
Анастасия Гор
Сказания о ёкаях
Почти год прошел с тех пор, как Кёко Хакуро стала ученицей Великого Странника. Ее обучение продолжается, но путешествие приводит их к существам гораздо страшнее мононоке.
Пока в веселом квартале Киото клиенты одного из домов расплачиваются за любовь жизнью, в далекой деревне ёкаев готовится вознесение нового бога. Кёко и Страннику предстоит изгнать неупокоенных духов, а еще как-то поймать таинственного юношу в маске черного лиса. Ведь незнакомец не только выдает себя за Странника, но и кое-что у него крадет...
Продолжение цикла Анастасии Гор – автора трилогии «Ковен озера Шамплейн», дилогии «Рубиновый лес» и однотомников «Самайнтаун» и «2:36 по Аляске».
К Кёко и Страннику присоединится новый герой – очаровательный разбойник Соя, способный не только запасть в сердце, но и украсть его.
Героям предстоит разобраться с мононоке в квартале удовольствий Киото, навестить ёкаев в закрытой деревне, в которой все свадьбы заканчиваются трагедией, и застать пробуждение чего-то очень кровожадного, древнего и зловещего.
Больше мононоке и ёкаев, яркий японский колорит, немного китайских легенд, ритуальные жертвоприношения, атмосфера аниме «Монолог фармацевта», прошлое Дикого лиса, скрывающее страшные тайны, и хяку моногатари кайданкай – старинная салонная игра «Сто страшных историй в темноте».
Красочные иллюстрации от hagu.
Долгожданное развитие романтической линии.


Красочные иллюстрации hagu

© Гор А., текст, 2026
© ООО «Издательство «Эксмо», 2026

Сказание четвёртое. Убийства в весёлом квартале Симабара
С тех пор как в весёлом квартале Симабаре зажглись первые огни, хотя бы один фонарь где-нибудь на здешних улицах да горел. Красный, золотой, розовый или медовый, но не случалось такого, чтобы в комнату с окнами не проникал луч пёстрого света и чтобы было настолько темно, что ничего не увидеть за шёлковой ширмой.
Должно быть, от чего-то другого тот бокка[1] был слеп. Возможно, от голода, потому что за целый год не тратил на себя ни монеты. Носил по домам рис, рыбу и вино, но ни к чему из этого не прикасался. Спал на соломенной циновке, чтобы однажды заснуть и проснуться на бархате; считал жалованье по ночам, перекладывая медные моны из руки в руку, чтобы однажды перебирать в них нежные изящные пальчики, не пробовавшие тяжёлой работы. Он знал, сколько стоит одно свидание. Знал, как мало свечей догорит к тому моменту, как оно кончится, и сколько жизней ещё придётся работать, чтобы его повторить.
Однако когда наступил заветный вечер и бокка без всяких сожалений расстался с накопленным, за ширмой его ждало что-то другое.
Бокка ему поклонился. Оно поклонилось в ответ.
Бокка увидел цветы. Оно подарило ему несколько своих лепестков.
Бокка остался в темноте. Впервые все фонари Симабары разом погасли.
На заднем дворе дома, что воспевает любовь, из-под снега пробились цветы, которые обычно цветут на надгробиях. Слуги их тут же вырвали с корнем, фонари снова зажгли, а лепестки подмели и убрали. О том, что здесь поселилась другая богиня, которая не поёт и не играет на биве, – смолчали.
А следующим после бокки был юный влюблённый поэт, и красные цветы на заднем дворе проклюнулись вновь.
I
Сами боги не хотели, чтобы Кёко Хакуро становилась экзорцистом.
Однако следующий год её начался именно так, как начинался у большинства представителей сего ремесла: с погони за мононоке, сбежавшим посередине ритуала изгнания.
А над городом Киото, хорошо припудренным снегом, в это время распускались ханаби – дивной красоты цветы из пёстрых огненных искр, посеянных взрывами летящего пороха[2]. Маленькая и скромная Камиура не знала столь шумных празднеств, и оттого у Кёко, которая провела там всю свою юность, поначалу трещала голова с непривычки, а от каждого выстрела кололо где-то в подреберье. Теперь же этот грохот и ей, и Страннику благоволил: за ним не был слышен рёв, с которым нёсся по крышам охваченный безумием неупокоенный дух. Чёрное хаори реяло в расцветающей ночи, образовывало вдалеке тонкий человеческий силуэт. Взмахивая рукавами, он тем самым дразнил: «Попробуй угнаться!» Кёко боялась, что как бы одеяние духа – вернее, сам дух – не загорелось от реющих вокруг пламенных снопов, сквозь которые они летели, перескакивая с дома на дом, с козырька на козырёк через жилые кварталы.
– Чтоб тебя! – выругалась вконец запыхавшаяся Кёко, хотя не пристало выражаться в первый день года, если, конечно, не хочешь накликать беду на весь оставшийся.
Но кто станет её судить? Холёные горожане только-только выползали из своих тёплых домов, чтобы обменяться с соседями добрыми пожеланиями и горшочками со сладким печёным картофелем. Это не они морозили разутые ступни о покрытую инеем кровлю, глотали колючий мороз, от которого не спасала даже подбитая ватой накидка, и рисковали подхватить лихорадку, лишь бы не допустить беду самую что ни на есть настоящую, страшную, даже скорее трагедию. Ту, что случится, если мононоке улизнёт и унесёт вместе с собой похищенную душу, которую завернул в себя, как в кокон, – и считай, что запер.
– Смотри, мама! Кто это там? На верхушке дома, где мы покупаем рисовые булочки!
– Это же не... люди?!
Кёко снова поскользнулась и чуть не скатилась с покатой крыши ларька, торгующего дагаси[3], когда прямо перед ней из небольшого закоулка взвилась пламенно-пурпурная стрела и грохотнула. Кёко отпрянула резко, ноги её, заледеневшие, разъехались, и погоня, которую уже мало-помалу стали замечать любопытные горожане, едва не завершилась раньше срока.
И всё-таки Кёко удержалась на самом краю. Присела, сделала глубокий вдох, чтобы расправить скукожившиеся от нехватки воздуха лёгкие, и перепрыгнула через закоулок и распустившиеся в нём пламенные цветы, порвав его лепестки на части. Даже поранив о черепицу пятку, она всё мчалась дальше, через половину Киото от лавки погребальных дел мастера, где они со Странником мононоке и встретили.
Как ядовитая змея, пригревшаяся на нагретом камне, проклятое хаори прибыло туда на теле одной из жертв, доставленном на куске колотого льда для подготовки к похоронам. Кёко ещё долго не сможет забыть ужас на лице ноканси[4], когда он, заикаясь, сообщил, что именно в этом хаори похоронил уже семь юных девушек подряд и вот-вот собирается схоронить восьмую. Конечно, Кёко со Странником сразу догадались, что за ней непременно последует девятая, а значит, изгнание нужно провести как можно скорее. Чего они не ожидали, так это того, что подлое одеяние прознает про их планы и сможет их опередить.
Так же, как Кёко не забудет лицо ноканси, она не забудет его протяжный вопль «Моя дочь!», когда та, околдованная злым очарованием хаори, сняла его с покойной, надела на себя и, провыв что-то о возлюбленном, упала навзничь.
Кёко никогда не винила Странника ни в каких оплошностях – было достаточно того, что он сам себя за них бранит. Жестоко и так бессердечно, что ей каждый раз невольно хотелось защитить его перед ним же. Будто, прожив четыреста с лишним лет (если Кёко верно посчитала по его рассказам), он не имел права на ошибку и обязательно должен был знать всё и обо всём на свете. Даже о том, что в тансу спрячется шкодливая, любопытная девчонка, для которой слова «Никому сюда нельзя входить!» звучат как приглашение, а защитные офуда – просто-напросто бумажки и – пф! – ничего не стоят. Почему бы не сорвать?
Теперь в той комнате, где прежде лежал труп, и лежала проклятая дочь ноканси. Лишь талисманы – эти самые глупые бумажки – не давали её телу окончательно остыть, а душе, украденной хаори, – позабыть к нему дорогу, пока Кёко со Странником и то и другое не вернут обратно.
«Цукумогами – опаснейшая форма мононоке», – говорил Кёко её дед, но она бы добавила к этому ещё «И наипротивнейшая!». Непредсказуемая, подлая, совершенно беспринципная, будто вместе смешалось всё дурное, что только бывает в людях. Самое скверное сочетание всех неприятных и потусторонних черт.
«Ещё и такое быстрое... Ах, снова удирает!»
Пожалуй, в следующий раз ей стоит поменяться со Странником местами. Вместо того чтобы бегать кругами за зловредной одеждой, она бы тоже предпочла ходить по домам, расспрашивать о прошлых инцидентах и пытаться узнать Первопричину – последнее, что им осталось из трёх компонентов для обряда. Пока Странник наверняка стучался в очередную дверь и старался казаться милым – конечно, ничуть не суетясь, чтобы не испортить свой любезный образ, – она играла с мононоке в догонялки. И уже израсходовала почти все свои талисманы, чтобы понемногу гнать его туда, куда нужно не ему, а ей. Вещь ведь, может, и с самосознанием, но с интеллектом не шибко выдающимся. Хаори, наверное, даже не заметило, что совершило крюк – убежало от погребальной лавки и вернулось к ней.
«Где же его носит?!»
Она клялась Страннику больше не танцевать – не пробовать упокоить мононоке самостоятельно. И собиралась эту клятву до последнего держать. Не столько ради себя и своего ки – коего, по словам Странника, ни у одного живого человека не было достаточно для подобного искусства, – сколько ради него самого. Чтобы он сам духов изгонял. Чтобы он, упокоив зло, заслужил себе ещё одну красную метку в лозах кумадори[5], а вместе с ней – ещё одно прощение, которое приблизит его к заветной свободе от проклятия.
Двадцать один. Ему остался двадцать один мононоке. Кёко за его списком следила, как за своим собственным, каждого считала.
И собиралась сегодня округлить это число.
– Как вода по зиме, как воск на затухшей свече, – начала она срывающимся шёпотом, что обращался на морозе в клубы пара. – Как звёзды на небе по велению богов. Замри!
Сколько бы ни упражнялась, а всё равно не могла призывать талисманы мысленно. Но, по крайней мере, теперь Кёко их даже не касалась.
Она вскинула руку, будто пытаясь схватиться за очередную огненно-рыжую хризантему, с грохотом зашипевшую над зубцами крепостных башен. Последняя оставшаяся у неё бумажная лента сама сорвалась с пояса и устремилась вперёд. К этому моменту пальцы на ногах у Кёко уже были синими-синими, а волосы побелели от кружащегося снега, будто она и вправду была юки-онной, которой её дразнили в детстве, – зимним духом, забавы ради обрядившимся в оммёдзи. Одежда Кёко была яркой, красно-жёлтой, как фейерверки, продолжающие пачкать безупречно чёрный небосвод Киото. Она почти слилась с ними и благодаря тому всё же настигла мононоке.
Теперь, когда по истечении одной минуты спадут наложенные офуда чары, ей предстояло драться.
Всячески придумывая, как это делать, по-прежнему имея вместо меча лишь его осколки, она не придала значения тому, что чёрное хаори остановилось слишком быстро, на секунду раньше, чем к его спине приклеился офуда. Зато во вспышках очередных ханаби Кёко разглядела узор из водяных мельниц, вышитый на матовом крепе. Его мягкий рукав почти коснулся её рукава, а сама Кёко – мононоке... Прежде чем нечто пушистое и огромное скатилось откуда-то валуном, сбило её с ног и снесло вниз с крыши.
– Мио!
Кёко визжала и ругалась, даже когда летела кубарем. Очевидно, хранительница Высочайшего ларца императрицы кошек никак не могла расстаться со старой привычкой ронять Кёко с высоты. Мало того, что Кёко смела собой с крыши весь снег, расцарапала щёку о черепицу и опозорилась на глазах у поднявших головы на крик людей, так Мио ещё и разодрала ей весь бок когтями! Не будь кимоно зачарованным, покрытым сверху нитями храмовых шелкопрядов, его бы после такого пришлось нести к швее. А вот утеплённой зимней накидке повезло меньше: ткань с треском порвалась. Каким-то образом в полёте Кёко очутилась не под Мио, а верхом на ней, и даже не поняла, как именно. Наверное, лишь благодаря этому Кёко, сорвавшись с высоты в семь-восемь кэнов[6], и не свернула себе шею. Звериная шерсть смягчила падение, и Кёко, соскользнув с холки Мио в сугроб, с удивлением обнаружила, что даже почти не ушиблась.
– Зачем ты это сделала?!
– Слепая, что ли?! – прорычала Мио из-под чёрных лап, которыми прикрывала обагрённую и здоровенную, как у медведя, морду. Кёко так растерялась при виде её разбитого блестящего носа, из которого на снежную дорожку хлестала кровь, что даже забыла огрызнуться и напомнить про свой незрячий глаз. – Приглядись, что там наверху за спиной у мононоке! Посмотри, куда ты летела, дура!
«К смерти своей», – осознала Кёко сразу же, как задрала голову, прищурилась и позади развевающегося чёрного хаори, замершего в воздухе из-за чар, различила длинные и острые колья. Недостроенный магазин керамики, обещавший своей вывеской скорое открытие и лучшие изделия, выполненные в технике кутани, оброс ими, как зубами. То было основание крыши, а заодно и возможная могила Кёко, кинься она на зыбкое, тонкое хаори, которое было не чем иным, как покрывалом для ловушки. Хаори бы порвалось, но выжило, а вот Кёко... Кёко – нет. Она любила шашлычки-кушияки, которые жарили на рынке Нишики, но теперь, представив в таком же виде себя, сомневалась, что сможет их есть.
– Ты должна была сопровождать Странника, – выдавила Кёко вместо благодарности, отряхиваясь от снега и жутких фантазий.
– Я ничего ни тебе, ни ему не должна.
От резкого тона Мио слово «Спасибо» окончательно застряло у Кёко в горле и опустилось обратно вниз, туда, где скопился морозный воздух, которого она наглоталась за время погони. Несмотря на то что время уместнее было бы назвать «ранним утром», нежели «поздней ночью», фейерверки всё ещё не закончились. Горький дым тянулся от земли к искрящимся над городом цветам, как стебли, и за рыжими, изумрудными, синими лепестками было уже не видно звёзд. За громовыми раскатами и треском, с которым они распускались, было легко не расслышать предупреждающий звон бронзовых бубенцов на поясе. Когда Мио выбралась из сугроба, обтёрла морду о снег и, оскалившись, приняла вид устрашающий и яростный под стать кайбё, мононоке на крыше стройки уже не было.
– Там! – указала Кёко на навес, из-под которого на них, обняв друг друга, испуганно глазели люди и где вместе с ними спряталось что-то ещё, что оказалось вовсе не таким уж безмозглым, как считала Кёко.
– Осторожнее! – закричала Мио.
Хаори вынырнуло из-за визжащей, разбегающейся толпы. Пускай и мягкое, надетое на эфемерный женский силуэт, оно так резко ринулось на них, что стоявшая у него на пути телега разлетелась в щепки. Кёко едва успела отскочить. Мононоке издал звук, до неприличного похожий на звонкий девичий хохот. Он смеялся и прежде, почти всё время, что бежал от неё. Кёко уже становилось плохо от этого смеха, тот тревожил бубенцы на шнурках вокруг её талии так, что ещё немного, и те бы лопнули. Но ещё хуже Кёко было из-за Мио: та снова мешалась, вцепилась зубами в уцелевший край её накидки и дёрнула назад. Хаори промчалось мимо, узорчатые рукава, подобно лезвиям, со свистом рассекли воздух там, где Кёко стояла мгновением раньше. Она растерянно прижала руку к шее, почувствовала на ней капли и поняла: не сдвинь её Мио с места, сейчас она лежала бы на снегу с перерезанным горлом.
«Ненавижу, когда те, кто меня защищает, делают это не зря!»
– Мои огоньки!
Хуже места для сражения с мононоке, чем улица в центре Киото в разгар трёхдневных праздников, сложно было вообразить. Кёко успела подхватить и унести ребёнка, когда хаори продолжило бушевать и снесло опоры аптекарской лавки, от чего всё здание накренилось и посыпалось на спрятавшуюся под ними семью. Тонкие палочки, скрученные из папиросной бумаги и плюющиеся оранжевыми искрами, выскочили из детских рук. Мио, утаскивающая за шкирку ещё одного ребёнка, обернулась и навострила уши.
– Ой.
Огонь сэнко ханаби зашипел, встретившись с окованной льдом землёй, но не потух и не взорвался, а перекинулся на уличные украшения, будто тоже от мононоке пытался убежать, как толкающие Кёко горожане.
Праздничные кадомацу по традиции плелись из сосны (чтобы в новом году крепким выдалось здоровье), из бамбука (чтобы стойким оставался дух) и веточек умэ (чтобы поскорее пришла весна и снег на дорогах долго не залёживался). Когда Кёко была маленькой, дедушка на них ещё мандариновую кожуру вязал и папоротник – для счастья и для плодовитости рода, надежды на которую, очевидно, до последнего не оставлял. Такие украшения венчали каждый вход, будь то храм, жилой дом или торговая лавка, – и потому насчитывалось их в городах всегда немерено. В Киото, втором по населённости городе всех восьми островов, их было и того больше. Пороховые искры попрыгали на них с папиросных палочек, как дети, и принялись резвиться, пока все украшения не стали такими же горячими и яркими.
Спустя минуту вся улица полыхала огнём.
– Любимый мой, любимый! – затянул нараспев мононоке.
Кёко как могла сбежать ему не давала, оттесняла дух всё ближе к огню, полосой протянувшемуся между конюшней, откуда слышалось ржание запертых внутри лошадей, и столярной мастерской. Мононоке метался туда-сюда, но перескочить через огонь боялся, знал, что будет: пламя уже лизнуло поясок, и к запаху фейерверков с морозом и хвойными листьями примешалась гарь от тлеющего шёлка. Мио, благополучно выпроводив с улицы людей и убедившись, что никто не остался заложником горящих зданий, сторожила остальные возможные пути к отступлению.
Хотя, в отличие от неё, Кёко не была сверху донизу измазана в собственной крови, тело всё равно её подводило: уставшие от бега ноги подкашивались, дыхание сбилось, и в глазах начинало двоиться. Поэтому новый бой закончился быстро, почти сразу же, как мононоке, вновь обожжённый разгулявшимися искрами пожара, взревел и в отчаянии обрушился на неё сверху. Тогда на долю секунды он явил лицо страшное и уродливое, совсем не похожее на лицо дочки ноканси. То, должно быть, был лик самой смерти от неразделённой любви: голод, которым все надевшие хаори девицы себя морили, отражался во впалых щеках; сладкие фантазии, которыми они бредили перед смертью, – в искривлённой линии губ; надежда – в глазах, завалившихся в череп, и лихорадка, в которой они умирали, – на пергаментной коже.
Когда в Киото забили колокола, извещая о пожаре, Кёко всё-таки упала. Выронила меч, опёрлась на свои колени и наконец-то позволила себе перевести дыхание.
Благо её учитель уже был здесь.
– Любимый мой, любимый! – вскричал мононоке снова одним из девяти украденных голосов. Хаори всколыхнулось, пояс, развязавшийся в драке, затянулся потуже, будто дух прихорашивался, прежде чем повернуться к силуэту, перед которым расступился огонь, притоптанный высокими зимними гэта с металлическими зубцами. – Где же мой любимый? Ты ли это?
– Нет, не я, – ответил Странник, неся за спиной лакированный короб.
В небе над ним вырастали новые огненные хризантемы и пионы, а под ногами горела земля. Странник ступал по ней медленно, осторожно, неся с собой пронизывающий холод, которого зимой было так много, но здесь, в объятиях огня, уже почти проглотившего улицу, катастрофически не хватало. Пот на лице Кёко высох, и она вдруг заметила, что Странник, должно быть, бежал: его лоб блестел, щёки порозовели, под ухом расплелась коса. Взгляд нефритовых глаз, острый, как булавка, прицепился к Кёко, обшарил её с головы до ног и, убедившись, что она в порядке – настолько, насколько можно было быть в порядке, – вернулся к мононоке. Тот великого оммёдзи ничуть не устрашился, а, словно наоборот, был крайне им заинтересован. Нет, очарован под стать молодой девице. Хихикал – застенчиво так, будто на свидании, тайком сбежав из дома, – и прикрывал рукавом ставшее вновь невидимым лицо.
Их разговор тонул в грохоте фейерверков вдалеке и треске дерева в бушующем огне, но самое важное Кёко всё-таки услышала:
– Твой любимый никогда о тебе не знал, Эцуко Мэйрэки, дочь хатамото[7], а ты не знала ничего о нём. Потому одержимыми и наивными были твои чувства, более того, только его хаори с узором из водяных мельниц ты и запомнила. И, несмотря на то, сколь мало о нём знала, всё равно умудрилась полюбить, хоть больше и не встречала никогда. Зачахла, лелея тёплое воспоминание, и душевная болезнь обернулась физической. Умерла, обняв хаори, которое родители, надеясь тебя утешить, сшили – один в один, каким ты его описывала. В этом одеянии тебя и похоронили, Эцуко, а любовь смешалась с жаждой отмщения, ведь твой любимый так тебя и не нашёл, не чах, как ты. То злоба самой вещи, что за тем, как ты умираешь, наблюдала, и твоё страдание не позволили тебе уйти.
«Так это не просто цукумогами? – с ужасом осознала Кёко, таращась на силуэт, который теперь даже холодный ветер не трепал, словно хаори на мрамор натянули. – Это душа его хозяйки, слившаяся с ним. Неужто и такое бывает?»
Видимо, бывает на свете всякое. Сколько бы Кёко ни изгоняла мононоке – а ей на пару со Странником удалось повстречать ещё троих после дворца императрицы кошек, – они каждый раз находили, чем застать её врасплох и вызвать это скользкое, жуткое ощущение, стекающее за шиворот мурашками. Но вместе с ужасом Кёко испытывала жалость.
– Форма – цукумогами, – объявил Странник громко и спустил с плеч ремешки своего короба. Пламя позади него буянило сильнее прежнего, слышались людские крики с соседних улиц и кварталов. Должно быть, пламя уже пошло туда. – Первопричина – безответно влюблённая девушка, подхватившая любовную болезнь. Желание – найти любимого...
Едва он успел договорить, как крышка короба, окованная золотистым металлом, отворилась. Не дожидаясь, пока она откроется достаточно, чтобы Странник мог просунуть руку, чёрное хаори с вышитыми мельницами взвилось, вскрикнуло что-то неведомое, до Кёко долетевшее стоном, и бросилось вперёд. Но не на Странника и не на Кёко, инстинктивно выставившую перед собой руки, и даже не на Мио, снова пришедшую в движение и попытавшуюся его перехватить.
Хаори ринулось в зарево пожара.
– Стой! Ты погибнешь! – воскликнул Странник, но было слишком поздно.
Фейерверки в забелённом от снега небе горели ярко, но огонь, целиком поглотивший проклятое одеяние, надрывно плачущее и взмахнувшее напоследок чёрным рукавом, – ещё ярче[8].
* * *
В лавке погребальных дел мастера пахло именно так, как и должно пахнуть в месте, где души окончательно оставляют свои бренные тела и переходят в мир иной. Благовония и смерть. Смесь кисло-сладкого гниения с солёной медью и зелёной периллой, растущей по углам, чтобы заваривать из неё чай скорбящим и прощающимся. Наверное, впервые в жизни ноканси пил этот отвар сам. Маленькими глоточками, потому что руки у него тряслись, пиала тоже дрожала, и чай расплёскивался. Постоянно приходилось подливать ещё. За те несколько часов, которые Кёко его не видела, ноканси словно постарел, пережитое горе изрезало его лицо морщинами вокруг тёмного родимого пятна в полщеки, которое когда-то и заклеймило его изгоем в родной деревне. Привыкший к нему и к дарованному им одиночеству, он потому и стал ноканси, ведь работа с мёртвыми – тоже неотвратимое одиночество. Тоже клеймо. Ибо всё, что кровь и смерть, – это кэгарэ[9], а значит, скверна, нельзя касаться. Кагуя-химе рассказывала, что на острове, откуда она родом, ноканси даже отселяли на край деревни, и те не заводили ни жены, ни собственных детей – кто захочет тоже стать отмеченным?
В Киото, однако, всё обстояло иначе. Здесь, где людей умирало столько же, сколько рождалось, без ноканси было попросту не обойтись. Из-за предрассудков к нему относились насторожённо, но не чурались. Даже позволили поселиться под боком у чайного домика: внизу комнату для подготовки к погребению разместить, а наверху – жилое помещение. Кёко видела у него за шкафом несколько бутылок из дорогого тёмного стекла – наверное, с мирином[10], – а значит, люди его благодарили. Или же так хорошо платили, что он сам себе мог такой напиток позволить. Да и домашнее убранство язык не поворачивался назвать скромным: несколько ширм с росписью бамбукового леса, книги в мягких обложках, пара икебан – наверное, дочка смастерила, – и каждая комната размером в шесть-семь татами. Даже там, где ноканси встретил их со Странником после изгнания мононоке, было просторно и светло. Лишь запах напоминал, где они, и лежащая под покрывалом болезненного вида девчушка, до сих пор не пришедшая в себя.
– Правильно в моём родном селении говорили, – прошептал ноканси, и слова булькали на его губах от текущих слёз и чая, в пиалу с которым он, дрожа, уткнулся. – Я нечистый. И дело моё нечистое. Я для смерти родился, я смерти постоянно касаюсь, я её и несу. Жена моя была храброй, не побоялась со мною связаться, а зря – почила, едва дочке исполнился год. А теперь и она туда же, следом за матерью! И пятнадцать годков ещё не отпраздновала. Всё я виноват, моя то скверна на близких ползёт и душит их гадюкой ядовитой...
– Вздор, – резко высказался Странник. Кёко давно заметила, что ничего не злит его так, как несправедливость. – Смерть будет всегда, поэтому и должен быть кто-то, кого она считает другом. Если бы не ваша работа, город бы заполонили трупы и зловоние и началась бы страшная болезнь. Не грязным вас считать нужно, а святым. И дочка ваша скоро поправится. Потеря ки в результате одержимости – недуг излечимый. Сварите ей суп из водорослей, дайте поспать пару дней с грелкой у ног, и скоро снова составлять вам букеты начнёт, а потом вместо цветов женихи пойдут и предложения свадьбы. Так и будет, не сомневайтесь.
– А что с мононоке? – Ноканси всхлипнул и утёрся рукавом кимоно затёртого, серого цвета – всё лучшее хорошенькой чернявой дочке. Заметной перемены в его настроении после слов Странника не наблюдалось. Наверное, не очень-то верил в хороший исход. И хотя дочка его и впрямь выглядела как нежилец – прости, Идзанами! – но Кёко знала, что Странник не врёт. Просто не утешения были его работой – его работой было изгонять мононоке. – Оно ведь не вернётся больше, да?
– Никогда, – кивнул он и добавил тихо: – Это благодаря мононоке ваша дочь в живых осталась.
– Что? Как это? Он же сам в неё вселился, душу своровал...
– Мононоке сгорел в пожаре. Теперь я думаю, что, если бы упокоил его, как собирался, дочь бы ваша тоже умерла. Мононоке же захотел её отпустить, а единственный способ сделать это был уничтожить себя. Вот ещё одна причина, почему она обязательно поправится... Главное, пускай ест побольше супа.
Нет, всё-таки в утешениях он и впрямь был скверен.
На первом этаже звякнул колокольчик-фурин, знаменуя визит гостя. Кёко вздрогнула и ожила, почти прикорнувшая у восточной стены, куда веяло жаром ирори. Её зачарованное жёлтое кимоно уже высохло, а вот накидку, подбитую ватой, пришлось снять, насквозь промокшую, и зашить любезно предложенными ноканси иголками, пока ткань окончательно не расползлась. Пустой желудок жаловался на отсутствие завтрака, который требовало подать уже наступившее за окном утро, но, учитывая обстоятельства, Кёко не смела упрекнуть ноканси в негостеприимности. Так, голодная и измотанная, но по крайней мере согретая, Кёко настолько разомлела, что Страннику пришлось несколько раз пихнуть её в бок, чтобы она наконец-то встала и направилась за ним к двери.
Их шестое за год расследование с успехом завершилось.
– Прошу меня простить, чуть не позабыл! Вот, возьмите, пожалуйста, в дорогу... Совсем никудышный из меня хозяин. В этой части города, да в такой сезон, работает всего один ноканси, и никого не волнует, что у меня у самого горе, работу несут, как по часам.
– Мы всё понимаем. У нас с ученицей плотный график, так что чем раньше выдвинемся, тем лучше.
Ноканси всучил Страннику в руки фурашики[11], настолько набитый едой, которую они с дочерью успели наготовить накануне к празднику, что тот едва завязался. Затем ноканси поклонился в пол, будто перед ним минимум даймё стояли, – благодарность спасённых людей всегда была для Кёко особенно приятна и заставляла с гордостью улыбаться, – и умчался в приёмную. Туда, минуя Странника с Кёко, по специальному коридору уже прошёл ранний клиент. Необычным запахом от него веяло, тоже смертью, но острой какой-то, совсем-совсем свежей, и Кёко порадовалась, что до сих пор не позавтракала. Странник покинул лавку первым, как только обулся на пороге, и Кёко, уже собираясь выйти за ним, вдруг опомнилась:
– Ой, накидка! Я сейчас!
Фусума[12] захлопнулись, едва не прищемив Страннику его золочёный бант. Кёко же разулась и, пригнувшись, трусцой побежала до лестницы. Ноканси уже занимался клиентом – из-за сёдзи слышались низкие голоса, – и Кёко решила им не досаждать и воротиться за накидкой самой. Как-никак она не просто её купила, а из короба Странника вытащила! Единственное полезное среди того барахла, которое она вылавливала там еженедельно, надеясь, что однажды ей повезёт и, может быть, ей в руки даже попадёт новенькая рукоять для Кусанаги-но цуруги, как тогда, в первый раз. Это занятие очень походило на рыбалку – настоящая забава! Кёко предавалась ей перед сном по воскресеньям. Сначала отодвигала увесистую крышку на коробе и заглядывала с опаской внутрь, а уже потом лезла. Странник всегда курил в это время трубку и неизменно напоминал: «Раз в неделю. Можешь пытаться раз в неделю. Злоупотреблять нельзя».
И хотя Кёко правило не нарушала, ей всё равно казалось, что она чем-то да обидела короб.
«Не то, что ты хочешь, а то, что тебе нужно», – это Странник тоже повторял. Только почему Кёко однажды вытащила носки таби, когда у неё уже было четыре пары, он так и не ответил, как и на то, зачем ей банка заморских «пикулей», если она даже не знает, что это вообще такое.
– Самурай?
– Да, самый настоящий.
Кёко волей-неволей прислушалась, пока ступеньки ногами перебирала. Не шагала, а ползла, дабы ни одним скрипом, ни одним шорохом себя не выдать и разговору не помешать. Сначала поднялась наверх, в ту комнату, где дочь ноканси на яэдатами подле очага спала – «Кажется, румянца на щёчках прибавилось, дышит уже не так глубоко. Не соврал Странник, поправится!», – а затем обратно вниз, уже с утеплённой зимней накидкой в руках, почти сухой. Мало того, что это, считай, подарок, так подобный малиновый дамаст с характерным узором и подвязанными к рукавам помпонами стоил на рынке баснословно дорого. Плотный, добротный, в нём даже вьюгу можно было пережить! Кёко влезла в него на ходу, а потом остановилась посреди лестницы и глянула вниз, в просветы между ступеней, из-под которых просачивалось эхо из приёмной.
– Надо же! Обычно подготовку берёт на себя сам господин, проводит её в своём замке, а гибнут они или от собственного меча[13], или на поле боя. Никогда ещё не доводилось самурая к похоронам готовить...
Голос ноканси звучал несколько веселее, чем когда он их со Странником провожал. Видать, работа быстро в чувства его приводила – любимое, несмотря на все трудности, ремесло.
– Его и не к самим похоронам приготовить нужно, а, как бы это сказать... – отвечал второй голос. – Привести в достойный вид. Такой, чтобы можно было показать жене и детям.
– А что за рана? Это же...
– Да, да.
– Прямо как у тех, других!
– Их тоже ты к погребению готовил?
– Нет, не я, но слухи ходят. Кожи на руках почти не осталось... Что за бабы пошли! Нет, не бабы. Звери! Как кто-то вообще пронёс в Симабару клинок? Кухонным ножом такого не сделаешь...
Остальное Кёко слушать не стала – было неинтересно, на трупы и всякие ужасы она и так достаточно насмотрелась. Бытовые преступления всё равно были не по их со Странником части. Так что сбежала она оттуда без сожалений, только мысленно пожелала ноканси всего хорошего и ловко скользнула в свои цурумаки[14]. Руки увязли в длинных, подбитых ватой рукавах, и Кёко нахохлилась вся, приготовившись к стуже, поджидающей её за порогом. Солнце на улице сияло, и в зрячем глазу зарябило от фарфорово-белого света, отражающегося от сугробов.
Несомненно, в Киото было столько же от Камиуры, сколько в Кёко – от Странника. То есть совершенно ничего общего, кроме определения «город». Местные поговаривали, что Киото и вполовину не такой большой, как столица, но в детских воспоминаниях Кёко столица, по крайней мере, казалась ей чем-то, что она может обойти (пускай и за недели) и измерить. Киото же напоминал нескончаемый лабиринт: непонятно, где ты уже был, а где нет. Узкие улицы душили друг друга, скученные постройки царапались графитово-синими крышами, и всё вокруг напоминало нагромождение пёстрых коробок и ящиков с рынка, заполненное людьми под стать муравейникам. Паланкины и рикши толкались, нанятые теми, у кого каким-то чудом ещё остались деньги после празднования Нового года. Кёко и сама была готова расщедриться из собственного кармана им со Странником на повозку, лишь бы поскорее очутиться в гостинице, где их уже ждала Мио и, что куда важнее, баня с мягким футоном.
Именно с этим своим предложением нанять паланкин Кёко и собиралась обратиться ко Страннику, ждавшему её на крыльце, но передумала, когда поняла, что они здесь не одни. Прямо напротив, на нижней ступеньке, перегораживая им спуск, стояла девочка.
– Ты в лавку ноканси? – спросила Кёко осторожно, стараясь не обращать внимания на скребущий по горлу дым – им всё ещё тянуло с соседних улиц. Пожар, должно быть, только-только затушили. Немного подгорели даже талисманы Странника, которые он развесил по всему кварталу, чтоб изолировать и поскорее остановить огонь. – Ноканси сейчас занят. Наверное, придётся подождать... В чайной за углом, если что, подают отменные пирожные!
Но эта маленькая девочка лет восьми-девяти, одетая как прислужница при благородном дворе – отбеленные льняные одежды, рисунки сосновых веток на них, тонкий поясок маки вместо широкого, – явно не интересовалась пирожными. Она осталась стоять на промёрзлой земле в сандалиях-дзори, столь опрометчиво надетых на босую ногу в такой сезон, и молча взирала на Кёко со Странником снизу вверх, как смотрят котята, чтобы их взяли на ручки. Личико маленькое, ручки тоже маленькие, глаза не просто голубые, а сизые – и смоляные волосы. Кёко таких сроду у людей не видела – необычное то для большинства жителей Идзанами сочетание. Кёко слышала, такое только у хафу[15] бывает, но того, почему у девочки ещё и виски выбриты, это не объясняло. Слуга-то слуга, но чья и откуда? А главное, зачем она здесь?
Странник наверняка размышлял о том же, потому что и сам до сих пор молчал. Взгляд у девочки был решительным, но выражение лица ему противоречило – смущённое, неуверенное, с проблеском облегчения, когда Кёко вышла из-за спины Странника и наклонилась навстречу. Тогда она неприлично ткнула в Кёко пальцем – на пояс с беззвучными ныне бубенцами? Или на жёлтое кимоно? – и достала из рукава письмо.
– Это точно нам?
«Непохоже, чтобы она была из почтового отделения», – нахмурилась Кёко, но то, что девочка всучила Страннику в руки, действительно было искусно сложенным конвертом. Восковая печать, закупорившая его, тёмно-синяя и квадратная, прямо как та фамильная пластинка, которую Кёко прихватила из имения Хакуро и которую показывала время от времени на постах, доказывая, что она оммёдзи. Только в узоры этой вместо фамилии было вписано некое «Бэнтэн». Кёко только об одной Бэнтэн слышала – богине любви. Но к тому моменту, когда она вспомнила, кто и в каких случаях к ней взывает, девочки уже и след простыл. Даже отпечатков от дзори на снегу не осталось.
«Какая ловкая камуро, – подумалось Кёко, пока она искоса смотрела, как Странник прячет письмо себе в рукав. – Прислужница куртизанки».
* * *
Когда Ёримаса Хакуро отправлялся на очередной далёкий заказ, ради которого коня приходилось не только подковывать, но и даже менять в пути, то по возвращении Кёко обязательно спрашивала его, скучал ли он по дому. Тогда Ёримаса крепко задумывался, потирал подбородок шершавой рукой, издавая многозначительное мычание, и улыбался.
«Скучал, конечно, – отвечал он в конце концов. – Ведь знал, что дома меня ждёшь ты». И целовал её в лоб.
Теперь же они поменялись местами.
Иногда, не выдерживая тоски, Кёко перечитывала возле костра свои собственные письма – те из них, которые так и не решилась отправить, уж больно жуткие подробности в них были, – и обнимала Аояги. Пускай та чувства её разделить не могла – древо есть древо, что с него взять? – но порой гладила Кёко по спине утешительно, зная, что хозяйке именно это и нужно. В такие моменты Кёко не составляло труда представить, что над ней вновь раскачиваются розовые пушистые ветви и где-то на кухне Кагуя-химе настаивает и процеживает зелёный чай. Когда же приходило время снова открыть глаза и вспомнить, где она на самом деле, Кёко неизменно извинялась перед Аояги за свою слабость и заодно проверяла, как заживают борозды на её левой щеке, оставленные там вцепившимся в неё мононоке-дзикининки[16], с которым они столкнулись в позапрошлом месяце. Несмотря на то что те всё-таки зажили, хоть и делали это непривычно долго, Кёко с тех пор старалась не брать Аояги на изгнания и ограничивалась поручениями в духе «купи-принеси-подай». А порой, съедаемая чувством вины, какую не было принято испытывать перед служебными духами, и вовсе освобождала от работы и брала её на себя.
– Я сама, Аояги. Иди лучше посмотри на мою накидку, а то знаешь же, как плохо я обращаюсь с иголкой. Проверь, хорошо ли я всё зашила и не пропустила ли где дыру.
Вот и сейчас Кёко мягко отвела её рукой от ирори, над которым висели два котелка: в одном подогревались угощения ноканси, а во втором закипел суп из водорослей, как тот, который Странник советовал ему сварить для дочери (и сам вообще-то любил). Аояги моргнула несколько раз из-под прядок тёмно-каштановой чёлки, кивнула и поднялась с колен, волоча за собой многослойный шлейф нежно-розового кимоно, похожий на длинный павлиний хвост. Похоже, им всё-таки удастся Новый год отметить: еды теперь, считая те закуски и десерты, что Аояги приготовила, пока Кёко со Странником не было, хватило бы на целый клан! Терпение Кёко с детства оттачивали уроками каллиграфии, заставляя выводить сигилы задубевшей рукой в неотапливаемой комнате, – часть воспитания будущих самураев, которую много веков назад позаимствовали оммёдзи, – но ничего не давалось ей сложнее, чем накрывать низенький стол и расставлять на нём тарелки, но при этом ни крошки не пробовать на зубок.
Она ждала, когда Странник вернётся из онсена, чтобы они могли отужинать вместе, а пока решила собрать еду той, для кого слово «вместе» звучало как заклятие на каком-то чужом языке. Даже накладывая в мисочку маринованный имбирь и ломтики тушёного карпа с рисом, Кёко ворчала под нос, будто приправляя своим недовольством еду, как перцем:
– И зачем только императрица её с нами послала? Почему Странник не отказался? Разве носиться с оммёдзи по всей Идзанами, спать на циновках вместо роскошного яэдатами и есть вместо красной рыбы горькую редьку для хранительницы Высочайшего ларца не то же самое, что понижение в должности? Или это наказание? Вот только кого Когохэйка Джун тем наказывает – Мио или же нас?
О мотивах императрицы кошек, решившей, что хорошая идея – послать кайбё в поход с теми, кого та однажды пыталась убить, – Кёко оставалось только догадываться. Как, впрочем, и о мотивах Странника, на это согласившегося... Кёко так и не поняла, то ли он слишком всепрощающий, то ли наивный, то ли скрывает от неё что-то. Тогда в лесу, наутро после того, как Кёко наконец-то узнала, кто он такой, он просто сказал ей: «Мио отныне – катарибэ[17] её величества. Будет странствовать с нами и всё запоминать. Когохэйка Джун желает знать обо всех наших с тобою приключениях!»
Спустя время Кёко смирилась с тем, что в каждой складке её одежды теперь вечно да находится какой-нибудь клочок шерсти и что циновка её пахнет кошачьей мочой (хотя Мио и утверждала, что это сделали белки и она тут ни при чём). С чем Кёко смириться так и не смогла, так это с тем, что с появлением Мио она словно превратилась в ребёнка, а кошка – в её извечную няньку.
– Спасибо тебе за то, что ты сделала сегодня, – всё-таки сказала ей Кёко, как подобает человеку порядочному и благовоспитанному, прекрасно осознающему, что, не будь Мио рядом, она бы здесь уже не стояла. И всё же от ироничного комментария не удержалась: – Один раз ты меня на крышах чуть не убила, а один раз на них же спасла. Полагаю, теперь мы в расчёте.
Мио даже не повернулась.
То, что с ней что-то не так, Кёко заметила, ещё когда ставила возле её циновки поднос, на содержимое которого не поскупилась – от души наложила всего, что, глотая слюни, хотела бы отведать сама, – а Мио даже не шелохнулась. Лежала там же и так же, как в момент, когда Кёко и Странник только-только ввалились в номер гостиницы: за плотными ширмами, делившими одну комнату на две, где вторая половина, устеленная тряпьём, походила на лежанку. Мио свернулась в ней клубочком в два раза меньше, чем была тогда, во время драки с хаори, и на голос Кёко только повела чёрными ушами.
– Я не ради тебя это сделала, – ответила Мио немного погодя.
Кёко не стала спрашивать, ради кого же тогда, – только закатила глаза. Даже благодарность хранительница Высочайшего ларца и ту принять не могла нормально!
«Ну и пусть тут тогда одна лежит».
В конце концов, хоть Кёко и спала с Мио бок о бок вот уже полгода, общих тем для разговора у них от этого не прибавилось. Симпатии друг к другу – тоже. Так что Кёко оставила поднос и поднялась с колен, собираясь задвинуть ширму и снова отгородиться от Мио, пока Странник не пришёл и опять не начал чихать. Эта его пресловутая аллергия не терпела, когда он оставался с кошкой подолгу в замкнутом пространстве.
– Что с тобой? – выпалила вдруг Кёко и сама подивилась тому, что, во-первых, всё же спросила, а во-вторых – так испуганно прозвучала.
Осторожно перевернувшись на голос Кёко и запах еды, Мио издала низкое, несвойственное ей гудение. Лишь одно животное гудело так – нет, не дикое, не злое... Раненое.
– Тебе плохо?
Если случалось такое, что Кёко по какой-то причине пыталась к ней прикоснуться, то Мио каждый раз восклицала, будто правила императорского дворца ей зачитывала: «Я микусигэдоно-но бэтто, хранительница Высочайшего ларца! Не тр-рогать мои лапки, не тр-рогать!» Но на сей раз надменности не было – одно лишь шипение, какое издаёт самая обычная кошка, вовсе никакая не демоническая и уж тем более не императорская. Кёко так и не смогла к ней притронуться, отдёрнула руки от боков, странно выпирающих там, где они выпирать не должны.
– У тебя рёбра сломаны, Мио.
– И без тебя знаю.
– Почему сразу не сказала?! Неужели ты сломала их, когда...
«Когда мы падали. Чтобы не сломала я».
Полосы, оставшиеся от кошачьих когтей, под одеждой Кёко всё ещё горели. Но там могло болеть куда сильнее, если бы Мио не вцепилась в неё тогда и не кувыркнулась в воздухе, меняя их местами. Ведь окажись Кёко снизу, а не сверху... то сейчас, съёжившись клубочком, со сломанными рёбрами лежала бы она.
– У Странника всякое в коробе есть, – выдавила Кёко, чувствуя себя теперь ещё более обязанной, чем прежде. Не одним подносом с едой и благодарностью, а минимум целым месяцем регулярных завтраков, обедов и ужинов. – Мне редко когда путное удаётся оттуда вытащить, но несколько раз я вытаскивала обезболивающую мазь и...
– Я кайбё, – резко прервала её Мио, укладываясь обратно на циновку, и это был первый раз, когда она произнесла «кайбё» вслух, ещё и тоном, будто в чём-то призналась.
Противопоставить этому Кёко было нечего. Страдания Мио были тихими и ворчливыми, не такими, какими были бы у Кёко, напорись она тогда всё-таки на колья. Она утробно зарокотала о том, что ей в тарелку снова положили редис, который она терпеть не может. Надеясь, что Мио поправится уже к утру (травмы делали её характер ещё невыносимее), Кёко задвинула ширму.
«У демона – демоническая суть...» – повторила она себе.
Но почему же тогда на душе так паршиво?
– Редиска, – продолжала бубнить Мио из-за ширмы. – Лучше бы окуня побольше положила, жадина!
Кёко вздохнула и подобрала из-под ног маринованный красный редис, который со стуком прикатился к ней через щель. Очевидно, не существовало такой боли, которую эта кошка не смогла бы преодолеть ради возможности набить желудок. Это раздражало, но не шло ни в какое сравнение с тем, какое бешенство у Кёко вызывала её неоправданная и ничем не объяснимая жертвенность.
– Почему она вечно это делает?!
Ширму хозяин гостиницы за лишнюю пару медных мон предоставил длинную и широкую, такую, чтобы она загораживала Мио от стены до стены, от пола и до потолка. Так что Кёко могла не бояться, что та их подслушает – или, вернее, даст понять, что подслушивает, и встрянет в разговор. Когда Кёко оказалась на другой половине комнаты, ту уже заволокло паром. Пахло мылом, чистотой и довольным, мокрым Странником, наконец-то вернувшимся из онсена. Вместе с ним к Кёко вернулся аппетит, она сразу вспомнила, как сильно хотела есть до разговора с Мио, и быстро промчалась к чабудаю, чтобы поснимать крышки с котелков и поскорее наложить себе полную тарелку. Аояги же расположилась в углу на своём спальном месте – Кёко не могла ей его не соорудить, даже если та не нуждалась в отдыхе, – и перебирала в пальцах нитку, распарывая неаккуратные стежки Кёко на её накидке и сшивая заново.
– Что-что говоришь? – Странник уселся за стол напротив Кёко, стащил с головы банное полотенце и бросил в предназначенную для того корзинку.
– Меня беспокоит наша хранительница. Слово «хранить» она, похоже, воспринимает буквально. Чего она привязалась ко мне? Сначала я решила, она просто ждёт, когда я умру – ну, знаешь, как ящерицы или вороны, чтобы съесть, – но потом она мне... помогла. Даже несколько раз. – Произносить слово «спасла» Кёко не стала, как и упоминать обстоятельства этой «помощи». Не хотела, чтобы Странник ей теперь и такие простые задания, как за мононоке бегать, доверять перестал. – Я всё в толк не возьму, что с ней такое. Она что, выбрала меня своей новой хозяйкой?
Странник усмехнулся – даже ему эта идея казалась смешной – и разломил пополам одноразовые деревянные палочки. Кёко тоже разломила свои, поскребла их друг о друга, чтобы снять с них занозы, и наконец-то схватила из общей тарелки покрытую панировочными сухарями сладкую картошку. Суп мисо так перегрелся на огне, что до сих пор дымился. Чёрные водоросли разбухли в терпком мутном бульоне, а крышечки, которыми прежде были накрыты миски, стали глянцевыми от испарины. Кёко была готова и её слизать, настолько урчало в животе. За столом её всегда учили выказывать скромность, есть маленькими кусочками и не налегать на мясные блюда, но Странник её прожорливость намеренно поощрял: постоянно подбрасывал ей в тарелку то лишний ломтик темпуры, то кусочек жирной говядины вагю. А иногда, наоборот, стремился съесть всё-всё самое вкусное из общих блюд первым, чтобы Кёко ничего не досталось. Тогда трапеза превращалась в битву, кусочки рыбы и креветки – в военные трофеи, а палочки – в мечи.
– Прошу, отдай мне морское ушко! Ты ведь всё равно вкуса не чувствуешь.
– Нет. Мне нравится, как оно хрустит.
– Морское ушко не хрустит, оно тянется и имеет очень нежную текстуру. Вот видишь, ты совсем его не ценишь! Отдай!
Он так и не отдал, но на дне миски, под овощами, чудом нашлось второе. Пока Кёко жевала и упивалась зреющим в ней перееданием, в ощущении которого и заключалась вся прелесть столь роскошных трапез, огонь в ирори успел догореть. Очевидно, он так спешил поесть, что после онсена толком не вытерся: на груди под растянутым воротом гостевой юкаты ещё блестели капли воды, а лазурно-синие рукава её впитали. Даже с чёлки, лежащей по бокам лица, до сих пор капало. Прежде Кёко гадала, меняется ли Странник с годами внешне, учитывая, что умереть не может, но в какой-то момент заметила, что теперь его бронзовая бусина уже не висит под ухом, а лежит почти что на плече...
«Не мешало бы подстричься», – подумала Кёко сначала о нём, а затем и о себе, вытянув из-за уха собственную отросшую прядь. Закинула в рот ещё немного риса, прожевала, проглотила и вернулась к беспокойству:
– Так что ты думаешь? О Мио.
– Я думаю, что нам повезло, что она с нами. Точнее, тебе.
– Что это ещё значит?
– Ты пока неопытна, а из меня не такой хороший учитель, каким бы я хотел себя считать. Когда ты несёшься напролом, должен быть кто-то, кто тебя остановит. Вот скажи мне, насколько невнимательной нужно быть, чтобы не заметить колья? – «Так он что, всё знает?!» – Я уже не говорю о том случае с дзикининки с его коллекцией кукол из мёртвых людей, когда ты перепутала заклятия и сковала амулетом себя вместо него. А что насчёт гнезда нурэ-онны[18], в которое ты полезла, хотя я сказал тебе этого не делать? И что то наверняка обычный, наводящий на селение страх ёкай, а не мононоке. Чуть выводок её не растоптала! Всей кровью своей не расплатились бы, не подоспей Мио вовремя. Ей приходится быть твоей нянькой из-за твоего же безрассудства...
– Ой, смотри! Тут ещё одно морское ушко!
Кёко его специально в тарелку Страннику подкинула, лишь бы тот замолчал. Конечно, отдавать ему последнее лакомство особого желания не было – больше хотелось ощетиниться, надуться и спросить, на чьей Странник стороне и разве не помнит он, как они во дворце императрицы кошек едва не пошли на темпуру ради «задорного весёлого бунраку». Однако Кёко хоть и позволяла себе с учителем многое, но не всё. Не признать, что он прав, она не смогла бы даже под угрозой лишения второго глаза. Действительно ведь часто поддавалась эмоциям и действовала импульсивно, а потому ошибалась.
Несколько раз Кёко косилась на ширму, прислушивалась к дребезжанию за ней мисок и болезненному гудению, но снова навестить Мио так и не решилась. Пообещала себе, что сделает это через пару часов, когда доест и всю пищу переварит, но в глубине души знала, что врёт. Если Мио была высокомерной, то Кёко – гордой. Не такой, чтобы разбивать камни твёрдым лбом, но такой, чтобы на кошку сверху вниз смотреть, даже если кошка могла вырасти до её роста.
«А ещё она напи́сала на мой футон!»
– Хмм... – задумчиво изрёк Странник, заглянув себе под ворот кимоно. Кёко тут же перестала смаковать свою обиду и, сложив палочки у пустой миски, подняла глаза. Она уже знала, что Странник так на кумадори свой смотрит, оценивает изменения в нём, кои не скрывает больше, но соблазн отпустить какую-нибудь шутку всё равно оставался.
– Не засчиталось изгнание цукумогами? – спросила она серьёзно.
– Наоборот. Засчиталось. Оно и странно... Я ведь даже вещь из короба достать не успел. Мононоке сам в огонь кинулся – не упокоение, а самоубийство.
– Быть может, для мононоке оно упокоением и было, – предположила осторожно Кёко, пусть идея эта и откликалась в ней такой невообразимой тоской, что непонятно, во что хотелось верить больше. – Пожертвовать собой, чтобы хоть одну девушку от себя же и спасти... Если твой кумадори всё-таки изменился, значит ли это, что Эцуко Мэйрэки переродится и однажды повстречает истинную, а не ложную любовь?
Странник пожал плечами. Лиловая линия на верхней губе и чёрточкой поперёк нижней за всю трапезу так ни разу и не сложились в привычную хитрую улыбку. Он доел, оставив ей лишнее морское ушко, прибрал за собой миски и разлёгся на дзабутоне. Под столом Странник вытянул голые ноги, и Кёко, смущённая, не знала, куда ей смотреть, а потому заняла себя тем, чтобы вновь раздуть в полу ирори. Вскоре запахло табаком, вытащенным из металлической коробочки-инро. Этот табак, нарезанный тоньше человеческого волоса, они купили позавчера на киотском рынке, где зарабатывали себе на гостиницу продажей новогодних подарков. Жаль, недолго – зимы в этом регионе Идзанами жуть какие кусачие! Так вгрызались, будто норовили выдрать из тебя кусок. Из-за того, как худо шло с торговлей, они не могли позволить себе в Киото больше семи ночей. И сейчас как раз зачиналась шестая.
«Киото – муравейник, – снова подумалось Кёко, пока она шевелила кочергой древесно-угольную пыль, смешанную с клеем фунори, чтобы не дымило. – Много людей – много несчастий... Значит, и много мононоке».
– А та девочка, – начала Кёко, – которая караулила нас у лавки ноканси и вручила письмо. Ты вышел раньше меня, долго она там стояла?
– Долго. – Послышался стук когтя по курительной трубке – Странник забивал внутрь пушистый комочек табака. – Сначала просто смотрела с конца улицы, потом перешла на крыльцо чайного дома... И только когда вышла ты – мужчин, видать, боится, – она вплотную приблизилась. Я-то сразу её заметил. Подумал, любопытствует, кто я такой, но, очевидно, она о чём-то другом размышляла. Интересное дитя.
– Настолько ли интересное, что мы туда пойдём?
– Куда? В Симабару? – уточнил Странник, и Кёко кивнула. – Нет.
– Но...
– Забыла, что мы вчера устроили? Нам лучше поскорее покинуть город, пока какой-нибудь досин[19] не опросил очевидцев и, услыхав про двух гуляющих в Новый год оммёдзи, не связал одно с другим.
– Но пожар же потушили!
– Ага. – Странник хмыкнул. – После того как он всего-то весь квартал спалил, превратив дюжину мастерских и чайных домов в труху. Тот, где лавка ноканси, я-то защитил, так огонь пошёл на север...
– А как же зеркальных дел мастер при храмовом комплексе Фусими Инари? А торговец сладостями у Сада камней? Они оба поручили нам свои заказы! Ждут небось и не дождутся...
– Первый жаловался на уродливое лицо, которое в отражениях по ночам возникает и на него пялится – то наверняка унгайке, разновидность цукумогами, «облачное зеркало». Второй же судачил о колодце и грохоте костей оттуда... Это, вероятнее всего, киокоцу – потревоженные останки кого-то, кого однажды в тот колодец скинули. Скорее всего, не мононоке, а призрак. Выясним, в чём точно дело, и разберёмся за несколько часов. А потом уйдём. Сразу же. Я так решил.
Кёко скуксилась, разочарованная, но снова воодушевилась, когда Странник достал из вороха своих сложенных одежд письмо, а значит, всё-таки волей-неволей сомневался. Синяя восковая печать треснула, бумага, хоть и плотная, уже помялась. Каллиграфия на той была безупречной и изящной. Её штрихи Кёко всего минуту из-за плеча Странника рассматривала, пока они шли через Киото в гостиницу, но старые привычки было уже не искоренить – запомнила стихотворение слово в слово, так, что могла цитировать:
Место нашей встречи на берегу реки.
В тёмные я жду часы,
Чтобы обнять любимого.
Почему же тебя так долго нет?
Моя пылающая страсть жарче огня,
Варницы соляные – лишь отблеск моего томления[20].
«Си-ма-ба-ра», – повторила про себя Кёко, и почему-то в четырёх этих слогах поэзии ощущалось больше, чем в любых стихах. Приличным женщинам название весёлого квартала даже знать было не положено, не то что ведать, чем именно и кого он веселит. В Камиуре, городе храмов, ничего подобного не было и в зародыше, поэтому за развлечениями и удовольствиями все ездили в города покрупнее и подальше. Даже Ёримаса как-то под наваждением саке проговорился Кёко, что по молодости ездил в столичный юкаку[21], где, как он выразился, «чуть не присягнул на верность новым божествам». Конечно, юкаку не только продажной любовью славились – шумные идзакая, театры, чайные дома с азартными играми там тоже были, – но мужчины никогда бы добровольно не стали ходить туда, где нет красивых женщин.
Кёко, впрочем, будь хоть четырежды мужчиной, никогда бы не прельстилась подобным местом. Другое дело тем, что могло там тайно и зловеще обитать...
– Что, если в Симабаре завёлся мононоке? И он действительно опасен, – протянула она, напрочь забыв о том, что вообще-то собиралась в онсен, дабы едкую гарь от фейерверков и огня с себя смыть, и что Аояги уже сложила для неё у входа банное полотенце. – Когда я забирала накидку, то слышала, как ноканси труп самурая обсуждал. Сказал, у него какие-то подозрительные травмы... И принесли его из Симабары, да не впервые там такое происходит. На проделки хатамото-якко не похоже, – сразу оговорилась Кёко. – Оружие в весёлых кварталах под запретом, у ворот сдаётся, так? Да и откуда у женщины такая сила...
– Не столь уж и редкий случай, – всё равно возразил Странник, и под потолком заплёлся горький дым, который он выдохнул, зажав между зубами подожжённую кисэру. – О таком обычно просто не говорят, чтобы клиентов не спугнуть. Чаще, конечно, женщины, до оружия добравшись, не их убивают, а самих себя... Настолько тяжка их доля.
– Но кто-то из Симабары ведь захотел, чтобы к ним пришли оммёдзи! Иначе зачем письмо такое вручать? Это похоже на загадку, зов. К тому же только там я ещё не спрашивала, как мне Кусанаги-но цуруги починить... Вдруг найдётся кто-нибудь, кто знает...
– Где? – Странник поперхнулся. – В борделе? Ты настолько уже отчаялась?
«Скорее, замучалась не спать каждую девятую ночь», – подумала Кёко.
Последняя девятая ночь только недавно миновала, ещё пять дней до неё оставалось, так что раньше времени вспоминать о том не хотелось. Ко всем таким ночам Кёко старалась относиться как к тренировкам: пусть оттачивала она и не мастерство изгнания – коль с духами этими было ничего серьёзного не поделать без знания их Формы, Желания и Первопричины, – но всяко стала лучше управляться с мечом и талисманами. Странник каждый раз перед тем, как мононоке прогнать, давал Кёко возможность сначала с ним подраться. И, конечно, никогда не спускал с них глаз: всегда садился куда-нибудь поодаль на пару с Мио и ждал нужного момента. Кёко была готова поклясться, что они каждый раз делают ставки, сколько она продержится, прежде чем упадёт на колени и Страннику придётся достать талисман.
Самым сложным в этом было вовсе не уворачиваться от ядовитых жал или клешней и выстоять один на один с мстительным духом хотя бы несколько минут. Самым сложным было не думать, что по твоей вине освобождаются те, кого на протяжении веков пленили твои предки, жертвуя кровью физической и кровью духовной, а иногда даже жизнью.
«Однажды я починю меч, а потом вернусь домой и найду в летописях тех, кого преследовали выпущенные мною духи, и непременно опять их изгоню», – так Кёко твердила своей совести, но конкретных сроков теперь не называла – лишь эфемерное «однажды». Многое изменилось там, на лесном привале неподалёку от кошачьего дворца, на котором Кёко заночевала со Странником, а проснулась и продолжила путь уже с Диким лисом. Её желания всегда были амбициозны, но теперь она стремилась к гораздо более грандиозным вещам, которые и от её семьи, и от целей оставались очень, очень далеки.
«Желаю увидеть, как узоры на его теле и лице изменятся опять».
«Желаю снять с него проклятие, чтобы он избавился от всяких тяжб и изгонял мононоке только потому, что хочет, а не потому, что то его работа».
«Желаю не просто превзойти, а чтоб он остался мне вовеки должен».
«Желаю ему помочь и упокоить для него последние двадцать мононоке».
Кёко никогда не забудет, каким цельным, гладким и безупречным выглядел Кусанаги-но цуруги в её руках, когда она провела первое в своей жизни упокоение в замке даймё и вытащила его из ножен... Но то, каким целостным начинал выглядеть Странник – как расправлял плечи, как вытирал слёзы, отправив в новую жизнь очередную душу, и как непривычно, совсем не хитро улыбался, – она тоже никак не могла выкинуть из головы. Этот вид нравился ей даже больше фамильного блестящего меча.
«Моё упокоение... Моя кагура, – поняла Кёко ещё давно. – Возможно, именно в них ключ к починке Кусанаги-но цуруги. И если мне нужно пойти против воли учителя, провести тысячу упокоений самостоятельно и истратить всё моё ки, дабы восстановить меч, то так тому и быть. Но... Не сейчас. Попозже».
– Ты правда хочешь отправиться в Симабару? – спросил Странник, выпуская в потолок колечки дыма, отливающего серебром. Всё это время они думали каждый о своём, пока снова не встретились взглядами.
– Будет невежливо не ответить на приглашение...
Он одинаково любил что удивлять её, что разочаровывать, поэтому не заставил себя ждать:
– Камуро не нас конкретно пригласила, Кёко, а кого-то. То письмо так и называется – «когаруру кими-э» – «Моему любимому принцу», – начал он поучительным тоном, каким рассказывал ей о практиках оммёдо, но никак не о домах для удовольствий. Разложил конверт на чабудае и провёл длинным графитовым когтем по загадочной надписи в конце письма: «Вы знаете от кого». – Это примета такая, считай реклама. Обычно юдзё[22] сама идёт на перекрёсток и оставляет там конверт с интригующей подписью, которая будто бы именно тебе предназначена, но на деле же – кому угодно, перед кем она конверт обронит или кто его найдёт. Так они клиентов завлекают, заставляют их чувствовать себя особенными... Всем ведь приятно думать, что в них влюбились, лишь мимолётно на улице увидев, правда? Мужчины легко покупаются на это, и вот, смотри – в доме удовольствий новый гость!
– Откуда ты столько об этом знаешь? – сощурилась подозрительно Кёко, оглядела его с ног до головы так, будто пыталась прикинуть, мог ли достопочтенный, на всю страну известный, благородный и великий Странник действительно быть завсегдатаем подобных заведений.
«Вроде нет», – решила она, сложив руки на груди и немного поразмыслив, на что Странник многозначительно приподнял бровь, наверное, даже не ведая, что в её голове в этот момент творится и как внутри всё дёргается и скручивается от одного лишь «А если всё-таки...».
– Я бывал там пару раз, – ответил наконец-то Странник, оставив её с широко раскрытыми глазами, пока он не добавил: – Изгонял мононоке.
– А, – выдохнула Кёко, прикрыв глаза. – Тогда ладно.
– А ты что подумала?
– Да так...
И она поспешно отвернулась, вновь забормотав о горячей ванне.
– Нет. – В конце концов Кёко не вынесла, опять остановилась и, уже держа в руках юкату, решительно посмотрела на Странника. Он даже в кисэру свою крепче вцепился, наверное, решил, что Кёко сейчас отнимать её кинется. – Это письмо правда похоже на зов о помощи! И я уверена, что это он и есть. Его нам доставила камуро, а не юдзё, верно? Прямо в руки, не просто уронила! Она выглядела так, будто целенаправленно искала оммёдзи. Наш номер в гостинице всё равно до завтра оплачен, и Мио надо подлечиться, отдохнуть. Да и Фусими Инари, где зеркальных дел мастер ждёт, в той же стороне... Так почему бы по пути в Симабару не заглянуть? Хоть одним глазком! Представь, если там и вправду мононоке. Кучу времени и сил на поиск следующего сэкономим! Вот тебе и второй по величине город после столицы – столько расследований зараз!
– Ладно, ладно, настырная ты госпожа. Попытаюсь разузнать, – сдался Странник, и Кёко так восторжествовала, так обрадовалась, что чуть столик не перевернула, подползя к нему на коленях поближе и вовсю кланяясь. – Хватит, хватит! Я ничего тебе не обещаю! Сначала газеты и сплетни внимательно изучим, выясним, правда ли не первая то смерть, и если заметим след... Твоя взяла. Пойдём.

II
Едва перейдя через ров и ворота Симабары, Кёко мгновенно поняла, почему этот район прозвали ханамати – миром цветов и ив.
Хотелось бы ей по-прежнему верить, что это из-за дивной и пёстрой вейгеловой изгороди, какую высадили вдоль рва, отрезая район от остальной части города, как нечто тайное и запретное. Или из-за настоящих плакучих ив, склонивших облезшие по зиме ветви на бумажные зонтики, под которыми гуляли женщины. Нет, именно последние – женщины – и делали Симабару ханамати. Вдоль центральной улицы от киноварных домов, неуместно похожих на храмы, и до главных ворот Омон, за которые им было запрещено выходить, они украшали этот квартал и покорялись ему.
Ибо прекрасные цветы всегда заложники своего сада.
При виде них, этих женщин, возникало странное чувство, будто ты действительно в ухоженной богатой оранжерее и в то же время на рынке. Они расхаживали туда-сюда не как торговцы, а как товар. Товару же положено быть ярким и блестящим. Заколки из черепашьих панцирей и кораллов образовывали вокруг голов светящийся ореол, отражая свет развешанных вдоль улиц красных фонарей. Бархатные подолы кимоно с вышитыми на них волнами мерцали, облепленные снегом. Рукава у всех длинные, неподобранные, какие носят дамы незамужние, коим не надобно вести домашнее хозяйство; а банты оби мало того, что огромные и роскошные, из парчи или атласа, так и повязаны спереди, прямо на животе – подчеркнуть то, что хозяйки их о тяжелом труде и не слышали. Потому ручки у всех белые, чистые, в оби их и прячут, греют и тем самым становятся ещё больше на гладкие резные статуэтки похожими – загляденье!
Повстречай их Кёко где-нибудь в Саге или же в Камиуре, она бы и не отличила их от обычных избалованных аристократок (раньше, в эпоху Хэйан, банты спереди и у них были в моде). Но было достаточно посмотреть на их ноги, чтобы понять, кто есть кто: все юдзё – босые в зимнюю стужу, даже без носочков под гэта. И всё же вышагивали они гордо, будто совсем не мёрзли и пальцы их не синели от холода. Впереди девочки-служки бежали. Каждая несла перед собой бумажный фонарь с иероглифом-именем заведения, откуда служка пришла со своей госпожой и куда они обязаны до часа ночи вернуться.
Клиенты-мужчины при виде парадов, которые юдзё по традиции устраивали вдоль улиц по вечерам, застывали с раскрытыми ртами, а случайные гостьи, такие как Кёко, передёргивали плечами от ужаса. Только женщина могла понять, каково здесь другой женщине и что очарование и гордость их вымученные – лишь стремление превзойти других, чтобы выжить.
– Это всё наряды, – обронил вдруг Странник ни с того ни с сего, и у Кёко мурашки по спине побежали от испуга, настолько она засмотрелась на парад, что напрочь о нём забыла.
– О чём ты?
– О красоте здешних женщин. Большинство оказываются в юкаку потому, что их продали сюда собственные семьи, или же потому, что они были украдены в детстве. Всех ждёт смерть или от неправильного аборта, или от грязной болезни, если они не найдут способ выкупить себя. Такая судьба – сама по себе уродство, какая тут может быть красота? Оденься ты так же, но останься при этом свободной, то затмила бы их.
Кёко сомневалась, был ли то комплимент, а не обычный обмен знаниями, который Странник, как учитель, старался проводить регулярно. Но у неё всё равно загорелись уши, хотя и думала она тогда о другом.
«Он что, правда решил, будто я стою и сравниваю себя с женщинами юкаку?.. Неужели он считает меня такой жалкой?»
Странник только-только закончил демонстрировать страже на крепостной стене свой обманчиво пустой короб, в который прежде пришлось спрятать Кусанаги-но цуруги, дабы избежать изъятия меча, и теперь стоял рядом, касаясь Кёко плечом. Ей тоже пришлось пройти досмотр и даже показать фамильную металлическую печать, чтобы снять с себя все подозрения, мол, свободная женщина – и в Симабаре! То был мир цветов, но срывать их могли исключительно мужчины – без весомой причины женщины сюда не допускались.
Благо вскоре ворота Омон остались позади вместе с прокатом тростниковых шляп амигаса для тех, кто берёг свою репутацию и предпочитал оставаться анонимным, спрятав лицо под низкими полями. Странник с Кёко влились в людской поток, среди которого узнавались как обычные ремесленники с торговцами, так и самураи – и поодиночке, и в качестве сопровождения для знатных молодых особ с горячей кровью. Кёко краем глаза наблюдала, как прыткие камуро в белых одеяниях останавливаются на порогах заведений, кланяются, пропуская первыми господ, а затем встряхивают фонарями, чтобы затушить фитили, и ныряют следом.
– Нам туда.
Кёко послушалась, повернула за Странником. Паланкины в юкаку были под запретом, и без них улица ощущалась просторной, несмотря на количество людей. Странник держался степенно, и хотя Кёко не всегда понимала, что у него на уме, сейчас же угадывала безошибочно: ему тут не нравится. Не по себе, как зверю в клетке. Быть может, из-за рва, через который без лодок иль моста не перебраться, из-за чего они здесь в ловушке; а быть может, из-за обилия украшений, от которых в глазах рябило. Если Кёко была очарована – непроизвольно, конечно, и только первые полчаса, потому что яркие краски всегда захватывают тех, кто их никогда не видел, – то он же едва сдерживался, чтобы не кривиться.
Очень быстро, впрочем, стала кривиться сама Кёко: обилие мужчин вокруг и полное отсутствие женщин, кроме тех, что принадлежали кварталу, заставляло всех коситься на неё. Кёко ненавязчиво скинула с одного плеча накидку, обнажая жёлтый цвет кимоно, а на середине улицы взяла Странника под локоть. Он ничего не сказал, но зашагал живее, разделяя её растущую усталость и желание скрыться. Кёко почти жалела, что всё это затеяла, уговорила Странника прийти сюда после того, как их помощь оказалась не нужна зеркальных дел мастеру – тому, оказывается, уже повстречался и помог другой оммёдзи.
«Надо было просто ко второму заказчику, торговцу сладостями у Сада камней, забежать и покинуть Киото...»
Бордели ничем в своём внешнем виде и архитектуре не выдавали, что они бордели. Разве что самые дешёвые и непристойные из них сохранили невысокие деревянные клетки на внутренних переулках, в которых ютились коси[23], выставляя себя напоказ. Кёко даже не сразу поняла, что то действительно женщины, а не собаки, и в отвращении отвернулась. Они со Странником спешно их миновали и вскоре оказались среди домов приличных, ничем не отличимых от изысканных чайных. На крыльце одного такого – трёхэтажного здания с волнистой кровлей, похожей на попугаичьи перья, – они и углядели наружный фонарь с нужными иероглифами, раскачивающийся от стылого ветра.
«Бэнтэн».
Маленькая камуро в белых одеяниях с сизыми, как крыло зимородка, глазами уже ждала их там.
Прошло совсем немного лет с тех пор, как Кёко сама была ребёнком, поэтому она безошибочно узнала выражение детского восторга и облегчения, с которыми камуро, поклонившись им, отворила дверь, неся на сгибе локтя ещё один фонарь. С такой же прытью Кёко раньше встречала дедушкиных клиентов и провожала их до террасы под деревом хакуро. Однако, в отличие от Кёко, которая уже в детстве была болтливой и озорной, эта камуро не проронила ни слова, даже когда они поздоровались первыми. Она сопроводила их со Странником в полной тишине наверх, минуя оживлённые и завешанные бархатными шторами залы с работницами и гостями. На ступеньках Кёко запуталась в полупрозрачных занавесках и едва не упала, а на втором этаже тихонько чихнула в рукав от запаха масел и тлеющих по углам благовоний. Обычно столько мирры раскуривали либо в храмах, чтобы отпугнуть зло, либо в больницах, чтобы отвадить болезнь. Что именно пытались выгнать из дома удовольствий, Кёко не знала, но догадывалась.
– Я же говорила! – прошептала она в острое и топорщащееся ухо Странника, шествующего немного впереди. – Нас с тобой ждали. Это точно он! Здесь...
– ...мононоке, – закончил он и даже не обернулся. – Наверх только не смотри. Призови Аояги и вели прикрывать наши спины.
Кёко нервно сглотнула и едва сдержалась, чтобы не задрать голову. Так всегда бывает: стоит только кому-то сказать тебе что-то не делать, как рефлекторно хочется сделать именно это. Кёко ненавязчиво поправила жёлтый рукав под тёплой накидкой, отвела руку за спину и вытряхнула оттуда ивовый лепесток. Тот сразу же раскрылся в стройную деву в многослойном косоде и засеменил следом за Кёко, как если бы их трое в «Бэнтэн» зашло и всегда трое же и было. Только камуро, оглянувшись, моргнула растерянно. Аояги осталась ждать у дверей, когда Кёко и Странник проскользнули в комнату, небольшую и интересно обставленную, оказавшуюся кабинетом.
Тогда же Кёко разуверилась в своей правоте. Если их и ждали, то явно не все.
– Кого ты привела, Аяха? Это что, оммёдзи?!
То, что на высокой подушке за письменным чабудаем сидела хозяйка заведения, Кёко даже не сомневалась. Она прежде не видела, чтобы женщины носили очки – им, обычно не утруждавшим себя скучными подсчётами средств при тусклых свечах, они были попросту не нужны. Но на остром лице хозяйки, неестественно белом от пудры, они, круглые, в черепаховой оправе, смотрелись весьма уместно. Правда, стёкла бликовали, из-за чего самих глаз было не разглядеть. Зато серебро прожитых лет переливалось в забранных в пучок волосах, словно в локоны вплели несколько мон. Пускай и сидела эта женщина в полосатом халате, в каком было неприлично показываться перед гостями, она даже не попыталась прикрыться и исправить это, переодеться где-нибудь за ширмой. Так и осталась на месте с кисточкой в костлявых пальцах, испачканных тушью, и лишь приподняла над оправой очков бровь.
– Добрый вечер. Госпожа Ёсино Харакава, верно? Моё имя Странник, а это моя ученица. Мы пришли, чтобы спасти вас.
Кёко и раньше знала, что Странник к любому человеку найдёт подход, но не ожидала, что он способен сделать это настолько быстро. Уже через две минуты они втроём сидели на мягких дзабутонах, а письменные принадлежности со стола сместил душистый липовый чай. Впрочем, вряд ли такое чудо сотворили его громкие слова – скорее, миловидный лик с мягким изгибом рта и зелёными глазами, на какой всегда покупались женщины, даже те, что в летах.
По правилам, все прислужницы садились рядом со своей госпожой, но эта же молчаливая камуро, их провожатая, уселась в углу с низко опущенной головой. Кёко невольно вспоминались Цумики с Сиори... Хотелось отогреть её заледеневшие до синих прожилок ноги, угостить горячим чаем, но дело слишком важное было, нельзя ударить в грязь лицом. То заключение договора об изгнании. В этот раз жертвы мононоке, вероятно, ещё даже не понимали, что они жертвы, а с такими обычно работать тяжелее всего.
– С чего вы решили, что я нуждаюсь в – как вы там выразились? – спасении? – предсказуемо поинтересовалась хозяйка.
Из-под халата выглянуло муслиновое нижнее одеяние, когда она поджигала лакированную трубку, почти такую же, как у Странника. Кёко в разговор не лезла – перед ней сидела женщина, что не воспринимала других женщин всерьёз, ибо привыкла обращаться с ними как с вещами. Худшее, что может быть на свете.
– Так посчитала моя ученица, и она не ошиблась, – ответил Странник, и Кёко подобралась. Обычно, когда он хвалил её или подтверждал её правоту, где-то в груди становилось тепло и приятно, как от глотка молока, но только не в стенах подобного места. – Я проверил и собрал доказательства. Надо заметить, на то у меня ушёл всего день, настолько много их было. Страшные убийства... Порезанные лица, срезанная кожа с рук... Целых пять одинаковых инцидентов за последний месяц, и все произошли в разных концах Симабары. Вернее, в разных концах были найдены их тела. Коробейник, каннуси, парочка аристократов, даже самурай с большим послужным списком... И все – какое совпадение! – были завсегдатаями дома «Бэнтэн» и посещали его накануне.
– Это ни о чём не говорит, киотские мужчины могут быть завсегдатаями сразу нескольких домов и менять их по настроению, – парировала хозяйка. Звучала она спокойно и уверенно, как будто действительно не оправдывалась. – В «Бэнтэн» правит богиня любви, а не смерти, мой дорогой. А там, где живёт любовь, уж точно никто не умирает.
– То есть они были ещё живы? Когда ваши гю[24] оттаскивали тела на закоулки, чтобы отвести подозрение от «Бэнтэн».
– Хм. – Хозяйка не опровергла это, но и не подтвердила. «Неужели правда?..» Она постучала по кисэру длинным ногтем, стряхнула пепел в кованый серебристый футляр такой искусной работы, что в нём впору драгоценности хранить, но никак не горелые табачные ошмётки. – Никогда прежде не слышала, чтобы оммёдзи приходили в весёлый квартал только для того, чтобы предложить свои услуги.
– «Бэнтэн» – прославленное заведение. Многие путешественники добавляют в свой маршрут Киото лишь для того, чтобы посетить его. Разве не здесь проживает и работает легендарная Такао-даю?
– Всё верно, – кивнула гордо хозяйка. – Здесь.
– Тогда я тем более заинтересован в том, чтобы помочь.
– Надеетесь в обмен на помощь провести ночь с одной из трёх великих красавиц восьми островов?
– Ни в коем случае. Я не беру никакой платы за изгнание мононоке – ни материальной, ни тем более... плотской. К тому же я бы в принципе не хотел, чтобы со мной делили ложе за деньги, – произнёс Странник и покосился куда-то через плечо. – Это похоже на то, как если бы я занимался любовью со своим коробом. Разве не странно?
Кёко продолжала сидеть тихо, как мышка, но внутри горела. Возможно, ей бы не было так стыдно, если бы Странник с ходу не обозначил, что она его ученица. Когда твой учитель дурак, ты волей-неволей тоже начинаешь считаться дурочкой. Были, впрочем, и другие вещи, которые вызывали у Кёко жар. Например...
«Такао-даю?! Одна из великих таю Идзанами, которой даже несколько романов в розовых обложках посвятили! Женщина высочайшей красоты и высочайшего же ранга, каких всего с десяток на страну, не говоря уже о “великой тройке”. Но...»
«А с чего это Странник хочет ей помочь, действительно?!»
– Тогда почему вы хотите помочь? – К радости Кёко, хозяйка озадачилась тем же вопросом и опять закурила.
– Потому что таким женщинам, как Такао-даю или даже вы, госпожа Ёсино, никто никогда не помогает просто так. Хочу напомнить вам, каково это – чувствовать себя в безопасности, а не в долгу. Да и в любом случае изгонять мононоке – моя работа. А ещё...
– Ещё?
– Ещё вы ведь сами к нам обратились.
– Не припоминаю такого.
– Ваше письмо «для принца». – Странник выложил его, изрядно потрёпанное, на стол возле своей пиалы.
– Как оно к вам попало?
Хозяйка со свистом набрала в лёгкие дым на первом слове, а на последнем – выпустила. Кёко же как вдохнула, так выдохнуть и забыла. Искоса глянула на камуро, притаившуюся у сёдзи. Та не потупилась, не задрожала от услышанного, даже головы не вскинула и плечи не опустила – словом, ничем себя не выдала. И Кёко, ведомая какой-то неуместной жалостью и, может быть, тоской по младшим сёстрам, тоже решила её не выдавать.
– Молодая девушка передала, – выпалила Кёко вперёд Странника, и тогда хозяйка впервые посмотрела на неё. Очки ещё в начале беседы она сняла, поэтому Кёко хорошенько прочувствовала ту длинную раскалённую иглу, которой взгляд чёрных раскосых глаз пронзил ей череп. – Мы не успели разглядеть лица́. Только серое кимоно помню. – Кёко мельком бросила взгляд на белый наряд камуро. – С узором из лилий. Красным.
– Хм, хорошо, – протянула хозяйка, и напряжение спало. Но ненадолго: – Врать ты умеешь. Хранить секреты тоже. Значит, будем работать.
– Погодите. – Кёко бегло взглянула на Странника, который в ответ только хмыкнул, совершенно не удивлённый. Снова всё понял раньше её. – Так это вы послали к нам камуро с письмом или не вы? Молчите, хм. Значит, вы. Велели ей отыскать оммёдзи?..
– А кто же ещё? Неужто правда решила, что это пустоголовое дитя, ещё даже взрослую причёску ни разу не плётшее[25], осмелится выкинуть что-то подобное за моей спиной? – Хозяйка откинулась на подушку и хохотнула неприлично громко. Затем дёрнула трубкой в сторону камуро, и та сжалась напуганно, как если бы ждала удара. – Это же ребёнок. Им подобает быть послушными, а не умными. В Симабаре, как я и говорила, оммёдзи не появляются – не умеет развлекаться ваш народ. Так что пришлось отправить её в город под предлогом, что мы одной из наших девочек подыскиваем врача. Часто выходить нельзя, потому ей весь день и всю ночь пришлось провести в поисках. Запомни, милая. – Кёко захотелось скорчить уродливую гримасу только для того, чтобы навсегда отбить у этой женщины желание называть её «милой». – Я тётушка Ёсино. Я знаю обо всём, что происходит в Симабаре и тем более в моём собственном доме. Я даже знаю, что именно за мононоке повадился губить моих клиентов... Так что работа вам предстоит легчайшая – нужно просто изгнать его.
А вот это было уже что-то новенькое.
Кёко покосилась на Странника, но если он и был удивлён, то виду не подал: руки остались лежать на коленях, чай в пиале – стоять нетронутым. Кёко не могла такой же выдержкой похвастаться. Чтобы обычный человек, никакой и не оммёдзи – куртизанка! – сам знал, что за зло по их души явилось... Нет, не так. Чтобы человек в этом сознался, не пытаясь схоронить вину и стыд! Немыслимо так же, как существование разумных мононоке вроде Наны или Рен.
«Значит, всё-таки бывает».
– Я вам расскажу, – подтвердила хозяйка, морщины сложились над уголками её губ в гусиные лапки, когда она произнесла без всяких прелюдий: – Мононоке – бывшая служанка моей прекрасной таю, о которой, как я понимаю, вы уже наслышаны. Такао сама её выбрала, вернее, подобрала с улицы ещё девочкой, как блохастого котёнка, когда та помирала с голоду зимой, подобной этой. Служанкам пристало к своей куртизанке «старшая сестра» обращаться, но девчонка звала её так от сердца, обещала всю жизнь ей часть своего заработка отдавать, когда станет совершеннолетней. Ох, как полюбились они друг другу! Одинаково красивы обе были... Но неодинаково умны. Умный не станет кусать руку, которая кормит, а девчонка укусила. Повадилась клиентов Такао уводить, хотя мастерству ещё не была обучена. Из-за этого Такао потеряла спонсора, который обещал её выкупить, и тогда она со злости выбросила служанку обратно на улицу, где та насмерть и замёрзла. Декабрь-то в этом году, что и январь, зверский!
Странник нахмурился, а Кёко стала мысленно перелистывать газеты, листовки и дощечки, которые он собрал за день и в которых первое убийство в начале декабря как раз и значилось.
– Вы уверены в том, что говорите? – спросил он. – Из ваших слов получается, что мононоке не весь «Бэнтэн» мучает, а лишь одну Такао.
– Так и есть. Все пятеро покойных клиентов именно к ней ходили, а тот самурай так вообще был по уши влюблён уже много лет. Само собой, он тоже был одним из спонсоров.
Странник не стал спешить с ответом, наконец-то взялся за свою пиалу с чаем и сделал большой глоток. Кёко последовала его примеру: пить после прогулки хотелось очень, мороз расцарапал ей всё горло. Выманить мстительного духа и провести ритуал изгнания, уже располагая столь ценной информацией, должно быть проще, чем разрезать дайфуку пополам... Хоть и Кёко любила долгие и мучительные расследования, потому что они затачивали разум, как клинок, но сейчас обрадовалась. В «Бэнтэн» Кёко не хотелось находиться ни одной лишней минуты.
В юкаку красные тона преобладали что снаружи зданий, что внутри. Пёстрые шелка и шторы с причудливым орнаментом, избыток позолоты и росписи на стенах будто нарочно высмеивали классические чайные. Хотя в заведениях столь высокого класса не должно быть проблем с шумоизоляцией и уединением, Кёко была готова поклясться, что откуда-то доносятся звуки, которые она не хотела бы слышать. Запахи, которые маскировались под специфические ноты благовоний, тоже были не очень приятными. Человеческими. Даже неискушённому уму они навевали мысли о потной коже, мужчинах, саке и всяких таких занятиях, натуралистические гравюры с которыми висели у хозяйки прямо над столом.
Кёко постаралась туда не смотреть. Внутри она могла позволить себе ужасаться и гореть, да, но её белые щёки не имели права краснеть в такой ответственный момент.
«Поскорее бы уйти, поскорее бы уйти...»
– Это чудесно, что вы так подготовились к нашему приходу и уже выяснили историю мононоке, – произнёс Странник. – Но нам с ученицами всё равно придётся задержаться в «Бэнтэн» на несколько дней, возможно, даже на неделю.
Хорошо, что Кёко уже допила чай и поставила пиалу, потому что ещё более неловким, чем краснеть, было бы выплюнуть его на хозяйку.
«Ну нет!»
– Зачем? – Тётушка Ёсино, как она себя назвала, резко ощетинилась, и Кёко узрела разницу между её притворным негодованием и настоящим. Она даже трубку изо рта вытащила. – Первопричина, Желание и... как оно там... Форма! Может быть, я с такими, как вы, и не встречалась, но многое о вас слышала. Эти три компонента вам нужно знать о мононоке, чтобы выгнать его, верно? Первопричина – зависть служанки моей Такао. Желание – занять её место. А Форма... Ноппэрапон! Безликий. Я лично видела. Такао моя – вспыльчивая особа, в случившемся и вправду есть её вина. Она мало того, что служанку выгнала, так ещё и полоснула её ножницами по лицу пару-тройку раз... Видимо, оттого, что у мононоке нет глаз, он у других лица забирает. Я клянусь, всё так! Когда вы его призовёте, то быстро убедитесь, что не вру. Это можно совместить с ритуалом изгнания и тем самым управиться за один день... Разве нет?
– При всём уважении, – ответил Странник. – Неверно определённые компоненты духа, будь то Форма, Желание или Первопричина, могут стоить оммёдзи жизни. Один раз я ошибся и потерял вкус на сорок лет. Ошибся во второй раз – и мои руки покрылись трещинами, как перезрелый плод. Даже если бы вы были экзорцистом и уверили меня, что проверили всё хотя бы единожды, я должен убедиться сам. Это не займёт много времени, обещаю.
– Если кто узнает, что я экзорцистов в «Бэнтэн» позвала, то люди поймут, что правдивы слухи, – понизила голос хозяйка, и вмиг стало понятно, отчего она так переживает за сроки расследования. Зубы её стукнули о трубку, когда она снова обхватила ту крашеными губами. – К нам ходить перестанут, понимаете?
– К вам перестанут ходить и в том случае, если мы не поможем вам в ближайшее же время. Мононоке продолжит убивать, а поиск других оммёдзи займёт немало времени, раз столько занял в первый раз, – весомо заметил Странник, и от досады Ёсино так вгрызлась в трубку, что чудо, как та не треснула. – Давайте сделаем вот так... Вы пригласили не экзорцистов, а всего-навсего дополнительных слуг.
– Что? – переспросила хозяйка.
– Что? – переспросила Кёко, повернувшись.
Странник улыбнулся, и Кёко это не понравилось. Обычно, когда договариваются об изгнании мононоке, не улыбаются.
– Вам не хватает рук из-за чрезмерного наплыва гостей в связи с Новым годом – те едут даже с другого конца страны ради вашего дома и его красавиц. Вот вы и приняли мудрое решение нанять новый персонал. Ваша таю нуждается в новой прислужнице, не так ли? Иначе, без хотя бы одной такой, какая она таю? Девочек маленьких всему обучать нужно, а вы женщина мудрая и занятая, вот и выкупили девчушку постарше у многодетной семьи, ту, что уже много лет хорошо управлялась с хозяйством. Как узнаете, что она обварила клиента горячим саке, так и выгоните её взашей. Откуда тут взяться слухам? Обычная то ситуация для дома удовольствий.
Кёко не сразу поняла, что всё то время, что Странник говорил о служанке, он говорил о ней. Она моргнула дважды, а затем ещё несколько раз тряхнула головой, но в уши словно затекла вода. Кёко даже толком не расслышала, что Странник говорил о самом себе и своём в «Бэнтэн» присутствии (что-то вроде «Обсудим позже, госпожа» и «Есть у меня несколько идей, одна из них точно придётся вам по нраву...»). Их спор и попытки развеять скептицизм Ёсино длились несколько минут, пока не закончились тем, чем подобные споры заканчивались всегда.
Странник никогда не проигрывал.
– Так и быть, – изрекла хозяйка и смерила Кёко пронзительным взглядом, от которого у неё волосы на шее зашевелились. – На роль юдзё всё равно не пойдёт, клиенты глаза побоятся, решат, что это из-за сифилиса. Сколько тебе лет?
– Две недели назад исполнилось восемнадцать, – ответила Кёко, чудом не запнувшись.
– Пятнадцать, – сказала хозяйка твёрдо, как будто знала лучше. – Теперь тебе пятнадцать, и ты синдзо[26].
Кёко кивнула послушно, хотя всё внутри её свербело от несправедливости, заставляя метать в невозмутимого Странника взгляды острые, как ножи. Благо настоящий контракт не подписал, а то, может, и на это бы пошёл для большей достоверности! Раз даже согласился со словами хозяйки, когда та предупредила:
– Только учтите, никаких поблажек не будет. Коль я беру работников в дом, то они и должны работать. Никакой халтуры! Они обязаны беречь честь моего дома так же, как своего собственного. Никто не должен знать, что вы оммёдзи.
– Да будет так, госпожа. Но вам самой же следует учесть, что в таком случае и другим работницам рассказывать не стоит, кто мы такие. Всем так спокойнее будет и точно лишних слухов удастся избежать.
Хозяйка кивнула сдержанно, а вот Кёко сделалось дурно. Возмущение – Странник принимает столь поспешные решения, даже с ней не посоветовавшись! – затянулось в ней узлом. Однако развязать его возможность выпала очень быстро: сразу после этого разговора они покинули кабинет Ёсино и, чтобы переговорить наедине, спрятались за бамбуковой ширмой с рисунком таким же непотребным, как и всё в этом доме. Маленькой камуро было велено переодеть Кёко в наряд синдзо и всё здесь ей показать. Поэтому она тихонечко ждала Кёко у лестницы в конце коридора. Даже фонари в «Бэнтэн» излучали свет розоватый и зернистый, как перетёртая с сахаром смородина.
– Разве не нужно сначала спросить разрешения, когда хочешь сдать кого-то в бордель?! – зашипела Кёко. – Да, это я настояла на том, чтобы за дело в Симабаре взяться, но «взяться» не предполагало оставаться тут жить! Мы должны были сначала выйти и обсудить это... Верно я говорю, Аояги?
– Ива. Ива.
Аояги, стоящая сбоку от ширмы, как её продолжение – такое же безучастное и неподвижное, – как всегда, была не очень экспрессивна. Кёко решила расценить её ответ как поддержку.
«Кагуя-химе, если однажды прознает, заставит проходить охараи[27] от заката до рассвета», – поёжилась Кёко, но тут же решила, что это не такой уж плохой вариант. Она и сама с радостью пойдёт чиститься, как только они закончат дела в Симабаре и покинут квартал. Кёко даже решила ни к чему здесь лишний раз не прикасаться, чтоб не множить в себе кэгарэ – нечистоту: нечаянно тронула бумагу ширмы с рисунком, выглядывая из-за неё на терпеливо ожидающую камуро, и тут же одёрнулась.
Странник усмехнулся.
– Знаешь, почему мужчинам нравятся подобные места? – спросил он, и Кёко скривилась, всем своим видом показывая, что нет, она не знает и не очень-то хочет это исправлять. – Потому что здесь их любят. По крайней мере, они хотят в это верить. Таю – единственные женщины в Симабаре, которые имеют право отказать мужчине, если не хотят его или даже если просто не в настроении... А перед тем, как ты получишь возможность услышать от таю «Да» или «Нет», ты должен провести с ней минимум три встречи в чайном доме – и всё очень дорого покрыть. Именно поэтому мужчины из кожи вон лезут, чтобы завоевать её расположение. Как ты думаешь, станет ли мужчина, с трудом заслуживший внимание великой красавицы, которой добиваются сотни, а то и тысячи, менять на какую-то служанку? Страшно представить, сколько саке нужно выпить, чтобы так отупеть!
Несколько прядок вились вокруг лица Странника от влажной зимы, какая стояла в этих краях, облачный узор на воротнике и поясе напоминал при таком освещении порывы метели, которая подвывала за окном. На Кёко этот узор будто бы дыхнул – и она погасла, как спичка, вместе со своей злостью.
– Хочешь сказать, хозяйка ошибается насчёт того, кем является мононоке?
– Не ошибается, – ответил Странник. – А врёт.
– Но... почему?
– Потому что люди есть люди.
– Не замечала раньше, чтобы за тобой водилось такое предвзятое к ним отношение. Я, к твоему сведению, вообще-то тоже человек.
Странник щёлкнул языком и на секунду прикрыл глаза. Кёко не поняла, что означает этот жест – усталость или раздражение.
– За все годы, что я изгоняю мононоке, я не встретил ни одного человека, который сразу рассказал бы мне, почему его преследует злой дух. То ведь не обычная обида, какая возникает, когда женскую пудреницу разобьёшь или окажешься застигнут с любовницей в постели... Это всегда отчаяние, такое, что лишь ненависть дарит облегчение, и даже смерти мало. Мононоке появляются из трагедии, Кёко, а ни один человек не станет рассказывать незнакомцу о трагедии, в которой виноват.
Кёко поджала губы. Хоть ей и хотелось верить, что в этот раз всё будет просто, опыт оммёдзи, пусть и невеликий, подсказывал, что Странник прав. Даже то, что хозяйка «Бэнтэн» – самый заинтересованный в изгнании мононоке человек, и то, что рассказ её звучал правдиво, вовсе не означало, что всё так и есть. Нужно относиться к своей жизни как к одному жалкому медному мону, чтобы проводить ритуал изгнания, основываясь на чужих словах.
Со страдальческим вздохом Кёко всё же посмотрела на шёлковую ширму и сосредоточила взгляд на картинке, вышитой в таких подробностях, что не оставалось никакого простора для фантазии. Кёко буквально заставила себя несколько секунд рассматривать голые тела в позах, что напоминали сцены изощрённых убийств. Так она готовилась к тому, что в ближайшие дни ей придётся смотреть на них в большом количестве.
– Отдашь мне Кусанаги-но цуруги?
– Не стоит. В Симабаре оружие запрещено: увидят у тебя меч, пусть и сломанный, – в лучшем случае выпорют, будь ты хоть десять раз оммёдзи. В моём коробе ему сейчас безопаснее. Как во дворце императрицы кошек, помнишь?
«Где ты фактически с другими ёкаями сговорился и мне ничего не сказал, а потом выпустил на волю сразу четырёх злых духов!» – хотелось напомнить Кёко, ибо идея расставаться со сломанным мечом ей не нравилась, но и таскать оружие с собой, будучи синдзо, тоже было скверно.
– А талисманов нам точно хватит? – продолжила переживать она и незаметно пощупала офуда под своим поясом, те штук двадцать на разные случаи, что она везде носила. – Нужно было по пути в Симабару в храм зайти, ещё попросить! Особых-то Нана вон сколько дала, но, например, печать «Открыть»... Или печать «Замри», которая мне лучше всех даётся... Или «Сновидение»...
– Я схожу, принесу. Не знаю, заметила ли ты, но прямо между «Бэнтэн» и лавкой с афродизиаками стоит кумирня, может быть, поблизости отыщется каннуси, который согласится быстро изготовить немного талисманов про запас. В крайнем случае в город выйду и зайду обратно.
– Только точно-точно зайди! Не оставляй меня здесь одну, ты понял? – Кёко почти вцепилась в его пурпурное кимоно, и в полумраке раздался тихий смех, словно горсть сахара из тростника зашуршала и растаяла на языке. Пальцы с длинными графитовыми когтями накрыли её ладони. Наверное, Странник её от себя отцепить хотел, и Кёко выпрямилась, кашлянула неловко. – А где будешь ты сам? Ты, кажется, сказал Ёсино что-то про «заманчивую идею»...
– Я так или иначе буду рядом. Увидишь.
– Притворишься клиентом?
– У меня нет столько денег, да и больше одного дня и одной ночи клиентам в одном публичном доме проводить нельзя. Закон всех юкаку.
– Тогда, полагаю, мне ждать тебя в образе исключительной и не очень женственной ойран? Так сказать, «на любителя». – Странник почти засмеялся, но ничего конкретного на вопрос не ответил. Так что Кёко задала иной: – Мне нужно следить за Такао-даю и попытаться разузнать про её бывшую мёртвую синдзо, верно?
– Верно. Учти, все таю капризны, как ками. Вдобавок вряд ли Ёсино станет от Такао-даю скрывать, кто ты на самом деле. Словом, может быть непросто.
– Справлюсь, – самонадеянно сказала Кёко. – Что обычно делают синдзо? Помогают одеваться? Расчёсывают волосы? Ночные горшки выносят? Тоже мне, испытания!
– Я имел в виду то, что тебе также придётся защищать её, если мононоке явится. Но... Теперь о том, как ты будешь выносить ночные горшки, я тоже переживаю.
– Хоть я и из благородного рода, но благородство наше всегда теснила нехватка средств. Кагуя-химе от прислуги отказалась, ещё когда мне исполнилось одиннадцать.
– И всё же. Юная госпожа, которая вдруг попадает в распоряжение другой госпожи, – такие истории всегда кончаются бедой! Или появлением ещё одного мононоке.
– Я справлюсь, – повторила Кёко с нажимом в голосе, на что Странник опять напутствовал:
– Это тебе не замок даймё. Отнесись к нашему расследованию так, будто вокруг тебя змеи, не люди. Вопросов в лоб не задавай – не ответят или солгут. Правил установленных не нарушай – накажут и будут иметь на то полное право, коль ты теперь официально здесь работаешь. Хорошо, что у тебя волосы короткие – не вырвут... Но всё равно постарайся здесь ни с кем не драться. А если...
– Если первой разузнаю, что же за мононоке на самом деле орудует в доме удовольствий, – перебила его Кёко, – то ты расскажешь мне, за что убил тысяча триста шестьдесят шесть жителей деревни на Эдзо.
Тишиной, которая повисла между ними, можно было заколачивать гвозди.
Глаза Странника в этом освещении и без того казались чёрными, но теперь же зрачок окончательно слился с радужкой. Тёмно-красный цвет вдоль нижних ресниц и вправду стал напоминать запёкшуюся кровь. Кёко её на языке почувствовала, когда сама же за язык себя укусила. Только поздно было: длинные острые уши, как у куницы, обладали таким же острым слухом. А вот Кёко обладала разве что бескрайним и неуместным любопытством, одновременно на жажду и голод похожим, которое Странник даже спустя полгода так и не утолил. Кёко позволила ему считать, будто она позабыла о том лесном привале, об обещании, что не отвернётся, не уйдёт, даже если он откроет правду; о самом её желании всё и обо всём, связанном с ним, узнать.
Но она не забыла. Ждала, как подобает ждать хищнику, на хищника же и охотящемуся. Момент сейчас был самый подходящий: темно так, что две их тени сливаются в одну, и сложно, ведь Кёко в «Бэнтэн» придётся одной сразу две работы выполнять.
«Заслуживаю просить то в качестве награды, – сказала она себе решительно. – Хочу».
– Ты сейчас вызов мне бросаешь? – спросил вдруг Странник так, что в этом, несмотря на мягкий голос, волей-неволей считывалась угроза.
На самом деле Кёко ничего не бросала, но что-то заставило её сказать:
– Да.
– Хорошо, – ответил в свой черёд Странник.
От того, как просто это было, она приоткрыла рот, а Странник указательным пальцем закрыл его обратно и улыбнулся краешком раскрашенного рта. Так радость Кёко сменилась острой обидой.
«Да он же просто не верит, что я правда смогу его обогнать! А это, между прочим, я вычислила нама-бодзу[28] и разбила его проклятый колокол, от которого у людей фонтанами кровь из ушей хлестала!»
– Раз так, помогать тебе не буду, – предупредил Странник, хотя Кёко о том бы и не попросила. – Разделимся и посмотрим, кто сколько сможет разузнать. Кто ближе к правде подберётся, тот и выиграл. Четыре дня и четыре ночи на то отведём. На пятую же ночь встретимся. Хватит тебе столько времени? Управишься, как считаешь?
– Управлюсь, – хмыкнула Кёко и велела Аояги обратиться ивовым лепестком, тут же его в воздухе схватила и спрятала в рукав.
– Вот и посмотрим. Если что, не бойся.
– Не бояться чего?
– Тебя здесь никто не тронет. Даже когда меня нет, я есть. Запомни это, Кёко.
Не то чтобы Кёко вообще переживала, что в «Бэнтэн» с ней – полуслепой, в одежде служки, ещё и со стрижкой не по моде среди других изящных, утончённых девиц – может случиться что-то, кроме мононоке. Но Странник почему-то счёл важным её о подобном предупредить, напомнил то, о чём сама Кёко постоянно забывала: она не только оммёдзи, но ещё и женщина, и именно женщине в ней было тут так тревожно и хотелось поскорее уйти домой. Так что после слов Странника и вправду полегчало. В груди, однако, до сих пор горело и покалывало что-то, чему она не могла подобрать слов.
– А теперь наверх смотреть можно? – спросила тихо она, вовремя вспомнив до того, как уйти.
– Можно, – ответил Странник. – Тут рисунков на потолке нет.
– Что? Рисунков?.. Так в коридоре тогда был не мононоке?
– В коридоре были сюнга[29] с участием еды, графина для саке и палочек. Поверь, ты не захотела бы это видеть.
Кёко скривилась и оглянулась, потому что услыхала знакомый звон. Странник не врал – он и впрямь собирался за ней присматривать, потому и отпускал не одну. Витражный мотылёк с нарисованным кукольным лицом и надколотым крылом уцепился за рукав Кёко, взобрался вверх и забился ей под воротник.
* * *
Если прежде Кёко приходилось ощущать себя марионеткой в бунраку, которую за лески дёргают хитрые коты, то теперь же она чувствовала себя полноценной актрисой театра. Именно на подготовку к первой большой роли был похож тот обход, который устроила для Кёко маленькая камуро. Кёко всё старательно запоминала и училась. Не отлынивала, а внимательно смотрела, что, как и где делают служанки, чтобы в дальнейшем ничем от них не отличаться и ни себя, ни учителя не подставлять.
Сначала они спустились по стремянкам в маленькую кухню, больше похожую на погреб, где толком не нашлось ни печи, ни поваров, ни нормального места для готовки, зато было много столов с покупными закусками вроде жареных моллюсков. Маленькая камуро стащила соевый творог с одного из подносов и сунула Кёко, и та, поблагодарив, быстро его съела. Очевидно, работа ей предстояла серьёзная, а изменения – кардинальные, раз камуро так о ней заботилась. Пока она ещё жевала, камуро уже подкралась к ней сзади и принялась мастерить подобающую причёску. Длины волос, пусть и отросших почти до плеч, всё ещё не хватало, но камуро нашла выход: подложила ей под затылок шерстяной валик и кое-как собрала вокруг пучок.
Дальше пришла пора менять одеяние, и Кёко едва не заплакала, когда впервые за полгода ей пришлось развязать увешанный бубенцами пояс, вышитый серебряным шёлком, словно лунным светом. Затем она так же вылезла из своих красных хакама и сняла солнечно-жёлтое кимоно. Камуро приняла её сложенную одежду с честью, склонив голову, будто осознавала её ценность, но спрятала ту всё равно в самый обычный и худой шкафчик. После этого Кёко окончательно перестала чувствовать себя оммёдзи и превратилась в синдзо.
Грубый выбеленный лён скрёб тело, как мочалка, а с тонкой оранжевой верёвочкой и коротенькими завязками вместо широкого и крепкого пояса живот и спина ощущались беззащитными. Даже цветная вышивка на рукавах и подоле – веточки полевого вьюнка, предвещающего скорую весну, – и пышная изумрудная кисточка на пояске не утешили Кёко. Последней каплей стали белые носочки, от которых тоже пришлось избавиться, чтобы, как подобает всем женщинам юкаку, ходить босиком. Кёко несколько минут топталась на месте и, скрипя зубами, привыкала к холодному паркету. По крайней мере, то не промёрзшая крыша, уже хорошо.
– Аяха, – вспомнила Кёко наконец после того, как трижды попыталась заговорить с маленькой камуро и трижды же слышала в ответ равнодушное молчание. Девочка постоянно на Кёко оглядывалась, но никогда не отвечала. – Аяха тебя зовут, да? Правильно? Скажи мне, Аяха... Ты давно в доме тётушки Ёсино живёшь? Это твоё настоящее имя? Кто-то сказал мне, что вам здесь новые дают, так, чтобы имя было созвучно с другими камуро. Тебя у родителей выкупили? Или ты тут родилась? В комнате неподалёку от кухни, кажется, слышался детский плач... Здесь и другие детишки есть, наверное?
Кёко всегда считала себя тактичной, но как заводить разговор с женщинами из подобных домов, даже если им по семь-восемь лет, совершенно не представляла, поэтому стала трепаться невпопад и быстро об этом пожалела. Если прежде Аяха хотя бы смотрела на неё, то теперь вся угнулась и заперебирала коротенькими ногами так шустро, что Кёко с трудом за ней угналась.
Вместе они обошли другие служебные комнаты, останавливаясь перед некоторыми, где вышивали, стирали или отдыхали недружелюбного вида женщины – должно быть, другие синдзо, но постарше, которые не блистали красотой и мастерством, поэтому так и не вошли в число юдзё. Коридоров Кёко с Аяхой пересекли немерено, но ещё больше Кёко насчитала комнат – и это только на втором этаже! На первый, где располагались публичные залы для свиданий и гостей, спускаться без сопровождения своей госпожи запрещалось. Туда влекли музыка цитр, на которых играли ойран, развлекая гостей, и свежий воздух, тянувшийся от двери. Дышать в остальном «Бэнтэн» было буквально нечем: всюду стоял запах плотный и бальзамический, почти сбивающий с ног, словно кто-то жёг всю коробку ароматических палочек разом.
«Ручка крошечная, – заметила Кёко, когда Аяха схватила её за рукав и потащила куда-то, подальше от пролётов широких позолоченных лестниц из чёрного дерева, – а уже в мозолях от бесконечной работы».
Дитя без детства.
– Знаешь, у меня две младшие сестры есть, – продолжила Кёко уже осторожнее, вспомнив правило, пожалуй, самое важное для оммёдзи: «Рассказывай, чтобы спросить». – Одну из них зовут Сиори. Она немного младше тебя, но такая же смелая, тоже не побоялась бы к незнакомцам в мороз подойти, лишь бы выполнить вверенное поручение. Как-то раз мы с ней договорились, что она будет мне во всём помогать, а взамен каждый месяц получать по две банки бобовой пасты... Ты любишь бобовую пасту, Аяха?
«Наверное, не любит», – рассудила Кёко, когда вместо какого-либо ответа камуро всунула ей в руки чайный поднос, уже сервированный принадлежностями для церемониального приготовления матча – с бамбуковой кисточкой и агатовыми пиалами. Дорогой набор! Нести его нужно было осторожно, а потому говорить Кёко стала меньше, дабы не отвлекаться. И всё-таки старалась несколько случайных фраз да обронить, посмеяться, всё ещё надеясь расположить девочку к себе. Ориентировалась Аяха в «Бэнтэне» уверенно, должно быть, получше многих синдзо здесь.
«Многое видела. Многое знает. Пригодится... Но только если подружусь».
– А ты любишь котят? У меня есть кошка. Характер у неё прескверный, да и хвоста нет, но лапки и ушки – просто прелесть!
Они вместе сели возле двери таинственной комнаты в самом конце коридора на третьем этаже, за кабинетом госпожи Ёсино, и Аяха отодвинула фусума, чтобы войти, но обернулась к Кёко. Оказывается, когда кто-то голубоглазый смотрит тебе в глаза, это ощущается как кипа снега за шиворотом. Ни у одного ребёнка Кёко ещё не видела таких глаз и столь взрослого в них выражения.
– Думаешь, что способна сотворить чудо? – сказал кто-то, но не Аяха.
То, что убранство этого крыла на порядок превосходило убранство других частей «Бэнтэн» – с резьбой, со старинной мебелью, с картинами (уже даже не пошлыми, а настоящими произведениями искусства), – стало очевидно сразу. Но лишь когда фусума открылась, а камуро вдруг подскочила и бросилась бежать, оставив Кёко одну, она поняла, где очутилась.
– Так и будешь там сидеть? – спросила у неё Такао-даю, одна из трёх лучших куртизанок Идзанами и её новая госпожа.
– Таю, – выдохнула Кёко и даже не сразу поняла, что вслух.
Как и подобает юной госпоже из благородного рода, она никогда прежде не видела таю воочию, разве что пьяных ойран на празднике Рео Такэда или неприкаянных юдзё на улицах Камиуры. Однако это было не то же самое, что узреть ту, которую называли кэйсэй – «разрушительницей замков». Обращаться к таким женщинам следовало не иначе как «принцесса». Местные, которых Кёко со Странником успели порасспрашивать по пути в Симабару, сказали, что настоящую таю не перепутать ни с кем, – и не соврали. Если наряды обычных юдзё были просто красивыми, то даже домашний халат таю был пошит из золотого муслина.
– Эта девочка, Аяха, с рождения нема, – сказала Такао-даю. – Обладаешь ли ты даром возвращать калекам отнятое? Или просто пользуешься её недугом и наслаждаешься возможностью болтать без умолку?
Кёко и сама ненадолго сделалась немой. Сначала от стыда, а затем от осознания, что вот теперь игра и вправду началась – она на сцене. Руки дрогнули, чайный поднос звякнул, но, целый и невредимый, оказался на своём месте за порожком комнаты размером в целых десять циновок. На полу – футоны из чёрного бархата, обтянутые алым крепом и сложенные по несколько штук, чтобы было удобнее, мягче. На стеллаже – такая же цитра, какая пела на первом этаже, а чуть выше неё – вазы со срезанными цветами, уже, правда, иссохшими.
Кипарисовая ширма делила пространство комнаты надвое, и сразу становилось ясно, где чья половина: у двери – вешалка для одежды гостя, стопка романов, журналов, театральных программ... А за ширмой – постель с жаровней и зеркало, в краешке которого отражались лишь свечи и губы цвета сафлора, из малиновых цветков которого изготавливались самые дорогие пигменты для помад.
– Меня зовут Кёко, госпожа. Я ваша новая синдзо. Мне очень жаль, никто не предупредил меня насчёт Аяхи. Я обязательно извинюсь перед ней. Госпожа Ёсино сказала...
– Я не разрешала тебе входить. Оставайся на месте и покажи мне руки.
– Простите?
Таю не стала повторять, но отклонилась от зеркала и повернулась чуть больше, чем на треть, позволяя разглядеть не только чернявый затылок с черепашьим гребнем, но и часть выбеленного лица с нитями тонких бровей. Кёко послушно остановилась на ковре с аляповатым узором, явно привезённом из-за океана – подобный ей встретился на лежанке в кошачьем дворце, – а затем растерянно вытянула вперёд руки.
– Закатай рукава.
И это Кёко тоже сделала. Надеялась только, что цукумогами успел спрятаться надёжно и останется незамеченным – ни единого звука от него не слышалось, хотя что-то приободряюще по спине скребло. Подвернув до локтей короткие рукава служебного одеяния, она раскрыла ладони и подняла те повыше, чтобы таю увидела всё, что хотела, а именно длинные розоватые шрамы от осколков меча и мозоли, действительно как у прислуги, а не молодой госпожи. Кёко понадеялась, что для дотошно осматривающей её Такао-даю это станет благоприятным знаком, который она расценит как доказательство её опытности и трудолюбия.
– Хорошо, – кивнула Такао-даю удовлетворённо и снова вернулась к любованию собой в зеркале, втирая в запястья какой-то маслянистый крем из серебряной шкатулки, пахнущий терпко и горько, как степные травы. – Но близко ко мне не подходи, держись на расстоянии в три шага.
– Как скажете, госпожа. Нужно ли мне...
– Я сама буду говорить, что тебе нужно. И не называй меня «госпожой». Теперь я твоя сестра.
Кёко никого так уже почти год не называла, и потому обращение это прилипло к внутренней стороне её зубов, отказываясь выходить. Пришлось зажмуриться и языком упереться в верхнее нёбо, чтобы открыть собственный рот.
– Слушаюсь... сестра.
– У меня сегодня важный вечер. Приготовь пудру.
– Пудру?
– Ты что, никогда раньше не готовила пудру?
– Нет, госпожа, не доводилось.
– Вот же лгунья. А сейчас на лице у тебя что? – Таю фыркнула, стрельнув чёрными глазами в Кёко через зеркало, и та решила не сообщать, что её мертвенная бледность потому и «мертвенная», что подарена смертью при самом рождении. Ещё гляди завидовать начнёт. – Смешай черпак рисовой муки с черпаком воды и размешай. В конце добавь свинец и разотри всё хорошенько до однородной массы.
– Свинец?!
– Ты так и будешь всё переспрашивать?
– Но свинец уже давно никто не добавляет, он опасен! Вместо него в пудру теперь кладут...
– Я у тебя не спрашивала совета. Закрой рот и делай, что велят.
Кажется, теперь Кёко понимала, отчего же Странник так улыбался, заключая спор.
«Непросто может быть», – сказал он тогда.
Но в случае с Такао-даю – женщиной, которая, как выяснилось позже, не терпела полумер, искренности, близости и когда кто-то знает о чём-то больше её, – слово «непросто» никуда не годилось.
Следующие несколько дней обещали стать для Кёко сущим кошмаром.

