
Анастасия Князь
Скиталец. Божественные проповеди
Три сотни лет минуло с тех пор, как взошло на небе Чёрное Солнце и боги прокляли людей, обратив тех, кто таил в сердце порок, в чудовищ. Тогда, отринув Старых богов, выжившие избрали нового – Единого Бога, – моля его о спасении. И Церковь даровала людям защитника – проклятого, наречённого именем Скиталец. Так эту историю и по сей день рассказывают единоверцы, утаивая, сколько действительно в ней правды и лжи.
Морен в сам деле проклят и убивает тех, с кем одной крови. Простой люд зовёт его Скитальцем, а Церковь величает сыном своим. Но в один миг оборачивается против, когда он решает спасти безвинную жизнь – ребёнка, похожего на него самого. В стенах Церкви раскол, но сила её велика, и одно слово архиерея может обратить против Морена всю Радею. Но борьба идёт не столько за жизнь, сколько за право называться человеком. И чтобы сохранить себя, Морену придётся окунуться в прошлое, воскресив в памяти того, кто сделал его таким.
Серия «Страшные сказки со всего света. Ретеллинги»
Иллюстрация на переплете Нины Пипии (Inferno Tea)
Дизайн переплета Александра Шпакова

© Анастасия Князь, 2026
© Кирилюк Д. (Bagriel), иллюстрация на нахзаце, 2026
© Кейн А., иллюстрация на форзаце, 2026
© Яблокова Д. (Darya Bier), внутренние иллюстрации, 2026
© ООО «Издательство АСТ», оформление, 2026
Минувшее

302 год Рассвета
Он лежал посреди пепелища, и боль сковывала каждый лоскут тела. Не пошевелиться. Слезящиеся глаза смотрели в серое небо и почти ничего не видели. Рядом фыркнула лошадь – настолько близко, что обдала ухо горячим влажным дыханием. А потом были руки, оторвавшие его от земли и поднявшие в воздух с такой лёгкостью, будто он ничего не весил. Так странно: он не помнил ни лица, ни прикосновений родного отца, но по сей день помнил эти руки, доставшие его из-под развалин сгоревшего дома. Его дома. Где-то там, под обломками, спала мама. Он знал, она уже не проснётся, но горе почему-то не душило. В груди был тот же пепел: сухой и безжизненный.
Когда он попытался заговорить, с губ сорвался лишь сиплый свист, и мужской голос молвил:
– Тихо. Побереги силы. Ещё лучше – поспи.
И он послушался. Прикрыл веки и провалился в сон, блаженный тем, что дарил забытьё.
Когда он очнулся, уже стояла глубокая ночь, а меж ним и незнакомцем горел костёр. Из походного котелка валил пар и исходил запах съестного. Чёрная лошадь, сливающаяся с тенями, паслась неподалёку и время от времени фыркала, будто ей не нравилось то, что попадалось в траве.
Он попытался подняться и обнаружил, что плотно закутан в громоздкий плащ, а лицо стягивает нечто, мешающее полноценно видеть. Выпутал руки и увидел, что те до самых локтей обёрнуты полосками льняной ткани. Прикоснулся к лицу и, конечно, нащупал такие же.
– Болит? – раздался тот же мужской голос от костра.
– Уже нет, – зачем-то соврал он.
– Я обработал ожоги. Мазь должна охладить раны и унять боль, поэтому не срывай повязки. Но менять придётся каждое утро и вечер.
Конечно, он понял, кто перед ним. Все знали, как выглядит Скиталец и что он такое – чудовище, по каким-то своим причинам вставшее на защиту людей от нечисти. Тёмная фигура его казалась такой огромной... Хотя мальчишке в его восемь лет почти все ратники виделись громадными чудищами, особенно те, кто носил доспехи и меч. На Скитальце доспехов не было, но от него так и веяло угрозой. Да только не массивная фигура и тёмные одежды пугали народ, а маска на нижней половине лица и широкополая шляпа, отбрасывающая тень на глаза. Много ходило слухов о том, что скрывается за ними, какое уродство вынуждает Скитальца прятать лицо. Мальчишка видел его ещё давеча, накануне пожара. Тогда испугался пуще лешего, а теперь... Сил не осталось, боль все прочие чувства затмила. И страх перед проклятым, сковывающий прежде, отступил. А всё же поднять взгляд и заглянуть в глаза его не решался.
– Вы Скиталец, верно? – спросил он робко.
И поёжился, кутаясь в чужую одёжу.
– Верно, – ответил тот, помешивая варево в котелке.
– Почему вы не съели меня?
Из-под маски раздался смешок.
– Я не ем детей. А вот тебе не помешает поесть. Садись ближе к огню, согреешься. Да и каша почти готова.
Мальчик послушался. Память о заботливых, осторожных руках ещё была свежа, и хотелось довериться. Да и кому ещё?
– А что с мамой? – спросил он, в глубине души надеясь, что не получит ответа.
– Сам как думаешь? Сгорела, как и все. Нет больше Смурого, – поведал тот и об участи его деревни.
– Почему я жив?
Скиталец усмехнулся, накладывая в миску кашу из котелка.
– Видать, Морена тебя бережёт.
Морена. Стоило ли удивляться, что тот, кому больше трёх сотен лет, поминает старого бога, а не нынешнего? И всё равно имя древней богини неприятно резануло слух.
Выжил-таки. Даже сейчас выжил.
Скиталец протянул ему кашу, наложенную с горкой, и деревянную ложку. Мальчик принял угощение, но горячая миска обожгла пальцы и показалась неподъёмно тяжёлой. Он едва не выронил её и спешно поставил на колени, пока не опрокинул. Неужто настолько ослаб? Руки не слушались, пальцы сгибались с натугой – ложку и ту не удержать.
– Вы есть не будете? – поинтересовался мальчишка, стараясь скрыть, что и простая трапеза оказалась ему непосильной.
– Нет, не буду.
– А... куда мне теперь?..
– Со мной поедешь. Дальше посмотрим.
Текущее

337 год Рассвета
Мо́рен распахнул глаза и прислушался, как сердце неистово бьётся, словно после кошмара. Пробуждение вышло резким и на редкость паршивым. Пепелище, костёр, скромный ужин на опушке леса – всё это дурной сон. Почему сейчас? Зачем он вдруг вспомнил этого мальчишку? Всё равно тот сгинул много лет назад.
В окно светило весеннее солнце, а значит, час уж поздний и пора вставать. Обычно ночевать ему приходилось в лесу, но давеча остановился на постоялом дворе. Кровать оказалась жёсткой, настил из соломы – худым и затхлым, но только в жилых домах и трактирах Морен мог провалиться в настоящий сон заместо настороженной полудрёмы.
Казалось бы, отличная возможность как следует выспаться и отдохнуть, но крепкий сон неизбежно тянул за собой сновидения. А те он ох как не любил. Поэтому почти всегда предпочитал колючий ельник удобной постели и лесную тишь шумному и неугомонному люду. Но на сегодня в этом трактире давний знакомый назначил ему встречу, и, приехав накануне, Морен решил не мудрствовать и не создавать себе проблем: остановился тут же. Карман уж несколько недель жгла грамота, на которой неровно плясали всего две строчки:
«Приезжай под Дубрав, на постоялый двор в селе Путеевка. Буду ждать тебя там...» и дата.
Без подписи, но Морен сразу узнал почерк Радима, знакомый ему с младых лет. Странным казалось письмо, а сны о прошлом, которые порой терзали хуже всякого кошмара, лишь усугубляли и без того дурное расположение духа.
Снятую комнату он покинул лишь во второй половине дня всё в том же скверном расположении духа. Спустился в обеденную залу, занял единственный пустующий стол в пыльном углу и принялся ждать. Хозяин не спешил подходить к нему, да и славно. В преддверии Масленицы народу набилось, как сельди в бочке, а к вечеру их станет и того больше. Ещё вчера, сдавая ему комнату, хозяин предупредил, что может уступить её лишь на одну ночь, но Морен и не собирался задерживаться. Встретится с Радимом, узнает, что тому нужно, да и отправится дальше в путь куда глаза глядят. Или куда направит Единая Церковь...
Обычно отец Радим, свещенник[1] Единой веры, принимал его у себя в келье, в стенах церкви, в которой служил и заведовал приютом при монастыре. А тут попросил встречи на людном постоялом дворе, да ещё близ старейшего и крупнейшего града. А ведь знал, что к праздникам народ стекается в города на ярмарку и пиры, от путников не протолкнуться. Путеевка расположилась у самого тракта в Дубрав, который и в обычные-то дни привлекал людей со всей Радей, а уж теперь... Или Радим на то и рассчитывал? Странно всё это было, оттого тревога и дурное предчувствие занозой засели в сердце, несмотря на погожий солнечный день и радость на лицах простого люда.
Морен оставил Куцика – большую хищную птицу и своего извечного спутника – в комнате, дабы тот мог поспать в тишине и не привлекать излишнего внимания. И всё равно нет-нет да косился на Морена заезжий люд, на его чёрные одежды и маску на пол-лица, узнавая и примечая. И никто не спешил занять место за одним с ним столом, хотя за соседними они заканчивались стремительно быстро. Скитальца боялись, сколько бы сил он ни прикладывал из года в год, пытаясь доказать, что совсем не тот, каким его видят, что не враг он людям и не чудовище вовсе. А всё тщетно.
На скамью напротив опустился старик в распахнутом зипуне, из-под которого выглядывали лохмотья. Лицо его скрывала тень безразмерной, падающей на глаза драной шапки. И всё же Морен узнал старого друга, только подивился: неужто за те годы, что не виделись, он так постарел? Или серые поношенные одежды добавляли ему лета? Всё же привык Морен видеть его в золотых да белых мантиях свещенника. Радим ведь уже лет двадцать служил под Берестом, заведуя тамошней епархией и монастырём. Получалось, ему уж шестой десяток минул, если Морен помнил верно.
Крупный, округлый в боках мужчина, но с уже обвисшими щеками и морщинистыми ладонями. Когда Радим был молод, Морен сравнивал его фигуру и улыбчивое румяное лицо с пышной сдобой. Теперь он казался ему непропечённым тестом, которому придали форму человека. Радим отвёл шапку назад, открывая глаза, и Морен приметил, как те выцвели и стали похожи на выгоревшую, пожухшую траву. Брови побелели, лучики морщин стали глубже. Но Радим всё так же тепло, радушно улыбался, лишь тень усталости залегла под глазами.
Как же сильно он изменился... Морен ещё помнил его цветущим и молодым, а теперь напротив сидел увядающий старик. Время текло неумолимо, но только не для него. В отражении в воде он видел то же, что и в день своего обращения, и только на лицах дорогих ему людей замечал ход времени и течение лет. Никогда ещё смерть не казалась ему такой неизбежной и пугающей, как сейчас. Видя её каждый день, Морен очерствел и охладел к ней, она перестала трогать сердце. Но сейчас, в печати старости, он словно увидел её лицо впервые и ощутил животный страх. Не своего конца он страшился, а потери тех, кто дорог ему, к кому он привязался. Никто не мог избежать смерти, даже ведя спокойную и тихую, размеренную жизнь. А он был так рад обманывать себя до сих пор.
– Рад видеть тебя в добром здравии, – поприветствовал Радим, протягивая Морену обе кисти.
Тот подал руку в ответ, и Радим сжал её в ладонях.
– Хотел бы я сказать о тебе то же. Но твой внешний вид вызывает массу вопросов.
– И я на все отвечу. Ну, или на часть из них. Но для начала закажи мне, пожалуйста, чего-нибудь горячего. Вроде весна скоро, а воздух всё ещё стылый.
Корчмарь принял заказ, но с недовольством предупредил, что нести будет долго. Зато согласился налить горячего сбитня, чтобы гость Скитальца «смог прогреть старые кости». Радим, казалось, вовсе не обиделся на прямоту и только радушно поблагодарил, когда им принесли питьё.
Морен сдержанно отвечал на вопросы о своих делах и здоровье Куцика, а сам наблюдал украдкой. Радим снял зипун, но оставил шапку, хотя уже изрядно вспотел под ней. Прятал бритую голову свещеннослужителя? Наверняка. Скрывался, выдавал себя за другого и всё оттягивал разговор пустой болтовнёй.
Наконец корчмарь принёс им горячих щей да запечённого судака и ушёл по своим делам, тем более что постоялый двор к сему часу уже ломился от людей, ищущих к вечеру горячий ужин и кров на дороге в Дубрав. Радим долго дул на дымящийся суп, прежде чем зачерпнуть его ложкой, и Морен не выдержал:
– Так ты расскажешь, что забыл здесь, под Дубравом?
– Тебя искал, – без утайки ответил Радим. – Хотел без лишних глаз поговорить.
– Почему здесь, а не в каком-нибудь лесу?
– Что я тебе, молодуха какая – по лесу шастать? – возмутился Радим до глубины души. – Я ж от медведя не убегу, случись чего.
Морен усмехнулся. Радим помолчал, хлебая щи, и вдруг добавил со всей серьёзностью:
– Тут пред ярмаркой легко в толпу затесаться. Да и проще объяснить, чего это я в Дубрав захотел, а к лесу... кто же меня проводит?
– Я мог приехать к тебе в Берест. Или в любое другое село под ним.
– Мог, но там бы я с тобой о таких вещах говорить не стал. В городах у Церкви везде глаза и уши. Я сам за них, но и другие тоже. Никогда не знаешь, кто кому сболтнёт, чтоб перед архиереем выслужиться. А здесь кто нас слушать станет? За чужим гвалтом я и себя едва слышу.
– А архиерею, значит, о нашем разговоре знать не стоит?
Радим промолчал, и это стало самым исчерпывающим ответом.
– Во что же ты ввязался? – тихо молвил Морен, медленно осознавая всю серьёзность положения.
– Пока ни во что. Но тебя хочу втянуть, это правда. Здесь, дальше на севере, на реке Смородине, есть остров и деревушка Камыш на нём. Там живёт мальчик... Хотя сейчас он уже взрослый юноша, поди... Когда-то очень давно, лет пятнадцать назад, его родители обратились ко мне за помощью. Дитя их родилось необыкновенным, и они желали знать: дар то божий или Проклятье. Я не увидел в мальчике зла или хоть проблеска оного. Чудесный, милый ребёнок, как и все. Но он отличался от остальных. Родители приняли его, а вот люди... люди могли не понять. Поэтому я посоветовал им уехать и спрятать дитя подальше от глаз.
– А что с мальчиком? Уродец, как тот...
– Нет, вовсе нет! – спешно перебил Радим. – Не недуг то, просто... необычен он. Редко такие рождаются, я и не слыхивал прежде. Ты всё поймёшь, как только увидишь его. Но не суть важно, я продолжу, с твоего позволения. Камыш тогда только-только обживался, с первыми дворами возвели и махонькую часовенку. Отправленный туда на служение епархий взял семью с собой по моему поручению. Первые лета я ещё следил за ними, справлялся об их благополучии и знал, что всё у них хорошо. Но недавно друг мой, что присматривал за ними все эти годы, перестал отвечать мне, и связь с ними я потерял. Теперь хотел бы, чтобы ты проведал и его, и их да передал мою весть. Доверенный гонец надёжнее любого письма.
– Почему я? Отправь к ним Охотников.
– В том-то и дело. – Радим опустил взгляд и понизил голос: – Их уже отправили. Архиерей послал за мальчиком, велел отыскать и привезти к нему. И в том моя вина. Я рассказал о нём.
Повисла тишина. Нетронутая Мореном еда остывала, и только Радим ещё хлебал потихоньку щи, уже вовсе без аппетита. Взгляда от тарелки он более не поднимал, будто груз вины тянул его к земле. А Морен всё не мог взять в толк, почему он говорит об этом так, словно подписал ребёнку смертный приговор?
– Зачем? – Морен наконец выбрал, с чего начать расспросы. – И что в этом такого ужасного?
– Хотел защитить другого ребёнка, – покаялся Радим. – К нам принесли девочку с тем же недугом, совсем малютку. Бросили под дверью монастыря. Её нашли, и началась свара, все пытались решить, что делать с ней. Когда зазвучали предложения бросить её в костёр, как нечистую тварь, я вмешался и рассказал, что уже видел похожее. Что мальчику тому уже пятнадцать лет и он растёт как самый обычный ребёнок. В итоге голоса тех, кто предлагал оставить её и воспитать в лоне Церкви, оказались громче тех, в коих звенел страх. Но спустя несколько недель архиерей вызвал меня к себе. Он прознал о случившемся и желал знать всё о девочке и о том мальчике. Я не понимал, зачем ему это, и, хоть старался быть осторожен в высказываниях, ничего не скрывал. После нашего разговора малютка пропала. О ней запретили говорить и вспоминать. А затем Охотников отправили в Камыш.
Морен слушал и всё сильнее ощущал растерянность. Он не единожды слышал о нынешнем архиерее – Родионе Речистом, – но редко что-то дурное. Тот занимал должность без малого десять или пятнадцать лет и пользовался недюжинным уважением и благоговейным восхищением у всех, кто знавал его лично. Служил Родион в Липовце, где располагался главный храм Единой веры. Но ни Дубрав, ни Берест, ни тем более Липовец Морен не жаловал, как и все прочие крупные города Радей, чувствуя себя за их стенами, как дикий зверь на царском пиру. А потому без веской надобности старался там не бывать.
– Я знаю Родиона уже много лет, – подняв воспалённые глаза, взволнованно забормотал Радим. – И знаю, о чём говорю. Ничего просто так этот человек делать не станет. Не совпадение это, что девочка пропала и тут же велели разыскать мальца. Да и зачем посылать за ним не абы кого, а самих Охотников? Архиерей мог направить письмо, и тамошний епархий сам доставил бы мальчика к нему. А будь ребёнок этот опасен для окружающих, давно уж стало бы о том известно. Нет, тут что-то другое, не заботой о людях продиктованы его указы.
Радим затравленно огляделся, будто почувствовал: их кто-то подслушивает и готовится немедля доложить обо всём архиерею. А Морен наблюдал за ним, и холодок пробирался под кожу: что же происходит в Липовце и за стенами Церкви, что его старый друг – всегда улыбчивый и любящих всех и вся, ни разу не сказавший о ком дурного слова – так напуган?
– Хорошо, а что потом? – задал Морен мучивший его вопрос. – После того, как я найду их?
– Отсюда до Камыша рукой подать, а конь твой быстрее тех, коих выращивают для нужд Церкви. Найди мальчика прежде Охотников, увези и доставь в Камень-град. К поздней весне доберётесь, как раз лёд сойдёт. Я договорюсь об остальном: его посадят на корабль и отвезут в Заморье. Только там архиерей не сможет его достать.
– Ты предлагаешь мне, – хриплым голосом переспросил Морен, – пойти против архиерея? Против Единой Церкви?
– Не против пойти, – покачал головой Радим, – а безвинную жизнь спасти.
– Ты будто уже заранее его хоронишь.
Меж ними повисла тишина. Балагурил народ, ругался на что-то корчмарь, гудели разговоры, точно пчёлы в улье, и изредка вспыхивал смех. Но Морен ощущал тишину меж ними давящей, словно могильная земля. Радим прятал глаза, будто стыдно ему было, неясно только, за что и перед кем. Не дождавшись ответа, Морен усмехнулся горько, и Радим глянул на него с немым укором.
– Что происходит? Ты можешь мне всё рассказать?
– Что мог и знал, я уже рассказал, – оправдался Радим. – Остальное лишь домыслы. Не могу я сказать тебе, что не так с мальчиком. Либо не поверишь мне, либо подслушает кто и ещё хуже станет. А что у архиерея на уме, мне и вовсе неведомо. Быть может, я зря воду мучу, но так мне спокойнее будет. Знаю, о многом прошу тебя – о слишком многом. Но больше некого просить. Если и поймёт кто, если и справится – то только ты. Выполни просьбу старого друга. Клятву даю, что последнюю, ни о чём вовек тебя больше не попрошу.
Морен покачал головой, отказываясь от его глупой клятвы, а на словах пообещал сделать всё, что в его силах. Знал же, что при любом раскладе не сможет отказать Радиму. Только не ему.
Последующий разговор был больше деловым. Радим объяснил, как добраться до нужного острова и деревеньки на нём, к кому обратиться и как звать семью, к которой он его отправлял. Научил, что сказать, чтоб они его приняли и не прогнали со своего порога. Расписал, что делать, когда доберутся до Каменьграда, и к кому в случае чего обратиться за помощью. Наказал держаться подальше от церквей, трактов и крупных поселений, а от городов тем более.
Когда всё уже было улажено и остывший ужин съеден, Радим засобирался в дорогу. От ночлега отказался, хотел было заплатить за еду, но Морен не позволил. Тогда старый друг одарил его улыбкой – прежней: тёплой и ласковой. Сложил пальцы горстью и очертил пред Мореном круг, благословляя его.
– Береги себя от зла, что прячется в тенях и в первую очередь – в людских сердцах.
И распрощался с ним, спеша поскорее убраться прочь.
Минувшее

Первые дни мальчишку часто рвало. Несмотря на летний зной, его то и дело бил озноб, сознание путалось, он проваливался в забытьё и почти не запомнил того времени. Приходил в себя либо в седле, с трудом осознавая, что сидящий позади мужчина удерживает его от падения одной рукой, пока второй правит лошадью; либо уже в ночи, лёжа перед костром, когда вставали на постой. Тело не слушалось, ослабевшие руки подводили, и Скиталец кормил его и выхаживал.
Скиталец – проклятое Чёрным Солнцем чудовище, не ведающее жалости ни к своим, ни к чужим. Так о нём говорили люди. Наказывали держаться от него подальше, ибо никто не знал наверняка, кто в их мире страшней: одичавшая нечисть или наделённый разумом проклятый, убивающий оных. Но его Скиталец почему-то спас. Вытащил из пепелища, обработал раны, взял с собой, не оставив на погибель. Приютил осиротевшего в ночь мальчишку. Однако так и не признался, зачем и почему это сделал.
Когда недуг отступил, мальчик стал задавать вопросы.
– Как мне вас звать? – поинтересовался он первым делом, преодолевая робость.
– Я тебе не батька, зови как хочешь.
– Но имя ведь у вас есть?
– Есть. Но им меня не кличут, Пичужка.
Его же имени Скиталец не спрашивал, так и звал – Пичужка. Словно держал мальчишку на расстоянии, не давал приблизиться, напоминал ему и себе, что они не семья, а чужие друг другу. На вопросы отвечал лениво, неохотно, коротко. После нескольких сухих ответов мальчишка терялся, робел и какое-то время не решался заговорить вовсе. А Скитальца тишина, похоже, не смущала, а радовала. Так и ехали вместе, чаще в молчании, не до конца привыкнув друг к другу.
В один из дней, когда встали на ночлег, мальчишка ушёл ягод собрать. Сам вызвался, чтобы подсластить пресную кашу, ведь заприметил в дороге овраг с ежевичными кустами. Скиталец не воспротивился, даже обрадовался: значит, не сломан парень, оправится со временем не только телом, но и духом. Пусть погуляет да поразмыслит о выпавшей ему доле в одиночестве. Но когда летнее солнце начало гаснуть в сумерках, а мальчишка так и не воротился, взобрался на лошадь и отправился искать нерадивого. Нашёл и овраг, и его самого в нём, а подле – мелкую девчушку, почти ровесницу Пичужки. Но сразу окликать не стал, понаблюдать решил с вершины склона.
– Ты неправильно собираешь, – учила девчонка. – Ты их давишь, а не срываешь.
– У меня не получается! В жизни таких мягких ягод не видал.
Его руки и рубаха были сплошь измазаны красным ягодным соком. Даже горсть набрать не сумел. Пальцы не слушались от боли и ожогов, но ей он в том не признался. Девчонка была тоненькой, кожа обтягивала кости, и фигурка выглядела совсем прозрачной. Ростиком маленькая, ниже его на голову, под глазами глубокие тени. Губы искусаны, покрыты незаживающей коркой. Рубаха казалась ей велика, словно с чужого плеча снята. На шее и ключицах – синяки от пальцев.
Но она показывала на грязную рубаху Пичужки и смеялась:
– Весь измазался! Давай помогу.
Мальчишка смутился, сконфуженно вытер руки о штаны и кивнул. Она подошла к нему и решительно раздвинула колючие кусты. Пичужка только подивился, как ей не больно. Но она будто и не замечала колючек, пробралась в самую глубь, показала ягоды.
– Видишь? Вот тут, ближе к земле, в самой гуще. Куда крупнее, чем те, что ты рвал, согласись?
Она показала, как правильно брать ягоды и не давить, как раздвигать кусты и не колоться. Не сразу, но у Пичужки получилось, и они быстро наполнили её лукошко и полы его рубахи, не забывая набивать рты. Девчушка работала куда сноровистее и ловчее, нежели он, да успевала ещё и болтать без умолку.
– Ты не из этих краёв, – заявила она. – Я в первый раз тебя вижу.
– Мы тут проездом... – протянул он неуверенно.
– А куда путь держите?
– Я не знаю.
– В деревню заедете?
– ...Не знаю.
– А с кем ты?
– Пичужка, сколько тебя ещё ждать?
Оба вздрогнули от неожиданности, когда над головами раздался мужской голос. Скиталец взирал на них с вершины оврага. Чёрная фигура, укутанная в плащ, верхом на тёмной косматой лошади. Тень от шляпы падала на лицо, но когда он поднял голову и взглянул на девочку, та судорожно вдохнула и перестала дышать от ужаса. Глаза его горели красным, как раскалённое железо.
Пичужка заметил её страх. Выступил вперёд, прикрывая собой, сказал смело, глядя старшему в лицо:
– Мы просто ягоды собирали. Уже закончили, сейчас ворочусь.
Но Скиталец не сводил глаз с девочки. К ней и обратился:
– Тебя как зовут?
– Я-ясна, – молвила она, едва ворочая языком.
– Сколько тебе?
– Семь.
– Ты из Реденек?
– Да, – выдохнула та, всё больше теряясь от непонимания.
– Отец твой кто?
– Кузнец. Ратко.
Скиталец хмыкнул и опустил голову, пряча глаза, чтоб не пугать её.
– Уже закат, Пичужка. Дотемна вам обоим воротиться нужно. Стоянку по костру найдёшь. Её провожать не вздумай.
Он развернул коня и отправился обратно по дороге как ни в чём не бывало, оставив детей в растерянности. Но когда Скиталец скрылся, Пичужка выдохнул от облегчения. Он и сам не до конца привык к нему, не научился не бояться вовсе и всегда. Кто знает, чего от него ожидать? Какие из слухов правдивы, а какие нет?
Но, поборов озноб, он развернулся к Ясне и улыбнулся.
– Видишь, он только кажется страшным, – сказал он ей, желая приободрить.
И та приподняла уголки губ.
– Ты с ним приехал?
– Да.
– Совсем его не боишься?
– Совсем, – соврал он.
– Это тебя нечисть покусала?
Ясна указала на его тело, точнее, на лоскуты ткани, которыми он был обмотан с головы до пят. Даже на лице оставались открыты лишь глаза и рот. Под повязками – бесчисленные ожоги, которые он каждый вечер смазывал мазью, резко пахнущей землёй и травой. Мазь ему дал Скиталец, она помогала уснуть, снимая боль, но к утру та возвращалась с новой силой. Однако Пичужка уже привык к ней и научился принимать как должное. Вот только говорить обо всём этом не хотел.
– Нет, – буркнул он и отвернулся.
– Извини. Мне не стоило спрашивать. Ты у него подмастерьем служишь?
– Нет, – удивился Пичужка. – Какой из меня подмастерье? Я и меча-то никогда не держал, и нечисть в глаза не видел. Просто я... один остался. Вот он меня и забрал. Сказал, что отвезёт туда, где обо мне позаботятся.
– А-а-а... – Ясна повеселела. – А почему он зовёт тебя пичужкой?
Летом солнце неохотно уступает ночи, поэтому у них было ещё предостаточно времени. До самых теменек они просидели в овраге, уплетая ягоды и болтая. Ясна расспрашивала его о той большой лошади, на которой увидела Скитальца, рассказывала про своё хозяйство и здешний край. Поделилась, что совсем неподалёку течёт река и по весне разливается так, что заполняет всю низину и этот овраг. А ещё шутила, что данное ему прозвище очень подходит:
– Ты маленький и взъерошенный, как воробей.
Мальчишка пыжился, стыдясь того, что такой хилый и мелкий, а Ясна смеялась и твердила, что так он ещё больше похож на маленькую птичку.
Но когда пришёл час расходиться, веселье её стремительно угасло. Стоило мальчишке сказать, что им нужно идти, как она сжалась, радость увяла, глаза потухли. Ясна опустила взгляд в землю и едва слышно спросила, теребя край рубахи:
– А можно мне с вами?..
– Я... не знаю. – Пичужка растерялся: душа металась, желая помочь ей, но не решаясь давать обещаний. – Хочешь, спрошу у него? Только не знаю я, куда он меня везёт.
Но Ясна вдруг передумала и замотала головой.
– Нет-нет, не надо! Я вспомнила, что мне ещё за братиком присматривать. Побегу я, а то папка заругает. Вы тут надолго?
– Нет, наверное, мы ведь проездом. Я даже не знал, что деревня поблизости.
– Ничего. – Улыбка у неё вышла вымученной, взгляд грустью сквозил. – Счастливого пути. Желаю тебе найти новый дом.
Они уже хотели было распрощаться, как Пичужка вдруг выпалил с жаром:
– Я обязательно навещу тебя. Обещаю!
На этот раз Ясна засияла совершенно искренне. Отсыпала ему ещё горсть ягод из лукошка, подхватила последнее и ломанулась сквозь кусты, засеменила по дорожке в сторону деревни.
Скиталец ждал его, разведя костёр из веток тополя, чтобы дымило посильней. Массивный чёрный конь пасся неподалёку рассёдланный и стреноженный. Когда Пичужка сел у огня и потянулся к остывающей похлёбке, Скиталец спросил его:
– Что ты заметил? Я говорю о той девочке.
Пичужка искренне удивился его интересу. Какое-то время хлопал глазами, пытаясь понять, о чём его спрашивают. Но из мыслей не уходил момент их расставания: её грустные глаза и испуганный, несчастный вид, как у собаки, которую невзлюбили сызмальства.
– Ну... она не хотела идти домой. Спросила, можем ли мы забрать её.
– Что ещё?
– Ну... – Ему пришлось всерьёз напрячь голову: слишком размытыми и неясными были вопросы. – Синяки и...
Скиталец кивнул и перебил его:
– Она забитая и пугливая, словно мышь. На меня смотрела не со страхом, а с животным ужасом. Худая – видно, что недоедает, хотя деревня не бедствует и ремесло у отца прибыльное. Еда есть, да кусок в горло не лезет. И синяки, да, только слепой бы не заметил.
– К чему вы клоните?
– Ты когда-нибудь встречался с нечистью?
Пичужка глянул на него во все глаза. Нечистый проклятый сидел прямо перед ним и спрашивал, встречал ли он прежде других таких, как он. Или не совсем таких? Пусть и не сразу, но мальчишка покачал головой, сознаваясь:
– Нет, ни разу.
– Тогда мы здесь задержимся.
Вспыхнула на миг радость внутри, да тут же утихла – было в словах Скитальца что-то дурное, отчего в груди поселилось предчувствие беды. Душу сковал стылый страх, и непонимание подкармливало его.
– Зачем? – выпалил Пичужка. – Считаете, её отец стал нечистью?
– Нет.
– Тогда зачем? Почему бы просто не забрать её?
– При живых-то родителях? Ну-ну... – Скиталец опустил голову, пряча глаза за тенью и полями шляпы. – Ешь и спи. Завтра я загляну в Реденьки и расспрошу о ней и её семье.
Он сдержал слово. Ранним утром, оставив Пичужку следить за вещами и лошадью, пешком отправился в деревню. Воротился к вечеру со свежим хлебом, овощами с огорода, яблоками и прочей снедью. Сам к еде не притронулся.
– Вы совсем не едите? – спросил Пичужка, когда услышал, что всё предстоит съесть ему одному.
– Редко. Мне это не нужно. Ем лишь иногда, если хочется почувствовать вкус. А тебе восстанавливаться надо.
– Надолго мы здесь?
– Пока не знаю. Думаю, дня на два-три, а там как пойдёт.
– Переберёмся в деревню?
– Нет. Здесь останемся. В деревню ни ногой, в овраг тоже. От коня не отходи. Он животина умная, защитит, если что.
– От кого защитит?
Скиталец не ответил. Устроился на своём ложе, склонил голову, закрыл глаза и уснул. Или сделал вид, что уснул.
На третий день погода испортилась. Уже к утру небо заволокли сизые тучи, налетел промозглый ветер, заморосил дождь. Пичужка проснулся от холода, но не посмел жаловаться. Сжался в комочек, колени обнял, сидел и дрожал под деревом. Беречь костёр он не умел. Скиталец, уже давно поднявшийся и конём занятый, заметил его потуги согреться, молча снял плащ, накинул ему на плечи и голову. Заново развёл огонь и стал объяснять кутающемуся в его одёжу мальчишке, как выживать в непогоду, где прятаться и как искать убежище в чаще или степи. Тот слушал вполуха, не запоминая, гадал только, зачем они мучаются, встав лагерем у кромки леса, хотя поселение совсем рядом: с людьми, теплом печи и крышей над головой.
Так прошло ещё два дня. Каждое утро Скиталец уходил в деревню, возвращался после полудня: то с едой, то с одеждой, то с парой новых ботинок для мальчишки. На вопросы отвечал через раз. Учил его выбирать место под ночлег, обживаться в лагере, добывать огонь и питьевую воду. Говорил, что места здесь удачные: всё под рукой и всё показать можно. Строго-настрого запретил ходить куда-либо без него, а Пичужка и не смел ослушаться. Страх перед проклятым отступал неохотно, но отступал. Привыкал парень, становился смелее день ото дня, но оставался робок. Точно волчонок, которого забрали из лесу.
На исходе третьих суток Скиталец воротился из Реденек и сказал вдруг:
– Идём. Ясна твоя из дома сбежала, но мы оба знаем, где её найти. Сам я её не выманю, а к тебе выйдет.
Пичужка воодушевился и впервые при нём улыбнулся.
За прошедшие дни солнце так и не показалось, и ветер рвался под одежду, сыпал моросью по лицу. Мир пропитался туманом насквозь, утратив краски и укутавшись в пепельную дымку. Скиталец привёл Пичужку всё к тому же оврагу с полосой ежевики на склоне и лентой реки, от дождя подобравшейся ближе. Велел мальчишке спуститься, сам остался наверху. Трава была скользкой, земля чавкала под ногами.
Преодолев ежевичные заросли, Пичужка остановился, завертел головой, не понимая, как Ясна могла прятаться здесь в такую непогоду. Да и где? Впереди была лишь река, чей берег усеяли мелкие лужицы, которые наверняка скрывали за собою топь. И грудь всё сильнее сковывала неясная тревога и ожидание беды. Пока Пичужка искал глазами Ясну, Скиталец крикнул:
– Позови её. К тебе она выйдет.
И тот подчинился.
– Ясна! Ясна, ты здесь?
Совершенно потерянный, он вертел головой, не зная, куда смотреть. Ему казалось, Ясна сейчас выглянет из ежевичных зарослей или выйдет из-за деревьев с другого берега. Но речная гладь вдруг пошла рябью, и на поверхность вынырнула маленькая чёрная голова. Пичужка и испугаться не успел, как Ясна выглянула из-под воды, увидала его, обрадовалась и, спеша, выбралась на берег. Мокрая насквозь, всё в той же рубахе, словно ей вовсе не холодно.
– Это ты! Ты сдержал слово, ты вернулся!
Пичужка открывал и закрывал рот, не зная, что и сказать. Ужас сковал его, не давал ясно мыслить. Влажная рубаха облепила тощее тело Ясны, распущенные тёмные волосы укрывали спину. Босая мокрая девочка совсем не дрожала на ветру. Хлюпая по лужам, она спешила к другу, раскрыв объятия. И лишь когда Ясна оказалась совсем близко, он заметил ряд острых зубьев за её губами и горящие алым глаза. А ещё язвы на шее, проевшие плоть до самых жил. И так по всему телу: там, где ещё недавно были синяки от побоев, теперь кровоточили глубокие чёрные раны.
Пичужка отскочил, поскользнулся и рухнул в грязь. Ясна остановилась, и улыбка сползла с её лица.
– Ты что, меня боишься? – спросила она, словно сама себе не веря.
За его спиной затрещали кусты, лицо накрыла тень. Скиталец навис над ними с обнажённым мечом в руке, и глаза его горели тем же кроваво-красным светом, что и у Ясны.
– Отойди, Пичужка, – велел он.
И тут его озарило. С губ сорвалось едва слышное «Нет!». Вскочив, он вцепился в руку проклятого, которой тот держал меч, повис на ней. Но Скиталец был гораздо выше него и просто смахнул мальчишку с себя, словно грязь. Поймал не успевшую убежать Ясну за волосы, рванул на себя. Та кричала и пыталась отбиться, но босые ноги скользили по влажной земле, не давали опоры.
– Помоги! – взмолилась она, с ужасом взглянув на друга.
Острый меч в одно движение отделил голову от тела, и крики стихли. Лишь гуляющий по оврагу ветер ревел в зарослях ежевики и кронах деревьев по ту сторону реки.
Пичужка тяжело дышал, ловил воздух ртом, не в силах поверить в увиденное, осознать. Злые слёзы застили глаза. Не подумав о последствиях, он бросился на Скитальца. Колотил его и кричал, ревел, как животное. Тот терпел молча, словно вовсе не замечал беснований, и взгляд его не становился ни теплее, ни злее. Подхватив тело Ясны, он выбросил его в реку, будто ветошь. Тёмные воды приняли его и поглотили, а голова девчушки так и осталась висеть, схваченная за волосы, в сжатом кулаке проклятого.
Только когда Пичужка обессилел и затих, рухнув на колени, Скиталец обратил на него взор. Мальчик всё ещё шмыгал носом и утирал рукавом бегущие сопли, но уже не плакал. Голос его дрожал, когда он вдруг спросил, не сводя потухших глаз с отрубленной головы:
– Зачем она вам?
– Покажу её отцу.
– 3-зачем?..
И вдруг взгляд Пичужки прояснился. Вспыхнул осознанием, а затем – гневом. Сжав кулаки, он поднялся и обвинил его:
– Вы знали, что так будет! Знали, что она станет...
– Да, знал, – не стал отпираться Скиталец. – Мавками становятся дети, с которыми обошлись жестоко. Побои, насилие, издевательства... Дети озлобляются очень быстро. Ясна придушила младшего брата, когда обратилась, – младенца, за которым присматривала. А если б мы её не убили, начала бы утаскивать путников с дороги и душить их.
Скиталец не прятал глаз. Смотрел спокойно и прямо, давая ответ, и голос его не выражал ни вины, ни раскаяния, ни сожаления. И именно это усталое безразличие злило Пичужку особенно сильно и вместе с тем – обезоруживало.
Он даже не заметил, как Скиталец сказал «мы».
– Но если вы всё знали, – он так и задыхался от гнева, – почему ничего не сделали?! Мы могли помочь ей, забрать её, спасти!
– Тогда на её месте оказался бы другой.
Пичужка замолчал, словно получил под дых. Скиталец продолжил:
– У её отца ещё четверо детей. Старшая сломалась, но, вмешайся мы и помоги ей, он не усвоил бы урок и на её месте оказался бы кто другой из ребятишек. А так, быть может, чему-нибудь научится. Ты не сможешь спасти всех.
Но Пичужка его не слушал. Слёзы вновь побежали по щекам, голос надломился, и сказанное прозвучало едва слышно:
– З-зачем вы меня в это втянули?
– Чтобы урок усвоил ещё и ты.
Больше Пичужка с ним не разговаривал – затаил обиду. Они отправились в путь уже наутро, а через три дня прибыли в церковь Единого Бога, построенную в предместье большого града. Их встретил полный добродушный молодой свещенник со светло-зелёными, как болотная вода, глазами. Одеяния его были белыми, а по подолу и рукавам тянулась золотая вышивка, и на груди висело солнце с острыми, как колючки терновника, лучами.
При виде мальчика, чьё тело с головы до ног скрывали повязки, в глазах свещенника отразились беспокойство и страх. Но он улыбнулся ему самой доброй и тёплой улыбкой, на которую только способен человек. Отвёл Пичужку в келью, усадил на жёсткую лавку, попросил дождаться его и оставил одного. Да только тишина церкви была настолько давящей, что даже приглушённые голоса за закрытой дверью звучали громким эхом. И, словно скованный льдом, омертвевший внутри и безразличный ко всему, Пичужка невольно подслушал чужой разговор.
– Что с ним?
– Из пожара вытащил. Родители сгинули, как и вся деревня. Присмотри за ним. Я вроде его выходил, но кто знает, как раны себя потом поведут.
– Присмотри? – удивился свещенник. – Ты не можешь просто привести сироту и оставить его в Церкви!
– Могу. Именно это я и делаю. Церковь должна мне за то, что я пляшу под её дудку. Пусть в этот раз заплатит не деньгами, а делом.
– Но что нам с ним делать? Что мне с ним делать?
– То же, что ты сделал бы с любым сиротой. Ни в жизнь не поверю, что ты выставишь его на улицу, лишив и краюхи хлеба. Обучи грамоте, божьему слову, если хочешь. Через три года я вернусь за ним, и к тому времени он должен свободно читать, писать и считать.
– Зачем он тебе? Ты никогда не притаскивал сюда детей, даже обездоленных, и уж тем более не порывался забрать их. Сколько знаю тебя, ты всегда был один.
– Мне и не нужен помощник. Мне нужен тот, кто сможет убить меня и место моё занять.
Слова эти настолько поразили мальчонку, что воздух комом встал в горле. Раскрыв рот, он пытался глотать его, но страх сковывал грудную клетку, заставлял сердце биться быстрее и не давал сделать вдох. Судя по наступившей тишине, свещенник был не менее взволнован. Если и поспорил он, Пичужка того не услышал.
Скиталец покинул церковь, не попрощавшись. Когда его удаляющиеся шаги зазвучали эхом в коридоре, дверь в келью распахнулась. Мальчонка сделал вид, что ничего не слышал, хотя сердце набатом стучало в ушах. Свещенник сел рядом, сложил руки на коленях и мягко заговорил: успокаивающе и радушно, обволакивая и утешая одним только голосом:
– Мы ещё не познакомились. Меня зовут Радимир, но ты можешь звать меня отец Радим. И с сегодняшнего дня я буду твоим наставником.
Текущее

Путь до Камыша занял у Морена всего лишь несколько дней. По счастью, дорога к нему миновала Дубрав и другие города, петляя меж полей и сквозь густые чащобы. Когда Морен вывел лошадь из густого заснеженного леса, его встретила спокойная широкая река Смородина, уже свободная ото льда. Последний лишь тянулся тонкой коркой вдоль берега, полный проталин и оттого рябой, как птичье крыло, да течение неспешно влекло остатки белого крошева. Куцик на его плече отряхнулся и сильнее распушил перья, всем видом выражая недовольство студёной ещё весной.
С одного берега реки едва удавалось разглядеть полосу другого, но остров и Камыш были как на ладони. Их плотной стеной окружали заросли рогозы и укрытого снегом камыша, так что сразу становилось ясно, за что деревня получила своё имя. Соединял остров с большой землёй красивый и крепкий деревянный мост, украшенный резьбой в виде ягод калины. По левую руку, перекрывая горизонт, стремились ввысь белеющие в дымке облаков горы, такие близкие, что казалось, руку протяни – дотянешься. По всему выходило, что места эти дикие, едва обжитые, а частоколом деревню не обнесли, одна невысокая изгородь стояла у ворот, ограждая спуск к реке. Но не зря же Радим сказал, что Камыш основали всего каких-то полтора десятка лет назад. Совсем юный, он ещё не ведал страха, и жители его позабыли либо не знали вовсе, что такое прятаться за забором и кольями от зверей и проклятых.
И всё же Морен был приятно удивлён, когда ступил на остров и понял, что деревня полна людей и жизни.
По улицам вились растяжки с лентами и флажками всех цветов солнца: жёлтого, оранжевого, красного и бордового. На фоне белеющего, ещё не сошедшего снега они бросались в глаза, словно зимние ягоды на чёрных ветках. Тут и там змеились на шестах, в порывах ветра, яркие алые ленты и вышитые красной нитью тканевые лоскуты.
На улицах было шумно, оживлённо, сновали меж домов ряженые румяные юноши и девушки. От самых ворот по прямой вела дорога на широкую площадь, по краям которой выстроились рыночные лотки. Торговали масками, деревянными игрушками, сладостями, свистульками да ароматной выпечкой. Гвалт стоял несусветный: торговцы пытались дозваться людей и друг друга, а остальной люд силился перекричать ребятню, что резвилась меж прилавков. Здесь же, на площади, поставили смазанные жиром столбы для вечерних игр и состязаний и вылепили из снега да залили водой невысокие горки для малых. В самом сердце же, так, чтобы с любого конца деревни бросалось в глаза, возвели гордое соломенное чучело, украшенное деревянными бусами, лентами и скованным льдом кокошником, сложенным из веток с гроздьями рябины.
Так изображали Морену – богиню холодов и стужи. На исходе праздничных гуляний чучело её сожгут, чтобы прогнать студёную зиму. А пока вокруг него бегала ребятня: закидывала друг друга снежками и сражалась на палках как на мечах.
Окинув праздничную площадь взглядом, Морен натянул капюшон поглубже, чтобы спасти уши от пронизывающего холодного ветра с реки. И, так и не зайдя в ворота, направился к деревянной церквушке за околицей, стоящей у самой воды.
В отличие от Камыша, часовенка была окружена забором. Да, ворота оказались распахнуты и вряд ли вообще когда-либо закрывались, учитывая косые створки, но всё равно церковь будто отделяла себя от остальной деревни. Тихо было здесь – даже гомон с площади не долетал. Лишь снег хрустел под сапогами да шелестела рогоза, склоняясь от ветра. Протоптанную из Камыша дорожку и ту занесло выпавшим за ночь снегом. Морен вошёл во двор церкви, держа коня в поводу. Никто его не встретил, будто забросили давно обитель. Велев Куцику следить за скакуном, Морен постучал в закрытую дверь и, не дождавшись ответа, распахнул её, шагая в полумрак.
В церквушке оказалось темно и холодно, как в кладовой. Оконца плотно закрыли ставнями, но сквозь щели в стенах пробивался дневной свет. У алтаря на другом конце залы, где обычно проводил службы епархий, стояло с дюжину приземистых свечных огарков. Огонь не горел, однако пол не покрывала пыль, церковь не казалась совсем уж заброшенной, и Морен крикнул:
– Есть здесь кто-нибудь?
И из глубин донеслось ворчание, а затем отозвался хриплый, будто спросонья, голос:
– Иду-иду! Я ещё стук слышал. Нетерпеливый какой.
Под бубнёж и причитания скрипнула дверь, и перед Мореном появился стареющий святой отец. Белая мантия его светейшества казалась почти серой, совсем изношенной, и даже золотая вышивка по рукавам и подолу поблёкла. На вид ему было не больше пятидесяти: низенький, худосочный, с крючковатым носом и неопрятной длинной тёмно-пепельной бородкой. Макушка его была лысой, как и подобает служителю Церкви, но у висков и затылка начинались длинные волосы в цвет бороды, тянущиеся до самых плеч. Кустистые брови падали на глаза, кажущиеся впалыми из-за теней и морщин. Свещенник кутался в старенький зипун не по размеру, явно снятый с чужого плеча: рукава были длиннее рук. Увидев, кто к нему пожаловал, святой отец недоверчиво взглянул на Морена, но не сказал ни слова. Даже вопроса не задал, ждал, видимо, когда тот начнёт первым.
– Вы отец Лукьян?
– Нет, Зофим я. Умер Лукьян, я за него.
Вот и стало ясно, почему не отвечал Радиму его давний друг. Следовало, наверное, уйти и попытаться найти мальчика и его семью своими силами. Но опыт подсказывал, что если он начнёт ходить по дворам и расспрашивать о них людей, то привлечёт только больше внимания. Здесь же ещё оставалась надежда, что вести из Липовца не дошли до отца Зофима. К церкви свежих следов не вело, значит, Охотники ещё не добрались.
Морен оглядел тихую холодную церквушку и заметил:
– Пустовато тут у вас.
– Ну тык, масленичная неделя. Вот закончатся гулянья языческие, тогда люд и явится.
– А вы им не препятствуете?
– А даже если б препятствовал, какой толк? Либо в лес уйдут и там заблудются и помрут, либо меня вместо чучела на костёр пустят. А итог один – праздник они свой отметят. Так зачем мешать да до греха доводить? Всё равно на следующий день сами явятся. Вот тогда и люд будет, и свечи разожгу, и стены протоплю.
– Много у вас гостей на праздник прибыло?
– Да какие уж гости. – Зофим сощурился. – Все свои, до ближайшего села день пути отсюда. Ты зачем пожаловал? – вдруг спросил он, глядя на Морена всё с той же настороженностью. – Языком чесать иль по делу?
Морен невольно усмехнулся.
– По делу. Вы знаете, кто я?
Зофим кивнул.
– Не слепой, вижу. Ток прошения я не подавал.
– Я не совсем к вам. Я ищу семью Серебряных. Мне сказали, они живут здесь. У них ещё должен быть сын лет пятнадцати.
Зофим задумался, взгляд его притом стал ещё более колючий. Но, поразмыслив, он кивнул, будто себе, а не Морену, развернулся в каморку и махнул рукой, зазывая за собой.
– В архиве гляну. Может, и есть такие, да ко мне не ходют.
Каморка, в которую Морен вошёл следом за его светейшеством, оказалась ещё более маленькой и запущенной, чем сама церковь. Прямо напротив двери, в двух шагах, стоял стол, заваленный старыми книгами, свитками да грамотами. У стен – шкафы да полки, затянутые паутиной и пылью, заставленные такими же книгами. В углу, у дальней стены – лавка, служащая постелью. Ни один источник света не горел – лишь несколько лучей пробивались через щели в стенах, из которых тянуло сквозняком. Зофим прошёл к столу, разжёг свечной огарок высотой не выше большого пальца. Снял с полки книгу – драную, потрёпанную настолько, что дабы корешок не отваливался, приходилось придерживать его рукой. Открыл её на середине, пролистал к началу, иногда останавливаясь на какой-нибудь странице. Внимательно вчитывался в строчки, листал дальше. Морен терпеливо ждал.
Наконец Зофим добрался до первых страниц, пробежался пальцем по чернильным записям и молвил:
– Ага, вот они, Серебряных. Да, есть такие. Тебе они зачем? – спросил он всё с тем же подозрением, глядя на Морена исподлобья.
– Меня наняли сопроводить их до города.
«Пусть сам решает, кто именно нанял и до какого града: сами Серебряных или архиерей за мальчишкой послал».
– А-а-а, – протянул Зофим, и взгляд его и лицо вдруг стали мягче, будто подтаял колючий лёд. Даже губы скривились в некое подобие виноватой улыбки. – Ты извини, я тут недавно, а после отца Лукьяна часовня в некотором... ну... запустении. Болел он долго, забросил всё. А меня как сюда назначили, я ещё не обжился, не со всеми знакомство завести успел.
– От чего умер отец Лукьян?
– От чахотки. Долго ему плохело, под конец уж совсем не вставал. А как по осени лихоманка прошла по деревне, так и вовсе... Ну да сам знаешь.
Отец Зофим бормотал, водя пальцем по записям в книге. Света от огарка не хватало, и он щурил глаза, пока те не начали слезиться.
– Ты сказал, сынок у них? – спросил он вдруг.
– Вроде бы да. А что?
– Нет у них сыновей, только две дочки. Четырнадцать и тринадцать лет. А сын вроде как... А, да, тоже лихоманка. Скончался уж.
– Тогда же, по осени? – удивился Морен.
– Нет, раньше. Хотя... – Он сощурился до рези в глазах. – Тяжело прочесть: помарок много. Ужасный почерк!
– Вы уверены? Может, это другие?
– Почём знаю! – раздражился Зофим. – Спроси у того, кто записи вёл. Других таких в книге нет. Говорю ж, недавно я тут, всех не знаю, а сами они в церковь не ходют. Хочешь, с тобой схожу? Заодно и познакомимся.
Он снова взглянул на него исподлобья. Глаза его слезились, и Морен решил больше не мучить старика.
– Нет, не нужно, я сам схожу. Просто скажите, где их найти и какой дом.
Дом семьи Серебряных, хоть и стоял у края деревни, оказался одним из самых богатых и ладных. Крепкий сруб, украшенное птицами и листьями резное крыльцо, два яруса и явно большие комнаты. В Камыше все дома были новенькие и крепкие, ведь не минуло и двух дюжин зим со дня основания деревни, а всё равно бросался в глаза достаток семьи Серебряных даже по городским меркам.
Когда Морен ступил за калитку, его встретила лаем рыжая собака. Куцик зашипел на неё кошкой, и та оцепенела. Заскулила, прижав уши, тявкнула в недоумении, но не отступила. И заголосила снова. Подумав, что укусить она всё же не решится, Морен прошёл к крыльцу и постучал. Из глубин дома раздался женский голос. Дверь распахнулась, и встретившая его женщина так и обомлела, выронив край фартука из рук. Краска сошла с раскрасневшегося от работы лица, взгляд забегал. Было ей на вид лет сорок – высокая, стройная, будто лета фигуры не коснулись вовсе, густая тёмно-русая коса до пояса. А морщин много, и проседь в волосах.
– Прошу прощения, что потревожил. – Морен чуть склонил голову в знак уважения и приветствия. – Меня послал отец Радим.
Женщина тут же изменилась в лице: распахнутые в удивлении губы сомкнулись, румянец вернулся, взгляд ореховых глаз загорелся решимостью. Спина выпрямилась, плечи расправились. Она вновь огляделась, но уже не испуганно, а настороженно, и, убедившись, что соседей поблизости нет, отступила, приглашая его в дом.
– Входите скорее, – велела она.
«Как быстро может прогнать страх одно лишь имя человека, которому доверяешь», – удивился про себя Морен. Однако, идя за хозяйкой в горницу, он размышлял, что страх-то её никуда не делся: только теперь не Скиталец был его источником.
Внутри дом оказался просторен и светел, и даже комнаты располагались иначе, нежели в простой избе, – на городской манер. Да одна только горница могла вместить в себя крестьянскую землянку. Наверх вела лестница из светлого дерева, а на западной стороне, куда падали первые рассветные лучи, Морен заприметил красный угол. Полочку, укрытую вышитой солнечными узорами салфеткой, и образы святых на ней в золочёных рамах. Там же висел на верёвке амулет в форме всё того же солнца с острыми гранями лучей.
«Верующие, значит, – отметил для себя Морен. – А в церковь не ходят».
Но так или иначе всё указывало на высокий достаток семьи. Жили бы в другом месте, сошли бы за бар, а то могли и стать ими.
– Вы уж простите, муж в мастерской, – обратилась к нему хозяйка и раскрытой ладонью указала за стол, приглашая гостя присесть. – Позову его щас.
– А чем занимается ваш муж? – проявил любопытство Морен, охотно занимая предложенное ему место.
– Золотарь он. С серебром и золотом работает.
– Здесь? Не в городе?
– А чего, – махнула она. – Здесь до города рукой подать, пара дней пути. А до шахт, где руду копают, и того ближе. А там её можно по дешёвке с рук купить, ему же лучше. Лошадь в деревне есть, сам и ездит, заказы берёт, потом отвозит. На жизнь с лихвой хватает. Все бояре в Дубраве его поделки носят. Вы едите?
– Да.
– Угостить вас чем?
– Нет, спасибо.
– Я пойду тогда... мужа позову.
Морен остался в горнице один. Пока он размышлял: может, стоило спросить разрешения завести коня в стойло, накормить да напоить его, – за спиной раздался шорох и приглушённые шепотки, похожие на копошение мышей в соломе:
– Подвинься, мне не видно.
Он повернулся, стараясь не выдать своего внимания, будто всего лишь в окно глядел, но краем глаза увидал их. Хозяйские дочки, две девчушки аккурат того возраста, как рассказывал Зофим. Они прятались на лестнице, подглядывая за ним из-за угла. Та, что постарше, оказалась совсем высокой – младшая едва доставала ей до подбородка. Девочки затаились: Морен и видел-то лишь юбчонки, тонкие белые ручки, держащиеся за косяк, да большие глазищи из-под косынок, разглядывающие его с любопытством. Он хотел было их окликнуть и сказать, что им не стоит его бояться. Но тут по комнатам разнеслись шаги, и девчонки юркнули обратно за угол, испугавшись, как бы им не влетело от отца.
Вместе с хозяйкой в комнату вошёл и отец семейства: грузный, коренастый мужчина с округлой бородой и тонким хвостом пшеничного цвета, туго стянутым у затылка. Ресницы и брови его были такими светлыми, что терялись на бледном лице. Мозолистые руки казались удивительно маленькими для такого тела. Рубаха опрятная, чистая. В вороте сверкнул золотом лучик кулона в форме солнца. Хозяин низко поклонился Морену в знак уважения и лишь после этого сел за стол напротив. Ответного поклона не ждал и не обиделся, когда Скиталец лишь кивнул. Представил и себя, и жену, хотя Морен уже знал их имена от отца Радима, но не стал упоминать о том. Хозяйка к ним за столом не присоединилась, захлопотала у печи, явно готовясь подать угощения, от которых отказался Морен.
– Дарина сказала, вы от Радима к нам, – начал Ефим издали.
– Верно.
– Как он?
– В добром здравии, – без зазрения совести солгал Морен, считая, что им всем так будет спокойнее. Ведь помочь старцу с его бедами никто из них не мог. – Тревожится о вас, потому и послал меня. Говорит, от вас вестей нет с тех пор, как умер отец Лукьян.
Ефим усмехнулся горько.
– Новый епархий не внушает доверия. Мы пока лишь присматриваемся к нему. Не думали мы, что месяц-другой молчания вызовет такую тревогу у отца Радима. Мы благодарны ему, но тревожится он зря. Всё у нас благополучно. Живём в достатке, ни в чём не нуждаемся, детей растим... Скоро сватать уж. Передайте ему наш поклон и благодарность.
– Я здесь не только и не столько затем, чтобы справиться о вашем благополучии.
Ведя разговор, Морен то и дело поглядывал на Дарину и видел, как напряглись её плечи при упоминании детей. Она явно слушала со всем вниманием.
– Радим сказал мне, что Единая Церковь – а точнее, архиерей Родион – охотится за вашим сыном. Он послал меня затем, чтобы я забрал вас и сопроводил в Каменьград. А там посадил на корабль, который доставит мальчика и всю вашу семью в Заморье. Он уверен, что только там вы будете в безопасности.
За спиной у Ефима звякнул горшок, который Дарина выронила из рук. Тот не разбился, и хозяйка, поспешно извинившись, убрала его под стол. Но Морен заметил, что по глине побежала трещина. Ефим обернулся и встретился с Дариной взглядом, тревога читалась на лицах обоих. Они вели немой диалог, сомнения плескались в глазах. Морен не вмешивался. Наконец Ефим покачал головой и снова обернулся к нему.
– Боюсь, что... это невозможно. Мы не стали тревожить отца Радима, но сын наш... скончался уж давно. Лихоманка, сами понимаете. – Голос Ефима захрипел, и он прочистил горло, силясь справиться с собой. В глаза не смотрел. – Так что некого спасать, – добавил он сипло, едва слышно. – А дочки наши... нормальные они.
– Я сочувствую вашему горю, – произнёс Морен как можно мягче, вновь бросая взгляд на спину матери и её поникшие плечи. – Отец Радим не сказал мне, что не так с вашим сыном. И зачем он мог понадобиться его преосвещенству.
– Всё с ним было так, – вклинилась в разговор Дарина.
Почти бросив кувшин с дымящимся клюквенным киселём между мужчинами, она со стуком поставила перед ними чашки и блюдо с сушками. А затем и сама села за стол и продолжила, глянув прямо в глаза Скитальца:
– Он просто родился с особенностями. Не по вашей части, – отрезала она, перечеркнув на корню все возможные сомнения. – Как только мальчик чуть подрос и мы поняли, что он другой, сразу в церковь отнесли. Хорошо, что нам отец Радим попался... Святой человек, он и сказал нам, что всё с нашим сыном в порядке. Не Проклятье это, просто... так бывает.
– Это ведь он посоветовал вам перебраться сюда, подальше от людских глаз? – спросил Морен, хотя и так слышал об этом от самого Радима. Но не хотел выдавать, как многое о них знает, не ведая при этом главного.
– Да, – подтвердила Дарина. – И все эти годы мы следовали его наставлениям и советам, потому что именно ему обязаны всем, что имеем. Но то, о чём он просит сейчас... – Она покачала головой, прикрыла глаза. – Всё это не имеет смысла.
Теперь стало ясно окончательно: именно она глава в доме и она же принимает решения. Просто при чужих мужа позорить не хочет, а может, и сам Ефим уверен, что его слово важней. Умная женщина, а ещё смелая. Морен решил, что именно до неё достучаться нужно. Не верил он им, скрывали что-то. О девочках даже Радиму не сказали. Либо жив сын и прячут его, либо дочки такие же, да признаться боязно.
– Даже если мальчика больше нет в живых, вашей семье всё ещё может грозить опасность. – Морен говорил спокойно, но веско. – Архиерей может не поверить вам, решить, что вы прячете его, выдавая за мёртвого. Или что ваши дочки родились с такой же особенностью, что и он.
Лицо Дарины стало мертвенно бледным. Она вновь встретилась глазами с мужем, который, наоборот, всё больше хмурился и багровел. Поразмыслив, он ещё раз прочистил горло и заговорил сам:
– И всё же то, что вы говорите... Зачем наш сын нужен самому архиерею?
– Я не знаю, – признался Морен нехотя. – Но то, как был встревожен отец Радим – настолько, что попросил меня о помощи, – говорит о многом.
– Сорваться вот так, без оглядки, уехать даже не в другой город, а в Заморье. – В словах Ефима эхом отдавались сомнения и страх. – У нас здесь хозяйство, дом, доход... А там что?.. Не можем мы вот так.
– Разве вы уже не сделали это однажды ради сына?
– Тогда всё проще было, – отрезал Ефим. – И он маленький, и я знал, что ремеслом семью прокормлю, и люди рядом добрые были. А там что? – спросил он вновь и покачал головой. – От всего сердца спасибо и вам, и отцу Радиму, но любая другая беда кажется мне милосердней, чем смерть на чужбине в нищете и голоде.
– Авось обойдётся?.. – поддержала мужа Дарина, но в голосе её звучало ещё больше сомнений.
Морен видел, что они колеблются, и понимал, насколько им страшно. Он запугал их, но неизвестность пути пугала ещё сильнее. Давить не хотел, да и не видел смысла, потому как и сам думал: вдруг обойдётся? Не знал он, чего ждать от архиерея, не знал и чего ждать от Охотников. Кого послали за ними, как скоро прибудут они и с каким поручением? Быть может, услышав, что мёртв мальчик, в самом деле воротятся ни с чем. Не станут же сыны и посланники Единого Бога отнимать детей у матери, да ещё и на глазах у целой деревни? Одно дело – карать язычников, то их долг обязывает, другое дело – тронуть преданных верующих. Большим грехом считалось проливать людскую кровь, коли та под защитой Единого Бога. Уговорами, угрозами и силой заставить поехать в Липовец – это могут, но нечто большее...
Ещё и Масленица эта. Если Охотники явятся, пока не завершился праздник, то обязаны будут вмешаться, разогнать гуляния, хоть и считали многие, что смысла в том нет. Зофим и тот рукой махнул. И всё же могли они этим воспользоваться. Подумав о том, Морен снова глянул на Дарину.
– Вы празднуете Масленицу?
Она удивилась и от растерянности ответила предельно честно:
– Конечно, нет! Знаю, что многие на то глаза закрывают, а всё же грех это – старым богам поклоняться. Всё равно что силу им давать.
Ефим закивал, соглашаясь, и Морен выдохнул от облегчения. Но это лишь давало отсрочку, пока Охотники с языческими обрядами борются, и не решало проблему в корне: тащить волоком целую семью... Морен себе это слабо представлял. Поэтому предложил, давая и им, и себе время на раздумья:
– Если я не ошибаюсь, праздник завершится уже сегодня, верно? – уточнил он и, получив утвердительный ответ, продолжил: – Оставайтесь дома. На гулянья ни ногой. Если Охотники всё же явятся на ваш порог, то пусть видят: вы преданы Церкви и Единому Богу. Я же вернусь утром. До тех пор вы должны принять решение: отправитесь со мной все вместе или я заберу лишь девочек, чтобы доставить их в безопасное место. Полагаю, без вас их там ждёт монастырь. Но если останетесь, никто за их благополучие – и, главное, жизнь – поручиться не сможет. Отец Радим вам всего лишь отсрочку дал, дюжину лет счастливой жизни подарил. А теперь не хочет, чтобы старания его пропали зря.
Морен понимал, что говорит жёстко: давит, запугивает, ещё и на чувство вины и долга ссылается, но иного выхода не видел. Оставалось надеяться лишь, что посаженные им семена прорастут к утру и родители примут верное решение.
Он ушёл, так и не отведав угощения со стола. Но когда прощался с хозяином и хозяйкой на пороге дома, приметил краем глаза, что дочки их сидят на самом верху лестницы и подслушивают.
Когда за ним закрылась дверь, Дарина обернулась к мужу.
– Уезжать надо, с ним. Неспроста это всё.
– Куда мы поедем? – ответил тот, глядя с укоризной. – Чем я там на жизнь зарабатывать стану? Ты предлагаешь нам с голоду умереть?
– Ты хороший мастер, твои руки в любых краях на вес золота будут. Тревожно мне, как ты не понимаешь!
– Мы столько лет от беды бегали. А теперь он предлагает к ней самим отправиться. Ты хоть представляешь, какой это путь до Каменьграда? Зимой да по весне, по снегу и раскисшим дорогам! Это тебе не недельку в седле аль на повозке, это месяцы дороги... А ещё там как-то обжиться надо. Даже если всё хозяйство продадим, на первое время, может, и хватит... Но он-то хочет уже с утра сорваться! Дурость это!
Но, заглянув в глаза жены, Ефим обмяк, как провинившийся пёс, и смягчился:
– Не верю я ему, понимаешь? Ну что они могут нам сделать? Одно дело – люд простой, но уж архиерей не пойдёт против законов божьих. Не причинят они нам вреда. Тем более когда услышат, что нет уж в живых мальчика. Придут на порог, поговорю я с ними, они и уедут. Нечего с нас взять.
Дарина посмотрела на него в упор, но смолчала, проглотила слова о том, что думает о законах божьих. Или, верней, о том, как трактуют их люди.
– И всё же неспокойно мне, – стояла она на своём. – Давай хоть детей с ним отправим?
– А потом что? Знаю я, вреда им не причинит и до Каменьграда довезёт, ну а потом что? Как жить они там будут, среди людей чужих, без родных и крова? Прав он, монастырь их ждёт, да разве им там место?.. Даже если денег посылать, малые они совсем. Я уж немолод и не верю, что сам нас потяну, в чужих краях оказавшись, а уж они...
Он замолчал, обдумывая, и наконец сказал горько:
– Замуж им надо. Так и убережём...
– Да как ты себе это представляешь?! – разъярилась Дарина. – А если не по любви? А если муж не защитит?! Не станет, и всё тут! А то и сам обидит! Вскроется правда, и сам в монастырь али Церковь отдаст. И толку тогда? Из огня да в полымя? Подумай, чем мы рискуем и что можем потерять: к чёрту дом, но детей своих, если отец Радим прав окажется... Тебе что дороже?! – выпалила она с укором. – Сытая и безбедная жизнь или чтоб они и мы сами целы остались?
– А по-твоему, лучше в чужих краях с голоду помереть?!
Они сами не заметили, как перешли на крик, пока сверху не хлопнула дверь. Видать, кто-то из детей услышал, что родители ругаются, и решил дать о себе знать. Они всегда так делали, когда хотели пресечь их ссору. Оба затихли тут же, обернулись на лестницу, прислушались. Но ни шагов, ни шорохов, ни голосов не раздалось из верхних комнат. И всё же продолжать разговор теперь не имело смысла, и Дарина сокрушённо покачала головой.
– Тревожно мне, сердце не на месте, с тех пор как он у нашего порога появился, – произнесла она чуть слышно. – Чую, не к добру всё это.
– Может, и так... – согласился вдруг Ефим вполголоса. – Дай время подумать. Дел сейчас невпроворот, позже поговорим.
Он развернулся и ушёл обратно в мастерскую, поникший под тяжестью навалившихся бед. Дарина же упала на лавку, обессиленная. Вздохнула, собралась с духом и позвала строго:
– Ну! Кто из вас подслушивает? Выходите, не стану бить.
Морен же, оказавшись на крыльце, задержался. Окинул взглядом заснеженный остров и качающиеся заросли рогозы, тёмные воды реки, по которой неспешно плыло ледовое крошево, ощетинившийся кронами густой хвойный лес... и соседние дома с резными крышами, разделённые высоким забором. Вдохнул покой и тишину этого края, далёкого от большой земли. Подошёл к коню и ожидающему на луке седла Куцику, подставил ладонь, чтобы тот перебрался на неё, и велел:
– Оставайся здесь. Схоронись где-нибудь, чтобы тебя не видели. И если что случится – зови меня.
Камыш был слишком мал, чтобы иметь постоялый двор, поэтому Морен вернулся в церквушку и упросил отца Зофима пустить его переночевать на праздник и посоветовать, куда можно пристроить коня, – пользоваться гостеприимством семьи Серебряных и давить на них своим присутствием он не хотел. Да и не приглашали они, чего уж тут. Лавку на ночь Зофим для него нашёл, а вот коня велел отвести к соседям.
– Я тебя к Харитону отправлю, – разъяснил он. – Он в Камыше вроде как главный. Купец местный, мужик зажиточный, часто в Дубрав товары возит. У него одного здесь конюшня и лошади в ней есть.
О Серебряных расспрашивать не стал, уточнил только, всё ли верно в архивных записях, оставшихся после отца Лукьяна. Морен подтвердил, что мёртв мальчик давно, и Зофим был тем доволен.
Издревле повелось в Радее, что нельзя в праздник прогнать гостя со своего порога, поэтому купец Харитон и супруга его приняли Скитальца с распростёртыми объятиями. Даже ночлег предлагали, но явно выдохнули от облегчения, когда Морен заверил их, что заночует в церкви. Однако связку баранок в руки пихнули – примета плохая, отпустить гостя в праздник без угощения. А уж если прогнать его или в просьбе какой отказать, так и вовсе жди беды. Морен нередко пользовался этим.
Но и в обратную сторону работало: ежели воспользоваться чужим гостеприимством сверх меры или вред какой хозяевам причинить, разгневаются боги и накажут наглеца. И мало кто помнил или даже знал, что карали за то старые боги, а не новый. А может, никому просто дела не было, ведь чучело Морены сжигали в последнюю ночь Масленицы тоже по языческим, а не новым обычаям. Простой люд размышлял так: за кем из богов правда, не знает никто, а значит, лучше и тех и других умаслить на всякий случай.
Мёрзнуть всю ночь в продуваемой из всех щелей церквушке Морену не хотелось, поэтому он решил прогуляться и всё же глянуть на праздник. Одежды его привлекали взгляды, но люди обходили стороной, не выказывая неприязни. Пару раз торговцы даже норовили угостить его со своего прилавка, но Морен показывал им связку баранок и неизменно отказывался. Когда же на площади стало совсем людно, а небо начало чернеть, он поспешил уйти подальше от глаз.
Морен любил праздники. От вида веселящихся людей, звуков музыки и смеха на душе неизменно становилось теплее. Но он предпочитал наблюдать за гуляньями со стороны, а не участвовать в них. В толпе людей он чувствовал, что ему здесь не место, и чувство это крепло тем сильнее, чем чаще случайные встречные отводили глаза, стараясь не глядеть на него.
К ночи улицы, кроме главной, опустели, прохожих стало совсем мало, весь Камыш высыпал на праздничную площадь. Разожгли костры, и о Скитальце позабыли вовсе. Начались игры. Юноши взбирались по смазанному жиром столбу, чтобы достать с верхушки сапоги да связку баранок, но неизменно валились в снег под дружный девичий смех. Боролись, стоя на шестах, поднятых над землёй, до первого падения. Другие делали из палок да железных концов ухвата бычьи рога и, надев их на голову, бодали девок, стараясь попасть ниже спины, а те уворачивались, смеялись и отпрыгивали. Детишки помладше играли в салочки, пихая пойманных в спину, чтоб проигравший упал лицом в снег. Повсюду вился аромат блинов, коими все угощали друг друга без разбору. Даже соревнование устроили по поеданию их на скорость, чтобы получить в награду ещё больше сластей. Каждый веселился как умел, как больше было ему по нраву.
Морен наблюдал издали. Он нашёл себе укромный уголок на лавке под раскидистой ивой, что росла у высокого забора одного из дворов. Отсюда он мог наблюдать за праздником, оставаясь в стороне, никем не замеченный. Если кто и проходил мимо, то все спешили дальше, к площади. В отличие от простых людей Морен почти не чувствовал холода и не нуждался в тепле, но даже он ощущал жар, исходящий от больших костров. И нет-нет да поглядывал на чучело Морены, в чью честь получил своё имя.
Как много осталось на этом свете тех, кто ещё помнил и чтил Старых Богов? Их имена и деяния забылись, подвиги, что прежде передавались из уст в уста, канули в летах. Почтение пред ними сменилось страхом. Хотя никто и по сей день не знал наверняка, они или Единый Бог наслали на людской род Проклятье, которое и сам Скиталец носил в крови. Когда взошло на небе Чёрное Солнце, люди один за другим стали обращаться в чудовищ. Одни изменились сразу, другие – многим позже. С тех пор прошло уже более трёх сотен лет, но до сих пор любой мог обратиться в монстра, коих простой люд прозвал нечистью. Ведь кровь их была черна, а нечистая кровь даровала нечистую силу, как говорили в народе. И лишь немногие из этих чудовищ сохраняли рассудок и ясный ум, как и сам Морен.
Из омута мыслей его вырвала тень, накрывшая лицо и заслонившая свет от костров. Морен поднял глаза и увидел девчушку лет пятнадцати. Высокая, выше сверстниц, в красивом вышитом по подолу сарафане и серой шубейке, отороченной соболиным мехом. Волосы спрятаны под тёплой шалью. Из приметных черт – светлые ресницы и брови, почти теряющиеся на лице. Цвет глаз в полумраке было не разобрать, хоть и смотрела девчушка прямо на Морена. Без страха, с любопытством, широко раскрыв зенки.
Подивившись такому вниманию, Морен вопросительно вскинул брови. И тут ему на колени опустился Куцик. Клюнув хозяина за рукав, повернул голову к девчушке и крикнул вороной. Та задышала чаще, то ли испугавшись, то ли разволновавшись, и отступила, будто передумала разговор заводить. И Морен поспешил окликнуть её, пока не сбежала:
– Чего тебе? Случилось что?
– Вы Скиталец, верно? Вы к нам в дом приходили.
– Серебряных? – уточнил Морен, хотя и так знал ответ.
Девчонка кивнула и представилась:
– Меня Ирис зовут.
– Тебя родители послали или сама пришла?
– Сама.
– Родители знают, что ты здесь?
– Нет, – призналась девчушка нехотя, вжимая голову в плечи. – Точнее, матушка знает. Я её долго упрашивала, а как пообещала, что сразу вас найду и в гуляниях участвовать не стану, так она и отпустила.
Теперь всё вставало на свои места. Куцик прилетел не оттого, что беда случилась, а потому что старшая дочь из дома вышла, вот он за ней и последовал. Вспыхнувшая с его появлением тревога тут же улеглась. Приняв случившееся, Морен разломил баранку из связки на маленькие кусочки и принялся скармливать их птице.
– И чего же ты от меня хочешь? – обратился он к девчушке.
– Познакомиться хотела. И узнать, зачем к нам приходили.
– Я же знаю, что вы с сестрой подслушивали. Так что нового ничего не скажу.
– Вы нас заберёте? – спросила она прямо, хотя губы её дрожали, то ли от холода, то ли от волнения.
Храбрая. Морен давно усвоил для себя, что смелый не тот, кто не ведает страха, а кто наперекор ему идёт. Легко быть смелым, когда ничего не боишься.
– Силой – нет. Сначала убедить попытаюсь. Знаешь, что родители твои решили?
Она замялась, потупилась, вновь вжала голову в плечи, разглядывая высокие сапожки. Спросила разрешения и опустилась на лавку рядом с Мореном. Куцик, так и сидящий на коленях хозяина, повернул голову, с любопытством разглядывая её жёлтым глазом.
– Папа против уезжать, – призналась Ирис. – Мама же хочет нас с сестрой с вами отправить. Только тревожно им. И остаться страшно, и в путь пускаться боязно. Вот я и подумала, если получше вас узнаю... вдруг ей спокойнее станет?
– Мудро. А если нет? Если я не заслужу твоего доверия?
Ирис глубоко задумалась, прежде чем дать ответ:
– Совру. Или промолчу. Я успокоить её хочу, а не правду вызнать.
– Правда в том, что здесь вам оставаться нельзя. Отец Радим беспокоится о вас, а я никогда ещё не видел его настолько встревоженным. Чем раньше пустимся в путь, тем лучше. Твои родители уже проходили через это: бросили всё и отказались от прежней жизни, перебрались сюда, почти в глушь, ради сына. По-моему, сейчас это ничем не отличается от того, что тогда.
– Неправда. Тогда они знали, куда едут. А ещё помнят они, как тяжело было, поэтому и не хотят переживать это снова.
– Сколько тебе тогда исполнилось? – попытался подловить её Морен.
Но не вышло.
– Не родилась я ещё, – выпалила она без запинки.
– Ты знаешь, почему Церковь охотится за твоим братом?
Ирис молчала долго, уже этим дав ответ.
– Раз отец с матушкой не сказали, – медленно произнесла она, – и отец Радим умолчал, я тем более говорить не имею права. Может, не так уж он вам и доверяет, раз тайну эту раскрывать не стал?
Слова её больно кольнули Морена. То, почему старый друг не рассказал всего, и прежде не давало ему покоя. Он-то как раз привык доверять Радиму и без малейших сомнений бросил всё, чтобы отправиться по его поручению. Буквально прискакал по первому зову. И не заслужил правды? Чего так боялся Радим? Что, узнав об особенности мальчика, Морен передумает и встанет на сторону Церкви? Так рано или поздно тайна всё равно бы вскрылась, сложно утаить что-либо за месяцы пути. И что тогда? Для себя Морен решил, что позже обязательно спросит о том Радима, при следующей же встрече. А пока он просто хотел отплатить ему за добро. И просил-то свещенник сущую мелочь: забрать ребёнка и доставить в Каменьград. Но если тот в самом деле уже давно мёртв... Что вообще Морен здесь делает?
– Отец Радим боялся, что лишние уши нас подслушают, – попытался оправдать его Морен. – Или считал, что чем меньше тех, кто знает вашу тайну, тем надёжней. Я бы всё равно узнал в скором времени, будь твой брат жив.
Ирис кивнула и закусила губу.
– Или его особенность передалась и вам с сестрой? – спросил Морен, пристально всматриваясь в лицо девочки.
Она не ответила. Куцик вдруг спорхнул с колен Морена и улетел куда-то во тьму. С новой силой заиграла музыка, потянулся нестройный хор. Люди взялись за руки, собрались в круг, пустились в пляс и завели песню:
Лебедью белой прилетит Морена,
Крыльями солнце спрячет от глаз,
Землю укроет снежной пеленою,
Песню затянет в самый тёмный твой час.
Стужей сковала Морена все реки,
Сёла, болота, поля и леса,
Вьюгой звучит её страшная песнь —
То колыбель для тебя и меня.
Спи, странник, крепко, знает Морена,
Что ничего нет страшней её сна.
Коли поддашься, грёзам отдашься,
То никогда не откроешь глаза.
Знает здесь каждый: сон её – ласка!
Дарит покой, утешенье и тишь.
Но солнце всё ярче, весна звучит слаще.
Тает Морена, закрывает глаза.
Протиснувшись под локтями танцующих, в сердце хоровода вышел белокурый юноша в рыжей шутовской шляпе из нескольких колпаков. В руке он держал зажжённую головешку, которая чудом не погасла в пляске. Ряженый изображал Ярило, которому надлежало прогнать зиму. Если удержит он огонь, кинет удачно и чучело вспыхнет с первого раза – это хороший знак. Значит, весна придёт скоро и будет тёплой – так гласила примета.
Поклонившись танцующим несколько раз, под улюлюканье, смех, хлопки и крики юноша замахнулся и бросил головешку под ноги чучела. Огонь занялся. В считаные мгновения он обхватил Морену в объятия, юбкой обвившись вокруг её стана. Пламя поднялось в ночное небо, окрасило его зарёй. Ряженого Ярило приняли в круг, и хоровод пустился в новую пляску вокруг костра. Морена плакала ледяными слезами, спал с головы её венец. А людская радость множилась, напитываясь верой в светлое будущее.
Ирис смотрела, как огонь пожирает чучело Морены, и пламя плясало в её глазах. Но когда она заговорила, Морен понял, что ошибся: девочка наблюдала не за костром, а за людьми, что смеялись и веселились вдали от неё.
– Отец хочет поскорее выдать нас замуж, – молвила она с горечью. – Считает, что за мужским плечом спокойней будет. Мол, защитят нас мужья, коли по любви выйдем. Да только как тут друга найти, если тебя всю жизнь в тереме прячут, как узницу?
Морен внимательно глянул на неё, пытаясь прочесть затаённые мысли и раздумывая, какое будущее может её ожидать? Миловидная, но далеко не красавица. Ресницы и брови светлые – от отца, – а глаза в полутьме казались карими, как у матери. В неё же пошла она чертами лица и фигурой. Высокая, ростом на все восемнадцать потянет.
Непросто будет столь рослой и нескладной девушке жениха найти.
– А ты сама-то замуж хочешь?
– Нет. Я хочу стать как вы.
Морен так опешил, что даже слов найти не сумел. Это что, какая-то шутка?..
Раздались крики. Сначала зов о помощи никто не разобрал: тот затерялся в шуме и гвалте, утоп в нём, как песок в реке. Но голоса тронули Морена за внутренние нити, пробудив тревожный колокольчик. Он вслушался, надеясь, что те станут громче. Крики поднявших тревогу ещё долго растворялись в общем гуле, но в конце концов поглотили его, перекрыв собой музыку. Страх звучал в этих голосах. И тут до них донеслось отчётливое и ясное:
– Пожар!
Пляски прекратились, люди заозирались. То один, то другой оборачивались на гвалт, силясь осознать, что же случилось. Смех затих, музыка оборвалась, и ничто более не заглушало тревожные, звенящие от паники голоса. Те, кто сумел разобраться, указывали в одну и ту же сторону. Морен и Ирис обернулись вслед за другими и тоже увидели зарево на тёмном ночном небе. Морен ещё и сообразить не успел, что там могло гореть, как Ирис вскрикнула:
– Там мой дом!
И тут же вскочила и сорвалась с места. Морен бросился за ней, но она неслась, как заяц по равнине, шустро огибая бегущих на пожар людей. Одни пятки сверкали, да шубёнка светлым пятном мелькала средь толпы. Морен изо всех сил старался не потерять её из виду и мысленно клял Куцика, так не вовремя улетевшего куда-то. Ирис свернула с дороги, с разбегу перепрыгнула низенькую изгородь, ломанулась через чужой огород, не щадя кустов.
Пролезла сквозь дыру в заборе, пересекла чей-то двор, без зазрения совести распахнула калитку и скользнула в неё. Морен с трудом поспевал и поймал её за руку лишь в тот миг, когда пылающий дом выскочил перед ними из-за очередного поворота.
Ирис так и замерла – дыхание у ней спёрло, то ли от резкого рывка за локоть, то ли от вида родного дома, охваченного огнём. Полыхала крыша. Задняя стена – там, где были печь и кухня, – чернела, давно прогорев. Значит, пожар заметили слишком поздно. Ирис рванулась к дому, но Морен оттащил её назад, и девчонка начала упираться и брыкаться, пыталась вывернуться и пнуть его.
– Пусти, мне надо туда!
– Сдурела?! Сгореть хочешь?!
– Там все мои!
– Пусть сначала потушат! Давно горит и час ранний, твои наверняка выбрались!
Морен хотел сказать что-то ещё, но обомлел, увидев, что из дома выбегают люди. Не чета Серебряных, а мужчины в красных плащах – Охотники, не меньше полудюжины. И, как назло, другие жители Камыша ещё не подоспели – обогнали они их, сократив путь через чужие дворы и огороды. Ирис воспользовалась заминкой и со всей силы зарядила Морену локтем под дых. Тот согнулся от боли, а девчонка вырвалась и порскнула в соседский двор.
– Дурная, – выдохнул Морен и поплёлся за ней, превозмогая боль. – Им только не попадись...
Ирис бежала к задней части забора, где таился знакомый с детства лаз – старая яблоня покорёжила доски корнями. Соседей не оказалось дома, а если б и были – сейчас на всё наплевать. В лаз она не полезла – туда только собака могла протиснуться, – но вскарабкалась на само дерево и перебралась через забор на свой двор. Охотники уже ушли, оставив крыльцо пустым, и она беспрепятственно вбежала в дом через него.
Внутри всё трещало от жара, и комнаты охватило закатное зарево. Из-за дыма предметы казались мутными и расплывчатыми, верх лестницы и вовсе заволокло сизой пеленой: ступеней и тех не разглядеть. Ирис вдохнула полной грудью и тут же закашлялась, пожалела о своей опрометчивости. Но ни дым, ни жар не могли её остановить. Морен нагнал девчонку в тот момент, когда она вбежала в горницу и вскрикнула, отпрянув. Он последовал за ней, да так и замер на пороге.
Отец и мать лежали на полу в луже собственной крови. Ефим с перерезанным горлом пустыми глазами глядел в потолок, а Дарина полулёжа завалилась на его бок и держалась рукой за вспоротый живот. Услышав крик, она повернула голову к Ирис и засипела. Рот её был раскрыт, губы потрескались от жара, на зубах алела кровь. Дочь кинулась к ней, упала на колени, дрожащими руками попыталась зажать рану, но мать оттолкнула её из последних сил.
– Уведите... уведите её, – потребовала она, глядя в глаза Морена.
– Где Астра?! – закричала Ирис.
– Увели... забрали, – выдохнула Дарина, и веки её отяжелели, закрылись насовсем.
Морен выругался. Схватил Ирис за локоть и волоком потащил из дома. Дышать в дыму уже было нечем, даже он кашлял, и каждый вдох резал горло и лёгкие. А Ирис упиралась и кричала:
– Мы не можем, не можем их оставить! Их надо вытащить!
– Мертвы они уже. Не от огня, мечом зарезали. Понимаешь ты или нет?!
– Маму ещё спасти можно!
Она зашлась кашлем, да таким сильным, что едва могла идти. Но Морена осенила другая мысль: сгорят тела в огне, и никто не докажет уж, что убили чету Серебряных, а не сами сгинули в пожаре. Пихнув девчонку в спину и крикнув «Прочь из дому!», он вернулся за телом Дарины. Но потолок вдруг заскрипел, и верхняя балка рухнула прямо перед ним, опалив лицо языками пламени. В последний момент успел предплечьем прикрыться, и огонь заплясал по рукаву. Морен стряхнул его второй рукой, глянул за балку сквозь огонь в горницу, где лежали тела, до которых уж было не добраться, только если жизнью рискнуть. И с сожалением повернул назад. Только ударил в сердцах крылечный столб кулаком, когда выходил.
Вокруг горящего дома уже собралась толпа. Его старались тушить: забрасывали снегом, заливали водой из вёдер, – люди кричали, суетились, бегали кто куда. А огонь уже перекинулся на соседей. Ветер разносил пламя, и оно радостно пожирало всё, что встречалось на пути. Вскоре зарево горело уже не над одним, а над тремя домами. И люди не знали, как разорваться, за что хвататься первым. Когда Морен вышел к ним, несколько мужиков окружили его и наперебой начали задавать вопросы:
– Есть там кто?
– Живые остались?
– Можно кого спасти?
– Ефим и Дарина мертвы, – ответил Морен, перекрикивая шум и гомон, треск горящего дерева. – Их убили и дом подожгли! Младшей дочери нет внутри, видел её кто?
– Как убили? – переспросили его. Взгляд у мужика был осоловевший, рот распахнут от удивления. – Да брешешь! Кому это надо?
– За что?! – тут же вопросил другой.
– Я не знаю! Видел кто девочку или нет?! Из дома выходили Охотники, когда я подошёл.
– Я видела Охотников! – закричала баба, гревшая уши весь их разговор. – Видела, как мост пересекли да к Зофиму направились! На закате то было.
– Спасибо, – выдохнул Морен и ломанулся сквозь толпу.
Никто его, благо, не держал, других забот хватало. А он искал глазами Ирис. Девчонку тоже окружили да увели под руки, едва она вышла из дома, и теперь сердобольные бабы причитали над ней, гладили по щекам да голове и утешали. Она же потухшими глазами смотрела перед собой. Но едва Морен подошёл, вскочила и потребовала:
– Мы должны найти Астру!
– Нет, сначала я уведу тебя отсюда.
– Это ещё с чего? – накинулась на него одна из баб постарше, широкая в кости и на лицо. – Куда ты её повёл?!
– Я исполняю волю её матери. За тем и приехал, чтоб девочек забрать.
– Ишь чего, так мы тебе и поверили! – накинулась на него другая, с острым выпирающим подбородком. – Сожрать её хочешь, упырь?!
– Вы поглядите, только сиротками остались, а он уж и позарился на них!
– Нет-нет, он правду говорит! – встала на его защиту Ирис и даже вышла перед Мореном, закрывая его собой от баб. – Он днём у нас был, папка нанял его, чтоб он нас в город доставил.
Из ниоткуда выпорхнул Куцик. Закричал по-соколиному, заставив женщин вздрогнуть, привлёк их внимание к себе да опустился на плечо Морена. Открыл клюв и молвил голосом Дарины:
– Скитальца найди, его держись!
Бабы обомлели и оцепенели в испуге, неизвестно чем поражённые больше: самой птицей, её словами или тем, что говорит она, да ещё и чужим голосом. А Морен воспользовался заминкой, схватил за плечо Ирис и вновь потащил за собой. Но в этот раз она не упиралась.
Только Морен повёл её не в церковь, Охотников искать, а к реке. Ещё днём приметил он несколько лодок, запрятанных в камышах до весны. Тогда же и осмотрел их, чтоб убедиться, что не шибко прохудились. К ним и отвёл Ирис. Девчонка глядела удивлённо, пока он переворачивал одну из лодок, но когда потащил, чтоб спустить на воду, кинулась помогать. Камыш и рогоза по всему острову росли высокими настолько, что скрывали человека с головой, и приходилось раздвигать их локтями, чтобы лодка сумела выбраться. Но Морен считал, что так им только на руку: издали, в ночи да на тёмной воде одинокое судёнышко при всём желании не углядеть.
Когда всё было готово, Морен силком усадил Ирис в лодку и сказал:
– Плыви к тому берегу. Схоронись где-нибудь до утра, я потом тебя найду.
– А вы как же? Как же Астра?
– А я как раз за ней пойду.
– Но...
– Никаких но! Одну девчонку уберечь мне куда проще, чем двух. Помочь ты всё равно не в силах, только мешаться будешь.
– Я могу помочь... – молвила она едва слышно, выпуская пар изо рта в холодный воздух.
Но Морен её не слушал. Сняв Куцика с плеча, он велел ему:
– Найди меня, если что-то случится.
И передал птицу Ирис. А затем толкнул лодку, пустив её по реке.
Камыши и рогоза поглотили их, стоило вынырнуть из зарослей и убрать руки. Морен бросил взгляд на тёмную воду и противоположный берег, на зарево пожара, всё ещё алеющего над деревней, и отправился в церковь вдоль околицы. Так быстрее выйдет и меньше шансов встретить кого-либо. А людей он сегодня опасался больше, чем проклятых.
Церковь поглотили тишина и тьма, словно и не было в ней никого живого. Но Морен уже знал, что это обман: за забором всё истоптали копытами и подошвами сапог. Поэтому он вломился без стука, толчком распахнув дверь. Та ударилась о стену, всколыхнула пыль и голубей, ночующих под крышей. Зофим тут же заворчал из своего угла:
– Да кого опять принесла нелёгкая?! Что вам надо?!
Но как только он вышел со свечкой из каморки, Морен налетел на него с расспросами:
– Где девочка?
– Какая ещё девочка?!
– Серебряных, младшая дочь. Её забрали. Ты рассказал о них Охотникам?
Зофим взглянул на него пристально и вдруг выдал, холодно и зло:
– Дела архиерея – не твоего ума дела. Раз забрали, значит, так надо. Не сказали тебе куда? Так и не лезь! Борзый больно...
Пелена застила глаза Морену. Стиснув зубы до боли, он толкнул Зофима к стене, прижал сгибом локтя за шею.
Тот захрипел, ноги оторвались от земли, но Скиталец не ослабил хватку.
– Где девочка? – повторил он со сталью в голосе.
– Помилуй! – взмолился Зофим.
Носки его едва касались пола, свечка выпала из рук, покатилась и погасла. И в темноте тут же стало заметно, как горят углями красные глаза Скитальца. Зофим вздрогнул и заскулил от страха.
– Ты знаешь, куда они увели девочку?!
– Не знаю я! Они мальчика искали!
– Сына Серебряных?
– Да!
– Ты говорил им, что я здесь? Что ты вообще им сказал?!
– То же, что и тебе: умер он, дочери у них. Семью назвал, дом указал, но и только!
– Так говорил или нет?!
– Не успел, да и не спрашивали!
– Ефим и Дарина мертвы, ты знаешь почему?
– Что?!
Зофим распахнул глаза так широко, что Морен сразу же поверил ему. Ослабил хватку, позволил свещеннику сползти по стене и, кашляя, упасть на колени. Морена кольнула неприятная мысль, что он переборщил: может, и не стоило запугивать старца, срывать на нём злость? Но он так спешил, подгоняемый страхом опоздать, не успеть спасти девочку, что сразу рубанул сплеча.
Дав Зофиму отдышаться, он опустился перед ним на корточки и сказал, глядя ему в глаза:
– Старшие Серебряных мертвы. Их убили мечом. Младшая, Астра, пропала. Ты знаешь, где она?
– Зачем бы им... – залепетал Зофим. – Зачем людей губить?.. Мальчика, мальчика всё одно нет...
– Ты знаешь или нет? – надавил Морен.
Зофим молчал долго, смотря ему в лицо со страхом и неверием. Кого боялся он сейчас больше: его или Охотников? Или, быть может, бога, которому поклялся служить и который через совесть говорил с ним? Но, как бы то ни было, Зофим тряхнул головой и сознался:
– К Харитону я их отправил. Туда же, куда и тебя с конём. Единственный он таким большим двором владеет, чтоб целую ораву да лошадей вместить. Коли послушали меня – там они.
– Сколько их?
– Ко мне пятеро заходили.
«Значит, точно не меньше шести», – понял Морен.
Глянул в последний раз на отца Зофима, чувствуя, как жалость и сожаление терзают сердце, да и пошёл прочь. Не до того сейчас было. Им со своими ошибками ещё жить.
Но не успел и шагу ступить со двора, как рядом захлопали крылья и Куцик опустился на забор перед ним. Морен уставился на него в изумлении, а тот молвил голосом Ирис:
– Я могу помочь.
– На что я вообще надеялся, – выдохнул Морен сквозь зубы, ощущая себя так, будто весь день земля уходит у него из-под ног. – Куда она побежала?!
Куцик спорхнул с забора, и Морен кинулся за ним, обратно в деревню.
А зарево меж тем стало ярче. Пожар плясал по крышам, подгоняемый в спину ветром, и жрал всё, что попадалось на его пути. Морен прежде и представить себе не мог, что пожар может так разгореться зимой. Люди бегали с вёдрами, полными воды и снега, суетились, пытались затушить то один, то другой двор, сновали меж домов и улиц, и в этой толчее и давке легко могли затоптать.
Никто не замечал Скитальца, пытающегося прорваться сквозь толпу, никому не было до него дела. Зато он наконец-то увидел их. Охотники, облачённые в красные плащи, ловили случайных девушек и заглядывали каждой в лицо. Люди ругались, что те мешают им, девки отбивались, бабы – насылали проклятья за то, что те, окаянные, стоят посреди улицы. Но Охотникам был безразличен царящий хаос. Не желая попадаться им на глаза, Морен завернул за угол и затаился в тени забора. Нужно было решить, что делать дальше, кого из сестёр спасать первой. Вот только Охотников в толчее оказалось лишь четверо. Даже если он ошибся с их числом, где-то должен быть ещё один.
Куцик, улетевший вперёд, вдруг воротился. Сел на ветку дерева у него над головой и гаркнул по-вороньи во всю глотку. Внимание привлекал, да только чьё: его или других? Пока Морен соображал, Куцик сорвался и полетел в другую сторону. Морен проследил за ним взглядом и наконец увидел: поодаль, на повороте к уже догоревшему дому Серебряных, Охотник пытался удержать брыкающуюся девчонку. Но не успел Морен и шагу ступить, как его опередили. Куцик привлёк не только его внимание.
Ирис отправилась в деревню почти сразу же, и не подумав послушаться Скитальца: сердце болело тревогой за сестру. Не зная, с чего начать, она воротилась к дому и людям: может, кто-нибудь да видел, куда увели Астру? Охотник поймал её за руку на повороте, а она даже не успела заметить его. Зато почувствовала смрадное дыхание, когда тот притянул её ближе, чтобы всмотреться в лицо. Пришлось зажмуриться изо всех сил, чтобы он не разглядел её в свете пляшущих отсветов пожара – на это ей ума хватило. Мелькнула ещё досадная мысль, что сегодня её все хватают и тащат, будто она какая-то вещь. Охотник оглядел её, округлил глаза и пробасил:
– Серебряных?!
Она замотала головой. Не размыкая глаз, пихнула его что было сил в живот, но не вырвалась. Тогда Ирис уронила кулак на его шею, да только слои одежды смягчили удар.
– Где Астра?! – закричала она, надрывая глотку. – Куда вы её увели?!
– Ага, та самая, значит, – тут же сообразил Охотник.
И Ирис похолодела, когда поняла, как просто выдала себя, не удержав злость в узде. А Охотник ухмыльнулся ядовито.
– Пойдём, отведу тебя к сестре...
– Ещё один! – раздался рядом женский голос. – А ты её куда потащил?
Крупная баба с широким носом стояла перед ними, уперев руки в бока. К ней уже спешили другие. Пожар утихал, и после долгих усилий женщины были всклокочены, шали сдвинуты набекрень, шубы да зипуны распахнуты, ибо бег и жар распалили их. В рукавах собравшихся зияли прожжённые дыры. Лица чумазые, в копоти, взмокшие волосы прилипли ко лбам и шеям. И все были злые, глаза так и сверкали, груди вздымались высоко и часто.
Ирис тут же пихнула Охотника вновь и закричала:
– Это он наш дом поджёг!
Тот растерялся. Посмотрел испуганно на неё, потом на женщин и затараторил:
– Бредит! Я помочь хотел!
– Что-то не видела я, чтобы вы со всеми воду таскали, – сказала другая женщина, вставшая по правую руку от первой.
Она подула на лоб, смахнула упавшую на глаза прядь. Вышла третья, потерявшая в запале шапку, – коса её растрепалась, отчего та стала похожа на озлобленную ведьму.
– Только под ногами путаетесь!
– Да! – поддержали её другие.
– Не было вас, так и беды не было, – заключила первая. – Пусти девочку. Мы сами с тобой разберёмся.
Ирис воспользовалась моментом и резко дёрнулась: рукав шубейки остался в хватке Охотника, а сама она вывернулась из неё и побежала как есть: в рубахе, сарафане да шали. Охотник крикнул «Эй!», бросился было за ней, но женщины преградили ему путь. И тут на него упал тяжёлый кулак, оглушив на миг. А затем ещё один, и ещё – целый град ударов посыпался на голову. Он и меч выхватить не успел, как его толкнули в спину и повалили наземь, начали топтать и пинать. Кто-то взял в руки камень, и удары стали ещё тяжелее и беспощаднее.
Когда Ирис обернулась, Охотник кричал, молил о помощи, но никто не отозвался. Сложно сказать, сколько прошло времени, прежде чем его голос стих. Может, он и был сильнее, да женщин оказалось больше. Им хотелось выместить на ком-то праведный гнев, и они нашли виноватого. Сердце сковал ужас, но Ирис не успела прочувствовать его в полной мере – кто-то схватил её сзади, зажал рот ладонью, и над ухом раздался знакомый голос:
– Тише! Я знаю, где твоя сестра.
И душу затопила неуёмная радость.
Теперь она с охотой пошла за Мореном. Несмотря на ночь и лежащий снег, холод, даже без шубейки, не ощущался – кровь кипела, знобило больше от страха. Окольными путями, стараясь избегать толпы, они добрались до дома барина Харитона, сбывающего в городе бобровый мех. Оттого и владел он самым большим двором в Камыше.
Морен едва не застонал, когда увидел, что перед крыльцом дежурит молодой Охотник, совсем ещё мальчишка.
«Да сколько же их?! Наверняка кто-то ещё в доме с хозяевами и девочкой», – прикинул Морен.
Ирис затаилась у него за спиной, пока он выглядывал из-за забора и оценивал обстановку. Когда терпение её истончилось, она подобралась ближе и спросила шёпотом:
– Что делать будем?
– Ты – сидеть здесь. А я попробую в дом пробраться.
– Как?
Морен оглядел высокий двухъярусный терем, похожий на дворец, и окружающий его двор: ни одного высокого дерева, и даже конюшня стоит в стороне.
– До окна лезть – долго, – заключил Морен. – Попробуем попроще путь.
Он снял Куцика с плеча, приказал ему:
– Отвлеки их.
И пустил в полёт. Куцик пролетел перед самой калиткой и закричал голосом Ирис:
– Где Астра?! Мы должны найти Астру!
Охотник вздрогнул испуганно, но не сдвинулся с места. Тогда Ирис сорвалась и побежала. Морен только и успел, что руку за ней протянуть, да не ухватил. К крикам Куцика добавились топот её ног и тень, заплясавшая под забором. Удивлённый Охотник колебался недолго, засеменил к ней. Но Ирис уже схоронилась в овраге у соседского дома, на той стороне дороги. Морену остро захотелось ей всыпать. Теперь у него не осталось выбора, и как только Охотник ступил за калитку, он ударил его рукояткой ножа в затылок и вырубил.
– Почему ты его не убил? – шепнула Ирис из своего укрытия, когда Морен оттащил Охотника к ней.
– Я не убиваю людей, – только и ответил он.
Они скинули парня в овраг, где прежде пряталась Ирис. Путь теперь был свободен, и Морен, спеша, ворвался в дом.
Харитон с супругой сидели за столом в горнице перед зажжённой лучиной, с ними, напротив, – двое Охотников, которые, завидев Скитальца, тут же повскакивали с мест. Ирис шмыгнула в дом под рукой Морена, Куцик остался снаружи. Жена Харитона вскрикнула от ужаса. Один из Охотников оказался перед Мореном и не раздумывая занёс меч, но тот принял удар на свой клинок. Не отбил, а увёл атаку в сторону, обернулся вокруг Охотника, оказавшись у того за спиной. И пинком в поясницу вытолкнул его за дверь. Парень едва кубарем не полетел с лестницы, чудом на ногах устоял. А Морен с широкого разворота махнул мечом себе за спину. Намеренно слишком рано, чтобы не задеть, и второй Охотник не рискнул подойти. Выиграв себе долю времени, Морен захлопнул дверь и опустил засов, оставив первого снаружи. Дверь сотряслась от ударов и криков.
Второй Охотник не решился бить в спину, дождался, когда Морен обернётся, и только тогда атаковал. Морен не уворачивался, не нападал в ответ, лишь отбивался. Но и противник не использовал всю силу. В глазах Охотника читались сомнение и страх: впервые на его памяти Скиталец поднял меч на человека. А Морен щадил его как мог. От порога оба так и не ушли. После очередного выпада Морен сцапал Охотника за руку с мечом и резко дёрнул на себя. Из любой другой хватки тот бы вырвался, но Скиталец был сильнее человека. И встретил его лицо лбом. Раздался хруст, Охотник вскрикнул, захрипел. Кровь брызнула из разбитого носа. Морен поймал его затылок и, вильнув с пути, со всего маху приложил его головой о дверь. Лишь понадеялся, что черепушка у мужика окажется крепкой. От удара Охотник запрокинул голову, глаза его закатились, и он рухнул наземь, как тюк. Но ещё дышал, и Морен выдохнул от облегчения.
Харитон обнимал прижавшуюся к нему супругу, оба смотрели на Скитальца дикими, испуганными глазами. Ирис кинулась к ним, спросила:
– Где Астра?!
И только тогда они очнулись будто: вздрогнули и уставились уже на неё. Харитон пришёл в себя первым, сдвинул косматые брови и пробасил:
– Вы за девочкой?
– Да, – ответил Морен.
– Они дом мой подожгли, отца и матушку убили. – Голос Ирис надломился, задрожал от слёз. Но глаза и щёки остались сухи – ни одна слезинка так и не пролилась.
Женщина задушенно вскрикнула, словно икнула. Харитон покачал головой.
– Черти драные... Так и знал, что не по доброй воле забрали... Нет её здесь. Увезли почти тут же. Сказали, её приказано доставить к самому архиерею в Липовец. Я не посмел перечить.
С лица Ирис медленно стекли краски, плечи опустились. С крыльца послышались крики, голоса. В дверь ударили вновь, да так сильно, что она заскрипела под натиском. Морен бегло огляделся и спросил:
– Какое окно ближе к конюшням?
По лицу читалось, Харитон не понял, но указал на то, что за его спиной было. Морен схватил за локоть помертвевшую, безвольную, будто кукла, Ирис, потащил за собой. Даже сквозь кожаные перчатки и шерстяную рубаху ощущалось, какая она ледяная. Морен ударил в окно рукоятью меча, раскрошив слюду и распахнув ставни. Затем убрал меч и разломал остатки рамы голыми руками. Глаза его всё ещё горели алым, отзываясь на близость опасности. Разворотив окно и пустив в комнату стылый воздух, Морен сначала подтолкнул наружу Ирис – благо та не противилась, – затем вылез сам. Даже поблагодарить хозяев за помощь не успел.
Окно в самом деле выходило прямо к конюшням. Дым, долетевший от пожарища, окутал двор, не давал видеть вдаль, и кони внутри волновались, ржали и фыркали, чуя беснующийся поблизости огонь. Но не успел Морен поднять засов, как до него донёсся голос:
– Они на конюшне!
«Значит, забрать коня не успею», – с усталым смирением принял Морен.
Скакуна было жалко: редкой породы, второго такого во всей Радее не сыщешь, и этого-то в подарок от хана получил. Но выбирать не приходилось. Морен, распахнув ворота, пихнул Ирис внутрь, толкнул в угол конюшни и приказал:
– Ни шагу отсюда!
И, перебегая от одного стойла к другому, он сбил рукоятью ножа все замки и засовы, высвобождая коней под оглушительный верезг. Даже подгонять никого не пришлось: те и так были напуганы криками, запахами дыма, крови и проклятого. Морен едва успевал уходить в сторону – лошади выскакивали ему навстречу, толкаясь и врезаясь друг в друга. Когда Охотники подбежали к конюшне, из дыма на них вырвался целый табун. С криками и бранью воины Церкви бросились в обе стороны, кто был ловчее – спасался бегством. Другие оказались сбиты наземь, а то и вовсе попали под копыта. Морен видел, как вздрогнула Ирис, когда чей-то возглас оборвался хрустом то ли дерева, то ли костей. Но утешать её времени не было. Забрав свои седельные сумки и закинув на плечо, Морен бросил печальный взгляд на седло, которое, он понимал, не сможет унести. И, схватив Ирис за руку, поспешил убраться прочь, пока дым и паника не развеялись. За спиной раздался его же голос, уходящий вдаль:
– Куда она побежала?!
Значит, Куцик где-то там, отвлекает Охотников. Авось подумают, что они всё-таки верхом, когда на самом деле в другую сторону ушли. Мысленно Морен пообещал отблагодарить птицу жирным куском зайчатины, если они выберутся.
– Куда мы? – сорвалось на выдохе с губ Ирис, когда Морен потащил её за конюшни.
Перекинув сумки через забор, он помог перелезть Ирис, затем перемахнул сам. Снова схватил её за руку, снова потащил на всём ходу, не обращая внимания, что она едва поспевает за ним.
– К реке.
– А ваш конь?
– Потом!
«О себе думай, а не обо мне, дура!» – Морену очень хотелось выпалить это вслух, но он пожалел чувства девочки.
Лодка оказалась там же, среди камышей – видать, Ирис воротилась сразу, едва он ушёл, и теперь это сыграло им на руку. В этот раз она сама забралась в неё и опустилась на скамью. Морен подтолкнул лодку с берега и, как только та опустилась на воду, запрыгнул следом. Взял весло и повёл её по реке. Ирис била крупная дрожь, шерстяная рубаха грела недостаточно, на щеках высохли дорожки всё же пролившихся слёз. Девочка сползла со скамьи, свернулась калачиком и затихла. Услыхав лошадиный верезг, Морен повернул голову и увидел, что толпа коней вырвалась на мост. За их спиной ещё алело зарево пожара, похожее на рассвет. Камыш и ведущий от него мост были окутаны дымом, расплывались и терялись на фоне серого неба, из-за чего казались ненастоящими, будто грёза.
Морен не сразу повёл лодку к берегу: оставался на воде сколько мог, пока остров и мост не скрылись из виду и покуда не забрезжил рассвет, а скрывавшая их тьма не начала расступаться. Когда глаза Морена вспыхивали алым, он видел мир бесцветным, только движущиеся фигуры обретали резкость и яркость, а ночная темень становилась до серости светлой. Поэтому он даже не сразу осознал, что кровь его уже успокоилась и зрение пришло в норму, просто еловый лес ранней весной да в рассветных сумерках не имел красок, как и тёмная река, тронутая сизым льдом. Да и небо будто бы заволокло туманом.
Причалив, Морен выбрался на берег первым и протянул руку Ирис, чтобы помочь, но та так и продолжила лежать, пустыми глазами смотря перед собой. Пока они плыли по реке, Морен снял плащ и укрыл им девочку, но та словно и не заметила. Он хотел было извиниться за синяки, что наверняка оставил на её плечах и руках, пока таскал несчастную по всей деревне, но Ирис заговорила первой. Голос её звучал высушенно, надломленно и оттого грубо:
– Я хочу заплакать, но не могу.
– Со временем боль вырвется наружу, – успокоил он неловко, как умел.
Но Ирис словно и не услышала его.
– Я должен был остаться дома, с ними. Но упросил маму отпустить меня на праздник. Она не хотела, накануне ещё отказала, но с вашего приезда была сама не своя. Мы с сестрой слышали, как они с отцом ругались. Она говорила, что пусть лучше вы нас заберёте. Думаю, потому она меня и отпустила, что беду чувствовала и не хотела, чтоб я дома был. А я так хотел на праздник, что не придал этому значения.
Что он мог сказать? Наверное, следовало признаться, что и его самого вина и сожаление на части рвут. Ведь это он оставил семью без присмотра, поверил, наивный, что сыны Церкви не станут своим же верующим зло чинить. Возможно, следовало покаяться, что это из-за его глупости пострадали невинные и это он не справился и не уберёг, впрочем, как и всегда. Но внимание зацепило иное.
– Должен был? – растерянно переспросил Морен.
Ирис молча поднялась. Плащ упал с худых плеч, а она ухватилась за низ сарафана и потянула вверх. Морен хотел было отвернуться, но заметил под подолом шаровары и короткую – мужскую – рубаху. Шаль спала с головы вместе с одеждой, открывая короткие волосы, белые, как снег под их ногами. Тонкая нижняя рубаха уже не скрывала, а подчёркивала худое и нескладное – юношеское – тело. Окончив, парень поднял на Морена взгляд, и тот наконец увидел, почему за ним охотится Церковь.
В темноте да в сумерках, в полумраке и при лучине цвет глаз его было не разглядеть, ибо они не светились, как должно у проклятых. Но в сизой заре воочию стало ясно, что не так с этим мальчиком.
Глаза его были красными, как у нечисти.
Минувшее

