ни других следов людей – лишь тени, пыль и пустота. Открыв большие раздвижные двери между смежными залами гостиной, они вновь вышли на лестницу и двинулись на третий этаж.

Не успели они одолеть и дюжины ступеней, оба одновременно замерли на месте и прислушались, глядя друг другу в глаза с новым безотчетным ужасом. В комнате, которую они покинули секунд десять назад, хлопнула дверь. Несомненно, так грохнуть могли только тяжелые двери гостиной. Следом отчетливо лязгнул замок.

– Надо вернуться и посмотреть, что там творится, – быстро прошептал Шортхаус и развернулся, намереваясь идти обратно.

Каким-то чудом тетя Джулия сумела последовать за ним. Ее ноги то и дело путались в подоле платья, лицо было бледным как мел.

Войдя в первую гостиную, они убедились, что двери во вторую действительно закрыты. Шортхаус без промедлений их открыл, ожидая увидеть за ними кого-нибудь, но его встретили лишь тьма и холод. Племянник с тетей обошли со свечой обе комнаты, однако ничего необычного не обнаружили. Минуту-другую они стояли и смотрели, не захлопнутся ли двери сами собой от сквозняка, но сквозняка не было: даже пламя свечи не дрожало. Чтобы закрыть такие двери, требовалось приложить недюжинное усилие. В комнатах стояла загробная тишина. Вне всяких сомнений, здесь никого не было. Дом замер и, кажется, затаил дыхание.

– Начинается, – прошептал рядом голос, в котором Шортхаус с трудом признал голос родной тетушки.

Он согласно кивнул и достал часы, чтобы заметить время: без четверти полночь. Он сделал в блокноте запись о случившемся, для чего ему пришлось опустить свечу в импровизированном подсвечнике на пол и несколько секунд потратить на то, чтобы прислонить его к стене.

Позднее тетя Джулия клялась, что в тот миг не следила за ним, а повернула голову к дверям во вторую комнату, где будто бы что-то зашуршало. Как бы то ни было, в следующий миг они оба действительно услышали быстрый топот, после чего свеча погасла!

Однако Шортхаус успел увидеть еще кое-что и позже не раз благодарил звезды, что тетушка ничего не видела. Разместив свечу у стены, он начал подниматься, и за миг до того, как пламя погасло, к нему стремительно приблизилось некое лицо – приблизилось почти вплотную, настолько близко, что Шортхаус едва не коснулся его губами. Лицо было искажено яростью; мужское лицо, смуглое, с грубыми чертами и свирепым взглядом. Оно явно принадлежало мужчине низкого сословия и, несомненно, даже в спокойном состоянии было недобрым, а сейчас, в минуту лютой, неукротимой ярости, вселяло подлинный ужас.

Воздух был недвижим, стояла тишина; лишь кто-то быстро пробежал мимо, босой или в одних чулках, затем мелькнуло это лицо – и почти сразу воцарилась темнота.

У Шортхауса вырвался сдавленный крик, и он едва не потерял равновесие – так сильно навалилась на него тетя Джулия в порыве неописуемого, неодолимого ужаса. Она не издала ни звука, но зато вцепилась в племянника изо всех сил. К счастью, она ничего не видела, только слышала топот, и потому самообладание вернулось к ней почти сразу: Шортхаус сумел высвободиться и зажечь спичку.

Во все стороны брызнули тени, и тетушка, наклонившись, схватила с пола портсигар с драгоценной свечой. Тут они оба увидели, что свечу вовсе не задули – еераздавили. Фитиль был вдавлен в воск, словно на свечу с размаху опустили некий тяжелый тупой предмет.

Для Шортхауса осталось загадкой, как его спутнице удалось настолько быстро взять себя в руки; его восхищение тетушкиной выдержкой усилилось стократ и помогло ему восстановить собственное, уже почти покинувшее его присутствие духа, за что он был безмерно благодарен тете. Столь же необъяснимой загадкой оставалось для него проявление физической силы, свидетелями коего они только что стали. Он постарался выбросить из головы бесчисленные байки про медиумов или «физических посредников»; если байки правдивы и Шортхаус с тетушкой ненароком стали такими посредниками, значит, они сейчас помогают потусторонним силам, коими этот дом, очевидно, забит под завязку, прорваться из своего мира в наш. Опаснейшая затея: все равно что бродить с открытым огнем по пороховому складу.

Стараясь не слишком об этом задумываться, Шортхаус вновь зажег свечу и вышел на лестницу. Да, тетушкина рука в его руке дрожала, у него самого то и дело подкашивались ноги, однако им удалось со всей тщательностью осмотреть третий этаж и, ничего не найдя, вновь выйти на лестницу, чтобы подняться на последний, четвертый.

Здесь они наткнулись на целое скопление тесных спаленок для прислуги: поломанная мебель, грязные стулья с плетеными сиденьями, комоды, битые зеркала, ветхие остовы кроватей. В комнатах были скошенные потолки, уже затянутые местами паутиной, маленькие окна и плохо оштукатуренные стены. Эти унылые помещения наводили тоску, и Шортхаус с тетей были рады их покинуть.

За минуту до полуночи они вошли в маленькую комнату на третьем этаже возле лестницы и приготовились провести там остаток ночи. Комната была пустая, с голыми стенами, и, по слухам, именно здесь, в бывшей гардеробной, разъяренный конюх настиг свою жертву. Почти сразу за дверью начиналась лестничная площадка, и узкие ступени вели наверх, в людскую, которую они только что покинули.

Несмотря на царивший в доме холод, воздух в этой каморке был такой, что захотелось поскорее открыть окно. Однако дело было не только в духоте. Шортхаус не мог объяснить, что здесь не так, но замечал, что в этой комнате он владел собой куда хуже, чем в остальных. Нервы сдавали, решимость неумолимо таяла, воля слабела. Он заметил это почти сразу, не успели они провести в гардеробной и пяти минут, и очень скоро Шортхаус ощутил полный упадок жизненных сил, в чем состоял для него главный ужас происходящего.

Они поместили свечу в шкаф, оставив дверцу приоткрытой, чтобы яркий свет не слепил глаза и по стенам не бегали тени. Затем расстелили на полу плащ, сели, прислонились к стене и замерли в ожидании.

Шортхаус сидел в двух футах от двери, ведущей на площадку; с этой точки хорошо просматривалась уходящая во тьму второго этажа главная лестница и подножье лестницы для прислуги. Свою увесистую трость он положил рядом.

Луна теперь стояла высоко над домом. В открытое окно дружелюбно, как старые добрые друзья, подмигивали звезды. Часы на городских башнях забили полночь, а когда последний удар стих, все вокруг вновь окутала глубокая тишина безветренной ночи. Лишь морской прибой, далекий и заунывный, наполнял воздух гулким шелестом.

В доме тишина стала поистине зловещей; оттого она зловещая, думал Шортхаус, что с минуты на минуту ее могут нарушить звуки, сулящие неописуемые ужасы. Ожидание все сильней и сильней действовало на нервы тете и племяннику; они переговаривались исключительно шепотом, если вообще отваживались заговорить, ибо голоса их звучали неестественно и странно. Холод, стоявший в комнате, продирал до костей, и виной тому была вовсе не лившаяся в открытое окно ночная прохлада. Враждебные силы, живущие в этом доме, постепенно подрывали их дух и лишали способности к действию; оба неуклонно слабели, и перед ними с новой ужасающей силой вставала перспектива столкнуться с чем-то поистине кошмарным. Шортхаусу стало по-настоящему страшно за сидевшую рядом старушку: ее удали и отваги вряд ли хватило бы надолго.

Он чувствовал, как гулко стучала в ушах кровь. Биение было столь громким, что послужило желанной преградой иным звукам, мало-помалу возникающим в недрах дома. Стоило Шортхаусу прислушаться, как звуки тотчас прекращались. Он мог с уверенностью сказать, что они не приближаются. Однако, как он ни старался, избавиться от мысли о происходящем внизу не получалось. Слишком близко была гостиная, в которой двери захлопнулись сами собой. Источник шума, впрочем, находился еще дальше. Перед глазами невольно всплыли тараканы, разбегающиеся по полу кухни; нет, похоже, шум доносился и не оттуда. Право, не мог же он лететь с улицы!

Тут Шортхауса осенило, и на целую минуту кровь в его жилах превратилась в лед.

Звуки летели вовсе не снизу; они раздавалисьнаверху, в одной из жутких комнатушек людской с низкими потолками, разбитой мебелью и крошечными окнами – наверху, где жертву впервые разбудили и погнали навстречу неминуемой гибели.

Стоило Шортхаусу установить место, откуда доносился шум, как тот сразу же зазвучал отчетливей. То были, конечно, шаги: некто крался по коридору, заходя в комнаты и огибая предметы мебели.

Шортхаус покосился на неподвижную фигуру рядом – хотел убедиться, что тетя Джулия пришла к тем же выводам. В тусклом свете, сочащемся из-за дверцы шкафа, ее морщинистое лицо на фоне белой стены казалось барельефом, но кое-что другое заставило Шортхауса в ужасе затаить дыхание, некое выражение, сковавшее черты ее лица подобно маске. Кожа туго обтянула череп, отчего все глубокие морщины совершенно разгладились; тетушка, казалось, внезапно помолодела или даже вернулась в детство.

Секунду-другую Шортхаус глядел на тетю с недоумением, граничившим с ужасом. Да, несомненно, это все еще было лицо тети Джулии, но лицо невинное, девичье... Так она могла выглядеть лет сорок назад. Шортхаус слышал, что ужас порой стирает с лица человека все остальные выражения и чувства, однако он никогда не воспринимал эти слова буквально и не представлял, какое это пугающее зрелище. Ибо на пустом лице сидевшей рядом девушки лежала печать самого настоящего ужаса; когда Джулия, ощутив на себе его пристальный взгляд, повернулась к Шортхаусу, он невольно зажмурился, чтобы ничего не видеть.

Однако минуту спустя он вновь посмотрел на тетю и к своему огромному облегчению заметил на ее лице уже другое выражение; тетя Джулия улыбалась, и, хотя лицо ее по-прежнему было мертвенно-бледным, чудовищная маска юности исчезла. К старушке возвращался ее привычный облик.

– Что с тобой? – только и смог вымолвить Шортхаус.

Ответ последовал весьма четкий (учитывая, кто и в каком состоянии его давал):

– Мне холодно... и немного страшно.

Шортхаус предложил закрыть окно, но старушка вцепилась в него и попросила ни на секунду ее не покидать.

– Шум доносится сверху, я знаю, – прошептала она, издав странный полусмешок. – Но я хоть убей не смогу туда пойти!

Шортхаус считал иначе: чтобы вернуть себе присутствие духа, нужно действовать.

Он достал фляжку с бренди и налил в рюмку крепчайший напиток, способный помочь кому угодно справиться с чем угодно. Тетя Джулия с содроганием выпила. Он же думал теперь только об одном: как вытащить тетю из дома, пока ее не хватил удар. Впрочем, поджать хвост и скрыться бегством – не лучшее из решений, это может быть опасно. Но и медлить больше нельзя; с каждой минутой он все хуже владел собой. Необходимо без промедления перейти к решительным, даже отчаянным действиям, рассуждал Шортхаус. Отступать нельзя, нужно нападать, и, если уж страшной развязки не избежать, лучше встретить ее с достоинством. Пока он еще на это способен, а через десять минут он, чего доброго, не сможет постоять ни за себя, ни тем более за двоих.

Тем временем звуки раздавались все громче и ближе; к ним прибавился отчетливый скрип половиц. Кто-то тихо ходил наверху, то и дело наталкиваясь в темноте на мебель.

Выждав несколько мгновений, чтобы изрядная доза спиртного успела подействовать, и сознавая, что действие это в сложившихся обстоятельствах будет недолгим, Шортхаус тихо встал и решительно произнес:

– Тетя Джулия, сейчас мы с вами пойдем наверх и узнаем, что там творится. Вам тоже придется идти. Мы условились.

Он подобрал трость и достал из шкафа свечу. Тетушка кое-как, дрожа всем телом, поднялась с пола, и робкий голос прошептал: «Я готова». Шортхаус вновь невольно подивился ее смелости, стократ превосходящей его собственную. Пока они шли по коридорам, высоко поднимая оплывавшую свечу, неведомая сила, исходившая от этой трясущейся, белой от страха старушки, помогала Шортхаусу не терять духа, заставляя его стыдиться собственной слабости и вместе с тем даруя поддержку, без которой он никогда не справился бы с этим испытанием.

Они пересекли темную площадку, стараясь не смотреть в черную бездну за перилами, затем ступили на узкую лестницу и двинулись наверх – навстречу шагам, становившимся с каждой минутой все громче и ближе. Примерно на середине пролета тетя Джулия оступилась. Шортхаус успел поймать ее за руку, и в этот самый миг из коридора людской донесся чудовищный грохот. Следом раздался пронзительный вопль: крик ужаса и одновременно мольба о помощи.

Не успели они отскочить в сторону или спуститься хотя бы на одну ступеньку, кто-то стремглав выскочил на лестницу и во весь дух помчался вниз, одолевая по три ступени за раз. Шаги были легкие, испуганные... И тут же лестница задрожала от другой, тяжелой и грозной поступи.

Шортхаус и его спутница едва успели прижаться к стене. Шаги загремели совсем рядом, и в следующую секунду мимо пробежали двое: преследователь и его жертва. Стены тихого пустого дома сотрясали звуки погони.

Двое пронеслись прямо сквозь Шортхауса с тетей, затем заскрипели половицы лестничной площадки. Ни тетя, ни Шортхаус не видели абсолютно ничего – ни лица, ни рук, ни летящего подола ночной рубашки.

На миг все стихло. Затем первые, более легкие шаги, явно принадлежавшие жертве, заметались по той каморке, которую Шортхаус и тетя недавно покинули. Туда же ворвались шаги преследователя. Началась возня, кто-то охнул и сдавленно закричал; затем на площадку вышел только один человек, но поступь его заметно отяжелела.

На полминуты в доме повисла мертвая тишина, а потом что-то со свистом пролетело по воздуху. Из глубины дома донесся глухой удар – это человеческое тело рухнуло на каменный пол в передней.

И тут все стихло. Дом замер. Пламя свечи горело ровно, не тревожимое ни единым дуновением сквозняка. Парализованная ужасом, тетя Джулия начала оседать на пол. По ее лицу бесшумно текли слезы. Подхватив ее, Шортхаус почувствовал, что она трясется как осиновый лист, и метнулся в каморку за плащом. Затем, взявшись за руки, не говоря ни слова и не оглядываясь, они медленно пошли вниз, в переднюю.

Там они ничего необычного не увидели, однако всю дорогу им казалось, что за ними кто-то идет. Когда они ускорялись,оно отставало, а когда сбавляли шаг – нагоняло их. Оглядываться они не смели и на каждом повороте лестницы опускали глаза, чтобы ненароком не увидеть ничего наверху.

Дрожащими руками Шортхаус отворил входную дверь, они вышли на залитую лунным светом площадь и набрали полную грудь принесенного с моря свежего ночного воздуха.

Заклятый остров

Рассказ мой пойдет о событиях, случившихся на маленьком острове, затерянном в водах огромного канадского озера, к прохладным просторам которого жители Монреаля и Торонто стекаются в жаркие месяцы для отдыха и оздоровления. Жаль, я не могу подкрепить наблюдения, несомненно, ценные для любого психолога, ни одним доказательством. Ничего не поделать, так уж сложилось.

Наша группа из пары десятков человек в тот день вернулась в Монреаль, оставив меня в одиночестве еще на неделю-другую – штудировать материалы по правоведению, которыми я по собственной глупости пренебрегал все лето.

Стоял поздний сентябрь, крупная форель и щука-маскинонг, бродившие в глубинах озера, уже не спеша поднимались наверх, где вода остывала под напором северных ветров и ранних заморозков. Кругом горели алые и золотые клены, а безумный хохот гагар разносился по укромным бухтам, все лето не слышавшим их странного крика.

Казалось бы, когда в твоем распоряжении целый остров, двухэтажный дом и каноэ, а уединение нарушают только бурундуки да фермер, раз в неделю привозящий хлеб и яйца, ты получаешь все условия для упорной учебы. Не тут-то было!

Перед отъездом друзья без устали напоминали, чтобы я остерегался индейцев и не застревал тут слишком надолго, иначе можно пасть жертвой мороза, которому ничего не стоит ударить до минус сорока. Не успели они отплыть, как одиночество накрыло меня с головой. Вокруг, миль на шесть-семь, других островов не было, и хотя материковые леса тянулись совсем неподалеку, там вы не встретили бы никаких признаков человеческого жилья. Хотя мой остров был совершенно тих и безлюден, камни и деревья, эхом отражавшие людские голоса и смех два месяца напролет, не могли так просто отбросить память о них, и я вовсе не удивлялся, когда, шагая от скалы к скале, улавливал чей-то крик или зов. Не раз мне слышалось, как меня окликают по имени.

В доме было шесть крошечных комнат, разделенных сосновыми перегородками. В каждой стояла деревянная кровать с матрасом и стул, а зеркал я нашел только два, да и то одно разбитое.

Я ходил по дому, половицы поскрипывали, следы пребывания людей так и бросались в глаза, и мне с трудом верилось, что я один. Казалось, вот-вот наткнусь на опоздавшего, который пытается набить в коробку больше, чем туда влезает. А когда тугая дверь комнаты никак не хотела открываться, мне не составило особого труда вообразить, что кто-то взялся за ручку изнутри, и, когда я наконец войду, меня встретит чей-нибудь взгляд.

Тщательно осмотрев второй этаж, я выбрал спальню с маленьким балконом над крышей веранды. Комнатка была крохотная, зато кровать большая и с самым удобным матрасом. Располагалась спальня над гостиной, где я собирался заниматься, малюсенькое окошко глядело прямо на восход. За исключением узкой дорожки, ведущей от входной двери к лодочному причалу, остров густо зарос кленами, кедрами и канадской елью. Деревья смыкались вокруг дома так тесно, что при легчайшем ветерке ветви скребли по крыше и стучали в бревенчатые стены. Через несколько минут после заката тьма становилась кромешной, и футах в десяти от дома, за границей света, струившегося из окон гостиной, вы уже не видели ничего дальше своего носа и шагу бы не ступили без того, чтобы не врезаться в дерево.

Остаток дня я провел, перенося вещи из палатки в гостиную. Заодно проверил запасы в кладовой и нарубил дров для плиты, чтобы хватило на неделю. Перед закатом пару раз обошел остров в каноэ – на всякий случай. Раньше бы и не думал о таких предосторожностях, но стоит человеку остаться одному, как начинают лезть в голову мысли, которые ни за что не посетили бы его в шумной компании.

Каким же одиноким показался остров, когда я вернулся на сушу! Солнце село, а сумерки здешним местам незнакомы вовсе – темнота наваливается мгновенно. Втащив лодку на берег и перевернув вверх дном, я по узкой тропинке доковылял до веранды. Вскоре там уже весело горели целых шесть ламп, но в кухне, где я «накрыл» себе к ужину, поселились такие густые тени, что в щели между стропилами сверкали звезды.

В тот вечер я улегся рано. И хотя вокруг было тихо и безветренно, ушей достигали не только скрип кровати и мелодичное журчание воды по камням. Пока я лежал без сна, чудовищная пустота дома навалилась на меня. В коридорах и пустых комнатах словно гуляло эхо, отражая бесчисленные шаги, шарканье, шелест юбок на фоне неумолчного шепота. Когда же меня наконец-то одолела дремота, шорохи и дыхание плавно смешались с голосами из снов.

Прошла неделя. Занятия мои продвигались весьма успешно. На десятый день одиночества, однако, стряслось что-то странное. Я проснулся хорошо отдохнувшим лишь для того, чтобы обнаружить, что испытываю жуткое отвращение к своей комнате. Казалось, сам воздух в ней душил меня. Чем сильнее я пытался понять причину неприязни, тем более бестолковой она казалась. Что-то меня пугало. Одеваясь, я все время ловил себя на том, что вздрагиваю и думаю, как бы поскорее выбраться. Абсурд, конечно, но мной овладел панический страх. И чем больше я пытался посмеяться над собой, тем более реальным он становился. Когда я наконец оделся, выскочил в коридор и сбежал вниз, на кухню, то испытал облегчение сродни тому, что ощущает человек, выздоровев от какой-нибудь опасной заразы.

Стряпая завтрак, я старательно перебирал в памяти проведенные в спальне ночи, в надежде связать ужас, который вдруг ощутил, с неким неприятным происшествием. Но припомнил лишь, как однажды, во время бури, внезапно подскочил оттого, что половицы в коридоре громко потрескивают, будто под ногами человека. Уверенный, что так оно и есть, я спустился по лестнице с оружием в руках – только для того, чтобы обнаружить тщательно запертые двери и окна да бегающих по полу тараканов и мышей. Вряд ли их было достаточно для столь сильной тревоги.

Утро я провел за прилежным чтением и, когда в полдень прервался на купание и обед, очень удивился, если не встревожился, обнаружив, что неприязнь к собственной спальне только усилилась. Поднявшись за книгой, я еле-еле заставил себя войти, а находясь внутри, не мог избавиться от неприятного ощущения – наполовину беспокойства, наполовину испуга. В результате вместо занятий я весь день провел на озере, катаясь на лодке и рыбача, а вернувшись на закате, притащил с собой полдюжины великолепнейших черных окуней – к ужину и про запас.

Сном я в тот момент дорожил и потому решил, что если предубеждение перед комнатой не утихнет, перенесу кровать вниз и переночую там. Это ни в коем случае не уступка дурацкому выдуманному страху, убеждал я себя, просто предосторожность, чтобы обеспечить себе спокойную ночь. Плохой сон чреват проблемами в учебе на следующий день – риск, который я не мог себе позволить.

И потому перетащил кровать в угол гостиной, поставил напротив двери и почувствовал себя совершенно счастливым, когда дверь спальни наконец-то закрылась, отделяя меня от теней, тишины и делившего с ними комнату непонятного страха.

Когда часы хрипло пробили восемь, я домыл посуду и, прикрыв за собой кухонную дверь, перешел в гостиную. Там горели все лампы, а отражатели, которые я днем начистил до блеска, отбрасывали в комнату яркий свет.

Ночь стояла теплая и безветренная. Застыли воздух, вода, деревья, а набухшие тучи тяжелым покрывалом повисли в небе. Тьма сгустилась необычайно быстро – ни яркого пятна, ни малейшего проблеска там, где садилось солнце. Зловещая невыносимая тишина, которая так часто предшествует жесточайшему урагану.

Я уселся за книги с неожиданно ясной головой и радостью на душе оттого, что в леднике лежат пять окуньков, а завтра утром старик фермер привезет хлеб и свежие яйца. Вскоре я с головой погрузился в чтение.

С наступлением ночи тишина навалилась еще сильнее. Притихли даже бурундуки. Стены и пол не скрипели. Я прилежно штудировал книгу, пока из мрачной темной кухни не донесся хриплый звон часов, отсчитавших девять. Как же громко они били! Сродни ударам гигантского молота. Я закрыл один учебник и открыл другой, чувствуя, что только-только разогрелся для настоящей работы.

Которая, однако, продлилась недолго. Сперва я поймал себя на том, что по два раза читаю один и тот же абзац – очень простой, вовсе не требующий подобных усилий. Затем внимание стало уплывать, и сосредоточиться с каждым разом оказывалось все труднее. В конце концов я перелистнул две страницы вместо одной и обнаружил ошибку чуть ли не на последних строчках. Дело серьезное. Что же меня так отвлекло? Ведь я вовсе не устал. Напротив, был необычайно бдителен, более сосредоточен, чем обычно. Я еще раз решительно взялся за чтение и на некоторое время всерьез углубился в тему. Чтобы через несколько минут обнаружить, что сижу, откинувшись в кресле и бессмысленно уставившись перед собой.

Похоже, меня подсознательно тревожило, что я забыл что-то сделать. Но что? Не запер окна или кухонную дверь? Пошел поглядел – нет, все нормально! Может, проверить печку? И она в порядке! Осмотрел лампы, обследовал комнаты наверху, обошел дом снаружи, заглянул даже в ледник. Всё на местах. И тем не менее во мне росла уверенность в том, что что-то не так.

Вернувшись наконец к книгам, я вдруг заметил, что в комнате похолодало. Прошедший день был удушливо жарким, вечер тоже не принес прохлады, да и шесть горящих ламп дарили приятное тепло. Но сырость, ползущая, по-видимому, с озера, заставила меня встать и затворить стеклянную дверь на веранду.

Я задержался возле нее, глядя, как свет яркой дорожкой падает из окон на тропинку и берег озера.

И тут, футах в ста от пристани, полосу света, скользнув, пересекло каноэ и снова скрылось в темноте.

Я удивился – в этом часу странно было видеть у пристани чью-то лодку. Любившие отдыхать здесь летом жители противоположного берега давно разъехались по домам, да и остров лежал в стороне от водных путей. С этой минуты учеба пошла кое-как, смутный образ суденышка, проворно скользящего по черной воде, не шел у меня из головы, словно застрял между глазами и страницей книги. Лодка была больше, чем те, что я наблюдал летом, и походила на старинные индейские боевые каноэ – широкая, с высокими изогнутыми носом и кормой.

Чем упорней я заставлял себя читать, тем хуже у меня выходило. В конце концов я захлопнул книгу и вышел на веранду – пройтись и выгнать из костей заползшие туда сырость и холод.

Ночь стояла тихая и темная, как в сказке. Спотыкаясь, я спустился к небольшой пристани, где под бревенчатым настилом еле слышно плескалась вода. Звук упавшего в дальнем лесу дерева эхом отозвался в отяжелевшем воздухе, подобно первому выстрелу далекой атаки. И снова мертвая тишина.

Застыв на пристани, озаренной лампами из окон гостиной, я увидел, как еще одно каноэ пересекло неясную дорожку света на воде и тут же исчезло за ней в непроницаемом мраке. На этот раз я разглядел его более отчетливо. Оно походило на прошлое – большое, берестяное, с широкими бортами и высоко задранными носом и кормой. Правили два индейца: один, сидевший на руле, показался мне настоящим здоровяком. Я видел их очень ясно, похоже, второе каноэ прошло ближе, чем первое. Я решил, что плывут они домой, в резервацию, расположенную милях в пятнадцати отсюда на материке.

Я гадал, что могло привести индейцев к моему берегу в столь поздний час, когда третье каноэ, ужасно похожее на первые два и тоже с парой индейцев на борту, беззвучно обогнуло пристань. На этот раз оно проплыло совсем близко, и меня наконец осенило: никаких трех каноэ не было, по озеру кружило одно-единственное! Догадка не сказать чтобы приятная, потому что, если она верно объясняла тройное появление среди ночи одной и той же лодки в безлюдной части озера, выходило, что приплыли они сюда по мою душу. Я ни разу не слыхал, чтобы индейцы проявляли насилие по отношению к поселенцам, делящим с ними эту дикую негостеприимную страну, но совсем отрицать такую вероятность тоже не стоило.

Правда, в тот момент мне даже думать не захотелось про этакую жуть, и воображение немедленно пошло навстречу, подсунув кучу других вариантов, которые, однако, тоже не выглядели до конца правдоподобными.

Как бы то ни было, я инстинктивно отступил из полосы света в глухую тень под скалой, продолжая наблюдать, не покажется ли каноэ еще раз. Отсюда я мог видеть, не будучи видимым, и предосторожность не казалась излишней.

Не прошло и пяти минут, как лодка появилась снова. На этот раз ярдах в двадцати от пристани – индейцы явно собрались высаживаться. Двое, как и раньше, силач – на руле. Да, я не ошибся, каноэ, бесспорно, то же самое. Не оставалось никаких сомнений, что гребцы с непонятной целью наматывают круги вокруг острова, ожидая возможности пристать.

Я сощурился, пытаясь в темноте проследить за лодкой, но ночь поглотила ее целиком. Не слышал я и плеска весел, хотя индейцы продвигались длинными, мощными гребками. Через несколько минут каноэ вернется, и, возможно, на этот раз люди попробуют высадиться на берег. Неплохо бы подготовиться. Я знать не знал про их намерения, а двое на одного – особенно двое здоровенных индейцев, ночью, на дальнем острове перспектива отнюдь не из приятных.

У задней стены гостиной стоял «Марлин»[12] с десятью патронами в магазине и одним в смазанном затворе. Самое время вернуться и засесть с ним в углу. Не тратя время на раздумья, я кинулся к веранде, ловко лавируя между деревьями так, чтобы не выходить на свет.

Войдя в комнату, я захлопнул дверь на веранду и как можно быстрее потушил лампы. Сидеть в ярко освещенной комнате, где каждое движение заметно снаружи, и при этом видеть лишь кромешную тьму за окном – по всем законам военного времени ненужная уступка врагу. И враг этот – если предположить, что передо мной действительно враг, – слишком хитер и опасен, чтобы давать ему такое преимущество.

Я застыл в углу, прижавшись спиной к стене, рука – на холодном стволе винтовки. Между мной и дверью стоял засыпанный книгами стол, но первые несколько минут после того, как погас свет, совершенно ничего нельзя было различить. Затем постепенно проявились очертания комнаты, перед глазами смутно проступили оконные рамы. Через несколько минут отчетливо прорисовались верхняя, стеклянная часть дверей и два окна, и я порадовался, что если индейцы подберутся к дому, я разгляжу их и попробую разгадать их планы.

Я не ошибся: вскоре до меня донеслись знакомые глухие звуки: вот каноэ причалило, вот его тащат на каменистый берег, вот сунули под него весла... Наступившая следом тишина подсказала, что индейцы тайком крадутся к дому.

Хоть нелепо было бы утверждать, что я не встревожен, если не перепуган, серьезностью ситуации, не солгу, сказав, что боялся вовсе не за себя. Даже в тот момент, среди ночи, я понимал, что впадаю в состояние, при котором чувства нельзя считать до конца нормальными. Ни одно из них не походило на простой, физический страх, и хотя бо́льшую часть ночи я не снимал руки с винтовки, было ясно, что против ужаса, с которым мне придется столкнуться, оружие бессильно. Не раз я с удивлением отмечал, что не чувствую себя частью происходящего, как бы не включен в него, а играю роль зрителя, причем скорее в психологическом, чем в материалистическом плане. Ощущения той ночи слишком расплывчаты, чтобы их описать и проанализировать, но главные из них – те, которые останутся со мной до конца дней, – невероятный ужас и жалкая боязнь, что стоит напряжению продлиться чуточку дольше, как рассудок не выдержит и даст течь.

Итак, я застыл в углу и терпеливо ждал, что будет дальше. В доме было тихо, как на кладбище, но в ушах бились беззвучные ночные голоса, как будто кровь неслась по венам и бешено плясала в висках.

Если индейцы подберутся к моему жилищу сзади, их встретят запертые двери и окна кухни. Они не смогут войти, не наделав изрядного шума, который я наверняка услышу. Единственным путем в дом оставалась дверь прямо напротив, так что я буквально примагнитился к ней взглядом, ни на долю секунды не отводя глаз.

Зрение с каждой минутой приспосабливалось к темноте. Я разглядел стол, который занимал почти всю комнату, оставляя лишь узкий проход с каждой стороны, придвинутые к нему жесткие спинки деревянных стульев и даже бумаги с чернильницей на белой клеенке. Вспомнил лица друзей, все лето собиравшихся за этим столом, и вдруг затосковал по солнечному свету, как ни разу не тосковал раньше.

Слева, футах в трех от меня, начинался коридор в кухню, из него – лестница в комнаты наверху. В окнах неподвижные силуэты деревьев – ни шелеста листьев, ни колыхания ветвей.

Еще несколько минут зловещей тишины – и вот половицы веранды скрипнули под шагами, такими тихими, что казалось, звук идет непосредственно в мозг, минуя уши. И тут же темная фигура замаячила за стеклянной дверью, к верхней панели прижалось чье-то лицо. По спине у меня пробежала дрожь, волосы на голове не просто зашевелились, а прямо-таки встали дыбом.

За стеклом возник огромный широкоплечий индеец, подобных здоровяков до той ночи я видел, по-моему, только в цирке. Благодаря внутреннему свету, который, казалось, рождался прямо у меня в голове, я разглядел приникшее к стеклу жесткое смуглое лицо с орлиным носом и высокими скулами. Я не мог понять, куда именно он глядит, но то, как он вращал глазами, как поблескивали их белки, ясно говорило о том, что он не пропустит ни одного угла.

Здоровенная фигура простояла там не меньше пяти минут, склонив могучие плечи так, чтобы голова оказалась вровень со стеклом. Позади, качаясь туда-сюда, как надломленное дерево, смутно маячил еще один силуэт, хоть и не такой огромный. В мучительном напряжении я ждал, что же они сделают дальше, по спине бежали ледяные ручейки, а сердце то замирало, то опять пускалось вскачь с бешеной скоростью. Незнакомцы, должно быть, слышали, как оно колотится, как гудит кровь в моей голове. По лицу скользнула струйка холодного пота, я, словно ребенок, хотел завопить, завизжать, заколотить по стене – сделать хоть что-нибудь, чтобы сбросить напряжение и приблизить развязку.

Охваченный этим желанием, готовый защищаться, я собрался было выдернуть из-за спины винтовку, чтобы навести ее на дверь, и вдруг обнаружил, что не могу. Мускулы, парализованные ужасом перед неизведанным, отказывались повиноваться. Только этого не хватало!

Затряслась, постукивая, латунная ручка, дверь приоткрылась – сперва на пару дюймов, через секунду-другую еще шире. Не издав ни звука, в комнату скользнули двое, и тот, что шел сзади, мягко притворил за собой дверь.

Мы были одни в четырех стенах. Насколько я, затаившийся в углу, был заметен? Возможно, индейцы разглядели меня еще раньше? Кровь рокотала и пела как ударные в оркестре, и хотя я изо всех сил старался сдержать дыхание, оно стало свистящим как ветер в пневматической трубке.

Страх, с которым я ждал, что будет дальше, начал утихать – только для того, чтобы уступить место новому, более острому. Индейцы пока что не обменялись ни словом, ни знаком, и все же я заметил, что они намереваются пересечь комнату, а значит, куда бы ни направились, им обязательно придется обойти стол. Двинутся в мою сторону – окажутся совсем рядом, дюймах в шести. Не успел я толком испугаться, как тот, что пониже, вдруг указал на потолок. Другой, задрав голову, проследил за его жестом. И меня осенило: они собираются подняться наверх, в комнату, которая до этой ночи была моей. Ту самую, где я сейчас спал бы на узкой кровати у окна, если бы не странная паника, охватившая меня утром!

