
Шёпот берёз. Сборник рассказов
Елизавета Дворецкая, Дарина Стрельченко, Наталья Русинова и др
В лесу шепчут берёзы, но их голос слышат лишь внимательные. В дни Зелёной недели девушки плетут венки, дети водят хороводы, женщины поют обрядовые песни и собирают целебные травы. Все вместе готовят настои и оставляют дары духам. Среди этих ритуалов пробуждаются тени, древние духи и существа, чьи истории передаются в шёпоте деревьев. Лес становится порогом между миром живых и потусторонним, а каждая история хранит тайну, которую хочется разгадать. Погрузитесь в мир, где незримое соседствует с видимым, а шёпот берёз – единственный проводник.

Серия «Славянская мистика»
Иллюстрация на обложке Юлии Мироновой
© Авторы, текст, 2026
© Юлия Миронова, илл. на обл., 2026
© ООО «Издательство АСТ», оформление, 2026
Дарина Стрельченко
Воробьиная ночь
Умелец по лозе
– Семик[1], Семик, Троица, пресвятая мать Купальница, ты на чём приехала?[2] – запевала Гордана.
– На овсяном зерночке, на оржаном колосе! – подхватывала Лесана.
А умелец по лозе слушал, поглядывал да молчал, только пальцы шевелились, будто птицу невидимую ласкал или на свирели подыгрывал.
– И откуда ты явился такой, ничего-то не знаешь? – сокрушались девки. Поглядывали смешливо, а между делом подсаживались поближе, рассматривали чудных птиц из лозы, что привёз умелец.
– Русалки нынче выходят из воды, ходят по земле. Осторожней будь, Тихомир, к реке не ходи, не то приглянешься мавке, девицей обернётся, закличет, заплачет... Обернуться не успеешь, как очутишься на дне, в доме батюшки русалочьего...
– И в лес не ходи, Тихомирушка, и коня своего туда не води, из озёр лесных не пои...
– А мы тут ни шить, ни полоскать не станем...
– А парни наши нынче ни пахать, ни копать не будут. Нельзя это нынче, земля живая, тонкая, копнёшь – вдруг и выйдет наружу что-то, что не должно...
Агриппа понизила голос, и остальные притихли. Верёнцу мать кликнула: тесто подошло. Жаль было уходить, оставлять Тихомира с девками, да как матери перечить, особенно после прошлого...
О чём ещё говорили, не слышала, а когда вернулась с киселём да яйцами, чернобрового Тихомира уж вовсю на кумление зазывали.
Верёнца поставила жбан на окно, упёрла руки в боки:
– Никак ума решились? Парня? Кумиться? Вот уж нет!
– Отчего ж нет? – чуть не впервые подал голос умелец. Глянул на неё из-под кудрей, руки мозолистые, глаза золотистые, что лоза, из которой плёл он дивных птиц, цветы, крохотные лодочки-челночки.
– Оттого, что девки кумятся, венки завивают, – ответила Верёнца, разливая кисель, – а парни вола водят. Нечего им на берег ходить, заложных тревожить.
Снова притихла горница. Ветерок пролетел от окна, колыхнул волосы, словно весточку нёс от не изживших своего века.
– Русалки-то ведь и есть заложные, – вздохнула Ждана, ведя рукой, словно лебедица крылом. Бросила на Тихомира печальный взгляд: – Горемычные...
– Отчего ж они нынче выходят?
– Оттого, что тяжко им. В церкви не отпеты, земля их не принимает, – протяжно сказала Фёкла. – Говорят, нечистому служат... Только в Семик их поминать можно, Семик – их душам отрада. Вот и выходят потешиться.
– Нынче воробьиные ночи, – добавила Снятава. – Гроза будет...
– С зарницами, с бурями воробьи вылетают, чирикают, – напевно затянула Аглая. – Ночка пёстрая становится, будто сам воробей, а ещё, говорят...
– Хватит уж страх нагонять, – оборвала Верёнца. – Кумиться идти пора!
* * *
Лёгкий, скользящий шаг. Пальцы летят по ветвям, перебирают невесомо зелень, ленты, косы подруг... Хоровод да заклички, шёпот да смех. А шёпот мешается с шумом листвы, смех плывёт в туман, молкнет там, отводит русалок.
На ковре, на золоте,
На атласе, на бархате.
Девки вынимают яйца да мёд, украшают берёзу цветами, спрашивают ласково друг у дружки: будешь ли мне кумой? А берёзку спрашивают:
У кого же ты гостила?
Молодые ветки оборачиваются венками, звенят медные крестики-тельники, целуются Фёкла с Аграфеной, Ждана со Снятавой через венок, становясь кумами, шепчут друг другу:
– Вы, кумушки, голубушки, сестрицы мои,
Вы кумитеся, любитеся, любите меня.
Пойдёте вы во зелен сад – возьмите меня.
Сорвёте вы по цветику – сорвите и мне.
Совьёте вы по венчику – совейте и мне[4].
А берёзка отвечает:
– У отца, у матери,
У роду, у племени,
У красных девушек.
Кумы садятся под деревом, под широким венком, едят яйца, журавли ходят на берегу, а в тумане поют русалки, тихие, страшные, беспокойные:
– Хотят берёзоньку срубить
И её в речке утопить.
Ветки мелькают, расходятся, берёза кружится и на миг показывает девкам Тихомира, глядящего заворожённо меж листьев. Стоит он вдалеке, возле городьбы из валежника, но и с берега ясно: совсем околдован. А ветер приносит блеск его глаз, быстрокрылые воробьи трещат, что мнёт в пальцах умелец ветвь лозы, и превращается эта ветвь в его руках в птицу, в солнце, в лунницу или ключик, в крыло, в папоров цвет и в саму судьбу.
* * *
Ушли девки, успокоилась речка, русалки убрались восвояси до ночи. Только Тихомир ходил по деревне сам не свой, теребил в пальцах лозу, всё посматривал на Верёнцу.
Та подумала уж, поди, глаз положил, да не таков был этот умелец, не позарился ни на одну из девок, а ведь до чего Агафья красна, до чего Ждана добра да щедра, до чего Аглая улыбчива, белокожа...
– Верёнца. – Стук в окно, шёпот, лунный лик в стёкла.
– Ах ты дурень! Кто ж в Семик по ночам в окна стучится к людям добрым?!
– Отведи меня к русалкам.
– Че-его?..
– Отведи меня к русалкам, Верёнца. Повидать их хочу.
– Совсем ополоумел? На что тебе на русалок смотреть?
– Фигурки потом сплести...
– А чего ко мне явился?
– А кроме тебя никто не отведёт. Струсят. – Сверкнули во тьме глаза. – Если согласна, выходи к овину...
Ругая себя – что удумала, ох, что удумала! – Верёнца прокралась к овину. Под ноги стелилась мягкая молодая трава, шептались над головой Стожары и Божья Дорога[5], а она всё думала: неужто на глаза золотые, на улыбку застенчивую идёт? На то, что не к другой какой девке пришёл, хоть и ластились к нему, а к ней?
Но больно уж батюшка при себе крепко держал; больно уж матушка горевала. Хоть на ночку хотелось вырваться.
– Тут я.
Верёнца аж подпрыгнула. Шёпотом выдавила:
– Чтоб тебя леший взял – так пугать! Самому-то не боязно на реку идти?
– Не-е, – протянул Тихомир, запрокинул голову, считая звёздочки над избой. – Я давно на мавок поглядеть хотел – за тем и пришёл. Сама-то не испужаешься?
Верёнца только головой качнула – коса из стороны в сторону мотнулась. Передразнила:
– «Поглядеть хотел»! Ишь! Отведу тебя к берегу, так и быть, а дальше и шага с тобой не сделаю.
Тихомир согласно кивнул, и Верёнца прищурилась:
– Ну а ты мне что? В ответ?
– Я тебе оберег сплету, – сказал Тихомир. – Ровно живой будет.
Верёнца припомнила горлиц и дивные цветы из лозы, что прятались у Тихомира в корзине; вспомнила, как ахали девки. Купить-то недёшево будет, не у каждой батюшка на такое монеты даст. А подарочки, которыми одарил Тихомир хозяек да девок, – умелые, да маленькие совсем, простенькие: коробок али колобок. Оберег – другое дело. Если бы уговорить его лунницу сплести...
Верёнца махнула косой. Подобрала выбившиеся волосы под очелье, велела:
– Ишь какой... Ну, не шуми смотри! Мать проснётся – погрозней русалочьего батюшки будет...
– Как скажешь – так и сделаю. След в след за тобой пойду.
...Быстро зашагали они по уснувшей Око2вине. Молодые берёзки клонили ветки, царапали по голым рукам. Листья путались в волосах, ветер поднимался, бросал в лицо пыль и щепки. Ни в одной избе огня не горело, и всюду у порогов поблёскивали в лунном свете лён и полынь. Как и все, ходили оковинцы в церковь, а от мавок полынь сушили, носили кресты, а детей нет-нет да и старыми именами называли – теми, что ещё предки носили, Перуну поклоняясь. Выбрались за околицу. Ржаное поле темнело вдали, белели берёзовые стволы, гудели клёны. Воробьи притаились перед грозой.
Шли к реке краем поля. Шевелилась рожь, будто бродил в ней кто. Тонкий колосок хлестнул по коленке, Верёнца отскочила, вцепилась Тихомиру в запястье.
– Что ты?
Шепнула:
– Пока жито цветёт, русалки в жите ходят... А воробьи слетятся – нечисть судить станут...
Обняла себя руками, растёрла в пальцах полынный листочек.
– Пошли, что ли, дальше... Близко уже... Да тихо, смотри...
Вот и рожь кончилась, и облака разошлись – обливала луна светом умельца-чужеземца и девку, что в неверный час неверного человека вела туда, где никому бы в этот час быть не надобно...
Звёзды плыли в мелкой волне, перлами посверкивала роса в жите, блестела на листьях. Туман поднялся густой, гулкий – да унялся тут же. Тихомир отвёл рукой ветку – и вышли к Сáженке.
Тенями промелькивали на том берегу русалки.
Умелец встал, зачарованный, да так и не шевелился, будто не дышал. Будто глазами пил реку и смутные фигурки за тёмным ночным стеклом. Потом принялся водить руками, будто из воздуха, как из лозы, плёл: гнул, гладил.
– Мир живой... Ты не потревожь его ненароком, – испуганно шепнула Верёнца.
– Да уж не потревожу...
В глазах его отражалась луна, и вспыхивали искры, как будто заложные покойники плескались в самом глубоком море, зажигая негреющие огни.
Зима
Время и малые, и великие скорби лечит, летит паутинкой по осени, по зиме накрывает тревоги снегом. Своим чередом катилось в Оковине колесо года, ткалось полотно жизни. Проводили Русальную неделю, встретили лето, осень выдалась щедрая, ягодная, за нею зима пуховая, а следом и весна с таяньем, с лебедями...
Доходили до деревни вести, мол, умелец давешний из лозы принялся не птах да цветы плести, не корзины да короба, а берёзы с русалками. И до того они любы пришлись народу, что на каждый торжок возит теперь умелец «мавочек да берёзоньки» – разбирают, как пряники горячие из печи.
Судили, рядили, их ли это умелец или другой какой. Да кто его знает! Есть ли кому до него дело, когда у самих хлопот полон рот: дом, скот, шитьё да прядение, вечёрки да колядки...
А Верёнца, слыша это, всякий раз вспоминала, как возвращались они воробьиной ночью в деревню, как шёл Тихомир, будто морок кто на него накинул. Как утром, чуть не до свету, явился к ней, протянул куколку на ладони:
– Вот тебе обещанное.
Верёнца поглядела, и почудилось спросонья, что куколка живая, золотятся волосы облаком, сарафан трепещет, глаза горят. Такая была красота, что в руки взять страшно. И тянуло от куколки тревогой ночи: словно платой была за то, что отвела чужака к реке. Запоздалой платой: сделано уж было дело.
– Спасибо тебе, умелец, за оберег чудный, да уж больно хорош, дороже стоит, чем мавки ночные... – Сказала, а у самой сердце сжалось. – Продай на торжке.
Тихомир не стал спорить – спрятал куколку, сверкнули глаза, и поминай как звали.
Верёнца весь день промаялась, и не то русалки, не то воробьи в уши нашёптывали: зря, зря... от оберегов, девица, не отказываются, обереги, девица, не напрасно дарятся...
А по деревне водили хороводы, девки смеялись, свирель Тихомира звенела: то и дело под окнами раздавались говор и песни.
А воробьи да мавки всё шептали в уши: зря, ох зря! Отмахивалась Верёнца, отговаривалась, пряталась за делами, а к вечеру не выдержала, побежала в избу, где умелец на постой встал.
– Здравствуй, Анисья! Не дома ли умелец, что у тебя гостюет? Коли дома – позови, перемолвиться надо.
В другое время сказала бы такое и вспыхнула: ишь ты, к парню явилась, чужаку, словом зовёт перемолвиться! Но сейчас не до того было, неспокойно было на сердце, рябь шла, будто дул по реке ветер.
– А нет уж умельца, – развела руками Анисья. – Был да ушёл. Солнце ещё на закат не повернуло, а он уж собрал короба свои да попрощался. Гляди, какую диковинку за постой оставил...
Протянула Верёнце птичку из лозы – ровно живую: перья лёгкие, чуть не прозрачные, подуешь – трепещут, глаз глядит – будто в душу смотрит.
– Славный умелец, – вздохнула Анисья, – да, видать, умение его дурную цену взяло: шебутной он, странный. Перед тем как уйти, знаешь, что учудил?
– Что?..
Птица из лозы обожгла Верёнце ладонь, будто это уголёк из печи был, а не ивовый стебель.
– В реке искупался. – Анисья перекрестилась. – В Клечальную-то[6]! А после его никто и не видел. Пропал, поди, парень. Утащ-щат русалки...
«Пропал парень».
Слова отдавались в мыслях, пока тяжело возвращалась Верёнца в избу. Как бы и она заодно с ним не пропала – купаться-то не купалась, но у Саженки вместе были... Но шло время, лечило скорби, укрывало тревоги – вот уж и забыла Верёнца думать о златоглазом Тихомире да живой куколке. Только изредка, в тёмную полночь, когда молния колола небеса над избой али густой снег заметал свет, – вздрагивала.
Но чем ближе весна была, чем ярче солнце светило, тем легче на душе становилось. Скоро уж новая Русальная неделя, новые воробьиные ночи – наберёт Верёнца лучшего мёду, лучшего хлеба, самых крупных яиц достанет, отдаст матушке-земле у реки. Берёзам вплетёт самые красивые ленты – прощенья попросит. Русалкам шепнёт, что не со зла, не подглядывать чужака привела, а по глупости, по незнанию своему, потому, что очень уж лунницу хотелось на защиту после того, как сестрёнку меньшую медведь задрал... Да и трепыхалась, жалила огоньком надежда: ну как её, сестричку, на другом берегу увидит?
...Но шли дни, разлилась уж весна вовсю вокруг Оковины – а в самой Оковине земля и не думала просыпаться. Похмыкивали сначала оковинцы, в затылках чесали, будили землицу, как умели, а потом и крепко тревожиться начали: что за беда явилась?
Всюду уже берёзки шелестят, клёны наливаются силой, а в Оковине и травы не видать: сухая земля, листья с прошлой осени да иголки. Как такую пахать, как сеять?
Лес шуршал старой листвой, а река молчала.
Смурные ходили оковинцы. Жаворонков из теста пекли, костры разводили, весну закликали на все голоса – всё тщетно, ни травинки не было на земле. Решили ехать в соседние Чутыри2 за помощью и советом. Путь туда через торжок шёл – на котором, болтали, умелец фигурки свои показывает.
Верёнца упросила отца взять её с собой. Не на месте было сердце. Не с кем было поделиться, некому душу облегчить – такое ведь и куме сказать страшно: что накликала беду на родную землю...
А река молчала, хрустели листья, сухие, тяжёлые, и земля тяжко ворочалась, словно снился ей дурной сон и никак она не могла очнуться.
Торжок
Стоило отъехать от околицы – и началась весна: сырая, сладкая, птичья, черёмуховая... Голову кружило от запаха, теснило грудь от тоски и красы кругом.
Пока катились в телеге по зелёной земле, по весне и солнцу, всё думала Верёнца: сестрёнку не сберегла, а теперь и деревню губит...
Но как ни темно было на душе, а всё ж таки дух захватывало на торжке, глаза разбегались: тут тебе холст, там – пряжа, тут на рогоже орехи, рыба, бусы стеклянные, там – сафьяновые сапоги блестят золотым шитьём... как глаза Тихомировы.
Опомнилась Верёнца, вспомнила, зачем приехала. Рыщет взглядом, ищет умельца. На батюшкин вопрос:
– Что тебе хочется, зёрнышко моё? – только и может, что ответить:
– Погуляла б я, батюшка, часок, поглядела б на диковинки здешние, мне и хватит...
После гибели сестрицы батюшка с неё, бывало, неделями глаз не спускал, но уступил, позволил – тем более оказались тут и мужики из Больших Чутырей, у которых, сказывают, тоже как-то весна не являлась...
Не шла Верёнца по торжку – летела: потроха, пряники, бублики, иголки... Миновала сундучные ряды, миновала мясные. Вот уже и сарафаны праздничные, и полотна пёстрые, и птицы живые в клетках... Вот свистульки да дудочки, вот потешки, мишки да орешки, – вот кружевной ряд, жемчужный, серебряный, стекловой...
Сердце вылетело из груди, птахой взмыло над пёстрым гомоном, опустилось обратно, вернулось камнем.
Вот. Вот они, нельзя не узнать.
Их, оковинская, берёзка кривая у речки. Их, саженковские, мавки, что тенями мелькают. Прячутся меж лодочек-челночков, меж люлек и ларей, меж птиц и цветов, да от Верёнцы не спрячешься.
Бросилась к дощатой лавке, на которой разложены были сокровища из лозы, сосчитала взглядом: много, много мавок и берёз много! Но на ней и бусы стеклянные, и серьги-двойчатки – батюшкин подарок, и ленты шёлковые... Лишь бы успеть только...
– А Тихомир где? – спросила хрипло. – Умелец? Что фигурки все эти сплёл? Перемолвиться с ним хочу.
– Много чести тебе с Тихомиром перемолвливаться, – бросил лавочник. – Я за него. Меня спрашивай.
– Не продавай мавочек да берёзоньки! – взмолилась Верёнца. – Сей же час вернусь, все куплю!
– Что мне тебя ждать, – протянул тот лениво. – И без тебя охотников полно.
– Не продавай! – жарко повторила Верёнца, кинулась уж назад, к коробейникам, да в последний миг заметила среди фигурок куколку – ту самую, что Тихомир для неё сплёл. Стояла, ровно живая, поглядывала косо и грустно, словно сказать хотела: предала ты меня, Верёнца, отдала, теперь мне ни тебя, ни землю твою не защитить...
– Не продавай!
Бросилась, заполошная, в ряд, где иголками да одёжками торговали, срывала с себя по дороге бусы, вынимала из волос костяной гребень. Всё сбыла коробейникам, что сумела, побежала обратно к лавочнику с лозой...
Снова птахой вылетело из груди сердце, сделало круг и вернулось: стоял за лавкою Тихомир. Ни на росинку не поменялся, всё тот же: застенчивый вроде, а глаза сверкают из-под кудрей и пальцы из воздуха что из лозы выплетают что-то, что никто, кроме него, не видит.
Может, куколка только золотая и видит.
– Тихомир!
– Верёнца? Что такое? Пожар где?
– Весна у нас не пришла! Оттого, что на русалок ты в воробьиную ночь глядел!
Недолго объясняла. Темнел лицом Тихомир.
– Ты творец... умелец... Ты увидеть хотел, не думая о цене... А цена всё равно настигла... – шептала. – Обидели мы реку, обидели берёзы. Не плети больше ни берёз, ни русалок, жизнью своей заклинаю! А этих мне продай...
Шептала – а сама думала: чтó теперь её жизнь, когда вся Оковина из-за неё гибнет?
Берег
Лоза пахла свежей корой, ложилась во влажные ладони. Там шершавая, что берёзовый ствол, тут шёлковая, что волосы мавки.
Тихомир нёс к реке полный короб, Верёнца держала в одной руке раскидистую берёзку, в другой – скользкую мавку.
За их спинами гасли огни в избах, с тревожной надеждой укладывалась на ночь деревня: а ну как завтра придёт всё же весна, проклюнутся травы, вернётся всё на своё место?.. Сколько недель уж ложились с такой надеждой, и с каждым днём таяла она, будто вдова безутешная, качалась щепочкой, лучиночкой на ветру...
Снова клонили берёзы ветки, да только сухие, стылые. Снова ветер пылил в глаза, только и пыль гнилью, старостью пахла. Тревожились воробьи.
Вот городьба из глаз скрылась. Вот поле скорбное, незасеянное прошли. Вот уже последние стволы, а за ними берег. Стволы иссохшие, ветви прозрачные – насквозь видать реку. И тумана нет – не явились нынче русалки, не было ни отрады их душам, ни кумленья – венки-то не с чего завивать...
Вышли на берег. Спустились к самой реке.
– Костёр пора разжигать, – прошептала Верёнца.
– Не станем жечь, – откликнулся Тихомир. – Я уменьем своим мир ваш потревожил... Не нужно ещё огня добавлять.
– Что тогда делать будем?
Тихомир поставил короб у старой берёзы. Верёнца опустилась рядом, погладила сначала корни, потом холодную землю. Лбом коснулась берёзовой коры, под которой не бежали соки, не было жизни.
Тихомир вынул из короба свёрток, развернул. Засветилась золотая лоза – крохотные лодочки-челночки.
– Ты пой... продолжай... А русалок в лодки эти посадим да отправим на тот берег, к сестрицам.
– Принесём берёзку в деревню, крутимся хороводом с песнями[7]... – срывающимся голосом пропела Верёнца. Посадила мавку, что несла, в лодочку из лозы. Тихомир остальных русалок по челоночкам рассадил. Опустили в воду. Лоза светилась, будто лучины в венках плыли.
– Берёзки воде оставим, – велел Тихомир.
– Хороводы кончили – берёзку в реку забросим, – послушно откликнулась Верёнца. Бросила свою берёзку в реку – та вспенилась волной, отразила Стожары. Следом Тихомир остальные берёзы лозовые опустил в воду.
Плеснула на них Саженка, намочила лица и рукава, гневясь, но утихла всё же: проглотила берёзы, закачалась, заневестилась белой пеной. А челочки русалочьи плыли, золотясь, на тот берег к старшим сёстрам – где-то там и Верёницина сестрёнка была...
Теплело, и начинал завиваться от воды молочный туман. Тихомир глядел челнокам вслед, шептал что-то. Наконец обернулся.
– Одна осталась. – И протянул на ладони золотую куколку. – Вот тебе обещанное.
Верёнца сглотнула, втянула воздух. Ощутила вдруг, как земля пахнет: мхом и паром.
– Спасибо тебе, умелец, за оберег чудный. – Сказала, а у самой сердце сжалось. – Приму с благодарностью и носить буду, помня...
...о весне, которая не пришла. О сестрёнке, которая на том берегу отрады ждала. О мире, который не тревожь без надобности, не плети по воздуху из лозы, осторожен будь, если нити судьбы в пальцах...
Верёнца распутала ниточку, надела куколку на шею. Вынула из туеска яйца и мёд, вынула васильки, что сорвала у торжка. Выложила у корней берёзы.
Пока мешала землю с мёдом, тот тянулся липкими прядями, а земля всё крепче пахла корой. До тех пор заговаривала землю Верёнца, пока не уплыли в туман лодочки, пока не зашептались глубоко, глухо разбуженные корни.
Через день пришла в Оковину наконец-то весна. А через год, в Семик, и после того годы и годы пели девушки на кумленье:
– Вы, кумушки, голубушки, сестрицы мои,
Вы кумитеся, любитеся, любите меня.
Пойдёте вы во зелен сад – возьмите меня.
Сорвёте вы по цветику – сорвите и мне.
Совьёте вы по венчику – совейте и мне.
А будет парень с золотыми глазами
На реку звать на мавок смотреть —
Сами не ходите и мне не велите,
Землю храните, весну берегите.
Родион Вишняков
Роковой клад
Телега, поскрипывая колёсами, еле тащилась по дороге. Сидящий на передке Годимир, по прозвищу Жмых, вытер катящийся по лицу и шее пот. Лето в этом году выдалось жарким. На излучине Вежи, как говорили зашедшие в деревню калики, показался предостережный камень. Обмельчавшая река спала, явив выдолбленную не пойми кем и когда надпись о грядущем конце мира.
– Долго ещё? – Годимир бросил взгляд на Богдана Притулу.
Немолодой и не шибко болтливый мужик, вызвавшийся проводником, мотнул взлохмаченной головой:
– С полверсты. А там уже в лес свернём.
– Успеем дотемна обернуться?
– Должны. – Притула пожал плечами.
Годимир вздохнул.
Собирались же выехать засветло! Но тут уж, как водится, пока снаряжали телегу, пока ждали прибытия дьячка Николы и Кудеяра, солнце уже показалось над лесом.
Места тут, прямо сказать, не слишком объезжие. Укатанный тракт, ведущий прямиком на Смоленск, в пятидесяти верстах отсюда. До небольшой деревеньки Словыневки, стоящей на отшибе, и дела никому нет. Кроме, разве что, князя. Да и то лишь когда приходит время оброк собирать или гнать мужиков в ополчение ради очередного похода.
Так и живёт Словыневка. Жители её ловят рыбу, зверя бьют да сеют хлеб на отвоёванных у леса полях. Вся надежда только на свои силы. Ну как в таком месте церковь не поставить? Да не просто сруб возвести, а всё честь по чести: покрыть маковку золотом, иконы в позолоченных рамах по стенам развесить. Алтарь какой-никакой тоже необходим. Да выписать из города попа, чтобы грамоту знал и книгу святую читать мог. А то вон у Николы одна молитва на все случаи жизни.
А что для всего этого нужно? Правильно, деньги.
Всматривающийся в мрачную чащу Притула наклонился к вознице и указал ему на какое-то приметное место. Архипка, юнец четырнадцати годков от роду, резко натянул поводья.
– Здесь спешимся. – Богдан повернулся к Жмыху.
Слезли с телеги, оставив её и кобылу под охраной Архипки – для храбрости снабдили отрока двумя самострелами. Выложили под ближайшее дерево щедрые подношения для лешего, дабы умилостивить лесного хозяина, после чего друг за другом двинулись вглубь по тропе.
Впереди шёл Богдан. За ним – дьячок Никола и деревенский колдун Кудеяр. Далее сам Годимир. Замыкали шествие наймиты Еловит и Катун, несущие лопаты, кирку и топоры.
В лесу было темно и прохладно. Гудели комары. От растущего вдоль извилистой тропки ельника тянуло звенящей настороженностью.
Жмых зябко передёрнул плечами. С опаской посмотрел сквозь тянущиеся к нему колючие лапы в глубину чащи.
И чего дома спокойно не сиделось?
А как тут усидишь? Пошлёшь вместо себя служку – так ведь утаит, гад, большую часть. Скажет, что обманула старая карта, и спутникам своим рот золотой монетой закроет. Хотя все люди проверены – а как иначе, ежели почти со всеми знаешься большую часть своей жизни? Ну, кроме Катуна. Этот появился в Словыневке полгода назад. Нанялся батраком к Годимиру, да так и остался в деревне. Не пил, работу свою делал хорошо. Жил один, не имел ни жены, ни детей. Оттого, видимо, и звался Катуном: перекати-поле, сорная трава...
Идущий впереди Богдан поднял в предостерегающем жесте руку. Жмых замер, стал всматриваться вперёд: чего там Притула заметил?
В прошлом году к Словыневке откуда-то из этих мест вышло двое. Просили приютить, с воем рыдали, что погибают. Только не пустили к домам чужаков. А те и впрямь вскоре окочурились. Схоронили их на краю леса, а после ещё три ночи дозор держали – боялись, как бы они не выбрались из-под присыпанной земли.
Кто были те двое несчастных и что с ними случилось, теперь и не разберёшь.
Жмых помянул чура. Затем помедлил немного и, торопливо перекрестившись, поплевал через левое плечо.
Сотню лет назад, когда киевский князь Владимир принёс на Русь новую, греческую веру, многое поменялось. Народ в основной массе своей чуя, с какой стороны дует ветер у нынешней власти, начал возводить во всех деревнях и городах церкви, соборы да храмы. Стал чтить новых святых, отгоняя нечистую силу не заговором, а крестом. Простому народу всё равно, кто защитит его от нечисти: меч княжьей дружины, православный крест или слово колдуна. Лишь бы результат был.
Нечисти тоже было всё равно. Лешие, русалки, упыри, волкодлаки, домовые и заложные мертвецы с приходом новой веры отказывались переводиться.
Наконец Богдан махнул рукой, приглашая следовать за ним. Видимо, ничего подозрительного не углядел.
Продолжили путь. Через какое-то время тропинка стала как будто бы шире. Почти смыкающиеся ветками деревья расступились в стороны.
Жмых довольно хмыкнул. Не врёт, стало быть, карта. Не зря позарился на неё и выменял на прошлой ярмарке у Медвежьей Горки, куда ездил торговать зерном. Окстинья все уши тогда прожужжала: дурное это дело, мол, ох дурное... Но ничего, теперь умоется – когда вернётся муж да отстроит на добытое церковь. Ещё прошлой зимой пришла к нему эта мысль – когда в самые лютые морозы он тяжело заболел и едва не помер. Чудом выздоровел, не иначе как с Божьей помощью. Вот и подумал: надо бы за помощь эту как-нибудь богоугодно отплатить...
Знать бы ещё, сколько времени осталось у них до захода солнца. Успеть бы вернуться к телеге. А там уж какая ни есть, а дорога. Всё ж поспокойнее.
– Глядите!
Идущий первым Богдан указал в сторону. Годимир повернул голову и удивлённо крякнул.
Среди деревьев, у края тропы виднелась поросшая с одной стороны мхом, потрескавшаяся каменная фигура. Жмых, отерев пот со лба, подошёл ближе, присмотрелся.
Чужой. Понятно сразу: доспехи уж больно странные.
Лица видно не было. На том месте, где должно было находиться лицо, неизвестный ваятель оставил гладкое место. Забрало, что ли, такое чудное? Или просто времени не хватило работу завершить? Остальное-то вон с явным умением и тщательностью сработано.
«Кто же его сюда поставил? – размышлял Годимир. – Уж точно не наши. Разве что от прошлых времён остался, когда на земле этой ещё не правили вятичи».
Присмотревшись, Жмых заметил, что ноги изваяния с одной стороны словно вросли в подножие, угол которого покоится на чём-то напоминающем плиту, уходящую дальше под землю. О чём пытается сказать путникам этот древний молчаливый страж?
Притула подошёл к Годимиру:
– Слыхал я от прабабки своей, что здесь раньше город стоял, да потом оказался заброшен, а почему – неведомо. Но точно известно, что это случилось задолго до тех времён, как на землях этих поселились наши далёкие пращуры.
После встречи с истуканом отмахали по заброшенной дороге ещё версты две. По всему выходило, что дорога эта вела прямо поверх уложенных когда-то каменных плит. Со временем лес захватил покинутую людьми землю. Разросся, укрыл под корнями память о былом. Только вот с дорогой до конца сладить не смог. Не иначе как без колдовства не обошлось. И хорошо, коли светлая волшба сдерживала натиск природы. А если чёрная? Явишься домой, а душа уже вышла из тела и бродит неприкаянная...
– Поторопиться бы. Солнце уже на покой идёт, – услышал Жмых голос Еловита. И только сейчас понял, что вокруг стало заметно светлее.
Годимир завертел головой. Лес стал расступаться. Слева виднелся уходящий далее обрыв и слышался мерный плеск бегущей рядом реки. Справа чаща тянулась дальше, ближе к горизонту, к колючей линии которого медленно приближалось солнце.
– Немного осталось. – Богдан на ходу всматривался в карту.
Ускорили шаг, однако прошли всего ничего. Притула вновь остановился и указал на голый земляной холм, явственно виднеющийся среди зелени леса.
– Свят-свят! Помилуй, Господи, спаси и сохрани! – Никола торопливо осенил себя крестным знамением. – Никак на могильник вышли?
– Похоже на то. – Кудеяр подошёл ближе к старой насыпи. – Дурное это место. – Колдун кивнул на ближайшие к захоронению деревья, стоящие сухими и голыми. – Потому вокруг всё и мертво. Уйти бы отсюда, да поскорее, пока хворь какая не прицепилась.
– Я тебе уйду! – накинулся на него Жмых. – Затем, что ли, пёрлись в такую даль, чтобы уйти? Я тебя не для этого брал. Сам же говорил, что обучен сквозь землю глядеть да металл всякий отыскивать. Вот и ищи. Найдёшь – и можешь вертаться взад. Держать более не стану. – Годимир повернулся к Богдану: – Веди давай. Сколько осталось?
Двинулись дальше. Идущий последним Катун обернулся через плечо, бросил взгляд на мёртвый холм. Увидел старую, вросшую в землю и покосившуюся плиту со стёртой надписью. Ускорил шаг, догоняя идущего впереди Еловита.
– Пришли, кажись, – через какое-то время бросил Притула.
Жмых посмотрел на остановившегося проводника. Повертел по сторонам головой. Место неприметное.
– Точно здесь?
– Если смотреть по карте, то да.
– Отдыхаем, мужики. Кудеяр, теперь твой черёд.
Колдун кивнул. Уселся на землю, достал из поясной сумки чародейские атрибуты – Годимир не стал всматриваться – и принялся над ними ворожить. Оказавшийся рядом Никола, неодобрительно покосившись, пробормотал короткую молитву и отошёл в сторону. Вскоре Кудеяр встал и, разведя руки в стороны, стал медленно обходить место. Остальные молча наблюдали за ним.
Вытерший потное лицо Жмых посмотрел на катящееся за лес солнце.
День на исходе, а колдун медлит. Может, зря он ему доверился? Не найдёт клад. А может, Окстинья права оказалась и врёт карта... Вот же дурак, в который раз бабу свою не послушал! Знал ведь, что она никогда дурного не посоветует. Бабы – они сердцем всегда чуют. Их так просто не проведёшь.
– Тут вроде бы.
Оклик Кудеяра вывел Годимира из задумчивости, буквально подбросил с места. Жмых торопливо подбежал к стоящему возле дерева колдуну:
– Точно здесь? Уверен?
– Ага. – Тот кивнул. – Копать только будем долго. Глубоко схоронено.
Жмых повернулся к остальным:
– За дело, мужики! Ежели найдём клад, не обделю. Вы меня знаете.
Дружно ударили лопатами. Подняли на штыки первые пласты вырванной вместе с травой земли.
Годимир отошёл в сторону, глядя, как Еловит и Катун вгрызаются в слежавшуюся смесь глины и песка.
– Богдан! – Еловит выпрямился, отёр пот со лба. – Подай топор, тут корни идут, рубить надо.
Стало заметно прохладнее. В воздухе начала скапливаться влага.
Жмых бросил взгляд на закатное солнце, вновь посмотрел на роющих яму мужиков.
Глубоко идут. А вдруг ошибся колдун? Место-то странное, посреди этой проклятой дороги стоит. Почему именно здесь? Что было тут, когда эти древние плиты ещё не занесло землёй? Порубежная застава того самого древнего града, принявшая свой последний бой? Отразила нападение неведомого врага, а после выжившие схоронили павших. Укрыли богатство, чтобы не тащить с собой, в надежде вернуться за ним, да и отступили вглубь своей земли.
Посему и выходит, что место, ранее бывшее заметным, оказалось сковано лесом. И пропало бы насовсем, если бы не колдовство этих самых дорожных плит. Не пустило оно деревья, лишь самым краем дав им упрятать под собой схороненные богатства.
Стало заметно темнее.
Жмых зябко поёжился, снова бросил взгляд на красный ободок солнышка. В сумерках пробуждается всякая нечисть. Сразу вспомнился рассказ словыневского парня Богумила о том, как он, ближе к ночи возвращаясь с охоты, увидел на опушке пропавшую дочку старого Остромысла. И лишь потом до него дошло, что, ежели девка нагая по лесу бродит, не к добру это...
После того случая искали русалку всем поселением, да без толку. Богумил же с той ночи сам не свой стал. Людей чураться начал, перестал есть, а после и разговаривать. Мычал что-то на полную луну. А однажды ночью убежал из дому в лес и сгинул...
Ох, не к добру вспомнилась эта история!
Годимир посмотрел на работающих в яме мужиков:
– Ну что там?
– А пёс его знает, – ответил Жмыху выпрямивший спину Еловит. Устало сплюнул вязкую слюну. – Роем пока. Огня б какого, а то не видать ни зги.
Годимир обернулся, поискал глазами колдуна. Хотел узнать, не промахнулся ли тот с местом... и не нашёл. Завертел головой по сторонам. Нет нигде!
Вот же сучий потрох! Бросил всё-таки!
– Есть! – Из ямы донёсся радостный хрип Еловита. – Нашли чего-то!
Жмых подскочил к краю. Мокрый Катун при его приближении ткнул штыком лопаты в землю. Раздался стук.
– Копайте, родненькие! Копайте! Не обижу! Богом клянусь!
Годимир, возбуждённый, торопливо отошёл назад, чтобы не мешать, и снова посмотрел на колючую линию горизонта. На край ярко-алого солнца, на последние огненные всполохи заката.
Видать, успели...
Тонкий, полный ужаса крик разнёсся по лесу.
Жмых замер. Почувствовал, как холодеют от этого звука поджилки. Повернулся в сторону кричащего Еловита. Посмотрел в противоположную сторону – и обмер. Уставился налитыми ужасом глазами на далёкие зажёгшиеся огоньки, парящие над старой насыпью могильника. Увидел, как перед ними сквозь сгущающуюся черноту двигаются фигуры. Полусгнившие, искалеченные мертвецы, поднятые из могилы неведомой и страшной силой.
Годимир попятился. Неуклюже споткнулся и упал. Шлёпнулся со всего размаху на задницу, почувствовал, как подпрыгнуло всё внутри. Заметил краем глаза, что выбравшийся из ямы Еловит выставил вперёд лопату, а деревенский дьячок Никола трясущимися от страха руками держит перед собой сорванный с шеи нательный крест, выкрикивая тонким голосом слова заступной молитвы. Через мгновение, закричав от ужаса, швырнул крест в лицо ближайшему мертвецу. Не помогло. Крик стал громче, перерос в визг и внезапно смолк. Дьячок исчез под телами навалившихся на него мертвецов.
Жмых вскочил, рванул по дороге прочь. Страх начисто вымыл боль и усталость, придал ему нечеловеческих сил.
Сзади слышался глухой топот ног. Посмотреть бы кто, да ежели обернёшься, тут тебе, пожалуй, и конец.
Годимир на полном ходу рванул в сторону, ободрал кожу на боку о грубый ствол дерева. Бросился, не разбирая дороги, через лес, подальше от погони.
Авось не найдут. Господи, спаси и сохрани!
Бежал, казалось, долго.
Наконец силы оставили его. Ноги в один миг сделались чужими, швырнули тело вниз.
Жмых успел выставить руки. Оперся на них. Свесив голову, хватал холодный ночной воздух, как лошадь, ртом. Старался затушить огонь, распирающий грудь изнутри.
Лошадь! Вот же дурак старый! Кой чёрт тебя понёс в эту сторону? Бежать надо было к телеге с Архипкой! Стоит ли он там, дожидается? Или колдун уже опередил всех: выскочил к юнцу и велел убираться подальше... Ах, Кудеяр, Кудеяр! Дай только добраться до тебя. С другой стороны, не мог он сразу в ту сторону бежать. Мертвецы ж как раз оттуда и явились.
Надо идти. Только дух перевести и постараться отыскать путь домой.
Жмых замер, перестал дышать. Где-то впереди послышалось тихое шуршание приближающихся шагов. Годимир выпрямился, стал вглядываться в лесную тьму.
Ну вот и смерть пришла. Подкралась, проклятая! Правду говорят: как ни бегай...
Звук шагов приблизился. Жмых увидел, как мелькнула между деревьями тень. Торопливо зашарил вокруг себя: палку бы какую или камень...
Тень шагнула вперёд. Жмых зажмурился, слушая, как приближается мертвец из древнего могильника. Как тяжело дышит...
– Годимир? Ты, что ли?
Жмых открыл глаза. Присмотрелся:
– Катун, ты?!
– Я.
Годимир с облегчением выдохнул. Страх тут же стал отступать. Вдвоём надёжнее.
– А остальные где?
– Дьячок сгинул. Еловита настигли мёртвые. Своей смертью он дал нам возможность уйти. Отвлёк на себя погребённых. Что с другими – не ведаю.
– А ты как ушёл?
– За тобой следовал. Как увидел, что ты спасся, так и не отступал.
– Как думаешь, Архипка дожидается?
– Да кто ж его знает!
– Надо вертаться назад, к телеге. Куда идти-то? Туда, что ли?
– Нет. Там мёртвые. Будем забирать левее.
Двинулись в путь. Шли медленно. Ночная темнота забавлялась со своими гостями: то и дело подсовывала под ноги ухабы, рытвины и корни. Несколько раз чудом удалось избежать падения в неприметные ямы.
Жмых в очередной раз споткнулся. Помянул крепким словом матерей, нарожавших ныне неупокоенных из могильника. Посмотрел на спину идущего впереди мужика. Видно, совсем уже глухими местами ведёт его к дороге Катун. Приличный крюк делают. Оно и к лучшему, безопаснее.
Катун вдруг остановился. Сослепу Жмых налетел на широкую спину.
– Чего замер?
– Не видно ни зги. Куда идти-то?
Годимир стал боязливо оглядываться. Тьма чащи действительно стала непроглядной. Сделай следующий шаг – и, куда ступишь, одному Богу известно. Ну не до утра же тут стоять! Вдруг мертвяки до первых петухов опять на след выйдут? Или ещё кто явится, похуже да пострашнее.
Внезапно в темноте отчётливо проявились очертания стоящих рядом деревьев. Жмых торопливо обернулся – и замер, поражённый увиденным.
Мимо них с Катуном двигался... призрак?
Светящаяся фигура женщины проплыла вперёд, остановилась. Повернулась к мужчинам, глянула на них.
Жмых краем глаза заметил, как изменился при её появлении Катун. Вот только не смог уловить приключившуюся с мужиком перемену. Показалось или у него лицо просияло? Во всяком случае, призрака Катун не испугался. Стоял и спокойно смотрел.
– Кто это? – Жмых покосился на стоящую в нескольких аршинах от них светящуюся нежить.
– Не признал, стало быть?
– Нет. – Годимир продолжал всматриваться в лицо женщины. – Неужто...
И только теперь до него дошло. Берегиня! Защитница людей и всего крестьянского рода. Носит светлое платье, ликом добра, хоть и немного печальна. Заступница от всякой нечисти.
Ну точно она!
Призрак тем временем, развернувшись, медленно поплыл между деревьями. Остановился. Вновь повернулся к мужикам.
– Смотри! Никак дорогу нам указать хочет? – Жмых бросил быстрый взгляд на Катуна и поспешил следом за призраком, пока исходящее от него свечение позволяло хорошо видеть путь. – Хочет, чтобы мы за ней шли.
Он приблизился к берегине. Та, повернувшись к нему спиной, снова поплыла дальше, освещая собой окружающий мрак.
Вот уж повезло так повезло!
Катун, чуть отстав, шёл следом.
Выведет сейчас матушка-заступница. Не даст пропасть безвинной душе...
Жмых сделал следующий шаг, поздно поняв, что под ногами, кроме пустоты, ничего нет. Осознание падения пришло вместе с громким всплеском. Нос и рот захлестнула стоячая болотная вода. Годимир взмахнул руками и почувствовал, как от этого ноги просели глубже в болоте. Холодная жижа добралась до груди. Перебило дыхание.
Над головой, за таким теперь далёким краем твёрдой земли, показалась фигура Катуна. Видно его было отчётливо. Призрак вернулся и теперь стоял за плечом мужика.
– Помоги, Катун! – Жмых воздел руки. Понял, что с каждым новым движением трясина засасывает его ещё глубже, и заверещал от страха: – Помоги мне!
– А ты помог, – голос Катуна был спокойным и ровным, – когда она приходила к тебе за помощью? Ты ведь так и не узнал её. Забыл.
– Помоги же!
– Забыл, как в Словыневку пришла молодая женщина, бежавшая из родной деревни, которую сжёг враг? Как просилась к тебе на постой? Как ты согласился, приютил, а после силой её взял? В ту же ночь ушла она от тебя. Не выдержала стыда, вошла в лес и сунула голову в рогатину, что покрепче.
– Помоги мне! – Жмых чувствовал, как его всё сильнее тянет на дно. Как вонючая вода подбирается вверх, грозясь укрыть собой уже плечи.
– Долго же я тебя разыскивал... Нашёл, да всё подобраться не мог, чтобы с глазу на глаз остаться. Хотел пришибить, когда работал на тебя, да только не дали бы мне совершить задуманное. Скрутили бы, а на суде кому больше поверят? Пришлому или своему? Сегодня уж думал при всех зарубить топором, и плевать на всё, да только любимая сама захотела месть довершить. И клад искать ты отправился не просто так, а потому что страх тебя взял, когда минувшей зимой чуть не помер, когда впервые смерть постучалась к тебе. Оттого и решил церковь выстроить. Не у старых, так у нового Бога прощения вымолить.
– Прости... – Вода дошла до подбородка. Годимир задрал голову, уставился на сияющего белым огнём призрака. Сияние стало мутным: глаза подёрнулись ряской и тиной. Жмых задержал дыхание, чувствуя, как в груди разрастается огненный вихрь, избавиться от которого можно было, только сделав вдох...
Катун молча смотрел на пузыри воздуха, быстро появляющиеся на поверхности воды. Наконец исчезли и они. Всё исчезло. Почти как тогда, когда, вернувшись из военного похода, нашёл на месте своей деревни пепелище. Долго он разыскивал свою пропавшую любимую, пока однажды ночью та не явилась к нему и не поведала свою историю. И теперь, когда месть свершилась...
– Ванечка... Идём, мой хороший, я тебя до деревни выведу.
– Нечего мне в ней более делать. Тошно без тебя, Ланушка. Одной жаждой мести я сердце питал, заставлял биться. А теперь смысла жить не вижу.
Сияющая женщина проплыла в сторону. Обернулась, посмотрела на него:
– И о другой не думал?
– Не нужен мне никто. Нет никого на всём белом свете милее и краше тебя.
– Тогда иди ко мне, родненький...
Тихий плеск болотной воды совсем скоро сменился звуками лопающихся пузырей. А затем вновь наступила тишина, которая навек укрыла в себе память о двух людях и навсегда соединила души, измученные болью разлуки.
Рина Солнцева
Сестрицы
– Да ты сбеги, и всё, они не узнают, – со смешком молвила Груня, но Ариша замотала головой, потупила взор. Знала, что кто-то из сельских донесёт матушке и отцу, что водила дочка их хороводы, песни распевала. А должна дома быть, как велено.
Но ведь в поле выйти с песней сейчас на благо – Семик пришёл. Бабы да девки выходят в поля, хороводят посолонь, трапезничают, доносятся голоса чистые до самого неба – добро призывают. Чтоб колосились хлеба, чтоб золотило солнце тугие, налитые жизнью зёрна. И раньше Марфа всегда брала с собой Аришу на хороводье, а после него и на вечёрку. Наплясавшись, горло сорвав, лузгали семечки, сидя на чьей-то лавке, косточки перетирали сельским. У кого соседка без мужа понесла, у кого корова ни с того ни с сего пала (а то, знать, заслужил человек, абы у кого горести не случаются, видать, и сам чего плохого кому пожелал, а то и сделал). Ничто не укроется от пытливых очей да ушей, не скрыть тайны.
И горько оттого становилось Арише, как думала о сегодняшней вечёрке. Одно дело, когда о чужих злые языки судачат (сама Ариша сплетни распускать не любила, а вот послушать могла – чего только люд не намыслит, на какие только глупости не горазд!). Совсем другое – когда о родном человеке втихаря думки додумывают и небылицы перемалывают.
Вроде и хотелось ей надеть платье красивое, подпоясаться вышитым пояском, бусы в два ряда чтоб. Ленту смагардовую в косу вплести – и не покрасоваться перед кем-то, для себя бы. Выйти в поле с другими девицами, руки к солнцу вскинуть... Но ещё с утра крепко наказала мать: «Дома сиди. Не вздумай даже глазком поглядеть...» Сильно материно слово. Ариша покорно кивнула, промолчала. И вот пока на пороге не появилась Груня, так и не думала сбежать. Другая девка, коль что не по ней, так бы и сделала: подумаешь, потом отец за косу оттаскает, а мать бусы-ленты под замок спрячет. Коль замуж девку выдать захочет, так обратно всё и выдаст в срок. Но Арина так поступить не могла.
И заклубились мысли, завертелись склизкими ледяными змейками: пойдут девки ввечеру на лавке сидеть, начнут гутарить о товарках, соседках, сплетни вить, что кружево... А в Семик какие сплетни быть могут? Всё про страшное. Про водяных да домовиков, кто что слышал из деревень соседних, от родни близкой и дальней. То к соседке пастень ходил по ночам душить да всё молчал, коль и спрашивали – к добру аль худу... То видели над болотом, что за погостом, огни зеленоватые, блуждающие – души то ходят неупокоенные, к себе зовут путников...
О колдовстве тёмном, ведьмах да знахарках. Но хоть судачат дурное и жуткое, да сами же и бегают те девки кто погадать, кто парня пригожего приворожить, кто хворобу снять. О себе, конечно, болтать не станут: одно дело бегать к знахарке за травками, чирьи вывести, лихоманку исцелить. Другое – волосок с головы любимого ведьме тащить, след от сапога в грязи ножом вырезать. За это уже можно и самой ведьмой прослыть, а потом от такой славы не отмоешься. Начнут на всю семью косо поглядывать, обходить десятой дорогой. Оттого больше про чужих баяли, из других сёл и деревень. Вон, слыхали, девка одна увидала, как колдун на шабаш летел, так и заблажила головой, совсем плохая стала. Видится он ей теперь в воде и зеркалах, морит её взором пламенным. Потому не пялься ввечеру и по ночам на небо, мало ли, какая нечисть там пролетать будет по делам своим диавольским.
А ещё про заложных покойников. Оно-то вроде смерть всегда рядом ходит, мало какая семья дитя шебутное или болезное не схоронила – то лошадь лягнула, то продуло по стуже январской, то отравился кто съестным негодным. Только коли умер кто смертью насильственной, странной аль в пору ненастную – в ночь Купала, седмицу Русальную, – так уж точно упырём станет, покою потом родным не даст, пока не изведёт. Оттого девки ввечеру балакать будут, что слыхали, как мужика бревном придавило на сплаве, так потом ходил он под окна родные, пока могилу не разрыли да кол не вбили в грудь...
Или ещё жуть какую.
Знала Ариша, что и про Марфу не смолчат.
Только промелькнуло то в голове, так вышла на крыльцо мать. Зыркнула на Груню, та мигом испарилась, только мелькнула пшеничная коса за забором. Груня у родителей старшая, уже после неё народились братцы – крикливые, заполошные. Что горошины, из стручка упавшие: так и скачут по всему селу, будто не трое их, а с десяток. Оттого и дела нет родителям её, где дочка да с кем, лишь бы за малыми приглядывала. А вот Ариша у матери с отцом одна. Осталась.
– Я всё слыхала, уж только позарься... – начала мать, но Ариша отвернулась, подхватила спуд.
– Не позарюсь. За водой схожу, как обещала. Ворочусь скоро, – выпалила, пряча взгляд.
Уж очень не хотелось выслушивать ей материны наставления. Вчера уже обсудили – сидит Арина весь день дома, в поле не пойдёт хоровод водить, на вечёрку – тоже. Пусть что хотят болтают, скажет потом мать, что заболела дочка, слегла. Даже утром на погост не взяла мать Арину с собой, хоть и просилась та, умоляла.
– Коль услышу, что Грунька тебя с панталыку сбивает, так больше на порог не пущу. И до матери её дойду, чтоб знала, что дочка её к греху тебя склоняет. Её бы саму под замок, а то шатается невесть где.
Последние слова донеслись уже издалека: Ариша шла быстро. Улица была почти пуста: вдалеке резвились ребятишки, играли в городки. Скоро, как начнутся празднества в поле, и они не упустят оказии полюбоваться на сестриц, что примутся плясать, воздевая руки к небу, играть да качаться на качелях. Детей не берут – это ведь не для потехи, это чтобы хлеб рос и вызревал. Придёт и их черёд призывать силу природную, чтить знания, что предки оставили нам в мудрости своей. А сейчас им только и остаётся, что втихаря сесть на краю поля аль в подлеске, подглядывать да в кулачок прыскать со смеху. Но только для виду прыскают – на деле же зависть берёт мальцов, что без них гуляют.
Рухнуло ведро в колодец, всхлипнула вода. Ариша вытащила его, ощущая дрожь в руках, – и с чего бы это, подумаешь. Вроде не тяжесть. Но запекло в глазах, перехватило дыхание. Поставила ведро на землю – напиться бы, пересохло в горле.
Наклонившись над спудом, Ариша протянула руки к прозрачной, едва видимой поверхности воды. И отшатнулась, еле сдержав крик.
На неё смотрела сестра.
Сначала ей почудилось, что то её лицо, искажённое водным движением, да как не узнать облик родной? Светлы косы, очи сини. Темноволоса Ариша, зелены у неё глаза – совсем не её это отражение. Губы обескровлены, личико узкое. Не Аринино румяное, налитое. Глядела сестра печально, а вдруг губы разомкнула, будто что сказать пожелала... И тут же пропала.
Сердце, что замерло на миг, припустило со скоростью зайца, несущегося от волка. Потемнело в глазах, разлилась во рту горечь. Осела Ариша рядом с ведром да всё смотрела пристально в тёмную деревянную тьму. Но ничего не увидела, кроме выскобленного донца. Пропала Марфа. Аль показалось то? Чего только на Семик не привидится.
Как только сердце перестало заходиться, опустила Арина руки в воду. Попила. Знала – даже если и сердится сестра на неё, что не пришла Ариша на погост сегодня, не поплакала у могилы, так сильного зла не держит. Да и правда, причудилось то. Ведь всё утро только о Марфе Ариша и думала. Оттого и увидела её облик в ведре. Кому рассказать – только блажной окрестят да на смех поднимут.
Поминают на Семик заложных покойников, оттого и пошли сегодня мать с отцом на погост. Да вот только не к Марфе. Не обрела покой Марфа на погосте, не уложили её в освящённую землицу. Лежала там старшая сестрица Марфы и Ариши – Прасковья. Померла та маленькой, всего-то в шесть годочков. Ариша её и не помнила совсем.
Бежала Прасковья в летний жаркий день по полю, тащила молока кринку и хлеба краюху отцу. Мигом и упала замертво. Сельские потом долго языками мололи: небось, нечисть девчонку к себе прибрала. Не хворала ничем девка, весела всегда была да говорлива, за младшими сёстрами приглядывала с охотцей. А тут упала как подкошенная, видать, полуденница серпом своим жизнь её отрезала.
Хоть и окрестили Прасковью тоже заложной покойницей (неспроста ведь померла, да странно так), но батюшка отпел, сельских пожурил. Дескать, младенец то, чистая душа. Чего зло наговариваете? А что померла – так забрал к себе Бог, а не диавол. Негоже пошто зря нечистое поминать да видеть там, где его нет.
Но, придя по осени с матушкой на могилку Прасковьи, расплакалась вдруг Ариша, запричитала тихо. «Сестрица моя, покинула меня. На кого оставила? Марфуша...» Хоть и звучало то еле слышно, да востроухая мать тут же подзатыльник и отвесила дочери: «Не поминай на могиле младенца нечисть! Нет у Марфы могилы, нечего по ней плакать!»
А если б была у Марфы могила, так легче стало бы сестре её. Потому и подумалось ей, что можно хоть на могилке старшей своей сестры о средней поплакать. Нет в том вреда большого – любила ведь Прасковья Марфу, с чего бы ей на то обижаться? Да только мать осерчала, отцу рассказала. Долго ещё они злобно зыркали на дочь, ругали да молиться заставляли. Чтоб забыла о нечистом думать, чтоб Марфу боле не вспоминала.
Да только как её не вспоминать? Не было в жизни Ариши человека ближе и светлее. Кто она без Марфы? Как померла она, так и подруг у Ариши не оказалось, кроме Груни. Не с кем словом перемолвиться, по грибки сходить, повышивать зимними вечерами – Груня-то вечно с мальцами своими непоседливыми, редко когда забегает. Сперва как Марфа пропала, так сельские сторонились их семейство: во-первых, уже вторая дочь преставилась. Где это видано, чтоб дети один за другим помирали, если только не хворь какая. Знать, заслужили то родители, их то грех. А во-вторых, и правда странно Марфа померла. Все говорили, что заложной покойницей стала, а то и вовсе русалкой. Примется на Русальной неделе приходить к дому родному, звать под окнами, чтоб вышла родня, пригрели пропащую. А нельзя выходить – погубит русалка, а если дети аль девки есть среди родни, так с собой в речные воды утащит.
А потом сторониться перестали сельские, как поняли, что не вспоминают о Марфе отец с матерью. Вот если бы от горя убивались, тело её искали, по бабкам ходили, чтоб узнать, жива ли аль нечистью стала, так держались бы от них подальше. Люд скорбь чужую не любит, больно от неё, горестно. Оно и своих горестей в жизни хватает. И коль в нечистое, тёмное кто лезет, так, значит, то самое тёмное его в один момент и затянет. И надо бы сторониться.
И часто думалось Арине, где-то глубоко-глубоко, робко-робко, чтоб не дай боже мать не прознала, что хорошо бы то было, чтоб пришла Марфа. Просто увидеть бы её, облик знакомый. Голосок её услышать, за руку подержать. Пусть и нечисть Марфа теперь, пусть и холодна будет та рука. Да ведь легче бы от того Арише стало. Не забрала бы её Марфа с собой – никогда она бы зла сестрице не причинила, знала то Ариша. Хоть и гутарили о русалках страшное, но не боялась она Марфы. Пусть бы и пришла. Оттого, может, и привиделась та в ведре, что почуяла, как сестра по ней скучает?
Коль попрощались бы, так стало бы Арише светлее, проще. Только не нашли Марфу. На берегу обнаружили прядь светлых волос да ленту из косы, бусы, рассыпанные по мураве и в водорослях прибрежных. Вот и всё, что осталось. Потому и решили, что стала русалкой. Утопла, захлебнулась.
Откинула тяжкие думы Ариша лишь у самого своего крыльца. Знала она: мать сразу прознает, о чём дочь переживала, какие мысли ею овладели. Словно то было у дочери на лице написано.
Но на крыльце стоял отец. Её поджидал, крутил ус. Проследив взглядом за тем, как дочь занесла в избу ведро, вошёл и сам, закрыл дверь.
Голос его звучал глухо, низко. Будто сдерживал себя, не давал чему злому вылиться в слова:
– Слыхал я, что собралась ты с Груней в поле. Неужто материны слова для тебя – звук пустой?
Погрозил пальцем, сдвинул брови. Хоть и не было Аришиной вины, не хотела она сбегать супротив материной воли, но всё же похолодело сердце – это ты ещё попробуй докажи, что сговора с товаркой не было.
– Я тебе вот что скажу. Коль ты в поле и на вечёрку собралась, чтоб перед парнем каким хвостом крутить, это ты брось. Замуж я тебя по сговору выдам, дай только срок. Даже если по нраву кто, так забудь – нет у нас в селе парней достойных, в соседнее отдам.
Знала Ариша, каков для отца был достойный. Чтоб из зажиточной семьи, чтоб наймитов целый дом. Чтоб при ремесле толковом али при деле отцовском. Оно и хорошо вроде: абы куда не выдадут, небось, к знакомым каким пристроят. Не станет отец слухам доверять да мнению чужому. Вот только знала Ариша, о чём сейчас отец говорить примется. И еле сдерживалась, чтоб не закрыть уши ладонями, чтоб не слышать слов его...
– За сестрой твоей неразумной недосмотрели мы, а вот за тобой досмотрим. Ты глянь, как плохо кончила, а всё почему? Потому, что полюбовника себе нашла пришлого да нищего. И он же потом её и убил, руками своими утопил. И повесился после того. Вот вышла бы она за него, злого и буйного, что, думаешь, счастлива бы была?
Но Ариша уже не слушала. Пронеслись перед глазами берег речной с примятой травой, рассыпанные красные и белые бусины – что капли крови и костки мелкие, птичьи. И ива над самой водой склонилась, толстая, старая, а на ней... Никита висит.
Захаживал к Марфе Никита, но отцу да матушке её не показывался. Знал, что не одобрят они его, не позволят быть им вместе. А как матушка с отцом прознали, так осерчал отец. Ох, как кричал, как за косу Марфу оттаскал, синяками расцветил белую кожу. Чтоб дала тому от ворот поворот, чтоб к свадьбе собиралась. Уж сговорил её отец, осталось только по рукам ударить да готовиться. А тут Никита пороги обивает. А коль прознает кто из села? А коль понесёт дочка? Так крест можно на сговоре ставить. И не пристроишь уже потом никуда, разве что этому побирушке отдать. Не хотел отец такой судьбы дочери. Вот с кем сговорил, тот видный. Ну и что, что вдовец? Зато дом – чаша полная, дело налаженное, прибыльное. А что старше сильно – так есть мудрость и опыт. Марфе только такой муж и нужен, чтоб в строгости и кротости держал.
После того страшного разговора вышли Марфа с Ариной в огород. Присели под яблоней разлапистой, в кустах смородины. Расплакалась Марфа горько, гладила её Ариша по волосам.
– Неужто так сильно любишь его? – спросила она. Подняла на неё Марфа взор. Забился в нём обескрылевшей птицей страх. – Не будет больше отец тебя бить, коль откажешь Никите. А скоро и замуж выйдешь – не тронет он тебя больше.
– А я не боюсь отца, – вдруг прошептала сестра. – Подумаешь, тумаков раздал. Да у кого ни спроси, хоть у Агриппины, хоть у Марьи, всех отцы лупят. Никитку я боюсь. Хоть бы сам ему отец сказал о том, что я уж сговорена, так оно бы хорошо было. Если он на пороге появится, отец даже говорить с ним не будет. Просто изобьёт. А Никитка потом покою мне не даст, что смолчала я о том. К нему ходила, а уже другому отдана. Это мне ему о сговоре надо сказать. А я боюсь.
– А чего боишься-то? – не поняла Арина. – Сговорили – тут не твоя уже воля, отцова.
Но только всхлипнула Марфа, уронила лицо на ладони.
И часто снился потом этот разговор Арише. Покрасневшие глаза сестры, спутанная коса, косынка сбившаяся. А потом появлялись на шее сестры чёрные следы от пальцев, мертвел её взгляд, зеленело лицо. Становилась сестра речной гниловатой водой, уходила в землю, ничего от неё не оставалось. И просыпалась всегда Арина в слезах, с обкусанными, окровавленными губами – знала, что даже во сне ей плакать нельзя. Поймёт мать, по кому плачет, о ком сны видела.
Очнулась Ариша оттого, что дёрнул её отец за плечо, молвил грубовато:
– Ты блажь эту всю дурную из головы выкинь. Песни эти, пляски. Оно вроде и для хорошего дела, но тебе сегодня из дома выходить не след. Знаю я, куда побежишь. В избе сиди, не выходи на Семик.
Закусив губу, кивнула Ариша.
– Кондрат так и не женился, как Марфа преставилась. Уж больно хотел её взять. Завёл я вчера разговор, что ты уже подросла, могу тебя ему отдать. Сказал, что подумает. Да кажется мне, что надумает. Потому готовься, сговаривать тебя буду.
Ариша опустила лицо ещё ниже, чтоб отец не увидел, как стекли два ручейка по нежным щекам.
– А почему нельзя за другого? Не хочу на её место...
– А то не её место! – прикрикнул отец. – Не заняла она его. И не заслужила. Хороший мужик Кондрат, да и славно, что померла Марфа до того, как обручились. Вот уж позора бы было. И тебе тоже, уж мало кто после такого тебя замуж взял. Где это видано, дочку в дом хороший, богатый отдают, а её полюбовник в лесу убивает!
Всхлипнула тут Ариша, не сдержалась. Бросилась в горницу, на лавку упала. Прислушалась: выругался тихо в усы отец, скрипнула половица под его ногой. Вышел.
Утёрла Ариша слёзы, ледяной водой из ведра умылась. Провела ладошкой по водной глади – помнила личико бледное, что отражалось.
Выглянула на улицу – никого, ушёл уже отец.
Прокралась мышкой за ворота, никого не встретила – все в поле. Доносил ветер отголоски стройной песни: «Семик честной, Семик ладужный...», звонкие голоса, смех переливчатый. Да только не для урожая у Арины праздник Семик. У неё то день, когда можно смерть оплакать. Глядят на то попы сквозь пальцы, что сельские оплакивают заложных покойников на Семик. Понимают, что не водица кровь родная. Надо и помянуть, и помолиться, раз день на то особый отведён.
Но не дали даже малости такой Арине. Пусть бы и у могилы старшей сестры, да поплакать. Пусть бы и не рассказать кому, какой та была светлой, доброй, ласковой, так хоть самой вспомнить. Да чтоб при том не дёргал никто, не стыдил, не прикрикивал.
И чтоб не занимать её место, за себя жизнь прожить. Не за неё – её жизнь прошла. За себя, пусть и с памятью о ней.
Сама не заметила, как выбежала через лес к реке. Ноги привели. Как в тот самый день, только не в начале лета, а в конце.
Уже миновало тогда Преображение Господне.
Знала Ариша, где встречались Марфа с Никитой – на берегу реки, под ивой могучей. Жил Никита у дядьёв своих недалече, помогал, чем мог. Да не силён парень в труде, ничему не обучен. Приживалкой не был, только и проку в нём не вышло большого. Хорош собой, статен, кудри буйные золотистые – да толку в них, коль ни кола ни двора. Померли у него родители, забрали его к себе дядья, но всё больше попрекали да кулаки об него стёсывали. Появилась у него одна отрада в жизни – Марфа. Оттого, как узнал, что отбирают её у него, грех тяжкий и сотворил.
Долго не являлась сестра в тот день, хоть и обусловились, что как полдень минует, так дома появится. Да вот всё не было. Все жданки прождала Ариша да и пошла на поиски. Боязно ей стало и стыдно идти на берег, но куда деваться? Уж лучше она сама, чем мать с отцом.
А как на поляну вышла, так в закатном солнце и увидела Никиту, на поясе висящего. С лицом уж боле не пригожим, не белым – синим, шеей длинной, вытянутой. А Марфы и вовсе не было – только мурава у самого берега примятая...
И снова залило закатное солнце берег, и боялась Ариша бросить взгляд на иву, что раскачивала косами у самой воды. Вдруг увидит там тот страшный образ, что так долго, стоило только закрыть глаза, ей виделся, снился. Оттого и не глядела она на дерево – прикован её взор был только к берегу, мураве, где уже собрала она по осени все упавшие бусины.
Ох и лупила её тогда мать, когда узнала о том. Запретила впредь даже думать, чтоб к реке в лесу прийти, посидеть там, поплакать. Била и приговаривала:
– Не дай боже, кто прознает, кто увидит тебя там! Позора не оберёшься, избу пожгут, коль решат, что колдовать ходишь! Бусы надумала покойницкие домой притащить, где только разум твой?
Но теперь бусин уж не видно на траве – закопал их отец за забором, поздно ввечеру, чтоб не увидел никто. И мурава не была примята – ни одна живая душа не бродила здесь. Окрестили это место сельские грязным: строго следили, чтоб даже пострелята лихие носа сюда не казали.