Детей в церкви жило немного, с пяток, быть может: все угрюмые, нелюдимые, на самих себе замкнутые. Каждый знал, что ждёт его монашеский постриг, – другого будущего у брошенных на церковном пороге сирот попросту не было. Отплатить надлежало Церкви за доброту, заботу и кров, а потому отдавал ты ей всего себя в вечное услужение.
Жизнь там не была плохой или трудной: на столе всегда кусок хлеба да репа в миске, вокруг тёплые, защищающие от дождя, снега и ветра стены, есть свой угол и лавка. Жёсткая, но другой Пичужка и не знал, помнил только, что на земле спать жёстче. Друзей не завёл, больше взрослых держался: помнил, что забрать его обещали, и невольно боялся потерять всё, что успеет построить. Отец Радим всегда был добрым и мягким, неизменно понимающим и заботливым. Не существовало беды, с которой нельзя было прийти к нему, чтобы получить утешение, совет или наставление. Как и обещал, он обучил мальчика грамоте, письму, счёту и божьему слову. Много говорил о том, как важно оставаться добродетельным и внимательным к людям.
– Грех делает человека несчастным, – говаривал отец Радим. – А несчастье толкает его на грех. Замкнутый круг, который может разорвать лишь сам человек. Но ежели не в силах он разорвать его, то заслуживает лишь жалости, а не порицания. Ибо не дал Бог сил, или силы те применил он неверно.
– А как же Проклятье? – спросил как-то Пичужка после очередной отповеди. – Разве не наказание это?
– Даже у проклятого остаётся выбор. Взгляни на друга своего, что привёл тебя сюда. Разве стал он чудовищем, обратившись? Проклятье, как зеркало, есть отражение нашей самой большой боли. Но боль эта может как подтолкнуть тебя к новым несчастьям, так и стать напоминанием об ошибках, которые нельзя повторять.
– А какие ошибки сделали его таким?
– Только он сам и знает. Чужая душа – потёмки, из них наши бесы и лезут. Спроси как-нибудь, вдруг ответит?
Пичужка внимал, вникал и впитывал его слова, ибо перекликались они с тем, что говорила ему прежде матушка. Но каждый раз, когда заговаривали о том, кто привёл его сюда, внутри всё протестовало и звучало в голове злое: «Не друг он мне!» Да только Радим неизменно поминал Скитальца добрым словом, и мальчик не решался спорить с ним.
Ожоги его зажили, но остались на коже уродливыми рубцами, напоминающими о былом. Каждое утро Пичужка заматывал лицо и руки, чтобы скрыть их не столько от чужих, сколько от своих глаз и хотя бы до ночи забыть о том, кем стал. Волосы вскоре отросли, но местами остались проплешины, и стригся он неохотно, стараясь отрастить патлы до плеч, чтобы скрыть за ними шрамы. И так, куда бы ни пошёл, всюду сопровождали его жадные взгляды: любопытные и жалостливые.
Скиталец вернулся за ним спустя три года, как и обещал. Хотя Пичужке на тот момент уже исполнилось одиннадцать лет, никто не спросил, чего бы он сам хотел: остаться или уехать. Его просто отдали ему, как щенка. Лишь отец Радим на прощание вручил книжку в кожаном переплёте с нетронутыми страницами.
– Пиши сюда свои самые тяжкие думы, – напутствовал он. – Доверь их бумаге, чтоб изнутри тебя не терзали.
Но Пичужка забыл об этом наставлении, едва вышел за порог. Скиталец ждал его во дворе, затягивая подпруги у всё того же массивного вороного жеребца, на котором разъезжал прежде.
– Чего стоишь, Пичужка? – Скиталец даже прозвище его не забыл. – Запрыгивай.
– Зачем я вам? – Горло сдавило на выдохе, и вопрос прозвучал скрипуче и жалобно.
– Разве неясно? Станешь моим преемником.
– Вы ещё живы. И умереть не можете.
Из-под маски раздалось тихое хмыканье.
– Почти каждая тварь в этом грёбаном мире пытается это исправить. Я даю тебе шанс сделать то, что не получается у них, – отправить меня на покой.
– Я не хочу вас убивать, – ответил Пичужка чуть удивлённо.
– А я хочу просто отдохнуть. Все когда-то устают от того, чем занимаются. Скиталец – всего лишь имя, и даже не я его придумал, а люди. Носить его может любой.
Пичужка смутился, осознав, что понял его неверно. Помолчал, борясь со страхом, и всё же добавил чуть тише:
– И с вами я ехать не хочу.
– Что ж, хорошо, что я тебя не спрашивал. – Скиталец запрыгнул в седло и протянул ему руку. – Едем.
Больше он не решился противиться. Отец Радим учил быть благодарным за жизнь и те дары, что она даёт, а Скиталец как-никак от смерти его спас. И теперь он чувствовал себя обязанным отплатить за добро. Да и что ещё ему оставалось? Куда идти? Рано или поздно он вырастет, а ремеслу не обучен. Чем зарабатывать на хлеб? Может, убивать нечисть – не такой уж и плохой заработок?
– А коня вашего как звать? – спросил он первым делом, как только они выехали с церковного двора.
– Никак. Я зову его свистом.
– А разве так можно? – растерялся Пичужка.
– Мои кони мрут чаще, чем мне бы того хотелось. Поэтому нет никакого смысла давать им имена и запоминать их.
– А я могу это сделать?
– Дурная затея. Но коль решил, отговаривать не стану.
Мальчик помолчал, раздумывая и внимательно изучая густую смоляную гриву животного.
– М-м-м... Бурка?
Конь протяжно фыркнул, будто выражая довольство выбранным именем, и Пичужка засиял.
– Бурка так Бурка. Как пожелаешь, – одобрил Скиталец.
Дня три они по дорогам скитались, то ли ища что-то, то ли просто держа путь куда взгляд упадёт. Приметив в первую же ночь, что за минувшие годы Пичужка забыл и как место для ночлега выбирать, и как костёр разводить, Скиталец заново его учить начал. И вот теперь уже мальчишка слушал, вникал, мотал на ус. Сам пробовал, и, когда получилось побороть неуверенность, стало выходить ладно. Ещё отец Радим говорил, что он смышлёный, только больно робкий. Скиталец на его нерасторопность не бранился и не ворчал, хмыкал только, словно себе на уме зарубки делал.
С Буркой Пичужка подружился за считаные дни, прикормив того собранными в дороге ранетками. Когда он угощал его, конь, то ли из благодарности, то ли выпрашивая ещё, фыркал ему на ухо, обдавая горячим дыханием, и заставлял смеяться от щекотки. Такой большой, грозный конь, а оказался ласковый, как щенок. И на доброе слово, и на мягкое поглаживание был падок, видно, не баловал его хозяин прежде. Скиталец не одобрял, но и слова против не говорил, молча сносил их привязанность друг к другу.
Он принял заказ в первой же подвернувшейся деревушке. А может, наверняка знал, что в ней беда случилась, и от Радима напрямик к ней ехал – в дела и планы свои Пичужку он не посвящал. На разговор со старостой тоже его не взял, оставил за воротами сторожить Бурку. А вернувшись со двора, мимо прошёл, только бросил через плечо:
– Оставь коня, потом заберём. Тут недалеко идти.
Пичужке пришлось бежать рысью, чтобы нагнать его и поспеть за широким шагом.
Скиталец остановился у дома через две улицы. Пичужка бы и не придал ему значения, прошёл бы мимо, но, когда встал подле наставника, его поразила сгустившаяся вокруг тишина. Самый разгар дня, все трудятся, а тут – никого. Собака и та из будки не показалась и голоса не подала. Скиталец без приглашения и оклика вошёл в калитку, поднялся на крыльцо. Положил руку на рукоять меча и пинком распахнул дверь. В нос тут же ударил смрадный запах разложения. Пичужку замутило уже от него. Но стоило ступить за Скитальцем в дом, как глазам предстала ужасающая картина: полутёмная комната, пол, залитый кровью, ошмётки мяса на стенах, куски тел, разбросанные повсюду. И плясал над всем этим жужжащий рой мух.
Тут-то его и вывернуло. Скиталец терпеливо ждал. Но когда исторгать уже стало нечего, а спазм всё не отпускал, Пичужка попытался сбежать на воздух, и наставник поймал его за плечо. Не дал уйти, развернул лицом к бойне.
– Привыкай, – сказал он строго. – Это ещё не самое худшее, что может повстречаться.
– Ч-что здесь произошло? – пролепетал Пичужка, зеленея лицом.
Смотреть не хотелось, но и бежать было некуда – сильная рука держала крепко.
– Вот сейчас и будем выяснять.
Скиталец наконец отпустил его и прошёл в глубь дома. Оглядел бегло каждую комнату, ни к чему не притронувшись. Пичужка так и стоял в дверях, оцепенев, и взирал пустыми глазами на ошмётки чьего-то тела. Кажется, то был ребёнок, судя по размеру кисти. Нечто оторвало руку от тела, погрызло и бросило, не дожевав до конца.
Скиталец вернулся и обратился к нему:
– Что ты видишь?
– Ч-что?
– Я говорю: опиши мне, что видишь. Осмотри всё внимательно. Каждую деталь, каждую мелочь. Найди то, что даст нам ответ на вопрос: что здесь произошло?
Пичужку вновь замутило. Стараясь не глядеть на сами тела, он осмотрел стены. Обычный крестьянский дом, небогатого достатка. Не за что зацепиться взору, а от запаха то и дело просыпался спазм, который приходилось давить усилием воли. Он отвернулся к двери, глянул на неё и за порог. И только теперь заметил то, что пропустил, пока они шли к дому.
– Там следы на крыльце. Отпечатки лап? Вроде как грязь или...
– Верно. Что ещё?
Он несмело оглядел комнату ещё раз.
– Кровь невысоко на стенах, – протянул неуверенно. – Брызги мне по грудь.
– Неплохо, – похвалил Скиталец. – Да, брызги совсем невысоко, тварь мелкая. Не с человека ростом, либо на четырёх ногах ходит. Людей не пожрали, а разорвали, значит, не голод, а ярость всему виной. Лютовала тварь. Так только нечисть делает, те, в ком ярость Проклятье и пробудила. А ещё...
Он наклонился и поднял с пола ошмёток детской руки, показал на следы зубов.
– Вот ещё доказательство, что тварь мелкая. Да к тому же неразумная: зубами рвала, не когтями. Руками не привыкла орудовать, не человек это в прошлом.
– Так кто же это?
– Волчий пастырь. Идём.
Пичужка отбежал от кровавого порога как можно дальше, согнулся пополам, боясь, что сейчас опять вытошнит, и жадно глотал ртом воздух. За пределами дома стало на порядок легче. Когда немного пришёл в себя, Скиталец пнул собачью будку за его спиной, привлекая внимание.
– Не только люди становятся проклятыми, – объяснил он. – Чем ближе зверь к человеку, тем больше у него шансов обратиться. Словно у нас они дурному учатся. Если много и с особым смаком избивать своего пса, рано или поздно он озлобится и обратится. Забавно, но если всю жизнь колотить бабу, она на тебя даже не вякнет, а вот пёс и загрызть может. И кто в таком случае умнее будет?
Злая насмешка в голосе Скитальца покоробила, но спорить со старшими Пичужка не привык.
– А почему тогда пастырь, да ещё и волчий?
– Обратившись, эти твари подчиняют себе волков или местных псов, а то и всех разом, до кого дотянутся.
Не знаю, как они это делают, может, те за ними следуют, как за вожаком, из страха, но один чёрт. Когда проклятый собирает вокруг себя свору, он становится волчьим пастырем. А такие куда опаснее, ибо это уже не один обезумевший пёс, а целая стая. Волков, собак, а всё одно.
– И... что нам делать?
– На охоту пойдём. Выслеживать его придётся. Раз этот всю семью задрал, даже детей не пожалел, то теперь и на остальных нападать станет. Всему людскому роду мстить будет. Нельзя его в живых оставлять.
Из села выехали в тот же час. Шли по следам да по слухам: в какой стороне в последний раз волчий вой в ночи слышали. Всё указывало на лес, что широкой полосой растянулся меж двух деревень. Туда они и отправились.
До самой темени по чащобе бродили, а там и вовсе ударил неслыханный по силе ливень. Пичужка в мгновение ока до нитки продрог, но Скиталец сказал, что всё это – не повод отменять охоту. Мол, так лучше даже: дождь не даст тварям учуять их запах, поможет подобраться ближе. Да и не высунется обычный зверь из укрытия в непогоду, а значит, если им попадётся кто, то точно из стаи пастыря. Самого же Скитальца не смущали ни грязь, ни скользкая трава, ни таящиеся в тенях камни да корни – он уже не крался, а шёл напролом, торопился, покуда дождь не смыл следы лап. А Пичужка вёл за ним в поводу послушного Бурку. Лес редок был, потому поначалу ехали верхом, а после не видели смысла коня без пригляда оставлять. Именно из-за дождя их и поймали в западню – Бурка не почуял опасность, пока та не кинулась на них из-под навеса тёмной, низко растущей кроны.
Пастырь к тому часу уже целую свору собрал из местных волков и бродячих псов, оставшихся без хозяина. В мгновение ока их окружили лающие, рычащие и скалящие пасти твари, обезумевшие то ли от голода, то ли от страха перед проклятым вожаком. Не щадя себя они кидались на коня, клацали клыками у его ног и живота, за что получали копытами в морды. Вереща от ужаса, Бурка вставал на дыбы, лягался и отбивался. Пичужка не знал, куда себя деть. Никогда в жизни он не испытывал такого страха и попросту оцепенел. Лишь когда Скиталец рванул его себе за спину и оттащил подальше от коня, с него спала оторопь. И тут же вновь окатил ужас, когда осознал он, что затоптать или загрызть могли и его. Воздух будто загустел от бьющего по ушам визга, скулежа, рычания. Но вокруг – только псы и волки.
Тогда это чудовище впервые сорвало маску.
Не обманули ни предания, ни тёмные сказки о нём: не было лица за тёмной тканью. Человечьи – по форме, но не цвету – глаза, привычная людям горбинка носа. Но всё, что ниже, – звериная пасть. Пока Скиталец держал рот закрытым, тот походил на рваную рану, тянущуюся от виска до виска, словно щёки разрезали от уголков рта вверх. Из-за дряблых краёв проглядывали острые кончики клыков. Губ то ли вовсе не было, то ли оказались они тоньше нити. Массивная нижняя челюсть выпирала, и чудилось, что она длиннее, чем должна быть у человека. Но затем Скиталец распахнул её, и кожа на щеках растянулась. Пасть удлинилась, челюсти с хрустом выступили вперёд, и нижняя упала настолько, что проклятый легко сумел бы заглотить целую голову. Он оскалился не хуже зверя, и меж клыков-кольев юркнул длинный, острый и гибкий, как хвост ящерицы, язык. Псы, что оказались трусливей остальных, заскулили и бросились наутёк.
Но большая часть всё-таки осталась: ощетинившись, стая кинулась на них. До Пичужки ни одна тварь не добралась – Скиталец ловил их и рвал на части голыми руками. Словно медведь, он хватал зубами тех, кто оказывался слишком близко, и перекусывал хребты и шеи, хрустя чужими костями. Волки были для него не сильнее щенят. Каждый, кто пытался оттяпать от него кусок, расплачивался за это порванной пастью. Тех же, кто, минуя его, силился до мальчонки добраться, Скиталец мощным пинком отправлял прочь, выбивая дух. Меч так и не достал, руками было ловчей. И только когда от стаи почти никого не осталось, сам пастырь показался им на глаза.
Проливной, бьющий хлыстами дождь не давал увидеть ничего за пределами трёх шагов. Весь бой пастырь выжидал в тени, под кронами низкорастущих елей, но, осознав, что подданным его эта добыча не по силам, вступил в бой. Пичужка только и успел заметить, как сверкнули алые глаза в ночи, когда он прыгнул на них. Блеснули обнажённые клыки. Скиталец поймал его челюсти голыми руками, прямо перед своим лицом. Потянул в разные стороны и разорвал голову проклятого на две неравные части.
Туша пастыря упала в грязь. Оставшиеся в живых псы и волки поджали хвосты, рванули прочь. Скиталец даже взгляда к ногам не опустил, развернулся к дрожащему от холода и страха Пичужке. Нездорово бледный, он смотрел на наставника во все глаза. Икнул и попятился, да споткнулся о ноги лежащего на боку Бурки. Рухнул в грязь, отбил бедро и руки, но, разглядев, обо что запнулся, судорожно втянул воздух ртом и подполз к коню.
Один из стаи разорвал ему бедро изнутри – поэтому конь и повалился. Истекал кровью, хрипел жалобно, дышал часто, силился встать, но не мог и снова валился набок с визгливым ржанием. Пичужку затрясло сильнее прежнего, горло сдавило, взор заволокло пеленой, но от дождя или слёз, не знал он и сам. Скиталец оглядел несчастное животное, вздохнул тяжко:
– Добрый был конь.
И с одного замаха отсёк тому голову. Пичужка вскрикнул, а хрип коня навечно стих.
– Не реви, – велел Скиталец, вытирая меч. – Помочь мы уже не могли. Так милосерднее будет.
– Вам что, совсем его не жаль? – Голос мальчика звенел от обиды.
– Жаль. Но себя жальче. Идём, нужно нового найти.
Так и побрели пешком через лес под студёным ливнем до ближайшего села. Ноги скользили в грязи, несколько раз Пичужка оступался и упал бы, если б Скиталец не ловил за шиворот. Путь давался трудно, дождь и ветер холодили до костей, ноги ныли от усталости и боли. Легче стало, только когда Пичужка понял, что совсем не чувствует тела: одеревенело оно, и разум оцепенел. Он даже не мог сказать, сколько утекло времени, прежде чем выбрались они к чьему-то дому. Повезло им или все другие Скиталец стороной обошёл, а Пичужка и не заметил, но на этом дворе стояла конюшня. Видать, час выдался не слишком поздний, ибо в окнах горел свет.
Скиталец поднялся на крыльцо вместе с ним, постучал в дверь. Но когда с той стороны раздался голос: «Кого привела нелёгкая в такую хмурь?» – схватил мальчика за плечо и выставил перед собой щитом. Пичужка так растерялся, что и рта раскрыть не успел, как распахнулась дверь и он встретился глазами с хозяином дома: крепким конопатым мужиком лет сорока с пышными каштановыми усами под горбатым носом.
Первым хозяин увидел мальчонку и обомлел. Но затем поднял взгляд выше, признал Скитальца, дрогнул всем телом, насупил брови. И это притом, что проклятый уже вернул на лицо маску, спрятав от людских глаз своё уродство.
– Чем помочь? – пробасил хозяин.
– Позволь отдохнуть у тебя, ночь переждать. Парень уже с ног валится от усталости.
– А что с ним? – кивнул хозяин на бинты.
– Волки подрали, еле отбил. В церковь вот везу. Ранен он, сам видишь. Куда я его потащу в ночи и в дождь? Дай обогреться и переночевать, устали очень.
Ложь сошла с его губ удивительно легко, хотя Пичужка не понял, зачем вообще было врать. Но хозяин дома понимающе кивнул, с сочувствием глядя на мальчишку, и пропустил их внутрь. Едва добредя до лавки, Пичужка так и упал на неё от усталости. Скиталец опустился рядом. Хозяйка поднялась и с растрёпанной косой принялась накрывать на стол. У растопленной, ещё не остывшей к ночи печи было тепло и уютно, и Пичужку начало клонить в сон. Никто ему не мешал, старшие вели свой разговор, и так бы он и задремал, если б не услышал вдруг:
– Что ж вы, пешие, что ли?
– Мы на пастыря с волками нарвались, они лошадь и задрали. Видел, у тебя конюшня на дворе, большая к тому же. Есть там кони? Продашь одного?
– Не могу продать. Не мои то кони, я за ними лишь приглядываю.
– Уверен? Деньгами не обижу. Потом отдашь хозяину, а часть себе заберёшь.
– Сказал же – не могу. Это тебе к барину надо. Ежели я без спросу коня его продам, он с меня шкуру спустит, а то и места лишит.
– Что ж, к барину так к барину. Дай глянуть хоть. Может, они меня ещё дичиться будут, тогда всё впустую разговор.
– Ну... – протянул хозяин неуверенно. – Глянуть – это пожалуйста. Но чтоб купить – это поутру к барину надо.
– С этим разберёмся.
Он похлопал Пичужку по ноге, вынуждая окончательно проснуться, поднялся и велел:
– Идём, покажу тебе, как лошадь выбирать.
Мальчик так и скатился с лавки, едва не застонав, и буквально поплёлся следом. В голову пробралась непрошеная мысль: лучше бы Скиталец потащил его за шкирку, как пса. Унизительно, но хоть ногами шевелить не надо.
Когда вышли во двор под ослабевший, но всё ещё моросящий дождь, Пичужка не выдержал и спросил, кутаясь в мокрую рубашонку:
– Зачем сейчас? Почему до утра не подождать?
– Хозяин сейчас сам уставший да спросонья, уступит легче.
– Он же сказал, что не продаст.
– Может, и продаст. Главное, подход найти.
– А чего к барину не пойти?
– Барин за коня золото попросит. А денег у меня нет.
Скиталец фыркнул, а Пичужка обомлел, аж рот раскрыл. Но, поёжившись от холода, догнал наставника в два шага, продолжил расспросы:
– Зачем так? Вы же могли честно всё рассказать. Мы в беде, нам помощь нужна. Неужто отказали бы?
– Таким, как мы? Поверь, никто задарма помогать не станет, без своей выгоды. Потому и обманывать приходится.
У Пичужки его слова в голове не укладывались. Разве их не пустили в дом потому только, что дождь на дворе, а им ночлег нужен? Никаких денег Скиталец не предлагал, дверь пред ними не закрыли. О какой выгоде он твердил?
– Я не понимаю. Вы же людям помогаете...
– Малой ещё, потом поймёшь.
Он ступил в конюшню, и лошади тут же зашлись нервным ржанием. Пока Скиталец вышагивал меж стойлами, животные перебирали копытами, дёргали головами, а иногда и метались в денниках, пятились от него.
– Не нравится им запах мой, – объяснил Скиталец. – И это дождь ещё сбил. Зашёл сухим бы, совсем б с ума сошли. Всех проклятых дичатся, умные звери. Нам нужна та, что посмелее.
– Мне-то это зачем? – спросил Пичужка устало, всё ещё не понимая, для чего вытащили его из тепла.
Глаза слипались, свинцом налились веки и едва слушались.
– Чтоб она тебя не сбросила, когда проклятый рядом окажется. Нервничать всё равно будет, но хоть не обезумеет от страха. Если меня рядом нет, достаточно отрубленной лапы, головы, другого куска со шкурой. От шкуры несёт сильнее всего. Но если в чёрной крови измажешься – тоже сойдёт.
Пичужка вслушивался усилием воли, мотал на ус, хотя уставший разум и противился. Скиталец же обошёл конюшню и наконец нашёл единственного спокойного скакуна в дальнем стойле. Серая кобыла при виде него отступила, оскалила зубы, но и только. Он протянул к ней руку в окровавленной перчатке, давая привыкнуть к запаху. В сам денник заходить не стал. Лошадь ударила копытом, взмахнула нервно хвостом, но не попятилась даже, и Скиталец удовлетворённо хмыкнул.
– Эту возьмём.
– Вы её так заберёте?
– Ты что, меня за разбойника держишь? Я убийца, а не вор. И на чужой беде наживаться не стану. Добрый конь денег стоит, я ему заплачу.
– Но вы же сказали, денег нет, – удивился Пичужка.
– Идём.
Они вернулись в дом; хозяин и хозяйка ждали их с тревогой на лицах. То ли пытаясь унять оную, то ли надеясь задобрить, женщина поставила перед Пичужкой миску с пирогами, ласково предложила поесть и отогреться всё же. Налила киселя горячего каждому из гостей. Скиталец к еде не притронулся, сразу о деле заговорил:
– Мне нужна серая кобыла, которая в дальнем стойле.
– Сказал же, не продам, – замотал головой мужик. – Сходите поутру к барину, поговорите с ним.
– Нет у меня времени до утра, и с барином твоим я дел иметь не желаю. – Речь Скитальца стала резкой, тон грубым, голос громким. – А тебе я предлагаю получить больше, чем лошадь эта стоит, и, может, даже больше, чем жалованье твоё. Согласен?
– Ну...
– Хватит мычать. О детках своих подумай, коли есть они. А коли нет, так о жене, покуда жива ещё.
Хозяин бросил взгляд на хозяйку, та отчего-то побелела. Пичужка даже есть перестал, так и замер, не донеся пирожок до рта. Видел и, как дикий зверь, чувствовал исходящий от людей страх. Понять его не мог, но отзывалась внутри тревога на тревогу, словно зараза. А Скиталец достал из сумы бумагу и грифельный уголёк. Разложил на столе да легко и бегло исписал почти весь лист, протянул тот хозяину.
– Староста села соседнего, которое Витемки, должен мне денег за убийство пса. Тот нечистью стал, семью задрал, свору собрал, а я порешил его. Покажешь старосте эту грамоту, так он мои кровные тебе отдаст. Часть себе заберёшь, часть барину за кобылу вернёшь. Но коли трусишь, можешь грамоту барину отдать, он сам по ней денег и получит.
– Помилуйте! – воскликнул хозяин. – Да это же грабёж! Я прочесть её не могу, знать не знаю, что там написано! Быть может, вы обманываете! Да и с каких пор за псину дикую платят столько, сколько лошадь молодая стоит?!
– Сказал же, там не просто пёс, а пастырь был – проклятый, что стаю окрестных сук и кобелей, да ещё и волков вокруг себя собрал. – Голос его дрожал от раздражения. – Не разобрался бы я с ним, в три седмицы они бы и вашу, и соседские деревни скосили. В грамоте о том написано. Не веришь мне – найди того, кто читать умеет.
Скиталец поднялся и бросил, едва взглянув на Пичужку: – Идём.
Тот не посмел ослушаться: опустив стыдливо очи, вернул надкусанный пирожок в миску, поднялся, вытер руки о штаны и поплёлся за Скитальцем обратно под дождь. Вот только не успел тот и шагу сделать за порог, как хозяин нагнал их в сенях, схватил проклятого за руку:
– Вы не можете вот так!..
Договорить не сумел: Скиталец развернулся резко, схватил его за горло и прижал к стене, оторвав ноги от земли. Хозяйка закричала, вцепившись руками в стол, огляделась да позвала на помощь, будто в доме мог быть кто ещё. Но ежели в ночи кто и прошёл мимо их окна, за дождём всё одно не услышал бы. Хозяин хрипел в стальной хватке, цеплялся за руку, держащую его, царапал ногтями, багровел лицом. А Скиталец смотрел на него кроваво-красными глазами. Пичужка оцепенел от ужаса. Вспомнил Ясну, и взгляд метнулся к поясу проклятого, где висел меч в ножнах. Но Скиталец уже отпустил хозяина, позволил ему рухнуть на пол. Тот схватился за шею, хрипя и кашляя, воззрился на него дикими глазами.
– Барину своему синяки покажешь – не выпорет. Считай, я тебе милость оказал, – только и сказал проклятый, прежде чем уйти за дверь.
Пичужка бросил на хозяев виноватый взгляд и порскнул следом, боясь отстать и прогневать наставника ещё сильнее.
Скиталец сам вывел лошадь из стойла, оседлал её, забрав чужие седло и уздечку, которые нашёл здесь же. Мальца заставил помогать, учил по ходу крепить и затягивать ремни. Тот слушал вполуха и не усвоил науку, о своём думая. Когда Скиталец взобрался в седло и протянул ему руку, он не выдержал и выпалил, поминая наставления отца Радима:
– Неправильно это! Нечестно...
– Честность? Какой толк от честности? – Голос Скитальца дрожал, но Пичужка не мог понять точно, от смеха то иль от раздражения. – Честность не поможет тебе убивать этих тварей, да и жизнь твою лучше не сделает. А вот конь – другое дело.
– Вам их совсем не жаль? – Пичужка глянул на него с укором.
– Жаль. Но себя жальче. Ты тоже себя пожалел, а не их, раз не стал вмешиваться. Своя шкура всегда ближе к телу.
Правда обожгла больно, словно раскалённый хлыст. Опустив глаза, Пичужка молча взобрался в седло и более не спорил с наставником.
Текущее

Морен разбил лагерь прямо в лесу, у реки, чтобы они могли переждать немного и дать Охотникам уйти подальше, потерять их из виду.
– Они не знают, что мы по реке ушли, – объяснил он Ирису. – Будут искать на дорогах. А мы пойдём окольными путями, через лес.
– Без коня? Пешком? – удивился тот.
– Надеюсь, что нет. Я видел, как часть лошадей сбежала по мосту. Может, мне удастся дозваться своего коня, если он был среди них. Если нет, пойдём пешком до ближайшего поселения. Ты знаешь что-нибудь поблизости?
Ирис призадумался, затем покачал головой.
– Знаю, что есть, но не знаю, как добраться и в какую сторону вообще идти.
Морен был осведомлён лучше, да и карту вместе с сумками успел прихватить. Но всегда существовали мелкие деревушки или одинокие заимки, которые на картах не указывали, и знали о них лишь местные. На то и надеялся, да надежды не оправдались.
Сам он холода не боялся, поэтому отдал Ирису плащ. Тот оказался мальчику впору из-за высокого роста – с Мореном он уже почти сравнялся. Когда подрастёт и вытянется, перегонит его, если, конечно, доживёт до того дня. Морен даже не стал спрашивать, зачем его нарядили в девушку, – и так очевидно было. Парень на деревне должен постоянно на воздухе трудиться, работать в поле и за скотиной ходить, помогать отцу в ремесле. Его в тереме не спрячешь, а вот дочь... дочь можно и схоронить от чужих глаз до самого замужества. Её дело за шитьём и пряжей сидеть да за материнской юбкой ходить. Коли семья богатая, будущую невесту из дома и не выпускали, за редким исключением, чтоб не сглазили и не украли или, хуже того, – не попортили. Да и волосы под платком спрятать легче.
– Сестра твоя такая же? – поинтересовался Морен, когда закончил разводить костёр и сооружать настил из еловых веток.
Весна хоть и пришла на порог, а в лесу всё ещё снег лежал и иногда с неба падал.
– Да.
– И как же отец вас замуж выдавать собирался? Особенно тебя.
– Не знаю, – признался Ирис с тяжёлым вздохом. – Может, надеялся – смолчат, чтоб избежать позора. От отчаяния и не на такую глупость пойдёшь.
Морен отдал ему скудные запасы вяленого мяса, а сам ушёл в лес поохотиться. И пока искал следы, то и дело пытался дозваться своего коня свистом. Но, разумеется, никто не откликнулся. Куцик тоже пропал.
– Вы за него не волнуетесь? – поинтересовался Ирис, тоже заметив отсутствие птицы поутру.
– Нет, – солгал тогда Морен. – Куцик нас сам найдёт. Всегда находит.
Воротился он лишь к обеду, с тушей убитого белого зайца и окончательно отчаявшись дозваться скакуна. Ирис смотрел на подстреленного из арбалета зверя с ужасом, и Морен невольно подивился:
– Ты что, животных никогда не резал? В деревне же вырос.
– Нет, – признался тот. – Папка на охоту не ходил, а если и резал кого, то нам с сестрой не давал смотреть.
– Что же, и силки ставить не умеешь?
Тот распахнул глаза ещё шире.
– Нет. Да как это?.. Жалко ведь.
Морену пришлось освежевать зайца самому. Пожарив тушку на костре, он отдал всё мясо Ирису. Но едва тот утолил голод, как Морен сообщил, что им пора сниматься с места. И что идти, скорее всего, придётся до самого утра, если не найдут убежище.
– Днём огонь издали не так видно, – пояснил он. – Ночью же будет бросаться в глаза даже в лесной чаще. Поэтому костёр разожжём, только когда совсем невмоготу идти станет.
– Мы должны вызволить Астру, – потребовал Ирис.
– Вызволим. Но сначала надо спастись самим. А ей – раз живой забрали – ничто не угрожает. Да и куда её увезли, мы знаем. Нам бы только коня раздобыть. Без него до Липовца не доберёмся.
Хоть Морен и сказал накануне, что искать их будут на большаках и тропах, всё равно повёл Ириса через лес к дороге: прячась в чаще, следовало держать её в поле зрения, иначе заблудиться – раз плюнуть, даже ему. Этой дорогой Морен добирался в Камыш и помнил, что она широкой лентой тянется через еловый лес и уже к утру должна бы из него вывести. Но для начала её саму или ведущие к ней тропы следовало отыскать. А к сумеркам им этого так и не удалось. Темнело скоро, но ночь выдалась облачной да светлой, и на ночлег решили не вставать, продолжили идти. Везло им, да и весна близилась, суровая зима отступала, и хоть лежал ещё снег, а не холодил воздух. Тревожило только, что Ирис остался без шубейки, а кожаный плащ не грел так, как должно в такую пору. Но Ирис не жаловался, и хоть Морен слышал, как урчит от голода его живот и стучат от ветра зубы, тот не канючил, шёл молча, берёг силы. Упорства и норова ему было не занимать.
И ещё до полуночи вышли они к тонкой лесной тропе, а та привела к одинокой заимке посреди чащи. Окна в доме были черны, дверь приоткрыта, свет не лился. Но когда подошли ближе, чей-то силуэт мелькнул в проёме, точно ожила и зашевелилась темень. Оба замерли, Ирис охнул от страха. Морен преградил ему путь рукой, всмотрелся в дом и вслушался. Никаких признаков жизни, одна только тьма. Не дождавшись ничего, Морен велел Ирису не подходить ближе, а сам скинул с плеча седельные сумки и, крадучись, направился к дому. Обнажил меч, заглянул в окно, стараясь не выдать себя, но разобрал лишь шевелящиеся тени. Подобравшись к двери, осторожно приоткрыл её и наконец увидел.
Огромный волколак пожирал нутро женщины, лежащей перед ним на столе. Чавкающие звуки перекрывало жадное сопение. Свежее мясо исходило паром и перебивало для проклятого все прочие запахи. Но всё же он заметил движение, направил кровавый, светящийся взгляд в дверной проём. Распахнул пасть и кинулся.
Морен был готов. Встав твёрже на ноги, он распахнул дверь, открывая волколаку путь. И как только тот прыгнул, выставил меч, позволяя зверю напороться на него. Лезвие вонзилось в плоть, горячая кровь хлынула на руку, но Морен надавил сильнее, вгоняя сталь глубже. Волколак утробно заскулил, мышцы его обмякли, взгляд остекленел. Опустив оружие, Морен позволил телу проклятого соскользнуть с лезвия и, когда оно рухнуло на порог, одним ударом отсёк голову.
Ирис стоял в стороне и боялся дышать. Лицо его так побелело, что сливалось с волосами и снегом на еловых ветвях. А Морен вытер меч о шкуру волколака и вошёл в дом.
Женщина, к его ужасу, была ещё жива. Сухие губы чуть шевелились, грудь вздымалась, а полные слёз глаза, широко распахнутые, следили за ним. Морен подошёл к ней, снял перчатку и прижал ладонь к остывающей щеке, окинул взглядом тело. Развороченное ниже рёбер нутро, поеденные кишки и внутренности – казалось чудом, что она ещё дышала. Но ни один лекарь не был в силах исцелить такое.
Подняв голову, Морен встретился глазами с Ирисом, замершим на пороге. Весь его вид говорил о том, что он готов разрыдаться от ужаса. Немногое удавалось разобрать в потёмках, но взгляд его приковался к несчастной женщине, точнее, к её лицу – ниже он боялся смотреть.
– Что с ней теперь будет? – спросил он сипло.
– А сам как думаешь? – с тяжёлым сердцем ответил Морен. – Ни один лекарь здесь не поможет. Либо мы убьём, либо сама умрёт, только в муках.
– То есть как мы?..
– Выйди, – приказал Морен.
– Неужели совсем ничего нельзя сделать?! – возмутился вдруг Ирис.
– Я слушаю. Что ты предлагаешь?
Но Ирис молчал, хотя по глазам было видно, как лихорадочно сменяются мысли в его голове. Морен выждал немного и повторил настойчивее:
– Выйди. Не тяни время.
Ирис взглянул на него с обидой, но не ослушался. Вышел и сел на крыльцо, как можно дальше от тела волколака. А Морен встретился глазами с умирающей. Не было в них обиды или осуждения – одно лишь понимание да смирение. Едва-едва, истратив остатки сил, кивнула она ему, будто дала разрешение. Морен стиснул зубы, приставил остриё меча к груди – туда, где сердце. Женщина устремила взгляд в потолок. Но пока Морен решался, пытаясь преодолеть себя и надавить на рукоять, несчастная испустила дух. Последнюю милость оказала ему, избавив от тяжкого греха. От сердца отлегло.
Когда Морен вышел из дому, Ирис сидел на крыльце и пытался утереть рукавом не унимающиеся, бегущие по щекам слёзы. Глотал их, тихо икая, и вдруг улыбнулся, завидев его.
– Я всё заплакать не мог. А теперь остановиться не могу, – признался он.
А Морен подумал, что Ирис не по людям этим – незнакомым ему – слёзы льёт, а по себе и родным. Не сумев оплакать их тогда, делал это теперь, жалея себя и кляня свою долю. Сам же Морен не чувствовал горечи – высохло всё внутри, как на пепелище.
– От слёз порой легче становится, – подбодрил он как умел.
А сам силился воскресить в памяти, как оплакивал своих родных и оплакивал ли их вообще, что тогда чувствовал. Но уже и лиц-то их упомнить не мог... Оттого и слова его прозвучали неуклюже как-то.
– Ты всё же убил её? – осведомился Ирис.
– Нет, сама умерла.
– И часто тебе такой выбор приходится делать?
– Чаще, чем мне бы того хотелось.
Морен сел рядом с ним, закрывая собой от его взора мёртвого волколака. К сему часу с неба пошёл мелкий колючий снег, но оттого лишь светлее стало вокруг. Ветер стих, умолк в ночи и чернеющий стволами лес. Дымка снегопада, покойные тёмные ели, серое, как зола, небо... И смерть людей, о которой никто даже не узнает, окромя их двоих.
– Давай её похороним? – предложил вдруг Ирис.
– Куда и как? Вокруг снег, земля промёрзла. Волки всё равно отроют.
– Нет близ Камыша волков, никогда о них не слышал. А в доме наверняка лопата есть. Давай хотя бы в снег? Всё лучше, чем просто так оставлять.
– За сестрой в Липовец, смотрю, уже не торопишься?
Ирис опустил взгляд, тихо молвил:
– Дойдём ли? Пешком, по снегу, без лошади...
Морен тяжко вздохнул. Мысленно он признал правоту парня сразу и спорил скорее по привычке. Какой смысл беспокоиться о мёртвых, когда самим бы таковыми не стать? Но сейчас...
– В доме заночевать сможешь? – спросил он, раздумчиво глядя в пустоту. – Я его осмотрел бегло, и, судя по одёжке – целой и рваной, – это муж с женой были. А значит, не осталось у него живых хозяев.
Ирис кивнул.
Лопата нашлась в пристройке-кладовой. Морен сам отнёс тела в чащу. Близилась весна, так что даже в лесу сугробы лежали неглубокие, но он сумел найти подходящее место, чтобы скрыть мертвецов. Женщину похоронил под деревом, волколака закопал отдельно. Провозился долго, и, хоть холода не чувствовал, пальцы успели онеметь от ветра и едва слушались. К тому часу, когда он воротился, Ирис отыскал лучину в доме, запалил её и растопил очаг.
Из найденных продуктов приготовил похлёбку. Нагрел воду и даже отмыл кровь со стола и пола, насколько смог. Морен не видел, как тот работал и чего ему это стоило, но приметил засохшую кровь под ногтями и бледнющее, пожелтевшее лицо парня.
«Хозяйственный, – отметил про себя Морен, не зная, правда, как к этому относиться. – И не побрезговал ведь. А зайца резать боится».
Морен уселся за скоблёный стол, в который навечно впиталась алая кровь, осмотрел небольшой, хилый домишко да неприхотливый скарб и завёл разговор:
– Ты знаешь, кто здесь жил? Может, слышал о них?
– Нет. – Ирис сел перед ним. Положил было руки на стол, но отдёрнул тут же, опустил голову, словно стыдно ему стало. – Я вообще мало кого в Камыше лично знал. Да и меня мало кто знал, всё больше родителей моих, а меня – как их дочь старшую.
– В сундуках копался?
– Нет, – подивился Ирис. – Только в утвари.
Морен не побрезговал – сам залез в сундук, перебрал вещи. Нашёл тёплый зипун, отдал Ирису.
– Держи. Он хоть и женский, зато впору будет.
– Вы совсем мёртвых не уважаете?
Ирис взглянул на него с укором. Но обновку принял, стянув неохотно плащ Морена, чтобы вернуть ему.
– Им оно уже без надобности. О живых думать нужно, кого ещё можно спасти. Ты пока ещё живой. Ешь и ложись спать. Утром дальше отправимся.
Морен отказался от еды, заночевать решил на лавке у двери, уступив Ирису единственную постель. Смежил веки и задремал тут же. Ирис же, укрытый зипуном, ворочался долго. Перед глазами всё стояло лицо умирающей женщины, которое в дрёме сменилось лицом матери, умоляющей спасти сестру и его самого. Вот только во сне обращалась она не к нему, а к другому. И отчего-то ранили её слова, будто сам он не мог никого защитить, в свои-то пятнадцать лет. Среди жара и огня мать винила его, что он не смог уберечь их, обратив простой сон в кошмар.
Так продолжалось до тех пор, пока Ирис не понял, что задыхается. Дым из сновидений душил его в яви, не давал сделать вдох, свинцовой тяжестью осев на груди. Морок рассеялся, сон ушёл, но тяжесть никуда не делась. Она словно отнимала силы, не давая пошевелить рукой. Пришлось приложить недюжинные усилия, чтобы разорвать морок и связывающие тело нити дрёмы. Но когда Ирис распахнул веки, то увидел лежащую у себя на груди косматую голову. Округлыми красными глазами она смотрела на него, изучая.
Ирис заорал от ужаса так громко, как никогда в жизни. Забрыкался, пытаясь смахнуть голову с себя, и когда ему удалось, та рухнула на пол с глухим стуком. Раздались ворчание, шорох, но Ирис запутался в зипуне, случайно пихнул руку в рукав и едва сам не повалился с койки. Морен подлетел к нему, схватил за плечи, пытаясь успокоить, и Ирис, запинаясь, закричал:
– Голова, на мне лежала голова! Она моргала!
– Голова? – переспросил удивительно спокойный Морен. Ирису даже показалось, что он забавляется. – Человеческая?
– Да!
Ирис чуть ли не скулил от ужаса. Морен же оглядел дом и вдруг обратился к кому-то, повысив голос:
– Выходи! Мы здесь не по твою душу, случайно оказались рядом. Если не станешь нападать, то и мы не причиним вреда. Видишь же, как парень напуган? Извинись перед ним. Не заставляй тебя выкуривать. А то я ведь могу и поджечь дом, когда уходить будем. Прошлым хозяевам он уже без надобности.
– Не надо поджигать! – раздался вдруг мужской голос из-под пола и эхом разнёсся по стенам. – Я здесь хозяин!
Половицы заскрипели, хотя никто по ним не ходил, зашевелились. Одна из них, в самом углу, приподнялась, и наружу выползла длинная белая рука, худющая, словно паучья лапа. Следом показалась и косматая голова, затем остальное тело, но лишь по пояс. Не сразу осознал Ирис, что существо, явившее себя, вытягивается, прямо у него на глазах становясь длиннее, пока макушка не уткнулась в потолок. Будь он изначально такого размера, ни за что бы не уместился под полом.
Это оказался сухой старичок с косматой седой бородой и всклокоченной гривой сивых волос. Из одежды на нём была лишь холщовая рубаха, серая от времени, грязи и пыли. Нос картошкой сильно выделялся на худом морщинистом лице и придавал ему забавный, даже добродушный вид. Но из-под опухших, морщинистых век смотрели красные глаза проклятого.
– Не бойся, Ирис, – успокоил Морен, скрестив руки на груди. От глаз его расходились лучики морщинок, как при улыбке. – Это домовой. Он лишь хочет казаться страшным, а на деле безобиден.
– Ты прости, малец, что напугал тебя, – обратился к Ирису домовой, глядящий сверху вниз и всё ещё кажущийся устрашающим из-за своих размеров. – Но ты странной такой, я поближе разглядеть хотел. Вроде и нашего племени, а вроде и не наш.
– Я не проклятый, – объяснил Ирис, успокоившись окончательно.
Домовой посветлел лицом, растянул губы в радушном приветствии, но взгляд его сделался разочарованным.
– А ты? Скиталец, да? – Он обернулся к Морену. – Одежды чёрные, лицо скрыто, меч на поясе, из сумок травами несёт. А ещё видел я, как ты Фаддея зарубил.
– Фаддей – это волколак? Прошлый хозяин дома?
– Я тут хозяин, – раздражённо повторил домовой. – А они с женой так, пришлые. Мой это дом! Я его своими руками построил.
– Как звать-то тебя?
– Кузьма я, – тут же подобрел домовой.
– Меня Морен зовут. А с парнем, я смотрю, вы уж знакомы, – усмехнулся Морен и вдруг обратился к нему: – Ирис, есть в доме молоко? Не находил случаем? Если видел, достань, пожалуйста. Думаю, мы вполне можем сесть за один стол и побеседовать.
Домовой тут же заулыбался, крайне довольный предложением.
– Есть молоко. В леднике, в погребе. Не побоишься спуститься? В кладовой лаз. Мне туда не добраться.
К тому часу, как Ирис воротился, Морен отодвинул стол к противоположной стене, поближе к домовому. Из своей дыры тот, судя по всему, выбраться не мог или не хотел, зато уменьшился до такого росту, как если бы невысокий человек решил отужинать стоя. Ирис поставил перед ним крынку с холодным молоком, и домовой облизнулся. Ладонь его стала больше, словно лапища, когда он ухватил глиняный кувшин, будто тот был чашкой, и в несколько глотков осушил до дна. Ирис, всё ещё растерянный, робко опустился на лавку подле Морена, что наблюдал за проклятым с усмешкой в серых глазах.
– Давно тут живёшь?
– Немало. Вёсен сорок уж, может, боле.
– Расскажешь теперь, что случилось здесь? – напомнил Морен, когда домовой закончил трапезу.
Белая полоска молока осталась на усах домового, довольного, словно сытый кот. Он даже жмурился похоже.
– Что тут рассказывать? – начал Кузьма. – Пришлые они, из деревеньки, что за лесом. Сосновка моя родная. Баба пила не просыхая, вот их и выгнали. Ещё бы, позор такой. Она и здесь пить пыталась, да где ж тут надыбать того?.. Фаддей её поколачивал, а толку? Не дружны они были. Я лихой час думал, оттого и пьёт она, чтоб рожу его не видеть. А в другой час смотрю: любятся, милуются. И всё ж она тихая была, а он чуть что – кулаком по столу. Трусливый, падла, мужику слова поперёк не скажет, а как с ней...
Кузьма притих, взгляд его красных глаз упал на угол, в котором стояла пустая, необжитая люлька.
– Ребёночка она хотела. Долго не могли зачать. А как вышло, так расцвела аж. Нежная такая стала, ласковая... А он наоборот – озлобился. Тяжело им тут жилось: вдали да на отшибе, изгои, считай. Выживали тем, что добыть могли да в деревне выменять. Я ей помогал по хозяйству, чем мог, но сам понимаешь.
Он снова замолчал, будто припоминая что-то. Морен не торопил, Ирис тоже слушал затаив дыхание.
– Не одним днём он обратился, – молвил Кузьма тише. – Долго лютовал да бесновался, пока шерстью не покрылся. В последние дни она уж и думала за помощью бежать, да по снегу, с пузом так и не решилась. А может, и решилась, да поздно. Вон он каким зверем обернулся. Я не рискнул сунуться, боялся, как бы меня самого не задрал...
Взгляд домового остекленел, вновь упёрся в угол с люлькой.
– Видел я, как ты его зарубил и как она дух испустила. Знаешь, может, оно и к лучшему... Малютку жалко, да куда ему с такими родителями? Одно горе с таким отцом. Он ведь с него её жрать начал.
Ириса передёрнуло и, кажется, замутило даже. А домовой сделал ещё глоток из крынки, допивая последние капли.
– А вы как сюды забрались? – полюбопытствовал он.
– От Камыша шли, – честно поведал Морен. – Да заплутали в лесу.
– Камыш? – удивился Кузьма. – Это на том островке деревню отстроили? Ну дают!
– Давно уж. Ты сколько лет назад обратился?
– Будто я считал, – проворчал домовой, обиженно надувая усы. – После меня дом долго пустовал, один я за ним следил да ухаживал. Потом охотники здесь стали на зимовье оставаться. Затем эти пришли... с год, может, как. Вторую зиму здесь встретили.
– Говоришь, деревня тут рядом? Покажешь дорогу?
– Сосновка, да, – подтвердил домовой. – Дорогу не покажу, но направление укажу. Недолго тут, коли утром выйдете, дотемна будете. Фаддей, ежели туда ходил, летом одним днём ворочался.
– А вам тут не одиноко? – поинтересовался Ирис. – Могли бы с нами пойти.
Кузьма взглянул на него с удивлением, будто только сейчас увидел.
– Мне-то? В моём доме?! Вот ещё... – Помолчал, зыркая недобро, но добавил тише: – На душе всегда радостней, когда тепло да уют и говор людской под боком. Я, может, и не разговаривал с ними, а всё ж чужую речь да воркования люблю слушать.
– Так почему не воротитесь в Сосновку? – настаивал Ирис. – Вы разве не оттуда? Нашли бы там пустой дом или к другой какой семье подселились бы...
Домовой уставился на него с возмущением и обидой, так что Ирис весь сжался с виноватым видом. Морен едва сдержал смех и пояснил:
– Он не может. Домовой привязан к дому. Врос в него телом, как дерево корнями. Захочет – и то не уйдёт, разве что на тот свет.
– Не дождёшься, – фыркнул домовой. – Я ещё вас переживу.
– Да и что ему делать среди людей? – продолжал Морен уже серьёзнее. – Неспроста он опасался, что я дом сожгу. Домовые к людям не со зла тянутся, им вполне хватает той пищи, что они со стола да из погреба подворовывают. Но люди их всё равно боятся. И, обнаружив домового в своём доме, предпочитают тот сжечь. Иначе от домового не избавиться.
– А я ещё пожить хочу, – буркнул Кузьма. – Ты уж не жги дом, а? – обратился он к Морену. – Авось ещё кто подселится.
– Не сожгу, не бойся. Я не убиваю проклятых, которые не вредят людям.
Кузьма закивал довольно, приподнял усы в улыбке.
– Хороший ты, не то что некоторые.
– Да и с нашей стороны было бы невежливо, – добавил Морен с лукавой усмешкой, коей так и лучились глаза, – вредить хозяину, что нас принял и обогрел.
Кузьма так и зарделся, словно девица.
– Да что уж, – махнул он рукой смущённо. – Нам, своим, вместе держаться надо и помогать друг другу, коль уж одной крови.
Морен с трудом удержал лицо, так сильно покоробило его сказанное. Задело за живое, садануло по застарелой ране то, что домовой причисляет его к своим. Но он промолчал, не стал обижать радушного хозяина.
В путь выдвинулись с первыми рассветными лучами: после снежной ночи облака расступились, и весеннее солнце вновь засияло на голубом небе, пробудив ото сна самых ранних птиц. Кузьма позволил забрать из дому всю провизию, какую могли унести, и тёплые вещи, что пришлись Ирису впору. Укутавшись в зипун, он спрятал волосы под шалью и вновь стал похож на девушку. А уж когда опускал очи долу, и вовсе было не отличить.
К дороге вышли ещё до полудня, но Морен не позволил ступить на неё – повёл вдоль. Сказал, что в чаще звуки разносятся на славу и всадников они услышат ещё издали, а от пеших уж как-нибудь отобьются. Зато в густом лесу легче будет схорониться и следы на снегу не так бросаются в глаза. Кузьма велел пройти по дороге на запад до первой развилки, а там повернуть. Скрылось за облаками солнце, утихли разбушевавшиеся поутру птицы, вновь окутала лес тишина. Лишь снег хрустел под ногами, да редкий ветер колыхал еловые ветви. Оттого лошадиное ржание и голос донеслись до них ещё издали.
Морен напряг слух, понял вскоре, что всадник приближается к ним, и за шиворот потащил Ириса глубже в чащу. Найдя ель погуще, спрятал его в корнях, схоронился сам. Затих, ожидая, когда одинокий – судя по эху – конный проедет мимо. Но когда звуки стали ближе, Морен заподозрил неладное. И наконец узнал свой собственный говор.
– Пошла, пошла! – повторял кто-то его же голосом, на его же манер.
Морен усмехнулся, взглянул на испуганного Ириса. Смело вышел из укрытия на дорогу, по которой брёл одинокий серый конь, отвечающий на понукание недовольным ржанием. А на крупе его сидел Куцик, который и подгонял потерянного.
– Пошла, пошла!
Морен подбежал к нему, готовый рассмеяться от счастья – грудь так и распирало. Поддавшись порыву, он схватил птицу в ладони, поднял над головой и воскликнул:
– Куцик, чудная ты птица!
Притянул к себе и поцеловал в макушку. Отпустил тут же, и Куцик, взъерошенный, опустился к нему на плечо, выражая напускное недовольство.
– Пошла, пошла, – повторил птиц тише, втягивая голову и пуша перья.
– Он что, от самого Камыша её гнал? – подивился подошедший Ирис.
– Похоже на то. Сообразил же, – выдохнул Морен, всё ещё не пришедший в себя от радости и восторга.
Он оглядел дорогу справа и слева, выхватил из поясных сумок дольку подсушенного яблока, повёл ею перед мордой коня. Тот потянулся за лакомством и позволил увести себя в чащу. Ни седла, ни уздечки на нём не было, но Морен считал это меньшей из бед. Когда дорога оказалась достаточно позади, чтобы ветви елей скрыли их от глаз, Морен отдал коню угощение, придержал его за морду и велел Ирису:
– Взбирайся. Без седла далеко не уедешь, но всё же дальше, чем на своих двоих.
– А как без стремени? – переспросил растерянный Ирис. – Я и с седлом-то не умею.
– Завались грудью и подтянись до живота, потом ногу перекинешь. А я придержу пока, чтоб на месте стоял.
Ирис попробовал сделать как велели. Тэнгрийский жеребец был высоким, но и Ирис ростом перегнал сверстников, поэтому подпрыгнул и навалился на него без проблем. Даже подтянуться смог, а вот дальше неуклюже и несмело попытался развернуться, чтоб ноги закинуть, но едва не соскользнул обратно в снег. Морен успел поймать и придержал, пока Ирис не сел окончательно. Конь при этом шагнул вперёд, и юный наездник, испугавшись, вцепился в гриву изо всех сил. Когда оба успокоились, Морен достал ещё угощение и, поманив коня, повёл вдоль дороги. Иногда подзывал свистом, и тот послушно бежал за хозяином.
– Красивая... – выдохнул Ирис, когда немного попривык к высоте и перестал бояться. – Я таких коней прежде не видел. А имя есть?
– Нет имени.
– Почему? – удивился он.
– Они мрут чаще, чем мне бы того хотелось.
Ирис помолчал немного, осмысливая жуткую правду, затем спросил:
– А могу я имя дать? Ей бы пошло Пурга.
– Это мальчик.
– Тогда Буран. Или Сивка!
Нутро заныло от дурного предчувствия. Морену очень хотелось сказать «нет», но Куцик открыл клюв, повторил голосом парня: «Сивка!» И конь заржал, словно соглашаясь, а Ирис вторил им смехом. А ведь этот жеребец в самом деле был особенным: серый в яблоках, редкой породы, высокий, тонконогий и быстрый – его вручили Морену в благодарность и знак дружбы. Ему и самому всем сердцем хотелось верить, что именно этот конь проживёт дольше остальных. А ещё хотелось хоть как-то порадовать Ириса, смягчить горечь потери. Поэтому, скрепя сердце и глядя перед собой пустыми глазами, Морен ответил:
– Как пожелаешь.
Кузьма не обманул, и указанным путём добрались они до Сосновки ещё засветло. Вот только выходить из-под навеса еловых лап Морен не спешил. Долго всматривался в пышущую жизнью деревню и людей, снующих меж дворов, да в ленту дороги, уходящей вдаль. Но алых плащей Охотников разглядеть не удалось, и он неохотно признался:
– Нам не стоило бы сейчас людям показываться.
– Что же мы теперь, весь путь до Липовца по лесам прятаться будем? – возмутился Ирис.
– Хотелось бы, да не выйдет. До Липовца с месяц пути, а до Каменьграда и того больше.
Вытянувшееся лицо Ириса ясно дало понять, что до сих пор он не осознавал, сколь долгий им предстоит путь. Морен смиренно вздохнул.
– Без седла и уздечки всё одно далеко не уедем. Да и припасы пополнить нужно. Будем надеяться, что Охотники сюда ещё не забрели или проехали мимо.
Он дал Ирису строгий наказ: головы не поднимать, в глаза никому не смотреть, шаль не снимать. Ежели за девку примут – не спорить, да и вообще помалкивать.
Деревня Сосновка, построенная у самой кромки леса, оказалась в меру большой и давно обжитой, но постоялого двора не имела. Когда они вошли в ворота и Морен спросил у проходившей мимо бабы, где бы им остановиться или к кому можно напроситься на ночлег, она указала на дом старосты. Туда и направились.
Глава встретил их в меру радушно. Им оказался низенький мужчина с тёмной от загара кожей и тёмными же волосами, с усталыми запавшими глазами и тяжёлыми морщинами, тянущими лицо вниз. С губ его весь разговор не сходила лёгкая обречённая улыбка. Пригласив гостей в дом, он велел жене накрыть на стол, а детишек отослать к брату на ночь. Ирис подивился такому, но вопросов, благо, задавать не стал. Морен позже ему объяснит, что в некоторых деревнях до сих пор верят, будто Скиталец ворует детей или может проклясть их, если взглянет кровавыми глазами. Староста выслушал обо всех их бедах – Морен наплёл, что конюшня загорелась и животное пришлось спасать, позабыв о вещах, – пообещал к утру раздобыть уздечку и седло. Расспрашивал много: откуда и зачем в их краях, и Морен охотно отвечал, пусть и не всегда правду.
– Сироту в церковь везу. Под Липовцом, знаю, сирот любого пола принимают. Отец её волколаком стал, мать и сестёр задрал. Старшую еле отбил, тогда же и коня едва не потерял. А она вон с горя и не говорит почти, все глаза выплакала.
Последнее он бросил как бы между делом, чтобы оправдать, почему Ирис глаза прячет. Но староста и не заметил, слова Скитальца на веру принял. И даже покивал одобрительно, мол, так и надо, доброе дело делаешь. На вопрос Морена об Охотниках, не видел ли их кто поблизости, помотал головой.
– Давно уж не видел их никто. Город далеко, так они у нас нечасто бывают. Раз в дюжину лет, может, забредут.
Однако не успели ещё опустеть тарелки с ужином, как староста обратился к Скитальцу:
– Просьба у меня к вам есть. Не откажите, считайте, то плата будет за доброту нашу.
– Что за просьба?
– В доме одном тварь завелась. Раньше там Василь с семьёй жил, но как мать его померла, Василь жену с детьми забрал да в Дубрав уехал. А дом остался – хороший, добрый, крепкий. Хотели другие въехать, а там уж эта... поселилась. Сжечь надо бы, да жалко. Хороший дом.
Всё одно думал в Церковь писать, о помощи просить. А тут вас Бог послал. Не откажете в милости? – Глава с надеждой заглянул в глаза Морену. – Выгоните тварь, а?
– Домовой, что ли? – влез в разговор Ирис.
И столько детского любопытства звенело в его голосе, что староста воззрился на него с недоумением. А Морен под столом пнул парня по ноге, мол, молчи лучше, и тот поспешно опустил глаза в тарелку.
– Да мы ж ничего в том не смыслим, – оправдался староста, переведя на Морена потерянный взгляд. – Мож, и домовой. Похоже будто. Так если домовой, что же, не выкурить его? Жечь придётся?
– Погоди жечь, – успокоил Морен. – Я посмотрю, кто это, а там уж решим. Может, обойдётся.
– Благодарю, мил человек. – И глава отвесил ему поклон.
Заночевали там же, на застеленных лавках, а хозяева легли на печи. Ириса быстро сморило в тепле, и впервые с пожара в Камыше он забылся беспробудным сном. Парень сильно устал – Морен понимал это, но ещё лучше понимал, что сейчас они лишь в начале пути. Задерживаться нельзя, поэтому в названный старостой дом они отправились сразу же поутру, едва посветлело небо. Хозяйка уговаривала их обождать, хотя б пока лепёшки пропекутся к завтраку. Но Морен остался непреклонен, пообещал угощение с собой в дорогу взять.
– Как посветлеет, глаза твои прятать сложнее станет. Сам же понимаешь, неспроста тебя взаперти держали, – объяснил он Ирису, как только они вышли за порог в сизое утро.
Ирис понимал, поэтому покивал понуро и поспешил за ним. И всё же, вопреки всем горестям, сегодня он выглядел живее, чем прежде.
Дом, на который указал староста, в самом деле оказался добротным, ладным, на большую семью – немудрено, что жечь такой из-за проклятого людям жаль. Поселившаяся в нём напасть, по словам старосты, всё равно за порог не суётся, хотя сие утверждение ещё надлежало проверить. Тем более что на входную дверь повесили тяжёлый амбарный замок, а ставни на окнах заколотили, чтоб проклятая не могла выбраться. Взойдя на крыльцо, Морен велел Ирису подождать снаружи. Отпер избу ключом, который получил от старосты, и, держа руку на рукояти меча, смело вошёл.
Мебели в жилище не нашлось: всё вывез Василь, одна печь да лавки вдоль стен остались. Из-за закрытых ставень даже средь светлого утра в избе стояла темень, хоть глаз выколи. Морен крадучись обошёл комнаты. Ирис, конечно, не послушал – шмыгнул следом, ступал за ним шаг в шаг, иногда тянул руки, чтоб за плащ схватиться. Глаза вскоре привыкли к темени, и стало ясно, что в доме никого нет либо прячется тварь умело.
– Выходи, не трону! – крикнул Морен.
Руку, однако, с меча не убрал.
– Кто такой?! Зачем пришёл?! – взвыли стены нечеловеческим воем, в коем едва угадывалась речь.
Казалось, голос звучал сразу отовсюду, и стены с полом дрожали под ним. Тьма вокруг стала гуще, поглотила лавки у стен, печь, окна и двери, окутала и их с головы до ног. Ирис весь сжался, но, глянув, сколь спокоен Морен, успокоился тоже, выпрямил спину.
– Скиталец я, – ответил тот ровно. – Давеча один домовой сказал, что я с ним одной крови, а значит, помогать своим должен. Вот я и пришёл помочь тебе. Староста хочет дом сжечь, ежели не изгоню тебя.
– Пусть жжёт! – заявил голос надменно. – К нему переберусь, его деток пугать начну!
– Тогда он снова меня позовёт. И уже голову твою снести потребует. Давай попробуем по-другому?
– А как оно – по-другому?
Голос зазвучал иначе: бодро, с любопытством и явными женскими нотками. Он уже не звенел отовсюду, а шёл из конкретного места – от печки. Расступилась тьма, будто солнце вышло, обрели цвет и очертания предметы. А на печи показалась старуха. Седая, с грязными свалявшимися патлами, она лежала на животе и смотрела на них, сложив под грудью худые руки с обвисшей кожей. Словно кошка, собравшая под себя лапы. Глаза у ней были большие, красные и горели, как угли в печи, но смотрели с любопытством, а не со злобой. На вялой щеке красовалась здоровая родинка. Ирис засмотрелся на неё и не сразу разглядел в полумраке, что кожа у проклятой грязно-зелёного цвета.
Морен усмехнулся тихо и улыбнулся – лучики морщинок потянулись из уголков глаз.
– Ты не домовой, – заявил он. – Почему не уходишь отсюда?
– Как почему? Мой это дом! Муж мой своими руками его построил! – Она зашипела и выгнула спину, всё больше походя на загнанную в угол кошку. – Родила я тута, детей ро́стила, тута и умру!
– Василь – сын твой?
Проклятая опустила взгляд, поникли спина и плечи.
– Всё-то ты знаешь... Уехал Василь, да? Всех забрал... Младших так и не понянчила... Ох уж эта лихоманка проклятая... Не сказал никому сына, что стало со мной, пожалел бедную. А это кто с тобой?
Проклятая с любопытством взглянула на Ириса, будто только сейчас его заметила. И, по-паучьи перебирая конечностями, сползла с печи на пол, подобралась к ним. Одна истлевшая рубаха закрывала её нагое тело. Ирис попятился от страха, но Морен мягко придержал его за плечо, успокоил:
– Не бойся. Видишь же, разумная она. Детей любит. Кикимора это. Жива до сих пор, потому что смерти боится. Хотя давно уж пора ей на тот свет.
– Уважь старушку, – обратилась к Ирису проклятая. – Дай разглядеть тебя, красу такую.
– Я ж не ребёнок уже, – протянул тот в сомнениях.
– Чой-то не ребёнок? Ты хоть знаешь, сколько лет мне?! Все вы для меня дети! Старосту нашего, Лёшку, и того ребятём помню!
Она рассмотрела Ириса со всех сторон, улыбнулась довольно и уползла к окну. Под ним только встала на ноги и упала на лавку, сгорбилась, руки на животе сложила. Пригладила волосы, как девица перед женихом, расправила лохмотья. Ирис сел неподалёку у смежной стены. Морен же опустился перед кикиморой на одно колено, чтобы ростом с ней сравняться – даже стоя старушка едва доставала ему до груди.
– Я с тобой разговор веду, а не травами тебя выкуриваю, потому как староста сказал, что ты ещё ни одну живую душу не сгубила. На людей не кидаешься, а пугаешь только. Так зачем здесь остаёшься и понапрасну рискуешь?
– А куда мне идти, соколик? – Кикимора развела руками. Выглядела она теперь донельзя несчастной. – Здесь тепло, сытно. А в лесу с голоду точно на людей да зверьё кидаться начну.
– Чем же ты питаешься?
– Василь мне полный погреб оставил.
– Вы не хотите есть людей?
Вопрос задал Ирис, который до сих пор слушал их, затаив дыхание. Теперь же глаза его горели, будто какая-то мысль разожгла искру в сердце.
Кикимора взглянула на него, покачала головой. Морен понял её верно, но всё равно спросил, чтоб и Ирис правду услышал:
– Голод нутро рвёт, когда живые рядом? Даже если живот полон.
– Что ж ты всё «живые» да «живые». А я, по-твоему, кто? – сокрушалась старуха. – Мёртвая, что ли?
– Прости, бабушка, но ты правда давно уж мертва. И сама это знаешь. Не нужна тебе еда из погреба. Ты ею другой голод глушишь.
Кикимора ещё ниже склонила голову, пряча глаза от стыда.
– Жалко мне их. С младых лет здесь всех знаю. Как им вред причинить-то? А ежели уйти, то куда? И коли новый кто повстречается, память светлая уж не спасёт... А тута меня заколотили, заперли. Захочешь, и то вреда никому не сделаешь. Хорошо... Одиноко, а всё-таки хорошо.
– Не хочешь умирать?
– Не хочу, соколик. Страшно мне.
В глазах её боль и слёзы стояли. Морен недолго раздумывал, как с ней быть.
– Заимку в лесу знаешь? Мне сказали, там охотники ваши прежде на зиму оставались.
– А то! – удивилась кикимора.
– Домовой там живёт нынче. Тот самый, что давеча помог мне. Иди к нему, вместе жить будете. Он тоже людям вредить не хочет. Скажешь, я тебя послал, он примет. Ежели подружитесь, не так одиноко будет. А я предупрежу старосту, чтоб дом ваш стороной обходили.
Лицо кикиморы расплылось в довольстве, как масло на сковороде. Взгляд потеплел, и перестала она казаться такой страшной и мёртвой, как прежде.
– Спасибо, милок.
– Но уйти ты должна сегодня же в ночь. Ежели я не справлюсь и не прогоню тебя, староста позовёт Охотников, чтоб дом очистить. И тогда уж я тебе ничем не помогу.
Распрощались на сердечной ноте: кикимора всё кланялась в ноги и благодарила за доброту, ей оказанную. А Морен лишь надеялся, что поступает правильно и не пожалеет после, что пощадил двух проклятых, да ещё и вместе их свёл.
Когда выходили из дому, Ирис светился от радости. Морен бы и внимания не обратил, да Куцик, ожидающий их во дворе на заборе, прокричал вдруг, подражая знакомому Морену мужскому голосу:
– Довольный какой!
Ирис рассмеялся и потянулся погладить птицу, а Морен поинтересовался всё же:
– Что тебе так настроение подняло?
– Скажите, часто вы так проклятым помогаете?
– Нечасто. Людям куда как чаще.
Ирис уже почти коснулся пушистой грудки Куцика, но, так и не решившись дотронуться, отдёрнул руку и ошеломил словами:
– Я хочу быть как вы. Стать проклятым, обрести силу и помогать им.
– В жизни не слышал большей чуши.
Голос Морена дрожал от гнева, и Ирис воззрился на него с удивлением.
– Почему?! Они не хотят людям вредить!
– Ты всего пару тварей встретил, да и те исключение скорей. Не забывай, что волколак, который жену задрал, одной крови с ними и одного племени. Или ты тогда испугаться не успел?
– Ну и что? – упрямился Ирис. – У вас тоже кровь проклятая, а мне помогаете!
– Я – другое.
– Так, может, и они – другое? Каждый из них – другое.
Морен попытался уйти со двора и продолжить путь, чтоб прекратить бессмысленный спор. Но Ирис встал перед ним, загораживая дорогу. Твёрдая сталь звучала в его голосе, и праведным огнём горели глаза.
– Я до вас проклятых не встречал. И зла от людей больше видел. Не от нечисти меня всю жизнь прятали. Не они отца и мать моих убили, чтоб сестру силой забрать!
– А проклятые, по-твоему, кто? – Морен глянул на него в упор. – Все они когда-то людьми были. Отличие лишь в том, что проклятый уже переступил черту. И назад дороги нет.
– Но вы же не такой! – с отчаянием воскликнул Ирис. – Почему вы себя и их не равняете?
– Потому что я знаю, чего мне это стоит – сохранять в себе человека. Не каждый такую цену уплатить готов. И поверь мне, ты – не готов.
Минувшее