Индейцы беззвучно тронулись к лестнице, в обход, с моей стороны стола. Двигались они так скрытно, что, если бы не до предела взвинченные нервы, я бы их не услышал. А сейчас кошачья поступь отдавалась у меня в ушах. Как два огромных черных кота крались они вокруг столешницы, и я вдруг заметил: тот, что поменьше, тащит за собой нечто странное. По тихому шороху, с которым предмет ехал по полу, я предположил, что это огромная дохлая птица с раскинутыми крыльями или же разлапистая кедровая ветка. Но что бы это ни было, в темноте я его не видел и был слишком напуган и обессилен, чтобы вытянуть шею и разглядеть, что же там такое.

Индейцы подходили все ближе и ближе. При каждом шаге вождь огромной рукой опирался о стол. У меня слиплись губы, дыхание обжигало ноздри. Я пытался зажмуриться, чтобы не видеть, как они пройдут, но веки будто застыли, отказываясь повиноваться. Неужели это никогда не кончится? Ноги окоченели так, будто превратились в деревянные или даже каменные столбики. Хуже того – я понял, что теряю равновесие, не могу стоять прямо или хотя бы прислонившись к стене. Какая-то сила толкала меня вперед, мной овладел тошнотворный страх потерять сознание и рухнуть прямо на индейцев, как раз тогда, когда они будут скользить мимо.

Даже мгновения, растянувшиеся на часы, однажды кончаются, и раньше, чем я осознал случившееся, смутные фигуры миновали меня и поднялись на первую ступеньку лестницы, ведущей наверх в спальни. Однако я все еще чувствовал струящийся от них поток ледяного воздуха. Индейцы меня не тронули, более того – не заметили. Даже штука, которую тащили по полу, не зацепила моих ног, чего я очень боялся, а ведь в нынешних обстоятельствах стоило радоваться любой, даже самой мелкой удаче.

И все-таки то, что незваные гости наконец отошли подальше, не принесло особого облегчения. Я по-прежнему трясся в углу, и хотя дышать стало чуть легче, общее состояние не улучшилось. Свет, шедший непонятно откуда и дававший мне возможность видеть каждый жест и движение индейцев, исчез из комнаты вместе с ними. Вползший в гостиную неестественный мрак проник во все углы, так что я с трудом различал окна и стеклянные двери.

Как я уже говорил, состояние мое было далеким от нормального. Способность удивляться полностью исчезла, как бывает во сне. Органы чувств с необычайной тщательностью отмечали любую мелочь, но выводы я мог делать лишь самые простейшие.

Индейцы поднялись по лестнице и замешкались наверху. Я понятия не имел, что они собираются делать, они словно бы колебались, чутко прислушиваясь. Судя по тяжелой поступи, гигант пересек узкий коридор и вошел в комнату прямо надо мной – мою бывшую спальню. Если бы не упорный безотчетный страх, мучивший меня все утро, я бы сейчас лежал там, в кровати, а здоровенный индеец навис бы прямо надо мной.

На несколько секунд воцарилось то безмолвие, что обычно предшествует рождению звука. И вдруг ночь прорезал долгий вибрирующий вопль ужаса, захлебнувшийся коротким всхлипом. Второй индеец с лестничной площадки бросился к своему спутнику. Странная ноша тяжело колотилась за ним по полу. И вновь мертвая тишина...

И тут наэлектризованная, весь день наливавшаяся яростью бури атмосфера разрядилась пляшущей вспышкой молнии и сразу же за ней – ударом грома. На пять секунд все предметы в комнате проявились с невероятной отчетливостью, а за окном плотными рядами встали стволы деревьев. Гром эхом прокатился к дальним островам, а небесные шлюзы разверзлись, омыв землю потоками дождя.

Капли оглушительно застучали по гладкой поверхности озера, рванувшейся им навстречу, забарабанили по крыше и листьям кленов. Через секунду еще более долгая и яркая вспышка озарила небо от зенита до горизонта и мгновенно залила комнату слепящей белизной. Дождь засверкал на листьях и ветках. Налетел ветер, и через минуту гроза, собиравшаяся целый день, разразилась в полную силу.

Но несмотря на рев стихии, я слышал прямо над головой приглушенные звуки – через несколько секунд тишины, наступившей вслед за криком боли и ужаса, там возобновилась какая-то возня. Вот индейцы вернулись из комнаты на лестничную площадку. Вот начали спускаться. Я услыхал, как груз стучит по ступенькам. Он явно потяжелел!

Я ждал их спокойно, почти в апатии, видимо, потому, что в какой-то момент природа прописывает нам свой собственный наркоз, вызывающий блаженное оцепенение. Индейцы шагали вниз, ступенька за ступенькой, подходя все ближе, и шуршание их ноши с каждым шагом становилось все громче.

Когда они добрались до середины лестницы, меня пронзило ужасом при мысли об очередной напасти. Если следующая ослепительная молния сверкнет, когда призрачное шествие войдет в гостиную и двинется мимо меня, то я увижу его в деталях и – хуже того – сам стану видимым! Оставалось только затаиться и ждать – ждать, чувствуя, как минуты растягиваются в часы, пока процессия не завершит свой неторопливый обход.

Вот индейцы достигли подножия лестницы. Силуэт огромного вождя нарисовался в дверном проеме, а странный груз с отвратительным стуком соскользнул на пол с последней ступеньки. Наступила минутная пауза – индеец повернулся, чтобы помочь напарнику. Затем они возобновили шествие, войдя в комнату слева и неторопливо обходя стол с моей стороны. Вождь уже миновал меня, а его спутник, волочивший за собой предмет, чьи размытые очертания я смутно различал, оказался как раз напротив, когда кавалькада резко застыла на месте. В тот же миг, внезапно, как часто бывает в грозу, стук дождя совершенно утих, а вой ветра сменился полнейшим безмолвием.

Сердце у меня застыло, ибо случилось самое худшее: двойная молния с беспощадной яркостью озарила комнату, высветив все, что в ней находилось.

Громадный вождь как раз задрал ногу, собираясь шагнуть, его массивный торс был развернут к спутнику. Я взгляда не мог отвести от величественной свирепости его черт. Глядел он на ношу, которую волок по полу второй индеец, и профиль с большим орлиным носом, высокими скулами, прямыми черными волосами и жестким подбородком навечно впечатался в мою память.

По сравнению с гигантом-вождем второй индеец походил чуть ли не на гнома. Дюймах в десяти от меня он уродливо скрючился над предметом, который таскал туда-сюда. А груз его, лежавший на раскидистой кедровой лапе, которую индеец волок за собой, оказался трупом белого мужчины с аккуратно снятым скальпом. Лоб и щеки его заливала подсыхающая кровь.

И тогда-то, впервые за эту ночь, ужас, сковавший мускулы и волю, сбросил с моей души безобразные чары. С отчаянным криком я вытянул руки, чтобы вцепиться в горло огромному вождю, и, стиснув одну лишь пустоту, без чувств повалился на пол.

У покойника было мое лицо!

Уже светало, когда чей-то голос привел меня в чувство. Я лежал там же, где и свалился, а надо мной стоял фермер с буханкой хлеба в руках. Ужас прошедшей ночи по-прежнему сжимал мне сердце так, что, когда грубоватый сосед, помогая мне подняться и подавая упавшую винтовку, сочувственно расспрашивал, что же стряслось, ответы мои нельзя было назвать не то что толковыми, но даже вразумительными.

В тот же день, тщательно, но абсолютно без всякого толку обыскав дом, я отплыл с острова, чтобы провести оставшиеся десять дней у фермера. За то время я дочитал все материалы, да и нервы у меня пришли в порядок.

Рано утром в день моего отъезда фермер на большой лодке отвез мои вещи за двенадцать миль, на мыс, куда дважды в неделю прибывал пароходик, перевозящий охотников. Я, в свою очередь, около полудня отплыл на каноэ в другую сторону – еще раз навестить остров, где мне пришлось стать жертвой чрезвычайно странного происшествия.

Причалив, я обошел остров. Обыскал домик, не без затаенного любопытства вошел в ту самую спальню. Там не оказалось ничего необычного.

На обратном пути я увидел лодку, скользившую вдоль изгибов берега. В это время года тут вообще редко встретишь каноэ, а это еще и возникло словно из ниоткуда. Чуть изменив курс, я следил, как оно скрывалось за следующим выступом скалы. Высокие нос и корма, на борту – два индейца. Я медлил в волнении, поджидая, не появится ли оно с другой стороны острова, и менее чем через пять минут действительно его заметил. Нас разделяло едва ли двести ярдов, индейцы, сидя на корточках, стремительно гребли в мою сторону.

В жизни я не работал веслом быстрей, чем в те несколько минут! Когда я снова бросил взгляд назад, индейцы сменили курс и пошли на очередной круг.

Солнце уже ныряло за лес, багровые закатные облака отражались в водах озера. В последний раз я обернулся назад и увидел, как два мрачных силуэта на огромном берестяном каноэ кружат и кружат вокруг острова. Тени быстро сгустились, озеро почернело, и ночной ветер дунул мне в лицо, когда я, повернув за выступ отвесной скалы, потерял из виду и остров, и каноэ.

Некто

4 сентября. Долго рыскал по всему Лондону в поисках жилья, соответствующего моим доходам – сто двадцать фунтов в год, – и наконец нашел. Две комнаты в старом ветхом доме, без современных удобств, ну и что ж, зато до П. – плейс рукой подать и улица самая что ни на есть респектабельная. Арендная плата смешная: всего двадцать пять фунтов в год. Я ведь почти отчаялся найти что-то подходящее – и вдруг такая удача! По чистой случайности наткнулся, ну да ладно, что об этом писать. Хозяйка попросила сразу заключить договор сроком на год, что я охотно и сделал. Старая мебель из нашей прежней квартирки в Гемпшире прекрасно сюда встанет.

1 октября. Итак, живу в двух комнатах в самом сердце Лондона, пописываю статейки для журналов, по редакциям хожу пешком, благо они все рядом. Дом мой стоит в конце тупичка, мощеного и очень опрятного, куда выходят окна и задние двери нескольких солидных учреждений присутственного вида. Есть тут и конюшня. Мой дом носит гордое звание «пансиона». Боюсь, однажды честь окажется для него непомерно высока, он раздуется от гордости – и лопнет. Очень уж он ветхий. Полы моей передней напоминают холмистую местность с впадинами и возвышенностями, а входную дверь перекосило сверх всех допустимых приличий (видимо, лет пятьдесят назад она рассорилась с притолокой, и с тех пор они неумолимо отдаляются друг от друга).

2 октября. Домовладелица – тощая старуха с выцветшим пыльным лицом. Крайне необщительна. Те слова, что она изредка выдавливает из себя, причиняют ей, кажется, физическую боль. Не удивлюсь, если ее легкие наполовину забиты пылью. Впрочем, надо отдать ей должное: комнаты мои она содержит в чистоте, а ее помощница, рослая и сильная девица, ежедневно приносит мне завтрак и разжигает огонь в камине. Как я уже говорил, хозяйка не слишком общительна. В ответ на мои любезные расспросы о соседях она коротко сообщила, что на данный момент я – единственный ее жилец. Мои комнаты несколько лет пустовали. Верхние еще недавно сдавались, но сейчас там никого нет.

Во время разговора она не смотрит мне в глаза и буравит взглядом среднюю пуговицу моего жилета, всякий раз повергая меня в смятение: может, я неправильно застегнулся? Или сама пуговица ей чем-то не угодила?

8 октября. Все расходы хозяйка тщательно записывает в журнал, и счет за неделю получается вполне посильный. Молоко и сахар – 7 пенсов, хлеб – 6 пенсов, слив. масло – 8 пенсов, джем – 6 пенсов, яйца – 1 шиллинг 8 пенсов, прачечная – 2 шиллинга 9 пенсов, керосин – 6 пенсов, обслуживание – 5 шиллингов, итого 12 шиллингов 2 пенса.

У хозяйки есть сын, работает на «хомнибусе» и иногда ее навещает. Подозреваю, он пьет: его громовой голос свободно разносится по дому в любой час дня и ночи, а еще он без конца сшибает внизу мебель и чем-то гремит.

По утрам я сажусь писать: статьи для журналов, стишки для юмористических изданий, роман, который я мучаю вот уже три года и надеюсь когда-нибудь опубликовать, а еще детскую книжку – чтобы иногда давать волю воображению, – и другой роман, начатый в незапамятные времена и представляющий собою честную летопись всех моих побед и поражений на тернистом жизненном пути. Кроме того, у меня есть немало серьезных стихов, их набралось уже на целый сборник – это моя отдушина, и никаких надежд я на их счет не питаю. Словом, работы невпроворот. И все же днем я стараюсь гулять – для здоровья. Иду пешком через Риджентс-парк до Кенсингтонских садов, а бывает, и до Хампстедской пустоши добираюсь.

10 октября. День не задался с самого утра. На завтрак я обычно съедаю два яйца. Сегодня одно из них было тухлое. Я позвонил в колокольчик, позвал Эмили. Когда она вошла, я сказал ей, не отрывая глаз от газеты:

– Яйцо тухлое.

– Ах, неужели, сэр?! – воскликнула она. – Сейчас принесу другое.

И ушла, прихватив с собой яйцо. Я решил дождаться ее возвращения, прежде чем приступить к завтраку. Через пять минут она явилась, положила на стол новое яйцо и ушла. Смотрю: она забрала с собой хорошее яйцо, а тухлое – желто-зеленое – оставила мне! Я позвонил опять.

– Вы забрали не то яйцо.

– Ой! А я-то гадаю, чем оно вам не угодило? Вроде не воняет!

Вскоре она вернула мне хорошее яйцо, и я приступил к завтраку, но аппетит пропал. Казалось бы, сущий пустяк, однако я был не на шутку раздосадован. Дрянное яйцо испортило мне весь день. Я написал дрянную статью и тут же разорвал ее на куски. Мне и самому поплохело: разболелась голова. Я выругал себя самыми дрянными словами – одна дрянь кругом! – и, поставив крест на работе, отправился на долгую прогулку.

На обратном пути я поужинал в дешевой харчевне и около девяти вечера был дома.

Когда я возвращался, как раз пошел дождь и поднялся сильный ветер. Все предвещало отвратительную ночь. Даже мой опрятный тупичок выглядел мрачно и убого, а в передней дома стоял могильный холод. То была моя первая ненастная ночь на новом месте. По полу гуляли жуткие сквозняки: потоки ледяного воздуха встречались посреди коридора, образуя воронки и вихри, от которых у меня только что волосы на голове не шевелились. Я законопатил оконные рамы старыми галстуками и носками и сел греться к дымящему камину. Сначала пытался писать, но тщетно: руки одеревенели от холода.

О, какие злые шутки играл ветер со старым домом! Он врывался в наш запустелый переулок топотом сотен ног, отчего казалось, что это толпа любопытных зевак замерла внизу под дверью и смотрит на мои окна. Постояв с минуту, они удирали, перешептываясь и смеясь, только с тем, чтобы вернуться со следующим порывом ветра и опять проказничать под моими окнами.

В другой стене моей передней есть небольшое квадратное окошко, выходящее в некое подобие шахты или узкого колодца. От моего окошка до такого же окна дома напротив – футов шесть, не больше. Как буйствовал, верещал и завывал ветер в этой трубе! Ничего подобного я в своей жизни прежде не слышал.

Так я «развлекался», сидя в теплом пальто у огня и прислушиваясь к глухому реву в каминной трубе. Казалось, будто я попал на борт корабля, и пол вот-вот закачается у меня под ногами.

12 октября. С одной стороны, жаль, что я прозябаю в одиночестве и нищете. А с другой, я очень даже рад и одинокой жизни, и бедности. Первая позволяет мне ценить общество ветра и дождя, а последняя – бережет мою печень и не дает попусту тратить время на ухаживания. Такие бедняки, как я, в женихи не годятся.

Родители мои умерли, а единственная сестра – нет, не умерла, конечно, но вышла замуж за очень богатого человека. Большую часть времени они путешествуют: он – в надежде поправить здоровье, она – чтобы забыться. Сестры давно нет в моей жизни по той простой причине, что я ей безразличен. Дверь между нами захлопнулась, когда после пяти лет полной тишины с ее стороны она вдруг прислала мне на Рождество чек на пятьдесят фунтов. Подписанный ее мужем! Я разорвал чек в клочья и отправил обратно, без марки. Приятно было сознавать, что эта выходка чего-то ей да стоила! Тогда она прислала мне записку, три строчки крупными размашистыми буквами на всю страницу: «Ты, как я погляжу, все-таки больной, да еще неблагодарный грубиян в придачу!» У нас в роду по отцовской линии были сумасшедшие, и я всегда боялся, что их безумие спустя несколько поколений проявится во мне. Страх этот преследовал меня с детства, и сестра о нем знала. После такого маленького обмена любезностями дверь между нами захлопнулась навсегда. Стены моего сердца содрогнулись от грохота, и с полок попадал драгоценный фарфор – весьма редкие вещицы, между прочим, разве что немного запылившиеся. На тех же стенах висели зеркала, в которых я порой видел отражения туманных лугов моего детства, цветочных гирлянд, яблоневых лепестков, слетевших на землю после теплого весеннего дождя, разбойничьей пещеры, долгих прогулок и тайника с яблоками на сеновале. В детстве сестра была моей верной спутницей, но, когда дверь захлопнулась, по зеркалам пошли глубокие трещины, и видения в них исчезли навсегда. Теперь я совершенно один. В сорок лет не начнешь заново заводить близких друзей, а во всех прочих отношениях я не вижу смысла.

14 октября. Спальня у меня небольшая, квадратная, десять на десять футов. Полы в комнатах разные по высоте, и из передней в спальню ведет ступенька. И в той, и в другой комнате по вечерам очень тихо, потому что в наш запустелый тупичок никто не заезжает. Словом, место весьма укромное, разве только ветер порой тут проказничает. С наступлением темноты в самом тупичке, аккурат под моими окнами, собираются все местные кошки. Они безмятежно лежат на подоконнике большого ложного окна напротив, зная, что никто не разгонит их зловещий слет: после девяти вечера, когда почтальон уже ушел, ничья поступь не нарушает тишины переулка, кроме моей собственной да изредка – нетвердых шагов хозяйского сына, водителя «хомнибуса».

15 октября. Поужинал в кафе «АБВ» яйцами-пашот и кофе, затем прогулялся вдоль Риджентс-парка. Домой вернулся около десяти вечера. Внизу насчитал не меньше тринадцати кошек – все темного окраса, они жались к стене дома, прячась от ветра. Вечер был холодный, звезды льдисто сверкали в иссиня-черном небе. Кошки все, как одна, повернули головы в мою сторону и молча за мной наблюдали. Их немигающие взгляды внушили мне странную тревогу. Пока я возился с ключами, они спрыгнули с подоконника и принялись ластиться к моим ногам, словно просились в дом. Но я захлопнул дверь прямо у них перед носом и быстро взбежал наверх. В передней, где я ощупью искал в темноте спички, было холодно, как в каменном склепе, и в воздухе ощущалась странная сырость.

17 октября. Вот уже несколько дней работаю над нудной статьей, где совсем негде разгуляться воображению. Вообще, мне то и дело приходится обуздывать фантазию. Страшно давать ей волю, ибо порой она заводит меня в жуткие зазвездные выси и глубочайшие недра Земли. Никто, кроме меня, не понимает всей опасности таких путешествий. Но как глупо писать об этом здесь, ведь никто не прочтет, никто не узнает! В последнее время разум мой одолевают необычные мысли – о лекарствах, зельях и лечении редких хворей. Не представляю, откуда они могли взяться. Никогда прежде мне не приходили в голову идеи, что сейчас копятся в моем мозгу. Я засел в четырех стенах, совсем не двигаюсь, ибо погода стоит отвратительная; получил читательский билет в Британском музее и целыми днями просиживаю в их читальном зале.

Сделал неприятное открытие: в доме завелись крысы. Ночью, лежа в кровати, я слышу, как они носятся по горам и долам моей передней, и, как следствие, плохо сплю.

19 октября. В доме, оказывается, живет маленький мальчик – внук домовладелицы, полагаю. В хорошую погоду он играет в тупичке и катает по мостовой игрушечную повозку. Одно колесо у нее отвалилось, и поэтому повозка ужасно громыхает по булыжникам, отвлекая меня от работы. Я долго терпел, но потом понял, что шум действует мне на нервы. Разве можно писать в таких условиях!

Позвонил, вызвал Эмили.

– Эмили, будьте так добры, нельзя ли попросить ребенка играть потише? Я не могу работать!

Девушка ушла, и вскоре мальчика увели с улицы на кухню. Сначала мне стало совестно: взял и испортил ребенку игру! Но через несколько минут шум возобновился, и я решил, что совестно должно быть ему. Он битый час таскал повозку за веревочку по булыжникам мостовой, и грохот этот довел меня буквально до исступления. Я опять позвонил.

– Шум необходимо прекратить! – решительно заявил я Эмили.

– Понимаю, сэр. – Она широко улыбнулась. – Тут вот ведь какое дело... у повозки колесо отвалилось. Конюхи предлагали починить, но он не дает. Говорит, ему так больше нравится.

– Какое мне дело, что ему нравится! Шум должен прекратиться. Я не могу писать.

– Хорошо, сэр. Я скажу миссис Монсон.

И наконец все стихло.

23 октября. Всю неделю повозка с утра до ночи громыхает под моими окнами. Ей-богу, мне уже начало чудиться, что это не игрушечная тележка, а огромная грузовая подвода, запряженная ломовыми конями. В последний раз миссис Монсон явилась ко мне сама, сказала, что очень сожалеет о шуме и сделает все, чтобы он больше не повторился. Тут она даже сподобилась на беседу, что бывало с ней крайне редко, и спросила, нравится ли мне жилье. Я ответил осторожно. Упомянул крыс. Она сказала, что это мыши. Пожаловался на сквозняки. «Да, у нас дует», – согласилась она. Тогда я спросил про кошек и узнал, что те «живут здесь с незапамятных времен». В завершение беседы старуха сообщила, что дому без малого двести лет, а последний ее жилец был художником, у которого «по всем стенам картины Джимми Буа и Рафеля висели, как есть настоящие», и я только потом сообразил, что она имела в виду Чимабуэ и Рафаэля.

24 октября. Минувшим вечером приходил хозяйский сынок, водитель «хомнибуса». Он явно был под мухой, потому что они с хозяйкой долго ссорились внизу, мешая мне спать. Один раз я даже различил слова: «Спалить надо этот дом к чертям, вот что!» Я постучал в пол, и крики утихли. Впрочем, чуть позже ссора возобновилась, но я слышал ее уже сквозь сон.

Вообще-то, здесь очень тихо, порой даже слишком. В безветренные ночи тишина кажется почти мертвой, словно дом стоит в какой-нибудь лесной глуши. Рев лондонских улиц доходит сюда лишь в виде тяжелого, едва ощутимого гула. Порой он приобретает зловещее звучание, будто где-то вдали марширует несметная армия или огромные океанские волны с грохотом разбиваются о далекий-далекий берег.

27 октября. Миссис Монсон, при всей ее похвальной немногословности, – женщина на редкость глупая и суетливая. Творит бог знает что. Когда протирает пыль у меня в комнате, ни за что не поставит вещи на место. Пепельницы, которые должны стоять на письменном столе, она зачем-то выстраивает в ряд на каминной полке. Подставку для пера, место которой – рядом с чернильницей, она коварно прячет среди книг, а перчатки ежедневно раскладывает веером на полупустой книжной полке, и мне всякий раз приходится убирать их на низкую тумбу у входной двери. Мое кресло она ставит под самым невообразимым углом между окном и камином, а скатерть – ту, с пятнами, из Тринити-холла, – кладет на стол так криво, что при виде нее мне начинает мерещиться, будто даже галстук у меня скособочился и жилет застегнут не на ту пуговицу. Словом, она выводит меня из себя. Раздражают даже ее безропотность и молчаливость. Так и швырнул бы в нее чернильницей, лишь бы зажечь хоть подобие чувства в этих водянистых глазах, сорвать хоть жалкий писк с этих бесцветных губ! Господи, что я несу. Вот ведь дурак. Порой мне кажется, что это не мои слова, что кто-то нашептывает их мне, ибо сам я никогда не позволяю себе подобных выражений.

30 октября. Прошел ровно месяц с тех пор, как я здесь поселился. Судя по всему, дом плохо на меня действует. Головные боли участились и усилились; из-за расстроенных нервов я постоянно раздражен и чувствую себя хуже некуда.

С каждым днем я все сильнее ненавижу миссис Монсон, и она, несомненно, отвечает мне взаимностью. У меня часто возникает ощущение, что в доме творится неладное, и хозяйка от меня это скрывает.

Вчера у нее ночевал сын, и утром я видел, как он уходит на работу. Выйдя на улицу, он поднял голову и поймал мой взгляд. Эдакий неотесанный чурбан с крайне неприятной физиономией, да еще эта мерзкая ухмылочка на губах... Впрочем, не удивлюсь, если она мне привиделась.

Отчего-то я стал невероятно чувствителен к разного рода пустякам. Наверное, так дают о себе знать расстроенные нервы. В Британском музее сегодня заметил людей, которые внимательно наблюдали за каждым моим движением. Поднимая глаза, я всякий раз натыкался на их пристальные взгляды. Это было крайне неприятно, и я ушел раньше обычного. На пороге зала я обернулся и увидел, что все без исключения посетители смотрят на меня. Это несказанно меня раздосадовало, хотя я и знаю, что глупо обращать внимание на подобные мелочи. Когда я здоров, мне и дела до них нет. Нужно вернуться к регулярным прогулкам. В последнее время почти не гуляю.

2 ноября. Полная тишина, царящая в стенах этого дома, начинает меня угнетать. Вот бы кто-нибудь здесь поселился! Но нет, сверху не доносится ничьих шагов, никто не проходит мимо моей двери к лестнице. Меня уже подмывает самому сходить наверх и осмотреть там комнаты. Здесь мне слишком одиноко – будто меня смели, как пыль, в дальний угол мира и благополучно предали забвению... Однажды я поймал себя на том, что заглядываю в узкие потрескавшиеся зеркала памяти, пытаясь разглядеть пляшущие под деревьями в саду солнечные зайчики. Но теперь там лежат лишь глубокие тени, и я спешу отвернуться.

Весь день было очень темно и безветренно. То и дело за окнами повисает туман. Все утро я читал под лампой. Мальчик больше не катает по мостовой свою игрушечную повозку. Мне даже стало не хватать этого громыхания. Нынче утром, когда за окном такая хмарь и тишина, я был бы рад услышать эти звуки. Все-таки я знал бы, что шумит человек, – чего не скажешь о других, куда менее приятных звуках, которыми полнится наш пустой дом в конце тупика. Ни разу не видел тут полицейского, а почтальон всегда спешит, никогда не задержится поболтать с хозяйкой.

10 часов вечера. Пишу это в полной тишине, только низкий гул городских улиц доносится издалека да время от времени вздыхает за окном ветер. Звуки эти сливаются, перетекают друг в друга. Иногда темноту пронзает воинственный кошачий вопль. Кошки собираются у меня под окнами каждый божий вечер. Ветер шелестит в колодце – точно где-то вдали бьет огромными крыльями ангел. Унылая ночь. Чувствую себя пропащим и забытым.

3 ноября. В окна мне видно всех приходящих – вернее, только их шляпы, плечи и руку, вскинутую к звонку. За два месяца к двери подходило два человека. Обоих я видел в окно и слышал, как они спрашивали, дома ли я. Ни тот, ни другой больше не появлялись.

Ту нудную статью я все же домучил. Перечитав ее, остался недоволен и перечеркнул карандашом почти все страницы. Там были странные идеи и обороты, объяснить которые я не в состоянии. Они вызвали у меня недоумение, если не сказать тревогу. Вроде бы это не мои строки, я даже не помню, как их писал. Неужто память начинает мне изменять?..

Вечно теряю перья. Эта дурная старуха каждый раз их перепрятывает. Надо отдать ей должное: она изобретательна. Уйму тайников уже нашла! Я неоднократно жаловался, но она отвечает только: «Поговорю с Эмили, сэр». А Эмили отвечает: «Поговорю с миссис Монсон, сэр». Их глупость выводит меня из себя и мешает думать. Мысли путаются. Одна мечта: воткнуть эти перья им обеим в глаза, а потом выгнать их, слепых, на улицу, чтоб их драли и жрали чертовы кошки... Ох! Что за кошмарная мысль! Откуда она взялась, ума не приложу? Никогда о таком не думал. А тут взял – и написал. Точно какой-то голос пел ее у меня в голове, и рука сама по себе выводила буквы, покуда не дописала последнее слово. Что за нелепый бред! Я должен – и буду! – держать себя в руках, нельзя писать такое. Надо чаще гулять; нервы и печень окончательно сдают.

4 ноября. Слушал во Французском квартале любопытную лекцию о смерти, но духота и усталость меня сморили: заснул прямо на лекции. Впрочем, то, что я успел услышать, поразило мое воображение. Рассказывая о суициде, лектор заявил, что самоубийство есть не избавление от тягот настоящего, а лишь приготовление к грядущим мукам. Преступление не сойдет с рук самоубийце, заявил он. Бедняга обречен вернуться и начать жизнь ровно с того места, где она была насильственно пресечена, только на сей раз удел его будет еще мучительнее. Души самоубийц бродят по земле, испытывая невыразимые страдания, покуда не вселятся в чье-нибудь тело – обычно это тело сумасшедшего или слабого духом человека, не способного противостоять одержимости. Это их единственная надежда на спасение. Что за странная и кошмарная идея! Лучше б я проспал всю лекцию и не слышал этого. Разум мой и без подобного вздора болезненно склонен к мрачным помыслам. Не худо бы и вовсе запретить распространение столь вредных идей. Пожалуй, обращусь в «Таймс» с таким предложением. Да-да, отличная мысль!

Домой шел пешком по Грик-стрит, что в Сохо, и всю дорогу представлял, что вернулся лет эдак на сто в прошлое: Де Квинси еще жив и по ночам взывает к «справедливому, тонкому и могущественному опиуму»[13]. Всюду оживали описанные им картины, и не было никакой возможности остановить это наваждение: вот он спит в огромном пустом доме под одним кучерским плащом со странной бездомной девочкой, боящейся привидений; вот он бродит по улицам вместе с прекрасной призрачной Анной или спешит на вечное свидание с нею на углу Грейт-Тичфилд-стрит – свидание, на которое прийти ей не суждено... Какое неописуемое уныние, какое неизбывное горе и страдания находят на меня, когда я пытаюсь вообразить, чем терзалось сердце этого одинокого юноши – тогда еще почти мальчика!

Войдя в свой тупик, я увидел в окне наверху свет, а на задернутой шторе вырисовывалась неестественно огромная тень головы и плеч. Странно, подумал я, что в такой поздний час делает наверху хозяйский сын?

5 ноября. Утром, пока я писал, кто-то поднялся по скрипучей лестнице и робко постучал в мою дверь. Решив, что это хозяйка, я крикнул: «Входите!» Стук повторился, и я закричал уже громче: «Входите, входите же!» Дверная ручка так и не повернулась, и я продолжал писать, раздраженно буркнув себе под нос: «Ну и стойте там, раз вам угодно!» Продолжал писать? Нет. Как я ни пытался, источник мыслей вдруг пересох. Я не мог выдавить из себя ни единого слова. Утро было темное, за окном висел желтый туман; в такую погоду и без того непросто найти вдохновение, а тут еще эта дурная старуха топчется под дверью и ждет моего приглашения! Досада вытеснила из моей головы все остальные мысли и чувства. Наконец я не вытерпел, вскочил со стула и сам распахнул дверь.

– Чего вам надо и почему вы стоите под дверью?! – закричал я.

Крик мой повис в пустоте. В коридоре не было ни души: лишь грязно-желтый туман клубился на темной обшарпанной лестнице.

Я захлопнул дверь, ругая на чем свет стоит этот дом с его таинственными звуками, и вернулся к работе. Вскоре ко мне вошла Эмили с письмом.

– Скажите, это вы или, может быть, миссис Монсон стучались ко мне несколько минут назад?

– Нет, сэр.

– Уверены?

– Миссис Монсон ушла на рынок, и дома никого нет, кроме меня и мальчика, а я весь последний час мыла посуду, сэр.

Мне показалось, что лицо девушки стало на тон бледнее. Она украдкой покосилась через плечо на дверь и сделала шажок в ее сторону.

– Подождите минутку, Эмили.

Я рассказал ей о том, что слышал.

В ответ она тупо молчала, только взгляд ее беспокойно бегал по комнате.

– Кто же это был? – спросил я в заключение.

– Миссис Монсон говорит, мол, это мыши, только и всего, – ответила Эмили, словно повторяя заученный урок.

– Мыши! – воскликнул я. – Ничего подобного! Кто-то топтался у меня под дверью. Кто это был? Хозяйский сын сейчас дома?

Вдруг Эмили переменилась в лице, перестала юлить и заговорила порывисто, словно решилась наконец поведать мне всю правду:

– О нет, сэр, дома никого нет, кроме нас с вами да ребенка, и никто не мог стоять у вас под дверью! Что же до стуков... – Она резко умолкла, словно поняла, что сболтнула лишнего.

– Ну?

– Ясное дело, это не мыши, – запнувшись, пробормотала Эмили, – и шаги тоже, да ведь... – Она вновь осеклась.

– Что-то не так с домом?

– Ой, нет, сэр, трубы у нас отменные!

– Я не про трубы, Эмили. Здесь ничего... ничего плохого не происходило?

Она покраснела до корней волос и тут же вновь побелела. Ее явно что-то тяготило, и она рада была бы признаться, но боялась – видно, тема эта была в доме под запретом.

– Вы не волнуйтесь, я ничего не боюсь, – заверил я. – Но все-таки мне хотелось бы знать правду.

Испуганно вскинув брови и глядя мне прямо в глаза, Эмили начала рассказывать про какого-то «господина, что жил наверху», но тут снизу раздался пронзительный окрик:

– Эмили! Эмили!

Это вернулась с рынка хозяйка, и девушка опрометью кинулась вниз, словно ее за веревку туда сдернули, а я остался гадать, что же такое могло случиться с господином наверху, отчего мне, жильцуснизу, мерещатся теперь всякие звуки...