III
Три дня Кёко пробыла служанкой великой таю Симабары, и уже к концу первого дня её худшие опасения подтвердились: кошмар-то кошмар, но вовсе не такой, какие ей снились в детстве после страшных дедушкиных историй о мононоке. О том кошмаре, который принесла в её жизнь Такао-даю, и рассказать было стыдно, ибо дни Кёко наполнились хозяйственной работой, которой она занималась ещё в пору девичества, до того, как сделаться оммёдзи. Словом, скука смертная!
Единственное, что ей удалось выяснить достаточно быстро – уже на следующий день после вступления в должность, – так это то, что Такао-даю не только первая красавица дома «Бэнтэн», но ещё и пьяница да бездельница, каких поискать. Она пила много саке – Кёко прежде полагала, что столько пьют лишь мужчины; никогда не пропускала послеобеденный сон и, наевшись инжира, всегда оставляла для Кёко какое-нибудь поручение на ночь (видимо, заботилась, чтобы та не пресытилась отдыхом). Все три дня, впрочем, поручение было одним и тем же – простым в той же мере, что и странным: вымыть все полы в спальне и коридоре кипятком, уделяя особое внимание углам. Полоща тряпку, Кёко всматривалась в паркетные швы, пытаясь углядеть там красных муравьёв или каких-нибудь других жуков, которые, наверное, истязали Такао-даю, но за всё время никто в комнату к ней так и не заполз. Посещали её одни лишь мужчины.
Каждого своего гостя таю принимала у себя – даже не спускалась, чтобы встретить их, как то делали ойран, которые нередко задевали Кёко плечом или бедром, когда проходили мимо. Если у тех мужчины сменялись чуть ли не ежечасно – Кёко всегда старалась очень быстро пробегать мимо их комнат, чтобы случайно не услышать лишнего, – то таю за день могло навестить всего два любовника, и с каждым она проводила по полдня. А между их визитами залезала в заранее подготовленный Кёко офуро, намывалась до блеска и заново подбирала всё от и до: одеяние, украшения, причёску, макияж. Перед каждым клиентом она представала разной – такой, какой её хотели видеть. Всегда любезная и обольстительная, играющая на контрастах и отлично чувствующая грань между «Ох, как неприлично!» и «Фу, как непристойно!». С одним она игриво прикрывалась рукавом, когда смеялась, а с другим – пела, громко шутила и плясала. То было воплощение женской гибкости, не прямо-таки острого, но цепкого ума и лукавой красоты, какая ничуть не уступает гейшам. Однако очарование сие рвалось по швам и опадало, стоило Такао-даю поклониться на прощание, а клиенту – шагнуть за дверь.
– Что, приглянулся, а? Небось и не видала никогда такого богатства.
Подглядывая за тем, какие чаевые отсыпают Такао-даю мужчины после того, как завяжут свои хакама, и подслушивая, как они затем оплачивают месячный счёт[30] внизу, Кёко узнала, что Такао-даю зарабатывает около восьмидесяти серебряных мон за одну встречу. Кёко столько не наскребла бы и за месяц, изгоняй они со Странником даже по одному мононоке в неделю! Хотя все деньги и уходили дому удовольствий в оплату долга, солидную их часть Такао явно оставляла себе, потому что на туалетном столике искусных предметов обихода и заколок было не сосчитать. Гребень, которым таю доверила себя расчёсывать перед сном – после того как закончит втирать в руки травяной крем из красивой шкатулочки, – венчали изумруды.
– Украдёшь что-нибудь – велю гю отрезать тебе язык, – предупредила таю, закидывая себе в рот засоленный физалис. – Как Аяха будешь. Весь дом удовольствий вздохнёт с облегчением, наконец-то избавившись от твоей болтовни.
Кёко сжала в тонкую линию губы и лишь чудом успела задушить выступившие на них ядовитые слова, даже клок шелковистых чёрных волос Такао-даю не выдрала, сдержалась, хотя те как раз скользили у неё между пальцев. Правда, локоны всё-таки запутались возле затылка, а именно затылок таю велела ей не чесать, дёргалась каждый раз, стоило Кёко к нему подобраться. В этот раз Кёко снова случайно забылась и повела гребень не туда, слишком высоко, и успела нащупать пальцами что-то твёрдое у Такао в волосах. Похоже, жгут какой-то или, может быть, булавку. Кёко попыталась осторожно ноготком его подцепить, и тогда Такао-даю взвилась, выбила у Кёко из рук расчёску и завизжала:
– Пошла вон!
– Куда? Вы сами велели мне футон в вашей комнате постелить за ширмой и спать здесь.
– Я передумала.
– Мне вернуться в комнату для слуг?
– Да, убирайся!
«Капризная девка, – раздражённо обругала её Кёко, пока подбирала и возвращала на место гребень, а затем быстро скатывала футон, чтобы уйти туда, откуда её прошлой ночью яритэ[31] сама же подняла, дабы переселить в покои таю. Мол, это позволит ей лучше поручения своей «старшей сестры» исполнять. – То приди, то уйди... То спи здесь, то спи вон там. Я ей что, собака?! Я юная госпожа из пятого дома оммёдзи!»
«А она – жертва мононоке», – вспомнила Кёко уже спустя несколько секунд, когда Такао-даю её неожиданно окликнула:
– Нет, нет, постой! Я передумала. Опять... Остановись.
Кёко замерла, но не потому, что не могла ослушаться приказа. Не в навязанном ролью послушании было дело, а в том, что Кёко наконец-то связала одно с другим. Оставалось только убедиться.
– Вы боитесь чего-то, госпожа Такао, поэтому не хотите оставаться в одиночестве? – спросила Кёко в лоб, удерживая свёрнутый в рулон футон под мышкой. – Боитесь, что мононоке снова придёт?
Выражение лица таю в отражении зеркала, к которому она прилипала каждый вечер после всех гостей, словно на мириаду осколков треснуло, настолько изменилось. Она спрятала глаза под чёлкой, как скрывала эмоции под слоем белой пудры, которую не смывала даже по ночам.
– Да, боюсь.
– Если бы мононоке хотел вас убить, он бы уже давно это сделал, – хмыкнула Кёко и с наслаждением отметила, что спина таю содрогнулась. Она и не пыталась её утешить, скорее, наоборот. – Не все мононоке хотят утащить жертву на тот свет. Большинство хотят, чтобы вы страдали. Например, клиентов ваших убивая.
– Да, это похоже на правду, но...
– Разве что мононоке не ваша бывшая служанка и никакие узы, которые заставили бы её сохранять вам жизнь, на самом деле вас не связывают. Тогда да, мононоке мог бы и вас вместе с клиентами прихватить в следующий раз, ведь тогда вы не являлись бы объектом его ненависти, а значит, не были так уж и важны.
– Нет. Всё было в точности как вам с учителем поведала тётушка Ёсино. Ничего другого в «Бэнтэн» не происходило, и вспоминать я о том сейчас не хочу, – отчеканила Такао-даю так быстро, что Кёко вздохнула разочарованно. Правду, как заученные стихи, не произносят. Несомненно, Странник прав: где-то им да врут. – У тебя есть какие-нибудь защитные амулеты? Талисманы? Я видела пару раз оммёдзи, у них у всех были бусы из солнечной яшмы и...
– Да, мой учитель такие любит, но у меня есть только это.
И Кёко скрепя сердце пожертвовала на комнату таю несколько офуда, охраняющих покой. Иероглифами на них слово «Покой» выведено и было. Один на ширму с внешней стороны, за которой таю спала, второй – на окна, а третий – на порог. Там, где заканчивались острые края песочно-жёлтой бумажной ленты, начиналось и растекалось по периметру священное пространство, даже если ничего святого в самом месте не было вовсе. Кёко понадеялась, что ками того храма, где они со Странником взяли эти талисманы, не сочтут то за богохульство.
После того как Кёко закончила, Такао-даю стала выглядеть спокойнее, однако к своим волосам больше её не подпустила. И снова налакалась горячего саке, попросив Кёко принести ей токкури[32] «на крепкий сон».
– Ты же убьёшь духа, если он вдруг явится за мной, правда? – спросила жалобно и не очень членораздельно она, вытянувшись на постели в развязанном халате.
– Мы не убиваем мононоке. Мы их изгоняем, а точнее – упокаиваем, – ответила Кёко. Пришлось уткнуться носом в одеяло, чтобы не чувствовать горького запаха рисовой водки, просачивающегося к ней из-под ширмы от таю.
– Но меч у тебя есть?
– Нет.
– Тогда на кой ты мне нужна?! – Такао-даю фыркнула, раздался плеск и звон, с каким падает сосуд и разливается саке.
– Здесь я как обычная синдзо, а не...
– Ой, не придуривайся. Тётушка сказала, ты будешь защищать меня от духа, пока вы что-то там проверяете вдвоём с учителем. Что ты вообще умеешь, а? Даже волосы расчёсываешь скверно.
– Я умею танцевать кагура.
– И что, это правда нас спасёт? – Такао-даю на том конце комнаты явно повеселела от услышанного.
Кёко же, наоборот, сделалась серьёзной. О танцах она давно ни с кем не говорила, не вспоминала даже, но о гашадакуро – Рен – и замке даймё так и не забыла. Как и о том чувстве, что тот последний танец ей подарил. Она определённо ощутила силу.
– Вполне возможно. Но только в самом крайнем случае, потому что я обещала учителю больше никогда этого не делать. Мой танец... Он особенный. Действует на мононоке как священное оружие, но при этом тратит много ки, то есть моей жизненной энергии. И если за этим не уследить, то можно лишиться всякой подвижности и считайте, что умереть. Такое с моим дедушкой случилось – и под старость происходит с большинством оммёдзи. Со мной же может случиться намного раньше при неосторожности и... Я очень этого боюсь. Но в то же время... Танец и упокоение... Если бы я научилась этому в полной мере, я изгоняла бы мононоке как никто другой из моей семьи! Но у меня даже потренироваться этому возможности нет. Если Странник увидит, он просто...
Такао-даю захрапела.
«Наверное, я и вправду много болтаю», – тяжко вздохнула Кёко, отпуская край одеяла, который всё это время задумчиво теребила в пальцах. Сквозь щели между расписанным полотном ширмы и каркасом проглядывался тлеющий очаг и бледный профиль таю с чёрными волосами, разметанными по подушке. Грудь её вздымалась мерно, а сопение напоминало свист. Таю явно добилась своего – сон её и впрямь был крепок.
«Насколько, интересно?»
Очевидно, очень крепок, потому что Кёко сумела обшарить весь туалетный столик таю и при этом её не разбудить. Так она узнала, что в шкатулках у неё вовсе не украшения, не крем и даже не пудра из рисовой муки, а целебный бальзам. Очень много бальзама, которым она каждые несколько часов мажет руки.
* * *
...В те моменты, когда Такао-даю не требовалось присутствие Кёко, основными поручениями для неё была беготня туда-сюда по делам «Бэнтэн»: за рисом, за благовониями, за чистыми полотенцами, за починенными в мастерской гэта, за гречневой лапшой с окунем в ятай, которую заказал тот или иной подвыпивший клиент. Кёко могла бы послать вместо себя Аояги, но это была возможность ненадолго вырваться из борделя, и она ею наслаждалась. Накидывала на себя подбитое ватой кимоно и шла на центральную улицу Симабары с пёстрым красным фонарём наперевес, на котором было выведено название дома удовольствий. Под ним, в белом одеянии синдзо, даже со своим слепым глазом и кожей под стать лежащему на улицах снегу, Кёко словно становилась невидимкой. Её фонарь же был визитной карточкой, показав которую можно было получить в долг всё на свете: и еду, за приготовление коей владелец ятая брался, едва завидев фонарь Кёко вдалеке; и лекарства, если какую-то ойран скрутила диарея иль мигрень; и даже покрыть расходы на отправку писем.
Последним Кёко беззастенчиво воспользовалась, когда покинула «Бэнтэн» на утро второго дня, пока её госпожа разучивала новую песнь на цитре, готовясь к визиту местного чиновника. Кёко прохрустела по снегу обледеневшими ногами до почтовой станции и выложила там на отправку одну связку мон – медных, конечно, а не серебряных, как у таю. В приложенном к переводу письме Кёко рассказывала сёстрам и Кагуя-химе обо всех своих приключениях и путешествиях, умалчивая, правда, о таких неблагопристойных деталях, как место, где она сейчас находилась (и попросив на почте отметку Симабары не ставить – просто указать, что отправление из Киото).
Кёко могла бы наплакать целое ведро от сожаления, что получить ответное письмо у неё не получится. Ведь к тому моменту, как её собственное доставят в имение Хакуро, Кёко уже окажется в другой префектуре. У Кагуя-химе, должно быть, море конвертов с печатями разных городов накопилось за эти полгода! Кёко старалась писать ей по одному в месяц. И всякий раз желала им с сёстрами успехов, благоволения богов и приятных поводов потратить отправленные деньги, а дедушке – здоровья.
И при этом даже не знала, жив ли он до сих пор.
Стоило подумать об этом, как незримая когтистая лапа, похожая на лапку Мио, хватала Кёко за сердце. Поэтому она предпочитала гадать о другом: кого родила Кагуя-химе? Мальчика или всё-таки девочку? Родить она уже должна была совершенно точно, Кёко месяца отсчитывала по узелкам на подкладке своего рукава, чтобы не сбиться.
«Мой братец или сестрица должны уже самостоятельно держать головку, – думала Кёко, когда отдавала письмо, и, цокнув языком, добавила туда ещё и те деньги, что собиралась оставить себе на новый дзюбан. – Им сейчас нужнее».
А затем она воротилась из почтового отделения в «Бэнтэн», прихватив с собой порцию гречневой лапши с окунем, за которой её снова и посылали.
– Кто это? Твоя ученица? Может, она тоже присоединится к нам?
– Нет, ученица на то и ученица, чтобы только учиться. Пускай стоит и смотрит.
Кёко ещё никогда так не жалела о собственной исполнительности. Принесла лапшу ровно к тому часу, который называла ей Такао-даю, но как будто бы опоздала. Она по-девичьи оцепенела с подносом в руках, молча взирая на то, как таю седлает бедра клиента, даже ширму не задвинув, будто им обоим хотелось быть пойманными.
– У неё уже есть избранник, я слышала, – промурлыкала Такао-даю мужчине на ухо. Глаза у того были маленькие, чёрные и блестящие, прямо как у вороны. Ворон же был вышит и на плечах снятого, прилежно сложенного кимоно – чиновничий клан. – Она путешествовала с ним до того, как попала сюда. Наверное, потому и пришла, чтобы поднабраться для него опыта... Верно, моя синдзо? Я права? Смотри внимательно, запоминай. Пригодится.
Когда Такао-даю стала преподавать ей более наглядно и язык её так переплёлся с языком клиента, что было невозможно сказать, где чей, Кёко почти бросила на пол поднос и вылетела из комнаты. Это выглядело даже хуже, чем нарисованные всюду сюнга – так, словно они ожили... Но самым худшим было то, что память у Кёко как калька, на которой хочешь не хочешь, а отпечатывается всё увиденное, даже голые и скользкие переплетённые тела.
«Забудь, забудь, забудь! Как это развидеть?!»
С тех пор Кёко решила не доверять тому расписанию, которое ей таю дала, а спрашивать о часах визитов у яритэ – не для расследования, но ради своего душевного здоровья.
* * *
– Животное, здесь животное, госпожа Мунэ! Выдворите её, а то всех клиентов спугнёт!
– Брысь, брысь отсюда! А то шкуру спущу, на подкладку для зимнего кимоно пойдёшь!
Стоило Кёко несколькими часами позже заслышать, как визжат ойран, а следом за ними и яритэ, она сразу поняла, кто в «Бэнтэн» в гости пожаловал. Правда, обычно Мио действовала умнее, оставалась место изгнания караулить, а в нём самом не участвовала. Или же проникала внутрь через окна, если Странник всё-таки добивался от неё какой-либо помощи. Но в этот раз Мио зачем-то пошла на таран: ломилась в бордель прямо через служебную дверь и отказывалась сдаваться, шипела, кусалась, царапалась, а оттого подняла целый переполох.
– Кыш, кыш! – повторяла яритэ, размахивая кочергой с ещё оранжевеющим раскалённым кончиком. – Бешеная ты, что ли? Никак не уймётся!
– Это моя кошка! – воскликнула Кёко, роняя тазик с водой, который требовалось отнести в комнату таю.
Яритэ обернулась к ней с горящими, как её кочерга, глазами. Мио тоже посмотрела и замерла. Прежде она плясала на дощатом крыльце, перепрыгивала с места на место, как блоха, чтобы кочерга не попала, куда метила.
А уворачиваться от ударов всегда было тем проще, чем меньше ты в размерах. Потому, вероятно, Мио и выглядела как кошка самая обычная, только красные кисточки на прижатых к макушке ушах выдавали, кто она на самом деле. Выдал бы и по-змеиному раздвоенный язык, открой она пасть и высуни его. Кёко того и боялась – что Мио из себя выйдет, а потом разбухнет до своей истинной формы кайбё и кого-нибудь сожрёт, – поэтому все свои дела побросала и вмешалась незамедлительно.
– Не твоя больше кошка, коль ты на службе теперь у «Бэнтэн»! Здесь не место для животных. Или хочешь, чтобы у нас клиентов не стало, а?! Желаешь нам всем помереть с голода?
– А что, мужчины Симабары настолько пугливы, что коты для них звери лютые и опасные? Что же это за мужчины такие? – спросила Кёко, загораживая Мио спиной. Кочерга теперь раскачивалась из стороны в сторону у неё перед носом – яритэ и не думала её опускать. Наоборот, раскрутила сильнее, в такт своим словам:
– Не в мужчинах дело, а в приметах! Там, где есть кошки, нет клиентов. Вон владелица Гэккаро тоже думала, что в башне под луной сидит[33], пока эти четвероногие демоны её не очаровали. Приютила у себя двоих, а ровно через год башня-то и пала! Закрылся её дом. А знаешь почему? Потому что кошки!..
– Поняла я, поняла. Позвольте мне самой с кошкой разобраться. Я её кормила долго, вот она за мной везде и следует.
– Оно и видно, что кормила, – фыркнула яритэ и кочергу наконец убрала. – Вон какая жирная, хоть на убой вместо коров веди.
– Сама ты жирная!
Кёко встрепенулась, моргнула зрячим глазом и растерянно оглянулась на Мио. Непонятно, было ли то к худу или же к добру, что яритэ решила, будто это Кёко сказала. Кочергой ей по бедру прилетело так, что, по ощущениям, к месту удара стеклась вся кровь в её теле, чтобы образовать там страшный пунцово-лиловый синяк.
Смахнув выступившие слёзы, Кёко быстро юркнула за фусума и закрыла их за собой, вместе с Мио оказавшись на заднем крыльце. Оттуда открывался вид на длинные бедные на́гая, разбитые на задворках шумных улиц, – там, наслушалась Кёко, проживали по семь, а то и сразу десять человек юдзё без лицензии и те, кто «на себя» пытался работать, а потому был вынужден ветхим жилищем с соломенно-тростниковой крышей довольствоваться. Если лицом «Бэнтэн» был обращён в глубь Симабары, всегда в его веселье и суматохе купаясь, то с противоположной же стороны другой мир открывался, тихий и в каком-то смысле даже умиротворённый. Фонари раскачивались вдоль узких безлюдных проходов, ветер приносил с собой стужу и запах еды из ресторанчиков по соседству. Кёко невольно замечталась, как затащит Странника в один из них после того, как они здесь закончат, и заставит купить ей всё, что только есть в меню, в качестве компенсации за отмороженные ноги и уже порядком истрёпанные прихотями таю нервы.
Возможно, Мио тоже угостить придётся. Она всё ещё фыркала на закрытые двери, взбешённая до того, что между передними зубами вспенилась слюна.
– Бордель?! БОРДЕЛЬ?! – вскричала Мио так, что Кёко пришлось пригрозить отныне подавать ей на ужин только один редис, чтоб она перестала орать. Перила лестницы, укрывшиеся за ночь махровым снегом, обросли узором крохотных кошачьих лапок там, где Мио, запрыгнув, ходила по ним туда-сюда. – Этот лис что, совсем из ума выжил?! Куда он тебя привёл? Где он сам? Мне надо срочно обсудить с ним, что именно он понимает под словами «экзорцизм» и «обучение»!
– Уверяю тебя, его отношение и к тому и к другому было весьма своеобразным ещё до борделя, – ответила Кёко. – Однажды он позволил нас похитить просто потому, что ему было лень идти пешком...
О том, что она ни разу за эти дни Странника не видела, Кёко умолчала. Откровенно говоря, её уже давно стали посещать мысли, не предпочёл ли Странник завершить их обучение досрочно и сбежать, заодно прихватив с собой Кусанаги-но цуруги. Но раз он не оставил её тогда в замке Такэда, то с чего ему бросать её сейчас? Да и его цукумогами был по-прежнему при ней – этот витражный мотылёк с трещиной поперёк крыла, из-за которой он теперь не мог летать и лишь отчаянно цеплялся Кёко за воротник.
Если бы не это, ситуация и впрямь выглядела бы тревожной. Странник её ещё никогда так надолго не оставлял. Они договорились, что пробудут здесь не дольше пяти дней, а значит, бояться нечего – чары Странника заставляют людей забыть, кто он такой, только на девятый.
«Времени навалом, даже если расследование и затянется. Странник придёт... Наверняка он уже здесь!»
На улицу Кёко только через служебный вход выходить разрешали, а вот на первый этаж с гостевыми залами, концертами и празднествами толком не пускали, мол, «слишком неопытна и чудна́, чтоб показываться людям». Поэтому, там ли Странник, Кёко не ведала, но надеялась. И испытывала при мысли о нём нечто похожее на чувства, с какими вспоминала о доме.
Скучала сильно.
«Зато Мио теперь тоже здесь».
Ещё и бодрая, абсолютно выздоровевшая за те пару дней, которые они не виделись. Впервые в жизни её присутствие бодрило, ведь в одиночку Кёко так до сих пор и не приблизилась к разгадке мононоке.
– Раньше тебе не было дела до наших со Странником расследований, – заметила Кёко, однако достаточно резко, когда ей надоело слушать стенания Мио и такие упрёки, как будто Странник действительно подписал с хозяйкой Ёсино настоящий контракт. – Ты даже в изгнании проклятого монаха не участвовала, смотрела с крыши пагоды и смеялась, когда у меня кровь из ушей пошла от колокольного звона и я оглохла на неделю. Ходишь за нами хвостом – уж извини за выражение, – но никакой пользы не приносишь. Я так понимаю, тебя волнует лишь то, что может оказаться для нас смертельным, дабы продолжалась летопись для твоей госпожи... Так вот, сообщаю: бордель – это не смертельно! По крайней мере, не смертельнее, чем все прочие места, где обитают мононоке.
– Может быть, и не смертельно, но всё ещё ужасно! – зашипела на неё Мио, распушив на боках шерсть и свесившись с перил. – Ты пятнаешь честь моей Когохэйки! Своим пребыванием здесь ты её позоришь!
– И каким же образом это её позорит? – нахмурилась Кёко. – Не знала, что императрицу кошек, которая людьми потчевать любит и не ведает даже о разделении онсена на мужской и женский, можно смутить упоминанием продажной любви. В таком случае просто вычеркни его из своих хроник, и всё. Давай назовём это «домом свиданий». Такие, кстати, в Симабаре тоже есть. Правда, чем отличаются – не знаю...
– Ничем не отличаются, всё гнусь и людская порочность! Не было бы такой катастрофы, не будь ты... – Мио прервала свою гневную тираду на полуслове и тряхнула всей задней половиной тела за неимением хвоста. – У тебя есть десять минут, чтобы собрать свои вещи, пока я сама не схватила тебя зубами за шкирку и не выволокла отсюда!
– Да что с тобой такое?! – на сей раз Кёко и сама закричала слишком громко. Ох, упаси ками кто увидит, что она с кошкой болтает, будто то человек! Даже оммёдзи не поняли бы такого, не то что малообразованные служанки. – Знаешь что, Мио?.. Довольно! Мне пора возвращаться.
– Ты никуда не пойдёшь!
– Ещё как пойду. Ты мне не нянька!
И, сделав шаг за порог отодвинутой двери, Кёко с хлопком закрыла её прямо перед чёрной, точно обугленной мордой, ощеренной и нахальной.
– Ишь, чего удумала, – ворчала Кёко, подбирая с пола все принадлежности и таз для умывания Такао-даю, которая, наверное, уже бесилась из-за её опоздания. – Командовать ещё мной будет, шерстяной комок! Как на мою циновку мочиться, так это она первая, а как помочь нормально или, по крайней мере, не мешать... Вот же, ещё и вода в тазу уже остыла!
Кёко перехватила таз одной рукой, а другой потянула за дверь дальней комнаты в конце коридора, где, помнилось ей, стояли две дубовые бочки, в одной из которых снег топился для мойки, а в другой – для приготовления пищи. Дверь, однако, не поддалась. Тогда Кёко поставила таз себе в ноги и попробовала обеими руками. Снова ничего. Закрыто. Она нахмурилась, наклонилась к расщелине между сёдзи и прислушалась к скрипку.
«Крап-крап-крап», – доносилось из комнаты и вправду нечто похожее на капание воды, как если бы кто-то вентиль до конца не прокрутил. Вместе с тем что-то скреблось и булькало. Кёко уже догадывалась, что перепутала комнаты и даже коридоры – нет здесь никаких бочек, – но вместо того, чтобы расстраиваться, наоборот, воодушевилась.
«Что за звук? Что за шаги? Там кто-то ходит», – убедилась Кёко, когда сквозь щель у пола ей на носки пролилась зыбкая тень и тут же убежала.
А затем на той стороне раздался сдавленный кашель.
Кёко подняла руку, чтобы осторожно постучать, и тут же закричала. Бамбуковая трость яритэ не просто хлестала, а жалила, и тыльная сторона ладони Кёко тут же алым вспыхнула. Затем заболела спина между лопаток – следующий удар яритэ прилетел прямо по хребту.
– Ты чего нос свой суёшь в чужие спальни? Разобралась с кошкой? Почему твоя госпожа всё ещё без горячей воды?!
Кёко не позволила себе выдать, насколько ей было больно, чтобы не доставлять яритэ лишнее удовольствие от работы, которой она и так слишком наслаждалась. Кёко молча подняла кадку и, украдкой взглянув на дверь, чтобы запомнить её расположение и вернуться позже, понеслась прочь мимо других синдзо и камуро, многозначительно притихших.
Продвижению в расследовании дотошный надзор яритэ и насторожённое отношение других служанок явно не способствовали. Кёко ещё в первый день заметила, сколь напряжённая атмосфера в «Бэнтэн» царит – порождённая не то мононоке, не то распрями, которые всегда змеились там, где под одной крышей собиралось слишком много женщин. Совсем молоденькие девочки вздрагивали от каждого шороха и, шепча молитвы, хватались за тканевые мешочки-омамори под запа́хом кимоно, купленные и освещённые в храмах. Те, что постарше и посноровистее, предпочитали занимать беспокойный ум ручным трудом, но всё равно исходили холодным по́том и нечаянно прокалывали себе пальцы иголкой, когда шили. Никто, кроме Аяхи, не садился с Кёко рядом во время обеда, даже когда она во всеуслышание объявила, что не прочь разделить с желающими бенто[34], если кто-то любит корни лотоса и запечённых осьминожек. После же ни у кого попросту не было на неё времени: днём служанки «Бэнтэн» готовились к ночи, а ночью – пытались дожить до дня. Никаких смен не было, графика тоже: ты работала тогда, когда была нужна своей госпоже, и отдыхала урывками, когда отдыхала она. Основную часть времени дом раскачивался на волнах неуёмной Симабары, как переполненный корабль, и свободных рук постоянно не хватало. При этом Кёко стала замечать, что в «Бэнтэн» полно пустующих комнат – та странная с подозрительными звуками тоже оказалась ничейной, когда Кёко, прокравшись мимо яритэ, снова туда пришла. Дверь на сей раз была незаперта. Только неаккуратно застеленный футон с красными, плохо застиранными разводами лежал под открытым настежь окном – и несколько увядших цветочных лепестков, тоже красных, рядом.
* * *
Напряжение, бурлящее в «Бэнтэн», достигло своего апогея на третью ночь. Вернее, то было почти утро, такое холодное и чёрное из-за снежных облаков, что и впрямь за ночь сошло бы. Первое, что поняла Кёко, едва распахнув глаза: ей снова не удастся поспать хотя бы пять заслуженных часов. Второе – всё потому, что кто-то за стеной душераздирающе вопит.
Так могли вопить только жертвы мононоке.
К тому, что за эти дни к их списку прибавится по крайней мере ещё одна, Кёко была готова с самого начала и в какой-то мере в глубине души даже надеялась (это здорово помогло бы ей в расследовании). Она даже свой зачарованный оби с бубенцами тайком в спальню Такао-даю протащила и, едва проснувшись, тут же перекинула его через плечо, как походный узелок. Бумажные талисманы – «Покой», «Оцепенение», «Сон», «Неуязвимость» – лежали под подушкой. Кёко хоть и спросонья, но тут же ловко выдернула нужные, смахнула с лица всклоченные волосы и бросилась на зов.
Вместе с ней это, судя по всему, сделал весь «Бэнтэн»: Кёко пришлось протискиваться через заспанных юдзё, многие из которых примчались от клиентов практически нагими. Спальня дзёро[35], где перед входом все собрались, была лишь на четверть такой же роскошной, как у Такао-даю. Впрочем, её владелица и сама уступала той в красоте и утончённости. Возрастом дзёро уже достигла лет двадцати пяти, что было большой редкостью для представительниц её профессии. Длинные и струящиеся волосы цвета корицы спутались у щёк, маленькие тёмные глаза в обрамлении крашеных ресниц смотрелись непропорционально на крупном лице с толстыми губами. Грудь её была такой же – Кёко заметила это, потому что дзёро даже не удосужилась запахнуть ворот кимоно. Рядом с ней отдыхал юноша, ещё почти мальчишка, кудрявый и светлокожий, явно чужестранец. Должно быть, он перебрал вина, потому что плохо соображал и постоянно тёр глаза, пока дзёро уже несколько минут кричала.
– Голова, голова! Оторванная голова!
Даже Такао-даю после целой токкури саке пробудилась, прибежала прямо в муслиновом чёрном халате и вместе с остальными судачащими таращилась на скулящую девицу, тычущую пальцем куда-то себе в лоб.
– Вот тут, вот тут она сидела! Прям на мне!
– Кто? Кто? – Кёко не сразу заметила госпожу Ёсино. Сначала почувствовала запах табака – более едкий и горький, чем у Странника, похожий на обычный костровый дым, – а уже затем увидела, как она, растолкав своих подопечных локтями, присаживается рядом с дзёро и берёт её за плечи. – Кто здесь был, Хэйтаро?
– Оторванная голова! – продолжала повторять она. – Женская со звериной пастью! Шагала на волосах вместо ног, спустилась прямо с потолка, а потом начала смеяться и моё лицо вылизывать! Я не могла пошевелиться от страха, тело не слушалось, будто лёд кан-но ири сковал. Клянусь, госпожа, здесь правда было чудовище! Пожалуйста, пожалуйста, защитите меня! Не дайте мононоке меня забрать! Пусть клиентов лучше моих берёт. Только не меня!
Кёко сощурилась, а госпожа принялась цокать языком и наглаживать несчастную дзёро по спине, приобняв, как родную дочь. Только в выражении лица при этом ни намёка на нежность не мелькнуло – скорее, хозяйская досада: как не вовремя с захворавшим питомцем приходится возиться. Кёко же озадачилась: «Оторванная голова? Но разве Ёсино не говорила, что мононоке – ноппэрапон?»
Это могло только две вещи означать: либо Ёсино ошиблась (считай, соврала), либо...
– Я не думаю, что это был мононоке.
В комнате стоял такой гвалт от женщин, которые зарёванную дзёро рвались утешить, что Ёсино довольно скоро не выдержала и выгнала их прочь вместе с фыркающей, вечно недовольной яритэ. Та причитала, что надо вести себя потише, не вопить, даже если призраки прямо под кожу лезут, ведь «много клиентов осталось на ночь в “Бэнтэн”, услышали небось тоже, сейчас понесутся новые сплетни!».
В конце концов в комнате, помимо дзёро и её молодого клиента, остались только сама Ёсино, Кёко и Такао-даю – последнюю попросили задержаться, чтобы не было так подозрительно, что задержалась Кёко.
– Если бы это правда был мононоке, то один из вас был бы уже мёртв. Вероятнее всего, он, – Кёко кивнула на полураздетого юношу, который, бормоча извинения на их ломаном языке, быстро завязывал штаны. – А ещё...
Она коротко перечислила несколько примет, обычно следующих за любым мстительным духом, как засуха следует за зноем: запах сырости и разложения, словно даже не ты на кладбище пришёл, а кладбище пришло к тебе; холодный воздух, почти стужа, но не зимняя, нет, а тоже замогильная; следы от рук и ног, лап и хвостов, чего-то на стенах и даже потолке; и, главное, опасность, которую оммёдзи чуют, как волки – раненую дичь. Кёко тоже учуять старалась, медленно покрытые лаком ширмы и тансу несколько раз обошла. Вынюхивала, чуть ли носом по ним водила, прочертила пальцем каждый шов в полу, надеясь, что где-то да испачкается в запёкшейся крови, смоле или липкой грязи.
И ничего не нашла.
Если и пахло чем-то, то только благовониями, которые перебьют всё на свете, и немножечко вином, собравшимся в лужицу возле опрокинутого сосуда. Кёко понюхала его тоже и, совершенно несведущая в алкоголе, не смогла разобрать, свежее оно или испорченное, нет ли там какой-нибудь примеси. Впрочем, было достаточно и того, что сосуд вмещал в себя порядка литра, а пролилось совсем ничего.
«Значит, остальное выпили...»
А когда живёшь под прицелом мстительного духа, видеть всякое по ночам, напившись, вполне закономерно.
Госпожа Ёсино тоже наверняка о том подумала, покосилась на сосуд и гладить дзёро перестала.
– Я заболею? Я заболею? – бормотала дзёро, обхватив себя руками. Раздетая по пояс и раскачивающаяся назад-вперёд, она и впрямь на больную походила, но отнюдь не телом. – Теперь я точно подхвачу хворобу, да, тётушка? Может быть, я уже больна?
Ёсино покачала головой, велела ей укрыться одеялом и постараться вновь заснуть, а Такао-даю попросила разок снизойти до роли синдзо и сходить на кухню, чтобы принести горячий чай с сушёной валерьяной. Плохо говорящего на местном языке юношу яритэ любезно подхватила под руку и повела вниз, как только Ёсино выставила его за дверь.
– С чего ваша дзёро решила, что должна непременно заболеть? – спросила у неё Кёко, выйдя следом после того, как дзёро наконец-то успокоилась. Для этого Кёко ещё несколькими защитными талисманами пришлось пожертвовать, наклеив их на дверь – по-другому дзёро отказывалась прекращать истерику и причитала, что вот-вот умрёт. – Встреча с мононоке или любым другим духом вовсе не предполагает, что вы обязательно подхватите душевный или любой другой недуг. Это случается лишь в случае одержимости или если позволить мононоке к себе «пристать» и питаться вашей ки...
– Бедняжка просто не в себе, как и многие здесь, из-за присутствия сверхъестественного духа, – ответила Ёсино вежливо, но сухо. – Надеюсь, ваш учитель скоро поймёт, где его место, и признает, что чем раньше вы проведёте обряд изгнания, тем быстрее всем здесь станет лучше.
– Простите?.. Вы сейчас звучали крайне неуважительно...
– Работа оммёдзи не так сложна, как это воспевается в театре и легендах. Любой, тоже имея особый короб или меч, мог бы обойтись без вашей помощи. Готова поспорить, вам двоим просто понравилось здесь. Ты и впрямь неплохо справляешься с моей таю, а твой учитель – с клиентами...
– Простите?! – снова переспросила Кёко и опять же не удостоилась ответа.
– ...Если захотите, вы оба даже можете остаться. Вовсе не обязательно притворяться, что до сих пор мононоке ищете. Просто работайте, как все, и будьте как все. Неужели это так ужасно?
И Ёсино пустила ей в лицо струю белёсого удушливого дыма, а затем, не дождавшись, пока она откашляется, вернулась в спальню дзёро и захлопнула фусума. Наверняка не столько для того, чтоб присмотреть за напуганной бедняжкой, сколько для того, чтоб эффектно закончить их с Кёко разговор.
Если прежде Кёко двигало чистое любопытство и упорство ученицы, которая мечтает превзойти своего учителя, то с этой минуты её движущей силой стала ещё и злость. Подобное пренебрежение оммёдо было страшнее даже самой лютой брани.
«Да как она посмела говорить такое об учителе!.. И обо мне!»
Кёко словно открыла в себе потайной источник ки, столько энергии ей вдруг гнев придал, даже цукумогами, сидящий у неё под воротником, вылез и принялся успокаивающе гладить её плоским крылышком по щеке.
Вернувшись в постель, она ворочалась с боку на бок ещё целый час, не в силах уснуть, и с закрытыми глазами дожидалась рассвета и возвращения Такао-даю, которая осталась вместе с хозяйкой у дзёро. В дополнение ко всем последним событиям, которые и без того будоражили, под окнами буянил какой-то мужчина, должно быть, пьяный. Кёко разобрала только, как он кличет без перерыва: «Такао! Такао!» – и, посочувствовав очередному безответно влюблённому, перевернулась на другой бок.
Лишь в час Тигра[36] веселье в Симабаре всегда шло на убыль и становилось тихо. Кёко, привыкшая к безмолвию ночного леса, где они со Странником останавливались на ночлег до наступления холодов, по этой тишине скучала. Потому хоть и не могла уснуть, но наслаждалась, а заодно причёсывала мысли, пребывающие в полной неразберихе.
Цок. Цок. Цок.
Скрип. Скрип. Скрип.
Кёко не стала сразу размыкать веки, решила подождать, пока источник звука подберётся к ней поближе, а пальцы тем временем запустила под циновку, ища свой зачарованный пояс и извещающие о любом зле бубенцы. Хоть те и оставались немы, она сжала бумажный талисман. Стараясь лежать неподвижно, принюхалась к воздуху, но благовония заглушали все посторонние запахи (если они здесь были) в один душно-сладкий котёл. Тогда Кёко обратилась в слух и осязание. Такао-даю ещё не возвращалась и уж точно не ходила по полу так, будто резала лезвиями деревянные доски. Фусума она точно закрыла за собой, а из окна не дуло – его Кёко закрыла тоже, чтоб сохранить тепло после прогоревшей весь вечер ирори. Значит, в комнату было не войти, не выйти из неё.
Это точно был не человек.
Скрип.
Кёко распахнула глаза.
Как и говорила дзёро, оно спустилось с потолка. Должно быть, как-то просочилось между плиточными изразцами, которыми тот был выложен, или через отверстие между дверными перекладинами, надорвав где-нибудь бумагу. То существу труда бы точно не составило, когти у него были острее катаны, отливали в темноте металлическим блеском и бряцали о балку, по которой оно карабкалось. Косматое, круглое, как шар, странно виляющее вправо и влево всем туловищем, но ни ног, ни рук не имеющее – вообще никаких конечностей! Только чёрные патлы и что-то поверх, как покров из серебристой, полупрозрачной кожи с волочащимся белоснежным шлейфом позади.
«Голова! Действительно голова!»
Она наконец-то спрыгнула вниз, закрутилась волчком и, не страшась Кёко и её протянутого талисмана с возбуждённо звенящим цукумогами, предупреждающе пересевшим на её запястье, подобралась к циновке.
Белый шлейф растянулся по полу и упал. Оттуда, где чернота и серая кожа расползались, на Кёко воззрились два разноцветных светящихся глаза – жёлтый и голубой.
– Кхе, кхе!
На циновку Кёко посыпались ошметки паутины и пыль, похожая на угольную крошку, а затем на колени ей прилетел склизкий и слюнявый комок, сбитый из первого, второго и нечаянно проглоченной во время умывания шерсти.
– Подавилась, – прохрипела Мио и выплюнула ещё один такой.
Кёко терпеливо молчала, пока она не закончила кряхтеть и приводить себя в порядок. Она как раз успела за это время отдышаться и схватить за шиворот своё сердцебиение, умчавшееся вскачь, а оправившись, сказала:
– Так это ты та «волосатая голова», которая дзёро с клиентом напугала?
– Я комнаты перепутала! – ответила Мио в своё оправдание, всё ещё фыркая и стряхивая весь тот мусор, который успела нацепить на себя, пока пробиралась откуда-то с крыши по балкам. – Решила, это ты там в обнимку с проходимцем лежишь...
– Я?! Ты меня искала? Зачем?
– Слышала накануне звуки из дома странные, будто калечат кого-то. Подумала, вдруг тебя? Ты ведь не занималась здесь ничем таким, правда? То, что калечение напоминает, г-хм, но им не является. Прошу, скажи, что нет!
Она наступила Кёко на грудь тяжёлыми лапами с торчащими во все стороны коготками, приставив свой мокрый нос к её сухому, и Кёко едва совладала с желанием подразниться и попритворничать, но побоялась, что Мио тогда точно обратится кайбё и в зубах утащит её из «Бэнтэн». Привычка хранительницы Высочайшего ларца вечно мозолить ей глаза действовала на нервы, но уже становилась обыденностью. Кёко не знала, как прогнать Мио в этот раз, и не успела придумать ничего дельного. Всё её внимание вдруг запуталось в складках белой простыни, которую притащила и бросила Мио, растянув по полу.
Льняная ткань, повидавшая многое и обзаведшаяся множеством катышков, скребла пальцы, как наждак. Багряные пятна, явно свежие, которые ещё не успели потемнеть и покрыться коркой, расходились от центра к уголкам, крупные и с маленькими вкраплениями, похожими на брызги.
«Прямо как та простынь в пустой комнате, откуда доносились странные звуки. Только эту не успели застирать...»
Кёко не стала их слишком близко к лицу подносить, но издали понюхала.
Запах крови оммёдзи не спутает ни с чем.
– Где ты это взяла?
– В одной из спален, пока твою найти пыталась. Решила, тебе будет интересно взглянуть, насколько редко в «Бэнтэн» постельное белье стирают. А ты ещё спишь точно на таком же!
Кёко не понимала, издевается Мио или же правда не понимает важности своей находки. Вероятно, ей было попросту плевать на расследование. Все эти месяцы её интересовало что-то другое, что, как любая правда, было зарыто где-то посередине – между мононоке и Кёко. Она наспех скомкала простыню и подмяла под свою, когда услышала за фусума плывущие, характерные лишь для одной женщины в «Бэнтэн» шаги.
– Прячься!
Хвоста у Мио не было, так что Кёко дёрнула её за уши с красными кисточками. Та зашипела, но послушно юркнула под одеяло, которое Кёко с краю приподняла. Такао-даю прошествовала мимо, не глядя, зашла за ширму, опустилась на циновку и, осушив половину оставшейся с вечера токкури – Кёко уже хорошо запомнила звук её жадных, прерывистых глотков, – очень быстро засопела. Только пробормотала, когда укладывалась:
– Чокнутые. Вокруг меня одни чокнутые. Оторванная голова, как же... Будто она не знает!
Кёко лежала молча ещё несколько минут после, дожидаясь, когда Такао-даю точно-точно уснёт, глубоко и крепко. Мио копошилась где-то между её лодыжек, шерсть щекотала босые ступни, и под одеялом сделалось жарко и тесно. Кёко ойкнула и снова приподняла одеяло, чтобы разноглазая морда выглянула на свет, когда один из острых коготков цапнул её за ляжку.
– Где Странник?! – раздражённо спросила Мио.
– Не знаю, – ответила Кёко, морщась и потирая царапину. – Мы разделились почти сразу же, как пришли в «Бэнтэн».
– Для чего?
– Во-первых, он не очень-то смахивает на ойран или синдзо, и это в таком месте большая проблема. Во-вторых... У нас спор. Мне нужно узнать за оставшиеся три дня больше, чем узнает он. Если не будешь ныть и поможешь, обещаю больше не кормить тебя редиской.
Мио снова завертелась, поцарапала Кёко ещё кое-где, отчего та едва не запищала и не вытолкнула её с циновки ногой.
– Что у вас за развлечения такие – на собственную жизнь спорить?! Это же мононоке! Просто играть в кицунэ-кён[37] не пробовали?!
Кёко придавила её рукой, чтоб замолкла, перестала возиться и постаралась заснуть. Мио ничего не оставалось, кроме как свернуться там же, у неё в ногах, калачиком, и вместе они стали ждать начала четвёртого дня.
* * *
Тот, несмотря на возложенные на него надежды, толком ничего им обеим не принёс. Кёко промаялась с обычной работой и Мио до самого вечера. Но больше, конечно же, с Мио. Той доставляло изощрённое удовольствие носиться по коридорам между ног юдзё и, едва кто-то из них успевал закричать, прятаться где-нибудь под полом или на балках, доводя тем самым до нервного срыва яритэ, бегающую за ней по «Бэнтэн» с бамбуковой тростью и прытью, какую обычно не ждёшь от женщины её тучной комплекции. На просьбу заняться чем-нибудь полезным, раз она так хочет, чтоб они трое поскорее покинули «Бэнтэн», Мио пообещала «притащить ещё грязных простыней, правда, не факт, что там будет именно кровь». Кёко оставлять в покое она явно не собиралась, из-за чего та с трудом пережила четвёртый день.
Под его конец кое-что интересное всё же случилось.
– Я такая красивая, – бормотала Такао-даю во сне. – Я не заслуживаю быть такой красивой...
Кёко скривилась, подобрала с пола очередную пустую токкури, оставшуюся от визита последнего клиента, и тихонько покинула спальню. Красивая Такао-даю с задранным до живота кимоно и с размазанной по лицу пудрой захрапела ей вслед, совершенно равнодушная к лучу солнечного света, случайно впущенному Кёко из-за дверей.
Незадолго до этого она всё-таки нарушила завет Странника не спрашивать никого о мононоке напрямую и предприняла попытку. Но как и следовало ожидать, ничего не добилась – ойран на неё только шикали, веля не кликать беду и захлопнуть рот, а синдзо убегали. Чтобы снова бесцельно не бродить по борделю, заглядывая в подозрительно пустые комнаты, и не нюхать воздух, пытаясь учуять кровь, Кёко решила подвести итоги и, возможно, отыскать Странника и сдаться. Он-то наверняка достиг гораздо больших успехов в расследовании! По крайней мере, в той его области, где требовалась скрытность: Кёко несколько раз находила его талисманы с тёмно-красным цветком на дверных косяках и под потолком, которые она однозначно не клеила и даже не имела в своих запасах («Как он вообще дотуда достал?! Прыгал, что ли?»). Значит, Странник тоже был здесь и всё исследовал – и, в отличие от неё, что-то наверняка нашёл. Иначе это давно обнаружила бы Кёко.
«Мононоке убивает с короткими промежутками примерно в одну неделю», – пометила Кёко на дощечке, отломанной от рассохшегося ящика из кладовой, поскольку выдать какие-либо принадлежности для письма, кроме старой, погрызенной кем-то кисточки, ей отказались. Там же, среди коробок, Кёко и спряталась, подпёрла спиной один из шкафов, на котором дозревали связки хурмы, источающие сладкий медовый аромат. На одном фрукте и офуда колыхался тот самый, необычный офуда Странника, которого ещё вчера тут не было. Цветочный узор на нём словно её дразнил, напоминал, как сильно она отстала. Кёко косилась на него недовольно, но продолжала писать: «Первое убийство в начале декабря, второе – в десятых числах... Пятое совсем недавно, за день до нашего со Странником прибытия. Скоро будет шестое?»
Она зло кинула кисточку себе в ноги, ибо на этом её знания о мононоке закончились. Для необъяснимых зацепок же – «Много благовоний. Много лекарственных бальзамов. Запертая в комнате служанка, которая потом исчезла. Застиранная кровь на футоне» – места много не требовалось, всё уложилось буквально в пару строчек, и больше половины дощечки осталось пустой.
– А ты чего подсматриваешь? – спросила Кёко у витражного мотылька. Она настолько привыкла к тому, что он шуршит где-то у неё под воротником, что уже даже почти не обращала внимания, когда с её плеча, любопытствуя, наклонялся. – Для хозяина своего шпионишь, а? Разве это честно?
Как и ожидалось, цукумогами ничего ей не сказал. Только нарисованное лицо между крыльев будто стало выглядеть как-то насмешливо. Кёко в отместку пощекотала ногтем то местечко под его трещиной, которое про себя звала «стеклянным пузиком», и улыбнулась, слушая звон, в котором угадывалось недовольство.
Мио, примостившаяся в плетёную корзину с яблоками неподалёку, подняла голову.
– А этот пенёк давно здесь стоит?
– Кто?
– Ива, – раздалось с порога каморки. – Ива.
Аояги и вправду замерла в дверях, переодетая из своего многослойного кимоно, слишком уж приметного, в рабочий наряд-каппоги, и поставила перед Кёко деревянную миску уже очищенного, замоченного и оттого налившегося краснотой физалиса, а затем медленно поклонилась.
«Точно, – вспомнила Кёко растерянно. – Такао-даю же велела физалис засолить! Совсем забыла. Но...»
Рукой она нырнула в свой рукав, пошарила там пальцами, ища мягкий и бархатный ивовый лепесток, который после того, как Аояги ещё вчера ночной горшок таю почистила, однозначно не доставала больше.
– Ива. Ива, – сказала та легко и по-доброму, как говорила обычно.
Но отнюдь не как обычно она себя вела. Самостоятельно.
– Вот бы мне тоже духа-служку иметь, – вздохнула Мио завистливо. – Что? Что у тебя с лицом? Надоел тебе сикигами, так отдай мне!
– Нет-нет, – забормотала Кёко растерянно. – Не в этом дело. Просто я не приказывала ничего Аояги, она как будто...
– Дрянная, поганая, испорченная девчонка! Такая же, как твоя госпожа!
– О-ой, – с неуместным весельем протянула Мио, навострив уши. – Кажется, кого-то наказывают.
Кёко уронила с коленей дощечку и чуть не смахнула с плеча витражного мотылька, но вовремя удержала последнего за целёхонькое крыло, когда ноги понесли её на крик.
Кричали в «Бэнтэн», однако, часто. Так же часто Кёко видела, как младшие камуро одёргивают рукава и прячут запястья, синие, каким у Кёко до сих пор было бедро под дзюбаном после удара кочергой. Порой она слышала из-за угла шум, звонкий и хлёсткий, как будто стегают коня, и терпение её мало-помалу достигало предела. Как переполненный сосуд, оно лопнуло, когда обычный крик превратился в надрывный вой. Кёко быстро нашла его источник – из той комнаты врассыпную бежали синдзо, а Кёко просто шла против течения, пока не оказалась там, где нужно.
– Глупая, несносная, безмозглая девка! Был бы у тебя язык, давно бы бросили подыхать в канаву. Нет в тебе иной ценности, кроме твоего молчания, так ты всё равно нашла, чем хозяйке насолить! Что тебе госпожа Ёсино говорила?! Что? Ах, ты ведь не можешь повторить, точно. Тогда кричи! Это у тебя хорошо получается.
Яритэ – бывшая проститутка «Бэнтэна» преклонных лет, когда уже нужно своё здоровье беречь, а не портить чужое, – Кёко с самого начала не понравилась. И вовсе не потому, что ударила её раз-другой то кочергой, то этой самой бамбуковой тростью, которой теперь избивала съёжившуюся на полу Аяху. Яритэ ругалась на всех постоянно и так же постоянно трепала языком с лысыми гю и любила нагрузить камуро тяжёлой работой вроде таскания вёдер, прекрасно зная, что им не хватит силы даже одно поднять. Особенное наслаждение ей доставляло измываться над теми, кого только-только выкупили у родителей и кто был настолько мал, что постоянно плакал и до сих пор сосал большой палец во сне.
Так что это был не первый раз, когда Кёко с этой женщиной сцепилась. Но впервые она не ограничилась словами: подлетела, выхватила у неё из рук бамбуковую трость, от хлёстких ударов которой в ушах звенело не меньше, чем от крика, и замахнулась на неё. Яритэ тут же взвизгнула тоже, закрылась руками... Но Кёко сдержалась. С трудом.
Одним махом она сломала пополам трость о колено.
– Невозможно! Это же бамбук! Твои руки, – выдохнула яритэ с ужасом от того, что у Кёко вообще-то вызывало гордость, – сильные, как у мужика!
– Да, потому что я оммёдзи, сражаюсь с мононоке и неплохо владею мечом. Может, показать? – ответила она так, как не помнила, чтобы отвечала кому-либо в жизни. Дерзко. Так же дерзко из её испещрённых мелкими шрамами пальцев посыпалась бамбуковая стружка на идеально подметённый и вымытый пол.
Яритэ промолчала, но в своём уродливом от бесплодного гнева лице ничуть не переменилась, а потому не дала Кёко поводов думать, что прежде та не знала о её истинной цели в «Бэнтэне».
«Нет-нет, все они прекрасно знали с самого начала! Все работницы, не только Такао-даю. Ох уж эта Ёсино... Всех предупредила».
Кёко оглянулась на дверь, из-за косяков которой на неё таращилась дюжина испуганных глаз, словно маленькие синички в скворечник заглядывали.
«Так они поэтому от меня шарахались? Для чего их вообще предупреждать нужно было, если только не для того, чтобы не взболтнули лишнего и не рассказали правду?»
– Надо было сделать так с самого начала, – хмыкнула Кёко себе под нос, стряхивая с ладоней щепки.
Комната, где камуро обычно сбивались в стайку вокруг очага и штопали одежды старших сестёр, сейчас больше напоминала пыточную, устеленная иголками и осколками фарфора (должно быть, они чаёвничали, когда разъярённая яритэ сюда влетела). Аяха калачиком лежала на полу, обхватив себя руками и придерживая развязанное кимоно, сползающее со спины там, куда метили удары трости. Тонкие длинные полосы налились фиолетово-багровым, перечёркивая острый позвоночник, как засечки на стволе. Её причёска разметалась, скрыла зарёванное красное лицо. Столько слёз уже натекло, что они собрались у Аяхи на подбородке и капали на ворох снятых одежд.
Когда яритэ осторожно, на цыпочках обошла Кёко по дуге и, грозя ей тётушкой Ёсино, выскочила за дверь, Кёко закрыла за ней фусума, подошла к избитой камуро и, присев рядом, тронула её разгорячённую и воспалённую спину. Та тут же отмерла.
И вдруг кинулась к очагу.
– Аяха, стой!
Высокий и круглый хибати[38] из латуни, передвинутый из центра комнаты к углу, трещал, пережёвывая недавно скормленные ему кедровые поленья. Огонь чихнул и плюнул оранжевыми искрами прямо Аяхе в рукава, проглатывая её всунутые в очаг руки до запястий. Кёко не успела помешать. Когда она схватила Аяху за край кимоно и с силой откинула назад, пламя уже слизало с нежной девичьей кожи первый слой и отметило её пятнистыми ожогами, в центре которых зрели волдыри. Даже ногти у Аяхи почернели: она зарылась ими в золу, несколько секунд копошилась там, стискивая зубы, будто искала само сердце хибати, и действительно выдернула нечто наружу, отобрав у огня.
Пламя чихнуло снова, и треск его затих. То, что оно жевало, было вовсе не поленьями.
– Аяха, что ты наделала?! Идзанами-но микото... Где вода? Где масло? Я сейчас! Подожди!
Кёко заметалась по комнате. Аяха же выронила странную круглую головёшку и согнулась пополам. Руки её будто в киноварь опустили – красные-красные! Едва ли такую красноту можно было умалить рапсовым маслом, половину которого Кёко опрокинула на вздутую кожу сразу же, как отыскала бронзовый чан.
– Так, сейчас я найду что-нибудь получше. Сиди, просто сиди и не двигайся!
Аяха промычала в ответ, глотая новые слёзы. Коротенький указательный палец, почерневший от угля до самой лунки ногтя, указал в сторону швейного тансу. Кёко рванула к нему и принялась поочерёдно выдвигать и переворачивать полочки. Там, полагала она, прислуга хранит иголки, спицы и нитки для шитья, но выяснилось, что в самом нижнем отделении в рядок также стояли баночки мази.
– Нашла! Несу!
Жёлто-горчичная, с этикеткой, где вместо названия – состав: красная марь, цветы аллиума, корень нарцисса, рисовая мука, сок палисандра... Пахло один в один как из шкатулок Такао-даю, которые Кёко тайком, пока та спала, обыскивала. Даже соскребла тогда чуть-чуть в мешочек, чтоб отнести к аптекарю и расспросить, но позже вспомнила, что ни аптек, ни аптекарей в весёлом квартале не водилось – болезни и лекарства, очевидно, недостаточно весёлыми считались. Впервые жалея (немного), что она так и не стала женой Юроичи Якумото, Кёко могла сказать о бальзаме лишь то, что пахнет он горько и травянисто, как землица с болот или зелёное поле после дождя. На ощупь же мазь походила на подмёрзшую слизь.
«Для чего им так много лекарств? На полке банок семь, если не больше. Неужто шитьё тут настолько травмоопасное? Интересно, а в других шкафах тоже такие есть? Как я не заметила...»
Стон Аяхи напомнил Кёко, что поразмыслить об этом можно и потом. Она задвинула шкафчик, вернулась к ней и, быстро откупорив стеклянную баночку – стекло дорогое, перламутровое, – подчерпнула двумя пальцами желтоватый сгусток.
– Потерпи.
Аяха не дёргалась, но шипела прямо как Мио, когда Кёко покрывала тонким слоем её ожоги, тянущиеся от самых кончиков пальцев и до кистей. Особенно пострадали ладони, которыми Аяха за раскалённую головешку хваталась. Та брякнула у Кёко в ногах, когда она гладила другой рукой Аяху по макушке, приводя в порядок её волосы. Затем Кёко помогла ей подвязать кимоно тонким пояском, чтобы прикрыть голую спину, которой тоже наверняка было больно; Аяха вздрагивала, сутулилась, даже когда Кёко просто дышала на неё.
– Тише, тише. Всё заживёт. Вот, смотри, у меня на ладонях тоже есть шрамы... Через пару месяцев поблёкнут, а через год-другой и вовсе незаметными станут. Правда, стоило ли оно того?.. Ради чего ты это всё, глупая?
Что именно Кёко держит в руках, подобрав с пола, она поняла не сразу. Сначала покрутила головёшку, поскребла ноготком, пока Аяха, слегка покачиваясь, держала обмазанные руки на весу. Под натиском ногтя с головешки наконец-то слезла чернота, и Кёко хорошенько почистила вещицу, почти безупречно круглую, но с какими-то отростками под низом, похожими на лягушачьи лапки.
«Так это и есть лягушка!» – озарило Кёко, когда она, поскребя ещё немного, разглядела два треугольных глаза и широкий рот, похожий на улыбку, что называется от уха до уха. Неровная, явно неумелая резьба на брюшке закоптилась, иероглифы читались, но с трудом. То было имя – Датэ Цунамунэ.
– Это твоё? – спросила Кёко Аяху, притихшую и бледную. Та покачала головой. Это озадачило Кёко ещё больше: кто станет лезть в огонь за чужим добром? ещё вдобавок и ненужным, раз Аяха даже не пытается забрать её себе. Тем не менее была готова стерпеть любое наказание – и даже сгореть заживо.
«Должно быть, поэтому яритэ так разозлилась», – догадалась Кёко. Ей живо представилось, как та выхватывает у Аяхи лягушку и бросает её в печь, а затем хватается за бамбуковую трость для «воспитания».
Однако ничего ценного в лягушке не было – уж Кёко, натасканная различать драгоценности своей семьи и распроданными богатствами Хакуро, точно бы что-то заметила. Дерево, из которого вырезана фигурка, самое обычное было, возможно, сакаки. Да и резьба совсем не искусная – изготавливал её не мастер. Годится разве что как талисман или детская игрушка.
«Испорченная, как твоя госпожа!» – вспомнила Кёко крик яритэ, нахмурилась и посмотрела на Аяху в упор. Ведь...
«Разве госпожа Аяхи не тётушка Ёсино?»
– Аяха, я задам тебе несколько вопросов. Ответь на них честно, пожалуйста, а я впредь не дам тебя яритэ и кому-либо ещё в обиду. – Кёко сжала лягушку в пальцах и спрятала себе в рукав. – Ты знаешь, кто такой Датэ Цунамунэ?
Аяха затравленно оглянулась. Фусума были наглухо закрыты, окна в зимний сезон – тоже, и никто, кроме цукумогами, подбадривающе звенящего теперь у Аяхи на плече, не мог их слышать. Но как будто слышал – Кёко тоже почувствовала это. Чужое зябкое дыхание где-то под затылком. И запах железистый, уже не благовония и не пары́ печи. Кёко потянулась пальцами к бумажному талисману за своим поясом, косясь зрячим глазом вбок, туда, откуда повеяло сквозняком прямо через стену. Даже хибати поперхнулся и затух.
– Датэ Цунамунэ, – повторила Кёко ещё тише, почти неслышно, как заклятие, и Аяха вздрогнула, схватила её за рукав, заглядывая в лицо до того призывно, что Кёко могла поклясться, что услышала её голос в своей голове: «Не надо». – Я не буду больше повторять это, если ответишь. Просто кивай, когда «Да».
Аяха кивнула.
– Датэ... То есть этот человек, он клиент «Бэнтэна»?
Аяха кивнула снова.
– Он как-то связан с мононоке? – Кивок, да ещё такой усердный, три раза подряд! – Ты видела мононоке когда-нибудь? – И ещё раз. – Ты видела его за то время, что я здесь? – И ещё. – Ты знаешь, кем мононоке был при жизни? – И снова. – Это бывшая служанка Такао-даю?
Аяха покачала головой.
– А писать ты умеешь? – спросила Кёко наивно и, когда Аяха, разумеется, опять покачала головой, растерянно моргнув, почти стукнула кулаком по полу от досады. – Ох, ну конечно. Вот же... затруднительное положение!
И всё-таки это было лучше, чем ничего. Пока Кёко, сбегав за чистыми прокипячёнными повязками, перевязывала ими пунцовые ладошки и запястья Аяхи, она то и дело мысленно возвращалась к своей полупустой дощечке с пометками и потому приступила к её повторному заполнению сразу же, как закончила. Аяха не отходила от Кёко ещё несколько часов, сидела рядом и жалась к плечу, пока Кёко рассказывала ей о двух – или, может быть, уже трёх – своих младших сёстрах, а сама тем временем писала: «Целебные мази в разных комнатах. Лягушка с именем. Датэ Цунамунэ».
Последнее, что написала Кёко, было «Не служанка». А рядом, на самом краю доски, Аяха, попросив у неё кисточку, трясущимися обожжёнными руками нарисовала паука.



IV
С той же частотой, с которой над «Бэнтэн» всходило солнце, в доме удовольствий один за другим разгорались скандалы.
– О нас ходит дурная слава! Всё из-за тебя! Ты позоришь имя Такао-даю!
– Я здесь ни при чём. Какая ещё слава должна о нас ходить после того, как пятеро наших клиентов закончили своё «удовольствие» с разрезанными мордами, а дзёро по ночам визжат, как поросята, потому что им во всех тенях призраки мерещатся?
– Ты знаешь, о чём я говорю! Это началось задолго до появления мононоке. То, как ты обходишься с клиентами, если они тебе не по душе... Или как хлещешь саке, будто то родниковая водица. Думаешь, я не вижу? Мы висим на волоске, а ты не в состоянии держать себя в руках. Нами уже заинтересовались власти Киото! Сегодня несколько сановников придут, и ты проведёшь для них о-дзасики.
– Кто? Я?!
– Да-да, ты! Одно твоё славное личико – прекрасная реклама нашего дома и напоминание о том, почему мы, «Бэнтэн», даже сейчас остаёмся лучшими из лучших.
– Я не пойду.
– Это ещё почему?
– Чувствую себя неважно.
– Конечно, столько пить!
Дребезг фарфора взбудоражил воображение Кёко и помог ей живо представить, как хозяйка борделя хватает пустой токкури, неприбранный с прошлой ночи, и демонстративно швыряет его об стену. Бумажная стенка, к которой Кёко прислонялась, действительно вздрогнула от удара, как и витражный мотылёк на плече. Нет-нет, они оба вовсе не подслушивали! Странник ведь велел Кёко этого больше не делать, и она не делала. Ну, по крайней мере, добровольно. Это Ёсино велела ей ждать снаружи, а ругалась при этом так громко, что не слышать её было возможно, только если забить ватой уши. Другие юдзё наверняка завидовали: несколько пытались подобраться поближе к двери и узнать, о чём же спорят с самого утра хозяйка и её любимица, но, завидев Кёко, уже занявшую место возле фусума, они были вынуждены уйти ни с чем.
Мио очень своевременно куда-то запропастилась, так что Кёко никто не отвлекал. Внимательная, она заметила, что все юдзё щеголяют в своих лучших нарядах: пояса из жатого шёлка, наглаженные ткани, лица выбеленные, как будто снегом припорошенные. И, конечно, завязанные наперёд пышные банты и модные киотские причёски в виде перевёрнутого лотосового листа, закреплённые жемчужными заколками. Вышитые на рукавах фрезии иронично символизировали невинность и чистую любовь. Когда Кёко всё-таки тихонько отошла и свесилась с лестницы, чтобы немного подглядеть за сборами ойран и происходящим внизу, то заметила, что и количество разноцветных расписных фонарей увеличилось вдвое. Откуда-то с кухни валил дразнящий аппетит дымок – «В “Бэнтэне” всё-таки подают не только покупные закуски?!», – а из коридоров – запах терпкий, душный, благовонный. В угловых подставках торчало не по одной ароматической палочке, а сразу по три или четыре, и это казалось подозрительным едва ли не больше, чем то, что хозяйка Ёсино решила устроить о-дзасики именно сегодня, когда они со Странником всё ещё здесь.
«Надеется мононоке спровоцировать? Чтобы у нас не осталось выбора, кроме как попытаться его изгнать? До чего же своевременно! Как раз пятый день настал».
Сегодня Кёко, так или иначе, наконец-то увидит Странника.
Эта мысль отдавалась в ней даже бо́льшим нетерпением, чем то, что она наконец-то побывает на о-дзасики – званом банкете. Ёримаса ни разу её на подобные мероприятия не брал – была ещё слишком для того мала, – но сам заглядывал на них охотно. Обычно для проведения банкетов выбирали чайные дома, а вести их приглашали гейш, искусных в играх и беседах. В чём же искусны обитательницы Симабары, всем было доподлинно известно, а значит, и развлечения сегодня планировались им под стать. Кёко лишь надеялась, что игры и беседы где-нибудь в промежутках тоже будут – хотя бы для разнообразия и чтобы перед Странником со стыда не умереть.
– Я одна из трёх великих таю Идзанами! Я не танцую для толпы и не собираюсь обслуживать каждого встречного. Для этого есть агэя[39]!
– Сейчас мы сами должны быть для наших клиентов и агэя, и чайной, и даже театром кабуки, если не хотим окончательно их потерять. Уйми свою гордыню, вздорная девица! Вспомни, кто тебя возвысил. Ты всё ещё моя.
Повторно раздавшийся дребезг фарфора заставил Кёко думать, что в ход пошло метание личных вещей Такао. Следом прозвучало нечто, похожее на звуки настоящей потасовки, а затем – глухой вскрик и звонкая пощёчина, от которой даже рука Кёко инстинктивно дёрнулась к лицу, словно ударили её. Когда фусума резко распахнулись, Кёко увидела, что у Такао-даю пудра отслоилась от лица. Она сидела на коленях подле туалетного столика и склоняла голову перед Ёсино, пока та не вышла из комнаты.
– Синдзо, – рявкнула она на Кёко, даже по имени её не назвала. Почесала запястье шершавым наконечником своей курительной трубки, прежде чем вставить её в рот и прокашлять по-вороньи: – Помоги своей госпоже привести себя в надлежащий вид для встречи с почётными гостями. И проследи, чтоб трезвая была! Почую, что хоть капля саке у неё во рту побывала, – обеих заставлю выпить залпом по бочонку.
Кёко не стала спрашивать, при чём тут вообще она – Ёсино, похоже, уже и сама уверовала, что она всего лишь синдзо, – и снова нафантазировала, как дерётся с великой таю за токкури, где на дне осталась водка. Словом, перспектива так себе. Единственное, что оставалось Кёко, – это попытаться занять Такао-даю делом, чтоб до драки и вправду не дошло. Поэтому, как только Ёсино ушла, хлестнув напоследок её по плечу рукавом халата, Кёко тут же бросилась набирать офуро и месить свежую порцию пудры из свинца и рисовой муки.
На один выход Такао-даю переводила целую ступку, заполненную до краёв. Макала шерстяную кисть и проходилась ею по лицу в три-четыре слоя, словно не цвет своей кожи забивала – та и так была молочной, – а пыталась забить саму красоту и почти кричащую юность. Таю была из тех женщин, про которых говорят «и на овощной грядке – сирень»: одень их в холщовый мешок, и на следующий день все захотят себе такой же. Черты лица правильные и тонкие, брови – как две чёрные шёлковые ленты и губы такие же, нежные от сахарного скраба, который Кёко для неё тоже приготовила. Белила вовсе не делали Такао-даю хуже, нет, но они делали её... другой, взрослее и серьёзнее.
Углём она расширяла к концам брови, помадой – рот и наносила дополнительный слой пудры там, где требовалось сделать лицо пошире. Кёко не решалась ничего говорить на этот счёт – великая куртизанка лучше знает, что привлекает её клиентов, – но когда Такао предложила и Кёко «что-нибудь подрисовать, дабы она казалась помилее», она с трудом ограничилась тактичным «Нет, спасибо».
Закончив с ней, Кёко занялась собой. Переоделась в одно из старых кимоно Такао, которое она, по её словам, надевала уже трижды, что делало его непригодным для того, чтоб показываться в нём на публике опять. Волосы – те уже достаточно отросли – Кёко забрала гребнями с шёлковыми цветами, а на кимоно – алое, с вышитыми пионами, такое молодые куртизанки чаще всего носят, – нацепила свой красно-жёлтый оби с бубенцами. Надеялась, что никто не заметит, насколько он к этому наряду не идёт. Впрочем, когда рядом Такао-даю, никто в принципе ничего другого, кроме неё, не замечал.
Длинные неподобранные рукава её лазурно-синего фурисодэ[40] развевались, точно ласточкины крылья, с такими же птичьими мотивами, угадывающимися в вышивке. Золотая накидка-утикакэ, усыпанная бисером, волочилась за таю по лестнице, и, ступая прямиком за ней, Кёко невольно удивлялась, как та умудряется держать голову столь высоко – количество ёситё[41] в её волосах было не счесть. По бокам от лица, привязанные к шпилькам, раскачивались золочёные монетки, но ни одна из них не звякнула, когда Такао-даю шагала, настолько грациозной, плавной и изящной она умела быть, когда оставляла все свои пороки за дверями спальни. Щека её, должно быть, всё ещё болела – чтобы скрыть след от пощёчины, пришлось наложить четыре слоя пудры, – но выглядела Такао-даю так, будто это её имя было высечено на вывеске «Бэнтэн» снаружи.
Нет, будто она сама богиня любви и есть.
А главный зал тем временем оставил Кёко несколько разочарованной. Не помни она, что это квартал ив и цветов, решила бы, что случайно оказалась в чайном доме – не совсем типичном, но и не потрясшим её воображение так, как она того ожидала. Панно, выполненные в технике кумико, и деревянные колонны с цветочной резьбой образовывали вдоль стен альковы, предлагая уединение тем, кто в нём нуждался. Разноцветные плоские подушки, расстеленные и обтянутые бархатом татами, лакированные низкие столы... Только обилие хохочущих, веселящихся вокруг красавиц и эротические гравюры давали понять, что ограничиться распитием чая здесь попросту не позволят. Но если наверху, в коридорах, что вели к покоям юдзё, ширмы пестрели изображениями самыми что ни на есть натуралистическими, то главный зал как будто играл с посетителем в загадки. Огненная птица с грудью, как у женщины, и с женской головой; цветок лотоса с яркими тычинками и склоняющийся к нему лотос с очень большим и длинным лепестком; осьминожьи щупальца странной формы, обвивающиеся вокруг прекрасной танцовщицы, под кимоно которой явно не было дзюбана...
Гости распивали сливовое вино или холодное саке, но к роскошным блюдам, которыми был заставлен целый стол в центре, не притрагивались. Никто из них даже толком не слушал ойран, выступащих на круглой сцене в конце зала, заполняющих тишину танцами с веерами и судзу[42], и ни один человек не оглянулся на Такао-даю, спустившуюся с парадной раздвоенной лестницы.
И это, пожалуй, стало для неё ударом гораздо большим, чем мононоке.
– Как... – почти выдохнула она, но вовремя себя остановила и только раздражённо махнула рукавом. В конце концов, сама виновата.
О-дзасики, знала Кёко, обычно ведёт самая знатная на банкете особа – или, в случае публичного дома, самая красивая. Однако Такао-даю опоздала, вернее, не приложила ни толики усилий к тому, чтобы явиться вовремя и встретить важных гостей как полагается. Поэтому вместо неё то сделал некто другой.
Разноцветные бумажные фонари, развешанные вдоль лестничных перил, прокладывали дорожку к одному из дальних альковов и собирались там. Они словно загнали в ловушку мрак, симметрично кругом расставленные или подвешенные за крючки, перемежающиеся с голыми восковыми свечами, капающими на подушки, паркет и бронзовые подставки. Деля тесное пространство, обычно предназначавшееся только для двоих, среди них умудрялась умещаться по меньшей мере дюжина людей – половина мужчин и половина женщин. Несмотря на заслонки из ширм и рябящую темноту, с первого взгляда Кёко, помимо обещанных Ёсино сановников в официальных одеждах, опознала самурая, зажиточного купца, разнорабочего, длинноволосого аристократа (вероятно, поэта) и одного из постоянных клиентов Такао-даю, с которым Кёко однажды их застала. К боку каждого льнули разодетые, напудренные ойран, которые обычно за мужчинами и наполненностью их токкури следили, но теперь же вместе с ними были заняты тем, чтобы смотреть во все глаза и слушать.
О, какое же наслаждение было видеть Такао в таком бешенстве!
– Ну что, готовы к следующей истории? Это будет уже тридцать пятая.
– Давай, давай, братец, не томи!
– О, у него так хорошо получается... Вообще-то я не за этим сюда пришёл, г-хм, но так славно сидим, что это уже, впрочем, и не важно!
– А вдруг правда что-нибудь случится, когда до ста дойдём?
– Тогда не существует места лучше, чтобы умереть. Правда, девочки? Идите-ка сюда!
– Эй, эй, не сбивай господину Страннику настрой! Если так приспичило, иди наверх. Просим, господин, пожалуйста, продолжайте свой рассказ!
Впрочем, в тот момент Кёко немножко да разделяла чувства таю.
«Вот же лис!»
Лис не как кицунэ или островное божество с острыми ушами, а лис как «Тьфу ты, лис!». То есть в том самом, нехорошем смысле, какой обычно вкладывают, когда обзывают беспринципного торговца, выдающего подкрашенную смолу за яшму, или старика, завещавшего всё своё наследство куртизанке вместо сыновей. Вот и Странник не был не кем иным, как лисом – во всех, даже самых неоднозначных значениях этого слова.
Несомненно, Кёко давно знала, что он где-то здесь, и делала ставку именно на главный зал, первый этаж, ибо только он и был для Кёко недоступен, а значит, таким образом Странник ловко территорию их расследования делил. То также был пятый день – исход обещанного срока. И цукумогами с её плеча, едва она спустилась, куда-то делся, будто счёл свою работу завершённой... Словом, встретить Странника Кёко была более чем готова, просто отнюдь не при таких обстоятельствах. Хотя это определённо было лучше, чем то, что пришло ей на ум первым, когда Ёсино сказала «развлекать клиентов».
«Хокан. Так он устроился в “Бэнтэн” хоканом!»
Всё-таки первое впечатление, произведённое их знакомством год тому назад, её не обмануло. Похожий на актёра театра кабуки, Странник актёром и был – и прекрасно из оммёдзи перевоплотился в местного сказителя, весёлого друга и шута. Даже выглядел он совсем неотличимо от тех, кто в древности, ещё в эпоху Хэйан, и породил профессию гейш[43]. Кёко бы, возможно, и не признала его, если б только не большие уши, шевельнувшиеся на её невольное «Ах!» с лестницы. Однако, надо признать, больше она удивилась виду его голой груди, чем выбранной им роли.
Развязанная шафрановая юката с вышитым острым узором, как стрекозиные крылья – неуместно летний и солнечный для зимней стужи наряд, – цеплялось за его плечи из последних сил, грозясь вот-вот упасть. Никакого императорского пурпура в доме удовольствий! Но малиновый пояс прихватывал складки полупрозрачной ткани под рёбрами, а его отрез мелькал в распущенных волосах, сплетая несколько непослушных волнистых прядок вместе. Странник был сам на себя не похож, будто квартал Симабара проник в него, как какая-то зараза, и полностью растворил в себе. Кумадори на миловидном и утончённом лице перестал быть запёкшейся кровью и обратился пролитым соком фиалки – светло-лиловый, подводящий брови с несколькими лучами в уголках глаз и почти чёрный на верхней губе. Узоров на ключицах и животе, снисходящих до самых костяшек таза, которые Кёко запомнила ещё в онсене кошачьего дворца, не виднелось вовсе.
«Куда они подевались? Разве то не часть его проклятия? В том алькове и вправду сидит тот же самый человек, учитель?»
Конечно, Странник и прежде был лёгок и небрежен там, где требовалось бы проявить серьёзность, но ещё никогда она не видела его настолько откровенным и беспутным. Сердце у неё забилось так быстро, что она едва расслышала, как Такао-даю обронила сквозь стиснутые зубы:
– Не отходи от меня и во всём потакай.
Кёко могла только догадываться, чем продиктован этот завет: обычная потребность в служанке, которая будет подливать ей чай, или же нужда в оммёдзи, потому что откуда-то снова недобрым и замогильным холодом повеяло, будто бы даже от самой Такао. Хотя, возможно, ей просто хотелось на ком-нибудь отыграться за унизительное равнодушие, и Кёко для того идеально подходила.
Задумавшись, она спрятала ладонь в рукав, погладила припрятанную в кармане деревянную лягушку и слегка помятый бумажный талисман – один из немногих, что у неё ещё остались. Кровь в висках по-прежнему стучала, струны играющего сямисэна казались тяжёлым и грохочущим гонгом, и Кёко пришла в себя, только когда они с таю уже стояли у алькова, и все мужчины наконец-то заметили Такао и встрепенулись один за другим.
– Вы играете? – спросила она с той самой любезностью, которая всегда заставала Кёко врасплох, поскольку чудовищно контрастировала с её обычным поведением на верхних этажах. – Позволите мне присоединиться, несмотря на моё неуважительное и кощунственное опоздание?
– Конечно, госпожа, конечно!
– Садись здесь, прошу.
– Нет, сядьте вот здесь, со мной!
– Нет, здесь! Отсюда лучше слышно господина Странника!
«Господин Странник» с отрешённым видом наблюдал за тем, как каждый из гостей пытается завоевать расположение великой таю, и единственный из всех не сдвинулся с места ни на сун[44], чтобы потесниться. Он сделал это, только когда сама Такао уже уселась на высокую подушку, а Кёко попыталась вместиться между ней и голубым фонарём, на самом краю, где уже не хватало подстилок. Тогда Странник словно ненароком опрокинул на одного из мужчин вазу с фруктами и, пока тот, ойкая, собирал их, пододвинул его локтем так, что он смешно завалился на бок и тем самым сместил весь ряд. Так край для Кёко превратился в полноценное и весьма удобное местечко.
– Ну что, кто-нибудь другой хочет рассказать свою историю? Или снова господину Страннику дадим слово? – громко спросил интеллигентного вида юноша, обхватив за талию примостившуюся у него на коленях ойран.
Хяку-моногатари кайданкай.
Кёко никогда не доводилось играть в «Сто страшных историй при ста свечах», ибо туда, где такое практиковали – чайные дома, идзакая, бордели, как «Бэнтэн», – она не ходила, да и любой оммёдзи, работая с призраками, рад был отдохнуть без них. Ёримаса про такие забавы говорил: «Тревожить заросли – только змей будить». Если мёртвые не умирали до конца и души их по-прежнему по земле блуждали, говорить о них было сродни тому, чтобы звать к себе. Проще говоря, нужно было быть глупым, чтобы дразнить духов, когда ты собственными глазами видел, что они и вправду есть. Кёко с детства была выучена такому осторожному к играм отношению и потому искренне удивилась, что Странник его, оказывается, не разделяет. Он носил защитные амулеты из яшмы, утирал слёзы рукавом, упокоив очередного мононоке, потому что пропускал через себя их боль; беззвучно, одними губами, читал молитвы за их покой... Но при этом легко трепал языком об их сломленных судьбах. До чего же он странный и противоречивый!
Такой играть в кайданкай мог бы сутками напролёт – историй о призраках у него отнюдь не сотня, а тысячи.
«Наверное, тяжело было бы убивать столько чудищ, сколько явилось бы за ним, расскажи он их все».
По легенде, за рассказчиком сотой истории непременно приходил ао-андон – воплощение ужаса. Потому никто никогда не доводил игру в кайданкай до конца – останавливались на девяносто девятой истории, а сотой свече давали догореть до утра.
Что-то, однако, подсказывало Кёко, что, когда в подобных играх участвует Странник, на добросовестное соблюдение правил можно не надеяться.
– Мы уже рассказали и выслушали тридцать пять историй... Не хотите ли вы на том остановиться? Или вы всерьёз намерены дойти до ста? – поёжилась дзёро, зажатая между уже изрядно опьяневшими сановниками в помятых сокутаях, и резко замолчала, вспомнив о Такао-даю. Так все работницы «Бэнтэн» на великую таю реагировали: вместо того чтобы бороться за внимание клиентов, они безраздельно уступали его ей – и право принимать какие-либо решения тоже.
– Я ведь только присоединилась, – обманчиво мягко произнесла таю. – Будет жалко не услышать ни одного рассказа. Тем более что, как я понимаю, господин Странник в них хорош.
Кёко с ним разделяло несколько юдзё и других гостей, и она, как подобает преданной синдзо, к нему не повернулась, на одну Такао лишь смотрела, даже если это было трудно, и тоска, и любопытство, и негодование сливались в одно желание – увидеть вблизи его лицо.
– Ох, я бы тоже хотел попробовать, но боюсь, что у меня не получится и вполовину так хорошо, как у господина Странника... – пробормотал один из сановников рангом помладше, в круглых очках, какие носили все, кому приходилось подолгу работать с отчётами.
– Господин Странник, ну давайте же! – снова подхватила Такао-даю, наклонившись к нему. Она не говорила, а щебетала, и от того, что тон этот елейный для учителя предназначался, горло Кёко невольно дёрнулось, будто она нечаянно проглотила спицу. – Тётушка Ёсино очень хвалила ваше красноречие, как талант, ниспосланный самими ками. Продемонстрируйте же его!
– Точно ли вы не испугаетесь, госпожа? Истории у него и вправду жуткие, – захохотал кто-то с края ниши.
– Господин Странник выглядит как мужчина, способный успокоить и защитить женщину. Рядом с таким пугаться должно быть даже приятно.
Удивительно, что в тот момент Кёко вместо очередных ругательств подумала совершенно об ином: «Вот, значит, как выглядит работа таю. Нет, целое искусство».
Кёко взаправду восхитилась. К мастерству быть женщиной она никогда не тяготела – только к тому, чтоб быть оммёдзи, – а то ведь тоже навык, да ещё какой! Подбирать слова, плести ими своё очарование как паук, складывать так ровно и красиво губы, вовремя прикрываясь рукавом, чтобы мужчина сам придумал чувства, которые ты питаешь, поверил в них и воспылал в ответ. Это, кажется, даже посложнее, чем махать мечом. Ведь Такао-даю ещё ничего такого не сказала, а все мужчины вокруг неё уже испустили надрывный вздох: «Ах, почему она обращается не к нам!»
Только на Странника то не произвело никакого впечатления. По крайней мере, Кёко хотелось так думать. Она всё-таки глянула на него из-под ресниц, осмелившись чуть-чуть высунуться из-за плеча Такао-даю, и взоры их пересеклись. Кёко словно накрыло прохладной тенью дикого нефритового леса, а высунувшийся оттуда дикий лис мягко пощекотал её хвостом. Лишь одной ей он и показался, а затем нырнул назад, в непроходимую тёмную чащу, взращённую из сухой вежливости, отточенных до рефлексов манер и притворства, какая встречала всех чужаков.
– Если вы того желаете, – произнёс Странник уступчиво, склонив голову перед Такао-даю.
– Ты, – обратилась она неожиданно к Кёко. – Принеси-ка мне саке.
– Хозяйка запретила...
Кёко попыталась возразить, а потом резко передумала. Во-первых, Такао-даю переставала выглядеть такой красивой и становилась жуткой, когда ноздри её раздувались, а глаза превращались в две злые щёлки, и это лицо Кёко не хотела долго видеть. Во-вторых, кто они друг другу вообще такие? Кёко вовсе ей не синдзо, а Такао-даю – никакая ей не госпожа. Пусть хоть упьётся! Ещё о здоровье куртизанки Кёко не пеклась.
– Конечно. Сейчас же принесу.
Кёко подобрала полы кимоно и поднялась с колен, стараясь не задеть и не опрокинуть нечаянно свечи. Один маленький язычок пламени в зимней ночи – зыбкое тепло, но множество маленьких язычков, обступающих альков кольцом, – стена из стрекочущего жара. От них под чёлкой у Кёко уже собралась испарина, и она выдохнула облегчённо, когда сбежала на другой конец зала, семеня тихо-тихо и делая вид, что не чувствует, как в затылок ей снова дышит нефритовый лес и живущий там многохвостый зверь.
Клиентов в «Бэнтэн», несмотря на серию убийств в Симабаре и сплетни, которых так боялась госпожа Ёсино, было хоть отбавляй. Юдзё, однако, насчитывалось ещё больше, примерно в полтора раза – чтобы гостям было из кого выбрать. Кёко заметила краем зрячего глаза яритэ, встречающую новых гостей на пороге, а затем миновала столик, за которым ойран играла со стариком в кицунэ-кён и явно выигрывала. Те, кто не был по-настоящему занят, занятой вид всячески изображали. Но была одна, которая не старалась понравиться, не кокетничала и не смеялась, а сидела на подушке у ширмы недвижно, как будто тело её было здесь, а дух – где-то там, далеко. Сначала Кёко усомнилась, не мерещится ли ей – вдруг многослойные розовые косоде теперь в моде? – и сразу полезла искать в рукаве махровый лепесток, но не нашла и ужаснулась. А подойдя поближе, убедилась окончательно.
– Красавица... Откуда ты взялась такая? – мурлыкал лысоватый выпивоха с токкури в руке, прильнув к Аояги сбоку.
– Ива, – отвечала ему она. – Ива?
– А? Что ты имеешь в виду?
– Ива.
– Что «ива»?
– Ива.
– Что ещё за ива, ёкай тебя побери?! Где ты здесь иву видишь?
– Ива.
– Ты что, глупая?
– Ива.
– Да перестань же!
– Ива.
Это продолжалось бесконечно. Кёко слушала одно и то же целых пять минут, пока подглядывала за Аояги с клиентом «Бэнтэна» из-за колонны и судорожно вспоминала, когда успела выпустить её и отдать такой приказ.
«Нет-нет, я ей точно ничего подобного не велела! Аояги!» – позвала Кёко строго, почти сердито, и пускай то была одна лишь мысль, но раньше ей хватало и этого. Но не хватило сейчас – Аояги не обернулась. Ни призыв «Иди сюда!», ни «Хватит там сидеть!» не сработали тоже. И вправду совершенно не слушается! Лишь потому, что Аояги изображала ойран вполне удачно и Кёко не хотела привлекать лишнее внимание к ним двоим, она не бросилась сейчас же выяснять, что происходит. Только втянула воздух сквозь зубы и, выглянув ещё раз, проверила, точно ли Аояги ничего не угрожает. Дерево, хоть и в теле девы, есть дерево. Точнее, ива.
Ива, ива, ива. Тьфу!
Кёко быстро нашла, где раздобыть саке – оказывается, бочонки стояли прямо в углу за ширмой, – а Странник и его весёлая компания уже затушили ещё одну свечу. Кёко учуяла запах дыма от погасшего фитиля и закатила глаза от охов юдзё: людей, не привыкших иметь дело с потусторонним, было так просто удивить! Кёко и самой хотелось бы истории Странника послушать, но когда она воротилась с исполненной просьбой к Такао-даю, та тут же придумала новую:
– А ты почему чашечки не принесла?
– Так вот же они, чистые...
– Неси другие. Те, что с печатью в виде веера на дне, а не крестом.
– Однажды в лесу Кавагучико местные нашли паланкин. В том молчаливая дева сидела. Спросили деву, где же её извозчики и почему она здесь[45]... – А Странник всё продолжал рассказывать истории, которые Кёко была вынуждена улавливать лишь обрывками и краем уха.
– Что ты принесла?
– Чашечки с веерами на дне, как вы просили...
– Не те веера. Розовые, не синие. Иди ищи.
А потом...
– Хочу сушёный нори, – сказала Такао-даю.
– Кажется, я смазала помаду, попроси у ойран Мивы её пудреницу, – сказала ещё Такао-даю.
– Добудь мне шаль, а то что-то прохладно стало, – сказала опять Такао-даю.
И это всё за пять минут!
Кёко начала думать, что ей проще со следующего поручения уже не возвращаться, потому что таю явно пыталась всеми правдами и неправдами её спровадить. Ну или довести. Странник смог выразить всё, что думал по этому поводу, одним метким взглядом, даже не прервав при этом очередной свой рассказ.
«Я же говорил, что работать служанкой будет непросто», – читалось в том. Но прежде с Такао-даю не было настолько трудно. Сейчас она будто сорвалась с цепи, особенно когда Странник вдруг поднялся, стащил с крючка на ширме шарф и склонился над Кёко.
– Госпожа Такао-даю права. Здесь похолодало. Всем дамам лучше чем-нибудь укрыться, чтоб не заболеть.
Крашеный лён обвился вокруг шеи Кёко и укутал её по самые уши, утопил в мягкости. Она только моргнуть успела, как Странник, сверкнув напоследок хитрющей острозубой улыбкой, вернулся на своё место. Но прежде сжал плечи Кёко, очертил длинными графитовыми ногтями белый атласный воротник кимоно возле ключиц, расправляя складки шарфа. Гости почему-то нашли это забавным, принялись обмениваться слащавыми любезностями, под которые маскировались колкости, повторять то же самое со смешливыми, кокетничающими в ответ ойран. Только Такао-даю не развеселилась. Когда все вокруг укрылись, она единственная сдёрнула с себя шаль обратно и тихо фыркнула.
«Ей не нравится, когда внимание уделяют не ей, а её служанке? Снова».
«Датэ Цунамунэ...»
Кёко пыталась разглядеть под откровенной ревностью Такао-даю то, что Странник, очевидно, уже давно заметил и пытался сейчас обернуть против неё. Когда рассказать следующую историю вдруг вызвался тот самый поэт, Такао демонстративно отвлеклась на чашечку саке, хотя он тоже вещал недурно, как и ожидалось от человека творческого склада ума. Кажется, свой кайдан[46] он придумал сам, потому что Кёко никогда его раньше не слышала – что-то о предавшем сёгуна даймё, которого преследовала отрубленная им голова самурая.
– Ёсино, должно быть, совсем отчаялась, – хмыкнула таю едва слышно, определённо этот кайдан не слушая и мешая слушать Кёко. Она сделала глоток из чашечки, которую Кёко наполнила уже в третий раз, и бросила короткий взгляд ей за плечо. – С каких пор мы стали брать на услужение мальчиков? Немыслимо.
Кёко поставила кувшин, с любопытством обернулась и действительно увидела в дальнем конце зала мальчика. Вернее, того, кто был очень на него похож... С маленьким лицом, на котором густые и широкие каштановые брови смотрелись как гусеницы фланелевой моли, и с короткими кудрями, едва достающими до линии челюсти.
«Значит, она может и полностью человеком становиться», – обнаружила Кёко, с облегчением не найдя на макушке Мио кошачьих ушей. Вместо них она нашла чужой наряд, в который та наверняка без спроса влезла: отбеленный лён, рисунок сосновых веток, тонкий поясок маки с изумрудной кисточкой... Выглядело знакомо.
Мио всего трижды за время их совместных странствий превращалась – не любила, как она выражалась, «менять четыре мягкие лапы на четыре несуразных макаронины». И, понаблюдав за ней немного, Кёко поняла почему: Мио только иголку держать ровно умела, но не поднос. Тот, нагромождённый закусками, ходил у неё в руках из стороны в сторону, пока она с трудом балансировала между чабудаями, разнося тарелки.
– Это девочка, – сказала Кёко и, когда Такао-даю нахмурилась с вопросительным «М-м?», стянула с себя шарф и поднялась. – Вы, наверное, хотите солёный инжир, который так отлично сочетается с саке. Я немедленно его принесу.
– Но я не...
Кёко ушла, не дослушав ни таю, ни историю, которую на сей раз, запинаясь, принялся излагать сановник в запотевших очках.
– Почему ты в одежде Аяхи?! Ты обокрала маленькую девочку?!
Мио чуть поднос на клиента, ждущего свой маринованный редис, не обронила. Будь она по-прежнему в кошачьей шкуре, наверняка бы распушилась от испуга. Но непонятно, из-за Кёко или нет: клиент, которому чуть вся редиска на плешивую голову не высыпалась, оказался тем самым, который расположение Аояги завоевать пытался. Он теперь тоже «Ива, ива» отвечал и каждый раз звучал очень глубокомысленно, но, увидав Мио, схватил её за руку.
– О, надо же, мальчик! Или всё же девочка?.. Ик! Поди-ка сюда, надо посмотреть поближе, чтоб решить...
Он потянул её к своим коленям, на что Мио взвилась, побагровела, и вместо внятного ответа у неё вырвалось визгливое, затравленное шипение. Мужчина как тянулся к ней, так её и отпустил. Покачнулся от неожиданности и, икнув опять, рухнул назад на дзабутон от резкого удара подносом, когда Мио хорошенько приложила его по лбу.
– Больно, больно! – проныл клиент, потирая голову и стряхивая с себя закуски, которыми его усыпало до самых ног. – Понял, останусь здесь. Моя первая собеседница хотя бы не дерётся. Так о чём мы там говорили?.. Ива?
– Ива. Ива.
Кёко отняла у Мио поднос, а потом схватила её саму под локоть и отвела в сторонку, где та могла набеситься вдоволь, пока не успокоится и не осознает, где оказалась и за кого её тут могли справедливо принять.
– Где ты взяла это кимоно? – упрямо повторила свой вопрос Кёко.
– Маленькой камуро оно сейчас ни к чему, – буркнула она, скрупулёзно поправляя его, как собственный.
– Почему это?
– Ей нездоровится.
– Из-за ожогов? Заражение началось?
– Понятия не имею. Та большая женщина-управительница, которая выглядит так, будто три мешка риса в одну морду за обед съедает, отвела её в комнату и зачем-то велела положить на лицо подушку. Я решила, что позже обязательно принесу ей какое-нибудь угощение с кухни и, возможно, что-нибудь ещё, чем поживиться из карманов пьянчуг удастся, хе-хе. В качестве платы за аренду кимоно.
Кёко сжала губы и резко выпрямилась.
Подушка на лице. Раскуривание благовоний. Полки с лечебными мазями. Пустые комнаты с кровью на простынях. Мононоке, которого невозможно отыскать, словно у него нет Формы.
«Покажи мне руки».
Рисунок паука.
«Нет, не может такого быть, не может! Иначе Странник не сидел бы так спокойно и не травил свои истории».
«Или же...»
– Ту камуро зовут Аяха, – сказала Кёко. – Иди к ней и будь рядом, пока мы со Странником не закончим обряд изгнания.
– Эй, я тебе не нянька!
– О, разве?
Выслушивать её гневную тираду, которой та разразилась в ответ, Кёко не стала. Сделала глубокий вдох, перехватила поудобнее керамическое блюдо – среди того, что лежало на нём, как раз нашёлся надкушенный солёный инжир – и возвратилась в нишу, похожую издалека на островок из огней, медленно затухающих друг за дружкой. Пока Кёко отсутствовала, на две свечи меньше стало, и произошла некоторая перестановка: длинноволосый поэт со своей музой-ойран удалились наверх, сановники задремали, облокотившись друг на друга, и круг сузился, стало свободнее. Кёко тем не менее собиралась сесть именно туда, где сидела прежде. Единственным, кто считал, что ей надо сесть как-то иначе, оказался постоянный клиент Такао-даю с этими его блестящими, как у вороны, глазками. Несмотря на солидный возраст, двигался он шустро, Кёко даже не успела локоть убрать до того, как сальные после жареных ракушек пальцы её схватили.
– Вот тут садись! Поближе ко мне. Ученице таю ведь учиться и пристало, верно? Ха-ха... Ой!
Кёко понравилось, как смех клиента сменился болезненным стоном и как Странник при этом, развалившийся у подпорки для фонарей, даже не пошевелился, но бумажный талисман между его когтей и острого уха затлел. Он скомкал разукрашенный бордовыми чернилами клочок раньше, чем кто-либо, не будучи оммёдзи, смог это заметить. Кёко тут же отпустили, а сам клиент опрокинулся с подушки, тряся отнявшейся рукой, из которой, ставшей похожей на жидкость, будто разом исчезли все кости.
– Не чувствую! Совсем-совсем ничего не чувствую! Кажется, у меня удар... Это всё из-за ваших дурных историй!
Кто-то посмеялся над ним, а кто-то всерьёз испугался, что подобное может произойти с ним, и бросился звать на помощь. Так уже через две минуты круг игроков сузился ещё больше, а постоянного клиента Такао-даю увели. Она сама не придала этому значения, даже не выказала своего сочувствия и не попрощалась. В воздухе повис запах жжёной бумаги, и Кёко втянула его жадно, пытаясь запомнить, как пахнет чувство защищённости.
– Госпожа Такао, – обратился Странник к ней внезапно с тем же вальяжным видом, которому не изменял весь вечер. – В Симабаре ходит слух, будто в хяку-моногатари кайданкай вам нет равных. Вчера я имел честь испить две пиалы чая с господином Оккоцу из чиновничьего аппарата Киото. На второй чашке он поведал мне, что вам даже хватило смелости стать той, кто расскажет девяносто девятую историю...
– Да, господин Оккоцу не врёт, – улыбнулась Такао-даю краем рта. Кёко показалось, что она оценила комплимент: хвалу своей красоте юдзё часто слышали, но вот характеру – почти что никогда. – Но я бы не назвала то смелостью. Скорее, я была молода и самонадеянна. Кто в семнадцать лет станет верить, что на сотую историю кайданкая за ним придёт чудище и утащит его в загробный мир?
– Но теперь-то вы верите, не так ли? – Вежливая улыбка Странника никуда не делась, но по лицу Такао-даю будто прошлись скребком – и любой намёк на веселье стёрли. – Я имею в виду... Хватит ли вам смелости принять участие в кайданкае сейчас? Это ещё не девяносто девятая история, но мы всё ближе к завершению. Прошу, окажите честь и расскажите одну из старых баек, которые вам известны.
– Боюсь, вы правы, – ответила Такао-даю, и Кёко почти щёлкнула языком от разочарования: всё-таки великая таю не клюнет так просто на удочку, сколько ты ни заворачивай крючок в лесть и обаяние. – Я верю. Поэтому больше не участвую в подобных играх, но посмотреть и послушать, как красноречивы бывают мужчины, я всегда рада.
– Понимаю и уважаю ваш выбор. Тогда давайте следующую историю снова расскажу я, раз вы так высоко оценили мой талант.
– Да, пожалуйста. Окажите честь.
– Как раз вспомнил одну легенду... Говорят даже, то взаправду было. Называется «Убийства в весёлом квартале Симабара».
«Что ты делаешь?!» – Кёко мысленно задавала Страннику этот вопрос с той самой секунды, как спустилась в главный зал, но сейчас же чуть не завопила прямо ему в лицо. Ведь таких женщин, как великая таю Идзанами, не спровоцировать столь просто, а значит, и на чистую воду не вывести. Неужели он до сих пор не понял? Такими движет не страх оказаться на задворках, но амбиции стать первой; не жажда красивой и богатой жизни, а пережитые лишения; не правда, которую кто-то где-то знает, а ложь, которую она будет отстаивать любой ценой, из собственных волос и кожи дыры в той залатает, если придётся. По-другому в весёлых кварталах не выживают и уж тем более не добиваются высот. То, что делал сейчас Странник самым топорным образом, и вполовину не было таким пронзительным и пугающим, как то, с чем Такао-даю наверняка пришлось столкнуться за эти годы, чтобы стать той, кем она была. А значит, это априори не могло сработать.
«Так что же ты делаешь, если такой, как ты, не может этого не понимать?!»
– История началась с красавицы, которая не верила в любовь и для которой та была оружием, как меч для самурая; и с девочки, которой было предначертано замёрзнуть насмерть в декабрьских снегах. Вы знаете, что даже наш могущественный сёгун до сих пор не смог искоренить практику удочерения девочек с целью дальнейшей их продажи в бордель? Люди, которых я бы не стал называть людьми, выкупают дочерей у нищих, притворяясь бездетными аристократами, якобы неспособными иметь собственных детей. Как только девочка уходит с ними, она перестаёт быть просто девочкой – и становится выгодным вложением. Так её жизнь делится на подготовку к борделю и сам бордель – ничего другого она не знает.
У клиентов в нише разом пересохло во рту, и все потянулись к своим пиалам. Никто, приходя в дом удовольствия, не задавался всерьёз вопросом, а как именно здесь оказались те, чьими услугами они собираются воспользоваться. Если же кто-то всё же спрашивал, то быстро удовлетворялся ответом: «Они сами пришли на заработки» – и верил, что так и есть. Потому что в такое удобно верить. Никто не станет есть говядину вагю, если для этого придётся участвовать в забое.
Кёко и сама глоток из чашечки сделала – не важно, чьей именно. Она следила за Такао-даю, сжимающей пальцы на коленях, но ничем себя – пока что – не выдавшей. Странник, откровенно говоря, гораздо больше вопросов вызывал: улыбался зловеще от уха до уха, когда описывал все эти моральные зверства, довольно щурил глаза. То было извращённое наслаждение, жестокое, почти садистское, с каким добивают уже упавшего врага... и самая страшная история из тех, которые он рассказывал, потому что случалась в десять раз чаще, чем все, озвученные ранее. Страшен был и сам Странник в своём презрении к этому и всем присутствующим.
– Обе героини моего рассказа – именно тот случай, только в разных его исходах. Одну купили и продали, вторую – не купили и не продали... Суть в том, что прекрасная куртизанка встретила девочку по колено в сугробе и забрала её с собой. Казалось бы, то счастливый финал, но, как я и сказал, это лишь начало. Куртизанка вспомнила, что такое любовь, и воспылала ею к девочке, которую сделала своей камуро... А вот сама камуро никого, кроме себя, на самом деле не любила.
Странник закурил, достав резную кисэру из-под растянутого ворота юкаты, обнажающего верхнюю часть груди. Тогда у его слушателей появилось несколько секунд на то, чтобы вздохнуть. Настолько завораживающе он всегда рассказывал, настолько выразительную и тягучую тональность подбирал, что оторваться было невозможно. У одного клиента саке потекло по жиденькой бородке, и он утёрся рукой, хмыкнул как-то недоверчиво, только-только подсев в нишу к остальным из-за дальнего стола. Все молчали, слушали и ждали, пока Странник выдохнет дым в потолок и тот завьётся змеиными кольцами между фонарями и волной захлестнёт колени неподвижной Такао-даю, как молочно-белый прилив.
– Много лет прожили бок о бок прекрасная куртизанка и её любимая камуро, впоследствии ставшая синдзо и лучшей ученицей дома удовольствий. Однажды, когда первая уже считалась зрелой женщиной, а вторая – только созревшей девицей, между ними случилась ссора... Клиент прекрасной куртизанки запросил её служанку вместо неё самой. Потом ещё раз и ещё... Куртизанка могла закрыть на то глаза, не будь он тем, кто обещал выкупить её и сделать своей женой. Женщина может простить предательство мужчины, но той, кого сестрой считала, – никогда. Чтобы навсегда избавиться от любимой синдзо, ставшей для неё самой опасной конкуренткой, прекрасная куртизанка напоила её вином и усыпила, а затем связала и изрезала ей всё лицо.
Кёко напряглась.
«Он рассказывает официальную историю происхождения мононоке, которую рассказала госпожа Ёсино? Но ведь Аяха подтвердила, что это ложь и мононоке вовсе не бывшая синдзо...»
– С такими шрамами ни о какой карьере не могло идти и речи! – продолжал Странник, завязывая узелки из дыма на каждом слове, которые переплетали вместе ложь и правду. – Куртизанка просто вышвырнула бывшую подопечную на улицу, всучив ей несколько мон в качестве компенсации, где та и умерла при первых же морозах. А затем... затем та обратилась мононоке и вернулась мстить. Ведь что нужно куртизанке, чтобы стать великой? Конечно же, клиенты. Именно их мёртвая синдзо принялась убивать в стенах некогда родного дома и каждому резала лицо, чтобы сразу было ясно, кто и зачем это с ними делает. Ох, и много же несчастных выпивох куртизанке и хозяйке того борделя пришлось тащить на окраины квартала, чтобы никто их не заподозрил...
– Подождите, он сейчас про недавние события и «Бэнтэн» рассказывает? – дошло наконец-то до кого-то из слушателей.
– На днях как раз произошло ещё одно убийство, нашли тело самурая из Йокогамы! Я читал в газете...
– Да бросьте! Господин Странник ведь всё выдумывает, нет?
– Не похоже... Посмотри на госпожу Такао... Почему она молчит?
– Если это не выдумка, то, выходит, все убийства...
– Они произошли в «Бэнтэн»?!
Тревожный шепоток пронёсся по всему залу сквозняком, метнулся от алькова к дальним столикам, за одним из которых увлечённая друг другом пара распивала общую чашу, а после – к сцене, где ойран пытала биву. Струна лопнула под её пальцем, раздался характерный, отрезвивший всех хлопок. Музыка затихла, и возникшие прорехи в тишине тут же заполнил гул, всколыхнувший даже свечи. Фонари подпрыгнули на крючках от одновременного, выпущенного всеми вздоха, и Кёко перестала понимать, что из этого – оханье и изумление гостей, а что – мононоке, который тоже услышал рассказанную историю.
«Он здесь».
– А до того самурая был писака из Рокудзё[47], помните? И бокка, который ещё плотником подрабатывал!
– Действительно... Они ведь все клиентами «Бэнтэн» являлись, не так ли? Я даже выпивал с ними как-то раз!
– В «Бэнтэн» орудует злой неупокоенный дух?! Получается, что мы тоже можем уме...
– Да заткнитесь вы уже! Наконец-то интересная история. Ну же, продолжай рассказывать, малец!
Недаром Странник велел укрыться женщинам шарфами и шалями. Кто-то словно распахнул окно или оставил дверь открытой, пригласив в дом удовольствий ещё одного клиента – январскую стужу. Дыхание обернулось паром на губах, а слова на языке стали льдом. Кёко поёжилась, втянула голову в воротник кимоно, обхватив себя руками, как другие. Одной Такао-даю, кажется, было совсем не холодно и ничуть не страшно. Толстый слой пудры прятал не только всякий румянец под собой, но и эмоции. Она носила не макияж, а маску – на лбу тот даже ровную полосу образовывал, там, где белила соединялись с розоватой кожей. Такао-даю плавно поднялась с подушки и взяла со стола чашечку саке.
Сделав несколько шагов, она вылила её Страннику на голову до последней капли.
– М-м, – замычал он, облизнув верхнюю губу, в ямочке над которой скопилась рисовая водка, проложившая дорожки по его лицу. – Хорошее, однако, в «Бэнтэн» саке!
Рот у Кёко приоткрылся от шока и не закрывался до тех пор, пока Такао-даю не подтолкнула её носком, приказывая встать. В тот момент перед ней встал выбор – отвесить великой таю хорошую затрещину или подчиниться. Странник закурил, пока Кёко всё ещё раздумывала, обтёр прежде о сухой рукав кисэру и тряхнул волосами, чтобы сбить с их кончиков саке. Можно было подумать, что он махнул головой в сторону двери.
«Ой, а ведь действительно махнул!»
И в воротничке что-то знакомо зазвенело, очевидно, вернувшись туда вместе с шарфом, когда Странник её тогда укрыл. Цукумогами явно Кёко торопил, скрёб шею под затылком угловатым крылом. С трудом подчиняя себе ватные ноги, Кёко встала и всё-таки никого не ударила.
«Ты станешь хорошим оммёдзи, если будешь впредь слушаться меня. Велю уйти искать офуда – и ты уйдёшь. Велю спрятаться – ты спрячешься», – сказал ей Странник однажды. Кёко не подвела его в этот раз: когда Такао наспех влезла в свою золочённую накидку, подбитую шерстью, Кёко схватила со стойки бумажный зонт и устремилась за ней к главным дверям «Бэнтэн».
– Такао! Куда ты собралась?! – заверещала яритэ, вылетая из коридора и кидаясь им наперерез. – Хозяйка велела тебе развлекать гостей и никуда не уходить, пока не уйдут они!
– Мало слишком гостей, одни коробейники собрались да чиновники мелкие.
– Среди них министр...
– Министр, а не сёгун. Такие весь кошель жёнам отдают, от них ни дорогих подарков, ни хороших чаевых не жди. Нам нужны другие гости, толковые, щедрые. Больше, больше гостей. Пойду позову!
– Нет-нет, тебе не следует никуда выходить в ближайшее время! Ты же, г-хм, знаешь, что тебя недавно искали... Тем более для парада ещё рано...
– Время парада тогда, когда я того хочу.
Такао обошла яритэ и вышла в промёрзлый, светящийся в сумерках квартал.
* * *
Кёко не хотелось признавать это, но на сей раз яритэ была права: для парада, когда все юдзё Симабары выходят красоваться, было ещё слишком рано. Небо налилось лиловым светом, как большой синяк, но половина фонарей ещё не зажглись. Мужчины в это время только заканчивали работу, и поэтому квартал был ещё не таким людным, каким станет через час. Ранние гости бродили от веранды к веранде разных домов, присматриваясь, пробуя и выбирая. Возможно, именно этим Такао-даю и хотела воспользоваться, ведь стоило любому мужчине завидеть её, как выбор его был предрешён.
Впрочем, Кёко сомневалась, что ей на самом деле есть сейчас до кого-то дело. Погружённая в свои мысли, она плыла под красным бумажным зонтом через перекрёстки, что называется, «восьмёркой»: сначала выдвигала вперёд одну ногу, затем придвигала к ней вторую, и всё это не отрывая обе от земли. По-другому ходить у таю было не только не принято, но и попросту опасно: литая платформа их гэта достигала две ступени лестницы в высоту и превращала обычную прогулку в спектакль, почему вокруг таю всегда собирались толпы. Даже сейчас, несмотря на неуместный для того час, за Такао-даю уже протянулась вереница восхищённых поклонников.
Снег сыпался с неба, и скоро зонт полностью в него оделся. Кёко старалась нести красно-розовый фонарь с росписью «Бэнтэн» впереди, не раскачивая его, чтобы дорожка из света для её госпожи была ровной и не растекалась. Несмотря на то что это Кёко тем самым решала, куда таю пойдёт, она не знала, куда её вести, шла просто и слушала:
– Ничего не знает, бестолковый оммёдзи. Мелет то, что слышал от других, а сам не понимает. И никогда не поймёт!
Такао-даю бормотала себе под нос, совершенно забыв о Кёко, будто фонарь перед ней плыл по воздуху сам по себе. Вместе они брели, как два неприкаянных призрака, мимо киноварных домов, дымящих ятаев и шумных домов свиданий, на крыльце каждого из которых сидели первые красавицы с яркими трубками и курили, пытаясь завлечь прохожих. Вверху тянулись резные арки в форме карпов и львов, бумажные гирлянды и их переплёты, скрюченные ветви облетевших ив, пытающихся рассмотреть в зеркальной глади реки вокруг Симабары своё неприглядное отражение. Заиндевелый кирпич под ногами Кёко похрустывал, ветер кусался, а таю всё продолжала ворчать:
– Мужчины... Все они такие! Невозможно без саке выносить их лживую речь. Пусть она всех их там перебьёт! Пусть перебьёт... Ненавижу!
– Такао!
И мужчина в полосатом кимоно, с длинным, забранным на затылке хвостом бросился к ней через улицу, махая руками. И снег, что кружился в воздухе, осел на щеках таю и сделал их ещё белее. И осыпалась оттого маска из пудры и ледяное, как январь, равнодушие.
– Такао! Это правда ты? Моя Такао!
Кёко остановилась и подняла фонарь повыше. Ступив в его свет, мужчина оказался юношей с персиковой кожей, ещё без морщин и изъянов. Говоря про таких, всегда добавляют слово «изнеженный», но решительности это его не умаляло: расталкивая прохожих, он в считаные мгновения оказался подле Такао-даю и бесцеремонно притянул её к себе, обомлевшую. Кёко не стала встревать – не знала, должна ли, – и, крепко держа фонарь, смотрела, как юноша вздыхает над таю, почти кричит, цепляясь за неё и не скрывая чувств:
– Я искал тебя! Я хотел тебя увидеть! Мой дядя больше не помеха, слышишь? Теперь я сам даймё! Я сообщил о том в «Бэнтэн», но они всё равно отказались меня пускать, сколько бы золота я ни предлагал. Почему? Почему они отказались? С тобой что-то сделали? Это из-за того, что мы... Такао. Такао, посмотри на меня!
Она изворачивалась, пряча в сыплющемся снеге и тенях лицо, пока юноша не встряхнул её как следует и не повернул к себе насильно, схватив за подбородок. Там, на пудре, остался след от его пальцев. Золотая накидка смялась на её плечах под другой его рукой.
– Неужели это ты распорядилась меня не пускать? Ты больше меня не любишь? Нет, я не верю. Ну же, посмотри мне в глаза, Такао... Ты...
А затем юноша резко отпустил её, отдёрнул руки и попятился назад.
– Эи?! Что ты сделала с ней, Эи? Где моя Такао?!
Красный бумажный зонт ударился о землю, покатился по тротуару, и Кёко бросила в снег фонарь, потому что он больше был не нужен. Такой взгляд, какой был у таю, она прежде видела лишь у подбитых зверей – панический и полубезумный. Таю ударила юношу в полосатом кимоно наотмашь, рассекла длинными ногтями ему щёку и, скинув высокие гэта, бросилась бежать по снегу босиком.
– Датэ Цунамунэ!
Юноша, растерянно глядящий таю вслед, вздрогнул и обернулся. Тогда Кёко спешно залезла в свой рукав, нащупала там фигурку лягушки из почерневшего от пламени дерева и протянула ему:
– Полагаю, это ваше?
– Нет, – ответил он, но пальцами коснулся так, будто касался нежнейших лепестков цветка, и так же ласково погладил. – Но я знаю чьё.
– Не объяснитесь?
– Это талисман, – прошептал юноша, и Кёко пришлось неприлично близко наклониться, чтоб расслышать: он едва шевелил побелевшими губами. – Юдзё мастерят такие, чтоб привлечь определённого клиента, и хранят за ширмой, а потом, когда клиент всё-таки приходит, отпускают лягушку в реку... – «Как то приглашение, письмо для принца», – поняла Кёко. – Но я так и не пришёл. Такао меня ждала. Ох, моя Такао... Что они с ней сделали...
Кёко пришлось пятнадцать минут продираться через толпу, наводнившую центральную улицу Симабары с первым меланхоличным ударом храмовых колоколов. Юдзё с длинными красными шлейфами; горожане, переплывавшие ради них через окружающий Симабару ров; актёры театра кабуки, спешащие на вечерние представления; бродячие музыканты, перебирающие заледеневшими пальцами отверстия на сякухати, мелодию которых Кёко почти не слышала за неистовым звоном цукумогами под ухом. Сломанным крылом он указывал ей путь, а Кёко распихивала всех, кто на нём стоял, роняла наземь ругающихся на неё ойран, поскальзывалась сама из-за того, что дорога совсем обледенела, а ноги замёрзли и не слушались. Все фонари на прилавках и навесах зажглись, и в Симабаре стало светло почти как днём. Но найти сбежавшую таю это так и не помогло.
«Дрянная, поганая, испорченная девчонка! Такая же, как твоя госпожа!»
«Я не заслуживаю быть такой красивой...»
«Ты позоришь имя Такао-даю!»
Кёко не сразу поняла, что цукумогами ведёт её обратно в «Бэнтэн». В главном зале по-прежнему горело несколько десятков бирюзовых свечей, последних из ста, и остывали пиалы с горячим пряным саке на столиках. Никто к ним почему-то не прикасался. Никого в принципе на своих местах не было – все клиенты и работницы жались спинами к стенам, разошлись, освободив всё пространство до лестницы. Музыкальные инструменты валялись на сцене без футляров, а на полу остались брошенными закуски и перевёрнутые подносы. Тишина казалась вязкой, как рисовый отвар, ещё бы немного, и стала осязаемой. Кёко никак не могла найти взглядом Странника в толпе, загородившая её собой Аояги мешала обзору. Таю тоже нигде не было.
Зато была распушившаяся бесхвостая кошка, с шипением проскочившая у неё между ног, и скрюченная, плюющаяся кровью женщина, от которой она бежала.
– Паучья лихорадка! Это паучья лихорадка! – закричал кто-то.
Звон бьющейся посуды, вопли, беготня. Хрипящая госпожа Ёсино в своём полосатом халате осилила несколько ступеней, спустилась до середины лестницы, на которую все смотрели, и скатилась с неё кубарем, покрытая зловонными чёрными язвами с головы до ног.