Дальнейший их путь оказался долог – несколько недель провели в дороге, минуя поселения: всё полей да лесных тропок держались. Еду добывали своими силами: Скиталец учил Пичужку охотиться, силки ставить, ягоды и коренья искать. Говорил, что не всегда люд под боком будет, да и лучше на себя, чем на чужую доброту полагаться.
– Не каждый тебе помочь захочет. Это сейчас, покуда мелкий, жалеют, а после перестанут, – говаривал он.
А Пичужка всё думал, поминая наставления отца Вадима, что люди добротой на доброту отвечают. И ежели со светлыми помыслами к ним прийти, то и они в ответ зла причинять не станут. Но Скиталец на озвученные им доводы только хмыкнул:
– Малой ещё, потом поймёшь. Не будь в людях столько зла, проклятые давно б перевелись. Покуда они по земле ходят, знай, что и злоба людская не искоренилась ещё. Ну или дурость. Всё одно, вреда одинаково много.
Пичужка правда многого не понимал в свои одиннадцать лет, хоть и искренне старался. Но матушка его одному учила, отец Радим – другому, хоть и во многом схожему, Скиталец же – совсем иному. Речи его шли вразрез с церковным учением и самим словом божьим, а когда Пичужка набрался смелости и спросил о том, Скиталец рассмеялся ему в лицо:
– Бог? Этот-то? Не смеши меня.
– Вы не верите в Единого Бога? – подивился Пичужка.
Скиталец усмехнулся.
– Верил когда-то. Но я видел, как ушли старые боги и пришёл новый бог. Видел, как свергли одних и воздвигли другого. Я не верю ни тем ни другим.
Сказанное им глубоко поразило мальчишку, привыкшего полагаться на Бога всю свою сознательную жизнь. Отречься от него казалось чем-то страшным, неправильным: будто обречь самого себя на горькое одиночество. На кого ещё, как не на Бога, мог положиться человек? Но когда озвучил Пичужка эти мысли, Скиталец ответил ещё более едко:
– Нечисть изводят железо и соль да меч в крепкой руке, а не молитва на устах. На себя полагаться надо, а не на богов.
– А... как вы утратили веру?
– Так же как и все: пришла беда, и Бог не помог мне.
Он скосил глаза на Пичужку, словно ждал, какое впечатление произведут его слова. Но тот принял его признание близко к сердцу и ушёл глубоко в себя. Тогда Скиталец вздохнул и добавил устало:
– Меня растили при других богах, парень. Им никогда не было дела до моей или чьей-либо ещё доли. Единый Бог предлагает иное, вот люди и купились на обещанную им любовь. Но на мои молитвы он никогда не отвечал. Быть может, поэтому в Старых богов мне было легче верить.
– А сейчас?
– Сейчас? Нет уж сейчас ни тех ни других. Молчат боги, а может, и всегда молчали. Люди говорят за них, выдавая свою правду за истину. Когда названные богами мрут от твоей руки, перестаёшь верить в их силу. Однажды ты поймёшь, о чём я говорю.
За такими вот разговорами и коротали время в пути да вечера перед костром, прежде чем ко сну уйти. Угасло лето, наступила осень, и стало холодать. Первый снег рано выпал, припорошил ещё не истлевшую листву. В одно такое промозглое утро, пока Пичужка грел на огне вчерашнюю похлёбку к завтраку, сквозь лес эхом разнёсся собачий лай. Мальчик вскинулся, заозирался, но Скиталец остался спокоен. Прислушался к вою да брёху и молвил:
– Не бойся. Это охотничьи псы. Князь охотится. Ты не кролик, можешь не прятаться.
Следом за лаем раздался топот копыт, послышался гул голосов. Псы первыми выскочили к ним на опушку: тонкие, поджарые, с вытянутыми мордами, – Пичужка никогда прежде таких дивных зверей не видывал. Стая замерла пред ними полукругом, ощерилась, выставила клыки, вздыбила холки. Казалось, вот-вот кинутся, уже и рычать начали. Пичужка оцепенел от страха, дышать боялся. Но Скиталец сидел под деревом как ни в чём не бывало. Глянул одному из псов в глаза, приспустил маску, оголил собственную пасть. Оскалился, рявкнул, и собаки заскулили, припали к земле, поджав хвосты, и их как ветром сдуло.
Скиталец натянул маску обратно.
– Не люблю собак. Трусливые твари.
Топот копыт стал громче, затрещали ветки, и на опушку из чащи выскочил статный белый конь, на котором восседал мужчина в красном кафтане, расшитом золотым орнаментом. Несмотря на яркий и живой взгляд, он был уже немолод: в каштановых волосах, скреплённых очельем на лбу и рассыпанных волнами по плечам, сверкала нитями седина. Такая же угадывалась в короткостриженой округлой бороде. Увидав, кто спугнул его собак, он воззрился на них с удивлением, чуть приоткрыв рот.
Следом за ним выскочили ещё с десяток коней: все высокие, длинноногие, необыкновенной породы – таких не встретишь в сёлах и деревнях. Лошади ярились, нервничали и противились, не слушаясь всадников, которые пытались их унять. И только белый конь, как и наездник его, остался спокойным.
Позади него остановился юноша с такими же густыми каштановыми кудрями до плеч, схожий лицом, но усыпанный веснушками. Пичужка не дал бы ему и семнадцати лет. Юноша смотрел на Скитальца не столько с удивлением, сколько с затаённым страхом и неприязнью. Хмурил брови и опасливо поглядывал то на него, то на отца, явно желая поскорее убраться отсюда. Точно так же смотрела и прибывшая с ними свита.
Пичужка же затаил дыхание, боясь шелохнуться. Он узнал орнамент, вышитый на кафтанах мужчины и юноши: золотых орлов в лучах полуденного солнца. Лишь кровным родичам Велеслава дозволялось носить одеяния с такими орлами, а значит, сам князь Мирослав с сыном встретились им на краю леса.
При встрече с князем надлежало не просто поклониться, а пасть ниц, иначе могли и головы лишить. Но когда Пичужка начал подниматься с земли, Скиталец удержал его за плечо, силой усадил обратно.
– Не ожидал такой встречи, – первым заговорил Мирослав: миролюбиво, как с давним другом. – Неужто нежить в лесах здешних завелась?
– Не беспокойтесь, княже, – дал Скиталец ответ. – От самого Со́сена путь держим и лишь одну тварь встретили. Да и ту упокоил.
– Князю надлежит в ноги кланяться! – потребовал вдруг молчавший до сих пор юноша.
Пичужка глянул на него и удивился: княжича всего трясло от негодования и гнева. Скиталец смерил его взглядом, но не шелохнулся. А князь поднял ладонь перед сыном, веля тому замолчать:
– Нет. Не нужно, Радислав. Это мне ему должно в ноги кланяться.
Князь усмехнулся с горечью, а у княжича сделался такой оскорблённый вид, будто он при всех получил от отца пощёчину. Пичужка же весь сжался: всё сильней и сильней ощущал он себя не в своей шкуре. Скитальца сам князь отмечает, на равных с ним говорит, и тот хочет, чтобы он занял его место? Да куда ему, сироте деревенскому, до такого?..
– Куда путь держите? – спросил Мирослав.
– В Берест. К кузнечных дел мастеру, сталь новая нужна.
– Хороший, видать, мастер.
– Так и мне не каждая сталь сгодится.
Князь кивнул понимающе. Помолчал, смерив их задумчивым взглядом, и приказал:
– Дайте им провизии в дорогу, чтоб до города хватило. Каждому.
– Благодарствую, князь. – И лишь теперь Скиталец чуть склонил голову.
Распоряжение исполнили немедля: выделили им сыра, конины, крупы для лошадей, всё из личных запасов самого князя, которые он с собой на охоту взял. Однако взглянуть на Скитальца или же заговорить с ним они боялись, всё передавали через замотанного в бинты мальчишку, что при нём был. Пичужка же всех благодарил и каждому старался кланяться, хотя бы кивком. И только княжич Радислав так и не подошёл к ним, глядел издали с обидой и неприязнью. Вновь оседлали коней, вернули разбежавшихся собак. Мирослав распрощался в низком поклоне и ускакал прочь, пустив псов по новому следу. Как только затихли вдали и стук копыт, и голоса, и лай, Скиталец сказал мальчишке:
– Чернь меня презирает и боится. А князья в ноги кланяются. И кто из них прав? У кого ума больше?
Пичужка не знал ответа, потому о другом спросил:
– А почему вы им не кланяетесь и мне не дали?
– Я пред Велеславом головы не склонил, а пред ними и подавно не стану. И они это знают. Знают, что я был до них и останусь после, так пусть не забывают о том. Помнят пусть, что они для меня – лишь одни из многих в веренице князей и царей. Твой поклон для них должен стать милостью, которую ещё заслужить нужно. Не дай им забыть, что ты без них обойдёшься, а они без тебя – нет.
– А ежели разозлятся? И велят голову с плеч? Скиталец хмыкнул.
– Ну, пусть попробуют. Дураки всегда найдутся. Зато по их ответу на твою дерзость сразу ясно станет, кто умён и сам знает, чем ты занимаешься и зачем людям нужен, а в ком гордость громче здравого смысла звенит. Ко вторым и подход иной будет, и разговор другой и о другом.
– А голова?.. – переспросил Пичужка боязливо, не улавливая и половины сути.
– Не дай им забыть, кто ты, и смерти твоей они будут страшиться больше, чем тебя.
С разговора того три дня минуло, прежде чем выехали они на торговую дорогу. Дальше путь по ней держали, и уже к утру показались вдали заветные городские стены. Пичужка аж в седле заёрзал, не находя себе места от предвкушения.
Он многое слышал о Бересте прежде как о самом красивом и одном из старейших городов Радей. Построенный ещё до Чёрного Солнца в излучине широкой реки, он и по сей день продолжал расти и шириться, словно откормленный зверь. В прежние времена великий град окружали густые леса, но в нынешние почти все их срубили да выжгли, осыпав предместья деревнями и сёлами, как поля зерном. Но не урожаями был славен Берест, а диковинным зодчеством: резьбой в орнаментах и расписной берестой почти у каждого дома. От этой дивной цветной росписи, когда на светлом дереве изображали изумрудную листву, рубиновые ягоды, бронзовых соловьёв да золотую рожь, и получил город своё название.
Сюда, в центр торговли, стекались ремесленники со всей Радей: прихвастнуть умениями, обменяться опытом, себя показать да на других посмотреть. Не сыскать было мастеров лучше, чем здесь. Пичужке, который наслушался рассказов об этом городе, он чудился ярким, красочным и ярмарочно-шумным. Город – жар-птица среди серых тетеревов или же бойкий юноша в расцвете лет, хвастающийся своей красой.
Но на деле всё оказалось совсем иначе. Осень к тому дню сковала небо мутной слюдой, и с самого утра стояла мелкая морось. Она не мешала в дороге и почти не ощущалась кожей, но холодила воздух и напитывала его туманом, урезая даль и скрадывая цвета. И когда они вошли в ворота, Берест предстал перед Пичужкой не красочным и шумным, а тихим и хмурным, будто его дым окутал. Не такой уж и яркой оказалась роспись, не такими уж и бойкими люди, и ярмарочный запах выпечки не летал в воздухе. Да, для мальчика из села, который впервые побывал в большом городе, всё здесь казалось чудным, только Берест в его голове из бойкого весёлого юноши превратился в грозного, угрюмого старика. Выцветший, заросший сухими пнями лес – вот каким он предстал для него.
Несмотря на непогоду, людей на дорогах, в воротах и на главных улицах всё равно было не счесть. Они толпились, пихались, ругались, спорили о чём-то, договаривались и никуда не спешили, несмотря на морось и холодный ветер. Прятали лица в воротниках да шалях и занимались каждый своим делом. Как и сам город, люди в нём напомнили Пичужке старого сварливого деда: медлительные, угрюмые и всем недовольные. Многие провожали Скитальца колючим, неприязненным взглядом, но никто не решался перейти ему дорогу или в лицо заглянуть. А тот словно вовсе не замечал ничего и вёл коня в поводу, как если б они через поле шли, а не по улицам города. Головой и то не вертел, а Пичужка едва поспевал за ним и разве что шею не сворачивал: всё здесь казалось ему в диковинку, но никак не мог он решить для себя, нравится ему этот город или нет.
Дорогу им вдруг преградила молодая, но измождённая женщина в лохмотьях, прячущая сальные, тусклые волосы под платком. Настолько худая, что больные, блестящие глаза её казались выпученными. Пичужка приметил кровяной сгусток у зрачка и синеющий кривой нос, будто её избили недавно, и не обратил внимания на копошащийся в её руках свёрток. Вот только выйдя перед Скитальцем, женщина протянула ему свою ношу, и свёрток заплакал.
– Купите ребёнка? – взмолилась она, низко склонив голову. – Всё равно с голоду помрёт, так хоть оставшихся накормлю. За два серебряника отдам.
Пичужка ужаснулся: всего два серебряных дрезда – хорошие сапоги и то дороже стоили. Лошадь вдруг заголосила, попыталась отступить, но Скиталец удержал её за повод, не дал даже головой дёрнуть. Пичужка стоял у него за спиной и потому не видел, как изменилось лицо проклятого и как вспыхнули алой злобой глаза. Зато услышал, как тот рявкнул:
– Пошла прочь, сука! Имей духу сама удавить.
Он замахнулся на женщину свободной рукой, но ударить не успел – с безумными глазами та отскочила прочь. Напуганный его бешенством конь вновь попытался отступить, и Скиталец силой потащил его за собой вперёд. Это и спасло несчастную от расправы.
Пичужка замедлил шаг, не в силах отвести от женщины взгляда: измученная, сжавшаяся в комок, она баюкала ребёнка и со злым надрывом в голосе шептала, чтобы он прекратил плакать. Помочь бы ей, дать денег или хоть кусок хлеба... Но у самого за душой ничего, окромя бинтов да лохмотьев.
Боясь отстать и вызвать гнев наставника, Пичужка поспешил за ним, едва переставляя отяжелевшие ноги. И постарался забыть об этой женщине, хоть сердце и разрывалось от скулящей жалости.
Скиталец привёл его к кузнечной лавке: богатой, с яркой вывеской, настолько большой и людной, что даже в такую мерзкую непогоду в очереди не протолкнуться. Однако перед ратником в чёрных одеждах все расступались, узнавая его. Вышел к ним юный подмастерье, но Скиталец потребовал кузнеца Вакулу, и мальчишку как ветром сдуло. Только и рад был, что самому не придётся дела с проклятым вести. Пичужка думал, их так и обслужат в стороне, дабы народ не отпугивать, но кузнец, выйдя на двор, замахал рукой, зазывая их прямо в кузню.
А мальчишка-подмастерье вернулся, чтобы забрать у них лошадь.
В кузне стоял печной жар, воздух ощущался раскалённым и душным. Пропитанная моросью одежда стала не мукой, а спасением. В распахнутую дверь с улицы иногда забредал ветер, касался спины, холодил её и утихал тут же, оказываясь слабее горящих заревом углей. Вакула работал не один, в кузне стояли шум и гам, все спешили выполнить работу скорее, зная, что затем её станет ещё больше. На гостей внимания никто не обращал, кроме тех мгновений, когда вынуждены были обойти их или рявкал кто на Пичужку, чтоб под ногами не мешался. В ответ тот прижимался к наставнику ближе, старался идти шаг в шаг и разве что за плащ не цеплялся. Порывался было, да смелости не хватило дотронуться и даже стыдно стало за свой страх – но не перед ним, а перед другими. Скитальца бояться – в том стыда нет, а вот защиты у него искать, когда самому уже мужчиной становиться пора... вот за это ощутил он стыд. Благо никто о его метаниях не ведал, да и не замечал его почти.
Вакула оказался высоким, широким в плечах и пузатым, точно бочка. Мышцы на его руках были такие, что Пичужка не смог бы их обхватить и двумя ладонями. Густые каштановые волосы он заплёл в косу за спиной, в такую же косу собрал и бороду, чтоб не мешала. Кожа его казалась бронзовой, лицо чёрным – то ли от загара, то ли от копоти – и блестело от пота. Изломанный нос походил на медвежий коготь, но маленькие тёмные глазки под тяжёлыми бровями искрились весельем. Проведя гостей в самый дальний угол, где на стене висели готовые мечи, топоры, ножи и другое оружие, назначения которого Пичужка даже не знал, кузнец широко улыбнулся и раскрыл объятия.
– Давненько тебя не видел! Думал, помер, а ты уж с выводком.
– Не дождёшься, – усмехнулся Скиталец. – Я ещё твой выводок переживу.
И Пичужка воззрился на него удивлённо, впервые приметив улыбку в глазах наставника. А кузнец рассмеялся и кивнул на парня:
– Твой малец?
– Приёмыш. Знаешь же, такие, как я, не плодятся.
– А кто ж тебя знает. Да и мне почём знать? Я, знаешь ли, этим вопросом разве что под хмелем озадачиваюсь, когда кто-нибудь из мужиков вдруг спросит, а что будет, коли русалку отыметь.
– Спину раздерёт до кишок, вот что будет, – хмыкнул Скиталец.
– Вакула, ну не при ребёнке же! – вмешался в их разговор другой кузнец, прервав работу и устало утирая пот со лба. – Мальцу на вид лет восемь, рано ему ещё такое слушать!
– Ничё не рано, пусть просвещается! – пробасил Вакула. – Не так уж много радостей в жизни: бабы, выпивка да бабы.
– Херовая же у тебя жизнь, – подметил Скиталец.
И Вакула вновь рассмеялся.
– Ладно. – Он вдруг стал серьёзным, будто окатило его водой и смыло всё веселье. – Чего заказать-то хочешь? Работы сейчас много, но для тебя обещаю постараться: сделать быстро или из готового подобрать.
– Меч нужен. Ему.
Он поймал за плечо Пичужку и выставил перед собой. Тот смотрел на кузнеца растерянно, ведь впервые услышал, что получит собственный меч, а тот оценивал его и хмурился.
– Хм, мелковат парень, да и хиловат... Могу короткий сделать. Полтора-два локтя, меньше смысла нет.
– Сойдёт, ему на вырост.
– Какую сталь брать? Насколько крепкий?
– Чтоб кости рубил.
Вакула пристально глянул на Скитальца и спросил, чуть понизив голос:
– Замену себе готовишь, что ли?
– Напарника. Устал очень. Нечисти меньше не становится, а я один всё.
Кузнец покачал головой.
– Посильше да покрупней никого найти не мог? Этот лешему как заноза в заднице будет: больно, неприятно, а толку чуть. И так в бинтах весь, видать, уже подрали. Подохнет скоро. Не жалко тебе его?
– Ничего, научится. У него другие дарования имеются.
– Ну, тебе видней. А по оплате... Слу-у-ушай, раз уж ты здесь. У нас тут баба одна завелась...
Вакула столь резко сменил тему разговора, что Скиталец вскинул брови, глядя на него с насмешкой. А у того глаза так и горели хитринкой, как у лисы, задумавшей разбой. Из-под маски Скитальца раздался смешок.
– Начало интригующее, но мы вроде как уже выяснили, что не по моей части.
Вакула махнул на него рукой.
– Да погоди! Намедни в Берест скоморохи пожаловали. А с ними баба та, и бес у ней на привязи. Как вол на верёвочке, можешь представить?
– Бес? Не очень. Брешешь, перепил, что ли? Или медведя с накладными рогами за оного принял?
– Вот те колесо солнечное, что не вру!
Он сложил пальцы горстью и очертил в воздухе перед собой неполный круг. Скиталец хмыкнул, но спорить не стал. А Пичужка заметил, что уж и другие кузнецы оставили работу, прислушивались к ним, поглядывали с интересом.
– Сами они сказали, что бес это, а тварей таких я ещё не видывал. Здоровый, грозный, как лось, только рога другие и на двух ногах ходит. Пляшет под дудку, народ развлекает. Люду и боязно, и интересно, много зевак собирают. Вроде как баба эта – колдунья, заклинает его как-то, он и слушается.
– Какой бред... Где их найти?
– За западными воротами. Стража в город их не пустила, с бесом-то, так они на рынке людей кличут.
Скиталец окинул взглядом остальных, кто подслушивал, и потребовал:
– Кто ещё о ней слышал? Кто подтвердить может, что это бес?
– Почти все слышали, – протянул тот же усталый кузнец, что вступился недавно за Пичужку. – Весь город о них гудит.
– Ясно, разберусь. Ты не темни, Вакула, что по деньгам?
– Семь брелов за меч будет.
– Рехнулся?! Серебряный и то дешевле стоит, а у другого кузнеца и подавно. Может, мне другого найти?
– Другой тебе за пару дней меч такой закалки и под такой рост не выкует, – заявил Вакула гордо, выпятив грудь для важности. – Уж я-то знаю, кто здесь на что годен, и знаю, что ты не любишь ждать да в городе прохлаждаться. К тому же я накинул десяток дрездов за беса. Кто б ещё тебе о такой диковинке поведал? Глядишь, стража потом за его голову заплатит...
– Никто за него не заплатит, пока он людей рвать не начнёт.
– Ну я ж тонкостей таких не знаю, – молвил кузнец с мнимой наивностью, умело надувая губы. – Не моё ремесло, я для другого годен. Зато коня у меня на постой оставить можешь. Ты и так это каждый раз делаешь, но тут уж, слово даю, кормить и поить не забуду. Чего уши греете?! – гаркнул он вдруг на остальных мужиков. – Работы нет? Так я подкину!
И те спешно вернулись каждый к своему делу. Пичужка же ощутил, как от духоты и жара начала кружиться голова, несмотря на распахнутую в кузню дверь. К счастью, Скиталец не стал более торговаться и согласился на озвученную цену. Только когда вышли во двор и кожу окутала благословенная прохлада, Скиталец процедил сквозь зубы:
– Велесов сын...
– Что? – переспросил Пичужка.
– Велесов сын. Хитрец, пройдоха, умный слишком.
– Так... вы его похвалили или оскорбили?
– Считай как хочешь.
Не теряя времени даром, он направился к западным воротам города. Противный дождь наконец-то прекратился, но под ногами ещё хлюпали мелкие лужи да раскисшая земля. Серым и угрюмым казался Пичужке Берест, ворчливым, усталым... измотанным и оттого нервным. Уже без интереса провожали люди их глазами, а то и вовсе не одаривали вниманием, каждый занятый своими бедами. Но когда добрались они со Скитальцем до другого конца града, любопытных взоров стало не счесть, как в маленькой деревне. Оборачивались, следя за их шагом, и нищие, и торговцы, и нарядные барыни в ярких сарафанах. Пичужка подивился было, но затем сообразил: в той стороне, у главных ворот, приезжих много, там люд привыкший к престранным гостям, а тут одни свои, местные.
Народу заметно поубавилось, а за воротами наметились ряды низеньких домишек, раскиданных вдоль городских стен и главной дороги. Но больше удивило Пичужку то, что и здесь, за чертой города, кипела торговля и тянулись цветастыми лентами лавки и телеги, с которых крестьяне сбывали кур, молоко, яйца, телят и коз. Из ворот сразу на рынок вышли, где воздух гудел от бойкого торга. Среди сонма голосов разливалась и задорная мелодия: кто-то играл на жалейке. И чем дальше пробирались они через рыночные ряды, тем громче становилась музыка, пока Пичужка не понял, что к ней они и направляются. Просто из-за людей, окруживших музыканта, его самого и устроенное представление видно не было.
Скиталец не стал пробираться сквозь толпу – и так возвышался почти над всеми на добрую голову. Какое-то время он наблюдал за представлением, затем достал из поясных сумок склянку с травяным варевом и протянул Пичужке.
– Выпей.
– Что это? – поинтересовался тот, взяв склянку в руки.
– Отвар марьянника, он безобиден. Защищает разум от морока, который насылают черти и бесы.
Пичужка подчинился. Отвар оказался сладко-горьким, противным, но вполне терпимым. Пока он пытался придумать, чем бы запить оставшийся на языке привкус, Скиталец подхватил его за бока, поднял и усадил себе на плечо, как маленького.
– Смотри внимательно, – велел он, и от командного голоса Пичужка позабыл все свои возмущения. – Что видишь?
А тот затаил дыхание от восторга, впервые в жизни встретив настоящих скоморохов. Ряженные в цветные рубахи, с раскрашенными лицами, с ярко-алыми пятнами на щеках, в колпаках, с бубенцами на поясах и длинных рукавах, которые звенели, когда они прыгали и танцевали. Но удивительнее всего оказалось чудовище в центре круга – огромный человекоподобный зверь. Всё тело его покрывала короткая, как у лошади, шерсть, мощные ноги оканчивались копытами, а за спиной бился длинный гибкий хвост с пушистой кисточкой. Но торс его был как у крепкого мужчины, и руки человечьи оканчивались короткими заострёнными когтями. Под шкурой бугрились мышцы, отчего он казался не только здоровым, но и пугающе сильным. Голова же у чудища была козлиной, с чёрной бородёнкой, увенчанная длиннющими рогами, а глаза с продольными зрачками отливали багряным в радужке. И уголки клыков проглядывали из пасти.
Пичужка сразу догадался, что это и есть бес. Тварь была здоровой, как настоящий лось, но на его глазах и глазах толпы танцевала под звуки жалейки. Вставала на руки, как на ноги, задирая последние, а опустившись, ловила ртом подожжённые с двух концов прутья, что кидали ей скоморохи. Мотала головой, переминалась с ноги на ногу, кружилась, подпрыгивала и пританцовывала в такт музыке. А толпа охала, восклицала, подначивала и хлопала в ладоши да кидала монетки к ногам беса.
Поражённый увиденным, Пичужка не сразу вспомнил о данном ему поручении. Но когда он начал описывать представление, Скиталец оборвал его на полуслове:
– Погоди. Дай отвару подействовать. Скажешь, когда что-либо меняться начнёт.
Похоже, он вовсе не испытывал неудобства, держа его на плече, а вот Пичужка быстро почувствовал, как начали затекать спина и ноги. Но, как и всегда, не жаловался – духу не хватало, молча терпел, снося любые неудобства. Благо много времени отвару не потребовалось: картинка перед глазами начала расплываться, как даль в знойный полдень. Поначалу Пичужка решил, что ему стало дурно или с головой чего, но, когда опустил взгляд, понял, что и наставник, и люди вокруг сохранили чёткость. И только скоморохи и бес дрожали, будто водная рябь на ветру, пока сквозь их истончающиеся, просвечивающиеся силуэты не проступило иное.
Не было никаких артистов. Ряженые исчезли все до одного. Опустел круг, и остался из прошлых фигур один лишь бес. Только не танцевал он более, а лежал на земле, как дворовый пёс, обгладывая чью-то кость. А на его крупе сидела женщина и играла на жалейке.
Пичужка пересказал увиденное, и Скиталец удовлетворённо кивнул, опустил его на землю.
– Как я и думал. Что ж, теперь можно и показаться им. Идём.
Он ломанулся через толпу, и та с готовностью расступилась и отпрянула, боясь стать препятствием на его пути. Пичужке только и оставалось, что семенить следом, не отставая, чтобы людское море не успело сомкнуться за спиной Скитальца и поглотить его, не заметив. Когда они вышли в первый ряд, женщина, исполняющая музыку, кинула на Скитальца беглый взгляд и продолжила играть. А Пичужка залюбовался ею. Уже немолодая, она всё ещё оставалась красива: пышные формы, широкие бёдра, статные плечи и сильные руки. На груди лежала толстая, посеребрённая сединой светло-русая коса, выдавая то ли глубокий возраст, то ли тяжёлую жизнь. Волосы её курчавились: непослушные прядки выбивались и завитушками спадали на лоб. Про таких, как она, говорили: кровь с молоком, коня на скаку остановит. На поясе её как раз висел пристёгнутый конский хлыст. И только сеточка морщинок вокруг глаз портила её красоту, придавая лицу усталый, измождённый вид.
Скиталец глядел на неё в упор. Она старалась не замечать, но веки и ресницы подрагивали; Пичужка понимал: она чувствует на себе их внимание, хотя бесовской морок скрывал её от глаз вовсе. Мелодия вдруг переменилась, зазвучала медленнее, спокойнее, стала плавней и тише. И толпа начала редеть, словно она заклинала их музыкой.
Когда все разошлись, женщина прекратила играть и смело глянула на Скитальца. А бес у её ног прервал трапезу, поднял голову и впился в чужаков кровавыми глазами. Пичужка задрожал от страха, чувствуя себя неуютно рядом с чудовищным зверем, но наставник его смело подошёл ближе.
– Разглядел меня за мороком? – спросила женщина, натягивая лживую улыбку. – Ты первый, кому удалось. Хотя чего ещё ожидать от такого, как ты?
– Ну раз знаешь, кто я, значит, и понимаешь, зачем я здесь.
– Так что же сразу голову не рубишь?
– Хочу понять, как ты тварь эту дикую заклинаешь.
– А это не тварь, это мой брат.
Бес оскалил пасть и тихо зарычал, будто откликаясь и подтверждая сказанное. Пичужка воззрился на него с ужасом, боясь дышать, не то что шевелиться. И только когда глядел на наставника и видел, как тот спокоен, успокаивался и сам, отпуская страх. Чего бояться рядом с тем, кто прожил столько веков, убивая таких, как этот бес? И даже руки-ноги у него на месте. Скиталец же осмотрел проклятого, задержал внимание на костях у его лап, заглянул женщине в глаза и сказал миролюбиво:
– Я убиваю только тех, кто простым людям вредит. Ну либо тех, за кого заплатят. От вас я пока вреда не видел, и за голову твою денег мне не предлагали. Так что, глядишь, ещё миром разойдёмся.
– Так чего же тогда хочешь? – Женщина уже не улыбалась, но вскинула широкий носик, с вызовом встречая прямой взор Скитальца.
– Да я уже сказал: любопытно мне. Вечереет уж, – переменил он тему. – Вы где ночи коротаете? Неужто в конюшне его, как скотину, держишь?
Женщина хмыкнула.
– Он у меня, конечно, большой мальчик, но в избе помещается. Выделил нам тут один хозяин домик на седмицу. Мир не без добрых людей.
– Да что ты? Пустишь тогда переночевать? Ко мне, сама понимаешь, люд не столь добр. Боятся меня, думают, Проклятье словно хворь передаётся. Мне-то плевать, я и на дороге лечь могу. Да малец устал уж на еловых иглах спать.
Он поймал подобравшегося к ним Пичужку за плечо и выставил перед собой. Женщина будто лишь сейчас заметила его. Колючий взгляд смягчился, морщинки вокруг глаз разгладились. Удивление сменилось состраданием и жалостью.
– Кто же тебя так, а? – молвила она ласково, кивая на бинты.
Пичужка открыл было рот, чтобы ответить, но усомнился, глянул на наставника с немым вопросом: можно ли говорить правду или следует солгать, как ранее? Скиталец рассказал за него:
– Волколак. Всю семью задрал, один он остался. Еле отбил. Везу вот в Сосен, в церковь на воспитание отдать.
Женщина понимающе кивнула, а Пичужка вновь подивился: зачем он врёт, зачем из раза в раз рассказывает эту историю, вызывая жалость к нему у людей? Но когда хозяйка беса заговорила вновь, начал догадываться о причинах.
– Ладно, не выгонять же мальца на улицу. Довольно он настрадался, – молвила она с печалью в голосе. – Пущу вас к себе на одну ночь. Такие, как мы, должны помогать друг другу, верно же?
И снова в карих глазах её вспыхнул вызов, будто ждала она, что Скиталец прямо сейчас вонзит ей нож в сердце. Но тот молча кивнул. Женщина поднялась и начала собирать монетки, брошенные людьми в награду за выступление. Пичужка недолго наблюдал за ней, кинулся помогать. Когда он протянул ей первую собранную горсть, она улыбнулась и спросила его имя.
Мальчик по-прежнему не знал, что можно говорить, что нет, терялся и потому обернулся на Скитальца. Тот молчал, и он неуверенно протянул:
– Наставник зовёт меня Пичужкой.
Женщина рассмеялась.
– Как маленькую птичку? А тебе подходит. Я Алёна. Можешь так меня и звать.
– А беса вашего как зовут?
– Иванушка. Но можешь звать его Ванечка или Ванюша.
Пичужка улыбнулся, а про себя подумал, что ни в жизнь не решится кликать беса, как дворового пса.
Окончив подбирать свой заработок, Алёна заливисто свистнула, и бес поднялся на четыре лапы, возвысившись над ними. Костей под его тушей оказалось куда больше, чем виделось поначалу. Скиталец кивнул на них и спросил как бы между делом:
– Чьи они?
– Свиные, – не поведя бровью молвила Алёна.
Меж домишек, рассыпанных малым селом у стен града, она шагала как барыня по терему: широко расправив плечи и гордо задрав голову. А бес шёл за нею следом, возвышаясь мрачной тенью. Люди косили на них глаза, но никто не смел и слова сказать. Цепенел и бледнел народ при виде звероподобного беса. Даже Скитальца привечали с меньшим ужасом и тревогой. Несмотря на хмурное небо, дождь так и не воротился, но людей заметно поубавилось. Вечерело, темнел горизонт, разливалась за облаками чернильная ночь. Алёна привела их к стоящему на отшибе покосившемуся домишке, отворила незапертую дверь и пригласила внутрь. Беса впустила первым.
– Ты уж извини, баню для тебя топить не стану, – обратилась Алёна к Скитальцу.
– Обойдусь, – не обиделся тот.
Он предложил наколоть дров для печи, и Алёна согласилась. Пичужку же прибрала себе, чтобы помог по хозяйству: ещё утром поставила она подниматься тесто, а теперь хотела раскатать его и запечь. Потому посадила мальчика за стол, вручила скалку, а сама занялась начинкой: нарезала яблоки и щавель, подавила их да капусту, выжимая сок, – потом села лепить пирожки. Ласковая, с мягкой улыбкой и нежным взором, Алёна располагала к себе. Она легко увлекла Пичужку в разговор: о себе рассказывала да о нём расспрашивала. Правда, отвечал малец неохотно, больше сам спрашивал и с интересом слушал.
– А он правда брат ваш? – кивнул Пичужка на беса, тут же робея от своей наглости.
Алёна рассмеялась, находя умилительной его стыдливость. С лукавой улыбкой наклонилась ближе, словно готовилась поведать некую тайну.
– Правда. Младшенький. Богом клянусь, что не вру.
– Которым богом?
– Как которым? – удивилась Алёна. – Единым Богом, конечно же. А ты знаешь других богов?
Пичужка покосился за окно, где стучал топором его наставник.
– Он говорит, раньше в Радее другим богам поклонялись.
– А-а-а, – протянула она с пониманием, но взгляд её стал мрачнее и жёстче. – Ему уж видней, какой бог его покарал да за какие грехи. Да только я одного бога знаю, который с рожденья меня бережёт. Ему верна и других знать не желаю.
– А брата вашего тоже он покарал?
Алёна склонила набок голову, уронила испачканные мукой ладони на колени, с тоскливой, сочувствующей улыбкой ответила ему:
– Ваня плохим человеком был. Бес из него лучше вышел.
Пичужка подивился до глубины души.
– И вам его не жалко?
Сочувствие его было совершенно искренним, но Алёну отчего-то расстроило.
– Жалко. Но себя жальче. Ты не бойся, я его не брошу. Моя это ноша, мне её и нести.
– Но вы же человек, верно?
– Верно.
– Значит, могут люди и проклятые вместе жить? Без войны и резни? Как друзья и соратники? Их ведь не обязательно убивать, верно? Вот вы же с ним нашли общий язык. Значит, и с другими можно?
Пичужка говорил с запалом, а перед глазами стояло заплаканное, испуганное лицо Ясны перед самой смертью. Раньше не приходило ему в голову, что мог быть другой путь, иное решение беды. Но теперь сидела перед ним Алёна, которая не бросила родного брата после обращения. Бес её устроился в другом конце комнаты, занял собой чуть ли не треть избы, но сопел, как пёс, уронив голову на руки и задремав со скуки. Аегко было поверить в сей миг, что он безобиден и мир между людьми и нечистью возможен. Но отчего же Алёна смотрела на него с таким сочувствием, как на блаженного?
– Может, и могут, – начала она. – Да непросто это. Не каждый человек справится, да и не каждый проклятый захочет. От злобы ведь они такими стали, от помыслов дурных. Думаешь, добротой да любовью можно злобу исцелить?
– У вас же получилось!
Алёна улыбнулась горько.
– Получилось бы, так он обратно б человеком стал. Да только не был он никогда человеком.
В избу вошёл Скиталец с охапкой дров в руках. Разувшись, сразу направился к печи, начал закладывать её да растапливать. В разговор не вмешивался, и Алёна продолжила, кивнув на него:
– Изнутри это должно идти, а не только снаружи. Вот он такой, потому что хочет таким быть. И готов усилия к тому приложить. А этого, поверь, не каждый хочет.
– Но те, кто захочет, они ведь могут среди людей жить? – спросил Пичужка, не желая отпускать надежду.
– Как знать. Эй ты! – окликнула она Скитальца. – Хочешь среди людей жить?
Тот покачал головой, и Алёна ухмыльнулась.
– Вот тебе и ответ, соколик.
Разгорелась печь, напиталась теплом огня, отправились пирожки на противень. Пока сгущалась за окном тьма, изба наполнялась рыжим светом лучины, кухонным жаром печи, запахами съестного, неспешными и приглушёнными разговорами о быте. И казалось Пичужке: он вновь очутился дома, подле матушки, трудящейся над пряжей. Да только неясная тревога теснила грудь, сжала сердце холодными когтями и не отпускала. Терзало ощущение, что всё это неправильно, не должно быть так. Некая изощрённая дикость сочилась, как сквозь трещины в узорчатом орнаменте. Будто в любой момент кто-то мог сорваться и вцепиться другому в глотку. И сопящий на полу бес служил тому мрачным напоминанием.
Алёна готовила на радость дивно и не жалела угощений для гостей. Пичужка уплетал горячие щи и дымящиеся пирожки, как на княжеском пиру. Скиталец, по обыкновению, к еде не притронулся. Следил за бесом краем глаза да слушал чужой разговор, лишь изредка вставляя слово. Доев свою порцию щей, Алёна собрала со стола мясные объедки, достала из-за печи ведро, полное обглоданных костей, сбросила всё в него и поставила перед братом. Только тогда бес очнулся, встал на лапы, запустил морду в ведро и захрустел костями, как хворостом. Пичужка поёжился от этого звука, легко представив, как эти же челюсти переламывают и перемалывают его тонкие косточки, рвут, как сочную траву, мясо и жилы.
– Так ты расскажешь, что с братом твоим стало, аль нет?
Алёна наморщила нос, раздражённо смахнула тяжёлую, упавшую на грудь косу за спину, всем видом выражая недовольство вопросом, что задал ей Скиталец.
– А что тут рассказывать? Сам, поди, знаешь, как бесами становятся. Пил он, много. Отец наш тоже пригубить любил, оттого и помер, а пока живой был, сажал его рядом с собой и тоже наливал, одному ведь скучно. Сколько мать ни ругалась, всё без толку. Так и повелось... Пока я с ними жила, ещё худо-бедно справлялись, а как замуж вышла, совсем скатились.
Сначала мы отца похоронили, потом мать. Ваня с год, наверное, один прожил, жену так и не взял. А потом и я мужа схоронила – угорел в бане. Детей завести не успели, родные его далеко, да и не жаловали они меня... Кому я нужна вдовая? Ну и вернулась к брату. Всё же и он один пропадёт, решила я тогда, и мне мужик в доме нужен, иначе не управлюсь.
Тяжело с ним было. Не просыхал почти, а когда не пил, злой становился. Я уж не знала подчас, что лучше: пущай напьётся да спать завалится или трезвый из-за любой малости лютует. Этим, – она убрала волосы со лба и открыла длинный и тонкий, тянущийся к виску неровный шрам, – он меня наградил. Сколько раз головой об стол прикладывал, я уж со счёта сбилась. И за помощью пойти некуда – кому сдалась я с таким приданым? Порой, грешна, сама ему наливала, чтоб успокоился, уснул поскорей и хоть ночь спокойно провести.
Слова застряли у ней в горле, встали колючим сухим комом. Алёна налила себе воды, выпила залпом почти до дна. Но кружку из рук не выпустила, вцепилась крепко, желая унять предательскую дрожь.
– Знала, допьётся однажды, да так оно и вышло, – продолжила она рассказ. – Не ждала я только, что вместо могилы вот так эта тварь кончит. При жизни его намучилась я с ним. А как обратился, сбежать хотела, да как в грудь ударило: куда? Нет у меня никого, один он остался. И сам без меня пропадёт, начнёт людей рвать, так его на вилы насадят. Вроде и заслужил, а вроде как и жалко... Своё всё же, родное. Видать, то моя доля. Мне её и тянуть, покуда спина сдюжит.
– Как же он, обратившись, тебя не порвал? – усомнился Скиталец.
– Не порвал, – согласилась она с горделивым достоинством. – Любил, видать.
– Ты либо дура, либо лгунья. Когда любят, не бьют. Выбирай, кем быть хочешь.
Она прожгла его таким лютым взглядом, что Пичужка на миг поверил – сама сейчас кикиморой или другой какой тварью обратится и кинется.
– К чему ты это? – процедила Алёна сквозь зубы.
– Хочу понять, как ты беса на привязи держишь.
Она молчала долго, ведя борьбу с самой собой о том, насколько этому нелюдю доверять можно и что страшней: поверить ему или самой доверия его лишиться? Вот так глядишь, покуда лицо за маской спрятано, а остальное тело под плащом, – простой мужик с виду. Сильный, грозный, а всё одно не настолько, чтобы справиться с огромным бесом. Но неспроста ведь столько веков по свету бродит. Видать, знает что-то аль умеет, быть может, владеет колдовским даром? Опасный враг, как ни посмотри. Но ведь потому Алёна и пригласила его в дом, чтобы наутро миром разойтись, а не кровь друг друга проливать.
– Крови своей напиться даю, – призналась она. – Он как налакается её, смирнеет тут же. Что ни захочу – всё сделает. Чувствует он меня, а я его, после такого пира. Его гнев – мой гнев, его ярость – моя ярость. Его покой – мой покой.
– То есть ты его собой под контроль берёшь? Коли сама всегда спокойна, то и он? Так это работает?
– Выходит, так.
– Чудно.
– Главное – действенно.
– А всё равно ниточки не сходятся, – допытывался Скиталец. – Не вяжется, не работает так кровь, даже родная.
– Тебе-то откуда знать? – выплюнула Алёна. Но затем осеклась, устыдилась явно, отвела глаза. Помолчала, терзаясь сомнениями, и всё же призналась, рассматривая брата: – Он когда обратился, сразу не кинулся. Я всё понять не могла: отчего так? Решилась, подползла к нему, словом ласковым уговорить старалась. А в глаза глянула и обомлела. Страх в них был. Боится он меня. Всегда боялся, с детства раннего... Потому и узнала этот взгляд.
– Как это боится? – выдохнул Пичужка, словно сам испугался её слов.
Алёна улыбнулась ему, но как-то криво, зло. Поднялась на ноги, сняла с пояска конский хлыст. Встала перед бесом, подбоченилась и ударила хлыстом об пол. Засвистел воздух, щёлкнуло звонко, и бес вскочил, заревел быком, отступая. Алёна шагнула на него и прикрикнула:
– Чего разлёгся, скотина ленивая?! Толку от тебя, что от червя молока!
Бес снова заревел – уже тише, жалобнее, будто о прощении молил. Она щёлкнула кнутом вновь, и Ваня опустился на брюхо, прижал морду к полу. Кривая улыбка Алёны дёрнулась и исчезла, уголки губ опустились, словно рыболовный крюк потянул их вниз.
– Вот так боится, – подтвердила она. – Ну да не на ярмарке, не стану я для вас представление устраивать. – Её цепкий взгляд скользнул по Скитальцу. – Но если надо – и на тебя управу найду.
– Крутая ты баба, – похвалил тот. – С норовом. Но бес есть бес. Зря ты с ним таскаешься, да ещё и по городам. Сорвётся – и тебя, и людей за собой в могилу утащит.
– Да что ты?
Снова щёлкнул хлыст, на этот раз полоснув по лапе беса. Тот аж подпрыгнул, тряхнув избу, задрал лапу, заревел, вжался в стену, отступая от дурной бабы... но не кинулся. Глаза слезились от ужаса. Алёна торжествующе улыбнулась, искренне наслаждаясь его страхом. Но что-то ещё было в её взгляде, чего никак не удавалось разобрать Пичужке: то ли мука, то ли презрение.
– Видишь, – кивнула она Скитальцу. – Кроткий он, как телёнок.
– Дай мне его прирезать, и проблема сама собой решится.
– Ещё чего! – Голос её зазвенел от холодной злобы. – Мой он! Полжизни надо мной измывался, теперь уж мой черёд. Не чужое, так своё с него сполна получу. И как следует повеселюсь напоследок.
– А-а-а, так вот в чём дело. – Скиталец понимающе кивнул.
Алёна вытащила из горшка большую суповую кость и кинула бесу через комнату. Тот поймал её зубами в воздухе и захрустел. Пичужка поёжился, но, похоже, лишь одного его пугала эта огромная тварь с повадками собаки.
Когда Алёна вернулась за стол, Скиталец поинтересовался:
– А чем кормишь его? Неужто скотиной одной? Не прокормишь – дорого.
Пичужка открыл рот: хотел спросить, как же так, ведь наставник сам не раз говорил, что проклятым еда не нужна. Но вопрос так и застыл в горле, когда вспомнил он кость, которую обгладывал бес на рыночной площади. Неужто наставник думает, что та была человечьей? По размеру вполне себе подходит... Сам Пичужка их различать не умел, лишь догадки строил. Но подумал: вдруг Алёна не знает, что беса не нужно кормить?
– Нам на жизнь хватает, – дала та ответ. – Сам видел, как люди на рынке монеты кидали. В города нас редко пускают, а вот в деревнях и сёлах пусть с опаской, но привечают. Люд порой щедрый да добрый. Дом вот хозяин уступил же, даже плату не взял.
– По своей ли воле?.. – протянул Скиталец, оглядывая вполне себе жилую хату, полную личных вещей да утвари: из-под лавки выглядывали грязные мужские сапоги, в сенях лежали рыболовные снасти, сушилась там же под потолком рыба.
– На что это ты намекаешь?
Алёна прищурилась.
– Не забывай, с кем разговариваешь. Меня за нос водить не надо. Знаю я, что такое бес и на что способен.
– Так и я знаю, что ты такое. Потому и в гости позвала, ужином накормила, кров предложила. А могла сразу брата натравить, ещё там, на рынке. Спас бы людей? Сумел бы?
Как-то неожиданно накалился разговор, затрещали нервы, словно поленья в печи.
– Ежели знаешь меня, то знаешь, что и не стал бы, – молвил Скиталец как ни в чём не бывало.
Алёна хмыкнула, произнесла горестно:
– Знаю.
– Лгунья ты всё же. А лучше б дурой была. Я человечьи кости от свиных отличаю.
Алёна вскочила, бес поднял голову. Встал на лапы, загудел утробно, выпустил с шумом смрад из ноздрей. Пичужке же показалось, что воздух сгустился, стал темней, словно зажжённая к ночи лучина угасала, огонь колыхался едва-едва. Но наставник его остался спокоен и расслаблен: сидел, завалившись спиной, вытянув ноги и скрестив руки на груди. Ежели на них нападут, меч выхватить не успеет, подумал Пичужка в страхе, медленно приподнимаясь, готовый бежать.
– В чём ты меня обвиняешь?! – вспыхнула Алёна. – Сам спросил: «Неужто скотиной?» Скотиной и кормлю! Кто зла нам не желает, того он и не тронет! А меня защищает. На дорогах вдоволь падали, ещё живой отчего-то, на которую управы нет. Дружинники ведь только города да большаки защищают. Так ежели разбойник какой, что мне иль другим решил зло учинить, от клыков его помрёт, кому какая беда?!
– Если думаешь, что я людишек дурных оплакивать стану или казнь за них учиню, – так ты заблуждаешься. Что мне, по-твоему, люд простой не жаль, а падаль всякую жаль? На всех одинаково плевать. У самого руки по локоть в крови, и не только чёрной.
Алёна успокоилась, опустилась на лавку. Присмирел и бес: затихло рычание, расслабились напряжённые мышцы. Ударил последний раз хвост по полу, да и завалился нечистый обратно спать.
– Приятно знать, что мы нашли общий язык. – Алёна вымученно улыбнулась. – Знала, что если уж и поймёт меня кто, то лишь ты один.
– Я тебя даже лучше понимаю, чем ты сама. Хорошая ты баба. Лгунья только. Себе лжёшь, да и мне пытаешься. Сгубит он тебя, как пить дать.
– Так уже сгубил. Когда пить начал.
Скиталец хмыкнул тихо, не соглашаясь, но и не возражая, и каждый остался при своём. Разошлись шатким миром, на взаимном уважении друг к другу. Оба понимали: коли кто кинется, лишь один цел останется. Поэтому не хотели доводить до драки.
Алёна постелила мужчинам на лавке у стены, сама взобралась на печку. Бес улёгся у печного бока, сторожа хозяйку. Когда дыхание его и Алёны стало ровным и едва слышным, Пичужка подполз ближе к наставнику, зная, что тот не спит, а сидит, по обыкновению вытянув ноги и откинувшись на спину, словно восковой стражник, оплавленный огнём.
– Вы совсем не боитесь? – спросил он шёпотом.
– С чего ты взял?
– Вы спокойны всегда. И перед князем, и перед псами охотничьими, и перед бесом.
Скиталец хмыкнул и склонил голову ниже, опустив шляпу на глаза, чтобы нельзя было прочесть и толику его мыслей.
– Я просто смерти не боюсь, а боль и вовсе привечаю. Но это другое. Страха и у меня в достатке, просто боюсь иного.
– Чего же?
– Спи давай.
Настаивать малец не мог, и хотя долго ещё не давал ему покоя этот вопрос и всё гадал он, чего ещё бояться можно, ежели не смерти или боли, сон сморил-таки, утянул за собой.
Проснулся Пичужка затемно, как животное, от неясного чувства тревоги. Борясь с кошмаром, который едва мог вспомнить, различил чавкающий, смачный стук, с каким мясник нарубает мясо. Разлепил отяжелевшие веки и увидел, что комната плывёт в дыму и мареве, как на пожаре. Страх сдавил горло, задушив судорожный вскрик, сердце забилось неистово, ужас развеял сон. Затем лишь пришло осознание, что жар не печёт кожу и зарева нигде нет. Одна лишь лучина тлела над столом, а приглядевшись, Пичужка и вовсе понял: не лучина это, а пучок трав. От него же и стелился по избе дым, обволакивая всё вокруг. И дым этот казался сладким, совсем не похожим на оседающую в горле гарь.
Пичужка хотел пошевелиться, встать и повернуть голову на звук, но тело свинцом налилось – отяжелели конечности, не слушались. И сонливость начала накатывать вновь, но сердце колотилось так испуганно, что разгоняло сон. Ещё и этот стук, бьющий по голове, изнутри будто. Зажмурившись, Пичужка заставил себя приподняться, тряхнул головой, как пёс, и стало чуточку легче. Хватило сил, чтобы сесть, опереться спиной на стену. А уж когда увидел он, что творится в избе, ужас окончательно прогнал сонливость.
Наставник его стоял над окровавленным бесом и рубил топором, дабы отделить голову от тела. Из грудины проклятого торчал вонзённый в сердце меч. Наверняка этот удар был самым первым, ибо чёрная лужа, собравшаяся под ним, уже подёрнулась маслянистой поволокой. Однако Скиталец будто ждал, что Ваня ещё исцелиться может, поэтому и вознамерился обезглавить его. Вот только ему не хватало силы, а лезвию топора ширины, вот и рубил он долго, точно мясник. Но уже под следующим ударом раздался треск костей, затем ещё один и ещё, пока голова не отвалилась, открывая взору влажное, парное нутро.
Раздался страшный, истошный вопль. Алёна сползла с печи, буквально рухнув, так что Пичужка испугался, как бы не сломала себе чего. Хотел было к ней кинуться, но закружилась голова и сам едва не упал – навалилась сонливость тяжёлым одеялом. Алёна, судя по всему, боролась с тем же недугом. Хрипя то ли от внутренней, то ли от телесной боли, держась за кладку, вскарабкалась она на ноги. Пошатываясь, впилась безумными, полными слёз глазами в Скитальца и закричала с надрывом:
– Ты что натворил?! ЗАЧЕМ?! Что ты сделал?!
– Сама видишь, – спокойно ответил тот, выпрямляясь и опуская топор.
– Чем ты меня отравил?!
– Сон-трава. На проклятых не действует, а вот на людей ещё как. Но ты ведь сама призналась, что общее у вас нутро. Покойна ты, покоен и он.
– Зачем?! ЗАЧЕМ?! – ревела Алёна, сползая по стене. – Ублюдок... Чудовище! УБИЙЦА!
Рыдания душили её, рвались воплями из груди.
– Я тебе свободу дал. Камень с шеи твоей сорвал.
– ЧТО?! Я тебя не просила! На кой она мне, ежели одна осталась?! Да будь ты проклят, сукин сын!
– Запоздала ты с проклятьями. Зато теперь свою жизнь заживёшь.
Он вытащил меч, вытер лезвие о шкуру беса, протёр и топор полой плаща. Подошёл к столу, потушил пучок сон-травы в плошке с водой и велел:
– Идём, Пичужка.
Тот не шелохнулся – слёзы на глазах мешали видеть, застелили мир пеленой, горло саднило. Скиталец схватил его за ворот и потащил волоком. Без злобы, без раздражения – то ли не заметил слёз жалости, то ли решил, что от трав они. Ноги мальца не слушались, дрожали и подгибались, словно тонкое, сухое дерево на ветру. В спину били рыдания, крики и проклятья Алёны, сорвавшие голос до хрипа:
– БУДЬ ТЫ ПРОКЛЯТ!
Когда вышли из избы в прохладную, пахнущую дождём ночь, стало легче. Студёный воздух ударил в грудь, очистил лёгкие и голову. Разум прояснился. Пичужка в полной мере осознал случившееся, и душа вспыхнула яростью. Он воспротивился, встал твёрдо на ноги, вырвался из хватки, а когда Скиталец обернулся, закричал на него, дрожа от ярости:
– Ты мог не делать этого! Зачем?! Она была добра к нам, никому зла не сделала!
– И я был добр к ней. – Голос наставника звенел от сдерживаемой злости, глаза горели углями в ночи. – Я ей свободу дал. Отблагодарил, считай.
– Это не добро! Не благодарность! Ты чудовище, нельзя так поступать!
Пичужка быстро потерял голос, надрывая лёгкие до предела. Хрипел, но продолжал кричать, вымещая ярость, что клокотала в груди.
– Я не хочу, не хочу быть как ты! Не хочу быть таким же жестоким!
– Всё сказал? – только и спросил Скиталец, когда у Пичужки иссякли силы.
Тот, тяжело дыша, замотал головой.
– Ненавижу... Не хочу!
– Ты поймёшь всё, когда сам на моём месте окажешься. Когда те же сапоги истопчешь и увидишь то же, что и я. Тогда и сам таким станешь и тот же выбор сделаешь.
– Не стану... Не хочу!
– Никто не хочет. А всё одно – Проклятье, оно у всех в крови.
Текущее

В келье свещенника и в дневное время недоставало света, а уж в ночи, когда ставни закрыты, и вовсе стояла мрачная полутьма, которую не разбавлял один слабый огонёк. Радим мог бы зажечь свечи в напольных подсвечниках или лучину на столе, но не хотел привлекать внимание рыжим отсветом из-под двери, бросающимся в глаза средь темени коридора. Спала уж церковь, давно спала, и ему лечь следовало, да прежде надлежало закончить письмо, чтобы утром отправить его с гонцом.
Тревога терзала сердце, но надежда и вера в лучшее успокаивали, давали недолгий отдых. Когда становилось вовсе невмоготу, Радим откладывал грифель, прикрывал глаза и читал краткую молитву, прося Бога о защите невинной души и о собственном покое. И на какое-то время это помогало, замедляло ход истерзанного страхами сердца. Да знал Радим, что милостивый Бог помогает лишь тем, кто сам прилагает усилия. Поэтому вновь хватался за грифельный брусок и продолжал письмо.
Минувшим утром пришли из Камыша недобрые вести – погибла чета Серебряных в пожаре, одну лишь девочку удалось спасти. Вторая пропала бесследно, и поговаривали, сам Скиталец отнял её у родных, а после дом поджёг за то, что воспротивились его желанию. Мол, не так что-то с девочкой было, обращаться начала... А сиротку теперь везли в Липовец, в услужение к архиерею, что лично решил позаботиться о ней. Всё ради того, чтобы замолить и загладить грехи проклятого, которого прежде привечала Единая Церковь как сына своего, а потому ответственна за распущенность и деяния его. Радим только хмыкал на эти слухи, да и не он один, сказать по правде. Но не спорил никто, знали служители, что не только Единый Бог слышит их в этих стенах.
За упокой душ погибших поставил отец Радим свечу в тот же полдень, а к ночи сел писать письма. Одно в Каменьград, одно в маленькое село Кузню, одно в Заморье. Давно уж вёл он переписку с тамошними свещенниками, надеясь, что они укроют мальчика и его родных. Теперь надлежало сообщить, что по Дикому морю с кораблём прибудет куда меньше людей, чем оговаривалось прежде. Но пока Радим размышлял, не послать ли с письмами и побольше денег, как в тамошнюю церковь, так и в Камень-град...
В дверь тихо, единожды постучали, и тут же она распахнулась. Радим вскочил на ноги, развернулся к вошедшим лицом, закрывая пышным телом письменный стол. Рукой, словно невзначай, смахнул недописанную грамотку к огарку. Когда же увидал вошедших, сердце забилось скорее, хотя с виду остался он спокоен. Только прочитал в мыслях краткую молитву, которую повторял в последние дни всё чаще и чаще: «Да избави нас, Боже, от тех, кто исполняет волю твою».
В дверях стоял сам архиерей Родион. Высокий, худосочный, но крепкий мужчина средних лет, словно высеченный из камня. Черты лица его были острыми, плечи – широкими, но угловатыми, руки и пальцы длинными до худощавости. Голову он гладко брил, как и все служители Церкви, что в его случае подчёркивало высокий лоб и прямой, точёный нос. Брови его уже подёрнулись сединой, щёки были гладко выбриты, из-за чего высокие скулы выделялись на лице, придавая ещё больше хищности, как и тонкие губы и тяжёлый взгляд прозрачно-голубых глаз. Он походил на гордого, уверенного в себе и оттого спокойного охотничьего сокола. Мантия его светейшества, с золотой атласной оборкой по краям рукавов и подола, даже в полутьме сияла белизной. С ним прибыли трое молодых свещенников, одетых в такие же белые, но не столь вопиюще чистые одеяния, отчего они казались серыми и блёклыми в тени архиерея. Да и ощущали себя служители так же. Радим был старше Родиона почти на двадцать лет, но честолюбец в свои года добился многократно большего, чем он.
– Здравствуй, Радимир.
– Ночи доброй, архиерей. Не ожидал, что почтите наш скромный монастырь визитом, да ещё и келью мою, в сей поздний час.
– Знаю. Понимаю. И потому прощаю, что встречаешь меня неподобающе.
Тяжёлый взгляд прощупал комнатку, каждый тёмный уголок, словно выискивал что-то. Речь Родиона всегда была тихой, ровной, интонаций заслуживали лишь те слова, которые он выделить желал. Но именно эта манера говорить и заставляла вслушиваться в каждое слово, ибо ни одно из них не ронялось зря.
– Чем же могу быть полезен? – попытался отвлечь его Радим от негласного обыска своей обители.
И Родион обернулся к нему, одарил обвиняющим взглядом.
– Ты сызмальства знаком со Скитальцем. Тебе одному доверяет он свои чаяния, как доброму другу. Ты знаешь, чем он живёт и как мыслит. Куда мог он увезти дитя Серебряных?
– Откуда ж мне знать? Много месяцев с ним не виделся, почитай, с того года уж.
– Неужели? И переписок с ним никаких не вёл? Откуда ж мог он выведать о мальчике и его недуге?
– Почём мне-то знать? – Радим напустил на себя ещё более удивлённый вид. – Он мог случайно оказаться в тех краях. Или сами родители могли о помощи попросить.
– Могли, – согласился Родион. – И тебя могли как покровителя.
– Я даже не ведаю, жив ли он, – без заминки солгал Радим. – Как отправил их в Камыш, так и потерял из виду. Не думал я тогда, что это недуг. Не разглядел Проклятья и сейчас того же придерживаюсь.
– Значит, на своём стоишь... – протянул архиерей. – Меняешь одну жизнь на десятки, а то и сотни?
– К чему вы клоните?
Впервые за этот разговор удивление Радима стало искренним. Он правда не понимал, но чувствовал затаённую угрозу с самого начала разговора.
– Я говорю о твоих воспитанниках: сиротах, коих держишь ты при монастыре. Давно уж пора им за меч взяться и в Охотники пойти. Один ты им выбор оставляешь, даже самым малым.
Радим молчал, долго глядя в пол, пытаясь взвесить упавшие на голову слова и прочесть все заложенные в них смыслы. Самым младшим из его детей и десяти не было. Хоть и надлежало им, едва научатся держать меч, отправиться сражаться с нечистью, Радим часто тянул до последнего, старался обучить их как следует, не одному лишь ратному делу, а главное – позволить каждому окрепнуть. Многие оставались потом при монастыре послушниками или становились свещенниками. Всегда у них был выбор, у каждого попавшего к нему мальчика – как и у всех сирот, воспитанных при монастырях Радей. Вера или меч: служение Единому Богу в тылу или на передовой. Неужто Родион хотел отнять у них это право?
А всё же чаша его внутренних весов не пошатнулась, устояла. Радим покачал головой и дал ответ:
– Не по карману мне такой обмен. Лишь тот цену жизни знает, кому она принадлежит. И лишь он один вправе её уплатить.
– Значит, нет, – верно понял Родион. – Не передать словами, как мне жаль.
– Жаль? – Душа Радима задрожала, будто наружу рвалась. – Так коли вам жаль, не совершайте того, в чём после каяться придётся, о чём придётся сожалеть!
– Ты не понимаешь главного. Не видишь, будучи овцой, сколь велика ответственность пастыря. Твоё стадо мало. Моё же – вся Радея.
– Вы говорите о детях! Неужто власть настолько затмила ваш разум, что вы забыли слово божье и заветы его? «Да защитит сильный слабого, ибо слабый не может себя защитить».
Радим сорвался, заметался взгляд по лицам других свещенников, ища у них поддержки. Но те прятали глаза, отворачивались, стыдились самих себя за трусость, а всё одно – молчали. Родион же сощурился, пристально всматриваясь в Радима, будто увидел в нём нечто новое.
– Коли так, как ты говоришь, почему же Бог не остановит меня? Почему не нашлёт Проклятье, дабы покарать за то, что я действую не от имени его?
Родион замолчал, выждал, словно давая возможность поспорить с ним, но сам же и ответил прежде, чем Радим подобрал слова:
– Потому что он на моей стороне. Уведите. Участь его решим позже.
Немые до сих пор свещенники выступили вперёд, окружили Радима. Попытались было взять его за локти, но тот первый шагнул к ним, показывая, что пойдёт по доброй воле. Вздохнув, он сначала опустил голову, сложил ладони в молитве. Но, зашептав, оборвал себя на полуслове. Вскинул взгляд на архиерея и произнёс одними губами, глядя прямо в глаза ему:
– Защити, Боже, праведных и поведи неправедных по пути своему. Освети тьму, обнажая истину. Да избави нас, Боже, от тех, кто исполняет волю твою...
Лицо Родиона исказилось от гнева. Рука его дёрнулась, будто желал он влепить старику пощёчину, но обуздал себя. Не дав ему окончить, он велел замершим, опешившим от такой наглости свещенникам:
– В темницу его. За предательство.
Радима увели, а он и не противился. Оставшись один, Родион ещё раз оглядел полутёмную келью, ища в ней подсказки. Подойдя к столу, он намеревался перебрать каждую грамоту, которую найдёт, но, прежде чем дотронулся хоть до одной, приметил горстку пепла у свечного огарка.
Минувшее

В Бересте задержались всего на пару дней. Скиталец настоял, что подмастерью его нужен не только меч, но и своя лошадь, чтобы учился править ею и в седле держаться. Выбрал всё сам, а ещё приобрёл для него вещи на зиму, обувку и прочий скарб. Пичужка же лелеял и тешил обиду, не разговаривал с ним, если и отвечал вынужденно, то сквозь зубы. Да только Скиталец того словно вовсе не замечал, и в конце концов мальчишка сдался, осознав бессмысленность своих чаяний. Всё одно не избавится от наставника и вину свою тот не признает.
А всё же изменилось в нём что-то в ту ночь, надломилось будто. И не мог он уже смотреть на Скитальца как прежде. Точно нутро его разглядел, сердцевину под толстой корой. Пусть не всю душу, а лишь часть её, а всё одно – не понравилось ему увиденное. Дали б выбор, ушёл бы тогда ещё. Но страх, что пойти некуда и сам он даже на кусок хлеба не заработает, держал подле не хуже цепи. И с каждым новым рассветом, после крепкого сна, всё больше и больше притуплялась злость и обида, уступая место усталому смирению.
На исходе недели, как покинули Берест, завела их дорога в очередное поселение. Случайно ли забрели они в него или наставник знал, что его там ждут, Пичужка не спрашивал, да и всё равно ему было. Но встретили Скитальца там как спасителя. Староста в ноги кланялся, чуть лоб не расшиб, всё о помощи молил: некая тварь лесная повадилась похищать младых девок. Не убивала, но силой сшивала им рты и глаза шерстяной нитью, после чего отпускала. Девки возвращались в село, а всё одно умирали вскоре от жара и загноившихся ран. Притом выходили они из лесу настолько сломленные и больные, что и словечка из них было не вытянуть. Скиталец выслушал старосту, хмыкнул по обыкновению и заключил:
– Лихо у вас завелось. Немые аль слепые были на селе? Кто-нибудь пропадал до этих похищений, кого так и не нашли? Может, сами кого в лес выгнали?
Староста округлил глаза и поклялся, что не было ничего похожего. Скиталец ему поверил, более расспрашивать не стал. Когда вышли со двора, Пичужка поднял на наставника вопросительный взгляд, который тот понял без слов.
– Лихо, – повторил Скиталец. – Ребёнок, рождённый с уродствами, но почему-то выживший. Такие растут в презрении и ненависти, соседи их не шибко жалуют, а сверстники и подавно. Милосерднее было бы удавить их в младенчестве... Но сердобольным бабам вечно всех жалко. Они их выхаживают, а вырастая, эти дети становятся лихом. И мстят обидчикам и всем живым за своё уродство, будто те повинны, что нормальными родились. Лиха всегда уродливы, так что ни с чем не спутаешь. Запиши, что я сейчас сказал.
Пичужка давно уж записи вёл, дабы не забыть. Порой и зарисовки делал, коли время было: грифельным бруском изображал травы, которые наставник показывал, а порой по памяти – встреченную нечисть. Когда Скиталец впервые поймал его за этим нехитрым занятием, то одобрительно хмыкнул и похвалил: «Радим хорошо тебя обучил». И Пичужка зарделся, ещё старательней стал выводить ровные строчки, будто ждал, что наставник проверит позже его работу и вознаградит за усердие. Нравиться ему хотел. Теперь, когда он оглядывался назад, порыв этот казался глупым и постыдным. С грустью и тоской вспоминались тихие, похожие друг на друга дни в монастыре.
К удивлению Пичужки, Скиталец отправился не в лес, где, по словам старосты, обитало лихо, а по другим, соседним деревням. В каждой расспрашивал он о тех же пропавших девках да о рождённых в прошлом калеках. Последних нигде не было, а вот девушки в самом деле пропадали и возвращались такими же искалеченными. Потому старосты только радовались, когда Скиталец обещал избавить их от напасти.
И лишь в последнем селе Благом всё наоборот вышло. Поселение это оказалось самым крупным в уделе, близ него даже церковь построили. Небольшую совсем, скорее с часовенкой схожую, и тропа к ней густо травой заросла, а всё же. Никакой помощи тамошний глава не желал, гостям оказался не рад. Заверил, что всё у них в порядке и не пропадал никто. Калек отродясь не было, а ежели и были – удавили их ещё в младенчестве, по заветам предков. Пичужка слушал его, ощущая растущую в груди неприязнь. Скиталец тоже довольным не выглядел, хотя сам недавно рассуждал, что только так с ними и надо. Но тут словно иная мысль его терзала. Выслушав старосту и заверив его, что тогда они дальше искать отправятся, Скиталец в самом деле повёл коня прочь из села.
– Мы что же, просто уйдём? – не выдержал Пичужка, когда они за ворота вышли.
– Нет конечно. Мы примелькались, это главное. Встанем лагерем у кромки леса, так, чтобы из-за околицы нас видно было. И станем ждать, когда кто-нибудь за помощью прибежит.
– А если не прибежит?
– Выволоку старосту в лес да к дереву привяжу. Лихо наверняка отсюда родом, значит, по его душу точно явится.
Скажи это кто другой, Пичужка решил бы, что он шутит. Но Скиталец ему не улыбнулся ни разу, какие уж тут шутки.
Однако прав он оказался. Едва солнце склонилось к закату и раскалило облака до рыжих оттенков, прибежал к ним запыхавшийся юноша. Крепкий, плотный, с округлым лицом и впалым подбородком да светлыми прямыми волосами, спадающими на плечи. Одежда на нём крашеная была: каштановая да тёмно-синяя, ткань добротная – для таких мест богатая. Прибежал и, не отдышавшись, рухнул Скитальцу в ноги, зарывшись лицом в траву.
– Не губи, смилуйся! Выслушай сначала, дай сказать!
– Ну говори, – дозволил Скиталец. – Любопытно мне больно, что у вас тут происходит.
Однако с земли не велел встать. Юноша, видать, и сам то заметил, решился только голову поднять да с мольбой взглянул на проклятого. Пальцы сжались, сминая траву.
– Слышал я, что вы по деревням ходите, лихо разыскиваете. Так вот знаю я, кто его прикормил. Все у нас на селе знают, да только молчать велено.
Скиталец кивнул на село Благое, что стояло в низине и просматривалось отсюда как на ладони. То самое, где заверил их староста, что беды у них нет.
– Ты про это село?
– Да. Я и сам оттуда. Знаю я, кого вы ищете и как его найти. Все у нас – и родители мои – ему как божеству поклоняются. Оберегает оно нас: волкам, лисам да нечисти всякой подойти не даёт. Раньше у нас русалки водились, так оно и их прогнало. Как к реке безопасно ходить стало, разбогатела деревня наша, на рыбном промысле-то. Там осетры такие... Да вам это и неважно, – одёрнул он сам себя. – Важно то, что нас одних оно не трогает, потому как задабриваем мы его.
– Интересно... Людьми, я так понимаю, задабриваете?
Парень промолчал, и ясно всем стало, что это и есть ответ.
– И давно? – продолжил Скиталец расспросы.
– Давно... лет десять уж, а то и больше.
– Почему же из других деревень девки только сейчас пропадать начали?
Юноша посмотрел на Скитальца с мукой. Долго не решался признаться, а всё же молвил:
– Раньше мы своими дочерьми обходились. А как нынешний староста во главе встал... запретил он нам девок своих на заклание отправлять. У него самого три дочки растут, может, боялся, что их та же участь постигнет. Думаю, оно оттого и пошло по другим деревням-то. – Последнее он пролепетал совсем неуверенно, язык запинался и заплетался.
– А с чего ты решил вдруг своих предать? Понимаешь ведь, что как тварь эту найду, убью тут же. И русалки в реке вашей опять заведутся.
Вновь поднял юноша глаза на Скитальца, но теперь горели они праведным гневом, граничащим с ненавистью. Вновь сжались кулаки, срывая несчастную траву, и Пичужка увидел, как дрожат от ярости его руки.
– Невеста у меня была, – выдохнул он чуть тише. – В той самой деревне, где вас на помощь позвали. Не успел я забрать её. Теперь мести хочу.
– Ясно всё, – заключил Скиталец. – Как звать-то тебя?
– Рутка.
– Идём, Рутка, проводишь к тому месту, куда девок на заклание водили.
Отправились тут же. Рутка удивился было, как так: к ночи дело идёт, разве можно в темноте по лесу шастать? Но Скиталец отрезал:
– Чего бояться? Не темноты же, в самом деле. Сам сказал: в этих краях ни волков, ни нечисти. А ту тварь, что нам вред причинить может, мы как раз и разыскиваем. Выйдет к нам раньше, так тем лучше.
И Рутка не посмел спорить. Скиталец ему факел в руки дал да вперёд отправил, а они уж следом пошли. Лошадей оставили на краю леса, чтоб ноги не переломали в потёмках. Шли долго, да ещё и молча. Рутка заговорить не решался, Скитальцу наплевать было, а Пичужка больше головой вертел да местность разглядывал. Не шибко и густой лес был, подлеска много, высокие тополя не теснились, а всё ж казались бескрайними их ряды. Шли по узкой, но протоптанной тропе, что миновала овраги, низины и пышные заросли. Даже ветки не хрустели под ногами, утопая в мягком травяном ковре и опавших листьях. В таком лесу любо-дорого грибы собирать.
Но к ночи тропка стала совсем узенькой, теснили её репей да папоротник и такой высокий подлесок, что Пичужка мог затеряться в нём с головой. И уже не просматривался лес вдаль, превратившись за пределами света факела в царство теней. Тогда-то Скиталец и обратился к Рутке:
– Знаешь, что это за напасть у вас поселилась? Откуда она и почему дань требует?
– Нет, такого не ведаю, – ответил тот без запинки. – Кем оно при жизни было, никто не знает. Может, и не из наших оно, из других мест прибыло. Мои же искали просто, чем его задобрить можно, чтоб в лес спокойно ходить.
– Так, может, и не лихо это? – шёпотом спросил Пичужка, как только отвернулся Рутка.
– Может, и не лихо, – согласился Скиталец. – Поймём, когда увидим. Эй! – окликнул он их провожатого, повышая голос. – Почему сразу меня не позвали? Зачем кормить было?
– Не все уверены, что нечисть это, – признался Рутка. – И по сей день у нас споры ходят: вдруг из старых богов кто выжил? Говорят, нечисть с нечистью не бьётся, друг другом они не питаются, людьми только, а значит, раз прогнать других сумело, то точно божество. К тому ж нечисть всех без разбору жрёт, а этот мужчин не трогает, женщин только... Да и дорого берёте вы, уж простите, не смогли тогда денег собрать, сколько епархий запросил. Вот и решили своими силами управиться.
Скиталец хмыкнул, и на миг вспыхнули ярче его глаза от затаённой ярости. Наверняка потом к епархию поедет и орать на него будет за то, что цены дерёт. Сам Пичужка ни разу не слышал, чтоб Скиталец с простыми людьми торговался, – брал столько, сколько давали, и говорил всегда, что остальное ему Единая Церковь доплатит. Так и церковники, выходит, не из своего кармана их содержат?
«Как же это всё сложно... Есть ему, конечно, не надо, но я ведь слышал, сколько меч и снаряжение стоят и тот же конь. Нет у крестьян столько денег... Но ведь Единый Бог для того и послал его, чтобы людей от нечисти защищал, значит, тем, кто от имени его говорит, и покупать всё это. Да и богата ведь Церковь, зачем ей ещё и с прихожан деньги брать?..»
Пичужка силился понять, как устроен их мир, а в итоге только головную боль у себя вызвал. И решил оставить размышления о деньгах на потом: у отца Радима спросит при встрече, он и объяснит. А ежели не встретит, то, так уж и быть, у наставника вызнает.
Пока пребывал он в своих думах, Скиталец и Рутка окончили разговор, а последний и вовсе ускорил шаг. Пичужка оттого и очнулся, что тень легла на лицо, ибо ушёл провожатый далёко вперёд и унёс свет факела с собой. Пришлось ускориться и пробежать немного, чтобы не отстать. И тут Рутка остановился резко, обернулся к ним и приложил палец к пухлым губам. Кивнул на заросли впереди и прошептал:
– Пришли мы.
Скиталец вновь хмыкнул и только рукой меч накрыл. Велел: «Веди». Рутка судорожно вздохнул, раздвинул заросли свободной рукой, ступил в них. Когда Пичужка подошёл ближе, Скиталец вдруг обратился к нему:
– Не бойся. Он ведь сказал: тварь эта мужчин не трогает. В стороне держись да смотри только.
Пичужка кивнул и лишь теперь, от слов его, осознал, что дрожит от страха. Прежде думал он: просто озяб в ночном-то лесу. Но как легла тень на лицо и пусть на миг, а поглотила темнота, сердце забилось, как у зайчонка, и не утихало с тех пор. Хотя, казалось бы, чего бояться рядом с таким чудовищем? Видел ведь уже, что у того под маской и как он сражается. Этими мыслями он и успокоил себя, а Скиталец словно по лицу его прочёл, что отступил страх, и только тогда отправился следом за Руткой. Пичужка шмыгнул последним.
Их глазам предстал холм с вековым буком на вершине – ветвистым и коренастым. Ствол его двоился: разошлись две руки в разные стороны, кривые, массивные, чёрные от времени, и шапкой над ними зеленела крона. А вокруг – пологий склон, устеленный травой, опавшей листвой, ветками да камнями. В густой тени бука не росло ничего иного, и лишь корни его местами проглядывали из-под земли. Но самой впечатляющей оказалась нора в основании древа: тёмный лаз уходил вниз и сводом ему служил щербатый ствол. И настолько широк был проход, что Пичужка и даже плотный Рутка могли пролезть в него без проблем.
Скиталец огляделся по сторонам, и Пичужка последовал его примеру, ожидая, когда наставник спросит, что он видит. Да только ночь скрадывала в тенях детали, а свет от факела выхватывал лишь часть. А всё же бросилось в глаза отсутствие костей, вообще каких-либо. Если это алтарь, куда девушек на заклание водили, почему же нет ни черепов, ни одежды, ни других человечьих останков? Или лихо утаскивало их с собою в нору? Но тут же вспомнил Пичужка, что возвращались все девушки живыми. Тогда зачем вообще они лиху?
Скиталец смело подошёл к буку, заглянул в темнеющий лаз. Задумчиво провёл ладонью по краям, убрал меч в ножны и заявил:
– Выкуривать будем. По-другому не вытащить. Пичужка, подготовь чертополох.
Тот послушно поставил на землю холщовую сумку, что захватил с собой по приказу наставника, покопался в ней и извлёк на свет связанный бечёвкой пучок. Скиталец бросил на него беглый взгляд и сказал:
– Всё давай, нора глубокая. Эй, – вновь окликнул он Рутку, стоящего на краю холма и ковыряющего лаптем камень. – По пути сюда я репей видел. Сходи нарви да принеси. Быстро!
Рутка чуть не подпрыгнул от испуга, ломанулся в кусты. А Пичужка уточнил у наставника:
– Зачем чертополох тратить, если репей есть?
– Репей слабее, да и сушёная трава дымит лучше. Но нам сейчас важней, чтобы хватило надолго, – мало ли как глубоко эта тварь засела.
Пока одно приготовили, пока другое, а сколько времени ещё в пути потратили, но к тому часу, как разложил Скиталец ядовитую траву у норы, небо уж светлеть начало. Зажёг он сухой пучок чертополоха, подпалил им остальные, дал заняться огню, да и кинул тлеющие травы в лаз. Когда дым поднялся и окутал бук сизой пеленой, Скиталец ушёл к спутникам на край холма. Слезились глаза его, раскраснелись белки, но смотрел он прямо на дерево, будто не замечал ничего, лишь моргал чуть чаще. Взял меч в одну руку, во вторую – топор. Долго боролся с собою Пичужка, а всё же не выдержал, спросил шёпотом:
– Вам же больно в дыму. Как сражаться будете?
– Терпимо.
Рутка стоял чуть позади, бледный на лицо, ни жив ни мёртв, держал факел, чтоб дать им больше света. Да только занималась потихоньку заря, и вскоре не будет в том нужды. И тут из норы раздался вой.
Ни тряски, ни шороха не было, когда показалось из провала уродливое округлое лицо. Выползло из тьмы, сверкнуло алыми, чуть светящимися глазами и полезло наружу. Голова без малейшего волоска, желейные щёки, растянутый рот. И настолько широкая шея, что терялся в ней подборок, голова будто сразу на плечах сидела. Но когда показалось тело полностью, Пичужка едва не вскрикнул от отвращения и ужаса. Не было в твари ничего человеческого, кроме лица, – из норы выползла гигантская обтянутая кожей гусеница на толстых коротких лапках.
Проклятый раскрыл пасть и показал кривые пеньки зубов. Встал на задние конечности, попытался поднять голову над дымом, но почти сразу же рухнул под собственным весом. И всё это под беспрестанный вой. Он вертелся и метался в корнях бука, пока Скиталец не вышел к нему, держа наготове меч. Проклятый не услышал его за своим же голосом, подпустил слишком близко. Но когда Скиталец занёс над его головой меч, заметил опасность. Дёрнулся, зашипел, с удивительным проворством ударил его массивным телом и пополз прочь.
Скиталец чуть не рухнул с покатого склона. Восстановив равновесие, перехватил топор поудобнее и со всей силы швырнул его в проклятого. Попал в одну из множества ног и отсёк конечность. Тварь взревела, припала на обрубок, оступившись, завалилась в сторону. Скитальцу того хватило, чтобы нагнать. Но в этот раз не рубанул он, а вонзил меч сверху вниз, пригвоздив тварь к земле за чуть заострённый, будто куцый хвост, зад. Вопль проклятого оглушил. Пуще прежнего забился он, завертелся, и Скитальцу приходилось то и дело уходить в сторону, чтобы не попасть под массивную тушу, не оказаться сбитым с ног или прокушенным. А он пытался дотянуться до топора, оставшегося под телом твари. Наконец, признав тщетность затеи, вновь схватился за меч. И надавил ногой на тушу нечисти рядом с раной. Лихо взвизгнуло от новой боли и прежде, чем Скиталец вытянул из него меч, извернулось и впилось зубами ему в плечо.
Пичужка аж вскрикнул от ужаса, но тут же зажал рот руками. Не хватало ещё внимание к ним привлечь. Однако сердце колотилось так сильно, что казалось, на другой стороне холма слышно. Скиталец же только брови ближе свёл, вероятно, сжал челюсть покрепче. Отпустив меч, выхватил здоровой рукой охотничий нож из-за пояса и вонзил его твари в щёку. Проклятый дёрнулся, зашипел, уйти попытался, но Скиталец рявкнул ему в рожу:
– Куда собрался?!
И рванул нож на себя, разрезая рыхлую, податливую плоть до распахнутой челюсти. Тогда-то проклятый и отпустил плечо врага и с хриплым воем рванул от него прочь.
Жив ещё был и боролся нечистый. Да только меч так и остался в его теле, не дав уйти. Как только тварь, извиваясь, припала к земле, Скиталец ещё и нож ему в кисть вонзил, пригвоздив к месту. Теперь как ни бился проклятый, не мог вырваться. И уже спокойно подобрал Скиталец топор, подошёл к нему и вогнал лезвие в голову.
Всё стихло. Пичужка дёрнулся было подойти к наставнику – хотелось помочь ему, рану осмотреть, – но сам же себя на месте удержал. Зачем беспокоиться о нём? Не лучше ли будет, если погибнет? Нет, смерти ему он всё-таки не желал, но если рана серьёзной окажется и это заставит Скитальца уйти на покой... Не лучше ли всем будет? Ему уж так точно, ведь тогда появится возможность воротиться в Церковь и остаться с отцом Радимом. Но затем Пичужка оглядел уродливое тело существа длиной в полтора человека и в обхвате такое, что двум здоровым мужикам надо за руки взяться... Вспомнил загубленных, умерших в муках девушек, вспомнил разодранную в клочья семью... И понял.
Не справится никто другой с этим, не потянет простой человек такую долю. Либо с ума сойдёт, либо погибнет в муках.
А Скиталец вытащил меч из тела убитой твари здоровой рукой. Вторую же поднял к глазам и принялся разминать пальцы, словно это могло помочь восстановиться скорее. Однако Пичужка отметил, что он уже двигает ею, а не висит та безвольной плетью. Неужто в самом деле так скоро заживают на нём раны?
За мыслями своими он совсем о Рутке забыл. А тот в ужасе глядел на обезглавленную тушу – бледный, зелёный аж – и дышать боялся. Посветлело уж совсем, и Пичужка заметил следы рвоты у него на губах и на вороте рубахи. Что ни говори, а мерзко всё же тварь выглядела. Неужто все лиха такие?
Набравшись смелости, Пичужка подобрался к Скитальцу, рассмотрел тварь поближе и спросил:
– Что же это, лихо было?
– Лихо, оно самое.
– Но как же оно... Это...
– Мы про увечных спрашивали: калек, слепых, немых, такими родившихся. А этот, поди, всего-навсего образина в прошлом, над которым девки смеялись. Вот он им рты и сшивал, чтоб смеяться не смели, и глаза, чтоб не глядели на его уродство. Скорей всего, он их не только калечил, но и кой-чего пострашнее делал.
И Скиталец пнул нечисть по отростку, торчащему из брюха. Хоть и отвечал он, но отстранённо как-то, словно мыслями не здесь был. Взгляд его – цепкий, пристальный – блуждал по холму. И всё мрачней и ярче горели алым глаза, будто закипала в уме его какая-то страшная догадка.
– Эй, Рутка! – позвал он вдруг. – Подойди.
Парень вздрогнул, пуще прежнего побелел, но ослушаться не посмел. Пока шёл, оступился – заплетались и дрожали ноги. Перед самим Скитальцем он вдруг рухнул на колени, склонил голову. На убитую тварь взглянуть не хватало духу.
– Я вот всё думаю, – заговорил Скиталец, и затаённая угроза звенела в его голосе. – Крупновато лихо, чтоб по деревням незамеченным ползать. Да и не может оно перемещаться, держа в руках что-либо. Как же оно девок похищало?
– Почём же мне знать? – пролепетал Рутка.
Скиталец бегло глянул на него, окатив презрением, и снова осмотрел холм. Задержал внимание на норе и корнях бука. Пичужка проследил за ним и лишь теперь, в рассветных сумерках, разглядел: лежало там что-то, скрытое в невысокой траве. Сглотнув, сам подошёл, не дожидаясь приказа, ведомый любопытством. Ведь раз убили тварь, нечего уже бояться, верно? Да и помнил он, что мужчин лихо не трогало, а всё одно замирало сердце, когда к норе подступил. Изучив внимательно землю вокруг, он подобрал и поднял повыше, чтоб Скиталец увидел тоже: свежие пеньки разодранных верёвок и мешки. Небольшие, много в таких не унесёшь, зато...
– Ах вы, суки драные... – прорычал Скиталец тихо, и Рутка отшатнулся от него. – Не сами девки уходили, не лихо их похищало, а вы! Вы ему на корм соседей крали.
– Да с чего вы взяли?! – заорал Рутка, отползая. – Подумаешь, мешки и верёвки, мало ли откуда они взялись!
– Не держи меня за осла! Вы их связывали и сюда тащили, а мешки на голову, чтоб не видели они, что люди это. А потом связанными же и бросали здесь, боялись, видать, что и вам достанется.
– Да несвежее это, ещё с тех лет, поди, когда своих отдавали!
– Своим головы в мешки прятали, когда знали они, куда шли?! Да эта скотина без вашей милости и не опасна, поди, была! Трусливая тварь сбежать пыталась.
Рутка отползал от Скитальца всё дальше, таращась на того полными ужаса глазами, настолько выпученными, что вот-вот, казалось, выкатятся. А Скиталец наступал – медленно, но неотвратимо, и всё ярче горел его взгляд яростью, и всё менее человечно звучал голос, став похожим на собачий рёв.
– Вы его прикормили. Вы столько жизней загубили.
– Да при чём здесь я?! – визжал Рутка.
– Дорогу знаешь, бывал здесь. Скажешь, не за тем?!
– Помилуйте!
– Обойдёшься.
Он поднял меч. Рутка вскочил, и Скиталец рубанул по нему, разрезая тело напополам. Верхняя половина рухнула, за ней и остальное. Пичужка распахнул рот, чтобы закричать, но ужас парализовал, сдавил горло, не давая даже вдохнуть. Глазам тяжело поверить было, так быстро всё произошло.
«Человека. Он убил человека. Не проклятого... человека».
Как рыба, глотал он судорожно воздух, не в силах ни пошевелиться, ни отвести взгляд. Мир сузился, потемнел, будто утренний туман взял их в тиски. И в голове стучала набатом, пульсировала вместе с биением сердца одна лишь мысль:
«Он чудовище, чудовище, чудовище!»
Скиталец же вернулся к телу проклятого, вытащил топор. Примерился и отсёк тому голову в три размашистых удара. Вытер оба оружия о тушу, не забыл и нож забрать. Подхватил обрубок за верхнюю челюсть, швырнул Пичужке. Тот не шелохнулся, и голова упала к его ногам.
– Забирай и уходим отсюда.
Пичужка так и не пошевелился.
– Идём! – рявкнул Скиталец.
И тут уже Пичужка подобрал дрожащими руками голову, преодолевая брезгливость, и поплёлся за наставником на негнущихся ногах. Голову старался держать подальше от себя. Скиталец же подошёл к телу Рутки, подхватил и закинул верхний обрубок себе на плечо. Пичужка ещё сильней на него вытаращился. Голос сипел и звучал едва-едва, когда он вопрос задал:
– Зачем это?..
– В деревню отнесу, покажу, что с ним стало.
«Не похоронить даже. Показать!»
Никогда ещё не боялся он Скитальца так сильно, как в эти часы. Будто лишь теперь осознал, с кем на самом деле имеет дело. Бежать, бежать бы от него, как можно дальше бежать... Но страх, теперь не только перед миром и одиночеством, перед тяжкой долей беспризорника, а перед гневом его, сковывал и превращал в послушную овцу. На заклание поведёт – и то пойдёт послушно. Ненавидел он себя за тот страх, презирал, а всё одно – делал, что велено.
Скиталец шагал быстро, и приходилось бежать, чтоб поспевать за его широкой поступью. Пичужка не запомнил в ночи дорогу, но наставник пересёк лес уверенно, и рассвет ещё отгореть не успел, как вышли они к лошадям. Почуяв запах крови, те взвились, встали на дыбы, рванулись на привязи, заходясь истошным ржанием. Но страх их ещё сильней разозлил Скитальца. Грубо рванув кобылу свою под уздцы, он велел ей притихнуть. Затем обвязал тело Рутки верёвками, закрепил у седла, запрыгнул верхом. Забрал у Пичужки голову лиха и велел на коня взбираться. Задача не из простых выдалась, ведь бесновались животные от запаха, пришлось Скитальцу и второго скакуна под уздцы держать, чтобы Пичужка залезть на него смог, не угодив под копыта. А он торопился, жалел себя и животину, оттого ещё больше ошибок допускал, а Скиталец ярился сильней.
Как окончили сборы, он ударил лошадь пятками в бока, и та рванула с места, хрипя от ужаса. Чуя тёмную и алую кровь, скакала она как никогда скоро, гонимая страхом. Никто не посмел препятствовать, когда въехали они в деревенские ворота. Ранний был час, горело ещё небо рыжим всполохом рассвета, но жители села выскочили из домов и дворов, побросали дела свои, ведомые любопытством. В церкви забил колокол, как на пожаре, созывая и остальных. Когда Скиталец выскочил на главную площадь перед домом старосты, за ними следовала уже целая толпа. Скиталец остановил лошадь, спрыгнул с неё и кинул к ногам собравшихся голову лиха. Народ оторопел, никто и охнуть не смел, глядя на катящийся по пыльной земле чудовищный обрубок. И когда разглядели его достаточно, Скиталец закричал, надрывая глотку:
– Вот он, ваш бог! Тот, кому вы поклонялись и людей – своих и чужих – на убой таскали! Я забил его, как скотину! Вот чего стоила ваша вера!
Толпа зароптала, заголосила, кто-то закричал то ли гневно, то ли испуганно, и шум всё нарастал. Пичужка, сидя верхом, остался позади: возвышаясь над головами собравшихся, он видел и слышал всё. Видел, как переглядывался встревоженный люд, как помрачнели мужики, как тихо заплакали женщины. Скиталец же распустил верёвки, сковывающие тело Рутки, позволил тому рухнуть на землю. Перевернул его лицом вверх и наступил сапогом на грудь.
Тут же взвизгнула толпа, заорали истошно женщины, раздался детский плач. Мужики заголосили громче, гнев и ярость звучали в их голосах. Но все стихли, стоило заговорить Скитальцу:
– Сегодня я убил вашего бога. Его тело осталось там, где вы приносили ему жертвы. Так сходите и убедитесь сами, чему вы поклонялись! Я знаю и чем вы промышляли, и что тварь эту прикормили, силой её наделив. Так знайте, что мёртв он – за ваши грехи! Как платили жизнью других за благополучие своё, так и он поплатился за чужое горе! Вот чего вера ваша стоила... – повторил он тише, как назидание. – И покуда жив я, каждого мнимого бога и паству его ждёт такой же исход!
Глаза Скитальца пылали алой злобой. Дрожа от гнева, он подошёл к голове лиха и пнул её ещё ближе к людям как напоминание о том, сколь бессильны и ничтожны их боги. Толпа завыла и застонала, закричала от обиды и отчаяния, уже в открытую ревели бабы. Пичужка же смотрел на Скитальца и ярость, застывшую в его глазах, видя, что глумится он над чужой болью. Смотрел на людей, глядящих на спасителя своего с ужасом, на голову лиха, на изувеченное тело юноши. Смотрел на искажённые горем лица, на слёзы старух и детей...
И думал, что никогда не станет таким, как он.
Текущее