10 ноября. Я сделал большое дело: закончил нудную статью. Ее приняли в «Ревю» и тут же заказали мне новую. Чувствую себя хорошо, регулярно гуляю и прекрасно сплю; никаких головных болей, расстроенных нервов и больной печени! Пилюли, что посоветовал мне аптекарь, просто чудодейственные. Я теперь могу спокойно наблюдать, как мальчик играет со своей повозкой, не испытывая при этом ни малейшего раздражения; так и подмывает пойти и поиграть вместе с ним! Серое лицо домовладелицы теперь вызывает у меня разве что жалость; мне жаль ее – старую, иссохшую, нескладную, как этот дом. Кажется, ее однажды постигло некое ужасное потрясение, и с тех пор она живет в постоянном ожидании новой беды. Когда я сегодня утром очень ласково попросил ее не класть перья в пепельницу, а перчатки – на книжную полку, она впервые подняла на меня свои бледные очи и с намеком на улыбку произнесла: «Я постараюсь запомнить, сэр». Так и хотелось похлопать ее по спине и сказать: «Ну же, веселей, родная! Жизнь не так уж плоха, в конце концов!» О да, мне гораздо, гораздо лучше! А все благодаря любимой работе, свежему воздуху и здоровому сну. Мое изъеденное отчаянием и неутоленными желаниями сердце восстановилось, как по волшебству. Даже кошки мне теперь милы. Когда я сегодня вернулся около одиннадцати вечера, они рекой устремились за мною к двери, и одну из них я даже нагнулся погладить. Фр-р! Тварь зашипела и ударила меня когтистыми лапами, оцарапав руку до крови. Остальные брызнули во все стороны, вереща, словно я причинил им некое зло. Чую, кошки меня ненавидят и, верно, ждут подкрепления, чтобы напасть. Ха-ха! Несмотря на легкую досаду, мысль эта насмешила меня, и, поднимаясь к себе, я весело хохотал.

Огонь в камине погас, и в комнате стоял необычайный холод. Нащупывая на каминной полке спички, я почувствовал, что в комнате рядом со мной кто-то стоит. В темноте я, конечно, ничего не видел, но мои пальцы, шаря по каминной полке, наткнулись на что-то холодное и влажное – и оно тотчас отпрянуло. Готов поклясться, это была чья-то рука!

– Кто здесь?! – громко воскликнул я.

Мой голос упал во тьму, точно камешек – в глубокий колодец. Ответа не последовало, но я почувствовал, что кто-то устремился прочь от меня к двери. Шаги были судорожными и торопливыми, одежда шелестела, задевая мебель. Тут я нащупал на полке спички и чиркнул одной. Я думал увидеть миссис Монсон, Эмили или, на худой конец, хозяйского сына, однако в комнате, освещенной газовым светильником, никого не было. У меня на голове зашевелились волосы, и я инстинктивно прижался спиной к стене, чтобы никто не набросился на меня сзади. Я не на шутку перепугался, но вскоре сумел взять себя в руки. Дверь на лестницу стояла нараспашку; я пересек комнату и не без замирания сердца вышел. Свет из моей комнаты освещал лестницу, однако на площадке не было ни души, и деревянные ступени не скрипели.

Я уже хотел уйти к себе, как вдруг до моего слуха донесся сверху очень тихий звук, похожий на вздохи ветра. Вот только никакого ветра не было, стояла мертвая тишина. Хотя звук больше не повторился, я решил все же сходить наверх и посмотреть, что там творится. Все-таки меня обманули сразу два чувства – осязание и слух, – а такого быть попросту не могло. Я зажег свечу и крадучись отправился в неприятное путешествие, которое должно было привести меня на верхний этаж этого чудно́го старого дома.

Единственная дверь на первой площадке оказалась заперта. На второй площадке тоже была только одна дверь, и, когда я повернул ручку, она поддалась. Из комнаты пахнуло спертым стылым воздухом, какой обыкновенно стоит в нежилых помещениях. Кроме того, я ощутил странный, не поддающийся никакому описанию запах. Да, я осознанно использовал этот оборот. Сравнить запах мне было не с чем. Слабый, едва ощутимый, он тем не менее мгновенно вызвал у меня тошноту.

Комнатка была небольшой, квадратной, с двумя окнами и скошенным потолком, поскольку помещалась она прямо под крышей. Могильный холод объяснялся полным отсутствием ковров или какой-либо мебели. От холода в сочетании со странным запахом к горлу подкатила тошнота, и я, бегло осмотрев комнату и убедившись, что там нет ни шкафов, ни закутков, где мог бы укрыться человек, поспешно захлопнул за собой дверь и отправился к себе – спать. Видимо, звуки мне тоже померещились.

Ночью видел преглупый, но очень яркий сон. В нем хозяйка и еще кто-то, кого я не мог толком рассмотреть во мраке, вползли на четвереньках в мою комнату, а за ними – целая орда кошек. Они набросились на меня, убили и оттащили мое тело наверх, в ту самую холодную каморку под крышей.

11 ноября. После разговора с Эмили – незаконченного разговора – я ее почти не вижу. Теперь меня обслуживает только миссис Монсон и, как обычно, делает все не так, как я прошу. Это пустяки, не стоящие упоминания, но я ужасно злюсь. Ее поступки подобно маленьким, часто принимаемым дозам морфия, имеют сильнейшее накопительное действие.

12 ноября. Утром проснулся рано и пошел в переднюю за книжкой, решив до завтрака почитать в постели. Эмили разводила огонь в камине.

– Доброе утро! – весело обратился к ней я. – Не жалейте дров, очень уж сегодня холодно.

Девушка испуганно обернулась. То была вовсе не Эмили!

– А где Эмили? – удивленно воскликнул я.

– Вы про ту, что здесь работала раньше?

– Она уволилась?

– Я вышла на работу шестого, – угрюмо отвечала девушка. – Ее уже тут не было.

Я взял нужную книгу и ушел в спальню. Эмили, судя по всему, отослали сразу после того нашего разговора. Эта мысль совершенно не давала мне читать, поминутно возникая в уме и мешая видеть печатные строки. Я обрадовался, когда пришло время подниматься.

Столь решительная и быстрая кара могла означать лишь одно: все очень серьезно.

13 ноября. Кошачья царапина отекла, покраснела и доставляет мне массу неудобств и боли. Кожа саднит и зудит. Боюсь, у меня что-то неладно с кровью, ведь царапина давно должна была зажить. Вскрыл нарыв продезинфицированным ножом и тщательно промыл, а то чем черт не шутит. Слышал, такие истории нередко заканчиваются весьма плачевно.

14 ноября. Несмотря на то что дом причудливым образом воздействует на мои нервы, он мне нравится. Он стоит в центре Лондона и при этом отрезан от остального мира, благодаря чему здесь очень тихо – можно спокойно работать. Удивительно, что хозяйка так мало берет за комнаты. Иные могли бы заподозрить неладное, но я даже не стал спрашивать, в чем дело. Чем слушать вранье, лучше вовсе ничего не знать. Еще бы избавиться от кошек снаружи и крыс внутри, было бы совсем хорошо. Я чувствую, что уже почти сроднился с этим домом и его странностями и здесь умру. Как-то недвусмысленно получилось, правильней написать: готов жить здесь до самой смерти. Я планирую ежегодно продлевать договор аренды до тех пор, покуда один из нас – дом или я – не развалится на части. По всем признакам, первым буду не я.

16 ноября. Мои расстроенные нервы – сущее наказание! Утром я проснулся и обнаружил, что вся одежда раскидана по полу, а плетеный стул опрокинут и лежит рядом с кроватью. Мой сюртук и жилет выглядят так, будто ночью их кто-то примерял. Мне снились чудовищно яркие сны. К моей кровати приближался, закрывая лицо руками, некий человек. Он стенал, точно от боли, и причитал: «О, чем же мне прикрыться? О, кто мне поможет?» Глупость, конечно, и все-таки я немного испугался. Очень правдоподобный был сон. Прошло уже больше года с тех пор, как я ходил во сне и однажды очнулся на холодной мостовой Эрлз-Корт-роуд, где жил в ту пору. Видно, я все-таки не излечился. Это открытие выбило меня из колеи. Ночью попробую вновь прибегнуть к старой хитрости: привяжу себя за большой палец ноги к кровати.

17 ноября. Ночью опять мучили крайне тягостные сны. Будто кто-то непрерывно бродит туда-сюда по моей спальне, иногда скрывается в передней, потом возвращается, подходит к кровати и подолгу глядит на меня. Этот человек следил за мною всю ночь. Я ни разу толком не проснулся, но часто слышал сквозь сон его шаги. Предполагаю, что кошмары у меня от несварения. Утром поднялся с приступом сильнейшей головной боли, какой у меня уже давно не бывало, и опять обнаружил, что вещи разбросаны по полу (неужели это я их разбросал во сне?), а брюки и вовсе лежат на ступеньке между спальней и передней.

Хуже того, я, кажется, уловил то странное едкое зловоние, стоявшее в каморке наверху. Запах был очень слаб, однако даже едва различимые следы его вызывали тошноту. Во имя всего святого, что же это такое?.. Впредь буду запирать на ночь дверь.

26 ноября. Последнюю неделю много писал и регулярно выходил на прогулки. Чувствую себя хорошо и почти восстановил душевное равновесие. Лишь два обстоятельства слегка выбивают меня из колеи. Первое – совсем пустячное и наверняка имеет разумное объяснение. Оказалось, что в окне наверху, где 4 ноября горел свет и где я видел тень большой человеческой головы и плеч на задернутой шторе, – это окно той самой квадратной каморки под крышей, – так вот, на нем нет никакой шторы!

Второе. Вчера вечером я возвращался домой около одиннадцати. Шел легкий снежок, и я держал зонтик низко над головой. Свернув в свой тупик, я вдруг заметил впереди человека – вернее, сперва только его ноги, поскольку остальное было скрыто зонтом. Приподняв зонт, я увидел рослого и широкоплечего здоровяка, который явно направлялся к моему дому. Он шел буквально в четырех футах от меня, совсем близко... А ведь мне поначалу казалось, что в тупике никого нет. Но тут я, конечно, запросто мог ошибиться.

Внезапный порыв ветра вынудил меня опустить зонт, а когда я вновь его поднял, – через полминуты, не больше! – впереди никого не было. Тут я подошел к входной двери. Она, как обычно, была заперта. Меня охватило смятение: снежный покров был совершенно цел, на нем темнели лишь мои следы! Я даже вернулся по ним ровно на то самое место, где впервые заметил здоровяка, но не нашел ни единого намека на отпечатки чьих-либо сапог, кроме моих собственных. Мне стало невыразимо жутко и не по себе. Я поднялся в комнату и поспешил лечь спать.

28 ноября. Запирание двери на ночь помогло: больше меня никто не беспокоил. Думаю, я все-таки ходил во сне и сам разбрасывал одежду – быть может, предварительно отвязывая ногу, а потом вновь привязывая ее к кровати. Как только я стал запирать дверь, осознание безопасности успокоило мой растревоженный разум и вернуло мне крепкий здоровый сон.

Минувшей ночью, однако, я опять проснулся среди ночи от беспокойства, принявшего новую и куда более зловещую форму. Я очнулся в темноте и смутно ощутил, что за дверью моей спальни стоит Некто. Притаился ислушает. По мере того, как я приходил в себя, смутные ощущения сменились твердой уверенностью.

Хотя я не различал за дверью ни дыхания, ни шагов или иных телодвижений, уверенность моя в том, что в передней кто-то есть, была столь велика, что я выбрался из кровати и подкрался к двери спальни. Тут я различил за дверью шорох: Некто украдкой улепетывал из комнаты. Звуки были очень странные, не шаги даже, а некое шуршание, словно этот Некто передвигался на четвереньках или вовсе ползком...

В считаные доли секунды я отпер дверь, выскочил в переднюю и понял – причем сработали даже не органы чувств, а неведомое внутреннее чутье, тончайшие колебания нервов, – что место, которое я занимаю, только что было занято другим человеком. Некто ушел и стоял теперь в коридоре. Однако входная дверь была заперта! Я стремительно и как можно тише пересек переднюю и повернул ручку. Меня обдало ледяным потоком воздуха из коридора, от которого по спине, волна за волной, побежала дрожь. На пороге никого не было, в коридоре и на лестнице тоже. Поскольку я действовал очень быстро, мой полуночный гость не мог уйти далеко. Я понял, что если сейчас не испугаюсь и не отступлю, то непременно найду его. Отвага, которая столь своевременно охватила меня и помогла справиться с подступающим ужасом, происходила, казалось, от убеждения, что не только моя безопасность, но и здравие моей души сейчас зависят от того, смогу ли я отыскать незваного гостя и выведать у него всю правду. Ведь этот Некто пытался оказать мысленное воздействие на мой разум, таясь у меня под дверью и напряженно подслушивая, – так что я даже проснулся от ощущения, будто рядом кто-то есть!

Пройдя по узкой площадке, я заглянул в просвет между лестничными маршами и никого не увидел. Шагов тоже не было слышно. Линолеум неприятно холодил босые ноги.

Не знаю, что в тот момент заставило меня поднять взгляд... Знаю лишь, что без всякой на то причины я вдруг вскинул голову и увидел наверху, примерно посередине следующего лестничного пролета, человека. Перегнувшись через перила, он смотрел мне прямо в лицо. Казалось, он не стоит на лестнице, а висит на перилах. В темноте я мог разглядеть лишь его силуэт, но голова и плечи были просто огромными: их очертания ярко вырисовывались на фоне потолочного окна. В тот миг у меня вспыхнула в голове мысль, что я встретился с чудовищем. Громадный череп, лохматая грива волос, широкие сгорбленные плечи... Было во всем этом что-то нечеловеческое, но что именно – я не успел сообразить. Несколько секунд я неподвижно стоял, объятый ужасом, и глядел в темный лик, зависший надо мною, не понимая, где я и что вообще происходит.

Тут ко мне пришло новое осознание: предо мною тот самый Некто, таинственный полуночный гость. Я постарался собрать в кулак всю свою волю и приготовился к неизбежному.

По сей день для меня остается загадкой, откуда взялась храбрость, позволившая мне стряхнуть оцепенение. Хотя я самым постыдным образом дрожал от страха и покрывался холодным потом, я все же решил действовать. Десятки вопросов вертелись в голове: Кто ты? Что тебе нужно? Зачем следишь за мной? Зачем приходишь в мою комнату? Но ни один из них так и не слетел с моих губ.

Я стремительно пошел вверх по лестнице, и с первым же моим шагом Некто скрылся в тень и начал удаляться – с той же поспешностью, с какой я его преследовал. Сверху доносился шорох, будто кто-то уползал прочь, и расстояние между нами ничуть не сокращалось. Когда я добрался до площадки, Некто одолел уже половину следующего пролета, а когда я прибежал туда, он уже был под крышей. Я услышал, как открылась дверь, и он вполз в ту самую каморку. Хотя звука закрывающейся двери я не различил, шорох мгновенно прекратился.

Отчаянно хотелось зажечь свет и вооружиться чем-нибудь, да хоть палкой, однако ни лампы, ни оружия у меня не было, а вернуться в свою комнату я не мог. Поэтому я решительно взбежал дальше по лестнице и меньше чем через минуту очутился перед дверью, за которой только что скрылось неизвестное создание.

Я медлил всего миг. Дверь была приоткрыта; Некто, очевидно, стоял прямо за ней и по своему обыкновениюслушал. Искать его в темноте казалось бессмысленной затеей, да я и не мог отважиться войти в каморку. Сама мысль об этом наполняла меня таким омерзением и ужасом, что я едва не дал деру.

Все же удивительно, какие шутки порой играет с нами сознание, выдавая пустяки за нечто поистине существенное и пугающее – и вынуждая действовать. За моей спиной раздался едва слышный шорох – пробежало насекомое или мышь, – а дверь чуть качнулась в мою сторону, норовя закрыться. Тотчас ко мне вернулась былая решимость, я резко выпростал ногу и пнул ею дверь, отчего та распахнулась настежь. Я медленно вошел в черные объятия тьмы. Как странно шуршали по дощатым половицам мои босые ноги! Как пела и гудела кровь у меня в ушах!

Я оказался внутри. Тьма поглотила меня целиком, спрятав от глаз даже окна. Я принялся ощупывать стены вокруг и, дабы пресечь любые попытки незнакомца к бегству, прежде всегозакрыл дверь.

Теперь мы остались с ним вдвоем, буквально в нескольких шагах друг от друга.

С кем же – или с чем – я делил свое временное заточение?! Внезапно вся эта история озарилась для меня новым ослепительным светом – какой же я дурак! Наконец-то пелена сна окончательно слетела с моего разума, и ужас начал рассеиваться. Вновь меня подвели чертовы нервы; все это просто сон, ночной кошмар, я опять хожу во сне! Таинственный Некто мне приснился. Ведь не раз случалось так, что сразу после пробуждения персонажи моих снов еще какое-то время стояли у меня перед глазами.

Обнаружив в кармане пижамных штанов случайно оказавшуюся там спичку, я чиркнул ею об стену. В комнате было пусто – ни людей, ни теней, ничего. Я быстро спустился в свою комнату и лег в постель, ругая себя последними словами за расшатанные нервы и нелепые, даром что правдоподобнейшие сны. Стоило мне уснуть, тот же самый незнакомец вновь подкрался к моей кровати, склонил свою громадную голову к самому моему уху и зашептал: «Мне нужно твое тело, я хочу укрыться в нем. Я всегда здесь. Я жду. И слушаю». Какая нелепость. Нелепей этих слов был только сам сон.

И все же странный запах в каморке не дает мне покоя. Я опять его заметил, и на сей раз он был сильнее, чем прежде. Проснувшись утром, я учуял его и в своей комнате.

29 ноября. Так же медленно, как восходит над мглистым морем луна в июне, в разум мой проникает мысль, что проживание в этом доме будет стоить мне не только больных нервов и сомнамбулических грез. Дом опутал меня тонкой, но прочной сетью, из которой мне нипочем теперь не выбраться. Он держит меня мертвой хваткой и отпускать не намерен.

30 ноября. Сегодня утром получил письмо из Адена, которое переслали сюда из моей прежней квартиры на Эрлз-Корт. Писал мой университетский приятель Чаптер: мол, еду домой с Востока, хочу тебя навестить, напиши свой адрес. Я отправил ответ в упомянутую им гостиницу с пометкой «до востребования».

Как я уже говорил, мои окна выходят в переулок, благодаря чему я сразу вижу и слышу всех приходящих. Когда сегодня утром я сидел за работой и услышал в переулке шаги, меня охватило чувство необъяснимой тревоги. Я подошел к окну и увидел на крыльце высокого широкоплечего человека в блестящем цилиндре и сюртуке с ладно скроенным воротом – все остальное было скрыто от моего взгляда. Вскоре дверь открылась, и каково же было мое потрясение, когда мужской голос спросил у хозяйки: «Дома ли мистер...?» и назвал мое имя! Ответа я не расслышал, но, судя по всему, он был утвердительный, поскольку человек вошел в дом, и дверь за ним затворилась. Тщетно ждал я его шагов на лестнице: в доме стояла полная тишина. Мне это показалось странным, и я, открыв дверь, выглянул в коридор. Ни души. Я пересек площадку и посмотрел в окно, из которого виден весь переулок. Тоже никого. Совершенно пусто. Тогда я решительно спустился в кухню и спросил у сероликой хозяйки, не справлялся ли обо мне только что некий господин.

Одарив меня странной изнуренной улыбкой, старуха ответила:

– Нет!

1 декабря. Меня не на шутку беспокоит и даже тревожит состояние моей нервной системы. Сны снами, но прежде мне средь бела дня ничего не мерещилось.

С нетерпением жду визита Чаптера. Он отличный малый, бодрый, пышущий здоровьем, с крепкими нервами и почти начисто лишенный воображения. Вдобавок имеет две тысячи фунтов годового дохода. Время от времени он зовет меня попутешествовать с ним по миру в качестве личного помощника и секретаря (то есть эдак деликатно предлагает оплачивать мне билеты, проживание и еще давать немного сверху на карманные расходы), однако я неизменно отвечаю ему отказом, потому что дорожу нашей дружбой. Женщина между нами не встанет, а вот поссориться на почве денег очень легко. Чаптер всегда посмеивался над моими «фантазиями», поскольку сам, подобно многим людям с приземленным мышлением, фантазией не наделен. Отчего-то указания на сей недостаток повергают его в гнев. Он закоренелый материалист – меня, право, всегда смешили такие типы. Однако я знаю, что его трезвые рассудочные доводы принесут мне облегчение, когда я поведаю ему обо всем, что творится со мной в этом доме.

2 декабря. А ведь о самом странном из происходящего я пока не писал в дневнике. Откровенно говоря, мне боязно запечатлевать это на бумаге. Стараюсь держать эти мысли на задворках сознания, не давая им оформиться. Но они растут и крепнут вопреки всем моим усилиям.

Решив наконец излить душу, я осознал, что это будет сложнее, чем мне думалось. Подобно случайно услышанной где-то мелодии, обрывок которой все вертится в голове и мгновенно исчезает, стоит вам попытаться ее напеть, мысли эти затаились в глубине моей души и отказываются выходить наружу. Они ждут и готовятся к нападению, но не решаются нанести удар.

В этих комнатах я, когда не поглощен целиком работой, то и дело наталкиваюсь на идеи, которые мне не принадлежат! Новые, совершенно чуждые моему внутреннему миру образы и мысли роятся у меня в голове. Какие именно – не суть важно. Главное, что они мне абсолютно несвойственны. И приходят всегда неожиданно, когда разум мой ничем не занят – например, сижу у огня с не самой интересной книгой. Тут эти чужие мысли внезапно оживают и причиняют мне массу беспокойств. Порой они так сильны, что мне начинает казаться, будто кто-то стоит за спиной и думает вслух.

Очевидно, печенка и нервы сдали окончательно. Надо усерднее работать и не пренебрегать физическими нагрузками. Когда разум занят другими мыслями, эти, ужасные, не осмеливаются выходить на свет. Но они там, я знаю, они притаились и ждут.

Итак, то, что я попытался описать выше, впервые пришло мне на ум почти сразу после переезда и с тех пор неуклонно крепло. Вторая же мысль посещала меня за все эти месяцы только дважды.Я в ужасе. Меня не отпускает страх, что в непосредственной близости от меня находится очаг некоей смертельной и отвратительной болезни. Страх сей накатывает на меня волной горячечного жара, а потом столь же быстро отступает, и я без сил лежу, дрожа в ознобе. В такие мгновения самый воздух кажется мне зараженным. Столь неотступна и настойчива эта мысль о болезни, что оба раза, когда она меня посещала, разум мой туманился, и в нем вспыхивали подобно молниям зловещие названия известных мне опасных недугов. Объяснить эти приступы я не способен – так же, как не способен летать, – однако я твердо убежден, что они мне не приснились: доказательством тому был липкий пот и учащенное сердцебиение.

Сильнее всего я ощутил близость смертельной заразы ночью 28 ноября, когда побежал наверх, преследуя таинственного Некто. Когда мы с ним оказались вдвоем в той каморке под крышей, я почувствовал, что лицом к лицу столкнулся с источником или очагом незримой и опасной болезни. Прежде меня такие страхи не посещали, и я молю Бога, чтобы это не повторилось.

Ну, вот я и признался! Излил на бумагу все, о чем до сих пор не решался писать. Назад пути нет, я больше не могу тешить себя обманом и думать, будто события той ночи (28 ноября) мне приснились. Нет, все происходило на самом деле, а запись в дневнике, сделанная в надежде найти разумное объяснение событию, повергшему меня в неизъяснимый ужас, говорит лишь о моем нежелании облечь свои истинные страхи и мысли в слова и тем самым признать их. Если бы я сделал это тогда, боюсь, ужас мой достиг бы чудовищных размеров, и я просто не смог бы его пережить.

3 декабря. Скорей бы пришел Чаптер. Я аккуратно собрал все факты и воочию вижу взгляд его прохладных серых глаз, когда он будет недоуменно слушать мои рассказы – про стук в дверь, про хорошо одетого господина, про свет наверху и тень на шторе, про человека, шедшего передо мной по свежему снегу, и разбросанную по полу одежду, про хозяйкину немногословность и признание Эмили, про полуночного гостя за дверью и те ужасные слова, что потом вспыхивали у меня в мозгу; и самое главное – рассказать об этом будет труднее всего, – про смертельную заразу и поток чуждых мыслей и идей у меня в голове.

Да, так и вижу лицо Чаптера, слышу его рассудительную речь: «О, дорогой мой, ты, как обычно, налегаешь на чай и плохо питаешься. Сходи-ка лучше к моему неврологу, а потом давай махнем вместе на юг Франции». Чаптер, не имеющий, кстати, никакого понятия о том, что такое больная печень и расстроенные нервы, регулярно посещает одного видного специалиста по нервным болезням.

5 декабря. С той ночи, когда я встретился с таившимся под дверью незнакомцем, я не гашу на ночь свет – и сплю спокойно. Однако минувшей ночью меня вновь потревожили. Я проснулся и увидел стоявшего у туалетного столика человека. Дверь была, как обычно, заперта. Я сразу его узнал, и кровь в моих жилах превратилась в лед. Меня захлестнула такая волна ужаса, что я не мог ни пошевелиться, ни заговорить. Впрочем, я успел заметить в воздухе знакомый смрад.

Человек был высок и широкоплеч. Он стоял ко мне спиной, склонившись к зеркалу, и в дрожащем мерцании ночной лампы я увидел отражение его огромной головы и лица. Призрачно-серый свет раннего утра, сочившийся из-за штор, делал это зрелище поистине пугающим, ибо в нем можно было разглядеть желтоватые лохмы, свисавшие по обеим сторонам от обезображенного, распухшего и бугристого лица или, скорее, львиной морды, которую невозможно забыть и какая бывает лишь у... Нет, не смею написать это страшное слово. Однако в смешанном желто-сером свете я, будто в подтверждение своей догадки, разглядел на щеках незнакомца несколько бронзовых бляшек – их-то он и осматривал в зеркале. Губы у него были бледные, очень крупные и толстые. Одной руки я не видел, но другая лежала на моем костяном гребне для волос: все мускулы на ней будто свело судорогой, пальцы были тонкие, как у изнуренного голодом человека, тыльная сторона кисти сморщилась. Она была подобна большому серому пауку, изготовившемуся к прыжку, или когтистой птичьей лапе.

Кошмарное осознание, что я нахожусь в одной комнате с этим безымянным чудищем, что оно совсем рядом и легко может при желании дотянуться до меня, оказалось невыносимым. Когда Некто вдруг обернулся и уставил на меня свои черные глазки – на громадном лице они казались крошечными, – я резко сел, испустил громкий вопль ужаса и без чувств рухнул обратно на кровать.

6 декабря. ...Когда утром я очнулся, то первым делом заметил, что одежда опять раскидана по полу... Трудно собраться с мыслями, то и дело меня колотит сильнейшая дрожь. Решил немедленно отправиться в гостиницу Чаптера и узнать, когда его ждут. Не могу писать о событиях минувшей ночи; они слишком ужасны, а мне сейчас следует всеми силами избегать таких мыслей. Голова идет кругом, ноги подкашиваются. Позавтракать не смог. Дважды рвало кровью. Пока я одевался, по булыжникам мостовой в переулке загромыхала двуколка, а минуту спустя дверь отворилась – и на пороге, к моей великой радости, появился тот, о ком были все мои мысли.

Стоило мне увидеть его бесстрастное лицо и безмятежный взгляд серых глаз, как сразу же на меня самого нашло спокойствие. Рукопожатие Чаптера тотчас придало мне сил. И все же, пока я слушал его жизнеутверждающий бас и кошмарные ночные видения постепенно меркли перед моим мысленным взором, я начал сознавать, как трудно будет поведать ему историю моих непостижимых бед. От некоторых людей исходит грубая животная сила, мгновенно разрушающая тончайшее полотно грез и мешающая воссоздать в памяти все увиденное. Чаптер был как раз из таких людей.

Мы обсудили несколько событий, случившихся за время нашей разлуки, и он немного рассказал мне о своих странствиях. Он говорил, а я слушал. Впрочем, слушатель из меня получился из рук вон плохой, ведь меня переполняли мысли о пережитых ужасах. Я только и делал, что искал возможность вставить словечко и как на духу выложить все Чаптеру. Вскоре мне стало ясно, что и он своими рассказами лишь тянет время, а разум его меж тем занят чем-то гораздо более важным и весомым, ждущим подходящего момента, чтобы вырваться на поверхность. Так первые полчаса нашей беседы мы оба ждали, когда откроется окошко, надеясь закинуть в него гранату – каждый свою. Этого обоюдного усилия наших умов хватало лишь на то, чтобы мешать другому выговориться. Заметив это, я решил до поры до времени оставить свои попытки начать рассказ и с удовлетворением увидел, как разум Чаптера, освобожденный от давления с моей стороны, готовится сбросить с себя мучительное бремя. Разговор понемногу замирал, интерес – и его, и мой, – иссякал, между предложениями появились паузы. Вот Чаптер начал повторяться, речь его утратила выразительность. Паузы удлинились. Наконец интерес окончательно угас, как свеча на ветру. Приятель умолк и обратил на меня серьезный, полный тревоги взгляд.

Вот оно, заветное окошко!

– Послушай-ка, – начал было он и помедлил.

Я машинальным жестом попросил его продолжать, однако сам не вымолвил ни слова, замерев в ожидании неизбежного признания. Тень этого признания уже легла на мою душу.

– Слушай, – наконец выпалил он, – с какой стати ты сюда переехал? В эти комнаты, я имею в виду?

– Во-первых, они дешевые. Особенно для дома в центре города...

– Слишком дешевые! – перебил меня Чаптер. – Почему ты не спросил, в чем подвох?

– Да как-то в голову не пришло...

Мой приятель опустил глаза.

– Господи, да выкладывай уже! – вскричал я, ибо был не в том состоянии, чтобы легко справляться с растущим напряжением.

– Именно здесь много лет жил Блант, – тихо промолвил он. – Жил и... умер. Знаешь, было время, когда я частенько сюда наведывался – пытался как-нибудь помочь, облегчить ему... – Он опять застрял.

– Ну же! – выдавил я. – Умоляю, быстрее!

– В конце концов дела его стали так плохи, – продолжал Чаптер, с содроганием отвернувшись к окну, – что я уже не мог этого выносить. А ведь я всегда считал, что меня ничем не проймешь! Но это... это порядком действовало на нервы. Мне начали сниться кошмары, мерещилось всякое – день и ночь только об этом и думал.

Я молча уставился на него. Фамилию «Блант» я слышал впервые в жизни и понятия не имел, о ком, собственно, речь. При этом меня отчего-то била дрожь; во рту пересохло.

– С тех пор я здесь не бывал, – почти шепотом добавил Чаптер. – Ей-богу, жуткое место! Врагу не пожелал бы тут поселиться. И ты, если честно, выглядишь хуже некуда, старина.

– Я снял эти комнаты на год, – с натужным смешком ответил я, – договор подписал и прочее. Думал, мне повезло!

Чаптер содрогнулся и наглухо застегнул сюртук, а потом тихо продолжал, то и дело озираясь по сторонам, словно боялся, что нас могут подслушивать. Впрочем, я тоже готов был поклясться, что мы в комнате не одни.

– Он покончил с собой – и правильно сделал. Никто не посмел бы его упрекнуть. Ужасные страдания... Последние два года он покрывал лицо и голову, если нужно было куда-то выйти, и ездил исключительно в закрытом экипаже. В конце концов пришлось уйти даже его сиделке. Нижние конечности у него отвалились, и он ползал по полу на четвереньках. А запах...

Тут я едва его не перебил: не мог больше этого слышать. Меня бросало то в жар, то в холод, на лбу выступил пот, ведь до меня наконец начало доходить, в чем дело!

– Бедняга... – продолжал Чаптер. – Навещая его, я старался на него не смотреть... Он всегда спрашивал, не возражаю ли я, чтобы он снял покрывало... Я стоял у открытого окна, иначе нечем было дышать. Хотя ко мне он не прикасался. Он снимал дом целиком, и ничто не заставило бы его покинуть эти стены...

– Он жил... в этих самых комнатах?

– Нет. В крошечной каморке под крышей. Ему нравилось, что там темно. Эти комнаты расположены слишком низко, он боялся, что с улицы его кто-нибудь увидит. Под окнами вечно толпились зеваки, мечтавшие хоть одним глазком взглянуть на его лицо...

– Почему он не лег в больницу?

– О больнице Блант и слышать не хотел, а заставлять его никто не собирался. Болезнь ведь считается незаразной, поэтому он имел полное право жить, где хочет. Все свое время он посвящал чтению медицинских книг, лекарственных справочников и тому подобного. Особенно сильно недуг поразил его голову и лицо – он стал похож на льва...

Я вскинул руку, умоляя Чаптера избавить меня от подробных описаний.

– Он был обузой для нашего мира и знал об этом. Однажды ночью, по-видимому, это осознание оказалось несовместимым с жизнью. Он легко мог раздобыть любой препарат... и вот его нашли мертвым на полу. Это случилось два года назад. Врачи считали, что он мог бы прожить еще несколько лет.

– Силы небесные! – вскричал я, не в силах больше выносить эту пытку неизвестностью. – Умоляю, не томи меня и скажи, чем он болел?!

– Я думал, ты знаешь... – с искренним удивлением воскликнул мой приятель. – Я думал, ты знаешь!

Чаптер подался вперед и посмотрел на меня в упор. Едва слышно, словно от страха у него не ворочался язык, он прошептал:

– Блант был прокаженным!

Кукла

Бывают ночи просто темные, а бывают поистине зловещие: кажется, вот-вот свершится нечто загадочное и нехорошее. Во всяком случае, сказанное верно для иных дальних предместий, где свет от редких фонарей тонет в глухом мраке, где почти ничего не происходит, где звонок в дверь сулит беду, а люди то и дело восклицают: «Пора переезжать в город!» В деревенских садах вздыхают на ветру облезлые кедры, но строгие живые изгороди душат потоки воздуха и любые стихийные поползновения.

Той ноябрьской ночью влажный ветер едва шевелил кроны горных сосен на узкой подъездной аллее, что вела к «Лаврам» – особняку полковника Гимбера Мастерса, много лет прослужившего в Индии и удостоенного множества наград и почетных титулов. Прислуги в его доме было немного, горничная в тот день взяла выходной, поэтому на звонок в дверь, внезапно огласивший дом после десяти часов вечера, вышла, предварительно охнув от удивления и страха, кухарка. Пронзительный звон показался ей неприятным и недобрым звуком. Моника – обожаемое, но несколько заброшенное дитя полковника – уже спала у себя в комнате наверху, однако кухарка испугалась не того, что та проснется, и встревожилась вовсе не потому, что час был слишком поздний для столь громких и настойчивых звонков. Ей стало не по себе по другой причине: когда она открыла дверь, впустив в дом холодную мелкую морось, на пороге стоял черный человек. Да, под дождем, на ветру стоял высокий худой негр со свертком в руках.