V
Однажды Кёко видела, как Кагуя-химе исполняла кагура с полудня и до заката следующего дня, ибо накануне молодой принц – так прозвали в народе единственного наследника сёгуна и будущего правителя Идзанами – выздоровел от паучьей лихорадки, которой болел целый год.
«Не иначе как милость богов! – восклицали в храмах. – Значит, их нужно уважить», – и несли к алтарям сладкие угощения, бумажных журавликов и разноцветные фонари, в свете которых мико на всех восьми островах были обязаны веселить капризных, но добродетельных ками. Ведь среди заболевших только один из десяти выживал – девять же перерождались.
Мучительная смерть ждала тех, кто, проснувшись поутру, обнаруживал на своих руках ворсяные наросты, похожие на паучьи шерстинки. Кровь становилась густой, лоб – ледяным, а мокрота в лёгких и пот – липкими и тянущимися, как паутина, из-за чего даже простынь было невозможно отодрать от тела. Людей хоронили прямо в мирском, не переодевали и не закапывали, а сжигали за городской чертой. Так у дедушки Ёримасы умерло несколько малолетних братьев, а во всей Камиуре – больше пятисот человек.
К рождению Кёко повальная эпидемия утихла, но тлела в разных концах Идзанами, как угли после кострища. А спустя ещё несколько лет обернулась недугом столь же редким, сколь редко удавалось выловить на рыбалке вместо карпа слиток золота. Много иронии было в том, что именно туда, где золота больше всего, последние искры болезни и проникли. Их занесло в столичный дворец, и там они сожгли нескольких кугэ[48], а затем и опалили сокровенное и любимое всеми дитя.
Тех, кто пережил лихорадку, можно было не только по пальцам пересчитать, но и легко узнать по алым радужкам глаз. Такими они становились уже при первых симптомах болезни и такими оставались до конца дней. Вместе с тем заживали, но не исчезали до конца безобразные шрамы, оставленные укусами этого ядовитого паука. Раньше Кёко могла только представить, насколько сильно ноют подобные язвы и как потрясают воображение своим уродством...
Теперь же она видела это воочию.
– Это и вправду паучья лихорадка. Поверить не могу...
Не то чтобы Кёко сомневалась, когда это подтвердил сам Странник, явно заставший не только конец эпидемии много лет назад, но и её начало. Просто ей нужно было произнести это вслух, желательно несколько раз, чтобы переварить. Кёко себя даже ущипнула – нет, не сон, хоть происходящее и похоже на кошмар. Описанию, которое Кёко когда-то выпытала у деда, зрелище в «Бэнтэн» соответствовало полностью, во всех деталях: раны сочились и продолжали течь, сколько ни бинтуй и ни лечи; глубокие, с рваными краями и багряно-серым налётом. Расползались они по телу так, что словно образовывали цветочные бутоны, и даже формой напоминали лепестки ликорисов – паучьих лилий, как их недаром называли. Ликорисы же, по слухам, вырастали на могилах тех, кто умер от болезни и кого всё же не сожгли, а закопали. Все поражённые болезнью превращались в сплошь алый зловонный сад и оставляли его после себя.
Сколько бы Ёсино ни запасалась мазью, распихав банки по всему борделю, и сколько бы юдзё вокруг ни обмазывались ими каждый день, все были обречены на одно и то же. За какие-то полчаса болезнь поразила весь «Бэнтэн» – и, что самое худшее, маленьких и ни в чём не повинных камуро тоже.
– Аяха... Аяха, ты меня слышишь?
Очевидно, она ничего не слышала, даже тех визгов, которые стояли в «Бэнтэн», и того, как её саму перенесли из одной комнаты в другую, туда, где потеплее и где футон не старый и не заляпан кровью тех, кто уже тихо умер там до неё. Лихорадку будто привлекли её ожоги под бинтами – болезнь началась именно с них, как наждаком сняла кожу до самых пальцев и в довесок покусала тощие, вечно босые ножки, выглядывающие из-под одеяла. Наверное, Аяхе было зверски больно – все остальные куртизанки и камуро, которые успели заразиться и которых расположили наверху, стонали, извивались и плакали в подушки, которыми душили тяжёлый влажный кашель. «Крап-крап-крап», – раздавался тот самый звук, с которым у них изо рта капала мокрота вперемешку со рвотой и слюной. Только Аяха одна молчала, хотя глаза её были открыты – сизый цвет в них померк и тоже сделался багряным. Из-за этого Кёко даже не могла понять, в сознании ли она. Неуверенно протянула руку и тут же её отдёрнула.
– Она говорит, что всё в порядке. Она хочет умереть, считает, что заслужила. Всё из-за того, что она пронесла какое-то там зеркальце... Да и лучше смерть, чем такая жизнь, какая её ждёт в «Бэнтэн».
Кёко вздрогнула и повернулась к Мио. Примостившись вдали от занятых циновок, она уже битый час одержимо намывалась шершавым языком и изредка ворчала, что теперь уж точно больше никому не будет помогать. Попытка найти Аяху, как Кёко на банкете ей тогда велела, обернулась столкновением с госпожой Ёсино, уже пребывающей в полуобморочном бреду, и погоней, которая в свою очередь закончилась мёртвым телом под лестницей. Возомнила себя пауком, плетущим хитрые сети, но пауком же оказалась выедена изнутри... Кёко не знала, что именно привело мононоке в такое бешенство, что наконец-то заставило прилюдно явить себя – неужели игра, затеянная Странником? – но последствия оказались катастрофическими.
– Откуда ты это взяла? – спросила Кёко у Мио, по-прежнему сидя подле Аяхи. – Аяха немая. Ты что, понимаешь её без слов?
– Конечно. – Мио фыркнула, подавившись собственной шерстью. – Как, по-твоему, кошки понимают друг друга? Мы мяукаем лишь для того, чтобы нас услышал человек. Слова кошкам не нужны.
– Ах, Мио! – вздохнула Кёко не столько гневно, сколько разочарованно, вспоминая и деревянную лягушку, и паука на дощечке, и все то, чего можно было избежать, сообщи она об этом сразу.
Кёко не стала больше Аяху трогать. Лихорадка у неё, по заверениям яритэ, началась раньше остальных, ещё вчера – тогда её и заперли с ведром воды и полупустой баночкой бальзама, а утром даже забыли покормить. По последней причине Кёко оставила рядом с её футоном гречневую лапшу, прежде чем вернуться к Ёсино, которую уже успели оттащить в коридор.
Вид у неё был самый что ни на есть мерзейший. Обернув руки в старые ненужные полотенца, Кёко скрепя сердце осмотрела её повторно на случай, если в предыдущий раз что-нибудь упустила. Однако Кёко быстро убедилась: ничего, кроме уничтоженной болезнью плоти, превращённой в кровавое месиво, тут действительно больше нет. Теперь Ёсино, умершая так внезапно у всех на глазах, стала напоминанием остальным, во что они скоро превратятся, если ничего не сделать. Во что превратиться они заслуживают, лживые не меньше, чем их хозяйка.
«Покажи мне руки. Близко не подходи, держись на расстоянии в три шага».
«Я заболею? Я заболею? Теперь я точно подхвачу хворобу, да, тётушка? Может быть, я уже больна?»
«Помой полы. Вот здесь. Ещё раз. Кипятком».
Ох, сколько же дней Кёко со Странником провели в гнезде поветрия! Сколько времени ходили по лезвию ножа, смотрели в лицо заразе, может быть, даже её касались, того не ведая. Кёко до сих пор не могла подобрать верных слов, чтобы описать то, что случилось в «Бэнтэн» час назад. Мио охарактеризовала это как «вспышку неведомой силы и злости», а пострадавшие ойран и дзёро, как «касание холодной руки, будто вместо богини любви «Бэнтэн» навестила смерть». Кёко же стояла тогда слишком далеко от лестницы и эпицентра, чтобы что-нибудь почувствовать, и, возможно, во многом благодаря этому и уцелела. Однако, насмотревшись на тела, разложенные по циновкам, стонущие, бьющиеся в ознобе и причитающие о скорой смерти, то и дело закатывала рукава и проверяла, не появилось ли там то же, что у них. Даже на всякий случай обмазалась тонким слоем мази, как таю делала, старательно растёрла его по всей открытой коже от щиколоток до шеи и прошлась немножко по лицу.
– Да не заразишься ты, – сказал со вздохом Странник, подсмотрев, как Кёко за ширмой крутится вокруг зажжённых благовоний, на которые люди в эпидемию тоже надежды возлагали, хоть и напрасные. Они только запах болезни маскировали – и мононоке. – Я же говорил тебе, что это не истинная паучья лихорадка, а ложная. От человека к человеку не передаётся – только к человеку от духа.
– Как же тогда столько людей разом заразились?
– Мононоке напитался ки и раздулся, как комар от крови. В один же миг всё назад и выплеснул – на тех, кого больше всех ненавидел, поэтому в этот раз только работники «Бэнтэн» и пострадали, а не клиенты. Но нет у мононоке такой безумной силы больше, не волнуйся.
– А зачем ты тогда мазь помогаешь мне втирать?
– Асимметрию не выношу, а ты уже пропустила два участка.
И его большой палец действительно принялся описывать круги поверх её щеки, мягко втирая густой травянистый бальзам. Свою расшитую неуместно летним узором короткую юкату он поправил и натянул на плечо, спрятав тем самым плоскую грудь, но всё ещё носил ту небрежно. Завязал кое-как таким же крупным узлом, какой собирал его волосы под левым ухом вместо старой бронзовой бусины, и ходил босиком по «Бэнтэн», будто действительно был одним из работников. Словом, хорошо вжился в роль, потому и совсем обнаглел: даже когда мази на щеке Кёко явно не осталось, наклонился близко, нос к носу, и с улыбкой продолжил её тереть. Нет, поглаживать.
«Соскучился, что ли?»
– Соскучился, – сказал он, будто ответил, и врождённая мертвенная бледность Кёко уступила место морковно-рыжему румянцу. Она до сих пор гадала, умеет ли он читать мысли, и не спрашивала об этом прямо только потому, что боялась услышать «Да». – Поняла уже, какая Форма у этого мононоке? – спросил Странник по-учительски, наконец отстранившись. Щека вдруг показалась Кёко очень холодной без его руки.
– Разве она у него есть? – Кёко прочистила горло. – По-моему, мы возимся с ним так долго как раз потому, что её нет... Он невидим...
– Невидимость – тоже часть Формы. После того, что он содеял, так ловко прятаться уже не сможет. Скоро явится. Увидишь.
Кёко вообще-то не особо хотелось видеть мононоке после такого-то. Она снова окинула взглядом главный зал, куда они спустились и где остались те немногие – буквально человек десять-двадцать, – кого лихорадка, как и внимание мононоке, чудом не задела. Кривая улыбка Странника, подведённая непривычно лиловым кумадори, смотрелась почти богохульно на фоне замызганных кровью стен. От него до сих пор пролитой рисовой водкой пахло, хотя он и сполоснул лицо.
– А ты как давно понял? – спросила Кёко в свой черед. – То, что Такао-даю самозванка.
– Умеренно давно, – ответил Странник уклончиво, и Кёко почувствовала себя ещё хуже. Да, она определённо проиграла спор. Не знала, правда, как именно они подсчитывать очки будут, но уже чувствовала во рту горький вкус поражения. – Один клиент как-то обронил, что Такао, похоже, владеет какими-то сакральными рецептами вечной молодости, потому что годы идут, а она словно всё юнее. Ну и да, – Странник улыбнулся ещё шире, – мой цукумогами и правда за тобой шпионил.
– Так и знала!
– Если тебе станет от этого легче, то к идее о подмене я окончательно пришёл лишь после твоей встречи с Датэ Цунамунэ. До этого я не знал, что у настоящей Такао среди любовников значился молодой даймё из провинции Муцу, которому дядя запретил выкупать Такао и жениться. Также я не знал и то, что он здесь, в Симабаре, и всячески ищет с Такао встречи...
– Точно! Однажды ночью я слышала, как какой-то мужчина зовёт Такао под окнами. Решила, что пьянчужка какой...
– Иногда всё решает простое везение, Кёко.
Не сказать, чтобы Кёко от этого утешилась, – в конце концов, ей везения никогда недоставало, а значит, всё было ещё хуже, чем если бы она просто была лишена опыта или навыков.
– А хяку-моногатари кайданкай ты зачем затеял? Зачем рассказал всем официальную версию истории мононоке, когда знал, что то неправда?
Странник признался без промедлений и всякого раскаяния:
– Мы провели здесь почти пять дней, и всё впустую. Я тоже духа ни разу воочию не видел. Он и не собирался появляться, пока мы не уйдём, а работницы молчали как рыбы, потому что от Ёсино были зависимы – она им мази покупала, якобы от лихорадки защищающие, и тем самым держала на коротком поводке. Я ведь уже как-то говорил, что женщины пугают меня куда сильнее мононоке, да? Но знаешь, что пугает ещё больше? Женщины, которые мононоке обратились. Они не выносят несправедливости, когда распускаешь о них грязные слухи и убеждаешь всех, что они правдивы.
– Провокация ради подтверждения. Восхитительно, – вырвалось у Кёко не так уж восхищённо, скорее с сомнением, когда она очередной раз оглядела зал «Бэнтэн», ныне похожий на усыпальницу, в которую Странник не побрезговал его превратить, чтобы добиться своего.
– Осуждаешь меня? – спросил он почти насмешливо.
– Немного, – призналась Кёко. – Не уверена.
Вот же дурочка! Столько времени уделяла тренировкам кэндзюцу и искусству владения талисманами, а надо было уделять его тому, чтобы учиться чем-то жертвовать – Странник вот умел в совершенстве. И даже тела нескольких юдзё, лежащие в том же коридоре, где хозяйка борделя, не стёрли с его лица торжествующую улыбку.
– Ты говоришь о том, что сегодня всё решила удача, но я тебе не верю. Ты выпроводил меня с таю на улицу специально, потому что знал, что будет!
– Неправда.
– Правда!
– Нет.
– Да!
Ох, до чего же с ним бывает сложно!
Кёко судорожно вздохнула: Странника она, конечно, переспорить не могла. Те, кто запирал друзей и даже клиентов при первых же признаках болезни, теперь сами были заперты наверху. А те, кому повезло, это таким уж везением не считали, расчёсывали себе щёки и истерично рыдали в углах, дожидаясь своей очереди. Можно было только догадываться, когда мононоке вернётся, а все, кто уже заражён, погибнут следом за Ёсино.
– Теперь я знаю Форму, Первопричину и Желание. Скоро я призову мононоке, и, как только он явится, мы его изгоним. Они все выздоровеют сразу же, как мы закончим, – пообещал Странник, раскачиваясь с пятки на носок. Кёко с трудом проглотила стоящий в горле ком из ужина и желчи, сморгнула пелену в единственном зрячем глазу и напрягла плечо под опустившейся на него ладонью. Графитовые когти слегка примяли багровые складки кимоно. – Только сначала... Пожалуйста, найди нашу таю и приведи её сюда.
* * *
Искать в самом крупном борделе Киото женщину, которая знала о прятках всё, было как искать одну конкретную пчелу в пчелином улье – отличить можно лишь по жалу, которое острее, чем у других. «Бэнтэн» тоже недобро гудел, но самый громкий шум исходил снаружи: здание уже обступили досины и городовые, а вместе с ними – любопытные зеваки. Конечно, не каждый день увидишь, как дом становится бумагой, со всех сторон ею обрастая! В руках Странника один-единственный офуда с бордовым экзотическим цветком мог стать десятью, а десять – тысячью... Там же, где тысяча, там и миллион. Так Странник запечатал «Бэнтэн» сразу же, как Ёсино упала на ступеньки, и теперь все были взаперти – и мононоке, и куртизанки с не успевшими выбежать клиентами, и тайны, которые они хранили. Кёко слышала, как шелестят талисманы на окнах и как люди снаружи вовсю голосят, размышляют, обсуждают, как их порезать и попасть внутрь. Кёко предоставила Страннику разбираться с тем, если у них всё-таки получится, а сама двинулась изучать тёмные коридоры, держа наготове защитные талисманы меж пальцев.
Теперь, когда мононоке пробудился, инстинкты Кёко тоже проснулись. Нос даже сквозь удушливую дымку благовоний чуял сырость и железо, как если бы на улице не мокрый снег шёл, а кровь. Она насторожённо следила за странной тенью, ползущей вдоль стены, и коленки у неё дрожали, потому что дрожал сам пол, мешая ступать мягко и беззвучно. То, что жило в «Бэнтэн», вовсе не было древним божеством, но было злом, пропитавшим каждую дощечку и считавшим здесь всё и каждого своим. Охотничьи угодья, в которых хищник встретил хищника и потому взбесился.
– Что это на тебе надето? – первое, что спросила таю, когда Кёко её всё-таки нашла. А найти не удавалось очень долго.
Сколько бы Кёко ни трясла ойран за плечи и не расспрашивала слуг, никто не видел, куда та подевалась. «Должно быть, за тётушкой Ёсино вслед отправилась, ведь была к ней так привязана!» – всхлипывала наивная камуро. «Наверное, мононоке утащил, ведь именно из-за неё он здесь», – плевался лысый гю, стремительно покрываясь язвами. «Или какой-нибудь влюблённый и удачливый клиент её похитил, когда случился тот переполох, успел выскочить до наложения печати», – предположила дзёро с плохо скрываемой завистью.
Как выяснила вскоре Кёко, методом исключения добравшись до каморки с хурмой, всё оказалось намного прозаичнее. Недаром ей почудилось, что с одного из чабудаев исчез сосуд с саке, причём уже после того, как все вокруг попадали. Прислонившись спиной к ящикам с перемытыми красными бобами, таю хлестала водку прямиком из горла вазы, а затем тошнила в плетёную корзину, но упрямо пила опять. И ни одной язвочки на её теле не было – все беды как с гуся вода, даже смертельная болезнь!
– Цвет мочи, – описала таю то, что в глазах Кёко вообще-то было солнцем и золотом с шафраном – её родное кимоно, в которое она переоделась сразу же, как представилась возможность. После чужих нарядов оно ощущалось легко, как вторая кожа, да и выглядело всяко лучше, чем замызганные одежды таю. – Ты больше не моя синдзо, как я понимаю. Зачем тогда пришла? Хочешь взять ещё несколько уроков, как ублажить своего учителя? Могу показать тебе кое-что, но только по большому секрету.
Она усмехнулась, вытерла тыльной стороной руки рот, прежде чем снова приложиться к саке. Затем отодвинула токкури, подобрала пошедший коричневыми пятнами подол и неуклюже перевалилась, упираясь неприлично голыми коленками в пол.
– Мужчины любят, когда женщина делает это с ними языком. Смотри, сначала тебе нужно встать вот прямо так, как я. Затем снимаешь с учителя штаны... Ты когда-нибудь вообще снимала с мужчины штаны? А, не важно. Тебе нужно просто смотреть ему в глаза и высунуть язык, а потом кончиком прикоснуться к...
Кёко помнила, что сказала тогда яритэ о её руках. «Как у мужика». В тех и впрямь почти мужская сила, закалённая мечом и карабканьем по крыше. Поэтому Кёко эту свою силу контролировала тщательно, вложила от неё лишь половину, когда, преодолев разделяющее её с таю расстояние, замахнулась и хорошенько приложила ту по лицу.
Там, где от толстого слоя пудры, много месяцев скрывающей истинные черты лица, уже ничего не осталось от слёз, неаккуратного питья саке и снега, проступил отпечаток раскрытой ладони, яркий, как киноварь. Кёко не без наслаждения смотрела, как он растекается по щеке таю и как от удара – «Всё-таки перестаралась слегка!» – из чернявых волос высыпаются искусственные пряди на булавках, без которых причёска Такао не была такой уж густой. Глаза у этой женщины и вправду завораживающие были, хоть и стеклянные от выпитого; напоминали о тёмно-оранжевых листьях клёна по осени. Светлее, чем раньше, без капель, которыми она наверняка пользовалась, расширяя чёрный зрачок. И почему столь красивые люди вечно творят столь некрасивые вещи?
– Возьмите себя в руки, – сказала Кёко. – Вы же теперь по закону весёлых кварталов преемница дома «Бэнтэн», разве нет?
– Репутация дома «Бэнтэн» уничтожена. Ты что, не слышишь, что происходит на улицах? Скоро весь Киото узнает! Нас закроют, распустят, посадят или даже казнят...
– Уверена, вы сможете договориться с властями и всё уладить.
– Я не Такао!
– Разумеется. – Кёко по-прежнему отвечала спокойно и холодно, пускай ей и не нравилось, когда визжат прямо в лицо, яростно размахивая руками. – Такао была великой таю Симабары, образованной, интеллигентной женщиной невероятного ума и красоты, ради одной встречи с которой мужчины платили по восемьдесят серебряных мон. Многие из них копили эти суммы месяцами, отказывая себе даже в пище... А вот вы вульгарная, трусливая и порочная, даже двух медняков не стоите. Нянчите бутылку и свои иллюзии, что в состоянии справиться с ролью, до которой даже не дотягиваете. Несмотря на все старания Такао-даю, вы по-прежнему плохо воспитаны, склонны к саморазрушению и совершенно не умеете заводить друзей и проявлять хоть какое бы то ни было уважение к тем, кто может вас спасти.
– А ты можешь? – спросила таю голосом совсем иным, глухим, как те рыдания, которым она предавалась здесь от жалости к себе до прихода Кёко. – Ты защитишь меня? Оммёдзи всегда людей защищают, чего бы они ни натворили. Так ведь? Так?
– Так, – кивнула Кёко. – Но должна предупредить, невозможно защитить от того, чего ты не знаешь, и того, кого не знаешь.
– Тогда... Я...
– Спускайтесь вниз и расскажите всем и обо всём сами. Ритуал скоро начнётся. Встретьтесь с Такао лицом к лицу в последний раз. В конце концов, она не убила вас до сих пор лишь потому, что когда-то вас спасла. Вы всё ещё её сестра.
Развернувшись, Кёко вышла без оглядки на таю, захлопнула за собой дверь в каморку с хурмой, привалилась к ней спиной и облегчённо выдохнула.
«Поскорее бы покинуть Киото, поскорее бы покинуть... Какая мерзость!»
Кёко бы хотела посочувствовать обитательницам дома «Бэнтэн», которых теперь и вправду могли разогнать, да не могла. Такого насмотрелась за эти несколько дней в его стенах – как днём девушки улыбаются, а по ночам плачут – и таких звуков наслышалась, которые говорили о наслаждении, но на деле – о жизни в неволе и женском страдании, – что в глубине души была бы даже рада, если от «Бэнтэн» ничего не останется. Весёлый квартал больше не казался ей таковым: натуральности или ценности в его «веселье» было не больше, чем в тех стекляшках, которые обнищавшие аристократы носили на шее вместо алмазов. Всё здесь Кёко уже опостылело, от бесплатной лапши из ятая, которой она питалась благодаря именному фонарю, до ходьбы босиком. Зато она впервые радовалась, что родилась женщиной: будь она мужчиной, то так бы и жила в неведении об изнанке страны Идзанами.
Стук. Грюк! Что-то где-то упало.
Кёко замедлила шаг, проходя мимо комнаты, отдалённо знакомой. Обставленная большим количеством антикварной мебели, привезённой из других провинций и из-за океана, с живописными сюнга, к которым Кёко почти привыкла, и с книгами, каких не найти в других комнатах борделя, ибо его работницам не до чтения. Как синдзо Кёко запрещалось сюда заходить, но как оммёдзи она посещала эту комнату однажды, в тот самый раз, когда согласилась сменить жёлтое одеяние на белое.
Кабинет покойной госпожи Ёсино.
Конечно, Кёко была не лучшего мнения о гю в «Бэнтэн» – какой мужчина вообще станет работать в подобном месте? – но и не настолько ужасного, чтобы ждать от них воровства, когда тело их хозяйки ещё не остыло. Однако никак иначе, кроме как «воровство», увиденное не назовёшь. Мужской силуэт горбился, копошился в темноте за столом, ворочая нечто тяжёлое, и, когда Кёко его окликнула, уже схватился за раму и раздвинул оконные створки:
– Эй!
Силуэт вздрогнул и оглянулся. Дрожащее пламя огарков отбрасывало тени, кривые и ломаные – такие даже самое красивое сделают страшным. Неудивительно, что Кёко сначала померещился демон, настоящий ногицунэ, как тот, которого они со Странником летом у реки повстречали. Но затем она пригляделась, прищурилась и поняла: не морда то лисья, а просто маска. Кёко моргнула растерянно, пытаясь понять, чудятся ли ей золотые колечки в длинных и острых, как стрелы, ушах, расписанных светлой охрой. Чёрное кимоно под длинным белым хаори с серебряными пуговицами и вышивкой, какие Кёко когда-то видела на иноземных торговцах, делали незнакомца похожим на призрака, а кованые наручи под рукавами – на самурая. Если взять что-то между тем и другим...
«Разбойник! – решила Кёко. – Надумал воспользоваться всеобщей сумятицей, проникнуть в бордель и чем-нибудь поживиться. Или клиент, который в тот момент оказался в комнатах с одной из ойран и теперь хочет сбежать. Только вот не получится ничего у него».
К её удивлению, однако, неожиданно получилось: незнакомец выдернул из-под наруча нож, который в темноте напоминал маленький серп для сборки риса, и без труда проколол полотно зачарованной бумаги. Кёко не понаслышке знала, что, когда Странник накладывает печать, до изгнания мононоке её уже не снять – и уж точно так легко не порезать! То чары не просто священные, а божественные, божеством же дарованные и сплетённые им. Даже гашадакуро, вечно голодный скелет, не смог вырваться из их плена, поэтому уж точно не смог бы вырваться человек. Но...
Чирк!
Воришка повёл свой серп вверх, за проколом поползла длинная черта и, как рана, открылась, пропуская наружу сначала мешок с наживой, который он за оконную раму выбросил, а затем и его самого. Зашелестела раздвинутая бумага, а после как ни в чём не бывало срослась обратно. Незнакомец исчез в дыре, в которой мелькнули красные огни ночной Симабары, и беспрепятственно покинул «Бэнтэн».
– Надо же...
Кёко не знала, стоит ли ей переживать и бежать с этой необычной находкой – «Печать можно сломать!» – к Страннику. В конце концов, какое ей дело до чужого имущества, вдобавок нажитого такой несправедливой ценой? Украл что-то, да и пусть. Это наверняка было уже сто раз крадено до него. Кёко потому даже в кабинет за воришкой не кинулась, стояла на пороге, пока он не исчез, и только затем прошла к окну, чтобы проверить, не было ли то плодом её воспалённого воображения. На ощупь полотно из офуда, которым затянуло окно, было непроницаемым и гладким. Как если бы досками весь «Бэнтэн» заколотили. Кёко не нашла там ни шовчика, ни прокола и, негодующе хмыкнув, вернулась обратно в коридор, а дверь в кабинет Ёсино закрыла.
* * *
Бирюзовые свечи хяку-моногатари горели в полумраке зала, как души, которые забрал «Бэнтэн» и которые с тех пор не ведали покоя. Кёко знала, что на неё все смотрят, поскольку она пришла последней. Остальные уже были здесь: и Мио, чьи разноцветные глаза, мерцающие на верхушке ширмы, тоже за огоньки могли сойти; и Странник, занявший своё место в центре алькова, уже переодетый в успокаивающе-знакомое пурпурное кимоно; и юдзё с синдзо в разных углах – около тридцати уцелевших и тех, кому хватило храбрости, совести и сил, чтобы откликнуться на просьбу стать свидетелями.
«Она ведь обожает играть в кайдакан, – вспомнила Кёко. – И, как любой мононоке, хочет быть услышанной. Так пусть сыграет в последний раз...»
«...Несчастная Такао-даю».
Кёко окинула взглядом неприбранные столы, пустые соседние ниши и мрачные части зала с запёкшейся на стенах кровью и перевёрнутой мебелью, упорно ища своенравную таю, но не находя. Зато Кёко обнаружила Датэ Цунамунэ, насквозь мокрого от снега, сидящего с поникшей головой и впивающегося пальцами в остывший чай.
«Неужели успел в бордель ворваться до того, как Странник наложил печати?!»
Помимо самого Странника, Датэ остался в «Бэнтэн» единственным мужчиной, который не подхватил хворобу, – и единственным, кто не устрашился ни её, ни мононоке. Должно быть, Странник всё уже ему поведал: Кёко несколько раз доводилось бывать на похоронах, и именно такое, как у провожающих, было лицо Датэ. Полное отсутствие цвета, но ярчайшая ненависть к судьбе.
– Мы ещё кого-то ждём или вы просто лентяи, которые не спешат приниматься за работу?
Датэ вскинул голову, стиснул челюсти, и Кёко обернулась. То, что это та самая женщина, которой она прислуживала последнюю неделю, Кёко поняла, лишь когда она села рядом, выбрав место подле неё.
В одеянии простом, даже скромном, какие носят дзёро невыдающихся талантов, однотонное и даже без цветных нитей. Волосы распущенные, уже не до поясницы, но до лопаток. Никаких черепаховых заколок и кандзаси – и никакой пудры на лице, потому что никакого больше притворства. У той, на кого Кёко теперь смотрела во все глаза, дивясь контрасту и мастерству не быть собой, были заострённый узкий нос, пухлые и бледные губы, а лицо вовсе не круглое – такую форму она придавала ему с помощью туши, – а безупречный овал.
Сидеть близко к самозванке-таю оказалось тем ещё испытанием – саке от неё разило так, что Кёко и сама немного опьянела. Странник же кивнул присутствующим, и хяку-моногатари наконец начался. Вернее, продолжился.
– Господин Странник ранее говорил, что некоторых девочек удочеряют лишь для того, чтобы потом продать, – подала голос первая ойран, и холод, покалывающий на кончиках пальцев, от которого больше не спасали очаги, сгустился. – Такао-даю была именно из таких. Один нечистый на руку чиновник выкупил её у рыбаков, а сразу, как в двенадцать первая кровь пошла, – отдал сюда.
Одна бирюзовая свеча погасла.
– Хозяйка одного окия хотела её купить, но госпожа Ёсино им отказала, – продолжила следом замотанная в шаль дзёро. – Такао гейшей могла стать, да ещё такой хорошей! Танцевать умела ничуть не хуже, стихи плела, как шёлк, выучилась иностранному языку у одного торговца, который переехал жить в Киото... Если бы не Ёсино, судьба Такао была бы совершенно иной!
Погасла ещё одна свеча.
– Она кошечек любила. Одну тайком однажды пронесла, а яритэ, как узнала и нашла, назло утопила ту в колодце...
– Когда Такао было восемнадцать, она забеременела от одного клиента, но у неё случился выкидыш.
– Говорят, когда-то в неё влюбился молодой актёр театра, но он знал, что ему никогда не хватит денег выкупить её, и покончил с собой прямо на сцене, когда Такао сидела в первом ряду.
– А один молодой даймё хотел на ней жениться! Даже согласился столько золота Ёсино выплатить, сколько Такао весит, но незадолго до дня сделки пропал, потому что родня воспротивилась такой невестке.
Ещё четыре свечи испустили последнее дыхание, белёсый вязкий дым затопил альков. А за ними и три следующие погасли, потом четыре, пять, шесть... Каждая юдзё рассказывала то, что знала о великой таю. И не было в их историях ничего хорошего, потому что его и не может быть в жизни женщины, которая не принадлежит сама себе. Вот уж действительно хяку-моногатари кайданкай – страшные рассказы в темноте.
Датэ Цунамунэ со звоном отставил чашку, упёр руки в согнутые колени и открыл рот, но заговорить не успел. Его опередили.
– Моё настоящее имя Эи Нагайэ, и я синдзо великой Такао-даю из Симабары, – произнесла женщина, которая звалась госпожой и старшей сестрой Кёко ещё вчера. – Из-за меня Такао-даю заразилась сифилисом, умерла и обратилась злым духом.
– Сифилисом?.. – прошептал Датэ потрясённо и стиснул деревянную лягушку в кулаке до побеления костяшек. Кёко подумалось, что зря Странник его впустил и позволил принимать в изгнании участие.
– Вздор! Враньё! В «Бэнтэн» не пускают таких! – встрепенулась безымянная юдзё из своего угла. – Я имею в виду больных и всяких там нечистых. В нашем доме никогда подобного не было, чтобы сифилис и тем более таю!..
Эи судорожно вздохнула, но не замолчала, не стала оправдываться и бежать, как Кёко от неё ждала. Выдержала паузу, чтобы все успокоились и притихли, и тогда начала:
– Если Такао удочерили, обучали, кормили и одевали, чтобы продать, то у меня не было и этого. Я родилась тринадцатым ребёнком в семье, а еду у нас было принято делить по старшинству – младшим даже крошек обычно не доставалось. Поначалу всё так, как слухи утверждают, складывалось: Такао нашла меня, умирающую, и взяла под своё крыло, обернула в ласковые мягкие перья, синдзо нарекла. Но когда голодаешь так долго, этот голод становится твоей частью и отказывается утихать... Мне было мало. Я училась старательно, всему, что Такао показывала, и то, как легко у неё это выходило – талант, который я раньше с везением путала, – заставило меня мечтать тоже однажды получить ранг. Однажды, на церемонии, куда меня пригласили прислуживать, я приглянулась одному из министров... Я не имела права принимать его предложение – даже юдзё тогда ещё не была, – но нарушила запрет. Госпожа пришла в бешенство. Сказала, что, раз так, быть мне синдзо до конца моих дней, как всем некрасивым служанкам. А если посмею уйти, то всё, на что смогу рассчитывать, – это обслуживать «немытых работяг». Тогда я так разозлилась – так разозлилась! – что всё готова была отдать, лишь бы обернуть против Такао её слова.
– Что ты сделала, Эи? – прошептал Датэ, подавшись к ней, и в пальцах Странника едва слышно зашуршали амулеты, когда он вытащил несколько из-за пояса.
– Такао мало пила, – сказала Эи, ладони её нырнули под широкие рукава и задрожали там, взгляд она не отрывала от пола, как и положено, когда признаёшь вину. – Максимум пару глотков вина во время ужина. Я купила у одного из гостей, аптекаря, одно запрещённое лекарство, которое раньше от бессонниц и истерии назначали... И подмешала ей. А когда оно подействовало, провела в «Бэнтэн» мужчину. Он всё Такао на улицах осаждал, работал на пристани в Оцу и, разумеется, денег на свидание с Такао не имел, но очень о том мечтал... «Немытый работяга», словом. Позже оказалось, что у него был сифилис.
– Как ты могла?! – взревел Датэ, вскочил с дзабутона, но тут же осел обратно, скованный по рукам и ногам одной из заговорённых бумажных лент, кои Странник раскрыл перед лицом шуршащим веером. – Я же помню, помню всё, о чём ты говоришь! Как она подобрала тебя ещё ребёнком! Оберегала, точно дикая кошка своего котёнка. И так ты отплатила ей за доброту?! Я принесу меч и отрублю тебе голову! Именно так поступают с гадюками!
Эи дёрнулась всем телом, втянула шею в ворот кимоно и съёжилась, но непонятно от чего – от стыда или же от страха. Все остальные юдзё молчали, и Кёко с ужасом заметила, что эта история не поразила их так же, как её или Датэ, потому что была им хорошо известна. Что ж, неудивительно, что Такао так налегала на алкоголь – удивительно то, что на него здесь не налегали все остальные. Как вообще можно жить с такой ношей на сердце и не захотеть вырвать его, гнилое, из груди?
– Продолжай, Эи, – велел неожиданно строгим голосом Странник, когда Датэ не осталось ничего, кроме как угомониться, рыча и ёрзая в оковах талисманов. Несколько свечей за его спиной затрещали, источая гарь, и погасли, будто от сквозняка. – Закончи свой рассказ.
– Я... – Эи облизала пересохшие губы, сглотнула и обхватила себя руками. В зале и вправду стало холоднее – почти так же, как на улице. – Когда стало ясно, что Такао больна, Ёсино закрыла её в одной из дальних комнат. Не знаю, что она делала с ней, но точно не лечила... Такао покончила с собой, порезала вены осколками зеркальца, которое ей кто-то пронёс. Тогда Ёсино избавилась от тела – я-я не знаю, как именно, – и мне пришлось занять её место. Имя Такао – имя профессиональное, а значит, наследуемое. Ёсино сказала, все ученицы таю берут их имена, когда происходит «смена цветков», и вовсе не обязательно уведомлять о том клиентов. Большинство даже не замечают никаких перемен. А уж если любые отличия намеренно стереть... В конце концов, мужчины, покупая женщину, и относятся к ней как к чему-то купленному. Кто из вас заметит, что гэта, которые вы носите, вдруг изменили узор на ремешке? Главное ведь, чтобы оставались удобными.
«Она хочет умереть, она это заслужила. Ей не стоило приносить какое-то там зеркальце».
Аяха. Так вот оно что...
– А что насчёт Аяхи? – выпалила Кёко, стараясь не смотреть на Мио, которая, кажется, тоже связала одно с другим и приподняла голову с угла ширмы, на узкой жердочке которого умостилась по-птичьи. – Она тоже была камуро Такао-даю?
– Её Такао взяла незадолго до того, как всё случилось, – кивнула Эи. – Она ко всем обездоленным и брошенным особую слабость питала. Аяха тоже полюбила её. Хорошая камуро была, полезная... Во многом потому, что немая, а врождённое умение хранить секреты нигде так, как в борделях, не ценится. Ёсино намеренно не стала учить её письму и потом забрала себе.
Слово «была» полоснуло слух. Кёко скрипнула зубами, точно бы не сдержалась и прокомментировала это, но внезапно погасло ещё несколько свечей. Всё из-за того, что одна незнакомая ей дзёро выпрямилась, закрыла лицо длинными, неподобранными рукавами и прошептала ни с того ни с сего:
– Мы убивали наших клиентов.
– Что? – переспросил кто-то.
– Мы убивали клиентов! – повторила она громче.
– Ты что несёшь?! – вспыхнула сидящая рядом ойран, дёрнув её за бахрому на поясе. – Ничего мы такого не делали!
– Мы знали, что их убивают гю с Ёсино, а знать и не пытаться препятствовать сродни участию! – воскликнула она, заворачиваясь в шаль до самого носа, чтобы спрятать в ней сотрясающие её рыдания. Странник и тот удивлённо уточнил:
– То есть мононоке Такао не причастен к самим убийствам?
Раскаявшаяся дзёро закивала часто и зажмурилась крепко.
– Мононоке их только заражал. Убивали Ёсино с гю, говорю же. Первого, кто заразился, Ёсино заперла там, где раньше держала Такао. Если бы кто-то узнал, что в «Бэнтэн» побывал заражённый – не важно, здесь он заразился или где-то ещё, – нас бы тут же закрыли. Поэтому, когда тот сбежать попытался, Ёсино поняла, что без толку исцеления ждать. Они его добили. И со всеми последующими расправлялись так же: или душили, или закалывали, а потом срезали кожу с рук и лица, чтобы язвы скрыть, и выносили к реке или в снег куда-нибудь подальше от «Бэнтэн». Страшные смерти! Страшные люди!
Ужас прошиб Кёко до костей, будто её саму в сугроб засунули. Взгляд метнулся к лицу Эи, но ничего нового там не нашёл. Конечно же, она и об этом знала.
– Хм. – Странника редко удавалось погрузить в такие глубокие раздумья, чтоб он, когда все ждут его ответа, замолкал на несколько минут. Он сосредоточенно вглядывался в пламя сотой свечи, для которой отводилось отдельное место – в центре круга между подушками. Затем Странник забормотал под нос, скорее самому себе, нежели кому-то: – Это объясняет, как она накопила столько ки, чтобы заразить весь «Бэнтэн» разом. Вопреки распространённому мнению, намного лучше, когда мононоке убивает, чем не убивает... В связи с этим ки у него, вероятно, сейчас даже больше, чем я предполагал. Изгнание обещает быть опасным...
– Но почему именно паучья лихорадка? – решила спросить Кёко, не постеснявшись перебить. Остальные тоже смотрели на Странника и задавались тем же вопросом.
– Полагаю, потому что между паучьей лихорадкой и сифилисом присутствует историческая параллель. Первый случай лихорадки был зафиксирован в другом квартале удовольствий, в Ёсиваре, что в столице, – пояснил терпеливо тот, подтянул к себе один из фонарей и пощёлкал ногтем по разноцветной, раскрашенной в павлиний хвост бумаге. – Тогда эту болезнь ошибочно приняли за сифилис и лечили соответствующе, что и привело к её распространению по всей стране. Ибо паучья лихорадка не половым путём передаётся, а через гной, кровь и сукровицу, которые выделяются из язв. Умирать от неё куда страшнее, чем от сифилиса: кровь становится такой густой, что попросту закупоривает вены, и они слипаются. Ну, – он задрал голову, будто сквозь потолок мог видеть, – это вы уже и так знаете. Возможно, Такао просто хочет, чтобы вы страдали, но чтобы это было по-своему красиво, как она.
Все ойран в кругу поёжились. Несколько из них расплакались вслед за отказывающейся успокаиваться дзёро, уже промочившей всю шаль, а несколько – опустились на подушки так, будто лишились чувств. Эи осталась сидеть недвижно, словно её кровь тоже загустела и тело обратилось в камень. Когда все наконец-то замолчали, Кёко быстро подсчитала оставшиеся свечи: их осталось шесть. Видимо, дух Такао-даю, незримый и витающий в самом воздухе, точно настоящая болезнь, сам решал, что ей считать за кайданкай – целый рассказ или даже одну случайно обронённую фразу.
«Всего шесть историй осталось! Уже совсем скоро...»
– Я правда хотел на ней жениться, – прошептал Датэ. Он с бумажными талисманами больше не сражался, не тянулся к Эи, чтобы придушить, – гнев окончательно сменился чистой и ноющей болью. – Всё золото подготовил – все семьдесят три килограмма, сколько Такао весит вместе с теми железными бляшками, которые к её рукавам пришили... Когда пришла пора выезжать за ней, мой дядя отдал приказ перекрыть заставу, и меня заключили под стражу на целый год. Я официально вступил в права только два месяца назад и сразу же сюда приехал[49].
– Господин Датэ, мне жаль, что так случилось, – произнёс Странник необычайно мягко.
– Пока все женщины сафлором губы красили, она красила свои ежевичным соком. Я до сих пор помню этот вкус... Мы познакомились на аллее Карпов среди цветущих вишен. Ветер вырвал у неё из рук зонтик и по дороге из белых камней к моим ногам понёс, будто хотел нас соединить...
– Господин Датэ, – снова произнёс Странник. – Пока достаточно историй, спасибо.
– Она поначалу отказывала мне. Сказала, что её уже обещал выкупить другой, какой-то актёр театра, и...
– Датэ, остановитесь, – попросил Странник в третий раз и, судя по его затвердевшему тону, последний. – Я ещё не...
– Я должен был поторопиться и приехать раньше! Если бы я сдержал своё обещание, моя Такао была бы жива. Прости меня, Такао! Слышишь? Прости!
Странник цокнул языком раздражённо и, закатив глаза, проворчал что-то про «неуместную трату талисманов», прежде чем подцепил один из-за ворота когтем, стрелой метнул в Дате и намертво заклеил тому рот.
Сквозь мычание скованного, а теперь ещё и онемевшего даймё Кёко разобрала только имя Такао, которое он повторял снова и снова, а затем прерывистый вздох, когда она ему откликнулась.
– Ну вот, – поморщился Странник. – Не успел.
Все свечи, кроме одной, потухли.
Девяносто девять историй были рассказаны.

VI
Бронзовые бубенцы на поясе Кёко звякнули, закрученные сквозняком от промчавшегося через весь зал мононоке. Расцвёл запах крови и смерти, плесневелые бурые воды проступили в швах промеж половиц, словно дом удовольствий изрезали и он кровоточил. Ойран завизжали, отпрянули назад и попа́дали в темноту той бездонной пропасти, в которую «Бэнтэн» толкнула волна мороза, затушившая и все прочие, даже самые далёкие и маленькие огни. Даже Кёко и та почти вскрикнула от испуга. Разбуженные дыханием у затылка первобытные инстинкты велели ей замереть и спрятаться. Что-то прошелестело мимо, у самого уха, пощекотало висок – кажется, кончик пушистого хвоста, – и паркет заскрипел под мягкими, но отяжелевшими лапами. Разноцветные глаза на секунду исчезли, а когда появились снова, то стали в два раза больше, как и тело, очертания которого угадывались во тьме.
– Оно уже пришло и ждёт. Когда свет зажжётся, лучше наверх не смотрите, – мяукнула Мио.
– Ха-ха, смешно, – вырвалось у Кёко нервно. – Ты у Странника поднабралась? Там снова извращённые сюнга?
– В этот раз не сюнга, так что Мио права, лучше не смотри, а то спровоцируешь, – ответил Странник. В слабом свете последней свечи, стоящей в центре круга, мелькнул его длинный пурпурный рукав. – Всем сохранять спокойствие. Кёко.
Он позвал коротко, и она тут же всё поняла. Вслепую вытянула из-за пояса талисман, заклинание на котором давно стало частью её, потому что, имея дело с призраками, обожающими темноту, постоянно в темноте оказываться и приходилось.
«Из солнца пролейся», – шепнула Кёко, не в силах избавиться от привычки проговаривать вслух, и затлевшая бумажная лента беззвучно брызнула во все стороны искрами, как слепящим красно-жёлтым соком. Они разлетелись по воздуху и приземлились точно в нужных местах, зажгли обратно андоны[50] под потолком и свечи – не все, но хотя бы половину. Пламя они надели синее, а не жёлтое, и всё же в зале стало достаточно светло, чтобы работницы увидели искажённые, белые лица друг друга, изо всех сил стараясь не двигаться, не кричать и, как советовала Мио, не смотреть наверх. Даже если им очень хотелось узнать, что там.
– Без резких движений, – велел Странник и медленно, осторожно поднялся на ноги. Повторяя за ним, привстали и те, кто прежде упал, и поползли в разные стороны, прячась за мебелью и подушками. – Ритуал изгнания вот-вот начнётся. Это не займёт много времени, просто дайте мне...
Рукой он потянулся себе за спину и вдруг замолчал на полуслове, схватив пальцами пустой воздух.
– Где мой короб?
Он посмотрел на Кёко, а Кёко посмотрела на него. Взгляд у него был такой, будто это она на протяжении многих сотен лет короб за спиной носила и была за него в ответе. Кёко даже усомнилась невольно, точно ли всё не обстояло именно так. Может, она как-то виновна в пропаже? Чтобы успокоиться, пришлось судорожно перечислить в уме все свои обязанности. Нет, среди них точно не значилось «таскай мою гигантскую коробку, пока я не скажу отдать, спасибо».
Тем не менее Странник подозрительно сощурился и, озираясь, спросил опять:
– Где мой короб, Кёко?
– Откуда я знаю?
– Он стоял прямо здесь.
– Где? За фонарями?
– Да, да, за фонарями, за мной! Ты его видела?
– Нет... Ты, случайно, ни в каком другом месте его не оставлял? Например, когда хоканом притворялся...
– Нет, нет! Конечно нет. Я никогда с ним не расстаюсь! Все эти дни гости использовали его как столик для закусок, чтобы он рядом был. Где же он... Где?!
Странник едва не перевернул ширму, принявшись исследовать пространство вдоль стены между всякой утварью, заглядывая во все выемки и щели, как будто короб и вправду мог затеряться где-то между паркетных досок. Кёко же покосилась на звякнувшего цукумогами, свесившегося с её воротника с таким же недоумением, и принялась воскрешать в памяти картины минувших дней. Странник в окружении клиентов и лёгкой юкате с узором стрекозиных крыльев, как будто вокруг его голой груди порхающих... Странник с капающим с кончиков волос саке... Странник за ширмой с ней вдвоём, щиплющий за щёчку... Странник в родном пурпурном одеянии среди свечей с ойран, которых он собрал...
И нигде – абсолютно нигде – Кёко, начиная с момента их прощания пять дней назад, не могла вспомнить лакированный деревянный короб, окованный по углам металлом. Разве что...
– Он украл твой короб! – выдохнула неожиданно Кёко и сама схватилась за сердце, которое едва не разорвалось на части от грянувшего озарения. – Когда я ходила искать таю, то проходила мимо кабинета Ёсино и наткнулась на некоего мужчину в маске чёрного лиса... Я решила, он кабинет Ёсино обкрадывает, стаскивает драгоценности какие или печати. Так вот что было в его мешке! Твой короб!
– В маске чёрного лиса? – переспросил Странник, как будто это было единственное, что он расслышал. – Куда он ушёл?
– На улицу.
– В каком смысле?
– Он каким-то образом разрезал твою печать ножом и выпрыгнул в окно.
«Я всё-таки виновата».
Причем, поняла Кёко спустя секунду, провинилась она вдвойне, ведь только что рассказала ещё одну историю.
– Вот же угораздило стать учителем, – вздохнул устало Странник.
Кажется, затем он выругался или, может быть, даже проклял Кёко за её недальновидность – слово прозвучало на диалекте, доселе ей неизвестном, резкое и шипящее. Следом верхняя губа его поджалась по-звериному, и показались передние зубы, острые, как гвозди, с двумя крупными клыками по бокам, которые показывались лишь тогда, когда что-то приводило Странника в бешенство (например, промокшие таби, когда он, забывая смотреть под ноги, наступал в лужу). Так или иначе, Кёко не разобрала, потому что весь «Бэнтэн» вдруг заходил ходуном, и ей стало уже не до этого.
Сотая свеча уронила последнюю каплю воска на пол и затухла. А следом явилось обещанное ею чудище.
– Не смотри наверх, не смотри наверх, не смотри наверх... – убеждала себя закутанная в шаль дзёро, единственная, кто остался сидеть на своём месте, подобрав к груди коленки. Гарцующий свет раскачивающихся фонарей проложил зазубренные тени к её носкам, с висков из-под вьющейся чёлки катился пот, когда она пересиливала инстинкты и упрямо тянула задирающийся подбородок вниз. – Не смотри, не смотри... – И всё же вдруг посмотрела, когда ощутила чьё-то дыхание на затылке. – Ох, слава Идзанами! Там ничего нет!
Да, на потолке и вправду уже ничего не было.
Потому что огромный мононоке Такао-даю стоял у дзёро за спиной.
То, что это никакой не ноппэрапон, стало понятно сразу. Глаза у неё всё-таки были, правда, зашитые, как у тех, кто, по опасениям окружающих или родственников, практиковал тайное колдовство и от кого хотели защититься даже после смерти, «запечатать». Нос тоже был – маленький, аккуратный, – да и рот. Но из последнего торчал бутон ликориса, похожий на лезущего из горла окровавленного паука. Такими же, не то вышитыми, не то живыми лилиями и золотом было выедено всё её роскошное – под стать великой таю – красное кимоно, запахнутое справа налево, как одежда покойников. А заколок в высоко собранных, покрытых воском волосах торчало так много, что они образовывали корону, цепочки на них так громко звенели, что почти заглушали звон бубенцов на поясе Кёко. Ноги длинные-длинные, но руки, схватившие вздрогнувшую дзёро за плечи, – ещё длиннее, с узловатыми пальцами, покрытыми язвами, в которых вместо крови растёкся дёготь. Кёко ещё никогда не видела настолько прекрасных мононоке – и в то же время таких уродливых.
«Вот, значит, как выглядит паучья лихорадка во плоти».
Впервые Кёко чувствовала, чтобы к запаху мононоке примешивался запах болезни. Кислый пот, засохший на грязной коже, и моча с рвотой на нестиранном месяцами белье – и всё это под удушающей сладостью цветов и благовоний. Кёко аж затошнило.
– Не дайте ей себя коснуться! Бегите наверх! – крикнул Странник остальным. Но не дзёро – для неё было уже слишком поздно.
Там, где её за шею обхватили иссиня-чёрные пальцы, вмиг вздулись волдыри, а там, где кожи дзёро коснулись ожившие на красном кимоно ликорисы, – похожие на них язвы. Цветы обняли её со спины, принялись баюкать в мягких, цепких лепестках. Кёко буквально видела, как душа дзёро застряла у той в горле, на подходе к распахнувшемуся в беззвучном крике рту, прежде чем жизнь угасла в её глазах. Болезнь, от которой обычно умирают за несколько недель, пожрала дзёро за считаные секунды: язвы раскрылись по всему её телу, как бутоны, и кровь хлынула вперемешку с гноем. Из хватки мононоке дзёро не выпала, а вытекла – и разлилась по полу зловонным месивом.
Бубенцы на поясе Кёко били тревогу, как храмовые колокола. Послышалось надрывное кошачье мяуканье, а затем что-то дёрнуло Кёко за рукав – то Странник не дал ей столкнуться с ринувшимся напролом духом, повалив их обоих на раскуроченные обломки столов. Он накрыл Кёко всем своим телом, вжался так, что они стали повторять изгибы друг друга, как если бы срослись. Даже яшмовый оберег идеально лёг в ложбинку под её шеей, и волосы их, одинакового цвета вороньего крыла, тоже переплелись, спутались, образовывая длинное птичье крыло.
Кёко поняла, что не может дышать. Сразу по нескольким причинам.
«Тяжёлый, – подумалось ей. – Как три мешка риса, наверное. Нет, целых пять. И пахнет вкусно: мылом, дымом, лесом... Уткнулся в меня. В ухе щекотно. Но что он вообще делает?!»
А делал он то же, что и всегда, – защищал. Такао набросилась бы на кого-то из оммёдзи в любом случае, и, вероятно, Странник решил, что пусть лучше это будет он. И теперь она сидела прямо у него на спине, как большой красно-золотой жук, и её ликорисы медленно расползались у Странника по щекам. Она же и вдавливала его в Кёко так, будто их обоих пыталась переломить пополам, и ему пришлось выставить руки по бокам от её головы, чтобы этого не случилось. Не человеком он был и потому силы тоже имел нечеловеческие – лишь благодаря им продержался, пока Кёко не протиснула пальцы между их телами и не вытащила из-за его пояса особый талисман.
«Так вот для чего нужно учиться использовать офуда без слов!» – Странник ни одного вслух не произнёс, но талисман сразу вспыхнул.
Фарфоровое лицо с зашитыми веками, которое уже выглянуло из-за его плеча и подобралось к Кёко так близко, что паучья лилия во рту мононоке почти поцеловала её, наконец-то исчезло. Вместе с ним исчезло давление, почти ломающее Страннику кости, и он резко отпрянул назад и поднялся.
– Она тебя коснулась! – воскликнула Кёко, хватаясь за него и тоже подскакивая. – Ты заразился? Повернись! Покажи мне!
– Я в порядке. Это вас она трогать не должна – меня пусть лапает сколько влезет.
Странник мягко убрал от себя пальцы Кёко, обхватившие его за прежде покрытые заразными лепестками щёки, а затем так же осторожно отодвинул в сторону и её саму. Чтобы успокоиться, ей пришлось несколько раз напомнить себе, что его уже однажды убивали у неё на глазах. И проклятые доспехи оставляли на его руках воспалённые раны, и вкус он терял, и глотал всю ту гадость, что тащил с грязных прилавков всяких торговцев, если то раздавали бесплатно... Словом, Странник определённо был если не неуязвим, то неубиваемым – в смысле, до конца.
Куда бо́льшую опасность мононоке и впрямь представлял для работниц дома «Бэнтэн». Обычный ритуал изгнания без короба превратился в побоище и попытки его остановить. Нельзя было сказать, что мононоке Такао обладал выдающимся умом и самосознанием, но что делать, сообразил сразу: разрушил лестницу, ведущую на верхние этажи, куда разом кинулись все работницы. В истерике они побежали обратно, бросились врассыпную, закрываясь руками от летящих обломков. Тогда дух Такао принялся перехватывать их в коридорах и дверных проёмах, утягивать под потолок и швырять оттуда кусками расползающейся плоти, как комки мокрой бумаги. Двигался дух совершенно бесшумно, совсем не так, как те мононоке, с которыми они сталкивались прежде. Будто действительно сквозняк, Такао проносилась по залу, сметая всё на своём пути, и единственным, кого она не трогала, был Датэ Цунамунэ, который, уже освобождённый от бумажных лент, просто стоял в слезах посреди погрома и смотрел, как любовь его ожила, но лучше бы оставалась мёртвой.
Было весьма неудобно, что Такао то и дело исчезала, теряя физическую форму, ибо в том и заключалась суть настоящей болезни. Из-за этого Странник только и успевал офуда разбрасываться. Исписанные бордовыми и остроконечными цветками, они со свистом рассекали воздух и подхватывали работниц, унося прочь и оттаскивая от мононоке или закрывая щитом.
Первой он спас Эи. Та всю жизнь от всего бежала, но не теперь: когда всё только началось, она рухнула в догэдза[51] посреди зала, ударившись лбом о пол рядом с мигающим фонарём, сорвавшимся с настенного крючка. То было не покаяние даже, а готовность к казни. Офуда Странника вытянулся в длину и пополз к ней как змея, а затем обвил под рёбрами и утащил под ширму всего за мгновение до того, как в то же место приземлилась Такао-даю и посадила там свои цветы, от яда которых даже паркет вздулся.
Странник и мастерство его завораживали. Он колдовство перебирал когтями, точно струны, его заклятия пели не голосом, а шелестом бумаги и ветра. Каждую свою мысль он облачал во вздох и отдавал приказы, а вместе с тем подсчитывал, сколько людей осталось, следил, чтобы никого не оставить в беде. Чуть показалось в темноте красное кимоно мононоке или корона из золотых заколок, как он тут же вскидывал указательный палец – и офуда летел туда стрелой.
Половину происходящего Кёко, оглохшая от грохота и криков, не видела из-за суматохи и теней. Она не знала, что ещё ей делать и чем помочь, поэтому, как Странник учил, просто «старалась не мешаться и не помереть». Аояги делала всю работу за неё, и Кёко к тому снова была не причастна: та сама хватала работниц за шкирки, как котят, и утаскивала раньше, чем Кёко успевала придумать куда. Но мононоке их всё равно находил, ибо чем больше ширм, альковов и коридоров он громил, тем меньше оставалось укрытий.
А потом пение талисманов замолкло.
– Бессмысленно, – прошептал Странник.
– Что? – подлетела к нему Кёко.
– Офуда.
– Только не говори, что талисманы закончились! Обещал же сходить в храм и попросить ещё...
– Не в этом дело. – Он опустил руки, смиренно наблюдая, как мононоке рыщет по залу, заражает одну юдзё за другой, но прежде, чем они умрут, зависает над каждой и внимательно смотрит, как они под ним рассыпаются в кровавое месиво. Смотрит и наслаждается. – С помощью талисманов многое можно сделать, но не придумали ещё такого, чтобы с их помощью изгнать или упокоить мононоке. А ни того, ни другого мы сами не можем: для изгнания оружие подходящее нужно, коль не божественное, то хотя бы крепкое, способное выдержать удар и зло. Не будешь же ты с духом шпилькой для волос махаться... Что же насчёт упокоения, то тут и говорить нечего – без короба никак. Если так и продолжится, мы просто выдохнемся или печати вокруг «Бэнтэн» спадут, они тоже ведь не вечные.
Страх, растёкшийся по венам Кёко, застыл и превратил её тело в камень.
– Тогда что же нам делать?
– Мио, – произнёс Странник как ответ.
Неизвестно, как Мио оказалась рядом по первому же его зову и где была до этого, а главное, почему не помогала («Хотя нет, это как раз понятно. Всё как обычно»). Кремовая шерсть выглядела пыльной, с прилипшими опилками, но Кёко, к своему облегчению, не нашла на ней ни одной гноящейся раны. Сейчас и это уже было хорошей новостью.
– Вынужден просить тебя оказать услугу, – продолжил Странник. – Знаю, ты обычно не принимаешь участия в изгнании, но на сей раз речь об изгнании и не идёт.
– Любопытно. – Мио навострила чернёные уши. – О чём мы в таком случае говорим?
– Разорви дух Такао-даю в клочья и уничтожь.
– Нет! – Кёко встрепенулась. Несомненно, Мио с этой её массивной клыкастой пастью и силой кайбё – демонической кошки, испившей кровь любимого хозяина, – не составило бы большого труда исполнить просьбу. Но... – Так нельзя! Нельзя уничтожать человеческую душу даже ради спасения своей. Такао-даю ведь не сможет переродиться! После всего, что с ней сделали... После всего, через что она прошла... Это нечестно!
– Другого выхода нет, – парировал Странник. – Мы не сможем её ни упокоить, ни изгнать, сказал же.
– Можем! – возразила Кёко. – Я могу!
Её взгляд метнулся через порванные фонари, разбросанные всюду, как части раскуроченных тел, к сцене, где прежде плясали ойран, развлекая клиентов, и где они побросали все свои инструменты и судзу. Странник, однако, ответил ей молчанием, потому что не собирался отвечать вовсе. Между ним и Мио, на которую тот пристально смотрел, вёлся какой-то немой спор, для Кёко недоступный. По кошачьей морде сложно было какие-либо мысли прочесть, – на то она и кошачья, – но упрямство угадывалось интуитивно. Нет, протест. Именно от него, должно быть, ухо Мио так дёрнулось, что почти сложилось пополам, а Странник поджал губы и воскликнул:
– Это не обсуждается! Она не будет этого делать!
– И я не буду, – тряхнула головой Мио, и хотя Кёко стоило радоваться отказу, она всё равно подивилась, до чего же легко Мио всё-таки готова бросить их на произвол судьбы. Ещё и под таким нелепым предлогом: – Заразы боюсь. Давайте вы как-нибудь сами.
И, уменьшившись в размерах быстрее, чем догорел за её спиной очередной опрокинутый фонарь, запрыгнула обратно на поломанную ширму и притаилась там, действительно намеренная делать не больше, чем просто смотреть.
Странник не успел её даже окликнуть. Такао явилась на запах его разочарования, и Кёко отчего-то захотелось верить, что, быть может, своей болезнью она стремилась вовсе не карать, а забирать страдания. Потому что Странник определённо страдал по непонятным для Кёко причинам, когда повернулся к ней спиной, чтоб она того не видела, и пнул обломок чабудая.
А затем заскорузлые иссиня-чёрные пальцы схватили его за горло прямо над кадыком, оторвали от земли и поднесли к ползущим со всех сторон ликорисам вплотную.
Только когда Такао держала кого-то вот так, становилось очевидно, до чего же она огромна и страшна. Кёко буквально голову пришлось задрать. Конечно, всё ещё не гашадакуро, но и далеко не человек: в три раза Странника выше и в столько же раз сильнее. Когда он проломил собой ограждение-кумико, к которому Такао его ударом пригвоздила, то наверняка раздробил себе кости. Кёко слышала характерный хруст и ещё тысячу прочих звуков, едва ли друг от друга отделимых: топот ног мечущихся ойран, пытающихся залезть по обломкам лестницы наверх, прямо по тому, что осталось от их сестёр и мёртвых гю; шелест использованных офуда, полусгоревших, полусмятых; треск мороза, поступь мягких кошачьих лап, стук крови в висках вместе с мыслью: «Кусанаги-но цуруги в коробе. В Симабаре нет оружия. Есть только Аояги, цукумогами и...»
«Кагура».
– Мио! – вскрикнул Странник вновь, и отчего-то Кёко сделалось больно, что звал он не её. Не её он просил о помощи, не на неё он рассчитывал и молился. – Мио! Хранительница высочайшего ларца!
Руки Странника безвольно упали вдоль тела и сжались в кулаки. Смерти Странник не страшился, покуда та к нему была совершенно равнодушна, но и противопоставить мононоке ничего без короба не мог. Прямо как Кёко без своего меча или хотя бы его осколков. Единственное, что при нём осталось, – это юношеское очарование, помноженное на лисье плутовство. Возможно, именно оно заставило Такао замереть, склонить голову вбок и взяться его рассматривать, как если бы даже мёртвая женщина с зашитыми глазами не могла проигнорировать, до чего мужчина в её руках красив.
И, будто желая присвоить его красоту, паучьи лилии раскрылись лишь пышнее и лозами переползли ему на плечи.
– Мио! – повторил Странник, но Мио не отзывалась. Её вообще нигде поблизости уже не было, так что вряд ли она услышала. – Когохэйка тебя не простит! Она же видит...
А в следующее мгновение спина его изогнулась дугой, позвоночник треснул где-то поперёк, когда Такао обхватила его за пояс второй рукой, будто намеревалась даровать объятия.
Странник взвыл, и этого Кёко хватило, чтобы прийти в себя. Чтобы, жадно хватая ртом пахнущий железом воздух, броситься через зал к сцене – единственному месту, уцелевшему на первом этаже «Бэнтэн», где можно было исполнить своё предназначение.
«Я смогу, я смогу, я смогу!»
Для этого ей пришлось перелезть через дюжину обломков и мёртвых тел, разделившихся на слои, – кожа отошла от костей, кости отошли от мяса – как изношенные старые кимоно, что разошлись по швам. Уже в носочках-таби, но всё ещё без сандалий, Кёко давила ступнями остатки мягкой плоти, и те противно чавкали под пятками. Ноги липли к полу, приходилось прикладывать неимоверные усилия, чтобы их переставлять, шагать по лужам из крови и гноя. Кёко поскользнулась на одной, ноги разъехались, и она упала коленями в месиво, побила локти, когда начала ползти.
Вовсе не надежда двигала ею, не желание воспользоваться столь долгожданным шансом и показать себя заставляло так отчаянно спешить, задыхаться и судорожно воскрешать в памяти движения почти забытого танца. То даже не гордыня была и не мечта самостоятельно провести обряд упокоения, даже не та сладость с привкусом горечи, которые чувствуешь, когда нарушаешь обещание, которое и не хотел сдерживать. К сцене и поблёскивающему на ней жезлу-судзу Кёко нёс даже не внутренний оммёдзи...
То был болезненный вопль Странника за спиной и то, как он неожиданно затих.
«Он не умрёт, но...»
«Ему больно! Ему больно!»
«Спаси, спаси, спаси, как он спасал тебя».
Когда её ладонь наконец-то накрыла красную рукоять жезла с вершиной из двенадцати колокольчиков, идущих в три ряда, а сама Кёко вскарабкалась на сцену, все её мысли обернулись жужжащей в ушах пустотой, растворились в голом рефлексе и ивовых розовых лепестках. Те подняли за собой внутри волну древней силы и заставили её закипеть.
– Форма мононоке – паучья лихорадка! – крикнула она, взмахнула рукой: «Дзинь-дзинь!» – и развернулась на пятках под покрывалом из цветочных гирлянд, готовая к тому, чтобы отдать хоть часть, хоть половину, хоть всё своё ки и навсегда упокоить мононоке. – Первопричина – великая таю, совершившая самоубийство из-за предательства своей названой сестры и неизлечимой болезни. Желание...
– Ёкай! Здесь ногицунэ!
И кагура-судзу, звон которого и без того тонул в неразберихе, выпал у неё из рук, как попадали с креплений разноцветные гирлянды, словно облетевшие цветы. Несколько фонарей тоже сорвались, ударились об пол и затухли. Следом семь смолянистых пушистых хвостов смахнули мебель, декорации и взвизгнувших юдзё, как пыль, и даже окна «Бэнтэн» распахнулись, а офуда, заклеившие их, порвались от поднятого ими ветра. Сквозь образовавшиеся в стенах щели в «Бэнтэн» хлынула лающая, кусающаяся зимняя стужа.
Тот, кто приходил вместе со снегом, снег с собой и принёс. Мороз просочился, и зал для чайных церемоний, увеселений и танцев резко побелел – остался только чёрный лис, словно клякса посреди чистого холста. Чёрный и на лапах, каждая из которых размером с лошадиную голову, и на кончиках неистово молотящих по перегородкам хвостов, и даже на оттопыренных ушах с шестью жемчужными серьгами. Лишь одно вкрапление цвета и одно доказательство, кто перед ней на самом деле, – малахитово-зелёные глаза, драгоценностями пришитые ко тьме, что сплеталась в хищную, разинутую клыкастую пасть. Мех лиса – пушистый, длинный – лоснился. Между его зубов собиралась и, пузырясь, капала слюна. Ни один гашадакуро бы такую зверюгу не удержал, не то что дух бывшей куртизанки: ногицунэ перекусил её длинные руки, цепляющиеся за его горло, пополам, а затем всей раскрытой пастью впился в лицо и укрывающие его ликорисы.
– Ногицунэ! Это ногицунэ! – верещали со всех концов «Бэнтэн», и кто-то добавлял, как будто речь шла о появлении второго мононоке:
– Спасайтесь! Прячьтесь!
Потолок задрожал от топота: с верхних этажей на поломанную лестницу все работники сбежались, даже совсем немощные и обезвоженные. Свесились с перил, пытаясь рассмотреть, что происходит, напуганные, но, как всякий глупый люд, жутко любопытные.
– Это и вправду дикий лис!
– Бегите, они ведь жрут людей!
– Да посмотри! Кажется, он дерётся с мононоке...
– Они сейчас снесут бордель!
«Семь».
Такао-даю кричала почти как человек, когда крошились её цветы под вгрызающимися, разрывающими всё перед собой зубами. Но сам «Бэнтэн», казалось, кричал и того громче: паркет дребезжал, фундамент трясся, а мебель – то, что от неё ещё осталось, – летала направо и налево так, что Кёко приходилось пригибаться. Всё закончилось её падением со сцены в кучу разжиженных трупов, когда лисьи хвосты раскрутились подобно ветряной мельнице и едва её пополам не рассекли.
Тот ногицунэ, которого Кёко однажды довелось увидеть через реку, не шёл ни в какое сравнение с этим. Ведь с божеством могло сравниться только другое божество.
Дикий лис из Эдзо.
«Он может превращаться?! Это ведь и вправду он? Это...»
– Ивару! – выкрикнула Кёко, до сих пор до конца не веря, и вздрогнула, свой собственный голос не узнав, настолько он срывался.
«Шесть».
Странник тоже его не узнал. Передними лапами он, всё ещё зажатый возле стены, ударил мононоке в грудь и повалил. Размером с дюжину волков, такой же высокий в холке, он крушил «Бэнтэн» не потому, что того хотел, а потому, что попросту в нём не помещался. И, быть может, потому что силой, порождённой первобытной яростью, уже не управлял – на то она и первобытна, а Дикий лис на то и Дикий. Рычание его и вправду походило на волчье, и, как волк, он кусался, бросался и терзал. Высокая, покрытая воском причёска Такао растрепалась, шпильки посыпались из неё со звоном, и освободившиеся локоны обвились вокруг нескольких хвостов, ломая их, а потом ещё раз и ещё, но тщетно. Мононоке уже проиграл, но продолжал упорствовать.
«Пять».
Кёко была готова поклясться, что не одна слышит этот счёт. Ойран, дзёро, синдзо, камуро и даже гю, замершие в ужасе и восхищении на лестницах и среди обломков, закрутили головами. Но все они молчали – ни один человек и не смог бы говорить так, чтобы слова шли изнутри, красной нитью шились на изнанке кожи и пронзали целый мир. Как предчувствие, как мысль, как сакральное знание. У того, кто вёл отсчёт, не было лица, имени или формы, но было нечто, что заставило Кёко ощутить присутствие – женское. Это что-то женское и вездесущее, как жизнь.
«Четыре».
Чёрный лис встал на дыбы, перескочил через нишу, в которой проводилось хяку-моногатари кайданкай и от которой теперь ничегошеньки не осталось, и снова нагнал Такао, когда она думала бежать, протягивая за собой дорожку из красных увядающих цветов. Лицо её треснуло, как надколотый фарфор, и руки почти отвалились.
«Три...»
Один из хвостов настиг её быстрее челюсти и когтистых лап, ударил сильно, обвил и вернул назад. Посыпалось то, что ещё оставалось от стен и искусных шёлковых полотен. Зареяла в воздухе яркая бумага, несколько фонарей вспыхнуло и сгорело, после чего их тут же затушил снег. Погребальное кимоно с запа́хом справа налево разошлось на груди, а затем мононоке перестал кричать и резко смолк.
«Два... Один!»
Ликорисы летели по воздуху вперемешку со снегом. Последнее, что увидела Кёко, прежде чем всё вокруг снова сделалось обычным, – это обрубок шеи Такао, на которой больше не было головы, и лисья морда, её перекусившая. А дальше... а дальше всё показалось Кёко даже бо́льшим сном, чем то, что она видела, когда лихорадила в замке Шина Такэда.
Свет снова зажёгся в уцелевших фонарях. Внутрь, через бреши в печатях, стали просачиваться крики людей, а фигура в пурпурном кимоно отряхнула волосы и выпрямилась. Малахитовые глаза оставались лисьими, но перестали быть настолько матовыми и голодными, что в них было страшно смотреть.
Странник, отделившийся от чёрной шкуры и словно спрятавший её куда-то глубоко под кожу, очутился напротив Кёко, вздохнул и раскрошил в пудру последние алые лепестки лилий, скомкав их в когтистой ладони.
– Всё. Такао-даю больше нет.
* * *
С остальным в «Бэнтэн» они разобрались быстро.
Много времени у них на то и не было: едва зажглись от искр офуда потолочные андоны и улёгся снег, как в бордель через проломы в стенах стали проникать непрошеные гости из числа смотрителей квартала, озадаченных прохожих и представителей власти. Яритэ – этой дородной и пережившей уже нескольких таю женщине, которая оклемалась первой будто бы всем назло, – пришлось выйти к ним и принять на себя удар. Симптомы паучьей лихорадки и с других работниц уже мало-помалу сходили: сначала перестали гноиться и пузыриться раны, затем стянулись их края, после отступил жар и высох липкий, стягивающий кожу пот. Те, кто выжил – кого не успела окончательно распотрошить зараза или сама Такао-даю, – выползали из-под обломков и с верхних этажей, звали друг друга и рыдали, обнимая подруг и камуро с синдзо.
«Ногицунэ! Тут был ногицунэ! Вы видели?» – тянулся через весь дом удовольствий тревожный шепоток. Его обсуждали даже больше, чем Такао, к присутствию которой, видимо, уже давно привыкли. Другое дело в заведении ёкай! Да не тот, что человеком притворяется, прячет полосатую морду тануки под соломенной шляпой или обвязывается шарфом, скрывая длинный красный клюв, а тот, кто к людям вовсе не выходит, но людьми питается, ловит одиноких путников на тропах. Его имя на севере произносят как проклятие – «Тьфу ты, Дикий лис, чтоб тебя!» – и во всех сказках поминают как чудовище. Дети до полуобморока боятся, взрослые – плюются снова. Ибо между кицунэ и ногицунэ пропасть такая же, как между человеком обычным и убийцей-мародёром. Увидеть ногицунэ и остаться в живых – то, что каждый, единожды пережив, будет рассказывать у костра своим внукам.
«Дикий лис появился из ниоткуда и как вцепится в...» – пересказывали ойран события минувшей ночи тем, кто прятался или лежал в бреду и, сильно разочарованный этим теперь, лично их не застал. Кёко не смогла долго их слушать: велела Аояги найти и собрать те её вещи, что ещё оставались в служебной каморке, а сама взобралась на обломки лестницы и на нетвёрдых ногах поднялась на второй этаж. Странник велел ждать его в кабинете Ёсино, а сам ушёл по каким-то «прощальным делам». Кёко не стала интересоваться. Коленки у неё до сих пор болели, на лодыжках запеклась чужая кровь, а голова кружилась, из-за чего она то и дело спотыкалась, если переставала держаться за стены. Всюду в тенях ей мерещились хвосты. Чёрные. Разящие. Пушистые.
«Идзанами-но микото, Странник и вправду такой пушистый! Ох!»
Когда Кёко вспоминала их, то начинала жалеть, что не притронулась рукой и не погладила, даже если бы это было чревато потерей всей конечности. Укладывая в голове всё произошедшее и проглатывая порождённые тем вопросы – она непременно задаст их позже, но не сейчас, – Кёко лишь сильнее убеждалась, что будет перебирать это в голове ещё по крайней мере несколько недель. Ведь, оказывается, хвосты Странника завиваются на кончиках. И хотя ни шерстинки белого в них нет, но определённо было что-то серое, чуть светлее самой шкурки.
«Когти графитовые, как его ногти в человеческом обличье, – перечисляла Кёко, глядя себе под ноги, чтобы снова не упасть. – В ушах серьги торчат, тот самый жемчуг, который он всегда носит. Почему раньше, интересно, не превращался? Врал, что не умеет. Не потому ли, что тот голос вёл отсчёт? Проклятие? Семь... Прямо как хвостов. Сколько у него их, столько можно сделать и шагов, движений? Нет, наверное, столько у него минут... Семь всего? Столько сражение их с Такао-даю длилось? Я не помню. Голова болит».
Не то чтобы Кёко до этого сомневалась в правдивости того откровения, которым Странник поделился с ней в лесу подле костра и неподалёку от дворца кошачьей императрицы. Но до сегодняшнего дня она в полной мере не осознавала масштаб этого его «Разве ты боишься не дикости сей чащи? Ты не боишься того, кто в ней живёт? Ты не боишься Дикого лиса?». Там и вправду было чего бояться. Работники «Бэнтэна» забудут обо всём уже через девять дней, как только Странник и Кёко уйдут, но вот она... она не забудет. Теперь уж точно.
Странник – не оммёдзи, не учитель и не просто кицунэ. Он древнее божество с далёких северных островов, убившее тысяча триста шестьдесят шесть своих почитателей. Он ками.
И что-то со всем этим – ощущала Кёко теперь ещё острее, чем раньше, – не так.
Кёко быстро оттёрла тряпкой ноги и руки от присохшей крови. Хотела бы ещё смыть макияж синдзо, распустить причёску, расчесаться и поснимать с себя все украшения «Бэнтэн», да услышала новые визги, снова женские, снова испуганные, и помчалась на них. Далеко, правда, бежать не пришлось – только до уже знакомой спальни в конце коридора, где охала и рыдала толпа. Там Эи Нагайэ покончила с собой, едва «Бэнтэн» выздоровел от паучьей лихорадки. Она лежала на своём футоне из чёрного бархата в той же позе, в которой обычно спала, но сложив на животе руки так, чтобы кровь из вспоротых вен пропитала одежды и не сильно замарала полы. Вокруг поблёскивали осколки зеркала с разбитого трюмо.
– Что ты делаешь?
Мио хоть и шагала совершенно беззвучно на своих мягких лапах, но Кёко всё равно за несколько кэн её почуяла. Возможно, потому что та снова всюду за Кёко ходила, опять прилипла, как репей, когда изгнание – уничтожение – завершилось. После того как Кёко оставила тело Эи на её званых сестёр, она пошла к Аяхе. Села подле неё, ещё крепко спящей, и протолкнула под одеяло конверт, чтобы никто его не нашёл. Мио же, выдав своё присутствие, села в дверях.
– Это тебя не касается, – ответила ей Кёко шёпотом, боясь побеспокоить Аяху, что ещё восстанавливалась после болезни. Но из тех же соображений она всё-таки пояснила, чтобы возмущённо фыркнувшая Мио не подняла из вредности шум: – Там страница из карты с пометками, немного денег на дорогу и моё письмо с печатью.
– На кой ей твоё письмо? Она же вроде читать не умеет.
– Оно не для неё. Для Кагуя-химе. – Кёко пригладила одеяло Аяхи, удостоверилась ещё раз, что ничего не забыла, и встала. – Чтобы наняли её в помощницы по хозяйству, если придёт. Если... захочет. У Кагуя-химе третий ребёнок на свет появился, Аяха там пригодится.
Кёко растёрла между пальцами следы чернил – писала в спешке, руки до сих пор тряслись, – и, схватив принесённые Аояги пожитки, устремилась в кабинет Ёсино, а оттуда, уже вместе со Странником, ждущим её возле стола, через окно по карнизу и козырькам вниз, на задворки квартала. Тем же самым маршрутом, которым призрак в чёрной лисьей маске сбежал наперевес с его коробом и которому, как коротко пояснил Странник, «следовать нужно было неукоснительно и без промедлений, чтобы успеть догнать». Только-только рассвело, никто по ночам из городов не выходит, а значит, даже будь то настоящий призрак, уйти далеко он не мог.
Странник и Кёко не разговаривали, потому что не шли, а буквально бежали. Затерялись в толпе, которая с восходом солнца в Симабаре впервые стала только плотнее из-за приезда властей. В ней громко судачили: «Говорят, в квартал забрел чёрный лис, паучьей лихорадкой несчастных девочек “Бэнтэн” заразил! И хозяйка их оттого умерла, там сейчас вся киотская стража...»
Никто на них со Странником вместе с семенящей позади Аояги и кремовой кошкой у неё на плече (чтобы не раздавили) даже внимания не обращал, и это показалось Кёко подозрительным, пока она не заметила в пальцах Странника тлеющий цветок-талисман. Она попыталась окликнуть его, позвать, но он не ответил. Бросил только скомканное «Не отставай», и всё. Кёко могла его понять: от мысли, что она не только сломала фамильный меч, но и потеряла его – опять, – желудок скручивался в узел. Что уж говорить про короб, исполняющий желания, с которым Странник не расставался сотни лет, – там и сами желания остались, и Тоцука-но цуруги, и все цукумогами, кроме одного – последний, с надколотым крылом, сидел у Странника на воротнике, звенел и другим крылом куда-то указывал. Странник слушался его безукоризненно, шагал быстро, стремительно, но спину не выпрямлял, хотя даже с коробом на ней всегда держал осанку. Ссутуленный и с понуренной головой, он стал значительно ниже ростом... Когда он и в пятый раз проигнорировал её, тревога Кёко начала превращаться в страх.
– Странник? – попробовала она опять. – Странник! С тобой всё в порядке?
– Что-то я подустал, Кёко. Не могла бы ты...
Они уже покинули Симабару и, прежде чем выйти из города, заглянули на рынок, где он привалился спиной к чужой телеге и вдруг согнулся пополам. Нерасчёсанные, сбитые в колтуны кудри упали ему на лицо, скрывая всё ещё лиловый кумадори, слишком резкий изгиб рта и прикрытые глаза. Кёко сразу же подхватила его поручение, даже недосказанное, кивнула и помчалась вместе с Аояги к ближайшим лавкам, чтобы набить пустые мешки в дорогу, купить немного риса, тофу, овощей и какой-нибудь худо-бедно съедобный кусок свинины.
– Ох, это опять вы, оммёдзи!
Кёко хватала всё подряд и, занятая тем, чтобы быть лучшей ученицей для своего учителя, не сразу признала ларёк со сладостями и стоящего за ним торговца, того самого, который жаловался на «нечистую силу» в колодце на заднем дворе. Только когда он сдвинул назад шляпу, открыв высокий лоб с залысинами, и назвал её оммёдзи, она просияла и поздоровалась в ответ.
– Прошу простить нас, но мы с учителем не сможем прийти и разобраться с вашим колодцем, – извинилась вежливо она. – Нас обокрали, и мы срочно должны...
– Совершенно ничего страшного! – махнул мозолистой рукой торговец. – Я уже избавился от колодезного духа. Повезло мне давеча одного юношу повстречать, любителя моти. Видать, это ками сладостей послали мне его, ведь он тоже оказался оммёдзи, ещё и великим Странником! За небольшую плату быстро воду очистил и всё исправил.
– Что вы сейчас сказали? – растерялась Кёко. – Странником?.. Он назвался Странником?
– Да, да, представляешь! Тот самый, о ком ещё мой дед рассказывал. Никто мне не верит, но какое везение!
– Вы говорите вон о том человеке? – И Кёко указала себе через плечо на Странника, который и вправду был Странником, всё ещё облокачивался о телегу вдали, гружённую бочками, и сидел без движения, будто замёрз и окаменел.
Торговец прищурился, напрягая зрение, и покачал головой:
– Нет, какой же это Странник! То доходяга больной. Перепил в Симабаре, наверное, но не здоров явно... Странник повыше будет, да и в плечах пошире. Волосы у него тоже другие, а на лице – лисья маска.
Кёко ещё никогда так быстро на рынке не скупалась. В голове у неё позвякивали звенья тех цепей, что наконец-то соединялись вместе. Однако когда она наконец расплатилась за всё, вернулась к Страннику и сообщила ему о том, что этот воришка, похоже, не просто короб у Странника украл, но и его личность, он ни одним своим острым ухом не повёл. Молча оттолкнулся от телеги и двинулся дальше, как будто Кёко здесь не было и ничего она ему не сказала. Даже не разделил с ней ношу, как обычно, и не забрал ни один мешок.
«Действительно устал так сильно? Или горем убит из-за короба? Быть может, попросту расстроен, что мононоке изгнать не удалось, а значит, не засчиталось ему ничего. Или же... Ох, нет. Неужели всё-таки заразился паучьей лихорадкой, когда дух Такао его коснулся?! Что, если он заболел и из-за проклятия не может вылечиться?!»
То, что дело совсем не в этом, Кёко поняла позже, чем следовало. Тогда же она поняла и то, почему Странник до сегодняшнего дня ни разу не обращался. Случились с ней все эти озарения, когда они уже вышли через массивные ворота, пройдя досмотр и несколько рубежей облачённой в чёрные доспехи стражи, – и неожиданно свернули с торгового тракта в гулкий лес, покрытый инеем, как хрусталём. Там совершенно не виднелось никаких людских следов, снег почти проглатывал ноги до лодыжек, и хотя цукумогами продолжал звенеть, забравшись Страннику на голову и указывая поломанным крылом, куда идти, Кёко не могла и дальше оставаться послушной ученицей.
– Странник! Да что с тобой такое?!
Он не оглянулся. Тогда Кёко закричала опять, почти разъярённо:
– Странник!
Всё равно. Ни ответа, ни даже мимолётного, как прежде, взгляда – только сутулая спина в пурпурном одеянии и звук, с которым лёд хрустит под металлическими зубцами гэта. Даже Мио, шествовавшая позади, всё время молчала, что было ей несвойственно. Её спина напряглась и выгнулась, морда опустилась к земле.
– Ивару!
Он так и не отозвался, но вдруг засмеялся ни с того ни с сего. Заливисто так, громко и не по-человечески лающе, что аж деревья вздрогнули. Ещё и запрокинул голову, отчего цукумогами пришлось вцепиться ему в волосы, дабы не свалиться. Если прежде Кёко было не по себе, то теперь же сделалось совсем паршиво, потому что этот смех она уже слышала раньше. Полгода назад, в хорошо обставленном доме, где незаконченные воздушные змеи лежали на столах и где рыжеволосая женщина курила трубку красную, а из неё невидимый поводок тянулся к постели, где лежал мужчина и тоже смеялся. Потому что был лисьим духом одержим.
– Кёко, – Мио зашипела. – Отойди от него.
Но Кёко боялась не Странника, а за Странника. И только вблизи, упрямо нагнав его, заметила, что дышит он не носом, а ртом, как будто воздуха во всём лесу для него слишком мало. Каждый вдох – свист, а выдох – утробное рычание. И между ними смех, смех, смех.
Кудри всё ещё падали ему на лицо, но глаз больше не скрывали. Зелёные, как малахит, а вот зрачков совсем не видно. Нет, и не было больше у него никаких зрачков – только лес, как тот, в котором они, кажется, совершенно потерялись, оставшись один на один с Диким лисом.
– Ха-ха! – воскликнул Странник так весело и громко, что оглушил её. – Ха-ха! Она обожает зиму, потому что можно комкать шарики из снега и строить горки изо льда. Фуса, подожди меня! Я уже иду.
Он смахнул с себя протянутую и онемевшую от ужаса руку Кёко, прошёл вперёд, покачиваясь, ещё несколько шагов...
И рухнул навзничь в снег.