Сбегала пару раз Ариша втайне от родных сюда, да ведь не набегаешься. А то единственный оплот, где можно было сестру оплакать, мураву ладонью погладить, берег речной потрогать. Вдруг там ещё бусины остались, коль русалки на ожерелья свои не подобрали...
Вот и сейчас села на зелёное кружево Ариша, коснулась речного зеркала. Холодна река – не прогрелись воды, но капнули в них горячие слезинки. Станет теплее.
Говорлива река, надо только прислушаться к голосу её. Пляшет мелкими барашками рябь, золотит полотно речное закатное солнышко. Загляделась на золото это Ариша и не почуяла, как промок весь воротник.
– Приди ко мне. Тошно мне, горько. Хоть на миг покажись.
Утонули слова в речном заговоре, едва слышно Ариша прошептала.
И услышали её. Забурлила водная гладь, зашевелилась осотница у берега. Показалась длинноволосая голова, а после – облачённое в мокрую рубаху тело. Вышла девица на мелководье, Арина только и смогла, что ахнуть. Не подняться – застыли руки-ноги, так и осталась сидеть колодой на берегу.
– Ты прости меня, что не приходила я к тебе.
Голос сестры звучал звонко, серебристо. Так плещет ручеёк по весне – тают льдинки, поют себе упокойные песни.
Изменила сестрицу смерть – тонок стал стан, полупрозрачен. Волосы напитались речной зеленью, выпрямились, уж не ложились боле волнами. Позеленели и глаза – что мурава под ногами, что осотница, закатным лучом подсвеченная. Кожа – белее снега, сейчас коснёшься – опалит холодом январским. Да протянула Ариша руку, хоть и не могла коснуться сестрицыного лица.
Протянула руку и Марфа. Встретились кончики пальцев, горячих да холодных, – всхлипнули обе, потянулись ближе.
– Ты только не уходи. Не могу я без тебя.
Кивнула русалка, будто поняла всё. Словно, коснувшись сестры, прознала, как плакала Ариша, а когда не могла плакать – прятала слёзы, давила вой. Как ходила на могилу Прасковьи, представляя, что то её могилка, – хоть где-то помянуть бы её, словом тихим добрым вспомнить. Как получала тумаки от матери: «Не смей рыдать да причитать, забудь!»
Оттого печален был её голос, тревожен.
– Не могу не уйти – скоро позовут меня обратно. Лишь на одну седмицу в году могу я на землю выйти – на Русальную. Да на одну ночку – на Купальскую. Сидеть мне в реке с сестрицами речными, вспоминать, покуда помнится, жизнь свою человеческую.
– А я вот не могу тебя позабыть, Марфа, – прошептала Ариша. – Пусть и ушла ты, да жизнь мою с собой забрала.
– Вот и помни меня. Ведь я скоро о жизни той забуду. Смоет о ней память речная вода. Тебя только помнить буду, всё сделаю, чтобы облик твой сохранить. А всё остальное – пусть забывается. Оно и хорошо.
Улыбнулась русалка, протянула зеленоватую ладонь. Лежала в ней белая бусинка – с того самого ожерелья, что порвал на ней Никита, держа за шею, окунув в воду...
– Ты возьми её. То память обо мне. Хоть знаю я, что без того не забудешь.
Взяла с ледяной ладони Ариша бусинку, сжала в кулачок. Льдинкой захолодило кожу – не согревается бусинка с речного дна.
Да как теперь уходить с берега, коль пришла на зов сестрица? А ведь так мечтала Ариша увидеть, попрощаться. И дальше жить. Вот вроде бы оно, счастье, не всем такая оказия выдаётся. Чтоб после смерти повидаться, слова добрые сказать. А как теперь отпускать? Как дальше жить?
– Забери меня с собой. К себе забери, – прошептала чуть слышно, но твёрдо. Поднялась с муравы, сделала шаг ближе, к самой воде.
Замотала русалка головой, посмотрела печально на сестру. Видно было, что и расстаться ей тяжко, – так и сквозили одиночество, тоска да боль во взгляде том. Но не хотела Марфа и сестрице доли такой. Нет в русалочьем уделе счастья – только дно речное, темнота да холод. Вместо солнца – месяц серебристый, вместо ветра – течение ленивое, убаюкивающее...
– У меня и выбора-то не было – за меня решили. Ушла я из жизни человеческой в жизнь нечистую. А тебе зачем бытьё людское на речное менять? Живи, пока жизнь в тебе есть.
– Нет во мне жизни, – еле слышно сказала Ариша. Ступила за кромку воды, утонули стопы в вязком иле. Лизнула холодная вода ноги, намочила подол, но не ощутила того Ариша. Протянула руку – взяла нежно ладонь сестры, будто сама не веря, что прикасается.
Долго стояли они, вглядываясь друг в друга. И не выдержала русалка – тронула сестрицыно плечо.
– Иди ко мне, коль хочешь того.
И повлекла за собой, всё глубже, глубже в густую, красноватую от закатных лучей воду.
На миг пригрезилось Арише, будто колышется что-то на иве, что образ там появился знакомый, да только шепнула ей Марфа: «Не смотри, пусть себе висит». Приободрённая голосом, взглянула Ариша твёрдо, упрямо в зелёные очи сестры. И не увидела ни тянущихся к ней из глубин реки зеленоватых тонких рук, ни полупрозрачных девичьих личиков, ни длинных, опутанных водорослями прядок волос. Только сестрицу видела, только ощущала ладонь её в своей руке. И будто согревалась та, уж боле не холодила кожу.
Обняла Марфа её, прижала к себе. И, опрокинувшись назад, упала в воду, увлекая за собой сестрицу.
Сомкнулся жадный речной рот, плеснула рыба. Всё ниже катилось алое колесо, что умаслили сегодня сельские девушки песнями, что чествовали плясками.
Последний закатный луч тронул кровавым пальцем речное дно, скользнул ласково по закрытым векам, что вот-вот распахнутся.
Ольга Рейнардин
Камень Божья Стопочка
Комар сел на запястье, и Елена дала ему напиться – рука с диктофоном должна быть неподвижна. Профессиональная привычка: дрогнешь – и будет шорох на записи. А потом сиди расшифровывай, гадай себе, чего ты там набормотала.
Холодный, будто ключевая водица, май наконец изволил растеплиться. Солнышко мягко ложилось на плечи. Лес переливался молодой зеленью и птичьими трелями.
– Объект номер семь. – Голос у Елены чуть дрожал; надо же, какая находка! Но она старалась говорить ровно, так, как говорят с машиной. – Координаты: шестьдесят один градус, сорок две минуты северной широты...
Камень лежал в прогалине меж берёз – серый, в причудливых узорах лишайника, похожий на спину огромного животного, которое свернулось, да так и уснуло. Два метра на полтора, может, чуть больше. Обычный гранитный эрратический валун, каких ледник натащил сюда тысячами. Необычным его делала выемка на макушке – в пару ладоней в длину, гладкая, словно отполированная.
– На верхней плоскости – углубление овальной формы. Глубина около пяти сантиметров. Формой напоминает след от человеческой ступни. Так называемый следок, – продолжила девушка.
Она привстала на цыпочки, чтобы рассмотреть его получше. Поправила очки. Внутри следка была вода, должно быть, дождевая.
– Внутри полости – вода. Осадки? Следы посещения: ленты на ветке берёзы рядом. Красные в горох, синие, все подвыцветшие. И – совсем старые, посеревшие от времени. Домоткань?
Елена потрогала ленты – те, что поярче, были из фабричного хлопка, как если бы кто-то изрезал на длинные лоскуты ситцевую косынку. А вот тусклые, серые, и впрямь навевали мысли о домашнем станке.
Нужно всё заснять: общий план, крупно камень, крупно ленты. Она достала рулетку, замерила углубление, записала измерения в маленький блокнот. Далее – кадр с рулеткой и следком для масштаба. Движения были привычными, быстрыми – как-никак, не первая экспедиция, да и исследовано уже шесть камней. Руки всё помнят.
А вот внутри билось что-то совсем ненаучное.
Ходят. Сюда ходят!
Елена выпрямилась, огляделась. Берёзы вперемешку с елями, лиловые островки цветущей медуницы, жёлтые – купальницы. И уверенная, натоптанная тропинка к камню. И вокруг него трава примята. И у корней кривой высокой берёзы рядом – огарки свечей, почерневшие, но не такие уж старые.
«Вот напишу Володьке – пусть сам сидит в своих часовнях!»
Мысль явилась незваной, злая и радостная одновременно.
Две недели назад они пили чай у неё в кабинете в музее – если это можно назвать кабинетом: так, каморка при фондах. Стеллаж, окно во двор да рабочий стол... Гость сидел, пристроив острый локоть на краешке, изящно придерживая треснутую чашку с гербом её родного городка, и – поучал. Бородка с сединой, насмешливые глаза. Запах хорошего табака с вишнёвой ноткой.
«Лен, ну какие камни, ну кому это нужно. Ты себе карьеру хоронишь. Напиши про часовни, я тебе материал дам – у меня Каргополь весь отснят, мне самому не поднять. Соавторство, статья, глядишь – заметят».
Он говорил это мягко, по-дружески. Но для неё он был человеком из того бесконечно далёкого мира – из именитого института, где для неё не нашлось ставки. Из заграничных грантов и конференций с кофе-брейками...
А она? Вон инвентарные карточки заполняет от руки, потому что старая программа то и дело виснет. Замещает экскурсовода, Веру Анатольевну, когда у той спину прихватывает – водит школьников мимо чучел и вышитых полотенец – тех самых, на которые сама когда-то глазела первоклашкой.
Володя занимался темой красивой, фотогеничной, понятной любому чиновнику от культуры. Он приезжал раз в пару месяцев – выдохнуть после экспедиций туда, где ещё сохранились древние погосты и шатровые церкви. Останавливался в «Северной» – единственной гостинице, где сдают приличные номера. Рассказывал то про Поонежье, то про новую книгу... Она слушала, как слушают радио из другой страны. А сама потом моталась искать валуны по лесам. То, что никто не изучает всерьёз. Чего нет в туристических маршрутах. Глупо? Наверное. Но её влекли вот эти ускользающие отсветы чего-то... иного.
Володя называл её романтиком. А так хотелось, чтобы он увидел в ней равную. Чтобы посмотрел без этого снисхождения, без «Леночка, ты умница, но...».
Но сейчас у неё правда получилось. Она нашла.
Елена снова обошла камень. Потянулась провести пальцем по краю углубления – гранит был тёплый, нагретый за день. Стопочка. Не «культовое углубление естественного происхождения», не «объект почитания», а – стопочка. Так в епархиальных ведомостях писали.
«...Камень Божья Стопочка, по местным свидетельствам, использовался для совершения обрядов языческого толка. Крестьяне деревни Зелёный Мыс приходят к оному камню в дни Семика и на Троицу, приносят пищу, повязывают ленты, а воду из углубления почитают целебной. На увещевания отца Николая отвечают непокорством...»
Она помнила те строки наизусть. 1879 год. Искала-то совсем другое – топонимику, это была тема тогдашней её работы. Название ручья, кажется. А наткнулась на это – и замерла.
Божья Стопочка. Ласково так. Так называют то, что любят.
Потом были другие архивы, другие документы. Коник-камень, камень Параскевин След, Девий Камень... Целый пласт, о котором серьёзных работ – раз-два и обчёлся. Статьи в краеведческих сборниках, которые никто не читает. Упоминания вскользь, в сносках.
Так тема для монографии – «Почитаемые камни Русского Севера: живая традиция», – можно сказать, выбрала её сама. Она услышала голос и последовала за ним.
А теперь – шесть экспедиций, и голос молчит. Местные молчат. «Раньше было, сейчас нет». «Не знаю, не помню». «Бабушка, может, и ходила, а я – нет». Глаза отводят, двери закрывают. И рецензенты пишут: «Работа основана преимущественно на архивных источниках, полевой материал недостаточен».
И вот – на седьмой, видимо и впрямь волшебный, раз – тот самый долгожданный материал. Свежий. Живой.
Елена сфотографировала ещё огарок свечи. Потом – тропинку. Потом – просто камень, окружённый медуницей и купальницей.
Кто-то сюда приходит. Зажигает свечи и повязывает ленты. Пьёт воду из этого углубления – или умывается, или просто трогает, загадывая желание...
И кажется, у неё есть информант – та бабуля, которая подсела к ней в автобусе утром и вышла в соседней деревне. Девушка убрала диктофон в карман, закинула рюкзак на плечо. До трассы – где-то три километра через лес, и столько же примерно до той деревеньки. А обратный автобус – когда там? – только в восемь вечера. Наверняка кто-то из местных знает старушку в голубом платочке. И она успеет её расспросить. Только аккуратно, не давить, всё мило, вежливо...
А в голове – вот ведь! – опять возник Володька. Как он прочтёт её монографию по этому материалу. Как поднимет глаза от текста и скажет... что?
«Лен, вот это ты молодец!»
И в его тёмно-карих глазах словно заблестит огонёк...
Хватит.
Она повернула к тропинке. Резиновые сапоги хлюпали по вязкой глине. Где-то далеко, за лесом, коротко пролаяла собака. Как выглядела та старушка? Платочек, пальтишко...
Память послушно отмотала плёнку назад – к утру, к дороге сюда.
* * *
Районный пазик дребезжал на ухабах. Пахло соляркой, пылью и – маем: впереди полноватая женщина сжимала в руках большой букет сирени, тюльпанов и нарциссов.
Аромат плыл по салону, причудливо всё затушёвывая – и присохшую к полу грязь, и мутные окна, и рыжие растрескавшиеся сиденья. Мимо неслась весенняя круговерть: леса, сады в цвету, изредка – нарядные наличники и покосившийся забор.
Автобус остановился. Женщина с букетом, охнув, подобрала свои авоськи и выкарабкалась наружу. Остались Елена да мужик в телогрейке, похрапывавший в конце салона.
Девушка устроилась у окна, одной рукой придерживая рюкзак, другой – распечатку про деревню Зелёный Мыс. Строчки прыгали в такт тряске, но она и так знала этот текст почти наизусть. Знакомые предложения успокаивали, словно придавая весомости её поискам.
На следующей мужик в телогрейке выплыл, кажется, так и не проснувшись. Прошло где-то полчаса, и автобус вновь притормозил. Здесь была даже не остановка – просто столб у обочины, и всё.
Дверь с визгом распахнулась. Вошла пожилая сухенькая женщина.
Лет восемьдесят, не меньше. Платок голубой, в мелкий цветочек-вьюнок, завязан под подбородком по-старинному, узлом вперёд. Пальто тёмное, длинное, явно не первый десяток лет носится. Лицо – сеть морщин, глубоких, будто выточенных резцом. Но глаза – синие, как льдинки на ярком солнце. Ясные. Внимательные. Она прошаркала по проходу, оглядела автобус – пусто, кроме Елены, – и зачем-то уселась рядом с ней. Просто так.
Елена невольно напряглась. Подвинулась вплотную к окну, прижимая к себе рюкзак. Бабушка же невозмутимо устроилась, поправила платок, сложила узловатые руки на коленях. Молчала.
Но девушка боковым зрением видела, как та разглядывает её – резиновые сапоги, распечатку в руках... Стало ещё неуютнее. Хотелось сделать вид, что она читает, но буквы расползались, не складывались в слова.
Автобус тронулся. Потряхивало.
Старушка подала голос. Неожиданно мягкий, тихий, но отчётливый:
– Далёко едешь, дочка?
Девушка вздрогнула, повернулась. Любопытствующая смотрела прямо на неё – спокойно, выжидающе.
– До конечной, – ответила Елена. – До Зелёного Мыса.
– А-а, – протянула старушка и кивнула, будто что-то для себя подтвердила. – А там куда?
Вопрос был простой, но что-то в интонации заставило Елену насторожиться. Она помедлила.
– В лес. К камню.
Пауза. Бабка не отводила взгляда; её глаза-льдинки стали ещё острее, пронзительнее.
– К Стопочке, что ли?
Сердце ёкнуло. Вот тебе раз. Стопочка. Так в архивах писали. Так говорили полтора века назад. А сейчас, в потрёпанном автобусе, от незнакомой бабули, – то же слово.
– Да, – выдохнула Елена. – К Стопочке.
Старушка снова замолчала. Смотрела в окно, на мелькающий лес, на ясное небо. Потом произнесла себе под нос:
– Нынче дни особые. Зелёные. Лес живой. Слышит.
– Я знаю, – быстро сказала девушка, стараясь не упустить момент. – Семик скоро.
Старуха усмехнулась – одними уголками губ, без радости.
– Знаешь... Ну-ну.
Пауза. Автобус качнуло на ухабе.
– Ты осторожненько там. – Собеседница снова повернулась к Елене. Голос стал жёстче. – Не всё для глаз учёных.
Елена открыла рот – хотела спросить, откуда знает, что она учёная, как угадала – по распечатке? По рюкзаку? Или просто это такое выражение? – но водитель резко затормозил. Бабуля уже поднималась.
– Мне здесь, – сказала она, придерживаясь за спинку сиденья. – К семье.
Она двинулась к выходу – медленно, но твёрдо. Уже на пороге, опершись о поручень, обернулась через плечо. И проговорила почти весело, с какой-то странной улыбкой:
– Если примут – вернёшься другой. Если нет... – Махнула рукой. – Бывай.
Старушка вышла. Дверь захлопнулась. Они покатили дальше.
Елена прильнула к окну. Недавняя попутчица не оглядывалась – шла себе прочь по просёлку, к избам. Маленькая фигурка в голубом платочке, в длинном пальто.
«Если примут».
Что это значит? Кто – «примут»?
Девушка вытащила блокнот, торопливо записала: «Информант, женщина, ок. 80 лет. Знает название „Стопочка“. На Семик „Лес живой. Слышит“. Вышла в дер. (уточнить название). Найти. Поговорить».
За окном мелькали леса, поля, избы и церквушки. Ещё одна остановка – и...
Водитель обернулся – усатый крепкий дядька в кожаном кепи:
– Зелёный Мыс. Конечная. Выходим. Обратный рейс – в восемь. Смотри не опоздай, а то ночевать здесь останешься.
Елена кивнула, подхватила рюкзак и спрыгнула на землю. На остановке никого не было. Автобус развернулся, пыхнул синим дымом и скрылся за поворотом.
Девушка сверилась с навигатором. Ветерок доносил запахи печного дыма. Где-то лаял чей-то верный барбос. Чуть поодаль паслись белые козочки и настороженно провожали пришелицу взглядом. Её ориентир – колодец с оборванными объявлениями услуг эвакуатора и тракториста – нашёлся почти сразу же. От него отходила тропа – узкая, сперва ведущая вдоль небольшого луга, а затем ныряющая в пушистую лесную глубину.
Елена поправила лямки рюкзака, на всякий случай проверила нож и свисток – мало ли что? И меньше чем через час уже снимала мерки со следка...
* * *
«Если примут». То, что камень она нашла и увидела ленты, – это, значит, приняли? Елена оглянулась.
Здесь, с небольшого расстояния, огромный валун среди берёз в свете майского солнышка выглядел особенно впечатляюще, и она даже подумала сфотографировать его ещё раз, как вдруг расслышала потрескивание веток, шорох, негромкий разговор... Кто-то идёт сюда со стороны деревни!
«Просто гуляют? Или ранние грибники за сморчками собрались? Тут есть сморчки? – вихрем пронеслось в голове. – А вдруг... вдруг это те самые современные последователи традиции?» И тут Елена, сама себя не узнавая, приняла молниеносное решение. Как можно более бесшумно перебралась за упавшую толстенную ель и затаилась за огромным пнём, что когда-то был её основанием. Камуфляжная куртка, купленная специально для полевой работы, наконец-то оправдала себя, сливаясь с веточками кустов, корой и подлеском.
Как можно тише девушка выскребла из внутреннего кармана диктофон. В её голове происходила яростная борьба между этикой исследователя и каким-то охотничьим азартом.
«Выйди, не глупи, – шептал здравый смысл. – Мало ли, не отыщешь ту бабулю. Тебе же нужны ещё информанты. Поздоровайся, скажи, что от музея, что изучаешь старину... Это твой шанс на честное интервью!»
Но инстинкт, отточенный годами не слишком-то успешных поисков «уходящей натуры», пересилил. Она знала: стоит ей обнаружиться, и всё закончится. Они не будут собой. Они либо отделаются парой скупых фраз и уйдут, либо – что ещё хуже – начнут «подыгрывать» городской гостье, фильтруя каждое слово и жест. Традиция – это пугливый зверь, она не терпит посторонних глаз. Чтобы увидеть её истинное лицо, нужно стать тенью. Нужно позволить себе – и им – забыть о существовании внешнего мира...
«Я не шпионю, – оправдывала она себя, вжимаясь в сырую землю, чувствуя коленями еловые иголки и мелкие камешки. – Я обеспечиваю чистоту эксперимента. Наблюдатель не должен влиять на наблюдаемое».
Сердце колотилось о рёбра, как залетевшая в форточку бабочка – о стекло. Очки – чтоб их! – запотели от частого дыхания, и Елена как можно незаметнее протёрла стёкла краешком рукава. Так, теперь диктофон. Тихий щелчок – и крошечный красный огонёк вновь затеплился немым светом в её ладони.
...Из-за разлапистых елей на поляну вышли четыре женщины. Они шли гуськом, уже не переговариваясь, и в их молчаливой поступи было что-то торжественное, словно вместе они несли общую хрупкую тишину. Одеты просто: длинные юбки, длинные волосы, заплетённые в косы. Одна из пришедших казалась моложе прочих, другая – заметно старше, полностью седая...
Младшая несла в руках глиняную крынку. Другая бережно прижимала к груди узелок из белой ткани. В руках у третьей были какие-то веточки... Ага, это пучки сухих трав. Седоволосая ничего не несла. Она шла впереди, разведя руки чуть в стороны, и явно была здесь главной – будто её воля вела за собой остальных.
Елена поднесла диктофон ближе и зашептала, едва шевеля губами, чтобы звук не улетел дальше ладони:
– Подходят к камню... – Голос её прерывался от выброса адреналина. – Старшая кланяется. Поясной поклон. Остальные повторяют синхронно. Очень слаженно. Достают из узелка хлеб... кажется, домашний каравай. Разламывают. Крошат на макушку камня, там, где лишайник. Теперь яйца... кажется, сырые. Кладут в мох у самого подножия, как в гнездо.
Седая женщина взяла крынку. Движение было размеренным, аккуратным. Елена увидела, как белая густая струя молока ударила в центр «стопочки», смешиваясь с дождевой водой. Молоко потекло через край, тонкими змейками побежало по серому граниту, исчезая в зелёном бархате мха.
– Молоко... льют в следок. Белое на сером. Поразительный контраст, – фиксировала Елена, не отрывая взгляда от сцены.
Женщина с травами чиркнула спичкой. Дым трав – густой, сизый, горьковато-сладкий – мгновенно заполнил прогалину. Ветер качнул струю в сторону Елены, и у неё защипало в глазах, но она даже не моргнула.
Вдруг тишину прорезал звук. Это не было песней в обычном смысле – скорее протяжные, надрывные причитания на одной ноте, которые постепенно начали складываться в вибрирующий хор:
– Матушка-земля, кормилица, – разбирала Елена сквозь шум крови в ушах, – отвори врата, пусти корни, дай траве расти, дай корове молока, дай нам жить до следующей весны...
Мистерия продолжалась:
– Хозяин лесной, батюшка, – прими от нас дары, прими да защити. Скотинку нашу, полюшко наше, детушек наших...
Елену затрясло. И не от холода тенистого уголка, где она затаилась, – то был трепет исследователя, внезапно столкнувшегося с ожившим мифом. Она видела это своими глазами. Не в пыльных отчётах, не в сборниках быличек, а здесь и сейчас. Это было живое тепло традиции, пульсирующее в такт древним словам.
Женщины подошли к берёзе. Достали откуда-то новые ленты – яркие, цвета первой травы. Узлы на ветвях затягивали ловко, быстро. Закончив, замерли у камня. Минута, две, пять... Полная тишина, нарушаемая только посвистами пичужек, далёким кукованием невидимой кукушки и едва ли слышным шипением диктофона.
Затем, так же молча, старшая развернулась, поклонилась и пошла прочь. Остальные повторили её движение – и последовали за ней. Они уходили, не оглядываясь, не проверяя, принял ли камень их дары, – как будто знали, что всё сделано правильно.
Елена не шевелилась ещё долго после того, как хруст веток затих. Левая нога совсем занемела. Девушка прижимала к груди диктофон как величайшее сокровище. В голове было пусто и звонко, как в небе после грозы.
Наконец она медленно поднялась и охнула, пережидая едкое покалывание в ступне и голени, и, как во сне, побрела к валуну. Влажные дорожки от молока на его боках блестели на солнце, хлебные крошки уже присмотрели синицы, а в воздухе всё ещё висел призрачный аромат сгоревших трав.
– Я это записала, – прошептала она в пустоту леса.
Она посмотрела на экран диктофона, нажимая на «стоп». Тридцать восемь минут тридцать одна секунда. Самые важные минуты в её жизни! Теперь ей нужно было только одно – найти ту старушку в синем платке и понять, как она вписывается в этот невероятный мир, который только что приоткрыл для Елены свою незримую завесу. И – да, ну конечно же – успеть на вечерний автобус!
Но сначала – фотодокументация. Побыстрее запечатлев свидетельства обряда, девушка снова включила диктофон, искоса глядя на валун, наговаривая, где примерно расположились проводившие обряд. И тут... Сначала она подумала – игра света. Потом – галлюцинация, усталость, мол, недавнее напряжение так выходит. Но они не исчезали.
На камне, прямо рядом со следком, где только что было молоко, копошились двое.
Нет – не копошились. Любились.
Она не могла подобрать другого слова. Это было соединение, медленное и торжественное, как весенний разлив реки, которая накрывает собою луг. Он – корявый, темноватый, весь во мхах и лишайниках, с лицом, похожим на кору старого дуба. Она – светлее, зеленоватая, с волосами из трав и папоротников. Оба маленькие – ростом с ребёнка лет пяти, – но древние, древнее леса и, может, древнее камня.
Глаза у них были как омуты. Выпуклые бусины без зрачков, отражающие небо.
Елена стояла и смотрела. Не могла отвести взгляда. Это было не похотью – нет, ничего такого в этом не было. Это было как рост дерева, как солнце, светящее сквозь молодую листву, обращающее зелёный в медовый, смерть в жизнь, необлечённое – в плоть и кровь.
Как смена времён года. Природа – или что-то иное, нездешнее, невозможное – соединялась воедино, и обычная человеческая женщина вдруг стала тому свидетелем.
Ей захотелось плакать. От красоты. От того, что она никогда не была частью чего-то такого настоящего.
А потом они заметили её.
Он повернул голову – медленно, как сова. Посмотрел. И улыбнулся. У него были зубы: маленькие, острые, как у белки.
Она тоже повернулась. Её лицо было как будто мягче, добрее.
Они слезли с камня – двигались странно, только что были там, наверху, – но вот уже приблизились к Елене.
Девушка замерла. Бежать не могла. Закричать – не хотела.
Он первым подобрался к ней. Запах мха и прелой листвы окутал Елену, густой, землистый. Он потянулся – и вдруг стал высоким, выше неё, склонился мгновенно, проворно, взял её лицо в свои ладони, холодные и шершавые. И поцеловал в губы.
Простое касание губ на вкус было как берёзовый сок – сладкий, с горчинкой, полный текучей живости.
Его спутница тоже мгновенно оказалась очень близко. Запахло черёмухой – до тошноты, до боли. Длинной тонкой рукой она дотронулась до лба девушки. Кажется, ноги Елену больше не держали. Слабо владея своим телом, она раскинулась среди мхов и ракушек не развернувшихся до конца папоротников, среди цветов медуницы и купальницы, ощущая холод и жар одновременно, как лёд на ожоге.
Они не произнесли ни звука. Просто ушли – растворились в зелени, словно их и не было. Или девушка потеряла сознание, потому что этой зелени вдруг стало так много, и она темнела, темнела, пока не стала совсем как ночь. Как земля.
А Елена была в этой земле маленьким зёрнышком, дикой, безымянной былинкой. И лежать бы ей в этой колыбельке всегда, да тут вдалеке старая бабушка с глазами-льдинками под голубым платочком зовёт её: «Лена, Леночка, где ты, моя лапушка?» А Лена хочет прокричать в ответ: «Здесь я! Здесь!» – и она бежит, как в босоногом детстве, – нет, она растёт сквозь землю, вперёд и вверх, вверх-вверх-вверх, к солнцу и песне маленькой звонкой птички...
Девушка сделала судорожный вздох и села, кашляя, отплёвываясь от кусочков коры и мха. На зубах хрустела земля. Перед глазами плавали то мутные, то яркие пятна. Она стянула очки и отложила их куда-то в сторону. Нашарила лежащий рядом рюкзак, рванула молнию и нащупала внутри бутылку с водой, сделала несколько жадных глотков, плеснула в лицо. Вода показалась какой-то затхлой, с химическим привкусом, но делать было нечего.
Она провела мокрой ладонью по лицу, по шее – холодно, хорошо, отрезвляет. Зрение прояснялось.
Елена потихоньку поднялась, сперва перекатившись на бок, потом – на четвереньки. Ноги держали еле-еле, словно она не прошла три километра, а скиталась три дня.
Диктофон. Камера. Телефон.
Она машинально пошарила по карманам куртки – всё на месте. Профессионализм, однако. Можно валяться в трансе среди мхов, но технику не растерять. Мысль эта почему-то прозвучала Володькиным голосом. Она тряхнула головой, прогоняя наваждение, и огляделась.
Вот и камень. Серый, могучий, безмолвный. Следок – пуст, вода и молоко куда-то ушли. Хлебные крошки тоже исчезли – склевали их, наверное. Ленты – висят, как и прежде, зелёные, красные, синие, серые. Яркие и выцветшие. Всё обычно.
Только ей самой было – необычно.
Елена подняла руку – осторожно, будто проверяя, точно ли это её рука, – и потёрла глаза. Огляделась.
Что-то было не так. Она посмотрела на камень, на вкрапления мерцающей породы. На изгибы лишайника, где, как в лабиринте, полз жёлтый в крапинку жучок. На кривую берёзку – видно было каждый листик, каждую чернушку на белой коре.
Без очков.
Сердце стукнуло глухо, один раз, как молот.
«Это невозможно, – подумала она как-то отстранённо. – У меня же зрение ужасное. Я без очков вижу на полметра, не больше».
Но лес представал перед ней чистым, сочным, как будто только что сотворённым. Больше того – он стал громче. Каждый звук различался отдельно: шорох крыльев малиновки в ветвях, далёкий стук дятла, звон ручья где-то слева, треск сухого прутика под заячьей лапой...
Запахи тоже сделались острее, почти осязаемыми: сырость мха, сладость медуницы, тяжёлый дух прелой листвы. Она могла различить их – один от другого, как кислое отличают от солёного.
Елена нагнулась, подняла рюкзак. Каждое движение было автоматическим, и это успокаивало. Закинула лямку на плечо.
Надо было идти, да? Что-то там про обратный автобус... Вспомнился упитанный водитель в кожаном кепи... Да. Обратный автобус – в восемь. Который час? Она выудила телефон: 18:47. Времени – в обрез.
«Я их видела, – думала Елена, шагая по натоптанной тропинке. – Ви-де-ла».
А тропинка вилась меж стволов – узкая, по-майски чавкающая под ногами. Девушка шла быстро, почти бегом, но не задыхалась. Дышалось легко, будто лёгкие стали больше. Ветки не хлестали по лицу – она замечала их заранее и уклонялась, сама не зная как. Не могли же они расступаться перед ней, верно? Но и корни не цеплялись за ноги – шагала она точно, будто ходила здесь всю жизнь.
Странно.
Или это лес изменился? Стал будто плотнее. Выше. Старше. Деревья стояли близко, кроны смыкались, свет лился сквозь них густым медовым потоком – как морошковое варенье, янтарное и душистое. Да, дело шло к закату, да, она, может, и не успеет на автобус. Но Елена не боялась. Тропа была ясной. Её провожали.
Она чувствовала это – как чувствуют направление ветра. Лес вёл её к дороге, к людям. Он отпускал.
«Вернёшься другой».
Слова старушки-попутчицы снова замаячили в памяти. Губы изогнулись в усмешке. Ещё как другой.
Она шагала, и в голове роились мысли – обрывки, осколки, они складывались и раскладывались в узоры, как в калейдоскопе.
Женщины у камня. Седая коса. Молоко. Пение.
Существа на камне.
Поцелуй – холодный, сладкий.
Прикосновение ко лбу – ледяное, обжигающее.
Падение в землю, в корни, в тьму. А потом – свет, рост, выход.
«Что произошло?»
Она не знала. Не понимала. Но знала одно: это случилось. Это было реальным. Реальнее, чем всё, что она знала до этого.
Вышла она точнёхонько к остановке. Ни души. Елена глянула на часы – без десяти восемь. Успела.
Она скинула рюкзак, присела на облупившуюся скамейку, заметила, что коленки штанов – чёрные, мокрые, в размазанной глине.
«Господи, на что я похожа? Нельзя же так в автобус!»
Девушка быстро стянула куртку, отряхнула от мелких веточек и паутины. Хорошо хоть, на камуфляже грязь не так заметна! Провела рукой по голове – и с трудом выпутала из прядей целый пучок мха. Потом ещё один. Еловые иголки, кусочки коры, что-то липкое... Смола?
Елена свернула волосы в пучок на затылке, натянула капюшон. Так лучше. Лицо вроде удалось немного отмыть водой, руки тоже. Сойдёт.
В кармане что-то кололось. Веточка.
Тонкая, изогнутая, с тремя почками, вот-вот зацветёт.
Она не помнила, как положила её туда.
Елена покрутила веточку в пальцах. Яблоня.
Она вытащила из карманов всё – телефон, салфетку, скомканную обёртку от шоколадки. И ещё – свежий, шёлковый дубовый листок. Но дубов у камня не было. Она помнила точно.
«Они. Это они положили».
Так... Не думать. Доехать домой. Подумать потом.
Вдалеке замерцали яркие точки. Автобус.
Елена быстро сложила находки в одно из отделений рюкзака, подобрала его, вскочила на ноги. Верный пазик тарахтел, приближаясь, жёлтые лупоглазые фары прыгали на ухабах. Вот он притормозил, и дверь с привычным уже визгом распахнулась.
– Заходи, заходи, – буркнул водитель – тот самый усатый дядька в кепи. – Одна, что ль? Как экскурсия?
– Да, – односложно ответила девушка, взбираясь на ступеньку.
Она прошла в середину, плюхнулась у окна. Автобус тронулся – с тем же дребезжанием, той же тряской. За окном поплыли лиловые майские сумерки – деревья, кусты, мелькание огоньков в окнах изб.
Она прижала рюкзак к груди и закрыла глаза.
* * *
Благословен тот, кто сделал понедельник выходным для музеев. Уж кому-кому, а Елене была чертовски необходима эта передышка, чтобы хотя бы чуточку прийти в себя.
В городе зрение притупилось. Не совсем вернулось к прежнему паршивому, но уже не то кристальное, режущее, какое было в лесу. Нет, она теперь видела хорошо – непривычно было обходиться без очков, – но видела обычно, по-человечески. Звуки тоже стали тише, будто кто-то прикрутил громкость. Запахи – проще. Выхлопные газы нечастых машин под окнами; свежесть дождя; что-то пригоревшее из соседней квартиры; её мятный шампунь.
...На столе перед ней лежали камера и диктофон.
Сначала – диктофон.
Она нажала на проигрывание. Её собственный голос, чуть дрожащий: «Объект номер семь. Координаты: шестьдесят один градус, сорок две минуты северной широты...»
Дальше – описание камня, следка, лент. Шорох куртки.
Потом – долгая пауза и шёпот, едва различимый: «Подходят к камню... старшая кланяется...»
Запись продолжалась. Женщины. Пение. Елена слушала, прижав наушник поближе к уху, боясь пропустить хоть звук. Голоса записались! Протяжные, надрывные, какие-то древние. «Матушка-земля, кормилица, отвори врата...» Качество не идеальное – ветер, треск веток, – но слышно вполне отчётливо.
Пение затихло. Тишина. Шорох. Хруст веток – обряд закончен, участницы уходят. Её комментарии о подношениях.
И дальше – тишина. Долгая. Минута. Две. Пять.
Девушка смотрела на бегущий счётчик. Двенадцать минут молчания.
А потом снова её голос. Но – выше, тоньше, как будто бы детский. Задыхающийся. Испуганный и радостный одновременно.
«Я здесь! Я! ЗДЕСЬ... здесь... зде...»
Шорох. Хрип. Глухой стук – будто диктофон упал.
Тишина. Только на последней минуте – едва различимый звук. Не ветер. Не птицы. Похоже на тихий смех. Елена перемотала, прибавила громкость. Звук исчез. Она прослушала снова – и он был там, на самой границе слышимости. Переслушала ещё раз – пусто.
Елена выдернула наушник. Руки дрожали.
* * *
На карте памяти камеры было около сотни фотографий – камень получился хорошо, хоть на выставку. Детали – огарки свечей, подтёки молока, рулетка рядом со следком... Она всмотрелась в очередной кадр и замерла. Неужели?..
Там, именно на том месте, где она увидела их, на вершине камня, обнаружился светящийся сгусток... Она поскорее приблизила его. Но... это просто её старенькая замученная камера поймала художественный солнечный блик.
Девушка медленно выдохнула. Долистала последние кадры. Камень в весеннем солнце. Берёзы. Ленты, трепещущие на ветру.
Красиво. Научно. Внутри почему-то стало очень пусто.
* * *
Елена сидела перед экраном с открытым файлом: «Монография_Камни_Север. docx».
Глава пятая. «Обрядовая практика: полевые наблюдения».
Курсор мигал на пустой строке.
Она положила пальцы на клавиатуру. Убрала. Снова положила.
«В ходе экспедиции 2025 года...»
Стёрла.
«Объект № 7, деревня Зелёный Мыс. Зафиксированы следы современного культового использования...»
Стёрла.
Елена закрыла глаза. В голове всплыли картины: молоко, струящееся по серому. Дым трав. Пение. Двое на камне – корявый и та, вторая, с гривой из папоротника. Поцелуй как берёзовый сок. Ледяное, обжигающее прикосновение.
Она не может написать о Божьей Стопочке.
Не потому, что маловато будет одних голосов на записи и подтёков молока на фото.
Не может – потому что это не материал.
Это другое.
Елена резко встала, прошлась по комнате. Её маленький городок уже почти спал – редкие огни в окнах, жёлтые фонари вдоль улицы. Где-то вдалеке выла сигнализация.
Девушка вернулась за экран. Курсор мерцал перед глазами. Она положила голову на руки – только на секунду...
Стук в дверь. Она посмотрела в глазок – на пороге оказался Володька! Как всегда аккуратный, в сером пальто, с портфелем в руке...
– Откуда ты знаешь мой адрес? – спросила она, но почему-то это было неважно.
– Лена, давай я тебя обниму, – сказал он просто.
Она шагнула к нему. И тогда заметила, что... Один глаз у него был – карий, тёплый, знакомый. А второй – ярко, нестерпимо зелёный! Как мох в сумерках.
– Володя?..
Он улыбнулся – и улыбка была чужая, слишком широкая для его лица. Сверкнули тонкие беличьи зубки.
Лена было отшатнулась, но ноги словно приросли к полу.
– Во-о-одя, – протянуло существо, передразнивая. Голос преломился, зашуршал хвоинками, заухал филином. – Его зовёшь, а себя не найдёшь. Так оно?
Существо шагнуло-качнулось к ней, и повеяло лесной сыростью и черёмухой...
Елена проснулась рывком, ударившись локтем о край стола. Сердце колотилось. Экран ноутбука погас, в комнате было темно.
Сон. Это был сон. Но ощущение, что кто-то наблюдает за ней, не отпускало... Впервые ей пришла в голову неприятная мысль: а что, если за её новое зрение ждут ответного дара? Или – по спине пробежал холодок – жертвы?
Лесные существа... Лешие. Нужно... Что там нужно... Девушка быстро стащила кофту, вывернула её наизнанку, натянула обратно – швами наружу, ярлычком вперёд.
...Тихонько гудел холодильник да побулькивали трубы.
Елена потянулась к телефону – позвонить Володе, услышать его, настоящего, убедиться...
Но телефон зазвонил сам.
Владимир Институт.
Она отдёрнула руку как от головешки. В ушах ещё звучало то странное – хвоинки, филин, шорох трав. «Его зовёшь, а себя не найдёшь».
Владимир Институт звонил и звонил...
Елена сглотнула и нажала на «Ответить». Громкую связь включать не стала – прижала трубку к уху, будто так безопаснее.
– Алё, Лен, – послышались знакомые интонации, чуть хрипловатые, ленивые. – Ну как съездила?
Она молчала, вслушиваясь. Голос как голос. Володькин. Но во сне тоже сначала всё было правильно.
– Лен? Ты там?
– Володь, – сказала она и сама удивилась, как ровно прозвучало. – Какую книжку ты мне давал перед отъездом?
Пауза. Короткая, озадаченная.
– Чего? – протянул он. – Лен, ты в порядке? Какую ещё книжку? Я тебе конфеты привёз, твои любимые. Ты что, уже не помнишь? – спросил он чуть обиженно.
Что-то внутри неё обмякло. Да, сине-золотая коробочка. Точно.
– Лен, что случилось? – насторожился Володя. – Ты какая-то...
– Приснилось. – Она потёрла лоб. – Ерунда. Приснилось плохое.
– А-а, – протянул он с облегчением. – Ну, экспедиция, нервы, бывает. Так что там? Нашла что-нибудь?
Елена прикрыла глаза. Что она ему сейчас скажет? «Володь, я нашла живую традицию, но записать не могу, потому что меня поцеловал леший. И сейчас я сижу в кофте наизнанку».
Он решит, что она спятила. Или выпила. Или того хуже – что морочит ему голову, выдумывает небылицы ради внимания.
– Я нашла.
– Да ты что?! – Голос Володи мгновенно ожил. – Ну давай, рассказывай! Информанты? Обряды?
– Да. Всё это. Женщин у камня видела, записала, и...
– И?! Лен, это же прорыв!
– Володь, – перебила она. Прозвучало устало и глухо. – Я не напишу.
Тишина. Долгая, непонимающая.
– Как – не напишешь?
– Не могу. Не могу объяснить.
– Лена... – Он помолчал, потом продолжил осторожно, как говорят с нездоровыми: – Ты как? Ты в порядке?
– Да. То есть нет. Не знаю.
Снова пауза.
– Лен, давай встретимся. Я послезавтра буду в вашем городе, как раз собираюсь по делам. Заеду, посидим, поговорим спокойно. Ладно?
– Ладно, – прошептала она.
– Держись, – сказал он мягко и отключился.
* * *
В окно бил жёлтый свет фонаря. В стакане на подоконнике зеленела яблоневая веточка – тонкая, свежая, живая. В ней точно не было ничего пугающего.
Елена провела по ней кончиками пальцев. Один из розоватых бутонов будто почувствовал её прикосновение и приоткрыл полупрозрачный лепесток, а следом – ещё один. Девушка всё смотрела и смотрела на это тихое чудо. Где-то под рёбрами стало щекотно и нежно. По щеке бежала горячая слеза.
* * *
Начало июля выдалось жарким – окна в кабинете Елены были распахнуты настежь, но сквозь заросли девичьего винограда снаружи ветерок долетал еле-еле. Воздух стоял неподвижный, зеленоватый от листвы, и только пылинки кружились в своём бесконечном танце.
Девушка разбирала поступления: кто-то из жителей принёс резную прялку, детский берестяной сапожок, аккуратную керосиновую лампу. Всё нужно было занести в опись, упаковать для хранения. Привычная, тихая работа. На уме было пусто и светло, как в летнем небе.
Володька тогда так и не приехал. Отменил встречу в последний момент – то ли срочная командировка, то ли конференция. Прислал сообщение: «Лен, извини, перенесём. Шлю лучи добра». Она ответила: «Всё хорошо». Тогда это было ложью, конечно. Ей было и непонятно, и страшно. И – немножко – обидно.
Елена бы в этом не призналась никогда, но почти две недели с того случая надевала один из носков навыворот, пока однажды не отвлеклась и не забыла этого сделать. Но ничего жуткого больше не случалось – ни знаков, ни снов. И в этом «ничего» постепенно обнаружилось что-то похожее на покой. Если за ней и присматривали неведомые хтонические силы, то как-то незаметно. Бережно. И сейчас ей правда было хорошо. Умиротворённо.
Правда, монографию она так и не дописала.
Зато получилось другое.
Сначала – просто для себя, так, заметки в старой пухлой тетради. Потом она их перепечатала. Вышло пять небольших текстов. Не статьи. Не научные описания. Сказки, что ли. Или были? Она и сама не знала, как это назвать.
«Встречи на камушке».
Про девочку, которая заблудилась в лесу и нашла большущий серый камень, у которого её дожидалось лукошко сладкой черники. Про старика, который приходил на особое место, к валуну, каждую весну и благодарил за удачу на охоте. Про двоих – тёмного и светлую, – которые жили у камня с тех пор, как ледник оставил его здесь. Про то, как лес умеет вывести к дому. Как земля помнит. Как люди забывают, а потом – вспоминают.
Она подарила эти тексты местному краеведческому журналу – «Губернский вестник». Тираж – сто экземпляров, читают в основном пенсионеры. Никакой аттестационной комиссии, никаких индексов цитирования. Просто – напечатали. На плохой бумаге, мелким шрифтом, между статьёй про историю местного маслозавода и воспоминаниями ветерана.
Елена даже не ждала отклика. Ей просто нужно было это отпустить – не носить внутри, как прекрасный, но слишком горячий, слишком острый осколок зелёной звезды.
И вот – письмо.
Она зашла в рабочую почту случайно, между делом – проверить, не прислали ли счёт за электричество. И увидела:
От кого: Максим Ладыгин
Тема: Встречи на камушке
Девушка нахмурилась. Кликнула «Открыть».
Здравствуйте, Елена Сергеевна.
Меня зовут Максим Ладыгин, я режиссёр, работаю с фольклорным театром. Наткнулся на ваши тексты в «Губернском вестнике» (коллега привёз из командировки, я даже не знал, что такой журнал существует). Начал читать – и не смог оторваться.
Ваши «Встречи» – это именно то, что я ищу уже несколько лет. Не этнография, не стилизация – живое. Настоящее. То, что дышит.
Мы с командой пытаемся вернуть театру сакральное. У нас зрители не просто смотрят – они проживают, становятся соучастниками. Мы хотим, чтобы театр снова стал обрядом. Порогом. Переходом.
Нам нужен консультант. Не учёный – проводник. Тот, кто знает. Кто чувствует.
Можем встретиться? Обсудить детали?
С уважением,
Максим.
Елена прочитала послание несколько раз.
Потом медленно отодвинулась от стола, повернулась к подоконнику.
Там, в стеклянной баночке из-под варенья, стояла яблоневая веточка.
Сколько, почти уже два месяца? Она должна была засохнуть, почернеть, осыпаться. Но веточка была свежей – тонкая, упругая, сильная. Листочки – зелёные, с лёгким глянцем. А на месте тех трёх нежных бутонов теперь висели крошечные завязи – бледные шарики размером с горошину. Дикие яблочки.
Елена осторожно взяла баночку в руки. Поднесла к лицу. Понюхала.
Пахло... весной. Нет – не весной. Пахло сыростью. Мхом и черёмухой. Прелой листвой и берёзовым соком. Пахло землёй, на которую пролили в дар молоко и раскрошили свежий хлеб. Пахло тем днём.
Её пальцы сжали стекло – крепко, до побелевших костяшек.
«Можем встретиться?»
Она поставила баночку обратно. Развернулась к компьютеру. Кликнула «Ответить».
Пальцы зависли над клавиатурой.
Что она скажет? Что ответит?
«Я не консультант. Я не проводник. Я просто... видела. Однажды. И не понимаю, что это было. И боюсь, что если начну говорить – разрушу это. Или выдам. Или предам».
Но ведь она уже написала. Она уже поделилась, и никакие небеса не рухнули наземь.
А он... он нашёл. Прочитал. Понял.
Елена выдохнула. Медленно набрала:
Можем. Приезжайте на следующей неделе, во вторник или в среду. Лучше после обеда – после трёх. Краеведческий музей, улица Советская, 12. Спросите Елену.
Нажала «Отправить».
Откинулась на спинку стула. Закрыла глаза.
За окном ворковал голубь – гулко, монотонно, как давно забытая колыбельная. Где-то вдалеке смеялся ребёнок. Машина проехала, взвизгнув тормозами на повороте.
Обычный летний день в маленьком музее маленького города.
Но внутри у Елены что-то дрогнуло – как натянутая струна, по которой провели смычком.
Она открыла глаза. Посмотрела на веточку в баночке.
Одна из завязей – самая крупная – чуть покраснела с одного бока. Как будто яблочко начало наливаться.
Елена улыбнулась светло, легко, как улыбаются дети, когда видят что-то прекрасное.
«Я не знаю, что будет, – подумала девушка. – Не знаю, что скажу этому Максиму. Не знаю, чем всё закончится».
Но впервые за много лет она не боялась не знать.
* * *
Где-то далеко, в лесу под Зелёным Мысом, над серым валуном со следком на макушке тихонько качались разноцветные и серые ленты. Величавые папоротники обнимали полянку. Старенькая бабушка в голубой косынке чуть поодаль собирала землянику в простое лукошко. Когда она отвлекалась, бывало, что – то зеленоватая, в цвет берёзового листа по весне, ладонь, то ладонь коричневая, похожая на валежник, – украдкой подсыпали ей самых румяных ягод.
Натали Исупова
Божедомка
Морозец был лёгкий, а погодка солнечной. Недавняя влажная мгла, сопровождавшая раннюю оттепель, рассеялась, но в санях без особого движения было всё равно зябко.
Мастер Александр поглубже укутался в прилагающуюся к саням медвежью шкуру и натянул рукавицы, удерживая на коленях футляр с чертежами. По сторонам он глазел с жадностью, виды старой столицы пришлись ему в новинку и после упорядоченной строгости петербургской застройки казались то по-варварски пышными, блестящими, как медный самовар, то жалкими в своей нищенской ветхости. Взгляд молодого архитектора цеплял не только затейливую резьбу на деревянных наличниках, сияющие золотом луковки бесчисленных церквей, тонкий декор из пилёного кирпича, но и горелые остовы прежних узорчатых теремов и низенькие лачуги, прилипающие к дворцам белокаменным. Когда сани пролетели по бесконечным пустырям, Александру казалось, что они перенеслись из жилых кварталов Москвы в убогую деревушку. И тут же в расхлябанную колею переулков врастала булыжная мостовая купеческой столицы.
Вопреки градостроительным указам Петра, призванным бороться с пожарами, горожане каменное строительство не жаловали. Деревянная Москва горела часто и тут же споро отстраивалась.
Улицы были достаточно широки, но извилисты. Возница, видный и франтоватый, в бобровой шапке и тулупе с лисьей оторочкой, подъезжая к площади, почти не лихачил, опасаясь, что подковы заскользят по ледяной корке на деревянном настиле. Он задорно покрикивал, распугивая хмельных прохожих и торговцев. Дырчатые дымящиеся блины и пироги с требухой шли бойко. Подлый люд гулял обжорную неделю, шумно, отчаянно, с игрищами, кулачным боем и катанием с разукрашенной горки под нарядным соломенным чучелом.
Сани встали прямо под пушками, у питейного дома, где Александру была назначена встреча. Он вполуха выслушал добрые советы извозчика: в фартинные игры не играть, а за делами не забывать закусывать. С лёгким сожалением мастер вылез из меховой накидки, вдохнул полной грудью морозный воздух и окинул взглядом Красную площадь и горку, такую широкую, что по ней было впору карете проехать. Ему захотелось тоже прокатиться с ветерком, присоединиться к всеобщему веселью. Но поначалу следовало разобраться с делами.
Александр так засмотрелся на румяных московских красавиц, ярких, как матрёшки, что очнулся только от звона бубенцов притормозившего рядом помпезного экипажа, чуть не сбившего мастера с ног. Навстречу ему оборванный чумазый малец вёл под уздцы пегую клячу. Сани подталкивал немолодой диакон, подбадривая едва волочившую ноги лошадь.
Когда изящная ручка в лайковой перчатке высыпала на утоптанный снег горсть копеечек, Александр увидел, что под тулупом и пуховыми платками, зарывшись в солому, жмутся друг к другу с десяток чахоточных младенцев. Ещё трое ребятишек тащились за санями следом, но, увидев монетки, бросились подбирать милостыню с остервенением воробьёв, растаскивающих хлебные крошки.
Старик остановился, мельком оглядел развесёлые компании мастеровых и упёрся взглядом в зазевавшегося Александра.
– А мож-ии-иит оне-ее ваши-иии? – заголосил диакон. Александр вздрогнул и запустил руку в карман в поисках хоть какой-нибудь завалящей денюжки. Он не был знаком с московской традицией возить по улицам младенцев, подброшенных в приют при божедомке и стыдить веселящихся горожан. Поэтому не устыдился, а скорее разжалобился. Но и распускать поясной кошель на улице вовсе не хотелось.
– А может оне ваши? – повторил божедом настойчивее и надсадно закашлялся. Александр невольно мотнул головой.
Проходящий мимо лавочник сунул несколько медяков диакону в руку. Мастер подумал, что благодетели приюта вполне допускают такую возможность. Как будто от Бога можно откупиться монетой.
Наконец пальцы нашарили завалявшуюся в кармане гнутую полушку, и он, стесняясь собственной скаредности, протянул монетку самому старшему мальчику, бледному до прозрачности.
– А ну, кыш, Богдашка. – Старик хотел перехватить милостыню, но паренёк оказался шустрее. Он зыркнул на дарителя с издёвкой и, зажав в кулаке полушку, сиганул сквозь толпу, поближе к балаганчику со звонким Петрушкой. Диакон лишь издал горестный вздох, одаряя Александра взором то ли укоризненным, то ли жалостливым.
– Вот же блаженный! – И суетливо перекрестил воздух перед самым носом мастера.
Александр оторвался от чудной процессии, поспешил к трактиру, неловко поскользнулся на укатанном крыльце, чуть не выронив тубус, и ввалился в закопчённую полутьму, за дверь, заботливо распахнутую ладным половым в алой косоворотке.
Пока мастер пробирался в дальнюю залу, успел подивиться и на фривольно расписанные стены, и на остроносую стерлядь в бассейне, и на подражающих соловьиному пению заморских канареек в золочёных клетках. Заказчик ожидал за столом, ломившимся от яств, в компании других купцов-собутыльников, поглощающих пищу, не снимая облицованных сукном шуб. Запечённый поросёнок и буженина соседствовали с горячей стопкой блинов, маслянистых, с кружевным краем и призывными золотистыми пятнышками.
– Горькой изволите или мадеры-с? – Половой уже был тут как тут, расхваливая холодную белужину с хреном, расстегаи и суточные щи.
Опустевшие винные штофы тотчас наполнились напитками. К Александру заботливо пододвинули стакан с янтарной наливкой. Мастер едва пригубил и нетерпеливо сдвинул плошки, освобождая стол между собой и заказчиком.
– Яков Лукич, может, о делах посудачим вначале? – осведомился Александр и разложил чертёж дома. Он начал бодро излагать суть композиции, планировки и прочих деталей будущего проекта. Казалось, что осоловевший купец понимает его весьма смутно, но заказчик был не так уж и прост.
– На кой мне палаты эти каменные? – Яков Лукич прихлебнул мадеры и отёр губы рукавом. – Строить долго, топить дорого. Зачем так далеко от соседа заложен?
– Ещё государь наш покойный, Пётр, указывал, что во избежание перекидывания огня с дома на дом следует делать пожарный отступ, – пояснил мастер.
– Мне дом вскоре надобен, а не через год. А ещё требуется отделка и обстановка. Императрице в Лефортово итальяшка деревянный дворец отстроил, а мы тем паче люди не гордые, поживём в деревянных хоромах по старинке, как предки наши.
– Так сгорит же снова! – вспылил Александр.
– Сгорит, так снова отстроим, эка невидаль, – хмыкнул Яков Лукич, потянувшись блестящими от жира пальцами к полупустому штофу.
Покинуть кабак Александру удалось лишь под утро, затемно. Голова гудела пчелиным ульем, а ватные ноги не чуяли под каблуками скользкой деревянной мостовой. Тубус с чертежами он бросил в заведении – проект придётся начинать сызнова. Настырный купец остался при своём, и мастер был так раздосадован, что ушёл без задатка.
Лёгкие наполнились не морозной свежестью, а чадом – на площади горело смоляное чучело. Месяц показал рожки из-за туч, и с неба посыпалась мелкая крупа, скорее весенняя морось, а не снег. Александр даже не почувствовал удара, как не услышал и подошедших сзади, почти не таившихся убивцев. Он рухнул, провалившись в слепую тьму ещё до того, как его затылок впечатался в ледяное крошево.
Один из грабителей ловко обшарил карманы, сорвал с кушака кошель, ругая его лёгкость, и содрал с мастера пальто. Второй – стащил сапоги, нашёл упавшую поодаль бобровую шапку и тут же нахлобучил себе на голову. Зря только время тратили, поджидая, когда купцы уйдут играть в кости, а приезжий щёголь выйдет из трактира. Карманы жертвы были пусты, а в мошне серебра – совсем чуток. Добыча казалась такой ничтожной, что напоследок душегуб пнул уже недвижное тело со всей дури по рёбрам и, заслышав хруст, расплылся в кривой улыбке. И тут уже оба лиходея дали стрекача в глухую подворотню.
* * *
– Открывай, дед! Свеженьких привезли! – Телега, гружёная телами, встала неподалёку от скудельницы. Мертвецы лежали валом. Многие из них, уже обобранные воришками, были прикрыты лишь исподним. Шустрый мальчуган метнулся к воротам, равнодушно покосился на свисающие за борт синющие ладони и ступни ног. Следом поспешил диакон-божедом с амбарным ключом. Солнце вовсю припекало, подтапливая сугробы, роняя блики на слюдяное стекло сторожки.
Ледниковая яма была наполнена почти вровень с землёй. Диакон уже начинал опасаться, что над ней скоро вырастет гора и крышу сарая придётся приподнимать. «Ничего, вот ещё пригреет, и осядет, может, на треть, – успокоил себя старик. – Но с такой оттепелью в целости до Семика не долежат». Он нахмурился и погрозил глазеющему на мертвяков Богдану сухоньким кулаком, отсылая его прочь. Впрочем, долго раздумывать было некогда, тела следовало сгрузить с телеги в амбар и забросать ледяными глыбами.
Среди безвременно ушедших была молодая девка с двумя длинными червонными косами, убившаяся при катании с горки. Шею свернула, дурёха, слетев с саночек, узких и неустойчивых, что ладья венетская. Потеха обернулась невольной смертью. Следом в яму закинули старика, ушедшего в мир иной из собственной постели и уже давно хворавшего. Немало среди заложных было и замёрзших до смерти пьяниц. Одно лицо божедому показалось смутно знакомым. Приглядевшись, он узнал приезжего барина, которого давеча принял за блаженного. Факту его внезапной смерти диакон даже не удивился.
– Иноземец, что ли? – спросил он возничего. Лицо мертвяка было гладко выбритое, белое. С благородным тонким профилем и едва пробивающимися усиками над верхней губой. Волосы стрижены коротким ёжиком, стало быть, при жизни носил парик, не купец, скорее барин, из учёных.
– Да бог знает, – мужик мотнул головой в недоумении, – у кабака, «под пушками», упал, да об лёд головой. К утру-то бездыханным нашли и обобранным до нитки. Коли не сразу убился, так замёрз до смерти. Половой сказал, что приезжий мастер, до святок точно никто не хватится.
Диакон кивнул устало и погрозил пальцем мельтешившему у телеги Богдану.
Он запер амбар, когда последнее скинутое в божедомку тело забросали ноздреватым снегом. Поливать водой не было смысла – без мороза не застынет. Из сторожки доносился надрывный плач: новый подкидыш маялся грыжей, орал до синевы и почти совсем не брал рожок с молоком. Божедом знал, что до весны многие зачахнут и отправятся в скудельницу, к прочим покойникам. Ну а уж после Семика младенцев разберут по домам бездетные пары. «Жаль, что Богдана тогда никто не взял, – уныло подумал божедом, – рябой да дерзкий, ни людям, ни Богу не сдался».
– Брысь, негодник! – Парнишка и не подумал уходить, продолжая толкаться около амбара, и диакон ушёл в сторожку, нарочито громко захлопнув дверь. На полдня Богдан пропал, но к вечеру диакон обнаружил его вновь у скудельницы.
– Будто стонет кто, – тихо сказал парнишка, кутаясь в драный зипун, а затем приложил ухо к деревянной стене убогого дома.
– А ну, кыш, нечего здесь упырей приваживать, – пугнул его божедом. Духов неприкаянных, одержимых местью, он видел нечасто. Знал по слухам от богомольцев, что заложные покойники иногда бродили близ скудельницы в полном неведении относительно своего бесплотного состояния.
Диакона проняла невольная дрожь. Он быстро и мелко перекрестился. Дожить бы до Троицы, схоронить всех, отчитать. Мальчик хмыкнул и снова прислушался.
– Точно, вой и... ещё звуки какие-то.
– Крысы, небось, или лесной зверь, на запах тухлятинки. А ну, изыдь, – рассердился диакон. Ему и самому почудились едва слышные стенания. – Вишь, потеплело, ледник проседает, тает, трещит и скрипит, воздух со свистом выходит, мыши пищат.
Богдан неохотно отошёл от стены и побежал, виляя между сугробов, а божедом побрёл к тёплой избе, невольно прислушиваясь к непривычным звукам. На мгновение ему почудилось, что на крыльце замяукал новый, подложенный кем-то втихаря младенец. Но старый пёс мирно посапывал в будке. Никого нет. Ни у избы, ни у амбара. Полкан спал чутко и встретил бы ночного визитёра хриплым лаем. Даже лисы его побаивались и не отваживались на подкоп к гнилому мясу.
Смотритель ещё долго тревожно ворочался на печи, пытаясь уснуть, мысленно кляня Богдана на чём свет стоит.
* * *
Голова гудела, как медный колокол, а распухший язык и вовсе присох к нёбу. Александру грезилось, что грудь сдавили могильные плиты, а члены окутывает мертвенный холод. Рёбра будто пронзало тупое копьё, от печени до грудины. Но даже пульсирующая боль была не так страшна, как онемение в мышцах: ног он и вовсе не чувствовал, не мог шевельнуться, набрать воздух, открыть рот, разомкнуть стиснутые зубы и закричать. Мысли ворочались со скрипом, одна путанее другой. Он успокаивал себя, что застыл за минуту до пробуждения в своей постели, скрученный сонным параличом, как бывало и раньше. Казалось, всё это, даже боль, скованность мышц и невозможность что-либо говорить, видеть или слышать, является лишь частью дурного похмельного сна, вызванного неумеренным потреблением мадеры.
Вскоре Александр окончательно очнулся: тело задеревенело от холода, в лёгкие будто впивались иглы при каждом, даже неглубоком, вдохе, при малейшей попытке зашевелиться. Горло саднило. Он попытался закричать, но раздался лишь сиплый шелест. Пересохший язык ткнулся в нёбо, оцарапался о сколотый зуб, скользнул по запёкшимся губам, слизывая кровь. Уши заполнило равномерное постукивание и гул. Некоторое время царила такая тьма, будто и зрение ему давно отказало, но позже, целую вечность спустя, солнечный свет просочился сквозь щели в досках.
Александру удалось чуть приподнять голову – насколько позволяло пространство. Переполненный мочевой пузырь тут же опорожнился, и приятное тепло ненадолго вернуло чувствительность бёдрам. Он пошарил вокруг свободной рукой, превозмогая судорогу, суставы еле гнулись от холода. Скрюченные пальцы нащупали тугой шелковистый канат. Он потянул за верёвку, до хруста, пытаясь сдвинуться сам и сменить положение, высвободиться из-под груза. Скосил в сторону глаза и присмотрелся: не верёвка – коса, золотисто-рыжая, длинная. Пальцы сами собой разжались, он закричал беззвучно, заскрёб в отчаянии по лоскутам заскорузлых одёжек, царапая чьё-то безмолвное лицо, соскребая кожу и слизь, наткнулся на совсем крошечную мраморную ладошку и замер в ужасе. Не было никакого сомнения, что он лежит в гноище, в трупной яме, придавленный горой окоченевших тел.
Совсем некстати заложенный нос задышал, наполняясь омерзительными миазмами, голод скрутил желудок в тугой узел, желчь и остатки непереваренной пищи подступили к горлу – он рисковал захлебнуться и задохнуться. Александр всегда боялся когда-нибудь очнуться заживо похороненным в дубовой домовине, под слоем мёрзлой земли, но так, как сейчас, было гораздо страшнее. Шейные позвонки захрустели – голову удалось повернуть в другую сторону. Солнечный луч выхватил из сумрака измождённое старческое лицо и пробудившуюся от зимнего сна полёвку в чёрном провале рта. Мышь вынырнула из укрытия и переместилась на другое, уже тронутое разложением тело, шмыгнула в глазную впадину, устроив бойню желтоватым личинкам навозной мухи.
Лёд подтаивал, стекая за ворот жгучими ручейками. Александр сгрёб в горсть остатки снега и жадно подтащил к губам. Жажда была сильнее брезгливости и страха, ему было всё равно, что талая вода напитана трупными ядами и заразными болезнями. Когда-нибудь привезут новые тела – его должны услышать, извлечь из этого ада.
Вскоре он понял, что окончательно охрип, а шёпот и скрежет ногтями звучат не громче мышиной возни. Ещё до наступления темноты он впал в беспамятство, и редкий приход в сознание был так мучителен, что мастер больше не стремился кричать, он хотел лишь быстрее уснуть и умереть. Молился о смерти, но она не приходила.
Из оцепенения его вывела резкая боль в ступне, хотя, казалось бы, он уже целую вечность не чувствовал ничего ниже поясницы. Нога дёрнулась недостаточно сильно для того, чтобы спугнуть крысу. Острые зубы грызуна вновь с наслаждением впились в живую плоть.
Все звуки слились в единый жужжащий рой, и мгновением спустя стихли – за болевым шоком последовало небытие. Он смотрел на себя будто со стороны, ощущая неимоверную лёгкость, буквально бесплотность, с интересом разглядывая неподвижных соседей: вздутые, вспученные под исподними рубахами животы, изъеденные лики. Он не представлял, как их смогут узнать родственники, разбирая на Семик, чтобы придать земле. Как без всякого омерзения будут омывать смрадные тела, переодевать, раскладывать по гробам, заново оплакивать и тут же после похорон справлять Пасху усопших – разгульные поминки на свежих могилах, с блинами и кутьёй.
Теперь он воспарил, покинув ледяной плен, и откуда-то сверху созерцал крест, возвышавшийся над прогнившей крышей сарая, и клубившийся над сторожкой дымок. Почти равнодушно наблюдал, как в полной темноте у божедомки останавливается подвода. Как молодой медик о чём-то договаривается с полусонным сторожем, отчаянно жестикулируя и коверкая русские слова, и пересыпает монеты из кошеля в кошель. Как открывается амбар и студент вытаскивает наружу несколько верхних мертвяков.
Недовольный состоянием оттаявших тел, медик будто и вовсе не замечал суетившегося рядом мальчика, пока тот не дёрнул его сзади за рукав, останавливая на полпути к подводе. Студент нервно оглянулся. Сказал что-то парнишке, отмахиваясь. Но мальчик не отставал. Видно было, что немцу не хочется углубляться в яму до смёрзшегося кома, но всё же с некоторым сомнением он вернулся к сараю и осветил вход факелом: авось да найдётся что-то более подходящее для хирургической практики.