Или еще какой темнокожий, рассуждала она позднее, не то африканец, не то араб, не то индус – слово «негр» в ее понимании годилось для любого человека с не вполне белой кожей. Он был в заляпанном грязью желтом макинтоше и шляпе с обвислыми полями – «вылитый черт, упаси боже». Он сунул ей в руки маленький бумажный пакет, и его черные глаза полыхнули красным, отразив свет из передней. «Это полковнику Мастерсу, – торопливо прошептал он, – вручите ему лично в руки! Чтобы никто больше не трогал». Затем человек «со странным чужеземным выговором, огненными глазищами и противным шипящим голосом» растаял во мгле. Его поглотили ветер и дождь.

«Но я видела те глаза, – клялась кухарка наутро, беседуя с горничной, – его огненные глазищи, коварный взгляд и черные руки с длинными тонкими пальцами и блестящими розовыми ногтями. Он был похож... Ну, знаешь... Он был похож на Смерть».

Да, к утру кухарка уже вполне обрела дар речи, но тем вечером она стояла в передней с маленьким коричневым свертком в руках и обдумывала распоряжение незнакомца вручить его лично в руки полковнику Мастерсу. К счастью, полковника дома не было, он вернулся лишь к полуночи, поэтому не было необходимости действовать немедля. Эта мысль утешила ее и позволила частично восстановить утраченное самообладание, хотя она по-прежнему в замешательстве стояла у двери и сжимала в перепачканных руках коричневый сверток. Сама по себе посылка, доставленная загадочным темнокожим незнакомцем, выглядела вполне буднично, однако кухарка не на шутку испугалась. Вероятно, виноваты в том были инстинкты и суеверия; ненастная погода и то обстоятельство, что кроме нее дома никого нет, зловещий незнакомец на пороге – все это усилило ее тревогу. Смутный ужас закрался в ирландскую душу миссис О’Райли; древние предания зашевелились в глубине этой души, и кухарка задрожала, словно почувствовав, что в посылке таится нечто живое, злое, ядовитое и определенно нечистое. От испуга она разжала пальцы, и сверток упал. Он приземлился на пол со странным громким стуком. Кухарка долго и внимательно его разглядывала, но, к счастью, тот не шевелился. Да, то был самый обыкновенный бумажный пакет, обмотанный бечевкой. Если бы его принес днем мальчишка-посыльный, внутри могло быть съестное, табак или даже починенная сорочка. Кухарка все рассматривала сверток, гадая, что же могло упасть с таким стуком. Проведя в оных раздумьях несколько минут, она наконец вспомнила о своих обязанностях и осторожно, с внутренним содроганием подняла пакет с пола. Его надлежало отдать полковнику лично в руки, чтобы никто больше не трогал. В конце концов кухарка пришла к компромиссу: она оставит пакет на письменном столе в кабинете хозяина, а утром первым же делом доложит ему о посылке. Вот только полковник Мастерс, много лет проживший на Востоке, нрав имел чрезвычайно крутой и деспотичный, поэтому даже в более благоприятное время суток заговаривать с ним было боязно, а уж с утра и подавно.

Кухарка решила оставить сверток на столе, но никаких подробностей о его появлении в доме хозяину не сообщать. Незачем беспокоить его по таким пустякам, рассудила миссис О’Райли, ибо она боялась полковника Мастерса, и только его нежная любовь к дочери Монике заставляла поверить, что он все-таки человек. Да, он исправно платил ей жалованье, иногда улыбался и был хорош собою, хотя и чересчур смугл на ее вкус. Порой он даже хвалил миссис О’Райли за карри, и в такие минуты ее сердце ненадолго оттаивало. Как бы то ни было, они привыкли друг к другу, и кухарка продолжала работать в доме, позволяя себе время от времени с удовольствием – и весьма осторожно – приворовывать.

– Не к добру все это, – заверила она утром горничную, – и человек с черными глазищами, и странный приказ, «чтоб никто больше не трогал», и стук этот, когда сверток на пол упал! Ох, не к добру! От эдакого черта добра не жди. Посылку он принес, как же... А у самого глазищи горят, как у дьявола!

– И что ты с ней сделала? – осведомилась горничная.

Кухарка смерила ее взглядом:

– В огонь бросила, что же еще! В печку, если точнее.

Тут пришел черед горничной смерить миссис О’Райли взглядом.

– Ну-ну!

Кухарка, не придумав с ходу достойного ответа, погрузилась в долгие размышления.

– А знаешь, что я думаю? – наконец сказала она. – Не знаешь, так слушай. Хозяин этой штуки боится, вот что. Он чего-то ужасно боится, я это сразу же смекнула, как начала тут работать. Полковник натворил каких-то дел в Индии, а этот тощий негр вздумал ему отомстить и принес эту штуку, потому я и говорю, что сунула сверток в печь, ясно? – Она перешла на шепот: – Это древний колдовской идол, будь он неладен! Вот что лежало в свертке, а полковник... Он небось втайне ихнему злому богу поклоняется, ясно? – Кухарка перекрестилась. – Потому я и сказала, что сожгла сверток, понятно тебе?

Горничная охнула и уставилась на нее.

– Попомни мои слова, Джейн! – добавила кухарка, возвращаясь к тесту.

На некоторое время все забыли об этом деле, ибо миссис О’Райли, будучи ирландской крови, чаще смеялась, чем унывала. Очень скоро она выбросила из головы неприятное происшествие, успев, впрочем, признаться горничной, что не сожгла сверток, а оставила его на письменном столе в кабинете хозяина. В конце концов, не ее это работа – к двери подходить. Посылку она «доставила», а значит, совесть ее чиста.

Никто, судя по всему, не «попомнил ее слов», ибо жизнь текла своим унылым чередом, как ей и положено течь в дальних предместьях, и ничего из ряда вон выходящего не случалось. Моника проводила время в одиноких играх, а полковник Мастерс был деспотичен и угрюм, как всегда. Влажный зимний ветер шуршал в горных соснах, дождь хлестал в окно эркера, и никто больше не звонил в дверь. Так прошла неделя – для тихой бессобытийной жизни глухого предместья срок немалый.

И вдруг однажды утром полковник Мастерс, сидевший у себя в кабинете, позвонил в колокольчик. Поскольку горничная была наверху, на зов явилась кухарка. Полковник держал в руках вскрытый бумажный пакет с разрезанной бечевкой.

– Я нашел это у себя на столе. Впервые за неделю зашел в кабинет. Кто принес посылку? И когда? – Его желтоватые щеки приобрели гневный отлив.

Миссис О’Райли ответила уклончиво, мол, да, посылка действительно прибыла на днях...

– Я спрашиваю,кто ее принес? – оборвал ее полковник.

– Знать не знаю, – пробормотала кухарка. – Явно не местный. Никогда его в наших краях не встречала. Мужчина.

– Как он выглядел? – грянул подобно выстрелу вопрос, заставший миссис О’Райли врасплох.

– Т-темный такой, – с запинкой вымолвила она. – Смуглый шибко, если глаза меня не подвели. Он так быстро ушел, что я не успела его толком рассмотреть, и...

– Просил что-то передать? – перебил ее полковник.

– Ответа он не ждал... – начала было кухарка, вспоминая, что обычно происходит, когда является посыльный.

– Я спрашиваю, просил он что-нибудь мнепередать?! – прогремел полковник.

– Нет, сэр, ничего! И сразу ушел, я ни имени не успела спросить, ни адреса, но кожа у него была черного цвета, если мне не привиделось в темноте... Тут уж я не могу за себя поручиться, сэр...

Она готова была или разрыдаться, или упасть в обморок, так велик был ее страх перед хозяином, которому она вдобавок столь бессовестно солгала. Впрочем, полковник не позволил свершиться ни той, ни другой катастрофе, резко протянув ей вскрытую посылку. Вопреки ожиданиям кухарки он не продолжил допроса и не стал бранить ее, а лишь коротко распорядился – тоном, выдававшим одновременно гнев, недовольство и даже, как ей показалось, тревогу:

– Унесите и сожгите, – по-военному сурово скомандовал он. – Сожгите или выбросите чертову дрянь!

Полковник едва ли не швырнул сверток миссис О’Райли, как будто не хотел к нему прикасаться.

– Если тот человек вернется, – стальным голосом добавил он, – скажите, что вещь эта уничтожена, ия ее не получил. – Последние слова он произнес с особым нажимом. – Вам ясно?!

– Да, сэр. Будет сделано, сэр.

Она развернулась и шаткой походкой вышла из кабинета, так осторожно держа сверток кончиками пальцев, словно в нем спряталось нечто, что могло бы укусить ее или ужалить.

Впрочем, страху у кухарки поубавилось: раз полковник Мастерс столь пренебрежительно отнесся к этой вещи, то и ей бояться нечего. Вернувшись на кухню, охраняемую богами домашнего очага, она открыла пакет. Развернув несколько слоев упаковочной бумаги, она вздрогнула и разочарованно выдохнула: внутри лежала всего-навсего кукла с восковым личиком, из тех, что продаются в каждой лавке за шиллинг и шесть пенсов. Обыкновенная дешевая кукла! Ее мертвенно-бледное, почти белое лицо ничего не выражало, грязные желтые волосы свалялись, а крошечные, плохо вылепленные ручки неподвижно лежали по бокам. Рот был закрыт, но при этом казалось, что кукла ухмыляется, а нелепые ресницы торчали из-под нарисованных бровей, подобно разлохматившимся зубным щеткам. Из всей одежды на ней была только куцая юбчонка, и в целом кукла имела вид жалкий и безобидный, если не сказать безобразный.

Кукла! Миссис О’Райли хихикнула. Страх как рукой сняло.

«Хос-споди! – подумала она. – Да у нашего хозяина совесть не чище, чем дно у попугаичьей клетки! А может, и грязнее!» Она слишком боялась полковника и оттого не могла его презирать, скорее, он вызывал у нее некое подобие жалости. «Как бы то ни было, – рассуждала кухарка, – трухнул он будь здоров. Ждал небось, что ему чего похуже пришлют, уж точно не дурацкую грошовую куклу!» Будучи в душе женщиной доброй, она почти посочувствовала полковнику.

Вместо того чтобы «унести и выбросить чертову дрянь» – все-таки кукла была вполне милая, – она решила показать ее Монике, и Моника, которую не баловали новыми игрушками, сразу же ее полюбила и в ответ на предостережение миссис О’Райли поклялась никогда-никогда не показывать куклу отцу.

Отец Моники, полковник Гимбер Мастерс, производил впечатление «разочарованного» человека. Судьба заставила его долгие годы провести на ненавистной чужбине, разочароваться в своем призвании и, вероятно, в любви (Моника, несомненно, родилась вне брачных уз), а кроме того, из-за небольшой пенсии он прозябал в глуши, в условиях, которые не вызывали у него ничего, кроме отвращения.

Неразговорчивый и угрюмый, он вовсе не был зол, и в округе его не столько недолюбливали, сколько не понимали. Его мрачное темное лицо и молчаливая натура вызывали у соседей недоверие. Однако в дальних предместьях «темный» означает «таинственный», а молчаливость в любой женщине неминуемо подстегивает любопытство (тогда как к жизнерадостным добрякам с волосами соломенного цвета они обычно испытывают приязнь и сердобольную нежность). К тому же полковник любил играть в бридж и имел репутацию первоклассного игрока, в связи с чем каждый вечер уходил из дома и редко возвращался раньше полуночи. Остальные заядлые игроки были рады его компании, да и наличие у полковника обожаемой дочери несколько смягчало образ «таинственного нелюдима». Хотя женщинам предместья редко выпадала возможность увидеть Монику, все же они прониклись к ней симпатией. «Каково бы ни было ее происхождение, – сплетничали они, – он свое дитя любит!»

Меж тем для Моники, детство которой проходило без забав и игрушек, кукла стала настоящим сокровищем и любимицей. Еще больше ценности придавал новой игрушке тот факт, что это был «тайный подарок» от отца. Она и раньше получала от него подарки таким образом и не придавала им большого значения, но кукол он прежде не дарил, и Моника пришла от нее в восторг. Никогда, никогда она не выдаст отцу своей радости! Пусть это останется их тайной! Девочка полюбила куклу всей душой. Отца она тоже любила, его упрямое молчание вызывало у нее смутное уважение и обожание. «Это так похоже на папу!» – говорила она, получая от него очередной странный подарок, и сразу понимала, что благодарить отца не нужно, что это часть их чудесной тайной игры. Но эта кукла была особенно прелестна.

– Она прямо как живая, не то что мои плюшевые медведи, – сообщила Моника кухарке, внимательно осмотрев игрушку. – Как это папе пришло в голову? Она и разговаривать умеет! – Девочка крепко обняла неказистую куклу, приласкала и прижала к щеке. – Это будет мой ребеночек!

С плюшевыми медведями не поиграешь в дочки-матери; мишки – не дети, а кукла вполне похожа на настоящего младенца. Действительно, и кухарка и гувернантка заметили, что кукла принесла в их дом особое тепло, надежду и уют, чего от плюшевых медведей ждать не приходилось. Ребеночек! Человеческое дитя! При этом и кухарка и гувернантка (обе они присутствовали при вручении подарка) позже вспоминали, как, вскрыв пакет и увидев куклу, Моника испустила радостный вопль – столь неистовый, что его можно было принять за крик боли. Промелькнула в нем какая-то пронзительная, почти истерическая нотка, словно дитя успело испытать ужас или отвращение, которые тут же захлестнула волна исступленной радости. Об этом необычном противоречии вспомнила – спустя долгое время – гувернантка мадам Йодска. «В самом деле, Моника действительно как будто взвизгнула от ужаса, если хотите знать мое мнение», – согласилась позже миссис О’Райли, хотя непосредственно в момент вручения куклы она лишь проворковала: «Ах, какая прелесть!» Мадам Йодска тогда ограничилась сдержанным предостережением: «Если будешь так крепко ее целовать, она задохнется!»

Моника, не обращая никакого внимания ни на ту, ни на другую, продолжала упоенно баюкать куклу.

Грошовую куклу с желтыми волосами и восковым личиком.

Признаться, автору несказанно жаль, что сведения об этом поразительном случае дошли до него из вторых рук; в равной степени прискорбно, что сведения эти получены главным образом из уст кухарки, горничной и не внушающей безусловного доверия иностранки. Лишь в самый сильный телескоп можно разглядеть почти незримую черту, тончайшую нить, что отделяет правду от неправдоподобного, а естественное – от сверхъестественного. Если в окуляре телескопа шелк новозеландского паука напоминает толстый корабельный канат, то для невооруженного глаза, изучающего только свидетельства очевидцев, нить эта подобна невесомой паутинке.

Отъезд гувернантки польского происхождения мадам Йодской был весьма поспешен и стал для всех неожиданностью. Несмотря на обожание Моники и благосклонность полковника Мастерса, она уехала из дома вскоре после появления куклы.

То была молодая и весьма миловидная, образованная вдова из хорошей семьи, тактичная, неболтливая и понимающая. Она души не чаяла в Монике, а Моника – в ней. Мадам Йодска боялась своего нанимателя, но, должно быть, втайне восхищалась силой, хладнокровием и властностью англичанина. Он предоставлял ей большую свободу, она же никогда не позволяла себе вольностей, и все шло наилучшим образом. Деньги были ей нужны, и полковник платил исправно. Тем не менее гувернантка уехала. Внезапность ее отъезда и нелепая причина, которую она назвала, несомненно, были первыми намеками на то, что происходящее в особняке лежало за «незримой чертой», отделяющей естественное от сверхъестественного. Причина была, в общем, понятная: гувернанткой овладел такой страх, что в этих стенах она не могла больше провести ни единой ночи. За сутки уведомив хозяина о своем уходе, она исчезла. Да, причину она назвала нелепую, но понятную, ведь на любую женщину может найти такой испуг, что дальнейшее пребывание в доме станет невыносимым для ее нервов. Глупо, но вполне объяснимо. Если уж в голове суеверной женщины истерического склада поселится какая-нибудь идея фикс или навязчивая мысль, выгнать ее оттуда не под силу никаким доводам разума. Подобный страх нелеп, но все же объясним.

Другое дело – само происшествие, породившее этот внезапный страх. О нем лучше всего будет рассказать просто и без обиняков. Гувернантка клялась, что видела, как «кукла шла сама по себе». Разболтанной, подпрыгивающей, ужасной походкой та разгуливала по кроватке, в которой спала Моника.

Мадам Йодска увидела это в тусклом свете ночника. Перед тем как отправиться спать, она по своему обыкновению заглянула в открытую дверь детской, желая убедиться, что с Моникой все хорошо. Комнату прекрасно освещала ночная лампа, пусть и горела неярко. И тут странное движение на стеганом одеяле привлекло внимание мадам Йодской: казалось, по шелковистому полотну неуклюже скользит некий небольшой предмет. Гувернантка подумала, это какая-то игрушка, забытая девочкой в постели. Моника заворочалась во сне, и та покатилась по одеялу.

Приглядевшись внимательней, мадам Йодска поняла, что это не «какая-то игрушка», а нечто вполне живое, и двигается оно по собственной воле, а не катится или скользит, как ей было почудилось. Оно шло по кровати, делая маленькие, но решительные шаги. У него было кошмарное лицо, крошечное, лишенное всякого выражения, и на этом лице ярко сверкали глазки, которыми существо смотрело прямо на мадам Йодскую.

Несколько секунд гувернантка ошарашенно глядела на него, а потом с ужасом осознала, что это маленькое, решительно настроенное чудище – кукла, та самая любимица Моники! И кукла ковыляла по смятому стеганому одеялу в ее сторону, шла прямо на нее!

Мадам Йодска, собрав в кулак все силы – как физические, так и душевные, – усилием воли отвергла все невероятное и сверхъестественное. Она отвергла холод, продиравший ее по спине и леденивший кровь. И начала пылко молиться, вспоминая свою церковь в Варшаве. Не издав ни звука, она испустила мысленный вопль. Кукла тем временем все быстрее ковыляла к ней по одеялу, пристально глядя ей в глаза своими стеклянными глазками.

И мадам Йодска лишилась чувств.

О том, что гувернантка была в некотором отношении женщиной достойной и здравомыслящей, свидетельствует тот факт, что историю о встрече с куклой она сочла не вполне убедительной и потому доверила по секрету лишь кухарке, а для хозяина сочинила другую, более правдоподобную сказку про смерть родственника, по причине коей она вынуждена была немедленно отбыть домой, в Варшаву. Кроме того, она не сделала ни единой попытки приукрасить свой рассказ, ибо, придя в сознание, она тотчас собралась с духом и совершила поистине замечательный поступок: заставила себя осмотреться по сторонам. Призвав на помощь всю свою смелость и религиозные убеждения, она произвела осмотр кровати и ребенка: вошла на цыпочках в спальню и убедилась, что Моника сладко спит, а кукла лежит – совершенно неподвижно – на стеганом одеяле. Гувернантка разглядывала ее долго и внимательно. Глаза без век, обрамленные гадкими черными ресницами, незряче смотрели в потолок. Выражение лица у нее было не столько невинное, сколько тупое, идиотическое – посмертная маска, нелепое и жалкое подражание жизни там, где жизни быть не могло. Маска не безобразная, а омерзительная.

Мадам Йодска не просто внимательно осмотрела куклу, но и с храбростью, достойной восхищения, заставила себя прикоснуться к маленькому чудищу. Она даже взяла его в руки. Глубокая вера и религиозные убеждения не позволяли ей поверить собственным глазам. Нет, она не могла видеть, как кукла ходит. Так не бывает. Объяснение, по-видимому, крылось в ней самой, ее подвело зрение или рассудок. Этой убежденности хватило по крайней мере на то, чтобы прикоснуться к мерзкой игрушке, подобрать ее с кровати и взять в руки. Затем она уверенно положила ее на прикроватный столик между вазой с цветами и ночной лампой, где кукла осталась лежать на спинке – беспомощная, безобидная, но по-прежнему вселяющая ужас. Лишь после этого гувернантка развернулась, на подгибающихся ногах вышла из комнаты и поднялась к себе. То обстоятельство, что кончики пальцев мадам Йодской до последней минуты оставались ледяными, пока она наконец не заснула, имеет простое и естественное объяснение и в дальнейшем изучении не нуждается.

Произошло это на самом деле или пригрезилось гувернантке, зрелище, несомненно, было ужасающее: кукла фабричного производства двигалась подобно живому существу, как в кошмарном сне. Для мадам Йодской, с юных лет жившей под защитой железных религиозных догм, зрелище стало страшным ударом. Подобные удары выбивают почву из-под ног. Разрушают все, что человек считал возможным и само собой разумеющимся. Кровь застыла в ее жилах, сердце сковал ледяной ужас, все внутреннее устройство на миг дало сбой, и она лишилась чувств. Обморок в данном случае был вполне естественен. Однако именно это потрясение и заставило ее перейти к действию. Она любила Монику, не говоря уже о том, что защищать девочку входило в ее обязанности. Увидев, как омерзительная тварь гуляет по кровати в непосредственной близости от лица и сложенных ручек ребенка, мадам Йодска преисполнилась отваги и сумела голыми руками схватить куклу и убрать ее подальше.

Затем она провела несколько часов в попытке осмыслить произошедшее, попеременно то отрицая факты, то принимая их, и все же заснув с убеждением, что чувства не могли ее обмануть. В самом деле, предстань она перед судом, едва ли кто-то сумел бы уличить ее в неблагонадежности, нечестности или нелогичности показаний.

– Сочувствую вашей утрате, – тихо произнес полковник Мастерс, когда гувернантка поведала ему о смерти родственника, и обратил на нее испытующий взгляд. – Монике будет вас не хватать, – добавил он и даже улыбнулся, что позволял себе крайне редко. – Вы ей нужны.

Потом, когда мадам Йодска уже собралась уходить, полковник вдруг протянул ей руку.

– Если вдруг надумаете вернуться... дайте мне знать, пожалуйста. Ваше влияние столь полезно... столь благотворно.

Гувернантка пробормотала что-то смутно обнадеживающее, однако ее не покидало странное ощущение, будто на самом деле нужна она не только и не столько Монике. Жаль, полковник не сумел подобрать других слов. Она испытывала чувство стыда, словно бежала от долга или, по крайней мере, от дарованной Господом возможности помочь ближнему. «Ваше влияние столь полезно... столь благотворно».

В поезде и на корабле совесть взялась за мадам Йодскую по-настоящему: терзала, грызла, снедала ее изнутри. Как можно было бросить дитя, невинное, любимое дитя? Бросить только потому, что ее напугала какая-то кукла?! Нет, все гораздо страшнее. В дом проник Дьявол, вот почему она сбежала. Но и это лишь часть правды. Когда человек с истерическим темпераментом, воспитанный на жестких религиозных догмах, начинает скрупулезно просеивать факты и анализировать собственные реакции, логика и здравый смысл его подводят. Разум тянул мадам Йодскую в одну сторону, эмоции в другую, и в результате ни к какому заключению она так и не пришла.

Ехала она в Варшаву, к своему отчиму, отставному генералу, который вел разгульный образ жизни и едва ли обрадовался бы ее возвращению. Для молодой вдовы, уехавшей работать в другую страну, чтобы не видеть вульгарных развлечений отчима, перспектива вернуться домой с пустыми руками была унизительной. Но все же ей легче было вынести эгоистичный гнев отчима, нежели рассказать полковнику Мастерсу об истинной причине своего ухода. Однако теперь муки совести заставили ее вернуться в прошлое и вспомнить еще несколько полузабытых подробностей.

Взять, к примеру, пятна крови, о которых говорила кухарка миссис О’Райли. Гувернантка взяла себе за правило не обращать внимания на глупые россказни суеверной ирландки, но сейчас вдруг вспомнила их с горничной нелепые замечания, оброненные ненароком по поводу грязного белья.

«Нет в кукле никакой краски, говорю тебе! Там одни опилки, воск да пылища! – однажды сказала горничная. – Да и мне ли не знать, как выглядит краска? Никакая это не краска, а кровь!»

Позже гувернантка слышала, как возмущалась уже миссис О’Райли: «Матерь Божья! Опять капля на подушке! Она грызет ногти, надо ее отучить... Только не моя это работа!»

Происхождение красных пятен на простынях и наволочках действительно оставалось загадкой, но мадам Йодска в тот день не придала значения этим словам. Уж стирка грязного белья точно не входила в ее обязанности. Да и мало ли какие глупости несет прислуга!.. Но теперь, в поезде, она снова вспомнила красные пятна – крови или краски – на постельном белье и не на шутку встревожилась.

Беспокоило ее и еще кое-что: смутное чувство, что она покинула человека, нуждавшегося в ее помощи – помощи, которую она была в силах оказать. Однако объяснить себе, откуда взялось это чувство, она не могла. Быть может, так на нее подействовали слова полковника о ее «благотворном влиянии»? То было интуитивное ощущение, а интуиция редко поддается логическому анализу. Подкреплялось оно другим чувством, не покидавшим гувернантку с того самого дня, когда она впервые поступила на службу к полковнику Мастерсу, – что у него есть Темное Прошлое, которого он страшится. Полковник, вероятно, совершил в Индии нечто дурное или постыдное и теперь боялся, что его постигнет кара. Вернее, он ждал этой кары – внезапного возмездия, которое проникнет в дом, как тать ночью, и схватит его за горло.

От этой кары и защищало полковника ее «благотворное влияние» – спасительное влияние твердой веры в Бога, в светлую ангельскую силу, что уберегала от зла.

Вероятно, именно такие мысли посещали мадам Йодскую в дороге; крылось ли в глубине ее души потаенное восхищение этим угрюмым и загадочным человеком, восхищение и желание защитить его, в котором она не признавалась даже самой себе, – о том мы уже никогда не узнаем.

Как бы то ни было, нет ничего удивительного в том, что, проведя несколько недель с отчимом и устав от его возмутительных выходок и жестокости, мадам Йодска решила вернуться. Все это время она непрерывно молилась своим богам. Ее терзала совесть, и она так корила себя за пренебрежение долгом, что окончательно перестала себя уважать.

И вот она вернулась в унылый пригородный особняк. Ее решение было объяснимо, равно как и радость Моники при встрече с любимой гувернанткой, и облегчение полковника Мастерса (впрочем, тот выразил его не лично – поговорить с глазу на глаз им удалось еще не скоро, – а в короткой любезной записке, сформулированной так, будто гувернантка уезжала по делам от силы на пару дней). Кухарка и горничная встретили ее очень радушно, однако после разговора с ними мадам Йодска встревожилась не на шутку. Никаких загадочных «красных пятен» на белье больше не возникало, зато в доме творилось много других необъяснимых и пугающих событий.

– Она ужасно по вам скучала, – сообщила миссис О’Райли, – поначалу плакала, а потом утешилась одной... вещицей, если можно так выразиться. – Она перекрестилась.

– Куклой? – в ужасе спросила мадам Йодска, заставив себя без обиняков перейти к делу и стараясь говорить как можно непринужденнее.

– Да, мадам. Проклятой куклой.

Гувернантка и прежде не раз слышала это слово, однако теперь невольно задумалась, следует понимать его буквально или это просто ругательство. Она остановилась на первом варианте.

– Проклятой? – тихо переспросила она.

Кухарка странно содрогнулась:

– По мне, так эта кукла проклята, да! Заколдована! Она словно живая! Видели бы вы, как девочка с ней играет... – добавила она хоть и громко, но с испуганным придыханием, а ладони выставила перед собой словно в попытке защититься.

– Царапины еще ничего не доказывают, – презрительно вставила горничная.

– Хотите сказать, – в ужасе спросила мадам Йодска, – что кукла способна причинить вред?! – Она едва не задохнулась от волнения, но сделала вид, что не расслышала слов горничной.

У миссис О’Райли сбилось дыхание.

– Не мисс Монике, нет, а кое-кому еще, – зашептала она с вызовом, как только смогла отдышаться. – Вот я о чем. Отродясь не слыхала, чтоб эдакие черные добро в дом приносили.

– Так кому же? – переспросила мадам Йодска, сумев вычленить из тирады кухарки главное.

– Дался тебе этот черный! – не выдержала горничная. – Замолчи уже! Слава богу, я и близко не христианка! Надо признать, я тоже слышала шорохи в детской, будто там кто-то шаркал ногами, а когда заглянула, кукла была больше, чем раньше... будто раздулась...

– Замолчи! – осадила ее О’Райли. – Сама не знаешь, что мелешь!

Она повернулась к гувернантке.

– Об этой кукле болтают столько небылиц, – виновато произнесла она, – сколько я у себя в родном Мейо не слыхивала! И на вашем месте я бы ни слову не верила.

Презрительно повернувшись спиной к незамолкавшей горничной, она подошла вплотную к мадам Йодской.

– Мисс Монике ничего не грозит, мадам, – яростно прошептала она. – Можете мне верить! Плохо придется кой-кому другому. – И она опять перекрестилась.

Мадам Йодска вернулась к себе и в перерывах между молитвами обдумывала все услышанное. Ужасная, неизъяснимая тревога охватила ее.

Кукла! Нелепая дешевая безделица, какие на фабриках производят сотнями, тысячами, на потеху малым детям... Но...

«Вы бы видели, как она с ней играет...» – звенели слова кухарки в ее голове.

Кукла! Все же вид играющего с куклой ребенка, как бы безобразна и нелепа та ни была, наталкивал на глубокие размышления, ибо в этой игре проявлялось материнское начало девочки. Дитя со страстной любовью ласкает и баюкает куклу, заботится о ней, печется о ее благополучии, но, едва за окном прекратится дождь и выглянет солнце, как игрушку не глядя запихивают в коляску, выкрутив ей шею, выломав руки-ноги или вовсе суют вниз головой в позе, делающей невозможным дыхание и кровообращение. Слепой врожденный инстинкт, присущий людям как виду, легко уступает более насущным интересам, однако неизменно проявляется в каждом новом поколении, преодолевая любые препятствия, ибо он – неискореним. Материнский инстинкт бросает вызов смерти, отрицает ее. Кукла – неважно, валяется она на полу с выбитыми зубами и выколотыми глазами или уютно лежит в кроватке, чтобы ночью быть раздавленной, измученной, изувеченной, – сносит любые пытки и невзгоды и в конце концов утверждает свое бессмертие. Она неуязвима. Она превыше смерти.

Девочка с куклой, рассуждала мадам Йодска, есть воплощение беспощадного и неодолимого стремления природы, ее главной цели – выживания вида...

Подобные мысли, быть может, вызванные горькой подсознательной обидой на природу, не давшую ей собственного ребенка, не могли долго занимать мадам Йодскую; вскоре они вернулись ко вполне определенным обстоятельствам, пугавшим и озадачивавшим ее – к Монике и ее дурацкой желтоволосой незрячей кукле. Посреди истовой молитвы гувернантка сама не заметила, как уснула. Всю ночь она проспала без снов и пробудилась бодрой и свежей, решив рано или поздно – лучше рано – поговорить с хозяином начистоту.

Она ждала и наблюдала. Наблюдала за Моникой, наблюдала за куклой. Все выглядело совершенно нормально, как в тысячах других домов по всему свету. Мысленно она вновь и вновь возвращалась к истории с куклой, и в любой схватке здравого смысла с суеверностью разум легко одерживал победу. В свой выходной мадам Йодска с удовольствием посетила местный кинотеатр и вечером покинула душный зал с твердым убеждением, что цветной кинематограф притупляет чувства и воображение, ведь повседневная жизнь сама по себе прозаична. Однако не успела она прошагать полмили до дома, как глубокая безотчетная тревога вернулась и захлестнула ее душу с новой силой.

Миссис О’Райли уже уложила Монику в постель, и именно миссис О’Райли впустила гувернантку в дом. Лицо у нее было белое как мел.

– Я слышала разговор! – с порога зашептала кухарка.

– Разговор? Чей? О чем вы?

Миссис О’Райли тихо затворила дверь.

– Их обеих! – трагически проговорила она, затем села и отерла лицо; вид у нее был растерянный и испуганный.

Мадам Йодска поняла, что пора брать дело в свои руки – невзирая на ужас и неразбериху происходящего.

– Да кто же разговаривал? – вопросила она намеренно громким – против кухаркиного шепота – голосом.

– Они разговаривали,обе! – заявила миссис О’Райли.

Гувернантка помолчала, борясь с подступающим к сердцу ужасом.

– Стало быть, вы слышали, как они беседуют друг с другом? – переспросила она дрожащим голосом, пытаясь совладать с собой.

Миссис О’Райли закивала, одновременно оглядываясь через плечо. Нервы у нее, очевидно, были напряжены до предела.

– Я уж думала, вы никогда не вернетесь, – всхлипнула она. – Не могу больше находиться в этом доме!

Мадам пристально поглядела ей в глаза.

– Что именно вы слышали?.. – тихо спросила она.

– Я стояла под дверью. Из комнаты доносилось два голоса. Разные голоса, понимаете?

Мадам Йодска не стала подвергать кухарку подробному допросу: страх, казалось, сделал ее мудрее.

– То есть, миссис О’Райли, – ровным тихим голосом произнесла она, – вы слышали, что мисс Моника, как обычно, беседовала с куклой и отвечала сама себе от лица игрушки, чуть меняя голос? Правильно я вас понимаю?

Однако миссис О’Райли была несгибаема. Вместо ответа она перекрестилась и помотала головой.

Наконец она едва слышно зашептала:

– Пойдемте наверх, мадам, сами все услышите.

Было уже за полночь, Моника давно спала, и две обитательницы пригородного особняка, горничная и гувернантка, заняли свои места в темном коридоре под дверью детской. Стояла тихая безветренная ночь; полковник Мастерс, несомненно, к тому времени уже отдыхал в своей спальне на другом конце несуразного дома. Минуты ожидания тянулись мучительно долго, но вот наконец из детской донеслись первые звуки – два тихих голоса. Заговорщицкий, неприятный, жуткий шепот летел из комнаты, где Моника сладко спала в своей кроватке, уложив рядом любимую куклу. Да, в комнате говорили двое, это не подлежало сомнению.

Обе женщины резко выпрямились, машинально перекрестились и поглядели друг на друга, окаменев от ужаса.