Сказание пятое. Безликий оммёдзи и лисья жена
С той самой секунды, как этот мальчик родился, ему всегда было скучно.
Абсолютно точно не было ничего весёлого в веренице приглашённых кормилиц, среди которых ещё неразумным младенцем он уже имел право выбирать, чьё молоко слаще и лучше утоляет его голод. Не было веселья и в фарфоровых хина-нингё[52] с прядями человеческих волос, на которых его сёстры учились заплетать взрослые причёски, и в мечах, что были тяжелее его веса из-за золотых гард и яшмы. В том, как его учили дни напролёт, а в промежутках между уроками исполняли любую прихоть, тоже была сплошь одна тоска. Очень быстро мальчику надоело указывать пальцем на слуг, которых нужно предать кнуту – очередная шалость, порождение его одиночества, – ибо все они плакали совершенно безлико и одинаково. Так же быстро ему наскучило слоняться перед закрытыми дверьми Пурпурного зала, открывавшимися только в великие дни, и выпрашивать внимание того, у кого больше не было сыновей, но были восемь островов и ещё восемьдесят миллионов живущих на них людей.
А потом случилась болезнь, и мальчик наконец-то развеселился.
Конечно, в болезни самой по себе тоже не было ничего хорошего. Даже для принцев болезнь – это всегда больно и неудобно. Мать – единственная из трёхсот наложниц, сумевшая родить сына, не дочь, – горевала, но больше о своём будущем и статусе при дворе, чем о самом сыне. Отец навестил его только раз – болезнь, утверждали лекари, слишком заразна для частых визитов, – поэтому мальчик навещал его сам. Каким бы злым ни был недуг, от которого он однажды проснулся среди ночи в язвах до самых кончиков пальцев, он подарил ему забаву, доселе неведанную, какую ни один мастер игрушек не смог бы тайком провезти в своём сундуке. И пускай в обмен от костей отслаивалась кровавая плоть, эта плоть, обнаружил мальчик, не так уж ему теперь и нужна.
Он научился её покидать.
И так началось веселье.
«Призрак! Клянусь, здесь был призрак, это он побил всю посуду, не я!» – верещали кухарки, когда он пробегал мимо стола, поднимал за собой грохот кастрюль и ронял старинные вазы. Дворцовые коты-крысоловы выгибались колесом и провожали его шипением. Оказывается, многие слуги презирали его отца, но ещё больше презирали друг друга: мальчик регулярно подслушивал сплетни, стал невольным свидетелем четырёх заговоров и четырёх же казней во внешнем дворе (когда эти самые заговоры были раскрыты). Ещё он узнал, что порой ненависть – всего лишь форма любви, когда подсматривал за тем, как страж, вечно ссорившийся со служанкой внутренних покоев, – «Ты не имеешь права меня не впускать!» и «Ты сама виновата, что ходишь так поздно!» – уединились за полночь в тёмном саду. Первую неделю мальчик только до кустов с азалиями и мог доходить, прежде чем его возвращало обратно. На вторую неделю он смог добраться уже до ворот... И чем дольше он болел, тем дальше собственное тело его отпускало. От этого мальчик впервые в жизни испытывал предвкушение: однажды он точно сможет уйти из дворца!
– Моя работа – изгонять мононоке.
«Оммёдзи! Во дворце настоящий оммёдзи! Надо же... А ведь выглядит один в один как торговец хина-нингё. По крайней мере, пока не повернётся лицом».
Мальчик совершенно не так представлял себе легендарного оммёдзи, о приезде которого в столицу вот уже месяц кряду шептались во всём дворце, – «Какой-то больно щуплый и низкий...», – и всегда думал, что тот, кого даже стража почему-то именует Великим, будет выглядеть минимум как его папа – «Большой, широкоплечий и сильный, чтобы злых духов одним махом, как все твердят, побеждать!». И всё же, несмотря на скромную комплекцию, миловидный лик и мягкий голос под стать ему, великий человек в пурпурном кимоно без какого-либо труда спровадил прочь гонца с гербом хризантемы с шестнадцатью лепестками[53], когда за ним послали впервые. Лишь когда за ним послали в четвёртый раз и отправили для пущего убеждения пятьдесят самураев в боевом облачении, он явился и встал перед золотым троном, но продолжал твердить:
– Ещё раз: моя работа – изгонять мононоке, господин. Я не учёный муж и уж тем более не лекарь. Хотите ему помочь? Так пошлите за каннуси и мико, пусть стоят возле постели и молятся за его душу, чтобы отпустил её из своей паутины красный паук.
Уж если даже мальчик тогда, в свои-то годы, знал это, то оммёдзи в пурпурном кимоно должен был знать и подавно: красный паук никого не отпускает, тем более не отпустит он единственного наследника сёгуна, ибо то самый лакомый за последние годы кусок. Паук сильно любит лакомства. Может быть, за запах особый или природу, благородную кровь, которой инстинктивно стремится разбавить свою дрянную. Благовония из агара и сандала вовсе не отгоняют его – это лишь приправа для поедаемой плоти. Паук явно с числами не в ладах (прямо как этот человек в пурпурном – с вежливыми отказами): только один после паучьей лихорадки выживает – и гибнет девять других.
– Ты проводишь ритуалы изгнания без надзора и одобрения Департамента божеств. Ты не приходишься родственником никому из пяти великих семей – Абэ, Сасаки, Ходжо, Хакуро или же Якихиро, – не проходил у них обучение и не подавал своё имя в списки частных экзорцистов. Тебя прозвали Великим, но, пока ты бесчинствуешь, величия в тебе не больше, чем у обычных мошенников. За такое полагается казнь.
– Меня нельзя убить, – ответил человек спокойно, и повсюду раздался лязг самурайских мечей, будто его слова были приглашением. Мальчику подумалось, что он, наверное, дурак – вот так самозабвенно злить его папу! И в пурпурном кимоно приходить в пурпурный же зал, зная, кому принадлежит этот цвет. И даже не отрицать обвинений... «Ну точно дурак! Как мне весело! Я хочу, чтобы он остался». – Это не угроза, Ваше Превосходительство. Я не человек и не ёкай. Даже если бы я того хотел, моё существование нельзя прервать оружием.
– Тогда я превращу его в нескончаемый кошмар, – ответил сёгун, наклонившись к нему с подушки. – Ни одну минуту тебе не будет позволено провести в покое, без боли и страданий. Твоя работа – изгонять мононоке – потерпит крах, потому что у тебя не будет ни рук, ни ног, чтобы проводить свои обряды, и уж точно никакой свободы. Но если мой сын выздоровеет... – тон его изменился, рычание снизошло до надрывного шёпота, который любого заставил бы мгновенно его простить, ибо именно таким двуликим, суровым и нежным, было отцовство, – проси всё, что пожелаешь. Одну из моих дочерей, один из моих островов, одно из священных божественных сокровищ... Что угодно, – повторил сёгун.
– Мне ничего не нужно, – ответил человек и отвернулся. – Ведите меня к вашему сыну.
Золотые фусума щелкали, как пасти голодных собак, открываясь перед ним и тут же закрываясь обратно. Мальчик бежал рядом, но не слишком близко: ему казалось, что человек в пурпурном то и дело оглядывается и смотрит на него практически в упор.
«Он меня видит?.. Он не может! Никто другой ведь не видит сейчас».
– Молодой господин в лазуритовых покоях или изумрудных? – спросил у стражи человек, но затем, завидев что-то впереди после очередного поворота, уверенно ускорил шаг и почти оставил позади провожатых вместе с самураями. – Ах, значит, в лазуритовых!
– Вы... вы уже бывали здесь прежде, господин?
– Нет.
«Как складно умеет врать! – восхитился мальчик. – Я тоже так хочу!»
– Нужно ли принести вам что-нибудь, господин? Чистые полотенца, горячую воду...
– По-вашему, я что, собираюсь принимать у него роды?
– Тогда, наверное, травы?..
– Я ведь сказал, что не лекарь. Просто оставьте нас.
«И какой спокойный, даже перед лицом заразы и поручения, которое всё равно не сможет выполнить! Я тоже хочу таким быть!»
Мальчик думал, что в таких коробах носят всякое барахло и игрушки, но человек, поставив тот возле наглухо закрытого окна, вытащил оттуда что-то совершенно иное, любопытное и примечательное, описать что мальчику не хватило бы знаний и слов.
И принялся за работу.
Окованный металлом на уголках, короб хлопал и закрывался, хлопал и закрывался нескончаемое число раз. Первая миска с рисом, принесённая через несколько часов слугами, осталась нетронутой – было некогда, – а после второй, тоже брошенной остывать, еду больше не подавали. Дважды на улице светлело и темнело опять. Тринадцать фонарей за это время перегорели, десять кувшинов с водой опустели, пять слуг вошли и тут же, зажимая от отвращения рты, убежали. А человек в пурпурном как стоял возле высокой многослойной постели, так и продолжил стоять – только инструменты, колбы и талисманы в его руках менялись. В конце концов даже мальчику, наблюдающему за ним откуда-то с потолка, опять стало скучно.
Но главное веселье было впереди.
Меняя простыни со слипшихся на сухие, а мокнущие язвы на теле мальчика – на свежие шрамы, человек в пурпурном что-то нескончаемо бормотал; о мёртвых и живых, об изнеженной дочери аристократа, владеющей тоннами шёлка, и о ёкаях, живущих в лесу и выпрашивающих у него банные полотенца из человеческой кожи...
«Ни с кем ещё не было так трудно договориться», – услышал мальчик сквозь тяжкий вздох. Наверное, этот оммёдзи недаром притворялся торговцем: даже паука он смог убедить, и мальчик вдруг понял, что опять несвободен.
Там, вне тела, глаза его открывались легко, но здесь – из-за гноя ресницы разлеплять было так же тяжело, как выковыривать из дерева заколоченный гвоздь.
– С возвращением, молодой господин. Меня зовут Странник. Вы голодны? Наверняка голодны! Столько по замку гулять и даже не перекусить на кухне любимым печеньем. Что предпочтёте на ужин? Я бы не отказался от кацудона.
– Кацудон... Люблю кацудон...
Когда они сидели в полной тишине на полу и ели, красный паук всё ещё наблюдал за ними из угла спальни и жадно облизывался, ибо остался голодным в тот день. Пальцы мальчика подрагивали, он был очень слаб и скорее мал, нежели молод. Человеку по имени Странник приходилось следить, чтобы мальчик не ронял рис мимо рта, чтобы ел, ел, ел и как следует насытился, ведь он не делал этого уже очень давно. Ещё мокрым язвам нужен был воздух – Странник сказал, что под бинтами всё преет и оттого затяжная болезнь нередко превращается в затяжное выздоровление, – поэтому мальчик остался сидеть полуголым. Странник завесил все зеркала и отвернул их к стене, но мальчик успел увидеть, как в их отражении из темноты на него воззрились красные, точно у белых мышек, глаза, которые прежде были обычными карими. Волосы отросли за последние месяцы, стали тем пеплом от сожжённого дуба, которым другие непутёвые лекари, приходя сюда, посыпали кровоточащие язвы. Может, паук и не проглотил его, но хорошенько погрыз – и оставил на некогда симпатичном лице уродливые укусы.
Все боготворили и лелеяли мальчика, но никто никогда его не жалел. Поэтому он так и не понял, почему Странник смолчал, когда, прибирая за ними тарелки, увидел, как тот без спроса открыл и залез рукой в его короб.
– Что это?
Мальчик спросил не потому, что не знал, а потому, что рассчитывал найти внутри всякое, но только не обычную, хоть и красивую маску. Резьба на фарфоре была тонкая и изящная, а для узоров, похожих на ликорисы, и вовсе было впору использовать слово «искусные». Несколько золотых колечек позвякивало в ушах, в то время как сами уши принадлежали зайцу – по крайней мере, сначала... Уже спустя мгновение они стали принадлежать тигру, а после – тануки. Каждый раз, когда графитовый коготь Странника щёлкал по маске – «тук, тук, тук!» – она менялась.
– Хочу! Хочу!
– То, что вытащено из короба, не должно возвращаться в него, иначе навсегда сгинет. А такую изысканную вещицу жалко отправлять в никуда.
– Значит, я могу забрать?
– Можете.
– Смотри, я больше не молодой господин и не принц! Я теперь тануки!
– Вы можете быть кем пожелаете.
– Даже оммёдзи?
– Почему бы и нет.
– А я могу стать тобой?
Мальчик любил видеть на чужих лицах то выражение – нахмуренные брови, приоткрытые губы, недоумение, – но у Странника оно не возникло. Казалось, ничто не могло выбить его из колеи, и всё, о чём мальчик в тот момент думал: «Я хочу так же! Я хочу быть им!»
– Эй, не смей уходить, пока я не дам разрешения! Я... я знаю, кто ты! Слышишь? – выдохнул он ему вслед, когда тот, улыбнувшись чему-то зубами, не по-людски острыми, уже натягивал на плечо короб.
– Я тоже знаю, кто ты, – ответил Странник, наклонился к нему – должно быть, редко когда ему приходилось это делать, учитывая его собственный небольшой рост, – и щёлкнул мальчика по лбу, ибо только он да подбородок остались целы после кровавого паука. – Но, в отличие от тебя, я этого никогда не забуду. Уж точно не через девять минут.
Снова «тук, тук, тук!».
Он щёлкнул по лбу мальчика ещё несколько раз. Тогда что-то произошло. Что-то непоправимое, что невозможно остановить.
– Не получится, не пытайся. Все меня забывают через девять дней... Но твой процесс я ускорил. Скоро твоя жизнь станет прежней, и все заботы уйдут, – бросил Странник ему с порога, когда мальчик заметался по лазуритовой комнате, заваленной кучей игрушек, которых, сколько ни покупай, всегда было недостаточно, чтобы заполнить внутри него пустоту.
Позже мальчик гадал, был ли это паук, что заразил его своим голодом, или он сразу родился такой. Но тогда мальчик даже не слушал, собирался все девять из отведённых ему минут использовать, только бы найти способ не расставаться с забавой, которая наконец-то по-настоящему развеселила его.
– Ну же, перестань. У тебя и без этого ран много. Твой отец не обрадуется, если к ним прибавятся ожоги.
Всё, на чём мальчик записывал имя – Великий Странник, – тут же сгорало, если он пытался описать рядом внешность. Хоть что-нибудь, что сразу бросается в глаза: «пурпурное кимоно», «острые лисьи уши» или же «глаза зелёные и красный вокруг них рисунок». Пергамент тлел прямо под кисточкой с пером, а деревянная дощечка, едва мальчик её коснулся, треснула.
– Не забывай! Не забывай! Пурпурное кимоно, облачный узор, острые зубы... Кумадори, как у актёров, которых папа на зимний мацури приглашал... Уши куницы... Уши... Как у кого? Уши...
«Ну же, не забывай!»
Он повторял это себе снова и снова, прислушиваясь к тому, как за фусума стихают шаги. Но со дна кристально прозрачного озера памяти уже поднялся песок – и заволокло те черты, которые он пытался запомнить. Странник ушёл, и вслед за ним уходили воспоминания. Коль бумага не могла сохранить их, мальчик взялся за нож – возможно, тогда сможет сохранить кожу.
Маленький узкий клинок для писем, тайком стащенный из кабинета министров, тонким был и острым, почти не причинял боли, когда писал по незажившим худым запястьям промеж старых ран и пускал на ковёр свежую кровь. Язвы, эти ноющие паучьи укусы, заживут и обернутся шрамами – точно так же ими станут иероглифы.
«Уши куницы. Зелёные глаза. Пурпурное кимоно. Кумадори».
– Ах, вот как ты со мной, значит! Ну, ничего. Однажды я найду тебя, – улыбнулся молодой господин, единственный принц страны Идзанами. – И раз ты так этого хочешь, то весь мир действительно забудет тебя... И будет помнить лишь моё имя.
VII
Прозванная юки-онной в детстве, Кёко на снег не только походила, но и не страшилась его. Даже увязнув в нём по уши, набрав полные рукавицы и обморозив всё лицо, она ни разу в жизни после этого не заболела. Потому и знала, что делать с лихорадкой, лишь на опыте сестёр, но не на собственном. Когда случалось такое, что у Сиори или Цумики поднималась температура и они начинали бредить, Кагуя-химе отправляла Кёко замачивать простыни в холодной воде и нарезать луковые колечки, чтобы первым обернуть тела девочек, догола раздев, а второе – положить под ступни. Если же не срабатывало, то приходилось разводить рисовый уксус с водой в пропорции один к одному или, на худой случай, саке. Но вот что делать, если под рукой нет ни того ни другого, Кёко не знала, как и то, возможно ли вообще сбить лихорадку, которая и не лихорадка вовсе, а самая настоящая одержимость.
– Давай, ещё немного! Всего половина ри[54] осталась. Мы почти на месте!
Сколько они прошли, сказать было сложно, потому что январский лес под Киото напоминал стеклянный лабиринт. Голые ветви тянулись к серому гранитному небу, похожие на скрюченные старушечьи пальцы, иней под сандалиями хрустел, как мелкие звериные косточки, зарытые где-то там же, в глубине, под замороженной прелой листвой. Прыгающий у Кёко на макушке цукумогами неистово махал крылом в противоположную сторону, но Кёко отказывалась за ним следовать, доверившись Аояги, которая в ответ на приказ подыскать им убежище обратилась ивовым лепестком, упорхнула куда-то вместе с ветром, чтобы вернуться пятнадцать минут спустя и уверенно повести их за собой.
Кёко под весом Странника то и дело проваливалась по колено в сугробы. Придерживала его за пояс и ту руку, что лежала у неё на плечах, кое-как помогала переставлять ноги, которые совсем не слушались. Так мало-помалу они и пересекали лес. Странник шагал нетвёрдо, почти волочился, цепляясь за неё побелевшими пальцами и пронзая когтями накидку, но Кёко чувствовала, как он старается. Если бы не старался, то они бы оба уже давно свалились здесь и полегли где-нибудь под облетевшими кустами ежевики.
– Ты молодец! Ещё немного... Можем идти помедленнее, если хочешь. Только не падай снова, умоляю.
– Фуса...
Он только звал кого-то, но опять не Кёко. Впрочем, она не была уверена, что это имя, а не какое-нибудь ругательство или молитва на северном островном диалекте, как те, которые Странник использовал иногда, когда слов общепринятых и известных ему уже не хватало (жаль, что так редко, что Кёко не удавалось их запомнить). Они шли очень долго – плечо к плечу, бок к боку и бледная щека к щеке алой и пылающей. Кожа у Странника была горячей настолько, что ложащийся на неё снег таял и прокладывал мокрую дорожку вниз. Ещё немного, и от его тела вот-вот начал бы исходить пар. Кёко лишь благодаря тому и не окоченела до сих пор – согревалась жаром болезненным и пульсирующим, который ореолом вокруг Странника расходился и всё вокруг себя перемалывал, как жернова пшеницу. Дыхание Странника свистело у неё под ухом, и в нём сквозил лязгающий, рычащий звук, как будто Кёко сунула голову в волчью нору и ей там были совсем не рады.
Иногда она скашивала вбок глаза, но ничего не видела за своими и его волосами, всклоченными от ветра. Кажется, между чёрными вьюнками клацали белые зубы. Кажется, глаза его были закрыты. Кажется, кумадори Странника потемнел до угольной черноты и растёкся по всему лицу, будто тоже расплавился.
– Ивару!
Кёко не ошиблась: он и вправду старался, и шёл уже даже не на последнем издыхании, а на чистом упрямстве. И то и другое у него в конечном счёте кончилось, ноги подогнулись, рука сжала плечо Кёко и сгребла её в охапку, а вес обрушился на неё целиком. Странник рухнул носом в снег, прямо как вначале, но в этот раз сам уже не встал. Кёко поднять его тоже не хватило сил, только перевернуть на спину и в процессе накричать на Мио:
– Это всё твоя вина! Если бы ты уничтожила Такао, как он тебя просил, ему бы не пришлось обращаться и ничего бы этого не было!
– Винить ты должна себя, – отозвалась Мио, всё это время бредущая позади и держащаяся от них на расстоянии в несколько шагов. Видимо, чтобы снова не помогать или потому что стоило ей подойти слишком близко, как сейчас, Кёко сразу порывалась её бранить. – Я подарила тебе шанс, а ты им не воспользовалась. Всё, что тебе нужно было сделать, – это станцевать. Или то всё пустая болтовня была? Ты на самом деле не мечтаешь духов научиться упокаивать и превзойти своего учителя? Открыть свою настоящую природу... То есть я собиралась сказать, талант...
– Я так и собиралась сделать! Я просто не успела!
– Оправдания. Хотела бы, то сплясала бы прямиком на трупах. Словом, нет моей вины в том, что ты сплошное разочарование, – фыркнула Мио и отвернула от неё морду с налипшим на усы снегом так, будто Кёко подвела не кого иного, как её саму. До чего высокомерная подлюка! – Мало того что коробку его украли, а вместе с ней мою любимую кильку, которую оттуда вытащить можно было, так ещё и Дикий лис вырвался на свободу. Поди теперь разбери, как его унять!
– Но что-то ведь сделать можно, правда? – спросила Кёко жалобно с погружёнными в снег заледеневшими руками. Боялась, что если отпустит лежащего там Странника, то он окончательно утонет, и решила, что коль поднять не может, то будет до последнего держать. Ни за что не оставит, даже если он рычит, щёлкает челюстями и пытается воздух укусить, словно тот его разгневал. – Этот Дикий лис... Это ведь Странник и есть, разве нет? Его половина. В кицунэцуки же лисий дух чужероден, завладевает человеком временно и насильно. А здесь совсем другое... Никого не надо изгонять. Может, надо переждать просто? Когда он обратился, что-то или кто-то вело отсчёт. Семь... Число семь везде было. Что, если семь часов такое ещё продлится с ним? Только бы не дней...
Мио смотрела на Кёко так, что сразу стало ясно: она никогда не задумывалась, кто такой Странник на самом деле (помимо очевидного) и что в себе таит. Кёко же, в отличие от неё, думала о том постоянно. Даже когда формировала шарики из липкого риса или распаривала в онсене уставшие за день ноги. Так, помимо того, что он очень красивый молодой мужчина, нахальный дурак и лис – к этим мыслям она возвращалась регулярно, да, – она порой размышляла и над тем, а не заточён ли в его коробе ещё какой-нибудь дух. Или не прорастает ли тот цветок, что нарисован на его особых талисманах, там же, в Эдзо, откуда и цукумогами родом? И не печати ли кумадори его, распускающиеся на рёбрах и пояснице, как лепестки... Не прутья ли они решётки, просветы в которых становятся всё шире и шире по мере того, как он изгоняет мононоке и искупает древнюю вину?
Он бы никогда не ответил ей честно, поэтому Кёко оставалось только ждать того дня, когда подвернётся возможность проверить свои догадки. И он, похоже, как раз настал, поэтому она приободрилась, нависла над Странником, осторожно убирая волосы с его мокрого лба, и попыталась растолкать:
– Давай, Ивару, поднимайся. Нам нужно идти, Аояги нашла место...
– Закинь его мне на спину.
Меньше, чем того, что случилось с ними сегодня, Кёко ожидала от Мио желания помочь. Она даже моргнула несколько раз недоверчиво, гадая, не послышалось ли ей, но затем Мио подросла у неё на глазах, точно кремовую шкуру растянули на правилках. Стала размером если не с лошадь, то с её половину, и подтолкнула Странника носом в бок.
Глаза у него были закрыты, даже зажмурены, но зубы действительно щёлкнули несколько раз, неестественно заострённые там, где ещё вчера выглядели обычными. Кёко кое-как перевернула его на бок, и Мио потянула зубами за пурпурный рукав. Вместе они помогли Страннику опереться на колени, а затем уложили его на живот вдоль спины Мио. Ни о какой учительской гордости уже не шло и речи – Странник даже не пытался сопротивляться и толкаться. Завалился молча, теряя сознание каждые несколько минут в перерывах между своим лающим, рычащим смехом, и оставался таким до тех пор, пока они не преодолели последнюю пару ри и не вышли к проезжей дороге, одной из развилок тракта.
Кёко ожидала этого меньше всего. Среди рябящей белизны и одноликих в своём голом виде деревьев она совершенно потерялась и думала, что впереди лишь нескончаемые леса, а Аояги ведёт их к прозябающей лачуге, в которой до сих пор едва сводят концы с концами отшельники-старики. Но то оказался приличный хондзин[55], приветливо манящий огнями в густеющих сумерках зимнего дня. Ко всему прочему хондзин располагался на каменистой возвышенности, из недр которой били горячие источники. Кёко, боясь, что это мираж, даже ущипнула себя под рукавом. Радоваться, впрочем, было слишком рано по многим причинам. И одна из них заключалась в том, что произошло с домом «Бэнтэн», когда Странник перестал быть Странником и даже Ивару, а стал вместо этого Ивара-самбе.
– Он его сдует, как солому, если что-то пойдёт не так, – предупредила и Мио тоже, остановившись на другой стороне пустой дороги.
– До сих пор он не сделал ничего дурного, – парировала Кёко. – К тому же у нас нет другого выбора, если только мы не хотим ночевать в снегу.
Даже если они и могли бы сбиться вокруг горячего, как печка, Странника в кучу и не замёрзнуть, это определённо была не лучшая затея. Как и то, если Странника внесёт внутрь хондзина гигантская кошка... Так что Мио выгнула хребет дугой, заставляя того скатиться вниз, чтобы Кёко в свой черёд подхватила его под руки и, ворча от тяжести, – «Все мужчины так много весят или только лисы?! Не стоит ли посадить его на диету?», – снова взвалила всю ношу на себя.
– Ивару, пожалуйста, постарайся! Всего двадцать шагов нужно сделать!
Он не ответил, но, когда Кёко на свой страх и риск потянула его вперёд, вверх по вырезанным в сером камне ступенькам к хондзину, который сторожила пара мраморных водяных драконов, Странник встал весьма твёрдо и даже пошёл. Развевающееся светло-розовое косоде Аояги служило им ориентиром – она уже стояла под дверью, терпеливо ожидая свою госпожу. Кёко решила, что входить лучше втроём, дабы снизить риск получить отказ, который ты, вероятно, услышишь, будучи незамужней женщиной в компании молодого мужчины, заявившейся под ночь. За ниспадающими, выбившимися из косы волосами, потерявшими бусину где-то в снегу, лицо Странника видно было плохо, но это, рассудила Кёко, сейчас даже к лучшему. Как и то, что Мио осталась выжидать снаружи.
– Ты на вывеску снаружи не смотрела, девочка? Ту, что подсвечивает пурпурный андон. Это тебе не какой-нибудь захудалый постоялый двор! Мы даймё принимаем, членов самого сёгуната... Для обычных путешественников выше по тракту есть почтовая станция, возможно, там вы найдёте свободную комнату.
Судя по тому, как хозяйка хондзина заговорила с ними прямо с порога, с постоялым двором у них было намного больше общего, чем правительственные чины, останавливающиеся здесь на ночлег, заставили её думать. Она даже толком не взглянула на них, потому что стояла, скрюченная, посреди зала, прибирая веником сор. Видимо, за годы работы научилась различать по шагам, кто к ней идёт и в каком количестве и когда среди захожих нет ни самураев, ни свиты, чьё отсутствие выдавало невысокое происхождение в первую очередь. Вдобавок ни даймё, ни министры с чиновниками точно не станут заявляться без предварительного уведомления. Хондзины только для них и предназначались... За одним исключением, добавленным императорским указом в кодекс всех постоялых дворов ещё пятьдесят лет назад, упоминание которого, полустёртое, до сих пор можно было встретить вывешенным на косацу[56].
– Фамильная печатка, – пояснила Кёко так, будто сразу было неясно, что это за овальную бляшку с иероглифами, образующими ветку ивового дерева на металле, она выложила перед женщиной на стойку. Кёко всё нарадоваться не могла, что додумалась прихватить её тогда из имения вместе с тем скудным запасом нижних рубах и таби. – Сверьте камон[57] с вашей записной книгой, в ней должны быть камоны всех великих домов, включая оммёдзи, раз вы хозяйка хондзина. Такая печать даёт мне право останавливаться в подобных местах наравне с низшими членами сегуната не чаще четырёх раз в год и, конечно, при наличии в хондзине свободных и незарезервированных другими чинами мест...
– Это с тобой что, ёкай?!
Обычно люди реагировали на Странника не так. Кёко заморгала растерянно и смахнула печать обратно в рукав, когда поняла, что та уже не поможет, как, видать, не помогали теперь Страннику чары, которыми – она всегда это подозревала, даже если он отнекивался, – он окутывал лицо или же само своё присутствие. Подмечать его необычные черты не запрещал, но реакцию смягчал. Хозяйка хондзина же уставилась на него во все глаза и с метёлкой в руке попятилась, что чарами явно не предусматривалось и было, мягко говоря, для всех неожиданно.
– Нет-нет! Мы у себя таких не принимаем, пусть хоть четырежды оммёдзи! А если вдруг родзю[58] какой пожалует? Они на зимние празднества уж больно посещать Киото любят! А у них тут будут такие соседи! Да и все комнаты заняты, заняты, да! Абсолютно все, до самой последней крошечной каморки. Даже та, где мы такие веники храним, как этот.
То, что в хондзине сейчас не было ни намёка на присутствие хотя бы одного почётного гостя – ни самурайского караула, ни паланкина у дороги, ни даже прислуги, которая бы отдыхала в главном зале у очага, когда их господа не здесь, – Кёко решила не озвучивать. Поняла, что играть надо на другом – на том же, чего эта преклонных лет женщина с нефритовой шпилькой в пучке так боится, ведь оно же людей обычно и завораживает без всякого колдовства.
– Да это же великий Странник! Тот самый, о котором поколениями молва по Идзанами ходит! Вы что, не узнаёте? – И Кёко слегка пихнула его, висящего у неё на плече, в бок, заставляя с глухим стоном приподнять голову.
– Этот пьяница-то? Брешешь! – фыркнула хозяйка, прижав к груди веник. – Уж я-то знаю, как Странник выглядит, он, между прочим, в мой хондзин давно захожий гость.
– Что? Когда он здесь был?
– Буквально сегодня, да-да! Жил у меня почти неделю, так что я хорошо знаю, как великий оммёдзи выглядит. Не проведёшь ты меня, девочка!
На сей раз Кёко даже не удивилась. Только волна удушливого гнева – «Да как он посмел! Опять!» – в ней поднялась, а затем сразу же утихла под стук монет, которые она вместо печати скрепя сердце вывалила из своего мешочка, покуда все запасы Странника остались в коробе. Среди раскатившихся по стойке бронзовых мон один серебряный нечаянно затерялся, и Кёко отдёрнула руку, рефлекторно к нему потянувшись, но решив, что щедрость её окупится с лихвой. Отдать то, что она семье позже отправить собиралась, всяко было лучше, чем идти в гору ещё несколько ри до другого постоялого двора.
– За комнату на одну ночь и за несколько вопросов. – Судя по тому, как хозяйка быстро смела веником моны в ладонь и ощерилась чернёными по старой моде зубами, как будто увидала добрых друзей, они уже договорились. – Как давно этот «Странник» ушёл?
– Часа два назад.
– И что делал? Что просил?
– Как и все – комнату, чтоб поспать, полотенце с мылом, чтоб помыться, и еду заказал, сашими из морского леща и сэкихан[59]. Долго в комнате он обычно не сидит, спит по часов пять и уходит. Несколько дней и вовсе отсутствовал, хотя за восемь ночей у него уплачено было.
– С ним был кто-нибудь ещё?
– Не-а. Без друзей путешествует, один-одинёшенек! Только коробку тащил за собой огро-омную, больше, чем мой живот, – и хозяйка обвела рукой своё пузо, которое – Кёко не разобрала, как ни пыталась, – было не то беременным, не то просто толстым. – Вроде бы оммёдзи, а похож на коробейника. Ещё выпил все мои запасы чая! Но взамен хондзин осветил, обещал, что его благословение и талисманы, которые он под потолком поклеит, приведут ко мне весной новых богатых гостей. Жду не дождусь!
«Получается, пробыл в Киото целую неделю...»
Кёко принялась считать, загибая пальцы свободной руки, сколько они со Странником сами в Киото жили – тоже не больше недели. Могло ли быть такое, что...
– Следил за нами, чтобы короб выкрасть, и возможность поджидал? Вот мерзавец! Что же ему так эта дурацкая коробка по нраву пришлась, тоже надеется пикули вытащить, что ли, – вырвалось у Кёко вместо ругательств, и она, кое-как с тяжёлым Странником на плече перегнувшись, на потолок под балку заглянула, чтоб убедиться: их талисманы там наклеены, их! С алым остроконечным цветком, что на вес золота. – Подлец! – продолжала ворчать она, таща Странника на второй этаж по лестнице, на которую хозяйка махнула головой, и сочла своим долгом сообщить напоследок: – И настоящий Странник не занимается «освещениями», он вам не какая-нибудь там якухарай[60]! Он только за настоящих мононоке берётся, которые жизни невинных людей лишают, и масок никаких не носит, так и знайте.
И ушла наверх, но по пути упала дважды, потому что упал Странник, и им пришлось добираться до комнаты едва ли не ползком.
Как Мио быстрее их двоих туда попала, Кёко даже представить не могла, но, когда раздвинула двери из особо плотной и мерцающей позолотой васи, та уже сидела в токонома[61], смахнув на пол драгоценный свиток, и вылизывала лапы. Пол устилали восемь татами с каймой из цветного шёлка – приличного размера комната даже для хондзина. В центре, как заведено, виднелось углубление для очага с уже подвешенным чайничком, а сами футоны, толстые и в такой мороз дополнительно набитые ватой, лежали свёрнутыми в уголке. Комнату им дали – вернее, Кёко сама её выбрала среди пустых, завалившись наугад, – под арочным сводом с проёмами, сквозь которые виднелась тёмно-красная кровля и бамбуковые подпорки. На то, что им подадут традиционный для подобных мест ужин-кайсеки, Кёко не рассчитывала, поэтому, уложив Странника, первым делом полезла в их узелки и покидала в котелок ингредиенты для питательного и наваристого супа, а в чайничек засыпала жаропонижающих сушёных трав – душицу, малину, тёртый корень имбиря. Опустившись перед очагом – ирори – в ворохе своих одежд, как сердцевинка пышной камелии, Аояги развела огонь и поставила всё это закипать.
– Что же делать? Как ему помочь? – бормотала Кёко. Спрашивала она скорее риторически, на советы Мио не надеясь, но та всё равно ей ответила:
– Потри ему уши.
– Что? Зачем?
– Не знаю. Вдруг поможет? По крайней мере, это приятно.
– Не думаю, что это хорошая идея.
– А сидеть так близко к нему хорошая, по-твоему? Я бы на твоём месте, будь кожистой, слабой и двуногой, забилась бы в угол и дрожала. Ну, или, по крайней мере, отодвинулась, – посоветовала она и сама действительно осталась в токонома на другом конце комнаты, пока Кёко вокруг Странника хлопотала. Только косилась опасливо: Странник, прежде спокойный, метался по футону от края к краю, как если бы он весь путь, что они проделали, терпел, но теперь болезнь наконец взяла своё и захлёстывала его с новой силой. Пальцы неестественно скрутились, лоб покрылся глянцем. – Конечности свои береги, не маши у него перед лицом тряпкой. Он же укусить может, того и гляди всю руку оттяпает!
– Он тебе что, собака дворовая, сорвавшаяся с цепи? – спросила Кёко, раздражённая больше очередным отсутствием помощи, нежели комментариями Мио.
– Он Дикий лис, и цепь его и вправду сегодня порвалась. Перед тобой не обычный генко кицунэ[62], редисковая ты невежда! Ты хоть знаешь, что в Эдзо, когда к нему на поклон ходили в горы, то несли с собой жертвы? У северян неспроста поговорка есть, что тот, кто сырое мясо хоть раз попробует, всегда только до него охоч и будет. Вот почует твоё мясцо, представит, какое оно может быть на вкус, решит разок попробовать, и ты поймёшь!
Кёко ненадолго замолчала. Разгладила банное полотенце – оно лежало здесь же, в корзине, для желающих посетить онсен, – окунула его в воду, которая уже была у них с собой в тыкве-горлянке и которую она перелила для удобства в таз. Намочила, отжала, намочила ещё раз, чтобы полотенце впитало не одну только воду, но и холод, а затем положила Страннику на лоб. Тот до сих пор горел: Кёко коснулась его пальцем и едва не обожглась. Несколько раз полотенце спадало, потому что Странник снова начинал ворочаться, вжимался носом в маленькую подушку и рычал свирепо, невнятно – на неё ли, на себя ли, на богов ли, что его прокляли? Зато Кёко, обтирая его, мягко придерживая за напряжённые плечи и раз за разом возвращая на место, наконец-то смогла разглядеть его лицо, отведя рукой кудри. Ничего нового и ужасного в нём не появилось: те же брови, только сведённые на переносице, и прямой нос с острым кончиком, сморщенный. Зажмуренные глаза, вокруг которых проступили морщинки, и сухие кровоточащие губы. Кёко попыталась их смочить, осторожно подставила к его рту горлышко фляги, но он скривился, сжался, и вода пролилась мимо, на подушку. Она могла только догадываться, о чём он бредит, что за кошмары так плотно с явью переплетаются и почему это его «Фуса» становится тише и тише, всё больше теряясь в грудном рыке.
– Жертвы, – повторила Кёко шёпотом, всматриваясь в кумадори, пляшущий на его лице кроваво-чёрными кляксами. Действительно совсем другой узор, и цвет, похоже, меняется быстро и непредсказуемо. Как рябь на реке, что расходится от брошенного камня. – Ему приносили дичь?
– Людей, наивная, – ответила Мио, и Кёко, несмотря на жар Странника и натопленной комнаты, похолодела изнутри. – Не знаю, правда, уже мёртвых иль ещё живых. По слухам – всяких ел, порой даже самих пришедших. Я знаю отнюдь не всё, но что-то слышала.
– Но хотел ли он того, чтобы с ним обращались как со зверем? Ибо только зверей сырым мясом и кормят. Он же человек. Нет, ками, – пробормотала она с той самой наивностью, в которой Мио её упрекнула и которую она не могла в себе убить, когда дело касалось её учителя. Ладонь Кёко зависла над его лицом, встретившись с раскалённым дыханием, чтобы поправить мокрое полотенце. Взглядом она следила, как сжимаются и разжимаются его челюсти, чтобы не пропустить момент, если Странник и впрямь решит претворить в жизнь угрозу Мио. – Ты вообще знаешь о нём что-нибудь, что не было бы основано на сплетнях и домыслах? Или, может, в тех есть что-нибудь менее ужасное и более полезное? Скажем, говорится ли где-нибудь, кто именно его наказал?
– Нет, но догадаться несложно. Это сделал тот или та, кому под силу укротить другое божество, а таких, знаешь ли, немного, – хмыкнула она, вытягиваясь на токонома, как на лежанке – Мио вновь сжалась до размеров обычной бродячей кошки, легко могла себе это позволить. – Все ками – дети одной Идзанами, а мать детей своих одинаково любит... Вот только в силе они всё равно различаются. Есть старшие дети – бог ветра Сусаноо, например, или бог луны Цукиёми, – а есть младшие, такие как ками рек, пещер, лесов. К кому относятся те, кого люди сделали божеством, потому что в него уверовали, – большой вопрос. Кто-то говорит, мол, они стоят между теми и другими, а кто-то – что над всеми возвышаются, ибо богов людская вера делает. Вот и пораскинь своим человеческим умишком, кто бы наверняка мог с Диким лисом совладать? Может быть, тогда поймёшь, насколько он опасен. А уж когда вернёт все девять своих отнятых хвостов... Ой!
Выеденная чернотой морда распушилась по бокам вместе с длинными, кое-где обломанными за последние дни усами. Мио приподнялась на передние лапы, вытянула вперёд шею гусём и выгнула спину, вытаращившись на Странника, как будто ожидала, что он вот-вот вскочит и бросится на неё. Но этого, конечно, не произошло. Ничего со Странником, кроме лихорадки, не происходило, и Кёко вопросительно выгнула на Мио бровь.
– Он ведь совсем-совсем без сознания, да? – спросила кошка с подозрительным довольствием и медленно опустилась животом обратно на нишу. – Не слышит нас?
– Насчёт сознания не знаю, но то, что не слышит, похоже на правду.
Блеск в довольно сузившихся разноцветных глазах не понравился Кёко. Ей даже подумалось, а не планирует ли, случайно, Мио сама съесть её, как, по тем же слухам – в Идзанами так любят слухи! – делают все кайбё, чтобы потом, когда Странник очнётся, спихнуть всё это на него.
– Хм, раз так... И мы теперь можем говорить с тобой по душам и не переживать, что один лис с манией контроля и величия, считающий, что знает всё и лучше всех, оторвёт мне уши, г-хм... Я давно хотела кое о чём спросить тебя, принцесса-редиска. Ты всё пишешь кому-то письма и отправляешь на каждой почтовой станции...
– Я пишу домой, – пожала плечами Кёко, ожидая вопроса более каверзного и неприличного, чем этот. Впрочем, даже такие непринуждённые беседы с Мио для неё добром ещё никогда не заканчивались: так, в первый раз её чуть не проткнули насквозь, а во второй – она узнала правду об Ивару, что, конечно, было, по-своему, хорошо, но в то же время не слишком.
– Дедушке?
– Маме, – ответила Кёко прямо.
– Маме?.. Разве у тебя есть мама? – Мио дёрнула ушами и моргать перестала абсолютно, уставившись на Кёко в упор. – Слышала, будто та умерла в родах, а потом выяснилось, что на самом деле она сбежала. По не известным никому причинам, может быть, дурным, а может, нет, или даже по чистой случайности...
– К чему ты клонишь?
– Ты, случайно, никогда не пыталась свою мать найти?
Там, где Кёко всё ещё ощущала себя замёрзшей – в пальцах ног и рук, в голодном животе и где-то в пояснице, – она нагрелась добела от злости: «Издевается, что ли?! В такой-то момент любопытствовать о трагедии моего детства!» Но ответила Кёко то же, что отвечала всегда и в чём по сей день не разрешала себе сомневаться:
– Зачем искать ту, что бросила, независимо от причин? Кагуя-химе – моя мать, и другой мне не нужно. Другая её уже и не заменит, не сделает для меня больше, чем сделала она за эти годы.
– Вот как, – протянула Мио, и Кёко померещилось нечто странное в жёлтом её глазу, том самом, который цитрин напоминал, огранённый чёрной каймой и с пропилом узкого зрачка в центре. Странно заблестел он, увлажнился, и зрачок стал ещё тоньше, в то время как голубой остался прежним. Кёко была готова поклясться, что это слеза собралась на её нижнем веке, прежде чем Мио её сморгнула.
– Но освоить упокоение, какое Странник практикует, ты ведь всё ещё хочешь, да? – снова спросила Мио.
– При чём тут это?
– Моя Когохэйка может тебя обучить, если вернёшься. Видела ведь, сколь она умела! Ничуть не уступает человеческим оммёдзи, а то и превосходит их. Про упокоение ей тоже много что известно.
Вот тут Кёко откровенно остолбенела. Ещё никогда демонические кошки не делали ей предложений, тем более таких заманчивых. Вот только о том, что Мио если не подлая, то уж очень в своей пристрастности и интересах непредсказуемая, Кёко знала не понаслышке. Оттого и сощурилась недоверчиво, делая вид, что в груди у неё не затлел уголёк тайного заветного желания, даже запретами Странника и собственными страхами не затушенного. Тот бы и никогда до конца не угас, даже без Мио, но она стала тем кресалом, что высекло новую искру.
Жар гнева сменился жаром предвкушения.
– Странник – мой учитель...
– Учителей можно менять. Ты с ним не обручена и клятвами не связана.
– Мне не хватит на упокоение ки. Странник сказал, если продолжу практиковать, то всю энергию истрачу раньше срока, ждёт меня участь та же, что и моего деда, только гораздо раньше, а потом...
– Странник врун и лицемер! – выпалила Мио, и Кёко уставилась на неё во весь свой зрячий глаз. – Тебе нужно вернуться в кошачий дворец.
Что-то неумолимо переменилось в Мио, но Кёко не могла сказать, что именно. Какое-то отчаяние мелькнуло там, где прежде были сплошь равнодушие и самоуверенность. В Кёко же схлестнулись два желания: оскорбиться, как оскорбилась бы любая ученица любого учителя, обвинённого во лжи, или же расспросить подробнее. Швыряться подобными словами безнаказанно даже ёкаи не имели права! Тем более что...
Какая-то часть Кёко всегда подозревала это.
«Странник мне врёт? Но о чём конкретно?»
Не успела Кёко и рта раскрыть, как сам Странник вдруг согнулся пополам, почти сел на татами, и рык комнату сотряс такой, что даже крышечка с лотосовым завитком на чугунном чайнике, подвешенном на ирори, подпрыгнула со звоном. Словно не один зверь в хондзин из леса ворвался, а целая стая, загнала добычу к стене и собралась на части её разорвать. Что-то закапало с лица Странника – не то слюна, не то пот, – и в следующую секунду он завалился обратно, вжался в матрас спиной.
Мио распушилась и превратилась в один гигантский меховой комок, в котором ни морды, ни лап не видно.
– Слышит всё-таки! Слышит!
– Нет, ему просто стало хуже. Аояги, беги на улицу, принеси и натопи снега! Нам нужно больше воды. Затем добудь у хозяйки хондзина уксус и рисовую водку, обычно они хранятся в кладовой на кухне. Мио, когда она всё это принесёт, ты должна сделать вот что...
– Не поняла. – Мио вскочила с токонома, когда то же самое со своего места сделала Кёко: схватив накидку, которую только-только сняла, она принялась судорожно натягивать её обратно. – А ты куда собралась?
– Отправлюсь по следу похитителя чужих коробок и имён. Нужно отнятое вернуть как можно раньше, иначе он уйдёт и мы его уже не сыщем. Ты же будь с Ивару, его в таком состоянии одного оставлять нельзя.
– Ты до нитки вся промокла! И темень на улице уже стоит. С одним глазом ты в ней ничего не разглядишь, убьёшься по дороге иль заблудишься. Сиди на месте! Ясно? Вот очнётся лис и сам пускай разбирается со своим волшебным ящиком...
– Не могу ждать! Пойду! – упрямо заявила Кёко, продолжая поправлять и завязывать на груди накидку. – Мало того что без короба Странника больше не будет никаких изгнаний и учёбы, так он ещё и желания умеет исполнять, забыла? Представь, если он попадёт не в те руки! А ещё в нём остался мой Кусанаги-но цуруги, а значит, и проблема эта теперь и моя тоже. Не могу я ждать, – повторила Кёко и бросила на Странника – на тот ослабший, хрипящий и будто бы даже исхудавший за эти несколько часов свёрток, которым он стал, – преисполненный стыдом и сожалением взгляд.
– Да чтоб вас всех пожрал великий кот! Как же вы мне надоели!
К тому, что Кёко совершенно не понимала хранительницу Высочайшего ларца, настроение которой, казалось, зависело только от движения каких-то таинственных небесных сил, Кёко пришла уже давно. Но сейчас лишний раз в том убедилась, когда Мио, зайдясь шипением, спрыгнула с токонома, забралась на подоконник и отодвинула лапой отклеившийся угол васи («Ах, так вот откуда холодом сквозит!»). Чтобы протиснуться в крохотное отверстие, ей пришлось сделаться ещё меньше, буквально превратиться в крохотного котёнка с ладошку размером. Кёко даже не знала, что она так умеет, как, впрочем, и помогать вполне по-хорошему, добровольно, а не когда её на коленях просишь или умоляешь забрать эту помощь назад, потому что от неё больше вреда, чем пользы.
Кёко осталась стоять посреди комнаты столбом. Оторванная полоска ткани на окне зашуршала, а из-за неё, уже с улицы, прошелестели слова, будто осязаемыми ставшие, отбросившие на комнату тень в форме злобной и сварливой кошачьей морды:
– Выслежу. Вернусь в течение трёх часов. Будь здесь.
«Выследит. Вернётся». Кёко повторила себе это несколько раз, и каждое из этих слов разжимало пальцы отчаяния, что держало её всё это время за грудки и только сейчас наконец-то начало отпускать. «Буду здесь. Выследит, вернётся...»
То, что с неё капает растаявший, налипший на кимоно снег, тяжёлая влажная ткань липнет к ногам, а рукава и пояс пристали к коже, Кёко даже не замечала, пока то не заметила Мио. Она рухнула на пол там же, где стояла, не чувствуя ног от резко накатившей усталости и облегчения, и подол разметался вокруг с влажным звуком, разводя на полу сырость. Следовало переодеться, перемешать суп, томившийся на огне, добавить в него специи и снять закипевший чайник, пока тот не треснул, но Кёко даже пошевелиться не могла и всё на ворочающегося Странника смотрела.
«Мужчины скрывают свои слабости яростнее, чем преступления, – обронила как-то Кагуя-химе за чашкой сенча, пряча улыбку в каждом глотке, когда маленькая Кёко пожаловалась ей на очередную выходку Хосокавы: тот толкнул её в песок, когда свалился с крыши по своей же вине, пытаясь следом за Кёко научиться лазать. – Коль увидишь, береги – будет потом, что им припомнить. И за что любить».
Кёко слабость Странника вбирала в себя жадно, подмечала мысленно каждую деталь и даже порядковые номера давала им, уперев руки в край его футона. О, как он был красив!.. Это была та самая редкая и временная красота, какую обычно являют миру женщины, а не мужчины, в крайнем случае – дети: неприкрытая потребность в ком-то. В том, кто взобьёт подушку, кто сменит на лбу иссохшую припарку и подержит за руку, пока не кончатся страдания. Кёко никогда и нигде не была нужна особо, всегда без неё да могли как-то обойтись, но тут, сейчас, она была незаменима. Тут и сейчас её хотели и нуждались в ней.
– Кёко, – прошептал Странник побелевшими губами, пошедшими паутинкой трещин, и в тот миг она тоже потребность в нём испытала. Быть нужной, отозваться:
– Я здесь, я здесь. Потерпи немного!
«Горячий, какой же он горячий! И становится лишь горячее».
Кёко сбросила обратно на дзабутон влажную накидку, а в мокром кимоно осталась – всё равно простуда ей не грозит, коль до сих пор не заболела, – и занялась Странником в первую очередь. Снова намочила повязку на его лбу, а затем ещё раз и ещё... Не успевала она и до пяти досчитать, как та уже высыхала до нитки. Жар трещал вокруг футона, сгущал воздух, как мука – тесто. Казалось, если Кёко протянет руку, то сможет этот воздух потрогать, переплести и слепить на память что-нибудь. Например, длинные лисьи хвосты, которые – Кёко была готова в том поклясться – мелькают в тенях за футоном, беззвучно молотя по потолку и стенам, как если бы им было здесь слишком тесно, как тесно сейчас в теле Странника Дикому лису. Мокрых компрессов, очевидно, было недостаточно, и Кёко, набравшись мужества и бесстыдства, решила действовать: ухватилась за кимоно Странника и принялась его развязывать.
– Аояги! – позвала Кёко больше от смущения, чем из-за недостатка сил. Та как раз поставила ведро со снегом у очага, вернувшись с улицы, и вместе они, устроившись по обеим сторонам от Странника, принялись раздевать его.
Как справляться с мужской одеждой, Кёко знала хорошо – помогала Кагуя-химе переодевать дедушку, а иногда и вовсе делала это в одиночку, когда та была занята с ещё только новорождённой Сиори. Да и бант был женским, пионовидным, какой Кёко сама себе завязывала порой, но лишь по особым случаям и праздникам. Так что шафраново-пурпурная ткань, расшитая волнами и узорами, похожими на птичьи перья, легко меж пальцев её проскальзывала, долго не задерживалась. Кёко быстро с ней расправилась – сюда шнурок, туда шнурок, – и благодаря Аояги всё заняло не больше двух минут.
Бледная грудь вздымалась часто, прерывисто и тяжело. Алые узоры на ней тоже потемнели, как если бы кровь, которой они были выведены, запеклась. Ключица, обвитая двумя спиралями кумадори, выглядела такой острой, что, казалось, ещё немного, и порвёт кожу изнутри. Несмотря на то, как мастерски управлялся Странник с мечом, сколько дорог и трактов он исходил, сколько таскал за плечами короб, он никогда не был мускулистым, как Хосокава, но и худощавым не был тоже. Скорее, про такой тип фигуры говорят «стройный». Кёко бы добавила к этому ещё «лёгкий» и, возможно, «поджарый», потому что спина, чтобы каждый день выдерживать такой немалый вес, у Странника всё-таки была широкой, живот – плоским и подтянутым, со слабо проступающим рельефом, а руки жилистыми, сплошь изъеденными проклятиями и хворью под застиранными бинтами, которые Кёко сняла с него и тоже отложила. Штаны трогать не стала, только закатала и подвязала до колен, обнажила ступни с икрами, чтобы замотать их в мокрые простыни.
Странник судорожно вдохнул от прикосновения холодной ткани, а выдохнув, наконец-то перестал дёргаться, дрожать и суетиться, улёгся спокойно и дал себя как следует обмотать. Растопленный в тазу снег заливался Кёко под рукава, катился до локтей, когда она простыни торопливо окунала и выжимала. Аояги приподнимала Странника для удобства, и Кёко затолкала остужающее покрывало туда, где между его лопаток распускался экзотический остроконечный цветок, подобные которому Кёко тщетно в лесах во время странствий искала, но не находила, а потому не могла дать ему название.
Талый снег смешался с по́том, девичьи пальцы, покрытые мелкими штрихами шрамов, приникли к мужским плечам, по которым кумадори спускался лозами, как плющ; холод к жару, лекарство – к болезни; свёрнутые мокрые простыни, повязки и полотенца – всё тканевое, что можно было найти и в воду окунуть, – ко всем обнажённым участкам тела от шеи под затылком до ступней. В конце концов температура Странника начала снижаться, и уксус с рисовой водкой даже не пригодились. Кёко простонала от облегчения, но на всякий случай не стала их далеко убирать.
Она сидела настороже ещё пятнадцать минут и не моргая следила, чтобы лихорадочный румянец не вернулся к его щекам и снова не разгорелся, а тени вокруг, тоже наконец-то улёгшиеся, не заплясали опять на стенах буйными звериными хвостами. Кёко осмелилась наклониться к Страннику, надавить подушечкой пальца на его нижнюю губу и проверить. Рот приоткрылся от её нажатия свободно, челюсти разжались, клыки спрятались, и Странник снова вдохнул, не выказав ничего, кроме беспамятства и полного забытья. Даже рычание стихло.
Только тогда Кёко позволила себе сделать передышку и растянулась на полу.
«Слава Идзанами-но кимото!»
– Аояги, раздобудь у хозяйки молока с пряностями. Потом возьми ведро и набери ещё снега. Затем...
Кёко не успела договорить, как Аояги уже вышла за дверь, да так бесшумно, незаметно, только сквозняк снова комнату пронзил – стрелой устремился от незаклеенного окна, надорванного кошачьей лапкой, к приоткрытой двери. Её Кёко заперла за Аояги надёжно, а вот окно трогать не стала – с нетерпением ждала возвращения Мио. А сама, украдкой поглядывая на отдыхающего Странника, наконец-то занялась собой и ужином.
Добавила в суп периллу и сладкий перец, как собиралась, перемешала, спасла чайник от лижущего его огня, уже выпарившего треть настоя и отдавшего ему свой терпкий дымный аромат. И то и другое разлила по чашкам для себя, Мио и Странника – в ожидании, пока одна вернётся, а другой очнётся, – а затем перебрала вещи в узелках и вытащила чистые. Мокрое кимоно Кёко сняла и разложила на полу возле очага, чтобы скорее высохло. Красно-золотой оби повесила на спинку дзаису[63], какие начали обретать популярность в Идзанами благодаря заморским торговцам и привезённым ими образцам. Ширма стояла сбоку, загораживала переодевающуюся Кёко от Странника, а Странника – от Кёко. Повседневный дзюбан она сменила на новый, накрахмаленный и ажурный по краям, который ей ещё Кагуя-химе на пятнадцатилетие подарила, и накинула сверху гостиничную юкату. Шёлковая, дорогая, она будто высокую цену ночлега в хондзине окупить пыталась. Кёко так увлеклась, рассматривая клетчатый узор на рукавах, что не сразу смогла отличить звук закипающего чайника (она наполнила его и вернула повторно на огонь) от звука другого рода, который слышать ей, к счастью, доводилось нечасто.
Потому что нечасто ей грозила смерть.
Бронзовые бубенцы на зачарованном поясе, сложенном на дзаису, неистово тревогу били. Кёко вздрогнула, кое-как запахнула юкату, толком не успев завязать, и выскочила из-за ширмы.
– Странник?
Футон лежал именно там, где Кёко его оставила, но Странника на нём не было. Были только мятые простыни, сброшенные и высохшие, семь чёрных хвостов, скользящих по полам атласными лентами, и громадная лисья тень, которая растеклась у Кёко из-за спины и проглотила её собственную. Кёко была готова поклясться, что та проникла в неё через рот, глаза, слилась с дыханием, переворошив всё нутро. Потому что иначе не объяснить, отчего ей вдруг сделалось так трудно видеть и даже дышать. Всё вокруг сковала тьма. Язык перестал слушаться, в носу защипало от смеси запахов: талый снег, животный мускус, горечь лесных трав, купленных на рынке, и удушливое облако жара, который снова хлынул в комнату, будто в печь подбросили новые дрова. Кёко поворачивалась предельно медленно на их источник, держа в голове и понимая где-то на уровне инстинктов: перед диким зверем не стоит делать резких движений.
Один из хвостов одобрительно погладил её по щеке, и напрягшиеся пальцы почти уцепились за угольно-чёрный мех. Прежде отблески истинной природы, они явили плоть.
«Настоящие!»
И Дикий лис перед ней тоже был настоящим, но, благо, не такой, какую он отбрасывал тень. Та принадлежала душе, что томилась в людском обличье вот уже четыреста лет, но стоял перед Кёко всё же юноша, не зверь. Только семь пушистых, проворных хвостов выглядывали из-за спины. Подчинялись они хозяйской воле или же жили своей собственной жизнью, сказать было сложно, но интерес к Кёко проявляли остервенелый: то ложились на плечи, то гладили бока, то обвивались вокруг шеи и щекотали вырез над ключицей.
Один из хвостов в очередной раз её коснулся, изогнулся, будто бы играл, и очертил её подбородок по линии сжатых губ. Кёко покорно подняла голову и посмотрела в лицо Страннику, который Странником больше-то и не был. Ни одна чёрточка его не переменилась, но переменился весь он сам, до неузнаваемости. Кудри такие же чёрные, как мех на его хвостах, развевались так, как не должны развеваться волосы от простого сквозняка. Плоская, исчерченная тёмным кумадори грудь высоко вздымалась и опускалась глубоко, но не было слышно при этом ни единого звука – ни вдоха, ни выдоха. И зрачков у него тоже не было, совсем-совсем никаких – сплошь нефритовый лес без конца и края, зелень до самой границы радужки. Кёко подумалось, что если смотреть в такие глаза слишком долго, то можно и заблудиться, а то и без вести пропасть.
– Странник... Ивару. Иварасамбе!
Лишь когда Кёко позвала в третий раз – позвала правильно и именно того, кто сейчас перед ней стоял, – кончики острых ушей дёрнулись, голова приподнялась в ответ. Кёко осмелилась осторожно поднять руки. Она не знала, что именно делать собирается – взять за плечи и попробовать отвести в постель, схватить с ирори кипящий чайник и использовать как оружие или, может быть, просто завязать юкату покрепче, которая уже снова распахнулась и открыла белоснежный дзюбан? – но решать и не пришлось. Странник сразу перехватил её запястья, дёрнул на себя так сильно, что Кёко приготовилась к худшему, как Мио и предупреждала. Ахнула, неуклюже качнулась вперёд и обомлела, потому что касание хоть и грубое, хоть и жадное, почти сокрушительное, обернулось тесными объятиями.
Дикий зверь просил о ласке.
Странник вжался в раскрытую ладошку Кёко носом, вторую же прижал к другой своей щеке, заставляя обхватить его лицо, лелеять. Кёко так испугалась, что безропотно послушалась: дала своим рукам свободу, большим пальцем мягко нарисовала несколько невидимых кругов поверх следов кумадори; изучила, где у Странника они заканчиваются и начинаются, где пролегает скула, где она переходит в челюсть и где заканчивается внешний уголок брови. Сомкнув веки, чтобы по ним она тоже могла пройтись, он тёрся о её руки не как лис, а как котёнок. Длинные ресницы щекотали, сухие губы бегло скользили по шероховатостям розовых шрамов на пальцах, широкие когтистые руки крепко держали её и не пускали. Кёко и не сопротивлялась, молча смотрела, что он с ней творит и что позволяет делать с ним. Хвосты безвольно упали на пол, поджались и задрожали от удовольствия. Кёко тоже почти дрожала. Возможно, она заразилась его лихорадкой и теперь просто бредила вместе с ним, видела то, чего не было и чего до неё ещё никто не видел. Страх забылся.
Но вскоре снова о себе напомнил.
Странник – нет, Иварасамбе – вдруг ни с того ни с сего рухнул на колени. Раздался стук – с таким деревянная кукла падает в театре бунраку. Иварасамбе ссутулился весь, сгорбил спину и съёжился, а затем, когда Кёко, бормоча одно и то же – «Ивару! Ивару!», – опустилась следом, склонился и уткнулся ей в бедра лицом.
Кёко вдохнула, а выдохнуть забыла. Застыла так, держа руки на весу, слушая его урчание и то, как её собственное сердце молотом в ушах стучит. Робко накрыла ладонью взъерошенный затылок...
И взвизгнула от боли.
Мио не соврала. Он правда сделал это.
Он её укусил.
– Ивару!
Белоснежный дзюбан задрался и пропитался кровью под вышитой каймой. Та закапала Иварасамбе на хакама, съехавшие на косточки таза. Чёрные кудри упали на лоб, раздался звонкий лающий смех, будто то, как Кёко повизгивает и шипит, извивается, казалось ему смешным.
– Прости меня, прости! – тут же запричитал он с щемящим драматичным ужасом, с надрывом – ещё бы немного и даже искренним. Хотя голос принадлежал Страннику, Кёко в нём его не слышала – только рычание и гулкий вой, хрипоту, с которой по горлу скребётся имя, когда оно что-то да значит для тебя: – Кёко. Моя Кёко. Моя единственная ученица, моя госпожа. Посмотри, как плохо это выглядит... Прости, прости... Я всё исправлю. – И снова смех, а затем – прохлада.
Иварасамбе слизал причинённую боль вместе с дорожкой крови, снова уткнувшись носом ей в бедро под краем дзюбана, а затем принялся точно так же стирать губами все следы своей несдержанности, зализывать рану, как это делает со зверем зверь. Ноги Кёко покрылись мурашками, трясущиеся пальцы с поломанными после Киото ногтями сжались в кулаки. Она замахнулась, но... ударить так и не смогла. Запричитала вместо этого сбивчиво и невнятно, пытаясь оттолкнуть Ивару от себя за плечи:
– Нет-нет, не надо! Я сама перевяжу, всё хорошо...
Он бы с головой залез к ней под нижнюю рубаху, ей-богу, если бы она позволила. Но Иварасамбе толкнул Кёко в ответ, повалил спиной на татами, смягчив удар скользнувшими под неё пушистыми хвостами, и коленом вдавил её ноги в пол так, чтобы она не могла ни отползти, ни пнуть. И она, к собственному потрясению, снова ничего не стала с этим делать. Инстинкты – всегда острые и бдительные, коим она всегда подчинялась почти безоговорочно, в этот раз молчали. Говорило в ней что-то другое: «Это учитель. Это всё ещё Странник. Если кто-то и должен его бояться, то только не я. Я ведь ему обещала».
Кёко прислушалась к бубенцам на отложенном поясе – «Хм, тишина...» – и осторожно дёрнулась пару раз, проверяя силу пут, когда кончики хвостов обвились вокруг запястий и развели руки по бокам от её головы. А один хвост по-свойски за талию обнял и мягко надавил под рёбрами. Боль в бедре полностью прошла, будто её и не было, но вот сам укус – Кёко глянула бегло вниз – остался. Как серп луны изогнутый, воспалённо-красный, но полностью онемевший от блестящей на нём слюны.
В таких местах Кёко даже ветру себя трогать не давала. К образу Мио, вопящему на фоне о том, что её вот-вот сожрут, добавился образ Кагуя-химе, зачитывающий наставления о чести из «Великого свода для женщин». Иварасамбе же тем временем к её горящему шокированному лицу поднялся. Рот у него весь в крови измазан был, но быстро стал чистым, когда он облизнулся.
– Странник. – Кёко решила попробовать ещё раз, но намеренно теперь к другой его стороне взывала, если даже то и никакая не сторона вовсе, а настоящий Иварасамбе, целиком, просто свободный, просто не проклятый и свой. – Странник, ты помнишь, что несколько часов назад случилось в доме «Бэнтэн»?
– Конечно, – ответил он со смехом, который уже начал Кёко порядком надоедать. Оказывается, гораздо лучше было, когда он ходил весь из себя высокомерный и серьёзный. – Я не страдаю провалами в памяти.
«Уже неплохо», – приободрилась Кёко и пошевелила осторожно запястьями, но тут же перестала: чем больше она двигалась, тем сильнее сжимались вокруг неё хвосты. Пушистые, но цепкие. Иварасамбе ей прямо в ухо дышал, порыкивал, снова издавал этот утробный звук, будто предостерегал Кёко к нему не приближаться, но сам при этом всем телом налегал, так, что она весь рельеф его почувствовала, все твёрдые углы там, где сама, несмотря на тренировки, была податливой и мягкой.
– Ты голоден? – поинтересовалась Кёко ненавязчиво, нервно сглотнув.
– Да.
– Ты крови хочешь? – Он покачал головой. – Мяса? – К счастью, покачал головой опять. – А чего тогда? Может быть, суп поешь? Я сварила в котелке... С перцем и пастой мисо. Хочешь? Нет? А чего хочешь? Скажи, и я приготовлю.
Иварасамбе повернулся и улыбнулся на сей раз от прежнего Странника совсем неотличимо, криво и одними уголками рта.
– Кёко, – позвал он. Или это был не зов?
Кёко никогда толком дел с пьяными не имела – Ёримаса после одного токкури саке сам валился на бок спать, так что то не в счёт, – а Странник определённо был пьян. Пускай и не от рисовой водки, но от могущества, которое прошлой ночью вкусил. Он хихикал, он на кого-то – сам на себя? – рычал, он почти лаял, как собака, и тёрся, как кот. Опять укусил, на сей раз в плечо, аккуратно, почти бережно оттянув графитовыми когтями ворот юкаты, прежде чем вонзиться зубами в молочную кожу. Кёко судорожно вздохнула, но не вскрикнула – испугалась, что такими темпами хозяйка хондзина заявится или Аояги вернётся и бросится в бой, и станет ещё хуже. Даже слёзы, собравшиеся от боли в уголках глаз, пролились, а Странник снова, едва выпустив зубы, начал укус извиняюще зализывать. Как тогда прошёлся по нему несколько раз плоской стороной языка, а затем губами.
Откуда-то подуло, и Кёко, невольно жмурящаяся, широко раскрыла глаза. Раздался звон, но, к счастью, извещал он не о приближении гибели, а о друге.
Одинокий цукумогами – единственный, который остался, когда вместе с коробом похитили остальных, – спикировал Кёко прямо на лоб и замахал витражными крыльями.
Хвосты Странника разжались вдруг и, мягко соскользнув, отпрянули. Он резко сел. Впервые с тех пор, как с ним это началось в лесу, Кёко наконец-то увидела его зрачки средь бездонного нефрита – узкие и маленькие чёрные точки, становящиеся всё шире и шире по мере того, как цукумогами подпрыгивал и плясал перед ним, преломляя свет трещинкой в пёстром тонком стекле.
«Их в храмы носят как подношения, кладут под двери для защиты от зла... А видишь эти глазки на крыльях? Такие от ногицунэ защищают. Кайдзю будут им в глаза смотреть, пока ты сама удираешь!» – так сказал торговец тогда на рынке в Саги и – надо же, до чего большая редкость для человека подобного ремесла! – не солгал. Пока Странник заворожённо наблюдал за цукумогами, уже спустившимся со лба Кёко на пол, она успела отползти от него и одеться, вернула сползшее кимоно на плечо, прикрывая ещё свежий, пунцовый укус.
– Фуса, – прошептал Ивару и потянулся к цукумогами. Тот не устрашился своего хозяина, запрыгнул ему на коготь и продолжил бодро там звенеть.
Волосы Ивару совсем растрепались, стали похожи на воронье гнездо, сбившееся вокруг зелёных, наконец-то человеческих глаз. На зубах блестела кровь, кумадори на груди и торсе остались темнее их обычного цвета, но у Кёко не было сомнений: Иварасамбе ушёл.
– Фуса...
– Что такое Фуса? – спросила она тихонько, усевшись на татами.
– Бывшая хозяйка этих кайдзю. Она любила играть с ними, пока я не съел её сердце, как хотел сейчас съесть твоё.
Мало того, что Кёко не привыкла к такой его прямоте, так это ещё было последнее, что она ожидала (хотела) услышать. Сердце её, до этого громко по рёбрам стучавшее, тут же, вопреки леденящему ужасу, замедлилось, будто решило затаиться и лишний раз не привлекать к себе внимания после такого откровения. Кёко была бы рада решить, что он нечто другое имел в виду, но кровь, запёкшаяся на бедре под дзюбаном, и едва не вырванный там кусок плоти не позволили ей сомневаться.
Странник опять зарычал. На этот раз точно на самого себя: закрыл ладонями лицо и вцепился пальцами в корни своих волос так, что лишь чудом не проткнул когтями череп. Семь хвостов встали дыбом за его спиной и захлестали по полу, по друг другу, по стенам, с грохотом перевернули ширму и чайный стол. Будто рыча уже на них, усмиряя, Странник дёрнул плечом, закрутился на месте, а затем дошёл до своего футона и там опять упал в высохшие простыни и одеяла, перевернулся на бок и съёжился клубком. Страх, который Кёко и так выдавливала из себя еле-еле, окончательно испарился, как почти вся жидкость в чайничке, до сих пор стоявшем на огне.
– Фуса, – завыл Странник, и глаза опять зелёные-зелёные стали, снова потеряли зрачки.
Кёко тем временем поясом завязала юкату как следует и убедилась, что кровь от укусов остановилась и больше не стекает по бёдрам: лисья слюна их не только блеском покрыла, но и стянула, действительно сняла боль и оставила лишь дискомфорт.
– Фуса... Я не хочу... Не хочу!
Великий оммёдзи – великая загадка. Невесть откуда пришёл, невесть откуда тайных знаний набрался, невесть как изгоняет по щелчку пальцев любых мононоке и стирает себя из истории и жизней людей. Сколько Кёко себя помнила – а самое раннее воспоминание её как раз датировалось днём, когда она узнала о существовании неупокоенных духов, было ей тогда года три, – она всегда мечтала узнать, кто же Странник на самом деле. Нет, не так... Она всегда мечтала Странником стать. Но теперь, видя, сколь высока за то цена, молилась, чтобы боги не услышали её желаний.
Бессмертие его покупалось за одиночество, а невиданные способности, мудрость и ум, что острее ножа, – за годы скитаний, судьбоносных и в то же время бесцельных. Кёко не знала, было ли случившееся с некой Фусой тем осколком, что его заточил, или же оно стало гвоздем в крышке гроба. Что было первым: Дикий лис как чудовище или Дикий лис как северное божество? Съеденное сердце иль слухи, которые позже превратились в легенды? Его проклятие или щемящая скорбь, от которой он даже спустя четыреста лет не оправился?
«Разве ты не хотела узнать? – спросило Кёко её отражение в зеркале комода, напротив которого она застыла, пытаясь решить и решиться. – Разве не ты заключила пари тогда в доме «Бэнтэн», что если о мононоке больше Странника узнаешь, если сможешь первой его изгнать, то он расскажет всё о себе? Разве не ты выуживала из людей о нём всякие небылицы и гадала, что правда, что нет, когда рассматривала его – любовалась им – через завесу из молочно-белого дыма, когда он курил и вы укладывались на ночлег? Разве не ты...»
«Да! Я, я, я!» – хотелось закричать Кёко и заткнуть собственное отражение.
Всё это она действительно делала – пыталась вызнать его Форму, Желание и Первопричину, словно Странник и сам был диковинным мононоке. Не утолить праздное любопытство она, однако, хотела, а всего лишь понять, как стать такой же.
«Чтобы подпустил ближе, – прошептало отражение снова, и едва успокоившиеся и вернувшие себе природную белизну щёки Кёко опять покраснели. – Чтобы ты была единственной, кому он все свои тайны доверил».
«Но разве не естественно было стремиться к тому, чтобы узнать о своём учителе больше?»
«Конечно, но только не тогда, когда ты в него не вл...»
– Ой, да замолкни уже! – фыркнула Кёко вслух, махнула рукой на зеркало и, наконец-то закончив с самой собой препираться, шагнула к постели.
Она села подле, подтащила к себе разбросанные вокруг Странника полотенца и простыни, опять намочила их, опять выжала, опять принялась заботливо вытирать пот. Аояги как раз в комнату вернулась с уже натопленным снегом и нагретым молоком, и Кёко забрала у неё то и другое. После первого глотка, который Кёко почти насильно влила Страннику в горло, он с ней и заговорил:
– Я должен рассказать тебе кое-что... Давно уже должен...
– Нет, не должен. – Кёко одёрнула его мягко, но настойчиво и так же уверенно взяла за руку, не боясь, что графитовые длинные когти вцепятся слишком сильно и ранят. Не вцепились. Не ранили. Пальцы его ощущались совсем ослабшими, но переплелись с её, когда она их слегка раздвинула. – Ты сейчас не в себе. Я не хочу, чтобы это было так. Я хочу, чтобы ты захотел поделиться, а не чтобы изливал душу, как на смертном одре.
Несомненно, в таком положении ума и духа, в каком пребывает любой человек в результате затяжной или внезапно ударившей болезни, Странник бы однозначно выложил всё, о чём бы она ни попросила – даже если бы Кёко каждый из рассказанных Мио слухов захотела проверить.
«Но это будет нечестно», – неохотно признала Кёко. Странника терзал самый жестокий и властолюбивый призрак, которого было не изгнать даже матёрым оммёдзи, – прошлое. Она просто не имела права пользоваться этим и добавлять ему мучений.
– Если я не расскажу сейчас, то уже никогда не смогу, – прошептал Странник, но на Кёко не посмотрел. Возможно, чтобы не пугать её этими нефритовыми, зеленющими глазами, где не было зрачков, но где отражались все семь лохматых его хвостов. – Пожалуйста, Кёко... выслушай меня.
Странник опять закрутился беспокойно, замычал что-то сквозь плотно сжатые зубы, но спустя минуту успокоился и вздохнул. Кёко же, не зная, радоваться ей или готовиться к страшному, покорно обратилась в слух, по-прежнему держа его худую руку.
– Они хотели, чтобы я ел сердца, – произнёс он в конце концов. – Сначала оленьи, медвежьи, кабаньи... А потом... потом...
– Кто «они»?
– Мэнаси утара, – прошептал Странник. – «Утара» означает народ, а Мэнаси – это горный хребет в северной части Эдзо.
– Это те люди, которых ты убил?
– Съел. Тысяча триста шестьдесят шесть сердец стариков, взрослых и детей сразу после того, как они заставили меня сделать это с моей Фусой.
– Заставили?.. – переспросила Кёко, сосредоточив всё своё внимание на том, что его действительно требовало, а не на том, что её подцепило на крючок и почти ранило – слово «моей».
– Ипомея.
– Ты говоришь о цветке? – Кёко едва не ахнула и отклонилась назад, словно это позволило бы ей заглянуть Страннику под спину и проверить, как выглядит тот узор кумадори между его лопатками. Острые углы, что делали каждый лепесток похожим на стрелу, и иероглифы между ними, подобные натянутой тетиве. «Так, значит, там и на бумажных талисманах Наны?..» – Это ипомея? Нарисована на офуда и у тебя на спине?
Странник кивнул и, запрокинув голову, приоткрыл губы, истекая по́том на висках. Едва Кёко стёрла его чистым полотенцем, как уже в следующую секунду он выступил опять. Она сосредоточенно засопела, пытаясь остудить его лицо – жар по новой распространялся от болезненно-красных щёк Странника по всему его в напряжении выгнувшемуся телу.
– Порошок из ипомеи... Людей он в зверьё превращает, а самих зверей – в чудовищ, – продолжил он, с трудом связывая слова воедино. За него это приходилось мысленно делать Кёко, чтобы расплести клубок на ниточки, не просто выслушать, но и понять. – Долго подмешивали в то, что приносили... Долго... По чуть-чуть... Чаще в оленину... А потом сказали ей навестить меня. Сказали, болен очень, нужно помочь, спасти. Она поверила. Она пришла. Сама отдала себя, а я... я забрал. Сердце Фусы. Маленькое, как у крольчонка, и такое же сладкое на вкус. Они видели, как она ко мне приходит... Единственная, кто не боялась подниматься без разрешения Хозяина на Воющие горы... Единственная, кого он принимал, а значит, особенная.
– Но зачем? – спросила Кёко, надеясь, что слух её подвёл. То, что рассказывал ей Странник, было в разы страшнее всех историй о мононоке, которые ей когда-либо доводилось слышать. – Какой же в этом смысл? Зачем заставлять тебя есть сердце твоей же...
– В сердцах – сила, – повторил Странник, ткнувшись носом в её раскрытую ладонь, выронившую от ужаса полотенце. – А сердце, полное любви, отданное добровольно – самое сильное сердце. Однажды Дикому лису предстояло проглотить Солнце. Для этого Дикий лис должен был стать божеством.
Культ. Вот, значит, из-за кого он такой на самом деле.
Конечно, Кёко и раньше догадывалась, что за убийством целого селения стоит нечто большее, чем скука, которую могло развеять только проклятие длиной в тысячу и больше лет. Разумеется, наличие причины также вовсе не умаляло его проступок, но подтверждало то, во что Кёко научил верить её дед и представления сару маваси[64], с которыми артисты однажды приезжали в Камиуру: ни один зверь не укусит, если его не трогать.
– Когда я пришёл в себя и понял, то выгрыз каждому грудину, – продолжил Странник, но в тоне его не слышалось раскаяния. Даже в том, как он извинялся перед Кёко, когда её поранил, того в разы больше было. Мороз пополз у неё по коже и остановился прямо возле сердца. – Я выел всё, что там было. Совал свою пасть в дыры, которые сам лапами проделывал... Все ел, ел, ел, как они того хотели. Хотели же, не так ли?.. Вскармливали меня столетиями, чтобы я потом вскормился ими. До Фусы я не знал, что могу принимать людскую форму. Но иначе она плакала, боялась... Хотя сама наполовину была лисой. Фуса, Фуса... Лисёнок с сердечком белого крольчонка... Так появился Дикий лис.
– Он появился из ярости и отчаяния, – прошептала Кёко.
– Из безумия, – поправил её Странник. – И одиночества, на которое они обрекли его, едва он что-то светлое обрёл.
– И в том нет истинной его вины.
– И в том вся его вина.
Кёко отложила очередную тряпку на край футона, выпрямилась и крепко задумалась. Среди людей ходила молва, что быть ногицунэ сродни паучьей лихорадке – это зараза, с которой лисы не рождаются, но которую рискуют подхватить по тем или иным причинам (весьма спорным, от злых поступков до случайности), отчего их одинаково боятся что люди, что ёкаи и сородичи. Лисы, пожирающие лисов. Один инстинкт у них – неутолимый голод, и одно лишь чувство – ярость. Потому и в стаи они не сбиваются, потому и одинокими, без человеческой формы, как правило, живут. И обитают в основном в Эдзо.
«И вправду сходится...»
Странник тоже родом с северных островов. Странник съел полукровку, тоже лису. Странник впал в ярость, какую прежде не знал белый свет, и тем самым стал прародителем – нет, примером – для всех диких лисов в истории.
Ведь чтобы обрести силу, ему вовсе не оленьи и людские сердца нужны были – ему нужно было разозлиться. И пускай долг им впоследствии пришлось выплачивать собственными жизнями, но племя Мэнаси получили своего долгожданного бога.
– Ивару... А какое Солнце ты должен был съесть?
Странник повернул к ней голову, улыбнулся вместо ответа, и Кёко, державшей полотенце в свободной руке, стало ещё более жутко, чем от всего услышанного: мало того, что улыбка была абсолютно неуместной, так ещё и слишком острозубой, широкой и кривой.
А затем последовал лающий смех.
«О нет, опять началось!»
– Тише, тише, Ивару! Всё хорошо...
Женщина, которая Страннику, очевидно, была дорога (слово «любимая» Кёко даже в мыслях не смогла выговорить) и которую принесли ему же в жертву, решив, что то прекрасная, просто изумительная идея – кормить своего бога его любимицами. Солнце, для поглощения которого его растили – «Образное Солнце? Настоящее? Свет? Ещё одно божество?», – и целый народ, свято в него веривший, а потом сам же сгинувший у Дикого лиса в пасти. Наказание, понесённое за это – изгнание более тысячи мононоке по одному на каждого убитого жителя Эдзо, – и сам Странник, который вроде бы наконец-то открыл Кёко сокровенную тайну, но в то же время породил у неё лишь новые вопросы. И самым громким, стучащим у неё в висках, был тот, который её отражение в зеркальном комоде беззвучно и злорадно повторяло:
«Что это за женщина – Фуса? Какой она была?»
Ничего из этого Кёко, однако, спрашивать уже не стала – боялась показаться наглой и того, что Странник снова челюстью щёлкать начал. Захихикал и, извиваясь под влажными, слишком быстро сохнущими простынями, носом потёрся о её ладонь.
– Тише, тише...
Кёко повторила ласково, понизив голос, и заметила, что Странник тоже затихает. Тогда она зарылась пальцами в его волосы и стала напевать убаюкивающе, массируя подушечками пальцев кожу его головы. Мягкие на ощупь, как шёлк, его локоны легко путались, и очень скоро Кёко решила, что лучше попробовать что-то другое, чтобы завтра, когда Странник придёт в себя, ей не пришлось выстригать с его макушки колтуны.
– Что ты делаешь? – спросил он вдруг, распахнув и обратив к ней сплошь зелёные глаза.
Острые уши, похожие на уши куницы, давно её манили, вызывающе розовые на кончиках и с тремя серёжками-бусинами на каждой мочке. Кёко никого с такими ушами, как у Странника, ни разу больше не видела, и ей жуть как было интересно, какие они на ощупь! Жилистые и твёрдые, оказывается, совсем не такие, как человеческие, особенно там, где сужаются кверху. Кёко узнала это наверняка, когда осторожно протянула руку и коснулась их.
– Мио сказала, что это поможет или, по крайней мере, будет приятно, – пробормотала она, уже вовсю исполняя её совет: нежно растирая оба уха Странника круговыми движениями от мочек до кончиков. – Приятно же, да?
– Приятно, – согласился Странник и закрыл глаза обратно, а затем вместо лающего смеха или рычания вдруг странно, монотонно загудел.
Решив, что это у лисов нечто вроде кошачьего мурлыканья, Кёко продолжала массаж до тех пор, пока к его ушам не прилила вся кровь и они не сделались багровыми. Зато остальное тело Странника наконец-то расслабилось.
– Верни Фусу, – пробормотал он перед тем, как окончательно заснуть. – Найди её и забери.
– Что?
Кёко растерянно наклонилась к его лицу так, что его дыхание – мускус, пряности и молоко – стало её дыханием.
– Верни Фусу... Мой короб...
– Ты хочешь сказать, что в коробе... – Кёко осеклась, не сумев закончить.
«В коробе живет душа?»
– Из костей, – разобрала Кёко его полусонный шёпот. – В каркасе и стенках... Она сделала короб из её костей, из костей... – «Она?» – Верни мне Фусу. Он не может владеть ей.
Всё это время короб Странника был вовсе не из дерева, а исполнял желания он, потому что и вправду слышал их.
Кёко похолодела, медленно разжала пальцы на его ушах и просидела так минут десять, пока не пришла в себя. Убедившись, что Странник больше не ёрзает и крепко спит, не мучается галлюцинациями почти такими же, какие вызывает порошок из ипомеи, Кёко пересела к очагу и уставилась невидящим взором в потрескивающий огонь. Голова едва не раскалывалась, и, чтобы унять боль и скоротать время до возвращения Мио, Кёко съела немного супа, который ей не с кем было разделить. Так прошёл первый час из трёх, отмеренных Мио, потом второй, а за ним и третий... Кёко опустошила почти весь котелок – «Вот же... Снова перестаралась с солью!» – и выпила литр ароматного травяного чая. Странник спал и вёл себя прилежно, Аояги сидела рядом с Кёко и легонько касалась её плечом.
Когда пошёл пятый час и наступила полночь, головная боль у Кёко наконец-то стихла, а терпение лопнуло.
– Аояги, присмотри за учителем, пока меня не будет... Аояги?
Глаза тёмные и непроницаемые, как кора древа, и волосы по бокам от круглого лица – коричневые, жёсткие, разметавшиеся по плечам и лопаткам, как ветви. Розовое кимоно – Кёко до сих пор удивлялась, как Аояги умудряется передвигаться в нём с такой лёгкостью и оставаться воздушной, учитывая количество его слоёв, – издало малозаметный шорох, когда собственный сикигами Кёко вдруг беспричинно схватил её за руку.
– Аояги, присмотри за ним, – повторила она с нажимом в голосе и попыталась высвободиться из её хватки, но Аояги не отпустила. По-прежнему сидела на полу и взирала на неё снизу вверх с абсолютно бесцветным выражением лица, отчего Кёко сделалось не по себе. Сикигами да свою хозяйку не слушается? Где же это видано?! Что с ней только происходит в последнее время? – Аояги! Слушайся меня!
И лишь когда Кёко дёрнула руку, наверное, в пятый раз и буквально стряхнула с себя её пальцы, Аояги отступила и, кажется, даже понурилась виновато. Кёко же выдохнула с плохо скрываемым облегчением, надела своё жёлтое кимоно с золочёным оби, уже сухое, и, мысленно пообещав Страннику вернуться с его коробом и Мио как можно скорее, покинула хондзин.

VIII
Чего только не доводилось Кёко делать с тех пор, как она стала ученицей великого Странника: и мужскими деревянными стержнями на площади торговала, и с кошкой дралась, как со львом, и попала в услужение великой киотской куртизанки, прожив почти неделю в борделе... Не было в её списке только «Искать затемно преступника в зимнем лесу на пару с детской игрушкой», но сегодня прибавилось и это. Ах, до чего же разносторонним оммёдзи станет однажды Кёко!
Если, конечно, выживет.
Может, воспаление лёгких ей страшно и не было, но холод от этого более сносным и приятным не становился. Ветер остервенело щипал её за щёки, будто ему не нравилось, что те слишком бледные, всё пытался сделать их румянее, и даже офуда, которыми Кёко обклеивалась – «Внутренний очаг» и «Сохранение», – в такую погоду толком не помогали. Оттого, что Кёко тревожно кусала губы, когда размышляла об исчезновении Мио, те быстро покрылись сухой болезненной коркой. Из носа текло ручьём, сколько бы Кёко в шарф ни укутывалась. По крайней мере, ноги были в тепле: затея Странника купить хорошие цурумаки вовсе не оказалась бессмысленной. По-настоящему снежные зимы в Идзанами выдавались редко, но всё же случались, а эта оказалась как раз из таких. В сапожках из тонкой кроличьей кожи, обитых снаружи кроличьим же мехом, а изнутри – льняной тканью, по сугробам было легко перебираться. Кёко даже не проваливалась, когда с одной кучи снега на другую перескакивала, светя перед собой приклеенным к ладони талисманом.
«Зажгись. Пылай. Путь освещай», – повторяла заклинание Кёко, меняя заткнутые за пояс талисманы каждые десять минут, когда использованный офуда сгорал и разлетался пеплом. Благодаря им от её рук исходил искристый жёлтый свет, как от пламени свечи, и если Кёко поднимала ладонь повыше, то создавалось ощущение, что ночь закончилась и снова наступило утро.
Без этого в лесу темно было, хоть выколи Кёко себе последний зрячий глаз. Сидящий у неё на плече цукумогами задавал направление треснувшим крылом и тоже как мог подсвечивал дорогу, отражая звёздное сияние. Крутился, когда надо было повернуть направо или налево, и тогда Кёко послушно поворачивала за ним, огибала закованные в лёд деревья, стараясь не спотыкаться об их вздымающиеся изогнутые корни, и мысленно считала примерное количество шагов, чтобы понимать, как далеко они уже ушли от хондзина.
На четырёхтысячном шаге Кёко поняла, что продвинулась значительно дальше, чем ожидала.
– Думаешь, Мио в беде? – спросила Кёко у цукумогами так, будто он мог ответить, и подожгла очередной бумажный талисман, на лицевой стороне которого пересекались иероглифы «Пламя» и «Озарение», образуя сигил, действительно напоминающий квадратный андон. – Она обычно шустрая и точная, какой подобает быть хорошей портнихе. Сказала мне ждать три часа, но прошло уже пять... И ещё час мы с тобой идём. Как же далеко убежал воришка? Может, ей попросту не удаётся его нагнать? Хм...
Кёко не сдержалась и оглянулась, хотя пообещала себе этого не делать. Конечно, никаких огней хондзина или города позади не ждало – оттуда на неё воззрился только дремучий, звенящий от мороза лес. Он обступал её со всех сторон, как разбойничая шайка, – ещё немного, и загонит в угол. Где-то вдалеке, со стороны гор, протяжно выли хондосские волки, которых, как читала Кёко в газетах, прозвали «людоедами» и которых уже двести лет не удавалось истребить, настолько могучими те были. Молясь всем известным богам, чтобы о ней тоже в следующем выпуске газет не написали, Кёко продолжила идти, безжалостно задушив желание повернуть назад.
– Сколько ещё? – спросила Кёко, покосившись на цукумогами. Даже его витражные крылья с узором, складывающимся в человеческое лицо, запотевали и зябко дрожали. Он зазвенел монотонно, ровно так же, как звенел в ответ на каждый её вопрос, и на сей раз указал крылом не вперёд, а вниз.
На снегу показались отпечатки кошачьих лап, а рядом – следы человеческие.
– Слыхал, как старуха та визжала? «Моя тележка, моя тележка!» Клянусь, ей эта рухлядь дороже сына. Пускай валяется с пробитой головой, страшнее ведь, что её капуста по склону катится!
– Люд и впрямь нынче чудной пошёл. Но главное, что не нищий. Заметили, как много богатеев развелось? Процветает-то Идзанами при нашем славном сёгуне! Дайте, боги, ему долгих лет жизни! Хоть он и пытается всячески нас изжить.
– Да куда ему! Подумаешь, пару новых законов придумает или посадит в префектуры новых даймё. Таким большим птицам рыбы на глубине не видать. Занырнём куда-нибудь ненадолго и переждём, коль волны и вправду поднимутся... Главное, чтобы всегда было кого ограбить.
– Выпьем же за это! Ха-ха!
«Лгунья! Или же просто слепая дура!» – вспыхнула Кёко невольно, вспоминая слова хозяйки хондзина: «Один путешествует, один-одинёшенек!»
Вот только отнюдь не один голос услышала Кёко, едва успела переступить через следы и протиснуться между растущими впереди соснами, а сразу целое множество. И все как на подбор: хриплые, грубые, пропитые. Мужские. Кёко нашла своего преступника, а вместе с ним, похоже, и его друзей.
Всего их было десять.
Столько Кёко, по крайней мере, насчитала голосов, притаившись за кустами. Пушистый снег и мягкие сапожки из кроличьей кожи скрадывали её шаги, а темнота – силуэт, но даже один сухой надломанный сучок, затесавшийся под ногой, легко мог её выдать. Пытаясь придумать что-нибудь получше, вместо того чтобы так рисковать, Кёко задрала голову и увидала пятнистую сову, глазеющую на неё с ветки жёлтыми глазами. Кёко расценила это как приглашение – и отличную идею. Из-за зарослей ежевики, колючих и занесённых снегом, всё равно толком было ничего не разглядеть, кроме разве что длинных горбатых теней с огненными языками костра. Зато с верхушки дерева, на которую Кёко забралась за считаные секунды, ухватившись за ветку и потеснив сову, вид открывался дивный – сразу на всю поляну.
Сапожки пришлось оставить в снегу, утеплённую зимнюю накидку – тоже, чтобы не зацепилась и не порвалась. Кёко карабкалась медленно и осторожно, вонзала ногти в заиндевевшую кору, чтобы не соскользнуть, и старалась не издавать ни звука. Сосновые иголки кололись сквозь кимоно, но зато прекрасно прятали. Она притаилась там, на ветке, опустившись на неё животом и вытянувшись, как слишком большая снежная кошка, и незаметно свесила голову, наблюдая.
«Ох, и вправду десять!»
И сидят все возле огня: кто на брёвнах, кто на расстеленных циновках, сбившись в кровожадную, пьяную и гогочущую стаю.
Кимоно у всех многослойные и пёстрые, несочетаемых цветов и фасонов, с выцветшими узорами, с монами домов, которых и вовсе давно не существует – вымерли, обеднели или растворились в домах чужих. Сложенные на коленях катаны в половину раза длиннее вместо положенного, похожие на копья, а причёски странные и дикие: выбритые лбы, петли волос, закрученные над плечами, пучки, у некоторых сразу по четыре на один затылок... Но куда диковиннее были лица, вернее, морды – сплошь звериные! Кёко заметила осла с огромной железной серьгой в ухе, рядом с ним – чешуйчатого крокодила... Напротив, ковыряя тростинкой в зубах под маской, сидел толстенный тигр, а струны бивы пытал худощавый кашляющий енот. Может, Кёко и не так уж много ёкаев за свою жизнь видела, но зато много видела людей, которые были и того хуже. Потому она даже в темноте легко различила их. Никакие то были не демоны, а лишь те, кто им уподоблялся, как пытался уподобиться самураям давно исключённый из их числа ронин.
Это были плачевно известные хатамото-якко в животных масках.
Кёко свесилась с ветки ещё чуть ниже и наконец нашла среди них того, ради кого сюда пришла: чёрный лис с острыми стреловидными ушами сидел под сенью деревьев на высоком пне и забивал табаком кисэру. В своём белом хаори он почти сливался со снегом, но сними он его, то в чёрном кимоно слился бы с ночью. Незаметный, проворный как раз потому, что ловко умудрялся сочетать в одежде и то и другое. Кёко бы похвалила его смекалку, если бы так сильно не злилась.
«Кисэру... Это же кисэру Странника!»
Лакированная трубка с костяным мундштуком, источавшая знакомый горько-травяной запах и молочно-белый дым, вьющийся колечками.
Чёрный лис – вернее, разбойник в его маске – сделал затяжку, цокнул языком, пробуя на вкус, а затем поперхнулся, крякнул и швырнул кисэру в сугроб.
– Фу, ну и мерзость! Надеюсь, тут есть что-то повкуснее.
«Короб Странника!»
Не иначе как именно в него так абсолютно безнравственно и небрежно разбойник запустил свою руку по локоть, отодвинув крышку с того, что Кёко в темноте поначалу приняла за ещё один пень.
– Эй, а там чего покрепче в этой коробочке нет? – спросил у него тигр, икая после глотка из пузатой фляги, которой с ним поделился друг-енот, наконец-то оставивший биву в покое. – У нас тут уже заканчивается. – И он красноречиво потряс в воздухе флягой, на дне которой, по-видимому, булькали последние капли. – Мы без доброго саке замёрзнем к утру, а бежать среди ночи – это ты удумал! Сам-то наверняка напарился, отогрелся в том хондзине, ишь, Странник великий!
– Вам тоже отогреться ничего не мешало. Я предупреждал, что выдвигаться поздно будем, – ответил разбойник-лис. – Просто кому-то было интереснее купеческих дочерей на тракте ловить.
– Зато мы повеселились и поживились как следует. – Тигр поиграл золотыми перстнями на пальцах, которые на них едва налезали. – А ты только коробку у какого-то торговца надыбал. Так и собираешься с ней таскаться? Вытащи нужное да брось, иначе она сильно замедлит тебя в пути, а значит, и нас тоже.
– Кстати, о «нас»... – Лис проговорил это почти по слогам, облокотился о короб локтем и вскинул маску на свет, будто намеренно позволил Кёко хорошенько рассмотреть его, остроносого и покрытого такой же позолотой, как на хаори. – Я не планировал долгосрочных знакомств. Мне понравилось наше времяпрепровождение в Киото, но не более того. Спасибо, что составили компанию и помогли разжиться вот этим, – он похлопал ладонью по уголку короба, окованному металлом, – но, как я и говорил, дальше у меня своя дорога.
Несколько хатамото-якко переглянулись.
– Вообще-то ты ничего нам до этого не говорил.
– Ой, запамятовал, видимо. Ну, тогда, значит, говорю сейчас: следующим у меня по плану идет...
Дзинь-дзинь!
Кёко рефлекторно вскинула одну руку к плечу, чуть не свалившись с ветки, и зажала тоненькие крылышки цукумогами между пальцами, глядя на него, посмевшего их выдать, с ужасом и укоризной. Пока до неё не дошло... Звон был один в один такой же, но издавал его не он. Цукумогами остался недвижим и смотрел нарисованным лицом на Кёко так же удивлённо, как она на него.
А из приоткрытого лисом-разбойником короба выпорхнули другие кайдзю один за другим – и снова «дзинь-дзинь, дзинь-дзинь!». С полупрозрачными стеклянными крылышками, будто собранными из дутой мозаики, с такими же кукольно-нелепыми лицами, образованными из узоров на них, и угловатыми крыльями разных форм и оттенков. Двадцать три сикигами Странника закружили над костром, неистово звеня и закручивая спираль из дыма и снега. Только надломанный двадцать четвёртый, провожатый Кёко, не шумел и не присоединился к ним, а вместе с ней наблюдал из-за веера сосновых иголок, как разбойники подскочили со своих мест и, подпрыгивая, принялись их ловить.
– Что это ещё за фокусы?! Откуда так много? Что они делают?
– Я сейчас оглохну! Пусть заткнутся!
– Это какое-то колдовство?..
– Ты же сказал, что украл короб у обычного торговца! – Разбойник, носивший маску бурого медведя, встал и навис над лисом, молча глядящим вверх на безудержную пляску цукумогами у них над головами. – Ах, делиться добычей не захотел?! Решил использовать нас и под шумок стащить настоящую волшебную реликвию! А ну...
– Во-первых, – перебил его лис и, встав, тоже оказался необычайно высок ростом, почти с разбойника-медведя. Кёко, понимающая, что происходит с цукумогами, не больше, чем хатамото-якко, получше спряталась за иголки. – Всю основную работу сделал я. Вы только и горазды, что спаивать стражу и на сплетни негодные их отвлекать, благо что это умение пригодилось. А во-вторых... Не хочешь сначала унять этих причудливых созданий, прежде чем затевать разборки? Хондосские волки сбегаются на шум.
– Что, если с ними это зверюга делает? – предположил другой, в маске буйвола и соломенных, подбитых мехом башмаках, который сильнее всех от упоминания хондосских волков поёжился, почти как Кёко. – Своих тем самым кличет. Нужно её пнуть хорошенько, чтоб перестала!
«Мио!»
Ещё до того, как её заметить, Кёко поняла, что речь о ней – кто ещё может быть зверюгой, которую нужно пнуть? На пальцах обеих рук не сосчитать тех раз, когда ей хотелось сделать то же самое, но сердце всё равно едва выдержало заходящийся кошачий вопль, когда один из разбойников подобрал с земли камень, с размаху швырнул его через огонь и, судя по всему, попал точно в цель.
Там, в маслянистой тени, зажглись два огня – цитриново-жёлтый и сапфирово-голубой, – и тень эта оформилась в крупную, где-то с собаку размером, вздыбленную кошку. Кровь текла у неё по виску; из пасти собираясь, капала и пенилась слюна. Она метнулась в ту сторону, откуда камень прилетел, пересекла снежно-песочную кромку и, оказавшись в свете костра, прыгнула... А затем повалилась навзничь. Ошейник сжался вокруг шеи и дёрнул кошку назад, хотя не был ни к чему не привязан. Пережимал, видимо, так, что она ни говорить не могла, ни мяукать: беззвучно открывала пасть и закрывала её обратно, щёлкая зубами.
Хатамото-якко рассмеялись.
– Безмозглая тварь, – выплюнул кто-то. – Всё продолжает пытаться.
Но в том, чтобы пытаться, и впрямь не было смысла: мало того, что Кёко ошейники из дерева ещё никогда не видела, так она не сталкивалась и с тем, чтобы они так в темноте светились. Дедушка говорил, что большинство сигилов, которые оммёдзи для своих офуда использовали, были придуманы вовсе не ими, а самой Идзанами. Она перечислила их, когда пела во время сотворения мира, чтобы боль от родов утихла, и так появилась Песнь Идзанами – священные тексты. Всего пятьдесят заклинаний, которые образовали алфавит, когда каждый сигил разделили ещё на десять, а те десять – на сотню. Как сочетания разных иероглифов порождали разные слова или звуки, так первые оммёдзи стали сплетать их в новые амулеты и заклятия: целительные и защитные, разрушающие и созидающие, а иногда и губительные – такие, каких и сама Идзанами не знала.
Именно к последним, должно быть, относилось то, что пульсировало в ночи красным светом прямо у Мио под горлом: «Сдерживание», «Защита» и извращающий и то и другое иероглиф «Боль». Разбойник-лис довольно ухмылялся – сразу стало ясно, чьих рук работа. После того как он печати Странника вокруг «Бэнтэн» вспорол, Кёко в его мастерстве даже не сомневалась. Скорее, её поражало другое: как он вообще сумел этот ошейник на Мио нацепить? Ещё и до того, как она обнажит свою сущность кайбё и сожрёт его живьём.
«Ловкий, – подытожила Кёко, прищурившись. – И наверняка очень хитрый. Нужно быть осторожной».
– Да хорош! У меня от этого звона уже голова трещит. Заткнитесь!
Здоровяк в маске буйвола размял шею и взялся за топор, которым хатамото-якко, видимо, брёвна для костра кололи и который потому валялся среди щепок. Он взвесил его в мозолистой руке, пробормотал что-то о перчатках из кошачьей кожи и повернулся к Мио...
– Кошка здесь ни при чём, – остановил его разбойник-лис и задвинул короб. Оттуда уже повылетали все цукумогами до последнего и рассредоточились по поляне – на пнях, походных мешках и ветках, отчего звон стоял такой, будто ты сунул голову в храмовый колокол и изнутри по нему ударил. – Они сами это делают, потому что они живые.
– Живые?.. Сами?.. Но зачем?
– Почуяли кого-то и зовут. Похоже, у нас гость. Найдите.
И хатамото-якко, схватившись за свои катаны, принялись рыскать за деревьями и кустами по разным сторонам.
«Благослови тебя и твою охоту все лесные ками, дивная сова», – подумала Кёко, глядя на вылупившуюся на неё птицу, которая, будто прочитав её мысли, угукнула и тем самым ещё больше заглушила звук, с которым Кёко соскользнула к краю ветки, чтобы перебраться на другую. Звона, впрочем, и так с лихвой хватало, никто за ним даже не услышал, как Кёко почти сорвалась и невольно ахнула, когда нога её, замёрзшая, соскользнула с такой же промёрзлой и скользкой коры.
«Так вот зачем они шумят!»
Кёко глянула вниз и убедилась в этом, заметив, как один цукумогами шустро влево сдвинулся, прямо на сугроб, над которым она висела, чтобы звон его – нечто среднее между стрекотом кузнечиков и бряцаньем детских бубенцов – скрадывал те звуки, которые издавала Кёко.
«Они знают, что я здесь. Они хотят домой... И я хочу».
«Забрать короб. Освободить Мио. Вернуть Фусу и сикигами их законному хозяину».
Гадая, как ей со всем управиться, да так, чтобы не свалиться на голову никому из этих ряженых мужланов и остаться невидимой и невредимой, Кёко продолжила делать то, что, пожалуй, умела даже лучше, чем быть оммёдзи, – она взбиралась и карабкалась. Прыгала с дерева на дерево, с сосны на клён, затем обратно... Один разбойник рубанул длинной катаной по кусту ежевики – именно тому, за которым Кёко действительно сидела пять минут назад, – и засвистел громко.
– Следы! Тут и вправду следы человеческих ног. Кажется, босых. О, сапожки! Дорогие сапожки, парни!
А вот без сапожек остаться было очень обидно. Кёко тихо ругнулась и, сопровождаемая «Он не мог далеко уйти!» и «Сейчас найдём, не спрячешься!», прыгнула опять.
И повисла прямо над стоящим у пня лакированным коробом.
На вдохе мороз царапал горло и лёгкие, а на выдохе заставлял их сжиматься и гореть. Кёко заставляла себя дышать через силу, помня, как Ёримаса, а потом и Странник во время сражения с мононоке учили её держать меч. Она никогда не думала, что эти уроки пригодятся ей, когда она будет лазать по деревьям: «Держи баланс. Дыши, чтобы не начать задыхаться в самый неподходящий момент и не упасть. На вдохе тянись вниз, на выдохе поднимайся...»
Выдох.
Кёко убедилась, что поблизости никого нет, и обхватила ногами ветку, а руки опустила – и повисла вниз головой. Хатамото-якко разбрелись по поляне, и даже лис-разбойник – тот наглец, посмевший выдать себя за Странника, – ушёл на поиски. Их силуэты и фигуры, снующие за кустами и между деревьями, пожирала ночь. Сторожить пожитки оставили лишь одного – енота с бивой вместо меча, но тот стоял спиной и тревожно всматривался в темноту, из которой доносились возгласы: «Нет, не здесь. А ну-ка, покажись!» Короб стоял подозрительно беззащитный, но у Кёко было время лишь на что-то одно – либо думать об этом, либо этим воспользоваться.
Вдох.
Она слегка раскачалась, чтобы достать до двух тканевых ремешков, и продела руку в один так же, как делал Странник, чтобы забросить короб себе за плечо. Его Кёко ни разу в жизни в руках не держала и даже не порывалась взять, уж больно громоздким он выглядел, умещающий в себя все людские желания в мире. На поверку короб, однако, оказался лишь немного тяжелее ведра с водой, какое Кёко таскала Такао-даю для умывания, и поэтому с небольшим трудом, но поддался.
Кёко приготовилась снова выдохнуть.
– Нашёл.
Мио, на которую Кёко как могла старалась не обращать внимания, чтобы не отвлекаться, всё же выдавила из себя протяжный звук, и в нём Кёко услышала своё имя. Когда она потянула короб за ремешок, кто-то потянул её саму за рукав. И, повернув голову, Кёко так и осталась висеть на дереве вверх тормашками, обомлев от того, как близко к её лицу оказалась чёрная маска с позолотой и кольцами в острых длинных ушах.
Ничего за ней не было видно в такой темноте, даже глаз в узких прорезях, но Кёко кожей чувствовала, что разбойник-лис улыбается. Кёко бы тоже улыбалась на его месте. Должно быть, это было потешно – наблюдать, как она с коробом возится, тягает его и немного кряхтит, потому что одно дело подняться обратно на ветку одной, а другое дело – с ношей. Потому разбойник-лис и не торопился её с ветки срывать, держал крепко, сцепив пальцы на рукаве так, что у Кёко не было иного способа выбраться, кроме как порвать своё кимоно. Или позволить себе упасть.
Она выбрала второй вариант. Резко разжала ноги, плотно обвитые вокруг ветки, и полетела вниз, прямо разбойнику на голову. Однако тот вовремя отступил и вместе с тем вынужденно разжал пальцы. Кёко приземлилась на короб, все ещё вниз головой, и, стоя на руках на его крышке – всё же не пропали впустую её тренировки, – опустила нижнюю половину тела, а затем ударила босыми ногами разбойника в грудь.
Тот отшатнулся, почти упал, а Кёко оттолкнулась и перелетела через короб, утягивая его за собой, потому что пальцы под ремешок всё же чудом протиснулись. Краем короба Кёко прочертила по снегу длинную линию, пока не очутилась на другой стороне костра. Ловко перевернулась, перескочила на колени и встала, но тут же присела опять. Хатамото-якко уже столпились вокруг, сомкнули кольцо, обступив её ровно так, чтобы нигде не оставить зазоров. Даже к Мио, оставшейся на той стороне и беспокойно выглядывающей из свечения своего ошейника, теперь было не подобраться. Остались только Кёко, цукумогами на ветках, разом замолкшие, и короб, который Кёко прислонила к дереву и загородила спиной.
Не отдаст. Не дастся сама. Коль иначе нельзя, то будет сражаться, и пускай руки трясутся под рукавами вновь промокшего кимоно – главное, не выронить меч.
За ним Кёко не глядя уже потянулась, вслепую нащупав крепление в крышке короба и сдвинув её. Рука нырнула по локоть в бархатистую, приветливо тёплую тьму, лизнувшую её вдоль запястья. Кёко нащупала стенки из мягкой ткани, но внутри, на глубине, ничего – даже дна. Занервничала немного, судорожно перебирая пальцами, рисуя в воображении свой фамильный клинок Кусанаги-но цуруги. Тёмно-красная обмотка со вставками калёного железа, гарда в виде змея, летящего через цветочное поле, и лезвие, что разбито на пять осколков в ножнах...
Наконец-то подушечки пальцев обжёг холодный металл, Кёко ухватилась за него и вытащила меч из короба. Вот только не тот.
– Ого! – Среди разбойников прошёлся восхищённый шепоток. – Какой красивый меч! Я тоже такой хочу!
– Ха, теперь понятно, чего наш Странник за этим коробом от самого Эдо гнался.
Тоцука-но цуруги – «Меч, рубящий небесные крылья» – ничем от Кусанаги-но цуруги, своего близнеца, по весу и внешнему виду почти не отличался, но в тот момент показался Кёко куда красивее. Мало того что он был целым в отличие от Кусанаги, а значит, им можно было полноценно сражаться, он вдобавок сохранил свою рукоять, обтянутую кожей ската сине-голубых тонов со вставками золота. Трижды за время их странствий Кёко просила Странника достать Тоцука-но цуруги и показать ей во плоти, вблизи, и трижды же он ей отказывал, утверждая, что не может просто взять и вытащить его, когда ему того хочется, – это возможно, лишь когда ему нужно. Потому даже сейчас, в кругу разбойников, Кёко мельком, но залюбовалась его гардой – змей, что летел через грозовые облака и молнии. Достаточно было просто взяться за этот меч обеими руками, чтобы испытать прилив сил и веры в себя, ведь владели им когда-либо только оммёдзи, такие же легендарные, как Странник, – значит, и Кёко хоть на треть, но такая же.
«Так вот на что способны заговорённые бренные кости Фусы в коробе... Не просто исполнять желания, а решать, как будет лучше».
Кёко посмотрела на короб с благодарностью, задвинула крышку и обнажила меч. Тот выскочил из ножен с характерным лязгом, блеснул таким же голубоватым светом, каким была его обмотка, и явил себя – одно из легендарных орудий богини-матери.
– Разрежь небесные крылья, – шепнула Кёко и улыбнулась невольно своему отражению в плоской стороне лезвия. Ох, как же она мечтала это сказать!
– Она что, синдзо? – донеслось из кольца хатамото-якко. – Клянусь, я в Симабаре такой макияж и причёску у ученицы одной таю видел! Да и лицо похоже...
– А ты, смотрю, знаток бордельных девок, – хохотнул другой.
– Эй, девчонка! – окликнул её разбойник в маске не то нутрии, не то выдры, в накидке из такой же ворсистой, скомканной коричневой шерсти. – Ты, может, и прыткая букашка, но ты правда считаешь, что сможешь с этой зубочисткой завалить десятерых взрослых мужчин?
– Я не вижу здесь мужчин, – отозвалась Кёко, занимая стойку и выставляя меч перед собой. – Я вижу только трусов в звериных масках.
Разбойники весело загоготали. Кёко бы ничуть не приукрасила, если бы сказала, что у неё давно желудок завязался узлом от страха, подбросив к горлу обжигающую кислую желчь. Но как не сносит она головы в случае, если проиграет, так не сможет носить и фамилии Хакуро, если хотя бы не попытается. В конце концов, что такое десять подвыпивших, замёрзших и обрюзгших выходцев из некогда самурайских кланов с их затупленными мечами, когда на счету Кёко уже с десяток мононоке? И всё же, как бы ей ни хотелось быть исключительно оммёдзи, сложно было забыть, что она ещё и женщина. Подтянуться сто раз, перепрыгивая с крыши на крышу, – легко. Разломать бамбук пополам об колено – тоже. Но, едва доставая в росте большинству разбойников до плеча, Кёко порядком сомневалась, что и правда сможет физически их одолеть. Мио прыгала на месте за их спинами, ошейник вокруг её шеи под кремовым мехом горел, не позволяя ни отойти от заросшей мхом сосны, ни увеличиться в размерах. Кёко все думала, как же сломать его... Даже не будь у неё совести, чтобы убежать отсюда без Мио, далеко с коробом наперевес она всё равно не уйдёт.
Кёко повернулась так, чтобы охватить зрячим глазом всю поляну и всех разбойников, заполонивших её, и не сдвинулась с места, когда один, в маске медведя, с заброшенной на плечо о-катаной[65] вышел вперёд.
«Пусть атакует первым, я смогу подстроиться и увернусь, а потом ринусь к Мио», – решила Кёко, взглядом быстро наметив себе маршрут между громоздкими мужскими телами, и приготовилась, пригнулась ниже... Однако вместо того, чтобы напасть, разбойник в маске медведя вдруг воткнул свою о-катану в сугроб.
– Хочется язык тебе за такие словечки вырвать, букашка, – фыркнул он. – Но чего мы вообще должны драться с бабой? Тем более из квартала удовольствий, тьфу! Кем она себя возомнила, чтобы ещё руки о неё марать? Эй, Странник! – Кёко дёрнулась, почти позабыв, что здесь так зовут разбойника-лиса, вора и подлеца. – Она ведь явилась за той коробкой, которую ты украл, так что ты с ней и разбирайся!
Судя по тому, как разочарованно вздохнул разбойник-лис, который прежде ютился на задних рядах и пытался где-то там затеряться, он собирался скинуть головную боль в лице Кёко на кого-то, кто не он. Но все расступились, тоже опустили мечи и принялись перебрасываться сальными шуточками, наблюдая, как подлец в лисьей маске лениво тащит себя вперёд.
– Что ж, – сказал он, когда остальные уже расселись по своим кочкам и пням, готовые смотреть представление. – Даже не знаю, что делать. Я ведь девочек, в отличие от этих негодяев, обижать не привык.
– Хорошо, – сказала Кёко. – Тем проще будет девочке обидеть тебя.
И приглашающе встряхнула мечом.
Лица его по-прежнему видно не было, но, как и в прошлый раз, Кёко кожей почувствовала расползающуюся по нему ухмылку. А ещё он издал характерный для того звук – словно взрослый над дитём посмеивается и даже не прилагает толком усилий, чтобы себя сдержать. Он снял и сбросил на снег хаори, чтобы не стесняло в движениях, и наклонился немного вперёд, заведя руки за спину, но этим насмешливым жестом Кёко, привыкшую к изворотливости настоящего Странника, было не провести: она уже заметила блеск вытащенного из-за пояса клинка. То, что слегка согнувшаяся в колене правая нога лиса на самом деле не желание наклониться ещё ниже, а готовящийся выпад, она предсказала тоже.
Единственное, в чём Кёко ошиблась, так это в том, что поначалу приняла тот блеск за танто[66]. Уж больно коротким и легко спрятанным под пояс ей почудилось оружие разбойника, но вот ловкий взмах запястьем – и маленькое лезвие разложилось в длинную, увесистую нагинату. Не иначе как очередное колдовство! Или же крепления в виде серебряных колец на каждой трети древка, позволяющие ему складываться и при необходимости даже изгибаться. Кёко заметила движение лишь в тот момент, когда изогнутое лезвие с длинным черепаховым древком рассекло воздух в суне от её лба и срезало с чёлки несколько волосков.
Кёко отшатнулась, затем ещё раз и ещё, пока не натолкнулась спиной на короб и едва ли не повалилась. Для того, кто никогда прежде не обижал девочек, этот разбойник-лис обходился с ней сурово. Двигался неумолимо и стремительно, а наседал безжалостно: настиг её буквально в несколько шагов и так же, шаг за шагом, начал теснить к лесу, нанося удары один за другим. Ката[67], которую он повторял, и то, как странно держал нагинату – у основания клинка обеими руками, – отдалённо напоминало ей что-то. Череда движений, выверенная и пластичная, почти изящная, как нихон буё[68], но скорость запредельная, такая Кёко и не снилась. Она едва успевала выставлять меч и парировать его удары, вынужденная кувыркаться между коробом, кострищем и поваленными деревьями и постоянно отступать. Уже спустя минуту руки её заныли, босые ступни заледенели и поехали на снегу, делая поступь неуклюжей, а дыхание сбилось от этой непрерывной череды: удар, защита, удар, защита, опять удар...
Пряди вылезли из причёски синдзо и упали на вспотевшее лицо. Кёко снова почувствовала себя на сцене театра – единственная актриса спектакля без маски. Маска лиса же выглядела почти ужасающе в отблесках костра: оранжевые всполохи удлиняли и без того длинные уши, ночные тени превращали простой чёрный цвет в зияющую тьму, а свет, отражённый от снега, заставлял роспись мерцать. Лис наклонил голову, и Кёко показалось, что там, где располагались узкие прорези, мелькнули красные глаза с маленькими зрачками. Такого цвета была кровь, хлынувшая из её щеки, когда от неожиданности она всё-таки пропустила один удар.
– Осторожнее, – сказал ей разбойник-лис, и если бы это не он только что сам её порезал, Кёко даже могла бы решить, что он волнуется за неё. – Личико у тебя хорошенькое. Боги не простят такое портить. Ох, а что за дивные глаза! Вернее, глаз. Из левого как будто осенний туман и летние звёзды одновременно смотрят...
– Соберись, – сказала Кёко не то ему, не то себе, обтёрла лицо рукавом, размазывая кровь, и наконец-то перехватила инициативу и атаковала первой. Заколотая на макушке причёска синдзо, которой она некогда была, окончательно распалась, как и её прошлый образ.
Отразив следующий выпад лиса, Кёко поднырнула под лезвие его нагинаты, чиркнув по тому катаной, как будто кресалом пыталась высечь искры. Те действительно вспыхнули и выстрелили в разные стороны, лезвие стукнулось о лезвие. Воспользовавшись тем, что лис держит нагинату у самого её основания и потому уязвим на близкой дистанции – копьё-то длинное и выпады потому тоже длинные, наносятся издалека, – Кёко влезла в небольшое пространство прямо перед его носом и как следует пнула коленом в живот, а затем ударила в пах всей ступнёй.
Если от первого пинка лис отшатнулся, то от второго улетел. Опёрся на свою нагинату, закашлялся и повалился на одно колено. Слюней у него, должно быть, набралось полный рот, потому что из-под маски потекло, пока он сидел, согнувшись пополам и держась за свой живот и то, что ниже.
– Неплохо, – прохрипел разбойник-лис, снова посмеиваясь, отплёвываясь и вытирая подбородок. – Скажи, у тебя уже есть наречённый? Жених или, может, возлюбленный? Не рассматриваешь, случайно, брачные предложения от таинственных незнакомцев? Ты только полегче со мной в будущем... А то у нас такими темпами детей не получится.
Кёко не позволила себе отвлекаться и поэтому ничего не ответила. Но она как раз выровняла собственное дыхание и оказалась на той части поляны, на которой за костром и делающими ставки хатамото-якко тревожно ходила туда-сюда на невидимой цепи Мио. Короб Кёко оставила – всё равно никому сейчас не до него, – а одним ухом прислушивалась к остальным мужланам в масках, готовая к их подлости. Жаль, глаз у неё был только один, и всё своё зрение она сосредоточила на уже отряхивающемся разбойнике-лисе в чёрно-белом кимоно. Понимая, что медлить сейчас означает дать ему время восстановиться и снова загнать её в тупик, Кёко бросилась вперёд.
Раздался звон, но на сей раз не меча о меч – Тоцука-но цуруги ударился о наруч. Серебро, оковывающее запястье лиса, оказалось крепким. Рукав лоснящегося кимоно, словно бархатный, на секунду переплёлся с ярко-жёлтым рукавом Кёко, как ночь и солнце. Она попробовала ударить ещё раз, вспомнила всё, чему её и Ёримаса учил, и Странник. Последний хоть и не сражался никогда без острой на то надобности, но в кэндзюцу был искусен так же, как и во всём остальном.
«Необязательно так махать, – сказал он ей однажды. – Ты можешь и колоть. Кто сказал, что катаной можно владеть лишь так, как все?»
Вот что он делал тогда, когда сражался против гашадакуро, чтобы вызволить её из плена, и вот что делал разбойник-лис, когда держался за основание нагинаты. Оба они кололи. И Кёко, перехватив катану почти у начала лезвия, попробовала сделать то же самое, целясь врагу прямо в грудь.
– Ай! – воскликнул он. – Чуть не убила!
Они столкнулись лбами, и Кёко даже не поняла, как именно её катана промахнулась. Уколоть-то уколола, но почему-то лезвие застряло у разбойника под мышкой, зажатое плоской стороной. Кёко дёрнула назад меч и обнаружила, что даже шаг назад не может сделать: нагината теперь у неё за спиной, причём поперёк, как палка, и этот бесчестный подхалим так крепко держит её обеими руками с двух разных концов, что Кёко прижата к нему вплотную. В объятиях, как в плену.
«Тёплый... Такой тёплый».
До этого мгновения Кёко даже не замечала, насколько сильно замёрзла.
– Да что ты с ней играешься?! – закричали им хатамото-якко. – Прирежь её уже и присоединяйся к нам! А то без тебя всё саке допьём.
– Ну же, – прошептал вдруг на это разбойник-лис не им, а Кёко, и дыхание его, струящееся откуда-то через маску, тоже тёплым было, почти раскалённым, как жар трескучего поблизости костра. – Совсем скоро эти дураки поймут.
– Что? – растерянно моргнула Кёко.
Лис цокнул языком и там, за прорезями, наверняка закатил глаза. А затем вдруг наконец-то отпустил Кёко, и ей даже не пришлось для этого бить его наотмашь. Он просто отпустил нагинату с одного конца и толкнул её так же, как до этого толкалась она, только в грудь и не так сильно, как мог бы. И всё же Кёко не устояла и, чтобы не приземлиться в сугроб навзничь, упала вместо этого на одно колено. Девять разбойников, сидящих вокруг огня, напряглись и снова встали. Только когда за спиной у Кёко хрустнула ветка и, повернувшись, она увидела вспыхнувшие в темноте разноцветные глаза, то поняла, как близко к Мио благодаря тому толчку очутилась и что именно это хатамото-якко пришлось не по душе. Всего-навсего пара кэнов их теперь разделяла, и даже то, что разбойник-лис снова принялся наносить один удар за другим, не могло ей по-настоящему помешать.
От этого и прошлых его слов Кёко ощутила укол подозрения. Но кто она такая, чтобы не пользоваться столь щедро подаренным ей шансом, будь он подарком по глупости или же из хитрого расчёта? Даже одержи Кёко победу над одним лисом, ей всё равно предстояло победить ещё девять его друзей.
«Одна оммёдзи, как ни крути, с таким не справится, – признала наконец она. – А ошейник у Мио деревянный... Так близко, чтобы разрубить, не подберусь, но мне это и не нужно – хуже для дерева, чем лезвие, разве что огонь».
И, перенеся вес Тоцука-но цуруги в одну руку, второй она выдернула амулет из-за пояса, тот самый, где иероглиф «Озарение» с иероглифом «Пламя» тесно сплетался, – и метнула его в Мио, позволяя ветру унести бумажную ленту. Та загорелась уже на лету: как бы Кёко ни старалась, использовать талисманы без прикосновения она до сих пор не выучилась. Потому молилась лишь, чтобы офуда раньше времени не погас, чтобы успел пристать к ошейнику Мио на её выгнувшемся горле и там, вместе с ошейником, сгорел.
Так оно и получилось.
Деревянный ошейник охватило пламя. Мио взревела, зажмурилась, ради освобождения терпя ожог. Запахло жжёной шерстью и талым снегом.
– Из кого ты там собирался перчатки сделать? – спросила Мио у разбойника в маске буйвола. Тот выронил свою тыкву-горлянку, когда отделившаяся от темноты фигура высотой с собаку вдруг увеличилась до размеров льва и, вывалив наружу раздвоенный язык, с разбегу вгрызлась ему в лицо.
– Демон! Демон! – продолжал кричать он, даже когда от половины его головы ничего не осталось. Только окровавленный рот продолжал вопить и хлопать.
– Бакэнэко! – завопил разбойник-олень, обнажая со звоном меч. – Никакой это не цусимский леопардовый кот, идиот!
– Хорош драться с девкой! – гаркнул разбойник-енот, нечаянно наступивший на свою биву и переломивший её пополам, пока все остальные неумело махали катанами, пытаясь отогнать от себя Мио, которая, закончив с одним и оставив от него лишь недоеденную половину торса, уже кинулась к другому. – Помоги нам убить зверя!
Кёко на это, если честно, и надеялась. Что удары лиса прекратятся, а сам он отвлечётся, бросится на подмогу к остальным. Тогда Кёко, подхватив короб, унесётся в снежный лес, воспользовавшись всеобщей суматохой, и скроется там, пока Мио занимает их собой. Всё похожим образом и сложилось, но не в точности: лис действительно отвлёкся, отступил, перестав обрушивать на Кёко шквал ударов, и опустил свою нагинату.
– Наконец-то, – хмыкнул он, развернулся на пятках сапог и резко вскинул её снова.
Лезвие прошлось по шее стоящего за ним разбойника точно под его медвежьей маской. Кровь хлынула из-под неё потоком таким горячим, что сугроб, куда она лилась, зашипел. Разбойник схватился за горло, попытался зажать пальцами рану, но повторившийся взмах нагинаты окончательно его подкосил. Поджарое неповоротливое тело, разодетое в меха и явно краденный атлас, рухнуло наземь и скатилось к ногам Кёко. Разметавшиеся по снегу жидкие волосы почти коснулись её босых стоп.
То, что происходило дальше, по уродству своему и ужасу, проникающему в душу, могло сравниться только с бойней мононоке. Лис, зовущий себя Странником, оказался так же безжалостен и неумолим, как злейший древний дух. Напрочь утратив к Кёко интерес, он просто обошёл её, закрывшуюся дрожащим сияющим клинком, и заплясал настоящий танец смерти под пение серебра и стали. Нагината никого не щадила, перерезала шеи, как нити, грудные клетки вспарывала, как обёртку рисовых пирожков, а головы срубала, словно снимала с яблок черешки.
Разбойник-медведь, который кричал о предательстве разбойника-лиса, очень скоро замолк, рассечённый поперёк на две симметричные части. Разбойник-крокодил, пытавшийся договориться и решить всё миром, обещавший «поделить всё награбленное пополам и даже отдать всё без остатка», свои слова прохрипел на острие нагинаты, пронзённый насквозь. Разбойник-енот попытался удрать, бросив оружие и все свои вещи, едва достиг кромки поляны и тут же сгинул в кошачьей разинутой пасти. Мио дёрнула ушами, обернулась к лису, пережёвывая ещё трепыхающегося в зубах разбойника, и, издав довольный, урчащий звук, проглотила остатки. Для неё это было не сражение, а пир, сдобренный местью за несколько часов травли. Кажется, ей даже понравилось делить добычу с таинственным незнакомцем, вдруг обратившим оружие против товарищей. И только Кёко из них всех по-прежнему на месте стояла, точно в землю вросла, вцепившись в рукоять священной катаны.
Она не опустила её, даже когда всё закончилось. Мио съела четырёх, чёрный лис прикончил пятерых оставшихся. Лагерь хатамото-якко будто накрыли алой простынёй, и снежная поляна превратилась в поле красных маков. Костёр почти затух, трещащие поленья затопило кровью, стекающейся в вырытое углубление с разных концов. Между деревьями и кустарниками всюду лежали раскуроченные тела. Когда Кёко всё-таки снова зашевелилась и ей пришлось перешагнуть узел кишок, протянутых через сугроб, она нечаянно наступила в лужу. Под ступнёй хлюпнуло, смешанный с кровью снег пристал к штанине ледяным комком и пропитал её. Кровь бисерной росписью покрывала даже подол её кимоно – настолько далеко та брызгала.
Где-то, как тростник, хрустели кости: Мио, теперь уже с алой шёрсткой, а не с кремовой, всё ещё жевала.
– Зачем ты это сделал? – выдавила из себя Кёко, остановившись за спиной у разбойника-лиса.
– Я делаю что хочу, – пожал он плечами и выверенным движением стряхнул с изогнутого лезвия нагинаты кровь и внутренности. Вверх-вниз. На белом снегу капли и вправду смотрелись как цветы, не дождавшиеся весны и проклюнувшиеся в январе.
– Я думала, они твои друзья...
– Увы, наша дружба была обречена с самого начала. Они – отбросы общества, я – нет, – ответил тот. – Я их использовал. Спасибо, кстати. – Он обернулся к ней с улыбкой, судя по неуместно повеселевшему голосу. – Один я бы с ними не сладил. Теперь, когда проблема решена, мне пора идти. Надеюсь, свидимся ещё, красавица!
Только тогда Кёко наконец-то полностью отмерла. Жар поднялся откуда-то из груди и хлынул к белому лицу, согрел окоченевшие пальцы, заставляя их сжаться на Тоцука-но цуруги с новой силой. Кёко прямо по кроваво-снежным лужам следом за лисом ринулась, стоило ей увидеть, как он подбирает с земли короб Странника и надевает его.
– Поставь на место! Это не твоё!
– И сам на месте стой, – проурчала Мио, наконец-то проглотив чью-то руку, которая никак не хотела влезать в горло, и перегородив ему дорогу в лес. С перепачканной и нахохленной шерстью, с горящими в темноте глазами и ростом почти с мужчину, она выглядела как никогда убедительно. – Это ведь ты меня на цепь посадил, а этим обезьянам позволил потешаться.
Бежать последнему разбойнику-лису теперь точно было некуда, и сколько бы лицо его ни прятала маска, скрыть то, что он устал, она была не способна.
«Тяжело дышит, – отмечала про себя Кёко каждую деталь. – Шагает медленнее. Рука дрожит. Измотан».
А значит, у них с Мио, вдоволь насытившейся и уже восстановившей силы, было неоспоримое преимущество. Лживый лис это знал, но короб, сделавший его ещё более неповоротливым, снимать отказался. Только нагинату опять разложил взмахом запястья и, повернувшись к Мио спиной – храбрец! – направил лезвие на Кёко.
– Мне понравилось с тобой драться. Вот только тебе не хватает опыта, – сказал он. – Не откажу себе в удовольствии обеспечить тебе его. Плачевный, правда.
На этот раз Кёко ударила первой и, ещё бы немного, выбила бы нагинату у него из рук. Лис оступился, поскользнулся на снегу, им же в багрянец окрашенным, когда Тоцука-но цуруги воссиял в ночи и укусом вонзился в черепаховое древко его нагинаты. Разозлённый Соя фыркнул фыркнул, ударил в грудь тупой стороной клинка кинувшуюся на него Мио, отшвырнул её, а затем бросил на землю Кёко, подсечкой сбив её с ног.
Спустя секунду он, однако, тоже упал сам вместе со своей нагинатой. Впился ногтями в чёрную золочёную маску с длинными ушами и застонал, словно она причиняла ему невыносимую боль.
– Ай, ай, ай! Перестань! Сейчас лицо треснет!
Кёко встала на ноги и опустила Тоцука-но цуруги, потому что уже поняла: он обращается не к ней. Мио задрала морду, принюхалась и сузила глаза. Снег хрустел под поступью гостя мягко, почти неслышно. Из леса выходил настоящий зверь. Аояги, ведущая его под локоть, и вовсе парила над землёй. Оранжевые увядающие всполохи костра снова ожили, подкормленные офуда с бордовым остроконечным цветком, и, как зеркало, отразили в себе пурпур кимоно.
– Соя, – позвал Странник громко и спокойно, но Кёко готова была поклясться, что услышала в том рык, с каким Иварасамбе когда-то спустился с заснеженных гор Эдзо, прежде чем получить за то своё имя. – Верни мой короб!
– Соя? – Кёко выдохнула чужое имя в холодный воздух, пробуя его на вкус – слишком славное для юноши в маске чёрного лиса, который вздохнул так тяжело и раздосадованно, будто ребёнок расстроился, что отбирают игрушку. – Вы знакомы? Это что, какой-то твой заклятый враг?
– Хуже, – ответил Странник, сморщив нос.
Человек, имя которого было Соей, развалился на снегу, оставив короб рядом, и засмеялся.
– Да ты что! – воскликнул он. – Я вообще-то его самый преданный поклонник... И первый ученик.