Заново перекапывая мертвяков, немец добрался наконец до Александра, что-то пробормотал, удивляясь восковой гибкости, осмотрел голову и, наконец, погрузил вместе с другими на телегу. Богдан ринулся за подводой, поначалу шагая с ней почти вровень и цепляя одёжку покойников, но вскоре отстал и вернулся к воротам.
Александра затопило сиянием, увлекло в слепящий водоворот, а следом, не давая хода боли и ужасу, вновь нагрянула бесконечная тьма.
Он очнулся на мгновение от бьющего в глаза света и даже не успел толком испугаться. Последняя короткая вспышка зрения выхватила склонившуюся над ним маску лекаря, острое лезвие ланцета и пилу в руках хирурга. Погружаясь в опийный сон, он что-то ещё слышал про воспаление лёгких, сломанное ребро, гангрену на ступне и так кстати обнаружившуюся летаргию, спасшую его от смерти в леднике.
Студент провёл операцию блестяще. Если бы не он – Александр лишился бы не нескольких пальцев, а всей ступни, а может, и целой ноги до колена. Ребро было искусно вправлено и зафиксировано, заражение остановлено. А когда юноша убедился, что пациент справится с болезнью, то наказал кучеру отвезти Александра в госпиталь. Лицо медика совершенно не отпечаталось в памяти мастера, почти постоянно погружённого в дрёму. Зато он помнил Богдана, появлявшегося иногда у постели. Мальчик всё больше смотрел изучающе, а не помогал медику с уходом. Немец будто вовсе не замечал парнишку, а когда вдруг обнаруживал, то грязно ругался и гнал его прочь, зажав в кулаке серебряное распятие. Богдан смеялся, но всё же ненадолго исчезал.
* * *
Москва после Троицкого пожара выгорела почти полностью, и Александр возвращался в старую столицу с твёрдым намерением строить лишь из камня и кирпича. Но сейчас ему хотелось навестить одного человека, поиски которого год назад не увенчались успехом. Сначала здоровье не позволяло, а после – дела. Старый божедом, который, верно, знался с лекарем, умер от апоплексического удара через пару недель после спасения Александра. А новый ничего не знал о молодом медике-немце. Мастер прекрасно понимал, что начинающему хирургу любая огласка причастности к чудесному спасению пойдёт лишь во вред. Он не мог наводить справки открыто и поблагодарить публично за незаконное вмешательство в покой убогого дома.
За высокими стенами кладбище пряталось от столичной суеты. В заросшем пруду всё ещё плавал девичий венок, брошенный на русалочьей неделе, а ветви берёз, украшенные лентами, ещё не расплелись. Засыпанная скудельница ещё не успела зарасти травой, как и свежие могилы. За прошедший Семик крестов выросло немало. Около каждого оставлено угощение: мёд, каша, блины. Александр пошёл дальше вдоль пруда, по густой траве в тени раскидистых серебристых ив.
Рядом с остовом часовенки, на смытом талыми водами холмике над прошлогодней скудельницей, сидел парнишка, с прозрачными, как у снулой рыбы, глазами, рябой, с почти серой болезненной кожей и волосами цвета тухлой соломы. Он покусывал губы, не отвечая на расспросы мастера, но всё же согласился проводить.
– Угорел? – спросил Александр и остановился у аскетичной могилы хирурга, опершись на витую трость. На белой плите значилось: «Йоган Карлович Рихтер, 1712–1737».
– Холера, от мертвяка свежего, – мотнул головой мальчишка и скрылся в роще.
Продираясь назад к сторожке через заросли высокой крапивы, мастер обнаружил его среди безымянных могил. Мальчик стоял около креста, рядом с самым маленьким глинистым холмиком, поросшим сорной травой и незабудками.
– Может, со мной поедешь, в Питер? – Александр подумал, что в молитвах своих всё чаще благодарил Бога да медика-немца, совсем позабыв про парнишку.
Бледные губы мальчика тронула улыбка, а водянистые глаза на мгновение вспыхнули бирюзой. Он отрицательно помотал головой.
– Мне тут божедомить положено. Бывайте.
Только сейчас Александр заметил: сквозь грязные ступни ребёнка просвечивает трава, а полы длинной рубахи совсем не колышутся на ветру. Силуэт мальчика стал совсем зыбким. Он крепко-накрепко зажмурился, а когда открыл глаза – Богдан окончательно исчез.
Александр провёл ладонью по белым, как снег, волосам, стянутым чёрным бархатным бантом, пальцы уже привычно нащупали в кармане среди конфет монетку, мелкую и гнутую. На могилке, где только что стоял мальчик, он оставил полушку и горсть леденцов.
Немного поодаль мастер прислонился к заросшему лишайником толстому стволу берёзы. В буйстве июньской зелени шумела Марьина роща, будто бы и не было вовсе повода для печали.
Оксана Заугольная
Русалочья благодарность
Стешка еле дождалась Семика. И когда услышала с улицы задорное «Айда берёзу завивать!», едва не выскочила в домашнем. Руки дрожали, когда она натягивала рубаху получше, заплетала в косу самую яркую и праздничную алую ленту. Ленты поплоше горстью сгребла для берёзы. Уж в хороводе она снова почувствует себя своей. А потом... За песнями, за вязанием венков авось и позабудут всё, что она натворила.
Хотя, как Стешке казалось, ничего страшного она и не сделала. Разве не дозволено каждой мечтать о том, чтобы рядом оказался красивый, молодой да любый?
На святочные гадания глухой зимой, когда во дворе темно, хоть глаз выколи, а под ногами скрипит снег, подсушенный суровым морозом, собрались они с подругами в избу старой Матрёны гадать. Как всегда гадали: кто за околицу с башмаком бегал, кто побойчее да поотчаяннее – давал баннику лапой под юбкой мягкое место пощупать.
«Лохматая лапа, лохматая! – хохотала Славка, вваливаясь в избу греться. – Богач какой заезжий небось просватает!»
А Стеша села воск лить. Почти все девицы так гадали. Смеху сколько было, когда угадывали, что кому привиделось! Все норовили осторожно воск плеснуть, чтобы монетка получилась. Кому не хочется в богатом доме жить да на перине спать? У Стешки получилась корона. Ну точно царская, мелкими зубцами она во все стороны топорщилась.
– Корона! – обрадовалась Стешка и громко произнесла: – Знать, замуж выйду за царя!
Вот тут бы ей и остановиться, смех вокруг стоял, всем эта мысль понравилась. Где в их погосте только царя сыскать? Даже коня царского или того, кто хоть одним глазочком царя видывал, в их местах сроду не встречалось!
Но Стешин язык был куда быстрее, чем разум. Она и продолжила, разобидевшись на смех:
– Может, и не за царя, а за первого парня на селе запросто!
Язык прикусила, да поздно. Вылетело словцо, не поймаешь!
Замолчали подруги и вроде всё ещё рядом стояли, а словно отгородились от неё стенами безмолвными да холодными.
А потом смешливая Параша крикнула:
– Айда первого встречного кликать! – и первая выбежала во двор. И все остальные за ней потянулись. А Стеша осталась. Она бы и пошла, да только глянула на неё Иванна, Стешка и осталась, не посмела за подругами пойти.
Оно и понятно. В селе их один парень такой, что всем добрым вышел. И красив, и удал, и пятистенок себе с помощью старших братьев уже поставил. Осталось молодую жену в дом ввести. Осенью на Покрова должны были и свадьбу сыграть, да только Василий ни к кому во двор сватов не заслал. Соседи разное болтали. Вроде как помер кто у Василия не из их деревни, но не мать с отцом, а потому чего бы не жениться?
А может, приданого ни за кем хорошего не давали. А может, и ждал он какую-нибудь заезжую. Царевну.
Только всем известно было, что следующей осенью непременно женится Василий, и уж даже лешему понятно, что на старостихиной дочери Иванне. У кого самые красивые наряды, у кого от приданого сундук ломится? Уж точно не у Стешки, у которой всего богатства – коса в руку толщиной да стопка небелёных холстов, что сама выткала.
А самому видному парню и невеста нужна видная. Одной золотой косой сыт не будешь! Только вот сватов не засылал пока Василий, оттого и ходила хмурой Иванна. И не только у Стеши, но и у других девиц нет-нет да замрёт сердечко. А коли Василий другую выберет?
Но подруженьки мысли эти при себе держали, рта зря не открывали. Одна Стеша и опростоволосилась.
С той поры не звали её вечерами кудель прясть, не звали и зиму провожать. Одна надежда была у неё на Семик. Уж там не посмеет Иванна её в хоровод не пустить. Она, может, и рада была бы, да только Семик – он для всех девушек праздник.
Со всех ног бежала Стеша за другими девушками к плакучей берёзе, едва все ленты да угощение не растеряла. Успела! Не первая, не последняя, затерялась среди других девушек, скрылась с другой стороны берёзы, чтобы Иванна не увидела.
Затянули девицы песню, и Стеша несмело подтянула:
Скользкие упругие ветви не давали себя согнуть, липкие, ещё юные листочки пачкали пальцы, вкусно пахли скорым летом. А Стеша увлеклась и ненадолго забыла про своё горе. Вокруг руки подруг так же сгибали ветви, кто-то дотягивал их до самой земли, искусно сплетал с травой, кто-то, как и сама Стеша, плёл кольцо, помогал лентами, чтобы берёза стояла кудрявая да нарядная и до самой до Троицы. Там придут, развивать будут.
– К вам девушки идут,
К вам красные.
Вам пироги несут,
Лепёшки, яичницы...
Вот только рано радовалась Стеша. Когда начали хоровод водить, увидела её Иванна. Глазами сверкнула, отвернулась. И вроде в хороводе Стеша, а вроде и нет. Руки соседок холодные и из пальцев вырываются, точно ветви берёзовые.
Никогда раньше не знала Стеша, что вот так может быть. Что вроде и со всеми ты, и одна совсем. Все смеются – ты не знаешь чему, все поют, а ты словно не попадаешь! А сели девушки пироги холодные есть да яйца, да только Стешино угощение не берёт никто. И когда начали первые девушки кумлеваться, никто её не звал.
Расцеловывались девушки через венки, смеялись, под руки брались.
«Покумимся, кума, покумимся, чтобы нам с тобой не браниться, вечно дружиться!» – слышалось и тут и там.
Загадала тогда Стеша, что как венок уплывёт, так она непременно кумлеваться пойдёт и найдёт Иванну. Покается ей, что не хотела вовсе Василия себе, соврёт, что ж тут такого. И неужто в такой день Иванна откажется от кумления?
А там, глядишь, от кумы и счастья перепадёт. Или хоть подругой станет, как знать. Хотя счастья Иванны хотелось чуточку больше. Вот всем хороша Стеша, да парни не смотрят, не богатая её семья, нет большого приданого. Да только что с той красоты да толстой косы толку? Лишь подруг злить да несчастья кликать.
Еле-еле Стеша дождалась, когда пойдут девушки венки плести, всё старалась оказаться поближе к Иванне. Улыбалась заискивающе, цветки самые яркие да нетоптаные предлагала. Нет, не сменила Иванна гнев на милость, так и смотрела исподлобья, а цветы и вовсе не брала.
Наломали девушки берёзовых ветвей, затянули грустную песню:
– Ай, во поле, ай, во поле,
Ай, во поле калина;
Под калиной, под калиной,
Под калиной малина;
Под малиной, под малиной,
Под малиной девица,
Рвала цветы, рвала цветы,
Рвала цветы со травы;
Вила венок, вила венок,
Вила венок на главу;
Сама под ним, сама под ним,
Сама под ним всплакнула...
Стеша дальше петь не стала. Молодой муж или старый, она уж и на старого была согласна, если изба у него крепкая да двор полон! Только таких в их селе и вовсе не водилось.
Завивание венка увлекло её полностью, она сгибала тонкие ветви, сплетала их накрепко лентой зелёной. Можно было и без ленты, но Стеша так хотела счастья, так мечтала о любви, что все эти мечты вплетались между гибких тонких ветвей берёзы, меж её зелёных листьев. Колокольчики и одуванчики, крошечные цветочки луговой синюхи, ароматные луговые цветы. Всё вплетала Стеша, с каждым цветком вкладывая свои надежды и мечты.
Венок получился – всем на заглядение. Стеша видела, как завистливо поглядывали Параша и Тося, но меняться не звали, а ведь Стеша ждала.
Только напрасно.
Даже к реке, отпускать венки в воду, она шла вроде со всей девичьей гурьбой, а вроде как сама по себе.
Место выбрали со слабым течением, недалече от омута. Хихикали девушки, толкали друг друга локтями. Боязно было первой к воде спускаться. И пусть ночь была звёздная и крошечные огоньки небесные отражались в тёмном зеркале реки, всё равно было страшно. А ну как караулит водяной или ещё какая нечисть? Утащит под тёмную воду – и ахнуть не успеешь!
Наконец первая спустилась Тося, наклонилась, положила на воду свой венок. Поплыл венок прочь от берега. Загомонили девушки, бросились к воде с венками. У кого краше, у кого больше, у кого плывёт лучше!
А чтоб в темноте не страшно было, затянули песню. Негромко совсем, чтобы водяного не разбудить.
– Все венки посверх воды,
А мой потонул.
Все друзья гостинцы шлют,
А мой не прислал.
Все друзья домой идут,
А мой не пришёл.
Грустная песня, да только неправда это. Женихов почти ни у кого ещё и не было, да и на примете если кто и имелся, то разве о подобном просто так скажут? Только Иванна особо долго держала в руках венок, прежде чем в воду его опустить. Знамо дело, выйдет осенью за Василия, уж точно он женится на ней, на ком же ещё. И не ходить ей больше берёзы завивать, не ходить венки вить. Бабья доля совсем другая.
Стеша завистливо вздохнула. Будь она Иванной, в жисть бы не грустила и не злилась!
Последней спустилась она к реке, сразу после Иванны. Последней опустила венок на воду. Покачнулся венок, проплыл совсем немного да и камнем пошёл под воду. Только круги разошлись по глади, достигли берега, лизнула созданная ими волна босые Стешины ноги.
Ахнул кто-то за спиной.
Параша или Дуся? Стеша не знала. Она смотрела на тёмную воду, что забрала её венок, и холод от воды проникал под кожу, карабкался к сердцу. А ну как и впрямь нет у неё впереди дороги, не выйдет замуж, не войдёт в дом мужа?
Умрёт бобылкой или просто. Умрёт.
Умрёшь, умрёшь, умрёшь... Казалось, что не шумели, а шептали только-только подросшие камыши, перестукивались от ветра с прошлогодними сухими, что всю зиму на том месте простояли.
Вздрогнула Стеша, отшатнулась от реки, едва не упала да и бегом поднялась повыше. А девицы кинулись врассыпную. Не от неё, а кумлеваться побежали. Не от неё, ведь правда? Не от неё?..
Стеша и сама побежала к деревьям. За ними прятались девушки, искали себе подругу на весь год. Плели венки, обменивались ими и обещаниями весь год быть лучшими подругами. Можно было и днём кумлеваться, да только у них так повелось, что кто днём не успел или не решился, тот подругу задушевную ночью найдёт. Уж вся ночь их, весь праздник!
Слёзы от страха застилали глаза Стеши, оттого она и не видела никого. Искала она Иванну, но сейчас была согласна с кем угодно венком поменяться, кого угодно подругой назвать, лишь бы не одной всю ночь по лесу пробегаться да проаукаться!
Видела она, как сидели Тося и Дуся, собирали на ощупь цветы, смеялись да через венок в берёзовых ветвях в щёки расцеловывались – кумлевались. Видела и как кто-то за берёзу спрятался да из-за другой показался. Иванна! Точно она. В венке берёзовом, уже успела себе новый свить. А кто быстрее всех венки вил, если не Стеша? Точно она.
Решила схитрить Стеша. Обежала кругом да и выскочила со спины у девушки, что за берёзой пряталась. Накрыла её плечи руками.
– Покумимся, кума, покумимся, чтобы нам с тобой не браниться, вечно дружиться, – прошептала в затылок девушки и только тут поняла, чего не увидела из-за венка. Не коса была у девушки, волосы распущены были, а в них тина и водоросли запутаны!
Отпрянула было Стеша, да только поздно.
Обернувшаяся девушка была ей незнакома и на Иванну ничем не походила. Волосы светлые, почти как лён, глаза почти прозрачные рыбьи. Красива так – глаз не отвесть, да только неживая это была красота.
– Покумимся, кума, коли не шутишь, – нежным голосом произнесла девушка. Рыбёшкой затрепыхалось от её голоса сердце Стеши, а делать нечего.
– Покумимся. – Голос изменил ей, сорвался, но незнакомка, казалось, ничего не заметила.
В четыре руки заплели они на берёзе новый венок. Каждый раз, когда Стеша нечаянно касалась пальцев девушки, она вздрагивала. Такими холодными и влажными они были.
А потом целоваться через венок – зажмурилась Стеша, ткнулась губами в холодную кожу, ну точно лягушку поцеловала! Но стерпела, не скривилась, в венок кумы новых колокольчиков нарвала.
– Сегодня день такой, когда нас поминают, – прошептала новая подруга. За руку больше не брала, то ли знала, что живым неприятно это, то ли ей самой не по себе было. Кто этих русалок разберёт!
А что новая кума русалка, Стеша давно поняла. И бежать бы надо было, перекрестить нежить да и бежать, но вместо этого покумовалась она с русалкой, такое её зло взяло на Иванну и других девушек, что Иванне в рот смотрели. Выйдет Иванна замуж на Покрова, как они дальше будут? Снова Стешу в круг пустят или нет? Сами-то они всё ещё без женихов ходят!
И от этой злости да от страха, что так одна она и останется, не убежала Стеша. Не оставила русалку одну среди берёз прятаться да за кумлением и гуляниями подглядывать.
– Уважила ты меня, по-доброму отнеслась, я тебе добром отплачу, – продолжила русалка. – И венок мне твой по нраву пришёлся, и кумой ты меня не побоялась сделать.
Промолчала Стеша. Вот что тут ответишь? Зато понятно стало, почему её венок затонул, – его русалка себе забрала! Значит, не сбудется гадание, нечего и бояться.
А русалка тем временем продолжала:
– Выбирай жениха любого, кума. Сделаю так, что ты его заполучишь. Сам в твои руки приплывёт, даже если люб другой – тебе достанется!
Очнулась Стеша.
– Любого? – прохрипела, не веря своему счастью.
– Любого, – подтвердила русалка. – Мне для тебя, кума, никого не жалко.
Зажмурилась Стеша. Перед глазами всплыл образ Иванны, грустной и немного злой, но Стеша немедля прогнала его прочь. Не хотела Иванна по-хорошему, не хотела шутки признать, так сама и виновата, Стеша её тоже жалеть не станет. С её приданым и другого жениха найдёт, уж парни на сундуки с приданым падки, да и жениться на дочке старосты много желающих найдётся.
– Василия в женихи хочу, – уверенно произнесла она. – Чтобы он моим стал и на других не смотрел даже!
– Будь по-твоему, – засмеялась русалка. – Василий так Василий! Не торопись только, до осени точно станет он твоим, ни на кого больше не взглянет!
Поцеловала её русалка – да и бегом к реке, только пятки в темноте да рубаха льна белёного сверкали. Приняла тёмная вода русалку, не всколыхнулась даже.
А Стеша осталась стоять у берёзы да прижимать ладони к горячим от румянца щекам. Неужто и впрямь сбудутся её мечты? В её двор, а не в Иваннин постучатся сваты от Василия? Большего счастия ей и не нужно!
А Иванна и другие подружки... нужны они больно, если будет Василий её мужем! Там уж сами ещё на поклон придут, чтобы на свадьбе погулять!
И с того самого дня принялась Стеша ждать, когда Василий на неё внимание обратит, когда у плетня задерживаться начнёт, разговоры заведёт.
Но никак русалочье чарование не помогало. По-прежнему Василий ходил по деревне гоголем, а если и заглядывался на кого, то только на Иванну. Иванна и сама подобрела, перестала смотреть волком, из хоровода Стешу не гнала, у колодца из разговоров не исключала. Да только Стеше этого больше не нужно было. Вознамерилась она за Василия замуж выйти, и эти подачки ей были точно кость собаке, которую хозяин и без того мясом кормит.
Нет-нет да спускалась Стеша к реке в одиночестве, садилась на берегу, опускала руку в воду и шептала:
– Что же ты, кумушка, кумовка? Где же мой жених, отчего на меня не глядит?
Но молчала река, не показывалась и кума. Неужель обманула русалка и её слова точно речная вода – быстро течёт, да обратно не возвращается?
Стеше начали сниться сны. Василий, что приходил к ней, брал за руки, целовал крепко, называл любой и зазнобой.
А едва розовело небо и Стеша открывала глаза, чтобы собираться за водой да на коровник, так пропадало наваждение, и снова всё шло по старинке. Василия Стеша видела только издалека, да и то боялась слишком таращиться. А то, не ровён час, снова разозлится на неё Иванна, так и вовсе будет хоть на улицу не выходи!
Всё чаще бегала Стеша к реке. То за одним, то за другим. А всё больше просто посидеть да на воду поглядеть. Не появится ли кумовка, не расскажет ли, когда Василий на её двор придёт или сватов зашлёт?
Уж Стеша так ждала, так ждала, а на улице и глаз поднять на Василия не смела. Только ночью, свернувшись под одеялом на сундуке, Стеша мечтала, как будет целовать Василия, как запустит пальцы в его кудри и никакая Иванна или отец её староста ничего не посмеют сказать.
Каждую ночь снился ей теперь Василий. И всё ближе и ближе он был к ней. Целовал не стесняясь, говорил слова ласковые, расплетал косы. Уже не девичью, а бабьи косы, что только ему одному видеть дано было.
А потом темнота смыкалась над Стешей, и просыпалась она на своём сундуке. Трогала губы, во сне зацелованные, вздыхала тихонечко и снова бежала к реке. Опять смотрела на позеленевшую от водорослей воду да напрасно выглядывала кумовку.
Так уж и месяц почти прошёл, близилась ночь на Ивана Купалу. Стеша собиралась обязательно искупаться ночью да поискать кумовку лично. Уж не утопит же она подругу задушевную! А потом со всеми прыгать через костёр да класть под голову собранные цветы, чтоб приснился непременно суженый. Только и так Стеша знала, кто приснится.
Тот, кто и без того каждую ночь приходил.
Но пока ещё до ночи было время, и Стеша снова шла к реке, но уже без мыслей о забывчивой куме, а со стиркой. Скинула она с мостков бельё в воду, где вода была не быстрая да дно мелкое, и принялась тереть да отмывать. Рано утром ходила стирать Стеша. После стирки руки становились красные да сморщенные, как у старухи. Не хотела она с такими руками Василию показываться.
Пусть лучше думает, что коса у неё всегда волосок к волоску, щёки сами румянятся, а брови от природы чёрные.
Полотенца разбухали и шли на дно, и Стеше приходилось запускать руку по локоть, чтобы вытащить их, зато простыни, напротив, надувались, точно рыбий пузырь, и плавали на поверхности. Одну за другой полоскала Стеша вещи. Нижние юбки и рубахи, рушники и скатерти, пока краем глаза не заметила, как в воде белело ещё что-то. Неужели так далеко уплыла рубаха, что с мостков и не достать?
Но сердце заныло, словно предчувствовало беду.
Стеша спрыгнула в воду, отчего её платье поднялось пузырём и облепило ноги. Но она не замечала этого, пытаясь подтянуть неожиданно тяжёлую рубаху ближе.
Немного времени понадобилось, чтобы понять, что это вовсе не отяжелевшая от воды рубаха, а человек. Стеша, не чувствуя холода и пощипывающих босые ноги рыбок, тянула и тянула тело к берегу. Надо было бросить всё: и тело, и бельё, побежать в село, позвать мужиков, кричать во всё горло.
Но Стеша упрямо тянула, ломая ногти, срывая мозоли с ладоней, и наконец вытянула к берегу. Она знала, кого увидит, когда перевернёт тело. Но всё же, когда увидела безжизненное, но всё ещё красивое лицо Василия, закричала. Дико, страшно, как кричит медведица, на глазах которой растерзали медвежонка.
Рыбы и раки не успели тронуть глаза и губы, только в волосах запутались тонкие водоросли да песок.
Стеша упала на колени прямо в воду, обняла мокрое безжизненное лицо. Принялась покрывать поцелуями, пальцами освобождая кудри от водорослей и речного мусора, слезами поливая невидящие глаза.
– Что же ты, Василёк ненаглядный, душа моя, как же так, – лепетала Стеша, не чувствуя холода и боли в пальцах и коленях.
И услышала смех. Звонкий, точно колокольчик серебристый.
– Довольна, кумовка? – Из омута вынырнула русалка, волосы её словно водоросли расплылись по поверхности реки, на длинных ресницах повисли капельки. Плечи будто ряской покрылись мелкими зелёными веснушками. – Сам в твои руки приплыл, как я и обещала. Разлучнице не достался.
Стеша задохнулась от боли, ну точно корова в живот боднула, так же согнулась над безжизненным телом Василия.
– Да ты же слово помочь дала! – крикнула она.
– Слово русалки как вода, кума, – усмехнулась русалка. Глаза её были холодные как льдинки и колючие точно репейник. – Вот сама русалкой станешь, узнаешь.
Стеша вскочила на ноги, подняв тучу брызг.
Вот тут она наконец бросилась бежать, оставив корзину, бельё и Василия. Она кричала во всё горло и махала руками, скользила по траве, падала и снова бежала. Прочь. Не оглядываясь на реку.
А в голове продолжало звучать:
«...сама русалкой станешь...»
И на мгновение показалось ей, что видит солнце она через тёмную воду, тянет руки туда, наверх, но плывут вместо туч тяжёлые венки, тяжёлые, да не тонут.
Только один ко дну идёт.
Протянула Стеша руки к солнцу, закричала ещё громче. Уже бежали из села мужики и бабы, впереди всех мальчишки любопытные, но никого не видела Стеша сквозь эту тёмную воду.
А потом зажмурилась что есть силы, сморгнула слёзы, и засияло солнце как прежде.
– Тут я, тут, – упала Стеша на землю ничком, замерла. Трава щекотала лоб, муравей заполз на подбородок, а Стеша лежала как неживая, слушая от реки крики и плач баб да девок. А Стеша, почти не двигая губами, шептала: – На земле я пока. Тут ещё. Это были слёзы. Просто слёзы.
Слово русалки как вода. Мало ли что она наобещала. Не будет Стеша русалкой, не бросится сама в омут.
Не сегодня.
Ох вы, кумушки, ох да вы, голубушки, да.
Вы кумитеся, голубитеся.
Вы кумитеся, голубитеся,
Да пойдёте цветки рвать – сорвите да вы мне.
Как будете цветы рвати, сорвите вы мне.
Да как будете венки вити, извейте да вы мне,
Да как будете на воду пускать, пустите вы мне.
Да у вас все венки вплавь пошли, а мой венок
на дно упал...
Наталья Русинова
Слово моё царское...
Последний посетитель, вошедший в кабинет, был стар, но широкоплеч и высок, как былинный богатырь. Рыжина волос на висках отливала серебром, глаза густого чайного цвета смотрели цепко, внимательно. И борода с усами – точно листья осенние на ярком свету.
Мария Ивановна, заведующая отделением, едва не приросла к стулу.
Не зря сегодня тревога маяла с раннего утра, присосалась холодной змеёй к сердцу, не давала покоя. Хотя что могло пойти не так? Она руководитель гинекологического отделения краевой больницы. За плечами – лучший университет страны, ординатура, стажировки в крупнейших столичных клиниках, лекции профессоров из-за рубежа. Квалификацию на днях подтвердила. Проверки от Минздрава на этот сезон закончились...
Чего ей это однажды стоило – одним богам ведомо. До сих пор сердце со страху заходилось от воспоминаний, как стояла много лет назад перед бабкой и её избой на курьих ногах и вопила так, что верхушки деревьев качались:
– Не буду я при свечах зелья варить! Столетиями сидим в глуши, границу между мирами охраняем, а когда в последний раз исцелили кого-то достойно?! К людям уйду! Они одной пилюлей могут вылечить семьдесят типов лихорадки! Ежели сердце забарахлит – грудь разрежут и новое вошьют! А мы тут в болоте мхом зарастаем со своими травами да поганками! Хватит, надоело!
Бабка тогда побледнела, аж руки затряслись. Но справилась с чувствами и спокойно сказала:
– Не блажи на весь лес. Иди, кто тебя держит. Но беда случится – назад не просись: ты выбор сделала, сама по себе теперь. Новую внучку возьму, уж сирот во все времена хватало. Поди, не будет скотиной неблагодарной вроде тебя.
Поначалу Мария думала – всё, свобода. Сменялись они, дочки-внучки-правнучки, и все Марьи Ивановны, чтобы не путаться, а вот бабка всегда была, неизменно на страже мира живых и мёртвых стояла. Могла отшептать любую болезнь... когда-то.
А теперь род людской поумнел, науку изобрёл всяческую. Не всегда себе во благо, ну так что ж? Можно подумать, у жителей Той Стороны разума во все времена водилось с избытком. Но и они уже благами людской цивилизации пользовались. Кто-то и машину завёл, и домину в самой чаще отгрохал – с телевизорами в каждой комнате. Смех и грех, как дети малые!
Уже и деревни людские стояли без покосившихся халуп со скотиной, что зимует в одной комнатушке с хозяевами, а с хоромами двухэтажными, да с фонарями, что от солнца светом напитываются, да с магазинами, домами культуры, с библиотеками. А в тех библиотеках не только книжки, но и компьютеры.
Долго ли потомственной ведьме подобную диковинку освоить? Год побегала тайком от бабки, потом втянулась. Ещё и книжек прорву перечитала. Особенно те ей понравились, где показывали, как тело человеческое устроено. Такое оно затейливое оказалось, такое хрупкое. А люди его штопали, перекраивали – и тем самым спасали от больших бед. Наука помогала там, где не справились бы ни травки, ни их родовая волшба.
Потому и ушла Мария, не оглядываясь. Знала, что так будет, потому и денег с заговорённых кладов насобирала да подкопила заранее. Притворилась обычной сироткой, заворожила сначала тёток в паспортном столе, затем комиссию в университете и поступила в медицинский – по новёхоньким документам, сказав, что старые потеряла при переезде. И золотишко тем же макаром меняла потихонечку. На жизнь хватало, на стажировки у иноземцев – тоже. Обрезала длинную русую косу по плечи, заменила шитый наговорённой нитью сарафан на деловой костюм, забыла про оставленные в бабкином доме дырявую ступу с кривой метлой. Зачем они, когда есть поезда, а ещё самолёты, из которых земля кажется совсем маленькой?
Но земля звала назад, живая, горячо любимая. И не выдержала однажды непутёвая внучка Яги – вернулась в городок, что на краю родного леса стоял. Устроилась в больницу, дослужилась до заведующей отделением за семь лет. Иначе и быть не могло – баба толковая, расторопная, законы знает назубок, любые лекарства с оборудованием в Минздраве выбить способна.
А что министру последнему сердечный приступ устроила прямо на рабочем месте – так нечего было воровать и премии медикам урезать. Пусть ещё докажут, что она ведьма!
Пациенты её любили. Сначала простые земные женщины с такими же нехитрыми, но коварными болячками. Вроде здорова баба, а понести не может. Или может, да только зреют в ней вместо детишек опухоли огромные. И что делать? Вот и лечила потихоньку. Кого таблетками да уколами, а кого и словом заветным.
А когда пошла о ней слава за пределами города – начали приходить и с Той Стороны. Тоже свои, а куда деваться? Кровь – не водица. Этих принимала во время тихого часа, когда всё отделение, включая персонал, крепко спало под воздействием ворожбы. Ничего, здоровее будут.
Ночь – время нечисти. Пляшет она во тьме, визжит, путников смущает, около деревень воет пронзительно. Мавки парней да девиц на речках щекочут, кикиморы молоко в домах воруют. Всё как встарь. Только в центр города не лезут, боятся. На окраинах шалят.
Потому Мария себе квартиру в самом центре и купила. Ибо ночью ей хотелось спать, а не на шабашах плясать, подол выше головы задирая. А гостей с Той Стороны принимать не хотелось тем более. Их и днём по самую маковку хватало.
Больница тоже рядом с лесом стояла, но в её вотчине не озоровали. Наоборот – крались тишком, укутанные пологом-невидимкой, чтобы людям на глаза не попасться. Кланялись у входа. Вон лесовик сегодня явился – пень-колода дубовая! Намусорил прелой корой, натряс мхами по всем углам кабинета. Но в ответ на рассерженное шипение доктора лишь стыдливо опустил светящиеся глаза-гнилушки.
– Короед замучил, – проскрипел он, утирая смоляные слёзы. – Помогай, Марья, бабка твоя только руками разводит, не могёт справиться. Давай дуст свой иноземный, на всё согласен.
Человеческими методами исцеления нечистые поначалу брезговали. Пока однажды молодая ведьма в белом халате не спасла от смерти одного из сыновей Серого Господина. Парнишка сдуру сожрал в кафе на трассе у Шишкиного леса вкусно пахнущий гамбургер с обжаренной до хрусткой ядовитости картошкой и едва не ушёл к предкам за Кромку. Встали хищнику блага цивилизации поперёк горла, и такое бывает.
Ведьма, по воспоминаниям лесных очевидцев, обозвала стонущего юнца за глупость «поносными словами» прямо при отце, затем изрекла сурово: «Хорошо хоть, совершеннолетний. В отделение соседнее положу, панкреатит лечить будем. И только посмей сбежать до выписки или перекинуться в палате и людей напугать: поймаю и хвост оторву!»
И даже сам Серый Господин ни единого гневного слова в ответ не сказал.
А потом заплатил за исцеление волчонка редкой диковинкой – тремя каплями живой воды, собранной на Зелёные Святки с листьев самой старой и крепкой березы в лесу. Сказал, пригодится. И с такой понимающей и при этом гнусной ухмылочкой на ведьму посмотрел, что Мария Ивановна потом весь вечер размышляла: проклясть или ну его к чёрту.
С тех самых пор не иссякал поток клиентов с Той Стороны. Брала ведьма оплату с них не деньгами, а той самой водицей. Им-то она по месту проживания положена, а её кто теперь к заветной берёзе пустит?.. Лекарства же для нечистиков, средства для перевязок и прочий «дуст» покупала за свой счёт. Денег не жалко, главное – чтобы собственная заветная мечта сбылась.
Живая вода с самого что ни на есть «бабьего» дерева, собранная в канун Троицы – времени, когда плодоносит и размножается всё живое. Заговорённые особым образом травы. Щепотка алмазного порошка, самого крепкого в мире минерала. Чуточка ворожбы. Она столько лет к этому шла, неужто не выгорит? Осталось несколько капель добрать, и лекарство будет готово. И без бабкиных советов обойдётся. Тем более в её хворобе простое ведовство не поможет. Ей ли не знать после медуниверситета, ординатуры да ежегодной стажировки в лучших столичных клиниках?
А сегодня вдруг сам Потап, медвежий царь, в гости пожаловал. У него-то что за печаль-беда? Косолапые оборотуны с рождения отличались крепким здоровьем, их даже лихорадки не брали. И вредная пища им нипочём: в зверином обличии ведь и падалью не брезгуют.
– Вот ты какая, лекарка Марья, – прогудел он басом. – Свиделись наконец. Рад знакомству.
– И вам не хворать, – ответила Мария Ивановна, стараясь, чтобы голос не выдал её панику. С медвежьим народом, властителями всех окрестных лесов, связываться было себе дороже. Пойдёт что не так – и станешь врагом на веки вечные, а тогда лучше уж сразу в петлю лезь.
– Да я-то не хвораю, – белозубо улыбнулся старик. – Но... дело у меня к тебе есть. Деликатное, сама понимаешь. Так что никому ни слова потом.
– Поняла, – медленно кивнула опешившая ведьма.
Супруга его, что ли, заболела по-женски? Онкология нынче никого не щадит, ни людей, ни зверей. Надо анализы крови назначить, сделать УЗИ, а потом положить к себе в отделение на биопсию... Она потянулась было в ящик за направлением, но рука её замерла на полпути.
Следом в кабинет зашла, всхлипывая, совсем юная девушка – белая, как молоко, дрожащая всем телом. Её бережно под руки вёл парень в джинсах и спортивной толстовке, тоже рыжий. Замыкали странное шествие два здоровенных плечистых мужика лет тридцати в современных деловых костюмах.
Мария Ивановна хотела вспыхнуть гневно: мол, куда припёрлись такой толпой в отделение, где лежат тётки после операций, ещё и во время тихого часа? А потом вспомнила, что охрана тоже спит под заклятием, и решила не накалять ситуацию.
Не заметить семейного сходства между мужчинами мог только слепой или глупый. Девчушка же отличалась от остальных – светленькая, кучерявая, платьице на ней лёгкое, нарядное. Максимум студентка второго, а то и первого курса...
Стоп. Мария изумлённо уставилась на гостей. Что делает человеческая девушка в компании оборотунов? И почему её ведут лечиться они, а не родная мать?
– Настенька – наша, – пресёк все домыслы на корню старик Потап. – Помогай, чего сидишь?
Мария пригляделась внимательнее – и только сейчас обнаружила, что под широким платьицем скрывается больших размеров живот.
– Да вы ополоумели?! – так и взвилась она с места. – Да как вы могли...
– По большой любви, – со вздохом пожал плечами Потап. – Не верещи, и без тебя тошно. Что прикажешь делать, пороть их? Так поздно уже, сама видишь. Кабы знал, ни за что бы не допустил. Да только они, поганцы, и расписаться в ЗАГСе успели, ничего нам не сказав. Оба ведь совершеннолетние и в городе живут, пока учатся. Сами себе взрослые.
– Я люблю её, – твёрдо заявил юноша, обнимая девчонку за плечи. Но тут голос его дрогнул: – Помогите нам... пожалуйста...
Ой, беда, ой, лихо-лишенько! У Марии мигом завертелся в желудке холодный ком. Заповедано было оборотням-медведям искать пару среди своих – да только тянуло их всегда к человеческим девицам. На подобные нарушения повелители лесов уже лет триста смотрели сквозь пальцы, ибо невест из собственного племени на всех не хватало, а люди... А что люди? Свежая кровь, опять же, и проявлению дара оборотничества у потомков не мешала. Но жён всё равно старались брать постарше да покрепче. Зверя лютого приручить только такая и сможет. Разродиться от него благополучно – тем более.
А тут и зверь – ещё не зверь, сопляк неразумный. И девчонка – едва заневестилась. Приручила на свою голову...
– Настю в отделение к себе положу, – непререкаемым тоном заявила Мария. – А вы – кыш отсюда. Сейчас все проснутся, больных кормить надо да обихаживать. Внизу ждите.
* * *
Опасения заведующей подтвердились уже в тот момент, когда аппарат в процедурной брезгливо выплюнул лист бумаги с результатами анализов. Гемоглобин ниже критической отметки, давление пляшет, как хмельные черти на Лысой горе. Вдобавок на КТГ удары сердца плода становились всё реже и глуше.
– Маш, не доносит она до срока, – сказал врач, спешно вызванный из родильного отделения. – Сама же видишь: еле дышит, вот-вот судороги пойдут. Скажу своим, пусть готовят операционную. Надо родственников предупредить.
– Погоди, Жень. Дай мне десять минут. Если не станет Насте лучше, тогда уж...
Покачав головой, доктор ушёл. Мария промокнула платком взопревший лоб и только хотела прикрыть за ним дверь, как её за полу халата схватила дрожащая девичья рука.
– Госпожа ведьма, пожалуйста, – едва слышно шепнула Настенька. И как смогла услышать что-либо в полуживом состоянии? – Сыночка уберегите, Миша о нём позаботится...
– С ума сошла? – строго нахмурилась Мария Ивановна. – Мне потом сидеть в тюрьме прикажешь? Мать мы спасаем всегда в первую очередь, по закону положено! А Миша твой сам с горшка дитячьего недавно слез. Какой из него отец? Родите ещё... потом.
– Не рожу, – покачала головой Настя, и слёзы заструились по бледному личику. – У меня резус отрицательный. А профилактику по здоровью нельзя. Врачи сказали, только раз и получится, а потом всё... Они позаботятся, они дружные! Меня же приняли как свою. Мишенька его воспитает. А я детдомовская, меня оплакивать некому. Пусть хоть у сыночка будет семья.
Мария до боли прикусила нижнюю губу. И вроде столько лет в профессии – а всё равно дыхание перехватывает каждый раз, когда случается подобное. И слёзы давят горло. Проклятый выбор, тяжёлый! В груди от него огнём потом горит. Потому, наверное, люди свои протоколы да инструкции и придумали... Чтобы с ума потом не сойти от вины да бессилия.
Мишка этот ещё, сопляк неразумный... Точно так же хватал её украдкой за рукав полчаса назад, когда старшие спускались вниз, в вестибюль.
– Спасите Настеньку, госпожа ведьма, – шептал юный оборотун с жаром, и в глазах его стояли тяжёлые испуганные слёзы. – Я отплачу чем захотите, пусть боги меня слышат! Мне самому без неё не жить потом...
Но как спасти, если Настю уже судороги колотят? И упрямая ведь, не подписала согласие на хирургическое вмешательство. «Дайте слово, что спасёте сыночка» – и хоть ты тресни! Вот что с дурёхой делать? Помрёт – косолапые ей голову оторвут.
Да и чёрт с ними, с косолапыми. Жалко девчонку. И юного папашу-балбеса жалко. Любовь ведь не выбирает, когда приходить, особенно первая. И бьёт с размаху по голове, отключая все доводы разума. Особенно у тех, чьим разумом заправляют одновременно человечье естество и звериное. Дураки, ну какие же дураки!..
И Мария не смогла. Сломалась. Дрожащими руками расстегнула ворот халата и достала крохотный хрустальный флакон на цепочке. В тусклом свете ночника он заискрил золотом.
Последняя её надежда оздоровиться. Живая вода, собранная с листьев «бабьего дерева». Заговорённые особым образом травы. Щепотка алмазного порошка, самого крепкого в мире минерала. Чуточка ворожбы... Она столько лет к этому шла, неужто не выгорит? Да, не хватало нескольких капель, ещё бы год подождать – но то ей, взрослой бабе. А юной девице хватит с лихвой.
– Пей, – резко ткнула она флакон в дрожащую ладонь девчонки. – И не спрашивай, что внутри, а то передумаю, поняла? Пей – и спасёшься, с дитём вместе.
И торопливо вышла, чтобы не видеть, как заветная мечта сбывается у другой женщины – ценой её последней надежды.
* * *
Ночь укутала больницу туманным покрывалом. Спали пациентки гинекологического отделения, сладко посапывали дежурные медсёстры на посту. Улыбалась во сне девчонка из платной одноместной палаты, поглаживая округлый живот. Дремал, прислонившись головой к краю её кровати, сидящий прямо на полу оборотун Мишка. Мог бы на диванчике рядом вытянуться, так нет же, к любимой поближе захотел, чтобы за руку держать. И больше ничего не бояться.
Хорошо, что никто из персонала его не заметил – заклятие наложенное мешало.
Мария Ивановна закрыла дверь, прошла в пустой вестибюль, нацедила кофе из автомата, вышла на крыльцо внутреннего дворика и без сил опустилась на ступеньки. В жухлой нестриженой траве пели сверчки – совсем как дома, в лесу. Хотелось плакать навзрыд, да чего уж теперь...
– Ничего, зато дети живы... все трое, с Мишкой– дурнем, – тихонько прошептала она в темноту и всхлипнула.
На плечо ей вдруг легла тяжёлая ладонь, и Мария вновь замерла, ведьминым чутьём ощущая рядом присутствие могучего зверя.
– Правда твоя, – вздохнул старый Потап, усаживаясь рядом. – Не прячь глаза, знаю я, чем ты пожертвовала. Лет пять укрепляющее зелье готовила, не меньше?
– Семь, – глухо отозвалась она. Ох уж этот Серый Господин, небось всему лесу растрепал. Зря не прокляла тогда.
Медвежий царь помолчал, глядя в сгущающиеся сумерки, и вдруг спросил:
– Зачать не можешь?
Мария Ивановна тоже помолчала.
– Могу, – сказала она наконец треснувшим голосом. – Выносить до срока не могу.
Мужская рука на её плече дрогнула.
– Эх вы, ведьмы городские, фиалки нежные. Летаете выше облаков, лечите любую хворь, да только себе помочь не можете, мечетесь туда-сюда... К бабке-то чего на поклон не пошла?
– Не поможет мне бабка, сколько ни кланяйся. Даже если бы хотела. Современная медицина тоже не поможет. Я... пыталась. Коллеги говорят, возраст уже. И переживаю много. А как не переживать? Бабке что, она новую сироту возьмёт. Меня не вспомнит, как и остальных.
– Паскудство какое. – Старик поморщился. – Сироту пригреть – дело богоугодное, но ведь она вдвойне больше в любви нуждается. Настенька вон, как про Мишкину суть узнала, даже не испугалась. Вы, говорит, дружные и добрые, не верю, что навредите. Меня, говорит, мамка по пьяной лавочке колотила, а папка один раз за топор взялся, мне после этого никакой дикий зверь не страшен...
– Вот почему?! – Мария едва не вскочила с места. – Почему у таких дети рождаются, как горох из стручка, только ловить успевай, а у меня?..
– Сядь. – Медвежий царь бережно, но настойчиво вернул её назад. – Не тебе судить, Маруся, кому рождаться, а кому нет. Настя родилась, чтобы Мишку встретить. Для счастья, стало быть. Так боги распорядились.
– А я тогда для чего? Бабкины травки с места на место перекладывать? Других лечить? Чтобы потом про меня и не вспомнил никто, кроме пары пациенток? Или многого прошу? – Она всхлипнула. – Я же просто хотела, чтобы не одна... чтобы кто-то свой был, родной. А теперь новое зелье не успею собрать. Мне уже за сорок будет, я и сейчас-то выносить не могу, а уж потом...
Нет, всё-таки не сдержалась, заплакала тихонько.
А царь Потап, самое грозное существо во всех окрестных лесах, вдруг аккуратно и бережно сдвинул ладонь ей на макушку и начал поглаживать.
– Не реви, Марусенька. Наш род никогда твою жертву не забудет. В пятницу машину за тобой пришлю, к нам в чащу поедешь. В понедельник назад отвезём.
– Зачем в чащу? – напряглась Мария.
– Ну, берёзовой водой не поделюсь, косолапым она без надобности. Вот только в наших зачарованных краях тоже волшебства всякого вдоволь водится, – туманно ответил старый Потап – и вдруг улыбнулся.
Марья аж плакать перестала.
– Золотые озёра, дающие телесную могуту даже самым больным и немощным жителям Той Стороны?! – ахнула она. – Но ведь вы же не пускаете туда чужаков с начала времён! А людей тем более!
– Не пускаем, – согласился медвежий царь. – Но ты-то не человек, а ведьма. И нам не чужая. Настеньку с нерождённым дитём спасла, да и Мишку, дурака влюблённого. С него станется и в петлю полезть, если с женой что-то случится, сама ж знаешь, какие они в этом возрасте. Значит, тоже будешь нашенская теперь... Эй, чего опять ревёшь? Бросай это мокрое дело. Нам теперь в мире и согласии долго жить. Отдохнёшь в чаще пару деньков, отоспишься, хозяйка моя чаем тебя напоит, который любую тревогу снимет. А потом ещё приедешь... Ну всё-всё, девонька, не плачь. И ничего больше не бойся. Мы своих в обиду не даём и в беде не бросаем. Слово моё крепкое, царское.
Ирина Невская
Перевертыш
Они ведь, заморские бабы, знамо какие – тощие да больные, к нашей тутошней слякоти не приспособлены. Оченно уж студёно им, дунь-плюнь – сразу загнётся!
Мужики дружно загоготали. Самый болтливый – борода веником – схватил кружку и в несколько глотков опустошил. Крякнул, смачно рыгнул, отёр усы и продолжил:
– Не чета они нашим красавицам, как есть не чета! Наши-то все как одна царевны! Вот-кось, гляди... Маня! Марусь! Подь сюда!
Они загомонили, застучали кружками, замахали наперебой статной, при теле, подавальщице.
К вечеру трактир в Мокрицах был, как всегда, переполнен. Собранный по большаку проезжий люд торопился нанять на ночь комнату, койку или на худой конец лавку в углу, коли уже всё окажется занято. Николаю Степановичу Вязину, отставному чиновнику девятого класса, ещё с утра повезло разжиться небольшой комнатушкой. Окна выходили во двор, и о жестяные откосы непрестанно колотил дождь.
В отличие от других гостей, он планировал выехать к ночи, с тем чтобы по пустому тракту быстрее добраться до места. Теперь же он сидел с краю длинного струганого стола и неспеша возил ложкой в миске со щами. Непогода заставила его задержаться – хотя промокнуть он не боялся, но лошадь жалел, потому сидел в ожидании, пока ливень утихнет. Впрочем, «климатическая неприятность», как называл такую погоду Николай Степанович, обернулась к лучшему, потому как рядом собралась развесёлая компания, и разговор там неожиданно повернул на очень интересную для него тему.
Тем временем служанка, покачивая неохватными бёдрами, подплыла к их столу, бахнула кружками, взвизгнула, когда Борода ущипнул её за зад, и, укоризненно, хотя и кокетливо, глядя через плечо, удалилась.
– Во! Видали?! – торжествующе крякнул Борода. – Вот это краса! А не то шо... Тьфу!
И, смачно сплюнув на пол, ценитель женской красоты вновь приложился к кружке.
– Хороша! – согласился сидящий с ним рядом мужичок в армяке. – Но ты давай, Кузьма, дальше рассказывай.
– Да погоди... Об чём это я? А! Так вот, говорю, жена-то у нового барина оказалась чудна! Волос чёрный волной, лицом смуглая, фигурой тонкая. Когда старый барин-то помер, сынок его из-за морей возвернулся и её с собой притащил. Тутась как раз тогда купцы обозом стояли, а барин всё хотел заморской своей угодить, да и скупил у тех купцов всё подчистую. Мы с мужиками, пока тюки в барскую усадьбу таскали, на ту красавишну во как насмотрелись!
Он черканул себя по горлу ребром ладони и понизил вдруг голос, но у Николая Степановича, по счастью, был очень хороший слух.
– Так-то она всё в окошке маячила, но как зыркнет, бывало, глазищами своими чёрными, ровно в бездну по самую макушку уйдёшь! Ужасть одна! Ну да барин-то, видать, подход к ней какой-никакой нашёл али задобрил шелками обозными, да только не прошло и полгода, как она понесла. А как барчонок родился, так день ото дня стала чахнуть и померла вскорости. Барин от горя ровно с ума сошёл. Обмыть, отпеть жену по-христиански не дал, всё бормотал, что, дескать, живая она. Не можно, говорит, живую в могилу класть! Дохтур-то из города приезжал, осматривал – как есть мёртвая баба, но барин – нет, ни в какую. Оставил её в спальне лежать, не подпускал никого. Пусть, говорит, выспится, устала она. Девять дней в комнату никого не пускал, уж и священник к нему приходил, стыдил, божьей карой пугал, всё нипочём! На девятый день к вечеру насилу его повязали, да, войдя в комнату, ахнули – барыни-то в кровати и нету!
– Врёшь, поди! – Сидящий напротив Кузьмы седой дед хмуро поглядел на рассказчика.
– Вот те крест! Всё обыскали – нет как нет. А барин вдруг враз успокоился. На всё, говорит, воля божья, раз уж случилось так, буду сам сына растить. Закрылся затворником в усадьбе и почитай восемь лет уж почти никуда не выходит. Барчонка и вовсе не видел никто! Барин даже девок всех из дому погнал – видано ли такое?! Осталась одна, как её... горничная, что с евонной женой из-за моря приехала. Но от неё толку нет, потому как немая она и, ежели когда со двора и выходит, рассказать всё равно ничего не расскажет. Да только с тех пор... – Тут он оглянулся по сторонам, и Николай Степанович принялся усердно давиться щами, делая вид, что разговор за другим концом стола его совсем не интересует. – С тех пор, говорят, тварь какая-то в лесу завелась. Навроде змеюки огромной. И ежели кто на неё наткнётся, живой не уйдёт!
– А откудова ж тогда про неё узнали? – засомневался старик.
– Да оттудова, что люди в лесу пропадать начали! И люди, и бабы, и дети, кто в лес войдёт, так Бог весть, выйдет ли! Следователь с города приезжал, большой человек, всё разнюхивал, по лесу шастал, искал. Вот он-то змеюкины следы и нашёл. Строго-настрого наказал по одному в лес не ходить, пока гадину не изловят. Да только люди-то не дураки, сразу смекнули: то баба барина нашего змеёй обратилась, потому как ведьма заморская. Изловить её надобно, не то так и будем всю жизнь от каждой тени шарахаться.
Мужики покивали. Потом дед философски заметил:
– Все бабы – змеи! Всех-то, знать, не переловишь!
А второй задумчиво возразил:
– А може оно и так... Брательник мой матросом когда служил, сказывал, что бывают в дальних краях такие огроменные змеюки – Анакобры. Длиной саженей в пять, а какие и в десять! Такая проглотит и не подавится.
– И чего, брательник твой сам их видал? – недоверчиво хмыкнул старик.
– Та не, сам не видал... А подельники его – да.
– Тьфу ты! – Старик скривился. – Брехуны вы оба.
– Чего?! Да мы...
Дальше Николай Степанович слушать не стал, рассудив, что больше ничего интересного он не узнает. Были у него, правда, несколько вопросов к Кузьме, но задавать их он поостерёгся – внимания лишнего привлекать к себе не хотел. Потому, отставив в сторону миску, вышел на двор проверить, как там погода. К барской усадьбе он планировал добраться ещё до полудня.
* * *
Хотя и был Вязин человеком прогрессивного характера и во всякие сплетни не верил, однако же лес, о котором давеча Кузьма говорил, решил стороной объехать. Потому что змеи змеями, а и другого зверья в русских лесах предостаточно. Свернув с тракта под утро, он сообразил, что ко времени не поспеет, и решил уж не гнать, тем более что дорога пошла теперь в гору. Ливень же разгулялся нешуточный, лошадь шла тяжело, оскальзывалась, а порой и вовсе замирала, если тропа становилась совсем крутой. Под конец Вязин слез и пошёл пешком, ведя её в поводу. К вечеру дождь понемногу утих и даже проклюнулось солнце, будто и непогоде было трудно взбираться наверх.
Дело же, которое заставило его искать барской усадьбы, было очень простым – его друг, дальний родственник местного барина, весьма своевременно порекомендовал Николая Степановича тому в качестве гувернёра его подрастающего наследника. В обратном письме сообщалось, что место всё ещё свободно, так что, если уважаемый Николай Степанович будет любезен явиться как можно скорее, ему будут премного за то благодарны. Вязин не раздумывая пустился в путь.
Он рассчитывал задержаться там на зиму, а потом уехать за границу, но после подслушанного разговора решил пересмотреть свои планы. Уединённость и даже отшельничество будущего нанимателя ему очень понравились. По своим личным соображениям Вязину хотелось оказаться подальше от городской суеты и некоторых её обитателей, и такое положение дел его вполне устраивало.
* * *
К усадьбе он подъехал, когда солнце уже почти совсем скрылось за лесными верхушками и из низины потянулся туман. Вершина холма, на который он так долго взбирался, казалась будто бы стёсанной гигантским топором. Местность была безлюдна, тишину нарушал лишь цокот копыт его лошади. Сквозь разбитые плиты подъездной дорожки пучками торчала трава, а по сторонам на деревьях уныло хохлились вороны.
Дом был каменным, двухэтажным, некогда белёным, а теперь потемневшим от времени и дождей. Похоже, в чём-то говорливый мужик оказался всё-таки прав – при первом взгляде сразу становилось ясно, что усадьбе решительно не хватает прислуги. Всё здесь говорило о запустении – на ступенях, с двух сторон поднимающихся на большую террасу, лежали листья и мусор, перила осыпались и кое-где поросли мхом. Окна темнели в надвигающихся сумерках, и Николай Степанович даже засомневался, туда ли он приехал. Однако других усадеб, насколько он успел разузнать, в округе не было, поэтому, привязав лошадь к ограде, он всё же поднялся и постучал. Прождать ему пришлось не менее десяти минут, прежде чем за порогом раздались шаги и в дверях появилась девушка примечательной внешности. Худенькая, тонкокостная, с бледной кожей, раскосыми чёрными глазами и тонкогубым ртом, она была явственно некрасива, бедняжка. Девушка держала свечу и хмурилась, недоуменно вглядываясь в лицо гостю.
– Вязин Николай Степанович, – отрекомендовался он. – Прибыл по приглашению Сергея Павловича Калиновского.
Она некоторое время его разглядывала, после чего кивком пригласила войти.
Странные порядки, размышлял Вязин, шагая следом за горничной. Свет не зажжён, дом не протоплен. Экономит, должно быть, барин. Потому и нанял для воспитания сына его, а не маститого французского месье.
Разглядеть впотьмах убранство было непросто. По сторонам вырастали и исчезали столы и книжные полки, портреты надменно глядели со стен. Полы скрипели почти что при каждом шаге, впереди маячил свечной огонёк. Вязину вдруг подумалось, что отстань он от горничной на пару шагов, как тотчас заблудится и будет вечно бродить по этому старому пустынному дому, пугая случайных гостей скрипом половиц.
Наконец они остановились. Горничная постучала и заглянула за дверь. После чего, получив некие указания, посторонилась, впустив Вязина внутрь.
Судя по всему, это был кабинет – стены темнели шкафами, а на столе ворохом лежали бумаги. Калиновский, мужчина по виду крепкий, хотя и столь же бледный, как и служанка, сидел за столом и сосредоточенно что-то писал. На столе стоял канделябр с одной-единственной горящей свечой. Ещё две не были зажжены, но хозяину это, по-видимому, ничуть не мешало. Писал он бегло, перескакивая со строки на строку и не испытывая никакого интереса к гостю.
Николай Степанович откашлялся, привлекая внимание, и после того как хозяин поднял-таки голову, назвался.
– Да, я ждал вас, – сухо обронил Калиновский и, мельком кивнув на стул против себя, продолжил писать.
Озадаченный Николай Степанович сел и стал дожидаться, пока у хозяина отыщется для него время. Наконец тот промокнул написанное, сложил листок и, запечатав конверт, поднял голову. С минуту молча разглядывал Вязина, затем кивнул, словно бы увидел всё, что хотел.
– Значит, учить сына будете языкам: русскому и французскому, чистописанию, арифметике и литературе. Это обязательные предметы. Другие, будь у вас или у мальчика желание, обсудим позднее.
Говорил он по-деловому быстро, отрывисто, не утруждая себя излишним многословием или словоерсами, при этом глядя собеседнику прямо в глаза. У Вязина от такой манеры вдруг пересохло во рту и едва не отнялись ноги. Глаза хозяина дома в свете свечи отдавали жёлтым, а взгляд обладал такой тяжестью и силой, что казалось, прикажи он сейчас выдать свой самый страшный секрет, и Николай Степанович без колебаний подчинится.
– Платить я вам буду сто рублей чистыми, – продолжил барин. – Естественно, стол и проживание в эту сумму не включены.
Вязин удивился, хотя виду не подал. Сто рублей – жалованье меньшее, чем он имел в городе, но большее, чем то, на которое он рассчитывал. Особенно очутившись в доме и оценив его состояние.
– Мальчик болезненный, – продолжил тем временем Калиновский. – К нему нужен особый подход. Сразу скажу – физических наказаний я не приемлю. Узнаю, что ударили сына, – вылетите мигом и без пособия. Кроме того, в связи с болезнью раздражать его также крайне нежелательно.
И снова Вязин не выказал своего удивления. Немногие отцы разделяли такой подход. Что ж, это делало Калиновскому честь как родителю.
– Но вам не стоит тревожиться. – Сергей Павлович откинулся на спинку кресла. – Владислав тихий, послушный ребёнок и будет выполнять все ваши задания вовремя. Насчёт него я спокоен.
Неспокоен насчёт меня, догадался Николай Степанович. Он откашлялся и начал было:
– Что ж...
– Что же до вас, – перебил его собеседник, – в неделю вам положен один выходной, можете самостоятельно выбрать день. Хотя, полагаю, вряд ли он вам понадобится, не так ли?
И опять уставился пристально. Вязин медленно, напряжённо кивнул. Что и откуда ему известно?
– Вам не следует волноваться, я не лезу в чужие дела, – прохладно отметил Калиновский. – Однако с вами мне всё предельно понятно. Уволились с госслужбы, приехали в глушь по первому зову. Не интересовались оплатой и сейчас сидите, набрав в рот воды, безо всяких условий. Очевидно, вам выгодно держаться подальше от города. Проигрались, не так ли? От кредиторов скрываетесь?
Вязин медленно кивнул, с вниманием разглядывая проницательного барина.
– Что ж, выгодно вам и выгодно мне. – Тот поднялся. – Сюда, знаете ли, немногие стремятся приехать. Погодные условия не каждому подходят, да и живём мы, как видите, по-простому, это многих отпугивает. Но вы, мне думается, не из пугливых. Идёмте, покажу вашу комнату.
* * *
На втором этаже оказалось теплее. Калиновский зажёг пару свечей и удалился, обронив, что через час Николая Степановича будут ждать к ужину. Спальня обставлена была очень просто: большая кровать, письменный стол, шкаф да вытертый ковёр на полу – вот и всё убранство. Что ж, ничего выдающегося, но бывало и хуже. Вязин переоделся в сухое и спустился во двор. Судя по отсутствию слуг, о лошади придётся заботиться самому. Но это и к лучшему – доверять Гнешку кому попало он не привык.
Когда он явился в столовую, часы пробили девять. За столом сидел хозяин с газетой в руках, а напротив него, сложив на коленях руки, скучал смуглый мальчик в сером костюме.
За ужином Николай Степанович пытался было завести светский разговор, но каждая его фраза встречала молчание, и в конце концов он тоже умолк. Мальчик ел спокойно, не баловал, не болтал попусту – словом, вёл себя как маленький взрослый. Накрыв на стол, горничная присела напротив Вязина.
– Ани всегда ест за одним столом с нами, – обронил Калиновский, поймав его взгляд. – Мы тут, знаете, без церемоний.
Вязин смутился и опустил голову. А подняв, обнаружил, что девица не стесняясь его разглядывает. Внимательно, пристально и как бы заинтересованно.
Он улыбнулся, удивившись, с чего это он посчитал её страшненькой. Такие глазищи ему сто лет не встречались. Красота её, конечно, была непривычной для русского глаза, но девица интересная – факт.
Она продолжала смотреть. Потом, словно подражая ему, чуть-чуть улыбнулась. Блеснула полоска зубов...
– Ани! – резко окликнул её Калиновский. Она медленно обернулась, и он гораздо мягче закончил: – Ешь!
Почувствовав неловкость, Николай Степанович поспешил сослаться на усталость и распрощаться. Калиновский окликнул его, когда он уже поднимался по лестнице:
– Вы вот что ещё... Сами видите, дом старый, половицы скрипят, а у Влади весьма чуткий сон. Так что ночами я бы не рекомендовал вам бродить. Впрочем, в правое крыло лучше и днём не заглядывать, там особенная атмосфера, редкие экспонаты. Я, знаете ли, коллекционирую всяческие реликты.
Вязин кивнул, соглашаясь. Пусть хранят свои тайны, он не станет соваться в чужие дела, раз уж в его дела тоже никто не вмешивается.
* * *
По натуре своей Николай Степанович никогда не спал больше трёх часов кряду. Сегодня же он и вовсе не мог крепко уснуть, то и дело вздрагивая и ворочаясь с боку на бок. Его бросало то в жар, то в холод, словно организм боролся с болезнью, чего с ним давным-давно не случалось. В короткие мгновения дрёмы ему виделось, как он бежит от кого-то по тёмному городу, из последних сил, отчаянно. Слышит за спиной топот загонщиков, но, боясь обернуться, продолжает мчаться вперёд. И когда кажется, что его вот-вот настигнут, впереди вырастает силуэт огромного змея. Чуть покачиваясь на свёрнутых кольцах, он опускает голову к Вязину и смотрит на него тяжёлым калиновсковым взглядом.
– Вам не стоит волноваться, – шипит змей, и в распахнутой пасти виднеется раздвоенный розоватый язык.
Топот стихает, и всё вокруг заполняет это шипение.
Проснувшись, Вязин не сразу понял, вырвался ли он из власти Морфея или всё ещё спит. Он, разумеется, никуда не бежал, а лежал на кровати в своей новой спальне, но шипенье из сна продолжало преследовать его наяву. Он сел. Огляделся. Прислушался. Странный шелест, эхо, гуляющее от стены к стене. Что это?
Он подошёл к двери и выглянул в коридор. Шелест не стих, напротив, он явственно доносился теперь откуда-то слева, и было неясно, что способно произвести такой звук. Не обуваясь, чтобы лишний раз не шуметь, Вязин крался к источнику шума, пока не упёрся в широкую двустворчатую дверь. Прислонился ухом, нажал ручку. Дверь оказалась заперта, но шум раздавался явно за ней. Он на мгновение замер, а потом вдруг вспомнил, о чём говорил Калиновский после ужина. Реликты. Редкие экспонаты. Вот, значит, как.
Вдруг до невозможности захотелось посмотреть на них, хоть одним глазом взглянуть, и он резко отпрянул. Любопытство такого рода не было ему свойственно, так с чего бы теперь...
В сильнейшем волнении он отвернулся и направился в спальню, но потом понял, что ему очень, вот прямо сейчас необходимо выйти наружу, и повернул к выходу.
* * *
К утру Вязин уже успокоился. Вернувшись, он обнаружил, что шум стих и в доме царит покой. Спать, однако же, он больше не стал, просидев у свечи за книгой, которую наобум вытащил с полки в прихожей. В шесть за дверью раздались шаги – кто-то тихонько шёл по коридору со стороны запертой двери. Николай Степанович твёрдо сказал себе, что это не его дело, и, благодаря такому самовнушению, читал ещё два часа. Когда же спустился вниз, оказалось, что хозяин дома уже заперся в своём кабинете, и они позавтракали втроём. В отсутствие Калиновского Ани открыто ему улыбалась, от той неприязни, с какой она его встретила, не осталось следа. Привыкшему к женскому вниманию Вязину отчего-то это было очень приятно, и он заливался соловьём, пересказывая последние светские сплетни. С утра девушка выглядела прелестно, и, пожалуй, если б не Владя...
Мальчик, впрочем, тоже казался намного живее, отвечал на вопросы и даже сам интересовался городской жизнью. Понаблюдав за ним, Николай Степанович пришёл к выводу, что мальчик ему нравится. Спокойный и рассудительный, совсем не похожий на тех детей, что ему доводилось встречать, Владя, однако же, был бойким ребёнком с пытливым умом. Впрочем, наукам никаким он обучен не был, и они занимались усердно вплоть до обеда, пока Ани снова не позвала их к столу.
Так, размеренно и тихо, потекли его дни. Порой, просыпаясь ночами и выходя по надобности во двор, Вязин слышал шелест из запертой части дома. Он не был похож ни на что, этот звук. Будто кто-то с силой перелистывал книги и тысячи мотыльков взвивались в воздух одновременно. Иногда же ему казалось, что за из-за всего этого шума чуть слышны чьи-то тихие всхлипы. Тогда было сложнее всего сдержать себя, чтобы не взломать старую дверь и увидеть, понять... Вязин знал одно – этот странный звук вызывает в нём дрожь, желание выйти на двор, оседлать Гнешку и скакать без остановки, пока лошадь не упадёт от усталости. И в то же время его неимоверно влекло внутрь, в комнату, где находился источник звука. Пока же шла эта внутренняя борьба, он просто бродил под дождём. Иногда шёл на конюшню, успокаивал лошадь. Она тоже чувствовала неладное – дрожала, нервно прядала ушами, била хвостом. Он гладил её и сам успокаивался рядом с ней.