Что происходило в голове у миссис О’Райли, известно одним лишь богам «старушки Ирландии», зато ясно, как день, о чем думала молодая полячка: из спальни доносились не два голоса, а один. Она приникла ухом к дверной щели и, дрожа как осиновый лист на ветру, прислушалась. Когда человек разговаривает во сне, вспомнила она, с голосом происходят странные перемены.

– Дитя разговаривает во сне, – решительно прошептала она. – Только и всего, миссис О’Райли. Она просто разговаривает во сне! – напористо сказала она кухарке; та прильнула к ее плечу, словно искала поддержки. – Вы разве не слышите? – добавила она в сердцах. – Это один и тот же голос! Прислушайтесь внимательней и убедитесь сами!

Мадам Йодска и сама напрягла слух.

– Ну! Слышите?! – прошептала она, сосредоточившись на странных звуках. – Один и тот же голос отвечает сам себе!

Однако тут ее внимание привлек другой звук, раздавшийся у нее за спиной: едва слышный шорох, словно кто-то торопливо шел на цыпочках по коридору. Мадам Йодска резко повернула голову и обнаружила, что последние ее слова были обращены в пустоту. Рядом никого не было. Она осталась одна в темном коридоре. Миссис О’Райли пропала. Из лестничного колодца донесся ее сдавленный стон: «Матерь Божья и святые угодники...»

Несомненно, с губ гувернантки сорвался вздох изумления и тревоги, ведь она осталась совершенно одна, но тут, совсем как в книжках, новый звук заставил ее затаить дыхание от ужаса: лязг ключа в скважине входной двери! Полковник Мастерс, по-видимому, только теперь возвращался домой! Успеет ли миссис О’Райли проскочить на кухню незамеченной? А самое страшное: не вздумается ли полковнику перед сном заглянуть в спальню дочери? Мадам Йодска напряженно прислушивалась, ее нервы были на пределе. Она услышала, как полковник скинул пальто, – он всегда все делал быстро, – затем грохнули по полу зонт и трость, и тотчас на лестнице зазвучали торопливые шаги. Полковник поднимался. Еще минута – и он войдет в коридор, где под дверью детской сидела, скорчившись, мадам Йодска.

Он поднимался быстро, одолевая по две ступеньки за раз.

Гувернантка тоже действовала без промедления. Решение пришло молниеносно. Полковник подумает о ней плохо, если застанет ее в темном коридоре под дверью, но присутствие гувернантки в детской не должно вызвать у него никаких подозрений.

С замиранием сердца она открыла дверь и скользнула в детскую. Секундой позже мимо по коридору прошагал в свою спальню полковник Мастерс. Мадам Йодска облегченно выдохнула.

Очутившись за закрытой дверью, она отчетливо увидела все, что происходило в комнате.

Моника, несомненно, крепко спала и во сне играла с любимой куклой: грубо теребила ее пальчиками, дергала из стороны в сторону, будто ей снился страшный сон. Девочка бормотала во сне, однако слов было не разобрать. Приглушенные стоны и вздохи срывались с ее губ, сопровождаемые, несомненно, другим звуком, исходившим вовсе не от девочки. Откуда же он шел?

Мадам Йодска, затаив дыхание, прислушались. Сердце колотилось в груди. Она внимательно присмотрелась к девочке и кукле. Через минуту она убедилась, что писк и кряхтение исходили не от Моники, а от игрушки, которую та мяла и теребила во сне. Так скрежетали и пищали кукольные ручки и ножки, когда Моника их выворачивала: опилки в коленях и локтях терлись о шарниры. Девочка, судя по всему, ничего не слышала. Когда она принялась откручивать кукле голову, от противоестественного трения опилки, ткань и воск причудливо заскрипели, издавая звуки наподобие отдельных слогов или даже слов.

Мадам Йодска стояла и слушала, похолодев и вытаращив глаза от изумления. Она пыталась найти естественное объяснение происходящему и не находила. В голове теснились молитвы и вопли ужаса. На лбу выступил пот.

Вдруг Моника с самым умиротворенным и безмятежным видом повернулась во сне на другой бок и выпустила из рук ужасную куклу. Та скатилась на кровать и некоторое время безжизненно лежала на боку. А потом – к ужасу и потрясению мадам Йодской, – она опять заскрежетала. Сама собой. Затем она рывком встала и, переставляя вывернутыми ножками, шатко потопала по стеганому одеялу. Ее стеклянные незрячие глазки, казалось, смотрели прямо на мадам Йодскую. Зрелище было поистине кошмарное и невероятное, сверхъестественное. Странно подергивая вывороченными руками и ногами, кукла с самым решительным и грозным видом двигалась по холмам и впадинам скользкого одеяла. Звуки – или слоги, скрипучие и бессмысленные, – явно выражали ярость. Игрушка шла к гувернантке, как живая. Весь ее облик говорил о том, что она готовится к нападению.

И снова вышло так, что вид простой детской куклы, имитирующей нелепым дерганьем омерзительного крохотного тельца движения злобного чудища, довел отважную гувернантку до обморока. Кровь отхлынула от ее сердца, сознание отключилось, и мир перед глазами мадам Йодской потемнел.

На сей раз, впрочем, обморок длился недолго: гувернантка лишь на миг забылась от обуявших ее чувств. И чувства эти, несомненно, были весьма сильны, ибо бурная реакция не заставила себя ждать: вместе с вернувшимся сознанием сердце мадам Йодской захлестнула безудержная ярость – быть может, то была трусливая, преувеличенная ярость загнанного в угол зверя? Так или иначе, это помогло. Она пошатнулась, сделала глубокий вдох, вцепилась в стоявший рядом буфет – и сумела взять себя в руки. Ярость и негодование бушевали в ее груди, ярость на эту восковую поделку, что разгуливала по детской кроватке и скрипела, словно действительно обладала сознанием, разумом и речью! Вот только языка ее гувернантка не знала.

Если некое кошмарное зрелище способно парализовать человека, то оно же способно и оскорбить его. Вид дешевой фабричной игрушки, выдающей себя за живое, наделенное разумом и сердцем существо, заставил гувернантку прибегнуть к насилию, ибо терпеть это дальше она не могла. Мадам Йодска кинулась в атаку, взяв единственное доступное ей оружие – собственную туфлю на высоком каблуке, которую она в яростном порыве стянула с ноги, намереваясь разнести чудище вдребезги и тем самым уничтожить. Да, несомненно, порыв был истерический, но в то же время объяснимый. Богомерзкую куклу следовало сейчас же стереть с лица земли. Гувернанткой двигало лишь одно желание: разломать игрушку на мелкие куски, искрошить в пыль.

Они замерли друг против друга. Стеклянные глазки куклы сверлили ее глаза. Мадам Йодска изо всех сил замахнулась туфлей – но удара не последовало. Резкая боль, жгучая, как укус змеи, внезапно пронзила ее пальцы, запястье и всю руку. Женщина ослабила хватку, и туфля, вертясь в воздухе, полетела через комнату. В дрожащем пламени свечи мадам Йодской показалось, что стены комнаты содрогнулись. Парализованная и беспомощная, она в ужасе замерла. Кто из богов или святых мог сейчас прийти ей на помощь? Никто. Надеяться приходилось только на себя, на собственную волю. На грани обморока она все же сумела выдавить несколько слов.

– Боже!.. – услышала она свой надсадный шепот. – Это неправда! Тебя нет! Мой Господь отрицает твое существование! Взываю к Господу своему...

К ее вящему ужасу гадкая кукла тоже взмахнула рукой и яростно прокаркала в ответ что-то невразумительное, некие слова на неизвестном гувернантке наречии. В тот же миг она рухнула на одеяло, точно воздушный шарик, который проткнули иглой. На глазах мадам Йодской кукла съежилась и превратилась в бесформенное месиво, а Моника – о, ужас! – беспокойно заворочалась во сне, шаря руками по одеялу. Увидев, как невинное спящее дитя бессознательно стремится к непостижимому злу, гувернантка вновь не выдержала.

Все вокруг в очередной раз поглотила тьма.

Дальше в памяти мадам Йодской случился провал: эмоции и суеверия окончательно затуманили ей рассудок. Она запомнила лишь несколько порывистых, безотчетных действий, а после очнулась уже у себя в комнате, где она стояла на коленях и твердила молитвы. Мадам Йодска не помнила, как попала в свою комнату, как прошла по коридору и поднялась по лестнице. Однако туфлю она крепко сжимала в руке. И еще в памяти сохранилось, как она судорожно вцепилась в неподвижную восковую куклу и долго колошматила, рвала и била ужасное тельце, покуда опилки не брызнули из лопнувших суставов, а сама игрушка, если не превратилась в пыль, то, по крайней мере, была обезображена до неузнаваемости. Затем гувернантка безжалостно запихнула ее в стол, до которого Моника не могла дотянуться во сне. Все это время девочка крепко спала. Это мадам Йодска помнила очень хорошо. Перед глазами застыла такая картина: изувеченное маленькое чудовище лежит вниз головой в ящике, непристойно задрав юбку и растопырив голые ноги, лежит без движения, сверкая окосевшими глазками, и все же оно полно жизни и злого умысла.

Никакие истовые молитвы не могли стереть эту картину из ее памяти.

Теперь она окончательно убедилась, что должна открыто, с глазу на глаз поговорить обо всем с хозяином дома; того требовали ее совесть, благоразумие и чувство долга. Гувернантка вполне сознательно не заговаривала о кукле с самой Моникой и считала, что поступает правильно. Опасно заострять внимание ребенка на том, о чем тот пока и не задумывается. Однако с полковником Мастерсом, своим нанимателем, убежденным в ее порядочности и доверившим ей самое дорогое – свое дитя, – следовало объясниться немедленно.

Устроить такую беседу оказалось до абсурда непросто. Во-первых, хозяин ненавидел подобные разговоры и избегал их; во‑вторых, слуги крайне редко видели его дома, ибо по вечерам он уходил играть в бридж, а по утрам никто не смел к нему приближаться. Он считал, что за хозяйством не нужен присмотр, если однажды поставить все на правильные рельсы. Единственной из домочадцев, изредка осмеливавшейся подходить к полковнику Мастерсу, была миссис О’Райли. Раз в полгода она врывалась к нему кабинет, сообщала хозяину о своем уходе, получала прибавку к жалованью и оставляла его в покое еще на шесть месяцев.

Мадам Йодска, зная о привычках хозяина, подстерегла его днем в коридоре, пока у Моники был предобеденный сон. Полковник собирался уходить, и она наблюдала за ним с лестничной площадки второго этажа. Со дня своего возвращения она еще ни разу его толком не видела. В очередной раз она восхитилась его выправкой и бесстрастным смуглым лицом. «Настоящий воин», – подумала гувернантка. Сердце ее часто забилось в груди, и она побежала вниз. Все заготовленные фразы вмиг вылетели у нее из головы, стоило ему замереть и обратить на нее строгий взгляд; с губ гувернантки хлынул поток бессвязных английских слов. Полковник быстро остановил ее тираду, хотя поначалу слушал вполне вежливо.

– Повторюсь, я очень рад вашему возвращению. Монике вас не хватало...

– Видите ли, у нее появилась игрушка...

– Вот именно! – перебил ее полковник. – Ничуть не сомневаюсь, что игрушка пришлась очень кстати. Целиком доверяю вашему выбору... Если вам что-то понадобится, не стесняйтесь ко мне обращаться... – И он отвернулся, давая понять, что спешит.

– Но это не я ее подарила! Она ужасна, ужасна...

Полковник Мастерс усмехнулся, что случалось с ним крайне редко.

– Безусловно, все детские игрушки ужасны, но раз ребенку нравится... Я сам игрушку не видел, судить не могу... Если вы знаете, чем ее заменить, пожалуйста, я не против. – Он пожал плечами.

– Я ее не покупала, ее принесли! Она издает звуки... Разговаривает! И я своими глазами видела, как эта кукла двигается... Ходит сама по себе.

Полковник Мастерс к тому времени успел подойти к двери. При слове «кукла» он развернулся, как громом пораженный, лицо его вспыхнуло и тотчас побелело, а в горящих глазах мелькнуло странное выражение, не вязавшееся с его суровым обликом: казалось, душа полковника ушла в пятки.

– Кукла... – очень тихо повторил он. – Вы сказали – «кукла»?

Его взгляд и выражение лица так смутили гувернантку, что она сумела выдавить из себя лишь сбивчивый рассказ о доставленной в особняк посылке. Когда полковник сурово уточнил, не та ли это посылка, которую он приказал уничтожить, мадам Йодска пришла в еще большее смятение.

– Не та ли?! – грозным шепотом повторил он вопрос, словно у него не укладывалось в голове, что кто-то мог ослушаться его приказа.

– Если не ошибаюсь, сэр, сверток выбросили, – покривила душой гувернантка, пытаясь спасти кухарку от хозяйского гнева. – А Моника, видно... нашла его.

Как бы ни кляла она себя за малодушие, суровость и непреклонность полковника не позволяли ей собраться с мыслями; кроме того, ее не покидало желание уберечь его от страданий, словно на кону были счастье и благополучие не Моники, но его самого.

– Кукла разговаривает! И ходит! – в отчаянии выпалила мадам Йодска, наконец заставив себя посмотреть ему в глаза.

Полковник Мастерс окаменел. Казалось, у него перехватило дыхание.

– То есть сейчас эта кукла у Моники? Она с ней играет? И вы видели, как кукла говорит и двигается? – Все эти вопросы он задавал тихо, будто обращаясь к самому себе. – Вы ее... слышали? – прошептал он.

Гувернантка не нашлась с ответом и уронила голову. От полковника исходил такой ужас, что ее, казалось, обдало порывом ледяного ветра. Она поняла, что он напуган до глубины души.

Полковник не стал, однако, бранить или винить гувернантку.

– Вы правильно сделали, что сообщили... Благодарю вас, – уравновешенно произнес он и добавил – так тихо, что она едва различила зловещие слова: – Я ведь ждал чего-то подобного... рано или поздно... это должно было случиться. – Последние слова утонули в платке, который он поднес к лицу.

Тотчас что-то в душе гувернантки словно бы откликнулось на его безмолвную просьбу о сочувствии: ее страх как рукой сняло. Она шагнула к полковнику и заглянула ему в глаза.

– Вы можете убедиться в этом сами! – с неизвестно откуда взявшейся решительностью сказала она. – Пойдемте со мной в детскую.

Полковник пошатнулся и несколько секунд молчал.

– Кто – срывающимся голосом спросил он, – кто принес сверток?

– Мужчина, как я поняла.

Последовало молчание, тянувшееся, казалось, несколько минут.

– Белый... – наконец вымолвил полковник. – Или... чернокожий?

– Смуглый, – ответила гувернантка. – Очень смуглый.

Полковник Мастерс дрожал как осиновый лист, лицо его стало кипенно-белым. Поникший, обессилевший, он прислонился к двери. Мадам Йодска поняла, что, если сейчас же не возьмет дело в свои руки, все может закончиться обмороком, свидетельницей которого она вовсе не хотела становиться.

– Сегодня ночью вы пойдете со мной в детскую, – твердо проговорила она, – и мы вместе послушаем, что там происходит. Подождите, я сейчас вернусь. Вам необходим глоток бренди.

Минутой позже она вернулась, запыхавшаяся, со стаканом бренди. Глядя, как полковник его осушает, она поняла, что поступила верно. Его покорность это доказывала. Ей и самой было удивительно, как из ее трусости и нерешительности могло родиться бесстрашие.

– Встречаемся сегодня, – повторила она, – после вашего бриджа, в коридоре возле детской. Буду вас ждать в половине первого ночи.

Полковник Мастерс наконец выпрямился, пристально поглядел на мадам Йодскую и едва заметно опустил голову в кивке и поклоне одновременно.

– В двенадцать тридцать, – пробормотал он, – рядом с детской.

Тяжело опираясь на трость, он вышел на улицу. Она проводила его взглядом, чувствуя, как ее страх сменяется состраданием, и сознавая, что сейчас наблюдает за неверной поступью человека, которого ни на минуту не оставляют муки совести и который напуган так, что не может даже помыслить о Боге.

В назначенное время мадам Йодска была готова к встрече; она не спускалась к ужину и весь вечер молилась у себя в комнате, однако пришла уложить Монику спать.

– Хочу куколку! – взмолилось милое дитя. – Без нее мне не заснуть.

Мадам Йодска неохотно взяла куклу кончиками пальцев и положила на прикроватный столик.

– Здесь ей будет гораздо удобнее, милая, а в постельке ей не место. – Гувернантка заметила, что кукла аккуратно зашита и скреплена булавками.

Девочка жадно схватила куклу обеими руками.

– Нет, пусть спит со мной! – с улыбкой потребовала она. – Вот тут, рядышком. Мы рассказываем друг другу сказки. А когда она далеко, я ее плохо слышу. – Она так ласково ее обняла, что у гувернантки невольно сжалось сердце.

– Конечно, милая, раз она помогает тебе заснуть, пусть лежит рядом.

Моника не заметила ни трясущихся рук любимой воспитательницы, ни ужаса в ее глазах и голосе. Действительно, едва лишь кукла легла на подушку и детские пальцы погладили ее розовощекое восковое личико и желтые волосы, как Моника закрыла глаза, удовлетворенно вздохнула и погрузилась в сон.

Мадам Йодска на цыпочках вышла из комнаты, ни разу не посмев обернуться. В коридоре она отерла со лба холодный пот и зашептала молитву:

– Господи, спаси и сохрани ее! И прости меня, Боже, если я согрешила.

Она пришла вовремя и знала, что полковник Мастерс тоже не заставит себя ждать.

Вечер тянулся очень долго. Гувернантка решила во что бы то ни стало не приближаться к двери детской до назначенного времени, боясь ненароком услышать звук, который потребует от нее немедленных действий. Она сидела у себя в комнате и не выходила в коридор. Через некоторое время запас молитв иссяк, ибо они одновременно ободряли ее и обманывали. Если Господь может помочь, с ее стороны довольно и одной короткой просьбы. Многочасовые мольбы же не просто оскорбляли Бога, но и изматывали физически ее саму. Потому она умолкла и взялась за трактат одного польского святого, но не поняла из прочитанного ни единой строчки. Позже она погрузилась в тревожную дрему, а потом заснула...

Ее разбудили тихие шаги за дверью. Взглянув на часы, она увидела, что уже одиннадцать. Шаги были знакомые: это миссис О’Райли шла в свою спальню. Вскоре они стихли. Мадам Йодска с неизъяснимым чувством стыда вернулась к книге польского святого, решив ни в коем случае больше не засыпать, но все же опять задремала...

Она и сама не поняла, что разбудило ее на сей раз. Сердце испуганно сжалось. Она прислушалась. Ночь была неприятно тихая, в доме стояла гробовая тишина. Никто не проезжал мимо особняка по улице, не шелестели на подъездной дорожке мрачные сосны. Кругом – ни звука. И вдруг, когда она взглянула на часы и увидела, что уже за полночь, в тишине щелкнула, закрываясь, входная дверь – из-за расстроенных нервов гувернантке показалось, что грянул выстрел. Затем в коридоре на первом этаже раздались шаги. Вот они уже на лестнице. Полковник Мастерс вернулся домой. Он шел медленно, с неохотой, мадам Йодска это чувствовала.

Она вскочила со стула, глянула в зеркало, сбивчиво помолилась и открыла дверь в темный коридор.

Она похолодела – и телом, и душой. «Что ж, теперь он сам все увидит и услышит, – подумала она. – Да поможет ему Бог!»

Гувернантка пересекла коридор и приблизилась к двери в детскую. Она так усиленно прислушивалась к тишине, что, кажется, слышала смятенный бег собственной крови по венам. Добравшись до условленного места, она выпрямилась и стала ждать. Шаги приближались. Мгновением позже в конце коридора появилась высокая мужская фигура: темный силуэт в тусклом свете, проникавшем сюда из коридора на первом этаже. Силуэт стремительно приблизился к ней. Мадам Йодска тихо вымолвила: «Доброй ночи», а полковник пробормотал: «Я же обещал прийти... Господи, какой бред...» или что-то в таком роде, после чего оба заняли свои места в темном коридоре и больше уже ничего не говорили. Они стояли рядом, плечом к плечу, у двери в детскую. Сердце мадам Йодской неистово колотилось.

Она слышала его дыхание. Когда он неловко переступил с ноги на ногу, пахнуло спиртным и табачным дымом, и вдруг все ее существо захлестнуло удивительное чувство: материнское стремление защитить этого человека и одновременно физическое влечение, желание обнять, прижать его к себе, впиться поцелуем в его губы... и в то же время уберечь его от ужасной беды, которую он навлек на себя по неведению. С отвращением, прискорбием и ощущением собственной греховности она признала в себе эту низменную страсть, а в следующий миг перед глазами возник лик варшавского священника. Значит, где-то рядом зло. Сам дьявол. Гувернантку заколотило, затрясло так неудержимо, что она потеряла равновесие и в поисках опоры качнулась не к стене, а к полковнику. Еще миг – и она упала бы в его объятия.

Тут некий звук нарушил тишину, и гувернантка выпрямилась. Звук доносился из-за двери.

– Слушайте! – прошептала она, вцепившись в руку полковника.

Он не пошевелился и ничего не сказал, но всем телом подался к закрытой двери. В самом деле, из детской спальни доносился звук – точнее, звуки. Отчетливо угадывался голос Моники и чей-то еще, более тонкий и пронзительный, который перебивал и отвечал. Два голоса.

– Слушайте, – повторила она едва различимо и почувствовала, как полковник до боли крепко стиснул ее руку.

Поначалу слов было не разобрать, лишь два голоса звучали в мертвой тишине спящего дома: сонный детский и еще один, странный, скрипучий и едва ли человеческий, но все же голос.

Que le bon Dieu...[14] – начала было гувернантка и тотчас умолкла, увидев, как полковник Мастерс нагнулся и сделал последнее, что могло бы прийти ей в голову: опустившись на одно колено, он приник глазом к замочной скважине и почти целую минуту смотрел в нее, не отпуская руки мадам Йодской.

Звуки смолкли, в комнате воцарилась полная тишина. Мадам Йодска знала, что в свете ночной лампы полковник сейчас ясно видит головку Моники на подушках и куклу в ее руках. Да, он должен был все видеть, но в таком случае, почему он молчит? На несколько мгновений гувернантку охватило странное чувство. Она почти решила, что все это ей привиделось и она выставила себя перед полковником полоумной истеричкой. От этой мысли ее обдало жаром, и царившая в коридоре мертвая тишина только усилила ее дурноту. Неужели она и впрямь сошла с ума? Неужели зрение и слух ее обманули? Почему он ничего не видит, не говорит, не делает? Почему смолкли голоса? Из комнаты не доносилось ни звука.

Тут полковник Мастерс резко выпустил ее руку и встал в полный рост. Мадам Йодска сжалась, морально готовясь к шквалу презрительных упреков, который вот-вот должен был на нее обрушиться. Тем сильнее было ее удивление, когда вместо ожидаемой брани она услышала сдавленный шепот:

– Я все видел. Кукла ходила!

Мадам Йодска обмерла.

– Она наблюдает за мной, – добавил он едва слышно. – Смотрит прямо на меня!

В первый миг она лишилась дара речи, такое на нее нахлынуло отвращение; затем, различив в шепоте полковника Мастерса непередаваемый ужас, она сумела частично восстановить присутствие духа. Однако полковник ее опередил, он первым нашел слова, ужасные слова, обращенные, казалось, к нему самому, а не к ней:

– Этого я и боялся... Да, я знал, что однажды это случится... Но не так... Не так.

И тут же из-за двери долетел голос, милый, родной, искренний и нежный голос Моники, которая воскликнула:

– Нет! Не уходи! Вернись ко мне... Прошу!

Точно в ответ на ее мольбу опять раздались тихие скрежещущие звуки. В них угадывались слова, но слова незнакомые и непостижимые. Они пронзили мадам Йодскую подобно ледяным иглам. Она застыла. Напротив замер полковник Мастерс – неподвижная, неодушевленная глыба сначала стояла без движения, а потом качнулась к ней. Губы полковника оказались так близко, что она ощутила дыхание на своей щеке, когда он зашептал:

Бут лага... – вновь и вновь твердил он незнакомые слова. – «Месть»... на языке хиндустани!

Он испустил долгий мучительный вздох. Скрипучие слова просачивались в ее душу подобно каплям яда – слова, которые она прежде слышала, но не понимала. Теперь ясно, что они означали. Месть!

– Я должен туда войти, – пробормотал полковник. – Должен.

Смутная догадка мадам Йодской подтвердилась: опасность грозила не Монике, а ему! Этим и объяснялось ее безотчетное материнское желание уберечь полковника от зла. Смертоносная сила, заключенная в омерзительной кукле, была направленапротив него.

Он порывисто шагнул к двери.

– Нет! – вскричала она. – Лучше я! Пустите!

Она кинулась к полковнику Мастерсу и хотела оттолкнуть его в сторону, но тот уже положил ладонь на дверную ручку, и дверь распахнулась. На секунду они вместе замерли на пороге детской. Правда, мадам Йодска оказалась за спиной полковника и теперь отчаянно пыталась пробиться вперед и перегородить ему дорогу.

Она посмотрела из-за его плеча. В попытке объять взглядом все сразу она так широко распахнула глаза, что рисковала и вовсе ничего не увидеть от напряжения. Впрочем, зрение ее не подвело; она увидела все – то бишь ничего. Ничего необычного в комнате не было, ничего пугающего или сверхъестественного... Вновь мадам Йодскую постигло разочарование. Неужели она довела себя до такого исступленного ужаса лишь затем, чтобы увидеть, как Моника мирно спит в своей уютной спальне? В неверном свете ночной лампы они увидели спящее дитя, причем никаких игрушек в ее кроватке не оказалось. На прикроватном столике – ваза с цветами, рядом стакан воды, на подоконнике прямо над изголовьем кровати лежала книжка с картинками, а само окно снизу было приоткрыто. Моника лежала с закрытыми глазами, мерно и тихо дыша, – ни намека на недавнее волнение, каким должны были сопровождаться прозвучавшие минуту назад мольбы. Разве что стеганое одеяло сбилось комком в изножье, как будто Монике стало жарко во сне, и она его скинула. Больше ничего.

За несколько мгновений полковник Мастерс и мадам Йодска успели осмотреть комнату целиком. Стояла такая тишина, что слышно было даже дыхание девочки. Тщетно они обыскивали глазами спальню: нигде не было никакого движения... И тут мадам Йодска увидела. Или, скорее, почувствовала кожей, поскольку остальные органы чувств молчали. Да, определенно, в тихой неподвижной комнате некое движение все же угадывалось. И оно таило в себе угрозу.

Гувернантка была твердо убеждена – ошибочно или нет, – что ни ей самой, ни спящему ребенку опасность не грозит, зато она грозит полковнику Мастерсу.

– Ждите у двери, – произнесла она почти командным голосом, почувствовав, что полковник пытается ее обойти. – Вы же видели, что кукла наблюдала за вами. Она где-то здесь... Берегитесь!

Она было схватила его за руку, но полковник уже шагнул к кроватке.

– Бред сумасшедшего... – пробормотал он.

Ни разу в жизни она не испытывала такого восхищения перед мужчиной, как в тот миг, когда увидела его решительный шаг навстречу явной опасности – физической и духовной, – ни до, ни после той ночи столь кошмарное и пугающее зрелище не представало ее взору. Сострадание и ужас захлестнули ее, с головой увлекая в пучину безысходной тоски. Мелькнула мысль: нельзя живому человеку видеть, как другой идет навстречу своему року. Никто не в силах изменить уготованного звездами.

Вдруг ее взгляд ненароком остановился на стеганом одеяле. Скомканное, оно лежало в тени изножья, и, если бы Моника не пошевелилась, пролежало бы там до самого утра. Но Моника пошевелилась. Ровно в тот миг она вытянула ножки и переменила позу, слегка примяв складки тяжелого одеяла, отчего гористый ландшафт чуть изменился, обнажив нечто странное – и очень маленькое. До сих пор оно пряталось в тени, а сейчас выскочило на свет из своего темного гнезда, как черт из табакерки. Оно двигалось с нечеловеческой, поистине пугающей скоростью и вселяло ужас: невероятно крошечное, невероятно злобное, с запрокинутой головой и яростно пылающими глазками – кошмарное подобие человека, – оно неистово перебирало ножками и ручками. Неукротимое потустороннее зло, воплощенное в нелепом обличье.

Кукла с поразительным проворством и решительностью неслась по скользкому атласному одеялу, спускаясь в низины и взбираясь на холмы, образованные мягкими складками. Не подлежало никаким сомнениям, что она наметила себе цель и двигалась именно к ней. Ее неподвижные стеклянные глазки смотрели за спину помертвевшей от ужаса гувернантке – туда, где стоял полковник Мастерс.

Она инстинктивно обернулась и обхватила его плечи рукой, которую он мгновенно скинул. Ее судорожный жест – попытка защитить его, – словно растаял в воздухе, оставшись никем не замеченным...

– Пусть нападает! – крикнул полковник Мастерс. – Я с ней разделаюсь!..

Он с силой оттолкнул мадам Йодскую в сторону.

Кукла приближалась. Шарниры ее крошечных ручек и ножек издавали тонкий скрежет, в котором угадывались те самые слова, что мадам Йодска слышала уже не раз. Слышала, не понимая их кошмарного смысла, который теперь был ей ясен: «Бут лага». Месть.

Кукла со сверхъестественной скоростью метнулась к полковнику Мастерсу.

Тот не успел ни отшатнуться, ни отскочить в сторону – не успел принять вообще никаких мер для своей защиты: чудище спрыгнуло с кровати и мгновенно атаковало, впившись крошечными зубками в глотку полковника Мастерса. Кукольные челюсти плотно сомкнулись на его горле.

Все произошло так быстро, что мадам Йодска не успела ничего рассмотреть. Ее память запечатлела только мелькнувшую в воздухе черно-белую молнию. Это мимолетное событие, казалось, существовало лишь в настоящем, не имея прошлого. Яркая вспышка парализовала гувернантку, отчего та на миг утратила способность различать прошлое и настоящее. Она стала свидетельницей этого события, но не сумела его осознать и потрясенно замерла, не в силах пошевелиться или вымолвить хоть слово.

Полковник Мастерс стоял рядом с нею так тихо, словно ничего не произошло – он был хладнокровен и спокоен, как всегда. В миг атаки ни звука не сорвалось с его губ, он даже не попытался отмахнуться от куклы. Судя по всему, он смирился со своей участью и решил принять ее достойно. Наконец он заговорил, и произнесенные им слова потрясли мадам Йодскую своей кошмарной обыденностью и приземленностью:

– Одеяло сбилось... Хорошо бы его расправить, не так ли?

Приземленные слова и действия, как известно, – отдушина для выпуска паров истерии. Мадам Йодска недоуменно охнула, но повиновалась. Машинально шагнув к кровати, чтобы выполнить просьбу полковника Мастерса, она заметила краем глаза, как он небрежно смахнул что-то с шеи – словно прихлопнул осу, комара или некое ядовитое насекомое, пытавшееся его ужалить. В остальном он был совершенно спокоен и неподвижен.

Мадам Йодска взялась за края одеяла и с ужасом увидела, что Моника сидит в кровати и смотрит на нее широко распахнутыми глазами.

– Ой, Доська! – воскликнула девочка, спросонья употребив ласковое прозвище, которое дала гувернантке еще в раннем детстве. – И папа тут! Ух ты...

– Я т-только укрыть тебя зашла, – с запинкой ответила мадам Йодска, почти не слыша саму себя. – Спи, спи, дитя... Я заглянула тебя проведать, – бормотала она первое, что приходило на ум.

– И папа с тобой! – радостно повторила не до конца проснувшаяся Моника, гадая, что все это значит, и протягивая ручки к гувернантке. – О! О!..

Этот разговор, хотя на описание его ушла минута, длился от силы секунд десять, пока мадам Йодска расправляла одеяло, а полковник Мастерс стряхивал что-то с шеи. Никаких звуков сзади не раздавалось, если не считать короткого резкого вдоха, который тут же оборвался, а потом мадам Йодска кое-что заметила. Она клянется памятью своего варшавского священника, что видела это своими глазами.

В минуты парализующего оцепенения нас подводят отнюдь не чувства; напротив, органы чувств вовсю бьют тревогу; куда больше времени требуется мозгу на осознание того, что же они пытаются сообщить. На нас находит ступор, и мыслительные процессы замедляются.

Лишь секундой позже мадам Йодска поняла, что именно предстало ее глазам. В открытом окне над изголовьем кроватки показалась черная рука и схватила с пола отброшенную полковником Мастерсом куклу, после чего молниеносно исчезла в ночном мраке.

Никто, кроме гувернантки, этой руки не увидел, с такой сверхъестественной скоростью она промелькнула.

– А теперь ты быстренько уснешь, милая моя Моника, – шептал полковник Мастерс, склонившись к дочери. – Я просто хотел тебя проведать. – Голос у него был ужасно тонкий, почти беззвучный.

Мадам Йодска, окаменев, стояла у двери, наблюдала и слушала.

– У тебя все хорошо, папочка? Мне что-то снилось, но я забыла что.

– У меня все замечательно. Лучше не бывает. Хотя нет, станет еще лучше, когда я увижу, как ты сладко спишь. Ну, закрывай глазки. Давай я погашу этот дурацкий светильник, это из-за него тебе плохо спится.

Они вместе задули огонь в лампе, после чего девочка сонно хихикнула и утихла. Полковник Мастерс на цыпочках подошел к стоявшей у двери мадам Йодской.

– Столько шума из ничего, – пробормотал он тем же ужасным тонким голосом.

Когда они вышли в коридор и закрыли за собой дверь, полковник сделал нечто совершенно неожиданное. Он заключил молодую полячку в объятия, на миг прижал к себе, исступленно поцеловал в губы и тотчас оттолкнул.

– Спасибо, и благослови вас Господь, – тихо и яростно проговорил он. – Вы сделали все, что могли. Отважно сражались. Но я получил по заслугам. Я ждал этого много лет. – С этими словами он пошел вниз, в свою спальню, однако на середине лестничного пролета замер и, подняв голову, посмотрел на нее. – Скажите врачу, что я принял снотворное, – хрипло прошептал он, – слишком большую дозу.

Примерно это мадам Йодска и сообщила явившемуся наутро врачу, которого домочадцы спешно вызвали по телефону, как только обнаружили в спальне мертвеца с распухшим черным языком. Следователю она рассказала ту же историю, и найденный рядом с кроватью пустой пузырек из-под сильного снотворного подтвердил ее слова.