Весна звенела капелью с обледеневших ветвей и журчала ручьями в проталинах. Чем дальше уходили они на юго-запад – по карте Радей вниз, – тем ярче и ясней чудился мир вокруг, будто осталась зима позади. Обнажалась земля, отступал и жался к корням в тени деревьев снег. Растаяли тучи и облака, захватило небо властолюбивое солнце, принесло тепло. А вслед за ним проклюнулись первые ростки и почки, окрасив ветви и подлесье зелёной россыпью. Птицы трезвонили о своём возвращении, не замолкая в зарослях ни на миг.
Морен и Ирис держались лешачьих троп и заросших одиноких дорог, выбирая пути вдали от поселений. Если и попадались кому на глаза, то лишь одиноким путникам, да и тех старались обходить за версту. Пропитание добывали охотой да редкой рыбалкой. По осени еду в лесу найти проще, там и ягоды, и грибы, и орехи, зато весной охотнее идёт на ловца зверь, исхудавший и голодный, а оттого более рисковый. Рыбы в прудах и оттаявших реках находилось вдоволь. Морен учил Ириса ставить капканы, читать следы и выискивать норы, плести силки, закидывать сети и по итогу – разделывать дичь. Наука давалась парню легко, усваивал и запоминал он всё на диво быстро.
И лишь тоска, отражающаяся в глазах при виде трепыхающейся дичи, не уходила долго, но и она в конце концов потухла, задушенная голодом и нуждой.
Морен больше ценил то, что Ирис не жаловался, не ныл, не причитал и почти не спорил. Огонёк упрямого стремления, что зажёгся после встречи с кикиморой, то и дело вспыхивал в его взоре, не позволял разомкнуть сжатые в упрямстве челюсти. Видать, вбил себе, наивный, в голову, что если будет прилежно учиться, то Скиталец передумает, решит, что он готов, и позволит ему стать... таким же. Но Морен избегал разговоров на эту тему, а Ирис не решался спрашивать, предпочитая правде свои домыслы.
Так, в нелёгком пути по раскисшим тропам, прошло несколько недель. Ирису казалось, тянутся часы застывшей смолой: медленно, невыносимо долго. И чем длиннее становился день, тем настойчивей звучала тревога за сестру, тем дурнее делался его нрав. Пока ещё удавалось сдерживать его, но Морен замечал, как становится тот всё более замкнутым и молчаливым. Грустит украдкой, проваливается в себя, замирает тело, стекленеет взгляд. Но при нём натягивал улыбку, делал вид, что всё с ним в порядке.
День тот выдался особенно погожим: солнце уже не только светило, но и пекло. Пробивалась россыпью первая зелень, а средь неё белели, как мазки кистью, хрупкие подснежники. По обыкновению лагерь разбили посреди леса. Подобрались они к небольшому селу Кузня, лежащему на отшибе тракта, что вёл в Липовец. Вроде и рядом с большой дорогой, где их могли ловить, а всё-таки в стороне. Морен и прежде оставлял ненадолго Ириса, уходя в близлежащие деревни за обувкой для него: быстро разваливались сапоги от блуждания по талому снегу и раскисшим тропам. И в этот раз он надеялся, всё как обычно пройдёт. Да не тут-то было.
– Мне нужно в Кузню, тут недалеко, – сообщил он.
– Что там? – с показным безразличием поинтересовался Ирис, складывая хворост для будущего костра.
– Отец Радим должен был оставить для нас послание с указанием дальнейшего пути. Он обещал держать в курсе событий и того, что происходит в Липовце. Быть может, там есть вести и о твоей сестре.
Ирис вдруг швырнул ветки наземь, обжёг Морена обвиняющим взглядом. И прежде чем тот успел что-либо осознать и задаться вопросами, Ириса прорвало, как плотину:
– Я видел карту. Я грамотный, читать умею, пусть не всё понимаю, но видел, что Кузня совсем в другой стороне от тракта. Мы свернули с дороги, на которой могли перехватить сестру, а ты даже не сказал! Скрыл это от меня!
– Да, скрыл, – не стал отпираться Морен. – Я уже объяснял тебе, что один не отобью её у отряда вооружённых Охотников. Лезть на рожон – только тобой рисковать. А я за тебя отвечаю.
– Мы могли выкрасть её в ночи!
– Думаешь, это так просто?! Нас ищут, её хорошо охраняют. Я знаю, как обучают Охотников, знаю, на что они способны и что умеют. И они знают, чего от меня ожидать, поэтому не ослабят бдительность даже ночью.
Спор этот повторялся у них неоднократно и тянул за собой застарелую обиду. С первого дня, как покинули они Сосновку, Ирис упрашивал Морена выйти на большак, последовать за Охотниками, перехватить их и отнять Астру, силой отбить или в ночи тайком выкрасть. Морен снова и снова объяснял: это опасно, не могут они знать точного пути, по которому Охотники отправились в Липовец, а если и угадают и сумеют избежать розыскных отрядов, всё одно не догонят тех, кто опережал их на целый день. А уж как сражаться с ними и уйти потом живыми, Морен и вовсе не представлял.
Морен не рассказывал Ирису, что первые дни ещё пытался идти по следам Охотников, держаться пусть и в чаще, но близ дорог, расспрашивал в деревнях, куда заглядывал, не останавливались ли поблизости ратники в красных плащах. Но след их потерял очень и очень скоро, отчего вовсе начал сомневаться, что Астру увезли именно в Липовец. Когда же пути их разошлись окончательно и стало надобно решать: ехать дальше в сторону Липовца или свернуть на ту дорогу, которую выбрал для них Радим, – Морен предпочёл второе. Жила ещё надежда, что раз Астру забрали живой, то и вреда ей не причинят. А там, изнутри Церкви, глядишь, Радим и придумает, как ей помочь. Пока же стоило уберечь то, что уже на руках было.
Но Ирис считал иначе, и разговор этот неизменно приводил к ссоре и обиде со стороны мальца. Морен не злился, терпел, с пониманием относился к его чувствам. Да и знал, что тот остынет к вечеру, всё одно деваться некуда. Но сегодня всё иначе пошло.
– Ну и что? – упрямо возразил Ирис. – Я видел, как ты сражался с ними, видел, что ты умеешь.
– Там был неопытный юнец...
– Толпа баб отбила меня у одного из них, – всё больше распалялся Ирис. – Они не испугались, не пожалели его, а ты прячешься по лесам, как заяц! Хотя мог бы нагнать их и встретить лицом к лицу или перерезать им глотки в ночи, раз боишься, что толпой одолеют. Тоже мне великий проклятый, гроза чудовищ. Да ты и проклятых, оказывается, не убиваешь, а договариваешься с ними! Поначалу я думал, ты просто добрый, сочувствуешь им...
– А люди, значит, – Морен ядовито усмехнулся, – не заслуживают сочувствия?
– Нет! Не эти люди! Не те, что убивают других только за то, что они не желают отдавать им своих детей!
– Я не хочу и не стану уподобляться им! Я не хочу убивать людей!
– Да ты просто трус...
Ирис выплюнул эти слова, глядя на своего «спасителя» со смесью разочарования и презрения. А тот вдруг ощутил усталость, упавшую на спину тяжёлым камнем. Оправдывать чужие ожидания – ноша, которая всегда была ему не по плечу.
– Думай как хочешь, – только и ответил он.
– Отлично!
Ирис казался растерянным, словно и сам не до конца понимал, почему Морен согласился. Но опасался того, к чему это приведёт.
– Ты можешь продолжить путь в одиночку. Отправиться прямо сейчас в Липовец, с одной лишь картой и провизией. Коня, однако, я тебе не отдам. Пешком дойдёшь – если дойдёшь – месяца через три. Что за это время станет с твоей сестрой, сказать я тебе не могу. Пропустят ли тебя в город или тем более в Золочёный храм и как ты будешь искать её и отбивать у Охотников – тем более не знаю. Да и не моя это головная боль. Я бы скорее боялся за то, дойдёшь ли ты вовсе, не став добычей медведей, разбойников и проклятых. И всё это притом, что внимательно слушал меня до сих пор и сам себе пропитание найдёшь.
Скиталец говорил спокойно, но отстранённо и холодно. Без прежнего участия, с коим рвался до сих пор помогать каждому встречному. Раньше Ирис не понимал, зачем он так делает, а теперь не верил, что тот способен по-иному. Или скорее боялся поверить – тревога уже бежала мурашками по коже. А Морен продолжал:
– Либо ты можешь дождаться меня, и мы последуем прежним путём. Медленным, осторожным, по бурьянам и чащобам, в обход городов и трактов. Доверившись тем людям, что уже в Липовце и могут что-то знать о твоей сестре и помочь ей, без нашей медвежьей услуги. Ну так что? Отец Радим однажды спас тебе жизнь. Сейчас, моими руками, пытается сделать это снова.
– Я не верю отцу Радиму, – вставил тихое слово поникший Ирис. – Но тебе хочу верить.
– Тогда кончай упрямиться. Я вернусь через несколько часов. Но если всё же решишь уйти – искать не стану.
Морен закинул на плечо пустую котомку и направился прочь. Только на краю поляны замешкался, подозвал Куцика. Обычно он оставлял его приглядывать за Ирисом, но сейчас забрал с собой. Ирис провожал их взглядом, пока тёмный силуэт не затерялся среди деревьев и их теней.
Он остался один, окутанный шумом пробудившегося леса, скованный обидой и стыдом. И лишь когда те отпустили хватку, по разгорячённому ссорой телу разлилась тревога.
Спокоен был дневной весенний лес, но совсем не тих. Птицы пели молитвы солнцу, выглянувшему из-за серой небесной стыни. Копошились в прошлогодней листве мыши, доносилось эхом журчание молодого ручья. Подул ветер, и потянуло тонким ароматом подснежников. Хрипел в ветвях над головой грач. Не зная, куда себя деть, потерянный и брошенный, Ирис вслушивался в окружающий его шум, в дыхание и голоса леса, и успокаивался, как от колыбели матери. Отступил страх под уверенной, не терпящей возражений мыслью: Скиталец не оставит его. Не сможет, что бы там ни говорил.
Ветер вновь коснулся кожи щёк, поманил цветочным запахом. И чтобы хоть как-то себя занять, Ирис решил найти поляну с подснежниками. Заодно ещё хвороста наберёт и воду из ручья принести не мешало бы – он помнил, как они проходили мимо него, пока искали место для стоянки. Да и не мог он усидеть без дела в одиночестве – съедала скука.
Уходить далеко от лагеря Ирис опасался. Всё время оглядывался, дабы не потерять из виду, проверял, просматривается ли тот сквозь прорехи берёзовых да осиновых стволов. Подснежники так и не нашёл. Зато, пока гулял, собрал связку хвороста, какую мог унести в одной руке. А вскоре шум ручья стал громче, и Ирис уже смелее пошёл на него.
Не обмануло лесное эхо и завело куда надо. От бурного, бьющего средь камней лесного ручья повеяло прохладой. На вид совсем неглубокий, да и вширь шагов пять, не более, и вода в нём кристально чистая, каждый камушек на дне разглядеть можно. Ирис бросил хворост, подошёл к ручью, наклонился и зачерпнул горсть, брызнул себе на лицо. Кожу ужалило холодом, но приятно. Захотелось искупаться, смыть с волос опостылевшую грязь, от которой он всё время чесался. Всё равно к людям его не пускают, так какой смысл прятать своё естество?
– Заблудилась, красавица?
Ирис едва не вскрикнул от испуга, услышав вблизи скрипучий голос. Вскинул голову и встретился глазами со старушкой, смотрящей на него с другого берега ручья. Самая простая, коих много: сгорбленная, низенькая да широкая в груди и бёдрах, как трухлявый пень. Завёрнутая в шаль и зипун, глядела она на Ириса выцветшими голубыми глазами и улыбалась, морщиня обвисшие щёки.
Пока Ирис беззвучно открывал и закрывал рот, подбирая слова, старушка обратилась к нему вновь:
– Заплутала, деточка? Далеко от селения ты забралась.
Ирис натянуто улыбнулся. Вроде уже и не пытался рядиться, как девка, а всё одно глаза старушки не признали в нём юношу. Неужто совсем нет в нём мужественности, какая была у отца? Не хотел он до конца дней притворяться тем, кем не являлся.
– Я тут с батей... – выдал Ирис неуверенную ложь. – Он в лагере остался. Мы здесь проездом.
– Так ты не из Кузни?
– Нет.
– То-то я думаю: лицо новое, незнакомое. Да уж подслеповата я стала, могла и знакомое не признать.
– А вы что здесь делаете? – нашёл в себе смелость Ирис. – Совсем одна в лесу.
– Так мой это лес, чего мне бояться? Тут до Кузни от дома моего рукой подать. Одна я живу, дрова колоть некому, приходится вот по лесу ветки сухие собирать для растопки. Всё лучше, чем в холоде. Да только старая уж стала: колени подводят, спина болит... Не поможешь донести?
И только теперь, когда она махнула рукой в нужную сторону, увидел Ирис у её ног стянутую кое-как связку сучьев. А ещё то, что у бабули не хватало двух пальцев на правой руке: мизинца и безымянного. По одной фаланге осталось. Размышлял Ирис недолго: Скиталец до вечера пропадать будет, а он к тому часу уже воротится. В крайнем случае попросит эту же старушку проводить его до ручья. Бросить её в беде он никак не мог. Поэтому кивнул и легко перемахнул воду в два широких прыжка.
Старушка встретила его ещё более радушной улыбкой. Ирис подкинул в её охапку хвороста свои добытые по пути ветки, связал аккуратнее да крепче и легко закинул себе на плечи.
– Ведите, бабушка.
Старушка смотрела на него так, словно гордилась им всем сердцем.
– Ох, спасибо, доченька, выручила меня. Идём-идём, тут недалеко. Есть же ещё добрые люди на свете.
– А как вы живёте, совсем одна?
– Да как-то попривыкла уж. Раньше сын у меня был, да покинул он меня, одна осталась. Муж ещё раньше помер. Да ничего, справляюсь потихоньку, живу как-то. Добрые люди вот на помощь приходят, никто старой не откажет. А всё ж тяжело, поболтать хочется, а не с кем. Один сын, да он уж не ответит.
– Чего же в Кузню не переберётесь?
Лицо её вдруг заострилось, челюсть напряглась, речь стала резче и злее.
– Нечего мне с тамошними людьми делать. Дурные они, злые все. Ни жалости в них, ни сочувствия, каждый о себе только думает. Никто сам помощи не предложит, всё проси, унижайся. Нет уж, и одной мне хорошо. Тебя как звать, деточка? – вдруг смягчилась бабушка.
– Ирис.
– Меня Любовью звать, можешь баба Люба.
Так, за разговорами, время в пути пролетело незаметно. Ирис, уже решивший твёрдо, что попросит бабушку его проводить, не пытался запоминать дорогу, больше слушал да смотрел под ноги, чтобы не запнуться о торчащий из земли корешок или спрятанный в лесной подстилке камень. Баба Люба, хоть и была со странностями, показалась ему приятной и радушной. Одинокая старушка вызывала сочувствие и жалость. Видать, поссорилась она с кузницкими, вот и жила одна, лелея обиду. Хотелось помочь ей, да как? Разве что в доме прибраться да ужин приготовить, чтобы хоть один день отдохнула она от домашних забот, – на большее у Ириса не хватило ни смелости, ни смекалки.
Вроде прошли совсем немного – Ирис и устать не успел, – когда выступила из-за деревьев широкая землянка. Настолько большая, что казалось, изба просто от времени в землю ушла. В Камыше таких не строили, поэтому Ирис смотрел на неё, раскрыв рот. Баба Люба шустро обогнала его и открыла дверь, приглашая внутрь.
– Входи-входи. Нет у меня поленницы, всё в доме. Помоги снести.
В землянку вела лестница, уходящая вниз, как в погреб. В нос бил неприятный, сладковатый запах тухлятины и прокисшей еды. Окна были над самой землёй и практически под потолком, так что света не хватало и внутри царил полумрак. Не удавалось разглядеть даже скудную утварь, только скоблёный стол да лавку у стены. Ирис ступал осторожно, и хоть связка хворосту была не такой уж и тяжёлой, он боялся оступиться в полутьме и кубарем скатиться с лестницы.
Когда ноги коснулись твёрдого пола, он отошёл в сторону, уступая место бабушке. Та закрыла за собой дверь, опустила засов и ловко сбежала по лесенке, засеменила к печке. В родном доме двигалась она столь шустро, что Ирис подивился – будто и не старая вовсе. Сама она сняла с его плеч вязанку, кинула к печи, отворила заслонку и поворошила раскалённые угли. В печи томился горшочек, потянуло запахом съестного. В землянке стало жарче, аж до духоты.
– Я, пожалуй, пойду, – предупредил Ирис, чувствуя, как по спине под рубахой течёт пот.
– Куда? – всплеснула руками баба Люба. – А как же обед?
Что-то с силой ударило в стену, но не со стороны входа, а напротив. Ирис обернулся на звук и только теперь увидел ещё один проход, запертый на засов. С той стороны что-то рвалось к ним, сотрясая дверь так, что с потолка посыпалась пыль. Чем бы оно ни было, Ирис ясно понял, что нужно убираться отсюда, и как можно скорее. Вот только тело оцепенело от страха.
– Мне нужно идти, – проблеял Ирис, не сводя глаз с двери, затихшей ненадолго. Наверняка то, что было за ней, прислушивалось. – Меня папка потеряет, искать будет.
– Никуда ты не пойдёшь, – неожиданно зло выплюнула баба Люба. – Неблагодарная! Я к ней со всей душой, а она! Сначала сынишку моего покормим, а уже потом иди на все четыре стороны. Любит он девок красных, что с него взять? Парень молодой, оно и понятно.
– Я – он! Мальчик я, – выпалил Ирис, надеясь, что хоть это поможет.
– Лжёшь, сучка!
В дверь ударило снова: сильно, яростно, – и раздался оттуда жалобный вой. Мужской голос протянул: «Е-е-есть! Дай!» – и бабка засеменила к нему. А Ирис, отступив к самой стене, рванул к выходу.
– Стой! – крикнула вслед баба Люба.
Схватив хворостину, она огрела ею Ириса по спине, едва он ступил на лестницу. Зипун заглушил удар, а всё равно спину по позвоночнику прожгло болью. Следующий укус хворостины пришёлся по ноге, затем по руке, оцарапав её до крови. Ирис вскрикнул, схватился за засов, но бабка пнула лестницу, и он рухнул на пол землянки вместе с ней. Старуха накинулась на него сверху, угощая новыми ударами. Ирис закрывался руками, и хворостина жалила их, пока он кричал и молил прекратить.
– Я не сбегу, не сбегу, перестаньте!
Бабка успокоилась, только когда выдохлась. Остановилась, тяжело дыша, а Ирис перевернулся на живот, прижал к себе искалеченные руки. Из глаз текли слёзы боли, но он крепко щурился, чтобы не дать им пролиться.
– Будешь слушаться?! – потребовала баба Люба.
– Буду.
– Тогда вставай!
Ирис поднялся на ослабевших, дрожащих ногах. Нечто за дверью снова ударило в неё и взвыло:
– Есть! Дай!
– Сейчас, сыночка, сейчас, – запричитала бабка испуганно и ласково, дёргая Ириса за ворот, чтобы поднимался шустрее. – Сейчас-сейчас.
Старушка едва доставала Ирису до плеча, но от ярости, что отражалась в налитых кровью выпученных глазах, в ней проснулась удивительная для столь немощного тела силища. Едва Ирис поднялся, она потащила его за ворот к столу, а голос за дверью всё настойчивей требовал.
– Мама! Есть! – стенал он с обидой.
– Да погоди ты! Сейчас!
Уже у самого стола Ирис упёрся ногами в пол, а руками в столешницу, заставив бабку пошатнуться. Затем рывком подался назад, освобождаясь из хватки, и сцепил пальцы в замок, намереваясь ударить старуху по голове. Но в последний момент жалость стиснула сердце, и Ирис сбавил силу, махнул кулаком по уху. Баба Люба взвыла, схватилась за ушибленное место. Ирис вновь побежал к выходу. Взялся за лестницу, начал поднимать её, а баба Люба выхватила из-за печи кочергу. И без жалости огрела ею Ириса по затылку.
Его словно подкосило. От прострелившей голову боли в глазах побелело. Он даже не почувствовал, как упал на живот, встретив лестницу подбородком. Лишь услышал, как щёлкнули зубы. Перед глазами скакали цветные пятна, боль расползлась по телу, сковало каждую жилу. Во рту появился железный привкус, к горлу подкатила тошнота. Ирис так и остался лежать, постанывая и едва-едва шевелясь, пока баба Люба не схватила его за шиворот и не потащила по полу, точно тяжёлый мешок с мукой.
Когда Ирис пришёл в себя, то понял, что бабка привязала его, как петуха перед забоем, обмотав пеньку вокруг лодыжки.
– Нечего было брыкаться. Чего испугалась? – попрекнула его баба Люба, затягивая узел с другого конца верёвки на ножке стола. – Всё равно ведь не убью.
– А что тогда? – с гневом воскликнул Ирис.
В затылке по-прежнему пульсировала боль от любого движения, лицо онемело и не слушалось.
– Если я тебя ему просто так кину – он тебя сожрёт и ещё попросит. Не умеет он еду ценить, с таким трудом добытую. Нет уж, я от тебя по кусочку отрезать буду, готовить и ему скармливать. Тогда надолго хватит. Ты мне живой нужна.
Ириса пробрал ужас. Не своим, осипшим голосом он взмолился, чуть ли не плача:
– За что? Не надо, пожалуйста...
– За что?! – взбеленилась вдруг бабка. – А мне такая беда за что?! Коль уж Бог сыном таким наградил, что же мне теперь, родную кровь бросить?! Не тебя, так меня сожрёт. Он от голода звереет. А ему без меня никак нельзя. Кто о нём тогда позаботится, коли меня не станет, а? Ты, что ли?!
– Я, я позабочусь, – залепетал Ирис заполошно, ухватившись за спасительную нить. – Слово даю: позабочусь! Только отпустите.
– Нет уж! Все вы одно, как пташки, поёте. Нет вам веры, никакой веры нет! Нашли, думают, дуру старую. А я вам не верю!
– Матушка! Дай! – завыл жалобный голос из-за двери.
– Сейчас-сейчас, сыночка, сейчас.
Она кинулась к печи, взялась за ухват, сняла с углей давно уж истомившийся горшочек с едой. Из него сладко тянуло мясом и морковью, но Ириса замутило от этого запаха. Поставив горшок на стол, баба Люба отворила засов на внутренней двери, распахнула. За ней – кромешная тьма, даже горящих глаз проклятого не удалось увидеть. Пахнуло удушающим гнилым смрадом. Ириса едва не вывернуло наизнанку, пришлось отвернуться и зажмуриться, прижав нос к плечу, чтобы сдержаться. Открыть глаза он решился только после нескольких глубоких вдохов, когда тошнота отпустила. Баба Люба поставила горшочек в дверной проём, подтолкнула его ухватом в комнату. Из темноты вынырнула распухшая, как у утопленника, серая лапа и втянула горшок к себе. Послышался глухой, сухой хруст, будто ветки или кости стучат друг о друга, затем чавканье и бряканье горшка об пол.
– Ты только аккуратней, Андрюша, – ласково попросила баба Люба. – Не разбей, второго такого горшка нет.
Когда трапеза закончилась, горшок словно сам выкатился в жилую комнату, к ногам бабы Любы, разбрызгивая остатки еды. Та подняла его и, кряхтя и досадуя на то, как сын неаккуратен, убрала в лохань с водой, стоящую в углу.
Само чудовище так и не показалось, но Ирис был тому только рад.
– Ещё! Мало! – потребовал Андрюша.
Баба Люба покачала головой, обежала глазами комнату, задержала пристальное внимание на Ирисе. Взгляд её был цепким, недобрым, полным презрительной ненависти. Ирис поёжился, подтянул ноги к себе, прижался спиной к лавке.
– Побежишь если, увидит тебя – сожрёт тут же, – предупредила баба Люба. – Не думай, что он не может выбраться: не хочет просто. Поймает – себя вини. А я пока за топором схожу. Из-за вас, негодниц, приходится теперь снаружи топор держать. Одна меня уже так огрела, чуть руку не оттяпала. Пришлось её Андрюше ещё живой отдать. Долго орала потом. Да только здесь кричи не кричи, никто не услышит.
Не прерывая потока жалоб, бабка подошла к выходу, поставила на место лестницу. Поднялась по ней и скрылась снаружи, в весеннем солнечном дне. Когда дверь захлопнулась, раздался ясный скрежет упавшего засова.
Дверь в каморку она не закрыла. Ирис остался с Андрюшей один на один.
Первым делом он подтянул к себе ногу и начал развязывать верёвку. Узел был крепким, израненные, кровоточащие пальцы не слушались, нет-нет да соскальзывали, не могли ухватиться. Ирису хотелось хныкать от боли и страха, но он не позволял себе издать ни звука. То и дело поднимал голову и проверял, не ползёт ли к нему из темноты Андрюша. Но в той комнате стояла тишина, да такая, что Ирис слышал собственное тяжёлое дыхание, и оно казалось ему оглушающе громким.
Наконец пенька поддалась, и он освободился. Встал на ноги и понял, что не знает, как быть дальше. В той части комнаты, где он оказался, окромя стола и прибитой к стене лавки не было ничего. Вся утварь, которой он мог бы защититься, – на противоположной стороне, куда не добраться, не пройдя мимо распахнутой двери. А что, если бабка не обманула и Андрюша затаился, как хищник? Ждёт лишь, когда Ирис на глаза покажется, чтобы кинуться. И до лестницы, минуя его, не дойти. Даже если вдоль стены ползти, всё одно – выход прямо напротив его обители. Успеет ли наверх вбежать? Да и толку, слышал ведь, что заперла его бабка с той стороны. А действовать нужно быстро, пока не вернулась.
Сверху и снаружи раздался стук. Ирис обернулся и увидел Куцика, сидящего у окна, – тот стучал клювом по деревянной раме. Ирис испытал такое сильное облегчение, что слёзы сами брызнули из глаз, а дыхание перехватило от рвущегося наружу смеха. Но он зажал рот рукой, отдышался, чтобы успокоить сердце, и позвал тихо:
– Куцик!
Из комнаты Андрюши послышались шорох и треск. Воображение нарисовало груду костей, служащих проклятому ложем. Ирис оцепенел, а Куцик перестал стучать и прислушался. Повернул голову набок, словно заглядывая жёлтым глазом в окно и пытаясь рассмотреть, что там внутри. Ирис, не будучи до конца уверенным, что тот видит его, помахал рукой. Птиц снова повернул голову, а затем ударил и подцепил клювом бычий пузырь, разрывая его. Потянул лоскуты, расширяя отверстие, и так до тех пор, пока оно не стало достаточно большим. Протиснувшись внутрь, он сел на окно, осмотрелся и полетел к Ирису. Тот же в панике замахал руками, пытаясь сказать: «Не надо!» – но было поздно.
– Мама! – зычно позвал Андрюша, когда Куцик пролетел напротив его двери.
Зашуршало, зашелестело в темноте. Куцик опустился на лавку перед Ирисом, и тот схватил его, прижал к груди, желая спрятать. Что-то тяжёлое шлёпнулось на деревянный пол, протащилось по нему, и в дверном проёме показались опухшие лапы с короткими, но острыми чёрными когтями. Ирис взобрался на лавку и отполз за стол, надеясь, что так их не заметят в полутьме. Судя по размерам лап, Андрюша был очень большим и, похоже, неповоротливым. Двигался он медленно, тяжело, грузно. Показалась округлая голова с редкими сальными волосами до плеч и заплывшая шея, в которой утопал подбородок. Вроде и человечье всё, а какое-то неправильное, уродливое, взбухшее. И цвет кожи нездорово-серый. Когда Андрюша повернул голову в их сторону, Ирис увидел глазки-бусинки, горящие ярко-алым. Из растянутого, сомкнутого рта торчали колючки клыков.
Похоже, Андрюша не нашёл их, потому что позвал снова, уже требовательно:
– Мама!
Ирис не шелохнулся, надеясь слиться со стеной и остаться незамеченным. Куцик рвался из его рук, но Ирис держал крепко и мысленно молился, чтобы птиц не закричал и не выдал их. Пришлось сместить руку и прижать пальцами его клюв к груди. В натопленной землянке было тепло, а в зипуне и вовсе невыносимо душно. У Ириса кружилась голова, хотелось скинуть с себя верхнюю одежду... И тут его осенило, как они могли спастись. Оставалось только придумать, как бы это провернуть.
Куцик вдруг цапнул его за палец, да так больно, что Ирис едва не вскрикнул. Пришлось губу закусить, а птиц вырвался из ослабевшей хватки и полетел к потолку, каркая вороной. Андрюша тут же заметил его, попытался схватить лапой. Но куда ему, увальню, поспеть за шустрой птицей? Он и с живота-то подняться не мог. Пока Андрюша ловил Куцика, Ирис стянул с себя зипун. И как только проклятый отвернулся, накинул ему на голову на манер мешка. Сцепил руки на толстой шее, чтобы не скинул. Андрюша завопил, задёргался, замахал руками, орал «Отпусти!», но Ирис держался крепко.
– Позови Морена! – взмолился он, надеясь перекричать рёв проклятого.
Но Куцик ещё раньше полетел к окну. Пролез в прорезь и исчез снаружи. Теперь оставалось только дождаться подмоги.
– Прочь! Сгинь! – ревел и требовал Андрюша. – Мама!
Он мотал головой, брыкался, вскидывал руки, но никак не мог дотянуться до тонкого Ириса, повисшего на его спине. Не хватало массивному телу гибкости. А Ирис всё крепче сжимал хватку на его шее, боясь сорваться и мысленно надеясь: вдруг задушить удастся?! Да только не могло так продолжаться долго: руки уставали, то и дело пробегала по ним дрожь от напряжения, а Андрюша ярился всё сильнее.
За рёвом и криками его не услышал Ирис, как отворился засов. Распахнулась дверь, и ударил по глазам солнечный свет, заставив зажмуриться. Но, приоткрыв с усилием веки, Ирис разглядел тёмный силуэт в плаще, а за ним...
– Сзади! – крикнул Ирис, желая предупредить.
И тут Андрюша понял, где именно он находится. Поднялся с пуза и со всего маху приложился спиной о стену, придавив Ириса. У того дух выбило из лёгких. Руки разжались, и он рухнул на пол едва дыша.
Но Морен услышал его, рванул в сторону. И занесённый бабой Любой топор вошёл в косяк, а не в его голову. Закряхтев от натуги, старуха вырвала оружие и с обезображенным яростью лицом накинулась на Морена вновь. На этот раз тот принял удар, рукой поймал топор за древко в воздухе. Дёрнул на себя и одновременно ударил старуху свободной рукой в грудь. Пальцы её разжались, Морен выхватил топор, а бабка повалилась на спину, стеная и проклиная его.
Андрюша сорвал с головы зипун, заозирался, ища Ириса. Оставив старуху, Морен прыжком перескочил лестницу и, крепко встав обеими ногами на пол землянки, махнул топором снизу вверх по Андрюше. Тот отпрянул, но лезвие всё равно отхватило ему кусок носа и рассекло губу. Андрюша взвыл, чёрная кровь залила лицо. Он схватился лапами за обезображенный нос, замотал головой, будто желая смахнуть боль.
Задняя часть тела его так и осталась за дверью. Не сразу сообразил Ирис, что выбраться из каморки Андрюша попросту не способен – не пролезает. Поэтому он полулежал на полу, словно поднявшая голову и тело гусеница, а всё равно возвышался над Мореном на добрую треть. Так что до его шеи невысокий Морен не доставал. Перекинув топор в левую руку, он выхватил из ножен меч и полоснул проклятого по животу. Шкуру клинок разрезал, а вот слой жира оказался слишком толст, и чудище будто вовсе не заметило рану. Андрюша всё бесновался из-за отсечённого носа, а Морен ждал, когда тот опустит голову ниже.
Баба Люба сбежала по ступенькам, кинулась на Скитальца с криком:
– Не тронь! Не тронь дитя, паскуда!
Но уже оправившийся к тому моменту Ирис обошёл комнату по стене, схватил кочергу и ударил старуху по хребту. На этот раз ни рука, ни сердце его не дрогнули, даже когда бабка захрипела от боли. Колени её подкосились, и она упала грудью вперёд. Ирис вскочил на неё, придавил своим весом, схватил за руки, пытаясь удержать. Андрюша, до того жалобно звавший маму, услыхав её крики, убрал руки от лица, ощетинился. Обнажив клыки и выставив вперёд зубы, он бросился на Ириса всей своей тушей. Морен только этого и ждал.
Уйдя в сторону, он снова ударил топором снизу вверх, позволяя проклятому напороться на лезвие. То вошло наполовину между плечом и шеей, да там и застряло, не сумев пробить слой жира. Андрюша дёрнулся, заревел, замахал руками, то ли топор пытаясь из шеи выдрать, то ли схватить назойливого Морена. Но тот увернулся, запрыгнул на стол, а с него – на спину Андрюши. Обхватил меч двумя руками и со всего маху вонзил проклятому в затылок. Клинок прошёл насквозь, выйдя под кадыком. Андрюша захрипел, захлёбываясь собственной кровью, и задёргался, словно ещё пытаясь дотянуться до меча в затылке, да вскоре обмяк. Красные глаза его угасли, дух вышел с хлюпающим хрипом из горла.
Ирис всё ещё боролся с бабкой, которая проклинала его, билась и царапалась. Наконец она укусила его за ладонь, и Ирис, вскрикнув от боли, отпрянул. Вырвавшись, баба Люба кинулась на Морена, выставив вперёд раскоряченные пальцы, будто желала глаза ему выцарапать.
– Паскуда! Тварь! За что?! Дитя моё невинное за что?!
Ириса, ослеплённого болью, вдруг пробрала лютая ярость. Схватив с пола брошенную им же кочергу, он кинулся на старую, изо всех сил желая одного: приложить её хорошенько! Причинить ей ту же боль, что она принесла ему, выпустить злобу, клокочущую в груди. Со всей силой – и даже большей, чем когда-либо обладал, – он ударил бабку по спине. Та захрипела, закашлялась, упала на колени, всё как несколько мгновений до. Но теперь уже Ирис не отбросил своё оружие, а замахнулся вновь, горя желанием избить её до крови. На очередном замахе руку его поймал Морен, да так крепко сжал запястье, что пальцы онемели от боли и разжались, выпустив кочергу.
– Прекрати! – потребовал Морен.
– Пусти меня!
– Остынь, не то пожалеешь потом!
– Я пожалею?! – взбеленился Ирис. Глаза его пелена застелила. – О том, что тварь эту извёл?! Она ему девок скармливала! Заманивала их сюда и разделывала, как свиней. И меня ему скормить хотела! Тварь эта людей жрала, а она его невинным считает!
– Не виноват он был! – взвыла баба Люба, подползая на коленях к убиенному сыночку. – Это они, они всё!
– Кто они? – чуть ли не рыча, вопросил Морен.
– Они! – дрожа и голосом, и телом, раскачиваясь над загубленным проклятым, стенала старуха.
Глаза её стали совсем безумными, по щекам бежали слёзы, но лицо искажал гнев.
– Где они были, когда муж избивал меня?! А когда сынок по стопам его пошёл, в страхе меня держал, а? В синяках ходила, никто не замечал, никому дела не было! Никто, никто не помог, никому до несчастной старухи дела нет. Когда Андрюша мой пропал, из дому выходить перестал, заметил кто? Не-е-ет! О себе каждый думает! Боги казнили их за несчастье моё, за горе моё! Боги их к нам посылали, чтоб прокормиться могли. Не было никогда богам до меня дела, а ту-у-ут... Тут пожалели, как обратился сын. Один сын, одна кровиночка осталась, единственный, кто любил меня, а вы! ВЫ ЕГО У МЕНЯ ОТНЯЛИ!
Бормотание её переросло в истерику, а затем в визгливый крик. Снова бросилась она на Морена, желая задушить, но тот легко оттолкнул её обратно к сыну. Повалившись на тело проклятого, старуха зарыдала. Землянка наполнилась стенаниями и безутешным рёвом.
Морен бросил холодно «Идём!» и потащил Ириса наружу. Тот поначалу не противился, но, как только оказались под солнцем, упёрся вдруг, замотал головой. Встал как вкопанный и руки на груди сложил. Лишь теперь воочию стало ясно, что он пережил: лицо синюшное и опухшее, ладони изодраны, в волосах запеклась кровь. Покрасневшие глаза метали искры.
– Ты что, вот так просто уйдёшь?! – Тон его был обвиняющим.
– А ты что предлагаешь?
– Оставишь её в живых? Позволишь убийце и дальше по земле ходить?
– Она человек. Я не убиваю людей.
– Не человек она, а тварь последняя! Люди так не поступают! Чем она лучше сына своего? Почему его ты убил без жалости, а на неё рука не поднимается?! Он-то зверь неразумный, это она ему пищу таскала. Глядишь, не начала бы его человечиной кормить, он бы и не...
Ирис осёкся. Глаза Морена, потухшие было после драки, вспыхнули алым огнём вновь. Подняла голову ярость, подступила к горлу, ударила в сердце, заставив то биться неистово сильно.
– Проклятым хочешь стать? – начал он с обвинений, прожигая Ириса алыми глазами. – Жалость к ним проснулась? Думаешь, глядя на меня, что все они такие добряки, несправедливо поруганные? Да нет разницы между людьми и ими! Все они когда-то людьми были, такими же, как она и ты! Проклятье только нутро наружу выворачивает, делает видимым глазу то уродство, что внутри сидит и душой зовётся. Люди, проклятые – все они одно. Злоба, Проклятье – у каждого в крови.
– Тогда почему?.. – сипло, едва слышно вымолвил Ирис.
– Потому что не хочу стать таким, как они. Не хочу стать одним из тех, кто идёт на поводу у своей боли. Насилие порождает насилие. Я не хочу быть очередным звеном в этой цепочке. А она, – Морен кивнул на распахнутую дверь в землянку, из которой до сих раздавались рыдания и всхлипы, – уже достаточно наказана. Смерть для неё милосерднее будет. Но коли не обратилась до сих пор, есть ещё надежда на искупление. Как и у тебя. Хочешь убить её – давай, смелей! Останавливать не стану. Но сделать ты это должен своими, а не моими руками.
– Ты же сказал, так милосерднее будет, – пролепетал Ирис, вдруг стушевавшись и сжавшись в комок, как воробей.
– В тебе не милосердие, а ярость говорит. Сам выбирай, чей голос слушать. Но коли сумеешь чужую жизнь отнять – бороться за тебя я более не стану.
Морен решил не дожидаться ответа, развернулся и пошёл прочь в лес. От собственных слов, сказанных Ирису, было погано и тошно, словно сам себе не верил. Позади ещё звучали отголоски стенаний, терзала душу чужая боль. Твердил разум, что заслужила старая такие муки, а всё равно рвалось сердце на части от её слёз. И звучал в голове чужой голос: «Убей её, милосерднее так будет. И мальчишку убережёшь, за него выбор сделав».
Морен злился до отчаянной ярости. Злился на себя, на Ириса, на бабку эту и на весь мир за то, что он такой, какой есть.
Вспомнилась Алёна. Как рыдала она над убитым братом, как проклинала их, и как душа его выла от боли за несправедливую её участь и долю. Как хотел он тогда всё исправить... Но снова и снова спустя много лет делал тот же самый выбор, что и тогда.
Поняв, что ни Ирис, ни Куцик не последовали за ним и что остался он один посреди леса, Морен изо всех сил ударил кулаком в ствол ближайшего дерева. И закричал. Отчаянно, с надрывом и мукой, выпуская на волю всю ту боль, что лежала на сердце тяжёлым камнем.
Знал, однако, что бесполезно.
Минувшее

Дома как такового у Скитальца не было: нигде надолго не задерживался он, слонялся сухим репейником по свету. Спрашивать о причинах Пичужка не решался, ехал куда велели. Порой ему казалось, Скиталец наугад выбирает направление, скачет куда дорога поведёт, карту открывал лишь затем, чтобы ему показать и научить сверяться по ней. Когда Пичужка полюбопытствовал, отчего так, Скиталец объяснил:
– Я за три сотни лет эти дороги вдоль и поперёк объездил. Каждую помню и давно удивляться перестал, когда зарастают старые тропы и появляются новые. Просто еду по ним куда глаза глядят, куда-нибудь да выведут. С деревнями и городами так же.
И всё же ещё оставались в этом мире те, к кому он, несмотря на скверный и неуживчивый нрав, по-своему привязан был и никогда не отказывал в помощи, даже если не по нутру ему оказывалась просьба. Ворчал, раздражался, нотации читал, а всё равно – помогал. И одним из таких исключений был отец Радим. Когда в одной из церквей получил Скиталец от него письмо, то сорвался тут же, бросил все дела и помчался на встречу. Пичужка только диву давался, за что уважал он так свещенника, если извечно спорил с ним и ни с одним его словом не соглашался. А всё же неизменно навещал и справлялся о делах, в какой бы церкви тот ни служил.
Тем летом попросил Радим сопроводить его в странствии до Смоляных гор на самом юге Радей, где на склонах и в низинах рассыпались десятки деревень. Живущий здесь народ, хоть и считался частью Радей, мало чем на радейцев походил: хмурные, смуглые, сплошь чернявые, с тёмными, как древесная кора, глазами. Лица их казались жёсткими, носы были горбатыми, как у хищных птиц, брови – тяжёлыми, а взгляды – волчьими, будто не радовались они чужакам. Хотя так оно, скорей всего, и было. Глядя в их чёрные глаза, Пичужка думал, что для того их и позвал с собой Радим: не от проклятых его защищать, а от этих людей в ярких, цветастых одеждах. Свещенник же улыбался каждому, старательно, пусть и кое-как, говорил на ломаном местном наречии, расспрашивал о традициях и взглядах. Как объяснил Скитальцу: ему предстояло вызнать, в какой из деревень жители более благосклонны к Единому Богу и где найдётся достаточно места, дабы церковь новую возвести и с верой своей их познакомить. Вот и разъезжали они по пыльным горным тропам, обходя одно поселение за другим.
Край этот, залитый солнцем, оказался ещё более жарким, чем Радея. Трава под копытами лошадей была редкой, низенькой и жухлой. Колючие из-за сухих, голых веток деревья встречались и того реже и почти не давали тень. Чаще росли по краям троп и крутому склону столь же колкие на вид кустарники да редкие и маленькие, будто водные брызги, цветы. Дорога змеилась, обвивая каменистые утёсы, часто стелилась вдоль обрывов. Зато в низине, где трава в тени гор была сочней и зеленей, паслись несметные стада белых овец, похожих на головки одуванчиков.
Пичужка, замотанный в бинты от макушки до пояса, прел от жары, обливался потом, но повязки снимать отказался, хотя Скиталец и советовал в начале пути. Но уж больно неприглядным считал он то, что скрывалось под ними. Лицо и тело после пожара сплошь усыпали потемневшие пятна стянутой кожи, как узор на коровьей шкуре. Брови – сошли начисто, губы с левой стороны онемели и почти не слушались. Речи это не мешало, а вот улыбка выходила кривой. Левое ухо походило на жжёную кара-мель. От тех же пятен в волосах: на затылке и с одной стороны у лба – образовались проплешины, и их он тоже бинтами скрывал. И порой намеренно лохматил отросшую чёлку, чтоб ещё и за ней уродство своё спрятать.
Сам Скиталец, одетый в чёрное, кажется, вовсе не страдал под палящими лучами, только плащ скинул, оставшись в кожаной куртке, распахнутой настежь. Маску не снимал, да оно и понятно. Ехал он на серой кобыле впереди, обогнав их на добрых три сажени. Отец Радим верхом на старой гнедой едва плёлся и тяжело дышал, будто пешком преодолевал путь, да то и дело обтирал взмокший лоб, шею и лысину платком. Пичужка старался держаться подле. Нес какой-то целью, просто рядом с ним спокойнее ему было. Когда Скиталец завернул за утёс и пропал из виду, Радим улыбнулся и обратился к Пичужке:
– Ну? Как тебе твоя новая жизнь?
Тот молчал, глядя вдаль, туда, где исчез в дорожной пыли его наставник. Долго думал, признаваться ли, в итоге сказал прямо:
– Он людей убивает.
Радим перестал улыбаться. Теперь уж и он умолк, опустевшими глазами смотря на свои руки, точно стыдно ему было. Пичужка ждал его слов, затаив дыхание. В итоге свещенник молвил, не скрывая тоски:
– Я поговорю с ним.
Знал ли он о том, каков его друг на самом деле? Догадывался ли и закрывал глаза или принимал как должное? Мол, мир такой и люди вокруг такие, нельзя с ними иначе. Пичужка терзался этими вопросами, но не был уверен, что хочет получить ответы.
В небе прокричал орёл. Скиталец воротился к ним, выскочив из-за поворота, придержал кобылу и рявкнул:
– Пошевеливайтесь! Деревня близко, там происходит что-то.
Радим нахмурился, шепнул Пичужке:
– Думаю, стоит послушаться, – и легонько стукнул лошадь в бока, подгоняя.
Пичужка, уже вполне освоившийся в седле, тоже подстегнул коня.
Когда за поворотом показалась махонькая горная деревушка, окружённая низеньким бутовым забором, до ушей донёсся и гул голосов: разъярённый грай, похожий на падение камней со склона. На лице Радима отразилась тревога, и он погнал лошадь скорей. В ворота въехали беспрепятственно – никто и не заметил их, словно вся деревня собралась в одном месте. Гул стал совсем уж невыносимым – закипевшая, выплеснувшаяся через край ярость звучала в нём, крики и глухие удары. Скиталец влетел в толчею, не слезая с лошади, криком подгоняя её, чтобы каждый услышал и ушёл в сторону. Но уступали ему неохотно, так что растревоженная кобылка просто увязла в толпе. Тогда Скиталец достал кнут. Замахнулся было, но Радим уже соскочил с лошади, подбежал к нему и потянул за полы плаща, немым укором успокоив ретивого. Локтями стал пробираться через людей. Пичужка остался позади, глянул над головами собравшихся и обомлел от ужаса.
Вся эта орава, похожая на стаю одичавших псов, окружила женщину. Она лежала на земле: грязная, окровавленная, изувеченная, с разбитой головой и запёкшейся коркой в тёмных волосах. А толпа швыряла в неё камни, будто желая упокоить её под ними. Но хоть женщина и свернулась калачиком, подставив спину и спрятав от обидчиков живот и лицо, всё ещё вздрагивала, когда в неё попадали. А значит, была жива, несмотря на раны.
Краска так и сошла с лица Радима, едва он увидел её. Прямо в толпе он начал хватать людей за руки, силясь остановить их, и кричал:
– Что вы делаете?! Прекратите немедля!
Никто не обращал на него внимания, отмахивались только. Скиталец таки прорвался вперёд, вновь вскинул кнут и щёлкнул им по земле у самых ног мужиков, стоящих в первом ряду. Те оробели, отступили, затихли на краткий миг. Но затем разъярились пуще, напирать начали. Пытались удержать отца Радима, который прорывался к несчастной, но Скиталец вновь ударил хлыстом уже по лицу одного из мужиков и рявкнул, перекрикивая вопль боли:
– Разошлись, погань, пока я вам кишки не выпустил!
Пичужка не был уверен, что они его поняли. Но лицо мужика, по которому он попал хлыстом, заливала кровь из рассечённой брови, и это подействовало куда лучше. Кто-то кинул камень в Скитальца, угодив по крупу кобылы, и та встала на дыбы. Но Скиталец удержал поводья, бросив на землю хлыст. А успокоив лошадь, спрыгнул с неё, взялся за меч в ножнах и попёр на толпу. Радим окрикнул его, пытаясь осадить, но Скиталец лишь схватил за грудки ближайшего мужика и хорошенько тому врезал. Послышался хруст, раздались крики. Но желающих пойти против чужака заметно поубавилось: отступили, перестали и камни кидать. Толпа начала распадаться – люди не спешили уходить, но отошли подальше, продолжая наблюдать со стороны.
Радим же сумел наконец прорваться к женщине, упал пред ней на колени, попытался поднять её с земли. Та отказывалась, головой трясла и всё теснее сжималась в комок. Пичужка тоже спешился, протиснулся сквозь поредевшую толпу, поспешил на помощь Радиму. Вместе они кое-как оторвали несчастную от земли. Взгляд её чёрных глаз был мутным, уплывающим, всё говорило о том, что она вот-вот лишится чувств. Но когда её подняли, стало ясно: всё это время она защищала от толпы свёрток с младенцем, который тихо кряхтел. Радим попытался забрать её ношу, но женщина отпрянула, глянула на него со страхом, прижала ребёнка к груди. Опустила голову и закрыла его от чужих глаз волосами.
Скиталец подошёл к ним и накинул на плечи и голову женщины свой плащ. А затем легко, словно ветошь, подхватил несчастную на руки и понёс прочь. Никто не посмел перечить ему или преградить путь. Радим засеменил следом. Пичужка было поспешил за ними, но вспомнил о брошенных лошадях. Необходимость оставаться один на один со злющей толпой его тоже не радовала – стоило вспомнить их лютые глаза, как страх пробирался под кожу. Но люди уже начали расходиться, будто казнь их всё-таки свершилась. И лишь теперь, глядя им в спины, Пичужка заметил, что были в толпе одни лишь мужчины, а женщины прятались по домам, выглядывая из окон. В этом горном краю не возводили люди заборов вокруг домов, общий у всех двор был, все как на ладони друг у друга. Поэтому Пичужка чувствовал на себе десятки недобрых, свербящих спину глаз, пока лошадей отлавливал и искал коновязь для них. Неуютно было, хотелось поскорее в дом спрятаться.
Скиталец же, никого не спрашивая, отнёс несчастную в ближайший каменный домик с распахнутой настежь дверью. Радим попытался протестовать, мол, нельзя так – чужое! – но Скиталец рявкнул:
– Как пить дать её это жильё! Силой за волосы во двор выволокли. Оттого и дверь нараспашку.
И Радим умолк. Скиталец уложил женщину на кровать, а свёрток – рядом с ней, под руку. Отнять не пытался, знал, что без толку. Радим хлопотал над ней, раны осматривал. Едва Пичужка вошёл в дом, попросил его раздобыть воды. Но Скиталец велел парню за порог не выходить, сам ушёл колодец разыскивать. Пичужка же остался у Радима в помощниках: несчастную следовало раздеть, осмотреть, раны промыть и травами обработать. Да ещё и снадобье для неё сделать, чтоб боль унять, хоть на время. Теперь только смог Пичужка забрать у неё осторожно заветный свёрток и отложить покамест в колыбель, которая в углу нашлась. Свёрток оказался тяжёлым, и, относя его в кровать, Пичужка открыл личико малышу, чтоб не задохнулся. Но всматриваться не стал, поспешил к Радиму.
Пока возились они, Пичужка украдкой поглядывал на несчастную: на пустой уплывающий взгляд, направленный в потолок, на залитые кровью белки глаз, спёкшиеся раскрытые губы, на грудь, что поднималась от каждого вдоха с тяжким хрипом... Приметил налившиеся по всему телу синяки, искалеченный нос и разбитую бровь да открытую рану на затылке и понял: она уже не жилец.
Когда Скиталец вернулся с ведром воды, Радим обратился к нему, полный тревоги:
– Где же муж несчастной?
– В толпе камни кидал, где ж ещё ему быть?
Но Радим не услышал его или мимо ушей пропустил.
– Найти его надо бы.
– Зачем? Толку?
– Кому ребёнка оставим, когда Богу душу отдаст?
– Коли всё одно помрёт, чего хлопочешь над ней?
Радим закусил губу обиженно и больше ни слова не сказал. В движениях и действиях его стало больше суетного, точно торопился он, желал доказать и себе, и ему, что неправы оба.
Однако, несмотря на все старания его, женщина очень скоро испустила дух. Радим смежил веки, склонил голову, сложил руки у груди и зашептал молитву о покое души её и избавлении от мук. Пичужка повторял за ним, помня ещё слова, хотя в последний раз произносил их в церкви, почти с год назад. Скиталец стоял в стороне, ожидал. Вздохнув последний раз над телом умершей, Радим поднялся и подошёл к колыбели. Выглядел он разбитым, уставшим, будто за краткий час прибавил с десяток лет. Однако, посмотрев на малыша, улыбнулся ему – вымученно, но искренне. Распеленал, чтоб убедиться, не пострадал ли младенец, да так и вскрикнул, отшатнувшись:
– Боже милостивый!
Скиталец с Пичужкой тут же метнулись к колыбели. В люльке лежали двое: мальчики, прежде завёрнутые в одну пелёнку. Сучили ручками-ножками, один морщился, словно не нравилось ему чужое внимание, другой прикрывал его ладошкой, обнимая будто. И всё бы ничего, да только с боков и частично грудью срослись младенцы в одно целое, так что и ножом не разрезать. Пичужку пробрал ужас, а Скиталец хмыкнул:
– Ну вот за это её камнями и закидали. Умертвить его надо, не то лихом станет.
– Умертвить?
Радим, побелевший и омертвевший, точно очнулся. Похлопал глазами, до конца то ли не веря, то ли не осознавая, затем воскликнул в сердцах:
– Да как можно?! Они же совсем дети!
– Они выродки. Если вообще люди.
– Они не чудовища! – Радим подошёл к колыбели, заглянул в неё, указал на младенцев раскрытой ладонью. – Посмотри: их глаза голубые, как чистейшее небо!
– Да кто его себе возьмёт? – Скиталец раздражаться начал. – Ни одна мать, кроме, может быть, родной, к груди такого не подпустит.
– Найду кого-нибудь, заплачу. Нужно будет – сам выхожу. Козьим молоком выпаивать стану.
Скиталец сощурился и долго, давяще смотрел на друга, с упрямством глядевшего в ответ. Радим не прятал глаз, стоял на своём, закрывая спиной младенцев. А те завозились, закряхтели, захныкали. Наконец Скиталец выдохнул шумно, унимая крутой нрав, и процедил:
– Как же вы меня задрали... Сами их плодите, а мне потом разгребать. Помяни моё слово, вырастет – обернётся нечистью. Ты на горе его обрекаешь. Убить милосерднее будет.
– Ты неправ, – упрямо заявил Радим. – Никакая боль – ни твоя, ни чужая – не даёт тебе права решать, кому жить, а кому умереть. Ты считаешь, что благое делаешь, а по сути – лишь на поводу у боли своей идёшь. Кормишь её чужим горем, думая, что так утихнет она и тебя самого жрать перестанет.
– Не пытайтесь лечить мою душу, святой отец, – опалил Скиталец холодом. – Нельзя исцелить мёртвое.
Но Радим покачал головой, сокрушаясь о его упрямстве. Пичужка же пытался унять зашедшееся от волнения и страха сердце – Радим ведь это сказал из-за его слов, как продолжение их разговора. Но понял ли Скиталец, так и не узнал.
– Лишь самому человеку жизнь его принадлежит, – продолжил отец Радим. – Захотят умереть они – не стану препятствовать. Но другим тронуть не позволю. Верю я, что если по божьим заветам воспитать и вырастить, то не коснётся скверна сердец их. Если любовью окружить...
– Хватит, не могу больше бред этот слушать! – оборвал Скиталец. – Коли выживут, там и поглядим. Идём, Пичужка, поищем отца... этого. Больно любопытно мне, что он скажет. Глядишь, сбагрим ему урода. Хотя я сильно сомневаюсь.
Поиски не заняли много времени. Пусть и изъяснялся Скиталец на местном наречии едва-едва, выучив лишь пару слов от Радима, все так боялись его, что без споров указали на искомого мужика. Силой приволок его Скиталец в дом, чтоб Радим перевести смог, швырнул к люльке и мёртвой женщине, против воли на колени перед ней поставил. Но мужик, прежде чем сказать что-либо, плюнул с омерзением в сторону остывающего тела.
– Какой ретивый, – уколол Скиталец. – Спроси его, знал ли, что сын у них родился и каков он.
Радим перевёл вопрос, а затем и ответ: резкий, грубый, по одному только тону и искорёженному гневом лицу ясный.
– Говорит, не его это ребёнок. – Глаза Радима потускнели от тоски и жалости. – От чёрта понесла или какой другой нечистой твари.
– От проклятых не родятся дети. Если она и спала с кем из них, то с летавцем, да и то потому лишь, что он облик её мужа принял.
Радим попытался перевести слова эти, но мужик разъярился ещё сильней. Долго переговаривались они: один спорил, другой терпеливо втолковывал. Но видел Пичужка по лицу мужика, что без толку.
– Не знает он, кто такие летавцы, – устало пояснил Радим. – Свои у них проклятые, он и чёрта иначе как-то назвал, я лишь по общим словам понял, что нечисть то. С нечистью спала, от нечисти понесла, нечисть и родила – так он уверен. Ни её, распутную... – Радим осёкся на миг, словно судорога мышцы лица свела. И всем ясно стало, что использовал мужик совсем иное слово. – Ни сыновей её признавать не хочет. Осудили и казнили её по законам и обычаям местным. Похоронить согласен, но и только. Тело заберёт, детей – нет. Оставим если, утопят они их.
– Ну хоть что-то, – одобрил Скиталец. – Всё меньше головной боли.
На том и порешили. Тем же вечером, раздобыв с горем пополам козьего молока в дорогу, собрался Радим в обратный путь. Все дела бросил ради детей этих. Скиталец с Пичужкой проводили его до ближайшей церквушки в низине гор, там и распрощались. Оставили его на попечение другого свещенника, в ужасе глядящего на уродливое дитя.
Если и дал имя мальчикам отец Радим, Пичужка о том так и не спросил.
* * *
Все знали, что Скиталец скор на гнев и расправу и если его не уважить, то может отказать в помощи, а то и сверху бед отсыпать. Но дураки всё равно неизменно находились, да он быстро ставил их на место. Порой Пичужка и сам удивлялся: зачем злят его, на рожон лезут, неужто совсем ничему чужой опыт не учит? Слухи по деревням расходились быстро: о том, что натворили они в селе Благом, уже на второй месяц в другом краю судачили. Но каждый дурак будто хотел своим умом жить и своих шишек набить. Спорили со Скитальцем, попрекали почём зря, всячески презрение выказывали... Но лишь до тех пор, пока тот не впадал в ярость и не ломал руки аль ноги тем, кто больно дерзок с ним был. Однако страшней всего становилось, когда он молча уходил, оставляя люд один на один с бедой. Тогда-то и бросались дураки ему в ноги, молили о прощении, разбивали лбы о землю, а толку – чуть.
– Вам совсем их не жаль? – как-то спросил Пичужка с укором, которого больше не скрывал.
– Дураков учить – только портить. Слов моих они не слышат, вот и приходится делом доказывать правоту. Их много, а ты один, запомни это раз и навсегда. Они в тебе нуждаются, а не ты в них, как бы ни считали дураки иначе. Когда забывают о том, я им напоминаю, вот и всё. А если будешь принимать близко к сердцу каждого, кого не смог спасти, то рано или поздно сломаешься. И уже никому помочь не сможешь, даже тем, кто того заслуживает.
Не нравилось его учение Пичужке: всё внутри противилось, протестовало, жаждало оспорить сказанное, доказать обратное. Но иной раз и себе объяснить не мог он: а в чём неправ вояка, уж триста лет видящий чужое горе и своего хлебнувший наверняка немало? Куда Пичужке, в свои двенадцать лет, против слова взрослого идти? И то ли малодушие и трусость молчать вынуждали, то ли сомнения в самом себе. А всё одно ныло, не успокаивалось сердце. Но однажды не выдержал, встрял всё же.
Тамошний староста не грубил, не глядел свысока, не ворчал на заломленную цену – вина его заключалась в ином. Сами они бабку-ведунью в избе заперли да подожгли, чтоб «дух её колдовской не переселился в чьё-нибудь тело». Вот только бабка, своими же обречённая на страшную смерть, не умерла, а нечистью обратилась – огневицей. Жутким чудовищем, порождённым мучительной болью, которую переживали сгоревшие заживо. Безумные после обращения, они переползали чёрным мором от одного дома к другому и сжигали соседей, коих винили в своей участи, вместе с избой. А порой и в печи запекали. Там же, в печах, средь золы, и прятались, либо на чердаках да в подполе. Управа на них одна была – отсечь голову и в земле закопать.
Услыхав историю старосты, Скиталец впал в такую ярость, какую Пичужка видел прежде единожды лишь – в Благом. Алым налилась не только радужка, но и, казалось, белки глаз. Исказили морщины видимую часть лица, тяжёлым стал воздух в тесной и тёмной избе. Из-за маски раздался рык, когда Скиталец занёс руку, намереваясь влепить оплеуху пожилому старосте. Пичужка до того испугался, что старик кончит так же, как и Рутка, что не раздумывая кинулся к наставнику и повис у того на локте.
– Пошёл прочь, дурной! – прикрикнул на него Скиталец.
Старик липнул к стене, закрывал лицо ладонями, силился уменьшиться, вжаться в избу, скулил, как щенок. Пичужка же крепче вцепился только, сам голос поднял:
– Оставь его! Он же старый!
– Тем более поздно уже учить!
Скиталец схватил его за плечо, оторвал от себя и отшвырнул в сторону. Да не рассчитал силу, и, ещё когда сжал тонкую ручонку, вскрикнул Пичужка от боли. Сметя всё, что было на столе, рухнул за лавку, схватился за покалеченную, непослушную теперь руку, заныл, пытаясь сдержать плач. Скиталец же замер, распахнул глаза, и гнев угас в них, затушенный осознанием.
– Это твоя вина! – рявкнул он, обратившись к старику. – Тебя, осла, защитить хотел!
Подхватив Пичужку на руки, он вынес его из избы, не оборачиваясь. Староста побежал за ними, слёзно моля о прощении. На крыльце запнулся, чуть по ступеням не скатился, а всё в ноги кланялся, готовый лоб расшибить.
– Милостивый, прости дурака, не губи, убьёт же тварь, деревню всю сожжёт! Я лекаря, лекаря добуду! – лепетал он с надрывом. – Из города вызову за свои средства, лучшего, самого лучшего найду! И мальчика выходим, и тебе заплатим, только не губи!
Он едва не рыдал, но Скиталец и бровью не повёл на его мольбы. А вот Пичужка, хоть и не видел старосту за широкой спиной наставника, слышал его, и кровью обливалось жалостливое сердце. Когда уж околица осталась позади и старик отстал от них, Пичужка шепнул Скитальцу, боясь взглянуть на него и слыша, как глухо стучит от страха в груди:
– Помоги им. Просит же. Люди гибнут.
– Да чтоб тебя!
Долго ругался он, бранился и клял дураков на чём свет стоит, поминая Старых богов и ещё менее лестно Нового бога. Принёс Пичужку в лагерь, осмотрел его и рывком вправил плечо на место. Благо всего лишь вывих оказался, тут и без лекаря обойтись смогли. А после воротился Скиталец в деревню. Выполнил просьбу и до заката ещё отыскал огневицу, принёс старосте её голову и велел закопать поглубже. Но к Пичужке никого из местных не подпустил – сам выходил.
После того случая долго ещё ворчал он о людской дурости, поминая между делом, что и подопечный его недалеко от них ушёл, но как-то без упрёка. С тех пор он подобрел будто, норов его мягче стал. Пичужка задумывался: неужто вина его мучила? Но верилось в то с трудом.
Однако теперь нет-нет да и закрадывалась у него мысль, кто всё-таки страшней: люди или нечисть? Ведь одни порождали других, и далеко не все встреченные ими проклятые были так уж ужасны. И временами Пичужке казалось, что мучаются они даже больше, чем люди, пострадавшие от них.
Так, в одном селе попросили их избавиться от нечисти, что не давала подойти к полям. Прозвали её полевиком и плакали, что ежели не прогнать, то ждёт их зимой голод. Проклятый даже не прятался: Скиталец с Пичужкой его сразу увидели, как только к посевам вышли. Поначалу казалось, что работает на пахоте сухонький мужичок, сгорбленный тяжёлым трудом. Но стоило подойти ближе, как стало ясно: не человек это.
Помимо тускло горящих красным глаз, был он весь сморщен, кожа обтягивала кости. Одежда висела истлевшими лохмотьями, волосы выгорели добела, а сам он пожелтел дотемна, будто высушенная на солнце рыба. Не замечая ничего вокруг, он толкал перед собой незапряжённый плуг. Силы ему хватало, чтобы рыхлить землю и без лошади, но Пичужку ужаснуло иное. Взгляд полевика был пуст, словно мутное стекло. Он работал бездумно, по привычке, чуть покачиваясь на ходу. Вид у него притом был измученный, загнанный. Казалось, он так за работой и умер, да не упал в землю, а продолжил пахать, ведомый одному ему понятной волей. На пришедших в поле чужаков и не взглянул, если вообще заметил.
Скиталец подошёл к нему, оценил проделанный уже труд и спросил с удивительной для него учтивостью:
– Тяжело, отец?
– Тяжело, – отозвался полевик таким же пересушенным, как и тело, голосом.
– Чего же не остановишься?
– Работать. Надо работать. Работать... – повторил он несколько раз бездумно, будто молитву, слов которой не понимал. – Поле – кормилец. Поел, поспал, и снова за работу. Не поработаешь, так не поешь. Надо, надо работать. Работать...
Ни на миг не остановился он, покуда бормотал под нос ответы. Скиталец глянул на него с толикой жалости, на которую, как думал Пичужка прежде, он и не способен. Старик вперёд ушёл, Скиталец бесшумно обнажил меч. Оставшись за его спиной, он одним верным ударом отсёк полевику голову. Похоронили они его тут же, на краю поля, которому он был так предан.
Уже после, заполняя под диктовку наставника свою книжку, Пичужка решил спросить:
– А зачем это всё? Почему мы их на леших и кикимор делим? Разве не особенные они, каждый по-своему?
– Люди тоже особенные, но мы ведь делим их на умных и глупцов, щедрых и жадных, сердобольных и чёрствых. И к каждому свой подход нужен. Здесь то же самое. Каждый особенный, но нам так с ними проще сладить будет. Знаешь заранее, к чему готовиться и что у таких на уме, что движет ими: ярость, похоть, вина, страх...
Помолчал тогда Пичужка, раздумывая, а всё же озвучил мысль:
– Отец Радим говорил, они от горя такими становятся.
– Отец Радим заблуждается. Не может проклятым стать тот, в ком порока нет. Уж мне-то лучше знать.
– А вы кто будете?
– А это ты сам понять должен. Считай, то урок такой.
Почти каждое слово, сказанное отцом Радимом, Скиталец оспорить пытался, несмотря на глубокое к нему уважение. Но ценил он друга явно не за веру, а за иное что-то. Над верой же его и Единой Церковью смеялся, глумился в открытую, питая к ней и учению её непонятное Пичужке презрение. Так, он даже начал учить его Первому языку, на котором говорили люди ещё до Сумеречных лет и на котором общались со Старыми богами. А потому и под запретом был, чтоб не искушать никого и не могли нынешние дети петь молитвы ушедшим богам. Язык тот тяжко давался Пичужке, но Скиталец настаивал, говорил лишь:
– Запомни общие правила хотя бы. Тебе язык этот понадобится, чтоб указатели читать, а может, и идолы древние, коли встретишь.
– А почему запретили язык этот? Я же всё равно молитв не знаю, да и Старых богов тоже.
Пичужка немного лукавил. Скиталец часто поминал тех в речи, но без уважения, скорее по привычке. Ушлого торгаша мог обозвать презрительно «велесов сын», про рыжих говорил, что те «яриловы отроки», а если у них ещё и веснушки имелись, то добавлял насмешливое «отцом поцелованные». Особо злющих проклятых «навьими тварями» звал, в холода говорил: «Морена лютует». Ежели сталь добротная попадалась, то хвалил её: «Сварогом калёная». Пичужка плохо понимал, о чём он говорит, только цепляли слух знакомые порой, из раза в раз повторяющиеся имена. А когда спросил, тот разъяснил лениво, что всё это – Старые боги, давно уж мёртвые, и ему их знать ни к чему. Но Пичужка настаивал, ведомый любопытством. И Скиталец сдался, рассказал в конце концов про каждого, кто и за что отвечал. Кратко, без подробностей, передав лишь главную суть и отмахиваясь:
– Не волхв я, сам всего не знаю.
Но большинство из ныне живущих знаний таких не имели и мало Старых богов помнили.
– Церковники, – пояснил Скиталец. – Придя к власти, они начали переделывать язык, упрощать его. Твердили, что так он станет доступен людям и даже деревенские начнут читать и писать. Но я думаю, они хотели власть свою укоренить. Книги ж теперь у нас на том языке, что им привычнее. Они же и историю записывают, переиначивая на свой лад.
– Как это?
– А вот так. Как в летописях своих напишут, так оно и будет. О чём-то можно умолчать, где-то и приврать. Вот знаешь ли ты, почему бог у них Единый, а не Единственный?
– Нет, – искренне подивился Пичужка.
– Потому что изначально, когда они на землю эту пришли, то утверждали, будто все боги наши – это он один, только в разных лицах. Меняет, мол, личину, чтоб к каждому подход найти, а на самом деле бог един на земле. Это уже потом, когда Чёрное Солнце взошло, они переоделись и начали другое твердить, чтоб их с Проклятьем связать не могли.
– Я думал, единоверцы в Радее всегда были.
– Нет. Это они всех уверили, что Единый Бог в Радее с незапамятных времён. Да только до Чёрного Солнца о них и слышали-то единицы. Из Заморья проповедники по городам шастали, но их мало кто слушал. А как беда эти земли накрыла и Велеслав власть и влияние им дал, тогда и расползлись они по Радее, словно мор. Вот какой у нас год нынче?
– Триста шестой год Рассвета.
– А эра Рассвета когда началась?
– Сразу по завершении Сумеречных лет...
– А вот хрен! Это Церковь говорит, что летоисчисление начали вести после Сумеречных лет. И не врёт же, сука, да только после не значит сразу. Летоисчисление начали вести не когда Сумеречные лета завершились, а когда Церковь к власти окончательно пришла. А это, поверь, не одно и то же. Да и сколь долго эти Сумеречные лета длились – не знает никто. В те времена не до того всем было, зимы никто не считал. Да и Церковь власть захватила далеко не сразу. На моей памяти лет десять прошло... И я мог ошибиться на пару-тройку лет. Вот и считай. А это я тебе всего несколько примеров накинул, что сам вспомнить смог, как они историю на свой лад пишут.
Поначалу разговоры такие обижали Пичужку, распаляли в душе возмущение и гнев. Не тому учила его матушка, и отец Радим другое сказывал. Но нет-нет да прислушивался он к словам наставника, принимал иной раз сказанное за истину, полагая, что лучше знать ему, ведь своими глазами всё видел. А иной раз и оспорить не мог, соглашался невольно. Так постепенно, день за днём прорастали семена недоверия и презрения к Единой вере, да и к другим божествам, чего уж там. Не одного бога убили они за время странствий, и каждый из них умирал от меча, железа и соли, а не от молитвы и золотого солнца.
Много ужасов повидали они, да не все отложились в памяти – та затиралась со временем, истончалась и всё тяжелей удерживала детали. А может, Пичужка просто привыкал к чужой боли и смерти, и всё реже трогали они его за живое. Порой приходил Скиталец слишком поздно, и находили они лишь опустевшие или мёртвые деревни. И неясно, что оказывалось тогда страшнее: брошенная скотина, дома и утварь, словно испарились жители по мановению руки, или разодранные, окровавленные, изувеченные тела, разбросанные по дворам и дорогам. Всё одно приходилось потом идти по следу и искать того, кто зло это сотворил.
Никакого уважения к мёртвым Скиталец не питал.
– Ты хоть представляешь, сколько ещё их будет? – говаривал он. – Ты не сможешь хоронить каждого, кто встречается на твоём пути. Пока ты их здесь хоронишь, в другом месте кто-то твоей помощи ждёт и может не дождаться.
Но когда попадались им такие развороченные, точно после бойни, деревни, никогда не проходил мимо. Неважно, сколь много занимало то времени: все тела, что найти мог, собирал и Пичужку заставлял заниматься тем же. Твердил, что всё одно привыкать тому к мертвечине надо, а это наилучший способ. Головы, конечности, кости, что унести могли, – всё складывал Скиталец в одну кучу, которую затем поджигал, по старым обычаям. Молитв не читал, к богам не обращался, но мог подолгу стоять у погребального костра, глядя в огонь. Пичужке говорил, что делает это, дабы заразу и мор не плодить. Но понимал тот, что лукавит наставник: сжечь всю деревню, с домами вместе, ради такого куда как проще. Да и незачем тогда стоять над убитыми, предаваясь горестным мыслям.
И лишь единожды, глядя в тянущийся к небу, рассыпающийся на ветру искрами и пеплом погребальный костёр, Скиталец вдруг открыл ему душу.
– Я их ненавижу, – произнёс он тихо, да так проникновенно, что боль и гнев сливались воедино, будто песнь, пробуждая дрожь. – Каждую заклеймённую Проклятьем тварь, что бродит по этой земле.
– А вы сами как же?
– И себя ненавижу, – согласился он просто.
Пичужка молчал, подбирая слова и не зная, стоит ли лезть в приоткрывшуюся дверь чужой души, вглядываться в таящиеся за ней потёмки. Порой ему казалось, Скиталец рвёт себя на части, истязает, мучит, не жалея тело в боях, стараясь то ли наказать за кровь и грехи, то ли приблизить собственную смерть. Но если грехи, то какие? Считалось, что в День Чёрного Солнца божья длань карала всех без разбора, без оглядки на душу и жизнь. Но так ли было на самом деле? Что произошло, когда лик Единого Бога скрыла чёрная тень?
– Ничего, – ответил ему Скиталец, когда Пичужка впервые задал этот вопрос. – Смерть и горе, горе и смерть. Брат кидался на брата, сын на отца... Кто выжить хотел, за оружие брался либо бежал. Другие полегли. Кровь и пепел орошали земли... А теперь там растут цветы и рожь. Для меня это словно насмешка.
И больше не возвращался Пичужка к той теме, неясно чего опасаясь: то ли разгневать древнего проклятого, то ли раны его застарелые невольно вскрыть, причинив тем самым боль. Но сейчас он сам заговорил о том, и Пичужка решил, что может и не представиться иного случая задать вопросы.
– А как и почему вы стали таким?
– Всё от ненависти той же. Проклятье не пробуждается само по себе, каждый, сука, – каждый! – из них заслужил эту участь. И я в том числе. Лучшее, что ты можешь сделать, – даровать им смерть. Наивысшая милость, которую они заслуживают.
Но не того ответа он ждал. Закусив губу, Пичужка попытал счастья ещё раз, зайдя с другой стороны.
– Говорят, вы в День Чёрного Солнца обратились.
– Так и есть.
– А... что случилось тогда?
– Спрашивал уже. Что именно узнать хочешь?
И впервые за их разговор Скиталец скосил на него взгляд, словно заподозрил что-то. Пришлось выкручиваться, на попятную пойти.
– Вы знаете, почему это всё случилось? Кто именно людей покарал и за что?
– Ага, как же, – съязвил он, снова устремляя всё внимание на костёр. Взгляд потускнел – пеленой воспоминаний заволокло его. – Догадки одни.
– И какие же?..
– Много их. Скажу лишь, что Велеслав не просто так веру сменил. О нём разное молвят: дурное, хорошее. И в том и в другом лжи больше. Но одно знаю наверняка – дураком он не был. И если делал что, на то причина была, даже если никто другой её не понимал. И на волхвов неспроста он объявил охоту. Полагаю, они Старым богам о силе молились. Вот те и исполнили их просьбу, только по-своему. Посмеяться хотели или наказать – тут уж сам решай.
– Ты знал Велеслава?!
Пичужка поразился настолько, что о вежливости позабыл. А ведь Скиталец и прежде имя это поминал. Но сейчас лишь хмыкнул, и поди пойми, на что именно.
– Ты тоже будешь знать царей и князей в лицо, – назидал он. – Ты их, но не они тебя. Сам увидишь.
Пичужка принял его слова головой, но на сердце они не ложились – тяжело ему было поверить в подобное. Только на следующий день после разговора того Скиталец отдал ему купленный с год назад меч и начал учить сражаться с его помощью.
Текущее

Недолго бродил Морен, знал ведь, что опасно оставлять Ириса одного. Когда воротился к землянке, парнишка сидел на пеньке, склонив голову, а Куцик, устроившись на его коленях, вертел головой, будто в лицо заглянуть пытался. Старуха всё стенала из глубин дома. Так и бросили они её один на один с горем, вернувшись к тому месту, где лагерем встали.
Ирис не решался ни заговорить, ни в глаза Морену заглянуть. То ли стыдился, то ли боялся – и не поймёшь теперь. Может, и вовсе злился. Хотел бы Морен сказать, что всё равно ему, да съедало изнутри неприятное чувство. Будто разворотило пепел, а под ним оказалась живая ещё, не зажившая рана. Не умирало нутро его, как ни старайся. И вроде радоваться надо, а порой – как сейчас – жалел о том. И потому, когда к лагерю вышли, заговорил первым:
– Нам придётся всё же заехать в Кузню.
– Зачем? – поинтересовался Ирис. Голос его хрипел, словно он несколько дней молчание хранил. – Ты же утром там был.
– Во-первых, сообщим о бабке этой и сыне её. Пусть сами её судят.
– А если обратится?
– Охотников позовут. Не глушь всё же, церквей тут много. Либо меня, коль ещё буду под боком. Оставлять её так куда опасней.
– А мы? – Взгляд Ириса вдруг стал испуганным.
– А это вторая причина, почему нам лучше отправиться в Кузню и задержаться там хотя бы до завтра. Вестей от Радима нет. Либо не поспели и мы обогнали гонца, либо... не хочу о том думать.
Морен выдохнул, предполагая самое худшее. Разъедали, рвали на части сомнения. Если перехватили гонца или узнали о том, что Радим помогал им, то идти сейчас к людям – всё равно что в капкан голову совать. Глупо, неразумно... Но иначе не поймать охотника и не выбить из него, что же случилось. Морен знал, что рискует, да только тревога за отца Радима душила сильнее страха подставить Ириса. Верил – наивно, быть может, – что отобьёт. А так ещё оставалась надежда, что лишь запоздал гонец и обойдутся они без бед.
«Да и мальчик отдохнёт хотя бы и на постели поспит, а не на ельнике. В баню опять же сходит или в бадье искупается. Устал он, видно, что устал, уже месяц в дороге как-никак».
План трещал по швам, но измученный тревогами и минувшими событиями Морен решил, что попробовать стоит. Нужна им передышка, что ни говори.
Однако прежде он заставил Ириса измазать волосы и брови грязью, чтоб цвет их скрыть. Ирис воспротивился сначала:
– Вши ведь заведутся!
Но Морен отрезал:
– Зато голова на месте останется.
И парень не спорил боле. Морщился только, загребая холодную землю голыми руками, окуная в ледяную воду да по волосам размазывая. Зубы стучали, тело озноб бил, но он не жаловался. Морен пообещал, что в селе постарается раздобыть для него другое что, может, кору какую или уголь. Знал бы сам, чем волосы покрасить можно, давно бы у баб выпросил, ещё в Сосновке. Жаль, сообразил поздно.
Село Кузня хоть и располагалось в стороне от тракта, было далеко не малых размеров – ещё не город, да и церковь в соседнем поселении построили, а постоялый двор имелся. Скорее всего, по этим причинам Радим и выбрал его для своего гонца. Но прежде, чем в корчму идти, Морен заглянул к старосте и рассказал ему о том, что в лесу случилось. Тот в ужасе был, сокрушался долго, что всё так обернулось... но удивлённым не выглядел.
– Признаться, надеялся я, что помер Андрейка давно или сбежал с кем, – качал он головой. – Все так думали. А девки... мало ли людей в лесу теряется. Не всегда ж нечисть тому виной. Спасибо, что мимо не прошли, в беде не бросили. Разберёмся мы с ней. Хоть за свою не считали, а всё ж... не чужая она.
Денег, однако, в благодарность не предложил, словами ограничился. Да Морен и не ждал, отметил только про себя эту скупую хитрость. Но понадеялся, что тогда и к Охотникам староста не пойдёт, ведь те точно плату запросят. Предупредил, что если помощь понадобится – до утра на постоялом дворе задержится, потом дальше поедет. На том и разошлись.
В корчме же, как ни рвался Ирис прежде в баню, первым делом Морен решил его накормить – с самого утра у обоих маковой росинки во рту не было, а время уж к закату шло. Вот только сколь бы маняще ни пахла уха, предложенная хозяином, жевал Ирис неохотно – после пережитого кусок в горло не лез. Морен дал ему немного времени, делая вид, что не замечает, как терзает тот кусочки рыбы, не спеша отправлять их в рот. И в итоге раскрыл перед ним карту, ткнул в одну из точек на ней, привлекая внимание.
– Мы сейчас здесь. Найдёшь сам Липовец?
Ирис кивнул, указал пальцем на небольшой град в центре карты.
– Сколько отсюда?
– С неделю, может, две, если дороги не раскиснут.
– Мы теперь туда?
Ирис поднял на него взгляд, полный мольбы и надежды. Но Морен покачал головой и указал на точку в предместьях Липовца, где не было ни деревень, ни сёл – один сплошной лес, хоть и небольшой на вид.
– Сначала сюда заглянем. Там живёт мой давний друг. Я спрячу тебя у него, а сам отправлюсь в Липовец – разузнать, что с Вадимом и сестрой твоей. От него туда три дня пути.
– Друг? – переспросил Ирис, заглядывая в глаза Морена. – Человек?
– Да.
– Ему можно доверять?
– Ему – можно. Он со странностями, но не предаст. Сам людей не шибко жалует. Да и дорогу к нему не каждый знает. Так что запомни это место хорошенько. Если заблудишься и не найдёшь сам – поспрашивай в соседских деревнях чародея или ведьмача. Тогда точно дорогу укажут.
– Ты же сказал, он людей не жалует и дорогу к нему не каждый знает, – подивился Ирис.
– Да. А ещё я сказал, что он со странностями.
Ирис смотрел на него растерянно, но Морен прекрасно его понимал. Ведь собирался отвезти его к давнему знакомому, который прослыл у простых людей ведьмачом и чуть не оказался за это сожжённым заживо. После той истории Морен искренне надеялся, что Каен возьмётся за ум и станет осторожнее. Но он по-прежнему селился не в городах, где мог легко затеряться, а в предместьях. Находил пустынь или брошенную заимку вдали от поселений и обживался там, как истинный отшельник.
Но неизменно, где бы он ни находился, о нём начинали ходить разговоры и слухи. Морен не сомневался – Каен сам же их и подпитывал со скуки, жадный до чужого внимания и восхищения. Вот и получалось, что дорогу к его дому знали лишь избранные... и одновременно все те, кто близ него жил. А ежели шепотки и толки о нём становились ядовитыми и злыми, вместо благоговейных, окутанных уважением и страхом, Каен просто собирал вещи и переселялся в другое место, не доводя до греха.
Ирис стал первым, кому Морен доверил тайну, где друг его свою последнюю обитель обустроил.
– А он что, правда чародей? – всё же полюбопытствовал тот.
– Нет конечно, просто народ дурачит. Учёный муж он.
– А-а-а...
Ирис казался разочарованным. Но затем запоздало сообразил. Нахмурил брови и глянул на Морена исподлобья.
– А зачем ты мне это рассказываешь?
– Да так... Если разделимся или случится чего и я прикажу бежать без меня. Даже отсюда один ты вполне доберёшься.
– Я не хочу без тебя.
Морен невесело хмыкнул про себя. Как быстро передумал Ирис и слушаться его решил во всём, стоило единожды обжечься. А ведь благополучно завершилось ещё, подумаешь, ушибы да ссадины. Лицо Ириса было опухшим, заплывшим, на скуле багровел синяк, пальцы плохо слушались от ран. Грязь размазалась по щекам и шее. Морен пожалел его и не стал попрекать за дурость. Вздохнул, велел доедать ужин и подниматься в комнату. Отдал ему мазь из подорожника, чтобы обработать царапины, а сам договорился о горячей воде для него, чтобы помыться мог. Затем подкараулил у кухни молодую жену корчмаря и за пару медных воробков вызнал у неё, чем волосы покрасить можно. Мол, поседел парнишка с горя и стыдится теперь, что ни одна девка замуж за него не пойдёт. Ещё за пяток медяков та охотно и отвар из луковой шелухи приготовила, и сама к Ирису сходила, чтобы помочь управиться. Ворчала только, что зря до утра не подождали, мол, при лучине работать тяжко. Про побитое, опухшее лицо спрашивать не стала – дошли, видать, слухи, что натворила соседушка.
До утра гонец так и не объявился и с новой бедой староста не пришёл. Поэтому решили после трапезы сразу же в путь трогаться. Но не успел корчмарь ещё еды подать, как сел за их стол незнакомец: одетый в поношенный дорожный плащ, с редкими сальными волосами до плеч и массивным подбородком, из которого жиденькая бородёнка торчала. Тяжёлые брови нависали над светлыми, блёклыми, как у рыбы, глазами. Опустившись на лавку рядом с Ирисом, он виновато улыбнулся ему, затем приветливо – Морену. А всё одно лицо его оставалось неприятным и отталкивающим. Куцик, сидящий на плече Ириса, повернул к нему жёлтый глаз и теперь неотрывно следил, изредка дёргая головой или щёлкая клювом.
– Доброго утра! А я к вам. Или, наверное, к тебе?
– Не знакомы, – сухо осадил Морен. – Что нужно?
– Я от отца Радима. Послание привёз.
Подошёл корчмарь, поставил перед гостями два горшочка с полбяной кашей. Удивлённо покосился на третьего, и тот немедля попросил:
– Принеси попить чего. Сбитня, например.
– На одного?
– На всех троих.
Корчмарь ушёл. Ирис всё это время опасливо поглядывал на Морена, ожидая от него указаний. Лицо его по-прежнему оставалось опухшим и местами потемневшим от синяков и ссадин, а спадающая на глаза золотисто-рыжая чёлка, здорово отросшая за минувший месяц, не давала углядеть их цвет. Да и Куцик удачно устроился со стороны незнакомца, закрывая его собой. Так что Морен кивнул, давая разрешение, и Ирис принялся за еду, боясь лишний раз поднять голову.
Но незваный гость, казалось, заинтересован им не был: ни разу глаз не скосил в его сторону.
– Что за вести? – с напускной леностью поинтересовался Морен.
– Отец Радим в Липовце сейчас. И девочка там же. Велел к нему ехать.
Ирис не издал ни звука, но так спешно запихивал в рот побольше каши, что подавился. Закашлялся, запил водой из кружки. Морен мысленно цыкнул, но ругать за неосторожность не стал. Корчмарь принёс дымящийся сбитень, поставил перед каждым из троицы. Незнакомец обхватил ладонями кружку, но не пригубил, только руки грел.
– О какой девочке речь?
– Я не знаю. Вам видней.
– Почему Радим сам не приехал?
– После того, что случилось в Камыше, поползли недобрые толки. Доверие к Охотникам подорвано. В деревнях их больше не жалуют, да и свещенникам по трактам разъезжать опаснее стало. Вот он и послал меня, пока сам проблемы в Липовце решает, восстанавливая доверие к Церкви. Его туда затем и призвали. Хотя поговаривают, будто он и сам прошенье подавал.
Морен слушал его, не веря ни единому слову. Подозрение становилось тем сильней, чем больше этот человек улыбался, стараясь расположить к себе. И терпел его Морен пока лишь затем, чтобы дать Ирису подкрепиться в дорогу. Да и надеялся, может, что вызнает.
– А сам Радим как? Как здоровье его?
– В добром здравии.
– Как воспитанники его?
– Все живы-здоровы.
– А мальчик с гор? Ещё не стал Охотником?
– Пока нет. Но уверен, что скоро станет.
Ложь. Теперь не осталось ни малейших сомнений. Ирис, видать, и сам всё понимал, потому как ел настолько быстро, насколько было возможно, чтобы не давиться. Морен же всё острее ощущал, что им пора уходить.
– Спасибо, что доставили весть. Раз Единая Церковь хочет видеть меня в Липовце, я загляну туда, как будет время.
– Того не Единая Церковь желает, а отец Радим. Именно он ждёт вас.
– Я так и понял.
Морен поднялся, и Ирис тут же отодвинул от себя горшочек с недоеденной кашей, продолжая жевать с набитыми щеками. Перекинул ноги через лавку и встал, не дожидаясь, когда незнакомец даст ему возможность выйти. Распрощавшись с ним, Морен поспешил увести Ириса прочь из корчмы, чтобы уехать как можно скорее. К напиткам никто так и не притронулся.
Пока шли до конюшни, Морен то и дело оглядывался в поисках красных плащей. В прошлом он бы ни за что не поверил, что Охотники могут напасть посреди села, на глазах у людей, рискуя репутацией Церкви и чужими жизнями. Но опыт ошибок ещё долго сопровождается горечью. Однако ни следов Охотников, ни их лошадей он так и не приметил: конюшни, как и накануне, оставались полупусты. По всему выходило, что навязчивый знакомец прибыл сюда один либо в паре. А значит, есть у них возможность уйти от него, если поспешат.
Из Кузни выехали ещё до полудня по одной из неприметных дорог. До ночи держали путь не сходя с тропы, тянущейся меж полей и разбросанных поодаль деревьев. Не нравилась Морену открытая, просматривающаяся на версту вперёд местность, но таял залежавшийся снег, превращая луга в рваные озёра из стылой воды, и свернуть особо некуда было. Радовались уже тому, что сама дорога цела и конь может пройти по ней не утопнув. Да и позади себя удобно глядеть: не преследует ли кто, не пустилась ли за ними погоня. Но день тихо прошёл, путников и тех не встретили. А как темнеть начало, Морен вывел Сивку к околку, чтобы в тени осин лагерь разбить.
Отсюда дорога не просматривалась вдаль, но и их присутствие в глаза не бросалось. Пока в лугах заливался жаворонок, развели костёр, прикончили ужин, начали готовиться ко сну. Угасло солнце, взошла луна – тонкий полумесяц почти не давал света, и птицы утихли вскоре. Даже Куцик на охоту не полетел, удовольствовался подачками от хозяина.
Ночь стояла тихая, тёмная и покойная – один костёр трещал да лягушки затянули нескладную песнь. Ирис уснул почти тут же, едва коснулся головой настила. Морен же оставался начеку. Задремать и то себе не позволил – не нравились ему этот край и человек, выдававший себя за гонца от Радима. Как и отсутствие каких-либо вестей от последнего. С того часу, как сел за их стол навязчивый незнакомец, не отпускала его тревога. Оттого и не расседлал он Сивку, оставив щипать траву в уздечке и под седлом. Так себе отдых для измученного дорогой коня, но Морену спокойней было.
Время уже склонилось глубоко за полночь, когда потянулся он к бурдюку с водой, чтобы смочить горло. Приспустил маску, испил немного. Да тут же выплюнул то, что там вместо воды оказалось. Привкус болотистый, травянисто-земляной. Принюхался, и запах показался смутно знакомым, но сходу, увы, не признал. Впору решить было, что протухла вода, да только не тем пахло...
У Морена холодок по спине побежал от осознания. Кто-то лазил в их сумках и подмешал что-то в воду. Вероятно, как раз тогда, когда они в корчме сидели. Куцик обычно подле вещей ошивается, но утром он с ними был. Прикипел к Ирису и после случившегося с бабкой в лесу боялся улетать от него далеко. Но смысл травить так открыто, ведь от воды за версту несёт? Пользуясь тем, что Ирис спит, Морен, не спрашивая разрешения, залез и в его сумку, проверил второй бурдюк. Но в нём, наполовину пустом уже, всё оказалось в порядке. Вот потому-то за день и не заметили они ничего – Морен свои запасы лишь теперь тронул, а Ириса травить не стали. А что, если и в еду подмешали тоже?.. А они за солью того и не почувствовали... Точнее, не почувствовал Морен, привыкший к жгучему, разъедающему язык ощущению от солёной пищи...
Даль принесла посторонние звуки – лошадиное фырканье, но совсем не в той стороне, где пасся Сивка. Морен вскочил тут же, засыпал угли погасшего, но тлеющего ещё костра, крадучись обошёл околок, выглянул из-за деревьев. Да только ночь стояла тёмная, хоть глаз выколи, а ежели и ждала их опасность, не кипятила она проклятую кровь – не отзывалась та на простую тревогу, хоть тресни. И зрение его против воли оставалось человеческим. Много времени Морен потерял, прежде чем разглядел движущиеся чёрные тени, скачущие по тропе, да так близко, что можно было услыхать, как хлюпают копыта в размокшей земле.
Сердце захолонуло. Он кинулся к Ирису, затряс его. Тот и глаза раскрыть не успел, а Морен уже поднял его, толкнул к Сивке и приказал свистящим шёпотом:
– Седлай коня и уходи отсюда. Схоронись в лугах, потом найду тебя.
– Что происходит?..
– Делай что говорю – не спорь!
– А ты как же?
Сонливость отступила, и потерянность в уме Ириса сменили тревога и страх, прогнав остатки дрёмы. Куцик, прятавшийся до сих пор в ветвях, пролетел меж ними, слился с тьмой за деревьями, в той стороне, откуда пожаловали к ним гости.
– Справлюсь, если мешать не будешь. Давай!
Он усадил Ириса в седло, пихнул ему в руки несобранную сумку. И едва тот взялся за поводья, хлопнул скакуна по крупу. Сивка взвился с места и унёс всадника с собой в луга. Те, конечно, лежали совсем рядом, но на дорогу выходить опасно – увидят тут же, а срезать если, так велик риск, что угодит в болото, разросшееся после паводков. Оставалось надеяться, что Ирису хватит ума рассвета дождаться и не продолжать путь одному в полутьме. Сам же Морен готовился встречать гостей. Куцик вернулся к нему с пронзительным орлиным криком. И не успел Морен крепче сжать меч и развернуться лицом, как раздались за спиной топот, треск кустов и лошадиный верезг.
Всадники выскочили прямо на него, держа наготове взведённые арбалеты. Морен вскинул руку, закрывая лицо, и выпущенные болты отскочили от защитных пластин. Парочка запуталась в складках плаща, третий застрял в плотной коже, но ни один не нашёл цель. Ближайший подскочивший к Морену всадник занёс меч, да только проклятый оказался быстрее. Извернувшись, ушёл от удара и с широкого замаха отсёк нападавшему руку. Закалённая сталь легко разрубала кости, и Охотник издал истошный вопль. На следующего налетел уже Куцик: не щадя когтей, он драл ему лицо, силясь добраться до глаз, – за воротник потекла кровь из исполосованных щёк. Как только на Морена напали, тёмная кровь пробудилась, отвечая на угрозу, и теперь он видел во тьме гораздо лучше нападающих. И пусть не мог разглядеть алый цвет их плащей, но ясно различал вышитый на них орнамент солнца.
Охотники. Те, что стреляли в него, остались поодаль и теперь спешно заряжали арбалеты вновь. Морен атаковал первым – вскинул руку уже со своим ручным арбалетом, целясь в того, что оказался ретивей товарищей и поднял взведённое оружие. Стрела Морена просвистела у его бедра, едва оцарапав, и угодила в лошадиный круп. Конь тут же взвился на дыбы, зашёлся верезгом, мешая всаднику найти цель. Зато поспели двое других, выпустив в Морена парочку болтов. Один пролетел мимо, второй отскочил от защитной пластины и никак не помешал. А сам Морен уже подобрался к ним и занёс меч. Ближайший Охотник вздёрнул коня, поставив того на дыбы, угрожая размозжить копытами череп. Второй бросил бесполезный арбалет, спешился и достал меч. Морен успел встретить его клинок своим и парировать.
Всего он насчитал пятерых Охотников, но вскоре подоспели ещё двое. Будучи верхом, они попытались достать Морена мечами прямо на скаку, и тот вынужден был отпрыгнуть и повалиться наземь, чтобы не попасть под удар. Благо и Охотнику, уже бывшему на ногах, пришлось шарахнуться в противоположную сторону, дабы не угодить под копыта. Этой заминки Морену хватило: он успел встать на ноги и приготовиться. Всадники коршунами кружили вокруг него, осыпая градом ударов, и лишь нечеловеческая сила позволяла отбиться.
Бой давался Морену тяжко: как просто было бы вспороть любому из них брюхо или отсечь голову, но он щадил противников, стараясь наносить несмертельные раны. А ещё, привыкнув сражаться с чудовищами, а не людьми, слабо понимал науку парирования и обманок. Часто пропускал удары и только железные пластины да ловкость спасали от серьёзных ран. Единожды остриё клинка разрезало плащ по плечу, чудом не достав до кожи.
– Вёрткий! – ядовито и раздосадованно бросил Охотник.
Куцик налетел на него со спины, оцарапал когтями затылок. Тот вскрикнул, схватился за шею, пропустил атаку. И этого выигранного времени Морену хватило, чтоб полоснуть мечом по бедру уже его. Из жил хлынуло алым так, что залило лошадиный бок, и новый вопль боли огласил околок.
Кони, до того смирные, привыкшие к запаху проклятого, начали дуреть от кровавого духа, криков и гвалта, чужой боли и сумятицы. Перебирая ногами, они уже не столь охотно слушались хозяев. Возможно, поэтому всадники оставили их, и теперь те, кто ещё был цел, подступали к Морену с трёх сторон, пока он отбивался от атак сверху. Лишь двое остались верхом: тот, который нападал на него, и тот, который зажимал истекающую кровью рану на бедре, рассыпаясь в проклятьях.
Он вывел из строя двоих, но оставалось пятеро. Численный перевес был на их стороне. Охотник, оставшийся в седле, начал уставать и вместо очередной атаки мечом ударил коня в бока, натянув поводья, надеясь сбить Морена с ног его грудью. Тот ушёл в сторону, в последний момент убрав ноги из-под копыт, и сам ухватился за повод. Обезумевший от страха жеребец встал на дыбы. Вцепившись в него одной рукой, всадник вновь попытался садануть мечом, но Морен намеренно держался левой стороны, и удар вышел смазанным. И тогда он поймал Охотника за запястье и рванул на себя, снимая его с седла.
Тот кубарем рухнул наземь, застонал, отбив спину. Морен же потянул поводья, и опустившийся на копыта конь оттоптал своему всаднику ноги. Крик поднялся страшный. Морен стиснул зубы, и яркой вспышкой мелькнула мысль, что милосердней было бы перебить этих юнцов, чем стараться сохранить им жизнь, притом калеча. Но принять решение он не успел, ибо за спиной снова послышался щелчок арбалетного затвора.
Болт пролетел у самого лица, надрезав маску. Щёку защипало, значит, кожу оцарапало, пусть и слегка. Морен забыл об этом тут же, принимая на клинок мечи подоспевших Охотников. Приходилось вертеться ужом, чтобы поспевать всюду, и не было никакой возможности атаковать в ответ – времени хватало только отбиваться и отступать. Притом нападали на него лишь двое – третий пытался помочь раненым товарищам, оттащить или увести их подальше. Морен заметил это мельком и тут, к своему ужасу, услышал топот копыт.
В околок ворвались ещё трое всадников, среди которых был и тот, что подсел к ним в корчме. Окинув всех взглядом, он строго крикнул:
– Где девчонка?!
И помогающий раненым Охотник указал рукой в сторону лугов. Все трое сорвали лошадей с места, погнавшись за Ирисом.
– Куцик! – позвал Морен.
Птиц, спикировав откуда-то сверху, полетел за ними. Тогда-то, отвлёкшись, Морен и пропустил разящий удар – меч полоснул по бедру, попав аккурат меж защитных пластин. Тело обожгло болью. Морен скрипнул зубами, ушёл от новой атаки вниз. Зачерпнул и поднял в воздух пепел из костра, который оказался под ногами. Охотники заморгали, зажмурились. Морен же крепко сжал левый кулак, рывком приблизился к тому, кто ранил его, и ударил в переносицу. Хруст заглушил очередной вопль боли. Выронив меч, Охотник отступил, схватившись за вбитый в лицо нос, ладони окрасились алым. Оставшийся дёрнулся, видимо желая помочь товарищу, но Морен уже замахнулся на него мечом, вынуждая вступить в схватку.
В спину прилетел арбалетный болт – вошёл в лопатку, пробив плащ между пластин. Боль пронзила до самой кисти, и Морен едва удержал меч. Перекинул его из правой руки в левую и резанул бившегося с ним парня по плечу. Манёвр сработал, Охотник не успел среагировать, и клинок рассёк мышцы над локтем – конечность повисла плетью. Оружие он выронил, отступил, зажимая рану. В глазах читался ужас – он явно ждал, что Скиталец добьёт его. Но Морен отвернулся, ища глазами того, кто стрелял.
Им оказался Охотник с перебитыми ногами: его оттащили к ближайшему дереву, прислонили спиной к нему. Встать он не мог, но оставался в сознании и, вооружившись арбалетом, уже заряжал новый болт. Лицо его кривилось от гнева и боли. Как только Скиталец заметил его, тот вскинул оружие к глазам, прицелился и выстрелил. Морен пригнулся, болт просвистел над головой. А сам он зачерпнул ещё одну горсть пепла и рванул к Охотнику. Тот зарядил арбалет снова. Морен кинул пепел ему в лицо, и он вскрикнул, схватился за глаза, так и не успев выстрелить. А Морен пинком выбил арбалет из его рук. Занёс меч, да так и застыл, глядя горящими глазами сверху вниз. Парень задрожал от страха, хотя добивать его никто не собирался.
Зато оставшийся целым Охотник, до того помогавший раненым, кинулся к нему и закрыл товарища спиной. Подобрав арбалет, он дрожащими руками направил его в грудь проклятого. Совсем молоденький ещё, едва ли не ровесник Ириса, он трясся, как лист на ветру. Лицо вытянутое, как у хорька, волосы светлые до плеч, очельем собраны. Раскрытые, потрескавшиеся губы побелели. За спиной Скитальца стонали от боли его раненые товарищи: одни были изувечены и не могли продолжать бой, другие не решались подойти к проклятому после полученных травм. Морен устало опустил меч и произнёс на выдохе, глядя прямо в глаза мальцу:
– Уйди. Смерти я вам не желаю.
И тот послушался, но лишь отчасти: бросил оружие, не сделав и шагу от товарища, всё так же силясь закрыть его собой.
Вновь раздался топот копыт и лошадиное ржание. В околок ворвался Ирис: ноги Сивки были перемазаны грязью до самых колен. Оглядев бойню и раненых, Ирис побелел лицом, в глазах полыхнул ужас. Но вопросов он задавать не стал, сообщил с жаром:
– Они в болоте увязли, пока за мной гнались, их Куцик в топь заманил. У нас есть время оторваться, скорее!
Морену очень хотелось наорать на него: велел же бежать и не возвращаться самому! Да тратить время попусту не стал. Подобрав с земли оставшиеся вещи, он швырнул поклажу Ирису, и тот перекинул её через шею Сивки, удерживая руками. Морен попытался запрыгнуть в седло позади, но бедро прострелило болью, нога онемела, и он едва не соскользнул обратно наземь. В тот же момент раздался щелчок арбалетного затвора. Охотник, которого защищал светлоликий мальчишка, подобрал брошенное оружие, нацелился Морену в голову. Второй попытался остановить его, схватился за арбалет и рванул в сторону, но тот уже выпустил болт. И не попал лишь потому, что Морен оступился, взбираясь в седло. Со второй попытки лучше вышло – вес на руки перекинул да Ирис придержал. Благо выстрел Сивку не задел, только растревожил.
Оказавшись верхом, Морен забрал поводья, развернул коня и сорвал на галоп. За спиной уже слышались голоса и топот. Когда они выскочили из околка на дорогу, за ними последовали двое всадников. Хотя Морен явственно слышал, как молодой Охотник кричал им, просил о помощи, молил не оставлять их.
Тэнгрийский жеребец нёсся, не жалея сил, – простым лошадям было за ним не угнаться. Куцик, вернувшийся с лугов, и тот рвал крылья, стараясь поспеть за ними. Охотники ещё пытались стрелять им в спину, но, когда Морен резко свернул с дороги, прекратили погоню. Одного товарища на болотах в ночи они уже потеряли и решили, видать, не искушать долю.
Тонкий месяц закрыли облака, и ночь стала совсем непроглядной. Сивка на всём скаку угодил в тёмную лужу и провалился по грудь. Взвизгнул и едва не покатился кубарем. Всадников с него просто стряхнуло, оба окунулись с головой. Повезло ещё, оказалось неглубоко. Ирис первым встал на ноги, отплёвываясь от грязи, – талая вода доставала ему до пояса. Морен же при падении хлебнул и пытался откашляться. Как удалось, прохрипел с натугой:
– Коня вытащи!
Сивка увяз, но больше от страха – метался во тьме, отчего уходил только дальше, вглубь, провалившись уже по шею. Куцик завис над ним, то ли подбадривая, то ли утешая криком. С трудом преодолевая топкую грязь, Ирис подобрался к коню и поймал за поводья. Подоспел и Морен. Вдвоём, оскальзываясь, тяжко находя опору, прикладывая все силы, что имелись, они вытянули Сивку на твёрдую землю. Перемазались, промокли до нитки, но зато выжили. Ирис выловил ещё и вещи, пока Морен, стараясь отдышаться, осматривал истекающее кровью бедро. После воды раны напомнили о себе снова – как бы не загноились. Преодолевая боль, Морен дотянулся до арбалетного болта в лопатке, ухватил покрепче и вырвал его, не щадя себя.
Ирис охнул от ужаса, стиснул в пальцах сумки. У самого от холода зуб на зуб не попадал, но нет же, кинулся к Морену, запричитал:
– Тебя ранили? Надо обработать... Может, костёр развести?
– Нет, – осадил его Морен. – Мы недалеко ушли, если по дороге вперёд двинутся, костёр издали заметят. Придётся до утра потерпеть, пока до чащи не доберёмся.
Лесная полоса щетинилась вдали, в свете вновь засиявшего месяца, очерчивая горизонт. Но если даже поскачут сейчас, без отдыху, поспеют в лучшем случае к рассвету. Ирис понимал то не хуже Морена.
– А раны как же? Кровью истечёшь!
– Не истеку. Проклятого так легко не убить. Они ещё до первых лучей затянутся. Едем, времени мало.
Ирис очень хотел оспорить, настоять на своём. Да страх перед Охотниками не позволил ослушаться. Поймав всё ещё нервного, но уже чуть успокоившегося Сивку, вновь забрались на него. И уже осторожнее, рысью, а не галопом, отправились дальше. А преодолев часть пути, и вовсе на дорогу вернулись, от болот подальше. На шаг не переходили, гнали Сивку без продыху – оставалось надеяться только, что выстоит. Обычный конь давно уж задыхаться б начал, но Морен не понаслышке знал, на что способен степной тэнгриец. Оттого и доверился ему.
Одно беспокоило – рана не хотела затягиваться, хотя давно уж следовало. Когда посветлело небо, а деревья встали пред ними высокой стеной, Морен совсем силы потерял – плыло всё перед глазами, будто курениями одурманили. На одной воле превозмог дорогу, показавшуюся как никогда тягостной.
В лес влетели на том же скаку, когда в рассветном сумраке ещё не показалось солнце. Морен притормозил коня, огляделся в поисках подходящей тропы иль редколесья, чтобы свернуть с просеки. Но едва видел уже, слипались веки, и Ирис первым указал рукой на подходящий участок леса. Туда и направились. Проскакали ещё немного, как Сивка вдруг заржал и замедлил шаг.
– В чём дело? – Ирис с тревогой заозирался, ожидая увидеть нечисть или какого зверя.
А Морен за его спиной соскользнул с седла и рухнул наземь, проваливаясь в забытьё.
Минувшее