IX
Зима в этих краях никогда подолгу не задерживалась. Чем снежнее она была, тем была же и короче. Точно так, как на следующее утро в лес в пригороде Киото неожиданно проникло солнце, растопив снег настолько, что даже жухлая трава под ним смогла прорваться и немного подышать, так переменилось и всё остальное, что в этом лесу накануне происходило. Кровавые сугробы пятеро встретившихся путников прибрали ещё накануне, тела хатамото-якко собрали в кучу и предали огню, а сами расселись там же, где некогда сидели разбойники, и уснули, решив не бродить ночью в поисках лучшего места и не возвращаться в хондзин, откуда Аояги предусмотрительно забрала все вещи. Не то милостью богов, не то благодаря усталости, навалившейся на всех после этой утомительной работы, но до утра никто больше не дрался и не пытался никого убить. Они кое-как обогрелись, обклеившись талисманами, и даже поспали пару часов по настоянию Странника.
Все, кроме Кёко, по крайней мере.
Всю ночь она всматривалась через костёр в лежащего на той стороне Сою, демонстративно – или по-настоящему? – храпящего, как медведь в своей берлоге. Лишь на полчаса она всё же нырнула куда-то в забытьё, полное спутанных лисьих хвостов и оскаленных морд, тенистых голых деревьев, как те, которые обступали поляну, и ярко-алых кишок. А когда вынырнула обратно и, лежа на циновке под набитой ватой накидкой, открыла глаза, то взвизгнула, ибо смотрел на неё перевёрнутый верх тормашками о́ни.
– Ого, какая ты трусишка! – захихикал он тогда, необычайно везучий, ведь сонная Кёко была не такой молниеносной. Потому её выброшенную вперёд руку, метящую в его длинный демонический нос, он легко перехватил за запястье. – Оказаться ночью одной среди десятка мужчин не боишься, но ёкаи тебя пугают?
Чёрный, разинутый до ушей рот с четырьмя огромными клыками, заходящими друг на друга, не двигался, когда говорил, но спросонья Кёко заметила это не сразу. Взгляд упрямо отказывался фокусироваться на крючковатом подбородке, но зато мгновенно выхватил пару острых рогов. На них можно было людей насаживать, как на вилы, и только глаз ёкая Кёко всё ещё не видела, хотя уже определённо проснулась и резко села, оттолкнув демона назад.
– Это маска? – заморгала она в полутьме, которая только-только начала перетекать в белый утренний свет. Смени Соя одежды, Кёко бы так и не узнала его, но его выдали серебряные наручи и чёрно-белые ткани. На последних – рассмотрела она теперь вблизи – серебром тянулась крестообразная вышивка. – Ещё одна? Сколько же их у тебя?
– Достаточно, чтобы не страдать по отсутствию лица, – ответил тот и щёлкнул сам себя по лбу, отчего маска вдруг переменилась – и вот перед Кёко на коленях в снегу сидит уже никакой не о́ни, а барсук. Самый настоящий тануки! Но вот Соя щёлкнул ещё раз – и теперь он уже длинноносый тэнгу. Щёлкнул снова – и снова о́ни... – Но эта маска моя любимая. И та, что чёрная, генко кицунэ. М-м, какую мне стоит носить сегодня, как ты думаешь?
– Пускай будет о́ни, – ответила Кёко неуверенно. Маска краснокожего демона с большим носом, которые, слыхала Кёко, лучше бога Сусаноо владели мечом и всегда жили отшельниками, уж точно была и вполовину не такой симпатичной, как лисья, но в лисьей Соя слишком походил на Странника. Да и сходство это явно было намеренным, а доставлять ему удовольствие быть хоть в какой-то мере её учителем Кёко не хотелось. Она вообще предпочла бы видеть рядом не чехарду искусных масок из керамики, фарфора и дерева, сменяющих друг друга по часам, а человеческое лицо, только вот... До неё дошло неожиданно: – Ты сказал, у тебя нет своего лица?!
– Ага, – небрежно кивнул Соя и, заметив её недоумение, пояснил: – Я ноппэрапон.
– Безликий?
Так перед ней всё-таки ёкай!
«Это многое объясняет», – подумала Кёко, как только закончила переживать невольную вспышку ужаса, какая всегда настигает обычных людей при столкновении со всем бессмертным или, по крайней мере, плохо умираемым. И всё же нечто подобное она и ожидала: если не из-за того, что простой человек никогда бы не сумел провернуть всё то, что сделал Соя, то хотя бы из-за того, как он любил эти свои маски и таинственность. Даже спал, заметила Кёко, в ней, хотя она мешала ему лежать на боку, упиралась краем в подстилку. К тому же, не имея ничего своего, даже внешности, ноппэрапоны были склонны присваивать чужое. А ещё они обожали пугать! Именно это Соя с ней и провернул, когда притворился врагом, а потом вдруг оказался другом. По крайней мере, по мнению Странника, решившегося спать в его присутствии и только-только начавшего ворочаться на своей подстилке от звука их голосов.
И всё же разве Кёко не показалось тогда, что она видела его глаза во время сражения? Красные, как кровь, которую до сих пор можно было откопать под снегом.
«У ноппэрапона ведь нет глаз? – озадачилась Кёко. – У них, кажется, есть только рот, да и то не у каждого. Да уж, лучше ему и впрямь не снимать свою маску...»
– Лучше мне не снимать маску, – сказал он, словно прочел её мысли. – А то ещё громче визжать будешь. Твой меч жужжит, кстати.
Кёко повернула голову на лакированные ножны, которые держала у себя под рукой всю ночь, и подорвалась с места с невольным «Началось, началось!». Едва не ударив коленом и не повалив Сою в снег, схватила их и отбежала туда, где ей бы не пришлось врезаться в облетевшие заснеженные деревья и бояться на кого-то наступить.
А уже через несколько минут Кёко прыгала по всей поляне через затухший костёр и обратно, пока остальные четверо, включая Аояги, завтракали, как делают утром все нормальные люди, которые никогда не ломали древний фамильный меч и потому не были вынуждены встречаться каждый девятый день с одним из десяти тысяч злых неупокоенных духов.
«Побери ёкай все девятые дни!»
После боя с Соей мышцы всё ещё ощущались каменными и неповоротливыми, а мононоке, как назло, оказался особо шустрым и прытким. Кёко, однако, традицию превращать высвобождение каждого мононоке в тренировку нарушить не посмела – лишний раз убедилась вчера, что ей нужно сильнее стать. Нет, намного сильнее, гораздо.
Тоцука-но цуруги, правда, лежал в её руке куда приятнее. Возможно, потому что использовать его можно было как подобает, а не просто махать его ножнами налево и направо, словно дубинкой. Увы, Странник забрал у неё Тоцука сразу же, как появился, вернул в глубины короба, и теперь Кёко со своей семейной реликвией опять воссоединилась – и сражалась с мононоке как могла.
«Монах-комусо из Фуке, той школы, которую основал один аристократ, переплывший Большую Воду и уверовавший в других богов»[69], – определила она, коротко оценив на макушке у мононоке огромную закрытую соломенную шляпу, больше похожую на корзину, из-под которой сразу начиналось белое одеяние. Кёко как могла не позволяла ему играть на флейте-сякухати, зажатой между синюшными пальцами, чтобы не оказаться под воздействием чар. Раз за разом выбивала её из рук и ломала пополам, но та восстанавливалась снова и снова.
«Или, может быть, синоби... – Кёко, уйдя в защиту, снова стала размышлять. – Они часто комусо притворяются, ведь под шляпой лица не видно. А притворяясь музыкантом-попрошайкой, шпионить можно почти что без преград. Как бы узнать наверняка... Позволить ему сыграть, возможно? Нет, чересчур опасно, Странник и остальные здесь. А что, если...»
– И чафто она так? – раздался голос Сои, сидящего на низкой ветке древа и пихающего себе под маску рисовую лепёшку. Он явно был любителем поговорить с набитым ртом.
Странник же, вплотную придвинувшийся к разведённому костру, ответил ему, только когда прожевал:
– Каждый девятый день.
– Ого! Кафдый дефятый день махается с дуффами? И не лень ведь!
– Не то чтобы у неё был выбор. Меч её фамильный проклят, она просто извлекает пользу до того, как придёт момент духа прогонять. Тренируется.
– Плохо тренируется. – Соя наконец-то проглотил липнущее к нёбу тесто. – Я ей ночью чуть башку не отрезал.
– Неужели? – спросил Странник небрежно. – А Мио сказала, тебя вырвало от её удара. Слабый желудок, должно быть? – Соя запихнул себе под маску вторую лепёшку, чтобы ответ его прозвучал нечленораздельно. Гнев Кёко же, всколыхнувшийся от слов Сои, немного поутих, пока Странник не повернулся к ней лицом и не рявкнул: – Живее! До сих пор не видел, чтобы ты сделала хоть одну подсечку. Забыла, как это? У тебя осталось две минуты.
Откровенно говоря, Кёко и впрямь забыла. Кто угодно и о чём угодно бы забыл, когда на него смотрит сразу четыре пары глаз. Аояги пыталась оживить гаснущий от холода огонь, ковыряя его палкой, Мио же зевала, растянувшись на пне. Она так привыкла к подобным зрелищам за месяцы их странствий, что те казались ей ужасной скукой. А Странник продолжал Кёко издали изводить – сделай то, сделай это, пока мононоке не набрался сил и не пришлось драться с ним уже вдвоём, – хотя никогда прежде особо внимательным наставником в кэндзюцу не был. Сам же говорил, что сражается интуитивно, и советовал Кёко делать то же самое – оттачивать не силу, а рефлексы. Теперь, однако, он следил за каждым её движением как ястреб и громко цокал языком, если что-то ему не нравилось. В какой-то момент Кёко заплелась в собственных ногах, отнявшихся от тяжёлой ночи, споткнулась и села в сугроб перед призрачным комусо, позволяя уже вставшему на подмогу Страннику вынуть из-за пояса нужный талисман.
– Его имя – Усуги Хандзо, – произнёс кто-то во всеуслышание, но не Странник. – Форма – синоби, выдающий себя за монаха дзэнской школы из Фуки. Первопричина – геноцид всего клана и самоубийство ради искупления грехов. Желание – достичь высшего просветления.
И раньше, чем бумажный офуда с бордовым остроконечным цветком закружился в воздухе, прилип к спине мононоке и отправил его к прошлому хозяину и жертве – туда, откуда он когда-то попал в фамильный меч семьи Хакуро, – непропорциональная фигура в белом одеянии подёрнулась рябью. Сякухати сама раскрошилась в его руках и осыпалась, а голова в шляпе-корзине отделилась от тела и начала падать, но растаяла в воздухе до того, как коснулась земли. Её снесло овальное изогнутое лезвие, которое следом вобрало в себя неупокоенный злой дух – со звоном, со скрипом и натиском, с каким зверь разжимает пасть и проглатывает добычу. Лезвие сверкнуло и запотело, как от горячего дыхания, и Кёко была готова поклясться, что слышит, как напоследок дух зачитывает молитву на чужом языке для чужих богов.
Когда силуэт монаха окончательно растаял и сравнялся с лежащим вокруг снегом, за ним показался Соя. Он ухмыльнулся под своей красной рогатой маской и гордо ударил древком нагинаты о промёрзшую землю.
– Теперь вас сорок здесь. – Он довольно взвесил меч в руке.
«Ага, всё-таки синоби!» – обрадовалась Кёко, а затем, моргнув несколько раз, наконец-то осознала...
– Погоди, что ты сейчас сделал?
– Это синоби, который притворялся комусо для того, чтоб в императорский дворец проникнуть и убить последнего микадо, но во время миссии действительно уверовал, вернулся и почти покончил со всем родом Хандзо. Неужели ты о них не слышала?[70] Отец этого мононоке, Хаттори Хандзо, был первым в истории... – начал рассказывать Соя с высокопарно-надменным видом, отчего Кёко почувствовала себя ещё хуже.
Вскочив со снега, она яростно замотала головой:
– Нет, я не об этом! Я о том, откуда ты об этом знаешь? Вернее, как ты мононоке узнал так быстро? Значит, ты и впрямь оммёдзи?
Соя прижал кулак к острозубому рту маски и прочистил горло. Кёко очень хотелось верить, что для того, чтобы потянуть немного время и выдумать правдоподобное объяснение, ведь считать, что он лжец и водит её за нос, было намного легче, чем признать тот факт, что...
– Я первый ученик твоего учителя, говорил ведь. Вдобавок я необычайно талантлив и впечатляюще умён. Ты вообще когда-нибудь встречала ноппэрапонов? Отсутствие лица мы не только непосильным людям обаянием компенсируем, но ещё и тем, что находится вот тут. – И Соя постучал пальцем по виску. – Любой, кто умеет читать, способен на то же, на что и я, а именно прочесть и выучить «Краткое изложение Департамента божеств о явлениях злых и мистических», что я и сделал ещё в четырнадцать. Это такая книга, в которой записаны истории всех мононоке, когда-либо изгнанных пятью великими домами оммёдзи и зарегистрированными экзорцистами...
– Я прекрасно знаю, что такое «Краткое изложение»! – огрызнулась Кёко, не дослушав. – В этом вся проблема! Это невозможно! Разве перепись не ведётся с самой эпохи Хэйан, то есть уже несколько сотен лет, а потому не насчитывает порядка восьми тысяч страниц? – Соя, облокотившись о свою разложенную нагинату, коротко кивнул. – И разве она не хранится в Департаменте божеств, который в свою очередь находится в столице, прямо на территории Эдо-дзедзе[71], которую охраняют восемь тысяч самураев? – И он кивнул опять, да так спокойно, уверенно и без колебаний, что Кёко окончательно взбесилась: – Ты за дуру меня держишь?!
И, на сей раз действительно немного пораздумав, Соя кивнул снова.
Кёко низко прорычала, будто теперь лисий дух выбрал её своей жертвой и забрался к ней под кожу.
– Кёко, – позвал её Странник как никогда вовремя. – Иди сюда.
Она выдернула из сугроба свой сломанный меч, который сама не заметила, как в порыве злости туда воткнула, и широким шагом направилась к Страннику, но только потому, что отойти сейчас от неприкрыто хихикающего над ней Сои и успокоиться действительно казалось идеей получше, чем продолжать спорить. Снег, потревоженный её сердитой поступью, больше напоминающей пинки, взлетал и поднимался так высоко, что после ложился ей на щёки и таял. Зато жар, приливший к ним, немного остыл, как и она сама.
Но ругаться мысленно, вспоминая все неприличные слова, Кёко от этого не перестала.
«Прочитал он “Краткое изложение Омме-рё”, как же! На территорию замка сёгуна да в Департамент так просто не проникнуть, будь ты хоть четырежды безликим! Но... Если он не прочёл и не выучил весь его наизусть, то откуда же ещё узнал историю синоби? Мононоке-то изгнался. Впервые, кажется, воочию удалось увидеть, как по старинке проводится обряд и как духа заключают в священное оружие... Не упокаивает, как Странник, хотя утверждает, что его ученик. Почему? Ленится? Или Странник отказался его учить так же, как меня? С чего бы? Тот ведь ёкай, ему терять нечего – что лет жизни, что ки в избытке! До чего же завидно!..»
– Сядь, – повторил Странник. Кёко не заметила, что он велел ей сделать это уже трижды и что сама она вот уже целую минуту стоит возле поваленного дерева, на котором тот сидит, и ворчит что-то себе под нос. – Нет, нет! Ещё нет, подожди, – добавил он, когда Кёко уже собиралась начать возмущаться громче и всё Страннику высказать. – Подожди, пока я не доем. Хочу если не почувствовать вкус, то как следует представить его себе. Такую пищу нужно есть со всей самоотдачей, не получить от неё удовольствие – преступление.
Он демонстративно взвесил в руке паровую булочку, раскрашенную в нежно-розовый цвет соком маринованного имбиря, с начинкой из рыбного фарша. Аояги ещё в детстве такие для Кёко лепила, выучившись рецепту у Кагуя-химе, и, по словам Странника, наготовила целую дюжину тогда в хондзине, пока они вдвоём ждали возвращения её и Мио. Сама Кёко ни о чём подобном Аояги не просила – снова, – но это была уже следующая причина для беспокойства, не самая срочная.
– Ты говорил, у тебя до меня не было никого! – Кёко всё-таки не выдержала и начала бурчать. – Учеников, я имею в виду. Я об учениках, да. Хватит так на меня смотреть! Отвечай лучше!
– Он не мой ученик, – вздохнул Странник после продолжительной паузы и потёр чистой, не занятой булочкой рукой висок.
– Он врёт! Я его ученик! – донеслось с другого конца поляны, и маска о́ни с длинными рогами, выглядывающая из-за ещё одной рисовой лепёшки, на мгновение снова сделалась чёрной, позолоченной и лисьей. – Откуда ещё, по-твоему, мне и про короб известно, и про мастерство офуда, и даже про Дикого лиса из Эдзо?
– Тебе известно про Дикого лиса?! – встрепенулась Кёко, и что-то – то, что она предпочла бы не называть ревностью, чтобы не добивать своё самолюбие, – кольнуло её под рёбра, как та заколка синдзо, что до сих пор болталась где-то у неё на затылке, царапая под темечком.
– Ой, да об этом почти все ёкаи знают, – махнул рукой Соя. – Лисий род болтлив: о чём знает один лис, о том знает и тысяча, а уж там и до остальных слух доходит. Это только для людей большой секрет. Ничего интересного, словом. К тому же когда я был его учеником, то мы...
– Я никогда не называл тебя «ученик»! – встрепенулся Странник, чуть не уронив свою булочку на землю. – Всего-навсего показал кое-что, потому что ты несколько месяцев преследовал меня и не оставлял в покое!
– Разве все живые существа поголовно – не важно, люди или же ёкаи – не забывают после расставания с тобой, как именно ты выглядел? – уточнила Кёко растерянно, наклонившись немного вперёд. – Поэтому никто и не способен выследить тебя или найти. А иначе... таких, как Соя, было бы намного больше, полагаю.
– Полагаю, – согласился Странник и бросил на Сою беглый взгляд, значение которого Кёко не смогла прочесть до конца, потому что не знала их историю, но нутром чувствовала, что одним лишь преследованием дело не ограничивается. – Я до сих пор гадаю, как он снова и снова меня находит. Возможно, устойчивость к чарам, развившаяся в силу определённых обстоятельств детства или же воспитания ума. Из-за этого всё повторяется по кругу вот уже который год: он цепляется как репейник, а ты его на себе таскай. Благо что, как репейник, быстро же теряется, если повезёт. Всего мы не дольше месяца-то вместе странствовали...
– Полтора месяца! – закричал снова Соя, на сей раз обиженно. – Для тебя это что, правда ничегошеньки не значило? Ах, какая чёрствость! Чёрствый Дикий лис!
«Ученик, – всё, что вместо их перепалки слышала и повторяла про себя Кёко. – Ученик, ученик».
Сказать, что это набило ей оскомину, значит не сказать ничего. И дело было не столько в зависти или же ревности (кто-то и здесь её опередил!), сколько в том, как красноречиво это характеризовало Сою – и отнюдь не в лучшую сторону. Несомненно, каждый ученик мечтал превзойти своего учителя, но Кёко и помыслить не могла о том, чтобы посметь его заменить. Пускай хоть день, хоть месяц или год, но Странник, так или иначе, разделил с этим ноппэрапоном свои путешествия, а значит, делил еду, кров, знания и опыт, ровно как и с Кёко.
«Он знает про Дикого лиса, – продолжала переваривать она. – Значит, наверняка знает и про Фусу. Знает всё, что знаю теперь я, и... всё равно украл её!»
Короб. Это было даже не воровство – это было предательство. История пяти великих семей знавала множество таких: ученик, пытающийся учителя отравить; ученик, соблазнившей дочь учителя, чтобы стать его преемником; ученик, очернивший имя учителя, приписав ему для того злодеяния, которые совершил сам; и всякое прочее ужасное, бесчеловечное, подлое. Наказания за подобное всегда суровыми были, а там, где провинность граничила с богохульством, как здесь, в «Кратком изложении о преступлениях и бесчинствах», и вовсе могла быть записана смерть.
То, что должен сделать с Соей Странник – нет, Иварасамбе, защищающий свою Фусу, – Кёко было даже представить страшно. Она поёжилась и принялась напряжённо следить за Странником, когда он, отряхнув руки от паровой булочки, медленно поднялся со своего места.
– Вот и всё. Я отдохнул, – торжественно объявил он. – И хорошо поел. И наступило утро. Чувствую себя здоровым и полноценным. Словом, сегодня явно хороший день, так что можно приступать.
– К чему? – спросила Кёко осторожно.
– К воспитанию, – сказал он, затем обошёл костёр, подошёл к Сое, по-детски раскачивающемуся на пне взад-вперёд от скуки, и, занеся руку высоко-высоко, огрел его кулаком по голове.
– Ай, ай! – запричитал тот, с нытьём свалившись с пня. – Больно же!
– Ещё раз возьмёшь мой короб, – сказал Странник ему серьёзно, – и маску носить больше будет не на чем. А теперь кисэру мою в снегу найди, помой и вытри, чтоб через пятнадцать минут на коленях у меня лежала.
Кёко казалось, что за кражу священной реликвии, сотворённой из костей твоей возлюбленной, причитается наказание посильнее, чем тумак, но спорить не стала. Она особо не переживала за Сою – уж точно не после того, как он оставил порез на её щеке, который всё ещё кровил, если сильно сморщиться и потревожить его, – но выдохнула с невольным облегчением. Просто не любила расправы – утешала она себя – и не хотела, чтобы Странник брал на душу ещё одно убийство, пускай и справедливое.
– Понял я, понял! Найду я твою дурацкую курительную трубку! – забормотал Соя и схватился за свою маску зачем-то. Кёко, приглядевшись, только тогда заметила, как Странник сжимает что-то в когтях – не её, но пустой воздух, а вместе с тем будто бы за нити дёргает, к фалангам его пальцев привязанным. И Соя весь корчится, шипит, залазит под деревянную кайму маски большими пальцами, пытаясь ту немного оттянуть назад. Видать, та снова пыталась раздавить ему лицо. – Как ты это делаешь?! Я не вижу у тебя офуда!
– То, что было дано, может быть отнято назад, – произнёс Странник. – Это ещё одно правило моей торговли. Я редко о нём говорю, потому что не приходится, обычно люди очень трепетно обращаются с купленным у меня товаром. Но вот ты своей маской распоряжаешься совсем бездарно...
Кёко, устроившись со своей порцией булочек возле зевающей Мио и неприкрыто подслушивая, снова напряглась. О том, что это Странник подарил ноппэрапону изменчивую маску, она уже догадалась, но об упомянутом правиле тоже не знала – и невольно оттого порадовалась, что не съела те пикули.
«И надо бы носки, вытащенные из него, тоже вернуть, пожалуй. На всякий случай, чтобы без ног не остаться, а то вдруг мы со Странником поссоримся».
Даже сёгун стал бы по сугробам лазать враскорячку и искать курительную трубку, если бы только знал, что четыреста лет назад содеял тот, кому она принадлежала. Так что то, что Соя тут же выполнять указание бросился, Кёко прекрасно понимала – а вот самого Странника, надо признать, нет, не понимала никак. Ещё ночью, когда он только объявился с Аояги под руку и выразил желание разбить на трупах лагерь и лечь спать, Кёко усомнилась, что он в своём уме. Возражать не стала лишь потому, что до ужаса устала, послушно опустилась на расстеленный футон и ещё полчаса слушала, как Странник о чём-то с Соей в полумраке говорит. После этого они оба разошлись, как старые друзья, и всё такими же друзьями негласно до утра стали притворяться. Цукумогами, правда, в короб так и не вернулись, забрались на ветки и сидели там всю ночь, следили за порядком на пару с Мио, которая так сильно переела, что у неё ещё несколько часов бурлило в животе.
«Он больше не дышит тяжело, как при выходе из Киото, – заметила Кёко ещё ночью, когда к лицу спящего Странника через костёр приглядывалась. – И не рычит, и не дрожит, и не смеётся... Пошёл уже девятый после превращения час, а значит...»
«Дикий лис ушёл».
Но Странник, должно быть, всё ещё боролся с его последствиями, когда Аояги привела его сюда, вот и завалился обратно спать при первой же возможности, чтоб восстановиться. Кёко даже представить себе боялась, как он преодолел столь длинный путь, держась только за чей-то подставленный локоть и своё острое отчаяние. Больной, изнеможенный, гонимый сначала прошлым, а потом испугом от того, что, открыв глаза тогда в хондзине, никого, кроме безмолвной сикигами, не обнаружил. Кёко не знала, благодарить ли Аояги, что привела его сюда, или же серчать, что не заставила остаться. Когда они показались на поляне, фиолетовые тени всё ещё лежали под зелёными глазами, а поступь Странника оставалась шаткой. Теперь же первое исчезло, а второе окрепло. Кумадори на лице посветлел, вернулся от чёрного всё же почему-то не к красному, но к лиловому; лихорадочные пятна морковно-алого румянца перестали портить его аристократическую бледность, и в голос больше не прорывался лай. Словом, Странник снова стал собой, «полноценным и здоровым», как он выразился. Будто и не было ничего из того, что Кёко помнила в мельчайших деталях и где-то в сердце тайно лелеяла. Этих мокрых простыней не было, в которые она его укутывала; тяжести мужского веса на спине, когда приходилось тащить его; и хвостов чёрных, ластящихся, с укусами, похожими на метки – «моя госпожа», – что заживали и чесались под одеждой.
Кёко невольно потёрла один из них, на шее под красно-жёлтым воротником, и смущённо отвернулась, потому что, оказывается, Странник уже стоял рядом и сразу то заметил.
– Как ты себя чувствуешь? – спросили они друг у друга одновременно и так же хором ответили: – Вполне сносно.
А потом вместе замолчали и даже не обернулись, когда Соя, ползающий по кругу, радостно откуда-то воскликнул: «Кисэру!.. А, нет, это ветка».
– Точно ли нам не стоит вернуться в хондзин? – робко предложила Кёко. Странник опустился на искривлённый и расколотый напополам пень так, чтобы сидеть к ней, примостившейся рядом, лицом. Пурпурное кимоно его с облачным узором и спиралями вдоль подола, уже сухое, снова чистое и опрятное, шелестело. Знакомый звук и в то же время после всего, что случилось, как будто бы другой – ровно так же ощущался и сам Странник. – Ты и впрямь выглядишь здоровым, но, что бы это ни было, ты всё-таки болел. У тебя жар был, причём сильный, ты буквально полыхал.
– Да, и так нужно было, – ответил Странник. – Жар заразу вытравляет, даже сталь и та закаляется в огне. Чем больше вокруг мороза и снега, тем дольше я... такой. Всё кончилось бы быстрее, если бы ты постоянно меня не остужала.
– Ой.
Кёко уставилась на Странника и снова невольно плечо потёрла вокруг укуса. Сидел он вроде бы здесь, напротив, на расстоянии вытянутой руки, но язык его она до сих пор чувствовала где-то там, у себя на коже. Прохладный, когда он Диким лисом был, и горячий, когда пытался им не быть. Так получается... «Я что же, сама на себя беду накликала?!» Всё заматывала, заматывала его в мокрые полотенца – и делала тем самым хуже. В таком случае покусал он её заслуженно.
– Точно не из-за паучьей лихорадки это с тобой было? – продолжила уточнять Кёко, раз представилась возможность. Видела краешком зрячего глаза, как и Мио слушает их с любопытством, ухом то и дело подёргивает, но, наверное, только для того, чтоб убедиться, что Странник таки не застал их разговор о кошачьем дворце. – Это было из-за того, что ты менял обличье, верно? Или то...
– Цена, – сознался Странник быстрее, чем она ожидала. Период слабости его вроде бы закончился, а вот откровенность каким-то образом осталась. Он только глаза прикрыл, будто любое упоминание об этом поднимало рябь на только-только успокоившейся воде. – Я уплачиваю эту цену каждый раз, когда становлюсь собой. Таково условие. Повезло, что пока их у меня только семь.
– Семь чего?
– Хвостов. Ты что, не успела посчитать? Вот, смотри. – И прежде, чем Кёко успела спохватиться и воскликнуть «Не надо!», он веером раскрыл их у себя за спиной, вдруг вынырнувшие из-под подола его кимоно. Кёко ахнула, гадая, где и как он прятал их до этого. А потом принялась ловить пальцами, пытаясь вместе со Странником унять эту буйную мохнатость, пока он в конце концов не обхватил их двумя руками, как меховой букет. – Быстрее считай. Один, два, три...
– Нет, нет, давай ты больше не будешь делать так! – запричитала Кёко. – Мне одного твоего перевоплощения с лихвой хватило. Убери обратно!
– Всё нормально, это за обращение не считается. Они до сих пор со мной, потому что закалка ещё не завершилась. Считай, остаточное явление, как насморк после затяжной простуды. Скоро они исчезнут. Ну а пока можешь погладить, если хочешь. На ощупь как кошка, только лучше.
Мио ревниво фыркнула на них с пня.
Кёко всё-таки соблазнилась на его предложение. Накренилась к хвостатому вороху с подозрением и насторожённостью, присмотрелась к тому, как кончики хвостов забавно крючатся и виляют, причём каждый сам по себе: один трясётся, словно боится её протянутой руки, другой – тянется навстречу. Своевольные, как хозяин, и с непомерным трудом даже ему подчиняющиеся. А ещё очень, очень пушистые – и вправду как семь пронырливых кошек. Шерстинки торчали во все стороны и странно трещали, когда Кёко проводила по ним рукой. Пальцы тонули в чёрном и бархатном, от удовольствия у неё по плечам даже побежали мурашки. Стало щекотно, когда один из хвостов вырвался из охапки и по лицу её мазанул, по щеке, где застыла ссадина. Он будто пытался стереть запёкшуюся по её краям кровь.
– И они, г-хм, растут у тебя прямо из... – начала Кёко.
– Задницы, – ответил появившийся Соя, хотя спрашивала она совсем не его и вообще-то собиралась использовать слово «копчик». – Он как метёлка. Универсальная. Наверное, незаменимая помощь в домашнем хозяйстве.
– Да, – согласился неожиданно Странник. – Ещё ими можно делать так.
И отвесил одним из хвостов Сое такую пощёчину, что чуть не сбил набекрень его маску. Тот чудом успел её перехватить и, отвернувшись, быстро вернул на место. И всё же Кёко увидела: рот у него – тонкие бледные губы – и вправду есть. Повезло.
А маска, к слову, опять чёрная и лисья с позолотой была, хотя Кёко не помнила, чтобы меняла свой выбор, павший с утра на о́ни. Ей сразу, ещё там, в Симабаре, стоило задуматься, отчего же маска именно эта и никакая иная. Соя не просто пытался на Странника во всём походить – нет, он мечтал сравниться с ним до одержимости.
И Кёко, в отличие от их доброго учителя, не собиралась так просто спускать это ему с рук.
Пока он всячески извинялся перед Странником за потерю кисэру и обещал ему купить новую, Кёко разглядывала его и так и сяк. Буквально: крутила головой, щурилась, пыталась понять, кто же он такой и что представляет собой помимо ноппэрапона.
«Фамильных монов нет, – принялась мысленно отмечать она, будто табличку об очередном мононоке записывала. – Впрочем, не уверена, что они вообще бывают у семейств ёкаев. Но кимоно-то при этом из дорогого плотного шёлка, цвет глубокий чёрный с серебряным орнаментом, но с изнанки – красный с более ярким рисунком. Нет, не хатамото-якко, а суйдзин[72]. Элегантен, но всегда готов к бою – хакама не маркие, льняные и подвязаны возле икр. Цурумаки вдобавок совсем как у меня, только из оленьей кожи. А наручи-котэ почти как у самураев, но укороченные, чтобы пальцам свободно было – самое то для вора».
Словом, наряд Сои таил в деталях своих немало, если разбираться в тканях и повидать множество дорогих одежд, как Кёко в детстве, пока её семья все их не распродала. Вблизи он совершенно не походил на призрака, за которого Кёко приняла его вначале, но и на разбойника, за коего пытался себя выдать, тоже. Да и волосы слишком уж блестящие и длинные, забраны в такую небрежную косу, что издали выглядят распущенными. Коса та лежала у него между лопаток и уходила к пояснице, со свободолюбиво торчащими прядками, часть которых была темнее на пару тонов. Но и то и другое – пепел, как от сгоревшего эбонитового дерева, неестественные для человека даже из самых отдалённых в Идзанами краёв. Такие волосы только по двум причинам у живых существ бывают – или из-за лекарств, как у Шина Такэда, или из-за демонической крови.
То, что она откровенно на него пялится, Кёко даже не скрывала и потому нисколечко не смутилась, когда он демонстративно повернулся к ней и занял героическую позу. Чёрная лисья маска нависла сверху.
– Хочешь, научу? – спросил вдруг он, и Кёко вопросительно приподняла бровь. – Всему, что сам умею. От нашего учителя же не дождёшься. Помнишь тот ошейник, в который я поймал твою кайбё? – И эта кайбё зарычала с пня, давая понять, что даже если Кёко успела каким-то невероятным образом забыть, что случилось прошлой ночью, то она всё ещё прекрасно помнит. – Я его сам смастерил. Несколько дней ушло, но оно того стоит. Это такой же талисман, только долговечный и многоразовый, может служить неделями, а то и месяцами. Зачем использовать бумагу, когда можно, например...
– Хватит! – зыркнул на него исподлобья Странник. Семь хвостов снова делись куда-то, но это сейчас было к лучшему. – Не надо учить Кёко тому, как безбожно растрачивать своё ки на всякую ерунду. У людей оно, в отличие от ёкаев, не бесконечно, и только последний глупец за всякими новшествами и изысками будет гнаться, чтоб превзойти кого-то в ущерб годам отмеренной ему жизни. А теперь, коль добавить тебе нечего, – нечего, я сказал, не открывай рот! – мы уходим.
Походные фуросики, в которые Аояги завернула деревянную коробочку с парой оставшихся булочек, были собраны, перевязаны и заброшены через плечо с такой же немыслимой скоростью, с какой Странник принял решение выдвигаться в путь. Костёр закашлял угольной пылью, изрядно подкопчённые горелые ветви раскрошились в труху под металлическими зубцами гэта, когда Странник наспех топтал тлеющий огонь. Кёко сложила свои вещи и, подпнув еле плетущуюся после сытного ужина Мио, помчалась за ним, уже достаточно далеко ушедшим. Догнала она его не сразу, у закрученного ветром тростника.
– Ивару. – Странник вздрогнул и напрягся в плечах под своим драгоценным и счастливо возвращённым коробом. Знал, что Кёко никогда просто так его по настоящему имени не зовёт, но на сей раз оборачивался как-то неохотно, словно боялся услышать что-то страшное. И, судя по тому, как вытянулось его лицо, услышал: – То, что мне в хондзине рассказал... Про Эдзо и Фусу...
– Мы поговорим об этом позже, хорошо?
«Всё-таки жалеет», – решила с щемящим сердцем Кёко, наблюдая, как Странник отворачивается и ускоряет шаг, оставляя её позади. А ведь спрашивала, точно ли он уверен, что раскрыть ей свои тайны хочет! Как знала, что не надо слушать! Заткнула бы уши, а лучше завязала ему рот.
«Ученица и учитель... Да?»
Кёко со Странником, по мнению большинства (Мио), и без того едва на них походили, так теперь им, похоже, и вовсе придётся перекрикиваться через пропасть, что разверзлась между ними.
– Ах, теперь я понял, – промычал наблюдавший за ними двумя Соя, когда Кёко наивно понадеялась, что он сможет помолчать хотя бы несколько минут. – Так вот почему ты брачные предложения не принимаешь...
Кёко искоса посмотрела, как он нагинату складывает и цепляет на пояс совершенно небрежно и для священного орудия крайне неуважительно. В общем-то, он всё на свете, похоже, неуважительно делал. Даже кисэру и ту, когда в снегу всё-таки чудом откопал, обтёр прямо о свой живот и протянул сморщившемуся Страннику как есть.
– Я не говорила, что не принимаю брачные предложения, – ответила ему Кёко, но едва Соя просиял, добавила: – Но положение своё оцениваю трезво. Быть женой сёгуна, конечно, не претендую, но и до грабителей, убийц и идиотов тоже снисходить пока не готова.
– Запомни свои слова, – отозвался Соя непристойно весело, перепрыгивая через занесённый снегом ситник. – Я тоже их запомню. И однажды процитирую тебе.
Мио, всё ещё поглядывающая на Странника с опаской, решила идти последней и замыкала шествие, снова уменьшившись для большей прыгучести, прыткости и лёгкости и держа отныне рот исправно на замке. Она в кои-то веки стала образцовой кошкой и, кажется, подала Аояги хороший пример, потому что та тоже вновь стала образцовым сикигами и свернулась в нежный розовый лепесточек, когда Кёко сложила указательный палец со средним и тихо просвистела. В рукаве у неё было сейчас куда теплее и надёжнее, чем в зимнем лесу и в этой их новой своеобразой компании, касательно которой у Кёко тоже были некоторые вопросы. Например...
– Ты сказал, что мы уходим. Так почему Соя идёт с нами? – спросила она то, что любой нормальный человек спросил бы ещё давно, примерно ночью. Всё это время она ждала, когда же последует хоть какое-то внятное объяснение, есть ли у Странника какой-то план. Но поняла, что может делать это до посинения – Странник ей, как всегда, ничего не расскажет. – Соя теперь с нами всегда странствовать будет? А если короб твой опять украдёт? А если придушит во сне? А если...
– Слишком много «если», – ответил он ей то, что отвечал всегда в такие моменты. – Мои цукумогами начеку, как и я. – И он кивнул ей на деревья, по которым перелетали с ветки на ветку, садились и снова взлетали зоркие витражные мотыльки. – Да и Соя весьма безобидный. – Кёко возмущённо открыла было рот, но передумала. Наверное, у того, кто выгрыз сердца тысяче людей, и вправду были какие-то свои особые представления о безобидности. – Я знал его ещё ребёнком... В детстве он был шкодлив и избалован. С возрастом изменилось только то, что в росте вымахал. Его отец других детей мужского пола иметь не может, вот Соя и привык с пелёнок думать, что любая его прихоть должна быть немедленно исполнена. Словом, баловень судьбы.
– Что же баловень судьбы забыл в чащобе среди отпетых негодяев? – проворчала Кёко. – Коль сын единственный, то как единственного его и пристало беречь, разве нет?
– Пф-ф, как будто кто-то сможет его удержать, если он чего-то захочет. – Странник улыбнулся так, что над нижней губой показались два острых клыка, и устремил взгляд в сосново-кленовый лес, что ещё вчера казался совершенно путаным и непроходимым, а сейчас сам расступался перед ними. – Да и есть одна поговорка: «Отправь капризное дитя путешествовать». Рано или поздно путешествие ему надоест, и все вздохнут с облегчением.
– То есть ты предлагаешь нам ждать, пока он сам отстанет?
– О, мы опостылеем ему быстрее, чем ты думаешь, – тихо рассмеялся Странник. – Соя никогда преданностью одной компании не отличался.
– Да, – кивнула Кёко, вспоминая распотрошённые трупы, закопанные в снегу у костра. – Я заметила.
– К женщинам это тоже относится.
– Что? Зачем ты мне это говоришь?
– Просто так. – Странник пожал плечами. – Вдруг тебе интересно.
Нет, Кёко не было интересно. Куда сильнее её интересовало, почему Странник кусает внутреннюю сторону щеки и уши его нервно подёргиваются – такое с ним бывало от недовольства. Однако Кёко решила эту тему не развивать. Странной она ей какой-то казалась, даже больше их недавних приключений, и почему-то в желудке всё сжималось.
– Он каким-то образом умудрился разрушить твою печать! – напомнила Кёко, тряхнув головой, и зашептала в острое, ещё дёргающееся ухо, надеясь, что за скрипом снега и шишек под металлическими зубцами их обуви тот, о ком шла речь и кто вежливо держался на семь-восемь шагов позади, по-прежнему их не слышит: – Тогда, в «Бэнтэн». Я говорила, помнишь? Когда ты запечатал весь дом удовольствий, он всё равно сумел выбраться из него. Никто до него подобного не делал, и мы не знаем, как ему это удалось. Как путешествовать с тем, кто умеет подобное? А вдруг...
– Соя. – Странник на ходу развернулся. – Как ты разрушил мою печать в «Бэнтэн»?
Кёко за секунду вспотела так, будто пробежала с десяток ри, и шипя хлестнула Странника по спине своим фуросики.
– А, ты про кусаригама?[73] – Соя резко нагнал их с нагинатой наперевес. Маска снова красная, клыкастая и рогатая – о́ни – выделялась на фоне всего снежного, белого и заиндевелого, как те лужи крови, что они оставили позади. – Я его из твоего же короба вытащил, когда думал, как бы мне из борделя незаметно выбраться и что делать со всеми этими клейкими бумажками. Вернуть?
В чёрном размашистом рукаве сверкнул серебряный наруч, а над ним – привязанный к предплечью маленький серп с осиновой рукоятью, похожий на тот, которым крестьяне собирают по осени просо. Кёко, может, учителя менять и не намеревалась, но невольно все хитрости Сои про себя отмечала и мотала на ус.
«Интересно, сколько у него ещё ножей под одеждой припрятано? И закрепил так надёжно, чтоб самому не порезаться... Хм».
– Нет, оставь себе, только чары мои больше резать не смей, – ответил Странник, как будто ничуть не удивился, что в его коробе, оказывается, и такие вещицы сыскать можно, которые его же чарам могут пойти во вред. – Вот видишь, – обратился он уже к Кёко. – Всё сложное на самом деле просто. И не нужно ничего самостоятельно додумывать за других людей. Так и в жизни: в большинстве случаев достаточно ртом по-человечески спросить.
Будь Кёко пободрее сегодня, то непременно напомнила бы ему о некоторых исключениях, например, что со Странником это «просто спросить» никогда не работало или что он сам очень часто не хотел опрашивать жертв во время расследования мононоке, потому что «польза была сомнительной, а вот путаницы – много». По итогу Кёко, однако, только снова сделала «блуп-блуп» – открыла рот и закрыла обратно – и оглянулась на Сою, всё ещё насторожённо следя, чтобы он не подкрался к ним сзади и не прирезал.
Хотя чем дольше они шли, тем сильнее Кёко самой его убить хотелось.
– Расскажешь, как фамильный меч сломала?
– Нет.
– А откуда ты родом? Не из клана Сасаки, случаем? Слыхал, женщины там боевые... У вас много общего.
– Нет.
– А в городе Хёго ты никогда не была? В том, который портовый, а не в том, что в горах. Да, оба пишутся почти одинаково, горный произносится как Хе-ёго, если знаешь...
– Нет.
– А кальмаров в луковой панировке любишь? Есть в Столице одно славное местечко...
– Нет.
– А давно ты уже ученица нашего учителя?
– Нет, – ответила Кёко быстрее, чем подумала, настолько её покорёжило это «нашего».
– Оно и видно, – гоготнул в свою очередь Соя, донимающий её уже два часа кряду. – Такая ещё неумеха! Тебе же ещё учиться и учиться.
Кёко резко обернулась, но лишь для того, чтобы фыркнуть Сое в лицо – больше она себе сейчас позволить, увы, не могла, да и махать мечом уже устала. Соя, однако, воспользовался её остановкой и быстро нагнал, что и пытался сделать последние полчаса (помимо того, что, очевидно, норовил свести её с ума). Кёко всё это время от него ускользала, ныряла за кусты между деревьями, как маленькая рыба, и пряталась то за большой камень, то за колючую сосну, периодически оттягивая и отпуская ветви, чтобы они как следует хлестнули его по маске.
С ужасом Кёко стала замечать, что лес редеет, а значит, они подбираются к его краю. Где же ей на торговом тракте от Сои спасаться?!
Видимо, придётся прятаться уже за Странника. Вот только даже просто ступая между ними двумя – все они шли друг за другом по цепочке, – она чувствовала себя как между молотом и наковальней. Светские беседы Кёко вести не умела, тем более с мужчинами – о чём и зачем с ними вообще говорить? – но было то, что узнать всё-таки хотелось. Как, например, Соя догадался в талисманы превращать вещи, а не бумагу, и как это правильно делать? А как он Странника встретил и выпросил у него эту причудливую маску, изменчивую, как погода в Идзанами? Коль и впрямь у него учился, то чего же не выучился упокоению – ха, не смог, что ли, не осилил? Откуда он вообще и где нынче живут ёкаи? Одно дело кошачий народ, а другое – рождённый-без-лица, ещё и у таких же безликих родителей! Значит ли это, что ёкаи, прямо как люди, тоже заводят детей?..
Словом, Кёко бы тоже хорошенько Сою помучила, как и он её, если бы только Странник не цокал на неё каждый раз, когда она незаметно отставала и пыталась это сделать. Уши его продолжали подёргиваться, и Кёко невольно вспомнилось, как у Кагуя-химе однажды целый месяц было такое же с веком. Кажется, после того как Сиори принесла ей в постель тигрового ужа, потому что подумала, что это пёстрая ленточка...
«Соя ему нравится или не нравится? Никак не могу понять».
Странник, идущий впереди и прокладывающий им дорогу, остановился резко, отчего Кёко снова испугалась, что мысли её он всё-таки читает. Но Странник ничего про них не сказал – задрал голову, выставил перед собой руку и повернул ладонью вверх...
Кёко, растерянная, по привычке повторила за ним.
– Фу, – мяукнула Мио. – Дождь!
– Ого, – изрек Соя. – Дождь...
– Надо же! – подхватила Кёко. – И вправду дождь. В такое-то время года!
По кончикам пальцев застучали поразительно тёплые мелкие капли. Вовсе не мокрый снег, какой нередко идёт в январе, когда зима собирает вещи и напоследок посылает свои дары. Сугробы всё ещё доставали Страннику до лодыжек, невзирая на высокую платформу гэта. Холод пробирался под ватный слой кимоно и щипался. Точно так же он должен был на лету хватать и превращать в лёд любую воду, но сейчас почему-то проигрывал ей. А пасмурное небо, все эти дни похожее на могильную плиту, которую над головой задвинули, проиграло солнцу. Яркий, искристый свет поджёг лес и объял всё золотым пожаром. Сколько Кёко уже жила и странствовала бок о бок со Странником, но никогда такого диковинного сочетания не видела.
– Гостями будем, – произнёс вдруг он. – Поздно уж разворачиваться, невежливо. Какие-нибудь подарки да вручим. Посмотрите, что у кого ценного с собой есть.
– Ой, у меня при себе где-то как раз была статуэтка из Симабары! Один из популярнейших за океаном символов плодородия, – протянул Соя, шаря по карманам. – Не самый приличный в наших землях, правда, но сегодня весьма уместный.
– А я могу предложить только мокрый комок шерсти, – хмыкнула глумливо Мио. – Скоро как раз один подоспеет. Меня при виде влюблённых всегда тошнит.
– Кто-нибудь объяснит, о чём речь? – спросила Кёко и ойкнула, когда ей в лицо ткнулось что-то. До этого Странник успел повернуться к Сое и сказать:
– Отдели и одолжи ей одну из своих масок. Да, вот эта в самый раз, спасибо.
Холодный фарфор изнутри – мягкая серая шёрстка снаружи. Кошачья. С двумя ушами, торчащими надо лбом, и беленькими разводами там, где маска изгибается вокруг рта, чтобы оставить его открытым. С вырезами для глаз, благо большими, чтобы они целиком в них помещались и почти не мешали видеть. Невесомая, как вторая кожа. Невесть откуда появившаяся маска прижалась к щекам Кёко и легла на них идеально, прилипла сразу же, едва Странник чуть-чуть надавил. Кёко ойкала, пока её ощупывала, и, уже поняв, что к чему – «Ёкаи поблизости?», – резво последовала за ним к каменному фонарю-торо, что как гриб вырос среди полуголых деревьев. Спустя несколько шагов тут и там стали появляться такие же, закутанные в матовый туман, как в парчу. Он не поднимался от земли, как положено, а спускался откуда-то сверху – должно быть, вместе с дождём, который всё капал и капал, но ничуть не холодил, а только рисовал на небе радугу и весело барабанил по круглым шляпкам фонарей, вырезанным из серо-голубого гранита.
Странник один из них, шершавых, ладонью погладил, поскрёб когтистыми пальцами, будто бы почесал, и первым окунулся в тот зернистый рыжеватый свет, который они излучали средь белого дня. Кёко последовала за ним, и белый день вдруг обернулся чернично-фиолетовыми сумерками. Свет смешался с темнотой, холод – с теплом, а снег – с дождём, и не было другого слова, которое бы просилось на ум больше, чем «колдовство».
Дальше, за деревьями, торо перемигивались с бирюзовыми огнями, похожими на ониби[74]. Кёко схватилась обеими руками за Кусанаги-но цуруги, но, посмотрев на Странника, успокоилась, ибо был спокоен он. Спустя ещё несколько шагов огни выплыли из-за неопадающих азалий и оказались самыми обычными бумажными фонарями. Правда, в руках у вереницы весьма необычных существ.
– Пусть цитра и сё, какими бы разными ни были, всегда играют в унисон[75], – добродушно пожелал Странник, почтительно склонив голову перед двумя фигурами – белой и чёрной, – ступающими им навстречу под красным зонтом. Кёко, когда-то тоже побывав такой же фигурой в белом, не могла не узнать это сочетание цветов. А секундой позже она узнала среди развевающихся шлейфов нарядных кимоно – хвосты, среди шествующих за ними гостей – кицунэ и поняла, что они оказались прямо на пути у лисьей свадьбы.
«Ах, так правду говорят про дождь с радугой!»[76]
Если при виде этого леса, превращённого ими в торжественный зал, на ум просилось слово «колдовство», то при виде жениха и невесты – «очаровательно». Нет, даже скорее «изумительно». Огненно-красный мех их хвостов, сплетённых вместе – у каждого по три, – идеально сочетался с нежно-розовыми нитями, которыми была вышита одежда: на спине жениха узор из глициний зачинался, а на спине невесты – заканчивался. Оба кицунэ, и оба сейчас только наполовину люди. С массивными и мягкими лапами, с ногтями и острыми ушами, но миловидными и совсем юными лицами – вчерашние дети. Голову невесты покрывал белоснежный цунокакуси[77] по традициям людей, хотя у обоих глаза были таких цветов, каких у тех и вовсе не встретишь. На шее алела кровь, насквозь ажурные воротнички пропитавшая: там зияли раны от зубов, которые они, несомненно, друг другу наносили, ибо губы у них обоих тоже пылали красным. Укусы – метки – выставлялись напоказ. За молодожёнами шествовали другие лисы – видимо, родня: кто тоже получеловек, как худенькая курносая девочка в светлом одеянии, а кто в естестве своём до самого кончика хвоста, с длинной зубастой пастью, но тоже при наряде. А завершали вереницу совсем-совсем прозрачные существа, настолько, что с клубами тумана можно спутать. Словно лисы со всех концов Идзанами – и живые, и мёртвые – пришли засвидетельствовать новоявленный союз.
Кёко забыла, как дышать, а о том, что надо поклониться, вспомнила, лишь потому что Странник её заставил: схватил пальцами за макушку и вниз с силой надавил. Кёко не разгибалась, пока свадебная процессия безмолвно проплывала мимо – только гости шептали пожелания в свои бирюзовые фонари, – и, придерживая маску, спросила шёпотом у Странника, тоже согнутого пополам:
– Хотя бы здесь нас ведь не будут пытаться убить?
– За что? – как всегда вопросом на вопрос ответил он, покосившись на неё.
– Да просто так. Не то чтобы прежде большинству желающих нужна была какая-то особая причина... Да и недаром ты надел на меня маску.
– Не снимай её, – предупредил он её голосом всё ещё тихим, но напряжённым. – Никогда, пока мы здесь и границу опять не перейдём. Никто не должен знать... – «Что я из мира смертных», – не сказал он вслух, но продолжила мысленно за него Кёко. – Маска скрывает не только лицо, но и твою суть; всё, что тебя тобой делает и что некоторые ёкаи острее кошек чувствуют. С ней ты невидима, без неё – лакомый кусок. Что же насчёт незваных гостей... Ёкаи из селений их всем сердцем любят, если то не люди. Для них мы – повод поживиться. Если подарим что-нибудь, проблем не будет.
– Странник... – позвала Кёко снова.
– Да? – откликнулся мгновенно он.
– Кровью пахнет. Ты чувствуешь?
Железистый, солёный запах просочился под кошачью маску так же незаметно, как они ненароком пробрались на чужую свадьбу, но тут же вытеснил из леса все прочие запахи. Будто не осталось под ногами талого снега, а вокруг – песенных молитв за счастье новобрачных и шелеста неопадающих азалий. Только кровь, кровь, кровь, как и смерть, смерть, смерть. Кёко, выдрессированная, чтобы и то и другое находить, позже корила себя, что должна была учуять раньше. Впрочем, там, где мононоке нежданно-негаданно появляются, редко бывает по-другому. Даже они, оммёдзи, на сей раз, к своему стыду, ничем не помогли. И визг невесты, от испуга обернувшейся лисой, поднял с деревьев птиц, когда жених рухнул на неё без головы.
Та отделилась от тела с противным «чавк!» и, остроухая, с остекленевшими яркими глазами, подпрыгивая, покатилась между гостей. То, что возвышалось над ним и от чего все прочие кицунэ тут же с визгом отхлынули, невозможно было отнести ни к человеку, ни к зверю: тело мужское в пурпурном сокутае, подхваченном шёлковым шнуром с пушистой белой кистью, а морда – лисья, но не такая, как у тех, кто от него бежал, а мёртвая, неживая. Отрезанная и пришитая. Стежки под ушами, присоединяющие к лицу тёмно-рыжую морду, были такими безобразными, будто их затягивали наспех. Но ещё хуже были хвосты – не из меха, а из мясистой плоти – и руки, вернее, пришитые вместо них непропорциональные лисьи лапы с толстыми жилами. А там, откуда должны были начинаться ноги, начинались ещё одни лапы, тоже пришитые, тоже животные. Это позволило бы существу – мононоке – настичь разбегающихся гостей в два счёта, но он не проявлял к ним никакого внимания. Всё, что его интересовало, – это распластанный на земле обезглавленный жених. Словно тому было мало, мононоке одним взмахом пробил трупу грудную клетку и погрузился внутрь так глубоко, что весь лес услышал треск сломанных костей.
Кёко подурнело от воспоминаний – «Снова кровавая свадьба, снова кровавая свадьба, злой дух, убивающий новобрачных!», – и пока она стояла там, пытаясь из них вырваться, Странник уже шагнул вперёд. Остановился, правда, очень скоро, закашлялся и прижал рукав к носу, как если бы смрад мононоке вынести не мог. Затем быстро подвернул его и, что-то пряча, бросил короб на землю. От удара крышка распахнулась сама, Странник запустил туда руку...
И вытащил – пустую. Талисманов не было.
– Соя!
То, что это скорее ругательство, чем призыв действовать, Соя определённо не понял, зато благодаря тому и не мешкал. Кажется, недаром так кичился тем, что был у Странника учеником. При виде его оружия, уже закалённого изгнаниями – не поломанного, в отличие от меча Кёко, который она рефлекторно выставила перед собой, – злой полузвериный дух дёрнулся, вытянул лапу из грудины жениха, что-то оттуда вырвав, и исчез. Соя, несмотря на свою очевидную страсть к сражениям, вздохнул с облегчением. Именно это им сейчас было нужно – и только это они как оммёдзи сейчас сделать и могли. Прогнать, чтобы защитить.
Кровь, однако, продолжала течь, топя снег и упавшие в него фонари. Соя навис над обезглавленным выпотрошенным телом, а затем вдруг повалился навзничь рядом. То, что приземлилось на него откуда-то сверху, бросилось из сумрачного неба и сияния лисьего дождя, Кёко поначалу не разглядела и приняла за большую птицу, но, прищурившись, поняла – ошиблась. Наполовину. Размашистые чёрно-белые крылья подняли и развеяли вокруг себя туман. Три сильных взмаха – и Кёко, Странника и остальных на три кэна откинуло назад. Чешуйки на четырёхпалых лапах сверкнули, как металл, и птичьи когти у Сои на груди пригвоздили его к земле.
– Назовись! Кто вздумал беспорядки в моей деревне учинять? – пророкотал глубокий низкий голос из-за ощетиненных перьев, а затем крылья взмахнули ещё раз, и то, что казалось их продолжением, отделилось и стало озирающейся по сторонам человеческой головой, а часть перьев – обрамляющими её белоснежными волосами. – Ох нет... Нет!
Невеста осталась огненно-красной лисой и прошмыгнула под раскрытыми журавлиными крыльями, чтобы склониться над телом своего возлюбленного. Заскулила, заплакала, отчаянно пытаясь сплести свои три хвоста с его, неподвижными и посеревшими. Капающий с неба дождь перестал быть тёплым и стал ледяным – свадьба превратилась в похороны, а радость – в горе. Свет бесчисленных торо, разбросанных вокруг, угас, но туман не рассеялся, а ясный день не вернулся – и Кёко вместе со схватившим её за локоть Странником очутилась в темноте, пропитанной запахом лисьей крови и освещённой множеством горящих глаз. Кицунэ и другие появившиеся ёкаи обступили их со всех сторон.



X
То, что все лисы-оборотни страдают дисграфией, потому что письменность людям дана богами, а всё божественное этим хитрецам чуждо, Кёко слышала ещё давно. Поговаривали, будто в эпоху Хэйан, когда лисов тьма-тьмущая развелось, при знакомстве человека на всякий случай просили написать своё имя на дощечке, а на экзамене в сёгунат помимо стандартных вопросов, на которые ответы можно было и заучить, спрашивали ещё что-нибудь неожиданное – например, какой твой любимый цвет или время года. Словом, всячески пытали их каллиграфией, чтоб в притворстве уличить, ведь сочетание то – кицунэ и письменность – действительно было пыткой изощрённее некуда. Правда, ещё непонятно, для кого.
– Что это? – спросила Кёко. Она нависла над плечом сидящего Странника, на всякий случай придерживая двумя пальцами маску, которую он даже здесь, в тихой и уединённой минке, запретил снимать, и нетерпеливо подглядела за тем, что он старательно выводил вот уже несколько минут, слишком часто макая в чернила кисть. – Ты написал... «Капуста»?
– Ты уверена? – Странник нахмурился, склонился над разложенным на полу пергаментом так низко, что написанное чуть не отпечаталось у него на лбу, а затем задрал голову и жалобно посмотрел на Кёко снизу вверх. – Вообще-то тут должно было получиться слово «Защита». Проверь ещё раз.
Но сколько бы Кёко ни проверяла, «Защитой» там и не пахло – только «Капустой». Однако вид Странника, бьющегося над одним несчастным сигилом уже второй час, она оценила, находя в этом зрелище что-то извращённо-прекрасное. С почти злорадной улыбкой она указывала Страннику на нетвёрдость его руки, из-за которой он то и дело оставлял на бумаге кляксы, и нарочито громко цокала языком, когда замечала ошибки. Отыгрывалась за все месяцы совместных с ним странствий, в общем, но ещё через два часа сие удовольствие и вправду превратилось в пытку.
– Ого! – воскликнула театрально Кёко, нависнув над его нервно подпрыгнувшим плечом. – Ты и вправду мало того что совершенно безграмотен, так ещё и кисть держишь как пятилетний ребёнок, ни одной прямой чёрточки провести не можешь. У тебя снова получилась «капуста», Ивару!
– Да не может такого быть! Ты врёшь!
Кёко никогда не видела, чтобы Странник выходил из себя и разговаривал с кистью, как с живым человеком – «Ах ты непокорная, своенравная палка!», – и только это помогало ей держаться. А потом прошло ещё полчаса... И когда Странник начал настаивать, что это у неё со зрением не в порядке из-за одного слепого глаза, Кёко окончательно вышла из себя. Выхватила у него кисть – чуть вместе с пальцами не оторвала, он аж вскрикнул, – села рядом и пихнула бедром, сдвигая с места.
– Даже если ты ничего не перепутал и тут действительно должен находиться иероглиф «Защита», то куда ты потом впишешь то, что должно идти вот отсюда? – принялась размышлять и крутить пергамент Кёко, очерчивая ногтем воображаемые чернильные звенья, которые они пытались по примеру повторить. Последний офуда Наны лежал рядом, придавленный подставкой для благовоний, чтоб точно никуда не улетел. Кёко снова сравнила безупречный, ровный сигил Наны с тем корявым, который Странник за это время вывел и который никоим образом, даже отдалённо не напоминал остроконечный цветок. – Хм, странно... Сигил ведь на какие части ни разбей, они все читаемые и цельные. На то он и сигил – совокупность частного. Именно поэтому, не зная, из чего сигил состоит, ты его и не напишешь, хоть точь-в-точь копируй. Нет, ты определённо что-то перепутал, значит. Тут в центре не может быть «Защита». Скорее, похоже на «Лису»... Как ты можешь не помнить, какие именно Нана иероглифы перечисляла, когда пыталась тебя учить?
– Не знаю. – Он упал спиной на голый пол, укрытый соломенными циновками, растянулся там во весь рост и достал из рукава уже забитую табаком кисэру. – Когда кто-то очень долго говорит и там хотя бы раз в три минуты не упоминается слово «мононоке», я перестаю слушать. Профессиональная привычка. Дай мне спокойно покурить, ладно? Не видишь, я устал.
– Да ты же ничего не сделал!
Ответом ей стали безмолвные колечки дыма, поднимающиеся к потолку, которые она раздражённо развеяла рукой.
Решив, что, раз он такой уставший, просить его умыться и стереть с подбородка чернильные усы вовсе не обязательно, Кёко снова склонилась над офуда и попыталась закончить его сама. Речь уже даже о сохранении её драгоценного ки не шла – она шла о выживании. Только офуда Наны были достаточно сильны, чтоб мононоке запечатать и удержать на месте и вдобавок стать любым, каким пожелаешь, заклинанием. Словом, незаменимая вещь во время ритуала, когда нужные талисманы нет времени искать.
Или когда случайно оказываешься незваным гостем на лисьей свадьбе и у тебя на глазах невеста лишается своего жениха, а сам жених – головы и, как выяснилось при более тщательном изучении тела, сердца.
Кёко как могла пыталась скрыть, что её до сих пор трясёт – даже ватную накидку в тёплом доме опять надела, – поэтому и линии у неё выходили ничуть не менее кривыми, чем у Странника.
«Нана составила его, когда узнала, кто я такой» – так сказал он несколькими часами ранее, когда они пытались разгадать, как Нана придумала сигил. Возможно, в нём сокрыт «Торговец», или «Ками», или, например, «желание», «генко кицунэ», «великий». Кёко примеряла к сигилу всё, что приходило ей на ум при слове «Странник» – даже слово «прохиндей», – но наложить одно на другое, чтоб получился нужный рисунок, никак не удавалось.
«И двух дней не прошло, как с мононоке Такао-даю разобрались, едва отправились в новое путешествие – и на тебе, ещё один! Что это – судьба или правда то самое мое невезение, которое Странник лично для себя везением называл?»
– Ого, – раздался голос Сои над плечом, и Кёко нервно повела рукой, перечёркивая все свои старания. Ей подумалось, что «огокать» над чужой каллиграфией – это какой-то порочный круг, из которого они никогда не выберутся. – Если вы всё ещё пытаетесь повторить те талисманы, которые я истратил, то выглядит совершенно не похоже. Видимо, мы обречены.
– Не хочешь сам попробовать? – предложила Кёко и сжала в руке кисть, как нож. – Это ведь ты додумался изучать, на что они способны, опытным путём! На что, говоришь, ушло пятьдесят попыток?.. На то, чтоб сменить тебе причёску?
– Заплести косу. – Соя взмахнул волосами, которым и впрямь особо умелое плетение требовалось: слишком прямые и гладкие, они то и дело рассыпались по плечам. – Странник никогда не разрешал к его талисманам притрагиваться, а мне было интересно. Вот и пошалил маленько...
– Так маленько, что всё истратил! Там было больше двух сотен офуда!
– И что? У вас же другие есть, обычные, на всякие разные случаи...
– Но не такие, какие нужны, когда речь идет об изгнании мононоке из деревни ёкаев.
– Что-нибудь придумаем, – махнул рукой он и улёгся на циновку рядом со Странником, тоже вытянулся, но вместо того, чтоб закурить, зевнул и, кажется, задремал.
«Барсуки из одной норы»[78], – заворчала Кёко, глядя на них двоих. Удивительно, что они не ладили, будучи так похожи. Хотя, может, в этом и заключалась вся проблема...
Странник снова выпустил изо рта колечко и демонстративно отодвинулся от Сои, тоже его проступком недовольный. Почти такой же яркой, как фонтаны крови, в памяти Кёко была сцена, как Странник его снятым гэта по спине хлещет, когда там, среди погасших торо и обступивших их ёкаев, он снова полез рукой в свой короб за целой кипой амулетов и... не нашёл ровным счётом ничего.
Отсутствие талисманов, без которых любой ритуал изгнания, опасный для жизни, становился ещё опаснее, было лишь половиной проблемы. Вторая половина пугала Кёко не меньше – и тот, на чью помощь в её решении они уповали, ушёл и не возвращался к ним уже несколько часов. В этой минке с кровельной дранкой на крыше и с печью-камадо из кирпича их скорее прятали, нежели приютили. Кёко, впрочем, не рвалась наружу, коль Странник этого не делал, сидела себе над пергаментным лоскутком и продолжала писать.
Вскоре, однако, запас её идей закончился, а дурные образы снова начали мелькать перед глазами, из-за чего она закрывать их и не хотела, бралась за любое занятие, только бы не спать. Красный фонтан и покатившаяся между фонарями голова словно отпечатались на изнанке её век. В нос вцепился тот едкий железистый запах, а смерть опять в костях засела. Заполнила их изнутри, как жидкий свинец, и утяжелила так, что Кёко даже не могла подняться.
– Тоже хочешь попробовать, милая? Вот, держи. Умеешь писать иероглиф «Защита»? Нет?.. А как твоё имя пишется, знаешь?
Кёко почесала щёку, забравшись пальцем под маску, которую, похоже, ей предстояло носить до самого их отбытия, потому что даже здесь за ними следили. Маленькая лисичка с тёмно-бурым, ещё не посветлевшим хвостом так возбуждённо виляла им под подолом фиалкового кимоно с жемчужной обидомэ[79] на поясе, что то неприлично задиралось, демонстрируя всем её накрахмаленный дзюбан. Девочек в Идзанами учат самостоятельно завязывать оби ещё в семь лет, но не то эта лисичка была младше, чем выглядела, не то у неё попросту не было той, кто научил бы, – пояс её топорщился, завязанный неправильно, и сползал на копчик. Кёко не удержалась и поправила его, когда уступила лисичке своё место и вложила ей в руку кисть. Уши у девочки были такие же острые, как у Странника, и так же смешно дёргались, когда она над иероглифами корпела.
– Маё? – прочитала Кёко, когда, всё-таки умудрившись запачкать нос тушью, та закончила и на коленях отодвинулась назад. – Тебя зовут Маё?
Лисичка, что проводила их в эту минку и с тех пор не проронила ни слова, молча кивнула. Кёко списала эту молчаливость на тот же шок, что до сих пор преследовал её, ведь лисичка тоже невольно стала свидетельницей свадебного инцидента: она шла в задних рядах в белом одеянии и оказалась замызгана кровью, когда всё случилось. Пока Кёко писала, она всё это время застирывала окровавленное кимоно в кадке за ширмой.
– Маё – кицунэ, но пишет хорошо, линии прямые и чёткие, даже лучше, чем у меня в её годы, – громко сказала Кёко, не поворачиваясь к Страннику, но обращаясь именно к нему. – Интересно, почему так...
– Цыц, – буркнул он, не отрываясь от трубки. – Она полукровка. Это не считается.
– Полукровка? – удивилась Кёко и постыдилась, что они вот так обсуждают Маё вслух. Но, судя по тому, что она даже голову от пергамента не подняла, ей не было до того никакого дела. – Как ты узнал?..
Маё всё ещё держала кисточку, когда бамбуковые фусума вдруг отъехали в сторону, не дав Страннику ответить. Маё тут же побросала все принадлежности и вскочила, увидав в проёме того, кого они четверо ждали всё это время с таким же нетерпением, как окончания зимы.
– Простите за задержку. Мы пытались снять печать. Не получилось, – объявил он первым делом, чтобы они могли сразу разочарованно вздохнуть.
Подобные новости, обнаружила Кёко, переносились намного легче, когда их сообщал юноша столь возвышенной утончённой красоты. Она всё ещё рефлекторно пыталась найти в его рукавах фонарь – источник того перламутрового свечения, коим он озарял комнату, когда появлялся, прогоняя из неё все кривые и уродливые тени. Оно собиралось где-то у него под кожей и словно перекатывалось под алым струящимся кимоно, неуместно тонким для здешней погоды. Свечение будто опережало Киру на пару шагов, но при этом не касалось самого главного – его лица, оставляя фарфоровую, матовую бледность нетронутой. Волосы же свет в себя вбирали, но не отражали, словно платина поглощала его. Из-за этого сложно было разобрать, где заканчиваются они и начинаются крылья, которые, как накидка, лежали по бокам. Длинные и узкие белые перья примыкали к чёрным и походили на стрелы. Выглядели жёсткими, но были такими же мягкими, как у всех птиц – и у всех цуру, журавлей-оборотней, представителя которых Кёко впервые видела воочию и потому никак не могла наглядеться.
«Должно быть, то свечение излучает его рэйкон![80] У цуру, дедушка говорил, они чистейшие...»
Ёкаи не давали Кире проходу после сорванной свадьбы и потому задержали его, обращались к нему почтительно – не иначе как старейшина Кира. Точно так же он представился и им тогда, когда на бойне сорванной свадьбы сложил перед ними крылья, выдернул когти у Сои из груди и, поклонившись, сказал:
– Примите мои искренние извинения за это ужасное недоразумение и происшествие, участниками которого вам по несчастливой случайности пришлось стать, и станьте почётными гостями на равнине Насу.
И они стали, потому что, собственно, у них не было другого выбора, ведь из деревни на равнине Насу было теперь не выйти. Когда они попробовали это сделать – просто попытались отправить Кёко с Мио в тутовую рощу к Нане за новыми талисманами, – то расшибли о границу лбы. Каменные фонари протянули её между собой, невидимую, но вполне осязаемую – тугая и холодная стена, как смесь мрамора и глины, которую даже кусаригама Сои пробить не смог. Протиснуть носок сапога за черту ещё кое-как можно было, но вот продвинуться дальше края шляпки фонаря, хотя бы наклониться вперёд – уже нет. Спустя время печать сделалась заметной: там, где она проходила, узкой полосой растаял снег, будто неведомые чары не только лес, но и зиму на две части поделили. Точно так же разделилась и та толпа ёкаев, что присутствовала при всём этом: одна половина принялась вопить, что это «чужеземцы виноваты», а другая, узнав жёлтое кимоно Кёко и самого Странника, который среди них был даже известнее, чем среди людей, набросилась с мольбами о помощи.
Как и от кого их нужно спасать, никто, однако, пока не понимал, поэтому Кёко со Странником и согласились прийти сюда, в хижину старейшины, которая – надо отдать ему должное – была скромна и аскетична. Общее пространство только передвижные перегородки из тёмного дерева делили – в остальном же ни токонома, ни свистков с картинами, ни какой-либо роскоши. Правда, очень много одеял, сбитых в кучу с воронкой в центре, как гнездо.
«Лисы есть лисы, – подумала Кёко, переведя взгляд с лениво привставшего Странника на Киру, замершего прямо и неподвижно, как воткнутый между половицами гвоздь. – А птицы, видимо... птицы».
– Я ещё раз хочу извиниться за своё поведение, – произнёс Кира и склонился перед ними в глубоком поклоне. Серьга с красной кисточкой в левом ухе легла ему на щёку рядом с прядками блестящих волос, такими же прямо состриженными, как и чёлка. – Совершенно очевидно, что вы нам не враги. Вы ведь великий Странник и его достопочтенные спутники-оммёдзи. Мне следовало сначала разобраться в ситуации, прежде чем нападать. Отец учил меня защищать владения любой ценой, но порой моя скорость граничит с импульсивностью, а желание защитить причиняет больше вреда, чем пользы.
– Да уж, вред – очень подходящее слово для дыры в груди, – проворчал Соя, растирая место у себя под ключицами, где птичьи когти проделали несколько полос в прочной ткани кимоно, а в коже – ссадины. Кира пообещал Сое зашить всё, что поддаётся ниткам и иголке, но до тех пор, пока он этого не сделал, тот, очевидно, решил своего прощения не давать и постоянно напоминал об этом.
– Насчёт печати, из-за которой вы теперь не можете уйти. – Кира прочистил горло и посмотрел на Странника, прислонившегося к одной из ширм. – Я призвал ямаубу[81], возможно, ей удастся её снять. Раньше уже случалось подобное, но только когда в нашу деревню случайно забредали люди – торо удерживают их в наших владениях до тех пор, пока не будет принято решение, как их убить. То есть, г-хм, что с ними делать... Учитывая, что все из вас, ёкаи, я не представляю, почему он мог сработать. Но... – Кёко невольно сглотнула и понадеялась, что под кошачьей маской, фарфоровой с одной стороны и пушистой с другой, не было видно, как её лицо нервно дёрнулось. – Возможно, это из-за мононоке. Если снятие печати затянется примерно на неделю, надеюсь, это не сильно расстроит ваши планы?
– У нас нет планов, – легко отозвался Странник. Как только Кира появился в дверях, он сразу же затушил кисэру и будто всосал весь дым обратно – ни намека на запах табака и проявленное к жилищу старейшины неуважение. – К тому же вы ведь не думаете, что мы уйдём, не изгнав злого духа, который терроризирует вас – сколько вы там сказали? – уже десять лет?
– Я не вправе просить вас об этом. – Старейшина Кира снова склонил голову и улыбнулся. – Но было бы славно. – Ах, даже улыбка его и та светилась! Как серп полумесяца – точно такой же яркий и тоже перевёрнутый можно было увидеть в Идзанами как раз зимой и весной, и он уже вспорол чёрный атлас неба, чтобы подглянуть в окно. – Эй, Маё! Иди прогуляйся. Навести Юкиши, узнай, как у неё дела и не нужна ли больше никому помощь.
Прежде чем усесться на дзабутон рядом со всеми и, как попросил Странник, поведать, что же всё-таки происходит в деревне, Кира подал всем чай с вареньем из айвы и предложил угоститься абураагэ[82], который традиционно подавался на лисьих свадьбах и остался с предшествующего трагедии застолья. Притрагиваться к чему-то, имеющему хоть какое-то отношение к кровавому торжеству, Кёко категорически не хотелось. Даже урчащий живот её тут же смолк. Вместо этого она наполнила его горячим, растапливающим все страхи и тревоги чаем и решила на время отложить попытки воспроизвести офуда Наны, спрятав единственный пример себе в рукав, чтобы не отвлекаться и внимательно выслушать историю.
– Наше поселение появилось на месте смерти Тамамо-но Маэ, там, где она, гонимая войском из восьми тысяч самураев и собаками, испустила свой последний вздох, – начал Кира, когда каждый из них сделал по три глотка. Только Соя отказался, сидел со скрещенными руками в стороне и, видать, до сих пор дулся, но произнёс быстрее, чем Кёко успела осмыслить услышанное:
– Речь о любимой наложнице предпоследнего императора Коноэ, которую изгнали со двора и отчаянно преследовали, когда император смертельно заболел и все решили, что это из-за неё? Ведь она была...
– Лисицей, – кивнул Кира и выразительно посмотрел на Странника, как будто сочувствовал ему. – Ваш родич и родич моей Маё, как лисы это называют.
– Не совсем наш, – ответил Странник и отставил чашку. Кёко почти испугалась, что он разучился держать язык за зубами и собирается рассказать о своём божественном происхождении, и незаметно выдохнула, когда он всего лишь пояснил: – Считается, что все лисы происходят из одного рода, да. Именно поэтому во плоти или же в форме духа, но они всегда охотно являются на любые лисьи торжества, будь то свадьбы, рождения щенков или похороны. И всё же это больше формальность, возможность повидаться и посплетничать, нежели настоящее родство. – Странник глянул на Кёко бегло, и она поняла, что он всё это говорит лишь для неё, потому что она с таким интересом слушает и, как всегда, запоминает. «Те призраки в лесу... Ах, теперь понятно!» – Прошу, продолжайте. Как именно мононоке императора Коноэ поселился в вашей деревне, учитывая, что вся эта история с Тамамо случилась больше двухсот лет назад, а мононоке не обладают таким терпением, чтобы ждать?
Мононоке императора Коноэ. Так вот что за мононоке явился на свадьбу и оторвал несчастному жениху голову! Помимо рек крови и уродливой лисьей морды вместо человеческого лица, Кёко запомнила только многослойный сокутай – пурпурный. И вправду исключительный цвет микадо[83] и сёгуната в те времена.
– Он появляется на всех брачных торжествах и неизменно убивает одного на выбор – или невесту, или жениха, – но отнюдь не последние двести лет, а только десять, примерно с тех пор, как мой отец сбросил последнее перо, а я оброс своими и стал старейшиной, – продолжил Кира, помешивая чай движением этих самых перьев, лежащих на его плечах: крыльям стоило лишь чуть-чуть шелохнуться, чтобы поднялся ветер и разогнал круги по поверхности его пиалы. – Тогда же родители Маё погибли, оба сразу: беременная мать-лиса бросилась защищать отца-человека. Маё чудом удалось спасти.
Кёко вздохнула, всё ещё удивлённая тем, как Странник ловко происхождение Маё разгадал – «И впрямь полукровка!», – и покосилась на дверь, за которой та ещё десять минут назад по велению Киры скрылась. Наверное, цуру счёл, что она слишком мала для таких бесед... Но, по мнению Кёко, тот, кто имеет подобную историю рождения, уже никогда не станет слишком мал для чего-либо.
– Должно быть, мононоке на зов Тамамо-но Маэ явился, – добавил Кира, и Странник нахмурился.
– Как Тамамо могла призвать кого-то, если она давно мертва?
– Камень. – Кира окинул взглядом всех троих, сидящих напротив. – Тот валун, на котором она сделала свой последний вздох, когда люди императора её настигли, стоит в центре нашего селения. Камень тот вздох впитал – и обернул в проклятие: с тех пор если обычный человек прикоснётся к нему, то заболевает и умирает в считаные часы. Это и сделало равнину Насу самым безопасным местом для ёкаев. Вот только ровно десять лет назад камень треснул пополам по не известным никому причинам. Наверное, что-то в тот момент случилось – возможно, даже сама Тамамо высвободилась, если камень в момент её смерти не только вздох в себя вобрал, но и дух тоже заключил[84], – и Коноэ пробудился.
«Но мононоке так не могут», – хотелось возразить Кёко, о чём Странник наверняка тоже подумал. Иначе бы не свёл так брови вместе, сильнее прежнего. Ведь человек либо упокоен, либо нет. Чтобы из этого покоя его вырвала внезапная жажда мести, даже окажись бывшая возлюбленная, убившая тебя, живой...
«Немыслимо! Разве что...»
Кёко невольно вспомнилась Нана, чьим именем она представилась сегодня, помня о завете Странника никогда не называть ёкаям своего. Как-то раз настоящая Нана обмолвилась, что тоже бесцельно скиталась по миру, когда выяснилось, что объект ненависти её – Золотой храм и его каннуси – уже встретил свой конец в огне. И всё-таки даже в подобном случае здешний мононоке, его Первопричина и Желание казались слишком уж нескладными – прямо как его человеческие куски вперемешку с лисьими.
– Многие уехали из деревни с тех пор. Брачные обряды на равнине Насу под строгим запретом... Но Тобито и Нарита ослушались и провели церемонию без спроса, пока я был слишком занят, чтобы их остановить, – поведал Кира, тем самым разглаживая один из замеченных Кёко швов. – Дети, что с них взять. Коль оба шакко кицунэ, которых на равнине якобы свела судьба, то, значит, только они судьбу и могут победить, отвести злой рок от деревни, если поженятся. Не знаю, что заставило их уверовать в это.
– Они оба шакко? – переспросил Странник, и Кёко впервые услышала, чтобы он звучал так удивлённо. – Красные лисицы... Там, в лесу, я не заметил. Самый редкий вид, даже никогда их лично не встречал.
– Я тоже, – поддержал Кира. – Пока в деревне не появились эти двое, действительно встретились случайно. Жаль, что я не смог их защитить. Великая то была любовь, красивая. Да унесёт Небесная птица душу Тобито на своём хвосте в лучший из миров.
Серп его улыбки вдруг перевернулся, и в мгновение ока Кира наполнился такой беспросветной печалью, что Кёко захотелось поднести к нему чашку – того и гляди прольётся! Чёрно-белые перья задрожали, и минку наполнил звон, будто дребезжало стекло. Кёко о ёкаях знала мало, но помнила, что к каждому из вида достаточно одно слово подобрать, чтоб описать всю их натуру. Тем они от людей и отличались – все заложники своей природы, и ни один не может исключением стать. Так, все кицунэ – хитрые; ноппэрапоны, как Соя, – изменчивые, а цуру – нежные. Единственные из всех они парили в небе, а значит, были ближе к богам и Матери Всех Матерей. Оттого и сердца их такие же чуткие, как у неё.
Когда старейшина Кира вздохнул, поднялся и отправился ставить на огонь ещё один чайник, по минке разнёсся цокот когтей: подвязанные у щиколоток хакама заканчивались птичьими лапами. Будь Кёко таким же изящным и дивным созданием, она бы тоже там, у очага, незаметно уронила несколько слезинок в чай, которые, едва достигнув дна, обратились в жемчуг.
Но Кёко была оммёдзи, и пока в пиале Киры действительно сияло несколько круглых белоснежных жемчужин, она судорожно придумывала, где раздобыть особые талисманы Наны и как им всем здесь не умереть.
– Несомненно, мононоке и вправду Коноэ, – вынес Странник свой вердикт и отставил пиалу, которую выпил до дна, уже третью по счёту. – Но он умер не из-за самой Тамамо, а потому, что был ею одержим. Точнее, лисами. Нигде не написано, что именно за болезнь его сгубила, а всё потому, что то была его же дурость: он мечтал тоже стать кицунэ, вот и отрезал себе руки и ноги. Приделал вместо них лапы самой обычной лисы, которую для него на охоте поймали, потому что верил, что это в довесок со съеденной лисьей печенью да обрядом колдовским исполнит его желание. Увы, не исполнило... А убило.
«Если об этом нигде нет записей, то откуда же ты об этом знаешь?» – хотелось спросить Кёко, но она, уже приученная Странником и его «правилом о двух вопросах», очень быстро сама нашла ответ, когда сложила в голове «двести лет назад» и те семь хвостов, которые Странник имел – по одному на год жизни лисицы, если правду люди говорят. То, что Странник лично правление одного из последних микадо застал, сомнений не вызывало при любом раскладе. Зато вызывало восхищение.
«Обязательно расспрошу его об этом, как будет время!»
– Я отведу вас к камню Тамамо-но Маэ, – произнёс старейшина Кира, окинув взглядом пустую посуду. Чаепитие было закончено. – Думаю, вы захотите начать с этого, я прав?
– Не сейчас. – Странник лениво махнул пурпурным рукавом, и Кёко вмиг перестала его узнавать. Вытаращилась, не понимая, с каких пор он откладывает дела важные, с мононоке и изгнанием связанные, тем более ради такого: – Сначала я бы хотел прогуляться и переварить съеденное абураагэ – прекрасное сытное лакомство, кстати! – и обязательно посмотреть на ваши водопады. Здесь же есть водопады, верно? Слышал их звук, когда мы проходили через торо. И горячие источники... Здесь определённо есть горячие источники! В деревне серой пахнет. Наверняка хорошие.
– Хорошие. – Кира гордо улыбнулся краешком бледно-малиновых губ. – И источники, и водопады, и абураагэ. Как вам будет угодно, великий Странник. Моя минка в вашем распоряжении всё то время, которое вы будете вынуждены провести здесь. Можете оставить вещи, даже короб, и вернуться сюда, когда...
– Спасибо, не нужно. С недавних пор я предпочитаю всё своё носить с собой, – сказал Странник, вставая, и дёрнул Кёко на последнем слове за рукав. Его настроение с серьёзного на легкомысленное и игривое – исконно лисье – переменилось так быстро, что Кёко не сразу поняла, что он ждёт, когда она встанет тоже и следом за ним пойдёт.
А вот Соя, очевидно, ничего не понял: остался сидеть на месте, вытянув ноги совершенно непочтительно и почти касаясь носками края стола. На выходе Кёко неохотно обернулась, чтобы из вежливости спросить, не хочет ли он пойти с ними... Но спрашивать уже было некого: Соя исчез. Только пиала осталась на том же месте, наконец-то допитая до дна.
– За него не беспокойся, – сказал на это Странник. – Соя всегда найдёт чем себя занять. Вот только помогать вряд ли станет, кажись, обиделся на что-то.
– Так я и не за него беспокоюсь, а за нас! Чёрных карпов должно быть видно, чтобы знать, что они не мутят воду...
– М-м, карпы. – Странник мечтательно запрокинул голову. – Жареные, с хрустящей корочкой и в масле... Как я скучаю по их вкусу!
Похоже, он совсем её не слушал. Или просто ничуточки не воспринимал Сою всерьёз. Кёко мысленно поклялась, что если тот снова у Странника короб стащит, то так тому и быть – пусть сам за ним тогда бегает и дерётся. И всё же руку она незаметно в свой рукав запустила, а ивовый розовый лепесток выпустила – и мысленно повелела Аояги за Соей проследить, на что Аояги тут же откликнулась и упорхнула наружу через приоткрытые фусума.
– Вы трое вправе исследовать в деревне всё, что сочтёте нужным, – сообщил старейшина Кира напоследок, открыв перед ними дверь, хотя даже по законам гостеприимства для старейшины это было уже слишком. – Я бы сопроводил вас и даже провёл экскурсию – у нас тут, кстати, недавно открылся первый чайный дом! – но у старейшины всегда много хлопот, особенно когда злой дух накануне убивает одного из жителей. И да, если на вас вдруг будут глазеть, простите моему народу любопытство – они всегда так с новенькими. Я и то в его плену. Лис с кошкой! Наверное, свет ещё не видел парочки чуднее.
Он вдруг ни с того ни с сего наклонился к Кёко, будто пытался залезть ей под маску и посмотреть, что там. Видимо, цуру всё же не только нежностью отличались, но и бесцеремонностью, как все ёкаи. Кёко рефлекторно сделала шаг назад, деликатно позволив Страннику оправдывать и защищать её, коль и маску эту он на неё тоже надел сам:
– Наша Нана на днях впервые обратилась в человека. Не целиком, однако, вот и прячет несовершенства новой формы. Кошачьи усы на женском носике – то ещё зрелище!
– Ах, так она как моя Маё, выходит? Та тоже до сих пор не научилась прятать хвост.
Старейшина Кира понимающе кивнул, но в глазах это понимание, как и что-либо другое, не отразилось. Такие глаза – золотисто-охристые под белым хикимаю[85] вместо бровей – в принципе мало что отражали, казались неживыми, как хрусталь, и добавляли цуру загадочности. Зато их холод с лихвой компенсировал смех, тёплый и медовый – у Кёко от него даже во рту стало сладко. Она свесилась с крыльца, чтобы поймать плывущее по воздуху чёрно-белое перо, выпавшее из его крыльев, когда он взлетел – дедушка говорил, перья цуру приносят удачу, – и проследила взглядом за сияющим белым силуэтом, пока тот не превратился в точку на тёмном небе. Затем Кёко глянула вниз, и голова у неё закружилась.
Находясь внутри минки, было легко не вспоминать, что это никакая не минка вовсе – то гнездо, разбитое прямо среди ветвей чудовищно огромного камфорного древа, разодетого в джутовые верёвки и симэнава. Из-под снежной шапки, пытаясь стряхнуть её с себя, на ветвях – каждая толщиной с дуб – пробивались вечнозелёные листья. Вся деревня заросла такими же камфорными деревьями, большими и малыми, а ещё – замшелыми ториями и каменными фонарями, как те, что сторожили вход в деревню. Кёко не удержалась, погладила один из столпов ладонью, когда они спустились по опасной подвесной лестнице. Там она чуть не упала, но Странник её вовремя за талию придержал. Зато, повиснув на верёвочных перилах почти верх тормашками и вытянув шею, она разглядела вдалеке площадь, где множество стоящих в ряд ятаев коптили небо, вызывая у Кёко одновременно и желание, и страх узнать, что же на них готовят, если оттуда валит такой чёрный дым.
Прежде чем отправиться «чинить фонари и разбитый рассудок бедной невесты», Кира ещё раз напомнил им, чтобы они чувствовали себя на равнине Насу как дома. Ибо любое селение ёкаев для любого же ёкая дом и есть – каждый вправе прийти к своему народу и отстроить с ними рядом жилище. В это верилось легко: количество минок и более внушительных двухэтажных домов в деревне, похожих на жилища зажиточных купцов, с колодцами из голубого мрамора и садами, потрясало воображение. Все были из разных материалов и будто бы даже из совершенно разных эпох – воплощения своих хозяев. Чёрные зубцы, как гребни на спине дракона; киноварные ворота – один в один цвета свежей крови; норы, выложенные кирпичной кладкой, гигантские дупла и нефритовые пещеры... То, что Кира называл «селением» или «деревней», скорее напоминало город своей плотно сбитой застройкой. Правда, не такой, как в Киото – по этой причине Кёко по Киото совершенно не скучала, – а с широкими, размашистыми дорогами, хорошо утоптанными и выложенными брусчаткой. Одна главная улица и дюжина ответвлений от неё.
Температура воздуха на улице ощущалась почти такой же, как внутри минки возле тёплого очага, но январский снег всё равно лежал. Круглые бумажные фонари-тёсины плыли над улицами поверху, как светлячки – кричаще-красные, голубые, пурпурные и яркие в вечных сумерках защитных чар, надёжно скрывающих город у себя за пазухой. На равнине Насу фонарей было едва ли не больше, чем во всех городах, где бывала Кёко.
Чего здесь вовсе не было, абсолютно нигде и ни в каком виде – даже на главной улице, по которой они шли, – так это жителей.
– Почему так тихо? Где все? Кира говорил, жители любопытствовать будут, но, кажется, здесь никого нет... Может быть, уже слишком поздно, и все отправились спать? Час Собаки[86] как-никак заканчивается.
– Нет, не спят. День и ночь у ёкаев местами перепутаны: днём они отсыпаются, а после заката, наоборот, оживают.
– Тогда, должно быть, сейчас, наоборот, ещё слишком рано...
– Не рано. В самый раз. Дело в другом. Они просто спрятались. Напуганы.
– Чем? Убийством жениха шакко? – спросила Кёко. Она разговаривала шёпотом, чтобы не нарушить тишину, в которой её голос казался звонким, как монета, бьющаяся о стены бесконечного колодца. – Я думала, ёкаи ко всяким кошмарам, в отличие от людей, привычны...
– Так и есть. Привычны. Не мононоке они испугались.
– А чего тогда? Нас?
– Почти, – ответил Странник и посмотрел на Кёко снисходительно, придерживая на плече ремешок. – Меня.
Кёко помолчала немного, оглядываясь по сторонам. Если кто-то на них и глазел, как предвещал Кира, то делал это через щели в окнах собственных домов: из некоторых, если приглядеться, действительно торчали птичьи клювы или светились жёлтые глаза с узкими зрачками. Но сами их обладатели не показывались, тут же ныряли в глубь домов и плотно запирали двери, стоило Страннику хотя бы мазнуть по ним взглядом.
– Старейшина Кира напуганным мне не показался... – пробормотала Кёко.
– Он просто вежливый. Или глупый. Слишком рано стал старейшиной, поэтому пока несведущ. Это только кошки бесстрашные да наглые настолько, что и на медведя бы полезли, окажись у того их блюдце с молоком, – с мягкой улыбкой спокойно пояснил Странник. Но то ли чувство такое возникло из-за чрезмерно тихих мест, в которых и шорох казался гулом, то ли его голос действительно дрогнул. – Те ёкаи, кто немного поумнее – то есть кто не кошки, – ждут, когда я обернусь собой и проглочу их заживо. Ногицунэ нигде не жалуют.
«А того, кто своим примером научил их поедать лисье мясо и породил весь вид, и подавно», – закончила за него Кёко.
– Подумаешь, – фыркнула она. – Дзикиники вообще-то мертвечину жрут, а ямауба как та, что печать снять помогает, – детей и даже младенцев. Основательница их деревни, эта Тамамо-но Маэ, и вовсе самого микадо, сына солнца, погубила! Надеюсь, ёкаи и друг от друга в таком случае шарахаются тоже.
Странник улыбнулся ей криво, а затем она моргнула – и оп! – там, где за спиной у Странника до этого висел лишь деревянный короб, веером раскрылись семь хвостов. Тут же со всех сторон, из соломенно-дощатых минок и даже торговых лавок, тоже пустых, защёлкали перегородки и замки. Кёко не поняла, показал ли Странник хвосты нарочно или просто не справился с собой, но, судя по ухмылке, произведённый эффект ему понравился. Один пушистый кончик погладил Кёко по плечу, будто и её пытался напугать тоже, но она даже не дёрнулась. Не посмела. Ласковым с ней любой из семи хвостов был – и, когда гладил, делился невысказанной тоской.
Её рука сама собой взялась за руку его.
Странник глянул вниз, на осторожно, почти поверхностно сцепленные, будто невзначай, пальцы. Ничего ей не сказал. Но и руку тоже не вырвал, и держаться за него Кёко вдруг стало как-то очень уж удобно, словно он незаметно раздвинул пальцы, чтоб её ладонь надёжнее в его легла и – вспотевшая, похолодевшая от того, что вся кровь прилила к щекам, – точно уже назад не выскользнула.
Так они и шли вместе. Рассматривали если не живых ёкаев, то статуи, их изображающие – цуру, точно как тот, что приютил их, тоже юноша с драгоценными камнями вместо глаз в покрывале из перьев, вырезанных в белом камне; тануки с корзинкой бамбуковых стеблей и в шляпе-сугэгасе; высокий человек в ламеллярном доспехе, но клювом птичьим вместо носа и толстыми складками на лбу; раскрытый зонт – видимо, каса-обакэ[87]; заяц в кимоно с оленьими рогами и, наконец, лисицы – сразу множество, с разным количеством хвостов и разного цвета. Последние собирались ближе к центру поселения, расставленные как указатели, и каменными хвостами подметали рощу кленовую и невероятно красную, почти кровавую, будто ноябрьский момидзи[88] здесь так и не прошёл. Деревья стояли полукругом, замёрзшие ягодные заросли – малины, ежевики, шелковицы – уходили в глубь рощи, пуская туда одну-единственную тропу, выложенную угольно-чёрным камнем. Дома держались на расстоянии не меньше десяти кэнов от рощи, и Кёко с удивлением обнаружила, что то и есть центр поселения – не рыночная площадь, как в обычных деревнях, не замок и не крепость, а остров высокого багряного леса.
– Это священная роща. Там стоит камень Тамамо, – объяснил Странник, когда они с Кёко встали на самой его кромке. – Помнишь, что Кира говорил? Люди не могли рядом с ним селиться, потому поселились ёкаи. Но жить вплотную к святыне негоже, как и вырубать деревья поблизости.
– Пойдем туда? – спросила Кёко, стараясь скрыть воодушевление и надежду, а затем – разочарование, когда Странник покачал головой и снова потянул её за руку, которую, надо заметить, так до сих пор и не отпустил.
Пока они шли, бродили между другими каменными лисицами и искали таких же живых или хоть кого-то, она почти замлела от того, насколько тепло-тепло ей было: поверх накидки, подбитой ватой, её семь лисьих хвостов грели, укрыв со всех сторон.
– Жители не выйдут, пока я не уйду, – изрёк Странник в конце концов, и снова стало холодно и пусто: хвосты скользнули вниз по плечам и убрались. – Значит, сделаем вот как... Поменяем кое-что местами.
И он увёл Кёко с улиц куда-то во внешнюю, обступающую город чащу, которая издали казалась Кёко непроходимой. Но в какой-то момент им открылась широкая, хорошо протоптанная тропа, спрятавшаяся за гнёздами птичьего народа, которые путались в верхушках деревьях. Кёко оглядывалась на причудливый карминово-изумрудный город почти тоскливо, не понимая, куда они от него уходят. Вернее, куда идёт она, потому что Странник вдруг остановился на полпути, а её мягко подтолкнул вперёд.
– Там, не доходя до границы, водопады. Поговаривают, будто они любую усталость снимают и даже боль. Через полчаса я найду тебя у них и расскажу кое-что. Кое-что важное и интересное о той, кого здесь все так почитают... Но сначала – дело. Следуй на север дорогой фонарей, как та, которая из селения нас теперь не выпускает. Далее обойди камфорное древо, разбитое молнией напополам, и иди прямо, пока не услышишь шум воды.
Едва он закончил, как Кёко дёрнула его на себя за янтарный бант.
– Ах, дай-ка угадаю, к камню Тамамо-но Маэ без меня идёшь! Нечестно! Я ведь могу просто его не трогать, уверена, если постою рядом минуток десять, то ничего страшного не случится...
– Ни в коем случае! – встрепенулся Странник. – Даже так нельзя. И иду я вовсе не туда, а по одному очень важному делу. Ступай, куда велел, всего полчаса меня не будет. – И он вдруг всячески стал напутствовать, будто не Кёко перед ним стояла, а дитя семилетнее: – Столкнёшься по дороге с кем – Кусанаги-но цуруги не снимай и не отдавай никому, если подержать попросят. Старайся даже руку на него не класть лишний раз, а то тэнгу увидят, примут за вызов. Дышать старайся реже, не так, чтоб всей грудью и с открытым ртом, как ты делаешь обычно, когда волнуешься. И, самое главное, не отходи далеко от фонарей, а то к тому моменту, как найдём тебя, тебе и правда стукнет пятьдесят. Буквально. Там, где ёкаев много, время течёт иначе.
– Почему у меня чувство, будто ты уже бывал на равнине Насу? – подозрительно сощурилась Кёко. Конечно, Странник всегда в себе был уверен, но нигде ещё не ориентировался настолько прытко, даже во дворце императрицы кошек.
На её вопрос он так и не ответил. Улыбнулся краешком подведённых лиловым губ и, вырвав свой бант из её пальцев, ещё хранящих тепло его собственных рук, ушёл. Не оборачиваясь, бросил, но не ей:
– Раз ты как раз тут, проводи её, а то что-то сильно в последнее время разленилась.
Мио. Точно! Ах, как же приятно было хоть ненадолго о ней забыть... И как неприятно вспомнить.
Кёко закрутила головой, пытаясь найти её так же, как нашёл Странник, но прошло ещё с минуту, прежде чем Мио наконец-то соизволила показаться. В минку к старейшине идти она отказалась и гуляла всё это время сама по себе, как подобает кошке, но предстал перед Кёко человек – девушка, что внешне скорее юноша, в чёрном хаори в заплатках и со снегом в кудрявых волосах, который припорошил ей макушку, когда она спустилась откуда-то с деревьев.
– Может, тебе снова кошкой стать, чтобы за тобой поклонники не бегали? – осторожно предложила Кёко. По каменным ториям, по крышам близлежащих построек и веткам, как ступеням, за Мио следом прибежали сразу четыре бакэнэко с нэкомата. Один – мальчишка с кошачьим хвостом, другой – просто кот, ходящий на задних лапах, и двое где-то между ними. Самый крупный и толстенький, что вереницу возглавлял, держал в зубах свежую рыбку-иваси – видать, заготовленный подарок. Наверное, кошки и впрямь никаких диких лисов не боялись, раз не испугались даже Мио, зашипевшую на них через плечо.
– Когда я кошка, их ещё больше становится! – пожаловалась она с искренней печалью. – У меня окрас редкий, такой всем нравится. Не то чтобы я хвасталась, но... Да, я хвастаюсь. Я очень красивая в своём истинном обличье, да и сейчас, как видишь, тоже. Ах, они уже несколько часов меня преследуют! До чего же я, должно быть, хороша!
Кёко решила оставить это без комментариев ради целостности своего единственного зрячего глаза. Лично ей один из бакэнэко – тот, что целую рыбину где-то отхватил и так громко мурлыкал, что даже на расстоянии было слышно, – весьма милым показался, даже симпатичным. Кёко грешным делом пришла на ум одна идея...
– А ты точно не хочешь подыскать себе жениха? Знаешь, быть хранительницей Высочайшего ларца, несомненно, большая честь, а странствовать со мной и учителем – невероятное удовольствие... Но вдруг на равнине Насу ты могла бы обрести истинно кошачье счастье? Скажем, если бы...
– Даже не думай спровадить меня замуж! Все они, – Мио махнула на котов, выглядывающих на неё из-за деревьев, ухом, и те рефлекторно опять попрятались, – молодняк, тьфу! Не встретился мне ещё такой, ради которого моя шкурка бы пушилась.
– А тот, который с рыбой?.. Эй, молодой господин!
– Тише ты! Не смей!
– Не хотите ли составить компанию мне и моей подруге? Мы как раз идём до водопадов...
В тот момент Кёко и впрямь подумалось, что Мио выцарапает ей глаза, но благо взволнованный и обрадованный услышанным кот уже был на подходе, и Мио не оставалось ничего, кроме как, взвизгнув, убежать. Она вскарабкалась на гладкие тории раз в десять быстрее, чем обычно, и, прижав уши к затылку, бросилась наутёк, как будто ей грозила не любовь, а смерть. Все четверо кошачьих женихов, мяукнув хором, понеслись за ней.
Так Кёко избавилась от Мио ещё ненадолго, вздохнула с облегчением и отправилась к водопадам в блаженном одиночестве.
Её кошачья маска удивительно хорошо позволяла видеть в опустившейся темноте, будто разгоняла её. Если у ёкаев самих по себе такое зрение, то неудивительно, что они все живут ночью! И всё-таки камфорные деревья, обряженные в симэнава, долго водили Кёко по кругу, одноликие, одинаково древние и одинаково безмолвные – даже ветер с ними не игрался, боялся потревожить их покой. Через вздыбленные над землёй корни приходилось перепрыгивать, а через ветви – продираться, раздвигая их руками. Птицы здесь пели женскими голосами, скалы и камни не отбрасывали теней, а воздух не щипал и не кусался, и снег под ногами не хрустел, хотя всё ещё лежал махровым толстым слоем. Из-за того, что в какой-то момент мох вдруг стал покрывать деревья с юга, откуда Кёко пришла, и впереди никак не появлялись фонари, ей подумалось, что, возможно, она идёт куда-то не туда. Но опасно было доверять логическим суждениям там, где водилось потустороннее, демоническое и даже божественное, поэтому Кёко решила вместо того доверять Страннику – и продолжила идти.
Не прогадала.
Вскоре появился первый фонарь, словно плывущий ей навстречу в мареве тумана, а за ним ещё один, ещё, ещё... Некоторые из них неожиданно оказались выше её ростом. Так, под козырьками из мрамора и куполами болотного света, Кёко добралась туда, где вечные зачарованные сумерки встречались с обычным сливово-молочным небом и вода о воду билась.
Такой большой водопад, как тот, что ей открылся, двумя иероглифами было принято записывать – «падение» и «дракон». Будто бы и вправду водяной дракон бесконечно летел с неба и вонзался в землю, но не разбивался до конца. Капли напоминали чешую – блестящие, острые, они долетали до Кёко и едва не оставляли на ней синяки. Стайка рыжих лисят резвилась в незамерзающем хрустальном мелководье, но настороженно замерла при виде Кёко, а затем бросилась врассыпную с характерным «Хи-хи-хи, хи-хи-хи!». Тогда Кёко наконец-то позволила себе не сдерживаться и вздохнула глубоко-глубоко – именно так, как, Странник утверждал, она дышит, всё же был прав на этот счёт, – и уселась на торчащий из-под воды камень, плоский и похожий на черепаший панцирь.
– Ох, а ведь не врут про усталость, – сказала она сама себе, когда избавилась от утеплённых сапожек, закатала хакама до икр, подвязала их и опустила босые ноги в освежающе морозную воду. Ни мурашек, ни боли от перепада температур она не почувствовала – только лёгкость и то, как успокаиваются после долгой ходьбы мозоли. Захотелось раздеться и нырнуть в озеро с головой, но Кёко ограничилась тем, что немного приподняла свою маску и тоже плеснула туда воды, чтобы омыть лицо. В зеркальной глади мелководья, достающей ей до лодыжек, отражались горы, с которых спускался этот речной дракон... И в Кёко неожиданно пробудилось желание, которое спало уже очень и очень долго.
Кагуя-химе всегда повторяла: чтобы выучить какое-то движение в танце, нужно вспомнить животное, которое двигается похоже, и попытаться им стать. Кошки выгибают спину и ластятся, волки – вонзаются в добычу и бросаются для того вперёд. Дракон же летит. И Кёко, уперев меч и босиком забравшись на камень, присоединилась к этому полёту. Сделала первый за долгое время маленький оборот и повторила в точности ту связку, которую исполняла в Камиуре в последний раз и которая почему-то первой пришла ей на ум (может быть, потому что скучала). Почувствовала сразу же, как растянулись и приятно заныли мышцы. Совсем не те же, которые ноют и тянутся, когда мечом машешь, – танец имел природу иную, а потому совершенно иначе на тело влиял. Если сражение – это сжигающее пламя, то танец – мирная вода. Кёко буквально чувствовала, как одна усталость – от долгих походов, от боя, от веса Кусанаги-но цуруги в руке и ответственности – уходит и приходит усталость другая, с которой спишь после крепко и сладко. В груди стало свободно, в голове – чисто. Кёко добавила в свой танец глубины, снова представив, что то не рокот водопада, а драконий рык, и подстроилась под ритм того, как вода о воду бьётся. Удар, удар, удар.
– Ты мико?
Как старшая сестра из трёх, Кёко привыкла, что кто-нибудь да следует за ней по пятам и её блаженное одиночество каждый раз прерывает. Чужой взгляд всегда ощущался как капающий на затылок дождь. Кёко ещё на середине пути, в лесу, его почувствовала, но проигнорировала, ведь Кира с самого начала предупредил о любопытстве ёкаев. Однако Кёко не ожидала, что самой любопытной окажется уже знакомая ей полукровка Маё.
– У тебя хакама красные, – сказала Маё, робко показываясь из-за соседнего валуна целиком, когда её выдал выскочивший трубой тёмно-бурый хвост. – Ты пишешь амулеты, и ты танцуешь. Ты мико? – повторила она вопрос будто бы с надеждой.
– Нет, – ответила Кёко и спрыгнула с камня в воду. – Но когда-то я должна была ею стать.
– Ты можешь благословить меня?
– Боюсь, что нет.
– А очистить?
Кёко нахмурилась невольно, окидывая её взглядом ещё раз. Ещё малое лисье дитя.
– А ты считаешь себя нечистой?
– Ну. – Маё замялась и сложила руки перед солнечным сплетением. – Однажды я по пути домой уронила косичку из пшеничного теста, которую испекла Юкиши, а Кире соврала, что её у меня каппы[89] выхватили и съели. Ещё я иногда говорю плохие слова, когда спотыкаюсь о камни, и хожу к водопаду, как сейчас, когда говорю Кире, что иду в совершенно другое место...
– Звучит не так уж страшно, – мягко улыбнулась Кёко. – Все в твоём возрасте делают нечто подобное.
– Есть ещё кое-что. Обязательно ли произносить вслух?
– Нет. В любом случае я не жрица, но... Есть ли у вас в деревне храм? – Маё посмотрела на неё странно и не ответила. Глаза её были рыжие и тёмные, как мякоть переспевшей хурмы, и волосы такие же, под стать медной проволоке, на какую крепились гарды для мечей. Было в ней что-то с южных островов, откуда Кагуя-химе родом, или пламя какое, проглоченное в детстве и до конца не затухшее. – Г-хм. Ты можешь прочесть молитву мысленно и попросить о том, что хочешь, главное внимание богов привлечь, например, ударить в гонг или же колокол. Говорят, по-другому боги не услышат, ведь просьб и просящих у них много.
– Я не люблю богов, – вдруг скривилась Маё, и было что-то резкое в её тоне, ощетинившееся, как если бы Кёко предложила ей какую-то глупость вроде того, чтобы съесть на ужин живого червяка. – Я хотела поговорить с кем-то, кто такой же, как и я.
– Боюсь, я не такая же, как ты.
– Но ты можешь научить меня танцевать? – Маё навострила острые ушки, за кончики которых цеплялись распущенные волосы, которые в её годы уже давно пора в причёски собирать. – То, что ты танцевала до этого. Я умею кое-что, но... не так. Совершенно по-другому. Неправильно.
– Ты хочешь освоить кагура? Я не уверена, что то хорошая идея... Мой учитель говорил, что танец этот ёкаям не совсем подходит, и...
– Вот так надо делать, да? Вот так? Правильно же? Правильно?
У Кёко, похоже, просто не оставалось выбора. Тем более что Маё совершенно неправильно всё показывала, размахивала руками, как ветряная мельница – лопастями. Кёко же всегда питала к детям слабость, снова вспомнила Сиори с Цумики, затем Аяху... И, тихо выругав себя за слабость, возвела руки к небу послушно, показала, как правильно сложить их над головой, и начала учить:
– Представь, что держишь два веера. Как крылья у птиц, с их помощью ты тоже можешь менять направление воздуха, резать его или даже лететь, стоя при этом на одном месте. Вот так, смотри внимательно...
Веера или гохэя не нашлось, но очарованию танца это ничуть не повредило. Кёко и не подозревала, что так по нему скучает и, закрыв глаза, столь легко может представить себя на сцене храма. Мышцы всё ещё ощущались тяжёлыми и заржавевшими после долгого перерыва, точно Кёко из ивы превратилась в дуб, но просьба Маё расшевелила её, всё лишнее из неё выкорчёвывая и сея новые семена. Они вдвоём расположились у кромки озера между двух камней и вместе, друг за дружкой, танцевали.
Сначала Кёко показала Маё элементы одори, состоящие сплошь из прыжков, а потом – элементы львиной кагуры, когда наклоняешься, выгибаешь спину и извиваешься подобно шёлковой нити. Маё почти не требовалось повторять дважды, её движения выходили слишком резкими и притом чересчур осторожными, но с точки зрения техники – почти идеальными. Кёко не знала, как долго они занимались, но под чёлкой у неё успел выступить пот, и Кёко уже начала гадать, кто продержится дольше – она, воспитанная, как будущая мико, или же воодушевлённая её уроками лисичка, танцующая впервые, у которой за всё время даже дыхание не сбилось. Тёмно-бурый хвост плясал вместе с ней, изгибался и реял, от сильных взмахов его по кромке воды расходилась мелкая рябь.
Кёко следила за Маё внимательно, чтобы не пропустить момент, когда танец всё же начнёт причинять ей дискомфорт, как Странник предупреждал, и потому успела среагировать, когда Маё, ещё недостаточно хорошо распределяя свой вес, вдруг оступилась.
– Осторожно!
Кёко почти поймала её под спину, едва-едва коснулась, но тут же оказалась там же, где до этого стояла, отброшенная порывом ветра, как выскочившим между ними зверем. Озеро поднялось и разлетелось брызгами, когда Кёко поскользнулась и упала. За их ворохом, блеском, на мгновение отразившим в себе сумерки, взвился тёмно-бурый хвост и розовый подол. Кёко даже не поняла, как и что случилось, просто что-то откуда-то вылетело и набросилось на Маё.
– Аояги, стой!
Кёко сама не поверила, что это действительно её сикигами – прекрасная дева с длинной копной каштановых волос в многослойном косоде. Подол взъерошился и окончательно закрыл Кёко обзор, когда Аояги толкнула Маё к лесу, а та с визгом обернулась маленькой лисой, как нередко случалось с кицунэ от неожиданности и страха. Только мех чуть светлее хвоста мелькнул, прежде чем нырнуть за снежно-зелёные деревья.
– Аояги, назад! Вернись ко мне!
Но Аояги шагнула вперёд, за Маё к лесу. Сидя в воде, Кёко беспомощно протянула к ней руку, сложила большой палец со средним, как дедушка учил, чтобы сикигами приказывать – что, как Кёко наивно полагала, она умеет делать и без этого, – и... ничего не произошло.
«Я больше не контролирую Аояги?»

XI
Как у каждого мононоке есть своя Форма, Первопричина и Желание, так все они наверняка и у сикигами имеются, просто человеческому осмыслению не поддаются. Ни один хозяин духа, будь у него всего один такой или же двадцать четыре, как у Странника, не смог бы сказать наверняка, способно ли хоть что-нибудь беспокоить сикигами или они есть абсолютная завершённость – гармония этого мира. Они передавались из поколения в поколение, как трофеи, и являлись или результатом чудодейственного спасения духа из клетки, или хитрого уговора, или подарком богов. Как можно догадаться, всё это случалось в истории так же редко, как встреча полуслепой девочки из обнищавшего рода оммёдзи и Дикого лиса. Поэтому и самих сикигами насчитывалось немного, а тех, кто сумел бы познать их природу, и того меньше. Может, в Аояги и впрямь не было ничего своего – одна лишь Кёко и её воля, живущие под древесной корой и розовыми лепестками, – но в таком случае и заботиться о ней Кёко пристало как о самой себе. Поэтому она никогда не командовала Аояги так, как могла бы, если бы совсем не имела совести; не гнала в бой, а поручала лишь мелкую бытовую работу; лечила борозды, даже если те не кровили, как у людей, и укрывала одеялом ночью, если она ложилась рядом, чтобы Кёко было потеплее.
Может, в этом и есть проблема? Может, слишком мягкой Кёко с ней была, случайно порвала узы договора, потеряла власть? Или что-то случилось с дедушкой? Он окреп, выздоровел, очнулся, и поэтому Кёко больше Аояги не хозяйка? Тогда ей бы радоваться, а самой Аояги – уже быть в Камиуре... Но она стояла здесь, возле воды, и по-прежнему смотрела в лес. Спина прямая, руки висят вдоль тела, но вся она напряжена – и вправду твёрдая живая ветвь.
– Аояги, слушайся меня! – закричала Кёко в исступлении, почти срывая голос.
Аояги медленно повернулась. Лицо бесстрастное, как дереву и подобает – не кожа, а кора, – и глаза тёмные, в которых ничего не прочесть. Кёко так опешила, что даже ничего больше не сказала, когда Аояги снова обернулась ивовым лепестком и нырнула к ней в рукав.
– Что это с тобой? Я сказал, что водопад усталость снимает, но... Какое такое место у тебя устало и от чего, если ты в воду до пояса присела?
Странник всегда крепким был, невзирая на обманчиво хрупкое телосложение, а прикосновение хвостов – считай, ласка – уже узнаваемым стало: оно обернуло Кёко в тёплые меха и подняло легче, чем то сделали бы любые мужские руки. Они бережно поставили её на небольшой выступ над водой, где она не намочила бы снова ноги, и стали согревать. Не то чтобы она сильно замёрзла – даже не успела, кровь горела от негодования, – но решила не сопротивляться. Зачарованные Наной одежды не только грязь любую выталкивали, едва впитав, но и воду, ткань сохла на глазах, а один из талисманов, который Кёко пришлось из-за своего пояса вытащить – «Искра» и «Сохранение», – довершил начатое.
– Аояги! – начала Кёко взволнованно. Один хвост остался лежать у неё на талии, когда сам Странник отступил назад и воззрился с непониманием. – Выскочила, как пёс из будки, и чуть ли не набросилась на воспитанницу Киры! Я не отдавала ей подобного приказа ни вслух, ни даже в мыслях. Не понимаю, что с ней происходит, слушается буквально через раз... Вдруг это из-за того, что с дедушкой что-то случилось?
– Если и случилось, то только хорошее, раз не слушается, – произнёс Странник то же, что предположила Кёко, но почему-то это не успокаивало. – Мои сикигами – цукумогами, ты помнишь? Они тоже порой делают что хотят.
– Но Аояги – ива...
– Именно. Все сикигами – живые духи, хоть и связаны контрактом. Кстати, о контрактах... А где Мио? – Странник нахмурился и бегло оглядел берег озера и сам водопад, на котором Мио определённо не было, как и где-либо ещё. – Вижу, тоже свободу воли стала проявлять чересчур активно. Тебя же сопроводить велел...
– Она сопроводила, а потом ушла.
– Да-да, конечно.
– Не знаю, что страннее: то, что Аояги свой контракт каким-то образом теперь обходит, – продолжила Кёко, быстро меняя тему, – или то, что я здесь учила Маё танцам. Ты говорил, что кагура доставляет ёкаям дискомфорт, а порою даже боль, но Маё повторяла за мной весьма ловко.
– Маё – полукровка. Вдобавок кагура – танец, что впервые исполнили боги для богов[90], а они не любят тех, кто не живёт по их заветам. Простым языком, чем ёкай злее, тем больнее ему от танца. Эффект может даже быть близок к изгнанию мононоке. А теперь будь добра, присядь. Я кое-что принёс.
А принёс он целую связку загадочных ореховых скорлупок, которые достал вовсе не из короба, как обычно, а из карманов рукавов. Кёко пришлось наклониться чуть вперёд, чтобы рассмотреть их содержимое: блестящее месиво разной консистенции и цветов, от полынно-зелёного и совсем жидкого, как сок, до липкого, красного и плотного, как глина.
– Так ты правда не к могиле Тамамо-но Маэ ходил?.. А куда тогда? Что это?
– Бальзамы. Для тебя. Выменял на шляпу у мудзина[91], – произнёс он и добавил, когда Кёко приподняла брови: – Барсуки считаются лучшими врачами среди ёкаев, отменно чуют травы и быстро их лапками замешивают, поэтому бальзамы у них всегда свежайшие. Уж точно свежее, чем у Якумото.
– Фу! – скривилась Кёко. – Не напоминай!
– Давай. – Странник махнул головой на плоский камень, потянул её туда за локоть, усадил и принялся расставлять на его краю скорлупки. – Раздевайся.
– Что? – моргнула Кёко. – Ссадина у меня вообще-то на щеке...
И щека эта уже горела так, будто к ней приложили раскалённую сковородку только-только после жарки кацудона. Горло дёрнулось, слюна скопилась во рту и стала вязкой. Кёко потёрла костяшками пальцев порез под глазом, оставленный Соей и его нагинатой, но Странник остался непоколебим:
– Бальзамы не для ссадины, а для укусов. Я знаю, что укусил тебя тогда, в хондзине. Мне нужно посмотреть и обработать. Лисья слюна может одинаково что лечить, что заражать – зависит от того, в каком настроении лис. А я тогда, после кражи короба, в настроении был весьма прескверном... Так что спусти-ка кимоно с плеча.
«Так он и вправду всё-всё, что с Диким лисом в хондзине было, помнит? – осознала Кёко вдруг. – И вправду то не другая его личность, а он сам...»
Когда Странник нависал над ней, расставив руки по обе стороны от камня, спорить было бесполезно, даже немного страшно. Возможно, потому что глаза его после вчерашнего так и не посветлели – теперь не нефрит, а скорее оникс с зеленоватыми прожилками. Клыки обычно виднелись, лишь когда он улыбался, но сейчас даже с прикрытым ртом заметны были. Рисунок кумадори изменился. Снова. Маленькие чёрточки пересекали веки, как у некоторых кукол, каких Кёко иногда на прилавках заморских торговцев в городах видела; линию ресниц подводил цвет близкий к чёрному, завиваясь возле уголка в маленький цветок. Хотелось стереть его большим пальцем, как слезу, а к губам своими приложиться, чтобы подарить им свой розовый цвет вместо лилового.
«Соберись, соберись, соберись!»
Кёко никогда прежде подобных мыслей о Страннике не допускала – вернее, не впускала их в себя, всегда позволяла им мимо скользить, как змеям по траве, – и для того, чтобы вдруг начать о таком думать, время было явно неподходящее. Она снова глянула на вершину водопада, над которой волновались облака, а затем на Странника, который волновался тоже, притоптывая в ожидании, когда она ослабит пояс. В конце концов Кёко сделала это и позволила жёлтой ткани соскользнуть с плеча.
Там уже не болел, но всё ещё светился под фарфорово-белой кожей багряный серп от лисьих зубов. Кровь запеклась по краям и в глубине борозд и теперь напоминала грязь. За время их пути Кёко раны не трогала – боялась побеспокоить, решила, что коль не ноют, значит, и опасности нет, лучше позволить им зажить спокойно. Но Странник так не считал. Нахмурился, едва завидев, и отклонил назад голову. Глаза, что были тёмными, стали ещё темнее. Он до того редко позволял эмоциям брать над ним верх, что Кёко почти не узнавала их у него на лице. Впервые видела, чтобы он сводил брови, морщил нос и сжимал челюсти одновременно, прежде чем за первым бальзамом потянуться.
– Разве у тебя в коробе нет таких же? – спросила Кёко, чтобы занять чем-нибудь тишину, в которой, она боялась, её грохочущее сердцебиение услышать можно. – Зачем было к тануки ходить?
– Бальзамы тануки с моими не сравнятся, – просто и честно признал он, что тоже было на него не похоже. – Они намного лучше. А ты заслуживаешь лучшего.
Отчего-то Кёко показалось, что они не только о бальзамах говорят.
Тот, что полынно-зелёный и совсем жидкий, как древесный сок, оказался прохладным и терпким. Кёко намотала спущенный край кимоно на кулак, удерживая под грудью вместе с дзюбаном, отвернула голову и подставила Страннику голое плечо, а вместе с тем – изгиб длинной шеи, которую он когтями задумчиво, неторопливо обвёл там, где снова дёрнулось её горло. Бальзам, зачерпнутый из маленькой скорлупки пальцем, растёкся по ране, и Кёко вздрогнула. Она даже от зимы вокруг, притупленной чарами, но всё же морозной, так мурашками не покрывалась, как в миг, когда Странник наклонился и вдруг на её шею деликатно подул. Кёко скосила на него глаза и чуть назад не завалилась. То ли тёплый тугой хвост, то ли сильная рука придержали её под поясницей. Снег на берегу, казалось, начал таять.
– Болит, когда вот так касаюсь?
– Г-хм, нет, совсем нет...
– А вот так?
– Тоже нет, – прохрипела Кёко. Снег таял не иначе как от жара, что излучало её лицо.
– Не горит? Нет зуда, жжения или пощипывания?
– Со мной всё хорошо.
– Хм, значит, этот бальзам подходит. Хорошо. Можно тебя ещё кое о чём спросить?
– Разумеется.
– Ты разочарована?
Что бы он ни делал – лизал её, кусал, хватал или обнимал, – Кёко постоянно цепенела, отворачивалась, притворялась, будто то пустяк, и терпела молча, не важно, млела ли на самом деле в тот момент или тряслась от страха. Впервые, пожалуй, она так резко повернулась.
– О чём ты? – не поняла она, и Странник пояснил так же спокойно, как до этого о бальзамах говорил:
– Разочаровал ли я тебя?
Кёко снова замолчала, искренне недоумевая. Ведь ей даже в голову не приходило, что...
– Разочароваться в тебе? – повторила она, как нечто чужеродное для её языка, не осмысляя, а просто имитируя непонятный ей набор звуков. – С чего бы это? Почему? Конечно нет!
Когда во время их совместных странствий Кёко спрашивала у него что-то недалёкое – «А раз ты пищу на вкус не чувствуешь, может, я больше не буду готовить и ты будешь есть её сырой?» или «А те грибы, которыми мы на площади торговали, значит, были тем самым, ну...», – он смотрел на неё ровно так же, как сейчас. Языком не цокал, но словно бы хотел, думая: «До чего нелепое дитя!» Быть может, Кёко и впрямь была нелепой, но она давно перестала быть ребёнком. Спущенное кимоно натягивалось на судорожно вздымающейся груди, бёдра округлыми давно стали – накодо сказали бы нечто вроде «Самое то, чтобы рожать детей!», – и плечи её идеально подходили для того, чтобы их не только кусать, но и целовать. Однако дело было даже не в её зрелом теле, а в том, сколько шрамов прибавилось на нём и синяков. На душе следы тоже были – от каждого мононоке, от каждой их истории, неизменно жестокой и горькой. Так что Кёко ничуть не сомневалась в тех словах, что произнесла, глядя Страннику в лицо почти с вызовом:
– Ты меня никогда не разочаруешь, Ивару. Ты навеки мой единственный учитель-лис.
Он выдохнул даже громче, чем она. На мгновение закрыл глаза, а когда открыл их, Кёко наконец-то узрела в радужке знакомый нефритовый лес, в прежде напряжённых плечах и движениях – лёгкость, а в изгибе губ – почти забытую лукавую улыбку. И всё же где-то там, под всем этим, Странник всё ещё казался печальным. Он ласково тронул затылок Кёко, коснувшись шеи под белым воротничком кимоно. Большой палец его принялся выводить круги поверх её темечка, и такие же круги расходились от водопада, который на фоне её сердцебиения почти затих.
– У меня это не очень хорошо получается, да? – спросил Странник.
– Что именно?
– Чувства. Никогда как следует не получалось. Может быть, тогда, семьсот лет назад, когда я ещё был просто обычным лисом, мне не стоило выходить из чащи...
– Нет, определённо стоило, – ответила Кёко решительно. – У тебя красивый мех, но волосы ещё красивее.
Улыбка стала шире, и лукавства в ней прибавилось.
– Вот это, – Странник прошёлся когтем по краю раны, покрытой бальзамом, прочертил линию под кончиками её волос, которые уже отросли – ещё немного, и свисали бы с плеча, – само собой вышло. Обычно у меня нет территориального инстинкта. Впервые я своё пометил.
– Что?
– Что?
Кёко была готова поклясться, что ещё никогда не видела, чтобы рисунок кумадори на щеках Странника тонул в розовом румянце. Она постаралась убедить себя, что всё это последствия пережитой им лихорадки, ровно как и то, что он сделал дальше.
Отложив скорлупки с мазями так, чтобы они не упали, он наклонился, отвёл ей за ухо самый длинный, выбившийся локон и поцеловал чуть выше края будущего рубца, что от острых зубов непременно останется, когда заживёт. Следом кончиком носа по изгибу её шеи провёл, почти зарылся им в выступившие на коже мурашки и хвостами снова к себе притянул, обняв за пояс, пленил, чтоб не убежала, как напуганный кролик от слишком близко подобравшегося хищника.
– А второй укус где? – спросил Странник вдруг, отвлёкшись и подняв лицо.
– Второй?.. – Кёко едва ворочала языком, опьянённая, ненамного больше живая, чем мёртвая. Она не была уверена, что расслышала верно – кровь в висках шумела громче, чем водопад.
– Я помню, что дважды укусил тебя, но, м-м, не уверен, куда именно. Один на плече, а второй...
И Кёко сразу же протрезвела. Отклонилась назад, рукой Страннику в грудь упёрлась и незаметно сжала бёдра, между которыми, на внутренней стороне, алел ещё один серп, такой же, как у шеи.
– Да там ерунда.
– У меня ещё три разных бальзама есть. Давай, показывай.
– Ивару, нет!
К счастью, настаивать он не стал. Ага, всё он прекрасно помнил! Криво улыбнувшись, отступил и от Кёко, и от камня на пару шагов, давая ей пространство, чтобы она могла отдышаться и вернуть кимоно на голое плечо. Карминово-рыжий румянец даже её ключицы в этот раз окрасил.
– А что ты там про Тамамо-но Маэ рассказать хотел? Ну, когда ещё к водопадам меня отправлял. Что-то очень интересное и важное вроде бы?
Странник ухмыльнулся, но вслух уличать Кёко, что она опять это делает – тему меняет, – не стал. Возможно, потому что рядом с ней сам об «интересном и важном» успел позабывать – впервые за четыреста лет.
– Тамамо-но Маэ не её настоящее имя, а сама она не из Идзанами, – начал он, развернувшись к Кёко спиной, чтобы она могла спокойно разобраться со своим кимоно и не нервничала так, не дёргала пальцами за ленты и крепления, которые, как назло, не поддавались. – Её звали Да Цзи, она родом из города Инь, что лежит за океаном[92]. По слухам, из-за неё женщины там стали практиковать кощунственное и травмирующее бинтование ног, поскольку Да Цзи это делала, чтоб скрыть свои лисьи лапки. Хотя её возлюбленный правитель и в упор бы их не заметил, настолько был ею очарован... Пока не слёг и не помер, потому что она досуха выпила его ки.
– Выпила ки? – переспросила Кёко. К тому моменту она наконец-то завязала бант на красно-золотом оби, перевернув его на живот, а затем затолкала обратно на спину. – Разве так не только мононоке делают? Вы, лисы, это тоже умеете?
– Не умеем. Тамамо не лиса – она ху-яо. Это изначально бесполый лисий демон, а не лиса из плоти и крови, как те, которых знают в Идзанами. Мы можем давать потомство, испытывать плотские желания, питаться обычной пищей и выбирать, будем мы добрыми или же злыми, а вот ху-яо – нет. Ими только голод движет и желание его насытить. Поэтому её отнюдь не ложно в болезни императора Коноэ обвинили – она и вправду питалась им, хоть и не являлась причиной его гибели. А ещё у ху-яо есть одно интересное свойство по достижении четырёхсот лет...
– Какое?
– Перерождаться.
– Хочешь сказать... – Кёко поняла это уж точно быстрее, чем то, почему Странник с ней так нежен был и даже сейчас поглядывал с улыбкой, проверяя, оделась ли она и можно ли ему повернуться. – Тамамо вовсе не в камень тогда превратилась, а во что-то совершенно иное?!
– Скорее всего, камнем она всё же была, – задумчиво протянул Странник, обхватив когтями свой подбородок. – Эту способность они тоже получают, но раньше, когда им исполнится двести. Примерно столько и было Тамамо, когда восемь тысяч самураев погнали её из дворца, и ещё двести лет прошло, прежде чем камень раскололся. Она восстанавливалась и росла всё это время, а потом оставила одну форму, как чешую, и перешла в другую... В такую, в которой никто её не узнает. Уже не Тамамо, но всё ещё лисий дух. Возможно, фонари заперли в деревне вовсе не нас.
– Думаешь, они построены для того, чтобы сдерживать ху-яо?
Странник отвечать «да» или «нет» не рискнул, потому что, очевидно, сам не знал ответ. И это явно сулило им неприятности, как и все те прошлые разы, когда он удивительным и крайне редким образом умудрялся чего-то не знать. Кёко напряглась, бросила почти панический взгляд на камфорный лес, куда Маё убежала, и, потрогав ивовый лепесток, который покорно в складках ткани хранился, допустила мысль, которую допустил бы любой оммёдзи на её месте.
«Что, если Маё и есть перерождённая Тамамо? И что, если Аояги это почувствовала?»
– В деревню ёкаев даже самому ёкаю просто так не попасть, если он чужой, – продолжил Странник рассуждать. – Мы же прошли без проблем и препятствий, случайно, сами того не заметив, а значит, эти торо или сломаны, или устроены особым образом. Но есть ещё кое-что, куда более примечательное и ставящее меня в тупик, из-за чего я и не стал говорить об этом при Кире...
Да, всё и вправду было плохо. Слова «тупик» и «Странник» прежде никогда не стояли в одном предложении и даже в мыслях у Кёко не вязались. Она натянула носки и меховые сапожки, закинула на плечо Кусанаги-но цуруги и соскользнула с камня. На фоне бирюзовых водопадов семёрка лисьих хвостов, вновь беспокойных и крутящихся в воздухе у Странника за спиной, напоминала штормовой вихрь из угольной пыли и лоскутов чёрного бархата.
– После своей смерти император Коноэ действительно обратился мононоке, но он не может быть тем мононоке, который терроризирует деревню на равнине Насу, – произнёс Странник. – Потому что двести лет назад, в императорском дворце, я лично изгнал и упокоил его.
Кёко никогда не позволяла себе слишком сильно удивляться тому, что Странник ей рассказывал – потому что порой он говорил не то чтобы чистую правду, – и оттого, узнав про изгнание императора Коноэ, лишь плотно сжала губы в тонкую линию. В конце концов, Странник, должно быть, все уголки Идзанами за столько лет обошёл, а злу-то не важно, император ты или крестьянин, во дворце ты живёшь или в соломенной минке, даже хорошие ли ты деяния при жизни творил или нет, коль смерть твоя жестока и бесчестна. Точно так же не важно становится людям, какого ты происхождения и какой формы у тебя уши, коль ты оммёдзи и можешь избавить от чудищ и страшной напасти.
Словом, на сей раз Кёко и впрямь восприняла весьма спокойно тот факт, что Странник побывал в самом Эдо-дзё, где раньше проживал император, а теперь, после того, как род его прервался, – сёгун. Если что-то Кёко и застало врасплох, то исключительно то, в какую же сложную передрягу их опять угораздило встрять!
– Но если это не император Коноэ, то кто же тогда?
– Хотел бы я знать. Но это ещё не всё. – Странник не дал ей толком услышанное переварить. Чёлка его намокла, и брызги, как стрелы, пронзили пурпур кимоно: он подошёл слишком близко к водопаду. Уж больно много в деревне было тех, у кого уши ещё больше, чем у него, а водопад прятал в своём шуме любые разговоры. Странник всегда этот трюк проворачивал, когда сокровенным делился или же планом, и учил так же делать Кёко. Она тут же пошла за ним, встала рядом и услышала: – Никто другой, кроме тебя, не должен знать. Я слабый.
– Слабый? – переспросила Кёко. Странник должен был хорошо увидеть с такого расстояния, как она закатывает в ответ оба глаза. – Это твоё новое хобби такое – прибедняться? Ты в одиночку изгнал больше тысячи мононоке за несколько сотен лет, владеешь божественным мечом Тоцука-но цуруги – и, надо признать, владеешь весьма достойно, даже мастерски, – разгадал столько интриг и тайн, сколько даже Департаменту божеств не снилось. А уж сколько раз ты спасал меня... Если бы мне и за это пришлось тебе платить, как за лишние вопросы, я бы обнищала и питалась пустым рисом. Да, может быть, мышц тебе недостает, но зато твой ум и опыт...
– Ты не поняла, – прервал он её, но только когда Кёко уже наболтала достаточно, чтобы кусать саму себя за язык до конца дня, а он мог вот так довольно улыбаться, как сейчас. – Я имею в виду не свою общую силу, а своё текущее состояние. Ах, порой ты так сильно веришь в меня, Кёко, – взгляд его смягчился, зелёная чащоба в глазах обернулась мягкой лоснящейся травой, – что не замечаешь очевидного.
И он, откатав один рукав, который подвернул ещё тогда, на лисьей свадьбе, поднял руки и задержал их на весу, чтоб она увидела кровавое пятно, такое глубокое и тёмное, что даже чары Наны в нитях кимоно до сих пор его не растворили. Вопрос, где он порезался, замер у Кёко на губах и умер, когда она поняла, что никакого пореза нет, но была кровь, что пошла у Странника из носа и которую он рукавом тогда заткнул. Губы его недаром казались ей такими красными, багрянец провалился глубоко в сухие трещинки. Возможно, его даже тошнило, пока она не видит, – тоже кровью, не едой.
– Так тебе нравятся мускулистые мужчины? – спросил вдруг он с неуместной шутливостью, вновь закатывая рукав до острого локтя, обнажая бледно-розовые шрамы от проклятия и выпирающие косточки, но пряча настоящую и действительно опасную слабость. Ту, о которой всё это время говорил. – Мышц мне не хватает, значит...
– Не меняй тему! – тряхнула Кёко головой с порозовевшими щеками, на что Странник криво улыбнулся. Он рот ни на секунду не открыл, но она была готова поклясться, что услышала: «Кто бы говорил!» – Если это последствия лихорадки, то почему ты не остался в гнезде Киры отдыхать?! Тебе нельзя в таком состоянии расхаживать! Ты...
«Брал у мудзина лекарство не только для меня», – поняла она. Дыхание спёрло, когда Кёко смотрела на то, как Странник залпом маленькую колбочку, вытащенную из рукава, осушает, предварительно откупорив восковую пробку. С каждым глотком он всё больше морщился, как чернослив. Очевидно, поэтому и выпил то, что принёс, не сразу – смелости набирался.
– Ну и гадость, – услышала она сквозь рвотные позывы, когда он согнулся пополам, опёрся о колени и отвернулся от неё к воде. – Вкуса не чувствую, но лучше бы не чувствовал консистенции. Кажется, у меня по горлу потекла барсучья шерсть.
Кёко дала ему немного времени прийти в себя, тактично молча в ответ на «Буэ» и «Кха-м», повторяющиеся друг за другом (хотя она после пира во дворце императрицы кошек думала, что он всё проглотить и переварить может, даже гвозди). Водопад к тому времени будто бы притих, сточенный светом чар, которые всегда держали деревню в плену сумерек: днём – розовато-фиолетовыми, к вечеру – пунцовыми.
– Соя продолжил путь с нами не из-за меня, – сказал Странник ни с того ни с сего, отчего Кёко уже в тот момент стоило заподозрить неладное. Он как раз от лекарства отплевался и, бросив колбочку в свой короб, где она наверняка навсегда и исчезла, посмотрел на Кёко долго и внимательно, как будто она уже уточнила у него «А из-за кого тогда?». – Изгнания мононоке интересуют его тогда, когда в процессе есть, перед кем выделываться. Он не устоит от предложения главной роли... И, если я оправиться не успею, проведёт обряд изгнания вместо меня.
– Соя?! – Кёко почти ужаснулась. – Но...
«Почему в таком случае не я?»
Ей не хватило наглости прямо о том спросить, но Страннику достало ума и проницательности добавить:
– С твоей помощью, конечно. Но нужно, чтобы Соя того хотел, – продолжил Странник излагать свой план. – Главное, не используй слово «помощь». Он его просто ненавидит! Так что в лоб просить нельзя. Твой дедушка водил тебя когда-нибудь на рынок Цукидзки, когда вы приезжали в Эдо на санкин котай? Местные торгаши, если почуют, что тебе интересна их рыба, сразу заламывают цену раза в три. С Соей точно так же. Просто найди его – и заинтересуй так, чтобы он сам за тобой пошёл, а дальше...
– Погоди, ты что же, меня к Сое посылаешь? – Кёко нахохлилась недовольно, уже представляя себе новый бой: снова с мечом у горла, снова с мозолями на пальцах, снова маска чёрного лиса, умудряющаяся над ней глумиться, даже когда не видно рта. Кёко казалось, что Соя просто не умеет по-другому. Впрочем, она едва знала его, но, кажется, всё и обо всех, как всегда, знал Странник.
– Для тех, кто обратится к нему за помощью, он заломит цену в три раза большую, – повторил он. – А для меня – в десять раз.
Кёко не могла отрицать, что это имеет смысл. Природа их отношений, насколько Соя и вправду «ученик», а Странник – его несостоявшийся «учитель», до сих пор от неё ускользала. И выведать о том ей было не у кого и некогда, потому что один молчал, а второй смеялся, а злых духов вокруг как будто в последнее время было даже больше, чем живых людей. И всё же Кёко не сомневалась: попроси его Странник стать третьим оммёдзи и спасти деревню, он затребует не меньше, чем его короб. Коль не украдёт, то выменяет, а коль Странник откажется, то попросту уйдёт и будет отсиживаться где-нибудь на веточке на пару с Мио. Все их компаньоны в последнее время такие – когда они рядом, и врагов не нужно.
– Хорошо, – согласилась Кёко, поправляя ремень Кусанаги-но цуруги, который перевесила на пояс. – Я отыщу Сою, а потом?
– Помимо того, что я слаб, на меня смотрят, – сказал Странник. – Меня боятся. Везде, где я появлюсь на равнине Насу, будет воцаряться тишина, а в ней ответов не услышишь и даже виноватых не найдёшь. Поэтому...
Кёко поняла сама.
– Скажи, что мне нужно делать, и я сделаю это вместо тебя.
Тогда они и поменялись со Странником местами – и в переносном смысле, и в буквальном. Он устроился на камне, где прежде она сидела, и, глядя сверху вниз, Кёко увидела, какими он обзавёлся тенями под глазами и морщинами там, где их раньше не было. Порождение лихорадки это или же многодневных странствий без отдыха у горячих источников, какой они раньше позволяли себе каждые пару месяцев минимум на неделю, но усталость была заметна. Изнеможение крепко схватило Странника за подбородок и уже просто так не отпускало. Кёко хотелось смахнуть с его лица эту безжалостную ледяную руку, прикрыть пальцами красные веки с пушистыми ресницами, коль Странник сам отказывался их смыкать, прислонить к его губам флягу с медовым пряным молоком, чтобы они из красных стали белыми, а сам Странник – сонным и в кои-то веки безмятежным.
Она снимет с него все печали и беды, пускай до сих пор и не избавилась от своих.
– Делай то, что делал бы я, – ответил он просто, без всяких подробностей, которые Кёко ожидала услышать. – Может, ты всё ещё и ученица, но уже оммёдзи. Считай, что пришла пора сдавать экзамен. Сое доверяй на деле, но не на словах. Это значит, что ты можешь рассчитывать на него в моменты опасности, но то, верно ли мы определим Форму, Первопричину и Желание, зависит только от тебя. Он не так умён, как думает, и уж точно не так, как ты.
Кёко многих вещей от Странника никогда не слышала. Например, спасибо он ни разу ей не говорил, не делал комплименты тому, как она дерётся или ловко лазает по крышам (хотя она считала, что здесь-то точно заслужила парочку)... Но то, что он сказал сейчас, она не могла представить себе даже в самых дерзких своих мечтах.
Нести ответственность. Быть по-настоящему оммёдзи. Стать для него опорой, какой он для всего мира десятилетиями был. Вот что Кёко предстояло.
– А если Соя всё-таки откажется? – спросила она осторожно.
– Что ж, тогда заставим силой. – Странник сказал это так легко, будто и на практике то было так же просто. – В конце концов, у нас есть Мио, – добавил он то, что она ожидала услышать ещё меньше, и улыбнулся.
– Мио, – выдохнула Кёко как ругательство и скривилась: – Ты всё ещё доверяешь ей?
Странник немного помолчал. Видимо, не ожидал услышать такой вопрос спустя несколько месяцев совместных с Мио путешествий. Не то чтобы Кёко раньше об этом его не спрашивала – каждые несколько дней, если честно, с тех пор как она к ним присоединилась, – но это всегда звучало или насмешливо, или удивлённо и никогда столь серьёзно, как сейчас.
– А ты считаешь, что не стоит? – Он покосился на неё.
«Странник врун и лицемер. Тебе нужно вернуться в кошачий дворец».
– Не знаю, – ответила ему Кёко. На сей раз она тоже оказалась лицемеркой, но утешала себя тем, что между «соврать» и «недоговорить» большая пропасть. – Она в «Бэнтэн» нам отказалась помогать, да и сейчас толку от неё немного. А ещё...
– Я знаю, что Мио будет защищать тебя любой ценой, если потребуется. Большего мне не нужно.
Кёко снова не могла с тем согласиться. Бок, расцарапанный в Киото кошачьими когтями, до сих пор беспокоил её больше, чем укусы, хоть и был всяко лучше, чем те колья, на которые она едва не напоролась из-за проклятого одержимого хаори. Чары текли по небу, как пролитое звёздной кошкой молоко из легенд кошачьего дворца. Странник запрокинул голову, любуясь ими и стуча когтем по камню.
– Равнину Насу нельзя покинуть, помнишь, да? – спросил следом он, и Кёко окончательно убедилась, что ей не показалось: ещё где-то между обсуждением новоявленной слабости Странника и необходимости привлечь к расследованию Сою их разговор приобрёл какой-то потайной смысл, который даже от неё, его участницы, сквозь пальцы ускользал. Словно в воду вылили флакон чернил, и всё, что Кёко казалось очевидным и понятным, вдруг перестало быть таким.
– Странник, – позвала Кёко мягко. – А как именно ты поправляться собираешься?
Позже она не раз вспоминала этот свой вопрос и гадала, собирался ли он отвечать ей и рассказывать, что будет, если бы их тогда не прервали. Холодная вода снова затекла ей в сапоги, когда Кёко, подхватив Кусанаги-но цуруги, рефлекторно наставила его на камфорные деревья – лесных гигантов, массивных снаружи, но, кажется, полых внутри, поскольку там, под корой, что-то неистово звенело. Шум вокруг поднялся такой, что даже водопад стало совсем не слышно. Прежде неподвижные стволы, которые из-за их размера и при всём желании не пошатнёшь, затряслись и завибрировали, ветви закачались, и несколько верёвок из рисовой соломы лопнули, а бумажные амулеты разлетелись во все стороны, как птицы.
– Кодама[93], – выдохнул Странник над ухом Кёко. – Они подняли тревогу. Что-то в деревне стряслось.
«Опять?!»
Даже с коробом Странник был в несколько раз шустрее, чем Кёко. Она, больше привыкшая к гладким городским крышам, то и дело спотыкалась в лесу о пни и брёвна, спрятанные под снегом, но старалась не отставать. Золочёный пионовидный бант трепетал перед её лицом, и деревянный короб трясся, пока Странник летел вперёд, прыгая в высоких гэта с металлическими зубцами. Там, где он проносился, кодама начинали жужжать сильнее, пробивались сквозь замшелую кору голубоватым сиянием, скребясь под ней, как маленькие стайки насекомых. Хрупкие дети, зовущие на помощь. Кёко ничего из их жужжания не разбирала, но чувствовала: надо спешить. Кодама не просто так зовут – они напуганы и плачут. Ещё никогда лес вокруг неё не становился настолько живым. Могучие и толстые ветви пригибались, обнимая другие, будто деревья пытались утешить и защитить друг друга, а те, что поменьше, цеплялись за оби Кёко и толкали, толкали её вперёд.
Однако когда они прибежали в центр поселения, к одной из хижин, что неподалёку от проклятого камня стояла вот уже, наверное, лет сто, вся покосившаяся и облезлая, всё уже закончилось. Именно тогда Кёко воочию увидела, что Странник имел в виду, когда они разговаривали у водопада. Что это такое, когда Великий оммёдзи, Дикий лис, за которым ты слепо следуешь и которому вверяешь всю себя, глубоко и неизбежно слаб.
– Странник!
Кёко чудом его настоящее имя не выкрикнула, когда он встал на колени перед перешитым, изувеченным императором Коноэ – или кем бы мононоке ни был. Прежде бежал так резво, так быстро и стремительно, но перед злым духом заплёлся в собственных ногах. Схватил за поясом талисманы – обычные, даже посредственные, но хоть какие-то, с иероглифами «Защита» и «Застывание», – но так их и не использовал. Почему? Кёко боялась, что знает ответ. Она к своему ки всегда относилась с таким же трепетом, с каким крестьяне по зиме муку считают, берегла каждую крупицу. Потому-то она знала, сколь мизерного количества жизненных сил требуют обычные талисманы, даже Кёко и та могла себе их позволить. Но Странник... Странник – нет. Если ки – это кровь, то сейчас, после перевоплощения, он до сих пор был с ног до головы в порезах и истекал ей из всех них одновременно.
Кровь закапала на снег буквально – у него из носа, к которому он тут же приложил уже испачканный рукав. Он присел, чтобы никто этого не видел, и Кёко, выставив меч, его собой закрыла – и от ёкаев, столпившихся вокруг, и от мононоке, всё ещё стоящим там с вырванным сердцем в руке. То, размером с бычье, до сих пор пульсировало у него в когтях, а труп с чистым полотном вместо лица, копной серебряных волос и вскрытой грудной клеткой лежал в сугробе. На мгновение Кёко испугалась, что это Соя: даже кимоно у этого безликого похожим было, чёрное, только без серебряной каймы, а рядом что-то металлическое лежало, правда, не оружие, а чугунные щипцы.
– Опусти его, – прошептал Странник и дёрнул Кёко за рукав, когда она уже согнула в коленях ноги и схватилась другой ладонью за рукоять меча, готовая обнажить его осколки. – Мы здесь всё равно ничего уже не сделаем. Для помощи слишком поздно, а для попытки изгнания – рано.
И Кёко, стиснув зубы, действительно опустила Кусанаги-но цуруги, прекрасно понимая, о чём он говорит. У них не было никаких шансов положить конец этому кошмару прямо здесь и сейчас, а значит, оставалось только смотреть, как уродливый дух на двух лисьих лапах заканчивает начатое, пряча трепещущееся сердце себе за воротник. Его глаза, больше на чёрные бусины похожие, как будто бы тоже не от этой морды, а пришитые камешки оникса, страшно вращались, оглядывая всех, кто столпился вокруг, но не двигался ни взад, ни вперёд от ужаса. Затем мононоке посмотрел на Кёко, и Странник встал, закрыл её, расправив плечи. Спустя мгновение даже следов от лисьих лап на снегу не осталось – только вмятина от хвоста, который растворился в кружащемся в воздухе снегу и влажном тумане самым последним. Мононоке исчез.
– У тебя всё ещё кровь идёт, – заметила Кёко тихо, рассматривая профиль Странника – непривычно резкий и осунувшийся.
На сей раз он не стал вытираться. Опустив рукав, Странник позволил красной дорожке из носа обогнуть изгиб рта и собраться в ямочке над верхней губой и на подбородке, а после оторвался от Кёко, прошёл к растерзанному телу ноппэрапона и опустился рядом с рыдающей над ним женщиной, которая, несмотря на такое же отсутствие лица, кричала и горевала сильнее, чем Кёко когда-либо видела. Пурпурный подол кимоно Странника намок от снега, за ним по земле протянулась тропа из алых капель. Кровь из носа так и продолжала течь, даже когда Кира со взъерошенными перьями явился, а другие ёкаи – ещё несколько безликих, видимо, часть общины – унесли тело с собой.
– Я так устал, – вздохнул Странник, прикрыв глаза. Он по-прежнему сидел на том же месте, даже когда все разошлись, и Кёко опустилась рядом с ним и взяла под руку, догадавшись, что он просто уже не может сам подняться. – Что-то аж тошнит немного... Надо бы прилечь.
* * *
Кёко много жертв мононоке довелось повидать за последний год: и безголовых, державших свою голову в собственных же руках, потому что одержимый зонт, вовремя раскрывшись, отрезал её спицей, как кусок масла; и вывернутых наизнанку, как брат госпожи Акане в замке даймё; и с выдавленными глазами, и скрюченных, покрытых мокрыми язвами от паучьей лихорадки... Словом, для Кёко не было уже ничего такого в трупном запахе и распоротой груди, но зато было в том, как лежало в когтистой ладони чужое сердце. Потому что смерти и страдания Кёко раньше видела, но охоту – нет. Этот мононоке жертв разделывал, точно они были его добычей, и оставлял себе трофеи.
«Зачем духу физическая плоть? Зачем не просто убивать, но забирать части от убитых потом с собой?»
Пока Кёко размышляла об этом, Странник действовал – методично, взвешенно, шаг за шагом, как обычно:
– Что вы знаете о нём?
– Кузнец. Пришёл в деревню с южных островов, говорил, там слишком жарко, а когда возле печи работаешь, то вообще невыносимо. Жил здесь много-много лет... Ничем особым не отличался.
– Он ходил за мной сегодня, когда я поселение осматривал. Единственный из дома вышел, но близко подойти боялся. Однако... словно бы хотел.
– Половина вас боится, половина – нет, но и те и другие уважают. Возможно, ему было интересно... Что в этом подозрительного?
– Хм, ничего. У этого кузнеца была любимая? Та женщина, что над ним рыдала... Это она? Они двое ведь не пытались сыграть свадьбу сразу после того, как мононоке уничтожил предыдущую, верно?
– Конечно нет. Это было бы изощрённое самоубийство.
– Значит, мононоке явился за кузнецом просто так?
– Ну, Рицука и Сузу были возлюбленными вот уже как сорок лет...
– Но не женились, верно? А ведь ты говорил, что мононоке появляется только во время свадебных церемоний, поэтому если не устраивать никаких торжеств, то в деревне относительно безопасно.
– Может быть, они принести клятвы друг другу попытались? Дома или у алтаря. И это всё равно духа разозлило...
– Маловероятно.
– Тогда я не знаю. Я... я правда ничего не знаю. И даже не понимаю уже!
Кёко хотелось воскликнуть то же самое, что и Кира, но она, в отличие от него, сдержалась. Он же прижал ко лбу ладонь и провёл ею от переносицы до корней волос. Кира сидел напротив Странника во время ужина, который здесь был скорее завтраком – у ёкаев и впрямь время суток перепутано, – и на улице уже зачинался рассвет. Сама же трапеза напоминала один из тех допросов, какие Странник с Кёко раньше проводили. Но он на Киру не давил – сил, наверное, на то не было. Странник спокойно ел свою отбивную в панировке, кладя на язык кусочек за кусочком. Кира и без того легко сломался. Душою такой же хрупкий, как птичьи крылья, хотя уже старейшина. Переживал так, что сам к миске с едой и не притронулся.
– Бедный Рицука, – вздохнул он, по-прежнему не отрывая от лица руку. – Он не обычным кузнецом был, а, пожалуй, самым лучшим. Даже с людьми когда-то торговал, мастерил оружие для самураев... Почему мононоке выбрал его своей жертвой? За что Рицуке такая смерть?! Если это продолжится... если мононоке теперь не только новобрачных убивает... то что же это получается... Я никого больше не могу защитить?
Чёрно-белые крылья затрепетали и поникли, и снова одно пёрышко вырвалось, загарцевало по воздуху и приземлилось прямо ему в чай. Кёко до сей поры молчала, озабоченная состоянием Странника – кровь из его носа только-только перестала капать, а рукав из зачарованных нитей наконец очистился. И всё-таки сказала, не столько потому, что всерьёз допускала, сколько чтобы Киру хоть как-то подбодрить:
– Может быть, старейшина Кира прав и это наше появление на поведение мононоке повлияло? Такое ведь бывает, что мононоке меняют свою стратегию вблизи оммёдзи... Обычно они, наоборот, таятся, но наверняка бывает и обратная реакция.
Странник это предположение не поддержал, и Кёко в повисшей тишине почувствовала себя неловко. Подцепила палочками последний комочек риса из тарелки – до чего же она обожает кацудон! – и положила его в рот, а затем стала медленно жевать, чтобы снова не сболтнуть что-нибудь ненужное. И опять на Странника смотрела: ел-то ел, но неторопливо и как-то неохотно, и половины отбивной не проглотил, хотя бывали дни, когда они с Кёко боролись за лишнюю котлету. В его нефритовых глазах Кёко всегда встречала дикость леса и хищных зверей, его населяющих, но сейчас же тот лес будто тоже заиндевел и потемнел. Даже когда Странник умылся, растопив в кадке снег, и вытерся, вокруг рта его кожа всё ещё была розоватого оттенка. Возможно, потому что остальная побелела, как фарфор, – сними с него кимоно, и никакого другого цвета, кроме чёрного и белого, в нём не останется.
– Говорят, в дом, где веселятся, счастье само собой приходит.
Маё подала голос внезапно. Всё это время она сидела тихо, словно мышка, и по-мышиному в мешке с бобами копошилась, отделяла красные от белых в две корзинки. Кира больше не прогонял её от взрослых разговоров, но и привлекать к ним не стал, даже сам подал кацудон, а ей разрешил заниматься до ночи, чем пожелает. Та пожелала сортировать бобы. Возможно, потому что это позволяло ей рядышком сидеть и подслушивать. Кёко ещё по возвращении в хижину к ней подошла, сразу же оглядела и её фиалковое кимоно, и её хвост, которым, упаси Идзанами, она могла при побеге с водопада зацепиться где-нибудь в панике и покалечиться. Ещё Кёко извиниться за взбунтовавшегося сикигами попыталась, но Маё только улыбнулась в ответ и покачала головой, будто ничего не случилось – ни тогда у водопадов, ни после, в центре селения, хотя Кёко готова была поклясться, что видела в толпе ёкаев её тёмно-бурую шкурку. Вместо ужаса, расспросов о мононоке, жертве и прочих событиях она полюбопытствовала у Кёко: «А в каких городах вы бывали? Вы видели большие храмы, как Золотой? Братец Кира о нём рассказывал. Там есть статуи лисов?»
«Она оставила одну форму, как чешую, и перешла в другую... В такую, в которой никто её не узнает. Уже не Тамамо, но всё ещё лисий дух».
Однако странности Маё было недостаточно, чтобы перерождение Тамамо-но Маэ в ней уличить. Кёко решила понаблюдать за ней, но оба свои рукава крепко перевязала тасуки, чтобы ивовый лепесток больше не смел без спроса появляться. Что-то между всем этим не вязалось, и Кёко начинала невольно раздражаться, как в неудачные дни, когда всё из рук вон валится. Самым важным для неё всё ещё было, чтобы Странник поправился как можно скорее. Поэтому, когда он отодвинул свой недоеденный кацудон, она подтолкнула тарелку обратно и грозно нахмурилась. А он отодвинул его опять. Словно всё делал для того, чтобы помощь Сои им всё-таки понадобилась, а ведь тот даже не вернулся на ночь в минку, пропадал неизвестно где.
Зато вернулась Мио и лениво дремала у очага, будто происходящее – ну разумеется! – её не касалось. Однако и она подняла голову, прижав уши, когда Маё отложила бобы и встала посередине комнаты. В руках её что-то зашелестело: она предусмотрительно набила бобами тканевые мешочки и держала так, как обычно держат бубенцы судзу. Пускай они были далеки от настоящих инструментов, но задавали такт неосязаемой музыке. Маё подняла руки вверх, затем опустила, вытянула спину и плавно, будто играюче, как котёнок, закрутилась на кончиках босых пальцев.
– Маё, – произнёс Кира. – Это сейчас неуместно...
– В дом, где веселятся, приходит счастье, братец, – повторила она.
И в чём-то, знала по опыту Кёко, Маё была права: мужчины шли к танцовщицам, чтобы хоть ненадолго отвлечься, и то же самое делали женщины – направлялись к мико в храм. Танец и для Маё стал отдушиной. Получился не идеальный, конечно, – слишком мало практики для одного раза, – но последовательность, которой Кёко её у водопада учила, она воспроизвела один в один. Даже у Странника дрогнул уголок губ, и часть недоеденного кацудона исчезла у него во рту, когда они трое смотрели на первую в жизни Маё кагура. Жаль, что недолго.
– Маё! Довольно!
Кира одёрнул её резко, совсем не нежно и не по-отечески, как разговаривал с ней прежде. Его плечо подскочило вверх и резко опустилось. Нос недовольно сморщился от злости.
Маё остановилась и бросила руки вниз. Мешочки упали, развязались, и их содержимое рассыпалось по полу. Бобы раскатились по всей комнате, застряли в щелях меж половицами и потерялись в тёмных углах.
– Прошу меня извинить, – вздохнул Кира, поднялся и глубоко поклонился, прежде чем отправиться за Маё, убежавшей за деревянную ширму. Та делила пространство минки на общую комнату и две небольшие спаленки. Маё и Кира временно делили одну, а вторую отвели для гостей.
Решив, что дожидаться его возвращения не только бессмысленно, но и неловко – из-за ширмы доносилось шмыганье носом и вкрадчивый мужской голос, – Кёко прибрала тарелки, помыла в кадке и сложила посуду, а затем принялась устраиваться на ночлег. За последний год они со Странником много где ночевали: на голой земле в колыбели из хвороста, в амбарах крестьян рядом с домашним скотом, у печи в лачугах, где им соглашались дать ночлег за пару вещичек из короба, в замках, рёканах и даже в хондзинах... Гнездо мало чем от них всех отличалось: тот же футон, только, возможно, помягче, набитый птичьими перьями (Кёко догадывалась, что журавлиными), и бумажные фонарики на крючках. Из-за ширмы сюда почти не доходило тепло ирори, и Кёко, раздевшись, закуталась в одеяло до подбородка.
Странник так и не лёг, хотя Кёко собственноручно расстелила ему постель и отказывалась засыпать, держа глаза открытыми, пока не уснёт он. Его силуэт рябил на фоне ширм, которыми они окна задвинули, чтобы не впускать внутрь солнце. Спустя полчаса единственный источник света в комнате, подвесной фонарь, тоже стал медленно угасать – не то масло кончалось, не то Кёко после целых суток бодрствования слишком клонило в сон.
– Ты помнишь, что должна делать завтра, верно? – спросил Странник, всё же опускаясь на матрас рядом. Лишь расстояние вытянутой руки разделяло их, но Кёко и это не нравилось: она привыкла спать ещё ближе, жаться на ночлегах к его спине, и теперь с непривычки даже с подбитым овчиной одеялом мёрзла. – Как проснёшься, немедля найди Сою.
– Хорошо.
– Обо мне не тревожься. Занимайся своими делами, сосредоточься на том, что я тебе поручил.
– Хорошо...
– К камню Тамамо не ходи. В хижины, норы, дома к ёкаям – тоже, а коль решишь с кем-нибудь поговорить, то лучше делай то в толпе. Мононоке, терроризирующий долину, теперь не только на свадьбах убивает. И всегда забирает с собой сердца... Значит, нужно вдвойне быть осторожной. Не снимай маску до тех пор, пока мы не уйдём отсюда. Никому не доверяй и не делись тем, что узнаешь, особенно тем, в чём ты не уверена. Как эта уверенность появится, только Сое доложи и предоставь разбираться со всем ему. Помни: ты ученица, но ты уже оммёдзи. И всё же... Сама упокоение проводить не смей. А ещё не забудь, о чём я тебя просил: никто не должен знать о моём состоянии.
– Конечно, – буркнула она.
– Пообещай мне, Кёко.
– Обещаю. Странник...
– Что?
– Почему ты говоришь со мной так, будто...
«Прощаешься?»
Последнее её слово утонуло в темноте, когда Странник одним движением пальцев, даже не доставая талисман, все мысли погасил. Кёко захлестнуло странное, не пойми откуда взявшееся тепло. Одеяло заметно потяжелело. Она заёрзала, пытаясь перевернуться на бок, и вдруг уткнулась носом в чёрный мех одного из лоснящихся хвостов. На лисьих шкурах Кёко ещё не доводилось спать, запах мускуса странно усыплял. А может быть, то делало с ней молоко, которым она запивала кацудон.
– Тогда, в «Бэнтэн», ты скучала по мне?
Кёко с трудом сдержалась, чтобы снова не зажечь фонарь. Она так много упускала, не видя сейчас лица Странника, с которым он задал вопрос.
– М-м, наверное, можно сказать и так, – ответила она.
– Переживала, что я сбегу и тебя одну оставлю?
Голос ровный, ничуть не отличим от того, каким он минуту назад перечислял ей все правила и порядки. Поэтому Кёко постаралась, чтобы её голос не изменился тоже:
– Да.
– Не волнуйся... Этого никогда не случится. Я всегда буду возвращаться за тобой.
Её глаза всё-таки закрылись, и Кёко позволила себе уснуть, решив, что остальное уточнит позже, как проснётся, но бормотание где-то над ухом она всё равно услышала. Заворочалась под тяжёлой, нежной рукой где-то в её волосах, но не проснулась. А на закате, что для них теперь, в деревне Насу, был рассветом, её ждала пустая постель Странника, заправленная и безупречно гладкая, будто он и не ложился. Его самого не было поблизости, но в ногах у Кёко под светом вновь зажжённого фонаря, висящего над постелью, сидел и пел цукумогами, поигрывая крылом с трещинкой поперёк.
– А где твой хозяин? Опять ему не отдыхается, даже в таком состоянии! Не удосужился меня разбудить, – заворчала Кёко полусонно, чудом успев поймать стеклянного мотылька в ладонь, когда он оттолкнулся от её лодыжки, вспорхнул ввысь и ничком упал обратно, неспособный больше летать. – А где... Эй, а где мои талисманы?! Воришка!
Кёко цокнула языком, когда, одеваясь, обнаружила, что связка её талисманов, которые они со Странником обычно на двоих делили, изрядно похудела – вчера ещё тридцать разных насчитывалось, а осталось лишь пять. По крайней мере, самые важные, которыми она чаще всего пользовалась, вроде «Искры». Кёко засунула их за пояс с ворчанием, посадила мотылька себе на плечо, на местечко под воротником, которое ему давно полюбилось, и решила, что Странник, наверное, ждет её за завтраком в общей комнате минки. А если не там, то где-нибудь на улицах деревни, у водопада или возле священной рощи с камнем Тамамо. Словом, ей нужно тоже поскорее приступить к делам. Немедля, как Странник и велел. Его нехарактерно раннему подъёму и отсутствию Кёко тогда не придала никакого значения.
А зря.