Удивительно, что Моника, в силу возраста пока воспринимавшая горе поверхностно и эгоистично – как прискорбную личную утрату, – с той поры ни разу не вспоминала о любимой кукле, которая скрашивала ее одиночество и которой она, не имея иных друзей, днем и ночью поверяла все свои сокровенные тайны. Кукла совершенно стерлась из детской памяти, будто ее и не было. Если же кто-то заговаривал с Моникой о кукле, она непонимающе хлопала ресницами и отвечала, что ей куда больше нравятся плюшевые медведи. Эта страница ее памяти была девственно-чиста.

– Они такие мягкие и уютные, – говорила она про мишек. – И не колются, когда их обнимаешь. К тому же, – простодушно добавляла она, – они не пищат и не норовят вырваться из рук...

Оттого в иных дальних предместьях – где свет от редких фонарей тонет в глухом мраке, где влажный ветер едва шевелит кроны горных сосен, а люди то и дело восклицают: «Пора переезжать в город!» – иногда слышно, как шевелятся иссохшие кости прошлого, скрытого за стенами респектабельных особняков.

Смит: случай в пансионе

– Когда я еще учился в медицинском институте, – заговорил доктор, садясь вполоборота к своим слушателям, устроившимся полукругом у камина, – судьба свела меня с двумя весьма любопытными людьми; один из них особенно мне запомнился, поскольку по его милости я испытал самые яркие и, пожалуй, самые неприятные чувства в своей жизни.

Долгие месяцы мы снимали жилье в одном доме, однако лично знакомы не были. Я знал лишь, что этажом выше живет некий Смит, и его фамилия, разумеется, ровным счетом ничего для меня не значила. Лекции, учебники, клиническая практика – я был занят по горло и выкраивать время на знакомство с остальными жильцами дома не собирался. Однако случай все же свел нас, и первая встреча со Смитом произвела на меня неизгладимое впечатление. В ту пору я не мог понять, чем же он так меня поразил, но теперь, с позиции человека более опытного и умудренного жизнью, я склонен объяснять это тем, что он всколыхнул во мне, с одной стороны, острое любопытство, а с другой, ужас – если в студенте-медике вообще можно его всколыхнуть, – причем оба эти чувства были такой силы и глубины, на какую только способен данный организм с данной нервной системой, именуемый «мною».

Как он узнал, что я интересуюсь еще и языками, остается для меня большой загадкой, но однажды вечером он без всякого предупреждения тихо вошел ко мне и спросил, не знаю ли я иврит и не смогу ли пояснить, как произносятся некоторые слова.

Надо отметить, он выбрал путь наименьшего сопротивления, поскольку просьба его невероятно мне польстила, и я с радостью согласился оказать ему эту услугу. Лишь когда он поблагодарил меня и ушел, я осознал, с каким необычным человеком только что встретился. Хоть убейте, я не смогу подобрать слов и толком объяснить, чем же именно он так меня поразил, но я пришел к твердому убеждению, что он заметно отличается от своих сверстников, что его уму вообще чуждо простое человеческое общение и людские страсти, и обитает этот ум в совсем иных, горних мирах, где воздух холоден и разрежен.

Стоило ему уйти, я обратил внимание на две вещи: во‑первых, мне было крайне любопытно узнать побольше об этом человеке и его интересах, а во‑вторых, по коже у меня бегали мурашки, а волосы на затылке стояли дыбом.

Тут доктор взял паузу и хотел сделать глубокую затяжку, но обнаружил, что трубка потухла и без спичек не обойтись. В полной тишине, свидетельствовавшей об искреннем интересе слушателей, кто-то поворошил кочергой угли в камине, а один или два человека украдкой покосились в темную глубину коридора.

– Вспоминая нашу встречу, – продолжал доктор, глядя на ненадолго ожившее в очаге пламя, – я вижу невысокого коренастого мужчину лет сорока пяти, с широченными плечами и маленькими, тонкими кистями. Несоответствие это сразу бросилось мне в глаза. Помню свою мысль: разве могут у эдакого здоровяка быть такие изящные пальцы? Голова у него была крупная и очень вытянутая в длину – голова идеалиста, вне всяких сомнений, притом с необычайно развитым выдающимся подбородком и челюстными костями. В этом состояло второе удивительное противоречие его внешности, о чем я теперь могу судить куда лучше, поскольку имею представление о законах физиогномики. Особенность эта свидетельствует, разумеется, о пылком, но вместе с тем уравновешенном идеализме, сдерживаемом сильной волей и здравомыслием, чем далеко не часто могут похвастаться мечтатели и творцы.

Как бы то ни было, передо мной явно была личность многогранная – так сказать, маятник с чрезвычайно широкой амплитудой движения. Волосы у него были на редкость тонкие, а нос и губы – словно высеченные тончайшим скальпелем из воска. Описание его глаз я приберег напоследок. Они были огромные и весьма изменчивые – менялся не только их цвет, но и характер, размер и форма. Порой начинало казаться, что они с чужого лица, если вы понимаете, о чем я, и в то же время их непостоянная серо-зеленая глубина с безымянным темно-серым отливом лучилась загадочным и недобрым светом, придававшим всему лицу прямо-таки зловещий вид. Никогда не встречал человека с таким лучистым взором.

Рискуя утомить вас пространными описаниями, отмечу все же, что таким впервые предстал Смит в моем скромном студенческом обиталище тем зимним вечером, хотя, разумеется, я еще ничего не сказал о его человеческой сути – ибо она поистине не поддается ни описанию, ни пониманию. Я уже упомянул об источаемом им духе неприветливости, холодности и оторванности от всего людского. Не знаю, чем еще можно объяснить множество маленьких потрясений или ударов, каковым неизменно подвергалась моя психика в его присутствии, однако что-то в нем мгновенно обостряло мое восприятие, заставляя напрячь каждый нерв, навострить уши и держаться начеку. Я не говорю, что от него исходила прямая угроза, нет. Скорее, он производил впечатление того, кто подчинил себе некие неведомые силы, и при встрече с оными нервные центры моего организма моментально настораживались.

С первых дней знакомства с этим господином я пережил, испытал и повидал немало такого, что не могу ни понять, ни объяснить; единственный раз в жизни мне довелось пообщаться с личностью, которая явно водила знакомство с нечистой силой и которая нагоняла на меня самую настоящую жуть. Сим малоприглядным человеком в моей судьбе был, конечно же, мистер Смит.

Не знаю, чем он занимался в дневные часы. Думаю, до самого захода солнца спал. Никто никогда не встречал его на лестнице и не слышал днем его шагов по комнате. Он был ночным созданием, явно отдававшим предпочтение темноте. Домовладелица тоже ничего о нем не знала – или не хотела рассказывать. Никаких правил дома он не нарушал, однако производил на нее удивительное впечатление. Я до сих пор не представляю, каким волшебным образом этому господину удавалось превращать самую обыкновенную хозяйку самого обыкновенного пансиона в скрытную и необщительную старуху. Одно это, полагаю, свидетельствовало о его одаренности.

«Он здесь уже много лет живет – поселился задолго до вас, юноша. Я, знаете ли, не имею привычки приставать с глупыми вопросами к людям, которые исправно платят за жилье». То были единственные слова о Смите, какие мне удалось из нее выжать, но, увы, они не сообщали ничего нового и к дальнейшим расспросам не располагали.

Потом начались экзамены, да и веселая студенческая жизнь не позволила мне долго ломать голову над личностью мистера Смита. На некоторое время я совершенно о нем забыл, он больше ко мне не наведывался, а я при всем желании не отважился бы нанести ему ответный визит.

Случилось так, что финансовое положение людей, в чьих руках были мои и без того ограниченные доходы, претерпело серьезные изменения. Я вынужден был отказаться от своих комнат на первом этаже и переместиться в куда более скромное помещение под крышей. Так я оказался прямо над Смитом и вынужден был по пути к своему жилищу каждый раз проходить мимо его двери.

В ту пору меня в любое время дня и ночи вызывали к роженицам, поскольку на четвертом курсе университета студенты-медики обязаны брать таких пациенток. Однажды, возвращаясь в два часа утра с очередного вызова, я с удивлением услыхал за дверью Смита голоса. В коридоре стоял необычный сладковатый запах, отдаленно напоминающий аромат ладана.

Я замедлил шаг, гадая, что там может твориться в столь поздний час. На моей памяти к Смиту никто никогда не приходил. На миг-другой я замер перед его дверью, занеся ногу над ступенькой. Мой интерес к этому человеку вспыхнул с новой силой, и любопытство взыграло так, что я едва не перешел к действиям. Наконец я получил возможность узнать хоть что-то об этом любителе ночи и тьмы!

Действительно, мне не послышалось: из-за двери доносились голоса, при этом лучше всего было слышно самого Смита, а собеседник лишь изредка разбавлял парой слов мерный поток его речи. Хотя Смит вещал громко и отчетливо, я не смог разобрать ни единого слова, и лишь потом до меня дошло, что он, очевидно, говорил на иностранном языке.

Шаги тоже были явственно слышны: двое расхаживали по комнате, то и дело проходя мимо двери. Один – легкий, проворный и быстрый, второй – грузный, несколько неповоротливый. Голос Смита, монотонный и странно заунывный, не умолкал ни на секунду, делаясь то громче, то тише по мере того, как он снова и снова мерил шагами комнату. Его собеседник тоже не сидел на месте, однако двигался иначе: шажки его то ускорялись, то резко замирали, будто он спотыкался, после чего раздавался шум, словно он врезался в стену или мебель.

Чем дольше я прислушивался к голосу Смита, тем страшнее мне становилось. Казалось, Смит в беде, и во мне даже зашевелилось – очень слабо, признаю, – импульсивное желание постучать в дверь и спросить, не нужна ли ему помощь.

Однако не успел я перейти к действию – и даже как следует взвесить в уме все «за» и «против», – как рядом раздался тихий шепот, явно принадлежавший Смиту, правда прозвучал он не за дверью, а возле самого моего уха, словно Смит стоял рядом. Я так испугался, что невольно отпрянул и схватился за перила, чтобы не упасть с лестницы.

«Вы ничем не можете мне помочь, – отчетливо произнес голос. – И лучше вам сейчас же пойти к себе, там гораздо безопаснее».

Я до сих стыжусь того, с какой быстротой взлетел по темной лестнице на свой этаж и как сильно дрожали руки, пока я запирал дверь и зажигал свечи. Но я хочу рассказать все как есть, без утайки.

Из-за того ночного происшествия, столь странного и в то же время совершенно пустячного, любопытство в отношении соседа вспыхнуло во мне с невообразимой силой. Оно же пробудило в моем сознании страх и недоверие к Смиту. Мы не встречались, однако я постоянно ощущал его присутствие на верхних этажах мрачного пансиона. Смит – нелюдимый, скрытный, преследующий неведомые цели – наталкивал меня на сомнительные размышления, заставлявшие мой разум выбираться из уютного кокона невежества. Как я уже говорил, мы со Смитом не встречались и ни разу не перемолвились ни словом, но я непрерывно ощущал мысленную или духовную связь с ним, будто диковинные силы его души просачивались в мою, нарушая ее равновесие. С наступлением темноты мне стало страшно подниматься к себе, и хотя внешне наши жизни никак не пересекались, я чувствовал, что невольно принимаю участие в процессах, на которых сосредоточен его ум. Он будто пользовался мною против моей воли, но как? Методы Смита были выше моего понимания.

Дело осложнялось тем, что в ту пору я был убежденным материалистом. Это весьма свойственно студентам-медикам, когда те начинают мало-мальски разбираться в анатомии человека и устройстве его нервной системы и, как следствие, приходят к опрометчивому выводу, будто Вселенная им покорилась и теперь они сжимают в своих щипцах ответ на главный вопрос мироздания. Я «познал все» и считал любую веру следствием умственной слабости или по меньшей мере неискушенности. Учитывая данное состояние моего разума, вы можете себе представить, какое действие внушаемый Смитом неизъяснимый страх оказал на мою психику: я стал буквально им одержим.

Хотя я не делал никаких записей о тех событиях, они оставили глубокую печать в моей душе, и я никогда не забуду точной их последовательности. Отлично помню, что произошло дальше в том моем приключении со Смитом, а я очень скоро убедился, что это именно приключение.

Доктор ненадолго умолк и положил трубку на стоявший сзади столик. Огонь в камине мало-помалу затухал, но никто даже не подумал им заняться. Тишина стояла такая, что, когда трубка легла на столик, эхо этого звука донеслось из дальнего, тонущего в потемках конца большого зала.

– Однажды, когда я сидел за чтением, дверь моей комнаты отворилась, и вошел Смит. Никаких попыток соблюсти приличия он не предпринимал. Было уже десять вечера, меня клонило ко сну, однако появление этого человека мгновенно меня взбодрило. Мои жалкие вежливые приветствия он отмел и сразу же обратился ко мне с просьбой произнести вслух несколько слов на иврите. Когда я это сделал, он без обиняков спросил, не являюсь ли я случайно счастливым обладателем одного очень древнего раввинского трактата.

Услышав название трактата, я был глубоко озадачен: откуда Смит узнал, что у меня есть эта книга? Однако дальше произошло нечто еще более удивительное: Смит уверенно пересек комнату и, прежде чем я успел дать утвердительный ответ или хотя бы кивнуть, снял с книжной полки упомянутый трактат. Он точно знал место, где тот стоял! Сказать, что я был заинтригован, – ничего не сказать. Я стал осыпать его вопросами и хотя из уважения к Смиту позволял себе лишь самые деликатные формулировки, на все мои вопросы он давал один и тот же ответ. Ненадолго отрываясь от страниц книги, он бросал на меня полный понимания взгляд, едва заметно кивал и произносил очень глубокомысленным тоном: «Ваш вопрос как нельзя более уместен». Больше я от него ничего не добился.

В тот раз он пробыл у меня минут десять или пятнадцать, а потом быстро ушел, прихватив с собой мой раввинский трактат, и я услышал, как лязгнул засов его двери.

Однако несколько минут спустя, не успел я вернуться к чтению или хотя бы прийти в себя после столь неожиданного визита, как дверь моя отворилась, и вот Смит уже вновь стоял рядом со мной. Не думая извиняться, он склонил лицо к моей настольной лампе и сквозь пламя уставился мне прямо в глаза. «Надеюсь, – прошептал он, – надеюсь, вас никто не тревожит по ночам?» – «А? – выдавил я. – По ночам?.. Вроде бы нет, никто не тревожит – по крайней мере, я не замечал...» – «Очень рад, – угрюмо ответствовал он, будто не видя моего смятения и недоумения. – Помните, если когда-нибудь вас побеспокоят, сразу же дайте мне знать». И с этими словами он вновь спустился к себе.

Несколько минут я сидел и гадал, как понимать его странное поведение. Он явно не безумец, рассуждал я, скорее – жертва безобидного заблуждения, обусловленного затворническим образом жизни; судя по интересовавшим его книгам, он увлекался средневековой магией или неким древним каббалистическим учением. Слова, которые он попросил меня произнести вслух, были, очевидно, «заклинаниями». Если читать их с большим чувством и напором, они якобы способны оказывать на людей физическое воздействие или рождать внутри самого заклинателя вибрации, проясняющие сознание.

Я все сидел и думал об этом человеке, о его образе жизни и возможных долговременных последствиях его опасных экспериментов. Прекрасно помню охватившее меня разочарование: ну вот, я благополучно навесил ярлык на это загадочное явление, и, стало быть, мое любопытство теперь угаснет.

Некоторое время я предавался таким размышлениям – прошло минут десять, от силы полчаса, – когда меня вырвало из забытья неприятное осознание: рядом со мной опять кто-то стоял. Сперва я решил, что это вернулся Смит, обладавший, как я успел узнать, умением стремительно и незаметно перемещаться в пространстве. Однако почти сразу меня посетило подозрение, что это вовсе не так, ведь я сидел прямо напротив двери и не видел, чтобы она открывалась.

Однако кто-то был в моей комнате – осторожно ходил туда-сюда, наблюдал, чуть ли не трогал меня! Я был в этом совершенно уверен, и хотя в тот миг еще не испытывал страха, должен признать, что мною овладели слабость и странное нежелание двигаться – предвестники полного паралича воли, вызываемого паническим ужасом. Если бы не это, я попытался бы спрятаться, забиться в угол, выскочить за дверь, да что угодно, лишь бы за мной перестали наблюдать!

В конце концов усилием воли я преодолел нервозность, быстро встал, поднял лампу повыше и осветил ею, точно прожектором, каждый угол своей каморки.

Комната была совершенно пуста! Совершенно пуста, по крайней мере так казалосьглазам, но не чувствам. Восприятие, каковое складывается у нас благодаря работе всех органов чувств сразу, а не каждого в отдельности, подсказывало мне, что рядом, почти у самого моего локтя, стоит человек.

Я говорю «человек» лишь потому, что не могу подобрать иного слова. Если это в самом деле было человеческое существо, то, я вас уверяю, оно совсем не походило на человека, то была иная форма жизни, совершенно неизвестная и чуждая мне по своей природе и сути. Нечто, обладающее колоссальной силой. По сей день я отчетливо помню ужас, постигший меня вместе с осознанием, что рядом находится незримое существо, способное раздавить меня, как муху, которое наблюдает за каждым моим движением, но само остается невидимым.

К этому ужасу прибавилось понимание, что оно приблизилось ко мне со вполне определенной целью. Что достижение этой цели самым непосредственным образом отразится не только на моем состоянии, но на самой моей жизни, потому как я начал испытывать растущую слабость, словно из меня постепенно вытягивали жизненные соки. Пульс сперва стал неровным, затем ослаб и едва различался. В первые же минуты я ощутил значительное ослабление всего организма, утрату самоконтроля и подступающую вялость.

Способность двигаться или оказывать какое-либо сопротивление стремительно покидала меня, и тут я услышал странный шум. Мне показалось, он доносится издалека, но на самом деле это распахнулась с грохотом дверь в мою комнату, и мужской голос начал властно приказывать кому-то на незнакомом мне языке. То был, конечно, Смит. Его голос летел снизу, с лестницы и, стоило ему добраться до моей комнаты, как я тотчас ощутил всем своим существом – нет, самойкожей – удивительное облегчение. Мимо, примерно на высоте моих плеч, со свистом пронеслось нечто крупное, и сейчас же мое сердце забилось свободней, вернулась способность ясно мыслить.

Внизу тихо затворилась дверь в комнату Смита, и я дрожащими руками опустил лампу на стол. Не представляю, что тогда произошло, но я отчетливо понял, что остался один, и силы вернулись ко мне так же стремительно, как до того покинули меня.

Я пересек комнату и подошел к зеркалу. Кожа моя побледнела, глаза были тусклы. Температура тела, как выяснилось, упала, пульс был неровный, нитевидный. Однако все эти мелкие признаки недомогания были сущей ерундой в сравнении с чувством, что я только что чудом избежал неведомой и чудовищной катастрофы, хотя прямых доказательств тому не было. Случившееся потрясло меня до глубины души.

Доктор поднялся из кресла и подошел к угасающему пламени. Никто не видел выражения его лица, когда он встал спиной к камину и продолжил свой причудливый рассказ.

– Я не хотел бы утомлять вас, – сказал он чуть тише, глядя поверх голов собравшихся так, словно перед его глазами вновь возникла обшарпанная мансарда того проклятого эдинбургского дома, – и сам не хотел бы утруждаться сейчас подробным анализом моих тогдашних чувств и общего состояния – умственного, психического и физического, – каковому я подверг себя той же ночью. Стоит лишь упомянуть одно чувство, преобладающее над всеми остальными: безудержную злость на себя за то, что я полностью утратил самоконтроль и поддался столь отвратительному и абсурдному наваждению. Да, я отчетливо помню свой внутренний протест и тот факт, что от него не было никакого толку, ведь бунтовал один лишь рассудок, душа же яростно отметала его доводы.

Впрочем, «наваждение» на том не закончилось; около трех часов утра я проснулся от звука крадущихся шагов, а в следующий миг раздался такой грохот, словно кто-то разом сбросил на пол все мои книги.

На сей раз я не испугался. Бранясь на чем свет стоит, я выскочил из кровати, мгновенно зажег свечу и еще в первом зареве вспыхнувшей спички, прежде чем фитиль успел заняться, заметил темно-серую тень причудливой формы, с более-менее человеческой головой. Она мелькнула по дальней стене и тотчас скрылась в темном углу возле двери.

Я выждал буквально секунду, пока свеча разгорелась как следует, и кинулся за тенью, но споткнулся о груду каких-то твердых предметов и едва не рухнул ничком на пол. Поднявшись, я обнаружил, что все книги с моей «иностранной» полки валяются на полу, а в комнате никого нет. Я обследовал все углы, заглянул за каждый предмет мебели – вы же понимаете, в студенческой каморке за двенадцать шиллингов в неделю не очень много мест, где можно спрятаться.

Зато причину грохота я установил. Некая весьма материальная сила сбросила с полки мои книги. Хотя бы это не подлежало сомнению. Возвращая их на место, я обратил внимание, что ни одна из книг не пропала, и задался вопросом, как же исполнитель сего розыгрыша мог незаметно проникнуть в мою комнату, а после исчезнуть.Ведь дверь моя была заперта на замок!

Странный вопрос Смита о том, не тревожит ли меня кто-нибудь по ночам, и наказ тотчас дать ему знать, если такое случится, конечно же, звучали у меня в голове, пока я стоял посреди комнаты в предрассветных сумерках и трясся, как осиновый лист. Но уже тогда я понимал, что такой человек, как я, просто не может признаться себе и тем более чужому человеку во встрече с чем-то потусторонним. Мне приснился чрезвычайно яркий кошмар, только и всего. Я скорее вытерпел бы еще тысячу таких встреч, чем отправился бы к Смиту за советом по эдакому поводу.

Мои размышления прервал стук в дверь, и я так вздрогнул от испуга, что выплеснул на пол растаявший свечной воск. «Впустите меня», – донесся из-за двери голос Смита.

Я отпер дверь. Смит был полностью одет, и бледность его лица имела необычайный оттенок. Она словно проступала сквозь кожу, отчего лицо как будто светилось. Глаза тоже ярко сияли.

Пока я гадал, что сказать соседу и чем он объяснит свой визит в столь поздний час, он уже закрыл за собой дверь и подошел ко мне ближе – очень близко, почти вплотную. «Вам следовало тотчас меня позвать», – произнес он шепотом, не сводя с меня больших глаз.

Я что-то пробормотал про страшный сон, но он пропустил мои слова мимо ушей, и я заметил, как его блуждающий взгляд – если странные движения его орбит можно назвать блуждающим взглядом, – остановился на моей книжной полке. Я внимательно наблюдал за ним, не в силах оторваться. Человек этот по неизвестной причине завораживал меня. Что он забыл у меня в три часа утра? Как он понял, что в моей комнате творится странное? Тут он зашептал, вперив в меня взгляд: «Причина происходящего кроется в вашей поразительной жизненной силе». Я охнул. Было в его голосе или тоне нечто такое, от чего кровь стыла в жилах. «Устоять очень сложно, понимаете? – вопросил он. – Но если так будет и дальше, одному из нас придется уйти».

Я окончательно потерял дар речи. У меня внутри пересохли все речевые каналы. Я просто глазел на него и гадал, что он скажет дальше. Все происходило как во сне, и, насколько помню, он велел мне пообещать, что в следующий раз я позову его сразу, а после стал расхаживать по комнате, издавая нечленораздельные звуки и производя странные пассы руками, пока не добрался до двери. Когда он исчез, я закрыл и запер за ним дверь.

Вскоре после этого история со Смитом достигла своего апогея. Это случилось через неделю или две, когда я в три часа ночи возвращался домой с вызова к очередной роженице, состояние которой очень меня беспокоило – беспокоило настолько, что я без всякой задней мысли миновал дверь Смита.

Газовая лампа на площадке еще горела, но огонь был совсем слаб и почти не разгонял глубокой тьмы, лежавшей на лестнице. Окно наверху едва заметно посерело, намекая на скорое наступление утра, однако в нем еще мерцали звезды. Вокруг стояла гробовая тишина, которую нарушало лишь завывание ветра на улице. Звук был непостоянный: ветер то поднимался, то вдруг опять стихал, отчего тишина становилась еще более глухой.

Я уже поднялся на свой этаж, как вдруг подскочил на месте от испуга. Это было машинальное действие, почти рефлекторное. Только поймав себя на том, что судорожно дергаю дверную ручку и размышляю, куда бы спрятаться, я осознал, что в воздухе рядом со мной прозвучал голос. Тот же самый голос, что я слышал прежде, только на сей раз мне показалось, что он умоляет о помощи. Я толкнул дверь и вломился в свою комнату, решив не обращать на голос внимания и тщетно уверяя себя, что это просто скрип половиц под весом моего тела или завывание ветра за окнами.

Однако не успел я добраться до стола со свечами, как тот же голос повторил: «На помощь! Помогите!» На сей раз крику сопутствовало то, что можно назвать лишь невероятно правдоподобной тактильной галлюцинацией. Меня трогали: кожу на моей руке ущипнули чьи-то пальцы.

Я опрометью кинулся вниз по лестнице, словно за мной гнались по пятам все привидения мира. У двери Смита я на миг замер. В голове звучала его настоятельная просьба чуть что сразу звать на помощь, и я всем телом навалился на дверь, не задумываясь, что в этот раз на помощь позвали меня.

Дверь мгновенно поддалась, и я влетел в комнату, полную удушающего дыма или пара, который медленно клубился в воздухе. Поначалу я ничего не мог разглядеть в этом чаду, кроме нескольких теней, то проступающих из тумана, то вновь исчезающих в нем. Наконец я различил, что единственный источник света – красная лампа на каминной полке и что комната, в которой я оказался впервые в жизни, почти полностью лишена мебели.

Ковер был скручен и валялся в углу, а на белых досках пола я разглядел черный круг, нарисованный каким-то неизвестным мне веществом: оно испускало едва различимый свет и, судя по всему, дымилось. Внутри круга и снаружи располагались затейливые изображения, нанесенные тем же самым черным дымящимся веществом. От них тоже, казалось, исходило слабое свечение.

Поначалу, когда я только вошел в комнату, мне почудилось, что она полна...людей – это слово первым приходит на ум, однако едва ли отражает действительность. Безусловно, то были живые существа – но не человеческие, в этом я готов поклясться. Впрочем, я так же твердо убежден, что существа были живыми и разумными, хотя доказать это не представляется возможным, поскольку они будто бы относились к совершенно другой ветви эволюции и не были ни людьми из плоти и крови, ни бесплотными духами.

Кем бы они ни были, внешний облик их ускользнул от меня. Сколько я ни вглядывался в клубы дыма или пара, больше я никого не видел, однако по-прежнему ощущал вокруг чье-то незримое присутствие. Кроме того, я чувствовал, что они принадлежат к той же разновидности жизни, что и мой недавний гость, только теперь их было много, и это самым нежелательным образом отразилось на моем самообладании. Я затрясся всем телом, и по лицу градом потек пот.

Они непрерывно кружили по комнате возле меня, вставали вплотную, рядом или за спиной. То и дело что-то задевало мое плечо или взметало волосы у меня на лбу. Они толком не прикасались ко мне, но все теснее смыкали круг. Особенно отчетливо ощущалось непрерывное движение в воздухе над головой, сопровождаемое какими-то шепотами и шорохами, грозившими вот-вот обрести словесную форму. Впрочем, к моему неописуемому облегчению, никаких членораздельных слов не раздавалось, и, если уж пытаться описать этот шум, то он более всего походил на завывание ветра.

Главным свойством этих «существ», которое произвело на меня наибольшее впечатление и живо мне запомнилось, было наличие у нихвибрирующего центра. Он создавал вокруг каждого из них стремительные завихрения атмосферы и наделял их невероятной, уму не постижимой мощью. Воздух был полон этих маленьких воронок, то и дело проносившихся мимо меня. Когда они оказывались чересчур близко к какой-нибудь части моего тела, я чувствовал, как оттуда буквально вытягивают нервы, а потом тут же возвращают на место – но возвращают пустыми, истощенными, дряблыми.

Тут я наконец впервые увидел Смита. Он сидел, скорчившись, на полу у правой стены, и из последних сил пытался постоять за себя. На его лице застыл непередаваемый ужас, однако я увидел и другое выражение: плотно стиснутые зубы и поджатые губы говорили о том, что он не утратил самообладания. Столь несгибаемой решимости я еще никогда не видел на человеческом лице; в минуту грозной опасности он был подобен отважному воину, который вопреки действию страха ждал удобной возможности для удара.

Что до меня, я оказался в положении, полностью выходящим за пределы моего разумения, отчего чувствовал себя беспомощным, как дитя, и столь же бессильным.

«На помощь, быстрее! Помогите мне вернуться в круг», – донесся до меня сквозь клубы испарений полукрик-полушепот Смита. Я не боялся действовать – пожалуй, только поэтому от меня и был какой-то толк. Ничего не зная о силах, с которыми мне пришлось столкнуться, я не догадывался и о нависшей надо мной смертельной опасности, поэтому сразу подскочил к Смиту и рванул его за руки. Он постарался помочь мне, всем телом устремившись навстречу. Я кое-как оторвал его от стены и потащил к черному кругу.

Существа тотчас атаковали: прямо из пустого задымленного воздуха на меня налетела сила, которую я могу сравнить разве что с порывом ураганного ветра, дующего по узкому туннелю. В то же время воздействие этой силы на мой организм было подобно взрыву, ибо она обрушилась на все части моего тела одновременно. Уши наполнил колоссальный грохот или рев, отчего мне на секунду показалось, что сами стены и крыша дома взлетели на воздух. Первый же удар припечатал нас к стене, и я понял, что существа не хотят пускать нас в круг, начерченный на полу посреди комнаты.

Обливаясь потом и с трудом дыша, напрягая до предела каждый мускул, мы наконец добрались до границы круга, и в этот миг противоборствующая сила была так велика, что меня, казалось, физически отрывали от Смита и, подняв над полом, влекли к окнам: словно полы моей одежды застряли в колесе некоей громадной машины, и оно своим неумолимым вращением вот-вот разорвет меня на части.

Однако когда я врезался в стену и рухнул на пол, разбитый и бездыханный, я увидел, что Смит уже вошел в круг и медленно, непреклонно встает на ноги. Следующие несколько минут я наблюдал за каждым его движением.

Он распрямился в полный рост. Расправил могучие плечи. Слегка вскинул голову, и я увидел, как пелена ужаса спала с его лица, и он обвел комнату властным, решительным, грозным взглядом. Тут его голос началвибрировать. Сперва он звучал тихо, но постепенно нарастал и вскоре набрал такую же громкость и силу, как в ту ночь, когда его крик снизу достиг моей каморки на чердаке.

Удивительный звук этот больше напоминал пение музыкального инструмента, нежели человеческий голос; пока он рос и заполнял окружающее пространство, в комнате начали свершаться перемены. Хаос шелестов и дуновений сменился низким ровным гулом, отдаленно напоминавшим звучание нижних регистров органа. Воздушные вихри стали утихать, слабеть и в конце концов сделались вовсе неслышны. Самая же поразительная перемена заключалась в том, что едва различимое свечение, исходившее от круга и изображений на полу, усилилось и превратилось в ровный свет, который лился снизу вверх, удивительным образом преображая черты Смита. Этому человеку, явно владевшему оккультными знаниями об управлении звуком, удалось посредством одного лишь голоса усмирить таинственные силы, вырвавшиеся за пределы своего обиталища, и очень скоро в комнате воцарился полный покой.

Судя по громадному облегчению, охватившему мою нервную систему, я понял, что самое страшное позади и Смит полностью взял дело в свои руки.

Однако не успел я мысленно поздравить себя с таким исходом и хотя бы немного прийти в себя, Смит вдруг испустил громкий вопль, выпрыгнул из круга и с кулаками набросился на пустой воздух – мне так показалось. Я внутренне замер, готовясь к тому, что сейчас он рухнет оземь, но увидел, как его тело прямо в воздухе врезалось в некую преграду, а потом он вступил в поединок с массивным существом, которого я не видел, и стены комнаты задрожали от их неистовой борьбы.

Сцепившись, они качались на месте, бросаясь то в одну сторону, то в другую, все время в опасной близости от меня. Наблюдая за их поединком, я поминутно с ужасом вжимался в стену.

Длилось это недолго, от силы минуту или две, и закончилось так же внезапно, как началось. Смит вдруг воздел руки над головой и испустил победный возглас. В тот же миг рядом со мной раздался душераздирающий визг, и что-то пролетело мимо – словно пронеслась стая крупных птиц. Стекла в обоих окнах задрожали так, будто вот-вот лопнут, а затем комната опустела, и все стихло. Я понял, что дело кончено.

Смит с белым, как простыня, лицом, но при этом удивительно спокойный и собранный, тотчас повернулся ко мне. «Господи!.. Если бы вы не пришли... Вы пресекли поток... разбили его, – прошептал он. – Вы спасли мне жизнь!»

Доктор надолго умолк и принялся обеими руками ощупывать столик в поисках трубки. Все молчали и с ужасом ждали того мгновения, когда пламя вспыхнувшей спички озарит его лицо. Огонь в камине почти потух, и в зале стояла непроницаемая тьма.

Однако рассказчик по какой-то причине тянул время и не чиркал спичкой. Вскоре он заговорил вновь, на сей раз куда спокойней.

– Плохо помню, – произнес он, – как добрался до своей комнаты. Знаю лишь, что сразу зажег две свечи и не гасил их до самого рассвета, а утром сообщил домовладелице, что вынужден до конца недели съехать.

Мой трактат до сих пор у Смита. По крайней мере, тогда он мне его не вернул, а после как-то не представилось случая его забрать: мы больше не виделись.

Тайная месса

Харрис, торговец шелком, возвращался домой из очередной командировки, и дорога его лежала через юг Германии. По пути ему пришла идея сделать в Страсбурге пересадку и подняться в горы, дабы спустя тридцать с лишним лет посетить свою старую школу. Именно благодаря этому внезапному душевному порыву младшего партнера торговой фирмы «Братья Харрис», контора которой находится неподалеку от собора Святого Павла в Лондоне, на долю Джона Сайленса выпало удивительнейшее приключение. В тот же день он волею судеб оказался с рюкзаком в горах, и пути двух этих джентльменов пересеклись в одной гостинице.