* * *
Стоял один из редких солнечных дней. Вязин сидел у стола, отодвинув его подальше от окон – он не любил солнце, – и составлял план занятий на будущую неделю. Владя решал простые примеры. В воздухе витали пылинки, сквозь открытую форточку неслось щебетание птиц. Странное дело – пахло весной, будто и не стоял на дворе конец ноября. Подняв в очередной раз голову, Вязин опешил: задумавшись над примером, Владя сдирал с пальцев кожу. Словно прилипшую плёнку, словно гладкую ткань. Пару мгновений Вязин, не веря глазам, смотрел на это странное действо. Затем резко окликнул мальчика.
– А? – Тот поднял голову, продолжая рассеянно тянуть слой тонкой кожи с руки.
– Что ты делаешь? Прекрати! – воскликнул Николай Степанович, вскакивая.
– Что? – вздрогнул ребёнок и поглядел на руки. – Ой. Простите. Я просто задумался.
Николай Степанович в два шага подбежал к парте и принялся разглядывать пальцы мальчика. Кожа была гладкой и розоватой, никаких ранок и даже царапин. Только на запястье непришитой манжетой болтался кусок смуглой кожи. Засмущавшись, Владя быстро дёрнул её и оторвал окончательно.
Вязин молча глотал воздух.
– Вы не волнуйтесь, пожалуйста, – пролепетал Владя. – Тут ничего такого страшного нет. Это болезнь. От нервов. Простите. Я не хотел вас пугать.
– В первый раз вижу такую болезнь, – промямлил Николай Степанович и отпустил мальчика. Тот тут же спрятал руки под партой и густо залился краской.
– Извините меня. Я не хотел...
– Прекрати извиняться!
Вязину тут же стало совестно за свой окрик. Он присел на корточки рядом с партой и заглянул в глаза мальчику.
– Просто... Я, понимаешь, многое видел на свете. А вот такую болезнь встретил впервые. Это было для меня неожиданно. Вот и всё. Тебе не за что просить прощения, ведь болезни не выбирают.
Помолчав, он осторожно спросил:
– А тебе... разве не больно?
– Нет.
Владя простодушно улыбнулся.
– Совсем нет. Наоборот.
Он показал вторую, неободранную, ладонь. На ней взбухали маленькие волдыри.
– Они чешутся, – пояснил мальчик. – А когда я сдираю, становится легче.
Вязин покачал головой и резко поднялся.
– Скажи-ка, друг мой, отец показывал тебя каким-то врачам? Потому что...
– Да-да, ко мне приходит иногда доктор, – перебил его мальчик. – Но у меня всё хорошо. Не волнуйтесь.
Остаток урока они провели в тишине. Владя дорешивал свои примеры, а Вязин всё пытался поймать какую-то ускользающую мысль... Однако вскоре к нему вернулось обычное благодушное оцепенение, и он выбросил тревогу из головы.
К следующему утру, пока он привычно читал у свечи, в дверь постучали. На пороге стоял Калиновский.
– Нужна ваша помощь, – без обиняков заявил он. – Владя рассказал, что вы увидели... так сказать, некоторые проявления его хвори. Могу ли я попросить вас об одной услуге?
– Прошу. – Вязин отступил, пропуская Сергея Павловича в комнату.
– Не в службу, а в дружбу, – тот глядел, как обычно, пристально и не мигая, – съездите в деревню за мазью для Влади. Там живёт знахарь, он делает отличные мази. У нас, как оказалось, закончилась. А у сына новая кожа всегда очень тонкая и без лекарств часто лопается.
– Да, – переполошился Вязин, – разумеется, я сейчас же отправлюсь...
– Вот, возьмите. – Калиновский вынул из кармана кошель. – Здесь письмо и оплата. Впрочем, скажете знахарю, что от меня, он сам знает, что дать. И вот ещё что – поезжайте кругом, в лесу нынче опасно. Волки.
Вязин выехал, чуть рассвело. Дождь больше не лил ежедневно, дороги подсохли и покрылись наледью, Гнешка шла уныло, едва переставляя ноги. Однако, спустившись с горы, пошла бойчее, перешла в рысь. Несмотря ни на что, Вязину было в радость выбраться ненадолго из барской усадьбы. Только сейчас, за её стенами, он вдруг почувствовал, что будто бы что-то сдавливало его там со всех сторон, будто сам воздух был тяжелее и гуще внутри мрачного дома. Он жил там уже... сколько? Пару недель? Месяц?
Он неожиданно понял, что потерял связь со временем, и оторопел. Это было похоже на странные чары – ощущение доселе неведомое, но чем-то очень знакомое. Жизнь внутри усадьбы лилась тягучим вязким сиропом, неторопливо-размеренно перетекая из одного дня в другой, а сколько их в итоге осталось позади, сказать было решительно невозможно. Вязин твёрдо решил по возвращении отмечать дни в блокноте, чтобы вернуть себе хоть какой-то контроль над потерянным временем.
К трактиру он подъехал к двум часам пополудни. Народу оказалось немного, старый хозяин хмуро разносил по столам миски и кружки. Его помощницы нигде не было видно, и Вязин решил дождаться, пока тот освободится, чтобы выспросить, где искать знахаря. И вдруг запоздало удивился, что такой прогрессивный человек, как Калиновский, пользуется услугами деревенского травника, вместо того чтобы вызвать из города опытного врача. Его голова, будто навёрстывая упущенные в усадьбе дни, фабриковала одну мысль за другой, словно он внезапно протрезвел после затяжного загула. Хмурый трактирщик показал Николаю Степановичу дорогу, и уже спустя десять минут тот подъехал к деревянному дому.
На стук выглянул нестарый ещё мужик, махнул рукой – заходи, мол.
В избе было светло и тепло. Пахло кашей и сырым деревом. У стен на верёвках болтались пучки трав.
– Мазь барчуку? – удивился знахарь. – Нешто уже кончилась? Две недели тому самолично барину две плошки отвёз.
Он покачал головой, но достал с полки деревянную баночку, накрытую сверху бумагой.
– На вот, – сказал, в упор разглядывая гостя. – А ты, значит, евонный учитель будешь?
Вязин кивнул.
– Ты вот что, учитель. – Травник пожевал губу. – В усадьбу ночью не ворочайся. В трактире вон переспи, а наутро поедешь. Время сейчас больно уж неспокойное. Слыхал небось – зимой пять человек в лесу сгинуло?
– Как?! – опешил Вязин, хватаясь за лоб. – Как так – зимой?
– А вот так. – Не сообразив, чему поразился учитель, травник сердито продолжил: – Сколько говорено было не ходить по одному в лес, нет, всё равно прутся за какой надобностью. Ну ништо... – Он вытер руки, повесил тряпку на стул и отпер дверь, выпроваживая Вязина. – Ништо, мужики уже облаву готовят. Хватит, натерпелись, намаялись. Прочешут лес, найдут след звериный, коли власти до сих пор не сподобились.
Словно в полусне вышел Николай Степанович из дома, медленно взобрался на лошадь. Мысли в голове вертелись, словно рыбы в пруду, не желая выстраиваться одним косяком. Одно Вязин знал точно – ночевать он в трактире не будет. Он чувствовал себя одураченным, а это было не самое приятное для гордого Николая Степановича чувство. Во что бы то ни стало ему нужны были ответы, и сегодня он их раздобудет. Что происходит в усадьбе, каким-таким образом он – ОН! – был лишён памяти и зачем его вдруг выпроводили сейчас, ведь мазь наверняка была просто предлогом. И ребёнок... Какая опасность грозит в этом доме ребёнку? Всё смешалось в его голове и никак не складывалось вместе. Но он знал, знал, где ждут его все ответы – за закрытой дверью в крыле с «реликтами».
Отправив лошадь в галоп, выехал из деревни. Повернул было на тракт, но остановился. Напомнил себе – начинать всегда надо с начала. И развернул Гнешку в лес.
Лошадь нервничала, упиралась. Вязин положил ей руку на шею, привычно успокаивая, наклонился, шепнул пару слов. Она перестала дрожать, пошла ровно и споро. Лес был мрачен и тих, хищники, будь они здесь, затаились. Даже птицы не пели, лишь Гнешка шелестела листвой. Половину дороги они проехали мирно, как вдруг Вязин заметил на голом стволе блеск. Вытянул руку... и снял с дерева тонкую блестящую шкурку. Сердце сжалось от нехорошего чувства. Рядом на деревьях то там, то здесь виднелся такой же бликующий свет. Лоскутов было много, кто-то снял здесь с себя кожу. Кто-то гораздо больший, чем Владя.
Вязин пришпорил лошадь, Гнешка обиженно заржала и поднялась на дыбы. Он вцепился в поводья, наклонился, но не смог удержаться и выскользнул из седла. Поводья, однако же, не отпустил, упав прямо под брюхо взбеленившейся лошади. Последнее, что увидел, – копыто Гнешки над своей головой.
Он пришёл в себя от тихого шороха. Уже порядком стемнело, лошади нигде не было видно. Что-то проползло по руке Вязина, он осторожно сдвинулся. Сел. Глаза различали непрестанное движение на земле среди листьев, на стволах и ветвях деревьев. Лес оживал, шелестел, шевелился.
Вязин поднялся. Голова гудела от падения с лошади, но больше его волновал шёпот. Он звал, завлекал, тянул прямо к усадьбе. Вязин и не думал сопротивляться. Он помнил, что вроде бы что-то его разозлило, но никак не мог вспомнить, что именно. Шагнул раз, другой. И, влекомый неведомым голосом, зашагал в гору.
* * *
Усадьба встретила его сумраком. Мир подёрнулся матовой дымкой. Всё вокруг приобрело расплывчатые очертания. Стены утратили углы и плавно перетекали одна в одну, сворачиваясь к середине воронкой дверного проёма. Не задерживаясь, Вязин миновал прихожую, поднялся на второй этаж и пошёл прямо к закрытой двери. Теперь – он знал это точно – она будет открыта. Сейчас он наконец увидит, что там внутри. На полу, будто показывая ему дорогу, блестели лоскуты снятой кожи. Как он и ожидал, дверь была приоткрыта. Он толкнул её и шагнул внутрь.
Здесь оказалось жарко натоплено, стоял тяжёлый звериный запах. Пространство, лишённое внутренних стен, было заставлено стеклянными ящиками, и в них что-то ползало, шелестело, стучало о стенки. Он вспомнил, что когда-то ему было интересно, что там, и подошёл ближе. Но, подняв голову, увидел сухие коконы, свисающие с потолка. Не менее дюжины коконов. И оттуда, из них, шёл этот звук, этот шелест...
Впереди что-то зашевелилось. Вязин почувствовал, что его охватывает радость, безумное ликование от неминуемой встречи. Он улыбнулся и протянул руку. Из темноты шагнула Ани. Подошла совсем близко, заглянула в глаза, и он забыл обо всём. Забыл, кто он и что здесь делает, забыл о коконах с людьми, висящих над ним, о насекомых, бьющихся о стенки стеклянных террариумов. Остались только эти глаза, живые, зовущие. И ещё губы.
Он с рычанием впился в её рот, она ответила сразу же, без раздумий. Мягко надавив на плечи, заставила лечь прямо на пол, сама села сверху. Над головой светился зелёным кокон, сквозь него виднелись смутные очертания человеческого тела. Это было неважно. Вязин зачарованно смотрел, как склоняется над ним девушка, чувствовал тёплую шершавую руку, стягивающую его брюки. Она опустилась на него, выгнулась, и он окончательно утратил разум. Остался только восторг, чистое счастье и чувство, что ничего подобного с ним прежде не было и не будет.
Она накрыла ладонью его глаза, но он вырвался, желая видеть её лицо, когда она дойдёт до конца. И увидел. Верхняя часть головы Ани раздалась, глаза вытянулись в пол-лица, щёки впали, обхватив острые скулы. Кожа покрылась чешуйками. Изо рта потянулся сероватый упругий жгутик и впился Вязину в горло. Он захрипел, забился, сбрасывая с себя тварь, но она будто стала в сотню раз тяжелее. Пригвоздив его к полу, с хлюпаньем сосала кровь, ссохшаяся под платьем грудь ходила вверх-вниз. И вдруг замерла. Хоботок дёрнулся, вырвался из шеи Вязина, бешено завертелся. Тварь заверещала, свалилась с него, вскочила и тут же упала опять. Закружилась на месте, непрестанно визжа. Вязин откатился вбок, ударился о стеклянный короб и едва не свалил его. Подтянув колени, глядел, как издыхает тварь, отведав его отравленной крови. Наконец она захрипела и замерла, свернувшись клубком на полу.
К Вязину медленно возвращался рассудок. Чары иссякли, дурман развеялся, он, пошатываясь, поднялся и застегнул брюки. Вонь стояла невыносимая, воздух был влажным, под потолком собирался пар. Свет на секунду померк, и этого хватило, чтобы проснувшаяся реакция заставила Вязина отскочить, а затем мгновенно вернуться, повалить на пол хозяина дома, стянуть за спиной руки его же рубашкой. Калиновский брыкался, пытаясь скинуть его, но вскоре обмяк и бессильно завыл, уткнувшись в пол носом.
Вязин рывком поднял его и потащил прочь. Из комнаты испуганно выглянул Владя, но Вязин, не говоря ни слова, захлопнул дверь в детскую. Они спустились по лестнице, свернули в столовую. Николай Степанович толкнул обмякшего хозяина в кресло, а сам принялся нервно расхаживать по комнате, припоминая события последних... недель? Месяцев? Надо же... Кто бы мог... Вот так отсиделся в глуши! Вот так ушёл от охотников!
Он дико расхохотался.
– Никогда и не мыслил однажды понять, что чувствуют мои жертвы! Никогда и не думал, что однажды придётся... А теперь понимаю, и это же... Это... А-а-а-арх!!! – Он метнулся вперёд, схватился за подлокотники кресла, в котором, сжавшись, сидел барин, и с восторгом уставился на него. Закончил быстрым, едва разборчивым шёпотом: – Это отнюдь не самая плохая смерть, Калиновский! Впредь я, пожалуй, не стану терзаться муками совести. Вот за это спасибо!
Он рухнул в соседнее кресло и замер.
Калиновский медленно поднял голову.
– Я ведь не сразу понял, кто ты есть, – прошептал он. – Не учуял. Ты глубоко прячешься. Старый, наверное? Старый... Это потом уж... Мало спишь, мало ешь. Почти не поддаёшься чарам. Ей, однако ж, поддался... Ей все поддавались. Я только не мог понять, чем ты питаешься. Потом догадался, осмотрел твою лошадь. А у неё шея вся в шрамах.
Он тоненько захихикал.
– Мне много не надо, – рассеянно сказал Вязин, разглядывая обломанные и грязные ногти. Попытался почистить, потом вздохнул и опустил руку. – Несколько глотков для поддержания жизни... Хотя, пожалуй, если б человеком питался, твою гадину смог бы учуять.
– Когда понял, я ей сразу сказал, – будто не слыша его, бормотал Калиновский, – чтобы не вздумала соваться к тебе. Что ты её точно убьёшь. Не послушала. Уже нацелилась на тебя. Ненасытная... Ну зачем ты вернулся? Я ведь нарочно тебя отправил... А! Что о том теперь.
Они помолчали. У стены ровно тикали ходики.
– Кто она такая была? – спросил Вязин. – Где ты её нашёл?
– Длинная история, – мотнул головой Калиновский.
– А я не спешу.
Барин смерил его долгим взглядом.
– Ну коли так... Тогда слушай. Мои предки издавна служили великому Змею. Верность хранили, даже когда все отвернулись и стали молиться христианскому богу. За это Змей – не смейся, так легенда гласит – наградил моих предков богатством и силой нечеловеческой. Взамен ему нужна была малость – землю эту хранить и не сходить с неё ни на шаг. В те времена граница между мирами здесь была очень тонка и мост на ту сторону вёл. Вот и выставил Змей моих предков живой оградой между людьми и чудищами с той стороны. Многое с тех пор изменилось, мир теперь единый и прочный, последнее чудище ещё мой прадед извёл. Но род наш так и стоит до сих пор здесь на страже. И вот знаешь, упырь... предки истинно это даром считали, а я всегда думал: обманул их Змей, посадил псами цепными, чтоб самому от границы уйти. Не дар это, а истинное проклятие! Сам посуди: покуда жив старший в роду, у младших свобода – иди куда хочешь. А потом – будь добр возвращайся, землю храни. Тяга нечеловеческая – всё тело ломает и душу высасывает, пока на родной земле не окажешься. Я-то знаю, на себе испытал.
Из дому я рано ушёл, надеялся, что в путешествиях отыщу способ проклятие снять. Я и правда пытался... Сначала. Но чем дальше меня дорога вела, тем больше я убеждался, что мир не такой, каким кажется. Реальность, та, что все видят, – просто ширма, занавесь, скрывающая от людских глаз истину. А другой, настоящий мир населён диковинными существами, разными, на любой лад. Расселены они, как и народы людские, всяк по своим местам, и друг друга мы сразу же видим, а люди нас – нет.
Я стал думать, что, может быть, и не проклят, может, и впрямь наградил нас так Змей? Каждой твари на земле место есть, чем моё не в родовой-то усадьбе? А потом встретил её... свою фею. Лианан её звали. Лианочка. Такую я прежде не видел. Полюбил сразу же. И она тоже... так полюбила, что, когда срок подошёл и земля меня назад позвала, за мною поехала. Я за то готов был любить её вечно, хотя уже многое о ней знал тогда. То, например, что с рождением младенца она тоже переродится в нечто иное, но... Она хотела ребёнка. А я был готов сделать всё, что она попросит. Когда она малыша родила, первое время было всё хорошо. Она стала счастлива, я тоже был рад. Мальчик, слава богам, здоровый – я ведь боялся, что родится уродец. Но нет, он был хорош, а Лианан... спустя неделю стала покрываться какой-то коркой. Ровно гусеница, прежде чем бабочкой стать. Ну, чему быть, того не миновать, верно же? Она стала бабочкой, моя Лианан. А я любил её ещё больше, чем прежде...
Вязин фыркнул, не выдержав. Взгляд Калиновского прояснился. Он помрачнел.
– Зачем ты вернулся, упырь? Ты ведь понял уже, что здесь дело неладно, а я тебя затем и отправил, чтоб ты сбежал и ей не достался. Восемь лет Владе исполнилось, ей захотелось другое дитя... Тебя увидала и будто с цепи сорвалась. Ровно брачную игру, как кошка, затеяла. Гнездо себе стала готовить, видал ведь там? Я сдерживал, сколько мог. Запирал ночами, но она всё одно убегала. Я потом из лесу её забирал... Когда одну, а когда и нет. Только до перерождения в ней больше людского было, а теперь не смогла удержаться, чтобы крови твоей не хлебнуть. Бедная моя, бедная...
– А ты не подумал ли часом, – склонился к нему Вязин, – какой бы стала третья её ипостась? Кого бы следующего за мной она сожрала? Может, тебя? Или сына? А? Что молчишь? Совсем обезумел ты, чтобы тварь этакую домой приволочь! Уж на что я нелюдь и чёрту брат, и то до такого не додумался бы!
Калиновский замотал головой, замычал, уткнувшись лицом в спинку кресла. Затем вскочил, дико взглянул на Вязина.
– Развяжи меня! – попросил. – Развяжи, знаешь ведь, что и сам смогу, коль захочу.
Вязин молча потянул узел, освободил его. Тот потёр руки.
– Прав ты, конечно, – сказал с болью. – Я только надеялся, что она Владю не тронет... А сам... Самому уж и так тошно... Слушай, вампир! – Он оживился, жёлтые глаза лихорадочно блеснули. – Увези ты Владю отсюда, а? Ты хоть и вурдалак, но человек, вижу, честный. Мне так и так здесь больше не барствовать, знаю, что мужики облаву готовят. Мог бы их утихомирить, да только зачем теперь? Тошно мне, Вязин, не хочу больше так жить! Увези, прошу! Я ведь... Сейчас!
Он метнулся к лестнице, и Вязин не стал его догонять. Через минуту тот сам вернулся, неся раздутую кожаную сумку.
– Вот! – Бросил сумку у кресла, и половицы жалобно скрипнули. – Возьми! Вырасти мальчика, а мало будет, вернёшься, я ещё дам. Чем старые боги не шутят, вдруг на разбавленную кровь проклятье не подействует, а? Ну вдруг, Вязин!
Он с безумной надеждой уставился на Николая Степановича, так, будто тот и был тем старым богом, одарившим проклятием его предков. Вязин посмотрел на сумку. На Калиновского. Тот кивнул.
– Папенька-а-а? – раздалось вверху лестницы.
– Собирайся, сынок, – глядя в глаза Вязину, сказал Калиновский. – С Николаем Степановичем за море поедешь.
– Правда? – обрадовался ребёнок.
Они ещё с минуту смотрели друг другу в глаза.
– Так и есть, – кивнул Вязин.
* * *
Занимался рассвет. Гнешка, обнаруженная на своём месте в сарайчике, нервно всхрапывала, недовольная, что тащить приходится не только Вязина, но и тяжеленную сумку. Рядом, вцепившись в поводья серой лошадки, испуганно хохлился Владя. Кажется, он только сейчас понял, что навсегда покидает родовое гнездо. Всё озирался, выглядывая между деревьев усадьбу.
Они отъехали уже порядочно, когда за спиной будто гром ударил, ухнуло, затрещало. Лошади заволновались, закружились на месте. Владя вскрикнул. Усадьба пылала, а над ней, словно накрывая собою пламя, реял огромный огненный змей.
Вязин цокнул, хлестнул серую, пришпорил Гнешку, и они поскакали прочь. Теперь они навек были связаны, старый вампир и мальчик – потомок Змея и иноземной феи.
Саша Нефертити
Я постираю
К Дальнему ручью девчата всегда ходили перед праздниками, чтобы постирать. В обычные-то дни, конечно, все к речушке, на мостки бежали, что рядышком. И погалдят, и пошумят, и посплетничают, но и дело сделают. Но когда настоящая белизна нужна – тут Дальний ручей помогал. Вода в нём особая: прозрачная поверху, внизу чуть илистая, делала ткань белой и чистой до хрусткости.
Брали праздничное, тонкое – то, что не вальком бить, а на руках стирать, что кожу не обдерёт. Там и вышивка особая, такая, которую надо осторожно возить – не повредить бы!
Вот и шли Зарянка и подружки её вместе, обнимали толстые корзины. Весёлые, одетые не так чтобы празднично, а для этого дня. Парни сначала к ручью не пойдут – в перелеске отстанут, конца стирки у девчат тут дожидаться будут. Стирка-то в Дальнем ручье недолгая, и часа не пройдёт – махнут им, придут на отжим. Выкрутят всё сильными руками, заулыбаются, брызнут. Намокнут немного все, но по теплу и не страшно.
Радостно шли. Ожидая.
Жмурилась Зарянка от солнышка ласкового да румянилась оттого, что среди парней шагал сзади Ратмир. С парнями почти не шутил, девчат не задирал, только улыбался ей всякий раз, когда оборачивалась, глаз не сводил.
Совсем уже скоро их свадьба – давно сговорены. Уже и подарки все семьям переданы, и отцы дела вместе придумали, и полотенца в приданое вышиты. Съездит Ратмир с товарищами в Большие Удельники на ярмарку, распродадут они всю яркую посуду, которой их Красилово да соседние Глинки славятся, накупит гостинцев – и запляшет, загуляет весёлая свадьба. Закончится Зарянкина девичья жизнь, станет она мужней женой. От этих мыслей её щёки совсем запылали, глаза разгорелись, всё чаще она оборачивалась, всё ближе тянулся Ратмирка, а вслед за ним – прочие парни.
Когда мост переходили, совсем догнала мужская компания женскую, перемешались они, загалдели. Кто-то по парочкам разбился, кто-то стайками щебетал.
Посмотрели друг на друга Ратмир с Зарянкой и начали потихоньку от других отставать. Вроде и не специально, но как-то так вышло, что уже вдвоём идут беседуют. И корзинка уже в мужские руки перекочевала.
И пошли они, конечно, не по большой тропе, а по окольной тропке, что рядом вилась.
– Ой, а земляники-то сколько! – подметил Ратмир.
Огляделась Зарянка – и правда, все кустики обвешаны. И крупные такие ягодки, манящие. Цапнула две рядышком, раскусила – сок потёк сладостью во рту. Насобирала пригоршню, протянула жениху. А тот корзину не стал ставить, как держал – так и держит. Наклонился – и губами землянику с её ладоней собирает. Губы тёплые, щекочущие. Так щекотка вверх от ладошки по руке Зарянкиной побежала, до груди добралась, там заметалось всё. К губам мужским сама потянулась, а тут уже не тепло, тут жаром пробрало. Сначала неловко целовались через корзинку, потом Ратмир её в одну руку перекинул, удерживал, а другой Зарянку обнял и всё сильнее с каждой минуткой прижимал. Побежали поцелуи и по щекам, и по лбу, и по всему лицу, а потом снова к губам вернулись. Его пальцы по спине погладили, её пальцы в мужских волосах запутались.
Совсем бы они в этом жаре потонули, да корзинка удержала. Неудобно с ней – громоздкая, пальцы надломившимся ивняком колет. И отпустить нельзя, а как наклонился Ратмирка её поставить, так и любовный морок чуть отпустил. Отпрянула Зарянка, руки к горящим щекам прижала. Вроде сладко, да стыдно. И сговорены уже, и не скажут родные ничего. Да что уж, и в тяжести свадьбы играют, ещё и рады – невеста не пустая. А всё ж таки хочется, чтобы всё вовремя, чтобы ожидание, и проводы, и свадьба красивая, и праздник полный! Глянула на жениха, а тот смотрел ласково, лучился весь. Успокоилась она, заулыбалась тоже.
Ладошку её, земляникой пахнущую, взял жених, поцеловал легонько:
– Ох, и недолго до свадьбы, да ждать уже сил нет.
– Нет, – поёжилась она. – А всё ж таки по-людски надо.
Прижал её ладошки к своим горячим щекам.
– По-людски. По заветам. Всё у нас правильно будет, Зарянушка! Недолго потерпеть уже, моя хорошая.
– Охладиться нам с тобой надо! Водой холодной или ветром пусть обдует.
И тут же ляпнула его ладонью по плечу:
– А ну, догоняй!
И понеслась по перелеску через кусты. Захохотал Ратмир, припустил за ней, но неторопливо, чтобы слаще потом ловить. Да что, успеет ещё разогнаться!
Только бы бельё в этот день не потерять, круг сделать и вернуться!
Пересекли гущу деревьев, полянку, он раз почти схватил, другой, но она вокруг обернулась – только пальцы по запястью шаркнули – и в самый лес помчалась.
Бежала со всей мочи Зарянка, смеялась, солнце скакало, ветки плескались, коса по спине стучала. Лёгкая, гибкая, через корни перепрыгивала, над кочками взлетала. Добежала до лощинки, куда чернику ходят собирать, смеётся заливисто – отстал, потерял, недаром с детства звали её Зорькой быстроногой.
Отдышалась. Вот уж охладились – грудь ходуном ходит и щёки горят ещё сильней.
Вдруг вышла из лощинки, а там – овражек, и никак наверх не подняться. И место незнакомое. Совсем вроде рядом их Красилово, все уголки давно истоптаны, а здесь не была. И любимого не видно. Только вот Ратмирка бежал за ней, ломился через лес, как медведь, а вдруг пропал куда-то. Звуки затихли, лес не шумит, птицы примолкли. Только слышно, как вода где-то чуть плещется. Боязно стало Зарянке. Решила по ручью вернуться, туда, где корзинка ждёт. Да и Ратмир уж туда придёт, раз её потерял.
Пошла на звук воды. Посветлело вокруг, раздвинулись деревья, а вслед за ними и кусты. Отпустил овражек: повернул туда-сюда и пересёкся с низинкой у ручья. Подумала Зарянка: сейчас по ручью наверх пройдёт да и выйдет к своему селению. Над водой женщина сидела, бельё в ручье полоскала. Вся в деле, аж не видит и не слышит ничего. Отвернувшись, напевала что-то. Незнакомая, но дорогу-то испросить можно? Авось и подсказала бы? Видно, из соседних Глинок пришла, тоже к праздникам готовилась.
Улыбнулась Зарянка, чтобы с добром к человеку подходить, приблизилась. Поняла, что не пела женщина – хныкала, стонала, да так ровно, что стенания будто в странную песню сливались. И совсем старушка вроде: волосы из-под платка седые выбились, спина скрючена, руки все сморщенные, красные от воды. Да и вода-то с рубахи, что она стирала, тоже красная текла, по ручью вниз завились струи алые, к ногам подобрались. Похолодела Зарянка и тут расслышала, что приговаривала бабка:
– Ой, горе-горюшко! Ой, горюшко-то какое! Ох, смертушка ранняя, да скольких забрала!
Глянула девушка снова – уже не руки у старухи, а лапы птичьи, тоже сморщенные, страшные, когтистые. И дух от неё – мертвецкий, русалочий! Выполоскала та мужскую рубаху, выжала, а потом принялась рвать её когтями – только ткань трещит.
Отойти бы тут Зарянке тихонько, убежать, пока не обернулось страшилище, да словно заморозило её, к месту прибило. Только и могла, что глазами ворочать. Смотрела, как старуха рубаху рвала. А рядом – полная корзинка белья на стирку. Мужские рубашки, да такие жуткие, все в пятнах: и кровь на них присохшая, аж коркой, и грязь. Пригляделась, и совсем ей плохо стало: наверху корзинки лежала рубаха Ратмира. Та, что она дарила, – по вороту вышивка её руками сделана: вот кресты солнечные, вот кони! А сбоку свисала рубаха соседа Горьки, у него жена кисти особые делала, двойные. Да ещё под ними рукав Малёхиной торчал – гончара знакомого из Глинок, с чёрной нитью по зарукавью. Всё приметные рубахи у жениха и друзей его, как не узнать? Под ними ещё какие-то, верно – полна корзина, с горкой.
Вот тут-то хоть страх и остался, а скованность у Зарянки вмиг прошла. Поняла она, что следующей на стирку женихова одежда отправится и тогда уже ничего не изменить будет. Стала подходить потихоньку, пока старуха рваньём занята. А та только ткань потрошила, топтала да причитала всё громче, в голос ревела:
– Ой, горе-горюшко! Смертушка!
Подкралась девушка по шажочку, лишь бы веточка под ногой не хрустнула, шишка сухая не попалась. Дотянулась до корзины, сколько смогла сверху сгребла, к себе прижала, в передник загнула и отступила уже обратно к краю овражка.
Тут старуха примолкла, дёрнулась и резко на неё обернулась. Глаза её жёлтые, птичьи сузились. Гаркнула она как ворона, когтистыми лапами потянулась, лапы-то вдруг расти стали, удлиняться. А когти огромные, чёрные, заточенные!
Взвилась Зарянка, тут же по стене овражка взлетела, сама не знала, за что держалась. Даром что рубашки, в передник завёрнутые, мешались. Понеслась снова: через лес, через перелесок, через мост, а там уже и места узнала. К селу, к людям, к дому быстрее. Влетела в избу, дверь захлопнула, прижалась к ней спиной.
Мать её, Рада, на стол накрывала – подскочила, чуть горшок не выронила.
– Чего ты, дочка? Бледная вся, случилось чего?
Дышала Зарянка, никак не надышаться ей было.
– В лесу напугалась. Зверь там какой-то. Страшный.
– Медведь, что ли?
– Вроде да, а вроде и нет. Не поняла я. Страшный. Ничего, отдышусь сейчас.
– А в переднике что? И стирку куда дела?
Ох, про корзинку-то свою совсем забыла. И про друзей-подружек, с которыми к Дальнему ручью ходила.
– Корзинку скоро Ратмир принесёт.
И выскочила скорее, чтобы мать нового не спросила.
Посмотрела сама, что там в переднике. Так три рубахи, что сверху были, и цапнула: Ратмирову, Горькину и Малёхину. Куда ж их теперь? В печи спалить? А вдруг ещё хуже будет, вдруг точно тогда помрут все трое? Отдать мужикам обратно? А как? Не поймут, где взяла. Да и те же самые ли это рубахи? Может, призрачные, может, старуха сама их волшбует, такие же? Непонятно, обдумать надо.
Завернула все три вещи в кусок холстины, чтобы сразу не запачкались, увязала в плотный узел и пошла в дальний угол огорода, за яблоню. У забора, у кустов малины и схоронила всё пока. А там уже посмотрит!
Вернулись скоро все молодые с постирушек напуганные, а Ратмир всех бледнее – решил, что она в лесу потерялась.
Успокоила их Зарянка как могла, тоже про зверя рассказала. А про чудище-старуху не обмолвилась. Подивились все, пожурили, что убежала, что корзину с хорошим бельём потеряла. Да и успокоились. Берегли дочку родители.
Стала Зарянка жить как прежде, а всё не то. Как будто радость у неё украли. Ходила маялась. А объяснить боялась. Все решили, что сильно в лесу перепугалась, не трогали. А ей стыдно, что рассказать не может, начала всех чураться немного. Вставала с утра – и за дела домашние, вдвое больше обычного делала: и готовила, и огородничала, и на поле бегала помогать. А уж мыла-чистила столько, что дом заблестел. Родители бы радовались, да задумчивая слишком стала старшая дочка, как будто обмершая.
Думала Зарянка, что стирать теперь страшно будет, а нет, оказалось, что наоборот: так и хотелось всю одежду чистой сделать, чтобы о том, что в страшной корзине у старухи было, забыть. Чтобы всё без пятен. Только раньше всё с девушками вместе с бельём бегала, а теперь одна на речушку ходить приноровилась. Как скотину с утра накормит, так и шмыг – к мосткам. А там уже трёт, вальком колотит от души. Всё перестирала в доме не по одному разу. Как видела грязь какую, так сразу готова была на реку бежать. Рада уже останавливать дочь принялась:
– Ты чего, милая, всё трёшь да трёшь, словно мы в хлеву всё время крутимся. Так и всю одежду истереть можно.
А после и Ратмир роптать начал: на сходки молодых Зарянка редко ходить стала, не каждый вечер из окошка выглянет. Но ему-то она всё просто объяснила: к свадьбе нужно готовиться, приданым заниматься, да и родительский дом надо в порядок привести. Он даже порадовался, что невеста – такая хозяюшка.
Только самой Зарянке все цвета как будто поблёкшими стали казаться. На сходках сидит слушает, как все весёлые песни тянут, и вдруг, не в лад, позади как будто траурную кто-то запоёт. Она сначала спрашивала, но все только дивились, говорили, что ей мерещится, что это коты за окном ворчат, лавки скрипят или люди мимо прошли.
А ещё сердце замирало, как сама мимо малинового куста ходила. Так и тянуло раскопать да посмотреть. А страшно! Как-то так захотелось, аж мочи не было за лопатой сходить, на колени упала и давай руками разрывать землю, ногтями её скрести. И вдруг на минуту подумалось, что не сподручно ногтями-то такими короткими, что хорошо бы когти, да покрепче, да подлиннее. Себя со стороны услышала, что приговаривает:
– Стирать! Стирать! – и как холодной водой облило. Подскочила, ногой землю обратно зарыла, притоптала да не ходила больше к малине.
А через две недели обоз с посудой на ярмарку отправлялся. Не какая-нибудь, а главная ярмарка лета, в Больших Удельниках! Из многих селений туда соберутся!
Вот и от них: и сами гончары ехали, и красильщики, и те, кто в торговом деле смыслил. Как Ратмир, например: и туда и сюда! И горшки-кувшины красить умел так, что залюбуешься, и торговался почти как купец. Во всём мастер! Отпустило маленько Зарянку: вон какой деловитый жених у неё! А тот ходил вокруг полного воза, всё проверял, на неё поглядывал, улыбался – зубы белые так и сверкали.
Тут три подводы с Глинок подъехали: одна с мастерами, другие – с простым некрашеным товаром, подешевле. Расписанный-то, который и был главным промыслом, весь в Красиловке уже, погрузили. Распределились по обозу – шесть возов получилось, стали прощаться. Шум, смех, кто-то последние кулёчки мужьям и сыновьям в руки суёт, мальчишки бегают.
Подошла и Зарянка – жениха перед дорогой обнять. Глаз радовался, что красавец такой: и кудри, и глаза блестят, и рубаха дорожная, а всё равно расшитая. И знает Зарянка, что в котомке у него вторая, праздничная – для ярмарки, особая, алая! А эту – сама вышивала, сбережёт его в дороге.
А сбережёт ли? Провела Зарянка по вышивке на вороте, и пальцы как будто заледенели – та самая эта рубаха, что у неё под яблоней схоронена, только чистая!
А на воз Ратмир садился к Горьке, да Малёха с ними! Другие мастера по другим подводам сидят, а эти трое – вместе! Забилась тут девушка:
– Не ездите никуда! Не надо! Горе вас там ждёт!
– Ты чего, Зарянушка? Что тебе такое привиделось? – удивился жених.
Кинулась тут она ему на шею, обвила крепко-накрепко:
– Не пущу-у!
Ратмир глянул, что люди рядом, охнул. Стал по голове гладить и приговаривать:
– Ничего, милая моя, ничего! Мы быстро обернёмся, неделя – и всё! Я всё продам с прибылью, гостинцев накуплю, подарков всем. Такую свадьбу сыграем – всем на зависть! Успокойся, милая!
Она в ворот ему вцепилась:
– Рубаху! Рубаху сними! Плохая эта рубаха, дурной знак! Я другую сейчас принесу тебе. Хоть две, хоть три, да только не эту! И друзьям твоим другие рубахи нужны!
Тут Ратмир даже построжел как-то.
– Ты, Зарянка, брось это дело! Нечего перед дорогой беду призывать! Что ж ты вдруг такая пугливая стала, не в первый раз едем-то.
А она уже выла:
– Сними-и-и!
Горька сзади цыкает:
– Вот девчонка, совсем ума лишилась. То ли свадьба близкая так действует, то ли зверь в лесу перепугал сильно.
А Малёха только протянул:
– Ба-абы!
Ратмир сильными руками невесту свою строго отцепил, всполошившимся родителям отдал и сел на воз. Тронулся обоз, все, кто провожал, платками замахали, заохали, зацокали. Только тише, чем обычно, – перепугала всех Зарянка. Но потом, когда вереница в лесу скрылась, забылись, по делам разошлись.
Семь дней ходила Зарянка обмершая. Только уборкой спасалась да по новой перестирала всё. Мать её, Рада, уж на что была женщиной кроткой, да начала на дочь ворчать и покрикивать:
– Чего неживая бродишь? Чего беду кликаешь?
А отец добавил:
– Ты так выматываешься, что сама вечно запаренная. Аж дух от тебя изменился: раньше молодой девкой от тебя пахло, а сейчас даже не знаю чем... Словно землёй да илом. Здорова ли ты, дочка?
Ничего не отвечала им Зарянка. Хотела она всё же разрыть то, что под малиной закопано, но снова побоялась – а ну как хуже сделает? Может, и правда зря беспокоится?
Собралась к девчатам на сходку, чтобы песен попеть, работу поделать вместе, ожидание скрасить. Мимо окошка подружек проходила, с кем вместе смеялась совсем недавно, пряла и орехи грызла. И тут своё имя услышала, встала.
– Зарянку-то звать? Чего её звать, кликушу. Страшно от неё. Как тогда заголосит, как в Ратмира вцепится...
– Да что там голосит. Ой, девчата, я тут к мосткам ходила. И она там, как всегда в последнее время, одна, наклонилась и бельё полощет. Бормочет что-то себе под нос, аж меня не видит. Я её окликнула. Она на меня глянула – будто не узнаёт. А глаза у самой жё-ё-олтые!
– Да ладно, показалось тебе, небось.
– Не-е, на неё как раз тогда солнце светило. Потом проморгалась она, и прошло. Но я-то помню.
– Ой, девочки, а помните, намедни у неё пальцы потемнели и ногти вдруг длиннющие выросли!
– Да что ты!
– Да мы вместе видели!
Девчата зашумели, а Зарянке нехорошо от их слов стало, прошла она мимо окон, обошла дом и тихонько к своему повернула.
Не вернулся обоз через семь дней. И через восемь не вернулся. На девятый день медленно, скрипя разбитыми рессорами и с креном на левый бок, в Красилово вернулась единственная подвода с еле держащимся возницей – Горькой. Тот как лошадь остановил, так и повалился.
Словно чуяла Зарянка, первой увидела, первой из избы выбежала. Заглянула внутрь: лежит её любимый, её Ратмир. Живой, но белый до синевы. А ноги у него все переломаны, перекручены, все штаны в крови. И Малёха рядом в угол упёрся, головой трясёт не переставая да рукой перебитой.
Другие женщины тут подбежали, заголосили. А у Зарянки напрочь голос пропал. И всё, что делала она потом – и жениха спускать помогала, и ноги обмывать-перевязывать, и рассказ оклемавшегося Горьки слушала, – всё молча. Про то, как напали на них в лесу, сразу убив половину. Как их лошадь, шедшая первой, через два бревна проломиться смогла и понесла их не глядя. Как вывалились они в крутой овраг, как Горька с поломанными рёбрами и лошадь потом поймал, и обоих товарищей нашёл, и до телеги дотащил, как скрутил её, полуразбитую, еле-еле. Как ехал обратно три дня шагом.
Собрались потом оставшиеся мужики с топорами, с ножами, целой гурьбой поехали искать. Нашли по кружащим воронам, в кустах, на полдороги к Большим Удельникам: тела порубленные и черепки от горшков нераспроданных. Мало черепков осталось – говорили, хороша была торговля красиловских на летней ярмарке! Много выручили, много добра домой везли!
Люди стали совсем сторониться Зарянку. А той что? Всё стирала да молчала. Приходила она к жениху, гостинцев приносила, за руку брала да сидела рядом, ни словечка не говорила. Словно потеряла она все слова где-то, искричала, исплакала, пока ждала его. И обезноживший Ратмир молчал. Гостинцев не брал, лежал просто. Бывало, метался: лихорадка его то отпускала на день-другой, то опять брала.
А через десять дней не подал руки Зарянке. К стене отвернулся и застонал:
– Не могу я больше! Лучше бы там, с друзьями, от разбойничьих стрел и ножей умер! Не здесь я уже, да и ты тоже. Нету сил моих больше, худо мне! Отпусти ты меня!
Кивнула ему Зарянка. Правильно говорил он, правильно. Руку на прощание сама поймала, сжала на два медленных удара сердца и пошла из избы.
В своём огороде свёрток под малиной раскопала, достала грязную женихову рубаху, обратно в передник замотала и к Дальнему ручью направилась. Завернула не туда, где девчата перед праздником стирали, а подальше, в овражек у камня. Сама не поняла, как место выбрала: вроде и тёмное, и незнакомое, а почуяла, что здесь нужно.
Как опустила рубаху в воду – так и полилась с неё вода алая, весь ручей окрасила.
Стирает, стирает Зарянка да вдруг как заголосит:
– Ой, горе-горюшко! Ой, смертушка ранняя!
Сколько ни тёрла – не становилась чище одежда Ратмирова. Рванула тогда Зарянка за расшитый ворот, рванула за рукав. Изорвала всю рубашку на клочки и по ручью спустила.
* * *
Умер Ратмир через три дня. Говорили, затих, метаться перестал, два дня тихо полежал, а на третий спокойно отошёл. Похоронили его.
А как пошла Зарянка с кладбища, глядь – а у соседей рубахи не такие, как обычно. Пятна какие-то у многих. Странные все люди стали, словно дымка перед ними. Лица плохо видно, а вот одежду – хорошо.
Вот у кого-то совсем чистые, у кого-то в пятнах, у кого и совсем грязные, кровавые.
Ходит она по деревне, круги наворачивает, присматривается.
Вот соседка Лепава идёт с детишками. Сама ещё ничего, почти чистенькая, и старшие ребята тоже. А вот у младшенького, которого за руку ведёт, – ох большое же бурое пятно на груди, прямо посреди рубашечки! Сейчас бы в ручей её, да тереть, тереть!
Вот мужики соседские в лес собрались, идут с топорами да пилами. У всех рубахи алым тронуты, но понемногу, только Вадим в хорошей, а у Тихомира-то, наоборот, рукав весь алый.
Как в дом вошла – Рада ей открыла, охала, причитала:
– Жалко как Ратмирушку, какой парень славный был, какой жених! Ох, невеста ты моя бедная!
А у Зарянки руки так зачесались, аж свело: материна рубаха прямо красная от пятен, кровью пахнет! И тут впервые за последние недели заговорила она с Радой:
– Мама, вся рубаха грязная у тебя. Дай! Я постираю!
Лариса Тихонова
Проданный
Пашка всегда, сколько себя помнил, выглядел едва живым заморышем: обтянутые кожей тонкие косточки и вечно бледное лицо с синюшными полукружьями под глазами. Хотя при внешней измождённости мученика концлагеря практически не болел, разве что в холодный сезон начинал течь нос. Здоровья хиляку было отвешено словно за двоих, страдал бедный Пашка от другого. Его не любила собственная мать.
Вечно хмурая, с гневными тёмными глазами, мама почему-то всегда была на сына сердита, притом что покорный тихоня особых хлопот не доставлял. Не слишком любил гулять, но послушно одевался и уже лет с пяти слонялся по двору часами почти в любую погоду. А если сидел дома, тихонько возился со старыми игрушками, которые иногда приносила соседка, когда её внуку покупали новые.
Другие соседи из их заводской семейной общаги в проявлении участия не отставали. Кто-то мимоходом улыбнётся или одобряюще хлопнет по плечу, кто-то нарочно остановится и заведёт разговор «за жизнь», а стоило заморышу появиться в общей на весь этаж кухне, с пустыми руками не уйти. Обязательно подсунут бутерброд, пирожок или очищенную морковку. Правда, суровая мать и сама сына голодом не морила, просто не старалась готовить вкусно. Пашка уже видеть не мог ненавистный мутный суп из дешёвых консервов, но капризничать не смел. Так они и жили, а когда мальчик заканчивал четвёртый класс, в их маленькой семье произошло событие. Перечеркнувшее пусть и не слишком счастливую, но хотя бы привычную жизнь.
– В церковь завтра со мной пойдёшь, на утреннюю службу. Школу пропустишь, – кинув на сына обычный мрачный взгляд, категорично приказала с вечера мать.
Пашка возражать и не думал, тем более что утро принесло редкое радостное переживание. Когда они уже подходили к церкви, мать вдруг поправила сыну завернувшийся воротничок рубашки. Не рывком, как обычно, а плавно, почти ласково. Это настолько впечатлило Пашку, что и без того яркий май добавил всему красок. Одуванчики в траве показались мальчику желтее, новый платок матери – голубее, а золочённые купола так и брызнули отражёнными лучами.
И всё-таки закончился чудесно начавшийся день плохо. В храме, где Пашка был в первый раз, ему сначала понравилось. Приятный полумрак, не давящая, а умиротворяющая тишина и огонёчки свечей, от которых плыл приятный запах плавящегося воска.
Понравился Пашке и старенький батюшка с умным лицом и мягким голосом. Священник звучно читал молитву, помахивая при этом причудливым сосудиком. Ребристая чашечка висела на длинных цепочках и имела крышечку в виде церковного купола, из-под которой тянулся ароматный дымок. Но в какой-то момент волшебство этого места вмиг разрушилось! У Пашки внезапно и сильно закружилась голова, потемнело в глазах, а пол зашатался и скакнул к самому лицу.
Очнулся мальчик уже на улице, на лавочке в скверике. Мать стояла рядом, и в её обжигающие, словно ненавидящие глаза было страшно смотреть.
Именно после посещения церкви мать всерьёз зачудила и попыталась вдруг сына... продать! Едва они вернулись в общагу, принялась ходить по длинному коридору, стучаться во все двери подряд и, растягивая в заискивающей улыбке тонкие губы, уговаривала обалдевших соседей купить у неё Пашку.
– Недорого отдам! За сколько не жалко, – буквально умоляла спятившая. Сына она всякий раз выталкивала перед собой, словно предлагала полюбоваться на товар, а ошеломлённый происходящим мальчик тем не менее старательно улыбался.
«Это просто шутка, – уговаривал он сам себя. – Не может же мама так меня ненавидеть...»
Но шутка матери затянулась. Опять и опять она предлагала купить у неё ребёнка, и тогда возмущённые соседи вызвали полицию.
В отделении задержанная пробыла недолго, её отправили в психиатрический стационар. Несовершеннолетний Пашка чуть было не загремел в приют, но выручила пожилая соседка, носившая когда-то мальчику игрушки. Убедила полицейских, что у ребёнка имеется родная тётка, которую немедленно вызвали сочувствующие соседи. Номер телефона нашёлся, был записан в старую записную книжку с пометкой «Важное!».
Пашка сам эту книжку соседям и передал, а потом, как всегда, остро запаниковал. Ведь свою тётку он никогда раньше не видел, разве что знал о её существовании. Мать с сестрой Галиной почему-то не общалась и всегда недовольно бурчала, когда получала от неё редкие письма. Вряд ли на них отвечала, если же сестра звонила, то мгновенно сворачивала разговор. Но родственница оказалась не злопамятной. Приехала из своей деревни по первому же зову, и знакомство наконец состоялось.
«Толстая, – подумал про себя Пашка, несмело рассматривая тётушку. – Ну и пусть, лишь бы не сердилась на меня, как мама».
В отличие от его худощавой матери, тётя Галя действительно была чересчур полной, с тяжёлой походкой и низким голосом. Зато сходу просто затопила племянника любовью! Горячо обняла, расцеловала в обе щеки, чмокнула и в макушку, потом смахнула с глаз навернувшиеся слёзы и радостно прогудела:
– А ты, сыночек, ничего такой, ладненький!
Мальчишка даже опешил. При его-то худобе обычно взрослые начинали допытываться, давно ли мать показывала врачу. Тётка тем временем продолжала:
– А что тощенький, так это поправимо. Как говорится, были бы кости, а мясо нарастёт! Кстати, я тут гостинцев деревенских привезла, налетай!
Гостинцы оказались особенными, такую еду Пашка раньше не пробовал: приличный кусок коричневого, пахнувшего дымком сала, пакет какой-то домашней выпечки – про неё тётка сказала, что это преснушки на сметане, – и две литровые банки с солёными рыженькими грибами. Одну из них тётя Галя тут же вручила соседке, принимавшей горячее участие в Пашкиной судьбе. Пожилая женщина радостно просияла и сказала, что прибережёт рыжики на праздничный стол.
– А это земляничное вареньице, – продолжала добродушно гудеть родственница, доставая из своей большой сумки ещё одну банку. – Давайте все быстренько перекусим, попьём чайку – и за дело.
Подкрепившись с дороги, тётка принялась хлопотать. Оставив племянника опять же с соседкой, поехала в больницу к младшей сестре. Видимо, поговорила там с врачами о сроках выписки, потому что вернулась в общагу с решительным видом и объявила Пашке, что забирает его к себе в деревню. На всё лето, тем более что занятия в школе заканчиваются через два дня.
– Правда, даже на эти два дня задерживаться мне не с руки. Дочка дома одна, да и с работы отпустили ненадолго. Поэтому школу ты просто прогуляешь, оценки ведь уже выставили? – заговорщицки подмигнув, придумала тётка. И, получив утвердительный кивок, довольно подытожила: – Ну и отлично, сегодня же выезжаем.
Пашка чуть не задохнулся от восторга. Свою чудесную тётку он уже молчаливо обожал, а ведь впереди ещё и путешествие на поезде! Огромное, волнующее событие для того, кто ни разу не был даже в городском парке. По слухам, там было озеро с лебедями и утками, но когда Пашка, один– единственный раз, заикнулся об этом матери, та, как часто бывало, до ответа не снизошла. Лишь отрицательно качнула головой, и больше сын проситься в парк не рискнул.
Зато, по рассказам тёти Гали – родственница как раз отмалчиваться не любила и с удовольствием болтала обо всём, – в её деревне какой только живности не было.
– Правда? – рискнул спросить Пашка, преодолев свою обычную робость. Он очень любил птиц и зверей.
– Конечно! – обрадовалась вопросу тётушка, которой очень хотелось растормошить забитого мальчишку. – Не слоны, конечно, с жирафами, но не хуже. Перво-наперво держим нужную в хозяйстве скотину. Коровок, свинок, козочек, а ты знаешь, какие маленькие телятки и козлятки забавные! Кур и гусей ещё держим, опять же, в каждом дворе кошки с собаками. Ну а белки с зайцами прямо по огородам бегают. Лес-то ведь рядом.
– Самый настоящий? – радостно переспросил Пашка.
Побывать в лесу он мечтал давно, представляя его непременно таинственным и сказочным. Не то что однообразная, неинтересная степь, раскинувшаяся за заводской семейной общагой. Как и все жители городских окраин, общаговцы летом страдали от суховеев, а зимой – от ледяных ветров.
– А какой ещё лес бывает? – удивилась тем временем родственница. – На вологотчине живём, по– учёному наши огромные леса южной тайгой называют. Да что же, мать твоя совсем ничего не рассказывала? Ведь первой сборщицей грибов и ягод когда-то была, да понесло зачем-то в чужие края!
– Расскажи ещё про зверей. И про грибы, – наконец-то по-настоящему, не вымученно улыбнулся и попросил Пашка. От неизменного тёткиного добродушия он оттаял и стал поживей.
– Обязательно, – пообещала тётя Галя, которая занималась сборами в дорогу. Вынимала из шкафа и укладывала вещички племянника в свою безразмерную сумку. – Ехать до деревни далеко, наговоримся с тобой досыта.
Добирались они действительно долго. Сначала больше суток на поезде, потом ещё на электричке. Поезда на нужном им крошечном полустанке никогда не останавливались.
Не обошлось в дороге и без маленького приключения. В плацкартном вагоне поезда: шумном, многолюдном, где все ели, спали и чем только не занимались друг у друга на виду, Пашка случайно совершил доброе дело. Пассажирка, тихая девушка, везла с собой крысу. Симпатичный белый зверёк сидел в маленькой клетке-переноске и вроде бы никому не мешал, но всё равно очень не нравился одному въедливому дядечке. Тот всю дорогу бубнил про крыску всякие гадости, а когда её хозяйка пошла в туалет, Пашка, ехавший с тёткой на боковых местах, стал свидетелем довольно подлого поступка. Противный дядька, собираясь на следующей станции выходить, нарочно приоткрыл дверцу переноски, чем зверёк немедленно воспользовался. Куда-то юркнул и словно растворился.
Девушка, когда обнаружила пропажу, потом долго тихонечко плакала. Но когда вагон уснул, белая крыса вдруг забралась к Пашке на одеяло. Что-то почувствовав, мальчик открыл глаза – а она сидит на груди и внимательно таращится.
Стараясь не испугать беглянку, Пашка бесстрашно подхватил её под брюшко и отнёс в переноску. Клеточка так и стояла на откидном столике рядом с местом уснувшей девушки. Удивлённый и восторженный возглас хозяйки крысы спаситель услышал потом сквозь сладкий утренний сон. Удовлетворённо улыбнулся, но признаваться так и не стал.
Путешествие тётки и племянника закончилось на следующий день после того случая. Они сошли с электрички, когда уже сгущались сумерки, причём ни платформы, ни деревни поблизости не оказалось. Только старая, давно заброшенная станционная будочка на замке и густой лес, щетинившийся по обе стороны от рельсов. Лишь в одном месте деревья широко расступались, образуя проход, коридор, и Пашка побрёл по нему вслед за тётей Галей.
Чувствовал мальчишка себя неважно. Ещё в электричке, уставившись в окно на бесконечное мельтешение деревьев, он вдруг испугался нового места и незнакомых людей, с которыми придётся теперь общаться.
Здорово себя этим страхом измучив, Пашка даже обессилел физически и теперь еле плёлся. Хорошо хоть, тёмный лесной коридор оказался не бесконечен. Довольно скоро впереди чуть просветлело, и тётка с племянником вышли в сумеречное поле с хорошо натоптанной тропинкой. Которая и привела в тихую деревню с уже горевшими редкими фонарями вдоль неасфальтированной улицы. Пройдя её почти до конца, тётя Галя завела племянника в калитку, а потом и в небольшой бревенчатый дом.
– Сыночек, да ты еле на ногах стоишь, – заметила она, когда с облегчением поставила на пол тяжёлую сумку. – Если есть не будешь, пошли уложу.
Приобняв за плечи, она отлепила Пашку от стенки и завела в крошечную комнату, где еле уместились стул и железная кровать. Старая, даже немного ржавая, зато с двумя матрасами и горкой пышных цветных подушек.
– Бельё свежее, отдыхай, – ласково велела тётка, подталкивая к кровати, и послушный тихоня моментально разделся и лёг.
Так же послушно пришёл сон, неожиданно сладкий и крепкий, а разбудили Пашку яркие солнечные лучи и незнакомые голоса. Детские, один приглушённый и боязливый, другой громкий и самоуверенный.
– Чего он там? – спросил боязливый голос. – Что делает?
– Ты дурак? Просто спит. – Самоуверенный голос явно принадлежал девчонке.
– До сих пор ещё дрыхнет? Меня бабка уже давно подняла, позабыла, что выходной и в школу ехать не надо.
Пашка наконец открыл глаза и увидел рядом с кроватью белобрысую девчонку в широкой ночной сорочке. Её собеседник, курносый растрёпанный мальчишка, заглядывал с улицы в открытое окно и перевесился через подоконник аж до пояса.
– В школу нас возят на школьном автобусе, своей в деревне нет, – увидев, что гость проснулся, немедленно принялась объяснять ему девчонка, как будто Пашка её о чём-то спрашивал. – Ехать далеко, аж за тридцать километров, а занятия рано, с восьми. Поэтому вставать приходится ещё раньше.
Но Пашка, настороженно выслушав, не придумал ничего умнее и опять закрыл глаза.
– Чего притворяешься, вот дурной, – снисходительно сказала девчонка и вдруг выдернула из-под его головы подушку.
– Вась, ты бы с ним поосторожней, – ещё больше понизив голос, зашептал мальчишка в окне. – Всё-таки пацан не такой, как все, проданный. Мало ли что выкинет.
И вот тогда всегда кроткий Пашка вдруг впервые в жизни разъярился. Не успел, значит, приехать, а уже всем известно о выходке сошедшей с ума матери?! Может, ещё думают – это он её довёл?
– Сплетники! Уеду я от вас! – выкрикнул он и показал болтающемуся в окне мальчишке костлявый кулак.
Затем резко соскочил с кровати, схватил со стула и натянул шорты, и бросился метаться по незнакомому дому в поисках тётки. Обнаружил её на кухне: тётя Галя весело племяннику подмигнула и показала на большую миску с оладушками.
– Вот те на, уже выспался? Тогда налетай!
– Откуда все знают, что мать меня продавала? – срывающимся голосом потребовал ответа Пашка, после чего бурно расплакался, как маленький.
– Это тебя моя Васька уже изводит? – нахмурилась тётя Галя.
– А вот и нет, Илюха проговорился, – спокойно объяснила белобрысая девчонка, заходя на кухню следом. – Но, если действительно проданный, чего теперь скрывать?
– Вот опять! – прорыдал Пашка, обличающе ткнув в сторону старшей сестры пальцем. – Можно я в город уеду? Дома поживу, пока мать не выпишут. У нас и картошка есть, почти ведро.
– Ты ж мой хороший, – сгребла племянника в охапку и прижала к себе тётка. При этом излучала такое тепло и сочувствие, что слёзы у мальчика мгновенно высохли. – Васька, поставь чайник и достань к оладушкам мёд. И смотри мне, не давай брата в обиду! Раз Илюха вовсю болтает, любой в деревне этим же попрекнёт.
– Что моя мама сумасшедшая? – тяжело вздохнул Пашка.
– Не угадал, тут другая история. Старая. Так и быть, расскажу, как только покушаешь.
– Мам, а давай я этому Кощею ещё сметаны принесу к оладьям? А то ходит и костями гремит, – одновременно и сочувственно, и насмешливо сказала сестрица.
– Конечно неси, да побольше, – одобрила тётя Галя.
– Почему она Васька? – тихонько спросил мальчик, усаживаясь за стол поближе к пышным оладьям. – М-м-м, как вкусно...
– Потому что Василиса, – засмеялась тётка. – Тебе мать, что ль, про нас вообще не рассказывала?
– Мама со мной не разговаривает, только командует, – горько признался Пашка и уронил на стол руку, потянувшуюся было за следующим оладушком. – Не любит.
– Господи, да если бы не любила, от сплетен и пересудов деревенских в город бы не увезла! Ладно, слушай. Просто мать твоя всю жизнь опасается, что растит подменыша...
– Ребёнка нечистой силы, – авторитетно вмешалась опять появившаяся в кухне сестра со сказочным именем Василиса.
Она поставила перед братом мисочку со сметаной, но окончательно растерявшийся Пашка на оладьи больше не глядел. Только на тётку, которая тяжело опустилась на табуретку и начала обещанный рассказ:
– Родился ты, Пашенька, сильно хворым. Кожа серая, глазоньки запали, дыхание еле слышное, ещё и родничок на темечке внутрь втянулся. В общем, не жилец на белом свете, лежал и потихоньку помирал, а у нас в деревне нет даже фельдшерского пункта. Или в соседнее село с любыми болячками катаемся, или бабка Татьяна травами лечит как умеет. Она же и роды у твоей матери принимала, а когда тебя увидела, сразу сказала, что сама помочь не сможет. Легче продать, так мы и сделали.
После такого признания от уже полюбившейся тётушки Пашка испытал отчаяние человека, хрупкий мир которого в очередной раз рухнул.
– Значит, мать меня уже не первый раз продавала? И вы тоже? Совсем никому не нужный? – опустив голову, прошептал он, и тётя Галя огорчённо всплеснула руками.
– Вот я глупая, сразу толком не объяснила! Ты погоди, сынок, разные ужасы выдумывать, продажа ребёнка проходит понарошку. Это такой старинный магический обряд. Предки наши так поступали – если младенчика нельзя было вылечить, старались как бы обмануть болезнь!
– Понарошку? – с невероятным облегчением переспросил Пашка.
– Ну да, а продавать надо так: мать передаёт ребёнка через окно на улицу, где малыша забирает либо сосед, либо знакомый. Но самое верное средство – сговориться со случайным прохожим, который шёл мимо! Посторонний человек должен «купить» дитё, отдать за него хоть копеечку или сколько не жалко. Затем немного поносить малыша на руках и снова вернуть матери. Считается, «проданный» уже не прежний ребёнок, а новый, с другой судьбой. Суеверие, конечно, но бабка Татьяна поклялась, что даже безнадёжные детишки после того обряда благополучно выздоравливают.
– И я тоже выздоровел? – глупо брякнул Пашка, и вредная сестрица язвительно захихикала, а тётка просто улыбнулась и кивнула.
– Ну конечно. Только... как бы это помягче сказать... В общем, стали после этого в деревне сплетничать, что ты – это не ты. Подменыш.
– Ребёнок нечистой силы! – опять пояснила Васька с заметным удовольствием. Видно, такой вариант ей страшно нравился.
– Но почему?! – от души возмутился Пашка. – Что я такого сделал?
– Ты, мой бедняжка, ни в чём не виноват, – опять принялась успокаивать тётя Галя. – Всё из-за проклятого незнакомца, который откуда-то появился в нашей деревне. Сговорились с ним я и бабка Татьяна по-хорошему, а он забрать-то тебя забрал, а принести назад и не подумал! Денежку, кстати, положенную по обряду, тоже не отдал, но это я так, к слову. В общем, прождали и проплакали мы с сестрой до вечера, а на ночь глядя позвонили участковому. С утра и завертелось. Полицейские с собакой тебя по всей округе искали, волонтёры лес вокруг деревни прочёсывали, наши, деревенские, тоже не отставали, да только всё бесполезно. Пропал – и всё тут, вместе с незнакомцем! И только на третий день нашли тебя в лесу ребятишки, причём недалеко от деревни. Лежал себе под деревом на ворохе опавших листьев и орал при этом просто замечательно. Как оглашённый! Опознали, кстати, по пелёнкам и голубому чепчику, потому что умирающим больше не выглядел. Даже не простыл, а уж грудь потом у матери сосал – любо-дорого посмотреть!
Тётя Галя уставилась на Пашку одобрительно, тот смутился, а сестрица опять захихикала.
– Но почему я какой-то подменыш? – опять принялся выяснять удивительно настойчивый сегодня Пашка.
– Слушай дальше, – сказала тётка, мельком взглянув на настенные часы. – Радовались мы за тебя ровно до того, как повезли через неделю крестить. Хорошо, что церковь в том же селе, где и фельдшерский пункт. Во время крещения ты вдруг потерял сознание и забился в судорогах, пришлось бегом к медсестре тащить! Слава богу, та сумела помочь, а вот крестить повторно тебя не стали. После этого случая по деревне поползли слухи, что ты якобы не человек. Дескать, под случайного прохожего рядился то ли чёрт, то ли леший. Утащил настоящего ребёнка, а взамен подсунул своё проклятое дитя, оттого младенца в святой церкви и корёжит. Мать твоя крепко тогда в это поверила, тем более ты, миленький, и рос плохо, и, сколько ни корми, вечно был бледненький и очень худой, – закончила свой рассказ тётя Галя. Потом заглянула в растерянные Пашкины глаза и опять принялась утешать: – Племяшка, ты не унывай! А давай, чтобы люди впредь не болтали, я тебя в церковь отвезу и окрещу?
– Не стоит, – жалобно отозвался Пашка. – Мать, перед тем как в больницу попала, как раз водила меня в церковь...
– И чего? – живо заинтересовалась Васька.
– Я сознание потерял...
– Правда, что ли? – удивилась и нахмурилась тётка. – Так вот почему сестру переклинило! А раз с головой дружить перестала, видно, вспомнила про давнюю продажу и собиралась повторить обряд.
Пашка немедленно представил себе, как мать спихивает его через окно общаги, с третьего этажа. И до того испугался, что опять зарыдал, однако тётка на этот раз не успокаивала и не обнимала. Поднялась и вышла из кухни, а вернулась с литровой пластиковой бутылкой с прозрачной жидкостью.
– Ты погоди реветь. Лучше попей одной хорошей водички, – попросила она, настойчиво суя бутылку племяннику в руки.
Пашка, всхлипывая, припал прямо к горлышку и опустошил бутылку примерно на треть. Наблюдающая за ним взволнованная тётя Галя почему-то радостно просияла, зато Васька теперь таращилась на двоюродного брата с разочарованием.
– То есть он не подменыш? Обычный пацан? – спросила она у матери.
– Ты же видела, что святая вода вреда Пашеньке не принесла! А что в церкви становится плохо, так я батюшку о таких случаях расспрошу. Ну всё. С вами тут хорошо, но пора и на работу, – бросив очередной взгляд на настенные часы, спохватилась тётя Галя. – Василиса, остаёшься за старшую. Брат у тебя стеснительный, так ты и угощай, и развлекай.
Тётка схватила хозяйственную сумку и выкатилась колобком за дверь, а хлебосольная Васька заново подогрела чайник и принялась чуть не насильно двоюродного брата кормить. Но теперь Пашка ел оладушки нехотя, из головы не выходили по-прежнему ужасные слова – проданный и подменыш. И опять вдруг захотелось в городскую общагу, где ничего такого о нём не знают.
Потом сестра Васька переоделась наконец из ночной сорочки в платьице и позвала двоюродного брата прогуляться. И хотя тому никуда идти не хотелось, свою шуструю сестрицу тихоня побаивался и перечить не посмел.
Деревня оказалась всего в три улицы, но с магазинчиком и маленьким клубом.
– У вас тут и людей-то нет, – пробормотал мальчик, заметив по дороге лишь двух старушек возле магазина.