XII
Когда Кёко со своей сломанной фамильной катаной наперевес лезла в драку против тэнгу, она знала, что не выдержит и трёх его ударов, но рассчитывала стерпеть хотя бы два. В конце концов, Странник ведь именно это имел в виду, когда говорил «Ты всё ещё ученица, но уже оммёдзи», верно? Верно?.. Или нет? Оказавшись в багряно-красной роще, где обоюдоострый меч сверкнул над ней, чтобы отделить голову от тела, она впервые засомневалась в значении тех самых слов.
Но багряно-красная роща была не сразу. Поначалу вечер-утро её выдался самым что ни на есть спокойным и даже, можно сказать, обычным, насколько утро вообще может таким быть в деревне, где живут ёкаи.
Равнина Насу будто бы на живую и мёртвую поделилась: после того, как почти в самом сердце селения безликого убили, даже без Странника Кёко брела в полной тишине, будто по кладбищу гуляла. Птицы там не пели – ни скворцы, вьющие гнёзда в камфорных деревьях, ни пернатые ёкаи, которые обычно тоже голосили каждый час, – а на снегу всё ещё можно было найти бледно-красные следы. Зато на рыночной площади, что, оказывается, располагалась на отшибе, кипела жизнь. Там громыхали повозки, телеги, подметали дороги увешанные бубенцами и костяными нэцке[94] хвосты – лысые и пушистые, кошачьи, барсучьи и лисьи, даже заячьи.
Птичий народ оказался первым, с кем Кёко познакомилась лично, потому что дома их, похожие на гнёзда намного больше, чем хижина Киры, находились высоко-высоко над землёй среди камфорных деревьев, наколотые прямо на ветки или подвешенные, как куколки тутовых шелкопрядов. Сами птицы тут же повыглядывали и свесились к ней, гомоня без умолку о чём-то, да всё не о том. Любопытные чёрные глазки, как пуговицы на чиновничьих рукавах, блестели и совсем не моргали, будто на Кёко таращились набитые перьями жуткие пугала. Далеко не все виды птичьих были изящны, как цуру. Кёко, вспоминая рассказы деда после кувшинчика саке, смогла отличить среди них басана – он больше всех на петуха походил: с синим хвостом, красным гребнем и клювом, из которого муслиновый дым, как из трубки, вился и сыпался огонь. Карасу толкались рядом – вороны с крючковатыми лапами и чёрным оперением, как метёлки торчащим из-под поношенных одежд, какие носят ямабуси[95].
Кёко невольно задумалась, бывал ли её дедушка в подобных местах. Он говорил, что «с ёкаями можно как тосо[96] пить, так и заливать им раны после встречи с ними», а значит, первое он наверняка так или иначе делал. Да и второе, вероятно, тоже. Возможно, до Кёко среди таких демонических толп только он и их предки оказывались, ещё когда люди и ёкаи жили бок о бок и никто из них не отстраивал высоченные каменные фонари, чтоб оградиться. Возможно, Кёко первая за долгое время. Возможно, Кёко даже последняя. От этой мысли её распирал какой-то неуёмный детский восторг, пускай лишь маска и стояла между ней и тем, чтобы в этой деревне умереть.
– Вы, случайно, не видели ноппэрапона в маске чёрного лиса? Или в маске о́ни... В любой маске, в общем, много их у него всяких разных. Нет?.. Ладно, спасибо.
– А кто ты такая, девочка? – спросила её женщина с неряшливым пучком сиреневых волос на макушке после того, как Кёко и ей свой вопрос задала, который задавала каждому встречному, кто казался хотя бы толику дружелюбным и у кого не щёлкали бы четыре ряда зубов или клешни.
Примечательным в женщине с пучком, однако, была не причёска, а сама голова, что не примыкала к туловищу и раскачивалась на длинной извивающейся шее, похожей на осьминожье щупальце. Кёко имела неосторожность слишком близко подойти к её тележке с дагаси, чтобы посмотреть, какие же сладости там продают, отчего выстроилась за ними целая очередь. Все конфеты оказались слеплены из крахмала и зерна – словом, такие же дешёвые сладости, как те, которыми торговали в любом мало-мальски населённом городе. Только здесь их валяли не в сахаре, а в чёрном перце и червях. Кёко аж передёрнулась, а потом, когда очередь ёкаев начала на неё озираться, занервничала. Торговка с длинной шеей сразу же это заметила:
– Сердечко колотится, как у поросёнка, когда я бросаю его на доску ещё живым, но уже без ножек. Говорят, ты подружка Дикого... Далеко не каждый ёкай осмелится якшаться с Тем-Кто-Приходит-Со-Снегом. Ты ведь кошечка? Вот только от тебя что-то не пахнет кошечкой. Вообще-вообще ничем не пахнет! Странно... Сними-ка маску, покажи, что за мордочка под ней, кошечка.
Кёко едва унесла оттуда ноги. Пока торговка болтала, изгибаясь над ней и подбрасывая пригоршню сладостей в одной руке, будто её можно было ими подманить, как ребёнка, один пытливый и настырный лягушонок в банном халате («Все лягушки и жабы, что ли, из бань не вылезают?!») почти протиснул свою скользкую прилипчивую лапку Кёко под маску. Ёкаи, жующие сладости в сторонке и набивающие ими свои узелки, тоже сразу Кёко заинтересовались и отвлеклись от своих червяков. Она вдруг почувствовала, что толпа смыкается, и, прижав к лицу маску поплотнее, поднырнула под цепкими руками с перепончатыми лапами и сбежала.
Именно в процессе побега Мио её и нашла, перехватила нобусума[97] и припечатала её тяжёлыми лапами к земле, когда та на Кёко спикировала с кличем: «Кошечка-оммёдзи, кошечка-оммёдзи!» После такого Кёко не могла сказать, что была появлению кайбё не рада. По крайней мере, морда Мио была знакомой, выглядела если не доброжелательно, то не так голодно и презрительно, как те, кто смотрели на неё из домов и нор и махали руками, будто правда верили, что она додумается «зайти к ним на чаёк». Так Кёко очень быстро поняла, почему Странник советовал ей этого не делать и вообще ёкаев не допрашивать, как простых людей. Не важно, человек она сама или нет, бакэнэко или нет, подружка Дикого лиса или нет – большинство здесь не отказались бы с ней позабавиться, а того гляди и полакомились бы.
«Не только ногицунэ себе подобных едят, многие ёкаи делают то же самое, просто про ногицунэ чаще всего говорят. Вот как выглядит несправедливость!» – сказал Странник как-то раз. А когда Кёко спросила, как же в таком случае ёкаи уживаются вместе, ответил: «Чудом, Кёко, только чудом».
– Где дурень твой, этот безответственный учитель-лис? – Мио выпустила пищащую нобусума после того, как понюхала её как следует и от отвращения скривилась. – Совсем распустился, как я погляжу, даже не присматривает за тобой!
– Надо же, о тебе он недавно говорил то же самое, – хмыкнула Кёко, поправляя взъерошенную в толпе причёску. – Ты, значит, не видела Странника сегодня?
– Нет, а ты?
– Нет. К мудзину пошёл, возможно...
– Зачем ему понадобился мудзина?
– Да так. – Кёко закусила губу, не зная, как вывернуться: о слабости же, что скорее болезнь, никому рассказывать нельзя. И тревогой с Мио, значит, тоже не поделиться: где действительно Странник? Почему не отдыхает в хижине Киры, как должно?
«Обо мне не тревожься. Занимайся своими делами, сосредоточься на них».
– Вот лодырь! – фыркнула Мио так же, как часто фыркала на него Кёко. Всё же они хоть в чём-то, да были порой согласны.
Возле прилавков Кёко решила подолгу не задерживаться, а жилых домов вообще сторониться. Если закрыть глаза на странный вой, что порой из них доносился, и не обращать внимания на лишние конечности, перья, шерсть и зубы, торчащие у каждого прохожего из-под кимоно, то можно было бы представить, что Кёко снова где-нибудь в пригороде Киото или в Саге. Из кирпичных дымоходов валил белёсый дым, на крыльцах в кицунэ-кён играли безглазые, но дети – с человеком вместо лисицы, правда. Амбары и дома строили плотники – могучие, в которых Кёко безошибочно признала о́ни, – а тануки грызли странные квадратные орехи, чтобы там, куда они бросают от них скорлупки, прямо из-под снега взрастали новые деревья.
Неудивительно, что среди столь разных, причудливых и диковатых лиц, которые и в старости, и после кувшина саке забыть не сможешь, было так сложно найти то единственное, что спрятано под маской, как её.
И всё же она нашла.
Отнюдь не там, где ожидала, правда, – и уже почти к рассвету, когда начала допускать шальную мысль, а не выискал ли этот хитрый жук лазейку с помощью своего кусаригамы и не выбрался ли за ограждение каменных фонарей, оставив их здесь. Поддавшись панике, Кёко смирилась, что один из заветов Странника ей всё-таки придётся нарушить, поскольку осталось лишь одно место, где она ещё не была.
Роща клёнов-момидзи в самом центре деревни была сердцем в теле равнины: вечнозелёные камфорные деревья переплетались с вечнокрасными, а не увядшее до конца лето отчаянно цеплялось за бессмертную осень, ибо со всех сторон на них наседала зима. Где-то там, за красно-бело-зелёной чертой, похожей на шрам, таился проклятый камень Тамамо-но Маэ, а ещё, как выяснилось, около трёх сотен цубо[98] земли, хотя снаружи священная роща, казалось, занимала площадь не больше маленького дворцового сада. Кёко будто на другом конце Идзанами очутилась, когда в неё ступила. Даже лунный свет здесь преломлялся иначе, разливался по листьям переспелой, воспалённой розовизной. И если оглянуться, ни одного дома, ни одного ёкая не было видно и слышно – сплошь кленовый лес, в котором, в отличие от камфорного, не обитали кодама. Деревья оставались глухими, безмолвными и неживыми, когда Кёко трогала их рукой, и даже цукумогами на её плече чувствовал себя неуютно, жалобно позвякивая.
– Что такое? – спросила у него Кёко и вслепую потянула пальцами за край треснутого крыла, поддразнивая. – Уже не терпится пожаловаться на меня учителю, что нарушила обещание, которое дала? Я не пойду к камню Тамамо, не бойся. Мы просто поищем Сою.
И они нашли его уже спустя несколько минут по шуму, а он нашёл себе, как выяснилось, нового врага.
Мускулистая фигура, пять кэнов в высоту и два в ширину, могла бы достать рукой до верхушки любого клёна здесь. Не просто мужская, а демоническая в самом жутком смысле. Страшная, нет, даже ужасающая! Первый раз Кёко тэнгу воочию увидела, а не на картинах из шёлка и бумажных дверях горных храмов и самурайских домов. Но они имели с реальным тэнгу поразительное сходство: нос такой длинный, что на него можно вешать ключи; подбородок с курчавой белой бородой изогнут и вздёрнут, брови косматые, глаза маленькие и жёлтые, а уши острые, как и зубы. И кожа будто тоже багряными листьями момидзи облеплена, а на теле – пластинчатый чёрный доспех...
«Нет, не доспех, – поняла Кёко быстро, когда пригнулась, выглянула из-за дерева и, незаметно приподняв маску, пригляделась получше. Так же, как она с Кирой ошиблась, приняв его крылья за плащ, она ошиблась и в этот раз: – Крылья! Это тоже они!»
Два размашистых чёрных крыла огибали массивное туловище, а что находилось под ними – загадка, ибо каждое перо – броня, прочнее стали. Соя её всё пробить пытался. Нагината мелькала у него над головой, крутилась колесом, но с лязгом отскакивала назад и чуть ли не вылетала из рук. Тэнгу над ним смеялся. Ещё бы! Соя для него – лишь мелкая собачонка, лающая на гору. Забавы ради тэнгу не спешил расправляться с ним, постукивал по плечу длинным цуруги[99], на остриё которого, казалось, облака цеплять можно, как рыбу на удочку. Тэнгу орудовал им одной рукой, когда наконец-то перехватил массивный золотой эфес и рассёк воздух и тень, которая осталась от вовремя улизнувшего Сои. Лезвие подняло за собой облако пыли и снега, а сталь – звенящий крик, в следующую секунду встретившись с нагинатой. Признавать поражение Соя упрямо отказывался, но то было понятно: с таким громоподобным ёкаем единственное поражение – это смерть. И что они только не поделили – гора и собачонка?!
– Такими темпами этот безликий не жилец, – промурлыкала Мио откуда-то сверху, высунув обожжённую морду из-под листьев, и Кёко схватилась за сердце от неожиданности. Даже не заметила, как кошка за ней последовала в рощу, ведь ещё на полпути та отстала. – Ох, до чего отчаянно дерётся! Аж аппетит взыграл. Вот бы сюда, к такому славному зрелищу, баранью ножку или ещё какую закусь...
– Ты только поесть горазда, – буркнула Кёко на неё. – А делать-то что будем?
– Как что? Смотреть!
«Вот только если просто стоять и смотреть, то Соя, вероятно, умрёт. А коль умрёт, то весь план Странника пойдёт под хвост вечно голодной Мио».
И, тихонько спустив с плеча Кусанаги-но цуруги, Кёко велела кошке оставаться на месте и перебежками от дерева к дереву подобралась к поляне.
– Носить лик моего рода смеешь, собачий помет? – Раздайся голос тэнгу откуда-нибудь из тёмной пещеры, любой бы решил, что то рычит медведь. Слов почти не разобрать было, зато ярость его почти осязаемой по воздуху плыла. Он пнул Сою в грудь и отправил его кувырком по сугробам.
Даже у тэнгу кожа не была и вполовину такой красной, какой уже стала у Сои. Неизвестно, было ли что-то под его маской кроме рта, которым он вечно норовил сказать какую-нибудь колкость, но крови из-под неё на ворот текло достаточно. Он поднялся в охапку со своей изрядно поцарапанной нагинатой, встал нетвёрдо, но решительно, и вытерся начисто чёрным рукавом, который тут же всё в себя впитал.
– Так лучше? – спросил Соя, раскрыл веером пальцы перед лицом, поиграл ими, будто воздух в косу заплетал, и маска его – действительно иронично тэнгу – переменилась, ещё более уродливой стала и неказистой. Нос удлинился и приобрёл несколько зазубрин, клыки повылезали изо рта, а на подбородке вздулась почти натуральная бородавка. – Похоже на твою мамашу?
Тэнгу взревел, а Кёко выдохнула: «Вот теперь пора!» Иначе они со Странником точно без помощи останутся, а сам Соя – без рук и ног. Он уворачивался ловко, явно привыкший иметь дело с противниками, что превосходят его по комплекции и росту. И всё же с каждым взмахом меч тэнгу опасно приближался к тому, чтоб Сою настичь – вспороть горло или грудь. И когда лезвию до них осталось слишком мало сунов, а сам Соя от усталости выронил нагинату и, споткнувшись, рухнул на колени и угодил под нависшую смертоносную тень, Кёко кинулась вперёд.
Могущественному мечу – могущественные ножны. Потому ножны Кусанаги-но цуруги были сделаны не из обычной магнолии, а из небесной, той, что, по легендам, во дворце самой Идзанами растёт; той, под которой богиня поёт на рассвете, чтоб всё живое проснулось, а вечером – чтобы уснуло. Дерево то самой жизнью заведует, ибо подпирает собой спину Матери Всех Матерей. Потому вреда то, что из него сделано, причинить не может, но усмирить и выдержать любой вес – вполне.
Не дрогнули ножны, даже не треснули. Только руки Кёко согнулись в локтях, но, упав на колени, как Соя, она удар выдержала и даже отбросила меч тэнгу. Краснокожий ёкай отшатнулся, и Кёко успела выпрямиться, снова перехватила ножны обеими руками и заняла боевую стойку. От страха пот собрался под кошачьей маской, покатился с висков, закапал с кончика носа и солью застыл на губах. Тэнгу напротив тоже замер, молча воззрился на неё жёлтыми птичьими глазами и приподнял косматые брови.
– Что ты делаешь? – спросил Соя у Кёко из-за спины, но она только шикнула на него, боясь отвернуться от тэнгу и пропустить новый удар. Пока наблюдала за ним и Соей из подлеска, запоминала последовательность его шагов и то, что тэнгу каждый раз подбородок вверх вздёргивает, прежде чем снова замахнуться.
– Я тебя спасаю, идиот!
– Спасаешь? Ох, так вот как ты это видишь, да? Какое живое воображение! Ну спасай, спасай.
И он просто отполз куда-то к пню, вонзил там нагинату в промёрзлую землю и принялся смотреть. Кёко от такой наглости аж поперхнулась.
«Что, и помогать не станет?! Сам же в неприятность влез!»
Возмущаться, однако, было некогда: тэнгу хмыкнул, пожал плечами и снова атаковал. На сей раз Кёко снова выдержала, но уже с трудом: тэнгу налёг на меч как следует, буквально вбивая Кёко в снег, как упрямый гвоздь, и клинок чуть в лоб ей не вонзился.
– Вы, пришельцы, точно с рассудком не в ладах, – произнёс тэнгу и надавил ещё сильнее. – Что один на моё остриё бросается, тренироваться со мной удумал, мелочь, что вторая без слов лезет на рожон... Что с вами не так? Умереть спешите?
– Тренироваться? – Всё, что услышала Кёко, а услышала она верно. Кое-как бегло оглянулась на развалившегося на пне Сою, помахавшего ей рукой, а затем улетела в тот же подлесок, из которого пришла, потому что тэнгу так пнул её, что ещё бы немного, и в рёбрах совсем костей бы не осталось, все бы превратились в труху.
– Эй, эй, не надо так! – воскликнул Соя, подрываясь. – Это я пришёл к тебе за тумаками, а не она!
– Зачем же в таком случае пришла она и подставилась под мой удар, если не за тем же? – услышала Кёко сквозь звон в ушах, такой сильный, будто где-то разом опрокинулась и побилась целая телега фарфоровых тарелок. – Я не собираюсь вас щадить. Настоящий учитель не жалеет – он преподаёт урок. Эту бы стоило проучить вдвойне и навсегда отвадить встревать в чужие бои без приглашения...
– Давай вставай!
Кёко оттолкнула от себя руки Сои, пытающегося поднять её со льда, на котором, кажется, даже вмятина в форме её силуэта осталась. Каждый вздох отзывался болью в боку, будто она глотала не воздух, а огонь, но Кёко всегда крепкой была и быстро поправлялась. По-другому бы не продержалась так долго со Странником и оммёдзи бы точно не стала. Совсем не девичьими были её кости, а словно бы птичьими или, может, кошачьими – иначе почему она так ловко по крышам взбиралась и бегала? Крепкие при этом, как железные прутья, так что если что-то в ней от удара тэнгу и треснуло, то несильно. Заживёт.
«Но как же больно. Больно!»
– Всё это время вы просто тренировались? – уточнила ещё раз Кёко сквозь слёзы. – Это была не драка?
Соя захихикал из-под своей маски, и Кёко ещё раз его толкнула, на этот раз даже скорее огрела кулаком. Хакама её помялись, и если бы не зачарованная нить Наны из лунного серебра, то однозначно бы порвались. Кёко вытряхнула из волос сухие листья, проверила маску на лице, которая лишь чудом не слетела от такого удара, и, прочистив горло, поклонилась тэнгу так низко, что у него другого выбора не осталось, кроме как цуруги наконец-то опустить. Из жалости, наверное.
– Приношу свои извинения, мастер, – сказала она почтительно. – Я ошиблась. Решила, будто мой друг попал в беду и...
– Кусанаги-но цуруги, – вдруг произнёс тэнгу. Кёко удивлённо вскинула голову и обнаружила, что тэнгу в свой черёд тоже к ней наклонился, да так, что его длинный нос мог бы её лоб проткнуть, как немногим раньше то чуть не сделал его меч.
Кёко перехватила лакированные ножны покрепче. Под взглядом любопытных и загоревшихся благоговением жёлтых глаз они словно отяжелели, руки начали дрожать.
– Вы... знаете, как выглядит Кусанаги-но цуруги?
– Все тэнгу знают. Кожа у нас красная не потому, что обагрена в крови, как многие считают, а потому, что пламя в нас течёт такое, что в нём впору орудия ковать. Вот мы и куём. Этот цуруги... – Тэнгу опустил свой клинок с плеча, и перед зрячим глазом Кёко отразилась отполированная сталь шириной с её ладонь. – Я сам его сделал, когда мне исполнилось пять.
– Г-хм... Да у вас с детства талант!
Уточнять, какие же мечи тэнгу куёт теперь, Кёко не решилась. Но, зачарованная, кончиком пальца к чужому лезвию прикоснулась – и порезалась, принялась слизывать с него выступившую рубиновую каплю.
– С Кусанаги-но цуруги, конечно, не сравнится, – добавил тэнгу, убирая свой меч назад. – Даже ножнами его и то сражаться можно, как ты сегодня. Они из материалов крепких, небесных, какие в нашем мире не достать. Надеюсь, ты хорошо о творении Матери заботишься, девочка.
– Позвольте мне спросить, мастер... – Кёко замялась, потому что вопрос, подкатившийся к горлу, все иллюзии тэнгу о её заботливом обращении с мечом стёр бы в порошок. И саму Кёко, возможно, тоже. Поэтому она постаралась выразиться расплывчато: – Не обладает ли мастерство ваше свойством восстанавливать то, что восстановлению не подлежит? Скажем, если я знаю одного человека, а у него есть один меч, тоже божественный, но сломанный им самим во время одного ритуала...
– Руки ему отрубить! – рявкнул тэнгу так, что Кёко вздрогнула. – А меч похоронить со всеми почестями. А того, кто его убил, – нет. Гнить ему заживо на солнце до скончания веков.
– Я поняла. Спасибо.
И, радуясь, что она не рассказала больше, развернулась на пятках сапог и быстро двинулась прочь, едва волоча после падения ноги вместе с собственной глупостью и позором.
– Ты ведь сразу поняла, да? – прошипела Кёко вверх, туда, где похрустывали деревья, по которым, предпочитая оставаться незамеченной, перебиралась кремовая кошка, снова мелкая и юркая, как белка. То, как утвердительно она мурлыкнула в ответ, не оставляло никаких сомнений. – Почему не остановила меня, дуру?
– Потому что ты дура. – На секунду из-за листвы высунулась подпалённая чернотой морда со слишком человеческой для кошки улыбкой. – Каждый раз приятно в этом убеждаться.
Несомненно, впечатление Кёко произвела на Сою что надо. Заинтересовала так заинтересовала! Хотела прийти на подмогу и сделать его своим должником, а по итогу лишь разжилась новыми синяками и его донёсшимся вслед смешком. Он, правда, и сам побитый был, опирался на свою нагинату, как на трость, когда уходил с поляны за ней, прихрамывая. Кровавые листья колыхались над головой, как маленькие язычки саламандр, которые – видела Кёко мимоходом, пока гуляла, – разжигают печи в гончарных мастерских. Поступь Сои была совершенно беззвучной, но по тому, как эти листья двигались, он, несомненно, пытался от Кёко не отставать. Всё как Странник предсказывал и советовал. Значит, и впрямь сработало... До чего же странный народ, эти мужчины!
– Куда ты теперь путь держишь, красавица? – раздалось ещё через несколько шагов, когда Кёко уже решила, что, может быть, ей показалось и по этой тропе, вымощенной камфорными деревьями в юбках из симэнава, она идёт совершенно одна. Даже Мио было неслышно там, наверху. – Ищешь, кого бы ещё спасти?
– Со Странником ты тоже так тренировался? – ответила вопросом на вопрос Кёко, замедлила шаг, чтобы ненавязчиво повысить шансы Сои её догнать. «Не перегни палку, не перегни палку», – повторяла она себе, когда подглядывала правым глазом, как он взбирается по склону, всё ещё держась одной рукой за рёбра. Второй он у Кёко характерным жестом тыкву-горлянку затребовал, когда она её, чтобы попить, достала. – В чём вообще смысл драться с тем, кого, как ты знаешь, никогда не победишь?
– Не бросая вызов тем, кто сильнее, сам сильнее не станешь, – отозвался Соя, жадно хлебая воду. – Теперь я этого никогда не забуду.
– Чего именно? Моего падения?
– Нет, того, как ты назвала меня «другом» и вступилась за меня. Это было мило.
Соя усмехнулся и протянул ей флягу назад, полностью пустую. Кёко недовольно сморщила нос. Жаль, под её маской он этого не увидел. Благо и увидеть, как она нервничает, когда пытается хитрить, он потому тоже не мог. Идеальная находка для той, кому обмануть обманщика предстояло.
– Так куда ты идёшь? – спросил снова Соя.
– Без понятия. Знаю только, что мононоке сам себя не изгонит, а начинать с чего-то нужно. Будь добр, не отвлекай.
И продолжила шагать быстрее, чем до этого. А когда опять запереживала, что, быть может, это было слишком, ветви вокруг снова зашевелились.
– А где твой учитель? Разве Странник не говорил, сколь опасно для хорошеньких девиц бродить в местах скопления ёкаев? Небось снова разлёгся где-нибудь и дымит трубкой, а на тебя всю работу повесил...
– Ты не первый, кто мне это говорит, и, думаю, не последний. Такой уж он. У меня, считай, экзамен. Теперь только от меня зависит, определим ли мы верно Форму, Первопричину и Желание, – повторила Кёко слова Странника, как заклинание. – Поэтому повторяю: не мешай. Раньше же наше расследование тебя не интересовало.
Любит драться с тем, кто его заведомо сильнее. Любит хищника за усы и хвост тянуть, зная, что укусит. Любит, когда в лицо говорят то, что никто другой и краем уха не хотел бы слышать. Кёко не знала Сою, но она выросла бок о бок с Хосокавой – самодовольным озорным мальчишкой. А мальчишки разнообразием в мозгах не блещут: если знаешь одного, считай, что знаешь всех. Поэтому не сомневалась, что он скажет:
– Вообще-то выбраться из проклятой деревни в моих интересах тоже... Я просто местными обитателями чересчур увлёкся. Я тебе не помешаю. Чудесную компанию составлю.
Удивительно, как всё же легко Кёко оказалось провести его. Увлечь, вернее. Она ведь даже не врала, хотя губы там, под маской, всё равно поджала. По-настоящему ивой теперь была: сгибалась, не ломаясь, и принимала любую форму. И раньше врать умела, да, – чего только стоит свадьба с Якумото! – но теперь она ещё умела обольщать. Не по-женски, правда, но как оммёдзи. Хотя кто знает, может, однажды и до этого навыка дойдёт...
– Так куда мы всё-таки идём? – спросил у неё Соя на ходу. Кёко топтала красные листья, раскиданные по земле, застывшие в снегу и времени, и задрала голову наверх, подставляясь лунному свету, который в деревне Насу ярким был, почти как солнечный. – Вернёмся в город и опросим жителей? Снова рискуем в драку какую-нибудь ввязаться, но я не против...
Кёко его почти не слушала. Впереди уже черта маячила, и Кёко знала, что должна её пересечь, ведь обещала.
«С ёкаями не сближайся. К камню Тамамо не ходи. Не снимай маску...»
Странник не так уж много правил обозначил, но сказал при этом: отныне она оммёдзи. И когда, чтобы оммёдзи быть, эти правила мешают... Как же верно будет поступить?
Она знала, но всё равно сделала иначе.
– Я тут вспомнила кое-что. – «Странник врун и лицемер». – Хочу сначала сходить к камню Тамамо-но Маэ, мы вчера с учителем так к нему и не успели. Здесь ведь как раз недалеко, мы в священной роще, верно?
Соя странно напрягся от услышанного. Кёко бы и не заметила, если бы на плечах его чёрного кимоно не было так хорошо видно образовавшиеся складки. Цукумогами запрыгал у неё под воротником, и ей пришлось вскинуть руку и сжать его крыло – совсем чуть-чуть! – чтобы он угомонился. Все они по её воле собирались стать соучастниками одного преступления, хотят того или нет.
– Ты про тот камень, который убивает всех людей, кто к нему прикоснётся?
– Да, про него.
Соя помолчал ещё немного, а Кёко все гадала, кто из них первый взбрыкнёт – Соя или Мио, которая в верхушках деревьев снова зашуршала и заперебирала маленькими лапками и чьё мнение всегда со мнением Кёко вразрез шло, будто бы принципиально. Но оба неожиданно её удивили: Мио промолчала, а Соя бесцеремонно схватил за руку чуть выше запястья, проявив вольность, за которую в Камиуре ему было бы не сносить головы, и с нетерпением потащил их в нужную сторону.
– Обожаю древние легенды, – усмехнулся он, ступая так решительно, будто это была его затея, а не её. – Особенно мне нравится переписывать их... И становиться главным героем.
* * *
Эта легенда, однако, оказалась удивительно скучной.
Кёко многого и не ожидала, впрочем. Даже проклятые реликвии, подобно цугимоно-но камиси – расчёске из кипариса, сгубившей половину придворных женщин в эпоху Хэйан, – выглядели совершенно простыми: потемневшая гребёнка с выбитым зубцом. Порой непримечательно выглядели даже настоящие божества – взять Странника. Хотя... Вот цветы, например: дороникум легко было спутать с ромашкой, но из сердцевины его изготавливался самый дорогой яд «Воробьиные слёзы», не имеющий вкуса и способный убивать одной каплей, разбавленной с вином. Словом, все по-настоящему грандиозные, великие и опасные вещи поначалу не привлекали к себе внимания, и именно в этом состоял их замысел – чтобы незаметно отравлять, убивать или подчинять себе.
Поэтому Кёко и решила не делать поспешных выводов при виде монолитного чёрного камня с прожилками, как у родонита, и коричневой окантовкой на плоских краях. Даже перевязанный узлом толщиной с человеческую руку и с поясом из стёршихся за века симэнава, камень не выглядел сколько бы то ни было грозно.
Однако ничего рядом с ним не росло – голый пустырь, усыпанный песком с растаявшим снегом, – и камфорные деревья обступали его полукругом, будто бы сторожили место, где Тамамо нашла свой конец. А природа, как известно, не врёт и не ведёт себя странно без причины. Так что подозрительно это было даже больше, чем сам камень и его необычайно огромные габариты, будто на деревню Насу упал обломок звезды. Такой самураи и вдесятером не поднимут! Разве что одну из его половин, на которые камень делила безупречно прямая трещина, такая узкая, что вряд ли туда можно было просунуть что-то толще мизинца.
Кёко осторожно в неё заглянула, наклонившись к камню в такой близости, что в любой момент могла нечаянно покачнуться и задеть его. Это было рискованно. Соя стоял позади, а вот Мио осталась сторожить кромку леса, свесив с одной из ветвей передние лапы. Никто из них не произнёс ни слова, пока Кёко обходила валун по кругу и всячески его разглядывала. Холодом веяло, но как от обычного камня, слишком долго простоявшего на морозе. И пахло так же – сыростью, землицей. И на вид обычный. И – Кёко потыкала в него мечом – на ощупь тоже.
– Тоже мне, святыня... Просто булыжник. Смертью здесь и близко не пахнет. Какое разочарование! – проныла Мио из подлеска, и это снова был тот самый редкий случай, когда Кёко с ней согласилась.
– Просто булыжник, – повторила она как эхо. – Действительно...
Кёко поправила меч, чтобы ничего им не зацепить, отошла назад на несколько кэнов и с разбегу запрыгнула на камень, ловко и бесшумно.
– Ты что делаешь?! – К её удивлению, первым всполошилась не Мио, а Соя. – Нельзя же!
– Боишься, что проклятие всё-таки есть и я умру?
– Нет, я опасаюсь, – подчеркнул он это слово, отчего-то невзлюбив то, которое использовала Кёко – «бояться». – Что ты навернёшься вниз лицом и перестанешь быть такой красивой.
Кёко хмыкнула, закатив глаза, словно к подобным комплиментам уже была привычна, и осторожно выпрямилась во весь рост, а затем перекатилась с пятки на носок в своих сапогах с металлическими штырями и приподнялась повыше, на ту грань камня встала, что как пик над остальными немного возвышалась и где чёрные прожилки собирались в паутину. Если камень и вправду был проклят и мог погубить её, то он, несомненно, делал это прямо сейчас, в эту самую минуту. Такую наглость ни одна реликвия, в коей заточён злобный дух, не потерпела бы, и уж точно того не выдержала бы душа Кёко, хрупкая, как стекло, после того как смерть в рождении её разбила и едва не раскрошила в кулаке.
Словом, лучший способ проверить, заключена ли в камне какая-то особенная сила или нет, было позволить ему проделать в Кёко ещё одну трещину.
Кёко простояла так секунд десять, потом двадцать, тридцать и все шестьдесят. И ещё столько же. И ещё. Соя замер напротив, костяшки пальцев его побелели, лежащие на сложенной на поясе нагинате. Если бы не это, Кёко даже не поняла бы, что он беспокоился.
– Кажется, ничего, – сдалась она в конце концов.
– Уверена?
Её кожа, цвет которой недалеко ушёл от снега, никакими язвами не покрылась и по швам не разошлась. В ушах если и звенело, то только от того, что Мио всё-таки развопилась и стала нудеть ещё громче, чем обычно. Бубенцы на поясе, к которым Кёко прислушивалась, всегда извещающие о приближении беды, остались тихи. Чутьё оммёдзи – тоже. Кёко даже потопталась немного на месте, чтобы удостовериться, и снова походила по камню туда-сюда.
– Если когда-то дух Тамамо и обитал здесь, то теперь его однозначно нет, – вынесла свой вердикт Кёко. – Да и эта трещина... За десять лет дух через неё давно бы выбрался. Слишком много времени прошло.
– Откуда такие познания, как и сколько времени духам нужно, чтоб сбежать? – сложил руки на груди Соя, а затем увидел, как Кёко покосилась на Кусанаги-но цуруги. – Ах да...
– Как ты думаешь, что там? – спросила Кёко и махнула головой в сторону, противоположную от той, из которой они пришли. – Камень ведь стоит в самом центре поселения, и можно считать, что это от него все прочие дороги берут своё начало. Но чем они заканчиваются? Если идти до конца деревни на восток, то там будет ограждение из фонарей, через которое мы сюда попали. Если идти на запад – хижина Киры. На севере...
– Водопад, – подхватил Соя, и Кёко осторожно развернулась вокруг своей оси и посмотрела назад, на камфорный лес, где на каждом дереве минимум по две бумажной зигзагообразной ленте подвязано было – ни одного ствола голого и пустого. Настоящие стражи в своём защитном боевом облачении.
– Ага. А что же тогда на юге? Чем там деревня Насу заканчивается?
И Кёко повернулась снова, глянула Сое поверх головы и увидела одинокую гору, которую почему-то прежде не замечала. Та с изумрудно-белым простором сливалась, напоминая спину зверя, сунувшего голову в снег и затаившегося. Поскольку Соя молчал, можно было догадаться, что он не знает ответа, но по тому, как он смотрел задумчиво в одном с ней направлении, стало ясно – выяснить это он не прочь.
«Водопад, хижина старейшины, фонари – всё это границы деревни, последние её опорные точки, как стены, за которые ёкаи не выходят, и во всех этих местах мы уже были. Но вот на юге...»
– Берегись!
Кёко оступилась и упала. Соя вовремя поймал её, придержав за спину. А там, где узкая трещина шириной с палец делила камень пополам у неё под ногами, разверзлась пропасть. Две части камня вдруг разошлись и покатились было, но симэнава, хоть и лопнули, не дали им далеко раскатиться и задавить взвизгнувшую Мио. И всё же одна нога Кёко соскочила. Соя, на которого она упала, оказался мягким и крепким, но под её весом всё равно опрокинулся на спину и растянулся на снегу. Они вставали вместе, под грохот и треск, которые камень исторг, как предсмертный крик.
– Что это там, под ним?
Кёко, поднимаясь, впечатала локоть Сое прямо в солнечное сплетение, а коленом нечаянно угодила в пах (решила, переживёт, да и не то чтобы это было незаслуженно). Ничего, кроме дыры под камнем, тёмной и глубокой, больше её не волновало, даже то, что Соя ещё с минуту держал её за талию, прежде чем отпустить. Обрамлённая корешками растений, дыра шипела на них теми обломками от камня и песком, что в неё посыпались.
Всё это время камень закрывал собой яму. Нет, нору.
– Это скорее лаз, – оспорил её утверждение Соя. Кёко даже не заметила, как сказала это вслух. – Похоже на вход в старый туннель, который из-за разрушения камня, вызвавшего сдвиг почвы, снова открылся. Хочешь, посмотрим, куда ведёт?
– А?
Странник никогда ей подобного не предлагал. Либо отваживал мягкой, но сильной рукой с талисманом, веля оставаться на месте, либо, наоборот, толкал вперёд – иногда буквально, прямо в спину. Но чтобы идти рука об руку, поинтересоваться её желаниями и что она думает об этом, оставить выбор за ней – такое случалось редко. Возможно, даже никогда. Она настолько к тому привыкла, что теперь, оказавшись главной, опешила и даже не сразу нашлась что сказать. Откровенно говоря, она не доверяла Сое настолько, чтобы лезть с ним в узкую тёмную нору, но он так склонял голову вбок, явно улыбаясь ей из-под своей маски – он каждый раз издавал одинаковый урчащий смешок, когда делал это, – что Кёко постыдилась бы трусить. И наконец-то кивнула.
– Эй, эй, не смей! Я за тобой туда не полезу! Я кошка, а не землеройка. – Мио цапнула Кёко по бедру, растопырив на лапе когти, когда та уже ноги в дыру свесила и собиралась позволить себе соскользнуть внутрь.
– Так не лезь, – сказала Кёко просто. – Иди поверху. На юг. Посмотри, что там, потом расскажешь. Так даже быстрее управишься.
– Ты мне теперь приказы отдаёшь?!
– Даже если так, то ты не обязана их слушать. Как, впрочем, и я твои, болтливая кошка!
– Ах ты маленькая... Тц! Компания безликого на пару с лисом пагубно на тебя влияют. Тебя бы к кошкам на воспитание. У нас, когда котёнок кусается, его в ответ кусают, чтобы понял, каково!
Соя рассмеялся, да так звонко, что Кёко перестала с Мио ссориться лишь для того, чтобы не доставлять ему ещё больше удовольствия потешаться над ними. Она отпихнула от себя Мио, вцепившуюся в её бант, и сиганула вниз, в нору. Вернее, проскользила: лаз оказался длинным и крутым, как горка, и у Кёко даже сердце прихватило от резкого спуска. Но она ни о чём не жалела. То ли безрассудство и решимость Сои – те самые, что Мио называла «пагубными», – и впрямь заразны были, то ли всё дело было в том, что двигало ей весь последний год, помогая принимать отважные решения, но в то же время её останавливало.
«Странник. Нельзя подвести Странника!»
Пробираясь с низко опущенной головой по туннелю, такому тёмному, что даже в маске ёкая здесь можно было свернуть шею, Кёко слушала шаги Сои, идущего позади, и периодически проверяла сидящего у неё на плече цукумогами, на крыльях которого играл искристый белый свет. Соя сам его зажёг, снисходительно предложив не тратить талисманы и достав кресало, которое огонь высекало само по себе от постукивания пальцев по вырезанным на железе иероглифам, знакомым и не очень: «Тепло», «Искра» и нечто, похожее на «Год» или «Месяц» на каком-то из далёких диалектов.
Сырая земля крошилась под пальцами, в лицо лезли сухие, сроду не видевшие солнца травы, а косточки мелких грызунов хрустели под подошвой, разбросанные кучками, будто собранными здесь намеренно, и тем самым наталкивающие на определённые мысли. На входе они обнаружили как раз горстку таких, а вокруг – слишком гладкие стены, будто отшлифованные человеческой рукой. Кёко брела по туннелю медленно, осторожно, но их с Соей тени скакали туда-сюда в нетерпении, растекались вокруг бурными волнами, и даже с кресалом в туннеле оставалось темно до дурноты. Кёко, предпочитающей воздух и простор, карабканье по крышам и прыжки по верхушкам деревьев, было особенно тяжело. Узко, мало места, душно и оттого тревожно. Постоянно приходилось сгибаться пополам. Благо через несколько кэнов она наконец смогла выпрямиться – туннель начал расширяться. Только Соя всё так же шёл полусогнутым, будучи слишком высоким. Он то и дело цеплял торчащие из стен корешки и ветки своей косой, на сей раз тугой и приглаженной.
– Повезло тебе, – всё же обронила Кёко, когда кресало нечаянно погасло, выпав у него из рук, и Соя, выругавшись, щёлкнул и зажёг его заново. О, не передать словами, какую острую зависть она испытывала, просто наблюдая за ним! Прямо как в миг, когда Ёримаса впервые вложил в руки Хосокаве настоящий, выплавленный из стали меч, а ей оставил его деревянную палку. Кёко тогда жуть как мальчишкой родиться хотелось, а теперь – ёкаем. – Когда ты ёкай, можно тратить сколько угодно ки, не экономить внутренние запасы и даже создавать такие прелюбопытные вещицы!
Соя замычал в ответ, опять постукивая пальцем по кресалу, чтоб перестало так мигать.
– Даже если бы я был человеком, всё равно бы тратил ки направо и налево. На всё, что мне заблагорассудится, забавы ради и просто так.
– Зачем? – Кёко даже шаг от удивления сбавила. – Совсем дурак, что ли? Если останешься без жизненной силы, считай, что умрёшь.
– Жизненная сила восстанавливается.
– Да, но медленно. Гораздо медленнее, чем кровь. А что случается с человеком, когда он потеряет слишком много крови?
– Большинство оммёдзи умирают намного раньше, и отнюдь не от этого.
Кёко передёрнулась, об отце, Акио Хакуро, вспомнив, но говорить о том не стала. Согласиться с Мио и то не так позорно было, как признать, что Соя прав.
– И всё же ты глуп, если всерьёз считаешь, что люди не должны беречь своё ки только потому, что они в любой момент от мононоке погибнуть могут. Не знала, что у ёкаев так много общего с пьяницами. Те себя тоже так оправдывают, мол, наслаждайся жизнью, не думай о завтрашнем дне, ведь он может не наступить...
– Ты хорошо изображаешь пьяниц. – Соя повеселел, когда Кёко голосом изобразила камиурских нищих, которые часто собирались неподалёку от идзакая, выпрашивая лишнюю монетку. – А если бы ты знала, что умрёшь в тридцать, например, или сорок, то что тогда? Стала бы ки использовать смелее?
– Разумеется, ведь мне не пришлось бы его беречь так, как если бы я знала, что доживу до ста.
– Но ты не знаешь, что доживёшь до ста, – подловил её он, и Кёко не понравилось, как возведённая ею защита от того загудела, будто вот-вот расколется. Её вокруг Кёко дедушка годами возводил, а Странник укрепил и в довесок покрыл сталью. – Ты не можешь знать, умрёшь ли в тридцать. Ты не можешь знать, умрёшь ли в сорок... И даже будешь ли жива завтра. Много ли толку в таком случае беречь то, что можно не успеть израсходовать? Мне казалось, девочка, умершая в родах, лучше меня должна знать, как мимолетна жизнь.
Жёстких сухих кореньев, подстилок и преград под ногами больше не было, но Кёко всё равно споткнулась.
– Откуда тебе это известно?
– Два горшочка с тунцом решат любую проблему, связанную с кошками, даже демоническими, – отозвался Соя, и тени загарцевали в такт его руке, трясущейся от смеха. – И вину искупят за некрасивое обращение, и откровенный разговор наладят... Неужто не задалась вопросом, отчего Мио так легко отпустила тебя со мной? Продала за рыбу.
– Хотела бы я удивиться этому, – хмыкнула Кёко, переступая через неожиданно возникший горбатый подъём в земле, напоминающий ступеньку. – Но нет.
Динь-динь!
Кёко не стала объяснять, от чего обычно звенит её пояс и почему, но застыла и выставила перед Соей руку, не пуская его вперёд. Воздух в туннеле уплотнился и потяжелел – и без того студёный здесь, под землёй, теперь он вообще сделал кожу под кимоно гусиной. Кёко сбросила с плеча Кусанаги-но цуруги и перехватила его обеими руками, а пока делала это, каким-то образом оказалась позади – Соя потушил кресало и поменялся с ней местами. Остриё его нагинаты и цукумогами на плече Кёко остались единственными источниками света, покуда отражали тот, тусклый, голубоватый и, видимо, свечной, что зареял дальше за поворотом.
– Сними оби, – велел Соя, понизив голос, и дёрнул её за бант, когда они сделали ещё несколько шагов, и перезвон таким громким стал, что растянулся за ними эхом.
– Что? Никогда! Это зачарованный пояс, сплетённой жрицей тутового храма, её подарок. Без него мы не узнаем, когда опасно...
– Мы под деревней ёкаев и, возможно, в логове мононоке или чего похуже. Опасно тут везде, так зачем он нужен? Сними, говорю! С ним нас услышат, а слышать сейчас должны только мы.
Его правоту Кёко (опять) признала только через несколько мгновений, когда, стиснув зубы, всё же послушалась и, с нежностью сложив красно-золотой оби, спрятала его в выемку норы, поклявшись забрать позже. Бронзовые бубенцы звякнули напоследок, когда она их коснулась, а когда убрала руку, тут же замолчали. Без пояса Кёко всегда чувствовала себя нагой, но сейчас знание о присутствии зла и впрямь скорее вредило, чем приносило пользу, раз уж в обмен лишало их укрытия.
А из этого укрытия как никогда хорошо был слышан гвалт.
– Фонари ещё стоят, печати держатся. Но что, если прорвутся?..
– Это не противоречит плану, даже, наоборот, сильно ему поспособствует.
– Но он уйдёт... Возможно, уже ушёл. След потерялся. Весь день убил на поиски, и ничего!
Приостановив Кёко рукой, Соя отодвинул её себе за спину, когда пробежавшая за порогом туннеля тень едва не напоролась на кончик его красного носа тэнгу. Чуть дальше теней ещё больше скопилось, Кёко выглянула из-за плеча Сои и насчитала около пяти. Вряд ли они принадлежали людям, потому что в голосах было мало человеческого: один напоминал шипение змеи, другой – цокот, словно от копыт, а третий – кваканье. На равнине Насу не жил никто, кроме ёкаев, а значит, то и были ёкаи – их тайное собрание.
Вот только что это вообще за место?
У Кёко, выросшей в Камиуре, причислить его к «храмам» не повернулся бы язык. В родном городе один из них, возведённый самым первым, насчитывал порядка двух с половиной тысяч лет, и то он был в лучшем состоянии, чем этот. Там неизменно пахло благовониями из мирры и теплом, а здесь – забвением. Может быть, под потолком этого сооружения, куда их привёл длинный подземный коридор, когда-то тоже витал священный дым, но теперь же осталась только сырость, как в болотах. Единственным, что подсказало Кёко, где они, были тории – красные, облезлые и косые. Впервые она видела, чтобы они стояли внутри храма, а не снаружи, а сам храм располагался под землёй.
Те, кто молился здесь, как будто намеренно от богов прятались. Вместо традиционного дерева – тёмно-серый камень, блестящий и обтёсанный, а вместо симэнава – связки с ветряными колокольчиками под рельефным потолком. Благодаря их перезвону Кёко с Соей до сих пор и не засекли. В ониксовых чашах множество тонких свечей горело, они текли от жара и закручивались спиралями. Обычно такого света Кёко было достаточно в этой чудодейственной маске, чтобы видеть, но сейчас почему-то нет. Более того, в прорезях для глаз рябило, будто пелена какая-то кружилась и оседала на ресницах. Даже не разобрать, кто стоит и говорит вдали.
Однако Кёко была решительно настроена это узнать.
Соя вынырнул из коридора, когда тени сдвинулись в глубь пещерного храма, и юркнул за колонны и камни, подпирающие стены. Кёко последовала за ним, стараясь не отставать, несмотря на то что будто бы ослепла – на второй глаз тоже. Хотела было сдвинуть маску, решив, что без неё попроще будет, но вовремя опомнилась: «Нет, она мою суть прячет. Без маски точно учуют. Должен другой способ быть...»
И он был – подойти поближе.
– Кёко!
Соя позвал её, но она сделала вид, что не услышала, и двинулась вперёд. В конце концов, если для него всё происходящее – избавление от скуки, то для Кёко это настоящее сражение за право называть себя оммёдзи. А ещё она ученица – и у неё есть учитель, которого она не может подвести.
– Нуж-жно его найти, – прошипела нурэ-онна – существо с женской головой и голой грудью, но змеиным телом, которую Кёко всё-таки смогла разглядеть, ибо пелена рассеялась, когда она спряталась за каменной фигурой. Та оказалась блестящим алтарём в форме лисы из чёрного оникса, сидящей с одной приподнятой лапой. Шафраново-зелёная чешуя нури-онны почти сливалась с мхом, которым порос хвост статуи и из-под которого Кёко высунула свой любопытный нос. – Притащ-щить обратно! Без-з него нельзя последнее жертвоприношение проводить.
– У нас ещё есть тот, другой, и ученица-кошечка, ква! Должен был прийти всего один, а получили троих на выбор. Нам опять везёт. Ква-ква!
Кёко высунулась чуть дальше, чем до этого, впитывая каждое слово.
«Так, значит, Странник прав был – за ним следят. А вместе с тем за нами всеми! Но...»
– На что нам ещ-щё двое? Никто, кроме Дикого лиса, не подойдёт. Что думаете, госпож-жа?
– Я тоже так считаю, – ответил голос женский, бархатный и певчий, почти такой же сладкий, как у таю, которых Кёко встречала в Симабаре. У любого мужчины, говори с ним кто-то подобным тоном, душа бы тело от счастья оставила. – Они от одной слюны и крови, от одного хвоста и русла. Да, между ними много разного, но также много общего. Поэтому если кто-то и должен стать последней каплей в море...
– А точно ли безопасно обсуждать всё это здесь? Ква-ква!
– Нигде сейчас небезопасно. Я наложила чары на свечи, никто на расстоянии больше трёх кэнов не увидит и не услышит, что мы здесь, но полной защищённости они не гарантируют. Коль не хочешь стать как Рицука, то нужно быть как можно тише – даже тут.
«Рицука... Они говорят о том безликом, которого мононоке вчера убил?»
– Он сам виноват. Какой блохе взбредёт в голову перепрыгивать с собачьей шкуры на лисью у всех перед носом? Повезло ещё, что нас за собой не утянул!
– Ску-учно. Очень скучно. Кишки, кишки, кишки! Дай мне кишки, брат!
– Хватит верещать, брат. Ты уже ел кишки на завтрак. Они же будут на обед. Потерпи немного.
– Кишки, кишки! Хочу кишки сейчас! Чем юнее, тем лучше.
В пещерном храме холодно было, но Кёко похолодела и того сильнее. Нечто выскочило перед свечной чашей на двух ногах, но с двумя головами и четырьмя руками, не то сросшееся, не то слипшееся. Все конечности минимум длиной в один кэн были, а оттого и рост существа – тоже. Великан, как тэнгу, но уродливый, кожистый и лысый, кажется, даже без одежд.
– Интересно, а какие на вкус кишки Дикого лиса? – проурчала одна голова.
– Если всё получится, то узнаем! – раздражённо ответила ему другая.
– Дурак, для того чтобы узнать, наоборот, должно не получиться! Поедим до отвала зато... Девочку я тоже сожру, а заодно и её кошку.
– Поддерживаю, поддерживаю!
– Вы только желудками и можете думать, идиоты.
– Не сердитесь, госпожа! Вам мы тоже что-нибудь оставим. Девочку в таком случае и её кожу. Белая, как вы и снег...
– Она-то снег? Пф-ф!
Кёко прислонилась спиной к алтарю и решила больше с места не двигаться, ближе не подходить и ждать, пока те не уйдут. Не могло это хорошо кончиться, когда она с такой дерзостью слушает разговоры о самой себе. Судьба непременно должна была отомстить за такое, и, чтобы избежать расплаты, Кёко на корточках прокралась чуть дальше, к другой статуе – тоже лисьей, инкрустированной колотой яшмой и слишком гладкой на фоне ветхого храма, словно её только-только возвели. Где-то тут должен был сидеть Соя, но его не было. Кёко зажала между пальцами один из последних оставшихся у неё талисманов «Сокрытое» – на тот случай, если кто-то из ёкаев пойдёт обратно и потребуется выкроить одну сокровенную, вытканную сигилами минуту, чтобы стать невидимой и улизнуть. Маска надёжно маскировала её присутствие, одежды не шумели и не звенели без пояса, и она могла просидеть так ещё хоть час, возможно, узнать больше или, по крайней мере, дождаться, когда можно будет без риска вернуться обратно в туннель...
Но расплата за любопытство, дерзость и самонадеянность всё-таки её настигла.
– Эй, госпож-жа. Вы чуете? Тут кто-то есть.
Где-то капнула воском и угасла свеча, а следом за ней – все, что были в пещерном храме. Сердце Кёко от испуга подскочило к горлу и застряло там – не вдохнуть, не выдохнуть.
«Я же не снимала маску! Я не снимала!..»
Мышцы её обратились в камень, она словно превратилась в продолжение ониксового лисьего алтаря, и всё, что могла – это застыть в сомкнувшейся тьме и молиться, потому что было даже непонятно, куда бежать и от кого.
Где-то перевернулась одна из чаш, упала и разбилась, а тишина подхватила треск и пронесла по пещере эхом. Затем ничего не происходило добрых пять минут, но Кёко снова мало-помалу начинала видеть, будто глаза привыкали к темноте, а её маска набиралась силы.
«Должно быть, те чары, о которых они говорили, начали развеиваться, как только погасли свечи».
Но не успела она обрадоваться и, пользуясь случаем, хотя бы осмотреться, как услышала:
– Кёко!
Талисман, зажатый между средним пальцем и безымянным, так и остался неиспользованным, выпал у неё из рук и расстелился где-то на полу. Запрокинув голову вверх, Кёко столкнулась носами с тем, от чего бубенцы на её поясе, если бы тот всё ещё был бы при ней, зашлись бы в неистовом звоне.
Словно вторая голова, выросшая у алтаря, к ней склонялась бурая лисья морда, пришитая к отрезанному человеческому лицу; так близко, что поразительно, как Кёко до этой секунды не чувствовала исходящий от неё смрад. Нос у морды влажный был, прямо как у живого зверя, но – от крови, что капала с него прямо на её одежду.
– Беги! Туда!
Соя схватил Кёко за шиворот кимоно и дёрнул на себя. Она не поняла, кто из них двоих – а может, мононоке – уронил алтарь и расколол его на части. Осколки яшмы засверкали у Кёко под ногами там же, где огненной змеёй растянулся догорающий талисман, и вместе с Соей они бросились невесть куда. Кёко доверилась ему слепо, потому что темнота и пелена снова зрение туманили там, где от свечей в чашах ещё вился прозрачной вуалью дым. Вместе они всё-таки вырвались из храма и цепких рук тьмы, покатились по заиндевелой, хрустящей от снега траве. Кёко сощурилась от резкого света и увидела сумеречное небо над головой, переливающееся от чар нефритовой крошкой, но облегчения не испытала, потому что его тут же закрыл собой нагнавший их мононоке.
Звериные лапы, пришитые к человечьим плечам и бёдрам грубыми нитками с неопрятными стежками. Бурый мех, слипшийся от крови и растущий неравномерными клочьями. Стеклянные глаза с маленькими, как бусины, зрачками и волочащийся позади хвост из плоти, лишённый шерсти, с мелкими прожилками и венами, от одного вида которых тошнота поднималась к горлу. Кёко снова обратила внимание на сокутай и его пурпурный цвет, действительно императорский, хотя тот, кто возвышался над ней, не мог быть императором по заявлению Странника. Но... Кто тогда? А главное – как и зачем?
– Отпусти...
Кёко отползала назад, сбивая локти, протащила за собой Кусанаги-но цуруги по земле и вдруг застыла на мгновение, только чтобы услышать, как голос повторил:
– Отпусти...
Женский. Пасть на лисьей морде, пришитой к лицу, не двигалась. Одежда же – императорского цвета сокутай – определённо была мужская. Туловище, под ним сокрытое, тоже. Но с Кёко говорила женщина – надрывный шёпот, принёсший за собой кисло-солёный запах железа и гниения. Мононоке согнулся пополам, да так и пошёл на неё не разгибаясь. Его морда зависла прямо на уровне лица Кёко, и она выставила перед собой меч, готовая отбиваться.
– Изыди!
Старейшина Кира спикировал на мононоке сверху так же, как тогда на свадьбе шакко кицунэ. Его птичьи лапы с четырьмя когтями вспахали землю в том месте, куда он приземлился и где стоял, но откуда сразу исчез уродливый дух, – о, уродливее мононоке Кёко и впрямь давно не видела! Мощные чёрно-белые крылья раскрылись в стороны, загораживая Кёко, и она не увидела, куда именно мононоке делся, рассеялся ли он как туман или же нырнул обратно в храм. Кёко осталась сидеть на земле, запыхавшаяся, даже когда Кира протянул ей руку с летящим красным рукавом, и поднялась на ватные ноги, лишь когда Соя подтолкнул её в спину.
– Где твой учитель? – спросил Кира тоном старейшины, а не юного и хрупкого цуру, каким он обращался к ним до этого.
– Я не знаю, – честно ответила Кёко. – Мы обычно ведём расследование параллельно, но делим между собой задачи. Я подозреваю, он может быть сейчас у мудзина или в горячих источниках...
– Когда ты видела его в последний раз?
– Вчера ночью, когда ложилась спать.
– А сегодня? Нет?
– Почему вы спрашиваете? Разве вы сами не видели его утром во время завтрака?
Кёко почти решила, что Кира надел фарфоровую маску – настолько неподвижным и невыразительным стало его лицо. Это выглядело даже более жутко, чем лисья морда, приделанная к человеческой голове. Густые белоснежные ресницы опустились, пухлые губы сжались так, что съели друг друга, и Кира судорожно вздохнул.
– Беда, – всё, что сказал он.
Кёко не упала от слабости в ногах только потому, что Мио позволила на неё опереться. Позже выяснилось, что это она привела Киру, пойдя на юг и обнаружив там пещерный храм, из которого воняло смертью, как из гроба. Спустя ещё полчаса они все оказались в хижине Киры, и слово «беда» затрещало в голове у Кёко.
– Похоже, теперь мы с тобой и впрямь главные герои, – сказал ей Соя, когда они стояли напротив деревянного короба Странника, брошенного посреди комнаты без него самого.