Тут следует заметить, что альма-матер оставила глубокий отпечаток в сердце коммерсанта, тридцать лет занимавшегося по большей части скупкой и выгодной перепродажей шелка, и, хотя сам Харрис того не сознавал, определила всю его дальнейшую жизнь. Школа эта принадлежала глубоко религиозной протестантской общине (не стану уточнять, какой именно). Отец отправил туда Харриса, когда тому было пятнадцать, – отчасти для изучения немецкого языка, необходимого каждому уважающему себя торговцу шелком, а отчасти для закалки характера, ибо школа славилась строгой дисциплиной, которая в ту пору более всего требовалась младому телу и духу Харриса.

Жизнь в школе действительно оказалась суровой, и юноша извлек из нее немало полезных уроков. Хотя телесные наказания были под запретом, в школе существовала строгая система психического и духовного воспитания, вынуждавшая юную душу мужественно сносить любые удары, каковые обрушивались на нее для пресечения пороков на корню, и верить, что учителя карают детей для очищения и укрепления их характера, а вовсе не из мести или жестокости.

Тогда Харрис был мечтательным и впечатлительным пятнадцатилетним юношей; теперь же, пока поезд медленно петлял по горным теснинам, разум его, влекомый ностальгией, с легкостью оставил позади все промежуточные годы, и в памяти начали оживать забытые подробности школьной жизни. А жизнь была поистине чудесная. Школа располагалась в глухой горной деревушке, где больше ста мальчиков со всех концов Европы жили вдали от мирской суеты, окруженные любовью и заботой благочестивых Братьев. Вдруг перед мысленным взором стали возникать одна за другой картины прошлого: особый запах, стоявший в длинных каменных коридорах; душные, обшитые сосновыми панелями классы, где в знойные летние часы окна были распахнуты настежь, и с улицы доносилось жужжание пчел; немецкие буквы, что мешались в голове с мечтами об английских лужайках... И вдруг – ужасный окрик учителя: «Харрис, встать! Ты заснул!»

А потом целый час стоишь неподвижно, с книгой в руках, и ватные ноги подгибаются, и голова тяжелая, как пушечное ядро...

Даже запах еды вспомнился Харрису: ежедневная квашеная капуста, водянистое какао по воскресеньям, жилистое мясо, подаваемое дважды в неделю наMittagessen[15]... Он невольно улыбнулся, вспомнив, как их наказывали за английский урезанием порции вдвое. А этот запах «молочного завтрака»! От мисок с горячим молоком, в котором плавал размокший деревенский хлеб, поднимался сладковатый пар... Харрис воочию увидел большой Speisesaal[16], где сто заспанных мальчишек в школьной форме завтракали в тишине, торопливо глотая обжигающее молоко с хлебом, стараясь успеть до звонка... А в дальнем конце зала, где сидели учителя, сияли узкие окошки, и в них виднелись манящие просторы лесов и полей.

Это воспоминание потянуло за собой другое: о большой, похожей на амбар общей спальне под самой крышей, со множеством деревянных коек. В ушах вдруг зазвенел жестокий звонок, зимой и летом поднимавший их ровно в пять утра и призывавший в холоднуюWaschkamme[17] с каменными полами и стенами, где после умывания ледяной водой одевались в полной тишине мальчики и учителя.

От этого воспоминания разум Харриса устремился к другим, столь же ярким картинам прошлого. Он с содроганием вспомнил, как его мучило одиночество, притом что один он никогда не оставался. Все приходилось делать вместе со своим «отделением» из двадцати мальчишек: работать, принимать пищу, спать, гулять, отдыхать. И за ними всегда присматривали по меньшей мере два учителя. Побыть одному удавалось только в похожих на тюремные камеры музыкальных комнатах, куда можно было отпроситься на полчаса, чтобы поиграть на том или ином инструменте. Харрис улыбнулся, вспомнив, с каким рвением осваивал тогда скрипку.

Когда поезд, усердно пыхтя, въехал в сосновые леса, что бескрайним бархатным ковром укрывают горы в здешних местах, Харрис добрался до более приятных пластов своей памяти и с нежностью вспомнил доброту учителей, которых называли братьями, и заново восхитился их благочестием: как истово надо веровать, чтобы годами жить в подобных условиях и покидать эти глухие места лишь ради еще более суровой и тяжелой миссионерской участи.

Харрис вспомнил богобоязненную тишину, что окутывала маленькую лесную общину подобно плотной завесе, защищавшей ее обитателей от тягот мирской жизни; вспомнил живописные церемонии по случаю Пасхи, Рождества и Нового года, праздники и пиры. Особенно ярко вспомнилсяBescher-Fest – день, когда вручались рождественские подарки. Все члены общины и ученики разбивались на пары и одаривали друг друга, при этом нередко подарок приходилось мастерить неделями или подолгу копить на него деньги.

В памяти возникла новогодняя полночная служба в церкви и сияющее лицоPrediger за кафедрой – деревенского проповедника, который в последнюю ночь уходящего года различал в пустом темном коридоре за органом лица тех, кому суждено умереть в наступающем году. Однажды он увидел в их рядах и самого себя, прямо посреди проповеди впал в экстаз и принялся исступленно возносить хвалы Господу.

Воспоминания роились в голове Харриса. Разум, как одержимый, вновь и вновь воскрешал в памяти образ маленькой лесной общины, ее незамысловатой, чистой и цельной жизни в ежедневных трудах, беззаветном поиске Бога и воспитании в духе веры сотен ребят. Харрис вновь ощутил забытый мистический трепет, что был глубже моря и ярче звезд; услыхал ветер, летящий над красными крышами в лунном свете – дыхание бескрайнего леса, – и голоса братьев, так убежденно рассказывающих о явлениях сверхъестественных и непостижимых, словно они видели все воочию. Неизъяснимая тоска по тем местам охватила очерствевшую и усталую душу торговца, всколыхнув в нем море переживаний и чувств, давным-давно погребенных в недрах памяти.

Его мучило несоответствие: ведь он был идеалистом-мечтателем, а стал коммерсантом! Пока он думал об этом, чудесный неотмирный покой и свет, знакомые лишь душе, умеющей предаваться благочестивым размышлениям, тронули легким крылом его сердце и пустили странную рябь по глади вод.

Харрис вздрогнул и выглянул в окно пустого вагона. Поезд давно миновал Хорнберг, и сейчас далеко внизу бурлили по известковым скалам потоки белой пены. Впереди громоздились на фоне неба бесчисленные купола лесистых горных вершин. Стоял октябрь, и воздух был свежий, бодрящий; запахи дыма и влажных мхов самым восхитительным образом мешались с тонким хвойным духом. Наверху между верхушками высоких елей уже мерцали первые звезды, и ясное небо было цвета светлого аметиста – пеленой точь-в-точь такого оттенка были подернуты все его воспоминания о школьных годах.

Харрис откинулся на спинку сиденья и вздохнул. Он был человеком крупным и грузным, давно уже не склонным к сентиментальности; чтобы пробить его толстую – в прямом и переносном смысле – шкуру, нужно было очень постараться. Впрочем, мечты о Боге, что преследуют человека в ранней юности, хотя и покрылись коростой, какой обрастает душа в погоне за деньгами, все же не умерли в нем окончательно.

Трепеща всей своей не до конца огрубевшей душой, Харрис вернулся в укромный уголок памяти, где лежали, никем не потревоженные, груды чистого золота. Глядя на приближающиеся горные вершины и вдыхая забытые ароматы детства, он чувствовал, как твердая корка внутри у него тает и плавится, обнажая душу – столь же ранимую и восприимчивую, как тридцать лет назад, когда он жил здесь, предаваясь юношеским мечтам, метаниям и мукам.

Вот поезд остановился на маленькой станции, и в окне показалась каменная стена, а на ней черные буквы знакомого названия и число – количество метров над уровнем моря. Харриса охватила дрожь.

– Самая высокая точка! – воскликнул он. – Как хорошо я помню эти места –Sommerau – Летний Луг! Следующая станция – моя!

Как только поезд, притормаживая на спуске, покатился вниз с горы, Харрис высунулся в окно и стал подмечать впереди знакомые ориентиры. Они глядели на него, как ожившие во сне мертвецы. Странные чувства – отчасти щемящие, отчасти приятные, – просыпались в сердце.

«Вот раскаленная белая дорога, по которой мы так часто гуляли под присмотром двух Братьев, – думал Харрис. – А вон там, ей-богу, поворот кdie Galgen – каменной виселице, на которой в старые времена вешали ведьм!»

Он чуть улыбнулся, когда поезд проезжал мимо нее.

«Там рощица, где по весне землю укрывал белый ковер цветущих ландышей, и... – Тут он, поддавшись внезапному порыву души, высунулся в окно еще сильней. – Клянусь, это та самая поляна, где мы с французом Каламом ловили бабочек-парусников, а брат Пагель задал нам трепку за то, что мы ушли без спросу с дороги и кричали на родных языках!» И Харрис засмеялся своим воспоминаниям, наполнившим его разум яркими и живыми картинками.

Поезд остановился, и он, как во сне, вышел на серый гравийный перрон. Кажется, прошло полвека с тех пор, как он в последний раз стоял тут с деревянными сундуками и ждал поезда до Страсбурга, чтобы после двух лет изгнания вернуться домой. Время слетело с него, как старое пальто, и он почувствовал себя юнцом. Вот только все вокруг будто усохло и стало гораздо меньше, чем ему помнилось, и даже расстояния удивительнейшим образом сократились.

Он зашагал к маленькой гостинице –Gasthaus, – и всю дорогу из темного леса выскальзывали образы его бывших однокашников – немцев, швейцарцев, итальянцев, французов, русских. Они молча плыли рядом, обращая на него печальные и вопросительные взгляды. Он не помнил, как их зовут. Но среди его молчаливых спутников были и братья, чьи имена ему хорошо запомнились, – брат Рест, брат Пагель, брат Шлиман, и даже старый бородатый проповедник, увидевший себя среди обреченных на скорую гибель, – брат Гайсин. Темный лес лежал кругом, точно море, что в любой миг может накрыть все вокруг своими бархатными волнами и унести прочь все образы. Воздух был прохладен и душист, и каждое дуновение ветра рождало в уме новые воспоминания...

Однако, несмотря на печаль, неизбежно охватывающую человека в такие минуты, все это было очень интересно и даже приятно, поэтому Харрис снял номер в гостинице и заказал ужин, намереваясь тем же вечером отправиться в свою старую школу. Она стояла посреди небольшой протестантской деревушки, до которой было мили четыре через лес. Харрису впервые пришло в голову, что, вообще-то, в этих краях живут сплошь католики. Кресты и церковки окружали деревню подобно часовым вражеской армии. Сразу за околицей стояла непроходимая стена высокого леса, где господствовала другая вера. Харрису смутно вспомнилось, что католики порой не скрывали своего враждебного отношения к этому маленькому протестантскому оазису, тихо-мирно процветавшему прямо у них под носом. Как он мог об этом забыть? Каким мракобесием теперь казалось это ему, повидавшему жизнь и побывавшему во всех уголках бескрайнего мира! Он будто перенесся в прошлое, только не на тридцать лет, а не все триста.

К ужину, помимо Харриса, спустилось всего двое. Один – бородатый господин средних лет в твидовом костюме – сидел в дальнем конце общего стола, и Харрис, издалека признав англичанина, решил к нему не подсаживаться. Не дай бог окажется коммерсантом, а то и торговцем шелком – в таком случае придется весь вечер обсуждать с ним работу. А вот второй постоялец, тихий человек маленького роста, оказался католическим священником. Он ел салат, помогая себе ножом, однако делал это столь аккуратно, что не привлекал к себе внимания. Лишь вид его сутаны напоминал Харрису о давней вражде. За разговором Харрис между прочим упомянул цель своего сентиментального путешествия. Священник вскинул брови и посмотрел на собеседника с нескрываемым изумлением и подозрительностью, задевшими Харриса за живое. Он решил списать все на разницу в вере.

– Да, – продолжал коммерсант, радуясь возможности излить душу, – удивительный был опыт для пятнадцатилетнего мальчишки – оказаться среди сотни иностранцев. Хорошо помню одиночество и невыносимуюHeimweh[18], что одолевали меня поначалу. – По-немецки он говорил весьма бегло.

Священник оторвал взгляд от тарелки с салатом из холодной телятины и картофеля и улыбнулся. Лицо у него было приятное. Он негромко поведал, что тоже не местный и сейчас объезжает приходы Вюртемберга и Бадена.

– Условия, конечно, были суровые, – добавил Харрис. – Мы, англичане, помню, называли свое бытьеGefängnisleben – тюремной жизнью!

Лицо его собеседника по неизвестной причине потемнело. Выдержав паузу, он все же тихо заметил – не из желания продолжить разговор на эту тему, а скорее из вежливости:

– Да, в ту пору школа процветала, насколько мне известно. Я слышал, что потом... – Не договорив, он слегка пожал плечами, и вновь в его взгляде засквозило то странное выражение – почти тревога.

Тон его отчего-то показался Харрису неуместным, даже оскорбительным, однако он сумел сдержаться.

– Все изменилось? – уточнил он. – Признаться, мне трудно поверить...

– Так вы не слышали? – удивился священник и поднял руку, словно хотел перекреститься, но так и не сделал этого. – Вы не слышали, что там случилось, прежде чем ее забросили?..

Харрис и сам чувствовал, что ведет себя по-детски. Он явно переутомился или перенервничал, иначе как объяснить, что слова и манеры маленького священника вызвали в нем негодование – сильнейшую, ничем не оправданную злость? От волнения он почти не услышал последних слов. Тут же всплыли старые обиды, и он воскликнул, с трудом сдерживаясь:

– Вздор!Unsinn! – Он натянуто засмеялся. – Вы уж простите, сэр, что я с вами спорю. Но я ведь учился в этой школе. Прекрасное место! Других таких нет, и мне чрезвычайно трудно поверить, что там могло случиться какое-нибудь серьезное... Да никакие происшествия не способны лишить эту школу ее удивительного духа! Братья отдавали своему делу всю душу...

Харрис осекся, сообразив, что говорит слишком громко, а англичанин на другом конце стола может знать немецкий. Тотчас он поднял взгляд и увидел, что тот пристально рассматривает его лицо. Глаза у англичанина прямо-таки светились. Удивительно в них было и то, что они каким-то образом выражали одновременно упрек и предостережение. Да и все лицо незнакомца произвело на Харриса сильнейшее впечатление: рядом с таким человеком не хотелось позволять себе никаких неподобающих слов или действий. Странно, что он не заметил этого раньше.

Теперь же он готов был откусить себе язык за то, что наговорил лишнего. Священник до самого конца ужина хранил молчание. Только однажды он поднял глаза и произнес тихим, не предназначенным для чужих ушей (но явно до них долетевшим) голосом:

– Вы обнаружите, что ваша школа очень изменилась.

С этими словами он поднялся из-за стола и, учтиво поклонившись обоим присутствующим, ушел.

Следом покинул комнату и англичанин в твидовом костюме. Харрис остался один.

Он еще немного посидел за столом, попивая кофе и покуривая сигару за пятнадцать пфеннигов. В столовой быстро темнело, и вскоре вошла служанка – зажечь лампы. Харрису было неловко за свои манеры, хотя он вроде бы и не позволял себе никаких вопиющих грубостей. Возможно, рассуждал он, его вывел из себя тот факт, что священник своими досадными намеками случайно испортил ему приятные ностальгические воспоминания. Надо будет потом перед ним извиниться. Но сперва – в школу! Харрис взял трость, шляпу и вышел на улицу.

Пересекая двор, он обратил внимание, что священник и англичанин в твидовом костюме оживленно беседуют – настолько оживленно, что даже не заметили его приветственно поднятой шляпы.

Харрис поспешно зашагал прочь. Дорогу он помнил хорошо и надеялся добраться до деревни не очень поздно, чтобы успеть поболтать с кем-нибудь из братьев, а там, глядишь, и на чашечку кофе заглянуть, если пригласят... Харрис не сомневался, что его ждет радушный прием. Разум вновь захватили приятные воспоминания. Ради такого случая можно и припоздниться, думал он; совершенно неважно, в каком часу он вернется в гостиницу.

Шел восьмой час; из глубин леса потянуло ночной октябрьской стужей. Дорога от железнодорожной станции ныряла прямиком в чащу, и вскоре лес поглотил Харриса целиком: его шаги мгновенно глохли во тьме, не отдаваясь эхом в миллионах елей, стоявших вдоль дороги сплошной стеной. Отдельных стволов в темноте было не разобрать. Харрис шагал, щеголевато помахивая дорогой тростью из древесины падуба; по дороге ему попалось несколько спешивших домой крестьян; их утробное приветствие – «Gruss Gott»[19], – которого он так давно не слышал, наталкивало на мысли о прошедших десятилетиях и вместе с тем – об остановившемся здесь времени. В голове Харриса возникали все новые и новые образы. Опять из леса потянулись бывшие однокашники: они тихо шли рядом, перешептываясь о делах давно ушедших дней. Одно видение наступало на пятки другому. Каждый поворот дороги, каждая поляна были хорошо знакомы Харрису и будили в нем новые воспоминания. Словом, прогулка выдалась как нельзя более приятная.

Он шел и шел. Небо было припудрено золотом, пока не вышла луна, а потом между землей и звездами разлилось бледное серебро. Харрис видел, как мерцают верхушки елей, и слышал их шепот, когда ветерок поднимал их иголки к свету. Горный воздух был необычайно душист и сладок. Дорога светилась во мраке подобно пенистой реке. Как безмолвные мысли, порхали тут и там белые мотыльки, и сотни знакомых запахов поднимались навстречу Харрису из лесных глубин.

Тут деревья расступились, и он очутился на лесной опушке.

Скорее вперед! Вот уже показались знакомые крыши, залитые серебром; а вон там – очертания деревьев на маленькой центральной площади с фонтаном и зелеными лужайками вокруг; дальше в небо взмывал шпиль церкви рядом сGasthof der Brudergemeinde[20], а сразу за ней проступала из мрака неясная громада школьного здания: грозная и массивная, подобно крепости испещренная глубокими тенями, она готовилась принять в свои стены бывшего ученика.

Харрис быстро прошел по пустынной деревенской улице и остановился в тени школы, глядя вверх на стены, где он два года был узником. Два года строгой дисциплины и тоски по дому... Ум полнился воспоминаниями и чувствами, ибо с этим местом были связаны все самые яркие впечатления его юности, здесь он впервые начал жить и познавать жизненные ценности. Ничто не нарушало тишины – ни шорохи, ни шаги, хотя в двустворчатых окнах тут и там мерцал свет; подняв голову и окинув взглядом стены школы, он легко вообразил, что за этими закрытыми окнами, отражавшими лишь свет луны и звезд, толпятся все его давние знакомцы.

Вот она, его старая обитель, стоит посреди мира, могучая и неприступная, с зашторенными окнами, высокой черепичной крышей и острыми шпилями молниеотводов, торчащими из углов подобно черным когтистым пальцам. Долгое время Харрис просто стоял и смотрел, потом наконец очнулся и с радостью заметил теплый свет в окнахBruderstube – комнаты отдыха для братьев.

Он прошел сквозь кованые ворота, одолел двенадцать ступеней крыльца и очутился перед черной деревянной дверью с тяжелыми железными засовами – дверью, которую он когда-то ненавидел всеми фибрами юной плененной души и на которую теперь смотрел с нежностью и мальчишеским восторгом.

Не без робости Харрис дернул за веревку и прислушался к звону колокольчика в недрах здания. В его воображении, разбуженном давно забытым звуком, минувшее ожило столь наглядно и осязаемо, что Харрис невольно вздрогнул. Звук был подобен звону волшебного колокола из сказок, что поднимает занавес Времени и вызывает из прошлого души мертвых. Харрис расчувствовался, как никогда в жизни. Ему казалось, что он опять юн, при этом он заметно вырос в собственных глазах, преисполнился мнимой важности. Да, он теперь большой человек, деловой, повидавший мир и жизнь. На обитателей этого прибежища благостных снов он должен произвести впечатление солидного господина, не так ли?

– Попробую еще раз, – пробормотал он себе под нос после долгой тишины и уже схватился за веревку, когда на каменной лестнице внутри послышались шаги, и огромная дверь медленно отворилась.

На пороге стоял высокий человек с угрюмым лицом.

– Покорнейше прошу меня простить за столь поздний визит, – начал Харрис не без помпы. – Видите ли, я здесь раньше учился. Я только что приехал и не смог удержаться... – Немецкий вдруг стал даваться ему с трудом. – Мне безумно захотелось взглянуть на родную школу! Я учился тут в семидесятых...

Человек открыл дверь пошире и одарил Харриса радушной улыбкой.

– Меня зовут брат Калькман, – низким голосом произнес он. – В те годы я как раз здесь преподавал. Мы всегда рады бывшим ученикам! – Он пристально взглянул на Харриса и добавил: – И, конечно, я тоже рад встрече... Очень рад!

– О, взаимно! – ответил Харрис, растаяв от столь теплого приема.

Тускло освещенный коридор с серым каменным полом, знакомое напевное звучание немецкой речи, эхом гремевшей в стенах (братья и раньше говорили с особой интонацией), – все это вместе чрезвычайно воодушевило Харриса, и он с головой окунулся в зачарованную атмосферу давно забытых дней. Он радостно ступил через порог, и знакомый грохот двери за спиной окончательно вернул его в прошлое: сердце почти защемила тоска по дому и свободе.

Харрис невольно вздохнул и с улыбкой повернулся к брату Калькману. Тот едва заметно улыбнулся в ответ и повел его за собой по коридору.

– Мальчики уже отдыхают, – пояснил он. – Как вы помните, у нас принято ложиться рано. Но мы с радостью примем вас в комнате отдыха и угостим чашечкой кофе.

Это было ровно то, на что надеялся Харрис. Он согласился с большой охотой, однако постарался прикрыть свое воодушевление учтивыми благодарностями.

– А завтра, – продолжал брат Калькман, – приходите с утра пораньше и проведите с нами целый день. Возможно, вы даже встретите старых друзей: несколько наших учеников впоследствии вернулись сюда учителями.

На короткий миг в его глазах вспыхнул и тотчас исчез странный огонек, от которого гостю стало не по себе. Не сумев объяснить этого явления, Харрис списал его на игру света и тени – они тогда как раз проходили мимо висевшей на стене лампы – и выбросил все из головы.

– Вы чрезвычайно добры, – вежливо произнес он. – Не представляете, какая для меня радость – вновь оказаться в стенах любимой школы! О... – Харрис ненадолго остановился у двери со стеклянным окошком и заглянул внутрь. – Кажется, это одна из музыкальных комнат! Здесь я любил по вечерам играть на скрипке. Поразительно, как все оживает в памяти!

Брат Калькман тоже остановился и позволил гостю осмотреться.

– Школьный оркестр еще существует? Помню, я был второй скрипкой. Руководил оркестром брат Шлиман. Ох, так и вижу, как он сидит за пианино, встряхивая длинными черными волосами...

Харрис резко умолк: по суровому лицу брата Калькмана вновь пробежала странная тень. Оно вдруг показалось ему смутно знакомым.

– Да, оркестр по-прежнему существует, – ответил брат Калькман. – Увы, брат Шлиман... – Он чуть помедлил, но все же договорил: – Скончался.

– Понимаю, понимаю, – закивал Харрис. – Прискорбно слышать.

Он ощутил легкую тревогу, но так и не смог определить, вызвало ее известие о смерти учителя музыки или... нечто иное. Он вгляделся в глубину коридора, конец которого терялся во тьме. Странно, на улице все было таким маленьким – гораздо меньше, чем ему запомнилось, – а здесь, наоборот, все казалось громадным. Коридор словно стал выше, просторнее и длиннее, чем был в его детстве. Харрис невольно погрузился в воспоминания.

А потом поднял взгляд и заметил, что брат Калькман наблюдает за ним с терпеливо-снисходительной улыбкой на губах.

– У вас перед глазами встают картины прошлого, – мягко заметил он, и строгое лицо его приняло почти сочувственное выражение.

– Да, вы правы, – ответил торговец шелком. – В некотором смысле это была самая чудесная пора моей жизни. И в то же время я ненавидел школу... – Он осекся, не желая оскорбить брата Калькмана.

– Что ж, по английским меркам наш быт действительно устроен весьма сурово, – вкрадчиво произнес брат Калькман и умолк.

– ...Да, отчасти дело было в этом. А еще я беспрестанно тосковал по дому и терзался одиночеством – оттого, пожалуй, что никогда не мог побыть наедине с собой. В английских школах необычайно свободные нравы, знаете ли.

Брат Калькман слушал очень внимательно.

– Но школа дала мне то, чего я не утратил по сей день, – задумчиво добавил Харрис. – И за что я ей безмерно благодарен.

– Ach! Wie so, denn?[21]

– Постоянные душевные страдания заставили меня с головой отдаться религиозной жизни, и я направил все силы своего существа на поиск более глубокого удовлетворения – такого места, где душа моя могла бы обрести подлинный покой. Два года подряд я по-своему, по-детски стремился к Богу – так истово и горячо, как не стремился потом ни к чему иному. До сих пор помню это ощущение покоя и внутренней радости, что овладевали мною во время этого поиска. Никогда не забуду школу и все то, чему она меня научила!

Закончив свою длинную тираду, он умолк, и ненадолго меж ними повисла тишина. Харрис волновался, что наговорил лишнего или неуклюже выражался на иностранном языке. Когда брат Калькман положил руку ему на плечо, он невольно вздрогнул.

– Поэтому допускаю, что воспоминания и впрямь овладели моим разумом, – виновато добавил он. – Этот длинный коридор, комнаты, мрачная входная дверь с тяжелыми засовами, все эти струнки, что... что...

Тут немецкий окончательно подвел его, и он, взглянув на брата Калькмана со смущенной улыбкой, развел руками. Однако брат к тому времени уже убрал руку с его плеча и, отвернувшись, вглядывался в глубину коридора.

– Да, понимаю, все это вполне естественно и объяснимо, – поспешно отозвался он, не оборачиваясь. –Es ist doch selbstverständlich[22]. Мы все вас прекрасно понимаем.

Затем Калькман резко обернулся к Харрису, и тот увидел, что с лицом брата произошли явные – и весьма зловещие – перемены. Возможно, дело опять-таки было в игре света и тени: мигающее в убогих лампах пламя играло шутки с его воображением. Странная гримаса на лице брата Калькмана, как и в прошлый раз, быстро исчезла, стоило им зашагать дальше по коридору, однако англичанину все же подумалось, что он чем-то обидел гостеприимного хозяина, сказал нечто такое, что пришлось тому не по вкусу.

Они остановились у двери вBruderstube. Харрис осознал, что уже поздно, и он, вероятно, своими разглагольствованиями мешает братьям отдыхать. Он предпринял осторожную попытку попрощаться с братом Калькманом, но тот и слышать ничего не желал.

– Нет-нет, вы обязаны выпить с нами чашечку кофе! – убежденно воскликнул он. – Коллеги будут в восторге от встречи с вами. Быть может, кто-то из них вас даже вспомнит.

Из-за двери донеслись приятные голоса – там вели беседу несколько человек. Брат Калькман повернул ручку, и они вошли в комнату, полную света и людей.

– О, простите... Как вас зовут? – прошептал он, подставляя Харрису ухо. – Вы еще не представились.

– Харрис, – быстро отозвался англичанин.

Переступая порог комнаты, он ощутил странное замирание сердца, однако объяснил это тем фактом, что нарушал сейчас самый строгий школьный запрет: всем мальчикам без исключения под страхом грозной кары запрещалось даже приближаться к святая святых, где учителя проводили недолгие минуты отдыха.

– Ах да, конечно, Харрис, – повторил брат Калькман, будто в самом деле вспомнил его фамилию. – Входите, герр Харрис, входите, прошу вас. Мы безмерно признательны вам за визит. Как мило, как славно с вашей стороны было отвлечься от дел и навестить нас!

Дверь за ними закрылась, и, слегка опешив от яркого света, Харрис поначалу не обратил внимания на чрезмерную многословность Калькмана. Он услышал, как его представляют остальным. Брат говорил слишком громко – до абсурда громко...

– Братья, – объявил он. – Имею честь и удовольствие представить вам герра Харриса из Англии. Он решил приехать с визитом в любимую школу, и я уже выразил ему от нашего общего имени глубочайшую признательность по этому поводу. Как вы помните, он учился здесь в семидесятом году...

Все это звучало очень церемонно, очень по-немецки, но Харрису пришлось по душе. Он сразу почувствовал себя важным и желанным гостем. Ему даже показалось, что его здесь давно ждали.

Люди в черном поднялись со стульев и поклонились; Харрис поклонился в ответ; Калькман тоже отвесил ему поклон. Все были очень вежливы и учтивы. Комната наполнилась движением; яркий свет с непривычки слепил глаза, в воздухе висел густой сигарный дым. Харрис сел на предложенный стул между двумя братьями, смутно ощущая, что его восприятие утратило прежнюю остроту и ясность. Голова немного шла кругом; чары прошлого оказались слишком сильны и затмевали настоящее, отчего все вокруг странным образом уменьшалось, подстраиваясь под его детские воспоминания. Он будто очутился во власти некоего наваждения, представлявшего собой многослойную репродукцию всех картинок из детства.

Затем он усилием воли заставил себя встряхнуться и присоединился к возобновившейся за столом беседе. Он получал от нее несказанное удовольствие, ибо братья – в комнатке их собралось около дюжины – радушно приняли его в свой круг, и он сразу же почувствовал себя одним из них. Опять-таки это вызвало в нем особый, возвышенный восторг: он словно покинул алчный, вульгарный, меркантильный мир – мир торговли, где балом правил барыш, – и очутился в более чистых слоях атмосферы, где господствовали духовные идеалы и люди жили в простоте и благочестии. Все это подействовало на Харриса самым удивительным образом: прошедшие двадцать лет, которые он посвятил торговле, стали казаться ему годами постепенной деградации. Этот чистый воздух горнего края, где люди думали только о своей душе и душах ближних, был чересчур разрежен для выходцев из того мира, с которым он связал свою жизнь. Харрис поймал себя на том, что постоянно сравнивает маленького мечтателя, тридцать лет назад покинувшего суровые стены этой общины, и себя нынешнего, солидного, умудренного опытом господина, – и нелестные отличия заставляют его содрогаться от досады и даже некоторого презрения к самому себе.

Он обвел взглядом плывущие в табачном дыму лица братьев – как хорошо он помнил этот едкий дым! Как суровы, сильны, безмятежны были эти лица, отмеченные печатью благородства и бескорыстия. Одно или два лица Харрис разглядывал особенно пристально, не понимая до конца, чем они его так заворожили. В них было что-то непреклонное, несгибаемое и при этом смутно знакомое, но откуда он мог их знать? Когда он встречался взглядом с одним из братьев, в их глазах читалось неизменное радушие – и что-то еще... Озадаченное восхищение, признание его исключительности, почти пиетет. Все это очень ему льстило.

Вскоре подали кофе. Сварил его черноволосый брат, сидевший поначалу в дальнем углу комнаты. Он имел заметное сходство с покойным братом Шлиманом, хормейстером. Харрис поклонился, когда принимал чашку из его белых рук, и обратил внимание, что они очень тонкие, почти женские. Затем он закурил сигару, предложенную соседом, с которым вел чудеснейшую беседу, и в ярко вспыхнувшем свете от зажженной спички увидел, что сосед его невероятно похож на брата Пагеля, его бывшего классного руководителя.

Es ist wirklich merkwürdig[23], – произнес он, – сколько знакомых лиц я здесь вижу – или мне чудится? Поразительно!

– Да, – отвечал сосед, потягивая кофе и буравя Харриса пристальным взглядом. – Это место обладает очень сильной аурой и особым духом. Неудивительно, что перед вашим мысленным взором оживают воспоминания – быть может, они настолько ярки, что почти затмевают нас настоящих.

Оба тихо рассмеялись. Харрису было приятно, что его настроение понимают и разделяют. От этой темы они перешли к обсуждению горной деревушки, ее уединенности, обособленности от внешнего мира, столь располагающей к поиску и почитанию Бога, к своего рода духовному развитию.

– О да, и то, что вы смогли к нам выбраться, герр Харрис, несказанно нас порадовало, – подхватил брат, сидевший слева. – Мы восхищаемся вашим решением! Это так похвально.

Харрис отмахнулся.

– Я ведь сделал это для собственного удовольствия, – сказал он.

– На вашем месте далеко не каждый осмелился бы на такой шаг, – добавил двойник брата Пагеля.

– Почему же? – спросил Харрис, слегка озадачившись. – Вы про неприятные воспоминания?..

Брат Пагель посмотрел на него с тем же нескрываемым восхищением во взгляде.

– Большинство людей так дорожат своей жизнью и столь малым готовы поступиться ради веры! – торжественно произнес он.

Англичанину стало не по себе. Эти достойные господа определенно его перехваливают. К тому же он понемногу начинал терять нить разговора. О чем, собственно, идет речь?

– Ну, мирская жизньв какой-то мере по-прежнему мне дорога, – с улыбкой ответил он, давая понять, что он все же пока не святой и до истинной праведности ему далеко.

– Тем более достойно восхищения, что вы явились сами! – воскликнул брат слева. – По доброй воле! Как это самоотверженно с вашей стороны!

Последовала пауза, и торговец шелком обрадовался, когда разговор перешел на более общие темы. Впрочем, он никогда не уходил далеко от визита Харриса в школу и чудесного уединенного расположения деревушки, позволявшего людям свободно развивать духовные способности и проводить богослужения. Тут и остальные братья подключились к беседе, на все лады превознося его словарный запас и знание языка. С одной стороны их похвалы позволяли Харрису чувствовать себя непринужденно, а с другой все же слегка коробили. Сентиментальное путешествие – это, в сущности, такая мелочь...

Время летело незаметно; кофе был превосходный, сигары – с мягким ореховым ароматом, как он любил. Наконец, побоявшись злоупотребить гостеприимством братьев, Харрис неохотно поднялся из-за стола. Но остальные и слышать ничего не желали. Ведь это огромная редкость – чтобы бывший ученик вот так запросто, по собственному желанию вернулся к ним с визитом. Час еще не поздний. Если понадобится, они даже могут уложить его спать в большойSchlafzimmer[24] наверху.

Долго уговаривать Харриса не пришлось. Он согласился побыть с братьями еще немного и сам не заметил, как стал душой этой маленькой компании. Он был польщен, почтен и очень доволен собой.

– А сейчас, быть может, брат Шлиман сыграет нам что-нибудь?.. – предложил брат Калькман.