– Взрослые, кто сейчас в смене, как мамка, на птицефабрике. Это не здесь, до птички возят на рабочем автобусе, – принялась охотно объяснять Василиса. – А пенсионеры с утра, по холодку, на огородах, многие ребята там же – отмучился и весь день свободен! Мне тоже надо полоть, но сегодня мамка ругать не будет. Сама велела тебя развлекать, так куда ещё пойдём? К пруду или в лес? Хочешь, покажу в лесу дерево, под которым тебя нашли?
– Давай, – довольно безучастно кивнул Пашка.
В лес отправились ближайший, который не за полем, а сразу за огородами. Продравшись вслед за Василисой через заросли дикой малины на опушке, на первой же сосенке Пашка увидел деловито снующую белку и просиял. Стало легко и весело, как никогда. Росший рядом с неласковой матерью и не имеющий толком друзей, одинокий мальчишка любил всё живое.
– Жалко, ландыши уже отцвели, ты любишь, как они пахнут? – спросила тем временем Васька, показывая пальцем на крупные вытянутые листья. – Зато недели через две начнёт спеть земляника, будем ходить собирать. А вон и твоё дерево!
Дерево оказалось большой берёзой с широкой развилкой – общий ствол приподнимался над землёй примерно до уровня колен, а затем раздваивался подковой.
Неподалёку от берёзы лежал ещё один приметный ориентир: другое дерево когда-то упало, вывернув из почвы и задрав вверх щупальцеобразные корни. Свисая, они создали над ямой в земле арку, и получился грот или неглубокая нора, в которую так и хотелось заглянуть даже боязливому Пашке. Мальчику всё больше нравился лес, и он чувствовал себя в нём непривычно раскованно.
– Я бы туда лезть не советовала, – предостерегла Васька, когда брат сунулся было под выворотень. – Тут какой-то бездомный много лет как прижился, зимой пропадает, а летом появляется опять. Говорят, очень страшный, правда, сама я на него смотреть не ходила. Не интересно.
– Мне кажется, там какие-то вещи, – успел что-то разглядеть Пашка в полусумраке норы.
– Тогда давай глянем? – моментально переменила мнение лихая сестрица и первая полезла под корни.
Последовать за ней брат не успел: Василиса тут же вернулась обратно.
– Фу, там драное вонючее тряпьё! Зато какую я стекляху прикольную нашла! Вот!
И она сунула брату под нос красиво огранённый прозрачный камень размером с кулак.
– Не тронь! Моё! – вдруг произнёс чей-то голос, одновременно и немощный, и угрожающий.
Из-за ствола поваленного дерева, как перископ подводной лодки, вдруг вытянулась лысая голова на длинной тонкой шее. Трусливый Пашка, как всегда, перепугался и точно бы сбежал, вот только оцепенел и не мог пошевелиться. Васька же, хоть и взвизгнула от неожиданности, просто отскочила на несколько шагов, продолжая упрямо сжимать красивый камень.
Тогда мужчина за поваленным стволом вылез из-за своего укрытия полностью. Это был невероятно тощий, ещё костлявей Пашки, старик в бурых лохмотьях. Лысая его голова с буквально прилипшей к костям лица кожей и глубоко запавшими глазами выглядела словно череп. Такие же ссохшиеся, из одних только косточек кисти рук удерживали перед собой грязную толстую палку, на которую бездомный опирался.
– Моё! – уже не угрожающе, а умоляюще прошамкал старик. – Отдай!
Он всё-таки не смог стоять и, кряхтя, присел на поваленный ствол, продолжая не сводить глаз с камня в руках Васьки. А та вдруг предложила:
– Тогда давай меняться! Ты мне стекляху, а я тебе две конфеты. С нугой. Давно, небось, конфеты не ел?
– Уже не помню... – пробормотал бездомный. – Может, никогда?
– Ладно, тогда бери конфетки за просто так, – немного подумав, великодушно решила Васька. – И стекляху свою забирай.
– Благодарствую! – обрадовался старик и протянул вперёд руку ладонью вверх, как нищий за милостыней.
Ладонь была до того грязной, что дотронуться до неё девочка не решилась. Вытащив из кармана платья конфеты, она положила их вместе с прозрачным камнем на маленький пенёк. Потом потянула за собой наконец-то опомнившегося Пашку и повела прочь.
Пройдя несколько шагов, брат с сестрой как по команде оглянулись. Но ни старика, ни конфет вместе с камнем на пеньке уже не было.
– И как он тут выживает? Такой худой, больной, – задумчиво пробормотала Васька. – Раньше про бездомного мне было неинтересно, а сейчас посмотрела, и что-то этого грязнулю стало жаль... О, а давай мы ему еду будем носить! Хлеб, пирожки, мать печёт всегда много. Куры каждый день несутся, на огороде скоро овощи пойдут, прокормим!
– Давай, – согласился Пашка, которому очень хотелось прийти в лес ещё. А бездомных он и в городе видел, хотя общаться, как сегодня, не приходилось.
На следующий же день, едва мать Василисы ушла в магазин, брат с сестрой отправились кормить старика из леса. С собой несли два яйца вкрутую, пять штук вчерашних оладий и приличный кусок свежей, ещё тёплой ватрушки, которую тётя Галя успела испечь с утра на огромной сковороде. Василиса взяла с собой и несколько бумажных салфеток, которыми застелила пенёк возле выворотня, прежде чем выложить на него припасы.
Потом она заглянула в нору под корнями, а Пашка осмелился посмотреть за упавшим стволом, однако старика в лохмотьях нигде не оказалось.
– Неужели ушёл? Вчера был еле живой, помнишь, как его шатало? – удивилась сестрица, которая ожидала: бездомный обрадуется и съест всё до крошки.
– Или старик от нас прячется, – предположил Пашка. – Пошли отсюда, потом придёт и съест.
– Ага, когда мухи всё засидят и муравьи облепят? Нет уж, подождём, – категорически отказалась сестра и уселась на ствол выворотня.
– Нам же огород полоть. Тётя Галя специально напомнила.
– Успеем, вдвоём недолго.
Тогда Пашка тоже уселся рядом и стал слушать лесную тишину. Вернее, не совсем тишину, а все эти приятные звуки: шорохи в кронах, потрескивание, поскрипывание ветвей и ненавязчивые, негромкие птичьи голоса.
Потом мальчик обратил внимание на довольно большую моховую кочку возле пенька с угощением, которая повела себя странно. Вдруг шевельнулась – раз, другой, и Васька это тоже заметила. Ребята принялись заворожённо следить, как к ватрушке медленно-медленно тянется словно сухой пятипалый сучок. Это была костлявая рука бездомного, высунувшаяся из-под кочки.
– Туки-туки, дяденька в норке! – радостно объявила на редкость непугливая сестрица. – Вылезайте уже и поешьте нормально!
Из-под кочки выполз действительно закопавшийся в землю странный старик и, уже не таясь, накинулся сначала на ватрушку, после чего умял всё остальное. Стремительно покончив с едой, он громко икнул.
– Эх, запить нечем, – догадалась Васька. – Надо было хоть водички вам принести.
– Вот и прогуляйся за водичкой, деточка, – больше не немощным, а довольно звучным голосом произнёс старик. – А мальчик, старый знакомый, побудет пока со мной.
– Я ваш старый знакомый? – поразился Пашка. – Да мы второй раз в жизни видимся!
– Вообще-то я вот этими руками тебя когда-то нянчил, – обиделся бродяга, демонстрируя толщину слоя грязи на ладонях. – Десять годков назад. Или нет, десять исполнится в начале этой осени. И тайна мне одна известна – тебя, деточка, продали первому встречному.
Старик произнёс последнюю фразу вкрадчиво, да ещё зачем-то подмигнул. И хотя этот факт из прошлого был для Пашки теперь не новостью, он сразу занервничал, а после, как всегда, перетрусил. И позорно сбежал, даже не вспомнив о сестре.
– Куда! Надо бы рассчитаться! – донёсся ему в спину огорчённый вопль старика, который мальчишку только подстегнул.
Опомнился Пашка возле огородов, когда его догнала и остановила Васька.
– Нет, ты понял? – выпалила она, когда отдышалась. – Так вот кто тебя тогда спас! Дяденька, видно, уже был бездомным, а когда нашёл в лесу брошенного младенца, согревал его и нянчил! Потом постарался подкинуть деревенским мальчишкам, потому что по-любому не смог бы прокормить.
– Или это сам похититель, – буркнул Пашка, у которого голова шла кругом. – Притворяется спасителем, чтобы...
– ...срубить денег? – перебила сообразительная сестрица. – Может, и так, раз знает тайну о твоей продаже.
– Об этом вся ваша деревня знает, – решил всё-таки быть справедливым Пашка.
– Тоже верно, – не стала спорить Василиса. – Надо будет вечером расспросить мать, как хоть выглядел похититель.
Еле дождался Пашка вечера, хотя и днём скучать ему не пришлось. Прибежав домой из леса, они отправились на огород, где шустрая Васька принялась играючи махать тяпкой. Пашка тоже попробовал, и оказалось, прополка – скучное и тяжёлое с непривычки занятие. Но он всё равно старался как мог, и, будто бы в награду, сестра повела брата после обеда на пруд.
Честно говоря, уставший, а потом слегка переевший, Пашка охотней полежал бы на кровати в своей комнатке. Но неугомонной сестрице не сиделось дома и в самый солнцепёк. Даже возле воды прохладней не стало, да и пруд оказался так себе, маленьким и заросшим.
Опять же, брат с сестрой здесь были не одни. Метрах в трёх от берега из камышей торчали четыре головы мальчишек и верхушки удочек. В одной из голов Пашка опознал Илюху, на которого обиделся в первый день приезда. Недруг и теперь, разглядев на берегу городского гостя, принялся что-то горячо втолковывать остальным пацанам, и те громко захохотали.
– Кажется, смеются надо мной, – опасливо пробормотал Пашка. – Пойдём лучше домой.
Но Васька на этот раз посмотрела на брата хмуро:
– Давно хотела спросить, ты почему такой трус? Не нравится, что смеются? Значит, пойди и разберись!
– Ага, они все старше, – промямлил Пашка и, чувствуя себя трусом вдвойне, всё-таки выдавил: – И твоя мама велела меня защищать...
– А подгузник тебе не надеть? – прошипела неприятно прищурившаяся Василиса, и Пашка чётко понял, что такого врага наживать себе не стоит. Поэтому с отчаянием посмотрел на всё ещё хихикающих пацанов и полез к ним в камыши.
То есть попытался. Ступил в водяное окошечко почти рядом с берегом – и ухнул в подводную яму с головой. Оказывается, идти через камыши следовало по древним мосткам, о существовании которых Пашка узнал позже. Когда вся компания, включая Ваську и Илюху, сначала его из ямы выловили, а потом повели отмываться от ряски и тины как раз по мосткам. При этом над неуклюжим городским поржали ещё охотней, но Пашка почему-то уже не обижался и тоже посмеялся над не менее грязными спасителями.
Потом, раздевшись до трусов и развалившись у пруда на травке, пацаны принялись обсыхать и болтать. Васька же убежала переодеваться домой, и Пашка героически себя пересилил, чтобы не броситься следом. Остался с деревенскими, и, конечно, те нового приятеля не съели. Но слово «проданный» в разговоре то и дело мелькало и, кажется, превратилось в прозвище.
Когда спустя пару часов Пашка вернулся в дом тётки, сестрица посматривала на него уже благосклонно. А за ужином всё подсовывала то хлеб, то зелёные пёрышки лука, пока брат с аппетитом хлебал окрошку.
– Мам, ты заметила? Он за сегодня даже немного загорел. Глядишь, скоро перестанет греметь костями, – заговорила Васька с матерью, когда они все поели и приступила к чаепитию.
– Дай-то бог, – улыбнулась тётка, деля последний кусок ватрушки на три части. – Гляжу, как я пеку Пашеньке нравится. Хочешь ли на завтра пирог с щавелем?
– Наверное. Я такой никогда не пробовал.
– Да ты что? Любимый пирог твоей матери и ни разу тебе не испекла?
– Ни разу, – подтвердил мальчик. – А разве мама любит пироги?
– Ну да, городские зачем-то всё худеют, – хохотнула тётя Галя, перед тем как отправить в рот очередную ложку варенья. – Одно дело, когда не в коня корм от рождения, но ведь многие голодают специально. Никогда этого не понимала.
– Мам, ну-ка вспомни – прохожий, которому продали брата, тоже был худым? – сочла момент подходящим и спросила Васька.
– С чего ты взяла? – удивилась тётка и опять потянулась за вареньем.
– Просто он мне таким представляется. Пожилым, лысым и тощим.
– А вот и нет, всё как раз наоборот. И не худой, а довольно полный, добродушный такой на вид мужчина. Ничуть не старый, лет тридцати, и уж точно не лысый. У мерзавца была красивая, не рыжая, а словно золотая кудрявая шевелюра, а уж как приятно улыбался! Вот ведь как бывает обманчива внешность.
Брат и сестра незаметно переглянулись, и Васька скорчила разочарованную рожицу – мол, тогда не наш. А когда тётя Галя отправилась на диван к телевизору – она всегда предпочитала после еды полежать, – ребята вышли на крыльцо.
– Я так и знала, что старикашка не похититель, а спаситель, – удовлетворённо сказала сестра. – Поэтому продолжаем кормить. Ещё надо хорошенько его расспросить, где именно он тебя нашёл.
– Теперь разве не всё равно?
– Сейчас уже интересно. Завтра идём в лес, вежливо общаемся с дедом, и попробуй только опять сбежать! Ненавижу трусов!
– Это я уже понял, – смутился Пашка и поспешно перевёл разговор на другую тему: – Только завтра тётя Галя собирается в село, в котором церковь. Поговорить с батюшкой о моих... припадках.
– И чего?
– Вдруг возьмёт меня с собой?
– Зачем же тебя мучить, – успокоила брата Васька. – Слушай, побежали в магазин, пока не закрылся. Купим твоему спасителю ещё и конфетки, а то дома кончились. Мне мама дала немного денег.
На следующий день, когда тётка уехала со знакомыми в соседнее село, брат с сестрой понесли своему подопечному усиленный паёк. Василиса щедрой рукой рассовала по пакетикам кусок пирога с щавелем, четыре варёных яйца, молодой лук, несколько картофелин в мундире и горсть недорогих конфет. Не забыла сестрица и про бутылку с холодным, зато свежезаваренным чаем.
Старика в норе под корнями опять не оказалось. И моховая кочка возле пня на этот раз вела себя прилично, поэтому брат с сестрой уселись на ствол выворотня и приготовились ждать.
Потом Васька спохватилась, что не «сервировала» пенёк. И только выложила на него угощение, как старик моментально появился. На этот раз ещё более интригующим образом – шагнул прямо из развилки между раздвоенным стволом берёзы.
– Дяденька, это как? За деревом же никого не было! – заметно вздрогнула даже бесстрашная Василиса, а Пашка еле-еле сдержался, чтобы снова не броситься наутёк. Солнечный день и приветливый с виду лес на миг показались ему декорациями, за которые лучше не заглядывать.
Тем временем, не ответив Василисе, удивительный старик набросился на еду. Насыщался жадно, жмуря от удовольствия глаза. Напоследок, не отрываясь, осушил бутылку с чаем и расслабленно опустился на освободившийся пень.
Теперь, наевшись, старик с большим любопытством взялся разглядывать обёртки из фольги от съеденных конфет.
– Красиво. Люблю, когда блестит, – признался он с детским восторгом.
– Конфет завтра не принесём, у мамки получка только на следующей неделе, – предупредила Василиса. – А покушать обязательно. Может, одеяло ещё нужно? У нас есть старенькое.
– Ничего не нужно, деточки, сегодня же меня тут не будет. Как только отдам старый должок, и так затянул и очень за это поплатился.
Дед, кряхтя, начал подниматься с пня, опираясь на свою ужасную, как будто специально обмазанную слоем грязи палку. И вдруг от неё отвалился комок размером со спичечный коробок. Наружу немедленно, словно любопытный глазок, выглянул блестящий синий камушек. И тогда Пашка чётко, на уровне древних инстинктов вдруг понял – а ведь бродяга вовсе не бродяга. Сейчас он прекратит притворяться и покажет свою истинную суть.
Старик тем временем дотащился до берёзы с развилкой. Приняв величавый вид, стукнул своей палкой по земле рядом со стволом, и почва немедленно раздвинулась. Выплюнула из своих недр небольшой глиняный горшок, покрытый паутиной трещин. Не выдержав такого неаккуратного с собой обращения, посудина в ту же секунду развалилась на черепки, вывалив на землю горку больших жёлтых монет.
– Забирай. Это твоё, – повернулся невероятный старик к Пашке.
Трусливый мальчишка, будь он один, наверняка умер бы на месте после увиденного. Но рядом с Василисой он только съёжился в комок, и старшая сестра обняла брата за плечи. Потом она обратилась к старику, и голос храброй девочки немного дрожал:
– Дяденька, вы кто?
– Я-то? Кладовик.
– Никогда не слышала. Это такой волшебник? – Теперь в голосе Васьки зазвучало любопытство.
– Это, деточка, страж кладов, золота и драгоценностей. Между прочим, увидеть кладовика – большая редкость. А тем более получить от него золото.
– То есть в том горшке настоящее золото? – изумлённо округлила глаза Василиса и ткнула Пашку в бок острым локтем. Мол, прекращай трястись, когда так интересно.
Но потом девочку вдруг обуяли сомнения:
– Ну нет, лично я не верю! Чего тогда еду себе не купите и хорошую одежду?
– Деточка, кладовик поставлен сокровища охранять, а не тратить! – ужаснулся старик. – Иначе жестоко поплатится. Посмотри на меня – я не потратил ни единой монеты! Только не смог вручить клад новому владельцу и в наказание из приличного кладовика превратился в презираемого бродягу! Со слабым и болезненным человеческим телом, которое приходится хотя бы иногда кормить и беречь от дождей и морозов.
– А-а, так вы не человек? – ничуть не смутившись, продолжала любопытничать Васька, в то время как её брат желал одного – не попасть в специальную больницу, где уже лежала его мать. – И почему не отдали кому-то там клад?
– Это был новорождённый младенец! Вот он, – ткнул пальцем старик в Пашку.
– Вы ошиблись. Клад не мой, – кое-как сумел из себя выдавить мальчик.
– Твой, деточка, не сомневайся. Смотрю, вы оба в кладах ничего не смыслите? – уверено произнёс старик и опять пристроил на пенёк своё старое немощное тело. Потом принялся рассказывать: – Они бывают разные. Одни совсем простенькие – кто отыскал, тот и хозяин. Есть на определённого наследника – в семье знают, что сокровища точно есть, ищут во всех поколениях, а какому-нибудь праправнуку клад словно сам в руки прыгнет. Ещё бывают сокровища заговорённые, на фразу или действие...
– Типа «сим-сим, откройся»? – азартно перебила Васька.
– Как? – не понял старик.
– Ничего, просто пошутила. Рассказывайте, пожалуйста, дальше!
– Так о чём я? – озадачился дед. Но тут же вспомнил и указал палкой на черепки и монеты под берёзой: – Этот горшок с золотом был закопан с хитрым условием – хозяином станет только умирающий. Так бы и не достался клад никому, но однажды всё совпало! Женщина сунула мне в руки полумёртвого младенца, за которого следовало заплатить, и я помчался к кладу. Тот немедленно вот этому открылся. – Теперь старик ткнул грязным пальцем в Пашку. – И всё бы хорошо, ребёночек неожиданно выжил и разбогател, вот только неразумный младенец забрать свой клад не мог. И я застрял в этом месте, словно прикованный цепью сторожевой пёс, меня не отпустил невыполненный долг! Как хорошо, мой мальчик, что ты вообще здесь появился хотя бы через десять лет. Умоляю, забери своё золото! Иначе караулить мне его до скончания времён, мучаясь в немощном старом теле. Ещё и дел скопилось невпроворот, что тоже меня удручает и терзает.
– Каких ещё дел? – конечно же, спросила Васька. Её по-прежнему ничего не пугало, а, кажется, восхищало, и девочка продолжала с удовольствием болтать.
Меж тем у впечатлительного Пашки начал дёргаться левый глаз. Он с замирающим сердцем заметил, что бесцеремонная трескотня сестры начала кладовика раздражать. Костлявая рука скрючила пальцы и вонзила длинные ногти в пенёк, на котором старик сидел. И только после этого узкие тёмные губы на лице-черепе растянулись в улыбке.
– Всяких разных! – поучительно произнёс кладовик. – Другие клады давно пора навестить, совсем старые я изредка проветриваю от плесени под солнышком или под луной. Бывает, оползень случится или почву размоет, клад оказывается почти на виду, так я его поглубже в землицу опускаю. Много, в общем, забот с чужим-то добром, но такая уж наша должность.
– А кто-то ходит мимо тех кладов, ходит и ничего о сокровищах не знает, – подытожила Василиса. Затем повернулась к брату. – Эй, богатенький Буратинка, ты, оказывается, везунчик. С тебя теперь конфетки или даже торт.
– Ну уж нет! Я к этому золоту не притронусь! – отмер и нервно пробормотал весь из себя несчастный владелец клада.
– Ты, что ли, ненормальный? – поразилась сестрица. – Квартиру хорошую в городе купите! Мамка говорит, вы живёте в старой общаге.
– Сказал нет – и точка! – перестал наконец мямлить Пашка, остро ощущая, что поступает правильно. Наверняка нечаянный клад принесёт одни проблемы.
– Как всегда сбегаешь от проблем? – словно подслушала его мысли Василиса и моментально разъярилась. – Даже если перемены к лучшему?
– Так чего решил? – вмешался старик. – Принимаешь клад?
– Нет и нет! – в очередной раз отказался Пашка.
– Как пожелаешь, – произнёс с довольным видом кладовик. Довольно шустро подскочил с пенька, приблизился к кучке золота, поднял одну монету и протянул её мальчику. – Не тебе, передай матери. Плата за проданного ребёнка, теперь в расчёте.
На этот раз Пашка отказаться не посмел, зажал в кулак тяжёлый большой кружок и заискивающе посмотрел на сестру. Вот, мол, взял, а ты сердилась. Но Васька продолжала горячо негодовать:
– Тьфу на тебя! Телок! Мямля! Раз не хочешь, возьму золото сама. Пригодится!
– Тогда, деточка, мне придётся тебя смертельно ранить, – довольно равнодушно произнёс старик, поудобней перехватывая свою толстую палку. – Ты, видно, забыла, что клад положен на умирающего?
– Дяденька, вы так шутите? – оторопела от такого поворота девочка.
– Нет, предупреждаю по-хорошему, но только потому, что поделилась со мной едой. Так мне вдарить? Подумай ещё, вдруг не выживешь?
– Передумала, – мрачно пропыхтела Василиса. – Забирайте себе.
– Да не моё это золото, сколько можно повторять! – сварливо огрызнулся старик. – Теперь клад просто вернётся в землю и будет дожидаться следующего хозяина. Если вообще дождётся.
Сказав это, кладовик строго посмотрел на черепки, и те послушно сложились в прежний, целый горшок. Монеты, подпрыгнув, ссыпались в него с глухим звяканьем, затем старик стукнул по земле своей палкой, и клад провалился в разверзшуюся трещину. Когда она сомкнулась, трава под берёзой оказалась нетронутой.
– Так-то лучше. До чего не люблю отдавать сокровища! – удовлетворённо признался кладовик. На миг выражение его лица стало хищным, опасным. Затем опять разгладилось, зато тон стал язвительным: – Если честно, людям даровое золото счастье приносит редко. Большие клады чаще всего прокляты и опасны для жизни, малая толика ещё куда ни шло. Так что мальчик всё сделал правильно. Ну а мне, деточки, пора.
Произнеся это, грязный измождённый старик неуловимо изменился. Лохмотья его разом осыпались, вспыхнув перед этим яркими искрами. Теперь перед Пашкой и Василисой стоял довольно полный и добродушный с виду мужчина лет тридцати. С золотыми кудрями и румянцем во всю щёку. Одет он был в длинноватую, навыпуск, жёлтую рубаху и в штаны, заправленные в жёлтые же сапоги. Не слишком современно, довольно чудно, но в деревнях народ носит и не такое. А вот посох, бывшая грязная палка, выглядел умопомрачительно – сплошное золото, усыпанное самоцветами. Вершину посоха украшал крупный, с кулак, огранённый бриллиант. Та самая «стекляха», которую сестра Пашки пыталась выменять на две конфеты.
– Прощайте! Да, и советую в этом месте не копать. Толку не будет, – усмехнувшись, погрозил кладовик пальцем Василисе. Та разочарованно вздохнула.
Затем хранитель сокровищ просто шагнул в развилку раздвоенного ствола берёзы и исчез.
– А ведь бабушка мне всегда говорила, что такие развилки – врата в другой мир. Не верила, думала, сказки, – восхищённо произнесла сестрица. И добавила: – Дай монету подержать. Ого, тяжёлая! Знаешь, мне будет волшебного старика не хватать.
– Ну а я постараюсь поскорее забыть. Если получится, – честно признался Пашка. – Пошли уже домой.
Дома их встретила очень довольная мать Василисы, которая уже вернулась из соседнего села.
– А у меня две новости, и обе хорошие! Во-первых, Пашенька, в церкви тебе бывает плохо не потому, что подменыш, как болтают деревенские. Батюшка сказал: похоже на сильнейшую аллергию на церковный ладан, ему такие случаи известны. У человека резко поднимается давление, потом случаются судороги и обморок.
– Так бывает? – просиял взволнованный Пашка. – Надо будет рассказать маме!
– Как раз про твою маму новость вторая. Звонила ваша соседка по общежитию, после успокоительных лекарств в больничке сестра быстро пришла в себя. И просит-умоляет отпустить её домой, к сыну! Переживает мама за тебя, и пора бы нам всем забыть ту старую историю с продажей. Тем более что всё закончилось хорошо.
– А могло бы ещё лучше, если бы кое-кто не сглупил, – не вытерпела Васька. Но договаривать не стала: онемела от удивления. Её тихоня-братец грозно нахмурился и показывал исподтишка сразу два кулака.
– Ты о чём? – спросила тётя Галя. – Ай, ладно, слушайте, что я придумала! Дом ведь этот у нас с сестрой общий, от родителей достался. Так давайте её уговорим вернуться в родные края! Жили бы все вместе, комнатка лишняя есть. На птицефабрику бы сестру устроила, и лес она раньше очень любила. Станем сообща по грибы и по ягоды ходить, красота! Как тебе такое моё предложение, Пашенька? Поддерживаешь? Или хочешь жить в своём городе?
– Хочу здесь! – Мальчишку вдруг затопило такое редкое и тёплое счастье.
– Вот и славно, – тоже обрадовалась тётя Галя. – А со временем, как денежек подкопим, сделаем к дому пристрой, чтобы стало посвободней. Можно даже с отдельным входом, будет у нас дом на две семьи.
– Кажется, на пристрой можно не копить, – решительно сказал Пашка, вынимая из кармана золотую старинную монету. – Вот! В лесу нашёл. Надо посмотреть в интернете, сколько такая стоит.
Александр Егоров
Горицвет
Было это летом, когда солнце землю хорошенько прогрело, когда всякий овощ пошёл в рост, а рыба – в сеть, когда пшеница на полях поспела, а о зимней голодухе все и думать забыли. Вот и у деревенского мельника работы прибавилось: везли к нему зерно со всей округи, едва успевал в лоток засыпать. Сгоряча даже спину потянул. Хорошо ещё, сыновья выручали – Тихон да Матюшка. Оба крепкие, и руки из нужного места растут.
Младший-то, Кудряш, тоже помогать старался, только пользы с него мало. Полез зачем-то жернова чистить, чуть пальцев не лишился. Кончилось тем, что отправил его мельник с глаз долой – амбар подметать; а в амбаре нашёл Кудряш кошку с котятками и отвлёкся надолго.
Мария – мельникова жена – скучала в избе. Сидела у окошка, подпершись рукой, и ждала неведомо чего.
В последнее время всё чаще тоскливо ей становилось, и тягостные мысли в голову лезли, и юность вспоминалась. Детишки выросли, новых уж не будет – это знала она наверняка, – а иной раз так прямо и хотелось: понянчить, приласкать малого ребятёнка, ко груди прижать – что может быть слаще?
Мария всхлипнула. Пожалела ещё раз об ушедшей молодости. А чего тут жалеть? Бабье счастье недолгое. Чуть за тридцать годков – и увянешь, как ландыш майский, да усохнешь на корню. И ни на что ты больше не годна, никому ты не нужна, ни мужу, ни детям, хоть залейся слезами горькими. Разве что внуков дождёшься, порадуешься – так у них, поди, и свои мамаши найдутся. А невестки, как известно, те ещё язвы попадаются.
Но страшней любой язвы – тоска смертная.
Сидит Мария у окна. Смотрит: под окном, за плетнём, по улице незнакомая старуха идёт. Худая, сгорбленная, в чёрном платке, идёт, на клюку опирается. Вместо платья не пойми что, и на ногах – стоптанные опорки.
Почуяла старуха, что Мария на неё смотрит. Остановилась, голову подняла, седые пряди со лба откинула, подобралась поближе к забору.
– Вижу, вижу тебя, девонька, – шамкает беззубым ртом. – Будь добренькая, прими странницу бесприютную. Мне бы хоть корочку хлебца да воды испить, не откажи уж бедной старушке...
Вздрогнула Мария. Нет, не любила она попрошаек – знала, что обманщики они и воришки и за её спиной над ней же и смеются. А только милостыню бога ради подавала часто – ну а как иначе?
Вот и эту нищенку пожалела.
– Заходи, заходи, бабушка, – позвала она. – И хлебец для тебя найдётся, и водица, и квас даже.
Бабка оживилась. Улыбнулась. Заковыляла к калитке:
– Да я надолго-то не засижусь у тебя, девушка... а может, чем и пригожусь... кто знает?
В избе усадила Мария старуху за стол, квасу в глиняную кружку налила:
– Хлебца бери сколько хочешь. Сала тебе отрежу – для сытости... а вот не желаешь ли щей вчерашних, да со сметанкою? Оно и помягче, и жевать полегче...
Не отказалась старуха ни от сальца, ни от щей, ни от хлеба ржаного: и то сказать, уж что-что, а хлеб в доме у мельника самый вкусный! Корочкой миску вытерла – да и корочку тоже подъела, даром что без зубов. Ложку положила, рот краешком платка утёрла, а потом и говорит:
– Вот и славно, Марьюшка. Спасибо тебе. Век не забуду твоей щедрости.
Удивилась Мария:
– А откуда вы знаете, как меня звать?
– Да уж знаю. И про мужа твоего знаю, и про детушек, про всех троих. Добрых сыновей ты вырастила! А только скоро детки разбегутся кто куда, своей жизнью заживут. Ну а тебе что же? Как коряге старой загибаться?
– Чего это сразу загибаться, – смутилась Мария. – Я, чай, одна век вековать не останусь. У меня муж есть. Работящий, и не пьёт почти.
Старуха усмехнулась по-хитрому:
– Муж у неё! Муж на тебя и не глядит. Давно ли, вспомни, обнимал-ласкал?
Вспыхнула Мария:
– Некогда ему. На мельнице дел много.
– Это ему для тебя времени нет. А для кого другого живо отыщет! Вот погоди, в город на ярмонку поедет, молодуху себе найдёт. Мужики все такие. Седина в бороду – бес в ребро.
– Эх, бабушка, – вздыхает Мария. – Тут ты права. Сама того же опасаюсь.
– А я завсегда права. Не зря ведуньей называют. Всё знаю, всё ведаю. Чего не знаю, то угадаю, чего не скрою – то в землю зарою... любую беду на других наведу...
– Не надо на других беду наводить, – испугалась Мария.
– Вот в том-то и дело. Добрая ты слишком. Тихая, безответная. Через это и страдаешь. Вспомни, какие мерзости тебе Терентий-кабатчик предлагал, чёрт жирный. А ты ему не знала, что и ответить. Насквозь тебя вижу, прости, коль обижу! Сердце твоё тоскует. Скучаешь ты, голубка, по любви. А поворковать-то и не с кем.
Маша всхлипнула.
– Какое там – ворковать, – сказала чуть слышно. – Улетела молодость и не вернётся.
– А вот это ты напрасно, милая моя. Бывает, что и пень сухой расцветает. А ты у нас не пень, а красавица писаная! Была красавица и ещё красивше сделаешься. Мельник твой тебя на руках носить станет! Да что там мельник. От городских парней отбоя не будет. Ещё выбирать начнёшь, у кого сапоги со скрипом!
Мария улыбнулась сквозь слёзы:
– Шутишь ты, бабушка. А мне вот не весело.
– И вовсе не шучу. Знаю я чудесный способ, как судьбу перехитрить. Про все горести забудешь, и красоту вернёшь, и молодость. Я ж тебе говорю: такая будешь пригожая, что глаз не отвести! Засветишься вся изнутри! Про приворотное зелье слыхала? Так вот здесь то же самое, только сильнее во сто раз. Только бровью поведёшь, и весь мир у ног твоих ляжет. Да и сама в себя поверишь: была мельничиха, а станешь царица! Всё так и будет, без обмана, если сделаешь, как я тебе велю!
Побледнела Мария, но слушала внимательно. А бабка на неё смотрит пронзительными своими глазами, а сама бормочет, будто заклинание читает:
– Пойди на болото с утра пораньше. Отыщи там дивный волшебный цветок – золотой горицвет. Сорви его да желание загадай – оно и сбудется...
Никогда не слыхала Мария про цветок-горицвет, хотя и лес, и болото как свои пять пальцев знала.
– А ты, девонька, не сумлевайся, – грозит ей бабка крючковатым пальцем. – Ты этот цветок как увидишь, сразу узнаешь, не ошибёшься. Горит он и светит ярче всех других, потому горицветом и назван. А поутру, спозаранок, он в полную силу раскрывается. Но через малое время напрочь сгорает, и больше не увидишь его. Чтоб ты знала, он в наших краях единожды в пятьдесят лет расцветает. Как раз завтра!
– Завтра и пойду, – прошептала Мария.
– Самое время! С самого ранья и выйдешь. Только смотри, чтоб никто про это дело не услышал. Мужу скажешь – ежели проснётся да спросит, – что за грибами пошла, за ягодами. Парни-то и не заметят, продрыхнут до утра без задних ног...
Вот уже ушла бабка, набрав в узелок пирожков в дорогу, и след её простыл, а Мария так и сидела на лавке, словно встать не могла. Сердце было не на месте. Верила старухе – и не верила. Но и забыть её слова никак не получалось.
Вечером мужики с мельницы пришли – на стол собрала, накормила их, но про гостью незваную ни словом не обмолвилась.
С тем и спать легли.
Напрасно Мария ждала, зря надеялась – муж, Прокофий, не обнял, не приласкал, даже и не спросил ни о чём. Видать, утомился за день! Поворочался, спину больную потёр, отвернулся к стенке да и захрапел.
«Ну что ж, – думает жена, – значит, так тому и быть. Завтра судьбу испытаем – корягой мне старой корячиться или поцвести ещё? Как люди говорят: бог не выдаст, свинья не съест».
* * *
Затемно проснулась Мария, в платок закуталась, корзинку взяла для отвода глаз и на болото отправилась.
Всю деревню прошла, за околицу вышла – и по тропинке в лес.
В лесу темно, хоть глаз коли. Хорошо ещё, Мария там каждый пенёк с детства знает. Вот стоят осинки, в лунном сиянии так и серебрятся и листочками трепещут. А вон три большие берёзы вместе выросли, обнявшись, как сёстры, – там раньше деревенские девчонки тайные свидания назначали, пока одну, по слухам, леший к себе на подворье не уволок. Вправду то леший был или человек лихой – так и не дознались, но ходить в лес по ночам перестали.
Идёт Мария мимо тех берёзок, не задерживается, не оглядывается даже. Дальше тропинка кончается. Но дорогу она знает. С полверсты вдоль оврага пройти, на пригорок взобраться, с пригорка скатиться... а дальше куда?
Вот она поднялась на холмик, спиной к стволу сосны прислонилась и вдаль вглядываться стала.
Летом светает рано. И уже за спиной заря занимается. И видно, что впереди – низинка, сплошь папоротником заросла, а там дальше и болото гиблое раскинулось. Где-то там, в болоте, если старухе верить, волшебный цветок-горицвет должен цвести.
Ну а если не верить – тогда зачем она сюда пришла?
«Дура ты, Машка, дура, – подумалось ей вдруг. – Нет никакого цветка. И чудес не бывает. Судьбу не обманешь».
Как вдруг видит она: вдали – там, на болоте – сияние разгорается, ярче самых ярких церковных свеч. В городе на праздник точь-в-точь такие огненные шары запускают: торговцы на ярмарке их называют бенгальскими огнями.
Бенгальский или ещё какой, а только полыхает этот огонь всё жарче, но с места при этом не сходит и ничего вокруг не поджигает. Потому что это не огонь, а как раз цветок и есть. На высоком стебле, в человеческий рост, чтобы издали было видать.
Глубоко вздохнула Мария и стала с горочки спускаться. Идёт по пояс в папоротниках, собственных ног не видит. А огненный шар как будто даже повыше поднялся. Горит, и переливается, и как будто даже крутится, и искры вкруг себя разбрасывает.
Под ногами захлюпало, и ноги враз промокли. Но наша Маша к болоту привычная: заранее в подлеске длинную палку выломала. Идёт, перед собой глубину щупает да заодно по траве этой палкой хлещет, чтоб на змею ненароком не наступить.
А змеи тут как тут. Длиннющие чёрные гадюки на мшистой кочке лежат, сбились в клубок, как весной, и шевелятся, так что даже не понять, сколько их. Вытянули головы и шипят по-кошачьи. И глаза у них красным светятся.
Отродясь Мария не встречала таких гадов. Задрожала вся, попятилась и палку перед собой вытянула.
Но кое-как сдержалась, назад не повернула, со всех ног не побежала – хоть и очень хотелось.
– Зря вы шипите, змеи подколодные, – говорит. – Не боюсь я вас. Надоело мне всего пугаться, перед кем попало пресмыкаться. Сделайте милость, дайте дорогу к цветку волшебному. А если уж вы такие гады – жальте, не жалейте. Мне терять нечего.
Странно: притихли змеи. Будто устыдились. Соскользнули с кочки и исчезли.
И пошла Мария дальше.
Осталось до горицвета не больше сотни шагов, а только не пройти их никак. Открылась впереди чёрная промоина, где кувшинки цветут. Листья у них круглые, как блины. А на листьях лягушки расселись – сами толстые, глаза лупатые.
– Помогите мне, лягушечки, – просит Мария. – Скажите, как трясину перейти? Мне к горицвету надо. Вон он, рядом, – а до него не допрыгнешь, не дотянешься!
Не говорят ничего лягушки. Смотрят на Машу и квакают хором, будто хохочут, вот-вот животики надорвут.
– Смейтесь, смейтесь, – говорит Мария. – Слишком долго надо мной все смеялись, доброты моей не ценили. Но если правду старуха сказала – сорву я горицвет, и желание моё сбудется. А если наврала, то я лучше сама в болоте утоплюсь. Мне тогда всё равно будет.
Примолкли лягушки. Сидят моргают. Махнула Мария рукой:
– Эх вы, глазастые. Ничего-то вы не смыслите. Вот и я полжизни прожила, а куда шла? Зачем? По сей день не пойму.
Лягушки переглянулись. Переквакнулись. Собрались в кучу – и в два счёта из листьев кувшинных широкую дорожку выложили. Да не просто дорожку, а целый мостик через чёрную промоину. А сами лапами показывают: сюда ходи.
Маша только головой покачала. Ступила на дорожку, а палку наготове держит. Шаг сделала, другой – да так и побежала по листьям через болото.
По сторонам не смотрит, и хорошо, что не смотрит. Из тёмной воды чьи-то руки тянутся, чьи-то головы лохматые торчат. Глаза чьи-то светятся, как гнилушки. Известно чьи: мавки это болотные. Только запнись, только оглянись на них – к себе в трясину и утянут. Защекочут, замучают, а кого и на куски разорвут.
– Иди лучше к нам, к нам, – бормочут невнятно. – Для тебя уж и место готово...
Провожают Машку глазами, острыми зубами щёлкают. А горицвет – вот он, уже рядом.
Вблизи он ещё прекраснее, чем издали. Горит, и светится, и сверкает, но не жжётся и даже глаза не слепит. Стебель толстенный, красный, а листья золотые. Широкие такие и резные, как у папоротника – того самого, что в ночь на Ивана Купала цветёт, как девушки верят. Хотя никто купальского цветка своими глазами не видел.
Протянула Мария руку, взялась за стебель – а сломать и не может. Рука не поднимается такое чудо погубить.
А горицвет задрожал слегка. И к Маше склонился.
– Ты уж прости, цветочек, – повинилась Мария. – Мне ясно сказано – сорвать тебя надо и желание загадать... а желание моё простое. Не хочу я забытой-заброшенной свой век доживать. Старости унылой не хочу. Судьбы нашей бабьей, рабьей, деревенской. Страшнее смерти неволя проклятая! Свободной хочу быть. С мужем или не с мужем – там уж как повернётся. Стыдно так говорить, да мне стыдиться нечего. Во все годы верной была, не изменила ему ни разу. Эх, эх! Может, и зря! Словом, ты уж сам рассуди, золотой ты мой горицвет: заслужила я хоть малую толику счастья – или мне оно не по чину? Ну а если нет, то мне и жизнь не дорога. Вот разве мальчишек жалко... а только они, поди, и не вспомнят дурной своей матери...
– Это ты, девонька, хорошо сказала, – слышен тут голос скрипучий у Маши за спиной. – Никто тебя и не вспомнит. Никому мы в старости не нужны. Ты на меня посмотри!
Обернулась Мария. Видит – а это знакомая старуха откуда ни возьмись рядом с ней оказалась. В платок свой чёрный кутается, а глаза-то из-под платка блестят, как у молодой!
– Была и я девчонкой когда-то, – шамкает старуха. – Ещё посмелей тебя. Красивая, бедовая! Парни за мной табунами бегали! А девки грозились вот в этом самом болоте утопить. Ух, не любили Алёнку-чертовку, проклятую разлучницу. И где они все? Поминай как звали. Даже я не упомню. Мне бы тоже юность хоть на денёк вернуть, нагуляться сызнова – ан нет, цветок меня не любит, в руки не даётся! Видать, грешила много. А ты, Марьюшка, срывай его, не бойся. Ты – простая душа, тебе он поможет. Лови своё счастье! Другой-то случай не скоро выпадет!
Кивнула Мария. Сказала тихонько:
– Уж простите меня, люди добрые, если в чём виновата. И ты, горицвет, прости.
Собралась с духом – и дёрнула со всей силы за стебель.
Тут цветок вскинулся, вспыхнул жарким огнём, с ножки своей сам сорвался, подпрыгнул и вверх устремился вроде шутихи, из тех, что запускают на праздниках. Взлетел под самое небо, заметался там, рассыпался искрами – и вниз полетел, прямо Маше в руки.
– Ах! – вскрикнула она. Прижала горицвет к сердцу и упала замертво.
Старуха над ней склонилась:
– Вот ведь как оно вышло! Кажись, дурной совет я тебе дала. Но ты уж не взыщи: без тебя и моё дело никак не сладится. А мне терпеть невмоготу. Тоже долгонько ждала... полста лет или больше? Сама не помню...
Протянула к Маше свои пальцы – кривые, морщинистые. Взяла горицвет под самый стебелёк, из рук Марьиных вытянула, себе забрала. Ухмыльнулась, разогнулась, на клюку оперлась. Поднесла цветочек к самому носу, взглянула на него очень строго, сжала в кулаке... тот вспыхнул в последний раз – а потом засветился тихонько, послушно.
Старуха отступила на шаг. Горицвет на груди спрятала. Сказала негромко:
– Ты уж не взыщи, Марьюшка-голубушка. Цветочек я твой приберу. Мне он нужнее. Может, и нехорошо это – чужими руками жар загребать. Но так уж всегда бывает: мало счастье своё найти, его ещё и удержать надо! Прощай, милая. Не поминай лихом.
Повернулась и пошла прочь.
А из чёрных промоин, как из окон, мавки одна за другой повылазили, болотные русалки. Жёлтых кувшинок нарвали на длинных стеблях, сплели венки, красуются. А сами – страшнее смерти: бледные, тощие, в трупных пятнах. Как говорят: отворотясь не наглядишься.
Подползли к Маше, обступили кругом. Взяли под руки. Венок на голову надели, как невесте.
– Пойдём с нами, пойдём, – бормочут. – У нас тебе лучше будет. Никто тебя не обидит. А кто раньше обижал – тот долго не проживёт... отыщем, отомстим, за все наши беды отыграемся!
Открыла Мария глаза. Улыбнулась бледными губами. Только вздохнуть больше не смогла. Прошептала беззвучно:
– Пусть так и будет.
* * *
Проснулась Алёнушка, когда солнце уже к полудню шло.
Проснулась на пригорочке мягком, муравчатом, как на перине пуховой. Тепло ей, покойно и весело отчего-то. Над головой берёзы шумят. Сразу три берёзы – высокие, светлые, стройные, словно сёстры родные. Сквозь листву солнышко проглядывает. Птички поют. Красота, да и только.
Откинула Алёнушка волосы тонкими пальцами. Сарафан оправила ситцевый. На грудь свою глаза скосила и на ноги босые посмотрела, да так и вспыхнула вся: не девчонка, а загляденье. Все шестнадцать лет при ней.
Поднялась и села на травке. Осмотрелась. Видит: место знакомое. У этих трёх берёз деревенские девки завсегда свидания парням назначали. Вот и узелок чей-то забытый лежит, а в нём – пирожки. Жирные, сочные, даже не зачерствели нисколечко.
«Надо же, – думает Алёнушка. – И кому спасибо сказать? А хотя какая разница».
Куснула она пирожок: зубки-то у неё молодые, крепкие. Не то что раньше. Да что там – ещё вчера!
Ещё вчера бродила она по свету старой ведьмой. Проклятой на веки вечные. Злобной, лживой и безжалостной.
Вот и клюка старушечья в траве валяется. Гладкая, истёртая, с загнутой ручкой.
Подняла её девушка, повертела в руках. Размахнулась – и со всей силы в кусты забросила.
– Ну что же, Алёнка, – сказала сама себе. – Новая жизнь у тебя начинается. Что было – прошло, а что ещё будет, за то не судят. Берегитесь, мужики, берегитесь, парнишки! Скоро свидимся!
Мария Роше
Дар
– Санька, вставай!
Мама раздвинула шторы, и в комнату хлынул яркий солнечный свет. Сашка зажмурилась, потом приоткрыла один глаз: мамин силуэт на фоне окна был окутан золотистым сиянием. Как сильно он изменился за последние две недели! Четыре месяца ничего не было видно, и вдруг – оп! – живот.
– Воскресенье же, – проворчала девочка. – Как говорит папа, могу я поспать до обеда в свой единственный выходной?
Мама рассмеялась. Подошла и села на край постели:
– Можешь. Но не сегодня... Звонила Оля из Питера – моя подруга, мы когда-то учились вместе. Так вот, они с Мариной, ещё одной нашей подругой, решили поехать на юг. Вдвоём, как в старые добрые времена. Билеты взяли подешевле, с пересадкой... короче, я не вникала, но между поездами у них разрыв почти двадцать часов. И они напросились к нам в гости с ночёвкой. Я не смогла отказать.
– И не надо. – Сашка откинула одеяло, спустила босые ноги на пол. – Пока папа в рейсе, пусть приезжают. Гости – это хорошо. И тебе веселее будет.
– Да уж, – фыркнула мама. – Веселее... Маринка-то ладно, нормальная, зато Олька – та ещё курица: кудахчет без остановки, пока все новости не расскажет – не успокоится. А я, – она с грустной улыбкой оглядела себя, – я сейчас устаю от этого, Сань. Тяжело, всё-таки не молоденькая.
– Брось, мам. – Девочка потянулась и чмокнула её в щёку. – Мы с тобой сильные и со всем справимся. А когда прибывает поезд?
* * *
На вокзал они приехали с опозданием: вечером автобусы ходили редко. Мама, конечно, расстроилась. Ольга успела трижды ей позвонить и сообщить, что они ждут на улице возле стоянки такси. Сашка немного злилась – маме нельзя волноваться! – но оправдывала незнакомую женщину тем, что та ещё ничего не знает и беспокоится, не оставили ли их с подругой в чужом городе без крыши над головой. Глупая она, мама же обещала! Как можно сомневаться, если кто-то пообещал?
Тётя Оля топталась одна возле двух больших чемоданов. Невысокая, кудрявая, с простым, но добрым лицом. Увидев маму, ахнула и бросилась обниматься:
– Ленка! Ле-е-енка... сколько зим, сколько лет! И не изменилась почти! – Взгляд её остановился на мамином животе: – Ну ты даёшь... Поздравляю, однако! А это Санька твоя? Большая уже, невеста.
– Мне двенадцать, – хмыкнула Саша. – До брачного возраста далеко.
– И умная, сразу видно. В тебя пошла, Лен. А сложением, похоже, в отца. Фигуристая будет, только смотрите, чтоб лишнего не набрала... Ой, девчонки, – тётя Оля скорчила жалобную гримасу, – вы бы знали, как я намучилась в поезде! Эти храпящие мужики со своими нестиранными носками...
– А где Марина? – спросила мама.
– В туалет побежала. – Ольга вытащила из кармана спортивных штанов телефон. – Уже полчаса её нет, я стою тут, как дура, с вещами. Два раза набирала – молчит. Ну, бог любит троицу...
Автоответчик вновь сообщил, что абонент недоступен.
– У нас на вокзале легко заблудиться, – вздохнула мама. – Как она выглядит?
– Ой, прекрасно, мужики шеи сворачивают! А, ты про одежду? Джинсы, кроссовки, куртка. Сумочка красная через плечо, – с готовностью подсказала Ольга.
– Сань, – мама повернулась к Сашке, – сходи посмотри: блондинка, с короткой стрижкой, спортивная, на вид лет тридцать пять...
– Да ты в своём уме?! – ужаснулась подруга. – На ночь глядя отправляешь ребёнка по туалетам вокзальным рыскать! А вдруг там маньяки или педофилы? Давай лучше я.
– Ага, и тоже заблудитесь, – снисходительно усмехнулась Сашка. – Не переживайте, со мной ничего не случится. Я от насилия заговорённая.
– Не обращай внимания, Оль, – улыбнулась мама, глядя вслед убегающей дочери. – Это она так шутит.
Она не шутила.
Спорить нет смысла, решила Сашка, ей вряд ли поверят. Даже мама долго не верила, хотя баб Зоя с самого начала старалась ей объяснить.
– Деточка, – часто повторяла она, – смирись. Мне не повезло с сыном, зато тебе повезло с мужем, я его тебе целиком и полностью отдала. А внучку – прости, не могу. Не бойся, она у меня бережёная будет, её пальцем никто не тронет. И знания получит особые, и чутьё...
Чутьё обострилось примерно шагов за десять.
Кожа даже на икрах покрылась мурашками. Дыхание участилось.
Тонкие ноты французских духов смешались с привычным сортирным амбре и новым, густым сладковатым запахом.
Сашка толкнула дверь и вошла.
Первая кабинка справа.
Блондинка лет тридцати пяти: джинсы, кроссовки, куртка.
Разбитый смартфон на полу.
И так много, пугающе много красного...
* * *
Сашка вернулась минут через десять. Хорошо, что на улице было темно и никто не увидел, как у неё подрагивают колени.
– Нашла Марину? – спросила мама.
Она кивнула. Спрятала ладони в карманы и беспечно ответила:
– Сейчас придёт. Руки моет.
– Вот кого за смертью-то посылать! – в сердцах бросила Ольга. – Стойте тут, я поймаю такси.
– Всё хорошо, Сань? – тихо спросила мама, заметив побледневшее лицо дочери.
– Конечно, мам. Просто, – Сашка поморщилась, – там так воняло...
Мама понимающе кивнула.
Тут как раз по ступенькам сбежала изящная, белокурая, модно одетая Марина.
– Леночка! – воскликнула она, подставляя щёку для поцелуя. – Как я рада тебя видеть! Всё такая же красотка! А это Александра твоя? На тебя похожа, вылитая копия! Здравствуй, Сашенька!
– Здрасте, – буркнула Сашка, отводя взгляд. И с трудом сглотнула: горло начало пересыхать. – Вы, наверное, очень устали. Сейчас поедем домой. Мы с мамой приготовили ужин и постелили вам в комнате для гостей.
– Спасибо, – улыбнулась Марина. – Мы толком не ели со вчерашнего вечера, и я умираю с голоду.
Сашку передёрнуло.
– Девчонки, такси! – послышался голос Ольги.
* * *
Дома Сашка первым делом отправилась на кухню и выпила два стакана воды. С таблеткой от головной боли – на всякий случай. Потом открыла шкафчик и вытащила заначку – полпачки тёмного шоколада. Вкуса не почувствовала, но на какое-то время стало легче.
– Мам, во сколько у них завтра поезд? – спросила она.
– В шестнадцать сорок. – Мама разогревала котлеты. – А с утра мы все вместе погуляем по городу, посидим в кафе. Накрывай на стол, Сань.
«Восемнадцать часов, – отстранённо подумала Сашка. – Продержусь. Должна».
Она мельком глянула в зеркало – румянец исчез, под глазами залегли тени. Скулы слегка заострились.
– Вот и я! – На кухню, пританцовывая, зашла тётя Оля в мамином банном халате и с полотенцем на голове. – Ленка, а какой у тебя срок? А что врачи говорят? А муж кого ждёт, мальчика или девочку? Санёк, ты хочешь братика или сестричку?
– Без разницы, – ответила Сашка. – Лишь бы здоровый был.
Она помнила, как безуспешно мама пыталась, год за годом. И как бабушка Зоя, глядя на неё, с тревогой качала головой:
– Лена, Христом богом заклинаю, не надо! Нельзя идти против судьбы. У тебя дочь есть, разве этого мало?
Мама еле слышно вздыхала, а потом упрямо сжимала губы:
– Попробую ещё...
За ужином Ольга всё так же безостановочно сыпала вопросами, рассказывала о себе, вспоминала разные забавные случаи, шутила, смеялась и даже пыталась петь. Марина слушала, вежливо улыбаясь и опустив глаза в свой смартфон.
Сашке было страшно на неё смотреть.
– Мам, – вклинилась она в разговор, выждав, когда тётя Оля на мгновение замолчит, – можно мне комп? Почту проверить.
– Пятнадцать минут. – Мама выглядела усталой. – А потом умываться и спать.
– Угу. – Сашка бросилась в гостиную. Включила отцовский компьютер, запустила браузер, открыла сайт «Городские новости». Раздел «Происшествия и криминал».
«Сегодня вечером в здании железнодорожного вокзала сотрудники полиции обнаружили следы жестокого избиения или убийства, однако пострадавших в залитом кровью помещении и на прилегающей территории не нашли. Криминалисты пытаются установить...»
– Рано, – прошептала Сашка. – Не сейчас.
Она выключила компьютер и на цыпочках прокралась к кухне.
– Хорошая у тебя Санька, – услышала она голос Ольги. – Не то что моя Даринка: скоро паспорт получать, а она всё мультики смотрит да принцессу из себя строит. Избалованная до жути.
– Сашу тоже свекровь, Зоя Ивановна, баловала, – разоткровенничалась мама. – Души в ней не чаяла. И Санька её очень любила. Два года назад баб Зоя умерла, и с того дня дочку как подменили. Она словно повзрослела на несколько лет. Такая серьёзная стала. И вроде ничего не скрывает, но... иногда я её понять не могу.
– Детей понимать не надо, – вздохнула Марина. – Их просто нужно любить.
– Воспитывать! – с напором сказала Ольга. И неожиданно раззевалась: – Ой, всё, девчонки, пора спать. Завтра опять сумасшедший день.
Сашка нарочно громко прошлёпала по коридору в ванную.
* * *
«Капля к капле стекается, в ручьи собирается,
Изо дня в день, из года в год
Вода по кругу идёт, всему сущему жизнь несёт.
Я к воде той прикасаюсь, силою её наполняюсь,
Могуществом водной стихии питаюсь.
Силу её в себя принимаю, в свои силы вплетаю...»
Она жадно пила прямо из-под крана, а потом долго плескала на себя холодной водой, стараясь унять разливающийся под кожей жар. Лицо, глянувшее на Сашку из зеркала, было бледным и заметно осунувшимся. Сила иссушала её, выпивала изнутри, грозила опустошить без подпитки извне. Сашка знала цену, но сейчас безоговорочно готова была платить. Потому что маме нельзя волноваться.
Впереди ждала бессонная ночь.
Если ты стал Источником, спать нельзя. Особенно если подпитываешь сильное искажение – пространственное, временное, материальное. Как только уснёшь, говорила баб Зоя, связь оборвётся, материя, пространство и время вернутся к исходной точке и, как в сказке, карета вновь станет тыквой, красавица – замарашкой, а тётя Марина...
Сашка уронила тяжёлую голову на руки. Потом заставила себя встать, пойти в свою комнату и забраться в постель.
«Я выдержу. Я обязана. Ради мамы и малыша».
Она погасила свет, сунула наушники в уши и включила «Раммштайн».
Где-то через час в комнату заглянула мама. Сашка зажмурилась и уткнулась носом в подушку.
– Сань, – тихонько позвала мама, – ты спишь?
– Угу, – машинально ответила Сашка. И поняла, что спалилась.
– Так и думала. – Мама подошла, поправила ей одеяло. Вздохнула: – Как же они меня заболтали, Сань! Особенно Олька. Я не то что выжатым – я себя сушёным лимоном чувствую. Наверное, отвыкла я от таких энергичных друзей.
– Они скоро уедут, – помолчав, отозвалась Сашка, – и, возможно, ты больше их никогда не увидишь. Если хочешь, я завтра тёть Олю возьму на себя, а ты... – она проглотила сухой ком, – ты побудь с тётей Мариной. Поговори с ней... ну, как раньше, когда вы в институте учились. Когда ещё выдастся такой шанс?
– Посмотрим. – Мама наклонилась и поцеловала её в лоб. – Спи, Санечка. Моя взрослая девочка...
– Я тоже тебя очень люблю, – прошептала Сашка, когда за мамой закрылась дверь.
Темнота окутала со всех сторон, стала напевать колыбельные. Пришлось включить ночник и поставить в плеере громкость на максимум.
* * *
Стрелка часов ползла душераздирающе медленно.
Всё внутри горело огнём, истязало мучительной жаждой. Сашка каждые полчаса бегала на кухню за водой и пила, как последний раз в жизни. В шкафчике исчезло печенье в шоколадной глазури, опустела пол-литровая банка мёда и коробка с зефиром «Шармэль».
До того как за окнами рассвело, Сашка пару раз успела поплакать, но потом испугалась, что вместе со слезами теряет силы, и велела себе терпеть.
«Баб Зоя... баб Зоя, за что мне всё это?!
Я могла быть обыкновенной, как Даринка у тёти Оли. Наслаждаться детством, беззаботно играть, лениться, капризничать, ничего не знать и ничего не уметь.
Но тебе пришло время уйти. Даже таким, как ты, нужен отдых.
И кто-то должен был принять на себя бремя дара.
Баб Зоя, почему ты не сказала мне, что это так тяжело?»
Темнота не ответила.
«Баб Зоя, я его не хотела!»
Сашка беззвучно застонала.
И тогда темнота голосом бабушки Зои ответила:
«Дар не спрашивает, Сашенька, чего мы хотим или не хотим. Как и смерть».
Сашка вздрогнула.
И впервые подумала не о себе, не о маме и её нерождённом ребёнке, а о тёте Марине.
* * *
Когда мама встала, хмурая невыспавшаяся Сашка уже колдовала над яичницей с помидорами. Мама обняла её, взлохматила и без того растрёпанную макушку:
– Девчонки правы, ты у меня сокровище. Выбирай, куда пойдём: в «Японский дворик» или в «Хачапури и блины»?
– В кафе-мороженое. – Сашка сглотнула горькую слюну.
За завтраком она не сводила глаз с тёти Марины. А та поминутно выпадала из разговора, отвлекаясь на вибрирующий смартфон.
– Санёк, ты хорошо спала? – прищурилась тётя Оля. И повернулась к маме: – Она мне вчера показалась упитанной, а сегодня гляжу – щёки пропали, одни мослы торчат... Ты кушай, кушай. – Она намазала кусок булки толстым слоем джема и подвинула его Сашке. – Может, тебе молока налить? Ленка, ты совсем заморила девку! Она ж маленькая ещё, ей бы в куклы играться, а она завтрак готовит, постель застилает... Короче, давай убирай со стола, а посуду помою я!
– Сань, ты не заболела? – заволновалась мама. – Померь-ка температуру.
– Да нормально всё, – буркнула Сашка, жадно отхлёбывая горячий чай с сахаром. – Просто я слишком быстро расту. И чаще во сне. Скоро буду выше мамы и догоню папу.
– Молодец! – похлопала её по спине тётя Оля. – Давай-ка, съешь-ка ещё бутерброд.
Мама и Ольга прихорашивались в коридоре перед большим зеркалом. Тётя Марина и Сашка остались на кухне вдвоём.
«Смерть не спрашивает, чего мы хотим или не хотим», – вспомнила Сашка, разглядывая подругу мамы. Своим детским умом она силилась охватить всю трагедию случившегося с чужой жизнью и никак не могла. Не получалось. Не хватало опыта.
А ещё мешала дикая жажда и болезненные, скребущие ощущения в животе.
Сашка залпом выпила стакан молока и пошла одеваться.
* * *
До парка культуры пришлось добираться на автобусе. Ехали, как обычно, не торопясь, и под мерное гудение мотора Сашку стало укачивать. Она изо всех сил боролась со сном, щипала себя за запястье так, что оно покраснело и распухло, но в какой-то момент отвлеклась и, казалось, всего на мгновение закрыла глаза...
– Ой! – услышала она сбоку и подскочила, испуганно вытаращив глаза. – Девочки... что же это такое?!
Марина изумлённо разглядывала смартфон, по тёмному, мёртвому экрану которого бежали белые трещины.
– Будто наступил кто-то, – едва не плача, сказала она. – Но я же не могла... я его не роняла. Когда садились в автобус, он был целый!
– Охо-хо, – протянула Ольга. – Он у тебя в заднем кармане лежал? Может, ты на него села? Сейчас все эти мобильники – Санёк, закрой уши! – говно китайское. Сплошные подделки.
– Этот был настоящий, – обиженно сказала Марина. И отвернулась к окну.
Сашку трясло мелкой противной дрожью.
Они вышли на главной площади их городка. Прогулялись возле храма, где отпевали баб Зою, потом по набережной и через мост – в парк. Тётя Оля собирала каштаны и жёлуди, плела венки из рыжих кленовых листьев – для себя, для мамы и Сашки. Предлагала покататься на каруселях, но все отказались: маме было нельзя, Марина расстроилась из-за смартфона, у Сашки карусели кружились в пылающей голове. Ей хватало.
Потом они сидели в кафе. Женщины пили кофе с пирожными, Сашка налегала на молочный коктейль и мороженое в креманке.
– Санька, не торопись, – остерегла её мама. – Горло заболит.
– Я проголодалась. – Она облизала ложку. – А можно ещё три шарика?
– Растёт ребёнок, – умилилась Ольга. – Мы Даринке уже лифчики покупаем, первый размер. Скоро и вам придётся.
Марина молча пила кофе и вертела в руках разбитый смартфон.
– Тёть Марин, – зачем-то спросила Сашка, – у вас дети есть?
Она посмотрела на неё тоскливым взглядом. И вдруг улыбнулась:
– Есть. Двое, Егор и Алёша. Старшему четыре, младшему три. Они у меня погодки. С папой и бабушкой остались. – Марина перевела взгляд на покрытый трещинами экран. – Я их просила каждый день писать, как там мальчики без меня. И видео в «Контакт» присылать. Я же впервые от них уехала, сердце рвётся. Вдруг с ними что-то случится, а меня нет?
– Ой, брось, Марыся! – Ольга пихнула её в бок. – Не ной. Сколько можно дома сидеть? От семьи и детей тоже нужен отдых. Я вот своему ультиматум поставила...
Сашка лихорадочно заглатывала мороженое.
Её душили слёзы. Но плакать было нельзя. И нечем – пересохло не только в горле, но и в носу и в глазах.
* * *
К половине третьего они вернулись домой: тётя Оля перед отъездом хотела принять душ. Маму утомила прогулка, и Сашка уложила её подремать, заботливо укрыла пледом. Потом догнала в коридоре Ольгу и, передавая ей чистое полотенце, тихо сказала:
– Тёть Оль, знаете... маме совсем нельзя нервничать. Она на сохранении два раза лежала. И у неё какая-то аневризма. Пообещайте, что, если у вас что-то плохое в дороге случится, вы не станете ей звонить.
Ольга растерялась. Потом потрепала Сашку по впалой щеке:
– Конечно, обещаю, Санёк!
Сашка постояла немного в коридоре, собираясь с силами. Потом шагнула на кухню, где у окна в одиночестве грустила Марина.
– Тёть Марин, – прошелестела она, – вам нужно поговорить со своими детьми.
Женщина обернулась. Скользнула по ней непонимающим взглядом:
– Что?
Язык едва ворочался, губы потрескались:
– В гостиной папин компьютер, там есть видеокамера. Вы помните свой логин и пароль от ВК?
– Помню, но...
– Позвоните им. Скажите, что любите их... и вам станет легче, – выпалила Сашка.
Марина нерешительно шагнула к ней... и вдруг обняла. Сашка задохнулась от аромата французских духов и на долю секунды вспомнила то, что отчаянно хотела забыть. Но женщина уже отпустила её:
– Спасибо, Сашенька.
Она наблюдала за Мариной из коридора – как она говорит с сыновьями на смешном языке, как корчит им рожицы и посылает воздушные поцелуи. У младшего, Алёши, волосы были светлые, как у матери. Старшему, Егору, достались её глаза и высокий лоб.
Даже сквозь наушники было слышно, как они радостно кричат: «Мама! Мама!»
– Я скоро приеду, зайцы! – обещала Марина. – Слушайтесь папу и бабушку!
Сашка отвернулась к стене и зарыдала – беззвучно, без слёз. Какой прок от её дара, если она ничего, вообще ничего не в состоянии изменить?!
Можно исказить пространство, материю и даже время. Но, как только силы иссякнут, всё вернётся на круги своя.
Не бывает вечных Источников, как и вечных двигателей.
И поэтому отпуск у тёти Оли закончится раньше, чем она думает.
А у тёти Марины он закончился шестнадцать часов назад.
* * *
Несмотря на усталость, мама поехала провожать подруг. Вызвали такси – заранее, чтобы не опоздать. Ольга и Марина вытащили на улицу свои чемоданы, Сашка спустилась, держась за мамину руку: от боли у неё начались судороги, футболка на спине промокла от пота. Хорошо, под ветровкой не было видно.
– Сань, тебе плохо? – наклонилась к ней мама. – Я же вижу, что плохо. Останься, я съезжу одна.
Сашка упрямо помотала головой и вымучила улыбку:
– Всё в порядке, мам.
До вокзала доехали быстро. Пока выгружали вещи, Сашка попросила маму не отпускать такси.
– Живот болит, – нехотя призналась она. – Ты была права, лучше бы я осталась дома.
– Ну, Санька... – Мама вздохнула. – Если что, ты знаешь, где туалет.
Сашка вздрогнула. И стиснула зубы:
– Я потерплю.
До отправления поезда оставалось двадцать минут.
Мама засуетилась, обняла одну подругу, потом другую, затем они обнялись втроём. Ольга расчувствовалась, всхлипнула пару раз, потом рассмеялась. Марина улыбалась и обещала прислать фотографии, сделанные на море.
Превозмогая боль, Сашка подошла попрощаться.
– Пока, Санёк! – сказала ей тётя Оля. – Береги мамку.
– Угу, – выдавила она.