XIII
«И что на сей раз задумал этот хитрый лис?»
Откровенно говоря, Кёко задавалась этим вопросом не единожды. Примерно каждую неделю с тех пор, как они со Странником познакомились, а за последний месяц так и вовсе каждые три-четыре дня. Может быть, именно поэтому никому, кроме Странника, и не было дано истинное изгнание – упокоение. Только он мог по-настоящему понять тех, чьё бытиё определялось столь оторванными от повседневности вещами – Формой, Первопричиной и Желанием, – потому что и его существование определялось тем же, и никто до сих пор не мог их разгадать, даже сама Кёко. Именно поэтому, когда он снова оставлял Кёко потерянной и озадаченной, ошеломлённой и даже брошенной, как сейчас, следом за «Что же задумал этот хитрый лис?» она спрашивала себя: «Каково оно – его истинное, неподдельное желание?»
То, что заставляет его каждый день взваливать на плечи ответственность за мир вместе с деревянной коробкой. Наказание ведь, – догадывалась Кёко, – отнюдь не в том, чтобы просто странствовать по миру, собирать истории и пропускать через себя чужую боль, которая объяснит ему, почему так страшно и ужасно то, что он тогда, много сотен лет назад, содеял. Наказание не будет наказанием, если вместе с ним не будет идти причина, почему ты должен поскорее его отбыть, закончить. Странник ведь мог отказаться изгонять мононоке и потратить своё бессмертие на то, чтобы просто наслаждаться им. Так что же гонит его вперёд? Зачем он позволяет неведомой силе рисовать новые узоры на его спине, груди, руках, терпит проклятия, даже потерю вкуса, идёт из дома в дом, не имея собственного, стремясь к заветному числу – тысяча триста шестьдесят шесть?
«Чего он добивается?»
Страшнее всего было не то, что Кёко не знала ответ, а то, что она могла так его никогда и не узнать. Потому что если раньше между ней и Странником, по крайней мере, тянулась полупрозрачная, как дым его кисэру, нить, то теперь же этим дымом всё вокруг заволокло – своё отражение в зеркале и то не разглядеть. Простыми словами, Кёко даже не представляла, где его искать, кроме как, ну, где-то на равнине Насу, потому что он, как и все прочие, определённо не мог покинуть её пределы.
Не мог же, правда?..
– Не-а, – изрёк Соя, когда они вернулись из храма в хижину, а оттуда сразу отправились к барьеру у каменных фонарей и снова опробовали на нём его кусаригаму. Острый серп осыпал черту между снегом и примятой травой искрами, но дальше, чем прежде, продвинуться им так и не дал. – Всё ещё не работает.
Кёко даже не стала скрывать, что теперь испытывала от этого больше облегчение, чем досаду. К тому моменту она уже перебрала в голове все варианты, мыслимые и немыслимые, даже из ряда вон: вдруг Странник отправился в тутовую рощу к Нане за талисманами, которые им так и не удалось нарисовать? Или потерялся, заблудился в том лесу, ведь сам говорил, что может и сотня лет пройти, прежде чем они найдутся? Может, он угодил в ловушку тех ёкаев, что обсуждали его в храме так, будто он лакомство какое, креветка в темпуре или кацудон? Определённо же не бросил и не сбежал! Нет, не мог, никогда и ни за что...
«Я всегда буду возвращаться за тобой».
Он предупреждал её, не так ли? Это были не просто нежные слова – то и впрямь было прощание.
– Ах, помню я эту погремушку! Его любимая забавка. Ну-ка, иди сюда. Поведай нам, куда запропастился твой хозяин?
Они тогда ещё стояли возле каменных фонарей, и Кёко едва успела бросить взгляд на держащегося за её воротник цукумогами, как Соя уже схватил его в кулак и сжал. Нарисованное лицо искривилось – не иначе как всего лишь игра света, но Кёко всё равно сделалось страшно и больно за то немногое, что всегда было при ней, и единственное, что теперь осталось от Странника.
– Не трогай, не трогай!
Витражное стекло почти разбилось. Трещинка поперёк ушла вглубь, и цукумогами жалобно заскрипел, затрепыхался из последних сил, скребя заострёнными концами крыльев по таким мозолистым, огрубевшим от меча пальцам, что ни капли крови не пролилось. Это был первый раз, когда Кёко чуть не сломала кому-то руку – вцепилась Сое в запястье и стиснула так же, как он мотылька, чтобы не дать ему совершить ещё одно злодеяние.
– Ты не умеешь обращаться с подозреваемыми, Кёко.
– Какой он тебе подозреваемый?! Это всего лишь игрушка!
– Вот и поиграем с ним. Дурно воспитанные дети нередко швыряют свои игрушки о стены, а я, по мнению окружающих, тоже воспитан не очень и тоже до сих пор ещё дитя. Уверен, быстро опомнится эта забавка, уже через час найдёт к хозяину дорогу. – Соя процедил сквозь зубы слишком нервно для того, кто не был Кёко – ученицей, оставшейся без своего учителя в поселении ёкаев. Как будто переживал за исчезновение Странника даже больше её. Или, возможно, попросту бесился, что его тоже оставили в дураках.
– Я ведь уже пыталась, пока мы шли сюда, ты видел! Не знает он или не может. Отстань от него!
– Раздражающие, – фыркнул на испуганно дрожащего мотылька Соя.
– Милые! – возразила Кёко громко.
Соя затих, застыл со звенящим живым стёклышком в руке и задумчиво повернул к Кёко маску, под которой даже глаз не было – только тьма.
– Ладно, – неохотно произнёс он. – Милые.
И медленно разжал пальцы, отпуская мотылька на свободу. Тот сразу забился Кёко обратно под воротник, а она вздохнула облегчённо и поспешила скорее Мио с Кирой нагнать, чтобы больше не оставаться с Соей наедине.
Кёко была премного благодарна старейшине, ведь он заботился о них даже больше, чем они сами о себе. Видя, сколь они измотанные, мятые и грязные стали к вечеру, он им прямо в хижине набрал офуро с горячей водой, а сам тем временем приготовил ужин. Свиная отбивная в панировке с рисом, щедро залитым жидким омлетом и солёным соусом, может, и не решила их проблемы, но как будто сделала их более сносными. К тому же это было любимое блюдо Кёко, так что ей стало легче с первым же кусочком, который она протолкнула себе в горло, несмотря на тошноту. Казалось, запах плесени и сырой земли так въелся в кожу, что до сих пор сидит на ней даже после того, как она сорок минут тёрла себя скребком и крошкой от подгоревшего ячменного хлеба[100]. За этот день ей пришлось побывать в пещерном храме дважды: после того, как они проверили каменные фонари и завесу, они вернулись в храм, уже в полной боевой готовности, и осмотрели всё ещё раз – безмолвный и пустой, без единого намёка на то, что им всё это не померещилось. Тогда же Кёко попыталась отыскать в туннеле оставленный ею пояс.
Тщетно. Не отыскала. Украли. Лишилась ещё одного своего преимущества и реликвии, подаренной ей так искренне, с уверенностью, что она будет достойно её носить. «Хочешь уничтожить что-нибудь священное, сокровенное и уникальное, чтоб с концами оно кануло в бездну, – доверь это Кёко Хакуро», – так теперь будут говорить. Ни меча цельного, режущего, ни пояса, предвещающего о приближении зла и мстительных духов.
«Всё потеряла, всё! Даже учителя!»
Кёко набила рот рисом, утрамбовала его за щёки, чтобы не зарыдать в голос. Однако, возможно, зря она жаловалась: точно так же, как потеряла уже многое, многое она обрела. Правда, совсем не то, о чём просила, ибо никогда и ни при каких условиях ей и в голову не приходило, чтобы иметь короб, исполняющий желания. Но именно к нему она сейчас приваливалась спиной, зажав между собой и стенкой, защищая то, что от Странника осталось, прямо как цукумогами.
«Вернее, что он оставил... Знала бы, не продиралась бы ночью по снегу несколько часов кряду и не бросала ради этого вызов десятерым хатамото-якко!»
Допускать мысль, что Странник бросил короб здесь вынужденно, потому что выбора другого не было или потому что он не успел его забрать, Кёко себе не позволила. Иначе зарыдала бы точно.
«Фуса. Я позабочусь о тебе столько, сколько нужно, пока твой хозяин не объявится и не заберёт тебя».
Обычно бродячий пёс, увидавший, как что-то упало со стола, тут же за добычей бросается, но Соя вёл себя на удивление спокойно. Кёко всё ещё задавалась вопросом, как именно он сумел проникнуть в публичный дом, не только выследить их, но и так ловко воспользоваться всеобщей суматохой и, главное, пройти мимо Странника, когда он даже Кёко за руку ловил, если она пыталась стащить лишнее морское ушко из тарелки. Такая проворность заслуживала восхищения. И того, чтобы Кёко этот короб вообще привязала к себе ремнями. Ведь если Соя смог Странника обвести, то и с ней справится в два счёта. Именно поэтому она и загородила Фусу собой. То, что Соя сейчас даже не поглядывал в их сторону, устроившись поближе к печке с мокрыми, распущенными и рассыпавшимися по бархатной юкате волосами, и увлечённо поедал рис, засовывая его под маску, вовсе не значило, что он не попытается украсть короб позже.
«Небось ждёт момента, когда с фонарей барьер снимут, чтобы сразу с равнины убежать», – размышляла Кёко, подозрительно сощурившись. Мио обещала помочь за ним присмотреть, но вместо этого опять сопела на нагло присвоенном футоне, свернувшись кремовым, похожим на рисовый пирожок клубочком.
– Он уже делал так прежде? Твой учитель.
– Нет... Порой мы с ним разделялись, в Симабаре, например, но не то чтобы надолго, всего на несколько дней. Правда, тогда я тоже не знала, где он и с кем... Пропадать и испытывать меня – в его характере, но не при таких обстоятельствах.
– При каких «таких»?
– Ну, я мононоке имею в виду...
«Не забудь, о чём я тебя просил: никто не должен знать о моём состоянии».
Кира промычал задумчиво, а Кёко продолжила жевать. Соус весь рот ей заляпал, а у Сои, не обременённого манерами, как все ёкаи, даже капал с подбородка. Они оба ужасно проголодались, и Кёко догадывалась, что Кира решил накормить их перед разговором просто потому, что его отвлекало урчание их желудков.
– Что касается того туннеля от рощи до храма, про который вы рассказали... – снова заговорил Кира. – Да, помню такой. Их под деревней много, они появились здесь ещё до нас, но из-за частых обвалов никто нынче не рискует ими пользоваться, разве что какие-нибудь цутигумо[101].
– А что насчёт храма? – спросила Кёко в промежутках между пережёвыванием еды. – Кому он посвящён?
– Никому.
– Как это?
– От людей, живших здесь до Тамамо и нас, достался. Ёкаи не молятся и не возносят почести богам, ибо у нас принято считать, что лишь удача разделяет нас и ками. Все мы дети одной Идзанами, не так ли? А брату не пристало молиться брату. Однако именно в храме раньше свадебные церемонии устраивали – не то чтобы ради божеств, просто собирать столько ёкаев, кроме как на рыночной площади, негде было больше. После того как свадьбы праздновать перестали, храм тоже забросили.
– Но мононоке вряд ли обитает именно там, – задумчиво протянула Кёко, наконец-то прожевав последний ломоть свинины, слишком жилистый и жирный. От него и от воспоминаний горло у неё снова перехватило. Погоня, затушенные свечи, лисья морда, пришитая к человеческому лицу. «Отпусти...» – Мононоке, как правило, не привязан к конкретным местам – он привязан к человеку, которому хочет отомстить. Но могу предположить, что бывают и исключения, допустим, если этот человек сам мёртв или стал ёкаем... Возможно, мононоке выбрал храм своим вместилищем, поэтому мы встретили его там сегодня.
– Или это совпадение, – подал голос Соя, пожав плечами.
– Или... – хотела продолжить Кёко, но не стала. «Отпусти». Зачем мононоке, убивающему жителей деревни у оммёдзи на глазах, приходить к одному из них, чтобы попросить о чём-то? И вправду звучит глупо. – Скажите, пожалуйста, старейшина Кира, были ли какие-либо ещё прецеденты, кроме свадеб, когда появлялся мононоке? – спросила она вместо этого.
– Нет. – Кира ответил уверенно, сделав из пиалы глоток. Все они сидели на фланелевых дзабутонах полукругом так же, как сидели до этого вместе со Странником, только теперь место его пустовало. – Насколько я помню, мононоке всегда появляется там, где молодожёны чествуют свою любовь, и нигде больше. Могло ли его привлечь сегодня что-то особенное? Например, вы сами?
Кёко промолчала, чтобы снова не говорить «Не знаю». Её смущало то, что они возвращались в храм после этого и никого уже не встретили, а ещё поведение мононоке никакой последовательностью не отличалось и даже не подчинялось логике. Будто... Что-то и впрямь его привлекло – действие, человек или, может быть, случайно обронённое слово. Обычно мононоке появляется только для того, чтобы кого-нибудь забрать, но этот ушёл ни с чем – с одним-единственным словом. Просьбой – своей или чужой – или, может быть, её эхом. Чего же может желать подобный дух?
«Отпусти...»
– Там ещё кто-то был, – сказал Соя. – Кёко, расскажешь старейшине Кире об этом?
Прежде Соя не проявлял особого участия. Предпочитал думать молча, прямо как Странник, и был занят своим кацудоном: попросив у Маё вторую порцию, он умял всё до последней рисинки. Кёко попыталась подсмотреть под его маску, чтобы узнать, как всё же выглядит его рот – обычный или нет, – и Соя, заметив это, сказал, что лучше ей так не делать. Кёко хотела поспорить, но потом, вспомнив сиримэ[102] из храма в тутовой роще, решила, что он, пожалуй, прав. Вдруг там не рот вовсе?..
Кёко так внимательно за Соей всё это время следила, так оценивала каждое ленивое движение – даже безобразно неуклюжий захват палочек, – но при этом всё равно дёрнулась, когда он к ней обратился.
– Ах да... – Она прочистила горло, собираясь с мыслями, и сделала глоток чая. Кира им всем сенчу налил, сам пил уже третью пиалу после того, как и он, и Маё от кацудона отказались – всё лучшее гостям. – Там, в храме, проходила какая-то тайная встреча. Несколько ёкаев вели странные беседы... О том, что того безликого кузнеца – Рицука, кажется, его звали – не просто так мононоке убил и что Странник им зачем-то нужен. Что-то о жертвоприношении ещё и фонарях...
– Надо же. – Кира удивлённо приподнял брови, и вместе с тем сияние, перекатывающееся в его рукавах, мигнуло, подсвечивая лежащие на плечах крылья. В последнее время он был таким тусклым, что Кёко его почти не видела. Короткие прямые пряди, обрамляющие по-мальчишески юное лицо, скрыли золотистые глаза, когда Кира наклонился к чаше. – Ты помнишь, как именно эти ёкаи выглядели?
– Ну... – Кёко принялась вспоминать. – Там были великаны.
– Великаны?
– Двое очень больших мужчин. Или то был один мужчина с двумя головами... Я не уверена.
– Братья-близнецы Тэнага и Асинага[103], – кивнул Кира. – Скорее всего, речь о них. А ещё?
– Ещё там определённо был ёкай, который квакает... И ах да, нурэ-онна! Я видела, когда гуляла по деревне, что таких здесь живёт много. У той, в храме, чешуя была шафраново-зелёная, как листья сенча.
– Хм, я знаю всех в деревне, но с такой чешуёй у нас живёт целое семейство змей. Хорошо, попробую что-то разузнать.
– И женщина...
– Женщина?
– Да, какая-то женщина с красивым голосом, но я её не видела, только слышала.
– Хм, любопытно. – Кира мягко улыбнулся, прибирая за ними миски, ставя одну в другую вместе с чайничком допитого чая. – Если кто-то из моей деревни и вправду причастен к происходящему, появлению мононоке или исчезновению великого Странника, то, должно быть, я плохой старейшина. И значит, я же должен то исправить и помочь вам учителя найти, чтобы поскорее провести изгоняющий обряд. Скажи, Кёко, у тебя даже идей никаких нет, где он может быть? Сколько у него сейчас хвостов?
– А при чём здесь хвосты? – удивилась Кёко.
– Среди лисов поверье ходит, что количество хвостов характер предопределяет. Три, например, – повеса. Четыре – одиночка где-нибудь в лесной глуши. Пять... Хм, не помню, что там на пяти. Словом, я мог бы у кицунэ поспрашивать.
– Семь, – ответила Кёко осторожно. – У него их семь. Но что насчёт проведения обряда...
Кёко бросила многозначительный взгляд на Сою и тут же спрятала его в пустой пиале. Странник тогда, у водопадов, выразился предельно ясно, но теперь Кёко уже ни в чём не была уверена. Спина её нагрелась, словно Кёко не к деревянному коробу прижалась, а к печи. Вместе с тем накалилась кожа – от всеобщих взглядов. Даже цукумогами, не слезающий с плеча, даже когда она переоделась в полосатую юкату, и тот смотрел на неё испытующе своим нарисованным лицом. Кёко от этого ещё ближе к коробу подобралась, словно чувствовала, что грядёт, а потом...
– Отойди-ка!
– Что ты делаешь?!
Миску из-под риса Соя оставил там, где сидел, и пока она ещё дребезжала, резко сдвинутая, уже оказался рядом. Он не стал дожидаться, когда Кёко отойдёт: отодвинул её сам, будто она ничего не весила, словно какая-то ваза, что просто стояла у него на пути. Полы заскрипели, когда Кёко по ним проехалась. Как страж, она определённо провалилась: короб Странника предстал перед всеми, уязвимый, и Кёко только чудом успела руку Сои, тянущуюся к крышке, перехватить; бросилась всем телом на него как разъярённая кошка и надавила пальцами в двух особых точках так, чтобы пальцы Сои скрючились от боли, а сам он зашипел. Это, однако, не помешало ему второй рукой попробовать дотянуться, перегнувшись через Кёко, и тогда она пнула его в колено. Будь он чуточку умнее и возьми он нагинату, которой подпёр стену, она не смогла бы повалить его на пол.
– Да как ты смеешь! – закричала на него Кёко, хотя взывать к совести Сои было бесполезно – вряд ли та у него была, раз он развязал драку в доме у принявшего их старейшины.
– Смею! – как и ожидалось, воскликнул в ответ он. – Я со Странником раньше познакомился, чем ты с ним, так что это ты к коробку не лезь.
– Зато я знаю его дольше! Он всего месяц тебя учил!
– Полтора месяца!
– Ты всё равно бесчестный вор!
– Подобрать оставленную вещь – не воровство. Считай, я её нашел.
– Я отрежу тебе руки, если тронешь короб хоть мизинцем!
– Ого, – усмехнулся Соя. – Тебе лучше не говорить таких вещей. Когда слышу подобное от женщины, сразу в штанах тесно.
– Чего? – Кёко мотнула головой. – Что ты несёшь?
– Когда ты смущаешься, то ослабляешь хватку. Я это давно заметил. Плохо.
И ловко стряхнул с себя её пальцы. Кёко даже не поняла, как именно, ведь была уверена, что держала его крепче, чем в тисках. На его запястье даже белые лунки от её ногтей остались, почти порезы. Несмотря на то что это позволило Сое перекатиться и прорваться через неё к коробу, это также дало ей пространство для манёвра. Кёко толкнула плечом короб к стенке, тот ударился о неё со стуком и снова от Сои ускользнул. Кёко же дёрнулась в другую сторону, подтянула к себе свой меч за ремешок и, пускай не могла обнажить его и действительно исполнить свою угрозу, выставила лакированные ножны у Сои перед горлом, а затем ударила в челюсть тупым концом.
Промахнулась. Попала по руке – Соя вовремя выставил её и отвёл удар. Жаль, на лицах обоих были надеты маски: под её кошачьей Соя не видел, какая ярость её обуревает, а под его остроносой маской тэнгу она не могла увидеть выражение боли и как следует тем насладиться. Потому что снова ударила его, на этот раз рукоятью катаны под дых.
– Перестаньте! – выдохнул Кира со своего места потрясённо. Однако не вмешивался, но одно крыло его дрогнуло, отлипая от плеча и предупреждающе приподнимаясь.
Кёко бы хотела прекратить, да Соя отличался завидным упрямством и целеустремлённостью. Ей не удавалось удержать его на месте даже дольше двух секунд, и, поскольку хижина у Киры была тесной, а сама Кёко физически слабее, в конце концов он всё-таки её отбросил и добрался до короба. Подцепил пальцами крышку и, когда Кёко уже собиралась просто запрыгнуть ему на спину и с разбегу повалить навзничь, потянул вверх.
Та не поддалась. Ни с первой попытки, ни со второй, ни с третьей, и лишь на четвёртой они оба наконец угомонились. Снова сели рядышком, как два примерных ученика, и вместе уставились на короб, который – прежде никогда не запертый ни для Странника, ни для посторонних – впервые ни в какую не хотел открываться.
– Дай мне попробовать.
Кёко потеснила Сою, чтобы тоже подёргать крышку. Осторожно, в отличие от него, и бережно. Не потому, что боялась сорвать крепления или поцарапать глянцевый блестящий лак, а потому что знала: женщины любят ласку. Даже мёртвые. Даже те, от кого лишь молочно-белые кости остались, обглоданные колдовством и временем. Фуса должна была тоже быть такой – и Кёко, тихо напевая её имя, попыталась открыть её, как открывала десятки раз до этого.
Но даже так она не поддалась. Короб определённо был запечатан.
– Ну вот видишь, – сказал ей Соя как-то слишком бодро. – Зря переживала. Злющая же ты!
Кёко показалось, что он прошептал что-то ещё, прежде чем отодвинуться от короба и пересесть на ближайший дзабутон. Правда ли это было...
«Так и думал?»
– Знаешь, почему я пошёл с вами? – спросил Соя, и Кёко моргнула несколько раз, не сразу заметив, что Соя хоть и пересел, но так, чтобы всё ещё касаться её плечом, задевать легонько и вызывать оттого странную дрожь – не то раздражение, не то дурное предчувствие. – Я решил, что с вами мне будет веселее, чем с хатамото-якко. Но какое веселье без Странника?
«Так он поэтому так распсиховался там, в лесу, что чуть цукумогами моего не раздавил? Потому что ему стало скучно?!»
– Получается, короб без вашего учителя не открыть? – уточнил Кира осторожно. Кёко постаралась успокоиться, перевести дух после потасовки с Соей и принялась следить за тем, как под алыми рукавами перетекает тёплый успокаивающий свет, с которыми он и сам пальцами играет, пока думает. – А короб для изгнания нужен? Следовательно, обряд нам не провести... Так выходит, Нана?
– Не совсем, – признала Кёко неохотно. – Есть два вида изгнания. Тот, который обычно проводим мы с учителем – особое искусство, подвластное далеко не всем. Среди моих знакомых им владеет только Странник и... – «Я! Я тоже! Я могла бы станцевать кагура. Я могла бы изгнать неупокоенный дух так же, как уже сделала с гашадакуро, но уже осознанно, ещё лучше, чем тогда. Потратить ки, но догнать своего учителя, подарить мононоке истинный покой, не заточать. Могла бы...» – И всё, г-хм. Есть, однако, ещё традиционное изгнание, его мы с Соей вместе можем провести, но сначала нам нужно узнать Форму, Первопричину и Желание. А есть... есть ещё уничтожение. Это полное уничтожение души. На самый крайний случай, когда ничего другого уже не остаётся.
Все взгляды к безликому переметнулись, но тот не стал кивать. Качать головой, впрочем, не стал тоже, как и отвечать что-либо.
– Но ты ведь тоже упокоение проводить умеешь, верно? С помощью кагура. Я лично видела!
Если кто-то и умел взаправду читать мысли, то только Странник, не Мио. Но она словно именно это сделала, когда лениво подняла свою морду с ватного одеяла, по очереди моргнув сначала топазово-голубым глазом, а затем цитриново-жёлтым, и заговорила таким елейным тоном, который совершенно не вязался с тем, что ещё две недели назад она опорожнила на подстилку Кёко свой мочевой пузырь. Одно кошачье ухо, случайно загнувшееся назад, дёрнулось и навострилось.
– Ты мастерски упокоила того голодного скелета! Даймё Шин Такэда так благодарен тебе был, что отписал бы тебе в провинции Кай любые земли, попроси ты его об этом, – продолжила Мио.
Вот почему, когда в Кёко надо верить, она не верит, а как Кёко тише воды, ниже травы старается быть, то та сразу для неё герой?! Хотя... Наверное, в этом и был весь смысл. Странника она жуть как не любила, всё была готова делать ему наперекор, даже ученицу его для того приободрять. И хотя Кёко прекрасно это понимала, но всё равно невольно расцвела.
– Речь идёт о гашадакуро? – уточнил Кира, и пускай Кёко с детства мечтала, чтобы на неё смотрели так – восхищённо и снизу вверх, как она на Странника, – ей вдруг стало от того не по себе. – Гашадакуро свирепы по своей природе и ведомы яростью. Нет у них других эмоций и инстинктов. Даже ёкаи к ним близко не подходят, а они – к ёкаям.
– А я думал, ты трясёшься за своё ки, – вставил Соя. – Это ведь сколько жизненной энергии на обряд нужно... Как истратить целый чан масла на одно-единственное рисовое зёрнышко.
– Много, и впрямь целый чан, – кивнула Кёко и склонила виновато голову перед Кирой. – Поэтому повторить такое упокоение я больше не могу. Это было только раз.
– Где один раз, там и второй, – мяукнула Мио упрямо.
– Мио, хватит!
– Для изгнания нужно сначала узнать Форму, Первопричину и Желание. – Мио так и не замолкла, и все свирепые взгляды Кёко и пошикивания были ей нипочём. – Думаешь, справишься? Это же сколько времени мы на равнине ещё проторчим... В то время как упокоение оп – и провела! И ничего, кроме твоего танца, больше не нужно.
– Что?
Повисла вязкая, оглушительная тишина, которая всего несколько секунд длилась, но в которой слова Мио звучали бесконечно долго, словно эхо, и одна только мысль на них откликалась: «Она имеет в виду, упокоение можно проводить без трёх компонентов?»
– Что ты сейчас выдумываешь?! – фыркнула Кёко, тряхнув головой и придя в себя. – Даже Странник, когда проводит свои обряды, всегда сначала...
– ...выясняет всё о мононоке и его судьбе, да, но потому что таковы его личные... г-хм, обстоятельства, – Мио даже недослушала, сразу перешла в наступление и принялась по кирпичикам разбирать всё то, что Кёко считала своей несокрушимой крепостью и возводила из полученных за последний год знаний. Несомненно, Мио говорила о божественном наказании Странника, просто не стала при всех это так называть. И всё же это не отвечало на главный вопрос: как такое возможно? – Сложность упокоения не только в том, что оно затрачивает много ки, но и в том, что для того особый подход к мононоке нужен, полный любви и сострадания. Это не мечом махать, а открывать сердце чужому духу. Там, где Странник истории рассказывает, оплакивая тем самым несчастных, ты в их честь танцуешь. Твой способ сложнее с точки зрения техники, потому что отнюдь не все кагура знают, но потому быстрее. Это Страннику без знания Формы, Первопричины и Желания изгнание не засчитывается, но у тебя таких ограничений и долгов перед богами нет, не так ли?
«Там, в замке дайё с гашадакуро, я ведь и впрямь только Форму и Первопричину назвала, но не Желание. Просто станцевала, и всё – Рен изгнала».
И Кёко вдруг осознала, почему Странник буквально на каждом шагу ей про её обещание напоминал: «Ты помнишь, Кёко? Никакого упокоения!» Она каждый раз поражалась, насколько же он, должно быть, верит в неё, раз считает, что она так легко Форму, Первопричину и Желание сама определит, чтобы прямо у него за спиной пуститься в священный пляс. Вот в чём было дело – всё это время ей это даже не требовалось. Если каждое изгнание – это царапина, которую оммёдзи сам себе наносит, а упокоение – глубокая рана, то упокоение без Формы, Первопричины и Желания, должно быть, с десяток таких ран одновременно. Странник попросту боялся, что ради славы дома она насквозь себя пронзит и истечёт своим ки, как кровью.
Ведь оммёдзи, способный не только души на перерождение отправлять, но и не тратить на это больше часа...
Поистине Великий оммёдзи.
– И всё же Кёко, как я понимаю, слишком неопытна, чтобы только на упокоение ставку делать, не говоря уже о том, что она этого не хочет. Значит, разумнее будет на изгнание нацелиться, – произнёс Соя вдруг, решив эту дилемму за них всех. Кёко встрепенулась, испытывая лёгкое разочарование, но больше радость: план Странника сработал. Не прошло и дня, как он согласился им помочь. Вот только... – Давайте попробуем для начала разобраться, кто мононоке такой и чего хочет на самом деле от деревни Насу.
А вот это уже была настоящая проблема.
* * *
Кёко, Соя и Мио пытались решить её и разгадать происхождение мононоке несколько дней, а заодно искали Странника, который так и не появился. Словно взяв с него пример, Соя тоже стал куда-то пропадать. Он напоминал бродячего кота под стать Мио: завтракал, собирал остатки себе в узелок, вешал на плечо нагинату и убегал, а к трапезам возвращался – и уходил опять, в гулкую, лоснящуюся от чар ночь, которая будто с каждым днём всё морознее становилась, пока весь остальной мир близился к весне. Кёко же чередовала хождения по ночам с хождениями днём, чтобы её человеческий порядок жизни окончательно не сбился и она не сошла с ума. Ёкаи больше не оглядывались на неё, а она не оглядывалась на них – слилась с ними, привыкла, прижилась. Уже и сама забыла, как выглядит её собственное лицо под кошачьей маской, с которой приходилось быть неразлучной.
Первое время она следила за Маё, но это не принесло результатов: та не покидала хижины, готовила, стирала, убиралась и училась танцевать напротив зеркала, пока Кира не видел. Если она и была Тамамо, то уж больно хорошо притворялась, ничем себя не выдала, когда Кёко ненавязчиво с ней разговор о перерождениях завела; захлопала глазами и выдала: «Я родилась в сезон сливовых дождей. Означает ли это, что в прошлой жизни я была сливой?»
После этого Кёко решила сместить фокус. Если воплощение Тамамо найти не может – «Существует ли оно вообще?» – и Странника тоже – «Вдруг ему плохо стало после его лихорадки? Вдруг он так болен, что оказался в беде? Не думай об этом, не думай!..» – и даже мононоке – «Почему не появляется больше?», – то попробует найти тех, кто ищется. Ёкаев. Заговорщиков и, вероятно, предателей.
– Братья-близнецы Тэнага и Асинага. Так их зовут, всё верно. Не знаете таких? – спросила Кёко, когда ей наконец-то удалось подловить рокурокуби за прилавком дагаси, ту самую, что маску с неё сорвать несколькими днями ранее намеревалась. Кёко и согласилась бы снять её с радостью в обмен хоть на что-то полезное, но та молчала. Попрятала все сладости под стол и, сжав по-мертвецки синие губы, затрясла головой на тонкой длинной шее.
– У меня тридцать две сес-стры, из некоторых яиц вылупились с-сразу по две, и вс-се зелёные, – ответила Кёко случайно пойманная следующим утром нурэ-онна, выползшая из норы погреться на солнышке и широко зевающая. – Которая именно из-з них тебе нуж-жна? Конкретнее.
А конкретнее Кёко ничего сказать не могла, потому что только шафраново-зелёный хвост помнила, где каждая чешуйка похожа на листик сенча. Она такой хвост всё высматривала на улицах, да без толку. Других зацепок тоже не было. Разговоры с жителями не помогали – некоторые из них-то и говорить не могли, только рычали или пытались укусить за пальцы, – и ничего подозрительного, кроме самих ёкаев (не могло быть ничего подозрительнее многоруких и многоглазых существ), ей не попадалось. Так Кёко за все четыре дня не добилась никаких успехов. Даже талисман Наны не смогла повторить, хотя пыталась, перед сном упрямо рисовала по два-три часа возле очага. Словом, дела её, как оммёдзи, были весьма плачевны.
На четвёртую ночь, свесившись с перил на крыльце гнезда Киры, под могучими ветвями камфорных деревьев, Кёко услышала вдали какое-то гулянье. Где-то играли на биве, а где-то – пели, причём в совершенно в другой от бивы стороне, но так, что один звук идеально ложился на другой и кружил в мелодии всю деревню. Снова валил чёрный дым от ятаев, еду которых Кёко так и не попробовала (не было времени), а разноцветных бумажных фонарей на ветру качалось столько же, сколько ёкаев распивало под ними саке и играло в какую-то извращённую форму сёги[104], где вместо плашек раскладывали мышиные черепки.
Кёко спустилась к ним. Бива с песней тут же смолкли, игра в сёги закончилась, и все куда-то разбежались, побросав свои токкури, полные саке. Кёко цокнула языком раздражённо, не понимая, что происходит с ёкаями в такие моменты – то боятся её, то нет, – и пошла куда глаза глядят, под разноцветными фонарями к лесу.
– Всё это время проклятый камень в священной роще закрывал нору, а нора вела к туннелю, который в свой черёд вёл к храму... Вот в чём вопрос: зачем оно нужно? Могла ли Тамамо этими туннелями пользоваться до того, как поменяла облик? Или она использует их до сих пор? Ничего не понятно, даже это. Того и гляди действительно упокоение проводить придётся...
Кёко часто вслух говорила. Не с Соей, который был так себе союзник и снова где-то пропадал, и не с Мио, которая осталась короб в хижине сторожить. Кёко с цукумогами болтала, стеклянным мотыльком, сидящим у неё на плече. Розового ивового лепестка в рукаве и то не было – Кёко отправила Аояги тоже ёкаев искать, подходящих под описание, – а вот мотылёк был. Казалось, все вокруг только и делают, что оставляют её, но этот маленький позвякивающий осколок продолжал упорно цепляться за неё и не покидал.
– Странно, что Маё сегодня не видно. Кира сказал, она какой-то Юкиши помогает. Может, стоит попробовать надавить на неё?.. Нет, плохая идея. Расплачется. Виноватой буду. Хоть она трижды Тамамо, жестоко так вести себя с сироткой.
Всё свободное время Кёко только о расследовании и думала. Не о том, правду ли Мио тогда об упокоении сказала, но о том, как сделать так, чтобы проверять это не пришлось. В конце концов, Кёко обещала Страннику, и она непременно выскажет ему за ложь, как только встретит, но сейчас...
– Нет, не знаю! Не понимаю! Ничего не могу без учителя!
И громкий плаксивый возглас «А-а-а!», вырвавшийся у Кёко из горла, поднял с деревьев стаю птиц и даже снег сдул со шляпки каменного фонаря – тот закрутился в воздухе и приземлился ей на нос, махровый, мягкий, похожий на лебединый пух.
– Снег... – выдохнула Кёко, ловя его в ладонь. Цукумогами, прежде безучастный, накренился вперёд, надломанный краешек крыла тоже почти поймал несколько снежинок.
«Не сердитесь, госпожа! Вам мы тоже что-нибудь оставим! Девочку в таком случае и её кожу. Белая, как вы и снег...»
– Точно!
«И давно это госпожа юки-онна влюблена в сынишку Якумото?»
Для той, кого всё детство звали так и корили за мертвенную бледность, будто в том была её вина, до Кёко слишком долго доходило. Однако когда нос стало пощипывать от холода, в ушах раздался тот самый певчий сладкий голос из пещеры – «Она-то? Пф-ф!», – обладать которым, казалось всё это время Кёко, мог совершенно любой ёкай. Именно поэтому ту, что владела им, она даже не искала – не знала, кого высматривать в толпе. Забыла, что первая мысль обычно самая правильная – «Голос прямо как у какой-нибудь великой таю!» – и что подсказки повсюду были разбросаны, лежали на листьях и хрустели под ногами. Теперь даже Кёко лицо припудрили.
Юки-онна – дева снега.
Таких в Идзанами всего несколько проживало, ибо, будь их слишком много, все восемь островов похоронило бы под снегом, а мир знает цену холодам. Кёко всегда считала то детское обзывательство ерундой, совершенно ей неподходящей. Потому что, когда встречаешь настоящую юки-онну, у тебя попросту не остаётся сомнений, что это действительно она. Писаная красавица, безусловно, ибо и снегопад всегда красив – но, как и он, смертельна.
Кёко нашла её прямо у границы на краю деревни, потратив на то последние часы до заката. Когда ветер начал яростно швырять ей в глаза снег, она сразу поняла, что напала на след. И чем ближе подбиралась, тем гуще становилась пурга, а тень, скользящая впереди, – длиннее. Ещё полчаса Кёко следила за ней и присматривалась, держась за рукоять своего меча.
Самой большой сложностью оказалось то, что на снегу юки-онна не оставляет отпечатков ног и легко может в том скрыться. От белого зимнего пейзажа она была почти неотделима: косимаки[105] с десятью складками из однотонного крепа, почему-то повязанная поверх кимоно, а волосы – идеально прямые, распущенные и длинные, словно до самой поясницы по спине её стекает смола и лишь цветок умэ жалеет, баюкает, нежно-голубой, а не розовый, прихваченный льдом и навеки в нём упокоенный. Единственным ярким пятном был её желто-рубиновый пояс с бронзовыми бубенцами, завязанный на животе самым простым бантом, который она носила как свой собственный, но который ей на самом деле не принадлежал.
Это был пояс Кёко.
– Ты преследуешь меня, кошечка-оммёдзи?
Когда юки-онна наконец-то остановилась и повернула к ней голову, бубенцы на оби знакомо звякнули. Кёко до дрожи пробрал не холод снега, пляшущего вокруг неё, а этот мелодичный звон, причиной которого впервые в жизни была сама Кёко. Вероятно, пояс не имел предпочтений относительно того, кому служить – кто надел, тот и хозяин. А раз Кёко отобрать его хотела, значит, умышляла зло. Она чувствовала себя так, будто и впрямь на что угодно пойти готова при виде того, как её драгоценность на чужой талии блестит. Сжала пальцы на ножнах меча и вышла из чащи, больше не таясь.
– У вас моя вещь, госпожа. Я пришла её забрать.
Кёко говорила громко, чтобы слова точно долетели до юки-онны сквозь тихо шелестящий снег. Куда та держала свой путь всё это время, Кёко так и не поняла. Казалось, бродила совершенно бесцельно, как Кёко до этого: от рощи момидзи до ручья, заваленного травой и листьями так, что и не скажешь, что под ними жизнь бурлит; затем мимо нор, откуда слышался змеиный стрёкот, от одного каменного фонаря к другому... И всегда где-то рядом с ними, далеко от них не уходила. Кёко бы решила, что юки-онна прощупывает границу, как они с Соей и Странником прежде делали, пытаясь выбраться наружу. Но юки-онна ни разу нигде не задержалась, не оглянулась – хотя наверняка знала, что Кёко давно следует за ней, – и не оторвала от груди руки, прижимая что-то к запа́ху кимоно.
Лицо и впрямь сам снег – безупречно чистое полотно. Кёко и вполовину не была такой же бледной. Только нижняя губа, крашенная в алый, в глаза бросалась да две короткие высокие чёрточки бровей над прозрачными глазами. Удивительно, как смертные мужчины, повстречав такую красавицу в лесу, могли спутать её с человеком. В ней абсолютно ничего человеческого не было – даже то, как снег лежал на её шее и не таял, уже наталкивало на определённые мысли. Первобытный страх поднимал голову, когда юки-онна поднимала свою. Сродни тому, чтобы оказаться одному ночью на улице в метель и услышать совсем рядом волчий вой.
– Прошу, госпожа, – снова сказала Кёко. – Верните то, что нашли тогда в пещере.
– Ты про пояс? – уточнила она без ноты раскаяния, даже не пытаясь изобразить удивление. Глянула быстро вниз, а затем снова наверх, но скорее на небо, а не на Кёко. То стремительно темнело, и юки-онна коротко ответила: – Нет.
И пошла дальше.
У Кёко от такой наглости язык к нёбу прирос, но зато легко задвигались ноги. Она устремилась за ней и не отстала, даже когда увязла в сугробах по лодыжки. Снег усилился.
– Я бы на вашем месте обрадовалась, – крикнула ей Кёко вдогонку. – Можно обменять пояс на молчание.
– Молчание?
Юки-онна всё же заинтересовалась. Кёко воспользовалась тем, что та замедлилась, и сократила дистанцию между ними до расстояния в две руки. Однако чем ближе подбиралась, тем сильнее замерзала: мороз даже под тёплую накидку проникал и кожу.
– Вы были четыре дня назад в храме, – бросила Кёко смело, прямо в лоб, как вызов. – Когда мононоке туда явился и погнал нас с другом. Там были вы, людоеды-близнецы, нурэ-онна, жаба... Вы обсуждали жертвоприношение, меня и Странника.
– Ах, так это из-за тебя Тэнага и Асинага, Джи и Ивао исчезли? Глупое дитя... Если ты продолжишь столько знать, то уже завтра ты умрёшь.
Закат, окрашенный печатями в бордовый цвет пасты мисо, отразился от бронзовых бубенцов на поясе и заставил их сиять. Кёко откликнулась на этот блеск, как на зов, и резко подалась вперёд, но юки-онна взмахнула рукавом, и снега стало ещё больше. На мгновение Кёко ослепла и на правый глаз тоже. Приставила руку козырьком, уткнулась в воротник, но не позволила порыву ветра сдвинуть с себя места, а юки-онне – слишком далеко уйти. Чтобы снова настичь её, пришлось выскользнуть из собственных сапог: те слишком глубоко в снеге утонули и примёрзли к земле. О том, что юки-онна колдовством владела так же, как ямабуси, Кёко теперь знала не понаслышке. Надеясь, что игры с погодой – всё, что она может, Кёко уронила с плеча Кусанаги-но цуруги себе в ладонь и босиком перескочила несколько сугробов.
– Тише, тише, не кричи! Иначе заболеешь.
Детский плач. Пронзительнее, чем храмовый колокол, свист ветра и любые бубенцы. Кёко так редко нынче задерживалась среди людей и так давно не видела сестёр, что уже позабыла, какими душераздирающе громкими бывают дети.
Кёко встала как вкопанная, так и не нанеся удар. Снег чуть-чуть улёгся и позволил ей рассмотреть клубок, который юки-онна всё это время прижимала к себе, спрятав в складках кимоно, как щенка. Пелёнки, застиранная ткань, несколько слоёв и только личико на свежем воздухе – круглое, ещё морщинистое и розовое, как у новорождённого. То новорождённый и был. Младенец. Человеческий. Кёко не знала, почему была так в том уверена. Может быть, потому что учуяла запах молока или собственная человеческая природа нашептала. Ни хвоста, ни зубов, ни рогов или шерсти, ни сплошь чёрных зрачков – совершенно обычное дитя и крик тоже совсем обычный, в нём голод первых недель жизни.
– Такой... крошечный... ещё грудной, – выдавила Кёко с ужасом. Дети всегда казались ей крайне хрупкими существами, но те, что только-только родились, были хрупче всех. Она дважды держала их на руках – Цумики и Сиори – и не могла представить, чтобы те каким-то образом очутились в заснеженном лесу ёкаев. И, главное, выжили. – Ему и месяца нет, наверное...
– Да, – кивнула юки-онна, неотрывно глядя на ребёнка, что не переставал вопить.
– Он ваш?
– Нет.
– Вы его похитили? – Юки-онна до этого всегда отвечала на её вопросы, но теперь же промолчала. Кёко снова сжала меч в руке. – Что вы собираетесь с ним сделать? – Снова нет ответа. – Куда несёте? В храм? Вы же не собираетесь...
«Нуж-жно его найти. Притащ-щить обратно! Без-з него нельзя последнее жертвоприношение проводить».
«Кишки, кишки! Хочу кишки сейчас! Чем юнее, тем лучше!»
– Глупое дитя, – повторила юки-онна, и на сей раз Кёко не знала наверняка, кому из них. – Отстань и иди своей дорогой.
А вот последнее уже точно предназначалось Кёко. Она протянула руки, чтобы ребёнка коснуться, ухватить и вырвать – спасти, потому что от юки-онны, мороза во плоти, так или иначе нужно было спасать, – но та лишь повела плечом, и снег набросился, ударил, будто восстал и ожил какой-то древний снежный зверь. Кёко буквально почувствовала, как её кусают и рвут на части, невольно взвизгнула и покатилась кубарем. Затем её швырнули через несколько кэнов и закопали в снег.
Когда Кёко, несмотря на боль, встала и нашла посиневшими руками меч в сугробе, детский плач уже затих. Не было ни ребёнка, его издающего, которого тщетно укачивала бледная рука, ни самой юки-онны в чужом красно-золотом поясе. Кёко снова осталась одна.
«Это ёкаи. У них совершенно другое понимание добра и зла, – сказал ей Странник тогда же, когда объяснял, почему не стоит заглядывать к ним «на чаёк» и какое чудо должно произойти, чтобы разные ёкаи смогли ужиться на одном просторе. – Не вздумай вмешиваться в их порядки. Не пытайся что-либо менять. Пришёл в деревню – подчинись её правилам»[106].
Кёко не знала, насколько её попытку отнять у юки-онны младенца, которого та собиралась принести в жертву друзьям или чему-то ещё более страшному, можно считать нарушением правил. Впрочем, если Кёко и жалела о чём-то, то лишь о том, что у неё так ничего и не получилось. Она вернулась в хижину-гнездо уже затемно, только после того, как добежала до храма, проверила его, пустой, и ещё несколько часов блуждала рядом, надеясь снова услышать плач.
Окоченевшие пальцы не слушались, когда Кёко держала ими чашку с рисом, а палочки так и вовсе попадали мимо рта. В конце концов она начала безобразно есть руками, спрятавшись за ширмой, чтобы никто не видел её позора. Сам Кира ещё не вернулся с патруля, который обычно проводил трижды в день. Мио же по-прежнему сторожила короб с несвойственной ей преданностью – возможно, потому что ей разрешили спать, разлёгшись на его крышке и свесив задние лапки. С Соей по-прежнему было ничего не понятно: снова где-то, да не здесь; снова чем-то занят, да, судя по отсутствию результатов, всё не тем.
Впрочем, Кёко сейчас не горела желанием разговаривать с ним. Если с кем-то ей и нужно было обсудить случившееся в лесу и свои подозрения, то это с Кирой. Дожидаясь его на футоне, Кёко втирала оставшуюся от мудзина травянисто-зелёную мазь в обмороженные участки кожи – красные, шершавые укусы мороза на руках до самых локтей, на икрах, лодыжках, впрямь похожие на следы от животной пасти. Привалившись к сёдзи с баночкой мази на коленях, она не заметила, как уснула.
Разбудил её звук – грюк! – с каким на крышу садится очень большая и когтистая птица. Кёко выпрямилась резко, нечаянно уронив банку, и потёрла затёкшую шею, прежде чем отодвинуть ширму и выбраться через неё наружу, в общий зал.
– Мио?
Кёко позвала негромко, прошептала в махровую темноту, которую разбавил свет от её квадратного андона, снятого с крючка над изголовьем кровати.
Обычно Кира ещё несколько фонарей оставлял на кухне и возле ширмы с ночным горшком, но на этот раз зачем-то погасил. Только тлеющие угли в углублении ирори подмигивали, как маленькие оранжевые глазки на чёрной морде. Своим взглядом они прокладывали зыбкую тропу от комнаты Кёко к центру дома. Там, над очагом с держателем в виде карпа из чугуна, покачивался уже остывший котелок с рисом.
Скрип-скрип, скрип-скрип.
Сквозняка не было, воздух в комнате стоял тугой и неподвижный, но карп продолжал покачиваться вместе с посудиной, будто плыл куда-то. Обычно в хижине гостеприимно пахло едой, но сейчас под носом у Кёко вился тонкий аромат мускуса и мокрой шерсти.
Короб стоял у той же стены, где Странник его оставил, а вот Мио, которая оставалась за ним следить, нигде не было. Кёко бы соврала, если бы сказала, что очень тому удивилась. Она хмыкнула, закатила глаза и, поставив на пол андон, сама подошла к коробу в темноте и поклонилась.
– Фуса.
Позвала так, будто надеялась, что короб услышит, но на самом деле просто привыкала к этому слову. Нет, к имени. Сложно было чувствовать что-то одно, когда за этим стояло так много. Ведь у неё кого-то близкого, любимого, своего – отродясь не было, не считая семьи, поэтому Кёко только на примере покойного отца могла представить, каково это – иметь и потерять. За вопросом, как же, должно быть, Ивару страдал тогда, неизбежно следовал вопрос, которым Кёко даже задаваться было неприлично: «А насколько сильно он её любил?» И другой, невольный, даже более непотребный, от которого стыд поднимался, а то и тошнота: «Можно ли после такого полюбить ещё кого-нибудь? Смог бы он? Смог бы?..»
Кёко вздохнула судорожно, отвела от короба глаза и, будто пытаясь его подальше спрятать, отодвинула в угол. То, как легко это ей далось, заставило Кёко нахмуриться. Раньше она просто не обращала внимания или...
«Он разве всегда был таким лёгким?»
– Произведение искусства, не правда ли? Никак не могу налюбоваться.
От неожиданности Кёко случайно задела ногой андон. Тот покатился и, не будь бумага на нём не только прочной, но и с иероглифом «Безопасность», внутренняя ёмкость с маслом точно бы разбилась и подожгла тут всё. Кёко тут же бросилась ловить фонарь за железное колечко и, подняв, закрутилась, освещая по очереди все стороны комнаты, пока не осветила нужную – ту, где на дзабутоне сидел Кира.
– Вы, случайно, не нашли Тэнагу и Асинагу? – спросила Кёко после того, как поклонилась вежливо. – Или нурэ-онну? Или...
– Нет, – ответил Кира. Никакого больше света в рукавах. Рядом с его коленом стояла чашка, на подоле кимоно образовались заломы, так долго он уже тут, должно быть, сидел, а она и не заметила. – Видимо, прознали, что я их ищу, и укрылись где-то. Возможно, там же, где и Странник. Присядь-ка. Хочешь чай с молоком кудана?
– Кудана?
– Это телята с человеческими лицами, ниспосланные в этот мир не иначе как богами. Они живут всего неделю и перед смертью всегда изрекают предсказание. Редкие особи всё-таки доживают до зрелости и тогда дают молоко. Говорят, тот, кто его выпьет, и сам будущее увидеть может... Стоит ли говорить, сколько люди готовы заплатить за него? Ох, а уж за мясо!.. Но своим молоком, в отличие от мяса, куданы угощают добровольно. Как по мне, на вкус похоже на гречишный мёд.
Кёко не очень-то поверила в заверения Киры насчёт добровольности, потому что он добавил это уже после того, как она села напротив, сделала глоток на пробу и, услыхав о мясе, изменилась в лице. Проглотить, однако, всё-таки пришлось. Горячий отвар, который Кира налил ей из чайничка за спиной, и правда был сладким на вкус, сливочно-жирным, с лёгкой горчинкой в конце, будто в кипятке растворили ложку кунжутного масла. Кёко постаралась не представлять себе корову с лицом человека и, натянуто улыбнувшись, кивнула:
– Да, похоже на мёд. Немного.
– Ещё одна из тысячи тех причин, почему ёкаи перестали жить вместе с людьми. У них всегда всё просто... Если хочешь здоровую печень – съешь чужую, например, лисы или кошки. Если хочешь зоркое зрение – съешь глаза орла. А если хочешь себе особую силу, то съешь того, кто ей обладает... Даже молодость, бессмертие, дар прорицания или...
– Младенец, – выдохнула Кёко в чашку и отняла её от рта. Морозные укусы под рукавами юкаты, в которую она переоделась по приходу, чесались. – Я видела сегодня, как юки-онна несёт и баюкает смертное дитя.
– Ах, видимо, ты повстречала Юкиши, – улыбнулся Кира краешком губ, и Кёко передёрнулась. Так вот кого Кира вечно упоминал в разговорах! «Юки» ведь и вправду можно записать как с иероглифом «Удача», так и «Снег». – Её недаром зовут Матерью конаки-дзидзи. С ней сложно поладить. Это у тебя от неё на руках следы остались, да?
– При чём тут конаки-дзидзи? – переспросила Кёко и обомлела. Там, в камиурском храме, где она едва не вышла замуж за Юроичи Якумото, она уже слышала это слово. Конаки-дзидзи. Им оказался мононоке нерождённого ребёнка из чрева служанки Хаями Аманай, которую клятвой вечной любви и обманом столкнули в пропасть. – Получается... Тот ребёнок на руках юки-онны...
– Он мёртв или совсем скоро умрёт, – ответил спокойно Кира, будто это было само собой разумеющимся. И действительно, в том была логика: что иначе забыл бы смертный ребёнок на равнине Насу, минимум в пяти ри от людских селений? То, что сказал Кира, было ясно как белый день, но проще от этого не стало. – Все дети такие, кого приносит в деревню Юкиши. Она находит их в лесу и пытается облегчить их переход из этого мира в тот, помочь упокоиться и переродиться. Они как куданы – живут максимум неделю, как ни старайся, даже если повезёт найти их не до конца обмороженными. Несколько раз Юкиши пыталась вернуть таких детей людям, но... Кому они нужны, коль их оставили? Либо матери сами приносят, либо их мужья. Такие они, эти люди... Вот тебе и ещё одна причина.
Значит, вовсе не для жертвоприношения юки-онна несла то дитя и вовсе не в храм.
«Не злая, – поняла Кёко и вздохнула, – а скорбящая». И как она только не сошла с ума из раза в раз смотреть, как кто-то, толком не познавший жизнь, уже из неё уходит? Как существо, способное на такую жертвенность, может плести заговор против родной деревни?
«Или только против меня и Странника?.. Ничего не понимаю».
Что всё-таки обсуждали ёкаи тогда в храме и как с этим связан мононоке?
Кёко не заметила, как сделала ещё глоток чая, уткнулась отяжелевшим взглядом в свою чашку в свете андона и ирори, угли в котором немного разгулялись и разожглись поярче. И всё же этого едва хватало, чтобы Кира с Кёко видели друг друга. Зато короб за её спиной будто бы изнутри сиял: даже маленькое пламя отражалось в окованных металлом уголках, и не было ничего странного в том, как заворожённо Кира на них смотрел.
– От учителя не было вестей? – поинтересовался он.
– Нет. А где...
– Где кто?
– Где Мио?
– Сказала, что рис с овощами она будет есть не раньше, чем у неё отрастёт новый хвост, и ушла на охоту. Поэтому я тут и сижу, вместо неё за драгоценностью Странника приглядываю.
– Спасибо. Я... – Кёко поставила чашку на пол, но почти уронила. Пальцы опять не слушались, как тогда с палочками для еды. Да и вообще, всё тело вдруг сделалось тяжёлым, а голова – пустой, словно весь ум из неё вытащили, а тем липким рисом, который Мио есть отказалась, набили. Всё же нещадно Кёко тогда в лесу о дерево приложилась, когда Юкиши отправила её в полёт! И, видать, так перемёрзла, что озноб до сих пор её не отпускал и даже усилился. Она покрылась мурашками и задрожала, чуть ли не застучала зубами, и на миг ей почудилось, что пламя в очаге обернулось сапфировым и вместо искр стало плеваться снегом и льдом. – Наверное, я пойду, если позволите, старейшина Кира. Устала.
– Конечно, – кивнул он, и в комнате снова чуть светлее стало. Свет опять забился к нему под рукава и запульсировал, но не такой утешающий и мягкий, как обычно, а всё та же темнота, темнотой же подсвеченная; матовая, какими сделались его глаза, когда он протянул руку и ласково тронул Кёко за плечо, чтобы она не завалилась вбок. – Засыпай прямо здесь. Всё хорошо. Дикий лис пришёл, больно не будет.
– Что?
Кто-то вдруг погасил андон с ирори, и Кёко ахнула, перестав что-либо видеть, даже Киру, сидящего от неё на расстоянии вытянутой руки.
Она испуганно позвала его по имени, но ничего не услышала в ответ. Позвала опять и перенесла вес на колени, чтоб подняться, но снова ничего. Лишь когда Кёко попыталась закричать, то поняла, что и свой голос уже тоже не слышит, будто оглохла на оба уха сразу. Кончики пальцев коснулись шершавого деревянного пола и почти выпитой чашки чая. Кёко нечаянно её перевернула, и запахло травами. Куда ползти, она не знала, но помнила, что короб где-то сзади, а потому развернулась и бросилась туда.
И не нашла. Комната совершенно пустой оказалась: куда бы Кёко ни подалась, надеясь хоть на какую-нибудь угловатую ширму напороться или упасть прямо в раскалённые угли, дойдя до ирори, она так и продолжала шататься во тьме. Пыталась нащупать хоть что-то, но тщетно. Ходила, ходила кругами, совершенно не понимая, где она, звала всех по очереди, кого вспоминала, даже Мио, и тёрла себя по бокам, пытаясь разбудить своего последнего союзника – оби из ткани красной, как листья клёнов в момидзи, и золотой, как кровь богов. Но щипки лунных нитей ни к чему не приводили, бубенцы оставались тихими. Впервые это и пугало, и утешало её одновременно: смерти поблизости нет, но есть что-то другое.
Что-то – кричали инстинкты – страшнее её.
– Я торговец. Также, помимо всякой всячины, торгую лекарственными снадобьями и порошками. Что вас беспокоит? Головная боль? Диарея? Недержание жидкостей?
– Ивару? – Кёко встрепенулась и вскинула голову, но куда именно смотреть, так и не поняла. – Ивару!
Она почти сорвала голос, пока звала. Всё искала, хваталась пальцами за зернистую темноту, но ничего не находила. Продолжала слушать беспомощно своего учителя, который почему-то говорил невпопад:
– Я продаю не то, что люди ищут, а то, что им нужно. Очевидно, это для вас сейчас куда ценнее. Брать будете? Желаю вам хорошего дня!
«Минуту... Разве не это он сказал, когда мы впервые встретились на рынке в Камиуре? Когда я пыталась отыскать чернильную рыбу для свадьбы с Якумото, но нашла вместо этого эфес для меча...»
– Конаки-дзидзи представлял реальную угрозу только для невест Юроичи Якумото. Вот ответ на мой вопрос, что случилось бы, если бы я не пришёл, – ты бы умерла, и всё.
«Да, точно! Мы сидели на чайной террасе в имении Хакуро, и Странник отчитывал меня за безрассудство, прежде чем устроил допрос и заявил, что ему надо поговорить с Ёримасой. Но... почему я слышу это сейчас? Вернее, зачем я это вспоминаю?»
Воспоминания. Вот что это было.
– Я изгоняю мононоке бесплатно, а потому приходится экономить и зарабатывать на всём остальном. К тому же ты теперь моя ученица... А за содержание учеников отвечает учитель. Это значит, что экономить мне отныне придётся ещё усерднее, в том числе свои силы.
– Моя работа не в том, чтобы помогать. Моя работа – изгонять мононоке.
– Она поверила. Она пришла. Сама отдала себя, а я... я забрал. Сердце Фусы. Маленькое, как у крольчонка, и такое же сладкое на вкус.
И так Кёко пришлось выслушивать ещё много-много всего, почти все их со Странником диалоги. Иногда к ним примешивался ещё один голос, её собственный, но не слова, а мысли. Даже наивное, допущенное поначалу «Дикий лис? Пфф, нет, на него он точно не похож!» и «Вот, значит, каково быть ученицей лучшего в Идзанами оммёдзи, в одиночку изгнавшего сотни мононоке. Словом, очень и очень никак».
Всё это наполнило темноту и минку – или другое место, где Кёко заперло нечто неведомое, – и она уже не знала, куда ей бежать, расплакалась и просто опустилась на пол.
Но каким-то образом сама собой очутилась напротив двери.
Одна из тех ширм, что разделяла хижину Киры на несколько комнат, с росписью из журавлиных крыльев. Кёко ахнула от облегчения, что наконец-то добралась до края темноты, протянула руку и дёрнула её в сторону, отодвигая. Там, за ней, и вправду распростиралась спальня. Ничего примечательного и изысканного, что отличало бы эту комнату от любой другой: скромный футон из сливочно-белого крепа, чабудай со стопкой деревянных дощечек – ещё с тех времён, когда не было книг, – напольная вешалка для одежды и несколько фонарей на гвоздях и крючках, как в комнате Кёко.
А под ними, прямо на голом полу, на коленях сидела лисица в белом.
– Маё?
Кёко не была уверена, что то и вправду она, но бурый хвост с чёрным кончиком, похожий на окунутую в чернила кисть, казался знакомым. Весь остальной бронзово-рыжий мех неопрятно пушился и топорщился. Застарелые багровые пятна шли вдоль запа́ха кимоно и каймы с серым узором. А может, те пятна были свежие... Потому что когда лисица обернулась, выпрямив сгорбленную спину, её морда тоже в крови оказалась, и больше всего рот. Маленький, зубастый, он пережёвывал ещё бьющееся сердце, которое она сжимала в когтях.
– Я сытая, – произнесла лисица, когда прожевала тянущиеся голубоватые жилы, перегрызя их клыками и вырвав из скользкого куска, который запихнула себе за щёку следом. – Но я должна продолжать есть. Я не должна подвести.
Кёко попятилась за порог комнаты, и ширма задвинулась обратно, едва не прищемив ей нос. Голова загудела, заныла, но эта боль не шла ни в какое сравнение с той, которая пронзила Кёко, когда ей спину насквозь пробила огромная когтистая лапа.
Кровь хлынула по юкате рекой, и пояс Кёко из красно-золотого стал просто красным, весь целиком, сплошь все лунные нити и бронза. Ноги задёргались в воздухе, оторванные от пола, руки бессильно замолотили по лоснящейся шерсти, такой чёрной, что на фоне остальной комнаты её было бы не различить, если бы вокруг не зажглись андоны. Не такие, какие висели в доме Киры, правда, а ажурные, с росписью черепах, обещающих долголетие и плодовитость. Свадебные. Разбитый алтарь в форме лиса, покрытый сеточкой трещин, смотрел, как под сводом старых торий из Кёко вытекает вся кровь, а следом уходит жизнь. Кёко захлёбывалась в ней и даже не могла кричать, молча таращась на морду огромного, капающего вспененной слюной ногицунэ.
– Ах, – вздохнул он над ней. Огромные ноздри, каждая размером с кулак, раздулись, вбирая запах скорой смерти. От этого голодная слюна закапала ещё обильнее. – Врунишка! Значит, тебя зовут не Нана. Кто же ты такая? Поглядите на это сердце! Ни у одного ёкая такого не видел. Я хочу его себе!
На них смотрело множество гостей. Их жёлтые и красные глаза светились в темноте, но никто не пытался помочь Кёко.
«Оникс, – произнёс голос из темноты, и в этот раз он не принадлежал ни Страннику, ни Кёко. Она слышала его с пяти лет, но сейчас даже не могла вспомнить имя его владельца. – Это означает “вдовство” или “гибель в девичестве”».
Ногицунэ склонился ниже, а ещё спустя секунду Кёко узнала, каково это, когда тебя пожирают заживо. Ты видишь, как твои рёбра расходятся в стороны под натиском чужих зубов и языка, но ничего не можешь с этим поделать; плоть жуётся, кожа рвётся, а органы лопаются, исчезая один за другим в глубине голодной пасти. Кровь лилась чёрному лису прямо в рот, топила зарождающееся в ней довольное урчание, а желудок его делало тёплым, тяжёлым и сытым, в то время как Кёко становилась холодной и пустой. Страдание длилось долго, и всё это время она мечтала лишь о том, чтобы умереть. Чтобы тело перестало превращаться в бесформенное мясо; чтобы боль наконец-то прекратилась и чтобы зверь, вдоволь наевшись, отпустил и ей больше не пришлось выносить его уродство.
– Оставь её!
Когти выскользнули из её груди с противным влажным звуком. Кровь, которой и так почти не осталось, обрушилась дождём на камни. Кёко упала, ударилась спиной об пол и откатилась в сторону. Даже на то, чтобы сдвинуться, не хватало сил, и Кёко осталась лежать там, между лапами ногицунэ, но уже другого. Теперь их было два.
– Ах, я знал, что ты появишься! Я знал, что ты где-то здесь и ни за что взаправду не оставишь её одну. Покажись же мне по-настоящему! Где ты? Где ты?!
Ещё столько же, сколько Кёко смотрела на то, как сама же умирает, она смотрела на их бой. На то, как они грызлись, вонзались друг в друга так, что сразу стало ясно: сражаются не на жизнь, а на смерть; пока один из них последний вздох не сделает, другой не успокоится. Шкуры для обоих из тьмы пошили, оба взрастили множество хвостов и заточили зубы голодом, который даже целый мир не утолит. Два ногицунэ так переплелись, что почти слились воедино, и кровь брызнула во все стороны – чёрная и золотая.
Свадебные андоны загорелись, тории раскололись, лисий алтарь опять разбился. Кёко сомкнула веки, зная, что уже их не поднимет, и попыталась свернуться калачиком, прижимая ладонь к растерзанной груди, зажимая зияющие раны и протяжно плача.
– Ты хорошо держалась, юная госпожа. – Странник прошептал на ухо нежно, отвёл мокрые пряди её с лица и стёр отголоски ужаса ласковой рукой, а затем – губами. Звук, вытеснивший рычание двух зверей и истеричный звон бубенцов на её оби, был непривычно мягким: с таким целуют, рот к горячей коже прижимается, отрывается и затем приникает вновь. – Я и не подозревал, что ты всё это в памяти хранишь, даже нашу встречу. Потерпи... Совсем чуть-чуть осталось.
* * *
Кёко распахнула глаза и резко села.
Вокруг – снова темнота, но не такая, как прежде, которая только и годилась ужасы в себе таить и хищников. Эта темнота была спокойной и домашней, сглаженной квадратным андоном, висящим на крючке в изголовье её постели. Кёко вот уже несколько дней засыпала под ним, переворачиваясь на бок, лицом к фусума, но всё равно ещё с минуту не могла вспомнить, где она и как тут оказалась.
– Так это был сон? – судорожно вздохнула Кёко, скинула на время с лица кошачью маску, чтобы вытереть испарину рукавом, и схватила себя за рёбра – целые, невредимые, не разгрызенные и даже не сломанные, – под которые закатилось бешено стучащее сердце. Под пальцами смялся простой хлопковый пояс юкаты, совершенно не красный и не золотой, и уж точно не с бронзовыми бубенцами. – Точно... Мой оби ведь у Юкиши остался. И как я сразу не поняла, что сплю!
Несмотря на все кошмары, что ей довелось пережить наяву, ночные Кёко никогда не преследовали. Даже то, как её дух почти две недели разгуливал по замку даймё, случайно отделившись от тела, ей казалось лишь сладкой послеобеденной дрёмой по сравнению с тем, что привиделось сегодня после проклятого чая с молоком. Хотя, похоже, никакого чая не было вовсе: Кёко бесшумно отодвинула перегородку и вышла, но не нашла в общей комнате ни следов пиал, ни котелка с остывшим рисом над погасшим ирори, ни Киры. Короб стоял там же, где и раньше, пригвождённый к полу весом Мио, свернувшейся на его крышке клубочком. В хижине царил покой, и Кира тоже спал, обнимая Маё одной рукой под ворохом одеял за ширмой, которую Кёко отодвинула осторожно дрожащей рукой и, хорошенько всё проверив, задвинула назад.
Заснуть после такого у неё уже не получилось, да и не очень-то хотелось. Кёко вернулась к себе и, сменив юкату, отяжелевшую от пота, высушила полотенцем волосы, обулась, укуталась в тёплую накидку и тихо вышла из хижины.
Куда идти и стоило ли делать это, когда вокруг тайн и непонятного больше, чем друзей, Кёко не знала, но беспокойство само двигало её ногами. Даже когда она провела полчаса на морозе, лицо не остыло, жар вспыхивал точечно, по следам сновидений и приснившихся ей поцелуев. Как же сильно она, должно быть, скучает, раз видит такое! Даже страха быть живьём съеденной в ней и того меньше, чем тоски по учителю.
Вернуться к водопаду, возле которого они простились, было идеей не новой – Кёко уже ходила туда несколько раз, но всё равно повторила свой путь. Вдоль каменных фонарей, тускло мигающих в ночном гулком лесу, она брела, сжимая в руках расколотую катану, на шум воды, которая тоже не знала сна. Окна домов горели, в них шипели, выли и шуршали, но на наружу сегодня никто почему-то не выходил. Тем проще Кёко было проскользнуть мимо и исчезнуть за деревьями, на всякий случай прилепив к руке талисман «Сокрытое», чтобы дать себе минуту форы. Так она незаметно добралась по рытвинам от чьих-то копыт и когтей до водопада, который, отражая перламутровый вихрь чар в небе и луну, будто светился изнутри.
Кёко нашла среди плеяды больших, разбросанных временем и давними землетрясениями камней тот, на котором они со Странником разговаривали, прежде чем расстаться, и села на него снова.
«Она оставила одну форму, как чешую, и перешла в другую... В такую, в которой никто её не узнает».
«Вы видели большие храмы, как Золотой? Братец Кира о нём рассказывал. Там есть статуи лисов?»
«Они от одной слюны и крови, от одного хвоста и русла. Поэтому если кто-то и должен стать последней каплей в море...»
«Император Коноэ не может быть тем мононоке, который терроризирует деревню на равнине Насу, потому что тогда, двести лет назад, в императорском дворце я лично изгнал и упокоил его».
«Отпусти...»
Странник всегда ругал Кёко за чрезмерную фантазию. За слишком много «если». За то, что с выводами торопится, слишком доверяет мелочам и в то же время не замечает другие детали. До встречи со Странником в ней было слишком много оммёдзи и слишком мало ученицы, но теперь – наоборот. Она знала, что ничего не знает, и, вспомнив, что делал в таких ситуациях Странник, когда заходил в тупик, поступила так же. Нет, не закурила, забив кисэру табаком, но тоже поддалась успокаивающей её привычке: разулась у кромки воды, положила рядом меч и, несмотря на то что всё равно вымочила хакама, забралась на верхушку камня.
И принялась танцевать.
На всей равнине ночью не нашлось бы места светлее, чем у водопада: отражение чар в воде ещё бы немного и начало слепить. Кёко раскинула руки в стороны, согнула одну ногу в колене, найдя идеальную опору в другой, и принялась заплетать пальцами воздух, воображая в них веер или гохэй. На сей раз, возможно из-за отсутствия вдохновения и напряжения в мышцах, кагура выходила нескладной, а затем Кёко и вовсе её прервала. Она заметила, как от дерева на вершине водопада вдруг отделилась тень и с бурлящим потоком сорвалась вниз. Но не разбилась и даже не подняла за собой волну.
Кёко рефлекторно выбросила вперёд запястье и выпустила из рукава ивовый лепесток, который после бесплодных поисков к ней всё-таки вернулся и до сей поры ждал приказа. Аояги обратилась девой в многослойном одеянии и загородила Кёко собой.
– Что, тоже не спится, красавица?
Спрыгнула тень так, что ни себе не навредила, ни водопад не потревожила, а уверенная поступь по хрустящему снегу явно принадлежала мужчине. Сам же он оказался высоким и сильным, с длинным мечом, что больше на копьё похож, а издалека – на продолжение руки. Кёко ещё никогда не думала, что испытает такое облегчение, увидев Сою. Но лучше встретить посреди ночи в лесу его, чем кого-то другого.
– Этот твой сикигами – дух какого-то растения?
– Это ива, – ответила Кёко, когда Соя запрыгнул на соседний камень и принялся рассматривать застывшую на месте Аояги в упор. До чего легко он определил её природу! Как? Разве возможно было заметить ивовый лепесток, летящий в воздухе, до того, как он раскрылся? – Её зовут Аояги.
– Твоя или по наследству перешла?
– По наследству.
– Так ты всё-таки из знати, – присвистнул он.
Кёко не рискнула уточнять, с чего он так решил, иначе разубедить его в том уже не удастся. Должно быть, он откуда-то в курсе, сколь сикигами редкая находка даже для оммёдзи. Те, кому удалось заключить такую выгодную сделку, обычно продают свой договор и духа, поскольку выручить за это можно столько же денег, как если бы Кёко продала Кусанаги-но цуруги. Только богатые семьи оставляют сикигами себе и берегут, потому что могут это позволить.
– Впечатляет, – снова похвалил Соя, играясь со своей нагинатой – подкидывая её на плечах и закручивая так и сяк – и даже не страшась об неё порезаться. – Не видел, чтобы ты жесты для её вызова использовала... Значит, откликается прямо на твои мысли и реагирует мгновенно. Наверное, долго этому учиться пришлось, да?
Кёко не ответила, ибо комплимент его был незаслуженным и резал её без ножа. Аояги слушалась её снова, но через раз, иногда Кёко приходилось повторять дважды или даже отзывать свою просьбу и давать другую, потому что та не двигалась с места. Порой же она и вовсе действовала сама, например, возвращалась не через два часа, как велено, а через семь. Вряд ли то был показатель высшего мастерства Кёко, единение их с Аояги мыслей и желаний. Скорее, недопустимое своеволие. Для хозяина сикигами то настоящая катастрофа, сродни болезни, как туберкулез или сифилис, в которой и признаться-то стыдно.
Кёко снова посмотрела на Аояги, которая, в свою очередь, глядела на неё молча и не шевелясь.
– Спасибо, – произнесла Кёко – не Сое в ответ на лесть, а ей, за то, что сейчас защитить явилась и рыскала все эти дни по деревне вместе с Кёко. Затем она велела Аояги отступить за камень, не стала оборачивать её лепестком и прятать. Может, то было глупо, но Кёко всё ещё чувствовала себя неуютно наедине с Соей. – Итак, удалось ли тебе узнать что-нибудь о мононоке, раз ты здесь?
– А тебе удалось узнать что-нибудь о мононоке, раз ты здесь?
Кёко сощурилась. Он что, просто за ней повторил?
– Я первая спросила!
– Скажи мне, красавица, ты хочешь сама провести упокоение или нет?
Соя спросил, как обычно, в лоб, и Кёко так же прямо ответила, признавшись:
– Мне пока не удалось определить ни Форму, ни Первопричину, ни Желание. Нужно ещё несколько дней, пять или шесть...
– Надоело.
– Что?
– Надоело ждать, красавица. Моё терпение кончилось. Поэтому я и спрашиваю тебя: ты проведёшь упокоение без формулы, как кошка говорила, или мне этим заняться?
Кёко запнулась.
– Ты же не умеешь...
– Верно. Поэтому я просто уничтожу мононоке, вот и всё.
Прорези в маске, казалось, хитро сузились, прямо как настоящие глаза. Кёко не знала, блефует он или нет, но в отражении нагинаты, которой тот взмахнул за своей спиной, увидела отражение своего вытянувшегося лица.
– Так нельзя! Только не опять! – выдохнула она. Образ Такао-даю сам нарисовался в голове, в том самом алом кимоно и с золочёными заколками-короной в волосах, но без ликорисов, зашитых глаз и рта, забитого цветами. «Она бы снова могла быть прекрасной, если бы только в другой жизни родилась...» – Если проведём уничтожение или упокоение сейчас, то уже никогда не узнаем, почему мононоке выглядит как император Коноэ и что происходит в этой деревне!
– Мне плевать, – оборвал её Соя резко, взмахнув нагинатой над водой и погнав по ней круги. – Не собираюсь я больше торчать здесь. Что-то мне подсказывает, что как только мы разберёмся с мононоке, каменные фонари нас сразу с равнины выпустят, а именно этого я и хочу. Убраться отсюда.
– Так воровать и разбойничать невтерпёж? – съязвила Кёко.
Соя просто пожал плечами, как будто не видел в этом ничего зазорного.
– Чего ты упрямишься? У тебя талисманов нет. Оружия нет. Опыта нет. И так ясно, что тебе никогда не докопаться до истины.
– Я уже выясняла сама Первопричину, Форму и Желание раньше!
– Правда? – Соя восхитился, но совсем не искренне, как до этого. – И когда же? В замке с гашадакуро?
– Да, в замке с гашадакуро! Я даже учителя тогда опередила между прочим! Первая выяснила, что голодный скелет – дух убитой возлюбленной даймё... И с проклятым монахом у меня почти получилось, и с хаори в Киото, и в «Бэнтэн»...
Маска о́ни, которую Соя не менял уже несколько дней, приглушила и смягчила надменный смешок. Потому что Кёко звучала совершенно неубедительно. Как она могла заставить Сою поверить в неё и разделить её точку зрения, если сама в себя не верила? Соя был прав – не докопаться им до истины, ведь без Странника она никто. И Соя вообще-то, надо сказать, тоже. Не поэтому ли он снова оставил Кёко одну? Рыба должна отрастить плавники, птица – крылья, а Кёко – научиться справляться и жить без него. Ведь однажды он уйдёт и оставит её окончательно.
– Ты не хочешь проводить упокоение, потому что обещала Страннику этого не делать, я прав? Его здесь нет, Кёко... Здесь только ты и я.
– Это ничего не меняет.
– Это меняет всё.
– Дело не только в этом!
Кёко резко замолчала, неожиданно осознав.
Странник выбирал длинный путь вместо короткого из-за того, что такова была его божественная кара, но там, в «Бэнтэн», он всё же коротким путём пошёл. Однако не в том, что он умел так, заключалось его величие. Упокоение – высшее мастерство оммёдо, то, что дом Хакуро могло возвысить среди пяти... Но меньше всего Кёко хотела, чтобы ради этого все традиции и усилия её предков канули в небытие. Чтобы все говорили о ней и её семье: «Это те, кто выбирает самый простой и короткий путь». Нет, истинное величие выглядит не так – не «легко» и точно уж не «быстро». В первую очередь это должно быть «правильно». Лучше, чем у всех во всём.
– Я хочу узнать, что здесь происходит, – прошептала Кёко. – Я должна разобраться...
– Ладно, хватит. Мы по кругу ходим. – Соя потёр лоб маски между нарисованными бровями, как свой, наверняка ноющий от этих препирательств, и подступился ближе, опустил нагинату, чтобы Кёко не видела в нём угрозу. По крайней мере, физическую. – Я пришёл сюда не за тем, чтобы спорить. Я пришёл, чтобы сказать: я расправлюсь с мононоке завтра – с тобой или без тебя. Но лучше всё-таки с тобой, потому что нам сначала нужно его выманить и завлечь в укромное местечко, и у меня есть план, как это сделать.
Если до этого Кёко казалось, что между Соей и Странником есть нечто схожее, то теперь же это чувство, точно песок, унёс ветер. Там, где Странник просто проявлял легкомыслие, Соя был сумасброден, а там, где от него ждали непредсказуемость, он непредсказуемым и был, но в своём извращённом, театральном виде, будто и впрямь воображал себя героем сказки. Вместо того чтобы упорядочить хаос, Соя предпочитал быть его виновником. Его действительно не волновало само оммёдо – Сою волновал только сам Соя и, может быть, чуть-чуть – чужое внимание. Он вовсе не хотел превзойти Странника, как Кёко. Он и заменять его не собирался.
Соя хотел, чтобы ни Странника, ни других вовсе не существовало. Чтобы в целом мире был только он один.
– Хорошо, – процедила Кёко. Решила, что коль он желает возвыситься, то лучше ей находиться в тот момент подле него, чтоб успеть поставить его на место. «Пока Соя не обнажил меч, у меня всё ещё есть шанс». – Что за план?
Острые рога о́ни почти задели её кошачий нос, так низко он наклонился, глядя ниже, чем следовало, куда-то на шею или губы. От маски Сои веяло жаром, будто щёки его полыхали под ней, а сквозь узкую щель вместо рта тянулось тёплое дыхание и низкий смех, в котором он рассыпался независимо от того, что бы Кёко ему ни сказала. Нет, всё-таки было у них со Странником кое-что общее: именно этот их смех и лисья сущность. Только один лисом был по природе, а второй – в душе.
– Выходи за меня замуж, – прошептал Соя.
Ногицунэ и рёбра, вывернутые наизнанку. Кровь, хлещущая сквозь пальцы, как шумящий в скалах водопад. Затхлый, сырой храм и собранный, весь в трещинах, алтарь. Свадебные фонари из ажурной разноцветной бумаги и горящие глаза гостей.
«Оникс. Это означает “вдовство” или “гибель в девичестве”».
Кёко вздохнула, отлепляя от нёба язык, на котором сидел отдалённо знакомый горько-сладкий вкус, как от гречишного меда.
– Я согласна.

XIV
Белое. Красное. Снова белое.
Кёко привыкла, что белое на ней – только её собственная кожа и припорошивший плечи снег, а красное – хакама, пояс кимоно и кровь, что неизбежно их в странствиях марает. Она думала – надеялась, – что уже никогда вновь не придёт та пора, когда это сочетание цветов поведёт её не к реке, дабы умыться, а в храм и вместо ремесла станет вновь олицетворять невинность. Кёко давно уже к своей смерти была готова, но только не к той, где она умирает, как девица из рода Хакуро, чтобы затем возродиться, как женщина в чужом роду. Словом, это была уже вторая её свадьба, шансов у которой было не больше, чем у первой, но отвращения к замужеству у Кёко от этого не убавилось. Кажется, наоборот, только больше стало. Худший план Соя выбрал, но самый действенный, ибо каждый оммёдзи знал: чтобы мононоке выманить, нужно всего-навсего его разозлить, а ничто не злит духа больше, чем причина, по которой он не может упокоиться.
Просить кого-то из деревни подыграть и нарядиться невестой с женихом, пока Кёко и Соя сидят в засаде, было бы кощунством после того, что деревне Насу уже пришлось пережить. Никто бы и не согласился – Кёко поняла это по одному тому, как поредела толпа ёкаев даже на просьбу побыть для видимости гостями. Кира обещал всё уладить – церемония должна была выглядеть достоверно на случай, если мононоке окажется умён, – а Соя занялся подготовкой самого места и ритуала. Чтобы Кёко не любопытствовала и не мешала, её он отправил заниматься нарядами для них двоих. Она же, в свою очередь, обратилась к Мио – кто мог позаботиться о свадебных кимоно лучше, чем хранительница Высочайшего ларца при самой кошачьей императрице?
Выкладывая ей всё как на духу, чтоб та перебить не успела, Кёко ожидала какого-никакого протеста – чего-то вроде «Как сильно ты ударилась головой, когда падала с камня Тамамо?!», – но в ответ даже вопросов толковых не услышала. Мио гораздо больше возмущалась, когда Кёко норовила сигануть в грязную нору под проклятым камнем, чем сейчас, когда узнала о запланированном столкновении с мононоке лицом к лицу – и вдобавок без Странника.
«Эта история Джун-сама понравится!» – объяснила Мио своё согласие, но не то, почему она выглядела при этом такой довольной.
Тут же обратившись человеком – что само по себе было редкостью, – она засуетилась и убежала, а спустя всего два часа вернулась. На руках у неё лежали все основные слои одеяний – белое какэсита, косынка на красной подкладке, широкий оби с птичьим узором и даже заколки из стеклянных цветов, точь-в-точь как те, что почти год назад Цумики к волосам Кёко пыталась приделать, да не смогла из-за их длины. Теперь же в самый раз будут – выросли и волосы, и невеста.
– По всей деревне прошлась, выпросила у кого что. Что-то наспех перешила, что-то укоротила, но из рисового теста шёлк не пошьёшь. Не хватает только накидки, чтобы сверху тоже белая-белая была – прощание со старой жизнью и семьёй, – а на подкладке – красная, защита от зла...
– Нет мне дела до свадебных традиций. Я мононоке изгонять иду, а не с девичеством взаправду расставаться. Хоть бобами красными вся натрусь, это мне не поможет. Надену что есть, и сойдёт.
– Зачем же нам «сойдёт», когда можно «безупречно»? Всего-то надо к последней жертве, шакко кицунэ, сходить! На ней в тот день накидка точно была, да красивая, дорогая, из крепа... Я её сразу заприметила! Чего зря добру пропадать, забрала бы потом с собой, хе-хе.
– Ты что! – ужаснулась Кёко. Она прижимала к руки и никак не могла их от тела отнять и расслабиться. Её инстинкты кричали сторониться разложенных на комоде вещей и уж тем более к ним не притрагиваться – все, кто до Кёко их носил, вдовами делались лишь немногим позже, чем жёнами. – Кира ещё в первый день просил не беспокоить её, даже Странник и тот к ней не пошёл. Слишком некрасиво уж будет заявляться без приглашения и просить о наряде, который ей столько горя принёс.
– Ещё некрасивее будет, если и Кира, и Соя подготовят всё, а мононоке в вашу свадьбу не поверит и не явится, – ответила Мио резонно. – Накидка нужна нам позарез хотя бы для того, чтоб прикрыть твой меч и талисманы. Пошить я её за сутки не успею, даже найдись в деревне приличная ткань.
– Я всё равно не знаю, где шакко кицунэ живёт. Спросила бы у Маё, но Кира ещё утром забрал её с собой...
– Для того чтобы всё знать, и существуют кошки, – улыбнулась Мио как-то слишком уж довольно, чтобы это сулило Кёко хоть что-то хорошее. – Так уж сложилось, что на днях я всё-таки согласилась по деревне с тем нэкомата прогуляться – который ещё рыбкой меня соблазнить пытался, помнишь? – и мы как раз разговорились о тяжёлом бытие красношёрстной бедняжки... Вернее, о её содержании.
С чего вдруг всё сложилось так хорошо и почему Мио выбрала столь необычное слово – «содержание», – Кёко решила не спрашивать, а выяснить на практике. Она последовала через всю деревню за кремовой кошкой с чёрной, точно обугленной мордой, на которой разноцветные глаза сияли, как цитрин и топаз, упавшие в горсточку сажи. Вскоре они вместе очутились перед старой минкой на другом конце селения. Ничего в той не выдавало зажиточность: ни стены из соснового бруса, ни крыша – из рогожи и глины, треугольная, как весь дом, и сбитая местами комками, словно её не укладывали туда, а бросали. Только фундамент был сделан из камня, мелкого и шелестящего от малейшего ветра, как огромная насыпь из гальки. Всего два окна и те не то забиты, не то завешены настолько плотной промасленной бумагой, что свет внутрь даже не проникает. Над входом у огрызка крыльца реяли и волновались пёстрые ленточки из недотканной окрашенной пряжи и надколотые фурины, при виде которых цукумогами на плече Кёко, тоже надколотый, сочувственно и понимающе прозвенел.
– Нам точно сюда? – спросила недоверчиво Кёко, поскольку жилище кицунэ она представляла себе совершенно иначе. Уже выучила, конечно, что лисы разные по своей природе бывают – белые и огненные, дикие и почти ручные, зловредные и доброжелательные, элегантные и не очень, а ещё такие, как Странник, в котором всё из перечисленного намешано, – но им определённо не пристало жить в разрухе и темноте. Норные животные уют любят, как стайные – просторы.
– Да-да, это определённо то самое место! Не сомневайся, – заверила её Мио и подтолкнула вперёд.
Сомнения Кёко, однако, никуда не делись: она хорошо знала Мио, а ещё то, что торговцы на рынке часто, моны серебряные из чужого кошелька пересчитывая, кричат «Не обманываю!», а разбойники, когда на дорогу перед одинокой девой выскакивают, – «Не обижу!». И всё же Кёко ступила на порожек, по бокам от которого тянулись заросли земляничных кустов, и стоило гнилой дощечке прогнуться под её сапогами, дверь тут же открылась. Из щели пролилась тень несуразная и бочкообразная, а затем наружу высунулся чёрный, мокрый и блестящий нос.
– А? – опешила Кёко. – Это что, барсук?
– Гости, гости! Но Кабукири не ждал гостей. Значит, пациенты, пациенты? Пациентов Кабукири ждёт всегда, в любое время!
Нос несколько раз дёрнулся, со свистом обнюхивая оцепеневшую Кёко, и за ним из щели выглянула полосатая длинная морда – две полосы чёрные, на которых маленькие бусинки-глазки совершенно теряются, а между ними – широкая белая с белыми же круглыми ушками. Кимоно на барсуке – нет, на мудзине – тоже было двуцветное и полосатое, бирюзово-зелёное. Вокруг его пуза шло аж целых два пояса – длины одного, видимо, не хватило, чтоб всё наеденное подобрать.
Цок-цок-цок! Шурх-шурх-шурх!
Длинные блестящие коготки цокали об пол, а тяжёлый пушистый хвост волочился позади и подметал его. Мудзина косолапил, переваливался с одной лапы на другую и хотя в росте доходил Кёко лишь до груди, чуть её не задавил, когда бесцеремонно втаскивал в минку, ухватившись за край того простого льняного кушака, которым она теперь кимоно вместо любимого утерянного оби подвязывала.
– Входите, входите! Свет не впускайте, не люблю. Говорите, говорите, что нужно и где болит, а лучше показывайте, так будет быстрее.
Кёко едва не снесла тансу[107], пододвинутый вплотную к двери – видимо, чтобы уж наверняка загородить собой солнце, – и случайно наступила на упавшую ей под ноги связку трав, не успев разуться на входе. Таких связок под потолком висело немерено, а ещё – полынные сигары, которыми, слышала Кёко, лекари прижигали открытые и кровоточащие раны; скрутки из женьшеня и софора, палочки успокаивающего горного мататаби, источающие лимонно-цветочный аромат, и различные ниои-букуру – матерчатые мешочки, набитые невесть чем, но всегда душистым и благовонным. Миски с водой и кадки с ещё не растаявшим снегом громоздились недалеко от жаровни, которая, будучи сердцем любого дома, жизнь в нём и поддерживала, высушивала воздух и травы, гнала жар по коридорам, как по венам. Коридоры и комнаты не ширмами образованы были, как у всех, а промысловыми ящиками и рыболовными сетями, на которые мудзин домашнюю утварь подвязывал: где половник поблёскивал, где – кастрюля.
Кёко осторожно перешагнула через несколько дзабутонов и отметила мысленно, что те непыльные и чистые, а травы, судя по насыщенному цвету, не лежалые. Значит, процветает-то врачебное дело мудзина.
«К нему, очевидно, ходил Странник? Мог ли в таком случае Странник что-нибудь ему сказать?..»
– От тебя знакомо пахнет. – Мокрый звериный нос вдруг оказался к лицу Кёко ближе, чем её собственный, когда она наклонилась, чтобы всё-таки проявить уважение и снять сапоги, пускай мудзина это, судя по всему, волновало не шибко: по всей комнате тянулись грязные следы от его собственных лап. – Вараби, удо... И моей слюной. Мазь? Для тебя, дитя, Дикий лис брал тогда мазь?
– Слюной?! – Все, что услышала Кёко, и резко выпрямилась.
Странник обмазывал её барсучьими слюнями тогда у водопада?! Да что там, она сама себя ими мазала! Каждый день перед сном и утром, как проснулась, соскребала со дна баночки Странника мазь ноготком, которую он оставил у своей подушки, и распределяла по заживающим укусам тонким слоем и следам обморожения, оставшимся после встречи с Юкиши. Та мазь и впрямь была лучше, чем у всяких Якумото, даже грубые застарелые рубцы на ладонях разгладила, а кожу сделала мягкой и шелковистой. Знала бы Кёко раньше, в чём её секрет!
– Для глаза мазь брал? Для глаза, да, дитя?
– Нет, нет, это было для...
– Дай мне посмотреть, дай!
Кёко не сразу поняла, чего он хочет, поэтому не успела его остановить. Мудзина уже подхватил толстыми лапками двухступенчатую лесенку, поставил её прямо перед Кёко и – «цок, цок, цок!» – вскарабкался на самый верх. Маленькие коготки его острыми только выглядели, но оказались мягкими на ощупь, как сосновые иголки, и дотрагивались деликатно, не причинили ни малейшего дискомфорта, когда мудзина взял одной лапой Кёко за подбородок, подставляя к единственному источнику света в минке – стеклянному бомбори, – а другой ухитрился даже через прорезь в маске оттянуть её левое веко повыше. Чёрные глаза-бусинки пристально вгляделись в глаз её, широко распахнутый от бесцеремонного вторжения, засеребрённый так, что линия между зрачком и радужкой давно стёрлась, и всё практически слилось с белком.
– Кто же так жестоко обошёлся с тобой, дитя кошачье? – спросил у неё мудзина, сочувственно щёлкая длинным языком, просунутым между крохотными зубками.
– Смерть, господин Кабукири, – ответила Кёко честно. Все так или иначе обращали внимание на её слепой глаз, просто не все из них были ёкаями, невыученными манерам и не имеющими ни малейшего представления о личном пространстве. Поэтому говорить о том Кёко давно привыкла. – Это смерть так со мной обошлась.
– У неё что, руки есть? – искренне удивился мудзина. – Метать мицубуси в глаза новорождённым! Бельмо совсем как от порошка, что толчёное стекло и перец... Да-а, здесь никакие мази не помогут, не помогут! Зря их лис тащил. Здесь нужны капли, хорошие капли!
Его морда была так близко к лицу Кёко, что, когда он высунул язык чуточку дальше и лизнул им собственный нос, она была готова поклясться: на завтрак мудзина жевал листья земляники, что росли у него на пороге, и сырых карасей. По крайней мере, пахло именно так.
– Боюсь, вы неправильно поняли, – промычала кое-как Кёко, стоя неподвижно до тех пор, пока мудзина её веко не отпустил. Решила, что безопаснее будет дождаться, когда он закончит осмотр целиком, не дёргаться, дабы один из когтей ей нечаянно глаз не вспорол. Было бы весьма печально, если бы вдобавок к слепоте он ещё и вытек. – Мазь мой учитель изначально брал для других ран, и я здесь не за тем, чтобы лечиться. Мы по другому вопросу.
– Но лечение ведь тоже не помешает! – подала вдруг голос Мио откуда-то с порога. В хижину она следом за Кёко так и не вошла, только из-за тансу чёрную морду просунула. – Вы сказали, что хорошие капли могут помочь? Долго их готовить?
– Нет, совсем не долго, не долго! Всего несколько минут. Но капли нужны, очень-преочень! Иначе вообще видеть не будет, никогда, ни дня, ни хотя бы одной минутки! Капли, капли. Очанка, сок аодзиру, аконит... Поможет даже после «смерти», которая использует мэцубуси и ненавидит кошачьих детёнышей.
Казалось, никто здесь Кёко совершенно не слушает, но именно это и дало ей немного времени, чтобы собраться с мыслями. Мудзина скатился со своей лесенки, схватил какую-то кадку у двери и понёсся к бочке с вентилем в конце дома, из каких обычно разливали сливовое вино или саке. Кёко же отряхнула лицо от следов барсучьих лап, которые явно остались на её щеках и носу, и сердито оглянулась на Мио.
– Ты меня за этим привела? Если хотела отблагодарить за что-то или извиниться, хватило бы печенья в форме рыбок. Не нужны мне никакие капли! Доктора-то столичные, приглашённые дедушкой из самого сёгуната, не смогли помочь. Думаешь, справится енотовидная собака?
– Барсук, – поправила её Мио. – Енотовидная собака и барсук – разные животные.
– Да знаю я, но сути это не меняет!
– Глупая ты и совсем не хитрая. – Мио мяукнула и сокрушённо прижала к макушке уши. – Пока мудзина капли готовит, иди.
– Куда идти?
И Мио мотнула головой в сторону того, что Кёко приняла ещё за один тансу, но на деле было лишь перегородкой вместо ширмы, через которую можно было протиснуться боком, чтобы оказаться в ещё одной норе. Более светлой, но и более тесной, устеленной ворохом одеял и циновками, а оттого похожей скорее на альков, присоединённый к залу, но запрятанный. Среди клубочков чьей-то шерсти спал ещё один, красно-рыжий и определённо лисий.
«Бедняжка всё ещё не в ладах с собой, выпало на её долю несчастье, несоразмерное маленькому сердцу», – вспомнила Кёко слова Киры, произнесённые после того, как она спросила его за одним из обедов, как поживает последняя жертва мононоке, молодая вдова, и нет ли возможности всё же к ней наведаться. Кира отказать-то не отказал – в силу своего мягкого нрава, наверное, – и всё же прямо согласия не дал. Несомненно, Странник был прав в том, что касалось разницы между ёкаями и людьми, но слишком уж категоричен: может, жили они по-разному, но умирали и страдали совершенно одинаково. Как и у всех существ из плоти и крови, сердце у них разбивалось, если оно останавливалось у их любимых; и отказывались они от питья и пищи, теряли волю к жизни, воссоединиться с ними подсознательно стремясь. И любили, возможно, даже сильнее, чем люди, потому что и ненавидеть, и мстить, и презирать тоже умели сполна. Природа ёкаев вовсе не была противоположна природе людской – она просто была глубже стократ.
Вот и шакко кицунэ страдала так, как Кёко никогда не видела, чтобы страдали люди. Отвернувшись к стене, она укрывалась собственным хвостом с мехом, прежде лоснящимся и истинно огненным, а теперь – блёклым и поредевшим. Горе её было так велико, что казалось осязаемым и сбивало с ног. Кёко даже подойти боялась, мялась возле чабудая, заставленного нетронутыми тарелками с гниющей едой и лекарствами, но в конце концов переступила и через них, и через саму себя.
Рядом лежала стопочка мокрых тряпок, которыми шакко кицунэ, видимо, обтирали, потому что сама она не мылась и не умывалась.
– Госпожа, милая госпожа, – мягко позвала Кёко, вдруг осознав, что даже имя лисицы забыла. Ну что за растяпа! Странник бы точно такое предусмотрел. И всё же отступать было поздно. – Госпожа... Меня зовут Нана, я ученица моего учителя, что известен во всем Идзанами как Великий Странник. Возможно, уже сегодня нам удастся положить конец несчастиям, губящим любовь и любящих, но для того нам нужна ваша помощь. Ваш свадебный наряд... Можем ли мы одолжить его?
Кёко не знала, с чего ещё начать, уместно ли притворяться вежливой и деликатной, например, о самочувствии её спросить – как будто оно не было очевидно – или же ткнуть один раз в рану и забыть, а не растягивать её края. Пахло мускусом, тухлым и застарелым. Шакко пробормотала, не поворачивая головы:
– Любовь моя, моя любовь...
– Простите?
– Хвост моего хвоста, цитра и сё, которым никогда не суждено играть в унисон. Даже сердце украли, чтобы оно вместе с моим не могло не только биться, но и в одной земле лежать... Моя любовь. – Шакко кицунэ заёрзала, подтягивая к груди голые согнутые коленки, зарылась лицом в подушку. – Почему его забрали? Он ведь обещал, что всё в порядке будет. Он поклялся, что Тобито не пострадает и проклятие сгинет...
Кёко подошла чуть ближе, подобрала с пола масляный фонарь и прицепила его на крючок неподалёку от постели шакко, прежде чем бесшумно опуститься рядом.
– Тобито? – переспросила она осторожно. – Так звали вашего жениха? – Шакко всхлипнула вместо ответа, Кёко померещился слабый кивок под дрогнувшим красным хвостом. – Кто и что вам обещал?
Кёко не собиралась шакко кицунэ допрашивать. Во-первых, не хотела выдавливать гной из этой раны, ибо была она ещё слишком свежей, а гной – густой и чёрный; во-вторых, случайно прозвучать обвинительно тоже боялась, а ведь шакко кицунэ сами на свадьбе настояли, сами же подвергли и себя, и жителей опасности, а потому и расплатились тоже одним дураком из двух. Да и Странник на разговоре с шакко не стал настаивать, а значит, не видел в допросе сломленной невесты смысла.
И всё же...
Почему не видел? И почему Кира сказал тогда то, что сказал, – о нарушении правил, о том, как не успел сумасбродных влюблённых остановить, о том, что свадеб не было до них в деревне целых десять лет, – а не...
– Я не хотела соглашаться. Я не должна была, – заплакала шакко кицунэ в свой хвост, мокрый, со слипшимися шерстинками на кончике, которым она утирала сопливый нос. – Юкиши отговаривала меня, сказала, таких, как мы, было уже множество, каждый год кто-нибудь да пытается, но я поверила ему, не ей... Боялась, а он сказал, что раз мех наш огненный, как пламя в очаге, то как пламя любовь сожжёт проклятие. Я надеялась... Я верила ему... Он был так уверен и так сладко говорил!
– Кто, милая госпожа? Кто уговорил вас сыграть свадьбу с господином Тобито в деревне Насу, несмотря на мононоке?
И тогда шакко кицунэ впервые откинула с лица хвост и посмотрела на Кёко в упор. Глаза – запятнанное золото, радужки как драгоценные монеты, но все сосуды полопались от нескончаемых рыданий. Рыжие волосы, как мех, облепили влажное лицо, дрожащие губы покрылись коркой – должно быть, она жевала их, чтобы в голос не кричать. И лицо совсем юное, круглое, ещё не лишённое почти детской припухлости. Кёко не знала, как у обычных кицунэ измеряется возраст, но шакко выглядела немногим старше Цумики. Однако печали в ней хватило бы на десять жизней вперёд.
Она слегка пододвинулась, разогнулась, чтобы приблизиться. Кёко увидела пошедший жёлтыми пятнами дзюбан – сколько же она не переодевалась? – и маленький бугорок живота, к которому огненно-рыжий хвост прижимался с особым трепетом. Защищал единственное, что от её любви осталось. Это напомнило Кёко не только о сестре, но и о Кагуя-химе, и об её навеки ушедшём отце Акио; обо всей той лжи, с которой, став оммёдзи, Кёко сталкивалась так же часто, как змееловы – с ядом и клыками. Она почти не удивилась, когда имя услышала с неизменно почтительной приставкой – шакко даже произносить его боялась и, едва сказав, тут же снова заплакала, – и утешительно накрыла её одеялом.
Свадебную накидку Кёко нашла в сундуке за тансу, достала молча, уже не спрашивая ни у кого разрешения, и вышла с ней в руках, не пряча. Только моргнула растерянно, когда мудзина её остановил, ткнулся мокрым носом ей в руку и вложил следом в пальцы прозрачную пузатую склянку.
– Капли, капли! Готовы. По две капли дважды в день на протяжении недели, и результат не заставит себя ждать.
– Они мне не нужны...
– Кошка внесла плату, так что забирай.
Кёко было сейчас всё равно, что там Мио удумала, что с её глазом и правда ли несчастная склянка из барсучьей слюны может помочь, когда уже тысяча таких же склянок испробована. Она просто поклонилась из благодарности, сунула её в рукав и вышла к Мио, протиснувшись через лабиринты из промысловых ящиков и шкафов. На улице было морозно, зелено-бело и свежо. Мио сидела на сугробе и ждала Кёко с навострёнными ушами и внимательно вгляделась в её безучастное, отстранённое лицо, лишённое всяких эмоций, прежде чем спросить:
– Ты точно знаешь, что делаешь?
– Да, – ответила Кёко. Чувств она не выказывала, потому что больше не испытывала их, а праведный гнев чувством не был – он стал кровью, разлился по всему её телу жаром и сжёг в том последние крупицы сомнений. – Теперь знаю. Пора играть свадьбу.
* * *
Белое. Красное. Снова белое...
Когда Кёко собрала на себе послойно весь наряд, часть которого принадлежала горюющей шакко кицунэ, она почувствовала себя так, будто и впрямь искупалась в крови. Полупрозрачные алые рукава стекали до кончиков пальцев, кандзаси со стеклянными цветами утяжеляли собранную на макушке причёску, а оби с птичьим узором стягивал грудную клетку под рёбрами так, будто через горло выдавить из неё сердце пытался. Кимоно с белой подкладкой тоже слишком узким оказалось, предназначенное для того, чтобы шествовать маленьким, кротким шагом за своим мужем, но никак не для того, чтобы бежать за мононоке и сражаться с судьбой. Поэтому Мио его аккуратно сзади распорола по шву, а сверху накидкой прикрыла, которую Кёко в случае необходимости могла бы сбросить. Они всё предусмотрели, от Кусанаги-но цуруги под запа́хом до последней пары талисманов, приклеенных к нагадзюбану изнутри. Никто, увидав Кёко на улице, в жизни бы не подумал, что она оммёдзи.
Из гнезда старейшины вниз спустилась настоящая невеста-бакэнэко. Она же отправилась по безмолвной лестной тропе в обход городской, вдоль камфорных деревьев, растаявших сугробов и торо, как кувшинка, мерно плывущая по зацветшей зелёной воде. Другие бакэнэко и несколько кицунэ – но не Маё – сопровождали её и несли впереди фонари. Перед сенью клёнов они расступились – и пропустили невесту к её жениху.
Но прежде один из котов, ухажёр Мио, согласился побыть посыльным и праздничный наряд, ею подшитый и подготовленный, отнести Сое. Поэтому монцуки[108] сидел на нём безупречно, как влитой. Из цельного отреза чёрного шёлка, он так развевался, что было неясно, где заканчивается ткань и начинается его тень. Вместо фамильных мон на плечах – веточки орхидеи, шитые такими же серыми нитями, как лежащие на них волосы, забранные в тугую косу. Из-за тонкой полоски на широких, неподвязанных хакама казалось, что складок на них не семь, а минимум семнадцать. Шнур с пушистой белой кистью подвязывал их, а ещё один затягивал кимоно и, должно быть, держал и прятал где-то за спиной меч.
Кёко ожидала увидеть о́ни или тэнгу на худой конец, но увидела чёрного лиса. Не того, правда, которого желала бы видеть на его месте. На торчащих ушах позвякивали колечки, на острой морде сверкала позолота. В руке он держал красный бумажный зонт, по козырьку которого стелился редкий падающий снег.
– Это у тебя что, рожки?
Несмотря на маску, у Кёко во время шествия было такое чувство, что Соя смотрит поверх её головы, а не на неё. Так оно и оказалось. Её причёску удерживали искусные заколки, собранные Мио в домах у разных ёкаев, но не было традиционного цунокакуси[109]. Треть всей ненависти Кёко к свадьбе приходилась именно на него, потому что у Кёко от цунокакуси чесался лоб и по швам трещала гордость. Словом, об этой части гардероба не могло идти и речи. К тому же они с Мио и так постарались разодеть их обоих на славу, пока Соя, как надеялась Кёко, занимался всем остальным (или всё же бездельничал).
– Разве ты, как ёкай, не должен рога любить? – ответила она ему, подходя ближе, и тут же бросила резко, хотя он даже ещё не успел ничего сказать: – Если что-то не нравится, можешь подыскать себе другую невесту.
Это с Юроичи Якумото она была невестой покладистой и тихой, чтобы его семья поверила, что она и женой ему такой же будет. С Соей же Кёко тоже притворялась, но по-другому: чтобы ему и в голову не пришло попытаться подчинить её или провести.
– Я и впрямь люблю рога. И когда ими бодаются со мной – тоже.
Соя протянул навстречу руку – не локоть, как положено, – и, взяв её ладонь в свою, привлёк к себе. Кёко невольно задалась вопросом: чувствовали ли холод ёкаи? А чувствовали ли его безликие? Соя льнул к ней так, что она не понимала, её он согреть пытается или себя. Сверху Соя ничего не накинул, но ладони и шершавые от нагинаты пальцы совсем ледяные были, будто прождал он её здесь, под красным зонтом и мигающим бархатистым светом фонарём, весь последний час. Рука его так плотно Кёко обхватила, словно он всю её впитать в себя намеревался, и она почти возмутилась, вспыхнула на щеках под маской, пока не поняла: он что-то там, на её боку, развязывает.
– Ты что делаешь?!
– Это мой свадебный подарок.
Свадебный пояс с птичьим узором упал, едва не распустив весь наряд, но его тут же заменил красно-золотой, увешанный бронзовыми бубенцами, обнял талию Кёко под рёбрами и вернул ей привычное чувство безопасности. Для того чтобы выразить своё уважение как полагается и завязать его – неумело и оттого трогательно, – Соя развернулся к Кёко лицом и, не страшась грязи, травы и снега, перемешанных на земле, опустился перед ней на одно колено.
– Как ты... Где...
– Подарки принимают без всяких вопросов.
Пояс не сохранил ни следа пережитой им истории, но обмороженные руки Сои, выглядывавшие из-под многослойных рукавов, говорили о многом – синюшные укусы свирепого колдовского мороза, как у Кёко. Вопросы тут и не нужны – уже понятно, что добыл он его не иначе как в бою. От этого в груди у Кёко стало тесно, она подняла руки, чтобы, упаси Идзанами, не коснуться Сои – и так слишком близко, интимно и пронизывает до костей, – и отвела взгляд от пепельно-белой макушки, крутящейся где-то у неё под грудью. Соя почти щекой к её животу прислонился, пока переиначивал узлы, меняя один пояс на другой. Затем встал, обошёл её и уже быстро – намного быстрее, чем когда ужимался в неё носом, стоя на коленях, – довершил начатое. За спиной Кёко распустился роскошный пионовидный бант, и от одного этого сделалось так радостно, так спокойно и хорошо, что она и слова не смогла из себя выдавить. Соя всё равно сказал:
– Не за что.
И они двинулись в пещерный храм навстречу мононоке и своей свадьбе.
«Странник... Где же ты? Почему до сих пор не появился? Правильно ли я разгадала то, что ты утаивал и в то же время подбрасывал мне по крупицам? Правильно ли иду сейчас – к правде или же на смерть? Где ты?»
Наряженные Мио в хомонги – и с ней же во главе – лисички и кошечки, которых Кира попросил стать сопровождающими для молодожёнов, испуганно охали от каждого шороха травы и шипели, но поручение исполняли послушно. Продолжали нести свадебные ажурные фонари, пока вокруг становилось всё больше воды – снег таял и тёк узкими извилистыми дорожками – и других ёкаев. Последние всё чаще возникали за деревьями, прокладывая дорогу для их шествия музыкой и танцем. Соя осторожно приподнял зонт, так, чтобы собравшийся на его кромке снег Кёко в лицо не скатился, но чтобы она, медленно ступая с ним рука об руку, тоже могла увидеть церемонию провожания жениха и невесты.
Кто из ёкаев был получеловеком – стал полузверем; кто прежде был полузверем – обернулся зверем целиком, до подушечек лап и кончиков шерсти. Кто-то надел кривую, уродливо расписанную деревянную маску, а кто-то был крив и уродлив сам по себе или же, наоборот, необычайно прекрасен. Ветвистые оленьи рога торчали из соломенных шляп и цеплялись за кленовые ветви; птичьи перья вздымались, как короны, сверкала змеиная чешуя. Праздничные кимоно из парчи – чёрно-зелёные, чёрно-красные, чёрно-белые – сливались с внезапно потемневшим небом и чарами, с древесной корой и с журчащим снегом, что стал рекой. И хотя поблизости не было видно ни сямисэна, ни флейты, ни бивы, именно эти инструменты откуда-то звучали в унисон – и ритмично, слаженно и синхронно танцевали под кроной камфорных деревьев ёкаи.
Дзинь, дзинь, дзинь!
Шаг, шаг, шаг.
Танец на кагуру не был похож. Он даже отдалённо не напоминал ни один из доселе известных Кёко жанров, но зато был один в один как тот, который пыталась танцевать у водопада Маё, прежде чем Кёко взялась её учить. Не помпезный и не артистичный, чтобы назвать его сценическим или сюжетным; не плавный, не гибкий, лишённый кувырков и прыжков – словом, всего того, что сделало бы его хоть сколько-то красивым. Более того, этот танец отчего-то казался Кёко жутким, не страшным, но неестественным в своей асимметрии и повторах. Ёкаи будто движений толком не знали, плясали одно и то же, как марионетки в руках неопытного кукловода. Некоторые говорили, что кагура то или нет, но все танцы – забава для ками. Однако эти пляшущие ёкаи не веселили богов... Они почитали что-то другое. Музыка их не пела, а выла, и Кёко внезапно начало тошнить.
Дзинь-дзинь!
За шумом и суматохой она не сразу заметила, что бубенцы на её поясе тоже звенят, как серебряные монетки, подвешенные на оленьих рогах и остроконечных шляпах.
– Я думала, все жители в домах и норах попрячутся, когда о грядущем обряде изгнания прознают, – прошептала Кёко, почти уткнувшись Сое в плечо, чтобы только он один её услышал и чтобы больше не пришлось смотреть на зловещие ритуальные танцы. – Кира, однако, всю деревню собрать умудрился. До чего грандиозное шествие! Такое не то что внимание мононоке привлечёт, но и мёртвых разбудит.
– Да, – кивнул Соя сдержанно, продолжая вести её под руку к храму, пещерные своды которого уже виднелись впереди, а за ними – поглощённые свечением свадебных фонарей, старые красные тории. – Вся равнина Насу молится, чтобы мы освободили их сегодня из плена. Ради этого они и пришли, даже если не хотели. Тебе не о чем беспокоиться, госпожа. Мононоке и вправду сегодня исчезнет.
– А Странник... – всё же вырвалось у неё.
Кёко осеклась и закусила губу. От мороза та пошла трещинами, и в рот ей попала кровь, растеклась по языку вместе с тревогой и разочарованием. Соя покосился на неё, чуть повернув свою маску, его чёрный рукав с её, красно-белым, переплёлся.
– Там, в Камиуре, когда ты выходила замуж в первый раз, было так же? – спросил вдруг он ни с того ни с сего.
Кёко резко вскинула голову вверх.
– Откуда ты знаешь? Снова Мио и подкуп тунцом?
– Не совсем, – уклончиво ответил Соя и, судя по голосу, улыбнулся. – Я-то думал, что я у тебя первый... Впрочем, такой-то красавице незазорно иметь и несколько мужей.
– Ты постоянно это говоришь, – хмыкнула Кёко. – Постоянно называешь меня красавицей. Только ложь твердят так часто.
– Или что-то, что другой человек просто запомнить никак не может и о чём ему вечно приходится напоминать.
Кёко закатила глаза, да жаль, Соя этого под её маской не увидел. Они как раз проходили под аркой из двух упавших и подпирающих друг друга кленовых стволов, и там, заметила Кёко, между кольцами спутавшихся веток, проскочила кремовая бесхвостая кошка, неся на спине исполняющий желания короб.
«Ты всё ещё ученица, но уже оммёдзи».
Не давая себе времени на лишние раздумья, Кёко подозвала её тихим условленным свистом, на что Мио обернулась, растерянная, потому что то ожидалось намного позже, но с дерева спустилась и подошла. Когда Кёко осторожно стянула с её лап ремешки и, обхватив короб двумя руками, сняла его, Мио мяукнула озадаченно, почти испуганно, но ничего – впервые, надо же! – не сказала.
«Лёгкий», – снова подумала Кёко, когда несла короб к такому же озадаченному Сое, остановившемуся вместе с ней на полпути, и передавала тот ему в руки.
«Лёгкий...»
– Ты был прав тогда, у водопада. Странника здесь нет, и это всё меняет. Я сама проведу упокоение.
– Сама?! Но ты ведь сказала, что до сих пор не знаешь Форму, Первопричину и...
– А Мио сказала, что можно и так. Попробуем. Она мне поможет, ты же будешь короб сторожить. Не потому, что ты красивой меня зовёшь, нет, – добавила Кёко быстро, заметив, как даже с маской Соя выглядит всё удивлённее и удивлённее. – А потому что Странник о том просил – тебе довериться.
– Ты... – Голос Сои, надорвавшийся, о многом ей сказал. Кёко была уверена, что он теперь хмурится. – Уверена?
– Да. Только вот...
– Что?
– Не заставляй меня пожалеть об этом.
Казалось, короб резко стал тяжелее, когда Соя бережно взялся за него поверх рук Кёко, а затем окончательно забрал и повесил себе на спину. От этого он ещё больше на Странника стал похож, и Кёко отвернулась, потому что ей стало неуютно и почти больно. Она позволила ему снова взять её за руку, прежде чем продолжить путь, но что-то в том, как Соя теперь держал её, переменилось. Пальцы его стали на ощупь чересчур мягкими и слегка влажными.
Так, вдвоём впереди всего шествия, Кёко с Соей переступили невидимую черту храма и вошли под каменный свод, куда не проникали ни музыка, ни вечерний свет. Не удержавшись, Кёко бегло оглянулась напоследок, осмотрела камфорный лес и застывших среди него ёкаев. Казалось, вся деревня собралась здесь: одна половина провожала их и танцевала, а вторая уже ждала внутри.
Все гости сидели на плоских подушечках в несколько рядов, на собственных хвостах или на подстилках из пожухшей травы и мха. Дважды Кёко приходила в эту пещеру, и дважды же её здесь встречал мрак. Но не теперь. Столько свадебных ажурных фонарей кругом развесили, что в кои-то веки можно было не щуриться и не взывать к таинственным свойствам кошачьей маски, а рассмотреть всё свободно и в мельчайших деталях.
Алтарей, лисьих и многохвостых, в разы больше оказалось, чем она насчитывала прежде, в спешке и темноте. Некоторые человеческий рост превосходили, возвышались надо всем, как стражи, а некоторые были продолжением стен и частью барельефов. Все, однако, новые, будто лишь накануне мастерами выточенные, ещё блестящие и даже пылью не покрытые, из чёрного оникса с тонкими прожилками... И сплошь одни кицунэ.
«Теперь я вижу. Я всё прекрасно вижу, мой учитель».
Но не его самого, сколько бы Кёко ни вертела головой. Все лица незнакомые и чужие, с глазами навыкате или вовсе без них, молчаливые, мрачные, совсем неживые – непорядок для свадьбы! Кира улыбался краешком нежно-розового рта, похожего на лепесток преждевременно расцветшей вишни, и источал знакомый свет из-под длинных алых рукавов, один из которых укрывал прижатую к нему Маё – или держал, если быть точнее. При виде Кёко она дёрнулась в её сторону всем телом, разомкнула губы, сложив их в форме «О», но затем словно опомнилась, прильнула обратно к Кире и зарыла ладошки в белый подол одеяния – того самого, которое и на свадьбе шакко кицунэ носила, а затем застирывала от крови в кадке.
В мёртвой тишине лишь шелест слышался, с которым накидка Кёко тянулась по каменному полу, когда Соя подводил их обоих к церемониальному столу.
Даже на нём, застеленном красной скатертью с золотыми шовчиками по краям, стояли маленькие резные статуэтки лис. Красные свечи с пожеланиями счастья и долгих лет жизни таяли, а лист священного дерева сасаки в надколотой вазе грустно поник, почерневший на кончике от сухости. Между ними возвышались три пиалы из розоватого кварца – три клятвы, которые возлюбленные должны друг другу принести: о верности, об избавлении от недостатков и о готовности встретить будущее рука об руку. Несомненно, алтарь был украшен именно так, как ему подобает быть украшенным к свадьбе, но Кёко не могла избавиться от ощущения, что все его атрибуты кричат о другом.
Церемония, но вовсе не брачная.
Ямауба, стоящая за алтарём, даже не поприветствовала их. И молитву, кажется, тоже не собиралась зачитывать. Соя помог Кёко опуститься на колени, а затем снял короб, поставил его рядом к себе вплотную и опустился сам. Тогда ямауба – старуха с копной седых волос, густо закрученных на затылке шпилькой, с крючковатым носом и двумя клыками, что выпирали среди остальных зубов и цеплялись за нижнюю губу, – просто взмахнула несколько раз жезлом-судзу и кивнула на пиалы головой. Тем самым, без прелюдий, сразу же началась сокровенная и самая важная часть – сан кудо[110]. Во время свадьбы с Якумото они с Кёко до этой части так и не дошли, и теперь же ей почти дурно становилось от того, насколько тесно переплелось её прошлое с настоящим на дне этого прозрачного, золотистого саке, которое ей предстояло испить. По одному глотку рисовой водки из каждой чаши на пару с мужем, чтобы навеки соединить себя и его.
Вот только вместо настоящего мужа плечом её касался Соя. Кёко не могла сказать наверняка, будет ли считаться их союз законным для людей, если они правда осушат друг за другом чаши в этой богами забытой деревне, но догадывалась: если ритуалы у их народов общие, то значит и последствия за их выполнение тоже. А Кёко всегда относилась ко всем ритуалам серьёзно... Но оммёдзи всегда идёт до конца.
– Первым глотком я вплетаю его судьбу в свою и соединяю нас, – начала Кёко, опередив Сою – жениха, который вообще-то должен был начать первым. Не увидев, но сполна ощутив его озадаченный вид, она протянула руку и, стараясь не задеть рукавом пиалы, взялась за одну, самую крайнюю. Голос её не дрожал, но дрожали пальцы, когда она подносила пиалу к губам, чтобы следом за кивком ямаубы сделать маленький глоток.
Горечь и рисовое послевкусие связали рот и огнём потекли по горлу. Кёко сморщила нос, подавила желание откашляться, ведь саке никогда не пила – только из дедушкиного токкури в детстве нюхала и тоже кривилась. Пиала вернулась на алтарь, а затем перекочевала в руку к Сое. Он взял её плавным, выверенным движением, совершенно не сомневаясь в том, что делает прямо как она.
– Первым глотком я вплетаю её судьбу в свою и соединяю нас...
Пока он делал его, этот самый глоток, Кёко невежливо отвернулась от алтаря и оглянулась назад, на гостей. До чего же сложно было отыскать среди них кого-то одного! Все яркие, пёстрые, пернатые и чешуйчатые, с большими головами и длинными руками, а то и сразу с десятью. Если на фоне простых людей Странник всегда ярко выделялся, то на фоне ёкаев – терялся напрочь. Кёко нервно стиснула в пальцах рукав и заметила, что Кира озирается на вход в пещеру вместе с ней, будто тоже задаётся этим вопросом:
«Где ты, Ивару? Сколько ещё ждать?»
– Вторым глотком я отрезаю от себя тени прошлого и отказываюсь нести их дальше, чтобы встретить светлое будущее.
И снова Кёко взяла пиалу, теперь ту, что по центру. Нос её дёргался, как у зверька, когда она принюхивалась к воздуху, но вонь рисовой водки всё перебивала и, смешиваясь с сыростью пещеры, становилась непроницаемой для прочих запахов. Только бубенцы на оби оставались её ориентиром, но едва ли помогали: позвякивали тихо, на каждом движении и вздохе ещё с середины их пути – так и не поймёшь, откуда ждать беду. Всё вокруг, очевидно, беда и есть. Что же Кёко натворила?..
Проглотив саке и передав пиалу Сое, она обернулась ещё раз.
И снова никого не нашла ни в одном ряду ёкаев.
«Эту мою свадьбу ты решил пропустить, да? Не хочешь засвидетельствовать мой триумф, то, как я искуплю промах прошлого и действительно создам будущее?.. Ну и ладно!»
– Третьим глотком я принимаю новый путь и объявляю: отныне я ступаю по нему не одна.
Кёко прижалась губами к краю кварцевой пиалы и накренила её под всеобщими взглядами, заливая содержимое в рот. На этот раз проглотить его удалось легко – горло уже онемело от жара, – и, облизав горькие губы, Кёко собиралась обернуться и проверить ряды ёкаев в третий раз, последний, но пояс её зазвенел громче обычного. Она выбросила вперёд руку как раз в тот момент, когда Соя потянулся к наполовину осушенной чаше, перехватила и остановила его.
– Ах, так вот как это происходит... Вот когда появляется дух. На пятом глотке, не шестом? Он уже знает, кого выбрать жертвой, не так ли? Это тот, кто сделал первый глоток и начал церемонию, верно? Поэтому и умирают мужчины.
Кёко медленно поднялась, подобрав подол какэсита, чтобы не запутаться в нём, и сняла с лица кошачью маску. Кто-то ахнул, кто-то вскрикнул, но она не знала, от неё ли, вдруг оказавшейся в деревне ёкаев единственным человеком, или же от того, что уже стояло за ней. Кёко провела по лицу ладонью и растёрла его, с облегчением подставляясь свежему воздуху, прежде чем обернуться. Она уже знала, что увидит там – нечто, что выглядит как лиса и человек, но не является ни тем ни другим. С частями лисьими там, где должны быть людские, и наоборот; с пришитой мордой на месте человеческого лица, с непропорционально длинными, косматыми лапами; и с хвостами, которых не сосчитать, потому что все они завязаны узлом из голой плоти с ободранной кожей и шерстью, из-за чего до сих пор кровоточат и оставляют за собой на земле мерзкий глянцевый след. Императорский сокутай пурпурного цвета был тем, что до сих пор путало Кёко и не позволяло всему проясниться до конца в её голове, но она решила, что будет решать проблемы по мере их поступления. А полулис-получеловек никогда настоящей проблемой не был.
Кто-то из гостей испуганно съёжился, кто-то отпрянул назад, кто-то квакнул и спрятался под свою накидку, но большинство просто осталось сидеть и послушно смотрело.
Действительно церемония.
И, вглядевшись в неподвижного духа напротив, Кёко убедилась:
«И действительно не мононоке».
– Нет, вовсе нет, – произнёс Кира. Как и Кёко, он не собирался больше притворяться. Безобразное существо перед ним, слепленное из кусочков других, сделало шаг в сторону, чтобы Кёко могла его видеть. – Выбор жертвы не зависит от того, кто делает первый глоток. Он зависит от того, кого привели в деревню для этой цели или же от моих собственных предпочтений. Даже без разницы на самом деле, свадьба то или нет, влюблённый или нет, ёкай или нет... И обычный мацури[111] сгодился бы, да редкие они слишком, нет у меня нынче времени столько ждать. Любовь же сродни парусам – вечно гонит всех вперёд. Да и свадьбу превратить в ритуал проще.
Он встал, а Маё осталась сидеть, уткнувшись взглядом в пол. Только хвост её, буро-рыжий, метался туда-сюда и взвивался, напоминая пламя. Ямауба выронила судзу и отбежала от алтаря. Лихорадочная музыка, сопровождающаяся таким же лихорадочным – ритуальным – танцем за стенами пещеры, вовсю продолжалась. Форма, Первопричина и Желание были больше не нужны, но Кёко всё равно хотелось рассказать, ибо не только в изгнании духов её работа, но и в правде тоже.
– Я всё гадала, отчего же мононоке, прежде только на новобрачных обозлённый, вдруг стал игнорировать собственные порядки и появляться где попало. Сначала на свадьбе шакко кицунэ, потом ни с того ни с сего посреди деревни, а ещё позже – в храме... Даже он меня и то о помощи просил. О спасении от одного-единственного существа, что мононоке всех страшнее, – начала Кёко и принялась развязывать пальцами узелки под верхним слоем свадебного кимоно, которые Мио придумала, чтобы его легко сбросить можно было. Она даже не скрывала, за чем рукой лезет, открыто показала всем красные лакированные ножны под накидкой так же, как деревня на равнине Насу показала свою суть. – Это всё ты, Кира. Это ты кузнеца убил, ибо он в заговоре против тебя состоял. И братьев Тэнага с Асинагой, лягушонка, нури-онну, когда я, дура, сама разболтала тебе о них... Вот и не видел их никто нигде в деревне. Вот и мононоке вовсе никакой не мононоке, прямо как свадьбы на самом деле не свадьбы.
«Без-з него нельзя последнее жертвоприношение проводить».
«У нас ещё есть тот, другой, и ученица-кошечка! Должен был прийти всего один, а получили троих на выбор».
«Если не хочешь стать как Рицука, то нужно быть потише – даже тут».
Снова зашуршали ткани. Кёко скинула свадебную бело-красную накидку, дёрнула какэсита так, чтобы оно разошлось снизу, оголяя хакама под ним и давая больше свободы ногам. Только тогда, сменяя одну одежду на другую и мимолетно коснувшись собственного плеча, Кёко заметила, что на том кое-чего недостает. Стеклянный мотылёк пропал, и она не могла сказать, в какой именно момент, случилось ли это на пути к храму или он покинул её намного раньше. Зато наружу из-под складок шёлка вылетел ивовый лепесток – и стал прекрасной темноглазой девой в розовом косоде прямо за её плечом.
– У меня ведь тоже такой «мононоке» есть, ты знал? Тоже приказы мои исполняет и иногда проявляет свободу воли, помочь освободиться от меня не просит, как твой, но всё же... Эй, Аояги, познакомься с ещё одним сикигами.
«Император Коноэ не может быть тем мононоке, который терроризирует деревню на равнине Насу, потому что тогда, двести лет назад, я лично изгнал и упокоил его».
Аояги повернула голову – она действительно понимала Кёко – и посмотрела на то, что было её отражением, только извращённым и разбитым на мелкие кусочки. Привязанный и порабощённый дух отошёл к стене и там ожидал дальнейшего приказа Киры. Морда судорожно подёргивалась, слюна капала на пурпурный сокутай, слышались скулеж с рычанием. Всё ещё отвратительный, но больше не страшный. Ибо любой сикигами есть слуга, а когда хозяином становится тиран, от которого весь мир страдает, слуга страдает тоже – в первый же черёд. Кёко, несмотря на то что дышала злостью, как огнём, испытывала к нему сочувствие. Её ненависть вовсе не дух заслуживал, а Кира.
– Ты утверждал, что отговаривал шакко кицунэ от церемонии, но это не так, – продолжала Кёко, снова повернувшись к нему, внимающему ей с улыбкой, что приросла к его лицу, будто губы разучились двигаться как-то по-другому, по-живому и искренне. Он не иначе как забавлялся над Кёко, продолжающей свой рассказ. Понимал ли он, ради чего она делает это? Ради кого? – Говорил, что свадеб за эти десять лет совсем не играли, но это не так. Говорил, что в храме этом не молятся никому, но и это не так. Ах, бедные ёкаи! – Она вздохнула, и те, о ком шла речь, вздрогнули на своих дзабутонах, мельком переглянувшись. – Как же они тебя боятся! Настолько, что даже прячутся, когда тебя завидят.
«Те же ёкаи, кто немного поумнее – то есть кто не кошки, – ждут, когда я обернусь собой и проглочу их целиком. Ногицунэ нигде не жалуют».
Ах, если бы Странник только знал, что боялись жители равнины Насу тогда вовсе не его! А Киру, что наверняка следил за ними.
– Ответь, откуда ты знаешь? – спросила Кёко, прежде чем всё закончится. Возможно, для неё. Рука её легла на меч, за спиной щёлкнула нагината, раскрывшись обдув затылок, и сикигами, которого они всё это время принимали за мононоке, наклонился вперёд, готовый к броску. – Откуда ты узнал, как появился Дикий лис? Ты ведь в мою голову, мои воспоминания, только вчера проник... Так откуда тебе известно, что для того, чтобы стать Диким лисом, нужно поедать сердца?
«Съел. Тысяча триста шестьдесят шесть сердец стариков, взрослых и детей».
– Ух ты, – восхитился Кира, но в том тоже никакой искренности не было, как и во всём остальном. – Так вот какие вы, оммёдзи! А я-то думал, вы только сказки горазды рассказывать и деньги из людей трясти. Парочка забредала сюда как раз лет десять назад, но ничем удивить они меня не смогли. Ты мне говорил, что она миленькая дурочка, – обратился он к кому-то.
Кёко не сразу обернулась. Сначала закатила глаза, а уже затем посмотрела ему в лицо, на эту отшлифованную маску чёрного лиса с позолотой и колечками в острых ушах, которую он чаще всего носил не потому, что она была красивее прочих или со Странником его роднила, а потому что описывала лучше всего. Не хитрый, а подлый. Ещё один предатель – ещё один неудачно выбранный жених.
Горло её дёрнулось, когда остриё нагинаты его подпёрло. Так легко прижалось, совсем чуть-чуть, как пёрышко, но если сглотнёшь ещё раз неосторожно – прольётся кровь.
«Бубенцы. Не звенят больше...»
– Назад, кошка!
Лезвие нагинаты не шелохнулось, когда Соя вскинул другую руку. Несомненно, Мио выжидала всё это время. Она обещала Страннику присматривать за Кёко, но умирать ради неё вряд ли собиралась, поэтому даже не стала на Киру лезть, но вот в Сою целилась смело и метко, как стрела. Её форма по её же собственному желанию лепилась, точно плоть была глиной: секунду назад – проворный маленький котёнок, что так легко и незаметно просачивался между ног ёкаев и подушек, а теперь – огромный зверь размером с лошадь, ревущая кайбё. Она шла по земле, но прыгать умела так высоко, что почти летала. С Соей её не больше кэна разделяло, когда деревянный ошейник с вырезанными на нём иероглифами, среди которых Кёко различила «Запереть», вырвался из его кармана и устремился ей навстречу.
– Дважды один и тот же трюк не сработает! – рыкнула Мио с усмешкой и, вцепившись в ошейник всей пастью прежде, чем он достал до её шеи, перекусила его пополам. – Хм-м?
Однако как он на две половины распался, так и собрался назад, а затем продолжил свой полёт, прилепился к её шее и обогнул её вокруг. Мио взревела, заметалась и, притянутая ошейником к ториям, как магнитом, осталась там брыкаться и визжать.
Кёко едва удержала себя на месте, чтобы не броситься к ней на подмогу.
– Правда думаешь, что я удивилась? – хмыкнула Кёко, снова глянув на Сою. – Я всего лишь позволила обмануть меня сейчас, чтобы не обманули позже, когда будет ещё неудобнее. Он тебе, наверное, короб отдать обещал, если на жертвоприношение меня приведёшь?
– Да не нужен мне короб, – фыркнул он, но при этом нагинату не убрал и от короба, который стоял за его ногами, не отошёл тоже.
– Ах, значит, не устоял перед другой красавицей? – ядовито протянула Кёко, покосившись на Киру. – Ну да, Тамамо нынче и вправду хороша.
– Тамамо? – переспросил Кира, и Кёко пришлось задушить страх и упереться в лезвие нагинаты горлом ещё сильнее, чтобы нормально повернуться. – Ты... О ком сейчас? Обо мне?! Разве я похож на женщину?
И Кира вдруг рассмеялся. Из-за пещерного эха звук вышел таким оглушительным и резким, что все ёкаи, вынужденные снова и снова становиться участниками его безумного обряда, испуганно съёжились. Кёко и сама напряглась, заморгала часто-часто и стала судорожно соображать, где именно она ошиблась. До этой секунды всё складывалось, одна ниточка примыкала к другой и зашивала все бреши, что остались, но самый центр полотна опять порвался. Пальцы Кёко сжались в кулаки, словно она пыталась ухватиться за эти расползающиеся нити и удержать их. Сердце гулко в груди забилось, то самое, что прежде стучало на удивление мерно, будто ей все угрозы были нипочём, риск стать последней жертвой на церемониальном алтаре и то как с гуся вода. Ведь пока ты знаешь правду, ты знаешь и то, как победить.
Но не теперь.
Однажды Кёко уже определила неверно Форму своего врага на свадьбе. И вот опять.
«А ещё у ху-яо есть одно интересное свойство по достижении четырёхсот лет... Перерождаться».
– Ху-яо ведь наверняка может перерождаться как женщиной, так и мужчиной, – прошептала Кёко самой себе, её взгляд забегал от искривлённого лица Киры, продолжавшего смеяться, к рядам ёкаев, часть которых – те, что изначально казались расслабленными и, видимо, поддерживали Киру добровольно, – тоже хихикали и зубоскалили. – Я думала, что раз дух ху-яо покинул камень десять лет назад и раз она смогла изменить облик, как Странник говорил, то ты...
– То я и есть ху-яо? – выдавил из себя Кира, и это было почти так же унизительно – быть обсмеянной ёкаями, – как в тот миг, когда её меч раскололся пополам в Камиуре у всех на глазах. – Смешная кошечка! Я не Тамамо, дура. Это она – Тамамо.
И он поднял руку, указывая на истину столь ужасающую, что даже для правды, которая и так всегда неприглядна, это был перебор.
Кёко рефлекторно перевела взгляд на Маё, но Кира показывал не туда. Тогда она проследила ровно за его рукой, совершенно ничего не понимая... И уставилась на уродливого сикигами, поднявшего к свету ажурных фонарей морду.
– Отпустить... Заставь... Помоги. Освободи.
Кёко расслышала, что дух скулит, только потому что он подошёл вплотную. Запах гнили заполнил нос, и Кёко увидела: этими кривыми швами пришили вовсе не части лисы к Коноэ, а лису к частям Коноэ. Кёко даже представлять себе не хотела, как именно Кира это провернул, как и когда извлёк труп императора из могилы и вернул костям плоть, чтобы с их помощью, пройдя по тем туннелям к основанию камня Тамамо, извлечь и привязать её неуловимый дух к чему-то бренному и ею любимому, а потому несокрушимому. Чтобы она уже точно никуда не делась.
Была ли Тамамо вообще жива в таком случае и что это за сикигами такой – «Как это возможно?!», – Кёко не знала. Но было и без того ясно другое.
Тамамо страдает.
– Я отпущу тебя, – пообещал Кира ей, обошёл Кёко, осыпав её несколькими чёрно-белыми перьями, вылетевшими из его крыльев, и, наклонившись к скулящему сикигами, пригладил на его шее уродливый шов, соединяющий кожу и рыжую шерсть. – Совсем немного осталось, потерпи чуть-чуть.
– Кто же ты такой? – прошептала Кёко. С клинком у горла, без надежды на помощь теперь, когда Мио тоже пленили, и в окружении таких же беспомощных ёкаев она чувствовала, как в её правом, зрячем глазу становилось так же темно и мутно от дурноты, как в левом. Она с трудом сфокусировала взгляд на алом плаще Киры и сгустке того спокойного, фарфорового света, который всегда её завораживал, а теперь вдруг потемнел и медленно угас, наконец-то перестав скрывать и залечивать толстые швы под крыльями, почти такие же, какие были на сикигами. – Ты не Тамамо, но ты никакой и не цуру. Ты...
– Новый Дикий лис. Если ему, конечно, удастся закончить последнее жертвоприношение сегодня, что очень уж навряд ли.
Раздавшийся звон даже мысли Кёко заглушил. Ёкаи, оставшиеся сидеть на дзабутонах, зажали уши и пригнулись под роем двадцати трёх стеклянных мотыльков. Разноцветные, витражные, когда-то всего-навсего игрушки, а теперь – призванное войско, – они захлестнули храм волной и сквозь визг, сквозь панику и попытки Киры закрыться рукавами и колдовством облепили его со всех сторон, покрыли все участки кожи и одежды. А затем лопнули – и потекли, как ртуть, единым слоем на нём застыли, ещё секунду назад жидкие, а теперь – твёрдые, отливающие зеркальным серебром, несокрушимым изнутри. Кира точно в статую обратился, скованный по грудь, и только верхняя часть его крыльев трепыхалась, которая – видела Кёко теперь – на самом деле тоже была плащом.
«Идзанами-но микото, – взмолилась она мысленно. – Спасибо, что услышала мои молитвы».
И что он наконец пришёл.
Пещерный храм будто тем самым, маленьким и речным храмом обернулся, что на вершине камиурских гор, где Кёко встречала первую свою свадьбу. Прямо как там, она огляделась, изучила взглядом толпу и, найдя того, ради кого всё это замышляла, вздохнула с плохо скрываемым облегчением и едва удержала сердце, чтобы оно не выскочило через рёбра из груди. Прямо как там, Странник затесался среди гостей и, восседая позади невозмутимо, неожиданно поднялся во весь рост с ещё одним мотыльком на плече, который и летать-то с трещиной поперёк крыла толком не мог, но всё равно как-то до него добрался. Рассказал, позвал, привёл. И даже Мио перестала бороться с ошейником у неё на горле и затихла. Все ёкаи ахнули и обернулись тоже, а Кира... Кира улыбнулся. Только он и Кёко.
– Говорю же, – фыркнул Соя и опустил нагинату, тем самым снова позволив Кёко свободно двигаться. Он и сам резко шагнул назад, оказался возле священного, драгоценного, заветного для всех короба и, как следует занеся ногу, отправил его в стену храма пинком. – Не нужен мне короб, тем более фальшивый!
«Слишком лёгкий! Так и знала!»
От удара тот пошёл трещинами, и во все стороны разлетелись бумажные талисманы, те самые, в поисках которых Кёко, проснувшись в день исчезновения Странника, растерянно по своему кимоно рыскала и которых не нашла. Странник всё же забрал их тогда ночью, но не для себя, а чтобы создать нечто, что всех их проведёт, увлечёт, удивит настолько, что заставит забыть о его исчезновении. В то время как там, на деле, под зачарованной бумагой скрывалась... корзина из бамбука! Самая простая, крестьянская, в какую ловят рыбу или собирают рис. Она покатилась вдоль стены, и Кёко нервно усмехнулась. Ну да, корзина ведь и впрямь совсем нетяжёлая... В отличие от настоящего короба из дерева и костей.
– Нет! – взвизгнула Маё, подорвалась с места и чуть было не бросилась к пленённому Кире, но женщина, что белее снега, воплощение зимы, явившаяся вместе со Странником, перехватила её на полушаге и крепко схватила за плечи.
– Тише, дитя! Скоро всё закончится, и мы свободны станем.
– Кёко, – позвал Странник, и она могла поклясться, что ещё никто её так по имени не называл, а она ещё никогда не была так тому рада. – Не считая последнего пункта про Тамамо, ты всё верно разгадала. Все ведь слышали, да? Да? – Странник повысил голос, когда с первого раза ёкаи не кивнули, и ощерился так широко, будто хотел, чтобы они все зубы его пересчитали – всегда острые, как гвозди, но сейчас выглядящие ещё острее. – Это моя ученица! Моя! Это я её всему научил! А теперь... пора ощипать твои пёрышки, ногицунэ.