Харрис невольно вздрогнул, услышав знакомую фамилию. Черноволосый мужчина за пианино с улыбкой повернулся к остальным. Должно быть, это сын покойного хормейстера? Надо же, точная копия отца...

– Если брат Мейер еще не убрал свою «амати», я готов ему аккомпанировать, – многозначительно произнес музыкант, поглядев на брата, которого Харрис до сей минуты не замечал. Он был как две капли воды похож на старого учителя с такой же фамилией.

Мейер встал и учтиво поклонился. Харрис тотчас обратил внимание на странный характер этого движения: казалось, в месте соединения шеи с туловищем у него поврежден один из позвонков и шея вот-вот сломается. Старый Мейер имел такую же особенность. Харрис вспомнил, как мальчишки любили изображать эти его причудливые кивки.

Он стал пристально вглядываться в лица братьев, чувствуя, как вокруг свершаются некие постепенные, едва уловимые перемены. Все лица казались ему теперь до странности знакомыми. Пагель – вернее, брат справа от него, с которым он все это время беседовал, – был точной копией брата Пагеля, его классного руководителя. А Калькман, вдруг дошло до него, оказался братом-близнецом другого – нелюбимого – учителя, чью фамилию он забыл. В дыму маячили лица братьев, с которыми он жил в этих стенах тридцать лет назад: Рест, Флюхайм, Майнерт, Ригель, Гайсин.

Встревожившись не на шутку, он присмотрелся внимательнее, и всюду ему мерещились призрачные сходства. Харрису стало окончательно не по себе: что за странное наваждение! Он встряхнулся – мысленно и физически, – подул на завесу дыма вокруг себя и с тревогой осознал, что все присутствующие не сводят с него глаз. Они внимательно наблюдали за каждым его действием.

Это заставило его прийти в себя. Будучи англичанином, он не хотел прослыть грубияном или показаться братьям подозрительным дураком, испортив тем самым прекрасный вечер. Он здесь гость, и притом почетный. Да и музыканты уже начали играть. Длинные белые пальцы брата Шлимана ласково касались клавиш.

Харрис опустился на стул и, продолжая незаметно поглядывать по сторонам из-под полуприкрытых век, опять закурил.

И все же в душе его поселился ощутимый холодок. Как ни старался он урезонить себя, по спине то и дело пробегала дрожь. Как город на берегу реки, расположившийся в глубине материка, ощущает давление моря, так и Харрис, сидя в этой тесной комнатке, явственно ощущал, что некие могущественные силы замышляют против него недоброе. С каждой секундой ему становилось все страшнее.

Когда звуки музыки заполнили комнату, в голове начало проясняться, точно спала пелена, до сих пор мешавшая ему ясно видеть. Сами собой зазвучали в ушах слова священника из железнодорожной гостиницы: «Вы обнаружите, что ваша школа очень изменилась». И почему-то вспомнились удивительные глаза того англичанина, сидевшего с ними за ужином, который подслушал их беседу и позднее завел со священником оживленный разговор. Харрис достал часы и украдкой посмотрел на время. Почти одиннадцать. Два часа пролетели незаметно.

Шлиман, целиком отдавшись музыке, играл что-то размеренное и торжественное. Пианино издавало восхитительно мелодичные звуки. Сила чистой веры, простота великого искусства, живительная радость обретшей себя души – все это и много больше угадывалось в дивных звуках, однако, если бы Харриса спросили, он назвал бы музыку порочной, возмутительно, дьявольски порочной и непристойной. Харрис слышал композицию впервые, но, судя по всему, то была месса, величественная и торжественная... Она медленно вилась по задымленной комнате, пробирая до самых глубин сердца, словно некая огромная могучая сущность. На всех до единого лицах вокруг она будто оживляла печать тех сил, символом которых была. Лица братьев приобрели зловещий вид – не просто жутковатый или угрюмый, а откровенно злобный, злонамеренный. Харрис вспомнил странное выражение, мелькнувшее на лице Калькмана еще в коридоре, когда они сюда шли. Истинные недобрые замыслы их черных душ всплыли на поверхность, исказили глаза, губы и лбы братьев и теперь гордо реяли у всех на виду подобно черным знаменам сатанинского воинства. В голове Харриса огнем запылало кошмарное слово:демоны.

Стоило ему сделать это неожиданное открытие, как он на миг утратил власть над собой. Не попытавшись обдумать происходящее или оценить свое положение, он совершил очень глупый, но вполне естественный поступок. Ощутив внутренний неодолимый позыв к решительным действиям, он резко вскочил на ноги – и закричал. Да, он завопил во весь голос, чем сам себя напугал.

Никто не шелохнулся. Никто будто и не заметил его нелепой выходки, да что там – никто, кроме него самого, даже не услышал крика. Музыка целиком поглотила его, задушила... Или, быть может, он крикнул вовсе не так громко, как ему показалось, или не крикнул вовсе?

Когда он вновь обвел взглядом неподвижные темные лица братьев, пугающий, леденящий кровь холод охватил всю его душу. Все чувства, казалось, покинули его – отхлынули подобно воде во время отлива. Харрис опять сел, пристыженный, и принялся ругать себя за глупое, мальчишеское поведение. А музыка тем временем все лилась из-под змеиных пальцев брата Шлимана, как отравленное вино льется из горлышек причудливых древних сосудов.

И Харрис вместе с остальными ее испил.

Заставив себя поверить, что это собственное сознание играет с ним злые шутки, он решительно обуздал свои чувства. Затем музыка стихла, все зааплодировали и заговорили одновременно, смеясь, меняясь местами и вознося хвалы пианисту – словом, ведя себя совершенно естественно и так, будто ничего странного не произошло. Лица братьев опять казались нормальными. Все учителя толпились вокруг гостя, и он поймал себя на том, что наравне с остальными нахваливает музыканта.

И все же Харрис начал украдкой подвигаться к двери, то меняясь с кем-нибудь местом, то подходя к тем, кто стоял ближе всего к выходу.

– Позвольте горячо поблагодарить каждого из вас,tausendmal[25], за столь теплый и радушный прием. Вы оказали мне высокую честь, – наконец заговорил он самым решительным тоном. – Боюсь, я и так уже злоупотребил вашим чудесным гостеприимством. Да и путь до гостиницы отсюда неблизкий...

Все наперебой принялись уговаривать его остаться на ночь или хотя бы немного подкрепиться перед уходом. Из одного буфета тут же достали каравай ржаного хлеба, из другого ветчину, и все дружно принялись за еду. Опять сварили кофе, опять закурили сигары, а брат Мейер достал скрипку и начал тихо ее настраивать.

– Наверху всегда найдется кровать, если герр Харрис пожелает остаться, – сказал один брат.

– К тому же теперь вам будет нелегко выбраться, ведь все двери заперты, – со смехом подхватил другой.

– Да здравствуют простые радости жизни! Давайте праздновать! – воскликнул третий. – Пусть брат Харрис поймет, как высоко мы ценим его поступок – приехать к нам с последним визитом!

Так они на все лады уговаривали и умасливали его, и все без исключения смеялись, словно давая понять, что под слоем елея и учтивости – весьма тонким слоем – прячется совсем иной смысл.

– Полночь уж близко, – добавил брат Калькман с обворожительной улыбкой, но страшным голосом, напомнившим Харрису скрип ржавых дверных петель.

Ему становилось все труднее и труднее понимать немецкую речь. Он заметил, что они уже записали его в свои ряды и называют «братом».

Внезапно на Харриса снизошло озарение, от которого по всему телу тотчас разбежались мурашки: все это время он неправильно – вопиюще, фатально неправильно – понимал их слова! Они вели речи о красоте этого места, о его уединенности и оторванности от мира, о том, как замечательно оно подходит для духовного развития и богослужений особого рода, вот только под этим они имели в виду совсем не то же, что Харрис. Они вкладывали в знакомые ему слова – одиночество, служение, обряды – совсем иной смысл. Все это – некий дьявольский маскарад, и он против собственной воли стал его частью. Он очутился среди людей, что под покровом религиозности преследуют некие тайные цели.

Как же он оказался в столь двусмысленном положении? Ненароком, по ошибке? Или его все-таки сюда вели – незаметно, исподволь заманивали? Мысли начали путаться, уверенность в себе стремительно таяла. И почему, вновь подумал Харрис, их так восхитило его желание посетить старую школу? Что в этом простейшем поступке такого удивительного и похвального? С какой стати они так восторженно-насмешливо превозносили его храбрость и отвагу, «добрую волю», «самоотверженность»?

Ужас зашевелился в его сердце; Харрис так и не смог найти ответа ни на один из мучивших его вопросов. Лишь одно он понимал теперь со всей ясностью: они не хотят его отпускать. И не отпустят. С этой минуты у него словно открылись глаза, и он увидел их зловещую, темную сущность, их враждебность и чужеродность – ему, Харрису, и самой жизни. В голове вспыхнули оброненные слова одного из братьев: «последний визит».

Харрис никогда не был человеком действия и за всю свою многолетнюю карьеру ни разу не попадал в опасные переделки. Трусом он себя не считал, нет, – скорее, ему просто не доводилось проверить себя на прочность. Он наконец в полной мере осознал, что оказался в очень непростом положении и имеет дело с теми, кто ради достижения цели – пока не до конца ему ясной – готов на многое. Да, разум Харриса заволок туман, мешавший ему мыслить рационально, отчего он мог руководствоваться лишь самыми примитивными инстинктами. Ему не пришло в голову, что братья просто выжили из ума или что у него самого временно помрачился рассудок, и все, что с ним происходит, – плод его воспаленного воображения. В голове стучала одна мысль: бежать, бежать, и как можно скорее! Им овладел чудовищный страх вперемешку с отвращением.

Прекратив сопротивляться, он покорно съел ржаного хлеба с ветчиной, допил кофе, стараясь поддерживать спокойную и вежливую беседу, а через некоторое время вновь встал из-за стола и попытался откланяться. Говорил он тихо и весьма решительно. Никто не усомнился бы в его твердом намерении уйти. И на сей раз он стоял рядом с дверью.

– Как ни жаль, – обратился он к притихшим братьям, тщательно взвешивая слова и подбирая самые учтивые немецкие выражения, – но наш приятный вечер подошел к концу, пора мне пожелать вам всем спокойной ночи и двинуться в обратный путь. – Поскольку все продолжали хранить молчание, он, чуть оробев, добавил: – Примите мою самую искреннюю благодарность за ваше гостеприимство.

– Ну что вы, – отозвался Калькман, поспешно вставая и не обращая внимания на протянутую Харрисом руку, – это мы должны вас благодарить. И делаем это от всего сердца!

Тотчас полдюжины братьев встали между ним и дверью.

– Вы очень добры, – как можно тверже произнес Харрис, краем глаза замечая движение. – Право, я и не догадывался, что мой нежданный визит доставит вам столько удовольствия.

Он сделал еще один шаг в сторону двери, однако брат Шлиман тут же перегородил ему путь. Его намерения были предельно ясны, а лицо приобрело зловещее выражение.

– Но вы ведь приехали неслучайно, брат Харрис, – объявил он во всеуслышание. – Мы же не могли превратно истолковать ваши намерения? – Он вопросительно приподнял черные брови.

– Нет-нет, – поспешно ответил Харрис, – я был рад... я очень рад, что смог заехать! Клянусь, я получил колоссальное удовольствие. Прошу, поймите меня правильно! – Его голос чуть дрогнул, и он с трудом подбирал нужные слова. Кроме того, ему все труднее было пониматьих речь.

– Конечно, – пробасил брат Калькман, – мы поняли вас правильно. Вы приехали сюда с визитом в духе подлинной веры, веры до самоотречения! Вы по собственной доброй воле предлагаете нам себя, и мы безмерно признательны вам за это. Благородство ваших намерений заслуживает глубочайших похвал и уважения. – В комнате раздались тихие аплодисменты. – Нас – и, конечно, нашего Властелина, – особенно восхитила добровольность вашей...

Тут он использовал неизвестное Харрису слово.Opfer[26], сказал он. Англичанин принялся лихорадочно рыться в памяти, пытаясь припомнить перевод, однако на ум, хоть режь, ничего не приходило. Несмотря на то что значения слова Харрис не знал, оно заставило его похолодеть от страха. Все обстояло хуже, куда хуже, чем он мог себе представить. Он чувствовал себя беспомощным слабым созданием, утратившим всякую волю и способность к действию.

– Мы в восторге от вашей готовности принести себя в... – добавил Шлиман, подкрадываясь к нему с ужасающей ухмылкой на устах, и опять употребил это слово:Opfer.

Господи! Да что же это значит? «Предлагаете себя», «в духе подлинной веры и самоотречения», «готовность», «добровольность»...Opfer, Opfer, Opfer! Да что же, во имя всех святых, означает это странное, таинственное слово, и почему оно вселяет в него такой ужас?

Тут Калькман, бледный как смерть, с суровым каменным лицом тихо произнес еще несколько неизвестных Харрису слов, и братья как по команде прикрутили фитили всех ламп в комнате. В полутьме были различимы лишь их снующие туда-сюда силуэты.

– Час настал! – гремел за его спиной безжалостный голос Калькмана. – Полночь близко! Давайте готовиться. Он идет! Брат Асмодей идет! – Его призывы теперь напоминали песнопения.

Прозвучавшее имя по какой-то причине вселяло ужас – такой ужас, что Харриса при звуках этого имени забила дрожь. Они сотрясли комнату подобно громовому раскату, и воцарилась тишина. Вокруг восставали неведомые силы, наполнявшие все существо Харриса неописуемым животным ужасом. Он едва не лишился чувств.

Асмодей! Асмодей! Кошмарное имя. Харрис вдруг понял, чье оно и какой смысл сокрыт за этими тремя слогами. И тотчас до него дошло забытое значение того, первого слова. Оно вспыхнуло в мозгу подобно предвестию верной гибели.

Харрис хотел кинуться к двери, но ослабшие ноги подогнулись, и черные тени оттеснили его в глубину комнаты. Он позвал бы на помощь, однако перед глазами тут же встали огромные пустые коридоры... Он здесь один, на помощь звать некого и незачем. Поэтому он стоял молча, с ужасом ожидая своей участи.

– Брат Асмодей принимает тебя, – бормотали братья. – Готов ли ты?

Харрис вдруг обрел дар речи и попытался заговорить:

– Но при чем тут я и этот брат Асм... Асмо?.. – запнулся он, с трудом обуздывая поток слов, рвущихся с онемевшего языка.

Имя ему не далось. Он не смог произнести его правильно, как они, он вообще не мог его выговорить. Беспомощность Харриса достигла пика: не сумев вымолвить даже имени, он пришел в чудовищное смятение, и рассудок его окончательно помутился.

– Я приехал с дружеским визитом! – попытался выдавить он, но, к собственному изумлению и ужасу, услышал, как его голос произносит сам собой другие слова, и даже то самое имя: – Я добровольно приношуOpfer. И я готов, о да, готов!

Творилось нечто невообразимое. Его перестали слушаться не только мысли и язык, но даже тело! Он чувствовал, что очутился в плену фантомного или демонического мира... мира, где произносимое ими хором имя – имя Властелина – заключает в себе громадную силу.

Дальше все происходило как в дурном сне.

– В полумраке, прячущем правду, преклоним колени и восславим Владыку! – нараспев кричал Шлиман, подталкивая Харриса вглубь комнаты.

– В тумане, что застилает наши лики пред Черным Троном, приготовим добровольную жертву! – могучим басом вторил Калькман.

Они в нетерпении вскинули головы и прислушались. Грохот, подобный реву летящих снарядов, сотряс воздух – далекий, чарующий, зовущий.

– Он идет! Идет! Идет! – хором твердили братья.

Рев стих, и в комнате воцарилась неподвижная, ледяная тишина. Затем Калькман, темный и невыразимо зловещий, медленно повернулся в полумраке к остальным.

– Асмодей, нашHauptbruder[27], здесь! – возгласил он дрожащим, но по-прежнему стальным басом. – Асмодей с нами! Готовьтесь!

Наступила тишина, никто не смел шелохнуться или заговорить. Один из братьев, высокий и худой, приблизился к Харрису, но Калькман вскинул руку:

– Не завязывайте ему глаза. Пусть все видит – в знак нашей благодарности за столь щедрую жертву.

Харрис с ужасом осознал, что ему уже связали руки.

Высокий бесшумно отступил назад, и в наступившей вновь тишине все братья молча преклонили колени. Один Харрис стоял, а остальные начали бить поклоны и тихо, благоговейно выкрикивать имя Того, кто должен был явиться с минуты на минуту.

Ставни на окнах в дальнем конце комнаты, казалось, исчезли, и Харрис увидел, как далеко-далеко, на фоне звездного неба, вырастает громадный черный силуэт. Он был окутан серым ореолом, отчего напоминал стальную статую – поистине исполинскую, величественную, грозную. Лицо у Сущности было одновременно царственное и неизъяснимо печальное. В нем было столько грусти, что глаза Харриса не могли этого вынести: он почувствовал, что вот-вот лишится зрения, и тогда мир поглотит абсолютное черное ничто.

Силуэт на фоне ночного неба казался настолько далеким и недоступным, что невозможно было даже сравнить его размеры с какими-либо земными объектами; в то же самое время он был рядом, и когда серое сияние, исходившее от его тела и могучего, величественного, скорбного лика, коснулось души Харриса, пульсируя подобно свету далекой темной звезды, источающей Зло, он почувствовал, что лик этот теперь находится совсем близко, в той же комнате, где собрались братья.

А потом комната задрожала, огласившись стенаниями многочисленных предшественников Харриса (он сразу понял, что это кричат они). Сперва раздался сдавленный вопль – так кричит, задыхаясь, человек в предсмертной агонии, исторгая из себя вместе с последним вздохом имя Темного Властелина. Тихие судорожные вздохи, клокочущие хрипы и стоны множества задушенных здесь людей заметались, забились эхом в комнате, посреди которой Харрис стоял беспомощным узником, жертвой, приготовленной к ритуальному убийству. То стенали не просто измученные тела, нет, хуже: стенали их изувеченные души. Призрачный хор звучал то громче, то тише, и вот появились сами несчастные: по серому сияющему мареву поплыла вереница белых, искаженных болью лиц. Они манили Харриса и, бессвязно бормоча, звали его за собой, словно уже считали своим.

Стенания нарастали, все быстрее кружили бледные лики, и вот огромная серая Сущность начала нисходить на землю, прямо в комнату, где ее ждали почитатели и жертва. Вокруг Харриса замелькали руки братьев, то возникая из темноты, то вновь исчезая: он почувствовал, что его переодевают. Голову обнял ледяной обруч, а на поясе, еще крепче прижимая руки к бокам, затянулся тугой ремень. Наконец по горлу мягким шелком скользнуло жертвенное вервие. Он увидел его воочию, как будто ему поднесли зеркало.

В этот миг распростершиеся на полу братья вернулись к скорбным и в то же время исступленным ритуальным песнопениям, и случилось нечто странное. Огромная Сущность, не двигаясь и не меняя позы, вдруг оказалась в комнате рядом с Харрисом, и заполонила собой весь мир.

Харрис уже не ощущал страха как такового, лишь смутное предчувствие собственной гибели – гибели своей души – шевелилось в его сердце. Мысли больше не бились в голове, стремясь вырваться наружу. Конец был близок, и он это сознавал.

Высокий вал голосов взмыл над Харрисом:

– Мы благоговеем! Мы преклоняемся! Мы обожаем! Прими нашу жертву!

Звуки эти, почти лишенные смысла, гремели у него в ушах, в мозгу.

Величественный серый лик медленно приблизился к нему вплотную, и сама душа Харриса, казалось, потянулась из тела навстречу этим океанам слез – полным неизбывной скорби глазам Властелина. Тотчас братья поставили Харриса на колени, и в воздухе перед собой он увидел вскинутую руку Калькмана. Вервие сдавило горло.

Именно в тот миг, когда Харрис уже потерял всякую надежду на спасение, на помощь Бога или людей, случилось странное. Перед гаснущим взором Харриса возникло осиянное солнцем, неизвестно зачем и откуда появившееся здесь лицо второго постояльца железнодорожной гостиницы. И вид этого волевого, сильного лица подарил Харрису надежду.

Оно вспыхнуло перед его глазами за миг до того, как душу должна была постичь неминуемая ужасная гибель, однако по необъяснимой причине успело разбудить в нем новую несгибаемую волю и уверенность в собственном избавлении. То было лицо человека, наделенного огромной силой и светом добра. Именно такой свет, подумал Харрис, увидали в древние времена люди, сидевшие в сени смертной на берегу Галилеи. Светлый этот лик мог попрать даже демонов открытого космоса.

И вот из глубин своего отчаяния и одиночества Харрис воззвал к нему, воззвал не колеблясь, громко и решительно. В тот страшный миг он обрел голос, хотя и не мог потом вспомнить, на каком языке закричал – на английском или немецком. Слова его тем не менее были услышаны. Их поняли и братья, и серая злая Сущность.

Великое смятение поднялось в комнате. Раздался сокрушительный грохот: казалось, сама твердь земная содрогнулась от этих звуков. Но Харрис запомнил лишь смятенные, лихорадочные крики братьев:

– Среди нас человек, наделенный силой! Слуга Божий!

Грохот повторился – будто воздух вспороли огромные летящие снаряды, – и Харрис, лишившись чувств, осел на пол. Все вокруг исчезло, словно дым под порывами ураганного ветра.

Рядом с Харрисом сидел невысокий человек, совсем не похожий на немца, – тот самый англичанин в твидовом костюме, – человек с удивительными глазами.

Когда Харрис очнулся, его била дрожь. Он лежал под открытым небом, и холодный ветер с лесов и полей дул ему в лицо. Он сел и осмотрелся по сторонам. Перед глазами еще стояли ужасные картины того, что с ним случилось, но школа и братья исчезли без следа. Вокруг не было ни каменных стен, ни потолка, ни приглушенного света ламп, ни сигарного дыма, ни черных силуэтов братьев, ни исполинской серой Сущности над лесом.

Харрис лежал на грудах битого кирпича, одежда его насквозь промокла от росы, над головой приветливо сияли звезды. Все тело ныло от ушибов и синяков. Он лежал среди руин бывшего здания школы.

Он встал и огляделся. В мглистую даль уходил темный лес, а совсем рядом – рукой подать – вырисовывались из полумрака очертания деревенских домов. Однако под ногами у Харриса, несомненно, лежали обломки давно рухнувших стен. Тут он заметил, что они почернели от сажи, а деревянные стропила, торчащие тут и там из руин, обуглены. Это было пожарище, причем заросшее крапивой и другими сорными травами. Стало быть, школа сгорела много лет назад.

Луна уже начала опускаться за окружавший деревню лес, но света от звезд, что усыпали темное небо, было вполне довольно. Харрис, торговец шелком, стоял среди разбитых и обугленных школьных стен, трясясь от холода.

Вдруг он увидел, как из темноты ему навстречу шагнул человек. Приглядевшись, Харрис узнал в нем того самого незнакомца из железнодорожной гостиницы.

– Вы-то хоть настоящий? – спросил Харрис голосом, в котором с трудом признал свой.

– Настоящий, и более того – ваш друг, – ответил незнакомец. – Я шел за вами из гостиницы.

Харрис несколько минут осматривался, не говоря ни слова и только стуча зубами. Он вздрагивал от малейших шорохов, но все же звуки родной речи и голос незнакомца удивительным образом его успокаивали.

– Вы тоже англичанин, слава Богу! – произнес он. – Эти демоны-немцы... – Он осекся и прикрыл глаза ладонью. – Но куда они подевались? И комната, и... и... – Ладонь опустилась на шею и принялась ее ощупывать. Не найдя веревки, Харрис с облегчением выдохнул. – Неужели мне все приснилось?.. – растерянно спросил он.

Незнакомец подошел ближе и взял его за руку.

– Идемте, – мягко, но властно произнес он. – Уйдем подальше отсюда. На дороге и даже в лесной чаще вам будет лучше, ибо мы с вами сейчас стоим на одном из самых проклятых мест в целом свете.

Он повел Харриса через груды обугленных камней и заросли крапивы. Обжигая руки и спотыкаясь, они вышли на тропинку. Харрис шагал как во сне. Миновав искореженную кованую калитку, они наконец выбрались на дорогу, сиявшую в темноте белым светом. Здесь, на безопасном расстоянии от руин, Харрис смог собраться с мыслями.

– Но как такое возможно? – воскликнул он дрожащим голосом. – Как это может быть? Когда я пришел, школа стояла целая и невредимая! Мне открыли... Я слышал голоса, видел людей, пожимал им руки! Эти чертовы сумрачные лица... Я их видел даже яснее, чем сейчас вижу вас! – Харрис был совершенно растерян. Мир грез все еще стоял перед его глазами, куда более осязаемый и материальный, чем мир настоящий. – Неужели мне все привиделось?!

Только сейчас до него дошел смысл того, что сказал ему на руинах незнакомец.

– Проклятое, говорите? Это место проклято?

Он замер на дороге и уставился в темноту, где еще вечером стояло здание школы. Однако незнакомец повел его дальше.

– Поговорим об этом в безопасном месте, – сказал он. – Я пришел за вами из гостиницы, как только понял, куда вы подевались. В одиннадцать часов я вас обнаружил...

– В одиннадцать, – повторил Харрис, с содроганием вспоминая, что с ним происходило в те минуты.

– ...и увидел, как вы упали. Я сидел рядом, пока сознание к вам не вернулось, а теперь... Теперь я провожу вас до гостиницы. Видимо, я отогнал наваждение... развеял морок.

– Я вам так обязан, сэр! – вновь перебил его Харрис, только теперь сообразив, как незнакомец ему помог. – Но я ничего не понимаю. Голова идет кругом... Я весь дрожу.

Он по-прежнему стучал зубами, его колотило. Сам того не заметив, он вцепился незнакомцу в руку, и так, рука об руку, они миновали заброшенную деревню и оказались на тракте, что вел к станции и гостинице.

– Здание школы сгорело давным-давно, – произнес незнакомец. – Лет десять назад его сожгли по решению Совета деревенских старейшин, и жители покинули деревню. Однако дух тех ужасных событий все еще живет в здешних местах. И «оболочки» главных участников по-прежнему разыгрывают кошмарное действо, из-за которого школу пришлось сжечь, а деревню забросить. Здесь жили и проводили свои ритуалы дьяволопоклонники!

Пока Харрис это слушал, на лбу у него выступил пот; виной тому никак не могла быть неспешная прогулка прохладной осенней ночью. Хотя он видел этого человека второй раз в жизни, а говорил с ним и вовсе впервые, он отчего-то сразу проникся к нему доверием и рядом с ним чувствовал себя в безопасности. Это самым успокаивающим образом действовало на его расшатанные нервы. Однако все происходящее по-прежнему казалось ему сном, и хотя Харрис отчетливо слышал каждое слово незнакомца, смысл этих слов во всей полноте дошел до него лишь на следующий день. Близость тихого человека с удивительными глазами оказалась подобна болеутоляющему бальзаму для измученной души; настолько сильным и благотворным было его влияние, что Харрис даже не задался вопросом, как и зачем незнакомец оказался среди ночи в этих глухих местах.

Да что там, Харрис даже имени его не спросил, не подивился его доброте: с чего бы незнакомому человеку так беспокоиться о судьбе случайного соседа? Он просто шагал рядом, прислушивался к его тихому голосу и радовался, что после всего пережитого кто-то ему помогает, возвращает силы и веру в людей. Лишь раз, вспомнив что-то из давным-давно прочитанного, он повернулся к незнакомцу и почти против собственной воли спросил его:

– А вы, сэр, не розенкрейцер?

Однако тот пропустил эти слова мимо ушей (или в самом деле не расслышал) и продолжал как ни в чем не бывало говорить о своем, а перед мысленным взором Харриса появился новый причудливый образ. Они брели вдвоем по прохладному лесу, и вдруг в его воображении возникла библейская картинка из далекого детства: борьба Иакова с ангелом. Иаков до зари боролся с существом, превосходящим его по силе, победил и получил его силу.

– За ужином в гостинице я случайно подслушал ваш разговор со священником, – звучал в темноте тихий голос незнакомца, – и заинтересовался. Позже, после вашего ухода, я узнал от него о секте дьяволопоклонников, тайно поселившихся в самом сердце этой простой и набожной общины.

– Дьяволопоклонники! Здесь!.. – в ужасе произнес Харрис.

– Да, именно... Секта много лет орудовала в этих краях, пока в деревне не начали пропадать люди. Тогда их разоблачили. Ведь где еще они могли годами спокойно творить свои чудовищные злодеяния, как не в этой уединенной деревушке, под прикрытием праведности и благочестия остальных ее жителей?

– Ужасно, ужасно, – прошептал торговец шелком. – Слышали бы вы их слова...

– Я все видел и слышал, – тихо произнес незнакомец. – Поначалу я хотел дождаться конца и лишь тогда вмешаться, но ради вашего спасения... ради спасения вашей души, – убежденно добавил он, – я решил заявить о своем присутствии чуть раньше, до того как они...

– Ради моего спасения!.. Стало быть, моей жизни угрожала опасность. Они были живые и... – Не найдя подходящих слов, он повернулся к своему спутнику и молча заглянул в его сияющие во тьме глаза.

– То было скопление духовных оболочек хладнокровных убийц, очень жестоких, стремившихся после смерти – смерти тела – продолжить свое гнусное и противоестественное существование. Исполни они задуманное, ваша душа после смерти оказалась бы в их власти и помогала бы им и дальше вершить свои нечистые дела.

Харрис молчал. Он изо всех сил пытался сосредоточить мысли на вещах простых и обыденных, вспомнил о шелке, своей конторе неподалеку от собора Святого Павла в Лондоне и даже начал припоминать лица деловых партнеров.

– Надо сказать, вы были легкой добычей... – Голос незнакомца, казалось, доносился откуда-то издалека. – Вы так глубоко погрузились в свои детские воспоминания, что сами воссоздали у себя в воображении прошлое, даже обстановку и облик братьев, и буквально по собственной воле пошли к ним в руки! Конечно, они вас сцапали.

Харрис еще крепче вцепился в руку незнакомца. В его душе осталось место для лишь одного чувства – благодарности. Его не насторожило, что совершенно чужой человек так хорошо осведомлен об особенностях его разума.

– Увы, мир устроен так, что лишь дурное способно оставлять после себя глубокую печать, – добавил незнакомец. – Вам доводилось слышать, чтобы где-то жили призраки, с наступлением ночи вновь и вновь повторяющие какой-нибудь славный подвиг? К сожалению, из всех страстей, что одолевают людские сердца, лишь самые дурные и злые горячи настолько, чтобы оставлять долговечный след, а добрые остывают почти сразу.

Незнакомец вздохнул. Впрочем, Харрис был так изнурен и потрясен, что слушал его лишь вполуха. Он по-прежнему двигался, точно во сне. Все происходящее казалось ему чудом – эта прогулка до дома октябрьской ночью, и сияние звезд, и безмятежный лес кругом, и лежащая тут и там на полянах дымка, и журчание сотен незримых ручейков, что заполняло тишину между словами. Впоследствии Харрис часто вспоминал эти минуты своей жизни как нечто волшебное и невозможное, нечто слишком прекрасное, неизъяснимо дивное, чтобы быть правдой. И хотя он понимал лишь треть или четверть сказанного, позже слова незнакомца стали к нему возвращаться, всякий раз даря неотвязное чувство потусторонней красоты, будто все это был чудесный сон, почти целиком забытый, но оставивший в памяти прелестный мерцающий след.

Ужас минувшей ночи в конце концов благополучно рассеялся и забылся; когда они подошли к гостинице – было около трех часов утра, – Харрис с благодарностью пожал руку незнакомцу и вновь заглянул в его удивительные глаза, а потом поднялся к себе и долго еще вспоминал слова, которыми тот завершил беседу:

– Если мысль и чувства способны жить много лет после того, как мозг, в котором они зародились, обратится в прах, мне кажется чрезвычайно важным пресекать все дурные помыслы в самом их зачатке и ни в коем случае не позволять им увидеть свет.

В ту ночь Харрис спал лучше, чем можно было ожидать, и так крепко, что проснулся лишь после полудня. Спустившись к обеду, он узнал, что незнакомец уже отбыл, и посетовал, что не спросил его имени.

– А он расписался в журнале! – нашлась девушка за стойкой.

Харрис перелистнул запачканные чернилами страницы и обнаружил там запись, сделанную затейливым аккуратным почерком:«Джон Сайленс, Лондон».

Примечания

1

Нимрод – великий воитель-охотник и царь Вавилона, «сильный зверолов пред Господом» (Быт. 10:9). –Здесь и далее примеч. пер.

2

Крысиный Волок (англ. Rat Portage, фр. Portage-aux-Rats) – прежнее название канадского города Кенора.

3

Пресбург (Прешпорок, Пожонь) – Братислава.

4

Летающий паром (паромный мост, воздушный мост) – транспортная система, состоящая из моста и подвижно подвешенной под этим мостом на тросах платформы, которая может перемещаться с одного берега водной преграды на другой. Строились там, где судоходство требовало высокого пролета моста, а использование паромов было затруднено из-за приливов.

5

Стихиаль (также элементаль, дух стихии) – в средневековой философии, оккультизме и алхимии мифическое существо, соответствующее одной из четырех стихий: воздуху, земле, огню, воде.

6

По вагонам(фр.).

7

Ресторанный, обеденный зал; столовая(фр.).

8

«А, мадемуазель вернулась!»(фр.)

9

Луковый суп(фр.).

10

Наконец-то! Значит, месье принял решение. Это хорошо. Я рада(фр.).

11

Мы могли бы немного пройтись вместе, не так ли? Сбор сегодня вечером, и нам нужно немного порепетировать. Ильза, Ильза, иди сюда. Иди скорее!(фр.)

12

«Марлин» – оружие компании «Marlin Firearms».

13

Томас де Квинси. Исповедь англичанина, любителя опиума. Перевод С. Панова, Н. Шептулина.

14

Что, Господи...(фр.)

15

Обед(нем.).

16

Обеденный зал, столовая(нем.).

17

Комната для умывания(нем.).

18

Тоска по родине(нем.).

19

Здравствуйте(нем., устар.).

20

Гостиница при Братской церкви(нем.).

21

О! И что же?(нем.)

22

Само собой разумеется(нем.).

23

Поистине удивительно(нем.).

24

Спальня(нем.).

25

Тысячу раз(нем.).

26

Жертва(нем.).

27

Верховный брат(нем.).