Наука владения мечом давалась Пичужке ой как непросто: не слушалось тело, уставало скоро, ощущалось неповоротливым и чужим. Часто не хватало ни силы, ни выносливости, ни сноровки. Пока ум его был скор и схватывал указания на лету, руки и ноги не поспевали за ним. Наставник твердил, что щадит его, но как-то по-своему: сразу дал в руки меч, а не палку, и бился с ним тем же мечом да топором. Единственное, что позволял себе из жалости, – разворачивать лезвие плашмя, чтоб не рубить конечности и не резать, а только отбивать до синяков и ссадин. А уж как часто ругался Скиталец на него – не перечесть было.
– Не полагайся на силу! – снова и снова кричал он, наблюдая, как бьёт Пичужка оружием по крепким веткам, не столько разрубая, сколько ломая их.
Но в тот раз Скиталец сорвался. Схватив топор, он метнул его, вкладывая в бросок всю силу и дурь, какими обладал. Лезвие вошло в ствол векового ясеня и расщепило его пополам. Пичужка аж вскрикнул от ужаса, осознавая в полной мере, насколько чудовищна мощь этого существа.
– Видел?! – ярился Скиталец. – Ты так не сможешь! Нет в тебе этого и никогда не будет. Полагайся на то, что боги дали. Головой пользуйся наперёд мышц. Думай сначала, потом бей!
– Да как мне это поможет?! – От усталости, раздосадованный неудачами и разгорячённый боем, Пичужка и сам срывался в ответ.
– Чтоб кости рубить, одной силы мало – если знать, где и как ударить, она и не нужна. Ты находчивый и мелкий, в том преимущество твоё. Окружение используй, всё, что под ногами найдёшь. Там, где ты пролезешь, такой, как я, никогда не сможет. Головой работай, сказал уже!
Чётких инструкций Скиталец не давал, лишь направлял, желая, чтоб парень сам соображал и учился. Но и тут он мог быть недоволен.
– Ты смотришь глазами жертвы: как убежать, увернуться, куда спрятаться. А должен быть хищным зверем: куда ударить, как убить, больнее ранить. Соображай, ищи слабые места, нападай, а не защищайся!
Когда Пичужка худо-бедно освоил меч, Скиталец стал давать ему другое своё оружие, чтоб научился он обращаться с каждым. Но больше всего интереса у мальчишки вызывал охотничий нож. Сталь у того была необычная, покрытая ажурным узором, похожим на водную рябь. И ни разу не точил его при нём Скиталец, хотя резал тот кожу малейшим касанием, да так легко, что боль всегда с опозданием приходила.
– А что это за сталь такая? – спросил Пичужка после очередной тренировки, вертя в руках диковинный нож и любуясь тем, как бьются солнечные блики об узорчатое лезвие.
– Сам не знаю. Знал бы, давно уже и прочее оружие из неё сделал. Всю Радею обошёл, а второго такого клинка не нашёл покамест. Даже Вакула руками разводит.
– А у вас он откуда?
– Подарок. Купец один вручил.
Расспрашивать более Пичужка не стал – знал, что бесполезно. Ежели хотел Скиталец что рассказать, то охотно делился, а если нет – клещами не вытянуть. Так, начав понимать и разбираться в оружии после его уроков, Пичужка удивился: почему носит Скиталец обычный топор, которым дрова рубят, вместо хорошего боевого? Но когда спросил, тот отмахнулся:
– В голову не бери. Удобный просто.
И знали ведь оба, что это ложь: у топора уж и древко износилось, и головка шататься начала. Но вместо того, чтоб заменить, Скиталец его на починку лучшему мастеру отдал, хоть тот и ворчал, что старьё такое лучше выкинуть.
– Не бзди, он ещё нас с тобой переживёт, – отвечал тому проклятый.
Доспехов Скиталец не носил, обходился кожей плотной выделки. Ежели ранили, так терпел попросту, пока чёрная кровь не сделает своё дело и не исцелит даже самый страшный укус. Пичужка же его стараниями пока выходил из боёв с нечистью лишь с синяками да ссадинами. И всё равно полюбопытствовал как-то, почему не закажет наставник себе хороший доспех у того же Вакулы.
– А как повредится доспех в первой же стычке, ты где его чинить собрался? – ответил тот раздражённо. – В город поедешь? Думаешь, деревенский кузнец, который добротную броню только на проезжих ратниках видел, починить её сможет? Вот уж дудки. Трата времени это всё, само заживёт. Да и движения стесняет. Уворот надёжнее, чем сталь на теле.
– А я как же?
– Ну... – замялся Скиталец, словно и не думал о том до сих пор. – Посмотрим. Но про кольчугу забудь – это супротив людей лишь, когти за неё цепляются, рвут только так. Чинить замучишься.
Ратное дело давалось Пичужке потом, кровью и болью. Вроде и жилистым стал, а всё одно оставался тощим, не получалось отъесться, и ростом не дотягивал до сверстников. Мужики порой смеялись, что Скиталец себе в подмастерья аль подручные то ли девицу взял, то ли дохляка, а тот неизменно отвечал: «У него другие дарования имеются». Какие именно, Пичужка и сам в толк взять не мог. Всё одно пророчили ему, что не проживёт долго. А нет же, рос, как сорняк, вроде и хилый, да живучий. Ни ранами, ни кровавым трудом, ни тяжкой долей – ничем не сломить было. Освоился да и свыкся, как таракан запечный.
Так, шаг за шагом, день за днём, месяц за месяцем и появились первые успехи. Окрепли мышцы, сошли мозоли, попривык разум. Меч стал казаться продолжением руки, а там и не только меч. Что-то давалось легче, что-то тяжелее, но год следовал за годом, и парень рос, мужал и оттачивал мастерство в неустанных тренировках.
Приняли они в ту пору заказ от наместника: на тракте, что пролегал через его уезд, завелась какая-то напасть. Громила обозы, распугивала лошадей, губила людей. Тракт опустел скоро, торговцы стали избегать опасных троп, иссяк их приток во вверенные наместнику земли. Вот он тревогу и поднял. Платил много, хотя Скиталец и сказал потом Пичужке, что это одни из самых лёгких денег, какие у них могут быть: искать никого не надо, вышел на дорогу, пристал к обозу, дождался тварь – и вот тебе она! Только мечом маши.
Пичужка его воодушевления не разделял, но поначалу всё взаправду лёгким казалось. Узнав, что ближайший обоз сам Скиталец сопровождать намерен, торговцы весьма скоро собрались в дорогу: никому не в радость стало, что до ближайших городов лишний круг приходится делать, когда прежде напрямик добирались. Уже через день, ранним утром, выехали они на тракт с обещанием довести живыми с дюжину телег: торговцев с их товаром, ремесленников, кто за лучшей жизнью собрался, да молодых и зрелых баб с мужьями, кто родню желал навестить али вовсе в другой город перебраться. Пичужка смотрел на разномастную толпу с тягостной тревогой: вдруг не уберегут? Но Скиталец оставался спокоен, и он тоже решил его примеру следовать.
Ему тогда уж пятнадцатый год шёл, но ростом всё одно не выдался – некоторые до такого к двенадцати вытягивались. А с обозом ехал мальчик лет одиннадцати, сопровождавший родителя-торговца. И нет-нет да ловил на себе Пичужка заинтересованный взгляд – видать, думал малец, что он ровесник его или немногим старше, оттого и тянулся. Поймав его глаза в очередной раз, Пичужка улыбнулся пухлощёкому, крепко сбитому мальцу, и тот спрятался за бортом повозки, напуганный таким вниманием. Тёмные волосы его курчавились, падали завитками на лоб, а телосложения он был крупного – похож на телёнка. И Пичужка невольно сравнивал его с последним – даже глаза мальца, распахнутые в любопытстве, чудились такими же большими. Так и звал его мысленно телёнком, пока отец не окликнул паренька грозным басом:
– Борис! А ну, подсоби!
Борька тут же на ноги вскочил, прыгнул неуклюже с повозки и побежал к отцу, чтоб помочь с ослабшими, плохо затянутыми верёвками, удерживающими груз.
С неделю спокойно обоз ехал: разбойников и тех не встретили. Ещё и дни погожие выдались: лето к исходу шло, не пекло уже солнце сильно, рассеялись облака, растянулись по небу молочной пеной. А дожди давно минули, никакой грязи под ногами. Как темнеть начинало – вставали лагерем на ночлег, разводили костёр, готовили поесть на всех. Пичужку тянуло к людям, сгурьбившимся у огня за разговорами и дурманяще пахнущей горячей похлёбкой. Но Скиталец наказал особняком держаться и всматриваться во тьму, вслушиваться в звуки лесов и полей, лежащих на пути. Днём Пичужка отсыпался в телеге, а Скиталец продолжал караул. Но лишь на исходе седьмого дня явилось чудище за людьми.
Дорога тогда тянулась вдоль редкого леса, а по правую руку лежал не паханый луг. Трава в нём была густой, пёстрой из-за высокого донника и пушистой мяты, перемежалась кустами отцветшего шиповника, усыпанного крупными плодами. Стройные стебли покачивались на ветру и махали головками цветков. День близился к завершению, слепило закатное солнце, окрашивало небо малиновым заревом. Уже пора бы и на ночлег встать, да место неподходящее: дорога узкая и неровная, размытая дождями и битая колёсами телег. Пичужка в тот момент в повозке лежал: уже проснулся, но ещё не успел встать на ночной караул и ленился, пользовался тем, что не зовёт наставник. Скиталец же, ведущий коня неспешным шагом подле обоза, вдруг прислушался, покосился в сторону луга. Да слепило солнце, резало глаза и застилали взор выступившие слёзы. И слишком поздно разобрал он, что шевелится высокая трава, будто от ветра, который не ощущался на лице. Затрещали кусты впереди, зашуршала листва. Скиталец натянул поводья, останавливая скакуна, и крикнул:
– Всем бежать! Хватайте коней – и в лес!
Обоз замедлил ход, возничие одёрнули лошадей, заозирались люди. Но никто не выполнил указания, пока прямо на дорогу не выскочил огромный разъярённый бес, заслонивший собою солнце. Закатные лучи светили проклятому в спину, очерчивая силуэт и размывая детали, слепя путникам глаза и не давая разглядеть опасность в полной мере. Поэтому его и заметили так поздно. Чудище превышало человека размером почти в два раза, но больше походило на лесного кабана: точь-в-точь такая же морда, венчающая заплывшее, округлое тело. По загривку и хребту его рос жёсткий чёрный волос, похожий на щетину или конскую гриву.
Бес не таился, не выжидал, не хитрил, а просто выскочил из высокой травы, подобно дикому, тупому зверю. И, окинув бешеным взглядом обоз, протаранил головой ближайшую клячу, что тянула телегу. Без жалости вонзил торчащие вверх из-под поросячьего рыла клыки и вспорол брюхо. Обезумевшее от боли и страха животное приложило его копытом в морду, но бес поймал её ногу в пасть. Повалил кобылу, прижал к земле передними лапами, сохранившими очертания человечьих рук, и оторвал конечность от тела ещё живой лошади.
Всё произошло так быстро, что люди подняли крик лишь теперь, запоздало осознав случившееся. Кинулись врассыпную, побросав товар, обоз и пожитки. Скиталец над их головами кричал, чтобы спрятались покамест в лесу. Конь под ним ярился, вставал на дыбы, визжал от ужаса, и только сильной, жёсткой рукой Скиталец сумел удержать его. Другие кони, кто освободился, попытались сбежать, но мужики ловили их и тащили, упирающихся, за собою в лес. А бес расшвыривал повозки, ломал их в щепки, дробил клыками, копытами и лапами, стремясь добраться до людей и съестного товара, который тут же жрал. Не успевший сбежать старик-извозчик оказался под ногой беса, и тот просто наступил на него, переломив хребет. Крик над дорогой стоял дикий, сумятица страшная. Пичужка даже не мог до беса добраться, ибо убегающие люди толкали его, норовя затоптать, если не устоит на ногах.
Одна из повозок, опрокинутая бесом, придавила отца Бориса, ехавшего на облучке. Тот кричал, молил товарищей о помощи, но первым кинулся к нему сын. Попытался вытащить из-под обломков, приподнять их, да не смог. Бес, заметив копошащихся неподалёку людей, развернулся к ним, ощетинил рыло. Скиталец спрыгнул с коня, подобрал с земли камень и кинул аккурат в морду беса, да с такой силой, что пустил тому кровь. Проклятый захрипел до визга, развернулся к нему. Скиталец же крикнул Пичужке, доставая меч:
– Людям помоги, я с ним разберусь!
Но тот и без его указки к повозке рвался. Как добежал, схватился за борт, попытался вместе с Борькой поднять её и перевернуть. Но куда им, двум мальчишкам, такой вес осилить? Из других мужиков никто не задержался и не воротился, хотя Пичужка оглядывался в сторону леса, искал глазами и ждал, когда в ком-нибудь совесть проснётся, да всё без толку. А гружёная повозка с товаром, накрепко к ней привязанным, не поддавалась. Пичужка обернулся к наставнику, но тот махал мечом перед мордой беса. Тварь только казалась грузной, а двигалась на диво быстро и ловко. Толстая шкура местами истекала чёрной кровью от порезов, недостаточно глубоких, чтобы остановить её. Ещё и места не хватало: поваленные, разбросанные и развороченные в щепки телеги и раскиданный груз зажали противников в кольцо посреди дороги. Скитальцу не развернуться особо, зато бес спокойно ломился через преграды, просто круша их копытами и своим весом.
Тогда-то и пришла Пичужке дурная идея в голову. Оставив людей, он бросил Борьке: «Сейчас на помощь позову!» – и кинулся к наставнику. Пригнувшись, рысью перебегал от одной преграды к другой, подлезая под оглоблями, пока не подобрался к бесу со спины. Скиталец заметил его, округлил глаза, и Пичужка поспешил объяснить:
– Нам не поднять телегу, сильней кто нужен. Я его отвлеку, помоги им!
– Свали отсюда, дурной! – рявкнул на него наставник.
Он махнул мечом перед бесом и оставил на его шее длинный порез. Хлынула кровь, захрипел бес, но толку оказалось чуть – слишком толстая шкура, никак не удавалось до мяса и нутра добраться. Пичужка оглядел перевёрнутые телеги, подобрался к нужной. Оторвал надломленную оглоблю, вытащил из ножен меч, который таскал с собой, и привязал к получившемуся шесту так, чтоб лезвие вперёд торчало. Получилось здоровенное и тяжеленное копьё, но поднять его сил хватило. Водрузив на борт повозки, Пичужка выставил его остриём на беса и свистнул Скитальца.
Тот увидел наскоро собранное оружие и глаза снова округлил. Но сообразил. Бросив меч, он кинулся на беса плечом вперёд, подлез под голову. А когда тот приподнялся над землёй, чтобы ударить Скитальца когтями, он обхватил его лапищу обеими руками и толкнул на торчащее остриё. Силы казались равны, но бес не ожидал такого и не успел твёрдо на ноги встать, оттого и уступил. Клыки его клацнули в опасной близости от спины Скитальца, ещё рывок – и достанет. Но повозка оказалась близко, и остриё меча вошло в бочину, пронзив её над бедром. Бес захрипел, задёргался. Пичужка навалился на оглоблю, чтоб не соскочила от удара с места, и проклятый, заметавшись, сам загнал меч глубже и разворотил рану. Скиталец махнул топором, вонзил лезвие в шею беса. Но тот так и остался в ней, застрял в плотной шкуре, а проклятому хоть бы хны.
– Да твою ж мать! – ругался Скиталец, давя на беса всем телом, чтоб не соскочил с копья.
– Там человек под телегой! – напомнил Пичужка, пока сам подпрыгивал на ходящей ходуном повозке, сотрясаемой рвущимся бесом. – Вытащи его, я удержу!
– Куда тебе?! Добьём, потом вытащим.
– А если не добьём, решит убежать и затопчет?!
– О себе пекись!
Пока Скиталец удерживал одну руку беса, второй тот саданул его по спине, рассекая когтями. Они у него тупые были, да и осталось их всего два, сросшихся в подобие копытца – когда на костяшки вставал, один в один оно. А всё же кровь Скитальцу пустил, и тот зарычал от боли, резко отступил назад, уходя от когтей и нового удара. Бес рванул было за ним, но оглобля накренилась, разворотив ему бок ещё сильней: уже и потроха показались. Да заметил то, похоже, один лишь Пичужка, ему и пришло в голову, что, если верно развернуть клинок, вонзённый в беса, удастся ему брюхо вспороть.
Поняв, что нечистую тварь удалось всё же сдержать на какое-то время, Скиталец метнулся к Борису и его отцу. Несмотря на раны, он схватил повозку за борта обеими руками, подкинул её и перевернул. Поднял за шкирку рассыпающегося в благодарностях торговца и толкнул к лесу. Тот, прихрамывая, побежал к своим, поддерживаемый сыном. Скиталец же подобрал оброненный меч и поспешил назад, тревожась за воспитанника.
А Пичужка и не думал дожидаться его. Как только заметил, что кишки показались, навалился на оглоблю всем телом, толкая её вперёд. Меч разорвал мягкое брюхо и вышел с другой стороны, оставив за собой широкую рану. Потроха вывалились на дорогу, бес оглушительно, до хрипоты завизжал. Но живучая тварь никак не хотела сдыхать. Заметавшись от боли, он скоро нашёл маленькими красными глазками мальчишку, прыгнувшего за повозку. И кинулся на него, ощетинив клыки. Полетели щепки, затрещало дерево под весом и лапами беса. Заваленный обломками, Пичужка не сумел уйти, и бес вонзил зубы ему в бок, у самых рёбер. Затрещали кости, Пичужка заорал от боли. Но не успел бес сомкнуть челюсти, как обдал горячим дыханием из рыла кожу и обмяк. Глаз его, глядевший на Пичужку, потух.
Едва дыша от боли, не видя ничего из-за выступающих слёз, он попытался оторвать голову беса от себя. И лишь теперь разглядел, что же произошло. Подобравшись сзади, Скиталец вонзил меч в шею проклятого. Сейчас он возвышался над ними, стоя одной ногой на загривке беса, а другой на обломках повозки, и в глазах его плескалось беспокойство. Как только Пичужка освободился от клыков и отполз чуть в сторону, Скиталец вырвал клинок и топор. Потребовался далеко не один удар, чтобы отсечь бесу голову, но лишь теперь могли они быть уверены – больше тот уже не встанет. Отбросив кабанью башку, Скиталец перепрыгнул обломки. Подошёл и присел на корточки перед подопечным, что так и лежал на дороге, привалившись спиной к колесу. Скиталец осмотрел кровоточащую рану, заглянул в слезящиеся от боли глаза и зашептал удивительно ласково:
– Ничего-ничего, подлатаем. Шрам останется, конечно, зато рёбра на месте все. Потерпи, я тебе сейчас отвар какой-нибудь дам, поспишь.
Он принялся копаться в своих сумках, но всё, что отыскал, – пучок высушенной сон-травы. Его и запалил огнивом и положил рядом с Пичужкой, чтобы тлел. Окутанный дымом, тот должен был вскоре заснуть.
Пока Скиталец заматывал его рану, из лесу начали возвращаться люди. Все целы оказались, одного лишь бес затоптал, да отец Бориса прихрамывал. Остальные испугом отделались и синяками. Но теперь, воротясь на дорогу, один за другим поднимали они страшный вой, сокрушаясь о загубленном добре. Мало какая телега уцелела, всё побил бес, коней и тех чудом удержали, да и то не всех. В город надлежало добраться назавтра во второй половине дня, но то в повозках, а без них как? Ещё и к ночи дело шло, совсем уж солнце за луга закатилось. На смену одной беде пришла другая. Но уж чего не ждал Пичужка, так это того, что во всём их с наставником обвинят.
– Ты погляди, что наворотил! – кричал один из торговцев, разведя руки в стороны: крупный, но невысокий, с пышными усами над губой и круглой, вконец облысевшей головой. – Неужто осторожней нельзя было?! Мы тебе за что плотим?! Да здесь битого товара на сумму больше, чем ты весь с потрохами стоишь!
– Дёшево же ты шкуру свою оцениваешь, ежели считаешь, что я шмотьё твоё беречь должен, а не тебя самого.
Закончив с подопечным и поняв, что ругают его, Скиталец поднялся, выпрямился, встал перед людьми, готовый ответ держать. Но, окинув зарвавшегося мужика взглядом с ног до головы, как ни в чём не бывало начал оружие собирать. Да торгаш не унимался:
– Ты и за тем, и за этим следить должон! Вывел бы тварь в поле да там и убил, нет, на дороге решил удаль показать!
Тут уже и другие торговцы закивали, поддержали голосящего, раздались согласные выкрики:
– Да за потерю этих товаров мы тебе ни воробка не заплатим!
– Теперь уж не мы ему, а он нам должен.
– На кой мне жизнь такая, без медяка за душой?! Всё потерял!
Немногочисленные бабы жались к мужикам, помалкивали, некоторые, глотая слёзы, пытались разобрать разбросанные вещи, отыскать свои, что уцелели. Тем же занимались и возничие да те мужики, что поумней были. Усатый торгаш же, что первым слово взял, ощутив поддержку толпы, приосанился и пуще прежнего гнать начал:
– Мы тебя для того и наняли, чтоб защищал. Так где ж твоя хвалёная защита, а?! За что деньги уплочены?!
– Не ты мне платил, – лениво бросил Скиталец. Но слышно было, как клокочет рык в его горле. – С наместника и спрашивай, за что он с тебя денег взял. Я вам не наёмник. Моя задача – тварь убить. За жизнь свою вы сами в ответе.
– Так ты заговорил?! – Торговец аж задохнулся от возмущения.
– Володька, кончай уж, – вступился вдруг отец Бориса.
Опираясь на ветку, как на клюку, он подобрался к товарищу по ремеслу, глянул на него из-под тяжёлых бровей, опалил осуждением.
– Не будь его, ни один бы живым не ушёл. Сам же видел, как тварь кинулась. Мы его благодарить должны.
– За что благодарить?! За нерасторопность? Еремея потеряли! Ты, быть может, калекой останешься! Пацана своего и то уберечь не смог!
Терпение Скитальца надломилось, точно сухая ветка. Сжав кулак, он ударил торговца наотмашь в челюсть.
Толком и силы не прикладывал, а хрустнула кость так, что осколок наружу вылез. Повалившись наземь, мужик завыл страшно, заревел от боли, хватался за сломанную челюсть, да тут же отдёргивал руки, обжигаясь будто. Не закрыть её теперь было, съехала в сторону. Кровь заливала шею, текла за воротник. Люди закричали, метнулись в стороны, ни один не решился к Володьке подойти. Скиталец добивал не стал – развернулся, подобрал с земли Пичужку и понёс к своему коню, дожидающемуся в лугах.
– Стой! – кричал ему в спину отец Бориса. – Мальцу помощь нужна, давай хоть в телеге до города довезём!
Пичужка к тому часу совсем уж уплывал, едва сознание удерживал. Но что-то подсказывало ему: не принял наставник помощь. Последнее, что запомнил, – как усаживали его в седло, после окончательно в сон провалился.
Пришёл он в себя уже на жёсткой постели, перемотанный бинтами туже прежнего. Рёбра ныли, от боли той и проснулся. Открыл глаза и сразу узнал стены знакомой кельи, в которой жил, когда у Радима учился. На полу в изголовье стояла крынка макового молока – видать, чтоб уснул скорее и от боли не мучился. Пичужка так поступить и собирался, уже и руку протянул, да услыхал за дверью голоса и замер, напрягая слух.
– Конечно, рана серьёзная! – негодовал отец Радим. – Да из него будто кусок хотели выгрызть!
– Тише ты! – грозным шёпотом потребовал Скиталец. – Разбудишь ведь.
И Радим продолжил тише, но всё так же гневно:
– Ему несказанно повезло, что жив остался и кости на своих местах. На исцеление уйдёт не меньше месяца. И то если от заразы убережём.
– Ничего, я подожду.
Радим помолчал немного, и Пичужка легко представил, как он в своей манере качает головой, выражая глубокое неодобрение.
– Не для него такая жизнь... – молвил он едва слышно. Пичужке изо всех сил пришлось слух напрячь, чтобы дальнейший разговор услышать. – Он мальчик совсем, дитя ещё. Видел я, как мышцы его окрепли, уверен, меч держать научился, а силы всё равно нет. Слабый он, хилый. Навряд ли уж другим станет. Оставь ты его.
– Любого человека можно сломать. Я тому доказательство. Пока для меня вопрос лишь в том, как сломать того, у кого нет ни семьи, ни привязанностей.
Сердце Пичужки ухнуло, забилось набатом, застучало в ушах. Горло сдавило так, что вдохнуть тяжко стало. Хоть и не знал наверняка, но казалось, понял он, о чём наставник речь ведёт. И отец Радим снова голос поднял, и тот звенел от возмущения и страха:
– О чём ты говоришь?! Ты что задумал?! Он же ещё ребёнок!
– Тем хуже для него и легче для меня.
– Совсем с ума сошёл?! О чём ты только думаешь?! Не позволю!
Раздался глухой удар: будто один из них толкнул другого на стену. Скиталец говорил всё так же тихо, но едва сдерживаемая ярость ревела в его словах:
– Я думаю о высшем благе. Не о нём ли вещает ваш бог? Выходи его. Поставь на ноги. Остальное – моя забота.
– Я никогда тебя чудовищем не считал. Но в его глазах ты хочешь именно таким стать? Он тебя за отца принимает!
– Опять заблуждаешься. Я ему не отец, и он мне не сын. Покуда помним это, обоим легче. Я своё слово сказал. Упорствовать станешь – силой заберу.
Когда раздались шаги, Пичужка схватился за маковое молоко, чуть ли не залпом осушив крынку. Глотал, несмотря на то что горло противилось, сжималось так, словно сердце стучало прямо в нём. Но дверь в келью не открылась, никто в ту ночь его не навестил. И если б не сонное молоко, проворочался бы в постели до самого утра, терзаемый болью и мыслями.
Текущее

Когда Морен свалился с коня, Ирис едва сам не упал замертво – так сильно испугался, что казалось, сердце остановится. Спрыгнув вслед за ним, он прежде убедился, что тот дышит, и только тогда вздохнул от облегчения. Да вновь страх воротился: их же, поди, до сих пор преследуют или поутру сразу погоню пустят. Куцик кружил над ними, кричал по-соколиному, звал явно, но без толку – Морен, хоть и дышал, в себя не приходил. И Ирис не смог придумать ничего лучше, как оттащить его подальше, в лесную глушь, где их не увидят с дороги, а там лагерь разбить и обработать раны.
Тащил тяжело и долго, всё время озираясь и едва дыша от натуги, – вроде Скиталец невысоким был, а всё же весил немало, как и броня его из железа. Ирис сначала на плащ его уложил и тянуть пытался, как на санях. Однако за травой и мхом скрывалось множество оврагов и рытвин. Пришлось просто выбрать кусты погуще. Но весной немного ещё листвы на ветках было, одни треклятые почки, поэтому долго искал Ирис место, чтоб и Сивка прошёл, и он Морена дотащить смог, и деревья хоть как-то их скрыли. Хорошо ещё конь умным был и сам за ним следовал, не приходилось тянуть его за собой, разве что изредка, когда норовил в сторону уйти.
– Стой! Заблудишься же! – прозвучал над головой голос Морена среди щебета птиц.
Ирис вздрогнул сначала, обернулся даже. Запоздало понял, что Куцик это, и даже расстроился немного.
– Знаю, – выдохнул он. – Но если в себя придёт, он ведь найдёт дорогу?
Жаль, не было уверенности, что обойдётся всё и Морен не умрёт здесь. Взвесив все страхи, Ирис решил, что заблудиться в самом деле страшней, чем на Охотников нарваться, тем более после того, как перебил их Морен. Поэтому отыскал открытый участок леса, где легко мог лагерем встать и деревья вроде как со всех сторон укрывали. Там и расположился: дотащил свою ношу до широкого вяза и уложил в корнях, а сбитый в ком плащ под голову сунул.
Ирис перевернул вверх дном всё содержимое сумок, надеясь найти лекарство или травы какие, что для проклятых за оное сойти могли. Но вещи их промокли, еда и та в негодность пришла. Из полезного Ирис отыскал только книжку с заметками, которую и пролистал в поисках подсказок. И пусть пробежался он по ним глазами, не вчитываясь особо, удалось найти, что при глубоких ранах шиповник и отвар из него хорошо помогают. От кровопотери, правда, но уже что-то. Да только когда Ирис начал рыскать среди бутыльков, что у Морена всегда при себе в поясных сумках были, опознать нужное варево никак не мог. Открывал один за другим, принюхивался, даже пробовать пытался – о чём пожалел тут же, ибо обожгла язык какая-то горькая дрянь, – но не хватало ему знаний, чтобы помочь Морену. Куцик уже рядом на землю опустился, сам начал клювом перебирать разбросанные склянки. Выбрал одну и застучал по ней, пока Ирис внимание не обратил.
– Думаешь, оно? Точно уверен? А если я его отравлю?
Куцик пересел на его плечо. Тяжеленный, а всё же легче на душе от его присутствия становилось, и грели щёку мягкие перья, придавая сил. Вздохнув обречённо, Ирис бросил: «Тебе доверюсь», – подобрал склянку и сел перед Мореном, сжимая ту в ладони.
Только сейчас осознал он: чтобы напоить Скитальца, придётся с него маску снять. А вдруг не получится? Вдруг там и правда пасть с клыками? Ещё руку или пальцы откусит случайно... Любопытство притом жгло нещадно. А всё одно – деваться некуда, вдруг тому хуже станет, если не поможет? Умрёт ещё, что делать тогда?.. Решив, что это веское оправдание, Ирис бережно приподнял голову Морена. Уложил на сгиб локтя, выдрал пробку из склянки зубами. И одним рывком стянул маску вниз, готовый ко всему.
Кроме того, что в итоге увидел.
Пред ним предстал обычный человек. Ни клыков, ни шрамов, ни уродливой морды, ни звериных черт. Самое простое лицо юноши, который казался немногим старше его самого. Встретил бы в толпе и не признал, глазу не за что зацепиться. Не верилось, что этот же человек мог убивать чудовищ. Да и зачем вообще прятать такое лицо? Растерявшись, Ирис просидел какое-то время, тупо пялясь и разглядывая легендарного Скитальца, медленно осознавая, что и в доле слухов про него нет правды, одна лишь выдумка. Когда же пришёл в себя, осторожно влил отвар в приоткрытый рот до последней капли.
Уложив Морена обратно, маску, однако, он возвращать не стал – видел, как тяжело тот дышит, хватая губами воздух, задыхается будто, и решил, что так ему легче станет. Потрогал лоб, щёки – кожа Скитальца опалила руку, как в горячке. Ирис прошипел бранные слова, которых у отца нахватался. Ну точно заражение, и как теперь им быть?! Тревога тисками сдавила горло. Всерьёз раздумывал он, что стоит до деревни ближайшей дойти или, ещё лучше, до церкви и отыскать лекаря. Но если покажутся из лесу, их наверняка поймают, и выйдет, что насмарку все старания Скитальца и зря тот так подставился из-за него. Мысли лихорадочно сменяли друг друга, разум метался, не в силах найти выход.
Но, пока обрабатывал и бинтовал раны, заметил Ирис, что кровь у Морена всё же чёрная, а не как у людей. Не вязалось это с его лицом и глазами, которые так редко становились красными, а всё же... Вдруг справится она, исцелит, как и других проклятых? От растерянности и мук выбора Ирису хотелось завыть на весь лес.
Солнце поднялось выше, пробилось сквозь деревья, принеся толику тепла в своих лучах. В ветвях над головой зазвенел кукушечий зов. Переливами голосов пели и другие птицы, наполняя живым духом неприветливый с виду лес. Ирис задышал на озябшие пальцы, надеясь согреть их. Оглядел чащу, изрытую оврагами и бугрящуюся кочками да холмами. Задержал взгляд на спутниках: Сивке, что мирно пасся, поедая нежную, только взошедшую траву, и Куцике, который клевал Морена за руку, словно бы силясь разбудить. Обежал взором и последнего, отмечая покрытый испариной лоб. Поднялся с холодной земли, отряхнул испачканные колени и отправился собирать хворост.
Теперь он за них, а не они за него в ответе.
Морен очнулся ещё до заката. Застонал вдруг, перевернулся набок, и его вывернуло наизнанку. Ирис, сидевший до того у костра с его же книгой, бросил всё, кинулся на помощь. Но Морен остановил его рукой. Тошнило его долго, какой-то чёрной массой, похожей на сгустившуюся кровь. Когда же спазмы прекратились, Морен бегло ощупал лицо, понял, что маски на нём нет, вздохнул тяжко и хрипло молвил:
– Твою ж мать... Ты давал мне что-то?..
– Д-да, – запинаясь, признался Ирис.
И тут же припал к земле, отыскал в траве и листве пустую склянку, протянул Морену. Тот поднял её к глазам, но даже Ирис мог понять, что он едва видит: взгляд уплывал, мутный был, затянутый дымкой. Морен поднёс склянку к носу, проверил на запах, и его тут же стошнило вновь.
– Какого хрена?.. Зачем её?..
– Мне её Куцик дал! Я в книге твоей искал, что помочь может! Вроде как шиповник сгодился бы, но как понять, что из них...
Он запинался, вид у него был донельзя испуганный, лицо побелело. В других обстоятельствах Морену стало бы его жаль, но сейчас он едва сознание удерживал.
– Куцик, мать твою... Не шиповник это...
Птиц, будто его позвали, прилетел и опустился на землю рядом. Морен его не заметил даже. Преодолевая себя, с непомерным усилием он попытался подняться и сесть, опершись на древесный ствол и корни. Но руки дрожали, не слушались, да и ослабли совсем. Ирис кинулся помогать. Морена лихорадило, пот стекал ручьями, он всё так же дышал ртом, грудь вздымалась высоко, как после бега. Хорошо хоть, тошнить уже нечем было. Усевшись, Морен прикрыл глаза, перевёл дух. А затем достал нож из-за пояса. Лезвие ходило ходуном, но он упорно старался разрезать повязку на бедре.
– Ты что делаешь?! – возмутился Ирис. – Она совсем свежая!
Но когда Морену таки удалось открыть рану, Ирис охнул и спешно зажал рот рукой – от её вида уже собственный желудок грозил подвести. Края почернели, вены вокруг потемнели и раздулись. Из самой раны шёл тошнотворно сладкий запах. Увидев её, Морен закрыл глаза, откинул голову назад. И тут же поморщился от боли, когда задел о ствол травмированную спину.
– Когда я бинтовал, она куда лучше выглядела! – снова попытался оправдаться Ирис.
– Я верю... У них оружие чем-то смазано было... Волчьим корнем, скорее всего... Для меня он хуже, чем яд... А ещё они нам в еду и воду что-то подмешали...
– А я и не заметил... – Ирис стыдливо опустил глаза в землю, но тут же вскинулся вновь. – Но ты не волнуйся, все запасы после купания пропали!
Морен его радости не разделял. Приподняв отяжелевшие веки, он взглянул на Куцика, сидящего у самых его ног. Казалось, птиц смотрит с тревогой, удивительным образом понимая, что происходит.
– Вот почему марьянник... – тяжело дыша, попытался объяснить свою догадку Морен. – Отвар, который ты мне дал... всё равно что рвотное... Только здесь он вряд ли поможет... Яд в крови, а не только в желудке...
– Что мне делать?
Ирис замер настороженным зайцем – готовился в любой момент сорваться и исполнить, что скажут.
– Раны прижечь нужно... Не знаю, поможет ли, но... глядишь, зараза дальше... не пойдёт. – Морен сглотнул, чувствуя очередной позыв желудка. – И нужно до колдуна добраться... Если снова сознание потеряю – его разыщи... Поможет...
– Тебе или мне?!
– О... обоим.
Его вновь скрутило и вытошнило чёрной кровью. Сознание начало угасать, как при сильной слабости, сонливости или горячке. Скорее всего, последняя им и владела. Морен лишь об одном богов молил: чтобы Ирис не стал спорить и сумел прижечь раны. Иначе до Каена он мог не дотянуть.
На счастье его, Ирис подчинился. Хоть и было на лице его написано, как тяжело ему: губы в кровь искусал, и головешка в руках дрожала так, что казалось, не попадёт по ране, скорее уж себя обожжёт. Но всё сделал как велено было. Когда тлеющее дерево коснулось воспалённой кожи, Морен взвыл от боли, сжал зубы до скрежета. Но и после ныл порез так сильно, что, когда обожгло лопатку, Морен и не ощутил.
Вопреки всем усилиям, он вновь потерял сознание, пока Ирис накладывал свежие повязки. В себя пришёл уже затемно, когда взошла луна. Особо лучше не стало: раны горели, тело знобило, в горле склизкий ком стоял. Ещё и головная боль прибавилась. Нестерпимо хотелось спать, веки поднять казалось непосильным. Но Морен слышал, что рядом трещит костёр, от которого идёт тепло, и запах съестного щекотал ноздри.
Видать, Ирис сумел дичь добыть и приготовить даже.
– Поесть сможешь? – поинтересовался тот, когда Морен приоткрыл глаза.
– Не нужно... Сам ешь, я и без еды могу...
– Я твою книгу почти всю прочёл. Противоядие искал или что помочь может – ничего нет! Почему ты о таком не пишешь?!
Морен усмехнулся горько.
– А зачем оно мне?.. Я эти травы... не на себе использую... Кому в голову придёт на такого, как я, охотиться?..
Если и ответил Ирис, Морен не услышал. Собственные мысли звучали громче, и куда больней от них было. Последнее, о чём подумать успел, прежде чем отрубиться снова, – если он и умрёт, то именно здесь и вот так. Иначе и быть не могло.
Когда он пришёл в себя в следующий раз, то уже не только встать сумел, но и на коня взобрался – понимал, что сам Ирис его не затащит, а ехать дальше нужно. Ирис спрашивал, конечно, как быть, если он снова с седла свалится, но Морен отмахнулся шутливо.
– Шею не сломаю, не боись.
Ирису ответ не понравился, но спорить он не стал. Сивкой, однако, сам правил, на другое не согласился. Морен позади ехал и, хотя старался оставаться в сознании, нет-нет да и проваливался ненадолго в забытьё. Тогда Ирис придерживал коня, переходил на шаг да свою спину подставлял, чтоб не свалился. Не раз думал он к себе Морена привязать, да боялся, что если тот падать начнёт, за собой утянет. И тогда уж точно костей не соберут.
Сложным путь выдался, да иначе никак. И чтобы не терять время, гнал Ирис без отдыху, лишь на ночлег останавливался. Дремал несколько часов, и снова в путь, как только Морен в себя приходил. Чаще всего ещё затемно. Один раз, правда, тому так плохо стало, что едва ли не сутки не мог на ноги подняться: лихорадило, в себя почти не приходил, слабость одолевала и голова шла кругом. В краткую долю часа, пока ум оставался ясным, попросил он Ириса обыскать его сумки, найти ещё отвар марьянника. Начал объяснять было, как распознать, но Ирис заверил, что всё помнит: в книге его прочёл. После отвара Морена снова вывернуло и тошнило долго, зато потом сознание прояснилось и силы ненадолго вернулись. Хватило, чтоб продолжить путь.
– Это последний бутылёк был, – сказал тогда Ирис. – Тебе его хватит, чтобы до колдуна добраться?
– Не знаю... – признался Морен. – Того на сколько хватило?..
– Дня три где-то.
– Вот и считай... Я уж потерялся в сутках.
– Я бы смог новый приготовить?
– По книге-то?.. Может, да не растёт он сейчас... рано ещё, а запасов нет.
Почти все травы, что Морен держал при себе, погибли от воды. Ирис ещё пытался спасти что-то, на костре высушить, да там и на Куцика бы не хватило. Марьянника среди спасённого добра он не признал, но надеялся, что ошибся просто. Выходило, что того изначально и не было... И если верить всё той же книге, до лета ждать придётся, чтобы он вновь зацвёл и для отвара сгодился.
Оставалось только гнать Сивку нещадно, надеясь, что выдюжит. А тот и не уставал будто, чудной. Боясь не поспеть, Ирис его уж и на дорогу вывел, наплевав на людей. Пусть видят их, решил он, – авось не признают, либо скроются опять в лесах, как только угрозу заметит. Всё же скакать по ровной тропе куда быстрее и легче.
А времени он сейчас боялся больше, чем людей.
Какая ночь по счёту шла, знал лишь Ирис, строго следящий, чтобы в озвученный срок успеть. Исходящий от Морена жар он ощущал спиной, а если тот начинал заваливаться – Куцик предупреждал криком, и Ирис переводил коня на шаг. Или будил Скитальца голосом, чтоб не свалился.
Когда въехали по зарастающей тропке в указанный Мореном хвойный лес, словно все злые силы против них ополчились. Набежал ветер, нагнал тучи ещё дотемна, а к ночи и вовсе ударил дождь. Должна же была непогода их хоть раз застать. Может, стоило до ближайшей деревни добраться да ночлег выпросить, но Морену становилось всё хуже, а поселение в потёмках они могли до утра искать. В лесу хоть деревья укрывали от ливня, превращая тот в морось. Дорога иногда терялась в тенях да густой хвойной листве, но Куцик летел впереди, показывая верный путь.
Морену к тому часу уж совсем плохо стало. Утром ещё истёк срок, отмеренный отваром марьянника, и всё чаще и чаще он словно проваливался в топь, сознание накрывало тёмной волной и утаскивало на дно. Ирис телом чувствовал, как того лихорадит. И гнал Сивку скорее, позабыв, как опасен может быть ночной лес, таящий рытвины и корни.
– Держись, немного осталось, – заверял он Морена, пытаясь перекричать шелест дождя в еловых иголках.
Наконец деревья расступились, и Сивка выскочил на небольшую поляну. На ней стоял бревенчатый домик, не обнесённый забором. К огромному облегчению Ириса, сквозь закрытые ставни просачивался слабый свет. Он ещё и коня остановить не успел, а Куцик уже сидел на поленнице и стучал клювом в окно. Но за таким дождём вряд ли кто его слышал.
Ирис осадил Сивку у самой двери, соскочил с седла. Потянулся к Морену, но тот и сам уже свалился, будто тюк, прямо ему в руки. Поймать-то его Ирис поймал, а вот удержаться на ногах не сумел, рухнул в грязь под его весом. Оскальзываясь, с огромным трудом поднялся и перекинул руку Морена через плечо. Веки того дрожали, он пытался идти своими силами, стонал что-то, но уплывал и без того туманный взгляд. Ирис не стал вслушиваться, потащил его к крыльцу.
А Куцик всё не прекращал стучать, пока из избы не раздался голос:
– Да что такое?! Кого черти принесли?!
Дверь распахнулась прежде, чем Ирис успел занести руку. На пороге стоял мужчина немногим выше него. Взгляд свысока, горящий раздражением, щуплое сложение тела. Ярко-каштановые волосы до плеч казались нечёсаной, лохматой шапкой. Определить его возраст на глаз никак не удавалось: вроде и молодой, но тёплый свет, льющийся из избы, очерчивал лучики морщин в уголках глаз. По одежде: льняной рубахе с закатанными рукавами и кузнечному фартуку поверх неё, видно было – не спал. Оценивающе осмотрев Ириса и его ношу, он задержал внимание на Морене. И когда последний поднял голову, встретившись с ним осоловелым, невидящим взором, побледнел вдруг, тут же отошёл в сторону.
– Тащи его скорее. К столу давай, там света больше.
– У нас лошадь.
– Да чтоб её! Разберусь, тащи сказал! Нашёл из-за чего переживать.
Впустив Ириса за порог, колдун – если, конечно, то был он – вышел во двор прямо под дождь и громко свистнул, как обыкновенно делал Морен. Сивка откликнулся ржанием, и Ирис оставил их, решив, что может довериться этому человеку. Куцик залетел в дом следом, не спрашивая разрешения. Уселся на стол среди тарелок с остатками ужина, каркнул громко и недовольно. Пока Ирис тащил Морена в горницу, колдун воротился, опередил его и согнал Куцика, махнув на того рукой.
– Не ворчи! Я вас не ждал.
Он смёл со стола всё, что на нём было, прямо на пол. Помог донести и втащить туда Морена. Ноги его свисали со столешницы, но раны находились выше, поэтому Ирис не стал на это указывать. Колдун же ушёл в соседнюю комнату, воротился с охапкой восковых свечей. Скинул их в руки Ириса и велел:
– Расставь по комнате и разожги, света больше нужно. А пока выполняешь, расскажи, в чём дело и куда его ранили.
– Бедро и спина, к плечу ближе. Бедро хуже выглядит.
– Каен... – позвал Морен едва слышно, пытаясь приподняться на локтях.
Колдун тут же кинулся к нему, уложил обратно. Но невольно коснулся раны на спине, заставив поморщиться от боли.
– Чем тебя так? – спросил Каен строго.
Обежав глазами его тело, он нашёл повязку на бедре. Снял с пояса Морена нож и осторожно разрезал бинты, пока тот объяснял:
– Волчий корень... Может, ещё что-то, но на него похоже...
– Твою мать... – выругался Каен, сняв повязки.
Комната наполнилась сладким запахом гнили. Рана и не думала затягиваться: обожжённые края её огрубели и почернели, взялись коркой, но рассечённая плоть всё так же кровила. Чернота продолжила расползаться под кожей, захватив большую часть бедра, и теперь походила на огромный ветвистый синяк. Нога ещё и распухла к тому же. Каен сделал аккуратный надрез, и чёрная кровь неохотно выступила из него, густая и вязкая.
Куцик, сидящий на печи, открыл клюв и крикнул незнакомым мужицким голосом:
– Псы! Охотники!
Каен глянул на него бегло и вернулся к ране.
– Это не гной... – заключил он. – Пахнет так же, но гной светлый, а не чёрный. Похоже, твоя кровь сворачивается и застаивается в ране.
– Я всё равно ни хрена не понял... – огрызнулся Морен.
– Я ему отвар марьянника давал. – Ирис, закончив со свечами, подал голос, желая хоть как-то помочь. – Его рвало от него, но на какое-то время легче становилось. Лихорадка спадала, сознание прояснялось. Потом снова...
– Ясно, – бросил Каен.
И снова убежал в другие комнаты дома. Вернулся с пыльной бутылкой из тёмного стекла и ковшом воды.
– Что это? – одними губами спросил Морен, всё ещё пытаясь приподняться.
– Рвотное. Хочу посмотреть, чем тебя тошнить будет. Не марьянник это, не бойся, настой на горчичных зёрнах. Я его местным даю.
Пока болтал – быстро, но чётко проговаривая слова, – колдун осторожно приподнял голову Морена, чтобы влить в рот снадобье. Но тот сам попытался всё сделать, не желая ничью помощь принять. Хотя Ирис видел, как дрожали от напряжения и слабости его руки, когда хватался он за столешницу, чтоб опору найти.
Каен заставил его ещё и весь ковш воды выпить вслед за отваром. А пока ждали, чтоб подействовал, попросил Ириса помочь ему: плащ стянуть и другую одежду снять. Вдвоём управились скоро, тем более что Морен не желал лежать спокойно и сам норовил всё сделать. Когда остался в одних портках и Ирис придержал его, чтобы сидеть мог, Каен вновь взялся за нож, разрезал и отодрал прилипшую к ране повязку на спине. Поскольку ничего другого не нашлось, Ирис пустил на лоскуты свою рубаху, высушенную на костре, чтоб раны перевязать. Ни мази, ни целебных трав сыскать не удалось – всё само заживало. Но в лопатке порез был не столь глубоким и выглядел куда как лучше. Осмотрев внимательно и его, Каен подковырнул рану кончиком ножа. Приметил, как задрожал Морен при том, – значит, чувствовал. Цокнул недовольно. Но сказать ничего не успел – Морен оттолкнул Ириса, и его вывернуло в подставленное ведро всё тем же чёрным месивом.
Каен терпеливо ждал, когда его отпустит. А пока глянул на бледного, продрогшего от холода и мокрой одежды Ириса, грязного, с залёгшими тенями под глазами, и велел:
– Если неприятно смотреть или дурно тебе – уйди лучше. Я к такому привык, а вот ты – вряд ли. Ещё и тебя в чувство приводить у меня желания нет.
– Я помочь хочу, – возразил Ирис.
– Тогда снимай мокрую одежду, найди сухую в сундуках и переоденься. Можешь хоть в портках ходить, мне плевать, но чтоб без грязи.
У Ириса возникла стойкая уверенность, что тот его отослать хочет. Но с его одежды и в самом деле дождевая вода капала, и холодом от неё тянуло, а потому послушался, хоть и не нравилась ему мысль в чужих вещать рыться. Каен проводил его взглядом, опустился на лавку перед Мореном, наклонился вперёд и сложил руки в замок на коленях. На страдания друга старался не смотреть, о своём думал. И только когда Морену полегчало и он сел – свесив ноги со стола, хватая воздух ртом и цепляясь за столешницу, – Каен обратился к нему со всей серьёзностью:
– У меня есть два варианта. Первый: я отпаиваю тебя водой и рвотным, пока весь яд не выйдет вместе с потом и содержимым твоего желудка. Сколько на это потребуется дней и поможет ли – я не знаю. Но раз ты до сих пор не сдох, надежда есть.
– А второй вариант?.. – Морен поднял на него тяжёлый, затуманенный взгляд из-под выбившихся из хвоста волос.
И Каен лишь теперь заметил, что глаза его источают слабый алый свет. Видать, боролось Проклятье за жизнь его, пыталось исцелить тело, несмотря ни на что.
– Второй вариант мне не нравится. Нужно удалить омертвевшую плоть вместе с ядом, что застаивается в ранах. Судя по всему, он не распространяется по телу дальше, иначе бы уже давно всю ногу захватил. Но и исцелиться тебе не даёт. Если моё предположение верно, Проклятье со временем восстановит удалённую плоть. А если неверно – ногой ты пользоваться навряд ли сможешь. По крайней мере, так, как раньше.
Морен прикрыл веки, глубоко погрузился в себя, раздумывая. Вспоминал всё, что узнал о проклятых за свою жизнь и на что способен волчий корень. Каен о том же знал – Морен мало что от него утаивал. Пытливый ум учёного постоянно искал новое, в том числе и о проклятых, а Скиталец был одним из его источников. Поэтому его суждениям и выводам Морен доверял. Но важней всего считал другое.
– У меня нет времени... – подытожил он. – Давай второй вариант...
– Не уверен, что восстановить плоть будет быстрее, чем вывести яд, – протянул Каен с недовольством.
– А я уверен, что сам он не уйдёт... Режь давай.
И тут колдун сорвался:
– Как?! Как ты себе это представляешь?! Тебя ж, скотина такая, ни одно сонное не возьмёт! Молоком маковым напоить – и то глаз не сомкнёшь, когда другие замертво лежать будут!
– Наживую режь.
Лицо Каена перекосило: казалось, он ударить его готов.
– Ты хоть представляешь, какая это боль?!
– Нет. Но вряд ли она будет хуже того, что я уже вытерпел. Не тяни время, всё равно резать придётся. Ты сам это знаешь.
Морен смотрел ему прямо в глаза: холодно, твёрдо, прояснившимся взором, подёрнутым алым, точно сияющей дымкой. И Каен цыкнул, сдаваясь. Поднял голову и встретился взглядом с мертвецки бледным Ирисом, казавшимся сейчас совсем ребёнком. Он явно всё слышал, но Каен и не думал его жалеть.
– Помочь хотел? – спросил он с издёвкой. – Так давай, держать его будешь. Чтоб не дёргался...
Пока колдун готовил всё необходимое: инструменты, тряпки, фартук и ведро для срезанной плоти, – Ирис помогал Морену раздеться. Теперь уж догола: чернота на бедре высоко поднялась. Пока Ирис придерживал Морена за плечи, служа ему опорой, то и дело украдкой бросал любопытные взгляды, осматривал тело проклятого в поисках следов превращения: шерсти, хвоста, нароста какого – чего-нибудь от нечисти. Но и лицом, и телом выглядел он как самый обычный человек, что отзывалось тоскливым разочарованием в душе Ириса.
Воротился Каен уже в фартуке, повязав волосы платком, и с тонким маленьким ножичком в руках. Дал Морену обмотанный жгутом брусок, чтоб в зубах зажал, Ирису велел уложить его и крепко за плечи держать. Сказал, что с ноги начнёт.
– Если от боли вырубишься – так только лучше будет, – наставлял он Морена. – С раной в спине легко закончим, а вот тут – не на один час работы, быть может. Но я постараюсь быстро.
Как только он сделал первый надрез, Морен дёрнулся, сжал зубы и стиснул столешницу изо всех сил. Голову назад откинул и глаза зажмурил, но даже не застонал. Ирис чувствовал, как напряглись его плечи под руками, однако держать его толком и не приходилось – сам справлялся. Кровь из раны, даже там, где резал маленький нож, текла неохотно, густая и вязкая. Удалив почерневшую плоть, Каен выбросил кусок в ведро у своих ног. Приступил к следующему. Движения его были уверенными, быстрыми и точными, сразу видно – привычен к такому. Наверняка не раз уже орудовал он этим ножом. Спина Ириса покрылась мурашками. Он не боялся смотреть, но лишь до тех пор, пока колдун не добрался до самой раны и не начал резать по живой, а не мёртвой плоти. Тут уже Морен взвыл, а Ирис отвернулся, пряча лицо у себя на плече. Но ещё долго стояли потом перед глазами оголённые жилы.
Больше он не смотрел – боялся. И так мутило от одного лишь запаха. Глаза его бегали по комнате и свечам, иногда взгляд падал на лицо колдуна, что утирал пот со лба рукавом. Несмотря на ночь и дождь за окном, в протопленной с вечера избе стояла духота. Сколько времени утекло, Ирис не знал, но казалось – не один час. Морен под конец совсем уж стонать и дёргаться перестал и глаз не открывал – только дышал тяжело и часто. Кожа его горела. Ирис и сам устал: спина затекла, веки слипались после бессонной ночи. Один колдун казался собранным, как и в начале. Окончив орудовать ножом, он взялся за иглу с ниткой, приготовленные заранее. Лишь тогда Ирис бросил беглый взгляд на ногу и чуть не охнул от ужаса. А мысленно подивился: что там сшивать?! Куска ноги, считай, нет, полбедра оттяпал.
Видать, Каен тоже так решил, потому что отложил иглу. И вместо этого промыл руки в железном тазу с ещё чистой водой и велел Ирису:
– Воду поменяй. Во дворе колодец. Не поскользнись только.
Голос его хрипел, выдавая усталость. Ирис тут же кинулся выполнять поручение, хотя не сразу понял, о чём предостерегают: неужто боится колдун, что он на мокром крыльце оступится? Но стоило обойти больного, а взгляду упасть под ноги, как Ирис оцепенел: весь пол был залит чёрной кровью, набежавшей со стола.
– Не медли, – поторопил Каен.
Когда Ирис вышел во двор, оказалось, что дождь уже прекратился, а небо посерело, знаменуя рассвет. Пахло сыростью, свежестью и влажной листвой. В сумерках колодец легко отыскался – прямо на той же поляне стоял. Ирис дольше раздумывал, куда грязную воду деть, да в итоге тут же и выплеснул, под кусты. Торопился, но всё аккуратно старался делать, боясь разозлить ненароком строгого лекаря.
Когда он воротился со свежей колодезной водой в тазу, Каен уже заканчивал бинтовать ногу Морена. Кивком указав, на какую лавку поставить воду, обратился к Ирису:
– Сейчас поможешь мне его приподнять и будешь держать, пока я со спиной не закончу. Потом вместе отнесём его на кровать – кажется, он уже без сознания. И это... дверь приоткрой. Душно.
С раной в спине в самом деле закончили на порядок скорее: Морен даже ни разу не вздрогнул. Он всё так же тяжело дышал, закрытые веки дрожали, брусок выпал из ослабевших челюстей. По всему выходило, что прав Каен и он уж без сознания давно. Эту рану колдун зашил – пригодилась-таки игла с ниткой. Пока бинтовал, Морен вдруг глаза приоткрыл и спросил сипло, едва слышно:
– Долго ещё?..
– Да всё уж! – возмутился Каен и тут же добавил мягче: – Поспи. Ты много крови потерял. Живой уже давно б помер.
Морен послушно сомкнул веки. В кровать они отнесли и уложили его своими силами, обтерев перед этим от крови ледяной колодезной водой. Ирису показалось, что от неё даже жар спал и кожа Скитальца остыла немного.
Когда всё, окромя уборки, осталось позади, Каен вышел на крыльцо и устало рухнул на лавку. Обессиленными, ватными руками стянул платок с головы и прикрыл глаза. Ирис опустился рядом: тоже измученный, сонный, но явно и вполовину не такой измотанный. Какое-то время сидели в тишине. Совсем уж посветлело небо, оставшись, однако, всё таким же промозгло-серым. Земля вокруг была влажной, из лесу тянуло сырым запахом хвои. Птицы не пели, спрятавшись от дождя и холода в ветвях. Сивка стоял на привязи прямо во дворе и недовольно ржал, требуя расседлать его и покормить. Ириса кольнули совесть и стыд перед конём, но сил встать и сделать хоть что-нибудь не нашлось.
Первым тишину нарушил Каен:
– Я знаю, у тебя много вопросов. Давай, спрашивай. А взамен я хочу услышать, кто ты такой и что с вами произошло.
– Он будет жить?
– Куда он денется? – усмехнулся Каен невесело. – Так просто такого, как он, не убить. Покуда голова на месте, жить будет.
– И раны затянутся?
– Должны. Но как скоро – обещать ничего не могу. Если будет высыпаться и яд весь выйдет, то, может, за пару дней.
– Волчий корень на всех проклятых так действует?
– Нет, не на всех. Тот, кто его ранил, либо хорошо в этом разбирается... Либо хорошо его знает. Тут уж тебе видней.
Колдун задумчиво глядел в лесную чащу. А Ирис всё не решался задать главный вопрос, который его больше всех мучил, всё вокруг да около ходил. Но другой возможности могло уж и не представиться, поэтому он робко вымолвил:
– Вы знали, что он человек?..
– Он не человек. Не вздумай ему сказать такое.
Каен помолчал, раздумывая, и всё же решил рассказать подробнее:
– Если ты о том, знал ли я, что у него под маской, то да, знал. Догадался как-то. Ещё до знакомства с ним я изучал записи о Скитальце, предания и сказания о нём. А уже после начал подмечать различия, несоответствия. В итоге припёр его к стенке, он и сознался.
– Какие различия?..
– Между ним и Скитальцем. Тем, который прежде им был.
Ирис округлил глаза, язык прилип к нёбу. Такое ему и в голову не приходило. А Каен продолжал, не замечая, какое впечатление производит его рассказ, будто сам с собой рассуждал:
– Мало того что тот, первый, описывался иначе внешне: выше, крупнее, – так ещё и нрав у него был... Ну, в общем, дурная молва о нём неспроста пошла. И люди его не просто так боялись и презирали. Морен зачем-то пытается натянуть на себя его шкуру, да только любому, кто его близко знает, видно: не по размеру она ему. Не такой он. И таким, каким тот был, никогда не станет.
– А что с ним сделалось? С тем, первым.
– Это лучше у Морена спросить. Если кто и знает ответ, то только он. Полагаю, в живых его давно уж нет... А теперь пришёл твой черёд рассказать, кто ты такой. И почему у тебя глаза красные, как у него.
Минувшее

Радим выходил Пичужку, как и обещал, за месяц где-то, и Скиталец тут же забрал его с собой, едва он на ноги встал. Малец побаивался его поначалу, смотрел косо, ждал чего-то, сам не до конца понимая: а что тот может с ним сделать? Но всё было как прежде: те же тренировки с мечом, то же блуждание по лесам, пыльным дорогам да болотам и те же чудовища в обличье людей и нечисти. И вскоре отпустила тревога, уступила привычке. И единожды лишь, спустя чуть ли не полгода, спросил его Скиталец вдруг, без предисловий:
– А ты почему огня не боишься?
– А?
Пичужка так растерялся, что даже слов не нашёл. Не сразу и вспомнил, отчего вообще бояться должен. Привык к шрамам, стали они с ним единым целым. Лица своего до пожара и не помнил уж. Но привык – не значит принял. Всё так и ходил в бинтах, пряча уродство от чужих глаз. И понимал он наставника, скрывающего звериную морду за чёрной тканью. Всё одно пялились, так пусть хоть одежды рассматривают, а не их нутро, наружу вывороченное.
– Так боишься или нет? – поторопил Скиталец с ответом.
Пичужка призадумался ещё немного, мотнул головой наконец.
– Нет.
– Отчего же?
– Сам не знаю. Не задумывался прежде.
– А чего тогда боишься? Кажется порой, что всего на свете и в то же время ничего вовсе. Любой страх переступить можешь.
Наставник его был неправ. Сильней всего Пичужка боялся именно его, особенно когда тот впадал в ярость. Когда вспыхивали ярче алым всегда кровавые глаза. Когда звучал рык в обычно низком, но спокойном голосе. Когда утрачивала человечьи черты даже та часть лица, что не скрыта маской. Не замечали люди этих мелких перемен, тихих колокольчиков, знаменующих его гнев и последующую расправу. Но Пичужка, чуткий, словно заяц перед рывком, замечал их все и цепенел от ужаса.
Да только не мог же он ему в лицо сказать о том. Поэтому рыскал в памяти, ворошил её, ища другой ответ.
– Когда наш дом горел, – затянул он в тихой задумчивости, – мама кричала, на помощь звала. Я в сенях был, она в горнице, за дверью, а ту не открыть. Хотел помочь, но сделать ничего не мог. Иногда она мне снится. Кричит, зовёт, молит о помощи. А я не могу пошевелиться...
Он помолчал, взвешивая слова и страхи свои, добавил со всей серьёзностью:
– Вот этого боюсь. Ничего страшней этого сна не упомню.
– Беспомощности боишься, значит, – сделал вывод Скиталец.
К чему сказал он это, так и осталось для Пичужки загадкой. Не придал он тогда значения словам «любой страх переступить можешь». Не видел или не желал видеть того, что подмечал Скиталец: как он раз от раза вмешивается, спорит с ним, защищает виновных, принимая на себя его гнев. Боится ли при этом? До дрожи. Видел Скиталец это, и именно страх мальчишки унимал в нём гнев, а не жалость к людям. Но Пичужка то лишь с годами осознал, а тогда терялся в догадках, не в силах выбрать одну верную.
Рана на боку, затянувшись, продолжала ныть, и плохо слушалась теперь правая рука. Скиталец и прежде ворчал, что не мешало бы и левую освоить, на случай если правая в негодность придёт или ранена окажется, но Пичужка отмахивался только: не получается, мол. Теперь уж сам учиться начал, ибо с левой стало управляться проще, чем с правой. Ловкости ей недоставало, но хоть какая-то замена, чтоб в бою обузой не стать. Ужесточились тренировки их, поскольку казалось Пичужке, что утратил он за один месяц всё то, чему два года учился. Неправ, конечно, был, но Скиталец не спорил, считал, на пользу только.
Так и шла жизнь своим чередом. Две зимы минуло, а Пичужка и не заметил даже – быстро время летит, когда дни друг на друга похожи.
В тот год он только-только за порог семнадцатилетия переступил. Точного дня не знал, но помнил, что говорила мать: на исходе осени родился. Редко переживали зиму столь поздние, рождённые у самых холодов дети, оттого и придавала матушка этому такое значение.
Тогда зима в их край поздно пожаловала – уж третий месяц осени к исходу шёл, а снег лишь припорошил потемневшую от дождей листву. Путь их лежал через древний хвойный лес, полный каменистых обрывов, где сосны тянулись высоко, теряясь в дымке. И хоть не осталось уже живого подлеска и землю осыпали сухие иголки, тут и там таились за валунами крутые овраги, в низинах которых шуршали и грохотали реки да широкие пороги-водопады. Леса эти тёмные были из-за чёрных стволов и густого ельника, а тяжёлые облака, давно уж скрывшие солнце сизой пеленой, только добавляли мрака. Скиталец сказал, что со дня на день должны они выйти к предместьям Каменьграда. И вроде стоило тогда Пичужке волнение испытать от близости моря и крупнейшего града Радей, ведь ни того ни другого не видел он прежде за свою короткую жизнь. Но уже следующие слова наставника развеяли все надежды.
– Щас к людям выйдем и опять в лес уйдём: чертей ловить.
– Зачем? – подивился Пичужка. – Ты же сам всегда говорил, что не переведутся они.
– Мы их не убивать, а ловить будем. Живыми.
Большего объяснять не стал, сказал лишь: сам увидишь.
Вскоре и в самом деле зазвучали людские голоса, показались вдали очертания околиц. Да не пошёл Скиталец в деревню: отправился дальше, вдоль леса, ища, где поселений больше. Пичужка не спрашивал зачем – и так знал, что черти обитают только там, где людей много. Компанейские они, одиночество не жалуют, стаями предпочитают жить. И к шумным, людным селениям тянутся, откуда сами родом. И чем больше деревень соседствует друг с дружкой, тем больше и чертей на окраинах, в полях и лесах. Не понимал Пичужка одного только: как выманить их? Сами черти всегда являлись, никто им не указ. Захотят – затаятся, и тогда вовек не узнаешь, что прячутся они в тенях, которые за тобой следуют.
Но в этот раз Скиталец будто наверняка знал, где чертей искать. И едва из одной чащи в другую ступили, достал он отвар марьянника и Пичужке кинул. Сам принимать, по обыкновению, не стал – на ученика понадеялся.
– Всё как обычно, – наставлял он. – Только в этот раз не руби сплеча, а дождись, как покажутся. И сразу в сеть их. И да, осторожнее тут. Сам видишь, местность такая, что шею и ноги переломать и без чертей раз плюнуть.
«Как обычно» значило: за лошадьми следи, они первыми угрозу почуют. И не подавай виду, что заметил их, иначе не высунутся. Главное, позволить чертям думать, что ты попался, одурманили они тебя. Тогда только покажутся, вылезут из теней, чтобы сожрать или столкнуть в пропасть. А то и просто посмеяться над тем, как ты сам себя калечишь.
А дальше предстояло в лес идти и там потеряться, пока черти не явятся. Бесцельно блуждали почти дотемна. Не зная, чем занять себя, Пичужка вслушивался в голоса птиц и вертел головой, выискивая каждую глазами, стараясь угадать и себя проверить, какая из них как выглядит и как звучит. Когда на третий раз к одной и той же мелкой, почти невидимой среди мшистых камней речушке вышли, Скиталец наконец решил:
– Тут заночуем.
– А не опасно? – осторожничал Пичужка, боясь, по правде, больше холода, чем чертей.
– А какая разница? Захотят – из села выманят.
– Зачем вообще нам черти сдались?
– Испытать кой-чего хочу. Травы новые, от морока.
И такое объяснение вполне устроило Пичужку. Давно уж понял, что всю науку о нечисти, которую ему Скиталец давал, тот опытным путём освоил. На себе пробовал он и коренья, и травы, и курения, но это когда не знал наверняка, кого завтра встретят. А если же заказ какой давали, то всё то же самое ещё и на других испытывал. Поначалу удивлялся Пичужка: как так, что не все проклятые той же крапивы боятся, и когда одних железо огнём жжёт, другие его через толстую шкуру и не ощущают толком, пока кровь не пустишь. Спрашивал о том, но Скитальцу плевать было. Говорил только, что шкура у всех разная, а там и нутро, может. Его в целом не волновало, почему тот или иной метод работает. Заботило только как. А здесь, в густых каменистых лесах меж Белых гор и Дикого моря, бессчётно трав и ягод росло, которые нигде более не встретить. И далеко не все из них по весне аль летом собирались.
Тут же, у реки, и разбили лагерь, и костёр развели. От воды и без ветра холодом тянуло, так что мало грел огонь, и Пичужка старался близ него держаться. Это Скиталец холода не чувствовал, ему начхать было, а он и заболеть мог.
В общем, не нравилось Пичужке в здешних лесах: красиво, но неприветливо и мёрзло, оттого всё время ворчать тянуло. Ещё и черти эти... Словно чуяли, что по их душу пришли, и не высовывались. Да, может, и не было их здесь, так тоже случается.
Стемнело быстро, точно синей парчой кто-то небо укрыл. Вновь пошёл снег: мелкий, колючий, через крону деревьев не проникал, но у реки ясно виден был, будто белёсая дымка. Пичужку в дрёму потянуло от тишины и речного шороха. Поначалу держался, боролся со сном, но Скиталец, заметив, как он носом клюёт, разрешил:
– Поспи, разбужу, как явятся.
– А сам как? Без марьянника-то.
– Да уж отличу морок от яви. Не впервой. До тебя справлялся же как-то.
Пичужка не стал спорить – неохота было. Сморило мигом.
Снился дом, о котором он уже и вспоминать бросил. Печка стояла не так, как должно, и за окном светло. Не как днём – тепло и солнечно, – а словно белым мир светится. И ни деревца не разглядеть, даже старую яблоню, ветками цеплявшуюся за ставни. Но во сне он уверен был – его это дом, пусть и не признал бы наяву.
За столом сидела женщина, лепила пирожки и напевала, мычала под нос песенку. Лица её он уж и не помнил, и даже во сне не получилось разглядеть: тем же слепящим белым светом из окна лучился её лик. Зато он хорошо помнил её руки: тонкие, белые, сморщенные от труда, делавшие её куда старше, чем было на самом деле. Испачканные в муке, они работали сноровисто и ловко, пирожки споро заполняли стол. А ещё он вспомнил песню, что она напевала, – колыбельную, как ему казалось в детстве:
– Спи, странник, крепко, знает Морена, что ничего нет страшней её сна.
Коли поддашься, грёзам отдашься, то никогда не откроешь глаза...
Она прервала напев, подняла голову. Он не видел, но чувствовал на себе её взгляд, и ласковый голос произнёс:
– Тебе ещё рано ко мне.
«Да я и не умираю вроде», – хотел сказать он.
Но голос не послушался, не подчинился, не выходило выдавить из горла ни звука, как бы ни старался. И от этой беспомощности вдруг охватил его животный ужас, как в самом жутком кошмаре.
– Не до конца ещё душа твоя выжжена, – продолжила женщина. – Тело сгореть может, да угли внутри продолжат тлеть. Не дай им погаснуть. Покуда горят они, согреют тебя и тех, кто рядом. Не жара – стужи бойся. Как жжёт холод больнее огня, так и равнодушие подчас страшнее ненависти.
И он вспомнил, как говорила она о том когда-то. Как называла холодом слепые взгляды людей, не замечавших беду её. Как рвался облегчить её ношу, шептал перед сном: «Ты потерпи. Я подрасту и помогать тебе стану».
Да не успел вырасти.
Пичужка проснулся рывком, то ли от кошмара, то ли от крика ночной птицы – спросонья и не признал, но испуганное сердце билось быстро и сильно. Он распахнул глаза и сразу увидел Скитальца, сидящего напротив и смотрящего на реку. Проследил за его взглядом и заметил оленя на противоположном берегу. Самый обыкновенный зверь, ничем не примечательный. Подняв голову, он следил за ними, возможно, сам испугавшись гостей своего леса. Пичужка вернулся глазами к наставнику, не понимая, чего рассматривает он так пристально. И тут олень встал на задние копыта. Исказилось тело, ноги передние плетьми повисли, затем назад выгнулись и вперёд в копытах, словно человеческие суставы. И шевелил он ими, кривил, будто руками или лапами. Один в один человек, да только высокий, искажённый и с оленьей мордой. Глаза по-хищному блеснули жёлтыми бельмами в лунном свете. Пичужка снова на Скитальца глянул, дабы убедиться, что не ему одному чудится. Но взор наставника туда же направлен был, а затем он ещё и спросил:
– Ты тоже эту тварь видишь?
– Оленя на двух ногах?.. Д-да...
– Показались-таки... Не бойся. Они не могут создать то, чего в твоей голове нет. Смешивать образы – это да, а новое придумать, чего ты никогда не видел, – нет. Так и отличишь морок от яви. К памяти обращайся, она подскажет.
Пичужка подумал, что на словах это звучит куда проще, чем на деле. Но тварь действительно не нападала, реку не пересекала, зыркала на них только да пугала. И тут Скиталец громко крикнул, обращаясь то ли к твари, то ли к другим, кто скрывался в тенях леса:
– Эй вы! Выходите на разговор. С миром пришёл, дело есть. Обещаю, кишки никому не выпущу.
– Пошто нам тебе верить?
Голос раздался из-за спины. Пичужка тут же вскочил, обернулся, потянулся к мечу и даже из ножен тот выхватил. Но Скиталец встал рядом, остановил его рукой. В пяти шагах от них, под тяжёлой еловой лапой, меж чёрных стволов стоял проклятый: алым горели глаза с продольными, как у козла, зрачками. Морда вытянутая, как всё у того же козла, и жиденькая бородёнка под нижней губой висит. А из-под верхней – клыки торчат. Ростом он был не меньше человека, и тело как у хилого мужика, чёрной шерстью заросшего. Да вместо ног – копыта, и сзади хвост: длинный, тонкий, с метёлкой на конце.
Да, такое Пичужка вообразить себе уже никак не мог – впервые чертей столь близко видел. Да и разные они все, хоть и на скотину похожие. Смотрел чёрт недоверчиво, а над головой его зашуршал лес, закачались ветки, раздались шепотки – недобрые, несущие угрозу. Сородичи его о себе знать дали, предупредили, что много их и числом взять могут. Но Скиталец не казался напуганным или напряжённым – смотрел прямо, плечи расслабленно держал. И Пичужка опустил оружие, как велено было.
Чёрт нервно махнул хвостом.
– Хотел бы перебить – так бы и сделал, – заговорил Скиталец. – Потравил бы, лес поджёг – нашёл бы управу.
– Лес жечь – дурно, – ответил чёрт.
Голос его звучал утробно, не по-человечески как-то, словно из горла шёл. И Пичужка не сразу разглядел в полутьме, что чёрт не открывает пасть, когда обращается к ним.
– Огонь смерть несёт не нам, а людям.
– Зато вам боль несёт. Ну так что, закончили торги? Сказал же, по делу к вам.
– Какое дело?
Чёрт склонил голову набок.
– Мне нужен один из вас. Живой, какого не жалко. Любой сойдёт, лишь бы морок наводить умел.
– Зачем?
– Лекарство хочу найти от вашего дара.
– Пошто нам помогать?
– А чтоб живы остались. Сам подумай – меня то и дело отправляют вас бить, а вы никак не переведётесь. Устал я за вами по лесам гоняться. А ежели травы какие найду, чтобы от морока вашего защищали, так людям продам. Пусть дальше с вами возятся. Дураки всё одно не переведутся, да и жадные тоже. С ними и играйтесь. И мне работы меньше, и вам житьё попроще станет. Мир предлагаю, в общем. Ну так как?
Чёрт призадумался.
– Один?
– Одного хватит.
– Веры нет тебе, – мотнул он головой. – И сделка так себе. Но долг платежом красен. Стань нашим должником, чёртом и расплатимся.
– Чего хотите?
– Жизнь за жизнь. Лес этот не наш – леший хранит. Древний, умный, злобный. Житья не даёт. Избавься от лешего и получишь чёрта. А я решу пока, кого тебе поручим.
«Поручим» звучало так, будто не на опыты и пытки собрата отдают, а под заботливый пригляд. Неужто надеются, что Скиталец его живым вернёт? Но пока Пичужка размышлял о том да диву давался, что они с чёртом договор заключают, Скиталец уже согласился на всё. Рассказав, как лешего найти, чёрт одним прыжком исчез в зарослях.
Утра ждать не стали – отправились тут же. Уходить от тёплого костра совсем не хотелось, но уж больно любопытно Пичужке стало, что наставник его задумал.
– Ты в самом деле собрался лешего убить? – не выдержав, поинтересовался он, когда ушли подальше от реки.
– А чего нет? Чем леший хуже другой нечисти?
– Так они ж людей не трогают. Безобидные.
– Это если их не разозлить. Но мне лично плевать. Проклятая тварь есть проклятая тварь. Дай мне книженцию свою, почитаю, что ты про леших записать успел.
Пичужка подчинился. Скиталец взял в руки его книгу с записями, пролистал... Но не до заметок о лешем, а до пустой страницы. Выругался, разворчался: «Ерунду пишешь!» – взял уголёк, что всегда меж страниц хранился, и начеркал что-то. Вернул Пичужке, сказав: «Учись лучше». Тот раскрыл книгу на последних страницах и, к удивлению своему, прочёл: «Молчи и делай что говорю. Они слушают».
Больше Пичужка не задавал вопросов и причудливым поступкам наставника не удивлялся.
Путь их лежал в самую глубь чащи, к скалистым водопадам, что ещё не успел сковать лёд, – шум воды разносился на много-много вёрст и, казалось, шуршал шёпотом по лесу. Но они не вышли к реке, а продолжили идти вдоль склона. Камень возвышался подобно навесу, под которым рос редкий, потерявший к зиме листву подлесок. Несмотря на горную местность, лес здесь казался гуще, чем где-либо ещё, – стволы тянулись высоко, ветви сплетались плотно, скрадывая малейший свет, какой желал бы проникнуть сюда. Вскоре на пути начали попадаться поваленные сосны. Скиталец сказал, что лошади не пройдут через поросшие мхом буреломы, затерянные средь камней, поэтому, стреножив их близ скал, отправились своим ходом. Всё дальше и дальше в глубокий и тёмный лес, древний, как сама земля.
Так и шли незнамо сколько, пока Скиталец не остановился перед поваленной сосной – ничем не примечательной, такой же, как и десятки других вокруг, разве что ствол её частично утоп в земле, будто та поглотила его. Да и вширь сосна была такой, что и двое мужчин не обхватили бы. Скиталец осмотрелся, Пичужка повторил за ним. Не сразу, но осознал – нет в этом краю птиц, тих лес, как не должно быть. И тут же не по себе стало, мурашки побежали по коже. Ещё и темень такая, хоть глаз выколи, лишь редкий снег белел островками да тонкой вуалью на буреломе. Пичужка открыл было рот, чтобы хоть какой-то вопрос задать, разорвать ледяную, пробуждающую тревогу тишину. Но Скиталец заговорил первым – громко, чтоб на весь лес слышно было:
– Эй, леший! Покажись, разговор есть. Меня черти к тебе послали.
Раздался треск, словно сотня деревьев ломалась разом от грозового ветра. Пичужка обернулся к поваленной сосне, ожидая, что за ней и прячется леший либо ею прикидывается. И чуть не вскрикнул от удивления, когда лесная темнота пред ними раскрыла кровавые глаза. Те будто из ниоткуда в воздухе возникли. Ещё сильней затрещали деревья, пришли в движения стволы, закачалась, заходила ходуном крона. И вот уже разглядел Пичужка, что не сосны с корнями это, а лапы с когтями, не еловые кисти – а рога, широкие и ветвистые, как у лося. И не чаща, а лицо – чёрное, да всё же с чертами человеческими. Не под землёй прятался леший, а прямо перед ними: выступил из темноты, зашевелился и перестал сливаться с лесом. А всё ж огромным он был, настолько, что мог проглотить их и не заметить, как букашек.
Да такого им даже вдвоём ни за что не завалить! Неясно даже, где шея иль брюхо у него: всё сплошь кора древесная, земля да мох. Никогда прежде не встречался Пичужка с такими исполинами и оробел: слова забыл и дыхание перехватило.
А леший оглядел его осмысленным взором и на Скитальца уставился.
– Кто ты? Зачем ко мне взываешь? – раздался скрипучий, шепчущий голос.
– Скиталец я. Слыхал о таком? Нечисть убиваю.
– Слыхал. Давно. Меня не убьёшь.
– Не дурак, вижу. – В речи его звучала усмешка. – Поведай мне, чего с чертями не поделили? Зачем они меня по твою душу посылают?
– Дурные. Людей выманивают. Из сёл, из домов, из постелей по ночам в лес выманивают. Кошмарами, вещими снами. И сами эти сны вещими делают. Шкуру с людей сдирают, на себя натягивают, пляски устраивают. Люди шумные, черти – того хуже. Ни тех ни других не хочу слышать. Вот и гоняю их от своих мест. А им всё мало, мало того, что дал. Ещё хотят. Жадные.
– Хочешь с ними поквитаться? От всех чертей за раз избавиться?
– Хочу. А что взамен?
– Чёрт мне нужен. Живой. Всего один. Остальные – твои.
Позже они вернулись к скале, у подножия которой оставили лошадей. Те мирно паслись: с недовольным фырканьем перебирали мордой жухлую листву, ища не отмерший ещё подлесок. Стоило выйти из непроглядной чащи под лунный свет, как возвратились звуки: далёкий шум реки, эхо птичьих голосов, шуршанье и стрёкот мелких камушков, падающих со скал.
Скиталец окликнул чертей:
– Выходите из теней! Я покончил с лешим.
От них обоих за версту несло тёмной кровью, коей измазаны были с головы до ног: леший позволил рассечь ему руку топором, а затем окропил их. Пичужка ощущал себя так, словно со скотобойни вышел: липкий, пахучий, грязный весь. Зато черти купились на их вид и запах. Вылезли из теней и морока, да на этот раз не один, а целая стая. Прокатился эхом, отразившись от скал, тихий, шуршащий и вместе с тем звонкий смех на десятки голосов, выглянули из расщелин, из-за ветвей и стволов поросячьи, козлиные да овечьи морды. Выступил из лесу и главный.
– Принёс?
– Чего тебе принести? – рявкнул Скиталец. – Голову его?! Так не дотащил бы! Ты ж не сказал, паскуда, что он огромен.
– Леший на то и леший, – спокойно возразил чёрт. – Все они одинаковы.
– Все да не все.
– Коли мёртв он, чем докажешь?
– А это вам самим проверить придётся. Больно много хочешь, ещё и доказательства для тебя на своём горбу тащить.
Скиталец сощурился, и рычащие нотки заклокотали в голосе. Но затем лицо разгладилось, и речь зазвучала спокойнее, человечнее:
– Ладно. Всё одно о помощи просить хотел. Я его на части порубил, но поскольку леший это, если голову его и другие куски друг от друга подальше не уволочь и не сжечь поскорей, то обратно с телом срастутся. Не думаю, что ты этого хочешь, да и мне обидно, что шкурой рисковал зря. Так что хватай своих молодцов, да побольше, и со мной пойдёмте. Один я, даже с малым своим, башку его не оттащу. А на месте жечь, так со всем лесом спалить могу.
Чёрт поразмышлял недолго.
– Плата будет только после.
– Кто б сомневался, – хмыкнул Скиталец уже беззлобно. – В противном случае коней своих чёрту бы я не доверил.
И снова в путь тронулись, теперь в обратный, к лешему. Рассвет ещё и не брезжил даже, а Пичужке казалось, что они этот лес за ночь и прошлый день вдоль и поперёк исходили и изъездили, но понимал он, что это и не близко к правде. Хорошо ещё, привык он к долгим переходам, не ломал ноги и не запинался на нехоженых, неровных тропах. Выучка за шесть лет давала о себе знать, а всё же тяжко становилось и ноги начинали ныть.
Шли молча, и следовали за ними шумные, суетливые черти. Мелькали меж еловых ветвей и просветов в густом пологе хвосты, ощетинившиеся морды да чёрная шерсть. И сверкали алым, будто ягоды рябины, глаза в темноте.
Леший отыскался на том же самом месте, только уже не прятался он в чащобе, а подставил бока и рога под мелкий, всё ещё падающий снег. Голова исполина покойно лежала на земле, и уже припорошило её белым, как и костлявые лапы, похожие на вывороченные кривые сосны. Глаза прикрыты, грудь не вздымается, не шелохнётся... Впору в самом деле поверить, что мёртв он.
Черти сначала осторожничали, с робким любопытством выглядывая из теней. Затем осмелели, выползли из укрытий. А вскоре и вовсе облепили лешего, точно воробьи. Смеялись паскудно, карабкались по нему и прыгали, раскачивались на рогах, ползали под лапами. Начали ветки с него сдирать и к голове прикладывать, подражая недавнему врагу и ухохатываясь. За короткий срок все повылазили: каждому хотелось поглумиться да лепту свою внести.
Лишь старший чёрт так и стоял подле Скитальца, наблюдая за своими, как за ребятнёй. Вскоре уж нечистые и драться за трофеи начали, не поделив очередной сук, который с рогов обломали. Старший глаза сощурил, но вмешиваться не стал, обратился к Скитальцу:
– Сказал, что на части его порубил. Да не видно частей. Целый.
– Долго шли. Срастаться уж начал.
– По новой руби. Не трать время.
Скиталец усмехнулся, глаза его искрились весельем. Он выхватил топор и подкинул его в руке, перехватил рукоять поудобнее. Пичужка положил ладонь на собственный меч. А Скиталец занёс топор и со всего маху всадил его в голову чёрта.
Треск черепа и влажное чавканье плоти потонули в криках, рычании и визге остальных. Черти бросились врассыпную. Но тут леший распахнул глаза и резко поднялся над землёй, не давая тем, кто остался на нём, сбежать. Пугающе споро он ловил костлявыми руками убегающую нечисть. Конечностей у него оказалось больше двух, но до сих пор они скрывались под палой хвоей и мхом. Теперь же он хватал ползущих по нему вниз чертей, снимал их с деревьев, вылавливал из кустов и, собрав пачкой по трое-четверо, ломал в пальцах, как сухие ветки. Тех проклятых, что оказались быстрее и ловчее лешего, Скиталец рубил с двух рук мечом и топором. Чуть поодаль бегал меж поваленных стволов Пичужка, добивая оставшихся: даже его короткий клинок легко сносил головы мелкой нечисти. Одного из чертей Скиталец пнул к ногам воспитанника, и тот вонзил меч ему в шею, провернул лезвие и отсёк рогатую башку.
Разумеется, отловить сумели не всех – много их было, да и некоторые оказались чересчур юркие. Кто-то под корягу забился, кто-то под поваленным стволом пролезть смог, а кто-то и до высоких деревьев добежать успел, чтобы затем в пологе скрыться. Но то остались крохи от некогда большой стаи, которая полегла почти вся.
Главный чёрт, несмотря на рассечённый череп, ещё цеплялся за жизнь и пытался уползти в чащу, волоча за собой непослушные отчего-то ноги. Сумеет – залижет раны, восстановится спустя время, но леший заметил его. Подхватил поперёк живота, поднял к глазам и показал Скитальцу.
– Этот?
– Нет. Велесов сын, умный слишком.
И леший сжал пальцы, переломив чёрта пополам в хребте.
В конце концов из живых и не успевших улизнуть чертей отыскался только один: мелкий, пухлый, похожий на лесного кабанчика. Он забился в выемку среди корней кедра и шустро-шустро копал, надеясь, видать, вырыть себе яму и схорониться там. Да заметили его раньше. Скиталец навис над ним, накрыв своей тенью, закинул топор на плечо и поинтересовался участливо:
– Могилу роешь? Рано тебе умирать. Пичужка, давай сеть!
Тот был уже наготове. Сделанная из тонкого железа, сплетённая на манер рыбацкой, сеть накрыла чёрта с головой, и тот завизжал, как свинья на бойне:
– Горячо! Жжётся, жжётся!
Скиталец стянул сеть и закинул его на плечо, как мешок с брюквой.
– Больше они тебя не побеспокоят, – пообещал он лешему. – Ежели не совсем дураки, то от беды подальше в другой лес уйдут.
– Честная сделка, – согласился леший.
И замер, смежив веки. Вновь слился, стал единым целым с лесом. Если не знать, куда смотреть, и не разглядеть его очертаний, но даже так приходилось глаза ломать, чтобы распознать руки среди стволов и рога среди мёртвого ельника.
Чёрт брыкался, хныкал и стенал всю дорогу обратно до лошадей. Когда вконец надоедал, Скиталец встряхивал его, и тот затихал, обиженно хныча, но совсем ненадолго. А вскоре понял, видать, что старшего не разжалобить, и на Пичужку, который позади шёл, внимание обратил.
– Зачем он меня мучает? – тоненько протянул чёрт.
Пичужка смолчал: не желал с нечистью в разговор вступать, вестись на его старания жалость вызвать. Да и силы берёг. Но чёрт не унимался.
– Супостаты, – провыл он обиженно. – В дом мой пришли, братьев порубили, меня в плен забрали. Ещё и обманули! А себя праведными мнят...
Пичужка вновь промолчал, и чёрт пустил скупую слезу, шепнул плаксиво:
– Не хочу умирать...
– Но ты ведь мучишься, – удивился Пичужка, сдавшись любопытству. – Я слышал, все проклятые страдают, потому и мстят людям. Зачем тебе такая жизнь?
– И что?! – Чёрт был столь возмущён, что плакать позабыл. – Чем моя жизнь, по-твоему, не жизнь, а?! Радости и горести, может, другие, а всё одно – есть! Пусть мучаюсь, пусть... Живой зато! Муку хоть временно, да заглушить можно. Убивать знаешь как сладко? Так легко сразу... А там, дальше, после смерти, что?! Хотел бы – сам удавился. Не думал о том?! Почему вы решаете, кому жить, а кому умереть?!
– Потому что вы так же за других решаете, – влез Скиталец. – Забавы ради людей губите.
– Замкнутый круг, – ничуть не обидевшись, будто житейскую мудрость, выдал чёрт. – Звенья одной цепи, получается. Они нас, а мы их. Всё по-честному.
Скиталец хмыкнул.
– Тогда не обессудь, что и я вас. В ответ.
Он грубо тряхнул ношу, и чёрт взвизгнул, когда сеть обожгла, причинив боль. А Пичужка уцепился за мысль: звенья одной цепи, где каждый тянет за собой другого... Нечисть мстит людям, люди мстят нечисти... Кто же тогда первым начал? Он глянул в спину наставника, прикидывая: может, его спросить? Но устал так, что мысли еле ворочались, а чёрт затих, не решаясь боле вступать в спор. И Пичужка всё оставил на потом.
Он еле плёлся, измождённый долгой ночью. Хоть и думал, что привык уже к столь долгим походам, но лес этот оказался настолько неровным, ухабистым и непролазным из-за камней и бурелома да резких земляных обрывов, что теперь уж и его силы покинули. Ныли ноги, кололо в боку, сосало под ложечкой от голода. К тому часу, как вышли к знакомым деревьям и зазвучал шорох воды вдали, уже и рассвет белеть начал, а он в последний раз кусок хлеба с солониной перед самым закатом съел.
– Что теперь? – поинтересовался Пичужка у наставника, надеясь, что привал они устроят прямо у скал, где коней оставили.
– Из леса нужно выбраться сперва. – Тот словно мысли его прочёл. – Поближе к людям выйти, чтобы не... Да чтоб тебя! Черти драные!
Скиталец грязно выругался, помянув навьих тварей такими словами, которые и при деревенских девках вспоминать неприлично. Пичужка, увы, был с ним единодушен. Ибо лошадей они нашли зарезанными: алая кровь натекла широкой лужей из разорванных шей, уже запёкшись на палой листве и камнях.
– Черти отомстили?
Пичужка был так измождён, что не нашёл в себе сил на боль и горечь. Потом оплачет их, когда из лесу выберутся. Досадно скорее стало, что своим ходом идти придётся.
– Они самые, кто ж ещё. Проверь поклажу, всё ли на месте.
Пичужка послушно подошёл к лошадям, заглянул в раскрытые седельные сумки. Часть вещей оказалась выворочена и валялась тут же, но пропажи не обнаружил.
– На месте всё. Пытались в вещах рыться, да о травы обожглись и бросили затею, похоже.
– Придётся здесь задержаться, – заключил Скиталец. Чёрт за его плечом захныкал. – Хотел у реки это сделать или близ людей, но, может, оно и к лучшему.
– Что сделать?
Пичужка обернулся, не вставая с корточек. Увидел мельком, как Скиталец достал топор и подкинул в руке, перехватил рукоять поудобнее. Куда махнул им, разглядеть уже не успел – уловил лишь, что в его сторону.
В затылок ударило тупым концом, боль прострелила голову. А следом – темнота.
Очнулся он, когда небо совсем уж посветлело. Судя по палому ельнику и мёртвым соснам вокруг, всё в том же лесу, но в другом месте: у реки, куда более спокойной и мелкой, чем та, что встречалась им ранее. Голова гудела тупой пульсирующей болью, желудок отзывался тошнотой на любое движение. Но и без этого его мутило, словно укачало в телеге. Шея ныла от неудобного положения. Пичужка попытался оглядеться, поровней сесть и вдруг понял, что накрепко привязан к дереву. Тугие жгуты стягивали кисти, ступни да ещё и обмотали тело, прижав руки к бокам, а его самого – к смолистой ели.
Испугаться бы, но наставник сидел перед ним у висящего на огне котелка и помешивал пахучее варево. Запахи в нём переплетались, и Пичужка не сразу разобрал, что же такое знакомое, медовое с горечью, цепляет память, выделяясь среди прочих трав. Чёрт нашёлся тут же, поодаль, посаженный на тонкую железную цепь, которая была обмотана вокруг шеи. Конец её цеплялся за вбитый в землю колышек, и чёрт расхаживал возле него, точно пёс на привязи.
Пичужка с трудом мог задерживать взгляд на чём-то одном подолгу: мутнел взор, уплывал, подкатывала к горлу тошнота вместе с болью. Скиталец заметил, что он в себя пришёл, снял котелок с огня. Зачерпнул варево деревянной миской.
– Очнулся.
– Почему я связан?..
Пичужка сам себя едва слышал: из горла вырывался скорее глухой, сиплый свист, чем связная речь. Пить хотелось нестерпимо, зев саднило от сухости. Живот скребло от голода.
Но Скиталец разобрал, о чём он спрашивал, пояснил:
– Чтоб не дёргался.
– Зачем мне?..
Договорить не сумел: наставник подошёл к нему, держа на ладони деревянную миску. Вблизи Пичужка наконец разглядел, что в ней: тёмно-зелёная кашица, от которой горько несло цветочным духом. Теперь он вспомнил, что за медовый, тягуче приторный запах показался ему таким знакомым: дурман-трава. И эту кашицу, сваренную из цветов дурмана, Скиталец размазал зачем-то по его лбу и щекам. Пичужка противиться пытался, но тот жёстко схватил его пальцами за подбородок, сжал до боли и не дал вывернуться. Зачерпнул ещё каши кончиком ножа и потянулся к его затылку. Кожу головы обожгло сначала, а затем защипало.
Видать, там рана была и Скиталец нанёс смесь прямо на неё.
– Что ты делаешь? – От негодования и злости, которая пришла в ответ на боль, у Пичужки новые силы появились и голос прорезался. – Зачем?!
– Надо так. Для общего блага.
– Чьего блага?..
Пичужка не поверил в сказанное и в толк взять не мог, о чём речь. Но затем отозвалась память и подняла из чертогов давний разговор и страх, звучавший в словах отца Радима.
Грудь тут же сдавила стынь – лишь теперь испугался он по-настоящему, до перехваченных спазмом лёгких, не дающим дышать. Ни тогда, ни сейчас не понимал он, как хочет Скиталец воплотить страшный замысел в жизнь. Оттого и забыл, отпустил, ибо поверил наивно, что не придумал он способа и решил всё случаю доверить. Само оно как-нибудь сложится, от тяжёлой доли.
Но то ли устал ждать, то ли с самого начала всё так и планировал.
Пичужка вяло забился в путах, превозмогая боль и слабость. И чем сильнее рвался, тем ощутимей становилась тошнота и мышцы сводило, сковывало. Уже и пятна цветные перед глазами мелькали: расплывалась еловая зелень, будто водой размытая. И тени шевелились с шорохом, и река журчала со смехом, долетающим сюда точно эхо.
– Я не хочу! Пусти меня!
Окончив, Скиталец отошёл от него, вернулся к костру. Отложил миску и подобрал с земли палку. Сунул её в огонь, дожидаясь, пока разгорится, пожрёт пламя сырое дерево. Всё неторопливо делал и отвечал неспешно, отстранённо.
– Никто не хочет. Думаешь, я для себя такой жизни хотел?
А всё равно слышал Пичужка гнев в голосе наставника и видел, как пляшут оранжевые языки по его рукаву, ластятся, змеятся... Тряхнул головой, и исчез морок.
– Тебя же не насильно обратили, – упорствовал он, наивно надеясь отговорить ещё.
– Всё одно – против воли.
– Не каждый может проклятым стать.
Пичужка уже скулил. Он окончательно выбился из сил: недолгая бессмысленная борьба оставила сущие крохи, а злость и их выжгла.
Теперь уж не только нутро мутило, но и перед глазами помутилось всё. В сон потянуло, отяжелели веки. На одной силе воли держался, но ощущал себя так, будто путы кошмара разорвать пытается. Получается вроде, да дрёма назад утягивает. Разум – болотная топь.
– Я говорил тебе: Проклятье у каждого в крови.
– Но не каждый же обращается! – Он сглотнул вязкую, осевшую комом в горле слюну. – У меня не получится... Столько боли уже вытерпел... Если б мог, давно бы уже...
– Так докажи мне, что я ошибаюсь.
В его словах звучал явный вызов. Но к чему, на что он его подбивал?! А если он неразумным зверем обратится, волколаком или кикиморой, что никак умереть не может?! Что тогда наставник его станет делать?
Но ответ Пичужка и так знал, потому и не стал спрашивать: убьёт не раздумывая. А значит, всего два пути у него: либо смерть, либо Проклятье под контроль взять. Разум сохранить. Забытья он сейчас сильней боли боялся. Боль вытерпит, к ней привыкаешь, устаёшь бояться её. Человеком бы остаться.
Сейчас он больше всего на свете этого желал.
Пересохшие губы онемели. Не слушались более и веки. Ведомый мыслями, он провалился в дурман, навеянный травами и изнеможением.
Скиталец поднялся, подошёл к мечущемуся на цепи чёрту, сжимая в руках подожжённую палку. Поймал нечистого за загривок и впечатал мордой в землю. Чёрт задёргался, заскулил, завопил по-заячьи тонким голоском.
Скиталец не поморщился даже.
– Речью владеешь, значит, и разумом, – отрезал он, будто в обмане уличил. – Всё понимаешь, что говорю.
– Зачем тебе я?! – захныкал чёрт. – Ты его дурманом измазал, он и без меня бредить скоро начнёт. И видеть то, чего в помине нет!
– А ты сделаешь так, чтобы он видел то, что я скажу. То, что для дела нужно.
– Помилуй! Да как?! Всё равно ж не поверит! Тобою научен!
– А для того дурман и нужен. Он разум откроет, ты – проникнешь. Достань воспоминания, страхи, всю боль душевную. Воскреси, наружу вытяни. Сделай так, чтоб поверил.
– Не хочу! Всё равно убьёшь!
– Убью. Но не сразу. В том и суть.
И он прижал горящий конец палки между лопаток чёрта. Тот завыл от боли, задёргался, завизжал. Потянуло палёной свиной кожей. И только когда чёрт охрип и устал стенать, Скиталец убрал палку и вкрадчиво молвил:
– Чем скорее управимся, тем скорее умрёшь.
Пичужка очнулся у остывшего уже костра: лишь дымка тлеющих углей веяла над ним. Река шумела бурно, бурлила в невысоких порогах. Затянутое пеплом снежных облаков небо ещё светлело. Чёрта подле не было, Скитальца – тоже.
Верёвки уже не сдерживали тело, плотно прижимая к древесному стволу, а лишь стягивали запястья и лодыжки, оставляя достаточно свободы, чтобы двигаться. Пусть с узлами и пришлось повозиться, натирая мозоли на пальцах и ломая от натуги ногти, освободиться ему удалось. Рухнув коленями на стылую землю, укрытую опавшей хвоей, Пичужка обнял себя за плечи и задрожал. Холодно, время к ночи шло. Пока с путами воевал, не замечал того, теперь же, замерев, ясно ощутил, как дрожит тело и стучат мелкой дробью зубы. Нужно заново костёр развести и поскорее.
Но, к своему ужасу, осмотрев берег реки, он осознал, что Скиталец не оставил ему никаких вещей, даже одежды верхней. Бросил его одного в лесу почти у самой зимы. Огниво и то забрал.
Губы задрожали от обиды, и пришлось крепко стиснуть челюсти, чтобы не поддаться. Не сейчас, потом себя жалеть будет, когда все силы исчерпает. И всё же как ни храбрился, а то и дело утирал Пичужка глаза рукавом, не давая злым слезам по щекам течь.
Первым делом он попытался раздуть ещё тёплые угли костра, да тщетно. Хотел трением искру высечь, да не нашёл сухой листвы, чтоб огонь занялся, – после давешнего снега всё было сырое вокруг. Промучился дотемна, руки до крови стёр, от холода уж мышцы сводить начало. Тогда только сдался. Бросил костёр и побрёл вдоль реки, надеясь, что так к людям выйдет.
И в тот же миг пожалел, что провозился с костром так долго: засветло ещё мог он следы Скитальца найти и пойти по ним. Теперь же темнота всё спрятала. Остаться там, где бросили его, в надежде, что вернётся наставник? Нет, без одежды и огня до утра не дотянет, лучше уж идти куда-то, двигаться. И так прождал сверх меры, хотел бы наставник вернуться, так не оставил бы его одного на такой длинный срок.
Видать, разочаровал он Скитальца, не сумев обратиться. Вот тот и бросил его на верную смерть. Прирезать – духу не хватило. А лучше б так.
Пичужка брёл вдоль реки, стирая ноги и оскальзываясь на мокрых камнях, пока не иссякли силы. Да и после ещё плутал долго, словно в полудрёме, не разбирая дороги. Иногда по случайности, заблудившись в мыслях, заходил в чащу и приходилось возвращаться, искать по гулу путь к воде. Река служила хоть каким-то ориентиром, в лесу же, под сенью деревьев, в ещё большей тьме, можно кругами ходить до изнеможения. Лес – он обманщик и плут. Никогда по доброй воле не выпустит.
Пошёл мелкий, колючий снег. Всё чаще и чаще заплетались отяжелевшие ноги, запинались и оскальзывались на камнях, рытвинах и ухабах. Его то и дело вело в стороны, всё вокруг раскачивалось, как на качелях. Руки он давно уже чувствовать перестал. Спина и та казалась окостеневшей, застывшей. Мир не делался светлей, холоднее только. Шёл уже скорее по привычке, потому что остановиться не мог.
Когда же оступился и рухнул лицом в пожухлую, припорошенную снегом листву, то уже и не встал. Отяжелело тело, словно приросло к земле, укрытое пудовым одеялом. Хотел калачиком свернуться, да лень истомой разлилась по мышцам, не позволила шевельнуться. Стало жарко, почти душно, кожу покалывало. Потянуло в сон. И противиться ему ни смысла, ни желания не видел.
«Посплю немного, восстановлю силы и продолжу путь. Нужно отдохнуть. С рассветом станет теплее и легче», – сказал он себе, закрывая глаза.
Сколько прошло времени, прежде чем сознание вернулось к нему, он не знал, да и не мог узнать. Казалось, проспал только ночь. Хотел поднять веки, чтобы увидеть небо, но... не сумел. Тело не слушалось. Не пошевелить ни рукой, ни ногой. Полное оцепенение. Сознание будто осталось с ним, но никак не могло соединиться с телом. Страх охватил разум. Он попытался сделать вдох, чтобы успокоиться... но и этого не смог. Лёгкие не слушались, и он лишь теперь осознал, что не дышал всё это время.
Страх сменился паникой, разросшейся до агонии. Хотелось плакать, звать на помощь. Но приходилось беззвучно кричать в своей голове, пленником которой он стал. Будто заточённый в камне. Проклятые – мертвецы ожившие, так, может, и он стал им? Но тогда почему тело не подчиняется ему, почему он не может открыть глаза, увидеть, где находится?! Кожей ощущал покалывание, жёсткость застывшей одежды, твёрдый камень под собой, колючую хвою. Но ни звука, ни запаха. Нет, будь это Проклятье, он бы слышал. Неужели он... мёртв?
Никогда в жизни он не испытывал такого ужаса, как от этой мысли. Впервые страх не парализовывал, а подстёгивал биться, отчаянно пытаясь дозваться до тела. Пошевелить рукой, пальцем, веками. Сделать вдох. Издать хотя бы звук, выдавить его из себя через боль. Но как бы он ни старался, как бы ни прилагал усилия и как бы ни плакал и ни кричал в своём воображении, ничего не удавалось.
А затем пришла боль. Сперва голова словно распухла и начала болеть: постепенно, но боль усиливалась, пока не стало казаться, будто что-то хочет проломить череп изнутри. Следом схожая агония началась в груди, от сердца, разливаясь по всему телу. Покалывание кожи переросло в жар, затем – в боль. В какой-то момент он уже перестал различать её оттенки, устав кричать даже в своей голове. Мысленно он молил об избавлении, поверив разом во всех существующих богов, обращаясь к каждому из них. Никто не помог, он остался один на один с болью.
Его тело промёрзло насквозь, почернело. Когда по весне растаял снег, река поднялась и добралась до него. Он начал гнить. Мелкие рыбёшки подъедали разваливающуюся на части плоть. Та медленно, вершок за вершком отделялась от костей. И он чувствовал ВСЁ. Бесконечная, невыносимая агония час за часом, день за днём, месяц за месяцем. И не было этому конца, как бы ни молил он, как бы ни желал освобождения из тела.
И лишь когда последний кусочек плоти сошёл с кости, он очнулся. Будто вынырнул из топи или сна. Резкий вдох, о котором он мечтал столько месяцев, опалил лёгкие колючим жаром. Глаза распахнулись, тело точно рухнуло с высоты, сердце ухнуло и забилось. Не сразу он осознал, что упал на колени, словно его отвязали от столба. Боль уже отпустила, но воспоминания о ней были ещё слишком свежи. И он разрыдался. Вопил и ревел, как малый ребёнок, сотрясаясь всем телом, не веря в избавление. Обнимал себя за плечи, утешал, зачем-то обещал, что всё позади. И так до тех пор, пока не иссякли слёзы и силы.
Отдышавшись, он наконец огляделся. И понял, что находится в избе, в сенях. Под коленями – деревянный пол, перед глазами – скоблёная дверь. Вокруг – стены, тесно заставленные и завешанные домашней утварью. Окон нет – да и зачем они в сенях? – оттого полумрак стоит. Пичужка глаза округлил от удивления, и застывшие на щеках слёзы стянули кожу. Утёрся рукавом, радуясь, что никто его таким не видит. Похоже, сон то был или... наоборот, он лишь сейчас уснул? Иль душа наконец отпустила тело, уйдя на тот свет?
Всплыло из памяти недавнее сновидение: матушка, сидевшая за столом в их избёнке и обещавшая, что рано ему ещё к ней. И тут дыхание перехватило, словно заново увидел он сени, в коих очутился. Ну точно, те самые. Его это дом. А значит, за дверью...
Он потянулся, чтобы открыть её, и вдруг с той стороны ударило. Пичужка отшатнулся, скорей от неожиданности испугавшись. Но не успел дух перевести, как услышал голос, полный мольбы и страха:
– Помоги! Прошу тебя, помоги!
Кричала мама. Пичужка задохнулся от ужаса. Гоня прочь воспоминания, так похожие на то, что происходило сейчас, он кинулся к двери, попытался открыть её. Дверь тряслась, шаталась, но не поддавалась, словно что-то удерживало её с той стороны. Пичужка застучал в неё кулаками, позвал маму. Та откликнулась новой мольбой:
– Прошу тебя, скорее!
Запахло гарью. Из-под двери потянулся дым. Мама закричала, теперь уже от боли. Пичужка метался в сенях, пытался отыскать что-то, что могло бы помочь. Но ни топора, ни вил, ни мотыги, ни чего другого тяжёлого не нашлось. Хотел было на улицу выскочить, соседей позвать. Но, обернувшись, понял, что больше нет дверей. Сплошная стена, завешанная сухой полынью от мух. Туда бросился, попытался в потёмках ручку или щель найти, но ничего.
Мать колотила в дверь, кричала, молила. Из щели внизу пробивался жар. Пичужка вернулся, начал биться плечом. Сам плакал, просил прощения, умолял подождать. Обещал, что поможет.
Сени заволакивало дымом, уже и рук было не различить.
– Помоги! Мне больно, помоги мне!
– Я пытаюсь, пытаюсь! – ревел он в унисон с матерью.
И тут осознал – всё это уже было. Один в один, как тогда. Потом балка упала, придавила его. Жар охватил дверь, сени и те загорелись. Огонь лизал его тело, когда мама прекратила кричать. Затихла, а следом и он, смирившийся. И стоило вспомнить об этом, как сон оборвался снова.
И опять пробуждение – резкое, как после кошмара. Сердце до боли сильно билось о рёбра. Горло обжигал холодный воздух, который он глотал ртом. Но, в отличие от остальных снов, в этот раз тело отозвалось тошнотой, подступившей к горлу, и такой противной болью, словно в затылок иглу вонзили. Он поморщился. Взглянул на свои колени, припорошенные снегом. Попытался пошевелиться, и кожу запястий опалило.
– Очнулся, – прозвучал знакомый голос.
Скиталец сидел на камне у костра. Вокруг стояли сумерки, значит, либо он почти сутки проспал, либо не больше пары часов. И не поймёшь ведь: за хмарью снежных облаков солнца совсем не видно. Пичужка огляделся и понял, что привязан до сих пор всё к тому же дереву. Только теперь не крепко-накрепко, по рукам и ногам, как прежде. Лишь запястья и лодыжки стягивали тугие путы, позволяя свободно двигать ими, но не давая уйти от дерева или хотя бы с земли подняться. Пичужка попытался подтянуть одну руку к другой, но верёвки оказались слишком коротки.
– Зачем ты это делаешь?..
Пичужка едва разобрал собственный голос: сиплый, слабый. Возможно, видя кошмары, он кричал и плакал наяву. Стыдно от этой мысли не было – злость, усталость и боль всё затмили.
– Я уже объяснял.
– Так, значит, не вышло... Не чувствую я в себе изменений. Отпусти меня.
– Не вышло, – согласился Скиталец. – По-другому придётся.
Он поднялся, обошёл камень, на котором сидел. И выволок мальчишку лет девяти: тощего, лохматого, в драной поношенной рубахе, застиранной до грязной серости. Впалые щёки, выпученные глаза, кажущиеся ещё больше из-за испуга. Наверняка сиротка из ближайшего села – никто не хватится. Скиталец тащил его за стиснутый в кулаке ворот рубахи, а мальчишка цеплялся за его руку, едва успевая перебирать ногами. Когда проклятый бросил его на землю, спадающая на лицо пепельно-русая чёлка сбилась набок. Малец испуганно и умоляюще глянул на Пичужку снизу вверх, и лицо его да серо-зелёные глаза показались ему смутно знакомыми.
Он уже видел его прежде. Возможно, когда миновали деревни, перед тем как завернуть в этот треклятый лес. Видать, Скиталец оставил ученика на холоде, а сам воротился к людям, чтобы живого ребёнка забрать.
Холодом те сны и были навеяны наверняка. Отчего-то мысль эта успокаивала, позволяя верить, что не ждёт его та же мука после смерти. Памяти о том сне, как разлагалось его тело у реки, до конца дней хватит.
Но сейчас Пичужка больше желал понять, что происходит. Скиталец схватил мальчишку за шиворот и грубо поставил на ноги прежде, чем тот успел подняться сам. Рубаха натягивалась у горла так сильно, что малец задыхался, хватал воздух ртом, царапал шею. По щекам слёзы потекли, он жалобно крикнул:
– Отпустите!
Но Скиталец смотрел только на Пичужку, который дёрнулся в своих путах.
– Ты что задумал?
– Хочешь его спасти? Придётся освободиться.
– Как?!
– Силу приложи. Человеческой не хватит – обратиться придётся.
Пичужку охватил ужас. Он ведь не может? Не может наставник ребёнку вред причинить! Тем более живому, не мавке даже. Но, словно мысли его прочитав или сомнения в глазах, Скиталец достал охотничий нож, с которым никогда не расставался. И с размаху всадил его в спину мальца меж лопаток.
Тот закричал, завыл, как животное. А Скиталец, не вынимая ножа, потянул его вниз, разрезая плоть и оставляя кровавую рану вдоль позвоночника. У Пичужки сердце сжалось. Он дёрнулся в верёвках с такой силой, что запястья отозвались болью, как перед вывихом. Кожа, и без того стёртая, ответила крапивным жаром. Но какое это всё имело значение, если душа переживала куда большие муки, отвечая на слёзы ребёнка?!
Скиталец закончил чертить линию, добравшись до самого копчика, и вынул нож.
– Ты даже не представляешь, сколь многое может вынести человеческое тело. Я ему даже кости не пробил, лишь пощекотал их чуть-чуть. И крови не так много, чтобы истёк до смерти. Долго жить будет.
И снова вонзил нож, под крики ребёнка проведя вторую линию с другой стороны позвоночника. Такую же неглубокую, но наверняка безумно болезненную. Мальчишка кричал, ревел до хрипа, дёргался в его руках, умолял отпустить, прекратить. И Пичужка дёргался и рвался вместе с ним, вздрагивало и сжималось сердце на каждый всхлип. Невыносимо. Он, казалось, на себе чувствовал чужую боль и скрипел зубами от бессилия.
– Прекрати! Он же не виноват ни в чём, отпусти его!
– Пожалуйста, перестаньте!
– Ублюдок, хватит его мучить!
Бессилие переросло в злость. Жар разливался по телу, Пичужка рвал верёвки до боли в мышцах, надеясь, что лопнут они от натуги. Тянул запястья, молясь, чтобы большие пальцы вывихнулись и он сумел протиснуть кисти. Но, пусть удавалось преодолеть боль, ему не хватало сил, а мудрёные путы оказались завязаны на совесть. Перед глазами всё плыло. Каждый раз, когда он останавливался, чтобы перевести дух, волной накатывала тошнота, голова гудела. Он закашливался, словно лёгкие тоже были на пределе. И пробовал снова, веря, что упорства хватит.
Прочертив вторую линию, Скиталец оставил нож в спине ребёнка. Толкнул его, хнычущего, лицом в землю. Достал топор и отрубил ему стопу.
По лесу разнёсся душераздирающий крик. У Пичужки дыхание перехватило, в голову кровь ударила. Слёзы побежали и по его щекам.
– Ты вконец обезумел?!
– Это для благого дела. Одна жизнь ради спасения тысячи.
– Это того не стоит!
Глаза Скитальца были пустыми, мёртвыми, без тени удовольствия или ненависти. Всегда красные, сейчас они не горели даже. Он действовал словно под чужой волей, с ужасающим безразличием. И именно это равнодушие напугало Пичужку страшнее прочего: Скиталец не остановится, он всё решил для себя. Сломанное не сломать повторно. Он его не отговорит, не пробудит душу, которая мертва.
Оставалось только рваться из последних сил, пока либо он, либо путы не выдержат.
Хныча, заливаясь тихими слезами, мальчишка попытался отползти от Скитальца на руках. Тот отсёк ему и вторую стопу, выше первой, и мальчик упал лицом в землю, будто желая спрятаться. Его тело сотрясалось от боли и рыданий. Натёкшая под ним кровь казалась чёрной в сгущающихся сумерках. Скитальца словно мысль какая одолела. Оставив ребёнка, он вернулся к костру. Вытащил из огня подожжённую с одного конца палку, вернулся с ней к мальчику. Сапогом наступил на лопатки, чтоб не дёргался. И прижал горящую головешку к ещё свежим ранам, повёл вдоль них, до волдырей опаляя кожу.
Малец, уже охрипший, завыл снова. Когда стенания его стихли, Скиталец произнёс:
– Я не искушён в пытках. Но полагаю, надо раны прижечь, чтобы не истёк кровью и не умер раньше времени.
Пичужку затрясло от ненависти. Глаза пелена застила. Никогда в жизни он не хотел так сильно причинить кому-то боль, ударить кого-то. Но когда мальчишка закричал снова, тонким, полным слёз голоском, желание это сменилось на другое. Он переживал вместе с ним каждый вскрик, каждое прикосновение головешки к коже, помня и сам, каково это – гореть в огне. Он желал его спасти во чтобы то ни стало, остановить мучения. Собственная боль не имела никакого значения, затерявшись, стёршись в накале чувств. Крича и жмурясь до слёз от усилия, Пичужка тянул верёвки, веря, что они вот-вот порвутся. Казалось, он даже слышал, как лопаются нити.
Закончив новую экзекуцию, Скиталец убрал ногу со спины обессилевшего, валяющегося тряпьём мальчишки, и поднял его. От рубахи остались уже одни лоскуты, поэтому он перехватил его шею под затылком. Поволок к костру, кажется, собираясь запечь на нём. Мальчик уже не сопротивлялся, и лишь когда пламя опалило лицо, слабо задёргался, ещё цепляясь за жизнь.
Пичужка закряхтел, задыхаясь от натуги, жар растёкся по мышцам. Боли, самой разной боли, было уже так много, что он давно перестал различать её оттенки. И потому совершенно не заметил, как тело его начало меняться. Лишь осознал, что мир вдруг стал светлей, будто из-за облаков выглянула яркая луна, осветив всё вокруг. Лес, река, скалы вдали – всё расплылось, зато мальчик и его мучитель обрели чёткость, которой не имели прежде. Даже слёзы уже не мешали видеть их. В нос ударили такие сильные запахи, что Пичужку замутило. Звуки тоже стали острей, словно из воды вынырнул. Верёвки наконец лопнули.
От резкого рывка вперёд Пичужка ошалел, дыхание перехватило. Дважды глубоко глотнув воздух, он осознал, что свободен. Поднял горящие алым глаза на Скитальца и с рыком рванул на него. Тот стоял к нему вполоборота и успел развернуться, но и шагу не сделал в сторону. Пичужка повалил его на землю, оседлал живот, схватился когтистыми руками за голову. Хотел приложить её о камень, но Скиталец ударил его по уху, оглушив. Заминки ему хватило, чтобы сцапать ученика за волосы и сбросить с себя. А затем он отволок его к реке и окунул в ледяную воду.
Пичужка думал, что захлебнётся. Но Скиталец вытащил его вскоре и, как только тот откашлялся, раздражённо рявкнул:
– Охолонись! Успокоился?! Теперь гляди.
Так же за волосы, сжатые в кулаке, он развернул его лицом к костру. Пичужка зажмурился, проморгался с усилием, ожидая, когда стекающая по лицу вода позволит видеть. Наконец разглядел и ахнул.
Не было никакого мальчика. У костра лежал изувеченный, лишённый задних копыт чёрт. Обожжённый до мяса, окровавленный и едва живой. Тот самый, которого они поймали и о котором он успел позабыть.
Скиталец толкнул Пичужку вперёд, вымещая злость, и отпустил. Вернулся к костру, склонился над чёртом и добил его одним ударом в шею: раздробил позвонки и отделил голову от тела. Пичужка же так и остался стоять на коленях в реке, пустыми распахнутыми глазами смотря перед собой, не чувствуя холода, постепенно осознавая.
Взгляд упал на отражение в воде. Пусть и было оно нечётким, расплывалось от ряби, а всё же заметил Пичужка: что-то не так. Медленно, едва ощущая онемевшее тело, он снял с лица грязные сползшие бинты. За ними потянулись лоскуты огрубевшей, обугленной кожи. Та слезала клочьями, как луковая шелуха, и Пичужка зачерпнул студёную воду, умылся, остервенело стирая струпья. Глянул и не узнал себя. Исчезли следы ожогов, лицо человеческим стало. Вновь обрели форму обожжённые когда-то губы, отросли заново и потемнели утерянные давно брови. Волосы, прежде опалённые, редкие и тонкие, стали мягче и гуще. Он разглядывал себя, щупал и глазам не верил. Кроваво-красные зрачки в отражении вдруг потухли, и радужки вернулись к привычному серо-зелёному цвету. И тут Пичужка понял, кем притворялся чёрт. Это был он сам, в детстве, каким он себя когда-то видел... и забыл. Потому что давно привык к другому отражению.
Нахлынувшая было радость отразилась улыбкой в воде. Но следом он вспомнил, чего ему это стоило. Ярость охватила вновь, опалила жаром лицо, сдавила грудь. Глаза вспыхнули алым. Подушечки пальцев зачесались, ногти удлинились и заострились. Он бросил взгляд на Скитальца, стоящего у костра, и кинулся на него, мечтая лишь об одном – причинить боль.
Тот словно ждал этого. Легко уклонился, отступив на шаг, в следующий замах поймал его руку и вывернул её назад. Пичужка зарычал от боли, дёрнулся до хруста в суставе. Скиталец отпустил, и он снова кинулся, за что получил коленом под дых.
– Силы больше стало, а ума и навыка пока недостаёт, – произнёс наставник холодно.
Пичужка отдышался, стоя на коленях и держась за бока, рявкнул:
– Ненавижу тебя!
– Пусть так. Но однажды ты поймёшь меня. Когда на моём месте окажешься.
Бессильная злоба сменилась отчаянием. Горло сдавил спазм, хотелось зарыдать. Сжаться калачиком и реветь, жалеть себя, словно он был маленьким. Но он не позволит себе такого, не сейчас. Не при нём. Не покажет чудовищу своей слабости.
Скиталец же затушил костёр, ребром сапога засыпав его землёй. Подобрал седельные сумки, снятые с мёртвой лошади, на плечо закинул. Подошёл к Пичужке, навис над ним, достал из-за пояса охотничий нож в чехле – тот самый, с которым не расставался, – протянул ему.
– Держи. Заслужил.
Пичужка забрал его, не до конца осознавая зачем. Душу сковала стынь. Он перевёл взгляд на изувеченного, замученного до смерти чёрта... и сказал вдруг:
– Жалко его.
– Чёрта?!
Скиталец глянул на него так, словно впервые увидел и глазам поверить не мог. Что-то отразилось в них: совсем новое, незнакомое Пичужке прежде. Будто глаза мертвеца ожили, вспыхнув искрой души, и потухли снова.
– Идём, – велел Скиталец, так и оставшись при своём.
Уверенный, что поступил правильно.
Текущее