XV
Первым, что бросилось Кёко в глаза, было то, что Странник выглядит довольным, а вторым – что это на самом деле лишь притворство. Зубы его неспроста острее стали, а кумадори – сплошь и беспробудно чёрным.
Всё плохо. Очень, очень плохо.
Но по крайней мере, не с ним. Кёко никогда не забудет, каким он был ещё четыре дня назад: болезненный и изнурённый собственной природой и проклятием, обрушившимся на него за то, что он посмел эту природу пробудить; его кожа всегда была молочной, но румянец не был ему чужд так, как Кёко, – и всё же оставил его тогда белым накрахмаленным полотном. Оттого было так отрадно видеть его теперь, вновь живым и сильным. Глаза – снова зелень и опасный гулкий лес. Та трещина, через которую чёрные лисьи хвосты пробивались, развеваясь за его спиной, окончательно срослась, а сами хвосты ушли. Холодный ветер только вьющиеся волосы трепал, блестящие и собранные лентой у лопаток. На пурпурных рукавах не осталось грязных зачерствевших пятен, спина стала идеально прямой и ровной, и каждый шаг пружинил, лёгкий, будто Странник ничего не весит и парит. Так он быстро миновал ряды хлынувших в стороны ёкаев и подошёл к церемониальному столу и Кире, неся короб на плечах, на сей раз, без сомнений, настоящий.
– Кёко, – произнёс он снова, мягко, ласково, и что-то такое извиняющееся было в этом его тоне, что Кёко, даже не уверенная, за что конкретно он прощения просит (и просит ли вообще), сразу же ему его дала. Последний уцелевший цукумогами подскочил и пропел у Странника на плече мелодично, как будто вместо хозяина пытался объясниться. – Отойди назад, Кёко. Соя, следи за сикигами.
К её удивлению, Соя повиновался незамедлительно и обратил лезвие нагинаты на существо полулисье-получеловеческое, которое не шевелилось в ожидании указаний хозяина, угодившего в плен.
– И без тебя знаю, что мне делать, – всё-таки не смог промолчать Соя, хотя к тому моменту уже занял напротив сикигами позицию. – Но... Разумно ли это? Управляет-то уродцем Кира, а значит, и следить нужно в первую очередь за Кирой. Сикигами ведь можно управлять и мысленно, как то делает твоя ученица.
– За Киру отвечаю я, а вот чего ждать от подчинённого древнего духа лисицы с чужих земель, мне неведомо, поэтому кто-то из нас должен полностью сосредоточиться на ней. Умение распределять силы так же важно, как сама сила.
– Неужели у меня отросла прямая чёлка и ослеп один глаз?
– Что? Нет.
– Тогда с чего ты решил, что я твоя ученица, и взялся меня поучать?! Мы не...
– У вас тут семейная ссора? Я не мешаю? – встрял Кира и, поскольку он сейчас мог только головой крутить, выразительно смотрел то на одного, то на другого по очереди.
«Да уж, лучше им вдвоём впредь не проводить совместных изгнаний. Как кошка с собакой даже в такой ответственный момент», – подумалось Кёко, уже послушно отступившей назад, за Аояги, раз Странник так велел.
Она так по нему соскучилась и так доверяла – теперь, после разлуки, сильнее прежнего, – что ни в коем случае не посмела бы ослушаться. Единственной, кто всё ещё демонстрировал неуместное неподчинение, была Аояги: она вышла вперёд и загородила Кёко собой, хотя та ей такого не приказывала.
Месяцами горевшее желание показать себя Кёко немного сгладила своим выступлением вначале, но этого всё ещё было недостаточно. Поэтому хоть и послушалась, но судорожно продолжила соображать: взгляд метался от Киры к сикигами, а от сикигами к залу, к ёкаям, среди которых не нашлось ни одного смельчака – все немые зрители. Как могла, Кёко искала там подсказки – недостающие фрагменты головоломок, будто ещё одни осколки от её меча.
«Сосредоточься... Юкиши теперь тоже здесь, на нашей стороне, и держит Маё. Остальные ёкаи бездействуют, потому что лишь часть Киру поддерживает, а остальная – и вправду боится. Сикигами Тамамо к Кире привязан, но неизвестно, к жестам или же достаточно одной его воли, как Соя и сказал... Значит, оба всё ещё представляют угрозу. Мио же странно тихая...»
– Наконец-то ты явился, – снова подал голос Кира. – Если что-то и способно тебя выманить, то лишь твоя ученица, да? Зато смотри, какое торжество тебя встречает! Нравится?
– Так ты ради меня всё это затеял? Мило. А мог бы просто подождать седьмого дня...
– Не мог, – ухмыльнулся Кира. – Кое-кто сказал, что до окончания седьмого дня с тобой будет проще сладить.
Они оба обратили взоры к Сое, смысл участия которого нахмурившейся Кёко до конца так и не открылся, но кое-что она поняла: семь хвостов – значит, семь всего.
«Минут, сколько Странник в своём истинном обличье может быть; часов, сколько он расплачивается агонией после; и дней на восстановление... Ну конечно!»
– Тогда у меня для тебя плохие новости: я уже в полном порядке. Юкиши и впрямь замечательно выхаживать умеет, – сказал Странник. – За что большое ей спасибо.
Кира переменился в лице, хотя это казалось невозможным, ибо вовсе не лицо это даже никакое, а маска. Не как та, которую Кёко или же Соя носили все это время, а вторая личина – лживая настолько же, насколько вычурная и белоснежная. Имя Юкиши сквозняком по пещерному храму промчалось, когда Кира беззвучно одними губами его повторил, и остановилось где-то у лисьего алтаря, куда юки-онна Маё подтащила и где свет ажурных фонарей преломлялся об их фигуры. Снаружи, почти закупоривая собой пещеру, свистела вьюга – её неизменная спутница.
– Ах, так вот что за женщину слышала девчонка-оммёдзи в пещере с предателями, – прошипел Кира, явно обращаясь к Юкиши. – Следовало догадаться, но я так не хотел в это верить... Разве хорошие матери поступают так со своими детьми?
– Хорошие матери не воспитывают чудовищ, – ответила она. – А значит, мать из меня никудышная, и я не имею права так зваться.
«Юки-онна, прозванная матерью конаки-дзидзи, также мать Киры? Но разве Странник не сказал, когда вошёл, что он на самом деле ногицунэ? Кира её воспитанник?»
– Однажды я уже бывал на равнине Насу, – заговорил Странник снова. Начал издалека и, прямо как во время обряда изгнания, стал обходить обездвиженного Киру по кругу, держа одну руку на ремешке своего короба, будто готовился вот-вот его спустить. Но отчего-то Кёко показалось, что будь это изгнание настоящим, оно бы так и не состоялось. Странник ещё никогда не жертвовал своими цукумогами, чтобы кого-то сдержать; никогда так отчаянно не искал способы снова набраться сил, идя ради того на всякие ухищрения; и уж точно никогда не мешкал, когда воздух искрился от угрозы. А значит... «Он тоже всё ещё не знает или не понимает чего-то». – Когда мы только пришли, ты несколько раз упомянул своего отца, но никогда – меня. Сначала я решил, что то последствия моих чар, но ты ведь только мою внешность должен был забыть, а не самого меня. А ведь я провёл в деревне у твоего отца, который ещё на руках тебя нянчил, целую весну... Именно так я почти сразу и понял: ты не вспомнил меня, потому что это не ты.
«Древнейший род цуру вырезал! А ведь цуру почти столь же редки, что шакко!»
«Какая подлость... До чего амбициозный щенок!»
«Хитрее всех хитрецов из нашей породы. Сыграть роль старейшины и шерсть на перья поменять, чтоб от целого мира утаиться, не так-то просто».
«Ух ты, никогда прежде в деревне Насу не был!»
Кёко не сразу поняла, откуда доносится этот многоголосый, разрозненный гомон. Даже ёкаи завертели головами. То лисьи алтари ожили: изображали они Дикого лиса – Киру, ибо он всех себе поклоняться заставлял, – или же кого-то ещё, но именно от них отделились тени, что в свою очередь расслоились на множество духов. Тоже лисьих, тоже многохвостых; зыбкие, эфемерные, как дым от костра, они принялись кружить вдоль стен пещерного храма, осматриваться, но большинство из них – а Кёко насчитала около тридцати – пригнули морды и оскалились на Киру.
«Считается, что все лисы происходят из одного рода. Именно поэтому во плоти или же в форме духа, но они всегда охотно являются на любые лисьи торжества...»
Так вот как это происходит – один в один как на свадьбе шакко кицунэ! В таком случае Странник, должно быть...
– Привёл их? – выдохнул Кира, и если он и был способен на неподдельные эмоции, то это была одна из них – ужас, какой его даже стеклянный плен, сорванный ритуал и истинный Дикий лис, ставший врагом, не заставили доселе испытывать. – Печать... Фонари...
– Твоя печать снята, – подтвердил Странник. – Вместе с Юкиши мы справились. И весь род лисий теперь засвидетельствует твоё падение. И все они, не сомневайся, остановят тебя, если довершишь начатое. Не из благородных побуждений, нет, а потому что никто не захочет, чтобы ещё один лис возвысился над другими лисами.
– Почему ты не хочешь позволить мне присоединиться к тебе? – прошептал Кира с таким выражением, будто и вправду не понимал. – Неужели тебе не одиноко? Этот лисий род... Он не мой и не твой. Даже кицунэ презирают диких. Мы же с тобой от одной голодной слюны, из одной шерсти, что ночи темнее, из страданий и боли, от рождения носимых в костях.
– Не сравнивай нас, – отрезал Странник безжалостно. – У нас с тобой нет ничего общего. Довольно мне поклонников и последователей нынче, по горло вами сыт. – Соя хмыкнул возле плеча Кёко, но – неужели! – стерпел. – Хочешь стать таким, как я? Ты никогда не будешь как я, потому что ты принадлежишь сразу двум мирам, а значит, ни одному из них. Ты лис, ибо один твой родитель был лисом, и ты человек, ибо второй родитель был человеком. Тебе не поклоняются – тебя страшатся, а это не одно и то же. Тебя не выбирали и не дарили тебе часть веры вместе со своими сердцами – ты и то и другое взял насильно. И поэтому ты хуже, чем мононоке! Кёко. – Странник вдруг позвал её снова, и она покрылась мурашками с головы до пят от того, что он сделал это в такой напряжённый и без того ошеломляющий момент. В его зелёных глазах вдруг зрачков почти не стало, настолько они сузились – дурной знак. Он снова к силе своей взывал – невольно, на уровне инстинктов; так хищник встречается с хищником, – но ничего другого у них сейчас и не было. Даже талисманов. – Кёко, какая, по-твоему, у Киры была бы Форма?
– Что?..
– Будь Кира взаправду мононоке, а все это – обрядом изгнания, то какую бы Форму ты, как оммёдзи, назвала?
Кёко растерялась. Нашла взглядом Маё, всё ещё отчаянно дёргающуюся в сильных руках Юкиши, и заметила, что лисьи духи вокруг притихли – с любопытством подёргивают ушами, тоже ожидая ответа.
«Те фонари, – принялась размышлять Кёко, заметив, что свечение у входа в пещеру и вправду изменилось, стало ярче и естественнее, оранжево-золотое, как если бы чары больше не заслоняли закат. – Так они запечатали вовсе не Тамамо и даже не нас, а всю деревню, чтобы тайное и ужасное тайным же оставалось. Наверное, это Юкиши Киру научила, ведь она колдунья. И тогда Кира...»
– Его Форма, – произнесла Кёко, прочистив горло и вскинув подбородок, – полукровка-ногицунэ и колдун, брошенный в лесу младенцем.
– Правильно, – кивнул Странник. Цукумогами на его плече приободряюще запел, крыло с трещиной поперёк дрожало. – А его Желание?
– Возвыситься до ками.
– Ага. – Странник опять кивнул. – А Причина?
Кёко приоткрыла губы, чтобы вдохнуть поглубже и ответить снова, но вдруг обнаружила, что отвечать ей нечего – причину она не знает и не видит до сих пор. И, судя по тому, что Странник не пожурил её за невнимательность и ничего не подсказал, именно в этом заключалась вся дилемма.
«Именно это Странник и пытается сейчас понять».
– Скажи мне, Кира, кто рассказал тебе о том, как я стал Диким лисом? Кому ты собирался отдать мой короб до того, как согласился обменять его – на словах, по крайней мере – на пособничество Сои?
Кира ответил не сразу. Сначала опустил глаза так, будто не собирался отвечать вовсе, а когда Странник приблизился к нему – редкое зрелище, чтобы он так терял терпение! – снова поднял голову и широко улыбнулся. Всё это время верхушки его крыльев с чёрно-белыми перьями на угловатых костяшках не переставали возбуждённо трепетать.
– Друг из Эдзо хотел передать тебе, что он пережил все ниспосланные судьбой несчастья и всё ещё при деле, – сказал Кира с улыбкой. – И с нетерпением ждёт твоего возвращения домой.
Если бы Кёко не провела со Странником последний год, если бы не изучала его вечерами возле мерно жужжащего костра и не замечала, как меняются его черты в зависимости от истории, которую он рассказывает, сплетая для неё кукол и декорации из дыма кисэру, то, возможно, даже не поняла бы сейчас, что именно с ним случилось. Почему челюсти щёлкнули и резко сомкнулись, так крепко, что и мечом было бы не расцепить; почему он отшатнулся, словно его толкнули в грудь, и потерял равновесие и твёрдость. Почему глаза его распахнулись, зрачки запульсировали, то расширяясь, то сужаясь обратно, грудь поднялась и застыла так, как если бы он вдохнул, но не смог выдохнуть. И даже цукумогами на его плече затих.
Если бы Кёко не была ученицей Странника весь этот год и не училась прилежно не только оммёдо, но и ему самому, то не поняла бы, насколько сильно он напуган.
– Он убьёт его, он убьёт его! – заверещала Маё.
И Странник, несомненно, собирался это сделать. Он поднял руку ладонью кверху и, когда Кира вытянулся странно, заёрзал в тисках жидкого витража и замычал. Что-то хрустнуло там, в сплаве из цукумогами – возможно, рёбра Киры, – и рот его искривился, платина волос с обрезанными у лица прядями потускнела, шея выгнулась под неправильным углом, прежде чем сломаться. Кира, однако, ещё продолжал дышать. Кокон из гладкого бесшовного стекла потемнел, словно там, внутри его, брызнула чёрная, как дёготь, кровь, но затем воссиял перламутром и серебром. И те самые перья на кончиках крыльев, выглядывающих из-под плена, затрепыхались опять.
Стекло заскрежетало.
«Он пытается выбраться!»
«Остановите его! Сдержите его!»
«Добей его, Дикий лис!»
Лисьи духи заверещали, ёкаи повскакивали и, пользуясь всеобщим переполохом, бросились бежать из храма, подальше от Киры и сражения, которое теперь было неизбежно. В панике они снесли Юкиши с ног, а та отпустила Маё – и, освободившись, глупая лисичка кинулась вперёд. Рукава Кёко уже были закатаны, тесная свадебная накидка сброшена, а лакированные ножны Кусанаги-но цуруги удобно лежали в руке, но она всё равно не смогла до неё дотянуться, хотя бросилась наперерез. То, что Маё всё же вырвется, Кёко предвидела, а то, что обратится прямо в прыжке, ударив её наотмашь единственным хвостом, – нет. Кёко отлетела и больно приложилась головой о барельеф, до звона в ушах и головокружения. Маё же перескочила через тории, через опустевшие смятые дзабутоны и Странника и, обрушившись на Киру сверху, ударила по стеклянному заговорённому сплаву всеми четырьмя лапами одновременно.
«Невероятно сильная!» – поразилась Кёко, когда от одного этого удара сплав трещинами покрылся, как узором, от вершины до самого его основания. Свечение вокруг Киры мигнуло и довершило начатое, все старания цукумогами, весь их плен раскрошило на части.
Витраж осыпался и замёл мерцающим песком весь храм.
– Маё, – вздохнул Странник не то чтобы удивлённо или слишком огорчённо, а скорее устало, прикрывая рукавом глаза, когда ветер часть крупиц погнал им в лица, не дав улечься. Бурая лисица с тёмным кончиком хвоста загораживала Киру собой, пока он, сидя на коленях, от блеска стекла отряхивался, приводил в порядок алое одеяние и крылья. – Маё... Почему ты защищаешь его?
– Семья! – воскликнула она, почти проплакала, и снова сделалась собой, растрёпанной девочкой с колотящимся сердцем и лихорадочно мечущимся по полу хвостом. Задние лапы остались лисьими, на шее пробивалась шерсть – настолько взволнованной была Маё, что потеряла контроль над собственным телом.
Кёко опустила выставленный Кусанаги-но цуруги.
Юки-онна, пытавшаяся спасти подобранных людских младенцев. Полукровка-ногицунэ, выживший благодаря ей и с возрастом ставший для всех кошмаром. То, как он вознамерился добраться до звания ками, до самих небес, стать божеством... И как приютил ещё одну полукровку, девочку, не рождённую из утробы живой матери, а вырезанную из чрева уже мёртвой, убитой Кирой самой первой во имя ритуала десять лет тому назад. Если для Странника не складывалось то, откуда Кира знал, как ему облачить в плоть свои желания, то Кёко не понимала другого: зачем Кире понадобилась Маё? Зачем растить ту, что похожа на тебя, кроме как из сострадания и любви, которые ему, без сомнений, неведомы? Чтобы она защищала его, как сейчас? Или чтобы...
«Я сытая. Но я должна есть».
– Маё! – Странник позвал опять, но та за собственным рычанием его не слышала. Тогда шаг вперёд сделала Кёко:
– Маё... Ты больше не обязана слушаться его. Ты можешь больше не есть ничьи сердца.
Вот теперь они со Странником и впрямь поменялись местами, потому что смотрел он на неё так же, как она на него минуту назад – совершенно ничего не понимая и запутавшись.
– Вот тот грех, от которого ты просила тебя очистить, – пробормотала Кёко и осторожно шагнула к Маё, которую Кира тут же обхватил рукой, будто защитить пытался. Но не саму Маё, а свой эксперимент. – Вот зачем ты ему нужна была – такая же полукровка, каким родился он. Вот в чём на самом деле заключалась его роль в создании нового Дикого лиса – не вырасти, а вырастить.
– Я пыталась, – всхлипнула Маё надрывно, но обращалась она вовсе не к Кёко и не к Страннику. Сутулые плечи под белоснежным – ритуальным – кимоно мелко дрожали, кончик носа и щёки порозовели от щиплющего их мороза и слёз, когда она потянулась к Кире, превосходящему её в росте на целую голову, обнимающему по-отечески нежно и так же нежно по спине поглаживающему. – Я так старалась отрастить хотя бы ещё один хвостик! Я так не хотела тебя разочаровывать...
– Ты меня не разочаровала. – Кира обхватил длинными пальцами круглое, припухлое личико, которое должно было стать красивым, точёным и миловидным уже через пару лет. – Ты сделала именно то, что от тебя требовалось. Ты позволила мне заботиться о тебе, любить тебя и вырастить, как свою... Этого мне более чем достаточно. Ты ведь всё ради меня сделаешь, не так ли? Всю себя, если потребуется, отдашь?
– Кира... Конечно! Конечно, братец...
Его ласковые слова сопровождались трепетом крыльев, вдруг приподнявшихся, и тем, как незаметно спустилась его рука с её щеки к тонюсеньким хрупким рёбрам. Никто ничего не успел сделать, даже осмыслить произошедшее. Мононоке Тамамо вдруг издал рёв скорее волчий, чем какой-либо ещё, и напал на Сою, добровольно насадившись на его нагинату грудью, чтоб пресечь взмах и не позволить пронзить Киру со спины. Кёко же исключительно по дурости своей промедлила, а Странник... Она не знала, что со Странником. Он успел только выкрикнуть: «Соя, синтай!», а уже в следующее мгновение будто перестал сам себе принадлежать. Замерев, смотрел, как плохое становится ужасным, а ужасное – кошмаром наяву, который каждого из них будет преследовать ещё очень много лет.
Алый шёлк натянулся и разошёлся. То, что Кёко всё это время принимала за журавлиные крылья, ими и было, но – как и всё остальное в Кире – подло украденными и незаконно присвоенными. Должно быть, он снял их с настоящего старейшины – предельно осторожно и аккуратно, надо признать, потому что ни одно перо не выглядело повреждённым. Только толстые неровные стежки чёрной нитью, крепящиеся прямо к коже, выдавали грубую работу. Но без них крылья бы не стали полноценным продолжением его тела; не поднимались тогда, когда Кира поднимал руки, и не хлопали, когда он хотел ими хлопнуть. Вот и сейчас они расправились, на сей раз будто сами по себе, и на мгновение скрыли от всех присутствующих и Киру, и Маё, а когда опустились...
Перья осыпались и разлетелись во все стороны, обнажая угольно-чёрный мех, сбитый в клочья от того, как долго его скрывали. Андоны, подвешенные на стенах, затряслись, и несколько из них угасли. Точно так же угасли глаза Маё, когда отросшие когти Киры, подобные чёрному ониксу, из которого были сделаны алтари, пробили её грудную клетку.
Он вытащил её сердце наружу в сжатом кулаке: маленькое, как у крольчонка, и ещё колотящееся от боли. Кровь затекла под обрывок такого же красного шёлкового рукава и побежала по девичьему белому кимоно, до последней нитки пропитала его, прежде чем под ноги Маё закапать. Она упала почти мгновенно, просто завалилась вбок, когда Кира её отпустил, даже не удосужившись придержать. Раздался глухой удар о землю, медные волосы разметались и укрыли её застывшее лицо, которому было суждено остаться детским.
Кира поднял её сердце ко рту и вгрызся в кусок багряной плоти, завершая жертвоприношение.
– Вы оба ошиблись, – проурчал новый Дикий лис с окровавленным лицом, что уже удлинилось, поросло таким же лоснящимся мехом, как всё остальное, стремительно растущее в размерах. – Мы с Маё делили все украденные сердца на двоих. Не потому, что я правда пытался её возвысить, заставить отрастить хвосты раньше положенного срока на тот случай, если их не смогу отрастить я. Нет, просто так мы становились ещё ближе, а мой пир – сытнее. Моя последняя, долгожданная, собственноручно приготовленная трапеза... Друг из Эдзо не соврал, сказал абсолютную правду! Сердце воспитанницы... Сердце самой преданной и любимой, того, кого ты растил годами... Оно намного – намного! – сильнее всех прочих сердец, смертных и бессмертных.
– Ивару! – закричала Кёко.
Только это она и успела сделать, когда девять хвостов раскрылись веером за спиной Киры и один из них сгрёб её, а затем едва не размозжил об стену. Некогда изящный, утончённый юноша, чья красота была сравнима разве что с чистым горным хрусталём, за считаные секунды обратился в громадного зверя. Ничего от цуру в нём не осталось – вероломный ногицунэ даже его в самом себе пожрал. Такому и в императорском дворце было бы тесно, не говоря уже о пещерном храме. Тот заходил ходуном, ажурные фонари запрыгали, с потолка посыпались мелкие камешки, и один из сводов треснул, разломился, едва не похоронив под обломками Кёко, которую Аояги только-только вытащила из-под лисьего хвоста.
– Ивару! Очнись, Ивару!
– Приди в себя! – закричал Соя. – Идиот!
Странник стоял там же, где и до этого, – у первого ряда ныне пустых дзабутонов напротив церемониального стола и тела лисьей полукровки с вырванным сердцем, лежащей под ним, – а затем рухнул на колени и обхватил руками голову. Стеклянная крошка от цукумогами вперемешку с каменной пылью покрыла разводами пурпурное кимоно, а кровь, ореолом растёкшаяся вокруг Маё и скопившаяся у коленей Странника, запачкала хакама. Его рот открывался и закрывался в тяжёлом дыхании, как у человека, который тонет и идёт ко дну. Все звали его и кричали – даже Юкиши и лисьи духи, – но никому, кроме него самого, не хватило бы сил напомнить себе, что он вовсе не там, не в Эдзо, где всё случилось впервые. Прошлое повторилось.
И всё же это не его прошлое. А у его ног в окровавленном одеянии – вовсе никакая не Фуса.
– Я же сказала, что дважды этот трюк не сработает!
Мио, которую Кёко всего миг назад видела возле тории, прикованной к ним заговорённым ошейником, вдруг оказалась прямо у Киры под мордой. Улыбнулась так хитро, как только может улыбаться демоническая кошка, которой нельзя доверять, даже когда она притворяется побеждённой. Пасть её раскрылась, с кончика по-змеиному раздвоенного языка сорвались несколько плюющихся искрами угольков – не иначе как колдовство, заранее подготовленное, – и прижгли ошейник. Кира её раза в три больше был, а может, и в четыре, но, как только ошейник затлел и треснул пополам, Мио прыгнула, вцепилась прямо ему в морду – метила не иначе как в глаза, – и кошачье шипение смешалось с лисьим рёвом.
– Ивару!
Кёко вскрикнула ещё раз, но затем сдалась – «Бесполезно!» – и кинулась к Сое, потому что он бился с сикигами Тамамо один на один. Длинные серповидные когти уже разодрали в клочья его чёрное кимоно и оставили несколько длинных ссадин на маске. Кёко плоской стороной ножен ударила мононоке в живот и отвлекла её на себя на пару с Аояги, которая, может, и не была боевым сикигами, но, мельтеша вокруг, всегда врагов изрядно раздражала. Так Кёко в конце концов зажала Тамамо в углу. Чтобы просто сразить её, убить, как связанного договором духа, у них много времени уйдёт, поэтому Кёко надеялась, что Соя знает, что делает. Он судорожно по храму рыскал, заглядывал в каждый его уголок и под каждый алтарный камень.
– Разбей их! – успела крикнуть Кёко, прежде чем ей снова пришлось под когтями Тамамо пригибаться и уворачиваться от лисьих хвостов, потому что Мио всё с Киры не слезала и тот в бешенстве крутился волчком. – Разбей... алтари... Ну же, Соя!
Синтай. Вот о чём Странник говорил.
С детства Кёко окружали храмы так же, как и жертвы мононоке, приходящие в их имение на порог. Будь кровля храма изумрудной или же чёрной, стой сам храм на вершине камиурских гор или же в низине среди болотных вод, будь он маленьким или же большим, как тот, Золотой, в Киото... Под крышей каждого так или иначе живёт божество. У него может быть вместилище рукотворное – зеркало, шкатулка или меч, – а может быть природное – водопад, какой на севере равнины Насу течёт, или целый огромный лес. Порой ками даже свою часть оставляет – хвост, например, или палец, – а порой поселяется в предмете целиком, чтобы лично принимать и распробовать все приносимые угощения. То и зовётся синтай. То и есть душа храма, пока сам храм – это плоть. И, как любая душа, синтай должен быть спрятан от посторонних глаз, ибо не станет синтая – и божество храм оставит тоже.
Не станет синтая – и разорвётся связь.
– Тамамо с Кирой вовсе не договором связана, не как я с Аояги! Силой... Насильно привязал! Поэтому у Киры должен быть сосуд. Попробуй разбить алтари!
Тамамо, будучи выше Кёко ростом за счёт длинных мужских ног с пришитыми к ним лапами, всё же дотянулась до неё и порезала. Красных пятен на некогда свадебном кимоно прибавилось. Кёко и так запыхалась окончательно, пока кричала, и если бы не Аояги, под когти сикигами подставившаяся и пошедшая оттого не ссадинами, но глубокими трещинами, то от самой Кёко уже бы ничего не осталось. Она привалилась спиной к церемониальному столу, пытаясь отдышаться, пока Соя толкал один лисий алтарь за другим, разбивал каждый и таким образом дошёл до десятого.
Как раз из него что-то и выскочило, поскакало по полу и едва не затерялось среди обломков, очень на них похожее. Кёко едва успела на колени упасть и поймать магатама[112], серо-голубой и матовый, должно быть, выточенный из осколков того самого камня, в котором больше ста лет обитал дух Тамамо. Кёко огладила большим пальцем его гладкий, шлифованный изгиб и кивнула Сое, подбросив магатама в воздух за секунду до того, как он прицельно обрушил на него нагинату. Камешек раскололся надвое, и Тамамо, схлестнувшаяся с Аояги, вдруг тоже треснула поперёк.
– Спасибо вам, оммёдзи.
То были первые и последние слова, сказанные её настоящим голосом – лишённым всякой боли и страданий, таким, каким и впрямь императора несложно обольстить. Затем сикигами почтительно склонил голову перед Кёко, Соей и Аояги – и та упала, оторвавшись от тела с противным влажным звуком. За ней попадали и все остальные части тела, когда грубая вязь швов разошлась. Вскоре от Тамамо ничего не осталось, кроме груды зловонной плоти – частей рыжей лисицы, которой она была когда-то, и частей её возлюбленного императора, вытащенного из могилы, чьё тело давно сгнило и за несколько мгновений сгнило опять, распустив в пещере кислый смрад залежалого трупа. Зато дух освободился, а значит, и они трое – от лишнего врага.
Кира. Остался Кира.
Его новая форма и впрямь от божественной недалеко ушла: Кёко о таком количестве хвостов – о девяти – только в легендах слышала, не видела даже ни у одного из лисьих духов, безучастно наблюдавших за происходящим и ждавших, чем же всё разрешится. Мио же и вправду Кире глаза выцарапала: они вытекали из глазниц кровавой массой, но тут же заживали, и ногицунэ в ответ вгрызался в Мио. Кремовая шкурка намокла от багряного глянца, и в конце концов Мио, сброшенная, бессильно обмякла под старыми ториями. А дальше...
«Оникс. Это означает “вдовство” или “гибель в девичестве”».
Кёко сглотнула, но не сдвинулась с места, не ринулась к выходу из пещеры и не сбежала, как требовали поступить её инстинкты – оммёдзи и не-оммёдзи. Смерть пришла на равнину Насу, и они с Кёко давние знакомые. Каждый раз она как-то да умудрялась с ней разминуться, как-то да обойти; возможно, потому что всегда хорошо видела ту черту, за которую нельзя заходить. Кёко рисковала, но в меру, знала, когда пора остановиться, чтобы не упасть, – прямо как при беге по крышам. Кёко никогда смерти не проигрывала, и этот раз не станет исключением, даже если сон – видение кудана – утверждал обратное.
Именно так она сказала себе, когда отложила Кусанаги-но цуруги, чтобы избавиться от лишнего веса, и попятилась к церемониальному столу, на котором, разгромленном, среди каменной крошки и фонарей всё ещё лежали колокольчики судзу ямаубы.
«Вот почему Кира осёк тогда Маё, когда она пыталась танцевать кагура. Ему стало не просто неприятно, а больно, ведь он даже хуже, чем мононоке, как и сказал Странник. А значит...»
«Чем ёкай злее, тем больнее ему от танца. Эффект может даже быть близок к изгнанию мононоке».
– Ах, чуть не забыл... Я же хотел и твоё сердце сожрать тоже! Прежде чем сожру Первого Дикого лиса.
До церемониального стола совсем немного оставалось, когда Кира всё-таки её заметил. Соя вонзил в лисью спину меч, и та изогнулась дугой с выпирающими позвонками, похожими на гребни. Девять хвостов взвились, ударили его наотмашь, плоть вытолкнула лезвие обратно, как занозу. Мио истекала кровью там, под ториями; Юкиши было не видно за метелью, которая уже ворвалась в пещеру и покрыла подушки слоем зернистого снега. Лисьи духи, кицунэ со всех краёв Идзанами, бездействовали, немо наблюдая за тем, как история закручивается спиралью и душит всех присутствующих образовавшейся петлёй. Среди всего этого хаоса и кровопролития музыка кагура подарила Кёко мимолётное блаженство. Жезл-судзу идеально лёг в руку вместо меча, взмах свил нежную ноту вместо жестокого удара, как те, которые тщетно обрушивал на Киру Соя, захлёбываясь кровью под своей надломанной маской. Здесь даже танцевать было негде – ни сцены, ни маломальского свободного от осколков и завалов пространства, – и потому Кёко забралась прямо на стол.
Аояги перерезала путь чёрному окровавленному лису, пытавшемуся до неё добраться, и ради того, чтобы хоть немного его задержать, потеряла руку: та отломилась от плеча с хрустом, с каким отламывается ветвь. Жертва, однако, была напрасной, ибо Кёко, толком ничего не видя из-под всклоченных волос, успела сделать лишь несколько движений. Несомненно, они причинили Кире боль, сравнимую разве что с той, в которой умерла ныне припорошенная снегом Маё. Потому он о Кёко и вспомнил. Потому и взревел так неистово и ударил по стенам храма хвостами, отчего стол под ногами Кёко разломился. Затем что-то хлопнуло её по спине, но не толкнуло, а, наоборот, притянуло назад. Боль, ужалившая следом под рёбра, была свирепой – туда до основания погрузились лисьи когти.
Кагура-судзу упал и ударился об пол. Его звон стал последним, что Кёко услышала, когда её кагура закончился и все мечты оборвались.
Никто не кричал её имя. Она сама звала себя и пыталась раздуть угасающее сознание, точно высечь искры на промокшей хворостине: «Держись, Кёко! Пытайся бороться, Кёко!» Но борьба та слабой выходила и нелепой. Как насекомое, нанизанное на спицу, Кёко брыкалась и дёргалась, пыталась соскочить, но только глубже, кажется, насаживалась. Дышать стало невозможно, в лёгких булькнуло, и вместо воздуха Кёко выдохнула кровь. Во рту не осталось другого вкуса, кроме железа, и Кира, как следует дав ей пропитаться им, только тогда поднёс её ко рту. Пасть его раскрылась, и на Кёко, всего в несколько сунов от лица, уставились охристые глаза с узкими зрачками. Ноги и руки её больше не слушались, повисли по бокам, и кое-как Кёко лишь отвернула в сторону голову, но один из хвостов обвился вокруг шеи, утопив всё лицо в чёрном лоснящемся меху, и насильно повернул её назад.
– Не понимаю, кто ты, – проурчал над ней Кира. – Может быть, смогу понять, когда попробую.
«И вправду чудо, дар самих богов – молоко кудана... Всё один в один прямо как приснилось».
Кёко подумала об этом с поразительной лёгкостью, скорее с удивлением, чем со страхом. Когда Кира вонзился ей в солнечное сплетение, боль была похожа на обжигающую вспышку, точно Кёко бросили в огонь. Это придало ей сил, но не было в том ничего хорошего, ведь так всегда бывает перед смертью. Тяжело больные тоже всегда вдруг встают на ноги, говорят и улыбаются, прежде чем лечь обратно и почить. И всё же руки Кёко заколотили по ощеренной, окровавленной морде, ногти попытались дотянуться до глаз и выдавить их в сотый раз. Ногами же она пнула Киру под горло. Кровь текла так обильно, что Кёко стала мокрой и скользкой. Визжала она безостановочно и пронзительно, потому что вот эта – вот эта самая – боль была на сон совсем непохожей. Не было ничего реальнее и сильнее её, ничего, что Кёко бы познала лучше. И, веря, что она готова отталкивать смерть до скончания времён, Кёко в какой-то момент сдалась и добровольно распахнула для неё объятия, только бы всё закончилось.
Не будет возрождения дома Хакуро и младших сестёр, которых она отведёт в чужой дом с приданым. Не будет гордой улыбки на лице дедушки, который – фантазировала всегда Кёко – точно нашёл бы на это ки, если бы услыхал обо всех её подвигах. Точно так же не будет оммёдо и мононоке, записанных в семейную книгу под её именем. И ученицы рядом с лисьим учителем больше не будет тоже.
«Я старалась, мама, дедушка... Я так старалась, честно».
– Очнись же ты! Она сейчас умрёт!
– Дикий лис! Дикий лис, прошу!
– Котёночка... Джун-сама...
Разные голоса смешались в кучу, но один голос был громче всех:
– Идзанами-но микото, Идзанами-но микото! Если ты слышишь меня, если жива в тебе хоть капля любви ко мне, неомрачённой моими деяниями, если ты всё ещё моя мать, как мать ты ещё восьми миллионам, то, прошу, обрати на меня свой взор.
Свадебные фонари горели, но для Кёко в храме всё угасло. Мороз даже свет оборачивал в пар, прямо как дыхание, но Кёко его больше не чувствовала и сама почти не дышала. Она видела только проблески голодной лисьей морды, обрамлённой угольной шерстью, что сплошь в её собственной крови, но зато слышала всё и даже больше. Странник, по-прежнему стоящий на коленях, лихорадочно и хрипло шептал. Он молился, и Кёко была рада так умирать – под его баюкающий голос и со знанием, что он здесь, так или иначе.
– Идзанами-но микото! Услышь меня и исполни мою великую просьбу, первую с начала времён и последнюю до их окончания. Идзанами-но микото, я должен превратиться сейчас... Прямо сейчас! Позволь мне!
Губы Кёко дрогнули, но их залила кровь, и мысль – «Уходи! Уходи же, дурак! Ты не справишься с Кирой!» – не отозвалась вслух ни единым звуком. Вместо неё заговорил кто-то другой; кто-то, кто не был Соей, рубящим нагинатой хвосты, или Мио, бормочущей что-то об императрице и снова проваливающейся в небытие. Голос женский, но не такой, как если бы он принадлежал человеку, ёкаю с равнины Насу или вообще этому миру. Его даже не трогало пещерное эхо, и звучал он у Кёко где-то в самой голове:
«Ты ещё не изгнал тысяча триста шестьдесят шесть мононоке».
– Я знаю, я знаю, я...
«И семь лет ещё не прошло».
– Я знаю!
«Таков закон. Ты можешь обращаться раз в семь лет, и ты истратил свою попытку в доме, что назван в честь любви и любовь же продаёт».
– Знаю!
«Тогда о чём именно ты меня просишь?»
– Об исключении. Позволь обратиться ещё раз, раньше срока, и лиши меня шкуры ещё на четырнадцать лет. Хочешь, изгоню семь десятков мононоке в придачу? Что хочешь сделаю и отдам... Только дай мне её спасти!
А затем тишина. Кёко решила, что больше уже ничего не услышит, потому что и лисью морду на ней, грызущую рёбра и пробирающуюся под них языком, тоже сокрыла тьма. Кёко старалась дышать, сосредоточиться на том, как её растерзанная грудь поднимается и опускается, невзирая на раскалённую боль, и, возможно, только этот нежный, чистый голос помог ей вытерпеть. Кёко не знала своей настоящей матери, но чувствовала себя так, будто та несёт её в темноту в своих объятиях.
«Семь десятков мононоке взамен? А если я скажу, что плата – ещё семь сотен?»
– Я согласен.
«И жить тебе и странствовать по свету одному семь сотен лет...»
– Я согласен.
«И не вспомнит тебя никто, даже те, кто сейчас помнит, и не назовёт истинным именем больше».
– Я согласен.
«Снова всех хвостов лишишься и семь месяцев проведёшь в мучительном прошлом в обмен на семь минут силы, которой всё равно может оказаться недостаточно, чтобы победить его».
– Я согласен.
« Хорошо, – ответил голос вкрадчиво, на мгновение замолчав. – Да будет так».
То, что произошло дальше, Кёко запомнила плохо. Возможно, потому что всё только казалось ей таким долгим и мучительно медленным, а на деле заняло меньше минуты. Когда тело твоё рвётся, как изношенное кимоно, когда свадебный наряд превращается в замызганные кровью лохмотья, когда самопровозглашённое новое божество пожирает тебя и смакует, каждая секунда превращается в вечность. Только истинная смерть приходит по щелчку пальцев – или спасение.
– Я ждал, я ждал, когда же ты себя покажешь! Тебя не должно было быть в деревне Насу, я ждал только воришку-беглеца, укравшего твой короб, но сразиться с Первым ногицунэ... Иварасамбе со снежных гор Эдзо... Победить тебя – моё сокровенное желание!
Всё, что поняла Кёко, – Кира почему-то вдруг её отпустил, и кровь ей на лицо брызнула уже не её, а с запахом мускуса, слишком горячая и слишком тёмная, как дёготь. Она со стоном ударилась о каменный пол и откатилась куда-то, потом ударилась снова и, кажется, приоткрыла залитые глаза, потому что каким-то образом снова смогла видеть. Не лисью острозубую морду над ней, а брюхо и массивные лапы. Кёко лежала прямо под ещё одним чёрным зверем, ничуть не уступающим в размерах первому, с веером хвостов, обращённых в жалящие стрелы. Один зверь на другого набросился, налетел, целясь ему в горло. Так два лиса, как стравленные бешеные псы, вцепились друг в друга намертво – Новый бог и Старый.
– Кёко! Держись за меня.
Даже в таком состоянии, ползком на рваном животе и вся в крови, она искала Кусанаги-но цуруги – «Меч, мой меч! Реликвия Хакуро осталась там!», – потому и не заметила, как Соя её нашёл. Сам весь изрезанный и искромсанный, даже не в силах нагинату поднять, не то что человека. Он оттого Кёко и не понёс, а потащил, кое-как удерживая одной рукой её, а второй – холку подворачивающей все четыре лапы Мио. Пещера трещала и ссыпалась: вслед за мелкой галькой с потолка обрушивались целые валуны. Два лиса рвали на части и друг друга, и храм – оставаться там было попросту опасно. Коль не обломки их похоронят, так грызущиеся туши.
– Держись, держись. Мы уходим отсюда.
Темнота над головой сменилась серым небом, а грязный камень – покровом чистым и белоснежным, как свадебный наряд. Соя тащил Кёко за собой по снегу, и снег этот окрашивался в красный под её спиной. Холод слегка притупил боль и замедлил кровотечение. Они остановились у дерева в пяти кэнах от входа в пещеру: Соя то ли не мог идти дальше, тоже упав, то ли ждал вердикта – кто появится из пещеры первым и станет победителем. Страшные звуки оттуда доносились ещё несколько минут: рычание и вой, грохот и скулёж, а затем вдруг – тишина. Кёко только повернуть голову смогла и разлепить заиндевевшие ресницы. Она тоже ждала – смерти и того, кто её приносил, путешествуя по Идзанами с деревянным коробом и наказанием Матери. Это ожидание ощущалось как вечность, только снег кружился над деревьями и бесшумно ложился на алую, тянущуюся к ним тропу, пытаясь её прикрыть.
Когда из темноты пещеры показалась длинная чёрная морда, Соя вытер рукавом свою треснувшую маску, снова встал на ноги и выставил нагинату. Зверь хромал, но шёл уверенно, огромные лапы оставляли на снегу такие же огромные следы. В глазах у Кёко всё двоилось, поэтому она никак не могла сосчитать хвосты: один, два, три... Семь их или девять?
Ивару или Кира?
Ответом ей стало то, как Соя уронил свою нагинату. Та воткнулась в землю, а сам Соя отступил на шаг назад от Кёко, оставив её одну, и поклонился. Чёрная шерсть была мягкой и тёплой, пахла терпким звериным мускусом, и Кёко прижала ладони к своим ранам под рёбрами не для того, чтобы остановить кровь, а чтобы не запачкать блестящий мех. Хвосты укрыли её, обернули в кокон, образовав безопасное мягкое ложе, и притянули под опустившиеся лапы. Мокрый нос ткнулся в её щёку.
Даже ребёнком Кёко так сильно не плакала, как сейчас, когда Ивару обнял её.
– Успокойся, успокойся... Тише...
– Я умру? – всхлипнула Кёко. Это всё, о чём она могла думать теперь, когда убедилась в том, что её учитель жив. Страх за себя оказался слабее, чем страх за него, но вернулся вместе с пульсирующей болью в верхней половине тела. Кёко даже не смотрела туда, знала, что увиденное её не обнадёжит. После такого не выживают. После такого умирают в агонии, истекая кровью, прямо как она сейчас.
– Нет, конечно. Ты не умрёшь, – сказал Ивару, обхватывая и зажимая её залитый кровью живот своим хвостом. – Кто иначе расскажет миру сказания о мононоке? Их ведь ещё так много.
Его слюна и вправду действовала как маковое молоко и лучшие обезболивающие снадобья. Он принялся зализывать раны, которые было невозможно даже зашить, и Кёко расплакалась сильнее прежнего, тронутая его стараниями. Лицо намокло, бледные щёки обветрились. Она кое-как свернулась калачиком и вцепилась в чёрный мех пальцами, стараясь изо всех сил, чтобы они не разжимались как можно дольше. Лишь когда этот момент всё же пришёл и её хватка, несмотря на все усилия, ослабла, Кёко наконец-то закрыла глаза и признала, что больше не может. Она слышала урчание и чувствовала язык, скребущий по изорванной коже, даже когда сам Ивару повалился в снег рядом с ней и тоже застыл.
Так страшное пророчество и божественное наказание исполнились.

XVI
Кёко и впрямь не умерла. Вместо этого она снова стала видеть сны, которые на самом деле снами не были.
«Опять! Странник ведь предупреждал, что у таких, как мы, душа легко от тела отходит при малейшем нажиме... И что мне теперь делать? Просто ждать, пока это пройдёт, как тогда в замке Шина Такэда?»
Она ненавидела то время, когда её дух бесцельно бродил по чужим землям и воспоминаниям, едва ли не больше, чем то, что собиралась умереть у Странника на руках, и до сих пор была не уверена, что не сделала этого. По крайней мере, на Реку Душ, которую пересекают мёртвые, прежде чем оставить одну жизнь и перейти в другую, место не походило. Кёко снова как в стеклянной колбе оказалась, не могла пошевелиться и даже открыть рот, но ясно видела при этом кленовую рощу. От красного цвета момидзи после того, что в храме случилось, теперь немного подташнивало.
– Сейчас у меня семь хвостов – на семь же минут я могу вернуть мех один раз в семь лет. Семь часов я брежу после, вижу то, чего видеть никогда бы больше не хотел, и ещё семь дней мне требуется на то, чтобы полностью восстановиться. Ты понимаешь, к чему я веду?
– Помощь моя нужна? Так бы и сказал, а то растянул болтовню, как всегда, на час!
«Так он всё-таки рассказал ему!» – ахнула Кёко, стоя там, где её никогда не было, но где она словно тогда была – в священной роще в центре селения, что баюкала проклятый камень, среди снежных сугробов и между двумя мужчинами, каждый из которых ей теперь – после всего, что они сделали, – по-своему был дорог. Один в маске, другой без неё. Один – лис, а другой лисом лишь притворяется. Первый с коробом за плечами стоял, незаметно пряча трясущиеся руки в подкатанных рукавах, чтобы скрыть на них ещё не исчезнувшие пятна крови, а второй тренировался с нагинатой наперевес, балансируя на пне.
– Не боишься, что я ученицу у тебя уведу? – В лезвии нагинаты отразилась маска тэнгу, рот был вырезан в лакированном дереве, а дерево не могло изгибаться, но он как будто ощерился. – Ей-то небось уже надоело путешествовать с занудливым плутом.
– От плута к плуту не ходят, – хмыкнул Странник, поправляя ремешок короба. Звучал он уверенно, сомнений или переживаний не выдавал, но для Кёко каким-то образом было ясно как день: они кипят у него под рёбрами так, что те трещат от натиска. Она бы никогда не смогла доказать, но знала, что и в груди у него болит. У неё отчего-то болело тоже. – Два дня уже прошло. Ещё пять проследи за ней и за тем, чтобы ничего не случилось. Это вся моя просьба.
– Слишком смело, – хмыкнул Соя, подбрасывая в руке нагинату, не то разминаясь, не то красуясь.
– Что именно?
– То, как открыто ты говоришь, что ещё пять суток будешь слаб. Там, где живут ёкаи, у всего уши есть. Иногда по несколько сразу.
Странник обернулся к нему, когда уходил, уже стоя на красно-белой кромке. Он ничего не сказал в ответ, только краешком рта улыбнулся, и Кёко услышала в этой улыбке, как у себя в голове: «Рассчитываю на это».
Лис не просто потому, что острые зубы имеет, несколько хвостов и тёплую шкуру, а потому что хитёр и опасен. Кёко и так догадывалась, но убедилась лишний раз: Странник никогда бы не позволил себя в тупик загнать, а Кёко – рисковать собой понапрасну и одной разбираться с проблемой. Странник обо всём позаботился, даже о том, о чём, говорил, позаботиться должна она, и никому не доверял в полной мере. Потому обманывал первым и сеял правду крупицами, как рис на затопленном поле: где-нибудь да взойдёт, где-нибудь да даст его честность с бесчестностью горько-сладкие плоды.
– Приютишь доброго странника? Щедро отблагодарю, не обижу.
– Нет у меня надобности в шпильках и чашках из твоего волшебного короба.
– А надобность в свободе и исправлении старых ошибок есть?
За красными клёнами ютилась ветхая минка, как у мудзина, но с крышей тёмно-синей и окованной льдом. Чудо, как она такой толстый слой снега выдерживала и даже не прогибалась! Порог замело, а под расписанными морозом окнами распустился робай. Недаром его восковой сливой прозвали: лепесточки жёлтые, полупрозрачные, любые холода сносили и расцветали в них, как в солнечных лучах. Прикосновение стужи им только в радость было, потому и рукам юки-онны, состригающей пожухшие листья, они поддавались охотно.
– Мне бы только поспать где-нибудь, – произнёс Странник, стоя у неё за спиной. Настойчивость он всегда проявлял такую, что впору была поговорка: «И пыль превратит в гору», – оставался деликатен и терпелив, но отказывался уходить, столкнувшись с равнодушием и молчанием, которые любой другой счёл бы за отказ. – В пище я нуждаться не буду. В каком-либо уходе – тоже. Только в тишине. Крепким должен быть мой сон, чтобы никто не побеспокоил. Могу ли я тебе его доверить?
– А на что тебе ученица?
– Моя ученица должна быть с Кирой, чтобы он чуял подвох, но какой именно – не понимал как можно дольше.
– Не боишься за неё? Кира многое с ней сделать может.
– Он сделает, – кивнул Странник, но на сей раз как внешне спокоен был, так и внутри. В груди у Кёко – у него – больше не болело. – Начнёт, вероятно, с того колдовства, которому ты его обучила, и попробует выяснить, что она знает. Потому и не должна знать вообще ничего. Тогда оставит в покое. Та корзинка, которую ты одолжила, смягчит его недовольство и увлечёт. Мой короб в последнее время всех увлекает. Так что? Я захожу в дом или мне искать другой приют?
Как юки-онна видела его лицо в зеркальной поверхности льда, который сама возвела оградой вокруг клумб робая, так и Кёко его видела. Тоже сквозь перламутровую, искажающую цвета призму, в которой множество трещин образовалось от её присутствия. Ни рук, ни ног у Кёко не было, но оставался единственный зрячий глаз, которым она и подглядывала. Правда, когда моргала, то одна трещина зарастала, и приходилось искать другую. Тогда ракурс немного менялся. Так Кёко за спиной Странника вдруг оказалась, короб всё ещё на нём был, чёрные блестящие волосы вились над его плечами, частично забранные под ухом слева, чтобы прикрыть темнеющий лиловый кумадори, который вниз по шее с той стороны протянулся. Узор медленно окутывал всё тело Странника, как ядовитый плющ, и кожу в тех местах слегка покалывало. Кёко даже это на себе ощущала.
– Сколько дней тебе нужно?
– Четыре.
– А не пять? Кира уже вытянул из твоей ученицы, что хвостов у тебя семь, значит...
– Я ещё лет сто назад узнал, что срок восстановления можно сократить с помощью покоя и чая на снотворных травах. К тому же время сейчас на равнине Насу из-за печати течёт иначе. Это тоже на проклятие влияет, – поделился Странник, уже перешагивая крыльцо. – Киру и остальных определённо ждёт сюрприз.
В хижине юки-онны даже пламя как лёд выглядело – хрустальное, прозрачное, с сизым оттенком и острыми гранями, – но всё равно согревало. Именно возле него Странник и развернул свою циновку, но сначала ширмой и грудой медных кастрюль отгородился, точно в углу хижины не незваный гость притаился, а обычный бардак. Даже отсутствие одеял его не смутило: уже через минуту Странник лежал на полу так вальяжно, подложив руки под голову, словно ему предоставили лучшую комнату в императорском хондзине. Короб он поставил рядом, а вокруг него – двадцать три позвякивающих стража, своих стеклянных мотыльков. Они прилепились к деревянным стенкам, как серебряная роспись.
– Не бойся. Тебя он не убьёт, как тех, других. Всё ещё считает тебя примерной матерью, думает, ты за него. И это хорошо. Ты знаешь, что любой неверный шаг может стоить тебе жизни. Пускай так и дальше будет, – сказал Странник юки-онне напоследок, зевая столь широко, что Кёко, парящая где-то под потолком, могла посчитать все его зубы и выпирающие клыки в особенности. Два сверху и два снизу. – Просто постарайся устроить всё так, чтобы никто меня не нашёл. Но если что серьёзное случится с моей ученицей или вдруг пойдёт не так – сразу разбуди. А теперь... Спокойной ночи.
И Странник затих, а Юкиши, закончив прихорашивать робай у порога, занавесила ширму в довесок одеялом, чтобы она точно нигде не просвечивала. На хрустальном очаге закипал суп, крышка на котелке уже подпрыгивала, а неподалёку сквозняк раскачивал пустую колыбель из овчинной выделки и папоротниковых листьев, на которую Юкиши бросила тоскливый взгляд. Затем минка словно бы развалилась, краски размазались и поплыли вместе с тонкими, вылепленными чертами лица юки-онны. Если Странник ещё не спал до этого момента, то в ту секунду, очевидно, уснул. Его воспоминание оборвалось, и всё, что Кёко прежде могла разглядеть в хижине, тоже исчезло.
Зато появилась она сама, обмякшая на длинных тонких руках, обрамлённых у плеч чёрно-белыми крыльями, а на запястьях – багряным шёлком.
Даже не привязанная к телу сейчас, всего лишь бесплотный дух и отщипанный кусочек сознания, Кёко испытала прилив дурноты от этого зрелища. Кира даже не пытался быть бережным: унеся из общего зала, не уложил её на футон, а кинул. Но одеяло сверху натянул и поправил положение ног так, как если бы Кёко легла сама и сама же уснула, и снотворный чай с молоком кудана был здесь ни при чём. Андон на крючке уже перегорел и погас к тому часу, как он с ней закончил.
Кёко впервые видела себя вот так со стороны. Оказывается, волосы её отросли уже до плеч, а когда путались – «Прав был папа!», – и впрямь напоминали воронье гнездо. И вовсе не стаскивала ночью с неё одеяло Мио, которую она каждый раз в том обвиняла: Кёко сама раскрывалась, как почти сразу раскрылась и сейчас, когда Кира ушёл и бесшумно задвинул за собой ширму.
«Должно быть, я всё ещё вижу тот кошмар-пророчество про свадьбу», – догадалась она, заметив, что на лбу у неё блестит пот, да в таком количестве, как если бы её окунули лицом в реку.
– Ты хорошо справляешься, юная госпожа. Я и не подозревал, что ты всё это в памяти хранишь, даже нашу встречу. Потерпи... Совсем чуть-чуть осталось.
Всё это время Кёко считала, что и голос Странника ей тогда приснился; как и его рука на её всклоченной макушке, и ласковое утешение под самым ухом. Если не порождение молока кудана и вмешательства Киры, который всю её память тогда наизнанку вывернул, то, должно быть, обыкновенный плод девичьей тоски и чувств. Но были, оказывается, настоящими и голос, и рука, и утешение – всё это откуда-то из-за фусума просочилось и выросло в фигуру, лишь наполовину осязаемую. Старый, заживающий укус на плече у Кёко, который на мгновение вспыхнул в темноте красным.
– Скоро я наберусь сил и вернусь к тебе...
– Ты всё-таки навещал меня в ту ночь! И Киру из моей головы прогнал!
Кёко сама не ожидала, что так воскликнет. Что она вообще способна говорить. Будь этот мир всего лишь сновидением внутри другого сна, прошлым или же иллюзией, а она – по-настоящему оторванным от тела духом – может быть, уже тела даже не имеющим, окончательно с ним расставшимся, – то у неё бы ничего не получилось. Ведь именно из-за этого участь призраков даже незавиднее, чем участь мононоке: мелькаешь тут и там, видишь то и это, слышишь всякое, но ни на что повлиять не можешь и даже ничего не ощущаешь. Однако Кёко сразу следовало заметить: всё это время она что-то да чувствовала, причём просто прекрасно и так же остро, как вживую. Боль в грудине, покалывание на коже, жжение на пальцах.
Она вовсе не призрак и даже не где-то, а часть кого-то определённого и очень особенного.
И тело, лежащее на футоне, вдруг стало её телом – руки и ноги появились, отяжелели и окрепли, глаза распахнулись, а тёмная фигура, что наполовину здесь, а наполовину нет, стала «здесь» целиком, склонилась над ней, гладя по волосам, и обрела лицо.
– Эй, – Странник улыбнулся ей и накренил голову вбок. – Это я должен в твоей голове быть, а не ты в моей. Ты что тут делаешь, а? Как ты вообще научилась? Уходи скорее... Мне вот-вот не самое приятное время из моей жизни начнёт сниться. Не хочу, чтобы ты это видела.
Значит, Кёко не ошиблась. Когда ты часть кого-то, то и этот кто-то – часть тебя. И прямо сейчас, стоило ей осознать это, потянуться к Страннику и схватить его за запястье, как мир опять сложился пополам, подобно оригами, и переменился. Из-под половиц с футоном, на которых они сидели, восстали скалистые горы, занесённые снегом до самых верхушек; тёмный андон снова зажёгся, раскололся на тысячу частей и рассыпался в мелкие вкрапления звёзд на тёмном небе, а сама комната обратилась в пустынный белоснежный простор. Там, где прежде стояла ширма, расписанная стаей журавлей, вдруг возникла маленькая девочка в обносках, едва научившаяся самостоятельно стоять. Слёзы не успевали скатиться по её щекам, как тут же застывали от холода, и маленький рыжий хвостик между пухлыми ножками жалобно трясся, как у щенка, пока рядом, разгоняя пургу, какая только на одном из восьми островов Идзанами могла случиться, не распушился хвост намного больше. Вернее, целых восемь – и все чёрные как смоль. Только одного, девятого, до божественности тогда не хватало.
Тень огромного зверя нагнулась вниз, и заливистый детский плач умолк, заглушённый согревающим блестящим мехом.
– Кёко, пожалуйста, уйди.
Странник отдёрнул руку. Пурга потемнела, горы свернулись, как прокисшие сливки, и ушли обратно под деревянный пол. Хижина Киры, однако, не вернулась. Она исчезла так же, как Эдзо, и ничего ни от того, ни от другого не осталось – только один Странник, по-прежнему сидящий перед Кёко на коленях, зажмурившийся и отклонившийся назад. Если бы сейчас было куда сбежать, он бы, несомненно, убежал.
– Так Фуса – это не твоя возлюбленная?
– Что?
И всё встало на свои места.
И вся тяжесть из груди Кёко, которую она носила в себе с того вечера в хондзине, сама о том не подозревая, вдруг исчезла.
И всё очевидно стало, начиная от того, как Странник на колени при виде мёртвой Маё рухнул, и заканчивая тем, почему это Маё и была, отчего между «воспитанницей» и «последней жертвой» Кира свою безумную параллель провёл.
«Она обожает зиму, потому что можно комкать шарики из снега и строить горки изо льда».
«До Фусы я не знал, что могу принимать людскую форму. Но по-другому она плакала, боялась... Хотя сама наполовину была лисой. Фуса, Фуса... Лисёнок с сердечком белого крольчонка».
Хозяйка кайдзю... Так Странник её назвал однажды. А кайдзю ведь... это детские игрушки.
– Фуса – твоя приёмная дочь, – прошептала Кёко в темноте, что снова начала рябить, освещаясь вспышками – белая и снежная, чёрная и бархатная, снова белая, – оставляя тронутыми только вытянувшееся, удивлённое лицо Странника и его распахнутые зелёные глаза.
– Дочь? – переспросил он, нахмурив брови, отчего кумадори на его лице опять изменился. Странник повторил медленно, внимательно, перекатывая это слово на языке между клыками, точно пробуя: – Приёмная дочь... Я никогда не использовал эти слова, но, возможно, они и впрямь подходят лучше всего. Я нашел её во время охоты одну, до сих пор не знаю, как она забрела в такую даль и куда подевались её родители. Она в снежки играть любила – в горах то было единственной забавой – и кайдзю, которых в качестве подношений оставляли. Несколько я ей сам купил, ради того впервые в город спустился... – И Кёко была готова поклясться, что на мгновение перестала видеть Странника, но увидела очень похожего на него растрёпанного юношу, замотанного в обрывки тканей, что лишь отдалённо похожи на кимоно; мычащего, потому что слова ему плохо даются, и тычущего когтем в прилавок торговца, туда, куда указывает смеющаяся девочка, сидящая на его плечах. – Ей было семь, когда я вернул её к людям, потому что решил, что так для неё будет лучше. А через год, когда ей исполнилось восемь, я...
Он так и не смог договорить, и Кёко не стала его заставлять. На секунду она увидела, как это было, но не подала виду: девочка в меховых сапожках точь-в-точь как у неё обхватывает голову бешеного скалящего зубы зверя, бесстрашно жмёт к своей груди и плачет: «Кусай, кусай же, ну! Я хочу, чтобы ты выздоровел!»
Кёко и Странник оба замолчали ненадолго, и громкий мозаичный мир вокруг тоже наконец-то затих, давая им обоим небольшую передышку.
– Мне не стоило возвращать её людям. Мне не стоило... – забормотал он и покачал головой: – Может, Кира и обрёл девять хвостов, но он никогда бы не смог стать настоящим богом.
«Потому что не чужое сердце сделало Ивару богом, – понимала теперь Кёко ясно. – Его им сделала ярость от потери семьи. А Кира никого не терял. Он никогда никем по-настоящему и не дорожил вовсе».
– Но почему ты решила, что тогда в хондзине речь шла о возлюбленной? – спросил вдруг Странник и с любопытством сощурил глаза из-под кудрявой чёлки.
– Не знаю, – соврала Кёко.
Она решила так, потому что люди всегда первым делом думают о том, чего больше всего боятся. Тело у неё сейчас было лишь условно, но сердце уже колотилось от страха. Этот страх ничего общего с тем, который перед мононоке испытываешь, не имел, но был в разы хуже. Казалось, Кёко тонет и сгорает заживо одновременно.
– Кёко, – мягко произнёс Странник. – До Фусы я даже не принимал человеческий облик. – И пододвинулся ближе, так, что их лбы прижались друг к другу, снова воссоздавая вокруг студёную ночь и метель на северном острове. – А до тебя я никогда не хотел никого...
За свистом ветра она не расслышала, что он сказал, но улыбка его сияла ярко. Он игриво щёлкнул её чёрным когтем по носу и тем самым сделал что-то, отчего весь мир вокруг Кёко перевернулся ещё раз – факелы, толпы людей с телегой, полной свежего мяса, пещера и зловещее рычание, – а затем разорвался пополам.
* * *
И Кёко проснулась, теперь уже по-настоящему, но сесть резко, как обычно, и уж тем более вскочить ей не позволил тугой слой бинтов вокруг живота, под которым её от малейшего движения пронзала боль.
– Надо же... Досталось тебе сильнее всех, но именно ты очнулась первой. Тем не менее мне не кажется, что вставать – хорошая идея. Хотя как знаешь, конечно...
Последнее Юкиши добавила потому, что Кёко действительно встала: облокотилась рукой о пол, оттолкнула сначала верхнюю часть тела, перекатилась на колени и кое-как, с кряхтением, со стонами, вытянулась вверх по ширме, цепляясь за её край. То, что с ней говорила именно Юкиши, она не видела, но была в том уверена – второй раз этот бархатистый голос, как у великой таю, уже ни с одним другим не спутаешь. Да и бывала Кёко в этой хижине раньше, не плотью своей, но духом и чужим воспоминанием. Она даже знала, что там, в дальнем углу за очагом, стоит старый, зетёртый бронзовый ларец, в котором Юкиши хранит отрезы ткани для детских пелёнок, потому что Странник уже заметил это ранее, а значит, и Кёко тоже. Над ирори не чугунный карп висел, как у всех, а лягушка – символ того, что всё потерянное однажды вернётся, – а в токонома вместо реликвий Юкиши выращивала семена, которые у неё плохо прорастали. Там же сосуды с молоком хранились, правда, Кёко боялась спрашивать, кто его давал. Надеялась только, что не кудан.
– Ивару. Где Ивару?
Это имя привкус крови теперь во рту имело, как, впрочем, и любые другие слова. Губы Кёко высохли и потрескались, красная корка запеклась в уголках рта, язык опух и болел, нечаянно прокушенный где-то в тот момент, когда Кира в неё вгрызался. Она стояла босая и практически голая и даже этого не замечала. Только косимаки, повязанная вокруг бёдер, наготу кое-как прикрывала – остальное тело в одежде не нуждалось, было скрыто в бинтах красно-жёлтого цвета, пропитанных сукровицей и лекарственными мазями. Несомненно, к последним приложил лапу мудзина: Кёко уже запомнила этот горький запах, консистенцию и то, как быстро они залечивают любые раны. Раз даже ей помогли и прямо сейчас она снова стоит, пусть и шатаясь, то должны помочь и Ивару.
Только где же он? Где?!
Юкиши повернулась к ней, сидя на плоской подушечке, из которой от старости уже лезли пух и нити. Белоснежная, распускающая мороз даже возле очага – хрустальный огонь в нём жалобно шипел, – она указала длинным ногтем на соседнюю ширму.
– Ивару!
Он лежал в том же месте, которое выбрал для себя, когда впервые тайком пришёл к Юкиши и попросил охранять его сон. Вот она и делала то же самое снова: он – спал, она – охраняла. Всех троих, Мио тоже, покуда её кремовая шкурка, отмытая от крови, но сбитая в клочья, вздымалась там же, на соломенной подстилке. Кёко не знала, к кому из них броситься в первую очередь, с трудом дошла до обоих, игнорируя предупреждение Юкиши о расходящихся швах, и упала на колени между ними, чтобы каждого проверить. Мио дышала ровно, но рёбра её, очевидно, были сломаны все до единого и ещё не срослись: кожа была натянута и неестественно выпирала там, где должна была оставаться плоской. Кёко погладила её между чёрных, прижатых к макушке ушей, а вторую ладонь приложила к горячей щеке Странника.
Это зрелище уже не пугало её так, как впервые: ворох одеял, слипшиеся от пота волосы, сгорбленная спина, когда он лежит на боку и мелко дрожит. Кёко хотелось стянуть с него все ткани и одежду, чтобы дать остыть, но она помнила старую ошибку: сталь в огне закаляется. Так заново куются чары, сдерживающие его природную суть. Если немного отогнуть угол одеяла и порыться под ним рукой, можно было нащупать чёрный мех и несколько неубранных хвостов, но Кёко не стала их трогать. Она просто застыла так, сидя на коленях, обнажённая, истерзанная и зашитая, но всё равно умудряющаяся больше сочувствовать не себе, а ему.
– Ивару...
Тёмно-лиловый кумадори утопал в болезненном глянце и лихорадочном румянце на щеках. Голая грудь выглядывала из-под одеяла, тоже в шрамах и следах сражения, кривых рубцах от когтей, что уже, благо, не кровоточили. Как и Мио, он хрипел на каждом вдохе и словно выдыхал огонь, распалённый бредом, что служил для него наказанием. Он не слышал Кёко, потому что уже внимал тем снам, которые шептало ему на ухо древнее проклятие.
– Восстановление его долгим будет, многого не жди, – сказала Юкиши, когда Кёко убедилась, что ничего, кроме этого самого восстановления, ни Страннику, ни Мио не грозит, и вышла из-за ширмы. На каждом шаге приходилось зажимать рукой живот, иначе казалось, шов и вправду разойдётся и внутренности снова вылезут наружу. – Если условия нового договора правдивы, то, возможно, ты и свой дом в деревне построить успеешь.
– Так вы тоже слышали? – вскинула голову Кёко. – Тот голос...
Ей не хватило смелости назвать вслух, кому он принадлежал. Это могли принять за оскорбление, покуда она не смогла бы произнести её имя с должным почтением после того, сколь суровое наказание её учителю было ниспослано. К тому же даже оммёдзи, идущей рука об руку со смертью, сложно поверить во встречу с самой жизнью и её началом. Но что, если...
– Это слышали все, кто находился на равнине Насу, – ответила Юкиши и отвернулась от очага. Она сидела на коленях там, в центре комнаты, и что-то подогревала, вертя над ирори крючок с черепахой. – Её присутствие всепроникающему солнцу подобно, а гнев – его огню.
– Зачем же ты, Ивару... Из-за меня...
– Ради тебя, – поправила её Юкиши, и Кёко стало одновременно и хорошо, и больно. Ещё сильнее, чем до этого. – Это другое.
Кёко поджала губы и снова обернулась к ширме. Даже отсюда она слышала, как он ворочается, чувствовала волны исходящего от него жара и как подстилка пропитывается по́том.
– Теперь он страдать будет, – вырвалось у неё совсем тихо. – Видеть прошлое, что привело его сюда, снова, снова и снова. Годы в Эдзо и ритуал, который пытался повторить Кира...
Юкиши посмотрела на неё пристально, а когда в тебя вглядываются настолько белые глаза, то кажется, будто за шиворот выворачивают мешок снега.
– В тебе есть что-то его, – сказала она. – Это старый укус на плече?
Ран на теле Кёко уже было так много – особенно укусов, – что она не сразу поняла, про какой из них говорила Юкиши. Привалилась спиной к ширме от вновь накатившей слабости и нащупала пальцами небольшой шершавый след на ключице в форме серпа.
«Так вот что это за переплетение мыслей и душ такое...»
Кёко никогда не забывала тот случай, когда нечаянно вошла в тело Странника в замке даймё, свой дух с его плотью соединила и практически влезла внутрь, как в одежду, – и мысли, и чувства, и страхи оттого впитала и испытывала как свои собственные. Должно быть, то же самое случилось сегодня, только соединилась с ним не Кёко, а он с ней, прежде чем она инстинктивно обернула эту связь в обратную сторону, словно изменила течение реки.
Кёко почти улыбнулась от этого, но затем посмотрела вниз, на свои босые, покрытые синяками ноги и пальцы рук со сломанными ногтями, и улыбка её исчезла. Только одно зеркало в доме Юкиши стояло, пыльное и помутневшее от времени, но Кёко и в том смогла разглядеть себя: теперь она и впрямь была бледнее, чем сама юки-онна. Любой бы принял её за оживший труп, которым она и должна была стать после того, что Кира сделал с ней.
– С такими ранами, как у тебя, люди не живут, – сказала Юкиши то, что Кёко и сама прекрасно знала, оттого и сжимала так нервно пальцы, лежащие поверх бинта на животе. – Из какого ты рода?
– Моё имя Кёко Хакуро.
– Один из великих домов оммёдзи? – Она снова заинтересованно оглянулась на неё через плечо, укрытое чёрным шёлком волос. – Хм... Тогда, возможно, всё дело в огромном количестве жизненной силы. Слышала, у оммёдзи её больше, чем у простых людей. Или, может, всё благодаря лисьей слюне... Твой учитель продолжал зализывать твои раны, даже когда терял сознание от своих. Так или иначе, тебе повезло, Кёко Хакуро.
То, что причина вовсе не в количестве её ки, Кёко говорить не стала, ведь если не этому она обязана своим выживанием, то, значит, чему-то другому. Или действительно лисьей слюне, или же чему-то, на что всё чаще и уже давно указывало всякое-разное, начиная с Мио и заканчивая Новым богом, пытающимся сожрать её. Но об этом Кёко сейчас просто не могла думать, чтобы у неё не подогнулись колени и душа снова от тела не отделилась. Держась рукой за стенку, она неуклюже натянула на себя шёлковую юкату, чтобы прикрыться. Ту ей Юкиши подала, прежде чем кинуться на плаксивый зов из подвесной колыбели. В руке дева снега держала маленький сосуд с продолговатым горлышком, который и подогревала над огнём.
– Ребёнок, – выдохнула Кёко. – Тот, которого вы несли несколько дней назад по лесу? Он выжил?
– Ещё рано говорить. Обычно все они уже умирают к моему приходу – или нестерпимый голод первее до них добирается, или лесные звери, – но этот пока держится. Не знаю, сколько ещё протянет...
– А этот сосуд вы достали из короба Странника?
– Да, как и молоко.
– Тогда всё точно будет хорошо. Подслащенный рисовый отвар... Человеческих детей можно вскармливать им. Меня так в младенчестве кормили, когда мать умерла.
Юкиши ничего не ответила, но Кёко показалось, что она приняла это к сведению, потому что ухаживала за малышом с таким трепетом, будто за родным: достала из колыбели, прижала к тёплым складкам своего кимоно и, слегка покачивая, подставила к его рту горлышко сосуда. Хныканье сменилось причмокиванием, и Кёко буквально увидела, как облегчённо опустились плечи Юкиши. Искрящийся от мороза воздух вокруг улёгся, даже потеплел. Наверное, заботиться о человеческих детях для неё было сродни тому, как если бы Кёко пыталась выходить ещё слепого новорождённого бельчонка, у которого и пуповина ещё не отсохла: никто не подскажет, что делать, тыкаешься наугад и просто ждёшь, получится или нет. У Юкиши прежде не получалось... Только один раз.
– А что там происходит? – спросила Кёко, кивнув на дверь и окна, из-за которых шум доносился несколько пугающий, потому что ритуальную музыку напоминал. Кёко узнала ритм барабанов и флейту, какие сопровождали её и Сою к алтарю, и зябко поёжилась. Где-то вдалеке слышались вой, гогот разношёрстных существ и их смех. Но прежде чем Кёко успела бы заподозрить дурное и начать искать Кусанаги-но цуруги где-то под стопкой своих вещей, сложенных в углу, Юкиши сказала:
– Праздник.
– В честь...
– ...смерти Киры, – закончила за неё она, поджав губы. – Давно не слышала, чтобы они так радовались.
На их месте Кёко бы тоже праздновала, пожалуй, а Юкиши тем временем скорбела – хотела она того или нет. Гогот на улице стал громче на несколько секунд, сквозь сёдзи проступили очертания ёкаев и свет их факелов – шествие двигалось мимо хижины.
– Вы ни в чём не виноваты, – сказала Кёко. Не обязана была, но хотела и не стала сдерживаться. – Никто не мог знать, каким вырастет полукровка-лисёнок, брошенный всеми умирать.
– Он был ногицунэ, – прошептала она, продолжая кормить ребёнка, и только он, кажется, сдерживал тот иней, который крался от подола её кимоно к ногам усевшейся на дзабутон Кёко. – Ногицунэ недаром зовут «дикими». Вместе с другими ёкаями они не живут, потому что ужиться не способны. Они могут только пожирать. А я совершила ряд непростительных ошибок, которые только сильнее этот его голод раззадорили... Научила колдовству, которому не пристало учить мужчин, тем более лисов. – Кёко узнала это свечение, которое перламутром под её длинными рукавами поползло, пульсируя: мороз и заклинания. – Когда освоил его азы, уже через месяц несколько детёнышей каппа нашли замученными около границы. Ему тогда было всего тринадцать. А потом та граница, которую я сама когда-то и провела – сначала чтобы Киру от мира защитить, а потом чтобы защитить от Киры, – превратилась в клетку. Вместо того чтобы её разрушить, он укрепил её – и сделал нерушимой.
– Не все ногицунэ такие. Тот, кто лежит сейчас за ширмой, тому пример.
– Он ками. Это не то же самое. Да и почему ты так уверена, что однажды он не сожрёт тебя? Один раз ведь уже укусил. Там, откуда Странник родом, верят, что если существо хоть раз людскую плоть вкусит, то только она отныне и сможет его голод утолять.
На это Кёко нечего было возразить. Но после того, как Странник ради неё пожертвовал именем, что обрёл, хвостами и даже своим рассудком, Кёко бы добровольно ему своё горло подставила, если бы он попросил. Укусит так укусит. Сожрёт – так пусть она перестанет существовать и растворится в том, благодаря кому по-настоящему так ярко и полно пожила.
– Вы не только пытались свергнуть Киру, сговорившись с нурэ-онной, близнецами и другими, – сказала Кёко. – Вы и шакко кицунэ от свадьбы отговорить пытались, зная, что он сделает с ней и её женихом. А когда не получилось, то убедили её на границе деревни церемонию провести, чтобы лисий род смог через завесу чар пробиться, присутствовать и обо всём узнать. Ещё бы немного, и у вас даже в одиночку бы нарушить планы Киры получилось. После этого Кира уже не мог продолжать собирать сердца, ему нужно было торопиться и закончить... Но вы ведь тоже не знали про Маё? Про то, что он собирается с ней сделать.
– Не знала, но должна была, – ответила ей Юкиши бесцветным тоном. – Лисий полукровка вызвался приютить другую лисью полукровку... Это не могло хорошо закончиться, но я верила, что Маё удастся пробудить в Кире человеческую сторону, раз не удалось мне. А она оказалась лишь ещё одной невинной каплей в его кровавом море. Я так боялась Киру, что позволила этому морю разлиться, и оно чуть не затопило весь мир.
Ребёнок на её руках опять захныкал. Молоко в сосуде, видимо, закончилось. Юкиши отложила его, а ребёнка приподняла, прижала животом к своей груди и похлопала по спинке, помогая срыгнуть. Кёко хотела ей помочь чем-нибудь, может, подсказать – в конце концов, ей с новорождённой Сиори и Цумики на пару с Кагуя-химе приходилось нянчиться, – но Юкиши быстро приноровилась. Мать бесчисленных конаки-дзидзи и одного ногицунэ... А теперь – тёплого, живого и человеческого дитя, задремавшего у неё на плече.
– Я могла бы отнести его к людям, – пробормотала Кёко. – Подыскать ему семью...
– Посмотри на себя. Куда тебе ещё младенца в охапку?
И то верно. Кёко и на дзабутон-то посреди комнаты присела только потому, что с трудом могла стоять. Живот её болел, рёбра болели, руки болели... Словом, было проще назвать место, которое у неё не болело, нежели всё перечислять. Голова кружилась, как будто она слишком долго висела вверх тормашками.
– Тогда... – выдавила она упрямо, слегка потирая висок, как будто это могло остановить пляшущий перед глазами разноцветный круговорот, – как оправимся и уйдём с учителем, пошлю хикяку[113] к вам в деревню с продовольствием, скажу, чтоб оставили у границы. Больше молока, погремушек детских, какой-нибудь одежды... По-хорошему вам нужна корова. Я могла бы обратиться к...
– Зачем тебе это? – перебила её Юкиши резко, но голос тут же понизила, чтобы не потревожить только успокоившегося младенца.
– В благодарность за помощь, конечно. Я бы и пояс вам свой отдала, раз так понравился, да не могу, важен он для ремесла оммёдо. Однако я знаю, кто может вам такой же пошить. При встрече обязательно её попрошу.
Юкиши сощурилась подозрительно, и Кёко задалась вопросом, что сказала не так. Ребёнка она снова в колыбель уложила, сытого и оттого провалившегося в безмятежный сон, а сама выпрямилась, дошла до очага, взяла миску и забулькала чем-то в котелке. Это «что-то» оказалось супом – зелёным и пахучим, с маленькими колечками гнилого лука на поверхности и заветрившейся рыбьей стружкой.
– Я схожу к мудзину за свежим лекарством для тебя и твоих друзей, а ты пока поешь. Тебе нужны силы.
– Да, – сказала Кёко, неохотно притягиваясь к деревянной ложке. – Я определённо пришлю вам продовольствие.
«Иначе ребёнок на такой стряпне и впрямь долго не проживёт».
Желудок её крутило от голода, и пришлось всё же сделать несколько глотков из миски, чтобы он успокоился, но Кёко была неслыханно рада отложить трапезу из-за внезапного гостя. В конце концов, есть, когда кто-то стоит в дверях, неприлично! Даже если этот кто-то – разбойник без лица и совести. Кёко попереживать о том, в порядке ли он, забыла, потому что всё ещё не знала, насколько он того заслуживает: из-под завалов-то вытащил, но перед Кирой всё равно провёл. Самого Киру, впрочем, тоже, и именно это и делало необходимость определиться с отношением к нему такой трудной задачей. Так что Кёко пока ограничилась тем, что перестала есть и запахнула юкату получше, пряча не столько нагую грудь, сколько бинты.
– Сердишься на жениха своего, красавица?
– Сержусь.
– Я тебя спас.
– И предал.
– Это была комбинация гениальнейших уловок, благодаря которым мы все и живы. Советую это признать, а то и дальше болотную жижу есть будешь, охотничьими трофеями не поделюсь.
Ему повезло, что Юкиши уже ушла к мудзину и не услышала этого, а Кёко – что Соя поймал в лесу упитанного кролика, потому что его добыча, похоже, стала единственной съедобной вещью в хижине. Он потряс им, уже освежёванным, и сел у очага, по-хозяйски снял котелок с крючка и нацепил на него кусок сырого розового мяса с торчащими лапками. Чёрное кимоно с белым хаори, вышитым золотыми нитями, осталось прежним, разве что этих самых нитей прибавилось: ими он, догадалась Кёко, латал дыры и прорехи в ткани после сражений. Одежду ещё можно было починить, а вот маску, очевидно, нет: на одном лисьем ухе виднелся скол, а на щеках – длинные борозды и ссадины. Соя их, однако, не стеснялся, маску оставил и гордо носил.
Закончив натирать кролика мирином и специями, он оставил очаг, повернулся к Кёко и произнёс:
– Только я тогда должен был в капкан с фонарями и печатями попасться. Там, в лесу, где мы наткнулись на лисью свадьбу, была ловушка. Кто-то донёс Кире, что драгоценный короб в сторону Насу из Киото движется. Он собирался короб у меня отобрать и отправить тому, кто продал ему «рецепт божественности».
Кёко резко отняла ладони от супницы, о которую грелась – после того как она потеряла в храме огромное количество крови, руки её постоянно озябшими были, – и напряглась всем телом. Только резкая боль в солнечном сплетении заставила Кёко расслабиться, чтобы не натягивать лишний раз швы.
– Откуда ты знаешь?
– Как, ты думаешь, Кира уговорил меня на сделку? В каком-то извращённом смысле мы с ним даже подружились.
– У тебя крайне сомнительный выбор друзей, ты в курсе, да? – хмыкнула Кёко мрачно. – Как и способы их заводить.
Соя задумался на мгновение и пожал плечами, очевидно, не найдя в том ничего плохого.
– Того, кого Кира назвал «другом из Эдзо» и кто определённо ему тоже настоящим другом не был, зовут Экаши. – Он понизил голос, заговорил вкрадчиво и тихо. И хотя угли кочергой ворочал – высокий огонь тушил, чтобы кролик чернотой не закоптился, – но маску свою периодически обращал к ширме. Похоже, лишний раз при Страннике это имя произносить не хотел: помнил, что случилось в последний раз, когда кто-то упоминал вслух этого человека. Впрочем, оно и неудивительно, ведь... – Это предводитель культа тех северных племён, которые поклонялись Дикому лису. Именно он придумал сердцами его кормить, чтоб взрастить настоящее божество. Это он отправил на смерть Фусу и стал тысяча триста шестьдесят шестым из тех, кого Дикий лис пожрал в ту ночь, сойдя с ума, но, очевидно, каким-то образом выжил или нашёл способ вернуться. Кира именно ему короб в обмен на знания обещал, но, честно, сомневаюсь, что короб действительно нужен народу Эдзо... Они просто Странника хотят назад заманить. Потому Странник корзинку, талисманами обшитую, и оставил. Подозревал, что Кира питает к тому интерес. Но, как выяснилось благодаря его со мной уговору, он выполнять свою часть сделки с северными племенами всё равно не собирался. Скорее всего, оставил бы короб себе. В конце концов, Фуса – одно из величайших сокровищ Идзанами... Хотя, на мой скромный взгляд, сам Иварасамбе куда ценнее.
Кёко, щурясь, тщательно взвешивала каждое его слово, чтобы не дать себя снова обмануть. От этого у неё опять разболелась голова. Она потёрла пальцами синяк над скулой, которым, видимо, обзавелась во время падения на камни.
«Иварасамбе любых сокровищ ценнее».
– Так ты всё это время тоже не сам короб заполучить хотел. Ты внимания Странника жаждал.
– Чем я хуже тебя? – ухмыльнулся Соя, даже не став отрицать. В прорезях его маски снова что-то красное сверкнуло, должно быть, отблеск от огня, который в отсутствие юки-онны возвращал себе естественный оранжево-жёлтый цвет. Кролик над ним стремительно покрывался аппетитной румяной корочкой. – Вдруг я тоже мечтаю о славе великого оммёдзи? Разве ты бы не сделала то же самое, если бы он отказался брать тебя в ученицы?
И Кёко задумалась, вспомнив тот день, когда на колени перед Странником рухнула в изодранном свадебном платье, а за её спиной рушился храм в камиурских горах. Тогда она заявила, что нового мононоке и встречи с ним ждать продолжит, если Странник сейчас с собой её не возьмёт, но никогда от мечты своей не отступится. Может быть, если бы не случилось ни того мононоке, ни той встречи, она бы в конце концов тоже пришла к чему-то похожему.
Найти. Украсть. Привлечь. Заставить в неё поверить или стать им самой.
– Недостаточно, – прошептала Кёко.
– Что? – переспросил Соя.
– Недостаточно объяснений, чтобы я простила.
– Что ещё ты хочешь, чтобы я тебе рассказал?
– Кира подговорил тебя затащить меня на церемонию, так? Использовать в качестве наживки, чтобы Странник точно пришёл. Он никогда не был по-настоящему во мне, как в жертве, заинтересован. Просто хотел выманить Странника до того, как тот полную силу себе вернёт, чтобы больше шансов победить его было. Но откуда...
– Помнишь, как Кира спросил тебя, когда мы кацудон ели, сколько у твоего учителя хвостов? – сразу начал Соя, перебив её. – Мол, на характер то влияет... Вот это – ложь! Так он срок выяснил, в который Странник до конца восстановится.
– Мой вопрос не в этом. Я спрашиваю, как Кира узнал, что этот срок ему вообще нужен? Что Странник недавно обращался и ослаб?
– А... – Соя прочистил горло неловко и поскрёб пальцем маску на щеке. – Так от меня.
Кёко бы соврала, если бы сказала, что удивилась этому. Скорее, её удивило то, как легко Соя признался. Будто всего лишь какую-то сплетню растрепал, а не главную слабость того, кто доверился ему почти как брату.
– Зачем?! – воскликнула Кёко, искренне не понимая. – А если бы Кира правда победил? А если бы Странник правда не восстановился? А если бы вообще не пришёл? А если бы...
– Да что ты заладила со своим «а если бы»! Я впечатлить тебя хотел! Понятно? – выпалил Соя и опустил кочергу. – Такое объяснение сгодится? Думал, что сам с Кирой разберусь. Я уже сражался с ногицунэ ранее, не ожидал, что он другой настолько. Паршиво получилось, признаю. Не просчитал. Ещё и цукумогами этот, который на плече у тебя торчит всё время... – Соя фыркнул. – Забыл, что он лазутчик. Странника разбудил и донёс ему обо всём.
– Так тебя это расстраивает?! Что Странник всё-таки пришёл и спас нас всех, а тебе пококетничать со мной не удалось? Вот дурак! Самовлюблённый, самонадеянный дурак, напрочь лишённый хоть какого-то здравомыслия и чувства самосохранения. Ещё и эгоист! То же мне, ухажёр нашёлся!
Ух, как Кёко завелась! Вот только... Вроде бы принялась его отчитывать, но ничего не могла поделать с тем, как от его ответа жар внутри улёгся и опять поднялся, но уже другой. Не потому, что Соя ей льстил, а потому что наконец-то сказал правду. По крайней мере, в это ей верилось куда легче, чем во всё прочее, ведь Кёко была права: ёкай иль нет, но Соя – всё ещё мальчишка. Знаешь одного – считай, что знаешь всех. И до чего похож в своих амбициях на Хосокаву... Разве что всё-таки умнее.
– Насчёт чего ещё ты мне врал? – сощурилась Кёко с вызовом, который любой другой человек в её состоянии сейчас побоялся бы бросать. Соя замолчал и сделал вид, что кочергу от нагара ногтем чистит, а сам, похоже, при этом раздумывал, как от ответа улизнуть. – Ты правда у Странника был учеником?
– Правда. Почему ты думаешь, что если я соврал тебе один раз, то обязательно вру повсюду?! Демоническую кошку, что треплет без умолку небылицы и на верную смерть тебя посылает, ты, значит, не подозреваешь, а меня...
– На верную смерть?
– То, что она пыталась убедить тебя провести обряд без Формы, Первопричины и Желания. – Он снова пошевелил кочергой угли в трескучем огне и, только когда заметил, что Кёко до сих пор растерянно молчит, пояснил: – Это невозможно, Кёко. Ты что, правда ей поверила? Я сколько путешествую, никогда не слышал, чтобы всё так просто было, а значит, эта кошка что-то задумала. – Соя хмыкнул и устремил взгляд маски туда, где за ширмой лежала Мио. – Как будто к пропасти подзывает, мол, показать, какие дивные рыбы плещутся там, в глубине, а сама думает, в какой бы момент толкнуть тебя в спину... Какое ей дело вообще, проводишь ты упокоение или нет? Разве что она хочет, чтобы ты много ки потратила и превратилась в овощ. Ты ей, случайно, дорогу не переходила? Не задумывалась никогда, не хочет ли она тебя убить?
– Хочет, – ответила Кёко, потому что знала. – Но раз до сих пор этого не сделала, значит, дело в чём-то другом. Не переводи тему! Мы о тебе сейчас говорим.
Соя вздохнул. На сей раз он ответил не сразу. Кролик успел из румяного стать золотистым, а потом покрыться коричневатыми пятнами с хрустящей корочкой.
– Ладно. Ты права. Есть ещё одна вещь, которую ты должна узнать, красавица.
Он замолчал и так об этой вещи ей и не рассказал, потому что снаружи постучали – кто-то, кто определённо не был Юкишей: дверь, заметила Кёко давно, сама перед ней отворялась, да и стук был больно уж тихим, как если бы гость осторожничал и не хотел хозяев сильно тревожить. Соя поднялся и открыл, оставив Кёко, замотанную в бинты и юката, сидеть. Ветер сметал к порогу сухие, оттаявшие листья, и в хижину снова проник шум от празднества в центре деревни, гул музыкальных инструментов и зазывного пения. Кёко подумалось, что, может быть, то снова шествие на хижину набрело, хотят угостить или угоститься, но никто в дом так и не вошёл. Соя стоял с минуту у дверного косяка, вглядываясь в ночь, а затем вдруг обернулся.
– Кёко, кажется, тебя ждут.
Ей не хотелось выглядеть совсем уж беспомощной (даже если она сейчас такой и была), поэтому встала Кёко медленно и неуклюже, но сама. Она дошла сначала до ближайшей ширмы, за живот держась, а уже затем, по стенке, – до двери и выглянула из-за плеча Сои. У кромки лес белым оставался, но в глубине стал почти зелёным. Кёко ужаснулась, учуяв в воздухе приторно-сладкую весну. Должно быть, Странник ничуть не преувеличивал, когда говорил, что из-за чар Киры время на равнине течёт иначе. То определённо пришёл сезон риссюн – начало февраля, – ибо лёд растаял, ветви капали, почки набухали от воды, и скоро первые дожди должны были удобрить землю. Нежно-розовый силуэт, стоящий у крыльца, напоминал цветок, созревший слишком рано. Аояги стояла к хижине спиной и, задрав голову, смотрела в небо. Там, где Кира оторвал ей руку, развевался пустой шёлковый рукав.
– Аояги!
– Никогда не была так долго вдали от дома. Сколько же в Идзанами изумительных мест... Надеюсь, вы и господину покажете их однажды.
Кёко чуть не оступилась. Соя вовремя придержал её за локоть, но тут же отпустил, чтобы она могла спешно преодолеть ступеньки – одну, вторую, третью... И очутиться рядом с той, кто никогда доселе с ней не говорил, но всегда был рядом. С детства готовил рыбок из вафельного теста с бобовой пастой и тайком их среди ночи приносил; помогал развешивать бельё, готовить, скакал по воздуху и крышам по её поручениям и просьбам, выполнял всё беспрекословно и даже жертвовал собой. Служил поколениями в её семье, всем предкам, и должен был ещё столько же служить потомкам... Распустился вместе с махровыми лепестками ивового дерева и отделился от них, чтобы жизнь дарить в обмен на жизнь.
– Аояги, – выдохнула Кёко и нерешительно коснулась её плеча. – Ты говоришь?
Несмотря на то что, может быть, много «изумительных мест» Аояги и вправду раньше не видела, Ёримаса всегда возил её на изгнания с собой. Когда же его изгнаний не стало, с собой её стала возить Кёко, но даже тогда она всё ещё принадлежала ему, а не ей.
«Ты поймёшь, – повторял Ёримаса, когда ребёнком Кёко заливалась слезами, снова услышав пустое «Ива» вместо ответа. – Однажды она заговорит с тобой так же, как говорит сейчас со мной. Это будет значить две вещи – хорошую и плохую: теперь ты старшая оммёдзи в роду Хакуро и полноправная хозяйка этого дома, потому что я...»
– Мёртв, – прошептала Кёко, и даже боль в разорванном животе не шла ни в какое сравнение с той, которой наполнилось от сказанного её сердце: – Мой дедушка мёртв, да?
– Да, – ответила Аояги, и глаза, которые всегда казались Кёко стеклянными – темнее, чем кора дерева, – пошли вокруг лапками морщинок, как трещин. – Мне очень жаль.
– Давно? Сегодня? Только что? Или...
– Господин Ёримаса покинул этот мир через два месяца после вашего ухода.
– Тогда почему же я начала понимать тебя только сейчас? Разве я не должна была сразу...
Кёко глотала слёзы вместо воздуха. Они текли по щекам, и Кёко не пыталась их остановить. Всё равно бы не смогла, так много тех набралось за месяцы разлуки с домом. Они в дедушкино кимоно, как в детстве, уже никогда не впитаются. Глухо падали вместо этого на землю и топили последний снег. Кёко давно была готова выпустить их, ждала этот день со смирением ещё с той секунды, как Ёримаса слёг и больше не вставал. Ей только и оставалось, что лелеять мечту ещё хоть раз его перед тем увидеть. Не увидела. День настал... А готовность Кёко оказалась притворством, покуда она скорее икала в рыданиях, чем говорила.
– Я не хотела, чтобы вы путешествие своё останавливали и возвращались домой, и сама возвращаться тоже не хотела, – ответила Аояги, снова воззрившись на небо. Привстала на носочки и вытянулась, будто пыталась до него дорасти. – Я только одному Хакуро служить могу. Я выбрала вас, да простят меня господин юный и старый.
– Юный? – И прежде чем Кёко спросила, что это значит, она догадалась сама: – У меня всё же родился брат? – Аояги кивнула, и Кёко утёрла лицо рукавом, шмыгнула носом, вынуждая себя стоять прямо и не падать, радоваться вопреки всему. – По крайней мере... по крайней мере, дом Хакуро в безопасности и будет теперь процветать. Это самое главное... это...
– Нет.
Всего одно слово, но вцепилось оно в горло Кёко как собака. Она забыла о слезах, о тоске по дедушке и жалости к себе, что он её, настоящую оммёдзи, так и не увидел, и даже рану на животе под бинтами перестала ощущать, когда Аояги вдруг упала ей в руки.
– Аояги!
На ощупь её каракоромо даже не шёлком было, а настоящим ивовым лепестком: бархатное, чуть-чуть шершавое и очень-очень нежное, того и гляди от одного прикосновения порвётся. Волосы длинные, но никогда не путаются; гладкие, как сама вода, а кожа не тёплая и не холодная – просто мягкая, и всё. Аояги не весила ничего – неудивительно, что была такой прыткой и воздушной, – и Кёко заключила её в объятия. То, что выглядело у её глаз как морщинки, вблизи действительно оказалось трещинами. Они вдруг пошли вглубь, будто до самих костей её пробрать пытались, и Аояги треснула где-то там, внутри, прежде чем прямо под пальцами Кёко начала крошиться.
– В имение заявились злые люди, – прошептала Аояги, её губы посерели, высохли и почти перестали двигаться, а глаза распахнулись широко и застыли так, чёрные, блестящие. – Прямо сейчас они срубают древо, и я вот-вот умру. Скажите, я была полезна?
– Аояги! Что это за люди? Почему они в имении? Что происходит?!
– Я была полезной? Я была полезной, госпожа?
– Да, да! – Кёко закричала так, что, должно быть, даже на празднике в центре деревни её услышали. Слёзы опять закапали, просочились внутрь трещин на теле Аояги, какими она покрылась всюду, даже под своим розовым многослойным косоде. – Я поняла, что ты пыталась всё это время делать. Быть полезной больше, чем когда-либо. Клянусь, ты лучший дух из всех живущих!
– Как приятно это слышать, – улыбнулась Аояги, краешки высохших губ едва натягивались. – Прошу, никогда больше не возвращайтесь в Камиуру, госпожа. С господином Ивару оставайтесь, ваше место рядом с ним. Пожалуйста, позвольте ему позаботиться о вас. Никто не должен вас найти, узнать, кто вы такая... Ваш секрет в моих корнях, там он навеки и останется.
– Аояги! Что с Цумики и Сиори? Что с Кагуя-химе? Аояги, умоляю, ответь!
Но она уже никому не смогла бы ответить – рассыпалась в руках Кёко на две части: одна состояла из жёсткой древесной коры, а вторая – из розовых лепестков. Все это подхватил и закружил перед лицом Кёко ветер, и она, рыдая взахлёб, как могла пыталась их удержать, до последнего хватала пальцами и сгребала в охапку. Но в конце концов ветер забрал своё, и у Кёко ничего не осталось, кроме мокрых, разъеденных солью щёк, трясущихся рук и немого ужаса, по сравнению с которым даже страх смерти казался блёклым и ничего не значащим.
«Сикигами есть слуга». Именно так твердило большинство оммёдзи. Но большинство и кошку бы другом не назвали, однако у Кёко была Мио. Большинство из них сказали бы, что невозможно дружить с тем, кто прячет своё лицо под маской и всё время врёт, и всё же у Кёко был Соя. Большинство бы сроду не доверили свою жизнь лису, сколько бы ни было у него хвостов... Поэтому Кёко и не слушала большинство. Для всего рода Хакуро Аояги была такой же его частью, как сестра или даже мать.
Кёко уже устала хоронить родных.
– Моя семья, – прошептала Кёко не то самой себе, не то Сое, наблюдающему за ней с крыльца с несвойственной ему робостью. – Не возвращаться домой, Аояги? Ты шутишь?.. Это первое, что я сделаю. А второе...
«Я уничтожу всех, кто посмел на мой род посягнуть».
* * *
Рёбра трещали, живот вокруг пупка горел, когда она натягивала на себя вещи – красные и жёлтые, позолоченные и ещё не просохшие от крови, – а остальное, что не налезало на бинты, запихивала в узелок. Одеться полностью самой из-за них же было трудно, ей в этом помощь Сои понадобилась, и она даже в одном дзюбане перед ним предстать не постеснялась, просто повернулась спиной и сказала, что и где завязать, раз он так мастерски справился с этим тогда перед свадьбой. Тревожить швы было опасно, Соя заколебался, когда Кёко подала ему в руки пояс, но, послушавшись свирепого взгляда, и его затянул. Кёко шипела, стискивала зубы, но ей сейчас любая защита нужна была – и любое оружие.
Ибо впервые она отправлялась в путь совершенно одна.
– Он тебя всё равно отыщет. В тебе сейчас и есть он, его дух и кровь, я говорила.
– Так скажите ему, чтобы не искал.
– А дождю ты можешь сказать прекратиться? Ветру – дуть, а морю – волноваться?
Кёко ничего Юкиши не ответила, пронеслась мимо неё, утешающей вновь капризничающего младенца у окна после её отсутствия, и принялась запихивать к пожиткам лекарства и мазь – даже ту склянку, которую выменяла у мудзина с помощью Мио для глаза и которая не разбилась в её рукаве лишь потому, что из зачарованного стекла была сделана или же из самой судьбы, не иначе. Тогда Юкиши заговорила снова, всё пыталась достучаться до её разума, в котором лишь мысль о разрушенном доме и – упаси Идзанами! – мёртвой семье теперь билась, и никакая другая не смогла бы её побороть:
– С Диким лисом у тебя было бы больше шансов...
– Никакого шанса не будет вообще, если ждать его придётся семь месяцев. До Камиуры и без того несколько недель пути. Я не хочу уходить. – Кёко остановилась посреди комнаты. – Но и жить, зная, что семья моя без меня с бедой справляется, тоже не хочу. Не смогу.
Больше Юкиши не стала её отговаривать. Боль начала понемногу Кёко отпускать, пропитанная мшистой слизью припарка, которую Кёко под бинт засунула, подействовала, как и пара капель макового молока на язык. Его она взяла с собой на случай, если совсем худо придётся в пути, и сунула ноги в меховые сапожки.
– Ты забыла взять еду. Или лишайником питаться собираешься?
Это было первое, что Соя произнёс за всё время сборов кроме долгого «Хм-м». Он следовал за ней молча, почти покорно, следил из-под маски и помогал, если просила – и даже если молчала. На сей раз он сам снял с крюка кролика, уже подгоревшего, и принялся заворачивать в льняную ткань. Кёко думала, что он ей его протянет, готовилась отказаться, но Соя сунул его к себе в сумку, а затем надел сверху хаори и закрепил за спиной сложенную нагинату.
– Я ещё не бывал в Камиуре. Покажешь?
Кёко опешила, но несильно. После всего, что случилось, уже ничего по-настоящему не могло её удивить.
– Разве ты не хотел внимание Странника привлечь?
– Что привлечёт его внимание больше, чем беглянка и беглец?
– В Камиуре нет борделей и весёлых домов.
– Это город храмов, не так ли? Храмы я тоже люблю. Хотел бы ещё раз на твою кагура посмотреть.
У Кёко было много причин ему отказать – чего только кража короба Странника стоила, из-за которой они оказались здесь! – но ещё больше у неё было причин согласиться. Путешествовать в одиночку даже мужчине опасно, а идти домой, где, возможно, никакого дома уже и нет вовсе, – ещё опаснее. Кёко была оммёдзи, а не самураем, и те «злые люди», о которых Аояги говорила, могли одинаково оказаться как разбойниками, так и посланниками сёгуната. Там, где речь о жизни и смерти, не до гордости и старых обид, даже не до осторожности и терпения.
Там, где нужно спасти семью, Кёко на всё ответит «да».
– Дашь мне две минуты? Подожди снаружи, пожалуйста.
Больше, чем Кёко злилась на себя за то, что Странника оставляет, она злилась на то, что не могла сделать это, хоть сколько-нибудь не попрощавшись. То, что он услышит что-либо из её речей, было так же маловероятно и спорно, как и то, что Кёко теперь хоть когда-нибудь станет тем оммёдзи, каким мечтала быть. И всё же она проскользнула обратно за ширму в углу, опустилась перед футоном Странника на колени и зарылась руками в чёрный, выглядывающий из-под одеяла блестящий мех. Хвосты его льнули к кончикам её пальцев, словно узнали, несколько обвилось вокруг запястий, и Кёко осторожно выпуталась из них, побоялась, что не отпустят или утянут. Ей самой плохо было, даже половина сил ещё не восстановилась. Снаружи всё болело от травм, а внутри – от предстоящей разлуки.
Означало ли это, что Кёко больше не его ученица? Свидятся ли они снова, если род Хакуро и правда падёт? Сумеет ли Кёко вернуться к нему, даже если захочет, и, самое главное, примет ли он её?
Оказывается, домов у одного человека может быть сразу два, и прямо сейчас Кёко опять один из них покидала.
– Пожалуйста, не злись, когда проснёшься, – прошептала она, утёрла блестящую испарину со лба Странника рукавом, собравшуюся под бровями, и прижалась щекой к его щеке, вдохнула запах – мускус, огонь и полевые травы, – пытаясь хоть что-то от него с собой унести. – Я могу забыть, как ты выглядишь, но никогда не забуду ни того, что ты сделал для меня, ни того, что чувствовала рядом с тобой, ни уж тем более того, как тебя зовут. Ничто и никогда не сотрёт тебя для меня, даже Матерь Всех Матерей. Я всегда буду помнить. Ты навеки мой единственный учитель-лис, Ивару из Эдзо, Великий Странник.
То, чему Кёко до сих пор не решалась дать название, но что медленно завязывалось в ней узел за узелком с первой встречи и наконец-то затянулось пышным бантом, возобладало и пододвинуло её голову ближе. Кёко поцеловала Странника осторожно и медленно, прижалась сухими губами к губам горячим и слегка приоткрытым в тяжёлом дыхании.
Хосокава тогда, год назад, целовал её совершенно иначе – грубо и ревностно. Даймё Шин, пытаясь дотянуться до души Рен, – нежно и страстно. Странник же не целовал её вовсе, даже не двигался, но именно этот поцелуй Кёко, несомненно, сочла самым прекрасным из всех. Вкус, правда, был солоноватым и горьким от чая, которым Юкиши его после ранения отпаивала, и лихорадка будто на Кёко перекинулась, настолько ей сделалось жарко и душно. Она пересчитала взглядом все трещинки на его нижней губе, прежде чем заставить себя отстраниться; как следует запомнила то ощущение, когда его губы приминаются под её и как слегка ощущаются под ней острые клыки, если надавить.
Несомненно, к третьему своему поцелую Кёко подошла очень ответственно, как Странник когда-то и велел.
– Юкиши, – окликнула её Кёко, когда через пять минут уже выходила из хижины. Обе ладони всё ещё щекотал призрачный мех, который она совсем недавно перебирала на прощание – чёрный и кремовый, лисий и кошачий, ибо Кёко и до Мио дотянулась напоследок, погладила перед уходом между ушей. Теперь её ничего больше на равнине Насу не держало, но на крыльце, спускаясь следом за Соей, она вспомнила, что хотела спросить. – Ты увидела что-то, когда я назвала тебе своё настоящее имя?
– О чём ты?
– Моё прошлое. – Кёко замолчала, потому что недоумённо молчала Юкиши. – Ну... Странник говорил, ёкаям нельзя называть своё настоящее имя, потому что они сразу и всё остальное про тебя узнают. Не уверена, про всех ли ёкаев он говорил – Сое моё имя, судя по всему, ничего не дало, например, – но, когда мы были у императрицы кошек или пришли в деревню...
– Учителя нужны для того, чтобы учить, – произнесла Юкиши. – Иногда один из их уроков – то, что ложь нужна во благо.
Кёко вдохнула, набрав в лёгкие морозного воздуха до отказа, а выдохнула, кажется, уже в лесу, когда хижина скрылась за деревьями. Кусанаги-но цуруги на поясе раскачивался от каждого её шага, и этих шагов предстояло сделать ещё многие тысячи тысяч.
Кёко Хакуро возвращалась домой. Под её воротником что-то украдкой звенело.
* * *
– Мне конец! Мне конец! Мне конец!
Снег в Эдзо всегда был другим. Не белый, а серебряный; не просто холодный, а пробирающе-ледяной. Даже хрустел он под поступью совсем иначе, трещал, как стекляные крылья витражных кайдзю, коими, любимыми, пришлось пожертвовать. Из-за этого после пробуждения одно чувство вины сразу сменилось другим, а потом добавилось третье, четвёртое... Страннику казалось, что он всё ещё где-то там, но нет, он был здесь, но это «здесь» впервые оказалось хуже. Потому что, как и вина, одна потеря повлекла за собой другую. Так всегда в его жизни было – череда нескончаемых страданий.
А потом появилась она.
А потом она ушла.
И оставила его одного на пару с этой громкой, суетливой кошкой, от которой голова болела даже больше, чем от перевоплощения дважды за неделю и от битвы с самопровозглашённым божеством.
– Всё пропало! – плакала Мио, продолжая наматывать круги от ширмы к ширме на хромающих лапах. Она нервничала так сильно, что тот обрубок, который был у неё вместо хвоста, умудрялся вилять из стороны в сторону, захватывая весь таз. – Наследница пропала, единственный котёнок её императорского величества, обретённый вновь и вновь же утерянный! Что сделает со мной Когохэйка Джун! В этот раз точно уши отрежет, да вместе с головой!
– Поверь мне, Когохэйка никогда на многое не рассчитывала. Доверять тебе Кёко с самого начала было дурной затеей, – хмыкнул Странник, подминая под себя мокрые мятые простыни с растрёпанными чёрными хвостами и протягивая к коробу руку.
Там, на его крышке, Юкиши сложенную одежду положила, а ещё фурошики, поднос с едой и, главное, костяную трубку с последней уцелевшей скруткой табака. Кисэру нужна была Страннику сейчас не для того, чтобы курить, но для того, чтобы успокоиться. Это всегда помогало вернуть контроль – если не над ситуацией, то над телом. Пальцы дрожали, табак сыпался на пол, когда Странник его в маленькую чашечку забивал графитовым когтем. Но с каждой секундой и вправду становилось легче. Будто, делая вид, что всё в порядке, ты этот порядок и в жизни у себя наводил, пусть и зыбкий, хрупче его мотыльков.
За кошкой же, мечущейся по комнате, тянулся сплошной бардак. Она уже свою миску с маринованной редькой перевернула – не факт, правда, что случайно, – и вдруг застыла посреди комнаты как вкопанная, злобно сузила на Странника разноцветные глаза и зашипела:
– А ты-то почему вместе со мной очнулся? Разве ты не должен валяться в болезненном ознобе и стонать имя возлюбленной коробки?
– Ну, ты восстанавливалась семь дней после таких суровых ранений, и я семь дней после того, как перевоплотился, по обычаю, – ответил Странник, заталкивая ещё немного табака в кисэру. – А почему не больше – не знаю. Видать, слукавила.
– Кто? – не поняла Мио.
– Сама знаешь кто. Не наказание то было, а испытание.
И Странник, оттянув воротник юкаты, посмотрел на то, без чего бы никогда в свои же слова не поверил. Кумадори так тёмно-лиловым и остался, близкий к черноте – цвет дикой и ядовитой ипомеи, узор которой проявился и прямо у него на груди под ключицей; один в один как тот цветок, что распустился на спине ещё много веков тому назад. Теперь лишь несколько лепестков и штрихов на его теле недоставало, чтобы завершить картину и проклятие. Но, благо, совсем не семьсот и даже не семьдесят, а семнадцать – на целых три меньше, чем когда они на равнину Насу пришли.
«Победа над Кирой, – посчитал он одно. – Спасение Кёко, – посчитал второе, а затем добавил третье: – Принесение в жертву самого себя».
– Всё ещё не понимаю, – проворчала Мио и села наконец-то спокойно, вместо того чтоб бегать и усиливать его головокружение. – Для чего быть добрее, чем ты стараешься казаться?
– Весьма иронично, что это спрашиваешь именно ты, – хмыкнул Странник. – Даже строгая мать всё ещё мать. Вот по-матерински и поступает.
– Так ты это предвидел?
Хотелось бы Страннику из вредности и нелюбви к этой настырной высокомерной кошке ответить «да», но врать он вопреки тому, как часто приходилось это делать, и вопреки своей природе – не любил. И так уже заврался до того, что сидел теперь среди семи виляющих хвостов – «Надо же, даже их не забрала!», – но без единственной ученицы, старого друга-воришки, всех бумажных талисманов и даже внятного понимания, что у них случилось, кроме того, что Юкиши весьма кратко и сумбурно описала.
– Нет, – признался Странник, всё-таки и сам не заметил, как переломил свою кисэру пополам.
«Я вправду был готов отдать семьсот лет жизни, семьсот мононоке и всю память мира обо мне, чтоб её спасти».
То, что этого не потребовалось – что Идзанами не забрала обещанное, – было даром, а не закономерностью. Странник не выпросил, а заслужил. И пускай это всё ещё ощущалось как подачка – до чего мерзкое для ками чувство! – жаловаться Странник сейчас ни в коем случае не посмел бы. Только благодаря тому, что мать есть мать и она добра по-матерински, у Кёко всё ещё есть шанс снова быть спасённой.
– В Камиуре её ждёт смерть.
– Что? Что ты сейчас сказал?
Тысяча триста шестьдесят шесть мононоке предполагали тысяча триста шестьдесят шесть лет бессмертной жизни и непрерывных странствий. Ну, или, может быть, немного больше... Странник, однако, за четыре с лишним века почти управился. Думал, что если проявит достаточно рвения и ускорится, то наказание исполнит, но цели и сути его избежит. Не исправится и не допустит того, чтобы вновь позволить себе любить людей.
И всё же каждый обряд упокоения неизбежно сопровождался слезами. Не вплети Нана чудесные лунные нити в его кимоно и не заговори их самим очищаться, пятен от слёз на его рукавах осталось бы намного больше, чем от крови. То не его воля была, а всего лишь ещё одна часть наказания – переживать то, что душа пережила, насильно убитая, а затем так же насильно отправленная на покой. Но менее настоящей боль это не делало. Не сразу, но Странник даже научился ровно стоять и не падать, когда чужое прошлое захлёстывало волной. Чего он не мог изменить – так это того, что у него каждый раз слипались ресницы, как бы он ни стискивал зубы; того, что из глаз всё равно текло, и потому он старался поворачиваться к свидетелям – и даже самому духу – спиной. Лучше было получить удар в спину и умереть, чем признать сожаление.
Среди тех, чьи сердца он сожрал, были дети. Среди тех, кому он вменил приговор, были те, кто даже не ведал, за что осуждён. Среди тех, кто в числе «тысяча триста шестьдесят шесть» стал ещё одной единицей, на самом деле даже не все поклонялись ему. Кто-то приносил стеклянного кайдзю к ториям на вершине только потому, что поступить так перед важным событием в жизни велели традиции. Кто-то всего лишь единожды подержал за руку человека, который верил в него. А кто-то только родился и ещё даже цвета неба не знал – не то что имя того, кто жил высоко в горах и, окровавленный, среди ночи однажды спустился.
Иварасамбе ничего не знал о людях и о том, каково это – быть слабым и смертным. Ивару же знал теперь только это. Если для всех людей мононоке – это дышащая в лицо смерть, то его жизнь состояла сплошь из их вдохов и выдохов. Такая, однообразная и бесплодная, она должна была длиться тысячу пустых лет... Пока однажды Матерь Всех Матерей не подарила императрице кошек котёнка. Котёнок же решил подарить себя одинокому, жестокому и невоспитанному лисьему ребёнку Матери Всех Матерей – и так во всём этом появился смысл.
И причина бежать по снегу в стоптанных гэта, спешить к заваленному пещерному храму мимо гулянья ёкаев, что продолжалось вторую неделю.
Странник постарался обойти их всех так, чтобы его не заметили, иначе мог оказаться втянутым в празднество и ещё по крайней мере несколько дней из-за застолья не выйти: тэнгу не терпели отказов, а ямауба со своим знанием трав готовила слишком вкусное тосо, идеальная горечь которого всегда знала, когда отступить. Даже звёзды на небе точно охмелели и замерцали необычайно ярко, будто под новыми чарами. Барабаны гремели, флейты пели, и бивы позволяли угадать мотив народной песни «Сакура-сакура»[114], для которой, по мнению Странника, было ещё слишком рано, но для пьяных ёкаев, учуявших весну, – в самый раз. Тени, отбрасываемые радостной пляской разномастных существ, могли показаться жуткими, но на самом деле были весёлыми. Странник никогда не слышал, чтобы ёкаи так много смеялись и чтобы лесная деревня светилась со всех сторон от фонарей, колдовства и разбитых костров. Ему удалось пройти незамеченным и снова нырнуть в лес, по уже заметённой тропе, на запах застарелой крови и истлевших благовоний.
– Эй, подожди меня! – верещала Мио ему вслед. Даже кошка не могла за лисом угнаться, если лису так было угодно. – Что ты задумал?!
– Клан Сасаки!
– Чего? Говори громче или беги помедленнее, не слышу!
– Четвёртый дом оммёдзи. Сасаки Руй. Ёримаса рассказывал... Письма и угрозы... Украденный меч и власть, что висит на волоске... Мононоке, которые служат, а не изгоняются, и червь, который в одиночку сточит древо, потому что очень хочет жить.
– Перестань бормотать себе под нос и стой! Я опять ничего не понимаю! Надоело мне уже не понимать!
Но Страннику было достаточно и того, что понимает он. Пещера, до сих пор окутанная не улёгшейся пылью и тьмой, проступила среди леса, и его короб за спиной резко потяжелел, будто тоже узнал это место.
Увы, камни полностью завалили проход, поэтому пришлось возвращаться к норе под валуном Тамамо, который раскололся десять лет назад во время ритуала Киры, пытающегося извлечь и поработить заточенный в него дух ху-яо. Даже тот туннель, который Кира, возможно, сам до храма для своих обрядов провел, был частично обрушен. Теперь то был даже и не храм вовсе, а могила мёртвого ками, поверженного другим. Страннику пришлось подобрать хвосты повыше и вытянуться стрункой, чтобы ненароком нигде не застрять. Из-под обломков тянулся гнилисто-сладкий душок, но Странник не оглянулся на торчащие из-под них облезшие хвосты – своих хватало. Вместо этого он кое-как высек кресалом огонь и поджёг рваные ажурные фонари, прежде чем расставить их вокруг, чтобы они подсветили расколотый на несколько частей алтарь, стоящий в глубине.
«Если боги в кои-то веки будут милостивы...»
Они были милостивы – три пиалы сильно побились, но уцелели. Тыква-горлянка с саке в груде обломков валялась придавленная, но всё ещё полная на четверть. Несомненно, даже боги порой помогали богам. А может быть, просто заскучали и захотели увидеть необычное зрелище.
– Ивару, что ты делаешь?
Мио и так уже знала ответ. Так зачем спрашивала, бестолковая кошка?
Странник соединил самые крупные части церемониального алтаря, чтобы пиалы, по крайней мере, ровно держались, но на колени садиться не стал. Где-то здесь до него уже сидел Соя... Возможно, Странник поэтому и предпочёл стоять. Тот не был ровней ему: хитрый, но недостаточно; целеустремлённый, но что-то не до конца; сильный, но определённо недотягивал до уровня ками; жених, но не муж.
И Кёко тоже всё ещё не жена, по-прежнему невеста.
– Ивару, остановись!
Запах её всё ещё витал в пещере вместе с пылью, сладко-пудровый, как перемолотый сахарный тростник. Ему бы не составило труда её выследить. Проблема была вовсе не в том, как найти, нет, а в том, чтобы успеть забрать, пока не забрали другие. Потому что шла она в логово, где с ней всякое захотят сделать, и направлялась туда настолько слабая, что любой одолеть её сможет, большого труда то не составит. Никакой Кусанаги-но цуруги, вдобавок расколотый, и Соя ей не помогут, когда что в животе, что в ки – дыра и кровь на пару с жизненной силой хлещет.
По крайней мере, именно так Странник уговаривал свою совесть, когда наливал саке. Оно сочилось сквозь трещины в розовом кварце, капало на алтарь и пачкало всё вокруг, но и трёх капель хватило бы – по капле на каждый глоток.
– Богиня браком со светом сочеталась, – зашептал он, закрыв глаза. Не из нужды, но из уважения к доброте Матери, для которой ему в кои-то веки хотелось быть послушным ребёнком. – И ками – восемь миллионов ками, – и первые люди – восемь тысяч первых людей, – и первые ёкаи – восемь тысяч первых ёкаев, – и первые звери – восемь сотен первых зверей, – и острова – восемь островов – рождены были. И когда родились они все, то стали вступать в брак между собою, и так рождены были и другие звери, и другие люди...
– Это бесчестно! – завопила Мио, зашипела, оскалилась, бросаясь на защиту чести хозяйки, коль саму хозяйку не смогла защитить.
Через духов, однако, было уже не протолкнуться так просто: лисов, явившихся на внезапное празднество, которых Странник призвал одной своей молитвой, было так много, что воздух сделался тугим и упругим. Он пружинил и Мио назад оттолкнул, за ряды любопытных кицунэ, среди которых можно было как парочку девятихвостых найти, так и совсем молодняк с одним тощим хвостиком, скорее похожим на заусенец; генко, шакко, бьякко[115], куко[116] и даже ногицунэ, своего прародителя узнав, склонились за его спиной.
– Священные обряды так не проводятся! – пронзительно мяукала кошка. – Нельзя подменять участников ритуала и вдобавок заканчивать церемонию единолично! Это богохульство! Не сработает, не получится, не имеешь права!
«Сработает», – ответил ей Странник тем, как поставил на алтарь первую пиалу, до самого дна залпом её испив.
«Получится», – подтвердил он, испив следом вторую.
«Я уже давно предъявил право на неё». – И доказал это, испив и со звоном отставив третью.
По нижней губе сбежала бледная полупрозрачная капля, и обожжённое рисовой водкой горло дёрнулось. Разбуженный этим зверь, в глаза которому он не смотрел долгие годы, вдруг поднял голову. Его пасть до сих пор была в крови, и Странник тоже её почувствовал, там, на языке, как сладко-солёная пряность после горечи брожения. Эта кровь скрепляла клятву надёжнее, чем слюна.
– Ты не можешь сделать её своей женой! – снова попыталась возразить Мио где-то там, где Странник почти её не слышал. – Она даже не лисица!
– Это не важно. Я укусил, я пометил, я забрал, – сказал он не ей, а ками, внемлющим ему со свадебного алтаря, и духам других лисов, взволнованно затихших в предвкушении. – Укусил плоть, пометил душу, забрал женщину по имени Кёко Хакуро на эту жизнь и семь последующих. В свете и тени, в сытости и голоде, в покое и ярости, среди мёртвых и среди живых. Род, прими его продолжение. Боги, примите новый союз. Присоединяю, присоединяю, присоединяю!
И ничего не произошло.
И произошло всё сразу.
Эхо разнесло голос Странника по пещере, и Мио, скребущая когтями по камню, затихла, наконец-то признав поражение. Несколько уцелевших ажурных фонариков всколыхнулись, три кварцевые пиалы окончательно треснули поперёк от несправедливости и его нахальства. Сквозняк вскружил красную от крови пыль и расчесал раскрывшиеся веером лисьи хвосты. Странник довольно слизал горечь саке с выкрашенных кумадори губ и повернулся ко всему собравшемуся здесь лисьему роду.
– По всему свету эту новость разнесите, – приказал он духам, запрокинув голову. – Донесите до всех ёкаев, до самых отдалённых их домов. Я девятихвостый Дикий лис из Эдзо, и моя жена – принцесса кошек!
После его слов тишина длилась недолго. Хлёстко, как удар плети, она взорвалась гомоном голосов.
«Она больше не ничья и не чья-то, – понёсся шёпот меж разбитых алтарей и зыбких призрачных лисов. – Она его!»
«А он не ничей и не чей-то, – подхватил кто-то в ответ. – Он её!»
«Девять чёрных хвостов с одним сплелись, похороненным в земле. Теперь их десять. Отныне она – часть рода!»
И хором раздалось:
«Дикий лис взял себе жену, и это Хакуро Кёко – принцесса кошек!»
– Что ты наделал? – зашептала Мио в ужасе, озираясь на бормочущие осколки статуй и заискрившиеся от возбуждения силуэты, зашедшиеся лающим смехом и выкрикивающие поздравления. Парящие в воздухе жёлтые глаза стали гаснуть один за другим, хвосты – расплетаться или обратно каменеть, снова превращаясь в часть пещерного барельефа. В конце концов толпа кицунэ, созванных на празднество, разбежалась кто куда. А это лишь одно могло означать: у него всё получилось.
– Разве ты не этого хотела? – спросил Странник, помогая матовым полупрозрачным лоскуткам расползтись взмахом своего рукава. Один из его хвостов нечаянно задел обрубок хвоста хранительницы Высочайшего ларца, когда он мимо проходил, и та распушилась вся, мех дыбом встал по всей спине, слюна закапала с раздвоенного языка между злобно ощеренных зубов. – Ты ведь все эти месяцы с трудом сама с собой боролась, всё норовила Кёко правду выдать. Всякое про меня болтала, толкала саму провести упокоение и так и эдак, даже о том ей поведала, о чём никто, я думал, кроме меня не знает, – что для упокоения и трёх компонентов не нужно... Правда верила, что я не узнаю, да?
– П-при чём т-тут это?! – встрепенулась Мио, но всё же испугалась и не нашла смелости отрицать вменённые обвинения, коль запиналась так.
– Я сделал то, что ты трусила сделать всё это время, – истину открыл. Чем же ты, скажи на милость, недовольна?
– Узнать обо всём должна была лишь она одна, а не всё лисье племя, к которому ты её присоединил! – зашипела Мио. – Ты ведь знаешь, что племя ваше самое болтливое из всех живущих! И самое многочисленное после кошек. Где один лис – там тысяча лисов, а где тысяча лисов – там весь мир... Они и вправду всем теперь расскажут, с охотой твоё поручение выполнят, просто чтобы посмотреть, что тогда случится. Все ёкаи во всём Идзанами скоро узнают о том, кто такая Кёко!
Странник пожал плечами. Изменить ничего нельзя было, а даже если и можно... Он бы ни за что этого не сделал. Многовековой голод был утолён двумя укусами и тремя глотками из трёх пиал, и Странник – Иварасамбе – испытал удовлетворение намного большее, чем от тысячи съеденных сердец.
– Бестолковая, глупая, бесполезная Мио... В этом ведь и заключается весь смысл. Кёко теперь моя, она принадлежит мне душой и телом, – сказал он. – А то, что принадлежит Дикому лису, свято и опасно так же, как он сам. Этого следует либо избегать, либо кланяться, едва завидев, и ни в коем случае нельзя вставать у этого на пути. Ну, теперь поняла? Я только что дал Кёко единственную защиту, которую могу дать, когда нахожусь так далеко. А теперь же поди прочь, кошка! Мне нужно отыскать свою жену, пока она ещё жива.

Сказы
Перечень сказаний и историй реальных, на которые ссылаются те или иные события, персонажи или мифологические аспекты книги. Знакомьтесь со сказами по мере прочтения книги при появлении соответствующих сносок и не забегайте вперёд!
Легенда о большом пожаре – одна из версий того, почему произошёл пожар в 1657 году, который бушевал три дня и сжёг половину Эдо (нынешнего Токио). Однажды дочь некоего хатамото в компании друзей отправилась в парк Уэно, чтобы полюбоваться цветущей сакурой. Проходя через мост, она мельком увидела юношу лет семнадцати, который, судя по чёрному кимоно с рисунком водяных мельниц, был пажом одного из даймё (князей). Вернувшись домой, девушка никак не могла забыть этого юношу и так страдала от любви, что в конце концов заболела. Родителям не удалось его найти, и, чтобы хоть как-то утешить дочь, они пошили для неё фурисодэ с тем орнаментом водяных мельниц, который она запомнила. Впервые взяв в руки и обняв фурисодэ, их дочь наконец-то улыбнулась – и тут же умерла. А спустя время после того, как её похоронили с этим фурисодэ, оно стало появляться на других приносимых в храм покойницах... Священники заподозрили неладное и забеспокоились, в связи с чем было решено сжечь проклятое фурисодэ. Однако во время сожжения подул сильный ветер, фурисодэ унесло, и оно подожгло весь город.
Хоканы – мужчины-артисты, которые являлись родоначальниками профессии гейш и считались неотъемлемой частью городских развлечений эпохи Эдо (XVII–XIX вв.). Само слово «гейша» означает «человек искусства», поэтому не имеет гендерной окраски. Так, раньше мужчины-гейши (те самые хоканы) выполняли функцию профессиональных собеседников и распорядителей вечеров в кварталах удовольствий: сопровождали куртизанок, поддерживали беседу, развлекали гостей остротами, стихами и музыкальными номерами, играли на сямисэне или барабане. Их роль была близка к шутам, но носила более утончённый характер. С ростом городских структур и появлением гейш-женщин хоканы потеряли свою актуальность и исчезли.
История с паланкином – популярный в Японии классический кайдан, то есть страшилка. Однажды в горах путники находят свадебный или торжественный паланкин без сопровождающих, внутри которого сидит молчаливая (или, по другим версиям, плачущая) женщина в старинном наряде. Сколько путники ни расспрашивают женщину, кто она и откуда здесь, женщина молчит или отвечает уклончиво, невпопад. Если попытаться коснуться её, паланкин исчезнет. В некоторых вариациях после встречи свидетели заболевают или узнают, что когда-то на этом месте погибла знатная дама.
Датэ Цунамунэ и Такао-даю – реальные исторические личности и персонажи легенды, которая легла в основу пьесы кабуки «Мэйбоку Сэндай Хаги». Согласно легенде, Цунамунэ влюбился в Такао, но она отвергла его, так как уже обещала выйти замуж за другого мужчину, как только её контракт с борделем закончится. Однако Цунамунэ сам выкупил её контракт, заплатив столько золота, сколько весила Такао. Даже после этого Такао всё равно продолжала отвергать чувства Цунамунэ. Всё закончилось тем, что она попыталась утопиться, прыгнув с лодки, но он поймал её и собственноручно зарубил. В реальности это не имеет подтверждений: по официальным источникам, Такао умерла в 19 лет от неизвестной болезни, скорее всего, от туберкулёза.
Хаттори Хандзо – реальный самурай эпохи Сэнгоку, который за свою свирепость и мастерство обращения с копьём получил прозвище «о́ни», то есть «демон». Он служил дому Токугава и командовал отрядом воинов из провинции Ига, которые славились своими техниками ведения скрытного боя. Впоследствии их стали считать первыми синоби, хотя это и не совсем так (синоби появились гораздо раньше). Провинция Ига также славится как центр искусства синоби, где их проживало больше всего.
Легенда о Тамамо-но Маэ – согласно легенде, у императора Коноэ была любимая наложница по имени Тамамо. Однажды в полночь, когда во дворце устраивали пир, комната неожиданно сотряслась, светильники погасли, а Тамамо засветилась. После этого император тяжело заболел, вина за что легла на необычное свечение Тамамо. Гадание оммёдзи также подтвердило, что она лисица-оборотень. Тамамо превратилась и бежала из дворца на равнину Насу, преследуемая придворными, а когда ее настигли, Тамамо обратилась в камень, который извергает ядовитый газ. Этот валун действительно существует в реальности и находится в том же месте, которое описывает легенда. В 2022 году камень треснул по неизвестным причинам, что вызвало панику среди местных жителей. Был вызван буддийский монах, который изгнал «озлобленный дух лисицы» и разбросал части камня по Японии.
Танец кагура – легенда гласит, что богиня солнца Аматэрасу укрылась в Небесной пещере, обидевшись на бесчинства своего брата Сусаноо, отчего мир погрузился во тьму. Чтобы выманить её наружу, боги собрались у входа в пещеру, и богиня веселья и рассвета Аме-но Удзумэ перевернула бочку, взобралась на неё, развязала кимоно и, полуголая, станцевала дерзкий, шумный танец, сопровождаемый смехом и криками богов. Заинтригованная царящим снаружи весельем, Аматэрасу приоткрыла пещеру и выглянула. Так в мир снова вернулся свет. С тех пор кагура используется для того, чтобы радовать и призывать ками.
Да Цзи – полулегендарная наложница последнего императора династии Шан в Китае, которая, по преданиям, была лисицей-оборотнем. Всё началось с того, что дух девятихвостой лисы вселился в тело красавицы-дочери некоего генерала, которая должна была выйти замуж за правителя. По версии Фэншэнь яньи (народный китайский роман XVI века, представляющий собой романтизированный пересказ падения династии Шан), лиса сделала это, чтобы отомстить за оскорбления императором верховной богини Нюйвы, развратить и тем самым уничтожить его род. Также, возможно, причина была в охоте на других лисиц-оборотней, которой занималась свита императора в то время. Да Цзи обожала изощрённые пытки служанок и других наложниц, например, заставляла их обнимать раскалённые прутья. Именно садизм императора, которому всячески потакала Да Цзи, действительно стал одной из причин свержения династии. Примечательно, что позже богиня Нюйва сама наказала Да Цзи за «перегибы» в её методиках. И да, некоторые исследователи считают, что Тамамо и Да Цзи – один персонаж, кочующий между мифологиями.
Тэнага и Асинага – персонажи легенды с острова Кюсю. Тэнага означает «длинные руки», а Асинага – «длинные ноги». Согласно легенде, Тэнага и Асинага принадлежали разным племенам, пока не решили, что вместе им будет удобнее ловить рыбу, если один заберётся другому на спину. По одной из версий, они являются великанами с горы Бандай.

Примечания
Речь идёт о фейерверках, которые впервые появились в Японии ещё в XVII веке и носили названия «ханаби», что буквально переводится как «цветок огня».
Кумадори – разновидность макияжа актёров театра кабуки. Именно кумадори нарисован на лице Странника.
Кэгарэ – понятие нечистоты, загрязнения, схожее с грехом (но происходящее не по вине человека, от кэгарэ можно очиститься).
Мирин – сладкое рисовое вино, часто используется как приправа к блюдам. Раньше также считался женским напитком.
Фусума – раздвижные двери, межкомнатные или ведущие наружу, разновидность сёдзи (перегородок и окон).
Подразумевается сэппуку или харакири, то есть ритуальное самоубийство, которое самурай совершает в случае вынесения ему смертного приговора, от позора или по другим причинам.
Знаменитое любовное стихотворение «Конухито-о мацуо-но ура-но юнаги-ни якуя моси-о номи-о когасицуцу» в переводе Ф. В. Дикинс.
Девочки по достижении разных возрастов меняют причёски. Так, по традиции юкаку, причёски местных обитательниц делятся на «детские» (для камуро) и «взрослые» (те, которые носят куртизанки).
Синдзо – старшая служанка, следующая ступень после камуро и предшествующая становлению куртизанкой.
Нама-бодзу – так называли развращённых монахов, которые нарушали священные заповеди, злоупотребляли чем-либо (например, алкоголем) и нередко после смерти несли за это расплату.
В публичных домах клиенты (по крайней мере, постоянные) расплачивались не после каждого визита, а в конце месяца по сумме всех визитов и оказанных за это время услуг.
Яритэ – распорядительница борделя, следящая за порядком среди куртизанок и гостями. Обычно яритэ набирались из женщин в возрасте, бывших куртизанок.
Бенто – упакованные коробочки с обедами, собранные из маленьких порций разных блюд и ингредиентов.
Кицунэ-кён – аналог игры «Камень, ножницы, бумага», где их заменяют такие жесты, как «староста деревни», «ружьё» («лук») и «лиса».
Агэя – дома свиданий, как рестораны с танцами и пением, различными шоу, которые предлагают посмотреть гостям во время приёма пищи. Там же мужчины могли познакомиться с куртизанками из разных домов, чтобы сначала пообщаться с ними.
Фурисодэ – кимоно с длинными рукавами, какие носят незамужние женщины (поскольку им не нужно вести домашнее хозяйство, а значит, не нужны и короткие рукава).
Судзу – полые миниатюрные колокольчики с шариками внутри; прикреплённые к специальной трости, образуют ритуальный жезл кагура-судзу.
Андон – бумажный фонарь с деревянным каркасом, как правило, прямоугольный. Может быть как подвесным, так и напольным.
Догэдза – поза покаяния или высшего почтения, когда человек садится на колени, прижимается лбом к полу и расставляет руки по бокам от головы.
Косацу – публичные уведомления, размещаемые на специальных досках на дорогах, в общественных местах и т. д.
Токонома – ниша в традиционном японском жилище, сродни красному углу в русской избе: самое красивое и важное место в доме.
В настоящей Японии две основные религии: традиционный синтоизм (вера в ками) и буддизм, проникший в Японию из Китая. В Идзанами же буддизм не получил такого распространения, как в реальной истории, и остался чужеродной и редкой религией. Однако именно о монахах дзэн-буддизма здесь ведётся речь.
Суйдзин – городской эстет, так называли интеллигентных молодых людей с хорошим вкусом в моде и любящих разные удовольствия.
Грибной дождь (когда идёт мелкий дождь, но при этом светит солнце) в Японии называется лисьим. Принято считать, что во время таких дождей где-то в лесах кицунэ отмечают свадьбу.
Хикимаю – традиция выщипывания бровей среди аристократов, вместо них рисуются разноцветные пятна или узоры.
Момидзи – слово происходит от «красные листья» и «клён» и обычно подразумевает под собой сезон в конце ноября, когда деревья (преимущественно клёны) краснеют по осени.
Цуруги – обоюдоострый прямой меч, который использовался в древней Японии до появления и распространения катан в XIII веке.
Сиримэ – ёкай, буквально означает «задницеглаз»: ему требуется раздвинуть ягодицы, чтобы что-то увидеть, поскольку единственный глаз расположен именно там.
Косимаки – длинная несшиваемая с верхом юбка, которая отдельно оборачивается вокруг бёдер. Обычно является нижней и носится под кимоно, а не поверх.
Монцуки – формальное мужское кимоно с семейным гербом (как правило), которое отличается лаконичным дизайном и надевается на торжества.
Цунокакуси – традиционный свадебный головной убор; нужен для того, чтобы прикрыть «рожки ревности» у невесты, которые якобы есть у каждой женщины (подразумевается склонность ревновать и всячески проявлять характер). Именно об этих метафорических «неприкрытых рожках» и говорит Соя.
Сан-сан кудо (полное название в оригинале) – свадебный обряд, означает «три на три девять». В классической вариации этого обряда жениху и невесте нужно испить три раза из трёх пиал. В мире Идзанами этот обряд упрощён.
Магатама – дословно переводится как «изогнутая драгоценность», бусина из камня в форме запятой, использовалась как амулет.
Песня, воспевающая красоту сезона цветения сакуры, начинается с «Цветущая вишня, цветущая вишня! Мартовское небо!».