А потом на непослушных ногах подошла к Марине и прижалась к ней, зажмурившись и приоткрыв рот в беззвучном крике, потому что застывшие слёзы рвались наружу и беспощадно жгли. Сашка чувствовала, как от напряжения в глазных яблоках лопаются капилляры и как в красном мареве возникают светящиеся цифры: обратный отсчёт...
– Простите меня, – хрипло шепнула она.
– За что, Сашенька? – удивилась тётя Марина.
«За то, что не сумела спасти вас. За то, что у меня нет больше сил и через две минуты пятьдесят шесть секунд созданный мной временной пузырь схлопнется. За то, что вы не поедете в отпуск, не увидите море и никогда не вернётесь к своим сыновьям...»
– Это я разбила ваш смартфон, – пробормотала Сашка.
И, отстранившись, молча повернулась и залезла в такси.
Цифры в таймере прыгали. Через тридцать секунд мама была рядом. Что-то сказала водителю. Машина тронулась.
– Санечка, как ты?
«Я скоро приеду, зайцы!.. Слушайтесь папу и бабушку!»
– Всё хорошо, мам.
Две минуты.
В ушах нарастал белый шум.
Сашка с трудом подняла руку и расстегнула ветровку. Резь в животе стала невыносимой.
«Господи Иисусе Христе... помилуй мя грешную...»
– Сань, потерпи, скоро будем дома.
Полторы.
Свет перед глазами померк.
«Дай мне больше времени, Господи... она же такая маленькая!»
Сашка моргнула – и как наяву увидела бледное лицо умирающей бабушки: прилипшие ко лбу влажные седые пряди, заострившиеся скулы и чёрный провал её рта, выталкивающий последнюю просьбу:
«Откройте...»
– Откройте окно! – кричала над ухом мама. – Моей дочери плохо!
– Всё хорошо... мам...
Минута...
«Я больше не могу-у-у!» – мысленно взвыла Сашка, но темнота голосом бабушки Зои твёрдо ответила: «Можешь».
Тридцать секунд.
– Быстрее, пожалуйста! Санька... Санечка!
– Всё... хорошо... ммм...
Десять.
Пять.
«Мама!!!»
Сашка потеряла сознание.
...Когда она открыла глаза, они всё ещё ехали в такси. Её голова лежала на коленях у мамы, щека упиралась в затвердевший живот.
– Мам, – просипела Сашка. – Ты не волнуйся... мне уже лучше.
И в подтверждение своих слов ухватилась за спинку кресла водителя, села и пригладила растрёпанные волосы.
Она справилась.
На смену неимоверному напряжению пришли слабость и опустошённость.
Мама прижимала её к себе, целовала в висок. Сашка отрешённо смотрела за окно, на пролетающий мимо город.
Она знала, что в эти мгновения тётя Оля, неожиданно потерявшая на перроне подругу, оставит вещи возле вагона и бросится искать Марину по всему вокзалу.
И найдёт...
И будет, сжимая в дрожащих руках телефон, пытаться найти мамин номер, чтобы сообщить ужасную, жуткую новость, потому что не верить чужим обещаниям может лишь тот, кто не выполняет своих. Но не обнаружит его – ни в телефонной книжке, ни в списке недавних звонков.
Сашка медленно выдохнула.
Ей предстоит ещё многому, очень многому научиться. И понять, что её дар – не проклятие, не наказание и не обуза. Ведь даже сейчас, не сумев спасти одного человека, она всё же спасла другого. Точнее, двоих.
– Мам, – шепнула Сашка, придвигаясь ближе и переплетая свои пальцы с мамиными.
– Что, Санечка? Что, моя девочка?
– Я тебя очень люблю...
Диана Чайковская
Русалий Великдень
небо любится с землёю,
травы стелются змеёю,
вьются вихрями на солнце,
а оно в ответ смеётся.
ночь Огня ступает тихо,
заговором гонит лихо,
в косы ленточки вплетает,
колдовскую кличет стаю,
мол, чаруйте над свечами,
дом родимый защищая,
и лучи ловите любо,
пока лес не бьётся клювом
и не скалится по-волчьи,
возвращая всех в дом отчий.
Свет и Тьма ткут вместе нити,
создают о судьбах книги,
исчезая с дымным ветром
на хмельном да на рассвете.
Диана Чайковская
Пролог
Налились зелёным соком ольховые серёжки, разрослось по полям разнотравье, проснулись мары[9] в полесских топях. Голодные, отдохнувшие после долгой зимы, они выглядывали из-за осоковых зарослей, ища, кого бы сманить к краю болота. А меж тем только-только отпраздновали Троицу, да так, что в ушах до сих пор звенели церковные колокола. Жаль, этот звон не мог испугать проснувшихся мертвяков – лезли они, проклятые, из ельников и оврагов, кликали у Горыни-реки, появлялись у перелесков и посреди полей.
Купались русалки в солнечных лучах, бродили мавки в чащах, голосили потерчата. Не отставали от них и неразумные упыри, что нет-нет да подвывали за околицей Луговцов. Оттого и всякий добрый человек запирался вечерами, рассыпал у порога соцветья полыни и держал детей рядышком, раз за разом повторяя: «За двор – ни-ни!»
Днём же вовсю готовились к русальной неделе: украшали венками берёзы, лили под них побольше квасу, клали – кто что мог. Одни приносили ленты, другие – угощения, третьи бросали звенящие бусы, хохоча по-навьи. Так и жили, меж весельем и страхом, то к красному углу припадая, то молодые листья в венок вплетая. Задорно, славно – аж до первого упыриного воя под оплетнем, до первой русальей песни после сумерек, до первого взгляда мавки, пламенного, полного невиданной страсти. Поговаривали, будто один такой взгляд мог душу наизнанку вывернуть – и пропадёт она, станет блуждать меж полей и чащ, выть от тоски, кликать мавку, пока та не явится и не утащит её в лесные недра, на радость всей нечисти, жадной до людской крови.
Но то так, присказка. В Луговцах о многом попусту болтают, лишь бы тоску с порога прогнать и себя потешить.
Глава 1
КУМУШКИ
– Ой собрала травы, как велела маты,
Штоб сусидку Настю кумушкой назваты,
Кумушкой назваты —
Косы поквитчаты.
Ганна оглядела заготовленные ленты, пироги и яйца, белоснежную рубаху с червонным шитьём – и наконец облегчённо вздохнула. Тяжко нынче за двор ходить, травы собирать и в поле трудиться, только что тут сделаешь? Припасённое зерно заканчивается, а первые всходы ещё не поспели – только и остаётся, что сорняки собирать и жито заговаривать, чтоб мать – черна-земля разродилась поскорее.
А за двором-то – Мавчин Великдень. Недаром мавки и русалки распевались так, что аж сердце кровью обливалось, ком горло резал – и так хотелось выскочить навстречу непроглядной ночи, побежать босиком, топча молодые побеги, туда, к серебристой Горыни, к ельникам, где и солнца-то не видать день ото дня. Но нельзя, нельзя ведь, иначе домой не воротишься!
Как ходила рвать полынь и ромашку для венка, так оставляла дары на пнях, а прежде помолилась, чтобы наверняка не забрали. И не одна, а с сёстрами, что тоже кумушек-подружек себе присмотрели. А теперь-то пришла пора совсем уж покумиться у берега Горыни, пока солнце не расплескало закатный сок по небесному полотну.
Завернула Ганна дары, угощения и травы в узелок, поправила тёмную косу и накинула сверху багряный платок, что отец привозил с ярмарки прошлой весной. Ещё раз перекрестилась на удачу – и шагнула через порог, в гурьбу сестричек, что уже вились по двору.
– Ну, с богом! – бросила ещё раз, прежде чем ступить за оплетень.
Луговицы наливались зелёно-белым: расстилалась покрывалом трава, распускались цветы на яблонях и вишнях. Несло от них сладким дурманом, что кружил голову. Не зря на вечорницах хлопцы и девки к окнам льнули, а через миг миловались, забывая про остальных. И Ганна желала прильнуть к веточке, потрогать нежные лепестки – и вплести цветок-другой в пряди, на радость себе.
«Потом, потом», – отмахнулась от шальных дум.
Оно ведь как бывает: вплетёшь пахучий цветок – и вот ты уже не девка, а невеста Лешего или безликая болотная мара. Приманит их, навьих, запах, заберут под ручки – и моргнуть не успеешь. Нет уж!
С левого бока деревни, у самой околицы, раскидывалась берёзовая рощица. По осени там хватало грибов, а по весне – молодых девок в венках, что шептались меж собой, обменивались вестями и дарами, клялись друг дружке в вечной дружбе и становились чуть ли не роднее сестёр. Такие узы и кузнечным молотом не разорвать. Крепче они железа, сильнее реки времён.
Бывало ведь и так, что кумушка кумушке и по хозяйству помогала, и в старости выхаживала, и от горе-муженька спасала, если доля выпала несчастливая и горькая. Оттого кумились в русалью неделю, заранее сговорившись.
– Настя-Настуся! – окликнула Ганна подружку.
– Ганно!
Сплелись две девичьих стайки в одну, а следом ещё люд подтянулся. Понёсся хохот и гомон меж берёзовых ветвей, да так, что те аж закачались. Расправил крылья весенний ветер, вдарил ими по Горыни – и та зашумела пуще прежнего. А над водой такой пар встал, что ни соседнего берега, ни края рощи не стало видно.
– Ой, русалкы-русалочкы, гуляйте у води, а до живых не ходьте! – Слова, подхваченные от матери, понеслись над землёй.
Поговаривали, если хорошо заклясть, то не тронут. Им-то, сёстрам водяным, не чуждо человеческое, да и где это видано, чтобы нечисть набрасывалась на толпу. Да и Горынь затихла: исчез ветер, волны покатились лениво-лениво. Видать, сработал заговор.
А Настя тряхнула белоснежной косой, усмехнулась и уселась под берёзкой, принявшись развязывать свой узелок.
– Ну што оно, как на хозяйстве? – спросила меж делом.
– Та што, живём! – отмахнулась Ганна.
Всё у них было как у всех, тут и рассказывать нечего. Родители жениха присматривали, выбирали из тех, кто трудится много, да не столько на панов и панычей, сколько на себя. Мало таких, и не все они по сердцу приходились, но тут уж как доля сплетётся. Не голодают – уже славно. Некоторые в деревне и вовсе лебеду жуют и остатки муки с засушенными ягодами мешают.
– И мы живём, – согласилась Настя. – Ой-ой, скоро сонце жито позолотыть!
Что правда, то правда. Ещё немного – и заживут сытно.
Ганна развязала свой узелок и, прежде чем сесть рядышком с Настей, взяла в руки ветви берёзы, что сорвала у дома. Пахучие, гибкие, и принялась переплетать меж собой, создавая круг. Туда же – голубые и зелёные ленты и припасённые травы. Осторожно, словно боясь повредить, взяла она ромашку и листья мяты, протянула меж веточек, закрепила ещё одной ленточкой и перевязала. А после, как закончила, присыпала полынными зёрнами и оглядела. Славный, крупный венок получился, иным на зависть.
Настя же в свой вплела берёзовые листья, багряные маки, колосья ковыли, а затем надела на голову, вскочила и закружилась, довольная.
– Ну чим не дива-краса, а? – усмехнулась.
Ганна сдержанно кивнула. Эх, такая вздорная девка всякого мужика уму-разуму научит! Хоть бы хороший попался, а не суровый и грузный, что и побить может, и выгнать во двор по морозу. Отец так однажды мать проучить решил – а она ничего не сказала после, обиду внутри себя похоронила. Только слёг он по весне, сражённый проклятьем Иродовых дочек. Горел-горел, а сгореть не мог, еле вытянули с того света.
– Ш-ш-ш, а ну вон пишлы! – Настя встала над ней и зашипела по-навьи. – Ш-ш-ш, кыш, зли думы, кыш, тоска чорна!
А затем снова уселась, сунула в руки отваренное яйцо да и сама взялась за еду. Ганна лишь усмехнулась и поспешила вылить под берёзку кваса, чтоб мавки и русалки не гневались. Туда же – и крынку молока.
– Што, Ганно, будеш мне кумой, в мыри, в радости, от весны до смерти? – спросила как бы играючи, а в очах зелёных – и надежда, и страх, что обряд не пройдёт как надо.
– Буду, Настусю! – радостно отозвалась Ганна. – А ты, Настя, будеш мне кумой в мыри, в радости, от весны до смерти?
– Буду, Ганно!
Полетели венки с голов, а следом – и рубахи. Обменялись они и одеждой, и украшениями, обняли друг дружку, как издавна заведено, подарили ленты и опояски, расшитые красным и оранжевым, и разом засмеялись, вспоминая, как с ранних вёсен вместе собирали травы, как хотели было повздорить из-за хлопца, что на мельнице трудился, как пили квас и прятались от чужаков летними ночами и как их Леший однажды чуть ли не в топь завёл – и пришлось спешно переодеваться, выворачивать одежду и заговаривать тропку, чтоб вывела к дому. Ох, сколько всего меж ними было! Столько, казалось, и добрый человек не живёт.
А меж тем подползло молочное марево к рощице, коснулось ветвистых деревьев. Глядели из-за него девичьи тени, тонкие-тонкие, а холодом от них веяло аж издали. Вздрогнула Ганна, прижала к себе Настю и запела:
– Заклынаю воду, травы,
Штоб русалочкы-русалкы
Не стоялы у дубравы,
Шлы у воду, не хваталы!
– Как на болотах мары засыпають, осоку не колышать, так и вы, сёстры водяни, засыпайте и живых не трогайте, – полился шёпот с разных сторон.
Гнали девки силу нечистую обратно в Горынь – и та послушно отступала, не смея набрасываться на толпу. Некоторые раскатывали яйца по земле, мешали её с мёдом, чтоб угощение наверняка досталось рощице, некоторые едва слышно вспоминали былые времена, как пропадали гурьбой все, кто осмелился подойти к реке раньше Великодня, как оголодавшие навьи хватали всех подряд.
Но то было давно, а может, и не было вовсе. Нынче-то туман опоясывал самый краешек рощи, а тени из него пропали вместе с запахами тины и водорослей. Оттого ещё громче полились песни, зазвенели девичьи речи – и снова стали кумиться, теперь уже сёстры и подружки Ганны с остальными – и крепла меж ними такая связь, которую никто не разорвёт, кроме чёрной погибели.
– А ты меня спасеш, если муж стане быть? – неожиданно спросила Настя.
Ганна призадумалась. Бывает и так, что оно на благо идёт, особенно если девка уж больно весела нравом, а бывает и наоборот. Чужая семья-то – потёмки, и лезть в неё не положено. Только Настя о том не думает.
– Што смогу, то сделаю, – пообещала наконец.
А может, и не станет, кто его знает. Тут бы ещё до свадьбы дожить и в поле не загнуться и не сгореть при летнем солнце, а дальше-то и вовсе загадывать страшно, особенно когда под боком – отголоски навьих в густом, терпком мареве. А за ним едва-едва слышится шум речных волн.
Глава 2
СГОВОР
И где это видано, чтоб незамужние девки без присмотру в роще собирались? Оно-то понятно – Русалий Великдень, или как его там кличут. Ай, сила нечистая, чтоб её! Но ведь и порядок надо знать, а порядка в Терновцах никакого не было. Вот если бы его, Богдана, поставили старостой, вот тогда бы он всем показал, что такое кнут! У него бы и простой люд трудился втрое больше, и девки дурью не маялись и без дела по полям и рощам не бегали. Мать – черна-земля и без того мало жита даёт, а с такими гуляниями и вовсе, почитай, одну лебеду жрать придётся.
– Може, ну его, а? – Стёпка переминался с ноги на ногу. – Нечисть вон завыва, на той недили русалкы здорового хлопца утащилы в воду.
– Трус! – выплюнул Богдан. – Бабья и бабьих слухов напугався, тьфу!
Ох и хлёстко он ударил Стёпку, аж по сердцу! Раскраснелся тот, выпрямился и сжал в руке кнут, мол, уж теперь-то отступать не стану, хоть режь. И правильно, так и надо! Остальные-то тоже принялись его подтрунивать полушутя, мол, что же ты, зелёных святок дождался, а затем отступить решил. Дело-то нехитрое – всего-то и нужно в рощу всем вместе нагрянуть и девок расхватать, кому какая приглянётся. Вот будет и веселье, и свадьба после, если девка справная и ладная, и понесёт заодно сразу.
Богдан потянулся крепко-крепко, облизнулся, предвкушая потеху, и махнул прочим мужикам:
– Айда за мной!
– Айда за ним! – вторил Стёпка. Воодушевился, стало быть!
Мужики в Луговцах давно о том думали, да не разумели и не понимали, как бы им всем вместе так собраться, сговориться меж собой и главного выбрать, чьё слово одобрением станет. Всякий хотел, а решиться не мог. А Богдану-то чего бабья бояться? Прошлую-то жонку он знатно поколотил, вой аж до края перелеска доходил, как охотники тогда сказывали. Хотя и не поколотил вовсе, а так, приударил спьяну, чтоб не орала зазря, а как воротился после шинка – увидел, что лежит холодная, с пеленой над очами. Слабую сосватали!
Ну да ничего, он – мужик видный, свою хату имеет, землицу с хозяйством – тоже. В этот раз выберет покрупнее, с бёдрами, с грудями, румяную, чтоб сил было полным-полно.
Раскинулась рощица прямиком у околицы, объятая густым туманом. Замедлились мужики, стали переглядываться недоумённо. Пошли шепотки о нечисти, о мавках, что в таком мареве ходят и души живых к себе забирают. Богдан в ответ лишь зло поморщился, почесал тёмную бороду и сказал:
– Роздилыться и заходить с разных концов! А хто трусыть – той пускай дома сыдыть!
И шагнул в туман, перекрестясь на всякий случай. Окутало марево ноги, заклубилось кольцами у пояса, обняло за плечи – и мигом рассеялось, явив рощицу, полную хохочущих девок. Каких только там не было! И с космами пшеничными, и с косами тёмными, и мягкие, и со злым взглядом – бери любую да хватай!
Мужики, что пошли за ним, загомонели радостно и побежали прямиком на девок, раскинув ручищи. Сам Богдан тоже не стал мешкать: подбежал к той, что полнее, подхватил на руки и понёс к краю рощи, к перелеску, за которым – ни одной живой души. Деревня-то далече отсюда, никто не услышит, а если и донесутся отголоски до околицы, то вряд ли прочие решатся в туман шагнуть. Староста – и тот в хате заперся, полынью порог окурил и сидит, носа не высовывает.
Богдан не бежал – летел, перепрыгивая через сухие ветки, минуя буерак, выросший невесть откуда. Хорошо хоть, девка попалась не шибко норовистая – не подняла крик, не раскрыла рот, а прижалась покрепче, обвила руками шею и сидела послушно. Вот и славно! Всё как надо, как положено! А то понапридумывали всяких игрищ, чтоб добрый люд напугать! Ведь не от церкви и Христа то идёт, а от всякой ворожбы богопротивной. Не зря батюшка после Троицы бабьё благословлять отказался да ещё отговаривал их, дур, чтоб не собирались в лесу и не дразнили венками нечистую силу.
Зашумел в ушах ветер. Полетели в лицо листья и рыжие иглы. Захохотала девка звонко-звонко, аж рот вовсю раскрыла.
– Ты чого?! – гаркнул на неё Богдан. – А ну, смолкла!
Да куда там! Полился смех громче, сильнее, закружился, поднялся над тёмными верхушками сосен. И как они только посреди ельника оказались? Обернулся Богдан – и обомлел: ни зги за спиной! Тропка с глаз исчезла, чернела чаща, подступали сосны и дубы со всех сторон. А игл, игл-то сколько! Уже чуть ли не по пояс намело.
– А ну! – замахнулся было одной рукой.
Кулак тут же замер. Онемели ноги, лишились былых сил плечи. А девка раскрыла чёрные очи и закружилась вместе с волной ветра, лёгкая-лёгкая, будто пушинка. И на землю опустилась плавно, будто бы танцуя. Не ранили её ступни опавшие иголки, не пугали еловые лапы, не брала в тиски злая безлюдная чаща – напротив: ровно лежал венок на волосах, а руки-то – Богдан понял только сейчас – белые, не испорченные долгим трудом.
– Полынь иль петрушка? – мягко спросила девка.
– Тварь! – выплюнул он. – Только попробуй! Я – людына Божа!
Качнулась её голова. Подуло ещё сильнее, уже не по-весеннему. Будто все морозные духи слетелись на чужой зов. Заледенел кончик носа, в горле запершило, а перед глазами замелькала мёртвая жёнушка, Яринка, только теперь она не клонила голову к полу, не прятала очи, а глядела бесстыдно, нагло, будто растеряла остатки ума и собиралась наброситься на него, родного мужа.
– Ярынка! – удивлённо охнул Богдан. – Не надо!
А она расправила волосы, обнажила клыки и встала напротив, будто бы любуясь. Вот ведь проклятая баба! Аж с того света покоя не даёт, всё лезет и лезет. Будто шинок – то грех какой, а не единственная отдушина. Что ей, плохо, что ли, раз Бог раньше времени к себе забрал? Может, Богдан, напротив, службу ей сослужил, а?
– Полынь иль петрушка? – повторила Яринка.
И от голоса её тоже веяло холодом, аж колючий мороз пополз по хребту, хватанул за затылок. Богдан ещё раз попытался зашевелиться – без толку. Не отзывалось тело, лишь бессилие разливалось волнами, вынуждало злиться и пробовать раз за разом, а затем – вспоминать, что там пели проклятущие бабы по весне, о каких заговорах шептались у порога церкви.
Да что ему до них! Богдан – мужик работящий, верующий. Бывало, перекрестится и пойдёт себе по делам, к старой солдатке заглянет, отвару попросит, на жизнь тяжкую пожалуется, а поутру – снова в поле, спину гнуть и панов проклинать. Тут уж не до россказней!
– Полынь иль петрушка?! – ещё твёрже спросила Яринка.
Вот ведь настырная, а! Стоит и стоит, будто нет у неё других хлопот. У-у, сила нечистая! Попадись она Богдану в другой раз, так бы в могилу свёл бы. Если б не паны клятые с их писаными законами, всех мужиков созвал бы, копать заставил и голову отрезал, чтоб неповадно было.
– Петрушка, штоб бы вдавылась! – В эти слова он вложил всю свою злобу, всю обиду, что лилась наружу, не давая лишний раз вздохнуть.
– Ну ты ж моя душка!
Глядь – перед ним снова прежняя девка, молодая, только пряди её позеленели, повисли ивовыми ветвями. Пахнуло стылой землёй и топью, перед глазами потемнело, и стало так больно, будто кто-то чужой сжал в когтях всё его, Богданово, нутро и принялся перемешивать с могильной землёй, с корнями деревьев, с травами, что ещё не взошли и обещали поспеть лишь к следующей весне.
А дальше – пустота и беспамятство.
Так и не понял Богдан, что кости и кровь его прорастут новой сосной, напитают веточки, помогут синим колокольчикам и ромашкам распуститься пуще прежнего – и зацветёт то место наравне с прочими, где лежат другие – все, кто посмел вторгнуться на праздник мавок.
Глава 3
СГИНУВШИЕ
Как завечерело и закатное зарево полилось через кроны алыми и оранжевыми отсветами, разжались когти марева. И девки, наевшиеся, навеселившиеся вдосталь, поклонились берёзкам напоследок и ещё раз закляли мавок уходить в леса, подальше от доброго люда, поближе к чаще, куда хороший человек не станет соваться.
Ганна перемешала остатки еды с землёй и мхом, а после взяла под руку Настю и пошла прочь вместе с остальными. Не дело это – засиживаться до темноты, так ведь и силу нечистую прогневать можно.
Снова проступила впереди родная околица, и повеяло оттуда теплом и зацветающим житом, будто оказалась меж полем и порогом дома. Пропал туман, увёл за собой чужой девичий хохот, отголоски навьих и прочие следы иного мира. Сошлись их пути всего-то на денёк, чтобы снова разойтись, как две ниточки на полотне Параскевы Пятницы: одна красная, полная соков, трудов, заговоров, другая чёрная, тонущая в забытьи.
– Што там? – Настя испуганно глянула на околицу. – А ну, йдём!
Не пошли они – побежали, обеспокоенные. У края деревни-то целая толпа собралась: мужики, бабы, да и староста, Иван, из хаты вышел – и все о чём-то переговаривались, спорили, на них странно косились.
– Што сталось? – не выдержала Ганна.
– Богдан с мужиками пропав, – мрачно отозвался Иван. – Пошёл за вамы в рощу – и пропав.
– В рощи никого, крим нас, не було! – хмыкнула Настя. – Хрыстом Богом клянусь!
О том, зачем мужикам в берёзовую рощу идти понадобилось, Ганна постаралась не думать. Теперь уже не сыщешь. Недаром марево клубилось такое, что и соломенные крыши мазанок запрятало, и все крики поглотило. Стало быть, далеко нынче Богдан – там, за завесой.
– Надо идты, искать! Негоже их там бросать, – заговорили мужики.
– Куда – в рощу? У Великодню ночку?! – заохали бабы.
– А што? Тоже, найшлы кого пугаться – дивок лисных! Што лисна, што не лисна – кулаком погрозы – и всё!
И прочие стали кивать, кто-то за палицей потянулся. Ганна поджала губы и едва сдержала внутри страшные слова, что грозились рассыпаться, как горькие травы. Лишь головой покачала и прижалась к Насте – а та вскинула горделиво голову, поправила венок.
– А йдить! – Иван махнул рукой. – Он туда, там ваша роща.
Закричали бабы ещё громче, стали было отговаривать его от такого решения. А Ивану что? Развернулся и пошёл себе к дому. Уж он-то был поумнее прочих, знал: кто нечисть нынче разгневает, тому несдобровать.
Ложился закат на плечи, стелилось солнце по кустарникам, мелькало в зазеленевших ветвях, окрашивало белоснежные яблони. И венки девичьи тоже светились багровым, будто кто-то живой огонь вплёл.
– Йдём, по домам пора. – Настя потянула Ганну за руку. – Неча тут оставаться.
И впрямь. Кто знает, что придёт в голову мужичью? Они-то вроде топтались у края деревни, да переступить через него не решались. Посматривали на берёзки, на синюю Горынь, кулаками махали и сыпали угрозами – а подойти поближе не решались. Уж ночью-то и подавно не пойдут.
А девкам что? Пошли дальше по деревне гурьбой, пряча радость и недавнее веселье. Негоже улыбаться, когда многие без кормильцев остались, а по воздуху разливалась скорбь, тягучая и тяжёлая. Теперь уже не хохот и пляски, а плач и проводы. Эх, лишь бы мать с отцом не упрекнули! А то скажут ещё, мол, нечего было ходить к мавкам, беду смехом кликать.
– Как думаешь, Настусю, – призадумалась Ганна, – наша в тому вына? Може, не надо ходыть туда?
– Тьфу на тебе! – возмутилась она. – Богдан – скотына така, што и не жалко. Ни за што не повирю, што он для доброго дила за намы пишов.
– А всё ж – Божа людына!
Да, говорили о нём всякое – что пьяницей был, что жену до смерти избил, что за девками увивался то на речку, то в баню, что в поле мог навалиться, как боров, когда поблизости никого из отцов и братьев не было. Хитёр, сволочь! Оттого бабы и боялись друг от друга отходить. А всё же – человек, душа христианская. Надо бы свечку за него поставить, если не воротится.
– Людына, може, Божа, только рожа непрыгожа, – передразнила её Настя.
– Злая ты.
А ей что? Засмеялась лишь и приобняла Ганну так, что аж венки соприкоснулись и чуть не съехали с голов. Пришлось наспех поправлять.
За чужим оплетнем закричала сорока, виляя сине-чёрным хвостом. Раз – скакнула с груши на сливу, два – развернулась и повела клювом, выискивая, чем бы поживиться. Зашуршало и в кустах. То ли ёж бежал, то ли домовик решил за огородом приглядеть.
Как бы там ни было, Ганна и Настя, перекрестившись, тут же отошли на шаг и завернули к своим домам – вон они, стоят дымятся. Наверное, и родители уже заждались...
– Штоб там не було, нема в том нашой выны! – напоследок сказала ей Настя, прежде чем попрощаться. – Не думай о том, кумушко, а то взаправду биду наклычеш.
Ганна постояла-постояла – а затем развернулась и пошла к себе. Как же тут не думать, когда и в голове оно вертится, и на языках чужих, и от рощицы, кажется, погибелью тянет, стылой землёй и гнилыми яблоками пахнет. Эх, лишь бы обошлось! А то ведь всякое бывает, по весне-то как раз заложные и приходят, ищут, кому бы отомстить за долю страшную, незавидную.
«Боже-Боже!» – ещё раз перекрестилась Ганна, шагая за родной оплетень.
Ничего! Полынью углы обсыпет, свечку в красном углу зажжёт, зёрнышки льна у порога оставит – и тогда точно не сунется, будь он хоть трижды заложный.
Эпилог
Потонули в делах скорбные вести. Не успели толком Богдана и прочих мужиков помянуть, как настала пора Навьих Дедов встречать, блины печь, творог в тесто для вареников заворачивать, расписные яйца готовить. Кто победнее, тот кашу с мёдом отваривал, кто побогаче, тот целый стол накрывал.
Девки снова собрались у берега Горыни – помянуть утопленниц. Самые смелые отправились к краю топей с угощением. Ганна бросала обеспокоенные взгляды на шумевшие берёзы, искала хоть какой-то след погибели, да так ничего и не увидела. Как и прежде, солнце пригревало рощу, а над головой распускались клейкие дубовые листочки.
А как помянули всех, кого прибрали воды Горыни, то отправились уже на кладбище, минуя свежие могилы, которые мужики вырыли для пропавших, и даром, что те не воротились. Ганна украдкой отбилась от девичьей стайки, подошла к чистому, гладкому кресту, что громадиной высился среди прочих, и оставила под ним пару яиц. Пусть знает: не забыли его здесь.
Знает – и не возвращается.
– Покойся с мыром, а мыру не трожь, – сказала тихо.
И побежала к своим, пока не хватились.
Анна Танатос
Зов реки
Глава 1
Груня
1.
Как бы ни выделялась Груня среди других девушек, странной её не назвал бы никто. И вовсе не из страха перед отцом-кузнецом.
Росшая без матери, Груня с детства не была стеснена строгим воспитанием: Михаила больше заботило то, чтобы единственный ребёнок был накормлен, одет и достаточно здоров, а уж чем этот ребёнок занимает себя, пока не крутится рядом, не так уж и важно.
С этим, конечно, не были согласны ни мать, ни сёстры Михаила, которые старательно пытались вдолбить в белокурую головку Груни все доступные им женские мудрости. Но как они ни бились, Груня брала от них только то, что считала нужным здесь и сейчас.
– Кто ж тебя, неумеху, замуж возьмёт! – в очередной раз воскликнула Ольга, увидев, какое безобразие со спрядённой шерстью учинила Груня.
– Никитка возьмёт, – пожала плечами Груня и скосила взгляд на бабку.
В прошлый раз, когда она сказала, что ей вовсе и не обязательно замуж, Марья, старшая из сестёр отца, пребольно оттаскала её за волосы. Что привело тётку в такую ярость, Груня так и не поняла.
– Никитка твой не дурак, – оживилась Ольга, – гулять с тобой, может, и горазд, а в жёны возьмёт кого половчее.
По паузе между последними словами Груня поняла, что бабка хотела сказать что-то более грубое, но мысль о Никитке, похоже, ей понравилась.
Груня не была глупой, поэтому признала, что в этих словах есть правда. В свои шестнадцать Груне не давались ни шитьё, ни вышивка, ни прядение шерсти. Или нитки спутает, или пальцы до крови исколет, а то и вовсе пришьёт белёный лён к сарафану. Отец посмеивался, а вот тётки от души бранили Груню, считая, что всё это она делает им назло.
Но был у Груни и талант, который не могли оспорить ни тётки, ни даже бабка. С малых лет Груня пела – да как! Заслушивались и старики, и дети, и даже, как порой казалось Ольге, животные. Сильный голос, разливаясь широким потоком, проникал в души, как вода – в иссохшую землю. У Груни была отменная память, и, раз услышав песню, она уже её не забывала.
Однако слова бабки всё же огорчили Груню: когда её выдадут замуж, придётся попрощаться с привычной жизнью, частью которой, несомненно, был Никитка.
* * *
С Никитой Груня дружила с того самого дня, как впервые сама, без поддержки отца, вышла за ворота. Кудрявый конопатый мальчик с интересом всматривался в здоровенную лужу, и Груня поспешила узнать, что он там увидел.
Никита, хоть и был старше на два года, появлению подружки обрадовался. Младший из семи братьев, от шестого он отставал аж на четыре весны: два неурожайных и холодных года унесли жизни троих младенцев, после чего мать Никиты решила, что теперь она порожняя. Новая беременность удивила Пелагею, но не очень-то обрадовала: измождённая женщина уже не особо надеялась, что ребёнок выживет.
Никита выжил и рос крепким и ловким. Осторожность матери, переросшая в отстранённость, казалось, не сильно его задевала: постоянно увлечённый изучением всего, что видел рядом, нехватки внимания он не замечал. А вот невозможность играть с братьями тогда, когда ему хочется, здорово расстраивала. Так что знакомство с Груней привело в его жизнь товарища по играм, который к тому же с радостью ловил жуков, лягушек и всю остальную занятную живность.
Радовала эта дружба и их родителей. Груня, по мнению Михаила, была под присмотром, а Никита – как однажды всё-таки призналась себе Пелагея – нашёл человека, богатого на чувства.
Шло время. Совместные игры детворы неизбежно сменились дружбой по интересам – и девчата отделились от ребят. Несмотря на это, Никита не давал подругу в обиду ни тем, ни другим. Поначалу над ним с Груней посмеивались, а потом привыкли. Что толку кричать «Тили-тили-тесто», если эта парочка и правда всё время вместе? Поиграв какое-то время с приятелями, они непременно уходили куда-нибудь вдвоём.
Груня с Никитой любили смотреть на реку, на вечернее небо, на дождь и снег, находя радость и в ныряющих с поверхности в глубину веточках, и в шумной стене ливня, и в хрупких резных снежинках.
Никитина семья давно махнула рукой на придури младшего: главное, чтоб свою часть работы по дому выполнял. Михаил тоже не считал странным то, что дочь болтается с дружком невесть где: сияющие глаза Груни и звонкий смех, сопровождающий рассказы об очередном прожитом дне, говорили ему, что всё в порядке. На упрёки матери в том, что Груня ничего не смыслит в женском ремесле, а только развлекается, он отвечал, что и сам не сразу стал хорошим кузнецом.
– Может, сейчас она и не показывает себя хорошей хозяйкой, – говорил Михаил, – но, когда придёт время, вспомнит твои уроки.
В ответ Ольга обычно хмурилась, громко вздыхала и уходила, бормоча под нос что-то о непутёвом сыне.
Груня же никогда не задумывалась, почему отец позволяет ей то, о чём её подружки и мечтать не могли. Она беззаботно наслаждалась возможностью гулять, лазить по деревьям и возиться с животными.
Груне нравилась любая погода, потому что всё, кроме холодов, напоминало ей отцовскую кузницу: весна – зарождением нового, лето – зноем и прохладой воды, а осень – медью листвы. Зима же завораживала её своей белизной и неповторимостью. Мир виделся Груне красивым, удивительным и щедрым, поэтому она с готовностью принимала его дары.
Только одного не могли дать Груне ни мир, ни отец, потому что любовь матери не заменит ни одна другая.
На расспросы Груни о том, какой была её мама, Михаил неизменно отвечал, что такой красивой и ни на кого не похожей женщины не встречал. Он никогда не говорил, отчего её не стало, а Груня не спрашивала. До момента, когда ей исполнилось десять.
В тот год в родительский день она, желая ускользнуть от бабки и тёток, напросилась с отцом прибраться на могилке деда и его родителей. Походив между крестами, Груня вернулась к укреплявшему оградку отцу:
– А где лежит мама?
Михаил замер. По побледневшему лицу побежали красные пятна. Груня никогда ещё не видела его таким растерянным. Гонимая стыдом, она убежала вглубь кладбища, не дожидаясь ответа.
Вечером Груня рассказала об этом Никите. Тот, подумав, подобрал слова:
– А ты не думала, что твоя мама похоронена не на кладбище?
Груня ахнула: от бабки Дуси, к которой ходили слушать сказки все девчонки, она знала, кого́ не хоронят на освящённой земле. Правда оказалась горькой – неудивительно, что отец об этом не говорит.
2.
Май выдался на редкость жарким. Вместе с остальной деревенской молодёжью, не дотерпевшей до Николы Вешнего, Груня с Никитой проводили свободное время на реке. Купание чередовалось отдыхом в тени растущих у воды ив или – ближе к вечеру – отдыхом на разогретой за день земле.
В то утро Никита сразу же растянулся на солнце: ему хотелось поскорее обсохнуть и согреться после долгого заплыва. Он, конечно, ни за что бы не признался Груне, что подмёрз: достаточно и того, что она снова дольше продержалась под водой!
Хотя, по совести сказать, мало кто мог тягаться с Груней на воде. Она научилась плавать почти тогда же, когда и ходить, и отлично чувствовала себя и в реке, и в солёном озере близ города, в который Михаил возил подковы да косы на ярмарки, а дочку – узнавать мир. Спроси его, как учил Груню плавать, – пожал бы плечами: мол, сама как-то, а он просто рядом был.
– Окунёмся ещё разок? – спросила Груня, потянувшись.
Никита рассмеялся:
– Ну ты и утка! Только из воды – и уже обратно хочешь.
– А почему не рыбка?
– Так рыбе без воды жизни нет, а тебе и там и там хорошо.
Груня не дослушала, что говорит друг. Подтрунивание Никитки вернуло её к размышлениям, можно ли доверить ему секрет. В том, что Никитка сохранит его, Груня не сомневалась – её беспокоило, поймёт ли.
* * *
Прошлым летом с Груней начало происходить что-то, чего она так и не смогла себе объяснить.
Началось всё с того, что одним июньским вечером Груня услышала на реке незнакомую песню, а прислушавшись, поняла, что не может разобрать слов. Это здорово её удивило, и она обошла весь берег, желая найти певунью. Но песня почти сразу же закончилась, а у воды никого не оказалось. Груня решила, что обманулась, приняв за голос шум ветра в осоке и листьях. Следующим вечером Груня услышала тот же напев – и это, она была уверена, была именно песня. Однако на берегу по-прежнему было пусто. Отдышавшись, Груня решила, что кто-то над ней подшутил, а потом ловко спрятался. Искать весельчака сил уже не было, и Груня ушла. Когда на следующий вечер на берегу ничего, кроме ветра, не было слышно, Груня убедилась в том, что её разыграли.
А через пару дней Груня выловила Никиту с утра пораньше и потащила к реке. Она выглядела напуганной, поэтому Никита сразу насторожился. На берегу было пусто: ни людей, ни скотины.
– Ты никого не видишь в воде? – прошептала Груня.
– Утопленник, что ль? – вздрогнул Никита.
Груня ответила не сразу.
– Не знаю, я не поняла.
– Ну и хорошо, нечего такое разглядывать! Пошли провожу. Потом дойду до причала – скажу, чтоб с удочками осторожнее были и присматривались к воде.
Река тогда никого не принесла, но Груня не удивилась: она-то видела движущуюся фигуру! Движущуюся по своей воле, а не влекомую течением.
Но самыми странными в то лето оказались Грунины сны. Аккурат на именины, на Аграфену Купальницу, ей начала сниться женщина – необычно красивая, словно царевна из сказок, но в то же время будто и знакомая. Женщина улыбалась, протягивала Груне руки или расчёсывала длинные густые волосы цвета выгоревшего льна.
Груня всегда тревожилась из-за ярких снов: она боялась спутать их с явью и навсегда исчезнуть или забыться. Поэтому с появлением в них красавицы навязалась помогать отцу и в кузнице, чтобы после спать крепко-крепко. Это помогло: женщина перестала сниться ещё до Ильина дня, а позже в череде уборочных забот Груня позабыла и о ней, и о незнакомой песне, и о странном видении в воде.
Следующим летом Груня вспомнила обо всём этом. Пришлось.
3.
И в нынешний год май выдался жарким, но на этот раз природа смилостивилась и на вторую неделю зноя послала земле дожди. И люди, и животные, и травы, казалось, выдохнули и начали жадно впитывать влагу.
Как только череда ливней прекратилась, Михаил засобирался в город. Провожая отца, Груня увидела, как прощается со своим Никита. Груню это удивило: Алексей Митрич был уже старик и в последние годы бóльшую часть времени проводил, работая во дворе. Вне дома она видела его разве что в церкви и на кладбище.
То, что повод для отъезда был серьёзным, Груня поняла по лицу Никитки. Не желая его отвлекать, она скрылась в доме. Вскоре стукнула калитка.
– К сватам поехал, – с порога бухнул Никита.
Уточнять, кого решил женить Алексей Митрич, смысла не было: Никитка единственный был несемейным.
Груня давно не видела друга таким злым: стиснутые челюсти, казалось, мешали говорить, а сам он был напряжённым, как перед прыжком в реку с моста. Едва глянув на Никиту, она поспешила подать ему копорского чаю с ромашкой и душицей. Никита осушил кружку залпом, но Груня успела увидеть, как дрожит его рука.
– Ты их знаешь?
– Нет. Слышал только, что из соседней деревни и что девка засиделась. То ли болезная, то ли ещё что. Потому и приданое ей дают немалое, мои уже завидуют.
Никита сжал кулаки. Груня села рядом на лавку.
– Как подкову на ярмарке...
– Именно! А когда я сказал, что хочу на тебе жениться, получил по шее.
– На мне?!
Груня удивилась: жениться на дочке кузнеца? Даже будучи незавидной невестой, она понимала, насколько это странная идея. Почувствовав, что краснеет, Груня отодвинулась в тень.
– Ну а на ком ещё? – ничего не заметив, серьёзно ответил Никита. – Я тебя всю жизнь знаю и вижу, какая ты.
– Какая я... – повторила Груня. – Бабка с тётками говорят, что такую неумеху, как я, никто в своём уме замуж не возьмёт.
Сама того не желая, Груня так ловко изобразила речь Ольги, что Никита рассмеялся, – и с Груниной души тотчас свалился камень.
– Ничего себе неумеха! А кто в четверг рыбный пирог мне состряпал, что я до сих пор вспоминаю? К вам во двор точно никто не заходил, чтобы сделать его за тебя!
Никита не лукавил, нахваливая Грунино угощение. С малых лет она умела приготовить кашу из топора, да такую, что всегда хотелось попросить добавки. Однако повторить её стряпню почему-то ни у кого не получалось: сколько бы Груня ни стояла рядом с Ольгой, тётками или их дочерями, подсказывая, что делать, приготовленное годилось только на корм свиньям.
– Так что всё с тобой в порядке!
Но Груня понимала: что бы ни говорил сейчас Никитка, поступит он так, как велит отец. Поэтому, хоть слова его и были приятны, Груня постаралась забыть их сразу же, как за другом закрылась дверь.
Дневные заботы отвлекли Груню от грустных мыслей, но те вернулись, едва солнце потянулось к горизонту. Сидеть в четырёх стенах одной стало совсем невыносимо, и Груня пошла туда, где ей всегда было хорошо, – на берег.
В наступивших сумерках река казалась серой и тусклой, оттого – нереальной. Привычных дневных звуков не было: птицы разлетелись по гнёздам, скотина была загнана домой, а рыбы не выпрыгивали из воды, потому что смотреть в темноте было не на что. Зато было слышно другое: непрерывный бег реки, неугомонный хор кузнечиков и... песню.
Услышав позабытый было напев, Груня замерла. Сердце застучало, ладони похолодели: нашёл же кто-то время для шуток! Но пойти проучить весельчаков оказалось не так-то просто: на Груню нахлынули воспоминания о прошлом лете – и она оказалась к ним не готова.
В этот раз песня и не думала замолкать. Груне даже показалось, что та зазвучала ближе, но, прислушавшись, поняла: её обманул шум реки.
Когда сердце немного успокоилось, Груня всё-таки осторожно спустилась с высокого берега к воде. И, конечно же, напрасно. Злясь на себя за то, что поддалась на шутку, Груня уже собралась подниматься, когда из-за облака вышла луна – и Груня увидела её.
Женщина стояла, прислонившись к одной из старых ив, и пела. Несмотря на то что губы её почти не двигались, звук был глубоким и чистым. Однако самым удивительным было то, что женщина не была местной. Но зачем ей в темноте идти к реке? Да и точно ли приезжая? Груне женщина казалась смутно знакомой. Может, видела её на ярмарке?
За всеми этими мыслями Груня не заметила, как, влекомая песней, подошла к иве почти вплотную. Допев, женщина заглянула Груне в глаза.
– Здравствуй, Груня! Рада, что ты всё-таки пришла.
Женщина вышла из-под кроны ивы, и Груня подивилась её смуглой коже: точно не местная!
– Откуда ты меня знаешь?
– Я знаю тебя всю твою жизнь. Я наблюдаю за тобой ночами. А сейчас пришла позвать на Русальную пасху.
Точно, вот где Груня видела женщину: прошлым летом во снах! По коже пробежали мурашки: а видит ли сейчас её Груня наяву?
– Зачем ты следишь за мной?
Женщина улыбнулась той же странной отстранённой улыбкой, которой Груне улыбалась с икон Богоматерь. Только в этой улыбке было что-то неправильное, отталкивающее и холодное. Груне стало казаться, что колотящееся сердце касается ткани рубахи.
– Как же не следить за своей дочкой?
Груня отшатнулась: что за злая шутка?! Да, может, её мать и осуждали – грех немалый! – но Груне это никогда не ставили в укор: дети за родителей не в ответе.
– Не смей так шутить! Что я тебе сделала?! – разозлилась Груня.
Женщина прижала ладони к груди.
– Это правда: я действительно твоя мать. Миша не рассказывал обо мне, потому что таков был уговор.
Груня вспыхнула. Как она смеет приплетать к своим гнусным словам имя отца?!
– Лгунья! – крикнула Груня и, развернувшись, кинулась прочь.
Запершись в избе, Груня бросилась на лавку и разрыдалась. Почему люди такие жестокие? Чем она заслужила такое отношение?!
Проснулась Груня от стука в окно. Стучал отец. Груня кинулась к дверям.
– Случилось чего? – спросил Михаил, обнимая дочь.
Груня хотела сказать, что всё в порядке, но вспомнила лицо женщины и её злые слова – и слёзы вновь застили глаза. Без утайки рассказала она и про вечернюю встречу, и про сны и песню из прошлого лета. Говорила – и видела, как мрачнеет лицо отца.
Дослушав Груню, Михаил вздохнул, но ничего не сказал. Поднялся с места, прошёлся по избе. Собравшись с мыслями, повернулся к дочери:
– Не думал я, что всё так выйдет, Груня. Прости меня! Пока слова подбирал, ты всё и сама узнала. Эта женщина правда твоя мать.
Груня подскочила:
– Но как же?.. Я же всегда думала, что она... Раз не на кладбище похоронена...
Михаил покачал головой.
Тут Груня стала вспоминать: а правда ли кто при ней говорил о том, что мать на себя руки наложила? А говорил ли кто, что она мертва? Память молчала, но Груня понимала: это ничего не значит.
– Почему тогда... Где она была все эти годы?! – с обидой выкрикнула Груня.
– Вот, значит, как... Не всю правду она тебе рассказала, а из того, что сказала, не всё правда, – скривился Михаил. – Тут она и была, в реке.
– В реке?!
Мир перед глазами Груни поплыл, но по этим волнам она плыть не желала. Михаил успел подхватить дочку и уложил её на лавку. Когда Груня пришла в себя, он протянул ей кружку:
– Ну и напугала ты меня!
Вкус был таким резким, что Груня закашлялась. Михаил обнял дочь. Помолчав, махнул рукой:
– Вот, значит, как оно было...
Глава 2
Михаил
1.
Когда Михаилу пошёл семнадцатый год, ему полюбилась красавица Василиса. Она выделяла его на вечорках и принимала подарки, их родители друг друга уважали, так что спустя год ухаживаний Михаил уже не сомневался в скорой свадьбе. Но к осени в село приехало несколько семей переселенцев – и от счастья не осталось и следа.
Василиса влюбилась в Захара – сладкоголосого, но глуповатого парня с сильным южным говором. Тот, видать, был привычный к вниманию девок, потому вовсю развлекал и Василису, и её подружек. Про Михаила красавица забыла, словно его и не было.
Михаил затаил большую обиду, но виду не подал: не хватало ещё, как дитю малому, капризно требовать чего-то. Девки – создания ветреные, что с них взять. К тому же родители сговориться о свадьбе так и не успели. Однако стоило солнцу уйти за горизонт, как кручина брала верх и, бывало, терзала Михаила до самого рассвета.
Но больше собственной печали Михаила тревожило то, что он видел Захара как на ладони: и то, что Василиса как жена ему неинтересна, и то, что пуще всего на свете он любил одного лишь себя. Не к добру это было.
Да и не кончилось добром: погожим июньским утром Василиса пришла к дому Захара пораньше, чтобы выкликать его купаться, – а встретила в воротах свою подружку, спешащую домой. Двойного предательства девушка простить не смогла и впала в такую чёрную тоску, что и Михаил, и родители Василисы ждали худшего.
Непоправимого, к счастью, не случилось: матушка Василисы, узнав, что в соседнем селе готовятся освящать новую церковь, упросила заехать к ним самого епископа. Откликнувшись на материнское горе, он прочитал положенные молитвы, передал матушке Василисы бутылочку лампадного масла и сказал, чтобы дочь, как только ей станет лучше, приехала в монастырь на службу. Архиерей не ошибся: Василиса действительно пошла на поправку. Только вот из монастыря она не вернулась: решила, что её место там, вдали от мирских страстей и подлостей.
И если родители Василисы благословили решение дочери, то Михаил долго не мог оправиться от этой новости и ходил сам не свой. Больно было и горько: неужто он не смог бы убедить Василису, что в мире есть место и любви, и верности? Зачем надо было ставить на себе крест, отказываться от счастья растить детишек из-за одного поганца? А может, это он, Михаил, недостаточно заботился и не показывал своими поступками, что он – надёжная опора?
Эти мысли крутились в голове Михаила до следующей весны и одной ненастной ночью привели его к заброшенной мельнице. Там-то его и увидела русалка.
* * *
Люди в этих местах появлялись редко, а если и приходили, то к воде не совались: дурные слухи про старую мельницу передавались от отцов к детям. А тут красивый молодой парень – и почти у самой воды! Поэтому, когда Михаил подошёл слишком близко к крутому склону, русалка крикнула:
– Стой! Обрыв!
Михаил был не из робких, но всё же перепугался: во тьме, в таком месте – ещё и девка?! Но всё же, выдохнув, взял себя в руки.
– А ты кто есть? Человек или дух?
Спросил – и тут же подивился такому глупому вопросу: разве встретишь ночью у воды кого-то, кроме нечисти? Михаил осенил себя крестным знамением.
– Я русалка, – забулькало в ответ.
– Утопленница, что ли?! – подался назад Михаил.
– Зачем же? Родилась такой.
Михаил опешил: как это – родилась? Даже дети знают, что нежитью становятся! Да и какой – такой? Тут уже стало любопытно Михаилу – терять-то всё равно нечего.
– Покажись, а то не поверю!
Русалка снова забулькала.
– Ишь, прыткий какой! Как я тебе покажусь, коли луна ушла? Приходи, когда она расти начнёт, – покажусь. Может быть.
Но ждать седмицу Михаил не стал. Он пришёл следующим же вечером – и пораньше.
– Эй, выходи! – В воду полетел камешек, второй, третий...
Русалка не отозвалась. Михаил ушёл с берега за полночь, так и не узнав, что всё это время за ним неотрывно наблюдали.
Пришёл он и на следующий вечер. На этот раз вместо камешка Михаил кинул в воду кусок пойманной утром рыбы. Угощение мгновенно скрылось под водой.
– Сразу бы так! – сказала русалка откуда-то из зарослей осоки.
– Хочешь ещё? – оживился Михаил.
– Давай!
– Так подплыви!
– Не могу. Я ж сказала: до новой луны показаться не могу.
– Почему так?
– Чтобы ты, дурень, в воду ко мне не полез! Тот, кто увидит русалку до молодой луны и после полнолуния, себе не хозяин.
– То есть в другое время ты не можешь меня заманить?
– А оно мне надо? Думаешь, в реке места больше, чем у вас, наверху? Забудь эти сказки: заманили, заманили! Все, кто оказался у русалок, пошли к нам по своей воле.
– Ты ж сама сказала: кто видит русалку, себе не хозяин.
– Так и русалка не хозяйка. У вас просто разум путается. – Михаил снова услышал бульканье и понял, что русалка так смеётся. – Кричишь таким: «Уйди, утонешь!» Куда там! Хуже пьяных.
– Так что получается – вам нет нужды топить людей?
– А на что вы нам? Солить? С утопленницами нас не путай! Это они и на виду быть любят, и на дно утащить не против.
– Так я тебе и поверил! Не русалки, а прямо невинные овечки, – ухмыльнулся Михаил.
– Если тебе так будет понятнее, то мы не русалки, а ундины. – В голосе русалки чувствовалось раздражение. – Когда-то давно, когда мои предки только облюбовали эту реку, они называли себя так.
– Ладно тебе, не сердись! Главное, что не утопленница.
Михаил изо всех сил старался не показать своего волнения. Сказать, что услышанное удивило его, – ничего не сказать. А может, это всё и вовсе сон? Потянувшись ущипнуть себя, он понял, что всё ещё держит рыбу. Недолго думая, Михаил забросил её в реку. Послышался громкий всплеск, и Михаил непроизвольно зажмурился. Не открывая глаз, он встал и отвернулся от берега.
– Уже уходишь? А завтра придёшь? Приходи, поболтаем!
Михаил довольно ухмыльнулся: вот и цена русалочьей гордости – жирный сазан.
– А тебя подружки не засмеют? – спросил он.
Русалка забулькала.
– Так я ж одна тут! Мы не живём вместе, ты что!
– Почему? Любите тишину?
Бульканье раздалось ближе.
– Скорее, еду. Чтобы прокормиться, каждой нужен немалый участок реки. Заплывать в гости без приглашения не принято.
– Как у вас всё непросто! Ну ладно, раз ты тут одна кукуешь, то скрашу тебе и завтрашний вечер. Бывай!
Михаил пошёл вдоль берега к дому.
– Пока! И спасибо за рыбу! – донеслось в спину.
Михаил, как и обещал, пришёл следующим вечером. На этот раз он сразу кинул рыбу в воду.
– Вкусно! – быстро разделалась с угощением русалка. – Где ты её берёшь, я ни разу не видела такой!
– Эта озёрная. Слушай, а звать тебя как? Я Миша.
Русалка не ответила.
– У тебя нет имени? – удивился Михаил. – А как тебя зовут... родичи?
– Сестрой зовут.
– А как позвать одну из нескольких русалок?
– Нескольких?! – В голосе русалки прозвучал ужас.
– Ну да, когда вы... – Михаил осёкся. – Погоди, так вы не собираетесь больше чем по двое?!
– Нет.
Михаил присвистнул. Это звучало так дико и так... печально. Он попробовал представить, как жил бы, если бы за всю жизнь мог видеться со знакомыми только поочерёдно.
– А родители?
– Родившись, мы почти сразу уплываем от матери вниз по течению, к свободным водам. Доплывают не все...
Михаил и русалка замолчали. Тёплый ветер шуршал осокой, не понимая и не разделяя печали говорящих.
– Значит, ни друзей, ни родных...
На мгновение Михаилу показалось, что на берегу – на этой мягкой влажной траве, под этим тёмным небом – нет никого, кроме него одного. Он поёжился: разве ж это жизнь?
– Ты не против, если я буду называть тебя Иня?
– Иня-а-а, – опробовала новое слово русалка. – Неплохо! А теперь меня так будут звать все или только ты?
– Это уж как ты захочешь.
2.
С тех пор Михаил почти каждый вечер приходил на берег. Иня с упорством ребёнка засыпа́ла его вопросами о том, что он видел и что делал. Михаил терпеливо – он уже проходил через это с младшими братьями – отвечал. Наконец настал тот день, когда Иня решила, что пора показаться Михаилу.
На берегу было уже не так темно, но у тоненького лунного серпа ещё недоставало сил светить как следует. Усевшись на привычном месте, Михаил уставился на воду.
– Я тут! – Голос Ини и её булькающий смех раздались справа.
Михаил повернулся. От зарослей камыша к нему шла девушка. С двумя ногами, с двумя руками, с двумя... Осознав абсолютную наготу Ини, Михаил смутился. С тех пор, как он влюбился в Василису, он перестал и подглядывать за девками в бане, и купаться вместе.
Иня же, ничуть не стесняясь, села рядом с ним. На Михаила пахнуло рекой – тем влажным и плотным запахом, который чуешь, лёжа у самой воды.
У Ини был высокий круглый лоб и острый нос, и это делало её похожей на ребёнка. Волосы – длинные, ниже колен – закручивались волнами. Проследив за ними взглядом, Михаил постарался поскорее отвести глаза. Своей фигурой – большой высокой грудью и широкими бёдрами – Иня больше походила на первородок, чем на сверстниц Михаила. Эта разница смущала, и Михаил почувствовал себя причастным к какой-то тайне.
– А я думал, у тебя плавники, – брякнул он.
Иня засопела.
– Вот ещё! Я тебе что, рыбина?
– Прости, не хотел обидеть. А часто ходишь по земле?
– Не слишком. А зачем? Что у вас тут такого?
Михаила такой глупый вопрос рассмешил. Отсмеявшись, он увидел, что Иня заворожённо смотрит на него.
– Какой у тебя удивительный смех! – сказала русалка. – Почему ты не смеялся раньше?
Михаил не нашёлся, что ответить, но порадовался, что в темноте не видно, как он покраснел.
– А что делаешь днём? Спишь?
– Когда как. Обычно плаваю, ловлю рыбу, греюсь на солнце где-нибудь в корнях...
– То есть мы можем видеться днём?
Иня улыбнулась:
– Почему бы и нет?
На следующее утро Михаил пришёл к старому причалу. Он был в другой стороне от мельницы, выше по реке и поближе к домам, зато прибрежные заросли надёжно укрывали его от чужих глаз.
По пути Михаил гадал, какого цвета у Ини глаза. Зелёные? Голубые?
У Ини были серые с рыжими крапинками глаза, светло-русые волосы и смуглая кожа. Михаилу сначала показалось, что у неё есть даже веснушки, но потом он понял, что это крошечные чешуйки. Они не были блестящими, как у рыб, и, казалось, даже не выступали над кожей.
Когда Иня взяла принесённого линя и уселась на уцелевшие доски напротив Михаила, он разглядел короткие острые ногти и еле заметные перепонки между тонкими пальцами. Зубы у Ини тоже были почти нормальные, только клыков вдвое больше. Словом, если не знать, и не подумаешь, что он сидит с русалкой. Только вот...
– А у тебя есть жабры? – спросил Михаил, не сумев высмотреть их среди густых прядей.
Иня, не переставая жевать, повернулась к нему боком и приподняла волосы. Михаил придвинулся. За ухом, ближе к затылку, виднелись четыре небольших щели. От них взгляд Михаила невольно скользнул на шею, а затем на грудь Ини, и он поспешил отодвинуться.
У Ини было не просто красивое, как и положено русалке, лицо – из-за отсутствия плавников и незаметных жабр она была красивой по-женски. Михаила это пугало и притягивало одновременно. Мысль о том, что почти всё свободное время он проводит с нечистью, настигала его после каждого их прощания – и забывалась при каждой встрече.
И не только из-за красоты Ини – с ней Михаилу было по-настоящему интересно: можно было поговорить и о рыбалке, и о погодных приметах, и о живности, приходящей к реке. Отвечая на её временами наивные вопросы, Михаил с удивлением понял, как много знает сам: и о будущем ремесле, и о традициях народа и о мире.
Так они проводили время вместе если не каждый день, то через день, пока луна вновь не пошла на убыль.
– Приходи через седмицу к мельнице, – сказала Иня, когда пришла пора расходиться.
– А почему не раньше? Ты же говорила, что если я тебя не увижу, то ничего не случится.
– Так и есть. Но сейчас мне нужно уплыть к истоку – будет смотр невест у князя реки. Возможно, он выберет меня, и я смогу родить.
Михаил от неожиданности сел. Услышать такое он не был готов, потому что... Потому что – господи прости! – мысленно считал Иню своей и ожидал от неё того же.
– И у тебя будут дети?
– Мальки, – поправила Иня. – Детей, увы, у нас не бывает.
– Разве мальки не дети? – удивился Михаил. – Ты же им мамка.
– Сколько я им мамкой буду – день, два? Это совсем не то... – с горечью сказала Иня и, не прощаясь, скрылась под водой.
Михаил не помнил, как дошёл домой. Человеческая печаль русалки разрывала ему сердце.
3.
Следующая неделя показалась Михаилу бесконечной. Разговоры казались пустыми, дела – неважными. Время тянулось медленно, словно мёд, поднятый витой деревянной ложкой. Чтобы не вызывать расспросов, он пару раз выходил вечером прогуляться, но довольно быстро возвращался. Впрочем, никому из родни до его отлучек дела не было: коли выполняет всю положенную работу, почему бы потом не отдохнуть? А то, что из дома уходит, так то даже лучше: и без него в избе было тесно с тремя незамужними девками да двумя сорванцами.
В назначенный вечер Михаил чуть ли не бежал на берег.
– Иня, я пришёл!
Русалка не ответила. Михаил сел у воды: мало ли, может, отплыла куда или нашла на дне что-нибудь интересное.
Прождав какое-то время, Михаил начал ёрзать: почему же Иня не явилась, когда сама назначила встречу? Некстати вспомнилась Василиса, с улыбкой принимавшая подарки, а потом бесстыдно вертящаяся вокруг сладкоголосого Захарки.
Из воспоминаний Михаила выдернул громкий всплеск. За ним последовал ещё один – но Иня не показалась. Вспомнив, как бьётся рыба в сетях, Михаил вскочил:
– Иня, ты в порядке?
Михаил наконец разглядел Иню – по прибрежной траве лентами раскинулись её спутанные волосы. Не задумываясь, он забежал в воду и пошёл к русалке, то и дело поскальзываясь.
– Уходи... – прошептала Иня. – Тебе нельзя меня видеть.
– Ничего, я не смотрю. Вытащу тебя – и отвернусь, – сказал Михаил, подбираясь всё ближе и ближе.
Наконец оказавшись рядом с Иней, он подхватил её под руки и потащил в глубину. На щеках, руках и шее русалки он увидел множество синяков и царапин.
Зайдя по пояс в воду, Михаил отпустил Иню и запоздало понял, что никакой сети нет и быть не могло: какой дурак будет закидывать её в траву? «А почему я вообще решил, что Ине нужна помощь?» – никак не мог вспомнить Михаил. Иня, видать, сама туда заплыла. Да и выбраться, пожалуй, тоже смогла бы сама. А вот у него дай бог хватит сил дойти до берега: Иня весила неожиданно много, никак не помогала, а потому её спасение потребовало изрядных усилий.
Бог дал, и на берег Михаил выполз на четвереньках и рухнул на землю. Перед глазами всё плыло, во рту пересохло, а в воздухе стоял странный запах, мешающий отдышаться.
– Миша! Очнись! – Иня трясла Михаила за плечи, а он то видел её перед собой, то проваливался в темноту.
Когда Михаил наконец открыл глаза, ночь была уже не такой тёмной: он хорошо видел сидящую рядом с ним на коленях Иню. Долго же он пролежал!
– Что ж ты наделал, Миша! – сказала Иня.
По щекам русалки побежали перламутровые ручейки. Она провела по ним рукой и с удивлением уставилась на несколько неровных жемчужин, скатившихся в ладонь.
– Что это?!
– Слёзы, – сказал Михаил, безуспешно пытаясь сесть. – У людей так бывает, когда они сильно печалятся. И когда радуются – тоже. Только без жемчуга.
– Чему тут радоваться? Ты на себя накликал беду! Теперь тебя заберёт река!
Иня была встревожена не на шутку, и это сподвигло Михаила наконец-то собраться с мыслями. Понемногу переставал кружить перед глазами берег, ещё медленнее возвращались силы. Остался только странный запах – что-то среднее между тиной, нагретым солнцем деревом и мокрой землёй.
Вместе с пониманием, что это запах самой Ини, пришёл и зов. Словно звучащая вдали песня, он растекался над водой, хотя Михаил готов был поклясться, что слышит его буквально рядом с собой. Голос звал к себе, убеждал, запугивал; обещал наслаждения и покой; грозился карой за непослушание. И всё это – без единого слова. Но самое страшное – Михаил понял это не сразу – слышал зов он один: Иня даже не шелохнулась.
Стоило Михаилу об этом подумать, как Иня подняла заплаканное лицо. Теперь зов реки слышала и она. Михаил видел, как шевелятся её губы, но слов разобрать не мог: все его чувства были направлены на реку.
Звонкая пощёчина вернула его к реальности.
– Говорю, поцелуй меня на прощание! – капризно сказала Иня, сдвинув брови.
Не то чтобы у Михаила был выбор: Иня положила руки ему на плечи, не давая встать. Михаилу даже показалось, что на её щеках проступил румянец, но он тут же отогнал бредовое видение.
Михаил прислушался: река по-прежнему звала к себе, но как будто не столь настойчиво... Михаил положил ладонь на спину Ине и притянул её к себе.
После долгого поцелуя Михаилу показалось, что он оглох. Зова не было слышно – да и вообще ничего не было слышно, даже стука собственного сердца. Впрочем, через мгновение оно ударами кузнечного молота заполнило тишину.
Выглядел Михаил, должно быть, глупо, потому что во взгляде Ини было что-то незнакомое.
– Река тебя отпустила, – прошептала она, словно боясь сглазить.
– Как? Разве возможно?.. Ты же сама говорила...
Разум Михаила постепенно прояснялся, а вместе с ним в душу потёк липкий страх. Почему? Что случилось?! Если нечисть отстаёт, заполучив душу, то... Михаила прошиб холодный пот.
Иня смотрела на него широко распахнутыми глазами.
– Она сказала, что раз ты был со мной, то это всё равно что был с ней. Но сказала, что наш ребёнок будет принадлежать ей.
– Ребёнок?!
Только тут Михаил понял, почему его знобит: он был полностью раздетым. Одежда валялась рядом. Михаила охватил стыд и – чего греха таить – лёгкое сожаление: он совершенно не помнил, что произошло.
И как теперь быть? Жениться на русалке? А как с ней венчаться? И где ей жить?
Михаил был готов придумать ещё множество дурацких вопросов, лишь бы не подходить к главному – услышать ответ он не был готов. Но что делать? Ведь сам же, в конце концов, всю эту кашу и заварил. Точнее, уху.
Михаил потянулся за исподним.
– А откуда ты знаешь? Ну, про ребёнка. Это же не сразу ясно. – Он торопливо одевался, отвернувшись от Ини. Ощущение чего-то неправильного заполняло душу, как канавы в ливень.
– У русалок сразу. Если была с кем-то, значит, обязательно будут мальки.
Тут Михаил забыл об одежде и вспомнил о причине отлучки Ини.
– Так у тебя и сейчас?..
– Нет, меня и близко не подпустили. Кто, думаешь, мне этих синяков наставил? – В голосе Ини Михаил услышал шум перекатов реки и поспешил повернуться. – Ты бы видел, какая драка была! Ну ничего, – Иня сжала руки в кулаки, – зато теперь у меня будет настоящий ребёночек! Не какой-то там малёк, который меня и не запомнит!
Михаил уставился на Иню. До этого момента он и не думал, что русалка может хотеть детей так, как мечтают о них люди. Желание Ини было таким человеческим – и в то же время таким диким, животным, что переворачивало что-то внутри.