Морен провалялся в постели по меньшей мере три дня. Каен выхаживал его, а Ирис старался не беспокоить лишний раз и по хозяйству помогать, чем может. Колдун, казалось, только и рад был, что бабьей работой кто-то другой занялся, и Ирис сам не заметил, как весь дом на него одного лёг: уборка, готовка, Сивка. Одежду и ту он один стирал и штопал. Другой возмутился бы, но Ирис одно облегчение испытывал: хотелось отблагодарить колдуна за помощь и кров, да и занять себя чем-нибудь. За делом время мигом летело и терзать себя было некогда.
Куцик иногда кричал в спину Каена: «Рыжий прохиндей!» – но тот опалял его злым взглядом и дальше по своим делам шёл. А Ирис тихо прыскал от смеха в кулак. У этих двоих отношения вообще странными были. Каен заботился о заморской птице, кормил, выпускал поохотиться и полетать, даже жердь для него смастерил в углу у печи. Но всё время ворчал на него за выпавшие перья, грязь, которую всё одно убирал Ирис, и разговорчивый нрав. Куцик отвечал ему тем же ворчанием, похожим на сорочий стрёкот, или вовсе игнорировал, чем доводил колдуна до бешенства. Порой он сам садился на лавку перед птицей и пытался заговорить с ней:
– Меня зовут Каен. Повтори. Ты знаешь моё имя.
– Прохиндей!
– Да где ты этого нахватался?! Это же не голос Морена! Ты вообще за мной хоть что-то повторяешь?
– Повторяешь?
– Ага, понимаешь и умеешь, значит! Тогда повтори: Ка-ен. Ка-ен!
Но Куцик склонял голову, смотрел на него подолгу и в лучшем случае каркнуть в лицо мог. Каен злился, ругался, глаза закатывал, обещал оставить его без обеда. Но всё равно потом подкидывал Куцику лишний кусок, а тот в благодарность молчал до вечера, сидел в углу и начищал перья. А однажды притащил с охоты мёртвую мышь и бросил в миску Каена, пока тот ел. Орал он долго, обещал чучело из Куцика сделать, а Ирис смеялся и пытался успокоить колдуна тем, что это птиц так мир ему предлагает и дружбу. Быть может, даже отблагодарить пытается за спасение Морена.
– Если он хочет мира, тогда пусть перестанет меня доставать! И выучит моё имя!
Но в целом тихо тянулись дни, мирно. Никто их не беспокоил – даже местные из ближайших деревень, что иногда хаживали к ведьмачу за помощью или советом. Каен говорил, это из-за дождей, которые никак не утихали.
– Все по домам сидят. Зверьё и то из нор не высовывается, – объяснял он.
Сам же колдун почти не отходил от постели друга. Менял повязки каждое утро и вечер, внимательно осматривал раны. Давал рвотное по часам. И просто болтал с ним, рассказывая о своих делах и расспрашивая, как же тот докатился до жизни такой и связался с мальчишкой, повесив его себе, как ярмо на шею. Ирис такого сравнения, к счастью, не слышал, а Морен только головой мотал, не пряча улыбки. Но Каену рассказал всё и даже опасениями поделился:
– Парень хочет сам проклятым стать. И другим таким же помогать. Говорит, они добрее людей.
Каен тогда рассмеялся.
– Ну а чего ты хотел? Жди теперь, когда подрастёт и сам разглядит, что мир не на добро и зло делится.
– Обычно такая правда с болью приходит.
– Жить вообще неприятно. Но на стропила утешаться не каждый лезет. От всего на свете ты его не убережёшь, да и не должен. Сталь от закалки крепчает только.
Морен не соглашался с ним, но и не спорил, хотя признавал, что доля правды в том есть.
Когда Каен заключил, что яд из тела вышел окончательно, а регенерация запустилась вновь, то перестал поить его травяным варевом. И Морен стремительно пошёл на поправку – на исходе третьего дня спина исцелилась полностью, а рана на бедре начала заживать, наращивая новую плоть, как и предсказывал Каен. Только тогда Морен встал с постели. Но перемещался по дому с высокой клюкой под мышкой, которую для него смастерил Каен, – опираться на повреждённую ногу он пока ещё не мог. Однако выглядел и чувствовал себя уже вполне живым, как раньше. Маску больше не носил, не находя в том смысла. И с непривычки Ирис пугался поначалу, случайно натыкаясь на него: словно кто-то чужой оказался в их доме.
Ирис избегал Морена, отчасти чувствуя обиду, что не рассказал ему тот всего и сразу. Понимал, что по-ребячески это, а ничего поделать с собой не мог. Казалось Ирису, сними Морен плащ, маску и покрась ему волосы с самого начала, могли бы в деревнях и городах прятаться, а не по лесам и болотам. Не потеряли бы так много времени, глядишь, и похитивших Астру догнать успели бы. И сколько ни думал он, ни прокручивал в голове иные варианты, а оправдание Морену найти не мог. Хотя скорей потому, что все мысли его крутились вокруг «а что, если» и всё меньше и меньше возвращались к яви и истинному положению дел.
Но чем здоровее становился Морен, тем сильней крепчало и напряжение меж ними. А вскоре обещало ещё усугубиться. Когда прекратились дожди, до сих пор хромающий, не способный перемещаться без трости Морен вдруг заявил:
– Нам нужно ехать дальше.
Дело за завтраком было. Ирис, всегда молчащий теперь в присутствии Морена, поднял на него взгляд, вспыхнувший сначала надеждой, но тут же угасший со страхом. Каен же и бровью не повёл, даже головы от варёной репы не поднял, только спросил:
– Куда?
– В Липовец. Судя по всему, все дороги ведут туда. Астру с самого начала планировали туда везти. И тот гонец сказал, что Радима в Липовец сослали.
– Разве это не повод туда не ехать? Тебя там, похоже, ждут.
– Ты не понимаешь. – Морен чуть поморщился. – Письмо от Радима не пришло, но была засада. Уверен, его схватили за помощь мне и как-то прознали, где я ожидаю вестей от него. Скорее всего, вытянули под пытками. Я обязан ему помочь. Да и девочка всё ещё в опасности, её необходимо вызволить.
– Ага. И ты собрался провернуть всё это в одиночку, тогда как сам едва ногу волочишь.
– Дело говоришь! – мужицким басом отозвался из своего угла Куцик.
На памяти Морена птиц впервые встал на сторону Каена, и от этого захотелось поморщиться ещё сильнее. Все ополчились против него.
– Рана затянется в дороге. Туда один день пути, как раз хватит.
– Нет, не хватит, – словно между делом отметил Каен.
И Морен начал раздражаться.
– У тебя есть идеи получше?
– Как ни странно, да. Я сам отправлюсь в Липовец. Гость я там нередкий, да и о нашем знакомстве с тобой мало кто знает, тем более в Церкви. Поброжу по рынку, поспрашиваю местных, какие слухи ходят. Может, и в храм забреду, есть у меня там знакомые. Разведаю обстановку. А ты пока подлечишься.
– Своим ходом и с такими планами у тебя не меньше недели уйдёт, чтобы вернуться.
– Тебе как раз хватит.
– А можно мне с вами?..
Ирис тихо подал голос, робко поглядывая на Каена. И тот ему улыбнулся. А Морен подивился: отчего рослый парень так опасается тощего лжеколдуна? Но запоздало понял, что это не страх вовсе, а уважение, почти благоговейный трепет.
Многое же он пропустил, пока в бреду валялся.
– Нет, – отрезал Каен. – Вы оба слишком много внимания привлекаете. Да и я не отбрешусь, чего это вдруг подмастерье решил взять и с собой таскаю. Меня там многие знают. Одному проще будет. Всё равно на рожон не полезу.
– Знают, надеюсь, не как колдуна? – вмешался Морен.
Каен прыснул.
– Нет, конечно! Я же не хочу на костёр. Потому и о лекарской практике умалчиваю.
– Надо же. А я думал, ты на ошибках только с третьего раза учишься.
Но Каен вдруг серьёзно, пристально взглянул на него.
– Ты давно в Липовце не был, да? Истово верующие куда страшнее суеверных глупцов. Потому что последние из страха действуют, а первые – из праведности. Они буквально считают, что право имеют. И никак их не переубедить.
– К чему ты это?
– Липовец – столица Единой веры и сердце Единой Церкви. Нет в Радее другого места, где она была бы сильней. А я не дурак идти против тех, с кем сама царица считается.
Морен уловил оговорку: друг не про царя сказал, а про супругу его, у которой, по их законам, власти не должно быть вовсе. По крайней мере, до тех пор, покуда живы Радислав и его дочь. Но тогда спрашивать не стал, о чём после не раз пожалел.
Каен собрался и отправился в путь тем же днём, дабы не тратить время. От лошади отказался: якобы чтоб внимания не привлекать, но Морен знал, что тот попросту не умеет править и чувствует себя в седле, словно лягушка в молоке. Поэтому, отправляясь в Липовец, Каен добирался до ближайшей деревни, а оттуда ехал уже в телеге с обозом или каким торговцем.
Ирис с Мореном остались одни. И именно Морен подошёл первым, найдя Ириса в закатных сумерках на крыльце. К вечеру небо совсем очистилось, разбрелись облака кто куда, и ничто не мешало солнечным лучам играть бликами на осевших в листве и траве дождевых каплях да озерцах луж на лесной опушке перед домом. Мир окутала рыжая, с оттенком малины вуаль, и он казался тёплым, затихшим перед дрёмой. В серых тенях леса пела колыбельную зарянка. Морен тяжело опустился на крыльцо подле Ириса, отставил клюку в сторону и заговорил первым:
– Ты злишься.
Это не было вопросом, и Ирис не стал отпираться.
– Отчасти.
– Почему же? За ложь или...
– За всё. И за ложь, и за потерянное время. И за... недоверие. Неужели вы думали, что я не пойму, не приму правды? Зачем скрывать было? Зачем вообще лицо прячете? В чём смысл?
– Давай с самого простого начнём. Я хотел признаться тебе поначалу, но потом понял, что в этом смысла нет. Мы бы всё равно не смогли подолгу останавливаться в деревнях, выдавая себя за простых путников. Твои глаза не спрячешь, вечно в пол смотреть ты бы не смог. Да и Куцика куда? На волю отпустить? Всё равно воротится и опять прибьётся. И Сивка приметный: не добыть в Радее такую лошадь, любой конюх с ходу поймёт, что он больших денег стоит. Пришлось бы и от него, и от Куцика избавиться. Ты был готов на такое пойти?
– Нет...
Ирис выдавил из себя правду, к собственному стыду понимая, что не подумал о таком. Сейчас же признавал, что не променял бы друзей на сытость и удобство, особенно после того, как они им жизнь спасли.
– Оставляя тебя и уходя в деревню за едой и одеждой, я всегда маску снимал, да и плащ тоже. Выдавал себя за простого странника. Но я тогда один был. Вас же троих и сразу мне до сих пор не спрятать было.
– Но это сейчас. А до этого? Зачем вы вообще маску носите?
Ирис смотрел на него с пытливым, жадным вниманием. Морен же помолчал, глядя в толщу леса, туда, где закатные лучи терялись, поглощённые тенями. Всматривался в холод и тьму чащобы, которые всегда оказывались ему роднее и ближе человеческого тепла.
– Чтобы никто не увидел, что я человек, – сказал и сам себе не поверил. – Ведь настоящий Скиталец никогда им не был. Большая часть того, что говорят о нём, – правда. Он слыл чудовищем, не делавшим различий между людьми и проклятыми. А я не понаслышке знал, что он в самом деле такой. Вспыльчивый, резкий, гневливый, скорый на расправу с теми, кто слово поперёк ему сказать осмелился. День за днём он терял не только разум, но и человеческий облик. Поэтому и надел маску, чтобы людей волколачьей мордой не пугать.
А я простой лжец. «Скиталец – всего лишь имя, носить его может любой», – говорил он мне. И вот уже лет двадцать, а то и тридцать, я ношу это имя, выдавая себя за другого. За того, кем не являюсь, кем должен был стать, да так и не сумел...
– А вы хотели бы?
– Не знаю, – признался он честно. – Ничего другого я никогда не умел. Меня готовили к этому с детства, растили с мыслью, что однажды я займу его место. Пока был с ним, ненавидел свою долю, проклинал его за то, на что он обрёк меня. А потом понял, что Скиталец нужен людям. Как добрая сказка о герое, который придёт и защитит в тёмный час. Даже если в этой сказке больше лжи, чем правды, должен ведь кто-то спасти их.
Об Охотниках тогда и речи не шло. Да и сам видел, во что всё вылилось... Не людей они защищают, а Церковь, что стала им отчим домом. Вот и получалось, что либо я этот плащ надену, либо никто.
– А что с ним стало? Ну, с тем, первым.
Отчего-то Ирис считал, что не услышит ответа. Казалось, в этом сокрыта некая тайна, в коей признаться тяжко. Очевидно, в живых его уже нет, иначе не говорил бы Морен о нём как о чём-то давно минувшем. А всё одно жаждал Ирис услышать об участи его – того, кто легендой стал ещё при жизни.
– Теперь это уже неважно. Некому о нём горевать. Один Радим, может, и помнит, кто он таков был, остальных, кто лично знал его, в живых уже не осталось.
– А вы как же? – подивился Ирис.
– А я давно уж умер, – с горечью усмехнулся Морен. – Да только не принимает меня Навь, как и его когда-то. В том и заключается Проклятье: живым мертвецом по свету ходить.
– Нет!
Ирис вскочил на ноги, по-детски упрямо сжал кулаки. Однако глаза его горели взрослой решимостью, готовностью стоять на своём.
– Нет! – повторил он, отвечая на недоумение Морена. – Ты живее многих, кого я за жизнь узнал. У тебя сердце огнём горит! И я не про страсть сейчас, не про любовь или жажду к жизни, а про тепло и участие. В тебе равнодушия нет! Тебе убивать противно! Ты убеждаешь меня и себя, что все проклятые – мертвы давно. Тогда откуда в тебе столько сочувствия и сострадания к ним? И откуда в тебе столько сочувствия к живым, даже тем, кто его не заслуживает?!
Морен молчал, пытаясь подобрать слова. А Ирис, распаляясь, говорил всё жарче, краснея лицом и шеей:
– Я уж давно понимать перестал, от кого зла больше. Люди, проклятые – все они одно, ты сам так говорил. А раз так, то почему к другим ты готов проявить сострадание, а к самому себе – нет? Чем ты хуже других? Насилие порождает насилие. А в обратную сторону оно работает? Платят ли тебе добром за добро? Отвечает ли тебе мир и люди, проклятые тем же? Чего ты улыбаешься?! Что смешного?!
– Да так. – Морен вовсе не смеялся, но лучился тёплой улыбкой. – Ты мне напомнил кое-кого. Того, кто когда-то рассуждал так же, а я и забыл уже. Тоже мальчишка, немногим старше тебя.
– Да? И что с ним стало?
Морен пожал плечами.
– Вырос. Как и все.
– И мнение своё поменял?
– Нет. Скорее понял, что не всё так просто. Нельзя добром отплатить за добро, если у тебя самого его внутри нет. И со злом, с ненавистью должно быть так же. Каждый отдаёт то, чем сам богат. А значит, тебе и решать, что в себе взращивать. Не каждый добром на добро ответить может, это правда. Но уж лучше его множить, чем другое... Ведь никогда не знаешь, где благодатней почва и что на ней взойдёт.
– Да... наверное, – согласился Ирис, опустив взгляд и неуверенно поведя плечом.
Садиться обратно на лавку он не стал, обдумывал что-то. Морен не торопил. Солнце уж совсем за деревьями скрылось, окрасив облака и мир в сизые оттенки. Подбирался с холодом ночной мрак. Но не пугал он, казался милостивым. Сложно бояться чудовищ тому, кто людей боится куда как сильней. А Морен давно разучился бояться и тех и других.
– А всё же, – заговорил Ирис робко. – Почему ты от них отличаешься? Ну, от всей остальной нечисти.
– Не знаю, честно. Должно быть, всё дело в страхе.
– В страхе? – не понял Ирис.
– Я боюсь стать как он. Всегда боялся. Он триста лет с Проклятьем боролся, но всё же оно взяло над ним верх, поработило разум. Сделало его чудовищем. А я человеком остаться хотел. Поэтому давил в себе гнев и ненависть, даже когда они казались оправданными. Лишь бы не повторить его долю, не пойти по той же тропе.
– Поэтому ты так разозлился, когда я сказал, что проклятым хочу стать?
– Да. Ты просто не знаешь, сколько силы нужно, чтобы всегда себя под контролем держать. Не давать волю той тьме, что у каждого внутри сидит. Не идти за ней, не поддаваться ей. А ты и без Проклятья едва за тьмой не последовал.
– Да, верно. – Ирис опустил стыдливо взгляд, признавая за собой вину. – Вот только...
– М?
– Раз ты говоришь, что тьма эта в каждом... Значит, и в тебе тоже?
– Да. Разумеется.
– И ты тоже однажды утратишь контроль?
– Боюсь, что так.
– И поэтому ты так старательно в себе свет взращиваешь?
– Возможно. Хотя скорее уж наоборот.
– Но если итог один, какой тогда смысл?
– Для меня, быть может, никакого. Но смысл есть для тех, кому я успел помочь и помогу ещё. Для Каена, например, или той кикиморы, которую мы спасли. Для девушек, которых теперь не сожрёт Андрюша. Да и для тебя, так и не попавшего в лапы Охотников.
Ирис оторопел, пытаясь осмыслить сказанное. Долго молчал, пока ночные тени подбирались ближе, поглощая их, скрадывая черты лиц и взгляды. Наконец он выдохнул шумно и решительно молвил:
– Я всё ещё хочу стать как ты. Но уже по-другому. Научи меня сражаться! Не хочу всё время спасённым быть, хочу сам других спасать. И защитить Астру. Один я у неё остался.
Морен по-доброму усмехнулся.
– Ну, меня ты уже спас, доставив сюда. Но... хорошо. Этому научу.
Тренировки начали следующим же утром. Морен отдал Ирису свой меч, и тот ему вполне впору оказался. Немногое можно освоить за неделю, но основы, чтобы дальше их практикой отшлифовать, преподать он мог. Тем более что выходили они во двор ещё до рассвета и Ирис не выпускал меч из рук до самых сумерек. Ни на боль в мышцах, ни на усталость, ни на синяки и ссадины не роптал. Вряд ли умелый ратник разглядел бы в нём дарование, зато телом Ирис оказался здоров и крепок, а упорства хватало на троих. Морен в его годы выдыхался куда скорее.
Когда же рана на ноге затянулась достаточно, оставив после себя лишь грубый рубец, он и сам вышел против Ириса. Без оружия, одними руками его побороть мог, но для закрепления основ и хоть какой-то практики и такой противник годился.
Минувшее

Сколько раз он задавался вопросом: почему не ушёл тогда? Но когда ярость утихла, а слёзы высохли, тоска и отчаяние камнем сдавили грудь. Куда ему было идти? Кто примет его таким? В свои семнадцать лет он ничего не умел, а единственное ремесло, коим овладел, – охота на таких же, как он. Ведь с самого начала знал, к чему его готовят, знал, что займёт место великого Скитальца, когда тот на покой уйдёт. Но наивно верил, что останется человеком. Не приходило ему в голову – да и как такое могло прийти?! – что возможно силой обратить кого-либо. Интересно, пожалел бы Скиталец, что зря потратил годы, не получись у Пичужки обратиться или разум сохранить?
Как бы то ни было, он никуда не ушёл, остался подле наставника. Люди и неизвестность пугали его больше, чем этот проклятый. От него он хотя бы знал, чего ожидать: коли не убил до сих пор, то и не убьёт. А хуже, чем есть сейчас, уже не сделает. Зато ответит на вопросы, поможет освоиться с силой, научит под контролем её держать, насколько возможно. Так Пичужка договорился с собой и оставил всё как есть.
Он изменился, но больше внешне, чем внутренне. Исчезли все до последнего шрамы, полученные им за минувшие лета. Даже застарелое воспоминание о битве с бесом: уродливый рубец под рукой, который сковывал и делал её неуклюжей в бою, растворился, не оставив следа, что уж говорить об ожогах. Пичужка смотрел на своё отражение в воде и не узнавал. Волосы отросли за считаные дни, словно старались наверстать упущенные годы. Раньше он их длиной по плечи держал, чтоб не мешались и в то же время лохматой шапкой скрывали отметины от огня на лице и шее, проплешины на затылке. Теперь же через неделю хвост собрать смог. И состричь бы, да боялся, что не отрастут больше: мало ли как у проклятых оно работало.
Застыло ли тело его во времени или изменилось под действием тёмной крови и продолжит меняться и дальше? Ему ещё предстояло это узнать, а вот кровь его точно чёрной была. Это он в тот же вечер выяснил, вскрыв вены на руках полученным от Скитальца охотничьим ножом. Умереть не желал, да и не верил, что выйдет, но проверить хотел, сколько выдержит, опустив руки с порезами на запястьях в реку. Долго держал, пока кровь не перестала окрашивать воду и не затянулись раны, не оставив даже рубцов на коже. А он ничего, кроме зуда, не ощутил.
Может, и стал он проклятым, а всё же каким-то неправильным. У Скитальца вон глаза всё время алым полыхали, а у него лишь в моменты злости, страха или других каких сильных чувств. И на страх вспыхивали куда как чаще, чем на ярость. Скиталец молчал об этом, лишь хмыкал порой, а Пичужка думал сокрушённо: так и не стал хищником, остался жертвой. Пугливым кроликом, боящимся всего и вся.
Как-то он спросил у Скитальца, почему на чудовище так и не стал похож: не отросли рога и не покрылось тело шерстью, не удлинились кости и не разворотили клыки дёсны, превратив лицо в пасть. И Скиталец ответил:
– Не знаю. Может, ты хотел этого?
– Я человеком хотел быть.
– А что это значит, понимаешь хоть?
И от слов этих Пичужку такая лютая ярость охватила, что он едва там же на Скитальца не кинулся. Снова захотелось ему голову о камни размозжить. Но лошадь под ним почувствовала его гнев, занервничала, головой тряхнула, фыркнула. И Пичужка взял себя в руки, процедил только:
– А ты хотел стать чудовищем?
– Я хотел мести. Это другое. Желаемое я получил.
А всё же новая сила давала о себе знать. Отныне куда увереннее вступал он со Скитальцем в спор и шёл против слова его. Многое назло делал, выплёскивая тьму, проросшую в сердце и пустившую корни. Теперь, когда злился Скиталец на очередное мужичьё, их наглость и глупость, Пичужка мог в открытую наставника в грудь толкнуть или за руку отдёрнуть, не давая простой люд калечить. Скиталец пуще прежнего ярился, порой до бешенства, а Пичужка отвечал ему внешне ледяным спокойствием, презрением и затаённой яростью. Ругались прямо на людях:
– Какого хера ты за них вступаешься?! Сами они в своих бедах виноваты, тупая скотина лишь через боль учится!
– Потому что не хочу стать тварью, как ты! Потому что верю: можно по-другому!
– Лучше себя считаешь. – Скиталец рычал и, верно, скалился под маской. – Будь ты другим, Проклятье бы тебя не тронуло. Сам говорил, что не каждый оборачивается. Нельзя тварью стать, если тьмы в душе нет.
– Это ты меня таким сделал!
– А ты себя безгрешным мнишь? Мог ведь так и остаться в путах, перетерпеть, покуда чёрт не издох. Тебя, а не меня тогда злоба одолела.
Правда ударила под дых – дыхание перехватило и сердце заныло. Лицо от злости и обиды жаром полыхало. Пичужка уверить себя желал, что Скиталец то от ярости говорит, а не в самом деле так думает. Но слова его отравой засели в мыслях.
– Ты ещё ребёнок, – добавил Скиталец разочарованно, с нескрываемой тоской в голосе. – Жизни толком не видел.
– Пусть так, – огрызнулся Пичужка. – Зато мой мир не так жесток, как твой.
А всё же в глубине души понимал, что скорее из упрямства спорит, просто чтоб не соглашаться. Собачились часто и препирались из-за любой мелочи. Но не расходились. И резали каждую встречную нечисть быстрее и ловчее, чем прежде. В паре научились работать давно, но теперь, когда силы почти на равных сделались, стало сподручней. А в отношении проклятых единогласны были – жить им незачем, смерть куда милосерднее.
Спустя три месяца вывела их дорога к новому монастырю, построенному в предместьях Береста, – туда за долгую и преданную службу Единому Богу отца Радима перевели и вверили ему епархию на попечение. Пичужка тогда ещё не успокоился, душа его как на раскалённых камнях металась. Лицо он более не прятал и в церковь ворвался, сияя недоброй улыбкой. Едва завидев свещенника, бывшего ему наставником, поприветствовал звонко:
– Здравствуйте, отец Радим!
А тот посерел, рот разинул, в глазах отразился страх. Обмерев, он медленно обернулся к Скитальцу и шепнул осипшим голосом:
– Что ты сделал?..
Признал, видать, хотя сам, своими руками ожоги ему излечивал. И уж три года как у него не гостили.
– Человеком его сделал, как выяснилось, – пошутил Скиталец мрачно.
Никто из них не улыбнулся. Пичужка напросился на исповедь, и Радим не посмел ему отказать, хотя напускная весёлость мальчика пугала его до дрожи. Как и осознание, что именно произошло.
Когда же остались они одни в исповедальне, Пичужка рассказал обо всём, что случилось. Радим слушал молча: не задавал вопросов, не торопил и не судил, пока тот не кончил. И лишь после продолжительной тишины молвил хрипло, будто в слезах:
– Как ты себя теперь чувствуешь?
– Мне больно... – сознался тот. – Всё время больно. Так больно, что хочется на стену лезть, а порою выть. Но это не телесная боль, она словно... внутри сидит. Душа болит и ноет. Будто ей не место в теле больше, а выбраться она не в силах.
Я свою смерть видел. Чувствовал. Думаю, я тогда умер всё же. А потом воскрес зачем-то. Но это противоестественно, душу насильно в тело вернули. Вот она и мечется, не в силах в Навь уйти. А когда больно, всех вокруг порвать хочется. Особенно его, ведь это он меня таким сделал. Но вместе с тем страшно... До дрожи страшно, что если поддамся, то пути назад уже не будет. Вот так и рвёт на части. А оттого ещё больнее.
Ты говорил, что я благодарен ему должен быть. За жизнь мою, за пищу и новый смысл. Всё, что есть у меня, – всем ему обязан. Но в том и состоит страшная правда. Я ему всем обязан. И мыслями злыми, и смертью своей, и возрождением... и злобой, и ненавистью, и силой. Всё дурное во мне – от него, его наследие. А вместе с тем понимаю: потому только и дышу до сих пор. Он по своей правде живёт, но порой кажется, что за пределами этих стен по-другому и не справиться. И я не справлюсь...
Помолчал Пичужка, собственные слова обдумывая, и вдруг спросил, словно молитву пропел:
– Надлежит ли мне всё ещё слушаться его и почитать, как отца родного?
– Не отец он тебе, – отрезал Радим и сам же устыдился своей резкости. – Но другого у тебя уж не будет, это я прекрасно понимаю... И прав ты, когда говоришь, что жизнь его таким сделала. Тяжёлую ношу он на себя взвалил, гнёт она его, ломает... Уже не выдюжит. Оттого и хочет на тебя её взвалить. Думает, что поступает правильно, отнимая твою жизнь, отдавая её другим в услужение.
– Но это ведь моя жизнь! – Пичужка сорвался. В голосе его звучали слёзы, и горло сжимали тиски, но глаза оставались сухи. – Он мне её подарил, он же и отнял?! Так получается?! А Бог куда смотрел, почему позволил?!
– Тише, – мягко и ласково попросил Радим. – Я понимаю твою боль. Не имел он на то права.
Пичужка в самом деле затих, одно тяжёлое дыхание его звучало в исповедальне. Наконец, уняв гнев, он спросил с отчаянием:
– Так как мне быть?
– Я не знаю, – сознался Радим горестно. – Но сердцем ты человеком остался, это я верно вижу. Быть может, боги всё же отвечают на наши молитвы?..
– Не о том я богов просил.
– Я знаю... Но ты жив, пусть вот так, но жив и ещё способен спасти другие жизни. Быть может, этого они хотели? Посчитали тебя достойным? Увидели в тебе то, что он давно утратил, и столь необходимого людям защитника? Того, кто может стать лучше, чем прошлый страж. И, быть может, богам виднее, что тебе иль другим на самом деле нужно?
«Или же они посмеяться надо мной решили», – подумал Пичужка мрачно, прекрасно слыша сомнения в голосе отца Радима. Как и то, что в первый и последний раз на его памяти упомянул он именно Старых богов, намеренно или нет наделив их силой. Быть может, не желал или не мог позволить себе и своей вере связать Проклятье и ужасы его со своим богом. А может, единожды за долгую и праведную жизнь вера его пошатнулась.
Да устояла. Но Пичужка то позже понял. А тогда, как хлопок, впитал чужое разочарование и горечь от той доли, что боги ему уготовили, позволив мукам его случиться. И по-новому взглянул на брошенные когда-то слова: «Пришла беда, и Бог не помог мне».
На собственной шкуре прочувствовал он, что значит, когда Бог отворачивается от тебя. И с детской обидой отвернулся от него в ответ.
– Хочешь – оставайся, – предложил Радим. – Найдём мы применение твоим навыкам.
Но Пичужка не раздумывал даже – отказался тут же.
В монастыре недолго пробыли: заночевали, запасы пополнили, коней подковали и накормили да решили в путь тронуться. Давеча ни Пичужка, ни Скиталец старались не гулять по храму и не мешать служителям, ведь всё равно молебны и проповеди не посещали. А потому лишь перед отъездом увидели они, как в церковном дворе с дюжину мальчишек мечами машут. Отрабатывают стойки, рубят чучела, стреляют из луков и сражаются деревянным оружием, толкая друг друга в снег. Они втроём тогда по крытому коридору шли, и Скиталец вдруг остановился у арки окна и наружу выглянул, засмотревшись на мальчишек. Пичужка тоже глядел на них с недоумением: ратники да в стенах церкви? Но Скиталец первым ответа потребовал:
– Что это?
– Будущие Охотники, – пояснил Радим без тени улыбки или тепла в голосе. – Епархии давно приметили, что ты мальчика на воспитание взял. Вот кому-то и пришло в голову последовать твоему примеру – сирот тому же ремеслу обучить. Архиерею задумка по душе пришлась, указ во все монастыри разослал, где детей приютили. Ну хоть на их содержание средства выделил, а то раньше приходилось своими силами поднимать.
– Вы их на убой готовите. Простому человеку против проклятого не выстоять.
Радим, похоже, и сам это понимал, потому что не спорил, и мрачная тень легла на лицо его. Скиталец хмыкнул, будто мысли его прочёл.
– Коли хотят их умертвить, могли попроще что придумать. Но раз кусок хлеба за то дают, уже что-то. Хоть до зрелости доживут, а там, глядишь, кто и дольше протянет. Может, не зря помрут.
– А всё же один ты не справляешься. Нам поступает куда больше прошений и жалоб на нечисть, чем ты можешь представить. До тебя доходят лишь те, где твои услуги оплатить могут... и есть ещё кому помогать к тому дню, как ты прибудешь. И то ежели ты поблизости, а не на другом краю Радей.
– Да понял я, не дурак.
– Не хочешь своего нам оставить?
– Нет.
И пошёл дальше. Ни пояснений, ни оправданий. А окромя Радима и Пичужки никто с ним спорить не решался. Да и те знали, что ежели упрямец решил, то и топором не вырубить. Поэтому Радим лишь покачал головой, да тень тоски заволокла глаза.
– А тот уродец, которого ты с гор притащил, – продолжил расспросы Скиталец. – Его тоже в Охотники?
А Пичужка уж и позабыть успел о чудном младенце. Пока в монастыре жил да рану залечивал, не видел его, да и не упоминал никто о нём, и потому решил ещё тогда, что помер он. Сложно представить было, как такого растить и как он подросший ходить и выглядеть может.
– Куда там, – молвил Радим сокрушённо. – Я их от людей прячу. Подросли уже, а как в мир вывести – не представляю. Думаю, так и останутся прислужниками, будут в храме помогать.
– Так он что, жив до сих пор? Вот тут удивил. Думал, и до весны не дотянет.
– Я их выкормил.
Радим ответил сухо, явно не желая продолжать разговор, но Скиталец своё гнул:
– Хвалю за упорство, а всё же мнения я своего не изменил. Зря ты с ним возишься. Как пить дать обратится, выжди лишь срок.
– Знаю, – признал Радим, отчего Пичужка уставился на него во все глаза. – А всё же считаю – и это не приговор.
И взгляд его обратился к Пичужке, будто именно ему предназначалось сказанное.
Текущее

Каен воротился спустя десять дней: мокрый от моросящего дождя, измотанный и раздражённый. Дороги, как и ожидалось, раскисли: снег в этих краях давно сошёл, но лужи множились, росли и поглощали тракты из-за непогоды. Ливни утихли, а мелкая морось осталась, и с нею сырость, холод и скверное настроение Каена, который продрог и промок до нитки, силясь найти телегу или хотя бы лошадь, способную преодолеть утопленные тропы. Да и путь пешком от села через промозглый и сырой лес не прибавил ему радости.
– Я раз двадцать пожалел, что вызвался, – ворчал он, стягивая с себя грязные сапоги и плащ прямо в горнице.
Ирис, прибравшийся совсем недавно, смотрел на принесённую им в дом слякоть и серел на глазах. Морен тоже остался глух к его жалобам.
– Узнал что-нибудь? – поинтересовался он.
– И да и нет. О девочке ничего не известно, словно её и нет. Но тут я не удивлён, скорее всего, её существование скрывают, другого ожидать глупо было. С Радимом же всё сложнее... Мне все говорят, что он в городе. Мол, прибыл сам, человек известный, уважаемый, глава монастыря как-никак. Подал прошение, его и перевели, чтобы помочь архиерею с делами.
– А что не так?
– А то, что встретиться с ним я так и не смог. Как ни пытался хоть издали посмотреть, ничего не вышло. Даже Охотника одного и служителей храма подкупил, так и они подтвердили, что не видел никто отца Радима со дня приезда.
– Но в город он приезжал? – уже с откровенной тревогой допытывался Морен.
– Вроде как да. Никто из них не сомневался, когда о его прибытии говорил. А вот после... Уже мутно как-то.
– А давно он в городе? – робко поинтересовался Ирис.
– С месяц как.
– Выходит, он уехал из монастыря сильно раньше, чем мы до Кузни добрались, – сразу же прикинул Морен. – Но он ни словом не обмолвился, что собирается в Липовец.
– Может, он туда из-за Астры отправился, потому что её схватили? – предположил Ирис. – Чтобы на месте о ней разузнать и помочь как-нибудь?
– Может. Хотя он лучше других должен понимать, как это опасно. Не проще ли доверенных людей послать и через них всё узнавать?
– Доверенные люди того же влияния не имеют, – оспорил его слова Каен. – Пока мне неясно, что с ним самим, но предельно ясно, что, если с ним что-то случилось, Церковь старается это скрыть. И у них очень даже выходит. А тебя, кстати, – он обвиняюще ткнул пальцем в Морена, – объявили врагом. Мол, ты с ума сошёл, Проклятью поддался и простых людей резать начал. Убил семью в Камыше, а чтобы злодеяние скрыть – поджог устроил. И теперь Охотникам приказано отловить тебя и привести на суд.
– Ложь!
Ирис так разозлился, что вскочил с лавки. Бледное лицо его побагровело, руки сжались в кулаки. Он тяжело дышал и, казалось, готов был в драку кинуться. Каен посмотрел на него с холодным снисхождением и вновь обратился к Морену:
– А ты, я смотрю, не удивлён?
– Чему удивляться? Уверен, многие с радостью эти обвинения на веру приняли.
– Разумеется, – закивал Каен. – Но это значит, что в Липовец тебе нельзя. Коли покажешься, тебя сразу на костёр отправят, как нечисть. И сдать тебя может любой горожанин. Да хоть стража у ворот!
– Я без маски отправлюсь.
– А разве в Церкви не знают, кто ты на самом деле такой?
Повисло молчание: тягостное, липкое, неприятное. Каен добрался до корня проблемы, которую сам Морен предпочитал не замечать долгое время. Радим знал его тайну, но разве только Радим? За это он ручаться не мог. Скиталец никогда не служил Единой Церкви по-настоящему, но та закрывала глаза на его грехи, покуда он молчал и не пытался оспорить их связь. Она стала ему покровителем, но правда заключалась в том, что сам Скиталец никогда в покровителях не нуждался. Это он оказывал милость, помогая церковникам, когда они нуждались в нём.
С Мореном же всё обстояло иначе. Когда на место склочного, ретивого и неуступчивого Скитальца пришёл он, Церковь приняла его с распростёртыми объятиями как своего воспитанника. Они охотно помогали ему деньгами, заказами и снаряжением, особенно в первое время. И если Скитальца звали, только когда без него совсем было не обойтись, то Морену охотно выдавали каждое, даже самое простое, поручение до тех пор, пока первые Охотники не окрепли и не распространились по Радее, как саранча.
Морен всегда принимал это как должное, не задумываясь о причинах. Тем более что неприязнь церковников ощущалась кожей: выказывая благосклонность, они всегда делали это сквозь зубы, считая сотрудничество с проклятым вынужденной мерой. Но что, если причина не в том, кем он был, а в том, кем, как они ждали, он однажды станет?
– И что ты тогда предлагаешь? – с холодным раздражением поинтересовался Морен, начиная злиться от собственной беспомощности. – Мне всё равно придётся проникнуть в город, чтобы найти девочку и Радима.
– Я догадывался, что ты так скажешь, поэтому подготовил ещё кое-что, пока был там. Договорился с одним знакомым, чтобы он помог тебе попасть в город, а может, и в саму церковь. Естественно, не бесплатно, но доверять ему можно.
– Что за знакомый?
– Я пригласил его сюда. Не хотел, чтобы после моих расспросов о Церкви нас видели вместе, поэтому он скоро прибудет, там познакомитесь и всё решите.
Морену как никогда сильно захотелось ему врезать. Сжав кулаки, он буквально процедил сквозь зубы:
– Ты рехнулся?!
– Спокойнее! – Каен поднял ладони в примирительном жесте. – Про Ириса я ему ни слова не сказал, только о тебе. Можешь подслушивать из спальни, но не издавай ни звука, – предупредил он перепуганного Ириса.
– Что ещё ты ему рассказал?!
– Времени нет объяснять. Одевайся, – приказал он Морену.
Каен едва сдерживал лукавую улыбку: он явно понимал, что натворил, и знал, какая реакция последует, но виноватым себя не чувствовал. Со двора послышалось лошадиное ржание. Ирис тут же метнулся в соседнюю комнату. Морен же, поняв, что имел в виду Каен, прожёг его таким взглядом, словно обещал жестокую, мучительную расправу. Ведь он уже был одет и всё, что мог, – натянуть на себя плащ и маску, скрывая лицо. Что он и сделал, пока Каен ушёл на крыльцо встречать гостя.
– Рыжий прохиндей! – отозвался Куцик со своего насеста.
– Я согласен с тобой как никогда.
– Я всё слышу! – прокричал Каен из сеней. – Научи его уже произносить моё имя!
– И не подумаю, – уже тише, чтоб никто, кроме Куцика, не услышал, проворчал Морен.
Когда раздались шаги, он готовился увидеть что и кого угодно, но точно не кровавый плащ, расшитый золотой нитью. Рука сама собой потянулась к мечу, но тот остался на сундуке у порога, куда его положил Ирис после тренировки. Если придётся драться, у Морена при себе лишь охотничий нож. Напрягшись всем телом, он приготовился к худшему, но вошедший в горницу следом за Каеном улыбнулся ему, как старому другу. Снял с головы шляпу с пером, открывая взору каштановые, отливающие медью волосы, и Морену захотелось чертыхнуться, когда он узнал этого человека.
– Здорово, Куцик, – поприветствовал птицу Дарий.
– Упаси бог от таких друзей! – отозвался тот голосом Морена.
Морен же обернулся к Каену и, едва тот открыл рот, чтобы что-то сказать, оборвал его жёстким:
– Нет!
– Я ещё ничего не предложил.
– Какую бы идею ты ни озвучил, мой ответ: нет! Я не стану принимать его помощь. По-хорошему его вообще здесь быть не должно.
– Я думал, ты встретишь меня теплее, – притворно обиделся Дарий.
Морен предпочёл его игнорировать, чтоб не беситься. Каен взглянул на Охотника с недоумением, хмыкнул и, не приглашая его к столу, уселся на лавку напротив Морена.
– Не знал, что вы знакомы, – бросил он холодно.
Дарий недолго мялся на пороге: приметил сундук и опустился на него, подобрав по пути меч Морена. Но вместо того, чтоб в сторону его убрать, достал из ножен и начал разглядывать с юношеским любопытством. Наглости его оставалось только позавидовать.
– Раньше надо было спрашивать, когда тебе эта дурная затея в голову пришла, – огрызнулся Морен.
– А я не хотел момент воссоединения портить, – объяснился Дарий.
– Прекрати делать вид, что мы друзья. Что ты здесь забыл?
– На помощь пришёл.
Морен обернулся к Каену.
– Почему он?
– Мы сотрудничали несколько раз. Меня на него другие люди вывели, с которыми я и до этого много лет дела вёл. Дарий охотно помогал мне добыть редкие ингредиенты: голову чёрта, рога лешего, шкуру летавца. Всё свежее, в ближайших лесах пойманное. А взамен покупал у меня масла, отвары – те же, которыми ты пользуешься. Он как раз искал нечто похожее, вот нас и свели. Дарий не раз подкидывал мне работёнку и заработок в обход Церкви.
– То есть ты мало того что заставляешь меня части проклятых тебе таскать, так ещё и кого-то другого для этого дела нашёл? И мои отвары ему продаёшь?!
– Эй, ты у меня в лучшем случае раз в год бываешь, да и то зимой! А всё остальное время мне что делать? Просто сидеть и ждать?
– Какого лешего ты поставляешь мои наработки Охотникам?!
– Это и мои труды тоже! Я все твои смеси перебрал, формулы получше вывел, тебя готовить их научил! Не обесценивай мой вклад!
– Ты же поэтому и молчал: знал, что я против буду, – процедил Морен сквозь зубы.
– Знал, – не стал отпираться Каен. – Но я этого не понимаю. Какая тебе разница, кто ими пользуется, если результат один: нечисти меньше становится, людей живых – больше.
– Так, может, та дрянь, которой меня траванули, – тоже твоих рук дело?!
Каен прикусил язык и, наверное, впервые за жизнь не нашёл слов в свою защиту. Нет, вину за собой он, конечно, не признал, но, может, хоть задумался над случившимся.
Дарий, воспользовавшись заминкой, прочистил горло и привлёк к себе внимание.
– Простите, что вмешиваюсь в вашу семейную ссору, но хочу внести ясность. Церковь запрещает пользоваться теми травами, что применяешь ты. Такие методы считаются языческими, ведь с их помощью изгоняли нечисть ещё до Чёрного Солнца. Уж не знаю, что там за твари были, сильно сомневаюсь, что те же самые, но суть в другом. Всё, что от волхвов, – плохо, даже если работает. Поэтому и мне, и моим ребятам приходится скрывать, что мы твоими отварами пользуемся. Да и, признаться, не думал я до сего дня, что ты к их созданию руку приложил.
– К чему ты это? – с прохладцей обратился к нему Морен.
– Я не знаю, кто, чем и зачем тебя отравил... Но это точно не наших рук дело. Если бы кто из церковников узнал, какими методами я пользуюсь, меня давно бы на костре сожгли. Каена, кстати, тоже. А он, заметь, до сих пор жив, хотя мы уже года три сотрудничаем. Я только давеча узнал, что он вообще с тобой знаком.
– И ты решил, – Морен снова накинулся с обвинениями на друга, – что раз до сих пор жив, то это веский повод ему доверять? Настолько, чтобы сюда притащить?!
– Когда ты это вот так озвучил, то да, пожалуй, – огрызнулся Каен.
– Да он за деньги любого продаст!
– Не стану спорить, – ничуть не обидевшись, согласился Дарий. – Но отец Радим был моим наставником. Он вырастил меня. И никогда не отворачивался, несмотря на все трудности. Столь искреннюю благосклонность нельзя купить, и я продавать её не стану.
И вновь меж ними повисла тишина. Морен сразу осознал сказанное, но впечатлила его даже не связь Дария с Радимом – тут удивляться как раз не приходилось, ведь именно в его монастыре воспитывалось большинство мальчишек, которым надлежало стать Охотниками. Но то, с какой серьёзностью это было сказано, ни на миг не давало усомниться в истинности.
Не желая признавать свои ошибки, Морен заговорил о другом:
– Почему вы так часто упоминаете костры? В городах их уже лет двести не жгли.
– А ты давно в Липовце не был, – удивился Дарий, невольно вторя выводам Каена.
Морен едва сдержался, чтобы не поморщиться.
– Я в целом города не люблю. Что они, как в деревнях теперь, язычников сжигают?
– Не только, – мрачно подтвердил Каен. – Если в стенах Липовца удаётся поймать какую нечисть, знахаря или ведунью, им тоже показательную казнь устраивают. Другим в назидание. Прямо перед Золочёным храмом.
– Меч милосерднее огня будет.
– Зато огонь зрелищнее, – пояснил Дарий. – Больше зевак собирает.
Но Морен снова обернулся к Каену.
– Я только одного взять в толк не могу. Если в Липовце так опасно, какого чёрта ты здесь ошиваешься?
Тот руками развёл, даже не пытаясь виноватым прикинуться.
– Богатый город, денег много. И других ведьмачей здесь нет.
– Таких полоумных, как ты, ещё поискать надо... – произнёс Морен тише, прежде чем обратиться к Дарию: – И каков твой план?
– Если я сопровожу тебя в город как Охотник, никто вопросов задавать не станет и под капюшон заглядывать тоже. Ещё я могу сказать, что ведьмача в предместьях поймал и на суд веду. Тогда тебя даже в Золочёный храм пустят без досмотра и возражений.
– В колодках, я так полагаю?
– Не обязательно. Достаточно верёвками кисти обмотать. Я и стражу на воротах знаю, и среди Охотников на хорошем счету. У меня много друзей и знакомых, которые поверят на слово, что бы я ни сказал. Доверишься мне, и проблем не возникнет.
Предложение Дария действительно звучало складно. Без лишнего внимания попасть сразу в Золочёный храм – главную церковь Радей, где служит сам архиерей... Если сопровождать их будет Охотник, да ещё и такой, как Дарий, который легко располагает к себе людей, то проблем правда возникнуть не должно. Беда заключалась лишь в одном – Морен не доверял ему. И пусть оснований тому привести не мог, мнения своего менять не собирался.
– Если у тебя есть доступ в Золочёный храм, – уцепился Морен за единственную нестыковку, которую сумел уловить, – почему сам Радима не найдёшь?
– Во-первых, я пытался, – уже без напускной весёлости ответил Дарий. – Все уверяют, что он там, хотя никто его не видел и я личной встречи добиться не смог. Мол, то ли болен он, то ли устал с дороги, вечно занят и кельи своей не покидает. Во-вторых, в верхних палатах, где архиерей проживает и гости его, так просто не оказаться, туда кого попало не пускают.
– А у тебя есть идеи, как туда попасть?
– Нет, – легко сознался Дарий. – Но я надеялся на твою помощь. Устроим переполох какой, и пока один внимание отвлекает, второй проберётся внутрь, куда нам надо. В том, что туда Охотников не пускают, есть и свои преимущества: стражи нет, одни старики да прислужники.
– Больно складно звучит. В чём подвох?
Дарий беззаботно плечами повёл.
– Что-то обязательно пойдёт не так, я не сомневаюсь. И придётся на месте решать, как выпутаться. К тому же я всего не знаю, конечно, – он поднял на Морена пристальный взгляд, – но ты вроде не только отца Радима искал, а ещё девчонку какую-то. Расскажешь подробнее? О ней у меня вовсе никаких сведений нет. Пока не разузнаю больше, помочь не в силах.
Морен сомневался недолго.
– Радим мне поручение дал. Найти и защитить одного ребёнка...
И он рассказал почти всё: и о встрече с Радимом под Дубравом, и о своей растерянности, зачем мог понадобиться архиерею какой-то ребёнок, и о Камыше, и о семье Серебряных. О том, как Охотники убили людей, забрали дочь их и подожгли дом, не дав ему с ней познакомиться даже. Рассказал, как преследовали его и нашли недалеко отсюда, уверяя, что сам отец Радим ждёт в Липовце. И о бойне, в которой получил раны, тоже. Умолчал лишь о двух вещах: о втором ребёнке и о том, что знает, чем особенна эта девочка.
– Раз Радим попросил, то я должен до конца его поручение выполнить. Для него это важно было.
Дарий кивнул и ответил со всей серьёзностью:
– Боюсь, о девочке я ничего не знаю и разузнать уже не успею. Но тебе помогу: и её найти, и, что главное, отца Радима вызволить. Не представляю, что там архиерей затеял, но явно не к добру всё это. Ну так что, одобряешь мой план?
– Ты, надеюсь, на ночлег остаться не удумал?
Морен бросил на Каена предостерегающий взгляд.
– Конечно, нет, я его и не звал.
– Я в деревне остановлюсь, – пояснил Дарий, обращаясь к Морену. – Хочешь до утра подумать?
– Именно. Если в ночи дружки твои не явятся, то, быть может, доверия ты стоишь.
Дарий улыбнулся, но как-то вымученно, словно обиженно. Заверил, что к рассвету вернётся. А Морен попросил его привести вторую лошадь и на растерянный вопрос «Зачем?» разъяснил:
– Моя слишком приметная. Куцика тоже оставлю здесь.
– О, жаль, – искренне расстроился Дарий. – С ним весело. Да и помощи от него много. Но ты прав, второй такой птицы во всей Радее не сыщешь, разве что в царском саду.
– Знаю.
И Дарий, попрощавшись, покинул дом. Каен его даже провожать не стал: никогда не утруждал себя манерами.
Морен из окна следил, как Охотник скрылся в лесу на рыжей лошади. Только когда топот копыт стих, Ирис вышел к ним из спальни – взволнованный, бледный, с блестящими, как в лихорадке, глазами.
– Он нам поможет? – спросил он первым делом, чуть ли не задыхаясь.
– Не знаю, – неохотно выдавил Морен. – Обещал, но на слово ему верить – дурная затея.
– Не знал, что вы знакомы, – с той же прохладцей повторил упрёк Каен.
– Я не о каждой встрече рассказываю, как и ты. Скажу одно: тогда он показал себя хитрым, расчётливым и себялюбивым. Других Охотников, как и Церковь в целом, он правда не жалует, легко предаст их за монету. Но и нас также. Никогда не узнаешь, что у него на уме.
– Выходит, надо просто предложить ему больше, верно?
– А ты уверен, что сумеешь предложить больше, чем архиерей? У тебя столько денег нет.
– Речь не о деньгах, а о другой выгоде.
– О, и что же ты хочешь ему предложить? Какую выгоду?
– Я так понял, ты его хорошо знаешь. Вот и озвучь свои идеи.
– Явно хуже, чем ты.
Они могли ещё долго препираться, но Ирис встал между ними, с тихой мольбой обратившись к Морену:
– А есть ли у нас другой выбор?
Сердце Морена запнулось, откликаясь жалостью на чужой страх, плещущийся в глазах. И собственное упрямство показалось по-детски глупым.
– Нет, – признал он с неохотой. – Из того, что мы имеем, его план самый здравый. Попасть в город будет просто, а вот в Золочёный храм... Без кого-либо изнутри это невозможно.
– Он не показался мне дурным человеком. И хочет того же, что и ты: отцу Радиму помочь.
Морен покачал головой.
– Либо хочет привести меня к архиерею без борьбы и лишних потерь. Но, с другой стороны, может, это и не худший план... Даже если это ловушка, внутрь храма я так или иначе попаду. А там уже придумаю что-нибудь.
Глаза Ириса вновь засияли, и радостная улыбка озарила лицо.
– Так ты согласен?
– Да. Но пойду один. О тебе ему знать не следует.
– Нет! – тут же возмутился Ирис. – Я с тобой!
– Ещё чего. Я не поведу тебя в лапы церковников.
– Либо я с вами поеду, либо той же ночью сбегу и сам в город отправлюсь!
– Ты совсем дурак?!
– А что? – Ирис глянул на него с вызовом, ткнул пальцем в Каена. – Он меня не удержит.
– Да я и не стану, – встал на его сторону колдун.
– Я сестру не оставлю. Второй раз ту же ошибку не повторю. Теперь, когда она так близко... Я обязан рядом с ней быть. И тебе помочь хочу. Нет необходимости всё в одиночку делать, когда рядом с тобой кто-то есть. Ты ведь поэтому здесь: потому что у тебя друзья появились.
И Морен сдался.
Дарий сдержал слово: никто их не побеспокоил, и на рассвете Охотник вернулся один, ведя за собой вторую лошадь. Морен к тому часу переоделся, избавившись от железных пластин и шляпы, но оставив привычный чёрный плащ. Маску же спрятал за серой шалью, которой плотно обмотал шею, а на голову капюшон накинул, чтобы скрыть лицо. До самого храма никто не должен был его признать – не хотели привлекать внимание других Охотников. Когда же во двор вышел Ирис, закутанный с головы до ног в серый дорожный плащ Каена, Дарий вопросительно изогнул брови.
– А это кто?
– С нами поедет, – бросил Морен сухо, проверяя подпругу седла.
– Я догадался. Кто это?
– Астра – сестра моя.
Ирис поднял на Дария взгляд. В тени капюшона глаза его казались карими, а волосы всё ещё отливали крашеной медью. Если Охотник и заметил что необычное, то не подал виду.
– О тебе мне не рассказывали. – Он одарил мальчика тёплой улыбкой. – Хотя догадываюсь почему. Ты такой же необычный, как и твоя сестра?
– Нет, – без запинки соврал Ирис, отворачиваясь к Морену.
Каен провожал их с крыльца, а Куцик сидел у него на плече, обиженно распушив перья и втянув голову. Утро выдалось промозглым и серым из-за окутавшего лес тумана, но все понимали, что недовольство его другим вызвано.
– Я обязательно вернусь через несколько дней, – пообещал Морен им обоим. – Так что не вздумайте покалечить друг друга.
– За кого ты нас принимаешь?! – возмутился Каен. – Мы воспитанные!
– В Куцике я не сомневаюсь, а вот в тебе не уверен. Выпускай его иногда полетать, чтоб охотился. Но не сегодня, а то за нами увяжется.
Каен кивнул и даже обхватил пальцами когтистую лапу, готовый удержать её уже сейчас, если Куцик вздумает полететь за хозяином. Но тот, хоть и казался поникшим, не думал противиться приказу остаться.
Ирис взобрался в седло. Морен сел позади него, взял поводья, и втроём они отправились в Липовец. Выехали рассветным утром и скакали, не давая лошадям продыху, до самого заката. Торопились, зная, что раскисшие дороги здорово усложнят путь, и часто приходилось обходить их, сворачивая в леса или необработанные поля, где земля ещё оставалась промёрзшей. Как стемнело, разбили лагерь, чтобы Дарий и Ирис могли поесть и подремать, а лошади напиться. Первый вызвался на караул встать, но Морен категорически отказался и вторую ночь провёл без сна: ему не привыкать, да и меньше он в отдыхе нуждался, чем люди. А наутро, ещё прежде чем солнце успело посеребрить небо, отправились дальше. Всё ради того, чтобы прибыть в Липовец до полудня.
Белый град, как иначе его называли, встретил их высокими, привычными глазу городскими стенами, к которым вела широкая изъезженная дорога. А та огибала чистейшее, гладкое озеро, лежащее у самого Липовца. И город отражался в нём, как в зеркале, сверкая в лучах выглянувшего из-за облаков светила, отчего водный близнец казался краше и ярче реального града.
Как и предлагал Дарий, Ирис заранее обмотал кисти рук Морена верёвками, и страже на воротах Охотник представил его как ведьмача, которого поймал в предместьях и теперь ведёт на суд. А Ириса назвал сыном его и главным свидетелем по делу. Стража не стала заглядывать им под капюшоны – торопилась, ибо очередь из торговцев и гостей города выстроилась такая, что все ругались, требовали скорее пропустить их и спешили покинуть толкотню. Дарий потом ещё хвастался, что намеренно повёл их именно к этим воротам, ибо знал, что здесь страже будет не до них и уж точно не до расспросов. Хотя парой фраз о делах друг друга со знакомыми стражниками всё-таки перекинулся. И пока Морен скрипел зубами от злости, раздражаясь на болтливого Охотника, в городских стенах ударил колокол.
Затем ещё и ещё раз. Следом забили другие – поменьше и тоньше звуком, – и толпа затихла, вслушиваясь в перезвон. Дарий нахмурился, по лицу его пробежала тень, не укрывшаяся от внимания Морена. Стража спохватилась, позабыла об Охотнике и его свите, заспешила, заторопила людей заканчивать поскорей.
Пока били колокола, они успели зайти дальше в город, и как только перезвон утих, Морен спросил:
– Что это было?
– Полдень. Людей на площадь созывают.
– Зачем?
– Вот сейчас и узнаем.
Дарий оставался непривычно собранным и серьёзным. Он вёл их, а Морену оставалось только следовать за ним. Не сразу, но он обратил внимание, что люди спешат в ту же сторону, что и они. Ирис, сидящий перед ним, вцепился в луку седла, силясь унять тревогу.
– Нам обязательно туда идти? – поинтересовался он у Дария.
– Нет. Если не явимся, никто и не заметит. Но просто так людей средь бела не собирают. Я хочу знать, что происходит. Тем более нам всё равно в ту сторону – мы едем к Золочёному храму.
Липовец, прозванный Белым градом, славился красотой. Большая часть зданий казались восковыми из-за светлой древесины и камня. Но сейчас у Ириса не было возможности любоваться им: поток горожан всё тесней и тесней обступал со всех сторон. Дарию пришлось спешиться, и он повёл лошадь в поводу, стараясь отступить поближе к дворам и торговым лавкам, держась края улицы, чтобы никого не затоптать. Морен последовал его примеру. Ирис жался к нему испуганным щенком и цеплялся за рукав плаща. А впереди показались золотые купола церкви и открытая площадь, на которой уже собралась нешуточная толпа.
Золочёный храм открылся им во всей красе и предстал в поистине царском величии. Стены из белого известняка, расписанные позолотой, и стеклянная мозаика в окнах, которая искрилась всевозможными цветами. Солнечный свет заливал площадь, и окрашенные золотом купола купались в нём, отчего храм сиял словно божественным светом. И золотое солнце на шпилях блистало раскалённой белизной, отражая небесные лучи. Слепило глаза, и хотелось зажмуриться да отвернуться, но приходилось смотреть. Ведь площадь лежала прямо у ступеней храма. Настолько широкая, что, казалось, могла вместить всех жителей города, стекающихся к ней. И там же, перед воротами церкви, расположились деревянные подмостки с кольцеобразным сооружением на нём выше человеческого роста. Всё ещё теряясь в догадках, Морен и Дарий подобрались поближе. Сооружением оказалось сколоченное из досок колесо, имитирующее солнечный круг. А подле него расхаживал человек в белой рясе свещенника.
– Ты знаешь, что происходит? – обратился Морен к Дарию, что становился всё мрачнее с каждым мигом.
– Да. Казнь.
– Мы можем как-то вмешаться, помочь? – шёпотом спросил Ирис.
– Смеёшься? Стражу не разглядел в толпе? А ещё Охотники у стен храма. И вон, у подмостков, тоже ходят. Нас скрутят раньше, чем подойдёшь. Остаётся лишь надеяться, что несчастному воздастся по заслугам, а не просто так.
– А какие должны быть заслуги?
– Вот щас и узнаем. Обвинения зачитают, для того там служитель веры и бродит. Не ему же, в самом деле, приводить казнь в исполнение. Мало кто такой грех на душу захочет взять.
Голос его так и сочился ядом, выдавая с головой кипящую в душе неприязнь к Церкви и Единой вере и заражая Морена надеждой, что Дарий не захочет их предавать.
Весеннее солнце слепило, но не грело, и ветер холодил кожу, разносил запах людского пота. И без того шумная, шуршащая разговорами и спорами толпа ахнула, словно волна поднялась на море. На помост взошёл высокий мужчина в полностью золотой мантии, с белой вышивкой церковных орнаментов. Он держался прямо, строго, смотрел свысока, что чувствовалось даже издали. И не размыкал ладоней, которые держал перед собой у солнечного сплетения. Дарий свёл брови сильнее и произнёс шёпотом:
– Архиерей Родион Речистый собственной персоной.
Высший свещенник поднял ладонь, и толпа стихла. Он же окинул её тяжёлым, пристальным взглядом, словно каждому в душу хотел заглянуть и вынести приговор.
– Дети мои, – начал он, лишь немного повышая голос, но тишина вокруг и эхо разносили его слова громом по всей площади. – Вы знаете, что Бог послал меня, дабы защитить вас и тела ваши от греха и падения. От скверны, что мором растекается по нашим землям, отравляя сердца и души. Вы знаете не хуже меня, что зерно зла, затаившись, невидимо до поры до времени. До тех пор, пока не даст всходы и первые плоды. Нечисть обратившаяся – это уже созревший плод, который легко сорвать и раздавить, ибо все видят его. Три сотни лет мы боремся со всходами и плодами, забывая, что сорняки нужно драть с корнями. Церковь же заботится о том, чтобы сердца и души ваши оставались бесплодны для этих семян, дабы не могло зло прорасти в вас через ваши пороки. Но я хочу зайти ещё дальше. И сегодня мы казним пахаря, сеятеля! Того, кто много лет высаживал и взращивал семена зла прямо в стенах Церкви.
Речь его мёдом текла, и слушали люди, затаив дыхание, голодными птенцами заглядывали ему в рот. И когда упали последние слова, толпа взревела, требуя божественной кары. Широким жестом отведя руку в сторону, Родион раскрытой ладонью указал на старика в белой рясе, которого возвели на помост. Словно милость тому предлагал, но старик не принял её. Он не был связан, шёл сам, не противился. Склонив голову, шептал одними губами тихую молитву. Оказавшись подле деревянного колеса, он лишь бросил печальный, полный горечи взгляд на толпу и отвернулся вновь.
Дарий похолодел, узнав отца Радима. Тот не выглядел раненым, измученным или избитым, но какая разница, если его только что приговорили к казни?! Толпа гудела, выкрикивая обвинения, проклятья и брань. Никто не обратил внимания, что архиерей не привёл ни одного доказательства и речь его была столь расплывчата и витиевата, чтобы люди могли сами додумать и решить, что именно натворил отец Радим. И это сработало: каждый в толпе выдвинул ему обвинения сам, по своей мерке. Его даже не переодели, оставив в той мантии, в которой он служил. Всё для наглядности – ведь эта казнь не для народа, а для других служителей Единой веры, чтобы они усвоили: все равны пред взором архиерея.
Бывшего свещенника подвели к колесу. Он взобрался по ступеням чуть выше, встал лицом к толпе. Другие служители Церкви, в таких же белых мантиях, подняли ему руки, привязали кисти и лодыжки к деревянным спицам колеса. Отошли в стороны как можно дальше, спеша покинуть помост. Тогда только на него взошёл городской палач, держа в руке подожжённый факел. И лишь теперь Дарий разглядел сложенные у подпорок колеса дрова и сухие ветки. Палач подпалил их сразу с трёх сторон, и в небо потянулся дым.
Осознание происходящего сковало сердце ледяными тисками страха. Дарий хотел оглянуться, узнать, что Морен думает на этот счёт, но не мог заставить себя пошевелиться, пока кто-то сзади не дёрнул его за рукав. Да ещё с такой силой, будто порвать хотел. Дарий обернулся и увидел Ириса – тот смотрел на него с тревогой и второй рукой удерживал в поводу их лошадь.
Скитальца нигде не было.
– Где Морен? – Дарий тут же заозирался.
– Убежал! Я пытался его остановить, но он всучил мне поводья и рванул в толпу. Даже слушать не стал! Что происходит?!
Охотник грязно выругался.
– Придётся менять план. Слушай сюда.
Он схватил Ириса за плечо и сжал так крепко, что тот скривился от боли. Попытался вырваться, но Дарий притянул его к себе и зашептал на ухо, не сводя глаз с помоста:
– Хочешь сестру найти? Тогда делай то, что я скажу. Придётся довериться мне.
Кровь гудела в ушах Морена, заглушая голоса людей. С того мига, как он понял, что сейчас произойдёт, сердце рвалось из груди с такой силой, что причиняло боль. Глаза его пылали, он видел мир иначе и двигался быстрее человека. Но они стояли далеко, а горожане толпились, теснились, и, расталкивая их, Морен словно тонул в болоте. В какой-то момент он не выдержал и рявкнул: «Прочь с дороги!» Кто-то послушал и расступился, других пришлось отшвырнуть от себя. Его попытались схватить за плащ и остановить, но Морен сорвал капюшон, зыркнул алыми глазами, и его отпустили. Теперь от него шарахались с криками и судорожными вздохами, и люди сами тянули друг друга прочь, дабы не вставать у него на пути.
Он бежал не жалея сил, но всё ещё слишком медленно! Сквозь гул в ушах прорвался полный боли крик Радима, когда огонь добрался до его тела.
Из-за яркого солнца пламени было не видать, пока оно не занялось, пожирая колесо и одежду. За считаные удары сердца оно поднялось по сухому дереву до самой головы старика и выше, к торчащим за пределами круга, как солнечные лучи, спицам. Жар опалял его спину, жёг ступни и кисти. Охватил всё тело коконом жгучей боли. И Радим кричал, до хрипоты надрывая горло, задыхался, кашлял и кричал снова. А Родион стоял рядом, на том же помосте, сцепив ладони, и наблюдал бесстрастно вместе с толпой.
Когда Морен добрался до них и попытался вскочить на подмостки, ему навстречу вышли Охотники. Опешившие поначалу, они тут же схватились за рукояти мечей. Морен обнажил свой на бегу, замахнулся на того, что стоял ближе, и мазнул лезвием у самого лица – Охотник успел отступить и едва не рухнул, натолкнувшись на стоящих позади людей. Его товарищи кинулись вперёд, завязалась драка. Толпа закричала, народ стал разбегаться, давка усилилась. Морен рассёк плечо одного Охотника, второго отпихнул ногой. Он лишь хотел прорваться и не желал тратить на них время. Он слышал, как в стороне щёлкнули арбалеты, один из болтов просвистел рядом, оцарапал плащ. Раздалась брань:
– Не стреляй, попадёшь по людям!
Гомон усилился. В гвалте голосов стало невозможно разобрать тот единственный, который был ему важен. Морена попытались схватить, но он вырвался, от следующего взмаха мечом увернулся и с разбегу запрыгнул на помост. Его глаза встретились с глазами архиерея. Тот поднял ладонь, обернулся к Охотникам и приказал:
– Не мешайте ему.
Со звериным рычанием Морен бросился к костру. Радим уже не кричал и не дёргался, просто висел, охваченный огнём, склонив голову. Морен попытался перерубить верёвку у его ладони, а в итоге разломал почерневшую спицу. Радим безвольно уронил руку вдоль тела. Не боясь жара, Морен ступил в огонь, чтобы разрубить и остальные путы. Никто не мешал ему, но и помогать не собирался. Обожжённое, покрасневшее до волдырей тело свещенника упало ему в руки. Морен поймал его, осторожно опустил на помост. Заглянул в лицо: глаза и рот Радима так и остались раскрыты в немом крике. Но сам он уже не дышал. Ожоги были не столь сильны, но вряд ли старческое сердце могло выдержать страх и боль.
Грудь Морена сдавила стынь, опалила нутро ярость. Осознав произошедшее, он поднял горящий ледяной злобой взгляд на архиерея. Тот так и стоял подле, возвышаясь над ним тенью. Охотники вскочили на подмостки, окружили его. Со всех сторон на Скитальца смотрели обнажённые клинки и взведённые арбалеты. Но он всё равно поднялся на ноги и крепче сжал меч, не сводя алых глаз с Родиона.
– Я ждал тебя, – молвил тот, сохранив спокойствие.
– Я тебя прямо здесь прирежу, и они мне не помешают. – Морен говорил тихо, и за маской не было видно губ, но он не сомневался, что Родион разобрал каждое слово.
– Верю, что попытаешься. Не верю, что удастся. Однако ты можешь уйти. Я даю тебе возможность обойтись без крови. В знак уважения к твоим прошлым и нынешним деяниям. Я дарую тебе прощение. Ты выполнил свой долг.
– Что за ахинею ты несёшь?!
Родион повернул голову и кивнул на толпу. Морен всем сердцем не хотел этого, но всё-таки взглянул туда, куда ему указывали. И тут же похолодел, в груди всё оборвалось. На другом конце площади Охотники окружили и уже тащили к храму упирающегося Ириса. Тот пытался рваться и отбиваться от них, но что мог мальчик против нескольких мужчин гораздо сильнее его?
Морен хотел кинуться к нему, но Охотники обступили его теснее, направили оружие в лицо, не дав сделать и шагу.
– Откуда ты?! – крикнул Морен в лицо архиерею.
– Мне следовало как-то выманить вас и разделить. Я знал, что ты не пройдёшь мимо казни своего наставника.
– Что?..
Глаза Морена округлились, дыхание перехватило – казалось, его с головой окунули в ледяной ручей.
– Ты исполнил свою роль и привёл дитя в лоно Церкви. Теперь можешь быть свободен. Либо же рискни – подними на меня меч. И все эти люди, – он окинул толпу широким взмахом руки, – увидят, что ты то самое чудовище, которым тебе предрекали стать.
Морен ощутил себя в ловушке. Его обманули, обвели вокруг пальца, да ещё так легко и просто! Живым он уйдёт отсюда, только признав поражение и собственное бессилие. А толпа слушала архиерея, внимала и верила. Этот человек любого за собой повести мог, подобрав верные слова. Молвит – и простой люд сам Скитальца камнями забьёт: такой лютой ненавистью горели глаза ближайших к помосту горожан. Но решение пришло быстро. Лучше он закончит всё здесь и сейчас. Ноги сами понесли его к Родиону.
Но не успел он поднять меч, как Охотники преградили ему путь. Архиерей направился прочь, и Морен понял, что пробиваться к нему придётся с боем. Он замахнулся, готовый нападать и защищаться, когда кто-то схватил его сзади за волосы и рванул на себя, вынуждая запрокинуть голову. В шею упёрлось остриё кинжала. Морен дёрнулся, готовый отсечь себе хвост вместе с чьей-то рукой, но услышал свистящий шёпот Дария у самого уха:
– Делай что велят!
Стиснув зубы и зажмурившись до боли, Морен затих, позволяя связать себя и увести.
Минувшее

До самой весны проработали они вдвоём. Стерпелись, но не смирились, тень неприязни преследовала всюду. Пичужка просто принял участь свою как долг, от которого не избавиться. Стал часа ждать, когда Скиталец решит окончательно, что устал, и на покой уйдёт, отпустив его в свободную жизнь. А пока древний проклятый обучал его справляться с силой, применять её на благо, испытывать на себе коренья и травы да рассчитывать удар, чтобы рубить, а не ломать кости. Предпринял он ещё попытку научить Пичужку сражаться не только на мечах, но и на руках, используя когти и силу, да понял вскоре, что, даже обратившись, ученик во сто крат его слабее, и бросил затею.
В очередном городе пришло прошение в Церковь: в деревне Сорочьей умирают новорождённые дети. Никто не убивал их, не похищал и не душил во сне, а ни один младенец за долгий срок не дожил до года. В последнее же время ещё и брюхатые бабы все как одна скинули. Скиталец прочёл грамоту, пришедшую от тамошнего епархия со слёзной мольбой о помощи, поднял взгляд на свещенника, что просьбу передал, и спросил сухо:
– А я тут при чём?
– То есть? – Епархий аж растерялся.
– Не проклятые это, раз дети в колыбели сами умирают. Нечисть бы их на куски порвала или с собой утащила. А это на мор похоже. Аекарь им нужен, а не я.
– Аекари были уж, никто не помог. Порча скорей, а значит, ведьмач или ведьма завелись. А это по твоей части.
– Не бывает ведьм и ведьмачей. Ежели и были – перевелись все. За триста лет ни одного не встретил.
– Вот, значит, и встретишь. – Епархий закипать начал, лицом побагровел. – Не упрямься! Мы что могли – всё сделали! Колдовство это, а с ним только такой, как ты, управиться может.
Скиталец глаза закатил, и тогда Пичужка влез в разговор, к нему обратился:
– Давай съездим. Вдруг правда нечисть? Просто новая, какую не встречали прежде. Пока не взглянем, всё равно не узнаем. Нам ведь без разницы, куда ехать.
– Ладно, – с удивительной лёгкостью согласился Скиталец. – Молитесь, чтоб это в самом деле ведьма была или нечисть какая чудная – их, в отличие от мора, можно мечом извести.
Деревня Сорочья, откуда пришло прошение, оказалась крепкой, добротной, среднего достатка, с хлебным полем под боком, которое как раз начали пахать и сеять, чтоб к лету взошло. С другой стороны от поселения высился пышный берёзовый лес. И Скиталец, и Пичужка сразу его приметили, ведь если нечисть не в деревне прячется, то, скорей всего, в нём. А на воротах при въезде встретили их галдящие сороки. То ли не поделили чего, то ли гости им не по нраву пришлись, но птицы следовали за ними, наблюдая издали, до самого жилья старосты.
– Не обращай внимания, – велел Скиталец, когда заметил, как Пичужка настороженно оглядывается на сорок. – Если они здесь прикормленные, то считают деревню своим домом. Вот и предупреждают местных, которые им как стая, о чужаках.
– Но мы же их не тронем.
– А ты им об этом скажи, – усмехнулся Скиталец. – Глядишь, отстанут. Но я бы не надеялся. Видел, сколько гнёзд у кромки леса? Это их село. А люди в нём так, пришлые. Как грызуны под боком.
Каждый встречный житель, завидев их, бросал свои дела и пялился, как на диковинку. Кто с любопытством, кто со страхом, кто с недоверием и злобой. Последнее Пичужка чаще у женщин ловил. Но приметил он их не поэтому, а из-за странных одежд. Если обычно девушки старались покраше и поярче наряд подобрать, то эти носили юбки, платки, ленты и вышивку только двух цветов: чёрного и белого, будто своим сорокам подражали.
Староста Агафий – низенький, пожилой, сгорбленный, но по-прежнему крепкий и коренастый – встретил их радушно, к столу пригласил, хлебом накормил. Предложил и соль, но тут же спохватился, извинился, попросил жену Авдотью убрать её со стола. Супруга его тоже была женщиной давно в летах: такая же низенькая, крепкая, широкая в бёдрах, загорелая, с толстой седой косой, в которой уж чёрные пряди стали редки. Глаза у ней были умными, настороженными, а вот у мужа – по-собачьи добрыми. Когда Скиталец спросил о детях в доме, староста покачал головой, не пряча улыбку.
– У нас уж внуки... должны быть. Да вот напасть такая, ну да вы знаете.
– А всё же хотел бы подробнее узнать. Из первых уст.
Агафий тяжело вздохнул.
– Дочери у нас, аж пятеро. Всех замуж выдали. Четверо по другим деревням да сёлам разъехались, а вот одна – старшая – здесь осталась. И только у ней детей нет. Как и у всех теперь в Сорочьей. Точней, детки, кто пяти лет старше, – они-то есть, бегают, живые, здоровенькие. Но все, кто позже родился, – умерли. Бабы теперь и старших за порог не пускают, над кроватками по ночами сидят, боятся, как бы и они не померли. Но напасть эта только младенчиков пока косит. Точнее, косила... в последний год и их уже нет. Либо не могут бабы понести, либо скидывают. Страшно стало.
– Пять лет уже? Почему только сейчас в Церковь обратились?
– Так они ж не сразу все померли. А так, потихоньку, по одному... Сначала, когда младенчик помер, никто и внимания не обратил. Много же их умирает, особенно по зиме. Ну помер и помер, погоревала баба да нового б родила. Затем второй, третий... Год тогда неурожайный выдался, поля наши спорынья поела. Ну мы и решили, что с голоду они, молока у матерей нет, тяжко. Всех малюток в ту зиму и весну потеряли, оплакали да и забыли. Житейское это дело, когда урожая нет. К осени вроде новые рождаться начали. Но тут они уж не сразу. За одним, как решили, мать не углядела, второй у печи угорел, третий с голоду опять же, молока не хватило... Кто-то сразу хилый родился, повитухи и не ждали, что проживут долго. И вот второй год минул, а детишек новых и нет. На третий уже тревожиться стали, лекарей звать... А те руками разводят. Даже с города приезжал один, с Дубрава, да только и сказал: лучше надо за детьми следить. Ни болезни какой, ни мора не нашёл. Ну мы и успокоились. А напасть-то не ушла... Не сразу приметил я, что у нас и брюхатых меньше стало. Кто после потери первого младенчика не решался, кто сам не мог. Спохватился, когда уж понял: новых с прошлой весны не рождалось. Тогда и забил тревогу, страшно стало. Деревня же так выродится. Да и баб жалко – как они, без деток-то?
Пичужка глянул на Авдотью, которая у печи, за спиной мужа, горшки после трапезы чистила. Показалось ему, что она тихо хмыкнула себе под нос, будто вовсе не считала, что материнство – такое уж счастье.
– А сколько всего в поселении сейчас женщин? – продолжал расспросы Скиталец. – Я имею в виду тех, кто может родить.
Агафий задумался, считал видимо.
– С полсотни. У многих просто уже дети есть, а новых либо не хотят, либо не могут. Совсем бездетных десятка два наберётся, которые молоденькие или потеряли деток.
– То есть всего деревня человек на сто?
– Да побольше. Стариков у нас много. Девки часто в соседние деревни уезжают, сразу после замужества. А местные парни... – Он вдруг замялся, глаза опустил. – С тех пор, как напасть эта началась, неохотно стали наших девок в жёны брать. А кто решается, так те сразу увезти жену стремятся куда подальше. Никто в толк взять не может: на роду напасть, на земле, на бабах... Вот и борются с ней каждый своими силами. Говорю ж, вымираем мы потихоньку.
– Значит, ни младенцев, ни брюхатых у вас сейчас нет, я верно понял?
– Младенчиков нет, на сносях кого – тоже. А если кто недавно дитя ждёт, так мне о том не сообщали.
– Я понял. На тела бы взглянуть.
Все, кто в комнате был, глаза на Скитальца выпучили. Староста и жена его с ужасом, Пичужка – с растерянностью и недоумением.
– Как взглянуть-то?.. – залепетал Агафий. – Говорю ж, с год уже как...
– Могилы копать придётся. Хоронили их?
– П-помил-луйте. – Староста заикаться начал. – Не п-по-божески к-как-то...
– Я – посланник божий и говорю, что раскопать их нужно, чтобы на тела взглянуть. Значит, угодно то богу, чтобы помочь вам.
И эту чушь, на лету им придуманную, Агафий принял. Умел Скиталец именем Церкви прикрыться, когда считал, что для дела полезно, хотя всё остальное время кривился от одного лишь упоминания Единой веры и Бога её.
Агафий уговорил сумерек дождаться, чтобы глаз лишних не привлекать и панику не сеять, когда увидит кто из местных, что они могилы копают. В ожидании прикончили ужин. Но когда на погост отправились и староста ушёл чуть вперёд, да ещё и отвлёкся, чтобы вопрос какой-то по коровам решить, Пичужка спросил:
– Зачем могилы копать? Год уж минул, а у других ещё больше – что мы там увидим?
– Согласен, не так уж и много. Но всё же надежда есть. Вдруг череп у кого проломлен или позвонки шейные разбиты. Младенцы хрупкие, а такое могли и не заметить, если их удушили, например, во сне. Да не подушкой, а голыми руками.
– Есть идеи, что это может быть?
– Ты мне скажи. – И всё же Скиталец не стал ждать ответа, сам предположил: – Ночница. Они обычно детей воруют и могут случайно удавить или голодом уморить. Ненамеренно, но уж как есть. Матери это, что собственных детей потеряли. Вот и тянет их к чужим, ищут своему погибшему замену.
– Но разве тогда не должны заметить пропажу?
– Должны. Но, как вариант, она в дом пробирается и в колыбели их душит. В объятьях, не рассчитав силу.
– А как же те, что нерождённых теряют?
– Вот тут у меня нет ответа.
Староста закончил разговор, и они продолжили путь. Солнце уж за горизонт укатилось, утопло в полях, как в озере, и одна луна на сизом небе светила. Вроде и видно ещё, а уже не разглядеть черты и детали за тенями. Агафий привёл их на погост, но пошёл дальше, через него к самой кромке леса, за ограду. Там, под сенью деревьев, раскинулся ряд неприметных могилок, уже затянутых сорной травой. Местами торчали вкопанные в землю маленькие человечки, сплетённые из веток. Другие могилки лишь по неприметному холмику угадывались. Скиталец огляделся, убедился, что не видно их тут из деревни, и спросил:
– Неосвещённые все?
– Ни одного не успели.
Детей освещали в церкви, омывая их водой, что долгое время стояла в храме под лучами солнца. Считалось, что так они получают благословение и защиту Единого Бога, но раньше года сей обряд не проводили. И неосвещённых детей не принято было вместе со всеми на одном кладбище хоронить. Да только для Скитальца и Пичужки это значило лишь то, что все младенцы умерли, не дотянув до назначенного срока, – для Проклятья и нечисти церковные таинства не имели значения.
Скиталец снял с плеча лопату, что с собой из дома Ага-фия захватил, и принялся копать. Могилка оказалась небольшая и неглубокая, так что ему, с его силой, хватило бы пары взмахов. Да только и после третьего, и после шестого ни тельце маленькое, ни гробик так и не показались. Агафий уж хмуриться начал, наконец и Скиталец бросил бесполезное дело.
– Пусто.
– Как так-то? – подивился староста, кажется, вполне искренне. – Сам видел, как сюда Игорку закапывали – мать уж имя дать успела. Могилка свежая.
– Давай следующую.
Скиталец кинул лопату Пичужке, и теперь копать принялся он. Но ни во второй, ни в третьей, ни в десятой могиле не нашлось ни одного младенца. Все пусты, даже мелких косточек не отыскали. Когда взялись за последнюю, уже совсем стемнело, и Агафий ёжился от студёной ночи. Он был бледным, нервным, всё время пот со лба утирал и молитву шептал, а тело била мелкая дрожь, то ли от холода, то ли от суеверного страха. Но вывод сам собой напрашивался: забрали тела, все до единого.
– А это уже интересней, – молвил Скиталец, когда неразвороченных могил не осталось. – И кому они понадобились?
– А могла ночница тела забрать, чтобы их мёртвыми баюкать? – уточнил Пичужка.
– Это не ночница. Не стала бы она могилы обратно закапывать. Тут кто поумнее был: следы за собой подчищал, чтоб не поймали.
– Кто же это тогда? – вопросил испуганный Агафий.
Но и Скиталец, и Пичужка не решались озвучить мысль, что пришла на ум обоим: не нечисть это, человек замешан.
– Прислужник чей? – предположил Пичужка. – Богу своему в дар их отдал?
– Может. Зачем ещё младенцев забирать, мне в голову не приходит. Есть тут у вас божок какой местный, – обратился он к Агафию, – кому подношения носят? Не трясись, не стану ругать, если в кого ещё веруете, кроме Единого Бога. Сам знаю, что не всюду милость его дотягивается.
Пичужка едва слышно хмыкнул, уловив, что яд в голосе наставник не до конца скрыл. Но Агафий замотал головой.
– Не знаю таких. Раз закончили тут, давайте в дом вернёмся? Холодно, – взмолился он протяжно.
На том и согласились, решив, что на погосте им больше нечего ловить. Заночевали в доме старосты, на сеновале, где им место выделили, справедливо полагая, что надолго они к ним. А наутро, как все мужики в поля пахать и сеять отправились, пошли по деревне, к женщинам, кто дитё своё потерял.
Встречали их по-разному: где с недоверием и сомнением, где с раболепным восхищением, где с радушием, а где со страхом и даже открытой неприязнью. Но каждая согласилась на расспросы ответить, жаль только нового им это не дало: никто ничего не видел, не слышал, а если и припоминали шорохи какие да кошмары, так толку в том оказалось чуть – суеверия одни. Но уж к полудню, когда почти все дома обошли, ждал их негаданный подарок. Приоткрыла им дверь молодая, лет так двадцати от роду, пухлощёкая девка с тонкой бледно-русой косой. Глянула на них и выдала:
– Мужа дома нет, не пущу без него!
– Скажи, когда будет, так мы и придём, – отозвался Скиталец удивительно миролюбиво, будто в самом деле не хотел пугать.
Она окинула оценивающим, пристальным взором Пичужку, что подле него стоял. Прикусила губу, призадумалась и спросила, понизив голос:
– Вы ведь помочь хотите, верно? Для того вас староста позвал?
– Разумеется.
И вдруг она распахнула дверь, открывая их взору выпирающий из-под юбок живот, и заявила решительно:
– Заходите.
Девка представилась Прасковьей и все сомнения сама же и развеяла, молвив как на духу:
– Дед Агафий не знает пока. Никому, кроме подруг и мужа, не сказала: а вдруг сглазят?
Она казалась простой, но миловидной: опрятная, веснушчатая, курносая. Не красавица, но какая-то уютная вся. И располагала она к себе бойким, простодушным нравом. Пригласив в дом, Прасковья первым делом усадила их за стол в горнице и разлила по кружкам компот рябиновый, поставила плошку с баранками. Но спросить, желают ли они чего и надо ли им это, не сообразила.
– Я и вас пускать не хотела, но, – она глянула на Пичужку раскосыми бледно-зелёными глазами, – у тебя лицо доброе. Не верю, что обидите.
Скиталец хмыкнул так тихо, что слышал его лишь Пичужка. И тот оценил со злой радостью, что вслух наставник ничего не сказал.
– Я из дома не выхожу почти. Всё по хозяйству муж на себя взял. Он и сам боится, оберегает меня как умеет. Ругаться, поди, будет, что я вас пустила. Но... – Она потупила глаза и добавила чуть тише, стиснув в пальцах кувшин, который так из рук и не выпустила, на коленях держала: – Боюсь я. Так сильно за малыша боюсь, что уж от любых сил готова помощь принять, лишь бы он здоровеньким родился.
«Да она не нас, а себя убедить пытается, что верно поступила», – поймал Пичужка бесхитростную мысль, наблюдая за Прасковьей.
– Да ты своими страхами его больше изводишь, – упрекнул Скиталец, и Прасковья вскинула на него испуганные глаза. – Успокойся. Мы для того и прибыли, чтоб с бедой вашей разобраться. Ежели тут нечисть или колдовство какое замешано – от глаз наших не укроется. Но нам помощь ваша нужна.
– Что ни скажете, всё сделаю!
– Успокойся, – мягче и уже как-то устало повторил Скиталец, надеясь унять её пыл. – Дай дом осмотреть и на вопросы ответь. Этого пока хватит.
Искали они по дому следы нечисти и расспрашивали о них же: борозды от когтей, шумы по ночам, шерстинки, изведённая в огороде какая трава или странное поведение мужа. К чему расспросы о последнем, Прасковья не поняла, но Пичужка догадался, что наставник подозревает летавца: мол, он шкуру одного из местных на себя надел. Это объяснило бы, чего у баб после визитов его младенцы умирают во чреве, – выпивала паскуда из них жизнь, и дитё погибало первым. Вот только уже рождённых и после умерших никак не связать с ним было, ибо не интересовали малютки ведомую похотью нечисть. Да и обрюхатить девицу лишь обычный мужик мог: не плодились проклятые, да и зачать не в силах.
Но и Прасковья ничего нового или странного не поведала. Всё как староста и другие бабы на деревне рассказывали, разве что детали незначительные у каждой менялись. В доме Пичужка тоже ничего примечательного не нашёл, хотя весь обыскал, с чердака до погреба. А пока не видела Прасковья, ещё и полыни раскидал по углам, чтобы уберегла и отвадила нечисть, ежели повадится к ней всё же. Как закончил, думал Пичужка, что вновь ни с чем уйдут, но отыскал Скитальца в хозяйской спальне. Тот разглядывал оберег, висящий на шнурке над кроватью, в пальцах его вертел в задумчивости. Пичужка тоже присмотрелся: оказалась то фигурка женщины, вырезанная из дерева.
Ноги у ней были широко раздвинуты, руки опущены, и будто на спине она лежала, готовая принять в себя мужчину. Пичужка нахмурился, решив, что похабщину какую увидел, но Скиталец вдруг позвал Прасковью. А когда она вошла к ним, показал оберег.
– Что это?
Прасковья удивилась.
– Так Роженица. Мы её над кроватями вешаем, чтоб роды благополучно прошли.
– Откуда она у тебя?
– Мне Дарья дала. Старостина дочка. Она у нас в повитухи метит, учится. С тех пор как дети ещё до родов погибать стали, мы уж, от бессилия, Старых богов вспомнили.
Она вдруг спохватилась, ахнула, ладони ко рту прижала. Прошептала с ужасом:
– Вы её накажете?
– За это? Нет. Коль хотите у Старых богов защиты просить – в добрый путь. Толку всё равно чуть. Да только не Роженица это. Роженица не так выглядит.
– А как? – подивилась Прасковья.
Скиталец мотнул головой. Сдёрнул оберег, оборвав шнурок, и в карман сунул.
– Да почти так же. Только руки подняты должны быть. В каком доме Дарья живёт? Хочу у ней спросить, откуда она про Роженицу узнала. И заодно объяснить, как правильно обереги такие делать.
Но по лицу Прасковьи легко читалось, что сболтнула она лишнего и осознавала ошибку. С неохотой нужный двор указала и всё время повторяла, что они праведные и по божьим законам живут. Но Пичужка зацепился вниманием за фразу, сказанную среди прочей болтовни Прасковьи:
– Не по-божески это – у матерей детей отнимать. А коли не божья тварь деяния такие злые творит, так, может, и не божьими методами бороться с ней нужно?
Скиталец вновь хмыкнул и на этот раз не промолчал:
– Знать бы ещё, который из богов за такое в ответе. А так дело говоришь, и не поспоришь.
– Думаешь, это из-за оберега? – спросил Пичужка у наставника, как только они на улице одни оказались.
– Нет, конечно! Никакая деревяшка, даже осиновая, силой такой не обладает. Но ей его либо по глупости дали, либо по злому умыслу. И ежели второе, сам понимаешь, совсем другой разговор.
Дарьи дома не оказалось, либо же им попросту никто не открыл. В запертые двери не стали ломиться, по другим дворам пошли. А когда вернулись к Агафию, Дарья, к их удивлению, уже там была – с матушкой беседу вела да с пирогами помогала.
Оказалась она чуть младше тридцати на вид. Чернявая, с толстой лоснящейся косой до талии. Лицом похожая на мать, но обделённая её пышностью. Да только не худоба портила красу её, а острый, колючий, как репей, взгляд, который словно искал, за что зацепиться и поддеть. Юбка на Дарье чёрная была, рубаху белую подпоясала она таким же чёрным поясом, вышитым светлой нитью. А на плечах лежала тонкая кружевная шаль, тёмная, как врановы перья. Увидав её с порога и встретившись с недобрым взглядом, Скиталец процедил сквозь зубы:
– Сорока.
Услышала та аль нет, а подбородок вздёрнула. Поднялась навстречу гостям и сразу же с обвинениями накинулась:
– Сама я к вам на разговор пришла. Видела я, как вы по дворам ходите, расспрашиваете, лезете в подпол даже там, где вас не звали. Зачем баб моих пугаете? А ежели кто из них со страху скинет? Вы о том подумали?! Намеренно вы дождались, когда мужики все в поле уйдут. А раз так, вы либо умом скупы и не понимаете, как сильно людей пугаете, либо со злым умыслом по девкам моим пошли, когда они одни и постоять за себя не могут.
– Дура суеверная! – выплюнул Скиталец.
Авдотья в ужасе рот ладонью прикрыла, уставилась сначала на него, затем на Пичужку, безмолвно моля о помощи. А тот и сам от такой открытой неприязни, со стороны обоих причём, растерялся. Незаметно шагнул наставнику за спину, чтобы в случае чего удержать его, хоть на время. Но Дарья не дрогнула, не показала страху, только руки на груди сложила. Речь её быстрой была и жалила, точно змеиный укус.
– Отцу говорила, теперь и вам в лицо скажу: не нужна нам помощь ваша! Девкам моим лекарь хороший нужен, покой, еды вдоволь и крепкий сон. А сказки про нечисть, порчу и ведьм их пугают только, оттого и теряют детей, изведя себя со страху! От отца моего вреда больше, чем пользы. Он не только масла в огонь подливает, соглашаясь с теми, кто на порчу грешит, так ещё и нечистого позвал! Будто мало они натерпелись! А вы, – она обвиняюще ткнула пальцем в Скитальца, – коли не дурак, так сами уедете. Ежели останетесь, обещаю, ни одна девка вас в дом свой не пустит больше. Нечего мужику по бабам ходить, когда они одни в доме, да ещё и такому, как вы.
– Больно ты ретивая, – прорычал тот в ответ, по капле, с каждым её словом теряя остатки человеческого.
А всё же держался пока, видать, даже он не мог женщину ударить. Пичужка, по крайней мере, не припоминал такого.
– А это мне как объяснишь?
Он достал из кармана и положил перед ней на стол деревянную подвеску Роженицы. Авдотья недоумённо уставилась на дочь, опустив руки от лица. Похоже, она впервые эту фигурку видела. Но Дарья и здесь не дрогнула.
– Что вам неясно?
– Откуда у тебя символ этот? Зачем над кроватью велела повесить?
– Оберег. Роженица. Бабка мне рассказывала, что таких в прежние времена у постели вешали, ежели кто родить должен, чтобы роды благополучно прошли. Она же и поведала, как оберег тот выглядел. Сама я его сделала, чтобы успокоить. Верят девки, что помогает это, и боятся меньше. А мне главное, чтоб они спокойны были.
– Значит, уверяешь, что силы в нём нет?
Дарья прямо в глаза ему посмотрела и прошипела, словно угли ошпаренные:
– Уличить меня хотите, что в Старых богов верую и силой их наделяю? Так не выйдет.
– Как же вы меня задрали! Чихать я хотел на то, в каких богов вы веруете! Да хоть во славу Мокоши коров режьте, лишь бы себе и людям не вредили!
Наорав на неё, он развернулся резко и направился прочь из дома. Пичужка только и успел, что в сторону отпрыгнуть, дабы на пути у него не встать, как Скиталец ударил кулаком по дверному косяку, разломав его в щепки. И ушёл, не сказав никому куда. Видать, хотел пар выпустить, да не здесь. Как стихли шаги его, Пичужка вздохнул и устало глянул на хозяйку.
– Я починю.
Дарья, остыв немного, опустилась на лавку. В глазах её всё ещё искры пылали, губы стиснуты были, и руки, пирожки лепившие, двигались прытко и дёргано. Но Пичужка всё же заговорил с ней, стараясь придать голосу как можно больше мягкости:
– Он сказал, оберег этот неправильно сделан. Поза не та. От него такого вред один.
– Не знала я о том, – ответила Дарья резко, даже не взглянув на него. Но затем расслабила плечи, повернулась всё же, заговорила ласковей: – Не сказал он никому, что вредить такой оберег должен?
– Нет. Только то, что Роженица не так выглядит.
Она вздохнула с явным облегчением.
– Хорошо. Пусть так. Не пугал лишь бы, и на том спасибо. – Она покачала головой и вдруг в упор уставилась на него. – А ты кто такой?
Не зная, какую правду сказать, Пичужка оторвал по кусочку от каждой.
– Сирота из Церкви. Он учит меня на проклятых охотиться.
– Чёрная работёнка, – хмыкнула Дарья. – Не для такого, как ты. Даже жаль тебя.
Пичужка ощутил горькую обиду. На сколько он выглядел сейчас? Наверное, лет на пятнадцать, учитывая невысокий рост и щуплое сложение. Да, мышцы после стольких лет окрепли и стали как жгуты, но ширины в плечах и груди недоставало. Его никто не воспринимал всерьёз, порой даже не замечали, покуда рядом Скиталец стоял. Он же терялся в тени его: молчаливый, неприметный, тщедушный мальчишка, о котором забывали тут же, стоило ему уйти. Прежде хоть бинты внимание привлекали, пробуждая любопытство, а теперь... Теперь совсем зацепиться не за что. Описать его захотят и то слов не подберут.
– Можно вопрос?
– Спрашивай, – разрешила Дарья.
– Почему вы так одеты? Как сороки...
Она усмехнулась с горечью.
– Траур по потерянным деткам носим. Полностью в чёрное только барыням да вдовам наряжаться можно. А оплакать хочется.
Пичужка не знал, о чём ещё спросить. Привыкнув ведомым быть, он вроде и хотел проявить рвение, тем более раз всё не по плану пошло и возможность такая представилась. Но растерялся, и в голову ничего не пришло. Так и разошлись, каждый своим делом занялся: Дарья матери с ужином помогала, Пичужка косяк чинил. Да воды принёс, когда попросили.
Скиталец вернулся лишь вечером, вместе с хозяином. Дарья к тому часу уже в свой дом ушла. От ужина оба проклятых отказались, Скиталец сослался на то, что дел невпроворот. Про ссору с Дарьей отцу её рассказывать не стал, велел Пичужке идти за ним. Привёл на погост, сел перед недавно раскопанными могилками и в себя ушёл. Долго думал, пока Пичужка местность осматривал на предмет чьих-нибудь следов. Знал, что без толку – много времени прошло с последних похорон, – да бездельничать не мог. Когда вернулся ни с чем к наставнику, солнце уж догорать начало.
– Что делать будем? – спросил он, замерев напротив.
– Не знаю, – честно ответил Скиталец. – Не нравится мне это. Мысли дурные.
– Какие же?
– Не проклятый это делает. Человек.
– Почему не думаешь, что ведьмач или ведьма?
Скиталец фыркнул.
– А ежели и так? Всё равно человек. Меня другое беспокоит: не наше это дело – душегубов ловить. С людьми людям разбираться должно.
– Мы что же, просто их оставим? С такой бедой? – возмутился Пичужка. – Они ведь нас о помощи попросили!
– Охолонись. Сам того не хочу. Я, может, и паскуда, но не настолько. Да всё одно – не знаю я, как им помочь. Есть одна мысль, да и та дурная.
– Говори уж, раз начал.
Скиталец цыкнул, как делал теперь часто, когда замечал пренебрежение и дерзость со стороны воспитанника. Всё уважение к нему мальчишка растерял, как только в силе сравнялись.
– Сейчас на деревне всего одна брюхатая баба. За ней и нужно приглядеть. Ежели тварь эта всех детей погубить хочет, то и её ребёнка попытается. Так мы её и схватим.
– Используем как приманку?
– Потому и говорю, что мысль дурная. А ещё в Сорочьей до самых родов остаться придётся. Ежели другие идеи есть, с радостью выслушаю.
Но Пичужка помотал головой.
– Нет, сам весь вечер думал. Да и всё равно присмотреть за ней нужно, чтобы от беды уберечь.
– Тогда придерживаемся этого плана, пока не отловим душегуба либо другой какой не придумаем.
– А что, если права Дарья? И нет никого, кто им зла желает: просто голод, отрава какая и страх. Сначала от одного дети гибли, а потом уж от суеверий и переживаний их.
Скиталец молчал, и Пичужка видел, как чуть шевелится ткань его маски, словно он жуёт что-то или непроизвольно скалится. Зверь наружу рвался, человека себе подчинить хотел. Но пока последний оставался сильней.
– Знаешь, я, может, с тобой и согласился бы... если б не они. – Он кивнул на свежую ещё землю у недавно раскопанных могил. – Кто-то же их забрал. И я всё в толк не могу взять: зачем? Вряд ли хотели следы удушения или яда какого скрыть: кому из местных придёт в голову могилы копать? Значит, нужны именно тела. Младенцев. Сколько ни пытаюсь вспомнить старые обряды, на таком завязанные, ничего в голову не идёт. Роженицу – да, вышивали, над постелью вешали. Но чтобы детей убивать... Такую гнусность ни в одной известной мне вере ещё не придумали.
Уже и темнеть начало, оттого решили на сегодня закончить. Но Скиталец повёл Пичужку не домой к старосте, а сразу к Прасковье. Чуть ли не до полуночи ругался он с её мужем, пытаясь убедить, что жене его защита и пригляд постоянный нужны. И вроде и не спорил тот, да помощь от проклятого принимать не хотел. Твердил, что своими силами управится, а с нечистью под боком только страшней. Лаялись и собачились до тех пор, пока Пичужка не влез:
– Хватит! Не он, а я в вашем доме останусь.
– Ты? – то ли возмутился, то ли удивился хозяин. – А толку-то с тебя?
– Харе упрямиться! Не гляди, что тщедушный, у парня ум есть, коим тебя обделили. И меч на поясе не для красы носит. Он в четырнадцать лет беса завалил смекалкой да упрямством. А ты чем похвастаешься?
Мужик губы поджал так, что те исчезли в кустистых зарослях чёрной бороды. Такие же тёмные густые брови у переносицы сошлись, желваки заходили. Но всё-таки обратился он к Пичужке уже более мирно:
– Человек же?
– Да, – не раздумывая соврал тот.
– Ладно тогда... Тебя оставлю, лавку для сна выделю.
Прасковья впервые с их прихода глаза на гостей подняла, и показалось Пичужке, что горели они надеждой и радостью. До родов, по подсчётам повитухи, ещё три месяца ждать.
Так он и остался при ней домашним псом. Помогал по хозяйству, поддакивал на её незатейливую болтовню, вслушивался по ночам в шорохи и украдкой следил за тем, что ест она и пьёт. Прасковья, казалось, только рада была. Частенько подруги её навещали, одетые в тот же сорочий чёрно-белый траур, что и Дарья. Щебетали о себе да Прасковью о делах расспрашивали, бросали косые взгляды на Пичужку, шушукались о нём, порой хихикали в ладошки.
В такие часы он старался оставить их и сбежать во двор, чтобы не выдать смущения и стеснения. Не привык он к вниманию и чувствовал себя неловко, зная, что не просто судачат они – о нём самом, наставнике и их ремесле, – а жалеют его, не ведая всей правды. Заглядывала проведать соседку и Дарья: неизменно резкая, серьёзная и надменная. Однако к Прасковье проявляла она лишь участие и заботу: отчитывала часто, да всё по делу и во благо. Роженицу больше не приносила и других оберегов не давала. Велела лишь звать её немедля, если Прасковья почувствует себя дурно.
Скиталец к ним не заходил и чем занимался, Пичужка понятия не имел. Если и видел его, то чаще издали, обычно за околицей или близ леса. Искал, поди, что-то, и скорей всего, не в деревне. Единожды лишь, на вторую неделю, свистнул он Пичужку, а когда тот подошёл, состоялся у них разговор краткий.
– Смотрю, к Прасковье часто подруги шастают.
– Ну да. Она ведь со двора никуда не ходит, берегут её все.
– Оно и правильно. Но ты поумнее будь. Приглядись к соседкам, разговоры их послушай. Научись сплетни собирать. В толках и пересудах лжи больше, но и истина какая-никакая есть: искра, от которой огонь занялся. Она-то нам как раз и нужна.
С того дня, вняв наставнику, Пичужка старался не покидать горницу, когда к Прасковье гости приходили. Или, если уж совсем невмоготу становилось, сбегал во двор и прятался в подсолнухах под окнами, подслушивая разговоры. Благо девки захаживали к Прасковье, только когда хозяина не было дома, оттого и пустовал двор. Совесть мучила Пичужку лишь в первые пару дней, затем привык. Поскольку понятия не имел, чего искать, запоминать старался всё. И к концу месяца, казалось, каждую собаку на деревне по имени и заслугам знал: бабьи сплетни никого не щадили.
Тогда-то и познакомился он с Алеськой – молодой красавицей с карамельно-русой косой и завитушками у лба. Глаза у ней были светло-карие, большие и яркие, а чуть тронутое загаром лицо осыпали веснушки и украшал румянец. И вся она казалась такой тёплой и солнечной, словно цветочный мёд. Ей лет шестнадцать было, а уже носила она белое с чёрным, будто в трауре пребывала по погибшему младенцу. Однако ещё до первого визита её к Прасковье знал Пичужка, что девчонка эта не замужем и лишь давеча сватались к ней из соседних сёл. Да отказала всем: искала того, к кому сердце ляжет.
– Дура ты, Алеська, – говаривали её подруги. – Мужика не по лицу и нраву выбирать надо, а по хозяйству, что у него за спиной. И рукам, чтоб в мозолях были.
– А мне нрав дороже хозяйства, – отвечала она, глаза потупив. – И верю, что его по глазам прочесть можно.
– Вот так выскочишь за красавца, а он пить начнёт. Быстро краса спадёт, как листва по осени. А там и твоя вскоре, коли колотить станет.
– Или по другим бабам пойдёт, что ещё молодей и краше.
– Да уж лучше по бабам, чем по мужикам с горилкой.
Девки смеялись, а Алеська опускала очи в пол, не спорила и не соглашалась да украдкой на Пичужку поглядывала.
Тот тоже на неё засматривался: смущался, робел, краской заливался, если кто замечал его или её взгляды. Со стыда готов был сгореть от острот и расспросов, есть ли у него невестушка в каком селе али в их подыскивает. А всё одно – глаз отвести от красавицы не мог. Алеська отвечала ему тем же. Придя к Прасковье, всегда справлялась о нём, ежели сама не застала. Приносила угощения: ватрушки с творогом, баранки, хворост медовый. Сама робела, первой заговорить не смела, но улыбалась и румянилась, ежели шептал ей кто, что посматривает на неё Скитальцев выученик. Но дальше этих взглядов да скрытой заботы, когда предлагала Алеська позвать Пичужку к обеду или вынести ему во двор пирожки с бабьего стола, ничего меж ними не было.
Так и минуло два с лишним месяца. Хозяин Пичужке в сенях лавку под постель выделил – благо весна тёплой выдалась, да и терпимей он к холоду стал, как обратился. Но спал отныне плохо: и до того сон его чутким был и тревожным, а с Проклятьем и вовсе непривычен к нему стал. И пришло понимание, почему Скиталец дремал столь редко: лишь после тяжёлого боя, коль много крови потерял.
Но в ту ночь Пичужке совсем маетно было: ворочался, вертелся ужом на колючей соломенной подстилке, и казалось, каждая собака на селе воем и лаем разбудить желает. Тогда-то он и услышал шорохи да глухой грохот в горнице, словно кто-то горшки двигает. Вскочил тут же. Хотел было меч взять, но побоялся напугать хозяев, если это кто их них за водой из покоев вышел, и захватил лишь охотничий нож. Обуваться и то не стал, без стука ворвался, надеясь застать нарушителя покоя врасплох.
Но то оказалась Прасковья. В одной ночной рубахе, с растрёпанной косой, она слепо шарила по полкам, словно искала что-то в темноте. Пичужке почудилось, она тихо плачет.
– Что ты ищешь? – позвал он.
– Ножи найти не могу. Всё такое незнакомое... Светло слишком.
У Пичужки мурашки побежали по коже. Ночь хоть и лунная нынче, а всё же в горнице мрак, одни тени сплошные, лучину никто не запалил. Что-то не так.
Прасковья обернулась к нему: лицо опухшее, будто не один час рыдала. Губы опущены в страдальческой мине. А глаза большие, чёрные, зрачки всю радужку заняли.
Увидев охотничий нож в руках Пичужки, она улыбнулась нервно и кинулась к нему.
– Дай! Он нужен мне!
Но Пичужка увернулся, руку в сторону отвёл, не дал отнять. И тут Прасковья словно умом помутилась. Взгляд обезумел, полыхнул, черты исказились от животной ярости. Зарычав, она бросилась на него, вцепилась в руку, оцарапала до крови, когда он вырваться решил. Не ожидавший такого, Пичужка выронил оружие, и Прасковья подхватила его. Сорвала ножны, развернула остриём к себе и нацелилась в округлый живот.
Пичужка успел за руку её поймать. Попытался отвести в сторону, но Прасковья воспротивилась, задёргалась и вдруг завопила истошно, срывая от истерики голос:
– Пусти! Я должна его вырезать, вырезать! Не мой это ребёнок!
Она рыдала, брыкалась, выворачивала кисть, рискуя сломать или вывихнуть. Слёзы по щекам градом катились. На крики прибежал испуганный муж. Увидев, что творится, схватил Прасковью в охапку. Но она и ему бой дала: пнула в колено, оцарапала щёку свободной рукой, затылком по подбородку вдарила. Вдвоём едва удержать смогли, так рьяно рвалась она и всё силилась ножом дотянуться.
И кричала, вопила, стенала, будто они её наживую резали:
– Дайте убить его, дайте! Я должна его спасти!
Уже и со двора послышались крики: проснулись, переполошились соседи. Завыли опять неспящие собаки. В дверь избы кто-то застучал. Сначала с тревогой и вопросами, но поскольку не мог никто ответить, последовали брань, споры и окрики. А затем дверь просто выбили одним сильным пинком. Скиталец ворвался в горницу, держа наготове меч. Глаза его сияли углями во тьме, когда опалил он собравшихся цепким взглядом.
Пичужка крикнул:
– Она умом тронулась, хочет ребёнка убить!
И тот убрал меч, рванул обратно. Вернулся через считаные удары сердца с полным ведром. И, подойдя к Прасковье, окатил всех троих ледяной водой. Та задохнулась, охнула, замерла с раскрытым ртом. Пичужка разжал её сведённые судорогой пальцы, забрал нож и отшвырнул подальше, под лавку: потом заберёт. Прасковья ещё постояла немного, хлопая глазами. И вдруг обмякла и зарыдала, спрятав лицо в ладонях.
Скиталец схватил её за плечи, тряхнул так, что зубы щёлкнули, заставил на себя смотреть.
– Что ела, дура?!
Вроде орал на неё, ругался, но Пичужка видел, что не со зла он, а от тревоги и бессилия. Но муж Прасковьи всё равно потребовал:
– Полегче!
Он был такой же мокрый, как и жена его, до самых пят. Оба дрожали: и от холода, и от пережитого страха. Несчастная едва губами шевелить могла, стараясь на вопрос ответить, да упомнить ничего не выходило. Вновь слёзы по щекам побежали, но теперь уже тихие.
– Д-да в-всё к-как... в-всегд-да... В-в печи гор-ршоч-чек.
Она ещё и вымолвить ничего не успела, а Пичужка сразу же после вопроса наставника начал печь обыскивать. Всё, что с ужина осталось, на стол вывалил, даже краюху хлеба. В сенях к тому часу соседи столпились, с порога в горницу заглядывали, зыркали с любопытством. Скиталец скосил на них горящий взгляд, грозно рявкнул:
– С хера ли уши греете?! Пошли вон!
И те разбрелись неохотно. Но успел Пичужка приметить в толпе вечно всем недовольную Дарью. Подивился ещё, что и она не стала спорить да к подруге рваться. Решил тогда, что, видно, и у неё ум есть, а не одно лишь упрямство.
Муж усадил плачущую Прасковью на лавку, полотенцем её укутал. То короткое было, тонкое, едва плечи прикрывало, да ничего другого поблизости не нашлось, а оставлять её одну, похоже, боязно было. Скиталец с Пичужкой всю найденную еду обнюхали, сами попробовали, в каждый горшок залезли. Искали посторонний привкус да запах трав или другой какой ядовитой напасти. Но ничего.
– А объедки с ужина где?
– Свиньям отдал, – ответил муж Прасковьи.
– Утром проверь, – велел Скиталец Пичужке. – Если издохнут свиньи, значит, точно яд.
– А нам что делать? – спросил обессиленный хозяин, крепко прижимая к себе Прасковью, что никак не могла успокоиться.
– Я к вам знахарку отправлю – прямо сейчас из постели подниму и сюда пну. Уложи её пока и не смей отходить, следи, чтоб снова бредить не начала. Нужно будет – к кровати привяжи. Остальное мы сами сделаем.
Тот кивнул, поднял покорную Прасковью, пустыми глазами в никуда смотрящую, и в спальню увёл. А Скиталец, как и обещал, отправился за местной знахаркой. Воротился с ней, и пока она Прасковью выхаживала, Пичужка рассказал ему обо всём, что ночью произошло.
Прасковья слегла, с постели утром не встала. Муж от неё ни на шаг не отходил, выкармливал с ложечки. Пичужка еду у соседей взял, ибо всё, что в доме нашли, – выкинули от греха подальше. Знахарка сказала, однако, что Прасковья больше душой, чем телом мается, ибо жар, который у неё в ночи случился, уже к утру спал. Но лежать ей полезно, поэтому пусть лучше так.
– Крепкая она баба, – похвалила пожилая знахарка. – Или упрямая. Другая уже б скинула, да и сама Богу душу отдала, а эта держится. Так что теперь уж не помрёт. Пусть отдыхает да сил набирается – ей сейчас это главное.
Свиньи же ни к утру, ни к обеду, ни к вечеру так и не подохли. Да и никто другой в доме дурно себя не почувствовал, хотя ели все одно и то же. И Скиталец тем до бешенства недоволен был, что не смогли поймать виновного за руку.
– Знаю же, что из здешних кто-то, – рычал он, пылая алым взором. – Рядом эта тварь ходит, в окна заглядывает, всё обо всех знает. В глаза лжёт и умом своим упивается, что перехитрить вышло. Паскуда.
– Я, кажется, знаю, кто это может быть, – несмело озвучил Пичужка терзавшую его всю ночь мысль. – Но доказательств нет.
– Судить не нам, а людям, так что доказательства добыть придётся. Потребуется, так из-под земли достать, как тех младенцев. И кто же это, по-твоему?
Но Пичужка головой замотал, не желая признаваться. Боялся, что, поддавшись гневу, Скиталец головы рубить начнёт, не разобравшись. Тот сощурился, взглядом ученика обжёг, но спорить, к удивлению его, не стал.
– И какие твои предложения?
– Я сам прослежу и попробую доказательства добыть. Подсмотрю, подслушаю. Хочу точно уверен быть.
– Ну, дерзай, – одобрил Скиталец с неохотой.
Вновь разошлись, каждый по своим делам. Лишь заметил Пичужка, что в этот раз наставник его не к лесу или за околицу пошёл, а по дворам. Слонялся, как пёс беспризорный, да людей пугал, не привыкших к глазам его.
Много людей Прасковью в тот день навестило: и подруги, и соседи захаживали, о здоровье её справлялись. Но никого хозяин не пустил, гостинцы из вежливости одной принял. А после всё выкинул. От тревоги за жену и сам он на покойника похож стал: сгорбился, посерел, вялым и отстранённым сделался. И Пичужка на себя хозяйство взял, чтоб хоть немного облегчить его долю.
В ту ночь он, как обычно, в сенях дремал, так и не научившись крепким сном спать. А уж после того, что давеча с Прасковьей приключилось, и вовсе для отдыха только глаза прикрыл. Оттого шорохи во дворе сразу услышал. Вскакивать и осторожничать не стал – то и ёж пробраться мог и в кустах шуршать, – но глаза распахнул, прислушался. И тут в дверь постучали: тихонько совсем, хозяев таким не поднять. А вот он вскочил, подобрался к двери и сразу распахнул её, надеясь гостя врасплох застать.
Так оно и вышло. На пороге стояла Алеська и аж подпрыгнула от испуга, когда отворилась перед нею дверь. Босая, в одной рубахе ночной, поверх которой тулуп накинула, явно с отцовского плеча – тонула она в нём. Коса растрёпана, и по всему выходило, только что из постели девка вылезла. А сама бледнющая, и глаза выпучены – напугал её Пичужка, как не вскрикнула ещё от ужаса. А тот насупился и спросил без приветствий:
– Чего это ты?
– К тебе пришла. Поговорить хотела, – ответила она шёпотом.
Пичужка огляделся: не видел ли кто из соседей её, не приоткрыты ли где ставни, не мелькнёт ли чей лик в окне. Но ночь темна была, луна из-за облаков редко показывалась. Прикинув, что для девки незамужней позорней может быть, Пичужка схватил её за локоть и втянул в сени, быстро дверь захлопнул.
У Алеськи дыхание перехватило: то ли от возмущения, то ли от страха. Но, увидев, как дрожит она, решил Пичужка, что всё же второе.
– О чём разговор?
– Как там Прасковья? – шепнула она, глотая воздух искусанными и оттого ещё более пухлыми губами.
Но Пичужка настолько не ждал именно этого вопроса, что растерялся на миг. За этим она могла и средь бела дня прийти, подруга всё же, никто бы её не выгнал. Явно в другом дело.
– Жива. Жар отпустил почти, и не бредит уже. Дитя тоже в порядке, шевелится. Знахарка ваша сказала, отоспится и как новая будет.
– Значит, правду говорят, что бредила она? – Алеська ещё шире глаза распахнула, и страх, плещущийся в них, такой сильный стал, что казалось, весь её разум поглотил. – И что живот себе ножом порезала?
Пичужка заподозрил неладное: неспроста расспросы и разговоры эти, да ещё тайком, в ночи. И ведь видно же, что искренне беспокоится Алеська. Да только о Прасковье иль о себе? Не зная, как ещё разговорить девку, Пичужка решил на страхе её сыграть. Всё равно уже по деревне небылицы пошли – одной больше, другой меньше, какая разница? Не он, так кто ещё придумает.
– Правду, – кивнул он, за годы жизни со Скитальцем научившись врать без запинки. – Отобрала у меня нож и как давай себе в живот тыкать! Кричала, что не её это ребёнок и избавиться от него нужно, вырезать. Насилу втроём ей руки разжали и нож отобрали. Чудо, что неглубоко била. Сама вся в крови, вопит от боли и ужаса, мы её держим. А она на стол кидается, пыталась так от него избавиться!
И чем красочней описывал Пичужка мучения Прасковьи, тем шире распахивались глаза Алеськи и тем больший страх отражался в них. И лишь когда они солёной влагой наполнились, осёкся Пичужка, решив, что переборщил. А девка, задыхаясь, пыталась слёзы сдержать, что ручьями по щекам бежали. Её затрясло, она икать начала и вдруг произнесла, выдавив через силу:
– Они обещали, что не будет больно! Вместе с красками уйдёт, и всё!
– Что уйдёт? – не понял Пичужка, а затем как молнией прошибло. – Кто обещал?!
Но Алеська замотала головой, икнула вновь, давясь слезами. Пичужка схватил её за плечи, тряхнул легко, ощущая, как уже его самого озноб прошиб.
– О ком ты говоришь? Расскажи мне всё, я помогу! Пожалуйста, прошу тебя, они же чуть Прасковью не убили!
Он сжал её плечо излишне сильно и сам не заметил того. Но Алеська ойкнула, начала отбиваться, крикнула:
– Пусти, мне больно!
И как только разжал Пичужка пальцы, вырвалась, выскочила за дверь и убежала, прикрывая ладошкой рот, чтобы рыданиями себя не выдать.
Пичужка кинулся за ней во двор, но слишком поздно – её уже и след простыл. Завернула за угол, схоронилась в кустах или за калиткой, и скрыла её безлунная ночь. А сердце Пичужки жалостью сдавило – стыдно стало, что так сильно напугал её, довёл до истерики и слёз. Так и вернулся он в сени, мучимый виной, тревогой и дурными мыслями. Скитальцу о ночном свидании не рассказал – боялся за Алеську, уберечь её хотел от его гнева.
Прасковья вскоре на поправку пошла и даже начала с постели вставать, дела какие-то по дому делать. Больше от скуки, чем по необходимости, ибо и муж её, и Пичужка без просьб всё на себя взвалили. Да и подружки прибегали, тоже помогали чем могли, своё готовое из дома приносили. Особенно часто захаживала к ним кудрявая соседка Груня, чья забота о муже Прасковьи казалась почти навязчивой. Да только теперь всю еду, которой их угощали, мужики сначала сами пробовали, прежде чем Прасковье дать. Но Скиталец, прознав о том, всё равно прогневался:
– Прекращайте это дело! Что вы, два здоровых лба, щи себе сварить не сможете?! Не её в могилу свести пытаются, а дитё, дадут какое выворотное, чтоб скинула, а вы и не поймёте. Сами каши готовьте.
Так и поступали впредь. А спустя неделю Скиталец вернулся с новостями: ворвался к Пичужке, утащил во двор, от ушей подальше, и показал на раскрытой ладони молодой, зелёный росток пшеницы. Обыкновенный на вид, да несколько будущих зёрен на нём почернели и казались больше остальных.
– Знаешь, что это? – выпалил Скиталец, не в силах скрыть охватившего его возбуждения. – Это спорынья, чернушка. Она на злаках появляется. Услыхал от мужиков, что опять урожай в негодность пришёл, мол, зараза вернулась. Сходил в поля и нашёл её на всходах. Это и есть тот самый яд, которым Прасковью и других баб потравили. Она тебе и выворотное, и видения вызывает, и с ума сводит. Всё и сразу, смотря сколько положить. А достаточно всего лишь муку из такой пшеницы смолоть.
– А ведь староста говорил, что, когда напасть эта началась в первый год, у них урожай спорынья поела! – вспомнил Пичужка, и у самого сердце захолонуло от волнения.
Разгадка была так близко, а они лишь сейчас додумались.
– Именно. Видать, кто-то приберёг себе мешочек муки с тех лет. Краюхи хлеба достаточно, чтоб со свету человека сжить. Жаль, даже если по домам пойдём и заставим каждого мешки разворотить, виновника не найдём – не видно спорынью в муке.
А Пичужка вспомнил, как приносили подружки-сороки накануне страшной ночи пирожки для Прасковьи и угощали её. Сами не ели, всё ей да дитятке оставили. Вспомнил и слова Алеськи: «Обещали, без боли будет!» И решил-таки про визит её наставнику рассказать. Всё, каждое слово и взгляд, без утайки.
– Вот оно как... – протянул Скиталец, выслушав, к удивлению Пичужки, без толики злобы. – И так догадывался, что нечисто в этих бабах что-то, а всё равно надеялся, что лишь одна замешана, а не вся стая.
– Может, и одна, – поспорил Пичужка. – Или парочка. Не можем мы всех сразу судить.
– Не можем. Но мысль есть, как на чистую воду вывести. Запугаем твою зазнобу так, что сама всё расскажет.
– Угрожать ей будешь?
– Девке мелкой? За кого ты меня держишь? Хитрей поступим. Но от наказания никто не уйдёт, я о том позабочусь.
В тот же час начали собираться в дорогу. Скиталец к старосте заявился, с порога сказал, что делать им здесь больше нечего и они уезжают. Денег за потерянное время не потребовал, но попросил подготовить им снедь и лошадей. Агафий встревожился, отговорить пытался, чуть ли не в ноги кидался, но куда ему переубедить упрямца.
– Нет здесь никакой порчи и колдовства, – огрызался Скиталец. – Спорыньёй девки твои отравились! Лучше за полями следите и тем, что в рот тащите. Не помощник я вам здесь.
Агафий растерялся от такой правды, долго губёхами хлопал, как рыба. Затем снова отговаривать кинулся, мол, не может быть такого, следят они за мукой с того злосчастного года. Но всё одно Скиталец на своём стоял, и он вынужден был уступить.
Пичужка же выслушивал упрёки от мужа Прасковьи: бросают они их, мол, с бедой, а та паскуда, что жену и дитё его сгубить решила, так и не найдена. Пичужка слушал молча, терпеливо, решив, что пусть лучше на него отчаянный гнев мужик выплеснет. А тот расхаживал по горнице, распалялся сильней и сильней, кулаками махал и бранился до тех пор, пока обессиленная Прасковья не поймала его за руку и не молвила мягко:
– Будет. Пусть езжают. Сказали же тебе: не нечисть это.
И муж её, словно пузырь, сдулся, сам обмяк, в глазах страх поселился. Но более не отговаривал Пичужку.
До самого заката они провозились в сборах, а деревня гудела вовсю, и к вечеру каждая собака знала, что уезжать они собрались, не сыскав виноватого. А Скитальцу только того и надо было. Когда вывели коней со двора, их уже толпа провожать вышла. Кто с обидой вслед глядел, кто с тоской, кто со страхом, а кто и с облегчением. Но когда выехали за ворота, Пичужка вдруг крикнул наставнику:
– Погоди, попрощаться кой с кем хочу!
– Давай скорей, у леса ждать буду. Только дотемна воротись.
Пичужка кивнул ему, спрыгнул с лошади, отдал поводья наставнику. А сам, держась кустов за околицей, лаской к нужному дому метнулся.
Алеська жила с родителями на краю деревни, ближе всех к лесу. К тому часу, как Пичужка заглянул в их окна, чтобы убедиться, что дома она, солнце уже совсем скрылось, но небо ещё алело заревом в полях. Разглядев девку, сидящую с пряжей под лучиной у самого окна, Пичужка осторожно постучал. Алеська вздрогнула, обернулась на шум, увидела его и чуть не вскрикнула. А Пичужка в кусты мальвы нырнул, когда услышал, как скрипучий отцовский голос спросил Алеську, чего это она.
– Да птица там, сорока на окно села. Я и испугалась. Пойду крошек хлебных ей кину, голодная, поди.
Родители ей поверили, отпустили спокойно. И Алеська, схватив горсть сухарей, выскочила в сени и во двор. Пичужка уже ждал её на крыльце.
– Я слышала, вы уезжаете. Но раз ты здесь, значит, это неправда? – спросила Алеська, с надеждой заглядывая ему в глаза.
– Нет, мы правда уезжаем. Теперь вы сами по себе.
Глаза её распахнулись, губы приоткрылись в страхе. И Пичужка продолжил давить, прежде чем она хоть слово успела вставить.
– Ты вроде за помощью ко мне приходила. Если она тебе нужна – говори сейчас, другой возможности не будет. Уедем, и никто уже не поможет. Самой тебе со всем разбираться придётся. Деревенька у вас маленькая, все друг друга знают, слухи быстро ходят. Захотят избавиться от тебя за то, что с нами спелась, и выйдет как с Прасковьей. Только её мы смогли защитить, а тебя, коли уедем, уже некому будет. Ведь явно кто-то из своих это делает, покрывают они друг друга, защищают. А значит, и управы на них, кроме как извне, не найдётся.
Глаза её всё шире распахивались, Пичужка ещё и договорить не успел, а в них уже слёзы стояли, и губы у неё дрожали. А как кончил, разразилась Алеська рыданиями, но начала рассказывать, задыхаясь:
– Знаю я, кто это! Они мне помощь обещали!
– С чем помощь?
– Дитё я жду! – выпалила она как обвинение. – Да без мужа и без жениха даже, но всё по любви у нас было, кто ж знал, что замуж он меня передумает брать?! Куда мне с позором таким? Отец прибьёт, как узнает! Говорили они мне, что больно не будет, легко уйдёт... Но Прасковью-то за что?! Не хочу как у неё! А потом узнала, что у Зоськи после того же ни одного дитя не было с тех пор, как ни старались с мужем, и испугалась! Передумала уже, а они не дают назад повернуть...
– Кто они?! – уже потребовал Пичужка, прерывая тараторящую в истерике девку.
И Алеська выдохнула, прошептала одними губами:
– Вешницы!
* * *
Уж и луна взошла – наливная, яркая, инеем серебрила она дворы, не желая прятаться за пологом облаков. Но за закрытыми ставнями плясал в избе рыжий свет. Скиталец и не думал стучаться: выбил дверь ногой, срывая её с петель. Стихли голоса, те, кто внутри был, – прислушались. Но когда прорвался проклятый сквозь сени, завизжали бабы, порскнули по углам, прижались к стенам.
Одна лишь Дарья спокойной осталась. Выступила вперёд, словно защищала подруг крепкой грудью.
В её доме при свете лучин и очага устроили сорочьинские девушки настоящий шабаш. Все нагие, тела землёй и травяной кашицей измазаны, косы распущены, на головах венки из сорных трав. Собрались они вокруг котелка на огне: от кипящего варева исходил дымок, что окутывал помещение белёсой дымкой и сладко-горьким запахом болотной тины. Те же травы – белена и красавка – сухими пучками, вперемешку с косточками и высушенными мелкими гадами, висели под потолком.
Скиталец окинул комнату горящим взглядом и рявкнул в лицо Дарьи:
– Кому молились, ведьмы?! Рассказывай давай, и так всё знаю!
Но та и теперь спокойной осталась, только подбородок выше вздёрнула.
– Раз спрашиваешь, то не всё знаешь.
Скиталец совсем одурел от гнева и такой наглости. Рванул к ней, схватил за космы и толкнул на пол, на колени ставя. Та вцепилась в руку ему, зашипела. Скиталец крепче кулак сжал, вынуждая её голову выше запрокинуть. Да так высоко задрал, что у ней ноги опору потеряли.
– Рассказывай, сука, пока я голой тебя по всему селу не протащил!
Жмущиеся к стенам бабы зашевелились, кто-то попытался шагнуть к проклятому. Но Пичужка у него за спиной стоял, держа ладонь на рукояти меча, и, встретившись с ним взглядом, не решились они за подругу вступиться.
Дарья скопила слюну и плюнула Скитальцу в лицо. Того затрясло, но в этот раз он сдержался, только вытер остервенело маску свободной рукой. А затем дал Дарье оплеуху – слабую, ибо только голова у ней откинулась да расползлась краснота по щеке. Но кости все остались целы.
– Говори! – потребовал Скиталец снова.
– У Старых Богов силы просили, – процедила она сквозь зубы. – Говорят, они никогда не отказывают, ежели их плата устроит.
– Что ещё за дурость? Ты откуда это взяла?!
– От бабки моей, Роженица с руками опущенными – тоже часть обряда. Помечали так тех, кто ребёнка в дар богам отдать хочет, чтобы при родах он умер.
– Это я и без тебя понял, рассказывай давай, как додумалась к Старым богам с молитвой обратиться!
Он стиснул кулак крепче, и Дарья зашипела снова, сильнее прежнего голову запрокинув, и в лопатках прогнулась. И бешеным, диким взором впилась она в глаза Скитальца. Лишь теперь различил Пичужка, что зрачки у неё широкие, на всю радужку – видать, кожу они не просто травами, а беленой ядовитой измазали, чтоб с «богами» говорить.
– Они всё одно ко мне как к повитухе ходили, чтоб дитё нежеланное скинуть, – заговорила она всё же. – Вот и подумалось: чего добру пропадать? И так и так умертвить придётся, пусть хоть с пользой. А ежели получится? И получилось. – Торжествующей, гордой улыбкой озарилось лицо её. – К первой милый сердцу посватался, прикипел, как приворожённый. Вторая наследство от преставившегося муженька получила. Третья – соперницу извела. За ними, про чудеса прознав, и остальные бабы потянулись. Каждая для себя просила: кто любви, кто богатства, кто мести. За кровь младенцев боги всё давали.
– Да по тебе, душегубица, костёр плачет...
Скиталец казался удивлённым: даже его поразила столь мелочная жестокость.
– Я никого не убивала! – зарычала вдруг Дарья, силясь вырваться. – Каждая сама за себя просила! Я лишь травы и отвары давала, чтоб скинули или во сне дитё ушло, без мук. Но я никого не убивала!
– Да? А Прасковья как же? Кто её отравил? Вы что же, намеренно брюхатились, чтоб дары от богов получать?! А ежели не выходило, что тогда? По соседкам шли?!
Дарья молчала, прикусила язык. А Пичужка окинул взглядом остальных баб, ища ту, что глаза спрячет или краской зальётся. И нашёл такую: пухлую кудрявую соседку Груню с красивым, но злым лицом – она стояла, опустив взор, и до крови кусала губы. Ведь сказала Дарья: кто любви, а кто мести просил. Не поделили бабы мужика – другую выбрал, – вот и решила она от соперницы через дитя её избавиться.
Но Дарья подругу не выдала, чем разозлила Скитальца ещё сильней.
– Рассказывай, сука, всё равно тебя вздёрнут!
– Ничего я тебе не скажу больше, – прошипела она, и глаза её зажглись недобрым огнём. – И никто не накажет меня, потому что доказательств у тебя нет. Нас больше, каждая здесь за меня вступится и поведает, как ты ко мне в дом ворвался, избил меня и за волосы оттаскал. Просто так, потому что надо обвинить кого! Ты ведь не справился, не нашёл нечистого, что деревню губит! Мы все свои, здесь мужья наши, отцы и матери. А ты и паскудыш твой – чужие! Да ещё и проклятый к тому же. Так кому из нас поверят?
Глаза Скитальца распахнулись шире. А затем он сощурился, и черты лица исказились, утратив человечность. Звериным стал взор, бешеным, когда схватил он Дарью крепче и таки поволок за волосы из избы. Пичужка попытался путь ему преградить, но Скиталец просто отпихнул его в сторону, впечатав в стену. Бабы подняли визг, кричали ему вслед:
– Что вы делаете?!
– Вы не посмеете!
– Остановите его кто-нибудь!
– Прекратите!
Но Скиталец не слушал ни их, ни вопли Дарьи. Она пыталась на ноги подняться, рвалась, царапалась. А он тащил её силком, волочил нагую по земле, стирая кожу на бёдрах в кровь, да так быстро шёл, что она на своих двоих и не удержалась бы. Пичужка догнал их, когда уже со двора вышли. Вцепился наставнику в плащ, крикнул:
– Да стой же ты!
Но тот пнул его под дых. Пичужка от боли и перехваченного дыхания пополам согнулся, на колени рухнул. Пока откашляться пытался, Скиталец уже дальше Дарью оттащил.
На крики её начали сбегаться соседи. Сперва просто из окон выглядывали, затем двери открывать стали, а там уж и с подворий на улицу вывалились. Люди негодовали, охали и причитали, но никто не посмел вмешаться, только следовали за Скитальцем тенями, держась у заборов. А тот приволок Дарью к дому старосты, на главную площадь. Агафия даже звать не пришлось: сами они с женой за порог выглянули на крики дочери. А как увидали расправу над ней, оба посерели от ужаса. Авдотья первая в себя пришла и кинулась на Скитальца с воем, точно кикимора.
– Пусти, пусти, проклятый, не дам тронуть и позорить!
Она в него как ворона вцепилась: колотила, царапала, рвала плащ, силясь отбить дочь. И тот, взревев, швырнул Дарью прямо ей в руки. Обе на колени упали, мать дочку к груди прижала. Гладила по спутанным волосам, в шаль со своих плеч укутала, утирала со щёк её злые слёзы. Агафий сделал к ним несколько нерешительных шагов и остановился, уставился растерянно, с приоткрытым ртом на Скитальца.
– К-как же это?.. – пролепетал он едва слышно. – 3-за что?..
– Вот он, ваш душегуб! – закричал Скиталец, окидывая взглядом и остальных собравшихся, что всё ближе и ближе к сваре подбирались. – Она баб и младенцев травила! Она и стайка подружек её, вешницами они себя прозвали. Ведьмы как есть, богам в жертву детей ваших и своих приносили. Каждая, кто в чёрном и белом ходила, каждая из них виновна!
– Ложь! – завопила Дарья в ответ. – На меня чужие грехи повесить хочешь! Никого я не тронула! Да и какая баба дитя собственное удавить решится?!
– Лгунья!
– Все на деревне знают, что ты меня невзлюбил! Потому и сделал меня виноватой. В дом ворвался, силой из постели выволок! Нелюдь!
– Лживая сука, а беленой тоже я тебя обмазал?! И спорыньёй Прасковью накормил, чтоб скинула, тоже я?!
– Никаких доказательств у тебя нет!
– Дети ваши мёртвые – вот моё доказательство! И дом твой, травами увешанный, тоже.
– Что же ты молчишь? – накинулась Авдотья на мужа. – Почему позволяешь дочь свою унижать и позорить?! Выгони его взашей, видно же, что чудовище это вконец разум потеряло!
Агафий стоял ни жив ни мёртв, бледный, как похоронный саван. Потерянный взгляд его метался с дочери и жены на Скитальца и людей, что вокруг собрались. Соседи ведь тоже расправы требовали над тем, кто деток их сгубил. Но чтоб это Дарья была, кровь родная?.. Как мог он поверить в это и своих обвинить?.. Агафий шевелил ртом, не в силах произнести ничего, только кряхтел иногда и экал. И чем дольше он молчал, не в силах принять решение, тем пуще свирепел Скиталец.
– Да сделай ты уже хоть что-то, старый чёрт! Или я сам их казню.
Агафий вскинул на него испуганный, дикий взгляд. И Скиталец, зарычав, обнажил меч, занёс его над Дарьей. Авдотья завизжала, прижала дочь крепче к сердцу, закрыла собой. Но сталь звякнула о сталь, и клинок Скитальца отскочил, налетев на меч Пичужки. Удар сильным вышел, отдача в кисть ушла, пробудив в той ноющую боль. Пичужка удержал оружие, глядя прямо в глаза наставнику, и тот отступил, растерянный. Но лишь миг то продлилось, затем вновь одолел его гнев.
– Ты что творишь, сопляк?!
– Не дам тебе людей убивать! Сам говорил: не наше это дело, душегубов казнить. Пусть люди их судят и наказание им выберут.
– Люди судят?! Люди уже вынесли свой вердикт, когда за тварь эту сучью вступились! Судей можно обмануть или купить, а денег у них вдоволь! Одна лишь смерть неподкупна, вот пусть боги и решают, виновна она или нет.
– Смерть – это конец! Она ведь жива ещё и не обратилась даже, а значит, есть у ней шанс на искупление!
– Искупление?! Она того не заслуживает!
– Но это не тебе решать!
Терпение Скитальца иссякло, и он опять занёс меч, махнул им в сторону Пичужки. Может, напугать хотел, но тот принял бой, опять защитил Дарью. Скиталец рассвирепел и атаковал снова, теперь уже всерьёз и в полную силу. Не ранить его пытался, а просто выбить оружие и добраться до Дарьи, но Пичужка защищал её и каждый замах на себя принимал. Руки болью отзывались, мышцы ныли под силой чужих ударов, задыхаться он начал куда раньше, чем наставник. Неравный был бой, и Пичужка понимал: ему ни в жизнь не победить. Но когда меч таки выбили из рук, он юркнул под клинок Скитальца, выхватил из-за пояса подаренный им нож и полоснул наставника по предплечью, разрезая жилы. Тот взревел, оружие выронил. Второй рукой схватил Пичужку за шиворот, дёрнул на себя и снова коленом под дых ударил. Тот хоть и закашлялся, но в этот раз не сдался телу – схватил висящий на поясе Скитальца топор и, когда отшвырнул его наставник, утянул за собой.
Скиталец замер на миг и глянул на мальчишку, с удивлением осознав, что его и второго оружия лишили. А тот перекатился, на колени встал, откашлялся и выбросил топор куда подальше. Опалил противника красными глазами, стиснул кинжал покрепче и снова кинулся. Мелкий зверёк против разъярённого волка. Скиталец сорвал маску, оскалился. Люди охнули, кто-то вскрикнул от ужаса. А двое проклятых сцепились и драли друг друга уже когтями и клыками. Точнее, это Скиталец Пичужку кусал, хватал за рубаху, пытался поймать или подмять под себя, чтобы успокоить. А тот отбивался локтями, рвал одежду на себе, чтоб не удержали, хорьком скакал вокруг и ножом жалил. Неглубоко – дотянуться не мог, – скорее просто царапал и злил. И довёл наставника до такого бешенства, что наверняка знал: поймает – прибьёт. Свернёт шею, как курёнку, или на части порвёт. Поэтому уже не за чужую, а за свою жизнь бился.
Скиталец не заметил в пылу драки, что жалит нож больнее, чем обычное железо. Но осознал, что выдохся скорее, чем должно бы, словно отнимало у него что-то силы. А когда сообразил, уже поздно стало – Пичужка извернулся, юркнул под руку, а он и не успел схватить. И тот всадил нож ему в бочину по самую рукоять.
Скиталец отступил, тяжело дыша. Пичужка за ним не последовал, злосчастный нож так и остался в руке его. Он тоже тяжело дышал, кровь стекала из рассечённой брови. Да и сам он был весь в царапинах, синяках и ссадинах. Скиталец же глянул на свой кровоточащий бок, до конца не веря, что воспитанник всадил в него нож. Рану жгло сильнее, чем могло бы. И тут его осенило.
– Ты чем оружие смазал?..
– Волчий корень. – Пичужка сплюнул кровавую слюну и утёр губы.
– За волколака меня принял, значит? И ведь не сегодня смазал, готовился, да?
Пичужка промолчал. Хотел кивнуть было, да не решился, а Скиталец и сам всё понял. Оскалился, из пасти раздался горький смешок. Он развернулся и пошёл прочь. Только топор подобрал, прежде чем скрыться в ночной темени. Раны ушёл зализывать.
Поняв, что всё позади, Пичужка рухнул, обессиленный, на землю. Дышал он загнанно и сипло, бок болел, видать, в стычке повредил ему наставник одно или два ребра. Запоздало вспомнив о людях вокруг, он огляделся и увидел страх на лицах притихшей толпы. На него смотрели как на опасного зверя, а не на человека. Авдотья подняла Дарью с земли, спешно в дом увела, подальше от всех. Агафий поспешил за ними. Остальные тоже начали потихоньку расходиться, ведь закончилось представление для зевак. Пичужка ранен был, но никто не посчитал нужным ему помочь.
«Точно, – сообразил он слишком поздно. – Они же теперь видят, что я тоже проклятый».
И всё же одна фигурка отделилась от людей. Прасковья вырвалась из рук мужа, что пытался удержать её, и решительно направилась к Пичужке. Уже успела она, пока другие расходились, и тряпицы свежие из дома принести, и ведро, наполненное на треть колодезной водой. На глазах у изумлённых соседей Прасковья присела перед Пичужкой на корточки, промокнула тряпицу и принялась промывать его раны. А тот так растерялся, что даже не сразу воспротивился.
– Ты зачем это?.. – удивился он смущённо, морщась и пытаясь вывернуться, пока она бровь ему протирала. – Не поняла, что ли? Я ведь проклят.
– А плевать! Лицо у тебя всё ещё доброе. А теперь вижу, что и сердце тоже. Как звать тебя? Сын родится, так же назову.
– Н-не стоит.
Пичужка вконец смутился и попытался отобрать у неё тряпку, чтобы самому ранами заняться. А сам глядел на Прасковью, и сердце от тоски сжималось: постарела она за эти дни, лет десять прибавила, не меньше.
И тут, к их общему удивлению, к ним присоединилась Алеська – взялась раны перевязывать. Но взгляд поднять на Пичужку не решалась, а всё же, почувствовав, как тот смотрит на неё пристально, тихо молвила:
– Спасибо, что не оставили нас с бедой нашей. Ежели будут Дарью судить, обещаю, расскажу им всё как на духу, как вам! Ничего не утаю! И ребёнка я тоже оставить решила... Не могу его сгубить. Поняла, пока под сердцем носила, что пусть тяжёлое оно, а всё же счастье.
Но Пичужка не мог порадоваться за неё или проникнуться её признанием. Ибо понимал, что больше не сможет смотреть на Алеську так, как прежде. Смыло для него красу её, а нутро, открывшееся взору, оказалось не столь приглядно.
Текущее

Ирис не сразу сообразил, что ведут его по тёмным и тесным коридорам для служек, потому и не попалось на пути ни одного человека, к которому он за помощью обратиться смог бы. А если б и встретил, то стал бы? Дарий велел спокойным быть и делать, что говорят, тогда, мол, и к сестре отведут, и целым останется. А он уже, как обещал, придумает вместе с Мореном, как их вызволить. Но всё это было до того, как Скиталец на подмостки вскочил и против архиерея выступил. Входило ли это в план Дария? Ирис сомневался. Сейчас ему казалось дуростью, что он вообще Охотника послушался, даже если тому доверял Каен, а последнему – Морен. Но вдруг любой из них ошибся? Да только хорошие мысли всегда опосля приходят, и Ирис о том подумал, лишь когда увидел, как Морена окружают на глазах у толпы. Тогда и сбежать захотелось, вырваться, спрятаться от греха подальше, но уже вели его под руки в храм.
Оказавшись внутри, Ирис поначалу старался запомнить каждый поворот, чтобы затем, ежели возможность представится, тем же путём бежать. Но после очередной лестницы понял всю тщетность затеи. Да и временами Охотники, что тащили его, отпирали и запирали двери, отрезая пролёты и коридоры. Зная дорогу, и то заблудишься запросто. И Ирис невольно поражался размерам Золочёного храма, что возвышался над городом.
Но, миновав очередную отпертую дверь, оказался он в жилых палатах с незатейливой росписью на потолке и стенах. Ирис вовсю головой завертел, желая получше разглядеть орнаменты, изображающие сюжеты Золотого писания. Многие он узнавал, ибо слышал истории эти от матушки и отца. Другие казались незнакомыми, а порой и вовсе жуткими. Он был бы и рад рассмотреть их ближе, да Охотники шли быстро и подгоняли его, тащили за собой, сжимая плечо до боли. Ирис кривился, но молчал, старался послушным быть. Всё, лишь бы Астру дали увидеть. А там уж придумают что-нибудь, даже без чужой помощи.
Тревогу за Морена он в себе глушил. Успокаивался, прокручивая в голове снова и снова: «Не убьют же они его на глазах у толпы. Да и зачем его убивать, если меня уже схватили? Не отпустят сами, так уговорить попробую».
Пред ними распахнулись очередные, двустворчатые, двери, и Ириса втолкнули внутрь одного. Замок за его спиной не щёлкнул, запирать не стали, но он уверен был: Охотники останутся стоять на страже на случай, если решит сбежать. Ирис завертел головой, осматривая помещение, да так и дёрнулся от испуга, встретившись взглядом с самим архиереем, сидящим за столом.
Его привели в просторную, светлую из-за арочных окон комнату с низким потолком, в которой, судя по всему, архиерей принимал гостей и решал участь паствы. Рабочий стол был завален бумагами, грамотами, писчими принадлежностями и свитками. Полки за спиной служителя Церкви ломились от ветхих рукописных книг. Вдоль стен и под оконницами, украшенными расписной слюдой, стояли обитые мягким войлоком лавки. Ещё одна неприметная дверь вела, скорей всего, в келью, и, в общем-то, всё. Ничего другого, кроме железных напольных подсвечников, здесь не было. Вопреки слухам и домыслам, архиерей не окружал себя роскошью. Ирис глядел на него, боясь отвести взгляд, словно кролик перед лисой, а тот рассматривал его, сложив локти на стол и сцепив пальцы под носом.
Даже пока Родион сидел, не ускользало от внимания, насколько он высокий. А взор его казался таким пристальным и цепким, точно он душу его наизнанку вывернул и изучал, подмечая самую незначительную мелочь. Но что хуже – взвешивал, оценку давал. Ирис сглотнул, усилием воли постарался унять колотящееся от волнения сердце и сказал первое, что на ум пришло:
– Я не проклятый. Вы ошиблись.
– Я знаю. Лишь дураки несведущие могли в эту сказку поверить.
Ирису показалось, он получил под дых – дыхание оборвалось на миг, глаза сами собой распахнулись. Архиерей говорил спокойно и тихо, из-за чего приходилось напрягать слух и всё внимание своё, чтобы не упустить сказанного. Но вместе с тем изъяснялся столь твёрдо, чётко и ясно, что не оставалось сомнений в услышанном. В каждом слове его ощущался вес. Ирис сглотнул снова, стараясь собрать себя, растерянного, по кусочкам, и спросил:
– Тогда зачем я вам?
– Терпение. Я всё объясню в свой час.
– Где Астра?!
Ирис потерял терпение – тревога заглушила и здравый смысл, и страх перед этим человеком. Но архиерей словно вовсе не заметил его выпада.
– Её здесь нет. Встретитесь вы или нет – зависит от твоих решений.
– А Морен? Что вы с ним сделали?
– Пока ничего. Его участь – не твоя забота.
– Зачем вы старика сожгли?..
Ирис уже понял, что расскажет ему архиерей лишь то, что сам посчитает нужным. Но всё равно старался получить хотя бы крохи информации.
– В назидание. В наказание. И чтобы вас выманить.
– Я не понимаю...
Архиерей едва слышно хмыкнул. Расцепил пальцы, медленно поднялся и вышел из-за стола.
– Радимир был предателем, который пошёл против Единой Церкви. Грехи эти ещё можно было простить, если бы он покаялся. Но до последнего вздоха он утверждал, что только его вера и его трактовка учения божьего – истинные. А это уже гордыня и более тяжкий грех. Таким не место в стенах Церкви, ибо ослепший пастух ведёт паству лишь во тьму.
– Вы могли изгнать его или сана лишить. Убивать-то зачем?
– Чтобы другим, кто за ним следовал, ясно стало, по какому пути и к какому итогу он их вёл. Но главная цель иная: разделить вас, вынудив Скитальца показать себя и оставить тебя без защиты. Не так много людей в этом мире, к кому мальчишка привязан сердцем, и так уж вышло, что Радимир был одним из них.
Ирис понятия не имел, сколько Морену на самом деле лет, – лишь предположить мог, сколько исполнилось, когда обратился. Но всё равно пренебрежительное «мальчишка» резануло слух.
Он хотел ещё о многом спросить, но донёсся из коридора стук каблуков. Что могла забыть женщина в святой обители, где служат одни мужчины? Да не просто женщина, а настоящая барыня, судя по обувке. Но ответ пришёл очень скоро, как только распахнулись двери и в комнату вошла царица.
Ирис видел её впервые, но не узнать её невозможно было. Вышитое золотом платье из тёмно-зелёной парчи. Нежнейший шёлковый платок и богато украшенный каменьями и жемчугом кокошник, а в тон ему – перламутровые бусы в несколько рядов на груди. Ирис аж рот раскрыл, поражённый её красой: невысокая, миловидная, хрупкая, что бросалось в глаза даже под слоями драгоценностей и тканей. Тёмные глаза её были большими, как у ребёнка, губы и брови – яркими, кожа – белоснежной, а на щеках алел румянец. Но Ирис даже не мог сказать сходу, сколько ей лет: то ли шестнадцать, то ли далеко за двадцать. И больше склонялся ко второму, уж слишком уверенно, величественно и царственно держала она себя. И всё это несмотря на большой, выпирающий из-под юбок живот, ясно дающий понять, что она на сносях.
Когда царица вошла, створки дверей закрылись за её спиной. Она окинула Ириса взглядом, приблизилась и бесцеремонно схватила за подбородок, заставив на себя глядеть. И это притом, что Ирис был с ней почти одного роста, даже выше. Рассмотрев его как следует, словно лошадь на торгах, она задумчиво произнесла:
– Миловидный. И ни следа обращения. Это хорошо. Береги его теперь, чтобы не сломался, как та девчонка. Правда, он уже и не ребёнок... Но, если поторопимся, можем успеть.
Она похлопала его по щеке, отпихнула от себя и отошла, потеряв интерес. Присела на лавку под окном. У Ириса сердце зашлось, и он снова обратился к архиерею:
– Что вам от меня нужно? О какой девочке речь? Что с Астрой?!
– Тише, – велел архиерей, как только Ирис повысил голос, и поднял перед ним ладонь, призывая к спокойствию. – Лучше присядь.
– Ответьте мне!
– Позже.
– Тогда объясните, зачем мы здесь? Зачем вы отняли у нас родителей и силой приволокли сюда? Зачем всё это было нужно?!
– Чтобы вернуть людям веру. Помочь им вновь открыть сердца свои Единому Богу и навсегда забыть о Старых богах.
– При чём здесь мы?
Ирис начинал злиться и цедил слова сквозь зубы.
– Что ты знаешь о Велеславе, дитя, и о первых годах после Дня Чёрного Солнца? Что поведали тебе о Сумеречных летах?
– Ничего почти...
Ирис не лукавил и всё больше терялся, при чём здесь всё это и он сам.
– Я не удивлён. Что ж, открою тебе один секрет, который, признаться, и не секрет вовсе. Просто все забыли о том. Велеслав никогда не менял веру. До самой смерти он почитал бога, давшего ему имя, славил и восхвалял и остальных богов своих предков. Приносил им дары и жертвы, пытаясь замолить грехи человеческого рода. И всё же он пустил в эти земли единоверцев и навязал их веру людям своим огнём и мечом. Как думаешь, почему?
– Я... я не знаю.
– Потому что Единая вера стала спасением. – Архиерей чуть повысил голос, словно терпение потерял. – Потому что именно заповеди Единого Бога держали людей за морем в узде, не давая им развращать души пороком, что пробуждал в них Проклятье, ниспосланное древними богами. Редкий человек верует от сердца, большинство верует из страха. Следуя заповедям Единого Бога, люди стали кроткими и праведными – чистыми, какими никогда не были при древних богах. Они больше не шли на поводу у животного естества, а научились добродетели и смирению. Пусть не искренне, а наказания страшась, но какая разница, если то же могло исцелить и Радею?
Велеслав оказался прав. Это помогло. Проклятье отступило. Обращённых становилось всё меньше и меньше, а среди истинно верующих их не осталось вовсе. Проклятые стали чудовищами из сказок и преданий, прячущимися в лесах, хотя каких-то три сотни лет назад они буквально пожирали эти земли.
Но в том и загвоздка. Люди всё реже встречают чудовищ и перестают бояться их. И оттого вера их слабеет... Ибо думают они, что ежели волка нет рядом, то и пастырь, и забор более не нужны им, не понимая, что, как только не станет и того и другого, они сами превратятся в волков и пожрут друг друга. Распространят Проклятье, как мор. Вот почему так важно напоминать стаду, кто такой волк и чем он страшен.
– Я всё ещё не понимаю.
В действительности Ирис понял суть, но словно упустил из пальцев нить рассуждений под конец. Архиерей скривил губы в досадливой усмешке, в которой так и читалось: кто бы сомневался.
– Я не корю тебя за недогадливость, – произнёс он. – Ты ещё слишком мал, чтобы всё это понять. Но я обязан донести до тебя как можно больше, чтобы ты осознал свою значимость. И то, сколь важная миссия возложена на твои плечи.
– Вы очень речисто изъясняетесь, – попрекнул его Ирис. – Мне будет легче понять, если вы начнёте выражаться проще.
– Что ж, убедил. – Но опаляющий презрением взгляд его и упрямо сжатые губы говорили об обратном: он скорее на уступку пошёл, чем признал правоту мальчика. – Ты нужен нам, чтобы вновь призвать Чёрное Солнце.
Правда окатила Ириса ледяной водой – смятение и ужас сковали тело, заставив сердце забиться кузнечным молотом. Предания и жуткие сказки о том дне, когда Проклятье пришло в этот мир, передавались из уст в уста и по сей день, служа напоминанием об ошибках прошлого. И не нужно было быть свидетелем тех событий, чтобы понимать: смерть и боль главенствовали тогда, а не справедливая кара. Ибо наказанные Богом рвали на части всех без разбору, не оглядываясь на чужие грехи.
Неужели архиерей настолько безумен, что хочет повторить случившееся? Смерти и горе, болезни и голод, разорение и крах. Гибли целые города, и не один десяток лет потребовался миру, чтобы исцелить те раны. Архиерей в самом деле готов погубить собственную паству, которую пред Богом поклялся оберегать и направлять? И пусть он уже втолковывал Ирису, зачем всё это нужно, в голове у него не укладывалось.
– Это безумие... – прошептал он, сам всё ещё не веря. Хотелось нервно рассмеяться, и губы подрагивали против воли. – Вы же столько людей загубите!
– Проклятье карает лишь тех, в ком уже проросли семена греха. Под Чёрным Солнцем они обратятся первыми. Тех, в ком порока нет, Проклятье не трогает.
Ирис вспомнил Морена, нутро кольнула обида, и он выпалил, не успев обдумать:
– Вы не можете этого знать! Я встречал и хороших людей, кого оно обратило!
– Неужели? – вдруг влезла в разговор царица, и голос её сочился ядовитым ехидством. – Вероятно, ему с высоты лет всё же лучше знать? Никто не ведает о тьме в людских сердцах больше, чем свещенник, выслушивающий исповеди. Ведь именно перед ним они обнажают души, а не ту часть себя, которую хотят явить миру. Порочные сорняки, которые ты защищаешь, лишь притворяются праведными. Я же хочу явить их истинную суть миру и выкорчевать – искоренить раз и навсегда!
Ирис задыхался от гнева, грудь вздымалась тяжело и часто, сердце глухо стучало в ушах. Но он сдерживался, молчал, лишь стискивал пальцы в кулаки, ибо понял: спорить бесполезно. Он осознал это в тот миг, когда увидел, как пылают глаза царицы и подрагивают уголки её губ, готовые выдать улыбку.
Она упивалась идеями архиерея и слепо шла за ними в огонь и тьму.
– Но откуда вы знаете, как это сделать?
– Нестор – летописец Велеслава, – без малейших сомнений раскрыл тайну архиерей. – Он вёл записи о жизни его и деяниях по его же приказу. Велеслав жаждал найти виновных в трагедии тех лет, и он нашёл их. Волхвов, что совершили обряд и обратились к богам с молитвой. Позже Велеслав приказал сжечь все записи о Чёрном Солнце и совершённом обряде, но Нестор ослушался. Он сберёг их и спрятал в стенах первого построенного на землях Радей храма – этого храма. Лишь архиереи и настоятели знали об этом секрете и передавали его преемникам.
– Всё ещё не понимаю, при чём тут я, – затаив дыхание и жадно слушая, задал Ирис наиболее мучивший его вопрос.
– Древние боги ничего не делают просто так. Дабы получить что-либо, человек должен принести жертву. Обряд такой силы требует крови – очень много крови. И не животной, а тех, в ком пылает душа. Кровь никак нельзя пообещать в долг. Волхвы в своё время отдали бессчётное число простых людей, прежде чем боги ответили им, но есть и иное решение. Принести в дар нечто ценное, редкое. Вернуть то, что сами боги пожертвовали когда-то людям. Я говорю о тебе и тебе подобных. Дети, рождённые с клеймом Проклятья, но не обращённые. У младенцев нет порока, а вы уже рождены такими. Знак Проклятья – это знак богов, того, что они коснулись тебя. А значит, вы либо угроза, затаившаяся до поры, и нужен лишь толчок... либо благословлённые. Но не моим Богом, – отрезал он. – Я намерен вернуть вас богам. Возможно, хватит тебя одного, возможно, потребуются ещё дети. Но это всё равно меньше, чем сотни, а то и тысячи простых жертв. Мы либо разгневаем богов, породивших тебя, либо усладим их. Так или иначе они обратят на нас свой взор. Благодаря тебе. Ты спасёшь других, если добровольно примешь на себя роль агнца.
– Это какая-то ошибка... Вы ошиблись, у меня алая кровь!
– Это временно.
– А если не сработает? – Ирис лихорадочно бегал глазами по комнате, ища любые доводы, чтобы разубедить безумца. – Если меня окажется недостаточно?
– Попробуем снова. Ты не первый, но можешь стать последним.
Ирис похолодел. Осознание сдавило грудь железными тисками. Он уже спрашивал, что стало с его сестрой, и не получил ответа, но упорно продолжал пытаться, надеясь вызнать правду если не напрямик, то окольными путями.
Но теперь и рта раскрыть не успел, архиерей сам объяснил всё:
– Твоя сестра обратилась, и нам пришлось упокоить её.
Ирис не поверил. Невозможно было в такую чушь поверить, ей же всего тринадцать было! Сердце билось набатом в груди, в ушах шумело, словно голову в бурную реку окунул. Не верил он, не осознавал сказанного, из одного только упрямства верить отказывался.
– Увы, я не сумел объяснить твоей сестре её ценность и потому упустил её, – оправдался архиерей, и на краткий миг показалось Ирису, что сожалеет и кается он совершенно искренне. – И именно затем я рассказал всё это тебе. Ты старше и умнее и, быть может, поймёшь лучше.
– Чушь! – оборвала его царица, лёгким движением вставая с лавки. – Надо было пристальнее за ней следить, вот и всё.
Архиерей едва заметно поморщился, однако спорить не стал. Но царица ещё не закончила с упрёками.
– Уверена, ты просто кинул её в темницу или запер в какой-нибудь келье без людей и света. Или того хуже – до неё добрались твои безмозглые церковные псы. Я говорила тебе: девочке не место в мужской обители. Всего лишь нужно было, чтобы она дождалась меня, но ты и с этим не сумел справиться!
– Я не повинен в том, что она оказалась настолько слаба. Но случившееся ещё раз доказало мою правоту – таким, как она, нужен малейший толчок, чтобы обратиться.
– Таких детей мало! С каким трудом мы их разыскиваем! Нельзя разбрасываться ими попусту. Никто не знает, сколько ещё крови нам понадобится, а искать их с каждым разом становится всё сложнее.
– Поэтому я и позволил им. Девочка уже зацвела, и если бы она родила ребёнка...
Ирис перестал слышать их за гулким эхом колотящегося сердца. Лицо горело от жара, глаза застила пелена. Тело сотрясала ярость, когда он выкрикнул им в лицо, срывая голос:
– Перестаньте говорить о моей сестре как о скотине!
Царица оказалась перед ним в один миг и ударила наотмашь ладонью. Ирис охнул, голова его откинулась, щёку опалило, словно кнутом. Он прижал к ней пальцы и едва не охнул вновь, разглядев оставшуюся на них алую кровь. Поднял взор и встретился с полыхающими яростью алыми глазами царицы.
– Не смей так разговаривать со мной! – прошипела она.
Миг, и глаза её потемнели, опять стали чёрными. Впору поверить, что почудилось, но воспоминание сияло так ярко, будто вновь и вновь видел Ирис всё наяву. В груди похолодело от страха, но он выпалил не раздумывая:
– В-вы – проклятая! Такая же, как и он!
Царица зло рассмеялась ему в лицо и отошла к двери. Ирис перевёл взгляд на архиерея, не зная, на что надеяться. Но тот молчал и оставался спокоен, так что и не понять было: знал ли он обо всём, да плевать ему, или не поверил попросту.
– Здесь я закончила, – отчеканила царица. – Оставляю его тебе, но чтоб не как в прошлый раз. И помни уговор – второго я тоже хочу живым.
– Я помню, – кивнул архиерей.
И царица удалилась, оставив их вдвоём. Цепляясь за последнюю надежду, Ирис обратился к архиерею, задыхаясь и почти моля, хотя тот уже отвернулся от него и сел обратно за стол.
– Вы с проклятой связались... Или вы не верите мне?
– Этого тебе не нужно знать.
– Неужели вы всерьёз доверяете ей?.. Или думаете, что Чёрное Солнце принесёт вам благо? Неужто вы готовы пожертвовать столькими жизнями – и жизнями детей – ради мнимой надежды? У вас ведь может ничего и не выйти!
– Не беспокойся об этом. Я не обольщаюсь, будто у Марьи получится. Уверен, что нет.
За весь разговор ни разу не утратил он самообладания и сейчас не изменил себе. А вот Ириса лихорадило изнутри: металась душа, пылал разум, бросало то в холод, то в жар. И снова он словно под дых получил.
– Тогда зачем?..
– Я не чудовище, а политик. Давая ей то, что она хочет, я получаю то, что нужно мне: деньги, влияние и власть. Со времён Велеслава Церковь не была под столь сильной защитой государя, как теперь, когда верное ей лицо встало у власти. Сначала за это заплатил я. Теперь расплачивается она. Если ничего не выйдет – не моя забота. Я предоставил знания и людей. Если же у неё и правда получится... что ж. Люди так или иначе обратят свой взор к Единой Церкви, ища у неё защиты. И уже народ дарует мне власть, обвинив во всех бедах правителей. История повторится, и желаемое я так или иначе получу. Умные люди всегда руководствуются не одним мотивом. Я бы советовал тебе запомнить этот урок, но... не вижу в том смысла.
Он взял со стола колокольчик и позвонил. Распахнулись двери, вошли те же Охотники, что привели сюда Ириса, и архиерей велел им:
– В темницу его. Но не как в прошлый раз! Если хоть один волос упадёт – на себя пеняйте.
Ириса увели, да он и не противился: чувствовал себя потерянным и разбитым, мир вокруг словно краски и чёткость растерял, туманом всё заволокло. Потому, куда вели его, не уловил даже. Снова тёмные коридоры без окон, такие низкие, что Охотникам приходилось наклонять головы. Снова узкие крутые лестницы и пролёты с размазанными полосами света из-под дверей запертых комнат, тянущихся вдоль стен. Храм напоминал многоуровневый лабиринт. Но Ирис замечал лишь отдельные детали, да и то в редкие мгновения, когда сознание наружу толчком вытряхивали, а потом снова в себя уходил. Мысли жрали, но не давали чувств. Остыло всё внутри, даже злости не осталось, один осевший пепел.
Не уберёг он сестру. Не успел. Так какой толк теперь на свободу рваться?
Но смерть страшила сильнее, чем вина, с которой ему ещё предстоит лицом к лицу встретиться, когда в полной мере осознает всё. Пока же лишь прокручивал Ирис в голове обрывки прошедшего разговора и пытался построить цепочку, что ему дальше делать. Да не выходило, обрывалась нить размышлений, выплывали на поверхность клочки воспоминаний и запускали мысль заново, по кругу.
Очнулся он окончательно, только когда в нос ударил премерзкий запах мочи, затхлого сена и гнилых тряпок. Ирис огляделся и понял, что его в самом деле в темницу привели; а ведь до последнего не верил, что может она быть под храмом, да и зачем нужна она Церкви? И пусть зарешечённых клеток, на беглый взгляд, всего ничего было – и десятка не набралось, – всё равно Ирису не по себе стало. И радовало лишь отсутствие в них людей. Охотники втолкнули его в одну из камер, заперли и поспешили убраться прочь. Кажется, они что-то говорили ему, но Ирис прослушал и переспрашивать не стал. Раз не повторили, ответа требуя, то и неважно. Последним долетело до него эхом, как хлопнула тяжёлая дверь и повернулся ключ.
Он огляделся. В темнице было сыро, а свет лился лишь из малых окон, похожих на щели, под самым потолком. Достать до них несложно, да толку чуть – в такие разве что ладонь пролезет. И ни пузыря, ни слюды в них не было, так что даже в погожий весенний день тянуло сквозняком. На каменном полу – тюфяк с торчащим из прорех сеном. Горшок поставили, и на том спасибо.
– Как тебя зовут? – раздался вдруг тонкий голосок из темноты.
Ирис рывком обернулся на него и окостенел, увидев девочку лет шести. Худенькая, грязная, босая да в рваных лохмотьях. Волосы у ней немыты были и всклокочены, но всё равно разглядел Ирис, что седые они до белизны, как у него. И глаза светло-алые, почти розовые. Курносая, брови и ресницы терялись на светлом лице, что делало её почти некрасивой. И взгляд усталый, не по-детски измождённый, как у взрослой. А всё же засиял в нём интерес, когда Ирис ближе подошёл и она разглядеть его сумела.
– Я Ирис. А тебя как звать?
– Снежа. А ты такой же, да? Тебя поэтому заперли, как меня?
Голосок её звучал почти радостно. Она даже на носочках приподнялась, чтобы лучше видеть его.
– Да. Думаю, да. А ты здесь откуда?
– Мамка отдала. Она прачкой работает, в Сосене. У меня братьев пятеро, все младшенькие, двое не говорят ещё. Ей за меня денег заплатили. Она не хотела отдавать сначала, говорила, ей помощница нужна. Но предложили много, а кормить братьев нечем. Да и пообещали ей, что не буду я нуждаться ни в чём, прислужницей при епархии стану.
– Выходит, обманули?
Снежа вздохнула и молвила совсем по-взрослому:
– Обманули...
– Здесь раньше девочку держали, чуть старше тебя. Астрой звали. Ты знала её?
Но Снежа замотала головой.
– Я здесь недели две уже, других детей не видела.
– С тобой хорошо обращаются?
– Да. Холодно только, и воды помыться не дают, но в остальном... Лучше, чем с ним.
– С ним?
Звякнула цепь. Ирис дёрнулся от испуга, выпучил глаза в сторону шума. Может, крыса? До сих пор он уверен был, что они со Снежей одни в темнице, ведь никого не видел и не слышал. Но звон повторился, и охрипший голос позвал:
– Эй! Я слышу тебя. Ты новый кто?
Ирис притиснулся к решётке. Пришлось в правый угол забиться, чтобы разглядеть узника в камере напротив. Ибо прикован он был к стене и сидел на полу в очертаниях чего-то тёмного. Поняв, что пленник в цепи закован, Ирис подался вперёд, прижавшись носом к прутьям. Глаза попривыкли к темноте, и он ахнул, разглядев наконец узника.
Это был крепкий мужчина лет тридцати на вид, но наверняка Ирис не стал бы утверждать. Лицо его заросло щетиной, волосы были коротко, рвано стрижены, одежда превратилась в лохмотья. А руки и шею держали у стены серебряные кандалы, под которыми темнели страшные раны. Грудь чернела от запёкшейся, въевшейся в рубаху крови, да и под ним самим расползалась подёрнутая маслянистой плёнкой лужа. Оковы выжгли ему плоть на руках до белеющих костей и только там остановились, не в силах разрушить их. Шея же покрылась незаживающими язвами, но ошейник был достаточно свободный, поэтому разъело её не так глубоко, как запястья. Но ужасней всего Ирису показались вбитые в глазницы гвозди, лишившие пленника глаз и не дающие восстановить зрение.
Проклятый. Никем иным мужчина быть не мог, ведь зачем иначе его истязать? Да и не причиняло серебро таких мук простому человеку.
Ирис затаил дыхание, горло сдавил спазм. Снежа старалась смотреть туда же, куда и он, но между ней и мужчиной была глухая стена, так что она никак не могла увидеть, что с ним сделали и кто он такой. И Ирис порадовался этому, ибо не сразу нашёл в себе смелость заговорить с узником.
– Я здесь, да... Меня только что посадили.
– За что?
Ирис и сам не знал, что ответить.
– Тут держали девочку, Астру. Ты слышал её?
– Да... к сожалению.
Темницу сковала тишина, у Ириса ком встал в горле. Глаза защипало, и остро захотелось узнать подробности.
– Я её брат, – выдавил он через силу.
– Сожалею, – повторил узник с глубокой печалью. – За что вас так?
– Это... сложно объяснить. Если бы ты мог видеть, то сразу бы понял.
– Она говорила, вы не похожи на других. Так же как и я.
Ирису показалось, что слова эти прозвучали приговором. Хотелось оспорить, что он ещё не стал проклятым, но Ирис сам же себя и осёк. Морен говорил когда-то, что нет разницы между людьми и ими, что у всех одно нутро и суть общая. Произнёс он это как упрёк, чтобы доказать, сколь ужасны чудовища с чёрной кровью. Но Ирис лишь позже осознал, что у этой истины есть и обратная сторона.
Не все проклятые опасны и желают людям зла. Нельзя было поверить в это, узнав одного из них так близко.
– Она тоже красноглазой была? – спросила Снежа.
Ирис кивнул, боясь отчего-то взглянуть на неё, и задал главный мучивший его вопрос:
– Что с ней стало?
Узник долго молчал, и Ирис решил уже, что не услышит ответа. Да и так ли сильно желал узнать он, как она обратилась? Почему – и так уже знал, по обрывкам разговоров догадался. Хотя лучше бы остался в неведении.
– Ей плохо здесь было, – всё же заговорил узник. – Кричала часто, и кровью пахло... Потом затихла. Я думал, рассудком помутилась или ушла тихо, от голода, может, ибо мне она не отвечала больше. Но когда стражники вернулись, кричать стали уже они. Да только их больше, сильно больше. Обратилась она, вот им и пришлось от неё избавиться. Потом появилась Снежа, а там и ты.
Ирис быстро пожалел о своём рвении до истины добраться. Что дала она ему, кроме ноющей боли в груди и закипающей ярости в жилах?
– Мне очень жаль, – молвила поникшая Снежа.
Ирис взглянул на неё: тонкую, лохматую, большеглазую. Астра в её годы такой же была, только носик ровный, а не вздёрнутый. И брови у ней гуще были, но глаза столь же светлые, как рассветное небо: красный и лазурный по краям радужки.
Сестру он уже не спасёт. И никогда ни себя, ни других за смерть её не простит. Но эту девочку он спасти может.
Ирис не собирался задерживаться здесь надолго. Пусть всё пошло через срамное место, снаружи ещё оставался Дарий, и, быть может, Морен сумеет отбиться. Ирис верил в них больше, чем в себя, но и просто сидеть и ждать не собирался. Если у него получится выбраться самому, он и им задачу облегчит.
«Когда тебя схватят, то уведут к сестре и запрут там же, где и её. Это самый быстрый и лёгкий способ её найти», – шепнул ему Дарий тогда на площади, предлагая свой план.
И оказался прав – Ирис нашёл сестру. Только смысла в том уже не было... Но он многое выведал и теперь обязан выбраться, чтобы рассказать обо всём и других спасти. Мысль эта помогала держаться и не тонуть в мрачных, гнетущих думах, словно опора в вязком болоте.
Он не маленькая звонкая девчушка, а рослый, в меру крепкий юноша и сумеет дать отпор. С ним столь же легко, как с Астрой, сладить не выйдет. Да и уроки Морена ещё свежи в памяти, и даже без меча Ирис знает теперь, куда следует бить, чтобы больнее сделать, или как извернуться, чтобы из хватки вырваться. Он обязательно придумает что-нибудь, нужно только время.
– А тебя почему не убили? – обратился он к проклятому в цепях, видя в нём теперь уже союзника.
– Не знаю. Быть может, отец не даёт. Он мне велел смиренным быть: делать, что скажут, не противиться и не перечить. Гнева не выказывать. Тогда, сказал, отпустят и боли причинят меньше. Доказать лишь нужно, что человек я больше, чем зверь.
Лицо Ириса вытянулось от удивления. Ему очень хотелось спросить имя, но он не был уверен, что оно скажет ему о чём-то. Не мог же сам архиерей быть проклятому папенькой? Хотя это многое бы объяснило, кроме оков и клетки. Или, говоря об отце, он не имел в виду кого-то кровного? Ведь ко всем служителям Единой Церкви обращались так.
– Отец?.. – всё же переспросил он.
– Отец Радим. Он меня вырастил, я с ним приехал.
Ирис похолодел. Сказать ли ему правду? Но какую? И что в действительности с отцом Радимом стало? Он был на площади, когда тот горел, слышал крики, от которых замирало сердце. Видел, как Морен снял его с деревянного колеса и на архиерея кинулся. Но умер ли отец Радим или его успели спасти – так доподлинно и не узнал.
Собственная глухая боль, поселившаяся в сердце после известия о смерти сестры, пробудилась вновь, и он решил повременить и не терзать узника.
– А тебя самого как зовут?
– Гореслав.
– Я Ирис. И раз уж мы теперь знакомы, давайте вместе думать, как нам выбраться.
Минувшее