Неожиданное родство чувств всколыхнуло в Михаиле волну тепла. Ему было всё равно, что Иня – русалка: главное, что они почти семья.
– А как мы с тобой будем жить? Мне тебе колодец во дворе рыть начинать или тут на берегу избу строить?
Спросил – и рассмеялся. Нехорошо, зло. Проснулась в нём какая-то тёмная, неведомая прежде сторона, стремящаяся очернить всё и вся. Смутно знакомый голос твердил Михаилу, что он, похоже, рехнулся, раз решил, что всё происходящее реально и что русалка понесла от него. «Какая ж вы семья? Она же нечисть! Кого она тебе родит? Лягушонка?»
Чем больше наседал голос, тем больше Михаил убеждался, что происходящее ему привиделось. В какой-то момент голос превратился в уже знакомый напев реки – и мир снова начал кружиться перед глазами, засасывая Михаила в чёрный водоворот.
Погружённая в мечты, Иня не заметила ни перемены настроения у Михаила, ни его состояния.
Однако сдаваться Михаил и не думал. Не в силах заставить голос замолчать, он постарался перебить его – мыслями о ребёнке и об их с Иней будущем. Постепенно голос реки начал слабеть. Перед тем как снова провалиться в темноту, Михаил понял, что вокруг стоит оглушительная тишина.
Вновь очнувшись лежащим на берегу, Михаил чувствовал себя совершенно обессиленным: слишком многое произошло за эту ночь – и что правда, а что морок, разбираться сейчас он был не в состоянии. Как и думать о том, удалось бы выбраться из потока чёрных мыслей, не разозлись он на голос и не думай о притоке к своему роду.
С трудом встав, Михаил понял, что Ини рядом нет. Не в силах злиться ещё и на неё, он побрёл прочь от реки. Дотащившись до дома, Михаил прошёл на сеновал и, рухнув в душистый стог, провалился в сон.
4.
Проснулся Михаил ближе к полудню и поспешил в дом: никогда он не гулял так, чтобы к утру не вернуться. Нагоняй от матери казался справедливым, поэтому Михаил удивился, когда с порога она крикнула ему совсем другое. Заболел младший из мальчишек, и Ольга отправила Михаила к знахарке. Быстро описав недуг, она вытолкала сына за порог.
Михаил побаивался бабки Аксиньи: как и всякую знахарку, за глаза её называли ведьмой, – но матери боялся ещё больше, поэтому у дверей старой избушки топтался недолго. Аксинья, выслушав Михаила, поспешила обратно в дом.
– Набери вон тем ведром воды из ручья за сарайкой, – скомандовала она, прежде чем закрыть дверь перед носом у Михаила.
Спускаясь к воде, Михаил невольно подумал об Ине: как она? Приплывёт ли этим вечером?
Аксинья, едва глянув на захворавшего Егорку, велела вынести его во двор. Михаил потянулся было поднять брата, но Аксинья рубанула рукой воздух:
– Только баба!
Ольга взяла сына на руки, и Михаил пошёл вслед за ней и Аксиньей.
– Неси черпак, – сказала она Ольге, – потом в реку выкинешь.
С неожиданным проворством старуха подняла тяжеленное ведро и поставила его на середину двора. Туда же она поманила и Ольгу с Егоркой.
– Мне уйти? – спросил Михаил, втайне надеясь, что Аксинья не прогонит его: любопытство вновь победило страх.
Та, не глядя на Михаила, скомандовала:
– Сядь! Не шевелись и рта не открывай, пока не скажу.
Аксинья вытащила из-за пояса пучок травы и огниво. Искра вылетела с первого же удара, и Михаил почуял запах полыни. Аксинья начала обходить Егорку по солнцу и, потрясая над ним тлеющей травой, тихо-тихо бормотала:
– Водяница, лесовица, шальная девица! Отвяжись, откатись, во дворе Егорки не кажись; тут тебе не век жить, а неделю быть. Ступай в реку глубокую на осину высокую. Осина, трясись, водяница, уймись.
Договорив, Аксинья отбросила полынь в сторону и подошла к ведру. Набрав полный черпак, сказала:
– Пусть с первым ковшом уйдёт жар, – и вылила на темечко Егорки ледяную воду.
Мальчонка даже не пискнул, только выпучил глаза от неожиданности.
– Пусть со вторым ковшом уйдёт ломота!
Третий ковш должен был унести хворь, а четвёртый – хрипы в груди. С каждой фразой Аксинья казалась выше и крепче, чем была, а её голос, казалось, было слышно и за воротами.
Воды оставалось больше половины, когда Аксинья отбросила черпак, подняла ведро и начала лить на Егорку тонкую струю.
– Пусть на нашего на Егорушку не смотрят ни речные духи, ни полевые, руки свои к Егорушке пусть не тянут. Пусть Егорушка наш невидим будет для фараонок, мавок да русалок. Пусть река видит его, да не трогает!
С последними словами на макушку Егорки скатилась ряска и водоросли. Михаил едва не потёр глаза: он точно помнил, что ведро было пустым и сухим, а ручей – чистым.
Закончив, Аксинья кивнула Ольге: уноси сына. Как только та скрылась за порогом, знахарка повернулась к Михаилу:
– Отнеси ведро обратно.
Перед ним снова стояла седая и сгорбленная старуха: опущенные плечи, седина – как будто померещилась Михаилу потемневшая коса и налившиеся силой руки.
Ольга вынесла свёрток и поклонилась Аксинье:
– Спасибо тебе!
– Одного к воде до осени больше не подпускай.
Идя за знахаркой до её избы, Михаил пытался придумать, как бы выспросить у неё о русалках, но мысли никак не складывались в слова.
Опустив ведро, Михаил уже собирался попрощаться, когда Аксинья подняла на него глаза:
– А ты ходи к реке, пока лёд не встанет.
Михаил остолбенел: откуда она узнала?!
– А когда встанет, выжди до полнолуния и приходи на берег.
– А как мне быть с...
– Всё устроится. Я приду, как будет нужно.
Михаил смутился: а вдруг Аксинья была вчера на берегу и всё видела? Поспешно поклонившись, он едва ли не выбежал за ворота.
Вечером Михаил пришёл на берег.
– Иня, ты тут?
– Тут, – ответила она из прибрежной травы.
– То, что вчера произошло... Ты помнишь?
– Конечно, – забулькала Иня, – и очень хорошо!
– А я – почти ничего, – признался Михаил.
– Это всё река, не переживай.
Больше к этой теме они не возвращались. Михаил приходил вечерами, угощал Иню рыбой, слушал её рассказы о подводной жизни, а потом рассказывал о том, что происходит в селе и что видел в городе, – будто и не было того вечера, будто и не носила Иня его ребёнка. Поначалу Михаил пару раз спросил, не надумала ли Иня перебраться в человеческий дом, но она в ответ только смеялась.
* * *
Осенью, после жатвы, Михаил сказал Ине:
– Я уеду на неделю или две в город – батя везёт на ярмарку много товара. Мне надо его дело перенимать не только в кузнице.
Когда Михаил вернулся, он заметил, как округлился Инин живот. Ивы на берегу растеряли уже почти всю листву, а трава пожухла и сжалась под холодным ветром. Михаил поёжился, глядя на нагую русалку:
– А тебе совсем не холодно?
– Совсем! – Иня сидела на коряге и болтала ногами в воде. – Я теперь плаваю медленнее, это так непривычно, не представляешь!
Михаил и не представлял. Чем дальше, тем больше он думал о том, что будет после того полнолуния, о котором сказала Аксинья. Иня станет человеком? Бред! Сможет жить с ним? А как? И на что это будет похоже – привести зимой в дом беременную русалку?
К Мишиному облегчению, эти мысли преследовали его только вечерами: днём, пока он был занят в кузнице, думалось ему о другом. Отец стал совсем плох, а Михаил чувствовал себя неготовым стать главой семьи. Несмотря на то что он помогал в кузнице больше десяти лет, ему казалось, что он практически ничему не научился. Поэтому каждую свободную минуту Михаил расспрашивал отца о тонкостях их ремесла и как мог старался облегчить его труд.
Чем ближе была зима, тем больше рыбы старался носить Ине Михаил: он и без слов понимал, что без него она начала бы голодать.
Иня же всё чаще мечтала о том, как заживёт, когда у неё появится ребёнок, и Михаил даже завидовал её беспечности. Иня даже не задумывалась, чем будет кормить ребёнка, – просто ждала его, как дорогой подарок. Михаил заметил, что она всё больше говорит о нём как о своём и только своём. Это здорово раздражало, но Михаил не давал свободу чувствам.
После праздника Казанской иконы Божьей матери отец Михаила слёг – и времени на разговоры с Иней почти не оставалось.
– А ты помнишь своих родителей? – спросил однажды Михаил, когда пришёл вечером к старому причалу.
– Конечно же нет! Русалки же живут поодиночке. Да и про мальков я рассказывала: вот он родился и, если за пару дней не умер, – поплыл прочь. Без всяких мыслей о маме, о том, что вместе с сёстрами плыть было бы веселее и безопаснее...
– Или с братьями.
Иня забулькала.
– Ты что, какие братья! Русалки рождают только девочек.
– А откуда тогда мужики у вас берутся? – удивился Михаил.
– Кто бы знал! Поговаривают, наш князь реки – наш батюшка – вообще бессмертный, в отличие от нас.
У Михаила в голове ключами забили вопросы, и он какое-то время молчал, пытаясь выловить главные.
– А сколько живут русалки?
– Зим сорок, если повезёт. С каждым годом русалка становится всё более неповоротливой и всё чаще – голодной. Кого-то уносит болезнь, кто-то попадается в сети... Вот тогда-то нас и принимают за утопленниц, потому что чешуя опадает, а тело меняется.
– И сколько тебе зим?
Задавая этот вопрос, Михаил даже не знал, какой ответ хотел бы услышать.
– Эта будет шестнадцатой. После двадцатой русалке нельзя приплывать на смотр невест, хотя мальки могут быть, как говорят, чуть ли не до смерти.
Михаил сглотнул: какая же всё-таки страшная и одинокая жизнь у этих русалок! Ни радости супружества, ни счастья материнства – одна только борьба за выживание. Даже друзей нет! Поэтому-то Иня так и хватается за их ребёнка: за единственную, по сути, возможность переломить неумолимый закон русалочьей природы.
Михаил осторожно погладил Ине живот. Его всегда удивляло то, что её кожа и волосы мгновенно становятся сухими, едва она показывается над водой. Теперь же он заметил и то, что кожа Ини не охлаждается. Хотелось верить, что и ребёнку тоже комфортно.
– А у нас может родиться мальчик? Я ж всё-таки человек.
Иня пожала плечами.
– Скоро узнаем.
5.
В начале зимы умер отец Михаила. Погружённый в хлопоты, Михаил едва не пропустил момент, когда реку сковало льдом. Убедившись, что лёд не исчезнет до весны, он прорубил его вокруг старого причала и начал ждать полнолуния.
Морозы в тот год ударили рано, и Михаил беспокоился о том, как чувствуют себя Иня и ребёнок. Он даже порывался сходить на берег пораньше, но встреченная на улице Аксинья метнула на него такой свирепый взгляд, что он и думать забыл о своеволии.
В ночь полнолуния Михаил, одевшись потеплее, пошёл к старому причалу, на котором они с Иней встречались в последнее время.
Покрывший землю снег отражал лунный свет, и идти было легко. Из-за деревьев Михаилу было не видать, приплыла ли уже Иня. Сделав ещё несколько шагов, он увидел тёмную фигуру на причале. Похоже, русалка по любимой привычке высунулась из воды, положив голову на доски. Но уже через мгновение стало ясно: Ини на причале не было.
Когда Михаил понял, что на скользких и холодных досках лежит младенец, у него замерло сердце. В следующий миг Михаил бросился вперёд и подхватил крошечное голое тельце – тёплое, слава тебе господи! Скинув тулуп, он завернул младенца в него.
– Иня! Иня, ты тут? Ты чего творишь?!
– Тут я, тут. – Иня вынырнула и положила на причал руки, а на них – голову. – Забирай себе.
В её голосе было столько горечи, что Михаил, растерявшись, тотчас перестал злиться.
– Что случилось? Тебе плохо?!
– Со мной всё в порядке, а девчонка под водой дышать не может. Куда мне такую?!
Второй раз Михаил увидел, как плачет Иня. Слёзы были горькими и сразу же застывали на лице русалки круглыми льдинками. Михаил опустился на колени, покрепче прижав свёрток к груди.
– Мне жаль, – сказал он, погладив Иню по голове.
Из свёртка раздался плач.
– Мне пора, – сказал Михаил. – Ребёнку нельзя так долго на морозе.
Спеша к дому, Михаил не слышал собственных шагов: так колотилось сердце. Свёрток наполнял восторгом и, казалось, жёг огнём – а ведь Михаил ещё даже не рассмотрел ребёнка. Не просто ребёнка – свою дочь!
Михаил остановился только на перекрёстке у дома. Только сейчас он понял, что не может взять и принести малышку в дом посреди ночи. Надо что-то придумать – но что?
Оглядываясь по сторонам, будто зимней ночью кто-то мог расхаживать по улицам, дожидаясь просьбы о помощи, Михаил заметил свет между соседними домами. Через пару шагов он понял, что небо в дальней части улицы окрашено заревом.
Позабыв обо всём, Михаил бросился туда, крича: «Пожар! Пожар!» Едва он остановился, чтобы перевести дыхание, из-за спины раздалось:
– Давай сюда, а сам беги помогать.
Аксинья протянула руки, и Михаил без колебаний передал ей дочь.
* * *
Полыхало так, что снег растаял за полсотни шагов до огня. Кто-то бежал из темноты с вёдрами. Михаил перехватил одно и кинулся к колодцу. Набрал воды, подбежал к горящему дому, выплеснул.
– Давайте сюда!
Соседи и односельчане начали по цепочке передавать воду, потянулась змейка рук и от другого колодца. Михаил, привычный к жару в кузнице, Стёпка-пекарь и банщик Макар заливали пламя, мальчишки оттаскивали прочь то, что осталось от забора и ворот.
Опрокидывая ведро за ведром, Михаил силился вспомнить, кто же живёт в этом доме. Точнее, жил: уцелеть при таком пожаре было бы чудом! Огонь охватил и дом, и весь двор. Скотины тут, похоже, не было: Михаил помнил, как у соседа брата бились и визжали свиньи, хотя до хлевов пламя тогда даже не дошло.
К утру огонь начал сдаваться. Михаила, Стёпку и Макара уже дважды сменяли, а к пожарищу подтянулись и бабы со стариками – поглазеть да посудачить.
Михаил, оставшийся к этому времени в исподней рубахе, наконец отдышался. От тел мужиков валил пар, размеренность их движений путала разум, но он пошёл к колодцу.
– Миша, куда! Ты же угорел! – развернул его на полпути кум отца. – Да уже и сами справятся.
Пламя и правда таяло на глазах. Извивалось, отступало, пыталось спрятаться и спастись – но всё же гасло. Тут, растолкав баб, к пожарищу протиснулась Аксинья, прижимающая к себе свёрток.
– Мишаня, ребёночек, что ты спас, жив!
Толпа загудела: видано ли – при таком пожаре не побояться пробиться в дом? Михаил и сам не был готов стать соучастником такого большого обмана, однако Аксинья неожиданно громко сказала:
– Это ли не знак свыше? Какая-то беспутная девка оставила дитятю у ворот в надежде, что до утра оно не доживёт, – а огонь не дал случиться беде!
Бабы заахали, мужики загудели – а Михаил наконец понял, чей это был дом: старообрядцев. Они жили даже более уединённо, чем Аксинья: та бывала и в церкви, и на праздниках – этих же можно было встретить разве что на кладбищах в поминальные дни. У них была огромная семья, человек в тридцать, и часть детей была приёмной. Они, разумеется, никогда не играли и не дружили с соседской детворой. И что же, все они сгорели? А куда делась скотина? Их прекрасных лошадей – на таких и господам ездить не зазорно – Михаил хорошо помнил.
– Так они же съехали с месяц назад, – сказал сосед Аксиньи. Тут до него дошло, что имела в виду знахарка, и он несколько раз перекрестился. – Господи, грех-то какой!
– Съехали? – повторил Михаил.
Новость его огорошила. В семейных хлопотах последних месяцев он редко покидал двор и кузницу, что уж говорить об участии в жизни села.
– Точно-точно, – сказал Стёпка. – Добро в шесть обозов уложили!
Кто-то возразил ему, что не в шесть, а в десять, это тут же оспорили – и понеслось. Аксинья в это время протянула Михаилу тулуп, в котором лежал запелёнатый ребёнок, и тихо сказала:
– Воспитывай дочь и о слухах не думай. Помни: огонь тебе помогает.
Тут к Михаилу пробилась мать.
– Мишаня, ты как? Немедленно оденься! Дай сюда, а то уронишь!
Но дочь Михаил матери не дал. Прижав её к себе, он побрёл в сторону дома. Ольга подхватила скинутые сыном вещи и поспешила за ним.
– Я с утра схожу к Марфе, у неё недавно младший помер, может, она согласится забрать... А если нет – к Настасье Длинной, она родила недавно...
Михаил резко остановился.
– Мам, ты чего? Какое «забрать»?! Слышала, что сказала Аксинья: это знак свыше! Ребёнок остаётся со мной, и её будут звать Аграфена.
Впервые Ольга не знала, что бы такого ответить сыну, чтобы оставить последнее слово за собой.
– Точно, Дунька ведь наша недавно разродилась, а я и не сообразила... – забормотала она. – Аграфена так Аграфена...
Евдокия, жена среднего Ольгиного сына, была только рада стать кормилицей: молока в этот раз ей пришло много, и грудь уже начинала болеть от избытка.
После этого случая девки вновь стали с интересом посматривать на Михаила, но его теперь интересовала только одна девица.
* * *
В последующие дни Михаил каждый вечер приходил на берег и звал Иню, но русалка не отзывалась. Весной, когда сошёл лёд, она не приплыла. Не появилась она и летом. Михаил рассудил, что она не пережила зиму, и искать перестал.
Когда внучка подросла, Ольга заметила её сходство с сыном, но всё, чего она добилась расспросами, – признания, что Груня ему родная. Односельчане, увидевшие сходство чуть позже, конечно, посплетничали, но в глаза высказывать кузнецу какие-либо догадки дураков не было. Аксинья же померла через год после пожара, и Михаил остался со своей тайной один на один.
Глава 3
Зов реки
1.
Поначалу Михаилу было тяжело говорить, и он подумывал рассказать Груне историю знакомства с Иней только в общих чертах. Однако начав, понял, что больше хранить эту тайну не сможет. К тому же, рассудил он, открыв всё Груне, ему будет проще её защитить.
– До прошлого лета я жил с уверенностью, что Иня умерла. Пока в июне, на Зелёные святки, не пошёл поутру искупнуться. Когда меня окликнули, я даже не сразу понял, что зовут с воды.
* * *
Да и саму Иню Михаил узнал не сразу: постарев, русалка стала похожа на всех знакомых ему женщин разом. Река словно сточила собственное лицо Ини, сделав её такой же, как все, – частью потока.
– Иня, – удивился Михаил, – ты жива! Где ты была всё это время?!
– Здесь и была, – пожала плечами Иня.
– Отчего же ни разу не показалась?! Я тебя тогда обыскался!
– Да просто не хотелось.
Михаила задели эти слова: не хотелось видеть его? После всего?! Получается, она к нему ничего и не чувствовала? Или врёт по-бабьи?
– А сейчас, значит, захотелось?
Иня ответила не сразу. Она, как отметил Михаил, вообще была какой-то медлительной и безразличной.
– Река сказала, что пришла пора. – Голос Ини был похож на журчание ручья, такой же ровный и безучастный.
– Чего пора?
– Отдавать ей нашего ребёнка.
Михаил выпрямился:
– Никакого «нашего» ребёнка нет. Есть моя дочь. Дочь, от которой ты сама отказалась, сказав мне её забрать! Мол, тебе не подходит! Помнишь?!
Иня кивнула. Напоминание о той ночи, казалось, не вызвало у неё ни капли переживаний.
– Так то мне. А сейчас требует река.
Михаил вспыхнул:
– Что значит требует?!
Пока он собирался с мыслями, чтобы высказать Ине всё, что думает о таких требованиях, она – по-прежнему без эмоций – пояснила:
– Просто отдай её реке.
Михаилу показалось, что вода рядом с ним закипела.
– Я что, должен родную дочь утопить?!
– Зачем топить? Она сама в воду зайти может...
Михаил отшатнулся.
– Ты вообще понимаешь, о чём говоришь?
Иня, не ответив, скрылась под водой.
Михаил выскочил из реки злой как чёрт. И что теперь делать? Как защитить Груню? Не пускать на реку? Тогда её придётся запереть дома – а разве ж она такое стерпит? Рассказать, что её мать – русалка?
К такому Михаил оказался не готов. Нет, рассказать, бесспорно, нужно, и он уже который год об этом думал, но...
Да и если по правде: насколько вообще можно верить русалке? Всё, что знал о них Михаил, говорило о том, что это одни из самых лживых созданий. Но Иня-то ни разу его не обманула! Или обман просто не успел вскрыться?!.
К концу дня воздух вокруг кузницы, казалось, был раскалённым. Что творилось внутри, можно было только догадываться. Михаил пришёл домой, еле держась на ногах, и, второпях поев, завалился спать.
Сны были тяжёлыми, будто в бреду. Вода, грязь, водоросли – всё тянуло к себе и стремилось сбить с ног. Михаил держался изо всех сил, идя куда-то в темноту – как ему казалось, в сторону берега. Вдруг в спину налетела волна – и Михаил полетел вперёд, в чёрную воду. За мгновение до погружения он увидел перед собой знакомое лицо. Иня? Груня? Страх от того, что это может быть Груня, помог проснуться.
За окном ещё было темно, но ноги сами понесли Михаила на улицу. Погружённый в мысли о дочери и подлой Ине, он не заметил, как пришёл к месту, где некогда было пожарище. Как наяву, он увидел и языки пламени, и идущий от тел пар, и Аксинью, протягивающую ему дочь.
Когда видение развеялось, Михаил уже знал, что делать дальше. На душе стало легко и спокойно, а вот тело едва ли не зудело в ожидании дела. Он вернулся домой и попробовал уснуть – но куда там!
Едва рассвело, Михаил подскочил и отправился в кузницу. Уходя, не удержался и подошёл к Груне. Она крепко спала, окружённая разметавшимися прядями словно пуховым облаком. По её щекам рассыпались веснушки, и Михаил с удивлением отметил, что не заметил, как волосы дочки порыжели, став похожими на его копну. Поправив одеяло, Михаил улыбнулся и вышел из избы.
С Груней Михаил встретился только за ужином.
– У меня для тебя кое-что есть. – На ладони Михаила лежал маленький берестяной коробок.
Груня открыла его и ахнула: внутри горел огонь. Приглядевшись, она поняла, что пламя не настоящее: это по-разному отполированные медные пластинки аккуратно подогнаны друг к другу и посажены на тоненькое колечко.
– Как живой! – прошептала Груня.
Медный ободок идеально сел на средний палец. Груня, полюбовавшись подарком, кинулась к Михаилу на шею.
– Тятя, спасибо! Такое красивое! Буду носить не снимая!
– Очень рад это слышать, – обрадовался Михаил и обнял дочь.
Был и другой оберег, о котором Михаил не сказал Груне, – огненная вода. Два ведра он набрал ещё утром, и весь день они простояли в кузнице возле горнила. Михаил рассудил, что раз оберегает человека вода солнечная и вода лунная, то что помешает ему защитить дочь водой, видевшей огонь? Возвращаясь домой, он опрокинул вёдра в бочку для умывания.
Только после этого Михаил немного успокоился: что-то подсказывало ему, что он поступил правильно и выиграл время у реки.
2.
– Получается, на год тебя отбил, Грунюшка. А сейчас ещё что-нибудь придумаю, не переживай! Никому тебя не отдам!
Груня прижалась к отцу. В избе повисла тишина. Груню одолевало множество мыслей: как эта злая женщина может быть её матерью? Как её мог полюбить тятя? Неужели река правда так сильна?
– Но почему ты сразу не рассказал?! – выпалила Груня первое, что пришло в голову.
Михаил отвёл глаза.
– Стыдно сказать: боялся, что не поверишь! Что скажешь, мол, хочу из вредности дома держать и с Никиткой разлучить. Дурак был!
Никитка! Груня вспомнила вчерашнюю – хотя сейчас казалось: давнюю-давнюю – новость, и у неё задрожали губы.
– Никитке невесту нашли-и-и, – всё-таки расплакалась Груня.
Михаил обнял дочь.
– Найти – полдела, дело – не потерять. Раньше времени не кручинься. А пока посмотри, что я тебе с ярмарки привёз!
Михаил вышел во двор и вернулся с отрезом ткани. Груня развернула его и ахнула: в льняное полотно было завёрнуто ярко-красное платье из шерсти. Она осторожно погладила тонкую ткань: какая работа!
– Тятенька... Это же как у барыни... Красное! – только и смогла сказать Груня.
Опомнившись, она обняла отца.
– Спасибо! Такое красивое! Только куда же мне его носить? Скажут же, что выскочка...
– Пусть повторят это мне! – улыбнулся Михаил. – И те, что на земле, и те, что в воде.
Груня бросилась переодеваться. Когда она – раскрасневшаяся и немного растрёпанная – встала перед Михаилом, он не нашёлся, что сказать. Медь волос, загоревшая до цвета бронзы кожа и красное платье делали дочь похожей на живой огонь.
Засмеявшись, Груня начала кружиться. Подол взметнулся волной, по шерсти заплясала коса, а на тонком пальчике засияло медное кольцо. И Груне стало так легко, будто никаких печалей в жизни не было, нет и уж точно не будет.
Михаил любовался дочерью, оттого и не сразу заметил, что в избе они не одни. На пороге стоял Никита и зачарованно смотрел на Груню. Спохватившись, он поздоровался с Михаилом.
Груня, заметив Никиту, покраснела и выбежала на крыльцо. Никита метнулся следом. Михаил, наблюдая за ними, вспомнил Василису – а за ней и Иню.
Тревожно стало ему на сердце, но как быть дальше, Михаил не знал. Чтобы как-то успокоиться, он растопил печь и уселся перед огнём.
Что он может сделать? Пойти к реке ловить Иню? А потом что – уговаривать? После последней встречи Михаил разуверился в том, что у русалки вообще какой-то разум остался. Увезти дочь? Куда, к кому? И поможет ли это её уберечь?
Глядя на разгорающееся пламя, прыгающее с полена на полено, Михаил неожиданно подумал: а надо ли ему дальше что-то предпринимать и решать за Груню? Может, пора дать ей возможность взять судьбу в свои руки? Она вон какая бойкая, что бы ни говорили мать и сёстры. А уж он-то поможет, поддержит. Да и Никитка, опять же...
* * *
Груня с Никитой шли на берег. Непривычно для обоих – молча. Когда дома остались позади, Никита подхватил Груню и закружил:
– Не поверишь, Груня, батя вернулся от сватов ни с чем!
– Как так вышло? – спросила Груня, когда земля вернулась под ноги.
– Помнишь, я говорил, что девка та засиделась? Оказалось, она замужняя! Родители её терпеть того мужа не могли и поэтому, когда он отъехал в город на заработки, сказали дочери, что он помер, и забрали к себе в дом. Тут-то она умом и повредилась.
– Бедняжка! – распереживалась Груня. – Это же так жестоко!..
– Самому не верится! – вздохнул Никита. – Но это не всё! Почему всё расстроилось-то? Кто-то из соседей рассказал попу о сговоре родителей девки с моим батей – и поп заявился. Отругал сватов совсем не церковными словами, девке сказал ждать мужа дома к осени. А как всё вскрылось, она чуть ли не по полу кататься стала и рыдать.
Груня вздрогнула, представив, что и её отец мог бы оказаться таким же бесчувственным и жестоким.
– Так свадьбы не будет?
– Нет конечно! Батя чуть ли не с кулаками полез – мстить за позор. Вернулся злющий, но успел сказать, что свадьбы не будет. Я не стал к нему лезть, но это только сегодня, – Никита встал напротив Груни, – а завтра хочу ему сказать, что женюсь на тебе. Если ты, конечно, не против.
Груня не поняла, когда Никитка успел взять её за руку, потому что за его спиной, в реке, ей почудилось движение.
Видимо, что-то в её лице изменилось, потому что встревоженный Никитка тут же начал озираться.
– Груня, что такое? Что случилось? Я обидел тебя?
Будущее, только недавно казавшееся Груне радостным и беспечальным, начало стремительно темнеть. От прежней радости не осталось и следа. По щекам Груни побежали слёзы, и она опустилась на землю.
– Как сказать-то... Я сама только узнала... – Красным рукавом Груня вытерла глаза. – Меня хочет забрать река.
– Чего? – Никита растерялся. – Какая река, эта?
– Да, – шмыгнула носом Груня.
Никита коснулся лба Груни рукой: нет ли у неё жара. Кожа была ледяной. Да и в целом Груня выглядела здоровой, только очень напуганной. На всякий случай Никита уселся рядом и взял её ладони в свои.
– Я с тобой, ничего не бойся. Расскажи, что случилось.
То успокаиваясь, то вновь начиная плакать, Груня рассказала Никите, как год назад услышала на берегу песню, как встретила злую женщину и – это было самым непростым – о том, что узнала от отца. Никита слушал внимательно, не перебивая и не отвлекаясь.
Вдруг Груня замолкла на полуслове. Она снова слышала тот самый напев. Только на этот раз – она готова была поклясться! – пела река, шурша мелкими камешками и осотом, закручиваясь в крошечные водовороты и набегая на песок. Это было ни на что не похоже, но в то же время казалось чем-то родным и близким.
Высвободив руки, Груня медленно пошла к воде. Обеспокоенный, Никита двинулся следом, держась как можно ближе.
Река пела и звала. Груне казалось, что ещё шаг – и она наконец-то разберёт слова диковинной песни. Шаг. Ещё шаг.
Вдруг из воды вынырнула русалка – и Груня отпрянула.
– Что же ты остановилась, милая? Иди сюда! Здесь хорошо! – Иня поманила Груню.
Ни в одном её слове не было ни капли искренности, но Груню неудержимо тянуло к воде. Никита попытался было удержать её за плечи, но Груня мотнула головой.
Река пела протяжно, плавно и сладко. Пела о покое и свободе, о мире, который видит, и о том, как она даёт жизнь всем, кто обращается к ней. У Груни защемило в груди, к глазам подступили слёзы – и она запела в ответ.
Не было в той песне слов, но было в ней всё: радость от весенних первоцветов и жар летнего вечера; нежность утренней зари и сладкие запахи полевых цветов, тепло дерева под босыми ногами и ласковый ветер, гладящий кожу. Пела Груня о золотой пшенице и медовых яблоках, о купальских кострах и огненной осени; пела о том, как солнце движет целый мир, согревая его.
Иня что-то выкрикнула и скрылась под водой.
К берегу побежала волна. Погружённая в пение, Груня её не заметила – заметил Никита, но слишком поздно. Коснувшись ступней Груни, вода зашипела. Груня вздрогнула, но с места не сдвинулась. Никита увидел, что к берегу уже бежит вторая волна – широкая и большая, каких на реке никогда не бывало.
Груня, сделав глубокий вдох, продолжила петь. Во второй её песне были страсть и сила, был огонь, дающий пищу, и огонь, обогревающий дом. Не забыла она и о кузнице, спев об огне, побеждающем руду, и о том, кому огонь стал помощником.
Волна ударилась о колени Груни, захлестнула красное платье – и стала быстро испаряться. Груня пошатнулась, но устояла. И снова запела.
Поначалу Никите показалось, что Груня замолчала, но через мгновение он услышал и эту песню. Тихая-тихая, нежная, как далёкий колокольчик, и хрупкая, как пламя церковной свечи, она постепенно набирала силу.
Пела Груня о том незримом пламени, что даёт надежду и силы двигаться дальше, и о том огне, который освещает доверившемуся ему человеку путь даже в кромешной тьме.
Песня разливалась над водой и текла над рекой отдельным потоком, а на Груню меж тем шла новая волна. Не просто волна – сама река, высокая, будто в половодье, двинулась на берег. Увидев её, Никита обмер от страха, но не сдвинулся от Груни ни на шаг. А она пела, не замечая ничего.
Волна помчалась на Груню, и мутный зелёно-коричневый гребень устремился к её животу.
Груня пела. Уже тише, но всё так же уверенно – об огне, который помогает очистить душу и прогнать хворобу; об огне, движущем сердцем и душой. Об огне, который разгорается всё сильнее, если рядом есть другое живое пламя.
И тут всё закончилось. Поток воды рассеялся в воздухе, не дойдя до Груни всего-то локоть. Мелкая дождевая взвесь врезалась в Никиту, но ему было всё равно: едва успев подхватить потерявшую силы Груню, он старался удержаться на ногах.
– Я иду! – раздался позади голос Михаила.
Подхватив Груню одной рукой, второй он выдернул Никиту из лужи с глиной и грязью, в которую успел превратиться берег, и потащил наверх, где было сухо. Оказавшись на твёрдой земле, Никита оглядел место битвы и вздрогнул: из такой ловушки одному выбраться было бы непросто.
– Как ты нас нашёл? – спросил Никита, опустившись рядом с Михаилом и лежащей у него на коленях Груней.
– Сердце привело. Вскоре после того, как вы ушли, начало происходить что-то несусветное: вода в вёдрах закипела, а пламя в печи разошлось так, как только в лютые морозы бывает. Я понял, что неспроста это, – и побежал к реке. Прибегаю – а Груня поёт...
– Ты тоже слышал?
– Слышал, но как... В голове.
Никита призадумался: верно, пожалуй, и он слышал песню внутри себя. Но он точно видел, как у Груни шевелились губы, как билась жилка на шее и как вздымалась, вбирая воздух, грудь.
Сейчас же Груня дышала слабо, словно во сне. Глядя на неё, Никита с удивлением отметил, что на платье нет ни воды, ни грязи.
Груня, словно почувствовав на себе взгляд Никитки, начала приходить в себя. Когда на бледное лицо вернулся румянец, она открыла глаза.
– Что стряслось? Почему я тут?
– Ты ничего не помнишь? – удивился Никита.
– Помню, что мы сидели на берегу, а потом послышалась песня...
Груня медленно села и осмотрелась.
– Песня была такой странной. Красивой, но... Как сказать? Обманчивой. Помню ещё брызги воды и то, как мне было жарко. А пальцы будто и вовсе горели!
Груня выставила перед собой руку: выкованное отцом медное колечко почернело и, кажется, покорёжилось.
Желая оттереть его, Груня начала крутить ободок – и кольцо рассыпалось пеплом.
Груня уставилась на медный прах.
– Как? Это же подарок... – Голос Груни предательски задрожал. – Тятя, ты видел?!
– Видел, Грунечка. Отслужило колечко своё, получается. Не печалься, я тебе новое сделаю!
– Тогда сразу два! – вмешался Никита. – Ты же нас благословишь?
Елизавета Дворецкая
Огонь от огня
«Ну, зимой одно было, а теперь другое...»
Метелица стояла на опушке, прижавшись спиной к толстой берёзе, и провожала глазами уходящего Витима. Зачем она заговорила с ним: сидела бы с матерью и сёстрами на дедовой могиле, блинами заедая недавние слёзы и причитания, – нет, увидела его на краю поля, зачем-то пошла к нему, даже окликнула – а ведь уже видела, что он идёт мимо, нарочно её не замечая... И вот – весенний день для неё кончился. Над головой шумел свежий ветер в густой почти по-летнему берёзовой листве, казалось, весь этот шум сейчас обрушится на голову лёгким щекочущим ворохом, – но Метелица почти не слышала его за шумом крови в ушах и стуком готового разорваться сердца.
На Дедовом поле везде мелькали белые рубахи: на каких-то могилках женщины ещё причитали и бились о землю, взывая к умершим родичам, на других уже отплакали и крошили варёные яйца, угощая дедов, а где-то уже сами принялись за блины, пироги и кашу, попивая брагу и проливая из каждой чарочки немного на траву. На Весенние Деды, праздник поминания предков, все люди из окрестных сёл собирались сюда, где в длинных курганах уже не первый век находили себе посмертное жильё все покойники волости. Народу было много, и Метелица скоро потеряла Витима из виду, но всё смотрела туда, где он пропал в толпе из Нерёвичей. Смотрела, смотрела, не веря, что всё уже кончилось.
«Ну, зимой было одно...» Его слова звучали в памяти, как последние звуки погибающего счастья. И от неотвратимой жестокости этих слов весь белый свет – зелёная луговина, светлые стволы берёз, тёмно-голубое небо – словно бы рвался на части и в широкие прорехи лезла чёрная бездна. Рухнула её судьба, уже, казалось бы, сложившаяся, и даже было странно, что земля не тает под ногами, что всё так же крепок ствол берёзы за спиной, что шумит листва и дед Гудила уже запевает хриплым полупьяным голосом «Калинушка с малинушкой, лазоревый цвет», а старуха Гудилиха привычно колотит охальника крепким коричневым кулачком по шее... Всё как всегда.
«Зимой было одно...» Зимой... Ведь не на верёвке же она его таскала всю зиму на посиделки в беседу[10] Куделичей, сам приходил! Сам садился рядом с ней, смеялся, рассказывал байки и посматривал на неё так по-особенному: с намёком и словно бы выжидающе. И от этих намёков она потом каждую ночь едва могла заснуть, ворочалась на полатях между младшими сёстрами, так что Елица просыпалась и в досаде пихала её кулачком в бок: дескать, сама не спишь, так хоть другим дай! А она не могла спать, с восторгом и замиранием сердца перебирала в памяти каждый его взгляд, каждое слово, и сам звук его голоса казался значительным и важным. С каким нетерпением она ждала весны, когда начинаются игрища и хороводы, потом Купалы, когда надеялась навек расстаться с девичьим венком. Она твёрдо верила, что будет женой Витима. Но вот... «А теперь другое...» И нет смысла напоминать ему о прошлом. Насильно мил не будешь.
– Ой, доченька моя любезная, белая ты моя лебёдушка, берёзка моя стройная! – причитал где-то рядом женский голос. Метелице казалось, что это плачут по ней, что сами подруги-берёзки оплакивают её погибшую любовь. – Осталась я без тебя, горемычная, нет мне радости, нет утешения. Некому мне косы девичьи заплести, некого мне домой с игрища поджидать. Все девчоночки, подружки твои, уж который год невестами называются, в девичьих лентах красуются, приданое готовят, женихов поджидают. Ты одна, моя кровиночка, под сырой землёй, под зелёной травой. По весне идут все твои подруженьки в зелёную рощу, срывают цветочки лазоревы, свивают веночки девичьи, пускают по водам быстрым, а ты одна, моя голубка сизокрылая, сама как цветочек, рано увядший! Осталась одна я, как горлица на сухом дереве, на вечерней заре ждать мне некого!
Ах да! Метелица медленно обернулась, поглядела. Её тётка, Любава из деревни Лютичи, всё ещё сидела на кургане, причитая над крохотным, никому, кроме неё, уже не видным бугорком. Там лежала её единственная дочка, умершая в тот же день, как родилась, не успевшая даже получить имя. С тех пор прошло семнадцать лет, и Метелица была одной из тех «подружек»-ровесниц умершей, матерям которых так завидовала Любава. И сейчас Метелица охотно поменялась бы с той крошкой, которая умерла, не успев ничего увидеть в жизни, не испытав этой сердечной боли, от которой сам воздух колом застывает в груди.
Отвернувшись, она прижалась лбом к шероховатой, в крупных чёрных язвах берёзовой коре, и слёзы горячо потекли под опущенные веки. Весны для неё не было.
* * *
Несколько недель Метелица жила как во сне, стараясь никому не подать вида, как ей плохо. Может, никто и не заметил, что зимой Витим всё льнул к ней. На это надежды было немного, но Метелица скрывала свою боль и старалась держаться, как будто ничего не случилось.
Шёл травень-месяц, близился Вилин день: полнолуние после Весенних Дедов, когда вилы выходят из воды, чтобы почти два месяца жить рядом с людьми и помогать плодородию нив. Их полагалось встречать подарками, чтобы они знали, как рады им люди и как благодарны за помощь. Метелица была хорошей рукодельницей, и каждому гостю на её свадьбе пришлось бы это признать: для каждого в подарок был заготовлен или вышитый пояс, или рукавицы, или рушник. Она старалась не смотреть на сундук со своим приданым и подарками, которые готовила всю осень и зиму, но слёзы то и дело падали ей на колени, орошая рубашку для вилы, как сама вила в будущем должна орошать посевы на полях.
– Кончай реветь, иголки заржавеют! – бормотала Елица.
Ей этой весной исполнялось пятнадцать лет, и она тоже готовилась войти в круг невест. И Елице было весьма досадно, что старшая сестра упустила жениха, а значит, и ей, младшей, дожидаться своей судьбы ещё невесть как долго!
Вечером накануне Вилина дня девушки из Куделичей незадолго до сумерек собрались вместе и отправились в рощу. Ходить сюда можно было только в праздник, и то с осторожностью, чтобы не сорвать ни листочка и не помять на ходу лишней травинки. В глубине рощи таилось озеро, называемое Вилино Око. Не слишком большое, озеро было окружено старыми ивами, свесившими ветви в воду, а со дна его било множество студёных ключей, из-за чего его вода была холодна даже в жару. Из этого озера выходили весной вилы-росеницы, несущие росу на поля, и потому Вилино Око почиталось всей округой как источник жизни.
В роще уже видны были следы недавних гостей: кое-где на ветках берёз и на кустах орешника висели белёные рубахи, украшенные пёстрой вышивкой, разноцветные бусы или платки.
– Лютические уже ходили! – определила Светанка, старшая из куделинских девушек.
Её ровесницы были замужем, но женихов смущал её высокий рост, широкие плечи, громкий голос, привычка распоряжаться в доме, где было семь младших сестёр. Говорят, в иных землях такие, как она, старшие сёстры без братьев, и вовсе замуж не выходят, носят мужское платье и во всём стараются заменить родителям сына. Светанке это подошло бы как нельзя лучше.
– Лютические завсегда раньше раннего приходят! – подхватила Рябинка, невысокая, загорелая, проворная девица.
Как ни старалась она ради праздника расчесать и пригладить волосы, нарядная рубаха и красная лента с начищенными медными заушницами[11] не шли ей, казались чужими. В повседневной серой рубашке она смотрелась гораздо ловчее и приятнее.
– Так им ближе к вечеру боязно! – хихикнула Веретейка, совсем хорошая девица, кабы не слишком длинный нос. – Они ж такие все красавицы, что вилам лучше не попадаться. С собой уведут!
Все прыснули со смеху, но тут же зажали себе рты. В священной роще стояла тишина, даже ветер улёгся. В лёгком колыхании ветвей и высокой травы чудилось первое робкое движение тех сил, что войдут в земной мир этой ночью. Роща ждала, земля ждала, и даже глуповатая Веретейка понимала: случись им не угодить дочерям неба и воды, поля останутся без росы, а люди – без хлеба.
– Ой, матушка, красиво-то как! – Ветлица протянула было руку к висящей на берёзе рубашке, пытаясь получше рассмотреть вышивку на подоле, но Метелица проворно хлопнула её по руке:
– Не трогай! Не для тебя повешено!
– Ну я хоть посмотрю, я не трогаю! – заныла Ветлица. – Так ловко сделано. Мне никогда так не суметь! Эдакие цветочки...
– Ещё бы! – хмыкнула Светанка. – Для этого руки-то из плеч должны расти, а у тебя из...
– Да тише вы! – перебила её благоразумная Рябинка. – А то ещё услышат...
Услышать их ещё не могли: росеницы придут только ночью, с первым лунным лучом, но боевитая Светанка молча проглотила выговор. Настороженный слух ловил каждое колыхание веточки, и каждая гостья священной рощи помнила: они уже совсем близко...
– Да я научу тебя такие цветочки шить! – утешила Метелица расстроенную Ветлицу. – Это Желанкина работа, я вижу. Её тётка Любава научила, и я тоже так умею.
– Я видела вчера Любаву, – сказала Рябинка. – Встретила её у нашей крайней ржи, где ручей и там дальше их льны. Дай, говорит, я тебе ленточку поправлю. Такая ты, говорит, ладная да пригожая, был бы мой Шумилка хоть годком постарше, посватали бы тебя ему! – Рябинка хихикнула, но было видно, что ей приятно. – Вот и моя, говорит, деточка, кабы выжила, сейчас такая же была бы.
– Жалко Любаву! – Метелица вздохнула. Сейчас ей было по-особенному жалко всех, кто пережил ту или иную потерю. – Хорошая баба, а дочки нету, только эти четыре огольца, братики мои любезные, на хворостине верхом вдоль по полю скачут!
– И те ещё в женихи не годятся! – поддразнила Рябинку Веретейка и опять хихикнула.
– Ну, не мне, так Перепёлке пригодятся! – Рябинка махнула рукой, вспомнив двенадцатилетнюю младшую сестру. – Как раз подрастут ещё немного.
– Перепёлка ваша пусть сперва веснушки выведет, а то на неё ни недоросточек, ни перестарочек не глянет! – отозвалась вредная Веретейка.
Рябинка протянула было крепкую загорелую ручку к длинной, но жидковатой, цвета мокрой соломы косе вредины, но вдруг замерла и вскрикнула:
– Тихо!
Все застыли как вкопанные, всех пробрала дрожь. Неужели они, заболтавшись, наткнулись-таки на вил...
Откуда-то издалека долетали поющие голоса. Прислушавшись, разобрали знакомую песню:
– На кривой берёзе
Вила сидела,
Вила сидела,
Рубашку просила.
Девки, молодухи,
Дайте мне рубашку,
Хоть худым-худеньку,
Да белым-беленьку!
– Нерёвинские! – определила Светанка. – Они всегда в том краю развешивают. Что-то мы припоздали сегодня, все вперёд нас!
– Да вон наша берёза! – Метелица показала на прогалину, где стояло на поляне большое раскидистое дерево. – Она, Рябушка?
– Она! Вон мой платочек привязан! – подтвердила Рябинка.
Ещё их матери когда-то облюбовали для весенних обрядов это красивое дерево на удобной поляне, но обычай требовал «выбрать» и отметить берёзу, что Метелица с Рябинкой честно проделали ещё неделю назад.
Девушки сложили всё принесённое у корней дерева и встали в круг, так чтобы берёза оказалась в середине. Сейчас их было всего пять: иные за зиму вышли замуж, а пополнение девичьего войска ещё только ожидалось. Во всю мочь вытянув руки, чтобы дотянуться хотя бы до пальцев друг друга, путаясь ногами в высокой траве, они двинулись вокруг берёзы, а Светанка запела своим знаменитым на всю округу голосом:
– Как в лесу берёза
Зелена стояла,
А на той берёзе
Вила сидела...
* * *
– Смотри, вон рубашки висят! – Борила схватил Витима за локоть, и тот вздрогнул от неожиданности. – Значит, и девки где-то тут!
– Тише ты! – шикнул Витим на брата. – Услышат – поколотят ещё.
– Нас – девки поколотят?
– Так нас двое, а их стая целая. Рассердятся, что подглядываем. Помалкивай знай. Здесь как на лову: зверя не спугнуть и самому не попасться.
Витим втайне досадовал, что поддался на уговоры двоюродного брата и пошёл с ним в Девичью рощу накануне Вилина дня. С Борилой всё понятно: его родичи женить хотят поскорее, им работница нужна позарез. Вот и ищет, шальной, всё глаза таращит на куделинских и лютических девок, пока мать с отцом не выбрали какую-нибудь, здоровую, как лошадь, и страшную, как кикимора. Светанку куделинскую, например.
Заодно со Светанкой вспомнилась и Метелица. А ему-то самому, Витиму, чего надо? Он и сам не знал, почему вдруг охладел к той, которую зимой уже считал невестой, но сейчас её привычное лицо с высоким лбом и гладко зачёсанной, длинной, светло-русой косой не вызывало в нём никаких чувств. Зимой, на холоде, его тянуло к ней, казалось, именно такая, как она, сделает его будущий дом уютным, тёплым, наполнит его запахами вкусной еды, детскими голосами и никогда у такой, как она, муж и дети не будут сверкать продранными локтями. Всё это оставалось верным и сейчас, но мечты о такой жизни больше не привлекали Витима. Спокойная, серьёзная, ровная, всегда одинаковая – Метелица и сейчас оставалась такой же, какой была зимой. А сам он изменился. Весна тревожила, звала искать что-то иное, новое, неожиданное, манила и обещала... Что? Он и сам не знал.
– Это наши, что ли, здесь ходили? – Борила наклонился к ветке, рассматривая вышитый рукав рубахи и стараясь в полутьме рощи различить узор.
– Нет, это куделинские. Дреманова молодая жаловалась, что они самую лучшую берёзу каждый год платочком помечают, – после Медвежьего дня, что ли, бегут сразу? Вон та берёза и есть.
На ветвях красивой раскидистой берёзы уже висели пять рубашек, ещё несколько украшали ближайшие кусты. Среди зелёных ветвей трепетали платочки, поблёскивали разноцветные ленты.
– Опоздали мы, брат! – Витим хлопнул Борилу по плечу. – Наши ещё с утра ходили, куделинские тоже дома давно. Разве что лютических застанем.
– Да что-то не слышно никого! – Борила ещё раз прислушался к лёгкому шороху рощи, в котором не слышалось отзвуков человеческих голосов, и со вздохом сдался: – Пойдём-ка до дому, брат.
– Пойдём, – с облегчением согласился Витим, сам не знавший, почему близость девичьих стай смущала его – будто он у них чего украл.
Братья повернули назад и прошли немного, как вдруг впереди показалась широкая прогалина и заблестела вода. Витим изумлённо свистнул и даже немного присел. Перед ними было Вилино Око – озеро, запретное для мужчин весь год, кроме одного-единственного дня. И этот день ещё не наступил. Тревожить его покой они не собирались и совсем не обрадовались, что им пришлось-таки его повидать.
– Вилино Око... – пробормотал Борила и озадаченно почесал макушку. – Вот леший занёс...
– Откуда тут другому озеру взяться? А вот как мы к нему попали, если шли-то мы к опушке?
– Говорю же – леший занёс!
– Говорит он... Поменьше говори, целее будем. Прости нас, Вилино Око, не гневайся, что потревожили! – Витим вежливо поклонился тёмной воде, и кувшинки у берега слегка закачались, точно услышали. – Не по злому умыслу мы... заблудились.
Попятившись, они ушли за толстую иву, а там повернулись к озеру спиной и быстрым шагом двинулись прочь. Миновали поляну с подношениями куделинских девушек, потом тёмную стайку мелких ёлочек, неведомо зачем забредшую в березняк, – тоже заблудились, наверное. Под ногами тянулась едва приметная тропинка. Собирать грибы-ягоды в священной роще было нельзя, весь год сюда почти не ходили, поэтому натоптанных тропинок тут не имелось, и только после девушек, приходивших утром, осталась тонкая полоса примятой травы.
Парни приободрились. Тропинка, след живых людей, казалась надёжным другом: она выведет хотя бы на опушку, а там уж они, знающие всю округу на три дня пешего пути, полями и лугами выйдут к своему селу. А если им повезёт и эта тропинка осталась после своих родных нерёвинских девок под предводительством Витимовой родной сестры Ивушки, то приведёт прямо ко ржи, а там новые льны и за ручьём – дедовский тёмный тын на высоком берегу Нерёвы...
Размечтались. Шедший первым Витим вдруг резко остановился, и Борила, с размаху налетев на него, нелепо взмахнул руками, чтобы не упасть. Перед ними опять была поляна и раскидистая берёза с приношениями куделинских девушек на ветках.
* * *
К тому времени, как Витим и Борила вышли к берёзе в пятый раз, ими уже было испробовано всё. Они просили у лешего прощения и уговаривали отпустить их, снимали рубахи и надевали их наизнанку, переобували поршни с правой ноги на левую и наоборот и даже пытались высмотреть дорогу, нагнувшись и глядя назад между ног. Они доверялись то одной, то другой тропинке, шли по несмятой траве, но дорога и бездорожье снова и снова приводили их к берёзе.
Борила ещё что-то бормотал, но Витим уже понял: их водит не леший. Нечего теперь жаловаться, сами виноваты, что в неположенный день влезли в священную рощу женских и девичьих обрядов. И будет очень хорошо, если добрые вилы просто поводят их, дураков, по роще до света, а утром, голодных, замёрзших и измученных, выпустят-таки на опушку.
В простой день, скорее всего, так оно и было бы. Но ведь сегодня не простой день, и ночь впереди не простая. И она уже близилась. Ощутимо похолодало, и Борила зябко хлопал себя по плечам, жалея, что доверился весеннему солнышку и бросил кожух дома. Небо посерело, а в роще казалось ещё темнее, чем на открытом пространстве. Все утренние тропинки исчезли, примятая трава распрямилась, и теперь оба парня видели только свои собственные следы, которые могли привести их только на старое место.
– Есть охота, хоть волком вой! – бормотал Борила, за досадой скрывая страх. – Хоть бы пирожка какого... – И косился под берёзы, где из травы заманчиво выглядывали пироги, обёрнутые вышитыми платками, варёные крашеные яйца, караваи с яичницей внутри.
– Не для тебя положено! Тронешь – самого съедят! – грозил ему Витим, хоть тоже проголодался. – До дому бы добраться, а там уже мать тебя покормит... осиновым поленом поперёк спины!
Они ещё брели куда-то, но оба знали, что всё бесполезно и к людям им сегодня не выйти. А может, и никогда... В простом лесу они давно уже наломали бы лапника, сделали бы лежанки или даже устроили бы шалаш под старой елью, набрали бы сушняка и развели костёр, очертили бы заговорённый круг от всяких непрошеных гостей и без горя дождались бы утра. Но в Девичьей роще не то что ветки ломать – даже травинки сорвать нельзя, и те венки, которые на берёзах завивают девушки, они потом бережно развивают, стараясь не повредить даже листика.
Быстро темнело, между белыми стволами заклубился туман. Земля вплывала в священную ночь пробуждения вил, туман прятал привычную действительность, и под ним роща неприметно и скрыто превращалась в иную страну.
Пробежал по вершинам ветерок – быстро, шаловливо, прошептал со значением, точно увидел кого. И Витим сам схватил Борилу за плечо – тот в ужасе вздрогнул и застыл как вкопанный. Стало не до шуток друг над другом – им не было места в этой роще, и теперь только дурак вздумал бы храбриться.
В шорохе ветвей слышался отдалённый смех – тихий, неясный, бесплотный, не звук, а только тень звука. Он долетал из-за туманной завесы, из-за грани волшебной ночи: преграда между мирами делалась всё тоньше и прозрачнее. Впереди показалась громада старой дуплистой ивы, в этот час похожая на причудливое жилище какого-то нечеловеческого существа. Широкая длинная старая ветка, почти боковой ствол, тянулась вдоль земли на высоте плеч, и на ней висели две вышитые рубашки. В густых сумерках они казались живыми – вот-вот оживут, соскочат наземь и примутся вертеться и плясать...
За ивой поблёскивала широкая тёмная вода. Вилино Око было совершенно тихим и гладким, но и в этой его тишине мерещилась потаённая, полная скрытого значения и готовая проявить себя жизнь. Что-то зрело там, под тёмной поверхностью, – священное озеро и было теми воротами, через которые дочери Неба-Отца и Земли-Матери попадают в земной мир, чтобы два месяца до Купалы плясать на полянах и орошать нивы росой из турьих рогов, а в Купальскую ночь растаять росными облачками над полями ржи.
Идти ещё куда-то разом расхотелось – у обоих парней подкосились ноги. Не в силах выносить близость молчаливого озера, они ушли с берега и сели под кривой берёзой, на которой не висело ни одного подарочка. Может быть, это неказистое дерево игривые росеницы обойдут своим вниманием и не заметят под ним нарушителей запрета?
– Берёзонька-матушка, укрой нас! – попросил Витим и низко поклонился. – Пожалей нас, приюти до утра, не дай в обиду!
Берёза невнятно шевельнула ветвями, и парни, приняв это за приглашение, повалились на траву. Оба чувствовали себя такими разбитыми, будто ходили без передышки целую неделю.
Было тихо, но сон не шёл. В этой тишине ощущалось молчание живого существа, которое просто не хочет говорить, но видит и слышит всё. На земле было холодно и жёстко, туман навевал тяжёлую, морочащую дрёму. Шелестели берёзы, листочки и веточки перешёптывались между собой. В облаках тумана меж стволов мерещилось движение, словно неясные фигуры на цыпочках перебегают от дерева к дереву, играют, дразнятся, морочат, а между тем подбираются всё ближе и ближе...
Вышла луна. Роща затаила дыхание. От тишины хотелось зажмуриться, закрыть голову руками, зарыться в траву, забиться в ямку под корнями.
Первый лунный луч упал на поверхность озера. И в ответ тихая вода заколыхалась, в ней мелькнуло что-то живое – в одном месте, в другом. Крупные белые лебеди всплывали прямо со дна и друг за другом тянулись к берегу. В ночной тишине раздавался весёлый звонкий смех. Белые птицы кружились по озеру, били крыльями по воде, осыпая друг друга брызгами, гонялись одна за другой, резвились, смеялись, радуясь новой встрече с земным миром.
Вот первая из птиц коснулась крылом берега, и на её месте из воды вдруг встала девушка – высокая, стройная, белая, по колени окутанная мокрыми светлыми волосами, с которых обильно струилась вода. В туче брызг выскочив на берег, она захохотала громко и победно, гордясь и радуясь, что первая из трижды девяти сестёр-росениц завладела этим богатым, ярким, горячим миром. Она отбросила назад мокрые волосы, но вода всё так же струилась по её пышной груди, стройным бёдрам и длинным сильным ногам, орошая всю траву вокруг и ручейками устремляясь назад в озеро.
– Я первая, первая!
На песок уже выбралась вторая вила, неся с собой свою тучу брызг и свой каскад искрящегося счастливого смеха. Плеснула на подругу водой, и лебединое крыло превратилось в белую и гибкую девичью руку. Пара запоздалых пёрышек закружилась и пропала в брызгах.
Первая вила увернулась и бросилась бежать по берегу, вторая погналась за ней. Их смех взлетал к самым вершинам старых ив. А за ними всё новые и новые белые птицы текли по волнам взбаламученного Вилиного Ока, и всё новые девы выходили на берег.
– Ой, рубашечки! – с ликованием кричал звонкий голос. – Какая красивенькая!
– Это моя!
– Нет, моя! Я первая увидела!
– А я первая взяла!
– Отдай!
– Попробуй возьми!
Две вилы бегали вокруг старой ивы, вырывая одна у другой вышитую рубаху, уже совсем промокшую. Вдруг она с треском порвалась, вилы бросили обрывки на траву и расхохотались. Две или три их сестры уже взлетели на иву и качались на ветвях; на берег обрушился настоящий дождь, текущий с их волос. Одна завладела оставшейся на иве рубахой и вертела её, прикладывала к себе то одной стороной, то другой, силясь сообразить, как с этим обращаться.
Витим и Борила под своей берёзой слышали плеск, визг и смех, долетавшие от озера, разбирали голоса, красивые, но такие, что и не понять: то ли это девушки смеются, то ли птицы кричат. Голоса были звонкими, блестящими и холодными, как лунный свет. Вцепившись друг в друга, оба парня дрожали, не имея в голове ни единой мысли, кроме бессловесной мольбы: только бы их не заметили.
– Ой, кто это? – вскрикнул рядом с ними звонкий голос, полный любопытства и задора. – Смотрите, парень! Какой хорошенький!
Витим завертел головой, пытаясь увидеть источник голоса, и первым делом обнаружил, что никакого Борилы рядом нет, что он цепляется застывшими руками за траву у корней берёзы, а в трёх шагах от него стоит вила и её горящие зелёные глаза смотрят прямо на него. Нечеловеческое совершенство этого стройного белого тела, лица, густых и длинных волос внушали разом восторг и резкое чувство ужаса, как будто от самого вида этой безумной красоты можно было умереть на месте. В ней играла и бурлила сила самой земли, пробудившейся весной для нового роста и цветения, и столкновения с этой силой человеческое естество не могло выдержать. Хотелось бежать от неё сломя голову, и хотелось любоваться ею, пусть даже ценой жизни.
Витим пошевелился, кое-как поднялся на ноги, цепляясь за берёзу: он знал, что надо бежать, но трава опутала ноги и не пускала.
– Какой миленький! – вскрикнул с другой стороны новый голос.
Пообок стояла другая вила, с волосами потемней и с голубыми глазами, так же ярко горящими в ночной темноте. Её высокая пышная грудь вздымалась от бега и смеха, яркий рот приоткрылся, а глаза обшаривали его в радостном нетерпении, точно новую забаву.
– Кудрявенький!
Она мягко протянула к Витиму руки, и невидимая сила вдруг мощно повлекла его в её объятия, голова закружилась, сознание стало меркнуть. Он забыл свой страх, забыл время и место и ничего не видел и не знал, кроме сокрушительной прелести этого стройного тела.
– Он мой! – крикнула другая вила. – Я его первая увидела!
– А я первая возьму!
– Я не отдам!
– А вот попробуй!
Витим опомнился: да ведь сейчас они просто разорвут его пополам и бросят, как лоскуты рубашки! Чары ослабли, и он бросился бежать, не разбирая дороги. Он знал, что в этой роще он целиком в их власти, но ни о чём сейчас не думал, а только бежал, как зверь, спасая свою жизнь и рассудок. Обе соперницы со смехом и визгом мчались за ним, едва касаясь травы, то отставали, то опять нагоняли и тянули к нему руки, то даже чуть перегоняли и вдруг выскакивали из-за берёз, звонко хохоча, когда он от неожиданности спотыкался и ударялся о деревья. Ему уже мерещилось, что их не две, а два десятка и они окружили его со всех сторон.
Казалось, вот-вот впереди будет опушка, просвет, воля и спасение; он забыл, что даже вечером они не могли найти выход, и только приходил в отчаяние от того, что роща никак не кончается, что он уже задыхается, а звонкий смех охотниц звучит прямо над ухом и они даже не думают отставать. Его томил жар и трепал озноб, волосы взмокли, рубаха прилипла к спине, всё тело болело от ударов о деревья.
Вдруг одна берёзка встала прямо перед ним, и Витим невольно ухватился за неё, чтобы не врезаться лбом.
И вдруг обнаружил, что держит в объятиях девушку. Её длинные распущенные волосы были влажными, и ткань рубашки местами намокла и липла к телу. От неё пахло влажной свежестью леса, травами и цветами. Раньше, чем он успел сообразить, прохладные гладкие руки жадно обвились вокруг его шеи и губ коснулись холодные влажные губы. Витим попытался оттолкнуть её, но она вдруг сама вскрикнула и отшатнулась, точно обожглась.
– Ой, что это! – плачущим голосом воскликнула вила, отскочив на пару шагов и потряхивая руками, словно их окатило слишком горячей водой.
Витим схватился за маленький мешочек на груди – оберег с полынью. Сегодня утром мать повесила по такому мешочку всем детям и велела не снимать до самой Купалы, пока вилы не уйдут. Витим забыл о нём, но оберег верно служил ему.
– Полынь! – морщась, причитала вила. – Жжётся, горькая, противная! Сними её, выбрось!
Витим попятился, крепко сжимая оберег в кулаке. Он ещё едва дышал от бега, но почти перестал бояться, сообразив: пока мешочек при нём, эта прекрасная белая дева не может к нему подойти. Даже смех и визг вил, резвящихся на озере и всё шире разбегавшихся по роще, перестали внушать ему первоначальный ужас.
– Ну, выбрось! – уговаривала вила, мелкими шажками следуя за ним, но не приближаясь. – Куда же ты бежишь от меня? Желанный ты мой, сокол ты мой ясный! – звучным, низким, томительно-страстным голосом позвала она, но от этой страстности на Витима веяло холодом глубокой воды. – Как я тебя искала, как жаждала с тобой свидеться!
Витим смотрел на неё, но не мог рассмотреть: лунный свет играл на её лице и оно всё время менялось, как рябь на воде. Он не мог бы сказать, какие у неё глаза, какие брови и губы, но весь её облик производил впечатление чего-то невыразимо прекрасного. Она была как игра берёзовой листвы на ветерке, как облака в небе, как солнечные блики на поверхности реки – всякая и никакая. Неизменной оставалась только рубашка, которую она успела натянуть, – только рубашка, вышитая руками какой-то смертной девушки, придавала ей сходство с человеком. Без неё она вся была бы – туман, лунный луч, колыхание трав и игра волны. И, как от волн и ветра, от неё веяло прохладой. Она пришла в мир как знак любви Земли и Неба, и сама сущность девы росы толкала её искать любви, питаться и греться этой любовью. Поэтому всех мальчиков с детства учат: не ходи весной в лес один...
– Куда же ты бежишь от меня? – Вила протянула к нему руки, и у Витима дрогнуло сердце – такая страстная, повелительная тоска слышалась в её голосе, что противиться ей казалось преступлением против всех мировых порядков.
– Полынь, полынь, а ты сгинь... – бормотал Витим.
Тянуло зажмуриться, чтобы не видеть этой чарующей красоты, но глаза не хотели закрываться.
– Разве я нехороша? – с нежной тоской вопрошала вила, шажок за шажком подкрадываясь к нему поближе. При этом она робко поднимала белые руки, словно хотела прикоснуться к оберегу на шее Витима, но не смела. – Или ты покрасивее знаешь? У тебя невесты нет – где же ты найдёшь такую, что со мной может сравниться? Возьми меня в жёны.
– Да разве ты в невесты годишься? – отозвался Витим.
Он знал, что вила не может быть женой простого смертного, но почему – сейчас не помнил, и все предостережения ничего не стоили рядом с её непобедимой красотой и её жаждой живого тепла.
– Чем же я не невеста?
– А где же твоя невестина лента? – Витим так осмелел под защитой полыни, что даже улыбнулся. – Невестам лента полагается.
– Какая лента? – в недоумении спросила вила.
– А такая. Каждая девица, как в возраст войдёт, получает ленту на голову, что, значит, взрослая она и к ней можно свататься. Называется «красота», и носят её, пока замуж не выйдут.
– А где же берут такую ленту?
– От старших сестёр получают, под завитой берёзкой. Особый девичий праздник для этого есть – Зелёные Святки называется.
– А если добуду ленту, тогда полюбишь меня?
– Там посмотрим. – Витим опять улыбнулся.
Вот и вила-росеница заговорила с ним так, как не раз говорили смертные девушки.
Но только где же ей добыть девичью ленту-красоту? На берёзы их не вешают, потому что вила – не живая женщина. В жёны их не берут, а значит, знак рода и семьи им не полагается.
– Так на Зелёные Святки встретимся. – Вила улыбнулась ему, и у Витима сладко заныло в груди, как будто перед ним и правда была живая девушка. – Смотри не забудь меня. Не забудешь?
Витим покачал головой. Как можно её забыть – прекрасную, как жемчужная роса на зелёном листе, и такую же холодную! Выйдет солнце, чтобы согреть её зябкую красоту, – глядь, а её и нет.
* * *
«Не забудешь меня?»
Она могла бы не спрашивать. Уже наутро Витим вспоминал своё приключение в Девичьей роще как сон. В воспоминаниях облик вилы виделся каким-то смутным жемчужно-белым искрящимся облачком, он не помнил её лица, но впечатление чего-то невыразимо прекрасного переполняло его. В ушах звучал её голос, то низкий и страстный, то звонкий и нежный, и везде, куда бы он ни пошёл, на него веяло ароматами лесных цветов.