Сорочью покинули они ещё до рассвета. Скиталец со всеми вещами и лошадьми ждал Пичужку на окраине берёзового леса. Когда воспитанник пришёл к нему, он ни слова не сказал, бросил ему поводья, развернул коня и тронулся с места. Пичужке оставалось лишь последовать за ним. И пусть встало меж ними промёрзлое, тягостное и давящее отчуждение, с виду всё осталось по-прежнему. Зализать раны Скиталец должен был уже к утру, а Пичужка по-прежнему считал, что прав был, за людей вступившись. Поэтому отмахивался, как от щиплющего глаза дыма, когда чувство вины покусывало.
А спустя тройку дней встали они лагерем у реки. Коней напоили да решили: покуда тепло, надобно вещи постирать и самим искупаться. Скиталец, когда одежду снимал, в целом на человека лишь издали походил. Вроде тело таким же было, а вместе с тем не покидало зудящее ощущение: что-то в нём не то. Неестественно сильно бугрились мышцы и выступали вены, кожа обтягивала их, как сухая плёнка или бычий пузырь. Выпирали через неё рёбра, позвонки, лопатки, локти. А шерстью не покрылся.
За лета минувшие Пичужка видел его не раз, но тут ужаснулся, стоило Скитальцу рубашку снять. По предплечью его до самого сгиба тянулся свежий почерневший шрам, как раз в том месте, где Пичужка руку ему вспорол, чтобы меч выбить. Разбухла плохо затянувшаяся рана, и ветвились под кожей потемневшие прожилки. Будто зараза какая присосалась к нему и кровь пила. Мелкие порезы тоже не зажили, хотя исчезнуть должны были в тот же час, а выглядели так, словно их недавно оставили и они только-только корочкой покрылись. Но страшней всего оказалась рана в боку. Скиталец накрепко перевязал её, но и спустя три дня на любое его движение проступала кровь под повязкой. А когда вошёл он в воду, та немедля окрасилась бурым и расползлось от проклятого тёмное пятно. Увидев всё это, Пичужка обмер и пялился до тех пор, пока Скиталец не заметил внимание его.
– Чего замер? Надолго мы тут не задержимся, не стой столбом.
– П-почему оно так?.. – спросил он невнятно, указывая пальцем на кровоточащий бок.
– А я почём знаю? От меня после волчьего корня ни один волколак живым не уходил.
– Тебе помочь? Дай хоть рану зашью... Может, к лекарю?
– На хера мне лекарь? – разозлился Скиталец. – Думаешь, кто-то знает, как лечить таких, как мы? Само заживёт. Собой займись лучше.
Пичужка прикусил губу от обиды и вновь проснувшейся вины, кольнувшей костяной иглой, да и не стал настаивать.
Но с тех пор украдкой наблюдал за наставником. Скиталец не морщился и никак виду не показывал, что боль испытывает, но пробегала дрожь по спине его, когда он на лошадь взбирался или с лежанки вставал. Впервые за много лет начал он спать по ночам. И не просто дремал, а проваливался в глубокий сон и забытьё, так что Пичужке порой приходилось дожидаться его по утрам. И даже спустя неделю не изменилось ничего.
В конце концов Пичужка не выдержал. И когда Скиталец начал пробуждаться ото сна, наступил ему на грудь, не дал подняться. Ответов потребовал:
– Ты же себя убиваешь! Нам к лекарю надо, в церковь.
– До ближайшей церкви ещё седмицу ехать, – молвил Скиталец, спокойно глядя ему в глаза.
– Зато ближайшая деревня в трёх днях пути! Быть может, там знахарка есть. Или давай я рану прижгу, вдруг там зараза какая.
– На кой оно мне?
– Сдохнуть решил?! – оскалился Пичужка.
– А если и так?
Он смахнул с себя ученика, поднялся. И больше ни слова из него Пичужка не вытянул, хотя бранился и возмущался ещё долго.
Скиталец вообще в те дни каким-то другим стал. Более вспыльчивым и раздражительным, чем прежде, а вместе с тем в себе замкнулся, не разговаривал почти. А ежели пытался Пичужка вопрос какой задать, то огрызался наставник и замолкал вновь. До самого вечера мог и слова не вымолвить. И казалось порой, что Скиталец едва в седле держится, – уплывал его взгляд и издали заметно было, как он пошатывается и пробирает дрожь обычно крепкие плечи.
Тяжкими выдались те дни. С затаённым страхом ждал Пичужка, когда они до поселения доберутся или им в бой придётся вступить, и надо же было так случиться, что наложилось одно на другое.
Мёртвой тишиной встретила их первая на пути деревня. Свежи ещё оказались тела разодранных в клочья людей, и чётко виднелись на земле волколачьи следы.
– Потом костёр разведём, – велел Скиталец Пичужке, окинув взором залитые кровью подворья. – Нужно тварь эту нагнать, пока не ушла далеко. Коли одну деревню порвал, потом и по другим пойдёт.
Давненько дожди не проливались, минувшая неделя сухой выдалась, так что с лёгкостью прочли они по следам, что сбежал волколак в осинник и долго плутал по нему, метался бесцельно и бездумно, ломая кусты и ветви деревьев, пока на дорогу у кромки леса не набрёл. Дальше уже по ней побежал. Всё говорило о том, что неразумен проклятый, да так оно и вышло. До самого заката выслеживали его, как зверя, а как нагнали, обезумевший и одичавший волколак, похожий на объевшегося белены медведя, сам на них кинулся.
Скиталец велел лошадей прогнать и первый удар на себя принял. По излюбленной привычке поймал волколачью пасть голыми руками и разорвать попытался, да только в этот раз сил не хватило. Пичужка подоспел, нырнул под брюхо зверя, что Скитальца ростом в полтора раза превышал, и вогнал меч в толстую шею. Провернул даже, кровь пустил, но этого оказалось мало. Проклятый ещё сильней разъярился, оттолкнулся от земли и саданул когтистой лапой Скитальца в бок. Вот тогда-то он скривился от боли. Выпустил пасть из хватки, отступил и достал меч.
Тяжким выдался бой. Никак проклятый умирать не хотел, покуда голову ему не снесли. Пичужка и сам едва без руки не остался – вовремя Скиталец его за шиворот схватил и назад отдёрнул. Защищали друг друга, как в былые времена, когда только научился он меч держать и на помощь наставнику рвался. Но общими усилиями удалось одолеть чудовище. Едва рухнул волколак бездыханным и остекленели глаза у отсечённой головы, Скиталец и сам на древесный ствол завалился. Тяжело дышал, держась за развороченный до нутра бок. Крови с него натекло, как на бойне. Пичужка засуетился:
– Я сейчас! Лошадь подзову и зашью тебя!
Но Скиталец одёрнул его:
– Не надо. Хватит.
Пичужка замер, то ли не до конца понимая, то ли не желая понимать вовсе. Солнце догорало, утопнув в лесном массиве, вечерние тени наползали на них, остановившихся посреди дороги у кромки осинника. Разгорячённую боем кожу пробирал озноб.
– Тебе лекарь нужен! Не хочешь к людям, так давай я тебя подлатаю напервой, потом к Радиму поедем.
– Я пожил достаточно. Теперь твой черёд.
И он сполз по осине, медленно осел на землю. Вроде живой ещё, дышит, а взгляд заволокло болью и внутренней мукой. Пичужка задыхался, но больше от гнева, чем от страха. Кулаки сжимал, решить пытался: настоять и по-своему сделать или уступить. Сам ведь когда-то смерти ему желал.
Да искренне ли? Правда ли того хотел? И когда нож, им подаренный, волчьим корнем смазывал, какого исхода ждал? Вроде бы этого, да не готов оказался к нему. Но пока металась душа его, Скиталец заговорил вновь, будто почувствовал терзания воспитанника:
– Проклятье усиливается. Я всё чаще теряю контроль и человеческий облик. Когда только обратился и месть свою исполнил, смерти искал. Покоя. Но ни того ни другого не нашёл, вот с жизнью и смирился. Ты спрашивал как-то, чего боюсь я. А вот, – он кивнул на убитую ими тварь, что валялась подле в пыли, – таким, как он, кончить. Разум утратить, чудовищем стать. И так боялся этого, что не заметил, как сам же черту и переступил. Но умереть я человеком хочу.
Пичужка слушал его, боясь дышать. Осознал уже, что наставник в предсмертной исповеди душу изливает. И именно сострадание и понимание страхов его перевесили чашу весов: уступил он последней воле. Опустился перед Скитальцем на корточки, чтобы удобней тому говорить с ним было. И всё силился разгадать: что сам чувствует?
Но внутри лишь выжженный усталостью и злостью пепел ощущал.
– Я заблуждался, – продолжил Скиталец, почти ослепну в от боли. – Быть может, прав Радим и не порок Проклятье пробуждает, а иное что-то... Как ни силился я сердце твоё очерствить и выжечь, не получилось у меня. Думал, раз обратить тебя сумел, то и в тебе гнильё сидит. Иначе б не вышло... Да лишь потом, дурак старый, осознал, как ошибся.
Пичужка дыхание затаил. Ждал отчего-то, что наставник сейчас прощения попросит за то, что сделал его таким, за то, что жизнь его отнял.
Но Скиталец не попросил. До самой смерти, видать, считал, что поступил правильно. О чём и сказал ему, с усилием руку подняв и вцепившись в ворот его рубахи, чтоб отстраниться не сумел:
– В тебе добро есть. То, что я утратил давным-давно. В нём сила твоя и слабость, лекарство от Проклятья. Люди будут пытаться чудовище из тебя сделать – не поддавайся им. Сбереги этот дар, иначе кончишь как я. А людям ты нужен. Если не ради себя, то ради них жить должен.
– Тебе не обязательно умирать.
– Нет. Я устал.
Слова давались ему с тяжким усилием. Пальцы разжались, Скиталец выпустил ворот рубахи воспитанника и протянул ему свой меч. Рукоятью вперёд, обнажённый, всё ещё в крови убитого волколака. Пичужка принял его, даже на ноги встал. Но поднять оружие не решался – огромный, не по его руке, клинок тяжелил кисть, тянул плечи к земле.
«Может, лучше топор взять?» – подумал Пичужка бегло, но тут же отказался от этой затеи. Не умел он с ним обращаться и мог ошибку допустить, причинить ещё больше боли. И, оттягивая тяжкий миг, протёр лезвие от крови, хотя бы так выказывая уважение наставнику.
– Морен, – позвал его вдруг Скиталец, заставив оцепенеть.
Он никогда не звал его так, и все эти годы воспитанник уверен был, что имени его Скиталец и не знает. Ведь не спрашивал ни разу, всегда Пичужкой кликал. И если б не отец Радим – единственный, кто обращался к нему по оному, – давно бы и сам позабыл, как мать его нарекла.
«Наверное, от Радима и узнал».
– Имя у тебя дурное. – Скиталец смешок выдавил, словно оправдаться хотел. – В мои времена говорили, что оно смерть кличет. А теперь думаю: и в самом деле Морена бережёт тебя... А значит, правильный я выбор сделал.
– Потому что живучий?
– Нет... Потому что и после смерти – своей и бесчисленного множества чужих – живым остаёшься. А я давно уж мёртв. Мёртвого убить – не зазорно, греха в том нет. Так что не сомневайся.
– Всё сказал, что хотел?
– Да. Теперь – да.
И Морен поднял меч, сжал рукоять до побелевших пальцев. Боялся, что выдаст его дрожь в руках и удар неверным выйдет.
– Можешь закрыть глаза, мальчик. Только не промахнись.
До последнего оберегал его наставник как умел. Но Морен не закрыл глаза.
Он похоронил Скитальца там же, под осиной, у которой убил его. Но перед этим снял с тела плащ и шляпу, которые тот носил. Не по его плечу оказалась одёжка, но Морен всё равно намерен был дело чужое продолжить, поэтому и забрал вещи, по которым простой люд Скитальца издали узнавал. С ним же захоронил и топор его, так и не узнав, чем ценен тот был для наставника. А вместо камня могильного или палки вонзил в свежий холм меч, коим и отправил того на покой.
Оставшись один, первым делом подался в Берест – считал, что обязан немногим друзьям его сообщить, как умер Скиталец. Вакула – поседевший уже, изрытый морщинами, но всё ещё крепкий телом и верный делу своему, – узнав обо всём, долго головой качал.
– Н-да... Что ж, может, и к лучшему оно. Пусть отдохнёт. Сам-то что намерен делать?
– Плащ его надену, за маской лицо скрою. Глядишь, никто и не узнает, что нет его больше.
– Ты – не он. – И явный упрёк звучал в словах Вакулы, обидевший Морена до глубины души. – И, даст Бог, другого такого никогда не будет. Но ежели хочешь дело его продолжить – помогу.
Он же и доспех ему выковал: добротный, крепкий и удобный. Не хотел Морен, как наставник его, раны на-живую сносить – хоть убить его они и не могли, а всё же отупляла боль. Но сломался доспех в первой же стычке, а после он с десяток деревень обошёл, пытаясь сыскать кузнеца, который возьмётся починить такое чудо. В итоге рукой махнул и принялся думать, как из подручных средств защиту сделать, чтобы в любом захолустье любой криворукий кузнец подлатать смог. Так и собрал себе самодельный доспех, железные пластины нашив на куртку. Позже ещё и поля у шляпы подшил, ибо опытным путём выяснил, что неудобно ему в ней, обзор закрывает. Скиталец с её помощью красные глаза от людей прятал, а у него не столь уж и часто они алым вспыхивали.
Ещё пару лет понадобилось Морену, чтоб приноровиться. Единая Церковь помогала, щедро осыпала дарами и поручениями. А там и с колдуном-учёным дружбу завёл, ещё легче стало. Затем, окрепнув и почувствовав хоть какую-то уверенность в себе и своих силах, он распрощался на время с Радимом и Вакулой и отправился в те края, где они со Скитальцем никогда не были. И где его, мальчишку, никто не знал. А воротился лишь полтора десятка лет спустя, когда те, кто видел Скитальца своими глазами, на покой ушли или позабыли, как он выглядел.
Текущее

Ударил церковный колокол, вторили ему остальные, зазвенели мелодичным хором, созывая людей на вечерню. Уже и отпели они своё, а Ирис всё расхаживал по камере, пытаясь придумать, как ему ключи раздобыть. Архиерей велел сберечь его, а значит, если он прикинется, что откусил себе язык, умереть так просто ему не дадут, тут же на помощь кинутся. А ему только того и надо, чтобы клетку открыли и близко подошли. Но как пустить себе кровь и наполнить ею рот? Сломать нос о стену? Так сразу заметят, что течёт именно из носа, а не изо рта. Выбить зуб? Он не был уверен, что сможет. В самом деле надкусить себе язык? А если перестарается и не сумеет остановить кровь? Рисковать так глупо не хотелось. И, как назло, ничего из вещей ему не оставили, кроме тряпок. Выходило, что из доступного – только прокусить себе руку как можно сильнее и глубже. Наверняка же получится, если усилия приложить?..
Он в самом деле впился зубами в кисть, сжал их как можно крепче, превозмогая боль. Но этого не хватило. Пробовал снова и снова, на коже следы оставались, но кровь не проступала. Снежа вновь к решётке подошла, смотрела на него как на чудного. Не выдержала, полюбопытствовала:
– Ты что делаешь? Зачем себя кусаешь?
– Кровь себе хочу пустить, чтобы стража подумала, что я ранен.
– Резче кусай, – посоветовал Гореслав. – Но даже если кожу прокусишь, крови из руки немного будет.
– А что делать? Зуб выбить у меня тем более сил не хватит.
– А это подойдёт?
Снежа ушла в глубь клетки, покопалась там среди вещей. Вернулась и бросила ему через прутья что-то маленькое, но твёрдое. Ирис поймал и, к удивлению, разглядел у себя в руках простой деревянный гребень. Зубья у того обломались, поэтому сам он в негодность пришёл. Но основа сделана из крепкой осины! Ирис поблагодарил Снежу, не сдерживая восторга, гребень на части разломал. И получившийся острый осколок вонзил себе в запястье.
– Зови стражу, – велел он Гореславу.
И приложил руку ко рту, наполняя его собственной кровью.
– Стража! Я чую кровь! Помогите!
Голос Гореслава был зычным и мощным, так что, несмотря на каменные стены и запертые двери, услышали его тут же. Ирис и нескольких ударов сердца не насчитал, как в темницу ворвался Охотник, бегом преодолевая расстояние до их клеток. Оглядевшись, он увидел, как Ирис зажимает окровавленный рот, и смачно выругался.
– Я слышал какой-то шум, потом кровью запахло, – оправдался Гореслав. – Что происходит?
– Не лезь! – отмахнулся Охотник. – Ты что, язык откусил, паршивец?!
Он не раздумывая отпер клетку и вошёл в неё. Ирис мельком подумал, что Охотник этот дурак: ему следовало на помощь позвать. А затем Ирис бросился на него, ударил головой в живот и к прутьям придавил.
Охотник поперхнулся воздухом от неожиданности и сделать ничего не успел. Но вскоре собрался и приложил Ириса кулаком в спину. Тот прогнулся от боли, едва на колени не упал, но сорвал связку ключей с пояса. И меж прутьев швырнул её Снеже.
– Освободи его!
Охотник понял, что произошло, попытался из клетки выбежать. Но Ирис ударил его сзади в шею и под коленом пнул. Тот зарычал:
– Ах ты! Гадёныш! – и бросился уже на него.
Меж ними завязалась драка, неравная по силе. Связка ключей до клетки Снежи не долетела, но та протиснулась сквозь прутья и поддела её пальчиками, пока Ирис время тянул. Как сумела подтащить к себе, тут же замок отперла, побежала к Гореславу. Но когда в клетку его вошла, охнула от ужаса, оробела. А за спиной раздался крик Охотника:
– На помощь! Пленник сбежал!
И это придало ей смелости. Снежа кинулась к обезображенному Гореславу, первым делом руки ему освободила. А тот рухнул вперёд, насколько позволил ошейник и натянувшаяся цепь, и велел ей:
– Отвернись. Не смотри!
Не зная, послушалась ли Снежа, Гореслав потянулся к глазам. Преодолевая пронзившую тело боль, вытащил гвозди из глазниц. Нестерпимый зуд, пришедший следом, дал знать – затягиваются раны, восстанавливается зрение. Да только раздавались уже шаги многочисленных ног, спешили в темницу и другие стражники. Снежа трясущимися руками пыталась найти нужный ключ и снять с него ошейник.
Ирис тоже услышал крики и топот подоспевших Охотников и понял, что они не успеют. Тот, у которого он ключи отнял, его как раз в живот пнул и на пол толкнул. Одолел. И тогда Ирису пришла в голову дурная, но единственная придумка.
– Гореслав! – позвал он, отплёвываясь от крови. – Отец Радим мёртв!
– Что?.. – одними губами переспросил тот, вскинув голову.
Он ещё не видел, но слышал лучше, чем кто-либо здесь.
– Его сожгли сегодня на площади! За ересь и помощь нечисти! Ты понимаешь? Тебе нет смысла смиренным и послушным быть, никто больше тебя не спасёт, кроме тебя самого!
– А ну замолчи! – велел Охотник и приложил Ириса кулаком по лицу так, что зубы клацнули.
– Прости, я не знаю, какой ключ! – извинилась Снежа, всё ещё перебирая связку.
Но в том уже не было нужды. Гореслав сжал ошейник в пальцах, сдавил, словно мягкий лист, и разорвал вместе с цепью. Скинул оковы, упал на четвереньки и зарычал. Снежа забилась в угол, глаза выпучила. Вбежавшие в темницу Охотники остановились перед клеткой Гореслава, и кто-то вскрикнул, кто-то выругался, кто-то отступил и спиной к стенам да прутьям клеток прижался – но ни один не решился подойти к нему.
Ибо ломались конечности его, выгибалась с хрустом спина, рвалась на глазах кожа, и росло, вытягиваясь и ширясь, тело.
– Не знаешь ты, кого выпустил. – Голос его зычным эхом прокатился по темнице. И звучал он хрипло, с утробным рыком, не по-человечески совсем. – Слава заветам отца Радима следовал. А я им следовать не стану.
Ударили колокола под крышей храма, словно знаменуя беду грядущую. И под этот оглушающий звон и отголоски криков перепуганной стражи Ириса накрыла тёмная тень.
* * *
Морена ещё на площади сковали кандалами, защёлкнув массивные браслеты на запястьях. Серебряные, судя по цвету, значит, заранее подготовились и денег не пожалели. А ещё, прежде чем надеть их, его заставили стянуть перчатки, чтобы металл жёг кожу и причинял боль. Руки ему отвели за спину, меч и нож отняли и забрали с собой, а вот ноги сковывать не стали – возни много. Да Морен и не собирался бежать. Хотели бы убить – перерезали бы горло ещё там, на глазах у народа. Или так же на костёр отправили. Вряд ли кто-то воспротивился бы, а если и да – стража скоро навела бы порядок и заткнула недовольных. Тогда зачем он им живым? Это хотелось выяснить очень сильно. Да и теперь, когда Ирис у них в руках, важнее было попасть внутрь. А там уже придумает, как быть...
Дария он потерял из виду ещё до того, как ступил под свод Золочёного храма. Сбежал, паскуда. Наверняка за наградой, которую посулили Охотникам за голову Скитальца. Морен не его предательству удивлялся, а своей наивности и дурости. И ведь не обманул, скотина, помог им в храм пробраться. Даже быстрее, чем планировали.
Конечно же, никто не повёл пленённого Скитальца по главным коридорам, где мог он попасться на глаза прихожанам и служкам да свещенникам. Морен ждал, что его сразу в темницу посадят и запрут там до суда, и едва поверил, когда несколько лестничных пролётов спустя его привели в жилое крыло. Роспись на стенах и потолке, изображающая святых и их деяния, показалась скромной в сравнении с царским дворцом, но выполнена была столь искусно и живописно, что и дорогим гостям показать не стыдно. В той церкви, где он жил и учился, такая встречалась лишь в главных залах.
«Верхние палаты, – догадался Морен. – Дарий говорил, здесь живёт архиерей и царская семья, когда навещает город и храм».
Вот почему его привели именно сюда и ни одной живой души не встретилось им на пути: архиерей мог попросту запретить служкам бывать здесь в те или иные часы, а прочие служители храма в верхние палаты и вовсе доступа не имели. Морен ждал, что сейчас его отведут в приёмную или запрут в какой-нибудь пустующей келье, но Охотники втолкнули его в покои.
Здесь и кровать с балдахином имелась, и ковры на полу, и расписной сундук, и небольшой обеденный стол с лавками у окна. Хорошо архиерей жил: в удобстве и роскоши, не то что простые епархии и настоятели. На маленькую скромную келью это никак не походило. Свет здесь шёл не от лучин, а от массивных напольных подсвечников с червонной позолотой. У дальней от окна стены они даже сейчас горели, разгоняя тени. Морена толкнули в угол у самой двери, силой поставили на колени и примотали цепь к литым ручкам сундука. Последний был такой огромный, что Морен мог откинуться на боковую стенку всей спиной. А когда подёргал скованными руками, то понял – сундук ещё и тяжёлый. Никак не сдвинуть, тем более из его положения.
Охотники сложили его оружие на лавку у двери да и ушли, боясь на него взглянуть даже. И на долгий, неопределённый срок Морен остался совсем один. Но как бы он ни старался изогнуться или запястья вывернуть, оковы держали крепко и до кровавых волдырей кожу жгли – кисти стали влажными очень скоро. Сил разорвать цепь, сдвинуть или разломать сундук у него также не хватило.
Да какой там, он даже не сумел проклятую кровь пробудить – не чувствовала она опасности, а он гнева. Ныло нутро, стыло в нём всё, но и только. Уныние терзало, а не ярость, а лучше б последней поддался.
Ударили колокола под крышей храма, заиграли тонким перезвоном. Отбили положенные сорок раз, знаменуя наступление вечера, когда архиерей Родион явился в свои покои и прямо с порога молвил:
– Я разочарован и вместе с тем удивлён, насколько ты живучий.
Он прикрыл за собой двери, но запирать не стал – вряд ли кто-либо рискнёт войти к архиерею без стука. Тем более в то время, когда по канонам Единой веры он должен проводить вечернее богослужение. Но, видать, пленение «сына божьего», которого Церковь сама же от себя отлучила, считалось веским поводом пропустить службу.
– Как ты узнал, чем меня травить нужно? – прорычал Морен, глядя прямо в глаза Родиону.
– Многие Охотники по твоему примеру используют травы и коренья для борьбы с нечистью, как в своё время язычники. Подобные методы запрещены, но порою стоит закрыть глаза на устаревшие правила. Я нашёл умелого Охотника и посулил ему денег за молчание и готовый отвар, который тебя скосить сможет. Он предложил настоять воду в серебре и сварить на ней свежесорванный борец. Чтобы проверить, как действует, мы давали это питьё другой нечисти, которая тоже человечий облик имеет. И так до тех пор, пока не сработало. Охотник тот лично вызвался по твою душу отправиться, чтобы убедиться. Ты встречал его в корчме.
Морен хмыкнул себе под нос. Всё вставало на свои места, но его насмешило, сколь неумело Охотники применяли борец. Не стебли использовать стоило, а корень, который волчьим как раз прозвали. Морен обыкновенно высушивал его, потом мелко нарезал и кашицу из него варил – тогда лучше действовал. Одного сока, что в корне присутствовал, мало, а если листья и стебли пустить в ход, то не столько нечисть, сколько людей потравить можно. Повезло ещё, что Ирис из его бурдюка не пил и в его еду эту дрянь подмешивать не стали. Но они догадались воду с серебром настаивать, а это уже интереснее... Следовало на заметку взять.
Жаль, что при таких обстоятельствах пришлось урок усвоить. Но тут его осенило:
– Свежесорванный? Вы не сейчас это придумали.
– Разумеется, нет. С того дня, как стал архиереем, я готовился к тому, что ты можешь выйти из-под контроля, и искал на тебя управу. Правда, думал, ты обезумеешь и Проклятье возьмёт над тобой верх, а не сострадание. Честно говоря, не знаю, что и хуже...
– Хуже для твоих планов, верно? Как ты вообще узнал, что мы будем там? Радим рассказал, под пытками?
– Нет, не он. Радим как раз молчал до последнего. Но нам удалось поймать его гонца, которому надлежало доставить послания, и вызнать всё у него. Их содержания он, естественно, не знал, но знал, куда его собирались отправить. Мы следили за каждым из этих мест, пока ты не явился.
– А сегодня на площади? Как ты узнал, что мы в городе?
– Я не знал. Я доверился Богу, и он помог мне. Ты явился в нужный день и час, потому что он направил тебя. Значит, я всё делаю правильно.
– Считаешь, тебя Бог направляет?
– Разумеется. Мне нужно было выманить тебя, но я не рассчитывал, что ты явишься в день казни. Сказать по правде, я ждал, что весть дойдёт до тебя раньше или позже и ты придёшь ко мне, чтобы спасти или свершить месть.
– Я слышал о казнях, но никогда не подумал бы, что ты святого отца на костёр отправишь... – вымолвил Морен едва слышно.
Но Родион прекрасно его понял и недовольно цокнул языком, удерживая сомкнутые треугольником пальцы под грудью, как и тогда, на площади.
– Перестарался. Хотел от Охотников, им воспитанных, скрыть.
Сердце Морена сжали ледяные тиски. Неужто случившееся – не более чем роковое совпадение? Ужасающее стечение обстоятельств. Приди он раньше – и всё сложилось бы иначе, опоздай – и не пошёл бы мстить, провалился бы план Родиона. Но всё случилось как случилось, и чем более жутким виделось произошедшее, тем легче удавалось в него поверить.
– Будь Богу неугодны мои деяния, он бы давно остановил меня – наслал Проклятье.
– Я думал, Церковь считает, что это Старые боги прокляли людей, – с горечью усмехнулся Морен.
– Так и есть. Но Единый Бог дарует защиту, которая не даёт обратиться всем без исключения. Но стоит ему отвернуться от человека, лишить его благословения, и Проклятье возьмёт верх. Вот почему так важно оставаться праведным. Единый Бог карает тем, что отводит взор. Но я верну людей на путь истинный.
– Что ты вообще задумал? Зачем тебе эти дети?
Родион тяжело вздохнул. И поведал Морену свой план о возвращении Чёрного Солнца, дабы выжившие после обратили взор в сторону Единой веры. Ничего утаивать не стал, кроме сущей мелочи: Марьи. И даже намёка в речи своей не оставил, что действует не один и для чего истинно всё это затеял.
Морен слушал, распахнув глаза и затаив дыхание, не в силах поверить в сказанное. И как только Родион замолчал, он выпалил со всей яростью, дёргаясь в оковах:
– Да ты рехнулся! Ты хоть представляешь, сколько людей погибнет?!
– Они гибнут каждый день от рук друг друга и без всякого Проклятья. Убийцы, разбойники, насильники... Я хочу одним махом очистить от них мир. Показать всем их истинное нутро. После же Охотники, вместе с тобой, должны будут истребить обратившихся. Дать потомство эта гниль уже не сможет, и Проклятье наконец иссякнет.
Родион остался невозмутим. А Морен рассмеялся ему в лицо.
– Так вот зачем ты мне всё это рассказываешь? Думаешь, я присоединюсь к тебе?
– Было бы славно. Я не намерен оставлять тебе выбор.
– То есть?
– Я прекрасно знаю, кто ты. Несчастный сиротка, которого истинный Скиталец когда-то спас из огня и воспитал как своего сына. Что с ним стало, кстати?
– Не твоё собачье дело, – выплюнул Морен одно слово за другим.
– Что ж... Впрочем, это и неважно, полагаю, он давно мёртв. Суть в том, что, в отличие от него, ты всю жизнь работал на Церковь и зарабатывал с её помощью. Именно Церковь оплачивала твоих лошадей, снаряжение и оружие. Простой люд такое не потянет – чтобы починить сломанный меч, тебе придётся побираться несколько месяцев. Сможешь ли ты выжить без поддержки Церкви? Заниматься и дальше своим ремеслом? Не думаю. И вместе с тем вернуться к людям ты тоже уже не сможешь, ибо стал таким же чудовищем, каким был он.
– Да пошёл ты!
Морен сорвался, ибо с каждым сказанным Родионом словом сердце замирало от сковывающего нутро хлада. Архиерей был прав, очень во многом прав, и это вызывало жгучий страх, растекающийся под кожей. Но вместе с тем и гнев: на него и на себя самого. А следом просыпались упрямство и желание доказать во что бы то ни стало: всё совсем не так. Морен не знал, сумеет ли, ведь он в самом деле никогда не жил иначе. Но показать свои сомнения означало для него признать истинность этих слов.
– Да я лучше побираться пойду, чем опущусь до твоих методов!
– В самом деле? – Родион вскинул брови. – Готов спасти одну жизнь, тем самым погубив тысячи?
– Не в этом дело. Просто такой, как ты, не способен повести людей к чему-то благому. Раз столь легко, без угрызений совести готов убить старика и ребёнка.
– Это не было легко. – Плечи его чуть опустились. – Я думал, уж ты-то сможешь понять меня. Ради общего блага приходится чем-то жертвовать, иногда – своей человечностью. Скиталец это понимал. Понимал, что, лишь отринув человеческое, освободившись от оков праведности, можно увидеть картину целиком и вершить поступки, на которые не способен простой человек. Разве не поэтому он сделал тебя таким? Разве не затем ты отринул людское ради высшего блага?
– Нет! Никогда подобное мне и в голову бы не пришло!
Родион сокрушённо и разочарованно покачал головой.
– Жаль. Дурное влияние Радима. Его ученики всегда умирали первыми, становясь Охотниками. Вот поэтому ты и проиграл. Потому что так и не стал им. Чужое имя, чужая личина, чужие деяния... Ты прячешься за ними, но если отнять их у тебя, то что останется? Всё тот же тщедушный мальчишка, изуродованный бедствием. Разве не поэтому ты прячешь лицо? Я думал, ты пойдёшь по стопам отца, но ошибся.
– Радим также был мне отцом, – процедил Морен, скалясь под маской от злости.
– Если думаешь, что я сожалею... То отчасти так и есть. Но покуда ведёт меня божья длань... Ежели я неправ, Бог остановит меня. А пока что я жив, здоров, стою пред тобой и куда более чист сердцем и душой, чем ты, ведь так и не стал проклятым. Хотя был готов к этому. Значит, Богу угодны мои деяния.
Морен не успел ответить – стоило архиерею замолчать, как из коридора донеслись шаги. Быстрые, частые – кто-то бежал. Похоже, Родион тоже их услышал, ибо обернулся на дверь. Постучали, и не успел архиерей дать разрешение, как та отворилась и в покои ворвался испуганный пухлый свещенник.
– Ваше преосвещенство! Беда!.. Охотники!.. Там... Бунт! Вас требуют! – пытался произнести он, задыхаясь.
Родион брови свёл, опалил его ледяным взглядом.
– Я надеюсь, ты передумаешь и не последуешь за тем, кого выбрал себе в отцы, – бросил он Морену, едва взглянув на него.
И, подтолкнув свещенника к дверям, ушёл вместе с ним разбираться с насущными проблемами.
Ключ в замке повернулся, Морен остался один. И со всей силы, вкладывая в это движение всё своё отчаяние, стукнулся затылком о стоящий за спиной сундук. Боль прошибла голову до самых зубов, но ему чуть легче стало. Ибо в душе ныло всё куда нестерпимее.
«Вот поэтому ты и проиграл. Потому что так и не стал им».
Всю жизнь он положил на то, чтобы не пойти по стопам чудовища, сделавшего его таким. Чтобы доказать себе и миру, что он другой и может поступать по-иному. Но что, если Родион прав? Ведь он так и не смог никого защитить. Столько людей погибло, потому что в решающий миг он оказывался слишком слаб или нерасторопен. Потому что старался действовать мягкостью и добротой, лишь против проклятых поднимая меч. А если бы он снёс Родиону голову ещё там, на площади? Или выстрелил в него из арбалета, стоя в толпе. Скольких бед можно было избежать... Это ведь так просто – убить человека и не дать ему совершать злодеяния впредь. Лишить его шанса на искупление и иной выбор...
Последняя мысль прозвучала в голове голосом Радима. Покуда Скиталец был жив, эти двое на части его рвали: каждый свою мораль донести пытался, воспитать его по своему подобию. А что в итоге? Каждого он слушал и правду каждого на себя примерить пытался. И к словам Радима всегда сильней тяготела душа.
«Но ежели так, – оспорил внутренний голос, – зачем тогда шкуру Скитальца на себя надел и имя его взял? Неужто по-другому нельзя было?»
Потому что всегда считал себя слабее. И думал, что если казаться, то однажды и стать получиться. Стать тем, кем Скиталец для людей был...
«Защитником? Или чудовищем?»
И тут он понял: в этом и таилась вся суть. Никогда защитником Скиталец не был. Его месть вела, в чём сам же и признавался. И плевать он хотел, сколь многие погибнут на его пути. В себе же Морен никогда не чувствовал того огня, что Скитальца изнутри жёг: гнева, обиды, ненависти. Иное нутро у него, из другого теста слеплен.
«Но всё же выбрал он тебя, а не другого. И пусть по-своему образу лепил, всегда отмечал и иное. То, о чём перед самой смертью говорил».
И как он о том забыть мог?.. Тогда, более двадцати лет назад, не понял в полной мере, о чём толковал наставник. А ещё казалось, что неправ Скиталец, ибо, убив его, Морен таким же стал, как и он. Утратил то самое, что велел наставник беречь. Но раз не всё равно ему до сих пор и корит себя за каждую отнятую и неспасённую жизнь... Неужто не вышло окончательно нутро выжечь? Не умирало оно, как ни старался, тлели всё ещё угли, отдавая тепло. И желание самому жить – по-человечески, в ладу с собой! – никак не отпускало.
Так, может, и не стоило никогда в чужую шкуру рядиться? Своя наросла, ничем не хуже.
Чужое имя, чужие деяния и чужая личина... В одном неправ Родион: деяния последних лет все его были. Иначе он поступал, раз от раза иной выбор делал. И в кои-то веки удалось вспомнить лица не тех, кого не смог спасти, а тех, кого сумел уберечь. А коли есть такие – да хоть один человек, пускай! – уже не зря жизнь прожил. И верно даром чужим – Проклятьем, – что навязал ему Скиталец, распорядился.
– Выходит, не зря всё было, – сказал Морен сам себе. – Мою жизнь на чужие жизни выменял...
Когда думал он об этом вот так, то пропадала горечь, что следовала за ним все эти годы. Потому что такой обмен он мог понять, и если б дали выбор, то и сам согласился бы. Возможно, эту самую готовность собой ради других жертвовать и разглядел Скиталец в нём когда-то.
Раз так, то не мог он сдаться. До последнего будет жилы рвать, покуда есть надежда уберечь хоть одну жизнь. А если остановит Родиона, то спасёт десятки, если не тысячи.
Морен внимательно осмотрел комнату ещё раз, и взгляд его зацепился за напольный подсвечник, стоящий неподалёку. Дотянуться и опрокинуть его ногами казалось не так уж и сложно. Серебро, из которого кандалы сделаны, плавить легче, чем железо, жар для него меньше нужен. А у него с собой горючие смеси от Каена и деревянный сундук за спиной, которые огонь с готовностью пожрёт. Если разбить бутыльки с маслами, что у него в поясных сумках остались, пламя хорошо займётся... Может, его и хватит, чтобы оковы расплавить. Потушить, конечно, уже не выйдет, в здании пожар начнётся... Но храм построен из камня, а не из дерева, гореть будет тяжело и долго, и, если вовремя поднять тревогу, люди успеют спастись. Он, правда, не знал, где Ириса и Астру держат, но раз его сюда привели, то их, скорее всего, в темнице заперли. Потому и его туда не отправили, чтобы не выведал, где детей прячут. Морен слышал от Радима, что темница в Золочёном храме находится под землёй, чтобы не знал о ней простой люд. Ежели так, то огонь мог и не добраться – пламя всегда наверх стремится. Стоило рискнуть: даже если ошибся, всё одно успеть должен найти их.
Вот только очаг устроить он собирался из самого себя. И гореть заживо, пока кандалы не расплавятся. Он знал, что выживет, – не единожды видел, как проклятые горели в пылу и оставались живы. В огне умирали лишь люди, что бы там ни утверждала Церковь.
Но будет больно, очень больно. Он ещё помнил, как страшный сон, ту боль, что терзала его, когда он оказался заперт в горящем доме вместе с матушкой. Помнил, каково это, когда жжёт нутро удушливый дым и кожа плавится от жара, словно слезая с тела. Но также он знал, что боль эту можно перетерпеть и не сойти с ума. Ему ведь уже удавалось.
«Смелым без страха любой дурак быть может, – говорил ему когда-то Скиталец. – А ты попробуй через страх переступить. Это куда сложней».
Что ж, переступать через страх ему всегда удавалось лучше прочего. Порой из одного только упрямства, дабы самому себе не уступать.
– В огне начал жизнь свою, в огне её и закончу, – принял он решение.
Сложней всего оказалось извернуться так, чтобы дотянуться до нужной сумки и раскрыть её. Дальше дело легче пошло – сместился, и бутыльки сами выпали, затем Морен надавил на них локтем, чтоб полопались. Масло растеклось под ним, впиталось в одежду. Будь перчатки на руках, высек бы искру, но их отобрали, поэтому пришлось с подсвечником повозиться. Морен лёг на пол всем телом, до острой боли выворачивая суставы в оковах, чтобы стопой дотянуться. Попытка будет лишь одна, поэтому он хотел ухватиться носком ботинка как следует, дабы наверняка.
Поддел, рванул на себя, поймал падающий подсвечник плечом и опрокинул рядом. Свечи рассыпались: одни потухли, другие разломались об пол, но несколько всё же коснулись тщедушным пламенем масла.
И огонь занялся.
* * *
Как только Скитальца схватили и увели, Дарий поспешил вернуться в Золочёный храм, к своим. Сбежать надеялся до того, как посыпятся вопросы, и дорогу старался выбирать, чтобы меньше людей по пути встретить и внимания привлечь. Будто это вообще возможно, когда двигаешься по главным залам, а не коридорам для служек, и на плечах твоих покоится алый плащ. Красный – он для устрашения людей, а не нечисти. Нечисть цвета не различала, а вот люди издали ещё понимали, что кара божья грядёт. И грешить опасались. Дарию хотелось морщиться каждый раз, когда он вспоминал об этом.
Добравшись до нижних коридоров и жилого крыла, служащего казармой для Охотников, Дарий направился прямиком в трапезную. Скоро колокола отзвонят, собирая свещенников и прихожан на вечернюю службу, а их на ужин. Так что все Охотники в одном месте сойдутся, а ему только того и надо. Едва он вошёл, взгляды братьев обратились к нему, а разговоры стихли. И шага сделать не успел, как Охотники повскакивали с мест и вопросами засыпали:
– Это же ты его схватил?
– Что там произошло?
– Ты как, цел?
– Вблизи видел его? Расскажи, какой он!
Дарий натягивал улыбку и глядел измученно, надеясь, что напускная усталость оградит его. А сам глазами нашёл Рыску – молодого Охотника, что сидел на лавке у стены и один из немногих не обратил на него никакого внимания. Вид у него потерянный был, лицо, и без того худое и вытянутое, ещё больше осунулось, взгляд затравленный и пустой, как у побитого зверя. И немудрено – знал Дарий, что с его отрядом случилось, видел он, как искалечены те, кто сумел в родные стены вернуться. Говорили, что их проклятый порешил, да только проклятые не мечом, а когтями рубят. Нетрудно было сложить два и два.
Отмахнувшись от расспросов простым: «Потом, парни, дайте дух перевести!» – он направился прямо к Рыске и сел напротив него за стол. Молодой Охотник дёрнулся, взгляд прояснился, словно пробудили его ото сна, уставился на Дария растерянно. А тот улыбнулся ему радушно и глаза отвёл, чтоб не смущать мальца.
Он им позже воспользуется, когда время придёт.
К нужному часу почти полная трапезная набилась. А всё же видел Дарий, что не хватает людей, где-то ещё его братья бродят. Кто-то из них, конечно, присоединился к вечерне, но верующих в их рядах по пальцам одной руки пересчитать можно было. Охотники быстро веру утрачивали, руки в крови замарав, или искажали её так, что здравомыслящим братьям и свещенникам хотелось от них подальше держаться. Не исключал Дарий и одного-двух дураков, которые искренне Богу молились и по заветам его жить пытались, но ждать, когда те присоединятся к ним, смысла не видел.
Отзвенели колокола, угасло эхо. Зашумели разговоры, застучали деревянные миски. Рыска напротив Дария водил ложкой в тёртой редьке, не выказывая аппетита. Выждав ещё немного, пока братья его утолят голод, Дарий вскочил на стол. Все тут же умолкли, обернулись к нему. Кто упустил момент, тех товарищи в бок или плечо пихнули, привлекая оставшееся внимание. А Дарий окинул Охотников долгим взглядом и заговорил так громко, чтобы слышали все:
– Объясните мне, братья, как так вышло, что отца – моего и вашего – на площади сожгли?
Тишина, ставшая вдруг давящей, послужила ему ответом. Многие глаза опустили, кто-то к еде вернулся, пряча стыд. Дарий приметил эти лица, зарубку в памяти сделал, но продолжил как ни в чём не бывало:
– Я всего на день из города выбрался, а вернулся на казнь. Его ведь не в тюрьму кинули и не от Церкви отлучили, а сожгли, заживо! Обрекли на муки! И вы это стерпели?! Позволили?!
– Языком легко чесать, – упрекнул его Охотник, что был старше Дария лет на десять. – Что ты предлагаешь? Что мы должны были сделать? Сам знаешь, какая сила за Церковью стоит.
– Да. Вот только сила эта – в нас! Это нас как цепных псов растили. Нас тренировали по первому зову кидаться и глотки рвать. Да только речь о нечисти шла, а не о людях. А вам самим в радость простых крестьян резать? Стариков на площади жечь? Детей от материнской груди отнимать и истязать?
Дарий бил наугад. Держал в уме историю Ириса, рассказанную Мореном, то, что видел сам за годы службы, и то, что произошло сегодня. Ко всему случившемуся руку Охотники приложили. И пусть тех, кто вершил грехи эти, здесь могло и не быть, он надеялся, что хоть одного лично зацепит. И судя по тому, как пробежала дрожь от его слов по спинам некоторых, он попал в цель.
– Его вроде как за дело сожгли, – попытался оправдаться другой Охотник. – За помощь проклятому!
– Кого из вас, как и меня, отец Радим вырастил? – Дарий снова пристально осмотрел толпу, стараясь поймать взгляды тех, с кем в одном монастыре воспитывался. – Вы не хуже меня знаете, каким добрым и светлым был этот человек. Ни разу голоса он не повысил и руки на нас не поднял, ни обиды, ни злобы никогда не выказывал. Чужих детей как своих растил! Богу предан был, а не Церкви. И уверен я, ежели он Скитальцу помогал, то есть на то причины, которые архиерей от нас скрыть хочет! Недоговаривает он!
В трапезной раздались согласные крики – впервые с тех пор, как он слово взял.
– Года три назад и сам я со Скитальцем пересёкся. Все знали тогда, что епархий Ерофим Охотников на убой в Русалий лес отправляет. Я был там и лишь благодаря Скитальцу живым из того леса вышел. Именно он череду смертей наших прервал. Я с ним плечом к плечу сражался и могу слово дать, что благородство ему не чуждо!
– Так это когда было! – раздался окрик из толпы. – Говорят, он недавно умом тронулся. Звериная суть взяла верх!
Именно теперь Дарий глянул на Рыску, что сидел на лавке оцепенев, едва живой. Взор его остекленел, пеленой памяти заволокло его. Однако, ощутив на себе чужое внимание, он вздрогнул, очнулся, ответил Дарию удивлённым, но осмысленным взглядом. А затем решительно на ноги вскочил и произнёс:
– Я недавно сражался с ним! Он мог убить меня, но не стал. Ни меня, ни товарищей не тронул, кроме тех, кто сам на него нападал. И даже тех не добил! Андрей лишь поэтому до сих пор жив! Не похож он на чудовище, нет безумия в нём!
– А то, что он половину вашего отряда калеками оставил, это как же?
Рыска покраснел, открыл было рот, чтобы ответить, но Дарий опередил его:
– А это уже другой вопрос, братья. Скиталец – проклятый, это всем известно. И умирать никто не хочет, естественно, что он за жизнь свою борется. Но может ли простой человек разумного проклятого одолеть? Того, кто вот уже три сотни лет на этом свете живёт и мечом владеет? Заведомо известно было, что живым и здоровым от него никто не уйдёт. Но наших всё равно отправили туда, на него натравили! Братьев наших заведомо – вновь, как и много раз прежде, – отправили нечисти на убой! Но одно дело ради простых людей умирать, жизни их спасая и защищая. И совсем другое – умирать за богатства и кошельки епархиев, исполняя их капризы!
– Да!
Вновь раздались согласные крики, на этот раз куда больше и громче. Теперь уж почти все поддержали Дария, застучали кулаками и чашками по столам.
– Я службе тринадцать лет отдал – больше, чем в Церкви сиротой прожил, – продолжил Дарий, стараясь закрепить успех и распалить товарищей ещё сильней. – Разве не выплатил я ей тем самым долг? За восемь лет, что она меня хлебом кормила, до смерти своей расплачиваться должен? Пусть так. Но я хочу хотя бы знать, за что я и братья мои умираем! За что отца моего казнили! Пусть архиерей ответит!
– ДА!
Дарий под конец уже глотку надрывал, заражая толпу собственным гневом. И получилось ведь: поднялся гвалт, ор, крики. Охотники снова застучали кулаками по столам, требовали призвать отца Родиона к ответу. В трапезную свещенник ввалился, спросить попытался, что за шум стоит. Так на него накинулись едва ли не с кулаками. Ближайший Охотник схватил его за грудки и обратно в коридор вытолкал, требуя архиерея сюда. Свещенник убежал, бледнея на глазах от страха. Дарий спустился со стола, товарищи ему руки жали, по плечам хлопали, поддакивали и ещё больше распаляли друг друга: поминали личные обиды на епархиев и Церковь, обменивались общей болью.
И никто не вспомнил, что Дарий тоже был на той площади и не только отца Радима не спас, но и Скитальца помог пленить.
Суета разрослась. Никто уж не мог на месте усидеть, а из раскрытой двери в коридор выплёскивались гневные окрики. Одна искра – и вспыхнет бунт, если уже не вспыхнул. Дарий, словно невзначай, протиснулся к выходу, в коридор выглянул. Услышал за спиной довольное:
– Вон как перепугались старички. Боятся нас, цепных псов!
Охотники разразились смехом. А Дарий выскользнул за дверь и поспешил исчезнуть, пока его не хватились.
Он едва не бежал по коридорам и залам, пока мимо проносились суетливые служки и свещенники. Все гудели о бунте среди Охотников: кто-то велел прихожан из храма вывести, чтобы до них дурные толки не дошли, кто-то советовал городскую стражу позвать, а кто-то успокаивал, что ни к чему это, архиерей всё уладит. Мельком услышал Дарий: «Лучше гостью из храма отослать», – но о ком речь шла, не представлял, а разбираться недосуг нынче. Все так заняты были, что его и не замечали почти.
Лишь когда поднялся он в верхние палаты, его поймал за рукав пожилой свещенник и сказал:
– Вам нельзя здесь находиться!
– Прошу прощения, я ищу отца Родиона, – оправдался Дарий. – Это срочно: Охотники подняли бунт, его требуют. Как бы до беды не дошло.
– Его преосвещенство уже знает. – Свещенник смягчился и выпустил его из хватки. – Он как раз покинул свои покои и отправился вниз, чтобы уладить спор.
– Да? Видать, мы разминулись. Извините.
Дарий чуть голову в поклоне опустил, развернулся и пошёл прочь. Но в следующем же коридоре спрятался за углом и стал дожидаться, когда шаги свещенника стихнут и эхо пустых залов принесёт скрип отворяемых и запираемых дверей. Но за это время нос уловил горелый запах.
Дарий завертел головой и заметил под самым потолком скопившийся дым. Сердце захолонуло – не дай Бог пожар.
Когда звуки стихли, он продолжил поиски, припустив ещё быстрее. И чем дальше заходил он в палаты, тем больше понимал – не кажется ему. Дым густой поволокой окутал коридоры, уже и глаза резал. Выругавшись, Дарий развернулся и бегом кинулся обратно, распахнул створчатые двери палат и прокричал как можно громче:
– Пожар! Храм горит!
Множество лиц обернулись на его голос и увидели клубы дыма, выползшие вслед за ним. Кто-то тут же крик поднял, бросил всё и побежал прочь. Другие переглядывались, не верили будто, растерянно открывали рты. Но страх – зараза цепкая, и охватывал он людей, как сам огонь. И вот уже поднялась ещё более страшная суета, забегали и запричитали люди, отовсюду слышалось:
– Пожар!
– Горим!
– Людей, людей выводите!
– Отправьте кого-нибудь наверх, велите в колокол ударить!
– А там есть кто?
– Не знаю, пошлите кого-нибудь, пусть предупредят всех!
Дарий хотел было со всеми вниз кинуться, шкуру свою от огня спасти. Но остановился резко, выругался в мыслях, понимая, что вернуться надо. Он же поэтому в палаты Родиона и бросился, что надеялся там Ириса найти. Да и не только его... Быть может, это как раз Ирис и Морен пожар устроили или просто видимость оного, чтобы спастись? А даже если нет, сможет ли мальчишка сам из огня выбраться и сестру вытащить? Выругавшись ещё раз, Дарий проклял последними словами свою совесть и рванул обратно в палаты архиерея, откуда и шёл густой, удушливый дым.
Мигом заполнил тот коридоры и комнаты, рисунки на стенах белое марево заволокло. Чем дальше заходил Дарий, тем гуще становилась занавесь, дороги и той не видать было. Он уже сомневаться начал, что дойдёт: заблудится сейчас, задохнётся и помрёт бесславно. А лёгкие и горло жгло, кашель то и дело одолевал, хотя и старался Дарий закрывать лицо отворотами плаща. Но тут совсем близко сверкнули красные огоньки глаз, и на него налетел обгоревший юноша.
Дарий аж охнул от неожиданности, вдохнул дыма, зашёлся тяжёлым кашлем. Но поймал незнакомца за плечи, попытался в лицо заглянуть. Тот вырвался, толкнул его в грудь, и хриплый голос велел:
– Чего встал?! Уходи давай!
– Морен?
Дарий сначала не поверил даже. Не так он себе Скитальца без маски представлял, менее... человечным. А тут простой юноша: обгоревший до волдырей, волос почти не осталось, обрывки чёрного плаща прямо на нём тлели. Зрелище, несомненно, ужасающее, насколько дым позволял разглядеть, но черты лица вполне человеческими были: ни клыков, ни пасти. И если б не горящие алым глаза и отдалённо знакомый, пусть и искажённый хрипотцой голос, Дарий и не признал бы.
– Потом! – огрызнулся Морен и побежал дальше, туда, откуда пришёл Охотник.
Тот последовал за ним, стараясь игнорировать головокружение.
Ударили набатом храмовые колокола и не замолкали более. О пожаре теперь весь город знал, скоро и тушить начнут, если сумеют. Как только выбрались они в более чистые, незадымлённые ещё коридоры, Дарий спросил, подавляя першение в горле:
– А Ирис где?
– Не знаю! У тебя спросить хотел. В тюрьме, видимо, которая под храмом.
– А пожар откуда?
– Я устроил, чтобы кандалы расплавить. Иначе не придумал, как выбраться.
– Знаешь, ты мог просто помощи дождаться, а не устраивать самосожжение.
– Я не мог знать, придёшь ты или нет. Всё выглядело так, будто ты нас предал.
– Тебе нужно учиться доверять людям.
Дарий усмехнулся уголками губ, а у Морена ярость подкатила к горлу. Пока они по коридорам прочь от огня бежали, раны его уже заживать начали: шелушились и сходили струпьями ожоги, будто змеиная кожа, отрастали вновь брови и волосы. Всё как и в тот раз, когда только обратился. Но покуда не завершилось исцеление, выглядел он отвратительно, да и чувствовал себя так же. Горела и зудела кожа, словно пламя всё ещё плясало по ней, и раздражение выплеснулось через край, когда Дарий начал на нервы действовать. Но не успел он ничего предпринять, как Охотник снял с себя красный плащ и накинул ему на плечи.
– Прикройся. А то на тебя смотреть больно.
– Так не смотри. Объясни лучше, что ты здесь делаешь и зачем помогаешь мне?
– Неужто я не могу что-то сделать без корысти да по доброте душевной?..
Морен потерял терпение: и так ощущал себя как натянутая тетива. Резким рывком он прижал Дария к стене, придавил его шею локтем, перекрыв дыхание. Выхватил из-за пояса охотничий нож и приставил остриё к его боку, обещая до печени вспороть. Уголки губ Дария дрогнули, но улыбаться он не перестал.
– Мне всё это осточертело! Говори!
– Хорошо-хорошо! У меня свои мотивы, понял ведь уже.
– Какие?
– Радим правда мне отцом был, – со всей серьёзностью, глядя прямо ему в глаза, ответил Дарий. – И за смерть его я хочу отплатить. А ещё мне нужно побратима найти. Уверен, его держат там же, где Ириса и сестру его.
– Кого?
Пол и стены задрожали. Морен огляделся, ослабил хватку, позволил Дарию вырваться. Но храм сотрясся снова, да с такой силой, что попадали коридорные подсвечники. Часть прохода и комнат обрушилась, поднимая клубы сизой пыли. Морен и Дарий устояли на ногах, ухватившись за стену. А в образовавшихся прорехах мелькнуло нечто огромное, покрытое чёрной чешуёй. Раздался рёв, ударило неблагозвучно в колокол, и тот затих, оставив лишь эхо печального звона. В храм ворвались крики людей и отблеск закатного солнца. Но затем свет поглотила массивная тень.
– Что это? – спросил Морен, не скрывая ужаса.
– Тот, кого я ищу, – выдохнул Дарий едва слышно. И добавил с напускной, нервной весёлостью: – Знаешь, их изначально двое было, но порознь находиться они не могли, вместе всегда и всюду. Потом, обратившись, срослись в одно целое, имя себе общее взяли... А поскольку Радим их с гор привёз, я их, веселья ради, Горынычем прозвал. Теперь не смешно что-то... Нам нужно вниз, полагаю, он из тюрьмы вырвался и Ирис где-то там.
– Думаешь, он ещё жив и его не раздавило?!
– Не знаю, но есть лишь один способ это выяснить!
И, схватив Морена за плечо, он потянул его за собой. Бегом неслись они по коридорам, и Дарий показывал кратчайший и ещё целый путь на нижние ярусы, в темницы.
А меж тем Золочёный храм окутало разгоревшееся пламя и обвил телом исполинский ящер, вырвавшийся из него. Частично он ещё оставался внутри, но и одной лишь верхней половины его тела оказалось достаточно, чтобы горожан охватил благоговейный ужас. Когтистые лапы крошили камень, чёрная чешуя бликами отражала угасающее солнце, и огонь, охвативший храм снаружи, плясал вокруг него, не причиняя вреда, словно из пламени Горыныч и был рождён. Но больше всего пугали людей две головы на длинных змеиных шеях. Каждая двигалась сама по себе, скалила зубья-колья, рычала и распахивала пасть, и глаза их горели кроваво-красным.
Вскарабкавшись по стенам, Горыныч когтистыми руками-лапами уцепился за крышу и золочёные купола, оставляя борозды и вмятины в металле и камне. Одна из голов впилась клыками в главный колокол, оторвала его и отпустила. С оглушающим печальным звоном тот рухнул, круша коридоры и комнаты под собой. Вторая голова извернулась книзу, будто высматривала что-то, поднялась ко второй. И тут раздался утробный, идущий изнутри голос:
– Стой, Гора! Перестань крушить. Людей погубишь!
– Так в том и смысл!
– Прошу, не нужно! Не тому нас учили!
– Я своим умом хочу жить!
Голос был один, но звучал совершенно различно. То казался мягким, печальным и тихим, то ревел звериной злобой и довольством. Общались головы меж собой, спорили и не находили согласия, деля на двоих единое тело.
Горыныч ударил лапой, и часть стены обрушилась крупным крошевом. Золочёный храм превращался в руины под телом и когтями чудовища, а кричащие и плачущие люди спешили убежать прочь и не оказаться под обломками. Одна из голов впилась другой в шею. Та оскалилась на неё, зарычала и сделала по-змеиному быстрый выпад, укусив в ответ. Хватка первой головы разжалась, и они ощетинили клыкастые пасти друг на друга.
– Прочь, дурень! Дай месть свершить, сам же того желаешь!
– Невиновны они!
– Весь род людской виновен!
Но в споре своём, борясь с самим собой и переставляя лапы, чтобы удержаться на разрушенных стенах, Горыныч только сильнее храм крушил. И горе было тому, кто не успел покинуть его. Огонь же всё не утихал, наоборот, разгорелся сильней, вырвавшись из тесных палат. Полыхало небо закатным заревом, и полыхал Золочёный храм, и казалось людям, что это двуглавый змей изрыгает пламя из своих голов.
Когда Морен и Дарий добрались до нижних ярусов и темниц, живых там почти не осталось. На их пути встречались изувеченные и раздавленные, изломанные и разорванные тела Охотников, узнаваемые лишь по кроваво-красным плащам. Кого-то Горыныч прикончил, кого-то придавило обломками и камнями. Дарий окликнул:
– Эй! Есть кто-нибудь живой?
Тишина служила ему ответом да крики людей снаружи. Меж руин скользил чёрный чешуйчатый хвост. Задрав головы, Морен и Дарий увидели, что ящер выбрался из темниц и вскарабкался по стенам храма, оставив здесь лишь малую свою часть. Значит, если их случайно не придавит обломками, они в безопасности. Тогда позвал уже Морен:
– Ирис! Ты здесь?
И в глубине обрушенных темниц послышался явственный шорох. Морен и Дарий бросились туда, когда раздалось в ответ:
– Морен, мы здесь!
Ирис, в синяках и с опухшим носом, усыпанный пылью, но живой и почти невредимый, пролез под нависшей плитой из закутка, в котором прятался. Следом за ним выбралась белокурая девчушка, и Ирис тут же прижал её к себе. А она обернула голову к мужчинам, заслышав шаги, и встретила их любопытным взглядом розовых глаз.
– Это Астра? – спросил Дарий.
– Нет, – ответил Ирис, и в горле его встал ком, мешающий говорить. – Её зовут Снежа. Астры больше нет.
Морен подлетел к нему и внимательно осмотрел, ища повреждения. Но Ирис слабо улыбнулся и заверил, что с ним всё в порядке. А девочка, не отходя от Ириса, с интересом разглядывала самого Морена.
– Вы тоже такой? – поинтересовалась она. – Такой же, как мы?
– Нет, – ответил за него Дарий и мотнул головой вверх, на Горыныча. – Скорее как он.
Дарий вышел из-под навеса уцелевшего потолка и стоял, задрав подбородок, пытался змея рассмотреть. Хотел докричаться до него, но пока не представлял как. А Морен взял Ириса за локоть и потянул за собой.
– Нам нужно скорее уходить. Пока этот проклятый крушит храм, никто нас не хватится и мы можем бежать.
– Нет! – внезапно оспорил Ирис и вырвал руку из его хватки. – Мы не можем! Он хочет Чёрное Солнце призвать, его остановить нужно!
– Я знаю, но без тебя у него ничего не выйдет.
– Ты не понимаешь! Такие, как я, – это малая кровь. Возможность обойтись только нашими смертями. Но если не будет меня, они принесут в жертву обычных людей! И куда больше, чем ты можешь себе представить. Они всё в крови утопят!
– И что ты предлагаешь?
– Не знаю! Но он говорил, записи об обряде, что Чёрное Солнце призывает, где-то тут, в этом храме.
– Прежде чем я их найду, храм рухнет и вы погибнете под обломками!
– Я выведу их, – пообещал Дарий. – Выведу и отвезу за город, к Каену.
– А этот как же?
Морен кивнул наверх, на змея, но за него вдруг вступился Ирис:
– Гореслав не плохой! Он нас защитил и не тронул! Он просто разозлился, узнав, что Радима казнили.
– Я разберусь здесь, не трать время, – велел Дарий, непривычно серьёзный и хмурной.
Морену очень хотелось поспорить. Отказаться, заявив, что он в ответе за Ириса и не может вновь бросить его. Что рисковать жизнью вот так – глупо и не стоит того. Но Ирис смотрел на него с мольбой, а в памяти снова и снова всплывал образ Родиона, вещающего о своих планах. И Морен понимал, что не может поступить иначе.
Выругавшись про себя, он бросил Дарию:
– Головой за них отвечаешь!
И убежал прочь – обыскивать то, что осталось от храма. А Дарий вновь взглянул на Горыныча. Выдохнул шумно, пробурчал под нос: «Надеюсь, получится» – и достал меч из ножен. Долго примерялся к хвосту, что волочился по полу среди обломков. И, выждав момент, вонзил остриё клинка, пригвоздив его к полу.
По хвосту дрожь прошла, он задёргался, заметался. Над головой раздался рык, но шумов снаружи было столько, что сливались они в единый гвалт, из которого лишь изредка удавалось вычленить отдельные звуки. Поэтому Дарий и решил привлечь внимание столь болезненным способом. И когда тень Горыныча накрыла его, он прижал ладони ко рту и закричал что есть мочи:
– Слава! Прекращайте! Уходить нужно!
И голос змея шелестящим рыком прогудел над головой:
– Слышал, Гора?
– Я ещё не закончил!
– Хватит! Молю тебя, хватит!
Головы сцепились вновь: шипели, разевали пасти друг на друга, грозились укусить. Дарий вырвал меч, и хвост, обретя свободу, утёк под потолок, поближе к телу. Змей пришёл в движение, вновь стал карабкаться по уцелевшим стенам, но теперь уже вниз. И не сразу бросилось в глаза, что он уменьшается в размерах, усыхая будто.
Ирис попытался подойти к Дарию, но тот его остановил:
– Не нужно! Оставайтесь под навесом. Мало ли что он собой снесёт.
– Мне кажется или тут гарью пахнет?
– Да. Морен, чтобы вас вызволить, пожар устроил.
А дым уже в самом деле подбирался и сюда, туманом заползая в щели. Дарий диву давался: чему там гореть? Почему огонь никак не утихнет? И надеялся лишь, что вовремя тревогу поднял и большая часть людей покинула храм ещё до того, как Горыныч вырвался.
А тень его окончательно пропала, и в темницу возвратилось чудовище уже немногим больше беса или лешего. Его корёжило, ломало, чешуя лоскутами сходила с тела, из глотки вырывался сдавленный рык напополам с воем. Головы втягивались обратно в плечи, а затем и вовсе срослись в одну. И Гореслав, опустившись уже на две ноги, схватился за неё руками, застонал от боли. Одежда на нём изорвалась, и ничего наготу не скрывало. Окончательно став человеком, он попытался сделать шаг к Дарию, да колени подкосились. Взгляд уплывать начал, веки сомкнулись. Он бы так и рухнул наземь, не поймай Дарий его за плечи.
– Тише, брат. Отдохни. Говорил же, я тебя вытащу, – прошептал Охотник ему на ухо, зная, однако, что тот не услышит.
– Что с ним? – спросил обеспокоенный Ирис, всё-таки подбежав к ним.
– Много сил потерял. Шутка ли, в такую махину превращаться и обратно. Ничего, отоспится и будет в полном порядке.
Он взвалил бессознательного Гореслава на себя, перекинул через плечо его руку. Выругался вслух, пожалев, что свой плащ Морену отдал, и Ирис стянул другой с тела мёртвого Охотника. И не поморщился даже, что удивило и покоробило Дария. Вроде и верно всё, а неправильно как-то, когда у молодого парня чужая смерть ничего не трогает внутри. Но об этом он решил расспросить его позже. А сейчас Ирис укутал Гореслава в красный плащ, и Дарий поспешил увести их прочь отсюда.
* * *
Морен рыскал по коридорам, на бегу проверяя уцелевшие комнаты. Наверх не пошёл, рассудил так: если это древние летописи, то хранить их должны в подвалах, вдали от солнечного света и случайных глаз. А в катакомбах, ветвящихся под Золочёным храмом, не только узников прятали, но и артефакты Единой Церкви хранили. О последних, как и о древних текстах и летописях, первых книгах Радей, одни лишь слухи ходили. Существовали ли те, наверняка никто, кроме редких служителей Золочёного храма, не знал. Но Морен посчитал, что ежели слухи о темнице оказались правдивы и катакомбы действительно существуют, то и другие домыслы подтвердиться могли.
На счастье его, огонь сюда не добрался – лишь потолок окутало сизой дымкой. Храм обрушился, и пожар постепенно утихнуть должен, если не перекинется на соседние строения. В этом случае весь город запылать может. Выходило, что проклятый змей людям милость оказал, не дав огню по ветру распространиться. Но вряд ли ему кто-то за это спасибо скажет.
Обыскивая комнаты одну за другой, Морен изредка встречал людей: свещенников и служек – видать, тех, кто не успел покинуть храм во время пожара, до того как Горыныч его крушить начал. В катакомбах они от него и прятались. Морена встречали испуганные и удивлённые лица, но он убегал прежде, чем кто-то успевал обратиться с вопросами. Не их он искал. А меж тем поедом мысли ели: разум осознать силился, что произошло и что ему дальше делать.
Всю жизнь считал он, что выбора ему не дали. Скиталец всё за него решил, взяв себе на попечение. Но был ли он ему отцом? Жестокий, с грубоватой заботой и собственными устремлениями, ради которых он положил на алтарь чужую жизнь – его жизнь. Отнял всё, что у него было или могло быть, ради того, чтоб он дело его продолжил. Его жизнь и его деяния, после смерти его. Теперь же всё, что от Скитальца осталось, по его же собственной милости в огне сгорело: драный плащ, шляпа, маска... А благодаря Церкви и имя его оказалось поругано и запятнано. Ну а без них, что осталось ему?
Собственное имя. Собственное лицо. И собственные деяния.
Всю жизнь считал Морен, что не давал Скиталец ему выбора. Но теперь перед внутренним взором встал молодой ещё, улыбающийся Радим, с добрыми и ласковыми глазами. А затем он же, но чуть старше, глядящий с сочувствием и состраданием, глубокой тоской о выпавшей ему доле. Тогда отец Радим предлагал ему остаться и в Охотники пойти. Радим дал ему этот выбор. Но Морен сам решение принял и не сомневался в нём. Всегда был у него иной путь, но он на этом остался.
Красный кожаный плащ жёг обожжённую, не исцелившуюся до конца кожу, причиняя боль. Но всё равно ощущался легче и мягче того, чёрного. Нет, не в Охотники ему дорога. Он пойдёт своим путём. Возможно, впервые за жизнь действительно своим.
По очередной лестнице Морен слетел, уже будучи распалённым: разгорячилась кровь от долгого бега, спешки и мятущихся мыслей. И, напоровшись на запертую изнутри дверь, он даже раздумывать не стал: выбил замок и снёс её. Ждал, что внутри люди окажутся, но не ожидал увидеть архиерея. Родион прятался здесь, среди свитков и обветшалых фолиантов, с несколькими свещенниками в летах и молодыми Охотниками. Один из стариков даже вскрикнул от испуга, когда Морен ворвался к ним, Охотники за мечи схватились. Но Морен окинул всех алым взглядом и велел:
– Убирайтесь. Все, кроме него. – И кивком указал на Родиона.
– Не смейте! – отдал приказ архиерей.
Охотники переглянулись, но на лицах так и читались сомнения. Признали они его? Морен мог лишь гадать. Обнажив меч, он выставил его перед грудью, как щит, направив остриё вниз. Предупреждал и не спешил нападать. Один из свещенников снял с полок свитки, к себе прижал, засеменил к выходу. Но Морен поймал его за руку у самых дверей, вырвал ношу, кинул на пол, затоптал и старика за порог вытолкал. Тот только и успел, что охнуть, – так быстро проклятый двигался.
Охотники отступили на шаг.
– Мне нужен только он, – произнёс Морен холодно, глядя в их глаза. – Остальные могут уйти, если хотят жить.
– Проклятье падёт на голову тех, кто ближнего своего и приближённого к милости его в беде оставит!
– Я – твоё Проклятье, – ответил Морен на заполошную речь Родиона. – В пламени сгорел, как видишь, а Бог ваш меня всё одно не принял. Думаешь, коли огонь не справился, они сумеют? Сомневаюсь.
Слова его по-змеиному холодно текли, потому что клокотала в груди отчаянная ярость на этого человека. Потому что снова и снова вспоминал он, как кричал Радим, умирающий на костре. Охотники опять обменялись взглядами. И, убрав мечи, направились к выходу. Старики-свещенники поспешили за ними.
– Стойте! Не смейте! – кричал им в спину Родион, уже не скрывая страха.
Но никто не обернулся. Дверь за ними закрылась.
Родион и Морен остались одни. Последний обежал глазами помещение: каменный подвал с низким сводом, стены заставлены стеллажами, забитыми полуистлевшими свитками и обветшалыми книгами. Деревянный стол, скамья перед ним и железная жаровня, в которой сияли угли, служащая единственным источником света. Морену она пришлась очень кстати: не придётся снова пожар устраивать.
Родион собрался, расправил плечи и запрятал страх поглубже. Взгляд его снова стал спокоен и надменен. Задумал, видать, что-то. Но Морена перемена в нём не тронула. Он ждал, что тот скажет, отчасти ведомый любопытством.
– Вот, значит, как, – заговорил Родион. – Решил всё же пойти по стопам отца и убийцей стать?
– Ты заблуждаешься. Он никогда отцом мне не был, я даже имени его не знал. Единственный человек, кого я мог этим словом назвать, был Радим. И это ты убил его.
– Разве? Я ведь позволил тебе освободить его. Не моя вина, что он умер раньше, чем ты на помощь пришёл.
– Не пытайся заговорить мне зубы и обернуть всё так, будто ты невиновен.
Они вели спокойный разговор, пока Морен медленно наступал на Родиона. От фигуры его, завёрнутой в красный плащ, веяло угрозой, и свет очага багряным отражался в золотой вышивке солнца на его одеждах. Загнанный в угол, Родион ощущал суеверный страх и животный ужас – неужто кара Единого Бога настигла его вот так, через это чудовище?
Он метнулся к выходу, надеясь убежать. Но Морен поймал его за плечо, толкнул обратно. Запнувшись о скамью, Родион повалился на пол, приложился бедром и, отползая от проклятого, забился в угол меж стеллажей. Морен занёс меч и вонзил его в ногу Родиона над коленом, пригвоздил того к полу.
По комнате разнёсся вой, перетёкший в стон боли. Родион зашипел, держась за кровоточащее бедро. Вытянуть меч не посмел, а когда Морен достал охотничий нож, выставил руки перед лицом, защищаясь.
– Не дёргайся, – велел ему Морен, хватая за руку и отводя её в сторону, чтобы лицо его видеть. – Как ты там сказал? За чужим именем, чужой личиной и чужими деяниями прячусь? Да только имя, что я ношу, – моё. И деяния последних лет – мои. И сейчас я сделаю то, чего никогда не сделал бы он: сохраню тебе жизнь. Чтобы до конца дней помнил, в чём главное различие между нами.
Отпустив руку его, он схватил Родиона за горло, сжал пальцами подбородок. Вставил остриё ножа меж зубов, надавил и заставил раскрыть челюсти. Действовал быстро, чтоб не успел перепуганный дурак воспротивиться и себе хуже сделать. Поймал пальцами язык, наружу вытянул. И одним движением отрезал.
Родион снова застонал, захрипел, закрыл ладонями рот, и меж пальцев побежала алая кровь. В глазах архиерея встали слёзы, потекли по щекам. Морен отошёл к жаровне, кинул туда обрезанный язык, достал уголёк и протянул на раскрытой ладони Родиону. Тот понял без слов: судорожно схватил раскалённый камушек, обжигая пальцы, и затолкал в рот, застонав от новой боли.
Захочешь жить – и не такое сделаешь. Морен лишил архиерея главного оружия, а остальное на милость его Бога отдал.
Родион так и сидел в углу, пригвождённый мечом, обливаясь слезами, как маленький ребёнок, пока Морен один за другим, не всматриваясь и не вчитываясь, снимал с полок свитки и ветхие книги да в жаровню бросал. Хорошо горели они, жар в комнатке как в бане стоял. Морен думал, что сбежавшие Охотники вернутся уже с подмогой. Но никто не воротился и не помешал ему. А стенания Родиона жалости в нём не пробуждали. Закончив сжигать записи, он вернулся к архиерею и лишь теперь освободил его, вырвав меч. Родион дёрнулся, но, обессиленный, уже не мог кричать – только мычал от боли.
Морен покинул врага, не оставив сомнений в своём сердце.
Текущее. Эпилог

Пристань Каменьграда была шумным и людным местом. Позднее весеннее солнце уже не скрывала завесь облаков, лишь изредка наплывали они лоскутами, и бурные тёмные воды Дикого моря искрились бликами, слепили глаза. Гомон моряков и торговцев перекрикивали наглые чайки, которых приходилось бранью отгонять от бочек с рыбой, лукошек с ягодами и мёдом да ларей с другими товарами. Корабли, стоящие в гавани, радовали прохожих яркими парусами, резными фигурами на носах и росписью вдоль бортов. На один из таких по трапу всходили люди, пока моряки затаскивали на плечах их пожитки. Корабль с деревянным коньком на носу, вскинувшим копыта, шёл в Заморье. А на пристани своей очереди подняться на борт дожидались Ирис и Снежа.
Волосы обоих отливали светлой рыжиной от луковой шелухи, а глаза один прятал за чёлкой и в тени шапки, а вторая – под лёгким платком. Ирис прижимал к себе Снежу, оберегая её, как сокровище, а на плече его сидел, чистя пёрышки, Куцик. Решено было, что птиц отправится в Заморье с ними, родину свою повидать. Но в первую очередь – как защитник и чтобы его самого от недобрых глаз спрятать. Ведь с того дня, как сгорел Золочёный храм, на Скитальца объявили охоту и сам царь Радислав пообещал награду золотом за его голову. Всюду искали его, сделав виновником трагических событий. Из ярких примет его большая часть ещё тогда сгорела, а Сивку он Дарию отдал, когда с ним и Гореславом прощался. Теперь предстояло и Куцика отпустить.
Морен стоял там же, на пристани, рядом с Ирисом и Снежей. Волосы его отросли, вновь смог их в низкий хвост собрать, ожоги исцелились. Он был в простой городской одёже: рубахе, недорогом кафтане орехового цвета, штанах да сапогах. Плечи укрывал коричневый же плащ, без узоров и вышивки. Лицо не прятал, и легко его было за молодого бортника или сына торговца принять. Сливался он с толпой, и прохожие не обращали на него никакого внимания, даже головы не поворачивали.
А вот Куцика примечали, посматривали с любопытством.
– Экая птица диковинная, – обратился к ним невысокий торгаш в зелёном кафтане и с чёрной бородой до самой груди, с весёлым блеском в карих глазах поглядывая на Куцика. – Слыхал, у самой царицы такие в саду живут. Продай, а?
– Не, у царицы говорящие, – ответил за Ириса Морен, и торгаш удивлённо уставился на него, будто только сейчас увидел. – А этот так и не заговорил. Вот она и отдала его как подарок в монастырь заморский.
– Ого! Что ж она у вас не в клетке, а так?..
– Дяденька, вы бы шли куда шли, – оборвал его Ирис, опалив холодным взглядом.
Торгаш растерялся, не нашёл слов и в самом деле заковылял прочь, бурча себе под нос что-то о невоспитанной молодёжи. А Снежа Ириса за рукав дёрнула и строго отчитала:
– Нельзя так! Он нам не грубил, и тебе не следовало.
– Он Куцику нагрубил! – по-детски возмутился Ирис.
– А Куцик не обиделся! Правда?
– Вак! – ответил тот, подражая крякве.
Снежа захихикала, а Ирис пристыженно втянул голову в плечи. И Морен невольно улыбнулся уголками губ, думая про себя, что доверяет Ириса в надёжные руки. Ежели у него не получилось мальчика на верный путь направить, то уж у Снежи точно выйдет.
– А всё же, – став серьёзным, обратился Ирис к Морену. – Может, ты с нами отправишься? Боязно мне.
– Не волнуйся. Я разговаривал с капитаном, он о вас позаботится. Радим ему хорошо знаком был, он о нём с теплом отзывался. Так что присмотрит за вами и в обиду не даст. Пообещал, что представит вас на корабле как своих племянников, чтобы никто и пальцем не посмел тронуть. А в Заморье уже встретят.
– Да не в том дело. За тебя мне боязно в том числе.
– Ты же знаешь, почему остаюсь. Я тебе слово дал.
И Ирис закусил губу, трижды пожалев уже о том разговоре.
Когда покинули они Липовец и до домика Каена добрались, в тишине и вечернем покое рассказал он Морену обо всём, что видел и слышал в стенах храма. И в первую очередь о Марье, что с самого начала вовлечена была в планы архиерея. Но, к удивлению Ириса, Морена больше поразило известие, что царица в положении и вот-вот наследника родит.
– Ты уверен в том, что видел? – спросил он тогда Ириса.
– Да, конечно. Почему ты сомневаешься?
– Потому что проклятые не плодятся. Даже такие, как я, не могут иметь детей.
И ещё тревожней стало, когда добралась до них весть: царица подарила царю мальчика на исходе весны. А когда Ирис поделился с Мореном своими страхами, что продолжит Марья дело Родиона и найдёт-таки способ Чёрное Солнце призвать, тот пообещал ему:
– Не бойся. Я останусь здесь и не допущу этого. Как только пойму, что дурное она затеяла и план свой в жизнь претворять начала, – остановлю её. Надо будет – убью, как чудовище. Сам ведь сказал, что она не человек больше.
На том и порешили тогда, но Ирис быстро пожалел об этом. Ибо рвалась душа его на части: он не мог простить Морена и вместе с тем прикипел, привязался к нему. И не хотел расставаться.
– Я тебя за Астру никогда не прощу, – сказал он ему в тот же вечер, глядя прямо в глаза. – Ты понимаешь это?
– Понимаю. И мне с виной этой жить, как и тебе с обидой и гневом. Я не призываю меня прощать. Но подумай о том, что груз этот тоже тяжёл и тебе он вовсе не нужен.
Так и разошлись: не друзьями и не врагами. Каждый решил своей дорогой пойти, защищая то, что лично ему дорого и что каждый считал наиболее важным.
С корабля раздались крики капитана, просящего поторопиться и с прощаниями покончить. Корабль вскоре отплывал. Снежа поспешила к трапу, а затем спохватилась, охнула, подбежала к Морену и крепко стиснула его руками. Тот растерялся сначала, но всё же приобнял девчушку в ответ. Поднял глаза на Ириса, и тот поблагодарил его кивком и взглядом.
– Буду скучать, – отозвался с его плеча нахохленный, обиженный Куцик голосом Каена.
И Морен рассмеялся, представив, как тайком от всех друг его прощался с заморской птицей. Протянул руку и погладил Куцика по грудке в последний раз.
– Береги их. А они позаботятся о тебе.
– Обещаю, – дал ему слово Ирис.
Дети взошли на борт, смешались с толпой, что тоже прощалась с родными, махала руками провожающим. Женщины обливались слезами, кричали добрые слова мужьям. Многие пытались в Заморье за лучшей жизнью уехать, и никто не осуждал, ведь понимали, что от счастья и довольства не бегут из дома. Снежа подлетела к борту, подпрыгнула, чтобы её лучше видно было, и замахала изо всех сил, пока Ирис держал её за бока, чтоб не упала.
Морен помахал ей в ответ. И, пряча улыбку, затерялся среди людей.
Мавки

Обращённые дети обоих полов, чаще всего – девочки от семи до десяти лет. Важно отметить, что чем младше ребёнок, тем меньше он подвержен пороку и тяжелее поддаётся Проклятью, поэтому ставшие мавками пережили нечто действительно ужасное либо подвергались насилию долгое время. Ведь иначе, чем сломать и озлобить, пробудить
Проклятье в детях попросту невозможно.
Тело обратившейся мавки покрывается теми же увечьями, которые ребёнок получал при жизни, но часто в преувеличенном, искажённом виде. Словно тем самым они пытаются выставить пережитые ими страдания напоказ и пробудить во взрослых сострадание и чувство вины. Первое, однако, очень опасно, ибо мавки невероятно жестоки даже по меркам проклятых: тела убитых ими, а порой и ещё живых, частенько становятся подспорьем для игр. Именно по этим никогда не заживающим увечьям и можно отличить мавку от остальных проклятых.
Нередко прибиваются к русалкам, которые охотно берут их под свою опеку.
Волчий пастырь

Увы, не только люди склонны поддаваться Проклятью, но чем ближе зверь к человеку, тем легче ему озлобиться и обратиться. Так волчьими пастырями становятся дворовые псы. Если обращаться с собакой излишне жестоко, бить её и истязать, то Проклятье может обратить её в ужасное чудовище, ведомое жаждой мести. Лишённый разума, пастырь ненавидит людей и не прекратит охоту на них до самой своей смерти.
Однако страшен пастырь не столько своей жестокостью и силой, сколько удивительной способностью подчинять себе других – не обратившихся – собак и волков. В считаные дни пастырь собирает вокруг себя обезумевшую стаю, которая представляет серьёзную опасность для путников и ближайших поселений. Почему именно животные следуют за ним – из страха пред более сильным, признавая его как вожака или таковы проклятые силы пастыря, – точно не известно. Но если убить пастыря, стая разбежится, а до тех пор будет защищать его ценой собственной жизни.
Домовой

Проклятый, который при жизни был очень привязан к собственному дому – настолько сильно, что не захотел расставаться с ним даже после смерти. Домовые буквально срастаются с домом, становясь с ним единым целым, поэтому избавиться от него можно, только спалив жилище дотла вместе с проклятым.
На самом деле домовые почти безвредны, и чаще всего хозяева дома даже не знают о них. Живут они в подполе, в стенах или на чердаке и показываются лишь по ночам или в крайних случаях. Если домовой доволен семьёй, с которой соседствует, то будет тайно помогать по хозяйству, баюкать детей в колыбели и прогонять мышей и крыс. А вот недовольный, прогневанный склоками или грязью домовой может начать швырять и прятать вещи и даже поколачивать или душить нерадивых хозяев по ночам. Но убивает крайне редко, поскольку без жильцов в доме не будет и пропитания для привязанного к жилью домового.
Питается в основном объедками со стола, остатками еды в горшках, запасами в погребе и пойманными мышами да крысами. Больше всего любит молоко, особенно прокисшее.
Бес

Более сильный, могучий и озлобившийся чёрт. Бесами становятся пьяницы, допившиеся до утраты человеческого облика и разума. В этом главное отличие беса от чёрта: последние чаще всего сохраняют способность к речи и мысли, предпочитают общество людей и себе подобных, сбиваются в стаи, склонны к хитрости и обману. Бес же скорее подобен зверю, как по облику, так и по уму.
Бес всегда сильнее и крупнее чёрта, а порой превосходит и волколака. Также способен наводить морок, развеять который намного сложнее. Ведь в отличие от чёрта бес не копается в воспоминаниях человека, а воссоздаёт образы из собственной памяти. Для защиты от морока помогает отвар марьянника.
Толстую шкуру тяжело пробить, и он менее восприимчив к серебру, чем волколак. Вероятно, не чувствителен или менее чувствителен к боли, поскольку игнорирует ранения во время боя, и этим особенно опасен.
Горыныч

Некогда дети-близнецы, сросшиеся с боков ещё до своего рождения. Чудом выжившие, они продолжили расти как два разных человека, независимых и неотделимых друг от друга физически.
Как и почему эти двое в итоге обратились, мне не удалось узнать, но полагаю, с ними случилось то же, что и со всеми другими уродами, однажды ставшими лихо. Не принятые людьми, росшие как изгои, под жалостливыми взглядами и насмешками, они поддались Проклятью, которое исполнило желания обоих. Покуда один хотел стать человеком, другой жаждал силы, чтобы отомстить обидчикам. В итоге братья срослись в единое целое, а Горыныч обрёл две ипостаси: облик человека и облик исполинского ящера о двух головах.
Более всего ужасает то, что братьев так и осталось двое. И даже в человеческом обличье, пока один владеет телом, второй как бы заперт в клетке, внутри его головы. И никогда не знаешь, с кем из них тебе доведётся говорить в следующий миг.
Скиталец

Легендарный проклятый, ставший таковым в День Чёрного Солнца. Необычайно силён, имеет вспыльчивый и скверный нрав, но сохранил рассудок и ясный ум. Ведомый ненавистью к себе подобным, сделал смыслом своей жизни уничтожение оных. И, вероятно, именно эта ненависть – в том числе и к себе – сохранять разум на протяжении стольких лет и не поддаться Проклятью окончательно. Что же побудило его встать на этот путь, доподлинно не известно, ибо к людям он питает едва ли не больше презрения, чем к нечисти.
Из-за деформированной нижней челюсти и языка не может говорить в привычном понимании этого слова, однако сохранил способность к речи. Как и у остальных подобных ему Проклятых, звук при общении исходит из горла. Предположительно подвид волколака.