Утром он без труда вышел на опушку и там же нашёл Борилу, крепко спящего и вполне невредимого, хотя и порядком измотанного. Родичам они рассказали, что всю ночь проспали под дубом и никого не видели. Не все им поверили, а дед погнал в баню очищаться травами и водой с уголька. Но несмотря на это Витим знал, что Девичья роща так и не отпустила его до конца. В стволе каждой берёзы ему мерещилось стройное гибкое тело, движение ветвей на ветерке напоминало волны густых русых волос, в бликах поверхности воды под солнцем ему улыбались самые прекрасные на свете глаза, а в шорохе листвы он слышал тихий, лукавый призывный смех. Ни одну из девушек волости он больше не замечал.
О Метелице он даже не вспоминал. А вот она хорошо о нём помнила и ни разу, когда молодёжь собиралась погулять, не ходила туда, где могла встретить нерёвических парней, вечерами сидела дома. Елица, пока ещё вынужденная сидеть вместе с ней, чуть ли не подпрыгивала на лавке от нетерпения и считала дни, самолично делая зарубки на палочке. И никогда ещё Зелёная неделя – от Вилина дня до Зелёных Святок – не тянулась для неё так долго. Но уж когда долгожданный день настал, ни один петух в Куделичах не успел проснуться раньше Елицы.
Именно она разбудила Тешанку и Сойку, для которых этот день был так же важен, и вывела их за ворота. Встав под тремя шумящими берёзами, они запели:
– Вы кумушки, голубушки, подружки мои!
Пойдёте вы в зелёный лес – возьмите меня;
Вы станете цветочки рвать – сорвите и мне;
Вы станете венки плести – сплетите и мне;
Пойдёте вы на реченьку – возьмите меня...
В ответ на их призыв из ворот показались и пять взрослых девиц во главе с Светанкой, неизменной «воеводой» девичьего войска. С лукошками в руках, красивые, нарядные, похожие на живые цветы среди яркой свежей зелени, все вместе они двинулись в сторону Девичьей рощи. Снова отыскав свою любимую берёзу, сложили у корней корзинки с угощением, свернули низко опущенные ветви в виде венков и осторожно, чтобы не повредить хрупкие косы берёзы, перевили их цветными лентами, вплетая между прядями цветы на длинных стебельках. Особенно много было тёмно-голубого барвинка, и такой же венок красовался на голове каждой девушки.
– Берёзка, берёзка,
Завивайся, кудрявая!
К тебе девки пришли,
К тебе красные пришли,
Пирога принесли!
Метелица старалась, чтобы по её лицу никто не заметил, как ей грустно, но сама с трудом удерживала слёзы. Всего два года назад и она сама вот такая же, как Елица, возбуждённая и счастливая, румяная, с горящими от восторга глазами, принимала девичью ленту из рук Купавки, своей любимой старшей сестры и лучшей подруги, которая тем же летом и вышла замуж, далеко, за два дня пути. Тогда Метелица верила, что скоро найдёт доброго жениха и будет счастлива. Но судьба обманула, ей не на что надеяться сегодняшним вечером – никто не возьмёт её за руку и не поведёт в хоровод, никто не потянет её в сумерках погулять в тёмную рощу, не обнимет, прячась за толстой берёзой. А если кто-то и захочет – это будет не тот, кого она любит. Витим совсем забыл её. И зачем ей эти цветы и ленты, зачем пышный девичий венок, если некому его порвать?
Стараясь справиться с горькими чувствами, Метелица в свой черёд подошла к венку на берёзе и повязала красную ленту на голову Сойки, которая приблизилась к нему с другой стороны. Сойка в ответ подала ей вышитый платок, поклонилась и отошла. Лицо её сияло, она даже сделалась как будто выше ростом от радостного сознания, что теперь она взрослая и может ждать женихов.
В берёзовом венке показалась ещё чья-то склонённая голова. Кто-то перепутал порядок, но это не беда; Метелица быстро вынула вторую ленту, тоже красную, и просунула её через венок. Голова придвинулась ближе, чтобы ей было удобнее повязать ленту, но лицо оставалось опущенным. На Метелицу повеяло свежим и пряным запахом трав, на душе вдруг стало легче. Появилась надежда, что всё ещё как-нибудь наладится, – необоснованная, но такая нужная и желанная, и Метелица предалась ей всей душой, даже заулыбалась.
Она повязала ленту, головка кивнула в знак благодарности, светлое личико поднялось и лукаво улыбнулось. Метелица изумлённо моргнула: она этой девушки не знала. Сперва ей показалось, что это Тешанка, потом в лице мелькнули и тут же пропали черты Елицы, потом ещё одной девчонки, внучки рыбака Миряты, что со своей семьёй жил за излучиной Капели... Что за морок такой?
Белая ручка просунулась сквозь венок и протянула ей длинные бусы из белых зёрен. Метелица безотчётно взяла их, ручка исчезла, светловолосая головка с новой красной лентой затерялась в хороводе, мелькнула, пропала...
– Ты что, сестра, заснула? – Ветлица со смехом подтолкнула её в бок, схватила за руку и потянула. – Забыла, как ходят? Пойдём покажу!
Её затянули в хоровод, и Метелица пошла вместе с увеличившимся девичьим войском вокруг берёзы. Перед глазами всё плыло, и если бы не Ветлица и Рябинка, державшие её за руки с двух сторон, и впрямь не смогла бы идти. Что это было? Уж не заснула ли она в самом деле? Оглядывая хоровод, Метелица пыталась пересчитать девушек, но хоровод двигался, кто-то всё время оказывался по другую сторону от ствола берёзы, кого-то заслоняли венки, да и у неё самой так кружилась голова, что она не в силах была сосчитать до восьми.
– Покумимся, кума, покумимся,
Чтобы нам с тобой не браниться,
Вечно дружиться.
Девушки по очереди подходили к венку с разных сторон и целовались через него, тем обещая друг другу вечную любовь и согласие. К Метелице тянулась губами очень довольная и непривычно важная Тешанка: Метелица поцеловала её и подала вышитый платочек в обмен на пару медных заушниц, отошла, их место заняла другая пара. Кто-то мелькнул за деревом, девушка в красивой белой рубахе показалась из-за ствола и исчезла. Длинные светло-русые волосы были распущены и спускались ниже бёдер, но на голове её красовалась яркая красная лента!
– Кумушки, покумитеся,
Где сойдётеся – поклонитеся,
Домой пойдёте – не бранитеся,
Распроститеся.
Хоровод опять поднёс Метелицу к берёзовым венкам, и опять какое-то румяное личико тянулось к ней с поцелуем. Яркие синие глаза улыбались ей ласково и лукаво; как одурманенная, Метелица наклонилась и поцеловала гладкую, прохладную, как свежий берёзовый лист, щёчку. И сердце вдруг защемило так радостно и тревожно, словно в небе для неё одной раскрылись какие-то сияющие ворота к счастью.
Всё это было неспроста. В хоровод с ними затесался кто-то чужой, не из их рода и вообще не из их волости. Но Метелица молчала: неведомая сила не давала ей сказать хоть слово, как будто она была призвана беречь какую-то священную тайну.
Спев все песни, девицы уселись на траве под берёзой и принялись за угощенье. Метелицу не оставляло ощущение, будто чьи-то лукавые глаза наблюдают за ними из-за стволов и кустов. Вдруг она вспомнила про подарок – про бусы из белых зёрен, которые и сейчас были у неё на груди. Опустив глаза, Метелица ахнула. Это было не белое стекло, как ей подумалось вначале, – мягким перламутровым светом сияли крупные жемчужины, одна к одной, не мельче горошин, круглые, гладкие. Такие, что их впору носить разве что самой княгине из Гневославля.
– Ой, что это у тебя? – Любопытная Веретейка сунулась посмотреть и тоже ахнула: – Глядите, жемчуг! А я и не видела! Да где же ты такое достала? К тебе что, сватался кто-то?
– Да кто же у нас такой жемчуг подарить может, ты глаза протри... – начала было Светанка и прикусила язык: тоже разглядела, что жемчуг настоящий.
– Подарили... – прошептала Метелица, чувствуя, что и сейчас не может сказать, кто ей это подарил.
Не может, хотя сама уже знает.
* * *
После полудня, когда девушки Куделичей уже ушли из рощи, русоволосая красавица с красной лентой на голове одна стояла под берёзой с завитыми на ветвях венками. Подобрав с земли кусок каравая с яичницей внутри, она повертела его в руках, будто впервые видела такую простую и нужную вещь, как хлеб, потом поднесла к лицу, понюхала. Ещё раз осмотрела со всех сторон, не зная, как за это браться, потом осторожно откусила совсем маленький кусочек и подержала в зубах, словно выжидая, не будет ли вреда. Она никогда не ела человеческой пищи, но этот хлеб был нарочно выпечен и надлежащим образом посвящён вилам. Осторожно прожевав, девушка проглотила кусочек и застыла, прислушиваясь к своим ощущениям.
Приглаживая новую ленту, она попыталась заправить за ухо длинную непослушную прядь. С пальцев её сорвалась капля воды, сверкнула, упала в траву и осталась лежать круглой белой жемчужиной.
* * *
К вечеру широкая луговина над рекой Капелью была полна людей, голосов и движения. Борила уже присмотрел себе молоденькую, лишь сегодня утром принятую в круг невест, русоголовую красавицу из заречного села Бобровичей и теперь всё кивал на неё своим родителям, и те благосклонно улыбались. Девушка была высокая, сильная, яркий румянец и живой блеск глаз обещали им неутомимую работницу и много здоровых внуков.
Горели костры, парни и девушки ходили хороводом, и только Витим не находил там себе места. «Увидимся на Зелёные Святки», – вспоминалось обещание, данное ему голосом озёрного тумана. Он и не верил, что снова её увидит, но не мог быть среди простых живых людей, его тянуло прочь от них, в тишину и прохладную тьму священной рощи. Десятки самых красивых девушек улыбались ему и бросали призывные взгляды, но он отводил глаза. Хотелось спрятаться от них от всех, обнять прохладный берёзовый ствол, как будто только священное дерево могло утолить его томление.
Кто-то сзади положил руку ему на плечо, и от этого легчайшего прикосновения Витим вздрогнул. Повеяло прохладой со свежим запахом трав и цветов, и сердце упало от недоверчивого счастья – неужели... Он обернулся: рядом с ним стояла она – стройная, белая, как берёзка, с красной лентой на распущенных русых волосах. Прямо ему в лицо смотрели сияющие синие глаза.
– Вот мы и свиделись, как я тебе обещала! – прошептал голос, глубокий и прохладный, как тихая вода. – Ты рад, желанный мой?
– Ты... зачем пришла? – прошептал Витим.
– Потому что люблю тебя! – Вила положила руки ему на плечи. Сквозь рубашку он чувствовал, что её ладони гладки и холодны, как листы кувшинки, и от неё веяло прохладной влагой, как от текущей воды. – Как увидела я тебя тогда в роще, так и полюбила навек. Не отстану от тебя, пока ты меня не полюбишь. Ну, разве я не хороша?
Витим против воли обнял её, и вила вздохнула. Её прохладные свежие губы коснулись его губ и прижались так сильно, словно она хотела выпить всё его тепло. И даже сквозь дрожь и головокружение Витим чувствовал, как в самое его сердце проникает холод лесной воды, а тело вилы под его руками теплеет, теплеет... Его тепло перетекало в неё, и она задышала чаще, на её белых и бледных, как жемчуг, щеках проступил румянец.
Холод в груди застывал и превращался в лёд, грозил разорвать. Из последних сил Витим оттолкнул вилу. Но она не хотела отходить и цеплялась за его руки, и в её тонких пальцах тоже появилось живое тепло. Зато его била дрожь, как будто он стоял в одной рубахе в самый мороз.
– Зачем же ты меня гонишь? – часто дыша и всем телом устремляясь к нему, шептала вила. – Полюби меня! Само Небо-Отец Землю-Матушку в эти дни любит, оттого и родится всё живое! Кто любить не хочет, тому счастья не будет! Полюби меня!
– Не могу я тебя любить! – Витим пятился, сжимая в кулаке оберег с полынью, который сегодня уже почему-то не помогал.
– Почему же? Я – невеста не хуже других. Меня ваши девушки в свой круг приняли, подарками со мной менялись, вот и лента у меня. Называется «красота»! – Вила горделиво показала ему красную ленту на своих волосах.
– Девушки тебя в круг приняли? – изумился Витим.
– Ну да! Я с ними хороводом ходила, и для меня песни пели, меня караваем угощали, теперь и я тоже невеста. Возьми меня за себя!
– Да какая же ты невеста! – в отчаянии воскликнул Витим, не зная, как отвязаться от этого губительного счастья.
– Чего же ещё мне не хватает?
– Ты же не человек! Ни души, ни живого духа в тебе нет, оттого ты и холодная, как лягушка болотная! – Витим и сам был измучен своим влечением к её красоте, с которым так трудно было бороться. – Ты и меня погубишь, и сама не согреешься. Уходи, не тревожь меня, всё равно нам вместе не быть.
– Как же я от тебя уйду, желанный мой! – Облик вилы заколебался, как туман. Черты растаяли, но голос оставался таким же страстным и нежным. – Навек ты меня приворожил своими очами ясными, бровями соболиными, сердцем огненным. Ты – моё солнце красное, ты мой месяц светлый, как же я от тебя уйду? Хочешь не хочешь, а быть нам с тобой вместе.
– Человеку только человека любить полагается. А дух человеческий и тепло живое ты, нежить озёрная, как ленту, просто так на голову не наденешь!
– Где же я возьму человеческий дух? Где возьму душу?
– Где? – Как же мог простой парень ответить на этот вопрос. – У людей они есть. А у вас, нелюдей, так, видимость одна. И не морочь ты меня, отстань, не могу я тебя любить.
Не дожидаясь ответа, Витим повернулся и бегом бросился из-под тени берёз на широкий луг. Туда, где ярко горели костры в светлой летней ночи, кружились широкие хороводы и живые человеческие голоса пели песни в честь расцвета всего живого в земном мире.
* * *
Метелица бежала, будто за ней гнался волк, бежала изо всех сил, и впрямь не желая, чтобы её догнали. Красивая, статная, нарядная девушка нравилась многим, и не один, не два и даже не три парня из Бобровичей, Гляденичей, Глушатичей и ещё каких-то подмигивали ей в хороводах, норовили оказаться с ней рядом и взять за руку, выбирали её в играх и тянули в полутьму берёз. Метелица терпела всё это, улыбалась даже, но улыбка выходила безжизненная, и вся она была как неживая. Не здесь её судьба, ни один из этих парней не мог заставить её сердце биться сильнее. Их это не смущало: молодая кровь бурлила, внушала уверенность, что самую суровую зиму можно растопить, если как следует взяться.
Где-то позади ещё звучали весёлые голоса девушек и азартные выкрики парней, кто-то в стороне кричал «ау», но поблизости никого не было. Метелица пошла медленнее, чтобы не рвать без надобности травы, сняла с головы помятый венок и несла его в руках. Может, зря она так? Может, дай она тому здоровому из Гляденичей поймать себя и разорвать венок, всё изменилось бы к лучшему. Она вышла бы замуж, уехала аж к Турьей горе, никогда бы больше не видела Витима и забыла бы своё несчастье... Но нет, и незачем себя обманывать. Она знала: образ его так глубоко пророс в её сердце, так опутал его корнями, что вырвать его из груди можно только с самим сердцем.
Впереди открылось широкое, свободное от деревьев пространство. Блеснула вода, и Метелица остановилась: она вышла к Вилиному Оку. Сегодня священное озеро лежало как-то по-особому молчаливо и умиротворённо и было похоже на дом, который хозяева заботливо убрали и украсили к празднику, а сами ушли на гулянье.
Метелица огляделась: темно и совершенно тихо. Она совсем одна здесь, наедине с молчащей водой и старыми ивами. Те слишком стары, чтобы идти плясать вместе со всеми, их стволы прогнили дуплами, и ноги уже не несут их в круг с молодыми...
Присев на одну из самых толстых лежащих на земле ветвей, Метелица положила на колени обтрёпанный венок. Столько рук пыталось его у неё вырвать – а зачем он ей? Вокруг царил покой и умиротворение тёплой летней ночи. Земля влюблена и счастлива, как и каждый из её молодых детей, и только она, Метелица, одинока и печальна, как вдова-горлица на сухом дереве. Никто её не видел, а от сознания блаженного покоя вокруг жалость к себе с нестерпимой силой разрывала грудь. Слёзы закапали на её сложенные руки, на венок, и Метелица не старалась их утирать. Вот так бы и сидеть здесь, пока вся душа не вытечет ручейком в священное озеро, но зато тогда ей уже не будет так больно...
– Отчего ты плачешь, сестра? – с участием спросил её нежный голос, и лёгкая рука коснулась плеча.
Метелица обернулась. Рядом с ней стояла необычайно красивая, стройная девушка с красной лентой на голове, и её густые светло-русые волосы, когда она наклонялась, касались земли.
– Кто ты? – испуганно шепнула Метелица, глотая слёзы, хотя сама уже узнала её.
Та самая красавица, которую она мельком видела всего лишь сегодня утром. Та самая, что подарила ей жемчужное ожерелье, и эта лента на её голове повязана руками самой Метелицы.
– Я – твоя сестра! – звонким и нежным голосом ответила та, и её синие глаза смотрели на Метелицу с искренним сочувствием. – Ты мне ленту подарила, ты меня через венок поцеловала и любить всю жизнь обещала, теперь и я тебя всегда любить буду и чем смогу, помогу. Какая твоя печаль, расскажи мне! Расскажи, сестра! – убеждала она, присев на ветку рядом и взяв руку Метелицы.
Рука её была прохладной и лёгкой, нежной, как у младенца, и на душе у Метелицы вдруг полегчало. Может быть, судьба смиловалась над ней в эту ночь, может быть, озеро поможет ей там, где не помогут человеческие силы?
– Полюбила я парня, и он меня полюбил, а теперь покинул, – тихо сказала она.
«Цвели в поле цветики, да поблекли, любил меня миленький, да покинул». Даже песни про это поются. Сколько людей могли рассказать о себе эту же самую, такую короткую повесть и в тех же самых словах, но каждый переживает своё горе с новой остротой.
– Уж чем я ему нехороша, не знаю. Не судьба, наверное. Против доли своей не пойдёшь, а душа так болит, что жить не хочется.
– Душа? – живо переспросила вила. – У тебя есть душа?
– Есть, конечно. – Метелица даже не удивилась этому вопросу. – Не было бы, не любила бы я тогда и сердце не болело бы. Жила бы я, горя не знала.
– Не печалься, я тебе помогу! – Вила подумала немного, потом улыбнулась и нежно прижалась щекой к её щеке. – Ты мне ленту подарила, и я тебя отблагодарю. Любви его я тебе не могу дать, а вот покой и мир я тебе подарю. Ты сестра моя, я для тебя всё сделаю. Идём со мной.
– Куда?
– А вот увидишь!
Вила поднялась, держа её за руку, и мягко потянула за собой. И там, где только что был берег и тихая гладь воды, Метелица вдруг увидела какое-то светлое, жемчужно сиявшее облако. На неё повеяло запахом цветов, запах был необычайно сладким, манящим, и с каждым шагом на сердце делалось всё легче и легче, как будто горе оставалось позади, отставало, теряло над нею власть. Она отправилась туда, куда ему дороги не было.
Две девичьи фигуры одна за другой уходили всё дальше в воду священного озера и вот скрылись совсем. Вода всколыхнулась, принимая их, и затихла. Мелкие волны широко разошлись, ударились о противоположные берега и растаяли.
Потом вода снова заколебалась, и одна из девушек выбралась на берег. Целые потоки текли с её волос, с рубашки, с рук и ног. Дрожа и постукивая зубами от холода, она стянула рубашку, кое-как выжала её и запрыгала, чтобы немного согреться. Она пыталась отжать и волосы, но из них всё текла и текла вода, и каждая капля, коснувшись земли, превращалась в круглую блестящую жемчужину, а потом укатывалась обратно в озеро.
Но вот девушка немного отогрелась, натянула влажную рубаху и попыталась расправить её, но та липла к телу и не слушалась. Небо чуть-чуть посветлело. Ночь кончилась, начинался день.
Хмуря брови, девушка кое-как расправила неумелыми пальцами тяжёлые, слипшиеся от воды пряди волос и попыталась соорудить из них косу, но даже такое простое дело не очень-то даётся, когда делаешь его в первый раз. Пряди путались, она клала сверху то одну, то другую, но они никак не хотели ложиться ровным ручейком.
Наконец она бросила это занятие и опять повязала на голову промокшую красную ленту. Не беда. Скоро взойдёт солнце и всё это высушит.
И она пошла навстречу солнцу – в ту сторону, откуда обычно приходили к этому озеру её новые земные сёстры.
* * *
Хоть ночью поспать почти не пришлось, утро уже никого не застало дома. Все были на пашнях: пришла пора сеять лён и овёс. Любава едва успела собрать мужу и двоим старшим обед в поле и теперь брела обратно вдоль березняка, вялая и сонная. Двое её младших, Неугомон и Немил, мальчишки девяти и шести лет, с воплями носились вокруг неё и палками срубали крапиву и траву на опушке. У обоих на шее болталось по маленькому мешочку с полынью – хоть они и были ещё слишком малы, чтобы привлекать вил, оберег лишним не бывает.
Глядя на них, Любава вспоминала вчерашнее веселье и вздыхала. Её старшему, Шумилке, который уже работал с отцом в поле, исполнилось четырнадцать, то есть через годик и он тоже будет плясать с молодёжью в хороводе. Ещё дождёшься, наутро невесту приведёт! Она вспомнила Рябинку, такую славную девушку из Куделичей, опять вздохнула: нет, для этой Шумилка ещё молод, недоросточек! И ещё года два-три, не меньше, ей одной хлопотать по хозяйству, одной управляться со всеми женскими делами в доме, где муж, четверо сыновей и дед по прозвищу Сыч, седой, ворчливый, доживающий седьмой десяток и твёрдо намеренный скрипеть ещё лет двадцать. Так всем и говорит. Пока, дескать, праправнуков не увижу, не помру, и не ждите.
– Ой, мама, смотри! – Самый младший, Немил, вдруг подбежал к ней и задёргал за рукав. – Там спит кто-то!
– Где? – Любава обернулась.
– А вон там, на опушке! – Мальчик показал своей палкой в ошмётках крапивы.
– Кто спит?
– Девка какая-то. Не из наших.
– Не из наших? – Любава удивилась. – Может, из приезжих кто по темноте в лесу заблудился?
Мальчик подвёл её к ореховому кусту на опушке, и она увидела спящую на земле девушку. Сын был прав: этой девушки и она не знала, но, едва увидев её, так и всплеснула руками от восхищения. Девушка была хороша, как самая сладкая мечта. Тонкая, стройная, с длинными светлыми волосами, разметавшимися по земле, с белыми руками, с мягкими и нежными чертами лица, она лежала в зелёной траве, как солнечный блик, как свежий цветок, и румянец её щёк был сладок, как спелая земляника.
– Откуда же ты такая? – в изумлении прошептала Любава и, наклонившись, осторожно тронула девушку за плечо: – Эй, голубушка! Проснись-ка, давно уж утро!
Девушка тут же пошевелилась, приподнялась. На Любаву глянули яркие, как барвинок, сине-голубые глаза.
– Не бойся, милая! – приветливо сказала женщина. – Иду мимо, а ребята говорят, спит тут кто-то. Ты из каких будешь? Что же ты от своих отбилась?
Девушка ничего не ответила, но улыбнулась ей – так открыто и радостно, словно дочь, после долгой разлуки проснувшаяся наконец в родном доме, возле матери. И от этой тёплой, ласковой, ещё немного сонной улыбки у Любавы так защемило сердце, что она всхлипнула и краем платка утёрла глаза. Это и правда была её мечта – мечта о той дочери, которую она когда-то родила и потеряла ещё до исхода первого дня её жизни.
– Ты чья же? – повторила Любава. – Откуда к нам-то?
– Я... отсюда, – низким спросонья, но тёплым, как парное молоко, голосом ответила девушка и села.
– Где же ты живёшь?
– Жила – там. – Девушка показала на березняк позади себя. – А теперь – не знаю. Теперь мне там нельзя жить.
– Как – нельзя?
– Ушла я от своего дома, мне теперь в нём быть нельзя.
– Отчего же? – Любава всплеснула руками. – Тебя что же, из дома выгнали? Что же ты натворила, голубушка моя?
– Ничего я не натворила, матушка. Я просто... сама ушла.
– Зачем же?
– Полюбила я... парня одного. Вот и пошла туда... где он есть.
Девушка говорила неуверенно, словно не знала, какие слова выбрать.
– Какого же парня?
– Витим его зовут. Не знаешь ли ты такого, матушка? Где мне его найти? – Девушка встала с травы и жалобно посмотрела на Любаву. – Где он живёт? Я ради него из дома ушла, а где теперь искать его, не знаю.
– Знаю я такого. – Растроганная женщина кивнула. Она знала, что в красивого парня из Нерёвичей влюбляются многие девушки, в том числе и её собственная племянница Метелица. – Что же, он тебя звал к себе? Обещал в жёны взять?
– Обещал. Сначала говорил, что я ему не гожусь, потому что у меня ленты невестиной нет и ещё... ещё чего-то нет.
Она смутилась и не договорила, но Любава ничего особенного не заподозрила. А если она что и подумала, то уж совсем не то, что было на самом деле.
– А теперь у меня лента есть, всё есть, что он просил! – Осознав всё это, девушка словно бы заторопилась и схватила Любаву за руку. – Матушка, отведи меня к нему!
– Прямо так к нему тебе нельзя! – Любава покачала головой, но не отняла руки. – Девушки сами к женихам не ходят. Раз обещал, то сам прийти за тобой должен. А тебе надо его дома ждать.
– Я из дома ушла, и назад мне дороги нет, и он туда за мной прийти не сможет! – твёрдо ответила девушка, и Любава сразу как-то поняла, что это правда и спорить бесполезно. – Судьба моя с ним быть, и раз он за мной не придёт, я сама к нему приду.
– Так дела не делаются... – в растерянности пробормотала Любава, не зная, что же тут придумать. – Лучше вот что: идём-ка мы с тобой к нам, а вечером, как с делами управлюсь, сама я сбегаю в Нерёвичи и с роднёй его потолкую.
– В Нерё... Это что?
– Ну, село их на Нерёве-речке, речка тихая, оттого и зовётся не-рёвой. Ты разве не знала?
– Нет...
– Ну, я тебе расскажу. А мы – Лютичи, идёт наш корень от Люта Старого, он на нашем пригорке жил уже лет двести назад. Сама-то я из-за Скотинки-реки, издалека меня Былята высватал. Звать-то тебя как?
Но вместо ответа на этот простой вопрос девушка лишь улыбнулась:
– Меня ещё никто не звал. Только ты вот голубкой назвала. Может, это моё имя?
Любава открыла было рот, потом закрыла, помолчала и сказала:
– Ну, пойдём. Неугомон-то мой вона куда уже усвистал...
Она оглянулась, выискивая глазами старшего из мальчиков.
Вдоль края рощи они пошли по тонкой стёжке к Лютичам. Девушка молчала, а Любава всё думала, что же это значит. Не каждый день в лесу спят незнакомые девушки, у которых нет ни дома, ни имени. Впрочем, как женщина умная и сведущая, она уже кое-что сообразила. Известно же, что иные девчонки попадают во власть лешего: кто заблудился, а кого родители в дурной час невольно прокляли. Как пройдёт семь или двенадцать лет – выпустит леший пленницу, а кто она, где родня – и сама уже не помнит. Не из таких ли её находка?
– Всё-таки не годится тебе так быть, одной, девицы сами по себе не живут и сами замуж не выходят, – сказала Любава, когда они уже приблизились к околице. – Мы вот что сделаем. Иди ко мне в дочки, а я уж, как мать твоя, тебя постараюсь с Витимом сосватать. Хочешь?
– Хочу... матушка... – ответила девушка, робко оглядывая высокий, тёмный от времени тын и конский череп над воротами.
– Ну, иди, не бойся. – Любава взяла её за руку. – У нас народ не злой, не прогонят.
Ей самой меньше всего хотелось, чтобы кто-то из стариков не одобрил её находку. Именно такую дочку она всегда жаждала иметь – именно такой была бы та, погостившая в земном мире так недолго. Такой же высокой, стройной, белой и румяной, с такими же яркими, полными жизненного огня глазами, с такими же чёрными бровями и ресницами, из-под которых взгляд сверкает, как молния. Немудрено, что Витим, перебравший всех окрестных девушек и никого не полюбивший, выбрал её.
Когда работники Лютичей пришли с полей, у них только и было разговоров, что про находку. Старики все перебывали у Быляты, все поговорили с девушкой, но всем она сказала то же самое.
– Ну, бери её, раз нашла! – решил наконец старейшина Лютичей, дед Доброга. – Одну дочку у тебя доля забрала, другую дала. Как назовёшь-то?
– Найдёнкой назови! – посоветовал другой старик, по имени Дрозд.
– Земляничкой лучше! – ухмыльнулся Былята. – Под кустом в траве нашла.
– Я её Гостейкой назову, – вздохнула Любава. – Как первая моя девочка недолго у меня погостила, так и эта: сегодня пришла, завтра уйдёт. Семнадцать лет мне её не растить, не баловать – придут из Нерёвичей, заберут мою красавицу, и приданое приготовить не успеем.
Вместе с двумя старшими женщинами Любава отвела новую дочку к ручью, обрызгала водой и дала ей имя. Теперь её звали Гостейкой, и девушка улыбалась всем встречным, очень довольная, что у неё появился ещё один, самый главный знак принадлежности к человеческому роду. И никто не знал, почему для неё это так важно. Но зато все заметили, что, получив имя, нежданная гостья сделалась ещё краше, и теперь даже старики, глядя на неё, удивлённо качали головами и твердили, что не видели никогда такой красоты. Ну, может быть, когда сами были очень молоды... но тогда ведь и всё было гораздо лучше, чем сейчас!
– До Купалы ты у меня поживёшь, доченька, – говорила Любава, усадив Гостейку на лавку под маленьким окошком и вооружившись гребнем. – Как же ты косу-то в лесу истрепала – и не раздерёшь теперь... Терпи, вон как всё перепутано!
– А когда будет Купала?
– Как это – когда? Через четыре недели, как положено. Уж мимо неё не пройдёшь, не бойся.
– А четыре недели – это сколько?
– Ох, божечки, где ж тебя растили! – Любава взмахнула руками, в одной из которых был зажат костяной гребень с конскими головками на концах спинки. Потом вспомнила, что лучше не допытываться. – Четыре раза по семь дней. Двадцать восемь.
– Как долго! – простонала Гостейка и даже хотела обернуться, но Любава придержала её голову, потому что пыталась расчесать самые спутанные пряди. – Неужели я его до тех пор не увижу?
– Увидишь, родная, увидишь! – утешила её Любава, выпутывая из волос обрывки стебля какой-то водяной травы. – Ой, где же ты бродила ночью, чего только у тебя тут не запуталось! Того гляди, лягушка выскочит... Так вот, ты слушай, как у людей делается, я тебе всё расскажу!
– Как у людей? – Гостейка оживилась и даже пошевелилась от нетерпения на лавке. – Расскажи, матушка!
– Сейчас всё расскажу, слушай только! – Любава не удивилась, уже привыкнув думать, что её новая дочка росла у лешего в бору. – До Купалы ты у нас должна жить, потому как мы с Былятой теперь твои родители. На Купалу будут парни с девушками гулять, там твой суженый с тобой обручится, и ты всё равно должна потом с девушками домой вернуться. Но только как обручишься, ты свой венок с головы в реку сбрось. Ну, девки тебя ещё научат. И вот вернётесь вы домой, а я с другими бабами, у кого дочери невесты, у ворот буду стоять, вас встречать. И как мы вас увидим, так запоём песню: где ты, дескать, дочка, всю ночь гуляла, где твой веночек лазоревый? А вы нам отвечаете: унесли, дескать, цветочки лазоревы да быстрые реки, унесли с ними и мою волюшку да красотушку. И тогда, значит, на другой день придут их старики и отец жениха, а он сам не идёт, ему нельзя...
Любава увлечённо рассказывала, в мечтах о близком будущем переживая всё то, чего никогда уже не надеялась пережить, рассказывала о свадьбе, о том, как невеста прощается с домом и печью, о том, как она отдаёт младшей сестре-девочке свою ленту-красоту. Гостейка слушала, и понятно было, что всё это для неё совершенная новость.
В увлечении рассказом Любава не замечала, что из-под её гребня, которым она старательно чесала ещё немного влажную косу новой дочери, одна за другой падают капли чистой воды, на лету застывают белыми жемчужинками и теряются в зелёной траве, которой по случаю праздника был густо усыпан весь пол в полуземлянке...
* * *
Наутро Любава, быстро переделав все дела и наказав Неугомону и Немилу самим отнести старшим обед, отправилась в Нерёвичи. Путь был неблизкий, и давно перевалило за полдень, когда она наконец дошла. Правда, по пути её ненадолго задержали: встретился родич, Звяга из Куделичей, искавший свою старшую дочь.
– Метелица моя пропала, так с Зелёных Святок и не вернулась! – разводил руками обеспокоенный отец. – Хорошо, что тебя встретил! Говорили люди, будто у вас какая-то девица объявилась, что сама не знает, кто и откуда. Мы подумали: может, моя... Может, вилы её в лесу повстречали и так закружили, что сама себя забыла? А? – И он с надеждой смотрел на Любаву.
– Да что ты! – Женщина всплеснула руками. – Ну, девку вилы могут заплясать до одури, это бывает, что и себя забудешь. Но неужели я-то свою племянницу не узнаю! Нет, не твоя это.
– А моя куда же тогда девалась? – Звяга безнадёжно огляделся, точно надеялся, что его старшая дочь сейчас вдруг возьмёт и покажется прямо посреди пустого поля.
– Увели куда-нибудь, до Купалы не дотерпели! – Любава не очень встревожилась, потому что такие исчезновения вопреки порядку и обычаю время от времени случались. – Дело молодое. Объявится ещё.
– Да что-то не верю я... – Рыжий Звяга почесал в затылке. – Она у меня разумница – не стала бы так...
– Судьба придёт – за печкой найдёт. Ну, ищи, Попутник тебе в помощь!
В угодьях Нерёвичей Любава сразу принялась расспрашивать, где найти Горяева сына Витима, и вскоре обнаружила его на поле, где сеяли ячмень. Поговорив со старшими о приметах на урожай, Любава отозвала парня в сторону и зашептала. Старики понимающе ухмыльнулись. Они знали, что у самой Любавы дочерей нет, но не сомневались, что она пришла спрашивать ответа за разорванный венок какой-то из племянниц. А Витим, к которому, бывало, приходили с такими разговорами, был удивлён, взволнован, встревожен. Кончилось тем, что он попросил у отца позволения пойти с Любавой в Лютичи.
– Зачем? – удивился Горяй.
– Невесту смотреть! – ответил ошарашенный парень.
– Да только что ведь всех пересмотрел!
– Этой, батюшка, ещё не видел. А надо посмотреть!
– Ну, иди, раз надо! – Горяй развёл руками. – Дело молодое...
Когда Любава с парнем вошли, Гостейка сидела на скамье возле окошка. Проворная Любава перед уходом успела раскроить ей новую рубашку и посадила было шить, но оказалось, что её приёмная дочь не умеет держать в руках иголку. Зато всё в доме было прибрано, посуда вычищена, и трава на полу благоухала свежестью, точно была сорвана только что.
– Ах, умница моя! – воскликнула Любава. – Ты и за травой за новой сходила! Когда же успела! Вот, гляди, какая у тебя жена будет проворная!
Она обернулась к Витиму, а он смотрел мимо неё на девушку.
– Я за новой не ходила, это та же всё... – прошептала та, тоже глядя на парня.
А он молчал, не зная, что сказать. Такой красоты он не то что не видел, а даже вообразить не мог. В полутьме жилья она сияла внутренним светом, и даже рассеянные лучи из маленьких окошек казались рядом с ней тусклыми. Высокий стройный стан, белое лицо, синие глаза... Яркий румянец щёк и губ... Витим подошёл ближе, как во сне, и взял её за руку. Рука была живой, тёплой, мягкой, как у всякой девушки, – даже слишком мягкой, будто не знакомой ни с серпом, ни с косой, ни даже с веретеном. Совсем не напоминала гладкий и прохладный лист кувшинки. И теперь он мог отчётливо разглядеть каждую черту её лица. Это лицо казалось ему новым, незнакомым, и только какое– то глубинное чувство говорило ему: они уже встречались. Он не знал, кто перед ним. Вила, дочь ночных туманов, не могла быть такой.
– Вот я пришла к тебе, – прошептала она так тихо, чтобы услышал он один. – Люблю тебя, желанный мой, ради тебя на всё готова. Бросила я мой дом, моих сестёр, всё бросила, теперь только ты мой род и только с тобой мой дом. И лента невестина у меня теперь есть, и... дух живой у меня есть. И в сердце моём только ты.
Витим молчал. Она говорила то же самое, что он слышал от вилы, но перед ним была живая девушка.
– Теперь возьмёшь меня в жёны?
– Возьму.
Витим не знал, кто она, да и не хотел знать. Перед ним стояла сама любовь, и теперь он понял: её-то он и ждал всё это время.
* * *
Прошёл ещё день. Любава хозяйничала вместе со своей новой дочкой и подмечала все новые странности. Шить или ткать Гостейка совершенно не умела, иголку сразу роняла, будто не привыкла держать в пальцах такую маленькую вещь, печной ухват вызывал у неё смех и недоумение. Зато горшки и кринки становились безупречно чистыми, стоило ей только к ним прикоснуться. Трава, цветы и берёзовые ветки, наломанные в начале Русальей недели, у всех уже повяли и доживали последний день, а в доме Быляты они оставались совершенно свежими, как будто их только что принесли. На третий день Гостейка расчёсывала волосы и заплетала косу уже сама; но гребень после неё оказался влажным, а под лавкой, где она сидела, Неугомон нашёл два блестящих «зёрнышка» и принёс матери. Это были крупные белые жемчужины, которым, конечно, неоткуда было взяться в простой избе.
Но женщина молчала, стараясь даже не думать, что всё это значит. Судьба пожалела её, соткала для неё дочку из весенних цветов, и Любава полюбила её так, как если бы и впрямь родила и растила семнадцать лет. На другой день Витим опять приходил, не в силах хотя бы день прожить вдали от такой красоты, и тайком наставлял её, сидя под берёзой:
– Когда Купала будет, все парни и девки опять в рощу пойдут, где берёзы завитые. Там заведут хоровод и будут по двое к венку подходить и через него целоваться. Так ты смотри, будут тебя другие звать, ты не ходи, пропускай других вперёд и жди меня. Я тебе через венок кольцо дам. А ты мне платок – и значит, мы с тобой обручимся. Поняла?
– Поняла! – Гостейка кивала. – Я ни с кем другим и не хочу, я к тебе одному пришла.
Витим был задумчив, но помалкивал, и только, встречаясь ним взглядом, Любава видела в его глазах понимание. А если что-то было и не так, совсем не так... кому какое дело?
Причин тревожиться вроде бы не было: Гостейка всем очень нравилась. Девушки Лютичей уже все как одна гордились дивной красотой и чарующим голосом новой сестры: они научили её двум-трём песням, и никто не мог петь их так красиво, как она. Поэтому утром Ярилиного дня, когда пора было выбирать Перучаду, никто и не сомневался, кому ею быть.
Что такое Перучада, Гостейка не знала, но когда ей объяснили – это дочь Перуна, которая просит у отца дождя для нив, – всё поняла отлично.
– Просить дождя! – сразу сообразила она. – Да, конечно! Это я могу, это я умею!
– Тебе ничего и делать пока не нужно, мы будем петь, а ты просто ходишь и вертишься! – наставляла её Луня, которая сама в прошлом году была Перучадой. – А там дальше мы тебя научим.
– Вот увидите, наша Перучада будет самой главной! – уверяла Доброгина внучка, Желанка.
– А никто и не сомневается! – отвечала ей Пригляда. – Нашей Перучаде ни одна из куделинских или нерёвинских и в подмётки не годится.
– А Грозовым Соколом нерёвинский Витим будет! – посмеиваясь, добавила Полудница.
– А что это – Грозовой Сокол? – спросила Гостейка, но девушки уже потянули её вон из дома, и никто не ответил.
Её повели к речке, протекавшей под обрывом холма. По пути им встретилось несколько мужчин: один нёс на коромысле два ведра с водой, другие везли сразу бочку с крышкой на волокуше. Завидев девушек, все весело махали им и кричали что-то задорное.
– Пошевеливайтесь, а то опоздаете! – отвечали им девушки. – Уже вот-вот пойдём!
Но сначала они зашли в ближайший лесок и там набрали свежих веток берёзы, травы и цветов. Потом Гостейку отвели на берег под густые ивы; там подружки сняли с неё всю одежду и обвязали со всех сторон ветвями с листвой, так что на ней оказалось нечто вроде живой зелёной рубашки, на голову ей сплели огромный пышный венок.
– Благослови нас, мати, Перучаду водити,
Перучаду водити, дождя просити!
– запела первой Луня и плеснула речной водой на Гостейку.
И все двинулись в поля, которые начинались прямо за лугом на берегу. Впереди шла Гостейка-Перучада, за ней девушки, все в пышных венках и с пучками цветов в руках.
– Ходила Перучада
От поля до поля,
Перучада ходила,
Отца в небе просила:
Выйди ты из дома,
Отвори ворота,
Дай нам частый дождик
На рожь и пшеницу!
У каждого поля стоял кто-то из старших. При виде шествия всякий брал заранее приготовленное ведро с водой, где плавало несколько свежих цветов, и с размаху выливал его на Перучаду. Многие старались плеснуть пошире, чтобы попасть и на девушек; те отпрыгивали, визжали, смеялись, но не забывали петь, призывая на поля благодатные дожди:
– Вознеси жито колосисто,
Жито колосисто да зерном зернисто!
Перучада, почти не видная под ветвями и венком, похожая на гору живой зелени, шла приплясывая, вертелась на месте под потоками воды, и брызги с её травяной одежды разлетались далеко вокруг. Вода обильно текла с неё на тропу, обозначая её путь неровной мокрой полосой, и довольные хозяева радостно кричали ей вслед, видя сплошную дорогу воды вдоль всего поля – до следующего, где уже ждало её новое ведро. Девушки пели, и сама она непрерывно пела какую-то песню без слов: с переливами голоса, со свистом и даже подвыванием, похожим на гул ветра. Так и казалось, что сами небесные вихри идут вместе с ней по полям, волоча за собой целые стада тучных дождевых облаков.
Так обошли все поля и луга вокруг Лютичей. Девушки, тоже промокшие, уже охрипли от пения и смеха, и только Перучада оставалась такой же свежей и бодрой, всё так же приплясывала и вертелась, и вода лилась, лилась с её зелёной одежды, с её белых рук и ног, которые такими жадными взглядами обшаривали мужчины и парни.
Вот поля Лютичей кончились, пошли угодья Куделичей, где тоже водили свою Перучаду и пятна мокрой земли показывали места, где её обливали. Но, хотя на лютическую Перучаду никто больше не лил воды, светлые потоки всё так же струились с неё, а она всё так же самозабвенно вертелась и приплясывала. У девушек кружилась голова от взгляда на неё, а она даже не замечала их, не видела, куда они идут, а всё танцевала, словно это было её естественное состояние, щедро разбрызгивая вокруг себя воду и не задумываясь, где чьи поля.
А Благуша, самая молоденькая из лютических девушек, остановилась позади всех и с недоумением смотрела в пыль на тропинке. По мокрой земле были разбросаны какие-то блестящие белые зёрна. Благуша подумала было, что это град, и даже удивлённо подняла голову к небу: откуда? Она хотела поднять одно зёрнышко, но тут её окликнули, и она побежала догонять сестёр.
Обойдя поля, все снова собрались у Медвежьей горы, и отсюда жители округи отправились в рощу. Впереди шли три Перучады со своим сопровождением, и лютические девушки с законной гордостью оглядывались на чужих: две другие Перучады уже едва держались на ногах, устав бродить по полям в мокрой зелени и непрерывно вертеться, и только их лютическая Перучада была так же свежа и прекрасна, и её зелёные одеяния за жаркий день ничуть не увяли и не поблекли.
Это был единственный день в году, когда мужчинам можно войти в Девичью рощу. Среди одетых в белые вышитые рубашки нерёвинских парней издалека выделялся Витим: на нём была красная рубаха, потому что на поединках Медвежьего велика-дня он заслужил право быть сегодня Грозовым Соколом. От торжества и волнения, счастливый и немного даже придавленный выпавшей ему честью, Витим был бледен, но так красив, что у всех смотревших на него захватывало дух.
По единственной тропе, которую Витим с Борилой безуспешно искали в Вилин день, всё множество людей пришло к Вилиному Оку – осторожно ступая, чтобы не мять понапрасну траву.
– Он побежит за тобой, а ты беги вокруг озера по солнцу, и так три раза, – учила Гостейку по дороге Луня, тихо, чтобы чужие не услышали и не поняли, что их новая Перучада не знает того, что знают даже дети. – Сначала поймать себя не давай, пока три раза озеро не обежите, а потом пусть догонит. Он тебе перстень наденет, поцелует, и вас опять водой обольют, и всё.
– Что – всё?
– Ну, обряду конец. Народ до ночи будет гулять, а ты можешь домой пойти, высохнуть хоть, переодеться и отдохнуть.
– Чего отдыхать, я и не устала вовсе! – весело ответила Перучада.
Её синие глаза так же ярко блестели из-под стеблей и бутонов венка, щёки были румяны, а движения так же легки и бодры, как утром. Казалось, долгий поход по полям и непрерывная пляска не утомили её, а, наоборот, напитали силой. Как будто она сама и была – Земля, оживающая под струями благодатных дождей.
Старухи и женщины принесли последние дары озеру: молоко, мёд и хлеб. Иные бросали в воду мелкие вещи, перстни или застёжки. Потом Луня незаметно подтолкнула Гостейку-Перучаду вперёд. Из толпы мужчин вышел Витим в своей красной рубахе. Он бросил на Гостейку многозначительный взгляд, но она открыто и ласково улыбнулась ему – на ней одной благоговейный трепет толпы не сказывался никак. Хорошо, что под пышным венком её лица почти не было видно.
Вся толпа отошла от озера чуть дальше, освобождая полосу вдоль берега. Теперь стало заметно, что берег опоясывает чуть заметная тропка, обходящая кусты и стволы ив. Это был священный путь: уже не первый век на границе весны и лета его заново пробивали чьи-нибудь молодые резвые ноги.
Старуха Дивея, из Лютичей, самая мудрая женщина округи, первой принялась бить в ладоши и петь громким резким голосом:
– Из-за лесу, лесу тёмного,
Лесу тёмного, дремучего,
Из-за лесу ярый конь бежит,
Конь бежит, земля дрожит,
На земле трава шумит,
На коне узда гремит,
За конём стрела летит...
При первых же словах Луня многозначительно подтолкнула Гостейку.
– Как по небу да по ясному
Ярый сокол вылетал,
Ярый сокол вылетал,
Сине море оглядал,
Сине море оглядал,
Белу лебедь увидал...
– подхватила за старухой вся толпа.
Вскрикнув резко и звонко, так что народ от неожиданности присел и даже на миг сбился с ритма, Гостейка бросилась бежать по едва видной тропке вокруг озера. Витим помчался за ней, и парни вдоль тропы били колотушками в железные котелки, изображая гром.
Гостейку можно было не предупреждать, чтобы не давалась слишком скоро: она неслась быстрее ветра, но при этом ещё успевала подпрыгивать, вертеться, заламывать руки и всем видом изображать ужас. На ходу она вскрикивала, и взвизгивала, и причитала, и в её голосе слышалась отчаянная мольба о спасении. От быстрого бега её зелёные одежды развевались, цветы и листья сыпались в разные стороны, между распавшимися ветвями мелькало стройное белое тело, подогревая азарт громовика и побуждая его не прекращать погони. Никогда ещё в волости не было Перучады, которая смогла бы так полно слиться с духом дождя!
Над рощей загудел ветер, вершины берёз закачались. Шум усиливался, так что пение уже было слышно нечётко: земля и небо, ветер и березняк пели и заклинали вместе с людьми. Словно устрашённое этой погоней, солнце спряталось, на поляне потемнело, как будто само озеро со всеми, кто возле него был, погружается в иное пространство, в то самое, где и решается судьба земного мира. Каждому было жутко, голоса дрожали, но каждый знал: именно теперь всё идёт как надо!
Гостейка делала уже третий круг, и Витим забеспокоился, а сумеет ли догнать её: она мчалась так резво, словно её нёс целый десяток ног. А она, увлечённая бегом, вспомнит ли, что на исходе третьего круга должна быть настигнута?
Но в этом деле нынешняя Перучада понимала лучше самых мудрых старух. За пару шагов от того места, где она начала свой бег, Перучада вдруг споткнулась, пошатнулась и замедлила шаг. Одним прыжком запыхавшийся Витим настиг беглянку и вцепился в зелёные ветки её одеяния. Перучада отчаянно вскрикнула, рванулась, оставив в его руках половину одежды.
Народ ахнул единой грудью: у каждого было чувство, что на их глазах действительно решается судьба мира. Перучада отскочила, Витим опять подался к ней и обнял; она отчаянно билась в его руках, не давая надеть ей на палец кольцо, которое он заранее приготовил и держал в кулаке. Силясь вырваться, Перучада ступила в воду; она извивалась в руках Витима, стонала, протягивала руки, словно молила кого-то о помощи, и каждого из зрителей переполняли и невольная жалость к настигнутой жертве, и торжество – этот брак ведь обеспечивает дожди и урожай. Одной рукой обнимая свою пленницу, Витим хотел второй рукой вручить-таки ей кольцо, но она вдруг рванулась в последний раз – и они вместе рухнули в воду озера.
Высоко-высоко в небе грянул гром – настоящий гром! – и из сомкнувшихся туч на землю хлынул дождь. Разом обрушившись на рощу, он застучал, замолотил по веткам, и через несколько мгновений на головы людей стали падать обильные капли.
Потрясение было слишком велико: крича в невольном ужасе, народ стал разбегаться с поляны. Теснясь на слишком узкой тропе, вопя и прикрывая головы руками, люди бежали прочь от озера. Плечи и спины у всех мигом намокли, но никто не пытался укрыться под деревьями, все стремились скорее уйти от священного озера, из Девичьего березняка, вернуться из иномирного пространства, куда заманила их слишком способная Перучада, в простой человеческий мир.
У озера осталось только три человека. Витим, придерживая Гостейку, помог ей выбраться на берег, где ждала их, с приготовленным большим рушником и рубахой, Любава. Рушник не понадобился, потому что был и сам теперь насквозь мокрым, но Гостейку это ничуть не беспокоило. Все ветки и травы её наряда остались в озере, там же плавал, как пышная кочка, её праздничный венок, а она стояла на берегу обнажённая, отжимая воду из густых волос, и смеялась, поднимая голову к небу, подставляя лицо под плотные струи дождя.
Вода текла и текла с её тела – можно было подумать, что виноват ливень, но эти струи бурлили, искрились, сверкали как живые, и сам смех её отражался от белых стволов березняка сотнями смеющихся голосов. Капли сыпались с её волос и на лету превращались в крупный жемчуг. Разбросанным жемчугом была густо усыпана тропка вокруг озера, по которой она бежала. Само озеро бурлило, нечеловеческие голоса воды, земли и ветра взывали к своей ушедшей дочери, и Витим с Любавой едва смели вдохнуть, подавленные мощью открывшихся им сил. И только Гостейка всё смеялась, упоённая буйством её родной стихии.
Витим и Любава молчали. Они уже поняли, что за девушка им досталась, но поняли и то, что отступать поздно.
* * *
Спускались сумерки раннего лета, невесомые, чарующие. Дождь прекратился, но земля и зелень ещё были влажными, и от свежести их мощного тёплого дыхания разрывалась грудь. Народ пировал в честь свадьбы земли и неба, но из «новобрачных» была только Гостейка. Витим вдруг обнаружил, что у неё нет «золотого перстня», – Гостейка обронила его на берегу, когда пыталась вырваться из его рук. А без перстня никак нельзя. Стыдясь сознаться, что упустил такую важную вещь, Витим незаметно отбился от толпы и пустился бегом назад в рощу. Теперь он боялся только одного: что небольшое колечко затоптали в грязь после дождя, что девушка уронила его в воду и теперь не найти. Никаких вил он больше не опасался. Став женихом одной из них, он был надёжно защищён от всех прочих.
Сейчас священная роща казалась ему совсем не страшной. Утомлённые дождём берёзы дремали, свесив тяжёлые влажные ветви. По уже знакомой тропке, ни разу не сбившись и не усомнившись, Витим быстро вышел к озеру. Вилино Око тоже дремало, только мелкие волны чуть плескались у берега.
Витим прошёл к тому месту, где настиг свою невесту. В воде ещё виднелись зелёные ветки её брачного наряда. В сумерках было плохо видно: склонившись, Витим оглядел истоптанную землю, где остались небольшие изящные следочки босых ног Гостейки. Следы вели в воду, и он прошёл вдоль них, внимательно вглядываясь и даже для верности обшаривая мокрую землю и жидкую грязь.
Кольцо лежало на самой кромке воды, уже не такое блестящее, как утром, но это было оно, и Витим с облегчением протянул к нему руку. Но тут же его рука почти столкнулась с чьей-то чужой рукой, голова ударилась о другую голову, тоже склонённую над берегом. Быстро схватив кольцо, Витим в изумлении отпрянул и поднял глаза.
И чуть не вскрикнул от неожиданности – на него смотрела Метелица. За последние дни он совсем позабыл о ней и теперь так удивился, как будто перед ним было какое-то чудо морское. Лютый зверь коркодел из далёких северных рек...
– Отдай! – с резкой досадой вскрикнула она и попыталась выхватить у него кольцо.
Изумлённый Витим попятился, и Метелица шагнула за ним. А он рассматривал её и дивился всё больше и больше. Он не мог не узнать девушку, с которой был знаком ещё тогда, когда оба они были детьми и играли по зимам во взятие снежной горы. И всё же она так изменилась за эти дни, что стала совсем другим существом. Её волосы, всегда так тщательно расчёсанные и заплетённые в гладкую косу, теперь были распущены и висели густыми спутанными прядями, похожими на стебли водяной травы. Рубашка мокрая, на бледном лице враждебное и какое-то слишком жёсткое выражение. От неё веяло холодной свежестью лесной воды, и Витим попятился: его пробрал озноб. Это была совсем не та Метелица, которую он когда-то знал.
– Отдай мне кольцо! – потребовала она, остановившись в шаге от воды. – Оно моё! Оно моё должно быть! Ты мне обещал кольцо подарить, меня обещал в жёны взять!
– Я не обещал... – пробормотал Витим, снова отступая и замечая с облегчением, что она, кажется, не отходит от воды дальше чем на шаг.
Жутко было даже думать, что с ним стало бы, не успей он отойти и позволь ей схватить его.
– Обещал! Обещал! – настойчиво возразила Метелица. – Всю зиму ты ко мне ходил, всю зиму возле меня сидел, а значит, мой ты теперь, и я другой не уступлю! И хоть бы какой другой! Ты хоть знаешь, кого в жёны взять хочешь! Она ведь вила, нежить! Она – не человек, холодная, мёртвая! Ты меня, живую, оттолкнул, опозорил – судьба отомстила тебе, вилу на тебя навела! Кабы ты мне верен был, вила бы тебя не тронула, ей ведь только тот парень доступен, у которого невесты нет! Она видит, что в сердце у человека пустота, и идёт на эту пустоту, хочет чужое место занять! Ты и меня погубил, и себя погубил, завладела тобой вила! Пропадёшь ты с ней! Пропадёшь! Она – мёртвая, и ты с ней погибнешь!
– Молчи, нежить! – в отчаянии крикнул Витим. В злых и горьких словах Метелицы было немало правды. – Это ты теперь – мёртвая!
– Она – вила, холодная, неживая! В ней духа человеческого нет!
– Неправда! Есть в ней дух! Она живая, тёплая! Я знаю!
– Есть в ней дух! Она мой дух украла! – дико вскрикнула вдруг Метелица и разрыдалась. – Она меня погубила, в воду заманила! Обещала мне помочь, от сердечной боли исцелить! Исцелила! Она мою кровь тёплую украла, дух живой выпила, оттого я теперь холодная, как камни речные! Да только душу человеческую украсть нельзя! Нет в ней души и не будет! Не будет!
Она бурно рыдала, её слёзы частым дождём падали в воду озера под её ногами и расходились кружочками. Витим повернулся и бросился бежать по тропе, крепко сжимая в кулаке кольцо. Теперь он знал, как вила получила тепло и дыхание живого человеческого тела. Она отняла чужой дух, перехватила земную судьбу той, которая дальше жить не хотела. А она – хотела, очень хотела жить среди людей и нашла способ стать человеком.
Но человеком ли она стала? Ведь человек – это не только дух, но ещё и душа. А душу не украдёшь. И нынешняя Гостейка – совсем не то, что несчастная Метелица. Она – другая. Витим вспоминал её тёплый смех, любовное сияние её глаз и не верил, что всё это – морок, пустота. Живой огонь в глаза бросает только душа. И где же Гостейка её взяла?
* * *
Выйдя из рощи, Витим обнаружил, что пир уже окончен, – все гуляющие собрались в кучу. И тут же его одолело предчувствие: что-то неладно. Отдельно стояли несколько человек, и среди них он, несмотря на густеющие сумерки, различил стройную фигуру Гостейки. Рядом с ней застыла Любава, которую под локоть поддерживал её рослый, плечистый муж, возле него жалась и вертела озабоченно головой Луня. Спереди всех их прикрывал дед Доброга.
Впереди всей толпы стоял Звяга, отец Метелицы, и на лице его была написана злая решимость. Витим ускорил шаг, почти побежал. Пока он ходил к озеру, здесь началось что-то нехорошее. Теперь он точно знал, куда подевалась пропавшая Метелица, но говорить об этом сейчас было бы совсем некстати.
– Ты сам-то посмотри, откуда такое богатство! – говорил между тем Звяга, протягивая к Доброге руку. В его загрубелой широкой ладони лежали несколько крупных округлых жемчужин, и даже в полутьме от них исходило нежное, мягкое сияние. – Да такие у самой княгини в Гневославле, небось, все наперечёт! А тут у девки простой! Какие тут лешии, ну их к лешему! Откуда им взять столько жемчуга, да такого крупного!
– Да все же видели, все видели откуда! – вставила Бажана, из нерёвинских женщин. – Все видели – из её косы вода течёт и течёт, её уж поливать когда перестали, а она всё течёт и течёт! А как наземь упадёт, так жемчугом обернётся! Моя девчонка подобрала такие же вон зёрнышки, на поле подобрала, где её утром водили! Понятно, откуда такое! Да вы вон гляньте: и сейчас ещё капает!
Все поглядели на Гостейку. Теперь она была одета в новую вышитую рубаху и понёву, убрана ожерельями и лентами, как полагается приличной девушке на празднике, её волосы были расчёсаны и заплетены руками Любавы в опрятную косу с красивым косником из бусинок. Но самый конец косы был влажным, время от времени с него срывались прозрачные капельки воды. За время, что она стояла здесь, на земле возле её ног уже скопилось семь-восемь белых жемчужин...
– А как она поёт! А как пляшет! – заговорили в толпе с разных сторон. – То-то ливень пошёл, когда она у озера бегала!
– Не голос поёт, а ветер гудит! Разве человеку такое суметь!
– Не человек она!
– Да и где простой девке такой красивой уродиться, й-и-их! – с насмешливой и страстной тоской вздохнул старик Гудила, и Гудилиха привычно дала ему по шее.
Кое-кто ухмыльнулся, но большинство лиц осталось сурово.
– А что вы растревожились, люди добрые? – внешне невозмутимо спросил Доброга. – Ну, может, она и вила. Не упырь же! Ну, жемчуг с волос каплет – не жабы ведь ядовитые! Кому какая беда? Дождь умеет заклинать – в засушливый год ведь ты сам, Звяга, за такое умение полжизни отдашь, чтобы только детей голодом не поморить.
– Польза от неё может быть, а вот не было бы вреда! – Звяга огляделся, и толпа у него за спиной тревожно зашумела. – Вила – нежить, и что у неё на уме, один леший знает! Дождь она заклинает, а вот как пойдут у вас дети и девки чахнуть, молодые парни с ума сходить – вот тогда запоёте!
– У вас ещё ладно, а если у нас? – поддержала его Бажана. – Я своих детей виле не отдам! И близко не пущу!
– Гоните вы её прочь, пока беды не наделала! – добавил худой мужик по имени Сухота и погрозил Гостейке костлявым кулаком. – А то смотри, Доброга, мы её сами погоним!
– Молчи, дурной! – крикнула ему Любава и шагнула вперёд. Её муж, за свои охотничьи успехи носивший прозвище Медвежья Смерть, шагнул вместе с ней, хотя на его честном лице отражались сомнения. – Из своего дома кого хочешь гони, а из моего я тебе никого гнать не позволю! Она мне дочь, и я, пока жива, её в обиду не дам!
– Так вы, Доброга, её в семью принимаете? – спросил Звяга.
– В семью её Былята принял, а своих не выдаём. Даже если кто и недоволен. – Доброга кивнул. Может быть, он и поступил опрометчиво, слишком легко поддавшись прелести девичьих глаз и уговорам Любавы, но поменять своё решение считал невозможным. – Теперь думаем замуж отдать.
– И кто же такой смелый, что хочет её взять?
– Да я и есть, ты что, забыл? – Витим прошёл вперёд и взял Гостейку за руку. Она улыбнулась ему, так же ласково и безмятежно, как будто всё, что здесь говорилось, к ней не имело отношения. – Я её в жёны беру.
– Ты с ума сошёл, Горяй, что за сына вилу сватаешь! – Бажана всплеснула руками. – А ты родичей спросил? Не желаю я, чтобы у меня в родичах лесная нежить жила!
– Да когда сватать уговаривались, она не вилой ещё была... – пробормотал отец Витима, не зная, как тут поступить.
Брать в дом вилу было слишком страшно, но с трудом верилось, что этакая красота может кому-то причинить вред.
– Не была, а потом стала? Это как же так? – хмыкнул Гудила и заранее отступил на шажок от своей грозной супруги. – Не сомневайся, парень, такое счастье один раз в жизни в руки идёт, и то не всякому. Полюбила бы меня вила, я бы уж... А то женился на простой девке, а теперь живу с упырицей ненасытной...
Не договорив, он бегом побежал прятаться за спины соседей, потому как такого поношения Гудилиха уж никак не могла стерпеть.
Народ опять слегка засмеялся. Переждав смех, Витим ответил:
– А я и не думаю отказываться. Она – судьба моя, а от судьбы не бегают. А что она нежить – неправда. Она – человек, в ней дух живой, человеческий. Кто смелый – подойди потрогай! – Он приподнял руку Гостейки. – Она тёплая, и кровь в ней живая.
– Правда, правда! – пробормотала Луня, и другие девушки из Лютичей закивали.
– Дух – ещё не душа, – сказала наконец старуха Дивея. Всё это время она молчала, сложив сильные толстые руки под могучей грудью, выкормившей девять человек детей, и только переводила строгий взгляд с одного на другого. Но теперь, когда она заговорила, все замолчали и обернулись к ней. – Дух и в звере лесном есть, а душа только человеку дана. Без неё среди людей жить нельзя, кто ты ни будь. Но уж если она есть, то и в лес человеческую душу не прогонишь, хоть она и не в человеческом теле поселилась.
– А как же узнать? – Звяга развёл руками. – Научи, матушка, если знаешь.
– В ней есть душа! – воскликнул Витим, твёрдо в это веря, но не зная, как убедить. – Она любит меня, а без души разве любить можно? И я её люблю.
– Да ты замороченный, тебя ещё очищать надо! – Бажана махнула на него рукой. – Куда только мать смотрела! Вот я бы...
– А пойдёмте-ка на Дедово поле! – решила Дивея. – Душу телесными очами не увидишь. Увидят её те, кто свои земные очи навек закрыл, зато на жизнь нашу земную теперь с изнанки смотрят и многое, чего нам не видно, видят.
Её не очень поняли, но спорить не стали, и вся толпа, в настороженном молчании и тревожном перешёптывании, двинулась к Дедову полю. Гостейка шла впереди, между Любавой и Витимом. Приёмная мать держала её за руку, твёрдо намеренная не дать в обиду своё дитя, что бы ни случилось. А сама Гостейка была так же спокойна и так же ласково улыбалась.
Погребальное поле располагалось неподалёку, но, когда до него дошли, сумерки уже настолько сгустились, что земля казалась чёрной и пологие холмы старых могил были едва различимы. На само поле Дивея никого не пустила, велев всем остановиться у кромки.
– А ты, детонька, возьми лучину и ступай! – сказала она Гостейке и показала на тёмное поле. Дивея говорила с девушкой спокойно, без страха и осуждения, и казалась сейчас похожей на саму владычицу человеческих судеб. – Если нет в тебе души, деды наши тебя не примут. Если есть в тебе зло – пусть сожгут его синим огнём. А если есть душа – пусть укажут. Как деды рассудят, так мы и решим.
Толпа невнятно загудела. А Гостейка взяла у старухи сухую длинную щепку, которую Дивея подобрала по дороге, и ступила на Дедово поле.
Она шла медленно и осторожно, но в её движениях не было страха, только почтение и уважение к предкам всех окрестных родов – и ныне сгинувших, и вновь нарождённых. После смерти они селились на этом поле уже совместно. Её кровных предков здесь не было. Но ведь многие женщины приезжают с мужьями в земли, где никогда не жили их предки, и вступают под покровительство духов того рода, к которому будут принадлежать их дети. Гостейка шла по полю, под каждой пядью которого таились чьи-то кости, и что-то невнятно напевала без слов, покачиваясь и словно чуть-чуть приплясывая, своим чутким духом улавливая течения силы под этой травой.
Люди следили за ней молча, не шевелясь, не дыша. Это тихое движение стройной белой фигурки, едва различимой во тьме и похожей на дух, зачаровывало даже сильнее, чем её же стремительный бег вокруг озера в грохоте железа и гуле ветра.
Она дошла до края, и Любава сильно стиснула руку мужа. Там был их родовой курган, и там когда-то лежали крохотные, наверняка давно истлевшие косточки её новорождённой дочери. Та девочка погостила у неё недолго и быстро покинула мать; неужели и вторая, заменившая её в сердце Любавы, побудет немногим дольше?
И вдруг во тьме появился огонёк. Робкая желтоватая искра замерцала на вершине кургана, и кто-то в молчаливой толпе охнул от неожиданности. Как разбуженная, толпа загудела. Искра разгорелась, и даже стала видна фигура девушки – она стояла на кургане, держа в руке горящую лучину.
Поражённая этим зрелищем толпа загомонила. А Любава вдруг разрыдалась, привалившись головой к груди мужа. Маленький жёлтый огонёк ответил на их вопросы. Спящие под травами отцы приняли в род пришедшую со стороны девушку. Лучина в её руке загорелась сама собой, разожжённая душами ушедших поколений. Огонь – вечен и вездесущ, но никогда куча топлива не загорится сама собой. Огонь родится от другого огня. И душа человеческая родится от другой души, и пищей ей служит любовь – та сила, которая не даёт вселенной развалиться на части.
Гостейка медленно шла по полю к народу, неся в руке горящую лучину, как тот первый огонь, спущенный с небес на землю и подаренный людям. В благоговейном почтении толпа немного отступила. У края поля остались лишь несколько человек. Те, кто поделился с вилой огнём своей души и тем ввёл в круг человеческого рода.
Примечания
Здесь и далее русские народные песни из сб. Русский календарно-обрядовый фольклор Сибири и Дальнего Востока: Песни. Заговоры / сост. Ф. Ф. Болонев, М. Н. Мельников, Н. В. Леонова. – Новосибирск: Наука. Сиб. предприятие РАН, 1997.